КулЛиб - Классная библиотека! Скачать бесплатно книги
Всего книг в библиотеке - 250475 томов
Объем библиотеки - 218 гигабайт
Всего представлено авторов - 100812
Пользователей - 36137

Впечатления


Кара про Гранже: Присягнувшие Тьме (Криминальный детектив)

Первая книга Гранже, которую я прочитала и одна из немногих при прочтении которой мне было страшно. С нее началось мое увлечение этим автором. До сих пор все новые книги Гранже автоматически становятся первыми в моем списке книг, которые я планирую прочитать. Советую прочитать всем любителям детективов и триллеров!


der про Перри: Призрак с Кейтер-стрит (Исторический детектив)

Сразу скажу, что книга мне понравилась, и я прочитал ее с интересом. Хотя поклонников лихо закрученного детективного сюжета она слегка разочарует. Действительно, интрига там не слишком закручена, лично я уже к середине догадывался кто преступник. Впрочем, вовсе не лихо закручены детектив главное достоинство книги, а историческая ее часть. То как хорошо описаны пороки, лицемерие и ханжество высшего общества викторианской Англии. И все это не слишком при этом затянуто и «обернуто» в легкую детективную обстановку. Именно это не самое плохое сочетание исторического детектива и легкости понравилась мне, поклоннику на равне и детектива и истории. Посмотрим, что будет дальше.


каракурт про Поселягин: Передовик маньячного труда. (Черновик). (Фэнтези)

прочитал нормально так следуюшая будет МАНЬЯК В ЗОНЕ наверное


Joel про Ходаковский: Академия Тьмы (Фэнтези)

Леденящий душу звездец. Автор, судя по манере написания - прыщавый задрот школьного возраста, размечтавшийся о величии и могуществе. Берегите свой мозг от таких "книг".

Нечитаемо.


pusikalex про Джордан: Возрожденный Дракон (Фэнтези)

Но можно и не скачивать: http://coollib.net/b/104157
Один и тот же текст,буква в букву(сравнил с помощью CompareIt!4.2.2221)
А,обложка иная.Кто это догадался?


Darkleopard про Джордан: Возрожденный Дракон (Фэнтези)

Здесь можно скачать исправленный перевод первой половины книги http://yadi.sk/d/BEChK5_qHGEMW


Лилёка про Грэхем: Любовница греческого магната (Короткие любовные романы)

Роман на троечку,и то с натяжкой. Главный герой постоянно оскорбляет и обижает главную героиню,а когда она в ответ злится на него,он думает про себя-наверное это ее любовник чем то разозлил,а злится на меня.Странно. И главная героиня без гордости вообще,зато вечно с ''возбужденными сосками'' и ''трепетом тела'' бесит на протяжении всего романа.


загрузка...

Клубничка на березке: Сексуальная культура в России (fb2)

- Клубничка на березке: Сексуальная культура в России 2067K (скачать fb2) - Игорь Семенович Кон

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Игорь КонКлубничка на берёзке: Сексуальная культура в России

ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ

Давно пора, ядрена мать,

Умом Россию понимать.

Игорь Губерман

Предлагаемая вниманию читателя книга – мой четвертый (и последний) подход к истории русской сексуальной культуры.

Первый подход, осуществленный во время моего пребывания в Русском центре Гарвардского университета, – книга «Сексуальная революция в России» (Kon, 1995), которой предшествовал ряд статей и сборник «Секс и русское общество» (Sex and Russian Society, 1993), был сфокусирован на том, как советская власть пыталась запретить сексуальность и чем эта попытка закончилась. Кроме того, мне хотелось развеять созданный некоторыми российскими и западными публикациями миф, изображающий Советский Союз и постсоветскую Россию этаким зверинцем, населенным странными экзотическими животными, которые нигде в мире больше не встречаются. В действительности большая часть наших проблем, включая и сексуальные, – лишь гротескное отражение того, что совсем еще недавно было (а кое-где и остается) нормой для многих культур и обществ.

Как пишет проницательная Ольга Балла, «“экзотизация” советского – на самом деле, тоже еще взгляд изнутри того опыта, от которого предлагается освободиться. Она – желание убедить себя, что освобождение уже произошло. Но нарочитость этой экзотизации упорно наводит на мысль, что не так все просто. Хотя бы уже потому, что в этой позиции очень недостает спокойствия. Того самого, которое – условие всякой объективности» (Балла, 2009).

Западному читателю эта книга была интересна прежде всего как сводка фактов о малоизвестной стороне советско-российской жизни. «Кон написал очень увлекательную книгу об ужасающем предмете» (Hekma, 1999). Наиболее вдумчивые рецензенты увидели в книге и предостережение: «Кон убеждает нас, что подавление сексуальности возможно, и показывает, как и почему… “Сексуальная революция в России” Кона звучит как предостережение об опасности подчинения секса авторитарному контролю и раскультуриванию» (Fowlkes, 1996).

Однако моя «историческая прелюдия», посвященная дореволюционной России, была весьма поверхностной. В следующей книге «Сексуальная культура в России. Клубничка на березке» (Кон, 1997), написанной по гранту Российского гуманитарного научного фонда (проект № 95-06-17325) и прекрасно изданной издательством О. Г. И., я пытался рассмотреть уже не только постсоветскую сексуальную революцию, но историю русской сексуальной культуры в целом, причем меня интересовали не столько отдельные красочные детали, сколько общая логика исторического развития, ключ к которой я нашел в трудах В. О. Ключевского.

Но историку нужны факты, а их в то время было явно недостаточно. В XIX в. из-за цензурных запретов русские эротические материалы публиковались преимущественно в Западной Европе. Составленный Владимиром Далем сборник «Русские заветные пословицы и поговорки» был впервые опубликован в 1972 г. в Гааге. Знаменитый сборник эротических сказок «Русские заветные сказки» Александра Афанасьева составитель сам переправил в Женеву, с тех пор он регулярно переиздавался на Западе, но это только малая часть афанасьевской коллекции. Большая рукопись Афанасьева «Народные русские сказки. Не для печати. Из собрания А. Н. Афанасьева. 1857– 1862», хранящаяся в рукописном отделе Пушкинского дома, впервые была опубликована полностью в 1997 г.

В советское время цензура отличалась еще большей жесткостью. Хотя изучение русской, да и мировой, сексуальной культуры невозможно представить себе без таких имен, как В. Я. Пропп, М. М. Бахтин, О. М. Фрейденберг, Д. К. Зеленин, очень многие темы оставались наглухо закрытыми. И дело было не только в цензуре, но и в практическом отсутствии социальной истории и истории повседневности. Даже написанные в России труды, относящиеся к русскому сексу, нередко приходили к нам с Запада. Например, исследование русского мата выдающегося московского лингвиста Б. А. Успенского было напечатано в 1983—1987 гг. в венгерском журнале «Studia Slavica Hungarica», широкому отечественному читателю оно стало доступно лишь много позже.

Некоторые темы вообще могли изучать только западные слависты или эмигранты. Первая в мире монография-альбом по истории русского эротического искусства Алекса Флегона «Эротизм в русском искусстве» вышла в Лондоне (Flegon, 1976). Первая монография о сексуальной жизни православных славян, включая Древнюю Русь, американского историка Ив Левин (у нас ее также называют Евой Левиной) опубликована издательством Корнельского университета (Levin, 1989). Там же вышла и монография профессора истории Принстонского университета Лоры Энгельштейн о русской сексуальной культуре конца XIX в. (Engelstein, 1992). Пионером в изучении истории однополой любви и ее отражения в русской художественной литературе стал американский литературовед русского происхождения Семен Карлинский, дело которого продолжили американский же историк, бывший ленинградец, Александр Познанский и английский историк Дан Хили. У западных ученых больше средств и меньше запретных тем.

В 1990-х годах положение стало меняться. Хотя исследования пола и сексуальности остаются в отечественной науке маргинальными и не имеют достаточной моральной и материальной поддержки, они стали возможными. Появление русских переводов некоторых важнейших западных исследований стимулировало развитие теоретической мысли. Появилась и собственная научная литература по истории русской сексуальной культуры.

Прежде всего необходимо назвать многотомную книжную серию «Русская потаенная литература», которую выпускает научно-издательский центр «Ладомир» с 1992 г. «с целью систематической научной публикации материалов, так или иначе связанных с маргинальной русской культурой, публичным и приватным в частной жизни русского человека, от седой древности до наших дней. Поскольку маргинальность обычно прямо связана с табуированностью, преодолением писаных и неписаных запретов, норм и правил поведения, в серии печатаются тексты (как литературного свойства, так и фольклорные), производившие в момент появления, а порой и продолжающие производить эпатирующее впечатление. Некоторые тома серии “Русская потаенная литература” посвящены темам, о которых “не принято говорить”».

Серьезные работы по разным аспектам сексуальной культуры в контексте истории повседневности и антропологии телесности регулярно публикует журнал «Новое литературное обозрение». Эту проблематику успешно разрабатывают такие известные фольклористы, этнографы и антропологи, как Т. А. Агапкина, Г. И. Кабакова, А. Г. Козинцев, А. А. Панченко, A. Л. Топорков и др. В сфере социальной истории, особенно истории женщин, следует отметить многочисленные новаторские труды Н. Л. Пушкаревой. Стали обсуждаться историко-философские проблемы любви и сексуальности (Л. В. Жаров, B. П. Шестаков и др.). Интересны и информативны историко-культурологические исследования А. М. Эткинда. Не могу не упомянуть публикаций крупнейшего знатока истории русской эротической культуры Л. В. Бессмертных.

Весомый вклад в изучение современной сексуальной культуры вносят социологи. До конца 1980-х годов ключевой и едва ли не единственной фигурой в проведении сексуальных опросов был С. И. Голод. В 1990-х годах к нему присоединились другие ученые. Несколько репрезентативных национальных опросов провел Всероссийский центр изучения общественного мнения (ВЦИОМ); с 2004 г. эта команда успешно продолжает свою деятельность как Аналитический центр Юрия Левады. Во второй половине 1990-х в России было проведено несколько крупных профессиональных опросов, посвященных сексуальным ценностям и поведению молодежи и подростков (В. В. Червяков, В. Д. Шапиро и И. С. Кон). В начале 2000-х годов эту работу продолжил В. С. Собкин со своими сотрудниками. В 1996 г. петербургские социологи Е. А. Здравомыслова и А. А. Темкина совместно с финскими коллегами провели репрезентативный сексологический опрос взрослого населения Санкт-Петербурга, причем анкетные данные были дополнены анализом нескольких десятков сексуальных историй жизни. Проблемы сексуальности, с применением биографического метода, дискурсивного анализа и других качественных процедур, широко обсуждаются в гендерных исследованиях и исследованиях молодежных субкультур (Е. Л. Омельченко, Т. Б. Щепанская и др.). Появились работы о сексуальной культуре военнослужащих (Е. А. Кащенко). Частично утратила запретность и стала рассматриваться не только в биомедицинском, но и в социокультурном ключе тема однополой любви (М. Л. Бутовская, Л. С. Клейн, К. К. Ротиков и др.). По ряду тем, которые раньше казались абсолютно экзотическими, вроде сект хлыстов и скопцов, появились даже взаимоисключающие теории.

Расширение круга источников и увеличение числа исследователей неизбежно влекут за собой уточнение старых и появление новых, более сложных и дифференцированных вопросов, особенно тех, что затрагивают современность. На основе массовых опросов стало возможно проследить историческую динамику сексуальных ценностей и поведения россиян не только в краткосрочной перспективе, но и в масштабе трех поколений, сравнив этот процесс с тем, что происходило в это время на Западе.

Новые научные данные позволили мне не только обогатить 2-е издание этой книги (М.: Айрис-пресс, 2005) ранее неизвестными мне (а может быть, и не только мне) фактами, но и пересмотреть некоторые прежние суждения. При этом я опирался и на собственные исследования, посвященные общим закономерностям развития сексуальной культуры, подростковой и юношеской сексуальности, однополой любви, мужскому телесному канону, истории и теории маскулинности. Применительно к советскому и постсоветскому времени я мог опираться и на собственные воспоминания, поскольку был не только современником, но и участником многих описываемых событий.

Кроме того, изменилась моя точка отсчета. Первая половина 1990-х была временем идейного разброда, когда преобладал пафос разрушения советского мира. Мы знали, откуда идем, но плохо представляли себе – куда. Для долгосрочных прогнозов было мало времени и данных, одним их заменяли страхи, другим – надежды. К началу XXI в. связь времен несколько прояснилась. В обществе в полный голос зазвучали «реставрационные» мотивы, желание вернуться «к истокам». Во 2-м издании книги я пытался не только описать историю отечественной сексуальной культуры, но и ответить на вопросы, каково на самом деле то «прошлое, которое мы потеряли», насколько оно однозначно, не является ли оно продуктом нашего собственного воображения, стоит ли к нему возвращаться, даже если бы это было возможно, и к чему могут привести такие попытки?

Несмотря на отсутствие рекламы, 2-е издание книги, как и первое, было распродано, не удовлетворив спроса. Но наш мир быстро меняется. Готовя настоящее издание книги, я снова существенно обновил и дополнил ее. Первый, исторический, раздел не претерпел радикальных изменений, я лишь исправил замеченные ошибки и неточности и учел результаты новейших (или прозеванных мною) исторических и филологических исследований. Зато последний раздел, посвященный современности, фактически написан заново. Прежде всего за счет сокращения некоторых устаревших и второстепенных материалов существенно обновлена фактическая база. Но главное не в этом.

Консервативно-охранительные тенденции, которые в 2001– 2003 гг. только намечались, в последующие годы расцвели махровым цветом. Для социолога и историка сексуальная контрреволюция – сюжет не менее увлекательный, чем сексуальная революция. В 1994 г. в докладе «Сексуальная революция в России» я сформулировал прогноз, по каким вариантам будет (может) развиваться сексуальная культура в России. Прошло пятнадцать лет, пора посмотреть, оправдались ли мои предсказания, и если да, то как произошедшие перемены сказываются на сексуальном здоровье, нормативной культуре и повседневной жизни и чего россияне могут ожидать в предвидимом будущем?

Игорь Кон Январь 2010

ЧАСТЬ 1 ДОРЕВОЛЮЦИОННАЯ РОССИЯ

Глава 1. ИСТОРИЧЕСКИЕ СУДЬБЫ РУССКОГО ЭРОСА

Изучение Руси со всех сторон, во всех отношениях, по мнению моему, не должно быть чуждо и постыдно русскому.

Владимир Даль

Понятие сексуальной культуры

В повседневной жизни и в медико-гигиенической литературе сексуальной культурой обычно называют сумму знаний, умений и навыков, необходимых для успешной и безопасной половой жизни. В общественных науках «сексуальная культура», как и вообще культура, имеет другое, неоценочное значение.

Предпосылкой возникновения понятия сексуальной культуры был переход от трактовки сексуальности как биологического инстинкта и побочного продукта репродукции к пониманию ее как особого культурного дискурса. Этот переход был связан с социальным конструктивизмом и, прежде всего, с работами Мишеля Фуко. Возникновение истории сексуальности как автономной исторической дисциплины способствовало историзации и плюрализации сексуальности, породив такие понятия как античная, средневековая и раннебуржуазная сексуальность. Причем даже в рамках одного и того же общества сексуальные ценности, стили жизни, стратегии и т. п. дифференцируются по классам, сословиям, этническим группам и т. д. Иначе говоря, история сексуальности не что иное, как история сексуальной культуры (или культур).

Важнейшие компоненты сексуальной культуры: сексуальный символизм, знаки и символы, в которых осмысливается сексуальность, включая представления о природе гендерных различий, любви, деторождении, сущности полового акта и т. п.; установки и ценностные ориентации, в свете которых люди воспринимают, оценивают и конструируют свое сексуальное поведение; социальные институты, в рамках которых протекает и которыми регулируется сексуальная жизнь, например формы брака и семьи; нормативные запреты и предписания, регулирующие сексуальное поведение; обряды и обычаи, посредством которых оформляются соответствующие действия (брачные обряды, инициации, оргиастические праздники) и от которых зависит их значение для участников; структуры и формы (паттерны) типичных сексуальных практик, отношений и действий. Все эти элементы взаимосвязаны, но относительно автономны.

Сексуальная культура имеет свои национальные (этнические) особенности. Первым опытом сравнительного анализа национальных сексуальных культур Европы был двухтомный коллективный труд «Сексуальные культуры в Европе» (Sexual cultures in Europe, 1999), в котором я был автором главы о России (Kon, 1999). Термин «сексуальные культуры» в этой книге «охватывает как индивидуальный опыт, так и коллективные интерпретации, не отдавая предпочтения ни тому, ни другому» (Introduction, 1999. P. 1). Так же строится и данная книга. Не вдаваясь в споры о природе «русского характера» или «ментальности», я рассматриваю российскую сексуальную культуру описательно, как аспект культурной и социальной истории России, не пытаясь подвести ее под какой-то общий принцип.

Единство противоположностей

Характернейшая черта любых описаний русской сексуально-эротической культуры – их крайняя противоречивость. Если верить идеологам российского социал-патриотизма, древняя «исконная» Русь была царством сплошного целомудрия, в котором «секса» никогда не было, пока его, как и пьянство, не привезли зловредные инородцы, но и после этого он остается чуждым народному духу. Напротив, иностранцы всегда удивлялись свободе русских сексуальных нравов и языка, которые казались им не только вольными но и распущенными. В XVII в. голштинский дипломат Адам Олеарий с удивлением отмечал, что московиты часто «говорят о сладострастии, постыдных пороках, разврате и любодеянии их самих или других лиц, рассказывают всякого рода срамные сказки, и тот, кто наиболее сквернословит и отпускает самые неприличные шутки, сопровождая их непристойными телодвижениями, тот и считается у них лучшим и приятнейшим в обществе… У них нет ничего более обычного на языке, как “бл…н сын, с…н сын, собака, ..б т… мать, ..б..а мать”… и еще иные тому подобные гнусные речи. Говорят их не только взрослые и старые, но и малые дети, еще не умеющие назвать ни Бога, ни отца, ни мать, уже имеют на устах это: “...б т… мать” – и говорят это родители детям, а дети родителям» (Олеарий, 1906. С. 187).

Дело не только в том, что взгляд снаружи всегда отличается от взгляда изнутри, но и в противоречивости самого предмета.

Экстенсивность развития

Как писал величайший русский историк В. О. Ключевский, «история России есть история страны, которая колонизуется. Область колонизации в ней расширялась вместе с государственной ее территорией» (Ключевский, 1987. Т. 1. С. 50). Осваивая все новые и новые земли, население при каждом таком передвижении «становилось под действие новых условий, вытекавших как из физических возможностей новозанятого края, так и из новых внешних отношений, какие завязывались на новых местах» (Там же). Хотя концепцию Ключевского критиковали за географический детерминизм, она точно описывает реальный исторический процесс.

Для понимания русской сексуальной культуры экстенсивность развития особенно важна. Растянувшийся на несколько столетий процесс христианизации, в который включались новые народы и народности, был во многом поверхностным и верхушечным. В народных верованиях, обрядах и обычаях христианские нормы не только соседствовали с языческими, но зачастую перекрывались ими.

Региональные различия в России также выражены сильнее, чем в Западной Европе. Это связано и с огромной территорией страны, и с многообразием ее ландшафтных и климатических зон, и с различиями преобладающих форм хозяйства. Нередко региональные различия были этнорегиональными. Все это сказывалось на структуре семьи и характере народной психики.

Внутренняя колонизация имела и свой культурно-символический аспект, усиливая разрыв между народными массами и господствующими классами, для которых собственный народ оставался таинственным Другим.

Процесс цивилизации

Становление цивилизованных форм социально-бытовой жизни, которое Норберт Элиас (Элиас, 2001) называет процессом цивилизации, в России также имело свои особенности. Согласно теории Элиаса, чем выше уровень развития общества, тем сложнее формы социального контроля и тем разнообразнее ограничения, которые общество налагает на индивидов. В начале Нового времени в Европе действительно происходило «дисциплинирование» языка и тела. Многие слова, поступки и жесты, которые раньше воспринимались как естественные, стали «неприличными», особенно строго табуировалась сексуальность. Эти процессы происходили и в России, но с существенными поправками.

1. Цивилизационные процессы, как и позднейшая модернизация общества, шли в России с определенным, неодинаковым в разных сферах жизни, отставанием во времени.

«В каждый данный момент ввиду асинхронности социальных процессов и изменений Россия сильно отличалась от Европы, иногда так сильно, что ее европейский фундамент трудно было разглядеть. Но в исторической перспективе Россия развивалась по тем же направлениям, что и Запад, только с опозданием . Другими словами, дореволюционная Россия в каждый момент своей истории отличалась от западноевропейских стран, но двигалась по той же орбите, что и они, и поэтому в каждый момент была похожа на то, чем они были прежде » (Миронов, 2000. Т. 2. С. 299).

2. Начиная, как минимум, с XVI в., все цивилизационные процессы в России проходили в тесном взаимодействии с Западом, воспринимались как европеизация и вестернизация и вызывали неоднозначные, даже противоположные чувства. Одни люди и социальные слои видели в них прогрессивную индивидуализацию и обогащение своего жизненного мира, а другие – разложение и деградацию русской культуры.

Князь М. М. Щербатов в знаменитом сочинении «О повреждении нравов в России» (1774) ностальгически вспоминает прошлые времена и осуждает Петра I, который, «подражая чужеземным народам», повелел «бороды брить, отменил старинные русские одеяния и вместо длинных платьев заставил мужчин немецкие кафтаны носить» (Щербатов, 1999. С. 178). По мнению Щербатова, европейская одежда подрывает «исконную» разницу мужского и женского и способствует развитию сластолюбия и безнравственной роскоши. О развратной западной моде писали на Руси и много раньше, еще при Василии III. Идеологические скандалы вокруг модной одежды и «безнравственного поведения» всегда разыгрывались в контексте отношений России с Западом. Споры западников и славянофилов, либералов и традиционалистов (эти оси далеко не всегда и не во всем совпадают) – существенный элемент истории русской культуры.

3. Главной опорой традиционализма, в том числе в вопросах сексуальной культуры, была православная церковь. Крещение Руси способствовало гуманизации, смягчению и, как сказали бы позже, цивилизации народных нравов, в том числе в сфере семейного быта, но влияние церкви на повседневную жизнь было ограниченным и противоречивым.

В домонгольский период за монастырскими оградами практически господствовало язычество. Справиться с этой стихией церковь не могла, отсюда – идея бегства от мира. «Новая вера с самого начала перешла на Русь с чертами аскетизма; христианский идеал выдвинут был специально иноческий, монашеский» (Милюков, 1994. Т. 2. Ч. 1. С. 25).

Быстро растущему государству внемирской идеал был несозвучен. Как убедительно показал Ключевский, в отличие от космополитического, вселенского первоначального христианства, в православии вера тесно связана с национализмом. Понятие «Святая Русь» возникло в XVI в. прежде всего как оппозиция иноземцам и иноверцам. Это была не столько национальная вера, сколько национальная церковь. Лейтмотивом «национально-церковного самомнения», пишет Ключевский, была «мысль, что православная Русь осталась в мире единственной обладательницей и хранительницей христианской истины, чистого православия. Из этой мысли посредством некоторой перестановки понятий национальное самомнение вывело мнение, что христианство, которым обладает Русь, со всеми его местными особенностями и даже с туземной степенью его понимания есть единственное в мире истинное христианство, что другого чистого православия, кроме русского, нет и не будет» (Ключевский, 1987. Т. 3. С. 276).

Изоляционизм неизбежно влечет за собой традиционализм: «…На место вселенского сознания мерилом христианской истины стала национальная церковная старина. Русским церковным обществом было признано за правило, что подобает молиться и веровать, как молились и веровали отцы и деды, что внукам ничего не остается более, как хранить без размышления дедовское и отцовское предание. Но это предание – остановившееся и застывшее понимание: признать его мерилом истины значило отвергнуть всякое движение религиозного сознания, возможность исправления его ошибок и недостатков». В результате «1) церковные обряды, завещанные местной стариной, получили значение неприкосновенной и неизменной святыни; 2) в русском обществе установилось подозрительное и надменное отношение к участию разума и научного знания в вопросах веры».

Глобальное недоверие распространяется не только на религиозные, но и на любые научные и культурные инновации. «Органический порок древнерусского церковного общества состоял в том, что оно считало себя единственным истинно правоверным в мире, свое понимание божества исключительно правильным, творца вселенной представляло своим собственным русским богом, никому более не принадлежащим и неведомым, свою поместную церковь ставило на место вселенской. Самодовольно успокоившись на этом мнении, оно и свою местную церковную обрядность признало неприкосновенной святыней, а свое религиозное понимание нормой и коррективом боговедения» (Ключевский, 1987. Т. 3. С. 276—279).

В политическом союзе церкви и государства церковь вскоре, уже при Иване Грозном, стала играть подчиненную роль, занимаясь прежде всего идеологической цензурой, в том числе литературы и сексуальных нравов. Однако религиозные запреты зачастую не подкреплялись собственным примером духовенства. Историки и литераторы XIX в. дружно отмечают низкий интеллектуальный и нравственный уровень духовенства – массовое пьянство, воровство, разврат (Милюков, 1994. Т. 2. Ч. 1. С. 163—165). Религиозность часто сочетается в России с нелюбовью к духовенству. Недаром слова «поп» и «поповщина» имеют в русском фольклоре и художественной литературе неуважительные и отрицательные коннотации.

4. Всевластие государства и отсутствие четкого разграничения публичной и частной жизни затрудняли формирование автономных субкультур, наличие которых является необходимой предпосылкой сексуального, как и всякого другого, плюрализма и терпимости. Новый этикет и правила приличия обычно внедрялись и контролировались сверху, причем не только в порядке добровольного подражания низших слоев верхам, но и административно (характерный пример – петровские реформы). Поэтому давление в сторону унификации бытового поведения было в России сильнее его индивидуализации и диверсификации, а без сложившихся и достаточно разнообразных субкультур не было и базы для нормативного плюрализма, от которого зависит многоцветье сексуально-эротической культуры. Отождествление общества с государством неизбежно влечет за собой политизацию сексуальной культуры, склонность рассматривать ее не как аспект личной жизнь, а как сферу государственного интереса. Политическая оппозиция самодержавию также нередко принимала форму отрицания поддерживаемых им форм сексуальной жизни (и наоборот).

5. Все нормативные запреты, особенно правовые, в России были менее эффективны, чем на Западе. Это касается как вербального, так и невербального поведения, включая сексуальность. Психоаналитик или другой «эссенциалист» объяснил бы это особой лихостью и необузданностью русского национального характера. Но почему такие отчаянные и смелые люди покорно терпели помещичий произвол, массовые порки, казни и т. п.? Для социолога и историка убедительнее звучит ссылка на: а) исторически позднее внедрение и низкую эффективность правопорядка в самодержавном государстве (монарший деспотизм плюс взяточничество и произвол чиновников), усугубляемые гигантскими размерами страны, б) связанную с этим неразвитость правосознания во всех слоях общества и в) рассогласованность норм официальной и неофициальной морали.

Публичная и частная жизнь

Одной из важнейших дихотомий Западной цивилизации, начиная с классической античности, было различение публичной и частной жизни. Разграничение это далеко не однозначно. С одной стороны, частное противопоставляется публичному как нечто скрытое, невидимое, в отличие от видимого, явного, доступного. С другой стороны, частная жизнь понимается как нечто личное, индивидуальное в противоположность групповому, коллективному, общественному (Weintraub, 1997). В разных социально-исторических и философских контекстах эти понятия наполняются разным содержанием. В одних случаях публичная жизнь трактуется как общественно-политическая, государственная деятельность, в отличие от частной жизни гражданского общества, в которой индивиды участвуют как отдельные товаропроизводители. В других случаях под частной жизнью понимают преимущественно семейно-бытовые отношения, в отличие от политических и рыночных. В третьих случаях на первый план выступают психологические особенности – личная жизнь как нечто интимное. Содержание и соотношение таких понятий, как общественная, общинная, коллективная, семейная, частная, индивидуальная, личная, интимная жизнь, публичное и личное пространство, трактуют по-разному. Тем не менее, в западных обществах соответствующим категориям и обозначаемым ими явлениям приписывается особый социокультурный статус, в этих сферах действуют разные методы социального контроля и регулирования.

В русской культуре оппозиция публичного и частного размыта, а сами полюсы ее сплошь и рядом не сформированы. Историки и социологи давно уже отметили как одну из особенностей русской истории дефицит того, что по-английски называется privacy (нечто приватное, интимное, сугубо личное, закрытое для посторонних). В русском языке нет даже такого слова. Вопреки распространенному мнению, проблема эта отнюдь не лингвистическая. Во французском языке эквивалента слову privacy тоже нет, приходится говорить la vie privеe, что на русский язык переводится как «частная жизнь» или как «личная жизнь»; в первом случае имеется в виду все, что не является общественным, публичным, а во втором – только личная, индивидуальная жизнь. Тем не менее, никто не считает, что у французов соответствующая потребность и социальные гарантии ее удовлетворения развиты слабее, чем у англичан или американцев.

Отмеченное многими исследователями (Shlapentokh, 1989; Хархордин, 2002) отсутствие понятия privacy в российской и советской ментальности исторически обусловлено прежде всего длительным существованием крепостного права и сельской общины. На протяжении значительной части российской истории гражданского общества практически не существовало, оно было поглощено деспотическим государством или полностью подчинено ему. Никаких гарантий неприкосновенности частной/личной жизни не было. Русский человек не мог сказать о себе: «Мой дом – моя крепость». Его имущество, семья и даже его собственное тело принадлежали не ему самому, а его господину. Это тормозило формирование личного самосознания и чувства собственного достоинства.

Одним из показателей «отрицания ценности личности» известный российский историк И. Н. Данилевский считает то, что подавляющее большинство людей Древней Руси анонимно: даже называя их имена, источники, как правило, не сохраняют почти никаких сведений об их личных качествах. С большим трудом, и то далеко не всегда, удается разыскать биографические данные. Личности всех оказываются «поглощенными» одной Личностью – государя. Наши представления о многих выдающихся деятелях русской истории часто имеют «мифологический» характер (Данилевский, 1998).

Социальная незащищенность усугублялась жилищной теснотой, скученностью и символической открытостью. Крестьянская община не допускала закрытости: все всё про всех знали, а любые отклонения от общепринятого жестко контролировались и пресекались. Это способствовало формированию особого типа коллективного сознания, получившего, в противоположность индивидуализму, название соборности , в которой многие авторы по сей день видят специфику и сущность «русской души». Это сказывается и на сексуальной культуре. Традиционный русский крестьянин воспринимал вторжение в его сексуальную жизнь со стороны других, будь то церковь, помещик, община или соседи, гораздо спокойнее, чем европеец, и это унаследовали следующие поколения. Впрочем, это также исторический феномен, связанный с патриархальными нравами.

Мужское и женское начало

Большие споры вызывает гендерная специфика русской культуры.

Древнерусское общество – типично мужская, патриархатная цивилизация, в которой женщины занимали подчиненное положение и подвергались постоянному угнетению и притеснению (Пушкарева, 1997). По словам Н. И. Костомарова, «русская женщина была постоянною невольницею с детства до гроба» (Костомаров, 1996. С. 81). В Европе трудно найти страну, где бы даже в XVIII—XIX вв. избиение жены мужем считалось нормальным и сами женщины видели в нем доказательство супружеской любви. В России это подтверждается свидетельствами не только иностранцев, но и русских этнографов (Ефименко, 1894. С. 82). О невнимании «старинных грамотников» к женщине писал и выдающийся фольклорист Ф. И. Буслаев.

В то же время женщины всегда играли заметную роль не только в семейной, но и в политической и культурной жизни Древней Руси. Достаточно вспомнить великую княгиню Ольгу, дочерей Ярослава Мудрого, жену Василия I, великую княгиню Московскую Софью Витовтовну, новгородскую посадницу Марфу Борецкую, царевну Софью, череду императриц XVIII в. В русских сказках присутствуют не только образы воинственных амазонок, но и беспрецедентный, по европейским стандартам, образ Василисы Премудрой. Европейских путешественников и дипломатов XVIII – начала XIX в. удивляла высокая степень самостоятельности русских женщин, то, что они имели право владеть собственностью, распоряжаться имениями и т. д. Французский дипломат Шарль-Франсуа Филибер Масон называл такую «гинекократию» противоестественной, русские женщины напоминали ему амазонок, а их социальная активность и любовные приключения казались вызывающими (Gr и ve, 1990. P. 926).

Проблема не столько в степени представленности мужского и женского начала в культуре, сколько в характере этой репрезентации.

Многие философы, фольклористы и психоаналитики говорят об имманентной женственности русской души и характера (Hubbs, 1988; Рябов, 2001). Некоторые авторы делали из этого обстоятельства далеко идущие политические выводы, трактуя «вечно бабье» начало российской жизни как «вечно рабье» (Бердяев, 1990а. С. 12), тоскующее по сильной мужской руке. У других это просто фольклорное наблюдение. По словам Г. Гачева, «субъект русской жизни – женщина; мужчина – летуч, фитюлька, ветер-ветер; она – мать сыра земля. Верно, ей такой и требуется – обдувающий, подсушивающий, а не орошающий семенем (сама сыра – в отличие от земель знойного юга); огня ей, конечно, хотелось бы добавить к себе побольше...» (Гачев, 1994. С. 251). Иногда акцент делают на внутрисемейных отношениях, утверждая, что в России «патриархат скрывает матрифокальность» (Rancour-Laferriere, 1995. P. 137): хотя кажется, что власть принадлежит отцу, в центре русского семейного мира, по которому ребенок настраивает свое мировоззрение, обычно стоит мать. Отец – фигура скорее символическая, реально всем распоряжается мать, и дети ее больше любят. Некоторые исследователи говорят об общей слабости или отсутствии «личностного мужского начала, умеющего увидеть одухотворенно-женское в женщине» (Кантор, 2003. С. 104).

Некоторые из этих суждений могут быть легко оспорены. Разделение властно-инструментальных и экспрессивно-эмоциональных функций, из которых первые традиционно считаются мужскими (отцовскими), а вторые женскими (материнскими), является если не всеобщим, то весьма распространенным кросскультурным феноменом, едва ли здесь есть что-то специфически русское (Кон, 2009а). Пословицы и поговорки, которыми часто подкрепляются, а на самом деле только иллюстрируются глобальные обобщения, как правило, содержат в себе не только тезис, но и антитезис. Кроме того, социологу и историку трудно представить себе русскую культуру как нечто единое и вневременное. Если разложить правовое положение женщин на отдельные права, получится, что в XIX – начале XX в. русские женщины имели преимущество перед западноевропейскими только в правах собственности и наследования (Миронов, 2000. Т. 1. С. 264). Если же сравнить признаки выделенных Гертом Хофстеде (Hofstede et al., 1998) фемининных и маскулинных культур, создается впечатление, что современная российская культура выглядит скорее фемининной, а традиционная – маскулинной. Однако предмет для размышлений, и не только философских, тут определенно есть.

Глава 2. ОТ ЯЗЫЧЕСТВА К ПРАВОСЛАВИЮ

Но да будет слово ваше: «да, да», «нет, нет»»; а что сверх того, то от лукавого.

Матфея, 5. 37

Древнеславянское язычество

Древнеславянское язычество не отличалось ни особым целомудрием, ни особой вольностью нравов.

Как и многие другие народы, древние славяне считали сексуальность космическим началом (Рыбаков, 1981; Гальковский, 1916; Топорков, 1984, 1991; Успенский, 1994; Левина, 1999). В русских народных песнях женственная березка нежно и страстно сплеталась с могучим дубом. Мать сыра земля оплодотворялась небесным дождем. В славянской мифологии существовали многочисленные женские божества. Особенно важны были рожаницы – девы, определявшие судьбу человека при рождении. Женским божеством плодородия и одновременно покровительницей брака была Лада.

Рожаницам соответствовало загадочное мужское божество – род . Некоторые исследователи приписывали ему особое значение, ставя впереди рожаниц и обозначая как имя собственное с прописной буквы, однако это, по-видимому, неверно.

Типичный древнерусский фаллический образ – животное, чаще всего лев, с длинным не то хвостом, не то половым членом, представлен даже в орнаментах средневековой церковной архитектуры (храм Покрова на Нерли, Дмитриевский собор во Владимире и др.).

Как и у других племен, у славян существовали многочисленные оргиастические обряды и праздники, когда мужчины и женщины сообща купались голыми, прыгали через костер и т. д. (праздник Ивана Купалы). В красочном описании Стоглавого собора говорится, что в эти дни «сходятся народи мужи и жены и девицы на ночное плещевание… на бесовские песни и плясание и на богомерзкие дела, и бывает отроком осквернение и девкам разтление» (Стоглав, 1863. С. 141).

Многие сексуальные обычаи, связанные с аграрными обрядами (Пропп, 1963), когда мужчины символически оплодотворяли Землю, сохранялись вплоть до конца XIX в. В некоторых районах Украины в XIX в. вместо ритуального совокупления на полях в период посевной существовал обычай перекатывания парами по засеянному полю и т. д. В некоторых регионах России мужики сеяли лен и коноплю без штанов или вовсе голышом, а на Смоленщине голый мужик объезжал на лошади конопляное поле. Белорусы Витебской губернии после посева льна раздевались и катались голыми по земле. В Полесье при посадке огурцов мужчина снимал штаны и обегал посевы, чтобы огурцы стали такими же крепкими и большими, как его член, и т. д. (Агапкина, Топорков, 2001; Кабакова, 2001).

Некоторые брачные обряды также включали в себя фаллические элементы – демонстрацию, облизывание и целование «срамоты мужской» и т. п. (Mansikka, 1922. S. 159, 162—165; Пушкарева, 2003).

Семантика русского мата

Для понимания дохристианского сексуального символизма очень важна история и семантика русского мата. Язык ругательств и оскорблений – так называемая инвективная лексика – очень древен. Категории архаического сознания располагаются как бы между двумя полюсами: святого, наделенного божественной благодатью и воспринимаемого как нечто особо чтимое, дорогое, и демонического, опасного. Эти понятия трактуются также в переносном смысле как чистое и нечистое – «грязное» = низкое = низменное = непристойное. Поскольку и боги, и демоны представляли для людей опасность, в обыденной жизни от них старались держаться подальше, не вызывать и не называть их всуе, без надобности. Инвективная лексика эти запреты нарушает, причем сила оскорбления прямо пропорциональна значимости нарушаемого им запрета (Жельвис, 1997).

Среди «сексуальных» ругательств можно выделить несколько крупных блоков:

1. Отправление ругаемого в зону женских гениталий, в зону рождающих, производительных органов, в телесную преисподнюю («пошел в пизду») – не что иное, как пожелание смерти.

2. Намек на то, что некто сексуально обладал матерью ругаемого, «еб твою мать».

3. Обвинение в инцесте с матерью, широко представленное в английских ругательствах (типа motherfucker ).

4. Обороты речи с упоминанием мужских гениталий (типа «пошел на хуй») помещают ругаемого в «женскую» сексуальную позицию, что равносильно лишению его мужского достоинства и вирильности.

Русский сексуальный словарь очень разнообразен и недостаточно изучен (Плуцер-Сарно, 2000, 2001). Немецкое издание знаменитого этимологического словаря Фасмера включало в себя почти все основные обсценные лексемы, но из русского издания статьи на слова «блядь», «ебать», «пизда» и «хуй» были изъяты, так как, по мнению редакции, они «могут быть предметом рассмотрения лишь узких научных кругов» (Фасмер, 1964. Т. I. С. 6). «Это характерная черта – издатели, в сущности, не стремятся скрыть от читателя соответствующие слова, но не хотят их назвать» (Успенский, 1994. Т. 2. С. 54). За формальной заботой о нравственности фактически скрывается первобытное «чур меня!».

Русский язык особенно богат «матерными» выражениями, хотя вопреки распространенному мнению он в этом не уникален, и такие выражения встречаются также в венгерском, румынском, новогреческом, китайском, суахили и многих других языках. Интерпретация этих выражений – кто именно «имел» твою мать – неоднозначна. Иногда подразумеваемым субъектом действия является говорящий, который тем самым как бы утверждает: «Я – твой отец» или «Я мог бы быть твоим отцом», зачисляя ругаемого в низшую социально-возрастную категорию. В русском языке местоимение «я» в этом контексте почти никогда не употребляется, а «матерные» обороты используются как для обозначения прошлого события, так и в повелительном наклонении и в инфинитиве. Но и без уточнения субъекта ругательство является очень сильным, – бросая тень на нравственность матери ругаемого, оно тем самым ставит под сомнение его происхождение. Другая интерпретация, восходящая к запискам немецкого дипломата XVI в. барона Сигизмунда фон Герберштейна, который писал, что обычное ругательство московитов: «Пусть собака спит с твоей матерью» (Герберштейн, 1988. С. 89) – считает субъектом «срамного» действия пса, связывая его с распространенными во многих языках выражениями типа «сукин сын», польское «пся крев» и т. п. (Isachenko, 1964). Если учесть, что собака в XVI в. считалась нечистым животным, оскорбление было очень сильным. Матерная брань уже в Древней Руси оценивалась как кощунство, оскверняющее и Матерь Божью, и мифологическую «мать сырую землю», и собственную мать ругающегося, но ничего не помогало, поскольку матерные выражения сами имеют сакральное происхождение и в прошлом были связаны с ритуальными функциями.

По мнению Б. А. Успенского, исследовавшего эти выражения в сравнительно-историческом плане (Успенский, 1994. Т. 2. С. 53—128), на самом глубинном, исходном, уровне они соотносятся с мифом о священном браке Неба и Земли, результатом которого является оплодотворение Земли. Связь матерной брани с идеей оплодотворения ясно проявляется в ритуальном свадебном и аграрном сквернословии, а также в ассоциации ее с громовым ударом. На этом уровне она не только не имела кощунственного смысла, но была магической формулой, священным заклинанием (аналогичные формулы существуют и в буддизме). На следующем уровне субъектом действия становится Пес как противник Громовержца и демоническое начало. Матерные выражения приобретают теперь кощунственный характер, выражая идею осквернения земли Псом, причем ответственность за это падает на голову собеседника. На третьем, еще более поверхностном, смысловом уровне объектом подразумеваемого действия становится женщина, тогда как субъектом его остается пес. Матерная брань переадресуется непосредственно к матери собеседника и становится его прямым оскорблением, ассоциируясь с выражениями типа «сукин сын». Наконец, на самом поверхностном, светском уровне субъектом действия становится сам говорящий, а его объектом – мать собеседника. Брань становится указанием на распутство, сомнительное происхождение и т. д.

Весьма сложной представляется связь русского мата с гендерными отношениями. Мат – типично мужской язык, употребляемый в закрытых исключительно мужских сообществах, выражающий агрессию и легитимирующий иерархические отношения власти, господства и подчинения (Михайлин, 2000). Вместе с тем матерные словосочетания нередко выражают не столько мужскую агрессию, сколько чувство неполноценности, испытываемое мужчиной, который считает, что с ним обращаются как с женщиной.

«Русский ощущает неприятность от мира, как то, что его гребут, как бабу. Это в известном присловье: “Жизнь Бекова: нас (гр) ебут, а нам – некого”.

Здесь тип бисексуальности самочувствия в русском космосе: в бабу меня превратили – выгребли меня и выгребают, а вот мужчиной стать никак не удается.

Что русский мужчина ощущает себя в большей части женщиной, очевидно из нецензурного слова.

Русский мужик в брани употребляет чаще всего – и в обращении к мужику же: ты, “блядь”, и ты “... а”, или “п-о-рванец”, где тоже главная идея “п... ”. Словом “б”, как прослойкой, пересыпано чуть ли не каждое слово речи, добавляя к нему эротически женский оттенок. Реже в ругательствах употребляется мужской корень “х... ” (ты – “х... моржовый” – реже и есть похвала даже). Зато часто: ты, “загребаный в рот” (т. е. претерпевший, как женщина, акт над собой) или – “я тебя в рот гребу”, или “я тебя гребал”. Или “от-гр-ебись”, “гребись ты в доску” и т. д. – это мольбы женщины оставить ее.

В основном ругательстве “е... твою мать” главное слово и идея “мать” – и звучит не как объект действия (как это буквально по смыслу слов), но как его сущность и основа.

Если же: “Ты что, офуел?” – тоже женское состояние обозначено: ошеломлен от “фуя”, не может прийти в себя.

“А на фуя?”, “На кой хер?” = зачем? – опять женский вопрос: в отношении к фую рассматривает (нет: “за какой п-ой?” – редко и искусственно). Так что русский мат действительно матерями и создан, женской субстанцией выработан (хотя выговорен – мужскою). Недаром так густо матерятся русские бабы» (Гачев, 1994. С. 225).

Матерная лексика повсеместно употреблялась в быту, она пронизывает весь русский фольклор. В новейшем словаре приводится 400 идиом и языковых клише и более 1000 фразеологически связанных значений слова «хуй» (Плуцер-Сарно, 2001).

Как пишут канадские лингвисты Феликс Дрейзин и Том Пристли, «мат – это теневой образ русского языка в целом. С семантической точки зрения нас интересуют способы сообщения, посредством мата, общих повседневных смыслов, выходящих за пределы прямого оскорбления и секса. Мы видим в мате особую форму экспрессивного, нестандартного языка, который по самой сущности своей нейтрален по отношению к обозначаемым им значениям. Трехэтажный мат является поэтому не просто скопищем непристойностей, но системой рафинированных, сложных структур. Мат – это потенциально безграничное количество выражений...

Мат характеризуется острым контрастом между узкой ограниченностью его базовых элементов... и богатыми семантическими возможностями их применения... Этот контраст порождает в мате эстетическую функцию “овладения реальностью” путем выхода за пределы базового обсценного словаря. Эта функция возвышает мат до уровня особого жанра народного искусства, в котором более или менее искушены миллионы русских» (Dreizin, Priestley, 1982. P. 233—234. Ср.: Rancour-Laferriere, 1985).

Самая залихватская матерщина в Древней Руси, как и сегодня, не всегда была оскорблением и могла не ассоциироваться с конкретными сексуальными действиями. По наблюдениям этнографов XIX в., сквернословие в обращении вызывало обиду, только если произносилось серьезным тоном, с намерением оскорбить, в шутливых же мужских разговорах оно служило дружеским приветствием или просто «приправой», не имевшей специфически сексуального смысла. Это верно и сейчас: употребляя матерные выражения, люди зачастую не имеют в виду соответствующие сексуальные действия, а дети часто и не догадываются о них. Поскольку иностранцы этого юмора не понимали, русские нередко казались им значительно более сексуально искушенными, чем было в действительности.

Сексуальные нормы православия

Христианизация Киевской Руси, начавшаяся в IX и завершившаяся в XI в., существенно повлияла на сексуальный символизм и сексуальное поведение русичей (Левина, 1999; Пушкарева, 1996), принеся с собой не только неизвестные раньше ограничения, но и негативное отношение к сексу как таковому.

Православие, как и вообще христианство, считает секс и все с ним связанное, нечистым порождением Сатаны. Разграничение «нечистого» и «греховного» было довольно расплывчатым.

Важнейшим символом сексуального желания в русской иконописи были большие висячие груди; ими иногда наделялись даже прелюбодеи-мужчины. Змей-искуситель (в греческом языке это слово мужского рода, в русском же были возможны как мужская – «змий», так и женская – «змея» формы) также иногда изображался с большими женскими грудями. И позже женщина обычно изображается как опасный источник соблазна. Глава движения нестяжателей Нил Сорский (1433—1508) запрещал впускать в монастырь не только женщин, но и «бессловесных коих женска пола» (то есть самок животных), а его идейный противник Иосиф Волоцкий писал, что безопаснее разговаривать с дьяволом, «нежели с женами благообразными и украшенными» (Абрашкевич, 2004. С. 399. Ср.: Левина, 1999. С. 419—420). В одной русской сказке женщина умудряется соблазнить и перехитрить самого дьявола. Напротив, хорошая, порядочная женщина мыслится абсолютно асексуальной.

В Западной Европе аскетические нормы раннего христианства в эпоху Возрождения были сильно ослаблены и скорректированы под влиянием античности. На Руси этого влияния не было. Православный телесный канон, построенный по образцу византийского, значительно строже и аскетичнее католического.

Разное отношение к телесности сквозит уже в сочинениях западных и восточных отцов церкви. Августин допускал, что, оставаясь в раю, «люди пользовались бы детородными членами для рождения детей» и «могли выполнять обязанности деторождения без постыдного желания» (Блаженный Августин, 1994. XIV: 24, 26). Иначе зачем Бог создал половые органы? Напротив, один из отцов восточной церкви патриарх Константинопольский Иоанн Златоуст (347—407) комментирует стих «Адам познал Еву, жену свою» (Бытие, 4:1) в том смысле, что это произошло уже после грехопадения и изгнания из рая. «Ибо до падения они подражали ангельской жизни, и не было речи о плотском сожительстве» (цит. по: Неллас, 2000. № 6. С. 85).

На древнерусских иконах тело, как правило, полностью закрыто. Нет ни кормящих мадонн, ни пухлых голеньких младенцев, ни кокетливых Адамов и Ев, ни соблазнительно распластанных мучеников. Младенец Иисус обычно изображается в длинном платье до пят. На иконах XVI—XVII вв., изображающих Крещение Господне, Христос иногда представлен почти нагим, но тело его остается аскетическим, гениталии не изображены либо прикрыты (на выставке частных коллекций в Музее им. Пушкина представлена новгородская икона XV в., изображающая нагого Христа). Чресла распятого Христа также всегда прикрыты, и не полупрозрачным шарфиком, как на некоторых европейских полотнах, а солидной плотной повязкой или покрывалом. У святых открыты только ступни, самое большее – щиколотки и ноги до колен. Полунагими, одетыми в лохмотья или звериную шкуру, изображались лишь юродивые, нагота которых символизировала, с одной стороны, чистоту и святость, а с другой – вызов земной роскоши.

Восточное и западное христианство не совсем одинаково трактуют образ Девы Марии (Аверинцев, 1982; Христианство, 1994, С. 58; Святая Русь…, 2000. С. 83—84; Католическая энциклопедия, 2002. С. 628—630). Богородица, Богоматерь, Матерь Божья, Пресвятая Дева и Мадонна – синонимы, стоящие за ними тонкие богословские различия не имеют отношения к повседневной жизни. Однако обыденное сознание, а вслед за ним и философия находят в них закодированную иерархию черт идеальной женственности, подчеркивая, что «женщина обретает ценность в русском космосе в первую очередь в ипостаси матери» (Рябов, 1999. С. 298). Православный культ Богородицы – это культ материнства, в котором не может быть ничего эротического. Католическая Madonna («моя госпожа» или «моя женщина») или «наша госпожа» (Notre Dame, Our Lady) допускает более интимное отношение к себе, мужчина может видеть в ней не только мать, но и прообраз идеальной возлюбленной. Хотя с точки зрения церковной доктрины это кощунственно, такая аберрация проявляется и в иконографии, и в поэзии трубадуров.

Православная иконопись гораздо аскетичнее западного религиозного искусства. Правда, в отдельных храмах XVII в. (церковь Святой Троицы в Никитниках, церковь Вознесения в Тутаеве и др.) сохранились фрески, достаточно живо изображающие полуобнаженное тело в таких сюжетах, как «Купание Вирсавии», «Сусанна и старцы», «Крещение Иисуса». Имеется даже вполне светская сцена купающихся женщин (Flegon, 1976). Однако это шло вразрез с византийским каноном и было исключением из правил. Хотя в позднейшей православной живописи табуирование наготы несколько ослаблено, она все равно встречается редко, даже если сюжет картины ее в принципе допускает. Тщательно регламентировалось и иконописное изображение лица, особенно губ. На древнерусских иконах рот очень маленький, губы плотно сжаты, нет даже полуулыбки. Это явно связано с сексуальными ассоциациями (Пушкарева, 2003).

Столь же строгими были и поведенческие установки. Целомудрие («полная мудрость»), сохранение девственности и отказ от половых сношений даже в браке (жить, «плотногодия не творяху») почитались «святым делом». Непорочное, «бессеменное» зачатие, которое канонически ограничивается Иисусом Христом, иногда распространялось и на некоторых православных святых. Согласно житию святого Дмитрия Донского, этот вполне исторический князь и его жена княгиня Авдотья обходились без плотских отношений, что не помешало им родить многочисленных детей. Отступления от этого принципа были допустимыми и законными – «в своей бо жене нет греха» – лишь в законном церковном браке и исключительно «чадородия ради», а не «слабости ради».

Все физиологические проявления сексуальности считались нечистыми и греховными. Ночные поллюции и сопутствующие им эротические сновидения рассматривались как прямое дьявольское наваждение, заслуживающее специального покаяния. Половое воздержание было обязательным по всем воскресеньям и церковным праздникам, по пятницам и субботам, а также во все постные дни. При строгом соблюдении всех этих запретов люди могли заниматься сексом не больше пяти-шести дней в месяц. Особенно много заботы клирики проявляли о воздержании по субботам, поскольку по старым языческим нормам именно субботние вечера лучше всего подходили для секса.

Считалось, что ребенок, зачатый в неположенный день, уже несет на себе бремя греха, хотя некоторые иерархи, например епископ Новгородский Нифонт (XII в.), полагали, что молодые супруги, если они не смогут удержаться от близости в праздник или во время поста, достойны снисхождения. Лишь бы только не было прелюбодеяния «с мужескою женою» (Романов, 1966. С. 190).

Чтобы супругам было легче соблюдать правила воздержания, некоторые духовные лица рекомендовали им иметь в доме две кровати и спать отдельно, что было в то время малореальным.

Хотя в браке половая жизнь допускалась, она оскверняла человека. Скверна подлежала смытию. Мужчина, не вымывшийся ниже пояса после полового акта, не смел ни войти в церковь, ни целовать святые мощи, ни посещать святых отшельников. Церковные иерархи спорили, возможно ли иметь супружеские отношения в присутствии икон, крестов и прочих священных предметов. Епископ Нифонт, ссылаясь на греческие обычаи, не усматривал в этом греха, но в XVI в. возобладало противоположное мнение.

Особенно много запретов накладывалось на женскую сексуальность (см. Пушкарева, 1999а, 1999б, 1999в, 2003; Агапкина, 1996). Менструирующая женщина не должна была ни иметь сношений с мужем, ни ходить в церковь, ни получать причастие. Нарушение этого запрета каралось довольно строго. По одной легенде, женщина в периоде менструации, нечаянно зашедшая на могилу неизвестного святого, была поражена молнией. В другом рассказе, женщина, принимавшая причастие каждую неделю, превратилась в лошадь. Если менструации неожиданно начинались в церкви, женщина должна была немедленно уйти, как бы это ни было ей неловко. В противном случае назначалось церковное покаяние: шесть месяцев поста и по пятьдесят земных поклонов ежедневно.

Тщательно регламентировались сексуальные позиции (Ле вина, 1999). Единственной «правильной» позицией была так называемая миссионерская: женщина лежит на спине, а мужчина – на ней («Живот на живот – все заживет»). Эта позиция называлась «на коне» и подчеркивала господство мужчины над женщиной в постели, как и в общественной жизни. Напротив, позиция «женщина сверху» считалась, как и на Западе, «великим грехом», вызовом «образу Божию» и наказывалась длительным, от трех до десяти лет, покаянием с многочисленными ежедневными земными поклонами. Интромиссия сзади тоже запрещалась, так как напоминала поведение животных или гомосексуальный акт. Вагинальная интромиссия сзади и анальная интромиссия считались одинаково противоестественными и назывались «скотским блудом» или «содомским грехом с женою». Минимальное покаяние за этот грех составляло шестьсот земных поклонов, максимальное – отлучение от церкви. При этом принимались во внимание конкретные обстоятельства: как часто практиковалась греховная позиция, кто был ее инициатором, участвовала ли жена добровольно или по принуждению мужа. Молодым парам, до 30 лет, обычно делалось снисхождение, старшие наказывались суровее.

Внегенитальные ласки, например глубокие поцелуи, которые иногда называли «татарскими», хотя они были известны на Руси задолго до татаро-монгольского нашествия, также считались греховными, но наказывались сравнительно легко – двенадцатью днями поста. Введение мужем во влагалище жены пальца, руки, ноги или предмета одежды наказывалось тремя неделями поста. Фелляция и куннилингус были более серьезными грехами – за них полагалось от двух до трех лет поста, почти как за прелюбодеяние или кровосмешение со свойственниками. Канонический сборник XV в. устанавливал суровость духовных наказаний по трем шкалам – длительности епитимьи, длительности поста и количеству земных поклонов. Например, глубокий поцелуй («язык влагая в рот жене или другу») карался постом в двенадцать дней; за сношение с женой сзади («се бо скотски есть») полагалось сорок дней епитимьи, а за то же действие «через задний проход» – три года; тому, кто признавался «помысливше на скот с похотью», полагалось семь дней поста и двадцать поклонов, а за «помысел с похотью о чужой жене» назначалось большее наказание – десять дней поста и шестьдесят поклонов. В эту сложную шкалу входили и однополая любовь, и групповой секс («с своей женой блуд творяще, а чужую за сосец держаще, или за ино что» – тридцать дней, шестьдесят поклонов). Наказания за подобные прегрешения для духовных лиц более суровы, чем для прихожан.

В исповедном чине православной церкви, который восходил к византийскому образцу Иоанна Постника и был в ходу на протяжении большей части XIX в., свыше половины вопросов касались нарушений седьмой заповеди – иначе говоря, сексуальности. В чине XIV в. список лиц, с которыми могли согрешить прихожанки, начинается с «отца родного» и через деверя, зятя, монаха и духовного отца доходит до скота: «Или со скотом блуда не сотворила ли?» Далее «в этом бесстыдном перечне идут вопросы о лесбиянстве, о взаимном онанизме и о таких технических деталях, которые здесь немыслимо даже называть» (Рыбаков, 1993. С. 95).

Интересно, что детали, о которых новгородский священник спрашивал своих прихожанок в XIV в., российский историк конца XX в. не смеет даже назвать. В требнике, употреблявшемся русской церковью в XVII в., кающемуся пред лагалось «явственно исповедать все свои согрешения, в которые он от рождения впал. И со многими ли пал, с мужеским ли или женским полом, или чрез естественные согрешения впал, или с четвероногим, в пьянстве, или трезв был, и кое время в том пребыл».

Чин исповеди начинался вопросами: «Как растлил девство свое? С отроками, или с женами, или девицами, или с животными чистыми или нечистыми, или содомски? До своей жены не блудил ли с кем? В руку блуда не сотворил ли или в свой проход чем? Не смотрел ли с помыслом блудным на кого, и не вступил ли кому на ногу блуда ради? За руку, или за ино что не хватал ли, или целовал кого с похотью? На друга не взлазил ли, и на себе не вспущал ли? От младенчества с отроками не соблудил ли? Или с церковницею какою не блудил, или с девицею, или с мужнею женою, или со вдовою, или со скотом, или с птицею?»

Женщин вопрошали: «До брака блуда с кем не сотворила ли, с отроками или с женатыми мужами? Не посмотрела ли тайно на мужскую срамоту? Не давала ли кому себе хватать за груди или за срамное место? Не целовала ли кого, подругу или мужеска пола? Не играла ли с подругами неподобно, сиречь не взлазила ли на них с похотью, и на себя не вспущала ли? От разжжения похотного в свое естество не сотворила ли блуда перстом или иным чем? Не хватала ли мужчин своею рукою за тайный уд?»

Духовник должен был не просто расспрашивать о грехе, но и требовать подробного рассказа о каждом прегрешении: когда, где, с кем и при каких обстоятельствах оно было совершено. Все же остальные грехи часто умещаются в краткой фразе: «А после сего вопросить об убийстве и воровстве».

Многие кающиеся, особенно подростки, узнавали о тех или иных грехах исключительно из вопросов духовника. Таким образом, исповедь иногда достигала противоположной цели: вместо того чтобы вызвать чувство раскаяния, духовник своими вопросами «сексуально просвещал» и смущал кающегося. Это не могло не влиять на психическое здоровье самого духовника, особенно молодого и неопытного (Зайцева, 2005).

В конце XIX в. некоторые богословы высказались за пересмотр этого чина, так как он подсказывал прихожанам грехи, о которых те, возможно, не догадывались, но могли впасть в соблазн, узнав об их существовании на исповеди, однако этот тонкий аргумент не возымел действия. Мы и сегодня не знаем, какое влияние на сексуальную мораль православных оказывал обычай четыре раза в год отвечать на вопрос, не согрешили ли они с сестрой, с попом или с отцом родным. Впрочем, исповедный чин «работал» не как догма, а скорее в качестве полуструктурированного, как сказали бы сегодня, интервью: священник не был обязан задавать все вопросы, но мог выбирать из них нужные (Эткинд, 2001. С. 458).

Поскольку единственным оправданием половой жизни было деторождение, всякая попытка предотвратить зачатие была настолько греховной, что контрацепция, искусственный аборт и детоубийство сплошь и рядом не различались и одинаково назывались «душегубством». Попытки предотвратить зачатие с помощью трав или заговоров иногда карались даже строже, чем аборт, потому что это было не только покушение на жизнь нерожденного младенца, но и языческое, антихристианское знахарство и ворожба, которыми занимались «бабы богомерзкие». Вообще, сексуальные грехи, как и на Западе, очень часто ассоциировались с колдовством.

Сурово осуждалось сексуальное насилие. Во всех древних обществах оно было массовым явлением, особенно в периоды войн и мятежей. В отличие от права многих других народов, рассматривавших изнасилование как разновидность блуда или прелюбодеяния, православная церковь выдвигает на первый план наносимое женщине «бесчестье». Согласно Русской правде Ярослава Мудрого, дела об изнасиловании подлежали двойной юрисдикции, духовной и светской. Семейный статус изнасилованной женщины и социальное положение насильника не имели значения, но изнасилование знатной женщины наказывалось более высоким штрафом, чем простолюдинки. Кроме того, принималась во внимание репутация женщины. Последующая женитьба виновника на жертве не была смягчающим обстоятельством: человек, обес честивший женщину, не считался подходящим зятем и должен был понести заслуженную кару.

«Противоестественный» секс

Много места в исповедальных книгах занимает «противоестественный» секс.

Самым массовым грехом была мастурбация, которую называли греческим словом «малакия» или славянским «рукоблудие». Мастурбировать или даже сознательно предаваться похотливым мыслям значило вызывать Дьявола.

«О малакии. Малакию деющий и тем блудящий да приимет запрещение на 3 года по 24 поклона. Малакия же два различия имеет: одни это делают руками, другие же бедрами своими. И злее малакия руками, а не бедрами, но и обои они злы и лукавы. Есть же и женская малакия, когда жены деют друг другу. О том же добро есть отцу духовному это искоренять и дать им запрещение на лето едино» («А се грехи злые, смертные…», 1999. С. 26).

В одной легенде, распространенной в России XVII в., юноша, регулярно занимавшийся рукоблудием, обнаружил, что его член превратился в змею. Но поскольку этот порок не затрагивал главных социальных интересов и к тому же был очень распространен, его наказывали сравнительно мягко – постом от сорока до шестидесяти дней и многочисленными земными поклонами. Техника мастурбации особого значения, по-видимому, не имела, но страх перед ней был велик, и такие факты редко предавались гласности.

На рубеже XX в. корреспондент Этнографического бюро князя В. Н. Тенишева (Тенишевский архив – один из важнейших источников по истории быта и нравов русского крестьянства), описывая быт и нравы крестьян Владимирской губернии, писал, что «противоестественные шалости встречаются среди детей, среди взрослых таких случаев нет». Впрочем, в другом отчете описывается случай онанирования при помощи колесной гайки от тарантаса (Быт великорусских крестьян-землепашцев, 1993. С. 276).

Понятие содомии в Древней Руси было еще более расплывчатым, чем на Западе, обозначая и однополые сексуальные отношения, и анальную интромиссию, независимо от пола партнеров, и вообще любые отклонения от «нормальных» сексуальных ролей и позиций, например совокупление в позиции «женщина сверху». Самым серьезным грехом было «мужеблудие» или «мужеложство», когда связь с «неправильным» сексуальным партнером усугублялась «неправильной» сексуальной позицией (анальная пенетрация). Церковное покаяние за него колебалось от одного до семи лет, в тех же пределах, что и гетеросексуальные прегрешения. При этом во внимание принимали и возраст грешника, и его брачный статус, и то, как часто он это делал, и меру его собственной активности. К подросткам и молодым мужчинам относились снисходительнее, чем к женатым. Если анальной пенетрации не было, речь шла уже не о мужеложстве, а всего лишь о рукоблудии. Требники XV – XVI вв. часто затрагивают эту тему:

«В друг друга совокупление, рукоблудие с [в]деванием…»

«Грех есть с кумами или с ближними игра[ть] до [истекания] семени».

«Не пался ли от своея жены с мужеским полом…?»

«Или удом своим чужого тыкал?»

«Или с чужим играл до истечения?»

«Или с отроками блудил?»

«Не толкал ли седалищем в игре друга?»

«Не рукоблудствовал ли друг с другом, ты – его, а он – твой уд?»

«Грех есть мочиться с другом, пересекаясь струями» («А се грехи…», 1999. С. 46, 47, 38, 64, 60, 110—111, 48).

Лесбиянство считалось разновидностью рукоблудия. Новгородский епископ Нифонт (XII в.) даже считал сексуальный контакт двух девушек-подростков меньшим грехом, чем «блуд» с мужчиной, особенно если девственная плева оставалась целой (Левина, 1999).

Церковь очень беспокоило распространение мужеложства в монастырях (одни люди уходили в монастырь, чтобы укрыться от плотского соблазна или избежать неприемлемых для них связей с женщинами, другие, напротив, видели в этом возможность реализовать свои необычные наклонности). Подобно католической церкви, православная церковь издавала многочисленные правила на сей счет. «Если два чернеца лягут на единую постель, то да нарекутся блудниками» – гласят правила о монахах XIII в. («А се грехи…», 1999. С. 20). Нил Сорский рекомендовал сторониться не только женщин, но и юных, безбородых женственных лиц, которые сам дьявол изготовил как ловушки для монахов (Левина, 1999. С. 419).

Тем не менее, монастыри считались главным рассадником этого порока. Англичанин Флетчер в конце XVI в. писал: «О жизни монахов и монахинь нечего рассказывать тем коим известно лицемерие и испорченность нравов этого сословия. Сами русские… так дурно отзываются о них, что всякий скромный человек поневоле должен замолчать» (Флетчер, 2002. С. 129—130). М. В. Ломоносов говорил:

«Взгляды, уборы, обходительства, роскоши и прочие поступки везде показывают, что монашество в молодости ничто иное есть, как черным платьем прикрытое блудодеяние и содомство, наносящее знатный ущерб размножению человеческого рода, не упоминая о бывающих детоубивствах, когда законопреступление закрывают злодеянием. Мне кажется, что надобно клобук запретить мужчинам до 50, а женщинам до 45 лет» (Ломоносов, 1950. С. 602.).

К фактам содомии у мирян относились спокойнее. В Домострое содомия упоминается вскользь, как бы между прочим. В Стоглаве (1551) ей посвящена специальная глава «О содомском грехе», предписывающая добиваться от виновных покаяния и исправления, «а которые не исправляются, не каются, и вы бы их от всякие святыни отлучали, и в церковь входу не давали» (Стоглав, 1863. С. 109). Однако, как не без иронии подметил Леонид Хеллер, пьянство осуждается там гораздо более темпераментно (Heller, 1992). Почти все иностранные путешественники и дипломаты, побывавшие на Руси в XV—XVII вв. (Сигизмунд Герберштейн, Адам Олеарий, Жак Маржерет, Самуил Коллинз и др.), отмечали широкое распространение содомии во всех слоях общества и удивительно терпимое, по тогдашним европейским меркам, отношение к ней. Английский поэт Джордж Тэрбервилл, посетивший Москву в составе дипломатической миссии в 1568 г., был поражен открытой содомией русских крестьян даже сильнее, чем казнями Ивана Грозного. В стихотворном послании своему другу Эдварду Данси он писал:

Хоть есть у мужика достойная супруга,

Он ей предпочитает мужеложца-друга.

Он тащит юношей, не дев, к себе в постель.

Вот в грех какой его ввергает хмель.

Перевод С. Карлинского (Карлинский, 1991. С. 104).

По-видимому, баловался с переодетыми в женское платье юношами и сам Иван Грозный. Такие подозрения высказывались современниками по поводу его отношений с юным женоподобным Федором Басмановым, который услаждал царя пляской в женском платье.

По словам хорватского католического священника Юрия Крижанича, жившего в России с 1659 по 1677 г., «в России, таким отвратительным преступлением просто шутят, и ничего не бывает чаще, чем публично, в шутливых разговорах один хвастает грехом, иной упрекает другого, третий приглашает к греху; недостает только, чтобы при всем народе совершали это преступление» (Крижанич, 1860. С. 17—18).

«Даже страшный грех содомский в этой стране почти не считается преступлением; в пьяном виде они очень к нему склонны», – вторит ему автор описания России в царствование Алексея Михайловича англичанин Джон Перри (цит. по: Хили, 2008. С. 374).

В массовом сознании содомия чаще всего ассоциировалась с женственностью и нарушением гендерных стереотипов в одежде и поведении. Ее адептов обвиняли также в следовании заграничной моде. Митрополит Даниил, популярный московский проповедник эпохи Василия III, в своем двенадцатом поучении сурово осуждает женоподобных молодых людей, которые «женам позавидев, мужеское свое лице на женское претворяеши»: бреют бороду, натираются мазями и лосьонами, румянят щеки, обрызгивают тело духами, выщипывают волосы на теле и т. п. (Гудзий, 1962. С. 264). Столетием позже знаменитый непримиримый протопоп Аввакум навлек на себя страшный гнев воеводы Василия Шереметева, отказавшись благословить его сына, «Матфея бритобрадца».

Конечно, судить по этим жалобам о степени реальной распространенности явления невозможно: служители церкви всегда склонны преувеличивать пороки своей паствы, кроме того, обвинения в сексуальной ереси помогали скомпрометировать врага. Нельзя принимать на веру и все суждения иностранцев, многие из которых находились во власти негативных стереотипов, воспринимали «московитов» как «варваров» и автоматически приписывали им всевозможные пороки. Так поступали в то время с любыми иноверцами [1] .

Европейцев шокировали не столько сами факты «содомии», сколько равнодушное отношение к ним. Но бытовое равнодушие не означало официальной терпимости. По свидетельствам Григория Котошихина и других авторов XVII в., в царствование Алексея Михайловича за «содомское дело» карали так же, как за богохульство – сожжением заживо.

В светском законодательстве наказание за «противоестественный блуд» впервые появилось в воинских артикулах Петра I, составленных по шведскому образцу. В «Кратком артикуле» князя Меншикова 1706 г. было введено сожжение на костре за «ненатуральное прелюбодеяние со скотиной», «муж с мужем» и «которые чинят блуд с ребятами». В Воинском уставе 1716 г. Петр наказание смягчил, заменив сожжение телесным наказанием и вечной ссылкой, оставив смертную казнь только в случае применения насилия. Это законодательство касалось только военных и не распространялось на гражданское население (подробное изложение этих документов см.: Хили, 2008. С. 374—377).

Хотя формально церковные нормы регламентировали все стороны бытия, их реальное влияние на повседневную жизнь средневековой Руси было значительно слабее, чем на Западе. Как отмечает В. М. Живов, на Руси многие люди не исповедовались и не причащались по нескольку лет сряду, не считая это со своей стороны большим упущением. Особенно это было развито в низшей среде общества, в массе народа. Даже набожные люди, и те приступали к таинству покаяния однажды в год. Другие делали и того хуже: являлись к духовнику на исповедь и утаивали пред ним свои грехи, а после даже хвастались этим, говоря с насмешкой: «Что мы за дураки такие, что станем попу сознаваться!» Даже многие православные святые, судя по их житиям, впервые исповедовались лишь на смертном одре.

Второй существенный момент, отмеченный Живовым, – недостаточная индивидуализация понятия греха: «Грех воспринимался в большой степени как экзистенциальная характеристика человеческой жизни, а не как личная вина. Характерным образом в России XVIII—XIX века, в отличие от Запада, преступники – всякие там убийцы, грабители, воры – вызывали в народе жалость и сочувствие, они воспринимались как жертвы – не столько, видимо, государственной системы, сколько неизбывных черт человеческого существования в этом мире. Их страдания рассматривались не как заслуженное наказание, но, скорее, как проявление бедственности земного бытия» (Живов, 2009).

Это сильно уменьшало влияние религии на повседневную жизнь и способствовало развитию того, что много позже станут называть двоемыслием.

Глава 3. НАРОДНЫЕ ОБЫЧАИ И НРАВЫ

Грех – пока ноги вверх, а опустил – так и Бог простил.

Р усская поговорка

Насколько эффективны были церковные предписания, как религиозная норма соотносилась с повседневностью и как то и другое изменялось в ходе исторического развития? Ответить на эти вопросы довольно трудно.

Норма, обычай и поведение

Во-первых, сама нормативная культура неоднозначна. Часто церковный канон требовал одно, а народные обычаи, укорененные в более древних языческих представлениях, – совершенно другое. Многие церковные предписания народное сознание просто не принимало всерьез.

Во-вторых, социально-культурные нормы никогда и нигде не выполняются всеми и полностью. Всегда существует множество социально-классовых, сословных, исторических, региональных и индивидуальных вариаций. Чем сложнее общество – тем больше в нем нормативных и поведенческих различий, которые ни в коем случае нельзя усреднять.

В-третьих, эволюция форм сексуального поведения неразрывно связана с изменением институтов, форм и методов социального контроля. Одни действия контролируются церковью, другие – семьей, третьи – сельской общиной, четвертые – государством и т. д. Разные институты и способы социального контроля всегда так или иначе взаимодействуют, подкрепляя или ослабляя друг друга.

История нравов и повседневной жизни требует гораздо более разнообразных источников, чем история нормативных канонов. Сексуальность средневековой России реконструируется в основном по законодательным документам покаянным книгам и житиям святых. Применительно к более поздним историческим периодам к этим источникам добавляются другие: данные переписей населения, со циально-медицинская статистика, этнографические описания народных обычаев, личные документы (дневники, автобиографии, письма), художественная литература, биографии, педагогические сочинения и многое другое. Каждый вид источников имеет собственную специфику, изучение которой невозможно без надлежащих профессиональных навыков. Даже такие близкие дисциплины, как этнография и фольклористика, интерпретируют одни и те же данные по-разному. Нормативные источники, составляющие кодекс средневековой «сексуальной этики», и так называемый «эротический фольклор» – принципиально разные формы дискурса, их невозможно свести к общему знаменателю (Байбурин, 1993; Левин, 2004; Панченко, 2002).

Кроме того, необходимо учитывать, под каким углом зрения и с какой целью составлен тот или иной текст и каковы идеологические установки авторов, на труды которых мы опираемся. Всякое описание есть одновременно интерпретация. Писатель или этнограф, симпатизирующий крестьянской общине, описывает ее совершенно иначе, нежели тот, кто считает ее тормозом исторического развития. Особенно тенденциозны описания неприемлемых для автора и его адресата форм поведения. Не менее важен контекст. Обсуждение «сексуальной свободы» в связи с эволюцией института брака и семьи совсем не то же самое, что в контексте борьбы с проституцией или эпидемиологии венерических заболеваний. В первом случае она будет выглядеть как положительная, а во втором как отрицательная ценность. Поэтому любые обобщения в этой области условны и приблизительны, а одним фактам легко противопоставить другие.

Семейные ценности

Церковь стремилась поставить под свой контроль как поведение людей, так и их помыслы. Но хотя греховны были все не освященные церковью половые связи, главное внимание уделялось защите института брака. Супружеская измена, «прелюбодеяние», считалось гораздо более серьезным прегрешением, нежели «блуд». Народное сознание разделяло, но по-своему корректировало эту систему ценностей.

Быт и нравы русского крестьянства, включая сексуальные ценности, оставались относительно стабильными в течение столетий. В центре всей жизни крестьянина стояла семья, а главным регулятором его отношений с окружающими была сельская община.

Для Европейской России было типично раннее и почти всеобщее вступление в брак (Миронов, 2000. Т. 1, гл. 3). По свидетельству Н. И. Костомарова, в XVI-XVII вв. русские женились очень рано, бывало, что жених имел от 12 до 13 лет. Правда, против слишком ранних браков возражали и церковь, и государство. В 1410 г. митрополит Фотий в послании новгородскому архиепископу строго запрещал венчать «девичок меньши двунацати лет» (Романов, 1966. С. 188). Петр I в 1714 г. запретил дворянам жениться до 20 и выходить замуж до 17 лет. По указу Екатерины II (1775 г.) всем сословиям запрещалось венчать мужчин моложе 15, а женщин – моложе 13 лет; в случае нарушения этого указа брак расторгался, а священник лишался сана. В дальнейшем нижняя граница брачного возраста еще более повысилась. В середине XIX в. разрешалось венчать невест лишь по достижении ими 16, а женихов – 18 лет (Терещенко, 1848. С. 37—38).

Но и откладывать брак не рекомендовалось. В 1607 г. царь Василий Шуйский предписывал всем, что «держат рабу до 18 лет девку, а вдову после мужа более дву лет, а парня холостаго за 20 лет, а не женят и воли им не дают... тем дати отпускныя...» (Татищев, 1996. Т. 7. С. 374).

Браки заключались не по собственной воле молодых, а по усмотрению родителей. Иногда жених даже не видел свою невесту до самой свадьбы. Память о ранних, почти детских, браках была еще повсеместно жива в конце XIX – начале XX в. Во многих районах они и реально существовали в скрытой форме. Отцы сосватывали своих детей-подростков в 12—13 лет, в 14—16 объявляли их женихом и невестой, а в 16—17 лет венчали. В южнорусских и западнорусских районах иногда устраивали действительную свадьбу 12—14-летних подростков со всеми обрядами, кроме брачной ночи, но до наступления совершеннолетия «молодые» жили порознь в домах своих родителей (Бернштам, 1988. С. 48—49).

Например, в Елатомском уезде Тамбовской губернии подростков женили, когда девочка еще играла в куклы, а ее мужа наказывали розгами. Постепенно их приучали видеть друг друга и играть, но на ночь разводили по домам или по разным комнатам и лишь в 15 лет сводили для брачной жизни. Подобные браки были известны и на Севере: бабушки середины XIX в. вспоминали, как на другой день после свадьбы они бегали домой за куклами. Особая склонность к ранним бракам существовала в старообрядческой среде. По данным выборочных медицинских обследований, в 1880-х годах в одном из уездов Ярославской губернии 4% крестьянских женщин выходили замуж до начала менструаций, в Тульской губернии таковых было свыше 20%.

В том, чтобы не откладывать брак, были заинтересованы и семья, и община, и сами молодые люди. До брака крестьянский парень, сколько бы ему ни было лет, никем в деревне всерьез не принимался. Он – не «мужик», а «малый», который находится в полном подчинении у старших. Он не имеет права голоса ни в семье («не думает семейную думу»), ни на крестьянском сходе – главном органе крестьянского самоуправления. Полноправным «мужиком» он становится только после женитьбы (Миронов, 2000. Т. 1. С. 161).

Холостяков в деревне не любили и не уважали. «Холостой, что бешеный». «Холостой – полчеловека», – говорили крестьяне. Еще хуже было положение незамужней старой девы.

Возрастные нормы и представления о совершеннолетии варьировали в разных губерниях, но были весьма устойчивыми. Брачный возраст постепенно повышался, но вступление в брак было практически всеобщим. По данным переписи населения 1897 г., в сельском населении Европейской России к 40—49 годам лишь около 3% мужчин и 4% женщин никогда не состояли в браке (Тольц, 1977).

Отношение к девственности

В качество одного из главных доводов в пользу ранних, до 14—15 лет, браков часто упоминалась необходимость сохранения целомудрия, причем моральная «невинность» была практически синонимом анатомической «девственности». За утрату девственности и добрачные связи детей отвечали их родители. Хотя потеря невинности до брака не была по закону препятствием к его заключению, сохранению девственности придавали большое значение.

Само слово «невеста» буквально означает «неведомая», «неизвестная». Среди свадебных и венчальных ритуалов XIV—XV вв. существовал, хотя и не был всеобщим, унизительный обычай «вскрывания» невесты для определения ее «почестности». Вот как описывал этот ритуал итальянский дипломат XVI в. Барберини:

«Молодой объявлял родственникам супруги, как он нашел жену – невинною или нет. Выходит он из спальни с полным кубком вина, а в донышке кубка просверлено отверстие. Если полагает он, что нашел жену невинною, то залепляет отверстие воском. В противном же случае молодой отнимает вдруг палец и проливает оттуда вино» (Пушкарева, 1996. С. 50).

Позже в свадебной обрядности был широко распространен обычай «посада»: невеста должна была сесть на особое священное место, но не смела сделать это, если она уже потеряла девственность. Требование сохранения девственности формально предъявлялось и жениху, но всерьез его мало кто принимал. Если в первую брачную ночь невеста оказывалась нецеломудренной, брак мог быть расторгнут. Кое-где такой невесте, ее родителям или свахе в знак позора надевали на шею хомут как символ женских гениталий и одновременно – знак отнесения «грешницы» к миру не знающих культурных запретов животных (Байбурин, Левинтон, 1978).

У крестьян Владимирской губернии конца XIX в. «особый смысл придавался утру после свадебной ночи. Если невеста оказалась честной, то ее прямо в рубашке выводят к гостям. Жених кланяется ее родителям, благодарит их за “хорошую державу”. Гости в это время начинают бить посуду. Если невеста не была честной, то ее родителям подносят “худой” стакан вина, “худой” горшок, а иногда надевают хомут. В таком случае пир прекращается и родители невесты вскоре уезжают. Муж может взять вину на себя, тогда пир продолжается. На следующий после свадьбы день происходит беленье молодых – мытье в бане, во время которого в предбаннике и около бани пьют водку и пляшут деревенские бабы» (Быт великорусских крестьян-землепашцев, 1993. С. 260).

Впрочем, известный историк А. П. Заблоцкий-Десятовский уже в 1841 г. писал:

«Целомудрие не имеет большой цены в глазах нашего народа до такой степени, что во многих губерниях, как, например, в Калужской, уже уничтожился старинный обычай вскрывать постель молодых. Отец и мать говорят жениху: какая есть, такую и бери, а чего не найдешь, того после не ищи» (Заблоцкий-Десятовский, 2004. С. 289). Ухаживание и добрачные связи

Нравы и обычаи русской деревни никогда не были «вегетарианскими». Повсеместно принятые формы группового общения молодежи – «посиделки», «поседки», «беседки», «вечерки», «игрища», украинские «вечерныци» – не только допускали, но и требовали некоторой вольности в обращении, так что девушка, чересчур усердно сопротивлявшаяся ухаживанию и вольным шуткам, могла даже быть исключена из собрания (Бернштам, 1977, 1978)

Как и в странах Западной Европы (во Франции, Испании, Германии, Северной Италии и Скандинавии), в русском быту и свадебной обрядности сохранялись некоторые нормы, в которых нетрудно увидеть пережитки группового или пробного брака. «В разных районах России на посиделках парни и девушки “жирились”, потушив огонь, нередко дело доходило до свального греха» (Гура, 1999. С. 525).

На Украине существовал обычай «досвиток» или «подночевывания», когда парень, иногда даже двое или трое парней оставались с девушкой до утра. Хотя официально считалось, что они сохраняли при этом целомудрие, практически все зависело от их личного усмотрения. «В Малороссии на вечерницах парни и девушки после общей пирушки укладываются спать попарно. Родители и родственники молодежи смотрят на эти собрания как на дело очень обыкновенное и только тогда выражают свое неудовольствие, когда в семье оказывается беременная девушка» (Смирнов, 2004. С. 364). Строго запрещалась только связь девушки с парнем из чужой деревни. Этот обычай кое-где сохранялся даже в 1920-х годах. По данным одного опроса, 73, 4% украинских девушек начали свою половую жизнь именно во время подночевывания (Тарадин, 1926). В русских деревнях такой обычай неизвестен. Половую близость, если она имела место, старались держать в тайне, хотя друзья молодых людей о ней знали (Зеленин, 1991).

Тем не менее, один из информантов тенишевского архива по Тверской губернии пишет: «Молодые люди обоего пола в нашей местности вместе ночуют попарно. Половое общение при этом случается не очень часто, но и не очень редко… Когда лет 7 назад сельский староста, согласно предписанию начальства, запретил посиделки, то это вызвало такую бурю негодования, что он принужден был махнуть на это рукой и отказаться от исполнения приказания начальства» (Русские крестьяне…, 2004 Т. 1. С. 467).

Описания деревенских обычаев в этнографической литературе весьма противоречивы. Один из корреспондентов этнографического бюро князя В. Н. Тенишева писал в 1890-х годах про Пошехонский уезд Ярославской губернии, что хотя такого обычая уже не существует, «в старину, говорят, в некоторых глухих местах уезда, как, например, в Подорвановской волости, на деревенских беседах... были “гаски”. Молодежь, оставшись одна, гасила лучину и вступала между собой в свальный грех. Ныне только кое-где сохранилось одно слово “гаски”». Однако другой информант, признавая нескромность и грубость деревенских ласк и ухаживаний, подчеркивал, что деревенское общество, особенно старики, строго контролировали сохранение целомудрия: «Общественное мнение одобряло постоянство пар и сохранение определенного предела в степени близости, за который переступали, как правило, лишь после свадьбы» (Там же, 2005. Т. 2. Ч. 1. С. 408).

Даже в одной и той же Владимирской губернии в конце XIX – начале XX в. сексуальное поведение крестьянской молодежи, по данным информантов князя В. Н. Тенишева, выглядит не совсем единообразным (Быт великорусских крестьян-землепашцев, 1993. С. 236—276):

«Пора половой зрелости наступает в 14—16 лет. Девушки внешне ее стыдятся, но между собой этим “выхваляются”. Парни целомудрия не хранят. Из шестидесяти особ женского пола более десяти, по подсчетам корреспондента, помогают утрате невинности парням. На это смотрят сквозь пальцы, однако девушку, потерявшую невинность, как правило, не сватают».

«Возраст достижения половой зрелости для девушек 15 лет, для парней – 16 лет. Родители эти перемены воспринимают спокойно и не препятствуют гулянию по ночам».

«Половая зрелость наступает незаметно, в свой срок. Относятся к этому “запросто”, а узнают об этом чаще всего случайно: так, например, если девушка в воскресный день не идет в церковь, то объяснять никому ничего не приходится. Посторонние скажут о такой девушке, что она уже “на себе носит”».

«Отношение парней к девицам грубовато-вольное (поощрительное замечание “ай да девка” сопровождается ударом кулака по спине избранницы), на что девицы притворно сердятся. На подобных встречах бывают песни, пляски, исполняются частушки, но в основном непристойного содержания (напр. “Милашка моя, / Уважь-ка меня! / Если будешь уважать, / Я с тобой буду лежать”)».

«Каждый парень не моложе 17 лет выбирает себе девушку, выбор свободен, если же парень придется не по нраву, то девушка может “не стоять” с ним. Девушки ценят в парнях силу, ловкость, умение красноречиво говорить и играть на гармони. Одежда также играет не последнюю роль. Эталон красоты парня: гордая поступь, смелый вид, высокий рост, кудрявые волосы. Эталон красоты девушки: плавная походка, скромный взгляд, высокий рост, густые волосы, “полнота, круглота и румянец лица”. Парень считает себя неким “распорядителем поступков” выбранной им девушки, в ходу наказания за неповиновение девушки, даже побои. Однако на людях вольности или грубость не проявляются».

«Ухаживания сопровождаются некоторыми вольностями – “хватаниями”, разного рода намеками, но ухажеры платьев не поднимают. Добрачные связи возникают, их внешне порицают, и потому приходится скрываться. Честь девушки ценится высоко, поэтому лишение невинности считается позором, но в то же время опозоривший не несет за свой поступок никакой ответственности. Наблюдается упадок нравственности, особенно на фабриках. На половую связь девушки с зажиточным парнем смотрят снисходительно, однако имеющие таковую на посиделки не ходят, боясь быть осмеянными. Браки по любви явление редкое».

«Общение и поведение молодежи отличается свободой, даже днем позволяют себе объятия, ночью же допускаются все “безобразные вольности”. Отношение родителей к подобному поведению самое безразличное, а в иных случаях родители сами посылают детей на “гульбища”».

«Грубость при ухаживаниях позволительна, старшие на подобные вещи, как правило, смотрят сквозь пальцы, но некоторые отцы загоняют молодежь домой еще в сумерки».

«У каждой девушки есть парень, который называется игральщиком. Ему она дарит носовой платок, а он подносит ей колечко...

В первые часы встреч молодежь ведет себя сдержанно, после хороводов позволяют себе развязные игры и разного рода вольности... Вечером парни и девушки любезничают наедине, каждая девушка со своим игральщиком. Отношение родителей к вольностям, которые позволяют себе их дети, снисходительное: “сами так гуливали”».

«Добрачные связи имеют место, но тщательно скрываются и не рассматриваются как повод для женитьбы. Ночное или вечернее время прикрывают вольности и греховность поведения. Беременность, как правило, стараются “прикрыть венцом”. В богатых семьях честь девушки ценится высоко: ей не позволяется не только “стоять” с парнями, но гулять по вечерам».

«“До греха” дело доходит редко, поскольку честью девичьей дорожат, впрочем, в последнее время случаи ее утраты увеличиваются – сказывается влияние фабрики. В редких случаях парень женится на забеременевшей и фактически погубленной им девушке. Такая девица достается лишь вдовцу. В народе считается грехом для девушки сойтись с человеком, который выше ее по положению в обществе».

В этих противоречивых описаниях явно чувствуются собственные пристрастия респондентов. Сходная картина и в других губерниях. В Костромской губернии крестьяне «на вольное обращение с девушкой смотрят снисходительно» (Русские крестьяне…, 2004. Т. 1. С. 478). В Калужской губернии «хватание за какую угодно часть тела свободно допускается», «от этого не полиняешь». Иногда допускается и большее: «не малина, не объедят», «не капуста – не вычерпают до пуста» (Там же, 2005. Т. 3. С. 556, 554).

Двойной стандарт в отношениях между парнями и девушками усугублялся имущественным расслоением деревни. Если парню удавалось хотя бы единожды соблазнить или принудить девушку к близости, она уже ни в чем не могла ему отказать, боясь огласки. Этим пользовались охотники за богатыми невестами. Существовало даже понятие брака «по обману». Особенно страшна была добрачная беременность. Крестьянская община в подобные казусы обычно не вмешивалась, все зависело от самого парня и договоренности между родителями молодых людей. При большом имущественном неравенстве любовников, чтобы избежать пересудов, иногда практиковалось условное, по взаимной договоренности, похищение невесты, после которого родителям, даже если они все заранее знали, оставалось только развести руками (Engel, 1990, 1994; Frank, 1992; Wagner, 1994).

В целом, до– и внебрачные, «незаконные», рождения в дореволюционной русской деревне были сравнительно редки. Доля зарегистрированных православными священниками незаконнорожденных детей в общем числе новорожденных в конце XVIII – первой половине XIX в. по Европейской России составляла 3,3% (Миронов, 2000. Т. 1. С. 182). В конце XIX в. их число выросло, но очень незначительно. По мнению Б. Н. Миронова, это объясняется прежде всего тем, что вступавшие во внебрачные отношения женщины принимали противозачаточные меры или прибегали к аборту. Однако в некоторых регионах, особенно на Севере, к добрачным связям и к рождению добрачных детей относились терпимо. Они не только не были препятствием к вступлению в брак, но кое-где даже помогали ему.

Вот что говорили об этом крестьяне Вологодской губернии: «Холостяга пока женится, 2—3 детей имеет от разных матерей». «Из 10 браков в одном только девушка выходит замуж непорочной». «В большей части губернии девичьему целомудрию не придается строго значения. Имеющая ребенка может скорее выйти замуж – значит, не будет неплодна, а неплодность всегда приписывается жене» (Бернштам, 1988. С. 51, 109). Сходные мнения и установки существовали в Западной Сибири (Миненко, 1979. С. 217).

О нравах владимирских крестьян один из тенишевских корреспондентов пишет:

«Потеря девственности не считается преступлением, об этом отзываются “преравнодушно”. Честных девушек из десяти одна или две. Утрату девственности помогают скрыть свахи. К забеременевшей девице посторонние относятся снисходительно и даже с некоторым уважением, ибо девушка, “принявши грех, приняла и стыд” и тем не погубила невинную душеньку; со стороны же родных несчастная девица принимает побои “за позор роду и дому”. Девушку, родившую ребенка, ни один парень замуж не возьмет» (Быт великорусских крестьян-землепашцев, 1993. С. 275—276).

Согласно другому информанту, «девственности невесты особо значения не придают. Обряд, совершаемый для проверки целомудрия, утратил силу около 25 лет назад. Правда, отдельные молодые жены, потерявшие невинность до свадьбы, прибегают к уловкам, не допуская полового сношения “до бани”, ссылаясь на месячные очищения или сильные боли. Однако молодой супруг вправе упрекать жену и открыто обвинять в нецеломудрии, если обнаружится виновник, обольститель. С этого момента случай предается гласности и осуждается общественным мнением, молвой» (Там же. С. 259). Вообще, «нецеломудрие невесты – основная причина семейных раздоров». (Там же. С. 261). Крестьянский натурализм

Крестьянские дети жили в тесном контакте с природой, их не шокировало и не удивляло зрелище спаривания животных, они прекрасно видели все, что делали их родители, и знали о физиологии секса гораздо больше позднейших поколений юных горожан. Натуралистическая философия сексуальности плохо совместима с романтической образностью. «Крестьяне смотрят на зачатия и рождения по аналогии с животными и растениями, а последние для того и существуют, чтобы плодоносить» – писал о деревне 50—70-х гг. XIX в. священник Ф. Гиляровский (Цит. по: Миронов, 2000. Т. 1. С. 166). Эта жизненная философия сохранилась и в последующие полвека. Кстати, в этом не было ничего специфически русского. Пат риархальный деревенский быт одинаково несовместим как с развитой эротикой так и с сексуальным невежеством [2] . «Крестьянское общество могло быть сексуально репрессивным, но оно редко бывало ханжеским» (Engel, 1990. P. 700).

Простонародная речь была насыщена откровенными сексуальными словами и символами. Некоторые из них сохранились в топонимике, традиционных названиях деревень и природных объектов (Назаров, 1999). Чего стоит, например, речка «Блядея» или расположенная на речке Пиздюрке деревня Ебехово («Опихалово тож»)?

Очень сексуален и русский фольклор, будь то народные песни, обряды, заговоры, загадки или частушки (Русский эротический фольклор, 1995; Секс и эротика в русской традиционной культуре, 1996).

Ролан Быков, который играл роль скомороха в фильме Андрея Тарковского «Андрей Рублев», рассказывал, что Тарковский, желая добиться абсолютной исторической достоверности, хотел использовать в фильме подлинные песни, которые распевали скоморохи рублевских времен. Достать эти тексты оказалось очень трудно – они были строго засекречены, а когда их все-таки получили, их не удалось использовать, – это была сплошная матерщина.

Дело не только в лексике, но и в содержании фольклорных текстов. Русские так называемые эротические сказки не просто подробно и вполне натуралистично описывают сами сексуальные действия, но и предлагают абсолютно несовместимую с христианской моралью систему их оценок. Они сочувственно рассказывают о многоженстве героев. Такие «сексуальные шалости» и поступки, как овладеть, не спрашивая ее согласия, спящей красавицей или «обесчестить» (изнасиловать) девушку в отместку за отказ выйти замуж за героя, представляются народному сознанию вполне естественными, справедливыми, даже героическими. Конечно, эти сюжеты уходят в дохристианские времена, но на них продолжали воспитываться крестьянские дети и в XIX в.

Особенно откровенными всегда были и поныне остаются частушки. Хотя первые упоминания о них появились в 1860-х годах, некоторые фольклористы предполагают, что эротические частушки, подобно заветным сказкам, возникли уже в глубокой древности (Кулагина, 1995). Сначала частушки пели только молодые парни во время пляски, в тесном кругу слушателей своего пола. В дальнейшем их стали исполнять и женщины, но в сборнике частушек А. Д. Волкова мужских символов вдвое больше, чем женских (Кулагина, 1999. С. 116).

Очень вольные сцены изображал народный лубок. Хотя в 1679 г. была введена строгая церковная цензура, а в XVIII в. на этот счет было издано несколько правительственных указов, стиль лубочной живописи не менялся. Подписи под картинками часто были откровеннее рисунков. Один лубок, относящийся к XVIII в., рассказывает, как три «младые жены», чтобы подшутить над плешивым стариком, сказали ему, что он должен смазывать голову «сливою женскою». В ответ на это старик вынул свою «исподнюю плешь» и сказал, что уже сорок лет полощет ее «сливою женской», а волосы на ней так и не выросли.

В лубочных картинках XVIII – XX вв. часто видят начало порнографии (этот ненаучный термин чаще всего обозначает коммерческую эротику). Фактически «эти картинки основывались на эротических представлениях и запросах социальных низов российского общества. Их же они и отображали. Однако в глубине этих представлений и запросов неизменно находилось место вполне физиологичным желаниям и потребностям созерцать (рассматривать) графические изображения… более откровенные, нежели позволяли нравственные нормы того времени» (Пушкарева, 1999б. С. 51).

Так же спокойно, как к сексу, относились крестьяне и к деторождению. Рождаемость в крестьянских семьях, как и детская смертность, были высокими, но ни то ни другое не было результатом свободного выбора. Дети рождались и умирали по воле Божьей.

Так думали не только крестьяне, но и дворяне. Знаменитый русский мемуарист XVIII в. Андрей Болотов, как и за три века до него французский философ Мишель де Монтень, весьма спокойно повествует о смерти своего ребенка, причем первенца, которыми особенно дорожили:

«Оспа... похитила у нас сего первенца к великому огорчению его матери. Я и сам, хотя и пожертвовал ему несколькими каплями слез, однако перенес сей случай с нарочитым твердодушием: философия помогла мне много в том, а надежда... вскоре видеть у себя детей, ибо жена моя была опять беременна, помогла нам через короткое время и забыть сие несчастие, буде сие несчастием назвать можно» (Жизнь и приключения Андрея Болотова, 1931. Т. 2. С. 276—277).

Столетие спустя так же, и даже гораздо более жестко, рассуждает герой толстовской «Крейцеровой сонаты» Позднышев, осуждающий свою жену за ее «чрезмерные» переживания по поводу болезней и смерти детей:

«Если бы она была совсем животное, она бы так не мучалась; если же бы она была совсем человек, то у нее была бы вера в Бога, и она бы говорила и думала, как говорят верующие бабы: “Бог дал, Бог и взял, от Бога не уйдешь”. Она бы думала, что жизнь и смерть как всех людей, так и ее детей вне власти людей, а только во власти Бога, и тогда бы она не мучалась тем, что в ее власти было предотвратить болезни и смерти детей, а она этого не сделала» (Толстой, 1964. Т. 12. С. 172).

Главной семейной добродетелью, особенно для женщин, считалась супружеская верность. В Киевской Руси муж признавался прелюбодеем лишь в том случае, если имел на стороне не только наложницу, но и детей от нее, тогда как жене ставилась в вину любая внебрачная связь. Образ целомудренной и верной супруги занимает центральное место в древнерусской литературе.

К сексуальным похождениям неженатых мужчин и юношей церковь, как и крестьянская община, относилась более снисходительно, особенно если связь была не с замужней женщиной, а с «блудницей», рабыней или вдовой.

Реальные взаимоотношения супругов в разных семьях были, разумеется, неодинаковыми, но в целом деревенские нравы были грубыми и жестокими.

«Видали ли вы, как мужик сечет жену? Я видал. Он начинает веревкой или ремнем. Мужицкая жизнь лишена эстетических наслаждений – музыки, театров, журналов; естественно, надо чем-нибудь восполнить ее. Связав жену или забив ее ноги в отверстие половицы, наш мужичок начинал, должно быть, методически, хладнокровно, сонливо даже, мерными ударами, не слушая криков и молений, то есть именно слушая их, слушая с наслаждением, а то какое бы удовольствие ему бить? <…> Удары сыплются все чаще, резче, бесчисленнее; он начинает разгорячаться, входить во вкус. Вот уже он озверел совсем и сам с удовольствием это знает. Животные крики страдалицы хмелят его как вино… Он вдруг бросает ремень, как ошалелый схватывает палку, сучок, что попало, ломает их с трех последних ударов на ее спине, – баста! Отходит, садится за стол, воздыхает и принимается за квас» (Достоевский, 1980. Т. 21. С. 21).

Функциональное отношение к «бабе», которая была нужна, во-первых, для работы и, во-вторых, для рождения и выращивания детей, проявлялось и в самом ритме супружеской сексуальной активности. О. П. Семенова-Тян-Шанская, изучавшая жизнь крестьян Рязанской губернии, отмечала, что частота сожительства мужика с женой зависит от его сытости или голода: «Отъевшийся осенью Иван, да еще после “шкалика”, всегда неумерен. А Иван голодный, в рабочую пору, например, собственно, не живет с женой». (Семенова-Тян-Шанская, 1914. С. 59).

Внимательный наблюдатель крестьянской жизни писатель Глеб Успенский подметил «существование в крестьянском быту желания сохранить женщину для возможно большего количества рабочих дней – желания, чтобы “баба” в трудную рабочую пору “страды” была здорова, не лежала в родах и не была брюхата» (Успенский, 1956. Т. 5. С. 186). Анализ помесячной динамики рождаемости показывает, что, как и в странах Западной Европы, чередование постов и праздников облегчало реализацию этой задачи. Самой высокой была рождаемость в январе и октябре (почти 10% всех родившихся за год), что соответствовало зачатиям в Рождественский мясоед, либо весной, после Великого поста, а меньше всего детей (7—7,5%, иногда меньше) рождалось в декабре (влияние Великого поста) и в апреле-мае (зачатия периода летней страды и Успенского поста) (Вишневский, 1977. С. 122). Исторический анализ данных о зачатиях во время Великого поста с 1860 до 1910-х годов показывает, что число людей, соблюдавших предписанное церковью половое воздержание, за эти годы уменьшилось на 12% у крестьян и на 7% у горожан (Миронов, 2000. Т. 2. С. 327—331).

Телесный канон и отношение к наготе

Несовпадение официальных православных и бытовых установок ярко проявляется в телесном каноне и в том, что теперь называют «телесной политикой» (социальные представления о теле, отношение к наготе, контроль за телесными отправлениями, правила приличия и т. д.). Как уже говорилось выше, на официальном уровне русская культура кажется значительно менее телесной, чем европейская.

В народном быту многое выглядит иначе. Крестьянская жизнь вообще несовместима со стеснительностью, да никто ее и не требовал. В России запретов было еще меньше, чем на Западе. Европейских путешественников XVII—XIX вв., начиная с Олеария, удивляли и шокировали русские смешанные бани и совместные купания голых мужчин и женщин в реках, казавшиеся им верхом непристойности и разврата (Gross, 1991).

На самом деле это был просто старый крестьянский натурализм. В средневековой Европе смешанные бани тоже были, особенно после крестовых походов, в ХШ– XVI веках. Католическая церковь осуждала их, сравнивая с борделями (иногда так оно и было). В XVI в. многие публичные бани были закрыты и стали возрождаться только в XVIII в., но уже как лечебные центры и, разумеется, раздельные.

В России социальный контроль появился значительно позже и, как и все прочие запреты, был менее эффективным. Смешанные бани в Петербурге Сенат запретил в 1743 г. В 1760 г. это распоряжение было подтверждено и распространено на всю страну, но плохо соблюдалось. Впрочем, ничего особенно сексуального ни в банях, ни в купальнях большей частью не происходило. Массон рассказывает, как при купании в реке какая-то старуха, ухватив не умевшего плавать молодого мужчину за соответствующее место, заставила его, на потеху остальным купальщикам, нахлебаться воды. Но подобная вольная возня была скорее исключением, чем правилом, в семейных банях этим вовсе не занимались. Казанова рассказывает, что мылся в бане вместе с тридцатью или сорока голыми мужчинами и женщинами, «кои ни на кого не смотрели и считали, что никто на них не смотрит». Это отсутствие стыда он объясняет «наивной невинностью». Прославленный соблазнитель был удивлен тем, что никто даже не взглянул на купленную им за 100 рублей тринадцатилетнюю крепостную красавицу, которую он назвал Заирой (Казанова, 1990. С. 563).

Некоторые европейские наблюдатели связывали «бесстыдство» русских с крепостным правом: отношение к крепостным как к скоту лишает людей чувства стыдливости. Массон приводит случай, как некая помещица, путешествуя в карете, велела двум лакеям поддерживать ее за руки, пока она облегчалась в кустах; когда ее французская спутница удивилась такой беззастенчивости, дама ответила: это же мои рабы, они даже подумать не могут о том, что у меня под юбкой, я для них не женщина, а они для меня не мужчины (Grиve, 1990. P. 926). Другой французский путешественник Жан-Батист Мей в 1829 г. удивлялся тому, что русские знатные дамы, не допускающие ни малейших вольностей в светском разговоре, ходят на пляж в сопровождении лакеев, подающих им полотенце, и сравнивал положение лакеев с положением евнухов: «Ранг создает такое расстояние, что господин и раб не считают себя принадлежащими к одному и тому же виду» (Ibid. P. 953).

Замечание справедливое, но удивляться было нечему. В середине XVIII в. приятельница Вольтера маркиза дю Шатле не только раздевалась, но и принимала ванну с помощью своего лакея, не усматривая в этом ничего особенного, – он не был для нее мужчиной (Bologne, 1986. P. 41). Стыдливость – чувство сословное. Просто в России крепостное право продержалось значительно дольше, чем в Европе, и европейские наблюдатели успели о собственном историческом опыте подзабыть.

Характерно, что церковные постановления, осуждавшие смешанные бани по каноническим мотивам, не упоминают в этой связи каких-либо сексуальных проступков. Церковное покаяние на участников смешанных голых купаний накладывалось, только если их результатом было зачатие «незаконного» ребенка (Левина, 1999. С. 334—335). Древнейшая русская книжная миниатюра, изображающая смешанную баню (XVI в.), не содержит ничего эротического: гениталии всех троих мужчин прикрыты, а женщина сидит со сдвинутыми ногами, груди ее прикрыты поднятыми руками.

В XVI—XVII вв. православная церковь, как и западное христианство, усиливает табуирование наготы, предлагая верующим спать не нагишом, а в сорочке и не рассматривать свое тело даже в бане или наедине с собой. При этом мужская нагота табуируется так же строго, как и женская:

«Грех есть подсмотреть чужую срамоту тайно, или в банях, или у сонных, или у родственников, или у сирот». «Или украдом видел чужой срам?» «Или нагим спал, или без пояса?» (А се грехи…, 1999. С. 48, 64).

Даже частое мытье в бане вызывает у некоторых духовников неодобрение.

Однако эти предписания были малоэффективными, нагота оставалась для россиян более нормальным явлением повседневной жизни, чем для современных им англичан или французов.

Свойственный крестьянству натурализм распространялся и на гомосексуальность. Хотя такие отношения считались постыдными, в крестьянской среде они не были ни редкими, ни «неназываемыми». В мужском фольклоре, особенно в частушках, они обычно фигурируют в соревновательном контексте, один участник состязания самоутверждается путем сексуального унижения и осмеяния другого. Чаще всего это намеки на сексуальную слабость и неполноценность соперника, который якобы был или может стать объектом сексуальных посягательств другого мужчины, включая говорящего.

Этот фольклорный мотив, имеющий исключительно игровой, шуточный характер, исторически очень устойчив. В середине 1920-х годов в Ярославской области был записан такой обмен прибаутками между двумя молодыми парнями (Материалы М. М. Зимина…, 1995. С. 535):

1. Нам с тобой не сговориться, Придется тебе моим хуем подавиться.

2. Эта песенка стара,

В жопу еть тебя пора.

Самая распространенная формула резкого отказа одного мужчины другому среди русских в Карелии 1930-х годов: «Пососи хуй!» Широко бытовали и частушки условно-эротического характера. Парни на ночной улице горланят: «Ты Самсон, и я Самсон, оба мы Самсоны, а если хочешь ты со мной, то снимай кальсоны!» (Логинов, 1999. С. 177—178). Смеховая культура и антиповедение

Говорить о единой сексуальной культуре царской России невозможно. Огромные размеры и полиэтничность страны порождали множество региональных различий и вариаций. В народных верованиях, обрядах и обычаях христианские нормы не только соседствовали с языческими, но зачастую перекрывались ими.

В сфере любовных и сексуальных отношений позиции язычества были особенно крепки. Б. Н. Миронов, подвергший количественному анализу 372 заговора, распространенных среди крестьян первой половине XIX в., нашел, что на 6 любовных заговоров с христианской атрибутикой приходилось 25 языческих и 2 синкретических, то есть нехристианская символика составляет почти 82% (Миронов, 1991. С. 19—20).

Природа нехристианских элементов сексуальной культуры трактуется по-разному. Одни историки и фольклористы считают их пережитками языческого прошлого, которые должны были постепенно отмереть по мере христианизации страны. Другие видят в них проявление имманентных особенностей народной ментальности, с которой православие не могло совладать и потому вынуждено было смотреть на них сквозь пальцы, а то и инкорпорировать. Третьи указывают на то, что «народная религия» нигде и никогда не совпадает с официальной, церковно-канонической, так что нужно говорить не столько о «язычестве в православии» (Носова, 1975), сколько о «народном православии» (Панченко, 2002).

Больше всего споров вызывают особенности русской карнавальной, «смеховой» культуры. В Западной Европе карнавал был своего рода мостом между «высокой» и «низкой» культурой. В исполненном веселья и эротики карнавале участвовали все, даже духовные лица, в нем не было деления на исполнителей и зрителей, здесь «все активные участники, все причащаются карнавальному действу. Карнавал не совершают и, строго говоря, даже не разыгрывают, а живут в нем, живут по его законам, пока эти законы действуют» (Бахтин, 1990. С. 207).

Под влиянием Бахтина русскую смеховую культуру первоначально трактовали точно так же. Но, начиная с известной статьи Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского (Лотман, Успенский, 1977), в этом вопросе появились существенные нюансы. По мнению этих ученых, мера игровой раскованности в средневековой России была гораздо уже, чем на Западе. Провоцирование смеха («смехотворение») и чрезмерный «смех до слез» почитались в допетровской Руси греховными. Ограничивалась и самоотдача игровому веселью. Знатные, особенно духовные, лица сами не участвовали в плясках и играх скоморохов, относясь к ним просто как к смешному зрелищу. Иностранцы с изумлением отмечали, что пляска на пиру у русского боярина была лишь зрелищем и, как всякое искусство, трудом: тот, кто плясал, не веселился, а работал, веселье же было уделом зрителей, слишком важных, чтобы танцевать самим. По словам одного польского автора начала XVII века, «русские бояре смеялись над западными танцами, считая неприличным плясать честному человеку... Человек честный, говорят они, должен сидеть на своем месте и только забавляться кривляньями шута, а не сам быть шутом для забавы другого: это не годится!» (Там же).

Когда Иван Грозный заставлял бояр надевать маски и чужое платье, это было их сознательным унижением, а заодно и богохульством, за которым иногда следовала кровавая расправа. Явно кощунственными были и некоторые развлечения Петра I в кругу его приближенных, хотя он ввел также обычай вполне респектабельных придворных «машкерадов» и бальных танцев.

Дискуссия о природе смеховой культуры, в которой приняли участие ведущие специалисты по древнерусской литературе (см. Лихачев, Панченко, Понырко, 1984), помогла осознать необходимость разграничения разных форм игрового поведения: святочные игры, пляски скоморохов и придворный бал-маскарад – не одно и то же. К тому же соотношение нормативного, ненормативного и антинормативного поведения всегда и всюду исторически изменчиво и во многом зависит от социального и символического (культурного) контекста.

Как показывает Б. А. Успенский (Успенский, 1994. Т. 1. С. 320—332. Т. 2. С. 129—150), антиповедение, которое всегда играло большую роль в русском быту, часто имело ритуальный, магический характер, было связано с языческими представлениями о потустороннем мире и соотносилось с календарным циклом. Поэтому в определенные временные периоды (например, на святки, на масленицу, в купальские дни) оно признавалось уместным, оправданным и практически неизбежным.

«Будучи антитетически противопоставлено нормативному, с христианской точки зрения, поведению, антиповедение, выражающееся в сознательном отказе от принятых норм, способствует сохранению традиционных языческих обрядов. Поэтому наряду с поведением антицерковным и вообще антихристианским здесь могут наблюдаться архаические формы поведения, которые в свое время имели вполне регламентированный, обрядовый характер; однако языческие ритуалы не воспринимаются в этих условиях как самостоятельная и независимая форма поведения, но осознаются – в перспективе христианских представлений – именно как отклонение от нормы, т. е. реализация “неправильного” поведения. В итоге антиповедение может принимать самые разнообразные формы: в частности, для него характерно ритуальное обнажение, сквернословие, глумление над христианским культом» (Там же. Т. 1. С. 131—132).

Поскольку «антиповедение» не было исключительно русским явлением, жесткое противопоставление «русского» и «западного» смеха (как и сексуальности) выглядит весьма проблематичным.

По мнению С. С. Аверинцева, в Западной Европе смех был религией укрощен, введен в систему, поэтому там смеяться было можно и нужно (смеялись даже святые!), тогда как в России смех был стихиен и потому безоговорочно опасен (Аверинцев, 1992, 1993). Говоря словами Цветаевой, русским людям всегда чертовски хотелось «смеяться, когда нельзя», поэтому жесткая православная аскеза как реакция на безудержность русского характера кажется обоснованной и необходимой. На это А. Г. Козинцев резонно замечает, что «при желании (и с ничуть не меньшим правом) можно было бы рассматривать в качестве свойства “натуры” или “национального характера” именно тягу к аскетике, а безудержность, напротив, считать психологической отдушиной» (Козинцев, 2002. С. 164). А. Г. Козинцев полагает, что «особого русского отношения к смеху не существует. Перед нами общесистемные и общечеловеческие закономерности» (Там же. С. 172). Это мнение кажется мне убедительным, взаимосвязь смеха и сексуальности существует практически во всех культурах мира. Спор Козинцева с Аверинцевым – частный случай полемики о природе национального характера и самого этноса: представляет ли он некую объективно данную «сущность» или создается в процессе исторической деятельности и не существует вне определенного дискурса и взаимодействия людей.

Пережитки древних оргиастических праздников и группового брака сохранялись в некоторых русских свадебных и календарных обрядах очень долго. Многие священники особенно жаловались в этой связи на святочные игры. Вяземский иконописец старец Григорий в 1661 г. доносил царю Алексею Михайловичу, что у них в Вязьме «игрища разные и мерзкие бывают вначале от Рождества Христова до Богоявления всенощные, на коих святых нарицают, и монастыри делают, и архимандрита, и келаря, и старцов нарицают, там же и жонок и девок много ходят, и тамо девицы девство диаволу отдают». (Успенский, 1994. Т. 2. С. 132).

В конце XIX – начале XX в. на русском Севере все еще бытовали «скакания» и «яровуха», осужденные уже Стоглавым собором. В главе «О игращах еллинскаго бесования» Стоглав прямо называет «различные игры и плясания», равно как переодевание в одежду противоположного пола, «бесовским служением» (Стоглав, 1863. С. 261, 276). Эти праздники по дробно описывает Т. А. Бернштам (Бернштам, 1977, 1978).

«Скакания» (от глагола «скакать») происходили накануне венчания в доме жениха, куда молодежь, включая невесту, приходила «вина пить», после чего все становились в круг, обхватив друг друга за плечи, и скакали, высоко вскидывая ноги, задирая подолы юбок и распевая песни откровенно эротического содержания. Заканчивалось это групповое веселье сном вповалку.

«Яровуха» (по имени языческого божества плодородия Ярилы) состояла в том, что после вечеринки в доме невесты вся молодежь оставалась там спать вповалку, причем допускалась большая вольность обращения, за исключением последней интимной близости. С точки зрения церкви это был типичный «свальный грех», форма группового секса. Впрочем, некоторые авторы считают, что «срамные» игры только выглядели беспорядочной оргией, а фактически их эротический компонент имел подчиненное значение, выполняя «прежде всего инициационную, регулятивную и нормирующую функции» (Панченко, 2002. С. 168—169).

Сексуальный разгул или антисексуальная утопия?

Народная культура «отклонялась» от нормативного православия не в одном, а в противоположных направлениях. На одном полюсе стояло принятие сексуальности в качестве «естественной» положительной ценности и радости жизни, а на другом – полное отрицание ее не только как источника удовольствия, но и как средства продолжения жизни. Своеобразным единством этих противоположностей была идеология и религиозная практика скопцов и хлыстов, которые в последние годы вызвали к себе повышенный интерес и острую полемику (Эткинд, 1998а; Энгельштейн, 2002; Панченко, 2002)

Явление это сложное и противоречивое. Речь идет о двух массовых религиозных движениях XVIII—XIX вв. – христовщине, которую позже, по созвучию и в связи с тем, что ее последователи предположительно занимались самобичеванием, стали называть «сектой хлыстов», и скопчестве (секта скопцов). Христовщина сложилась на рубеже XVII и XVIII веков и была связана с мистико-аскетическим идеями русского раскола. Ее характерные черты: особая ритуальная практика – так называемые радения, участники которых в результате совместных религиозных песнопений, «хождений» и «кружений» доходили до экстаза и начинали «пророчествовать»; почитание своих лидеров «христами» (отсюда и самоназвание – христовщина), «богородицами» и «святыми» и «специфическая аскетика, включавшая отказ от мясной пищи и алкогольных напитков, а также запреты на любые формы сексуальных отношений, на употребление бранных слов и участие в повседневной обрядовой жизни крестьянской общины. Все эти особенности хлыстовского культа сохранились и у скопцов, добавивших к ним ритуальную ампутацию “срамных” частей тела» (Панченко, 2002. С. 8).

Поскольку различия между скопцами и хлыстами довольно тонкие, в специальной литературе их обычно рассматривают как единое течение. Я тоже буду употреблять эти слова как взаимозаменяемые.

Мотив кастрации как крайней формы самоотречения и подавления сексуальности присутствует уже в древних христианских текстах:

«Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; и есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного. Кто может вместить, да вместит» (Матфея 19:12).

Этой последней категории людей уготовано особое место в Царстве Божьем:

«Они поют как бы новую песнь пред престолом и пред четырьмя животными и старцами; и никто не мог научиться сей песни, кроме сих ста сорока четырех тысяч, искупленных от земли. Это те, которые не осквернились с женами, ибо они девственники; это те, которые следуют за Агнцем, куда бы он ни пошел. Они искуплены из людей, как первенцы Богу и Агнцу» (Откровение Иоанна Богослова 14: 3—4).

Дабы присоединиться к этим избранникам, один из отцов церкви – Ориген – в III в. оскопил себя, но церковь такое чрезмерное усердие осудила и позже приравняла добровольное оскопление к самоубийству. Какие именно религиозные мотивы (было ли то подражание распятию Христа, доведенный до предела культ страдания или гипертрофированный культ обрезания) побудили русских крестьян XVIII в., которые ничего не знали об Оригене, принять эту практику, точно неизвестно. Позднейшие теоретики скопчества утверждали, что, доведя принцип полового воздержания до кастрации, они тем самым «достигали победы над природой», очищаясь от греха и «не оставляя себе для утешения плоти ничего». «Своею смертию для природы и жизнию для души [он] навсегда отделался от сластолюбивого греха природы, победил в себе животные инстинкты… раз навсегда перешел на служение Богу, принеся себя в жертву Богу» (Энгельштейн, 2002. С. 30).

Впрочем, радикальная сексофобия, полный и окончательный отказ от сексуальности не означает ухода из жизни и даже сочетается у скопцов с «чрезвычайным трудолюбием». Враждебный к ним народник А. Ф. Щапов писал, что после оскопления сибирские крестьяне «перестраивали дома в более обширном виде, одевались чище, жили опрятнее своих односельцев, и многие начинали вести мелочную торговлю. Многие и в скопчество поступали из-за одной потребности в обогащении [...]. Даже на крайнем севере, в Туруханском крае скопцы вместе с духоборцами были главными распространителями ремесленности» (цит. по: Эткинд, 1995. С. 156).

Слово «скопец», отмечает Эткинд, созвучно словам «скупец» и «купец», а глагол «скопить» имеет два значения: кастрация и накопление капитала. Языковой игрой занимались и сами скопцы, отождествлявшие оскопление и искупление. На вопрос, зачем они делают свои операции, они отвечали: «Чтобы скопить Царство Божие и тем угодить Богу» (Там же). Окружающие приписывали им не только хозяйственность, но и крайнюю скупость. В каком-то смысле это созвучно веберовской теории протестантской этики.

Скопческая идеология и практика были, естественно, осуждены православной церковью. После того как в начале XIX в. эти действия приняли эпидемический характер (в 1829 г. солдаты целой роты пехотного Охотского полка оскопили себя бритвами) и нашли последователей среди образованных сословий, их сочли опасными и для государства. Хлысты были объявлены изуверской сектой и стали подвергаться всевозможным гонениям и полицейским преследованиям, что только прибавило им популярности, особенно среди художественной интеллигенции (это детально проследил А. М. Эткинд), и сделало описания хлыстовских обычаев еще более противоречивыми.

С одной стороны, скопческая община отличалась жесткой сексофобией.

«Нарушители запрета на сексуальные отношения с женами не допускались на радения, они должны были приносить публичное покаяние и подвергались дополнительному инициационному ритуалу. Обрядовое самобичевание, практиковавшееся в этом же “корабле”, также воспринималось в контексте борьбы с плотской похотью» (Панченко, 2002. С. 383).

С другой стороны, многие описания скопческих радений, особенно церковными и полицейскими следователями, подчеркивают их сексуально-оргиастический, агрессивный, даже кровавый характер. Немецкий путешественник барон Август Гакстгаузен, совершивший в 1843 г. поездку по России, рассказывает со слов своего писаря, обрусевшего немца:

«Один день в году мужчины, после безумного скакания, ложатся около полуночи на скамьи, стоящие вокруг комнаты, а женщины падают под скамейки. Внезапно гасятся все свечи и начинается оргия, называемая ими свальным грехом. <…> Ночью на Пасхе скопцы и хлысты собираются вместе на большое богослужение в честь Божьей Матери. Пятнадцатилетняя девушка, которую склоняют к тому соблазнительными обещаниями, кладется связанная в ванну с теплой водой. Входят старухи, делают ей глубокий надрез на левой груди, отсекают грудь и необыкновенно быстро останавливают кровотечение. <…> Вырезанная грудь, разрезанная на маленькие кусочки, кладется на блюдо, и каждый из присутствующих членов съедает по кусочку; затем девушку вынимают из ванны и сажают на стоящий вблизи престол, а все члены дико пляшут вокруг нее. <…> Пляска идет все дичее и бешенее, наконец внезапно гасятся все свечи и наступает страшная оргия» (Там же. С. 158).

Хотя рассказ Гакстгаузена был принят многими российскими и западными авторами в качестве серьезного исторического источника и долго кочевал из книги в книгу, современные исследователи считают его недостоверным. Обвинения хлыстов в свальном грехе и человеческих жертвоприношениях больше похожи на «кровавый навет», согласно которому евреи ежегодно приносят в жертву христианских младенцев и используют их кровь в ритуальных целях. В XIX в. хлыстов вообще часто сравнивали с евреями. По словам автора официального «Исследования о скопческой ереси» Н. И. Надеждина (1845), скопцы, подобно евреям, составляют «заговор против всего остального человечества», говорят о своей особой связи с Богом и владеют огромными состояниями, нажитыми трудом несчастных рабочих, крестьян и других людей, попавших к ним в зависимость (Энгельштейн, 2002. С. 92). Сексуальные и моральные обвинения, возможно, были вторичными и служили средством компрометации опасных инаковерующих. Но это была не простая полицейская провокация, а следствие глубокого непонимания и нежелания понять «чужую» религию, на которую люди бессознательно проецируют «перевернутые» и искаженные смыслы, характерные для их собственного религиозного и культурного обихода (Панченко, 2002. С. 170).

Хлыстовские обряды, как и любой экстаз, определенно имели сексуальный характер. Кастрация не уничтожала сексуальное желание, «похоть», а лишь затрудняла его реализацию. Наиболее благочестивые скопцы после ампутации яичек делали вторую операцию, в ходе которой топором или ножом отсекался половой член, чаще всего у корня. Присутствовали в хлыстовских радениях и гомосексуальные мотивы.

Интерпретация хлыстовства во всех его социальных и сексуальных аспектах остается противоречивой и выходит за рамки моей профессиональной компетенции. Единственное, что я категорически утверждаю, это что русская народная культура никогда не была ни однородной, ни антисексуальной . Судить о поведении и чувствах русских людей по православному канону – то же самое, что описывать быт и нравы советских людей 1970-х годов по моральному кодексу строителя коммунизма и передовым статьям газеты «Правда».

Глава 4. ЛЮБОВЬ И ЭРОТИКА

В русской любви есть что-то темное и мучительное, непросветленное и часто уродливое. У нас не было настоящего романтизма в любви.

Николай Бердяев

Как правильно любить?

Один из самых спорных сюжетов русской сексуальной культуры – соотношение любви и чувственности (Вишневский, 1986). Одни, как Бердяев, утверждают, что в России никогда не было романтической любви, а другие, напротив, думают, что русский романтизм был настолько силен, что не оставлял места для телесной похоти. «В русской литературе в высшей степени развиты сублимированные, превращенные формы секса, где он выступает как Эрос сердца и духа» (Гачев, 1995. С. 247).

Отчасти эти споры связаны с неоднозначностью исходных понятий. Уже Герцен различал а) чувственную «любовь к полу», б) романтическую «любовь к лицу», к конкретной женщине или мужчине, и в) спокойную «любовь к супружеству» (Герцен, 1956. Т. 5. С. 464). Но эти чувства никогда и нигде полностью не совпадают, разные культуры приписывают им неодинаковую ценность, и они по-разному представлены в разных формах литературно-художественного дискурса. Вульгарно-социологическое представление, будто любовная страсть возникает лишь в сложном индивидуализированном обществе, так же несостоятельно, как и противоположное мнение – о несовместимости любви с товарно-денежными отношениями.

Яркие и сильные любовные чувства существовали уже в средневековой Руси. Новгородская берестяная грамота второй половины XIV – XV вв. донесла до нас выразительное и страстное любовное послание: «[Како ся разгоре сердце мое, и тело мое, и душа моя до тебе и до тела до твоего, и до виду до тво]его, тако ся разгори сердце твое, и тело твое, и душа твоя до мене, и до тела до моего, и до виду до моего...» (Янин, 1975. С. 36—37). «Устне твои сок искаплют, мед и млеко под языком твоим…» – гласит «Письмовник» XVII в. (цит. по: Пушкарева, 2003. С. 31).

Не исчезли эти чувства и в последующие столетия. В очерке «Темный случай» Глеб Успенский рассказывает о трагической любви молодого сельского торговца: «Помилуйте!.. Любил ли?.. И посейчас я без нее сохну, а уж что было с первого началу, того и не рассказать словами. Да и как не любить-то? Ведь это одно – ангел превосходный, других слов для этого нет...» (Успенский, 1956. Т. 4. С. 136).

Однако ни традиционная культура, ни община, ни церковь не одобряли любовную страсть и даже считали ее социально опасной. Главной религиозно-нравственной ценностью была спокойная и основанная на верности «любовь к супружеству».

Любовь и супружество

Древнерусская литература признает достойной уважения и подражания только любовь семейную (Панченко, 1973; Гладкова, 1999; Пушкарева, 1999а). Основной супружеской добродетелью была не страсть, а верность. О других, менее платонических чувствах грамотный читатель домонгольского и раннего московского времени мог прочесть только в переводных (греческих) произведениях. Даже такие слова, как «ласка» и «ласкати», до конца XVII в. не имели в русском языке чувственного оттенка.

«Повесть о Петре и Февронии» монаха Ермолая Еразма (XVI в.), которую часто называют первым русским «любовным романом», на самом деле изображает совершенно бестелесные отношения. Крестьянская девушка Феврония, излечившая храброго муромского князя Петра, который в награду женился на ней, причем Феврония его к этому принудила, не прелестна, а мудра. Ни Феврония, ни Петр страстной любви вообще не знают. Когда Феврония заметила, что один из приближенных мужа засматривается на нее, она велела ему зачерпнуть воды с разных сторон лодки и спросила, одинакова ли вода или одна слаще другой. Услышав ответ «одинакова», мудрая княгиня сказала: «Тако и естество женско», так что бессмысленно вожделеть к чужой жене, пренебрегая собственной. Центральный мотив повести не любовь, а супружеская верность. Позже эта пара была причислена к лику православных святых. Желая угодить РПЦ, современные российские СМИ называют день Петра и Февронии православным аналогом и заменой дня святого Валентина. Но между этими сюжетами нет ничего общего. Житийная концовка повести (похороненные в разных гробах супруги наутро оказались в общем гробу, где их и оставили) немыслима ни в «Тристане и Изольде», ни в «Ромео и Джульетте» (Кантор, 2003. С. 106).

Первые документальные свидетельства о значении эмоциональных факторов при заключении брака появляются в России не ранее XVII в. Индивидуальная привязанность считалась возможной и желательной, но несущественной. Значительно чаще действовал принцип: «Стерпится – слюбится». Няня в пушкинском «Евгении Онегине» говорит, что «в наши лета мы не слыхали про любовь». По словам известной исследовательницы дореволюционного крестьянского быта, «выходить замуж по любви считается для девушки постыдным» (Ефименко, 1884. С. 80).

В высших слоях общества сдвиги были заметнее. Хотя князь М. М. Щербатов и связывал появление в России любовного дискурса с ненавистными ему петровскими реформами, но, несмотря на свой воинствующий традиционализм, оценивал эти изменения в основном положительно: «…приятно было молодым и незаматерелым в древних обычаях людям вол[ь]ное обхождение с женским полом и что могут наперед видеть и познать своих невест, на которых прежде, поверяя взору родителей их, женивались. Страсть любовная, до того почти в грубых нравах нечаемая, начала чу[в]ствительными сер[д]цами овладевать, и первое утверждение сей перемены от действия чу[в]ств произошло. А сие самое и учинило, что жены, до того не чу[в]ствующие свои красоты, начали силу ее познавать…» (Щербатов, 1999. С. 178).

Светская любовная лирика появилась в России лишь под влиянием европейского сентиментализма (важную роль в этом сыграли В. К. Тредиаковский и А. П. Сумароков). Позже роль камертона стал играть романтизм.

Андрей Болотов рассказывает, что в поисках невесты он хотел найти девушку, которая бы «собою была хотя не красавица, но по крайней мере такова, чтоб мог я ее и она меня любить» (Жизнь и приключения Андрея Болотова, 1931. Т. 2. С. 251). Найденная им невеста, почти девочка (сватовство началось, когда ей было 12 лет, но женитьба была отсрочена), не поразила его воображение: «Сколько ни старался, и даже сколько ни желал я в образе ее найтить что-нибудь для себя в особливости пленительное, но не мог никак ничего найтить тому подобного: великая ее молодость была всему тому причиной... Со всем тем доволен я был, по крайней мере, тем, что не находил в ней ничего для себя противного и отвратительного» (Там же. С. 276—277).

Еще меньше свободы выбора имела девушка. Гавриил Романович Державин сначала заручился согласием матери своей будущей второй жены и лишь затем решил «узнать собственно ее мысли в рассуждении его, почитая для себя недостаточным пользоваться одним согласием матери». Встретившись с девушкой, поэт спросил, «известна ли она... о искании его? – Матушка ей сказывала, она отвечала. – Что она думает? “От нея зависит”. – Но если б от вас, могу ли я надеяться? – “Вы мне не противны”, – сказала красавица вполголоса, закрасневшись» (Державин, 2000. С. 328).

Можно ли было ожидать от таких браков страстной любви или хотя бы сексуальной гармонии? У кого как получалось. Болотов так описывает свои отношения с женой:

«Я, полюбив ее с первого дня искреннею супружескую любовью, сколько ни старался к ней со своей стороны ласкаться и как ни приискивал и не употреблял все, что мог, чем бы ее забавить, увеселить и к себе теснее прилепить можно было, но успех имел в том очень малый... Не мог я от ней ни малейших взаимных и таких ласк и приветливостей, какие обыкновенно молодые жены оказывают и при людях и без них мужьям своим. Нет, сего удовольствия не имел я в жизни!» Тем не менее, Болотов считает, что должен быть «женитьбою своею довольным и благодарить Бога» (Жизнь и приключения Андрея Болотова, 1931. Т. 2. С. 306—307, 310).

Весьма счастлив в браке был и Державин. А что думали их жены, мы не знаем.

В начале XIX в. эмоциональная тональность отношений меняется. В 1802 г. Н. М. Карамзин с удовольствием употребил «новое» слово – влюбленность (Карамзин, 1964. С. 733). Молодые люди не просто используют новые слова и начинают вести себя в соответствии с новыми литературными образцами (Ю. М. Лотман называл это литературным поведением ), но и настраивают по ним свои эмоциональные переживания. Например, психологическая матрица, по которой семнадцатилетний Андрей Тургенев описывает и выстраивает в дневнике образ своей первой влюбленности, явно подсказана драмой Шиллера «Коварство и любовь» (Зорин, 2004). Однако новый любовный дискурс и литературные переживания существовали лишь в дворянской среде и воздействовали скорее на ритуал ухаживания, чем на характер брачных отношений.

Как нормативные требования, так и субъективные представления мужа и жены о сущности брака зачастую расходились. В XVIII—XIX вв. дворянские девушки о сексуальной стороне брака до замужества практически ничего не знали [3] .

Двадцатисемилетний ученый-минералог А. М. Карамышев, женившись на тринадцатилетней А. Е. Лабзиной, пытался просветить ее относительно физической стороны брака: «Выкинь из головы предрассудки глупые, которые тебе вкоренены глупыми твоими наставниками. Нет греха в том, чтоб в жизни веселиться! Я тебя уверяю, что ты называешь грехом то, что только есть наслаждение натуральное». Но юная жена не желала ничего слушать: «Я не знаю скотской любви, и Боже меня спаси знать ее, а я хочу любить чистой и нестыдной любовью» (цит. по: Пушкарева, 1999а. С. 612, 621). Кончилось тем, что вместо жены молодой муж «открыл свои ласки» племяннице, с которой жил в греховной связи много лет, причем все это происходило под крышей семейного дома. Другие мужья развлекались на стороне.

Многие юные жены, войдя в возраст и ощутив вкус к любовным ласкам, также находили их вне супружеской спальни. Иностранцы, описывавшие быт и нравы русского дворянства конца XVIII – первой половины XIX в., гораздо чаще находили русских женщин красивыми, нежели добродетельными. «В России не следует искать ни Юлий, возлюбленных Сен-Пре, ни, тем более, Юлий, супруг Вольмара… Рабская страна не является страной прекрасных страстей, здесь трудно найти материал для романа» – писал французский дипломат Массон (Grиve, 1990. P. 930). Впрочем, это мнение так же односторонне, как и противоположное.

Язык любви и телесная похоть

Русская классическая литература создала исключительно яркие и глубокие образы любви. Пушкинский «язык любовных переживаний», как назвала его Анна Ахматова, позволяет выразить тончайшие оттенки и нюансы любовных чувств. Вместе с тем в русской литературе, как нигде, резко представлено подмеченное Фрейдом базовое противоречие мужской сексуальности: рассогласованность чувственности и нежности. Женщина в ней либо «чистейшей прелести чистейший образец», либо распутница. Середины не дано. Между тем оба эти полюса – всего лишь образы мужского воображения.

На бытовом уровне аристократов пушкинского поколения подобная раздвоенность чувств, даже по отношению к одной и той же женщине, не особенно смущала. В стихах Пушкина Анна Петровна Керн – «мимолетное виденье», «гений чистой красоты», а в письме С. А. Соболевскому (вторая половина февраля 1828 г.) поэт между прочим упоминает: «…m-me Kern, которую с помощию Божьей я на днях <...>» (Пушкин, 1959. Т. 9. С. 273). Один видный советский пушкинист когда-то попал в смешное положение, не сумев разобрать общеизвестное слово, показавшееся ему в данном контексте невероятным.

Идеальная женщина русской литературы первой половины XIX в. – невинная девушка или заботливая мать, но никогда не любовница. Татьяна, осмелившаяся первой объясниться Онегину в любви, совершила поистине героический поступок. Но, выйдя замуж, она уже не властна над собой:

Я вас люблю (к чему лукавить?),

Но я другому отдана;

Я буду век ему верна.

Так же говорит и поступает Маша из «Дубровского». Земфира из «Алеко» действует иначе, но цыгане – не русские: «Мы дики, нет у нас законов»...

Интересно (это подметил А. Г. Вишневский), что славянофил И. В. Киреевский в статье «Нечто о поэзии Пушкина» подверг критике основную идею поэмы. Вместо того чтобы представить цыган в качество людей «золотого века», «где страсти никогда не выходят из границ должного», у Пушкина, «к несчастью, прекрасный пол разрушает все очарование и между тем, как бедные цыганы любят “горестно и трудно”, их жены “как вольная луна на всю природу мимоходом изливают равное сияние”. Совместимо ли такое несовершенство женщин с таким совершенством народа?» (Киреевский, 1979. С. 50).

Для русской классической литературы откровенная чувственность принципиально неприемлема. Тургеневских девушек невозможно жаждать телесно, их трудно (в том числе и им самим) вообразить в постели. А ведь эта литература претендовала быть школой жизни. Какой жизни?

«“Образы женщин в великой русской литературе”… Да это не образы, а образа! Мы сидим под образами», – иронизирует современная московская писательница Елена Черникова (Черникова, 1997. С. 80).

Не особенно счастлив в любви и русский мужчина. Аристократический интеллектуал – «всегда эгоцентрический любовник, он обнимал женщин, как и идеи, с той смесью страсти и фантазии, которая делала прочные отношения почти невозможными» (Billington, 1970. P. 350).

Под влиянием не совсем удачного или попросту прозаического сексуального опыта восторженная юношеская идеализация женщины сменяется ее агрессивным принижением и опошлением, причем в обоих случаях ее конкретная индивидуальность растворяется в стереотипно-всеобщем образе «женщины вообще».

Герой чеховского рассказа «Ариадна» (1895) так описывает эту установку:

«…мы не удовлетворены, потому что мы идеалисты. Мы хотим, чтобы существа, которые рожают нас и наших детей, были выше нас, выше всего на свете. Когда мы молоды, то поэтизируем и боготворим тех, в кого влюбляемся; любовь и счастье у нас – синонимы. У нас в России брак не по любви презирается, чувственность смешна и внушает отвращение, и наибольшим успехом пользуются те романы и повести, в которых женщины красивы, поэтичны и возвышенны... Но беда вот в чем. Едва мы женимся или сходимся с женщиной, проходит каких-нибудь два-три года, как мы уже чувствуем себя разочарованными, обманутыми; сходимся с другими, и опять разочарование, опять ужас, и в конце концов убеждаемся, что женщины лживы, мелочны, суетны, несправедливы, неразвиты, жестоки, – одним словом, не только не выше, но даже неизмеримо ниже нас, мужчин» (Чехов, 1977. Т. 9. С. 117).

Тяготение к крайностям и желание их немедленного осуществления выходит за рамки сексуальной культуры. «Буквальность осуществления является характерной чертой русской истории», – пишет Эткинд, цитируя в подтверждение своей мысли Аполлона Григорьева: «Русский романтизм так отличается от иностранных романтизмов, что он всякую мысль, как бы она ни была дика или смешна, доводит до самых крайних граней, и притом на деле» (цит. по: Эткинд, 1998а. С. 208).

Вполне возможно, что такое отношение к сексуальности лишь частный случай общей тенденции, но у него есть и свои конкретные исторические причины.

От срамословия к эротическому искусству

Чтобы сексуальность стала «цивилизованной», то есть эстетически и морально приемлемой, необходимо наличие соответствующего языка и сексуально-эротического искусства. Появление последнего в России относится к середине XVIII в., причем произошло это под непосредственным влиянием французской культуры, где эротика имела долгую историю.

В некоторых случаях пример показывал императорский двор. Так, в Гатчинском дворце, подаренном Екатериной II Григорию Орлову, появились по его приказу чрезвычайно вольные фрески и особая мебель (ныне она хранится в Эрмитаже) – например, ножки стола были выточены в форме фаллосов.

Французские романы разной степени вольности (в России все европейское, и особенно французское, считалось «вольным») проникают и в дворянские поместья. По признанию Андрея Болотова, первое «понятие о любовной страсти, но со стороны весьма нежной и прямо романтической», он получил из переводного французского романа «Эпаминонд и Целериана», причем французские романы не только «не сделали [ему] ничего худого», но научили различать пороки и добродетели и смотреть на все «благонравнейшими глазами» (Жизнь и приключения… Т. 1. С. 444—447).

Многие другие литературные источники были не столь целомудренны. Дворянские юноши конца XVIII – начала XIX в., отцы которых имели приличные домашние библиотеки, жадно читали все, что имело хоть какое-то отношение к любви и эротике. Пушкин скажет об этом в «Евгении Онегине» (гл. 1, строфа IX):

Нас пыл сердечный рано мучит.

Очаровательный обман,

Любви нас не природа учит,

А Сталь или Шатобриан.

Юношество пушкинских времен смаковало уже не только фривольные «Нескромные сокровища» Дени Дидро, «Опасные связи» Шодерло де Лакло и запрещенные сочинения французских «либертинов», но и стихи Ивана Семеновича Баркова (1732—1768).

О жизни первого русского «эротического» поэта известно очень мало: учился в Александро-Невской духовной семинарии и университете Академии наук в Петербурге, откуда был исключен за пьянство и кутежи, за которые подвергался также телесным наказаниям, затем служил наборщиком, копиистом и переводчиком, в 1766 г. был из Академии уволен и через два года умер в полной безвестности. Стихи Баркова распространялись в списках, причем ему приписывалось и множество позднейших сочинений. Массовый русский читатель впервые смог прочитать стихи Баркова только в 1991 г.

Между тем Пушкин говорил Павлу Вяземскому:

«Барков – это одно из знаменитейших лиц в русской литературе; стихотворения его в ближайшем будущем получат огромное значение... Для меня... нет сомнения, что первые книги, которые выйдут без цензуры, будет полное собрание стихотворений Баркова» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников, 1985. Т. 2. С. 193).

Пушкин даже посвятил ему такую же «срамословную», как и творчество самого Баркова, поэму «Тень Баркова». В предисловии к сборнику «Девичья игрушка» Барков писал:

«Благоприятная природа, снискивающая нам пользу и утешение, наградила женщин пиздою, а мущин хуем наградила; так для чего ж, ежели подьячие говорят открыто о взятках, лихоимцы о ростах, пьяницы о попойках, забияки о драках (без чего обойтиться можно), не говорить нам о вещах необходимо нужных – хуе и пизде? Лишность целомудрия ввело в свет сию ненужную вежливость, а лицемерие подтвердело оное, что мешает говорить околично о том, которое все знают и которое у всех есть» (Девичья игрушка…, 1992. С. 39—40).

Поэзия Баркова вовсе не эротика в западноевропейском понимании этого слова.

«Установка тут чаще всего не на разжигание блудодейственной похоти, не на амурные соблазны и томления. Мы попадаем не в альковно-адюльтерный розовый полумрак (есть, впрочем, и такое, но в ничтожно малой дозировке!), а в дымную похабень кабацкой ругани, где на плотское совокупление смотрят без лукавого игривого прищура, но громко регочя и козлоглагольствуя, так что разрушается всякое обаяние интимности. Тут нет места бонвиванам, искушенным в таинствах страсти: матерится голь и пьянь... Эротоман ко всему этому скорее всего останется равнодушен... Ибо перед нами не эротика (когда почти ни о чем, кроме гениталий, – это ведь действительно не эротика), а именно озорство, долго ждавшее своего переименования в хулиганство – тогда этого слова, конечно, не было» (Илюшин, 1992. С. 6—7).

В стихах Баркова господствует разгул уродливого гротеска, в них «встречаются не мужчины с женщинами, а их самостоятельно действующие гениталии» (Там же. С. 8) В них есть все – инцест, жестокость, насилие, скотоложство. Драгун насилует старуху, подъячий – француза, монах – монаха; внук до смерти затрахал старенькую бабушку; один старец, проникнув в ад, совокупился с Хароном, Цербером, Плутоном, Прозерпиной, фуриями, а до того на земле успел перепробовать не только всех женщин, но и зверей и птиц.

Это всеобщее глумление – не просто бред воспаленного эротического воображения. В условиях жесткой духовной и светской цензуры сквернословие было прямым вызовом власти. Родство политической и сексуальной пародии одним из первых подметил Николай Огарев в предисловии к изданному в Лондоне сборнику русской «потаенной литературы»:

«Поэзия гражданских стремлений и похабщина... связаны больше, чем кажется. В сущности, они ветви одного дерева, и в каждой неприличной эпиграмме вы найдете политическую пощечину... везде казнится один враг гражданской свободы» (Огарев, 1956. Т. II. С. 476).

Такая, преимущественно идеологическая, оценка поэзии Баркова и близких к нему авторов не является бесспорной. Специалисты-филологи считают, что она, как и народная карнавальная культура, была провокацией не столько религиозно-политической, сколько эстетической (Живов, 1996; Шруба, 1999), поэтому власти преследовали ее менее жестоко, чем могли бы.

Как бы то ни было, Барков положил начало целой традиции русской непристойной поэзии, которая с тех пор не прерывалась. Самая талантливая и трагическая фигура в ней – Александр Полежаев (1804—1838), который за свою озорную автобиографическую поэму «Сашка» (1825) был сдан Николаем I в солдаты и погиб. В Советском Союзе Полежаева всегда называли жертвой самодержавия, но «Сашку» печатали с купюрами, а два вовсе нематерных эротических стихотворения «Калипса» и «Дженни» вообще не публиковались.

Обильную дань фривольной поэзии отдали Пушкин и Лермонтов. Главным препятствием для дореволюционного издания «Гавриилиады» была не эротика, а антиклерикальный характер поэмы. Полный текст «Гавриилиады» был опубликован, с предисловием и комментариями Валерия Брюсова, только в 1918 г. тиражом 555 экземпляров. «Юнкерские поэмы» Лермонтова были впервые напечатаны в России без купюр только в 1991 г. В письмах Пушкина и его корреспондентов матерные слова заменялись многоточиями.

Эротическая поэзия часто бывала и самоценной. Изящная, озорная и не содержащая прямых непристойностей пушкинская стихотворная сказка «Царь Никита и сорок его дочерей» рассказывает, что когда-то царь Никита имел от разных матерей сорок дочерей, «сорок девушек прелестных, сорок ангелов небесных», наделенных всяческими достоинствами, недоставало у царевен между ног лишь одной «маленькой безделки». Какой именно? В большинстве многотомных собраний сочинений Пушкина сказка представлена маленьким отрывком, заканчивающимся следующими многозначительными словами:

Как бы это изъяснить,

Чтоб совсем не рассердить

Богомольной важной дуры

Слишком чопорной цензуры?

А дальше Пушкин рассказывает, в духе «Нескромных сокровищ» Дидро, как царь послал гонца Фаддея к колдунье за недостающими у царевен предметами. Колдунья дала Фаддею закрытый ларец, строго приказав не открывать его, но мучимый любопытством Фаддей открыл ларец, и сорок затворниц сразу же разлетелись и расселись на сучках деревьев. После тщетных попыток созвать их обратно гонец сел у открытого ларца и начал демонстрировать свой собственный «предмет». Падкие до него затворницы тут же на него слетелись, Фаддей поймал их и запер обратно в ларец. В середине XIX в. обходить цензуру стало легче. Многие произведения печатались за границей. Как писал известный библиограф, критик, сочинитель водевилей и шуточных стихотворений непечатного свойства М. Н. Лонгинов.

Пишу стихи я не для дам,

Все больше о пизде и хуе;

Я их в цензуру не отдам,

А напечатаю в Карлсруэ.

(Стихи не для дам, 1994. С. 47)

Другие сочинения ходили по рукам в списках. Широкой популярностью пользовались, например, анонимные (приписываемые Баркову) поэмы «Лука Мудищев», сочиненная не раньше второй половины 1830-х годов, и «Пров Фомич», написанная в последней трети XIX в. (см.: Под именем Баркова, 1994).

Каковы бы ни были ее литературные достоинства и недостатки, официально поэзия этого типа стояла за гранью «высокой» словесности. Нередко это были коллективные сочинения запертых в закрытых учебных заведениях юношей, стремившихся таким путем выплеснуть и разрядить смехом свои сексуальные мечты и переживания. Свою психосексуальную функцию такие сочинения успешно выполняли и доставляли такое же удовольствие следующим поколениям юнцов. Н. В. Шелгунов, учившийся в 1830-х годах в Лесном институте, вспоминал, как, запершись в классе, они «пели солдатские непристойные песни в барковском стиле». В «Яме» Куприна, собственный школьный опыт которого относится к 1880-м годам, рассказывается, что «уже в третьем классе ходили по рукам рукописные списки Баркова, подложного Пушкина, юношеские стихи Лермонтова и других…» (Куприн, 1958. Т. 5. С. 248). Читали эти и подобные вещи и советские школьники конца 1940-х – 1950-х гг. (Сапов, 1994).

Не предназначавшиеся для печати скабрезные произведения сочиняли и многие почтенные взрослые литераторы XIX в.: И. С. Тургенев, А. В. Дружинин, Н. А. Некрасов, Д. В. Григорович, М. Н. Лонгинов, П. В. Шумахер. В шуточной поэме «Поп» Тургенев писал:

Люди неразумны, право:

В ребяческие годы мы хотим

Любви «святой, возвышенной» – направо,

Налево мы бросаемся, крутим...

Потом, угомонившись понемногу,

Кого-нибудь еб<ем> – и слава Богу.

(Стихи не для дам, 1994. С. 129)

В написанной совместно «Песне Васиньке» Дружинин и Некрасов уверяют:

Тот, кто умел великим быть в борделе —

Тот истинно великий джентльмен.

(Там же. С. 32)

Это была не столько разновидность литературы, сколько часть обычного мужского общения. 29 октября 1853 г. Дружинин написал в дневнике по поводу группового посещения борделя:

«Дети мои (я думаю, не родные, а крестные), которым попадется этот дневник в руки, пожалуй, назовут меня грязным блядуном, но пусть они не произносят приговора, не подумавши о нравах нашего времени… Тут не столько действует внутренняя испорченность, как обычай, воспитание, остатки удали, праздность… С переменой общего духа мы будем сами смотреть на эту моду как на безумие, а дети наши будут наслаждаться и реже, и умнее, и пристойнее» (Ранчин, 1994. С. 24).

С тех прошло больше 150 лет, но особых перемен в этой сфере я не замечаю.

Несовпадение собственных сексуальных переживаний и литературного творчества автора не было специфически русским явлением. Например, публикация дневников крупнейшего чешского поэта-романтика Карела Гинека Махи (1810—1836) вызвала у публики буквально шок, настолько его целомудренная лирика не гармонировала с откровенными, часто зашифрованными, дневниковыми описаниями его чувственных утех, причем и то и другое было одинаково искренним (Будагова, 1995).

Нравственная цензура

Что же касается моральной цензуры, то в «просвещенной» Западной Европе она была еще придирчивее, чем в России. В 1857 г. во Франции состоялись два судебных процесса. Автор «Мадам Бовари» был в конце концов оправдан, ибо «оскорбляющие целомудрие места» «хотя и заслуживают всяческого порицания, занимают весьма небольшое место по сравнению с размерами произведения в целом», а сам «Гюстав Флобер заявляет о своем уважении к нравственности и ко всему, что касается религиозной морали» (Моруа, 1970. С. 190). Зато Шарль Бодлер был осужден за «грубый и оскорб ляющий стыдливость реализм», и шесть стихотворений из «Цветов зла» были запрещены. По словам газеты «Журналь де Брюссель», «этот гнусный роман, “Госпожа Бовари”, всего лишь благочестивое чтение в сравнении с тем томом стихов, который вышел в эти дни под заглавием “Цветы зла”».

Сборники российских скабрезностей, вроде знаменитого «Eros russe. Русский эрот не для дам», изданного в Женеве в 1879 г. (Eros russe, 1988), выпускались на Западе крошечными тиражами, за счет авторов, да и кого волновало, что печатается на никому не ведомом русском языке?

Гораздо серьезнее было то, что не только цензура, но и русская литературная критика практически не видели разницы между порнографией и эротикой. Во второй половине XVIII в. благородных юношей (о девицах и речи не было) всячески предостерегали против чтения не только фривольных французских романов, но и высоконравственных сочинений английских сентименталистов. Непристойной считалась, например, «Памела» Ричардсона. В 1770-х годах воспитанница писателя М. Хераскова Анна Карамышева не знала даже слова «роман», ее чтение строго контролировали; когда в доме говорили о новых, абсолютно благопристойных книгах, Карамышеву, уже замужнюю женщину, выставляли за дверь (как это сказалось на ее брачной жизни, мы видели выше). Сыновьям позволяли значительно больше. Например, мать Н. М. Карамзина не только сама читала модные французские романы, но и давала их сыну (Лотман, 1994. С. 55, 307).

Гонения на эротическую литературу продолжались и в XIX в. (Новополин, 1909. Гл. 10). В 1806 г. журнал «Аврора» предостерегал своих читателей против «вредных внушений» чувственных сцен «Новой Элоизы» Руссо. В 1823 г. «Вестник Европы» хвалил сэра Вальтера Скотта за то, что у него нет «соблазнительных» сцен. В 1820-х годах яростным атакам за «чувственность» подвергалось искусство романтизма. В 1865 г. журнал «Современная летопись» обнаружил «эротизм», доведенный до самого крайнего, «самого циничного выражения» – где бы вы думали? – в драмах Александра Николаевича Островского «Воспитанница» и «Гроза». А в пьесе «На бойком месте» драматург, по словам рецензента, «остановился только у самых геркулесовых столбов, за которыми уже начинается царство маркиза де Сада с братией» (Лакшин, 1984. С. 184).

Различие между русским и западными обществами состояло не столько в том, что запрещалось и осуждалось (цензурные критерии в XIX в. были более или менее одинаковы) и кто был потребителем этой продукции, сколько в том, какие социальные силы стояли за запретами. На Западе главным противником эротического искусства или того, что считалось таковым, была церковь. В России этот противник был особенно силен, опираясь как на собственный авторитет религии, так и на государственную власть. Но кроме консерваторов самыми яростными гонителями эротики были также левые радикалы, разночинцы.

Эротика разночинцев Исследователями давно уже подмечено, что значительная часть русской философии любви создана людьми, которые были в этой сфере неофитами или неудачниками. Владимир Кантор приводит в этой связи (Кантор, 2003. С. 99—100) интересное наблюдение Виктора Шкловского:

«Когда случают лошадей, это очень неприлично, но без этого лошадей бы не было, то часто кобыла нервничает, она переживает защитный рефлекс и не дается. Она может даже лягнуть жеребца.

Заводской жеребец не предназначен для любовных интриг, его путь должен быть усыпан розами, и только переутомление может прекратить его роман.

Тогда берут малорослого жеребца, душа у него, может быть, самая красивая, и подпускают к кобыле.

Они флиртуют друг с другом, но как только начинают сговариваться (не в прямом значении этого слова), так бедного жеребца тащат за шиворот прочь, а к самке подпускают производителя.

Первого жеребца зовут пробник. <…>

Русская интеллигенция сыграла в русской истории роль пробников. <…> Вся русская литература была посвящена описаниям переживаний пробников.

Писатели тщательно рассказывали, каким именно образом их герои не получали того, к чему они стремились» (Шкловский, 1990. С. 186).

Хотя язвительные слова Шкловского во многом справедливы, к ним нужны комментарии.

Во-первых, подмеченный им факт не только русское явление . О любви и сексуальности больше всего рассуждают те, у кого в этой сфере есть проблемы, «практикам» не до философии. Характернейший пример – создатель теории романтической любви Стендаль, у которого с реальными женщинами ничего не получалось. И смеяться тут не над чем. О муках и блаженстве любви «пробник» знает больше чем жеребец-производитель, у которого все получается само собой, а отчасти он приходит на готовое. Между прочим, книги о том, как разбогатеть, пишут тоже не миллионеры, а теорию искусства разрабатывают не художники.

Во-вторых, сексуальные неудачи – явление отчасти социальное. Аристократы пушкинского времени, с детства получившие хорошее светское воспитание, сравнительно легко дистанцировались от официального ханжества, а свои запретные сексуальные переживания выплескивали в шутливой похабщине. Разночинцам, выходцам из духовной среды и бывшим семинаристам, это давалось значительно труднее. Порывая с одними устоями своей прошлой жизни, они не могли преодолеть другие. Перенесенные в чуждую социальную среду, многие из них страдали от застенчивости и тщетно старались подавить волнения собственной плоти. Тем более что, как и у прочих людей, их сексуальные чувства и желания не всегда были строго «каноническими».

В-третьих, далеко не все русские мыслители были неудачниками в любви, а за сходными психосексуальными проблемами стояли разные индивидуальности , которые нельзя подводить под один и тот же стандарт (см. Shatz, 1988).

Чувственного и страшно застенчивого Белинского преследует мысль, что «природа заклеймила» его лицо «проклятием безобразия», из-за которого его не сможет полюбить ни одна женщина (Белинский, 1956. Т. 11. С. 390). Он обуреваем сексуальными образами. «Мне кажется, я влюблен страстно во все, что носит юбку» (Там же. С. 512). Ему хочется «оргий, оргий и оргий, самых буйных, самых бесчинных, самых гнусных» (Там же. С. 427). Но оргий почему-то нет, их заменяет постыдная мастурбация и похожая на нее постоянная «потребность выговаривания», реализуемая в переписке с такими же сексуально закомплексованными друзьями (см. Гинзбург, 1971).

Мастурбации посвящено одно из самых интимных писем Белинского Бакунину (от 15—20 ноября 1837 г):

«Я начал тогда, когда ты кончил – 19-ти лет... Сначала я прибег к этому способу наслаждения вследствие робости с женщинами и неумения успевать в них; продолжал же уже потому, что начал. Бывало в воображении рисуются сладострастные картины – голова и грудь болят, во всем теле жар и дрожь лихорадочная: иногда удержусь, а иногда окончу гадкую мечту еще гадчайшей действительностью» (цит. по: Сажин, 1991. С. 39).

Но говорить о таких вещах страшно и стыдно.

«Бывало Ст(анкевич), говоря о своих подвигах по сей части, спрашивал меня, не упражнялся ли я в этом благородном и свободном искусстве: я краснел, делал благочестивую и невинную рожу и отрицался» (Там же).

Зато теперь, когда они с Бакуниным признались другу другу в общей «гадкой слабости», их дружба наверняка станет вечной...

Характерно, что душевные излияния и разговоры о сексуальности прекратились сразу же после женитьбы Белинского.

Сексуальная неудовлетворенность мучает и двадцатилетнего Н. Г. Чернышевского.

«...Я знаю, что я легко увлекаюсь и к мужчинам, а ведь к девушкам или вообще к женщинам мне не случалось никогда увлекаться (я говорю это в хорошем смысле, потому что если от физического настроения чувствую себя неспокойно, это не от лица, а от пола, и этого я стыжусь)» (Чернышевский, 1939. С. 35—36).

«...Сколько за мною тайных мерзостей, которых никто не предполагает, например, разглядывание (?) во время сна у детей (?) и сестры и проч.» (Там же. С. 38).

11 августа 1848 г. Чернышевский и его ближайший друг Василий Лободовский, оба сказали, поправляя у себя в штанах: «Скверно, что нам дана эта вещь» (Там же. С. 82).

«Ночью... я проснулся; по-прежнему хотелось подойти и приложить... к женщине, как это бывало раньше...» (Там же. С. 83).

«Ночью снова чорт дернул подходить к Марье и Анне и ощупывать их и на голые части ног класть свой... Когда подходил, сильно билось сердце, но когда приложил, ничего не стало» (Там же. С. 91).

Не просто проходила юность и у Н. А. Добролюбова (Пещерская, 1991). Как и все мальчики, Добролюбов очень озабочен тем, чтобы его собственные «пороки» были свойственны кому-нибудь из великих людей, что он не один такой.

«Рассказывают, наверное, что Фон-Визин и Гоголь были преданы онанизму, и этому обстоятельству приписывают даже душевное расстройство Гоголя» (Добролюбов, 1964. Т. 8. С. 466).

Молодой человек мечтает о большой возвышенной любви и о женщине, с которой он мог бы делить свои чувства до такой степени, чтобы она читала вместе с ним его произведения, тогда он «был бы счастлив и ничего не хотел бы более». Увы, такой женщины нет, и «сознание полной бесплодности и вечной неосуществимости этого желания гнетет, мучит меня, наполняет тоской, злостью, завистью...» (Там же. Т. 9. С. 340). Сестры его учеников, к которым юноша вожделеет, смотрят на него свысока, а спит он с нелюбимой проституткой, «потому что нельзя любить женщину, над которой сознаешь свое превосходство» (Там же. Т. 8. С. 517). Это не позволяет «ни малейшему чувству вкрасться в животные отношения. Ведь все это грязно, жалко, меркантильно, недостойно человека» (Там же. С. 553).

Ничего сверхъестественного и тем более специфически русского в этих переживаниях не было. Наши «революционные демократы» были самыми обычными детьми своей эпохи. К тому же, как все творческие люди, они сильно преувеличивали свою непохожесть на других. Я обсуждаю их слабости не из желания их принизить, а потому, что их личные психосексуальные комплексы имели серьезные социокультурные последствия. Честолюбивые и талантливые молодые люди, которые видели себя в мечтах красивыми, ловкими, благородными, спасающими падших женщин и показывающими всем остальным людям примеры нравственности, в своих сочинениях и критических оценках исходили не из своего реального жизненного опыта, который сами же осуждали, а из воображаемых образов «Я». Вместо того чтобы способствовать развитию сексуальной терпимости, их безуспешная внутренняя борьба превращается в принципиальное – нравственное и эстетическое – осуждение и отрицание всякой сексуальности как пошлой и недостойной.

Не в силах ни принять, ни обуздать собственную чувственность, Белинский крайне неодобрительно относится к эротике в поэзии Александра Полежаева. Рассуждая с точки зрения воображаемого «невинного молодого мальчика», которого надо всячески оберегать от соблазнов, «неистовый Виссарион» походя бранит Боккаччо, а роман Поль де Кока называет «гадким и подлым» произведением. Преследуемый любовными неудачами девственник Писарев осуждает Гейне за «легкое воззрение на женщин» и т. д. Немало сексуальных странностей, вроде любви втроем (двое мужчин и одна женщина), за которой скрывается подавляемый гомоэротизм, находят исследователи и в романе Чернышевского «Что делать?», который был Евангелием радикальной русской интеллигенции второй половины XIX в.

Однако важно подчеркнуть, что подозрительно-настороженное отношение к сексуальности, унаследованное от шестидесятников народовольцами, а затем и большевиками, не просто проявление их личных психосексуальных неудач и трудностей, но и определенная идеология.

Если консервативно-религиозная критика осуждала эротизм за то, что он противоречит догматам веры и внемирскому аскетизму православия, то у революционных демократов эротика не вписывается в нормативный канон человека, призванного отдать все свои силы борьбе за освобождение трудового народа. В сравнении с этой великой общественной целью все индивидуальное, личное выглядело ничтожным. Народническим критикам второй половины XIX в. даже тончайшая интимная лирика Афанасия Фета, Якова Полонского или Константина Случевского казалась пошлой, а уж между эротикой, «клубничкой» и порнографией они разницы и вовсе не видели.

Сходными были и взгляды первых русских феминисток. Хотя они выступали против церковного брака и требовали полного, включая сексуальное, равенства с мужчинами, за что их часто обвиняли в пропаганде «коммунистических теорий свободной любви», по главным вопросам сексуальности их взгляды были такими же, как у пуританских английских и американских феминисток (Стайтс, 2004). Уничтожение двойного стандарта мыслилось не как присвоение женщинами сексуальных вольностей «сильного пола», а как «возвышение» мужчин до уровня женщин путем освобождения их от сексуального желания.

Короче говоря, социально-политический и нравственный максимализм русской демократической мысли оборачивается воинствующим неприятием тех самых эмоциональных, бытовых и психофизиологических реалий, из которых, в сущности, складывается повседневная жизнь. Художник или писатель, бравшийся за «скользкую» тему, подвергался одинаково яростным атакам справа и слева. Это серьезно затормозило развитие в России эротического искусства.

Глава 5. ПОЛОВОЙ ВОПРОС

Вопрос о поле и любви имеет центральное значение для всего нашего религиозно-философского и религиозно-общественного миросозерцания. Главный недостаток всех социальных теорий – это стыдливость, а часто лицемерное игнорирование источника жизни, виновника всей человеческой истории – половой любви.

Николай Бердяев

Возникновение полового вопроса

До конца XIX в. сексуально-эротические отношения и чувства в России были преимущественно предметом моральнорелигиозных дебатов. Постепенно, как это несколькими десятилетиями раньше произошло в Западной Европе, контекст сексуального дискурса расширяется: из сугубо частного, интимного и табуируемого явления сексуальность становится частью глобального, макросоциального «полового вопроса».

Понятие «половой вопрос», вошедшее в массовое употребление в конце XIX в. (кто именно его ввел, я не знаю), многозначно. Слово «вопрос» подразумевает, что речь идет о чем-то заведомо сложном, неясном, проблематичном, требующем прояснения и разрешения. Слово «половой» обозначало, во-первых, социальные отношения мужчин и женщин, то, что много лет спустя стали называть гендерными отношениями или гендерным порядком. Поскольку субъектами этого дискурса в XIX в. были в основном мужчины (женщины только начинали обсуждать эти темы), которые себя объектом рассмотрения не считали, половой вопрос в этом, макросоциальном, аспекте стал практически «женским вопросом», подразумевая социальное положение, права и эмансипацию женщин. Но обсуждать «женский вопрос» вне брачно-семейных, любовных и сексуальных отношений казалось странным, поэтому «половой вопрос» формулируется также как сексуальный, касающийся сексуальности.

Проблематизация сексуальности означала, что она перестала быть чем-то однозначным, само собой разумеющимся. Если раньше ее обсуждали преимущественно в религиозно-нравственных (греховное или добродетельное, нравственное или безнравственное) и отчасти эстетических (прекрасное или безобразное) терминах, то теперь рядом с ними возникает множество других, отчетливо социальных контекстов: сексуальность и способы регулирования рождаемости, сексуальность и брак, сексуальность и бедность, сексуальность и преступность, сексуальность и общественное здоровье, сексуальность и коммерция, сексуальность и воспитание детей. Все эти темы формулируются как нечто новое, актуальное, тревожное, подлежащее срочному урегулированию. Представители разных профессий – врачи, юристы, демографы, криминологи, гигиенисты, сексологи, социальные работники – не только по-разному их формулируют, но и предлагают принципиально разные решения. Проститутка как «развратная женщина» или как жертва социальной несправедливости – совершенно разные понятия, за которыми стоят разные идеологии и разные варианты социальной политики (Weeks, 1981).

«В России, как и в Европе, возникновение капиталистического рынка, появление коммерческой культуры и зарождение системы профессиональных объединений дали толчок соперничеству за право регулировать нормы сексуального поведения, определять границы индивидуальной свободы и отделять частную жизнь человека от жизни общества. Но местные условия в России сильно отличались от европейских. И возможность публично выразить свои политические взгляды, и сам доступ к политической власти были строго ограничены в царской России даже для тех, кто стоял на самом верху официальной общественной пирамиды и пользовался всеми благами цивилизации западного типа. Переход от административных к правовым принципам управления происходил в России гораздо медленнее, чем в странах континента. Процессы урбанизации и индустриализации приняли здесь формы, резко отличающиеся от тех, в которых эти процессы происходили на Западе, где кардинальные изменения в социально-экономической сфере зашли уже достаточно далеко... Как в свое время критика капитализма предшествовала окончательному его появлению в России, так и викторианские понятия о приличиях, связанных с интимными сторонами жизни, и опасностях, связанных с половыми отношениями, были подвергнуты сомнению еще до того, как им удалось пустить корни на российской земле. Никто из тесно связанных между собой участников викторианской сексуальной драмы не смог адекватно проявить себя на русской сцене: ни отличающийся самодисциплиной буржуазный мужчина, ни его эротически заторможенная, лишенная сексапильности и привязанная к дому жена, ни неразборчивый в половых связях и предающийся пьяному разврату мужчина из рабочего класса, ни больная и распущенная проститутка» (Энгельштейн, 1996. С. 12. Перевод мною исправлен. – И. К. ).

Поскольку Россия вступила на путь буржуазного развития позже Запада, русские мыслители, будь то консервативные славянофилы или радикальные социал-демократы, видели противоречия этого пути и думали, как избежать его издержек. Это породило острые политические споры, за которыми, как считает Энгельштейн (Там же. С. 338), стояли три принципиально разные стратегии:

1. Государство вводит четкие нормы индивидуального поведения, обеспечивая их соблюдение репрессивными административно-правовыми мерами.

2. Общество должно самостоятельно контролировать и сдерживать социально нежелательные аспекты сексуального поведения с помощью профессионального опыта и знаний.

3. Индивиды сами могут и должны контролировать свое поведение, главное – личный выбор.

В разных социальных средах и в разных сферах жизни это происходило неодинаково.

Подрыв устоев

Общая тенденция становления буржуазного общества – плюрализация и индивидуализация стилей жизни и связанное с этим изменение форм и методов социального контроля за сексуальностью. Если феодальное общество подчиняло сексуальность индивида задаче укрепления его семейных, родственных и иных социальных связей, то буржуазная эпоха выдвигает на первый план ценности индивидуально-психологического порядка. Некогда единые, одинаковые для всех нормы религиозной морали расслаиваются, уступая место специфическим кодам, связанным с особенным образом жизни того или иного сословия, социальной группы.

Раньше всех, уже в феодальную эпоху, эмансипировалось дворянство. Оно и раньше не особенно считалось с церковными ограничениями. Многое из того, что было для помещика запретным «в своем кругу», оказывалось вполне осуществимым с крепостной челядью. Трудно вообразить себе юного дворянского сынка, сколь угодно религиозного и нравственного, который бы начал половую жизнь не с крестьянкой. Это было совершенно в порядке вещей. Если здесь и видели нравственную проблему, то исключительно проблему собственной моральной и физической чистоты.

Примеры помещичьего произвола, садизма, сексуального насилия, противостоять которому зависимые люди не могли, подрывали и раскачивали традиционные устои семейного благолепия. Отмена крепостного права в этом отношении мало что изменила, хотя теперь за сексуальные услуги приходилось платить.

Сильнее всего подрывал семейные устои рост социальной мобильности населения. Отхожие промыслы, в которых участвовали миллионы крестьян, надолго отрывали женатых мужчин от семьи, нарушали регулярность половых отношений в браке, а порой вообще превращали его в фикцию. Как писал известный русский гигиенист Дмитрий Жбанков, «многим питерщикам, особенно приходящим домой через 3—5 лет, жена и семья или, вернее, дом и хозяйство нужны только как обеспечение под старость, когда нельзя будет ходить в Питер, а до тех пор их привязанности и половые требования удовлетворяются в той или иной форме на стороне... Молодая жена не является помехой для отлучки, а, напротив, развязывает руки своему мужу, освобождает его от земли и деревни... Для некоторых женщин вся семейная жизнь ограничивается двумя-тремя месяцами» (Жбанков, 1891. С. 82).

Одних женщин это практически лишало сексуальной жизни, другие находили утешение во внебрачных связях. Особенно славились ими, как из-за неудовлетворенных сексуальных потребностей, так и в силу материальной необходимости, солдатские жены. Владимирские мужики говорили, что «солдатки затылком наволочки стирают» (Быт великорусских крестьян-землепашцев, 1993. С. 276). Газета «Тамбовские губернские ведомости» писала в 1859 г.: «Предоставленные сами себе, без опоры и надзора, молодые женщины, вследствие отсутствия мужей своих, вели большей частью распутный образ жизни». В 1899 г. земский начальник пишет, что солдатки «везде гуляют, сколько хотят. Они, к сожалению, у нас не работают, а добывают себе пищу легким (на мужской взгляд. – И. К .) образом. Не лучше их семейная жизнь в тесном смысле этого слова. Ужаснейший обычай в крестьянстве женить своих детей до поступления на службу – обычай, происходящий от необходимости иметь лишнюю работницу, – является источником больших несчастий. Солдатки в громадном большинстве случаев ведут жизнь крайне распутную…» (Щербинин, 2004. С. 347—348).

Изменять мужу под пристальным взглядом односельчан было рискованно: уведомленный муж, при полном сочувствии соседей, бил «изменницу» смертным боем. «Жену, замеченную в прелюбодеянии, избивают до крайности, пока она не “бросит дурь”. Мир в таком случае на стороне мужа» (Быт великорусских крестьян-землепашцев, 1993. С. 275). Привязанную к телеге, вымазанную дегтем и вывалянную в пуху и в перьях голую женщину, которую мужик вел по деревне в наказание за измену, можно было видеть в русской деревне еще в конце XIX в. Горький лично наблюдал такое наказание в деревне Кандыбовка Херсонской губернии в 1891 г. и описал его в рассказе «Вывод». Сходные наказания бытовали и в других черноземных губерниях: «Женщин обнажают, мажут дегтем, осыпают куриными перьями и так водят по улице; в летнее время мажут патокой и привязывают к дереву на съедение насекомым». В Рязанской губернии «гулящих» женщин избивали, затем задирали рубашку и связывали на голове, чтобы голова женщины находилась как бы в мешке, а до пояса она была голая, и так пускали по деревне (Семенова-Тян-Шанская, 1914. С. 47—48; Миронов, 2000. Т. 1. С. 245—246). В промышленных губерниях нравы были мягче, супружеская измена постепенно стала рассматриваться как частное семейное дело.

В последней трети XIX – начале XX в., несмотря на значительные региональные вариации, под воздействием города, отходничества, коммерциализации хозяйства и более активного вовлечения женщин в хозяйственную деятельность «внутрисемейные отношения гуманизировались среди всего российского крестьянства» (Миронов, 2000. Т. 1. С. 249). Некогда сильная монолитная патриархальная семья «все больше превращалась в зеркало “русского кризиса”, в котором отражался нараставший всеобщий разлад» (Вишневский, 1998. С. 129).

Если в середине XIX в. считалось, что человек живет для семьи, то теперь человек начинает осознавать свою автономную ценность. А. Г. Вишневский цитирует выразительные свидетельства исследователей крестьянского быта. «С каждым годом растет стремление крестьян веками выработанную форму общежития, большую семью, заменить новою, которая дает и больший простор инициативе отдельного лица, и возможность самостоятельного, независимого существования, растет стремление заменить большую семью малой» (Богаевский, 1889). «Спросите любого из здешних крестьян, где лучше работать, в большой или в малой семье, он ответит вам всегда одно и то же: “в большой семье беспример лучше робить”… Но предложите крестьянину вопрос: “А где лучше жить, в большой семье или в маленькой?” И он вам тот час же ответит: “не приведи Бог никому жить в большой семье” (Тихонов, 1891. Цит. по: Вишневский, 1998. С. 131).

Городская семья отличалась от деревенской не столько большей свободой, сколько сословными различиями. Монолитность купеческих семей поддерживалась тщательным контролем за поведением домочадцев, включая строгий надзор за девушками, добродетельность которых была своего рода семейным брендом и дорогим товаром. Напротив, нравы фабричных рабочих отличались распущенностью. Жилищная скученность и бедность, усугублявшаяся пьянством, оставляли мало возможностей для счастливой и стабильной брачной жизни. Многие женщины-работницы были вынуждены прирабатывать проституцией. Нередки были также изнасилования и покушения на детей. По словам знаменитого юриста А. Ф. Кони, «с городом связаны: преждевременное половое развитие отроков и искусственно вызываемый им разврат юношей, под влиянием дурных примеров товарищей, своеобразного молодечества и широко развитой проституции, а также вредные развлечения, по большей части недоступные сельской жизни» (Кони, 1976. Т. 4. С. 465). «Половая распущенность», венерические заболевания и детская проституция упоминаются во всех описаниях городского быта второй половины XIX – начала XX в., причем им нередко противопоставляли идеализированную «чистоту» и «целомудрие» традиционного крестьянского образа жизни.

Контроль за рождаемостью Рост социальной мобильности и ослабление семейных уз, естественно, актуализируют проблему контроля за рождаемостью. В допетровской России аборты, контрацепция и детоубийство оценивались одинаково отрицательно и обозначались одним и тем же словом «душегубство». Тем не менее, русская народная медицина знала немало разных средств, как правило примитивных и небезопасных, для вытравления плода или вызывания искусственного аборта. В конце XIX в. отмечалось, что «из средств, употребляемых для прерывания беременности, на первом плане стоят механические, как то: поднимание тяжестей, прыгание со стола или скамейки, тугое бинтование и разминание живота, трясение всего тела и т. п.» (Афиногенов, 1903. С. 57. Цит. по: Вишневский, 1977. С. 127). Церковь к любому контролю рождаемости относилась резко отрицательно. В XIX в. к церковному осуждению присоединились врачи и представители интеллигенции. В 1847 г. В. А. Милютин писал в «Современнике»:

«В последнее время предложены были... средства для противодействия развитию народонаселения... Некоторые из них до невероятности нелепы, как например, предложение употреблять при удовлетворении чувственных наклонностей известное средство, предупреждающее рождение детей, или предложение одного доктора извлекать посредством особого инструмента, устроенного ad hoc, зародыш прежде его рождения. Другие средства не столь возмутительны, но также чрезвычайно странны» (Милютин, 1946. С. 93).

Сорок лет спустя эти инвективы, адресуя их, впрочем, исключительно правящим классам, продолжил Лев Толстой. Однако морализация ни в коей мере не уменьшала объективной потребности в планировании рождаемости. Хотя искусственный аборт был уголовным преступлением, в Петербурге их количество выросло с 1897 до 1912 г. в 10 раз. Между тем многие врачи, не говоря уж о моралистах, столь же нетерпимо, как к абортам, относились и к любой контрацепции. В 1893 г. А. Г. Боряковский писал в газете «Врач», что «средства, препятствующие зачатию, так называемые презервативы, приобретают все более широкое распространение. В газетах печатаются о них рекламы; в аптеках, аптечных складах, инструментальных и резиновых магазинах они всегда в обилии и на самом видном месте» (Боряковский, 1893. Цит. по: Вишневский, 1977. С. 128). По мнению автора, презервативы, как и прерванное сношение, настолько вредны для здоровья, что «лучше уж совсем отказаться от полового сношения, чем умножать горе болезнями».

Споры врачей и юристов по поводу абортов и контрацепции продолжались много лет, причем выдвигались разные аргументы. Авторы, заострявшие внимание главным образом на медицинской стороне дела (антисанитария, неумелость, доходившая до того, что женщины сами себе делами аборты вязальными иглами, перьями, палочками и т. п.), готовы были пойти на декриминализацию абортов, чтобы сделать их более безопасными. Другие, напротив, апеллировали к доводам морали и считали аборт недопустимым.

В целом, русские врачи были в этом вопросе либеральнее своих западных коллег. Энгельштейн объясняет это прежде всего интересами самих врачей. В Англии и Соединенных Штатах законы против абортов в XIX в. стали строже в значительной мере по инициативе врачей, желавших усилить свою профессиональную власть за счет женской автономии в вопросах репродукции. В России, напротив, врачи, желая повысить свой профессиональный статус, добивались смягчения правовых санкций против абортов или даже полной их декриминализации; они подчеркивали скорее совпадение, чем конфликт женских интересов с их собственными (Энгельштейн, 1996. С. 340—341). На мой взгляд, это объясняется не столько групповыми интересами российских врачей, сколько их большей демократичностью и близостью к народу.

После долгой полемики Четвертый съезд Общества российских акушеров и гинекологов (1911) и Двенадцатый съезд Пироговского общества (1913) приняли либеральную точку зрения, рекомендовав правительству декриминализировать искусственные аборты, делаемые врачами. В феврале 1914 г. 38 голосами против 20 при трех воздержавшихся за декриминализацию аборта проголосовало и Десятое общее собрание Русской группы Международного союза криминалистов. На Пироговском съезде контрацепция была названа в качестве единственной реальной альтернативы аборту:

«Единственным практическим средством, уже в настоящее время значительно ограничивающим производство незаконного выкидыша и обещающим в будущем еще гораздо более значительное вытеснение этого зла, являются меры, предохраняющие от беременности. Нужно стремиться к усовершенствованию и распространению этих мер» (Общество русских врачей, 1913. С. 88). Проституция и венерические заболевания

Такая же острая борьба консервативных, либеральных и радикальных тенденций развертывалась в дебатах о половых преступлениях и способах регулирования проституции.

Российские уголовные законы 1813 и 1845 гг., как и их западноевропейские прообразы, описывали все половые преступления в религиозных и моральных терминах как «стыдные преступления», «обиды против добрых нравов», «развратное поведение», «противоестественные пороки». Даже Новое уложение о наказаниях 1903 г. объединяет все половые преступления понятием «непотребство». Но «порок» и «преступление» не одно и то же. Право требует иных, значительно более четких и притом светских определений. Чтобы закон был эффективным, нужно ясно понимать, что именно он охраняет и насколько адекватны избранные для этого средства. Охрана личности от сексуальных посягательств совсем не то же самое, что охрана здоровья населения и, тем более, защита семьи или общественной нравственности.

Общая тенденция развития всякого правового государства – уменьшение количества запретов на поступки, которые не представляют непосредственной социальной опасности или по самой сути своей не поддаются государственному контролю. Если в абсолютных монархиях полиция стремилась контролировать всё и вся, то в XIX в. европейские государства расширяют понятие частной жизни, в которую государство не должно вмешиваться. Хотя царская Россия не была еще правовым государством и защита прав личности занимала в ее законодательстве весьма скромное место, она развивалась в том же направлении (Энгельштейн, 1996. Гл. 1—3).

Особую трудность представляла проституция. Как и в Западной Европе, проституция в России существовала с глубокой древности (см. Г[ерценштейн], 1898; Дерюжинский, 1911; Бентовин, 1909; Броннер, Елистратов, 1927; Лебина, Шкаровский, 1994; Энгельштейн, 1996; Голосенко, Голод, 1998; Stites, 1983; Bernstein, 1995). В начале XVIII в. с ней безуспешно пытались бороться полицейскими мерами. Позже, следуя европейским образцам, Екатерина II поставила ее под надзор полиции и одновременно открыла первую венерологическую больницу для женщин. В 1843 г. в ряде больших городов, начиная с Петербурга, полиция стала выдавать официальные разрешения на открытие, по французскому образцу, легальных и находящихся под медицинским контролем «домов терпимости».

По уголовному законодательству 1845 г. «непотребное поведение» (эвфемизм, обозначавший проституцию) наказывалось, только если «бесстыдные и соблазнительные действия» совершались в общественных местах. Это порождало морально-юридический парадокс, по сути дела легализуя поведение, которое тут же непримиримо осуждалось, но зато создавало максимальные возможности для полицейского и санитарного контроля.

Общественное мнение – мужское! – относилось к системе борделей вполне терпимо. О них не говорили при дамах, но многие дворянские юноши начинали свою сексуальную жизнь именно там. Нередко мальчиков приводили туда с этой целью старшие братья, друзья и даже отцы. В. М. Тарновский в начале 1880-х годов предложил для «укрощения» венерических заболеваний в армейской среде создать специальные солдатские дома терпимости, пополняемые здоровыми молодыми крестьянскими вдовами; эту идею поддержал знаменитый генерал М. Д. Скобелев. Руководители кадетских корпусов, по-отечески заботясь о здоровье подопечных юношей, издавали приказы, разрешавшие кадетам старших курсов и юнкерам повзводно посещать закрепленный за училищем публичный дом выше средней категории.

Приказ начальника Александровского юнкерского училища генерала П. Н. Григорьева от 20 февраля 1897 г. гласил:

«Дабы обезопасить юнкеров от заразы сифилисом при половых отправлениях, устанавливается следующее:

Для посещения юнкерами мною выбран дом терпимости Морозовой.

Для посещений устанавливаются понедельник, вторник и четверг…

В дни, указанные для посещения… врач училища предварительно осматривает женщин этого дома, где затем оставляет фельдшера, который обязан наблюдать:

а) чтобы после осмотра врача до 7 часов вечера никто посторонний не употреблял этих женщин;

б) чтобы юнкера не употребляли неосмотренных женщин или признанных нездоровыми;

в) предлагать юнкерам после сношения омовение жидкостью, составленной врачом».

Посещение проходит коллективно. Плата фиксированная, причем можно за эти деньги «совокупиться только раз и не больше 1/2 часа времени». «Юнкера во время совокупления должны соблюдать порядок и тишину», а «дежурный офицер, приняв команду, должен принять доклад фельдшера о благополучии совокупления. Расчет юнкера ведут сами. При этом они должны помнить, что более позорного долга, как в доме терпимости, не существует» (Голосенко, Голод, 1998. С. 49; Скородумов, Борисов, 2007).

Кроме «организованных» проституток было немало «одиночек», работавших на собственный страх и риск (как правило, с сутенером). По данным официальной полицейской статистики, на 1 августа 1889 г. в 50 губерниях Европейской части Российской империи насчитывалось 912 домов терпимости, в которых жили 6 121 проститутка, «одиночек» было 6 826 (Статистика Российской империи, 1890. Т. XIII. Цит. по: Калачев, 1991. С. 39). Эти цифры, конечно, занижены. По подсчетам специальной комиссии, в начале 1890-х годов в России насчитывалось 1 262 дома терпимости, 1 232 тайных притона, 15 365 «проститутных домов терпимости» и свыше 20 тысяч одиночек; по подозрению в проституции в год задерживалось свыше 14 тысяч женщин (Г[ерценштейн], 1898. С. 482). По подсчетам современных ученых, количество проституток на душу населения в Санкт Петербурге в начале XX в. было примерно таким же, как в других европейских столицах – Лондоне, Париже, Вене и Берлине (Stites, 1978. P. 183).

Каждая проститутка обязана была зарегистрироваться в полиции, где на нее заводили особое дело. Если женщина переезжала на новое место жительства, ей после внеочередного медицинского осмотра выдавалось так называемое проходное свидетельство с приложением печати. По приезде на новое место женщина должна была отметиться у местного начальства, которое могло запросить ее дело с прежнего места жительства. Разумеется, не все женщины это делали.

Как и в Западной Европе, проблема проституции обсуждалась в России прежде всего в связи с распространением венерических заболеваний. Хотя полицейско-медицинский контроль за проститутками обходился дорого и порождал множество злоупотреблений властью, его гигиеническая эффективность была низкой. По данным обследования 1889 г., «дурной болезнью» (эвфемизм сифилиса) страдали 57,9% «гулящих женщин» (в домах терпимости – 61,3%, среди одиночек – 60,6%).

Постоянной спутницей полиции нравов была коррупция.

«В отечественную полицию нравов шли… лица сомнительного прошлого и настоящего – всякого рода несостоявшиеся люди, неудачники в жизни: уволенные мелкие чиновники, выгнанные лакеи, отставные унтер-офицеры и т. п. Получали они скудное вознаграждение, так что злоупотреблений с их стороны, вымогательств, попустительства было много, что сильно вредило делу» (Голосенко, Голод, 1998. С. 45).

Распространение проституции, а вместе с ней венерических заболеваний вызвало острые дискуссии о природе этих явлений и способах борьбы с ними.

Консервативные ученые (профессор Петербургской Военно-медицинской академии П. И. Грацианский, доктор И. И. Приклонский, профессор В. М. Тарновский и др.) утверждали, что и сифилис, хотя он появился в России еще в конце XV в., и проституция – следствия падения нравственного уровня народа в результате урбанизации и европеизации страны. Коммерциализация секса – только аспект общей коммерциализации жизни и неготовности русского народа к сопротивлению. Проституция, доказывал Тарновский, следуя установкам итальянской криминологической школы Чезаре Ломброзо, возникает не вследствие социальных причин, а потому, что некоторые женщины, обладающие повышенным сексуальным влечением, имеют врожденное «предрасположение к пороку». Не их соблазняют, а они соблазняют и развращают других. Только сильное влияние семьи и нравственного воспитания, еще сохранившегося в средних и высших слоях общества, может поставить предел эпидемии.

Либеральные и радикальные ученые (Э. Л. Шперк, Ф. Ф. Эрисман, Д. Н. Жбанков и др.), наоборот, подчеркивали значение социальных факторов. По афористическому выражению Жбанкова, венерические болезни, включая сифилис, распространяются и в городе, и в деревне «благодаря бедноте, темноте и тесноте». Сифилис становится «бытовой болезнью русского народа», потому что в деревне он часто передается неполовым путем, от матери к ребенку. Ни социальная изоляция больных, ни принудительные осмотры крестьян, за которыми стоят пережитки крепостнической психологии, не помогут. Социальные болезни можно устранить только социальными средствами.

Так же бессмысленно морализировать по поводу проституции. Опросив свыше 4 тысяч столичных проституток, П. Е. Обозненко нашел, что главной причиной выбора ими такой профессии была нужда, бедность (41,6%); леность и пример подруг назвали соответственно 7,8 и 7,2%, а сильную половую потребность – только 0,6% (Обозненко, 1896. С. 21. Цит. по: Калачев, 1991. С. 42). По данным официальной имперской статистики, подавляющее большинство проституток составляли выходцы из низов – крестьянки (47,5% в целом по стране, 55,1% по Москве) и мещанки (соответственно 36,3 и 28,2%), то есть именно те категории женщин, которые чаще всего оказывались социально незащищенными (Там же. С. 44). 87% проституток, обследованных Обозненко, были круглыми сиротами, и начинали они свою деятельность в достаточно юном возрасте (65,1% – между 15 и 19 годами), когда их собственные сексуальные потребности могли еще не сформироваться.

Из этой статистики вытекало, что ни проституцию, ни венерические заболевания нельзя побороть административно-полицейским «регулированием», внешний контроль должен уступить место разумной саморегуляции, субъектом которой будет не только мужчина, но и женщина. Иными словами, русская медицина, как до нее социология, также начинала выходить на «женский вопрос» в широком смысле этого слова. В обсуждении его наряду с мужчинами принимали участие и ученые-женщины, например известный гигиенист М. И. Покровская.

Либеральное общественное мнение отрицательно и недоверчиво относилось к полицейским методам контроля и надзора, подчеркивая их неэффективность (сторонников отмены этих мер называли, по примеру американских борцов за отмену рабства, аболиционистами). По мнению М. И. Покровской, главной причиной распространения проституции являлась сексуальная распущенность мужчин, которым она рекомендовала сдерживать свои половые инстинкты и не вступать в сексуальные связи до брака. Моральные обвинения в адрес мужчин сочетались с социально-политическими инвективами в адрес привилегированных сословий. По мнению Покровской, «молодежь более высоких слоев общества и армия виноваты в существовании проституции», тогда как «простой народ отличается меньшей распущенностью, нежели интеллигенция, он больше щадит молодость и невинность девушек» (Покровская, 1902. С. 28—29). Эти утверждения были далеки от действительности. Рабочие реже студентов и военных пользовались услугами проституток просто потому, что им нечем было за них платить и легче было удовлетворить свои сексуальные потребности в собственной среде.

Если столь сложным был вопрос «кто виноват?», то еще труднее было решить, «что делать». Покровская и ее единомышленники призывали переориентировать законы половой жизни и самого общества с мужского типа на женский. На Первом Всероссийском женском съезде (1908) и на Первом съезде по борьбе с торгом женщинами (1910) много говорилось о необходимости обуздания половых инстинктов мужчин путем «правильного» воспитания мальчиков, создания соответствующего общественного мнения и даже государственного контроля. Некоторые участницы и участники этих съездов предлагали называть потребителей продажной любви «проститутами» и применять к ним санкции уголовного характера (Труды Первого Всероссийского женского съезда…, 1909. С. 272, 315). Это была явная утопия.

Юристы и эпидемиологи говорили о вещах более приземленных, например о судьбе легальных борделей. Разделявший взгляды Покровской член Российского общества защиты женщин Н. М. Болховитинов требовал немедленного закрытия всех увеселительных заведений в столице, так как «существование притонов разврата с ведома и разрешения правительственных властей противоречит этическим воззрениям современного общества и подрывает в глазах общества престиж государства», «публичные дома усиливают вообще разврат среди мужчин и женщин, в особенности наиболее утонченные его формы, изощряясь в культе сладострастия и половой извращенности» (Труды Первого Всероссийского съезда по борьбе с торгом женщинами…, 1912. С. 26). «Режим регламентированной проституции, – писал юрист А. И. Елистратов, – это тяжелый привесок, который для женщин из не владеющих общественных групп усиливает общий социальный гнет» (Елистратов, 1903. С. 15).

Напротив, официальный Врачебно-полицейский комитет настаивал на сохранении и даже расширении системы борделей, мотивируя это тем, что она обеспечивает лучшие возможности для эпидемиологического и административного надзора. Эти споры, в которых своеобразно перемешивались и подчас не различались морально-религиозные, социальноэкономические, политико-юридические и педагогические аргументы, так и остались незавершенными и достались в наследство Советской власти.

Если ученые и полицейские хотели объяснить проституцию, то русская художественная литература пытается понять ее изнутри. Классическая русская литература описывала «падших женщин» с жалостью и состраданием (Катюша Маслова, Сонечка Мармеладова), их образы часто идеализировались. Общество испытывало по отношению к ним сильное чувство вины. Как писал в 1910 г. литературный критик В. В. Воронский, «мир падших женщин до сих пор остается для русского интеллигента объектом покаянных настроений, каким он был для длинного ряда литературных поколений. Образ проститутки как бы впитал в себя, в глазах интеллигента, все несправедливости, все насилия, совершенные в течение веков над человеческой личностью, и стал своего рода святыней» (Воронский, 1956. С. 115).

Половое воспитание

Проблематизация сексуальности неизбежно ставит в повестку дня и вопросы полового воспитания молодежи.

Традиционная патриархальная семья ограничивалась в этом отношении морально-религиозными запретами и наставлениями. Помимо религиозной литературы, самой влиятельной педагогической книгой о воспитании мальчиков в России был «Эмиль» Жан-Жака Руссо (1762), первый перевод которого появился уже в 1779 г. и с тех пор многократно переиздавался. С развитием массового школьного образования этого стало недостаточно (см. Энгельштейн, 1996. Гл. 6).

Городская жизнь ускоряет половое созревание, снижает возраст сексуального дебюта и автономизирует детей от родителей, делая некоторые привычные взгляды и нормы проблематичными. Мемуаристы второй половины XIX в. все чаще жалуются на свою неосведомленность и неподготовленность к началу сексуальной жизни. Девочек ничему «такому», вплоть до собственной анатомии, вообще не учили. В 1850-х годах во все институты благородных девиц «разосланы были коллекции фигур животных для наглядного изучения зоологии, но воспитатели не осмелились представить животных девицам в том неприличном виде, в каком они вышли из рук природы, а допустили их с некоторыми изменениями и улучшениями. В одном институте начальница не позволила воспитаннице прочесть на экзамене монолог пушкинского Годунова: «Достиг я высшей власти…» на том основании, что в конце его говорится: «…мальчики кровавые в глазах», а девушке, дескать, должно как можно реже упоминать о мальчиках» (Шашков, 2004. С. 620).

Популярная писательница Анастасия Вербицкая пишет о своем детстве:

«До чего заброшенными росли мы; до чего мало обращали внимания на физическое воспитание девушки, видно хотя б из того, что эти самые важные, самые критические моменты девичьей жизни мы встречали совершенно неподготовленными. На все вопросы половой сферы умышленно накидывалось покрывало. Все было неприлично. Позорно. Все вызывало отвращение, брезгливость, стыд» (Вербицкая, 1911. С. 202. Цит. по: Борисов, 2002. С. 101).

Мальчики из дворянских семей чаще всего проходили сексуальную инициацию в доме терпимости. Для наиболее чутких и романтичных юношей этот опыт бывал мучительным.

«Этот вечер он вспоминал всегда с ужасом, отвращением и смутно, точно какой-то пьяный сон. С трудом вспоминал он, как для храбрости пил он на извозчике отвратительно пахнувший настоящими постельными клопами ром, как его мутило от этого пойла, как он вошел в большую залу, где огненными колесами вертелись огни люстр и канделябров на стенах, где фантастическими розовыми, синими, фиолетовыми пятнами двигались женщины и ослепительно-пряным, победным блеском сверкала белизна шей, грудей и рук. Кто-то из товарищей прошептал одной из этих фантастических фигур что-то на ухо. Она подбежала к Коле и сказала:

– Послушайте, хорошенький кадетик, товарищи вот говорят, что вы еще невинный... Идем... Я тебя научу всему...

Дальше произошло то, что было настолько трудно и больно вспоминать, что на половине воспоминаний Коля уставал и усилием воли возвращал воображение к чему-нибудь другому. Он только помнил смутно вращающиеся и расплывающиеся круги от света лампы, настойчивые поцелуи, смущающие прикосновения, потом внезапную острую боль, от которой хотелось и умереть в наслаждении, и закричать от ужаса, и потом он сам с удивлением видел свои бледные, трясущиеся руки, которые никак не могли застегнуть одежды» (Куприн, 1958. Т. 5. С. 251—252).

Еще печальнее воспоминания толстовского Позднышева:

«Помню, мне тотчас же, там же, не выходя из комнаты, сделалось грустно, так что хотелось плакать, плакать о погибшей своей невинности, о навеки погубленном отношении к женщине. Да-с, естественное, простое отношение к женщине было погублено навеки. Чистого отношения к женщине уж у меня с тех пор не было и не могло быть» (Толстой, 1965. Т. 12. С. 145—146).

Характерно, что эти милые мальчики жалеют только о собственной потерянной невинности, о женщине, которая помогла им стать мужчинами, они не думают…

Не меньше, чем проституция, врачей и педагогов второй половины XIX в., как и их европейских коллег, волновал «тайный порок» онанизма, который считали источником едва ли не всех болезней и пороков. Дома на это можно было закрывать глаза, но в закрытых мужских учебных заведениях мастурбация была массовой, педагоги не знали, что с ней делать. Мальчиков запугивали всяческими ужасами. По словам популярного в начале XX в. петербургского врача Александра Вирениуса, мальчики, предающиеся онанизму, не только расстраивают свое здоровье, но даже член у них увеличивается, тогда как у хороших мальчиков он маленький и аккуратный. Правда, В. М. Бехтерев, опубликовавший в 1902 г. специальную статью «О внешних признаках привычного онанизма у подростков мужского пола», в этом сомневался, допуская лишь возможность увеличения головки пениса.

Известный педагог Н. Якубович рассказывает случай, свидетелем которого он стал, инспектируя один из кадетских корпусов:

«Кадет семнадцати лет, уроженец юга, полный сил и здоровья, был очень хороший и неглупый юноша и вдруг неожиданно изменился, стал раздражителен, дерзок, ленив. Мы недоумевали. Однажды я сидел в кабинете у директора, и мы вели беседу об этом юноше и совещались, что такое сделать, чтобы вернуть его на прежнюю линию. Позвали его самого, и директор спросил, что такое с ним случилось, что он так невозможно стал себя вести. Юноша потупился, густая краска залила его лицо, и он глухим голосом сказал: “Павел Иванович, мне стыдно сказать, но я ужасно мучаюсь... Мне хочется, я не могу с собой справиться... Мне нужна женщина”. Мы оба потупились и долго молчали, наконец Павел Иванович вынул из кошелька кредитную бумажку, подал ее юноше и, не глядя на его, сказал: “Ступай”. Я ужаснулся и высказал Павлу Ивановичу, что таким образом он санкционирует разврат. “Что же, по вашему мнению, – ответил мне Павел Иванович, – лучше было бы, если бы он другим способом удовлетворил свое возбуждение?”» (Цит. по: Лебина, Шкаровский, 1994. С. 108—109).

С точки зрения педагогов и врачей начала XX в., любая подростковая сексуальность выглядела опасной, но «патологию» детей из имущих классов они приписывали излишествам и подавленным желаниям, тогда как пролетарскую сексуальность выводили из беспорядочной, распущенной семейной жизни, преждевременного детского опыта и снисходительности взрослых (Энгельштейн, 1996. С. 255).

В 1907—1910 гг. появляются многочисленные книги и статьи типа «О половом оздоровлении», «Половой вопрос в семье и школе», «Половая педагогика», «Школа и половой вопрос» и т. п. В 1906 г. подростковую сексуальность обсуждал Первый всероссийский конгресс по педагогической психологии. В 1908 г. на Первом съезде офицеров-воспитателей кадетских корпусов были заслушаны доклады «Борьба с половой распущенностью в средней школе», «Некоторые задачи воспитания в связи с половой жизнью человеческого организма», «Тайный порок и половая нравственность» и др. (Труды первого съезда офицеров-воспитателей…, 1909. Цит. по: Кащенко, 2003. С. 206—208).

На съезде отмечалось, что проблеме сексуального воспитания в армии стали уделять должное внимание примерно в 1900 г. Прежде к нему было чисто формальное отношение: «...воспитателям выдавалась книга профессора В. М. Тарновского “Половая зрелость”, рекомендовались беседы, изредка вопрос поднимался командованием, но все это носило характер внешнего исполнения мало кому интересной программы. Признавалось неудобным говорить о половых вопросах с кадетами (за исключением случаев венерических заболеваний), а меры воздействия сводились к наложению взыскания за нарушение целомудрия». Между тем «рано пробуждаемая и взлелеянная чувственность тем более опасна, что она, вызывая усиленный и бурный рост органов половой сферы, лишает остальные части организма необходимых для их развития жизненных сил и вместе с тем угнетающим образом действует на психику человека».

Настало время, отмечалось на съезде, когда необходимо выполнение трех основных задач сексуального воспитания:

1. Просвещение в вопросах половой жизни (начиная с самых младших классов кадетских корпусов, т. е. с 10 лет): «первейшей задачей сексуального воспитания является своевременная, но при этом весьма осторожная, требующая от руководителя много душевного такта осведомленность детей в явлениях половой жизни при помощи методического школьного курса естествознания».

2. Формирование «половой совести», то есть развитие «чув ства стыда, справедливости и милосердия, религиозного чувства, чувства собственного достоинства, чувства идеализированной любви и, наконец, чувства общественной солидарности – ответственности перед обществом и потомками за доброкачественность рода».

3. Выработка и усовершенствование характера и воли, способной укрепить в душе сознание неизбежности и необходимости полового воздержания. Сексуальная пропедевтика должна заключаться «в ознакомлении военнослужащих с великой силой человеческого духа, в развитии у них способности быть господином над их телесными раздражениями и капризами». В связи с этим выдвигалась необходимость «эстетико-сексуального воздействия» на военнослужащую молодежь, которое заключается в привитии им любви к прекрасному через развитие привычки сострадательно относиться к некрасивому и уродливому.

Офицеры-воспитатели спорили о том, кто должен заниматься сексуальным воспитанием кадетов. Подполковник Мягков утверждал, что непосредственно сексуальным воспитанием должны заниматься врач, законоучитель и родители. В прениях по его докладу одни офицеры утверждали, что физиологические аспекты надо оставить врачу, а нравственные – воспитателю. Другие считали, что лучше поменьше говорить и читать «об этом», культивируя физкультуру и борясь с алкоголем и табаком. Третьи подчеркивали необходимость профессионализма: «Не любые дилетанты должны заниматься половым воспитанием, как рекомендуют здесь на съезде, а особо способные и с великой осторожностью». Подполковник Бахтин высказывался за комплексное сексуальное воспитание, с участием разных специалистов, причем «воспитатель может и должен принимать все возможные косвенные меры, в смысле защиты юношества от вредных для него влияний, но избегать прямых мер, иначе он очутится в ложном положении».

На съезде популяризировался опыт воспитателя капитана Петрова, который по совету врача давал бром кадетам за час до отхода ко сну; другие офицеры организовывали прогулки на свежем воздухе и спортивные состязания, проводили медицинские осмотры гениталий после летних каникул, Рождества и Пасхи.

Первые сексуальные опросы

Озабоченность общества сексуальным поведением школьников и студентов и распространением среди молодежи венерических заболеваний побудила Пироговское общество провести в начале XX в. несколько «половых переписей» в высших учебных заведениях Харькова, Москвы и Юрьева и немного позже – Томска.

Самый масштабный опрос был проведен в Московском университете. В 1904 г. Студенческое медицинское общество Московского университета по предложению и под руководством Михаила Членова составило и распространило большую анкету, на вопросы которой ответили около половины всех студентов университета; всего было получено 2 150 заполненных анкет, правда, многие ответили не на все вопросы. Результаты этой «половой переписи московского студенчества» были опубликованы в журнале «Русский врач» (1907. № 31—32), а затем отдельной книгой (Членов, 1909).

Опросник включал 208 вопросов, разбитых на несколько категорий: личность и условия жизни, наследственность, общее состояние здоровья, курение, алкоголизм, влияние семьи, школы, литературы, театра, половая жизнь, поллюции, брак и внебрачная половая жизнь, онанизм и «другие половые неправильности», венерические заболевания. Вторая анкета, составленная комиссией под председательством Д. Н. Жбанкова и В. И. Яковенко для учащихся женских учебных заведений Москвы, была конфискована полицией; из 6 000 анкет удалось спасти только 324 заполненные анкеты, результаты обобщения которых были опубликованы после Октябрьской революции (Жбанков, 1922).

Анкета Членова была весьма информативна. Респондентами были молодые мужчины (самый представленный возраст 19—21 год), преимущественно городского (80% выборки) происхождения, из обеспеченных слоев общества (имущественное положение своих семей средним назвали 67%, ниже среднего – 20% опрошенных). Больше всего опрошенных (по 30%) учились на медицинском и юридическом факультетах. Начальное образование дома получили 82%, в пансионах – 12%. 96% до университета обучались в гимназиях, 2% – в духовных семинариях.

Общий стиль своего семейного воспитания две трети опрошенных оценили как религиозно-нрав с тв енный, треть – как неопределенный. Нравственная близость с родителями (чаще с матерью) существовала у 60%, но 37% юношей на вопрос о нравственной близости ответили «ни с кем».

«Раннее проявление полового чувства» у себя отметили 92%, приписывая это влиянию порнографических книг и картинок (24%), уличным впечатлениям (17%), поведению товарищей (14%) и т. п. Семейное половое воспитание у большинства опрошенных сводилось к моральным наставлениям и запугиванию опасностями венерических и психических (на почве онанизма) заболеваний. В школе половое возбуждение испытали 44% опрошенных, разъяснения же о половых процессах получил лишь каждый восьмой, да и эти счастливчики в большинстве случаев (62%) черпали сведения исключительно от товарищей. «Грязные предложения» (к «рукоблудию» или «мужеложству») в школьные годы получали 12% ответивших на этот вопрос; в большинстве случаев (86%) подобные предложения исходили от товарищей, реже (13%) – от учителей. Книги «по половому вопросу», к которым студенты причисляли «Крейцерову сонату» Толстого, «Бездну» и «В тумане» Леонида Андреева, читали 96%, популярные медицинские книжки – 63%. Склонность к порнографической литературе до университета имели 25%, в студенческие годы приобщились к ней 16%.

Половые сношения до поступления в университет имели 67% студентов, сознательно воздерживались к моменту заполнения анкеты – 23% (одна треть – по нравственным соображениям, 27% – из боязни заражения, 18% – «из нравственного отвращения»). Неудовлетворенность от полового воздержания испытывают 57%, а одна треть от него прямо-таки страдает. Женатых студентов оказалось 7%; из них спят с женой чаще 4-х раз в месяц 66%, нерегулярно – 51%, совсем не имеют сношений с женой 3%; внебрачные связи имеют 9%. Меры против зачатия принимают 57% (25% – прерванное сношение, 16% —презервативы).

Среди тех, кто начал половую жизнь еще до университета, половина сделали это между 14 и 17 годами, 22% – в 16 лет. Первой партнершей у 41% была проститутка, у 39% – прислуга и у 10% – замужняя женщина. Мотивы первого сближения назывались разные: 40% сделали это по собственному почину, 25% были «соблазнены женщинами» и 23% – товарищами. Как правило, первый половой акт происходил в трезвом виде (82%) и не в компании (73%). Половая жизнь большинства студентов остается нерегулярной, а половые сношения редкими (у 14% один раз в месяц, у 40% еще реже) и случайными. В 47% случаев студенты спят с проститутками, две трети – со случайными женщинами. Меры против заражения и зачатия принимают 79%.

Нравственные оценки и собственное поведение студентов часто расходятся. Две трети опрошенных в принципе отрицательно относятся к внебрачным отношениям, многие жалуются на слабость и неэффективность «Союзов воздержания» (были и такие!).

Очень болезненным для студентов был вопрос об онанизме. В том, что они мастурбировали раньше, признались 60%, а в том, что занимаются этим теперь – 14%, пик онанирования приходился на 15—16 лет. На более подробный вопрос о частоте онанизма ответили только 38%, из коих 59% научились онанизму самостоятельно, а 42% – под чужим влиянием. Подавляющее большинство старается покончить с этой «вредной привычной» по нравственным соображениям и из боязни последствий, но не всем это удается. Из последствий онанизма чаще всего (22%) отмечают «упадок энергии», но боятся и многого другого. Один студент даже назвал онанизм «стихийным проявлением нашего нервного века, причиной вырождения, может быть, более крупной, чем сифилис».

Из 2 150 опрошенных студентов 543 (25,3%) оказались жертвами венерических заболеваний, среди которых на первом место стоит гонорея («перилой»), затем идут мягкий шанкр и сифилис. Эта статистика совпадает с данными по Юрьевскому (Дерптскому) университету, где венерическими заболеваниями болели 27, 6% студентов. Заразились юноши чаще всего на первом году обучения или еще до поступления в университет, а главным источником заражения (от 70 до 83%) были проститутки. В приписках к анкете некоторые студенты предлагали ввести в университете специальную должность врача по венерическим болезням.

Подводя итоги своей «переписи», М. А. Членов подчеркивал, что речь идет о серьезных социальных проблемах, предлагал улучшить материальное положение студенчества, вести пропаганду более ранних браков, развивать кружки самообразования, поднимать уважение к женщине, ввести специальное законодательство о проституции, заниматься половым просвещением молодежи и бороться с порнографией не запретительными, а культурными средствами. По общеевропейским стандартам того времени его предложения были, безусловно, прогрессивными.

Студенческие «половые переписи» были тесно связаны с идейно-политической атмосферой кануна и последствий революции 1905 г. В Томской анкете, которую проводил в 1910 г. двадцатидвухлетний студент-медик Яков Фалевич, даже пытались выяснить, как на отношение студентов к половому вопросу и на их собственный сексуальный опыт влияет их партийная работа.

Следует подчеркнуть, что ни исследователи, ни сами студенты не проповедовали «сексуальной свободы», напротив – призывали к сдержанности. По мнению Членова, только «личная профилактика», то есть сексуальная сдержанность может избавить общество от проституции и венерических заболеваний. К тому же призывал и Фалевич. Половина томских студентов, участвовавших в революционной работе, сказали, что она изменила их сексуальные чувства: 80% отметили облагораживающее влияние революции на сексуальность 13% – уменьшение своих сексуальных потребностей, все силы ушли в политику, 2%, напротив, сказали, что их сексуальный аппетит усилился, а 3% – что революция вовлекла их в сексуальные отклонения. По словам Фалевича, революция в целом улучшила социальные установки студентов, особенно их взгляды на женщин и половой вопрос (Энгельштейн, 1996. С. 255). Это совсем не похоже на студенческую революцию 1960-х годов, проходившую под лозунгами сексуальной свободы.

Таким образом, проблематизация сексуальности вовсе не означала ее принятия. Педагоги, врачи и юристы спорят преимущественно о том, как эффективнее осуществлять социальный контроль над сексуальностью, исходя из традиционных морально-религиозных ценностей. Вопрос «зачем и кому все это нужно?» возникает редко, причем не столько в научном, сколько в художественном дискурсе.

Глава 6. СЕКСУАЛЬНЫЙ ДИСКУРС СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА

Проклятые» вопросы.

Как дым от папиросы,

Рассеялись во мгле.

Пришла Проблема Пола,

Румяная фефела,

И ржет навеселе.

Саша Черный

В XIX в. обсуждать вопросы секса и тем более открыто выступать против церковной доктрины осмеливались немногие. Одним из таких смельчаков был Герцен, который писал:

«Вообще христианский брак мрачен и несправедлив, он восстанавливает неравенство, против которого проповедует Евангелие, и отдает жену в рабство мужу. Жена пожертвована, любовь (ненавистная церкви) пожертвована, выходя из церкви, она становится излишней и заменяется долгом и обязанностью. Из самого светлого, радостного чувства христианство сделало боль, истому и грех. Роду человеческому предстояло или вымереть, или быть непоследовательным» (Герцен, 1956. Т. 5. С. 465).

В 1890-х годах о сексуальных проблемах заговорили вслух. Ослабление цензурного контроля вывело скрытые тенденции на поверхность, тайное стало явным. Новая эстетика и философия жизни были направлены как против церковной морали, так и против ханжеских установок шестидесятников.

Споры о «Крейцеровой сонате»

Толчком к осознанию кризиса брака и сексуальности послужила толстовская «Крейцерова соната», в которой писатель пуб лицистически заостренно выступил практически против всех общепринятых воззрений на брак, семью и любовь (в дальнейшем изложении этого вопроса я опираюсь на великолепную монографию датского филолога Петера Ульфа Меллера «Послесловие к “Крейцеровой Сонате”. Толстой и спор о сексуальной морали в русской литературе 1890-х» (Mцller, 1988).

В противоположность либералам и народникам, видевшим корень зла в частной собственности и неравенстве полов, Толстой утверждал, что «неправильность и потому бедственность половых отношений происходит от того взгляда, общего людям нашего мира, что половые отношения есть предмет наслаждения, удовольствия...» (Толстой, 1992. Т. 65. С. 61).

Герой «Крейцеровой сонаты» Позднышев панически боится своей собственной и всякой иной сексуальности:

«...Предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, возвышенное, а на практике любовь ведь есть нечто мерзкое, свиное, про которое и говорить и вспоминать мерзко и стыдно» (Толстой, 1965. Т. 12. С. 162).

Этот ригоризм, в сочетании с патологической ревностью, делает Позднышева неспособным к взаимопониманию с женой и в конечном счете побуждает убить ее. Но трагедия эта, по мнению Толстого, коренится не в личных качествах Позднышева, а в самой природе брака, основанного на «животных» чувствах.

После выхода книги некоторые ее демократические критики, в частности Н. К. Михайловский, пытались отделить Толстого от его героя, но сделать это было сложно. Свое отрицательное отношение к чувственности писатель выражал и раньше. Интересно его предисловие к сочинениям Ги де Мопассана (1894). Познакомившись по совету И. С. Тургенева с сочинениями французского писателя и высоко оценив некоторые его произведения, особенно «Жизнь», Толстой вместе с тем решительно осудил его чувственность, а «Милого друга» назвал «очень грязной книгой». Теперь он пошел много дальше.

В послесловии к «Крейцеровой сонате» Толстой прямо идентифицировался с Позднышевым и уже от своего собственного имени осудил плотскую любовь, даже освященную церковным браком:

«...Достижение цели соединения в браке или вне брака с предметом любви, как бы оно ни было опоэтизировано, есть цель, недостойная человека, так же как недостойна человека... цель приобретения себе сладкой и изобильной пищи» (Толстой, 1965. Т. 12. С. 215).

Более нетерпимый, чем апостол Павел, Толстой отрицает самую возможность «христианского брака»:

«Идеал христианина есть любовь к Богу и ближнему, есть отречение от себя для служения Богу и ближнему; плотская же любовь, брак, есть служение себе и потому есть, во всяком случае, препятствие служению Богу и людям, а потому с христианской точки зрения – падение, грех» (Там же. С. 220).

Поскольку произведение Толстого было слишком откровенным и взрывчатым – о телесной стороне брака упоминать было вообще не принято, – цензура запретила его публикацию в журнале или отдельным изданием. Только после того как Софья Андреевна получила личную аудиенцию у Александра III, царь неохотно разрешил опубликовать повесть в 13-м томе собрания сочинений Толстого. Но цензурный запрет лишь увеличил притягательность повести, которая задолго до публикации стала распространяться в списках и читаться в частных домах, вызывая горячие споры.

На Западе «Крейцерова соната» произвела эффект разорвавшейся бомбы. Американская переводчица Толстого Исабель Хэпгуд, прочитав книгу, отказалась переводить ее, публично объяснив свои мотивы (апрель 1890):

«Даже с учетом того, что нормальная свобода слова в России, как и всюду в Европе, больше, чем это принято в Америке (а мыто думали, что Америка всегда была свободнее России! – И. К. ), я нахожу язык “Крейцеровой сонаты” чрезмерно откровенным... Описание медового месяца и их семейной жизни почти до самого момента финальной катастрофы, как и то, что этому предшествует, является нецензурным» (Mцller, 1988. P. 103).

Почтовое ведомство США официально признало книгу неприличной, что лишь усилило ее популярность. Характерна реакция полковника Роберта Ингерсола:

«Хотя я не согласен почти с каждой фразой в этой книге и признаю ее сюжет грубым и нелепым, а жизненную позицию автора – жестокой, низкой и ложной, я считаю, что граф Толстой вправе выражать свое мнение по всем вопросам, а американские мужчины и женщины имеют право это читать» (Ibid. P. 105).

Жаркие споры развертывались и в Европе. Несмотря на огромный нравственный авторитет Толстого, многие с ним не соглашались. Эмиль Золя сказал, что у автора что-то неладно с головой, а немецкий психиатр доктор Х. Бек опубликовал брошюру, в которой оценил повесть «как проявление религиозного и сексуального безумия высоко одаренного психопата» (Ibid. P. 115). Столь же сильно расходились мнения и в России. Толстой получал множество писем, причем женские отзывы, как правило, были положительными, а мужские – преимущественно негативными. В одном таком письме, сохранившемся в толстовском архиве, говорилось:

«Прочитав вашу “Сонату”, я от всей души советую вам обратиться за помощью к психиатру, потому что только психиатры могут излечить патологическое направление ума» (Ibid. P. 120).

В публичных спорах о «Крейцеровой сонате» сразу же наметилось три позиции. Демократы-шестидесятники (Л. Е. Оболенский, Н. К. Михайловский, А. М. Скабичевский) приветствовали развенчание Толстым буржуазного и церковного брака, но усматривали выход из кризиса не в отказе от плотской любви, а в том, чтобы смотреть на жену как на равноправного человека, тогда животные чувства будут освящены и одухотворены. Консерваторы (Н. Е. Буренин, А. С. Суворин), напротив, приветствовали произведение Толстого как протест против гедонизма и слишком раннего увлечения молодых людей сексуальными наслаждениями. Наконец, православное духовенство (например, архиепископ одесский Никанор) расценило взгляды Толстого как прямую ересь, подрывающую самые основы христианской морали и брака.

«Крейцерова соната» послужила толчком к широкому обсуждению всех вопросов брака, семьи и половой морали. Непосредственно на тему этой повести были написаны рассказы известных писателей А. К. Шеллера-Михайлова, П. Д. Боборыкина, Н. С. Лескова. Все участники споров соглашались с тем, что общество и институт брака переживают острый моральный кризис, но причины этого кризиса и способы выхода из него назывались разные. Если в 1890-х годах на первом плане стояли вопросы половой морали, то в начале XX в. проблема сексуального освобождения стала обсуждаться уже вне всякого религиозного контекста.

Интересно отношение к «Крейцеровой сонате» А. П. Чехова. Сначала она произвела на него сильное впечатление. Хотя суждения Толстого «о сифилисе, воспитательных домах, об отвращении женщин к совокуплению и проч. не только могут быть оспариваемы, но и прямо изобличают человека невежественного, не потрудившегося в продолжение своей долгой жизни прочесть две-три книжки, написанные специалистами, смелость произведения многократно искупает его недостатки», – писал он Плещееву 15 февраля 1890 г. (Чехов, 1976. Письма. Т. 4. С. 18).

Но после поездки на Сахалин и особенно после прочтения толстовского «Послесловия» отношение Чехова стало резко критическим.

«Черт бы побрал философию великих мира сего! Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. Диоген плевал в бороды, зная, что ему за это ничего не будет; Толстой ругает докторов мерзавцами и невежничает с великими вопросами, потому что он тот же Диоген, которого в участок не поведешь и в газетах не выругаешь» (Там же. С. 270).

Косвенная полемика с Толстым ощущается в нескольких рассказах Чехова («Бабы», «Дуэль», «Соседи» и «Ариадна»). Философия любви и пола Вслед за писателями, в спор о природе пола, любви и сексуальности включились философы.

«Приходится удивляться, с какой поистине вулканической энергией тема любви врывается в русскую литературу, в публицистику, художественную критику, эссеистику, религию и философию. О любви пишут философы – Вл. Соловьев, Н. Бердяев, С. Булгаков, И. Ильин, С. Карсавин, П. Флоренский, Б. Вышеславцев, поэты – А. Фет, А. Блок, К. Бальмонт, Н. Гумилев, А. Ахматова, М. Цветаева, З. Гиппиус, писатели и критики – В. Розанов, Андрей Белый, Д. Мережковский, О. Мандельштам, литературоведы и историки литературы – В. Жирмунский, Н. Арсеньев, А. Веселовский и др. За несколько десятилетий о любви в России было написано намного больше, чем за несколько веков, и эта литература отличалась глубиной мысли, интенсивными поисками, напряженной диалектикой и оригинальностью мышления» (Шестаков, 1999. С. 130).

Эта полемика хорошо представлена в составленной В. П. Шестаковым хрестоматии «Русский эрос, или философия любви в России» (1991). Началом нового витка дискуссии явилась большая статья Владимира Соловьева «Смысл любви» (1892). Защищая любовь от абстрактного и жесткого морализма, философ вместе с тем резко отделяет ее от телесных чувств и переживаний. Человеческая любовь – индивидуальное нравственное чувство, не имеющее ничего общего с инстинктом продолжения рода.

«Внешнее соединение, житейское и в особенности физиологическое, не имеет определенного отношения к любви. Оно бывает без любви, и любовь бывает без него. Оно необходимо для любви не как ее непременное условие и самостоятельная цель, а только как ее окончательная реализация. Если эта реализация ставится как цель сама по себе прежде идеального дела любви, она губит любовь» (Соловьев, 1988. Т. 2. С. 518). «Для человека как животного совершенно естественно неограниченное удовлетворение своей половой потребности посредством известного физиологического действия, но человек, как существо нравственное, находит это действие противным своей высшей природе и стыдится его...» (Там же. С. 526).

Научные исследования сексуальности, например попытки психиатра Рихарда фон Крафт-Эбинга и психолога Альфреда Бине разобраться в причинах фетишизма и других «половых извращений», для Соловьева принципиально неприемлемы, потому что не основаны на морали и лишены «всякого ясного и определенного понятия о норме половых отношений» (Там же. С. 523).

Против этой идеалистической позиции, близкой к взглядам Толстого, резко выступил Василий Розанов. В книгах «Семейный вопрос в России» (1903) и «В мире неясного и нерешенного» (1904) Розанов поэтизирует и защищает именно плотскую любовь.

Весьма консервативный религиозный мыслитель, Розанов не был сексуальным либералом. Для него семья не просто священна, но есть «ступень поднятия к Богу» (Розанов, 1904. С. I). Но семейный союз не может быть чисто духовным. «Семья – телесна, семенна и кровна; это – производители, без коих нет семьи» (Там же). Не надо стыдиться своего тела оно создано Богом и прекрасно. Наша кожа – не футляр, «не замшевый мешок, в который положена золото-душа», а часть нашей человеческой сущности; «без кожи – ни привязанности, ни влюбления, ни любви представить вообще нельзя!» (Там же. С. XIV). Половой акт, в котором Толстой видит отрицание религии и культуры, на самом деле создает их, это «акт не разрушения, а приобретения целомудрия» (Там же. С. 64). Телесная любовь – не порок, а нравственная и даже религиозная обязанность. «Мы рождаемся для любви. И насколько мы не исполнили любви, мы томимся на свете. И насколько мы не исполнили любви, мы будем наказаны на том свете» (Розанов, 1990. Т. 2. С. 366).

На Розанова обрушились буквально все, обзывая его эротоманом, апостолом мещанства и т. д. Но на его защиту в статье «Метафизика пола и любви» (опубликованной в 1907 г. в журнале «Перевал» № 6) встал Бердяев:

«Над Розановым смеются или возмущаются им с моральной точки зрения, но заслуги этого человека огромны и будут оценены лишь впоследствии. Он первый с невиданной смелостью нарушил условное, лживое молчание, громко с неподражаемым талантом сказал то, что все люди ощущали, но таили в себе, обнаружил всеобщую муку... Розанов с гениальной откровенностью и искренностью заявил во всеуслышание, что половой вопрос – самый важный в жизни, основной жизненный вопрос, не менее важный, чем так называемый вопрос социальный, правовой, образовательный и другие общепризнанные, получившие санкцию вопросы, что вопрос этот лежит гораздо глубже форм семьи и в корне своем связан с религией, что все религии вокруг пола образовывались и развивались, так как половой вопрос есть вопрос о жизни и смерти» (Бердяев, 1989. С. 18—19).

Сильный толчок к обсуждению философских проблем пола дала книга двадцатитрехлетнего австрийского философа Отто Вейнингера «Пол и характер» (1903). В Австрии книга Вейнингера сначала не вызвала почти никакой реакции, его даже обвиняли в плагиате, но когда ее автор покончил жизнь самоубийством, интерес к его теориям и жизни резко возрос, в том числе и в России (о русском вейнингерианстве см.: Энгельштейн, 1996; Берштейн, 2004). С 1909 по 1914 г. его книга вышла в России по крайней мере в пяти разных переводах общим тиражом свыше 30 тыс. экземпляров.

По Вейнингеру, пол является ключом к пониманию онтологии человека и судеб человечества, причем глобальные биосоциальные процессы Вейнингер переживает как свою личную метафизическую трагедию апокалипсических масштабов. В современной ему культуре он с ужасом наблюдает отмирание мужественности и духовной жизни и триумф женского и еврейского начал. Симптомами этого катастрофического положения, с его точки зрения, являются феминизация мужчины, начавшего по-женски определять себя через половой акт и сексуальность, стремление женщин к общественной роли, чудовищное умножение «промежуточных» половых форм и распространение еврейского «торгового духа». Все это, по Вейнингеру, – элементы культурной деградации, ведущей к смерти цивилизации. Чтобы свернуть с этого гибельного пути, женщинам необходимо преодолеть в себе женское, а евреям – еврейское. Современному человеку необходимо сбросить с себя цепи полового вожделения и отказаться от полового акта.

Талантливая, но в высшей степени субъективная книга Вейнингера, в которой он в теоретической форме сводил грустные личные счеты со своей несостоявшейся маскулинностью и своим отвергаемым еврейством, по-разному импонировала людям. Одни видели в ней серьезное обсуждение проблемы половых различий и андрогинии. Другим импонировала мизогиния автора, считавшего женщин неспособными к самостоятельному логическому мышлению. Третьим нравился его философский антисемитизм.

В печатном обсуждении идей Вейнингера приняли активное участие многие видные русские писатели и философы: Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус, Николай Бердяев, Василий Розанов, Павел Флоренский, Михаил Кузмин и др. Популярные прозаики Евдокия Нагродская и Анатолий Каменский беллетризировали положения модной теории; роман Нагродской «Гнев Диониса» и рассказ Каменского «Женщина» (с подзаголовком «Памяти Отто Вейнингера») стали бестселлерами. Личность Вейнингера сохранила притягательность для части интеллектуальной молодежи даже после 1917 г. Юрий Нагибин вспоминал, что в 1930-х годах Вейнингер был излюбленной темой разговоров Андрея Платонова (Берштейн, 2004).

Интеллектуальное отношение к Вейнингеру было разным. Его идеи сильно повлияли на Дмитрия Мережковского и Зинаиду Гиппиус. Бердяев отнесся к нему положительно, но критически. В своей рецензии «По поводу одной замечательной книги» (журнал «Вопросы философии и психологии». 1909. № 98) Бердяев писал, что «при всей психологической проницательности Вейнингера, при глубоком понимании злого в женщине, в нем нет верного понимания сущности женщины и ее смысла во вселенной» (Бердяев, 1989. С. 57). Напротив, Андрей Белый оценил «Пол и характер» негативно: «Биологическая, гносеологическая, метафизическая и мистическая значимость разбираемого сочинения Вейнингера ничтожна. “Пол и характер” – драгоценный психологический документ гениального юноши, не более. И самый документ этот только намекает нам на то, что у Вейнингера с женщиной были какие-то личные счеты» (Белый, 1991. С. 290). Розанов же, с присущей ему в этом вопросе проницательностью, раскрыл и сущность этих личных счетов: «Из каждой страницы Вейнингера слышится крик: “ Я люблю мужчин! ” – “Ну что же: ты – содомит”. И на этом можно закрыть книгу» (Розанов, 1990. Т. 2. С. 289). Хотя собственная теория Розанова была во многом близка к взглядам Вейнингера, их выводы были противоположными.

В философии Серебряного века причудливо переплетаются самые разные метафизические вопросы: о смысле жизни и возможности бессмертия, о соотношении родового и индивидуального в человеке, о противоположности и взаимопроникновении мужского и женского начал, о телесной и психической андрогинии, о продолжении рода и о чувственном удовольствии. Все эти проблемы были для авторов не абстрактно-теоретическими, но сугубо личными. Многие русские философы этого, как и предшествующего, поколения были неспособны к успешной сексуальной самореализации и сознавали это.

Тридцатилетний Бердяев писал своей будущей жене Ю. Л. Рапп (сентябрь-октябрь 1904 г.):

«…Надо мной тяготеет проклятие половой ненормальности и вырождения. С ранних лет вопрос о поле казался мне страшным и важным, одним из самых важных в жизни. С этим связано у меня очень много переживаний, тяжелых и значительных для всего существования. И всю жизнь я думал, что тут есть что-то мистическое, что пол имеет значение религиозное» (Бердяев, 1989. С. 15).

Традицию полностью или частично нереализованных браков русских интеллигентов XIX в. (супруги Чернышевские, Бакунины, Шелгуновы, Ковалевские) в начале нового столетия продолжили Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, Андрей Белый и Ася Тургенева, Федор Сологуб и Анастасия Чеботаревская, Александр Блок и Любовь Менделеева-Блок, Осип и Лиля Брик. Такого богатого набора «странностей» не встретишь, пожалуй, нигде, кроме викторианской Англии.

Личные трудности русских интеллектуалов не были следствием их философских идей. Скорее, наоборот, метафизика пола позволяла им представить свой особенный сексуальный опыт как универсальный и даже религиозно-мистический (большинство этих людей были глубоко, хотя и по-разному, религиозны). Она реабилитировала и делала принципиально возможным и даже респектабельным сексуальный дискурс, но отнюдь не сексуальную практику.

Для Мережковского идеальная любовь – это форма религиозного откровения.

«Половая любовь есть неконченый и нескончаемый путь к воскресению. Тщетно стремление двух половин к целому: соединяются и вновь распадаются; хотят и не могут воскреснуть – всегда рождают и всегда умирают. Половое наслаждение есть предвкушение воскресающей плоти, но сквозь горечь, стыд и страх смерти. Это противоречие – самое трансцендентное в поле: наслаждаясь и отвращаясь; то да не то, так да не так» (Мережковский, 1925. С. 189).

Этот запутанный клубок противоречий полнее всего представлен в жизни и творчестве Зинаиды Гиппиус, жизненное кредо которой выражено в словах: «мне надо то, чего на свете нет». Красивая женщина и разносторонне одаренная поэтесса, Гиппиус чувствовала себя бисексуальной (некоторые современники считали ее гермафродиткой), но не могла реализоваться ни в мужской, ни в женской ипостаси. «В моих мыслях, моих желаниях, в моем духе – я больше мужчина, в моем теле – я больше женщина. Но они так слиты, что я ничего не знаю» (Between Paris and St. Petersburg, 1975. P. 77). Хотя ей нравилось ухаживание и тянуло к некоторым мужчинам, одновременно они ее отталкивали. Гиппиус обожает целоваться, потому что в поцелуе мужчина и женщина равны, зато половой акт кажется ей безличным и вызывает отвращение. В идеале «полового акта не будет», «акт обращен назад, вниз, в род, в деторождение» (Intellect and Ideas…, 1972. P. 67). Все свои стихи она писала в мужском роде, единственное стихотворение, написанное от лица женщины, посвящено Дмитрию Философову, связь с которым не могла быть реализована из-за его общеизвестной гомосексуальности.

Метафизическая философия пола ответственна и за сравнительную непопулярность в дореволюционной России психоанализа. Хотя в начале 1910-х годов фрейдизм стал быстро распространяться в России, Фрейд даже писал в 1912 г., что в России «началась, кажется, подлинная эпидемия психоанализа» (Freud – Jung Letters, 1974. P. 495. Цит. по: Эткинд, 1993. С. 6), натуралистические установки психоанализа не гармонировали с мистическими и антропософскими взглядами ведущих русских мыслителей, боявшихся выведения на свет и тем самым «опошления» собственных болезненных «комплексов». В густой тени философских абстракций они чувствовали себя спокойнее и безопаснее.

Эротическое искусство

В художественной литературе и искусстве непосредственности было гораздо больше, но обсуждались те же самые вопросы. Поэты-символисты создали форменный культ Эроса как высшего начала человеческой жизни, но этот Эрос был не особенно человечен. По выражению Константина Бальмонта, «у Любви нет человеческого лица. У нее только есть лик Бога и лик Дьявола» (Бальмонт, 1991. С. 99).

Поэты и художники этого, как и всякого другого, периода по-разному сознавали, конструировали и репрезентировали свою сексуальность.

В дневниках молодого Брюсова чувственность занимает центральное место, и он нисколько не стесняется этого.

«С раннего детства соблазняли меня сладострастные мечтания. Я стал мечтать об одном – о близости с женщиной. Это стало моей idеe fixe. Это стало моим единственным желанием» (Брюсов, 1927а. С. 39).

Свою сексуальную жизнь он начал в борделе уже в гимназические годы и потом посещал эти заведения регулярно. Первый роман девятнадцатилетнего Брюсова с «порядочной женщиной» двадцатипятилетней Еленой Красковой описывается им без всякой идеализации (Из дневника Валерия Брюсова 1892—1893 гг., 2004):

«30 марта 1893. Нового мало. Хватаю за пизду Е. А., но это уже не ново». «23 апреля 1893. С сегодняшнего дня – Леля – моя. <…> Сначала вышло дело дрянь. Я так устал, в борьбе с ней спустил раз 5 в штаны, так что еле-еле кончил потом, но это ничего. <…> Как все это в действительности не похоже на то, что я рисовал себе в мечтах».

Как только пылкий гимназист добился своего, его влюбленность уменьшилась, тем более что он занят выпускными экзаменами. Но в мае Краскова внезапно умерла от оспы, это пробудило у Брюсова новый приступ любви (а заодно, пока он думал, что она умерла от простуды, – и чувство вины), юноше кажется, что это была его единственная любовь. Однако уже через месяц все «переплавлено» в литературу:

«Старательно пишу роман из моей жизни с Лелей. Начинает он сбиваться на “Героя нашего времени”, но это только хорошо» (17 июня 1893).

Внутренняя холодность не мешает Брюсову в программной статье в журнале «Весы» (1904, № 8) всячески воспевать любовную страсть:

«Страсть – это тот пышный цвет, ради которого существует, как зерно, наше тело, ради которого оно изнемогает в прахе, умирает, погибает, не жалея о своей смерти. Ценность страсти зависит не от нас, и мы ничего не можем изменить в ней. Наше время, освятившее страсть, впервые дало возможность художникам изобразить ее, не стыдясь своей работы, с верою в свое дело. Целомудрие есть муд рость в страсти, осознание святости страсти. Грешит тот, кто к страстному чувству относится легкомысленно» (цит. по: Мочульский, 1962. С. 93). «Вся человеческая и мировая деятельность сводится к Эросу... нет больше ни этики, ни эстетики – обе сводятся к эротике, и всякое дерзновение, рожденное Эросом, – свято. Постыден лишь Гедонизм», – вторит Брюсову Вячеслав Иванов (цит. по: Богомолов, 1991. С. 59).

Словесная риторика часто дополнялась игровыми действиями, включая подражание греческим симпозиумам или хлыстовским радениям. Близкий друг Блока Евгений Иванов рассказывал, со слов падчерицы Розанова, что в мае 1905 г. на квартире поэта Николая Минского собрались Вячеслав Иванов, Бердяев, Ремизов, Венгеров, Минский (все – с женами), Розанов с падчерицей, Мария Добролюбова и Сологуб «с целью моления и некоторой жертвы кровной, то есть кровопускания». Гости сидели на полу, погасив огни. «Потом стали кружиться». Затем Вячеслав Иванов поставил посреди комнаты «жертву», добровольно вызвавшегося на эту роль музыканта С., это был, со значением пишет Е. Иванов, «блондин еврей, красивый, некрещеный». Он был «сораспят», что заключалось «в символическом пригвождении рук, ног». После некоей имитации крестных мук Вячеслав Иванов с женой порезали ему руку до крови, кровь собрали в чашу, смешали с вином и выпили, пустив чашу по кругу. Закончилось все «братским целованием». Евгений Иванов оценил эту пародию на хлыстовские радения (с антисемитским привкусом) как «бесовщину и демонически-языческий ритуал», Блок назвал ее «любительским спектаклем», но в литературных кругах о ней долго спорили, дополняя вымышленными подробностями (Эткинд, 1998а. С. 8—10).

Каковы бы ни были сексуальные практики этого периода, эротика получила права гражданства в русской поэзии (Алексей Апухтин, Константин Бальмонт, Николай Минский, Мирра Лохвицкая), а затем и в прозе – рассказы Леонида Андреева «В тумане» и «Бездна» (1902), «Санин» Михаила Арцыбашева (1907), «Мелкий бес» Федора Сологуба (1905), «Дачный уголок» и «В часы отдыха» Николая Олигера (1907), «Гнев Диониса» Евдокии Нагродской (1910), «Ключи счастья» Анастасии Вербицкой (1910—1913) и т. д.

Новые краски в традиционный для русской культуры «стереотип женщины как носительницы нравственного потенциала внесли А. Куприн (противопоставив сильную, “естественную” женщину разрушенному цивилизацией мужчине), И. Бунин (показавший благодать эротического женского “заряда”, солнечно озаряющего тусклый мужской мир), Л. Андреев, спрятавший свой испуг перед женщиной за утверждением особой правды “тьмы”, доступной только ей, которую – во имя собственного спасения – должен принять мужчина, постоянно находящийся (и тоже “благодаря” женщине) на краю “бездны”» (Михайлова, 2004. С. 101). О собственной сексуальности и субъективности впервые заговорили и сами женщины, выступающие в роли не только жен и любовниц, но поэтов и писательниц (Жеребкина, 2001).

Настоящий взрыв чувственности переживает русская живопись . Достаточно вспомнить полотна Михаила Врубеля, «Иду Рубинштейн» Валентина Серова, откровенно сексуальные шаржи Михаила Зичи, пышных красавиц Зинаиды Серебряковой и Натальи Гончаровой, элегантных маркиз и любовные сцены Константина Сомова, рисунки на фольклорные темы Льва Бакста, обнаженных мальчиков Кузьмы Петрова-Водкина, вызывающих «Проституток» Михаила Ларионова. Русская живопись Серебряного века убедительно доказывала правоту Александра Головина в том, что ни один костюм не может сравниться с красотой человеческого тела.

Происходит революция в театральной эстетике . Обосновывая появление на сцене обнаженного тела, Н. Н. Евреинов доказывал, что неприличным и стыдным может быть только голое тело, тогда как нагота, будучи своеобразной «духовной одеждой» тела, аналогична одежде материальной, имеет эстетическую ценность и должна быть принята на сцене:

«Оголенность имеет отношение к сексуальной проблеме; обнаженность – к проблеме эстетической. Несомненно, что всякая нагая женщина вместе с тем и голая; но отнюдь не всегда и не всякая голая женщина одновременно и нагая» (Евреинов, 1911. С. 107).

Очень заметными были сдвиги в искусстве балета . Классический балет демонстрировал главным образом женское тело, в котором должно было быть изящество, но ни в коем случае не страсть. Дягилевские балеты стали настоящим языческим праздником мужского тела, которое никогда еще не демонстрировалось так обнаженно, эротично и самозабвенно. Современники отмечали особый страстный эротизм, экспрессивность и раскованность танца Нижинского и странное сочетание в его теле нежной женственности и мужской силы.

Меняется тип балетного костюма. Официальной причиной увольнения Нижинского из Мариинского театра было обвинение в том, что на представлении «Жизели» он самовольно надел слишком тонкое облегающее трико, оскорбив нравственные чувства присутствовавшей на спектакле вдовствующей императрицы (Красовская, 1971. С. 402—405). Сама Мария Федоровна потом это категорически отрицала (Ostwald, 1991).

Впрочем, новый русский балет смог расколоть даже парижскую публику. Когда Мясин появился на парижской сцене в одной набедренной повязке из овечьей шкуры, по эскизу Александра Бенуа, язвительные журналисты переименовали балет из «Legende de Joseph» («Легенда об Иосифе») в «Les jambes de Joseph» («Бедра Иосифа») – по-французски это звучит одинаково (Garcia-Marquez, 1995. P. 39). После парижской премьеры «Послеполуденного отдыха Фавна» Роден пришел за кулисы поздравить Дягилева с успехом, а издатель «Фигаро» Кальметт обвинил его в демонстрации «животного тела». Страсти бурлили так сильно, что на следующий спектакль, в ожидании потасовки, заранее вызвали наряд полиции, который, к счастью, не понадобился (Красовская, 1971. С. 419). Зато во время гастролей в США пришлось срочно изменить концовку спектакля: американская публика не могла вынести явного намека на мастурбацию.

Новая эротика не была ни благонравной, ни едино образной. По словам Александра Флакера, русский авангард стремился не столько снять эстетические запреты на эротику, сколько снизить традиционный образ женщины и «снять» с понятия любви его высокие, сентиментально-романтические значения. Эрос авангарда – «низкий, земной эрос», причем физиологизму сопутствует тоска по утраченной сублимации (Flaker, 1992).

Это искусство было таким же разным, как и его творцы. Если Гиппиус, Вяч. Иванов, Мережковский и даже Бакст считали чувственность средством духовного освобождения, то для Константина Сомова, Николая Калмакова и Николая Феофилактова секс был прежде всего развлечением, источником телесного удовольствия, не связанным ни с какими высшими ценностями (Bowlt, 1982. P. 101). Калмаков подписывал свои картины с изображениями Леды, Саломеи и одалисок инициалами в форме стилизованного фаллоса. На его декорациях к сцене Храма Венеры в петербургской постановке «Саломеи» (1908) женские гениталии были изображены столь откровенно, что декорации пришлось снять сразу после генеральной репетиции. Феофилактов, которого называли московским Бердслеем, любил изображать полураздетых женщин. Очень знаменит был его альбом «66 рисунков» (1909). Феофилактова высоко ценили Андрей Белый и Валерий Брюсов, последний декорировал его рисунками свою московскую квартиру.

Новое искусство охотно изображало и поэтизировало сексуальное насилие. Как и в поэзии, где богатую дань некрофилии отдали Брюсов и Сологуб, в живописи Серебряного века широко представлены темы смерти и самоубийства, часто изображались трупы, скелеты и т. п. Очень моден был демонизм. Гравюры В. Н. Масютина (альбом «Грех», 1909) переполняют фантастические, чудовищные образы разнообразных монстров.

Писатели Серебряного века А. И. Ремезов, Ф. А. Сологуб, А. А. Тиняков и особенно В. В. Розанов радикально изменили значение и подняли культурный статус мастурбации, превратив ее из метафоры вырождения в метафору творчества (Золотоносов, 1999). Для Розанова онанист – не жалкий извращенец, а человек избранный, духовный, спиритуалистичный. «Среди своих товарищей онанист – как арабская лошадь среди битюгов» (Розанов, 1994. С. 90).

«Весь “Декамерон” – плод онанизма Боккаччо и написан для онанистов-читателей. Вся французская живопись – это галерея женских тел в разных позах, плод мужского онанизма. …Как понятно иудейское запрещение рисовать. П. ч. мы не знаем, до чего дойдет рисующий, куда он зайдет. И к чему поведет всех зрителей» (Там же. С. 140).

Осваивая новые сюжеты, искусство Серебряного века воспитывало в людях понимание и терпимость к необычным сторонам собственной и чужой жизни. Но принять и выразить свою сексуальную индивидуальность смели и умели лишь немногие. В искусстве, как и в личной жизни, этой эпохи чаще представлены различные стратегии скрывания (маскировки) или подавления (репрессии) глубинных переживаний, которые публика должна была расшифровывать и интерпретировать в меру собственной испорченности.

Наряду со сложным авангардным искусством, которое шокировало публику необычностью не только предмета, но и формы, в начале XX в. в России появилась коммерческая массовая культура, в которой эротика сразу же заняла видное место (Энгельштейн, 1996. Гл. 10).

На страницах газет появляются немыслимые в недавнем прошлом иллюстрированные объявления типа «Как утолить половой голод» или «Всякая дама может иметь идеальный бюст», фотографии обнаженных красавиц и т. п. Все это бросало вызов не только морали, но и художественному вкусу. В 1908 г. популярный журнал «Сатирикон» напечатал карикатуру «Гуттенберг и его тень», состоявшую из двух рисунков. На первом рисунке, «Гуттенберг, 1452», изобретатель книгопечатания говорит: «Я чувствую, что мои многолетние труды будут служить на пользу человечества! Я уверен, что мое изобретение украсит жизнь и облагородит чистое искусство!» На втором рисунке, «Тень Гуттенберга, 1908», тень книгопечатника читает газетные объявления «Как предохранить себя от венерических болезней», «Сифилис и его последствия», «Натурщица предлагает свои услуги» и восклицает: «Черт возьми! О, если бы я знал...» (Engelstein, 1992. P. 367. В русском издании иллюстрации опущены).

Сексуальность и революция

Русское общество начала XX в. было не готово к дифференцированному восприятию этих явлений. В сознании многих интеллигентов они сливались в одну общую картину ужасающей «половой вакханалии», как назвал одну из своих статей 1908 г. Д. Н. Жбанков. Секс и эротика приобрели значение политического символа, через отношение к которому люди выражали свои морально-политические взгляды. Между тем этот символ сам по себе был противоречив и многозначен.

Авторы консервативно-охранительного направления утверждали, что подрывающая устои семьи и нравственности «одержимость сексом» порождена революционным движением и безбожием. Социал-демократы, наоборот, доказывали, что это порождение наступившей вслед за поражением революции 1905 г. реакции, следствие разочарования интеллигенции в политике и ухода в личную жизнь.

В сущности, обе стороны были правы. Демократизация общества неизбежно предполагала критический пересмотр норм патриархальной морали и методов социального контроля. «Сексуальное освобождение» было составной частью неписаной программы обновления общества, предшествовавшей революции 1905 г. Вместе с тем поражение революции, подорвав интерес к политике, побуждало людей искать компенсации в сфере личного бытия, в том числе в сфере секса. В зависимости от конкретного социально-политического контекста сущность сексуальности конструировалась по-разному.

У крайне правых сексофобия сливалась с юдофобией и мизогинией. Теоретически этот синтез был осуществлен уже Вейнингером. На кухонном, пропагандистском уровне массовой антисемитской прессы, вроде газеты «Земщина», эта теория превращалась в утверждение, что евреи, сами будучи людьми сексуально воздержанными и чадолюбивыми, сознательно развращают русский народ порнографическими сочинениями, проституцией и пропагандой абортов и контрацепции. Черносотенная печать уверяла, что именно евреи держат в своих руках все российские бордели, как и кабаки, добиваясь этим нравственного разложения русских и сокращения их численности вплоть до физического истребления.

Напротив, народническая и социал-демократическая критика (Ю. М. Стеклов, Г. С. Новополин – псевдоним Григория Нейфельда) видела в «эротическом индивидуализме» и порнографии продукты разложения буржуазной культуры, которыми та старается заразить духовно здоровый по своей природе рабочий класс. Для Новополина литературные персонажи Кузмина и Зиновьевой-Аннибал просто «дегенераты, взращенные на тощей аристократической почве», «выродки, развращающиеся от безделья», «паразиты, высасывающие народную кровь и беснующиеся с жиру» (Новополин, 1909).

Логика и фразеология правых и левых были практически одни и те же: секс – опасное оружие классового (или национального) врага, с помощью которого тот подрывает, не без успеха, духовное и физическое здоровье «наших».

Политические страсти усугублялись эстетическими. Многие популярные произведения эротической литературы начала XX в. (например, романы Нагродской или Вербицкой) были художественно средними. Критиковать их было очень легко, а бездарная форма дискредитировала и поставленные авторами проблемы: «Все это не литература, а какой-то словоблудный онанизм», – писал А. Ф. Кони Н. В. Султанову 18 апреля 1908 г. (Кони, 1976. Т. 8. С. 259).

Примитивное понимание литературы как учительницы жизни означало, что книги оценивались не по художественным, а по социально-педагогическим критериям – годятся ли они как примеры для подражания всем и каждому. А поскольку даже самая обычная сексуальность по инерции считалась грязной, то любая книга, так или иначе затрагивавшая «половой вопрос», непременно кого-то оскорбляла, оказывалась в атмосфере скандала, а ее автора обвиняли во всех смертных грехах.

У героя рассказа Леонида Андреева «В тумане» (1902) семнадцатилетнего Павла Рыбакова усы еще не растут, но слово «женщина» «было для Павла самое непонятное, самое фантастическое и страшное слово» (Aндреев, 1928. С. 41). Потеряв невинность в пятнадцать лет и затем подцепив у проститутки «позорную болезнь», он считает себя морально и физически грязным. Эротические фантазии перемежаются у него с планами самоубийства. Поговорить откровенно юноше не с кем. Отец чувствует, что с сыном что-то неладно, но не умеет подойти к нему. Обнаружив у сына порнографический рисунок, отец чувствует себя глубоко оскорбленным и этим усугубляет тревоги мальчика. Бессмысленно бродя по городу, Павел знакомится с жалкой проституткой, пьет с ней и оскорбляет ее. Женщина бьет его по лицу, между ними начинается отвратительная драка, в результате которой Павел убивает проститутку кухонным ножом, а затем закалывается сам.

Как многие вещи Леонида Андреева, рассказ мелодраматичен, но его моральный пафос очевиден: писатель не подстрекает к распущенности, он осуждает лишь ханжество, которое замалчивает жизненно важные для подростков проблемы, оставляя их морально беспомощными. Эстетически требовательный и не любивший натурализма Чехов в письме Андрееву от 2 января 1903 г. положительно оценил этот рассказ, особенно сцену беседы юноши с отцом: «За нее меньше не поставишь, как 5+» (Чехов, 1982. Т. 11. С. 112).

Тем не менее, консервативный критик Н. Е. Буренин обозвал Леонида Андреева «эротоманом», а его рассказ – вредным порнографическим произведением. Это мнение поддержала и графиня С. А. Толстая: «Не читать, не раскупать, не прославлять надо сочинения господ Андреевых, а всему русскому обществу надо восстать с негодованием против той грязи, которую в тысячах экземпляров разносит по России дешевый журнал» (цит. по: Чехов, 1982. Т. 11. С. 461). Зинаида Гиппиус также упрекала Андреева в смаковании болезненных переживаний (Энгельштейн, 1996. С. 366).

Скандальным показался критикам и роман А. И. Куприна «Яма». Прочитав лишь первые страницы книги, Толстой сказал пианисту А. Б. Гольденвейзеру:

«Я знаю, что он как будто обличает. Но сам-то он, описывая это, наслаждается. И этого от человека с художественным чутьем нельзя скрыть» (Гольденвейзер, 1922. С. 303—304).

Сходной была и реакция Чуковского:

«Если бы Куприну и вправду был отвратителен этот “древний уклад”, он сумел бы и на читателя навеять свое отвращение. Но... он так все это смакует, так упивается мелочами... что и вы заражаетесь его аппетитом» (Куприн, 1958, Т. 5. С. 749—750).

Критик, который и сам к тому же писатель, возлагает на автора ответственность не только за его, автора, но и за свои собственные эротические чувства и переживания! Даже не совсем эротическое искусство многими принималось в штыки. Страшный скандал вызвала, например, художественная выставка Общества свободной эстетики в марте 1910 г. «Голос Москвы» писал, что это – «сплошной декадентский пошиб». Другая газета откликнулась стихотворным фельетоном (Брюсов, 1927б. С. 191—192):

Болтуны литературные,

Полоумные поэтики,

Нецензурные и бурные

Провозвестники эстетики,

Символисты-декламаторы,

Декадентские художники,

Хоть в искусстве реформаторы,

Но в творениях сапожники...

Голосят, как в трубы медные,

И от бреда нецензурного

Лишь краснеют стены бедные

У кружка литературного.

Полиция даже арестовала две картины с изображением обнаженных женщин кисти Наталии Гончаровой, обвинив художницу в совращении молодежи. Впрочем, суд ее оправдал. Дело было не столько в женской наготе (без особых анатомических по дробностей), к которой публика давно уже привыкла, и даже не в новой эстетике подачи обнаженного тела, сколько в том, что картины писала женщина. За такие же картины мужчин-художников к суду не привлекали (Sharp, 1993).

Еще примитивнее рассуждали о вредном воздействии эротического искусства на молодежь педагоги и врачи. Педиатр Израиль Канкарович, выступая в 1910 г. на Первом всероссийском съезде по борьбе с проституцией, прямо говорил, что мальчики, читающие Жюля Верна, мечтают о путешествиях и иногда убегают из дома, уголовные романы создают преступников, а эротическое искусство возбуждает половые инстинкты и порождает развратников (Энгельштейн, 1996. С. 362).

Кто виноват?

Шокированная непривычно откровенными сексуальными сценами, литературная критика сплошь и рядом не обращала ни малейшего внимания на то, что на самом деле хотел сказать автор.

К арцыбашевскому «Санину» можно предъявить множество идейных и эстетических претензий. Сексуальность в нем все время переплетается с насилием и смертью. В небольшой по объему книге описаны три самоубийства и одна неудачная попытка самоубийства. Самый секс выглядит грубым и безрадостным: мужчина берет женщину силой, унижает ее, она счастлива пережить это, а потом оба они испытывают чувство вины и стыда.

Вот что ощущает профессиональный донжуан и садист ротмистр Зарудин:

«И к сладкому томительному чувству сладострастного ожидания тонко и бессознательно стал примешиваться оттенок злорадности, что эта гордая, умная, чистая и начитанная девушка будет лежать под ним, как и всякая другая, и он так же будет делать с нею, что захочет, как и со всеми другими. И острая жестокая мысль стала смутно представлять ему вычурно унижающие сладострастные сцены, в которых голое тело, распущенные волосы и умные глаза Лиды сплетались в какую-то дикую вакханалию сладострастной жестокости. Он вдруг ясно увидел ее на полу, услышал свист хлыста, увидел розовую полосу на голом нежном покорном теле и, вздрогнув, пошатнулся от удара крови в голову» (Арцыбашев, 1969. С. 25).

Юный студент Юрий Сварожич – человек совсем другого склада, но стоит ему остаться наедине с привлекательной женщиной, как «...у него вдруг закружилась голова. Он искоса посмотрел на высокую грудь, едва прикрытую тонкой малороссийской рубашкой, и круглые покатые плечи. Мысль, что, в сущности, она у него в руках и никто не услышит, была так сильна и неожиданна, что на мгновение у него потемнело в глазах. Но сейчас же он овладел собою, потому что был искренне и непоколебимо убежден, что изнасиловать женщину – отвратительно, а для него, Юрия Сварожича, и совершенно немыслимо», хотя именно этого ему «захотелось больше жизни» (Там же. С. 45).

Главный герой романа Санин говорит, что мерзавец – «это человек совершенно искренний и естественный... Он делает то, что для человека совершенно естественно. Он видит вещь, которая ему не принадлежит, но которая хороша, он ее берет; видит прекрасную женщину, которая ему не отдается, он ее возьмет силой или обманом. И это вполне естественно, потому что потребность и понимание наслаждений и есть одна из немногих черт, которыми естественный человек отличается от животного» (Там же. С. 36).

И он сам так почти и делает.

Женщины у Арцыбашева только млеют, поддаваясь силе. Лида «безвольно и покорно, как раба, отдавалась самым грубым его ласкам» (Там же. С. 52). Карсавина любит Юрия, а отдается Санину:

«...В ней не было сил и воли опомниться... Она не защищалась, когда он опять стал целовать ее, и почти бессознательно принимала жгучее и новое наслаждение... По временам ей казалось, что она не видит, не слышит и не чувствует ничего, но каждое движение его, всякое насилие над ее покорным телом, она воспринимала необычайно остро, с смешанным чувством унижения и требовательного любопытства... Тайное телесное любопытство как бы хотело знать, что еще может сделать с ней этот, такой далекий и такой близкий, такой враждебный и такой сильный человек» (Там же. С. 279).

Кстати сказать, все женщины в романе невинны, а все мужчины, даже идеалист Сварожич, уже имеют сексуальный опыт.

Эти упрощенные схемы легко поддавались дальнейшему упрощению и пародированию.

«Русская порнография, – писал в статье «Нат Пинкертон» (1908) Корней Чуковский, – не просто порнография, как французская или немецкая, а порнография с идеей. Арцыбашев не просто описывает сладострастные деяния Санина, а и всех призывает к таким сладострастным деяниям.

Люди должны наслаждаться любовью без страха и запрета, – говорит он, и это слово “должны” – остаток прежних интеллигентских привычек, пережиток прежнего морального кодекса, который на наших глазах исчезает» (Чуковский, 1969. Т. 6. С. 147).

Между тем Арцыбашев утверждал не столько гедонизм, сколько право индивида всегда оставаться самим собой и не ставить предела своим желаниям. В душном провинциальном городишке, где развертывается действие «Санина», кроме секса, нечем заняться. Но разве так должно быть всегда? В последней сцене романа Санин покидает город и идет навстречу подымающемуся солнцу, как бы намекая читателю, что его настоящая жизнь – впереди. Этот «новый человек», индивидуалист и циник, не особенно симпатичен, зато силен, и в условиях столыпинской реформы будущее, возможно, оказалось бы за ним.

Но критика обращала внимание не на идеи и художественный замысел произведения, а лишь на то, как его, по мнению критика, воспринимала публика, причем трактовалось это весьма произвольно (Boele, 1999).

Статья 1001-я законов о печати, которую обычно называли законом о порнографии, была направлена против «сочинений, имеющих целью развращение нравов или явно противных нравственности и благопристойности и клонящихся к сему соблазнительных изображений». Формулировка эта весьма расплывчата. После 1905 г., когда на смену ранее действовавшей предварительной цензуре пришла цензура карательная, определение того, что есть порнография, превратилось в сложную процедуру с непредсказуемым исходом.

Французский славист Бенжамен Гишар, изучивший архивы Главного управления по делам печати за 1906—1912 гг., отыскал следы 236 преследовавшихся публикаций и обнаружил «поразительное разнообразие» обвиненных в непристойности текстов. Тут и сборники неприличных рассказов и песен, и медицинские издания по вопросам секса, распространение которых внушало властям особый ужас (цензоры преследовали издания, обучающие методам контрацепции, и сексологическую литературу, описывающую различные виды извращений), и бульварные публикации, и произведения авангардной литературы.

Жертвой их стал и роман Арцыбашева. Сначала он был опубликован по частям в журнале «Современный мир» за 1907 г., а в начале 1908 г. вошел в третий том собрания сочинений автора. Цензура не вмешалась ни на одном этапе публикации. Преследования начались лишь в апреле 1908 г. при переиздании книги. То есть цензура отнесла «Санина» к разряду порнографических произведений не вследствие самостоятельного решения, а в результате появившейся в печати критики. Главным аргументом было не столько содержание романа, сколько его читательский успех, то, что «роман этот читается молодежью обоих полов с захватывающим интересом (10 000 экземпляров разошлись в течение двух месяцев, и ныне вышло в том же числе экземпляров второе издание)» (Гишар, 2003). Надо ли говорить, что популярность книги и ее автора после этого только возросла?

Интересный пример того, как разжигалась моральная паника, – широко распространенный в 1907—1910 гг. миф о существовании среди школьников «лиг свободной любви» (Буле, 2002). Первоисточник этих слухов достоверно неизвестен, но многие газеты писали, что в школах Минска, Перми, Орла и других городов десятки школьников собирались вместе и сначала при свете огарков свечей (отсюда – название «огарчество») что-то обсуждали, а когда огарки догорали, начиналась дикая сексуальная оргия. Журналисты уверяли, что евангелием этим подросткам служил роман Арцыбашева «Санин». Проведенная в 1908 г. в Минске по приказу министра просвещения официальная проверка никаких фактов такого рода не обнаружила, тем не менее слухи продолжали распространяться и обсуждаться, причем правые и левые, включая молодежные организации, одинаково негодовали и требовали срочно «прекратить разврат». Реальный политический смысл этой кампании, которую сегодня назвали бы грязным пиаром, состоял в том, чтобы возбудить ярость людей против «порнографии», а фактически – против сексуальности и всего того, что с нею ассоциировалось.

Подведем итоги.

Русская культура начала XX в. начала серьезно обсуждать сексуальные проблемы. Издержки и перехлесты этого процесса были неизбежны и закономерны. Однако русское эротическое искусство, в еще большей мере, чем западное, было элитарным, верхушечным. В отличие от привычной, «истинно-народной» матерщины, оно воспринималось и правыми, и левыми как нечто болезненное, декадентское, порожденное кризисом общественной жизни, чуждое классическим традициям, аморальное и эстетически отталкивающее. Метафизический русский Эрос не совмещался с Логосом, а новый индивидуализм приходил в непримиримое противоречие с коллективистической тоской по «соборности».

Вячеслав Иванов недаром называл свой идеал «Эросом невозможного», признавая, что «Дионис в России опасен» (цит. по: Эткинд, 1993. С. 61), а Бердяев позже увидел в большевистской революции «дионисические оргии темного мужицкого царства», грозящие «превратить Россию со всеми ее ценностями и благами в небытие» (Бердяев, 1990б. С. 119).

Что же касается собственно эротического искусства, то его первые слабые ростки не успели укорениться в общественной жизни и были сметены революционной бурей 1917 г.

Глава 7. ОДНОПОЛАЯ ЛЮБОВЬ

За тобой хожу и ворожу я,

От тебя таясь и убегая;

Неотвратно на тебя гляжу я, —

Опускаю взоры, настигая...

Вячеслав Иванов

Тексты и контексты

Важное место в русской сексуальной культуре XIX в. занимает гомоэротизм. Одним из первых подметил этот факт американский историк Джеймс Биллингтон:

«Кажется, что удивительные и оригинальные творческие жизни Бакунина и Гоголя были в какой-то степени компенсацией их сексуального бессилия. В эгоцентрическом мире русского романтизма было вообще мало места для женщин. Одинокие размышления облегчались главным образом исключительно мужским товариществом в ложе или кружке. От Сковороды до Бакунина видны сильные намеки на гомосексуальность, хотя, повидимому, суб лимированного, платонического сорта. Эта страсть выходит ближе к поверхности в склонности Иванова рисовать нагих мальчиков и находит свое философское выражение в модном убеждении, что духовное совершенство требует андрогинии или возвращения к первоначальному единству мужских и женских черт» (Billington, 1970. P. 432).

Долгое время эта тема оставалась абсолютно запретной и закрытой. Начиная с 1970-х годов американский славист русского происхождения, специалист по истории русской литературы, Саймон (Семен Аркадьевич) Карлинский (1924– 2009) опубликовал несколько книг (монографии о Гоголе и Цветаевой), биографических очерков (о Дягилеве, Чайковском, Кузмине и др.) и статей обобщающего характера, в которых впервые показал, что однополая любовь присутствовала в жизни и творчестве многих выдающихся деятелей русской истории и культуры (Karlinsky, 1976, 1987, 1991, 1995; Карлинский, 1991). Изучение истории гомосексуальности было продолжено историками (Энгельштейн, 1996, 2002; Хили, 2008) и литературоведами, авторами солидных биографий П. И. Чайковского (Познанский, 2009), Михаила Кузмина (Богомолов, 1995; Богомолов, Малмстад, 1996), Марины Цветаевой и Софьи Парнок (Полякова, 1997; Бургин, 2000). Постепенно эта тема зазвучала и в отечественной культурологии (Ротиков, 1998; Клейн, 2002; Эткинд, 1996, 2002; Жеребкина, 2002 и др.)

В данной работе меня интересует не сама по себе история однополой любви, а ее место в сексуальной культуре – как общество осмысливало и структурировало ее и какое место она занимает в сексуальном дискурсе. В центре внимания стоит не история отдельной жизни (биография), а социокультурные контексты, в которых формируются и реализуются соответствующие чувства и отношения, будь то народная культура, жизнь закрытых учебных заведений, особая бытовая субкультура, морально-юридический или литературно-художественный дискурс. Первый аспект темы уже затрагивался выше, в этой главе речь пойдет преимущественно о жизни образованных сословий и о художественной культуре [4] .

Учебные заведения

Как и в Западной Европе, гомосексуальные отношения в России шире всего были распространены в закрытых учебных заведениях – Пажеском корпусе, кадетских корпусах, юнкерских училищах, Училище правоведения и т. п. Поскольку явление это было массовым, воспитанники воспринимали его спокойно и весело.

Попытки школьной или корпусной администрации пресекать «непотребство» реального успеха не имели. После очередного скандала с А. Ф. Шениным, которого в 1846 г. за педерастию отстранили от службы и выслали из Петербурга, в столице рассказывали, что «военный министр призвал Ростовцева и передал ему приказание Государя, чтобы строго преследовать педерастию в высших учебных заведениях, причем кн. Чернышев прибавил: “Яков Иванович, ведь это и на здоровье мальчиков вредно действует”. – “Позвольте в том усомниться, ваша светлость, – отвечал Ростовцев, – откровенно вам доложу, что когда я был в Пажах, то у нас этим многие занимались; я был в паре с Траскиным (потом известный своим безобразием толстый генерал), а на наше здоровье не подействовало!” Князь Чернышев расхохотался» (Eros russe, 1988. С. 59).

Эта тема занимает одно из центральных мест в юнкерских стихотворениях М. Ю. Лермонтова («Тизенгаузену», «Ода к нужнику»). Гомосексуальным приключениям целиком посвящена написанная от первого лица большая анонимная (приписываемая Шенину) поэма «Похождения пажа». Лирического героя этой поэмы сразу же по поступлении в пажеский корпус соблазнил старший товарищ, после чего он быстро вошел во вкус, стал «давать» всем подряд, включая начальников, одеваться в женское платье и благодаря этому сделал блестящую карьеру, которую продолжил по выходе из корпуса. В поэме также подробно описаны эротические переживания, связанные с поркой.

Гомосексуальные игры, часто с применением насилия, существовали практически во всех типах школ-интернатов (см. Кон, 2009б).

Н. Г. Помяловский в «Очерках бурсы» описывает напоминающие современную дедовщину отношения второкурсников и первокурсников. Мальчика, который обслуживает великовозрастного Тавлю, называют «Катькой», причем подчеркивается, что он хорошенький. Однажды был разыгран даже обряд женитьбы Тавли на «Катьке». Такие игры не могли не иметь сексуальной окраски.

Князь П. А. Кропоткин (1842—1921) рассказывает, что в Пажеском корпусе старшие воспитанники камер-пажи «собирали ночью новичков в одну комнату и гоняли их в ночных сорочках по кругу, как лошадей в цирке. Одни камер-пажи стояли в круге, другие – вне его и гуттаперчевыми хлыстами беспощадно стегали мальчиков. “Цирк” обыкновенно заканчивался отвратительной оргией на восточный манер. Нравственные понятия, господствовавшие в то время, и разговоры, которые велись в корпусах по поводу “цирка”, таковы, что чем меньше о них говорить, тем лучше».

Корпусное начальство все знало, но никаких мер не принимало. После того как (незадолго до поступления в корпус Кропоткина) младшеклассники подняли бунт и побили старших учеников, избиение хлыстами прекратилось, но «самый младший класс, состоявший из очень молодых мальчиков, только что поступивших в корпус, должен был подчиняться мелким капризам камер-пажей». За неповиновение били, стегали подтяжками и т. п. (Кропоткин, 1966. С. 104—106).

У воспитанников Училища правоведения, где учился П. И. Чайковский, был шуточный гимн о том, что секс с товарищами приятнее, чем с женщинами. Даже скандальный случай, когда один старшеклассник летом поймал в Павловском парке младшего соученика, затащил его с помощью товарища в грот и изнасиловал, не нашел в училище адекватной реакции (Танеев, 1959. С. 399—404). На добровольные связи воспитанников тем более смотрели сквозь пальцы. Когда в начале 1840-х годов из училища, в назидание другим, исключили одного ученика, В. В. Стасов прокомментировал это событие весьма иронически: «Что, если бы весь свет вздумал так действовать – ведь, пожалуй, пол-России пришлось бы выгнать отовсюду из училищ, университетов, полков, монастырей, откуда угодно, все это в честь чистейшей доброй нравственности» (Стасов, 1952. С. 370). В военных учебных заведениях и позже существовали «уродливые формы ухаживания (точь-в-точь как в женских институтах «обожание») за хорошенькими мальчиками, за «мазочками» (Куприн, 1958. Т. 5. С. 248).

На I съезде офицеров-воспитателей кадетских корпусов в 1908 г. рассказывали, что «в одном из кадетских корпусов главари средней роты установили обычай подвергать младших товарищей периодическому циничному осмотру. Цинизм этих осмотров не знал пределов: один из главарей, например, обучил маленького кадета онанизму и заставлял его перед всеми предаваться этому пороку; на почве той деспотии товарищества, как это показало расследование в том же корпусе, выросли случаи педерастии». В другом корпусе в рекреационном зале днем под охраной собственных часовых собирались группы из 20—30 кадетов, и «там происходило демонстрирование онанизма, один кадет над другим проделывал гнусные манипуляции, а все остальные с любопытством смотрели на это зрелище. Дежурный офицер подходил к кадетам, заранее предупрежденным часовыми, и спрашивал их: чем они заняты? Те весело и бойко ему отвечали: “Мы играем, господин капитан, в новую игру: “Здравствуй, осел!” и “Прощай, осел!” Очень интересно!”» (Труды I съезда…, 1908. Цит. по: Кащенко, 2003. С. 50, 124).

Наряду с полуигровыми-полунасильственными действиями, между школьниками возникали глубокие и нежные влюбленности. В. В. Розанов рассказывает, что один из его соучеников в старшем классе гимназии в течение двух лет все свободное время проводил в обществе молчаливого третьеклассника.

«“Что же ты делаешь?” – “Ничего. Сидим и молчим”. – “Смешно”. Он пожал плечами. Мы все до такой степени были дети в этом отношении, что никому и в голову не пришло назвать это “влюбленностью” или “любовью”, тогда как на самом деле было, конечно, это чувство» (Розанов, 1990. Т. 2. С. 181).

Яркий пример такого чувства – любовь юного Петра Чайковского к младшему соученику по училищу правоведения Сергею Кирееву. Ее подробно описал в своей незаконченной автобиографии младший брат композитора Модест:

«Это было самое сильное, самое долгое и чистое любовное увлечение его жизни. Оно имело все чары, все страдания, всю глубину и силу влюбленности, самой возвышенной и светлой. Это было рыцарское служение “Даме” без всякого помысла чувственных посягательств. И тому, кто усомнится в красоте и высокой поэзии высокого культа, я укажу на лучшие любовные страницы музыкальных творений Чайковского, на среднюю часть “Ромео и Джульетты”, “Бури”, “Франчески”, на письмо Татьяны, которых “выдумать”, не испытавши, нельзя. А более сильной, долгой и мучительной любви в его жизни не было. <…>

Вспыхнуло оно сразу при первой встрече. С. К. был правоведник, на 4 года моложе Пети. И тогда, когда одному было 16, а другому 12 лет, разница казалась пропастью. Она увеличивалась еще тем обстоятельством, что оба были на разных курсах, т. е. как бы принадлежали к двум разным заведениям в одном доме, общавшимся только в Церкви. Вероятно, в Церкви Петя и увидел в первый раз Киреева. Воспитаннику младшего курса иметь знакомство с воспитанником старшего – большая честь. Во время некоторых рекреаций, когда старшие могли приходить в залу младшего курса (никогда наоборот), прогуляться с курткой с золотым позументом на воротнике (у младших был серебряный) было всегда лестно для “малыша”. Не знаю подробностей, как завязалось знакомство, но знаю, что очень скоро девственно чистое и возвышенное чувство Пети было истолковано в дурном смысле, и оттого ли, что Киреева стали дразнить этой дружбой, или просто от антипатии, – он очень скоро и навсегда начал относиться презрительно-враждебно к своему поклоннику.

Вместе с тем – должно быть, в глубине души польщенный постоянством этого культа, – жестокий мальчик, точно боясь измены, иногда поощрял свою жертву снисходительным вниманием и неожиданной ласковостью с тем, чтобы потом также неожиданно грубым издевательством повергнуть его в отчаяние. Так, однажды он хвастался перед товарищами, “что Чайковский все от него стерпит”, и когда тот доверчиво подошел к нему, он размахнулся и при всех ударил его по щеке. И он не ошибся, – Чайковский стерпел. Непонятый, оскорбленный, бедный поклонник страдал тем больше, что был всегда так избалован симпатией окружающих. Но эти страдания вместо того, чтобы потушить любовь, только разжигали ее. Недоступность предмета любви удаляла возможность разочарований, идеализировала его и обратила нежную привязанность в пылкое, восторженное обожание, столь возвышенно чистое, что скрывать его и в голову не приходило. И так искренне и светло было это чувство, что никто не осуждал его».

Эти события развертывались в 1855—1856 гг. А «в 1867 году в Гапсале мы сидели на берегу моря: увидев вдали лодку и зная нелюбовь к катанию на воде Пети, я спросил его шутя: за сколько бы он согласился поехать на ней в Америку? “За деньги бы не согласился, а если бы этого пожелал Киреев, поехал бы и в Австралию”» (цит. по: Познанский, 2009. Т. 1. С. 117—118).

Никакой «русской» специфики по сравнению с европейскими странами в этих отношениях и нравах не прослеживается.

Предпочтения и склонности

Для взрослых «противоестественная склонность» была серьезной моральной и психологической проблемой, которую старались подавить или скрыть. Светское общество чаще всего реагировало на такого рода вещи презрительно-иронически. В дворянской и чиновничьей среде скандалы возникали, только если гомосексуальные связи имели открытый, вызывающий характер или были связаны с непотизмом и коррупцией, когда могущественные люди расплачивались со своими протеже высокими назначениями, не соответствовавшими их способностям. Например, при Александре I гомосексуальными наклонностями (позже их стали называть просто «склонностью») славились министр просвещения и духовных дел князь А. Н. Голицын и министр иностранных дел, а затем канцлер Н. П. Румянцев. В обществе к «пороку» и его носителям относились избирательно. Гомосексуальность врага использовали для его компрометации, а в других случаях закрывали глаза или сплетничали.

Не в силах опровергнуть язвительную книгу маркиза Астольфа де Кюстина о николаевской России, царская охранка сознательно распространяла по миру информацию о порочности писателя (Мильчина, Осповат, 1995). Между тем инициатор этого, как теперь сказали бы, пиара, министр просвещения граф С. С. Уваров (1786—1856), автор печально знаменитой «уваровской троицы» – Православие, Самодержавие и Народность, сам славился такими же наклонностями. Когда он устроил своему любимцу князю Михаилу Дондукову-Корсакову почетное назначение вице-президентом Императорской Академии наук и ректором Санкт-Петербургского университета, это породило несколько ехидных эпиграмм, на разные лады обыгрывавших мотив «жопы». В том числе пушкинскую:

В академии наук

Заседает князь Дундук.

Говорят, не подобает

Дундуку такая честь;

Почему ж он заседает?

Потому что /– – —/ есть.

(Пушкин, 1959. Т. 2. С. 451)

Когда же речь шла о его друзьях, Пушкин относился к этой склонности весело-иронически, не видя в ней ничего предосудительного, о чем свидетельствует его письмо и стихотворное послание Филиппу Вигелю, слабость которого к юношам была общеизвестна. Выражая сочувствие кишиневской скуке Вигеля, поэт рекомендует ему «милых трех красавцев», из которых, «думаю, годен на употребление в пользу собственно самый меньшой: NB он спит в одной комнате с братом Михаилом и трясутся немилосердно – из этого можете вывести важные заключения, представляю их вашей опытности и благоразумию...»

Кончается стихотворение словами:

Тебе служить я буду рад —

Стихами, прозой, всей душою,

Но, Вигель – пощади мой зад!

(Там же. Т. 9. С. 75—77)

Многие лицейские да и более поздние друзья и приятели поэта имели в этом плане вполне определенную репутацию. Гомоэротические мотивы, стилизованные под античные или арабские, присутствуют и в некоторых стихотворениях самого Пушкина, например в отрывке «Подражание арабскому» («Отрок милый, отрок нежный….»).

Литературоведы и биографы обнаружили наличие гомоэротических чувств и переживаний у многих выдающихся деятелей русской культуры. Эти чувства были такими же разными, как и переживавшие их люди.

Гомоэротические мотивы явно присутствуют у Льва Толстого. Первым такое подозрение, основываясь главным образом на идеях «Крейцеровой сонаты», высказал Розанов (Розанов, 1990. Т. 2. С. 105). Публикация дневников Толстого (в 1937 г.) это предположение подтвердила. Несмотря на то что в юности писатель вел чрезвычайно интенсивную гетеросексуальную жизнь, а в «Анне Карениной» и «Воскресении» гомосексуальные отношения упоминаются с отвращением и брезгливостью, в дневнике двадцатитрехлетнего писателя (запись от 29 ноября 1851 г.) имеется прямое свидетельство сильных и абсолютно неприемлемых для него гомоэротических переживаний:

«Я никогда не был влюблен в женщин. Одно сильное чувство, похожее на любовь, я испытал только, когда мне было 13 или 14 лет; но мне [не] хочется верить, чтобы это была любовь; потому что предмет была толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико), притом же от 13 до 15 лет – время самое безалаберное для мальчика (отрочество): не знаешь, на что кинуться, и сладострастие в эту пору действует с необыкновенною силою. В мужчин я очень часто влюблялся... Для меня главный признак любви есть страх оскорбить или просто не понравиться любимому предмету, просто страх. Я влюблялся в м[ужчин], прежде чем имел понятие о возможности пед растии /sic/; но и узнавши, никогда мысль о возможности соития не входила мне в голову».

Перечисляя свои детские и юношеские влюбленности в мужчин, Толстой упоминает, в частности, «необъяснимую симпатию» к Готье.

«Меня кидало в жар, когда он входил в комнату... Лю бовь моя к И[славину] испортила для меня целые 8 м[еся цев] жизни в Петерб[урге]. – Хотя и бессознательно, я ни о чем др[угом] не заботился, как о том, чтобы понравиться ему...

Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь; но неприязнь эта была основана на любви. К братьям я никогда не чувствовал такого рода любви. Я ревновал очень часто к женщинам».

«Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем пример Д[ьякова]; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П[ирогова?] и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладостр[астие], но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею к ним страстное отвращение» (Толстой, 1992. Т. 46. С. 237—238).

Во второй редакции «Детства» Толстой рассказывает о своей влюбленности в Ивиных (братья Мусины-Пушкины) – он часто мечтал о них, каждом в отдельности, и плакал. Писатель подчеркивает, что это была не дружба, а именно любовь, о которой он никому не рассказывал. Очень похожи на любовные и те чувства, которые Николенька Иртеньев питает к «чудесному Мите», Дмитрию Неклюдову. С возрастом такие влюбленности стали возникать реже, но чувствительность к мужской красоте сохранилась и в старости. Толстой категорически не желал признать сексуальную подоплеку своих чувств. Когда 3 августа 1910 г., желая скомпрометировать ненавистную ей привязанность мужа к Черткову, Софья Андреевна напомнила ему старую дневниковую запись. [Толстой] «весь побледнел и пришел в такую ярость, каким я его давно не видала. Уходи, убирайся! кричал он. Я говорил, что уеду от тебя, и уеду…» (Толстая, 1978. С. 167). Возможно, что этот эпизод ускорил уход Толстого из семьи (Клейн, 2002. С. 258). Гомосексуальность Петра Ильича Чайковского, которую разделял его младший брат Модест, была «семейной», пребывание в Училище правоведения лишь усугубило ее и вывело наружу. Близкий друг Чайковского поэт А. Н. Апухтин даже бравировал этой склонностью. В 1862 г. они вместе с Чайковским оказались замешаны в скандал в ресторане «Шотан» и были, по выражению Модеста Чайковского, «обесславлены на весь город под названием бугров» (Познанский, 2009. С. 158—159). Желая подавить свою «несчастную склонность» и связанные с нею слухи, в 1877 г. композитор женился, но, как и предвидели его друзья, брак закончился катастрофой, после чего он уже не пытался иметь физическую близость с женщиной.

«Я знаю теперь по опыту, что значит мне переламывать себя и идти против своей натуры, какая бы она ни была» (письмо Н. Г. Рубинштейну от 23 декабря 1877 /4 января 1878 г.). «Только теперь, особенно после истории с женитьбой, я наконец начинаю понимать, что ничего нет бесплоднее, как хотеть быть не тем, чем я есть по своей природе» (Письмо А. И. Чайковскому от 13 (25) февраля 1878 г. Цит. по: Познанский, 2009. Т. 1. С. 540).

Драма Чайковского усугублялась тем, что его привлекали не взрослые мужчины, а мальчики-подростки. Их было много, они были разными, и отношения с ними складывались по-разному. Дневники и переписка композитора полны откровенными рассказами об этих увлечениях, самым сильным из которых был его племянник, «несравненный, идеальный, очаровательный» Боб (Владимир) Давыдов.

Хотя необходимость скрывать и отчасти подавлять свои чувства, несомненно, отравляла Чайковскому жизнь, в целом он принимал себя таким, каким он был. Романтический миф о самоубийстве композитора по приговору суда чести его бывших соучеников за то, что он якобы соблазнил какого-то очень знатного мальчика, чуть ли не члена императорской семьи, дядя которого пожаловался царю, несостоятельна во всех своих элементах. Во-первых, исследователи не нашли подходящего мальчика. Во-вторых, если бы даже такой скандал возник, его бы непременно замяли, Чайковский был слишком знаменит и любим при дворе. В-третьих, кто-кто, а уж бывшие правоведы никак не могли быть судьями в подобном вопросе. В-четвертых, против этой версии восстают детально известные обстоятельства последних дней жизни Чайковского. В-пятых, сама версия возникла сравнительно поздно и не в среде близких композитору людей. Как ни соблазнительно считать его жертвой самодержавия и «мнений света», Чайковский все-таки умер от холеры (Познанский, 2009; Соколов, 1993).

Гомосексуальная субкультура

До 1832 г. влечение к людям собственного пола было для россиян преимущественно религиозно-нравственной проблемой. Новый уголовный кодекс, составленный по вюртембергскому образцу, включал параграф 995, по которому мужеложство (анальный контакт между мужчинами) наказывалось лишением всех прав состояния и ссылкой в Сибирь на 4—5 лет. Изнасилование или совращение малолетних (параграф 996) каралось каторжными работами на срок от 10 до 20 лет. Это законодательство, с небольшими изменениями, внесенными в 1845 г., действовало вплоть до принятия в 1903 г. нового Уложения о наказаниях, которое было значительно мягче: согласно статье 516, мужеложство (опять же только анальные контакты) каралось тюремным заключением на срок не ниже 3 месяцев, а при отягощающих обстоятельствах (с применением насилия или если жертвами были несовершеннолетние) – на срок от 3 до 8 лет. Впрочем, этот новый кодекс в силу так и не вошел. Известный юрист B. Д. Набоков (отец писателя), для которого эта проблема была отчасти семейной – гомосексуалами были его младший брат Константин и средний сын Сергей (Носик, 1995; Клейн, 2002) – предлагал вообще декриминализировать гомосексуальность (Набоков, 1902), но это предложение было отклонено.

По подсчетам В. И. Пятницкого, с 1874 по 1904 г. в содомии были обвинены 1 066 мужчин и женщин, из которых 440 были осуждены (Пятницкий, 1910. Цит по: Хили, 2008.

C. 387). Чаще всего это были лица свободных профессий, слуги или ремесленники. Представители высших классов составляли только 5% этого числа. Особенно редко попадали под суд государственные чиновники. По справедливому замечанию Энгельштейн, «относительное пренебрежение к содомии со стороны судебных органов свидетельствует больше о неэффективности правопорядка, чем об активной терпимости к сексуальному многообразию» (Engelstein, 1995. P. 158).

Что касается бытовых отношений, то они чаще всего строились по социально-статусному принципу. Помещики имели практически неограниченную власть над своими крепостными, а купцы и заводчики – над подмастерьями и молодыми рабочими. Кроме того, как и в западноевропейских столицах, в Петербурге и в Москве XIX в. существовал нелегальный, но всем известный рынок мужской проституции. Бытописатель старого Петербурга журналист В. П. Бурнашев писал, что еще в 1830—1840-х годах на Невском царил «педерастический разврат».

«Все это были прехорошенькие собою форейторы, кантонистики, певчие различных хоров, ремесленные ученики опрятных мастерств, преимущественно парикмахерского, обойного, портного, а также лавочные мальчики без мест, молоденькие писарьки военного и морского министерств, наконец даже вицмундирные канцелярские чиновники разных департаментов» (цит по: Ротиков, 1998. С. 357).

Промышляли этим и молодые извозчики. Иногда на почве конкуренции между «девками» и «мальчиками» происходили потасовки.

Чаще всего мужская проституция локализовалась в банях, где работали целые «артели развратников», в дешевых гостиницах и на определенных улицах (Ротиков, 1998; Хили, 2008). Автор относящегося к 1890—1894 гг. анонимного полицейского отчета прямо писал о «всесословности» порока, «когда нет, можно сказать, ни одного класса в Петербургском населении, среди которого не оказалось бы много его последователей» (Берсеньев, Марков, 1998. С. 109). В длинном списке «теток», «дам» и «педерастов за деньги», с подробным описанием вкусов некоторых из них, фигурируют и представители высшей аристократии (барон Ливен, князь Львов, князь Мещерский, князь Мухранский-Багратион, князь Орлов, граф Стенбок), и богачи, и безвестные солдаты, и гимназисты. Некоторые гостиницы и рестораны специализировались на такой клиентуре.

Полицейский отчет подробно описывает места и обстоятельства гомосексуальных встреч:

«Тетки, как они себя называют, с одного взгляда узнают друг друга по некоторым неуловимым для постороннего приметам, а знатоки могут даже сразу определить, с последователем какой категории теток имеют дело.

Летом тетки собираются почти ежедневно в Зоологическом саду, и в особенности многолюдны их собрания бывают по субботам и воскресеньям, когда приезжают из лагеря и когда свободны от занятий юнкера, полковые певчие, кадеты, гимназисты и мальчишки-подмастерья…< >

По воскресеньям зимою тетки гуляют в Пассаже на верхней галерее, куда утром приходят кадеты и воспитанники, а около 6 часов вечера солдаты и мальчишки-подмастерья. Любимым местом теток служат в особенности катки, куда они приходят высматривать формы катающихся молодых людей, приглашаемых ими затем в кондитерские или к себе на дом».

Нравы этого «гомосексуального мирка» хорошо описаны в дневниках М. Кузмина и близких к нему людей. Посещавший поэта гимназист Покровский рассказывал ему «о людях вроде Штрупа, что у него есть человека 4 таких знакомых, что, как случается, долгое время они ведут, развивают юношей бескорыстно, борются, думают обойтись так, как-нибудь, стыдятся даже после 5-го, 6-го романа признаться; как он слышал в банях на 5-й линии почти такие же разговоры, как у меня, что на юге, в Одессе, Севастополе смотрят на это очень просто и даже гимназисты просто ходят на бульвар искать встреч, зная, что кроме удовольствия могут получить папиросы, билет в театр, карманные деньги» (Богомолов, 1995. С. 268).

Хотя полиция периодически устраивала специальные облавы, знатные люди в ее сети, как правило, не попадали. Влиятельный деятель конца XIX – начала XX в. издатель газеты «Гражданин» князь Владимир Мещерский (1839– 1914), которого Владимир Соловьев называл «Содома князь и гражданин Гоморры», пользуясь личной дружбой с императором Александром III, открыто раздавал своим фаворитам и «духовным сыновьям» высокие посты. Когда в 1887 г. его застали на месте преступления с юным трубачом одной из гвардейских частей, против него ополчился всемогущий обер-прокурор Священного Синода К. Н. Победоносцев, но Александр III велел скандал замять. После смерти Александра III враги Мещерского принесли Николаю II переписку князя с его очередным любовником Бурдуковым; царь письма прочитал, но оставил без внимания. Впрочем, ни история с трубачом, ни другие скандальные факты документально не подтверждены (Леонов, 2009), сам Мещерский отвергал их как клевету и публично выступал в защиту семейных устоев. Плохая репутация не мешала князю быть весьма влиятельным, его отношения с могущественными людьми зависели исключительно от совпадения (или несовпадения) их политических интересов.

Не чужды гомоэротизму были и некоторые члены императорской фамилии. В этом довольно открыто обвиняли убитого террористом Каляевым дядю Николая II великого князя Сергея Александровича (1857—1905). Когда его назначили московским генерал-губернатором, в городе острили, что до сих пор Москва стояла на семи холмах, а теперь должна стоять на одном бугре. «Православные» авторы называют эти слухи клеветническими, но современники в их достоверности не сомневались (см. Богданович, 1990; Балязин, 1997; Клейн, 2002; Познанский, 2009). Не мог избавиться от «наваждения» и его кузен великий князь Константин Константинович (1858—1915), известный как поэт К. Р. Отличный семьянин, заботливый отец девятерых детей, знаток и покровитель искусств, К. Р., в отличие от Сергея Александровича, был мягким человеком и пользовался всеобщей любовью, в том числе среди ученых и художников; его частично опубликованные дневники рисуют картину напряженной и порой безуспешной внутренней борьбы (Клейн, 2002).

Не подвергались преследованиям за нетрадиционную ориентацию и видные представители интеллигенции. Даже на случаи совращения несовершеннолетних мальчиков власти часто закрывали глаза или смягчали предусмотренное законом наказание. Директор престижной частной гимназии Ф. Ф. Бычков в 1883 г. был признан виновным в «развращении» двух тринадцатилетних и одного одиннадцатилетнего мальчиков и приговорен к ссылке в Сибирь и лишению всех прав состояния. Но через 5 лет ему разрешили вернуться в родовое имение в Ярославской губернии, а в 1893 г. восстановили во всех правах, кроме чина статского советника (Берсеньев, Марков 1998. С. 110).

Гомосексуальность как медицинская и религиозно-философская проблема

В последней трети XIX в. вопрос о природе гомосексуальности обсуждался преимущественно в рамках судебной медицины и психиатрии, причем мнения российских медиков мало отличались от современных им европейских теорий (Энгельштейн, 1996; Хили, 2008). Самый известный и влиятельный российский специалист в этой области профессор Петербургской военно-медицинской академии Вениамин Михайлович Тарновский (его книга «Извращение полового чувства: Судебно-психиатрический очерк для врачей и юристов» (1885), была почти одновременно с русским изданием выпущена на немецком, а позже также на английском и французском языках), подобно своим немецким и итальянским предшественникам, из которых он особенно ценил Ломброзо, полагал, что извращение полового чувства у мужчин может быть как врожденным, так и благоприобретенным. Обе формы казались ему глубоко отвратительными и аморальными, но в случаях «врожденного извращения» он считал уголовное преследование несправедливым. Склонность женщин к проституции Тарновский также считал врожденной, выступая против гуманного отношения к проституткам.

В. М. Бехтерев в статье «Лечение внушением превратных половых влечений и онанизма» (1898) выводил «превратные половые влечения» из «патологических сочетательных рефлексов», предлагая лечить их внушением и гипнозом. Позже Бехтерев считал гомосексуальное влечение несчастным результатом внешних влияний в критический момент сексуального развития ребенка. Почти во всех приводимых им историях болезни «извращение» возникало в период полового созревания, под влиянием сверстников. Чтобы избавиться от него, пациент должен добровольно подвергнуться гипнозу и внушению и целенаправленно поддерживать гетеросексуальные отношения, но особенно важна профилактика, правильное половое воспитание подростков.

Однако в русской медицине были и другие взгляды. Старший брат В. М. Тарновского известный акушер-гинеколог Ипполит Михайлович Тарновский, изучавший, в отличие от судебных психиатров, женщин, принадлежавших к его собственному кругу, пришел к выводу, что, хотя лесбийская любовь в целом является «болезненной и патологической», многие обследованные им женщины во всех отношениях нормальны (Тарновский, 1895). Их странное и противоестественное, с точки зрения обычных людей, сексуальное влечение не только не причиняет им вреда, но и удовлетворяет их физиологические потребности. Их сексуальная жизнь развивается так же, как жизнь нормальных людей, с той только разницей, что объектом их влечений являются не мужчины, а женщины. Лесбийская любовь распространена гораздо чаще, чем принято думать; некоторые жены оставляют мужей ради подруг не потому, что они всю жизнь несли в себе зародыш патологии, а потому, что они были несчастны в своей супружеской жизни, а проститутки занимаются любовью друг с другом не потому, что такова их сексуальность, а потому что их работа вызывает у них отвращение к мужчинам. Впрочем, взгляды И. М. Тарновского в конце XIX в. разделяли немногие.

В начале XX в. обсуждение природы однополой любви вышло за рамки медицинской литературы. Работы Крафт-Эбинга и других европейских сексологов читали и обсуждали многие образованные люди (Берштейн, 1999). В книге Розанова «Люди лунного света. Метафизика христианства» медико-биологический подход был дополнен историко-культурным.

Гомоэротизм интересует Розанова не сам по себе, а как концентрированное выражение аскетизма и антисексуальности. По Розанову, носителями древней и новой философии аскетизма и бесполости являются прежде всего содомиты, «люди лунного света», возводящие в ранг всеобщего религиозно-нравственного принципа свое собственное неодолимое «отвращение к совокуплению , т. е. к соединению своего детородного органа с дополняющим его детородным органом другого пола. “Не хочу! не хочу!” – как крик самой природы , вот что лежит в основе всех этих, казалось бы – столь противоприродных религиозных явлений» (Розанов, 1990. Т. 2. С. 27).

Духовные содомиты, выразители мирового «не хочу», «восторженно любят», в то же время гнушаясь всем сексуальным. Розанов признает их высокие человеческие достоинства и право на собственный образ жизни. По его словам, именно эти люди, отрешившись от земных интересов и задачи продолжения рода, воплощают в себе индивидуально-личностное начало бытия: «Кто слагал дивные обращения к Богу? – Они! Кто выработал с дивным вкусом все ритуалы? – Они! Кто выткал всю необозримую ткань нашей религиозности? – Они, они!» (Там же. С. 73).

Но они – Другие , и то, что хорошо для них, плохо для остальных. Между тем они «образовали весь аскетизм, как древний, так и новый, как языческий, так и христианский. Только в то время как в других религиях он занимал уголок , образовывал цветочек , христианство собственно состоит все из него одного» (Там же. С. 126).

«Бескровное скопчество», «бессеменная философия», «царство бессеменных святых» опасны как для выживания человеческого рода, так и для личного счастья.

Во втором издании «Людей лунного света» Розанов в качестве специального приложения поместил «Поправки и дополнения Анонима». Под этим именем скрывался священник, будущий знаменитый богослов и философ Павел Флоренский, возражавший одновременно и Розанову, и Вейнингеру и развивавший собственную теорию, согласно которой к однополой любви предрасположены не только мужчины с пониженной маскулинностью, но и гипермаскулинные мужчины.

Для молодого Флоренского эта проблема была и глубоко личной. В дневниковой записи от 7 июля 1909 г. его ближайший друг А. В. Ельчанинов вспоминает разговор с Флоренским: «Я провожал его на вокзал, где около часу мы ждали поезда. Беседа была длинная, и помню только главное. Мы говорили все о том же равнодушии Павлуши к дамам и его частой влюбленности в молодых людей; мы долго путались в объяснениях, и только в конце П<авел> напал на следующую гипотезу. Мужчина ищет для себя объект достаточно пассивный, чтобы принять его энергию <который бы мог принять его энергию?>. Такими для большинства мужчин будут женщины».

Однако натуры недостаточно мужественные ищут себе дополнения в мужественных мужчинах, а для гипермужественных мужчин женское начало «слишком слабо, как слаба, положим, подушка для стального ножа». Поэтому они тоже ищут и любят мужчин. Именно таким человеком Флоренский считал себя (Ельчанинов, 1997 С. 209).

Флоренский хотел стать монахом, но его духовник настойчиво рекомендовал ему стать священником, что предполагало обязательную женитьбу. После мучительных сомнений Флоренский подчинился и летом 1910 г. обвенчался с сестрой своего друга и ученика Василия (Васеньки) Гиацинтова. Взгляды Флоренского отразились и в его главном богословском сочинении «Столп и утверждение Истины», в котором, особенно в теории дружбы, некоторые критики, вроде Н. Бердяева, не без основания усматривали «счеты с собой, бегство от себя, боязнь себя» и «оправославливание» античных чувств. Косо смотрели на эти идеи и многие богословы (см. Берштейн, 2004).

Более откровенно проблемы однополой любви обсуждались в художественной литературе.

Голубые тени Серебряного века

Осознание собственной нетрадиционной ориентации и «выход из чулана» сопровождались включением гомосексуального дискурса в высокую художественную Культуру (Осипович, 2003; Шахматова, 2003; Эткинд, 1996, 2002).

Эти процессы широко отражены в дневниках и мемуарах эпохи.

«От оставшихся еще в городе друзей... я узнал, что произошли в наших и близких к нам кругах поистине, можно сказать, в связи с какой-то общей эмансипацией довольно удивительные перемены. Да и сами мои друзья показались мне изменившимися. Появился у них новый, какой-то более развязный цинизм, что-то даже вызывающее, хвастливое в нем. <...> Особенно меня поражало, что из моих друзей, которые принадлежали к сторонникам “однополой любви”, теперь совершенно этого не скрывали и даже о том говорили с оттенком какой-то пропаганды прозелитизма. <...> И не только Сережа <Дягилев> стал “почти официальным” гомосексуалистом, но к тому же только теперь открыто пристали и Валечка <Нувель>, и Костя <Сомов>, причем выходило так, что таким перевоспитанием Кости занялся именно Валечка. Появились в их приближении новые молодые люди, и среди них окруживший себя какой-то таинственностью и каким-то ореолом разврата чудачливый поэт Михаил Кузмин...» (Бенуа, 1990. С. 477).

В дневниковой записи 4—8 июня 1906 г. Бенуа жалуется: Сережа «надоел мне своими откровенностями о педерастии. Какая скука и пошлятина. Хуже блядовства» (Бенуа, 2008).

«Чудачливый» Кузмин, о котором с неприязненной иронией упоминает Бенуа, – один из крупнейших поэтов XX в. Воспитанному в строго религиозном старообрядческом духе мальчику было нелегко принять свою необычную сексуальность, но у него не было выбора. Он рос одиноким, часто болел, любил играть в куклы, и близкие ему сверстники «все были подруги, не товарищи» (Кузмин, 1994а. С. 711). Первые его осознанные эротические переживания были связаны с сексуальными играми, в которые его вовлек старший (точнее, средний) брат. В гимназии Кузмин учился плохо, зато к товарищам «чувствовал род обожанья и, наконец, форменно влюбился в гимназиста 7 класса Валентина Зайцева». За первой связью последовали другие, ближайшим школьным другом, разделявшим его наклонности, был будущий советский наркоминдел Г. В. Чичерин. Кузмин стал подводить глаза и брови, одноклассники над ним смеялись. Однажды он пытался покончить с собой, выпив лавровишневых капель, но испугался, позвал мать, его откачали, после чего он во всем признался матери, и та приняла его исповедь. В 1893 г. более или менее случайные связи с одноклассниками сменила связь с офицером, старше Кузмина на четыре года, о которой многие знали. Этот офицер, некий князь Жорж, даже возил Кузмина в Египет. Неожиданная смерть князя подвигла Кузмина в сторону мистики и религии, что не мешало его новым увлечениям молодыми мужчинами и мальчиками-подростками.

Все юноши, в которых влюблялся Кузмин, были бисексуальными и рано или поздно начинали романы с женщинами, заставляя Кузмина мучиться и ревновать. В посвященном В. Князеву цикле «Остановка» есть потрясающие строки о любви втроем («Я знаю, ты любишь другую»):

Мой милый, молю, на мгновенье

Представь, будто я – она.

Кузмин был своим человеком в доме поэта Вячеслава Иванова (1866—1949). Глубокая любовь к жене Лидии Зиновьевой-Аннибал не помешала Иванову одновременно увлекаться молодым поэтом Сергеем Городецким (1884– 1967), к которому обращено знаменитое стихотворение «Китоврас» (1906):

Я вдали, и я с тобой – незримый, —

За тобой, любимый, недалече, —

Жутко чаемый и близко мнимый,

Близко мнимый при безличной встрече.

(Иванов, 1911. С. 89) В петербургский кружок «Друзей Гафиза» кроме Кузмина входили Вячеслав Иванов с женой, Лев Бакст, Константин Сомов, Сергей Городецкий, Вальтер Нувель, юный племянник Кузмина Сергей Ауслендер. Все члены кружка имели античные или арабские имена. В стихотворении «Друзьям Гафиза» Кузмин хорошо выразил связывавшее их чувство сопричастности:

Нас семеро, нас пятеро, нас четверо, нас трое,

Пока ты не один, Гафиз еще живет.

И если есть любовь, в одной улыбке двое.

Другой уж у дверей, другой уже идет.

(Цит. по: Богомолов, 1995. С. 81)

Для некоторых членов кружка однополая любовь была всего лишь модным интеллектуальным увлечением, игрой, на которую так падка богема. С другими, например с Сомовым и Нувелем, Кузмина связывали не только дружеские, но и любовные отношения. О своих новых романах и юных любовниках они говорили совершенно открыто. Когда Л. Л. Эллис-Кобылинский спросил Нувеля об отношениях Вяч. Иванова и Городецкого, тот засмеялся ему в лицо: «Вы совсем наивное дитя, несмотря на Ваш голый череп. Наша жизнь – моя, Кузмина, Дягилева, Вячеслава Иванова, Городецкого – достаточно известна всем в Петербурге» (Волошин, 1991. С. 269).

Дневники Кузмина в этом отношении весьма откровенны:

«Обедать нам давали в комнату; я все смотрел на Григория, думая: какой у меня есть Гриша. Мысль, что вот человек, при виде которого приходит мысль: если бы эти глаза, губы, щеки, тело принадлежали мне, – действительно мой, что я могу беззазорно ласкать и гладить, пьянит меня».

А через пять дней, после случайного секса «в ляжку» с молодым банщиком, он записывает:

«Гриша, милый, красивый, человечный, простой, близкий, Гриша, прости меня! Вот уже правда, что душа моя отсутствовала. Как бездушны были эти незнакомые поцелуи, но, к стыду, не неприятны» (Кузмин, 2000. Записи от 18 и 23 декабря).

С именем Кузмина связано появление высокой русской гомоэротической поэзии. Для Кузмина мужская любовь совершенно естественна.

В других стихотворениях мужская любовь становится предметом рефлексии.

Бывают мгновенья,

когда не требуешь последних ласк,

а радостно сидеть,

обнявшись крепко,

крепко прижавшись друг к другу.

И тогда все равно,

что будет,

что исполнится,

что не удастся.

Сердце

(не дрянное, прямое, родное мужское сердце)

близко бьется,

так успокоительно,

так надежно,

как тиканье часов в темноте,

и говорит:

«Все хорошо,

все спокойно,

все стоит на своем месте».

(Кузмин, 1977. С. 67) А в игривом стихотворении «Али» из цикла «Занавешенные картинки» по-восточному откровенно воспеваются запретные прелести юношеского тела:

Разлился соловей вдали,

Порхают золотые птички!

Ложись спиною вверх, Али,

Отбросив женские привычки!

(Кузмин, 1992. С. 165) В деле эстетической легитимации гомоэротики важную роль сыграла автобиографическая повесть Кузмина «Крылья» (1906). Ее герою, наивному восемнадцатилетнему юноше из крестьянской среды Ване Смурову, трудно понять природу своего интеллектуального и эмоционального влечения к образованному полуангличанину Штрупу. Обнаруженная им сексуальная связь Штрупа с лакеем Федором вызвала у Вани болезненный шок, отвращение переплеталось с ревностью. Штруп объяснил юноше, что тело дано человеку не только для размножения, что оно прекрасно само по себе, что однополую любовь понимали и ценили древние греки. В конце повести Ваня принимает свою судьбу и едет со Штрупом заграницу.

«– Еще одно усилие, и у вас вырастут крылья, я их уже вижу. – Может быть, только это очень тяжело, когда они растут, – молвил Ваня, усмехаясь» (Кузмин, 1994б. С. 68).

«Крылья» вызвали бурную полемику. Большинство газет увидело в повести проповедь гомосексуализма. Один фельетон был озаглавлен «В алькове г. Кузмина», другой – «Отмежевывайтесь от пошляков». Известный журналист и критик Л. Василевский (Авель) писал:

«...Все эти “вакханты, пророки грядущего”, проще говоря – нуждаются в Крафт-Эбинге и холодных душах, и роль критики сводится к этому: проповедников половых извращений вспрыскивать холодной водой сарказма» (Богомолов 1995. С. 104).

Социал-демократические критики нашли повесть «отвратительной» и отражающей деградацию высшего общества. Андрея Белого смутила ее тема, некоторые сцены повести он счел «тошнотворными». Гиппиус признала тему правомерной, но изложенной слишком тенденциозно и с «патологическим заголением» (Энгельштейн, 1996. С. 381).

Резко враждебные позиции заняли Горький и Леонид Андреев. В 1907 г. Горький писал Андрееву по поводу тогдашнего русского литературного авангарда:

«Все это – старые рабы, люди, которые не могут не смешивать свободу с педерастией, например, для них “освобождение человека” странным образом смешивается с перемещением из одной помойной ямы в другую, а порою даже низводится к свободе члена и – только» (Максим Горький и Леонид Андреев, 1965. С. 288).

Напротив, Блок писал, что хотя в «Крыльях» есть «места, в которых автор отдал дань грубому варварству и за которые с восторгом ухватились блюстители журнальной нравственности», это «варварство» «совершенно тонет в прозрачной и хрустальной влаге искусства».

«Имя Кузмина, окруженное теперь какой-то грубой, варварски-плоской молвой, для нас – очаровательное имя» (Блок, 1962. Т. 5. С. 183).

В повести Кузмина и его рассказах «Картонный домик» и «Любовь этого лета» молодые люди находили правдивое описание не только собственных чувств, но и быта.

Кузмин был не единственным центром притяжения гомосексуальной богемы. Не скрывал своих гомоэротических наклонностей выходец из хлыстов выдающийся крестьянский поэт Николай Клюев, которого постоянно окружали молодые люди (см. Солнцева, 2000). Особенно близок он был с Сергеем Есениным, два года (1915—1916) они даже жили вместе. Друг Есенина Владимир Чернавский писал, что Клюев «совсем подчинил нашего Сергуньку», «поясок ему завязывает, волосы гладит, следит глазами». Есенин жаловался Чернавскому, что Клюев ревновал его к женщине, с которой у него был его первый городской роман: «Как только я за шапку, он – на пол, посреди номера сидит и воет во весь голос по-бабьи: не ходи, не смей к ней ходить!» (McVay, 1969. С. 195, 196).

О чувствах Есенина литературоведы и биографы (С. Карлинский, Б. Парамонов, Л. Клейн, К Азадовский, Г. Маквей) спорят. Известно, что мужчины нередко влюблялись в обладавшего поистине женственным обаянием молодого поэта, а сам он часто предпочитал мужское общество женскому, любил спать с друзьями в одной постели и обменивался с ними нежными письмами и стихотворными посланиями, многие из которых, включая «Прощание с Мариенгофом» (1922), похожи на любовные.

Возлюбленный мой! дай мне руки, —

Я по-иному не привык.

Хочу омыть их в час разлуки

Я желтой пеной головы.

Есенин, 1961. Т. 2. С. 115)

Однако ни к какой специфической «субкультуре» поэт явно не принадлежал.

Умышленно эпатировал публику, вызывая всеобщие пересуды, основатель журнала «Мир искусства» и нового русского балета Сергей Дягилев, который рисовался своим дендизмом, а «при случае и дерзил напоказ, не считаясь a la Oscar Wilde с “предрассудками” добронравия и не скрывая необычности своих вкусов назло ханжам добродетели...» (Маковский, 1955. С. 201).

Первой известной любовью Дягилева был его двоюродный брат Дима Философов. Обладатель «хорошенького, ангельского личика», Философов уже в петербургской гимназии Мая привлекал к себе недоброжелательное внимание одноклассников слишком нежной, как им казалось, дружбой со своим соседом по парте будущим художником Константином Сомовым.

«Оба мальчика то и дело обнимались, прижимались друг к другу и чуть что не целовались. Такое поведение вызывало негодование многих товарищей, да и меня раздражали манеры обоих мальчиков, державшихся отдельно от других и бывших, видимо, совершенно поглощенными чем-то, весьма похожим на взаимную влюбленность» (Бенуа, 1980. Т. 2. С. 79).

«Непрерывные между обоими перешептывания, смешки продолжались даже и тогда, когда Костя достиг восемнадцати, а Дима шестнадцати лет... Эти “институтские” нежности не имели в себе ничего милого и трогательного» и вызывали у многих мальчиков «брезгливое негодование» (Там же. Т. 1. С. 497).

После ухода Сомова из гимназии его место в жизни Димы занял энергичный, румяный, белозубый Дягилев, с которым они вместе учились, жили, работали, ездили за границу и поссорились в 1905 г., когда Дягилев публично обвинил Философова в посягательстве на своего юного любовника.

Создав собственную балетную труппу, Дягилев получил новые возможности выбирать красивых и талантливых любовников, которым он не только помогал делать карьеру, но в буквальном смысле слова формировал их личность. Властный, нетерпимый и в то же время застенчивый (он стеснялся своего тела и никогда не раздевался на пляже), Дягилев не тратил времени на ухаживание. Пригласив подававшего надежды юношу к себе в гостиницу, он сразу очаровывал его властными манерами, богатством обстановки и перспективой блестящей карьеры. Его обаяние и нажим были настолько сильны, что молодые люди просто не могли сопротивляться. Мясин, который не хотел уезжать из Москвы, пришел к Дягилеву во второй раз с твердым решением отклонить предложение о переходе в его труппу, но на вопрос Дягилева, к собственному удивлению, вместо «нет» ответил «да». Никто из этих юношей не испытывал к Дягилеву эротического влечения. Мясин и Маркевич, по-видимому, были гетеросексуалами, Нижинский до знакомства с Дягилевым был любовником князя Львова, а Дягилева больше боялся, чем любил. Работать и жить с ним было невероятно трудно. Он требовал безоговорочного подчинения во всем, бывал груб на людях, отличался патологической ревностью (Лифарь называл его Отеллушкой), ревнуя своих любимцев и к женщинам, и к мужчинам, включая собственных друзей. Однако он давал своим любовникам положение и роли, которые каждый из них, безусловно, заслуживал, но за которые в любой труппе идет жесткая конкуренция, и ради их получения молодые актеры готовы на любые жертвы.

Приблизив молодого человека, Дягилев возил его с собой в Италию, таскал по концертам и музеям, формировал его художественный вкус и раскрывал его скрытые, неизвестные ему самому, таланты. Поскольку сам Дягилев не был ни танцовщиком, ни хореографом, между ним и его воспитанниками не могло быть профессионального соперничества, а получали они от него очень много, причем на всю жизнь. И хотя после нескольких лет совместной жизни и работы их отношения обычно охладевали или заканчивались разрывом (как было с Нижинским и Мясиным), молодые люди вспоминали Дягилева благоговейно (исключением был Нижинский, с юности страдавший серьезным психическим заболеванием; уход от Дягилева, казавшийся ему освобождением, на самом деле усугубил его психические трудности). Любовь к красивым и талантливым юношам окрыляла Дягилева, а он, в свою очередь, одухотворял их и помогал им творчески раскрыться. По выражению Игоря Маркевича, все дягилевские балеты – прямой результат любовных историй (Green, 1975. P. 14). Поскольку никто не делал из этого тайны, это способствовало легитимации однополой любви в общественном сознании.

Лесбийская любовь

Заметное место в культуре Серебряного века занимает лесбийская любовь. Разумеется, она существовала в России и раньше. Некоторые историки подозревают в этой склонности знаменитую подругу Екатерины II княгиню Екатерину Романовну Дашкову (Сафонов, 1997).

Отношение общества к лесбиянкам было отрицательно-брезгливым, и ассоциировались они главным образом с проститутками. Характерен отзыв Чехова в письме Суворину от 6 декабря 1895 г.:

«Погода в Москве хорошая, холеры нет, лесбосской любви тоже нет... Бррр!!! Воспоминания о тех особах, о которых Вы пишете мне, вызывают во мне тошноту, как будто я съел гнилую сардинку. В Москве их нет – и чудесно». (Чехов, 1976. Т 6. С. 107).

Лесбиянки в Москве, конечно, были, но к уважаемым женщинам этот одиозный термин не применяли, а сексуальных аспектов женской «романтической дружбы» предпочитали не замечать. Мало кому приходило в голову подозревать что-то дурное в экзальтированной девичьей дружбе или в «обожании», какое питали друг к другу и к любимым воспитательницам благонравные воспитанницы институтов благородных девиц. Романы Лидии Чарской вызывали у читательниц только слезы умиления. Достаточно спокойно воспринимала общественность и стабильные женские пары. Одна из первых русских феминисток, основательница литературного журнала «Северный вестник» Анна Евреинова (1844—1919) много лет прожила совместно со своей подругой жизни Марией Федоровой, а Наталия Манасеина, жена известного ученого, даже оставила мужа ради совместной жизни с поэтессой-символисткой Поликсеной Соловьевой (1867—1924).

Первым художественным описанием лесбийской любви в русской прозе стала книга Лидии Зиновьевой-Аннибал «Тридцать три урода» (1907). Сюжет ее в высшей степени мелодраматичен. Актриса Вера расстраивает свадьбу молодой женщины, в которую она влюблена, покинутый жених кончает жизнь самоубийством, а две женщины начинают совместную жизнь. В уставленной зеркалами комнате они восторженно созерцают собственную красоту и предаются упоительным ласкам, на которые не способны примитивные любовники-мужчины. Видя себя глазами влюбленной Веры, юная красавица уже не может воспринимать себя иначе. Однажды она позирует нагой сразу тридцати трем художникам, но нарисованные ими портреты не удовлетворяют ее: вместо созданной Вериным воображением богини художники-мужчины нарисовали каждый собственную любовницу, получилось «тридцать три урода». Однако блаженство совместной жизни продолжалось недолго. Болезненно ревнивая Вера понимает, что ее молодая подруга нуждается в общении и не может обойтись без мужского общества, и мучается тем, что рано или поздно она потеряет ее. И когда подруга согласилась на поездку с одним художникам, Вера в отчаянии покончила с собой.

Большинство любовных связей между женщинами оставались фактами их личной жизни. Роман Марины Цветаевой и Софьи Парнок оставил заметный след в русской поэзии (см. Karlinsky, 1987; Полякова, 1997; Бургин, 2000; Труайя, 2003).

Уже в детстве, признается Цветаева, «не в Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и, может быть, в Татьяну немного больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее – немножко больше), не в двух, а в их любовь» (Цветаева, 1967. С. 62).

Ограничивать себя чем-то одним она не хотела и не могла:

«Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное – какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное (редкое? – И. К .) – какая скука!» (цит. по: Полякова, 1997. С. 249).

Парнок же любила исключительно женщин, многих женщин. Любовь Цветаевой и Парнок возникла буквально с первого взгляда. Марина уже была замужем и имела двухлетнюю дочь, отношения с Парнок были для нее необычными.

Сердце сразу сказало: «Милая!»

Все тебе – наугад – простила я,

Ничего не знав, – даже имени!

О люби меня, о люби меня!

(Там же. С. 196) После встречи с Парнок Цветаева ощущает «ироническую прелесть, / Что Вы – не он» (Там же. С. 191), и пытается разобраться в происшедшем, пользуясь традиционной терминологией господства и подчинения, но ничего не получается:

Кто был охотник? Кто – добыча?

Все дьявольски наоборот!..

В том поединке своеволий

Кто в чьей руке был только мяч?

Чье сердце: Ваше ли, мое ли,

Летело вскачь?

И все-таки – что ж это было?

Чего так хочется и жаль?

Так и не знаю: победила ль?

Побеждена ль?

(Там же. С. 191)

Рано осиротившей Марине виделось в Парнок нечто материнское:

В оны дни ты мне была, как мать,

Я в ночи тебя могла позвать,

Свет горячечный, свет бессонный.

Свет очей моих в ночи оны.

Незакатные оны дни,

Материнские и дочерние,

Незакатные, невечерние.

(Там же. С. 246) В другом стихотворении она вспоминает:

Как я по Вашим узким пальчикам

Водила сонною щекой,

Как Вы меня дразнили мальчиком,

Как я Вам нравилась такой.

(Там же. С. 195)

В отношении Парнок к Марине страсть действительно переплеталась с материнской нежностью:

«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою» —

Ах, одностишья стрелой Сафо пронзила меня!

Ночью задумалась я над курчавой головкою,

Нежностью матери страсть в бешеном сердце сменя, —

«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою».

(Парнок, 1978. С. 141—142)

Некоторое время подруги даже жили вместе. Появляясь на людях, они сидели обнявшись и курили по очереди одну и ту же сигарету, хотя продолжали обращаться друг к другу на вы. Расставаться с мужем Марина не собиралась, и он, и ближайшие родственники знали о романе, но тактично отходили на задний план. Бурный женский роман продолжался недолго и закончился так же драматично, как и начался. Для Цветаевой это была большая драма. После их разрыва она ничего не желала слышать о Парнок и даже к известию о ее смерти отнеслась равнодушно.

Героиней второго женского романа Цветаевой, уже в советское время, стала молодая актриса Софья Голлидэй. История этого романа рассказана в «Повести о Сонечке». Как и с Парнок, это была любовь с первого взгляда, причем она не мешала параллельным увлечениям мужчинами, обсуждение которых даже сближало подруг. Их взаимная любовь была не столько страстной, сколь нежной. На сей раз ведущую роль играла Цветаева. То, что обе женщины были бисексуальны, облегчало взаимопонимание, но одновременно ставило предел их близости. Хотя они бесконечно важны друг для друга, ограничить этим свою жизнь они не могут – как в силу социальных условий, так и чисто эмоционально. В отличие от отношений с Парнок, связь которой с другой женщиной Цветаева восприняла как непростительную измену, уход Сонечки ей был понятен:

«Сонечка от меня ушла – в свою женскую судьбу. Ее неприход ко мне был только ее послушанием своему женскому назначению: любить мужчину – в конце концов все равно какого – и любить его одного до смерти. Ни в одну из заповедей – я, моя к ней любовь, ее ко мне любовь, наша с ней любовь – не входила. О нас с ней в церкви не пели и в Евангелии не писали» (Цветаева, 1989. С. 440—441).

Много лет спустя она скажет о ней сыну:

«Так звали женщину, которую я больше всех женщин на свете любила. А может быть – больше всех. Я думаю – больше всего» (Там же. С. 449).

Культура Серебряного века не «нормализовала» однополую любовь, но сделала ее значительно более видимой, слышимой и, что особенно важно, понятной для непосвященных. Хотя бы как проблема…

Глава 8. «ИДИОМА КУЛЬТУРЫ» ИЛИ ДИАГНОЗ РУССКОСТИ?

Новые взгляды сквозь старые щели.

Г. К. Лихтенберг

Русский эрос как метафора

Мы бегло проследили историю русской сексуальной культуры. Можно ли выделить какой-то главный, ключевой, трансисторический символ – метафору или идиому «русского Эроса», – который позволил бы свести это многообразие к некоему общему знаменателю? Социальная история и историческая социология за это не берутся. Любые формулы национального характера, из чего бы они ни выводились, методологически и содержательно уязвимы.

Например, любимый мною Ключевский выводит свойства русского характера из непредсказуемости русского климата:

«…Своенравие климата и почвы обманывает самые скромные его ожидания, и, привыкнув к этим обманам, расчетливый великоросс любит подчас, очертя голову, выбрать самое что ни на есть безнадежное и нерасчетливое решение, противопоставляя капризу природы каприз собственной отваги. Эта наклонность дразнить счастье, играть в удачу и есть великорусский авось».

Из привычки дорожить коротким летом, а затем долгую зиму сидеть без дела вытекает, что «ни один народ в Европе не способен к такому напряжению труда на короткое время, какое может развить великоросс; но и нигде в Европе, кажется, не найдем такой непривычки к ровному, умеренному и размеренному, постоянному труду, как в той же Великороссии». К тому же лесная жизнь приучила людей бороться с природой в одиночку. «Потому великоросс лучше работает один, когда на него никто не смотрит, и с трудом привыкает к дружному действию общими силами. Он вообще замкнут и осторожен, даже робок, вечно себе на уме, необщителен, лучше сам с собой, чем на людях…» (Ключевский, 1987. Т. 1. С. 315—316).

Эти рассуждения великого историка давно забыты. Кто возьмется определять отличия характера великороссов, живущих в степной полосе, от тех, чьи предки жили в лесной глуши, не говоря уже о горожанах, или ломать голову над тем, как «необщительность» россиян сочетается с приписываемой им «соборностью» («на миру и смерть красна»), а «осторожность» – с отчаянностью и разгулом?

Литературные метафоры значительно более живучи. Мысль Достоевского, что «самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания», что «страданием своим русский народ как бы наслаждается» (Достоевский, 1980. Т. 21. С. 36), многие не только принимают всерьез, но и основывают на ней сложные теории.

О трудностях реконструкции национального характера на основе литературных текстов хорошо сказал известный фольклорист и писатель Г. Д. Гачев:

«Национальный характер народа, мысли, литературы – очень “хитрая” и трудно уловимая “материя”. Ощущаешь, что он есть, но как только пытаешься его определить в словах, он часто улетучивается, и ловишь себя на том, что говоришь банальности, вещи необязательные, или усматриваешь в нем то, что присуще не только ему, а любому, всем народам. Избежать этой опасности нельзя, нужно лишь постоянно помнить о ней и пытаться с ней бороться – но не победить» (Гачев, 1988. С. 55).

Гачев пишет не о национальном характере, а о «национальных образах мира», что одновременно и осторожнее, и точнее. Национальные образы мира, которые по-разному проявляются в философии, быту, пище, танцах, эмоциях, схватываются не аналитически, а интуитивно. Раздел, посвященный «русскому эросу», Гачев назвал «художественными рассуждениями» (Гачев, 1995), а его специальная книга на ту же тему имеет подзаголовок «“Роман” Мысли с Жизнью» (Гачев, 1994). Такая стилистика дает автору высокую степень свободы и одновременно избавляет от упреков в неточностях и упрощениях.

Оперируя преимущественно литературными текстами, Гачев полагает, что в русской культуре больше представлена любовь, чем чувственная страсть. Здесь преобладает «поэзия неосуществленной любви » (Гачев, 1995. С. 16). Это «искусство совокупляться через слово». Влюбленные «в поддавки играют… Любовь – как взаимное истязание, страдание, и в этом – наслаждение. <…> Телесной похоти нет, зато есть похоть духа» (Там же. С. 255). Свойства русской любви он связывает с особенностями русского Космоса – земли, неба, воздуха, простора, а также с сельским укладом жизни: «Эрос – в природе, секс – в городе» (Там же. С. 266).

Читать эти заметки интересно, но скептических вопросов – насколько точно литература (и какая именно) отражает народное сознание, чувства каких социальных слоев выражают те или иные метафоры, изменяются ли они в ходе исторического развития и т. п. – лучше не задавать, чтобы не получилось по анекдоту: «он пришел и все опошлил». Метафора помогает пониманию, но объяснительной силой она не обладает и на нее не претендует. Трансформация метафор в аналитические категории и инструменты социально-научного познания – сложная философская проблема (см. Гудков, 1994). Однако соблазн перепрыгнуть эти препятствия очень велик.

Психотипы и комплексы

В отличие от художественных размышлений, психоаналитические категории и методы претендуют на трансисторическую и кросскультурную универсальность. Благодаря тому, что психоанализ сочетает психологический подход с антропологическим (хотя в обеих дисциплинах его позиции сегодня маргинальны), он очень популярен среди филологов, культурологов и феминисток. Психоанализ придает особое значение сексуальным переживаниям, причем если общественные и гуманитарные науки объясняют сексуальную культуру свойствами социума, то психоанализ и основанная на нем психоистория идут противоположным путем, выводя свойства культуры и социума из особенностей либидо.

Современное литературоведение использует психоанализ не только как один из методов исследования, но и как систематическую теорию. В книге И. П. Смирнова «Психодиа хронологика» предлагается целая «психоистория русской литературы от романтизма до наших дней», в которой каждому художественному направлению сопоставлен характерный для него психотип: романтизму соответствует психотип с кастрационным комплексом, реализму – эдипов комплекс, символизму – истерический, авангарду – садизм, социалистическому реализму – мазохизм и постмодернизму – шизонарциссизм (Смирнов, 1994). Не владея соответствующим языком и материалом, я не могу обсуждать эту теорию, но психоаналитическую интерпретацию русской сексуальной культуры попытаюсь прокомментировать.

Начну со слов в ее защиту. Применение психоаналитических и сексологических категорий к биографиям великих людей и тем более к истории народов часто кажется оскорбительным, поскольку психиатрический диагноз, по определению, ставят только больным. Такие обиды неосновательны. «Страшные» термины вроде садизма, нарциссизма или кастрационного комплекса не имеют ни оценочного, морально-этического характера, ни «обвинительного» уклона. Вопрос лишь в том, какова их эвристическая ценность и насколько точно поставлен диагноз.

Много лет назад (не могу сейчас найти источник, но он был вполне надежным), дабы оценить точность диагнозов, которые ставят представители разных школ психоанализа, группе психоаналитиков показали одни и тех же, хорошо известных комиссии экспертов, пациентов. Результат оказался неожиданным: существенные расхождения в диагнозах обнаружились не между представителями разных школ, а между опытными и неопытными психоаналитиками. Опытные психоаналитики, при всем различии своего языка и теоретических подходов, оценивали пациентов более или менее одинаково, тогда как неопытные расходились почти во всем. И это понятно. Психиатрический диагноз, каковы бы ни были его теоретические предпосылки, – акт тренированной интуиции. Опытные психоаналитики видели индивидуальность своего пациента, тогда как неопытные просто подводили его под общую схему, а схемы у них были разные. То же самое происходит при сравнительном анализе культур.

Психоанализ культуры значительно сложнее индивидуального психоанализа. Анализируя живого человека, врач может пользоваться множеством разных источников, которые при изучении культуры отсутствуют. Кроме того, даже самый лучший психоаналитик не всегда бывает хорошим фольклористом, историком и т. п. Из того, что история культуры в некотором смысле такой же текст, как история отдельной жизни, не вытекает, что любые тексты открываются одной и той же отмычкой.

Этнопсихоанализ

Первую попытку психоанализа русской сексуальности или, что в данном случае для исследователя было одно и то же, русского национального характера предпринял сам Фрейд в работах «Из истории одного детского невроза» (1918) и «Достоевский и отцеубийство» (1928). Отвергая поставленный Достоевскому врачами диагноз эпилепсии, Фрейд выводит все психологические проблемы писателя из его детского конфликта с отцом, результатом которого явились истерия и общая амбивалентность чувств, включая скрытую и оттого еще более мучительную бисексуальность, что проявлялось как в личной жизни, так и в творчестве писателя.

В письме Теодору Райку от 14 апреля 1929 г. Фрейд заметил, что гениальная интуиция Достоевского распространялась только на ненормальную душевную жизнь. «Посмотрите на его удивительную беспомощность перед лицом феномена любви. Он действительно знал только грубое, инстинктивное желание, мазохистское подчинение и любовь из жалости» (Freud, 1959. P. 196). Сходные черты Фрейд обнаружил и у своего русского пациента Сергея Панкеева, которому он стремился с помощью психоанализа «открыть его бессознательное отношение к мужчине» (Фрейд, 1997. С. 164).

Предположим, что фрейдовский диагноз в обоих случаях верен. Тема латентной гомосексуальности всегда увлекала Фрейда. По его теории, человек любого пола по природе бисексуален, так что всякий является латентным гомосексуалом. Но свои конкретные диагнозы Фрейд обычно нюансировал, в данном же случае, не довольствуясь психоанализом Достоевского и его героев, Фрейд распространяет свои выводы и на всех его соотечественников:

«Эта амбивалентность чувств есть также наследие душевной жизни примитивного человека, сохранившееся, однако, гораздо лучше и в более доступном сознанию, чем у других народов, виде, в русском народе, как я это мог показать несколько лет тому назад в детальной истории болезни подлинно русского пациента» (Из письма Стефану Цвейгу от 19 октября 1920 г. Цит. по: Фрейд, 1969. С. 336).

Изучения одного-единственного русского пациента и творчества одного в высшей степени своеобразного писателя оказалось Фрейду достаточно, чтобы расшифровать характер и историю целого народа. Кто «попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе высокие нравственные цели, <…> напоминает варваров эпохи переселения народов, варваров, убивавших, а затем каявшихся в этом, – так что покаяние становилось техническим приемом, расчищавшим путь к новым убийствам. Так же поступал Иван Грозный; эта сделка с совестью – типичная русская черта» (Фрейд, 1969. С. 237).

При всем почтении к Фрейду, мне трудно поверить, что все русские во все времена были носителями одних и тех же комплексов. Этот смелый диагноз напоминает мне другого гения – Достоевского, который после краткого пребывания в Англии, где он буквально не выходил из игорного дома, высказал ряд весьма критических суждений о национальном характере англичан. Но Достоевский не был ученым. Может быть, не стоит вообще так серьезно относиться к суждениям, высказанным в частных письмах? Если бы классики знали, что каждое их слово потом канонизируют, они бы писем вообще не писали.

Сегодня особенности «русского эроса» определяют не столько психиатры и профессиональные психоаналитики, сколько филологи и философы, которые для благозвучия и в порядке «гуманитаризации» предпочитают называть основополагающие «синдромы» и «комплексы» «метафорами» или «идиомами культуры». Но эти идиомы у разных авторов разные. У одного это моральный мазохизм, у другого – мастурбация, у третьего – гомосексуализм, у четвертого – кастрация. Насколько это доказательно?

Моральный мазохизм

Теорию, согласно которой главным признаком и символом «русскости» является моральный мазохизм, развивает американский литературовед Даниэль Ранкур-Лаферьер, автор многочисленных работ по истории русской литературы, психоаналитических биографий Сталина и Толстого. Свою книгу на эту тему он вызывающе назвал «Рабская душа России. Моральный мазохизм и культ страдания» (Ранкур-Лаферьер, 1996).

Вслед за Достоевским Ранкур-Лаферьер считает ключом к русскому характеру изначальный мазохистский культ страдания, проявлениями которого в равной степени являются и православный аскетизм, и «изуверские» секты, и характерная для народной культуры идея смирения и покорности судьбе, и постоянное «самоедство» российских интеллектуалов. Популярность образа Иванушки-дурачка – свидетельство того, что дураков в России ценят больше, чем умных. О том же говорит культ юродивых. Русская баня, хотя и выглядит веселой, – тоже проявление мазохизма, пусть не совсем морального, – какой еще народ испытывает удовольствие от невыносимой жары и от того, что тебя хлещут березовыми ветками? Тугое пеленание младенцев и телес ные наказания – не что иное, как способ передачи жесткой дисциплины. Принцип коллективизма тоже вытекает из мазохизма, главное – чтобы никто не выделялся.

Гендерный аспект мазохизма – хорошо схваченная бердяевской формулой «вечно рабье = вечно бабье» женственность русского характера. Недаром Россия часто изображается в виде нежной женщины, одновременно любовно и уничижительно. Отношение русских мужчин к матери тоже амбивалентно, в нем сквозит одновременно зависимость и враждебность, а матерная брань выражает тайную мечту об изнасиловании матери. «Нормальность» сексуального насилия для русского человека подтверждается семантикой слов «ебать» и «трахать», предполагающих ситуации, в которых женщина сексуально пассивна. Сами русские женщины часто видели в битье доказательство любви.

Ранкур-Лаферьер – прекрасно образованный филолог и специалист по семиотике сексуальности, его книга «Знаки плоти» (Rancour-Laferriere, 1985a) опубликована в престижной семиотической серии. Приводимые им конкретные факты, как правило, достоверны. То, что русская культура, включая матерный язык, «поощряет» мазохистские тенденции индивидуальной психологии, отмечали многие литературоведы и психоаналитики, например Эрик Эриксон в своем очерке о детстве Горького, причем речь идет не только о моральном, но и о сексуальном мазохизме. Классик мазохизма австрийский барон Леопольд фон Захер-Мазох был большим любителем русской литературы, некоторые его образы и идеи тесно связаны с восточнославянским фольклором. В свою очередь, его сочинения были весьма популярны в России; за десять лет после 1876 г. они издавались по-русски семнадцать раз. Н. Г. Чернышевский, прочитавший их в сибирской ссылке, не только рекомендовал их сыну, но и ставил Захер-Мазоха выше Флобера (Эткинд, 1998а. С. 140).

Невозможно оспаривать и отмеченный тем же Чернышевским рабский характер массового сознания, который советская власть многократно усилила. Гротескное сочетание рабского отношения к власти с имперскими амбициями, усугубленными фантомными болями ампутированных частей государственного тела, – величайшее препятствие на пути демократизации и модернизации России.

Но каким образом все это причинно связано с моральным мазохизмом, который психоаналитики обычно определяют как бессознательную потребность быть наказанным властной фигурой, символизирующей отца? Предполагается, что эта потребность возникает из желания иметь пассивную сексуальную связь с отцом, которое сознание ребенка блокирует, превращая в желание быть наказанным отцом. Многие социально-психологические черты (общинность, зависть и нетерпимость к чужому успеху), которые Ранкур-Лаферьер выводит из морального мазохизма, характерны не только для русской, но и для многих других крестьянских общин. Известный социолог Люис Козер назвал общину «жадным институтом». В отличие от большого и равнодушного «общества», община (Gemeinschaft) «требует полной вовлеченности индивида, стабильности социальных отношений и отсутствия дифференциации как личности, так и выполняемой ею работы» (Coser, 1991. P. 138). Это делает ее враждебной соревновательности и порождает сильную зависть к чужому успеху. Может быть, дело не столько в мазохизме, сколько в консервации общинного уклада жизни?

Если же иметь в виду сексуальный мазохизм (наслаждение от испытываемой боли), то самый впечатляющий «русский» аргумент – ссылки на хлыстовскую практику – проблематичен, потому что эта практика была маргинальной и воспринималась обществом как нечто экзотическое. К тому же речь идет не об индивидуальной психике, а о сексуальной культуре общества.

«Каким бы рациональным и дедуктивным ни казался Ранкур-Лаферьеру поставленный им диагноз мазохистской фемининности русской души, похоже, что русскость остается неподатливым бессознательным, изменчивым, неопределенным и самоотрицающим феноменом, не переводимым в прозрачные термины и универсальные формы» (Ярская-Смирнова, 2001. С. 201). Мастурбация Второй кандидат в идиомы русской культуры – мастурбация. Действительно, тревога и чувство вины по этому поводу мучили очень многих россиян. Так может быть, в этом – ключ и к остальным их психосоциальным проблемам? Московский философ Дмитрий Галковский пишет:

«Не случайно, не из простого эпатажа Розанов обзывал русских литераторов, отрицающих реальную государственную жизнь и живущих, тем не менее, почти исключительно общественно-политическими вопросами, – онанистами. Я думаю, это вообще русская болезнь. Существует полушутливая классификация европейских народов: немцы склонны к садомазохистскому комплексу, французы к эротомании и т. д. Русские явно склонны к онанизму. Какой-то европеец сказал, что любовь – это преступление, совершаемое вдвоем. Русские предпочитают совершать преступление в одиночку. Мечты сбываются очень быстро и в максимально грубой форме. В форме топора... Прямая связь между прекраснодушными фантазиями и грубейшей физиологической реальностью. Реальностью, никогда до конца не реализующейся и не приносящей подлинного наслаждения» (Галковский, 1993. С. 67).

Мастурбационная метафора, безусловно, остроумна и имеет определенную эвристическую ценность. Мастурбация – «не только сублимация собственных вытесненных желаний, но и характеристика социальной ситуации, в которой собственное тело остается единственным доступным источником наслаждения, а самодостаточность в сексе является уникальным символом свободы» (Золотоносов, 1999. С. 458).

Но психосоциальная проблема заключается не в самом акте самоудовлетворения, а в связанных с ним переживаниях. Мастурбационная тревожность – не универсальный и в то же время не исключительно русский феномен. В XVIII– XIX вв. «война против онанизма» (М. Фуко) или «мастурбационная инквизиция» (Л. Люткехаус) была общеевропейским явлением. Как и всякая другая инквизиция, она сама создавала то, с чем боролась. Фрейду и его современникам мастурбация казалась чем-то исключительным, что должно вызывать неврозы, и это ожидание действовало как самореализующийся прогноз. Сначала воспитатели запугивали подростков онанизмом, а потом «открывали» его ужасные последствия: неврозы, панику, пониженное самоуважение, чувство неполноценности. Мучительная рефлексия по этому поводу представлена в дневниках и автобиографиях Гельдерлина, Клейста, Ницше, Канта, Шопенгауэра и многих других великих людей. В конце XX в. положение изменилось, люди стали мастурбировать, не испытывая чувства вины. Что тут специфически «русского»?

Подавленная гомосексуальность

Третья «метафора русской культуры» уходит своими идейными корнями в сочинения не столько Фрейда, обнаружившего ее у Достоевского и Панкеева, сколько Розанова, который, как теперь сказали бы, «вытащил из чулана» (и история подтвердила его интуицию!) целую плеяду выдающихся русских интеллектуалов. Список этот достаточно длинен, а если включить в него так называемых латентных гомосексуалов и всех тех, кто «интересовался» данной темой, то сексуально благонадежных людей в русской культуре вообще окажется мало. Об увеличении этого списка с положительным знаком заботятся историки-геи, желающие показать, какая у них замечательная родословная (что для угнетенного меньшинства вполне естественно), а с отрицательным – талантливый американский журналист ленинградского происхождения, блестящий знаток истории русской философии, сотрудник радио «Свобода» Борис Михайлович Парамонов (см. о нем: Эткинд, 1998б).

Поскольку Парамонов не всегда соблюдает нормы литературной политкорректности, позволяя себе «разоблачительные» публикации относительно творчества и личной жизни таких священных фигур, как Есенин, Блок, Платонов, Цветаева и Ахматова, в российском литературном истеблишменте многие предпочитают его не упоминать, обвиняя то в антисемитизме и гомофобии, то в русофобии.

Разоблачительная страсть Парамонова иногда и правда выглядит чрезмерной. Все содержание знаменитой книги маркиза де Кюстина «Россия в 1839 г.», в которой многие поколения россиян и иностранцев видели точный образ николаевской (и не только николаевской!) России, по мнению Парамонова, не имеет ничего общего с российской действительностью, а представляет собой «фантазию гомосексуалиста», одержимого властью красивых мундиров и безответно влюбленного в Николая I (Парамонов, 1997а). Кюстин действительно был гомосексуалом, но читатели ценили его «не только за это».

В очерке «Педагог Макаренко» (Парамонов, 1996) из предполагаемой гомосексуальности своего героя (поздняя женитьба, отсутствие сведений о сексуальной жизни в период работы в колонии, 64 упоминания о красоте воспитанников, психологическая близость с ними и т. д.) Парамонов делает однозначный вывод, что Антон Семенович – не только «педераст» и создатель гомосексуального гарема, но и «пахан», глава преступной банды. В разработке педагогической теории, выдвигающей на первый план не родительскую семью, а детский коллектив, Макаренко тоже «помогала его гомосексуальность – априорная чуждость всякой бытовой, а то и бытийной укорененности. Макаренко, как и всякий гомосексуалист, – гностик, не любящий мира и того, что в мире. Это и есть последнее основание всяческого революционаризма». То, что Макаренко работал с лишенными семьи беспризорниками и что коллективизм был политическим знаменем всей его эпохи, в расчет не принимается, а отсутствие документальных свидетельств вполне заменяет психоанализ как «мощнейшее оружие пресловутой гласности: он-то уж точно знает, что нет ничего тайного, что не стало бы явным».

Биографический материал у Парамонова всегда вторичен, он «разоблачает» не отдельных гомосексуалов, а гомосексуализм как основу идеологии коммунизма, видя в подавленном («репрессированном») гомосексуализме ключ к русской литературе и ко всей русской утопии (Парамонов, 1987, 1995, 1997 и др.).

Для Парамонова «гомосексуализм есть пол, но вне рождения, бесплодный, что и делает его коммунизмом: половой универсализм, вне гендерности, но и вне произрастания, вне бытия». Идея явно розановская, только вместо «христианства» Парамонов подставляет «коммунизм». В отличие от вульгарной, бытовой гомофобии, Парамонов считает опасным и вредоносным не всякий, а только подавленный, «репрессированный» гомосексуализм.

«Пафос всех моих выступлений по обсуждаемым темам сводится к настойчивому повторению одной простой, я бы даже сказал элементарной мысли: легализация миноритетных сексуальных практик лишает их идеологических ядов. Ядовит может быть сублимированный гомосексуализм; но гомосексуализм, вообще любой секс как легально практикуемая активность Октябрьской революцией не грозит» (Парамонов, 1999).

Иными словами, Парамонов против запретов и преследований.

Против «гомосексуальной» метафоры русской культуры можно высказать те же возражения, что и против «мастурбационной».

1. Распространенность гомоэротизма (специально беру самое широкое, расплывчатое понятие) среди российских интеллектуалов была не выше, чем среди английских, французских или немецких, а в художественной литературе и искусстве Запада он, пожалуй, представлен даже больше.

2. Стратегии решения личных сексуальных проблем у россиян и у европейцев XIX в. более или менее одинаковы, а о степени распространенности каждой из них трудно судить из-за отсутствия эмпирических данных. Кстати, сублимация и репрессия – не одно и то же.

3. Поскольку гомосексуальность преследовалась в России слабее, чем в англосаксонских странах и в Германии, не исключено, что психологически она могла быть менее «репрессированной». Многие люди ее скрывали, но внутренне принимали (статистически, за рамками отдельных психобиографий, каждая из которых уникальна, проверить это невозможно).

4. Любая подавленная сексуальность, как и многие другие обстоятельства, например религиозная или национальная дискриминация, повышает чувствительность индивида к социальному неравенству и несправедливости, делая его потенциальным борцом за переустройство общества. Но это вовсе не обязательно. Люди решают одни и те же сексуальные проблемы по-разному. Сексуальная ориентация далеко не единственный и не главный фактор идеологического самоопределения. Среди российских, как и среди европейских, гомосексуалов было немало людей с консервативными, охранительными, даже реакционными взглядами, а многие геи откровенно аполитичны.

Короче говоря, «сексуально-ориентационный» детерминизм так же односторонен, как любой другой монизм.

Кастрационный комплекс

Последний претендент на монистическое объяснение русской сексуальной культуры – кастрационный комплекс – ассоциируется прежде всего с именем Александра Эткинда.

Хлыстовство интересует Эткинда не столько само по себе, сколько как воплощение самой глубинной и радикальной социальной утопии, по сравнению с которой «коммунистические проекты кажутся робкими, недодуманными и недоделанными» (Эткинд, 1998а. С. 104).

«Кастрация – вершинная победа культуры над природой... И потому оскопление (этот термин адекватнее, чем кастрация, потому что в русской традиции он относился и к мужчинам, и к женщинам) – предельная метафора, выражающая абсолютную победу общества, власти, культуры над отдельным человеком с его полом, личностью и любовью. Так преображается глубочайшая сущность человека, центральный механизм его природы» (Там же. С. 103).

С характерной для русского человека склонностью к буквальному осуществлению всех идей и проектов, скопцы превратили условное, символическое оскопление, о котором говорит классический психоанализ, в реальное физическое действие, и это оказалось психологически созвучным коммунистической утопии построения нового общества и нового человека.

«Новое общество может решить все проблемы, кроме одной – пола, семьи, любви и секса; а чтобы заставить людей жить в этом обществе счастливо, их остается только оскопить…» (Эткинд, 1996. С. 134).

Кастрационная метафора нашла восторженных поклонников и столь же темпераментных критиков. К числу первых относится Борис Парамонов, по словам которого, Эткинд нашел метафору более внушительную, всеобъемлющую, чем гомосексуализм. «Кастрация как идиома русской утопии» – это некая смертная святость, в которой единственно возможен подлинный коммунизм и которая пронизывает всю русскую культуру, как элитную, так и народную (Парамонов, 1998а, 1999, 2002). Но объявленный отказ Парамонова от собственной «гомосексуальной» метафоры в пользу более радикальной «кастрационной» остается чисто словесным:

«Чего не понял, что забыл Розанов и чего, вслед за ним, не хочет понимать и делает вид, что забывает, Александр Эткинд? Коллективный, групповой секс, или свальный грех, как его называли в связи с хлыстовством, чрезвычайно часто, если не всегда, выступает формой гомосексуального общения. <…> Практику хлыстовства можно понять как сильнейшее вытеснение гомосексуальных влечений, снимаемое – иногда, не всякий раз – в ритуальном радении в форме групповой, то есть, в глубине, гомосексуальной связи» (Парамонов, 2002).

Эмпирически ориентированные ученые относятся к подобным утверждениям критически, призывая избегать «скоропалительных выводов о национальной психологии, основанных на примере маргинальных типов и экзотических фигур», и «не использовать скопцов как довод в дискуссии об основах российской политики или культуры, доказывая, что русские предрасположены радикально себя менять или что поразительные достижения в науке и художественном творчестве были только тоненькой пленкой, прикрывающей бездонную пропасть невежества и традиций» (Энгельштейн, 2002. С. 8—9).

К сожалению, критики зачастую приписывают Эткинду чужие взгляды, которые он просто излагает и даже критикует, вроде мнения, будто подавленная гомосексуальность лежала в основе советской системы (см. Engelstein, 1998; Etkind, 2001). В отличие от Парамонова, Эткинд не превращает красивую метафору в монистическую теорию. В его 700-страничной книге «сексуальное», «корпоральное», «психоаналитическое», «мазохистское», «поэтическое», «демоническое», «трансгрессивное» и тому подобные понимания хлыстовщины выступают рядоположными и взаимодополнительными с «историческим», «статистическим», «социологическим» и «этнографическим» объяснениями, а «близость архаизирующих мотивов народной мистики проектам позднего народничества и раннего большевизма» он прямо называет «обманчивой» (Эткинд, 1998б. С. 676). Однако читателю трудно разобраться в этом хитросплетении разнородных текстов и контекстов.

Литературные метафоры и психоаналитические конструкции вызывают у меня возражения не столько сами по себе – любой ракурс рассмотрения истории культуры может быть плодотворным, – сколько своим литературоцентризмом и претензиями на особую «глубину» и «окончательность». Вопреки распространенному мнению, ни Толстой, ни Достоевский, ни, тем более, их герои не могут считаться эталонами «русскости» хотя бы потому, что они разные. Живучесть и повторяемость некоторых стереотипов, делающая русскую сексуальную (если бы только сексуальную!) историю похожей на сказку про белого бычка, на мой взгляд, объясняется не столько уникальностью и неизменностью ее базовых архетипов, сколько повторяемостью и сходством (иногда преувеличенным) социально-культурных обстоятельств и ситуаций. Жители Приморья терпеливее москвичей относятся к отсутствию воды в водопроводе не потому, что получают удовольствие от страданий, а потому что они к этому привыкли и не знают, как изменить положение вещей. А устойчивая любовь к палке может быть продуктом не столько мазохизма (люблю, когда меня бьют), сколько опытом многовекового крепостного права и отсутствия самоуправления (меня всегда били, и другого способа управления людьми я не знаю).

Так что оставим теоретические рассуждения и посмотрим, что произошло с «русским Эросом» после 1917 года.

ЧАСТЬ 2 СОВЕТСКИЙ СЕКСУАЛЬНЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ

Глава 9. СВОБОДА – ДЛЯ ЧЕГО?

Воистину великолепны

великие замыслы:

рай на земле,

всеобщее братство,

перманентная ломка...

Все это было б вполне достижимо,

если б не люди.

Люди только мешают:

путаются под ногами,

вечно чего-то хотят.

От них одни неприятности.

Ганс Магнус Энценсбергер

Как изменились сексуальные ценности и поведение людей под влиянием Октябрьской революции и были ли эти перемены следствием сознательной политики большевиков или результатом стихийного развития?

Заветы основоположников

Как справедливо заметил еще Энгельс, «в каждом крупном революционном движении вопрос о “свободной любви” выступает на первый план. Для одних это – революционный прогресс, освобождение от старых традиционных уз, переставших быть необходимыми, для других – охотно принимаемое учение, удобно прикрывающее всякого рода свободные и легкие отношения между мужчиной и женщиной» (Маркс, Энгельс, 1955. Т. 21. С. 8).

Так было и в послеоктябьской России.

До Октябрьской революции большевики, как, вероятно, и все прочие политические партии начала XX в., не имели четкой программы в области сексуальной политики. «Половой вопрос» был для них экономическим и социально-политическим и практически сводился к проблеме освобождения женщин и преодоления гендерного неравенства. О сексе говорили вскользь, в связи с более общими вопросами.

Основоположники марксизма не были унылыми ханжами. Маркс подчеркивал, что «любовная страсть... не может быть сконструирована a priori, потому что ее развитие есть действительное развитие, происходящее в чувственном мире и среди действительных индивидуумов» (Там же. Т. 2. С. 24).

При всей своей социальной и личной нетерпимости, Маркс и сам был способен испытывать страсть, о чем свидетельствует, в частности, его письмо к жене от 21 июня 1856 г.:

«Кто из моих многочисленных клеветников и злоязычных врагов попрекнул меня когда-нибудь тем, что я гожусь на роль первого любовника в каком-нибудь второразрядном театре? А ведь это так.... Моя любовь к тебе, стоит тебе оказаться вдали от меня, предстает такой, какова она на самом деле – в виде великана; в ней сосредоточиваются вся моя духовная энергия и вся сила моих чувств. Я вновь ощущаю себя человеком в полном смысле слова, ибо испытываю огромную страсть. Ведь та разносторонность, которая навязывается нам современным образованием и воспитанием, и тот скептицизм, который заставляет нас подвергать сомнению все субъективные и объективные впечатления, только и существуют для того, чтобы сделать всех нас мелочными, слабыми, брюзжащими и нерешительными. Однако не любовь к фейербаховскому “человеку”, к молешоттовскому “обмену веществ”, к пролетариату, а любовь к любимой, именно к тебе, делает человека снова человеком в полном смысле этого слова» (Там же. Т. 29. С. 434—435).

Однако теоретически вопросы пола и сексуальности мало занимали его, а в личном быту он руководствовался теми самыми принципами буржуазной морали, которые отрицал философски. Когда бедный студент Поль Лафарг первый раз посватался к его дочери Лауре, Маркс дал ему столь жесткую отповедь, что можно только удивляться, как Лафарг это пережил.

Жизнерадостный холостяк Энгельс был гораздо терпимее своего властного друга. Его книга «Происхождение семьи, частной собственности и государства» (1884) – неплохой, для того времени, очерк исторической социологии любви и половой морали, которые он считал производными от отношений собственности. Энгельс язвительно высмеивал «ложную мещанскую стыдливость» немецких социалистов XIX в., читая сочинения которых «можно подумать, что у людей совсем нет половых органов» (Там же. Т. 21. С. 6).

Буржуазный брак, основанный на частной собственности и порабощении женщины, он считал исторически преходящим, а о будущем высказывался осторожно:

«...То, что мы можем теперь предположить о формах отношений между полами после предстоящего уничтожения капиталистического производства, носит по преимуществу негативный характер, ограничивается в большинстве случаев тем, что будет устранено. Но что придет на смену? Это определится, когда вырастет новое поколение: поколение мужчин, которым никогда в жизни не придется покупать женщину за деньги или за другие социальные средства власти, и поколение женщин, которым никогда не придется ни отдаваться мужчине из каких-либо других побуждений, кроме подлинной любви, ни отказываться от близости с любимым мужчиной из боязни экономических последствий. Когда эти люди появятся, они отбросят ко всем чертям то, что согласно нынешним представлениям им полагается делать; они будут знать сами, как им поступать, и сами выработают соответственно этому свое общественное мнение о поступках каждого в отдельности, – и точка» (Там же. Т. 21. С. 85).

В 1884 г. это звучало достаточно радикально. Чего Энгельс категорически не мог понять – это гомосексуальности. В «Происхождении семьи» древнегреческая педерастия упоминается без морализирующего осуждения, но трактуется как проявление «безразличия» (?!) к полу любимого существа, обусловленного недостаточной индивидуализацией любовных чувств, а в письме Марксу в июне 1869 г. Энгельс пошло хихикает по поводу защиты гомосексуальности Карлом Ульрихсом. Взгляды Ленина на сексуальность, как и на прочие вопросы, были гораздо примитивнее. Ленин не философ, а политик. Кроме того, это человек жесткого пуританского склада, с множеством неосознанных комплексов. Хотя Ленин понимает, что «отношения между полами не являются просто выражением игры между общественной экономикой и физической потребностью» (Цеткин, 1979. С. 436), он рассматривает их исключительно в контексте классовых отношений.

«В эпоху, когда рушатся могущественные государства, когда разрываются старые отношения господства, когда начинает гибнуть целый общественный мир, в эту эпоху чувствования отдельного человека быстро видоизменяются. Подхлестывающая жажда разнообразия и наслаждения легко приобретает безудержную силу. Формы брака и общения полов в буржуазном смысле уже не дают удовлетворения. В области брака и половых отношений близится революция, созвучная пролетарской революции» (Там же. С. 435).

Как революционер, Ленин приветствует этот кризис, но воспринимает его чисто идеологически, усматривая в сексуальной свободе исключительно проявление ненавистного ему индивидуализма. Принцип «свободы любви» кажется Ленину подозрительным, так как им можно злоупотребить (как будто существует нечто такое, чем злоупотребить нельзя!). Все ленинские высказывания по этому вопросу, даже формально справедливые, имели консервативно-охранительный характер – как бы чего не вышло...

Ленин враждебно относится к любым теориям пола и сексуальности, и прежде всего – к фрейдизму, полагая, что все они вытекают из личных потребностей, «из стремления оправдать перед буржуазной моралью собственную ненормальную или чрезмерную половую жизнь и выпросить терпимость к себе» (Там же. С. 437). Ленин осуждает буржуазную мораль, но никакой другой точки отсчета у него нет. Его представления о «норме» вполне викторианские. Мысль об относительности понятий «нормального» и «ненормального», из которой вытекает необходимость сексуальной терпимости, ему даже в голову не приходит, ему органически чужда всякая терпимость.

В знаменитой беседе с Кларой Цеткин Ленин подверг резкой критике физиологизацию сексуальности и сведение любовных чувств к «удовлетворению половой потребности». Обсуждая распространенное в тогдашней молодежной среде мнение, что при социализме удовлетворить половое влечение будет так же просто, как выпить стакан воды, Ленин соглашается с тем, что «жажда требует удовлетворения. Но разве нормальный человек при нормальных условиях ляжет на улице в грязь и станет пить из лужи? Или даже из стакана, край которого захватан десятками губ? Но важнее всего общественная сторона. Питье воды – дело действительно индивидуальное. Но в любви участвуют двое, и возникает третья, новая жизнь. Здесь кроется общественный интерес, возникает долг по отношению к коллективу» (Там же. С. 435).

Но, высказываясь против аскетизма и ханжества, Ленин твердо убежден в том, что «растрата сексуальной энергии» отвлекает молодежь от революционной борьбы:

«Революция требует от масс, от личности сосредоточения, напряжения сил. Она не терпит оргиастических состояний, вроде тех, которые обычны для декадентских героев и героинь Д’Аннунцио. Несдержанность в половой жизни буржуазна: она признак разложения. Пролетариат – восходящий класс. Он не нуждается в опьянении, которое бы оглушало или возбуждало...» (Там же. С. 437).

Главное в сексуальной сфере, как и во всех остальных, – дисциплина и социальный контроль, субъектом которых должен быть не индивид, а диктатура пролетариата, то есть государство. От философии к политике

Но как осуществлять этот контроль? Большевистская революция разрушила или подорвала традиционные нормы и регуляторы сексуального поведения – церковный брак, религиозную мораль, систему гендерных ролей и даже самое понятие любви. Однако заменить старые верования и нормы было нечем, а собственные воззрения большевиков были противоречивы.

Большевистская философия пола и сексуальности была примитивна, как огурец:

1. Все проблемы, которые издавна волновали человечество, порождены частной собственностью и эксплуатацией человека человеком.

2. Социалистическая революция может и должна их разрешить, то есть ликвидировать.

3. Сделать это можно быстро и радикально, не останавливаясь перед издержками и уповая в первую очередь на силу диктатуры пролетариата.

4. Классовые интересы и социальный контроль важнее индивидуальной свободы.

Создание нового человека, о котором изначально мечтали коммунисты, мыслилось не путем раскрепощения человека старого – из буржуазного прошлого лезет только нечисть, – а путем его планомерного конструирования, в ходе его собственной революционной деятельности. Но в этой деятельности сексуальность как таковая не была предусмотрена.

Ярче всего эта амбивалентность выражалась в авангардном искусстве. Формально литературный авангард выступал за полную сексуальную свободу, но «сексуальность, подобно всему остальному в революционном авангарде двадцатых, размещалась в проекции тотального утопического преображения мира. А утопия может даровать своему адепту все что угодно, самое изощренное интеллектуальное и эстетическое наслаждение, – все, кроме полноты материального обладания, теплоты осязательного, кожного соприкосновения со своей утопической сущностью. В основе утопии – всегда конфликт и страдание; уводя за собой миллионы людей, она оставляет их посреди снега и одиночества <…>. Авангард желал не продолжения человеческого рода, что было для него равнозначно возобновленью страдания и дурной бесконечности, но чаял воскресения мертвых и религиозного пересоздания самых глубоких мировых структур. Взятый в отвлечении от биологической семейственности и деторождения, сексуальный кодекс авангардного коммунизма обретал явственные черты мистической аскезы» (Гольдштейн, 1997. С. 128).

Это проявляется и в его телесном каноне.

«Половая принадлежность авангардного тела внушает сомнения – скорее всего это тело тянется к андрогинности… По сути своей авангардное тело бесплотно и спиритуально… Авангардное тело – это тело опустошенное, хотя ему нельзя отказать в мистической напряженности существования» (Там же. С. 128—129).

Русская антиутопия (это особенно характерно для таких произведений Андрея Платонова, как «Котлован» и «Чевенгур»), уходящая своими духовными корнями в традиции скопчества, отрицает не только сексуальность и эротику, но старается элиминировать сами половые различия. Ее аскетизм, отказ от «буржуазного» семейного быта и противопоставление бескорыстного мужского товарищества семейному «накопительству» отличаются глубокой мизогинией (Парамонов, 1987). Революционная стихия, казавшаяся в первые годы революции реализацией «дионисийских» настроений Серебряного века, с их поэтизацией разрушения и насилия, очень скоро оборачивается не столько свободой, сколько беспределом. У футуристов даже метафора изнасилования звучит положительно, как проявление творческой активности и покорения кого-то, будь то земля или женщина (Naiman, 1997. P. 284—287):

Пусть земля кричит, в покое обабившись:

«Ты зеленые весны идешь изнасиловать!»

В. Маяковский. Кофта фата (1914)

В переводе на язык социальной практики эти идеи были опасны и разрушительны, вызывая ностальгию по порядку и дисциплине. В отличие от поэтов и художников, политики мыслят не метафорами, а проблемами.

Сексуальная политика и идеология

В истории советской и постсоветской сексуальной политики можно выделить следующие этапы.

1917—1930 гг.: отмена старого законодательства; дезорганизация традиционного брачно-семейного уклада; социальная эмансипация женщин; ослабление института брака и основанной на нем сексуальной морали; резкое увеличение числа абортов, рост проституции и венерических заболеваний; нормативная неопределенность и споры о путях ее преодоления.

1930—1955 гг.: торжество тоталитаризма; курс на укрепление брака и семьи командно-административными методами; установление тотального контроля над личностью; отрицание и подавление сексуальности; ликвидация эротического искусства и легального сексуального дискурса.

1956—1986 гг.: смена тоталитаризма авторитаризмом; постепенное расширение сферы индивидуальной свободы; сдвиги в сексуальном поведении и начало возрождения сексуального дискурса; переход от командно-ад ми ни стративных методов защиты брака и семьи к мораль но-ад ми нистра тивным; переход от прямого отрицания и подавления сексуальности к политике ее регулирования и приручения; попытки медикализации и педагогизации сексуальности.

1987—1995 гг.: крах советского режима; ослабление государственной власти и всех форм социального и идеологического контроля; выход сексуальности из подполья; аномия и моральная паника; резкое ухудшение демографических и эпидемиологических показателей; вульгаризация, коммерциализация и вестернизация сексуальности; зарождение элементов новой сексуальной культуры, эротического искусства и т. п.

1996—2001 гг.: усиление реставрационных настроений в обществе; крестовый поход против сексуального образования; возрождение сексофобии и попыток решения сексуальных проблем административным путем; обострение идеологической борьбы вокруг проблем сексуального и репродуктивного здоровья.

С 2002 г. – рост имперских амбиций, свертывание демократических свобод и возрождение авторитаризма; клерикализация государственной власти и образования; усиление традиционализма, ксенофобии и антизападной риторики; возрождение сексофобии, окончательный отказ от идеи сексуального образования; активизация политической гомофобии; усиление контраста между динамикой реального сексуального поведения молодежи и официальной идеологией.

Однако эту схему не стоит переоценивать. Государственная сексуальная политика и стоящая за ней идеология – всего лишь верхушка айсберга. Их влияние на реальную сексуальную культуру и повседневную жизнь общества всегда проблематично, часто они достигают результатов, противоположных задуманному. В России дело обстояло именно так.

Благие намерения

Характернейшая черта советской сексуальной культуры первой половины 1920-х годов – громадный разрыв между добрыми намерениями новой власти и реально существовавшими в стране условиями. Советское законодательство и социальная политика по многим вопросам брака и деторождения в 1920-х годах были смелыми и прогрессивными (см. Solomon, 1990, 1992, 1996).

Декрет о гражданском браке, детях и ведении актов гражданского состояния от 18 декабря 1917 г. впервые в истории России объявил церковный брак частным делом брачующихся, не имеющим юридической силы. Были провозглашены и узаконены добровольность брачного союза, его светский, гражданский характер, свобода брака, который мог быть заключен без согласия родителей и опекунов, и его расторжимость (это было предусмотрено Декретом о расторжении брака). Принятие новых законов имело особую важность для женщин – они были полностью уравнены в правах с мужчинами во всех сферах общественной и личной жизни, включая брачно-семейные отношения. Женщины получили право выбирать себе фамилию, местожительство и гражданский статус. Вовлечение в производительный труд должно было гарантировать им экономическую независимость от мужчин. Беременность давала право на оплачиваемый отпуск. Чтобы разгрузить женщин от тяжкого «домашнего рабства», государство стало создавать систему ясель, детских домов и общественного питания. Расширялось и совершенствовалось медицинское обслуживание матери и ребенка, причем все это было бесплатным.

Эта программа была частью широкого социального эксперимента по преобразованию общества. Все частные вопросы сознательно формулировались не как медицинские или биологические, а как социальные, что позволяло уловить взаимосвязь явлений, ускользавшую от прагматиков. Концентрация власти в руках государства позволяла (увы, только теоретически) не просто декларировать замыслы, но и осуществлять их на практике. В стране существовали прекрасные интеллектуальные традиции дореволюционной социальной медицины, представленные такими блестящими учеными, как А. П. Доброславин, Ф. Ф. Эрисман и Г. В. Хлопин, она была тесно связана с передовыми идейными течениями в Западной Европе, особенно в Германии.

Однако в условиях экономической разрухи, бедности и бескультурья многие прекрасные начинания оказались невыполнимыми, приходилось откладывать их осуществление «на потом». Напротив, издержки, связанные с дезорганизацией брачно-семейных и сексуальных отношений, такие как нежелательные беременности, безотцовщина, проституция, венерические заболевания, были очень велики и вызывали растущую озабоченность. Количество разводов на 1 000 человек в 1920-х годов выросло по сравнению с 1912 г. в 7 раз (Миронов, 1991. С. 133). Церковный брак свое значение утратил, а гражданский брак многие не принимали всерьез. Некоторые старые коммунисты считали этот институт вообще не нужным.

Родители одного из моих друзей, счастливо прожившие вместе долгую жизнь, зарегистрировали свой брак только в середине 1980-х годов, одновременно с женитьбой внука (который с тех пор дважды развелся), да и то лишь по соображениям практического порядка. Но далеко не все фактические браки были такими прочными. Страдающей стороной при этом оказывались, как правило, женщины. Остряки говорили, что в отношениях между полами свобода и равенство дополняются не «братством», по классической формуле Великой французской революции «свобода, равенство, братство», а «материнством» (Стайтс, 2004).

В этих условиях властям приходилось делать не то, что им хотелось бы, а то, что казалось необходимым.

Аборты

Экономическая разруха в сочетании с дезорганизацией брачных отношений выдвинула на первый план проблему регулирования рождаемости. При отсутствии эффективных контрацептивов главным средством этого были искусственные аборты. В статье «Рабочий класс и неомальтузианство» (1913 г.), комментируя итоги Двенадцатого Пироговского съезда, Ленин поддержал требование «безусловной отмены всех законов, преследующих аборт или за распространение медицинских сочинений о предохранительных мерах и т. п.», видя в этом охрану «азбучных демократических прав гражданина и гражданки» (Ленин, 1960. Т. 23. С. 257).

Придя к власти, большевики это реализовали. Хотя теоретически советская власть с самого начала была настроена пронаталистски, в пользу высокой рождаемости, и делала все возможное для охраны жизни и здоровья матери и ребенка, в 1920 г. она первой в Европе узаконила искусственные аборты. В обстановке экономической разрухи реальный выбор был не между абортом и сохранением высокого уровня рождаемости, а между легальным и относительно безопасным и нелегальным и потому крайне опасным абортом. В 1920-х годах в Москве риск умереть от инфекции в результате аборта был в 60—120 раз выше, чем в результате родов (Goldman, 1993. P. 248).

При легализации абортов социально-медицинские соображения перевесили моральную заботу о сохранении жизни плода, на необходимости которой как до, так и после принятия этого указа настаивали акушеры и гинекологи. Это было рискованное, но, по-видимому, правильное решение. Количество абортов после него резко возросло (по некоторым данным – втрое; в 1924 г., если верить местной статистике акушеров и гинекологов, в Ленинграде аборты составляли 50, а в одной из московских клиник – 43% от общего числа рождений (Solomon, 1992)), зато количество внебольничных абортов резко снизилось, то есть поставленная цель была достигнута.

Однако массовые аборты сами по себе представляли проблему. В 1926 г. в России легально, в больницах, было сделано 102 709 искусственных абортов (Goldman, 1993. Note 3). Из них 39% в Москве и Ленинграде, 30% в областных и районных центрах и 16% в маленьких городах. На село, где проживало в то время 83% всех женщин, пришлось только 15% всех абортов. Тем не менее, и здесь их было много. Опрос 1 087 крестьянок из 21 деревни Смоленской губернии показал, что, хотя почти половина из них пытались как-то предохраняться (467 практиковали прерванное сношение и 22 – спринцевание), каждой четвертой приходилось прибегать к искусственному аборту, который был вторым по распространенности методом контроля рождаемости.

Споры между акушерами-гинекологами, возражавшими против абортов, и гигиенистами, признававшими их необходимость, выявили важную общую черту советской профессиональной ментальности: сама женщина как субъект свободного волеизъявления в них практически отсутствует. Спор о соотношении ее семейных (материнство) и внесемейных (работница) ролей сводился к вопросу о том, что важнее для государства – сохранение здоровья женщины как матери, продолжательницы рода, или как работницы, реализующей себя в общественной жизни, – и шел практически без участия женщин. «Специалисты» готовы были делать выбор за всех женщин, не считаясь с тем, что разные женщины могут иметь разные приоритеты.

Проституция

Не меньше, чем аборты, беспокоили государство венерические заболевания и проституция (см. Броннер, Елистратов, 1927; Люблинский, 1923; Лебина, Шкаровский, 1994; Голосенко, Голод, 1998; Панин, 2004).

Теоретически советская власть была категорически против любых форм проституции. Созданная в 1919 г. Межведомственная комиссия по борьбе с проституцией в опубликованных в конце 1921 г. тезисах утверждала:

«1. Проституция тесно связана с основами капиталистической формы хозяйствования и наемным трудом.

2. Без утверждения коммунистических основ хозяйства и общежития исчезновение проституции неосуществимо. Коммунизм – могила проституции.

3. Борьба с проституцией – это борьба с причинами, ее порождающими, т. е. с капиталом, частной собственностью и делением общества на классы.

4. В Советской рабоче-крестьянской республике проституция представляет собой прямое наследие буржуазно-капиталистического уклада жизни» (Материалы межведомственной комиссии по борьбе с проституцией, 1921. С. 7. Цит. по: Лебина, Шкаровский 1994. С. 142).

В период Гражданской войны проституток нередко судили не по закону, а по «революционной совести», приравнивая их к «враждебным революции лицам» и даже «классовым врагам». 9 августа 1918 г. в письме к председателю Нижегородского губернского Совета Г. Ф. Федорову Ленин рекомендовал «расстрелять и вывезти сотни проституток» (Ленин, 1960. Т. 50. С. 142).

В период военного коммунизма распространение проституции заметно снизилось. Тем не менее, в 1920 г. в Петрограде насчитывалось, по приблизительным подсчетам, 17 тыс. проституток и около 300 притонов (Панин, 2004). По данным журнала «Социальная гигиена» за 1925 г., до Первой мировой войны 47, 5% городской молодежи начинало половую жизнь с проститутками, в 1914—1917 гг. – 32,1%, в 1918—1920 гг. – 16,6, а в 1921—23 гг. – только 3,6% (Голосенко, Голод, 1998. С. 62). Однако эта статистика не выглядит особенно надежной. Снижение роли проституции в сексуальном дебюте молодых людей не исключает того, что к ее услугам прибегают более старшие и состоятельные люди.

С переходом к нэпу проституция не только количественно выросла, но и «демократизировалась». Если в 1920 г., по данным С. Я. Голосовкера, услугами проституток пользовались 43% рабочих и 41,5% представителей других слоев городского населения, то уже в 1923 г. эти цифры увеличились до 61 и 50% (Голосовкер, 1923. Цит. по: Лебина, Шкаровский, 1994. С. 135). В Москве самыми известными злачными местами были Трубная площадь и Цветной бульвар, в Ленинграде – Лиговка и Невский проспект. О тесной связи проституции с общей социальной дезорганизацией убедительно свидетельствуют данные о социальном происхождении проституток, собранные С. А. Вольфсоном: 43% проституток составляли крестьянки, 42% – выходцы из разоренных революцией «бывших людей», 14% – рабочие (Вольфсон, 1919. С. 438).

Усилилась и роль проституции в распространении венерических заболеваний. По данным проведенного в 1925 г. опроса пациентов 2-го Московского венерологического диспансера, от 54 до 88% всех заражений имели своим источником связи с проститутками, причем 45% мужчин и 81% женщин о природе и профилактике вензаболеваний вообще ничего не знали (Вейн, 1925).

Что с этим делать, советская власть не знала. Сначала, продолжая гуманистические предреволюционные традиции, акцент делался на социальной и иной помощи. Как подчеркивал в 1924 г. ведущий медицинский эксперт по этим вопросам, заведующий венерологической секцией Наркомата здравоохранения профессор В. М. Броннер, «основное положение, из которого мы исходим при построении нашей работы, – это то, что борьба с проституцией не должна быть заменена борьбой с проституткой. Проститутки – это только жертвы или определенных социальных условий, или тех мерзавцев, которые втягивают их в это дело» (Лебина, Шкаровский, 1994. С. 137—138).

Само занятие проституцией, согласно действовавшему в то время законодательству, не являлось ни преступлением, ни правонарушением. Уголовный кодекс РСФСР 1922 г. содержал две статьи, устанавливавших уголовную ответственность за деятельность в сфере сексуальной коммерции: «принуждение из корыстных или иных личных видов к занятию проституцией, совершенное посредством физического или психического воздействия» (статья 170), и «сводничество, содержание притонов разврата, а также вербовку женщин для проституции» (статья 171). Уголовный кодекс в редакции 1926 г. содержал лишь одну статью – 155-ю, предусматривавшую лишение свободы на срок до 5 лет с конфискацией всего или части имущества за «принуждение к занятию проституцией, сводничество, содержание притонов разврата, а также вербовку женщин для проституции». Внутренние инструкции Наркомата внутренних дел (НКВД) разрешали сотрудникам милиции и уголовного розыска привлекать проституток лишь как свидетелей, предписывалось относиться к ним корректно и уважительно (Панин, 2004).

Однако эта политика была неэффективной, что стимулировало обращение к репрессивным мерам. Уже летом 1922 г. НКВД разработал и опубликовал проект организации особой «милиции нравов». Этот проект вызвал волну возмущения. С обличительной статьей в «Московских известиях» выступила Клара Цеткин. Как отмечали специалисты, «угроза нравственного одичания, неимоверный рост проституции и венерических болезней, которые вызвали к жизни проект “милиции нравов”, не могли все же преодолеть ужаса и отвращения к той системе кажущейся борьбы, какой была регламентация. Но идея этой меры имеет немало тайных приверженцев в нашем обществе» (цит. по: Панин, 2004. С. 115).

В тот момент критика помогла, проект не был реализован. Но уже в 1926 г. НКВД разработал новый проект, суть которого состояла в том, чтобы профессиональных проституток вовлекать в трудовую среду посредством принудительной изоляции (без решения суда). Для этого, по мнению НКВД, в Сибири и юго-восточных районах страны следует создавать колонии неквалифицированного и принудительного труда. Такие колонии должны находиться вдалеке от любых населенных пунктов (дабы не развращать местное население) и быть самоокупаемыми. В том же духе работали и органы НКВД на местах.

Осенью 1927 г. по предложению наркома юстиции РСФСР Белобородова была осуществлена принудительная очистка Москвы от проституток: 400 проституток отправились «строить социализм» на Соловки, в бывший монастырь. Сюда же в конце 1920-х годов были высланы 80 проституток из Ленинграда. Эра советского милосердия закончилась, уступив место административно-бюрократическим и милицейским репрессиям. В 1920-х годах эти две линии волнообразно чередовались, но в 1930-х был взят курс на принудительное трудовое воспитание в специальных колониях и лагерях.

«С 1929 г. борьбу с продажной любовью стали вести сугубо административно-репрессивными методами. Развернулось плановое уничтожение “продажной любви” как социального зла, несовместимого с социалистическим образом жизни. В то же время государство преследовало и другую цель. Собирая проституток в спецучреждениях и насильно заставляя их работать, оно покрывало потребность в дешевой, почти даровой рабочей силе» (Лебина, Шкаровский, 1994. С. 154).

Переход от политики устранения причин проституции к репрессивной политике уничтожения самих проституток принес определенные плоды. Профессиональная проституция ушла в подполье, стала менее видимой и, возможно, менее распространенной. Тем не менее, она не исчезла, и власти это прекрасно знали. Тогда был найден новый способ, тот же самый, что в трактовке всех других «отрицательных» явлений, будь то межнациональная вражда или политическая апатия, – на проблему просто закрыли глаза, сделав вид, будто ее не существует. Сексуальное поведение молодежи

Дезорганизация привычного уклада брачно-семейных отношений, быта и морали вызвала к жизни множество проблем, прямо или косвенно связанных с сексуальностью, а это, в свою очередь, стимулировало многочисленные социальные исследования. Особенно много, больше, чем в любой другой стране в те годы, было анкет о сексуальном поведении, благо такой опыт в России уже был (см. Голод, 1986; Fitzpatrick, 1978).

И. Гельман (1923) и Г. Баткис (1925) опросили, первый – свыше полутора тысяч (1 214 мужчин и 338 женщин), а второй – свыше 600 (341 мужчину и 270 женщин) московских студентов. В. Клячкин (1925) сделал то же самое среди омского (619 мужчин и 274 женщины), а Д. Ласс (1928) – среди одесского (1 801 мужчину и 527 женщин) студенчества.

М. Бараш (1925) обследовал половую жизнь 1 450 рабочих Москвы, С. Бурштын (1925) – 4 600 военнослужащих и студентов, С. Голосовкер (1925, 1927) – 550 женщин и свыше 2 000 мужчин в Казани, Н. Храпковская и Д. Кончилович

(1929) – 3 350 рабочих Саратова, З. Гуревич и Ф. Гроссер

(1930) – 1 500 харьковчан. Этот список можно было бы продолжить. Были также специальные обследования школьников, проституток, больных венерическими заболеваниями и т. д. Ни один период советской истории не документирован так богато, как 1920-е годы.

Что же было выяснено?

Почти все исследователи сосредоточивали внимание главным образом на признаках социального неблагополучия , к числу которых они относили широко распространенные среди рабочей и студенческой молодежи добрачные связи . В Петрограде в 1923 г. среди рабочих моложе 18 лет сексуальный опыт уже имели 47% юношей и 67% девушек (Труд, здоровье и быт ленинградской рабочей молодежи, 1925. С. 23). По данным опроса участников молодежной конференции в 1929 г., до 18 лет начали половую жизнь 77,8% мужчин (из них 16% – в 14 лет и моложе) и 68% женщин. Интересно, что самыми сексуально активными были комсомольские активисты (Кетлинская, Слепков, 1929. Цит. по: Лебина, Шкаровский, 1994. С. 185).

По подсчетам С. И. Голода (Голод, 1986), обобщившего итоги четырех крупнейших опросов 1920-х годов (И. Гельмана, З. Гуревича, Д. Ласса и С. Голосовкера), добрачные связи имели от 85 до 95% мужчин и от 48 до 62% женщин. Мужчины в среднем начинали половую жизнь между 16 и 18 годами, а среди тех, кто к моменту опроса уже имел сексуальный опыт, примерно четверть утратили невинность еще до 16-летия. Хотя женщины традиционно начинали половую жизнь позже мужчин, разница между ними постепенно уменьшалась. В качестве ведущего мотива вступления в связь и начала половой жизни женщины называли «любовь» (49%), «увлечение» (30%) и «любопытство» (20%), мужчины – «половую потребность» (54%), «увлечение» (28%) и «любопытство» (19%).

Очень терпимым было и отношение молодых людей к внебрачным связям . По И. Гельману, в 1922 г. краткосрочные связи имели почти 88% мужчин-студентов и свыше половины студенток, и только 4% мужчин объясняли сближение любовью (Гельман, 1923. С. 65—71). Из опрошенных Голосовкером студенток их принципиально оправдывали около половины, а фактически имела каждая третья. Среди опрошенных Барашем рабочих металлистов и машиностроителей половина имела внебрачные связи. Среди опрошенных Гуревичем и Гроссером харьковчан мужчины объясняли внебрачные связи «разлукой с женой» (38%), «увлечением» (25%) и «неудовлетворенностью семейной жизнью» (14%), а женщины – «разлукой с мужем» (38%), «неудовлетворенностью семейной жизнью» (21%) и «неудовлетворенностью половыми отношениями с мужем» (17%).

Многие исследователи 1920-х годов оценивали эти факты прежде всего с этических позиций. Как писала в 1920 г. С. Р. Равич, «старые гнилые устои семьи и брака рушатся и идут к полному уничтожению с каждым днем. Но нет никаких руководящих начал для создания новых красивых, здоровых отношений. Идет невообразимая вакханалия. Свободная любовь лучшими людьми понимается как свободный разврат» (Равич, 1920. Цит. по: Голод, 1986. С. 155).

В советской литературе 1960-х – 80-х годов «сексуальная революция» 1920-х также описывалась как период разброда и шатаний, после которого должен был наступить, а по мнению некоторых ученых, и на самом деле наступил желанный «порядок». Как пишет С. И. Голод (1986), данные сексологических опросов 1920-х годов свидетельствуют скорее о разрушении традиционных норм и ценностей, чем о становлении новых. Люди почувствовали себя освобожденными от некоторых прежних норм и ограничений, но не знали, что им с этой свободой делать, куда идти.

Американский историк Шейла Фицпатрик, учитывая опыт студенческой революции 1960-х годов, оценивает картину иначе. По ее мнению, данные о сексуальном поведении советского студенчества 1920-х годов «свидетельствуют скорее о живучести традиционных сексуальных стандартов, включая мужское господство и опасливое женское целомудрие, чем об освободительной сексуальной революции» (Fitzpatrick, 1978. P. 271).

Представления об эпохе нэпа как периоде всеобщей сексуальной свободы и распущенности чаще всего основываются на образах, созданных массовой литературой, в которой сексуальность часто изображалась примитивно-физиологически, вне каких бы то ни было морально-этических рамок, с множеством грубых, натуралистических сцен и описаний. Люди, пришедшие в литературу от сохи или от станка, эротических тонкостей не знали, они описывали то, что сами чувствовали и видели в жизни, а литературные «попутчики» это охотно смаковали.

«У нас нет любви, а только сексуальные отношения», – заявляет героиня нашумевшего романа Пантелеймона Романова «Без черемухи» (1926). Таня Аристархова, героиня другой сенсационной книги «Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь» Сергея Малашкина (1926), к началу повести уже имела 22 любовника; она участвует в оргиях, пьет и принимает наркотики, но потом преодолевает вредное влияние нэпа и обретает моральную чистоту в лоне партии. Героиня рассказа Коллонтай «Любовь пчел трудовых» (1923) говорит:

«Вас удивляет больше всего, что я схожусь с мужчинами, когда они мне просто нравятся, не дожидаясь, когда я в них влюблюсь? Видите ли, чтобы “влюбиться”, на это надо иметь досуг, я много читала романов и знаю, сколько берет времени и сил быть влюбленной. А мне некогда. У нас в районе сейчас такая ответственная полоса... Да и вообще, когда был досуг у нас все эти годы? Всегда спешка, всегда мысли полны совсем другим...» (Коллонтай, 1923б. С. 43—44).

Характерно, что самые вызывающие образы этой литературы – женские.

Но насколько массовым и всеобщим было такое поведение? Сексологические опросы, при всем их несовершенстве, рисуют более дифференцированную картину.

Хотя многие московские и одесские студенты скептически отзывались о семье, браке и любви, доля состоящих в браке мужчин и женщин среди них значительно выше, чем среди опрошенного М. А. Членовым в 1904 г. дореволюционного студенчества (правда, надо учесть повышение среднего возраста послереволюционного студенчества и особенности его социального происхождения).

Фактическая сексуальная активность молодежи также была значительно меньше, чем рисовала пресса. Например, среди опрошенных Лассом одесских студентов-мужчин 10% оказались девственниками, еще 10%, хотя и имели в прошлом какой-то сексуальный опыт, в период проведения анкеты, видимо, сексом не занимались, а 50% сказали, что имеют секс только «случайно». Раз в неделю и чаще половые сношения имели только 29% опрошенных, что даже меньше числа женатых студентов. Не удивительно, что три четверти опрошенных юношей считают себя сексуально обездоленными и неудовлетворенными, жалуясь, что усиленный труд и плохое питание делают их сексуально бессильными. 41% одесских студентов заявили, что страдают от импотенции, «полной» (135 респондентов) или «относительной» (603 ответа). Для сексуальных оргий, красочно расписываемых в художественной литературе, студенческая молодежь не имела ни сил, ни денег, ни времени, ни бытовых условий.

Не по средствам были им и проститутки. Среди опрошенных Членовым в 1904 г. студентов Московского университета 42% начали свою сексуальную жизнь с проститутками и 36% – с домашней прислугой. Среди московских студентов, опрошенных Гельманом, проститутками были инициированы только 28%, а горничных в их семьях вообще не было; среди опрошенных Клячкиным молодых омичей соответствующие цифры составили 20 и 14%, а среди одесситов – 14 и 9%. Первый сексуальный опыт приобретается теперь не с наемными женщинами, а с подругами из своей собственной социальной среды (38,4% – по данным Баткиса и 26% – по данным Клячкина). Где здесь регресс?

Морально-психологическая «раскованность» студентов также относительна. Многие волнующие их (и составителей анкет) психосексуальные проблемы стары, как мир. Особенно много мучительных переживаний, как и в дореволюционные времена, связано с мастурбацией. Большинство одесских и омских студентов испытывают страх и отвращение к ней: «Что касается лично меня, я думаю, что она отрицательно повлияла на мою память, которая заметно ослабела». «В результате десяти лет ежедневной мастурбации я чувствую, что превратился из человека в чудовище». Вместе с тем от 43 до 49% опрошенных утверждали, что никогда, ни в прошлом, ни в настоящем, не мастурбировали. В 1904 г. так ответили только 27%. Возможно, отчасти это объясняется различиями в социальном происхождении студентов (выходцы из рабоче-крестьянской среды еще не усвоили, что мастурбация не так страшна, как ее малюют).

Лишь совсем немногие молодые люди готовы признать наличие гомосексуального опыта. Гельман и Клячкин нашли по два таких случая, Ласс – троих. Рабоче-крестьянским парням было гораздо легче признать факт сексуальных контактов с животными (в вузах Одессы и Омска его признали по 8% выходцев из крестьянской среды), чем секс с мужчинами. Можно ли доверять этим цифрам?

Во всех опросах явно чувствуется двойной стандарт. Мужчины сильнее озабочены вынужденным сексуальным воздержанием, импотенцией и мастурбацией, тогда как женщин гораздо больше беспокоит наличие сексуальных отношений. По сумме четырех студенческих опросов 55% женщин сказали, что являются девственницами, 37% – что они замужем или были замужем; из незамужних сексуально активными оказались только 13%. Хотя лишь треть опрошенных студенток сказали, что вышли замуж девственницами, большинство из них потеряли невинность не со случайными партнерами, а с будущими супругами. Какие уж тут «афинские ночи»?!

Взгляды молодых людей часто радикальнее их поведения. Многие из них скептически отзываются о браке и семье, говорят, что не верят в любовь. Каждый десятый студент высказывается за «свободу любви». Но их собственный жизненный опыт свидетельствовал о другом. Отсюда – кричащие противоречия в ответах. Например, лишь 44% одесских студентов-мужчин сказали, что верят в существование любви, в то время как 63% сообщили, что сами испытали ее!

По мнению Фицпатрик, освободительное влияние революции чувствуется в безоговорочном принятии студентами незарегистрированного брака, развода и аборта. По другим вопросам они скорее консервативны и во всем уповают на государство:

«В действительности, опросы показывают, что каких бы правил поведения ни придерживались студенты, меньше всего их можно обвинить в сексуальной беззаботности. Многие отвечали на вопросник так, как будто с ними советовались о государственной политике. Мужчины согласны в том, что секс – очень серьезное дело и создаваемые им проблемы не могут быть решены отдельными индивидами. Правительство должно открыть бесплатные бордели, или обязать студенток удовлетворять мужские сексуальные потребности, или запретить мужчинам, имеющим детей, оставлять своих жен, или облегчить брак, повысив студенческие стипендии. В любом случае, “половой вопрос в студенческих условиях чрезвычайно сложен и должен решаться в общегосударственном масштабе”» (Fitzpatrick, 1978. P. 275, 277).

Между прочим, многие респонденты М. А. Членова смотрели на эти вещи так же.

Короче говоря, молодежь 1920-х годов интересуется и занимается сексом, но не считает его исключительно частным делом и ищет защиты и помощи у государства. Но для этого государство должно было как минимум иметь определенную сексуальную идеологию.

Воспитывать или обуздывать?

В начале 1920-х годов в СССР по этому вопросу существовали две полярные стратегии: а) принятие сексуальности как законного элемента личной жизни и б) осуждение ее как противоречащей принципам нового общества. Первая, либеральная, точка зрения была сформулирована Александрой Коллонтай в нашумевшей статье «Дорогу крылатому Эросу!» (1923):

«В годы обостренной гражданской войны и борьбы с разрухой... для любовных “радостей и пыток” не было ни времени, ни избытка душевных сил... Господином положения на время оказался несложный естественный голос природы – биологический инстинкт воспроизводства, влечение двух половых особей. Мужчина и женщина – легко, много легче прежнего, проще прежнего сходились и расходились. Сходились без больших душевных эмоций и расходились без слез и боли. <...> Проституция, правда, исчезала, но явно увеличивалось свободное, без обоюдных обязательств, общение полов, в котором двигателем являлся оголенный, не прикрашенный любовными переживаниями инстинкт воспроизводства. Факт этот пугал некоторых. Но на самом деле в те годы взаимоотношения полов и не могли складываться иначе. <...> Классу борцов в момент, когда над трудовым человечеством неумолч но звучал призывный колокол революции, нельзя было подпадать под власть крылатого Эроса. <...> Но сейчас картина меняется... Женщина и мужчина сейчас не только “сходятся”, не только завязывают скоропроходящую связь для утоления полового инстинкта, как это чаще всего было в годы революции, но и начинают снова переживать “любовные романы”, познавая все муки любви, всю окрыленность счастья и взаимного влюбления» (Коллонтай, 1923. С. 111—113).

Как видно из этой пространной цитаты, Коллонтай отнюдь не отрицает серьезности любовных отношений и не защищает анархической «свободной любви». Напротив, она выступает против «полового фетишизма» и гедонизма, пренебрежительно называя случайные связи периода Гражданской войны всего лишь проявлениями недостойного большевика полового инстинкта.

Однако для коммунистических ортодоксов эта позиция была слишком радикальной (см. Пушкарев, 2004). Она противоречила не только привычному аскетизму старых революционеров, но и соображениям политической целесообразности. Уже в 1923 г. с критикой Александры Коллонтай выступили такие влиятельные деятели партии, как Полина Виноградская (которая выражала и мнение Н. К. Крупской), ректор Коммунистической академии Михаил Лядов, известный теоретик марксизма Давид Рязанов, нарком просвещения Анатолий Луначарский и Софья Смидович (Stites, 1978). Некоторые из них осуждали не только «секс», но и «любовь». По словам Виноградской, «любовью занимались в свое время паразиты печорины и онегины, сидя на спинах крепостных мужиков. Излишнее внимание к вопросам пола может ослабить боеспособность пролетарских масс» (Цит. по: Лебина, Шкаровский, 1994. С. 186).

Лучше всех жесткую авторитарную позицию по отношению к сексуальности сформулировал Арон Борисович Залкинд (1888—1936), автор популярных книг «Революция и молодежь» (1924), «Половой фетишизм: К пересмотру полового вопроса» (1925) и «Половой вопрос в условиях советской общественности» (1926). Врач психотерапевт по образованию, сначала активный психоаналитик, а затем ярый гонитель советского фрейдизма, один из основоположников педологии (подробнее о нем см. Эткинд, 1993. С. 328—333), Залкинд признает наличие у человека биологического полового влечения и вред «половой самозакупорки», но предлагает целиком и полностью подчинить сексуальность классовым интересам пролетариата.

Вот его знаменитые «Двенадцать половых заповедей революционного пролетариата» (Залкинд, 1924):

«Допустима половая жизнь лишь в том ее содержании, которое способствует росту коллективистических чувств, классовой организованности, производственно-твор че ской, боевой активности... Так как пролетариат и экономически примыкающие к нему трудовые массы составляют подавляющую часть человечества, революционная целесообразность тем самым является и наилучшей биологической целесообразностью, наибольшим биологическим благом <...>.

Вот подход пролетариата к половому вопросу:

1. Не должно быть слишком раннего развития половой жизни в среде пролетариата. <…>

2. Необходимо половое воздержание до брака, а брак лишь в состоянии полной социальной и биологической зрелости (т. е. 20—25 лет) <…>.

3. Половая связь – лишь как конечное завершение глубокой всесторонней симпатии и привязанности к объекту половой любви.

Чисто физическое влечение недопустимо... Половое влечение к классово-враждебному, морально-противному, бесчестному объекту является таким же извращением, как и половое влечение человека к крокодилу, к орангутангу. <…>

4. Половой акт должен быть лишь конечным звеном в цепи глубоких и сложных переживаний, связывающих в данный момент любящих. <…>

5. Половой акт не должен часто повторяться. <…>

6. Не надо часто менять половой объект. Поменьше полового разнообразия. <…>

7. Любовь должна быть моногамной, моноандрической (одна жена, один муж). <…>

8. При всяком половом акте всегда надо помнить о возможности зарождения ребенка – и вообще помнить о потомстве. <…>

9. Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специально полового завоевания.

Половая жизнь рассматривается классом как социальная, а не как узколичная функция, и поэтому привлекать, побеждать в любовной жизни должны социальные, классовые достоинства, а не специфические физиологически-половые приманки, являющиеся в своем подавляющем большинстве либо пережитком нашего докультурного развития, либо развившиеся в результате гнилостных воздействий эксплуататорских условий жизни....

10. Не должно быть ревности. <…>

11. Не должно быть половых извращений. <…>

12. Класс, в интересах революционной целесообразности, имеет право вмешаться в половую жизнь своих сочленов. Половое должно во всем подчиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая. <…>

Отсюда: все те элементы половой жизни, которые вредят созданию здоровой революционной смены, которые грабят классовую энергетику, гноят классовые радости, портят внутриклассовые отношения, должны быть беспощадно отметены из классового обихода, – отметены с тем большей неумолимостью, что половое является привычным, утонченным дипломатом, хитро пролезающим в мельчайшие щели – попущения, слабости, близорукости...»

Сегодня это читается, как пародия, но в 1924 г. звучало вполне серьезно. И что самое важное, за исключением вульгарно-социологических «классовых» формулировок, именно эти установки определяли отношение большевистской партии и советской власти к сексуальности вплоть до ее, советской власти, бесславного конца.

Ленин не читал залкиндовских заповедей, они были опубликованы уже после его смерти, а если бы прочитал, вероятно, высмеял бы их. В 1925 г. о предложении Залкинда, чтобы партячейки разбирали заявления брошенных жен, Н. И. Бухарин сказал: «Я утверждаю, что это – чушь, это – мещанская накипь, которая желает лезть во все карманы» (Бухарин, 1993. С. 75). Но по своим интенциям и акцентам взгляды Залкинда были партии гораздо ближе, чем коллонтаевский неуправляемый и отдающий индивидуализмом «крылатый Эрос», не говоря уж о «свободной любви».

Что бы молодой человек ни делал, он все равно, по меткому замечанию Фицпатрик, впадал в «грех мещанства». Если он думал и жил так же, как его родители, то попадал в ловушку «буржуазного брака», а если становился «сексуальным революционером», попадал в тенета буржуазно-богемной безответственности, «есенинщины» или «енчменщины», по имени молодого философа Эммануила Енчмена, провозгласившего в 1920 г. главным принципом новой жизни «радостность», которая должна быть достигнута путем обобществления всех телесных функций, удовольствий и желаний.

Помимо внутрипартийных идеологических разногласий, в 1920-х годах наметился также конфликт между литературным и медико-педагогическим дискурсом. Освобожденная от цензуры молодежная литература была буквально пропитана эротикой, литературная критика воспринимала это настороженно. Как заметила в 1925 г. Лидия Гинзбург, «эротика стала существеннейшим фактором литературы прежде всего как фактор неблагополучия» (Гинзбург, 1987. С. 156). Зато медицинская и педагогическая литература 1920-х годов остается почти такой же охранительной, как в начале XX в., изображая сексуальность в качестве отрицательной силы, одинаково опасной и для общества, и для личности (Naiman, 1997. P. 130—134). Советы и рекомендации даются, как правило, в форме запретов: половой акт не должен совершаться чаще, чем три раза в неделю или один раз в день; начинать половую жизнь следует не раньше 22 или 20 лет; половое воздержание не только абсолютно безвредно, но и полезно и т. п.

Даже фрейдовскую теорию сублимации нередко интерпретировали в физиологическом ключе. По мнению специалиста по подростковой сексуальности И. А. Арямова (1884—1958), творческая продуктивность человека прямо пропорциональна активности его половых желез, но только если половая энергия не расходуется по прямому назначению. Этот тезис иллюстрируется примером пушкинской Болдинской осени: осенью 1830 г. эпидемия холеры отрезала поэта от любимой жены, и его сильное сексуальное возбуждение, не находя реального выхода, вызвало мощный творческий подъем, результатом которого стали «Каменный гость», «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери» и другие произведения (Арямов, 1926. Цит. по: Naiman, 1990. P. 18—19).

О пользе полового воздержания и для подростков, и для взрослых писали такие уважаемые люди, как нарком здравоохранения Н. А. Семашко и академик В. М. Бехтерев. В статье «Невежество и порнография под маской просвещения, науки и литературы» («Известия», 8 апреля 1927 г.) Семашко обрушился не только на научно-популярную литературу вроде книги профессора В. И. Здравомыслова «Вопросы половой жизни», но и на сексологические опросы, хотя несколькими годами раньше он одобрил практически такой же вопросник Гельмана (Bernstein, 1999). Отчасти этот охранительный пафос объяснялся общим состоянием тогдашних сексологических знаний, отчасти – социально-педагогическими задачами обращавшихся к молодежной аудитории авторов, а отчасти – перестраховкой. Откровенно говорить о сексуальности, не рискуя быть обвиненным в пропаганде порнографии и разврата, в конце 1920-х годов было так же трудно, как в 1907-м.

Знаковым событием для усиления борьбы с сексуальной распущенностью послужило так называемое чубаровское дело , подробный анализ которого дает Эрик Найман (Naiman, 1997. С. 250—288). Вечером 21 августа 1926 г. в Ленинграде, на углу Чубаровского переулка и Лиговского проспекта, который был одним из центров городской проституции, группа возвращавшихся с похорон пьяных молодых людей схватила 21-летнюю студентку рабфака Любовь Б., затащила ее в скверик у завода Сан-Галли и зверски изнасиловала. Групповые изнасилования в больших городах не редкость, но в Ленинграде такие преступления совершались нечасто. Больше всего публику поразило число насильников (пресса писала о 40 хулиганах, перед судом предстали 26 человек, из которых 22 были осуждены и пятеро из них расстреляны) и то, что большинство этих парней не имели криминального прошлого, были квалифицированными рабочими, хорошо зарабатывали, а восемь человек были комсомольцами и двое кандидатами в члены партии.

Скандал вокруг уголовного дела (во многих учреждениях проходили митинги, требовавшие расстрелять насильников) партия использовала не только для дискредитации местного партийного руководства, но и для развенчания поэтики хулиганства, пьянства и сексуальной распущенности. Жесткой критике подверглась кабацкая лирика покойного Сергея Есенина и его друга Ильи Садофьева, в одной из поэм которого содержался такой совет об обращении с классовым врагом:

А если жгуч избыток силы

И ждать возлюбленной невмочь,

То всенародно изнасилуй

Его изнеженную дочь.

С педагогической точки зрения, раздувание чубаровского дела и жесткая критика поэтизации пьянства и насилия были правильными. Но очень скоро эту критику стали использовать для обоснования цензурных, а затем и политических репрессий.

Глава 10. СЕКСОФОБИЯ В ДЕЙСТВИИ

Дело не только в том, что половой инстинкт творит свой собственный мир, который неподвластен партии, а значит, должен быть по возможности уничтожен. Еще важнее то, что половой голод вызывает истерию, а она желательна, ибо ее можно преобразовать в военное неистовство и в поклонение вождю...

Джордж Оруэлл

Борьба за нравственность

Принято думать, что большевистский поход против сексуальности начался в 1930-х годах как часть общего закручивания гаек и подавления личности. В этом мнении есть доля истины, «сексуальный термидор» как один из элементов общей социально-политической реакции действительно начинается в 1930-х. В 1920-х годах в СССР еще были и эротическое искусство, и сексологические опросы, и би олого-медицинские исследования пола. Однако все это, особенно «декадентское» эротическое искусство, явно не вписывалось в стандарт «пролетарской культуры» и существовало не благодаря партии, а вопреки ей. Просто до поры до времени партия не могла их запретить и вынуждена была ограничиваться полумерами и критическими окриками.

Например, 3 июля 1924 г. совместный циркуляр Главлита и Главного комитета по контролю за репертуаром и зрелищами, отмечая распространение среди молодежи фокстрота, шимми и других западных танцев, давал им такую оценку:

«Будучи порождением западноевропейского ресторана, танцы эти направлены на самые низменные инстинк ты. В своей якобы скупости и однообразии движений они, по существу, представляют из себя “салонную” имитацию полового акта и всякого рода физиологических извращений. <...> В трудовой атмосфере Советской Республики, перестраивающей жизнь и отметающей гнилое мещанское упадничество, танец должен быть иным – бодрым, радостным, светлым» (Золотоносов, 1991. С. 98).

Это были только первые цветочки. Вся история советской культуры от начала и до конца состояла из сплошных идеологических кампаний и проработок, в которых сексофобия играла видную роль. Запретам подвергалась не только более или менее прямая, откровенная эротика, но практически все, что было связано с сексуальностью или могло быть истолковано как намек на нее. Вот несколько взятых буквально наугад цитат из записных книжек Ильи Ильфа:

«Выгнали за половое влечение». «Диалог в советской картине. Самое страшное – это любовь. “Летишь? Лечу. Далеко? Далеко. В Ташкент? В Ташкент». Это значит, что он ее давно любит, что и она любит его, что они даже поженились, а может быть, у них есть даже дети. Сплошное иносказание» (Ильф, Петров, 1961. Т. 5. С. 178, 251).

Вильгельм Райх, посетивший Москву в 1929 г. в надежде найти Мекку сексуальной свободы, был поражен обнаруженными там «буржуазно-моралистическими установками» (Reich, 1969. P. 186). Обвинения в эротизме и «нездоровых сексуальных интересах» – здоровых сексуальных интересов у советского человека по определению быть не могло! – использовались едва ли не во всех идеологических кампаниях и «проработках». В 1936 г., когда «прорабатывали» Дмитрия Шостаковича, одно из обвинений в адрес оперы «Леди Макбет Мценского уезда» состояло в том, что музыка натуралистически изображает скрип кровати. В 1946 г. главный сталинский идеолог А. А. Жданов с презрением говорил об Анне Ахматовой: «полумонахиня, полублудница». Никиту Хрущева в 1960-х приводило в ярость обнаженное женское тело на картинах Фалька.

За личными пристрастиями и антипатиями партийных вождей стояли не только особенности их воспитания, но и старые антисексуальные традиции.

Бездуховная бестелесность

Марксистская идеология подозрительно относилась к таким понятиям, как «дух», «душа» и «духовность» – от них попахивало идеализмом и религией. Однако нормативный канон «советского человека» был не только бездуховен, но и бестелесен.

В двух послевоенных изданиях БСЭ тело представлено двумя статьями: «Тело алгебраическое» и «Тело геометрическое» плюс «Телесные наказания» и «Телесные повреж дения». В «Философской энциклопедии» редкие упоминания о «теле», «телесной субстанции» и «телесности» почти все содержатся в историко-философских статьях, посвященных Платону, Фоме Аквинскому, Лейбницу и идеалистической философской антропологии. Таким же бестелесным был и большой «Философский энциклопедический словарь» (1983). Дело было не в стыдливости. Просто человек, лишенный конкретной индивидуальности и низведенный (философы искренне полагали, что – возвышенный) до своей «социальной сущности», в материальном теле вообще не нуждался, оно ему только мешало.

Не лучше обстояло дело в психологии. Ни в «Кратком психологическом словаре» (1985), ни в исправленном и дополненном словаре «Психология» (1990), ни в учебниках психологии тело, если не считать абстрактных психофизиологических процессов и реакций, вообще не упоминается. Когда в начале 1970-х годов меня заинтересовало подростковое самосознание, в котором образ тела и внешности занимает одно из центральных мест, я обнаружил, что телом в СССР всерьез занимались только психиатры – в связи с нарушениями «схемы тела» при шизофрении. И это было вполне логично. Если сексуальностью занимаются сексопатологи, то телом должны заниматься психиатры: нормальный, здоровый человек своего тела не чувствует, не осознает и им не интересуется.

Образы маскулинности и фемининности в советском искусстве были жестко запрограммированы политически, причем его любимой моделью был маскулинизированный унисекс (Waters, 1991; Кон, 2003б). Сильнее всего табуировалась женственность.

В фельетоне «Саванарыло» (1932) Илья Ильф и Евгений Петров рассказывают, как редактор, предварительно заперев дверь на ключ, выговаривает художнику за его рекламный плакат:

Редактор . ...Вот это что, вы мне скажите?

Художник . Официантка.

Редактор . Нет, вот это! Вот! (Показывает пальцем.)

Художник . Кофточка.

Редактор (проверяет, хорошо ли закрыта дверь). Вы не виляйте. Вы мне скажите, что под кофточкой?

Художник . Грудь.

Редактор . Вот видите. Хорошо, что я сразу заметил. Эту грудь надо свести на нет.

Художник . Я не понимаю. Почему?

Редактор (застенчиво). Велика. Я бы даже сказал – громадна, товарищ, громадна.

Художник . Совсем не громадная. Маленькая, классическая грудь. Афродита Анадиомена. Вот и у Кановы «Отдыхающая Венера»... Потом возьмите, наконец, известный немецкий труд профессора Андерфакта «Брусте унд бюсте», где с цифрами в руках доказано, что грудь женщины нашего времени значительно больше античной... А я сделал античную.

Редактор . Ну и что из того, что больше? Нельзя отдаваться во власть подобного самотека. Грудь надо организовать. Не забывайте, что плакат будут смотреть женщины и дети. Даже взрослые мужчины.

Художник . Как-то вы смешно говорите. Ведь моя официантка одета. И потом, грудь все-таки маленькая. Если перевести на размер ног, это выйдет никак не больше, чем тридцать третий номер.

Редактор . Значит, нужен мальчиковый размер, номер двадцать восемь. В общем, бросим дискуссию. Все ясно. Грудь – это неприлично.

(Ильф, Петров, 1961. Т. 3. С. 188—189)

Увы, это только кажется гротеском. Я хорошо помню, как в 1950-х годах дирекция Лениздата отказалась напечатать в качестве иллюстрации к брошюре по эстетике репродукцию Венеры Милосской, объявив ее «порнографией». Дело дошло до секретаря обкома партии по пропаганде, который, в порядке исключения – как правило, ленинградские секретари даже на общем сером фоне отличались дремучестью и нетерпимостью, – оказался достаточно интеллигентным и защитил честь Венеры Милосской. Вряд ли он стал бы это делать, если бы статуя принадлежала советскому скульптору.

По воспоминаниям Л. К. Чуковской, в июне 1955 г. выставку картин Дрезденской галереи было запрещено посещать детям моложе 16 лет. Когда Н. И. Ильина обратилась по этому поводу к влиятельному журналисту «Правды» Д. И. Заславскому, тот ответил: «У меня сын 14 лет, очень чистый мальчик. И я не уверен, что ему следует показывать Дрезденскую». Анна Ахматова так прокомментировала это ханжество: «Считать наготу непристойной – вот это и есть похабство» (Золотоносов, 1999. С. 131).

Обнаженные «Трактористки» Аркадия Пластова (1943– 1944) воспринимались как неслыханная вольность.

Табуировалось и мужское тело (Кон, 2003б). Подобно фашистскому телу, советское мужское тело обязано было быть исключительно героическим или атлетическим. Соревновательные игры, неразрывно связанные с воинскими занятиями, предполагают культ сильного, тренированного мужского тела. Исследователи советской массовой культуры 1930-х годов обращают внимание на обилие обнаженной мужской натуры – парады с участием полуобнаженных гимнастов, многочисленные статуи спортсменов, расцвет спортивной фотографии и кинохроники.

В фильмах о парадах физкультурников 1937—1938 гг. «Сталинское племя» и «Песня молодости» на атлетах надеты только белые трусы, а самих «атлетов тщательно отбирали по экстерьеру. Набор эстетических требований к мужскому телу включал отсутствие волос на теле и лице, открытый бесхитростный детский взгляд, широкие плечи, выпуклую грудь, крупные гениталии. При этом не допускалось чрезмерности развития мышц: тело не должно было выражать агрессию, пугать» (Золотоносов, 1999. С. 133).

Культовый Дворец Советов, который так и не был построен, должны были украшать гигантские фигуры обнаженных мужчин, шагающих на марше с развевающимися флагами. Военно-спортивная тематика, наряду с портретами вождей, безраздельно господствовала и в советской скульптуре. Однако из-за воинствующей большевистской сексофобии имманентный всякому тоталитарному сознанию фаллоцентризм в СССР не мог проявляться открыто. Молодой человек должен быть готов к труду и обороне, но сексуальность ему категорически противопоказана.

Воспитанная в ханжеском духе советская публика относилась к изображениям обнаженного тела двойственно: эти образы ее одновременно возмущали и возбуждали, вызывая не эстетический, а сугубо сексуальный интерес. При открытии в 1936 г. в Москве ЦПКиО им. Горького там установили 22 копии античных скульптур, которые смущали стыдливых посетителей и вместе с тем будили их сексуальное воображение. Гениталии статуй регулярно обламывали. В 1960—1970 гг. курсанты одного из близлежащих военных училищ ночами забирались в Павловский парк и начищали бронзовый пенис гордеевского Аполлона Бельведерского на Двенадцати дорожках до зеркального блеска, после чего он невольно приковывал к себе всеобщее внимание (то же самое проделывали со статуей Геракла Фарнезского в галерее у дворца). Похоже, что «начистка» (= мастурбация) Аполлона имела для курсантов какой-то психосексуальный смысл. В 1980-х годах это само собой прекратилось.

Марк Поповский рассказывает, как в 1960-х годах один московский писатель пригласил к себе в гости мезенского мужика, страшного похабника и бабника, и повел его в музей. У картины Карла Брюллова деревенский гость остолбенел.

«Остановившись перед картиной, изображающей нагую женскую фигуру, Василий Федорович вдруг густо покраснел, закрыл лицо согнутым локтем и отвернулся. У него от волнения даже голос пропал. “Вот уж не ожидал... – просипел он. – Такое уважаемое учреждение и такой стыд показывают...”» (Поповский, 1984. С. 404).

Такое же искреннее негодование по поводу картины Рубенса «Союз Зeмли и Воды», репродукцию которой случайно завезли в сельмаг, проявляют деревенские бабы в повести Василия Белова «Привычное дело»:

«Бабы как взглянули, так и заплевались: картина изображала обнаженную женщину. – Ой, ой, унеси лешой, чего и не нарисуют. Уж голых баб возить начали! Что дальше-то будет?» (Белов, 1968. С. 27).

Восприятие всякой наготы как «неприличия» существовало не только в деревне. В одном из залов ленинградского Дома политического просвещения на Мойке (бывший особняк Елисеевых) был плафон, на котором беззаботно резвились и обнимались голенькие путти. Никто не обращал на них внимания. Но однажды, после очередного ремонта, случайно взглянув наверх, я обнаружил, что детишек приодели, на них появились штанишки и пионерские галстуки, и плафон сразу стал непристойным: одно дело – целующиеся путти, другое дело – пионерчики. Видимо, это заметил не только я. Через некоторое время плафон вообще закрасили.

Собственное ханжество советские вожди передавали своим восточноевропейским сателлитам. Когда-то в Праге мне рассказали такую историю. В новом Доме чешских детей в Градчанах стояла статуя обнаженного мальчика, у него было все, что мальчику положено, и дети спокойно проходили мимо. Но какое-то высокое начальство решило, что голый мальчик – это неприлично, и мальчика лишили мужского естества. После этого вокруг статуи стали собираться толпы детей, которые спорили, мальчик это или девочка. В конце концов скульптуру убрали. Сейчас она восстановлена в первоначальном виде.

Ханжеское отношение к телу практически блокирует не только половое, но и эстетическое воспитание детей. Школьные учительницы, приводившие своих воспитанников в Эрмитаж, сплошь и рядом пытались собственным телом заслонить обнаженную натуру на картинах Рубенса или Веласкеса. Группа московских шестиклассников на экскурсии в Музее изобразительных искусств им. Пушкина заявила экскурсоводу, что им «неприлично на это смотреть» (имелись в виду «Дискобол» Мирона и «Копьеносец» Поликлета). Перед изображением Мадонны с Младенцем, где у Мадонны приоткрыта грудь, подростки начинали хихикать и толкать друг друга локтями. В 1980-х годах на лекции для старшеклассников одной из школ Рязани при демонстрации слайда картины Джованни Беллини «Женщина с зеркалом» зал разразился истерическим хохотом и улюлюканьем. Эти подростки увлеченно смотрели эротические и порнографические видеофильмы, а целомудренная нагота классического искусства их смущала, вызывая защитную реакцию.

Бытовая культура

Стремление замаскировать, скрыть, элиминировать тело проявлялось и в одежде. В 1920-х годах официальным партийно-комсомольским стилем одежды был типичный унисекс – одинаково унылая казенного вида одежда для мужчин и для женщин. По мере того как общество становилось богаче и разнообразнее, эта, по выражению Марка Поповского государственная антипатия к женственности смягчилась, но лишь частично.

В конце 1950-х годов в СССР впервые появились шорты, но, чтобы носить их даже на курортах Крыма и Кавказа, требовалось мужество. По распоряжению местных властей мужчин в шортах не обслуживали ни в магазинах, ни в столовых, ни в парикмахерских. Увидев за рулем автомобиля водителя в шортах, милиция могла остановить машину и потребовать, чтобы человек переоделся. Местные жители говорили, что шорты оскорбляют их нравственные чувства. В Москве и в Ленинграде шорты постепенно стали привилегией иностранцев, россияне завоевали это право только после крушения советской власти.

Столь же энергично преследовались декольтированные платья и традиционные сарафаны. Вспоминаю комичный случай в Гурзуфе в 1970 г. Отдыхавшая в Доме творчества художников интеллигентная немолодая дама, кандидат искусствоведения из Ленинграда, вышла на набережную во вполне приличном сарафане в день, когда местная милиция проводила очередную кампанию за чистоту нравов. Даму задержали и оштрафовали на 1 рубль, а когда она потребовала указать в квитанции за что, милиционер наив но написал: «За оголение». Когда эту бумажку увидели обитатели Дома творчества, они кинулись на набережную скопом, снимая с себя не только все, что можно, но и то, что нельзя. Однако милиционеры, видимо, уже поняли свою ошибку и стыдливо отворачивались, а когда дамы нагло к ним приставали, демонстрируя полуобнаженные телеса, в квитанциях о штрафе писали: «За нарушение общественного порядка». Штраф «за оголение» так и остался единственным.

В 1970-х годах во многих городах административно преследовали юношей и молодых мужчин с длинными волосами и женщин в джинсах или брючных костюмах. В Ленинграде милиционеры и дружинники прямо на улице хватали длинноволосых юношей, всячески оскорбляли их, насильственно стригли, а затем фотографировали и снимки, с указанием фамилий и места работы или учебы, выставляли на уличных стендах под лозунгом: «Будем стричь, не спрашивая вашего согласия».

Увидев такой стенд в своем родном Московском районе, я позвонил первому секретарю райкома партии, и у нас произошел такой разговор.

– Галина Ивановна, то, что вы делаете, – уголовное преступление. Дружинники, насильственно стригущие юношей, ничем не отличаются от хулиганов, обстригающих косы девушке. Это грубое насилие.

– Длинные волосы – некрасиво, мы получаем благодарственные письма от учителей и родителей.

– Если бы вы устраивали публичные порки, благодарностей было бы еще больше. Между прочим, длинные волосы носили Маркс, Эйнштейн и Гоголь. Их вы тоже обстригли бы?

– Они сейчас стриглись бы иначе. Кроме того, дружинники стригут только подростков.

– А у подростков, что, нет чувства собственного достоинства, и с ними можно делать, что угодно? Вы же бывший комсомольский работник, как вам не стыдно?!

Так мы и не договорились. Скандальная практика прекратилась лишь после того, как «Литературная газета» опубликовала письмо молодой женщины, которая ждала своего возлюбленного, а он появился с опозданием, обстриженный, и в придачу у него отобрали авоську, которая, по мнению дружинников, является женской и мужчине не пристала. Заместитель Генерального прокурора СССР разъяснил, что налицо состав уголовного преступления, после чего эту кампанию тихо свернули. Однако во многих других городах произвол продолжался.

Из этих примеров (длинные волосы у мужчин, брюки у женщин) можно сделать вывод, что партия боролась против нарушения гендерных стереотипов. Но одновременно с длинными волосами, которые трактовались как признак женственности, советские молодые люди стали увлекаться ношением усов и бороды – явный признак мужественности, да еще можно было сослаться на основоположников марксизма-ленинизма и героического Фиделя Кастро! Тем не менее, с бородами боролись так же сурово. Когда Брежнев назначил на пост главы советского телевидения своего любимца В. Г. Лапина, тот первым делом упразднил центр социологических исследований и запретил появление на голубом экране «волосатиков» и бородатых. В Сочи молодых людей задерживали, показывали по телевизору и затем административно высылали как «стиляг» только за то, что они щеголяли в пестрых рубашках. То есть преследовали не столько тело или пол, сколько все нестандартное, индивидуальное.

Командно-административные методы управления, наложившись на старые традиции общинной жизни, главным правилом которой было – не выделяться, глубоко пропитали российское общественное сознание, включая его представления о моде. Для западного человека, за исключением подростков, мода – лишь ориентир, который не только не исключает индивидуальных вариаций, но даже требует их. Никто не хочет быть похожим на других. Для «совка» мода – своего рода обязательная униформа: надо одеваться, говорить и действовать, «как все».

Кстати, вопреки либеральным стереотипам, униформа не всегда плоха. В «Артеке» и «Орленке» все дети, и мальчики, и девочки, ходили в одинаковой форме: короткие шорты, рубашка и галстук. Пока дети были в домашней одежде, на первый план выступали социальные и материальные различия, один одет хорошо, другой плохо. В форме они исчезали. Кроме того, одинаковость одежды высвечивала индивидуальность лиц. Пока дети не переоделись, вы запоминали мальчика в красной рубашке или девочку в пестрой юбке. Теперь вы видели и запоминали имена, лица и фигуры.

Однако в ситуации неопределенности выбора, когда нет «правильных» и «неправильных» ответов, человек, ориентированный на единообразие, теряется. Вспоминаю свою первую поездку во Францию в 1966 г. Зайдя в небольшую студенческую танцульку на улице Де ля Юшетт, мы с удивлением увидели, что один молодой человек – в костюме с галстуком-бабочкой, и его девушка одета так же элегантно, а рядом другая пара – в нарочито дырявых джинсах. И они нисколько не стесняют друг друга! У нас это было бы невозможно: если двое одеты по-разному, значит, кто-то из них одет неправильно, и нужен если не милиционер, то какой-то третейский судья. А французам все равно, они не раздражают друг друга...

Второе впечатление было связано с мини-юбками. Разглядывая хорошенькие ножки, – мне объяснили, что во Франции это не считается дурным тоном, – я все время ждал, когда увижу нечто отталкивающее, чтобы можно было дома со спокойной совестью сказать, что не так уж эта мода хороша. Не увидев, я стал смотреть выше пояса, и обнаружил, что самые минимальные юбки носят преимущественно молоденькие девушки, которым есть, что показать, а женщины постарше и те, у кого ноги не столь хороши, несмотря на моду, носят юбки подлиннее. Когда вскоре мини появились в СССР, их стали носить все подряд, в том числе те, кому свои ноги лучше было бы прикрыть.

Установка на единообразие распространялась не только на одежду. Люди привыкли, что все регулируется путем запретов. Если запрет снят, значит можно, а если можно, то и должно. В результате люди начинают делать многое такое, что им не идет, не нужно и даже не нравится.

Разумеется, наряду с официальными нормами, в Советском Союзе, как и в любом другом обществе, существовали альтернативные правила и стили жизни (Чуйкина, 2002), но это не меняло общего пафоса и духа культуры.

Оспаривая мой тезис, что «несколько поколений советских людей были выращены в атмосфере дикого сексуального невежества и обычно сопутствующих ему тревог и страхов», Анна Роткирх (Роткирх, 2002. С. 133—135) ссылается, в частности, на воспоминания Эммы Герштейн о разнообразных сексуальных практиках, существовавших в 1930-х годах в среде, к которой принадлежали Осип Мандельштам и его супруга Надежда Яковлевна. «Мы жили в эпоху сексуальной революции, были свободомыслящими, молодыми, то есть с естественной и здоровой чувственностью, но уже с выработанной манерой истинных снобов ничему не удивляться. Критерием поведения в интимной жизни оставался для нас только индивидуальный вкус – кому что нравится» (Герштейн, 1998. С. 425).

Эти возражения неосновательны. Во-первых, люди, о которых рассказывает Герштейн, сформировались не в 1930-е годы, а в Серебряном веке. Во-вторых, речь идет о маргинальной, богемной среде, которая была и считала себя исключительной, но при этом не выставляла свою интимную жизнь напоказ. Думаю, что отсутствие упоминаний об интимной стороне жизни в написанных в 1960-г годы воспоминаниях Надежды Мандельштам объясняется не подлаживанием под морализаторский дух позднейшего времени, а искренним нежеланием превращать свою частную жизнь в предмет публичного обсуждения. В-третьих, как подметил Борис Парамонов (Парамонов, 1998), эти люди считали, что поэты живут по особым законам, о которых простые смертные судить не смеют. Когда Любовь Дмитриевна Блок в своих воспоминаниях откровенно написала о «постельных трудностях» с великим поэтом, Анна Ахматова назвала это «порнографическими записками». Странности Блока Ахматову не шокируют, но как смеет писать о них его несчастная жена?! А ведь Ахматова отнюдь не страдала ханжеством. Как здесь сочетаются естественное нежелание всякого не страдающего эксгибиционизмом человека быть предметом мелочного прижизненного и тем более посмертного любопытства («Я поэт, этим и интересен» – Маяковский) и усвоенные нормы репрессивной сексуальной морали, даже если ты их не признаешь и не соблюдаешь, – вопрос открытый.

Уголовные репрессии

До сих пор я говорил о косвенных, символических способах подавления сексуальности. В начале 1930-х годов поход против сексуальности приобрел глобальный, всеохватывающий характер. Одна репрессивная мера следовала за другой.

Прежде всего было восстановлено и усилено, по сравнению с отмененным царским законодательством, уголовное преследование мужской гомосексуальности.

Инициатива отмены антигомосексуального законодательства после Февральской революции принадлежала не большевикам, а кадетам и анархистам. Тем не менее, после Октября с отменой старого Уложения о наказаниях соответствующие его статьи также утратили силу. В уголовных кодексах РСФСР 1922 и 1926 гг. гомосексуализм не упоминается (в Азербайджане, Туркмении, Узбекистане и Грузии соответствующие законы сохранились).

Советские медики и юристы очень гордились прогрессивностью своего законодательства. На Копенгагенском конгрессе Всемирной лиги сексуальных реформ (1928) оно даже ставилось в пример другим странам. В 1930 г. Марк Серейский писал в «Большой Советской энциклопедии»:

«Советское законодательство не знает так называемых преступлений, направленных против нравственности. Наше законодательство, исходя из принципа защиты общества, предусматривает наказание лишь в тех случаях, когда объектом интереса гомосексуалистов становятся малолетние и несовершеннолетние» (Серейский, 1930. С. 593).

Формальная декриминализации содомии не означала пре кращения уголовных преследований гомосексуалов. Осенью 1922 г., уже после опубликования нового уголовного кодекса, в Петрограде состоялся громкий процесс по делу группы военных моряков, собиравшихся в частной квартире, в качестве эксперта обвинения выступал В. М. Бехтерев. В другом случае преследованию подверглась женская пара – одна из женщин незаконно сменила имя с Евгении на Евгения, и они отказались подчиниться требованию расторгнуть свой фактический брак (Engelstein, 1995; Хили, 2008). Официальная позиция советской медицины и юриспруденции в 1920-е годы сводилась к тому, что гомосексуализм не преступление, а трудноизлечимая или даже вовсе неизлечимая болезнь:

«Понимая неправильность развития гомосексуалиста, общество не возлагает и не может возлагать вину за нее на носителя этих особенностей... Подчеркивая значение истоков, откуда такая аномалия растет, наше общество рядом профилактических и оздоровительных мер создает все необходимые условия к тому, чтобы жизненные столк новения гомосексуалистов были возможно безболезненнее и чтобы отчужденность, свойственная им, рассосалась в новом коллективе» (Серейский, 1930. С. 593).

Появившаяся в начале XX в. возможность открытого философского и художественного обсуждения этой темы была сведена на нет уже в 1920-х годах. Дальше стало еще хуже.

17 декабря 1933 г. было опубликовано Постановление ВЦИК, которое 7 марта 1934 г. стало законом, согласно которому «мужеложство» снова стало уголовным преступлением. По статье 121 Уголовного кодекса РСФСР оно каралось лишением свободы на срок до 5 лет, а в случае применения физического насилия или его угроз, или в отношении несовершеннолетнего, или с использованием зависимого положения потерпевшего – на срок до 8 лет.

Как показывают архивные данные, обобщенные Даном Хили, инициатором этого драконовского закона было ГПУ (Хили, 2008). В сентябре 1933 г. была проведена первая облава на лиц, подозреваемых в нетрадиционной сексуальной ориентации, в результате которой арестовали 130 человек. В докладной записке заместителя председателя ОГПУ Генриха Ягоды Сталину сообщалось о раскрытии в Москве и Ленинграде нескольких групп, занимавшихся «созданием сети салонов, очагов, притонов, групп и других организованных формирований педерастов с дальнейшим превращением этих объединений в прямые шпионские ячейки». В свете этого документа инаколюбящие выглядели не только инакомыслящими, но также шпионами и контрреволюционерами. По словам Ягоды, «актив педерастов, используя кастовую замкнутость педерастических кругов в непосредственно контрреволюционных целях, политически разлагал разные общественные слои юношества, в частности рабочую молодежь, а также пытался проникнуть в армию и на флот».

На документе Сталин начертал:

«Надо примерно наказать мерзавцев, а в законодательство ввести соответствующее руководящее постановление».

Вдохновленное этой резолюцией ОГПУ подготовило проект антигомосексуального закона. 13 декабря 1933 г. Ягода вновь пишет в Кремль:

«Ликвидируя за последнее время объединения педерастов в Москве и Ленинграде, ОГПУ установило:

1. Существование салонов и притонов, где устраивались оргии.

2. Педерасты занимались вербовкой и развращением совершенно здоровой молодежи, красноармейцев, краснофлотцев и отдельных вузовцев. Закона, по которому можно было бы преследовать педерастов в уголовном порядке, у нас нет. Полагал бы необходимым издать соответствующий закон об уголовной ответственности за педерастию».

Политбюро это предложение одобрило, с особым мнением выступил лишь Калинин, высказавшийся «против издания закона, а за осуждение во внесудебном порядке по линии ОГПУ». В общем, как выражается Владимир Тольц, «мочить в сортире, но по-тихому...» (Тольц, 2002). Закон издали, но и мнение «всесоюзного старосты» уважили: дела гомосексуалов стали рассматриваться ОГПУ тайно и «во внесудебном порядке», как политические преступления.

Политическая дискредитация гомосексуальности осуществлялась и в прессе. 23 мая 1934 г. одновременно в «Правде» и в «Известиях» была опубликована статья М. Горького «Пролетарский гуманизм»:

«Не десятки, а сотни фактов говорят о разрушительном, разлагающем влиянии фашизма на молодежь Европы. Перечислять факты – противно, да и память отказывается загружаться грязью, которую все более усердно и обильно фабрикует буржуазия. Укажу, однако, что в стране, где мужественно и успешно хозяйствует пролетариат, гомосексуализм, развращающий молодежь, признан социально преступным и наказуем, а в “культурной стране” великих философов, ученых, музыкантов он действует свободно и безнаказанно. Уже сложилась саркастическая поговорка: “Уничтожьте гомосексуализм – фашизм исчезнет!”» (Горький, 1953. Т. 27. С. 238).

Эта статья появилась за два месяца до знаменитой «ночи длинных ножей», когда по приказу Гитлера были перебиты штурмовики Рема. Фашизм в Германии просуществовал до 1945 г. В январе 1936 г. нарком юстиции Николай Крыленко заявил, что гомосексуализм – продукт разложения эксплуататорских классов, которые не знают, что делать.

«В нашей среде, среди трудящихся, которые стоят на точке зрения нормальных отношений между полами, которые строят свое общество на здоровых принципах, нам господчиков такого рода не надо» (цит. по: Козловский, 1986. С. 154).

Позже советские юристы и медики говорили о гомосексуализме преимущественно как о проявлении «морального разложения буржуазии», дословно повторяя аргументы германских фашистов. В анонимной статье «Гомосексуализм» во втором издании «Большой Советской энциклопедии» (1952) ссылки на биологические истоки гомосексуализма, которые раньше использовались как довод в пользу его декриминализации, полностью отвергаются:

«Происхождение Г. связано с социально-бытовыми условиями, у подавляющего большинства лиц, предающихся Г., эти извращения прекращаются, как только субъект попадает в благоприятную социальную обстановку... В советском обществе, с его здоровой нравственностью, Г. как половое извращение считается позорным и преступным. Советское уголовное законодательство предусматривает наказуемость Г., за исключением тех случаев, где Г. является одним из проявлений выраженного психич. расстройства. <...> В буржуазных странах, где Г. представляет собой выражение морального разложения правящих классов, Г. фактически ненаказуем» (Гомосексуализм, 1952. С. 35).

В целом ряде судебных процессов и «чисток» советского аппарата в 1934—1935 гг. обвинения в шпионаже и контрреволюционном заговоре тесно переплетались с обвинениями в гомосексуальности, причем отличить первичные обвинения от вторичных весьма затруднительно. Статья 121 затрагивала судьбы не только чиновников, но и многих тысяч обычных людей. Общее число жертв ее точно неизвестно. В 1930—1980 гг. по ней ежегодно осуждались и отправлялись в тюрьмы и лагеря около 1 000 мужчин. В конце 1980-х их число стало уменьшаться. По данным Министерства юстиции РФ, в 1989 г. по статье 121 в России были приговорены 538, в 1990 – 497, в 1991 – 462, в первом полугодии 1992 г. – 227 человек (Права гомосексуалов, 1993). По подсчетам Хили, общее число людей, пострадавших по этой статье, достигает 250 000. За пятьдесят лет существования статьи число судимостей по ней составило 60 000 (Хили, 2008. С. 311—316).

Между прочим, советская пенитенциарная система сама продуцировала гомосексуальность. Криминальная сексуальная символика, язык и ритуалы везде и всюду тесно связаны с иерархическими отношениям власти, господства и подчинения. В криминальной среде реальное или символическое, условное, изнасилование – прежде всего средство установления или поддержания властных отношений. Жертва, как бы она ни сопротивлялась, утрачивает свое мужское достоинство и престиж, а насильник, напротив, их повышает. При «смене власти» прежние вожаки, в свою очередь, насилуются и тем самым необратимо опускаются вниз иерархии.

В книге Владимира Козловского (1986) приводится много документальных свидетельств такого рода.

Самыми вероятными кандидатами на изнасилование были молодые заключенные. При медико-социологическом исследовании 246 заключенных, имевших известные лагерной администрации гомосексуальные контакты, каждый второй сказал, что был изнасилован уже в камере предварительного заключения, 39% – по дороге в колонию и 11% – в самом лагере (Шакиров, 1991. С. 16). Большинство этих мужчин ранее не имели гомосексуального опыта, но после изнасилования, сделавшего их «опущенными», у них уже не было пути назад.

Ужасающее положение «опущенных» и разгул сексуального насилия в тюрьмах и лагерях подробно описаны в многочисленных диссидентских воспоминаниях (Андрея Амальрика, Эдуарда Кузнецова, Вадима Делоне, Леонида Ламма и др.) и рассказах тех, кто сам сидел по 121-й статье или стал жертвой сексуального насилия в лагере (Геннадий Трифонов, Павел Масальский, Валерий Климов и др.) (Козловский, 1986; Могутин, Франетта 1993; Клейн, 2000).

«В пидоры попадают не только те, кто на воле имел склонность к гомосексуализму (в самом лагере предосудительна только пассивная роль), но и по самым разным поводам. Иногда достаточно иметь миловидную внешность и слабый характер. Скажем, привели отряд в баню. Помылись (какое там мытье: кран один на сто человек, шаек не хватает, душ не работает), вышли в предбанник. Распоряжающийся вор обводит всех оценивающим взглядом. Решает: “Ты, ты и ты – остаетесь на уборку”, – и нехорошо усмехается. Пареньки, на которых пал выбор, уходят назад в банное помещение. В предбанник с гоготом вваливается гурьба знатных воров. Они раздеваются и, сизо-голубые от сплошной наколки, поигрывая мускулами, проходят туда, где только что исчезли наши ребята. Отряд уводят. Поздним вечером ребята возвращаются заплаканные и кучкой забиваются в угол. К ним никто не подходит. Участь их определена. Но и миловидная внешность не обязательна. Об одном заключенном – маленьком, невзрачном, отце семейства – дознались что он когда-то служил в милиции, давно (иначе попал бы в специальный лагерь). А, мент! “Обули” его (изнасиловали), и стал он пидором своей бригады. По приходе на работу в цех его сразу отводили в цеховую уборную, и оттуда он уже не выходил весь день. К нему туда шли непрерывной чередой, и запросы были весьма разнообразны. За день получалось человек пятнадцать-двадцать. В конце рабочего дня он едва живой плелся за отрядом...» (Самойлов, 1993. С. 143).

Распространенность явления была такова, что многие диссиденты и даже люди с медицинским образованием, как Марк Поповский, искренне верили, что однополая любовь как таковая России несвойственна и «почти повсеместно порождена была советским лагерным бытом, лагерными запретами на нормальную жизнь» (Поповский, 1984. С. 399; Stern, 1979).

Статью 121 нередко использовали также для расправы с инакомыслящими, для набавления лагерных сроков и т. д. Порой из этих дел явственно торчали ослиные уши КГБ. Так было, например, в начале 1980-х годов с известным ленинградским археологом Л. С. Клейном. Судебное разбирательство по его делу с начала и до конца дирижировалось местным КГБ с грубым нарушением всех процессуальных норм. Это делалось, чтобы запугать интеллигенцию.

Первая антигомосексуальная кампания в советской прессе была очень короткой. Уже в середине 1930-х годов по поводу гомосексуализма установилось полное и абсолютное молчание, он стал в буквальном смысле «неназываемым». Заговор молчания распространялся даже на такие академические сюжеты, как фаллический культ или античная педерастия. В сборнике русских переводов Марциала было снято 88 стихотворений, в основном те, где упоминались педерастия или оральный секс. При переводе арабской поэзии любовные стихи, обращенные к мальчикам, переадресовывались девушкам, и тому подобное (Гаспаров, 1991).

Применяли закон избирательно. Известные деятели культуры, если они не вступали с конфликт с властями, пользовались своего рода иммунитетом, на их сексуальные наклонности смотрели сквозь пальцы. Но стоило человеку не угодить влиятельному начальству, как закон тут же пускали в дело. Именно с его помощью сломали жизнь и судьбу великого армянского кинорежиссера Сергея Параджанова. Во второй половине 1980-х годов подвергли позорному суду и уволили с работы главного режиссера Ленинградского театра юного зрителя Зиновия Корогодского и т. д.

Запрещение порнографии и абортов

Антигомосексуальным законом сексофобия не ограничилась. 17 октября 1935 г. был принят Закон СССР «Об ответственности за изготовление, хранение и рекламирование порнографических изданий, изображений и иных предметов и за торговлю ими». Расплывчатые и неточные формулировки этого закона позволяли возбуждать уголовные дела и отправлять людей в тюрьмы по самым пустяшным поводам.

27 июня 1936 г. были запрещены и стали уголовно наказуемыми искусственные аборты, за исключением тех случаев, когда их делают по медицинским показаниям. Подготовка к этому велась давно. С конца 1920-х годов в СССР систематически снижалась рождаемость. Количество рождений на тысячу населения уменьшилось с 45 в 1927 г. до 31,1 в 1935-м (Solomon, 1992). Это объяснялось целым рядом причин, но во многих районах снижение рождаемости совпадало с увеличением числа абортов, и создавалось впечатление причинно-следственной связи между этими фактами. В Ленинграде количество абортов на тысячу населения с 1924 по 1928 г. выросло в 6 раз; в 1924 г. на 100 рождений приходился 21 аборт, а в 1928 г. – 138. В Москве в 1930-х абортов было вдвое больше, чем рождений. Если добавить нелегальные аборты, проблема была действительно серьезной.

В 1920-х годах, легализуя аборты, власти понимали бесполезность репрессий и пытались стимулировать рождаемость оказанием материальной помощи матери и ребенку. В 1930х выяснилось, что рождаемость снижается не из-за бедности: более состоятельные городские семьи рожали меньше детей, чем бедные. Более образованные работающие женщины не хотели рожать много детей, но их желания были властям глубоко безразличны. В отличие от 20-х годов, в спорах об абортах теперь фигурировали преимущественно демографические аргументы: государству нужны новые работники (и, хотя об этом не говорили вслух, солдаты). Женщинам, которые протестовали против запрещения абортов, а таких писем было очень много, Николай Крыленко ответил, что считать «свободу аборта» одним из гражданских прав женщины – большая ошибка. О том, что так считал сам Ленин, нарком юстиции, естественно, умолчал. Другой руководящий товарищ объяснил, что материнство не только биологическая, но и общественная, государственная функция и моральная обязанность.

То, что, запрещая аборты, думали не о здоровье женщин, а только о примитивно понятых интересах государства, доказывается тем, что запрещение абортов не дополнялось заботой о создании более гуманных и цивилизованных форм контрацепции, как предлагали русские медики еще в 1913 г. После запрещения аборта работа по пропаганде и развитию контрацепции была фактически свернута. Обучение применению противозачаточных средств исключили из числа обязанностей врачей женских консультаций, Центральная комиссия по борьбе с абортами была ликвидирована, печатание статей и популярных изданий по этому вопросу прекратилось. На протяжении 20-летнего периода запрета абортов в стране почти не занимались вопросами развития и совершенствования контрацепции. Репрессивное антиабортное законодательство оставалось в силе до 23 ноября 1955 г.

Существенно поднять рождаемость репрессивными мерами советской власти, разумеется, не удалось: после кратковременного подъема уже в 1938 г. рождаемость снова стала снижаться и в 1940-м вернулась к уровню 1935 г., до запрещения абортов. Зато доля внебольничных абортов достигла 80—90% (Садвокасова, 1969). После того как аборт был запрещен, он превратился в дорого оплачиваемое преступление. Возросла не только материнская смертность, но и число детоубийств.

Чтобы скрыть от собственного народа и зарубежных наблюдателей печальные итоги своей политики, власти перестали публиковать статистические данные. Уже в 1929 г., сразу же после выхода сборников «Аборты в 1925 году» и «Аборты в 1926 году», вся информация по этой проблеме была засекречена, стала ведомственной монополией Минздрава СССР. Ведомственная же статистика не только недоступна объективной критике, но, как правило, ненадежна, ибо отражает не столько реальное положение вещей, сколько конъюнктурные интересы соответствующего ведомства. Первая с 1929 г. официальная публикация о числе абортов в СССР вышла только в сентябре 1988 г. Заодно со статистикой были прикрыты и другие демографические исследования.

Ликвидация науки

Изменилось и отношение к науке в целом. В 1920-х годах в СССР проводилось много исследований по проблемам пола, как биолого-медицинских, так и социальных. Я уже упоминал сексологические опросы, но было и многое другое. Выдающиеся этнографы Владимир Богораз-Тан и Лев Штернберг были пионерами в исследовании «сексуального избранничества», ритуального трансвестизма и смены пола у народов Сибири и Севера. Филолог-классик Ольга Фрейденберг (двоюродная сестра Бориса Пастернака) изучала половой и сексуальный символизм в античной литературе. Михаил Бахтин, с перерывами на ссылки, разрабатывал свою концепцию средневековой смеховой культуры (его книга о Рабле вышла в 1965 г., но была подготовлена задолго до войны).

Огромной популярностью в 1920-х годах пользовался фрейдизм. Как писали в 1925 г. крупнейшие советские психологи Л. С. Выготский и А. Р. Лурия, «у нас в России фрейдизм пользуется исключительным вниманием не только в научных кругах, но и у широкого читателя. В настоящее время почти все работы Фрейда переведены на русский язык и вышли в свет. На наших глазах в России начинает складываться новое и оригинальное течение в психоанализе, которое пытается осуществить синтез фрейдизма и марксизма при помощи учения об условных рефлексах». (Выготский, Лурия, 1989. С. 29). «Все мы были под влиянием Фрейда», – вспоминала о своем поколении известный психиатр и психофизиолог Н. Н. Трауготт. Среди студентов даже ходила частушка:

Аффекты ущемленные и комплексы везде.

Без Фрейда, без Фрейда не проживешь нигде.

(Эткинд, 1993. С. 214)

В стране функционировали Русское психоаналитическое общество, Государственный психоаналитический институт и Детский дом-лаборатория. Большим достижением московских психоаналитиков было издание многотомной «Психологической и психоаналитической библиотеки» под редакцией профессора Ивана Ермакова, который интересовался не только медицинскими, но и культурологическими аспектами психоанализа. Психоанализу покровительствовали Лев Троцкий и знаменитый ученый-полярник и организатор советской науки Отто Юльевич Шмидт. Существенную дань психоанализу, с теми или иными теоретическими коррективами и критическими замечаниями, отдали такие выдающиеся деятели русской культуры, как Сергей Эйзенштейн, Всеволод Иванов, Николай Евреинов, Евгений Замятин, Михаил Зощенко, Михаил Бахтин и др. Советский Союз был официально представлен во Всемирной лиге сексуальных реформ; ее пятый конгресс в 1931 г. должен был пройти в Москве (главным пунктом повестки дня был «Марксизм и половой вопрос»), но не состоялся, и его провели в 1932 г. в Брно.

К 1930-м годам все это постепенно становится ненужным, опасным, а затем запретным. Уже в августе 1925 г. был закрыт Психоаналитический институт; между прочим, сотрудников его Детского дома обвиняли в том, что они стимулируют сексуальное созревание детей, которые якобы занимались онанизмом чаще, чем дети из родительских семей (это характерно для любых детских домов). Свертываются и подвергаются идеологическому разгрому другие науки о человеке и обществе – социология, социальная психология; психология превращается в служанку педагогики и т. п. Многие ученые исчезают в тюрьмах ГУЛАГа, а их печатные труды уничтожаются или попадают в так называемые спецхраны (отделы специального хранения), где их можно получить только по специальному разрешению, завизированному КГБ или, позже, партийными органами. А поскольку упоминать эти имена и труды в печати запрещено, они предаются забвению. Другие авторы замолкают или переключаются на более безобидную тематику.

Сексуальное просвещение, которого и раньше было немного, полностью заменяется «моральным воспитанием». Обоснование этому дал не кто иной, как А. С. Макаренко. Макаренко начинает с совершенно правильной критики физиологизации полового воспитания, когда все проблемы сводятся к «тайне деторождения». Половое воспитание, по Макаренко, есть часть нравственного воспитания, задачей которого является научить ребенка любить. Но из этих правильных посылок Макаренко почему-то делает вывод, что никаких собственно сексуальных проблем вообще не существует и разъяснять тут нечего:

«...С самого сотворения мира не было зарегистрировано ни одного случая, когда бы вступившие в брак молодые люди не имели бы достаточного представления о тайне деторождения, и, как известно... все в том же единственном варианте, без каких-нибудь заметных отклонений. Тайна деторождения, кажется, единственная область, где не наблюдалось ни споров, ни ересей, ни темных мест» (Макаренко, 1954. С. 233).

Возведя собственное сексологическое невежество в принцип, Макаренко считает сексуальное просвещение детей и подростков ненужным и вредным: «Никакие разговоры о “половом” вопросе с детьми не могут что-либо прибавить к тем знаниям, которые и без того придут в свое время. Но они опошлят проблему любви, они лишат ее той сдержанности, без которой любовь называется развратом. Раскрытие тайны, даже самое муд рое, усиливает физиологическую сторону любви, воспитывает не половое чувство, а половое любопытство, делая его простым и доступным» (Там же. С. 256).

Звучит красиво и нравственно, но практически это не что иное, как традиционная фигура умолчания, оставляющая подростка один на один с его сексуальными проблемами и страхами. Кому служила большевистская сексофобия?

Каковы были причины и социальные функции этой беспрецедентной в XX в. сексофобии, приведшей к тому, что на одной шестой части суши земного шара сексуальность стала «неназываемой»?

Прежде всего, это причины политического порядка. Как точно подметил Оруэлл, чтобы обеспечить абсолютный контроль над личностью, тоталитарный режим должен деиндивидуализировать ее, выхолостить ее самостоятельность и эмоциональный мир. Причем главную опасность для него представлял не столько отчужденный физиологический секс, сколько индивидуальная любовь.

Связь сексофобии с деиндивидуализацией личности хорошо понимали Михаил Булгаков, Евгений Замятин и Андрей Платонов.

В романе Замятина «Мы» (1924, в России опубликован только в 1988 г.) люди, превращенные в безличные «нумера», распевают «Ежедневные оды Благодетелю», читают настольную книгу «Стансов о половой гигиене» и спариваются по выдаваемым Нумератором розовым талончикам. Крамола против Единого государства начинается с индивидуальной любви, а удаление фантазии (символ кастрации) освобождает человека одновременно и от любви, и от исторической памяти.

В рассказе Платонова «Антисексус» (1926, в России впервые напечатан в 1989 г.) рассказывается о новом аппарате, который позволяет устранить иррациональность секса.

«Неурегулированный пол есть неурегулированная ду-ша – нерентабельная, страдающая и плодящая страдания, что в век всеобщей научной организации труда... не может быть терпимо». Новый прибор устраняет из человеческих отношений половые чувства, позволяя каждому рационально регулировать свои наслаждения «и этим достигать оптимальной степени душевного равновесия, т. е. не допускать излишнего истощения организма и понижения тонуса жизнедеятельности. Наш лозунг – душевная и физиологическая судьба нашего покупателя, совершающего половое отправление, вся должна находиться в его руках, положенных на соответствующие регуляторы. И мы этого достигли» (Платонов, 1989. С. 170).

На первый взгляд, это пародия на популярные в 1920-х годах механистические эксперименты в области сексологии или сатира на тоталитарный строй в целом. Но платоновская антиутопия, в отличие от оруэлловской, не столько сатира, сколько художественно-философская рефлексия о принципиальной возможности или невозможности глубинного преобразования человеческой природы, причем рефлексия сугубо русская. Каковы бы ни были психодинамические истоки большевистской сексофобии, политически она способствовала утверждению всеобъемлющего социального контроля над личностью и фанатического культа Государства и Вождя. Вот как выразила это героиня романа Оруэлла:

«когда спишь с человеком, тратишь энергию; а потом тебе хорошо и на все наплевать. Им это – поперек горла. Они хотят, чтобы энергия в тебе бурлила постоянно. Вся эта маршировка, крики, махание флагами – просто секс протухший. Если ты сам по себе счастлив, зачем тебе возбуждаться из-за Старшего Брата, трехлетних планов, двухминуток ненависти и прочей гнусной ахинеи? Между воздержанием и политической правоверностью есть прямая и тесная связь. Как еще разогреть до нужного градуса ненависть, страх и кретинскую доверчивость, если не закупорив наглухо какой-то могучий инстинкт, дабы он превратился в топливо? Половое влечение было опасно для партии, и партия поставила его себе на службу» (Оруэлл, 1989. С. 151).

Cексуализация образа Вождя, превращение его в могучий фаллический символ, действительно имела место в массовой психологии и мифологии. В книге Юрия Борева «Сталиниада» приводятся фольклорные тексты, прямо указывающие на сексуальную мощь и полигамию Сталина:

Ой, калина-калина,

Много жен у Сталина...

По замечанию собирателя, эту частушку он услышал в 1936 г. от соседской домработницы и, как идейный мальчик, спросил: «Откуда ты, Даша, взяла, что у Сталина много жен? Это неправда». На что получил ответ: «В деревне люди говорят, а люди всё знают». Борев приводит также рассказы о сталинских оргиях с нагими вакханками и висящим под самым потолком большим моржовым фаллосом и о том, что Сталину, как мифическому дракону, приводили молодых девушек (Борев, 1990. С. 84, 153—154).

Сексофобия выполняла и вполне конкретные «прикладные» политические функции. Обвинения в половых извращениях, разврате, хранении или распространении порнографии часто использовались для расправы с политическими противниками и инакомыслящими. Сплошь и рядом эти обвинения были сфабрикованы, но даже если, что бывало крайне редко, их удавалось опровергнуть, человек оставался замаранным.

Одержимость «негативным» сексом помогала поддерживать силы и самим сотрудникам ЧК, среди которых было немало садистов, а другие просто нуждались в разрядке.

Жене расстрелянного секретаря ЦК ВКП(б) Петра Постышева следователи устраивали так называемый «цирк». Ее «притаскивали в большой кабинет, где уже находились шесть-семь молодых людей с жокейскими бичами в руках. Ее заставляли раздеться донага и бегать вокруг большого стола посреди комнаты. Она бегала, а эти ребята, годившиеся ей в сыновья, в это время погоняли ее бичами, добродушно выкрикивая поощрительные слова. А потом предлагали лечь на стол и показывать “во всех подробностях”: “Как ты лежала под Постышевым…”» (Золотоносов, 1991. С. 99).

Сексофобию сталинских времен не следует излишне рационализировать или выводить из личных качеств «вождя народов». В известном смысле это была «народная политика», один из аспектов «культурной революции» начала 1930-х годов. В результате индустриализации и коллективизации страны, а также политических репрессий в начале 30-х социальный состав руководящих кадров партии и государства изменился. Место интеллигентов и выходцев из рабочей среды сплошь и рядом занимают вчерашние крестьяне, происходит своего рода «одеревенщивание городов» (Lewin, 1978. P. 52; Fitzpatrick, 1990).

Культурная и кадровая революция, в сочетании с массовыми репрессиями против специалистов, сопровождалась общим ростом антиинтеллектуализма. Для вчерашних крестьян антисексуальные аргументы были гораздо убедительнее, чем для предыдущих правящих элит, поскольку они опирались на их старые, осмеянные и оплеванные, но не исчезнувшие, религиозные запреты. В глазах этих людей секс действительно был грязным, а любые разговоры о нем – непристойными. Отказываться от реального секса они, разумеется, не собирались, но вычеркнуть его из (чужой) культуры им было легко, они делали это искренне и с удовольствием.

Жилищный вопрос Сексуальная культура не сводится к литературным метафорам и образам. Сексуальные практики и привычки советских людей больше всего зависели от жилищных условий. Миллионы людей многие годы, нередко всю жизнь, были вынуждены жить в общежитиях или коммунальных квартирах (см. Утехин, 2001). Взрослые женатые дети годами жили в одной комнате с родителями. О какой интимности можно говорить, когда все видно и слышно? Родившийся в 1940 г. Иосиф Бродский вспоминает:

«У нас никогда не было собственных комнат, чтобы затаскивать туда наших девочек, и у наших девочек комнат не было тоже. Наши романы были, главным образом, прогулочные и разговорные, набралась бы сногсшибательная сумма, если бы с нас тогда брали за километр. Старые склады, набережные реки в промышленных районах, твердые скамейки в мокрых скверах, холодные подъезды учреждений – вот типичные декорации первых наших пневматических услад» (Бродский, 1992. Т. 2. С. 333).

На вопрос «Что мешало вашей сексуальной жизни в СССР?» из 140 опрошенных Марком Поповским эмигрантов 126 назвали отсутствие квартиры, 122 – отсутствие отдельной спальни, 93 – излишнее внимание соседей по квартире (Поповский, 1984. С. 119). В 1981 г. треть так называемых молодых семей проживали совместно с родителями мужа или жены, хотя вели раздельное хозяйство, главной трудностью для них были организация домашнего хозяйства и напряженные отношения с родственниками (Голод, 1984. С. 91). А вот письмо, опубликованное «СПИД-инфо» в 1992 г.:

«Мы с женой живем у моих родителей, и у мамочки очень милая привычка – ввалиться к нам в комнату, когда мы занимаемся ТЕМ САМЫМ. Если дверь закрыта на ключ или забаррикадирована стулом, стучится до посинения. И ночью присматривается, что там вытворяют эти резвые детки. Мы уже привыкли и не соскакиваем друг с друга, когда она войдет, а сначала очень по нервам било».

У этой пары все-таки была комната, где можно как-то уединиться. У многих молодых супругов даже такой возможности вообще не было. Еще хуже положение холостяков. Вопрос «где?» был самым трудным вопросом советско-русского секса. Как сказал один московский скульптор: «Мы рождаемся в парадном, любим в парадном и умираем в парадном» (Поповский, 1984. С. 129).

Поселиться в гостинице (даже при наличии мест, которых катастрофически не хватало, получить номер можно было только по блату или за взятку) с человеком другого пола, с которым вы не состоите в зарегистрированном браке, было невозможно. В городе, где вы прописаны, вы вообще не имели права снять номер в гостинице: они предназначались только для приезжих. Человек, который потерял ключ от квартиры или поссорился с женой, должен был ночевать у друзей или на улице.

Чтобы привести к себе в номер гостя другого пола, даже днем и на короткий срок, нужно было выдержать целую битву с администрацией. Многочисленные дежурные по этажам только тем и занимались, что следили за нравственностью жильцов, устраивая на них облавы и рассылая потом доносы по месту работы. За парками и садами следила милиция, да и климат у нас суровый. Люди изворачивались, как могли: снимали на 45 минут номера в банях, пользовались комнатами отсутствующих товарищей, превращали в бордели санатории и дома отдыха. Человек, имевший собственную холостяцкую квартиру, испытывал постоянный нажим со стороны друзей и товарищей, мечтавших воспользоваться ею хотя бы на одну ночь.

Совершенно бесправны были рабочие и студенты, жившие в общежитиях, то есть большая часть молодежи. Администрация строго следила за половой сегрегацией. В начале 1980-х годов в Уссурийске мне показывали девятиэтажное общежитие местного пединститута и рассказывали, что туда всеми способами пробираются курсанты соседнего военного училища; один юноша, рискуя жизнью, залез на последний этаж по ветхой водосточной трубе, «но теперь мы поставили охрану». Когда я сказал, что этот парень, возможно, заслуживает больше уважения, чем Ромео, и проще всего было бы открыть двери, проректор принял это за шутку.

В конце 1950-х на партсобрании философского факультета Ленинградского университета мы слушали «персональное дело» тридцатилетнего студента, который в пьяном виде привел в общежитие проститутку и расположился с ней в коридоре у дверей соседской комнаты. Разумеется, мужику объявили выговор. А между собой преподаватели говорили: «Ну а что ему делать? Пятилетнее половое воздержание в его возрасте затруднительно и вредно. В гостиницу не попадешь. В парке холодно, да и милиция. Единственный способ не нарушать норм советского права и коммунистической морали – пробавляться мастурбацией». Но публично это сказать, даже в шутку, было нельзя.

Несколько десятилетий спустя об этом иронически напишет выросший в более либеральное время Игорь Яркевич:

«В том чудесном парке, где я заблудился вместе с моей проклятой юностью, не заниматься онанизмом было невозможно. Даже при всем желании. Никакой реальной альтернативы онанизму, как рынку в цивилизованной стране, не существовало, кто бы там что ни каркал в науч но-популярной литературе ограниченным тиражом из спецхрана! Все было холодно и серо, все надоело, позади ничего, впереди тоже... и внутри чудесного парка говна коммунизма онанизм был единственным островом тепла и света... Онанизм учил нас быть свободными и делать правильный выбор в любой ситуации, даже самой трижды тоталитарной...» (Яркевич, 1994. С. 17).

Тяжелые жилищные условия, конечно, не создавались умышленно. В отличие от домов-коммун 1920-х, послевоенные коммуналки уже не несли идеологической нагрузки «обобществленного» быта и воспринимались просто как неизбежное зло. С приходом к власти Хрущева жилищное строительство ускорилось, и многие люди стали наконец обладателями отдельных квартир, которые не снились их отцам и дедам. Гендерная сегрегация и «забота о нравственности» в советских общежитиях также не была чем-то уникальным: сходные правила вплоть до середины XX в. существовали в американских и западноевропейских университетах и послужили даже поводом к студенческой революции 1968 г.

Однако все это облегчало советской власти контроль за частной жизнью и давало тотальной слежке псевдоморальное обоснование.

Новые «семейные ценности»

В середине 1930-х годов начинается постепенная, но глубокая и радикальная смена коммунистической фразеологии. Если сексофобия 1920-х подкреплялась доводами «классовой целесообразности» и механистическими теориями о возможности и необходимости переключения «половой энергии» на более возвышенные социальные цели, то теперь на первый план выступает морализация, закамуфлированная под заботу об укреплении брака и семьи.

Буржуазная и крестьянская семья, имевшая частную собственность, была автономна от государства, поэтому большевики всячески пытались ее разрушить или хотя бы ослабить путем обобществления быта и воспитания детей. В 1920-х годах проводилось активное «рассемейнивание» быта, формально направленное на то, чтобы «спасти домохозяек из кухонного рабства»(Stites, 1985. P. 201). Строились дома нового быта, домовые коммуны, в которых не было индивидуальных кухонь, этого «сильнейшего символа нуклеарной семьи». Однако эта политика обанкротилась – общественное питание и воспитание, в любых формах, оказались гораздо хуже семейно-домашних.

Своеобразным символом этого провала лично для меня стал один ленинградский дом на улице Рубинштейна, который старожилы этого района иронически называли «слезой социализма». Он был построен в начале 1930-х годов писательским кооперативом, причем, исходя из перспективы скорого отмирания семейного быта, вместо отдельных квартирных кухонь в нем сделали хорошую общую столовую. Но семейный быт так и не умер, люди вынуждены были установить газовые плиты в жилых комнатах или на лестничных клетках. Когда в 1960-х и последующих годах создавались новые проекты «домов нового быта», я всегда вспоминал этот опыт...

Недолго продержались и студенческие коммуны (одна из самых больших, 275 членов, существовала в моей будущей альма-матер – Ленинградском педагогическом институте им. Герцена). Хотя для обобществления быта молодежная среда объективно наиболее благоприятна, одной из трудностей коммунарской жизни было именно то, что «политика открытых дверей мешала сексуальной жизни» (Stites, 1985. P. 215).

Возврат к идеалам стабильного брака и семьи казался отступлением от первоначальной коммунистической идеологии, и некоторые западные ученые громко торжествовали по этому поводу. На самом деле апелляция к стабильности брака и возрождение «семейной» идеологии были не столько отступлением от принципов, сколько проявлением растущего общего консерватизма советского общества. А главное – речь шла уже о совершенно другой семье. Лишенная частной собственности «новая советская семья», все доходы и жизнь которой зависели от государства, не только не могла быть независимой от него, но сама становилась эффективной ячейкой социального контроля над личностью. Государство укрепляло зависимость индивида, будь то ребенок или супруг, от семейного коллектива прежде всего потому, что этот коллектив сам был зависим от государства и помогал ему контролировать своих членов.

Как заметил тот же Оруэлл, «семью отменить нельзя, напротив, любовь к детям, сохранившуюся почти в прежнем виде, поощряют. Детей же систематически настраивают против родителей, учат шпионить за ними и доносить об их отклонениях. По существу, семья стала придатком полиции мыслей. К каждому человеку круглые сутки приставлен осведомитель – его близкий» (Оруэлл, 1989. С. 151).

Политика укрепления брака и семьи осуществлялась как идеологическими, так и административными методами. Ведущий советский специалист по семейным проблемам С. Я. Вольф сон в 1937 г. покаялся в том, что раньше «защищал антимарксистскую точку зрения отмирания семьи в социалистическом обществе» (Вольфсон, 1937. С. 6), и доказывал, что моногамный брак сохранится и при коммунизме. В Конституцию СССР 1977 г. была включена 53-я статья, провозгласившая, что «семья находится под защитой государства».

В 1936 г. усложнилась процедура расторжения брака. Интересно, что законодательство о разводах было изменено тем самым постановлением, которое запретило аборты. Само по себе это решение было правильным, поскольку развод в СССР был узаконен, но практически не упорядочен, один из супругов мог расторгнуть брак простым заявлением в контору ЗАГСа, даже не поставив в известность другого. Но вместе с тем это была еще одна административно-правовая мера, ограничивающая права личности. Указ от 8 июля 1944 г. еще больше усложнил процедуру развода, который стало возможно оформить только через суд с двумя инстанциями, обязательной публикацией в местной газете, отметкой о разводе в паспорте и уплатой значительного штрафа. Практически решение суда зависело не только и не столько от закона, сколько от тех инструкций, которые в данный период времени получали судьи. Дети, рожденные вне зарегистрированного брака, лишались многих имущественных и прочих прав.

В 1932 г. в стране была введена паспортная система и прописка. Человек мог жить только там, где он прописан, и милиция легко контролировала его перемещения. Кроме того, за ним следили соседи. Подслушивание частных разговоров, сбор доносов и сплетен были излюбленным занятием «органов» и широко использовались для шантажа и расправы с неугодными. И в сталинские, и в позднейшие времена каждый советский человек чувствовал себя «под колпаком».

Кроме государства и его органов личную жизнь строго контролировала партия, которая официально заявляла, что у коммуниста не может быть секретов от парторганизации, и бесцеремонно вторгалось в святая святых интимной жизни.

Я пишу в партком заявление:

«Разрешите мне с женой

Совокупление!»

(Кулагина, 1999. № 659)

Развод делал человека политически неблагонадежным, а в брежневские времена, когда отдельных везунчиков стали выпускать за рубеж, – невыездным. Если такого человека его начальство все-таки пыталось отправить в загранкомандировку, в характеристике указывали: «причины развода парторганизации известны» (и следовательно, признаны уважительными). В 1978 г. перед самым вылетом в Швецию на международный социологический конгресс выездная комиссия ЦК исключила из состава делегации двух профессоров Московского университета только потому, что они дважды разводились (хотя на момент поездки оба снова состояли в браке). Еще недоверчивее относились к холостякам: а вдруг он бабник или, еще того хуже, гомосексуал? Жены и дети оставались заложниками у государства, гарантами того, что человек вернется назад, на любимую Родину! Это называлось заботой об укреплении семьи и нравственности...

Заявления ревнивых или брошенных жен всесторонне рассматривались на партийных собраниях. Как разбирались «персональные дела», прекрасно показал Александр Галич в песне «Красный треугольник»:

Ой, ну что ж тут говорить, что ж тут спрашивать,

Вот стою я перед вами, словно голенький,

Да, я с Нинулькою гулял, с тети-Пашиной…

…А из зала мне кричат: «Давай подробности!»

Существовал даже анекдот, чем женщины разных наций удерживают своих мужей: немка – домовитостью, испанка – страстностью, француженка – изяществом и изощренностью ласк, а русская – парткомом. Другой анекдот рассказывает, как в партком поступило заявление жены о том, что ее муж не выполняет своих супружеских обязанностей.

– В чем дело? – спрашивают виновника.

– Прежде всего, товарищи, я импотент.

– Нет, – обрывает партсекретарь. – Прежде всего ты коммунист!

Курс на укрепление брака и семьи, сопровождавшийся все более резкими нападками на «анархическую» сексуальность, внешне выглядел вполне респектабельно. Но одним из его аспектов был рост сексуальной необразованности и нетерпимости. Люди, не имевшие даже слов для осознания и выражения сложных эротических переживаний, были искренне убеждены в том, что так и должно быть, что открыто говорить о сексе могут только развратники и извращенцы. «Здоровый секс» – он простой и незамысловатый, о чем тут вообще говорить? Если раньше секс старались просто ограничить, ввести в рамки, то теперь его полностью отрицают, загоняют обратно в подполье. Сексуальность, эротика и все, что с ними связано, подаются исключительно в отрицательной тональности, как нечто враждебное социальному порядку, семье, культуре и нравственности.

Способствовала ли эта ханжеская репрессивная мораль укреплению семьи и нравственности? Разумеется, нет. В молодежных общежитиях с каждым поколением все более открыто процветал групповой секс. О турбазах и домах отдыха и говорить нечего: вырвавшись из-под контроля родителей или супруга, молодые и не очень молодые люди пускались во все тяжкие, лихорадочно и вместе с тем уныло, как будто выполняя и перевыполняя производственный план, наверстывали то, что было недоступно в повседневной жизни. На этот счет тоже был анекдот. Иностранца, вернувшегося из СССР, спрашивают:

– А публичные дома у них есть?

– Есть, но почему-то они называются домами отдыха.

Серьезную дезорганизацию в брачно-семейные отношения и половую мораль внесла война, оторвавшая миллионы людей от родных мест и породившая множество временных связей и внебрачных детей. Гибель миллионов мужчин на фронте одних женщин сделала вдовами, а других лишила шансов на замужество и создание семьи. В 1939 г. в стране состояло в браке 78,7% женщин в возрасте от 25 до 29 лет и 81,8% 30—34-летних; в 1959 г. соответствующие показатели составили лишь 54,9 и 48,3%. (Ильина, 1977; Кваша, 1988). Это не могло не повлиять на сексуальное поведение послевоенного поколения и его нравственные установки, включая отношение к внебрачным связям.

Мощным постоянно действующим фактором сексуальной жизни советских людей был ГУЛАГ. В сталинских лагерях и тюрьмах сидели миллионы людей, которые не только были годами оторваны от семьи и лишены нормальной половой жизни, но и приобщались к страшной лагерной жестокости, имевшей и свой сексуальный аспект (насилие – лишь один из аспектов проблемы). Как сказывалось это на их последующей сексуальной жизни, какой опыт передавали они своим детям, близким и окружающим?

Все эти вопросы стояли перед обществом уже в конце 1940-х – начале 1950-х годов, но никто не смел о них даже задуматься. Всё, прямо или косвенно связанное с сексом, было, говоря словами иронической еврейской песни, «неприлично, негигиенично и несимпатично».

Глава 11. ОТ ПОДАВЛЕНИЯ К ПРИРУЧЕНИЮ

...Наша фирма призвана уничтожить сексуальную дикость человека и призвать его натуру к высшей культуре покоя и к ровному, спокойному и плановому темпу развития... Из грубой стихии наша фирма превратила половое чувство в благородный механизм и дала миру нравственное поведение.

Андрей Платонов

Заговор молчания

Сталинская сексуальная политика была последовательно репрессивной, основанной на подавлении и отрицании секса. Была ли она успешной?

Если иметь в виду искоренение адекватного представления о сексуальности в общественном сознании – безусловно да. Все знания и цивилизованные представления об этой сфере жизни были выкорчеваны основательно и без остатка. Несколько поколений советских людей выросли в атмосфере дикого сексуального невежества и сопутствующих ему тревог и страхов. До 1960-х годов секс оставался практически неназываемым, о нем не было никакой публичной информации. Собственная научная литература отсутствовала, а иностранные книги даже в научные библиотеки заказывать было небезопасно.

Мне вспоминается в этой связи такой случай. В относительно либеральные 1960-е годы, чтобы рационально и экономно тратить дефицитную валюту, отпущенную ленинградским библиотекам на покупку иностранной научной литературы, я консультировал их комплектование по философии, истории и социологии. Однажды, увидев в каталоге дешевую и, судя по аннотации, информативную книгу американского психиатра Фрэнка Каприо о половых преступлениях, я рекомендовал Публичной библиотеке ее выписать.

Через год или больше мне звонит встревоженный цензор В. М. Тупицын, интеллигентный человек, с которым у меня были хорошие личные отношения:

– Игорь Семенович, вы заказывали книгу Каприо?

– Да, а что?

– Страшный скандал! Мне сейчас звонил из Москвы взбешенный начальник Главлита, говорит, что это порнография, ее нельзя держать даже в спецхране, они хотят книгу уничтожить и требуют вашей крови. Пишите объяснительную записку.

– Я книги не видел, но судя по аннотации – это не порнография.

– Хорошо, я попытаюсь их уговорить, чтобы книгу прислали сюда временно, под мою личную ответственность, посмотрим вместе.

Когда книга пришла – все стало ясно. Как и рекламировалось, это была популярная книжка, основанная на опыте судебно-медицинской экспертизы, но автор цитировал подследственных, которые говорили, естественно, не по-латыни, а живым разговорным языком. Какая-то дама в Главлите прочитала, пришла в ужас, доложила начальству, и пошла писать губерния. Мы написали объяснение, московское начальство успокоилось, а книжка осталась в спецхране Публичной библиотеки. Но если бы Тупицын позвонил не мне, а в обком партии, я имел бы серьезные неприятности.

Почти вся сексологическая литература лежала на спецхране вплоть до 1987 г. Администрация библиотек «бдела» еще больше цензоров. Марк Поповский вспоминает, что в Ленинской библиотеке, ему, врачу по образованию и известному писателю, отказались выдать сочинения Фрейда. То же самое делали в ленинградской Публичной библиотеке, хотя формально книги Фрейда не входили в списки запрещенной литературы. Однажды, когда мои студенты пожаловались на это, я даже устроил библиотечной администрации выволочку от Горлита, который был оскорблен тем, что биб лиотекари узурпировали его права. Впрочем, им гораздо чаще попадало за то, что они «недобдели».

Да что там Фрейд! Советские книги по сексопатологии в научных библиотеках – в обычных библиотеках таких книг вовсе не было! – не выдавались даже врачам без специального письма с места работы, удостоверявшего, что товарищ такой-то профессионально занимается сексопатологией, а не просто удовлетворяет свое нездоровое любопытство. Это прекратилось только после того, как уже в эпоху «перестройки и гласности» я высмеял такую практику на страницах теоретического журнала ЦК КПСС «Коммунист». Раньше этого нигде бы не напечатали – существование цензуры и ее порядки были такой же тайной, как и секс.

Однако, уничтожив публичный сексуальный дискурс, Сталин и его преемники не смогли подчинить своему контролю сексуальность. О сексуальном поведении советских людей за 35 лет (1930—1965) объективных данных нет вовсе, только разрозненные и крайне субъективные личные воспоминания. Но как только жизнь стала чуточку посвободнее, выяснилось, что и ценностные ориентации, и поведение советской молодежи имеют мало общего с официальными представлениями и развивается она в том же направлении, что и ее западные ровесники. Появились и желающие изучать эти процессы.

Нездоровое любопытство

Первым таким энтузиастом был мой аспирант в Ленинградском университете Сергей Исаевич Голод. Когда, под впечатлением от книги Кинзи, он в начале 1960-х годов выразил желание заняться изучением сексуального поведения советской молодежи, я сразу же сказал ему, что в наших условиях эта тема опасна и недиссертабельна, но, тем не менее, разрешил попробовать. Это была поистине героическая работа. Анкеты приходилось согласовывать в обкоме партии, где ко всему придирались. Например, вопрос о количестве партнеров был снят, потому что заведующий отделом обкома спросил: «Что это значит? Лично я живу со своей женой».

(Ленинградская интеллигенция знала, что «лично он» жил также с одной из балерин Кировского театра.) Очень трудно было организовать и сами опросы.

В 1969 г. диссертация Голода, которую он писал вдвое дольше положенного срока, была представлена к защите, но последовал грозный звонок из обкома: кто посмел писать о таких вещах?! Защиту пришлось отменить. Мы переделали автореферат, убрали цитаты из Коллонтай и назначили защиту в Москве, в Институте конкретных социальных исследований (ИКСИ) Академии наук, где я в то время заведовал отделом и где атмосфера была лучше, чем в Ленинградском университете. На сей раз диссертацию затребовали в ЦК комсомола; первый секретарь ЦК Е. М. Тяжельников заявил, что работа Голода – «идеологическая диверсия против советской молодежи» и если защиту не отменят, он будет жаловаться в ЦК партии.

На самом деле ничего особенно крамольного, если не считать того, что советская молодежь, как и всякая другая, имеет добрачные связи и относится к этому спокойно, в диссертации не было, и на нее поступило много положительных отзывов. Но ИКСИ и без того находился под огнем партийной критики. Поэтому в день защиты было объявлено, что из-за болезни диссертанта, который демонстративно присутствовал в зале, защита «откладывается». Больше к этому вопросу не возвращались. Голод вскоре защитил другую диссертацию, о работающих женщинах, у которых, конечно же, секса не было. Ленинградский обком не поленился проверить, не включает ли новая диссертация какие-то данные из первой работы.

Дальнейшие исследования сексуального поведения молодежи Голод проводил на свой страх и риск в свободное от работы время. В 1965 г. он опросил 500 студентов из 10 ленинградских вузов и 205 молодых интеллигентов, в 1969– 1970 гг. – 120 ленинградских рабочих и служащих, в 1972 г. – еще 500 ленинградских студентов, в 1974 г. – 334 молодых рабочих, в 1978 г. – 3 700 студентов из 18 вузов РСФСР ответили на вопрос о мотивах ухаживания и половой связи, в 1978 и 1981 гг. было опрошено по 250 супружеских пар, в 1989 г. – еще 250 интеллигентов. Эти данные, опубликованные в ряде книг и статей (Харчев, Голод, 1969; Голод, 1996, 1999), – единственный социологический документ о сексуальном поведении и установках советской молодежи 1960—1980 гг. Хотя выборки и опросники Голода не всегда сопоставимы, общие тенденции развития выступают в них достаточно отчетливо, особенно если дополнить их другими социологическими, демографическими и медицинскими данными.

Изоляция не спасает от перемен

При всей социально-политической и культурной изолированности советского общества от Запада динамика сексуального поведения и установок советских людей в основном и главном была той же, что и там.

Прежде всего, идет глобальный процесс изменения и ломки традиционной системы гендерной стратификации. Отношения мужчин и женщин во всех сферах общественной и личной жизни становятся более демократичными и равными, а стереотипы маскулинности и фемининности – менее полярными, чем прежде. Это дает простор развитию индивидуальности, которая уже не обязана втискиваться в прокрустово ложе привычных полоролевых стереотипов (сильный, агрессивный мужчина и нежная, пассивная женщина), но одновременно порождает целый ряд социальных и психологических проблем и конфликтов.

Соответственно меняются состав, ролевая структура и социальные функции семьи. В результате снижения рождаемости и «нуклеаризации» семья, особенно городская, становится менее многочисленной. По мере того как некоторые старые социально-экономические функции семьи отмирают или приобретают подчиненное значение, происходит психологизация и интимизация семейных отношений, все большая ценность придается психологической близости между членами семьи. Это повышает автономию и значимость каждого отдельного члена семьи и идет параллельно повышению индивидуальной избирательности брака. Брак по свободному выбору, который обычно символизируется как основанный на любви, более интимен, но одновременно более хрупок, чем традиционный. Отсюда – увеличение количества разводов; среднегодовое количество разводов на тысячу супружеских пар в Российской Федерации выросло с 6, 5 в 1958—1959 гг. до 17, 5 в 1978—1979 гг. (Демографический энциклопедический словарь, 1985. С. 359).

У людей появилась установка на возможную временность брачного союза (понятие «серийной моногамии» в США и полуироническое выражение «сбегать замуж» у молодых советских женщин). Обращает на себя внимание также рост числа одиночек, которые по тем или иным причинам вообще не вступают в зарегистрированный брак. В СССР число мужчин 25—29 лет, не вступивших в брак, выросло с 1959 по 1970 г. на 14%, а в группе 30—39-летних – на 45% (Сонин, 1977).

Сдвиги в брачно-семейных отношениях отражают общие закономерности индивидуализации общественной жизни. В патриархальном обществе прошлого отдельный индивид был немыслим и не воспринимал себя вне своей социально-групповой принадлежности. Теперь он все больше чувствует себя центром собственного жизненного мира, любые социальные роли и идентичности кажутся только аспектами и ипостасями его «Я». Внешний социальный контроль уступает место самоконтролю. Все большее значение приобретают ценности самовыражения и самореализации. «Воспитание чувств» означает не только и не столько умение контролировать свои чувства и подчинять их разуму, сколько способность адекватно понимать и выражать их, слушаться голоса сердца и т. п.

Социально-структурные и культурные сдвиги не могли не проявиться и в сфере сексуально-эротических ценностей и поведения.

Эти тенденции были общими для Советского Союза и Запада. Но если на Западе они открыто, часто даже гипертрофированно, обсуждались на протяжении десятилетий позволяя общественному сознанию постепенно осмыслить и переварить их возможные последствия (хотя консервативные круги оказались неспособны к этому), то в СССР все было загнано в подполье. Поведение и ценности людей, особенно молодых, изменялись, а официальное общество делало вид, что ничего не происходит. Симптомы глубоких, долгосрочных и необратимых перемен трактовались как частные случаи, чрезвычайные происшествия, порожденные зловредным влиянием «растленного Запада», с которыми нужно бороться административными мерами.

Либеральные 60-е

Противоречивый процесс либерализации советского общества, начавшийся сразу же после смерти Сталина, был, прежде всего, процессом разложения коммунистической власти и идеологии. Разложение начиналось с партийных верхов, поведение которых все больше расходилось с их проповедями. Официально проповедуя асексуальность, партийные бонзы имели многочисленных любовниц, которых содержали за счет государственного кармана, крутили западные порнографические фильмы, а иногда устраивали форменные оргии. После ареста Берии советские люди узнали, что его подчиненные прямо на улицах похищали приглянувшихся их начальнику женщин, которых он садистски насиловал. Не успела забыться эта история, как разразился скандал вокруг министра культуры видного партийного идеолога Г. Ф. Александрова, который вместе с другими высокопоставленными аппаратчиками организовал целый гарем из молодых актрис. Когда Александрова отстранили от должности, в народе острили, что он пишет мемуары «Моя половая жизнь в искусстве». Средоточием всяческой, включая сексуальную, коррупции во времена Брежнева считался Комитет молодежных организаций (КМО) при ЦК комсомола, председателем которого был будущий горбачевский вице-президент, а затем председатель ГКЧП Геннадий Янаев.

Много интересного творилось за высокими заборами правительственных дач.

А ночами, а ночами

Для ответственных людей,

Для высокого начальства

Крутят фильмы про блядей, —

пел Александр Галич.

Высокому начальству подражали начальнички поменьше и подпольные денежные воротилы, будущие творцы российской «рыночной экономики». За казенный счет строились и содержались маленькие, но шикарные бани, сауны, гостиницы, охотничьи домики, в которых местные и приезжие начальники могли бесплатно наслаждаться всеми радостями жизни, включая, конечно же, и секс. Это была просто маленькая часть большой коррупции. Молодежь – «золотая», «серебряная» и прочая – старалась не отставать от старших и вела свой собственный, не афишируемый, но и не очень скрываемый, некоммунистический образ жизни...

Тенденция к автономизации и индивидуализации личной жизни стала особенно явной в 1960-х годах.

«Интим был как бы личной заграницей каждого, куда не дотягивался пристальный взгляд общества. Убежище от социальных стихий напрямую пришло от Ремарка и Хемингуэя, но получило советское гражданство с тем большей легкостью, что иных убежищ не было. В этом, как в дороге никуда, была чистота романтической идеи: любить напряженно, вопреки быту и общественной морали... Полублатной надрыв чередовался с вяловатым разгулом, что происходит всегда, когда скорый на чувствования романтик разочаровывается в очередной эмоции. В знаменитой “Гостинице” Юрия Кукина попираются не только нормы морали, но постулаты мощных страстей романтизма: “Я на час тебе жених, ты – невестою”. Или так, как у Евтушенко, – “любовь случайная, необязательная, вероломная, без начала и конца”» (Вайль, Генис, 1996. С. 132).

Как писал Иосиф Бродский, «разврат и хождение в кино суть единственные формы свободного предпринимательства» (Бродский, 1992. Т. 2. С. 229).

Впрочем, открыто говорить об этом было нельзя. Лицемерие было обязательной нормой советской жизни. И не столько простое лицемерие, сколько описанное Оруэллом двоемыслие, то есть способность иметь по одному и тому же вопросу два разных, взаимоисключающих суждения. В сущности, двоемыслие было необходимым условием выживания. Тот, кто искренне верил официальной идеологии, был обречен, потому что жизнь шла совсем по другим законам; наивный правдолюбец рано или поздно должен был поумнеть или попасть в тюрьму или психушку. А тот, кто ничему не верил, был обречен, потому что рано или поздно проговаривался или заболевал неврозом (последовательные циники встречаются не так часто). Проще всего было искренне верить официальным правилам (на публике) и так же искренне, не испытывая угрызений совести, нарушать эти правила в частной жизни. По советскому анекдоту, Бог дал человеку три качества – ум, честность и партийность, но с условием, чтобы они никогда не сочетались в одном лице.

Бесполый сексизм

Одним из лозунгов Октябрьской революции было освобождение женщин и установление полного правового и социального равенства полов. Но гендерное, как и всякое прочее, равенство понималось механистически – как одинаковость и возможность уничтожения всех и всяческих социально-групповых и даже природных различий. Уравняйте женщину в правах с мужчиной, дайте ей возможность свободно развиваться, и она будет делать все то же самое, и не хуже, чем мужчина. Что можно делать что-то другое и иначе, не хуже и не лучше, а именно иначе, чем мужчина, никому в голову не приходило.

Кроме того, большевики катастрофически недооценили объективные и субъективные трудности, с которыми было связано даже частичное осуществление их программы. Все исторические, культурные, национальные и религиозные факторы традиционной гендерной стратификации игнорировались или рассматривались просто как «реакционные пережитки», которые можно и нужно устранить насильственно, административными мерами. Между тем в политической, профессиональной и семейной жизни гендерная стратификация может проявляться по-разному, и положительные сдвиги в одной сфере жизни могут сопровождаться отрицательными в другой. Подобно тому, как форсированная «индустриализация любой ценой» содержала в себе будущие экологические катастрофы, большевистская «эмансипация» женщин неминуемо приходила в конфликт с устоями традиционной национальной жизни и культуры. Даже ее, на первый взгляд, бесспорные достижения оказывались в дальнейшем пирровыми победами и часто вызывали сильную обратную реакцию.

Советская пропаганда гордилась тем, что женщины впервые в истории были вовлечены в общественно-политическую и культурную жизнь страны. Действительно, ко времени завершения советской истории женщины составляли 51% всей рабочей силы. Девять десятых женщин трудоспособного возраста работали или учились. По своему образовательному уровню советские женщины практически сравнялись с мужчинами. Число женщин с высшим образованием было даже выше, чем число мужчин, а в таких профессиях, как учителя и врачи, женщины абсолютно преобладают.

Но было ли это действительно социальное равенство? Увы, нет. В сфере трудовой деятельности произошло не столько выравнивание возможностей, сколько феминизация низших уровней профессиональной иерархии. Женщины заняли хуже оплачиваемые и менее престижные рабочие места и гораздо реже мужчин были представлены на высших ступенях разделения труда, среди них было значительно меньше начальников разного ранга. Поэтому и средний уровень заработной платы женщин был на треть ниже, чем у мужчин. Например, в 1986 г. в общем числе научных работников в СССР женщины составляли 48%, среди кандидатов наук их было 28%, среди докторов наук – 13%, среди членов Академии наук СССР – 0,6%, а в составе Президиума Академии не было ни одной женщины (Вестник статистики, 1988. № 1. С. 62).

Старая шутка, что советские женщины могут выполнять любую, самую тяжелую, работу, но только под руководством мужчин, была недалека от истины. В конце 1980-х годов каждый второй мужчина с высшим образованием занимал какой-нибудь административный пост, а среди женщин таковых было только 7%. Только 9% женщин возглавляли промышленные предприятия и т. д. С переходом к рынку и общим развалом экономики положение женщин резко ухудшилось: предприниматели не хотят нанимать беременных женщин и многодетных матерей. Такая же ситуация и в политике. Пока все решалось сверху, партийной бюрократией, женщины были номинально представлены на всех ступеньках политической иерархии, за исключением Политбюро (за всю историю КПСС этой чести удостоились только две женщины – Екатерина Фурцева и Александра Бирюкова). Но на первых же более или менее свободных выборах это формальное представительство рухнуло. Несколько энергичных и честолюбивых женщин стали реально действующими политическими фигурами, но постсоветская, как и советская, общественная жизнь направляется и управляется мужчинами, женщины остаются социально зависимыми.

В семейной жизни ситуация более противоречива из-за национальных, этнических, культурных, региональных и религиозных различий. В целом развитие шло в направлении большего социального равенства. По данным социологических исследований, около 40% всех советских семей можно было считать в принципе эгалитарными (см. Русские, 1992.

С. 159—181). Российские женщины, особенно городские, были социально и финансово более независимы от своих мужей, чем когда бы то ни было раньше. Косвенным доказательством этого является и тот факт, что 50—60% всех разводов в СССР инициировались женщинами. Очень часто женщины несли главную ответственность за семейный бюджет и решение основных вопросов домашней жизни.

На этот счет был отличный анекдот. Три женщины разговаривают о том, кто в их доме принимает главные решения. Первая говорит: «Конечно, мой муж!» Вторая говорит: «Как можно что-то доверить такому дураку? Все решаю я сама». А третья говорит: «У нас с этим нет никаких проблем, власть в нашей семье разделена. Муж отвечает за самые важные, большие вопросы, и я в них никогда не вмешиваюсь, зато все частные, мелкие вопросы решаю я». – «А как вы разграничиваете важные и второстепенные вопросы?» – «Ну, это очень просто. Все глобальные вопросы, такие как экологический кризис, события в Чили или голод в Африке, решает муж. А частности – что купить, где отдыхать летом, в какую школу послать детей – решаю я, мужу это не интересно. И никаких конфликтов по этому поводу у нас в семье не бывает».

Анекдот был недалек от истины. В конце 1970-х годов группа тележурналистов пришла в цех большой фабрики, где работали исключительно мужчины, и попросила их показать, сколько у них с собой денег. Мужчины смущенно доставали из карманов рубли, трёшки, пятерки, редко у кого было больше десятки. В женском цехе в ответ на ту же просьбу доставали десятки и сотни: после работы женщины собирались делать крупные покупки либо держали деньги на всякий случай, поскольку все всегда было в дефиците.

Казалось бы, это свидетельствует о сохранении старого российского «синдрома сильной женщины» и о женской власти в семье. Но было это привилегией или дополнительным бременем? Семейно-бытовая нагрузка советских женщин значительно превосходила мужскую. Продолжительность рабочей недели у женщин в 1980-х была такой же, как у мужчин, а на домашние дела они тратили в 2—3 раза больше времени. По данным проведенного в 1988 г. на предприятиях Москвы социологического исследования, при ответе на вопрос «Какие виды работ по дому выполняете лично вы?» выяснилось, что жены тратили на уход за детьми в 4 раза, на покупку продуктов и уборку квартиры – в 2,5 раза, на приготовление пищи – в 8 раз, на мытье посуды – вдвое, на стирку и глажение белья – в 7 раз больше времени, чем мужья. Последние существенно – в 7,5 раз – опережали женщин только по ремонту домашней техники (Груздева, Чертихина, 1990. С. 157). Об этом же свидетельствуют и данные официальной государственной статистики.

Теоретически эти проблемы рефлексировались очень слабо. Социологи обсуждали динамику гендерного разделения труда, но часто интерпретировали ее в свете представлений обыденного сознания. Степень эмансипации женщин измерялась тем, насколько они были вовлечены в традиционные мужские занятия, а мужчины оценивались по тому, как они помогают женщинам по дому. Психология же была практически бесполой.

Оборотной стороной и естественным следствием идеологической бесполости является сексизм: при отсутствии общественно-научной рефлексии о половых/гендерных категориях все эмпирически наблюдаемые различия между мужчинами и женщинами, с которыми каждый сталкивается в своей обыденной жизни, интерпретируются как извечные, биологически предопределенные. Для этого необязательно даже быть консерватором.

В одной из первых советских диссертаций по психологии половых различий делаются следующие практические выводы:

«...В семейном и дошкольном воспитании, в вузе, в проф отборе и производственном обучении, в труде и спорте необходимо учитывать природные склонности в большей степени мальчиков и юношей и не препятствовать саморазвертыванию этих склонностей. У девушек усвоение и формирование необходимых качеств будут более успешными, если перечисленные институты создадут им благоприятные условия (постоянный контроль, различные виды поощрений), с учетом более высокой степени тренируемости, обучаемости женщин» (Багрунов, 1981. С. 15).

В переводе на простой человеческий язык, это значит, что взаимоотношения мужчины и женщины всегда и везде, во всех сферах деятельности, напоминают взаимодействие всадника и лошади. Поэтому мальчикам надо предоставлять больше самостоятельности, а девочек, напротив, дрессировать и дисциплинировать.

В 1980-х годах рассеянные психологи наконец перестали забывать, что люди делятся, помимо всего прочего, на мужчин и женщин, между которыми есть какие-то, не всегда понятные, различия. Начались профессиональные психологические исследования формирования половой идентичности и полоролевых стереотипов у детей и подростков (В. Е. Каган, И. И. Лунин, Т. И. Юферева и др.). В 1990 г. в России был создан первый Центр гендерных исследований.

Но массовое сознание так долго ждать не могло. Начиная с 1970-х годов в СССР росла и ширилась оппозиция против самой идеи женского равноправия. Мужчины болезненно переживали неопределенность своего социального статуса, а женщины чувствовали себя обманутыми, потому что оказались под двойным гнетом. Отсюда – волна консервативного сознания, мечтающего вернуться к временам не только досоветским, но и доиндустриальным. Когда в 1970 г. «Литературная газета» напечатала интервью популярнейшего диктора Центрального телевидения Валентины Леонтьевой, которая сказала, что главная ценность ее жизни – работа, один разгневанный мужчина написал, что раньше он восхищался Леонтьевой, а теперь понял, что она вообще не женщина, и потому впредь, при появлении ее на экране, будет выключать телевизор...

Хотя это может показаться парадоксальным, одной их характерных черт советского общества была демаскулинизация мужчин. «После десятков вечеров, проведенных с затурканными, подбашмачными мужчинами и множеством суперженщин, я пришла к выводу, что Советский Союз возможно, нуждается не только в женском, но и в мужском освободительном движении. Я проверила эту идею на нескольких своих знакомых, и она была хорошо принята», – пишет американская журналистка (Du Plessix Gray, 1989. P. 48).

«Бесполый сексизм» не просто парадоксальная метафора или насмешка над нашим недавним прошлым, а точное описание весьма своеобразного социокультурного стереотипа. Советская власть пыталась разом изменить, сломать, переиначить всю традиционную систему гендерной стратификации, уничтожить социально-психологические корреляты и следствия половых различий и гендерного неравенства. Эта попытка оказалась утопической. Провал революционной утопии, отрицавшей все старое, способствовал возрождению консервативной утопии, отрицающей все новое, установка на бесполость обернулась махровым сексизмом.

Дети против сексуальных табу

Тридцатилетний заговор молчания имел своим естественным результатом чудовищное сексуальное невежество. Советские дети и подростки 1950—1970-х годов не знали самых элементарных, азбучных вещей. Особенно плохо было в интеллигентских семьях, где от детей старались скрывать абсолютно все; рабочие и крестьяне смотрели на «факты жизни» проще: не просвещали, но и не запугивали.

Один из респондентов Марка Поповского, режиссер из Ленинграда, сын инженера и врача, рассказывает:

«Однажды, когда мне было восемь лет и я учился в первом классе, мой одногодка, приятель по двору, принес поразительную новость: оказывается, взрослые, когда ложатся спать, “письку в письку всовывают и от этого рождаются дети”. Новость была сногсшибательная, но показалась мне все же не совсем достоверной. “Ну, хорошо, – спросил я, – а если мужчине в это самое время писать захочется, как тогда быть?” Приятель выяснил, что именно от этого и рождаются дети. Такое деланье детей показалось мне неэстетичным и даже противным. “Неужели все так делают?” – “Твой папа и твоя мама и мой папа и моя мама так не делают, а остальные точно – да”» (Поповский, 1984. С. 220– 221).

По словам Иосифа Бродского, свои «основные познания в области запретных плодов» он получил в отрочестве в дядиной библиотеке из дореволюционной книги «Мужчина и женщина» – той самой, которую спас от пожара («спасти успел я только одеяло и книгу спас любимую притом») еще Васисуалий Лоханкин (Бродский 1992. Т. 1. С. 327). Детскому сексуальному воображению и экспериментированию отсутствие научных знаний не мешало. В детском фольклоре 1980-х годов, а возможно и раньше, широко представлены самые разнообразные сексуально-эротические сюжеты. Например:

Дети в подвале играют в роддом:

Маша уйдет с большим животом.

Или:

Ржавой отверткой на грязной фанерке

Делали дети аборт пионерке.

(Садистские стишки, 1998. С. 563) Пока их учителя и родители медленно и осторожно поднимали вопрос, у мальчишек вовсю стояло нечто другое. Скабрезная поэзия российских подростков ничем не уступала кадетской или юнкерской. Кажется, не было такого классика и такого литературного жанра, которых не спародировали бы непочтительные, наглые мальчишки:

– Я хожу по траве,

Босы ноги мочу.

Я такой же, как все,

Я ебаться хочу.

– Не ходи по траве,

Босых ног не мочи.

Ты такой же, как все —

Лучше сядь, подрочи.

Я

достаю

из широких штанин,

Хуй,

твердый,

как консервная банка.

Смотрите,

завидуйте:

я —

гражданин,

А не какая-нибудь гражданка!

Во глубине сибирских руд

Жирафа шестеро ебут.

Трое в уши, трое в рот,

Добывают кислород.

(Пародийная поэзия школьников, 1998. С. 494, 450, 445) Не исчезло из жизни и детское сексуальное экспериментирование, хотя реакция взрослых на него часто неадекватна. Вот что рассказывает об этом известный писатель Юз Алешковский:

«Мне было лет пять-шесть, когда меня застукали с девочкой Галей. Мы сидели на корточках в каком-то преддверии сортира и разглядывали друг у друга пиписьки. Детишки это увидели, позвали воспитательницу, и они все вместе стали смотреть на нас. Я вдруг увидел их лица. Это не был обморок, я не упал, только временно потерял сознание. Наверное, от страха и стыда. Хотя нам нечего было стыдиться, мы были бесстыдны, как Адам и Ева до грехопадения. Тем не менее это была тяжелейшая душевная травма. Долгое время я жил как бы в беспамятстве. Я ел, пил, играл в игрушки, но не понимал, где я, не ощущал никаких координат бытия. Это была настоящая болезнь, возможно, породившая какую-нибудь комплексугу в отношении к женщине».

Испорченного мальчишку исключили из детского сада, но он не исправился. Позже на даче он играл с двумя девочками в «папы-мамы». Они «снимали штанишки, имитируя акт, но даже не знали, как это делается».

«Одна девочка рассказала родителям, разразился скандал. Мама спрашивала: “Ты будешь еще когда-нибудь этим заниматься?” Я сквозь слезы божился, что никогда в жизни этого не повторится, и слава богу, что я не сдержал клятву» (Тимофеева, 1999).

Более чувствительные дети расплачивались за свои сексуальные игры и за то, как на них реагировали взрослые, всю последующую жизнь:

«Женщина с плачем и обидой в голосе говорит на консультации:

– Я двадцать лет ему не изменяла! Я двадцать лет исполняла супружеские обязанности! Знали бы вы, чего мне это стоило! А он уходит к другой! Он за двадцать лет не подарил мне ни одного оргазма!

– А он об этом знает?

– Как же! Что я, дура? Чтобы он меня фригидной считал? <…>

– Марина, а что значит для тебя хотеть мужчину?

– Наташ, ну это хозяин в доме, чтобы гвоздь мог вбить.

– Нет, Марин, ты меня не поняла! Что для тебя хотеть мужчину?

– Ну, чтоб отец был моим детям, чтобы чувствовать себя как за каменной стеной.

– Нет, Марин… Когда наконец-то Марина понимает, о чем я ее спрашиваю, она заливается краской и быстро закрывает свое лицо руками.

Марине 40 лет, двое детей. В детстве ее родители, конечно, избегали темы, откуда берутся дети, но не это сыграло главную роль в блокировании желаний, неприязненном отношении к занятию “этим”. Травма была нанесена воспитательницей в детском саду, когда один мальчик во время “тихого часа” залез к Марине под одеяло и решил показать, что бывает между мамой и папой. Я не буду описывать ни то, что сделала воспитательница, ни то, что она при этом говорила. Это не для слабонервных!» (Симоненко, 2002).

Среди детей были широко распространены разнообразные сексуально-эротические игры, в том числе с элементами насилия (см. Борисов, 2002).

«После школы Андрей, Дима, Лена и я пошли к Димке в гости. Сначала все хохотали, обзывались. Потом Андрей повалил Елену на кровать, лег на нее и начал ощупывать ее руками. Ленка громко визжала. Димка стоял около меня, краснея. По дороге домой Ленка мне рассказывала то, что я видела своими глазами, пытаясь разжечь во мне зависть. А я проклинала Димку, который не осмелился то же самое сделать со мной».

Практики оголения и ощупывания превращаются в ролевые игры по правилам – в доктора, в больницу и т. п.

«В дошкольном возрасте с мальчишками мы часто играли в догонялки, придумывая разные правила. Одно из них: мальчишки – “разбойники”, девчонки – “принцессы”. “Разбойники” ловят “принцесс”, завязывают руки веревкой сзади, а потом каждый “разбойник” пытает выбранную “принцессу”, чтобы она сказала ему, где лежат драгоценности. “Пытки” представляли собой поцелуи, объятия и чаще всего щупанье груди. Во время этой игры я испытывала двоякие чувства. С одной стороны, было приятно, если меня выбирал тот мальчик, которому я нравлюсь и который мне нравится; но было противно, если это кто-то другой и по тебе лазают грязными руками». Иногда в ролевых играх имитируют коитус. Чаще его иницируют мальчики, но порой это делают и старшие девочки.

«Я и моя подружка, обеим по 10 лет, “заставляли” ее младшего брата (ему около 4 лет) ложиться на нас по очереди и тыкать свою письку нам в низ живота. Идея была не моя, но казалось интересно».

Общим правилом детских учреждений было подсматривание мальчиков за девочками, и наоборот. В детском саду это чаще всего происходило в туалете, а в школе – на уроках физкультуры.

«В школьные годы у нас сильно было распространено подглядывание. Это происходило в спортивных раздевалках, когда все переодевались на урок физкультуры. Обычно мальчики подглядывали за девочками, те в ответ очень сильно визжали, а потом подсматривали за ними. Подглядывание проходило по очереди: посмотрел сам – дай посмотреть и другому.

На уроках физкультуры мы наблюдали за мальчиками, как они прыгают через “козла”. У кого были облегающие спортивные трико, то присматривались, не выделяется ли что-либо. Парни чувствовали себя неловко.

В то время, когда девочки спускались или поднимались по лестнице, мальчики стояли на нижнем пролете и просто выворачивали головы, чтобы заглянуть под юбки.

Любимая мальчишеская игра – задирание девочкам юбок. Мальчики подбегали, неожиданно задирали юбку и говорили: “Московский зонтик!”, “Магазин открылся!” или “С праздником!” Сами девочки чаще всего считали это знаком внимания и формой ухаживания. В ответ на это девочки, в свою очередь, пытались сдернуть с мальчиков брюки или трико. В средних и старших классах часто практиковалось групповое “зажимание” и “тисканье” девочек, объектами которого чаще всего становились полные, раньше вступившие в половое созревание девочки и те, кому это доставляло удовольствие.

Хотя при самом процессе тисканья они и выражают свой протест, но после всего происшедшего девчонки собирались, хихикали, бурно обсуждали, кто и что ощупал, у кого что задели и как…

Некоторые девчонки гордились этим, им нравилось, что парни так обращают на них внимание».

Другие девочки этого не хотят, воспринимают такое поведение как оскорбительное и насильственное.

«Зимой мы ходили кататься вечером ко Дворцу культуры на горку. Моя дорога шла через лес. Задержавшись как-то один раз, я попала “в пробку” (так называлось у нас скопище парней, которые подкарауливали девчонок и щупали, тискали их). На меня навалилось человек 10—12. За 1—2 минуты я почувствовала чужие ищущие и шарящие по моему телу руки. Они проникали даже под одежду, во все “тайные места”. Мне было и стыдно, и обидно, и неприятно. Я отбивалась, как могла. …Когда пришла домой, у меня стучала в голове мысль: “Ну всё, теперь я щупанная”. Я сразу же залезла в ванну смывать с себя эти назойливые руки, как будто грязь. Мне было нехорошо, текли слезы. Я была потрясена. Мне было 12 лет. Мне казалось, что и мама, и отец видят на мне эти руки, которые обшарили всё мое тело. До сих пор помню это, как будто это было только вчера» (Борисов, 2002). Можно ли говорить об «этом»?

Некоторых взрослых сексуальное невежество подростков (о себе они молчали) смущало. В 1950—1960 гг. прогрессивные советские педагоги, врачи и психологи заговорили о необходимости полового воспитания подростков. В 1962 г. широкое внимание привлекла газетная статья видного психолога, будущего президента Российской академии образования Артура Владимировича Петровского «Педагогическое табу». Затем появились и другие публикации.

Выступления эти были вовсе не радикальными, скорее даже охранительными. «Половое воспитание» мыслилось, прежде всего, как воспитание нравственное, собственно же сексуальное просвещение вызывало у педагогов панический страх и часто объявлялось ненужным. О том, чтобы знакомить подростков с основами контрацепции, никто даже и не помышлял. В школьных учебниках анатомии и физиологии человека описание половой системы отсутствовало, о размножении говорили на примере кроликов. Любое изображение мужских или женских половых органов считалось порнографическим. Даже самые здравомыслящие люди говорили «а», но до «б» им было еще очень далеко.

В 1960-х годах на русский язык были переведены две популярные книжки немецкого (ГДР) врача-гигиениста Рудольфа Нойберта «Вопросы пола» (1960 и 1962) и «Новая книга о супружестве» (1969). Из обширной и достаточно хорошей гэдээровской литературы нарочно были выбраны самые «безобидные», примитивно-моралистические книги, которые сразу стали бестселлерами. Но даже такая информация казалась опасной. В предисловии к «Новой книге о супружестве» известный психолог профессор В. Н. Колбановский четко сформулировал главную задачу советского полового воспитания – уберечь молодежь от сексуальности:

«Чтобы ослабить напряжение центральной нервной системы от импульсов, идущих из половой сферы, необходимо отвлечь внимание растущей молодежи, в большинстве своем учащейся, в сторону познания различных явлений действительности. Работа в научных кружках, на станциях юных натуралистов и техников, занятия спортом, туризмом, проба своих творческих сил в поэзии, литературе, различных видах искусства, в общественной деятельности настолько захватывает и отвлекает внимание от половых переживаний, что подростки, юноши и девушки легко справляются с ними».

Да что там подростки! Даже взрослые, женатые люди должны как можно меньше заниматься сексом: «Что касается супружеских отношений, то большая производственная и общественная загруженность мужчин и женщин, наряду с их заботой о воспитании детей и удовлетворением непрестанно растущих культурных потребностей, в значительной мере отвлекает их внимание от интенсивных половых переживаний, и половое сближение перестает быть привычкой. Духовные интересы супругов начинают преобладать, особенно если их увлекает творческая деятельность» (Колбановский, 1969. С. 20, 22—23).

По сути дела, Колбановский призывает супругов к отказу от половой жизни, даже по привычке. А ведь он был не противником, а сторонником полового воспитания! Вот только как бы обойтись при этом без секса...

Созданный в Академии педагогических наук СССР сектор «этико-эстетических проблем полового воспитания» занимался главным образом морализированием, пропагандой полного сексуального воздержания до 25—30 лет и запугивал подростков ужасными последствиями мастурбации (импотенция, потеря памяти и т. д. и т. п.). Кстати сказать, в старом учебнике педагогики, изданном в 1940 г., по которому я учился в годы войны, говорилось, что подростковая мастурбация не страшна (этот раздел писал В. Е. Аркин); в послевоенные годы она снова стала смертельно опасной. Это приносило свои плоды.

В 1975 г. в лагере для старшеклассников под Ленинградом я разговорился с рослым, красивым, развитым десятиклассником. В его ответах о будущем сквозила какая-то обреченность, грустная неуверенность в себе, контрастировавшая с общим обликом парня. Я спросил его: «У тебя есть какие-то личные проблемы? Может быть, я могу тебе помочь?» – «Нет, мне никто не поможет, к тому же это не по вашей специальности» (ребята знали, что я социолог, о моих сексологических занятиях им никто не говорил). Что ж, насильно в душу не полезешь. Но поговорить о себе парню хотелось, в следующий раз он упомянул, что у него портится память, а когда дошел до признания, что «теряет много белка», все стало ясно. После того как мы выяснили главный вопрос, я спросил: «А в чем проявляется ухудшение памяти?» Оказалось, что в 9-м классе у него возникли трудности с математикой. «Ну, дорогой, – сказал я тогда – дело твое совсем хана. Если, дойдя до 10-го класса, ты не понимаешь, что математика не тот предмет, который берут памятью, налицо общая деградация умственных способностей, о чем и говорится в тех глупых брошюрах, которых ты начитался!»

Он засмеялся и убежал играть в баскетбол, а я написал для «Советской педагогики» статью о подростковой сексуальности, которую редакция не печатала полтора года, опасаясь, что «нормализация» подростковой мастурбации может вредно повлиять на подростков. Как будто они читают педагогические журналы!..

В ироническом романе Игоря Яркевича «Как я занимался онанизмом», действие которого происходит много позже, классный руководитель дает мальчику на один день «почитать научно-популярную книжку о половом воспитании в старших классах средней школы с грифом “Совершенно секретно”, где было сказано, что онанизм – это не то чтобы плохо, но и не то чтобы хорошо, а заниматься им не надо» (Яркевич, 1994. С. 16).

О необходимости полового воспитания и просвещения говорил и первый массовый опрос общественного мнения, проведенный «Комсомольской правдой» под руководством Бориса Грушина в декабре 1961 – феврале 1962 г. В ответах на вопросы: «Как подготовлены молодые люди к созданию семьи? Если недостаточно, то в чем это выражается?» – вариант «не обладают необходимыми знаниями в вопросах физиологии и гигиены брака» упомянули 6,1% общего числа опрошенных, это немало.

Многие развернутые ответы содержали острую критику системы (Грушин, 2001. С. 330):

«Половой вопрос, вопрос половых отношений и, в частности, гигиены пола... у нас стыдливо замалчивается, будто он не существует вовсе. Вступая в брак, молодежь должна иметь представление об этом. Но могут ли молодые люди любого пола найти какоелибо печатное пособие, содержащее сведения об этих вопросах? Нет, даже в специальных медицинских книгах об этом ничего не говорится» (служащий, 42 года, во втором браке, двое детей). «Совершенно незнакомы молодые люди с сексуальной стороной брака, с его физиологией… Между тем более половины из известных мне по моей юридической практике (и практике моих коллег) разводов произошли именно из-за половой холодности или извращенности одного из супругов» (юрист, 34 года, женат 12 лет, имеет дочь).

Как это похоже на русскую прессу начала 1900-х годов! Стали писать об «этом» и комсомольские газеты.

Уже самые первые ростки сексуального просвещения (даже и не просвещения, а только разговоров о нем) вызвали дикую ярость необольшевистских, правонационалистических, фашиствующих сил в партии и комсомоле.

В написанном работником Московского горкома комсомола Валерием Скурлатовым необольшевистском милитаристском «Уставе нравов» (1965) говорилось:

«Провести длительную кампанию о родовой, моральной и физиологической ценности девичьей чести, о преступности добрачных связей... Не останавливаться вплоть до использования старинных крестьянских обычаев: мазанье ворот дегтем, демонстрация простыни после первой брачной ночи, телесные наказания тем, кто отдается иностранцам, клеймение и стерилизация их... Не заниматься так называемым “половым воспитанием”, не возбуждать интереса к проблемам пола. Пол – дело интимное, здесь все должно решаться само собой. Подавлять интерес к проблеме пола за счет поощрения интереса к романтике, революции... Сублимировать пол в творчество» (цит. по: Поповский, 1984. С. 213).

Ну чем это хуже Залкинда?!

Для начала брежневской эры взгляды Скурлатова показались слишком радикальными и потому были официально осуждены. Но в дальнейшем они были востребованы.

Медикализация и педагогизация сексуальности

Важным достижением 1960—1970 гг. было рождение медицинской сексологии, получившей в СССР имя «сексопатологии». Эта название, подразумевающее, что «нормальная» сексуальность беспроблемна, в ней все ясно, а тот, у кого проблемы есть, должен отдаться на волю врачей, симптоматично.

То, что изучение проблем пола в послевоенном СССР началось в медицине, естественно. Так же было в XIX – начале XX в. в Европе и в дореволюционной России. Сталинский террор выкорчевал все, что делалось раньше, теперь ученым пришлось все начинать сначала. Перерыв в исследованиях наглядно отражается в статистике соответствующих публикаций. По подсчетам А. Ц. Масевича и Л. М. Щеглова, в фондах Ленинградской публичной библиотеки русские книги по сексопатологии распределяются по годам издания следующим образом:

до 1917 г. – 126

1917—1936 – 52

1936—1960 – 5

1961—1969 – 14

1970—1980 – 61

1980—1984 – 35

Новой дисциплине было очень трудно встать на ноги. Как и все новое в СССР, она создавалась не по воле партии и медицинского истеблишмента, а вопреки им, силами отдельных энтузиастов. Кроме общей сексофобии мешала враждебность со стороны представителей старых медицинских дисциплин, особенно урологов. Поэтому развитие шло медленно.

Первый Всесоюзный семинар по подготовке врачей сексопатологов был проведен под руководством профессора Н. В. Иванова в Горьком. Там же состоялись и два следующих семинара – в 1964 и 1966 г. Третий был проведен в 1967 г. уже в Москве, на базе отделения сексопатологии Московского научно-исследовательского института психиатрии Минздрава РСФСР. В 1973 г. это отделение приобрело статус Всесоюзного научно-методического центра по вопросам сексопатологии. Вначале в ней преобладал монодисциплинарный подход, в котором тон задавали урологи и, в меньшей мере, гинекологи и эндокринологи. Но после того как Всесоюзный центр возглавил невропатолог профессор Георгий Степанович Васильченко, картина изменилась. По мнению Васильченко, сексопатология должна быть не «бригадной» помощью, когда уролог лечит «свою» патологию, психиатр – «свою», эндокринолог – «свою», а секспатолог состоит при них в качестве диспетчера, но самостоятельной междисциплинарной клинической дисциплиной. В этом духе написаны первые советские руководства для врачей под редакцией Г. С. Васильченко – «Общая сексопатология» (1977) и «Частная сексопатология» (1983, в двух томах), а также справочник «Сексопатология» (1990).

В Ленинграде первый сексологический центр при городском отделе здравоохранения на общественных началах создал профессор психиатр Абрам Моисеевич Свядощ. Его книга «Женская сексопатология» (1974) стала настоящим бестселлером. Рассказывали, что однажды воры, ограбившие богатую квартиру, из всей библиотеки забрали только книгу Свядоща. Ленинградские психиатры Дмитрий Николаевич Исаев и Виктор Ефимович Каган начали изучение формирования половой идентичности и проблем детской и подростковой сексуальности. В 1986 г. они опубликовали первое советское руководство для врачей «Психогигиена пола у детей» (название «Детская сексология» еще казалось слишком вызывающим). На Украине в рамках Центра по сексопатологии Киевского научно-исследовательского института урологии и нефрологии профессор Иван Федорович Юнда создал собственную сексологическую школу, с урологическим уклоном. Еще один центр пытался создать в Ростове уролог М. И. Коган. Московский психоэндокринолог профессор Арон Исаакович Белкин стал пионером отечественных исследований транссексуализма и т. д.

В советской медицине сексопатология оставалась нелюбимой падчерицей. Первые сексологические кабинеты стали создаваться в стране в 1963 г., но лишь в 1973 г. Минздрав СССР официально создал государственную сексопатологическую службу в городах с населением свыше 1 млн человек. Этого было, конечно, мало, да и качество подготовки врачей-сексопатологов оставляло желать лучшего. В результате долгих усилий Г. С. Васильченко 10 мая 1988 г. министр здравоохранения СССР издал приказ, согласно которому в городах с населением более 250 тыс. человек в составе психоневрологических диспансеров создавались специализированные отделения врачебно-психологического семейного консультирования, в задачу которых входила профилактика, раннее выявление и лечение сексуальных расстройств и сексуальных дисгармоний в браке (внебрачный секс по-прежнему как бы не существовал).

Создание сексопатологии было попыткой поставить сексуальность под врачебный контроль. Но лечение неотделимо от профилактики и, следовательно, просвещения. В педагогике же наследие сталинизма сказывалось еще тяжелее, чем в медицине.

Заниматься сексуальным просвещением в России всегда было опасно. В 1973 г. в Ленинграде по инициативе А. М. Свядоща была создана первая в стране профессиональная платная консультация «Брак и семья». Городские власти разрешили ее создание, но запретили какую бы то ни было рекламу. При регистрации брака молодоженам предлагали прослушать цикл из двух лекций. Первая была посвящена вопросам семейной экономики и этики, а вторая – сексу. Но когда на первом методическом совете Свядощ сказал, что собирается рассказать молодоженам об основных сексуальных позициях, последовало возражение: как можно говорить «такие вещи» невинным девушкам? Позвольте, сказал профессор, где вы видели сейчас таких девушек? И даже если наша невеста пришла во Дворец бракосочетаний прямо из монастыря и ни о чем таком никогда не слыхала, на брачном ложе ей все равно придется принять какую-то позу. Так почему не научить ее заранее? Но ведь если мы это сделаем, возразил оппонент, нас могут обвинить в пропаганде разврата и порнографии. И говорил это не реакционный партийный функционер, а либеральный профессор-психотерапевт, будущий основатель кафедры сексологии в Ленинградском институте усовершенствования врачей С. С. Либих. Он все понимал, но боялся. Можно ли, зная нашу историю, обвинять его за это?

Если так сложно было просвещать взрослых, то во много раз труднее было сделать что-нибудь для подростков. Споры о том, нужно ли нам половое воспитание и если да, то какое именно, растянулись на добрую четверть века. Только в 1983—1985 гг. в школах РСФСР формально был введен курс подготовки к браку и семейной жизни, состоящий из двух частей: «Гигиеническое и половое воспитание» (12 часов) в 8-м классе, в рамках курса анатомии и физиологии человека, и «Этика и психология семейной жизни» (34 часа) в 9—10-х классах. Этот курс включал и некоторые элементы сексуального просвещения. Но решение так и осталось на бумаге.

Прежде всего, никто не позаботился заранее о подготовке учителей. Учителя вообще плохо обучаемы, а заставить женщин учительниц, часто с неустроенной личной жизнью, говорить такие неприличные слова, как «половые органы» или «онанизм», и вовсе невозможно.

Учебные пособия для учителей, написанные А. Г. Хрипковой и Д. В. Колесовым, «Девочка – подросток – девушка» (1981) и «Мальчик – подросток – юноша» (1982), изданные первое тиражом 400 тыс., а второе – 1 млн экземпляров, представляли собой причудливую смесь полезных физиологических и медико-гигиенических сведений с примитивным морализированием. Вот несколько взятых наугад цитат.

«Половое влечение – это специфическое отношение представителей одного пола к представителям другого пола».

«Стыдливость (но не жеманство) привлекательна в женщине, но неприемлема для мужчины... у мужчины стыдливость в известной ситуации может рассматриваться как проявление половой слабости».

«Если женщина постоянно закрывает лицо, как в некоторых странах Востока, то именно оно становится привлекательным для мужчин, и напротив, на голые ноги никто и не обратит внимания. Если же женщины ходят с открытым лицом, но платье носят длинное, то его укорочение выше колен служит объектом повышенного интереса мужского пола и т. д.».

«Тот... факт, что некоторые женщины курят, говорит о том, что они плохие матери, какие были и в прошлом, только раньше это проявлялось по-другому» (Хрипкова, Колесов, 1981. С. 84, 87, 73).

«Половая зрелость – способность мужчины не только зачать ребенка, но и обеспечить наилучшие условия для вынашивания, выхаживания ребенка матерью, для физического и духовного развития».

«Длина волос, конечно, дело вкуса. Но все же стремление представителей мужского пола носить прическу, приближающуюся по характеру к традиционно женской, не может не вызывать недоумения».

«Одеваться мальчик, подросток, юноша должны так, чтобы одежда не бросалось в глаза, не привлекала общего внимания, но была удобной, легкой и теплой» (Хрипкова, Колесов, 1982. С. 19, 75, 76).

Вооруженный подобными сентенциями учитель мог бы преподавать разве что пенсионерам, а никак не ироничным современным подросткам. Но откуда было авторам-биологам взять научные представления о психологии пола и сексуальности, если советская психология, как и педагогика, были принципиально бесполыми, а зарубежная наука считалась идеологически подрывной? В том же духе было выдержано и написанное двумя уважаемыми урологами учебное пособие по курсу «Этика и психология семейной жизни» для студентов украинских вузов:

«Большое разнообразие сексуальных поз, описанных в специальной литературе, в основном является результатом вульгаризации и изощрений... Если после окончания полового акта появляется желание испытать еще что-то необыкновенное – это верный признак половой удовлетворенности. Лучше остановиться и отдохнуть».

«...Половое воздержание до 25—30 лет не только безвредно, но и весьма полезно, а в добрачный период, т. е. в возрасте 18—26 лет, и необходимо».

«Регулярно совершать повторные половые акты не рекомендуется даже при наличии желания и возможности для их осуществления».

«Онанизм... – совершенно противоестественный способ удовлетворения полового чувства. <...> Применительно к демографическим показателям в нашей стране наиболее оправдано определение онанизма как противоестественного и порочного способа половой деятельности» (Юнда И. Ф., Юнда Л. И., 1990. С. 138, 147, 160, 224, 225).

Учебные пособия для школьников были, естественно, еще консервативнее и старались обойти скользкие вопросы молчанием.

Немногочисленные профессиональные публикации, например книги Д. Н. Исаева и В. Е. Кагана (Исаев, Каган, 1986, 1988; Каган, 1989, 1991), не могли изменить общей картины. Разработанные учеными программы дифференцированного полового просвещения для учащихся разного возраста остались невостребованными. Врачи и педагоги не имели, да и не искали общего языка, а психологи в этом деле вовсе не участвовали. Одна из первых книг на эту тему даже называлась «Физиолого-педагогические аспекты полового созревания» (Колесов, Сельверова, 1978). Между физиологией и педагогикой должна, по логике вещей, стоять психология, а ее-то как раз и не было...

В целом, советская педагогика с задачей полового воспитания и сексуального просвещения не справилась, и когда в конце 1980-х председатель Госкомитета по народному образованию СССР Г. А. Ягодин фактически санкционировал отмену курса «Этики и психологии семейной жизни», никто об этом особенно не жалел. Но взамен этого курса не было создано ничего.

О том, как трудно было здесь что-нибудь сделать, свидетельствует мой личный опыт (см. Кон, 2008).

Как я стал сексологом? Интерлюдия

Я занялся проблемами сексологии в известной мере помимо собственной воли. Будучи воспитан в пуританском духе, я не собирался эти табу нарушать. Мои личные запросы вполне удовлетворило в 1950-х годах знакомство с классической старой книгой Теодора Ван де Вельде «Идеальный брак», а в научно-теоретическом плане сексуальность не казалась мне достойным сюжетом. Мои главные научные интересы касались философии и методологии общественных наук, теории личности, несколько позже – социологии и психологии юношеского возраста. Но все эти вопросы так или иначе заставляли задумываться над проблемами пола и сексуальности.

Занимаясь историей социологии, я уже в 1950-х годах познакомился с трудами Альфреда Кинзи, а затем – интересно же! – и с другими подобными книгами. А если знаешь что-то важное – как не поделиться с другими? Моя первая статья на эти темы «Половая мораль в свете социологии» (Кон, 1966) была написана по заказу редакции журнала «Советская педагогика». Несколько страниц о сексуальной революции и о психосексуальном развитии человека содержала и книга «Социология личности» (1967). Статья «Секс, общество, культура» в журнале «Иностранная литература» (1970) была первой и в течение многих лет единственной в СССР попыткой более или менее серьезного обсуждения проблем сексуально-эротической культуры. Тем не менее, эти сюжеты были для меня сугубо периферийными, и если бы кто-то сказал мне, что я стану «ведущим советским сексологом», я бы рассмеялся.

Поворот от социологии сексуального поведения к теоретико-методологическим проблемам самой сексологии как междисциплинарной отрасли знания был связан с моей работой в качестве научного консультанта при подготовке третьего издания Большой Советской Энциклопедии. В 46-м томе первого издания БСЭ вышедшем в 1940 г., была весьма консервативная статья «Половая жизнь», в которой акцент делался на том, чтобы не вызывать «нездоровый интерес» и добиваться «разумного переключения полового влечения в область трудовых и культурных интересов»; заодно сообщалось, что в СССР нет полового вопроса. Ко времени выхода второго издания БСЭ (1955 г.) в СССР не стало уже не только «полового вопроса», но и «половой жизни». В 33-м томе Энциклопедии имеется статья «Пол», но она посвящена исключительно биологии, человек в ней даже не упоминается. Стопроцентно медико-биологическими были и все прочие статьи, касавшиеся пола: половое бессилие, половое размножение, половой отбор, половой диморфизм, половой цикл, половые железы, клетки, органы. Единственный социальный сюжет – «Половые преступления». И правильно – чего еще ждать от такой гадости?

В третьем издании БСЭ, выходившем в 1970-х годах, «половую жизнь» решили восстановить, но когда мне прислали на просмотр весь блок относящихся к полу статей, я пришел в ужас. В статье «Пол», написанной генетиком В. А. Струнниковым, не оказалось не только ничего социального, но даже и самого человека; все сводилось к генетике, в основном на примере шелкопряда; такие важные для понимания механизмов половой дифференциации дисциплины, как эндокринология и эволюционная биология, даже не были упомянуты; в списке литературы не было ни одной иностранной книги. Такими же монодисциплинарными оказались и остальные медико-биологические статьи. В материалах же, которые подготовили педагоги и философы, господствовала привычная морализация.

Чтобы спасти положение, заведующие редакциями философии, биологии и педагогики попросили меня написать совместно с Г. С. Васильченко довольно большую статью «Половая жизнь», чтобы как-то интегрировать разные подходы. Но где взять дополнительный объем, ведь буква «с» ближе к концу алфавита, а объем издания лимитирован? Заведующие обратились в главную редакцию, ждали отказа и даже приготовили на этой случай неотразимый аргумент: поскольку за несколько дней до того был увеличен объем статьи «Одежда», редакторы пошли к начальству под лозунгом: «Зачем одежда, если нет половой жизни?» Но главный редактор все понял и без нажима. В результате не только была расширена «Половая жизнь», но и появились отдельные статьи: «Сексология» и «Сексопатология». Поскольку эта проблематика давалась на страницах БСЭ впервые, мне пришлось задуматься и о месте сексологии среди прочих научных дисциплин, причем не только медицинских.

В 1976 г. по просьбе ленинградских психиатров и сексопатологов я прочитал в Психоневрологическом институте им. Бехтерева курс лекций о юношеской сексуальности, содержавший также ряд соображений общего характера. Лекции вызвали значительный общественный интерес, их неправленые стенограммы стали распространяться в самиздате, а известный польский сексолог Казимеж Имелиньский заказал мне главу «Историко-энографические аспекты сексологии» для коллективного труда «Культурная сексология».

Посылая ее в цензуру, я очень боялся скандала из-за семантики русского мата: прочитает эти страницы какая-нибудь бдительная цензорша, и начнется шум – вот, дескать, чем занимаются эти ученые, да еще за рубеж посылают! Но все обошлось. После этого венгерское партийное издательство имени Кошута, которое переводило все мои книги, заказало мне оригинальную книгу «Культура/сексология». Рукопись получила высокую оценку рецензентов, была опубликована в 1981 г. и имела в Венгрии большой читательский успех (там такой литературы тоже было мало). В 1985 г. новый ее вариант – «Введение в сексологию» – был издан и сразу же распродан в обеих Германиях.

Вначале я не воспринимал эту работу особенно серь езно, считая ее чисто популяризаторской, каковой она по своему жанру и была. Но в 1979 г. меня пригласили на пражскую сессию Международной академии сексологических исследований – самого престижного международного сообщества в этой области знания, и по недосмотру партийного начальства (подумаешь, Чехословакия!) меня туда, вопреки всем ожиданиям, пустили. Общение с крупнейшими сексологами мира показало, что некоторые мои мысли не совсем тривиальны и интересны также и для профессионалов. Естественно, это актуализировало вопрос о русском издании книги.

Поначалу я об этом вовсе не думал, рассчитывая исключительно на самиздат, который действительно стал ее энергично распространять. Молодые психологи давали читать мою рукопись своим частным клиентам и нашли, что чтение ее само по себе дает хороший психотерапевтический эффект. Все советские рецензенты рукописи, а их было в общей сложности свыше сорока (из-за мультидисциплинарного характера книги мне пришлось апробировать ее у ученых разных специальностей, среди которых были этнографы, социологи, антропологи, психологи, физиологи, сексопатологи, эндокринологи, психиатры и другие) плюс два ученых совета, дружно спрашивали: «А почему это печатается только за границей? Нам это тоже интересно и даже гораздо нужней, чем им!»

После того как рукопись беспрепятственно прошла Главлит, я тоже подумал: а в самом деле, почему бы и нет, ведь все за, никто не возражает? Для социолога моего возраста это была, конечно, непростительная глупость.

В начале 1979 г. я предложил уже залитованную и принятую к печати за рубежом рукопись издательству «Медицина» – только оно могло печатать такие неприличные вещи. Заявку сразу же отклонили как «непрофильную для издательства». Понимая значение этой работы, дирекция Института этнографии попыталась, при поддержке крупнейших физиологов Е. М. Крепса и П. В. Симонова, протолкнуть ее в издательство «Наука» под двумя грифами – Института этнографии и Института высшей нервной деятельности и нейрофизиологии (причем П. В. Симонов согласился быть ее титульным редактором) под нейтральным названием «Пол и культура». Чтобы не дразнить гусей, я снял, не последовав совету Симонова, главу о гомосексуализме, оставив из нее только самое необходимое, убрал и многое другое. Не помогло! Вопреки обязательному для нее решению редакционно-издательского совета Академии наук СССР, несмотря на кучу положительных отзывов и личный нажим П. В. Симонова, «Наука» книгу так и не выпустила.

1 января 1984 г. я написал официальное письмо директору Института этнографии академику Ю. В. Бромлею, что прекращаю работу над этой темой и прошу сдать мою рукопись в архив:

«Мне очень жаль, что серьезная, стоившая огромного труда попытка преодолеть многолетнее глубокое отставание отечественной науки в одном из фундаментальных, имеющих большое практическое и общекультурное значение разделов человековедения, поддержанная ведущими советскими учеными многих специальностей и высоко оцененная за рубежом, разбилась о некомпетентность, равнодушие и ханжество. Мои силы и возможности исчерпаны, возвращаться к этой теме я не собираюсь. Но так как архивные документы, в отличие от научных трудов, не стареют, навсегда оставаясь памятниками своей эпохи, их нужно сохранить для будущих историков науки».

Тем временем моя рукопись все шире распространялась в самиздате. Постепенно стали публиковаться и статьи. Первая моя теоретическая сексологическая статья была напечатана в «Вопросах философии» (1981) под заведомо непонятным названием «На стыке наук» (чтобы избежать нежелательной и опасной сенсации). Между прочим, первый вариант статьи редколлегия большинством голосов отклонила. Один академик сказал, что ничего нового и теоретически значимого ни о поле, ни о сексе вообще написать нельзя, как нет и ничего философского в проблеме половых различий, тут все ясно. О филогенетических истоках фаллического культа (в статье приводились данные о ритуале демонстрации эрегированного полового члена у обезьян) было сказано, что этот материал был бы хорош в отделе сатиры и юмора, но его в журнале, к сожалению, нет.

И всё это говорили, в общем-то, умные и образованные, хотя и не сексологически, люди; такова была инерция привычных табу. Однако вопреки правилам ни один из членов редколлегии не вернул в редакцию рукопись статьи, все понесли ее домой, для просвещения домашних и друзей... Одна ученая дама рассказывала мне потом, что, когда рукопись прочитали ее муж-полковник и сын-студент, ей пришлось услышать о себе и своем журнале много нелестного. Следующий раз она голосовала уже не «против», а «за». Усилиями главного редактора В. С. Семенова и ряда членов редколлегии (В. А. Лекторского, В. Ж. Келле, Л. Н. Митрохина и др.) исправленная – но не улучшенная – статья была напечатана и, вопреки ожиданиям, никакого скандала не вызвала.

Из ЦК позвонили только затем, чтобы попросить прислать им все оставшиеся экземпляры журнала. Там тоже интересовались сексом...

За «Вопросами философии» последовали статьи в «Социологических исследованиях» и «Советской этнографии». Все, разумеется, с трудностями и купюрами (их делали вовсе не цензоры, а ученые редакторы). Глава о психосексуальном развитии и взаимоотношениях юношей и девушек в моих учебных пособиях для студентов пединститутов и для родителей «Психология юношеского возраста» (1979) была написана с совершенно иных позиций, чем книги Хрипковой и Колесова. Но чего все это стоило!

Мое интервью в газете «Московский комсомолец» (1984), где впервые в советской массовой печати появилось слово «сексология», носили согласовывать в горком партии. Там сначала думали, что сексология – то же самое, что порнография, но когда журналисты показали им том БСЭ с моей одноименной статьей, не стали возражать. Только удивлялись, почему эта тема так волнует молодежную газету, – ведь в жизни так много интересного...

Все хотели что-нибудь узнать о сексе, но не смели называть вещи своими именами. В одном биологическом институте Академии наук мой доклад назвали «Биолого-эволюционные аспекты сложных форм поведения». Название своего доклада во Всесоюзной школе по биомедицинской кибернетике я даже запомнить не смог – очень уж ученые были там слова. А на семинаре в Союзе кинематографистов моя лекция называлась «Роль марксистско-ленинской философии в развитии научной фантастики»! И никто не понимал, что все это не столько смешно, сколько унизительно. Как будто я показываю порнографические картинки...

Я пробовал обращаться в высокие партийные инстанции. Писали в ЦК и некоторые мои коллеги (Б. М. Фирсов). Но аппаратчики, даже те, которые понимали суть дела и хотели, чтобы моя книга была издана, боялись, что их могут заподозрить в «нездоровых сексуальных интересах». Зато я научился безошибочно отличать ученого на высокой должности от начальника с высокой ученой степенью: ученый, если он понимает значение вопроса, постарается что-то сделать, начальник же, будь он трижды академик, непременно уйдет в кусты. Судя по этому критерию, академики в ЦК КПСС были, а ученых не было.

Когда ситуация с книгой приняла уже явно скандальный характер, то, чтобы задним число оправдать невыполнение решения академического редсовета, рукопись послали в сектор этики Института философии, с твердым расчетом получить наконец отрицательный отзыв, так как с точки зрения нашей официальной этики всякая половая жизнь казалась сомнительной. И снова произошла осечка.

Институт философии дал на книгу положительный отзыв за четырьмя подписями, определенно рекомендовал ее напечатать и подчеркнул, что «другого автора по этой теме в стране нет». Однако, в порядке привычной перестраховки (по справедливости, все мы, советские обществоведы, должны были бы получать основную зарплату в Главлите, мы прежде всего «бдели», а все остальное делали как бы по совместительству), рецензенты (вполне достойные, уважаемые люди) пустились в размышления: на кого рассчитана книга? Если только на специалистов, то можно печатать всё как есть. Но книга-то интересна всем, Кон – весьма читаемый автор, а «некомпетентный читатель» может чего-то не понять. Например, «положение о бисексуальности мозга может сослужить плохую службу половому просвещению в борьбе с половыми извращениями».

Прочитав отзыв, я долго смеялся. Следуя этой логике, астрономы должны засекретить факт вращения Земли, чтобы находящиеся в подпитии граждане не могли использовать его для оправдания своего неустойчивого стояния на ногах. Не следует и упоминать, что все люди смертны: во-первых, это грустно, во-вторых, врачи нас тогда совсем лечить перестанут! Тем не менее, издательство Академии наук СССР стало именно на точку зрения предполагаемого «некомпетентного читателя», и рукопись книги была мне возвращена.

После этого я окончательно плюнул на возможность ее советского издания. Но случайно эту историю услышал покойный академик медицины В. М. Жданов. Он не имел никакого отношения к этой тематике и не читал рукописи, но написал письмо директору «Медицины» (там тем временем сменилось руководство). Издательство согласилось пересмотреть прежнее решение. Философский отзыв, который «Наука» сочла отрицательным, для «Медицины» оказался безусловно положительным. Рукопись еще раз отрецензировал Г. С. Васильченко и снова дал на нее положительный отзыв. Я восстановил и дополнил то, что относилось к сексопатологии, добавил и еще кое-что, необходимое именно врачам, – понимающим людям вряд ли нужно объяснять, что значит четыре раза переписать, без компьютера, толстую книгу, поддерживая ее на уровне мировых стандартов в течение долгих 10 лет! – и в 1988 г. «Введение в сексологию» вышло наконец в свет (Кон, 1988). Годом раньше вышел его сокращенный эстонский перевод.

Вначале, чтобы не развратить невинного советского читателя, книгу хотели издать небольшим тиражом, без предварительного объявления и не пуская в открытую продажу. Затем коммерческие соображения заставили увеличить тираж до 200 тыс., но ни один экземпляр не продавался нормально в магазине, весь тираж был распределен между медицинскими и научными учреждениями по особым спискам. Потом допечатали еще 100 тыс., а в 1989 г. еще 250 тыс., итого 550 тыс., но купить ее все равно можно было только у перекупщиков.

«Введение в сексологию» имело хорошую прессу как в СССР, так и за рубежом, и переведено на несколько языков, включая китайский. Рецензент ведущего международного сексологического журнала оценил ее как «веху в истории сексологии», подчеркнув, что это не книга о «сексе в СССР», а широкое исследование междисциплинарной отрасли знания. «Теперь, с появлением книги Кона (и предположив, что гласность выживет), можно надеяться, что сексологические исследования в Советском Союзе имеют будущее» (Rancour-Laferriere, 1989). В отечественных средствах массовой информации меня с тех пор называют не иначе как профессором сексологии, не совсем понимая, что это значит, или, что еще хуже, сексопатологом.

В известном смысле я оказался заложником собственной книги. Массовый читатель искал и находил в ней совсем не то, что было важно для автора, и я не имел права уклониться от этой ответственности. В последующие годы, чтобы повысить уровень отечественной сексуальной культуры, я опубликовал несколько книг научно-популярного