Враги лютые [Алексей Аляскин] (fb2) читать онлайн
Возрастное ограничение: 18+
ВНИМАНИЕ!
Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Алексей Аляскин ВРАГИ ЛЮТЫЕ
Сорокапятилетию победы советского народа в Великой Отечественной Войне.
СИМКА
Симку звали тогда просто Симка. Это потом уже его титулы, и имена, не стали умещаться на машинописной странице с печатями — но к тому что будет потом, то, о чём здесь будет рассказано, имеет очень малое отношение, потому что для этого потома, до которого ещё добраться надо сначала, для этого потома Симкина история совсем не обязательна; у многих, у которых было такое же потом, ничего подобного и близко никогда в жизни не случалось и случиться не могло, а потом — был. Так что Симкиное потом настало не благодаря, а вопреки… Ну вот, потом было потом; — а в то время, в котором застряло и никак не выберется начало нашей истории, Симка был просто Симка, — симпатичный стройный подросток. Только мальчишеская грация его движений, — та удивительная грация движений свойственная подросткам, которой даже названия нет во взрослых языках мира, — настолько это неуловимая вещь в себе, — и многим она казалась признаком его социального происхождения, потому что Симка происходил из о-очень высокопоставленной семьи нового советского чиновника, а это тогда значило многое, да и сейчас значит. Потому что это вот Симкин папа мог позвонить на любого, и любого бы расстреляли, а вот если бы любой позвонил на Симкиного папу, то расстреляли бы любого, а не Симкиного папу. Потому что это была тогда демократия нового, советского, типа. Впрочем и на Симкиного папу нашлось бы кому и что позвонить, если поискать. А кто, что: — вам хватит знать, что товарища Антонова-Овсеенко в доме Симки звали «дядя Володя»? — А? — э, — молчу, молчу… В общем Симка, как это и естественно для единственного сына Такого Человека, привык к неизменно низменно-доброжелательному вниманию окружающих; и вместе с этим он привык к свободе и независимости, как к должному в этой жизни. Но при всём при этом он не был слишком избалованным мальчиком; — и ещё что самое главное, — его сердце не было поражено тем страшным, неизлечимым пороком превосходства над остальными природными существами топчущими босиком землю, пороком, который превращает потом людей в начальственных нелюдей… Последнее обстоятельство очень огорчало его маму, Клеопатру Львовну: — «Нет, вы только посмотрите — он водится со ВСЯКОЙ РВАНЬЮ! Отец, скажи ЕМУ!» — и вот этим «скажи», дело совсем еще не заканчивалось. Но охранительные усилия Клеопатры Львовны оставались без результатов и без последствий, — ее сын всё равно продолжал «водиться с рванью», — а именно он продолжал дружить с детьми людей из папиной охраны, а папа на это не реагировал. Если быть честным, то Симке трудно и было бы поступать иначе, других детей рядом попросту не было; общаться своими детьми с детьми прочих высокопоставленных товарищей не настолько безопасно на этом уровне жизни, на сколько мы можем думать; родители предпочитали для собственного сына общество детей посудомоек сыновьям расстрельных маршалов. И еще одна интересная особенность отличала Симку от его ровесников и по ту, и по эту, сторону трехметрового дощатого забора, выкрашенного маслянистой, тёмно-зелёной, скромной краской: — он, совсем нескромно, был очень похож на девушку… В раннем детстве это ещё совсем не огорчало его маму, зато это не нравилось самому Симе, с яростной злостью он отбивался от невесть откуда бравшихся взрослых дяденек, которые хотели поцеловать его в губы, пытались это делать, а Сима вырывался, убегал, и докладывал маме. Мама начинала нервничать, уходила к папе, и потом этого целовальщика Симка никогда в жизни мог не опасаться. Но приходили другие взрослые, и снова пытались его поцеловать. Чем это занятие могло им так нравиться?! После, как-то так незаметно для себя, Сима уже не стал докладывать маме обо вся и обо всём, а о таких случаях, когда взрослый надоел поцелуями, он рассказывать и вообще перестал. Даже наоборот, стал рассматривать разрешение на поцелуй, как специальную награду дяде взрослому, за интересное поведение, и хорошее отношение, которую в общем-то надо экономить, хотя она всегда при себе, и меньше её не становится, но всё равно, — не каждому это можно. Вот сам он вполне мог бы и обойтись… Тем не менее умел подкрепить какую-то секретную, или не очень правильную, просьбу к взрослому таким вот предложением: — «сделаешь то, о чём я прошу, можешь меня поцеловать!», — и что особенно интересно: — не отказывались! То, что это было опасное предложение, мальчик понимал, но он точно знал, неизвестным ему самому чутьём, кому можно предложить эту секретненькую награду, а кому лучше просто сказать что хочешь быть лётчиком, — как Валерий Чкалов… В десять лет он уже использовал все обычные мальчишеские способы онанизма, и считал, что нравиться взрослым вовсе не настолько стыдно и плохо как другие думают, и вообще открыл для себя все те мальчишеские пороки, которые мальчишки открывают для себя к десяти годам жизни. Такие умные вещи, как рефлексия, им в этом возрасте не угрожают, и Симка не задумывался над тем, к кому он собственно сам себя относит, к мальчикам, или к девочкам? Он был сам собой, а всё остальное это были проблемы для других, — но те, другие, тоже не слишком глубоко в эти проблемы вникали к его счастью, и поэтому над ним всегда было безоблачное небо, — как над Испанией перед франкистским мятежом… Но для себя мальчик четко различал тех взрослых, которым он бы «всё позволил», от тех, кому рассказывал сказку про Валерия Чкалова. Неизвестно откуда он взял это трепетное выражение: — позволить ему всё, — может вычитал во взрослой книге, или в каком-нибудь кине услышал, но произносить эти слова, — иногда про себя, а иногда даже вслух, по отношению к нравящемуся юноше, — это вызывало у мальчишки сладостную дрожь в локтях и мучительное пылание на щеках. Что именно «всё» он бы «позволил», он объяснить словами бы не сумел, но то что они с тем юношей должны быть при этом совершенно голыми, это мальчику было известно точно. Дальше уже шли фантазии, но прикоснуться друг к другу голыми, это была не фантазия. В общем если один взрослый говорил ему, что он похож на девочку, — то получал улыбку, и приветственное движение бедер мальчишки навстречу; если это говорил другой, то нарывался на грубость, совершенно неожиданную у воспитанного мальчика. Постепенно ему стало нравиться считать себя девочкой, но так, чтобы об этом никто-никто не догадался, — о, это была такая сложная конструкция! Симка считал себя мальчиком, который считает себя девочкой, и разбирательство в этом вопросе половой принадлежности доставляло ему такое удовольствие, что он мог онанировать разглядывая себя раздетого в зеркале, или даже просто так без зеркала, только повторяя вслух или мысленно: Я — ДЕВОЧКА! — так и только так: — мальчик, который является девочкой. В общем-то к этому относится и то, что другие мальчики с таким мальчиком должны делать то, что мальчики делают с девочками. Это было важно. Тут начинался океан фантазии подростка, и глубже в этот вопрос Симка тогда еще не углублялся, но постепенно это знание пришло само собой во время мальчишеского онанизма, и где-то уже далеко переходило за обычный для детей его возраста подростковый транссексуализм. Но остальные не должны были догадываться о его настоящей природе, остальным он показывался только как мальчик, которому нравится изображать из себя девочку как раз потому, что девочкой-то он стать никогда не может. Сплошную черту под этим глубинным процессом подвел новогодний карнавал, устроенной для учащихся самых лучших школ страны, в самом известном всему миру месте, там где он с тех пор и стал всегда устраиваться, и все запросто водят теперь туда своих детей, забыв, затоптав, память о том первом празднике школьного карнавала. Идея праздника новогодней ёлки тогда тоже была проста и понятна любой маме: — «Наши дети должны знать друг друга, им ведь потом жить…» Но тогда это всё было внове, первое, невообразимое восстановление отменённой дореволюционной традиции… Это была первая новогодняя ёлка после долгого перерыва и попыток каких-то революционных праздников, о которых зато вот теперь все забыли, да и тогда они смотрелись странно, и ни за какие праздники у народа не шли. И вот снова: — Ёлка! Представляете, какая это была сказка… Увы, несмотря на то, что самая идея такого карнавала была меркантильно-рациональной до отвращения, но такая вот видимо наша планида, что всё выходит у нас далёкое от задуманного рая; а умные планы составленные в кабинетах, умными и составленными остаются только в кабинетах. Для малышей вечер устроили отдельно от старшеклассников, а для старшеклассников, начиная с восьмого класса вечер устроили отдельно от малышей, потому что здесь своё веское слово сказали прежде всего мамы школьников, которые ни одной минуты не собирались доверить воспитание своих детей неизвестно кому. И мамы решили на Большом Родительском Собрании карнавал для старших школьников проводить отдельно. На этом собрании присутствовал сам президент педакадемии, но он только сидел скромненько на задней парте, понимая своё место перед лисьими шубами и каракулевыми воротниками жён Таких Людей, поэтому он своё слово сказать в тот вечер не решился, за что и был впоследствии награждён орденом. Зато мамы говорили много, и решили, что мальчикам можно и нужно познакомиться с девочками, чтобы они не выросли потом стеснительными. Мамы хорошо знали, то бедствие которое терпит стеснительный мужчина, и вовсе не хотели этого своим мальчикам. И вот поэтому мамы, соблюдая строгую, но по-разному понимаемую, субординацию, до полуночи составляли списки пар для танцев, и прочие карнавальные документы. Одна из мам потом рассказала с чисто женской эмоциональностью этот спектакль одному человеку, который написал кое-что, это кое-что попало кое-кому, этот кое-кто смеялся прочитанному, и много лет после карнавала появился знаменитый фильм Карнавальная Ночь, а это уже не шутки… Шутить никто и не намеревался, поймите, — девочка, с которой потанцует, на Карнавале, познакомится, поразговаривает мальчик, может стать его подругой и невестой, нет, вы поймите, что это означает! И пуская в ход дипломатию и интриги, отталкивая претензии мелкой пыли несущественных, которые бессовестно пытались присоседиться, женщины составили списки танцевальных пар, и президент педнаук их подписал, и передал в руки педагогам, назначенным ответственными за проведение праздника, и случайностей случиться не могло. Пока мамы заняты этим ответственным делом, их дети самозабвенно готовились к карнавалу. Симка придумал то, что и следовало от Симки ожидать, он сговорился со старшей сестрой Славика, — того самого сына, ни кого, а начальника папиной охраны, — это именно его между прочим и имела в виду Симкина мама, когда говорила о всякой рвани, с которой водится их сын. А старшая сестра Славика была сообщницей Симки во всех делах, — особенно касающихся её брата. Тут надо сказать в защиту Симкиной мамы то, что возможно мы неправильно понимаем её слова о всякой рвани, потому что в отношении сына начальника охраны её мужа она могла позволить себе сильные выражения, но дело было в другом, а не в, предполагаемых этим выражением, лохмотьях; разумеется что дети энкавэдэшника не ходили одетыми в лохмотья. Трудно проникнуть в женский мир понимания при помощи мужских слов, а если ещё это на самом деле женские слова, загримированные под мужские, и если они одинаково звучат и одинаково значат, но обозначают для мужчины и для женщины в отдельности настолько разные вещи, держи вокзал, перрон отходит! Вот как понимал это сам Симка много-много лет после описываемых событий: — от сердца его любящей матери вовсе не было скрыто, что сын начальника охраны её мужа, возглавлял список тех, кому Симка «позволил бы всё». Невозможно было скрыть то, как он стремглав летел, сшибая по дороге все препятствия в виде комодов набитых хрусталём и прочей чепухой составляющей соль жизни советских дам того времени, — потому что это стихийное бедствие случалось каждый раз, когда рослый, молчаливый, подросток появлялся у ворот их дома… Сердцем понимая влюблённость своего сына в другого мальчика, но и в кошмарном сне не допуская возможность такой влюблённости, Клеопатра Львовна приходила в неистовое состояние видя власть, которую имел над её сыном какой-то чужой мальчик, из беспредельно более низкой по своему положению семьи из народа… Здесь, понимаете, любые слова хороши, и чем они будут обиднее, — тем лучше подходят. И несдобровать бы начальнику охраны её мужа, и детям начальника охраны её мужа, если бы не сам её муж. Но вот что-то его связывало со своим начальником охраны, что-то, что оказывалось сильнее доброго или недоброго расположения к нему Клеопатры Львовны. Здесь мы вступаем в дебри мужской души, где чёрт, который только что сломил себе ногу в дебрях женской души, сломит ногу во второё раз, и не станем мы туда углубляться, ибо это будет уже область беспочвенных фантазий. Потому что ни сам Симка не знал в чём там было дело, ни мы этого не знаем, тем более. Но при всей его безраздельной власти над влюблённым в него мальчиком сам Славик оставался неприступной крепостью для симкиных атак, взять этот Измаил не помогала ни густая сеть его ресниц, через которые удобно было незаметно смотреть куда хочешь, ни случайно выставленной колено, ни даже тяжёлые артиллерийские средства в форме приглашения на футбол, когда Спартак играл с Динамо, на Динамо: — о, там для Симки был спецпропуск, по которому пропускали кого хочешь, куда хочешь, когда хочешь, даже когда уже никого, никуда не пускали, а только через забор. Но все эти магические предметы совершенно не действовали на суровую неприступность старшего подростка. Симка пробовал биться головой об стену, но получилось не больно, потому что Славка мгновенно подставил свою ладонь между его виском и стеной; — неизвестно было ли больно из-за этого самому Славке, потому что он не сказал после ничего, он просто собрал свои тетрадки и ушёл. Результатом этого мальчишеского любовного подвига стало его отсутствие в доме Симки в течение полутора месяцев, это было настолько ужасное и жестокое наказание, что мальчик больше так делать не решался, — никогда. И вот именно старшая сестра этого витязя в тигровой шкуре стала сообщницей Симки. Она знала о чувствах мальчика к её брату, и может быть это таинственным образом делало их союзниками. Только ей Симка мог доверять полностью и целиком, как неизбежной победе социализма; он знал и верил, что она не предаст и не выдаст, и она действительно не выдавала и не предавала, и она всегда оказывалась на его стороне. Потом, став уже взрослым, он так до конца и не мог понять, как могла взрослая восемнадцатилетняя девушка, вокруг которой метельным вихрем крутились молодые офицеры из элитных частей НКВД, настолько искренне содействовать усилиям четырнадцатилетнего мальчика совратить её собственного брата. Но ведь это именно она, открыла Симке секретную тайну Славика, что он ходит купаться ранним утром на излучину реки, и купается там совершенно голым, без трусов! И ещё кое-что она добавила к этому полезному сведению, такое, что Симка на следующий день проснулся рано-рано и помчался по предутренней росе в сторону реки, и солнце вставало уже ему в затылок. Симка прибежал как раз вовремя, но неудачно скатился с песчаного берега прямо под ноги Славику, вместе с тонной обрушившейся земли земляного козырька, с которого он хотел подсматривать за голым юношей. Тот не особенно удивился, и не стал слушать его оправдательное враньё, но зато он сразу одел свои длинные, — до колен, — сатиновые чёрные трусы, и прыгнул в воду. А когда вылез из воды, то был мокрый, весь посинелый от гусиной кожи, и его обвислые и облипшие трусы совершенно лишали его сексуальной привлекательности, в этих патриотических советских трусах он был просто одним из многих пацанов. Это странное внимание взрослой девушки, причём девушки очень красивой и умной, к его подростковым проблемам, было и осталось для Симки загадкой и тайной тайн, но это после. А тогда всё было таким, каким было, весь мир принадлежит мальчикам, мир создан для мальчиков, и кто в этом сомневается? Да, в мире есть взрослые, но у них свои взрослые дела. И ещё в мире бывают враги, но с ними тоже всё ясно: — враги, это враги. В общем в том мире, в котором жил тогда четырнадцатилетний Симка всё было устроено партией, богом, и товарищем Сталиным так, как должно было быть устроено, переделывать ему ничего не приходилось…Сестра Славика снабдила Симку боевыми доспехами: — белоснежным платьем с блеском, надела ему на ноги туфельки на каблуках, — и оказалось что у них был одинаковый размер ноги, сделала ему перед зеркалом Причёску, потом отошла в сторону и заставила его ходить, а сама любовалась своим творением. Потом не современно перекрестила мальчика, и отправила в свободное плавание, как испанская королева отправляла каравеллы в таинственный океан… Симка шел, и спиной чувствовал её взгляд. Появление Симки в облике юной принцессы привело в священный восторг всех мальчишек. По меткому выражению А. С.Розеноера, девяностолетнего заслуженного педагога республики, — все мальчишки неисправимые фантазёры и выдумщики, поэтому все оделись медведями, получилась картина Шишкина. В платье был один Симка. И вот всё медвежье стадо бросило списочных девочек плакать и жаловаться на кремлёвских подоконниках, и ринулось тянуть друг у друга мальчика, переодетого девочкой, ещё бы чуть посильнее, и они разорвали бы Симку на запчасти. А Симка с пылающими щеками танцевал с каждым, начиная с высокого грузина, который потом стал академиком, и был женат на дочери одного из членов политбюро, и до самого рыжего восьмиклассника, который потом тридцать лет подряд поставлял в страну самые секретнейшие сведения с Запада, и не попадался, выдавая там себя за перса… — и когда после этих тридцати лет нелегальной работы он попался на краже триггерных переключателей для производства атомной бомбы в одной из «третьих» стран, то так и сел в тюрьму, как перс, и никто до сих пор не знает что он на самом деле был просто советский рыжий еврей. А на том школьном карнавале он был единственный кто не поверил в то что Симка на самом деле мальчик, пока не залез ладонью ему в трусы. После опыта с рыжим разведчиком, Симка уже позволял всем желающим увести себя за памятники товарищу Бебелю, и расстрелу французских коммунаров на втором этаже кремлёвского дворца, и там позволял мальчишкам сколько угодно себя тискать и целовать, а желающих оказалось так много, что губы и соски под самой настоящей девчоночьей комбинашкой распухли и болели, так что утром оказалось что вокруг них за ночь образовались круги синяков; но это всё была не интересная мелочь. Каждый раз, когда он появлялся в зале за руку с очередным мальчиком, все видели его вздувшиеся от поцелуев этого мальчика губы, и удержаться от поцелуев не удавалось уже никому. Девочки были брошены, они сбились в кучу замышляя планы мести один страшнее другого, потому что мальчишкам танцевать и целоваться с другим мальчиком, у которого и так уже распухли губы, и горят пламенем щеки, оказалось интереснее, чем танцевать с назначенной тебе твоей мамой девочкой с поджатыми губами и старательно заученными ответами и вопросами в уме. Все были в восторге от Симкиной выходки, всем было смешно и весело с ним, не реагировал только тот, для кого этот весь смертельно опасный маскарад и был задуман: — молча сидел в углу и упорно рассматривал кончики своих ногтей неулыбчивый Славик. Ему в обязанность было это веселье, и уйти он не мог, поэтому он сидел мрачный, и страдал. Когда Симка пролетал мимо его колен в танце, развевая веер своего белоснежного платья, он закрывал глаза, и открывал только тогда, когда по его расчётам пара была уже на другом конце зала… Девочки пытались вытянуть угрюмого парня в круг, приглашали на танец, но он ни с кем танцевать не стал. Он единственный никак не оделся, а пришёл в обычной школьной вельветке, и даже ботинки не почистил, за что дежурный педагог три раза прогонял его из зала, он уходил и приходил снова, но к ботинкам и не притронулся. Тогда педагог обратился к директору Кремлёвского Дворца, и только уже в результате вмешательства генерала в форме и при орденах подросток кое-как оттёр пальцем свои ботинки. Но это была единственная победа, которую советская педагогическая система одержала над сыном начальника охраны Симкиного папы. Сам Симка так и не сумел подойти к нему в тот вечер, его ноги переставали слушаться, и чем ближе он к Славику находился, тем труднее и невозможнее было сделать движение. Зато вот назад мальчишку выбрасывало само собой, происходило это так, как будто в опыте с магнитами на уроке физике, подростков просто отбрасывало друг от друга… — непреодолимая стена, вставала между ними. Если все мальчишки были в священном восторге от принцессы-мальчика, то педагоги, ответственные за проведение карнавального мероприятия, были повергнуты в священный ужас, — это была гибель педагогической Помпеи. Положение их было трудным, и по правде сказать, — безнадёжным; прекраснее прекрасного они знали, кто здесь чей сын. Такой педагогический талант был дан им от бога: — знать кто чей сын, а те, кому этого таланта недоставало, те потом пиляли тайгу, хотя, как говорится, они эту тайги не сажали. Поэтому вышвырнуть мальчишку из зала, таких умников не нашлось. Побежали звонить отцу мальчика, но отец воевал с самураями на Халхин-Голе, им трудно было сразу дозвониться и вызвать его с командного пункта, с которого он наблюдал за действиями самурайских танковых батальонов, которым противостояли наши героические сибирские полки, вооружённые, — не страха ради, а смеха для, — винтовками, гранатами, и шанцевым инструментом; — это потребовало много времени, так что пока дозванивались по правительственной связи, карнавал закончился сам собой. Но ответственные педагоги всё равно дозвонились. Симкин папа отложил завершение японской атаки на другой день, велел сибирским полкам пока покурить, сел в семимоторный военный самолёт, и полетел в Москву разбираться с сыном. И на следующий день утром отец вошёл тяжёлыми шагами в комнату мальчика. Он распахнул дверь ударом ноги, в одной руке он душил брошенные мальчиком на диване женские чулки, а в другой — рукоять именного нагана с дарственной надписью, золотом по серебру, от товарища Т… Сзади цеплялась мёртвой хваткой за портупею мужа онемевшая Клеопатра Львовна. Отец отшвырнул жену и неумолимым роком стал над мальчиком. Но он так и не выстрелил, он прохрипел сдавленным, незнакомым голосом: — «Узнаю-убью». — потом сгрёб валявшееся на диване платье Славкиной сестры, и ушёл волоча его по полу как тряпку. Когда отцовские шаги затихли, и кто-то там стал наверчивать в прихожей кремлёвскую вертушку, Симкина мама наконец ворвалась в спальню, с полным ртом слов о медицинских докторах с еврейскими фамилиями, и прочей чепухе. Этого мальчик уже не слушал, — ни от чего он не собирался лечиться, хотя докторов он любил, а еврейских фамилий не боялся. Весь день Симка старался не попадаться маме на глаза, а отец сразу же после доклада в Кремль о причинах своего прилёта в Москву во время боевых действий, улетел обратно, и всех победил. А мальчик бродил по дальним закоулкам дома, и ни с кем ни о чём не хотел разговаривать. Как вернуть сестре Славика платье и чулки унесённые отцовским гневом он не знал, да это его и не интересовало. Он не чувствовал, что вообще что-то должен отдавать, забрали и забрали… День был тяжёлый, долгий и серый, но он тоже закончился, этот самый мучительный день его жизни, и настала ночь. Мальчик лёг, уснул, и ему приснился сон, и этот Симкин сон стоил сна самого Гека. Сначала ему приснились мамины врачи с еврейскими фамилиями, они шли блестя золотыми зубами из своих еврейских ртов, с папиным револьвером в руках, и хотели застрелить товарища Т., потому что когда писали списки, то допустили ошибку, и вместо — «враЧи», написали: — «враГи». Товарищ Т. был голый и похожий почему-то на Славика, — совсем как тогда, когда Симка свалился ему прямо под ноги, на берегу реки. Сначала мальчик не знал во сне, как ему поступить, он сообразил приснить в свой сон товарища Ежова, и товарищ Ежов сразу же действительно приснился и арестовал во сне всех враГей, называя их фамилии страшным как медный тазик, голосом, и товарищ Т. был спасён, а Симка проснулся. Он немного полежал так, потом сунул ладонь себе в трусы, и уснул снова. И на это раз ему уже не снились врачи с револьверами, а голый Т. был уже просто голым Славиком, и мальчик ощущал во сне сильное прикосновение крепких ладоней старшего подростка, потому что во второй части его сна Славик держал его за плечи, так же, как когда он разговаривал с Симкой, но только сейчас он был обнажённым, и сам мальчик тоже стоял перед ним голый, и их висячие пискуны вот-вот должны были коснуться друг друга… Симка почувствовал, что кто-то крепче и крепче прижимает к его себе, потом он ощутил прикосновение голого тела старшего подростка к своему голому животу, и его пискун почувствовал необычную тяжесть и прикосновение длинного и толстого члена Славика, — и он дальше уже не мог себя сдерживать, он сунул ладонь между животами, почувствовал и обхватил оба пискуна пальцами, и сразу стал спускать. От этого он и проснулся во второй раз. Никакого Славки разумеется в комнате не было, зато вот живот у проснувшегося мальчика на самом был весь залит скользковатой слизью спермы, в пупке стояла целая лужа, а с одной стороны сперма стекала струйками прямо на простынь… Его мальчишеский половой член не успел опуститься и торчал над животом, упираясь и глядя прямо в глаза мальчику своим отверстием, как ствол пушки. Но Симку его вертикальное положение над животом не смутило, он был в спальне один, и если честно, то он видел эту картину уже не в первый раз. Первое что подумал проснувшийся Симка, это то что мама опять заметит пятна на простыне, она однажды уже спрашивала сына, — что это такое? Симка отмолчался, и мама разумеется тоже забыла о своём открытии, это всё таки были не пятна на солнце. Симка подумал о маме, и забыл, — Славика не было рядом с ним, но легкое ощущения счастья оставалось, как будто и на самом деле он здесь был, и всё что он делал с мальчиком во сне, как будто было на самом деле. Симка в четырнадцать лет был уже опытным онанистом, обычно он дрочил себе подряд два-три раза если была возможность и никто не мешал ему; — спустив, он обычно лежал и смотрел, как его пискун снова начинает шевелиться, набухать и опять потом встаёт, и начинал дрочить снова. Но сейчас, после Славкиных прикосновений, пусть хотя только ему приснившихся, он не хотел даже прикасаться к своему разлёгшемуся на его голом животе мальчишескому члену своими пальцами, потому что это должны были быть пальцы другого мальчика… Вместо этого Симка протянул руку и включил свет настольной лампы. Вытираться он тоже не стал, во-первых он вообще не вытирался после онанизма, во-вторых это была сперма которая осталась от сонной любви Славика, — то что сам Славик об этом ничего не знал, значения не имело. Спустивший на себя мальчик лежал голый в постели, задрав майку, открывая свои грудь и живот, и сам любовался своим мальчишечьим телом… А любоваться там было чем; — там матовой белизной, при мягком свете настольной лампы, освещались его крепкие колени, дальше шли плавные словно у девочки, таинственные линии бёдер, темнел как мангровый лес тропического острова, островок волос вокруг его длинного, свалившегося со смуглого живота, подросткового мальчишеского члена. Дальше золотился лёгкий пушок, измазанный слипшейся, пахнущей намоченной мукой, спермой, которой его половой орган спустил столько, что хватило измазать весь живот, и струи доставали до груди, и даже майка около подбородка была влажной от попавшей на неё спермы. Высыхая, сперма слипалась и начинала тянуть мальчику кожу, но это было приятно; может быть потому что мальчику никто не мешал наслаждаться тем, что осталось от этой тайно украденной у подростка любви, и даже ещё лучше что это случилось во сне; — потому что не нужно ничего никому объяснять, даже тому с кем ты этой мальчишечьей любовью только что занимался, не спрашивая его разрешения. Потом Симка стал снова засыпать, успев словами подумать про себя, что если бы он теперь свалился под ноги старшему подростку, стоявшему без трусов на берегу пустынной реки, — то теперь он точно знал, за что он бы схватился, и ещё точнее он теперь знал, знал уже без фантастических подробностей и детских мыслей, — чем он хочет заниматься со Славиком, если они снова останутся вдвоём. А то, что Славик не устоит перед его желанием он верил. И он заснул, даже не опустив задранную майку. Сестру Славика уже через неделю сослали в Минский текстильный техникум, и она даже не пришла попрощаться с Симкой. Ему потом удалось несколько раз оставаться со Славиком наедине, и он пытался что-то предложить, но Славик устоял. Но всё равно это уже не имело главного значения, потому что та физическая близость мальчика с мальчиком, которую он испытал во сне, поставила последнюю точку в метаморфозах происходивших с ним. Он теперь навсегда знал, что ему нравятся парни и мужчины; знал что все его прежние фантазии, — это только фантазии; и он уже по-взрослому знал, что мужские ладони на сосках его груди, или на его задних полушариях, и мужской член спускающий в его собственных пальцах: — это то, без чего ему жить на свете будет неинтересно, пусть хоть всего остального будет вдосталь, как это будет при коммунизме. И карнавальный фейерверк только скрепил это ощущение в сознании подростка яркой и красивой печатью, навечно.
МАРШЕВАЯ РОТА
А дальше была обычная жизнь мальчика-подростка, с радостями и бедами старшего школьного возраста, пока кто-то на небесах, не поставил равнодушную галочку против его судьбы. Кому-то попался на глаза папин револьвер с дарственной надписью, — её прочли где надо, и как надо, или там были иные причины?… Но Симкин папа вдруг в одночасье потерял все свои высокие чины и звания, ему пришлось сменить дом и уже никто даже не заикался о необходимости ему какой-то там охраны… Он больше не грозился убийством за подкрашенные глаза, — а глаза-то у мальчика были разумеется подведённые, карандашом под ресницами, — отец вообще мало разговаривал, пропадал на работе, и дома он не рассказывал о своих служебных делах. Жить они стали скромно, впрочем, надо отметить, и не голодно. А Симку уже по настоящему было за что убивать: — он вырос, и превратился в одного из тех самых, слишком красивых, чтобы это было просто так, парней, — о которых со значением переглядываются взрослые: — «это парень или девушка?! — а я не понял…»- и он пользовался необычностью своей внешности, для того чтобы завладеть вниманием тех юношей, которые нравились ему самому. От тех, кто ему не нравился, он отбивался с прежней яростью. Тот первый сон уже не один раз повторился с ним наяву, но только со Славиком ни разу. Симка привык и смирился, не всё получается как хочется, и Славка остался с его толстым и длинным как одесская колбаса членом там, во сне, ну и в мечтах для обыкновенного подросткового онанизма, без которого тоже неинтересно жить даже самому красивому старшекласснику. С квартиры они съехали, а что с ним было дальше Симка не узнавал. Правда однажды, года через два, он стоял на тротуаре, а мимо шагала колонна курсантов, и один из них повернул голову, и внимательно посмотрел на Симку странным, немигающим, взглядом. Симка смутился и отвернулся, и только уже придя домой сообразил, что это был его Славка. Но он так ничего тогда и не сделал, чтобы разыскать сбившегося с ноги курсанта, на этом история любви Симки к Славику закончилась, после он почему-то уже даже ни разу не онанировал на воспоминание о его обнажённом теле там, на берегу. Сима учился на втором курсе университета, когда самую короткую летнюю ночь страны вспорол рёв чёрных немецких бомбовозов, вошедших в нашу историю с лёгким изяществом тяжёлых чугунных утюгов плывущих в прозрачном утре летнего неба. Клеопатра Львовна обила все пороги, которые ей позволялось обивать, и её сына ещё почти два года не брали в действующую армию. Но фронту не хватало людских ног для портянок, и когда повестка пришла к Симке в очередной раз, то даже мама уже ничего не в состоянии была сделать, а отец вмешиваться в судьбу сына отказался наотрез. И вот, чуть больше чем через месяц после последнего съеденного домашнего пирога, Симка шагал солдатским шагом, груженный воинской амуницией и припасами по дороге, ведущей через горный перевал к переднему краю обороны. Рота была маршевой, никто там никого не знал ни в лицо, ни по именам, тем больше Симку удивил поступок лейтенанта Ревенко, из соседнего взвода, который за вязанку тёплых байковых кальсон перекупил его у командира взвода, к которому он был приписан на марше. Вслед за кальсонами в соседний взвод ушёл конопатый долговязый хохол, Загребельный. По большому счёту ничего такого в этой воинской коммерции не было, пока рота шла к передовой командиры подбирали себе отряды по вкусу, и поменялись многими солдатами, — но цена! Сима был и на самом деле польщён тем, что за него отдали такую высокую цену, он-то особенного мнения о своих солдатских качествах не придерживался, и справедливо считал, что советский Македонский из него не получится, сколько бы кальсон заплатил за его солдатские качества незнакомый лейтенант. Новый хозяин проявил к нему повышенное внимание, например он забрал у Симки катушку, с двенадцатью килограммами пропитанного озокеритом телефонного кабеля, и отдал её нести солдату-узбеку и так ни слова не знавшему по-русски, а от вида катушки и вообще онемевшему. Узбек долго смотрел на катушку, потом на Симку, но смирился со своей узбекской ишачьей долей, он взвалил катушку на плечо и глядя на Симку масляными глазками сказал что-то на нечленораздельном языке. Сидевшие на корточках другие узбеки посмотрели все разом на Симку, и смеясь повалились, хлопая себя по пузу ладонями. Симка засмущался и отвернулся. Потом катушечный узбек всё время старался оказаться с ним рядом, а Симка в свою очередь старался быть от узбека подальше. Рота пришла на место и рассредоточилась. Пополнять оказалось некого, и подразделение стало занимать позиции целиком в маршевом строю. Немцы, как и полагается немцам, сидели на хребте, отрыв там обстоятельные немецкие земляные укрепления, соединённые траншеями окопы, оборудовали защищённые огневые точки, устроили себе блиндаж с трубой, осталось только нанять трубочиста, и вот тебе Гамбург! Наши, как и положено нашим, расположились внизу, у подножия склона, так, чтобы окопы наполовину простреливались сверху, но зато поближе к немцам в обозначениях на штабных картах. На предмет внезапной штыковой атаки, чтобы немца прямо из окопа штыком в пузо. Таков был приказ, а приказ он и в Африке приказ. Командир роты ходил по линии обороны, примеривался неизвестно к чему, никому ничего не объяснял, и матерился не уставая, — на то он и был командир. Потом он спросил у солдат, — умеет ли кто говорить по-немецки. Симка по-немецки говорил с семи лет, тогда в их семье считалось, — нужно. Командир увёл Симку с собой за окопы, встал на самом видном со стороны немецких снайперов месте, и закричал в сторону врага: — «Фогель!!! — Эй, Фогель, ёбт твою мать!!!» — Симка ждал когда нужно будет переводить, но с того склона заорали в ответ по-русски: — «А-а!!! — капитан Скурлатофф, шайцпильц!!!!.. — слюшаю!» — тогда наступила очередь Симки, потому что это был весь русский язык, который сумел выучить за два года в окопах войны отвечавший капитану Скурлатову немец. Симка перевёл, полностью и дословно, весь текст договора капитана Скрулатова с унтер-офицером Фогелем, так и не вошедший в сорок четыре тома истории Второй Мировой Войны. Согласно этого секретного договора, Семён Скурлатов покупал у унтер-офицера великой германской армии Хайнца Фогеля за крупные бидоны спирта несколько дней без стрельбы, внезапных атак и прочих подлостей, — до большого наступления, разумеется. Иначе, говорилось в тексте договора, он положит здесь всю королевскую конницу и всю королевскую рать, но Хайнца Фогеля он достанет, и натянет его стеклянный глаз ему на хитрую немецкую жопу. Условия показались Симке страшноватыми, но Фогеля здесь всё устраивало, и он ответил коротким и звучным: — «Яа, это есть Зер Гут!» — которое переводить не пришлось, и договор был ратифицирован. Капитан Скурлатов воевал уже не первый год, и класть роту в ловушке, назначенной штабом для обороны не собирался, поэтому пошёл на хитрость, ему для этого и понадобился спиртовый договор с врагами. Он и выполнил приказ и не выполнил. Он оставил на красивой лужайке, пристрелянной немцами с высоты склона, только один взвод, — лейтенанта Ревенко, — а окопы-то велел накопать на всю роту. Остальные три полнокровных взвода он отвёл подальше, на более тверёзую позицию, где окопы из стрелкового оружия не простреливались. Так оно и следовает всегда поступать промежуточному начальству, чтобы и с вышестоящими не спорить, и нижестоящих к покорности привести. Солдаты-новобранцы не понимали суть диспозиционных игр капитана, зато их понимал лейтенант Ревенко: — им и его взводом жертвовали ради сохранения звёздного количества, и размера просветов на погонах. А когда начнётся обстрел перед большим наступлением, уйти с этой лужайки не удастся ни одному чепчику в кальсонах, так что и жаловаться будет некому. Лейтенант подумал о чём-то, но ничего не сказал ни капитану, ни подчинённым; вместо этого он сказал: — «Есть!» — и, лихо, с подчерком, как положено профессиональному военному руку к козырьку приложил. Но потом он захмурел, и наверное приготовился к скорой смерти. Он-то точно знал, чем заканчиваются такие военные хитрости… Капитану именно для этой хитрости и требовался договор с немцами, потому что при возникновении перестрелки сразу выявился бы недостаток огневых средств на переднем крае окопов, а из штаба полка ведь разумеется наблюдают за плотностью ответного огня. А то некоторые могут и не стрелять, это непорядок. Что касается унтера Фогеля, то у Фогеля были наверное свои резоны, он уже во время окопного сидения старался подгадать именно к капитану Скурлатову при обороне, и дорожил таким хорошим врагом, по крайней мере знаешь чего от него ожидать, и чего не ожидать, а Фогель тоже любил порядок во всём. Что касается «хитрой немецкой жопы», — то — «шайцпильц», — было ругательством равновесным, они с капитаном Скурлатовым мужчины, и разумеется любят крепкие мужские выражения. Но на самом деле унтеру Фогелю давно уже вообще не хотелось ни с кем воевать, ему хотелось пива и свиных сосисок с капустой, война отнимала у него эти его любимые радости, и унтер Фогель из-за этого не любил войну. Лейтенант велел Симке отрыть ростовой окоп далеко впереди линии траншей всего остального взвода; это называется — боевое охранение. Всю ночь Симка копал землю, и выкидывал камни. К утру окоп был готов, по всем правилам военной науки, с боевой ячейкой, с бруствером, с ямой для стока воды при дожде, и даже с нишей в стене, для сна и отдыха. Туда, в эту нишу, Сима натаскал веток арчи с ближайших участков склона, накрыл ветки плащ-палаткой, и получилось вполне даже королевское ложе. Ночь была тёплой и Сима разделся до трусов, у него были очень красивые спортивные трусы, короткие, и с красивыми разрезами по бокам, обшитыми светлой тесьмой, подчёркивавшие и красоту его ног, и повыше, особенно сзади. От всей прежней роскошной жизни Сима унаследовал, и на всю жизнь сохранил, твёрдое отвращение к казённому солдатскому белью, и носил своё, насколько это вообще удавалось. Уже под утро, когда небо стало совсем светлым, в его окоп спрыгнул лейтенант. Некоторое время он смотрел на Симу, стоявшего в одних трусиках прямо перед ним, а Симу этот взгляд непонятно почему страшно смутил, он чувствовал себя голым перед мужчиной, и краснел; его лицо заливала краска чисто женского стыда, хотя на самом деле ему нечего было стыдиться, тело у него было красивое, бельё чистое, сам он успел умыться после ночи… Лейтенант смотрел ему в лицо неопределённым взглядом, молча; потом он, так ничего и не говоря, просто взял и стянул с себя гимнастёрку, а под ней оказалось голое тело крепкого молодого парня, потом лейтенант вытащил из-за голенища длинный немецкий нож с фашисткой рукоятью в виде орла и свастики, и этим фашистским ножом он так же просто разрезал Симкины трусики, и они сразу упали, молча он повернул Симку к себе спиной, надавил на плечи заставляя солдата нагнуться, и изнасиловал два раза подряд. Спустив Симке в зад второй раз почти без передышки, лейтенант оделся, бросил на плащ-палатку фляжку и две банки тушёнки, вылез из окопа, и уже сверху с бруствера сказал свои первые слова: — «Ложись спать. Тут, метров пятьсот туда, — он показал рукой, — есть колдобина, можешь искупаться. Увидишь немца — не стреляй! Будут стрелять оттуда, ложись и жди приказа. Ночью приду, чтобы был чистым!» — сказал, и ушёл. Симка вздохнул. Ему было жалко своих спортивных трусов, которые он с таким трудом сохранил, во всех банях и прожарках солдатского белья. Потом он достал иглу с ниткой и уселся зашивать испорченную вещь. — «Вечером надо будет совсем раздеться». — подумал он, — «А то придётся каждый день трусы зашивать». Одеваться Симка не стал, а прямо так, голый, и растянулся на плаще, под который он и спрятал свою лучшую в мире мосинскую трёхлинейную винтовку, образца девяносто первого, дробь тридцатого, предназначенную для поражения живой силы противника: — огнём, штыком, прикладом; — и заснул. Проснулся он от того, что пока он спал к нему подобрался какой-то враг, и этот враг нагло гладил ему ноги выше колена. Сима открыл глаза и увидел что этим опасным врагом был тот самый катушечный узбек. Он стоял на коленях, брюки у него были расстёгнуты, и его нерусский хуина торчал из расстёга прямо наружу. Узбек одной рукой гладил Симке бёдра, а другой держался за свой хуй. Рядом стоял котелок, из которого торчала ложка: — узбек просто напросился отнести еду в боевое охранение. Увидев что Симка раскрыл глаза, узбек неожиданно заговорил на дотоле неведомом ему русском языке: — «Давай мала-мала такой играем! Сладкий будет! Давай, я тебе, — ты мене!»… — «Во попал!» — подумал тогда Симка. Вид у заговорившего узбека был такой просительный, из его азиатских глаз так и текло жадное до юношеского тела масло, а его хуище выглядел как мускулистая рука готовая кнеутомимой работе, и Симка решил что проще уступить, чем весь день отпихиваться. Кроме того от Симкиной благодарности вовсе не ушло то, как этот нерусский мужчина гостеприимными жестами приглашал его на привалах поесть вместе с ним, и двенадцатикилограммовую катушку тащил двое суток, через перевал вместо Симки, прогнать его сейчас, когда ему в свою очередь что-то нужно было от самого Симки, было бы просто некрасиво. Но с другой стороны, Симке тоже вовсе не хотелось, чтобы им стал потом пользоваться весь взвод, а это и так случалось на фронте. Кое-кого ебли даже уже во время отражения вражеской атаки и только трёхсоткилограммовый немецкий фугас прямым попаданием прекратил это окопное блятство, а то этого навечно недоёбанного мальчика так бы и ебли до самого дня победы над императорской Японией, он был красивый, а стрелковая дивизия большая. Поэтому не видя никакого способа уклониться от приставаний мужика, Сима потребовал от узбека клятву на Коране, что тот, никому потом не расскажет. Требование клятвы на священной книге, которой не нашлось бы в радиусе тысячи вёрст от окопа, узбека не смутило и не остановило. Он вынул из-за пазухи связку писем от жены перевязанную шпагатом, положил на него ладонь и сказал: — «Вот она моя Коран! — поклянусь! — давай, играем! — моя не скажи». — и разделся. И у него оказалось крепкое тело, а смуглый огромный член, который увидел высунутым из штанов проснувшийся Симка, был уместным придатком к телу, всё там было как надо: — одно к одному… Симка снова откинулся на спину, но мужчина настойчиво перевернул его на живот, и лёг на юношу сверху. Узбек не отпускал Симку полчаса. Симка уже начинал пытаться сам выползти из-под ненасытного хищника, но тот спустив один раз, сразу начинал ебать по второму, спустив в жопу во второй раз, он, без перерыва на обед и ужин, начинал ебать по третьему разу, — и так далее, без конца. Симка уже исспускался сам, кончая следом за ебавшим его мужчиной, попадая в такт движений; — он уже ощущал себя разьёбанным, как воронка от авиационной бомбы, но мужчина не отпускал, и продолжал своё мужское дело, умело, и с подозрительным мастерством, которое вовсе не сочеталось с его неумелыми ухаживаниями… Наконец он насытился, и встал. Разозлившийся Симка уже раздражённо крикнул ему в уходящую по траншее спину: — «Может ещё раз хочешь?!» — и впервые в жизни он увидел поднятые вверх солдатские руки. Вечером, когда край Солнца уже коснулся гребня горного хребта, на котором сидели невидимые отсюда враги, и кто-то из них из соображений звукомаскировки, пронзительным дребезжащим звуком ни на что человеческое не похожим играл на губной гармонике, — Симка отправился принимать серные ванны. Надо было отдохнуть после узбека к ночи, потому что лейтенант придёт как обещал, в этом Сима не сомневался нисколечко. Серная ванна должна была сравнять всё что с ним произошло, и привести его в состояние принять лейтенантскую любовь, стоя, раком, и вообще. Сима шёл через кусты, прыгая с камня на камень, и забывая, где он и зачем он здесь. Вокруг высились красивые и таинственные молчаливые скалы, темнела густая зелень хвои и кустарников, и всё выглядело здесь детским курортом, а вовсе не фронтом. Идти пришлось далеко, но наконец он увидел между ветвями прогалину над которой поднимался туман. Там и была колдобина с горячей серной водой от подземного источника. А рядом с колдобиной сидела совершенно голая девушка, её широкие, белые бёдра были сжаты, видны были только тёмненькие волосы на лобке, её груди были совсем маленькие, но налитые, какие бывают и у подростков, её светлые волосы лежали мягкими волнами, остриженные коротко, по военному времени. Пристроив на камне круглое зеркальце, девушка занималась занятием противоречащим стратегии глубокого охвата танковыми клиньями герра Гудериана, она осторожными движениями подрисовывала свои глаза. Рядом с ней валялся брошенный на землю немецкий карабин, с деревянным прикладом, и там же лежала на большом как марсианский астероид камне немецкая военная форма. Симка взял на всякий случай винтовку на руку и вышел к водоёму. Девушка услышала его шаги, подняла голову, увидела появившегося из начинающейся темноты кустов, густевших вокруг колдобины, выронила карандаш от неожиданности, и раскрыла тайну своих сжатых колен. Симка увидел эту её тайную тайну и сразу успокоился, потому что это была совсем и не девушка, это был очень красивый, женственный юноша, почти мальчик, лет шестнадцать — семнадцать, не старше. Он был немецкий солдат, и он был Симкин враг с верхнего склона, который тоже пришёл сюда вымыться и отдохнуть от окопной земли, потому что он был оккупант здесь, но сейчас Симку больше всего заело не то, что он сюда пришёл, воевать в его Симкиную страну, а то, что этот враг был гораздо более женственным, юным, и привлекательным, чем был сам Симка. Если бы сейчас их вместе увидел товарищ лейтенант, то вот кому бы из них досталась лейтенантская тушёнка размышлять даже и не стоило. Симка даже снова покраснел, на этот раз от ревности к симпатичности этого незнакомого девушки-мальчика, который расселся здесь в военных горах, откуда же здесь будет стыд и совесть! Щёки Симки снова пылали алым светом, хорошо ещё что было уже достаточно темно, а то он бы просто убежал отсюда от стыда за себя. Симка перестал понимать где он, и зачем он, фронт, на который он так долго шёл по пыльным перевалам, пёр вверх и вверх, потный, грязный, и усталый, и он тащил сюда на себе гору тяжёленного оружия, топал по камням Кавказа до потери пульса и захлёбывающегося, невосстановимого, дыхания, лез по скалам до белой от пота соли спины гимнастёрки, которую потом можно было варить в супе не досаливая, потом рыл боевые окопы, готовясь к сражению, наваливал бревенчатые накаты на блиндаж, чистил щёлочью будённовскую винтовку: — а оказался, учитывая вчерашнее и сегодняшнее, и этого голого мальчика возле серной ванны, устроенной без спроса врачей местной природой, можно сказать в самом настоящем публичном доме для гомосексуалистов, да ещё с мальчиками на природе. Это он однажды видел такой набор порнооткрыток, немецкого довоенного производства: — «Мальчики на натуре»… — и похоже каким-то фронтовым волшебством он был перенесён в стыдненький мир этих фотографий, и не очень-то он и хотел из этого мира выбираться… Юноши смотрели друг на друга, и смущение всё сильнее слипало им рты. Потом Симка услышал свой голос, произносивший совершенно непонятные, ненужные, слова, на совершенно незнакомом ему языке, и только закончив фразу он вторичным сознанием сообразил, что это он по-немецки спрашивает этого голого мальчика: — тёплая ли вода в водоёме. Ничего лучше он спросить бы и не мог. Мальчик ещё сильнее смутился, но зато его губы наконец отлипли от этих вполне человеческих слов оказавшихся у вышедшего из темноты кустов человека, с длинной русской винтовкой, да ещё и удлинённой до нечеловеческой длины штыком, направленным прямо в пупок мальчику! Про свой собственный карабин, валявшийся у него под ногами, голый мальчик не помнил вовсе, сейчас он не знал куда ему сунуть выдававший его карандаш, и ему было не до такой не интересной ерунды, как карабин. Потому что на самом деле его всего больше заботило то что его совершенно голого застал незнакомый парень, да ещё за таким немужским занятием, как подрисовывание его и без карандаша достаточно красивых глаз. И таким толстым карандашом, который он не знаешь как бы спрятать, и он сжимал карандаш пальцами, то и дело перекладывая за спиной из ладони в ладонь. Потому что карандаш на войне, это не винтовка, — на землю не бросишь. От смущения он привёл настолько правдивое объяснение своему занятию, что у Симки появилось полное знание того, что перед ним такой же мальчик-девочка как и он сам, с такими же знакомыми ему самому заботами и проблемами существования в мире грубых, голодных, мужчин в военной форме, забывших о своих семьях, и ищущих женщин там где их и быть не может! Но если мужчина ищет женщину — разве наличие и отсутствие одного из двух внизу красивого и послушного в мужских руках тела может служить оправданием?! И Симка улыбнулся в ответ на откровенность немецкого мальчика, — тот объяснял свои манипуляции строгостью капрала, который наряжает его в тяжёлые наряды, когда не видит достаточно выразительного взгляда его глаз, а добиться нужной капралу выразительности можно только при помощи этого толстого-претолстого карандаша. Он привёз этот карандаш на фронт из Великой Германии, которая Юбер Аллес, но карандаш тоже очень хороший. И мальчик протянул его Симке, как дети делятся любимой игрушкой с теми, кого собираются потом любить. Юноши познакомились и подружились, также просто и естественно, как если бы они встретились вовсе не в трехстах метрах от передовой линии фронта, а где-нибудь в школьном походе. Они спросили друг друга о именах, и Симка сказал, что его зовут Сима, а мальчик сказал, завязывая полотенце у себя вокруг бёдер, что его зовут Ильзе, но что вообще-то лучше если Сима будет звать его Лореляйн… — при этом у мальчика во рту было что-то вроде шпилек, и понять что он говорил было трудно, только когда он наконец заколол своё полотенце на широком бедре, его рот освободился настолько, что он сумел произнести свои имена внятно. В тот день Симка и Лореляйн расстались так поздно, что война могла бы закончиться и без них, но не закончилась… Казалось что они всю жизнь искали друг друга, и вот нашли, и оба удивлялись этому ощущению близости, не умея об этом ни сказать, ни подумать. Они казались теперь сами себе половинками, разломленной кем-то сильным, монеты; настолько они подходили друг другу, настолько были своими, понятными друг для друга, но из разломленной однажды монеты никогда уже не выходит целая монета, мальчики тогда об этом ещё не знали; — они просто нашли друг друга, и всё. Остальное сейчас для них значения не имело. Им теперь нужно было быть вместе, всегда и везде. Они были частями одного целого, и это целое существовало только тогда, когда они были рядом, а по отдельности каждому из них теперь, — а теперь-то им обоим было ясно, что и всегда раньше, — не хватало той, второй части, который был другой из них. Такая вот была мудрёная топология их взаимоотношений в путанном изложении шестнадцатилетнего Ильзе Хартмута, по имени Лореляйн… И прежде чем расстаться в тот вечер, они успели рассказать друг другу свои истории. Про Симку вы всё знаете, лучше самого Симки, а вот вам и простая и поучительная одновременно история появления на фронте Лореляйн.ЛОРЕЛЯЙН
Он был родом из припортового города Бремерхафен, неприметный трудовой город между землями Шлезвига и Саксонии. Его отец работал водителем грузовика, в семье кроме Ильзе было ещё три брата, он был младший из четырёх угрюмых немецких лбов, может поэтому мать, которой не хватало девочки в семье, одевала его в девчоночью одежду, — должна же у меня быть одна дочка! — впрочем для самого мальчика это никогда не носило какого-нибудь другого оттенка, кроме игры; — «мамину дочку» — он не воспринимал никак, что было, что не было. Так, помнилось, но относилось не к нему, а к маме. Мало ли во что играют взрослые, если дядя Клаус приходил на четвереньках, и говорил, что он: — медведь, то теперь что, бежать за охотниками? — поймите правильно. Те переодевания совсем никакого значения для мальчика не имели; если бы мама переодевала его слоном, то хобот у него всё равно бы не вырос, вот и девчоночью одежду он тогда не воспринимал как девчоночью, — так, мамино чудачество, а можно и мешком с углём нарядиться. Просто некоторые любят искать причину не там где она есть, а когда потом не находят, то злятся, а кто им виноват… Зато другое обстоятельство сыграло совсем немалую роль в появлении на свет фройляйн Лореляйн. Мальчику было уже тринадцать лет, когда наступили те самые пресловутые трудные времена, когда на полученную вечером зарплату утром можно было только на трамвае проехать, — остановку до кладбища. Родители Ильзе посовещались, как им преодолеть трубные времена, и сдали комнату одному матросу молниеносных германских рейхсмарине, но по национальности он был почему-то грек. Разумеется что это было что-то из ряда вон выходящее, — грек в немецком военном флоте, но это вопрос не ко мне, а к гроссадмиралу Редеру. К тому же ещё этот немецкий грек служил не на каком-нибудь засратом миноносце, где весь рейс матросы стоят по жопу в воде, а на броненосном дредноуте «Лютцев», — одном из мощных и страшных карманных линкоров, которые потом, во время второй мировой войны, обеспечили Германии спокойную жизнь на северных морях. Вряд ли здесь обошлось без чьих-то сексуальных пристрастий, но мальчику об этом ничего не было известно. Он просто взял и влюбился в матроса, с профилем греческого бога в своей спальне. Грек прожил у них два месяца с небольшим, но этого хватило на всё про всё. Он сдружился с мальчиком и стал приглашать к себе в комнату по вечерам, — сыграть партию в карты. Он знал кучу удивительных разных способов тасования и карточных игр, и мог бы выиграть у любого шулера из припортовых кабаков, но он этим не занимался, потому что он с детства был матросом, ходил в моря ещё юнгой, а в карты играл так, для удовольствия. Естественно что он свободно мог и выиграть и проиграть, когда хотел. Мальчик это знал, но ему всё равно было интересно. Потом однажды матрос предложил мальчику играть в карты на поцелуи, и то выигрывал и потом целовал Ильзе в губы и в щёки, — то проигрывал, и мальчишка сам лез к нему на колени, чтобы поцеловать его в губы, что-то уже при этом чувствуя. Ильзе и раньше целовали всякие тёти и дяди, — но вот так, со взрослым, который ему нравился и нравился совсем как-то необычно мальчишка целовался впервые, и это было удивительное открытие для него! Несколько дней он только и думал об этих поцелуях, и потом уже ждал, и не мог дождаться очередного приезда матроса, — потому что тот по несколько дней находился на корабле, а Ильзе ходить туда сначала боялся. Он даже стал онанировать ночью, представляя себя и матроса в постели, обнимающимися голыми, и целующимися. Поэтому, когда матрос в следующий раз предложил мальчику сыграть на «желания», — тот этого только этого и ждал! Сначала конечно проигрался матрос. Он покорно растянулся на постели ожидая приказаний своего временного повелителя. Мальчик приказал сначала поцеловать себя в губы и в щёки, потом стать на подоконник и по кукарекать. Грек поцеловал прекрасно, и по кукарекал тоже прекрасно и решил было что свободен, но мальчишка ещё ему приказал быть собакой: — погавкать на кота, а потом приползти на пузе, и полизать ему, — Ильзе, — пятки. Матрос зачем-то сначала снял с себя рубашку, — он сказал, что собак в рубашках не бывает, — приполз, долго и старательно вылизывал мальчику пятки, так что тому стало щекотно, и он сказал: — «ну, хватит». Но время для игры было самое подходящее, потому что в доме никого не было, и не одеваясь матрос стал сдавать снова. И выиграл. Тогда он стал господином мальчика, а мальчик стал рабом матроса, и господин приказал своему рабу раздеться совсем, и лечь на своего господина спиной. Сам он аккуратно сжал его бока ладонями, и стал немного двигать раздетого мальчика вверх и вниз по себе, так что мягкие половинки мальчишки тёрлись о торчащую у матроса палку, но это было так приятно мальчишке, что он забыв про игру закатывал глаза и дрожал. Его пискун торчал вверх над животом, и потом мальчик почувствовал что голый матрос под ним затрясся от живота до колен, вздрагивает резкими приступами, его руки прижимают раздетого мальчика к себе сильнее и сильнее, и потом они сразу расслабились и объятие стало лёгким, сладким и приятным, — а мальчику вовсе и не хотелось слезать с этого голого матроса под ним, и он почему-то совсем не стеснялся своего торчащего пискуна, всё было просто как должно было быть, и всё! Когда они встали, и Ильзе стал одевать трусы, то обнаружил, что и его мячики и его спина чуть ли не до лопаток, — мокрые и скользкие. Но он ничего не сказал об этом своему взрослому любовнику, — а теперь они ведь были любовниками, вы это знаете? — то что это была у них именно любовная игра, мальчик знал ещё до первого целования, а когда он лежал на обнажённом юноше совершенно голый, с торчащим к верху пискуном, то он сказал сам себе: — «теперь мы с ним ЛЮБОВНИКИ»…, - хотя всё что произошло, произошло совсем не так, как происходило в мечтах мальчишки, когда он занимался онанизмом один, потому что матрос разумеется не мог знать, что этот двенадцатилетний мальчик занимается онанизмом представляя себе что он: — выебанный в жопу мальчик! Но это было не так важно, он ещё всё успеет заставить теперь своего любовника сделать как надо. На следующий вечер он сам предложил сыграть на желания, — и сразу проиграл. А чтобы моряку не пришло в голову использовать свой выигрыш для кукареканья, или как-то вообще не интереснее чем было вчера, мальчик зажмурился и с демонстративно-притворным ужасом протянул: — «О-ой, — что сейчас со мной будет….!» — Матрос заулыбался и использовал выигрыш даже лучше, чем этого ожидал проигравший своё детское тело взрослому мальчик. У него потом всю ночь жгло сладостненьким жжением нижнее отверстие, куда оказалось можным всунуть такую вот большущую штуковину, что сперва и не поверишь… — а как она туда влезает! — это одновременно и мучительно и приятно, и сперва страшненько, а потом хочется снова и снова… Его детский пискун после этого испытания торчал всю ночь как надроченный. Мальчишка не выдерживал, переворачивался прижимался крепко-накрепко к подложенной под себя твёрдой, холодной кожаной обложке книжки про самые большие и сильные корабли в мире… Потом ему казалось что он засыпает, и от этого он ещё сильнее просыпался, и снова начинал тереть свой пылающий пискун, и снова начинал онанировать, ему хотелось что-то ещё большее сделать с собой, но не получалось, а всего что он делал было мало. Наконец мальчик встал, подошёл к комоду, выдвинул ящик, в котором лежала рукоять от морского кортика найденная им прошлым летом за городом, он её взял и лёг на постель на бок, потом осторожно приставил себе сзади тупым концом холодную слоновую кость офицерского оружия, и стал вдавливать её в себя, — пока там вдруг всё раздвинулось, и рукоять сразу вошла в него вся, до серебряной гарды с орлами. И после этого достаточно ему было покатать свой пискун ладонью по животу, как приятная судорога свела бёдра, а из щели в писуне стали выплескиваться струйки спермы, залпами главного калибра поливая ему голый живот, — выебанный в жопу двенадцатилетний мальчик спускал как взрослый подросток… Потом он дал рукояти кортика выйти из себя, причём по ощущениям он сперва испугался что произошло неприятное, он потрогал себя, но там всё было чистенько, и мальчик сам понял, что это так и должно быть, ведь что-то оттуда из него выходило, поэтому так кажется что это шайзе-майзе, а на самом деле нет ничего, это только так кажется. Он сунул свой любовный кортик под матрас в ногах, кинулся лицом в подушку, по-настоящему выебанный сперва матросом а потом морским кортиком попкой кверху, — пусть пока отдохнёт, — и уснул. Утром его никто не разбудил, он проспал и опоздал в школу. В общем всё происшедшее с ним казалось бы снова не оставило в его сознании никакого отпечатка, — просто он теперь стал любовником матроса, это стыдненько, если об этом узнают братья, или мальчики в школе, но о таких вещах в их школе между прочим говорили друг с другом старшие, и чем-то необычайным или позорным это ему не казалось. Один мальчик рассказывал ему про матроса, который завёл его за бочки, стащил трусы, воткнул прямо ему в попку свой матросский бушприт, и спустил! Тот мальчик ещё спрашивал у Ильзе: — «а я не забеременею, как мама?» — мама этого мальчика была тогда как раз беременная, и все говорили что это от матроса. Ильзе ничего путного ответить ему не сумел, но с интересом выслушал, и запомнил. И сам он теперь, когда матрос спустил ему самому в попу, тоже побаивался, и очень хотел бы у кого-нибудь спросить то же самое. То, что от матроса действительно можно забеременеть, знал не только он, об этом знали все мальчишки Бремерхафена. Поэтому в тот же день он сам пошёл в порт, встретил там того, выебанного на полгода раньше его мальчика, и спросил как будто просто так: — «Ты помнишь, ты мне рассказывал про того матроса?» — тот вытаращился: — «Про какого проматроса?» — «Ну, который тебя… тебе… ну в общем… это.» — «А…» — сказал тот мальчик: — «Ерунда это, мальчишки не беременеют, это только у девочек так!» Эта информация очень успокоила Ильзе, зато его вопрос не остался без внимания у того мальчишки, хотя спрашивать он у Ильзе не стал, а лучше, если бы спросил, тогда может быть вообще все события пошли по-другому. Но он промолчал, скрыл свой интерес, потому что давно уже знал о том, что у Ильзе живёт на квартире матрос со страшного железного дредноута Лютцев, который вся предвоенная Германия знала как самый секретный корабль в мире… Больше Ильзе никому и ничего не рассказывал о случившимся. Зато теперь он каждый вечер заходил к матросу в комнату, благо что в их доме все ложились спать рано-прерано, и им помешать в это время было некому. Мальчик и матрос уже не тратили время на притворную игру в карты. Мальчишка попросту ложился не спрашивая разрешения, растягивался на постели матроса, как на своей собственной, и ждал пока тот, стесняясь и отворачиваясь, раздевается. Хотя стесняться этому греческому матросскому богу было абсолютно нечего, — мальчишке нравилось в нём всё! Ильзе готов был без конца любоваться его коленями, возбуждался до дрожи в кончиках пальцев на его мускулистый зад, бесконечно завидовал плоской мощи рельефных, как каменная стена, мышц его груди, украшенной тёмными сладкими сосцами, — тут на мальчика всегда наступало затмение, потому что он хотел чтобы в этих сосцах было ещё и молоко, и он бы тогда сосал их день и ночь, причём это молоко представлялось ему, — к ужасу всех воспитателей мальчиков во вселенной, — вкусом вовсе и не молока, а того, что он заглатывал потом на самом деле, причём не из сосков, а прямо из спускающего ему в рот матросского корабельного насоса, потому что да, мальчик именно это обычно и делал. У сошедшего на берег прямо с трапа корабельного Олимпа мальчишеского бога, этот чистенький двенадцатилетний мальчишка самым спокойным образом сосал хуй. Увы вам, увы нам, наш добрый читатель, но этот воспитанный двенадцатилетний мальчик, — один из лучших учеников в школе, никогда не смоливший папироску в туалете, ни разу не заматерившийся даже в разговорах с другими подростками, обязательно посещающий по воскресным дням старую портовую церковь, — он сам заглатывал мужскую сперму взрослого матроса с мастерством портовой шлюхи, и не хотел видеть в этом ничего противного естеству его мальчишеской природы! Ни блестящие чистые зрачки мальчишеских глаз, ни отглаженная чистота школьной матросски, вовсе не гарантия, когда речь идёт о мальчиках. А сам мальчишка был просто по-настоящему счастлив, когда видел какое невероятное удовольствие доставляет его любовнику эта возможность спустить мальчику прямо в горло его детского рта, и особенно больше всего то, как запросто проглатывает мальчик, с настолько откровенным и жадным желанием, что сам при этом спускает себе на живот, — и потом мальчишка какое-то время лежит с закрытыми глазами, от счастья и любви к своему невозможному другу. Обычно их вечер начинался с того, что мальчик ложился на постель и смотрел как раздевается его любовник: — предмет немыслимой зависти всех портовых пацанов, — от тех, которые пили на тюках египетского хлопка дешевое вино с грузчиками, и сами были немытые и чумазые как египтяне, до тех прилизанных старших мальчиков, которые, так просто, ходили мимо стоявшего вторым бортом Лютцева, размахивая школьными ранцами; — впрочем и настоящие школьники тоже бегали по пирсу, потому что интереснее военных кораблей для мальчишек ничего в мире и не бывает. И пусть другие пацаны завидовали ему: — ему, и только ему, было позволено развалиться на постели бога, и смотреть, сколько захочется, как его матросский бог раздевается, ничего не скрывая от наблюдающей за ним пары мальчишечьих синих как северное море в полдень, глаз! И потом начиналось…! Взрослый любовник ложился на мальчика, и начинал раздевать его из-под себя, вытаскивая его рубашки, майки, и трусы во все стороны, всё это вылезало из-под лежащего на раздеваемом мальчике матроса с самых немыслимых в топологическом понимании пространства сторон, а встать ему мальчик всё равно бы не дал, разомкнуть кольцо его довольно-таки сильных рук, можно было бы только через слёзы, а его слёз матрос боялся больше океанского тайфуна в самой большой камере Моабита, а там промежду прочим сидели, отбывая тысячелетние как сам третий рейх сроки именно за гомосексуализм на службе, два мичмана с крейсера Эмден. Суд не стал выяснять кто из них был сказуемое, а кто подлежащее, потому что в Великой Германии, не должно быть тех, кто позорит честь и славу Великой Германии, таким вот позорным способом, — сказал фюрер. А сейчас фюрер сам смотрел с портрета над постелью матроса, как матрос позорит честь и славу фатерлянда раздевая мальчика прямо из под себя, как выдёргивает откуда-то сбоку рвущуюся рубашку, и молчал, даже пропитанный его фюрерской соплёй ус не дёрнулся. Нет, странный человек был этот фюрер, кто его знает, что он на самом деле обо всём этом думал, — если думал вообще что-нибудь. Мальчишка прилипал к взрослому телу всем, чем мог прилипнуть: грудью, животом, торчащим твёрдой палкой пискуном, и потом они бессовестно решали, что они будут делать в постели: — или сперва матрос будет тыкать мальчика в жопу, — или мальчик сначала будет дрочиться в руках матроса, а тот будет смотреть, как мальчик спустит и гладить ему колени и целовать их ему губами; — или он начнёт мучать мальчика, — свяжет ему ноги и руки и после этого мучения станет стоя насаживать его в зад связанного, держа связанного мальчишку на руках. Между прочим сам мальчик оказался неистощимым на стыдные выдумки, смуглый бог в матросской форме удивлялся, и начинал не верить в то что он у мальчишки первый. Но на самом деле он был первее первого, — до его появления мальчику и в голову не приходило заниматься такими вещами со взрослым мужчиной или с другим мальчиком, хотя он любил дрочиться сам, а подрочиться со своим ровесником для пацана всё равно что подрочиться самому. Но Ильзе никогда не занимался этим с другими мальчиками, и его злили эти подозрения. Тем более потому что раньше, — когда он ещё не знал, он онанировал на фрау Штокманн, школьную учительницу от которой вкусно пахло на уроках, и которую он в мечтах выебал по-всякому бесчисленное количество раз. На фрау Штокман дрочились и другие мальчики из класса, они об этом рассказывали ему потому что у Ильзе было самое интересное место, — он сидел прямо перед столом фрау Штокман, дышал её запахом и видел её колени раздвинутые во время урока… Но теперь фрау Штокман отошла на задний план его внимания настолько, что это заметила даже она сама, и в его тетрадях прибавилось плохих отметок. Так что ещё бы не было обидно: — нахватать из-за любви к матросу двоек и выслушивать потом его же матросские подозрения! Любой другой мальчик на месте Ильзе вообще бы обиделся, но Ильзе прощал своего любовника. Потому что неважно, верил матрос мальчику, или не совсем верил, но ебал он ненасытного в этом смысле мальчика старательно и всегда; слова: — устал, и — не хочу, — в его немецком словаре отсутствовали. А мальчик навсегда вырвал из своих собственных словарей все страницы со словами нет и не надо. Впрочем их язык беднее из-за этого не становился… Методом проб и ошибок выяснилось, что двенадцатилетний мальчишка больше всего любит подрочить себе пискун на глазах у взрослого, потому что он считал это самым стыдным, — но чтобы взрослый не просто лежал и смотрел на руки мальчишки, а упирался своим фюрером ему в сжатые губы, которые если разожмёшь, то тебе сразу прямо в твой рот влезет нахальненький матросский фюрер, поэтому можно только мычать, если что-то захочешь, и мотать головой. Самое главное и самое интересное при этом это чтобы взрослый спускал ему на лицо одновременно с мальчиком, но у них с матросом это всегда получалось само собой. Потом Ильзе слизывал до чего дотягивался языком, и требовал чтобы взрослый тоже слизывал всё, что наспускал сам мальчик. Неизвестно насколько нравилось это матросу делать, но он лизал. Впрочем мальчик при этом обязательно держал своими сильными пальцами взрослого любовника за висячие части, так что матросу должно было нравиться лизать мальчишкину сперму, отказаться было бы самоубийством для его висячих частей. Мальчик утешал его во время этой процедуры тем что дрочил ему, и матрос иногда тоже спускал, пока вылизывал мальчишке заляпанный живот, а иногда просто вылизывал и не спускал. Причём вот именно как раз эту игру мальчику предложил на свою голову сам матрос, — так они играли с сестрой, которую собственно и звали Лореляйн; — она была от второго мужа его матери. Вот тогда впервые и появилась на свет Лореляйн. Мальчик выслушал матроса и почему-то решил, что его тоже зовут на самом деле не Ильзе, а Лореляйн. Хотя «Ильзе» — тоже красивое имя, но мальчику оно казалось слишком мужским, и ассоциировалось с известным боксёром, а боксёром мальчик быть не хотел. И фамилия у боксёра была похожая, зато в остальном этот боксёр был похож на хромую портовую кобылу, и наверное такой же вонючий. Мальчик был неравнодушен к запахам человеческого тела, потому что его род происходил от лисов, фамилия брата матери, дяди Клауса, была: — Рейнике… Лореляйн-Ильзе спокойно принимал на себя тяжесть тела матроса, когда тот хотел «тыкать» ему в жопу своим матросским буем, и к собственным потребностям его буя мальчик тоже относился с внимательным пониманием. Для Ильзе и тогда, и потом, половой орган мужчины, с которым он «спал», существовал отдельно от самого мужчины, мальчик мог поссориться с членовладельцем, но продолжать дружить с его членом, разговаривать с вытащенным из штанов членом отдельно и даже жаловаться ему на его хозяина. Мальчик считал, что именно самому матросскому бую хочется спускать ему в жопу, потому что он тоже ведь взрослый, а взрослым всегда надо делать для своего удовольствия что-то не то что любят мальчики. Он вполне мог лёжа под матросом уговаривать свою жопу потерпеть, пока герр дер Буй немножко спустит, — но сам он по настоящему любил именно проглатывать спущенное ему в рот матросское молоко, — и он экономил удовольствие чтобы не поднадоело. Вот мало ли чего хочется взрослым! — у мальчиков собственные представления о любви, любовниках, о торчащих шпалах и что со всем этим хозяйством нужно делать! Интересно, откуда это могло взяться в самом обычном по воспитанию двенадцатилетнем мальчишке-подростке, даже порнооткрытки всего два раза видевшем, у других школьников, ну и один раз читавшем порнорассказ, — они читали его в школьном туалете на пару с онанирующим мальчиком из соседнего класса, который всё время порывался залезть другой рукой в штаны к Ильзе, а тот не давал ему это делать, потому что его тот рассказ не возбуждал. Он слышал такие рассказы от записных портовых жопоёбов и от водившихся с ними подсвайных пацанов, сбежавших из Бремерхафенского приюта святой Магдалины, но на самом деле всё открывалось в нём само собой, как будто они с матросом читали страницу за страницей заранее написанную книгу; порнооткрытки, и услышанные им в детстве рассказы здесь явно не имели ни влияния, ни значения. Это всё было заложено в нём самом, в этой ангелоподобной белокурой бестии, вместе с его невинными глазами, — синими словно северные германские моря в полдень, не ведающими греха и позора. Матросу с секретного дредноута досталось только прочитать эту написанную кем-то книгу первой мальчишеской страсти. А он предал это счастье, и разумеется он поплатился за подлое предательство. В общем вы сами видите, что Ильзе, став Лореляйн, был счастлив; — он привык к своей новой роли мальчишки-любовника, привык к своему новому имени, а оно настолько безумно ему нравилось, что он повторял его разглядывая себя в зеркало: — как будто кого-то другого, незнакомого, но нравящегося… Он был благодарен матросу и за имя, и за его матросскую любовь, в виде всегда стоявшего в присутствии мальчишки матросского буя, который торчал отверстием вверх для него, стоило только спустить с себя трусы. Мальчик подружился с членом своего матроса; и вообще он любил этого грека за всё: — За ВСЁ, За ВСЁ, За ВС! — ……………….!!!. Мальчик влюблялся в матроса откровенно, безудержно, и неосторожно, как влюбляются все подростки во вселенной, совсем никогда не думая, — а что из всего этого может получиться? А получилось следующее. Какое-то время матроса не было дома, и Ильзе соскучился. Ну может быть он и не так соскучился, но прошло уже больше недели, а его бог всё никак не мог найти время чтобы сойти на берег со своего бронированного Олимпа, чьи громадные пушки так и висели над городом день и ночь. У них с матросом это называлось: — ружья сдавал — хотя никакие ружья матрос никому не сдавал, но называлось это так. Вообще-то ничего такого в этом не было, служба-есть-служба, мальчик в это верил, потому что так говорил его бог, разве можно не верить богу, если он так говорит, а бог ему именно так и говорил, каждый раз, когда застревал вместе со своим гостем томившимся в его матросских штанах на борту Лютцева. В общем можно было и потерпеть, сегодня вечером матрос должен был по его расчётам как раз и прийти, но Ильзе очень захотелось его увидеть, ну хотя бы представить что видит, а на самом деле даже надстройки Лютцева с пирса были еле видны, закрытые от любопытных глаз высоченными надстройками крейсера Эмден. Так полагалось им швартоваться, корабль-то был секретный…После школы Ильзе пошёл домой через судоремонтный завод, там был риск наткнуться на патруль, но оттуда было немного виднее корабль. Мальчик просто шёл, размахивая ранцем, и вообще ни о чём не думал, то что он видит пушки и чёрные борта корабля наполняло его душу светлой весенней радостью. И вдруг он увидел своего бога. Мальчик почувствовал себя так, как если бы ему в глаза попала самая сверкучая, самая гремучая молния, какая бы только нашлась в брюхе германской грозовой тучи. Потому что его любовник шёл перешагивая через шпалы, по пирсу судоремонтного завода, и рядом с ним, уцепившись обеими руками за его матросский ремень, шёл тот самый мальчишка, у которого он так неосмотрительно спрашивал медицинского совета… Ильзе спрятался за гору пустых железных бочек из-под корабельного мазута, и не мог ни вдохнуть ни выдохнуть, — приступ ревности затемнил ему и весеннее солнце и блеск моря, только своего матроса, и предательского мальчишку уцепившегося за матросский ремень, он ещё продолжал видеть, но зато их он видел даже если закрывал глаза… Он видел, как ладонь матроса скользнула подмышку к пацану, он видел как его любовник повернул мальчика к себе, как наклонялся к его губам, как целовал его в губы!!! — это был конец света назначенный на сегодня. Руки Ильзе повисли бессильными верёвками, ранец вывалился из бесполезных пальцев и свалился под ноги в лужу мазута, и там остался навсегда, он и теперь валяется там, влипший в окаменевший от времени мазут, разбитый башмаками грузчиков и портовых бичей, изорванный морским ветром, размоченный бесконечными германскими дождями, вы его найдёте, нужно только знать точно где искать… Мальчика била незнакомая страшная дрожь, так непохожая на ту сладкую дрожь желания, которая била его тело в постели с этим предателем: — о, Иуда, Иуд… Ильзе задыхался и терял сознание за горой ржавых бочек, и его лицо уже начинало синеть от непреодолимого приступа удушья, в глазах темнело, и мир пропадал, исчезая из напрасного своего существования, растворяясь в тумане лжи предательской, и в обмана едкой кислоте… Матрос и белобрысый пацан решили перестать целоваться на пирсе, и стали подниматься по железному трапу на крейсер Эмден, чтобы пройти через его палубу на дредноут, и здесь из-за ящика выскочила здоровенная свинья, и помчалась с визгом, и за ней вывалила из-за этого ящика толпа жестоких преследователей в матросских бушлатах. Свинья подлетела на всех парах к трапу и не раздумывая помчалась вверх, — записываться в рейхсмарине Великой Германии, потому что конечно это была не простая, а военно-морская свинья, у неё на голове была надета матросская бескозырка с синим помпончиком, а на её жирном боку были нарисованы чёрными чернилами свастика и якорь, наверное матросы в кабаке захотели сделать этой военно-морской свинье настоящую морскую наколку. Всё это было тем смешнее, что в Бремерхафене считалось, что на Эмдене служат поросятники, — это из-за свинарника, который располагался у них на юте. Свинья мчалась по трапу как пущенный снаряд, матроса снесло свинячьей силой в одну сторону, рябого пацана, — в другую, и оба они не удержавшись на трапе полетели прямо в море, болтая ногами в воздухе! Это дурацкое происшествие спасло тогда Ильзе от жуткой медленной гибели за грудой пустых бочек из-под корабельного мазута. Мальчик вдруг со всей ясностью понял, что он вовсе и не был никогда один-единственный у этого опытного греческого постельного танцора в матросской форме. И он осознал, что к себе в каюту грек его никогда не пытался пригласить, потому что он конечно же таскал туда разных портовых жоподавалок, вроде этого рябого пацанёнка. И отвращение ко всему тому что он увидел и что осознал спасло его, Ильзе мог умереть от любви и ревности, но от настоящей ненависти этот мальчик не умер бы никогда и ни за что, — у него была не та закваска, наоборот, его ненависти как раз хватило бы чтобы потопить дредноут, вместе с доброй половиной всей эскадры. Остальная половина эскадры осталась бы наверное на плаву, потому что ни в чём не была виновата, но ходила бы с опущенными пушками и мочилась бы не расстёгивая штанов. В сердце тринадцатилетнего мальчика взорвался второй Кракатау, но никто об этом не догадывался, потому что никто не смотрел ему в глаза, а там текла и пузырилась расплавленная лава… Но приближалась война, в воздухе плыли бомбовозы в сторону проклятой Англии, боже её покарай, из Испании раздавался грохот сапог троцкистских интербригад и стотысячных итальянских дивизий Дуче, фюрер призвал Германию к молоту, а за зловещей красной границей, страшный дяденька Сталин курил трубку, а сам только и думал, как бы ему напасть на тысячелетний рейх откуда-нибудь через Румынию, потому что дяденька Сталин был румын, и у него в кармане лежал серп от фюрерского молота, — они должны были соединиться: — мальчик был патриот Великой Германии, и вы понимаете что он не стал топить корабль, составляющий основу военной мощи государства в воздухе, на земле, и на море. В голове у Ильзе была обычная для мальчишек его возраста каша, составленная из того, что он слышал краем уха, и видел краем глаза, а вообще-то он сам лично воевать ни с кем не собирался, не считая этого греческого предателя. С ним он поступит беспощадно. Мальчик так решил, тогда стоя обеими ногами в луже мазута, и забыв про свой школьный ранец он потом ушёл домой, и сделал точно так как решил, ни на фунт больше, ни на полфунта меньше… Вечером матрос появился в квартире, он принёс какой-то подарок для Ильзе, он принёс с собой бочонок доброго пива и связку баварских колбасок, и ещё он притащил пару кочанов белоснежной как сахар капусты, для приготовления вкусного гарнира к баварским колбаскам, — одним словом он сделал всё, что обычно делают взрослые когда хотят скрыть лицо своего истинного предательства! Он конечно же обратил внимание на хмурое лицо мальчишки, но не придал этому настоящего значения. Семья вкусно поела, выпила пива и ушла спать, а подлый грек покрутился, пождал, и видя что мальчик не намеревается заходить в его комнату, стал приглашать, как будто всё начинал сначала, — зайти перекинуться в картишки, допить пива из пузатого бочонка, — «до завтра оно станет невкусное…» — но для Ильзе его пиво и сегодня было не вкуснее говна. Он молча повернулся и ушёл в свою комнату. Матрос не мог понять в чём дело, но он был уверен в своей безнаказанности. Несколько дней мальчик выжидал, ему не хотелось чтобы его бывший любовник знал настоящую причину расправы с ним, а он мог бы об этом догадаться, если бы наказание последовало сразу за преступлением. Но нет и нет, удар возмездия должен был обрушиться на голову предателя так же внезапно и подло, каким внезапным и подлым было и его предательство… Просто одной гибели эскадры здесь было недостаточно, Иуде полагалось самому повеситься на осине. И нужно ещё чтобы под эту осину кто-то насрал большую и вонючую кучу, что бы он потом думал-думал, и так никогда и не мог бы понять: — за что его ненавидят и звёзды и вода… Ильзе уже тогда знал, что просто смерть от рук влюблённого в тебя мальчика, это ещё не наказание, а совсем наоборот: — высшая награда любви, ведь если тебя убивают за то, что любят, то это значит что ты стоишь такой страшной награды, а награждать предателя он не хотел. Добрый самаритянин из этого мальчика вышел бы с мясницким топором за пазухой… И подросток выдержал свою игру целый месяц! Матрос что-то чувствовал, причины он не знал, хронологии событий не помнил, и решил, что мальчишка просто меняется и больше не хочет его матросских ласк, — ну может быть влюбился в девочку, с подростками возраста Ильзе это ведь бывает. Никакой опасности для себя он не ощущал, иначе давно бы сбежал из этого дома, который был ему опаснее дома Ашеров. А он продолжал там жить, пил пиво и играл с родителями развращённого им мальчика в штосс. Но песок сыпался и сыпался в небесных песочных часах, и вот наконец мальчик решил, что пришло время, и его расправа оказалась короткой и страшной. Днём, когда дома никого не было, он зашёл в комнату матери, залез под матрас, и вытащил большой кошелёк, в котором мать хранила практически все деньги, которые были в доме. Девятый вал инфляции уже спадал, и деньги снова начинали чего-то стоить. Ильзе вынул все деньги из кошелька, часть он взял себе и потом потратил их на сладости, а остальные он спрятал в комнате грека, причём он знал где спрятать, и как, чтобы их нашли и поверили, что грек их действительно прятал… Вечером мальчик видел, как мать долго о чём-то шепталась с отцом. Потом они, не обращая внимания на крутившегося под ногами сына, встали, вошли в комнату матроса и вскоре вернулись, а следом за ними вышел и сам матрос, в его руках был кое-как закрытыйбольшущий кожаный чемодан, один глаз уже вообще не открывался, а по подбородку стекала струйка крови изо рта. Ни на кого не глядя он вышел на улицу, что-то вывалилось из его плохо закрытого чемодана, отец поднял и выбросил следом за ним на улицу, и больше его мальчик никогда в жизни не видел. Впрочем, может видел один раз, когда Лютцев отошёл от пирса в свой последний поход к шхерам Норвегии. Ильзе вместе со всеми пошёл на пирс, провожать корабль, и вот тогда ему показалось что кто-то смотрит на него с высокого борта дредноута, он поднял лицо и встретил испуг в чьих-то чёрных глазах. Он точно не знал, чьи это глаза смотрят ему в лицо из-под белой бескозырки с помпончиком, — там было пять тысяч лиц с высоты стального борта прощавшихся с берегом, но он на всякий случай ответил ударом мощной торпеды в эту испуганную пару зрачков, — может быть это был предатель, которому не было и не могло быть ни прощения, ни объяснения, тогда мальчик его просто потопил. Неизвестную бескозырку с помпончиком этим ударом смело с лееров, большой военный корабль заревел как раненный в жопу динозавр, и его чёрные башни растворились в морском тумане… Мальчик вернулся домой, вывел подаренный матросом велосипед, уехал на другой конец города, там он оставил велосипед возле какой-то булочной, а сам вернулся домой на трамвае. Спустя три дня мальчик случайно снова оказался возле той булочной. Велосипед по-прежнему стоял возле стены, ни один мальчик в городе не захотел до него дотронуться. Ильзе пнул ногой в спицы переднего колеса, и больше в ту часть города не ездил никогда. Война постепенно вступала в свои военные права, на улицах всё больше было солдат и офицеров, которые очень серьёзно отдавали друг другу честь, и ходили отрядами, печатая шаг на асфальте Бремерхафена, и других городов Германии, Франции, Бельгии… Ильзе в школу почти не ходил, зато познакомился и сдружился с одним мальчиком из порта, и они вместе зарабатывали марки у матросов своим телом, они оба были красивые подростки и много усилий им для этого не требовалось… Ильзе сам себя звал только Лореляйн, он не связывал это имя с тем греком, которого он так запросто отправил в арктические льды воевать с английскими конвоями. С тем рябым пацаном, который стал причиной этого их шекспировского развода он иногда виделся в порту, но он не чувствовал к нему интереса, рябой пацан как-то быстро вытянулся и стал хмурым и некрасивым долговязым бошем, его любовниками были пароходные кочегары с самоходных барж ходивших по Везеру в Бремен и Ганновер, и в круг интересов Ильзе-Лореляйн вовсе не попадали. Трудные времена легче не становились, и мальчики оставались предоставленными сами себе, государству, родителям, и самому фюреру, было не до них в этой военной стране. Но как-то все жили, и Лореляйн со своим новым другом не замечали никаких трудностей, мальчишки воспринимали всё как есть. Лореляйн постепенно втягивался в жизнь портового мальчика-проститутки, но тем не менее он сохранял независимость, даже продолжал ходить в школу, в последний класс, и собирался выдержать выпускные экзамены. Его друг давно нигде не учился, он работал в магазине разносчиком, — в общем деньги у мальчишек были, матросские марки им совсем не мешали, но мальчики не голодали, можно было и выбирать…. И на фронт Лореляйн попал тоже можно считать прямо из портового кабака; война уже шла вовсю, так или иначе, все были в неё втянуты. Только учёба в рабочей школе спасала юношу от восточного фронта, но любовь и в этом решила по-своему. Получилось так, что Лореляйн укусил за жопу пьяного офицера. Это случилось в кабаке на улице Фрая, юноши туда зашли выпить пива с баварскими колбасками. Баварские колбаски Лореляйн всё равно любил, несмотря ни что, он не настолько всё время помнил про своего грека, чтобы даже баварские колбаски ему стали противными, хотя надо сказать что помнил… В общем мальчики зашли в кабак и сели за столик, а там буянил жирный окорок в офицерском кителе, скатерть его столика была заблёвана, и официант боялся подойти к этому хозяину жизни. Увидев мальчишек жирняк сначала начал как человек, — послал им на столик дюжину пива, которую мальчишки приняли на свою голову. А потом он сам к ним перебрался, и сразу полез к Лореляйн. Он был настолько пьян, что вообще не соображал, где он, с кем он, потому что он расстегнул штаны, и стал заваливать обоих юношей на стол, одновременно. Он был здоровенный мужик, но мальчиков было двое, они вывернулись, стали с ним драться, и как-то само собой получилось, что жопа германского офицера оказалась прямо перед острыми зубами Лореляйн, юноша не стал раздумывать на тему дранг нах Остен, а просто тяпнул насильника за его кусок свинячьего сала. О, — офицер завыл! Укус оказался болезненным и действенным, жирняк выпустил подмятых было под себя пленников страсти и отвалился взывая к германским богам, а мальчишки ринулись из кабака. Лореляйн, у которого из-за этого дурацкого происшествия настроение не испортилось, побродил по пирсу, познакомился с зенитчиком минного тральщика и проверил его зенитку, удовлетворённый её исправным состоянием он вернулся домой. Ночью к нему ворвался запыхавшийся от бега второй участник битвы на улице боцмана Фрая, и вытаскивая Лореляйн из постели рассказал, что Жирняк ушёл, но скоро вернулся, трезвый, бешеный и злой, и с целым взводом солдат! Они стали бить хозяина прикладами, хозяин сказал им адрес Лореляйн, и сейчас они прут прямо сюда! Лореляйн мгновенно вскочил с постели, и они с тем мальчиком быстрее ветра помчались в другую часть города, где жил один офицер, пристрастный к мальчишескому телу, — командир роты горных стрелков барон фон Криг, это был близкий знакомый второго мальчика. Фон Криг их впустил без расспросов, потом он выслушал их историю и смеялся; и от его смеха, смеха уверенного в себе сильного мужчины Лореляйн стало легко и свободно.
Последние комментарии
1 день 19 часов назад
1 день 23 часов назад
2 дней 1 час назад
2 дней 2 часов назад
2 дней 3 часов назад
2 дней 4 часов назад