...ское царство [Виталий Владимирович Амутных] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Виталий Амутных …ское царство

Роман



…на этот раз Гарифу Амирову все-таки удалось немного расслабиться. Он сидит на белом пластиковом стуле в недорогом летнем кафе. Собственно, никакого кафе и нет. Есть круглая площадка в парке, окаймленная белой балюстрадой, фигурные гипсовые столбики которой чередуются гипсовыми же пятиконечными звездами. В недавние времена эта площадка, должно полагать, служила для каких-нибудь незатейливых и даровых увеселений. Однако, новые массовики-затейники, предложившие местным насельникам принять участие в аттракционе потребителей, расставили здесь зонтики с рекламой американских сигарет и вот эти простенькие стулья.

Гариф Амиров сидит за одним из таких столиков, и ему почти хорошо. Он пьет простое отечественное пиво прямо из горлышка зеленой бутылки, не смотря на то, что чистый стакан стоит рядом, весь в оранжевых блестках косых предзакатных лучей. И хотя заказ Гариф успел сделать скромный, и одет он вельми демократично, из вагончика-киоска, стоящего рядом, где заключены все услады этого заведения, то и дело выскакивает белобрысенькая официантка и без всякого зова мчится к столику Гарифа, чтобы заменить пепельницу с единственным окурком или добавить в пластиковый цилиндр с рекламой все тех же сигарет бумажных салфеток. Веселеньких. В цветочек. Ее острое женское чутье не способен сбить с толку наивный камуфляж клиента, и она прекрасно знает, сколько денег и в каких купюрах наполняют карманы этих непрезентабельных джинсов.

Гариф отхлебывает из бутылки пиво, время от времени затягивается сигаретой, и, блаженно щурясь от мягких солнечных лучей (давно забравшихся под зонтик), смотрит на точно вызолоченные с одной стороны цветущие кусты бузины, так гармонирующие с подновленной белизной старой балюстрады. Сейчас, в золотисто-оранжевом свете, его лицо выглядит вполне свежим. Да и в самой фигуре просматриваются отблески спортивного прошлого. Впрочем, только отблески, — скажет уже второй, более пристальный взгляд. Чуть больше внимания — и перед вами еще крепкий мужчина, которому хорошо за тридцать, с отчетливой отметиной в лице завоеванных безразличия и усталости, свидетельствующих о том что человек этот, еще недавно счастливо укреплявшийся щедростью природы, наконец изнурился общением с равнодушным временем, и отдался произволу жизненных волн.

Гариф отхлебывает еще пива, и бутылка вдруг замирает у его рта. По широкому смуглому подбородку скользнула, извиваясь, янтарная капля. Он медленно опускает бутылку на стол, а только что отсутствующее выражение его черных глаз становится удивленным, затем настороженным и наконец насмешливым.

Из-за белой балюстрады на площадку кафе выходит высокий плечистый малый в костюме лимонового цвета. Тотчас из вагончика-киоска выскакивает белобрысенькая официантка, и улыбка Гарифа невольно становится шире. Молодец в лимоновом костюме помимо того, что одет экстравагантно, еще и атлетически сложен, а лицо его столь красиво, точно взято напрокат с обложки глянцевого журнала. Все это в сочетании с самоочевидной выхоленностью делает эту фигуру в данных непритязательных декорациях просто неприличной. Красавец уверенно направляется к столику Гарифа.

Без слов они обменялись рукопожатиями, и новый персонаж опускается на стул рядом с Гарифом. Бойкая подавальщица замерла чуть в стороне, не решаясь приблизиться к столику, а веснушчатое личико ее (весьма миловидное) становится сходственным с мордой бездомной шавки, видящей кость, но опасающейся привычного пинка. Кажется, помани ее новый клиент пальцем, и она бросится облизывать его ярко-желтые узкие туфли, обливая их слезами благодарности.

— У тебя, Максим, сегодня желтое авто? — пряча усмешку, поинтересовался Гариф.

— Желтое, да… — ответ был дан как бы с оттенком недоумения. — А откуда…

— «Феррари»?

— Да нет, что ты. «Альфа-Ромео».

— Тоже неплохо, — кивнув, одобрил Гариф, и вновь приложился к бутылке. — Только, сделай одолжение, не рассказывай, что ты ехал мимо и случайно меня тут приметил.

Максим потщился придать своим бледно-зеленым глазам невинности:

— Да нет… я…

— Макс, не было бы удивительным, встретить тебя в «Эльдорадо» или в этом… как его, новом японском ресторанчике… Ну, неважно… Кстати, там у них по карточкам?

— По карточкам.

— Но здесь… Ты понимаешь, что смотришься здесь… неподобающе. И отпусти вон девушку. У нее уже, наверное, ноги затекли в ожидании твоих распоряжений.

Макс чуть поворачивает голову с грациозностью, какую позволяют его внешний облик и практика. Официантка мухой кидается к столику. Он достает из внутреннего кармана кожаное портмоне, — и протягивает ей пятидолларовую бумажку.

— Но у нас… — скромно кокетничая, начинает тянуть слова девушка, зажав двумя руками бумажку.

— Ничего не надо. Иди, — бурчит Макс, не глядя в ее сторону.

Подавальщица ретируется, и для того, чтобы подчеркнуть, видимо, свое почтение, уходит как-то по-крабьи боком.

Губы Гарифа самочинно расползаются в улыбку.

— Кожа — страус? — спрашивает он кивнув на бумажник.

— Антилопа, — с заученной горделивостью обаятельным баритоном ответствует Максим.

И Гариф совершенно неприлично покатывается со смеху.

— Ты только не обижайся, — еще всхлипывает он, утирая лицо ладонью. — Ну давай, выкладывай, какого хрена я тебе понадобился.

Собеседник в лимоновом костюме кажется совершенно растерянным, и оттого начинает злиться.

— Жарко сегодня. И вообще лето что-то жаркое, — говорит Максим, стараясь сохранять самообладание, гуляя глазами где-то в древесных кронах.

— Ладно, не хочешь колоться, — давай погуторим о погоде, — хмыкает Гариф, и тоже вперивается взглядом в какое-то дерево.

— Жарко… Пожалуй, я тоже что-нибудь выпью.

— Не советую, Максим. С непривычки ты испортишь себе желудок.

— ……………………………………………! — наконец не выдерживает красавец, и заплетает целый венок из слов чисто инвективных. — Что ты все тащишься! Все-таки мы не виделись уже…

— Лет пять… Нет… Да, пять лет будет. С того дня, как ты все-таки нашел свое большое счастье… Кстати, как там Роза?

— Как Роза… Хорошо.

— Пять лет не виделись, хотя и жили в одном городе. Ну, разумеется, за вычетом, как я догадываюсь, твоих… ваших с Розой обыкновенных странствий по всяким там Таити, Борнео… И если бы еще пять лет не встретились, — тоже, думаю, ничего страшного не случилось бы.

— Да-а… — удрученно урчит Максим, то и дело отбрасывая пятерней льняной чуб, падающий на лоб. — У каждого свои проблемы.

— Проблемы? У тебя могут быть проблемы?! Ну не я в разрешении их помощник, это точно. А если деньги… Денег я тебе не дам. В конце концов для чего тебе Роза? Если будешь хорошо себя вести, — она поможет. Все-таки ты ей… муж.

Красивая русая голова склоняется все ниже над белым пластиком стола.

— Да-а… Пока еще муж.

— Ах, вот в чем дело! Но, дорогой, а как же ты себе все это представлял?

— Да-а… Она всегда говорила, что я не первый у нее муж, и, может быть, не последний.

— О, так тебе еще попалась честнейшая женщина! Впрочем, все было бы очевидно и без ее признания. Ты провел пять волшебных лет…

— Каких там «волшебных»! — голос Максима срывается едва ли не на фальцет.

— Нет, я понимаю, что Роза имеет очень мало сходства с топ-моделью. И я всегда восхищался тобой: по-видимому, ты обладаешь феноменальным талантом… Я бы, например, под дулом автомата «УЗИ» не смог бы, даже, если бы прихватил с собой домкрат. Но компенсация, согласись, была щедрая. Конечно, тебе следовало позаботиться о себе прежде. Не знаю как. А теперь… Сменщика она уже нашла?

Лоб Максима должно быть вспотел, потому что тонкие прядки волос стали прилипать к нему.

— Нет еще… Но Роза говорит, что нуждается в переменах, — новый муж должен быть черным… ну, в смысле, смуглым. И как можно более волосатым… Она, конечно, цинична…

— За такие-то деньги можно себе позволить любой цинизм.

— А до того я должен оставаться… выполнять…

— Супружеский долг, — подсказал Гариф.

— Ну да… Она тем временем решит с каким выходным пособием вытурить меня. Так еще… — Максим при этом делает несколько судорожных глотательных движений. — Еще Роза сказала, если я сам найду стоящего сменщика, то мое выходное пособие удвоится. И еще какое-то время мы сможем жить вместе, втроем, пока она это… как его… адаптируется.

Пригожесть Максима все же оставляет ощущение некой неестественности, так, словно силами какого-то технического гения особым образом был выпрямлен его нос; широким, идеальной формы бровям придан восхитительных размах; русым волосам — легкость, а подбородку — волевой очерк. Но сейчас на глазах у Гарифа это лицо, по праву (возможно) обвыкнувшееся с самодовольством, против воли содрогается от дьявольского смятения, и смотреть на это неприятно.

— Ты не представляешь, — продолжает страдалец, — что были для меня эти пять лет. Роза выдавала мне в месяц не более тысячи баксов. Да. А если она находила в моем поведении какую-то провинность, — то и пятьсот. Ты же понимаешь, это деньги, чтобы вот в такой вечер я не сдох от жажды, и мог бы приобрести бутылку «Кока-колы». На костюмы, на обувь, даже на приличные солнечные очки я должен был каждый раз клянчить у нее подачку. А что касается более крупных вещей… то все они — как бы подарки за особые заслуги. Подарки, которые Роза, случись у нее паскудное настроение, забирала и тут же продавала. Ты прав, я увлекся: круизы, авто, яхты всякие — чувствуешь, что ты чего-то стоишь… А надо было подумать о будущем. Но копить, как видишь, не с чего было…

В трех метрах от беседующих совершенно безбоязненно скачет по ветке бузины синеголовый зяблик и бодро щебечет. Гариф давно уже переключил свое внимание на эту беззаботную пташку, не найдя вокруг более занимательного объекта. А собеседник, склонив голову и глядя в стол, продолжает сказывать горькую повесть своей жизни.

— … в первый год. Роза предлагала тогда мне открыть какое-нибудь небольшое дело. Серьезно подняться она мне, конечно, не позволила бы. Но можно было… ну, там, стать… эстрадной звездой или что-нибудь в этом роде…

— Ты поешь?! — оживляется Гариф.

— Ты же не маленький! Поешь — не поешь… На крайний случай спеть может и кто-нибудь другой.

— Не такой красивый и богатый.

— Допустим. Но, видишь, я увлекся. Сам виноват…

По всему видать этот разговор Гарифу успел изрядно надоесть:

— Хорошо, мне-то ты зачем все это рассказываешь? Вряд ли для того, чтобы я тебя пожалел.

— Подожди, не гони лошадей, — выпаливает тот на одном дыхании фразу, заканчивающуюся чем-то вроде стона.

Это явно не входит в привычный арсенал его манер, — он с силой сжимает челюсти, чем приводит в движение желваки на скулах.

— Роза чем-то серьезно больна. Очень серьезно. Так что, может, ей не так долго осталось…

— Это она тебе сказала? — перебивает Гариф.

— Вообще-то, да… она… С первого дня говорила об этом. Я пытался выяснить… но, сам понимаешь, ее врачи умеют охранять тайны.

— Короче.

— Короче я хотел тебя попросить… То есть не попросить, а предложить. Это может быть весьма выгодным для тебя делом. Во всяком разе десять штук зеленых я тебе гарантирую…

Но тут Гариф вдруг взрывается каким-то просто гомерическим хохотом, и красавец Максим тотчас обрывает пламенную свою тираду. Красный и потный не может он оторвать жаркого взгляда от покатывающегося со смеху приятеля, а смазливое лицо его все краснеет и краснеет от нарастающей досады. Гариф же столь безумно продолжает гоготать, что из вагончика-киоска вслед за белобрысенькой официанткой показывается коротко стриженая голова с физиономией горбоносой и усатой. Немногочисленные посетители с достоинством провинциального бонтона рассматривают возмутителей спокойствия.

— Какой же я… Какой же я тупой… — сквозь хохот выдавливает из себя слова Гариф. — Какой же… Вот только понял… наконец. Так ты, значит, хочешь уступить мне свое большое счастье! То бишь Розу. Так? Уступить? Передать?

Лицо Максима теперь приобрело цвет, который в былые времена назвали бы красиво «сольферино».

— Да нет… ты не понял… Я не то, чтобы… а…

— Вот ты отмочил, — хохочет Гариф. — Ты уверен: я вполне черный и достаточно ли волосатый?

— Ты не понял… Ты же не дослушал. Да прекрати ржать! Дай скажу.

Гариф несколько затих и изобразил в лице внимание.

— Я дело предлагаю тебе. И денежное. Во всяком случае от тебя много не потребуется. Во всяком случае пока. А дальше сам уже будешь смотреть… как там тебе лучше. Захочешь, — можешь попробовать по серьезному… А я тебе предлагаю… ну…

— Ясно, ясно, — Гариф больше не смеется. — Тебе нужно продемонстрировать Розе какую-то свою деятельность или хотя бы участие в поисках ее нового… как бы это точнее выразиться…

— Мужа, — подсказывает Максим.

— Ну, пусть «мужа», хотя… Ты сдерешь с нее какую-то сумму на всякие технические издержки, а мне из этой суммы отвалишь процентов эдак пять, а то и десять, да?

— Почему «процентов пять… десять», если я от нее какие-то деньги на это получу, то все их тебе и отдам.

— Неужели? А в чем же твоя хитрость?

— Да не то, чтобы хитрость… Ты невнимательно меня слушал.

— Да-да, она же якобы умирает, — ухмыльнулся Гариф. — Хотя, если судить по ее планам, жить она собирается еще лет двести. Нет, Максим, пожалуй, никакого дуэта, а тем более трио у нас не получится. Я говорил: у тебя талант. Я же, как видно, такими способностями не обладаю, да и практики необходимой не имел. К тому же у меня семья, какая-никакая. Так что расстанемся мы с тобой еще лет на пять. Но ты давай — не падай духом. Успехов!

— Но, может быть…

— Нет, Макс, не может. И давай прощаться.

— Что ж, как знаешь.

Максим поднимается из-за стола. Он все еще очень взволнован, но внешне ему почти удалось совладать с собой, — и вот он вновь красив, полон чувства собственного достоинства и даже несколько надменен. Он кладет на стол пеструю с голографическим рисунком визитную карточку.

— Здесь и мобильный, и пейджер… В общем, захочешь, — найдешь.

— Вряд ли захочу, но все равно, спасибо. Пока!

— Пока!

Максим удаляется в глубину парка, Гариф смотрит ему вслед, покручивая порожнюю бутылку. Фигура в ярком желтом костюме еще долго остается заметной на фоне темной зелени.

У гипсовой балюстрады цветущие кусты бузины, уже утратившие солнечную позолоту.

Над ними лазоревый небосвод, в котором чертят затейливые фигуры свободные стрижи.

По лазоревому небосводу медленно поползли финальные титры.


Мы закончили отсматривать только что смонтированный очередной фильм сериала. Степан щелкнул по клавише с надписью «all stop» и, потешно скривившись, посмотрел на меня.

— По-моему, на этот раз не очень, — сказал он, впрочем, без жесткой уверенности в голосе.

— Почему же «не очень»? Нормально. Может быть, не шедевр… То есть, определенно не шедевр, да мы ведь и не ставили перед собой подобной задачи изначально.

Степан принялся убирать рабочее место: один за другим погасли разноцветные огоньки пульта, магнитофонов; захрипев, уснул монитор; кассеты отправились в ящик стола, лазерные диски — на полку. И в тесной нашей монтажке как всегда внезапно и вдруг стало тягостно тихо и душно. За окном давно уже плавала полночь, до сего момента отгоняемая от этой небольшой комнатушки бурлящей работой. Но вот работа окончена, и безотрадная ночь стала настырно протискиваться к нам сквозь полузакрытое алюминиевое жалюзи. Шестнадцать часов упорного труда давали о себе знать, — говорить было просто трудно. Тем не менее некая меланхоличная сбивчивая беседа время от времени возобновлялась, покуда каждый из нас возвращал этому месту мертвый порядок.

— Тебя, верно, заждались дома? — спросил зачем-то я, будто не знал ответа.

— Да нет… Спят уже. Ларисе завтра рано вставать, — всякие ОВИРы нужно обойти.

— Да! Ты же говорил, она в Америку собралась?

Степан с явно показным тщанием записывал в специальный журнал время завершения работы, комментарий о состоянии техники и прочую чисто формальную ерунду. В маленькой комнатке висела томительная ночная тишина. Впрочем, Степан всяк раз прибегал к этому наивному приему, — становился глухим и немым, — коль скоро ему не хотелось отвечать. Но эта потешная ухватка почему-то всегда не столько смешила, сколько раздражала меня.

— Так в Америку, да? — повторил я вопрос почти комически громко и отчетливо.

Он опять «ничего не услышал». Но я никогда не забывал о том, что всякий прием следует доводить до логического завершения:

— В Америку, видать, Лариса собралась… Не в Америку ли собралась Лариса? Не Лариса ли собралась Америку в?

Степан наконец оторвался от журнала, и заговорил как ни в чем не бывало:

— Да. Ей вызов должен вот-вот придти. На работу.

— А с кем же дочка останется?

— Ну-у… бабушки. Я.

Выглядел он в своем ответе, прямо скажем, не блестяще. А я почему-то всякий раз после подобной провокации начинал на себя же и злиться, когда человек рядом по моей краткосрочной прихоти терял спасительную социально-пристойную скорлупу.

— Знаешь, пожалуй, ты прав, эту серию стоило бы несколько подсократить, — поторопился я сменить тему. — И Бугаев не блистал, и крупных планов что-то маловато.

В это время мы уже закрывали чудовищную железную дверь нашей студии, — всякий день ее отвратительный лязг знаменовал приближение короткого и бесплодного отдыха. Эхо пустынного темного коридора лениво передразнило три замочных щелчка.

— Не проспать бы завтра, — резонно заметил Степан; отраженный голос его смиренно утонул во мраке.

И мы затопали по длинным сумрачным ходам-переходам-лестницам к выходу из телецентра. Унылые и в дневные часы эти стены с вереницами однотипных дверей точно вздрагивали от гулких наших шагов. Редкие лампочки дежурного света не способны были осилить широту мрачного пространства, так что от неприятных столкновений спасали опыт да невозмутимая пустота. Я взглядывал подчас на своего спутника, и, несмотря на достаточно плотный сумрак видел его лицо вполне отчетливо. Конечно, видят в такой обстановке не глаза, а… память или что там еще… Но какая разница?

А лицо его так и хотелось бы назвать… коренастым. Было оно, как и вся фигура, широким, квадратным и производило впечатление непреложной прочности. Хотя, только беглый взгляд отнес бы владельца такой физиономической атрибутики к счастливому племени незамысловатых и бездумных крепышей, щедро одаренных добротным телом и полным отсутствием разъедающей мысли. Узкие губы и слишком уж небольшой нос забрасывали сомнение: так ли уверен в себе этот человек? Так ли он уверен в себе, как силятся доказать то светлые глаза его в несколько небрежном и нарочито прямом взгляде. Так ли неуязвим этот лоб, все-таки слишком высокий для природно простецкого малого.

Но вот после очередного коридорного заворота впереди замаячило тускло освещенное фойе. Звук наших шагов сделался глуше, — за стеной находились съемочные павильоны, и пол здесь был устлан специальным звукопоглощающим покрытием.

Мы вошли в фойе. За стойкой, у самого выхода, в старом кресле, вкушал сахарный сон дежурный милиционер.

— Са-аша, — позвал я.

— Саша, очнись, — тронул его за плечо Степан.

Саша-милиционер встрепенулся, хватая точно рыба ртом воздух. Он так раскраснелся во сне, что его и без того всечасно розовое личико сделалось вовсе детским. И я подумал, что вот Саша-то был вполне или почти вполне счастливым человеком. Во всяком случае самодостаточным, самому себе приятным и в неполные двадцать четыре уже нацело завершивший всякое развитие себя, как личности.

— А? Что? А? А-а-а… На сигнализацию поставили?

— Сигнализация опять неисправна, так в свои талмуды и запиши, — доложил Степан.

— Ну, ладно. Не работает, — бывает. Тогда я почаще буду на вашем этаже обход делать, — зевая, пообещал Саша.

— Ты, главное, при этом ноги не стопчи, — язвительно заметил я.

Саша даже немного смутился:

— Нет, а что… Я каждый час прохожу… Да… Ну, каждые полтора часа.

— В том никто не сомневается, — подвел черту в разговоре Степан.

Саша-милиционер открыл входную дверь, и на нас хлынула бескрайняя мягкая летняя ночь. Вверху, над черными утесами зданий и черными массивами листвы, сияли тихие звезды в неявственной синеве ночного городского неба. Легчайший ветерок рассказывал, что где-то неподалеку расцвела маттиола. От недальнего проспекта доносились от времени до времени глухие перегуды редких автомобилей. Туда-то мы и направили свои стопы.

При обоюдном молчании прошли мы два квартала всегдашнего пути. Плохо освещенный бездыханный проспект казался вульгарной метафорой жизни человеческой.А мимо пролетающие подчас фары лишь подбавляли общей картине безысходности. Желтые фары пролетали мимо, никто и не думал останавливаться возле нас, не смотря на активную нашу жестикуляцию. Наконец я не выдержал:

— Да что это они, как угорелые… Или птицам деньги не нужны?

— Боятся, может. Если я с женой в такое время возвращаюсь, — первая же машина останавливается.

Мы еще некоторое время полюбовались пустотой безразличного города.

— А не кажется ли тебе, Степан, что… как это пела Камбурова… А! Что-то скучно мы живем. Нет? Еще Николай Васильич о том же, помнится, говаривал.

— Когда скучно, когда не очень. Раз на раз не приходится.

— Вот носимся мы с тобой полнедели, — снимаем всякую рекламную белиберду. Потом полнедели монтируем то, что наснимали. Потом опять полнедели снимаем… И так за месяцем месяц, и год за годом. Ладно, еще сериал чуток развлекает. Не хочется тебе чего-нибудь… Нет, я без всяких подводных шпилек. Ты доволен тем, что имеешь? Не кажется тебе оскорбительным этот заведенный стандарт?

— А что? — Степан посмотрел на меня с недоумением, но вместе с тем, как мне показалось, и с надеждой.

— Неужели в двадцать шесть лет ты уже… Нет, не так. Я старше тебя на десяток лет, для твоих двадцати шести это не такой уж непреодолимый возрастной барьер… — да, говорил я весьма сбивчиво. — Мне всегда казался занимательным вопрос: волен ли я хоть сколько-то управлять своей судьбой или же… Однако, речь не о том. Повторюсь: тебя все устраивает в твоем житье-бытье?

Возможно, не стоило, и определенно не стоило мучить уставшего человека, требовать от него немедля решения вопроса столь головоломного, если, конечно, Степан усматривал в нем какую-то головоломность. Но остатки агонизирующей надежды обрести какого-то сподвижника в разрешении закомуристых жизненных тайностей понуждали длить этот нелепый разговор.

— Но ты же знаешь, на телевидении ничего нельзя сделать. Без денег, разумеется, — по сощуренным глазам на лице Степана можно было бы предположить, что, несмотря на изрядную усталость, оставленную напряженным днем, он силится отъединить некий особый, верховный смысл довольно нелепого вопроса. — В принципе, я двумя руками «за». Но это же надо спонсоров искать… Тут ведь без денег даже и говорить не о чем. И вообще я сейчас совершенно не способен рожать какие-то идеи. Давай отложим это хотя бы до завтра. Я уже ничего не понимаю…

— Я тоже.

В этот момент к обочине подкатил автомобиль, и безо всякой на то просьбы. Из-за приоткрывшейся дверцы высунулась бритая голова.

— Куда?

Я назвал два направления, водитель выбрал вариант моего коллеги, и, коротко распрощавшись, мы расстались.

Два красных огонька все таяли и таяли в скрадываемой темнотой перспективе. Ночь обещала быть душной.

Не знаю почему, мне запомнился этот день, рядовой из рядовых.

Попал я на телевидение случайно. К слову сказать, я и тогда испытывал большое недоверие к спасительному всеразрешающему «случайно». Но к этому еще вернемся. Позже.

Приехав из столицы, я несколько месяцев болтался без работы, поскольку образованию, полученному в художественном институте, не так просто найти применение, коль скоро ты не готов к бесславной голодной смерти. Тем более в таком городе, где из полутора миллионов флегматичных насельников девяносто девять процентов имеют одну на всех американскую мечту о богатом столе и обильном стуле. Не могу сказать с определенностью, от века ли такие настроения владели здешними умами (и как там дотоль было насчет ума), только на тот момент картина общественных ценностей и настроений складывалась как раз таковская. Во всяком случае процесс «всеобщего окисления», который предрекал Федор Михайлович, прошел без особых сучков и задоринок. И царство чужеспинников наступило…

После четырех месяцев жизни стесненной (сознание чего всечасно подогревалось стараниями жены) мне (безусловно, «случайно») повстречалась подруга юных дней. В дни юные звалась она Ксюхой Галушко. И, если имя ее осталось прежним, то фамилию она успела сменить на весьма отличную от предыдущей — Шилклопер. Вот Ксения Шилклопер и предложила великодушно содействие в моем трудоустройстве. Ксюха говорила, что я ничего не понимаю в современной жизни, что никого на работу в мало-мальски пристойные места «с улицы» не берут, что необходимы рекомендации людей достоуважаемых. Мои попытки выяснить, кто же эти замечательные люди и где их найти не увенчались успехом. Ксюша вполне легкомысленно относилась к этому вопросу (кстати сказать, никакого вопроса здесь для нее и не существовало), сказала только, мол, надо иметь знакомства, и она-де потщится составить мне протекцию, хоть и через благоверного. Иначе же можно рассчитывать лишь на кайло да лопату, но этот труд хоть и каторжный, а оплачивается втридешева. К тому же, вряд ли мне какие-либо пути ведомы, помимо путей творческих. А потому одна мне дорога, — в местный телецентр. И хотя провинциальное телевидение и в лучшие-то времена нельзя было назвать строителем качественно новых культурных и духовных сокровищ, отмеченных, как это говорится, общественно-исторической уникальностью, — на сегодняшний день оно превратилось в пошлейшую лавку. Впрочем, выбора не предоставлялось, а я уже был готов на все. Ксюха говорила, что ее супруг Иван, который Шилклопер, тоже работал на телевидении под началом некоего господина Боброва, работал до тех пор, пока не нашел место в одном туристическом агентстве; но для службы в турфирме нужны едва ли не родственные связи, так что супруг Иван сам там на птичьих правах, а с телевидением решить вопрос, может быть, и удастся. И еще говорила мне Ксения Шилклопер, что, скорее всего, они с Иваном и не содействовали бы мне в приобретении этого замечательного места, а приберегли бы для себя, на случай, коль скоро туристическое агентство обанкротится, да только не далее, как через полгода они покидают эту местность навсегда.

— Куда это вы? В Израиль? — я решил, что на участие следует ответить участием.

— Мы что, на сумасшедших похожи? — воскликнула Ксюша. — В Германию, конечно.

В те давние времена, когда Ксения еще носила отцову фамилию Галушко, я как-то мало обращал на нее внимание. Казалась она мне вполне бесцветной: и ее желтоватые негустые волосы, — не то, чтобы некрасивые, но блеклые; и мелкие черты лица, — не отталкивающие, нет, но будто бы маловыразительные; и несколько тяжеловатая фигура, и скованность движений… Но в минуты той беседы, прислушавшись к собственным чувствам, я вдруг несказанно удивился, — как поразительно переменились мои понятия с течением времени. Все, касательно ее внешности, представлялось мне теперь вполне привлекательным, главное же, — ныне совершенно отчетливо видел я в ней неподдельное добродушие, и такие женственные, такие влекущие мягкосердечие и заботливость. Она стала значительно раскованней, но, как ни пытался, не мог разглядеть в образе ее действий ни похотливой игривости, ни желчности, признанных по сегодняшней моде едва ли не женским очарованием. Когда же Ксюша пустилась в перечисление бессчетных достоинств ее мужа, когда начала сказывать, как отстаивает его перед своей матерью, и сколь величественными видятся ей перспективы их совместного пути, я и вовсе загрустил, невольно завидуя Ивану Шилклоперу, и с тягчайшим раскаянием вспоминая былую свою ветреность: ведь, почитай, моя семейная жизнь могла сложиться совсем на иной манер, когда бы в свое время оказался чуточку дальновиднее, — как знать, возможно, мне удалось бы обрести надежного друга и единомышленника в лице этой очаровательной женщины…

Чтобы отогнать начавшие было сгущаться досадные мысли, я спешно укрепил себя расхожей поговоркой, — «везде хорошо, где нас нет» (и еще «чужая жена — глубокий колодец»), — и поторопился вернуть строй беседы к изначальному:

— Так какими будут наши ближайшие шаги? В плане освоения местного телевидения.

Ксюха с легкостью переключилась на другую тему, и вот с тем же удовольствием разрабатывала проект моего трудоустройства:

— Завтра в девять утра у телецентра. Я тебя проведу, представлю. Времени терять не надо, потому что…

Не перевелся еще в нашей стороне тот удивительный тип увлекающихся преданных женщин, способных точно растворяться в своем избраннике, сохраняя при том нацело свою притягательную индивидуальность; они и жизнь видят как бы в одном мажорном ключе. Казалось мне тогда, что этой мудрости женской достигают они своею волею, что любая дочь Евы, возымей только охоту, может стать доброй, кроткой и сострадательной.


На следующий день мы встретились в условленное время в оговоренном месте. Кажется, была поздняя осень, да, недужный ноябрь собирался передать бразды правления новой зиме. Мы встретились с Ксюшей в крохотном вымокшем скверике у самого входа в телецентр, и потопали в благословенные владения студии «Молох», хитро и ловко прилепившейся к областной телерадиокомпании. Меня вели на смотрины к хозяину студии Артуру Боброву, к доброму приятелю Ивана Шилклопера.

Кабинет, порог которого мы переступили, был тесен, грязен и неприютен. За дряхлым рыже-пегим с подпалинами столом, однако, оснащенным модными и дорогими письменными приборами, компьютером, принтером и факсом, сидел… О-ох!.. Позже я рассмотрел его подробнее. «Шлаки» тут, «шлаки» там, — бока, пузо, щеки, задница, почти бабья грудь, — все было каким-то раздутым и обвисшим. А от непрестанно трясущихся рук просто невозможно было оторвать взгляд. Лет, более тридцати, но выглядящего, пожалуй, несколько старше, по причине нездоровой бледности лица и деградировавшего тела. Но по крайней мере восточные чувственные глаза и плотная черная бородка могли прийтись по вкусу женщинам с фантазиями.

Он поднялся из-за стола, и с тошнотворной улыбкой заурчал:

— Очень рад! Очень рад! Мне Ксения почти все рассказала.

Тут же они переключились на обсуждение свойских, милых сердцу вопросов: как обстоят дела в туристическом агентстве, как работает супруг Иван; что пишет мама Ивана из Германии; скоро ли состоится отъезд и какие условия ожидают их там, среди этих ужасных немцев. Между тем, Артур Бобров внимательнейшим образом изучал меня, нет-нет, да и подбрасывая мне часом какой-нибудь вопросик. Например:

— А вы не собираетесь эмигрировать?

И поскольку эмигрировать я как раз и не собирался, а напротив, — крайне нуждался хоть в какой-нибудь службе в своем отечестве, — отвечал я тоже очень весело и предельно учтиво.

Проведя таким образом предварительный осмотр будущего илота, Артур Бобров, чаятельно, признал меня кандидатурой подходящей, и тотчас выпроводил Ксению Шилклопер из кабинета, под предлогом весьма милым: поздороваться с прочими работниками студии. Как только дверь за нею закрылась, директор Бобров сделался вовсе торжественным, а повадки его обхождения — проникновеннее, знаете, когда ощущаешь, будто внутрь тебя вползают невидимые уверенные щупальца, и пытаются присосаться к твоей душе.

— У вас замечательное-таки образование, — голосом самым, что ни на есть задушевным плел он шелковые силки беседы, — и тембр изумительный, и внешность, — все. Я, как человек чистосердечный, скажу вам с предельной честностью: нам такие люди нужны. И у нас даже есть одна передача, которую запустили было, да ведущий ее нашел себе другую работу, наверное, более-таки выгодную, и покинул нас… В общем, работа для вас есть. Но, как бы вам это объяснить… Многие думают, что телевизионщики, таки, купаются в золоте, и вообще все проблемы их стороной обходят. Да?

— Нет, — сказал я.

— Так вот, уверяю вас, что это не так. Совсем не так. Сегодня телевидение переживает сложнейший экономический кризис. Уверяю вас, сложнейший! Вы, умный и образованный-таки человек, конечно же это поймете, но другие… Вы понимаете?

— Я понимаю, — послушливо отвечал я.

— Но я со своей стороны понимаю-таки людей, которые у меня работают. Им тоже нужно кушать, они тоже хотят намазывать на булку сливочное масло. Но такой кризис! Все телевидение существует только от рекламы. Исключительно от рекламы! — Артур Бобров говорил вдохновенно, с великолепно отрепетированной искренностью. Его большие глаза в пушистых ресницах масляно туманились, точно от невозможности выплеснуть весь поток переполнявшей его нутро душевности: — Да, реклама, одна реклама. И я говорю людям, если вы хотите иметь-таки возможность покупать сливочное масло (я говорю образно, вы понимаете), если вы хотите смотреть дома хороший телевизор иностранного производства, и, чтобы он был с дистанционным управлением, и, чтобы в это время вас обдувал престижный кондиционер, и, чтобы под ногами вашими находился ламинатпаркет… Тогда нужно больше работать: искать рекламу, искать-таки рекламодателей, спонсоров. Вы понимаете? Ведь мы от областного государственного телевидения ни копейки не получаем, мы организация коммерческая. И что заработали, — то и съели. Я даю человеку работу, и говорю: вот тебе как бы удочка, и давай будем ловить, давай постараемся жить лучше…

Ощущение было такое, будто купаешься в каком-то сахарном дерьме, посему я страстно желал, можно сказать, вожделел скорее покончить с этим собеседованием, и, по-быстрому обусловив все договоренности, умчаться отсюда на всех парах. Я рискнул осадить поток словесных излияний, уже успевших меня очень сильно убедить в том, что передо мной мудрый, честный руководитель, неустанно пекущийся о том, чтобы бытье его работников напоминало молочные реки с кисельными берегами.

— Все это, безусловно, очень справедливо. Но…

— Понимаю. Очень понимаю, — с легкостью уловил он мою мысль. — Естественно, вас, как мужчину, прежде всего интересует… У вас семья есть?

— Есть.

— Как мужчину, и как главу семейства, вас, конечно же, интересует, сколько вы сможете-таки здесь заработать. Да?

— Да, — чистосердечно признался я.

— Так я вам скажу, что касается той передачи, о которой я вам говорил, — это передача о культурной жизни нашей области, о всяких исторических памятниках, — ее будет оплачивать один очень солидный банк. Теперь всякая солидная организация должна заботиться-таки о своем имидже, ну, и банк, который поддерживает культуру… Это понятно. Передача должна выходить еженедельно, четыре раза в месяц, значит. Всякие детальки мы потом обговорим. А, что касается оплаты, я могу предложить вам по десять долларов за выпуск. Понимаю-понимаю-понимаю, деньги это, конечно же, небольшие, — заторопился с комментарием собственных же слов Бобров, знать, углядевший в моем лице проскочившее замешательство, — но это, разумеется, по началу. Между прочим, на канале «Вавилон» все дебютанты два месяца работают вовсе бесплатно, весь, так сказать, испытательный срок. Так что, у нас здесь еще по-божески. Ну, а насчет рекламы, как и говорил, тут все карты в руки! — вновь Бобров был улыбчив и светел. — Тут — сколько угодно! Между прочим, если уметь находить рекламодателей, — то можно очень, очень-таки неплохо зарабатывать. Приводите заказчика, и только он расплачивается, — тут же вы получаете десять процентов, тут же, наличными.

— Прекрасно. Начнем трудиться на таких условиях, — учтиво улыбнулся я, поднимаясь со стула.

— Что же, я очень рад, что уже с первой минуты у нас с вами возникло такое взаимопонимание, — Бобров тоже улыбался, улыбался упоительно, выползая из-за своего стола. — Но к сожалению, сегодня, сейчас, я не могу дать вам никаких гарантий на будущее. Однако надеюсь, я уверен, что ваша работа будет продуктивной, и наша совместная, так сказать, творческая деятельность продлится-таки ни один год.

При этих словах директор Бобров помалу надвигался на меня, и по мере того, как крупное отвислое брюхо его приближалось ко мне, — я невольно отступал, пятясь к входной двери. А Бобров все приближался, улыбался и говорил:

— Впрочем, я уже сейчас чувствую, я вижу, что мы с вами должны сработаться. Ой, я вижу, что вы таки человек умный и умеете зарабатывать деньги.

Мы уже подошли к входной двери почти вплотную, когда дверь эта вдруг чуть растворилась, и в неширокую щель протиснулись две головы. Одна — принадлежала Ксюхе, вторая, коротко стриженая, с лицом желтоватым и сухим (о таких говорят: щека щеку ест), небольшой, но хищный носик которого был украшен прямоугольными очками в тонкой золотой оправе, — принадлежала энергичной женщине лет, эдак, сорока. На лица обеих голов были надеты улыбки, но улыбка энергичной женщины определенно теряла выразительность, вследствие накладывавшегося на нее гораздо более яркого выражения какой-то сосредоточенной плотоядной заинтересованности.

— А мы пришли на новобранца посмотреть, — кокетливо, если то можно было назвать кокетством, проговорила жилистая голова в золотых очках. — Добрый день.

И женщина протиснула в кабинет свое небольшое извивающееся тело облаченное в оливкового цвета брючки и свитер болотной зелени с узором переплетенных желтых и черных колец. За ней последовала Ксюша.

— Вы уже все? — наивно осведомилась моя подруга юных дней.

— Почему «все»? Мы только начинаем, — пошутил руководитель студии, и все тотчас рассмеялись.

Посмеявшись некоторое время, достаточное для экспонирования друг другу дружелюбия, каждый из присутствующих предъявил обществу свой пакет стандартных комплиментов и тривиальных пожеланий. И я пыжился не ударить в грязь лицом, хотя и смущала меня бесперечь та абсолютно неприкрытая внимательность, с которой ни на секунду не прекращала изучать меня особа в золотых очках.

— Если вам интересно взглянуть… — с обыкновенной своей мягкостью начал было Бобров, как энергичная тетя весело перебила его.

— Я могу показать! Я могу все ему показать! Все наше хозяйство.

Бобров едва заметно нахмурился, но спорить с нею не стал:

— За радостями да шутками я и забыл вас представить…

— А что нас представлять? Что нас представлять? — вновь оживленно заверещала особа. — Мы и сами друг другу представимся. Наина Военморовна.

— Военморовна? — не удержался я, но тут же поторопился пусть и неуклюже замять допущенную бестактность: — Я это… чтобы лучше запомнить.

Она, похоже, и не заметила моего конфуза, хотя вряд ли могла пропустить что-то мимо своего небольшого хищного носика и острых, увеличенных линзами, глазок. Просто я был в ее сорокалетней жизни не первым, и даже не сотым, кто споткнулся на таком ее отчестве.

— Да, Военморовна, Военморовна, — вновь завертелись петлисто слова, — дедушка так отца назвал в честь Красной Армии.

— Он моряком был? — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.

— Ну-у… Да нет! Нет-нет. Каким там моряком! — продолжала тараторить Наина Военморовна немало не замечая досадливого сопения своего патрона. — Просто, вы же знаете, тогда так надо было. Такая была ситуация.

— Ну, вы идите смотрите, наверное, — умудрился все же протиснуть несколько слов между тарахтением Наины Военморовны директор Бобров.

— А мы уже идем, мы уже идем, — подхватила она. — Все посмотрим. Ксюшечка, ты здесь подождешь? Можешь, конечно, с нами, если боишься, что я украду твоего протеже.

— Я это… Подожду… — захлопала глазами Ксюха.

— Вот и хорошо, — пискнула Наина Военморовна, по причудливой виляющей траектории выскакивая из кабинета, и за руку увлекая меня за собой.

Вослед за ней я вылетел в сумеречный коридор, в самом конце коридора раззявила пасть устрашающего вида большая железная дверь. Туда-то, как я понял, и лежал наш путь. Коридор был безупречно прям, но Наина Военморовна и здесь умудрялась в движении своем странно петлять, точно всечасно увертывалась от вражеского обстрела.

За монументальной железной дверью находилась крохотная передняя, владевшая в свою очередь еще тремя дверями.

— Это наш компьютерщик. Это Фимочка, — возбужденно повизгивала моя чичероне, как заведенная вертя и потряхивая головой, от чего стекла ее очков безустанно взблескивали. — Фимочка замечательный, изумительный специалист. Фимочка может такие вещи, которые никто, кроме него в городе не может. А это наш новый коллега, — наконец вспомнила она и о Фимочке.

Компьютерщик Фимочка, молодой кучерявый черноволосый красавец палестинского образца, по временам апатично поглядывал на нас из-за монитора своими прекрасными коровьими глазами. Слишком низкий и неширокий лоб несомненно портил общее впечатление от его лица, но матово-смуглый румянец, любострастный рот и, главное, нескрываемая уверенность в себе, особым образом гармонизирующая все черты, могли нравиться, а, взглянув на удвоившееся вихляние сухопарого тела Наины Военморовны, становилось очевидным, что и нравились.

Несомый верткой энергией своей вожатой, вслед за ней я покинул компьютерную, голые стены которой в старой желтоватой побелке, в пятнах сомнительного происхождения, с оббитой кое-где штукатуркой, мутное стекло окна и загвазданный навсегда пол производили впечатление, будто люди сюда только, вот въехали, либо же не сегодня-завтра собираются съезжать, и, подобно персонажам «Мелкого беса» пакостят жилье «назло хозяйке».

— А здесь наши рабочие места. Здесь телефоны. Вы еще не представляете, сколько приходится работать с телефоном! Вот, Борис Михайлович, наш новый сотрудник,коллега, будет вести культурную программу, ну, ту, которую Донских вел. Зовут — Тимур, — представляла меня Наина Военморовна уже в другой комнате человеку-дирижаблю. — Очень симпатичный молодой человек.

Эта комната была несколько попросторнее только что осмотренных, но гляделась столь же сирой и неприютной. Здесь, пусть и в безнадежной тесноте, помещалось шесть столов, совершенно пустой книжный шкаф и крашеный голубенькой краской металлический сейф, чаятельно, «времен очаковских и покоренья Крыма». Обшмыганные стены тут и там украшали просто монструозные икебана из ядовито-ярких пластиковых цветов и листьев.

— Тимур? — переспросил человек-дирижабль. — Собираетесь разгромить Золотую Орду? Шучу. Я историк.

Из шести столов на этот момент заняты были только два. Один — был охвачен исполинским телом Бориса Михайловича, тыкавшего своими оплывшими виноградинками-пальцами в маленькую оранжевую печатную машинку, и между делом отправлявшего нам с Наиной Военморовной телеграфно куцые фразы. Не смотря на свою экстраординарную внешность, он чем-то смахивал на господина Боброва, точно нарочно был создан в качестве живого гротеска, знаменующего недалекое будущее директора студии «Молох». Соседний стол, прилепившийся вплотную к столу Бориса Михайловича, занимал чахлый мальчик лет двадцати. Мальчик просматривал цветную газету с рекламными объявлениями, при этом рот на его зело беспородном лице был постоянно открыт. Спервоначалу могло показаться, что это необыкновенное внимание к важности поглощаемой им информации отделило нижнюю его челюсть от верхней; но нет, он живо реагировал на слова Бориса Михайловича, поддерживая их одобрительным смехом.

— Я уверена, Тимур, вам у нас понравится. Вам с нами непременно понравится, — не переставала тараторить моя спутница. — И мы хотели бы в вашем лице найти…

— Знаем мы, Наина Военморовна, — не отрываясь от печатной машинки, буркнул в нашу сторону Борис Михайлович, — что бы вам хотелось найти.

— Да? И что такого? И что такого? Вы то уже себе нашли! — с особой едкостью в голосе, но вместе с тем как бы мимоходом заметила Военморовна, сверкнув очками в сторону мальчика с газетой.

— Что вы имеете в виду?! — вдруг взвизгнул человек-дирижабль, отталкивая от себя машинку и одновременно подпрыгивая на стуле всеми своими полуторастами килограммов атеросклеротического сала; мальчик при этом, наконец, перестал смеяться, а рот его открылся еще шире. — На что это вы постоянно намекаете?! Вы, Наина Военморовна, все время норовите любого укусить, а не укусить, так хоть ущипнуть!

— Да что я такого сказала? Я ничего такого не имела в виду, и не сказала, — используя уже совсем иные интонации, пошла на попятную моя провожатая, будто еще энергичнее сверкая стеклами очков. — Да и что я могла сказать? Ничего.

— Вы, Наина Военморовна, очень злой человек, — от визга Борис Михайлович перешел к проникновенной укоризне, с горечью во взвешенной растяжке слов. — Вы очень плохой человек. Вы ядовитая гюрза. И Бог накажет вас. Вот увидите.

Полегоньку я стал отступать к выходу, — никто этого не заметил, поскольку все занятые в сцене были слишком обременены оттачиванием своего актерского мастерства. У самой железной двери я столкнулся с Ксюхой.

— Что они там?.. — удивилась она.

— Обмениваются нерастраченной энергией. Люди творческие, — понятно… — пояснил я. — Пойду. Ты еще остаешься?

— Ой, да. Мне еще тут Эмму надо бы повидать. Да, Бобров уехал в банк и просил тебе передать, что завтра можешь выходить на работу. Завтра у них летучка, — так что к девяти.

— А-а…

— Не волнуйся, все будет хорошо. Идем, я тебя выведу: сам ты с первого раза дорогу не найдешь.

Мы выступили в обратный путь. В убогом сером коридоре плавал аромат дорогих сигар. На повороте я обернулся: в светлом прямоугольнике отдаленного теперь дверного проема стояла невысокая коренастая фигура. Всего секунду человек смотрел нам вслед, — и исчез. То был Степан.

Ноябрьский день восхитил меня, лишь только я очутился на улице. Он был холодным и промозглым, да, но зато каким свежим! Он был неприютен и безотраден, но как мудр! Мельчайшая водяная пыль осыпала мое видавшее виды черное пальтецо, и я, чувствуя себя уже природной частью окрестного мира, полетел по холодному городу, радуясь невольно, что дышать можно глубоко, что строгая графика черных ветвей и плоских домов все же приятна глазу, а люди — это завтра, это, может быть, через сто лет… А сейчас только милостивые холод и пустота.


Гостиная вполне благополучного дома: отделка помещения, мебель, бытовая техника — все смотрится, если и не роскошно, то уж, во всяком случае, и не дешево.

Работает телевизор.

На прихотливом диване, скверно имитирующем стиль королевы Анны, Гариф Амиров заломил за спину руку девочки лет семи, кричит страшным голосом:

— Отвечай, где списки комсомольцев?!

Девочка, чудесная, насколько вообще может быть восхитительна красивая девочка ее возраста, верещит, захлебываясь, но сквозь это экстатическое верезжание можно разобрать слова:

— Нет… Я не скажу!.. Я ни за что не скажу!..

Гариф как бы усугубляет степень своего палачества, покусывая маленькую ручку:

— Говори, партизанка Зоя, где красное знамя?!

Заливаясь смехом, сквозь самозабвенные вопли девочке едва удается выдавить из себя:

— Ой, папа!.. Ой, не могу!..

— Какой я тебе папа?! — мефистофельски ревет Гариф. — Где красное знамя?! Признавайся!

— Хорошо… Хорошо, я все скажу!.. — кричит ему в ответ девочка. — Красное знамя в земле!

— Ну, так смерть тебе! — рявкает Гариф, дважды целует девочку в затылок и обессиленный падает на диван.

— Папа! Папа, — набрасывается на него девчонка и, поскольку папа валяется с закрытыми глазами без всяких признаков оживления, принимается прыгать на коленях по его обширной груди. — Ну, давай еще поиграем в партизанку Зою! Ну, давай! Ну, папа!

— Доча, — раскинувшись в позитуре полнейшего измождения, не открывая глаз, бормочет Гариф, — нет. У тебя разовьются садомазохистические склонности.

— Нет, папа, не разовьются. Ну, давай еще поиграем.

— Нет, рыба. Уже вечер. Перед сном тебе нельзя играть в буйные игры.

— Можно…

В комнату входит женщина в шелковом брючном костюмчике шафранного цвета, с синим ситцевым фартуком в разноцветный горошек поверх него. Выглядит женщина, может, несколько старше Гарифа; невысока ростом, не толста и не худа, внешности самой обыкновенной, — таких именно и выбирают в жены предусмотрительные мужи, с приходом того возраста, когда озорничать уже становится лень, и начинает тянуть к патриархальной семейственности.

— Ну что за идиотские игры у вас, — всплескивает женщина руками, в одной из которых зажат нож, а в другой — яблоко. — Настя, немедленно слезь с папы! Гарик, ну чем ты думаешь? Половина девятого. Ты же знаешь, что она потом до половины ночи будет колобродить. Настя, я же тебе сказала!

— Что нам, в шахматы играть? — ворчит Гариф.

— Шахматы — очень хорошее занятие, — подхватывает женщина, принимаясь чистить яблоко.

Отец семейства, наконец, принимает сидячее положение.

— Видишь, кабачок, и мама то же говорит, — обращается он к дочери.

— Но я же еще не иду спать… — начинает скулить Настя. — Я еще не ужинала. А ужин еще даже не готов…

— Ну-ну, — ухмыляется мать, — ты, оказывается, проголодалась? Не забудь, пожалуйста, об этом, когда сядешь за стол.

Женщина выходит из комнаты.

— Что ж, Анастасия, неси свои краски, — будем делать искусство, — говорит Гариф.

— Ура! Ура! Ура! — с готовностью выкрикивает дочь, уносясь в другую комнату. — Папочка, а давай будем рисовать прямо на стене, — у нас же обои моющиеся, — кричит она на бегу.

— Я вам нарисую на стене! — долетает из кухни.

Девочка приносит целую охапку необходимых для художественного творчества предметов: листы бумаги, коробку с гуашью, фломастеры, линейки, кисти и еще стакан для воды и какие-то лоскуты; причем весь этот скарб, прижатый ее маленькими еще пухлыми ручонками к груди, топорщится во все стороны, а отдельные штуковины то и дело падают на лакированный светло-желтый кленовый паркет. Вместе с отцом она раскладывает свое хозяйство на столе, как и диван претендующем на какое-то родство с фантазией Томаса Чиппенделя. Только они садятся за стол и принимаются за работу, как в комнате вновь появляется мать. Теперь у нее в руках миксер, а на плечо наброшено полотенце.

— Вы бы хоть клеенкой стол застелили, — восклицает она не без раздражения.

— Так, в чем дело? — поворачивает к ней голову супруг.

— Я говорю…

— Наташа, ты что там делаешь?

— Пирог.

— Так вот иди и смотри, чтобы он не подгорел.

Супруга Наташа фыркает, но без рисковой запальчивости, разворачивается и молча уходит.

— Что будем рисовать? — справляется у дочери Гариф, покусывая ее за ухо.

— Папа, а давай нарисуем что-нибудь страшное! — с заговорщицкой миной предлагает Настя. — Нарисуем тако-ое…

Раздается звонок телефона. Гариф подходит к аппарату.

— Алло! Да. Сейчас позову, — говорит он в трубку и тут же кричит в кухню: — Наташа! Тебя Нинель. Штуцер… или как там ее?..

Наташа входит в гостиную, снимает передник, комфортно устраивается в кресле с абсолютным отсутствием прямых линий и, привалившись к локотнику с рокальным орнаментом, затевает неторопливый разговор.

— Привет, Нелочка. Ой, ужасный, ужасный день. Да. Ни минуты покоя… Что-что? Нет, это Анжелкин знакомый. Ну, наверное, и рихтует, и все. Я понимаю, что хочется иметь дело с надежным… Ой, во всех этих фирмах одни понты. Вот-вот, и деньги дерут только за антураж. Мы — нет. Гарик не хочет машину заводить. Конечно, — у него служебная. Говорит, на хорошую денег не собрать, а, если такая, как у Воронцовых… Вот именно, все выходные лежать под ней в гараже, — большое удовольствие…

Гариф и Настя рисуют, сидя за столом. Наташа болтает по телефону. На экране телевизора мелькает что-то пестрое.

— Нет эти сосиски я никогда не беру. Ну-да, конечно, расскажи мне: «из Франции». Они тебе напишут, читай только…


— Стоп. Стоп! — толкнул я в плечо Степана.

Изображение на экране замирает: крупный план артистки Поляковой (или супруги Гарифа Амирова Наташи) с уморительной гримасой на лице, как зачастую получается в стопкадре: с потешно искривленными губами, с закатившимися зенками, — то, что наш глаз не способен уловить в реальных обстоятельствах.

— Знаешь, хватит этого телефонного разговора: атмосфера, так сказать, создана, а лишняя минута текста о сосисках… может утомить.

— Подумаешь! — вскликнул Степан, чуть отъезжая на стуле от монтажного стола. — Пусть смотрят. Формат — двадцать пять минут. Нужно же чем-то время забивать.

— Но у нас пока полно материала.

— Ну, и нечего им разбрасываться.

Я крутанул ручку перемотки, — изображение ожило и с визгом помчалось в направлении обратном природному. Просмотрев еще раз последний двухминутный фрагмент, мне показалось, что и в самом деле спорить по таким мелочам не стоит. Тогда я сказал:

— Я еще вот что хотел… Что-то эта Наташа шибко у нас стервозная получается. Женщины (а это основной зритель) обидятся и не станут смотреть нашу видеоподелку.

— А как же «правда жизни»? — не без ехидства заметил Степан.

— Ну, знаешь ли! — возмутился я. — «Правда жизни» для богатых или сумасшедших, то есть для независимых от социума. А мы — люди подневольные. И, если все старые и новые музы на сегодня проститутки, то телевидение из них самая отпетая.

Монтаж опять затягивался. Сделана была только половина работы, и становилось очевидным, что раньше одиннадцати с этим делом не управиться. Степан начинал нервничать:

— Надо было сразу четко и конкретно ставить задачи перед артисткой. А теперь об этом поздно говорить. Поехали уже.

— Ладно, что будет, то и будет. А то и впрямь музыку будем подписывать в полночь.

И вновь мы взялись склеивать кусочки отснятого на прошлой неделе материала, — планы средние, планы общие, детали, — волею нашего произволения складывавшиеся в новую небывалую жизнь.


— Нет, эти сосиски я никогда не беру. Ну-да, конечно, расскажи мне: «из Франции». Они тебе напишут, читай только. Нет, это ты напрасно. Передавали, что потепления не ожидается. Нелочка, ты меня извини, но мне сейчас нужно будет Настюшу укладывать… Да, я тебе сама перезвоню. Ты дома будешь? Перезвоню. Давай!

Наташа кладет трубку на рычаг и, раскинув руки, объявляет:

— Что ж, идемте ужинать. Пирог, я думаю, уже готов.

— Ой, мамочка, я что-то еще не хочу. Я еще должна чудищу уши и ноги нарисовать. И жену его. И детей еще, — пытается отклонить предложение Настя.

— Начинается! — всплескивает руками мать. — Никаких чудищ. Убирай все.

— Да, дочерь, давай-ка будем складывать наши полотна, — поддерживает жену Гариф, — и пойдем пирог лопать. С яблоками?

— С яблоками, — подтверждает Наташа.

Затем семья ужинает за овальным аккуратным столиком в благоустроенной кухне, декорированной синим пластиком.

Затем родители укладывают дочь, очень трогательно склоняясь над ее маленькой кроваткой.

— Мне тут такую забавную штуку рассказали, — с усмешкой говорит Гариф, выходя из детской вослед за женой, гася на ходу свет, и, прикрывая за собой дверь.

Они идут в гостиную. Гариф плюхается в кресло, вытаскивает откуда-то из-за спины тетрис и принимается меланхолически давить на кнопки, а Наташа проходит в кухню. Телевизор все работает: «Я никогда не забывал тот день, милая моя Кончитта». — «Я тоже. Никогда. Никогда!» — «Твои глаза похожи на жемчужные зерна…» — «О, и тогда ты говорил мне эти слова, Хуан! Это были… страшные десять лет…» — «Ты столько перенесла, любимая! Но теперь-то мы вместе и уже не расстанемся никогда». — «Никогда, Хуан, милый. Никогда!..»

В комнату входит Наташа, она приносит с собой початую бутылку с плещущейся в ней прозрачной жидкостью и два стакана, в которых постукивают кубики льда.

— Джин будешь? — спрашивает она, устраиваясь в соседнем кресле.

— Джин? Нет. А, впрочем, давай, — принимает женино предложение Гариф, продолжая прежние упражнения с тетрисом.

Наташа разливает напиток по стаканам с некоторым жеманством, почерпнутым из импортной видеопродукции.

— Осенью Настюшу надо будет в школу отдавать. Что делать?..

— Отдавать, — кивает Гариф, не отвлекаясь от своего занятия.

— Ясное море, — томно цедит слова Наташа, по временам прикладывая оранжевые губы к кромке длинного узкого зеленого стакана, — но, ты же знаешь, в престижных школах очень дорого, а куда-то так… со всякими… Не знаю. Так что там за анекдот тебе рассказали?

— А! Да, — Гариф наконец-то откладывает игрушку и берется за стакан. — Это, собственно, и не анекдот… Хотя, может, да, своего рода анекдот. Из жизни. В нашей фирме один тип работает (так, менеджер), ну, и говорит, ему предложили, мол, за одной дамой приударить. А дама, понятно, очень мягко говоря, малопривлекательная. И вот, за две недели, так сказать, ухаживания, — десять тысяч попугайчиков.

— Десять тысяч долларов? — Наташины глаза на какой-то миг стекленеют. — Какой ужас! — вдруг встряхивает она головой. — Конец света! Теперь и мужчина может лечь в постель за деньги. Да еще с каким-то чудовищем…

— Да дело-то в том, что там будто бы и в постель ложиться не надо.

— Как это «не надо»?

— Ну так. Я же не говорил, что ему спать с ней нужно… То есть, он говорил, что от него требуется только поухаживать, ну, там, всякие знаки внимания.

— И за это десять тысяч?! — тут Наташа делает слишком большой глоток джину, джин, видать, попадает в дыхательное горло, и та принимается отчаянно кашлять.

Супруг шлепает ее по спине, Наташа кашляет что есть сил, но сквозь кашель все равно пытается выбрасывать слова:

— Так не… не… так не бывает!..

— За что купил, — за то и продаю, — ничтоже сумняшеся посмеивается Гариф. — Так он меня еще спрашивает: что мне делать? У меня, говорит, семья, дети, все такое. А денег-то десять тысяч.

Наташа вдруг как-то по особенному остро взглядывает на своего супруга, как-то очень углубленно (всего одно мгновение), и тут же, вертя на столике свой стакан, вспыхивает игривым смехом:

— И он еще думает?

— Но я же говорю: у него семья, жена. Интересно, что бы ты в такой ситуации сказала? Уж вряд ли порадовалась бы.

— Тебе, Гарик, никто такого не предложит, не волнуйся. А что до меня… Просто поухаживать: ручку поцеловать, цветочки подарить? Ну и дурак же он будет, если откажется. Нет, я не к тому, что это очень хорошо… Но, если б даже у них там что-то и произошло раз-другой, — так, известно, с мужчины в такой ситуации как с гуся вода. Это для женщины серьезно.

Они замолкают, глядя в телевизор. А тот старается, несет пеструю околесину: «Я достал самый страшный, моментально убивающий яд, моя драгоценная Кончитта. Я принес его, чтобы мы, смешав его с этим прекрасным вином, выпили, и навсегда остались вместе…» — «Ах, зачем ты говоришь эти страшные слова? Я и так обо всем догадалась с первой минуты. И рука моя ни за что не дрогнула бы… Скрепив сердце, я бы сделала вид, что ничего не заметила… А теперь мне страшно, Хуан!» — «О, не бойся, родная, наша любовь все равно окажется сильнее смерти! Так поцелуй же, поцелуй меня на прощание, поцелуй страстно, как в первый раз…»

— Знаешь, котя, так хочется иметь свое авто!.. — с легкой кручиной в голосе негромко произносит Наташа, глядя на экран телевизора.

— «Котя»? Это что такое? — удивляется Гариф.

— Не важно, — говорит Наташа, отрываясь от телевизора, устремляет затуманившийся взор в потолок. — Ты бы мог машиной и не заниматься, если не хочешь. Я бы сама на права сдала… И что-бы-фи-о-ле-то-во-го-цве-та… — просто пропевает она речитативом.

Она откидывается на спинку кресла. Ее затуманившийся взор устремлен в потолок. Она забрасывает руки за голову, которые тут же оголяются от произволения скользнувших по предплечьям широких шелковых рукавов. Прекрасные холеные руки еще раз взлетают вверх, и замирают так на экране в некоем экспрессивном молитвенном порыве.


Идея создания этого сериала возникла вовсе не вместе с моим приходом на телевидение. Значительно позже, года два спустя. А до того был ряд каких-то безумных передач, все как одна бесстыже подкупные: одна была посвящена домостроительству и рассказывала о том, в каком магазине продаются восхитительные обои и божественный паркет; другая имела совсем иную направленность, она повествовала о волшебных юбках и сказочных пальто; третья… Впрочем, участие в таких или подобных им негасимых передачах продолжалось и параллельно с работой над сериалом.

— Программа о всяких полезных строительных материалах тоже может-таки быть очень интересной, — подбадривал время от времени нашу съемочную группу Бобров. — Все зависит от того, как все обделать (он говорил именно «обделать»), как подать телезрителю. Важно, чтобы не было видно, что это таки реклама. Но для того нам и даны мозги.

— Я смотрела последнюю передачу… об этом… о испанском кафеле и водяных фильтрах, — тут, как правило, вступалась супруга Боброва, с некоторых пор наш генеральный директор и верховная инстанция, — и получила большое удовольствие. Оч-чень много полезной информации! Динамично, и совсем не смотрится рекламой. Никакой налоговой инспекции не придраться. И главное, — заказчик доволен.

Однако, в самом беспросветном положении человеку свойственно искать и находить, если и не спасительную лазейку, то уж хотя бы какой-то интерес, какое-то, пусть временное, значение, или же на худой конец нечто напоминающее удовольствие. Вот и я, силясь не останавливать внимания на том, что все-то наши передачи были продажные, все-то рептильные (и даже программу, посвященную, вроде бы, культурной жизни города, то и знай норовили загнать, как ни какому-нибудь депутату местных советов, так гинекологической поликлинике), тем не менее я пытался находить какую-то осмысленность в этой своей деятельности.

Холсты и подрамники пылились по углам, знания мои, завоеванные в знаменитой мастерской столичного мастера дрябли и чахли, а печальнее всего было то, что сознавал я отчетливо: в отсутствии практики и художнического окружения тает невозвратно уверенность в себе и элементарное, самое примитивное мастерство. И я изо всех сил стремился как можно реже вспоминать об этом… Я уверял себя, что поступаю так (жертвенно!) ради семьи, ради сохранения какого-то покоя, мира в доме, чтобы в холодильнике были сардины, кефир и смородиновый джем, а на жене — стильные сапоги. О, а тишком-то я подозревал, что у меня просто не хватило широты характера, силы страсти, апломба, чтобы зашвырнуть к чертовой матери и комфорт, и покой, и смородиновый джем вместе с женой, коль скоро не спешила она расстаться и с толикой своих выгод во имя моих интересов. Тогда еще не пришло понимание, что нет никакой ее вины ни только во влиянии на мою судьбу, но даже и в выборе собственных жизненных путей.

Каждый день телевизионная поденщина уносила меня в своем мутном безысходном потоке, но вскоре я научился различать в этом бесконечном и остылом движении некие осколки, некие блестки смысла. Во всяком случае в своей работе автора нескольких программ мне приходилось ежедневно встречаться с немалым количеством самых разнообразных, всяческих людей, среди которых, может быть, и не слишком часто, но попадались презанимательнейшие индивидуумы. Одна из таких встреч, как станет ясно впоследствии, и припожаловала в мою жизнь, не много не мало, в значении пособия Провидения.

Каждый день ни свет ни заря, продирая не желающие возвращаться к реальности глаза, я с ужасом и против всякой воли осмысливал безотрадную перспективу предстоящего дня. Обиднее всего смотрелось то, что эта моя титаническая деятельность никакой перспективы и не имела. Она приносила какие-то ресурсы для поддержания более-менее пристойного состояния тела (с точки зрения добропорядочного филистера), но и только. Надежду собрать какие-то средства, с тем, чтобы впоследствии сдуть пыль с холстов и вдохнуть жизнь в заскорузлую палитру, пришлось оставить скоро. И только страх остаться без работы, раствориться в хлябях нищеты, не материальной стесненности, не бедности, но все разлагающего порока нищеты, ускользнуть от тирании которого много сложнее, нежели от какого иного убожества, только страх разрушения каждодневно вталкивал меня во все углублявшуюся колею обыкновения. Как и во всем, трудно было начать. Начать утро. А далее никотин и кофе, — общепризнанные народные наркотики, — помогали нивелировать пробуждение конфликта с окружающим миром и настроить дух на боевой лад.

— Доброе утро, Борис Михалыч! Доброе утро, Наина Военморовна! Вы сегодня опять в чем-то новом, и таком блестящем… Чудо, как хорошо! Привет, Ефим, — раскланивался я направо и налево, исполняя ежедневный ритуал, по прибытии на службу.

И далее скорей, скорей оторвать оператора и ассистента от вальяжной церемонии утреннего кофепития, схватить штативы, камеру, светильники, прочие причиндалы, и скорей, скорей вниз, в машину, в дорогу. Ибо, сколько бы досадных изъянов не имели старания несчастного телевизионщика, затяжные благородные разговоры за чашкой растворимого кофе у переполненных окурками смердящих пепельниц, — это испытание куда более удручающее.

В тот день наша миниатюрная съемочная группа из четырех человек отправилась за материалом для очередного выпуска программы, именуемой в своей заставке культурно-развлекательной. Название же она имела сверкающее провинциальной оригинальностью — «Бонжур». «Ну, что это за дурацкий „Бонжур“?! — неоднократно вотще пытался бунтовать я; последнее время, правда, в тесном кругу своей съемочной группы. — Надо это упоительное название заменить срочно». «И не думай, — отвечала мне реальность голосом кого-нибудь из коллег. — Это название примыслил сам Артур Бобров. И даже будь он теперь не в восторге от своего изобретения, благоразумие пока еще при нем. Это название сохраняет за Артуром авторское право на программу. А вдруг ты захочешь уйти с этой божественной идеей в другую компанию? Так что быть „Бонжуру“ „Бонжуром“».

Итак, старенький автомобильчик цвета веселой зелени катил на встречу с героем очередной передачи «Бонжур». На переднем сидении, рядом с водителем (таким же немолодым, как и его тарантас, но очень милым человеком), сидел оператор Митя, бережно держа на коленях драгоценную видеокамеру. Митя был юн, смазлив, светловолос и наделен отвратительным сентиментально-склочным характером. Природа подарила ему по-детски припухлую округлость щек и сомкнутые в коленках иксообразные ноги, а поскольку человеческое общество с брезгливостью относится к сынам Адама обладающим этими чертами, немудрому Мите всечасно приходилось стоять на страже собственного достоинства, что приводило к результатам прямо противоположным тем, которых он домогался. На заднем сидении помещались я и Степан, помимо монтажера носивший звания режиссера и ассистента, оттого-то он неизменно составлял нам компанию в каждый день съемок. Впрочем, функции технического свойства не закреплялись накрепко, и потому приводились только… Бог знает для чего.

— Сегодня у нас съемочки попроще, — нараспев протянул Степан, выдохнув сигаретный дым в окошко, — так что все будет путем.

— А что могут быть основания для волнения? — пришлось откликнуться мне.

— Нет, ну помнишь, как тебя лошадь понесла, это когда мы снимали в конноспортивной школе… Сегодня коней не предвидится. Хотя… — он опять с важной миной выдувал дым.

Я также потщился придать своему виду значительности:

— Лошадь, как понесла, так и принесла. А где эта лаборатория находится? Куда мы едем-то?

— В универ. Куда же? — бросил через плечо с переднего сидения Митя. — Вчера же он перезванивал. Тебя не было.

— Романов?

— Ну, Романов же этот. Зоолог, физиолог, кто он там?

— Еще скажи, что забыл, — ухмыльнулся Степан. — Ведь месяц планировали эту встречу.

И тут, помнится, странная мысль пришла мне в голову, которой тут же я поспешил поделиться со своими спутниками:

— А вот интересно… Оч-чень интересно, вот могли бы мы не поехать на это рандеву?

— Как это?!

— То есть?!

И Степан, и Митя развернулись ко мне всем корпусом, насколько то позволял тесный салон машины.

— Да просто, взять и не поехать. Планировали свидание, да и не поехали на него. В рюмочную поехали. Или, допустим, в ботанический сад.

— Ну ты отморозил, — опять же врастяжку произнес Степан, даже головой при этом качнув как-то укоризненно.

А Митя, тот и вовсе отвернулся молча, давая тем самым понять, что такая несуразица и йоты внимания не достойна.

— Но почему же нет? — не отступался я, вовсе не самоутверждения ради, а просто дабы поддержать возникшую игру. — Это так просто: взяли — и не поехали. Или вам непременно хочется на лабораторных крыс посмотреть?

— Что за пургу ты метешь, — без всякой вопросительной интонации заметил Степан, сделавшийся теперь не просто важным, а каким-то многозначительно надменным. — А какую программу мы во вторник понесем в сектор выпуска?

— Время еще есть, любую другую можем снять. К тому же у нас какие-то заготовки были. Я ведь к чему: иной раз испытываешь искушение проверить, так ли все в жизни нашей предопределено?

Митя молчал. Степан молчал и опять курил. Водитель Сан Саныч мирно крутил баранку и похмыкивал в крашеные какой-то грязно-бурой краской усы, особенно и не стремясь вникнуть в суть разговора.

— Хотя… Конечно, — выпадало мне подвести итог несостоявшемуся увеселению, — какой бы путь из нескольких возможных вариантов ты не выбрал, — фатуму тем самым никакого урона нанесено не будет. Что бы ни сделал, сделать это можно только один раз. Верно?

Тем временем наш зеленый четырехколесный монстрик свернул в разбитую грязную улочку, ведущую к исследовательским корпусам университета.

— Н-да… Такие ли дороги возле наших торговых центров! — с усмешкой возгласил Степан.

— Или возле госадминистрации, — подкинул с переднего сидения Митя. — Едва ли не штучным паркетом выложены.

— Что в торговых центрах, что в городской администрации, одни и те же лавочники сидят. Что делать! Теперь их время, их власть. Базарная экономика… или как там это у них называется? — комментировал в свою очередь я. — Впрочем, одному Богу…

— Номер дома какой? — на секунду повернул к нам голову водитель Сан Саныч, и нас тут же подкинуло на ухабе.

— Двадцать восемь, — хором ответили мы, подпрыгивая во второй раз.

— О! — засмеялся Степан. — А говорил, не знаешь куда едем.

— Ну, это так… Шутка была.

Как и обветшалое здание научно-исследовательского центра зоопсихологии, державшее ржавую крышу просто на честном слове, так и сама лаборатория впечатление производили тягостное. Разваливающиеся полы стонали при каждом шаге, разъеденные сыростью стены походили на какие-то странные карты, на которых острова синей масляной краски плавали в сером океане вспучившейся штукатурки, потолки покрывали разноцветные разводы плесени, чаятельно, всех разновидностей. Необъявленная война шла полным ходом: все, на что не распространялись сегодняшние интересы ростовщика, разрушалось и уничтожалось. О, никак нельзя было бы сказать, что этот самый ростовщик не нуждался в изысканиях зоопсихологов и физиологов, но для этих задач мировое ростовщичество определило иные центры, да и вопросы оно там решало сугубо свои, специфические. Да, времечко наступило для автохтонов, для хозяев этой земли, прямо скажем, никудышное, можно сказать, пакостное. И ведь самым смешным и постыдным смотрелось то, что эти автохтоны землю свою, свободу свою сами и прошляпили. Сами? Ввалились как сом в вершу. Попались как кур во щи. А ловушки-то были расставлены до того простецкие, до того, казалось бы, дурацкие…

Алексей Романов оказался человеком, может, несколько чрезмерно худощавым, но при том высоким и весьма широкоплечим. Сочетание крупных черт его лица вряд ли заслуженно можно было назвать пригожим: широкий круглый нос и острые скулы, громадный лоб, увеличенный лысиной, и оттопыренные уши, светлые прозрачные глаза, массивный подбородок. Но все это удивительным образом сглаживала самая непосредственная доброта, проистекавшая от того лица, от светлых глаз, даже от розовых оттопыренных ушей. Но каким замечательным был у этого угловатого, нескладного человека голос, низкий, то мощный, то почти вкрадчивый, но неизменно глубокий и умиротворенный, слушая который будто отдыхаешь душой, и унимаются нервные мысли, и суетные проблемы уничтожаются.

— Тимур, — представился я.

— Алексей, — он протянул мне широкую ладонь для приветствия.

Мы пожали друг другу руки. Удивительно спокойным в данной ситуации показался мне Алексей Романов (это уже характер), ведь по долгу службы приходилось встречаться с великим множеством людей, и абсолютное их большинство всенепременно трусили камеры.

— Что это вдруг вас занесло к нам? — широко улыбался Алексей Романов. — Что это вы решили нас снимать?

— А кого же нам снимать?

— Ну, кого сейчас снимают…

— Разнообразных ростовщиков и проституток всех мастей? — уточнил я.

Алексей широко от души рассмеялся:

— Так их никто теперь не называет… Но телевидение-то ваше кому-то принадлежит, кому-то, кто владеет сегодня деньгами. А там уж, он ли вам укажет что и кого снимать, или самоцензура отдаст распоряжение, — значения не имеет.

— Что значит «самоцензура»? — спесиво возмутился подскочивший к нам оператор Митя. — Мы независимая продакшенстудия!

— Митя, пойди, пожалуйста, и сбалансируй камеру, а заодно проверь все ли в порядке со звуком, — быстро и вовремя вступился я.

Митя раздраженно фыркнул, тряхнул головой, чтобы откинуть вечно падающую на лоб белокурую челку, и, бормоча чуть громче, чем себе под нос «я сам знаю что мне делать, тоже мне учитель», ретировался. Нельзя сказать, что подобные привереды этого белокурого мальчика сильно меня раздражали, но в таких случаях всякий раз вспоминалось, что с мертвых белых холстов так и не будет сдута пыль, что не много, не мало, а третью часть времени провожу я в обществе блажного Мити, в обществе странноватого Степана, с людьми, может быть, замечательными, золотыми, пусть брильянтовыми, но полностью, нацело чуждыми. И ради чего? Все силы отдаются обеспечению себя куском хлеба. Куском хлеба, не более! И не вырваться из становящейся все более непреложной рутины. Точно и нет для меня иных путей, как для некоего автомата неукоснительно исполняющего вложенную в него программу…

Тут, должно быть, я глубоко вздохнул, и тогда адресовался к Алексею Романову, улыбкой измерявшего возникшую заминку:

— Вам нужны какие-то приготовления?

— Может, на «ты»? — предложил он.

— О! Так еще лучше. Но в кадре нам все-таки придется обращаться друг к другу на «вы». Так как ты считаешь, сразу и станем снимать?

— Сразу — так сразу, — герой будущей передачи оставался все так же весел и беззаботен. — Ты, надо думать, профессиональный интервьюер. Мне тоже шпаргалки не нужны… Может, здесь, у окна, и присядем?

— Нет-нет, — тут уже вступил Степан, — лицо будет наполовину синим. Лучше как раз от окна подальше.

Лаборатория представляла собой довольно просторную комнату, в которой находилось несколько столов, несколько шкафов, на стенах полки с химической посудой, и повсюду как-то хитро слаженные клетки и садки, в которых помещались разнообразные животные, но все мелочь довольно невзрачная. Мы выбрали наиболее удаленный от окна стол, за которым и расположились. Степан с разрешения хозяина сносил на этот стол всякие колбы, пробирки, не забыл и микроскоп. Затем им же был выставлен свет при помощи наших портативных софитов. Митя же тем временем с самым независимым видом стоял возле штатива с камерой и ждал окончания приготовлений, которые заняли не более десяти минут.

— Добрый день. Дорогие телезрители, — обыкновенно начал я, глядя в объектив камеры, — программа «Бонжур» продолжает знакомить вас с наиболее интересными личностями нашего города…

— Это я-то интересная личность? — тут же отозвался Алексей.

— Разумеется. Почему нет?

— Боюсь, те зрители, которые воспримут такое представление всерьез, будут очень разочарованы. Анекдотов я рассказывать не стану, плясать тоже не мастак…

— Это вы напрасно. У нашей программы аудитория, вероятно, не так велика, но постоянные наши зрители — это просвещенная публика. Никто от вас юморесок и не ждет. Так вот, сегодня с нами Алексей Романов, зоопсихолог… — я вновь повернулся к своей жертве. — Я правильно назвал вашу профессию?

Алексей спорить не стал:

— Можно меня назвать и зоопсихологом, можно — этологом. Как вам будет угодно.

— Прекрасно. Значит, сегодняшняя наша тема — поведение животных. Знание поведения братьев меньших помогает нам разобраться в собственном образе действий. Верно? Ну, и приступим. Что же такое поведение, Алексей?

— Тут прямого ответа, всего скорее, и не найти. Хотя, можно сказать так: поведение — это движение. Я имею в виду не только различные способы перемещений, но так же мимику, дыхание, любые едва заметные движения любых частей тела. Кстати, неподвижность — тоже движение.

— Для чего же изучают поведение животных?

— Вопрос, прямо скажем, неоригинальный. На него, как правило, дают столь же трафаретный ответ, поминая задачи сельского хозяйства, медицины, экологии и даже педагогики. Однако, столь телесные, столь плотоядные требования характерны как раз для удаленных от науки особей человеческого рода. Ничего, что я так, без традиционного респекта говорю о наших с вами сородичах? Ей Богу, антропоцентризм ничего кроме вреда человечеству не принес. Вот… Мое же мнение на предмет занятий естественными науками таково: это один из путей познать самого себя, свое место в данных обстоятельствах, понять смысл задач, возложенных на нас высшими силами…

— Высшими силами?! — тут я едва ли не присвистнул. — Вот так-так! Ученый-естественник говорит о высших силах! Вы религиозны?

— Если под этим подразумевать тягу к театральности: пляски с тамтамами, свечки, унывные либо экстатические напевы, — то нет. Отрицать же присутствие в нашем мире горней власти, — просто нелепо. И, опережая ваше предложение, скажу, что прибегать к самоочевидным свидетельствам, излишним для одних и напрасным для других, не стану.

— Хорошо. Вернемся же к магистральной линии нашей беседы. Итак, поведение — это движение, значит… э-э… следствие мышечной деятельности, так? А мускулы, как известно…

— …не сокращаются без нервной стимуляции? — спас меня Алексей.

— Действительно. Что же стимулирует эту сложную систему сигналов, посылаемых мозгом, а следовательно — комплекс мышечных сокращений? Есть ли тут причина? — на сочинение этой роскошной фразы прошлой ночью я потратил едва ли не четверть часа.

— Если под «причиной» понимать ближайший импульс, породивший некое частное явление, ну, например, почему при появлении врага кошка выгибает спину, — то занятие это не предполагает конца. Поскольку у каждой причины найдется своя причина, а то и не одна. И так до бесконечности. Опять же: это проблемы людей самых материальных, которые хотели бы открыть какой-нибудь такой секрет, чтобы заставить курицу нести яйца размером с футбольный мяч. Я понимаю, теперь колоссальные средства вкладываются ростовщиками, чтобы навсегда извести прочие цели и задачи… Мне же видятся достопримечательными более общие мотивы, если угодно, первопричины. Знание подобных истин, если, конечно, оно вообще возможно в теперешнем мире, не предполагает увеличения носкости кур или густоты подшерстка у несчастных норок. Но мне, как представителю своего народа, генетическая память всякий раз подкидывает свои, своеобычные понятия долга, чести, целесообразности. Но давайте перейдем к каким-нибудь опытам, что ли. Вам ведь нужно предложить телезрителям что-нибудь хоть мало-мальски забавное.

Мы поднялись со своих мест и направились к стеллажу, грубо сработанному из алюминиевых полос. Оператор Митя на этот раз без норовистых выходок, долженствующих говорить о нем, как о личности суверенной, отстегнул камеру от площадки штатива и, взяв ее на плечо, направился за нами.

— В этом маленьком сосуде, — Алексей Романов указал на небольшой аквариум с единственной рыбкой, размещенный на стеллаже среди ряда подобных, — освещенном сверху электрической лампочкой, — он пощелкал выключателем на длинном шнуре, и с пятой попытки лампочка действительно зажглась, — рыбка плавает в вертикальном положении.

— Истинная правда, — зачем-то брякнул я.

— А вот мы переместим источник света, и теперь аквариум освещается сбоку. Вы видите: рыбка принимает наклонное положение?

Поначалу серебристая узница долго металась туда-сюда, возбужденная светом, но, успокоившись, и впрямь, проплывая мимо лампочки, как бы стремилась наклониться к ней спиной.

— На боку она не плавает лишь по тому, что ее орган равновесия, отолит, продолжает реагировать на направление силы тяжести, — продолжался комментарий. — Если же отолит ей удалить, она примет абсолютно горизонтальное положение. Заметьте: каким бы неудобным не было для нее такое положение, рыбка всякий раз будет размещать свое тело таким образом, чтобы искусственное солнце оказалось сверху, над ней, — Алексей выключил лампочку. — Так. Следующий аттракцион.

Наш деятель науки проследовал к соседнему столу. Я за ним. За мной оператор Митя, за Митей Степан со шнуром от микрофона в руках.

— В этом уютном (я надеюсь, уютном) террариуме у нас проживают гусеницы одного вида бабочки, — продолжал экскурсию Алексей Романов. — Интересны же они тем, что обладают врожденной особенностью поведения передвигаться по ветвям деревьев друг за другом. Теперь мы извлечем из террариума несколько гусениц и поместим их, допустим… на краешке вот этого стакана, — тут же с десяток не слишком симпатичных мохнатых червяков экспериментатор прилепил к верхнему краю стеклянного цилиндра. — Вы видите: гусеницы двинулись в путь, и поскольку их китайский строй замкнут в кольцо, — путь этот будет бесконечным. Они никогда не посмеют нарушить раз и навсегда назначенной им свыше программы. Вообще же не трудно подметить, что программы для тех или иных живых организмов, — весь комплекс мышечных сокращений и сигналов из центральной нервной системы, — составлены весьма остроумно. Поведение животного непременно эффективно. Если по той или иной причине животное перестанет вести себя в соответствии с обстоятельствами, — дни такой особи сочтены. Но давайте сядем…

Мы вернулись на прежнее место. Я никак не мог бы назвать себя докой в области зоопсихологии, и не было бы справедливым сказать, будто все, что я слышал, представлялось мне прозрачным, но угадывалось в той необычной и даже странной информации нечто притягательное и вместе с тем жуткое, вселяющее в душу колющий страх близостью неуловимого ответа на какой-то издавна мучивший вопрос. Алексей несомненно рассмотрел всю искренность моей заинтересованности, и хотя конфузливость не мучила его и прежде, такой характер ситуации сделал его еще более непосредственным и улыбчивым.

— Вы уверены, что мой рассказ не слишком скучен? — спросил он, как только мы вновь заняли прежние стулья, и это конечно же, была только игривость. — Но ладно, продолжим. Так вот, чтобы результат поведения был продуктивен, всякое живое существо должно быть достаточно информировано о происходящем вокруг. Этот контакт осуществляется посредством органов чувств. Причем раздражители у каждого вида свои. Для человека, например, основной посредник, связующий с внешним миром, — это зрение. Ну, хорошо, вот, зрение… глаза… Всякий человек, получавший в средней школе по биологии не одни только тройки, знает, конечно, что видит не глаз, а «видит» мозг. Глаз только принимает световой импульс. Свет, проникая в глаз, попадает на светочувствительный экран, сложенный из тысяч светочувствительных клеток, вызывает в клетках фотохимическую реакцию, которая преобразует световую энергию внервное возбуждение, ритмические нервные импульсы передаются по проводящим путям в соответствующие центры головного мозга, где и складывается единая картина. То же звук, — это всего лишь быстро чередующиеся волны высокого и низкого давления, которые вызывают колебания барабанной перепонки в ухе, а та передает сигнал в мозг. А напомнил я об этом с одной только целью: поставить как бы маленький акцент на механистичности, технологичности живых конструкций. А сколько минут должна быть программа?

— Мы работаем в пятнадцатиминутном формате. А если еще отбросить рекламный блок, то чистого времени нам отводится, — тринадцать минут.

— Ага! Тогда, собственно, и не начав, будем закругляться. Итак, поведением живого существа управляют внешние стимулы. Но внешним стимулам несть числа, животное же из всей информации о внешнем мире, которую предоставляют его органы чувств, использует в конкретный момент только часть. Это зависит от того, чем занято животное в данный момент. Ибо в определенных условиях часть информации становится неэффективной, ненужной, и мозг, сопоставляя полученные данные, устанавливает иерархию их значимости.

— Просто какая-то машинерия, — не удержался я. — Выходит, что животные — это какие-то рефлекторные машины, биороботы…

— Если назвать живые существа биороботами, машинами, то машины эти сконструированы с чрезвычайной многосложностью, и работа в них происходит непростая. Ведь все зависит не только от степени эффективности стимула, но и состояния, в котором находится живое существо в каждой новой точке времени и пространства. Когда же учесть, что состояния эти непрестанно меняются, очевидной становится трудность овладеть технологической схемой. Но может быть схемы-то, технологии производства нам и не надо?

— А что же надо?

— А надо… попытаться познать мир, в котором живем. Надо потщиться понять причины, происходящих вокруг тебя явлений. И, если не задирать нос, не возносить себя, человека, на дурацкий пьедестал царя природы, сложенный из социально-историческо-моральных булыжников, может быть тогда снизойдет, скажем, на наш народ всепобеждающее озарение. Это все.

— Все? Ну что же, большое спасибо за этот краткий, но занимательный экскурс в область таинственную и многообещающую, — я повернулся к объективу камеры, оператор нажал на трансфокатор для того, чтобы в финальной студии план ведущего вышел крупным. — Вот в таких условиях пребывает сегодня наша наука и такие задачи она перед собой выдвигает. В следующем выпуске нас ждет встреча с цирковой семьей Никитиных-Чинизелли, потомственных дрессировщиков медведей. До встречи на этом же канале через неделю. Всего наилучшего!

Митя выключил камеру, снял с нее аккумулятор. Степан погасил свет. Тут же отовсюду стали выползать коллеги Алексея Романова в белых, как и он халатах, с насмешливыми улыбочками на лицах.

— Ну, Алексей, теперь ты у нас телезвезда! — шутили они то ли с сарказмом, то ли с завистью. — Теперь ты, поди, и руки не подашь.

— Хватит зубоскалить попусту, — отмахивался от их балагурства ничуть не тушевавшийся «герой дня». — Давайте лучше ребят чаем напоим. Маша, у нас там какое-то печенье было…

Но предложение почаевничать нам пришлось отклонить:

— Спасибо преогромное, — расшаркивался я направо и налево, — только нет у нас времени чаи распивать. Нужно срочно в студию катить, — работы не меряно. Но вот как-нибудь встретится и поговорить обстоятельнее (не для камеры, нет) я бы очень хотел. Оставлю адрес-телефон. — Я вырвал из блокнота листок и, нацарапав на нем два ряда крючков, передал его Алексею. — Тут и рабочий, и домашний… А что, ты действительно считаешь, что всякое существование, обитающее на этой планете, — биоробот?

Алексей рассмеялся:

— Что теперь суетиться? У меня вот есть твои координаты, созвонимся, встретимся как-нибудь, все и обсудим.

— И то! — согласился я.

На том и расстались. Ведь нам и в самом деле пора было возвращаться в студию, чтобы вновь приняться за конструирование человеческих моделей, их характеров, их судеб в потоке свежеиспеченного телесериала, требовавшего себе в жертву все больше и больше жизни.


Стандартный интерьер современного офиса: пластиковые панели, подвесной потолок из гипсокартона со встроенными точечными светильниками, пол из ламинированных плит, в углу крохотный фонтанчик в белой пластиковой вазе, увитой пластмассовыми листьями и цветами. За широким серым столом с непременными компьютером, принтером, факсом, двумя телефонами и еще какой-то канцелярской мелочью восседает Гариф Амиров. Несмотря на близкое соседство сразу с двумя телефонными аппаратами, в руках он держит черную коробочку мобильного телефона, тыкая пальцами в крохотные кнопки, набирает номер. Но, так и не закончив эту операцию, делает сброс, отшвыривает чудное модное устройство на стопку каких-то бумаг и вперивается взглядом в окно. За окном с белой металлопластиковой рамой вовсю идет дождь. Журчит, льется вода за окном. Журчит вода в маленьком фонтане в углу. Гариф замер, точно уснул, но глаза его открыты, хоть и абсолютно недвижны.

В этой сонной будто бы умиротворенности внезапным выстрелом раздается мелодичная трель мобильного телефона, — изувеченная механикой цитата из «Кающегося Давида» Вольфганга Амадея. Гариф вздрагивает, молниеносно схватывает аппарат.

— А, это ты… Здорово! Почему это? Очень рад. В какую еще сауну?! Да нет, не пойду я никуда. Да что я, блядей не видел? Я рад за вас. Ну, может, у этих ваших таиландок щель поперек будет. Нет, не пойду. Какой долг? Нет, почему же, помню, конечно. Через пару дней все и отдам. Нет, знаешь, давай в пятницу. В пятницу — верняк. Все до цента. Я не спорю, это последний срок. Нет, что-то меня ломает, не пойду. Нет. Ну, давай. Успешно порезвиться!

С видимой досадой он вновь бросает телефон на стол. Но тут же вновь хватает его и, с каким-то ожесточением давя на кнопки, набирает номер.

— Макс? А почему бы мне не позвонить тебе? Да, очень соскучился. Смертельно. Так что ты там говорил по поводу… Да, насчет Розы. Нет, я помню… так… в общих чертах… Короче, все остается в силе или… Остается, значит. Ну, лады. Так где состоится первое счастливое свидание? Почему смеюсь? Никогда еще я не был так серьезен. Сегодня?! Через два часа?! Ну-у… Не знаю… У меня тут встреча деловая назначена. Нет, я понимаю, что то тоже деловая встреча… Все, согласен. Где? В концертном зале?! Час от часу не легче. Я понимаю, что не классика. Нет, эту группу я не знаю, и вообще не слежу… Клип видел, да. Ну, все, будем заканчивать нашу приятную беседу, — батарейка заканчивается. Коль так, — надо собираться. В семь я буду у входа. Нет, ты уж, будь добр, встреть меня. Я рад, что у вас там вся администрация на посылках. Все, до встречи.

На этот раз маленький черный параллелепипед телефона мягко ложится на стол. Какое-то время Гариф сидит как истукан, подперев щеку кулаком и собрав лоб в гармошку. Вдруг с внезапной поспешностью вырывает из стопки бумаг какой-то лист, хватает толстый красный маркер и пускается почти неистово что-то там править в документе. И так же неожиданно прерывает начатое было занятие, встает, на ходу развязывая узел галстука с черно-оранжевым рисунком.

Лужа у обочины дороги. В луже размокшая пачка от сигарет «Marlboro». Редкие капли лишь изредка нарушают серую гладь с радужным бензиновым разводом. В лужу въезжает колесо автомобиля.

Гариф Амиров выходит из такси, раскрывает черный зонт, затем останавливается, задирает голову к опухшему сизому небу, складывает зонт и, сунув его под мышку, уверенно шагает вперед.

За стеклянной дверью с надписью «Вход» несколько надменно улыбающееся лицо Максима. Так он встречает приближение приятеля.

— Хорошо хоть не опоздал, — продолжает ухмыляться Максим, протягивая руку для приветствия, — а то я тут, как брошка стою.

— Извини, я упустил из виду, что ты давно уж забыл, что такое ждать. Во всяком случае ждать у театрального подъезда, — пытается быть язвительным Гариф, но выглядит он при этом все равно как-то жалко.

Как всегда одетый с вызывающей и несколько вульгарной роскошью Максим кивком головы увлекает Гарифа за собой:

— Идем скорее. Роза тоже не любит ждать.

— Не сомневаюсь. А в каком ряду мы сидеть будем?

— В каком еще ряду?! — вполне непритворно изумляется Максим. — Мы будем сидеть в так называемой «президентской» ложе. «В ряду», скажешь тоже… — фыркает он. — Да идем же скорее. Роза ждет.

Выражение лица Гарифа становится все неопределеннее, все растеряннее, все обреченнее. А ноги сами несут его вослед за дружком по каким-то полутемным коридорам, стены которых, до половины обшитые полированным деревом, содержат множество дерматиновых дверей с черными стеклянными табличками. Но вот уж начинают появляться вытянутые у стен болваны в камуфлированной униформе, с кобурами у бедер и неподражаемой значительностью в лицах. Один из них пытается преградить дорогу идущим (должно быть его подвели глаза или нюх), но тут же извиняется и отходит на свое место у стены.

Наконец Максим, идущий в авангарде, отворяет одну из мрачных дверей, отдергивает какую-то портьеру, — хлынувший свет заставляет глаза Гарифа слегка прищуриться, — перед ними довольно просторная комната, уснащенная все тем же казенным полированным деревом, одну из стен которой заменяет метровый парапет, перила которого обшиты вишневым бархатом. За парапетом много света и возбужденный шум стекающейся толпы.

Роза… Это существо, облик которого воистину может послужить испытанием неподготовленному глазу: оплывший ожирелый шар ее тела затянут в очень короткое платье, черное и блестящее, как антрацит; снизу из-под платья вываливаются складки синюшного рыхлого жира, тем же украшением оснащены оголенные руки и то место, где должна находиться шея. Все это несколько раз вольно обвито длиннющим шарфом из черно-бурых лис, концы которого падают на лакированный паркетный пол. Сверху из темного с обильной сединой мехового кольца торчит пирамидально сужающаяся кверху нашлепка жира с будто нарисованными на ней узкими черными глазками, носом и мясистым ртом в темно-вишневой помаде. Венчает фигуру сего творения довольно пышный пучок сочно-рыжих завитых волос.

Роза сидит в широком кресле (которое, впрочем, вовсе не просторно для нее) в глубине ложи и, то и дело обсасывая леденец на палочке, сузив и без того маленькие близорукие глазки, пытается рассмотреть что-то происходящее на сцене.

— Привет, мальчишки, — бросает она вошедшим, лишь на секунду оторвавшись от созерцания сцены. — Симочка (это обращение относится к Максиму), что-то они там выставили слишком много этих своих колонок. Я же просила, чтобы часть их убрали.

— Ну что ты, Пуся, — с готовностью отзывается Максим, — убрали ровно половину. Куда уже больше?

— Да? — наконец прекращает заглядывать за парапет Роза и всеми своими тучными телесами чуть разворачивается к Гарифу. — Как добрались? Успешно? — говорит она писклявым голосом, продолжая облизывать конфету, но теперь проделывая это с приметной долей устрашающей кокетливости.

— Да, без приключений, — Гариф изо всех сил ловчится выглядеть непринужденным, оживленным, а где-то — и куртуазным. — Что сегодня слушаем?

Роза не торопится с ответом. Она нецеремонно рассматривает его с нарочно плохо скрываемой иронией, чуть заметная сальная улыбка трогает ее толстые чувственные губы. Минутная пауза, за время которой на лбу у Гарифа выступает легкая испарина. Наконец Роза удостаивает его ответом:

— Группа «Разорви». Говорят, очень модно. Тебе они нравятся?

— Не уверен, что хорошо знаком с их творчеством… Они поют… что-то про колбасу, так?

— И про колбасу тоже, — жеманится Роза, обмахиваясь кончиком боа, — это их хит.

— Нет, Пусик, хит у них «Разорви меня судьба»… — пытается вставить слово красавец Максим.

— Помолчи, Симочка, — осаживает его Роза, — ты уже все сказал. Дай я с человеком поговорю.

В этот момент раздается учтивый стук, Роза отвечает: «Войдите!». Из-за двери ложи показывается половина немолодого мужчины в очках.

— Можно начинать? — спрашивает полчеловека.

— Через десять минут, — пищит Роза, и дверь закрывается. — Так вот, Гарик… Тебя так зовут, правильно?

— Можно и так.

— Гарик — это Игорь, верно?

— Нет не верно, — начинает раздражаться тот. — Меня зовут Гариф.

— Га?.. Гари-иф?! — восклицает толстуха таким тонким голосом, что он уже становится похожим на ультразвук. — Это что же за имя такое?

— Это татарское имя, — почти зло отвечает Гариф. — Неужели Максим об этом ничего не сказал?

— Сима! — взвизгивает, вскинув смоляно-черные брови Роза.

— Я думал это неважно… — испуганно оправдывается Максим.

— Как же «неважно»! Очень даже важно! Татары — моя любимая национальность. Честное слово, Гариф. Какая приятная неожиданность.

С этими словами она поддергивает и без того чрезвычайно короткий подол платья и не без труда закидывает ногу на ногу. Ноги жирные, складчатые, синюшные, без чулок. Растерянность на лице Гарифа граничит с отчаянием. И тут громадная Роза закатывается пронзительным верезжащим смехом, напоминающим визг пилорамы. Отсмеявшись, она извлекает откуда-то маленькую сумочку, сработанную из золотых колец, как кольчуга, из сумочки — пудреницу, тюбик помады, и, поправляя макияж, возвращается к болтовне:

— А что, Гариф, нравлюсь я тебе? Может быть, чуть-чуть полновата, но пословица говорит: мужчины не собаки, на кости не бросаются, — с этими словами она вновь всем своим неохватным телом разворачивается к Гарифу.

— Не могу сказать, что вы, Роза, краса ненаглядная, — просто отвечает он.

Максим, на протяжении всего разговора, как и Гариф, так и не успевший присесть, слыша такие слова, точно вытягивается в струнку и открывает рот, открывает довольно широко.

— Только вот не пойму, — продолжает Гариф, — зачем вам понадобилось так бездарно фиглярить? Этому нельзя поверить. Таких глупых людей просто в природе не существует. Но я, пожалуй, пойду… — он делает движение к выходу.

— Ты… Ты… Ты… — выдавливает из себя Максим, в оторопи не способный приискать ни нужного слова, ни действия.

— Постойте, Гариф, — вдруг раздается мягкий голос Розы, совсем не похожий на давешний.

Гул за парапетом сгущается, раздаются первые аккорды, все покрывает неистовый гвалт, и тотчас, умноженный силой многочисленных динамиков, обрушивается вокально-инструментальный рев.

Кто-то любит апельсины,
Кто-то тетины глаза,
Кто-то — книги, кто-то — мыло,
Мое счастье — колбаса.
Этой страсти нет сильнее,
Это страшная любовь,
Колбасу, когда я чую,
За-ми-ра-ет — в жи-лах — кровь.
— ………………………………………… что-то пытается говорить Роза, но музыкальный грохот съедает ее слова вчистую.

Гариф идет к выходу. Максим хватает его за плечо, останавливая. Роза опять что-то говорит, теперь оснащая свою заглушенную музыкой речь обильной жестикуляцией: она показывает, что ей достаточно трех минут, чтобы сказать нечто важное, что Гарифу необходимо вернуться и сесть рядом с ней. Гариф жестами же пытается отвечать, что, мол, вспомнил, что ему будто бы надо куда-то идти, но он всенепременно позвонит, и тогда можно будет обсудить любые проблемы…

«Колбаса! Колбаса! —
Повторю я тыщу раз, —
Колбаса! Колбаса!
Это супер! Это класс!»
«Колбаса! Колбаса! —
Я от радости кричу, —
Колбаса! Колбаса!
Я хочу тебя, хочу!»
Музыкальный номер заканчивается. Свист, крики, аплодисменты.

— …конечно же, шутка, — завершает фразу Роза, чей голос вновь становится различим. — Не обижайтесь на меня, Гариф. Я хоть и не привыкла к проявлениям своеволия, но в вас эта черта мне видится симпатичной. Присядьте. Вот здесь, рядом. Максим, ты можешь быть свободен.

— Как… свободен?.. — едва слышно произносит дрогнувшим голосом красавчик.

— Ну, пока свободен. Пойди… Пойди купи мне цветов… Да, цветов! Эти, эротические… Антуриумы. Побольше, и, чтобы непременно алого цвета. Иди. Гариф, а вы не стойте, присаживайтесь.

Оголенной рукой с трясущимися жировыми складками она делает приглашающий жест, и Гариф занимает соседнее с ней кресло.

— Пуся, а цветы, чтобы на длинных ножках, да? — сколь возможно браво почти вскликивает Максим, берясь за ручку двери.

— Иди уже, — устало и чванно роняет эту пару слов Роза, даже не удостаивая несчастного движением глаз.

— Что это вы решили перейти со мной на «вы»? Изначально, как мне помнится, вами был избран более безыскусный способ обхождения, — замечает Гариф, лишь только закрылась дверь за Максимом.

— Слушайте, не будьте занудой. Я же сказала уже, что… А впрочем, вы это заслужили. Да.

Некоторое время она напряженно молчит, глядя вперед, в сторону сцены.

— Я надеюсь, вы не ждете от меня извинений за мое балагурство? — наконец произносит она, не меняя позы.

— О-о! Вы когда-то перед кем-то извинялись?

— Дело не в том… Хотя, и в этом, — продолжает невесело Роза. — Знаете… Знаешь, давай все-таки на «ты»?

— Заметано.

— Я догадываюсь, какие интересы могу возбуждать в людях вообще и в мужчинах в частности… — вдруг она сколь возможно порывисто разворачивается к Гарифу, маленькие некрасивые глазки ее загораются влажным блеском, голос становится резким, интонации еще более капризными, с нотками будто бы обиды. — У меня много денег, Гариф.

— Я представляю.

— У меня так много денег, что ты не можешь себе этого представить. Но никто, никто и никогда не хочет увидеть во мне… хотя бы просто человека.

— Что ж, имея такие, как ты говоришь, деньги, остается задумываться только об этом, — ухмыляется Гариф.

— Да, тебе это и должно было показаться блажью узколобой миллионерши, свихнувшейся на сердцещипательных оказиях. Как ты думаешь, сколько мне лет?

— Ну-у… — Гариф задумывается. — Пожалуй, не больше сорока, — наконец разрешается он победно.

Горький смешок Розы дает ему понять, что догадка не была особенно точной.

— Ясно… — говорит она. — Как джентльмен, лет десять ты решил сбросить… А между тем, мне всего-то тридцать шесть. Да, не удалось тебе сделать комплимент. А я и не нуждаюсь в комплиментах. Что мне себя обманывать? Я знаю, что некрасива…

— Нет, ну почему же… — не очень уверенно вступает Гариф, но Роза останавливает его.

— Не насилуй себя, не этого я от тебя жду. Может, мы больше никогда не увидимся… Давай, просто поговорим. Поговорим, как два человека, ничем друг другу не обязанные. Хотя… Какой смысл, правда?

Она вновь берет с обширных своих колен золотую сумочку, принимается рыться в ней. Между тем все сотрясает грохот новой песни.

Люба, Люба, Люба,
Слазь скорее с дуба,
Ты не поддавайся злому куражу,
Люба, Люба, Люба,
Слазь скорее с дуба,
Слазь скорее, Люба,
Я тебя прошу.
— Ты, кажется, хотел идти? — спрашивает Роза, продолжая отыскивать что-то в сумочке, такой маленькой, что казалось бы потерять в ней ничего невозможно.

— Да. Пожалуй, я пойду, — Гариф пытается заглянуть в узкие черные глазки женщины, но те всецело заняты содержимым золотого ридикюля. Тогда он добавляет: — Если ты не против.

— Вот, одна все-таки нашлась… — Роза протягивает ему визитку. — Если вдруг захочется выпить рюмку настоящего коньяку или пожаловаться кому-нибудь на жизнь, — найдешь меня по этим телефонам. Впрочем, вряд ли тебе часто приходится жаловаться на жизнь.

— Спасибо, Роза, — он впервые назвал ее по имени, — обязательно позвоню. А сейчас… мне правда нужно идти… Хорошо?

— Что за вопросы: ты свободный человек.

— Ну тогда пока.

— Пока.

Роза смотрит на сцену. Гариф направляется к выходу. В дверях он сталкивается с Максимом, точнее с громадной корзиной цветов. Красные как кровь глянцевые цветы, производящие впечатление вылепленных из воска, в обрамлении перистых листьев цикаса. Титры.


Так начала свою жизнь на телеэкране новая виртуальная модель, сочинение доселе небывалое, — Роза Цинципердт, — авторами которого, авторами которой мы были. Рукотворная Роза, как и прочие персонажи сериала до нее, активно высасывала из реальной жизни, из мною осознаваемой реальности, все больше деталей и красок, мало помалу оборачивающих себя, в общем-то умозрительную модель, в животрепетное существо. Прежде мне удивительным казалась особенность этих бесплотных образов, рожденных на экране, в тексте или на полотне, обзаводиться иной раз всем арсеналом живой действительности, с тем, чтобы впоследствии дерзостно шагнуть из области художественной, абстрактной в мир смертных. Теперь же я, пожалуй, не слишком был бы обескуражен столкнувшись на своем пути, скажем, с Гарифом Амировым, живым, здравствующим, из плоти, как говорится, и крови, подобно ежедневно встречаемым мною Наине Военморовне или Артуру Боброву. Но как же так? Всех нас учили, что жизнь, проистекая в искусство, производит другую реальность; обратная же стезя, как будто, оставалась вельми туманна даже для резонерствующих искусствоведов…

В тот вечер все труды, связанные с хлопотами по телесериалу завершились непривычно рано: было не более восьми часов вечера. Домой поспешать не хотелось: застать дочку не спящей я уже не успевал, а общение с женой, которое в последние три года складывалось исключительно из обмена взаимными попреками, как-то не слишком влекло. Оттого-то уже полчаса назад растолкав по всяким ящикам и коробкам весь использованный в работе инструмент, я сидел и зачем-то наводил фломастером поистершиеся номера лазерных дисков, мирно отдыхавших на полке.

— Степан, — обратился я к своему напарнику, надо признать не без ехидства, — чтой-то и ты, я смотрю, не торопишься в теплое лоно семьи. А?

— Да я это… Мне тут надо… шнуры проверить. По-моему, штекеры не у всех исправны. Надо проверить…

— И поэтому ты гоняешь взад-вперед старую кассету? Слушай, Степан, а не хочется ли тебе?.. Во! Давай завербуемся на какое-нибудь судно матросами.

Он повернул ко мне свое широкое лицо с выражением крайнего недоумения.

— Понимаю, — продолжал я, — смотрится такое предложение, как приступ юношеского романтизма. Ну и что? У меня сосед моряк. Я могу у него все выспросить. Он и в Рио был, и в Сиднее. Ты хочешь кенгуру повидать?

— Кен-гу-ру? — Степан внимательно изучал мое лицо, пытаясь определить сколько же в словах моих содержится шутки. — Кенгуру можно и в зоопарке посмотреть. Ты это серьезно, вообще?

— Вполне. Честное слово. Я понимаю, конечно, что наш достоуважаемый начальник, Артур Бобров, совсем недавно приобрел квартирку за семьдесят пять тысяч североамериканских долларов, и теперь квартирка та недешевая требует соответствующего ремонта, — а значит, все работники студии «Молох» должны умножить свое усердие в добывании для того денег. Но ты не такой уже молодой мальчик, чтобы не понимать: работа на дядю, — дело бесперспективное. Тут даже пенсию-то заработать невозможно, поскольку, скрываясь от налоговой полиции, Артур во всех декларациях указывает такой оклад своих работников, что пенсию с него начислят в аккурат три копейки.

— А то в налоговой не знают, как у нас тут обстоят дела, — на секунду отвлекся от бессмысленного щелканья по клавишам пульта Степан.

— Знают, конечно. Так Артур, понятно, их не обижает. Таких же, как он. Сегодняшняя модель социального устройства, она сработана как раз для артуров. Но, поскольку заменить артуров на людей, радеющих о благополучии коренного мировоззрения не в наших силах, так, может быть, — «ропот бури, и гром, и ворчанье волны, в них кричит альбатрос, длиннокрылая птица, из воздушной, из мертвой, из вольной страны»?

— А ты это серьезно? — исполненный явного недоверия еще раз поинтересовался Степан. — Я думал… А то, вся жизнь так пройдет, в работе на Артура Боброва. Только: море — не море… Знаешь, давай в самом деле махнем! А что? Денег я там, может, даже больше буду получать. Стану домой отсылать, им хватит. Но главное, — это ведь свобода, правильно?! — от секунды к секунде он все более одушевлялся, и мне даже чудно было смотреть на какого-то нового, оказывается вполне незнакомого мне человека. — Рио-де-Жанейро, говоришь? Ну… не знаю даже. Как-то и не верится. Пусть даже и не Рио, пусть Средиземноморье: Греция, Италия, там, Марокко, — тоже интересно ведь, да? Так это же свобода. Почти свобода. А деньги я буду им отсылать. Не знаю только, в качестве кого нас могут взять на судно?

— Степан, я обещаю, что не далее, как в ближайшие выходные обо всем узнаю. Говорю же, у меня сосед (на этаж выше живет), — он моряк или… как там это называется…

— Пусть даже матросом, допустим. Ну, не двадцать же четыре часа в сутки палубу драить. Или что там? Канаты скручивать. Будет, видимо, и свободное время. Можно будет наконец-то книжку открыть, спортом каким-нибудь заняться, да, хоть гиревым. Гири-то можно на судне держать, думаю. А то уже самому на себя смотреть противно. Правда же, это почти что свобода? Правда? А тут, если и выдастся вольное время, — шагаешь на оптовый рынок тряпки выбирать. Знаешь там, что ни выходные, полгорода собирается, и не обязательно ради каких-то покупок. Просто на людей посмотреть, себя показать. Или обои клеишь, или какую-нибудь халтуру ищешь, опять же для того, чтобы больше обоев купить, там, всяких, пылесосов, пельменей… И по кругу. И без конца.

Наконец он выдохся. Замер, уставившись на экран монитора, на котором, взбодренный ускоренной перемоткой, потешно наяривал секстет скрипачей. А я смотрел на Степана, чувствуя, как внутри меня, из памяти каких-то полуистлевших историй, поднималось самое неподдельное сострадание, — ибо самое неподдельное ребяческое простодушие взывало к нему.

— Признаюсь, — прошипел я, оттого, что в горле почему-то пересохло, — и не рассчитывал на столь решительный и скорый ответ твой… Но не в этом дело. Только что так активно призывал тебя к дерзанию… А вот уже и самого меня одолевают сомнения. Это не Бог весть какой свежести идея, и ты с ней встречался, все конечно: среди людей единицы приуготовлены к какому бы то ни было радикальному действию, на долю же основной массы возложена задача воспроизводства и рачительной охраны, предъявленных им с рождения основ общежития. Такой расклад, суть которого очевидна, вовсе не говорит в пользу первых, о чем искони пеклась литература или какое другое художество. Скорее наоборот, именно в косном сонном мире филистеров во все времена и сохранялись самые гуманные, самые человечественные идеалы, самые нежные чувства и трезвый рассудок. Правда, обычно в виде «консервов». Но! То, что называется подвигом, обывателю недоступно. И прежде всего потому, что подвиг всегда бессмыслен.

— Бессмыслен? — похоже Степан был поражен.

— Вестимо. Вспомни хотя бы Сида Кампеадора или Неистового Роланда. Ну кто понуждал этого франкского маркграфа вступать в сумасбродное единоборство с сарацинами? Дунул бы вовремя в свой Элефант, — примчалась бы подмога. Но в том-то и состоит непостижимость подвига, что смысл его (уж в полной ли мере?) открывается только самому герою да еще Господу, на этот поступок его сподобившему. Но это я куда-то далеко забрался. С меня, с тебя дородства не спрошено. Однако, и то, о чем мы с тобой говорили, — тоже действия не вполне свойственные бюргеру. От родства же и в море не уплыть. Сможешь ли ты, как чувствуешь, вступить с окружением в такую вот контроверзу?

— Но, если это самое окружение позволяет себе такое удовольствие, то почему же не ответить ему тем же?

— Ого! Сдюжишь? — услышанные слова точно окатили меня свежей и холодной волной, как представлялось в ту минуту, надвигавшихся счастливых перемен, точно были посулом свыше, признававшим мою маленькую волю.

И хотя будущность новых событий теперь, как будто, во многом зависела от Степана, от моего партизана свежеиспеченной вольнодумной идеи, мне почему-то страсть как захотелось предаться одиноким философичным помышлениям.

— Я домой, — торопливо сообщил я приятелю. — Ты еще остаешься?

— Да… наверное, мне тут еще надо…

— Ну, счастливо оставаться, — мы пожали друг другу руки. — Надеюсь, наш разговор будет иметь предметное продолжение. При первой же возможности все детали уточню. Пока!

Стояла зима… Да, зима была на излете, но еще при своих правах. Это не так уж важно на первый взгляд. Но только на первый. На самом деле каждый миг жизни нашей уникален, неповторим и происходит единожды, в обстоятельствах единожды возможных. Оттого-то, должно статься, все этот миг составляющее, каждая крохотная мимолетная деталь имеет значение; ведь без единого атома, вздорной, будто бы, ничтожной подробности тот миг был бы уже не тем мигом, а… каким-нибудь другим. Так вот, была зима, непоздний вечер смотрелся глухой ночью. Лишь только хлопнула за моей спиной входная дверь телецентра, со всех сторон подступил ко мне мрак в братстве с какой-то сырой стынью и непобедимым ветром. На низко нависшей плите черного неба не было нарисовано никаких светил. Кучи осевшего предвесеннего снега неверно белели там и здесь, отражая немощный свет стоящего в самом конце улицы круглосуточно работающего киоска, — единственного источника света в обозримом пространстве ночи. И я двинулся по этому тусклому световому коридору к электрической звезде киоска, — там находилась остановка троллейбуса.

Покидая Степана, я так торопился остаться наедине со своими помыслами и чувствованиями. Теперь я вполне мог быть предоставлен их попечительству. Но, странное дело, ни мыслей не чувств будто и не было со мной. Как ни понуждал я свой мозг работать продуктивно, этот механизм точно обнаруживал собственную волю, оставляя своего хозяина в состоянии какого-то планирующего безмыслия, пластичного полусна, без прошлого, без будущего и даже без настоящего, каковое известно нам в земной реальности.

Вот в такой чудаческой обстановке оледеневшего сознания я и доплыл, почти доплыл до светящегося киоска, как новая конъюнктура бытийного сюжета выхватила меня из прежних обстоятельств. Это были звуки. Да, просто звуки, достаточно негромкие, глухие, но та волна агрессивной энергии, которую содержали они, не могла оставлять сомнений, — это были удары, там, за углом киоска били человека.

Должно полагать, я был уже изрядно заряжен романтическим расположением беседы со Степаном (ведь я еще подумал: нужно ли мне заворачивать за угол этой стеклянной будки?), ибо самым, что ни на есть геройским образом ринулся вперед. Представившаяся моему взору картина потщилась несколько утишить подъем моего геройства: жертва наличествовала одна и в положении уже самом незавидном, а нападавших было четверо. Но есть все-таки у представителей коренных народов этой земли удивительное качество, — им пусть даже ущерб претерпеть, но, чтобы все было по справедливости. И я очертя голову устремился в неравную битву (забавно: в неистовом порыве своем я все же успел оценить то обстоятельство, что агрессоры весьма молоды, а внезапность моего броска владеет очевидным преимуществом), первый мой удар, как и следовало ожидать, был очень удачен: самый крайний, наиболее крупный агрессор от неожиданности подпрыгнул на месте и, поскользнувшись, со всего маху грохнулся на обледенелый асфальт. Голова его довольно громко хрястнулась, — это дало основание вычеркнуть его из списка противников. Странное дело, мозг мой, который несколько минут назад самовольно взявший себе роздых, теперь работал с удвоенной резвостью. Мои конечности как бы сами собой выполняли необходимые действия, и в то же самое время я совершенно отчетливо и вполне рассудительно оценивал складывающуюся обстановку. Я видел, что пострадавшего от четырех недорослей паренька природа и впрямь не одарила богатырской статью, и он в ратоборстве не сподручник; я понимал отчетливо, что безрассудство пускаться мне в подобные авантюры, что, если даже я отделаюсь только размалеванной фотокарточкой (что маловероятно), — то съемки сорвутся как минимум на неделю; а вместе с тем настойчиво взывала к моему здравомыслию дума о том, что я ведь представления не имею, кто прав, а кто виноват в этой баталии, и, не исключено, что паренек получает трепку по заслугам…

Увлеченный битвой, я отступил от стенки киоска, и тут же заработал ощутимый удар в ухо, так как на время потерял из виду одного из троих нападавших, давно уж оставивших первоначально интересовавший их предмет. И все же мне удалось удержаться на ногах («А если бы я поскользнулся, — думал я в тот момент, — подобно первому моему трофею? Это был бы конец».), я поспешил занять прежнее положение, вместе с тем точно нанося удар ботинком в коленную чашечку одного из супостатов. Тот взвыл и отступил было, но тут же вернулся в строй, — значит точность моего удара оставляла желать лучшего. В этот-то момент я и углядел в одной из шести зложелательных рук какой-то новый объект, некое маловыразительное мерцание… стали. Нож?

Я, кажется, так и произнес:

— Нож?

И тут злоба, точно кипятком обварив каждый нерв, каждый мускул, швырнула меня уж вовсе на неправильный шаг. («Нельзя злиться! Что ты делаешь?! — как бы говорил я себе при этом. — Только холодный рассудок, иначе наделаешь глупостей!») И тем не менее я бросился вперед, в одном порыве хватая стальнесущую руку — проворачиваясь вокруг собственной оси — забрасывая руку то себе на плечо, — и резкий рывок вниз. Кость хрустнула так, что я услышал этот звук. Нож, небольшой такой ножик с наборной рукояткой, цокнул о грязный лед тротуара. И тотчас горюн заревел таким нехорошим голосом, что двое оставшихся при здоровье корешков его застыли, точно вода, морозом схваченная. («А если бы у них хватило сметливости воспользоваться моей экзальтацией?») И тут один из них полетел на меня, но как-то косо, мимо (я с легкостью успел отступить), выставив вперед обе руки, круша стекло киоска и по инерции влетая в прилавок.

Оказывается это был пинок подоспевшего с некоторым опозданием еще одного паладина ночных улиц. Оставшаяся в меньшинстве вражеская сторона в лице дебильномордого юноши, зачатого, не иначе, в алкогольных парах, успела увернуться от очередного тумака, и не смотря на печать идиотизма, благоразумно ретировалась.

— Мы еще встретимся! Мы еще… — крикнул на прощание парень и растворился в морозном мраке.

У киоска хрипел еще один олигофрен с поломанной рукой. А разрушитель витрины крадучись отползал за киоск.

— Мужик ты или куда? — по возможности грозно адресовался я к нему.

— Мужик… — подумав, отвечал он мне подавленно, и все же сурово.

— Так забери своих братков. Видишь, плохо им.

Он послушался: ухватив одного под мышки, потащил куда-то.

Я глотнул ледяного воздуха, вот только переводя дыхание. Теперь можно было заняться другими объектами, подброшенными жизнью, надо быть, для того, чтобы мне не пришлось скучать в тот вечер.

Страсть, только что одолевавшая меня, иссякла; миром вновь овладел промерзший мрак. Изредка мимо проносились, слепящие фарами, автомобили. Робкие силуэты редких прохожих подчас пробегали стороной. Сообразив, что опасность миновала, появилась из своего укрытия девушка-киоскер; то и дело запахивая облезлую овчинную кацавейку, она заставляла разбитое окно какими-то коробками, матерясь при этом дьявольски. Поколоченная жертва, мозглявый паренек в черной синтетической куртке, изукрашенной красными надписями «Adidas», и зеленых спортивных шароварах, уже поднялся на ноги и теперь искал утерянную в драке шапку. Но тут я перевел взгляд на самозванного сподручника моего.

— О! А ты что здесь делаешь?! — само собой вырвалось у меня.

Это был Святослав. Святослав Вятичев, давний мой приятель, с которым, однако, вот уж месяц, если не два, не приходилось мне видаться по причине ревнивой взыскательности работы моей на телевидении.

— А, это ты? — в свою очередь удивился он. — Ну, нор-маль-но! Не узнал, извини. Богатым будешь. Ты что-то меньше ростом стал, что ли…

— Ага, усыхаю.

— А что это за разборки тут у тебя?

— Да никаких разборок. Иду себе спокойно с работы домой, устал, никого не трогаю. Вижу, четверо лбов мальчика забижают. Жалко стало мальчика, — подошел ему помощь оказать.

— Да?! А я тоже иду с тренировки, смотрю… — хохотнул Святослав, и повернулся к потерпевшему, наконец отыскавшему свою трикотажную шапочку и отряхивавшему с нее снег: — А ты кто такой будешь? Что случилось-то?

— Они нарушали порядок… Я попросил их… Показал удостоверение, — как-то вяло отвечал паренек, то ли от смущения, то ли оттого, что лицо его изрядно пострадало и говорить ему было нелегко. — Я вообще-то милиционер…

— Мент? Он мент, — сообщил мне Святослав, хотя я хорошо слышал паренька. — Пойдем отсюда. Среди ментов, конечно, тоже люди попадаются, но лучше от них держаться подальше, а то сейчас его собратья подъедут, они разбираться не станут, кто прав, а кто виноват.

— Ну я же им скажу, — проныл паренек.

— Сказать-то ты им, может, и скажешь, да вот услышат ли они, — отвечал ему Святослав. — Вы же, менты, тоже на банду работаете. Легализованную. Банда эта вам деньги платит. Не-ет, лучше вас стороной обходить. Пока! Выздоравливай! — он дернул меня за рукав. — Пошли.

Мы пошли по холодному черному проспекту, хотя возле киоска находилась остановка троллейбуса, способного доставить меня к родному дому. Восставший за спиной ветер заставил нас поднять воротники. В голубых пятнах редких фонарей замельтешил слабый снег.

Со Святославом Вятичевым мы встречались спорадически, и все же не редко. Иногда эти встречи становились почти регулярными, порой иссякали на месяцы. Очень уж разные мы были люди. Свело нас общее ухаживание за одной очаровательной спортивной кралей. Это было еще во времена моего далекого университетского прошлого. Но крали потом у каждого из нас многажды менялись, а дружба осталась. Хотя поначалу наши отношения вряд ли можно было бы назвать доброхотными.

Во все времена, сколько я Святослава помнил, никогда он не был человеком особенно сообщительным, и тем не менее неуклонно притягивал внимание и даже расположение любого окружения. Проистекало сие, надо думать, от самоочевидной силы этого человека, и в прямом смысле, и в переносном. Каждый-то домогался заручиться расположением его и поддержкой, и он зачастую не стеснялся пользоваться таким своим статусом. Сильным же он был парнем подлинно, а кроме того бесперечь занимался всякими там восточными видами единоборств, кик-боксингом, успевал посещать манеж, бассейн, тир и где-то на каком-то аэродроме прыгать с парашютом. Причем в каждом из своих увлечений он умудрялся добиваться неплохих результатов! Был он очень не глуп, хотя и простоват. Южнорусская внешность его, — почти черная шевелюра, крупный прямой нос, чуть искривленный чьим-то метким ударом, и острые карие глаза, — также не отличалась изысканностью, но при этом была выразительна, а в сочетании с внушительным ростом и богатырским торсом круто выделяла его из толпы.

— Слушай, куда мы идем? — вдруг точно очнулся я.

— Ко мне домой, — отвечал мой спутник так, точно это само собой разумелось.

— Да? — все же несколько удивился я.

— Да, да. У меня там сегодня целое собрание намечается сплошь индивидуумов достопримечательных, — отворотив манжет куртки, он взглянул на часы. — Должно быть все уже и собрались.

— Да? — отвечал я ему механически, думая уже о том, как исхитриться сработать зимой летнюю сцену для очередного фильма. Ведь отснятого в ушедшем июле материала оставалось все меньше.


Чудесный сад в лучшую пору мая. Небо — синь. Птички поют. Деревья цветут, подчас даруя ласковому ветру облачка бело-розовых лепестков. За деревьями слышны беззаботные голоса людей, легкий смех. Там, над плотными массивами цветов и листьев, возвышается небольшой современный дворец под желтой черепичной крышей.

По мере приближения к дому флора становится все более экзотичной: все чаще встречаются всякие там пальмы, кактусы и вовсе уж невиданные растения, высаженные здесь на лето прилежным садовником, и смотрящиеся рядом с местной растительностью как-то потешно.

Слева от дома — фигурный бассейн, внушительных размеров оранжерея, за оранжереей просматриваются какие-то хозяйственные постройки. Слышится ржание лошадей. Справа — огромный идеально подстриженный газон с изумительным розарием, — подлинным шедевром паркового искусства. Здесь всюду расставлены светло-розовые шезлонги, столики с питьем и закусками. Здесь и обнаруживаются те веселые люди, беспечальные голоса которых летают над садом.

В большом кресле, смахивающем на тронное, сидит Роза Цинципердт. Перед ней маленький мольберт с приколотым к нему листом бумаги, рядом — столик с красками, карандашами и какими-то хитроумными художническими причиндалами. Роза рисует акварелью розы. Красные розы, которые для пущей живописности время от времени опрыскивает водой из пульверизатора нарядный Максим. Вся публика облачена в легкие светлые одеяния. На Розе бледно-палевый костюмчик, пышно уснащенный белым кружевом.

— Макс, — кричит она Максиму, хотя тот находится от нее на расстоянии трех метров, — Сима, ты что, не видишь: вода в стакане уже совсем мутная. Замени немедленно.

— Пуся, — откликается Макс, уже на бегу, уже исполняя указание, — я так увлекся опрыскиванием твоих цветочков. Сейчас. Одну минуту!

— И прихвати какой-нибудь бутерброд! — посылает она ему вдогонку. — Нет, не какой-нибудь. Стой!

Максим останавливается.

— С беконом. Два бутерброда с беконом возьми и кусок пирога с визигой. Давай!

Максим идет.

— Стой!

Максим останавливается.

— Еще пудинга немного. Все, иди.

За спиной Розы стоят два господина, с умилением наблюдая за ее творческим занятием. Тот, что повыше и похудее оживляется при этих ее словах:

— Розочка, дорогая, как вашличный врач, я просто обязан предупредить: Розочка, право же, не стоит так увлекаться, — хо-хо, — чревоугодием. Уверяю, нельзя вам так…

Роза пытается повернуться, но это ей не удается.

— Идите сюда, я вас не вижу, — голос ее приобретает металлически визжащие нотки, и, когда эскулап предстает пред ее гневные очи, Роза откладывает кисть. — Вы уволены, — отчетливо выносит она приговор.

— Но я… Нет, Розочка… я имел ввиду… — голос незадачливого советчика дрожит и срывается. — Конечно же, ваше слово превыше всего…

— Вы уже имели одно предупреждение.

— Имел…

— Все. Третьего не будет. Идите за расчетом. И немедленно.

Теперь бывший доктор Розы топчется на месте в полном замешательстве.

— Сейчас! — повторяет Роза, и тот безропотно отступает: шаг назад, два, — точно отказываясь верить ушам своим и каждую, секунду ожидая отмены свирепого вердикта своей хозяйки.

Над рдяными лоснистыми лепестками роз, осыпанными каплями-самоцветами, вьются-кружатся развеселые насекомые.

По тропинке, выложенной садовой плиткой, окаймленной бордюрами из самшита, движется Гариф Амиров в сопровождении трех плечистых малых: черные костюмы, белые рубашки, черные галстуки. Они останавливаются на краю изумрудного поля, один из конвойных проходит по газону к Розе, вновь занятой рисованием.

— Гарик! Гарик! — взвизгивает она, лишь выслушав доклад стража, вскакивая со своего «трона» с комичной резвостью. — Гарик, иди же сюда! Ты позвонил два часа назад! У тебя что, машина сломалась.

— Машина у меня сломалась два года назад, — признается Гариф, подходя к Розе, — но то была, собственно, и не машина, а так, дрова. С тех пор я пользуюсь такси.

— Бедненький мой Гошенька, — уж просто сюсюкает толстая Роза. — Но теперь мамочка не оставит тебя в беде.

— Да никакой беды и нет, — просто признается Гариф. — У меня есть свое небольшое дело: упаковки делаем всякие… Офис у меня там свой. Так что все путем.

— Но дела-то у твоей, так сказать, фирмы, насколько мне известно, не очень-то последнее время идут. Нет? — хитро щурит маленькие близорукие глазки Роза.

— Действительно, что это я тебе рассказываю!.. Я и не подумал, что тебе уж наверняка рассказали обо мне все в деталях…

— Ну, в деталях — не в деталях… Я просто что хотела сказать: если какие-то проблемы есть, или, не дай Бог, возникнут, — ты мне скажи. Много не обещаю, но чем могу — помогу. Минуточку.

Роза сама почему-то подходит к одному из охранников, в сторонке потеющему под черным диагоналевым пиджаком в этот благословенный почти летний день. Дает ему какое-то краткое указание и тут же возвращается. Стражник тем временем ретируется.

— Что эти церберы тут торчат, будто мы острожники, правильно? — объясняет свою отлучку Роза.

В этот момент к ним подскакивает раскрасневшийся то ли от быстрой ходьбы, то ли от какой взволнованности Максим с небольшим подносом в руках, на котором был помещен весь Розин заказ.

— О, Гариф, рад тебя видеть! — слишком нарочито выказывает благорасположение к новому увлечению своей владычицы раскрасавец.

Но госпожа его без особого одушевления воспринимает появление третьего:

— А где вино? Вот и Гарик пришел. Вино где? Или ты хочешь, чтобы я от сухомятки еще и гастрит заработала?

— Ой, Пусик, извини, Зая! Я и… Торопился, Пуся. Я же хотел, чтобы быстрее. Сейчас принесу.

— Да постой! — кричит вслед убегающему Максиму гигантша. — Поднос-то оставь! Разогнался.

— Ой, прости… — вновь пускается в извинения воротившийся Максим, теперь уже не в смущенности, но полном конфузе расставляя принесенные яства на столик рядом с кистями и красками.

Максим убежал. Роза откусывает кусок пирога и, жуя его, продолжает беседу:

— А что же ты мне не говоришь… Ты бери, ешь, Макс сейчас еще принесет. Что же ты молчишь, ведь у тебя вчера был день рождения, да?

С некоторой нерешительностью гость берет с тарелки бутерброд.

— Бери, бери, — настаивает Роза.

— А зачем Максим носится куда-то за провиантом? Вон, все столы завалены.

Роза жует и многозначительно посмеивается:

— Ну за чем тебе знать мои маленькие секреты? — она смеется. — Да ничего тут нет особенного. Просто так я себя чувствую увереннее.

— А Максиму, значит, ты доверяешь?

— Сейчас? Вполне!

Солнце поднялось выше, — газон залит золотом. Молодая женщина и седовласый коротышка, непрестанно хохоча, скачут по траве, — играют в бадминтон. Иные господа (их здесь не менее полутора дюжин), развалясь в шезлонгах либо прогуливаясь взад-вперед, попивают что-то из разнокалиберных стаканов, болтают, и опять же смеются, смеются…

— Так вернемся к твоему дню рождения, — хозяйка этого земного эдема покончила с пирогом и теперь принимается за пудинг. — Я понимаю, что ты не смог бы пригласить меня в свое уютное семейное гнездышко, — она вновь начинает кривляться, отчего на лице Гарифа появляется напряженная холодная маска, — но, когда бы ты предупредил, — мы могли бы на пару часов слетать, скажем, в Париж. Посидели бы в «Максиме», отметили. Если бы ты знал, какой там готовят мусс из рачьих шеек с соусом нантюа! А пили бы мы только «Шато Лафит-Ротшильд». Или ты не любишь кларет?

Гариф смеется.

— Напрасно. Бутылка стоит триста фунтов. И заслуженно. Рекомендую. На все про все ушло бы часов десять, так что к вечеру ты был бы уже в домашних тапочках.

И вновь на подмостки этого зеленого театра выбегает Максим. Теперь на его подносе темно-бурая бутылка с горлышком, залитым сургучом, и два радостно позвякивающих стакана какого-то стародедовского дизайна.

— Кушать подано! — лучезарно скалит зубы отставной любовник, из последних сил надсаживаясь, жилясь развеселым фиглярством прикрыть леденящий его сердце страх.

— А почему два стаканы? — чуть шире раскрывает щелочки-глазки Роза. — Ты что, не хочешь выпить с нами?

— Ну что ты, Зая…

— Не называй меня больше никогда «заей».

— Прости, Пуся…

— И «пусей» меня тоже не называй. Возьми со стола себе стакан, — и, повернувшись к Гарифу: — Несносный! Просто несносный.

Кажется, одной секунды хватило Максиму, чтобы исполнить приказание.

— Ну, мужчины, открывайте бутылку, разливайте вино, — Роза вновь опускается в свое кресло. — Как все-таки сегодня жарко. Июль, чисто июль!

И тут… Роза как ни в чем не бывало, не сморгнув глазом расстегивает свою кружевную бело-палевую кофточку, со слоновьей грацией стаскивает ее с себя и бросает на траву у кресла. С противоположной стороны поляны раздаются нарочитые аплодисменты, надо быть, самого уверенного в себе гостя, и тотчас его подхватывает все общество. Господа рукоплещут, смеются, выкрикивают:

— Браво, Роза! Браво! Это может только наша Роза! Роза, ты орлица! Блеск!

— Да ну вас, — отмахивается виновница всеобщего ликования, все же явно польщенная тем, что ее эскапада снискала такой успех у публики.

Но что за тело открылось всеобщему освидетельствованию! В безжалостно откровенном солнечном свете, в окружении такой настоящей, такой естественной зелени, это громадное бесформенное существо не может не смотреться предметом анормальным и опасным всему природному. Гора болезненно бледного рыхлого гипертрофированного сала, утратившая всякие человеческие признаки. Но это женщина. Во всяком случае, на передней поверхности этого уникума следует находиться груди. Однако в многоярусном каскаде жировых складок нереально определить, какая из них может называться грудью. Впрочем, и спину дамы покрывают несколько рядов таких вот «грудей».

Роза делает рукой знак гостям, чтобы угомонились, — и те сникают, возвращаются к своим прежним занятиям.

— А теперь выпьем, — говорит она, пристально глядя на Гарифа, — за тебя, Гоша. За твой день рождения!

— За тебя, друган! — поддерживает ее Максим.

Они делают по несколько глотков.

— И, хотя ты не соблаговолил пригласить меня на свое торжество, — продолжает женщина лукаво, — мне хочется сделать тебе какой-нибудь подарок. Подарю-ка я тебе машинку. Ничего, если она будет желтого цвета?

— Но-о… — это все, что удается ответить Гарифу.

— Макс, выгони-ка из гаража ту, спортивную… желтую… «Альфа-Ромео».

Максим меняется в лице, и голос его предательски дрожит:

— Мою…

— Что-что? — хмурит черные брови толстуха.

— Конечно. Сейчас. Одну минуту, — торопится он замять допущенную проруху, и поспешно покидает зеленое поле.

— Да зачем же, Роза? — вступается за него Гариф. — Пусть бы катался. А мне к чему такая машина, за сотню, поди, тысяч зеленых…

— Обижаешь, — ласково улыбается Роза, — месяц назад она стоила пятьсот. Это индивидуальный заказ. Гараж у тебя есть?

— Гараж-то есть…

— Надежный? А то, если хочешь, можешь пока у меня ее ставить. Ну, это теперь твои проблемы. Забирай, и поступай, как знаешь. Что бы не думал, будто я тебя покупаю.

— Да ничего я не, думаю… Я, конечно, тебе не советчик, только, может быть, не стоило так с Максимом?

— Как «так»?

— Почему бы тебе ни оставить ему эту тачку в вечное пользование?

— Почему? Потому, что слизняк. Вот почему. Почему он таскает мне подносы? Почему ни разу не стукнет кулаком по столу? Почему «сукой» меня не назовет? Он даже, пусть месяц будет сидеть один, пусть два, он даже шлюху себе не решится подцепить…

— Вероятно, это чревато.

— Еще бы! Конечно, чревато. Может быть. А, может… и нет. И вообще, — Роза кокетливо взбивает рукой свои рыжие букли, — что-то мне разонравились блондины. Знаешь, мне было очень приятно, что ты сам позвонил. Как видишь, никто тебя здесь съедать не собирается. Просто, так сказать, дружеская встреча. Ну что, не такая уж я и страшная?

— Да никакая ты не страшная… — чуть смущенно ухмыляется Гариф, невольно проскальзывая взглядом по могучим складкам оголенного синюшного жира. — Просто я…

Раздается мягкое урчание мотора, из-за правого флигеля появляется лимонно-желтое спортивное авто, в свете этого ясного дня, отваживающееся соперничать в блеске с самим дневным светилом. Ослепляя солнечным бликом, плавно отворяется передняя дверца, — из машины выходит спортивный молодец в черном костюме здешних охранников, направляется к хозяйке.

Жирное лицо Розы медленно наливается цветом окрестных роз. Ее близорукие щелочки-глазки почти исчезают с лица, ее пухлые губы кривятся. Визгливым окриком встречает она своего челядинца:

— Где Максим?!

— Да с ним там это… — вытягивается в струнку холуй. — С ним там приступ, что ли… Доктор ему там чего-то в руку колет.

— Да? — чуть успокаивается Роза. — Ну ладно, иди, посмотри там… Может, за чем сбегать надо будет. Иди, иди.

Через зеленую поляну, от розовых шезлонгов, бегут к Розе несколько развеселых господ. В руках одного черная гитара, в головку грифа которой вставлена между колками исстрадавшаяся пурпурная роза.

— Роза! Роза! — галдят господа наперебой. — Розочка, сыграй нам! Спой, Роза, спой!

Роза вздыхает деланно укорительно и покачивает головой, на сколько то позволяет залитая жиром шея:

— Как вы меня… У меня гость, вы что не видите? Для песен у нас вон Миля Флякс есть. Ми-ля! — зовет Роза.

Но публика вновь галдит:

— Не хотим Милю! Флякс нам уже надоел! Розочка, ну что тебе стоит!

И тогда, искоса лукаво поглядывая на Гарифа, Роза соглашается:

— Только, если мой гость попросит.

— О, конечно же, я присоединяюсь к общей просьбе, — насколько то ему удается, пытается радоваться Гариф.

— Ну, уговорили, — принимает гитару Роза.

Она берет несколько аккордов и затягивает вовсе уж пронзительным резким голосом:

Купите бублички, горячи бублички,
Купите бублички, да поскорей,
Меня несчастную, торговку частную,
Торговку частную ты пожалей…
Роза поет. Седой дедушка вместе со своей партнершей по бадминтону затевают игривую пляску. Со всех сторон лужайки сбегаются прочие баре, дабы принять участие в новом увеселении. И тут со столика с провизией раздается позывной телефона сотовой связи. Роза поет. Люди пляшут. Телефон зовет.

— Да вырубите эту мобилку! — выкрикивает кто-то.

— Нет-нет, — Роза кладет ладонь на струны, гитара умолкает, и та передает ее в ближайшие руки, — может, это меня. Миша, принеси мне телефон.

Кучерявый, узкоплечий, по-женски широкобедрый Миша топает за телефоном. И, поскольку учредительница собрания напряженно следит за ушедшим, и все общество вынуждено стоять возле ее «тронного» кресла, поворотив заскучавшие физиономии в одном направлении.

— Тут какого-то Грифа спрашивают! — кричит, взявший телефон, Миша. — У нас разве есть такой?

— Есть! Есть! — вопит ему в ответ Роза. — Тащи сюда! — и, повернувшись к Гарифу, с растерянностью: — Это тебя.

— Я оставил номер у себя в конторе, чтобы знали где искать, если что. Думаю, ты не против? — поясняет он.

— Конечно! Конечно! Что у нас тут, КГБ? — растягивает свой большой рот в улыбку Роза, передавая аппарат.

Публика все не решается разойтись, ожидая продолжения развлечений по окончании этого досадного телефонного разговора, ибо хозяйка очень внимательно следит за говорящим.

— Что горит?! Что сгорело?! — уже почти кричит в трубку Гариф. — Как сгорели цеха?.. Ничего не понимаю. Как они могли загореться?! И офис?! И… А где они сейчас… Ну, пожарные? Как это нечего тушить?! Так, я сейчас буду. Откуда ты звонишь? Понял. Жди! Сейчас!

Этот номер, как видно, тоже понравился публике. О том говорят застывшие на лицах полувопросы-полуулыбки. Они с нетерпением ждут развязки. Лицо же Гарифа до того бледно, что кажется ни кровинки не осталось в нем. Он переводит бессмысленный взгляд с одной любопытствующей физиономии на другую, все не отваживаясь принять хоть какое-то решение. Наконец он отыскивает глазами Розу:

— Я поехал… Я… Мне нужно ехать.

— У тебя какие-то проблемы?! — весьма участливо откликается Роза. — Конечно, езжай. Вон машина твоя стоит.

— Да-а… Кажется, у меня большие проблемы… Или точнее: уже никаких проблем…

— Давай скорее! Можешь на светофорах не останавливаться, — тебя с этими номерами ни одна сволочь не остановит!

Он поворачивается, в смятении позабыв хоть как-то распрощаться с людьми, и шагает, все быстрее идет, бежит к лимоновой «Alfa-Romeo».

— И помни, — кричит ему вслед Роза, — если, там, что, если деньги нужны будут или что, ты помни, что у тебя есть надежный друг! Помни про это!

В невероятном своем авто Гариф несется по городу. Все мелькает и путается перед его глазами: окна автомобилей, светофоры, разбегающиеся пешеходы, — но время от времени, точно проявляется сквозь эту кутерьму лицо Розы Цинципердт. «Теперь мамочка не оставит тебя в беде, — говорит это лицо, и вновь повторяет, — теперь мамочка не оставит тебя».

А вот он уже стоит возле того места, где еще несколько часов назад находилась его крохотная фабрика по производству картонных коробок, пластиковых стаканчиков, бумажных пакетов. Под ногами мокрый асфальт, весь в хлопьях серой пены, впереди плотный частокол из праздных ротозеев, а за спинами, за затылками, — кирпичные руины в плотной сажной копоти, над ними там и здесь поднимаются последние слабосильные дымки, распространяя едкий удушающий смрад.

— Это поджег! Конечно, это поджег, — галдят в толпе, — тут одна женщина видела, как две машины подъехали, иностранные… Это у них разборками называется. Это те, которые себя русскими стали называть, новыми…

Безветрие. Черный дым почти ровными столбами поднимается в небо, и там, в сочной майской лазури, свивается в физию Розы Цинципердт… «Теперь мамочка не оставит тебя в беде…»


Конечно, преобразование дыма в лицо артистки Лядской, то бишь Розы Цинципердт, лучше вышло бы, будь оно состряпано нелинейным монтажом… Только Фимочка Пацвальд, наш компьютерщик, ни за что не согласится на работу, которая не будет отдельно оплачена. Отношения его с Бобровым, все их таинственные взаиморасчеты дюже темны. Пацвальд откровенно излил Боброву, что ставка назначенная ему слишком уж никудышна, и отказался в счет ее выполнять какую бы то ни было работу для программ и сериала. Они как-то там друг друга поняли, и за Пацвальдом были оставлены только рекламные ролики, приносящие скорые живые деньги. Все же прочие задачи Фимочки переложили на нас, разумеется, не предполагая никакого вознаграждения. Нет, можно было бы и не ставить перед собой в работе дополнительных проблем, а ляпать как получится, обходя многосложности, которые то и знай подвертывались в творческом, так сказать, процессе. Но в титрах-то стояли наши имена, и, если Бобров был поглощен исключительно подсчетом доходов, то нам почему-то было стыдно выглядеть перед телезрителями халтурщиками…

«Так что, по всему видать придется создавать сотканную из дыма Розу линейным монтажом. Ну, и ничего: двойной микшерочек пустим, — будет почти замечательно… И вообще, когда уже наступит лето!» — вот о чем думал я, промерзший, поднимаясь в лифте вместе со Святославом Вятичевым к его квартире в панельной двенадцатиэтажке.

Железная сварная решетка перед его дверью, служившая, как теперь водится, залогом обороны от всяких злоумышленников, от башибузуков разного сорта, как всегда насмешила меня.

— И как, не ополчаются злодеи? — осведомился я.

— Береженого Бог бережет, — отмахнулся от меня Святослав, со скрежетом отворяя эту острожную дверь.

В доме же его и в самом деле гомонили какие-то люди.

— Они у тебя тут живут? — вновь поинтересовался я.

— Живут — не живут, но частенько бывают, — отвечал он мне, проводя в гостиную, где, как видно, не первый час шел оживленный спор.

Знакомая мне комната, казавшаяся всегда просторной, теперь будто вдвое сжалась от собравшегося здесь люда. Впрочем, уже второй взгляд изъяснил, что людей в комнате, может, и не так много, — полдюжины, — только малогабаритное жилье, видать, не приспособлено и для такого числа гостей.

Центром композиции был рыжий парень, с очевидными чертами вырождения в конопатом лице и хлипком теле, не так давно, по всей видимости, отпраздновавший свои двадцать пять. Он стоял, опершись тощим седалищем о край стола, на котором обретались две открытые, но не початые, бутылки кагора, фрукты, тарелки с закусками, и почти выкрикивал жаркие слова:

— …вот потому-то мы и оказались в такой заднице! Нужно было строго следовать по пути реформ.

Рядом с ним, на стуле, помещалась пресимпатичная девица с обведенной черным карандашом томностью в светлых глазах, возможно, его возраста. Девица временами гладила его по худенькой ручке, чтобы маленько охолодить, а заговаривая, всякий раз тянула его сторону:

— Но ведь правда! Все цивилизованные страны так живут. И Европа, и Америка…

Им парировали в основном двое мужчин лет по сорока, развалившиеся в креслах, в углу:

— Мы не можем согласиться с политикой нынешнего правительства, — говорил тот, что помоложе. — Ни я, ни Илья Аркадьевич, как председатель нашего Народно-патриотического Русского Союза, — он кивнул в сторону своего соседа, со значением разглядывавшего телефонный справочник, — и ни один из представителей нашего Союза с этим не согласится. Мы понесем идею русского фашизма в Америку, в Африку, мы дойдем до берегов Индийского океана…

Надо сказать, что оба представителя Русского Союза имели какую-то невнятную, но вовсе не русскую наружность, и поначалу как-то странно было слышать из их уст этот несусветный бред.

Еще один мужичок, немолодой коренастый, в великолепном твидовом костюме, с лицом красным и широким, украшенным седеющими усами, пытался накормить серого британского кота, похожего на плюшевую игрушку, колбасой, взятой со стола. Кот не ел.

А вдоль окна, не смотря на тесноту помещения, прохаживалась, — два шага туда, два шага назад, — сочная, с наливными формами женщина; прохаживалась и курила длинную розовую сигарету.

Первое слово Святослава, перекрывающее общие приветствия, было именно к ней.

— Лиза, я же просил не курить здесь. Неужели тяжело до кухни дойти. И что это у тебя во рту такое… цветное…

— Ой, Славочка, я же не знала, когда ты придешь, — всколыхнула невероятной грудью Лиза. — Я только одну. Это очень модные очень дорогие сигареты. Почти без никотина.

— Слава, где тебя носит? — задвигался главный фашист. — Давай, приступим. А то мы тебя ждем-ждем…

— Глинтвейн! Глинтвейн! — выкрикивала молодая девица. — Я говорю им: красное вино нужно пить подогретым. Апельсин туда, лимон, корицу… В такую погоду красное вино нужно пить подогретым, это я вам, как врач говорю…

— Будущий, — уточнил ее рыжий друг.

— Не важно. Глинтвейн!

Публика была вся новая. Никого, кроме Лизаветы, я здесь прежде не встречал. Оттого я под прикрытием общего оживления пробрался в самый дальний угол и устроился там в углу у книжных полок, схватил наугад томик. Схватил наугад, и прочел наугад.

Во глубинах души, из тьмы тысячелетий
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать, как дети,
Как тигры грызться, жалить, как змея…
Эти строки почему-то заставили меня вспомнить об Алексее Романове, — зоопсихологе, этологе ли: надо бы ему позвонить.

Строки принадлежали Валерию Яковлевичу Брюсову. Я пообщался с ним еще сколько-то, пока общество решало варить вино или только подогреть и на какие стулья садиться. Извлекло же меня из мусического убежища приподнято-любезное и даже несколько торжественное воззвание молодой девицы, медички:

— А я вас знаю! Я видела вас по телевизору! Какая-то такая… французская передача… «Лямур»?

— «Бонжур».

— Точно, «Бонжур»! Очень интересная передача. Я так уважаю TV!

— Я уже вижу, что вы не пропускаете ни одной. И все равно удивительно, что кто-то, пусть случайно, смотрит местное телевидение.

— Нет, почему же…

Нас, к счастью, окликнули.

Общество большей частью расселось вокруг стола. Мужичок в твиде устроился в кресле вместе с котом. Елизавета — у окна, теперь уже с чашкой в руке. Я же был так голоден после напряженного рабочего дня, что первое время не оглядываясь трескал все, что подворачивалось под руку и запивал дымящимся вином цвета драгоценной шпинели из белой фарфоровой чашки. Болтали о какой-то симпатичной ерунде, о неудаче американской станции на Марсе, о таинственных секретах дома Кристиан Диор… Все было так мило… И тут началось.

— Ты за кого будешь голосовать? — так вот запросто адресовался почему-то именно ко мне рыжий паренек, как видно, он был всегдашним закоперщиком политических диспутов.

— Что, опять за кого-то голосуем? — поинтересовался теперь уже я, дуя в чашку, чтобы отогнать от кромки плавающую в вине апельсиновую корку.

— Как это! — ошалел от такого попрания предмета достопочтенного рыжий. — Президента выбираем!

— A-а… Это конечно, — я счел своим долгом не расстраивать парня понапрасну. — Так вроде же недавно кого-то выбирали?

— То мэра…

Святослав и твидовый мужичок рассмеялись, отчего рыжий покраснел и начал злиться:

— Между прочим, все проблемы от нашего легкомыслия. А потом удивляемся, почему у нас в стране все через задницу делается.

— Через задницу? Вы уверены? — механически откликнулся я на брошенную реплику, сосредоточенно пережевывая кусок копченой макрели.

— Вообще-то он прав, — поддержал парня Илья Аркадьевич, главный фашист.

И этот уставился на меня, так что нужно было опять что-то говорить.

— Я очень уважаю ваш оптимизм, но разделить его не могу, — отвечал я. — Мне кажется, что в стране, которая приглядела путь колонии, президентов не выбирают, а назначают. Назначают хозяева. Колонизаторы. Как уж там это оформляется внешне, обусловлено только модой. Выбора нет. Его не может быть при заданных правилах игры.

— Ой, ну, что вы такое говорите! — не удержавшись, всплеснула руками защитница рыжего. — Сам американский президент перед главами всех держав, перед всем миром заявил, что Соединенные Штаты заинтересованы в том, чтобы наша страна была сильным партнером!

Такой аргумент в свою очередь озадачил меня:

— Но это просто оксиморон. Что за дичь! Кстати, заметьте, про Америку вы сами сказали. Но, сложившееся к концу двадцатого века мировое правительство не ограничено никакой территорией, его эмиссары повсюду; разумеется, их больше там, где лучше.

— Вот это действительно бред! — воскликнул мой главный оппонент. — Какое мировое правительство? Мы — суверенная страна!

— Да я и не навязывал никакой полемики. Но не верить своим глазам и ушам не могу. А ты не сердись, зачем? Выбирай, голосуй, — это тоже может быть очень увлекательным занятием.

Я обнаружил на себе пристальный взгляд прищуренных глаз младшего фашиста.

— Вы делаете интересные замечания, — врастяжку произнес он. — Говорите, говорите.

Председатель Русского Союза тоже был очень внимателен.

— Да нечего мне говорить. Лучше я съем вот эту…

— Хорошо, пусть наша страна — колония, — заговорил из своего кресла мужичок; он не глядел в нашу сторону, поглаживал кота, распластавшегося у него на коленях, и поэтому казалось, с ним и беседовал, — и в чем же тут каверза для рядового среднестатистического обывателя? Обывателю не все ли равно на кого он работает, на красных, на белых или на голубых?

— Ну, как же, Пал Палыч, — оживился теперь и Святослав, — еще вождь мировой революции говаривал, что население колоний эксплуатируют тысячами способов. Вывозят капитал, концессии, всяческий обман при продаже товара… Раньше учили.

— …а также колонизаторы подчиняют весь порядок жизни, общественные ценности, идеи интересам господствующей нации, — добавил я. — Так говорил Владимир Ильич. Хотя деньги-то на свою деятельность он получал от тех самых захватчиков. Странное однако же дело: народ большею частью безмолвствует, да, но время от времени какое-то просветление на него накатывает, и он уничтожает, облепивших его паразитов. Правда, это сопровождается большими хлопотами… для всех.

И зачем я поддерживал эту болтовню? Точно всечасно находился под опекой незримого режиссера. Ну, что мне было до мнения этих людей? Что им до меня? Ведь я уже почти знал, что модели характеров настолько прочны, что не предусматривают никакую качественную трансформацию. Никого я не собирался переубеждать либо напротив, — проникаться чужими принципами, чуждыми символами веры. И вот говорил же. Какое все-таки болтливое животное — человек! Ни одна тварь земная не производит столько пустопорожнего шума…

— Конечно, для меня, как предпринимателя, — вновь оживился котофил, он не принимал участия в трапезе: то ли был закормлен с осени, то ли за годы восставшего капитализма успел отвыкнуть от неприхотливой пищи, — оптимальным кажется то положение вещей, когда капиталу дается движение, когда жизнь себе можно обеспечить достойную. Не каждый живет справно, это да, но не каждый и наделен талантом бизнесмена. Однако, очевидно: чем лучше будут идти мои дела, чем богаче будет становиться моя фирма, тем больше я смогу предоставить рабочих мест бедной части населения, смогу увеличить зарплату уже имеющимся сотрудникам, наконец выделять из прибыли какие-то деньги для благоустройства города, скажем, на какое-нибудь там меценатство.

Раздался сочный грудной смех Елизаветы. Все обернулись к ней, и та вынуждена была как-то оправдаться:

— Нет-нет, это я так… ничего… Вы такой уморительный, Пал Палыч.

— Песня ваша не нова, — покачал головой Илья Аркадьевич.

Ну а тут и мне, конечно, непременно нужно было влезть:

— Да, это один из самых популярных мифов нового времени. Не переизбирайте начальника, не хватайте за руку вора-президента, ибо, мол, придет на его место новый и станет воровать вдвое. Этот-то уже наворовался, этому-то уже ничего не нужно, а тот, вишь, голодный, тому все с нуля начинать. Чушь, ведь, правда? Если уж человек стал на путь обогащения, то остановиться, наесться ему нельзя. Путь сей — есмь бесконечность. Имея дворец в Барселоне, можно ведь приобрести еще более пышный на Гаити, нет, два на Гаити и несколько кокосовых островов где-нибудь в Полинезии. И так далее и тому подобное. Эта игра не знает границ. Вот, кабы можно было изменить эти самые правила игры…

— Ну, как это? О чем вы говорите! — задвигалась, замахала ручками в перстнях юница. — Во все времена были богатые и бедные.

— Законы человеческой природы не могут быть другими, — подкрепил это утверждение ее рыжий друг.

— А вот не скажи, — продолжал я; о! меня уж просто несло, и со стороны я, должно быть, смотрелся весьма забавно, — стоило бы только власти перестать быть бизнесом, приносящим немалый доход, живи наш вожак в безыскусном жилище со свежевыбеленными стенами, и получай разумное жалование, — куда денется и паразитическая свита, и жадные мысли, тогда и о благоденствии народа можно было бы ему подумать и благородных законов подсочинить.

— Золотой век!.. — зло расхохотался рыжий, и кое-кто его поддержал. — Такого никогда не было и не будет.

— Такое случалось неоднократно, — не унимался я, — более того, всякий раз, как издыхал, захлебнувшись золотом и развратом обветшавший Рим. И сразу преображались ценности, и тут же менялись приоритеты. Правда, это всегда было не лучшее время для проституток, ростовщиков, паразитических народов и всякого рода сибаритов… Но… И у болезни, и у роскоши, как разновидности душевного недуга, тоже свой срок.

Вновь щебетала дивчина:

— Вы такие страшные вещи говорите… Надеюсь, мы до такого не доживем. И почему роскошь — это болезнь?! Почему руководитель страны должен жить в какой-то лачуге?

— В землянке, еще скажи, — это был, конечно, рыжий.

— …в какой-то лачуге, а не в президентских апартаментах? Вспомните: Зимний дворец, Гранавитая палата, Версаль в конце концов. Разве это плохо, разве это не прекрасно?

Это уже начинало смахивать на пресс-конференцию, мало-помалу перераставшую в некое подобие митинга.

— В том-то и дело: что считать хорошим, что прекрасным. По мне… Еще раз: для меня. Я никого в ряды своих единомышленников не вербую. Для меня все эти финтифлюшки, малахитовые колонны, золоченые рамы, вырезной драгоценный паркет, лазуритовые вазы, из которых так и сочатся пот и кровь миллионов рабов, — гиль несусветная. А, что касается их эстетической ценности, — так ведь жлобство. Ей-ей, пошлятина полная.

— Н-да, — мурлыкнул то ли Пал Палыч, то ли его кот, — к счастью, не все разделяют ваши взгляды.

А первый и второй фашисты за время моей пламенной тирады придвинулись ко мне едва ли не вплотную; глаза их были остры и жадны.

— Мне нравится ваш революционный настрой, — как-то плотоядно облизывался Илья Аркадьевич. — Вам просто необходимо вступить в наш Русский Союз. Мы как раз и стараемся объединить всех русских, не разделяющих предательскую политику нынешнего режима. Русские должны получить освобождение.

— Да что вы так о русских-то печетесь! — не сдюжил я. — Вы-то сами какой национальности?

Илья Аркадьевич опешил:

— Ну-у… причем здесь это… Какая разница… Вообще-то я русский. Папа у меня юрист, а мама русская, да. Теперь национальность и в паспорте-то не указывают. Теперь другое. Теперь о человеке судят по тому, к какой он партии принадлежит…

— Это кому как нравится, — востренькая хищная мордочка этого Аркадьевича начинала приводить меня в ярость, — я же придерживаюсь обратного принципа. Мне абсолютно все равно как там будет называться партия: демократической, коммунистической, либеральной, консервативной… Я прежде всего смотрю на лица ее представителей. И, если эти лица походят на мое, значит есть вероятность (всего лишь вероятность), что им не совсем безразлична может стать моя судьба, как представителя их биологического вида. Когда же лицо партийца, а тем более его окружения, не кажется мне родным… то и держаться от этой компании лучше подальше. И уж никак не доверяться. Извините, если мое объяснение показалось вам резким.

Объяснение мое, безусловно, представилось Илье Аркадьевичу и его соратнику немягким, и все-таки он сказал:

— Намеки ваши туманны. И все-таки вы подумайте.

А я в ответ:

— Этим я и стараюсь заниматься в свободное время. А за предложение спасибо.

Скоро, однако, гости стали расходиться. Первыми покидали территорию Святослава рыжий кощей и его дульцинея, явно раздосадованные нескладно потраченным временем.

— Вы на выходные что собираетесь делать, — спросил их на прощание хозяин, — дома сидеть, телевизор смотреть?

— Я телевидение вообще терпеть не могу, — надменно бросила красавица, при активном содействии своего миленка натягивая фиалкового цвета песцовое манто. — Дела есть… Теперь, наверное, не скоро увидимся…

За ними потянулись тоже чем-то опечаленные фашисты. За фашистами твидовый мужичок, в противоположность тем господам, неизбывно жизнерадостный и розовый.

— Я ведь, Слава, к тебе на минутку и по делу заходил, а вот на какой концерт попал… — посмеивался он, заглядывая в зеркало в прихожей. — Проезжал мимо, вижу, — свет горит. Поднялся, а мне тут говорят, обождите, мол, минутку, сейчас будет. Да… Так ты мне вот, что скажи: я к тебе на тренировки в этом месяце никак не смогу успевать, дела, как ты понимаешь, дела, так вот, может, назначим время, да будешь ко мне ездить? Понятно, гонорар я тебе в десять раз увеличу. Ну, в пятнадцать. Так, как?

Святослав почему-то странно покосился на меня, помолчал и тогда произнес:

— Ох, нет, Пал Палыч, видимо, так не получится. Хоть и деньги нужны… Времени тоже в обрез, не смогу. Уж не обессудьте…

— Да нет, что ты! Очень все понятно. Сам в таком ритме живу. Жаль, конечно. Что ж, тогда через месяц свидимся… Или, может, передумаешь?

— Нет, это наверное.

— Жаль! — и он подал на прощание огромную свою сильную лапу.

Теперь в доме оставалась одна Лиза, и, сдавалось мне, уходить она вовсе не собиралась. Напротив, она наконец-то блаженно растянулась на диване, включив предварительно бра, лазерный проигрыватель и кондиционер.

— Ты что, у меня ночевать собралась? — почему-то удивился Святослав.

— Неужели ты выгонишь бедную женщину на мороз в такой поздний час, — мурлыкала Лиза, закидывая за голову руки. — Мог бы и приятеля оставить. Что ему по морозу сейчас тащиться?

— Ну, это тебе сегодня не обломится, — так же игриво ответствовал ей Святослав. — Раскатала губы! Человеку надо возвращаться в семью.

— Скажите, пожалуйста! — закатывала уже масляные глаза Лизавета, и, переведя их на меня, почти невинно трепетала ресницами. — Вам надо в семью? Правда? А мы вам чем не семья?

— Ладно, Лизка, ты давай располагайся, а мы пойдем еще на кухне посидим.

— Нет, Святослав, пойду я. Время позднее… Хотя, Лизок, и в самом деле права: семья вы не худшая.

— Так оставайся.

— Как-нибудь в другой раз непременно. А на сегодня, — пока! — и я пошлепал одеваться.

— Святослав, а, Святослав, — договаривал я уже у двери, — а что это за кунсткамеру ты у себя тут сосредоточил? Кто эти люди?

— Ох, Тимур, спроси что-нибудь полегче. Сам удивляюсь. И понимаю, что общение такое ведет только к потере времени… А вот, как видишь. Рыжий — это сынок Роберта Гольцмана. Слыхал, разумеется, про такого? Властелин продуктовой империи нашего города. Второй месяц сынок ходит ко мне на тренировки, жилится переправить дурную наследственность. Присуху его сам сегодня впервые узрел. Ничего, да? Пал Палыч — в прошлом второй секретарь горкома партии, а теперь кем-то там в местной администрации подвизается, строительством занят. Строит, правда, не для народа, нет. Фирма «Эрмитаж». Везде, и на вашем канале рекламу их крутят. Какие-то немыслимые дворцы с зимними садами, каминами, бассейнами и тому подобными прибамбасами. Диву даешься: неужели в нашей глухомани такое количество жителей, способных купить квартиру за двести-триста тысяч зеленых?..

— А эти, фашисты? — одно воспоминание о виденных национал-социалистах, призывавших меня стать неофитом их отважной идеи, заставило рассмеяться.

— Эти… Тоже мои, так сказать, подопечные. Но это же подстава, ты и сам видишь. Какие-нибудь их собратья в нынешнем КГБ организовали эту бригаду, чтобы пугать добропорядочных бюргеров. Знакомый почерк. В лидеры, которым светиться придется на экране, в газетах, выбираются самые скандальные клоуны, понятно, из своих. С одной стороны они дискредитируют уже одним видом своим ту идею, которую, якобы, пропагандируют, с другой — поставляют доносы, на тех, кого сами рекрутировали, как на неблагонадежных. Нет, то такое говно… нечего и говорить. Ты лучше скажи, когда ко мне на тренировку заявишься?

— Да у тебя, как посмотрю, с клиентурой проблем нет.

— Ну, хорош выгибаться.

— Святослав, не-ту вре-ме-ни. Ты же знаешь: мне с тобой всегда… нормально. Но это телевидение… Я появлюсь. Вот те крест, загляну. А сейчас — пока. Пойду. К тому же тебя там страждущая дожидается.

Я ушел.

Меня дома тоже дожидались. Она сидела в кресле и вязала. Этим рукоделием я любовался последние полгода, и всякий раз то был один и тот же клочок в дециметр квадратный. Последние годы мы разговаривали с ней крайне редко, поэтому она даже не подняла глаз от своего вязания. Как-то так сложилось (в процессе эволюции), что обоюдно пришли мы к заключению: чем тратить силы и пыл на взаимные упреки, уж лучше и вовсе не собеседовать. Тут, казалось бы, резонно было обратиться к испытанному поколениями незамысловатому средству, — да просто развестись. Но у нас была дочь, и я отчетливо понимал, какими бы ни были негодными и противоестественными такие отношения, та жизнь, которую она сможет предоставить ей автономно, случится сто крат плоше. Так и тянулось наше совместное сосуществование, месяц за месяцем, год за годом, пусто, безотчетно, тягостно. Можно было бы припомнить те резоны, которые выдвигала каждая сторона в пору, когда слово еще не было изгнано из наших взаимоотношений… Но все это и тогда представлялось, и теперь отчетливо виделось вещью внешней, дочиста формальной, ибо истинная причина, как всегда, была проще и фатальней. Те чужеспинники, которые формировали современный миропорядок и имели на том жирный барыш, просто вскружили ее беззащитную женскую голову, все накопления ее трудоспособных предков в этой голове перевернули вверх дном и успешно зачислили мою бедную женку в свою пятую колонну. Им удалось уверить ее, бесталанную, что нет в подлунном мире предмета более весомого, чем наслаждение, а уж попытаться модифицировать себя по образу и подобию своих наставников, поставщиков этих наслаждений, она догадалась сама, понадеявшись на мое долготерпение. И, надо сказать, принимая такой расклад за временную игру, я оказался в затяжной партии. Когда же эта игра мне наконец прискучила, вот в каком переплете оба мы оказались.

Нет, нельзя сказать, что она вовсе никаких полезных действий не производила, тем более в последнее время, когда рассчитывать на меня приходилось ей все реже. Как правило, деятельность эта сводилась к совершенствованию мелкого комфорта в жилище. Однажды она вдруг даже покрасила окно белой краской, чем изрядно меня напугала. Впрочем впредь подобные подвиги не повторялись. А еще она очень любила комнатные растения, все больше всякие такие вьющиеся. В гостиной распускал плети огромный филодендрон из Колумбии с темно-зелеными, металлически блестящими листьями по метру каждый. В кухне все окно было завито аравийским жасмином, время от времени покрывавшимся белыми звездочками цветов, распространявших на всю квартиру приторный запах. По стенам спальни, детской, там, здесь, всюду текли, струились тонкие гибкие побеги плющей, традесканций, пассифлор, кампанул, медеол, аспарагусов… В тон заявленному стилю я еще завел внушительных размеров аквариум, так что ритмы нашего гнездышка с некоторых пор обусловливали филодендроны да аквариумные узницы.

— Насте нужно купить дубленку. И не говори, что можно кроличьей шубкой обойтись, — теперь другая жизнь, — вдруг возговорила моя благоверная, и это в нашей немой обители прозвучало почти выстрелом. — Да, звонил твой режиссер, Степан. И за квартиру второй месяц не плачено.

— Хорошо, завтра я заплачу, — поспешно согласился я, зная, что теперь услышу ее в следующий раз, может быть, через неделю.

В прожорливой тишине таял слабый звон спиц. За окном зачалась и тут же погасла пьяная песня. Я направился было в ванную, но она заговорила опять. Это уже было много для одного собеседования.

— Я не собираюсь и дальше надрываться по хозяйству, — голос ее, как всегда, был не слишком добросердечен. — Найми мне прислугу. Или, как заведено на Западе, плати за каждое дело.

Не то, чтобы таковское заявление, слышанное из ее уст, сильно меня подивило. Подобные эксцентрические кунштюки она имела склонность отмачивать и прежде. Но, казалось бы, все уже было отговорено, решено, и слово давным-давно потеряло всякий смысл и толк.

— Прислугу? — должно быть, я все-таки был удивлен. — Но, драгоценная, а что же ты тогда вообще будешь делать?

— Что?! — Она отложила вязание и поднялась из кресла. — Что?

И ушла в спальную.

Наконец оставшись в блаженном почти одиночестве, я облегченно вздохнул. Тишина пожирала меня неотвратимо. По стенам ползла-змеилась в слабом освещении темная поросль. Казалось, эти зеленые плети простегивают все пространство, прорастают сквозь мое тело, сквозь мой мозг, подчиняя его своим ботаническим помышлениям, невозвратно, невозвратно…


Небольшой бар из недорогих с обстановкой вполне безликой: никель, пластик, неоновый свет. Здесь же гремит дискотека. За столиком с пивными стаканами и простенькими закусками — Наташа Амирова и подруга ее Нинель. Мелькают вспышки стробоскопа, осеняя их накаленные драматизмом беседы лица. Пьяно колышутся сизые облака табачного дыма.

— …Нелка, ты просто не можешь меня понять! Понимаешь, ты просто не в состоянии понять мое положение! — темпераментно жестикулируя, что называется, с пеной у рта, доказывает что-то своей подруге Наташа. — Это катастрофа. Это полный звездец. Все сгорело,все. Цеха, офис, вся документация, все.

— Вот я и хотела тебе… — пытается вставить подруга Нинель, но буйный поток встречных слов не позволяет ей осуществить намерение.

— И ни копейки на руках. Понимаешь, ни копейки! Все было вложено в дело. Так мало того, у Гарифа еще долгов… Я даже не знаю, сколько. Он говорит, двадцать тысяч баксов. Но это он мне говорит, — значит на самом деле вдвое, а то и втрое больше. Отдавать нечем. Если даже, не дай Бог, все продать… Но кому продашь, и как потом жить? Ты понимаешь? — в пылу словоизлияния Наташа не замечает, что по ее щекам уже хлещут слезы. — Я теперь буду в трамваях ездить? И ходить в рубище, что ли? Я ему сказала, мне что теперь, на панель идти?..

— Так вот, я… — вновь приступается подруга, и вновь тщетно.

— Я ему сказала, я свои брюлики не отдам. У меня ребенок на руках. Еще не известно, что там меня ждет. Ой, Нелка, лучше бы я за Даньку Пописа вышла. Потом уже, с возрастом понимаешь, что с лица ж воду не пить. Сейчас бы я вот это так страдала? Ты знаешь, ведь это же не случайный пожар. Говорили, что там и сейф открытым нашли, и… Это его, конечно, проблемы. Я ему всегда говорила: это твои проблемы, как ты там будешь деньги доставать. Но я-то почему должна страдать?! Ну, скажи, почему?!

Изнемогшая Наташа падает на стол, и уже только рыдает. Возникшей паузой торопится воспользоваться Нинель:

— Ты меня послушай. Что ты ревешь? В конце концов ты женщина, и не должна отвечать за своего болвана. Если на него там за что-то наехали, — пусть сам и выпутывается, как знает. А то, как минет, — так им сейчас сделай, а, как шубу купить, — так на следующий сезон.

— Угу… Угу… — мычит сквозь слезы Наташа.

— Ты извини, что я немножко опередила события. И сама распорядилась… Наточка, но это чисто в твоих интересах. Я еще… раньше хотела тебе сказать, но с этим твоим внезапным горем… Тебе сейчас конечно не до того… А с другой стороны… Короче, с тобой хочет типа познакомиться один человек.

— Какой человек? — поднимает на подругу мокрые глаза Наташа.

— Хороший человек. Между прочим, иностранец. И не какой-то там араб, что променяет тебя на верблюда, — и пиши письма. Австралиец.

— Австриец?

— Нет, к сожалению, не австриец. Но Австралия — это тоже ничего. И вот просит, чтобы я его с тобой типа познакомила.

— Но у тебя вроде не было таких… — не перестает удивляться Наташа. — Откуда ты его взяла?

Нинель видит, что глаза подруженьки помалу просыхают, и теперь позволяет себе некую таинственную игривость:

— А вот и не скажу. Да какая тебе разница. Ты случай лови, дуреха. Это тебе даже не Данька Попис.

— Нет, откуда ты его знаешь?

— Ну, откуда-откуда… Подошел, представился, разговорились. У Берты в салоне дело было. Ты ее не знаешь. А он ее типа давний знакомый. Ну я губы раскатала. А он мне и говорит: у вас есть подруга, Наташа, я с вами не раз видел и уже давно хочу с ней познакомиться, но она, мол, дама замужняя, и все равно из этого, наверное, ничего не выйдет. Я ему и говорю, что замужняя-то замужняя, да чего в жизни не случается. Только не подумай, что он мне, там, типа деньги за посредничество давал или что-нибудь такое… Ничего подобного.

— Но-о… Нелка… Как же это я…

— Да чего ты раньше времени переживаешь, мало ли что вы там решите. Может, ничего и не решите. От тебя ведь ничего не требуют. Поговоришь просто с действительно приличным человеком, — все. И что я вот это распинаюсь. Лучше пусть он сам тебе все скажет…

— Сам? Как это? Где?! — вдруг спохватывается Наташа и начинает энергично вертеть головой по сторонам.

— Ну, что ты крутишься, типа как девочка! Веди себя достойно.

Тут Наташа Амирова и замечает среди клубов дыма, среди скачущих-танцующих фигур, среди кружения рук со стаканами и рук с сигаретами приятное улыбающееся лицо (в высшей степени респектабельное лицо, что и само присутствие такового в этом демократическом шалмане странно), просто красивое лицо средних лет господина, эдакого сорокапятилетнего положительного голливудского героя с благородной сединой на висках. Они встречаются взглядами. Мужчина с внешностью киношного идола сквозь живой занавес хмельного бара подает какие-то знаки. Наташа изображает смущение, может быть слишком игриво: то опускает глаза, то вспыхивает улыбкой и потряхивает головой. Этот диалог в жестах длится минуты две. Наконец мужчина поднимается и, лавируя меж развеселым людом, направляется к столику Наташи и Нинель. Женщины кокетливо шушукаются, то и знай пуляя в него, приближающегося, огненными взглядами. Но вот он и рядом.

— Очень прошу прощения такие величайшие леди, — заговаривает господин с чудовищным акцентом неопределенного происхождения, — не имею ли я право приседать возле?

Женщины хохочут, еще и еще фривольней, уж почти нескромно.

— О, конечно, Дэвид! — делает приглашающий жест разбитная Нинель.

— Не против ли сказать Наташа? — Дэвид продолжает стоять, ожидая ответа Наташи.

Наташе необходимо несколько секунд, чтобы раскумекать смысл сказанного.

— Конечно, конечно, — наконец выходит она из краткого оцепенения. — Если вам не будет с нами скучно, — пожалуйста.

— Я очень благодарить такие леди, — он усаживается все же поближе к Нинели, но так, что его лицо, лицо искусителя из мыльной оперы, оказывается как раз напротив Наташиного. — Я, миль пардон, Наташа, может, Нинель вам уже говорит… Я говорю: миль пардон. Я очень просить видеть вас, говорить вас. Вы понимай?

— Знаешь ли, Дэвид, — продолжает исполнять роль сводни Нинель, — Наташа очень стесняется. Как это… Фил шай… Щи фил шай. Или филин?.. Черт его знает… Андэстэнд?

Дэвид морщит лоб, и, как видно, не напрасно:

— М-м! — озаряется он для Наташи самой живописной, самой рекламной американской улыбкой. — Don’t stand on ceremony! Can we speak English?

Пока Наташа красиво хлопает глазами, вновь инициативу берет на себя подруга:

— Нет, Дэвид, не надо английского. Наташа понимает по-русски.

— Да, лучше по-русски, — эхом отзывается Наташа. — Английским я в совершенстве не владею.

— Excellent! — и этому радуется красавец Дэвид. — Очень хорошо! Будем говорить русски.

На какую-то минуту он будто задумывается, глядя в пластик стола, точно собираясь с духом перед эпохиальными переговорами. Но вот нежный свет его почти волшебных голубых глаз вновь перед охваченной трепетом Наташей.

— Я видеть вас два год назад. Вы были белое платье…

— Белое платье? — еще больше начинает волноваться Наташа. — Я никогда не носила белое.

— Какая разница! — почти зло одергивает ее подруга. — Белое, типа светлое. Ты слушай: это же два года назад было.

— Это справедливость, — тает в неге райских воспоминаний киногерой, — это два года… Я не могу сказать, потому что проблемы. Вас — проблемы. Меня — проблемы.

Мигают цветные лампочки, дико хохочет у стойки бара ватага молодежи, везде и всюду ритмично подергивают телами в такт компьютерным барабанам особи обоего пола, — буйство жизни развеселого кружала в зените. Пьяный мальчик, весь затянутый в черную кожу, подскакивает к Нинель:

— Попрыгаем, подруга!

Нинель остается безучастной к этому предложению, и мальчик теряет к ней интерес. А иностранный Дэвид продолжает свой сказ:

— Скажу как я. Я живу Сидней. Моя фирма — Сидней, Мельбурн, Аделаида, Лер, Уэллингтон. Сейчас хочу branches Европа и здесь у вас. Прибыль моя фирма — двадцать миллион. Это год. Понимаете? Год — двадцать миллион. Потом год — двадцать миллион.

Пользуясь тем, что лицо иностранного гостя обращено к Наташе, Нинель делает ей всякие знаки: таращит глаза, кривит губы. Вероятно, эти действия призваны ставить акценты в наиболее важных местах речи Дэвида.

— Моя жена — нет. Ходила купаться пляж. Она кусать белая акула. Пять лет кусать. Жена нет, — на миг красавец кручинно склоняет голову, но вот уже опять сияет белозубой улыбкой. — Как вы говорить: жизнь идет. Я видеть вас. Мне счастье. Я не люблю доллар. Я иметь все полезное. Зачем доллар?

Нинель вновь корчит значительные гримасы.

— Но вы, Наташа, иметь муж, да?

Наташа в ответ неопределенно поводит плечом, берет со стола стакан, отпивает из него, опускает глаза, поднимает их на красавца Дэвида, опускает, поднимает, и тогда, жеманно растягивая слова, произносит:

— Дело не в этом… У нас у каждого своя жизнь… Мы свободные современные люди.

Подруга Нинель заметно оживляется, она даже несколько раз подпрыгивает на стуле:

— Ну, я вас оставлю. Вы пока поговорите, а я… Где этот в коже, который хотел со мной типа попрыгать?

И она тут же улепетывает, оставив Наташу и Дэвида пристально глядящих друг другу в глаза.

А в это самое время Гариф Амиров вышагивает по своему дому, там и здесь украшенному рококошными завитушками, повторяя одну и ту же траекторию, точно пойманное животное. Он останавливается подчас у стола, на котором разложены худенькие стопочки долларов, пересчитывает деньги, замирает, вдруг принимается оглядывать и даже ощупывает предметы обстановки… и вновь меряет шагами паркет комнат.

Звонок у входной двери. Гариф явно не готов к встрече гостя. Он с досадой швыряет находящиеся в его руке доллары на стол, но тут же подхватывает их, сгребает в кучу (звонок!) и, досадливо ругаясь, расталкивает по карманам брюк.

Звонок. Гариф ждет еще несколько секунд, как видно, в надежде, что посетитель утомится ожиданием и уйдет. Звонок, звонок, звонок. Он идет открывать дверь.

На пороге Роза, закрывающая своим исполинским телом весь дверной проем. Она раскраснелась и тяжело дышит. Одета же она на этот раз… Понятно, что Роза Цинципердт напрочь лишена каких бы то ни было комплексов относительно своей внешности, однако, шелковый брючный костюм, бледно-лиловый с жемчужными переливами, на такой гиппопотамше, — это уж слишком.

— Но… Привет… — произносит изумленный Гариф с какой-то вопросительной интонацией, невольно отступая перед надвигающейся на него тушей. — Привет, Роза, но с минуты на минуту должна Наташа придти.

— Не волнуйся, не придет, — как всегда уверенно заявляет Роза. — Она сейчас занята. С подругой. И еще занята будет как минимум час. А я всего на пару минут.

— Откуда ты знаешь, где она и когда будет?

— Гарик, ну, что за вопросы? Есть у меня возможность получать информацию о том, что меня интересует.

— Да… — несколько успокаивается Гариф. — А где же охрана? Такие люди и без охраны?

— Охрана там. Внизу. В машине. Что мне еще твоих соседей пугать… Правильно? Только, что это у вас лифт не работает? Я на твой четвертый этаж, как скалолазка карабкалась. Ужас!

От жестокой одышки бесперечь вздрагивает все ее жирное тело, от обвислых щек до неохватных бедер. И все же она улыбается очень нежно. В лице Гарифа напротив — не присутствует и тени доброжелательности, ни удовольствия; он чрезвычайно напряжен и кажется едва ли не напуганным.

— Что же ты стоишь, не предложишь девушке присесть? — бросает на ходу Роза, направляясь к дивану и сваливая на него все свои несметные килограммы. — Или ты не рад?

— Рад, — отвечает Гариф.

— Ну, а, если рад, присядь-ка рядом. Ничего, ничего, тут еще место есть. Сядь, и я тебе кое-что скажу. Не даром же я этот альпинистский переход предприняла.

Тот повинуется.

— Так вот, хоть и не слишком мне твой прием понравился, но я понимаю: проблемы на тебя свалились немалые. Собственно, потому-то я и решила тебя навестить: думаю, парень там страдает один. Надо помочь. Человек хороший.

— Чем же ты собираешься мне помогать?

— Да уж известно чем. Деньгами, конечно. Или у тебя есть?

Гариф задумывается, и когда уж совсем приготавливается ответить, вместо слов из него вылетает только сдавленный скорбный вздох.

— Я так и думала, — продолжает Роза, стараясь не смотреть на своего визави. — Золотого дождя не обещаю, но дело поправить несложно. Только зачем тебе эти упаковки? Займись чем-нибудь более престижным. Кстати, есть у меня, скажем… автосалон. «Мазда». А управляющего никак не найду. Хочешь?

— Да нет, лучше свое дело иметь.

— Свое. Хорошо, — Роза очень деловита, и в ее голосе почти не проскакивает визгливых ноток. — Тогда с одним условием. Я дам тебе, так сказать, любую ссуду. Разумеется, без всяких процентов. Я дам тебе в долг.

— Да-да, конечно, в долг! — вдруг оживляется Гариф, но, как видно, сообразив, что такая резвость слишком уж недипломатична, также внезапно сникает. — Я отдам. Так значительно лучше.

Роза не спорит:

— Я тоже считаю, что лучше. Но мне ведь тоже необходимо иметь какие-то гарантии. Дружба дружбой, а деловые вопросы… сам понимаешь. Поэтому пока юридическим лицом твоей фирмы буду я. Ну, не я, другой человек… Не важно. Пока. Пока ты не выплатишь весь долг. Годится?

— То есть…

— Да. Пока фирма не окупит все затраты и не перейдет целиком в твои руки. А до того доходы, понятно, будут поступать на мой счет, за вычетом твоего жалования. Ну, и каких-то там мелочей.

— Как-то все мудрено получается, — встряхивает черной головой Гариф. — Это же продолжаться может бесконечно. А долг я буду выплачивать из чего? Из тобою положенного оклада?

— В твоих руках будет дело. А дальше, — флаг тебе в руки. Если ты умеешь жить, — все будет путем. Короче. На фирму я положу триста… нет, пол-лимона. Есть еще проблемы? Долги?

— Да.

— Сколько.

— Восемьдесят.

— Отлично. Эти восемьдесят штук будем считать моим подарком тебе, разовым пособием. Сегодня ты сможешь их получить в банке «Голдмэн». Твой счет… Но, ладно, это мелочи. Их всегда успеем решить. Уф, кажется, отдышалась. Слушай, Гарик, у тебя есть что-нибудь перекусить? А то, я тут с твоими проблемами… некогда червяка заморить.

— Да-а-а-а… Есть. Сейчас что-нибудь найду, — встает с дивана Гариф. — А что бы ты хотела? Может, такого у меня и не бывает.

— Гоша, не кривляйся. Принеси что-нибудь, все, что угодно. Умираю, есть хочу!

Пока хозяин дома тарахтит на кухне посудой и хлопает дверцей холодильника, Роза, как всегда, не без тягостного напряжения приводит в вертикальное положение свою рыхлую тушу и принимается расхаживать по комнате, осматривая и ощупывая все кругом, как это только что проделывал Гариф. Бессчастный паркет кричит при каждом ее шаге.

— А живешь ты, Гарик, ничего! — кричит она ему в кухню, выдвигая и заглядывая в ящик комода. — Нормально живешь. Гарнитурчик стильный. Испания?

— Румыния, — доносится из кухни.

— Но выглядит чисто, как Испания. Штук пятьдесят?!

— Двадцать семь.

— Выглядит дороже. Ремонтик, да, можно было бы, конечно, и обновить. Ну, это мы потом займемся. Так несешь ты?.. Где ты там запропал?

Но вот и Гариф. Он приносит тарелку с бутербродами, ставит ее на журнальный столик, и потом еще в несколько приемов, — салаты, маслины, пирожные. Роза тут же вновь бросается на диван и принимается уписывать не разбирая все подряд, чередуя, казалось бы, несоединимые вкусы. Внутреннее содрогание, с каким Гариф наблюдает эту картину, исподволь проступает на его лице. Но Роза сейчас целиком, полностью и всецело поглощена одним величайшим вожделением, так, что кажется, будто помутившиеся маленькие черные ее глазки просто не различают иной реальности. И все-таки что-то она пытается говорить:

— Ничего, Гаря, все будет хип-хоп!.. Прорвемся, Гарик… Прорвемся…

В считанные секунды уничтожает Роза весь харч. И только когда механически работающая рука ее натыкается на пустую тарелку, она очухивается, точно ото сна.

— Что ты опять стоишь? Садись.

Она поворачивает свое большое лицо к Гарифу, в жировых наплывах которого теперь просматривается жизнь, кладет свою увесистую руку ему на ляжку и мурлычет, щурясь игриво:

— Ты такой хорошенький. Я бы тебя сейчас съела. Вот взяла бы, и съела.

Она продолжает трепать бедро Гарифа и смотрит на него пристально. И он смотрит пристально на Розу:

— Слушай, Роза, — говорит он, не отрывая от ее лица глаз, — ведь это ты мне красного петуха пустила? Ты?

— Да ты с ума сошел, — так же, лицо в лицо отвечает Роза, — зачем мне это нужно? И стала бы я после того бегать к тебе, как девочка, свои услуги предлагать? Странные у тебя мысли. И, хотя я немного обиделась, все мои предложения остаются в силе. Позвони мне ближе к вечеру. Лады?

Вновь кряхтя Роза сползает с дивана, оправляет на себе влезшую в складки тела ткань. Идет к выходу. Здесь, в прихожей, происходит еще одна непродолжительная немая сцена.

Роза улыбается:

— Ну, что ты нос вешаешь? Сказала же, со мной ты не пропадешь.

Улыбаясь же, она приближается к Гарифу вплотную и хватает своей лапой его за ягодицу.

— Ух, ка-кая у тебя задница! Не-мо-гу!

И, развернувшись с игривостью, на какую сподобил ее Создатель, распахивает дверь и выходит вон, не обернувшись.


В первый же выходной я, как и обещал Степану, помчался к своему знакомцу мореходу за консультациями, необходимыми всякому, кто положил для себя завоевывать морскую стихию. Благо, мчаться надо было не далеко, — два лестничных марша вверх в своем же подъезде. Идея таким образом переменить среду своего обитания, а значит и мировоззрение, и качественные ценности, и самою философию жизни, навязанные мне социумом, всерьез завладела мной. И ведь я простосердечно верил (верил еще), что мое желание, мои усилия, этим желанием укрепленные, способны переиначить, перекроить судьбу мне предуготованную по собственному усмотрению. И не знал, и не ведал я, что план всех моих действий в этой жизни давно составлен, утвержден и подписан, что развернется он в свой час нежданно-негаданно, четко и неумолимо.

Морской волк Толик смотрел телевизор, поэтому хоть встретил он меня и приветливо, еще добрых двадцать минут находился вне пределов досягаемости моих слов. Я тем временем рассматривал яркую мелкобуржуазную обстановку его жилища, поскольку мне доселе не приходилось знакомиться с его пенатами, наши редкие и краткосрочные встречи проходили всегда на нейтральных территориях. В доме было всего по-женски много, и все-то было безвкусно пышно, это был как бы воплощенный рай в представлении невежественного паупера. Стены покрывали переливчатые обои все в золотых завитушках, на окнах цветистые занавеси, отделанные рюшами, а рюши в свою очередь украшены блестящей бахромой, даже обивка стула, на котором я восседал, была «царская», — вишневый бархат с опять же золотыми загогулинами. Полушерстяные ковры немыслимых расцветок, штампованный хрусталь в буфете, бытовая техника и несметное количество глупейших мелочей, — вот, оказывается, чем платил моряк Толик социуму за свои свидания со свободой. Когда же столь занимавший внимание хозяина сего филистерского эдема фильм, в котором американские евреи как обычно спасали мир от каких-то катаклизмов, все же откричал и отстрелял, Толик наконец-то очнулся от этого телегипноза.

— Да, так что ты говоришь? — поворотил он ко мне свое вовсе не волчье лицо.

Внешностью он обладал весьма потешной, хотя и не без своеобразного обаяния. Некрупные, не слишком выразительные черты его белесого веснушчатого лица излучали всечасно какое-то детское изумление, точно видел он все вокруг впервые, но за непритязательным простодушием этих розоватых глаз в обрамлении коротких желтых ресниц весьма определенно угадывались и ум, и завоеванная воля.

— А я тебя тоже, по телевизору видел. Вы, что, на телевидении работаете, — лицо Толика оживило воспоминание.

Меня позабавило то, как он умудрился использовать рядом сразу два обращения: и «ты», и «вы». Первое, как видно, было ему ближе, но еще не окончательно истребившееся в народе уважение к работникам идеологического фронта не позволяло упорствовать в амикошонстве.

— Да вроде бы. Но это не так интересно, — и чтобы уж очертить статус нашей встречи: — Я к тебе по другому вопросу. Ты же моряк, да?

— Ну… моторист.

— А вот скажи, как к вам в мотористы, в смысле, в моряки попадают?

— То есть? Ты че, устраиваться собрался?

— Скажем… Да, устраиваться. Кем там у вас берут, если без специального образования?

— А вам зачем это?

— Толик, давай будем на «ты», а то я как будто интервью беру.

— Вот именно. Ты же на телевидении работаешь! Или тебя сокращают? Телевидение — это же ого-го! Море-то тебе зачем?

— Давай будем проще. Если можешь рассказать — расскажи. Если это, разумеется, не военная тайна.

Толик почесал свою скверно выбритую ржавую щеку, ярко-розовое в рыжих пятнышках ухо, а потом — и затылок.

— Да ничего сложного. Приходи в контору по найму, там тебе все и расскажут в подробностях. Только бабки нужны, хоть тыщенку баксов. Теперь без этого никуда. Надо получить паспорт моряка — это долларов сто. Санитарный паспорт — еще сто. Международный сертификат — ну, сертификат, может, баксов в восемьдесят обойдется. Еще справки кой-какие. А, чтобы все это оформление проходило быстро и лучшим образом, — сам понимаешь, надо платить. Тут платить, там платить. Так и живем. Лучше контору искать прямо в Одессе, здесь тоже есть, но лучше там. Могу подсказать к кому идти… Так зачем это тебе вообще понадобилось? Вам что, здесь плохо?

На всякий случай я постарался вложить в улыбку побольше дружелюбия и покорности челобитчика:

— Я, конечно, понимаю, что от себя никуда не убежишь… Но вот ты, скажем, везде побывал, многое посмотрел. В Рио-де-Жанейро был?

Видимо мое простосердечие показалось ему смехотворным, он даже фыркнул несколько раз в свою широкую ладонь, подпиравшую щеку:

— И что: Рио-де-Жанейро? Одна улица разукрашена почем зря. А вокруг грязь, нищета, зараза.

— Понятно, тебя уже ничем не удивить.

— Да… Поднадоело. Лучше так вот, возле телика посидеть. Возраст, конечно. Скоро уже и сороковник. Но ты тоже ведь не мальчик.

— Да, мы с тобой почти ровесники. Так что, ты с морем подвязываешь?

— М-м… пока нет. Жить-то на что-то надо. А там я как-то и привык, и… что я здесь буду делать?

— Телик смотреть.

— Ну!

— В общем, спасибо. Значит, деньги, в Одессу, в контору. Медосмотр там какой-нибудь пройти, да?

— Я же сказал, если денег будет достаточно, никто тебя медосмотрами силовать не станет.

Я встал со стула, грезящего о великородных седалищах.

— Что ж, спасибо еще раз. Ухожу. А твои где, куда жену с сыновьями спрятал?

— A-а… — он махнул рукой, и в качестве маскирующего какие-то чувства маневра поднялся потягиваясь со своего телезрительского насеста. — Пошли… На оптовку пошли. С тещей еще. Какие-то шмотки выбирать. Ну, пусть идут, правильно?

На этом встреча наша завершилась. И хотя информацию мне удалось добыть не Бог весть какую объемную, я уже знал, о чем говорить Степану. Все как и всегда сводилось к одному: надо действовать, надо ввязаться в драку, нужно приложить какие-то первоначальные усилия, чтобы тугоухие и подслеповатые парки приоткрыли тайность тебе сотканной судьбы.

Два лестничных марша вниз я преодолевал как-то уж очень медленно, ступенька за ступенькой, разглядывал экспрессивные разноцветные надписи на крашеной зеленой масляной краской высокой стенной панели. «AC&DC», «Витя Ц., мы тебя помним», «Юлька — соска». К последнему известию прилагалась иллюстрация. Наконец грязные бетонные ступени закончились, и я оказался перед своей дверью.

К счастью, дома меня встретила Настя, дочь. В ту пору ее все еще круглое личико, все еще способное умилять детской припухлостью щек, любимое лицо, так подкупающе сходственное с моим, оставалось главнейшей, основополагающей приманкой существенности, жизни, кем-то предписанной мне. Знать не важно какие законы составили такую зависимость, но с этой душой моя душа могла воспринимать эту действительность ладно, только с этой душой моя душа соглашалась смиренно изучать житейское море, а подчас и петь в унисон. Что бы ни объединяло нас: подготовка школьных уроков, рисование, совместные прогулки или просто веселое дурачество, — любая беседа наших душ способна была сочинять смысл окружающей реальности. Должно быть, только это явление и позволительно наречь любовью. Но сей тип отношений с миром подразумевает уж чрезмерно наивное отождествление себя с объектом вполне автономным, и рано или поздно все равно придется воротиться к своей персональной кропотливой жизненной стезе, ибо спрос с каждого особливый.

Падок новый русский
На товар сей прусский,
Ведь металлопластик
Охраняет счастье, —
с задором продекламировала она стишок.

Ее стремление порадовать меня новоприобретенной информацией заслуживало самого нежного уважения, но сама информация не могла меня не опечалить слегка:

— Настюша, доча, ну, что ты всякие глупости повторяешь.

— Это не глупости, — поспешила заверить меня дочь, — это по телевизору говорили.

— Вот по телевизору, как правило, большей частью глупости и говорят.

Настя была несколько озадачена:

— Но ведь ты сам там работаешь.

— Да… Работаю… — скорых и понятных оправдательных аргументов на ум не приходило, да, вероятно, их и не было. — Но… рекламные-то слоганы… вовсе не обязательно заучивать.

Единственной лазейкой в данной ситуации была бы так хорошо освоенная телевидением субституция темы. И я уже почти придумал ход, как из-за плетей фиолетовой традесканции и ярко-зеленых веток сциндапсуса показалась жена, на ней была розовая фланелевая ночная сорочка в меленький едкий цветочек. Как тень, она проплыла мимо меня в ванную, не поворачивая в мою сторону головы, на ходу уронив:

— Пора заменить люстру в зале. Если найдешь деньги, положи на комод.

И мне сразу захотелось позвонить Алексею Романову, зоопсихологу. Причем я тут же вспомнил номер телефона, что со мною случалось не часто. Я взглянул на часы, сонно тикавшие на стене между амплями с полосатыми хлорофитумами, — старинные вырезные стрелки показывали без малого полдень. Я опасался, что в середине выходного дня вряд ли удастся застать Романова дома. Но уже первая попытка увенчалась успехом, — бодрый голос Алексея будто давно поджидал меня на том конце телефонного провода.

— Если ты не против, давай встретимся в той кафушке, которую местные наркоманы называют «Карабах», — предложил после непродолжительного блока общих фраз Романов. — Обстановка там вельми демократическая, да и цены тоже.

Он назначил встречу через два часа, и потому у меня еще было достаточно времени полюбоваться тем, как Настя репетировала танец, разучиваемый ею в танцевальной студии, и даже где-то поучаствовать в творческом, так сказать, процессе.

— Это называется «танец мафии», — напряженно сопя, пояснила она между делом.

— Мама дорогая! — невольно всплеснул я руками. — Что же это за танцы такие вы учите? Странные.

— Ничего не странные. Это мы на детском празднике будем показывать.

И она продолжила выплясывать нечто удалое, что по представлению ее хореографа соответствовало настроениям тайного общества плотоядных сицилийских ростовщиков.

А через два часа я уже сидел в тесной грязноватой кафешке, которой каким-то чудом удавалось оставлять за собой место посередине главного проспекта города, меж фешенебельных ресторанов и таких же магазинов, в которых отоваривалась местная каморра. Впрочем, даже не через два часа, а раньше, минут, эдак, на пятнадцать. Почему-то на все свидания я, вовсе не желая того, приходил заблаговременно. «Вы представляете собой ответственно-тревожный тип», — говаривала мне как-то известная в наших палестинах гештальт-терапевт, с которой мы готовили одну из программ «Бонжура». Я никогда не доверял ни теориям, ни определениям всякого рода приказных крючков от сердцеведения, поскольку, мною виденные, все они до единого были совершенными психами. И тем не менее в словах той психологини при желании можно было разглядеть какую-то правду.

Узкое помещение с куцей барной стойкой и четырьмя столиками казалось в эти дневные часы воскресного дня сонным и увялым, как жухлая физиомордия вчерашнего кутилы. За одним только столиком в самом углу юная парочка запивала сигаретный дым черным кофе. Колоритная порочная публика, прозвавшая эту безликую забегаловку почему-то «Карабахом», стягивалась сюда, по всей вероятности, вечерами. Я тоже заказал чашку кофе, который, как и следовало ожидать, оказался отвратительным.

Видимо, и в самом деле для человека зрительный стимул остается главенствующим. Уже один только костюм способен весьма изменить восприятие человека. Алексей Романов, появившийся в дверях едва ли не минута в минуту с оговоренным временем, на этот раз был одет в чрезвычайно простенькое пальтецо, в каких ходят сотни и сотни тысяч соотичей, клетчатый шарф и совершенно удивительный пестренький треух. Но мне все же удалось угадать происхождение удивительного меха, из которого была стачана шапка, — это был суслик. Худощавое лицо Алексея в таком обрамлении смотрелось просто сиро, а свет добродушия в его прозрачных глазах казался едва ли не жалким. Он сел за мой столик, напротив, и широко улыбнулся. Нет, это было прекрасное лицо, широкоскулое, русское, но я не мог избавиться от мысли о том, как же истово скудость бытия этого человека воюет каждодневно с его духом, и точно чувствовал в том долю собственной вины.

— Знаешь, у меня нет к тебе никакого делового предложения, — начал я после обыкновенного приветствия. — Просто захотелось увидеть тебя и поговорить, если, конечно, это не идет в разрез с твоими планами и не посягает злостно на твое драгоценное время.

— Ну, ты смешной, — вновь подарил меня улыбкой Романов, — это у них: время — деньги. У нас, слава Богу, деньги — это деньги, а время — это время. К счастью, кой-кому еще удается не путать грешное с праведным. И не такой уж я патологически деликатный тип: если бы мне не представлялась симпатичной встреча с тобой, — уж, поверь, я не стал бы себя мытарить.

— Вот и ладно, — подвел я черту формальному ритуалу взаимных расшаркиваний. — Рад тебя видеть.

— Я тоже. И потом, ты же в курсе: то, что не должно случиться, никогда случиться не может.

— Ничего, красиво, — кивнул я. — Алексей, что тебе заказать?

— Да я уж сам как-нибудь.

— Нет-нет-нет. Я первый пришел… и… предложил первым… Так что, я тебя слушаю.

— Ну-ну, — он прищурился и покачал головой, то ли укоризненно, то ли насмешливо. — Кофе, пятьдесят коньяку, бутерброд с ветчиной и… и все.

Не смотря на отсутствие публики официантка достаточно долго возилась с заказом, и за это время мы смогли обговорить все общие темы, не смотря на благорасположение, возникшее еще при первой встрече, точно все равно присматриваясь друг к другу, приобыкая, распознавая возможную степень доверия.

— Думаю покончить с телевидением, — наконец признался я.

— Понимаю. И куда же?

— В море. Смешно?

Предполагаемой мною реакции не последовало.

— Почему же? Если это тебе предписано, — так тому и быть. Видишь ли, человек — это такой циклический механизм, поведение которого основывается как на внутреннем, так и на внешнем программировании. Каково значение первого фактора, каково — второго, никто сказать не может. Некоторые мои коллеги считают: человек, как и животное, определяя свои взаимоотношения с окружающим миром, проходит длинную цепь проб и ошибок, прежде чем находит свой тип поведения. И этот тип поведения в наибольшей степени соответствует природным его особенностям: строению тела, интеллектуальному потенциалу. Но в действительности все гораздо сложнее. Можно привести множество примеров: два совершенно различных вида до чрезвычайности походят друг на друга, и живут-то бок о бок, а вот ведут себя абсолютно различно. Потому что существуют поведенческие принципы, заложенные в генах.

— Что же это значит?

— А это значит, что поведение для представителей отдельных видов определяется с рождения. Агрессивность, кротость, энергичность — такая же малоизменяемая биологическая данность, как длина ног или цвет глаз. Возможно, внешняя среда и способна в чем-то переменить поведение вида. Но… Эволюция — это умозрительное построение. Опыт же не предоставляет нам здесь никаких подтверждений. Короче говоря: дерзай! Там видно будет. А что это тебе пришло на ум? Умаяла жизнь в сообществе? Так ведь экипаж корабля — тоже сообщество.

— Хочется верить, другое сообщество. Во всяком случае, общественные законы там точно иные.

Взгляд Романова стал каким-то сочувствующим, и от того еще более теплым.

— А! Понял, — деликатно отвел он глаза от моего охваченного волнением лица. — Только на судне, на которое ты устроишься, тоже, ведь, не марсиане окажутся. И ты сам, скорее всего, понимаешь: то, что ты хочешь изменить… изменить невозможно. Все прославляемые сегодня свершения человека обусловлены, разумеется, его социальной природой. Уверен, для тебя не секрет, что в отношениях между антитетическими по природе своей человеческими видами присутствуют враждебность, нетерпимость и взаимный антогонизм.

— Но-о… Нас, помнится, учили, что все расы человеческие представляют один биологический вид.

Он горько усмехнулся:

— Нас тоже учили… Но я же говорю, внешнее сходство угря и водяной змеи вовсе не говорит о том, что это родственники. А способность к скрещиванию, что выставляют, как неоспоримый аргумент, тоже… Дедушка Мичурин, вон, рябину с черемухой скрестил, — черная рябина получилась. И гибрид вышел вовсе не стерильный. Но, ладно… Тебя же волнует, как я понимаю, то, что в социуме, в котором ты обретаешься, доминирует нынче не твой биологический вид, а, значит, — господствуют чуждые тебе принципы жизнеустройства да и вообще — мировоззрения, так?

Я подивился, как просто и отчетливо сформулировал он мои даже не мысли, нет, но, скорее, чувства, ощущения каждодневных обстоятельств. Но я постарался оставаться сдержанным:

— Да, мне не близка идеология этих алчных любострастных существ. Хуже всего то, что им удается запускать свои щупальца буквально всюду. От них я не могу схорониться даже в собственном доме. И уж совсем будет обидно, когда мне не удастся укрыться от них в себе самом. Впрочем, это, чаятельно, уже невозможно ощутить. Да, может быть, весьма наивными средствами, но я хотел бы ограничить их наскоки на мою душу.

Говорил я, должно статься, все-таки слишком страстно, о том свидетельствовало сдавленное декорумом сердоболие, резко означившееся на сухощавом лице моего собеседника. Алексей еще какое-то время молчал, после того, как я кончил говорить. Когда же он продолжил разговор, интонация его голоса сделалась почти нестерпимо сочувственной:

— Хочешь я расскажу тебе про саранчу? — спросил он.

— Про саранчу? — удивился я. — Это кузнечики такие, что ли?

— Ты, конечно, никогда не видел саранчу…

— Почему же, я служил в Туркестане. И видел. Кузнечик, как кузнечик. Большой только.

— Что ж, хорошо, что какое-то представление о предмете ты имеешь. Но ты, возможно, не знаком с тем, что представляют собой неисчислимые стада перелетной саранчи, порождаемые удивительным феноменом, так называемым «эффектом группы». Когда это в общем-то безобидное пугливое насекомое оборачивается одной из десяти легендарных казней египетских. А я двенадцать лет назад, до того, как все это у нас началось, был в командировке в Марокко. Собственно для встречи с саранчой меня туда и отправили. И встреча эта, признаюсь, оставила сильное впечатление.

Помню, мы переезжали от одной деревушки к другой на каких-то разбитых вдрызг телегах, было жарко, в небе ни облачка, поднадоевший пейзаж не радовал, и все это бесконечное путешествие было до умопомрачения изнурительным и скучным. Вдруг небо на севере потемнело, и вскоре необъятная красно-коричневая туча охватила весь небосвод. Ты не поверишь, но солнце буквально померкло. И тут насекомые просто ливнем хлынули на землю. Опять это может показаться тебе преувеличением, но отсохни у меня язык, за шумом крыльев не стало слышно голосов моих спутников. А насекомые сыпались и сыпались нескончаемым бурым потоком. Под весом нахлынувшей саранчи трещали и падали ветви ближайших деревьев. Насекомые летели такой плотной стеной, что трудно стало дышать. Я отчаянно кутался в капюшон своей джеллабы, но проклятая саранча лезла и лезла под него, в рукава, и что всего неприятнее, — в глаза, в уши… Помню, я соскочил с арбы, но, сделав один только шаг, — на ровном вроде бы месте нога скользнула, как по льду, — и я полетел в копошащееся месиво. Потом я еще и никак не мог подняться, потому что и ноги, и руки скользили в жирной каше раздавленных насекомых.

Конечно, нечего было и говорить ни о каких измерениях и подсчетах, находясь в столь бедственном положении. Однако, позже нам их все же пришлось произвести. Эта стая покрыла собой пространство (обрати внимание!) почти в три тысячи квадратных миль. Это тебе ни о чем не говорит? Хорошо. Одно насекомое весит приблизительно два, ну, три грамма. То есть, вся эта стайка затянула бы… где-то на сорок миллионов тонн.

Я давно уже слушал его, точно завороженный, но тут слова исторглись сами собой:

— Сорок миллионов тонн?!

— Да, — продолжал свой почти фантастический рассказ Алексей Романов, — это, по чести сказать, всего-то вчетверо меньше, чем весит все человеческое население нашей планеты. Да, когда на следующий день это умопомрачительное полчище так же неожиданно снялось с места и умчалось дальше, все тысячи окрестных миль, где были табачные плантации, апельсиновые сады, огороды, все вокруг теперь представляло собой дикую пустыню. Все до листика, до былинки сожрала ненасытная орда, даже молодую кору на ветках обглодала. А под скелетами деревьев ноги по щиколотку утопали в оставленном ею помете.

Был такой замечательный ученый по фамилии Уваров, он-то и открыл самый заповедный секрет саранчи. Живет себе поживает весьма обыкновенный зеленый кузнечик, заурядный, можно сказать, малоинтересный. Жизнь у него, как правило, нелегкая, и опасная, и полуголодная. Могут проходить годы и десятилетия, и все остается он прежним, робким зеленым и одиноким. Но однажды нещадные тиски его жизненных обстоятельств немного разжимаются. Больший процент маленьких саранчуков достигает зрелости. Когда же сия благодать будет отпущена нескольким поколениям саранчи, — в действие вступает закон геометрической прогрессии. Насекомые множатся чудовищным образом, и вот тут-то и возникает вовсе фантастическая, сверхъестественная оказия, именуемая учеными «эффектом группы». Прежде всего меняется цвет особей, — они темнеют. Невероятно возрастает их активность, прожорливость, плодовитость; как следствие того, — стадная форма саранчи становится значительно крупнее и сильнее своих предков, зеленых анахоретов. Это происходит всякий раз тогда, когда значительно возрастает плотность стаи, и насекомые оказываются в непосредственной близости друг от друга. Еще будучи личинками-саранчуками с недоразвитыми крыльями они отправляются в поход. Они ползут и скачут все вперед и вперед, осиливая любые препятствия: ручьи преодолевают перегородив их живым мостом, реки переплывают, огненные заграждения, зажженные на их пути человеком, засыпают трупами своих сородичей, и все равно движутся вперед по обугленным останкам своего авангарда. В пути отдельные легионы сливаются, умножаются, умножаются, умножаются, и вновь вперед, и только вперед. Когда же их армия достигает определенной критической численности, вся эта несметная орда (и это уж вовсе невероятно) приобретает черты единого существа, ибо все мириады особей, составляющих стаю, начинают действовать единовременно и однотипно, словно целостное и неделимое существо, весом в десятки миллионов тонн, охальное, алчное, вечноголодное.

Я сам не раз ставил эксперименты с азиатской саранчой. Из одних и тех же яиц могут вырасти и безобидные зеленые кобылки, если личинки будут развиваться в изоляции; и — прожорливая плодовитая саранча, коль скоро личинки будут подрастать в тесном контакте друг с другом. Впрочем, вполне положительный результат возможен только в том случае, если несколько поколений этих насекомых находились в сходственных условиях.

Да… Но, как и для прочих биологических механизмов, для саранчи определены свои рамки. Ведь так вот, пожирая все на своем пути да безудержно размножаясь, они, казалось бы, должны стрескать всю планету. Никто еще не смог дать внятного пояснения тому отчего вдруг в пору своего благопреуспеяния и могущества саранча вдруг может сняться с места и унестись в мертвую пустыню на верную гибель или, точно влекомая суицидальным порывом, кинуться в океанские хляби. Так и заканчивается мирская слава саранчи.

На какое-то время за нашим столиком воцарилось молчание. Мы смотрели друг на друга. И тогда я сказал:

— Но ведь люди, не ждут когда там анафемская сволочь направится в морскую пучину. А, может, и вовсе туда не направится. Люди, чай, уничтожают ее, не дожидаясь благодатного перелома событий?

Теперь Алексей смотрел на меня едва ли не насмешливо:

— Верно, уничтожают. Но смешно и, надо быть, глупо уничтожать саранчу, ненавидя ее, презирая, или, испытывая еще какие жгучие переживания. Саранча — она не плохая и не хорошая. Саранча — это саранча, и только. Такой же, как и ты, биологический механизм, если угодно, компьютер, аппарат. Это явление безотносительное, как дождь или мороз. К сожалению, интересы этого насекомого и человека в некоторых областях сходятся, и здесь победа будет пожалована тому, кто окажется более невозмутимым и последовательным.

Для меня до сих пор остается загадкой, как случается, что темный непроницаемый мир, в каковом нам выпало обретаться, его непреложные и невнятные законы, в отдельные моменты жизни, как снег на голову, как гром среди ясного неба, вдруг изъясняет себя просто, без хитростей, без затей. И то, что долгие годы копилось в самых подспудных тайниках сознания, мучило невозможностью разгадки, чья суть лишь туманно грезилась в обрывках, в несоединимых осколках чувствований, в один поистине прекрасный день предстает перед нами совсем в ином свете. И вот, то, что мы смутно ощущали — видим; там, где блуждали в потемках — вольно стремим свой путь; что предугадывали — знаем.

Как же я благодарен той встрече, которая, как видится мне теперь, и впрямь не могла не произойти. Не моглоне случиться тех многознаменательных открытий, впоследствии столь круто переменивших мою и не только мою жизнь, в тот день, чудотворный день откровения. Чувство благодарности к Алексею просто распирало мою душу, но я никак не мог придумать метода, с помощью которого смог бы излить бурлящую признательность. Ведь для того, чтобы он смог уяснить причины и следствия сей скоропостижной экзальтации, нужно было слишком много слов, слишком много объяснений, что невозможно было предать в куцые минуты скоропреходящей встречи. Н-да, напрасно я с таким маловерием относился к восприимчивости чужого сознания, ведь видит человек по-настоящему все равно только сердцем. А в тот день все, на что хватило моей изобретательности — предложить Романову прогулку в лабиринте льдистых улиц. И я болтал без удержу Бог весть какую чепуху, речи моей отзывались стеклянные голоса зимы, мелкий танцующий снег скрадывал бессмысленную в тот миг предметную перспективу, сообщая нашей беседе неспрошенную келейность.

Но вот я довел Алексея до остановки его автобуса. Здесь мы расстались. И, только отъехал автобус, — я ощутил и холод ветра, и лихой приступ ледяных мух, но в священном храме моего «я», в сердце моем, уже была зажжена светозарная свеча новой надежды. Я мог бестрепетно вернуться к хлопотам повседневности, будучи твердо убежден в жизнестойкости воссиявшего света.


Просторная спальная, вся шелковая и розовая, с большим количеством всяческих милых пустяковин: вазочек, светильничков, картинок, плюшевых игрушек и проч., и проч. В желтой анодированной клетке по временам каркает белый какаду. На широченной, разумеется, розовой и шелковой постели среди розовых блестящих тряпок происходит некое копошение. Вскоре, однако, возня утихает, — из-под розового стеганого одеяла выползает деваха удивительной красоты: безупречное спортивное тело покрывает один только нежный загар, весьма немалая грудь крепка и высока, а при том длинные белокурые волосы, почти естественно белокурые. Красотка садится на край кровати и, бережно, едва не любовно оглаживая свою божественную грудь, бросает через плечо:

— Да… Максим, как-то ты изменился… Что-то… да-а…

Из-за златокудрой нимфы появляется прескучная физиономия Максима, траченная досадой, подъезжающей к отчаянию, отчего привычная смазливость этого лица заметно пострадала.

— Говорю тебе, она высосала меня… Просто высосала. Сам не понимаю что такое… — бормочет горемычный Максим, протягивая руки к перламутровым плечам своей подруги для каких-то извинительных ласк.

Однако, подруга не торопится принять их, зная, что те нежности не имеют никакого практического смысла.

— Да, Максим, не ожидала я от тебя… — во второй раз краля снимает со своих плеч извинительные руки Максима, обувает серебряные туфельки и встает с переливчато-розового ложа.

— Кар-р-р-раул, — кричит в клетке попугай.

Какое-то время она в досадливом молчании фланирует по своему просторному будуару. Остановилась у огромного китайского зеркала в бело-розовой фарфоровой раме, — огладила грудь, поправила золотые пряди на плечах. Вновь ходит. Максим из-под одеяла пристально следит за каждым ее движением. Взяла с розового пуфа красного плюшевого медведя, потрепала в руках, бросила на пол.

— Ну, чего ты, Мариша?.. — Максим не выдерживает ее молчанки. — Это же ни о чем не говорит…

— Слушай, — вновь останавливается картинка-Маринка, на этот раз возле высокого торшера в виде белой лилии, — а ведь ты говорил, будто она не сегодня-завтра должна окочуриться.

— Да! Да! — обрадованно восклицает незадачливый любовник, точно сейчас получил высочайшее прощение; он даже подскакивает и принимает теперь сидячее положение. — Это — верняк! Хоть медицина ей все запрещает, она себе не отказывает ни в чем. Если доктор настаивает, — то не ешь, это не пей, — она его тут же увольняет. Жрет, как прорва! Я узнавал стороной: у нее серьезные проблемы. Точно я, понятно, не знаю. Или рак, или… даже хуже. Понятно, что…

— Это все разговоры, — нецеремонно прерывает Марина, глядя в другое зеркало, вмонтированное в трельяж. — Может, помрет, может, не помрет, может, еще сто лет проживет… А что, завещание на тебя составлено?

— Нет. Думаю, нет. Да Роза ни за что никаких завещаний писать не станет. Она, действительно, еще тыщу лет жить собирается. А ты говоришь, завещание…

— Кар-р-р-раул, — вворачивает белый какаду.

— Значит, в случае ее смерти ты по меньшей мере можешь получить… У вас ведь законный брак?

— Конечно, законный. Все чин чинарем, — гордо ответствует Максим.

— Значит, если она умрет до того, как брак будет расторгнут… — вероятно, несколько мгновений красотка что-то подсчитывает в уме, но тут же вновь заговаривает с придыханием. — Впрочем, не важно. Это в любом случае гораздо больше того выходного пособия, о котором ты говорил. Она же собирается вытурить тебя голым и босым, как пришел. А, если… — в этой своей вдохновенной речи красавица Марина с каждым словом расцветает, точно какая-нибудь упоительная орхидея. — Конечно, появится много родственничков, с которыми спорить было бы неблагоразумно. Да, ты и не станешь спорить. Но, как бы там ни было, этих денег…

И вдруг самая светозарная улыбка осияет ее прелестное лицо, сообщая ему уж вовсе неземную приманчивость. Травянисто-зеленые глаза ее загораются огнем самоцвета, словно прозревают, они наконец-то увидели Максима, — и несравненная дева неспешно устремляется к нему, то и дело выкамаривая гривуазные телодвижения. Может быть, Максим и удивлен несколько, но это неожиданное внимание, эта посторонняя увлеченность наповал сражают его. Марина запрыгивает на кровать; имитируя кошку, изгибает спину, скребет серебряными ноготками розовую простынь. Взбудораженный не столько альковной потехой, сколько отпущением ему грехов, счастливый малый пытается увлечь «кошку» в свои объятия, но та прядает в сторону. Игра эта продолжается недолго, красотка сама бросается на осчастливленного полюбовника, и впивается в его губы своими сочными яркими губами.

— Хорошо, я буду с тобой, — отрываясь от огневого необузданного поцелуя, хрипло шепчет она ему в шею, — я буду с тобой, если ты сделаешь все, как надо…

Она кусает его шею, кусает его грудь.

— Ты сделаешь это?.. — знойно шепчет Марина.

— Я сделаю! Сделаю! — тщится угодить в ее интонацию Максим, жарко выдыхая слова.

— Ты должен сделать это. Ты понимаешь? О’кей? Должен.

— Конечно! Я сделаю! — он остается верен должности эха, не понимая, как видно, в полной мере значения ее настояний.

Девица Марина уже искусала и облизала довольно большую площадь его тела, сверху вниз и снизу вверх. Ее ненасытные губы вновь возле его лица:

— Ты должен убить ее, — нежно лепечет она ему в ухо.

Максим замирает так неожиданно резко, да и выражение его разомлевшего было лица настолько меняется, что златокудрая вынуждена по ходу пьесы менять тактику. Крутую эротичность в ее действиях спешно заступает материнская ласка и заботливость. Марина разжимает свои страстные объятия, присаживается возле своей жертвы, поджав под себя идеальные ноги, и, целомудренно прикрыв слегка наготу краем шелкового одеяла.

— Максюша, миленький, я понимаю, что это будет непросто. Но у нас нет другого выхода. Я так тебя люблю… Ты не представляешь! Но… У меня так сложилась жизнь… Да, я привыкла к жизни комфортной. Я не смогу отказаться от всего того, к чему давно привыкла. Я люблю хорошо одеваться. Я люблю хорошо отдыхать. И не считать копейки. О’кей? Если бы ты знал, сколько мне пришлось перенести, чем мне пришлось заплатить за то немногое, что я имею. Может быть, мне не очень-то приятно вспоминать свою прошлую жизнь, но если по другому не получается… Ну, почему я должна отказываться от хорошего белья, от красивой мебели, от икры по утрам… Да, я люблю бутерброды с икрой; вот люблю, — и все. О’кей? И, если ты меня любишь, ты, конечно, постараешься обеспечить меня всем необходимым.

Все это время Максим лежит не пошелохнувшись, вытаращив перепуганные глаза.

— А, если ты не сможешь дать мне даже этого, как я смогу оставаться с тобой? Роза, ты же сам говоришь, все равно не жилец на этом свете. И вообще, чудовище какое-то. Сколько она тебя мучила! Она обращалась с тобой, как с игрушкой. А теперь, значит, наигралась, — и до свидания. Так? А тех денег, которые мы могли бы получить, нам хватило бы на то, чтобы не думать о завтрашнем дне. Я тогда навсегда распрощаюсь с Холодовским. О’кей? Я всегда буду с тобой!

К златокудрой Марине вновь потихоньку возвращается сексуальный энтузиазм: она вдругорядь заползает на безответного Максима, ерошит его светлые волосы, подставляет его губам свою изумительную грудь и между слов целует, целует, целует.

— Я всегда и во всем буду оставаться с тобой, Мася. Я сделаю из тебя настоящего мужчину… То есть, ты опять станешь прежним: самым-самым. Самым красивым. Самым нежным. Самым сильным. Самым сексуальным. О-о, как я тебя люблю. Я так тебя люблю!.. О-о!.. Ес!

Наконец Максим исподволь начинает отвечать ее ласкам, и Марина утраивает усилия.

— Кар-р-р-аул, — доносится из золоченой клетки.

Тем часом в доме Гарифа Амирова происходит напряженный разговор между самим Гарифом и его благоверной Наташей.

Все та же комната, — плод многолетних усилий в служении современным общественным идеалам, — смотрится несколько скуднее давешнего, верно, из-за отсутствия прежде многочисленных здесь прельстительных символов уюта. Гариф как-то съежившись сидит в кресле; Наташа, спиной к нему, замерла у окна. Медлительно тянется бесконечная немая пауза. Трещит телефон, но никто не приближается к нему, и тот умолкает. Но вот с прерывистым вздохом Наташа отрывается от созерцания уличного пейзажа и поворачивается к мужу.

— Но почему же ты не хочешь меня понять? Дело даже не в том, что я наконец-то встретила человека, который понимает и уважает меня. Который видит во мне женщину, а не просто какое-то приложение к домашней обстановке. Он умный, очень тонкий человек, который никогда, никогда не предаст меня…

— Это ты за неделю успела выяснить? — не поднимая головы роняет Гариф.

— Очень напрасно ты пытаешься насмехаться. Иногда одного дня достаточно, одного взгляда, чтобы узнать человека. Если… Если… Впрочем, ты все равно этого понять не в состоянии, — она пессимистически машет рукой и вновь отворачивается к окну. — Я говорю, дело даже не в том. Не знаю, что там у тебя произошло, но жить нам теперь не на что. И что мне теперь делать? На панель идти?

— Перестань нести… ерунду, — едва не срывается Гариф.

— А что? А что? — голос Наташи становится пронзительным, она отступает от окна. — Что ты предлагаешь? Молчишь? Ничего? Я, конечно, могу пойти мыть лестницы в подъезде… или еще… не знаю что… Но я так жить не хочу! И, если ты не можешь обеспечить семье человеческий прожиточный минимум, то какие у тебя могут быть претензии? Какие ты можешь иметь права на меня?

Гариф поднимает голову и некоторое время молча смотрит на свою подругу жизни.

— Что ж, никаких прав я на тебя не имею. Да, наверное, и не хочу иметь. Настя останется со мной. А ты, коли хочешь, — скатертью дорога, — отправляйся на все четыре стороны. В Англию.

— В Австралию.

— Тоже хорошо. Там страусы эму живут.

— Представь себе, живут там не только страусы, — Наташа старается казаться насмешливой, но по напряженности лица видно, что в голове ее происходит какая-то закомуристая аналитическая работа. — Постой, ну что мы, дикари? — меняет она тон своей речи на вкрадчиво-доверительный. — Неужели нельзя обо всем договориться по-хорошему?

Наташа приближается к креслу мужа, присаживается было на подлокотник, но тут же отказывается от этой повадки, возможно, показавшейся ей слишком фривольной для данного случая, и спешно перебирается на рядом стоящий стул. Опять возникает онемелый антракт, за время которого женщина все ловчится поймать взгляд супружника, чтобы точнее подобрать ноту беседы к его сиюминутному состоянию. А Гариф тем временем занят сосредоточенным изучением ногтей на своих руках. Наташа вздыхает, встает, делает несколько шагов по комнате и вновь опускается на стул.

— Я тебе за все очень благодарна, — вновь пускается она в плетение словес, — но ничего в этом мире не может длиться вечно. Что поделаешь! Да и вообще: тысячи, миллионы людей ежедневно разводятся, — и прекрасно. А я даже квартиру тебе оставляю… Какие-то деньги мне, конечно, нужны будут для начала… но ты тоже сейчас на нуле, так что, все равно придется продавать и мебель, и… сам понимаешь. А что это за машина сумасшедшая у тебя появилась?

— Это чужая машина.

— Да мне уже сказали, чья она. Машина такая на весь город одна. А кто эта Роза Цинципердт? Твоя любовница? — хитро щурится Наташа, точно вытаскивая из колоды козырную карту.

— Партнер.

— Сексуальный? — с игривым ехидством уточняет она.

— Тебе-то теперь какая разница? — жалко обороняется Гариф.

— Да ровным счетом никакой. Просто хотела поздравить, — не унимается язвить Наташа, задетая нечаянной ревностью. — Конечно, гурией ее не назовешь, но деньги, видать, водятся. Опять же вот, на умопомрачительном авто дает покататься, да?

— Ничего, ты теперь миллионера подцепила…

— Никого я не цепляла.

— Ну, так он тебя подцепил. Миллионер, он тебя еще не на таком авто прокатит! Ты и прежде в этой жизни не надрывалась, а теперь и вовсе все твое житье будет сплошное катание.

— А ты уж и позавидовал.

— Отчего же не позавидовать? Мне всю жизнь своим горбом каждую копейку приходилось зарабатывать.

— Ой… мужик ты или кто?

— А ты кто, баба или девка по вызову? С которой один только спрос.

— Да что я, мало на этот дом, на тебя работала?

— Ты работала? Два раза в неделю обед из полуфабрикатов приготовить да тряпье в стиральную машинку запихнуть — это работа?

— Я-а… Я-а… — захлебываясь воздухом, вся трепещет Наташа, не находя надобных отравляющих слов. — Я с Настей… А с Настей кто занимался?!

— Вот еще бы ты и дочерью не занималась, — так давно бы уже пинок под задницу получила. И как меня, дурака, на тебя занесло. Жил бы один — и горя не знал.

— Да это я дура, думала ты мужик. А ты… козел! Ты козел, понял! Вот и будешь жить один! И трахать свою бегемотиху! Думаешь, я не помню, как ты мне рассказывал будто бы про своего знакомого: ему предлагают, мол, вокруг одной дамы повертеться… Я все помню! Не забыла!

— Слушай, пошла ты…

— Что?! Ах, так?! Хорошо. Сейчас Настя из школы вернется, — и мы уйдем. Разговор продолжим в суде.

— Настя? Я тебе, кажется, сказал: дочь со мной останется. Можешь цеплять своего миллионера и уматывать в Америку, в Австралию, к черту на рога, но Настя останется со мной!

— А я говорю, Настя поедет со мной!

— Ты не поняла меня. Если ты будешь ребенка впутывать в свои блядские игры, я тебе, суке, твою дурную крашеную башку нахер оторву.

— Ха-ха-ха! — кричит Наташа. — Ну оторви, оторви! Смотри, как бы я тебе твои потные яйца не оторвала, проститут!..

Они уже давно стоят на ногах, друг против друга, с распаленными красными физиономиями, осыпая друг друга потоками брани, и трудно сказать, что в большей степени владеет ими: агрессия или испуг.

— Проститут! Проститут! Подонок! — голосит Наташа.

И тут взбешенный супруг отпускает ей увесистую затрещину. Однако это средство оказывает на женщину бодрящее воздействие: закатываясь визгом, она бросается на своего обидчика… И без того малопривлекательная сцена перерастает уж вовсе в отвратительную потасовку. И, если Гариф в сей баталии все больше пытается ограничивать буянство своей прекрасной половины, то половина, уж всецело утратив контроль над собой, в неукротимом умоисступлении при помощи ногтей, зубов и кабацких поношений вновь и вновь ополчается на неприятеля.

Внезапно какие-то слабые всхлипы заставляют бойцов остановиться, почти единовременно они поворачивают головы на звук… На пороге с мокрым лицом, с портфелем в руке стоит Настя.

Кабинет в одном из особняков Розы Цинципердт. Помещение просторное, но мрачным его делают высокие панели стен из вишневого дерева и палисандровая мебель, массивная, резная, хоть и барская, но все равно бездушно канцелярская. Угрюмые римские шторы на окнах, цвета поблеклого старого золота и сапфировой синевы, опущены. Туманный хрусталь трех бронзовых люстр сеет искрошенный электрический свет на скучную помпезность интерьера.

За громадным письменным столом со столешницей, мозаично собранной из различных пород дерева, восседает Роза. Напротив нее, чуть в стороне от стола, несколько сиротливо приютился на стуле плешивый господин средних лет с легкой гепатитной желтизной в одутловатом лице. Комплекции он не тучной и не сухопарой, но и нездоровый цвет лица, и потная испарина на нем, да и общая дряблость фигуры говорит о не слишком справном его здоровье. Перед Розой на столе помимо чинно выстроившихся старинных письменных приборов, разбросано множество разнокалиберных бумаг, а ближе всего к ней находится красивое блюдо работы саксонских волшебников с остатками ассорти из холодных закусок и два бокала с прозрачным и темно-рубиновым питьем.

— Я слушаю, слушаю тебя, — небрежно бросает Роза, беря с блюда зажаренную в кляре крупную креветку и отправляя ее в широкий свой рот; тут же приходят в движение все жировые складки ее лица и той части тела, где обычно находится шея.

— Как я уже говорил, большинство бигсбордов на основных трассах города нами закуплены, и уже начата расклейка агитационных плакатов. Четыре из шести выходящих в нашем городе газет тоже наши. У Мони Фридкиса остается только «Телевизионная правда» и Вечерка. В течение трех последних месяцев по всему городу…

— Нет, дорогой Эмилий, все это ерунда. Что значит рекламные щиты? Что значит телеканалы? Это само собой разумеется. Нет, Миля, это не работа, нет. Мне нужны свежие оригинальные идеи. Ты понимаешь, золотые наши дни прошли, теперь наступило время нелегкое, пришла та самая конкуренция… Если раньше мы все объединялись в борьбе, то теперь поле расчищено, а плодоносные гектары этой нивы поделены между своими. Теперь со своими и воевать приходится. Потому что некоторые, вроде, вот, Фридкиса, слишком много о себе возомнили. Он, дерьмовоз, не помнит теперь, что это я позволила ему приобрести за копейку два завода, что это я практически подарила ему телевизионный канал, что только благодаря мне он свел дружбу с госсекретарем Соединенных Штатов, после чего одна из лучших израильских фирм заключила с ним пятигодичный контракт. Фридкис забыл, кто здесь хозяин. Теперь, надо думать, он сам хочет быть хозяином! Засранец! Лучше бы лечил свой геморрой, а то ходит, как… табуретка.

— Розочка, золотая, мы работаем…

— Помолчи теперь. Сиди слушай. Мне нужно в нашей суверенной глухомани назначить президентом своего человека. Пусть живем мы в медвежьем углу, я не тщеславна. Здесь тихо, мило, и, если в прежней столице, которая и остается единственной столицей всех нас, карликов-сателлитов, начнется заворушка, то у нас еще будет какое-то время выработать решение. Но это так, лирическое отступление. На носу новые выборы, — новый передел. Пока я и без того все здесь решаю. Но, как видишь, Фридкис не собирается спать. А есть еще Иванов. И Фейга Вакс тоже, по-моему, о чем-то там мечтает.

Желтолицый собеседник Розы мило разулыбался:

— Иванов? Вакс? Но это же смешно.

— Пока смешно, — очень серьезно поправляет его Роза. — Фридкис еще три года назад тоже был очень даже смешным. А теперь я не знаю, хватит ли мне на этот раз десяти американских лимонов, чтобы его с дороги убрать. Мне главное оставить за собой основные наши банки, металл, бензиновый бизнес, рекламу и все СМИ. Черт с ним, с Фридкисом, пусть один телевизионный канал у него остается. Да, вот еще: сейчас переналаживаются героиновые пути в Европу, и, согласно моим данным, эта геморройная шишка хлопочет о том, чтобы они прошли через его территорию. Нет, он меня рассердит. Этот шелковый путь должен находиться под моим контролем. Это понятно? Под моим контролем!

— Конечно! Конечно! — подскакивает на стуле Миля, контуженый молнией Розиного гнева.

Роза откидывается на спинку взвизгнувшего кресла и закатывает глаза горе. Левой рукой на ощупь она находит угодливо поджидающее ее внимания саксонское блюдо, берет с него ломтик жареного банана, забрасывает его в рот и принимается жевать, колышась, глядя в украшенный лепниной потолок.

— А теперь давай думать, — говорит она, прожевав пищу. — Я попытаюсь тебе, Миля, объяснить, что такое неординарное мышление. Если бы это была настоящая страна, а не какой-то грязный аппендикс, желательно большая страна, а мы бы находились в ее сердце, все следовало бы начать с организации небольшой, но продолжительной войны. Находись я, допустим, в Москве, я бы первым делом не пожалела денег на то, чтобы стравить татар… нет, лучше завести два каких-нибудь небольших кавказских народа. Такая аккуратная маленькая война не потребовала бы больших средств, но вместе с тем создала бы чудный фон для следующего этапа. А следующим этапом было бы приобретение какого-нибудь министра, что в финансовом отношении, заметь, значительно дешевле покупки сразу президентского кресла…

— Да-а, — вновь в высшей степени доброжелательно улыбается Миля, — а народ все ходит на выборы. Выбирает. Голосует.

— Ты теперь меня слушай. Ишь, возговорила валаамова ослица! — отрывает взгляд от потолка и сурово сводит брови Роза. — Надо было что-то умное говорить, когда тебя спрашивали. Так вот, — взгляд ее вновь уплывает под потолок, — на раскрутку этого министра не ушло бы больше пятидесяти — семидесяти миллионов. А раскрутка была бы такой: сейчас, когда наши американские фридкисы уж вовсе очумели от успехов (они думают, что только им жить хочется хорошо), можно позволить народу немного антиамериканских настроений. И, если при такой конъюнктуре наш министр будет представлен ярым патриотом (а он будет именно таким), то за считанные месяцы он станет неодолимым претендентом на президентство. Единственно, следовало бы решить, каким образом эта война должна ударить по костным обывателям. Ведь, если они не ощутят реальных боли и страха, — вся акция будет малоэффективной…

Раздается короткий стук в дверь, бронзовая ручка на ней поворачивается, и дверь отворяется, пропуская в кабинет молодого человека, гладкого и лоснящегося. Уже сама эта прилизанность говорит о его квалификации, — это секретарь.

— Прошу прощения… — его слова такие же скользкие, как и внешность.

— Мы заняты, — огрызается Роза, но как-то вяло.

— Прошу прощения, Роза Бенционовна, там к вам Виктор Поз.

Роза наваливается грудью на стол и удивленно таращит свои маленькие близорукие глазки.

— Ну, этот. Австралиец, — с едва уловимой ухмылкой поясняет секретарь.

— Ой, вот еще! — всплескивает жирными руками Роза. — Зови, давай. Сделаем, так сказать, музыкальную паузу.

Секретарь скрывается за темной массивной дверью, и тотчас из-за нее же появляется раскрасивый иностранный воздыхатель Наташи Амировой. Красивой бодрой поступью он проходит в центр палаты и сотворяет руками весьма красивый, плавный и широкий, жест, знаменующий, должно полагать, приветствие.

— Я, конечно, виноват, что отрываю вас, Роза Бенционовна, от более серьезных дел, — со странной жизнерадостностью выпаливает иностранец на уверенном русском языке, без малейшей тени акцента, — но вы сами назначили аудиенцию, велели придти в шестнадцать ноль-ноль, — не без изящества он отдергивает левый рукав яркого клетчатого пиджака и так же грациозно взглядывает на часы. — Сейчас половина пятого. Но все это время я ждал здесь, за дверью, — он делает шаг вперед, на ходу отпуская короткий кивок желтолицему Миле. — Рад вас видеть.

На что Роза Цинципердт насмешливо хмыкает и кривит большие блестящие губы. А желтолицый Миля так и стреляет шалыми глазками то в свою хозяйку, то в пританцовывающего на месте визитера.

— А я-то как рада, — нарочито холодно бросает она в ответ. — Ну, что ж, пришел, так присядь… там, где-нибудь. Говори, Витек.

— Если вы, Роза Бенционовна, не против, я и постою, — ничуть не задетый явленным ему пренебрежением, так же бодро продолжает Витек. — Я могу вот прямо так и говорить? — он едва заметно скашивает глаза на Милю.

— Говори уже, — вздыхает Роза.

— Что ж, я за степень своего искусства отвечаю. Все сделано в полном соответствии с вашими, Роза Бенционовна, пожеланиями. Потому что моя работа — это всегда… — он целует кончики своих пальцев, собранных в щепоть. — Это цимис!

— Так, коротко и по существу.

— Женщина созрела для всего. Теперь она готова хоть на край света.

— Вот туда ты ее и отвезешь, — рассеянно отпускает слова Роза, думая, как видно, о чем-то другом. — Так что, летите, голуби, в Австралию. Завтра… нет, послезавтра и отправляйтесь. Устроишь ее в каком-нибудь городишке, в каком-нибудь Бердсвилле-Хангерфорде, а еще лучше не в самом городе, а где-нибудь поблизости. Но, чтобы чувствовала она себя там сыто и достаточно комфортно. Главное, чтобы сыта была! Да, и не забудь же перед тем, как оставить ее наслаждаться раем, жениться на ней. Сходите, все оформите, можно и обвенчаться. И сидеть тебе там при ней не меньше трех месяцев. А потом уже пусть дамочка сама о себе позаботится. Все понятно?

— Но, Роза Бенционовна…

— Иди.

— Всего наилучшего, Роза Бенционовна. Все будет сделано в лучшем виде, — расшаркивался, удаляясь, фарсер. — Можете положиться, как…

— Иди.

Этот ушел, и Бенционовна, поблуждав глазами в пространстве, останавливает взгляд на смиренном Эмилии, тщетно силящемся спрятать сальную улыбочку.

— В чем дело, Миля? — вполне искренне недоумевает Роза, ибо мысли ее находятся далеко отсюда.

— Да, так, — с поспешностью серьезнеет желтое лицо Мили, — анекдот вспомнил…

— Ты, давай, пока об анекдотах забывай. Так… о чем это я? — она подхватывает с фарфорового блюда очередной кусок и отправляет его в рот. — Ну, да! Я толковала тебе о маленькой победоносной войне, этот пестрый дурачина меня отвлек. Так вот, если два неказистых маленьких народа вовлечь в вооруженный конфликт, — можно стать на сторону одного из них под знаменем миротворца. А представители «плохого» народа будут, конечно, недовольны, и станут чинить всякие каверзы… — писклявый голос Розы приобретает даже некоторую напевность; она мечтает, гуляя отрешенным взором среди гипсовых вертоградов на потолке. — Да, каверзы! — вдруг осеняет ее, и в синюшных отвислых щеках даже проступает краска. — Ну, конечно же, каверзы! Террористические акты! Вот как можно было бы одним махом заинтересовать все это филистерское стадо, напугать, завоевать доверие, а, может быть, и недорогую их любовь.

— Розочка, по-моему, ты нервничаешь… — робко волнуется Миля.

Но Роза не слышит его:

— Устроить серию леденящих кровь обывателя оказий при таком раскладе ничего не стоит. Ведь ничего не стоит! Желающие среди этих вечно обиженных национальных меньшинств, измордованных комплексом собственной неполноценности, всегда найдутся. И тут остается только немного им помочь, направить. Немного денег, немного технической поддержки… Да, может, и этого не понадобится. Может, хватит одного только плаксивого участия газет и телевидения. И пойдут-покатятся в метро, на площадях… Нет! Нет, Миля, нет! — вдруг взвизгивает Роза; она трясется и подскакивает, в каком-то неистовом порыве смахивает со стола драгоценное блюдо, ничуть не замечая того, и, если бы не полторы с лишним сотни килограммов веса, — она, должно быть, воспарила.

А несчастный Эмилий дрожит, вцепившись маленькими ручками в сидение своего стула и таращит желтые глаза с желтого же лица своего на расходившуюся Розу, — ее почти поэтическая возбужденность напугала Милю больше, чем недавний гнев.

— Нет, Миля, не метро… нет, — удивительным кажется, что она помнит о присутствии здесь еще кого-то. — Не торговые залы… Несколько домов, Миля. Несколько простых тихих милых панельных девятиэтажных спящих, готовящихся встретить рассвет, домов. Пусть их будет немного: три, пять… Ночью, вернее, ранним утром, когда все самые запоздалые совы уже возвратились в теплые гнездышки, а самые ранние жаворонки еще не продрали свои пытливые глазки, часа, эдак, в четыре утра, вдруг взлетает на воздух дом. Весь дом, со всеми их полированными шкафами, газовыми плитами, пуделями и тараканами. Вдрызг! В пыль. Ну, каково, Миля?! Впечатляет?! — торжествующе взвизгивает Роза, с достоинством почти надменным от сознания своей умственной одаренности. — Это производит впечатление?! Скажи, производит?!


Эмилий ни жив ни мертв, если у него и была душа, то она давно уже, как говорится, переместилась в пятки. Дрожащими полными губами он пытается сооружать какие-то слова, но то, что вылетает из влажного бесформенного рта больше похоже на глухое кваканье. Впрочем, Роза и не нуждается в его апробации.

— Представляешь, Миля, и так несколько дней сряду. Нет, лучше через день, лучше, чтобы с небольшими промежутками взлетали на воздух глупые спящие дома. Так, бесспорно, эффектнее. И тогда… если кто-то предпримет хоть какие-то усилия в обеспечении безопасности тех, кто еще не взорван, пусть это будут только какие-то внешние, ритуальные знаки, — быть ему отцом благодарного народа. Однозначно, быть. И дальше уже пользуй этот народ по собственному усмотрению, никуда он от тебя не денется… Вот, Миля, вот, что такое рекламная кампания. Вот, что значит неординарный, творческий подход к решению серьезных проблем. А ты что мне предлагаешь? Стыдно слушать тебя, ей богу!

Вдохновленная, взбулгаченная строительством воздушных замков, Роза весело запускает руку в то место, где еще недавно находилось саксонское блюдо с закусками, но блюдо уже несколько минут находится под столом в неисправимом состоянии. Обнаружив наконец это, она, ничуть не изменив своему искрометному задору, кричит по направлению к массивной двери вишневого дерева:

— Эдик! Э-эдик! — кричит Роза, позабыв в фантазийной лихорадке о более современных способах связи. — Эдю-уша, ну-ка, принеси мне что-нибудь перекусить!


Мое непосредственное начальство в лице (одутловатом и бородатом лице) Артура Боброва и в лице (долгоносом, сухощавом) его инициативной женки очень любило разглагольствовать о «художественном уровне телепродукта», производимом в их студии творческих программ «Молох». Но, как говаривал один наш бывший работник, демонстративно отказавшийся гнуть спину на Артура Боброва, и теперь гнувший ее на Семена Забарского: «Если сладкая парочка заговорило о художественности какой-то программы, — значит эта программа стала приносить им меньше бабок (т. е. денег)». И это была чистая правда. Покуда число денгодавателей, заказывающих сюжеты, оставалось терпимым (по их разумению), — все было хорошо. Но только денежный поток начинал ослабевать, — затевался сущий ад. Бобров и в большей степени его супружница что ни день тянули душу из ни в чем не повинных батраков нескончаемыми разговорами об этой самой «художественности». Подчас у меня закрадывалось подозрение, что они и впрямь не понимают, что пошлость их рекламных передач столь совершенна, что уже не может быть глубже, подозревал даже, что они сердечно грезят о каком-то там искусстве. Но проходило время, заказчики возвращались, ведя с собой любезных золотых телят, а с ними вертались и такие же искренние, как попреки, дифирамбы все тем же программам, вульгарнейшим из вульгарнейших.

Нашему сериалу повезло больше: Наине Военморовне как-то сразу удалось загнать его одному банку. Банку было абсолютно наплевать, что там за такой сериал маячит в эфире областного телевидения; администрация этого учреждения, как видно, преследовала тут какую-то другую цель, и цель эта, скорее всего, заключалась в «удержании» некоторой части средств, выделенных на «имиджевую рекламу», в своих прожорливых карманах. Так что, не имея никакого реального надзора, мы могли сочинять и снимать, что заблагорассудится. Правда, Бобров нет-нет да и пенял нам за то, что в наших двадцатиминутках случаются какие-то непонятные проблемы и малопривлекательные люди, а кино сейчас следует показывать про счастливую богатую жизнь, потому что именно это нужно видеть людям.

День начинался обыкновенной истерикой Камиллы Петровны, супруги нашего бородатого директора Артура Боброва. Себе Камилла определила титул исполнительного директора, но в действительности она одна самолично решала абсолютно все животрепетные проблемы студии, Артур уж и не пытался ерепениться. Когда-то на заре становления студии «Молох» он отыскал эту экспансивную женщину в каком-то банке, у нее были связи, деньги, она изъявила желание поддержать финансово молодую студию, и Бобров плавал в пушистых облаках седьмого неба — Камилла казалась ему подарком этих самых небес. Он, разумеется, при первом удобном случае поторопился сделать ей предложение. Но вскоре случилось так, что по каким-то там причинам банк закрыл перед ней двери навсегда, и Камилла, со временем оправившись от удара судьбы, решила выжимать теперь деньги из студии мужа, тем более, что какие-то средства ею сюда уже были вложены. Оказалось, что Артур перехитрил сам себя, ибо эти маленькие ручки теперь крепко держали его за… да, например, за горло.

Лицо Камиллы, пергаментное от кремов, масок, тоников и бальзамов, покрылось асимметричными красными пятнами.

— Нет, вы мне ответьте, почему вчера вместо того, чтобы ехать к заказчику денежного сюжета вы отправились снимать черт знает кого?.. — горячилась она, потряхивая лысеющей головой.

Вопрос адресовался нашей съемочной группе. Отвечать пытался Степан:

— Но мы снимали другой сюжет для той же программы…

— Какой сюжет?

— В мастерской керамистов…

— Они платят деньги?!

— Нет… Но мы уже договорились с людьми…

— С людь-ми?! Люди — это те, кто платят деньги!

Камилла вовсе не была полной дурой, но она очень волновалась, и, как видно, уже не контролировала себя.

Наши злоязычные женщины неоригинально называли ее ходячей мумией. Надо быть, какое-то сходство тут присутствовало, но при всем при том была в ее облике какая-то притягательность. Может быть, даже женственность, голодная невостребованная женственность, пусть примитивной, пусть непоэтической самки, но честно и трогательно исполняющей назначенную ей незавидную роль на этой земле.

Разговор проистекал в самом начале дня, при собрании всего нашего творческого и нетворческого коллектива, так что и для Камиллы возможность, так сказать, выплеснуть наболевшее ограничивалась.

— Камилла Петровна, — заерзал на стуле наш гигантский политолог Борис Михайлович, и стул проскулил в тон его тонкого голоса, — нам с Гришей пора к заказчику ехать, у нас встреча назначена на десять. Вы уж нас отпустите, а с ними отдельно все детали определите.

— Так и нам на съемку, — подхватил юный оператор Митя. — Если вы не забыли, мы сегодня мэра города снимаем, и вы точно не обрадуетесь, если мы к нему на встречу опоздаем, — это Митя решил тонко съязвить.

Желтоватая пергаментная кожа на лице Камиллы натянулась и заблестела, но ее хозяйка уже успела совладать со своей недавней лихорадкой:

— Да-да, отправляйтесь к Анатолию Ивановичу, лучше пораньше приедьте, там подождете. И, пожалуйста, не забывайте о том, что студию «Молох» от прочих студий и каналов всегда отличал высокий художественный уровень программ. А то, в прошлой строительной программе половина сюжетов была не оплачена. К сожалению, мы не можем заниматься благотворительностью. Подумайте об этом.

— Да-да, подумайте, — решился все-таки вставить свои пять копеек Артур Бобров, хотя и Наина Военморовна, и Фимочка Пацвальд, компьютерщик, и прочие коллеги уже повскакали со своих мест и боковым крабьим шагом тихомолком пробирались к выходу, — ведь вы же сами заинтересованы таки заработать копеечку… — еще пытался перекрыть все возраставший галдеж Бобров, но его никто не слушал.

В тесных наших комнатках затевалась сутолока: кто собирал-осматривал съемочную аппаратуру, кто обменивался впечатлениями прошедших выходных (ведь это был понедельник), иные же привычно устраивались с кофейными чашками за столами со страшными, никогда не знавшими ни мыла, ни воды, пепельницами. Меня весьма бодрило приближение того умиротворенного момента, когда я смогу передать Степану жгучую информацию об условиях нашего совместного выхода в море. Однако о безбурной минуте о ту пору можно было только мечтать.

Пока я разбирал и сматывал шнуры, брошенные в пятницу как попало, ко мне подошла сама Камилла. Это было ожидаемо, так как интервью с мэром города, несомненно, было немаловажным стратегическим деянием в ее предпринимательской доктрине, и отправлять меня на подвиг с испорченным настроением было бы недальновидно.

— Тимур, — кокетливо потупившись, обратилась она ко мне что ни на есть приязненным голоском, охорашивая жилистой ручкой с безукоризненным маникюром редкие свои волосенки, — звонил директор магазина «Мир напольных покрытий», ему очень понравился сюжет. Я тоже смотрела: много интереснейшей информации, насыщенно, оригинально и сделано на очень высоком художественном уровне. Вот такими должны быть все сюжеты, в программе.

Она подняла на меня свои печальные голубые глаза, и мне почему-то до боли в сердце стало жаль эту женщину, чья стервозность, назначенная, видимо, свыше, и прочно угнездившаяся в душе, никогда не позволит ее глазам избыть такую бездонную, такую фатальную грусть. Как раз и навсегда запрограммированная модель, до скончания дней своих будет она носиться по лабиринту отведенной ей данности, лишь рудиментами каких-то атрофировавшихся чувств угадывать подчас едва различимые голоса иной недоступной более человечественной существенности.

— Артур Леонидович не сможет с вами выехать на съемку, ему сейчас зубы вставляют, и выглядит он поэтому… не слишком презентабельно, — сокрушенно, но вместе с тем игриво продолжала Камилла, — так что, на тебя, Тимур, вся надежда. Проследи, чтобы ребята вели себя подобающе… ну, и все остальное… Желаю успешных съемок.

Она отплыла, тоже грустно, точно оставляющая причал бригантина. Тут же мимо меня, сипло кудахча, своим вихлявым скоком пронеслась Наина Военморовна, стекла ее золотых очков взбудораженно звездились. Вослед ей летели визгливые поношения Бориса Михайловича, человека-дирижабля.

— Это свинство! Это подлое свинство! — визжал человек-дирижабль.

Против своего обыкновения избегать прямых сшибок Наина Военморовна вдруг резко крутнулась на месте и тем же извилистым бегом устремилась в обратном направлении, в комнату где все голосил Борис Михайлович.

— Как вы смеете меня постоянно оскорблять! — прокаркала она срывающимся голосом.

— Ах, вас еще и нельзя оскорблять?! — захлебнулся Борис Михайлович от негодования, видимо, ощущаемого праведным. — Вы постоянно уводите от меня заказчиков! А, если вам это не удается, вы всегда вбиваете какой-нибудь клин!

— Я — «клин»?! Я не отбила у вас ни одного заказчика! Я к вашим заказчикам за версту не подхожу…

— Да мои заказчики за версту с вами не сядут…

— Очень красиво, Борис Михайлович! «Не сядут»… Вы нападаете на меня просто потому, что вы ненавидите женщин!

— При-чем-тут-ненавидите-женщин!.. — закатился визгом толстяк, и даже руками замахал, точно крыльями. — Просто вы гадкая женщина! Чего вы от меня вечно хотите?! — он плюхнулся всей тушей на многострадальный голосистый стул, выхватывая из кармана пачку сигарет. — Вы подлая женщина! И, помяните мое слово, Бог вас очень жестоко накажет.

Но к этому времени все необходимое для съемок было уже собрано, — я, Степан и оператор Митя заспешили прочь от этих стен, жухлых от табачного дыма, скандалов и неосуществленных желаний.

Водитель ждал нас в машине у подъезда. И вот мы уже вновь измеряли все ухабы давным-давно не ремонтировавшихся дорог в движении к гнезду одного из самых матерых и удачливых лиходеев города.

До чего же я был аполитичным субъектом! И Камилла с Артуром, и Степан с Митей от души смеялись и поверить не могли, что я, работая на телевидении, никогда не видел этого самого мэра, этого Анатолия Ивановича по фамилии Стрижикурка, даже на экране.

— Да говорю же вам, — штурмовал я их завзятый гогот, — я телевизор практически не смотрю. А уж местное телевидение — никогда. Разве что, свои передачи, и то только при необходимости проследить, с достаточным ли качеством выдали их в эфир.

Сейчас мы ехали в обиталище человека, занимавшего ту общественную нишу, путь к которой предусматривает особый свод законов, отличный от того, что назначен основной инертной массе обывателей, призванной единственно поддерживать численность популяции; для этого человека, вероятно, существовал и кодекс чести, но весьма своеобычный; дабы свить одно только это свое гнездо мэр Стрижикурка должен был (и это представлялось наиочевиднейшим) провести в жизнь целый ряд поступков, именуемых толпой воспроизводителей «тягчайшими преступлениями». Но в том-то и хоронится тайна феномена, что не от проявленной злобности, не в революционном преодолении твердыни общественного сознания откалывал Стрижикурка те злодеяния (такого противостояния ни одно человеческое существо открыто осилить не сможет), но в покорном соответствии особенностям человеческой модели, каковую он собой представлял, пущенной в этот мир по чьей-то непостижимой надобности. Судьба предоставляла возможность наведаться в самое логовище этого создания, и мне то представлялось чрезвычайно любопытным.

Наш потешный зеленый автомобильчик остановился у светло-желтого пятиэтажного дома с синими рамами громадных окон, вышиной превосходящего стандартные девятиэтажки. Не было ничего удивительного в том, что владетель города имел здесь одну из квартир. Понятно, что подобных пристанищ в городе и за егопределами Стрижикурка имел не меряно, но именно в этой башне, удостоившей своей молодой царственностью старый центр, глава местного муниципалитета, конечно, обязан был иметь свое представительство.

Нам долго не открывали бронированные стеклянные двери подъезда, но наконец величественные чертоги распахнули перед нами свои сверкающие врата. Нас встретили два милицая в форме с майорскими погонами, завели в небольшую комнатку, и, хотя они, несомненно, были исчерпывающе информированы о времени, цели и характере нашего визита, какое-то время еще мучили нас глупейшими вопросами, осматривали принесенную аппаратуру (слава Богу, не лапали), — скорее всего для проформы, для создания особенного эффекта. Я не мог не обратить внимания, что здесь же, в закутке охранников, мультиэкраны двух мониторов предъявляли дюжину видов прилегающих к зданию улиц.

После непродолжительного досмотра один из караульных повел нас к лифту. Итак, картинка незнакомого обихода начинала разворачивать передо мной краски своих деталей. И, надо сказать, эта чужая реальность, представлявшаяся в моих предположениях венцом внешнего совершенства, разочаровала меня гораздо. Мне казалось, несметные (в моих исчислениях) средства, собранные с безмолвия послушливого стада соотичей, должны были быть воплощены в некую осязаемую симфонию. Но ничуть не бывало: глядишь, все эти услуги материи, — мраморные ступени, кожаные диваны в холлах, хрустальные светильники на стенах, — и впрямь были недешевы, но вместе с тем, не просто безвкусны, но агрессивно вульгарны.

А уж раздольные апартаменты самого Стрижикурки и вовсе повергли меня в уныние. Человек — существо коллективное, и нет ничего скорбного, а тем более обидного, что жесткая иерархия нашего сообщества предполагает общественный сбор материальных благ миллионами ради потребы единиц. Но, если эти надобности таковы… Когда новая буржуазия моей Родины принялась обносить частоколом свежезахваченные территории, ее авангард вдруг вспомнил расстрелянную в восемнадцатом царскую семью и принялся шумно грустить о ее безвременном уходе. Безвременном? Разве этой выродившейся власти следовало еще дольше скакать на балах, освежая липкие от пирожных языки прохладой шампанского, разве возможно было и далее обращать здоровье простодушного народа в пошлость малахитовых залов, разве способна была к жизни эта гниль, где одна истерика вздорной бабы превосходила важностью любые революции?.. А теперь? Кому посвящает свои усилия трудолюбы? Ради чего? Ради э-то-го?

На третьем этаже, который целиком занимал Стрижикурка, дежурил еще один охранник. Он был так же декоративно надменен, но углубленная значительность в его дурашной физиономии, физиономии гибрида служителя порядка и бандита, смотрелась тем потешнее, что сквозь буффонную маску, нацепленную на него проститутской профессией, проглядывала неподдельная крестьянская простота. Он тоже надувал щеки и долго связывался с кем-то там по рации, так что невоздержанный наш Митя не без дерзости заметил ему, что, мол, Анатолий Иванович ждет, и от столь длительного ожидания, глядишь, может и осерчать. Как ни странно, это замечание весьма ускорило процесс.

Гнездо мэра Стрижикурки отличалось от жилища классического хама только масштабами. Это были колоссальные площади забитые все той же вычурной мебелью, все тем же хрусталем, бронзой, шелком, всевозможной аппаратурой, коврами… Разве что, ковры эти и хрусталь были позавиднее. Сам же Стрижикурка оказался… натуральным хряком. Именно племенным хряком, — и предлогом к такому сопоставлению была отнюдь не какая-то моя предвзятость, но именно разительная похожесть. Маленький коренастый с раздутым пузом, он крепко держался на расставленных коротких ножках. Но особенное сходство с ярым самцом свиньи производило его лицо, если, конечно, можно было наречь лицом красную, залитую лоснящимся жиром, морду, как-то незаметно перетекавшую в круглые плечи, и выдававшуюся вперед длинным и широким носом, который так и хотелось назвать рылом. Он даже повадками напоминал кабана: также порывисто разворачивался всем корпусом, там где (будь у него такая возможность) достаточно было повернуть голову, также злобно и недоверчиво поблескивал узкими глазками, тревожно поводил рылом, то есть носом, и (тут я уж сомневаюсь, не похудожничала ли память), как будто, время от времени даже похрюкивал.

Съемка прошла, как и всегда в подобных случаях, удивительно скучно и безынтересно. Сквозь изобилующие пышной чепухой палаты нас провели в такую скромную комнатку, что скудость ее во всей виденной безрассудной роскоши смотрелась натурально театральной декорацией. Каковой она, все-конечно, и являлась. Здесь мэр, натужно изображая на своем страшном лице добросердечность, как-то путанно говорил о том, сколь сильно улучшится жизнь горожан, если они единодушно переизберут его на ту же должность. Но все время интервью, которое бесперечь прерывалось то необходимостью Стрижикурки заглянуть в листок с отпечатанным текстом, то звонками двух мобильных телефонов, то одновременно робкими и желчными советами вдруг появившейся жены, — под стать хозяину — бойкой и чванливой хрюшки в розовом кашемировом костюмчике, я улавливал какое-то подозрительное напряженное внимание своего визави. Он, точно распознавая меня, въедался своими колкими недоверчивыми глазками и все раздувал широкие ноздри, как бы подключая к некой диагностике еще и обоняние.

Через час, когда эта богомерзкая работенка была закончена, я с облегчением вздохнул, и направился было к Степану и Мите помогать собирать штативы и сматывать шнуры… Я уж подумывал, может, не дожидаться возвращения в студию, не подыскивать уютную минуту, а сейчас и выложить перед Степаном свой разговор с соседом морским волком, пусть даже желторотый ехидный Митя и посмеется… Да только тут-то, топоча мимо толстыми крепкими ножками и похрюкивая в телефонную трубку, как бы мимоходом Стрижикурка подскочил ко мне и так же походя, что никто и внимания не обратил, буркнул:

— Ну, что, все нормально?

— Очень хорошо, — поддержал я его.

— Тогда пусть твои тут складываются, а я, пошли, картины тебе покажу. Ты же культурный человек, тебе должно быть интересно.

Как-то все внутри меня напряглось: ничего хорошего для себя от внимания этого существа мне ожидать не приходилось.

— Да-да, конечно, — отвечал я, — очень интересно.

Мы прошли через две светлицы неопределенного назначения и оказались в сравнительно небольшой и по-своему уютной комнате, служившей то ли кабинетом, то ли курительной комнатой, а, может быть, — игорным залом. Во всяком случае здесь было все: и приличное собрание книг в красивых переплетах, и обтянутые зеленым сафьяном уютные кресла, и пепельница из огненного опала с инталией по середине, и бильярдный стол, и карточный, был здесь и камин, облицованный ляд-жвардом, густосиним с золотистыми блестками колчедана. Стены же, там, где не было книжных шкафов, почти сплошь были увешаны картинами, большими и маленькими. Здесь не было ни одной работы старых мастеров, да и вообще большую половину коллекции составляла ядовитая мазня местных умельцев. Впрочем, подчас можно было высмотреть вполне грамотное, а, может быть, и талантливое полотно. Да, не могло остаться незамеченным значительное количество в сюжетах обнаженной натуры.

На какой-то быстролетный миг я даже взгрустнул о своих забытых и своих ненаписанных полотнах, о настоящем деле, которому я так бездарно изменил, но боль, навестившая сердце, оказалась слабой и какой-то далекой, словно и не моя, точно я очень давно прочитал о ней в чудесном, но слишком уж старомодном романе.

— Присаживайся, — указал на кресло мясистой ручкой хозяин. — Не скажу «садись», сесть, как говорят, все мы успеем.

Я отвечал улыбкой его тюремной шутке, насколько мне то удалось.

— Ну, как у вас там на телевидении? Деньги платят? — опять выжидающе оскалился Стрижикурка и оглянулся на прикрытую дверь.

— Что-то платят, — отвечал я.

— Да? — он подергал своим длинным и широким носом, пострелял в меня жесткими беспокойными глазками и вновь оглянулся на дверь. — Ну, а это… Как, там, коллектив…

Мэр Стрижикурка, несомненно, очень нервничал и было видно, что он ужасно торопится, точно острожник, которому дана одна только минута, чтобы стакнуться, сговориться о побеге. Я озадаченно наблюдал за ним.

— Так что там… людей у вас много? — продолжал путаться в словах мэр. — Бабцов, наверное, полным-полно, да? — он напряженно хохотнул. — Нормально работать, да? У вас же там классных баб выбирают…

И тут все встало на свои места. Зажатый обстоятельствами хряк Стрижикурка порывался обмануть судьбу и вырвать у нее еще один клочок удовольствия. Казалось бы уж у кого-кого, а у этого субчика было видимо-невидимо возможностей за свои миллионы обеспечить себя какими угодно дамами, бабами, тетками и барышнями, коль скоро он нуждался в прелестях, отличных от прелестей его хавроньи-жены. Но, оказывается, не тут-то было: обстановка предписанная ему, законы его окружения и сам уклад жизни не предполагали обилие сексуальных впечатлений. А я, надо быть, должен был помочь ему в разрешении такой деликатной и закомуристой проблемы. И тут я ощутил приближение какого-то значительного события, которое еще не обозначилось и только как сквозь сон угадывалось в тумане будущего. Будто и не я осмысливал дальнейший разговор с этим любострастным хряком, словно кто другой выбалтывал вместо меня заготовленные наперед слова:

— Да, есть у нас девчонки видные, — опрометью несся я в будущность.

— А-на-то-лий И-ва-нович, — послышался из-за двери требовательный женский голос, от которого Стрижикурку так и затрясло, — мальчики уже ухо-дят.

Открылась дверь. Проем заняла приземистая круглая розовая фигура.

— Толик, ты должен…

— Я ничего не должен. Не видишь, я важные вопросы решаю, — отрезал Стрижикурка так, что розовая фигура удалилась, прикрыв за собой дверь.

— Короче, — всем корпусом развернулся он ко мне, — сейчас мы не поговорим. Но ты понял?

— Что ж не понять? Но для этого нужен еще один человек, мой приятель. Он может поставлять каких угодно девиц, причем стопроцентно надежных.

Я говорил, как пел, сам не понимая, откуда у меня берутся эти слова.

— Еще один человек? — не обрадовался Стрижикурка. — Не-ет… Хотя… Надежных, говоришь? Лучше, чтоб замужние были, ну, и… Ладно, вот тебе телефон, — он сунул мне визитку, — это здесь. Я со своей командой, — кивнул на дверь, — в другом месте живу. Здесь так, иногда бываем. Здесь все и решим.

— А-на-толий И-ва-нович, — вновь едко затянула благоверная Стрижикурки, и мы двинулись к выходу.

Сам не знаю, что такое говорил я Стрижикурке, какого такого приятеля прочил ему в поставщики камелий, говорю же, я точно выбалтывал давно заготовленный текст. Но, только перешагнул порог того пестрого чертога, — как в один миг позабыл и сластолюбивого хряка, и все свои обещания. Теперь мне представлялись одни только первородные морские дали да прекрасное в одиночестве своем закатное солнце над ними, да еще, может быть, стайки сумасбродных летучих рыб.

Вероятно, после того мы заезжали снимать еще какую-нибудь дрянь (редко в день выпадала одна только съемка), какие-нибудь паласы или тефалевые сковородки. Когда же ближе к вечеру наша съемочная группа наконец-то вернулась в студию, все ее небольшие площади были пусты и безмолвны. Оператор Митя еще по дороге встретил по-весеннему прыткую дикторшу Надю из отдела новостей, озабоченную поиском помощника для того, чтобы задвинуть в ячейку стеллажа телевизор; да так и ушел с ней, надо думать, задвигать телевизор.

Как обычно утомленные, помятые муторным съемочным днем, мы молча сидели вдвоем со Степаном за колченогими столами друг против друга у обшарпанных желтоватых стен с букетами пыльных поддельных листьев, переводя дух. Крепко воняло застоявшимся табачным дымом, но, казалось, не было сил, чтобы добраться до запечатанной кем-то форточки. Это могло продолжаться сколько угодно долго, и я решился заговорить:

— Ну что, Степан, побывал я у своего соседа, морехода, и все узнал… Не все, может быть, но этого достаточно, чтобы начать…

— Что начать? — непонимающе воззрился на меня Степан.

— Как, что? — в свою очередь удивился я, впрочем, мое удивление не продлилось долго: я прекрасно знал, что в конце рабочего дня бывает очень трудно шевелить мозгами. — Помнишь, мы говорили, что совсем неплохо было бы зафрахтоваться на какое-нибудь судно… Как бы, перемена обстановки, событий… Ну, и подзаработать тоже.

— Да? А, да, помню, говорили.

— В общем я расспросил, что-чего. Сейчас, видимо, не стоит перечислять какие документы нужны, да и… Короче, нужно ехать в Одессу. Можно, конечно, здесь найти контору по найму моряков. Но это будет «река-море», то есть одно лишь Средиземноморье. Только зачем нам эта Италия с Грецией? А чтобы Танзания, Уругвай, Норвегия, — нужно отправляться в настоящий морской порт. Одесса ближе всего. Конечно, во всяком предприятии есть свой риск, так ведь подумай: месяцы между небом и водой, занятные люди, диковинные встречи, муравьеды, наконец…

Я остановился только потому, что слова, вылетавшие из меня, показались мне как-то избыточно насыщены беспутным юношеским одушевлением, которое уж вроде и не к лицу было моему возрасту. Но, если и лучился мой прорвавшийся энтузиазм некоторой дурашливостью, все же представлялся он мне вполне извинительным по причине своей ничем не разбавленной искренности. Степан молчал. Каким-то измятым взглядом он вперился в крышку стола перед собой, на которой устало валялись его короткопалые руки. Это как-то встревожило меня, и я, путаясь в ощущениях, также затонул в интервале молчания. Остановившееся время пахло прокисшим табаком.

— Так что?.. — почему-то вполголоса прохрипел я наконец.

— Что? — откуда-то издалека отозвался Степан. — А, ну да… Все это нормально… Но сейчас у меня, там… надо обои наклеить… И плащ Татьяне… Если визу дадут… Она только кожаный хочет.

— A-а… плащ… Да, плащ, — это вещь такая… нужная… — едва ли не обида набрасывала на меня жгучую сеть, хотя каким, собственно, образом возможно было усмотреть в его отношении ко мне что-то несправедливое, а тем более оскорбительное? — И ремонт с обоями… конечно. Ну, а потом?..

Он поднял на меня очень сосредоточенный, слишком сосредоточенный взгляд, и я с кристальной очевидностью восприял, что одного из нас здесь уже нет. Он был так серьезен, как серьезны животные, как серьезны растения и вся дикая природа, как серьезен компьютер, выведший на монитор «В программе произошла ошибка. Файл будет уничтожен».

— Потом? Знаешь, в этом году, наверное, не получится, — с глубокомысленной растяжкой, но уже вполне уверенно произнес Степан.

— Понятно. Ну, я тогда пошел. Ты домой идешь?

— Да я тут еще это… — скосил он глаза.

— Домой идти не хочется?

— Да не то… Просто…

— Что ж, если просто, — тогда пока! — и я ушел.

Сумрачные бесконечные коридоры вывели меня в конце концов в такой же сумеречный вечерний дворик с косматыми силуэтами елей, уже начавшими выдыхать весну. И тут то ли досада, то ли стыд нескладно разоткровенничавшегося простака вовсе скрутили меня. Возможно, в целях отдохновения сердца стоило попробовать взвыть на проступившую бледно луну, но вместо этого ноги самочинно потащили по блестящему от сырости тротуару. Да так и внесли в телефонную будку. Первым пришел на память номер телефона Алексея Романова. Но телефон его на том конце провода уныло хрипел длинными гудками. Других подходящих номеров мне припомнить не удалось.

Повесив на рычаг тяжеленную трубку, прикованную к аппарату стальной цепью, я вышел из будки. Можно было заглянуть в ближайшую забегаловку и выпить бутылку водки. Можно было пройти к фонарям ближайшего проспекта и найти сердобольную проститутку. Но, поразмыслив, я решил оставить эти средства релаксации Степану, а сам потопал сквозь лиловеющие сумерки куда глаза глядят, на ходу припоминая, что совсем рядом…

Спортивная студия Святослава Вятичева находилась в нескольких сотнях шагов от нашего телегнезда. Через пять минут я уже пересекал небольшой сквер, раскинувшийся перед одноэтажным вытянутым строением, большие прямоугольные окна которого утешающе слали мне сквозь частокол лысых пока тополей свой милостивый желтый свет.

Дежурный дедушка на проходной безмятежно спал, я пересек пустынное гулкое фойе и, пройдя крашенный синей масляной краской коридор, остановился у приоткрытой двери в борцовский зал. В двух метрах от меня вдоль края зеленого татами выстроились в ряд разновидные шлепанцы, а далее, по зеленому полю, бегало, выкамаривая несусветные танцы, добрых две дюжины босоногих людей в белых кимоно. Только я собрался раскрыть дверь пошире, как в зале прозвучал командирский клич:

— Матэ!

И вся команда «танцоров» послушливо устремилась к краю татами, где и расселась в рядок на коленках. В центр зала вышел сам Святослав Вятичев. О, в белом кимоно и широченных черных хаками с бойцовской выправкой он гляделся просто роскошно!

— Еще раз напоминаю: нам важно научиться управлять энергией нападения, а не противопоставлять противнику свою силу. На сильного всегда найдется еще более сильный. Не забывайте: вода течет, вода не с кем не борется, но вода всех побеждает, — не без пафоса заплетал слова Святослав. — На сегодняшней же тренировке особенное внимание мы обращаем на перемещение. В айкидо, можно сказать, вообще, главное ноги, а не руки. Руки могут быть даже связаны. Айкидо — прежде всего защита. А защита — это уход. Магомет!

Темноволосый дюжий детина поднялся со своего места и приблизился к тренеру.

— Сегодня мы занимаемся только шихо наге, — продолжал Святослав. — Магомет, ай ханми катате тори!

По этой команде чернокудрый Магомет порывисто схватил учителя за руку, а тот, как-то хитро извернувшись, переадресовал направление того порыва, так что нападающий как бы своей собственной волей влип в пол. Причем все это произошло точно в замедленной съемке.

— Вы сами видите, — комментировал свои действия тренер, — чем активнее, чем сильнее противник, тем легче им управлять. Смотрите еще раз.

Следующий показ фиксировал каждую фазу движения, как в стробированном видео.

— Делаем на пяточках тэнкай, проходим под рукой… Обратите внимание: проходя у него под рукой мое плечо касается его плеча.

После шестого показа на несчастном Магомете, который всякий раз звонко шлепался на татами, Святослав наконец оставил подопытного, и отойдя скомандовал:

— Хаджи мэ!

Тотчас же группа засыпала все свободное пространство зала, все разбились на пары и принялись истово овладевать великим искусством координации, — грохот то и дело падающих тел затопил все пространство. Вятичев же бродил между усердными своими учениками, гордый, как фазан, что-то подсказывая то одному, то другому.

— Ира, ты так руку ему сломаешь!

— Егор, падая, подгибай ногу. Страхуйте себя от травм!

И вот наконец приметил меня, стоящего в дверях.

— Вы что-то хотели? — без особой теплоты в голосе поинтересовался он.

— Да, Вятичев, не сказать, что ты избыточно любезен.

— Тимур! Это ты?! — расплылся он в яркой улыбке, устремляясь ко мне, протягивая на ходу руку для приветствия. — А я смотрю, стоит какой-то остолоп пытливый. Что это за кепка на тебе?

— Отличная кепка, кожаная, чем она тебе не нравится? — зачем-то сурово отвечал я, чувствуя, как оттаиваю от направленной на меня человеческой улыбки. — Я, может, записываться к тебе пришел, в японцы.

— Прекрасно! Давно пора, — продолжал улыбаться Святослав, а за его спиной грохотали то и знай падающие ученики. — Десять баксов в месяц, — и на этот срок ты почти японец.

— Фу! Какое дерьмо, Слава! — не удержался я. — И ты уже, как какая-то тупоголовая шлюха, сразу заговариваешь о деньгах.

— Ну я же шучу… — панибратски толкнул он меня в плечо, однако по тускнеющей улыбке можно было подметить, что замечание мое не показалось ему слишком приятным. — Шучу я. Приходи, если хочешь. Конечно, тебе это ничего стоить не будет.

— О-о! — простонал я. — Тебе кажется, что «тебе это ничего стоить не будет» сильно отличается от «десять баксов в месяц»! Слава, ну, что же это случилось-то с людьми! С такими, как я и ты. Говорят, что мир неизменен, и во веки веков все в нем было так, как сейчас. Но я-то помню, что еще десять, пятнадцать лет назад все было иначе. Скажи, отчего эта алчная, эта сладострастная порода тунеядцев взяла над нами с тобой столь затянувшийся реванш?

— Ты устал, — сострадательно посмотрел на меня Святослав. — Тебе нужно отдохнуть. Может, пока еще сезон не закрылся, съездим на охоту?

— С большим удовольствием я бы отправился на охоту. Но только зачем убивать симпатичных зверушек, которых и без того уже почти не осталось? Уж лучше отстреливать вредоносных, тлетворных существ в человеческой оболочке. Во всяком случае, сокращая популяцию этой разновидности, я бы имел надежду возвратить самому себе и мне подобным отнятое жизненное пространство.

— Что это значит?

— Это значит то, что я хотел бы жить в реальности удобной для представителей моего вида, я хотел бы культивировать ценности характерные моим сородичам, а не обслуживать подлые интересы жадного чуждого племени.

Святослав, прищурясь, смотрел на меня долгим холодным взглядом.

— Но ты ведь для этого не владеешь элементарными навыками бойца, — произнес он наконец.

— Зато у меня есть пламенное желание. И этого достаточно для начала.

— Да? — опять испытующе оглядывал меня Святослав. — Тогда, может, с сегодняшнего дня и начнем овладевать средствами сопротивления?

— Начнем, — ни на секунду не задумываясь отвечал я.

Так и закончился непродолжительный пролог, предваривший мой путь упорных упражнений в осваивании новых для себя трудов.


Возле обширного ярко-голубого бассейна на огромном топчане обтянутом белой лайкой покоится необъятное тело Розы Цинципердт. Кое-где в складках жира просматриваются лоскуты лиловой ткани — это детали купального костюма. Роза лежит навзничь, лицо покрывает широкополая шелковая панама цвета моркови. Панама шевелится, очевидно потому, что челюсти Розы привычно пережевывают какую-нибудь пищу. И действительно, с правой стороны от нее к топчану примостился маленький столик с разного рода закусками. Жарко, — все гигантское синюшное тело Розы вспотело. Невдалеке под оцепеневшей сенью готовящейся расцвести акации тоскуют двое охранников в белых рубашках, затянутых у горла черными галстуками.

По бортику бассейна с большим сачком в руках прохаживается Максим. Время от времени этот его сачок разлаживает идиллическую недвижность глади бассейна, — Максим собирает упавшие в воду листья.

— Не понимаю, Роза, — перешибает едва слышное пение крыльев зеленых стрекоз, проносящихся над бассейном, голос Максима, — у нас… у тебя здесь штат прислуги под две сотни человек, почему я должен бегать вокруг бассейна с сачком, вытаскивать эти хреновы листья…

— Какие листья? — доносится из-под морковной панамы невнятный голос жующей Розы.

— Ну, дурацкие… В пятидесяти метрах отсюда какой-нибудь садовник наверняка подстригает цветочки… Он запросто мог бы…

— Садовники у меня, — продолжает жевать Роза, — специалисты высокой квалификации, они выполняют сложную работу. А ты все равно бегаешь тут… в узких красных плавках. И потом, ты же знаешь, мне приятно, когда ты проявляешь заботу обо мне. Лично. Или тебе это неприятно?

От слов этих лицо Максима перекашивает, он не пытается этого скрыть, поскольку физия его мучительницы закрыта панамой.

— Почему же неприятно… Просто…

— Скоро все в твоей жизни станет еще проще, — продолжает Роза.

Сачок едва не выпадает из рук Максима. Лицо его, охваченное растерянностью, ужасно. Но ему удается совладать с собой.

— Жарко сегодня, правда? — произносит он почти индифферентно.

Ответа не следует. Слышится сигнал рации одного из охранников, через несколько секунд тот вскакивает, одним порывом сметая недавнюю расслабленность.

— Роза Бенционовна, Роза Бенционовна, — молнией подлетел к хозяйке взбодрившийся страж, — у западной дороги, у самого забора остановилась машина с людьми Фейги Вакс. Похоже они там что-то снимают… в смысле, на камеру.

Роза смахивает с лица панаму и пытается подняться. Это у нее никак не выходит, но телохранитель спешно протягивает руку, и Розе наконец-то удается утвердиться в сидячем положении.

— Что ты стоишь возле меня?! — кричит она визгливым голосом на своего холуя. — Бегите, вместе бегите! Вызовите моего Дзержинского. И чтобы все были допрошены. Я потом подойду.

— А вы? А как же вы?..

— Что я?! — мечет молнии гигантская Роза, уже трясясь всем своим рассыпчатым телом. — Быстро!!!

Тотчас черные штаны, белые рубашки замелькали среди пестрых, залитых солнцем, клумб и исчезли в каскадах яркой листвы.

Несколько растерянный оживившимся темпераментом своей госпожи Максим какое-то время стоит замерев на краю бассейна, опираясь на рукоять сачка, — уподобясь бронзовому «Диадоху».

— Сволочь! Вот же сволочь… — бормочет себе под нос Роза; впрочем, ажитация ее остывает, и вот уже толстуха заталкивает себе в рот очередной кусок пищи.

Несмело, боком Максим приближается к топчану, все не выпуская из рук сачка.

— Садись, — разрешает Роза.

Максим садится рядом с ней.

— Ты так разволновалась, — говорит он, насколько то ему удается ласково.

— Да, надо же эта сволочь… — начинает было Роза, но пища во рту мешает ей закончить фразу.

— Тебе нужно расслабиться, — так же уветливо продолжает Максим, — в бассейне, вон, поплескаться.

— Ну, что ты говоришь, — чуть потеплевшим голосом отвечает ему Роза, — в этом бассейне я никогда не купаюсь. Будто не знаешь. Я же плавать не могу. А туда, к моему, хох! лягушатнику, по такой жаре не пойду. А, что ты дрожишь? Зайчик мой, что ж ты так разволновался! Ты не волнуйся, это все мои проблемы, — она пристальнее всматривается в него. — Вот сволочь ты, конечно, как и все, но иногда что-то такое человеческое в тебе просыпается. Ну-ка, дай мне руку.

Максим с привычной готовностью подскакивает и подает ей руку, для того, чтобы помочь этой колоссальной туше обрести вертикальное положение. Розе это удается не сразу, но все-таки удается.

— Поплавать — не поплавать, а ножки помочить можно. Помоги-ка мне тут сесть.

Опять же с помощью красивых мускулистых рук Максима тетеха пытается усесться на краю бассейна, чтобы опустить в воду свои тромбофлебитные ножищи. Помощник в этот момент быстро оглядывается по сторонам, и плечом с силой толкает ее вперед.

Падающая в воду Роза взметает целый сноп брызг. Она камнем идет ко дну, но уже чрез несколько мгновений вновь появляется на поверхности. Вода или остатки пищи во рту не дают ей кричать. Она отчаянно барахтается, стремясь добраться до края бассейна. Максим подхватывает валяющийся рядом сачок и рукоятью его отталкивает борющуюся за жизнь Розу от спасительного бортика.

И тут со стороны разноцветных клумб доносятся стремительно приближающиеся голоса церберов:

— Роза Бенционовна! Роза Бенционовна! Все сделано в лучшем виде!


Двое беспризорных мальчишек лет десяти моют стекла остановившегося на светофоре лимузина.

Площадь в центре промышленного города. Грубые массивные постройки облеплены новенькими яркими рекламными щитами и вывесками с названиями американских и английских фирм. У памятника Героям Отечественной войны проходит немногочисленный митинг. У отдельных манифестантов в руках транспаранты и… портреты Розы Цинципердт.

На импровизированной трибуне проникновенно говорит кто-то из местных отцов города. За трибуной среди многочисленной охраны, обряженной в гражданское, бегает Миля — Эмилий Флякс, отдавая жаркие распоряжения в коробочку мобильного телефона. О, сейчас он совсем не походит на того приниженного, на того жалкого человечка, что сидел подле своей владычицы Розы Цинципердт. Сейчас он сам хозяин, сейчас его гепатитно-желтое лицо с дряблыми щеками и мешками под выпуклыми зенками полно энергии, а пожалуй, и мысли.

— … все мы мечтаем о мире и благополучии… — балаболят с трибуны.

— Где машина с колбасой?! Где водка?!! — почти кричит в свой телефон Миля. — Что значит, с минуты на минуту будет?! Похоже, жить тебе больше не хочется. Толпа уже начинает расходиться, ты это понимаешь? Короче, если через пять минут…

Но в этот момент с тыльной стороны сборища подлетает небольшой автобус, и Миля, не простившись, нажимает на кнопку отбоя.

Двери автобуса распахиваются, с оперативностью группы захвата из него выскакивают какие-то люди с ящиками водки, с коробками, наполненными торчащими палками колбасы. Тут же толпа бросается им навстречу, точно по волшебству на глазах увеличиваясь.

А на трибуне протяжно воет местный архиепископ в нарядном клобуке:

— Братья и сестры, наступает один из величайших, всерадостных дней…

Толпа с остервенением рвет друг у друга из рук бутылки и колбасу.

— Святитель Иоанн Златоуст так говорит: «Ад пленен сошедшим в него Господом, упразднен, поруган, умерщвлен, попран, связан». Так и мы в день грядущих выборов должны, отделяя свет от тьмы, зерна от плевел, отдать свои голоса…

В беснующейся ораве будущих избирателей уже назревает потасовка, но бдительным охранникам пинками и тычками удается призвать взволнованное стадо к умиротворенности.

— …так смелее войдем на этот пир веры и любви… — стонет с трибуны поп.

— Ур-ра! — вылетает из толпы неподдельно радостный куражливый голос. — Да здравствует Роза, мать наша!


Великолепное лимонно-желтое авто Гарифа Амирова, отошедшее к нему от Максима, плавно, точно люгер, причаливает к обочине дороги.

Из машины выходит Гариф. Его простоватый гардероб как-то потешен рядом с царским блистающим средством передвижения.

Гариф направляется в парадное добротного многоэтажного дома.

Он поднимается в кабине лифта.

Он нажимает на звонок у мощной бронированной двери. Ему долго не открывают, но в конце концов перестук замков знаменует факт, что его все-таки признали. Дверь отворяется.

— Гарик! Здорово! — восклицает в дверях пузастый парень с круглой наголо бритой головой. — Проходи! Давно тебя не видал.

— Да, у всех дела… — поддерживает приятеля Гариф, проходя в квартиру.

— Во-во, — еще более оживляется хозяин дома, — это ты в точку сказал: дела.

С каждым движением его круглое пузо подпрыгивает, что, будто нарочно, подчеркивает спортивный костюм, в который тот одет.

Они проходят в квартиру поразительным образом напоминающую пепелище Гарифа, до того, как оно стало пепелищем его надежд. Не фешенебельная, но весьма дорогая мебель, те же многослойные с загогулинами занавески на окнах, и паркет, и хрустальные подвески на люстре…

— Это кто там к нам пришел? — доносится из соседней комнаты немолодой женский голос.

— Теща приехала, — вполголоса бросает пузан Гарифу, а затем теще: — Это, Элла Францевна, ко мне. Сотрудник мой.

— Давно это я стал твоим сотрудником? — негромко замечает Гариф.

— Какая, в натуре, разница! Что я, буду вот это объяснять?

Гариф осматривается по сторонам.

— Давно у тебя не был. У тебя многое изменилось… как говорят теперь: к лучшему.

— Стараюсь, — радуется приятель. — А для чего еще, братан, мы живем? Жизнь одна, правильно? И, как говорил поэт, надо ее прожить хорошо. Правильно?

А вот показывается и теща, — небольшая кругленькая тетка с вострыми черными глазками, седые волосы тщательно уложены в сложную давно не модную прическу. Вероятно, это она сообщила своему зятю о том, что «говорил поэт», потому что злата, висящего на ней, хватило бы для золотого запаса небольшой страны. Она долго смотрит на гостя, и потом здоровается.

— Здравствуйте. Может быть, вы хотите холодной минеральной воды? Я пью «Ессентуки». Я не пью лимонад, потому что у меня диабет.

— Нет, спасибо. Большое спасибо, пить что-то не хочется, — отвечает Гариф.

— Ну что же, мое дело предложить, — всплескивает руками теща Элла Францевна и тут же исчезает.

Зять с гордостью провожает ее взглядом:

— В натуре, интеллигентная женщина! Если б не она, мне б ни за что не подняться. Отвечаю! Тетка мудрейшая. Все за жизнь знает.

— В деле помогала?

— С бензином? У-у!

— Я, Шура, собственно к тебе… знаешь, зачем пришел?

Розовое озорное лицо Шуры становится напряженным.

— Ну, я, понятно, слышал, что у тебя, там, какие-то проблемы, — чешет он бритый затылок.

— Да. Мало сказать — проблемы.

— Но, братан, — быстро ориентируется приятель, — клянусь мамой, я сам голый. За душой ни копья, — и поразмыслив добавляет: — Свободного.

— Но я же не в подарок прошу, — не отступается Гариф. — Давай я тебе что-нибудь в залог оставлю.

— Мужик, ну, что ты мне оставишь. Я же знаю: у тебя все — того, сгорело.

— Давай, я тебе оставлю тачку.

— Тачку? — сдерживает насмешливую улыбку Шурик. — Вот ту пижонскую?

— Ты что, меня в окошко высматривал? Видел на чем я приехал?

— Братан, хорош прикалываться! Все в нашей деревне знают эту лайбу. Нет, что я, паук? Нет, если б были бабки, я б тебе и так дал. Но, братан, ты понимаешь. Если тебя спасет сотка баксов, — могу выделить. Но что тебе сотка?

— Да, сотка меня не спасет, — соглашается Гариф. — А, знаешь, Шура, купи ее у меня.

— Ты че, поехал? — даже чуть отстраняется от него приятель. — У меня же лавэ… Куда мне такая? Она же стоит… Сколько она тянет?

— Она тянет пол-лимона зеленых. Но тебя я отдам ее за двести. За сто пятьдесят отдам.

— За-сто-пятьдесят… — тянет слова Шура, не отводя затуманившихся глаз от лица Гарифа. — За-сто-пять… Оно бы, конечно, хорошо… Но, подумай, зачем мне эти проблемы? Я же не дурцефал. Ты хочешь, чтобы мне такое же, как тебе устроили? Или вообще засмолили?

— Засмолили? Почему?

— Потому.

И вновь в комнату проникает напористый голос Эллы Францевны:

— Саша, тебе пора обедать. Иди разогрей свекольник. И не забудь положить в него сметану.

— Ладно, иди грей свекольник. Я пойду, — поднимается с дивана Гариф.

— Извини, друган, что ничем помочь не могу, — провожает его приятель, то и знай подтягивая зачем-то красные спортивные штаны.

Гость ушел. Из своей комнаты выходит Элла Францевна. Вдвоем они подходят к окну и внимательно следят за тем, как выходит из подъезда и садится в великолепное лимонное авто Гариф.

— Боже мой, шлема! — качает головой Элла Францевна, провожая взглядом отъезжающий желтый автомобиль. — Ты видишь, как хорошо, что нас вовремя предупредили. Но ты за ним присматривай. Может быть хороший бизнес, — не отрываясь от окна наставляет она зятя. — Все в этой жизни меняется, и то, что нельзя было вчера, с удовольствием можно будет завтра.

Небольшая квадратная комната без окон, стены которой обиты листами черной резины а пол выложен холодно блестящей бледно-голубой кафельной плиткой. Двое крепких парней в черных брюках и белых рубахах с закатанными рукавами лениво дубасят прикованного наручниками к металлическим крюкам в стене Максима. На нем одни только узкие красные плавки, в каких он и был у бассейна. Удары блюстителей Розы, безусловно, профессиональны, но видно, что сами палачи уже устали. Еще двое их коллег сидят, развалясь, на стульях, как видно, отдыхая перед тем, как сменить своих умаявшихся корешков.

— Нет, он капитально поднялся, — говорит один из сидящих другому, — «Бээмвуху» свою на «мэрс» поменял.

— На «мэрс»?

— Ну! Я был у него дома на той неделе. Дома все — ай-уй. А каких он телок из «Эйлата» вызвонил. Сильнейшие телки. Сначала трех, потом еще трех. Каждая — не меньше трехсот баксов.

— Да ну?

— Отвечаю.

— Да-а, нам с тобой еще до этого горбатиться и горбатиться…

Красивое лицо Максима уже с трудом угадывается сквозь покров ссадин и потеков крови, извилистыми темными дорожками сбегающей на грудь и плечи. Очевидно, что экзекуция продолжается уже давно, потому что и жертва обмякла, обвисла, и на новые удары реагирует лишь рефлекторным подергиванием тела да еще еле слышным хрипом.

Истязание длится и длится, медлительно, тяжко и неумолимо.

Вот за дверью слышится какой-то шум, голоса. Отдыхавшие на стульях сменщики вскакивают со своих мест. Дверь отворяется, — в комнату входят три человека в хороших костюмах и с лицами серьезными, как у животных. Они бросают беглый взгляд на окровавленного распятого Максима, осматриваются.

— Сейчас хозяйка будет, — отпускает, как приказ, один из них.

Тут же люди разворачиваются и уходят, а инквизиторы утраивают свое усердие.

А вскоре появляется и Роза Цинципердт, — она въезжает на черной инвалидной коляске, мрачно поблескивающей никелированными деталями, в сопровождении тех же трех серьезных господ и маленького рыжего человечка неопределенного возраста с кожаным кейсом в руке.

— Роза Бенционовна, — пытается заглянуть в ее большое лицо рыжий человечек, — Роза Бенционовна, послушайте меня, вам пока еще нельзя наблюдать такие волнительные сцены… Вам показан постельный режим…

— Слушай, заткнешься ты или нет? — наконец замечает его хозяйка. — Я сама знаю, что мне показано, а, что — нет. Положительные эмоции еще никому не были вредны. Что вы тут у меня на пути стулья расставили, — бурчит она, пытаясь проехать поближе к Максиму.

Тотчас вжавшиеся в стенку живорезы срываются с места, — и стулья исчезают.

Роза подбирается к злосчастному Максиму почти вплотную.

— Так что ж ты меня утопить-то хотел? — слегка раздвигает она жир лица в улыбку. — За что, зайка? За то, что я тебя кормила высококачественными продуктами? Помнишь, как ты любил разварного молочного поросенка под хреном. А теперь сам ты оказался поросенком, и — хрен тебе. А как любил ты сорочки от «Кристиан Диор»… Впрочем, что это я все в прошедшем времени? Ты пока еще здесь. Выглядишь, правда, похуже прежнего. Но это… Что-то я и вправду немного разволновалась…

— Вот видите, Роза Бенционовна, — подскакивает к ней рыжий лекарь, — я же говорил, вам необходимо лечь в постель.

— С тобой?

— Роза Бенционовна, сейчас не до шуток. Нужно лечь, положить грелку…

— Я ведь тоже долго не шучу, — меняет тон всевластная Роза. — И, раз уж я плачу тебе за то, чтобы ты приглядывал за моим здоровьем, то пора бы запомнить: если я говорю, что разволновалась — значит, нужно быстро принести мне что-нибудь перекусить.

— Так ведь…

— Очень быстро!

Без лишних слов рыжий человечек тут же ретируется.

— Ну, а теперь, Симочка, давай поговорим о том, кто же эти дурные люди, которые надоумили тебя так паскудно поступить. Ты всегда был таким нежным и кротким мальчуганом… Мася, ты меня хорошо слышишь?

Максим молчалив. Он безвольно висит на стене, уронив разбитую голову на грудь, и только помятые его бока время от времени вздымаются.

— Мальчики, — зовет своих работников Роза, — он очень устал, его нужно освежить. Сделайте ему упражнение номер шесть.

Видно, не в первый раз слыша об «упражнении номер шесть», мальчики уверенно направляются к Максиму, отстегивают его от крюков в стене, — они едва успевают поймать рухнувшее тело, — заламывают ему руки за спину, скрепляют их наручниками, и вот уже пристегивают к карабину, которым заканчивается тонкий металлический трос, свисающий с потолка. Оказывается, если приглядеться, в этой комнате можно обнаружить немало подобных приспособлений.

— Ну-ка, мальчики, вздерните-ка его немного, — командует Роза.

Ее приказание послушливо исполняется, — и стон первобытного существа рождается, проносится по комнате, тая в резиновом покрытии стен.

— О, проснулся! — радуется Роза. — Еще!

И новый крик оживляет жирное лицо Розы легким румянцем.

— Так, кто с тобой говорил? — повторяет она вопрос.

— Ник-хто… — скрежещет зубами вздернутый на дыбе Максим.

— Но я же знаю, ты не мог сам до такого додуматься. С тобой беседовали люди Фейги Вакс? Айзеншпица? Сколько они тебе пообещали за такой нехороший поступок? Или уже заплатили? Мальчики, давайте еще немного.

— Не надо! Не надо! — кричит страстотерпец. — Я случайно! Честно, я случайно! Я не хотел!..

— Ты не хотел топить меня этим своим веслом? Ты думаешь, на почве произошедшего у меня развилась ретроградная амнезия?

Рядом с Розой возникает рыжий докторишка, в его руках поднос с тарелочками, на которых красиво разложены разнообразные закуски.

— Роза Бенционовна, — нерешительно протягивая ей поднос, говорит он, — я бы вам все-таки пока не рекомендовал…

— А, это ты, — замечает его хозяйка, забирает у него поднос и ставит себе на колени, — очень кстати. Где твой чемодан?

— Да здесь.

— Давай-ка, вколи ему чего-нибудь неприятного. И чего-нибудь, чтобы он заговорил, — Роза подхватывает с тарелочки перламутровый лепесток копченой севрюжины и отправляет в широкое отверстие своего рта. — Ишь, молчун противный. И приготовьте там электрошок. Сима, если ты будешь запираться, иголки под ногти я буду загонять тебе сама. К слову, маникюр тебе в четверг делали? Делали, спрашиваю, или нет?

— Делали, — хрипит Максим.

— Ну вот, мне вдвойне будет приятна эта операция.

А вот в руках у айболита уже и наполненный шприц.

— Куда колоть прикажете?

— Куда-куда? — недоумевает Роза. — Куда вы обычно колете? В задницу. Кстати, Максюля, у тебя всегда была великолепная задница, — вдруг начинает она мечтательно растягивать слова. — Большая, крепкая. Я всегда так любила твою задницу. И вот ты сам оказался задницей… плохой мальчик.

С Максима стягивают красные плавки и вкалывают дозу какого-то адского снадобья. Результат не заставляет себя долго ждать: все тело Максима начинают сводить судороги, он что-то выкрикивает о своей невиновности, и на губах его появляется розоваяпена. А на физии Розы вырезывается неподдельное сладострастие.

— А, знаешь, честно, так ты еще сексуальнее, — раз за разом проводит по пухлой нижней губе сочной земляничиной Роза, видно в порыве вдохновенного любования забывая положить ее в рот. — Ты так эротично кричишь, так соблазнительно извиваешься… Давно я не наблюдала в тебе такой яркой страстности. О, что ты со мной делаешь!.. — она роняет ягоду на пол и принимается ласкать свои складки жира, находящиеся на передней части туловища, не отрывая глаз от Максима. — О. Я уже почти готова тебе все простить! Я ведь всего лишь слабая женщина…

Но мученик кричит все тише, да и крики эти все больше начинают смахивать на собачий скулеж, — сладострастный блеск в маленьких черных глазах Розы гаснет.

— Но, ладно, что-то это я, да, отвлеклась… — говорит она себе самой.

Ее глаза вновь замечают поднос, — и очередной кусок снеди вновь приводит в движение могучие щеки. Тщательно прожевав пищу, она обращается к своей свите:

— Дайте мне какой-нибудь колюще-режущий предмет!

Тут же ей подают белую медицинскую посудину, в которой мертвенно поблескивает недобрый инструментарий. Роза останавливает свой выбор на узкой трехгранной штуковине, напоминающей итальянский стилет.

Она с трудом вытаскивает себя из кресла, тяжко ступая, идет к подвешенному за руки уже почти безучастному Максиму, обходит его, долго прилаживает к его спине узкое лезвие, затем медленно погружает его в задрожавшее тело и несколько раз с силой проворачивает его там.

— Так кто же тебя подучил, — попутно выстраивает она вопрос, — Фейга?

— Фейга! Фейга! — воет Максим.

— Или Кригер?

— Кригер! Кри-игер!..

— Пожалуй, и впрямь… — приходит к заключению Роза. — Никто тебе ничего не доверит и не скажет. А самому понять — где уж тебе, межеумку.

Она возвращается к своему креслу на колесах, с помощью своих челядинцев усаживается в него и вот едет к выходу. Ей открывают дверь, но она останавливается.

— Кончайте его скорее — толка все равно не будет. Потом поговорите с людьми Фейги, которых вы там взяли. Только очень вежливо, но отпустите попозже. Да перед тем, как их сюда вести пол выдраить и кондиционер включить.

Еще раз окинув брезгливым взглядом остатки былого фаворита, она удаляется.


Встреча со Святославом была назначена на два часа. То был выходной день, — в общем-то редкость в моей телевизионной поденщине. Мы столковались пойти в стрелковый тир. Вернее, это было предложение Святослава, договорившегося о таких стрелковых тренировках где-то по своим каналам, остававшимся для меня не проясненными.

Нельзя сказать, что ворох проблем, требующий активных, а то и самоотверженных действий когда-нибудь иссякал, но, урвав у каждодневной беготни толику роздыха, я отдал предпочтение возлежанию в кресле и изучению текущего телеменю.

Центральные каналы оставались верны политике, раз и навсегда установленной им кураторами. Длинный художественный фильм весьма известного режиссера на протяжении почти трех часов тщился вдолбить в мое сознание, что нет в свете ленивее, развратнее, бездарнее и глупее нации, чем русская. Впрочем и новости, и программы, и прочая телепродукция так или иначе в унисон напевали о том же. Что ж, такая тенденция во всем, что по инерции именовалось «русской культурой», давно перестала быть неожиданной. Поразительным же мне сейчас казалось то, каким образом вся эта свора умудряется так четко держать одно направление. Ведь это огромное количество очень разных людей, разделенных социальными, возрастными, культурными, нравственными барьерами; нет сомнений, что большинство из них никак реально не контактируют друг с другом, но ощущение общего пути столь неумолимо врезано в их самосознание, что ошибка, осечка практически элиминируется, какую бы ступень в общественной иерархии отдельная особь не занимала, где бы ни находилась.

Монструозные сирые существа на экране телевизора, измысленные известным кинорежиссером, теперь противопоставлялись герою имущему, но очень хорошему, играющему на скрипке и разумеющему привилегии рыночной экономики.

— Да сколько же они будут кровь пить! — проговорил я, надо быть, вслух, потому что тут же получил… ответ.

— Просто они умеют жить, а ты — нет.

Я огляделся, — рядом со мной, на соседнем кресле, сидела жена, устремив, как всегда, напряженный заостренный профиль в экран телевизора. За ней в большом аквариуме, обрамленном плетями всяких ампельных растений, сонно парили пучеглазые рыбки, едва-едва пошевеливая вуалевыми плавниками. Не смотря на вполне ранний час в комнате царил привычный зеленый сумрак, плавал скользкий аромат какого-то комнатного цветка.

— Так что же такое по-твоему «уметь жить»?

Она желчно ухмыльнулась, минутой позже ответила, не отводя лица от экрана:

— Уметь жить — значит принимать жизнь такой, какая она есть. И не пытаться доставать левой рукой правое ухо.

Эта весьма употребительная мысль, предложенная мне человеком фатально предопределенным каждодневно находиться рядом со мной, как-то вовсе расслабила меня. Я тоже уставился в телевизор.

— А где Настя? — спросил.

— Гуляет.

На экране завертелась информационная программа. Ее новости в жесткой идеологии своей тоже не были новостями. Но последний сюжет невольно увлек меня. В нем говорилось, что Россия уже вовсю готовится к посевной, предлагались даже утешительные прогнозы в отношении размеров грядущего урожая… Но в это самое время, — вещал самовлюбленный голос диктора, — в безбрежных казахских степях уже начала плодиться саранча. Если же и в этом году целью своего неминуемого похода она изберет Поволжье, — сельское хозяйство может претерпеть настоящую катастрофу. В качестве иллюстрации предлагались кадры прошлого лета, снятые где-то в Астраханской области. Пшеничные поля с еще зелеными, но уже налитыми колосьями. На горизонте темная дымка, что-то вроде дальнего лесного пожара или надвигающейся грозовой тучи. Туча становится темнее, шире, охватывает половину неба. И уже вовсе почерневшее небо разражается ливнем насекомых. А вот то же поле несколькими часами спустя: черная земля с пучками кое-где короткой стерни.

Я тут же вспомнил Алексея Романова. И его почти фантастический рассказ об этой самой саранче. Я подхватил со столика телефонный аппарат и отправился в спальню, чтобы без помех поговорить с приятелем.

Он оказался дома и сразу меня признал.

— Тут в «Новостях» сюжет о саранче крутили, — я и вспомнил, что, к стыду своему, давно уже тебе не звонил, — покаялся я.

— Но позвонил же, — предоставил мне отпущение грехов Романов. — Все ли у тебя хорошо?

— О! Лучше не бывает. Как у всех. Слушай, Алексей, я к тебе, как к главному саранчеведу обращаюсь. А как это они, безмозглые, вроде, твари, договариваются о единой задаче, об одном-единственном пути? Тут по ящику сказали, что они и в этом году могут, так сказать, «договориться». Пока они, якобы, где-то там в Казахстане плодятся…

В трубке послышался легкий смешок.

— Степи Казахстана для этого вида саранчи, — так называемый, ареал зарождения стай. Я же тебе рассказывал, климат тех мест столь безжалостен, что ежегодно почти все потомство обитающей там саранчи погибает. И необходимо, чтобы для нескольких поколений судьба предоставила благоприятные условия. Тогда вступает в действие закон геометрической прогрессии.

— Что ж эти законы такие недобрые?

— Почему? Их нельзя назвать ни добрыми, ни злыми. Они просто есть. Недобрыми они, если угодно, кажутся человеку. Но он и борется с саранчой, как может. У каждого своя роль в этом мире. Так вот, когда же численность особей достигает некой критической отметки, личинок саранчи действительно охватывает единое устремление, и они, да, трогаются в путь, и движутся все в одном и том же направлении.

— Они обсуждают планы на привалах?

— Нет, конечно. Много было теорий, пытающихся объяснить сей феномен. Но, пожалуй, наиболее правдоподобной можно назвать теорию «отпечатка», «оттиска», то, что англичане называют imprinting, а французы — l’empreinte.

— По-французски звучит красивее.

— Возможно. Почти все животные в первые часы, минуты после своего рождения как бы запечатлевают на всю жизнь первый движущийся предмет, который окажется в поле их зрения. У одних животных эта особенность выражена ярче, как, например, у цыплят, родившихся в инкубаторе, и сразу попавших под надзор человека. Для них человек навсегда останется своим. Пока маленькие, они даже будут всюду следовать за ним, как за наседкой. Впрочем, мне кажется, что эта особая восприимчивость иной раз доступна и взрослым особям, ну, разумеется, не в столь роковом виде. Не исключено, что и молодые саранчуки в момент выхода из яиц фиксируют солнце в определенном направлении. Этому направлению они остаются верны всю свою жизнь. Ну, разумеется, внося поправку с учетом суточных перемещений солнца, что, к слову сказать, доступно очень многим насекомым. Этой информации тебе хватит?

— Ну-у…

— А что это, ты решил в энтомологи переквалифицироваться? Или программу новую готовишь?

— Что программу! Себя нужно готовить. Слушай, может быть, предложение мое тебе покажется экстравагантным… Мы тут с приятелем собираемся сегодня в тир пойти.

— В парк? В куколок стрелять?

— Да, нет. В настоящий тир. Не хочешь компанию составить?

Романов вновь рассмеялся:

— Спасибо, конечно, только поздно мне осваивать незнаемые поприща. А почему тир? Готовиться к войне с саранчой?

— Возможно.

— Надо же, какие разнотипные орбиты тебя увлекают! А по образованию, Тимур, ты кто? Чему ты учился?

— Станковой живописи.

— Ага! Художник. Ну, тогда — конечно. Хотя обыкновенно ваш брат безнадежно инертен.

— А вдруг, я — исключение.

— Тем проблематичней для тебя. Все же благодарю за интересное предложение.

— Подумай. Если соглашаешься, — надо уже выходить.

— Нет, Тимур, не пойду. Но спасибо за звонок.

Мы простились, и я, наскоро одевшись, покинул неподвижный оранжерейный сумрак квартиры. Как давно в конвульсиях каждодневной сумятицы я не оглядывался по сторонам! Оказывается, весна вовсю накатывала на мой мир. Она точно воспламеняла вековечный смысл мироздания, разлитый в добела отстиранных облаках, в энергии рвущихся в жизнь растений и солнечной воды, возможностью исполнения положенной изначально задачи. Мир еще не был в полной мере напитан солнцем, зеленью и ублаготворением от самое себя, он представлялся как бы проектом, предначертанием великолепного всеразрешающего лета. Но было уже слишком очевидно, что еще несколько недель, — и сбудутся все зимние мечты неизменной природы.

Едва ли не бегом (хотя времени в запасе было предостаточно) я домчал до остановки маршрутного такси. Крохотный автобусик на одиннадцать сидячих мест с гостеприимностью принял меня и, не дожидаясь заполнения нескольких свободных мест, отправился в путь. В салоне привычно мурлыкали шлягеры одной из модных радиостанций, но музыка оборвалась, уступив эфир сводке новостей. «В Москве взорван девятиэтажный жилой дом…» Мне показалось, что это очередная дубоватая шутка специфических радиопрограмм. Но нет, дом был взорван ранним утром вместе со всеми своими жильцами… Это сообщение не то, чтобы показалось чем-то страшным, не то, чтобы — возмутительным, это было… невероятным. Несусветные, несказанные фантазийные образы, казалось бы, возможные только в приключенческих повестях, вот так запросто переливались в явления земные, что подтверждала обыденность окружавшей меня обстановки. Это сообщение слышали все пассажиры. Но никто ровно никак не отреагировал на услышанное, что заставляло думать, — не пригрезилось ли мне лишнего? Все молча сидели. Сила хрипящего мотора несла их вперед. И я был одним из них. И вовсе уж странные незнакомые чувства во мне синтезировала не просто профессиональная будничность дикторского голоса, но затаенное утробное его ликование.

Ответственность возлагалась на чеченских вакхабитов… Впрочем, не было никаких сомнений, что из спящих моих соотичей вышибли дух руками каких-нибудь чрезвычайно примитивных существ: дремучих, чувственных и потому легко управляемых. Но кто оплатил их работенку, кто снабдил их столь изрядным количеством гексагена (не из Афганистана же они его волокли в столицу), кому вообще удалось заронить в их малосильные зачатки мозгов таковский замысел? И зачем?

Мы встретились со Святославом Вятичевым на выезде из города, где и должен был находиться тот самый тир. С вопросом вместо приветствия я набросился на приятеля:

— Ты слышал?

— Слышал.

— Что это?

— Ну, у них там выборы грядут.

— Кого же назначат избранником?

— Понятно, что родного.

Далее свой путь мы продолжили все в том же, столь глубоко чтимом в народе, немощном молчании.

Ограждения из колючей проволоки и массивная техника в росписи камуфляжа подсказывали, что сооружение для учебной стрельбы, куда мы направлялись, принадлежало какой-то воинской части. Дежурный на КПП вызвал по телефону некоего офицера в звании капитана, которого Святослав называл Серегой, — в его сопровождении мы и добрались наконец до цели нашего пути.

Стрелковый тир оказался низким длинным строением, врытым глубоко в землю. Одной стороной он примыкал к трехэтажному зданию, сложенному из белого силикатного кирпича, служившего, всего вернее, учебным корпусом. И в самом деле, нам пришлось пройти через учебный класс со столами, стульями, черной доской и плакатами на стенах со схемами различного оружия и специальными наставлениями: «…запрещается без необходимости заряжать оружие и досылать патрон в патронник, накладывать палец на спусковой крючок…»

Оружейка имела две стальные двери и еще одну сваренную из металлических прутьев.

— Ну, что тебе сегодня давать, «Кедр» или «Стечкина»? — поинтересовался капитан, громыхая замками металлических шкафов.

— Дай-ка нам, Серега, по «АПСу», — отвечал ему Святослав. — И маслят не пожалей.

«Маслята» оказались патронами, а «АПС» — автоматическим пистолетом, изобретенным конструктором Стечкиным. Вороненая сталь, коричневая пластмассовая рукоятка…

— Все. Идите, — дал разрешение капитан. — Только, Слава…

— Знаю, знаю. Все будет как надо.

— Вот то ж. Закончите стрелять, — кликнешь меня. Я там буду, как всегда.

В стрелковой галерее было сыро и сумрачно, лишь впереди на отдалении от нас метров, эдак, пятидесяти, в лучах прожекторов, помещенных на дощатом потолке за бронированным экраном, сияло несколько поясных мишеней.

— Стрелять прежде приходилось? — упиваясь собственной значимостью, подчеркнуто благодушно поинтересовался Святослав.

— В армии, разве что.

— Это лучше, чем ничего. Но начинать, как я понимаю, стоит с начала?

— С начала. Только не очень занудствуй.

— Постараюсь.

Тут-то Святослав развернулся. Он то разбирал, то собирал несчастный «АПС», показывая и объясняя устройство, как там снаряжается магазин, как действует предохранитель… Главное, все свои действия Святослав сопровождал огромным количеством каких-то страшных канцелярских сентенций. Я терпел. Я терпел, как мог, но это было не просто.

— Качество прицеливания определяется положением мушки в прорези целика, — наставлял он меня.

— Слава, нельзя это человеческим языком сказать?

— Это и есть человеческий.

— А! Может, тогда давай попробуем просто пострелять?

Он, конечно, обиделся, и, конечно, постарался не подать виду, но так ему и надо было, ломаке.

Мы заняли огневой рубеж и приступили к делу. Надо ли говорить, что мои армейские навыки на этом поприще оказались основательно похороненными. К счастью, Святослав был человеком отходчивым, он не оставил своего попечительства обо мне, вовремя подкидывая краткие теперь подсказки, а то и поправляя руку.

Я же весьма буйно реагировал на собственные неудачи, используя подчас табуированные идиомы.

— Что ты дергаешься? — после очередного выстрела в который раз отвлекся от своей мишени мой учитель. — Всякое мастерство достигается опытом. К тому же, попадать в мишень, пусть даже в десятку, еще не значит уметь стрелять. Такая академическая стрельба при реальных обстоятельствах, поверь мне, не требуется. Тебе необходимо научиться вести стрельбу в опережающем режиме сразу по группе движущихся (заметь: движущихся) целей. И притом без точного прицеливания по мушке, при постоянном уклонении от огня противника. Если ты хочешь стать настоящим охотником.

— Ну уж, если я все-таки им стану…

— И вот еще одна ошибка. Ты хочешь видеть себя охотником или киногероем? А полеванье требует отсутствия резвых эмоций и присутствия сосредоточенного расчета. Кстати, о кино. Я вообще-то телик не смотрю, а тут случилось — глянул один фильмец…

— Снятый в Американском Каганате?

— Разумеется. Голливудский боевик. Так вот, там один весь такой неутомимый, весь такой американский, говорит…

— Где вы сохнете белье? — попытался пошутить я.

— Нет. Он произносит гораздо более забавную фразу: «Если человеку не нужны деньги, — он становится опасен», — и Святослав посмотрел на меня со значением.

— Угу. Ты, надо быть, хотел бы услышать, нет ли у меня мысли сделать охоту, так сказать, источником прибытка или, как теперь принято говорить — бизнесом?

— Н-нет… — опустил глаза мой друг и принялся отстегивать от «АПСа» пластмассовую кобуру, исполнявшую при стрельбе роль приклада.

— Мне казалось, мы достаточно хорошо знаем друг друга, — продолжал я, — во всяком случае для того, чтобы не проходить пройденное. Вестимо, в обществе, социальные отношения которого зиждутся на «всеобщем эквиваленте», невозможно обойтись без денег. Но фактор этот никак не связан с подвигом вдохновения (в чем нас силятся уверить партизаны нынешнего режима), ибо держится он совсем иной, не дольней нивы. Имея хорошие краски и вообще идеальные условия для работы, художник, глядишь, станет создавать и полотна более высокого качества, которые не стыдно будет имущему хозяину в богатой гостиной вывесить. Только при чем тут вдохновенный полет? Его никак на стенку не повесить, и ценность его понятна немногим сведущим.

Так начинались наши со Святославом совместные тренировки в тире безвестной воинской части, которые свершались с замечательным постоянством: не реже трех раз в неделю. Каждая длилась не менее двух часов… И как я находил на это время?!

Изобретательность же Вятичева, похоже, не знала предела. Он постоянно выдумывал все новые и новые, более усложненные упражнения. Неделя пролетала за неделей.

Два выстрела с двух рук — сорок метров до цели. Прыжок, пробежка, выстрел с колена — до цели двадцать пять. Кувырок, еще кувырок, два выстрела из положения лежа. И вновь: спиной к мишени, разворот — выстрел с двадцати метров. Пробежка несимметричной змейкой… Я оказался вовсе не бездарен.

Ну, а все основное время по-прежнему приходилось отдавать засушливому алчному телевидению, и прежде всего программам «пойди туда, купи это». Единственной отдушиной, предоставлявшей хоть какой-то выгул вдохновению, оставался наш сериал.

— До нового лета мы еще не дожили, а старого материала, отснятого прошлым летом, больше не осталось. Совсем не осталось, — разрабатывал я вопросы тактики и стратегии съемок дальнейших серий, поскольку, оставаясь моим детищем, сериал время от времени взывал к ответственности родителя. — Некоторые планы нами уже трижды использованы. Стыдно даже. Так что, до тепла все сцены будут только интерьерные.

С интерьерами, разумеется, поначалу тоже возникали проблемы, поскольку обстановка подчас нам требовалась самая пышная, самая жирная, такая, на которую двум процентам моих соотечественников остальные девяносто восемь собирают деньжонки в поте лица своего. Но телевидение уже успело выработать особый фасон в общении с держателями дорогих магазинов: дайте, мол, нашим дикторам поносить какой-нибудь ваш костюмчик или позвольте маленький такой синхрончик снять в ваших палатах, а мы за это будем вас рекламировать, рекламировать, рекламировать, и так, и эдак, и в титрах, и бегущей строкой, и еще поцелуем вас за это куда скажете.

Вот и мы решили расстаться с невинностью, и ради съемок сцен в царских интерьерах склонили к мезальянсу предивный мебельный салон с упоительным названием «Наш Версаль». Мебель в нем была столь несусветно дорога, что, если и имелось в нашем городе несколько семей, способных что-то здесь приобрести, то в течение пары лет все свои потребности они должны были удовлетворить, и совершенно не проясненным оставалось: на чем же здесь делают оборот. Впрочем, по здравом рассуждении становилось очевидным, что оборот они делают на чем-то совсем другом, а мебель выставлена тут вовсе не для того, чтобы ее покупали, а для обозначения формальных источников дохода. Вообще-то, ни в какой рекламе на нашем вечно побирающемся телевидении «Наш Версаль» не нуждался. Да вот президент мебельного салона (именно так он себя и величал, и в документах, и на словах), Руслан Фридманович Паюс, имел небольшую слабость, — ему приятно было видеть себя в телевизоре, предваряющим каждую новую серию минутным комментарием, в котором он чесал языком о своей любви к искусству. Но Руслан Фридманович сразу же выдвинул и еще одно требование: внести его имя в титры, как соавтора сценариста, то есть меня. У всех свои пристрастия. У президента Паюса они были таковы. Он как-то хвалился, что имеет три запатентованных изобретения в самых разных областях техники, и даже показывал нам свидетельства. Но тут я не могу сказать с определенностью, действительно сам ли он что-то там придумал, или, подобно Томасу Эдисону скупал перспективные идеи у малоизвестных голодных дарований.

— Так, не расслабляемся! — взывал я к измотанным артистам, до нашей съемки успевшим в поисках копейки отработать еще в нескольких местах. — Времени у нас остается совсем немного. Соберитесь. Ада Станиславовна!

— Что, мой котик? — вскинула на меня маленькие невинные глазки толстуха Ада Станиславовна, артистка Лядская, вновь обувая только что сброшенные туфли. — Я ничего не хочу сказать плохого про ваш фильм, Боже упаси! Но меня уже сегодня один раз изнасиловали в театре, и дважды на радио. Тимур, вы слушаете на сто пять и два фм передачу «Радиобазар»? Ее веду я. Нет, не слыхали даже? Тогда вы даже представления не имеете, куда вам тратить ваши деньги!

— Ада Станиславовна, у меня самого на телевидении две такие передачи, их к стыду своему веду я.

Тетеха Ада Лядская в юные годы свои была весьма и весьма прехорошенькой стройной девочкой (если верить фотографиям), ну, может быть, чуть-чуть пухленькой. И представляла она на сцене всяких голубых героинь, мытарящихся от любовной истомы. Вряд ли не было никакой ее вины в том, во что она превратилась к сорока годам. А в этом положении для большинства актрис, за долгие годы наторевших в амплуа романтических героинь, наступает полнейший крах. Однако, Лядская обладала настоящим талантом, и талант этот имел не только завидный диапазон проявлений, но также был гибок и способен к трансформациям. Ада с легкостью переключилась на роли характерных персонажей, и, надо признать, снискала в них куда более значительный успех, чем в ролях Катенек и Варенек.

Сектор огромного торгового зала, в котором мы находились, экспонировал невероятную гостиную, вытворенную каким-то модным американским дизайнером. Дизайнер, вестимо, был завзятым поклонником фильмов о приключениях космонавтов. Оттого-то и мебельный шедевр свой он уподобил декорациям из подобных лент. Алюминий, серый с искоркой пластик, матовое стекло были собраны в самые удивительные конструкции, украшенные стальными трубками, мигающими лампочками и вовсе уж какими-то радиодеталями, конструкции, в которых с большим трудом угадывались диваны, стулья и столы.

— Фарит, перестань ощупывать ножки у этого… комода… (или что это?) стола… Тебе на него за всю твою театральную жизнь не заработать, — это я адресовался к исполнителю роли Гарифа Амирова. — Вернись в искусство.

— Мне через час нужно во что б это ни стало свалить, — неохотно отрывался от пальпации барской жизни Фарит. — Между прочим, нам в театре зарплату не выдают третий месяц.

— Вот поэтому и не будем терять времени. Фарит, занимай свое, будем считать, кресло. Ада Станиславовна, Андрей, Николай Петрович, Шура, а вы — на исходную, пожалуйста. Поехали, поехали!

И вот наш извечно вредоносный юный оператор Митя, как всегда почему-то с недовольным урчанием под сурдинку, запускал камеру для очередного дубля.

Фарит, сидя в кресле, рассматривает фотоальбомы.

— Индифферентнее! Индифферентнее! — шепотом кричу я ему. — Только что ты ко всему миру был безучастен, а тут наигрывать принялся… как лошадь.

Фарит (Гариф Амиров) потягивается, груда альбомов, покоившаяся на его коленях, с грохотом валится на стеклянный пол. В этот момент за дверью слышится злобный визг Лядской (Розы Цинципердт), плавно и беззвучно уплывает в стену овальная входная дверь, — и Роза, переваливая с ноги на ногу, многопудовое тело свое, вбегает в комнату, завывая:

— Я всех вас кастрирую!

— «Кастрирую»? В сценарии такого словечка не было, — шепчу я на ухо стоящему рядом со мной Степану. — И мизансцены все поломала. Что ты молчишь? У тебя же при монтаже будут дополнительные сложности.

— Ничего, смонтируем, — довольно улыбаясь, отвечал Степан, не отрывая глаз от игры Лядской. — Лишь бы Митя все, что надо снял, а то человек он слабый — устанет, его начинают нервные припадки трепать. Но согласись, все, что Станиславовна придумывает только на пользу сериалу идет.

— Да? — по возможности прохладно отвечал я, борясь с легкими уколами самолюбия. — Возможно.

У входа топтались еще три актера в пиджачных парах и галстуках, помахивая руками, и, похоже, в чем-то извиняясь.

— Все, эта сцена есть! — вновь кричал я. — Теперь, Митя, пожалуйста, — крупно лица трех господ в галстуках и лицо Фарита в момент появления Розы, то есть Ады Станиславовны. Следующий кусок у нас уже снят. Поэтому сразу к сцене на диване. Ада Станиславовна, Фарит…

— Я еще, между прочим, не снял крупняки, — ворчал оператор Митя.

— Да-да, после того, разумеется, как ты их снимешь.

На нашей «съемочной площадке» появился управляющий салоном внешним своим видом удивительно напоминающий актеров, изображавших свиту розы Цинципердт. Величественной поступью он приблизился ко мне, удерживая возле уха коробочку мобильного телефона.

— Через полчаса в этот зал должны придти клиенты, — сообщил он со значительностью. — Так что, вы закругляйтесь.

— Да-да, конечно, — сходу соглашался я. — Если у Руслана Фридмановича впоследствии не возникнет никаких вопросов… Мы заканчиваем.

На гладком лбу управляющего мыслительный процесс вырезывал пару неглубоких морщин, и он поправлялся с поспешностью:

— Нет, я же вас не выгоняю… Просто клиенты… Я их, конечно, постараюсь задержать…

— Большое спасибо, — продолжал я уже с видом победителя, хоть меня и, сил нет, поташнивало от трафаретных ужимок этого лакея, — мы действительно заканчиваем. Осталась одна небольшая сценка.

Тем временем актеры уже приготовились к этой самой сценке: Ада Станиславовна и Фарит, уморительно заключив друг друга в объятья, восседали на громадном очень странном предмете мебели, совмещавшем в себе черты дивана, шкафа и… внутренностей электронного аппарата. Возле них вертелся Степан, что-то поправляя в их гардеробе, отдавая последние указания.

— Ты так долго ждал меня… — сладко попискивала Лядская, оглаживая жирной рукой колено своего партнера. — Ждал?

Похоже было, Фарит забыл свои слова: он как-то тревожно вертел по сторонам головой, возможно, в ожидании подсказки Степана, и это его состояние как нельзя лучше ложилось на образ затравленного пойманного существа. Он должен был сказать: «Ты же меня с альбомами оставила». Но вместо этого с едва уловимой ноткой отчаяния он выдавил из себя: «Что же мне оставалось?» Я не мог не улыбнуться, но случайный вариант вновь смотрелся симпатичнее предложенного сценарием. К тому же удачно вписанные в канву сценария поправки весьма бодрили самих актеров, создавая иллюзию свободы, сиюминутности рождения слова, как волевого порыва. И, хотя предопределенность схемы их действий ничуть не умаляла своего диктата, эти крохотные импровизации, как бы намекая на возможность присутствия в мире самобытной воли индивида, всегда расцвечивали настроение актеров благостью и наполняли их желанием творить.

— Ничего, скоро у нас с тобой будет много свободного времени, — длил сцену царапающий слух тонкий голос Розы. — И, поверь, я знаю, как его провести со вкусом. Мы не будем расставаться ни на минуту, да?

А я, как всегда, не мог оторвать взгляда от Розы Цинципердт, от Ады Станиславовны, от того, как преломляются одна в другой назначенные человеку программы действий, на то, как трагически покорно человеческое существование следует им, столь трогательно излучая радость от плескания в житейском (как нам хочется верить) море.


Лицо Розы Цинципердт во весь экран. Она что-то дожевывает, смахивает крошки с губ, облизывается.

Абсолютно мертвые бездушные интерьеры какого-то правительственного учреждения. В окружении нескольких человек, — все как один в пиджачных парах, Роза приближается к высокой кожей обитой двери. Рыжие волосы Розы уложены в гладкую прическу. Строгому черному костюму не удается сделать хозяйку стройнее, но он придает ее внешности определенный характер, долженствующий сообразовываться со случаем. Гладкий молодой Эдик забегает на два шага перед Розой и распахивает ей дверь.

Она входит в огромный кабинет, — и четыре десятка людей, находившихся в нем, тот же миг воспрянули, почитай, единовременно. Кабинет воистину огромен: под высоченным потолком гигантская (как в старосветском театре) бронзовая люстра, в одной из стен с десяток высоких и широких арочных окон с легкими кремовыми драпри, фестонами ниспадающими по сторонам; холодные площади стен, разграфленные маляром на «зеркала», имитируют рисунок розового мрамора. На розовом же паркетном полу со штучными выкладками из карельской березы громоздится в центре гигантский Т-образный стол, который с двух сторон и облепили вытянувшиеся сейчас во фронт сорок человек. В большинстве своем это мужчины (пиджаки, галстуки), но отыскивается среди них и несколько женщин, и даже некто в лиловой шелковой рясе с вишневым клобуком на голове.

— Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте! Добрый день! Здравствуйте! — гудит толпа.

В конце стола, похожего на взлетно-посадочную полосу, пустует председательское место, и понятно для кого оно приуготовлено. Но, только войдя, Роза сваливает свое многопудовое тело на стоящую почти у входа длинную обитую кожей скамью.

— Розочка Бенционовна, — всплескивает костлявыми ручками маленький седенький дедушка, находящийся к ней ближе всех, — вы можете занять место, которое по праву…

— Ничего, ничего, мне тут гораздо удобнее, — отмахивается от него Роза.

Один пиджачник из свиты подает ей какие-то бумаги, — Роза берет и тут же принимается обмахиваться ими, как веером.

— Да сядьте уже, — велит Роза публике.

Скрипят стулья.

— Я шла к вам так серьезно настроенная, но что-то своей канцелярской обстановкой вы меня сильно удручили…

— Да нет! Ну, что вы! Ха-ха! Мы как раз… — оживляется собрание.

— …и теперь, — продолжает Роза в моментально восстановившейся тишине, — для настроя я хочу послушать стихи.

Ни гласа, ни воздыхания.

— Кто знает стихи? — с самым серьезным видом Роза пробегает глазами по присутствующим. — Моргулис? Нет, Стера-Фрейда, лучше вы. Вы знаете хорошие стихи?

— Зна-аю… — поднимается со своего места, как проштрафившаяся ученица, женщина сорока с лишним лет.

— Госпожа Глейх, мы просим вас, — не сморгнув глазом скорее все-таки отдает распоряжение, нежели просит Роза.

И совершенно ошарашенная Стера-Фрейда точно под гипнозом маленьких черных глаз затягивает робким надтреснутым голоском:

— Марина Цветаева. «Я вас люблю всю жизнь и каждый день». Я вас люблю всю жизнь и каждый день. Вы надо мною как большая тень, как древний дым полярных деревень, — от произнесенных слов женщина теряется еще больше, но из стиха, как из песни, слова не выкинешь. — Я вас люблю всю жизнь и каждый час. Но мне не надо ваших губ и глаз. Все началось и кончилось — без ва-ас.

С дрожанием в голосе женщина замолкает, в глазах ее блестят слезы.

— Нет-нет, продолжайте. Очень хорошее стихотворение, — настаивает Роза.

И несчастная госпожа Глейх вынуждена продолжать:

— Я что-то помню: звонкая дуга, огромный ворот, чистые снега, унизанные звездами, — она хватает ртом воздух, — рога…

Стихотворение, прямо скажем, выбрано не очень удачно. Но в том-то и дело, что горемычной чтице выбирать и не приходилось.

— И от рогов — в полнебосвода — тень… И древний дым полярных деревень… — Я поняла: вы северный олень.

Несчастная замолчала и не мигая смотрит на полулежащую на скамье, обмахивающуюся листами бумаги, владычицу собранных здесь жизней.

— Это я — олень? — просто спрашивает Роза.

— Нет! Нет!! Это я… Это стихи такие… — одни только губы судорожно двигаются на покрывшемся бледностью лице Стеры-Фрейды.

Похоже, она сейчас грохнется в обморок. Упавшая тишина, кажется, вот-вот зазвенит. Но тут раздается визгливый хохот Розы. И общество разражается единым вздохом.

— Ладно, садитесь, — насмеявшись, отдает распоряжение Роза. — Ставлю вам четверку. И все-таки притащилась я сюда с несколько иной целью. Вот у меня тут, в руках, распечатки опросов людей, трудящихся на предприятиях вами пока возглавляемых. Рейтинги, черт бы их побрал… Что ж, не всеми из вас я… Вы вообще понимаете, зачем мне место в Верховном Совете? Это даже не мне нужно. У меня все уже давно есть. Это вам необходимо. Это ваш интерес — иметь там своего человека. Меня. Меня, а не Айзеншпица. Меня, а не Юру Вольшанского. Геннадий Львович, — указывает она стопкой листов в руке на одного из присутствующих, — как ваша кефирная промышленность? Позволяет жить красиво? А кем вы были десять лет назад?

Геннадий Львович поднимается с места и что-то невнятно бубнит в ответ.

— Что-что? Не слышу!

— Устраивал… фотовыставки…

— Ты, Гена, был фотографом. Понял, — фотографом? А сейчас во что ты одет? Что ты кушаешь? Где учатся твои дети? Да не отвечай, не надо, я знаю. Сядь. Аркадий Сильвестрович, у вас четыре шахты?

— Пять, — принимает вертикальное положение другой господин.

— Ах, да, уже пять.

— Большое спасибо, Роза Бенционовна, я всем говорю: если бы не ваша поддержка…

— А сколько месяцев вы не платили своим шахтерам зарплату? Какая у вас перед трудовым коллективом задолженность?

Невысокий кряжистый Аркадий Сильвестрович растерянно поводит из стороны в сторону глазами, стараясь угадать, какой ответ для него сейчас может быть более безопасен.

— Пять… То есть, шесть уже месяцев, — наконец отвечает он.

— Полгода! — продолжает Роза. — Я практически подарила тебе эти шахты. Я назначила для себя минимальный процент. Я позволила тебе, Кадя, не отдавать рабочим зарплату, чтобы ты смог составить свой капитал. Теперь тебе есть на что жить?

— Спасибо, есть…

— Ты живешь хорошо?

— Спасибо, хорошо…

— Тебе есть куда уехать, если, не дай Бог, эти твои шахтеры возьмутся за вилы и топоры? Счет в Монреале, счет в Неаполе. Дом в Барселоне, вилла в Буэнос-Айресе. Правильно?

— Спасибо, правильно…

— Дорогой Аркадий Сильвестрович, я желаю вам всяческих успехов и в дальнейшем. Вот у меня в руках опрос ваших подопечных, сделанный моими службами, где указано, что за меня собираются голосовать… Сколько это процентов?.. Что-то я плохо вижу, ну-ка, взгляните сами.

Плотненький кругленький Аркадий Сильвестрович суетливо выбирается из-за стола и спешит к развалившейся на скамье Розе.

— Вот тут, что здесь написано?

Он склоняется над листом бумаги, зажатом левой рукой Розы, и в этот момент пятерню правой она молниеносно запускает в остатки его седеющей шевелюры.

— Здесь написано — девять процентов. Девять процентов! — истерически визжит она, захлебываясь гневом, истово тряся его голову.

— Но они… Они не получали зарплату… — глупо пытается оправдываться тот.

— Ах, ты говнюк! — заходится Роза. — Мне насрать каким образом ты заставишь свое быдло голосовать так, как следует: деньги начнешь возвращать или будешь звезды им на спине выжигать, но, чтобы через две недели… Через неделю! — верещит она все более тонким голосом. — Чтобы через неделю… Или я уничтожу тебя. Я буду уничтожать тебя так, что книжки о концентрационных лагерях покажутся тебе будуарной литературой. Пошел вон!

Она наконец отталкивает его, — тот валится на розовый штучный пол, неуклюже поднимается, наскоро и безрезультатно поправляет одежду, боком продвигается к выходу, где его и прячет высокая черная дверь.

Теперь Роза сидит, молчит и смотрит в потолок на темную бронзовую люстру с гроздьями плафонов матового стекла.

За окном слышен стук проезжающего трамвая.

Наконец она возвращает обществу счастье наслаждаться ее голосом:

— Я больше не стану заглядывать в эти паскудные бумажки. Надеюсь, никто в дополнительных комментариях не нуждается. Я забочусь о вас, позаботьтесь теперь сами о себе. Без больших хлопот я могла бы и так получить это место. Но моду на наряды для социальных действий, правила артельной игры заказывают не здесь. И я не хотела бы до поры ссориться с теми, кто крепче меня. Ведь с этими титанами так или иначе знакомы и мои конкуренты. А до того, как эти титаны аннексируют наши скромные наделы, хотелось бы все-таки попастись на этом лужке. Правда?

— Правда… Правда… — несмело поддерживает Розу общество.

— Все, что я не делаю, выгодно прежде всего для вас. А для того, чтобы иметь более прочную возможность влиять на хозяйственную конъюнктуру, необходимо находиться поближе к очагу, на котором она варится. Я куплю вам хорошего президента, голосистого, нужного вам президента, для того, чтобы он правильно озвучивал ваши потребности. Ваши, Геннадий Львович. И ваши, ваше, блин, преосвященство. Но, если от президента, как от конферансье, требуется только сценическое мастерство, то мое постоянное пребывание среди фактических хозяев мира (а это уж вы мне поверьте!) обеспечит вам преуспевание на долгие годы.

Роза Цинципердт обводит взглядом два ряда приниженных жадных лиц и, кривя рот, произносит:

— Какие же все-таки у вас дохлые физиономии, — и вдруг выкрикивает: — А теперь танцы!


Розовый будуар красавицы Марины. На неохватном перламутрово-розовом ложе возлежит сама белокурая наяда в позе разученной по журналу «Playboy». Рядом с кроватью, сидя на красном пуфе, натягивает на себя брюки желтушный Эмилий Флякс. Сухой ножкой цвета лимоновой кожуры он ловчится попасть в штанину, это ему никак не удается, — и прекрасная дева разражается низким сексуальным смехом, почерпнутым у героини фильма «Дикая орхидея».

— Кар-р-р-раул, — раскатывается в своей золоченой клетке белый с розовым хохолком какаду.

Марина принимает другую, тоже очень красивую позу и, жеманно извиваясь, подползает к Фляксу поближе.

— Быть может, тебе помочь? — сладострастно щурится она.

— Нет, девочка моя хорошая, если ты мне начнешь помогать, — я отсюда никогда не уйду. Деньги я, вон, положил. Хотя, зачем тебе деньги, да? — задорно улыбается немолодой желтолицый Флякс.

— Вы, Эмилий, меня неправильно поняли, — вдруг грустнеет красотка; она садится на краю кровати, оглаживает грудь, затем берет с туалетного столика пачку банкнот, пересчитывает их. — Тысяча?.. Нет, Эмилий, деньги мне, конечно тоже нужны… Но, честное слово, вы мне нужны гораздо больше.

— Неужели? — смеется тот, уже почти справившись со штанами.

— Знаете, приходит время как-то по серьезному взглянуть на стремительно проносящуюся жизнь, — задумчиво любуется своими словами Марина, смахивающими на цитату из бульварного романа. — Мне уже скоро двадцать семь…

— Девочка милая, у меня семья. Жена больна диабетом. Четверо детей.

— Да я же не об этом… Не обязательны формальности, все эти бумажки… Но хочется постоянства. Кстати, как себя чувствует Максим.

Эмилий неизбывно весел:

— Он уехал.

— Да?! Далеко?

— Далеко. Парагвай? Уругвай? Куда-то туда, в Латинскую Америку. И надолго.

— А Роза здесь?

— А Роза здесь. Пока.

— Что ж, не даром говорят: мужику поверить — себя-то раз обмануть. Эмилий! — она бросается ему на колени, и тот едва не падает с пуфа. — Пожалуйста, не оставляй меня надолго. Правда, я так хотела бы, чтобы ты всегда был со мной.

— Что ты! Я старый больной мужчина.

— Ну и что! А мне молодые и не нравятся. Мне нравятся как раз такие мужчины, солидные, — она играя гладит его по плешивой голове, — с таким вот животиком, — она щекочет его круглое пузо, — умные… Мне ты нравишься, честное пионерское.

— Кар-р-р-раул, — надрывается попугай.

— Слушай, Мариша, твоя птица знает еще какие-нибудь слова? — раздраженно прищелкивает языком Эмилий. — Он меня извел за сегодня.

— Моя птица знает очень много слов, — проникновенно глядя ему в глаза, говорит златовласая Марина, загадочно интонируя голосом. — Он даже знает такое редкое слово, как «верность».

Она поднимается с колен Эмилия Флякса и принимается дефилировать вдоль потешных стеклянных, деревянных, фарфоровых и шелковых сокровищ своего розового гнездышка.

— Но, если мой попка так уж нервирует тебя, я накрою клетку, — развернувшись к своему другу спиной, краса ненаглядная нагибается, чтобы поднять с малинового ковра в огромных белых бабочках брошенный пеньюар, весь в жемчужных кружевах, — я накрою клетку и он уснет.

А Эмилий тем часом широко раскрытыми выпуклыми глазами своими с желтыми склерами жадно рассматривает все то, к чему так усердно пытается приковать его внимание наивная искусительница. Как-то особеннопристально он рассматривает ее стройные загорелые ноги, полную и при том весьма высокую грудь… И Марина, не встречаясь с ним глазами, но отчетливо ощущая его взгляд, всячески ловчится повыгоднее представить эти свои привлекательные детали.

— Ладно, не мучай птичку, — смягчается сердцем Эмилий. — Но какая же ты красивая, Маня! Иди лучше, приляг вот здесь, я еще раз на тебя посмотрю.

Прелестница тут же бросает пеньюар, струей воды скользнувший к ее ногам, и с готовностью исполняет просьбу. Она растягивается на шелковой глади ложа, забрасывает точеные руки за голову.

— Так?

— Хорошо. Очень хорошо, — чуть задыхаясь произносит Эмилий, и тянется к своему пиджаку, криво повисшему на спинке позолоченного стула. — А теперь еще как-нибудь…

Марина перекатывается на живот.

— Так?

Становится на четвереньки.

— Или так?

Садится по-турецки.

— Прекрасно. Волшебно, — жарко выдыхает Эмилий, и голос его дрожит. — А теперь повернись ко мне спинкой…

— Все, что ты скажешь, — она ложится на бок и, прогнув поясницу, выставляет Эмилию сочные идеально гладкие шары ягодиц.

А Эмилий достает из внутреннего кармана пиджака небольшой блестящий пистолет и приблизив дуло его почти вплотную стреляет ей в затылок. В клетке крякает и тут же замолкает попугай.

Как от сильного удара дергается ее голова, разлетаясь фейерверком красных брызг, обильно окропляя кровью розовый атлас подушек.

— И зачем ты в это ввязывалась, деточка моя… — бормочет Эмилий Флякс, хватая со стула свою сорочку. — Жила бы себе и горя не знала.

Но вдруг оглядывает распростертый на переливчатых складках розового шелка окровавленный труп, — рубашка выпадает из его тщедушной руки.

— Но какая же ты все-таки красивая… красивая… — шепчет себе самому душегубец. — Какая красивая!..

Он пересаживается на кровать и проводит желтой ручкой по крутому перламутровому бедру.

— Божественная… Бо-ожественная!.. — качает головой.

Не долго думая Эмилий сбрасывает с себя штаны и возлегает рядом с убиенной красавицей.


Зал ожидания аэропорта. В широких уютных креслах в окружении дорогих чемоданов сидят Дэвид, Наташа и дочь ее Настя.

— Дэвид, дорогой, — стрекочет Наташа, она сидит посередине, — это невероятно, это фантастика, что так сложились звезды, — и судьба свела нас, — Наташа то в порыве экзальтации припадает к плечу слева от нее сидящего Дэвида, то машинально оглаживает сжавшуюся в комок дочь, находящуюся по правую руку от нее. — Я могу показаться тебе неумеренно романтичной, может быть, инфантильной, но я столько лет ждала тебя: настоящего мужчину, который вот так возьмет меня за руку, — она берет его руку в свои, — и поведет за собой…

Бездушный механический голос наполняет гигантский объем терминала:

— Внимание! Совершил посадку рейс 4653 из Берлина воздушной компании «Люфтганза». Просьба встречающим…

— Слышишь, из Берлина прилетел. Ой, когда уже наш? Когда регистрация?

Широко белозубо улыбаясь Дэвид кладет свою руку на плечо Наташе. Их лица сближаются. Они смотрят друг другу в глаза.

— Моя ко-ро-ле-ва, всего немного минут, — и мы поднимаемся небеса.

Настя косится на них, отворачивается и еще больше съеживается.

— Несколько дней мы будем Москва. Посольство, делопроизводство. Как это у вас говорят? Совдеп, да? Мы должны немного совдеп, и потом летаем домой.

— В Сидней? — от избытка чувств почти вскрикивает Наташа.

— Сначала Сидней. Но жить мы будем другой небольшой город.

— Да-а? Не в Сиднее… — с грустью пропевает Наташа. — Ну и ничего! — тут же взбадривает она сама себя собственными фантазиями: — В Сидней всегда можно приехать. И в Ньюкасл. Я карту купила. Или хотя бы в Аделаиду, да?

Вдруг она резко разворачивается к дочери.

— Настюха, ну, что ты сидишь как замороженная? Мы в Австралию с тобой едем! Представляешь, в Австралию! Ты там… ты… Кенгуру увидишь! Правда, Дэвид, там же живут кенгуру?

— О, там очень много кенгуру. Очень много.

— Вот видишь Настя, кенгуру. И еще эти… как их, мишки плюшевые…

— Коала, — подсказывает «австралиец».

— Во-во! Коала! Да ты что, Настя, ты там будешь жить, как… как… в зоопарке! Очень весело!

Мать принимается, лаская, трепать плечико дочери, но та отстраняется.

— Ну какая ты бука! Как хочешь, можешь сидеть как снежная баба.

Она поворачивается к Дэвиду, но тут же возвращается к дочери:

— Как ты не поймешь, что все это я делаю для тебя. Чтобы ты выросла в нормальном обществе. Чтобы у тебя было будущее. Ты же потом мне спасибо скажешь. А папа потом к нам еще в гости приедет. Правильно, Дэвид?

— О, конечно. Каждый день. Вау! Я имею сказать: каждый год.

— Дэвид, какой ты благородный! Какой ты умный! — ее лицо вновь возле его лица. — Боже, за что мне судьба послала такое счастье!

Они сливаются в поцелуе, и Настя встает со своего места. Личико ее переполнено отчаянием. Она оглядывается по сторонам и вновь садится на самый краешек своего кресла.

— Дэвид, дорогой мой, ты фантастический мужчина… — шепчет разомлевшая Наташа.

— Good heavens, when will I manage to get rid of you? — лаская ее любовным взглядом, нежно молвит ей фантастический мужчина. — Why have you got such silly eyes? Why have you got such big teeth, field mouse?

— Твои слова звучат, словно музыка. Что ты говоришь, милый?

— Я хочу говорить, что ты очень прекрасная леди. Настоящая леди в мое сердце. But, if you ever know, how I’m fed with you!

— Боже! Иногда мне кажется, что мы одно целое!..

Дэвид заводит взгляд под потолок и затягивает протяжным сладким голосом:

A bear and bunny
Had plenty of money.
They went to the store
For carrots and honey.
When the bear and the bunny
Asked: «Carrots and hanny!»
The man in the store
Cried: «Where is your money?»
How strange, and how fanny!
They really had money
And that’s how they bought
Their carrots and honey!
— Это стихи… Мне так давно никто не читал стихов!.. Кто же поэт?

— Это есть сонет by Shakespeare.

— Про любовь?..

— Да. Большая любовь.

Настя вновь встает со своего места и внимание матери переключается на нее.

— Ну, что тебе неймется?! — взмахивает руками Наташа, хватает дочь и не без некоторого насилия усаживает ее себе на колени. — Ну, что ты никак с Дэвидом не подружишься? Настенька, он очень тебя любит, очень!

Видимо, в подтверждение этих слов Дэвид обнажает белоснежные зубы в широкой улыбке, достает из пиджачного кармана шоколадный батончик, заготовленный, надо думать, заранее, и, протягивая его девочке, говорит, медово присюсюкивая:

— Моя маленькая принцесса, что ты не желаешь давать мне улыбка? Что ты так серьезная девочка? Пожалуйста, возьми этот сладкий шоколадка…

Он тянет к ней руку с конфетой, — и тут девочка начинает дрожать всем телом, точно ее охватывает ужасный озноб. Дрожат ее плечики, дрожат губы…

— Мама… Мамочка! — и слезы потоком изливаются из ее ужасом распахнутых глаз. — Мамочка, дорогая моя, пойдем домой! Пойдем уже. Пойдем к папе…


А папа тем временем сидит вовсе не дома, а в роскошной гостиной (одной из гостиных) Розы Цинципердт ультрасовременного, как говорят, авангардного дизайна, отчасти напоминающей интерьер звездолета из фантастического фильма, отчасти — оснащенную по последнему слову техники операционную. Ибо все вокруг, — и мебель, и стены, и пол с потолком, и окна-иллюминаторы, — слажено из травленого стекла, серебристого пластика, крытых никелем металлических трубок и рифленого алюминия. На зеркально отсвечивающих серых стенах, щедро оснащенных разнокалиберными светильниками в виде невероятных индикаторов и табло, голографические изображения каких-то небывалых существ в тускло мерцающих кварцевых рамочках.

Гариф Амиров восседает в кресле, надо быть, командира корабля, заваленный со всех сторон фотоальбомами вовсе не космического облика. Альбомы громоздятся горами на расположенных рядом с ним предметах мебели неизвестного назначения, на его коленях и даже на стеклянном, подсвеченном снизу, полу. Некоторые из них раскрыты, и в каждом точно размноженная призмой калейдоскопа Роза Цинципердт в таких, сяких и эдаких видах.

В комнате он один.

По отсутствующему выражению лица, с каким гость рассматривает нескончаемую галерею Розиных портретов, можно судить, что вернисаж не слишком захватывает его; а измятая поза подсказывает: заперт Гариф в этой космической мышеловке уже давно. Он зевает, потягивается, — альбомы с грохотом сыплются с его колен на стеклянный пол, брезжащий мистическим фиолетовым светом. И в этот момент слышится пронзительный взбешенный голос Розы, а следом — приглушенный кудахчущий баритональный хор. Тотчас эллипсовидная входная дверь беззвучно скрывается в стене, и в комнату решительной слоновьей поступью вваливается Роза.

— Я всех вас кастрирую! — кричит, вернее, визжит она. — Я вас назад в Бердичев запру, и вы тогда у меня…

Она стремительно, насколько то позволяет ей особенная конституция, несется по комнате, а ее поджавшая хвосты свора, боязливо поскуливая, комично топчется в нерешительности у входа, не отваживаясь переступить порог. Но вот Роза замечает спешно поднимающего с пола упавшие фотоальбомы Гарифа. Некоторое время она непонимающе таращится на него своими маленькими близорукими глазками, словно силясь припомнить прозвание этого человека и как он вообще тут оказался. Полминуты невразумительного молчания, — и вид Гарифа действует на нее, как успокоительная таблетка.

— Идите, думайте, — взмахивает она жирной лапой в сторону притихших сподвижников, и, нажав на кнопку находящегося в руке пульта дистанционного управления, закрывает перед ними дверь.

— Какой сегодня тяжелый день! Какой тяжелый! — уже на излете лихорадки слабо восклицает Роза. — Гарик, если бы ты знал, сколько они у меня крови выпивают! А сами-то ослы, ослы безмозглые. Ничего без меня сделать не могут…

Она подходит к какому-то предмету мебели, совмещающем в себе черты дивана, шкафа и внутренностей электронного аппарата, и валится на него.

— Устала… — пищит толстуха, и то подтверждает испарина на лице и тяжелое дыхание ее. — Гарик, иди, сядь со мной.

Гариф какое-то время воюет с полчищем непослушных фотоальбомов, то и знай изощряющихся вывернуться из его рук, и наконец перебирается к Розе. Она обхватывает его шею своей немалой рукой и склоняет шишкообразную голову (из-под лака гладкой прически выбилось несколько рыжих прядей) к его плечу.

— Ты так долго ждал меня… — одной рукой она меланхолично треплет колено Гарифа. — Ждал?

— Что же мне оставалось?

— Ничего, скоро у нас с тобой будет много свободного времени. И, поверь, я знаю, как его провести со вкусом. Мы не будем расставаться ни на минуту, да?

Гариф посматривает по сторонам, точно ему не хватило времени досконально изучить обстановку.

— Какая странная эта комната…

— Да-а… Хотелось немного пошутить. Ко мне тут Джорджик приезжал. Ну, этот, фантазер. Лю… Лу… Кино еще сочиняет.

— Неужели, Лукас? — не без иронии роняет Гариф.

Роза же отвечает с ленивой невозмутимостью:

— Он самый. Я и решила сюрпризец ему подкинуть. Тут много всяких шутих.

Не поднимая голову с плеча Гарифа, она направляет коробочку дистанционного пульта на противоположную стену. Раздается взрыв, — Гариф вздрагивает, — по стене проходит зигзагообразная линия разлома, и та раскалывается на две неравных половины. В образовавшемся довольно широком проеме за клубящейся завесой дымки — звездное небо, мимо пролетают какие-то светила, кометы и, надо думать, всякие там астероиды. Но вдруг из лиловой дымки выдвигается вперед золотистое изваяние бычка, ростом, так, с собаку, овчарку. Бычок разевает рубиновую пасть и страховитым голосом произносит:

— Georg, can it really be true, that you are fax-free?

— Смешно, правда? — усталым голосом произносит Роза и слабо хихикает. — Между прочим, истукан не позолоченный, а золотой, — она смежает веки. — Хотела этому Жоржу подарить… да что-то он мне не понравился… Шутку не понял, обиделся…

Она замолкает на несколько минут, в течение которых Гариф покорно подпирает плечом ее рыжую голову, да вдруг всхрапывает и, задрожав, подскакивает на месте.

— Что?! Куда?! — вскрикивает она и, трепеща, озирается по сторонам; но реальность уже воспринята ее мозгом, и Роза улыбается: — Ой, заснула, представляешь. Такой тяжелый день! Да, как тебе мои фотографии?

Роза так круто меняет темы, что Гариф не успевает хоть как-то к ним подготовиться:

— Фотографии… Много их у тебя…

— Да, я люблю сниматься, — охорашиваясь, гордо и кокетливо попискивает Роза. — Потом как-нибудь я тебе про каждую из них расскажу. Не скрою, жизнь у меня яркая и захватывающая, как приключенческий роман. Но сейчас не проси меня об этом, я так устала. Гаричек, мальчик мой, — она приближает к нему лицо, из полных губ ее высовывается длинный серо-сиреневый язык, и она медленно проводит им по шее Гарифа, — твоя мамочка устала, — плотоядно шелестит она, — уложи мамочку в постельку.

Гариф не меняет позы, но в глазах его появляется выражение тоски угодившего в западню зверя.

— Иди, сядь на то кресло, — говорит Роза.

И он с поспешностью поднимается и топает к замысловатому сооружению, плоду вдохновения сумасбродного дизайнера, в котором он давеча изучал Розины фотопортреты. Только он опускается в серебристую чашу этого кресла, как Роза направляет на него пульт, — и кресло начинает плавно проваливаться под пол.

Наблюдая за растерянностью и опасливым верчением в кресле своего гостя, Роза вяло смеется, но опережает его попытку вскочить на ноги словами:

— Не волнуйся, это всего только лифт, — она кричит это уже одной только голове, медленно уплывающей вниз. — Когда спустишься, нажми на белую клавишу, справа от тебя будет, — я к тебе приеду.

Из космического корабля Гариф попадает в эпоху Ренессанса, и не иначе — в Италию. Возможно, достаточно обширная комната просто задавлена темной ореховой мебелью, явно неумеренно изукрашенной всякими архитектурными элементами: пилястрами, колоннами, целыми антаблементами, фризами, карнизами, капителями… Длиннющие сундуки-лари и маленькие сундучки на точеных ножках, кресла с прямыми спинками, несколько стульев с восьмиугольными сидениями, вместо ножек которым служат две резные доски, бюро-конторка… Ну, и, разумеется, центральная деталь этой антикварной мебельной лавки, — громоздкая и нелепая, как танк, кровать, с резными колоннами по углам, держащими устрашающе массивную крышу. И всюду крупная рельефная резьба, всюду богатая позолота, интарсия, львиные лапы и бараньи головы. А то, что не задушено мебелью, укрыто старинными гобеленами и темными драпировками.

— Га-рик! — слышится из отверстия в потолке пронзительный голос Розы. — Потом будешь все рассматривать. Отправь мне лифт. Белая клавиша.

Космическое кресло, такое странное в этой музейной обстановке, уплывает под потолок, и через минуту возвращается, уже наполненное до краев телом Розы.

— Ну что, интересно? — радуется она изумлению Гарифа. — И в музей ходить не надо, да? Кстати, есть тут, конечно, и фальсификации, но в основном — все подлинное. Но это что? Я тебе и не такое потом покажу, будь только послушным мальчиком.

Она отыскивает на одном из комодов среди бессчетных безделушек из слоновой кости, самоцветов или серебра небольшой стеклянный колокольчик, звонит, — и вскоре из-за каких-то сундуков появляется человек в ливрее.

— Поесть мне, — командует Роза, и человек исчезает.

— Как я устала! — поворачивается она теперь к Гарифу. — Я переоденусь. Душ принимать уже нет сил.

Тем не менее, не смотря на упадок сил, вещи она с себя стягивает весьма игриво.

— Я так тебя стесняюсь, — манерничает она, повернувшись боком, не без затруднения совлекая с себя гипюровый комбидресс, размерами напоминающий парашют.

Слуга приносит привычный поднос наполненный всякой снедью и ставит его по указанию Розы на один из ларей. Роза не глядя запускает в поднос руку, хватает что-то первое попавшееся и машинально отправляет в рот. Следом появляется еще один ливрейный, с таким же, как и у первого каменным выражением стертого лица, и подает ей какое-то одеяние, напоминающее театральный костюм. Роза кивает ему. Он набрасывает эту хламиду ей на плечи и как-то неприметно исчезает, точно факир.

Роза делает несколько шагов и валится на кровать, просто заходившую ходуном. Гариф с тревогой смотрит на качающуюся полновесную деревянную крышу кровати, казалось бы чудом не рухнувшую с вырезных столбов.

— Га-аря, ладно, иди сядь возле меня, — изнуренно стонет разметавшаяся на постели Роза. — Я сегодня необыкновенно устала, и тебе придется спать в другой комнате… Ты ведь не собираешься никуда уходить. В другой комнате… Но, ладно, я уделю тебе десять минут, — посиди возле меня.

Гариф подходит к кровати, садится, но Роза, ухватив его за одежду, увлекает к себе. Теперь они лежат рядом и смотрят друг на друга.

— Ну хорошо, — негромко попискивает Роза, — ты можешь немного поласкать мое тело.

Она берет его руку и засовывает себе куда-то под складки тускло мерцающей темной парчи.

— Ох, я знаю, какие вы, мужики, нетерпеливые, — она водит его рукой по буграм своего огромного тела. — Но, знаешь, Гарик, я хотела бы, чтобы первый раз это произошло где-нибудь на пленэре. Гарик, давай поедем за город. Шашлыки. Природа. Красное вино. Я так давно не видела, как распускаются цветы… Хочешь?

— Поедем, — отвечает скрипуче Гариф, видимо, от сухости в горле.

— А сегодня… — продолжает Роза все более тонким, все более тихим голосом. — А сегодня не заводи меня, не распаляй, хорошо?

— Хорошо, — с легкостью соглашается Гариф.

— Любимый… я признаюсь, что мне, может быть, осталось совсем немного дней… И ты — моя последняя, самая главная, самая сладкая любовь… Как я устала! Не подумай, что я бессердечный железный истукан… Ладно, поцелуй меня один раз. Но только один, — она пригибает его голову к своей и широко открывшимися пухлыми губами накрывает и губы его и половину подбородка.

Присосавшись, толстые эти губы добрую минуту не оставляют лица Гарифа, но все-таки наконец отваливаются, точно напитавшись его жизнью.

— Все, — озаряет сумрак спальной взбодренный голос Розы. — Теперь иди. Иди. И помни: это произойдет среди дикой природы.

Тотчас словно из-под земли вырастают двое ливрейных слуг, и под их конвоем Гариф покидает это протухлое Возрождение.


Весна выдалась на диво холодная. На светлых просохших ветках деревьев уже появились маленькие листья, совсем юные, с янтарным блеском, и мерзли они, верные биологическим часам, день за днем, в смиренном ожидании обещанного лета.

В эти холодные дни и было назначено Святославом Вятичевым итоговое тестирование моей учености, приобретенной под его началом в стрелковом тире некой воинской части. По чести сказать, тестирование это мало чем отличалось от обычных наших тренировок, и все-таки Вятичев постарался придать событию торжественности.

— Вот и настало время тебе проверить себя, — он просто… даровал мне эту фразу.

Меня так и подмывало как-нибудь передразнить его уморительный пафос. Но патетика его была столь искренна, что я не решился в угоду сиюминутности настроения уколоть простоту его чувств.

— Что делать надо? — спросил.

— Мы проведем дуэльную стрельбу, — как всегда очень серьезно отвечал мне Святослав.

— Возьмем АПСы, возьмем по двадцать патронов. Каждый ведет стрельбу по двум мишеням. С пятнадцати метров.

— Стреляем одновременно?

— Я же говорю: проводим дуэльную стрельбу. Будь внимательнее. Ты подаешь команду. Потом подведем итог.

Это упражнение не один раз выполнялось нами, и все-таки Вятичеву своим торжественным настроем удалось вызвать во мне некоторое волнение. «Огонь!» — скомандовал я, и наши металлические птички привычно завели щелкающие рулады, поддерживаемые величественным отзвуком серого бетона стен.

Видимо, я очень уж старался, потому что результат оказался несколько хуже того, который я показывал в дни обычных тренировок. И все-таки четыре из одиннадцати пуль (называемых Вятичевым почему-то «цинком») влетели в самую что ни на есть десятку.

Четыре из одиннадцати, — поскольку Святослав первым окончил стрельбу, его «Стечкин» первым освободился от всех двадцати, имевшихся в магазине, патронов. Удачными из них были восемь. Да, Вятичев был не слишком доволен результатом, и прежде всего своим.

— Что-то рука… не того… — наивно оправдался он. — Наверное, на тренировке потянул.

— Да, бывает, — поддержал я его.

— Но, в принципе, все не так уж плохо, — теперь он успокаивал себя сам. — Я же говорил, что в реальных обстоятельствах… такая уж точность и не требуется. Ну, что скоро из тебя получится неплохой охотник.

Тут-то я и вспомнил широкое рыло мэра Стрижикурки, круглые, тревожно раздуваемые им, ноздри, маленькие жесткие, с неизбывным подозрением косящие, глазки и потную испарину на залитой жиром складчатой красной шее… и его тяжелое, сдавленное похотливыми мечтами, дыхание… и кабинет с камином в лазуритовой облицовке с собранием ню работы местных дарований на темно-вишневых бархатистых стенах… и охранника на этаже, и двух охранников у входа, и сам громадный, не смотря на свои пять этажей, желтый дом с синими рамами окон, и намеки этого хряка, и мои уклончивые обещания свести его с респектабельным сутенером… (И как мне пришло в голову тогда вымыслить такую легенду?) И теперь в один миг вся эта лента воспоминаний легко сложилась в такой занятный и неприхотливый план.

— А, что, Вятичев, — сказал я, зачем-то отсоединяя от «Стечкина» полупустой магазин, — а не отправиться ли нам и впрямь на охоту?

— Уже? И на какого зверя?

— На кабана.

— А, если серьезно?

Я рассказал ему потешную историю моего знакомства с мэром города, и то, что в финале этой случайной и нацело непотребной встречи мне (видать, подсознательно) вздумалось не ставить точку, но напротив, — подарить Стрижикурке маленькую потную надежду. Мрачным стенам стрелкового тира, притерпевшимся к однообразным звукам пальбы, надо быть, не часто приходилось подтягивать такому непосредственному душевному хохоту. А уж как развеселился Святослав, когда я предложил ему и сыграть роль того самого сутенера, услуг которого столь вожделел любострастный муниципальный хряк. Разумеется, никаких ручательств импровизированный прожект предоставить не мог, и все же просматривалась в его, на первый взгляд, курьезности и ребячливости вполне фактическая и уже назначенная данность.

Прошло несколько дней. Время это прошло в приготовлениях к свиданию со Стрижикуркой, отмеченных истинно бодрящим творчеством. Прежде всего я позвонил похотливому мэру по оставленному им номеру телефона. Номер этот, как видно, предназначался для личных контактов, поэтому Стрижикурка отозвался сразу же. В соответствии с какими-то своими очень хитрыми приемами штукарства он сначала не узнавал меня, потом — узнавал, но никак не мог вспомнить темы им же навязанного разговора. Наконец, набросив изрядное количество шельмовских словесных петель, он все вспомнил, жарко задышал в трубку, захрюкал.

— Но я еще тогда говорил, что клиентура это не моя, — вдохновенно врал я. — Есть человек. Я говорил…

— Да? Разве ты говорил? — продолжал симулировать амнезию Стрижикурка. — Вообще-то, зачем еще кто-то… Я думаю, есть же у тебя там, на телевидении, нормальные девочки, замужние, чтобы никаких, там, сам понимаешь. Ну, какое-то вознаграждение, — само собой. Зачем мне еще кто-то там.

Я чувствовал, что Стрижикурка уходит от меня, он даже похрюкивать перестал и дышал уже почти ровно. Нужно было немедленно измыслить нечто, что смогло бы усыпить его звериную подозрительность и вместе с тем потрафить его примитивной фанаберии.

— Нет — так и нет, — изо всех сил я старался бесстрастно раскладывать слова, не смотря на то, что азарт впрыскивал в кровь критические дозы адреналина. — Но это очень серьезный человек. У него даже докторская защищена…

— Какая еще докторская?

Тут сама собой мне явилась совершенно гениальная идея:

— Что-то… про бабочек. Но время сейчас такое… сложное… так что, людям приходится искать какие-то новые статьи дохода. Он, конечно, науку свою не оставляет, но, вот, подрабатывает.

Я чувствовал, как этот хряк где-то там, с трубкой мобильного телефона у залитого румянцем потного рыла, расплывается в ублаготворенной улыбке.

— Да, какое бы время не было, а кушать хочется всегда, — он вновь стал довольно похрюкивать, — верно говорю? И не один раз в день!

Еще какое-то время он пропетлял в контрольной проработке моих слов, и встреча была назначена. По всей видимости, оставаясь существом радикально иной организации, я, хоть и настораживал Стрижикурку, как любой незнакомый объект, все же представлялся ему пришельцем из мира гораздо более безобидного, чем тот, в котором всечасно обретался он. В своей родной среде, я уверен, он метко распознавал запахи опасности, что и позволило ему, уничтожая (в переносном и самом прямом смысле) возникающих на пути противников, достичь пусть не слишком спокойного, но дюже сытного пастбища. В данном же случае кабану-мэру подложило свинью (вот так каламбур!) еще и упрощенное представление о побудительных мотивах человеческих поступков. Лидерство, как залог улучшения качества пищи, — это понятно. Секс — да. Ну, может быть, даже такая абстракция, как честолюбие… Вот те механизмы, которые вращали галактику Стрижикурки, и не знал он, и ведать не мог, что помимо этих неколебимых смыслов человеческого бытия, где-то рядом квартируют совсем иные резоны.

Итак, день был назначен. То было утро выходного дня, так похожее на десятки и сотни ему подобных. В полупустом прозрачном городе, насквозь просвеченном холодным весенним солнцем, сонно двигались редкие прохожие, плавали одинокие автомобили, зато повсюду носились многочисленные стайки по-весеннему вздурившихся воробьев, то и знай затевавших то ли драки, то ли пляски. В одной из таких птичьих компаний мое внимание привлек удивительно яркий зеленый воробей, который при более пристальном рассмотрении оказался попугаем, как видно, не так давно расставшимся со своим домашним заточением. Свободолюбивый попугай был единственной неожиданной деталью того утра.

Верные ленивому ритму, царствовавшему окрест, мы с Вятичевым неспешно брели по узкой старенькой улочке к громадному желтому зданию-кораблю, реявшему над серым морем малорослых строений прошлого века. Честно говоря, я ожидал гораздо более значительных чувствований. Но вместо того я шел и вспоминал, что утренний чай был каким-то подозрительно бледным, а завтра начнется рабочая неделя, начнется она «летучкой», начатием которой послужит сакраментальное слово исполнительного директора студии «Молох» — Камиллы Петровны: «Все наши программы вышли на высоком художественном уровне, но в каждой из них все равно осталось непроданное время… Настойчивее ищите заказчиков…»

Мир снаружи и внутри меня жил по отведенным ему законам, исправно воплощая в жизнь стародавний сценарий, и ничего (представлялось столь очевидным) не могло в нем произойти не предусмотренного этим ригористическим предначертанием. Ведь сам-то я оставался всего лишь частью мира, и это означало: на меня распространяются все его непреклонные правила; со мной произойдет только то, что может произойти, что должно случиться.

Вятичев… Вероятно, дорогой мы беседовали с ним о чем-то… Да, конечно, он же шел рядом, и мы, безусловно обсуждали с ним какую-то ерунду. Именно ерунду; если бы то были какие значительные разговоры, — я бы непременно запомнил.

Мэр Стрижикурка возник у нас за спиной, окликнул, за полквартала до своего дома, хотя, несомненно, до того наблюдал, а, может быть, и шел за нами какое-то время. На нем был длинный черный кожаный плащ с поднятым воротом, придававший его кургузой фигуре еще большую неуклюжесть, и маленькая кожаная кепка с надвинутым на глаза козырьком.

— Ну, как оно — «ничего»? — отпустил он вместо приветствия худородную шуточку.

Слова те вроде бы адресовались мне, но за время их произнесения своими востренькими шустрыми глазками он успел исчертить моего спутника вдоль и поперек. Похоже невзрачная мешковатая экипировка, придуманная мною для Святослава, убедила его в том, во что он сам так хотел верить. Не сомневаюсь, наибольшую доверенность в нем вызвали некрасивые очки в пластиковой, под черепаху, оправе, к которым люди грубые и малообразованные почему-то испытывают особое отношение.

— Ладно, мне посреди улицы долго стоять не нужно, — резонно заметил наш кабанчик, раз за разом пробегая глазками по Святославу, — пойдем в дом зайдем, там поговорим.

Он казался мне… он казался мне воспоминанием, чем-то известным мне от начала и до конца, и каждое последующее мгновение подкрепляло своей бледностью ощущение уже как бы прожитой истории.

Стрижикурка не повел нас в парадное, а остановился на углу того самого желтого дома с синими рамами громадных окон, при помощи портативного пульта дистанционного управления поднял бронированный роллет гаражных ворот, и только мы пересекли черту отделявшую это элитное гнездо от внешнего мира, тут же опустил его за нашими спинами. В стеклянной конуре охранника гаража, расположенной здесь же, у въезда, никого не было. Пробираясь меж роскошных лимузинов и джипов, мы также не встретили никого. Как пить дать, Стрижикурка нарочно отослал их куда-то, чтобы не давать любознательной челяди пищи для пересудов. Очевидно, по той же причине он обошел и площадку с лифтами. Мы поднимались по беломраморным ступеням, так сказать, черного хода. И вновь на стенах те же бронзовые светильники с обильными гроздьями хрустальных подвесок, те же кожаные диваны в холлах на каждом этаже, а возле них в майоликовых кадках деревья с пластмассовыми листьями и тряпичными цветами… На тот случай знакомые уже интерьеры показались мне не просто смешны, но удручающе жестоки. Ведь для каких-то людей они являлись все той же раз навсегда установленной реальностью.

Надсадно сопя и покряхтывая Стрижикурка уверенно карабкался вверх по лестнице, — нечасто, видать, его телу, привыкшему к пользованию чужим трудовым надрывом, приходилось прибегать даже к таким усилиям. Шесть лестничных маршей висела передо мной дрожащая от напряжения, обтянутая черной кожей плаща, громадная задница, вселенская задница, ради своей пухлости и рыхлости впитавшая в себя море чужого пота, крови и слез. Она была отвратительна, да, но я не испытывал к ней пылкой ненависти, я только понимал, что это очень вредная задница, вредная для меня и миллионов мне подобных, что она, как всякая биологическая модель, верна своей программе, своим интересам, а мне невозможно забыть о своих.

Наконец мы добрались до громадной железной двери, сторожившей вход в логово мэра Стрижикурки. Эта трижды бронированная многопудовая дверь снаружи наивно прикрывалась палисандровым шпоном. Хозяин собственноручно открыл несколько находившихся в ней замков, хотя это, несомненно, должно было входить в обязанности какого-нибудь караульного. Мы переступили порог, и ощущение многожды виденного спектакля закружило меня с новой силой, спектакля, чьи приевшиеся декорации ручались, что никаких изменений в интриге не предусмотрено, и финал будет не внове.

Стрижикурка проводил нас в знакомый мне кабинет с камином в лазуритовой облицовке, с собранием голых и полуголых девиц на бархатистых темно-вишневых стенах. Зеленое сукно бильярда, золоченые корешки антикварных фолиантов, мозаичный карточный столик все с той же опаловой пепельницей… Но, поскольку место сие было заповедным для его хозяина, ни одному дизайнеру, как видно, не дозволялось посягать на эту лихорадку красок и стилей.

— Что, по рюмашке за знакомство? — улыбнулся какой-то звериной кабаньей улыбкой мэр.

Тут же нашелся и бар, которым оказался стоявший в углу огромный старинный глобус. При нажатии на какую-то там кнопку передняя полусфера раскрылась, обнажив свои горячительные сокровища под исполненную музыкальным механизмом расхожую фразу из хабанеры Бизе. Стрижикурка извлек из бара матовую зеленую бутылку коньяка той марки, которая по его убеждению и убеждению его окружения должна была, как и лазуритовый камин, упрочивать величавый статус своего обладателя. И я подумал в тот миг: сейчас появится икра.

— Ну что, немного икорки под закусь? — покорно отыграл предписанный пассаж Стрижикурка.

Теперь он должен был сказать: красную или черную?

— Красную я не держу, — тут же озвучил мои мысли хозяин.

— Да, черная — конечно, — сказал я, потому что пора уже было что-то сказать.

А Святослав продолжал скромно молчать, и это было к лучшему.

Мы выпили по рюмке «за знакомство», потом — еще по рюмке «за то, чтобы все у нас получалось». Кабанье лицо мэра порозовело еще гуще, кожа на нем расслабла, мелкие капельки пота засверкали на верхней губе и залитых жиром скулах, но проворные злобные глазки все также пытливо косили, раз за разом проверяя и перепроверяя доступное им. Однако, вот мэр потянул широким носом воздух, напряженные ноздри секунду трепетали… и успокоились. От тлеющих в камине углей исходил бальзамический запах эвкалипта.

— Ну что, мужики, — вновь что-то отдаленно напоминающее улыбку обнажило клыки мэра, — я думаю, все понятно: мне нужен самое главное стопроцентно надежный вариант. Я понимаю, что задаром и чиряк не вскочит, поэтому я предлагаю так: триста баксов на каждую курицу. Сто баков отдаете девочке, сто — на вас двоих, и еще сотня на то, чтобы подруга была проверена досконально. Мне сюрпризы не нужны, — и добавил многозначительно: — И вам, надеюсь, — тоже.

— Это точно, — сказал я.

Стрижикурка несколько недоуменно покосился на Святослава, и продолжал:

— Каждый раз курочка должна быть новой, и надо подумать, как сделать, чтобы она меня не узнала.

— Но — о… — вырвалось из меня.

— Может быть укол какой ей надо сделать… Надо раскинуть мозгами, — он на секунду задумался, затем сглотнул слюну и вновь заговорил. — Мне эти вот… не нужны. Я, вон, всех с дороги убрал, чтобы вас сюда провести, потолковать. Оно, конечно, ничего, но зачем это нужно, если можно без него. Правильно я говорю?

И тут вдруг взговорил Вятичев.

— Правильно, — сказал он.

Вроде бы ничего особенного сказано-то и не было, но, видимо, острое ухо Стрижикурки моментально уловило какой-то оттенок интонации, особый нюанс тона, — тот же миг мэр пульнул в Святослава тревожным взглядом; маленькие хищные глазки, обеспокоенные тенью чего-то подозрительного, перепрыгнули на меня, вновь на Святослава, и опять на меня…

— Анатолий Иваныч, всецело с вами согласен, — попытался я исправить положение, используя знакомый ему язык, и, предусмотрительно повысив тембр голоса на два тона, что неизменно воспринимается людьми, как знак подчинения. — Вы такое ответственное лицо… И мы со своей стороны в полной мере осознаем ту ответственность, которая на нас возложена. Конечно, мы сделаем все необходимое…

— Хотя, конечно, может, нам лучше поговорить в другой раз, — торопливо проговорил вдруг Стрижикурка. — Кстати, совсем забыл, у меня тут пара дел назначена. И надо сейчас сделать один важный звонок, — он потянулся за трубкой мобильного телефона, лежавшей на столе.

Ситуация, как видно, переменилась невозвратно. Хмельная томность напрочь слетела с физии мэра, он все беспокойнее раздувал ноздри своего широкого носа-рыла, а маленькие глазки и вовсе спрятались в щелочках прищура. Казалось, он каждое мгновение открывает что-то новое и неизбежное во мне и моем товарище.

— Да как раз о том же самом, что и вы, я говорил вот ему, — тараторил я, указывая на Святослава. — Да он и предложил немало самых радикальных средств… в смысле, как лучше… и, чтобы никаких, там, проблем…

— А что же сам-то он молчит? — с раздражением буркнул мэр. — Да он вообще имеет отношение…

Все равно эта минута должна была наступить, но теперь уже было очевидным, что время кончилось. Я сунул руку за полу пиджака, выхватил из-за пояса АПС, и, приблизив навинченный на ствол глушитель почти к самому невысокому лбу Стрижикурки, нажал на спусковой крючок.

Но за секунду до того вроде бы постоянное, вроде бы всегда неизменное время вдруг здорово переменило свою природу. Оно замедлилось до такой степени, что сделались зримыми его миллисекунды. Прежде какая-то книжка уверяла меня, что так способна иногда переменить картину мира для человека изрядная доза адреналина. Я видел, как увеличивались на физиономии Стрижикурки глаза, придавая ей совсем иное выражение. Я видел, как тронутая отдачей отплыла назад моя рука, как из ствола вылетела пуля… Я видел, как она вонзилась в кожу лба Стрижикурки, и даже то, как он в этот момент зажмурил глаза, как дернулись волосы на его макушке, как куски черепа и брызги мозга медленно полетели прочь…

И вновь обыденная реальность предстала передо мной в своем общеустановленном виде. Издав едва уловимый очень высокий звук, Стрижикурка повалился навзничь, поскольку сидел на какой-то вырезной скамейке без спинки. Массивное тело глухо грянулось об пол, и Святослав тут же поднялся из своего кресла. Не обменявшись ни единым словом, мы вышли из кабинета и разошлись в противоположных направлениях для того, чтобы обследовать просторные площади этого логова, так напоминавшего большой универсальный магазин.

В четырех комнатах, которые выпало осмотреть мне, ничего важного не обнаружилось. Святослав же вышел мне навстречу со словами:

— Там сейф. Большой.

— Сейф? — удивился я. — Разве мы пришли сюда искать денег?

— И все-таки в него следовало бы заглянуть, — настаивал Вятичев.

Такой поворот дела изумил меня до чрезвычайности, но ситуация была неурочная для выяснения отношений.

Ключи, обнаруженные в кармане бездыханного Стрижикурки, оказались родными небольшому сверкающему железному шкафу. Правда, у меньшего верхнего отделения замок был кодовым, зато большая дверца открылась без труда. Сложенные в штабеля пачки стодолларовых банкнот заполняли достаточно вместительное пространство.

Вятичев выгреб их столько, сколько могло поместиться в его руках и двинулся в обратном направлении, к кабинету, в котором нашел вечное успокоение его недавний хозяин. Ноги у меня сделались ватными, и ледяной ужас заскользил по телу… Неужели, столь гибельно я ошибся в своем друге?! Деньги? Нет… Все перед глазами скручивалось, разламывалось и, дико заливаясь немым воем, неслось, неслось куда-то… Бессильно глотая разъедающую горечь предательства, я поплелся за Вятичевым, позабыв, казалось, обо всем на свете.

— Куда… ты, как же это… — бормотал я нечто, не находя более подходящих слов.

Святослав прошел в кабинет и… Да… как мне удалось пережить тот день? Слишком много слишком ярких слишком переходчивых переживаний разворачивал он передо мной.

Прямоугольные пачки одна за другой летели в оживающее жерло камина. Какое-то время огонь точно присматривался, принюхивался к предлагаемому ему харчу, и тут же с жадностью набрасывался на него.

— Слава, — медленно выговаривал я слова, загипнотизированный то ли струящимся танцем огня, то ли избыточно крутой переменой чувств, — у нас нет, совсем нет времени… И не лучше ли было отдать эти деньги тем, кто в них нуждается?..

— Нет, Тимур, не лучше, — отвечал он, — это средство не в состоянии решить ни одну из проблем, которые стоят на нашем пути и пути нам подобных. Ничего, кроме новых бед, они не могут принести. Да ты и сам это прекрасно знаешь.

Конечно, и я это знал, иначе не пришлось бы нам с Вятичевым столь точно угадать друг друга. А на слова те вовсе и не возлагалось никакой информативной нагрузки, главным в них была интонация, в которой мне так хотелось передать моему соратнику заслуженное восхищение им.

Покончив с долларовыми залежами, Святослав огляделся по сторонам и подхватил со стола коньячную бутылку. Эта штука опять же немало удивила меня:

— Не время же, ей-богу…

Но он, высмотрев свободное пространство посреди комнаты, ни слова не говоря вылил содержимое бутылки на шелковый светло-голубой ковер в нимфеях Манэ рядом с развалившейся тушей мэра. Он попытался поджечь коньячное пятно спрошенной у меня зажигалкой, но коньяк горел плохо, слабо, и потому пришлось прибегнуть к любезности углей из камина.

Слои смрадного дыма становились все гуще, и времени для промедления теперь совсем не оставалось, не смотря на то, что Вятичев уже успел отключить систему пожаробезопасности, чуткими пластмассовыми носиками рассыпавшуюся по гипсокартонным потолкам с фальшивой лепниной.

Мы покинули гибнущие покои Стрижикурки, плотно притворив за собой стальную плиту входной двери. На этаже охрана появиться еще не успела. Попытка вернуться той же дорогой, которой нас привел сюда опочивший Стрижикурка, вряд ли увенчалась бы успехом: гараж был закрыт, да и обстановка на этом пути могла не один раз перемениться. Впрочем, не далее, как вчера, нами был оговорен иной план прощания с этим чудным домишкой, весьма простой. Потому мы направились к парадной лестнице, проходившей рядом с лифтовыми площадками. Не спеша спустились по ней. Дополнительная охрана на этажах, как видно, для прочих жителей предусмотрена не была. Во всяком случае, не смотря на нашу осмотрительность, просторные холлы неизменно встречали нас безмолвием напыщенных кожаных диванов и поддельных деревьев. Но внизу, у самого входа (я знал) помещается контрольный пункт, — небольшая комнатка, в которой неусыпно дежурит, как минимум пара хозяйских прихвостней возле мониторов, транслирующих взгляды дюжины видеокамер, установленных вокруг сего дворца.

Холуев в будке оказалось, как и прошлый раз, двое. Наше появление для них явилось полной неожиданностью. Во всяком случае никакой опасности для себя изнутри здания они, поди, предполагать не могли. Каждый из них получил по одной пуле, и бесславно сложил голову во имя интересов своиххозяев. Быть может, они были в общежитии премилыми людьми, рожали детей, несли в дом каждую косточку, брошенную с барского стола… Впрочем, следовало же им понимать, что, коль, посредством своего раболепия, решился смешать собственную корысть с господской, то, может статься, и ответ придется держать сообща. Во всяком случае, хотели они того или безвольно плыли по течению судьбины, свои подарки от жизни они уже получили.

Я было, собирался рвануть к выходу, но Святослав задержался в будке охранников еще ненадолго. Ровно настолько, чтобы вытащить из магнитофонов кассеты, на которые писались доносы видеокамер.

И вновь размытый потоками утреннего света до ощущения акварельного рисунка ленивый воскресный город. Мы не спеша вышли из стекляшки-парадного и так же шаг за шаг пустились по все еще малолюдному, вышитому солнечными лучами, розовому плиточному тротуару. И как удивительно не совпадали чувства мои с теми, которые навязывала сходным обстоятельствам социальная пропаганда. Вся эта неоглядная обслуга теперешних либо давно околевших именитых тунеядцев со всех сторон, — из книг, газет, телевидения, всяких продажных искусств и общественного мнения, — изначала тщилась заверить меня, что нет поступка недопустимее, чем убрать с дороги вредоносного индивида. (Если сами эти захребетники не учредят организованное побоище во имя, разумеется, пополнения собственной бездонной мошны.) Женоподобные кликуши взахлеб заливались о том, что любую личность, способную на поступок, ожидает океан терзаний, который в конце концов и обязан ее поглотить. «Может быть, еще не пришел час?» — размышлял я, проплывая мимо золотистого стекла витрин одного из филистерских святилищ. Ведь ничуть не бывало! Как никогда я ощущал замечательное взаимопонимание и обоюдную поддержку всего внешнего и тех законов, которые помещались внутри моего сознания. «И как же назвали бы теперь меня те кадровые истерички? — продолжал я задавать себе вопросы, невольно щурясь от проникающего в глаз солнца. — Маньяком? Террористом?» Я взглядывал дорогой на моего спутника, но ни одна из мрачных масок не шла его открытому и целеустремленному южнорусскому лицу.

Еще какое-то время мы гуляли с Вятичевым по городу, заворачивали в кофейни и даже заглянули на какую-то фотовыставку, что могло бы показаться верхом легкомыслия. Однако, ничто не подсказывало нам иных действий, и плыли мы, влекомые течением времени, не замечая его.

День еще сверкал во всю свою мощь, когда ноги наконец принесли меня к родным пенатам. Вятичева уже не было со мной, но особое светозарное ощущение того воистину многозначительного дня не собиралось покидать меня ни на минуту. В доме, как всегда, владычествовал зеленоватый сумрак. И первое, что я сделал, переступив порог и сбросив с себя куртку… Я прошел в ту комнату, где который год безнадежно дремал под сенью нездешней бессмертной листвы мой старый мольберт. Не без труда я содрал с него цепкие пряди пестрых бразильских марант и колючих эуфорбий, вытащил на середину комнаты. Я достал ящик с почти окаменевшими тюбиками красок, кисти с жесткой заскорузлой щетиной, палитру, мастихины и прочий инструмент, смотревшийся, натурально, археологической находкой. Я так торопился, точно вот сейчас могла произойти какая-то катастрофическая случайность, способная оборвать мою, пусть назначенную, но все-таки жизнь. И тогда тот порыв чувств, те мысли, которые взращивались годами земных страданий, не найдут своего предметного воплощения, и значит кому-то (всего скорее, одному единственному человеку), блуждающему сегодня или годами позже в том же дольнем лабиринте, придется наново расчищать мною уже понятый участок пути.

Я стал за мольберт. Белый загрунтованный холст с насмешливым ожиданием воззрился на меня. Он обещал… ВСЕ. Он уже одобрял любое мое действие, он с готовностью принимал любое движение моей души, обескураживая широтой эвентуальных воплощений.

Уже были размочены в пинене кисти, уже было разлито по керамическим плошкам густое льняное масло… Уже на палитре были сделаны первые смеси, для которых мне потребовалось не более десятка красок. Верные — охра, сиена, английская красная, умбра, зеленая земля, ультрамарин… (О, я уже давно водил только поверхностную дружбу с желтыми кадмиями всех градаций, розовыми и фиолетовыми краплаками.) Но нет… Я подходил к холсту и отходил от него, — да только трепетный язычок угольного карандаша все не решался коснуться безмерного белого поля. Я огляделся. Зеленый сумрак по-прежнему владел пространством.

Едва ли не четверть часа понадобилась мне для того, чтобы освободить окно от буквально вросших в него иммигрантов из Индии и Палестины, Австралии и Мозамбика. Целые потоки весеннего света ворвались в комнату, преобразив ее до неузнаваемости. В этом безжалостном холодном солнце теперь все предметы знакомой обстановки смотрелись такими маленькими, жалкими и жадными, напуганными и глупыми. И точно их собственный за моей спиной проскрипел испуганный голос:

— Что ты делаешь!..

Я оглянулся, — конечно, это была жена. В расходившемся свете ее белое трепещущее лицо было охвачено таким неподдельным ужасом, что, казалось, готово было улететь. Блестящие черные глаза то и знай пытались уберечься от солнечного произвола заслоном густых ресниц, но страх перед чем-то еще до конца не понятым вновь и вновь распахивал их. Темная прядь упала со лба, прилипла к подрагивающим губам, но не было даже попытки смахнуть ее. Как же давно не видел я это лицо заряженным электричеством жизни, и теперь, невольно прикидывая, умброй или вандиком следовало бы прописать теплую тень от этих напряженных бровей, я думал: лицо ее необыкновенно красиво.

— Что ты делаешь? — повторила она чуть более уверенно.

Но, поскольку вопрос и не был по сути вопросом, а являлся примером так называемого «мозаичного движения» (так бывает с живыми существами этой планеты, когда они оказываются под влиянием нескольких сильных и разнокачественных ощущений, когда, например, они агрессивны не менее, чем напуганы), — я решил загадкам «смешанного поведения» уделить какое-нибудь другое время и просто отвернулся к мольберту.

Этого было довольно, чтобы оказаться в другой реальности. Рука сама двинулась к белой пажити холста, — и вот из бархатной угольной пыли стал складываться остов вызревающей мысли.

По центру на переднем плане я разместил фигуру сидящего на траве мальчика лет восьми, складывающего крупные фрагменты прихотливой амфоры. Чуть поодаль справа от него склонилась над котлом, охваченным пламенем костра, сухощавая женщина в широкой грубой одежде некоего степного аскетического и воинственного племени. Невдалеке от костра сложены кое-какие кожаные доспехи, дротик, полупустой колчан и массивное седло. А за фигурами женщины и мальчика распростирается широкий средиземноморский пейзаж, развернутый высокой линией горизонта. Слева на небольшом холме в дыму затухающего пожара останки барской усадьбы с дорическими колоннами портика, группа конных и пеших фигур возле. А далее — низина с низкорослыми крестьянскими постройками, массивами оголенных камней, небольшими оливковыми рощицами и одинокими столбами кипарисов, каскадом уплывающая к безмятежной линии водной глади.

Рисуя под живопись, я всегда стремился использовать именно уголь: им значительно проще намечать не только контурную линию, но и тональные различия, и световые отношения будущего полотна. Но вот рисунок был окончен, теперь, по всем усвоенным опытом правилам, его следовало бы зафиксировать раствором даммарного лака в пинене. Но разве была у меня терпеливость ожидать, когда этот самый фиксатор просохнет! Мягкой щеткой я слегка стряхнул лишний уголь с рельефной поверхности холста и, рискуя подпортить будущий красочный слой, взялся за кисти.

Как ни велико было мое нетерпение, все же я не решился после столь длительной разлуки с живописью обойтись без подмалевка, не провести предварительную легкую прописку цветом всего холста.

Конечно, мне хотелось, чтобы картина имела звучание созданной на пленэре. И я понимал отчетливо, что добиться этого, не собрав прежде изрядного количества натурных эскизов, нельзя. Но, как бы там ни было, у меня оставался, пусть и припорошенный пылью, багаж моих былых походов с этюдником. Я был очень упорным учеником и порой десятки этюдов посвящал одному мотиву, взятому при различных состояниях природы, памятуя, что «только знание предмета может помочь найти наиболее верные средства его воплощения». Да, я владел достаточно обширной суммой образов, скрупулезно мною изученных. Именно это придавало мне в тот момент решимости и куража.

Чтобы не впасть в белесость и добиться звучного, густого, насыщенного колорита, я, понятно, решил начать с самых темных мест. Смеси на основе умбры показались мне наиболее удачными, ведь черные краски с белилами дают мертвенный, слишком уж холодный оттенок, что никак бы не вязалось с мерцавшим в моем мозгу общим колористическим образом будущей картины. Взяв крупную кисть, я начал прокладку теневой части фигур мальчика и женщины. «Кто напишет тень, тот напишет все», — сказал великий. И действительно, лучше начинать с теней, ибо они сразу определят форму и как бы дадут тональный камертон. А тональное выражение формы и является основой цветового решения. Впрочем, работая над прокладкой теневых мест, я старался не упускать из виду и световые части, и фон, поскольку, стоит увлечься частностями, выпустить из виду общее, — и полотно превратится в лоскутное одеяло, смесь равнозначных деталей, не способных объединиться в гармоническое целое.

А мне было необходимо, чтобы все объединил угасающий день. Нет, не вечер. Еще богато солнце. Но его лучи уже окрашивают лица моих героев в розовато-желтые цвета, а зелени дола дарят мягкость и теплоту. День еще горит, но уже сильны контрасты теплого света и холодных теней, доходящих порой до звучных изумрудных и синих. На лицах тень голубовато-холодная, рифмующаяся с небом, в нее вплетаются горячие желтооранжевые рефлексы от освещенного плеча или залитых светом лежащих по соседству валунов. Рефлексы очень резки по цвету, но светлы по тону. В этом празднике дня костер, лижущий закопченный котел, весьма бледен и слаб.

Линия горизонта высока, но обозримой полосы лазоревого неба, пронизанной золотисто-багряными бликами, довольно для создания впечатления бесстрастного простора. Золотистого простора, определяющего и общий цветовой строй картины. Пусть настроение пейзажа будет безбурным: день окончен, уже почти все свершилось, накопленные краски могут быть щедро рассыпаны по земле…

Но все ли так умиротворенно в этом золотистом пейзаже, где столь прозрачен воздух и столь мягки касания деревьев к редким палевым облакам? Вот слева на холме часть богатого дома с рухнувшей от пожара кровлей. Руины закоптил дым, но несколько крайних колонн портика не тронул пожар, — их свежая розовость напоминает о былом величии этого дома, вероятно, загородной виллы столичного сановника. И не его ли, облаченного в пурпур, волочит за собой группа людей в штанах и куртках, понуждая к тому уколами дротиков. Здесь же, на золото-зеленой траве уже распласталось несколько фигур. Кто они, за отдаленностью разобрать трудно. Крестьянские неказистые постройки охристого тона, сбегающие к сиреневой воде, также там и здесь зачернены пожаром. Роскошный день безветрен, и темные дымки поднимаются в яркое небо почти отвесно. На деревенских улочках кое-где видны какие-то фигуры, все больше конные, но их почти невозможно рассмотреть.

Мне кажется, я все-таки очень точно взял цветом свет на голове женщины, озаренной послеполуденным солнцем. Теперь мне потребовалось совсем немного оранжевого кадмия, чтобы наметить горячий рефлекс в синеватой глубине ее глазных впадин. Кто же она, немолодая и с точки зрения человека, расслабленного наслаждениями, вовсе некрасивая женщина? Свет активно вырисовывает левую часть ее лица (дневное светило несколько часов назад миновало зенит), скользит по уходящим формам головы, оставляя правую часть лба и скулы в легкой синеватой тени. Темное, почти черное одеяние и теплый зеленоватый цвет фона делают портрет особенно выразительным. Забранные в косы волосы откинуты, но глазничные впадины погружены в полутон, — и трудно угадать выражение ее глаз. Всего вероятнее, это верная подруга нелегкой и требовательной жизни одного из рядовых воителей, если угодно, одного из тех, в варварской одежде, что всего в трехстах метрах гонят сейчас изнеженного сибарита на неминучую расправу. В ее прочном мире, исполненном каждодневных трудов и забот, владычествует гегемония рассудка, и потому ее чувственное женское начало уложено в жесткие рамки функций, обслуживающих волю коллективного разума. Здесь, на краю наскоро сооруженного бивуака, женщина занята приготовлением нехитрого обеда не только для своего героя (слишком велик казан на огромном железном треножнике), но и для многочисленных соратников его.

Почти с благоговением, я положил еще один мазок на световую часть лба женщины, — охра с белилами. Четче обозначившийся контраст света и тени на этом полном достоинства стоическом лице добавил ему драматической напряженности. И тем не менее весь ритм линий, формирующий фигуру женщины, с каждой минутой все безраздельнее увлекающей меня, творил плавный и даже музыкальный силуэт.

И все же первый, наиболее значимый план картины занимал потешный мальчуган, несомненно, один из многочисленных чад, мною уже боготворимой женщины в бурой поскони. Он сидит на земле, скрестив ноги, и полусухие приморские травы трогают его грязно-рыжие широкие штаны из плохо выделанной кожи. Оголенный торс восьмилетнего мальца кажется не по возрасту крепок, но простор ярко-синих пытливых глаз в полной мере выявляет его лета.

Еще охры его волосам, глядящимся в данном окружении почти золотыми. Для щедрого румянца я взял английскую красную, но тут же по написанному, по сырой краске, положил еще и немного краплака. А для того, чтобы эффектнее произвести лепку формы, для световых частей смеси из красок я составлял густые и клал их более пастозно, как бы передавая рельеф и объем. Меня не отвлекала некоторая мозаичность живописной поверхности. Я планировал впоследствии воспользоваться приемом лессировки, нанести на просохшее полотно свежие полупрозрачные красочные слои для того, чтобы обобщить резко проработанные детали и сгладить неточно взятые световые отношения. Но сейчас мне было не до красот отделки.

В руках мальчишки крупные фрагменты изящной амфоры. Ни форма ее, ни роспись на ней, как и неопределенность архитектурного стиля погибшей виллы, не дадут точного представления о времени и месте событий, но очевидно, что это начало исторического прошлого, память о котором человеку удалось сохранить. Причем, для одних персонажей картины это конец времен, для представителей молодой цивилизации — начало спуска с вершины их священных многовековых традиций, разрушение замка первородного миросозерцания и законности.

И что же такое осколки драгоценной амфоры в руках варвара? Разбитый символ высокой культуры? Или ординарный предмет вульгарной роскоши, оплаченный кровью и потом миллионов презренных рабов? Явно не озадачиваясь подобными проблемами сосредоточенный малыш пытается починить сломавшуюся пеструю игрушку, принесенную, не иначе, в качестве случайного трофея грубым, вовсе неотесанным отцом. И как удивительна тяга человека к реанимации казалось бы уже навсегда почивших ошибок предшественников! Мальцу, безусловно, не собрать эту глупую безделку, слишком вычурную для исполнения утилитарных задач, но не одно поколение его сродственников (неужели своей волей!) положат усилия для того, чтобы возвратить ее жизни. И вновь, как это водится от веку, она отплатит за внимание к себе гостинцем «троянского коня».

Еще дважды в ближайшие дни я возвращался к этой работе. Таким образом полотно было закончено всего в три сеанса. Порыв вдохновения с такой силой охватил меня, что все это время я, казалось, и ног-то под собой не чувствовал. И потому мало удивительного было в том, что когда я услышал от коллег из отдела новостей о безвременной кончине досточтимого мэра города Анатолия Ивановича Стрижикурки, какую-то секунду я не мог связать полученную информацию со своими сведениями по данному вопросу. Вечером того же дня мне позвонил Вятичев.

— Ты новости по ящику смотришь? — спросил он.

— Смотрю иногда. Но о резонансном, как говорят, инциденте мне поторопились рассказать на работе.

— Мэр скончался от инфаркта миокарда, — почти с восхищением произнес Святослав. — Оказывается.

— Я слышал. «Его чуткое сердце не выдержало бешеного ритма, в котором ему приходилось биться…»

— Слушай, приходи. Ты чем сегодня занят?

— Ой, сегодня занят! — воскликнул я в ответ, тут же позабыв о всяких стрижикурках, мыслью уносясь к своему заповедному золотистому средиземноморскому пейзажу. — Но в ближайшие дни непременно зайду. Идет?

— Жду, — ответил Святослав и повесил трубку.

Ждать я долго не заставил, и уже вечером следующего дня был у него.

Развалясь на диване, я грыз большое желтое яблоко, за восемь месяцев прошедшие с тех времен, когда его сорвали с ветки, утратившее все присущие сему фрукту качества. До нового урожая времени еще было довольно, и потому не приходилось роптать. А Святослав в это время, разложив на столе части разобранного АПСа, рачительно протирал их ветошью, пропитанной в масле. Обработанные детали он выкладывал ровным рядком, предварительно любовно оглядывая каждую из них.

— Все-таки есть что-то… предчувствие какое-то… — говорил он, прочищая шомполом ствол и после заглядывая в него. — Все эти дни я был спокоен, как танк. Но, честно говоря, не ожидал, что народу сообщат о сердечном приступе мэра.

— Что же тут удивительного, Слава? — продолжал я глодать яблоко. — Слишком много людей в окружении Стрижикурки были заинтересованы в его скорейшем околевание. Многие из его ближайших друзей наверняка давно уже готовили своему корешку сходственный подарок. Только ведь задумывали его как-нибудь слишком уж хитро.

— И тут дружок нежданно упокоился, — поддержал меня Вятичев.

— А тут он, действительно, уснул вечным сном, и, нетрудно догадаться, что в подозреваемых одновременно оказались не какие-то, а практически все его сотоварищи. Но ведь весь этот сброд и является, так сказать, столпами нынешнего общества. Так что, видать, подумали они, поразмыслили, и без всяких лишних обсуждений каждый из них пришел к единственно разумному в сложившейся ситуации выводу: сердечный приступ, случайное возгорание, пожар… и т. д. А что им еще оставалось?

— Жаль только, Тим, что на смену этому Стрижикурке придет такая же сволочь…

— Разумеется, точно такая же. Марсианин с этой миссией к нам не прилетит. Ну и что? Мы ведь не собираемся перекраивать Божеские начертания. Да и глупо было бы пытаться. Представится возможность поохотиться на новоявленного главаря муниципалитета — хорошо. Нет — другой для этой цели можно поискать объект. Их повсеместно черт на печку не вскинет. Стрелять не перестрелять.

— Вот-вот, о новом объекте я и хотел тебе сказать, — на секунду оторвался от своего занятия Святослав. — Есть отличный, как говорят, «очень прекрасный» объект. Просто мечта. Только не здесь. Здесь такие и не водятся. В столицу ехать надо.

— Но, если предприятие того стоит… — пожал я плечами.

— Есть у меня там приятель. Зовут Гариф…

— Га-риф?! — невольно глаза мои раскрылись шире, и добавил я не без иронии: — Может быть, фамилия его Амиров?

— Да-а… Амиров… — удивился Вятичев. — Ты тоже его знаешь?

— Н-н… Просто герой сериала, который мне приходилось ваять на телевидении носил как раз это имя и даже ту же фамилию. А имечко это, прямо скажем, слишком популярным не назовешь, — продолжал изумляться я.

— Что, имя? Имя, как имя. Татарское, — отказывался разделить мое удивление приятель. — Извини, Тимур, я твой сериал не смотрел. Да, и вообще никогда сериалов не смотрю. Ну, и есть у него там одна знакомая из самого, что ни на есть осиного гнезда этих вот… хозяев жизни. Размеров, говорит, самых невероятных. Килограмм под двести. Она у них там, вроде, одна из главных кукловодов: творит что хочет, управы на нее давно уже никакой нет, на телеэкране не показывается. В народе до сих пор ходят слухи, что именно она в столице взрывала дома с мирно спящими в них людьми, когда устраивала рекламную кампанию ею же назначаемому президенту, чтобы тот впоследствии, борясь, так сказать, с призрачными террористами, мог заручиться еще и общественным мнением в свою пользу. Помнишь такое? И достать ее, нежную Розу, понятно, никому невозможно. Но у него, там, с ней какие-то отношения… и… и… гарантии, конечно, никакой, только почему бы ни попытать удачу? А имя у этой свинюки знаешь какое?

Казалось бы, вовсе не своей волей из лежачего положения я перетек в сидячее. Конечно… я знал ее имя. И, если это не было розыгрышем со стороны Вятичева (а к розыгрышам он никогда пристрастия не имел), то открывающееся мне совпадение было подобно чуду. Я знал, я ждал, вот сейчас упадет это имя, как диатриба иллюзорной независимости человеческого существования.

— Роза! — рухнуло имя. — Представляешь, это чудовище зовут Розой!

— А фамилия ее… — робко вымолвил я, — фамилия ее Цинципердт?

— Какой еще Цинципердт? — возмутился Святослав. — Ее фамилия… Как это… А! Цинцинат.

— Ах, вот как… Цинцинат… ну, конечно… это меняет дело… — что-то еще мямлил я невольно подумывая, что, может быть, здесь и истощаются все совпадения.

— Я, правда, Гарифа давно не видел. Так, перезванивались раз в год по обещанию, — говорил Святослав. — И вот звонит позавчера. Рассказывает, черт, мол, привел столкнуться с этой Розой. Сам, конечно, виноват, что тут же не послал ее куда подальше и не отказался сразу от каких бы то ни было с ней отношений. Но, говорит, я, вроде, никаких взаимоотношений с ней налаживать и не думал, но события как-то сами так развернулись, что эта жирная Роза вечно оказывалась на моем пути. Влюбилась она в него, что ли, а, может, просто новую игрушку себе придумала. Ну, и тут понеслось… Фирма у него была там какая-то — сгорела. Не сомневается, что Роза ее спалила, чтобы крепче к себе привязать. Жена тут же его бросила, забрала дочку и с любовником в Австралию укатила. Приятели, партнеры, так сказать, по бизнесу, тоже куда-то все подевались. Правда, в обмен на эти потери Роза настоятельно предлагает ему попользоваться радостями ее дворцов, вызывается осчастливить его какими-то подарками и дорогой пищей. Но это, вне всякого сомнения, только в том случае, если он целиком и полностью расстанется с собственной волей.

— Да… Вот как… Да… — кивал я головой, слушая приятеля. — Какая интересная история. Но, если Роза эта, Цинцинат, действительно столь крупная шишка в своре подобных ей, — ни о какой охоте можно и не мечтать. Сам же ты сказал: достать ее нельзя.

— Что ты торопишься как голый в баню, — огрызнулся Вятичев. — К Стрижикурке тоже ведь было в дом не придти, в дверь не позвонить. Я с Гарифом по телефону не мог, ясное дело, подробно об этом поговорить. Но, вроде бы, есть пути для взятия и этой крепости.

— И когда мы можем отправиться…

— Да когда угодно. Билеты взяли, — и поехали.

В это время в коридоре раздался негромкий щелчок замка. И еще один щелчок, на этот раз закрываемой изнутри двери.

— Лиза? — невольно насторожился я.

— Она.

— Ты хоть бы оружейную свою тряпкой прикрыл, — посоветовал я Святославу, дивясь его беспечности.

— Зачем? — отвечал он. — Елизавета — редкий среди женщин экземпляр: она обычно не в свои дела нос совать не пытается.

К сожалению, мой опыт подобные образцы женских характеров не знал, и потому я только саркастически ухмыльнулся.

Серый британский кот, валявшийся на моем джемпере, брошенном в кресле, поднялся, выгнул спину, заурчал, спрыгнул с кресла и засеменил в прихожую.

— Мой мальчик меня встречает! — донеслось оттуда.

И вот с томным котом на руках Лиза появилась в комнате. Вероятно, от быстрой ходьбы лицо ее раскраснелось. Светло-русые волосы, наскоро приглаженные по пути у зеркала, еще хранили фасон той прически, которую укладывал ветер. Чуть раскосые глаза смотрели с ее широкого лица как всегда решительно и даже как будто с вызовом, но я не мог не заметить, что безукоризненной формы лба ее коснулась тревога, и возле губ — залегла какая-то нерешительность. Как всегда на Лизавете было нечто трикотажное и облегающее, на этот раз фиолетового цвета, и сей инфернальный цвет добавлял ее облику сумрачности.

— О, Тимур! — как мне показалось, нарочито весело вскричала она, тут же бросаясь ко мне на диван.

К Вятичеву и не подошла. Она прильнула ко мне, бросила исподлобья взгляд на Святослава:

— Он опять со своим железом возится. Знаешь, Тим, он меня бросает, ехать куда-то хочет, на сколько не говорит. Тим, я теперь с тобой буду. Ты не знаешь, я — супер! Ты увидишь… Ну скажи, я тебе нравлюсь?

— Ты мне очень нравишься, Лиза, — чистосердечно признался я.

Лизавета еще плотнее прижалась своей великолепной грудью к моему предплечью, погладила руку и заглянула в глаза. Я чмокнул ее в бровь, и ободренная она вновь переключилась на Вятичева:

— Слава, ты не будешь против, если я, пока ты там вояжируешь…

— Лизок, я только за, — с простодушной улыбкой отвечал ей Вятичев, вновь принимаясь за свои железки. — Я не говорил бы тебе этого, если бы планировал остаток жизни просидеть в семейных трусах рядом с тобой у телевизора. И что, ты взялась меня шантажировать? Ты же знаешь, что для меня надежный друг стократ важнее женщины. Хочешь быть помощником в жизни мне… или нам, — прекрасно. Нет, — извини. Кстати, Тимур едет со мной. Так что, у тебя есть время подумать.

Легкая дрожь, я чувствовал, пробежала по приникшему ко мне жаркому телу, и тут же оно как-то обмякло, Лиза мягко отстранилась от меня, завалилась на спинку дивана, запрокинув лицо вверх.

— Да не грусти ты, Елизавета, — не слишком деликатно попытался успокоить ее Святослав. — Есть множество отличных мужиков, их абсолютное большинство, на них мир держится, — на тех, кому семейные трусы впору. Я очень серьезно. Дай Бог им жить и плодиться долгие годы. Но я как-то по-другому сделан, что ли…

Чувствуя себя неловко, нежданно-негаданно оказавшись внутри вельми интимной сцены, я старался не смотреть ни на Святослава, ни на Лизу, а смотрел я на кота, который давно соскользнул с Лизиных колен и бродил по комнате, терся об углы мебели. Но, услышав рядом с собой легкий всхлип, я повернулся невольно, — по вискам запрокинутого лица серебрясь стекали слезы.

— Ох, мальчики… — проговорила она почти ровным голосом, широко раскрытыми глазами глядя в потолок. — Что же я дура такая… Все ведь ясно… Уже и тридцатник на носу… Но, если бы вы только знали, как не хочется тех, правильных, хороших… если уже знаешь, что есть такие, как вы.

С едва слышным стоном Лиза оттолкнулась от спинки дивана, — села на краю его, сжавшись, обхватив коленки руками. Вдруг усмехнулась.

— Слушайте, мальчишки, а давайте я вместе с вами поеду. Честное-честное слово, я не буду спрашивать вас ни о чем и ни в какие ваши дела вникать не стану. Ведь нужно же вам будет, чтобы кто-нибудь есть готовил или, допустим… А?

Вятичев широко вздохнул и покачал своей черной головой:

— Елизавета, работа же у тебя.

— Да брошу я эту идиотскую работу к чертовой бабушке, — горячо замахала руками Лиза. — Менеджер по рекламе! «Нужен для души сюрприз? Загляните в топлес-бар „Каприз“». Тоже мне работа. Ни уму, ни сердцу. Так я поеду. Поеду, да?

— Нет, Лизочек, — неумолимо прочертил широким синеватым подбородком горизонтальную линию Святослав, — не можешь ты поехать с нами. Но ты можешь ждать, если хочешь, — это почти то же самое.

На излете угасающей надежды она бросила на меня такой растерянный, такой пронизывающий взгляд, переметнула его на Святослава, и вновь на меня… Синие цветы ее глаз, всегда отважные, а порой и насмешливые, стремительно отцветали, и вот, совсем потемнев, занавесились сеткой ресниц. Лиза провела по щеке тыльной стороной ладони и вновь нежданно улыбнулась.

— Я вообще-то не очень-то и надеялась, — она улыбнулась шире, ярче и даже хихикнула игриво, хотя ресницы еще не успели просохнуть. — От судьбы, как говорится, не уйдешь, и нечего с посконным рылом, и куда конь копытом, и вообще каждому свое. Так что, вы, наверное, голодные сидите, — пойду-ка я на кухню, да приготовлю по-быстрому чего-нибудь перекусить. Так тому и быть.

А через три дня гремучий поезд уже уносил нас с Вятичевым в обширный заказник, где в большом числе на приволье паслись и множились жирные осторожные существа, мы ехали в их священный заповедник, именуемый столицей.

В своей студии авторских программ «Молох» я сказал Артуру Боброву, а заодно и владычествующей над его волей нервной пергаментной Камилле, что мне необходимо уехать на какой-то срок по личным, так сказать, делам.

— Ну-у… вообще-то, если не надолго… — начал было Артур, но его повелительница круто взяла инициативу в свои жилистые ручки.

— Как это уехать? Сейчас?! Когда мы нашли столько заказчиков? — выпучивала она мерзлые голубые глаза свои. — Нет, сейчас это совершенно невозможно.

— Да, вообще-то как раз сейчас и можно таки заработать денежку… — поторопился взять ее сторону Бобров. — А будет денежка — будет и жена любить…

Камилла окатила его презрительным взглядом, и сердяга умолк, резко переключив свое внимание на стопку чистых листов бумаги, лежавшую возле принтера.

— Нет, об этом нечего и говорить, — подвела, как ей казалось, черту в разговоре исполнительный директор.

Я пожал плечами, понимающе покивал головой и сказал:

— Но я все равно уеду.

— Как это «уеду»?.. — ошалело глянула на меня Камилла Петровна, не слишком почитавшая чужое свободолюбие.

А Бобров даже разинул свой мохнатый рот, начисто забыв о только что так заинтересовавшей его стопке бумаги.

— Мне очень надо, и я уеду.

— Но тогда уже вы к нам не вернетесь, — выдохнула пришедшая в себя Камилла.

— Что ж, на нет, как говорится, и суда нет, — только и мог я ответить, поворачиваясь уходить.

— Но вы все-таки хорошо подумайте, — напутствовала она меня. — Сейчас работу очень трудно найти…

Сотрясаемый движением поезда, сидя на нижней полке затянутого пластиком купе, я вспоминал этот разговор и в мыслях своих как-то лениво улыбался. Кроме нас с Вятичевым в купе находились еще мужчина лет сорока, какой-то тусклой и даже болезненной наружности (он представился Григорием Родионовичем), и полная грустная женщина («зовите Петровна»), видать, приканчивающая шестой десяток. Общий разговор все никак не клеился, и вот уже который час каждый сам по себе находил какие-то занятия в борьбе с довлеющим однообразием времени, замкнутом в слишком маленькой и безотрадной клетушке, насквозь пропитанной смесью не самых прельстительных запахов: пластика, мазута и дорожного клозета. Святослав, прильнув к окну, цедил уже который стакан бледного чая. Худощавый мужчина в выцветшем спортивном костюме из бумажного трикотажа, то и дело поправляя на носу очки, одна дужка которых была обмотана скотчем, пытался читать мятую газету, не смотря на очевидно недостаточное для этого занятия освещение. Женщина же ничего не читала и не глядела в окно, она смотрела прямо перед собой, в никуда, вздыхая от времени до времени, и всякий раз при том поправляя цветастый платок на круглых плечах. А я даже с некоторым удовольствием наблюдал за каждым из них, точно мог разгадать абсолютно неразрешимую загадку: зачем судьба свела нас этой молчаливой компанией. Однако, большинство подобных нам существ мучительно переносят даже непродолжительное отсутствие коммуникативных связей. Первым не выдержал сухопарый Григорий Родионович:

— Ну что они вот это печатают!.. — шлепнул он по газете ладонью. — Что они врут, будто во все дома уже опять пустили газ! Я уезжал, — у нас в доме, как не было газа, так никто его пускать и не собирался.

Еще и еще раз я оглядывал его линялые некогда синие штаны с отдувающимися коленками, старенькие очки, держащиеся на скотче и на честном слове, но ни его жалкая экипировка, ни бездольный вид лица и всей мозглявой фигуры не вызывали никаких чувств, кроме раздражения да еще какой-то неясной досады на самого себя.

— Это же черт знает что! — высоким, но слабым голосом продолжал негодовать мужичок.

— Ох, мы в шестом микрорайоне живем, — вздохнула Петровна, — так у нас тоже газа нету, да еще и свет чуть не каждый день отключают.

— Ничего удивительного, — и я поддержал разговор, — скоро, глядишь, и воду отключат, и… Что там еще остается?

Мною избранная интонация, знать, не вызвала у Григория Родионовича доверия, и он решил раскумекать меня при помощи очередного тестирования:

— Ведь это ж какие подлюги! — ему всего-то нужно было понять, чью сторону я держу.

Поезд выбивал унылую дробь, и немощный свет в купе то и дело мигал. Хриплый радиодинамик выводил под сурдинку уже осточертевшую песенку Анжелики Вебер. Вероятно, всего разумнее было согласиться с чувствами моего собеседника, но что-то внутри меня распорядилось по-своему:

— Чего уж там — «подлюги»? — сказал я. — Просто они хотят жить хорошо. А для того, чтобы они жили разлюли малина, вы должны жить плохо.

И все, включая наконец-то оторвавшегося от созерцания ночных огней Святослава, уставились на меня в немом молчании.

— Ты это напрасно, — заметил Вятичев.

— Но… как же это?.. — укоризненно покачала головой Петровна. — Вот у меня пенсия… ну, знаете, какие они, пенсии. Еще в школе сторожем подрабатываю. Спасибо добрым людям, что взяли меня. Пошла в райсобез, так, мол, и так, пенсии не хватает. А там Хезрон Яков Мовшевич (очень хороший человек, хоть и еврей), говорит, идите в девятую школу, там вас сторожем возьмут и полы мыть. Я говорю, не возьмут, никуда, если с возрастом, не берут. А он говорит, идите, в девятой школе возьмут, там у меня жена директором работает, я скажу, — она возьмет. И вот это я каких-никаких денег собрала, — еду к внучку. А он уже год, как поехал. На заработки. Метро им рыть. И сначала писал, все им правильно и очень даже хорошо платили, — мелкие слезинки появились на ее бесцветных глазах, и она походя смахнула их концом зеленого платка в красных и желтых цветах. — А потом платить перестали, а все обещали. И вот теперь он там не знаю как, без денег это уже сколько месяцев… что и домой уехать не на что. А начальники эти его говорят, что потерпите, деньги отдадим. Но когда же они отдадут-то? Да, может, отдавать-то и не собираются. Вот я и собрала, что могла, везу ему, — или, чтобы мог денег своих дождаться, или уже, пусть его, домой едет. Хорошо еще, что жениться не успел.

— Вот, а ты говоришь, — перехватил слово Григорий Родионович. — Вот, как люди живут. Я сам в шахте работал, и еще б двенадцать лет работал, так шахту закрыли. Не нужен, значит, стране уголь. Так они же его, уголь этот, за границей покупать стали… Это же как? Это же что они такое делают?!

Тут уж накопившиеся яркие чувства не удержались внутри меня и, обернувшись словами, полетели наружу:

— Они делают то, что должны делать. А, что вы делаете для того, чтобы остановить их, для того, чтобы отстоять свою волю? Что? Сидите здесь и плачетесь? Хотите, чтобы вас пожалели? Да нечего вас жалеть. Не за что.

— Ну, знаете… молодой человек… — переводя дыхание, едва ли не по слогам выговорил Григорий Родионович, глядя на меня вдвое увеличившимися глазами.

— Я знаю. А вы знаете, что вам нужно?

— Тимур, это ты напрасно… — ввернул Святослав.

— Я, между прочим, для того и еду… — до глубины души задетому моей непочтительностью Григорию Родионовичу обида добавила горячности. — То есть наши все вместе с профсоюзами еще вчера уехали, а мне нужно было жену в больницу на операцию отвозить, я не мог вчера. Теперь вот еду. Завтра все мы пойдем к думе и устроим там пикет, а, может, и митинг будет. Мы выйдем с лозунгами: верните работу голодающим шахтерам. Мы будем требовать! А вы, молодой человек, говорите, знаем ли мы, что нам надо.

— Выйдите вот так смело прямо под окна думы? — продолжал я трунить. — И как надеетесь, жирные вашу шахту в тот же день откроют? Или недельку придется подождать? Да разве мало вас к ним с челобитной ходило? А был ли какой результат? Может, вилы и топоры, все-таки поубедительнее были бы?

— Ох, батюшки! — всплеснула большими смуглыми руками Петровна.

— Как это… — затряс головой шахтер. — Зачем же уж топоры?..

— Ну, так пусть же колотят вас по башке эти поганцы до полной потери памяти. Она вам все равно ни к чему. Пусть голодают ваши семьи. Пусть дети ваши родятся больными… Вдруг, тогда какое-то озарение посетит ваши слишком крепкие головы. А нет, — живите и не ропща преуспеяние ваших утеснителей оплачивайте.

Дверь купе отворилась, и возникшая перед нами краснолицая проводница вопросила:

— Здесь за чай оплачивали?

Что за неистребимая надежда нашептывает человеку, будто подаренная ему маленькая воля способна соперничать с извечными силами, эту волю для него сочинившими? Дорогу осилит идущий, — насмешливо обещает мечта. Но, если кому не будет даровано ног, сможет ли он выбиться в стайеры? Каким хитрым, каким сложным видится крошечному сыну земли, умилительно примеряющему себе титул царя природы, этот неохватный человеческим умом порядок, где сотни, тысячи поездов во всех направлениях несут по планете миллиарды, как принято считать, разумных существ, по одному или ватагами зажатых узилищами обстоятельств. И, чтобы не кружилась голова, чтобы не поташнивало от непостижимости влекущего их порыва, цари природы зажимают уши громовой музыкой, закрывают глаза слепящими картинками, отключают мозг то невозможными мечтаниями, то заботами о красе ногтей. Только этот сладкий опиум и позволяет добраться до пункта назначения, несмотря на длительность и своеобычность пути, одного и того же для всех. И, чем бы ни развлекала себя в дороге каждая персона, вне зависимости от ее нахальных грез, мир ткется по единому достодолжному фасону. Трясясь в душном мне назначенном купе, в те необильные минуты, когда сознание мое не было занято проблемами обыкновенными, под навязчивый стук колес, вглядываясь в темноту, я размышлял о том, какой же узор будет вышит моей судьбой там, на широких пространствах столицы.

Гарифа я сразу признал среди сотен лиц, мигавших на перроне, хотя ни разу в жизни с ним не встречался. И это еще одна загадка, ответа на которую я никогда не получу. Он стоял привалясь плечом к квадратному столбу, одному из череды подобных, держащих над платформой навес, и даже не соизволил оторваться от столба, когда мы, ступив наконец на недвижную землю, направились к нему. Еще не слыша его голоса, не зная его мыслей, я спешил сопоставить зримое мною лицо с персонажем нашего телесериала, исполненного Фаритом, актером областного театра. И, конечно, телегерой в этом соотнесении представился мне немощной пародией на жизнь.

На Гарифе надет был легкий черный плащ нараспашку, и вообще все на нем было черное, так естественно сообразующееся с его медленным (именно медленным, а не неподвижным) смуглым лицом, матово-черной шевелюрой и вытянутыми к вискам переливчатыми агатовыми глазами. На широких губах его можно было, пожалуй, угадать тусклую, будто насмешливую, улыбку. Но более ни один мускул его широкого лица не приходил в движение, и синеватый подбородок, и застывшие плохо выбритые скулы создавали скорее впечатление напряженности и скептицизма.

— Ну, привет, орлы! — наконец-то оторвал плечо от бетонного столба Гариф, когда мы приблизились к нему почти вплотную.

— Вас надо знакомить, или как? — отвечая на рукопожатие приятеля, кивнул в мою сторону Святослав.

— Пошли уже, дорогой все выясним, — отвечал ему Гариф, протягивая мне широкую ладонь для приветствия.

Да, встреча мало соответствовала сценарию, освященному традицией: ни тебе жарких объятий, ни слезливых восторгов. И в довершение ко всему:

— Вообще, какого черта, ты приперся на вокзал? — фыркнул Вятичев. — Ты уверен, что тебя не ведут?

— Уверен, уверен, — отвечал тот. — Пока наши отношения с этой красавицей не настолько сложились, чтобы она мне шага не давала ступить без соглядатая. Иногда я, конечно, встречаю внимание ее людей, но пока еще не так часто. Пойдем, пойдем. Я бы мог подать вам роскошное авто идиотски лимонного цвета — душевный презент девчонки, да лучше уж мы воспользуемся метро. Нет?

— Да, — единовременно откликнулись мы с Вятичевым.

— А, куда ты нас везти собрался? — добавил Святослав.

— Куда надо, — был ответ.

Дорогой мы практически ни о чем не говорили. Так, перекидывались подчас скупыми бесполезными фразами. И все-таки, несомненно, мы пребывали в ожидании момента, к которому все стремительнее неслось время жизни каждого из нас.

Но все, чему назначено случиться, рано или поздно случается. Наконец мы оказались перед невзрачным пятиэтажным домом, в окружении подобных строений рабочего квартала, словно коридором зеркал размноженных. И только после того, как поднялись по заплеванной лестнице с облупившейся зеленой краской на панелях стен, после того, как глухо чавкнула за нашими спинами дверь одной из квартир третьего этажа; не снимая верхней одежды, сбросив только ботинки, мы прошли в единственную здесь комнату, — тогда только стал помалу складываться разговор.

— А ты ничего, форму держишь, — небрежно бросил Вятичеву Гариф, валясь на продавленный диван с обшарканной красной обивкой.

— Зато ты, как посмотрю, — отвечал ему Святослав, — совсем задичал. Ради чего? Семья? Бизнес?

— Не будем о грустном, — вывернулся тот, растягивая рот в длинной улыбке.

Но боль, точно быстролетная молния, полоснувшая по его лицу, не осталась для меня не замеченной, видимо, потому, что сам знал цену служения общественным идеалам. И какое-то очень естественное чувство, точно сострадание к мною же созданному персонажу, заставило меня вклиниться в разговор с первым пришедшим в голову вопросом.

— Как столица поживает?

Вопрос был не из оригинальных, — и Святослав, и Гариф повернули ко мне лица, но, похоже, последний был рад и такой перемене темы.

— Да также, наверное, как и все теперь, — с охотой откликнулся он. — Сейчас хлебнем чего, проедетесь, — посмотрите. Я вам компанию, пожалуй, составить не смогу.

— Ну, ладно, мы здесь не для того. Местные памятные камни будем осматривать в другойраз. Ты звонил — говорил, у вас тут другие достопримечательности имеются. Созрели. Разжирели. Озверели. И ждут нас не дождутся, — поторопился перейти к делу Вятичев. — Мы, можно сказать, ради них, сладких, все дела побросали. Рассказывай.

Гариф сладко зевнул, потянулся:

— Встал сегодня рано… — сказал. — Может, пивка возьмем?

— Никакого пива, Гарик, — возмутился Святослав. — Во всяком случае, пока. Ты, как местный егерь, обещал стоящую дичь подготовить. Где?

Глядя на то, как Гариф не торопится с ответом, стащил с плеч плащ, сверил время на своих ручных часах с тем, которое показывали нелепые часы с кукушкой, криво висящие на бежевой в полоску стене, можно было сделать вывод, что он в последний раз углубленно и досконально обдумывает ситуацию, пытаясь и так, и этак просчитать ее развитие и результат. Как знать, может, в этот момент им владело искушение отказаться от столь зыбкого авантюрного предприятия и попытаться вернуться к покойному мутному течению обыденщины. Разумеется, я не мог знать всех перипетий жизни этого человека, и меня просто сжигало неразрешимое желание сопоставить его жизнь с жизнью персонажа, наичудеснейшим образом разделившего с ним вовсе не дюжинное имя. Но, по всему видать, обстоятельства Гарифа поджидали не слишком радужные, и действительность не торопилась принимать его до выполнения им назначенных деяний.

— Я же говорил тебе, Слава, — наконец начал он, — что вариант этот очень уж шаткий. Нужно, чтобы действительно где-то там, на небесах были очень заинтересованы в его осуществлении. Я даже не знаю, сколько шансов из сотни мы имеем… Может быть, одну тысячную шанса.

— Но предмет-то интересный? — решил я сократить подзатянувщуюся преамбулу.

— Да! Да! — тут же поддержал меня Святослав.

— Предмет-то знатный, — криво усмехнулся Гариф, — но дело абсолютно безрассудное. Это гигантское насекомое, чья плотоядная воля не ограничивается практически ничем. И, точно осы матку, несметная свита стережет ее преуспеяние пуще зеницы ока. Подобраться к ней невозможно никому и никогда.

— Но… — начал было я.

— Но-о… — продолжил мою мысль Святослав.

— Но проруха может свалиться даже на старую тертую упыриху. В непробиваемой стене обстоятельств все же иногда образуются едва заметные лазейки… Разумеется, если то бывает угодно хозяину наших судеб.

— «Хозяину наших судеб»! Прекрасный слог, — не удержался, оценил я. — А, если конкретнее?

Было видно, что Гариф немало волнуется. За стекляшками-словами, произносимыми им, просматривались немилосердные образы и жгучие события, уже привычно, как видно, терзавшие его сердце. Но сердце, чай, не смогло стерпеться с той болью, и боль сообщала речи потешную звенящую приподнятость.

— Конкретнее? — никак не откликаясь на мою язвительность, продолжал Гариф. — Тут Роза ни с того ни с сего затеяла вдруг воздвигать еще один дворец в двух-трех километрах от кольцевой дороги. Зачем он ей еще один, знает, понятно, только она одна. Но факт остается фактом… Ну, а начальником, так сказать, строительства она назначила меня. Ничего особенного не требуется, так, следить в срок и в полном ли объеме проводятся работы… Вот я там и шалберничаю день за днем на лоне цветущей среднерусской природы.

Мучимые нетерпением, мы с Вятичевым переглянулись.

— Собственно, ничего пока на том участке, кроме основ будущего фундамента и нет. На соседних участках та же картина. Сама земля там не так давно принадлежала колхозной пашне, да вот теперь будет служить другим задачам. Но фундамент строится тот еще. Вот уж будет крепость так крепость. Но дело не в том. Я сразу предупредил, что шансы у нашего предприятия ничтожные. И все-таки есть надежда, что не далее, как послезавтра Роза собственной персоной посетит этот незадачливый уголок.

— Да с чего ты…

— Ну, знаешь…

В один голос заговорили я и Святослав. Но Гариф, и на секунду не осекшись, уверенно перебил нас:

— Понятно, что делать ей там до окончания строительства вроде бы и нечего. Но, говорю, есть у меня такое подозрение, что явится она туда, и явится именно послезавтра. Никаких гарантий я дать не могу. Но с гарантиями в этой жизни вообще большие проблемы. Можно попытать счастье — это все.

— Это все?! — вновь хором возгласили мы.

— Так вот, если химические процессы в ее мозгу будут протекать по прежнему образцу, и ничего там не замкнет, — значит, она все-таки появится. Она прибудет, безусловно, в сопровождении какой-то охраны. Может быть, в этом случае охраны будет не слишком много. И, если Розочка все-таки объявится, — будет организован небольшой, как бы импровизированный, пикничок. Насколько я успел изучить околоток, рядом есть одно пригодное для этого место. По дну вытянутой балки пробегает ручей. Склоны кое-где укрыты кустарником. Кусты те не настолько густые и высокие, чтобы производить впечатление возможного укрытия чужанина…

Мы с Вятичевым ловили каждое слово того рассказа. И, похоже, мысли наши, связанные единым порывом, уже обратились в нераздельный помысел, параллельно владевший, как моим, так и его сознанием, так, что я ничуть не подивился, когда Святослав вдруг выговорил слова, готовые сорваться с моего языка.

— Только впечатление? Или там действительно укрыться никак нельзя?

— В том-то и дело, я специально исшагал все эти косогоры, и могу сказать с уверенностью, что место для засады найти там возможно.

— Эх, если бы только твоя Роза Цинципердт… — вырвалось у меня.

— Цинцинат, — поправил меня Гариф.

— Ну да, Цинцинат, если бы только она не расхотела понюхать полевых цветочков.

И Святослав досадливо стукнул себя кулаком в коленку.

— Я же сразу предупредил, — говорил наш лазутчик, — что это всего лишь тень шанса. Может, она приедет и тут же уедет. Может возьмет с собой две сотни наймитов. А, может, и вовсе не появится. Тут уж действовать можно только наудачу.

Тем не менее он поднялся с места, повертел так и сяк свой плащ, лежавший в углу видавшего виды дивана, достал ручку, блокнот, именуемый теперь органайзером, вырвал из блокнота листок, и перебрался к широкому, стоявшему возле окна, полированному обеденному столу, украшенному уродливой синей вазочкой.

— Вот, смотрите, — сказал, словно отдал команду.

Мы тотчас бросились к столу, и вот уже три головы склонились над линованным прямоугольником листа. Гариф чертил план-схему, сопровождая тот процесс короткими пояснениями: где юг, где запад, в котором часу где находится солнце и какова протяженность тех или иных объектов. Вдохновенно мы вместе вырабатывали стратегию наших действий в конкретных предлагаемых обстоятельствах, неоднократно обговаривая каждую деталь, не упуская из виду всякий непременный и всякий вероятный поворот событий. И чуднее чудного казалось то, неужто этот план действительно создавался в ту самую минуту в неказистой квартирке над древесностружечной плитой на четырех ножках, крытой полированным ореховым шпоном. Возможно ли, что тот проект не был сочинен в самом начале начал насколько изощренным, настолько и потаенным сценаристом?

Обстоятельно и скрупулезно Гариф описывал каждую ложбинку, выдутую ветром, каждую тропку, каждую водомоину, нанося их схематичное изображение на листок. Листок пополнялся все новыми и новыми деталями, знаменующими особенности рельефа столь родных мне мест, а я, вперив глаза в чудную вязь тех закорючек, видел в них открытый ландшафт с большим и живописным небом, по нежной его палитре едва уловимо движутся кудреватые облака, затевая игру теней на земле… Я видел косматый куст шиповника у ручья в плотной сиреневой вуали утренней дымки, сквозь которую неверно просвечивали бледные звезды его цветов. Я смотрел на исчерченный белый листок. А моему внутреннему взору представлялся небольшой заброшенный деревенский дворик; серебристо-серый колорит заявлен деревянными постройками; окна дома заколочены еще свежими желтыми досками, белые зонтики высокорослой сныти касаются их…

Сколько же земли было здесь исхожено мной в дни студенчества, когда с этюдником, грунтованными картонами и холстами на подрамниках, а то и просто с маленьким карманным альбомом я отправлялся на поиски новых вдохновенных мотивов. Но, если порой просто лень было тащить с собой все это хозяйство, с карманным альбомом я не расставался никогда, куда бы ни понесли меня ноги. И всякий раз что-то достопримечательное ожидало меня на пути: неожиданные изгибы дороги, уходящей в неподвижное марево под красным диском солнца, группа до смешного непохожих друг на друга елей, занятные сцены, характеристичные и вместе с тем родные лица, звери, птахи и онемевшие в мудрости своей камни.

Иной склонен думать, что для того, чтобы преуспеть в живописи вообще и уж тем более в живописи пейзажной, достаточно иметь колористический дар. Кто же станет утверждать, что тонкое чувство цвета для художника — ерунда? Кстати, путем усердных неуклонных тренировок можно изощрить свой глаз точнейшим образом брать живописные отношения в этюдах с натуры. Но для нас этого мало. У нас живописец обязан еще и остро чувствовать тему, чрезвычайно ревностно относясь к изображаемому объекту. Только тогда линейная перспектива полотна обращается в перспективу будущности.

А план моего и не только моего будущего тем временем все отчетливее проступал на белом блокнотном листе с рваным краем, и как же он походил на традиционный графический набросок, который всякий раз предваряет рождение полнокровной живописи, призванной сказать правду о цветовых и тональных отношениях, о закономерностях тепло-холодных звучаний и о гармонии целого.

— Я предупрежу ее, что отпущу рабочих пораньше, — продолжал вслух размышлять Гариф.

— Но не покажется ли Розе это странным? — выдвигая антитезисы, мы со Святославом стремились помочь движению его мысли, надо быть, адекватно логике гегелевской триады.

— Ничуть, — уверенно возражал он (вероятно это и был синтез), — день у нас послезавтра праздничный, так что… К тому же, этому обстоятельству она будет только рада. Инстинкт подсказывает ей: чем меньше людей встречается на ее пути, — тем больше вероятие спокойного и продолжительного жизненного процесса. Кстати, что у вас за инструмент?

— Два «АПСа», — по-солдатски кратко и своевременно доложил Вятичев, — и еще «Кедр». На случай, если ты для себя ничего не найдешь.

— О-о! — воскликнул Гариф. — А я-то думал, что вы в своей глухомани, если что и найдете, так, разве, один на двоих пестик. И тоже о вас позаботился, — он рассмеялся легко, широко и просто. — Так у нас целый арсенал собран!

— Много — не мало! — глубокомысленно заключил я.

— Это точно, — единовременно откликнулись Святослав и Гариф.

— Итак, к делу! — поддал задору тот, кто лучше всех знал повадки вожделенного объекта. — Если она все-таки решится устроить небольшой веселый пикничок, то, скорее всего, место будет выбрано это, — он уверенно ткнул пальцем в центр густо исчерченного листа, — или это, в двухстах метрах от предыдущего. Для этого машинам нужно будет въехать в балку и вот этот участок пройти по ручью. Дно каменистое, и им это удастся сделать с легкостью. Возможно, один из экипажей охраны останется наверху… Ну, где? Здесь? Или здесь? Но вся надежда на то, что веселая прогулка должна быть импровизированной и краткосрочной. Ведь, для того, чтобы организовать запланированный выезд, необходимо готовиться, кому-то разрабатывать план обеспечения безопасности, — а, значит, в дело будет посвящена уймища народу. С одной стороны — безопасность, а с другой — неминуемо возрастающий процент риска. Что выберет Роза Цинцинат? Она хитра, изворотлива, опытна, но главное — у нее хватает ума всякий раз использовать новый нестандартный способ действий. А в подобных случаях принятие таких, на первый взгляд, спонтанных решений обеспечивает ей маневренность и непредсказуемость, уничтожающие коварные замыслы пускающих жадные слюни сородичей. Так вот, если все-таки машины войдут вот отсюда, с запада…

И мы перешли к детальной разработке проекта наших послезавтрашних действий.

Длинный июньский день отдавал Богу свою солнечную душу для того, чтобы завтра мог народиться новый день, еще более яркий, еще более летний. В комнате уже обозначились слабые розоватые сумерки, а наша троица все продолжала трудиться над своим будущим, не удосуживаясь включить электрический свет.

— А не пора ли нам сделать перерыв, — предложил я. — Завтра еще целый день. Кстати, Гариф…

— А где здесь выключатель? — поднялся со своего места Святослав.

— Гариф, а, Гариф, может, все-таки составишь нам компанию в осмотре достославных мест столицы? Время-то досужее у тебя случается?

Он вскинул на меня лицо, но тут же опустил его к листку на столе.

— Осматривать столицу вместе, Тимур, мы будем не теперь. А времени у меня, как ты говоришь, «досужего», с некоторых пор хоть отбавляй. Собственно с тех самых пор, как судьба подкинула мне эту Цинцинатиху. С тех пор и понеслось все в тартарары, труды, силы, мысли, да, пожалуй, и сам смысл, на котором все это держалось.

Вятичев включил свет и отправился, как видно, подвергнуть испытанию здешнюю ретираду. Поэтому я мог использовать время для более подробного изучения вочеловечившегося персонажа моего сериала.

— Где же ты ее такую приискал?

— Да не я ее, скорее она меня. Был я на одном слете предпринимателей… Кстати, я ее там нигде и не видел. Потом уже она мне сама сказала, что как-то там меня высмотрела, ну, и велела своим людям: познакомить, мол, меня вон с тем.

— Для веселого блуда, значит?

— Может, и так… Но есть тут еще одно обстоятельство. Так называемый простой регулярный секс (в народе еще говорят — «для здоровья»), — это ведь для домохозяек, для людей легковесных или просто для фланеров в этой жизни. У людей хоть с какой-нибудь идеей в голове и делом в руках все иначе. А тут уж совсем другое. Они ведь как мир видят? Через фасетки денежных купюр. Чем больше фасеток занято привлекшим внимание объектом, — тем больший размер и значимость объект тот имеет. Знаешь ведь пресловутый их афоризм: все в этом мире можно купить, было бы здоровье.

— И, как у Розы со здоровьем?

— Со здоровьем хреново. На первый взгляд… Но на самом деле, похоже, здоровье у нее не плохое, а здоровье у нее ТАКОЕ.

— Это же как?

— А так, что все эти диабеты, ожирения, раковые опухоли и гипертонии — естественные особенности ее здоровья, ее организма. Во всяком случае, живет она со всем этим букетом припеваючи и ласты склеивать не собирается. Да, Тимур, так о чем это мы?.. Вот так я с ней, значит, познакомился. Она не торопилась предлагать мне себя в обмен на банковские билеты, а предложила мне совместный бизнес.

— И сожгла твою фирму? — с замиранием сердца выговорил я, невольно потрясаясь схожести историй.

— В смысле? А! Ну, фигурально выражаясь, — да, спалила. То есть в считанные дни разорила меня вчистую, да еще так дело вывернула, что я оказался в полнейшей от нее зависимости.

— Вот странно. Если Роза — некоронованная царица здешних палестин, что это она вырешила расточать время на такую шелуху?

— А ничего странного. Один миллионщик лобзиком фигурки вырезает, другой — в свободную минуту платки гладью вышивает. А Роза Цинцинат вот так развлекается.

Сзади послышался слабый скрип. Я оглянулся, — на таком же обшарпанном, как и вся прочая обстановка, венском стуле сидел Вятичев и внимательно слушал наш разговор.

— Ничего, ничего, Тим, вы разговаривайте, — махнул он нам рукой.

— Ну, а дальше… Жена с одним из Розиных референтов в кокосовый рай улепетнула. И Бог бы с ней, так ведь сына с собой утащила.

Он замолчал на какое-то время, которого, впрочем, оказалось достаточно, чтобы я мог восстановить в памяти всю цепь событий составивших мой телесериал, и смог подивиться трафаретности, стандартности, как самих мозаичных эпизодов, составляющих человеческую жизнь, так и тривиальности способов их монтажа. Так что возможность предвидения-провидения любого хоть сколько-нибудь внимательного наблюдателя теряла всякую чрезвычайность.

Но вот и рассказчик покинул заставившую его онеметь на время область чувственных воспоминаний, и речь вернулась к нему:

— Вот так…

— Слушай, Гарик, — ожил за моей спиной Святослав, — так ведь по закону, вроде, нельзя было без твоего согласия ребенка в другую страну вывозить. Закон был нарушен.

— Какой закон! — скрипнул зубами Гариф. — Их закон как раз был соблюден положительно. А нормативных актов, принятых их властью, признанных их конституцией, но отстаивающих мои права, попросту не может существовать.

Дикий румянец залил лицо Гарифа, продолговатые глаза его сузились, их черный агат, казалось, приобрел пестроту шайтанского перелива.

— И что же теперь? — все-таки спросил я.

— Теперь? — Гариф быстро провел ладонью с растопыренными пальцами по лицу, точно отгоняя расходившийся хоровод отвратительных видений. — Теперь у меня масса свободного времени, — он натужно улыбнулся. — За вычетом хлопот, связанных со строительством новой Розиной избушки. Нет худа без добра. Ведь как раз свободных минут и не хватает людям для того, чтобы обдумать, решить и сделать. А послезавтра…

— Да, почему ты выбрал именно этот день? — послышался у меня из-за спины голос Вятичева.

— То, что мне удалось разглядеть сквозь стену темных намеков: Роза рассчитывает, что именно этот денек соединит… м-да… наши сердца. Ну, не сердца, конечно. Причем ей, как девушке романтической, вздумалось устроить эту собачью свадьбу где-нибудь среди русских березок.

— Вот и хорошо, — поддержал Гарифа Святослав, — коль уж она так хочет…

— …устроим ей свадьбу, — продолжил я.

— И Бог нам в помощь, — подытожил Гариф.

Бог, конечно, был с нами.

Но Он был и с ними.

Бог был со всеми и со всем, что было Им спроектировано, сотворено и запущено в цикличный процесс, именуемый нами «жизнью». И что же Он прочил нам по прошествии всего нескольких десятков часов? Должно быть, мы чувствовали себя, как актеры в самом начале работы над новым спектаклем. Ведь сценарий был уже у нас на руках, роли распределены, и каждый, надо быть, исподволь, как говорят, подсознательно, уже выстраивал свое поведение, свои индивидуальные действия сообразно генеральному плану. И хотя предстоящее действо виделось нельзя более рисковым, — не обнаруживалось (во всяком случае, на арене моих чувствований) и бледной тени соблазняющей нерешимости. Это дивило меня уже в те, так сказать, подготовительные репетиционные минуты. Ведь любой сторонний соглядатай, случись таковому осматривать наши намерения, назвал бы их смехотворной химерической авантюрой. И то, шансов, хоть сколько-то обеспеченных активами опыта, было у нас кот наплакал. Тем не менее сознание и не порывалось приискать вариант альтернативный, хотя бы повнимательнее приглядеться к другим путям, покойным и ничтожным.

Не исключено, что сознание человеческое можно представить ловушкой, маленьким террариумом, в котором то живое, что населяет его, проводит дни свои. Возможно, этому живому грезится подчас что-то такое о большой свободе: прыгнуть, например, на соседнюю жердочку или нырнуть на пять сантиметров глубже. И ведь эдакое нет-нет да и случается! Вот только мотивы и размах этих порывов раз и навсегда очерчены ресурсами клетки. А что же есть подвиг в условиях этой метафоры: побег из тюрьмы или блестящий результат чьей-то дрессуры?

Ночь и еще день я мог глазами и сердцем вспоминать город, в построение истории которого были положены и мои мытарства. С прежним восхищением я вглядывался в его пирамиды, в его каменные параллелепипеды, точеные арки и мудреную систему уличных галерей, переходящих одна в другую, скрещивающихся и вновь плетущих кружево некоего единого плана, втиснутого в них, столь объемного и многослойного, что его не в состоянии вместить самодовольный мозг отдельного человека. Но, объединенные слепой силой взаимного притяжения, люди покорно выстрадали предписанный им труд, поместив его в минеральную оболочку. Однако это многомиллионное скопище людей никак нельзя было бы назвать сообществом. Они слетелись сюда, как слетаются ночные насекомые, большие, малые, разных видов, на свет электрической лампочки; каждое существо прилетело совершенно независимо от остальных, и ровно ничего их друг с другом не связывает. Ведь сообществом можно назвать лишь то объединение людей, в котором индивидуумы всечасно ищут поддержку себе подобных и, сопряженные единой генетической идеей, остаются вместе, друг подле друга, куда бы ни направлял их общий закон. Так что, вернее было бы сказать, эта исполинская каменная скорлупа заключала в себе сразу несколько сообществ мыслящих существ. Многие века она давала им приют, и те за этот срок, с переменным успехом воюя друг с другом, то возносили свои принципы и способы существования до превосходных степеней развития, то вдруг недавно владычествовавшие символы веры уничижались до едва различимой ничтожности, а то и вовсе развеивались. Ведь люди в сообществе не только держатся вместе, но и действуют совместно, несмотря на то, что между членами каждой группы существует строжайшее разделение труда. Увы, ладность группового поведения не просто выгодна для каждой отдельной особи, но обеспечивает выживание вида.

Многознаменательный день начинался самым заурядным манером. Мы со Святославом, груженые тяжеленными сумками, ни свет ни заря покинули наше временное убежище. Быстро и просто позавтракали в какой-то забегаловке, встретившейся на пути к метро, и не замедлили продолжить свой путь. Договор с Гарифом был таков, что мы сами своим ходом доберемся до означенного места и, заняв там определенные планом позиции, будем дожидаться дальнейшего разворота событий. Казалось бы, день готовил нам чрезвычайные испытания, сообразно предвкушению которых и общему нашему настрою, вроде бы, следовало нести печать мрачной углубленности и неугомонного жгучего трепета. Ничуть не бывало! Напротив, настроение наше было на удивление шалым и почти лучезарным. Да, некая особенная взбудораженность нервов присутствовала, но, если с чем и можно было бы ее сравнить, то всего скорее с некой предпраздничной ажитацией. Шутки, всякие каламбуры и курьезные истории сыпались из каждого из нас, что из рога изобилия. Поразительно! Мы не задумывались и на чуть, что затеяли не просто сложное, но скорее неисполнимое дело, что счастливых шансов у нас, ну, может быть, пять из сотни. Уж у кого-кого, а у Розы, представлявшейся нам пусть опасной, но бесконечно потешной исполинской плошицей, были возможности оберечь свою пищу и территорию.

Но в том-то и дело, что нам не нужна была ее пища, и даже — ее территория (в прямом смысле или символическом), по сути, отнятая у нас. Важно было уничтожение Розы, как паразитического злокачественного образования, так или иначе посягающего на формирование окружающей действительности, ежесекундно пожирающего здоровые ее ткани, тем самым понуждая и нас к противным нашей природе перерождениям. Понятно, что это был всего лишь внутренний взгляд. Роза так же ходила, таскала свою тушу под этим солнцем, и она, и еще множество подобных ей имели, вестимо, отличные от наших виды на жизнь, свои замыслы и умыслы. А вот, кому в тот день суждено было торжествовать, решалось не в назначенном Розой суде.

Мы доехали до автовокзала. Теперь большой красный автобус должен был переместить нас на несколько десятков километров от города, а там уже пешим ходом, следя за указанными Гарифом ориентирами, нам следовало пересечь небольшой лесок, чтобы не вышагивать по шоссе, миновать березовую рощицу, вплотную подступающую к устью балки. Сперва мы думали, что нам со Святославом необходимо занять позиции на противоположных ее склонах, но, поразмыслив, пришли к выводу, что в тактическом отношении это добавит нам не много очков, в случае же вполне вероятных осложнений дружеская подмога будет иметь куда более существенное значение. Поэтому решено было укрепиться мне и Вятичеву неподалеку друг от друга, залечь в низкорослом кустарнике на южной стороне балки, приблизительно в трехстах метрах от ее устья, и ждать. Сколько предстояло ждать и чего, собственно, никто нам рапортовать, понятно, не мог. Не исключалось, что провалявшись под кусточком день, мы вернемся не солоно хлебавши, и тем будет завершен наш достославный поход.

Раннее солнце было уже столь жарко, что от него ничуть не спасала ветхая загвазданная желтая занавесочка на окне автобуса, — чего же следовало ждать, когда оно поднимется в зенит? За окном мелькали бесконечно новые пейзажи, все решительнее освобождавшиеся от власти бетона, и вот уже — вовсе свободные, сине-бело-зеленые, почти древние, мои.

В один из этих пейзажей мы и были приняты, лишь только простились с духотой железной коробки. Двери за нашими спинами лязгнули, и автобус умчался по почти пустынному шоссе, овевая себя смрадным черным дымом. Перед нами лежал размахнувшийся на пару верст пестрый от разнотравья луг, за которым поднималась синяя стена молодого леса.

Сколь не разнообразны были краски этого луга, все же большинство цветов, убиравших зеленый простор, были желтого цвета. Точно солнечные капли лежали они на широких и узких листьях травы, обозначая нашу дорогу, а разгоравшийся зной выдавливал из их лепестков благодетельный бальзамический дух. В струящемся золотистом воздухе веселые пируэты наших слов.

— Знаешь, Слава, ведь мне немало в этих краях земли пришлось исходить, — болтал я, несомый все тем же приподнятым настроем.

— Зачем? Ежей собирал?

— Ежей?

— Ну, чтобы грибы у них отнимать, на иголки наколотые.

— Нет, ежей я никогда не обижал. Да и с грибами на иголках их только в детских книжках рисуют. Нет, я на этюды сюда ходил. Рисовать.

— Ежей? — Святослав продолжал шутить все в той же, свойственной ему, слишком уж безыскусной манере, впрочем, не лишенной обаяния.

— Да отвяжись ты со своими ежами! Пейзажи я рисовал. Ходил, искал Бог весть чего. И все-то, мне казалось, не находил подходящего мотива. А сейчас смотрю… Глаза разбегаются. Хочешь — то рисуй, хочешь — вон, полоса белая в зеленом небе над лесом…

— Ты чего, смеешься? Где ты зеленое небо увидел? Дальтоник, что ли? Я знаю, художники тоже дальтониками бывают.

— Ну, не важно: зеленое — не зеленое… — не стал спорить я. — Эх, где мои кисти!

— Ты сейчас не о том художестве думаешь, — пожурил меня Вятичев. — Тебе сейчас надо не пейзаж, а портрет изобразить. Портрет огромной жирной хищной свиновши. Вот, если эта картина у тебя выйдет, тогда всяких там пейзажей у тебя впереди будет видимо-невидимо.

Лес. Немного сосен и много высоко шелестящих осин, дубов, берез и лип. Негустое подлесье из молодых деревьев и калиновых кустов. После кипящего над лугом солнца здесь показалось холодно и сыро. И даже какая-то тревога шевельнулась в душе, не смотря на слаженную умиротворенность голосов вольных обитателей этого большого зеленого дома. Хрустнула под ногой осыпанная голубым лишайником ветка, пискнул поползень, и впервые с того момента, как время отвело меня на перрон, вспомнилась прежняя жизнь, бледная страховидная неплодородная, но зато и снисходительная весьма. Ее пошлые дары были малочисленны и пресны, так ведь и каждодневная плата за них, казалось бы, взималась мизерная, льготная. Так, может быть…

— Все-таки интересно, — оживотворил меня голос Вятичева, — в этом лесу ежи водятся?

И внезапный приступ хохота едва не разорвал меня на части.

Но и лес закончился. Он все редел, редел, все больше берез встречало и провожало нас, и наконец широкое собрание этих статных розовоствольных деревьев образовало прозрачную, напоенную перламутром рощу. Затяжная холодная весна позволила ей до этих дней сохранять золото-зеленую майскую свежесть. Березовая роща… Это означало, что мы почти достигли цели своего пути. Еще немного, и мы войдем в устье лощины, а там…

А там, за светозарной березовой рощей, нам открылось неохватное самоцветное пространство, где яркое небо и жаркая зелень, точно распаленные любовники, отражаясь одно в другом, славили прошлое и будущее земли.

Все-таки наше предварительное изучение этой местности, при помощи Гарифом составленной схемы, было основательным. Проходя по дну балки, осматривая ее склоны, я узнавал каждую деталь рельефа. Миновав оговоренное расстояние, мы поднялись по левому склону на самую его вершину. Здесь к нашим ногам подступало поле озимой ржи, почти зрелое, с уже налитыми усатыми колосьями. По ту сторону балки та же открытая перспектива, завершаемая плоским, чуть смазанным от испарений земли, горизонтом. Но там все, что можно было охватить глазом: разрытая рыжая и черная земля, наскоро проложенные бетонные подъездные дороги, кое-где уже виднелись крепостные стены многометровых каменных заборов, захватывавших подчас изрядные куски территории. За некоторыми из них успели вознестись громадные замки. Вероятно, новоиспеченные владетели земли так возводили очередной филиал своего обособленного потаенного эдема, но пока все здесь, еще не прикрытое декоративным флером, являло собой самый бесстыжий кавардак с вывороченными наружу потрохами истинной сути пришлых канонов.

С нашего форпоста можно было разглядеть и Розин ломоть земли. Недавно отстроенный высокий каменный цоколь, смахивавший скорее на руины, обозначал масштаб будущего дворца. Рядом временные служебные постройки для рабочих, горы строительных материалов… И, точно знаменательный сигнал посреди этой тоскливой картины, — капот ослепительно-лимонного авто, выглядывающий из серого дощатого сарая. Это была машина Гарифа. Гариф был здесь и, так же, как мы, в нетерпении считал минуты. Кое-где на искореженном черном поле можно было разглядеть маленькие фигурки людей, копошившихся среди всего этого строительного разора. Легкий ветерок доносил их слабые голоса, визг и стук инструментов. Дабы завтрашний день не принес им жестоких искушений, мы поторопились на несколько шагов спуститься вниз по склону и укрыться в низкорослых кустарниковых массивах на расстоянии метров десяти-пятнадцати друг от друга.

Не знаю, что там за кусты достались Святославу, но мой чудный эрмитаж почти полностью состоял из шиповника, от шипов которого ничуть не спасала моя легкая летняя одежонка. Тем не менее я пролез в самую гущу злобных колючек. И там, кое-как очистив крохотную площадку, раскрыл принесенную с собой сумку. Я достал своего «стечкина», на всякий случай проверил наличие патронов в магазине, помещенном в рукоятку, и присоединил к нему коричневую пластмассовую кобуру, выполнявшую роль приклада; положил перед собой еще один «АПС» и шесть запасных магазинов, по три к каждому, ведь было очевидно, что двадцатью «маслятами» не обойтись. После того я попытался выглянуть из своего укрытия, — мне этого удалось добиться ценой всего лишь в несколько десятков новых царапин. Но, как не странно, это только усилило мою насмешливую веселость к происходящему.

Отсюда хорошо просматривалось дно балки, а также грунтовая дорога бегущая вдоль противоположного ската. Над моей головой почти вертикально взмыл ввысь жаворонок. Сперва он замер на месте на высоте где-нибудь сотни метров, затем, — ти-и, тю-ю, тю-ю-и, — затянув звенящую торопливую трель, принялся описывать небольшой круг. Но, оборвав песню, также отвесно бросился вниз. Три-ик, — вновь послышался его голос уже откуда-то из травы. А мне вдруг пришло на ум: «О жаворонок, летняя птица, красных дней утеха, взлети под синие небеса, посмотри на сильный город Москву, воспой славу великому князю Дмитрию Ивановичу и брату его Владимиру Андреевичу…» Это воспоминание так распотешило меня, что я просто покатился со смеху, и тотчас из соседних кустов донеслось недовольное бурчание Вятичева.

Время шло, солнце поднималось все выше и уже нестерпимо жгло затылок и плечи, поскольку не слишком плотная листва шиповниковых кустов служила мне щитом спереди и почти совсем не закрывала от немилосердных лучей возносящегося за спиной светила. Ветер стих, и уже не видно было пробегавших подчас вдалеке маленьких пыльных смерчей. Напитанный жгучими травами воздух стал колким и, казалось, сыпался, как песок. Фигурок возделывателей черного поля становилось меньше и меньше. Все затихло в огне раскрывающегося полдня. Но ничто не говорило нам о приближении заветной минуты. Казалось, что жизнь в очередной раз пошутила над нами, и, пролежав так вот, в комичных позах под расплавленным солнцем день-деньской, мы в конце концов понурые отправимся восвояси, выдирая из задницы шиповниковые колючки.

Я лежал неподвижно. Ждал. Легкий стрекот бумажных крыльев коснулся моего слуха, и прямо перед моим лицом на темно-зеленый зубчатый лист бухнулось тяжелое насекомое. Крупный бурый кузнечик с многими почти черными пятнышками на сложенных крыльях, он находился так близко от моих глаз, что я мог отчетливо разглядеть и колючие желтые голени его сильных лап, и короткие членистые усики, и густую щетину на нижней части груди, даже мощные верхние челюсти синего цвета. И челюсти эти, лишь только насекомое возникло передо мной, пришли в энергическое движение, впившись в зеленую пластинку листа, заходили ходуном. То была саранча в мрачном наряде стадной своей фазы. Но, если это особь обширной группы, — значит, какая-то случайность отделила ее от стада, и где-то совсем рядом «казнь египетская» уже опустошает поля. Я дунул на нее, — насекомое резко скакнуло в сторону и, застрекотав крыльями, унеслось прочь. А я тут же подумал, что солнце не такое уж жаркое, во всяком случае, вполне терпимое, и нужно ждать, и нужно дождаться.

Время шло…

И вот на безжизненной белой дороге (и то, кому бы пришло в голову в такую пору кататься без крайней нужды), на выбеленной солнцем дороге, пролегавшей между черным полем и желтеющей ржаной нивой, терявшейся в жидком стекле змеистого марева, далеко-далеко появился подвижный столбик пыли, не смотря на царящий вокруг штиль. В нашу сторону двигалась машина, а чуть позже можно было понять, что и не одна. Конечно, это мог быть кто угодно, но сердце, точно бегун, сорвавшийся со старта, заколотилось бешено и понеслось в будущее закусив удила.

Уже через несколько минут стало возможным различить, что по проселку движутся три автомобиля. Впереди шел огромный сине-зеленый «Land Rover Discovery» с пятидверным кузовом, за ним следовал серебристый «Rolls-Royse», явно неуютно чувствовавший себя на этой дороге, и в арьергарде — черный угловатый «внедорожник» «Mercedes Benz G-320», так называемый «офицер в спецовке». Машины двигались точно в связке, не меняя порядка и даже сохраняя расстояние между собой. И кто-то невидимый насмешливый шептал мне: «Ой-йой-йой, что ж ты так разволновался! Вон и ручонки как дрожат. Да вовсе это не Роза Цинцинат. Да мало ли кто. Вон, за гранитными стенами того забора, поднимается почти законченный замок с пошлыми псевдоготическими башенками, может это его хозяин везет для ознакомления с новым фронтом работ свою секретаршу. Может, какой другой микронаполеон прибыл осматривать очередной клочок покоренной земли». «А не пошел бы ты…» — отвечал я ему, по-прежнему напряженно вглядываясь в даль.

Меж тем, серый «Rolls-Royse», сопровождаемый малым своим эскортом, все приближался. Теперь дорога должна была провести машины над самым уклоном противоположной стороны балки. Сердце билось так мощно, что казалось, оно одно уже заполнило все мое тело. И вот тройка машин, взрывая сокрушительными протекторами сухую землю, оказалась буквально напротив меня, нас разделяла балка, всего какая-то сотня метров, я смог бы даже различить лица, не будь окна автомобилей густо зачернены. Вздрагивающая моя рука вцепилась в рукоятку «АПСа»… Вот же они, рядом… Но время еще не наступило.

Метров двести автомобили двигались над балкой, а затем дорога развернула их в сторону перерытого поля, провела по бетонной полосе и наконец доставила к тому самому участку, на территории которого из дощатого сарая торчал лимоновый капот спортивного авто. У одного из временных рабочих бараков, сооруженных на участке, появилась маленькая фигурка Гарифа, одетого в тельняшку без рукавов и светлые джинсы («Вот так перемены погоды! — подумал я. — Ведь позавчера на вокзале он был в плаще».), затем к нему присоединились еще двое, вероятно, кто-то из охранителей кирпичей, цемента и навалов щебня. Из джипов бодро повысыпали крепкие (это можно было разглядеть даже издали) хлопцы в белых рубашках, беззастенчиво перечеркнутых портупеями, и черных брюках, на некоторых были даже галстуки. Один из холопов подскочил к серебристому «Rolls-Royse(y)», распахнул дверь, подал руку кому-то, находящемуся в салоне. Едва ли не пару минут понадобилось ему для того, чтобы вытащить этого кого-то из машины.

Появление Розы в бледно-лиловом шелковом брючном костюмчике и широкополой панаме цвета моркови было подобно цирковому фокусу, — она сама казалась размером едва ли не с машину, из которой только что была извлечена, непостижимо, как ей удавалось там помещаться. К Розе подошел Гариф, та по-хозяйски огладила его оголенное плечо, и они о чем-то заговорили, а вся стража расползлась по участку, направляемая энергичными жестами небольшого лысого мужичка, который, как видно, и являлся начальником охраны. Всего же аргусов в белых рубашках я насчитал тринадцать человек, но вот из сине-зеленого «Land Rover(a)» вылез еще один, водитель, и их стало четырнадцать. Безусловно, это был какой-то сокращенный комплект, ведь, если бы выезд на пленэр готовился, здесь бы за две недели прочесали всю местность, поставили оцепление, и сторожевых было бы задействовано не менее сотни, с пулеметами, с вертолетами, а, пожелай того Роза, — и с танками. Но в том-то и дело, что госпожа, как пить дать, не доверила службе охраны свои планы и, совершая один из обычных выездов по каким-нибудь гнусным своим делам, нежданно-негаданно отдала распоряжение поворотить туда-то и туда-то; и как бы там не представлялось лысому, что задница его сидит на угольях, всерьез противиться велению своей хозяйки он, разумеется, не посмел.

Огромный бледно-лиловый шар с красной шапочкой сверху в сопровождении Гарифа, покачиваясь, проследовал в тот самый деревянный барак, из которого Гариф несколько минут назад появился. Если до этого минуты ожидания были тягостны, то теперь они сделались мучительными. Кругом вновь воцарилось отупляющее безжизненное оцепенение, Розина охрана попряталась где-то по щелям, нигде не было видно ни одной живой души, даже жаворонок куда-то пропал, даже напевы полевых козявок сделались редкими краткими и какими-то усталыми. И хотя совсем рядом находился друг, я почувствовал себя одиноким и заброшенным, так, словно мои моления никогда и не могут быть услышаны создателем моего «я», будто приспевшие обстоятельства — это уже навсегда… Но что сетовать, ведь Гариф ничего определенно и не обещал.

Дверь серого деревянного барака отворилась, появился Гариф с большой спортивной сумкой на плече. Он подал руку следовавшей за ним косолапой Розе, чтобы та смогла сползти по невысоким сходням. Солнце, видимо, остановило свой ход. Оно висело на том же месте, а мне казалось, что до этого момента уже успело пройти несколько часов. Отовсюду стали вылезать белорубашечники-чернобрючники, к Розе подбежал лысый, и та принялась ему что-то объяснять. Ответные жесты лысого были энергичны и совершенно недвусмысленны: он что-то отрицал, вернее, с чем-то не соглашался. Роза выбросила вперед руку и указала точнехонько в моем направлении (мне даже стало как-то не по себе), а затем степенно проковыляла к серебристому «Rolls-Royse(y)» мимо своего лысого начальника охраны, продолжавшего бойко жестикулировать ей вослед. С помощью Гарифа она не без труда вперлась в машину, за ней последовал и сам Гариф. Тем временем лысый начальник сделался еще энергичнее, до меня даже стали долетать невнятные звуки его команд, раздаваемых своим головорезам. И вот вся эта стая рассредоточилась по машинам, и те двинулись в обратном направлении. «Неужели предположения Гарифа не оправдаются, — гадал я, отирая пересохшие губы, — и они сейчас отправятся в город?» Эскорт прошел по бетонке, приблизился к балке и здесь повернул по проселку на восток, к березовой роще, скрылся за бугром.

Рокот моторов стихал, вот сделался едва уловимым, — машины уходили куда-то прочь, — и стих. Только далекая трель жаворонка и солнце. Все напрасно… Выждав еще какое-то время, я уже совсем вознамерился выбраться из своего убежища, как вдруг мне почудилось, будто гул машин помалу возвращается. Изо всех сил я напрягал слух… Так и есть, шум моторов становился все отчетливее, прошло еще немного времени, и самодовольный рев наполнил березовую рощу, справа от меня подступавшую к широкому устью балки. Еще чуть-чуть, и показались сами машины. Они шли по дну балки, по каменистому дну ручья, в том же порядке, разве что интервалы между ними стали пошире, пожалуй, для того, чтобы камешки из-под колес не долетали до лобового стекла позади идущих. Уф, что же там ощущал Гариф, прижатый к дверце автомобиля разгоряченной Розиной тушей!

Выбрасывая из-под колес сверкающие фонтаны брызг, два джипа и «Rolls-Royse», рыча, катили по дну балки. Сперва они остановились, метров сто пятьдесят не доезжая до нас. Машины постояли, не выключая двигателей, несколько минут (видимо, в эти минуты Роза принимала решение) и двинулись дальше. Вторая остановка пришлась (о, чудо!) прямо под нашим укреплением. «Неужели они сейчас двинутся дальше? Пусть здесь бросят якорь!» — молил я Провидение, навинчивая на автоматический пистолет глушитель. И Провидение откликнулось. Моторы напряженно урчали какое-то время, но вот затихли, и ученые церберы первыми стали выбираться из своих джипов.

Впрочем, никакого чуда не было в том, что именно на этом месте, а ни каком другом остановила свой выбор Розина жажда романтики, и, я уверен, что Гариф не был столь глуп, чтобы пытаться оказывать воздействие на принятие Розой решения. Просто это был самый живописный и, казалось бы, самый уединенный уголок во всей округе. Ближе к устью было слишком голо, а в противоположной стороне колючий кустарник и заросли высокого пастернака, переплетенные вьюнками и повиликой, также не располагали к приятному возлежанию на прогретой земле. А здесь, — и шелковистая, точно подстриженная, травка, и кусточки с бледно-розовыми цветами, и несколько деревьев, при том все вокруг, вроде бы, прекрасно просматривалось… Так что, Гариф рассчитал верно.

Однако, просматривалось с их позиции, видимо, не все, а вот я на какой-то миг ощутил себя зрителем, сидящим в амфитеатре. Япредполагал, что все произойдет быстрее, ведь охранники должны были сразу же занять означенные вожаком позиции, но Роза зачем-то опять собрала их всех и принялась что-то втолковывать. После непродолжительного собеседования восемь из четырнадцати поворотливых холопов принялись вытаскивать из машин какие-то пакеты и коробки, пожалуй, с продуктами, закупленными по дороге в каком-нибудь надежном магазине. Ну, конечно… Вот уже Роза что-то жует. Откуда ни возьмись, появилась и тонкая яркая циновка… А шестеро не занятых в приготовлениях охранников, стреляя глазами по сторонам, как это делают подозрительные четвероногие, двинулись на предварительно обозначенные рубежи: двое разошлись в противоположных направлениях по дну балки, двое стали подниматься по противоположному склону, а двое…

Он выходил прямо на меня, напряженно озираясь и даже скалясь при этом слегка, возможно, в иные дни такой мимический рефлекс обеспечивал ему особенную проницательность, мобилизуя внимание и интуицию. Он раздувал широкие ноздри, крупные капли пота сверкали на его собранном в гармошку смуглом лбу под навесом коротко стриженой черной шерсти, в уголках рта белела засохшая слюна… Это был крупный, в добрую сотню килограммов, самец. Как же он походил на первобытную зверюгу, собирающуюся пометить недавно зацапанную территорию! Сквозь неплотную сетку листвы я смотрел, как его яйцевидная черная голова поднимается все выше, приближается ко мне… И он увидел меня. Сколько неподдельной животной страсти вырезалось на его лице, темные его глазки точно задрожали, белый оскал сделался шире, и рука уже порхнула к болтавшейся у бедра кобуре… Я вовремя нажал на спусковой крючок, — и короткая очередь вмиг разнесла его яйцевидную башку вдребезги. Но, прежде, чем это произошло, послышалось несколько хриплых щелчков рядом, и, только безголовая туша, рухнув, освободила обзор, я увидел, как по противоположному пронзительно-зеленому склону балки весело катятся вниз еще два тела блюстителей пошатнувшегося Розиного счастья.

В тот же миг резвый вал нежданного ужаса накрыл всю копошившуюся внизу свору, — так выглядит вышедшая на ночную работу бригада тараканов, когда внезапно загорается свет. Не знаю, что за безумный стих накатил на меня, может, уморительная сумятица, возникшая внизу, вновь всколыхнула во мне насмешливую веселость.

— Уже ведь поднялись сильные ветры с моря на устья Дона и Днепра!.. — закричал я что есть духу, выскакивая из своего убежища, бросаясь к рядом лежащему валуну, дабы упрочить свою позицию. — Быть стуку и грому великому на речке Непрядве!

Тем временем по нашей миниатюрной «Непрядве» неслась к машинам в поисках укрытия Розина стража, вздымая ногами снопы брызг. И тут, обращая всю ситуацию уже в полнейший фарс, по соседству загремел голос Святослава:

— Хорошо бы, брат, в то время старому помолодеть, а молодому чести добыть, удалым плеч испытать!

Да, моя веселость была явно преждевременной (хоть и вряд ли я мог бы контролировать тот порыв), — пуля не заставившего себя ждать ответного выстрела цокнула о камень и, срикошетив, рванула мою грудную мышцу и вышла из плеча. Левого плеча. Было больно? О, да, конечно. Но вовсе не так, как это представляется со стороны. А кроме того было бы верхом легкомыслия даже при таких обстоятельствах забыть о том, что в эту самую минуту один из наймитов улепетывает вверх по балке. Я уперся здоровым плечом в камень, чтобы унять возникшее вдруг дрожание в руке, и моя третья пуля догнала спринтера в тот момент, когда он уже нырял в заросли пастернака.

Тем временем и Вятичев не дремал. Тот, кто направлялся к березовой роще, расположенной в устье балки, уже лежал в ручье ничком. Еще один бился в конвульсивном танце агонии, разбрызгивая по траве кровь, у самого основания нашего склона.

— Шесть, — прошептал я про себя.

Вновь сиплый голос соседнего «АПСа».

— О! Семь, — добавил я уже вслух.

Оставалось столько же.

Произошло все это в какие-то считанные секунды. Причем, надо заметить, глушителями было оснащено, как наше оружие, так и вражеское, поэтому баталия шуму создавала столько же, сколько его производят открываемые банки с пивом, если не принимать во внимание мои сумасбродные выкрики да еще стоны убывающих в лучший мир.

Семеро из четырнадцати успели отправиться туда, но остальные уже достигли укрытия, которое предоставляла им выстроившаяся в ряд тройка машин. Пули с их стороны засвистали настойчивее, но положение противника оставалось более, чем невыгодным. Они находились внизу на пространстве достаточно открытом, а кроме того, за нашими спинами горело-сверкало неистовое полуденное солнце, что никак не прибавляло их выстрелам меткости. И все-таки, я понимал отчетливо, что шок, в который их повергла столь каверзная внезапность, скоро пройдет, и тогда вступит в действие мастерство, достижению которого каждый из них посвятил немалое количество лет. И в эту минуту своих быстролетных размышлений я увидел, как Гариф из той самой спортивной сумки, которая не так давно болталась у него на плече, выхватывает такой же, как у охраны «УЗИ» и принимается поливать укрывшихся за машинами. С моей наблюдательной точки трудно было определить, сколь успешно идут у него дела, так как бело-черные вдруг заскакали и запрыгали с такой резвостью, что казалось, число их увеличилось втрое. Однако и Гарифу, как видно, приходилось не сладко, ведь он оставался один в этом змеином гнезде. Мы, как могли, прикрывали его, но миссия на его долю выпала слишком уж серьезная. Было отчетливо видно, что на сине-белой его десантной тельняшке появился еще один цвет — красный. Машины закрывали для нас результаты его внезапного штурма, но кто-то напористо теснил его, — Гариф, продолжая отвечать кому-то невидимому короткими очередями, вскочил на никелированную трубу, навешенную на бампер черного «G-320», перепрыгнул на крышу, и тут мощный удар крохотной пули толкнул его, сшиб с ног, — и Гариф безвольно растянулся на плоской крыше джипа, посверкивающей черным лаком. Однако направление падения Гарифа говорило о том, что пуля пришла не со стороны его противника. И тут только я вспомнил о стержневой цели нашей операции, от которой невольно всего на несколько минут отвлекла схватка с боевиками…

Огромная, она бежала по направлению к выходу из балки, где легкое зеленое золото молодых берез сияло над светлыми колоннами тонких стволов. Она бежала с такой быстроходностью, что выглядело это просто невероятным. Так бежит, чуя роковую опасность многотонный гиппопотам, слон, носорог, казавшийся столь неповоротливым и сонным на своем изобильном пастбище. Она бежала, и громадные жировые наросты ее тела, украшенные бледно-лиловым шелком, взлетали, падали и вновь взлетали с каждым порывистым скачком. Красной панамы давно не было на ее голове, и ярко-рыжая завитая грива трепетала, подобная факелу. Мощная оголенная рука ее вполне профессионально сжимала черный «УЗИ». А на расстоянии пары десятков метров неслась за ней, хитро изворачиваясь на бегу, пара уцелевших охранников, при каждом выверте отпуская в нашу сторону короткие очереди.

— Вниз! — скомандовал Святослав и первым бросился вниз по склону за улепетывающей Розой и ее приспешниками.

Я поспешил подняться, но оперся при этом на левую руку и тут же бухнулся на камень, — острая боль прошила все мое тело до самых пяток. Но падение это вызвало не только боль, но и освежающую злость. Уже вторая попытка оказалась удачной.

Сбегая с откоса, я увидел, как один из недобитых охранников, корчившийся возле «Land Rover(a)», направляет ствол на бегущего Вятичева. Я припал на колено, чтобы прицелиться, но Святослав, проносясь мимо, почти не глядя шмальнул в него, и тот успокоился.

И вновь я бежал, окрыленный, словно со стороны слыша свои собственные безумные развеселые выкрики:

— А уже беды их погнали: птицы крылатые под облаками летают, вороны часто грают, а галки своею речью говорят, орлы клегчут, а волки грозно воют, а лисицы на кости лают. Русская земля, это с тобой так, словно ты за Соломоном царем побывала!..

Мы промчались мимо черного джипа, на крыше которого распластался Гариф.

— Скорее… — прорычал он нам вслед, и мы прибавили прыти.

Расстояние между нами медленно, но сокращалось. Громадная Роза в сопоставлении с вовсе немелкими солдатами своей охраны казалась гигантской маткой термитов, раздутой от миллионов яиц, каждое из которых способно произвести на свет подобие своей родительницы. Я вновь упал на колено и дал несколько очередей по дальнему от меня бегуну, — он взлетел в воздух, точно подброшенный трамплином, крутнулся на месте, а своевременная поддержка огнем Вятичева вычеркнула его из списка живущих.

Последнего удалось добить у самой рощи. Его рубаха уже изрядно напиталась кровью, когда он вдруг круто затормозил, отшвырнул свой ствол и, упав на колени, принялся сколь ретиво, столь и косноязычно о чем-то молить, заверял, поди, что впредь будет хорошим мальчиком и ни за какие деньги более не станет обслуживать оголтелых паразитов. И где он набрался этих манер? Должно быть, усмотрел в какой-нибудь американской киноподелке. Но Святослав, видимо, как и я, меньше доверял американскому киноискусству, и очень хорошо понимал, что характер человеку дается один на всю жизнь.

С последним продажным воителем было покончено. Впереди оставалась сама Роза, которая ничуть не сбавила скорости передвижения.

Первая пуля прошила Розу насквозь, выдавив из нее забавный непродолжительный визг. Пуля разорвала сиреневый шелк, но поразительно, — крови почти совсем не было видно. Еще несколько пуль вошло в несущуюся напролом тушу… Да в любом другом случае человек бы уже истекал кровью. Не знаю, может быть, неохватное тело ее состояло из одного жира, и потому сквозные ранения не причиняли ей практически никакого видимого ущерба.

Несомненно Роза показала исключительный результат в пробеге достаточно длинной дистанции, но и ее силы, взбодренные исключительностью момента, были не безграничны. Она несомненно устала. Такой вывод явился сам собой, когда вдруг, потеряв на какой-то миг ориентацию, на всей скорости, со всего маху она вдруг врезалась в березовый ствол. Ствол подвернулся толстый и потому устоял (лишь только несколько листочков, кружась, спустилось сверху), а незадачливая бегунья (не упала, нет), а, постояв какое-то время так, навалившись на дерево, точно соображая что же с ней такое произошло, вдруг крутнулась на месте, привалилась к стволу могутной спиной (все горы и холмы ее тела судорожно вздымались, но в близоруких черных глазках страха или какого иного чувства было не больше, чем в мерцании компьютерного монитора) и вскинула на нас свой «УЗИ». Тут-то в последний раз закашлявший «АПС» Вятичева и освободил Розу от всех проблем, взваленных на нее жизнью.

Но нам некогда было задумываться о метафизических ребусах, мы должны были мчаться к черному джипу, на крыше которого остался наш раненый друг, ведь, если он был еще жив… помощь ему требовалась немедленная. Поэтому назад мы, похоже, уж просто летели. Там и здесь на нашем пути валялись дохлые Розины холуи в красных рубашках, напоминавшие отработанную и теперь непотребную бутафорию. Но, подбегая к черному «Mercedes(y) G-320», мы были ошарашены настолько, что ноги сами замедлили ход, и вот встали как вкопанные, — на крыше джипа не было никого.

И первым предположением, возникшим, как позже выяснилось, у нас с Вятичевым одновременно, было: кто-то из охранников выжил и вот захватил полуживого Гарифа в заложники. С предельной осторожностью, готовые в любой момент броситься на землю, шаг за шагом мы пробирались к машине, одновременно обходя ее…

С обратной, теневой, стороны ее нас и вправду поджидала неожиданность. Там, привалясь спиной к огромному колесу, помеченному характерной трехлучевой звездой, сидел на траве весьма живой Гариф и перебинтовывал свое туловище между поясом и грудью. Он и взглянул-то на нас только мимоходом.

Я услышал рядом облегченный, огромный, как весь этот день, вздох Святослава, а за ним и слова, обращенные к нашему приятелю:

— Ты чего это, талию вырабатывать решил?

— Ага, — равнодушно отвечал тот, — к конкурсу красоты готовлюсь. — Бочину, вот, прострелили, уроды. Хорошо еще, что выше пояса и сквозное.

И добавил чуть позже:

— Ну, у вас там, я понял, все хорошо?

— Ничего, — ответили мы хором.

— Вот и ладно.

— А где ты бинты взял? — поинтересовался я, осматривая свою рану, и все еще боясь поверить в воцарившуюся солнечную тишину. — Сразу, что ль, приготовил?

— Ну да, конечно! — хохотнул Гариф. — В каждой машине аптечка есть. Не знаешь, что ли?

Еще какое-то время понадобилось нам, чтобы привести себя в порядок.

— Ох, ты ж гад, Вятичев! — воскликнул я, вдруг обнаружив, что он единственный из нас не получил малейшего ранения. — На тебе ж ни одной царапины!

Святослав довольно щурился в лучах умягчившегося солнца.

— Тренироваться нужно, а не груши околачивать, — отвечал.

Затем мы поднялись по откосу для того, чтобы выяснить, не наделало ли ажиотажа наше недолгое представление. Нет, вокруг было по-прежнему мирно и пусто. Из-под лазоревого небесного свода так же лил свою песню жаворонок. Оживший наконец-то ветерок окатывал нас разноликими полевыми запахами.

— Много, ох, много нас ждет работы, — сказал Святослав Вятичев, оглядываясь кругом. — Ведь как же они плодятся!.. А за морем этот гигантский каганат, — просто девственный питомник.

— Да, нас ждет большая охота, — согласился Гариф.

А я, точно пронизанный животворящими лучами, глядел в уплывающую даль и думал о том, что, может, и не придется мне дождаться преображения земли своей, но, если этому все-таки суждено произойти, больше всего я хотел бы дожить до учеников. Свободные от плотско-имущественных наваждений мы выйдем как-нибудь вот в эти же солнечные поля, и я скажу им… Я скажу им… Каждый пейзажный мотив имеет свой композиционный центр. Это то средоточие смысла, выраженное в едином образе, ради которого вы и взялись писать именно этот мотив, и ни какой другой: может быть, то будет звонница старого монастыря в серебристо-голубоватом свете раннего утра; может быть, — зеленоватый ствол молодой осинки на фоне странно притягательной черноты елей или червленая от вечернего солнца ветка южного дерева в кровавой пене бьющей о скалу волны… Если именно эта деталь заставляет ваше сердце трепетать, — начинайте писать этюд именно с нее. Но только без спешки, без суеты. И не ждите немедленного непогрешимого результата. Пусть что-то вы пропишете неверно, пусть в чем-то ошибетесь, где-то не рассчитаете точно живописных отношений. Не беда! Главное, в этот, поманивший ваше вдохновение фрагмент, вдохнуть неподдельную жизнь. Чтобы он задышал, ожил. Тогда, укрепленные уверенностью в собственных силах, вы живо и радостно поведете работу дальше, от сеанса к сеансу, сопоставляя большие отношения, уточняя и углубляя этюд введением в него новых деталей, но вместе с тем, не упуская из виду и чувства общего.

1999–2001


Виталий Владимирович Амутных