Она (Новая японская проза) [Еко Тавада] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Григорий Чхартишвили Девочка и медведь

Началу великой дружбы между Новой Японской Литературой и русским читателем посвящается…


Пример японской литературы отраден для всякого современного, политически корректного индивидуума, ибо развенчивает миф о том, что мировая литература придумана и сотворена мертвыми белыми мужчинами. На Западе — еще может быть, но только не на японских островах. К этой теме я еще вернусь, сначала же нужно прояснить для читателя смысл гендерной сегрегации, затеянной составителями данной антологии вопреки прогрессу и духу времени.

Это не шовинизм, не следствие того, что оба составителя — мужчины, даже не попытка обосновать присутствие в обеих культурах, русской и японской, дурацкого термина «женская проза». Деление авторов по половому признаку вызвано стремлением продемонстрировать, до какой степени анахроничны и нелепы клишированные представления о японцах как о свирепых брюховырезателях, а о японках как о сплошных Чио-Чио-сан и «девушках из Нагасаки».

О том, как изменились за последние полвека японские мужчины, подробно пишет во вступлении к «мужскому» тому Мицуёси Нумано, мне же выпала еще более почетная миссия рассказать о метаморфозах, которые происходят с японскими женщинами и их литературным творчеством.

Распределение обязанностей между составителями поневоле порождает дух соперничества и клановость, каждый болеет за своих, и получается что-то вроде матча: женская сборная против мужской. Я, разумеется, уверен в победе своей команды.

Во-первых, в последние двадцать-тридцать лет женщины в Японии пишут больше, многообразнее и смелее.

Во-вторых, большинство читателей в Японии (как, впрочем, и в России) — опять-таки не мужчины, а женщины.

А, в-третьих, японские писательницы только в конце XX века по-настоящему вернулись в литературу, долгие века считавшуюся безраздельной вотчиной мужчин.

Тем разительней достигнутые японскими литераторами женского пола успехи.

В прежней, уходящей (и уже почти ушедшей) Японии, как в любом традиционно-патриархальном обществе, где всячески подчеркивается приоритет и главенство мужчин, женщины были сильнее, умнее и взрослее. Главная ответственность за сохранения дома и семьи, за воспитание нового поколения лежала на женщинах. Мужчины много воевали; позднее много работали и много выпивали после работы, дома почти не бывали, и всем, что есть в жизни истинно важного, ведали женщины: воспитанием детей, семейным бюджетом, сохранностью очага. Верность, ответственность и готовность к самопожертвованию — вот качества, с ранних лет воспитывавшиеся в японских девочках. Это делало японских мужчин самыми счастливыми (но не самыми завидными) мужьями в мире.

Однако с некоторых пор функция закулисного лидера японку устраивать перестала. Роли перераспределяются. Японское общество, сохранявшее ригидность дольше, чем любая другая индустриальная страна, меняется на глазах. Сферы деятельности, еще недавно считавшиеся исключительно мужскими — профессиональный рост, карьера, наука, искусство, литература, — делаются все более открытыми и для женщин.

Нас, конечно, в первую очередь интересует литература.

В многовековом отчуждении японских женщин от литературного процесса была вопиющая несправедливость, ибо, как уже говорилось, у истоков создания великой японской литературы стояли женщины — изысканные и тонко чувствующие дамы эпохи Хэйан (VIII–XII вв.).

Литераторы-мужчины в ту пору, демонстрируя ученость, писали исключительно по-китайски. Честь первыми писать прозу на родном языке выпала женщинам. Именно они заложили основу главных японских прозаических жанров: дзуйхицу (букв. «следовать за кистью»), то есть эссеистической литературы и романа. Очаровательные «Записки у изголовья», оставленные фрейлиной Сэй Сёнагон, которая жила тысячу лет назад, и монументальная 54-томная «Повесть о принце Гэндзи», созданная вдовой провинциального губернатора Мурасаки Сикибу, входят в сокровищницу мировой литературы (ничего равного по художественной ценности японскими прозаиками-мужчинами создано так и не было). Не случайно и третий из национальных прозаических жанров — никки (дневниковая литература), был написан поэтом Ки-но Цураюки от лица женщины: в Хэйанскую эпоху это выглядело естественней.

Название эпохи «Хэйан» означает «Мир и Покой». То, действительно, был период мира и стабильности, приведший к расцвету искусств и впоследствии, как водится, к декадансу, когда культ изящного и прекрасного, то есть женственность, начинает задавать тон в культуре.

Закончилось, разумеется, так же, как во всех прочих подобных исторических ситуациях. Пришли варвары (только не чужестранные, а собственные — свирепые вояки из провинции, самураи), забрали себе сначала земли и власть, потом подмяли под себя культуру. И женская линия в прозе на долгие века была вытеснена мужской: рыцарскими эпопеями, философскими трактатами и прочими мужскими забавами.

А в XXVII веке японской монархии, ведущей отсчет с VII века до н. э., в Японии после многих потрясений — морей крови, пролитых носителями патриархальных ценностей, и морей пота, пролитых наследниками все тех же ценностей, — наконец, воцарилась новая Эпоха Мира и Покоя, второй Хэйан.

Жизнь японцев стала богатой и безмятежной, что губительно для нравов юношества (о бездуховности и безыдейности которого в Японии сейчас чрезвычайно печалятся), но весьма продуктивно для литературы.

Над японцами впервые за много веков нависла угроза Скуки — той самой, о которой говорил Иосиф Бродский в своей знаменитой речи «Похвала скуке», обращаясь к выпускникам Дартмутского колледжа, детям точно такой же сытой и благополучной цивилизации: «…Никто так не томим скукой, как богатые, ибо деньги покупают время, а время имеет свойство повторяться… Вам наскучит ваша работа, ваши друзья, ваши супруги, ваши возлюбленные, вид из вашего окна, мебель или обои в вашей комнате, ваши мысли, вы сами. Соответственно, вы попытаетесь найти пути спасения. Кроме приносящих удовлетворение вышеупомянутых игрушек, вы сможете приняться менять места работы, жительства, знакомых, страну, климат; вы можете предаться промискуитету, алкоголю, путешествиям, урокам кулинарии, наркотикам, психоанализу… Невроз и депрессия войдут в ваш лексикон; таблетки — в вашу аптечку».

Это классическое описание энтропического общества, лишенного каких бы то ни было потрясений — такого общества, в которое вслед за Америкой и Западной Европой превратилась Япония. Блаженная бессобытийность или, как писали критики советских времен, «бестемье» становится главным содержанием японской прозы. Затухание социально-политических колебаний неминуемо влечет за собой и — еще один термин из прежних времен — «стирание граней» между полами: феминизацию мужчин (о чем пишет в своем эссе Мицуёси Нумано) и маскулинизацию женщин. Истинно мужские достоинства — защищать и вкалывать — в новой японской реальности оказываются невостребованными. Мужчина перестал быть необходимым фактором существования семьи. В социально устроенном обществе можно отлично прожить и будучи матерью-одиночкой (даже еще и забот меньше). Карьеру японской женщине пока сделать трудновато, но это исключительно из-за предрассудков нынешних менеджеров, людей прежнего поколения, которым скоро пора на пенсию. Придет новая генерация руководителей, и всё переменится. Никаких реальных причин для того, чтобы отдавать первенство работникам-мужчинам в Японии больше нет — если, конечно, работник-женщина готова пожертвовать полноценной семейной жизнью ради карьеры.

Сейчас в Японии разворачивается настоящей ренессанс «женской» культуры, так долго пребывавшей в подавленном состоянии. Литература как самое чуткое из искусств первой отразило эту тенденцию. Свидетельство тому — наша антология в целом и данный том в особенности.

«Женский» сборник прежде всего поражает стилистическим и жанровым разнообразием, вы не найдете здесь двух сходных текстов, а это верный признак динамичного и разновекторного развития всего литературного направления в целом.

В томе «Она» вы обнаружите:

Традиционные женские откровения о том, что мужчины — сволочи и что понять их невозможно (Анна Огино);

Экшн с пальбой и захватом заложников (Миюки Миябэ);

Социально-психологическую драму о «маленьком человеке» (Каору Такамура);

Лирическую новеллу о смерти и вечной жизни (Ёко Огава);

Добрый рассказ о мире детстве (Эми Ямада);

Безжалостный рассказ о мире детства (Ю Мири);

Веселый римейк сказки про Мэри Поппинс (Ёко Тавада);

Философскую притчу в истинно японском духе с истинно японским названием (Киёко Мурата);

Дань времени: бездумную, нерефлексирующую и почти бессюжетную молодежную прозу (Банана Ёсимото);

Японскую вариацию магического реализма (Ёрико Сёно);

Легкий сюр (Хироми Каваками);

Тяжелый «технокомикс», он же кибергротеск (Марико Охара).

Выстроены тексты не в хронологической последовательности, как в «мужском» томе, а по принципу волнообразной смены настроений: от грустного к веселому и обратно; от тяжелого к легкому и обратно; от сложного к простому и обратно. Мне как составителю такой принцип показался более, что ли, женственным.

Пересказывать содержание всех этих произведений во вступлении, конечно, ни к чему. Однако на двух рассказах все же остановлюсь чуть подробнее. Они не случайно образуют своего рода обрамление для этого тома: один открывает книгу, второй ее завершает. В этом есть некий составительский умысел.

Большой рассказ Каору Такамура «Букашка, ползущая по земле» и маленький рассказ Хироми Каваками «Медвежий бог» являют собой два полюса японской литературы. В первом случае это совершенно традиционная, старообразная проза, уходящая корнями в реалистическую бытописательскую литературу середины минувшего столетия. А завершается том легкомысленной и антиреалистической новеллой, которую на современном сленге у нас назвали бы «отвязной».

Но дело не только в содержательном и стилистическом контрасте, а еще и в том, что здесь возникают два образа, имеющие некоторое отношение к России.

Рассказ «Букашка, ползущая по земле» наглядно обнаруживает различие традиционно японских и традиционно русских представлений о положительном герое. Думаю, что повествование об отставном полицейском служаке, который по собственному почину, из бескорыстной любви к закону и порядку, шпионит за жизнью своего квартала, будет воспринят русским читателем как вариация на тему чеховского «Унтера Пришибеева».[1] С той лишь разницей, что для японцев этакий человек долга — безусловно герой положительный, вызывающий уважение и всяческое сочувствие. Прежде в японской литературе таких персонажей было много, они изображались как своего рода опора общества. Это были, так сказать, праведники, без которых не стояло ни одно японское село. В 90-е годы XX века, когда написан рассказ К. Такамура, ночной сторож Сёдзо уже воспринимается как фигура ностальгическая и почти былинная, атрибут уходящей эпохи и упрек новым временам.

Тем самым, в которые героиня рассказа Хироми Каваками отправляется на прогулку с медведем. Вот образец прозы совершенно безответственной, написанной автором ни зачем, для собственного и читательского удовольствия. Если угодно, можно обнаружить в такой прозе символический и аллегорический смысл, хоть это и необязательно.

Мы, впрочем, потаенный смысл обнаруживаем и трактуем аллегоричность рассказа по-своему, исходя из контекста нашего сборника.

М. Нумано справедливо упрекает наше с вами массовое сознание в клишированности представлений о японцах. Здесь не поспоришь. Но есть свои стереотипы в представлениях о русских и у японцев.

Не так давно, читая курс лекций в одном японском университете, я попросил моих студентов написать, какую ассоциацию у них вызывает слово «русский». Все как один ответили: «медведь».

Теперь сопоставим факты.

Итак, у героини рассказа есть сосед-медведь. Россия и Япония — тоже соседи. Это раз.

Сосед имеет пристрастие к медвежьим объятьям. В Японии этот вид приветствия считается экзотичным, в России же обнимаются все подряд, вплоть до членов правительства и мастеров культуры. Это два.

Медведь из рассказа виртуозно ловит рыбу на зависть глазеющим с берега рыбакам-японцам, но сам ее не ест. А известно, что в российской 200-мильной зоне полным-полно рыбы, которую мы сами не ловим и японцам не даем. Это три.

Полагаю, теперь вам понятен мессидж составителей, вынесших именно этот рассказ в конец антологии.

Вот он:

Уважаемые русские читатели, примите девочку, которую зовут Новая Японская Литература, в объятья и обойдитесь с ней так же учтиво и по-доброму, как мохнатый персонаж рассказа Х. Каваками со своей соседкой. Ей-богу, девочка того заслуживает.

Каору Такамура Букашка, ползущая по земле



Он увидел ее в тот момент, когда, собравшись хлебнуть старой заварки, снял с руки рабочую перчатку. По бетонному полу ползла многоножка. Маленькая, не больше трех сантиметров.

Он как раз закончил подметать, и теперь на бетонном полу сортировочного помещения не было ни содранного с коробок скотча, ни обрывков веревки, ни валявшихся накладных. Пол был чист, и многоножке ничто не мешало. Сёдзо смотрел на нее и думал: «Интересно, куда она поползет по этому плоскому пространству, бескрайнему, как море».

Насекомое двигалось медленно, извиваясь всем телом, ползло без определенного направления, поворачивая то в одну сторону, то в другую, словно что-то искало. Но ведь про букашку, живущую промыслом Божьим, не скажешь, что она сама не знает, куда ползет. Она просто повинуется инстинкту и ползет то вправо, то влево. Быть может, для насекомых в этом и заключается порядок.

Рукой, на которой уже не было перчатки, Сёдзо достал из кармана всегда лежавший там блокнотик. Этот жест стал частью привычки — быстрый, скользящий. В потрепанном блокноте Сёдзо сделал короткую запись: «Видел многоножку».

На складской двор, визжа тормозами, въехал белый грузовик-четырехтонка, принадлежащий оптовой фирме.

С дурным предчувствием Сёдзо выглянул из сортировочной и увидел, как двое молодых парней вылезли из кабины и начали один за другим выгружать

из кузова картонные ящики. Один из них закричал Сёдзо:

— Эй ты, где были твои глаза?! Там же ясно написано: двадцать ящиков цельной кукурузы. А это кукурузное пюре. Давай то, что положено.

Сёдзо тоже видел факс, который утром прислали из этой оптовой фирмы. И в нем действительно речь шла о консервированной цельной кукурузе. Значит, проморгал тот, кто выносил продукты со склада.

— Извините! — Сёдзо осмотрелся и, вспомнив, что рабочий день уже окончился и кроме него никого нет, побежал на склад.

Огромное помещение высотой десять метров, площадью тысяча триста квадратных метров было заполнено рассортированными ящиками с товарами пятисот различных видов, принадлежащими четырем фирмам. Сёдзо прекрасно помнил, какие из них где находятся. Прибежав на место, он обнаружил там, где должны были стоять ящики с цельной кукурузой, ящики с кукурузным пюре. Причем в четырех нижних рядах оказалась цельная кукуруза, а в трех верхних — пюре.

— Надо же было так сложить!

Осыпая ругательствами горы товара на складе, где не было ни одной живой души, Сёдзо принялся переставлять тяжелые ящики. Он сильно нервничал и злился, сам не зная на кого. Собственно, причиной для такой злости могли служить только небрежно сложенные ящики, но когда он обнаружил под консервами с кукурузой сломанную подставку, а на одной из полок заметил полусодранные бирки с наименованием товара, то у него мороз побежал по коже. Ведь именно беспорядок в этом мире ведет к транжирству, хаосу, ошибкам и порокам.

После того как грузовик уехал, увозя заново погруженные в него двадцать ящиков с консервированной цельной кукурузой, в блокноте Сёдзо появилась новая запись; «Сегодня была допущена ошибка. Виноват сортировщик. Найти виновного и строго предупредить…».

Сёдзо Савада ушел со склада в шесть часов вечера. Несмотря на то что из-за ошибки с отправкой груза ему пришлось задержаться на работе, он, как всегда, перед уходом привел в порядок стол, просмотрел накладную и убедился, что ошибок нет, освободил мусорную корзину, подмел пол, по два раза проверил замки в конторе и на входной двери и только после этого вышел на улицу. Записал в блокноте: «Разболтана замочная скважина».

Сёдзо зашагал по шоссе, проходящему с юга на север. На нем в трехстах метрах к северу от склада находится маленькая фармацевтическая фирма.

Сёдзо служит там ночным охранником шесть раз в неделю. Работа с семи часов вечера и до семи утра. Его обязанности заключаются только в том, чтобы каждые два часа делать обход. А с восьми утра начинается работа на складе. Если сложить оба жалованья, то получится триста шестьдесят тысяч иен. Это немного по сравнению с тем, сколько зарабатывают его сорокалетние сверстники, но ему этого хватает. Впрочем, на большее он и не способен.

Если идти по шоссе прямо, то от склада до фармацевтической фирмы не более трех минут. Но Сёдзо никогда не ходит по прямой. Он не спеша шагает по ломаной линии, углубляясь в жилой квартал, расположенный к востоку от шоссе. Его маршрут проходит по квадрату, западной стороной которого является трехсотметровый отрезок шоссе от склада до фирмы.

Проложенные внутри этого квадрата узкие улочки — восемь с востока на запад и восемь с юга на север — похожи на линии, делящие на клетки доску для игры в го. Отправная точка — склад — юго-западный угол квадрата. Если идти отсюда до северо-западного угла, являющегося конечным пунктом, выбирая линии на доске произвольно, то маршрутов получится бесчисленное множество.

Сёдзо намечает на месяц какой-то один маршрут, по которому вечером следует со склада на фирму, а утром следующего дня возвращается на склад. И получается, что в течение месяца, исключая воскресенья, он пятьдесят раз проходит по одной и той же дороге. На следующий месяц он выбирает новый маршрут, не совпадающий с предыдущим, и тоже проходит по нему пятьдесят раз.

Для того чтобы пройти все улицы в квадрате, Сёдзо наметил девять маршрутов с таким расчетом, чтобы нигде дважды не ступать на одну и ту же дорогу. И это заняло у него девять месяцев, причем по каждой из девяти улиц он прошагал по пятьдесят раз. На десятый месяц он составил новый маршрут и снова прошел каждой дорогой по пятьдесят раз. И так в течение пяти лет.

С тех пор как Сёдзо в силу обстоятельств оставил прежнюю работу, стал жить отдельно от семьи и устроился на склад и фармацевтическую фирму, прошло как раз пять лет, однако сам он старался об этом не думать. Зато его ноги, изо дня в день вышагивающие по одним и тем же дорогам, вели счет времени.

Как обычно, без десяти семь Сёдзо вошел в сторожку фармацевтической фирмы, переоделся, достав из шкафчика форму, и сменил охранника из дневной смены. Однако прежде, чем тот успел уйти, оставив стол неубранным и буркнув под нос: «Привет!», Сёдзо схватил его за руку и заставил вернуться, сердито крикнув: «Сначала убери!».

Сменщик сгреб со стола в корзину для мусора обертки от конфет, смел рукой пепел и, спросив на прощание: «Дурак, что ли?», исчез.

Сёдзо открыл окно, чтобы выветрился запах сигарет, протер тряпкой стол, а потом подмел пол. Он аккуратно положил журнал и папку со списком посетителей на свои места, проверил связку ключей, вымыл в туалете лицо и руки, после чего, вспомнив что-то, достал из кармана блокнот.

Посмотрев на сделанную на складе запись: «Видел многоножку», дописал после нее: «Пожалуй, она похожа на меня». Ни о чем особо не задумываясь, привычным жестом быстро спрятал блокнот и раскрыл коробку с ужином, который каждый вечер приносили из магазина у станции.

В ночную смену охранник должен делать обход каждые два часа, и Сёдзо ни разу не нарушил этого правила. С карманным фонариком в руке он тщательно проверяет все предписанные места и делает запись в журнале: «Происшествий нет». В промежутках между обходами он ложится вздремнуть на татами в маленькой комнатке в сторожке. На всякий случай каждый раз ставит будильник, но организм его настолько прочно усвоил привычный ритм, что редко бывает, чтобы его разбудил звонок, И хотя Сёдзо приходится спать урывками, он умеет выспаться и отдохнуть. Это результат тренировки и большой силы воли.

В общей сложности ему удается за ночь поспать шесть часов, так что усталость совершенно не сказывается на его работе на складе. Лишь раз в неделю он приходит в свою квартиру в доме на северо-восточном углу квадрата со стороной в триста метров, который он сам определил. Однако там царит такой идеальный порядок, что если бы незваный гость сдвинул с места, к примеру, пару шлепанцев, то Сёдзо сразу бы это заметил. А других вещей, которые можно было бы раскидать, в квартире просто нет.

Утром Сёдзо, закончив шестичасовой обход, сделал запись в журнале, а в семь часов десять минут вышел с фирмы. Утром он всегда заходит в маленький супермаркет, находящийся в двадцати метрах от фирмы, купить молока и хлеба, затем вновь возвращается к фирме и, шагая по ломаной линии в направлении, противоположном тому, которым шел накануне вечером, направляется к складу.

Стоял ясный зимний день. Утром стало заметно то, чего не было видно вечером, поэтому та же самая дорога выглядела несколько иначе. И хотя он проходил по этой улице уже несколько сотен раз, каждое утро ему удавалось обнаружить что-то новое.

Вдоль шоссе, являющегося стороной квадрата, расположены склады, небольшие фабрики, конторы. Но стоит сделать шаг в сторону, и попадаешь в сравнительно тихий жилой район. В нем находится шестьсот двенадцать частных домов и несколько многоквартирных зданий, в которых проживает в общей сложности более семисот семей. Безусловно, Сёдзо не знает фамилий всех жильцов, но дома, все до единого, держит в памяти.

Пять лет назад еще оставалось немного свободных участков, сейчас их уже нет. Старые дома перестраиваются, время от времени преображаются маленькие магазинчики, а растущие рядом с домами деревья каждый день меняют свой облик.

Сёдзо любит цветы и деревья не за то, как они выглядят. Случается, что, заметив где-нибудь в саду незнакомое растение, он в воскресенье идет в книжный магазин. Такой уж у него характер: увидев что-то непонятное, не может успокоиться, пока всего не выяснит.

Сёдзо знает названия многих растений. Он помнит, какая у деревьев крона, какой формы листья, когда они зацветают, когда появляются плоды и прочее. Если когда-нибудь у него будет собственный сад, то он хотел бы там посадить те растения, которые ему нравятся. Однако это лишь смутное желание, не подкрепленный конкретным стимулом душевный порыв, который обычно забывается уже пять секунд спустя.

Конечно же он обращает внимание не только на растения. Взгляд Сёдзо последовательно фиксирует все, что находится вокруг: объявления, наклеенные на столбах, машины, стоящие вдоль дороги, и их местоположение, велосипеды, мусорные ящики, идущих мимо людей. Не только крупные объекты, но и отдельная бумажка или камешек на обочине не ускользают от его пытливого взора.

Его глаз, словно оптический прицел, делит пространство на сектора, и в определенном порядке автоматически исследует сектор за сектором. В этом случае значительно возрастает вероятность того, что будут замечены и те детали, на которых при общем рассмотрении картины взгляд не фокусировался, Эта вероятность увеличится в десять раз, если разделить все пространство на десять секторов.

Такую манеру наблюдения Сёдзо усвоил в свою бытность детективом. Но и сейчас, оставив прежнюю работу, он во время ежедневных прогулок постоянно продолжает вести наблюдение за местностью. Очевидно, это у него врожденное. Так уж он устроен, что его взгляд сам по себе пытливо всматривается в происходящее. А заметив какое-нибудь изменение в привычном порядке вещей, Сёдзо начинает ощущать внутри себя биение особого ритма. Он и сам признает, что это глупо, но ведь человек всегда неосознанно стремится к наслаждению, а для Сёдзо оно заключается в том, чтобы ходить и наблюдать.

Поэтому он время от времени достает блокнот и автоматически записывает то, что особенно заинтересовало его. Например: «„Сани“. Белая. „Тама“ 78-РА12. На дороге перед домом № 5—23. На бампере большая царапина длиной 10 см. Раньше эту машину не видел». Или: «Дом 5—10. За воротами 10 упаковок от суси. Что-то праздновали?».

В то утро Сёдзо начал свой путь как всегда, но уже через десять минут встретился с патрульной машиной, двумя обычными автомобилями, двумя полицейскими из участка, двумя сыщиками в штатском и с десятком местных жителей, толпившихся на дороге, ставшей для него такой привычной.

Окинув взглядом эту сцену, Сёдзо мысленно отметил расположение каждого ее участника, а затем перевел взгляд на дом, стоящий у дороги. И сразу все понял. Это был дом, который он видел раз сто. В нем жили бездетные супруги. Хозяин часто уезжал в командировки. Хозяйка производила довольно заурядное впечатление. Однако в последнее время дом часто пустовал, о чем свидетельствовал почтовый ящик, переполненный газетами, и Сёдзо пришел к выводу, что хозяйка, возможно, внезапно заболела и ее положили в больницу. Это был самый обычный двухэтажный дом. Замка в калитке не было. На окнах первого этажа ставни есть, а окна второго этажа, выходящие на веранду, без ставен. Рядом растет большая хурма, ветви которой так искривлены, что касаются веранды. Собаки тоже поблизости нет. Само собой разумеется, в голову сразу приходит мысль о беспечности хозяев: ведь за последнюю неделю в округе уже несколько раз грабили дома.

Сёдзо обратил внимание, что на веранде, очевидно грабителями, выломано окошко для выметания мусора. Вспомнив, что, когда он проходил здесь вечером, жильцов не было дома, достал из кармана свой блокнот. И в этот момент его окликнул один из сыщиков в штатском:

— Эй, там!

У него на рукаве — нашивка отдела безопасности населения. Только что другой полицейский назвал его «господин Футода». Значит, его фамилия Футода, возраст около сорока. Когда происходит ограбление дома, на место происшествия обычно приезжают полицейские в звании не выше сержанта. Пока Сёдзо все это быстро прикидывал в уме, Футода подошел к нему и отозвал к обочине дороги:

— Сюда, пожалуйста.

Подумав о том, что сегодняшний день, очевидно, будет неудачным, Сёдзо с мрачным видом повиновался.

— Это ограбление, — сказал Футода. — Говорят, вы каждый день тут ходите. Соседи сообщили, что вчера вечером вас тоже видели.

— Да, я проходил здесь в шесть часов сорок минут. И в то время ничего необычного не было.

— Как вы уверенно говорите.

— Что-что, а память у меня не хуже, чем у других. Кстати, украли-то много? — Когда Сёдзо задал этот вопрос, сержант какое-то время пристально всматривался в его лицо, а затем отрывисто сказал:

— Вам это незачем знать.

— Двенадцатого числа залезли в дом пять — сорок восемь. Четырнадцатого — в дом пять — шестнадцать. Шестнадцатого — в дом пять — двадцать. И я слышал, что нигде ничего не взяли. А теперь вот дом пять— тридцать. Интересно, отсюда что-нибудь украли?

— Откуда вы так хорошо знаете все номера? Странный вы человек, — Футода пренебрежительно ухмыльнулся.

Сёдзо это слегка задело за живое, но чувство обиды уступило желанию узнать правду.

— У меня и зрительная память хорошая. Видите, вон то окошко с северной стороны. Оно открыто, — Сёдзо показал пальцем на маленькое окно для освещения лестницы, расположенное на стороне, противоположной веранде.

— Вон то, с решеткой? И вправду открыто.

— А вчера, когда я на него смотрел, оно было закрыто. За пять лет я ни разу не видел его открытым. Проверьте, кто его открыл, хозяева или кто другой.

— Ого… — Футода внимательно осмотрел Сёдзо с ног до головы.

Поддавшись на удочку, Сёдзо мысленно тоже осмотрел себя. Хоть он и не в костюме, но на нем чистая, только что из стирки рубашка, джемпер и брюки. Волосы коротко подстрижены, лицо гладко выбрито. Каждое утро, перед тем как выйти из сторожки фармацевтической фирмы, он меняет нижнее белье и носки. В руке у него дорожная сумка со сменной одеждой, На ногах кроссовки. Не высший класс, конечно, но причины для такого пристального разглядывания его особы нет. Убедившись в этом, Сёдзо спросил:

— Вам не нравится, как я выгляжу?

— Вот что, на всякий случай назовите мне ваш адрес и фамилию.

— Савада. Днем я работаю вон там, на складе Кимура, а ночью охраняю фирму «Татибана». Если я вам понадоблюсь, вы всегда можете найти меня там.

— В двух местах работаете? Значит, свободного времени нет. Так чем болтаться среди домов, ходили бы лучше по шоссе. А то, я слышал, жители на вас жалуются в участок.

— На что же они жалуются?

— Говорят, что им неприятно, когда утром и вечером в одно и то же время мимо их дома проходит мужчина средних лет с дорожной сумкой. Что вы на это скажете?

Футода вернулся на место происшествия, а Сёдзо еще раз посмотрел на свою сумку. Похоже, кому-то не нравится не столько он сам, сколько его старая дорожная сумка, в которой лежат грязное белье да пакет с едой из супермаркета. Он вздрогнул, ощутив легкую горечь и гнев.

Тем не менее он прошел остаток пути, не меняя обычного маршрута, и по дороге, достав блокнот, честно записал: «Жители жалуются». После чего сделал еще одну запись: «Дом 5—30. Грабители. Уже четвертый дом. Ущерб незначительный. Цель преступников неясна».

Сёдзо упорно вызывал в памяти открытое окошко на северной стороне ограбленного дома. Хотя вот так возвращаться к мысли о случайно увиденном было для него не характерно.

Кто открыл окошко, которое вчера вечером было закрыто? Судя по тому, что почтовый ящик все так же набит газетами, у вернувшегося утром хозяина не было времени их вытащить, хотя в полицию он, судя по всему, успел позвонить, Человек, который так торопится, вряд ли стал бы специально открывать окно.

И вот в блокноте появилась еще одна строка: «Окошко открыл преступник?»

Когда на следующее утро, в воскресенье, Сёдзо появился в своей квартире после шестидневного отсутствия, в почтовом ящике лежала открытка от дочери, ученицы средней школы. В открытке сообщалось, что девочка вместе с друзьями ездила в Диснейлэнд, и цветными карандашами была неумело нарисована картинка.

Пока Сёдзо записывал в блокнот: «В Диснейлэнд с друзьями-школьниками — это слишком далеко. Надо обратить внимание», в голове промелькнула мысль: «Есть ли у нее карманные деньги?», и вновь его охватило беспричинное раздражение. Его жене, Каёко, с которой жила быстро взрослеющая дочь, не хватало денег, присылаемых мужем, и она устроилась работать в супермаркет. В магазине воскресенье — рабочий день, поэтому, если девочке захотелось в Диснейлэнд, она могла поехать только с друзьями. Все это он прекрасно понимал.

Кэйко, его дочь, время от времени посылала ему открытки, очевидно с подсказки матери. Но с началом переходного возраста в ее посланиях появилась еле ощутимая холодность. И душа Сёдзо восприняла эту перемену неожиданно болезненно.

Обычно Сёдзо, получив из дому письмо, полдня просиживал, глядя на него. Но сегодня он уже через пять минут положил открытку в ящик письменного стола и принялся вновь и вновь перелистывать блокнот.

Вот строка, написанная вчера утром: «Жители жалуются». По правде говоря, эти слова больно задели его. Возможно, что кто-то из соседей, зная об ограблениях, вдруг вспомнил примелькавшуюся фигуру Сёдзо и сообщил в полицию. А может, кто-нибудь сделал это еще раньше. Во всяком случае, на Сёдзо, для которого ежедневные обходы стали привычкой, словно вылили ушат холодной воды. После того как Сёдзо в полной мере познал неприглядные стороны окружающего его общества и пришел к нынешнему образу жизни, привычный ее ритм стал казаться ему единственно правильным и надежным. Теперь же, когда все это перечеркнули одним словом «неприятно», у Сёдзо возникло ощущение того, что ему вообще нет места в этом мире.

Однако он не настолько мягок и простодушен, чтобы по первому вылетевшему у кого-то слову менять свой образ жизни. Если им не нравится его дорожная сумка — хорошо, с завтрашнего дня он будет ходить с другой, с сумкой для покупок. Но большего от него не дождутся.

Вообще же и вчера, и сегодня гораздо сильнее, чем сплетни о нем, Сёдзо занимал тот факт, что в трехсотметровом квадрате, который он очертил для себя, с интервалом в два дня произошло четыре ограбления.

Конечно, в течение последних пяти лет время от времени грабители забирались в дома. Но обычно это происходило в отсутствие хозяев в дневное время. Один преступник за несколько дней ограбил несколько богатых домов и скрылся. Через некоторое время появился другой, тоже «поработал» несколько дней и скрылся. Теперь же грабитель вот уже четыре раза «работал» ночью. И хотя он забирался в дома, когда хозяев не было, уходил, ничего не украв. Так что и ограблением это назвать трудно.

Сёдзо просматривал адреса четырех пострадавших домов, записанные в блокноте, и не спеша восстанавливал в памяти все, что связано с каждым домом. Внезапно его осенило, и он достал карту района, выпущенную комитетом самоуправления. Это была очень подробная карта с нанесенными на нее всеми домами с указанием номеров и фамилий хозяев. На ней четко вырисовывался квадрат со стороной триста метров, который Сёдзо выбрал для своих прогулок. Время от времени, разложив карту перед собой, он проверял по ней маршрут и каждый месяц прокладывал новый.

Сначала Сёдзо красным карандашом пометил каждый дом, где побывал вор. Затем в том порядке, в каком происходили ограбления, проставил на домах буквы A, B, C, D. Вчерашнее место происшествия получило литеру D.

Взглянув еще раз на красные значки, Сёдзо обнаружил, что соединяющая их линия образует на карте почти правильный квадрат со стороной пятьдесят метров. Удивительное открытие!

Затем он стал изучать дома за пределами этого маленького квадрата. Дом, где есть собака. Дом, где живут старики. Дом, где нет детей и оба супруга работают. Дом, где есть маленькие дети. Дом, хозяйка которого работает в каком-то баре или ночном клубе, и поэтому ночью ее не бывает. Дом с большими воротами, но чем занимается хозяин, неясно. Дом, где за ворота выставляют посуду от привозимых туда готовых обедов. Дом, где часто пользуются автомобилем. Дом, где кто-то из домашних спит в гараже.

Он рассортировал дома и в соответствии с тем, какие газеты там получают — «Асахи», «Майнити», «Иомиури» или «Санкэй». Просмотрев таким образом все дома, он снова остался доволен точностью хранящихся в его памяти сведений, собранных за эти пять лет.

Сёдзо разложил на низеньком столике разукрашенную карту и принялся изучать ее во всех деталях. Хотя что значит «изучать»? Он просто смотрел и смотрел на нее. И постепенно на размеченной схеме что-то стало вырисовываться.

Дома, где держали собак, были закрашены на карте черным цветом. Каждый из них плюс два дома с обеих сторон, а также три дома за ними — в общей сложности шесть домов — Сёдзо перечеркнул косыми линиями. Это территории, к которым преступник не рискнет приблизиться.

На карте остались неперечеркнутые сектора. Сёдзо закрасил на них черным те дома, где хозяева никогда не уезжают.

Затем он взял красный карандаш и затушевал дома, хозяева которых, напротив, часто бывают в отлучке. И особенно важно, отсутствуют ли они ночью. Ведь преступник, забравшийся в дома А, В, С и D, почему-то предпочитает работать именно в ночное время. Значит, он выбирает те дома, где наверняка никого нет. В доме А два года назад хозяева или развелись, или еще что, во всяком случае, хозяйка вместе с детьми куда-то уехала. Хозяин же часто бывает в командировках, поэтому дом пустует. Это можно понять по почтовому ящику, из которого подолгу не вынимаются газеты.

В доме В живут пожилые супруги, но уже два месяца, как их никто не видел. Иногда по воскресеньям приезжает дочь или кто-то из родственников, но сад стал совершенно запущенным.

Хозяйка дома С, всегда сильно накрашенная, каждый вечер куда-то уходит как раз в то время, когда Сёдзо направляется в фармацевтическую фирму. И тогда все огни в доме бывают погашены.

В доме D также с недавних пор почтовый ящик часто бывает переполнен газетами. Понять все это не составит труда для любого домушника. Не удивительно, что ни один из четырех домов не находится в зоне, закрашенной черным или перечеркнутой косыми линиями.

И в то же время ни один из этих четырех домов не наводит на мысль, что там водятся деньги. Дамочка из дома С тоже одевается не бог весть как, хотя на косметику не скупится. Вряд ли у хостес, которая не может позволить себе тратиться на одежду, будет много денег.

Нельзя назвать грабителем загадочного преступника, который ночами проникает в явно небогатые дома и уходит, почти ничего не взяв. Сёдзо опять пришел к этому сделанному в самом начале выводу. Но для чего же тогда он забирался в эти четыре дома? Ответ надо искать в том общем, что их объединяет. Более того, те обстоятельства, которые пришедший со стороны преступник обнаружил путем наблюдения, должен был заметить и сам Сёдзо, ежедневно совершающий свой «обход». Как, например, то окошко.

Как только эта мысль пришла в голову Сёдзо, он тут же, позабыв о времени, принялся обшаривать все уголки своей памяти, перебирая скопившиеся за пять лет сведения. Однако результат его не удовлетворил. А раз так, то надо заново все осмотреть и обдумать. И в этом решении был весь Сёдзо.

Сёдзо был уверен, что его собственные глаза не могли не заметить того, на что обратил внимание преступник. С завтрашнего дня он внесет изменения в свой обычный маршрут и проложит новый, который будет включать дома А, В, С и D. На сегодня работа для головы окончена.

А теперь работа для рук. Сёдзо измерил линейкой длину и ширину блокнота и в соответствии с этими размерами сложил испещренную разноцветными знаками карту. Ему самому стало смешно, какими привычными движениями он это делал. Сначала сложил карту гармошкой, затем прикрепил один ее край скотчем в блокноте и ловко упрятал внутрь. Если открыть блокнот, появится карта. Можно, не разворачивая ее всю, рассматривать только нужное место.

Это занятие — складывать карты и прятать их в записной книжке — было давним увлечением Сёдзо. Пятнадцать лет он служил в полиции сыщиком и должен был ходить по району, где произошло преступление, собирая вещественные улики и свидетельские показания. И всегда носил с собой записную книжку с картой, хотя его коллеги постоянно потешались над этим. По правде говоря, она ни разу ему по-настоящему не пригодилась. Просто в течение тех ста или двухсот дней, пока велось расследование и он мерил шагами заданный район, карта в блокноте служила ему своего рода утешением.

Сёдзо внезапно вспомнил те давние дни и своих бывших коллег. Громкоговоритель объявляет: «Чрезвычайное происшествие!». Топот выбегающих из помещения. Ругательства, насмешки и крики на месте происшествия, а затем зловещая тишина и уложенные в ряд покойники. В ушах Сёдзо звучит голос, постоянно обрушивавшийся на его голову: «Это твой участок!» И хотя ему хотелось перейти хоть ненадолго в отдел территориального надзора, он, стиснув зубы, изо дня в день продолжал ходить по своему району с записной книжкой за пазухой. Однако большого успеха ему так и не удалось добиться.

Обычно Сёдзо редко предается воспоминаниям, и когда в голове вдруг возникают какие-то фрагменты прошлого, грудь его отзывается болью, а все внутренности словно сжимаются в комок. Однако сейчас карта, которую он после стольких лет вновь вклеил в блокнот, вызывала у него несколько иные чувства. На ней в доступной взору форме открылось то, о чем знали только его ноги. Это было конкретное и активное ощущение полноты жизни. Пусть для него лично оно служило развлечением и приносило удовольствие. Примерно так же, как выращивание в своем саду растений, которые привлекли его внимание, когда он проходил мимо.

Итак, Сёдзо возобновил свои прогулки. Два раза, утром и вечером, он проходит новым маршрутом — мимо домов А, В, С и D. Причем каждый раз делает по два круга. Загадочный злоумышленник специализируется на ночных посещениях домов — значит, лучше всего делать обход по ночам. Но Сёдзо ночью работает, а работа для него сейчас важнее.

Дорога, пролегающая мимо четырех домов, охватывает в общей сложности пятьдесят строений. Дома на этой территории расположены довольно свободно. Бо́льшую часть участков размером около ста пятидесяти квадратных метров занимают двухэтажные домики, спереди и позади которых находится сад. Не говоря уж о возрасте и занятиях жильцов, между ними нет ничего общего. Однако это нисколько не обескураживает Сёдзо. Если по многу раз проходить одной и той же дорогой и с одной и той же позиции разглядывать одни и те же дома, то в голове четко фиксируется картина, на которой видно, насколько круто наклонена крыша и как повернуты стены того или иного дома. Запоминается даже угол, под которым на дорогу падает тень.

Сёдзо разглядывал длинные тени, которые дома отбрасывают на дорогу в лучах утреннего или вечернего солнца, и неровности на этих тенях, и вдруг ему показалось, что в голове его словно лопнул пузырь.

Это было что-то бесформенное и неопределенное. Но когда он проходил мимо этого места на следующий день, пузырь опять лопнул, и на этот раз его очертания были более четкими.

«Угол», — рассеянно подумал Сёдзо.

Углы. Дом с домом, Стена со стеной. Крыша с крышей. Они наслаиваются, вытягиваются в один ряд, и на отбрасываемых ими тенях полно глубоких светлых выемок. Эти выемки появляются там, где заслоняющие солнце стены и крыши, не наслаиваясь друг на друга, пропускают его лучи.

Сёдзо поднялся на крышу склада, на десяти метровую высоту, чтобы взглянуть на жилой квартал, по которому он проходит каждый день. Улицы делят его на квадраты, как доску для игры в го, но линия, очерчивающая крыши домов, весьма замысловата, в результате чего, хотя дома и стоят на одной улице, некоторые из них видны, а другие незаметны,

«Угол, — опять подумал Сёдзо. — Но при чем тут угол?»

«Почему преступник выбрал именно дома А, В, С, и D, находящиеся в углах квадрата? Первое интуитивное ощущение того, что это как-то связано с геометрией, еще не было четко оформленным. Интересно, видны ли из каждого дома остальные три? Или же из каждого из них можно наблюдатьчто-то, не имеющее к ним отношения? Если все-таки есть что-то, их объединяющее, то оно должно находиться в одном из пятидесяти домов, помещающихся внутри квадрата».

Все это совершенно беспочвенные рассуждения, но у Сёдзо такой характер — он должен при помощи ног и глаз проверить мысль, которая мелькнула у него однажды. И он прилежно ходил и рассматривал эти четыре дома. Сначала справа, потом слева. Потом опять справа.

Дома А, В, С и D расположены так, что идя от первого к последнему, двигаешься по часовой стрелке. Все четыре смотрят на юг, но если представить себе квадрат, который они образуют, то сторона, обращенная внутрь квадрата, у домов А и В — южная, а у домов С и D — северная. Предположим, что преступник из каждого дома разглядывает объект, который виден из всех четырех домов, тогда в домах А и В он будет смотреть из выходящих на юг окон и веранды, а в домах С и D — из окон, выходящих на север.

Сёдзо разделил одну страничку блокнота на четыре части, в каждом квадрате нарисовал крест со стрелками, указывающими на восток, запад, юг и север, и попытался изобразить на каждой из этих осей план каждого дома. Он нанес на план окна, веранды — все, что открывалось и могло служить наблюдательным пунктом. И конечно, не забыл в доме номер тридцать, обозначенном буквой D, нарисовать окошко, выходящее на север.

Присмотревшись, он обнаружил, что во всех четырех домах такие наблюдательные пункты, откуда можно видеть, что делается внутри квадрата, находятся исключительно на втором этаже, Окошко в туалете. Окно в жилой комнате. Окошко, освещающее лестницу. Отсюда следует вывод, что если преступник полет не за деньгами и ценными вещами, то единственной причиной, побудившей его выбрать именно эти дома, были окна и веранда, выходящие на одну определенную сторону.

Сёдзо решил, что сможет прийти к какому-то заключению после того, как своими собственными глазами увидит то, что видно из каждого окна, выходящего внутрь квадрата. Есть в этом смысл или нет, но на данной стадии надо сделать все, что только можно.

Через несколько дней во «владениях» Сёдзо опять случилось небольшое происшествие. Во второй половине дня к складу на велосипеде подкатил знакомый полицейский из ближайшего участка и вызвал Сёдзо. Он рассказал, что около двух часов ночи на дороге недалеко от фармацевтической фирмы кто-то избил возвращавшуюся домой из бара или ночного клуба хостес.

Естественно, Сёдзо подумал, что ему будет задан вопрос о том, не видел ли он кого-нибудь подозрительного, Но, инстинктивно отреагировав на слова «возвращалась домой», спросил:

— Какая женщина? Из дома номер двадцать? Или из пятьдесят третьего?

— Из пятьдесят третьего… Значит, вы ее знаете… — сказал полицейский и весело хохотнул.

«Что же тут смешного?» — подумал Седзо.

— Да, женщину из пятьдесят третьего я знаю. Насколько она пострадала? Вы уверены, что это произошло около двух часов ночи? Преступник был один? — забросал он вопросами полицейского.

Полицейский снял фуражку, почесал в голове и с озадаченным видом уклончиво сказал:

— Я тут, это… Хотел вас спросить — где вы были и что делали около двух часов ночи?

Наконец-то до Сёдзо дошло, в чем тут дело, и абсурдность ситуации лишила его дара речи. Но опять любопытство взяло верх, правда на этот раз не только в силу всегдашней привычки.

— А что, пострадавшая утверждает, что преступник был похож на меня?

— Вообще-то да…

— В два часа ночи я совершал обход на фармацевтическом складе. Об этом есть запись в журнале, я могу ее показать. К тому же женщина, когда на нее напали, наверное, была довольно сильно пьяна? Во-первых, она толком не помнит, как выглядел нападавший. А во-вторых, она утверждает, что это произошло неподалеку от фармацевтической фирмы, но живет-то она совсем в другой стороне. Надо прежде всего еще раз уточнить, где она вышла из такси, когда возвращалась с работы. Скорей всего, она этого тоже не помнит.

Сёдзо говорил без умолку. Полицейский с туповатым видом и словно не зная, куда деваться, снова почесал в голове и сказал:

— Да нет, я вас и не подозреваю…

— Не о том речь. Понимаете, рядом с фирмой «Татибана якухин» ночью люди почти не ходят. Насколько мне известно, после полуночи лишь изредка по боковым улочкам проезжает такси. Еще иногда на такси возвращается домой хозяин из тридцать девятого. По выходным на шоссе к западу от фирмы девушка из тридцать пятого, крашенная под блондинку, вместе с каким-то парнем нюхают растворитель. Там в это время не бывает ни людей, ни машин, вот они туда и приходят нюхать. А женщину из пятьдесят третьего дома я никогда здесь не встречал.

— Вы прямо как книга учета, — сделал комплимент полицейский.

Сёдзо начинал все больше раздражаться:

— Да не об этом речь. Дело не в том, что пострадавшая в нетрезвом виде находилась около «Татиба-на якухин». Дело в том, что в безлюдном месте преступник избил женщину.

— Ну…

— Надо выяснить, он преследовал ее, чтобы избить, или же, оказавшись а том месте, неожиданно столкнулся с потерпевшей. Одно из двух. Обязательно постарайтесь еще раз расспросить ее об этом.

— Да вам только сыщиком быть. — Полицейский явно слушал в пол-уха, что говорит Сёдзо. — Прошу извинить за беспокойство. — Попрощавшись, он надел фуражку, сел на велосипед и исчез из виду.

Сёдзо машинально достал из кармана блокнот и развернул карту. Действительно, участок, на котором находится фармацевтическая фирма, почти вплотную прилегает к стороне С и D квадрата, образованного четырьмя домами — А, В, С, и D. Неудивительно, если грабитель в два часа ночи случайно столкнулся С подвыпившей женщиной. С этой мыслью он внес в блокнот запись об этом происшествии.

Раз в неделю, когда в супермаркете, где она работала, был выходной день, Каёко, жена Сёдзо, приезжала навестить его. Оба они стеснялись видеться на людях, поэтому их встречи всегда проходили вечером.

Поглядывая на часы, Сёдзо закончил в половине девятого первый обход и открыл задние ворота фармацевтической фирмы. Каёко, как всегда, уже тихо стояла там с магазинным пакетом в руках. В пакете лежали купленная по случаю одежда, суси и какая-то вареная еда, а также налоговые документы, в которых она сама не разбиралась, школьный табель с оценками дочери, извещения из школы и прочее.

— Да-да, и вот еще… — Каёко поставила на стол в помещении охраны желудочное лекарство. Сёдзо всегда держит в своей домашней аптечке это китайское средство, но его почему-то никогда не бывает в ближайших аптеках.

— Новости есть?

— Нет. А у тебя?

— Почти нет. Кэйко просит на карманные расходы десять тысяч иен.

— Надо, чтобы было не меньше, чем у других.

— За другими не угонишься.

После пятнадцати лет супружества им не о чем было говорить, когда они встречались здесь раз в неделю. Они поели суси, обменялись несколькими фразами о домашних делах и о дочери, и на том их разговор закончился. Немногословная Каёко была такой же заурядной, как и Сёдзо. Простая женщина без особых достоинств. Такие люди, даже если в их серой жизни происходит что-то необычное, по-прежнему остаются заурядными.

Все началось с того, что шесть лет назад младший брат Каёко, будучи пьяным, сбил насмерть человека. Родители Каёко для выплаты компенсации продали свой дом, и семья распалась. Сёдзо, которого мучили необъяснимые угрызения совести из-за родственника, совершившего преступление, попросил перевести его из следственного отдела Главного управления полиции на какой-нибудь подведомственный участок. Там в отделе по борьбе с преступностью он продержался год. А потом решился. Причем главную роль в его решении сыграл отказ дочери ходить в школу из-за того, что по соседству и в школе над ней постоянно издевались.

После некоторых колебаний Сёдзо оставил работу в полиции. Жену и дочь он перевез в Тиба, сам тоже сменил место жительства. Не так-то просто было найти место, где бы его никто не знал в лицо, потому что сыщики всегда на виду. Новая работа тоже подвернулась не сразу, и он уже примирился с мыслью, что не сможет жить вместе с семьей.

Безусловно сыграло свою роль и упрямство самого Сёдзо. Он вбил себе в голову, что не желает видеть жену и ее родственников, что ставшая угрюмой и неразговорчивой дочь не хочет его знать. Сказывалось также и пессимистическое душевное состояние Сёдзо.

И все же, если обернуться назад, прожитые врозь годы пролетели, словно один миг. И оба они, и Каёко, и он сам, так и остались на удивление заурядными людьми. Глядя на их лица, не подумаешь, что в их жизни было много событий. Кажется, что ничего не изменилось, все идет своим чередом. И мир, и счастье, и неудовлетворенность.

— Я хочу устроить Кэйко в частную школу в Токио.

— Нужны деньги.

— Она хорошо учится. И я хотела бы отдать ее в хорошую школу. Да и учитель говорит то же самое.

— Еще есть один год.

— Ты, как всегда, увиливаешь от ответа. И пора бы нам уже… Я хочу жить вместе. Подумай хотя бы о Кэйко.

— Я думаю.

— Может, в воскресенье приедешь? В Тиба нам никто и слова не скажет, если даже увидят нас вместе.

— Кэйко меня избегает.

— Неправда. Она тебе все время открытки посылает.

— Открытки… Индульгенции за то, что не хочет со мной встречаться,

— Дурак ты.

Каёко, словарный запас которой не слишком велик, глядя на мужа странным взглядом, несколько раз повторила: «Дурак! Дурак!» Потом посмотрела на часы и быстро поднялась. Она всегда уходила в это время.

— Каёко!

— Что?

— Я постараюсь приехать домой в воскресенье.

— Хорошо… А если Кэйко тебе скажет что-нибудь такое, я ее быстро приведу в чувство. Напомню, благодаря кому у нас каждый день еда на столе…

Каёко вышла через те же ворота, что и вошла, и одиноко побрела по ночной дороге. Сёдзо хотелось ее проводить, но он не мог оставить рабочее место.

На следующее утро Сёдзо, как всегда, вышел с фармацевтической фирмы и направился новым маршрутом, намеченным накануне. Дойдя до дома номер тридцать, D, он увидел, что у одного из трех соседних с ним домов, под номером тридцать три, стоит грузовик для перевозки мебели. Поскольку время слишком раннее, вещи грузить еще не качали, но Сёдзо вдруг вспомнил, что несколько недель назад, проходя мимо этого дома, пару раз видел машину из жилищно-строительной компании. Ничего удивительного, дом старый, хозяева решили перестроить его. а сами на это время переедут в другое место.

После шести часов вечера того же дня на обратном пути со склада на фармацевтическую фирму он опять проходил мимо этого дома. В подтверждение его утреннего предположения на воротах была приклеена бумажка с временным адресом хозяев, а на ограде висела табличка строительной фирмы. Все ставни в доме были закрыты, свет погашен — сразу видно, что дом пустой.

И вот следующее утро. От глаз Сёдзо, который, как и предыдущим утром, шел с фармацевтической фирмы, не ускользнули открытые ставни на втором этаже дома номер тридцать три, откуда из-за ремонта выехали жильцы. Всего несколько дней прошло с тех пор, как он заметил открытое окошко на северной стороне соседнего дома D. Окошко, которое, как он думал, служило для освещения лестницы. И вот в доме рядом опять открыто окно. Уже одного этого достаточно, чтобы привлечь внимание, к тому же Сёдзо накануне вечером собственными глазами видел, что все ставни в доме были закрыты. А утром они опять открыты. Что это значит?

Сёдзо еще внимательнее осмотрел дом, пытаясь понять, каким образом преступник проник внутрь. Вот парадный вход. Судя по конструкции дома, с той стороны, которую не видно с дороги, находится черный ход. От ворот до входной двери метра четыре. Сёдзо это расстояние казалось непреодолимым. В самом деле, утро, кругом дома, неизвестно, откуда за тобой наблюдают. У него не хватало смелости даже войти а ворота чужого дома и проверить замок в двери. Он лишь стоял и кусал губы.

Но ведь кто-то же забрался в этот явно пустующий дом, открыл окно и ушел. Сёдзо не потребовалось много времени, чтобы подсознательно связать образ злоумышленника, который, несомненно, не был вором, с четырьмя предыдущими случаями.

Прежде чем начать думать, Сёдзо достал блокнот и нарисовал в нем ось координат. Затем на этой оси изобразил приблизительный план дома, перед которым стоял. Окно второго этажа с открытыми ставнями выходит на ту же сторону, что и открытое окошко в доме D, оно лишь на двадцать метров сдвинуто к востоку. Еще раз убедившись в этом, Сёдзо вдруг почувствовал непреодолимое волнение.

Когда он работал в полиции, бывало, что расследование какого-нибудь преступления напоминало попытку вслепую ухватить ускользающее облако. Порой у него возникало ощущение, что он кончиками пальцев прикоснулся к чему-то, еще не имеющему конкретной формы. И хотя он знал, что на девяносто девять процентов все так и останется иллюзией, ему не удавалось подавить бьющее ключом возбуждение. То же самое Сёдзо испытывал и сейчас. В голове у него была только одна мысль: что же делать дальше?

Сообщить в полицию? Нет, это ничего не даст. Как они могли всерьез отнестись к досужим рассказам о мужчине, показавшемся кому-то подозрительным только потому, что он утром и вечером с дорожной сумкой ходит со склада на фармацевтическую фирму и обратно? В этой мысли была известная доля самоиронии. Сёдзо относится к тем людям, которые долго держат зло из-за пустяков. Он знал, что до конца жизни не забудет слов, которые сам записал в блокнот: «Жители жалуются». И в то же время не понимал, для чего сделал эту запись. Несколько раз он подумывал, а не стереть ли ее вообще, но потом решил: «Нет, сотру, когда распутаю это дело». В конце концов, пока преступник продолжает бродить на свободе, пусть эти обидные слова постоянно попадаются на глаза.

Впрочем, Сёдзо из-за таких пустяков не отступает, Размышляя о том, что же делать дальше, он пришел к заключению, что должен побывать в пустующем доме. Если встать у окна на втором этаже, где открыты ставни, то, возможно, удастся найти ключ к разгадке. Вывод был прост и ясен. Приняв решение, Сёдзо почувствовал, как на душе у него стало гораздо легче. Он быстро прошел остаток пути до склада, и весь день работал со своей обычной энергией.

Вечером того же дня Сёдзо, выйдя со склада, прямиком направился к дому номер тридцать три. На улице, как всегда в вечернее время, людей почти не было, и проникнуть в пустующий дом не составило бы труда. С самого начала Сёдзо подозревал, что таинственный посетитель забрался в дом, сломав замок в одной из двух дверей — либо парадной, либо черной. Так и оказалось. Приблизившись к парадному входу, Сёдзо увидел на замке различимые даже в сумерках следы какого-то инструмента. Быстро протянув руку в перчатке, он коснулся ручки парадной двери.

Ручка легко повернулась, Сёдзо вошел в дом и сразу направился на второй этаж. Это был чужой дом, куда он попал впервые и где к тому же царила темнота. Но Сёдзо по внешнему виду домов в новых жилых районах мог примерно определить их внутреннюю планировку. И действительно, он ни разу не ошибся дверью, поднимаясь на второй этаж в комнату с открытыми ставнями. Войдя туда, он направился прямо к окну, чтобы увидеть открывающуюся оттуда картину, которую, предположительно, разглядывал преступник.

Смотреть на все глазами преступника. Это первая заповедь сыщика. Сёдзо представил, что он и есть тот грабитель, который уже побывал в нескольких домах, и стал рассматривать стены и крыши домов его глазами.

Первые несколько минут он видел только ночной пейзаж с призрачными тенями черных зданий и редкими огоньками, освещавшими вечернюю трапезу обитателей. Затем его взгляд сам собой задержался на нескольких освещенных окнах. Некоторые из них находятся далеко, другие близко. Из-за того что снаружи темно, а внутри светло, даже в тех окнах, на которых опущены шторы, можно различить силуэты людей.

Сёдзо отыскал взглядом неясные очертания дома D, находившегося по соседству, а также домов А, В и С. Он попытался представить в своем воображении, что можно увидеть со второго этажа каждого из четырех домов. Внутри квадрата, образованного ими и пятым домом, Е, у окна которого сейчас стоит Сёдзо, должен находиться некий объект, который преступник наблюдал из всех пяти домов. Ему казалось, что цель загадочного преступника, открывавшего посреди ночи окна в пустых домах, заключалась только в том, чтобы найти в ночной панораме определенный объект. Безусловно, это было лишь интуитивное предположение. К примеру, вполне могло случиться, что преступник, любимое занятие которого — подглядывать, искал окно, через которое он мог бы заглянуть В комнату какой-то женщины.

Размышляя об этом, Сёдзо почти полчаса неотрывно вглядывался в ночной пейзаж, однако чем дольше он смотрел, тем безбрежней казалось море похожих друг на дружку зданий. И не было среди них ничего такого, о чем можно было бы уверенно сказать «Вот оно!».

И все же одно окошко на втором этаже дома, находившегося как раз в центре образованного пятью взломанными домами квадрата, привлекло внимание Сёдзо, И конечно же. он сразу узнал его. Это был самый шикарный из всех домов квартала, построенный в модернизированном японском стиле, с навесом, крытым медными листами. В большом ухоженном саду имелось даже что-то вроде чайного домика. На воротах была табличка с именем: «Накамура».

Сёдзо несколько раз видел, как в дом приходила пожилая женщина, работавшая там прислугой. А года два назад видел, как из ворот дома появилась очень красивая женщина лет сорока в кимоно, по виду похожая на хостес из ночного клуба или бара, села в черный «Мерседес» и уехала. Сёдзо пришел к выводу, что это второй дом какого-то богача. Однако сейчас этот дом привлек внимание Сёдзо только потому, что, если смотреть с улицы, высокий забор, деревья и большой навес не дают как следует разглядеть окна. А отсюда, с высоты второго этажа, окно жилой комнаты и горевший в ней свет были видны как на ладони.

Сёдзо почувствовал себя несколько неуютно при мысли, что это просто окно дома, где живут совершенно неизвестные ему люди. Но какой бы красивой ни была женщина, если ей сорок лет, вряд ли кто-то станет подглядывать за ней в окно. К тому же окно изнутри закрыто сёдзи и, если в него что-нибудь и видно, так только силуэты. Нет, таинственного преступника, если он и имеет патологическую страсть к подглядыванию, интересует совсем не это окно. Придя к такому выводу, Сёдзо решил как можно скорее выбраться из чужого дома. Он начал терять первоначальную уверенность в том, что цель преступника — наблюдение за каким-то объектом, находящимся среди домов этого жилого квартала, и совершенно пал духом. Однако у Сёдзо такой характер, что всякий раз, когда не сбываются необоснованные надежды и на смену им приходит уныние, которое он сверх всякой меры испытал, когда служил в полиции, он говорит себе: «Главное — не считать себя дураком, а не то конец».

Поэтому неудача не остановила Сёдзо, и этой ночью, сидя в комнате охраны на фармацевтической фирме, он почти не спал, разглядывая карту в блокноте. Сёдзо старался припомнить все, что видел вечером из окна дома Е, и делал пометки на карте. И хотя он на время потерял уверенность в себе, но по-прежнему придерживался версии, что преступник забрался в пустой дом и открыл ставни, чтобы что-то увидеть.

К тому же Сёдзо считал, что жулик, побывавший уже в пяти домах, на этом не остановится. Он пока еще ничего не сделал и, похоже, цели своей не добился, а значит, будет и шестой дом. И по мере того как преступник будет приближаться к своей цели, блокнот Сёдзо, наполненный детальными сведениями, и карта, испещренная множеством значков, будут приобретать все большую ценность, Смутное волнение не покидало душу Сёдзо, тлея подобно угольку в золе костра.

Наступило следующее воскресенье. Сёдзо не забыл данного жене обещания приехать домой. Но не поехал, потому что разработал один план.

В шестой дом злоумышленник пока не забирался, и Сёдзо опасался, как бы он вообще не исчез. И вот накануне утром, во время ежедневного обхода, Сёдзо заметил около дома Е, который собирались перестраивать, машину строительной компании. Подойдя к сотруднику компании, который стоял на улице и разглядывал дом, Сёдзо, словно невзначай, спросил: «Перестраивать будете?». Тот ему ответил, что через два дня дом начнут разбирать, и он приехал посмотреть, какая работа здесь предстоит.

Услышав это, Сёдзо сразу записал в свой блокнот: «Дом 33. В понедельник будут разбирать». И тут ему опять пришла в голову мысль о жулике. Неизвестно, что именно рассматривал, открыв ставни на втором этаже, человек, знавший, что дом пустует, и проникший туда ночью, когда хозяева выехали. Но поскольку он теперь затаился, можно предположить, что он наконец увидел то, что искал. Достиг ли он этим своей цели или нет? Но если даже преступник в доме номер тридцать три добился, чего хотел, судя по тому, с каким упорством он до сих пор забирался по ночам то в один, то в другой дом, трудно поверить, что он успокоится, просто высмотрев что-то из окна. Интересно, проникнув ночью в пустой дом, преступник там что-нибудь делал или только смотрел? А может, как раз сегодня ночью он что-нибудь замышляет? Какое из этих предположений может оказаться верным?

— А соседи знают, когда начнут ломать дом? — быстро спросил Сёдзо, на что его собеседник с таким видом, словно желая сказать «как, вы еще здесь?», ответил:

— Мы давно всех оповестили. Ведь улица узкая, а здесь и грузовики, и тяжелая техника будут ездить. Да и разрешение полиции требуется…

В самом деле, если фирма запросила у полиции разрешения пользоваться дорогой, то преступник, захоти он только, всегда сможет выяснить, в какой день начнутся работы. А раз так, то существует некоторая вероятность, что он вернется в пустой дом накануне слома. И более того, если он вернется, то именно этой ночью, последней, пока дом еще стоит.

Но пусть даже он не вернется, этой ночью надо во что бы то ни стало еще раз проверить, что же все-таки видно со второго этажа. Мысли проносились в голове Сёдзо одна за другой. Обычно промежуток времени между работой на складе и работой на фармацевтической фирме очень ограничен, поэтому только в воскресенье у него будет возможность побывать в доме поздней ночью и проверить, что видно из его окна.

По этой причине Сёдзо быстро отказался от намерения поехать домой, где его ждали жена и дочь, и, совершенно не испытывая угрызений совести, решил обойтись телефонным звонком.

— Привет, папа, — сухо сказала взявшая трубку дочь. — Мама на работе.

— А ты что делаешь?

— Занимаюсь.

— Я, может, приду в следующее воскресенье.

— Да? Ну, хорошо.

Вечером Сёдзо, едва дождавшись, когда сядет солнце, из своей квартиры прямиком направился к дому тридцать три. Он в возбуждении думал, как много ему предстоит сделать этой ночью. И уже одна эта мысль давала ему ощущение насыщенной жизни, поднимала настроение. «Делать» — не совсем точное слово, ведь ему предстоит, подобно землеустроителю, мысленно разделить на участки пространство, открывающееся из окна второго этажа, и с ранних сумерек до глубокой ночи зорко следить за каждым домом: где свет зажегся, а где погас.

Сёдзо занял позицию у окна на втором этаже пустого дома, разложил карту, вклеенную в блокнот, и начал вглядываться в ночной пейзаж. Отбросив предположения и предчувствия и ничего не ожидая, он просто сосредоточивался на одной из клеток доски «го» и, когда там загорался огонек, автоматически смотрел на часы и делал пометку на карте. Когда огонек гас, он снова отмечал это на карте.

Такая работа не была для Сёдзо чем-то особенным. Все его движения были такими же естественными, такими же жизненно необходимыми, как ежедневное хождение по улицам. Не так давно полицейский назвал его «книгой учета», а ведь с самого детства у него была именно такая кличка — «книга учета» — из-за его привычки все записывать в тетрадку, которую Он всегда носил с собой как большую ценность.

Как хорошо, освободившись от забот, связанных с работой и домом, просто ходить и наблюдать. Такое времяпрепровождение более всего приносит в душу мир и покой. Эта мысль, которая часто посещала Сёдзо, когда он служил в полиции, сейчас опять пришла ему в голову, И потом, работа сыщика, слежка всегда были сопряжены с нервным ожиданием — может, получится хоть раз? а вдруг неудача? Зато теперь он может вести наблюдение так, как ему этого хочется, и никто не будет вмешиваться. Однако во время службы в полиции он научился делать обходы и осмотры по плану, научился ждать в засаде, и вообще работа сыщиком более всего соответствовала образу жизни, к которому инстинктивно стремился Сёдзо. И доказательством служит то обстоятельство, что и сейчас, уже не будучи сыщиком, он добросовестно следует своему инстинкту.

Размышляя об этом, Сёдзо почувствовал некоторую досаду — ведь, служа в полиции, он мог бы так же, как и теперь, позволять себе быть самим собой. И если бы в то время, когда он испытывал лишь беспокойство, неудовлетворенность и уныние, он мог оценить свои природные качества так, как он это делал сейчас, то, возможно, он стал бы совсем другим человеком.

Но это уже в прошлом. А теперь все в порядке, сказал себе Сёдзо, и в самом мирном расположении духа продолжал всматриваться в вечерний пейзаж за окном. Детали его постоянно менялись, держа Сёдзо в напряжении и не позволяя ни на миг оторвать взгляд. Вот опять один огонек погас. Сёдзо тут же находит дом на карте и едва успевает проставить время, как в другом окне загорается свет. И снова гаснет.

На разложенной карте Сёдзо вдруг появился крылатый муравей. Он полз то налево, то направо, но Сёдзо не стряхивал его на землю, а продолжал водить ручкой по карте, стараясь не задеть насекомое.

Как только миновала полночь, огней за окном стало гораздо меньше. И эти малочисленные огоньки все сильней притягивали взгляд Сёдзо. Он мог объяснить причину, по которой горел каждый из них. Здесь хозяин всегда приходит с работы поздно, а там сын хозяев готовится к вступительным экзаменам в университет. Прямо напротив светилось окно на втором этаже дома в японском стиле, принадлежащего богачу. За закрытыми сёдзи по-прежнему не видно ни одной человеческой тени. И свет производил странное впечатление: казалось, его случайно забыли погасить. Это был тусклый красноватый свет электрической лампочки, недостаточно яркий, чтобы при нем можно было что-то делать, но и не такой слабый, как свет ночника. Интересно, чем занимается в той комнате возлюбленная хозяина? Сёдзо и сам не заметил, как разыгралось его воображение.

Тем временем послышался звук остановившегося у дома автомобиля, и Сёдзо насторожился. Первым делом ему пришло в голову, что по соседству с пустым тридцать третьим домом никто из хозяев поздно ночью не возвращается. Может, это приехал на такси хозяин соседнего дома D, жену которого на днях, по-видимому, положили в больницу? Возможно, ее состояние внезапно ухудшилось.

Не отводя глаз от окна и навострив уши, Сёдзо прислушивался, в надежде услышать звук отъезжающего такси, звук ключа, которым хозяин открывает калитку. Однако, как ни странно, через несколько секунд звук шагов раздался вовсе не у соседнего дома, а у входа в гот самый дом, где сейчас находился сам Сёдзо. Не успел он испугаться, как шаги зашуршали уже по деревянному полу.

Не раздумывая, Сёдзо с трудом вполз в стенной шкаф. Осторожные шаги двух пар ног доносятся уже с лестницы. Злоумышленник все-таки вернулся, и не один. У Сёдзо возникло ощущение огромной удачи, которого ему ни разу не довелось испытать на службе в полиции. Сидя в шкафу, он прислушивался к постепенно приближающемуся шарканью подошв. Нервы его были напряжены до предела, и он даже подумал, что от этого может лопнуть какой-нибудь кровеносный сосуд и наступит конец. Пока Сёдзо удивлялся своей трусости и пытался понять ее причину, шаги врагов достигли второго этажа, и рядом со шкафом послышался стук какого-то тяжелого предмета, опущенного на татами. «Похоже, поставили тяжелую сумку», — подумал Сёдзо.

— Ну что?

— Ближе, чем я думал.

После того как двое мужчин обменялись этими репликами, раздался звук открываемого окна. Затем звук расстегиваемой «молнии». Зашуршала одежда. И вслед за тем лязгнуло железо.

Интересно, что это «ближе», чем он думал? «Ближе» — значит, речь идет о расстоянии. Расстоянии от окна. Мужчины куда-то целятся. А раз целятся, значит, у них «пушка». И в то время, как Сёдзо силился представить, что происходит, опять послышался лязг металла и один из мужчин сказал:

— Еще одна минута.

Еще одна минута? Сёдзо машинально взглянул на светящийся циферблат часов — ноль часов пятьдесят девять минут. Через минуту наступит час ночи и что-то произойдет. Интересно, что за люди в комнате? Что у них в руках? Куда они выстрелят через минуту? Все эти вопросы, которые имели значение с самого начала, показались сейчас незначительными и отошли на второй план. Сейчас самое главное — не дать им выстрелить. Он едва сдерживался, чтобы тут же не выскочить из шкафа.

Решив, что мужчины наверняка стоят лицом к окну, Сёдзо приоткрыл дверку шкафа сантиметра на три. Рядом на татами лежала спортивная сумка. Мужчина у окна, опершись локтями на подоконник, наклонился вперед. В руках он держал что-то вроде дробовика. В следующее мгновение Сёдзо с громким криком «Стой!» выпрыгнул из шкафа.

Он бросился на спину преступнику, державшему ружье наизготовку, и в тот же миг раздался резкий выстрел. Сёдзо повалил мужчину на пол вместе с ружьем, но тут второй преступник изо всей силы ударил его по голове, затем сильно ткнул чем-то в бок. Сёдзо кувырком полетел на пол и ударился затылком. Он слышал шаги людей, поспешно спускавшихся по лестнице, и с трудом повернулся и пополз. Когда он наконец ухватился за перила лестницы, снаружи донесся рев отъезжающего автомобиля.

Сёдзо ползком вернулся в комнату. Поднявшись на ноги, он выглянул в окно, из которого только что стрелял преступник. Очевидно, выстрел был негромким — всюду было спокойно, царила тишина. Свет в окнах продолжал гореть. Преодолевая сильную головную боль, Сёдзо вглядывался в ночь, пытаясь увидеть, не произошли ли какие-нибудь изменения вокруг.

И тут его взгляд остановился на светящемся в двадцати метрах от него окне второго этажа богатого особняка. Сёдзи, которые были задвинуты за минуту до того, как появились преступники, сейчас были почему-то открыты. Если бы это сделал хозяин, услышав выстрел, то он бы их сразу же и закрыл. Но сёдзи остались раздвинутыми, а внутри никого не было видно.

«Что-то тут не так», — мелькнуло в раскалывавшейся от боли голове. Почувствовав подступающую к горлу тошноту, Сёдзо напрягая силы пополз к выходу. Как только он оказался снаружи, подъехала полицейская машина и из нее крикнули: «Вот он!».

Прискорбней всего для Сёдзо оказался момент, когда он, сидя в комнате, куда его привели на допрос, неожиданно обнаружил пропажу блокнота. Он не сомневался, что выронил его во время драки со злоумышленниками. Он стал просить вернуть ему потерянный блокнот, если тот будет обнаружен на месте преступления, так как он очень важен.

— Что за блокнот? — спросили его, и Сёдзо в таких мельчайших подробностях описал свой блокнот — цвет, количество страниц, вклеенную внутрь карту, сложенную гармошкой, — что привел в изумление следователя. Однако в ответ услышал:

— Возможно, блокнот будет конфискован как вещественное доказательство вторжения в чужой дом.

Сёдзо был задержан на месте преступления по подозрению во вторжении в чужой дом. И действительно, после часа ночи в полицию позвонили и сообщили, что в доме выбито стекло, показания Сёдзо о выстреле совпали с тем, что слышали хозяева соседних с тридцать третьим домов, налицо рана на голове Сёдзо с тремя наложенными швами — все это делало слушание обстоятельств в следственном отделе до обидного Простым.

Показания Сёдзо сводились к следующему: его беспокоило то, что четыре дома подряд были ограблены, а также то, что кто-то открыл ставни в доме, хозяева которого выехали, так как дом должен перестраиваться, и поэтому он решил попытаться в ночь перед тем, как пятый дом будет разобран, увидеть из окна объект, который видел преступник. И это была чистая правда, ни прибавить, ни убавить. Однако следователи допрашивали его с таким бесстрастным видом, что было непонятно, верят они ему или нет. Но когда он показал на карте района все пять домов от А до Е, всячески подчеркивая, что они образуют квадрат и что окна домов D и Е выходят внутрь этого квадрата, следователи занервничали и в конце концов сказали: «Он и в самом деле наш бывший коллега».

Правда, Сёдзо толком не помнил самого важного — как выглядели и во что были одеты преступники. Все, что он мог сказать, — это время, когда они пришли в пустой дом, что один из них проговорил «Еще одна минута», что оружие было похоже на дробовик и что у них была спортивная сумка. Поэтому слова «бывший коллега» больно укололи его своей двусмысленностью. Ему стало стыдно, что он влез не в свое дело, да еще так неудачно, а когда перед глазами всплыли лица Каёко и Кэйко, его охватила досада на собственное бессилие.

В понедельник утром, после того как Сёдзо устроили двухчасовой допрос, он в течение получаса присутствовал при обыске в доме номер тридцать три, слом которого временно приостановили. Вид, открывавшийся из окна второго этажа, дышал таким покоем, что невозможно было представить, что ночью здесь стреляли из ружья. Сёдзи в доме напротив, которые были открыты сразу после происшествия, сейчас опять были плотно задвинуты.

Когда Сёдзо поинтересовался, из какого дома ночью сообщили о разбитом окне, ему ответили, что этого ему знать не полагается.

После того как обыск закончился и они вернулись в следственный отдел, начальник отдела сказал: — Похоже, вас хорошо знают в этом районе. Все жильцы подтвердили, что вы каждое утро и каждый вечер в одно и то же время там прохаживаетесь, К тому же у вас не было приводов до сих пор. Поэтому арест отменяется, — Он неторопливо выложил на стол блокнот.

Что это? Любезность по отношению к бывшему коллеге? Желание поскорее избавиться от лишних хлопот? Так и не решившись выяснить причину, Сёдзо спрятал в карман блокнот и быстрым шагом пошел прочь от полицейского участка. Утром он первым делом позвонил на склад и сообщил, что не может выйти на работу. Поэтому сейчас можно было идти прямо домой, но не успел он сделать и нескольких шагов, как в нем опять взыграла не помнящая горьких уроков натура.

Когда Сёдзо появился в полицейском участке, находившемся у шоссе в двух шагах от жилого района, там дежурил уже не тот полицейский, который задержал его ночью. При виде Сёдзо глаза нового дежурного округлились от удивления.

— Как? Вас уже освободили? — спросил он. Очевидно, ему передали по смене о Сёдзо.

— Само собой. Ведь я пострадавший. Мне три шва наложили на голове. Кстати, я забыл в отделении спросить — из какого дома сообщили, что кто-то разбил окно?

— Из дома пять — двенадцать. — не задумываясь, ответил полицейский.

— А, из дома Накамуры. Хорошо, спасибо.

Оставив полицейского, который собирался сказать еще что-то, Сёдзо быстро пошел прочь. Когда он услышал, что стреляли по дому номер пять — двенадцать, ему стала абсолютно ясна одна вещь, поразившая его до глубины души. Между окном на втором этаже особняка, которое он видел из пустого дома, и рядом фактов, начиная с нескольких квартирных краж и кончая выстрелом из ружья, имеется объяснимая связь. Однако роскошный внешний вид усадьбы с табличкой «Накамура», образ жизни красавицы в кимоно, похожей на женщину из ночного клуба, и другие побудительные мотивы и цели этого дела в большинстве своем по-прежнему остаются загадкой.

Обойдя стороной двенадцатый номер, где наверняка слоняются сыщики, собирающие показания и изучающие место происшествия, Сёдзо добрался до своей квартиры. Впервые не по своей воле он не пошел на работу и, чтобы убить незаполненное время, вновь открыл заветный блокнот.

Его охватила дрожь при мысли о допущенном прошлой ночью промахе, когда, находясь в «засаде», он столкнулся с преступниками, но они его избили и скрылись. Это была непростительная халатность, за которую в полиции его бы немедленно понизили в звании. Однако пронизавшая Сёдзо внутренняя дрожь носила несколько иной характер, чем та, которую он постоянно ощущал в коллективе. Сейчас она граничила с чувством отчаяния, которое человек испытывает, когда своими руками разрушает самое для себя дорогое. Эти пять лет после ухода из полиции он изо дня в день прогуливался, наблюдал и находил в этом успокоение. И надо же было такому случиться как раз тогда, когда он сам готов был примириться с подобным образом жизни.

По правде говоря, узнав в полиции, что стреляли по богатому особняку, Сёдзо решил, что он что-то упустил из виду. Между пострадавшими от квартирного вора пятью домами, составляющими квадрат, и находящимся в его центре домом пять — двенадцать не было никакого физического противоречия, но после того, как стало известно, что стреляли по дому пять — двенадцать, именно отсутствий такого противоречия внезапно зародило в Сёдзо предчувствие, свойственное сыщикам.

До сих лор его интересовал вопрос, почему маленькое окошко в доме D и ставни в соседнем с ним доме Е были открыты. Теперь же, когда он знал, что каждое из этих окон давало возможность наблюдать за окном во втором этаже особняка Накамуры, Сёдзо стал спрашивать себя, почему преступники, влезавшие в чужие дома, чтобы найти место для стрельбы по окну Накамуры, раз открыв окна, не закрыли их. Если им было так важно присмотреться к мишени, то они должны были бы закрыть окна, чтобы никто этого не заметил. Однако преступники дважды оставили окна открытыми. Почему?

Это в характере Сёдзо — зацепившись за что-то, не отцепляться до тех пор, пока не будет найден ответ.

Однако здесь есть и другие загадки. И одна из них — слова, сказанные преступниками перед выстрелом: «Еще одна минута».

Об этом Сёдзо дал показания в полиции. Когда он сказал, что, услышав слова «еще одна минута», посмотрел на часы и было ноль часов пятьдесят девять минут, его несколько раз заставили повторить время. Однако проблема-то заключается не в том, что выстрел произошел в час ночи, а в том, почему он произошел именно «одну минуту» спустя, в час ночи. Ведь если все готово, можно выстрелить в любое время. А если немного подумать, разве слова преступника «еще одна минута» не свидетельствуют о том, что стрелять надо было не в ноль часов пятьдесят девять минут, а ровно в час?

И еще одна загадка. Почему сёдзи на окне второго этажа в доме Накамуры до появления преступников были задвинуты, а после выстрела оказались открыты?

Думая о том, что, будь он сейчас там, где ведется расследование, ответы, быть может, нашлись бы легко и просто, Сёдзо с таким остервенением чиркал в блокноте ручкой, что прорывал бумагу.

Вечером Сёдзо отправился на работу в фармацевтическую фирму, но, выйдя из квартиры, он свернул к ближайшей станции и купил вечерние выпуски всех газет. Во всех газетах, и в дневных, и в вечерних, сообщалось об обстреле частного дома, но вечерние давали более подробную информацию. До сих пор Сёдзо не обращал внимания на то, что пишут вечерние газеты, которые даже не допущены в клуб журналистов при полиции, считая все их статьи пустой, ни на чем не основанной болтовней. Но в этот день его взгляд привлекли броский заголовок «Обстреляли дом любовницы президента компании по недвижимости», а также статьи.

Прочитав заголовки, Сёдзо все понял. Газеты не сообщали названия компании по недвижимости, но если взглянуть на особняк номер пять — двенадцать, который, как говорят, принадлежит любовнице президента, то становится ясно, что речь идет о сравнительно крупной компании. В статьях говорилось, что прошлой ночью, когда президент находился в доме своей возлюбленной, кто-то выстрелил из дробовика по окну второго этажа, и только чудом оба они не пострадали. Кроме того, сообщалось, что в течение последних двух недель в дом подбросили пять писем с угрозами: «Мы тебя убьем», к которым были приложены фотографии особняка.

Это тоже было понятно. Из некоторых статей в дневных газетах стало ясно, что пострадавший — президент компании по недвижимости — письма с угрозами передавал в полицию, однако та, не принявшая вовремя необходимых мер, предпочитала держать наличие писем в тайне от общественности. Бывший сыщик сразу сообразил, что сообщения о пяти подметных письмах «с фотографиями особняка» содержали конкретные факты, которые не могли быть досужим вымыслом.

Пять писем с фотографиями особняка. Пять фото, сделанных из окон пяти домов — А, В, С, D и Е?

Сёдзо много раз вызывал в памяти ночной пейзаж, открывавшийся из окна пустующего дома, а также расположение пяти домов относительно друг друга и понимал, что эта информация может быть вполне достоверной. Однако, с другой стороны, его сомнения все больше усиливались. Он ничего не мог сказать о домах А, В и С, так как их окна, выходящие на особняк под номером пять — двенадцать, не были видны с улицы, но что касается домов D и Е, то почему все же преступники, открыв окна, чтобы сделать фотографии, не закрыли их после этого?

Когда Сёдзо, как обычно, без десяти семь вечера переодевался у своего шкафчика в сторожке на фармацевтической фирме, к нему подошел его молодой сменщик, работавший днем, и сказал:

— А я слышал, тебя арестовали. За дамочкой подглядывал ночью из чужого дома? Ха-ха! И ты туда же!

Сёдзо вырвал из руки юнца недокуренную сигарету и сунул ему в рот.

— Не хами старшим, — с угрозой в голосе сказал он и, увидев в приоткрытую дверь, что на столе в конторе опять беспорядок, сердито рявкнул: — А ну, убери!

Сменщик только сплюнул и ушел, так и не убрав обертки от конфет и табачный пепел. На этот раз Сёдзо не стал догонять его, а молча сам навел порядок на столе и приступил к своим ночным обязанностям, Но из его головы никак не шел случай с обстрелом особняка Накамуры.

Из статьи в вечерней газете следовало, что во времена своего процветания риэлторская компания Накамуры получила в банке крупный кредит, а когда разросшееся дело пошло на спад и накопился огромный долг, возникли еще неприятности из-за какой-то темной сделки с недвижимостью. Возможно, это и послужило поводом для угроз. Однако Сёдзо с самого начала решил, что не ему, простому обывателю, делать выводы относительно всей этой подоплеки, да и одними предположениями тут не обойтись. Он продолжал думать только об открытых окнах в домах D и Е. Об окне в особняке Накамуры сразу после выстрела. А также о словах: «Еще одна минута».

Из «писем с угрозами, к которым приложеныфотографии», а также из факта обстрела следовало, что на жизнь президента Накамуры готовилось тщательно спланированное покушение. Однако так ли это на самом деле? Стали бы преступники, пять раз подбросившие письма с угрозами, оставлять открытыми окна в домах, куда они пробирались, чтобы сделать фотографии?

Та кое трудно представить. А что, если преступники намеренно не закрыли окна? Тогда получается, что это было сделано специально, с целью привлечь внимание. Окна могли быть оставлены открытыми, чтобы продемонстрировать всем, откуда были сделаны пять фотографий, доказать, что угрозы — не просто фарс. Однако, с другой стороны, ведь если бы полиция и люди сразу обратили внимание на эти манипуляции с окнами, преступники бы вообще лишились возможности стрелять.

Из-за того, что на оставленные преступниками улики обратил внимание только Сёдзо, они и смогли выстрелить. Но если они действительно замышляли убийство, то тогда вряд ли уместен такой шантаж населения с целью убедить его в своем существовании, рискуя привлечь внимание полиции. При сопоставлении всех этих противоречий получается, что преступники никого и не собирались убивать, но им пришлось стрелять, поскольку их угрозы не достигли желаемой цели. Такие мысли пронеслись в голове Сёдзо.

Однако если им просто надо было выстрелить, то ведь от окна пустого дома до окна Накамуры не более двадцати метров, достаточно было бы выстрелить из пистолета. Тогда почему преступники взяли громоздкий дробовик? Чтобы подчеркнуть, что они действительно собирались убить?

Сёдзо, ни на йоту не продвинувшийся вперед в разрешении двух загадок — что значили слова «еще одна минута» и почему было открыто окно сразу после выстрела — пришел к ужасному выводу, что, возможно, преступники провели его, единственного, кто обратил внимание на открытые окна. Ведь возможен и такой вариант: цель преступников заключалась не в том, чтобы убить, а в том, чтобы убедить всех, что пострадавшего хотят убить.

Сёдзо сделал этот вывод, когда с фонариком в руке обходил фабрику. Быстро достав блокнот, он сделал новую запись: «Возможно, разыграна пьеса собственного сочинения».

Начиная со следующего утра Сёдзо повел себя загадочно, стараясь при этом не потерять оба места работы, которые давали ему средства к существованию. На предыдущей неделе он позвонил домой и сказал, что придет в воскресенье. Но когда оно наступило, он опять не выполнил своего обещания. И вот в среду, когда в супермаркете, где работает Каёко, выходной, она с таким видом, словно не ждет уже ничего, пришла, как обычно, на фармацевтическую фирму, принеся в сумке еду. Сёдзо наврал ей, что на складе дела идут так хорошо, что приходится работать и по воскресеньям, и, показав на перевязанную голову, сказал, что поранился из-за спешки на работе. Каёко промолчала.

Дорога с фирмы на склад, если идти по прямой, занимала не более трех минут, и теперь Сёдзо перестал утром и вечером ходить кружным путем, а сэкономленное время использовал для того, чтобы каждый день заглядывать в полицейский участок. Вызвав дежурного по уголовному отделу, он каждый раз говорил одно и то же:

— Надо еще раз провести следствие. Вполне возможно, что «мишень» и «преступники» действуют заодно. Допросите женщину из двенадцатого дома.

Через две недели после происшествия в журналах появились статьи, в мелких подробностях живописующие, как некий провинциальный банк выдавал незаконные кредиты на очень крупные суммы. Список тех, кто получил необеспеченные кредиты, возглавляла та самая компания по недвижимости. И уже на следующий день с калитки дома номер двенадцать исчезла табличка «Накамура», а вместо нее появилась наклеенная бумажка, сообщавшая, что дом выставлен на аукцион. Через несколько дней Сёдзо узнал, что компания Накамуры обанкротилась.

Сёдзо совершенно не интересовала экономика, но он нервничал, видя, как с каждым часом меняются обстоятельства, связанные с теми, кто мог оказаться причастным к этому делу, и не переставал каждый день, утром и вечером, наведываться в полицию.

И вот однажды, когда Сёдзо, как всегда, решительной походкой и слегка ссутулившись, направлялся со склада на фармацевтическую фирму, он вдруг заметил у полицейского участка Каёко. С неизменной сумкой в руках, одна на темной дороге, она топталась на месте с совершенно беззащитным и ничего не понимающим видом. Увидев ее, Сёдзо почувствовал, как из его напрягшегося тела внезапно ушли все силы и ноги как будто стали ватными.

— Что с тобой? — спросила Каёко.

— А с тобой? — спросил в ответ Сёдзо, — Что с работой?

— Я ушла пораньше. Сегодня утром к нам домой заходил господин Куроива из полицейского управления. Просил передать вот это…

Сёдзо буквально вырвал из рук Каёко белый конверт, на котором было написано: «Господину Сёдзо Савада», а на обороте — «Юкио Куроива». Куроива был начальником криминального отдела полиции, где раньше работал Сёдзо. Когда Сёдзо подал заявление об уходе по собственному желанию, он, беспокоясь о том, как его собрат будет жить, дал ему рекомендацию для работы на транспортном складе. Сёдзо хотел вскрыть конверт тотчас, но Каёко удержала его:

— Не надо в таком месте… Тебе ведь еще рано на фирму? Давай зайдем в кафе.

Она была права. Сёдзо решил не ходить в участок, а вместе с Каёко зашел в маленькое кафе, где обычно убивали время продавцы из соседних магазинов да старики. Сёдзо не терпелось поскорей прочитать письмо, поэтому, как только они сели за столик, он тут же открыл конверт, поручив жене сделать заказ.

Письмо было коротким. «Надеюсь, что у Вас все в порядке. Краем уха кое-что о Вас слышал. Я высоко ценю Ваши усилия по расследованию дела о квартирных кражах и обстрелу дома. В связи с этим…». Далее бывший начальник кратко изложил результаты расследования. Оказывается, раздававший незаконные кредиты районный банк, президент компании по недвижимости и преступная группировка брокеров действовали в сговоре. Когда дошло до переброски долгов компании по недвижимости подставной фирме, было инсценировано покушение гангстеров на жизнь президента компании якобы с целью принудить банк ускорить «переброску».

«Я получил информацию, что в связи с данным делом в середине этого месяца Токийская районная прокуратура приступит к расследованию ситуации в банке, и мне бы хотелось, чтобы Вы спокойно наблюдали за ходом следствия». Такими словами закончил письмо его бывший шеф. Получается, что ему советуют не совать нос в эту кашу. Однако уже то, что ему. простому обывателю, следственные органы приоткрывают свои карты, можно рассматривать как выражение благодарности.

Сёдзо прекрасно сознавал, что поводом для написания письма послужило лишь то, что он начал мешать следствию, Если бы даже он не принимал во всем этом никакого участия, в результате скандала с банком все равно, рано или поздно, это дело всплыло бы. И надо честно признать, что Сёдзо не сделал абсолютно ничего для его раскрытия. Сёдзо понимал, что его бывший начальник, с одной стороны, чтобы положить конец его непрошенному вмешательству, а с другой — сочувствуя ему, пытается выручить его из нелепой ситуации, в которую он, действуя в одиночку, попал, стараясь хоть немного самоутвердиться.

Самому же Сёдзо было достаточно того, что полиция признала, что покушение — лишь инсценировка. Ему не надо, чтобы признавали его заслуги, достаточно, что восторжествовала истина. Такой уж он был, этот Сёдзо.

Он положил письмо в карман и поднял глаза, Каёко со скучающим видом спросила его:

— Что-то случилось?

— Нет, уже все в порядке.

— А что?

— Недалеко от моей работы произошло несколько квартирных краж. Но теперь, похоже, преступника выследили.

— А ты-то тут при чем?

— Я — бывший сыщик. Мне стоит лишь взглянуть на «почерк» грабителя, и сразу все становится ясно.

В это время принесли кофе, и Каёко, собиравшаяся что-то сказать, остановилась на полуслове, К кофе подали пирожное.

— Ты любишь пирожные? — спросил Сёдзо.

— В меню написано, что их подают с кофе — пятьсот иен, — ответила Каёко и, улыбнувшись, словно маленькая девочка, посмотрела на пирожное. — Может, и ты съешь?

— Нет.

Сёдзо пил кофе, размышляя, что последний раз он видел, как его жена ест пирожное, еще до свадьбы. Кофе был переваренный и невкусный. Кроме Сёдзо и Каёко, посетителей в кафе не было. За прилавком официантка со скучающим видом перелистывала журнал.

У Сёдзо внезапно появилось ощущение, что уже много лет он живет, чего-то лишившись. Прихлебывая кофе, он от нечего делать стал раздумывать, что бы это могло быть, но так и не придумал. «Надо бы сходить с Каёко в какое-нибудь кафе поприличней», — решил он и в этот момент услышал, как Каёко тихонько вскрикнула и смахнула что-то с юбки.

Приглядевшись, он увидел на полу муравья. Каёко уже хотела раздавить его носком туфли, но Сёдзо удержал ее за колено:

— Не надо.

Муравей двигался по бетонному полу то влево, то вправо.

— Каёко, эта букашка — я…

— О чем это ты?

— Я так же как она — просто ползаю по земле.

Дав это объяснение, ничего не объяснившее, Сёдзо почувствовал слабое, с привкусом горечи удовлетворение, засмеялся и протянул руку к пирожному Каёко.


Chi wo hau mushi by Kaoru Takamura

Copyright © 1993 by Kaoru Takamura

© Л. Левыкина, перевод на русский язык, 2001

Анна Огино Водяной мешок

1. Саммертайм

Говорят: «Врет и не краснеет». Хорошо бы, когда врешь, нежно розоветь — как роза. Ну-ка попробую.

— Я сегодня вернусь поздно. С подругой встречаюсь — я тебе говорила.

— Угу.

— Сходим в театр, потом поужинаем где-нибудь. В общем, приду ночью.

— М-м.

— Ты ложись без меня, не жди.

— Ага.

Ну же, давай останови меня, а то поздно будет. В груди прямо все клокочет. Вот бы взял встал перед дверью и отрезал: «Никуда ты не пойдешь!».

Я бы тогда ка-ак пихнула бы его и все равно ушла бы.

Я уже надевала туфли, как вдруг вижу — чулок сзади пополз. Через всю лодыжку, зараза такая. Я застонала — получилось не очень убедительно, как-то без души. Стон вяло перешел на низкую ноту. Тогда я свирепо размахнулась и зашвырнула подальше свою сумочку.

— Да ладно тебе. Надень другие, — говорит.

Какие у него все-таки иногда бабские интонации

проскальзывают. Голосишко — будто воздух из надутого шарика выпустили. Любые слова, даже самые ядовитые, он произносит протяжно так, скучно. Весь смысл испаряется.

— Ну чего ты возишься? Опоздаешь.

А мне слышится: «Не спеши, не надо».

— Ты говорила, в Сибуя,[2] в полшестого? Еле-еле успеваешь.

А я слышу: «Куда ты, не торопись!»

Я совсем скисаю и со вздохом начинаю искать пару целых чулок.

Порылась в ящике, достала сначала розовые, потом лиловые, потом желтые. Как быть? Розовые лосины с искрой? У дядечки глаза на лоб полезут. Белые гольфы? Нельзя, с черной мини-юбкой подчеркнет, что ноги толстые. Надо что-нибудь синее. Или все-таки черное? Но это чертово тряпье все с какими-то дырками!

Вот здесь заштопано только на носке. Может, сойдет? Все равно в туфлях не видно будет. Я уже натянула один чулок и снова заколебалась. А вдруг придется где-нибудь раздеваться? Застыла в спущенном чулке, совершенно деморализованная. Этот уставился на меня с недоумением.

В конце концов надела старые черные лосины. Я в них такая девочка-студенточка. Целовать его на прощание не стала. Сказала, помаду сотру.

Иду, мрачно смотрю под ноги. На этих поганых лосинах от ходьбы над щиколотками морщины собираются. Если не припустить до станции бегом, точно опоздаю. А побежишь — они вообще гармошкой соберутся. Да и шов весь перекосится. Иду медленно, скриплю на ходу зубами.

Ну почему я всегда опаздываю? Чем важнее свидание, тем больше. Наверно, очень нервничаю, и от этого мои внутренние часы начинают здорово отставать. Ведь готовлюсь загодя, с запасом, и на тебе: смотришь на часы и видишь, что опять опоздала. Наспех наводишь красоту, руки дрожат, а перед самым выходом вдруг решаешь одеться совсем по-другому. Прямо не человек, а кукла какая-то, которую дергает за ниточки невесть кто.

Прихожу в себя я обычно уже в электричке. Герметично закрытый железный ящик — идеальное место для самобичевания и угрызений совести.

Когда я выскочила из вагона, было уже полшестого. Воздух на площади сочился бессмысленным субботним возбуждением. Истерично надрывался громкоговоритель какой-то правоэкстремистской партии, издалека доносились судорожные тремоло электрогитары, а с другой стороны из предвечерних сумерек душещипательно подвывал благотворительный хор — опять пожертвования собирают.

Светофор мигнул зеленым, и людская толпа, как бурно размножающиеся бактерии, хлынула с тротуара на мостовую.

Я ринулась вперед, но, сами понимаете: Сибуя, суббота, полшестого вечера. Особенно не разлетишься. Все мечутся, как опрысканные тараканы, налетают друг на друга. Короткими зигзагами, то и дело бормоча извинения, несусь вверх по улице. Проклятые каблуки. Я совсем к ним не привыкла, подвернула ногу и, чуть не упав, столкнулась с шедшей навстречу парочкой. Врезалась, разумеется, в мужчину. Его спутница одарила меня уничтожающим взглядом. Ладно, бегу дальше, подворачиваю другую ногу. Едва схватилась за первое попавшееся. Попалась мне толстая ручища, держащая хозяйственную сумку. Собственница ручищи, полная тетя, побагровела от возмущения и неожиданности. «Идиотка!» — шиплю я. Имею в виду, конечно, саму себя — привычка у меня такая, с собой разговаривать.

— Сама ты идиотка!!! — отвечает мне тетя громогласным сопрано. Все на нас оборачиваются.

Вот наконец и универмаг «Парко». Уф, добралась. Но не успела я вздохнуть с облегчением, как вдруг соображаю: мы же не у «Парко» встречаемся, а прямо перед концертным залом «Токю».

Врываюсь как полоумная в ближайший магазин и дурным голосом кричу кассирше:

— Скажите, где здесь концертный зал «Токю»?!

Похоже, никто из прежних посетителей кассиршу об этом не спрашивал. Вид у меня совершенно безумный — сама понимаю. Кассирша переглядывается с продавцом, и оба одновременно показывают пальцем: он направо, она налево.

— Ой, извините, что так опоздала. Такая неприятность вышла! — Про рваный чулок я решила не распространяться. Чтобы не привлекать внимания к своим сморщенным лосинам. Сказала, что перед самым выходом из дома пролила молоко на свой единственный выходной наряд. Мне всегда кажется, что, раз уж все равно врешь, как-то вежливее по отношению к собеседнику напрячь фантазию и придумать что-нибудь поинтереснее. В этом-то, наверно, и проявляется моя порочная сущность.

Все время с вами что-то приключается, — кисло улыбается Ю-сан. Это кличка. Его так прозвали потому, что своей круглой физиономией он похож на Юдзиро Исихару.[3] Я не обижаюсь — ведь уже шесть. Кроме кислой улыбки, он ничем не выражает неудовольствия. В глубине души я пожалела, что не выдумала вместо молока чего-нибудь покруче.

— Пора в зал.

Ю-сан изящно приподнимает бровь, кидает вокруг себя гордый взгляд и становится еще больше похож на Юдзиро Исихару. Я, помню, как-то не выдержала и сказала ему, что с приподнятой бровью он — прямо одно лицо с Исихарой. Хотела подольститься. Ю-сан поморщился и сказал, что терпеть не может Юдзиро Исихару. Но я заметила, что с тех пор бровь у него стала ползти вверх чаще. Каждый раз, когда я вижу эту гримасу, у меня в груди что-то сжимается. Может, это совесть? Хотя вообще-то чувство не сказать чтобы неприятное.

Когда он пригласил меня в театр, я согласилась не сразу. Хоть я про себя и зову его просто «Ю-сан», между нами, как говорится, о-го-го какая дистанция. Положение, разница в возрасте и все такое. В общем, одним словом, дистанция.

Собственно, кто он по отношению ко мне? Начальник? Вряд ли это можно так назвать. Я делала иллюстрации на обложку одной книги, которую выпускает его издательство. Мои обложки у заказчиков обычно восторгов не вызывают, и второй раз меня приглашают редко. Но все-таки какое-то время я как бы находилась у Ю-сан в подчинении, и он был мой начальник.

Может, он мой друг? Тоже не скажешь. У него старший сын уже студент. Тот мне больше подошел бы в друзья. Впрочем нет, я для него лет на десять старовата. А для этого лет на десять моложе, чем нужно.

Неугомонное сердце прошептало: для романа дистанция не имеет значения. Разница в положении и возрасте делают его только пикантнее. Это мне сатана нашептывал, я догадалась. Ну-ка залепим ему пасть пластырем и попытаемся трезво рассудить, что означает это загадочное приглашение в театр.

Значит, так. «Вы а субботу вечером свободны? У меня два билета на „Порги и Бесс“. Может быть, сходим?». Если бы приглашающий находился в той же возрастной категории, что и я — этак плюс-минус пять лет, — все было бы ясно. Клеится. Но Ю-сан мог таким образом отблагодарить меня за выполненный заказ. Хотя, по правде говоря, благодарить особенно не за что. Представляю, сколько стоят билеты в оперу. С другой стороны, это для меня — куча денег, а для Ю-сан, может, сущий пустяк. Или кто-то отказался и у него остался лишний билет? И он решил из благотворительных соображений устроить бедной девушке культпоход в театр?

«Наверно, вам интереснее было бы пойти с кем-нибудь помоложе». А что это должно было означать? Ю-сан часто порет какую-нибудь чушь. Наверно, просто хотел пошутить. Так сказать, поднять дух измотанной непосильным трудом сотруднице. Или поддразнить меня, что ли?

В обычной ситуации я бы немножко поизводилась сомнениями и в конце концов отказалась бы. Пробормотала бы, что субботний вечер у меня уже занят. Вряд ли с ходу придумала бы что-нибудь поинтереснее. Ну а потом, само собой, горько бы раскаивалась.

Стоп, сказала я себе. Тут случай особый. После того, что мне тот устроил… и мысленно махнула рукой сатане, что живет а укромном уголке моего сердца: валяй нашептывай. Чего это я, думаю, такая рассудочная? Гори оно все огнем.

— Ах. «Порги и Бесс»? Какая прелесть! — говорю. — Кто, я? Нет, никогда в жизни. Это там поют: «Саммертайм, саммертайм, тра-та-та, тра-та-та»? Ой, с удовольствием! Особенно, — говорю, — с вами!

А сама так и вижу, как на том конце провода у Ю-сан челюсть отвисает, Вот так все и вышло.

Ладно, занимаем места. Говорить не о чем. Ю-сан — большой знаток классической музыки. Я — большой знаток рока (раннего периода). Про Гершвина мне лучше не распространяться, могу сморозить что-нибудь саморазоблачительное. Сижу и проклинаю собственную болтливость — ну не умею я сидеть и помалкивать. Надо тренироваться, научиться молчать так, чтобы все вокруг ощущали твою невысказанную эрудицию. Хорошо быть красавицей — сиди себе и улыбайся. И никаких проблем.

Отбросив робость, спрашиваю:

— А эта опера, она хорошо кончается?

По-моему, прозвучало довольно мило, по-светски. Особенно если учесть, что было искушение добавить: «Извините за дурацкий вопрос, но просто не знаю, что еще спросить».

— Ну как вам сказать. Вообще-то не очень.

Зря спросила. Я ненавижу две вещи: сушеную селедку и трагедии. Все эти любовные страдания и зловещие повороты судьбы выдуманы лишь для того, чтобы выдавить у зрителя слезы. Прутся прямо в душу, не снимая сапожищ, и давят, давят на слезную железу. Не люблю, когда манипулируют моими чувствами. По-моему, ронять на публике слезу, выманенную у тебя таким мошенническим способом, — отвратительно. Спасаюсь от позора ироническим отношением. Если несчастная героиня очень уж страдает, я начинаю разглядывать толстый слой ее грима. В самых душераздирающих сценах я, зажав нос, гундосо передразниваю: «Де богу жидь без дебя, любибая». Сколько раз мне кавалеры говорили: «С тобой невозможно смотреть серьезные вещи. Все настроение ломаешь».

Ага, вот и «Саммертайм», Хрипловатое и вязкое негритянское сопрано весенним солнышком согревает душу. Грязный снег посторонних мыслей под его лучами тает. Я честно пытаюсь сконцентрироваться на том, что происходит на сцене. Беда только — поют по-английски. В кино бы хоть титры дали. Эх, надо было перед началом программку почитать, там «Краткое содержание» есть. Теперь, в темноте, разве прочтешь? Я искоса смотрю на Ю-сан. Он уставился на сцену таким истуканом, что к нему с вопросами лучше не соваться. Вздыхаю и, рассеянно глядя перед собой, начинаю думать о своем.

В чувство меня привело тепло, разлившееся по левой руке. С той стороны сидит Ю-сан, мы касаемся друг друга локтями. Чего это он ко мне прижался? Или кажется? Не то чтобы прижался — до этого чуть-чуть не хватает. Но тепло передается.

Я прямо застыла. Как быть? Миллиметровое движение в любую сторону может быть неверно истолковано. Даже пот прошиб, и откуда-то набрался полный рот слюней. Разве в обычном состоянии человек обращает внимание на то, сколько у него во рту слюней? Откуда-то там появляются, куда-то исчезают, и все дела. Если со слюной начинаются какие-то фокусы, значит, ты не в своей тарелке. Господи, да откуда ее столько? У меня под языком уже целый пруд. Уровень слюны катастрофически поднимается. Сейчас начнет заливать зал. Я с оглушительным шумом сглотнула. По-моему, он слышал. Ей-богу, слышал!

Наши руки слились в поцелуе. До самых кончиков пальцев пробежал горячий ток. И почти сразу же меня пробрала дрожь. Я стиснула зубы, чтобы не затрястись всерьез, по-крупному.

Жар хлынул из его тела в мое, словно никакой одежды нет и не было. Я чувствовала его дыхание, ощущала, как в его руке бьется пульс, словно туда переместилось сердце. Вдруг замечаю — я и сама дышу в такт. Сердце колотится быстрее, трудности со вдохом и выдохом. Как будто стометровку пробежала. Усилием воли пытаюсь воздействовать на сердечную мышцу, делаю сама себе искусственное дыхание.

Что это со мной творится?

И как реагировать — радоваться или ужасаться?

внутренний голос шепчет: «Спокойно, дура. Расслабься. Он просто смотрит на сцену и даже не замечает, что прижался к тебе рукой».

Безногий Порги и легкомысленная Бесс пытаются урвать кусочек счастья на двоих. А это бывший дружок Бесс — Краун. Он снова к ней вяжется, она ему что-то такое поет. Мол, я уже старуха, найди себе моложе.


Посмотри на эту грудь.
Посмотри на эти руки,
И оставь меня, оставь!

Когда она запела про грудь, я непроизвольно чуть не потрогала собственный бюст. «Посмотри на эти руки» — и меня тянет на собственные руки взглянуть. Я потихоньку пощупала их — как там кожа, не обвисла?

Крутовато она про себя, даже ради того, чтобы мужику дать от ворот поворот. Если женщина так заговорила, это уж все, финиш. Хотя почему финиш? У нее же в тылу Порги. Поэтому она и лепит такое. Если тебя любят, можно себе позволить и старухой назваться. Не убудет. Вот если одинокая баба называет себя старухой, то. значит, она и в самом деле уже старуха.

И стало мне вдруг как-то очень тошно.

Тут и первый акт закончился. «Не хотите ли закусить?» Встаем. В буфете толчея страшная. Ю-сан героически прорвался сквозь толпу вокруг стойки и вынырнул обратно с вином и бутербродами. Небрежным жестом остановив мою робкую попытку достать кошелек, Ю-сан вгрызся в бутерброд. В углу какая-то дамочка, прикрываясь ладошкой, кушала принесенную из дома провизию. Вот что значит ходить в театр одной. Еще одна парочка с аппетитом уплетала домашние рисовые колобки, запивая купленным лимонадом. Приди я сюда с тем, тоже сейчас бы вот так подкреплялись.

Яркий свет, шелест нарядных платьев. Я выпила бокал вина и слегка окосела.

Началось второе действие. Ю-сан уселся, сложила руки на груди. Значит, локотками прижиматься не будем? Сидит и не шелохнется. Ладно, посмотрим, что там на сцене. Бесс уже доходит — ее преследует Краун. С Крауном разбирается Порги. Над любовной историей сгустились тучи. Дальше смотреть уже не хочется.

Подумаем о чем-нибудь другом. Я начинаю вспоминать лобзание двух рук. Сплав конечностей в посрамление разделяющей их одежды. Два сердца, переместившиеся в локти, единая температура тела… Наша общая кровь, изливаясь из пределов плоти, все быстрее и быстрее течет куда-то прочь, к неведомым континентам. Его эритроциты братаются с моими лейкоцитами. Кровяные тельца, кружась легкими бабочками по спирали ДНК, танцуют вальс. Маленькие сумасшедшие балерины, канкан крови и любви.

Может, я начинаю влюбляться в Ю-сан? Или уже заканчиваю? Эмоционально обрабатываю чувство, ставшее, не успев расцвести, делом прошлым? Каких-нибудь полчаса назад прикосновение наших локтей мучило меня и мешало нормально дышать. И вот вдруг превратилось в такое сладкое воспоминание.

Сладким бывает только то, что уже миновало и горла больше не царапает. Чем дольше живу на свете, тем хуже переношу это самое «сейчас». Куда лучше звучит «давным-давно». Все время себе говорку, не успеешь оглянуться, как «сейчас» превратится в «давным-давно». И тогда, в райском заповеднике минувшего, экспериментируй с воспоминаниями как хочешь, своя рука — владыка.

Порги на сцене завопил что-то отчаянное. Бедолага просидел в каталажке всего неделю, а Бесс, обманутая негодяем, уехала в Нью-Йорк. Порги на своей тележке катит по горам, по долам из Южной Каролины в далекий Нью-Йорк. «За тыщу миль, на север дальний, минуя сто застав». Едет к своей Бесс.


Я качу дорогой в рай,
Дальнею дорогой.
Не оставь меня, Господь,
Отправляюсь в путь.

— Не такая уж печальная концовка.

Я стараюсь говорить пониже, чтобы голос не дрожал, но выходит какое-то дурацкое сипение.

— Это вам по молодости кажется.

Ю-сан поднес бокал с шампанским к носу и сосредоточенно разглядывает пузырьки. Спектакль кончился, мы сидим в кафе «Домаго». В шипящем соусе масляно поблескивают эскарго.

— Думаете, по молодости?

Не знаю, что он хотел этим сказать, но чувства внутреннего протеста не возникает.

Ю-сан в последнее время страдает от «комплекса заходящего солнца». «В моем возрасте жизнь кончена», — вздыхает он, глядя в сторону заката. И зубы-то у него уже не те, и дальнозоркость одолела, и седина в волосах.

По правде говоря, видок у него на закате пока еще хоть куда. Нынешние двадцати летние девочки про таких говорят «обалденный кадр». Мне не двадцать лег, и «обалденным» я Ю-сан не считаю, но посидеть с ним вечером в приличном кафе — почему бы и нет.

— Какая там молодость, — говорю, — Старушка уже. Посмотри на эту грудь.

Выпячиваю вперед бюст. Декольте у меня сегодня — не для слабонервных.

— Посмотри на эти руки.

Протягиваю ему руки (предварительно напрягаю мускулы).

— Нельзя так говорить. Постареете.

— Уже. Годы взяли свое.

— Ну что вы за человек такой. Почему вы не можете жить как нормальные люди?

— Продолжать не надо. Мне уже неоднократно советовали. Жить как нормальные люди живут, повышать уровень профессионального мастерства. Которого нет.

— Нет, я не то хотел сказать. До меня доходят слухи, что кое в чем вы вполне нормальная. Переехали на другую квартиру, да?

— Да. Оторвалась от родительского гнезда. Так сказать, вылетела в большой мир.

— И живете, как я слышал, не одна?

Скачок давления. Миллиметров на тридцать. И, ясное дело, похолодели конечности.

— Такие ходят слухи? Ну что ж. хоть, говорят, дыма без огня и не бывает…

Ой, не то ляпнула. Не надо так решительно все отрицать, а то не поверит.

— Но вообще-то приятно, когда про тебя сплетничают. По правде сказать, я сама этому способствую. Переодеваюсь мужчиной и специально кручусь перед собственной дверью, чтобы соседи заметили.

Нет, это я переборщила. Смеюсь — пусть видит, что пошутила.

— На самом деле я действительно живу не одна.

Нервная пауза.

— Что это вы так смотрите? Мы с подругой квартиру снимаем.

По-прежнему молчит, но взгляд помягчел.

— Ее зовут Жюли. Мы когда-то в одном классе учились. Она теперь известная журналистка. Деловая — жуть. Зарабатывает раз в сто больше меня. Но все время в бегах. Зато я с утра до вечера сижу дома. За квартиру платит Жюли, а я убираю, стираю. Готовлю. Правда, довольно паршиво. В любой столовке и то вкуснее. Это Жюли так говорит; по-моему, ничего, есть можно. В общем, я у нее вроде домохозяйки. Думаю вот, не выйти ли за нее замуж, а?

По-моему, тон взят верный.

— Я-то вот одна-одинешенька. А у Жюли есть парень. Чудной такой. Она обожает крепких мужиков, этаких мачо. Чтобы мускулы, как у Шварценеггера, ну, одним словом, мужественных. Знаете, до того, как она ездила учиться в Англию, у нее был один кандидат в любовники — жутко добрый и внимательный, души в ней не чаял. Жюли стирать-готовить терпеть не может, так он, представляете, специально на видео кулинарные рецепты записывал — «Меню на сегодня» или там «Обед за три минуты». И учился готовить. Между прочим, по вечерам, после работы. Собой, правда, был не красавец. Не то чтоб урод какой-нибудь, но Жюли с ним рядом отказывалась ходить. Говорила: «Отстань на три шага, образина». Так он и таскался за ней — на три шага сзади. Причем, чем больше Жюли зверела, тем покладистее он становился. Она с ним обращалась как с грязью, а он был сущий ангел. Ну, потом Жюли укатила в Англию учиться и оставила ангела с носом. Вот… А еще она один раз сказала другому ухажеру: «Похудеешь на десять килограммов, тогда и поговорим о свидании». Тот давай голодать, иссушать плоть, но все без толку.

— Так и не сумел похудеть?

— Да нет, сумел. До десяти килограммов уже совсем чуть-чуть оставалось, но тут Жюли взяла и послала его. А про нынешнего своего она говорит коротко: вот это, говорит, мужик! Ему сорок лет, холостой. Художник — делает для ванных гравюры с видами Фудзи. Я его пару раз видела. Плечищи! А рост — просто скала какая-то. По улице идет — земля дрожит. Если в метро какая-нибудь шпана безобразничает и все пассажиры смотрят в другую сторону, этот на них один раз цыкнет: «А ну, тихо там!» — и все дела. В общем, одним словом, «вот это мужик!». Над нами, этажом выше, живет один малолетний придурок, который повадился ночь-полночь шуметь и грохотать. Сколько раз я ходила к его папаше жаловаться, тот и слушать не хотел. Пусть, говорит, ребенок порезвится. Пожаловалась Жюли — он рукава засучил, поднялся наверх и исполнил свой коронный: «А ну, тихо там!» Папаша и придурок с тех пор — тише воды, ниже травы. Настоящий мужик. Соседи уверены, что в нашей квартире поселился член якудза[4] с двумя любовницами.

— А разве этот господин прямо живет у Жюли?

— А? Нет… То есть теперь уже да, Он недавно к нам переехал. Они сейчас ищут другую квартиру. А пока живем втроем. Он занял маленькую комнату — там ничего нет, голые стены, — пытаюсь я увести разговор в сторону. — Только книги стопками. Он — маньяк по части чтения. У нас там недалеко букинистический магазин, а перед ним ящики, в которых горой навалены книжки по сто иен штука. Так наш Геркулес набирает целую груду, даже не глядя на названия, притаскивает домой и прочитывает от корки до корки. Потом относит на помойку и в тот же день приволакивает новую груду.

— Интересно вы про него рассказываете.

— Ну так. «Вот это мужик!» Сами понимаете.

— А что, ваша подруга красивая?

— Спрашиваете! Разве дурнушка может сказать ухажеру: «Похудей на десять килограммов»? Разве я бы такое брякнула? Сама на диете сижу.

Похоже, Ю-сан не на шутку заинтересовался роковой Жюли. Поворот, конечно, неожиданный, но такой уж я человек — не могу оставить любопытство собеседника неудовлетворенным. И весь остаток вечера (мы потом еще в бар пошли) я рассказывала 10-сан про жизненный путь своей подруги, ее внешность, хобби и даже любимые блюда. Ушел он совершенно удовлетворенный.

А надо сказать, что дело было как раз накануне Валентинова дня, я и шоколадку заранее приготовила. Сую ее Ю-сан, а он уже такой хороший, еле языком ворочает. Эх, надо было с шоколадкой подъехать до того, как всплыла роковая Жюли…

Вспомнилось стихотворение:


Позднее раскаянье.
Поглядишь назад —
Где ж была соломка.
Как упал на зад?

Я ждала поезда, стоя на пустой, гулкой платформе (неужели еще недавно здесь было такое столпотворение?), и думала про Ю-сан. Точнее, про свою шоколадку, небрежно сунутую им в «дипломат». Он. конечно, про нее забудет. То-то удивится, когда найдет у себя в портфеле через пару дней. Озадаченно прищурится. Возникнет две-три версии о происхождении этого загадочного предмета. Так ничего и не вспомнит. Тряхнет головой и бросит мою бедную шоколадку туда, где уже будет лежать горка ее Валентиновых сестер. Вздохнет: память совсем ни к черту стала. «Комплекс заходящего солнца».

Еще одна синяя птица упорхнула.

Что-то туман в глазах. Потерла пальцами — мокро.

2. Блуждание в потемках

Я тихонечко открыла входную дверь. В прихожей стоял Жюли. Скорбные глаза Кэндзи Савады (из-за них он и получил свое прозвище[5]) смотрели на меня сурово.

— Ассьте, — шепну я, имея в виду «здрасьте».

— Ты знаешь, который нас?

— Акатачас? (А какой такой час?)

— Все шутки шутишь?!

Какие там шутки. Это я с перепугу слова глотаю. Вид у Жюли довольно грозный.

— А что такого? Ну, засиделись с Юко. Я тебе разве не сказала, что я с Юко встречаюсь? Ну, с моей школьной подругой. Она теперь журналистка. Вот устроилась! Знаешь какие деньги гребет? Не поверишь! Не то что я. Но работка у нее тоже не сахар. Думаешь, легко материал для статей собирать?

У меня внутри что-то судорожно сжалось и вырвалось наружу — совершенно неожиданно — хохотом.

— Знаешь, в Тиба есть целый квартал борделей, которые раньше назывались «турецкими банями», а теперь просто «банями». Так, представляешь, редакция ее туда отправила, и бедняжка целый день изображала «банщицу». За такую работенку сколько ни плати — все мало будет. Или, допустим, поступил сигнал, что в одной аптеке из-под прилавка торгуют наркотиками. Так Юко отправляют туда — чтоб купила и все разнюхала… Я не помню, ты с ней встречался? Нет? Обязательно познакомлю. Она на мальчика похожа. Косметики — ноль, короткая стрижка, джинсики, спортивная курточка. А за спиной — здоровенная репортерская сумка. Представляешь, заявляется такая пигалица в аптеку и пищит: «Мне таблеточек, пожалуйста. Тех самых». Ну, ее, конечно, посылают куда подальше. А начальство говорит: сама виновата. Вот такая работенка. Ей бы замуж.

— А я тебе ванну приготовил.

— Ага. Ты слушай дальше. Она мне одну историю рассказала. Неприличную. Тебе интересно? У их газеты есть отделение в Тиба. А напротив, через дорогу, двухэтажный дом: на первом этаже магазин подержанной мебели, на втором хозяева живут. Они вдвоем работают, муж и жена. Часто можно видеть, как они на пару надрываются, тащут какой-нибудь развалюшный диван. Что тут неприличного? А ты слушай. У стариков дочка, в колледж готовится. Окно ее комнаты как раз на улицу выходит. Раз в три дня к дочке приходит приятель — помогает готовиться. Он тоже абитуриент. Сидят занимаются. Скучно, кровь играет. Ну и, сам понимаешь, учебники в сторону и пошло-поехало. Это бы еще ладно, но дочка каждый раз перед этим окно открывает. А как раз напротив, через дорогу, — редакционный мужской туалет. Расстояние — подмигнуть можно. Так у них там сидит специальный дежурный. Как увидит, что у дочки окно открылось, давай названивать по отделам: началось, мол. Через минуту в мужском туалете у окна давка. И главный аттракцион такой. На лестнице непременно появляется мамаша с подносом — чай там, конфетки. Несет наверх, деток угостить. Дочка этого не видит. А из туалета — все как на сцене: тут дочка с парнем, там мамаша с подносом надвигается. Мужики слюну глотают, шепчут: «Давай, давай, торопись!». Наверно, Господь Бог с небес на нас, грешных, примерно с таким же чувством смотрит. Ну вот, старушка уже у двери. В одной руке поднос, другой ручку поворачивает. И тут всякий раз — чудо. Те двое в момент отлетают друг от друга, дочка молниеносным движением одергивает юбку (она никогда не раздевается, как солдат на фронте), лицо — сама невинность. Мирная жизнь семьи не нарушена.

— А чего же она окно-то открывает? Жарко ей, что ли?

— При чем тут «жарко», Она каждое утро перед открытым окном одевается. В редакционном туалете по утрам не протолкнешься,

— Щедрая девица.

— У нее с этими мужиками из редакции родство душ. Она их любит, потому что все люди — братья. А может, просто эксгибиционистка. Или бешенство матки.

— Кстати, а ты знаешь, что «бешенство матки» входит в список слов и терминов, запрещенных к употреблению на телевидении и радио?

— Да? Между прочим, история совершенно правдивая.

Что-то глаза у него подозрительно блеснули.

— А про цензуру на телевидении я тебе могу отдельно рассказать. Тоже чистая правда.

На слове «тоже» я делаю ударение.

— Когда в записи встречается запрещенное слово, там в фонограмме делают такой щелчок или гудок. Слышал, наверно? А когда транслируют концерт Рютаро Камиоки,[6] он же без конца сыплет всякими словечками. Зал хохочет, а телезрители одни щелчки слышат. Такая досада всегда берет! А знаешь, как это делается? Ведь трансляция-то прямая, поди угадай, что он там залепит. Так вот, оказывается, на телевидении есть специальный эксперт по нецензурным словам. Он сидит у пульта и напряженно слушает. Работа нервная, ответственная. Должен нехорошее слово с лету угадать и нажать на кнопку. В его распоряжении максимум две десятых секунды. Работенка — не позавидуешь. Весь, наверно, напичкан похабными словами. Ходячий справочник неприличностей. И нервная система, поди, ни к черту.

— У него, наверно, выделяется специальная секреция на похабщину.

— Смешно! Ты, Жюли, нынче в ударе.

Когда лицо Жюли расплывается в улыбке, от уголков глаз лучиками разбегается по пять морщинок. Их я больше всего в нем и люблю, Поулыбались немножко. Потом помолчали.

— Я волновался.

Моя болтовня, как обычно, подействовала на Жюли благотворно. У него привычка в конце каждой фразы как бы ставить вопросительный знак. К кому вопрос относится — к собеседнику или к самому себе, — неясно. Жюли как бы слегка отстраняется от своих слов. Или прикидывается, что отстранился, а потом подступает по-новой.

Я терпеть не могу людей, которые не говорят, а вещают. Поэтому так уж выходит, что рядом всегда оказывается какой-нибудь любитель вопросительной интонации.

— Извини. Ты же знаешь, я как начну болтать — меня не остановишь.

— Я уже решил: еще час подожду и буду твоему отцу звонить.

Ничего себе. Я так и представила себе физиономию папика. Мнется у телефона, мямлит что-нибудь. Жена от него сбежала еще десять лет назад. А как не сбежать от типа, который хочет, чтобы дочь его «папиком» называла? Он был намного старше мамочки. Заменял ей, так сказать, отца. Когда она наконец дала от него деру, то завела себе приятеля, которому сама стала вместо матери. Почему-то она думала, что я тоже немедленно найду себе мужика и покину отчий дом. Но в этом мамочка ошиблась. Между прочим, они с папиком иногда втихаря встречаются.

Всякий раз мамочка, трагически хмуря брови, спрашивала меня:

— Ты все одна? Неужели у тебя никого нет? — Звучало это как-то не очень по-матерински. Мол, все бабы как бабы, а ты…

— Я же не такая шустрая, как ты, — огрызалась я, ковыряя вилкой кусок торта. — Не такая умная, не такая любвеобильная, не такая целеустремленная.

Мамочка у нас теперь стала совсем независимая и самостоятельная. Любовник — непременный атрибут независимости. Ну как независимую и самостоятельную мать звать «мамой»? А «мамиком» как-то язык не поворачивается. Поэтому я ее вообще никак не зову. Она из-за этого не комплексует. Не из таких.

— Главное — не отчаивайся. На худой конец Тэруо-сан обещал потолковать с кем-нибудь из своих холостых друзей.

Тэруо-сан — это атрибут независимости. Когда мамочка о нем говорит, лицо у нее делается сдобно-сладкое, как глазированная булочка. Иногда мне просто хочется ее убить, ей-богу.

— Обойдусь я без твоего Тэруо-сан. Уж мужика себе как-нибудь и сама найду.

Сказать легко, сделать трудно. Но уж с мамочкой о своих сердечных делах я секретничать не собираюсь. Как-то нечестно по отношению к папику.

После ухода жены он, бедненький, стал совсем чудной. И голова облысела, прямо бильярдный шар. Зато рвения к работе стало хоть отбавляй, и это, конечно, проблема. Весь дом заставлен скульптурами, которые никто не покупает. Буквально не протиснешься. Однажды, споткнувшись о ногу какого-то гипсового истукана и расшибив себе коленку, я не выдержала и предложила раздать весь этот хлам бесплатно. Истукан назывался «Мечта о будущем» и расположился почему-то посреди кухни.

— Знаешь что, — оскорбился папик, — будешь шуточки шутить, когда на твои картинки покупатели найдутся.

— Мои картинки столько места не занимают.

Вместо ответа, родитель швырнул в меня резцом.

На кухонном столе появилась еще одна отметина.

Мирному сосуществованию отца с дочерью положил конец Жюли.

Мне для работы иногда приходится ходить в муниципальную библиотеку. В тот день я сидела над толстенным, килограмма на три, ботаническим атласом и, не поднимая головы, срисовывала латринию, сангвисорбу официналис, марсилею и гонобобель. Нужны были виньетки для романа с продолжением. Там без конца шли любовные сцены, более или менее одинаковые, но с разным антуражем: то на квартире, то в гостинице, то летом у моря, то осенью в горах, под кустом какой-нибудь акебии пятилистной. Нахожу в атласе марсилею: цветет в апреле — мае. Делаю такой весело-красненький фон. Двигаюсь дальше. В тексте сказано: «Осенний ветерок сыпал белым дождем лепестков гонобобеля». Смотрю в атлас — этот самый гонобобель цветет в июле. Все желание трудиться пропадает. Подпираю щеку рукой и тоскливо озираюсь вокруг. В глазах желтым-желто от цветочков проклятой сангвисорбы.

Вижу желтый свитер. Над ним сонное мужское лицо. Лицо говорит мне сонным голосом: «Что это вы такая сонная?». Потом вдруг оказывается рядом, на соседнем стуле.

Все произошло как-то само собой, я даже не успела удивиться.

В правой руке мужчина держал какую-то корректуру, в левой — такой же толстенный, как у меня, атлас насекомых. Уселся и давай вертеть головой; то в атлас, то в корректуру, то в атлас, то в корректуру. Мне ужасно хотелось вступить с ним в диалог. Несколько раз уже рот открывала, но неудобно как-то первой начинать. Ладно, думаю, и отвернулась к окну.На улице уже смеркалось.

— Вы художница? — спрашивает.

— А что, заметно?

Снова замотал башкой влево-вправо. Но непохоже. что надулся. Правда, желания продолжить беседу тоже не проявляет. Мне почему-то стало спокойно так, уютно на душе. Пристроила подбородок на свой фолиант, смотрю, как он работает. Впервые видела, чтобы лицо было одновременно сонным и таким сосредоточенным. В волосах легкая седина, вспыхивает в лучах заката. Красиво.

Вдруг ни с того ни с сего у меня срывается детским таким голосочком:

— Пойдем погуляем?

Так вдруг захотелось развеяться — мочи нет. Мужчина посмотрел на меня сначала без выражения, потом по его лицу рябью расползлась улыбка.

Сели в электричку, поехали к морю. Ветер в порту дул уже совсем по-вечернему, обвевал лицо, словно влажной рукой по коже проводил. Мы сели рядышком, как-то без особых разговоров прижались друг к другу. Волны катились, катились, конца им не было, и от этого сделалось хорошо и спокойно. Потом стало холодно, и мы отправились греться на причал, в здание вокзала. Там было пусто, повсюду сувенирные киоски. Помню запылившиеся пластмассовые бонсай. Какое-то кимоно с драконом на спине. Товар для иностранных матросов.

Вдруг захотелось купить что-нибудь на память. Я выбрала носовой платок «Рыбы планеты». Он — «Флаги стран мира» и еще стереооткрытку. Знаете, фотоизображение в несколько слоев, закатанное в пластик. Создает эффект объемности. Раньше такие картинки часто выдавали в качестве бесплатного приложения к шоколадке. А те, что поздоровее, продавали в рамке. Можно было купить вид Фудзи, орла, тигра и так далее. Мой приобрел деревенский пейзаж: вдали соломенные крыши, а на переднем плане низко летящий большущий фазан.

— Какой шикарный кич! Обязательно на стенку повешу, — восхитился он. И в полпервого ночи по телефону доложил мне, что свое намерение осуществил.

События в тот вечер развивались следующим образом: легкий ужин в китайском квартале; стремительный поцелуй в парке у моря; в полдесятого — прощальное махание «Рыбами планеты» на платформе.

На папика поздний звонок произвел глубокое впечатление, и «тот странный тип, что тебе звонил среди ночи», был им взят на заметку.

При следующей встрече я спросила:

— А чего это ты делал с атласом насекомых? И что это была за корректура?

Вообще-то мы не особенно расспрашивали друг друга, не форсировали событий.

— Я — сверщик.

— Кто-кто?

— Ну, корректор. Верстка, сверка. Журналы, книги.

Голос звучал как-то обиженно.

Стало быть, после второй встречи я обладала следующей информацией: нрав тихий, но обидчивый: работает корректором. И все, остальное окутано мраком. Так оно и пошло — встречаемся как старые добрые знакомые, а знать о кем толком ничего и не знаю. Совместные ночевки по выходным. После первой ночи, уплетая приготовленный мной омлет (точнее, какие-то угольки), он тоскливо пробормотал: «Надо, наверно, заехать познакомиться». Я догадалась, что имеется в виду папик. По дороге ко мне домой к электричке он нервно мял пальцы. В прихожей нас встретил папик, суровый, как страж у врат рая. «Здрасьте», — пробормотал Жюли из-за моей спины, глядя себе под ноги, «Ну-ну», — ответил страж.

Жюли начал нести что-то невнятное. Разобрать можно было только два слова, которые он без конца повторял: «серьезные отношения», Папик ограничивался суровым «ну-ну». Вечером, когда Жюли отправился восвояси, у нас состоялась тягостная беседа. В ярко освещенной кухне, за столом. Стол широченный, но в тот раз незримая тень Жюли поглотила его, и он как-то скукожился.

Для начала папик высказал такую мысль: какие, мол, к черту, «серьезные отношения», когда знакомство начинается с ночевки. Он-то всегда полагал, что «серьезные отношения» — это когда жениться собираются. Ничего себе «серьезные отношения»: в субботу вечером сунула в сумку косметику, запасные трусы, банку кофе — и тю-тю. С этим он, как отец, мириться не может.

Ну, в общем, стала я ездить к Жюли по субботам. Дорога — два часа. Еду, читать не могу — сердце колотится как бешеное. Поэтому сижу обдумываю меню на вечер. Короче, время а электричке провожу с приятностью. На станции встречает Жюли, издалека машет рукой, и мое трепещущее сердце сразу расцветает розами. Идем по улице, взявшись за руки. Улица — так, ничего особенного: покосившиеся магазинчики, забегаловки. Отходим подальше от станции, и начинается настоящий загород. Между новостройками тут и там ютятся рисовые поля, Живая земля между убогими стандартными постройками кажется заброшенной и несчастной.

Мне же не двадцать лет, робость и стыдливость остались в прошлом. Иду, дышу полной грудью, наслаждаюсь жизнью. Дорога, по которой мы шагаем, искрится приглушенным сиянием, как тщательно покрытый лаком пейзаж семнадцатого века. Вообще все вокруг посверкивает, поблескивает самым бесстыжим образом. Один раз, когда мы проходили мимо продуктовой лавки, я увидела у входа ржавый бочонок, на дне которого плавал кусок тофу.[7] Он был такой белый-белый, я присела на корточки и стала на него смотреть. И вдруг пронзило: обманываю я себя, ох, обманываю. Ну и пусть, думаю. Обман — это тоже приятно.

Квартира у Жюли чистенькая такая, аккуратненькая. Веранда выходит на юг, там цветы в горшках, пылинки на листьях в солнечных лучах так и вспыхивают. В общем, никакого холостяцкого бардака. Скорее жилище одинокой порядочной девушки. В прихожей висит несколько зонтиков, один (я заметила) красный. С рукояткой в виде собачьей головы. В ванной, кроме крема для бритья и прочей мужской ерунды, французский одеколон и дезодорант (женские).

Каждый раз, когда входила в эту квартиру, меня начинали одолевать тяжкие подозрения. Но поднять эту острую тему я решилась очень не скоро.

— Знаешь, — говорю, — когда я пришла сюда в первый раз, сразу почуяла: женским духом пахнет.

— Господь с тобой, — отвечает. — С чего бы это?

Легкое удивление, как будто я внезапно спросила, какой у него размер ботинок.

— А красный зонтик?

— Цвет, конечно, не очень, Но, понимаешь, у меня раньше был точно такой же синий. Я к нему привык, а его украли.

— Точно такой же, с собачьей головой?

— A-а, ты про тот. А то я не понял. Ну, это очень просто. Пошел в дождливый день в супермаркет, зонтик оставил на входе. Назад иду — нету. Тогда служитель выдал мне этот. Кто-то из посетителей забыл. Другого, говорит, не было.

— А женский одеколон?

— Ой, я в этих делах полный профан. Привезли в подарок из-за границы. Я им ванну опрыскиваю, чтоб пахло хорошо,

И тон такой естественный-естественный. До неестественности.

На шкафу я обнаружила две фотографии. Снизу видно только, что со стены сняты давно — пыли много. Однажды, когда Жюли принимал душ, я затеяла такую легкую уборочку. Приставила к шкафу стул и подсмотрела. Чуть не рухнула. На одной фотографии Жюли с какой-то бабой. Крупным планом. На другой они же, но (господи боже!) в голом виде. Закинула фотографии обратно, поскорее слезла. Баба большеротая, длинные прямые волосы, постарше Жюли будет. Он большой театрал. Наверно, какая-нибудь неудачливая актриска или танцовщица.

Ладно, думаю, не будем ворошить прошлое. А у самой руки трясутся, пылесос ходуном ходит. Откуда-то из желудка ком такой черный к горлу подступает.

— Что с тобой?

Оборачиваюсь — стоит. Увидел мое лицо, голову в плечи вжал и попятился.

Я молча тычу на шкаф.

— Не понял.

— Ах, ты не понял?! — говорю. — А кто там на фотографиях, не ты?

Тут до него наконец доходит.

— Да ладно тебе, — говорит. — Откопала старье какое-то. — Подходит, обнимает за плечи, усаживает на диван. Да еще улыбается, гад. Снимает с полки толстую книгу. «Жизнь Джона Леннона». Листает, показывает. Те самые фотографии, только уменьшенные.

— Это же Джон и Йоко, дурочка. Не узнала? Фотографии-то знаменитые. Приятель-фотограф увеличил и подарил.

Теперь сама вижу. Плачу и смеюсь одновременно. Диафрагма дрожит, трудно дышать. Вместе со слезами вытекают все силы, Мягчею. Но какой-то осадок все же остается.

— Неужели я так похож на Леннона?

— Конечно, было темновато. Но что-то общее есть. — Я уже просто смеялась, без слез. Жюли тоже хохотал в голос, что с ним случается нечасто. Глаза только не смеялись. И, боюсь, у меня тоже.

Вечер воскресенья. Возвращаюсь домой, к папику. Садимся как ни в чем не бывало за стол. Тот из нас, кто больше устал за день, закатывает обычную истерику. Второй терпеливо ждет, пока буря пронесется. Такой примерно расклад.

Раньше мы с папиком иногда за целый день слова друг другу не скажем, и ничего, все нормально. Это я уже потом поняла, что, когда можешь спокойно молчать, это здорово. Когда же началась эпопея с Жюли, воскресный ужин превратился в муку: каждая пауза давила на психику. Даже во рту пересыхало. Спасибо, пиво выручало. А как слегка поддам, язык развяжется, сразу начинаю нести то, чего не следует. Например, спрашиваю:

— Все ворон лепишь?

У папика обычай такой: когда не в духе, ваяет нечто воронообразное. Это у него называется «абстрактный образ в полуконкретной кристаллизации». Но похожи эти образы, как их ни поверни, на каких-то облезлых ворон.

Папик берет легкую хандру и лепит из нее черного жалкого вороненка. Большие творческие кризисы превращаются в здоровенную мраморную ворону а-ля Генри Мур. Когда папика бросила мамочка, он сварил из колючей проволоки свирепое пернатое в человеческий рост — в стиле Джакометти. Все дело в том, что студентом, страдая от несчастной любви, папик часами просиживал на берегу пруда и смотрел на ворон, стаями собиравшихся на голых ветках. И с тех пор заразился вороньей болезнью на всю жизнь.

— Никакие это не вороны, — отвечает мне папик.

— А соседский мальчишка посмотрел на твое последнее творение, которое ты выставил во двор, и кричит; «Ворона! Ворона!»

— У мальчика нет художественного воображения.

— Да ты хоть знаешь, как наш дом зовут соседи?

— Мало ли что идиоты скажут. Они в любой абстрактной работе видят лишь гору Фудзи.

— «Вороний дом» — вот как.

— А что плохого в изваянии вороны?

— Никто не говорит, что это плохо.

— Чего ж ты таким тоном спрашиваешь: «Все ворон, мол, лепишь?».

— Констатация факта, только и всего.

— Это не констатация, а выпад в мой адрес.

А у самого уже губы трясутся. Вижу: дело принимает опасный оборот. Хочу перевести на шутку, а вместо этого выпаливаю:

— Я? Выпад? Это ты мне без конца гадости говоришь! Воронами этими своими все заставил! Мне назло, да?

— Я творю тебе назло?! А ты свои картинки что, тоже мне назло малюешь?

— Очень может быть!

Со стола летит посуда.

— Дура! Не смей так говорить о творчестве!

Голос у папика, как надтреснутый колокольчик.

Бац! Щека у меня вспыхивает огнем. Последний раз он меня ударил, когда я раскрасила красками его новую скульптуру. Мне тогда было пять лет. Я сижу, разинув рот. Потом чувствую боль.

Посуда со стола у нас летала и раньше, но такое… Почему-то я ощутила странное удовлетворение. Знаете, есть несчастные дети, которым надо, чтобы родители их били. — пусть хоть так свою любовь выказывают. Неужто я всю жизнь проживу этаким несчастным ребенком?

Чтобы избежать воскресных сцен, стала возвращаться в понедельник утром. Оказалось, что за ночь отцовское чувство еще больше крепчает. Попробовала перенести приезд на вечер понедельника. Потом на утро вторника.

Чем более двойной становилась моя жизнь, тем в большее запустение приходил «Вороний дом». Двор-то у нас и без того давно сорной травой зарос, да и грязи за десять лет без хозяйки тоже поднакопилось будь здоров. При моем деде под этой крышей жила большая семья с прислугой. А теперь остались только мы двое. Деревья в саду давно засохли, повсюду торчат одни только каменные вороны. Дом издали похож на подводную лодку, вытащенную на берег. Корпус увит плющом; в раздутом чреве — тусклая гостиная, бестолково разбросанные спальни и комнаты для гостей, которых у нас отродясь не бывало, Почти все комнаты пустые, заброшенные, кроме пыли, там ничего нет.

Когда кто-то приходит, реакция всегда одна и та же: ах, как просторно! ой, какая старина! фу, как грязно! — в таком порядке. Единственный, кто и глазом не повел, — Жюли. Мы с папиком жили в одной комнате, где каменный очаг. Когда мне надо было одеться или раздеться, папик отворачивался к сломанному телевизору. По сути дела, мы жили в однокомнатной квартире.

Наша с папиком гостиная была сердцем «Вороньего дома». Сам дом давно болел, разбитый параличом. Жило в этом дряхлом теле одно сердце. Но теперь болезнь добралась и до него. В обычных условиях я бы этого не заметила, но после светлой, вылизанной квартирки Жюли запах умирания шибал мне в нос еще в прихожей.

Мы с Жюли решили снять квартиру поближе к па-пику. Впервые в жизни я занялась хлопотами такого рода: выходила на каких-то станциях, разыскивала конторы по аренде жилплощади, пила в кабинетах жидкий чай, слушала россказни агентов, получала бумажки с адресами «отличных вариантов», говорила «спасибо, до свидания». Потом по карте искала нужный дом. Почти ни разу не удалось добраться до цели. Мне скажут «десять минут пешком», а я проплутаю минут двадцать, выбьюсь из сил, да и засяду в кафе отдохнуть. Пью кофе, читаю бюллетень, на улице умнеет. Стаканчик пива, потом еще один. А там и домой пора. День пропал.

Поиски продолжались, результатов — никаких. Только собралась мощная коллекция рекламою газетных вырезок и спичечных коробков из кафе.

— Если до конца года ничего не найдется, всему конец, — говорю.

— Чему всему? — спрашивает Жюли.

— А всему. Нашим отношениям.

Он роняет с сигареты пепел.

В следующий раз агент сопровождает меня до места. Посмотрела квартиру. Агент спрашивает:

— Ну как, годится?

А откуда мне знать, годится или нет. Неуверенно киваю. Дело сделано. Через неделю переехали.

В последний вечер сидим с папиком. Он поддал, глаза тоскливые.

— Твердо решила, да?

— Ну конечно.

— Брось ты его.

— Чего это ты вдруг?

— О тебе думаю. Не получится у вас.

— Он хороший.

— Разве хороший стал бы тебе голову морочить? А замуж не зовет.

— У нас серьезные отношения. Поженимся. Потом.

— Да что в ваших отношениях серьезного? Он свистнул, и ты побежала. Разве так я тебя воспитывал? Эх, не моя ты дочь.

— Ага. Мамочкина. Ты это хотел сказать?

— Это самое.

— Ты всегда так говорил, когда я делала что-нибудь не так. Сразу я становилась мамочкиной дочерью, Ну конечно, ты ведь у нас безупречный. Живешь ради своего «творчества», тебе даже баба не нужна. Хуже нет, когда человек уверен, что всегда и во всем прав.

— Пускай хуже меня нет, но твой типчик все равно хуже. Не получится у тебя с ним, вот увидишь.

— Ну и пусть не получится. Могу я хоть раз в жизни пожить нормально, с мужчиной?!

— Да сколько угодно. Только не с этим.

— Лицемер! Ты скольких моих ухажеров разогнал, а? И каждый раз одно и то же: «Кто угодно, только не этот».

— А я виноват, что у тебя вкуса нет? И потом, я не помню, чтобы мои слова хоть раз на тебя подействовали. Ты всегда поступала по-своему.

— Неправда! Ни разу я не поступала, как мне хотелось. И все из-за тебя!

— Чего-чего?!

— И на этот раз ты мне все испортишь, я знаю!

— Разве я тебе мешал? Ездила к нему, жила там целыми днями.

— Это еще хуже! Ты меня нарочно изводил своим молчанием! Ждал, пока у меня все вкривь и вкось пойдет!

— Трусиха! Ты всегда валишь на других!

— А ты, папик, просто дурак! Неужели ты не понимаешь — чем больше ты его поливаешь, тем больше он мне нравится! Веди ты себя по-другому, может, у нас бы с ним все давно кончилось. Ты сам меня к нему подпихивал.

— Значит, всему виной твое упрямство? Тогда ты дура, а не я дурак.

— Кто дурак, разберемся потом. Но на этот раз я сделаю так, как мне хочется. Хватит!

— Тебе со мной так плохо, да?

— Хорошо тебе говорить, у тебя есть я. А у меня никого. Ты что, хочешь, чтоб я тут состарилась и подохла одна, среди твоих ворон?

— Уж лучше жить одной, чем с этим твоим.

— Да наш дом превратился в гроб какой-то. Плесень, гнилье кругом. Скоро я тоже превращусь в гнилую старушку, Все, к черту!

— Дом можно будет продать. Чтоб доживать в богадельне, тебе денег хватит.

— Ах, ты мне богадельню уготовил?!

И я плеснула папику прямо на лысину выдохшимся пивом. Он весь затрясся, глазами захлопал, ручками замахал. Потер себя по темечку — там мокро.

— Ничего, — говорю, — теперь, глядишь, волосенки вырастут. — А сама реву.

В общем, переехали. Несколько дней устраивались, Прошла неделя.

Как-то утром Жюли собирался в типографию — вызвали по срочному делу. Какой-то он был раздражительный. До ссоры не дошло, но холодком по квартире веяло. Вроде ничего особенного не случилось, а на душе было паршиво. Нет, думаю, так дело не пойдет. Предчувствие какое-то было нехорошее.

Проводила его, села за стол работать, а сосредоточиться не могу. Мне надо было чернилами один эскиз сделать, но штрихи все какие-то не такие получались, Замазки надолго не хватило. Решила позаимствовать у Жюли.

Надо сказать, что в его столе я копалась впервые. Стала выдвигать ящики: ручки, бумага, фотокарточки — все вперемешку. Последний ящик оказался почти пуст. Несколько сложенных вдвое бумажек и больше ничего. Валяются небрежно так, словно кинули их туда и забыли. Смотрю — бланки на международные денежные переводы. Нахлынули воспоминания. Студенткой ездила на весенние каникулы в Париж. Денежки моментально просадила и давай па-пику телеграфировать: «Целую тчк Деньги». Когда вернулась домой, папик с видом обвинителя предъявил мне стопку таких же точно квитанций.

Зачем мне понадобилось рассматривать эти проклятые бумажки? Не иначе бес попутал. Читаю. Соправитель мой Жюли. Получатель — какая-то Харука Фудзита. Парижский адрес. Сумма — триста тысяч иен. Цель пересылки — «деньги на расходы».

Деньги на расходы какой-то бабе за границу? Дата отправления тот самый день, когда я в первый раз приехала к Жюли домой.

У меня прямо в глазах потемнело. Стою и напеваю: «Гуд бай, май лав, гуд бай».

Всего переводов на два с лишним миллиона. Самый ранний отправлен за несколько месяцев до нашего знакомства. Сначала посылал раз в два-три месяца, потом чаще, а последний перевод датирован числом, когда мы с Жюли решили жить вместе.

Все, думаю, приехали.

Поработать в тот день мне так и не удалось. Ладони сделались влажные, перо то и дело из пальцев выскальзывало. Вечером следовало устроить ему допрос с пристрастием. Но сердце сжималось от страха. Ничего себе фокус подкинула мне жизнь.

Жюли вернулся поздно ночью.

— Что это такое? — спросила я, показывая ему квитанции и изображая на лице неопределенную улыбку.

— A-а, это, — смущенно заулыбался он.

— Ага. Это.

Я хотела спросить с металлом в голосе, но не вышло. Дурацкая получалась сцена: ночью, в кухне, суем друг другу какие-то квитки. Хотелось бросить все и убежать.

— Харука-тян[8] — это моя знакомая.

— Подружка, да?

— Да нет. Если ты на секс намекаешь, то ничего такого не было.

— А «расходы на жизнь»?

— Ну как же, раз в бланке есть графа, надо же было что-то написать. Мне на почте сказали, что чаще всего пишут так.

Дальше излагаю своими словами.

С «Харука-тян» Жюли познакомился в баре, который называется «Шалфей». Это такой «голубоватый» притончик, который принадлежит бывшему соученику Жюли. «Я-то сам, — говорит, — не голубой, но ходить туда любил. Много людей искусства, атмосфера такая раскованная». Харука тоже частенько туда наведывалась. У нее было много друзей среди гомиков. Она училась на певицу. На шансонье. Голос у нее, правда, был так себе, не Эдит Пиаф. «Она, — говорит, — любила песни со сложным текстом. Особенно Лео Фере и Сержа Гензбура». Ну вот, а затем, стало быть, наша «Харука-тян» укатила доучиваться в Париж. «Мы с ней, — говорит, — музыку вместе слушали, в театр пару раз сходили, только и всего». А потом Харука начала писать письма, просила денег в долг. Сначала робко, затем осмелела — будто так и надо. Уроки там, в Париже, оказывается, жутко дорогие. За телефон надо заплатить. Костюм для выступлений купить. Долг по квартплате внести, и т. д.

— И ты ей отвалил два с лишним миллиона? — спрашиваю.

— Не отвалил, а одолжил.

— Два миллиона!

— Человек, старый друг на чужбине загибается, а я буду деньги считать?

— Нормальная женщина у мужчин денег не занимает.

— Нормальная-то да…

— Есть родители, родственники, подруги.

— У нее. по-моему, никого нет. Об отце Харука-тян никогда не рассказывала, а мать с каким-то мужиком давно уехала на Кюсю.

Я представила, что у меня нет папика. Мамочка смылась. Что бы я стала делать? Тоже по друзьям побираться? Наверно, Ладно, думаю, допрос окончен.

Прошло несколько дней — без происшествий, Ситуация требовала времени на обдумывание. Из нас двоих роль скандалиста отведена мне. А для вживания в образ нужно время. Три дня я размышляла, могу ли я удовлетвориться таким объяснением. В схватках с папиком мой бойцовский пыл порядком порастратился. Силы поиссякли. Надо было тратить их с умом. Сердце говорило: «Не верь. Врет». Из потайного шкафчика души я выдвинула новый ящичек: ревность. Ревность бывает трех фасонов: «мини», «миди» и «макси». Я решила выбрать «миди». Но пусть не думает, что я ревную.

Выждав три дня, я провела повторный допрос. Результат почти тот же.

Еще через четыре дня повторила. Ответ был почти такой же.

Почти. То есть не совсем. Каждый раз Жюли слегка менял версию, и эта эволюция шипами вонзалась мне в самое сердце.

«Да она просто хорошая знакомая».

«Нет, ну конечно, я к ней очень хорошо отношусь».

«Хотелось поддержать талантливого человека».

Моя ревность из «миди» постепенно переросла в «макси». Потом шлейфом поволоклась по полу. Как говорится, реакция зала стимулировала игру актера.

— Если ты ей посылал деньги из чистой филантропии, то почему перестал, когда мы решили жить вместе?

— Да я не собирался кормить ее всю жизнь. Просто так уж вышло, что одно время я посылал ей деньги каждый месяц. Но она, само собой, жила не только на мои переводы. Харука-тян — гордая.

— Как же она теперь без «расходов на жизнь»? Значит, это я виновата, что человек подыхает с голоду на чужбине?

А сама думаю: ну его к черту. Уеду.

— Да нет. Просто я очень серьезно отношусь к нашей с тобой совместной жизни. Поэтому никаких денег никому больше не шлю.

Взял меня, подлец, за ручку, к сердцу прижимает. А ладошки потные. От вранья потеют.

— Ну как же — хорошая знакомая, талантливый человек. Валяй подкармливай ее дальше. Не буду вам мешать.

И прямым ходом — под родительский кров, даже ничего с собой не взяла.

У папика подскочило давление, вскоре притащился Жюли. Снова те же вопросы, те же ответы. Бойцы выбились из сил.

Для Жюли весь этот скандал был громом среди ясного неба.

Для папика любовной ссорой.

Я же чувствовала себя любознательной мартышкой, очищающей луковицу и льющей горькие слезы.

Новый год все действующие лица встретили в одиночестве. Мы с папиком, правда, под одной крышей, но чуть не загрызли друг друга.

Перед Рождеством я встречалась с мамочкой. Хотелось излить душу кому-нибудь, кроме папика. Когда родительница прибыла на место встречи, я чуть не ахнула: за год она постарела лет на десять. Корни волос, крашенных в каштановый цвет, все сплошь седые. На кофте спереди пятно. Губы намазаны помадой кое-как. Прямо другой человек.

— Ты что, — говорю, — теперь одна живешь?

— Да. А что, сразу заметно?

И в рев. Слезы — как горошины.

— Не связывайся с молоденькими, доченька. Рано или поздно сбежит, подлец, к бабе помоложе.

И давай поливать своего Тэруо-сан. С такой лютой ненавистью, что я подумала: наверно, она и в самом деле его любила. Мне даже ее жалко стало.

Я вспомнила одну передачу по телевизору. Про семидесятисемилетнюю старушку, хозяйку крошечной забегаловки, Так — стойка, два стула, сортир во дворе. Крутая лесенка наверх. Там каморка, в которой старушка ночует. Не комнатенка, а чистый музей: какие-то допотопные стульчики, столики, За несколько десятилетий хозяйка ничего не сдвинула ни на миллиметр. Все осталось, как было при Нем. Он был младше ее на двенадцать лет. Вместе они прожили десять, хотя все вокруг сплетничали и говорили про них гадости.

В углу каморки пожелтевшая фотография: ей сорок семь, ему тридцать пять. Счет из гостиницы тридцатилетней давности. Они ездили в Хаконэ. Номер стоил три тысячи иен. Платила, конечно, она. Запись в старушкином дневнике: «Недавно видела счастливую пару. Сколько воспоминаний».

Лицо у бабуси жутковатое: алое пятно помады поверх белил. Счастливое или несчастное — сказать трудно.

Из своих семидесяти семи лет она жила по-настоящему только десять. Она и сейчас живет в том десятилетии.

Что же это, думаю, мы с мамочкой такие дуры несчастные? Чуть было не сказала ей: «Раз ты теперь одна, возвращайся домой». Но не повернулся язык. Про Жюли так ей ничего и не рассказала.

После Нового года появилась работа. Мне назначили встречу в кафе над книжным магазином. Я прибыла на станцию за целых полчаса. Шла по улице не спеша, разглядывала в киосках журналы. А перед самым магазином остановилась как вкопанная — и не могу больше ни шагу сделать, Что это, думаю, со мной?

Зашла в телефонную будку, изображаю, что звоню куда-то, — торчать в автомате без дела неприлично. Нажимаю кнопочки, шевелю губами — будто с. кем-то разговариваю. Похожа при этом на задыхающуюся рыбу.

Потом не выдержала. Сунула в прорезь магнитную карточку и набрала его номер.

— Понимаешь. — говорю, — тут работу предлагают. А у меня ноги отказали. Опаздываю уже.

Пока все ему по порядку объяснила, минут пятнадцать прошло. А вечером переехала к нему обратно.

Но что-то во мне сдвинулось. По-моему, я просто заболела. Болезнью под названием «харукамания». Мне неудержимо хотелось знать про эту женщину абсолютно все. Я приставала к Жюли, чтоб он мне показал все ее письма и открытки. Про погоду, про природу. «Тут тоже полно педиков». «Спасибо за перевод». «Целую, не болей».

Я никогда не была сторонницей феминизма. Вообще терпеть не могу всякие «измы». У меня не хватает мозгов гордиться тем, что я женщина. Я дочь паника, от которого сбежала жена, и мамочки, от которой сбежал любовник. Во всем, что касается противоположного пола, я безнадежная идиотка.

Сколько себя помню, всегда и за все платила в складчину с кавалерами. Да что у меня были за кавалеры? Сначала студенты из школы искусств, потом зеленые художники. Денег у них отродясь не водилось. Постепенно зеленые художники наливались цветом, взрослели, но богаче от этого не становились. Кошельки у них оставались такими же тощими, как в студенческие годы.

Жюли, конечно, не назовешь обычным работягой, который с утра до вечера просиживает штаны на рабочем месте, но из всех моих былых дружков он самый устроенный. Работает в трех еженедельниках, заколачивает по пятьсот тысяч в месяц. Правда, без премиальных.

Когда мы с ним первый раз ужинали в китайском ресторанчике, он достал бумажник, и я тут же привычным жестом отсчитала половину суммы. Так с тех пор у нас с ним и повелось: платим за все пополам. Но в конце недели, когда Жюли получает в редакциях деньги, он приглашает меня в бар. И это очень приятно. Я тоже, бывает, получу какой-нибудь нежданный гонорар и приглашаю Жюли на якитори.[9]

Когда стали жить вместе, все осталось по-прежнему, И ничего, меня устраивало.

А теперь досада взяла. Я, думаю, надрывалась, вкалывала, тратила свои хилые заработки, чтобы с этим гадом за все на равных платить, а он своей «Ха-рука-тян» такие деньжищи слал. Каждое приглашение в бар было для меня праздником, а этой стерве он, видите ли, деньги на расходы обеспечивал.

В районе, где Жюли жил до того, как мы съехались, страшно дорогие магазины. Так я, дура, бывало, покупаю у себя огурцы, шампиньоны, разносолы всякие и пру на горбу часа два, экономлю этому паразиту паршивые несколько иен. А кому-то он, значит, два миллиона за здорово живешь отваливает. «Спасибо за перевод»,

Жюли говорил, что «Харука-тян — существо простодушное, сущий ребенок». Ничего себе ребеночек. Просто вундеркинд.

Если вдуматься, самостоятельная с финансовой точки зрения женщина — находка для мужика. Сама за себя платит, никаких проблем, а «чистую любовь» он, разумеется, испытывает к другой, которая нежно пролепечет: «Спасибо за перевод».

Сижу напеваю:

Знают взрослые, знают дети:
Справедливости нет на свете.
Та-ра-рам-па-пам-па-пам.
А рука машинально набрасывает на бумаге портрет «Харука-тян». Я ее в глаза не видывала, поэтому рисую, опираясь на воображение. Все зависит от настроения, То она у меня похожа на Мэрилин Монро, то на Софи Лорен. Какая она? Худая? Сексапильная пампушка? Бесполое существо с мальчиковой стрижкой?

Не жизнь у меня пошла, а сплошное мучение. Допустим, Жюли говорит: «Ну и болтушка же ты». Ага, думаю, значит, она молчаливая. «Аппетит у тебя — позавидуешь», — замечает Жюли. И я сразу ощущаю себя какой-то горой мяса. Та-то, наверно, ест, как птичка. Короче говоря, Харука стала для меня воплощением всего чудесного и прекрасного. Всего, чем не могу похвастаться я. Может, думаю, перестать быть собой и превратиться в «Харука-тян»? Ей-богу. Совсем ум за разум заехал.

Смотрю, знакомые вдруг начали говорить: «Что-то ты сильно красишься». Заметьте: что я стала лучше выглядеть, не говорят. Тогда я постриглась, села на диету. Думала, поражу всех красотой и стройностью. А вместо этого слышу: «Что-то ты отощала совсем».

Тогда я объявила Жюли:

— Смотри. Пойду на содержание к какому-нибудь симпатичному мужичонке.

Жюли укоризненно покачал головой. Прижал мою руку к сердцу. Ладошки опять потные.

Первым «симпатичным мужичонкой», проявившим интерес к моей особе, был Ю-сан. Как вам уже известно, с ним я дала маху.

— Жюли, ты был когда-нибудь на «Порги и Бесс»?

— Один раз.

— Как по-твоему, там конец веселый или грустный?

— В конце Порги отправляется ее искать, так?

— Так.

— Что-то поет про дорогу в рай, еле тащится через сцену, правильно?

— Правильно.

— Вообще-то довольно мрачно кончается.

Вот и у нас с тобой, думаю, кончится довольно мрачно. И возможно, уже завтра. Но сначала надо прожить сегодня. А сегодня, думаю, ты мне еще нужен. Хочется думать, что нужен.

3. Пупок Пикассо

На следующий день после фиаско с Ю-сан я позвонила Канно. Руки дрожали. К счастью, его жены дома не было.

— Давай встретимся, — говорю. — Прямо сейчас.

— Ты что, сдурела?

— Не можешь, да?

— Почему не могу, — говорит. — Могу.

С Канно я познакомилась недавно, на одной развеселой вечеринке в честь проводов старого года. Мне его представили как художника «новой волны». Я сначала на него и внимания не обратила, в голове была одна Харука. Обычно я с таких попоек ухожу рано, а тут нашла какая-то апатия, и я потащилась со всеми из одного бара в другой, потом в третий, потом в четвертый.

Начали мы в солидном ресторане, в Сибуя. Затем оказались в Синдзюку. Заведение попроще, еще проще, совсем простое, наконец, какая-то забегаловка (вход со двора). Я и не подозревала, что на свете так много мест, где можно выпить. Сколько горестей, столько и питейных заведений. Наклюкалась дай боже. Память периодически отключалась. После очередной отключки прихожу в себя, смотрю: сижу на высоком стульчике перед стойкой, пью что-то крепкое. Рядом этот самый Канно. Вся остальная компания куда-то подевалась. Канно лакает из стакана, запрокинув голову, кадык свирепо ходит туда-сюда. Я прямо позавидовала этой отраве, которую он так жадно засасывал.

— Здоров ты пить, — говорю.

Будь на его месте Жюли, я бы могла сказать: выпей лучше меня.

— Что ты, — сказал Канно. — Куда мне до тебя.

Отвечаю туманно:

— Куда тебе до меня, туда и мне до тебя.

Он на меня уставился. Потом засмеялся. Глаза заискрились огоньками. Разрез глаз мне понравился, красивый. Сбоку на щеках, правда, глубокие такие морщины, но кожа гладкая, белая. Как у девушки. Если б не бороденка, мог бы за мальчика сойти. Издалека, конечно. В нем и правда есть что-то от мальчика, хотя вполне уже в возрасте. Иногда вдруг мелькнет на лице такое выражение — ну просто мальчуган.

Канно, сосредоточенно нахмурившись, зажег сигарету. В зрачках отразилось по огоньку. Потом взмахнул бутылкой, как дирижерской палочкой, и наполнил стакан. Бухнул о стойку. Я тоже потянулась к бутылке, но он решительно отвел мою руку и с размаха плеснул мне добавки. На стойке было море разливанное.

Канно пил и рассказывал мне о себе. Жесты его становились все размашистей. Оказывается, он с детства страдает черной меланхолией и приступами беспричинной ярости. Не жизнь у него, а какая-то гонка в никуда.

Я так поняла, что текст хорошо отработан и на девушках неоднократно проверен. Всегда испытывала слабость к мужикам, которые пудрят нашей сестре мозги.

— Тебя, наверно, папа с мамой в детстве очень любили, — говорю. Он вздохнул, слегка обмяк, голову повесил.

— Это точно, — говорит. И еще несколько раз повторил, кивая: — Это точно… У нас была самая обычная семья. Никакого отношения к искусству. Предок много лет шофером работал. А потом вдруг взял и поменял всю свою жизнь. Сделался поваром, представляешь? Я тогда в школе учился. Такие дела.

Опрокинул еще стакан. Канно, когда нагрузится, все приговаривает: «такие дела», или «так-то», или «и точка». Это делает беседу более выразительной.

— Но ведь кулинария, — говорю, — тоже в некотором смысле искусство.

Чуть было не продекламировала: «Был водилой — стал варилой».

Вообще-то я люблю огорошить собеседника какой-нибудь идиотской шуткой. Мой коронный номер. Глупо, конечно. Но тут держу себя в руках.

— Создать новый, неповторимый вкус — разве это не искусство? А украшение блюд — чем не живопись?

Что-то у меня внутри шестеренки не в ту сторону закрутились. Несет куда-то, не поймешь куда.

— Нет, предок был в своем деле не художник. Знаешь, какое у него было фирменное блюдо?

— Может, рагу?

Канно помотал головой.

— Плов? Жареные креветки? Бифштекс?

На этом моя ослабленная алкоголем фантазия иссякла. Канно саркастически улыбался.

— Последний шанс. Угадаешь — я плачу по счету. Не угадаешь — страшное наказание.

— Идет, — говорю, — Рис с карри?

— Близко, но мимо. Омлет с рисом. Каждое воскресенье на обед готовил. Мало ему работы было. Говорил, если хоть день пропущу — форму потеряю. Так-то.

Хлоп — стакан опять пустой.

— А теперь страшное наказание. И точка.

Берет и прямо на глазах у бармена ставит мне засос в щеку. А губы между тем мягкие, нерешительные. Я и опомниться не успела. На душе стало куда веселей.

— А я женат. Ничего?

Знаю я таких. Ответь я «омлет с рисом», он сказал бы «рис с карри»,

Рука Канно пошарила по моему локтю, по плечу, по спине. Ладонь горячая. Пальцы нетерпеливо окали мою руку. У меня рука узкая, холодная, как рыбья чешуя.

Впервые в жизни меня лапали вот так вот, при всей честной публике. Настроение было мирное, расслабленное. Наплевать — есть кто рядом, нет.

В обычном состоянии для меня присутствие посторонних значит очень много. Оно меня парализует. Зато уж при закрытых дверях я компенсирую это излишней активностью, устраиваю стриптиз во всех смыслах. Поэтому в тот раз я решила себя наказать: сама обняла Канно, положила голову ему на плечо.

— Главный криминал, когда готовишь омлет с рисом, — объяснял он, — это если яйца подгорают а рис получается раскисшим. Предок делал все в лучшем виде. У него омлет прямо сверкал: яйца — как зеркальная поверхность, и под ней рисинка к рисинке.

Взгляд Канно был устремлен куда-то вдаль, по лицу блуждала задумчивая улыбка, но рука делала свое дело: исследовала ложбинку на моей спине и постепенно подбиралась по ней к заднице.

— Но каждую неделю омлет с рисом, сама понимаешь, кому хочешь надоест. И привкус какой-то у него был казенный, ресторанный. Я до сих пор омлет с рисом видеть не могу.

С омлета Канно плавно перешел на блюда, которые любила готовить его мама. Рука обследовала мой зад и переместилась на бедро.

— В западной кухне предок ей в любом случае дал бы сто очков вперед. Поэтому она решила утереть ему нос по части японской кухни, хотя сама терпеть ее не могла. Такие дела. Кошмарнее всего у нее получалась отварная рыба. Она не клала туда никаких приправ, даже соли, У мамаши с вкусовыми ощущениями было что-то не в порядке. Говорит, соль вредна для здоровья. Предок дипломатично помалкивает. Ну, я поливаю рыбу каким-нибудь соусом или кетчупом и давлюсь, ем. С такими родичами-кулинарами я вырос полным гастрономическим калекой. Так-то.

Канно прищурился. По-моему, он уже смутно различал окружающий мир.

— Завидую я тебе, — говорю.

— Что, любишь вареную рыбу с кетчупом?

— И омлет с рисом тоже. У тебя была нормальная семья. Не то что у нас дома. Каждый жил как хотел. Мамочка сбежала с хахалем. А отец — я его «папиком» зову, какой он мне «отец» — даже ухом не повел.

— Так куда интереснее. И современнее.

— Да чего там интересного. Безобразие одно. Родители и я — совершенно на равных. И изводим друг друга как можем.

— Непорядок.

— Еще бы.

Первому встречному рассказывать такое — хороша же я была.

— Хочу познакомиться с твоим папиком, — объявил Канно. — Приходите с ним ко мне в гости. И точка. — И с невинным видом добавляет: — Я по вечерам почти всегда дома один.

Я уже давно заметила: когда в первый раз встречаешься с мужиком, и ты и он, не сговариваясь, изображаете из себя несчастных сироток. Взаимные откровения о семейных травмах начинаются уже на более позднем этапе.

В этот же раз мы с Канно проявили чудеса скорости. Я ему несла какую-то чушь, сыпала своими дурацкими шутками — хотела понравиться. А он подбирается ко мне по-своему, через трогательные воспоминания детства. Так и удили друг друга.

Канно наклонился и деловито гладил мою коленку. Поэтому я не видела, какое у него было выражение лица, когда он сказал, что хочет познакомиться с папиком. А жаль.

Наверняка он уже тыщу раз проделывал такие штучки с бабами. И мне почему-то делалось спокойно от мысли, что я теряюсь в этой толпе. Спрячусь в ней, и пусть меня никто не видит.

Потом мы сидели в каком-то подвальчике. После разной крепкой гадости пить пиво было приятно. В горле булькали пузырьки. Канно обнимал меня за плечи и кормил с ложечки. С детства никто так за мной не ухаживал. Я сидела и растроганно думала, что за плечами долгая жизнь. И не такая уж плохая.

За нашим столом сидела какая-то юная компания.

— Вы, — спрашивают, — брат и сестра, да? Очень похожи. — А мы оба почему-то в зеленых свитерах.

— Молодость, ребята, она как нож, — стал им объяснять Канно. — Только затупится — не наточишь. И все, конец, Вот ты, парень, ты к чему стремишься?

— Мы в театральном учимся, — охотно ответил паренек с длинными волосами, завязанными в хвост. По обе стороны от него сидели девчонки лет по семнадцати, Вид у обеих вызывающий, волосы выкрашены в рыжий цвет, но на коже еще совсем детский пушок. Маленькие такие головастики.

— Понятно. А меня зовут Канно. Я пишу картины. Вот сходите в галерею… (он сказал, в какую именно) и увидите мои работы. Возраст у меня уже такой, что пора становиться добропорядочным членом общества. Но мой ножик еще не затупился! Жить надо агрессивно, по-боевому. И точка.

— Ясное дело.

— Живопись — это агрессия. Театр тоже агрессия. Осторожничать нельзя, а то раньше времени состаришься. Так-то.

— Ясное дело.

Паренек был целиком и полностью согласен. Я сидела, положив Канно голову на плечо, и умиротворенно улыбалась будущим актрискам.

Я, конечно, понимала, что все это бессмысленный треп. Но Канно так красиво размахивал руками. Правда красиво. Сижу и думаю: впервые рядом со мной такой красавчик. Ужасно хотелось верить, что Канно — писаный красавец. Красота — это вам. думаю, не шуточки. Не предусмотрено моей планидой, чтоб я сидела рядом с красавцами и беззаботно улыбалась. Ошибка какая-то вышла. Сейчас мне хорошо, а потом придется расплачиваться.

— Не надо подлаживаться к обществу, — проповедовал Канно. — Используй его, это да. Но не более.

— Использовать?

— Именно. Причем сознательно и с умом.

— Ясное дело.

Рядом со мной красавец. Он расположен ко мне всем сердцем. Уши у меня пылали огнем, словно Канно нашептывал слова страстной любви. От полноты чувств я решила поделиться чем-нибудь с ближними и стала перекладывать ребятам куски курицы со своей тарелки. Хотела отдать им все, но последний кусочек Канно отобрал, объявив: «Стоп», — и насильно запихнул мне в рот. Сладковатое недожаренное мясо с трудом пролезло в горло.

Это самое «стоп» проникло мне прямо в душу. Если уж я начала делиться с ближними, мне хочется отдать им решительно все, чем обладаю. Тарелка опустела, так я готова стащить тарелку с соседнего стола и еще подкормить этих славных ребят. Моя проблема — никогда не знаю, где остановиться. А между прочим, хоть по кусочку себе и Канно я оставить была обязана. Мы — это мы, а они — это они. Мы на одной плоскости, они на другой, и мир приобретает объемность. Я всегда жила в каком-то двухмерном мире, на одной плоскости со всеми. И это лишенное объема пространство все время сжимается, когда-нибудь оно скукожится до размеров точки, а потом и вовсе исчезнет.

Канно же одним-единственным словом сделал картину стереоскопической. Я думала, что земля ровная и гладкая, а она, оказывается, круглая. Идейный переворот почище Коперника.

Любовь — это, наверно, соблюдение дистанции. Нельзя любить того, кто ничем от тебя не отделен.

Когда мы шли пешком до метро, ночное небо уже светлело. Кто-то бросил на тротуар букет свежих маргариток. Канно подобрал одну и преподнес мне. Я молча обняла его и крепко поцеловала в щеку. Он погладил меня по голове, я — его. Постояли.

— Видишь, — говорит, — как мы с тобой похожи.

Я стою реву. Растрогалась от того, что он так думает. И в то же время — мурашки по спине. Говорю себе: не надо мне с ним больше встречаться. А то выяснится, что не так уж мы и похожи, и я этого не вынесу.

Будет врать — ничего. А вдруг будет говорить правду и мне эта правда не понравится? Вдруг он нарушит дистанцию, которая отделяет меня от его жены, отдругих его баб, от него самого? Пусть уж я лучше живу в своем средневековье, в докоперникову эпоху.

Сижу в метро, чуть не сползая с сиденья, и туго шепчу: «Видишь, как мы с тобой похожи. Видишь, как мы с тобой похожи».

Маргаритка у меня до сих пор стоит в вазочке. Совершенно мумифицировалась. Жюли иногда удивляется: надо же. говорит, какая стойкая.

А с Канно с тех пор мы не виделись.

И вот встречаемся в кафе, сразу заказываем пива. Когда я рядом с Канно, пространство удивительным образом сгущается, и, пока не напьешься, дышать трудно. Потом посидели в баре. Вышли, взявшись за руки, на улицу и без лишних слов отправились в отель.

— У тебя рука, — говорит, — больше моей. Рука Курбе. — И прижимается к руке Курбе губами.

— Какой смешной, — говорит, — пупок. Пикассо такие писал.

А губы уже там. Слушаю чушь, которую несет Канно, и так мне хорошо, радостно. Не знаю, откуда она взялась, эта радость, то ли от Канно. то ли внутри меня сидела. Но отныне рука Курбе и пупок Пикассо станут моими бесценными сокровищами.

Приступили к телесному общению.

Я наблюдала за этой сценой откуда-то с высоты, в подзорную трубу. Вот трудится Канно, он величиной с фасолину, Под ним лежу крошечная я. Я похожа на куклу, которая была у меня в детстве, — при каждом нажатии на живот издаю писк. Я и есть кукла.

Приоткрываю веки, смотрю Канно в глаза. В них замешательство. Мы совершили ошибку, поторопились. Надо было сначала как следует напиться. Нельзя заниматься таким по-звериному естественным делом рефлексуя. Повозились еще немножко и, не закончив, расцепились.

Итак, обменялись словами, обменялись телами. Больше обмениваться было нечем. Ни слова, ни тела ничего нам не дали. Очевидно, когда смотришь на человеческое существо в окуляр под названием «любовь», изображение здорово искажается.

Пришла домой — в прихожей топчется хмурый Жюли.

— Где была? — спрашивает.

— С папиком выпивали.

— Ну и как он, в порядке?

— У него мелантропия, — говорю.

Хотела сказать «меланхолия», но оговорилась. Голова была другим занята. Думала: мизантропия — это когда ненавидишь все человечество.

На следующий день накатила полная прострация. В глазах какой-то белесый туман. И жутко противно на душе, сама не знаю почему, Наверно, это было чувство вины, но не перед женой Канно и не перед Жюли. Просто общее ощущение нехорошести содеянного, такая банальнейшая моральная гадливость.

Канно сказал: «Видишь, как мы с тобой похожи».

Каково это, если любовник — твой брат, пусть даже не родной, а какой-нибудь сводный-единоутробный? Даже если абстрагироваться от морали, ложиться в койку с братом как-то дико, Он тебе близок, даже очень близок, однако не станешь же ты обвиваться вокруг него руками и ногами. Я впервые ощутила всю кошмарную греховность кровосмешения.

Для тех, кто так похож друг на друга, возможны только платонические отношения — это ясно. Не надо было трахаться с Канно. Теперь вот тоска на душе и ощущение пустоты внутри. Пусто в душе, пусто в теле, один дым и чад.

Ну его, не буду с ним больше встречаться.

Еще одна синяя птица тю-тю. Что ж, на то они и синие птицы, чтобы оставлять нас с носом.

Прижимаюсь к Жюли, плачу. Первый раз в жизни чувствую, что я с ним — одно целое.

4. Шелковый взгляд

Ёко — моя школьная подруга. Работает в газете. Я ее дразню «блестящим пером», Ёко же утверждает, что в редакции она — девочка на побегушках. Еще со студенческих лет мы с ней прикрываем друг друга, если надо переночевать вне дома. Она мне не просто подруга, а, можно сказать, боевая подруга. Многолетней дружбе особенно способствует то обстоятельство, что у обеих на любовно-семейном фронте дела так себе. В общем, дружим — периодически встречаемся.

После Валентинова дня я пошла к ней в гости и вручила шоколадный набор, первоначально предназначавшийся Жюли.

— Ешь, — говорю, — это вкусно. Из дорогого магазина.

— Что-то, — отвечает, — конфеты подсохли. Поди, с Валентинова дня?

— Угадала. Не пришлось подарить.

— А кому? Что у тебя вообще происходит? Давно не показывалась. Сказала — переезжаю на другую квартиру и пропала. Сейчас я у тебя буду брать интервью.

— Сначала свари кофе. И слопаем эти несчастные трюфели, а то они долго не лежат.

— Ты знаешь, я вообще-то трюфели терпеть не могу.

Верно. Ёко с некоторых пор не любит сладкого. Она была в командировке, в Германии, и в одном кафе заказала здоровенный кусок шоколадного торта. Приносят ей этакого слона из крема и теста, причем теста чуть-чуть, а крема целая гора. Съела она половину, чувствует — плохо ей. Но слово «недоесть» в лексиконе Ёко отсутствует. Стиснула зубы, попросила еще чашку кофе и умяла все до конца. Потом ее вырвало.

— После этого, — говорит, — на крем, шоколад, трюфели там всякие смотреть не могу. Видимо, свой трюфельный мешок я уже оттаскала.

— Какой такой, — спрашиваю, — мешок?

Оказывается, в одной японской провинции есть поговорка «таскать водяной мешок». Якобы каждый человек рождается на свет с мешком воды за плечами, причем воды в нем ровно столько, сколько человеку суждено за свою жизнь выпить. «Таскать водяной мешок» попросту значит «жить». Последнюю каплю выпил покойник.

— Вот я и слопала весь отведенный мне на этом свете шоколад. Мой трюфельный мешок пуст.

Я сразу подумала про Жюли. Ведь я хотела уйти от него, когда всплыла эта его Харука, но почему-то не смогла. И вот эта история тянется, тянется. Причем тяну ее я. И простить не могу тоже я. Видно, мешок с Жюли, который я тащу по жизни, еще не опустел.

— А у меня мешочек — не приведи Господь, — говорю.

Лицо Ёко сразу посерьезнело — уж больно трагически я это сказала.

— Ну давай, — говорит, — рассказывай. Что за мужик?

— А кто его знает, что он за мужик.

Хоть я пришла к Ёко за советом, начать трудно. Сижу жую шоколад, наказываю непослушный язык тошнотворной сладостью. И думаю: все калории в жир пойдут.

В общем, рассказала.

— Я его этой «Харука-тян» совсем достала, — говорю. — Жюли уже дошел до точки. Сегодня дал мне телефонный номер. Звони и спрашивай, говорит.

Но это не телефон Харуки. Она давно не звонила из Парижа, Жюли даже не знает ее теперешнего адреса. Во всяком случае, так он сказал, а там кто его разберет. Телефон их общего друга, которого зовут Кацу-сан. Тоже завсегдатай «Шалфея». Он все знает про Харуку и тоже неоднократно ссужал ее деньгами. Вот и расспроси его обо всем сама, сказал Жюли.

Обо мне этому Кацу он якобы ни слова не говорил. Он совершенно не в курсе наших дел. Ну как я ни с того ни с сего позвоню незнакомому человеку? Да и стыдно мне морочить ему голову историей про денежные переводы. Это все равно что признаться, будто я сама тайком от мужа шлю любовнику деньги. Совсем я запуталась. А к Жюли начинаю испытывать нечто похожее на ненависть.

— Вот и пришла, — резюмирую, — к тебе за советом. — В глаза Ёко я не смотрела, но чувствовала, как ее все больше и больше зло разбирает. — Помоги. Прошу.

Жалобно так говорю, чуть не со слезами.

— Ты что, сдурела? Ничего себе заявочки! Да пошли ты его знаешь куда!

— Ёко, ну пожалуйста. Мне и нужно-то всего только твое удостоверение и два часа твоего времени.

План у меня был такой. Приходит к Кацу-сан журналистка из солидной газеты. Вроде как собирает материал для статьи о японках, обучающихся за рубежом. Опрашивает всех подряд — чем больше соберет данных, тем лучше. И вот ей (то есть Ёко) одна подруга (то есть я) будто бы сказала, что у ее знакомого (Жюли) есть приятельница (Харука), которая в Париже учится на шансонье. Ах, подумала Ёко, как интересно, и пришла к Кацу-сан за подробной информацией. Извините, что отрываю от дел.

Такой, в общем, сценарий. Я понимала, что эта мистификация может выйти моей подружке боком, и не особенно надеялась, что получу ее согласие. Однако Ёко вопреки ожиданиям отнеслась к моей идее с энтузиазмом.

— Обожаю всяческое надувательство!

Насчет редакции, говорит, можно не беспокоиться. Мало ли статей затевается, да не пишется? В общем, Ёко готова мне помочь. Настоящая боевая подруга. Я расчувствовалась, даже всхлипнула. Поклялась себе, что отныне буду читать все ее репортажи.

Договорились, что после «интервью» встречаемся в ресторане «Шевалье». Я угощаю — гонорар такой.

— Заказывай, — говорю, — чего душа пожелает.

— Правда? Ну, раз ты такая добренькая, я возьму «Сосновый обед».

— Это еще что такое?

— А это самое дорогое, что есть у них в меню.

Я почувствовала, что моя ненависть к Жюли крепнет не по дням, а по часам.

— Симпатичный этот Кацу-сан, — сказала Ёко.

— Да?

— Я спрашиваю: «А правда, что у Харука-сан много друзей-гомосексуалистов?». Он засмущался так, глазки потупил и молчит. — Правда?

— Судя по всему, Харука действительно не без способностей. Нрав вздорный, но есть в ней какой-то огонек, В общем, людей к ней тянет. А это уже неплохая предпосылка, чтобы стать звездой. Но поет, говорит Кацу-сан, пока довольно паршиво. Я говорю: ничего, мол, техники наберется — запоет лучше. Он: «У нее упорства маловато». Я: «Это, конечно, плохо, но ничего, для статьи все равно она подходит. Вдруг станет когда-нибудь знаменитой? И я буду первой журналисткой, которая о ней написала».

Ёко рассмеялась дребезжащим смехом, как ведьма, скушавшая упитанного младенца, и с аппетитом принялась уплетать бифштекс под анчоусами.

Я вяло жевала петушка в горчичном соусе. Меня интересовало только одно: что еще рассказал ей Кацу-сан.

— Ну вот, а потом я его спрашиваю: «Наверно, у нее любовников навалом?» Кацу так и покатился. Есть, говорит, один. — Я вся похолодела. Ёко поспешно продолжала: — Ее любовник, говорит, жратва. Все время ест. Вес, говорит, килограммов восемьдесят, если не девяносто. А росточек махонький.

У меня отлегло от сердца. Восемьдесят килограммов?! Вот тебе и Мадонна, вот тебе и Мэрилин Монро, вот тебе и Исабель Аджани. Восемьдесят кило! Все многочисленные лики Харуки, преследовавшие меня столько дней, окутались туманом и исчезли.

— Он говорит: «Вот такущая туша, но при этом вся на нерве. Внутреннее напряжение вырывается наружу в виде зверского аппетита». Оказывается, Харука долго ходила к психоаналитику. Но потом бросила. А я сижу и слышу только одно: восемьдесят кило, восемьдесят кило! Оказывается, я воевала с ветряной мельницей!

— Понимаешь, у нее сердце больное. Кацу мне по секрету сказал: «Не для статьи, а между нами. Врачи ей строго-настрого запретили: никакого секса. Раньше она гуляла о-го-го как, а тут все — нельзя. Вот она и пустилась замену сексу искать. Жрет в три горла и по магазинам шастает. Деньги так и летят». В общем, эта самая Харука тратит жуткое количество денег. И все время у знакомых занимает. Почти всех друзей уже распугала. Он говорит: «Первые два-три месяца общаться с ней интересно, но больше года никто не выдерживает». Я делаю вид, что потрясена, и спрашиваю: «И у вас она тоже занимала?». Он малость поскучнел. «А что?» — спрашивает. «Да нет, говорю, просто интересно, давали вы ей деньги или нет». Он: «Тысяч триста у меня заняла. И чувствую, с концами».

Дальше я уже не слушала. В голове вертелось только «восемьдесят кило» и «никакого секса». Лишь к десерту немножко пришла в себя.

— Спасибо, — говорю, — Ёко, дорогая.

И слеза кап! прямо в сливочный шербет.

— Ты чего ревешь? — спрашивает она. — Официанты на тебя пялятся. Наверно, думают, что это я тебя довела.

— Ты меня просто спасла, говорю. Хоть вздохну теперь свободно.

Впервые за несколько месяцев почувствовала, что опять могу по-человечески улыбаться.

— Свободно вздохнешь? — как-то очень уж скептически спросила Ёко.

— Да. А что?

— Не хотела тебя расстраивать, но уж лучше сказать. — Поколебалась немножко и решительно продолжила: — Кацу-сан, конечно, симпатичный. Но не забывай, он приятель твоего Жюли. А может, даже близкий друг. Кто знает, а вдруг они такие же боевые товарищи, как мы с тобой?

И Ёко задумчиво уставилась вдаль, очевидно припоминая, сколько раз мы с ней прикрывали друг другу тыл и обеспечивали алиби. Она права — Жюли мог запросто сговориться с этим Кацу заранее.

— Но ведь он ничего про меня не знает, — слабо возражаю я.

— Может, и не знает. А может, и знает. Ведь его телефон тебе дал не кто иной, как Жюли.

— Ой, наверно, ты права.

Больное сердце? Восемьдесят кило веса? Слишком хорошо для правды.

— Может, права, а может, и не права. Но я хотела, чтобы ты знала о моих сомнениях. Так что извини.

— Чего там, — говорю. — Спасибо.

Поплелась к кассе. Походка — как у восьмидесятилетней старухи.

— Да ладно, — говорит Ёко. — Дай я заплачу.

— Нет, — отвечаю гордо, — если ты за меня еще и платить будешь, я совсем скисну.

У кассы я пожалела об этих словах, но было поздно.

На сердце стало совсем паршиво, особенно по контрасту с теми несколькими минутами счастья. И снова я оказалась в вязком, как деготь, море сомнений. Чем больше барахталась в нем, тем глубже погружалась.

Это мрачное море плещется у меня в душе. На дне его сидит спрут го имени Жюли. Если вцепится в добычу щупальцами — держит намертво.

Я недавно книгу прочитала, которая называется «Спрут». Там так сказано: «Спрут — опасный хищник, поджидающий добычу в засаде. Он сидит без единого движения, невидимый в своей маскировочной окраске, и ждет, пока жертва приблизится. Тогда чудовище открывает глаза и притягивает добычу магнетической силой своего взора».

Если смотреть в глаза Жюли при солнечном свете, они светло-карие. Физиогномистика утверждает, что карие глаза — признак жестокости. Но мои-то глаза, если верить зеркалу, тоже карие?

— Я вчера виделась с Кацу-сан.

— Ну и? — спрашивает. Лениво зажигает сигарету.

— Ты ему правда про меня не рассказывал?

— Правда.

Сложил губы дудочкой, выпустил струйку дыма. Уж больно у него вид безмятежный. Ух, с каким наслаждением я схватила бы его за шиворот и вытрясла из него настоящую правду!

Заглядываю ему в глаза. Светлые, безмятежные и какие-то бездонные. Два полупрозрачных таких болотца. «Глаза спрута по-своему красивы, но есть в их выражении нечто, вселяющее ужас».

— А почему ты мне сразу не сказал, что Харука-тян весит восемьдесят килограммов?

— Разве не сказал?

— И что у нее больное сердце?

— Да, верно.

— И что врачи запретили ей сексом заниматься?

— Неужели? Вот этого я не знал.

— Странно как-то. Трахаться нельзя, а за границу можно.

Мычит что-то невнятное — привычка у него такая. Надо же. когда-то я от этого мычания прямо таяла. Теперь озноб по коже.

— Действительно чудно, — говорит. — Харука-тян любит наплести про себя невесть что.

Я осталась при своих сомнениях, но продолжать разговор не имело смысла. Мы оба были уже на пределе. Да и все равно результат был бы величиной, бесконечно близкой к нулю. Если из этой величины вычесть нервную энергию, потраченную на беседу, получится большой минус. Я все пыталась остановить этот бессмысленный перевод калорий, но заводилась снова и снова. Самой скучно стало от повторения одного и того же. А Жюли, наверно, думал, что это я из-за любви к нему так извожусь.

«Внимание спрута привлекает любой движущийся предмет. Хищник притворяется, что даже не глядит в ту сторону, а сам не сводит глаз с потенциальной жертвы. Взгляд упорный, внимательный, неотрывный. Возможно, в нем есть гипнотическая сила».

Кто из нас упорнее — Жюли или я? Если он решит набрать воды в рот, то не проронит ни звука. И делай с ним что хочешь: поджигай, топи, стучи по башке молотком, осыпай ласками, пои вином — все без толку. Сдохнет — губ не разомкнет. Ей-богу.

И чего он так уперся с этой Харукой? Ну ладно, поначалу, допустим, ему не хотелось меня терять. Но теперь-то сосуд треснул, вода вытекла, остались одни осколки. Я уже не в силах выносить все эти загадки, остается только уйти. Пусть выбирает: или я, или его дурацкие тайны, А он что делает? Изо всех сил изображает, будто я ему дорога, а сам уже сделал выбор, причем не в мою пользу.

Ему наплевать на меня, ему дороже его маленькие секреты. Может, без них он ничто?

Я все это понимаю, но все лезу, лезу к нему со своими идиотскими допросами. Что это со мной? Сначала я тоже не хотела его терять, а для этого надо было во всем разобраться. Теперь я уже дошла: готова докопаться до истины любыми средствами, хоть динамитом.

Жюли такой скользкий, что в сыром виде его не ухватишь. Пробуешь сварить — не варится. Вообще не трогаешь — покрывается плесенью. Такой уж экземпляр. Я его одновременно и люблю, и ненавижу.

А может, я и драматизирую. Может, не так уж сильно я его люблю и не так уж люто ненавижу. Я читала в каком-то комиксе, что если долго притворяться влюбленным, то в самом деле влюбишься. Или, помню, еще читала про одного типа, который прикинулся мертвым, чтоб не убили, ну и в него, ясное дело, тут же попала шальная пуля.

Вопрос в том, сколько осталось притворного, а сколько подлинного. Что уж точно неподдельно, так это наше взаимное упорство.

Мы с Жюли — две параллельные плоскости, отделенные одна от другой всего лишь миллиметром, но нигде не соприкасающиеся. Однако отодвинуться друг от друга нам тоже не дано.

Мы ведь с Жюли тоже очень похожи. С Канно «похожи» означало, что есть сходство, но все-таки мы разные. Это давало шанс на спасение. Зато я и Жюли — близнецы, сидящие в одной утробе, но разделенные непроницаемой перегородкой. Эх, где сейчас Канно со своим спасительным «стоп»?

Зазвонил телефон. Жюли взял трубку, поздоровался и подозвал меня. Папик.

— Ты что, — спрашивает, — в воскресенье делаешь?

— А что такое?

— Как что? Годовщина смерти дедушки. Придешь?

— Дай сообразить. — Смотрю в ежедневник.

— Почему замолчала? Твой рядом стоит, да? Ты боишься при нем с отцом разговаривать?!

И голос ужа дрожит от злости. Так орет, что Жюли запросто может услышать. Я покосилась на Жюли.

Не поймешь; глядит с безучастным видом в окно, дымит сигаретой,

— Да нет, папик, я просто листаю ежедневник.

— Ну какие у тебя могут быть дела? Тебе ведь все равно сейчас не до работы.

— Это еще почему?

— Сама знаешь.

— Не поняла.

— Как ты можешь с ним оставаться после такого? Стыд и срам!

— A-а, ты вот о чем.

И повесила трубку.

Пошла на кухню жарить курятину.

— Опять курятина? — спрашивает Жюли.

— Да, — говорю. — Пока не освою в совершенстве, буду готовить ее каждый день.

Жюли кисло улыбается. Я мысленно показываю ему язык. Жареная курятина — память о Канно, и есть ее вместе с Жюли мне очень нравится. Наверно, если тебе нравится с человеком вместе есть, еще остается надежда?

По телевизору показывали викторину. Угадайте, сколько денег тратит средний мужчина на подарки своей любовнице? Сто тысяч иен. А на подарок жене? Тысячу пятьсот.

— Слышал, — говорю, — сто тысяч. С ума сойти!

Молчит. Только посмеивается.

— Я с самого начала угодила на положение жены,

По-прежнему помалкивает. Правда, головой помотал.

— Ой, с каким удовольствием я от тебя сбегу!

— Не надо, — говорит. — Останься.

Ну и в конце концов вышло, конечно, по-его. Я проиграла. Но и он тоже проиграл. У меня не хватает сил добраться до его сути, но и он ее постепенно утратит.

А может, нет у него никакой сути? Вообще нет. А я все чего-то ищу, все чего-то добиваюсь. Мои мучительные подозрения, моя ревность бессмысленны, я выплескиваю их, и они тут же растворяются в воздухе. Палю в белый свет, как в копеечку.

Все в этой квартире чересчур яркое и светлое. Вспомнилась строчка из какого-то стихотворения: «Свет — аллегория смерти».

На окнах цветастые занавесочки. Скатерть вся в розовых тюльпанчиках. В вазе стоят розовые же цветы вроде лилий. Чувствуется вкус Жюли.

— Что это за цветы? — спрашиваю.

— Аристолицинии.

— Помесь Аристотеля с глицинией?

Между прочим, спортивный костюм, в котором Жюли ходит дома, тоже розовый.

Меня вдруг пронзило беспокойство. А что это, думаю, Жюли со всеми своими приятелями познакомился в забегаловке для педиков? Неужели…

Половина человечества — мужчины, половина — женщины. Ревность делает тебя врагом половины человеческого рода. А вдруг этого мало и мне нужно ревновать Жюли ко всему человечеству? Тут уж будет не водяной мешок за плечами, а целый земной шар. Превратишься в Атланта.

Вечером мы с Жюли снова играли в «переодевашки». Менялись друг с другом одеждой и вертелись перед зеркалом. Раньше меня это нисколько не забавляло, зато теперь я отнеслась к делу серьезно. Надела его джинсы. В поясе немного свободно, но в целом сидят неплохо. Только сразу видно, что у меня ноги короткие. И он, наверно, заметил. Розовый спортивный костюм идет мне меньше, чем ему. А Жюли в моей черной майке похож на злую безгрудую ведьму.

Я целую злую ведьму в губы. Они как две присоски, мягкие и чуть-чуть желеобразные. Когда я прикасаюсь к этому спруту, то и сама превращаюсь в какую-то морскую тварь. Плаваю в глубине океана, в бескрайней, тошнотворно соленой толще воды. Я одновременно — эмбрион в материнском чреве и покойник, разлагающийся в гробу.

Перед зеркалом мечутся две рыбины, белея животами. Рост одинаковый, вес одинаковый, даже длина волос одна и та же.

— Мы с тобой двойняшки, — говорит. — Видишь, как похожи, — Жюли сливается с Канно, но сейчас я почему-то противоестественности не чувствую, Просто сплетаются и сливаются две тени. Он — моя тень, я — его. И ни единого пятнышка света.

Утро воскресенья.

— Пока, — говорю. — Я к папику.

— Ага.

— Годовщина смерти дедушки сегодня.

Положила в сумку смену белья и пошла себе. Перед уходом шумно чмокнула Жюли в щеку, хоть губы были накрашены. Интересно, догадался он или нет?

Около станции зачем-то свернула в закусочную, съела кебаб, хотя совсем не была голодна. Часа два кружила по улицам. Идти к па пику расхотелось. Так и представила себе, как завтра утром, когда я соберусь домой, он будет орать мне вслед сорванным голосом всякие гадости:

— Опять ты уходишь от меня к этому мерзавцу!

Нет уж, хватит. Сыта по горло.

Вернуться к Жюли? К его непроницаемой улыбке и прохладным ласкам? Снова барахтаться на мелководье этих ласк, не в силах выбраться на глубину? Чтобы пробиться через панцирь Жюли, нужен, наверно, сверлильный станок.

Один из нас должен поставить точку. Пора. Жюли и так уже отстранился, стал безучастным наблюдателем.

Вот двое стоят на старте. Один сделал шаг назад — второй оказался впереди, хоть и не двинулся с места. Этот второй — я. Надо бросить его, и все уладится.

Наш с Жюли водяной мешок опустел. Или это я сама его вычерпала?

Получается, что идти мне некуда. И годы уже не те, чтобы манила романтика бездомного житья. Денег, естественно, тоже ноль.

Решила для начала погулять по какому-нибудь парку с аттракционами. Посмотрела по карте, какой ближе. Села на электричку. Но до парка не доехала, вышла за две остановки. Там, где живет Ю-сан. Позвонила ему из станционного кафе.

Автоответчик женским голосом сообщил, что никого нет дома. Я почувствовала что-то вроде легкой паники, в глазах потемнело. Гуд бай, май лав, гуд бай. Напеваю под нос, пью вторую чашку кофе. За соседним столиком сидит какой-то мужчина. Смотрит на меня и тихонечко так подпевает. Улыбаюсь ему до того ослепительной улыбкой — самой противно. Этой улыбке я научилась у Жюли: ужасно приветливая, но холодная и в душу не пускает.

Спрут, завидя жертву, впивается в нее упорным, «шелковым» (как написано в книге) взглядом.

Я смотрю на мужчину и чувствую, что превращаюсь в Жюли.


Seoi mizu by Anna Ogino

Copyright © 1991 by Anna Ogino

© Г. Чхартишвили, перевод на русский язык, 1993

Миюки Миябэ Пособие для заложников

1

«Сколько весят две бумажки — десять тысяч и пять тысяч иен? Один грамм? Навряд ли. Эти тонкие бумажки куда легче». Спускаясь по станционной лестнице, Ицуко упорно боролась с неотвязной мыслью: сколько могут весить деньги, которые она сегодня вечером истратила?

Голова кружится от выпитого, и она никак не может сосредоточиться. В самом низу яростный порыв холодного осеннего ветра едва не сбил ее с ног. Она споткнулась, не удержала равновесия и ударилась спиной о стену вокзала. «Ну и хороша же ты сегодня, Ицуко Тояма!» — пробормотала она себе под нос и захихикала.

Собрав последние силы, Ицуко поплелась дальше. От станции до дому пешком минут пятнадцать, но в этот вечер дорога показалась ей гораздо длиннее.

У девушек из канцелярии заведено провожать старый год загодя в тесном кругу. На сей раз хлопоты взяли на себя Сатоми Кавада и еще новенькая, только недавно пришедшая в компанию. Благодаря их стараниям устроили шумную вечеринку. Правда, было скучновато да и денег ушло ну просто уйма. Это было буквально написано у всех на физиономиях яснее ясного. Может, поэтому Ицуко так сегодня и наклюкалась.

Чтобы добраться до дому, Ицуко должна четыре раза завернуть за угол. На первом углу стоит лавчонка, где торгуют бэнто,[10] она открыта до девяти вечера. На втором углу — авторемонтная мастерская. Из-за ее ворот до поздней ночи несутся какие-то лязгающие механические звуки. Правда, вывеска гаснет довольно рано, и на улочке становится совсем темно. Но по ночам здесь, в сущности, безопасно. Во всяком случае, до сих пор у Ицуко не было поводов для беспокойства. Все местные живут тут с незапамятных времен. Такие, как Ицуко — обитатели многоквартирных домов, — сюда забредают очень и очень редко, а потому здесь все тихо и мирно.

В округе полно стариков. Это и понятно: многие живут здесь с рождения и до смерти. Ицуко вдруг вспомнился один забавный эпизод. Месяца два назад она возвращалась домой с последней электрички. И на этом же самом месте к ней подбежала запыхавшаяся женщина в белом переднике и спросила, не встречала ли Ицуко по пути дедулю.

— Свекор мой, он совсем из ума выжил! Ночь не ночь, ушел из дому — и пропал…

На женщине просто лица не было. Ицуко никаких «дедуль» не видела, так она и ответила. Женщина извинилась и побежала дальше, к станции. Спустя несколько дней Ицуко отправилась за покупками в супермаркет и неожиданно снова наткнулась на давешнюю женщину. Та держала за руку крошечного сгорбленного старичка и покупала ему шоколадку. В свободной руке у деда была игрушечная труба, в которую он время от времени дудел. Видно, совсем впал в детство. «Да, тяжкое это дело — ходить за стариком, который к тому же норовит улизнуть из дому», — подумала тогда Ицуко. Ей тотчас же вспомнились собственные родители, жившие в ее родном городе, и настроение у нее от этого испортилось.

За третьим углом начиналась улочка с несколькими продовольственными магазинами. Но уже час ночи, и они закрыты, так что путь освещали лишь звезды, луна да уличные автоматы с сигаретами и прохладительными напитками. Правда, дальше находился еще один источник света — круглосуточный универсам. За его стеклянной стеной можно было разглядеть продавца в желтой форменной куртке и нескольких покупателей.

У магазина было странное название — «QUESTIONS & ANSWERS», сокращенно «Q & А» — то есть «Вопросы и ответы». Он принадлежал, видимо, не слишком процветающей фирме, потому что Ицуко больше нигде не встречала такого же названия. Этот магазин, похоже, переживал далеко не лучшие времена. Покупатели, правда, сюда захаживали, но по сравнению со всякими «SEVEN-ELEVEN» и «MINI STOP», понатыканными на каждом углу, вид у него был неказистый. Тем не менее ноги сами понесли Ицуко к «Q & А», впрочем, после вечеринок ее обычно так и подмывало завернуть сюда. Почему-то на подходе к дому у нее всегда разыгрывался зверский аппетит, и каким бы скверным ни был этот магазин, но уж больно удачно стоит — никуда даже сворачивать не нужно.

Автоматическая дверь распахнулась с негромким скрипом,

— Добро пожаловать! — раздался голос стоявшего за кассой продавца.

«Видно, студентик, подрабатывает по ночам. Совсем молоденький, лицо незнакомое. Недели две здесь, наверное, не больше».

Парень старательно складывал чеки. Ицуко побрела между прилавками, рассматривая товары. Она почувствовала, как согреваются в теплом воздухе магазина окоченевшие на осенней стуже щеки и пальцы.

Корзина для покупок тоже была желтая — под цвет форменной куртки продавца. Дамскую сумочку Ицуко повесила на плечо, чтобы не мешала. Справа от входа — стойка с журналами, слева — шампуни, мыло, моющие средства и прочая мелочевка. Вспомнив, что дома на исходе туалетная бумага, Ицуко взяла с полки упаковку в четыре рулона. Вообще-то бумагу и моющие средства она всегда покупала в супермаркете на дешевых распродажах, но сегодня почему-то машинально положила бумагу в корзинку. Пройдя вглубь магазина, к витрине с замороженными продуктами, Ицуко заметила мужчину в темно-сером костюме с переброшенным через руку пальто. Он стоял в глубокой задумчивости перед полкой с закусками к пиву и кондитерскими изделиями. «Довольно упитанный, с сильной проседью. Типичный администратор среднего звена, — подумала Ицуко. — В нашей фирме такие на каждом шагу. Физиономия багровая, глазки совсем осоловелые, все время мигают. Прилично, видно, набрался. Похоже, ползет домой тоже с пирушки. Только непонятно, зачем так важничать, если выбираешь паршивые картофельные чипсы? Он просто прилип к ним, никак не решит, какие купить — со вкусом говядины с васаби[11] или сливочного масла. Одним словом, пьяный, что с него взять».

За спиной у мужчины холодильный шкаф с молоком, на которое нацелилась Ицуко. Но она не решилась подойти ближе. Затем свернула в соседний проход и пошла обратно к кассе, стараясь не встречаться взглядом с пьяным.

В этот момент опять раздался режущий скрип входной двери. Ицуко подняла глаза. Продавец снова завел свое «Добро пожа-а-аловать!».

В дверях появился щупленький мальчишка, росточком по плечо Ицуко. Первый-второй класс средней школы. Большущие очки в черной оправе. Не обращая внимания на других покупателей, паренек мельком глянул на полку с журналами и прямиком направился в глубь магазина — туда, где лежали бэнто и бутерброды.

Ицуко невольно улыбнулась. Она уже не раз встречала здесь этого мальчугана. Имени, конечно, не знает, но лицо знакомое. В таких местах это часто бывает. Ицуко помнила еще нескольких клиентов.

Ну что, очкарик, корпишь над уроками до глубокой ночи, а мама по ночам не готовит, вот и пришел купить что-нибудь перекусить? Желудок-то своего просит!

Мальчик внимательно обследовал полку с бутербродами. Ицуко же, пройдя мимо кассы, остановилась у витрины, в которой уныло лежали два пудинга «а-ла мод» с застывшими сливками.

Пока Ицуко вздыхала над пудингами, очкарик выбрал бутерброды и торопливо прошел туда, где по-прежнему стоял истуканом красноглазый «администратор». Ицуко и самой нужно было туда за молоком, но до смерти не хотелось идти мимо дядьки. Так что очкарик волей-неволей стал подопытным кроликом. Интересно, что будет? Мальчишка подошел к холодильному шкафу с пачками молока и попытался открыть дверцу. Но на его пути торчал пьянчужка. Дверца неминуемо огреет его по спине.

— Извините, пожалуйста! — вежливо сказал очкарик.

Да, хорошо воспитан, ничего не скажешь. Не стал молча хлопать дверцей, а сначала извинился. Только вот дядька…

Но дядька даже не обернулся, лишь переместился в сторону, не меняя позы и по-прежнему пожирая тазами полку с закусками. Очкарик наконец смог открыть дверцу и извлек небольшую упаковку молока.

Но Ицуко все еще колебалась. Если поторопиться, пока мальчишка еще не закрыл дверцу, то можно успеть. Но этот тип в сером костюме, похоже, плохо соображает.

«Нет, не пойду, — решила Ицуко. — Этот дядька — это же как мина замедленного действия. Очкарику повезло, отделался благополучно. Но неизвестно, когда мина рванет. Да, видно, сегодня придется от молока отказаться…»

Ицуко повернула обратно. Снова послышался скрип открывающихся дверей. Секундой позже от кассы донесся изумленный возглас продавца. Ицуко оглянулась. Первое, что бросилось ей в глаза, была желтая куртка кассира. И только потом она разглядела черную тень у входа.

Мужчина. Да, определенно мужчина, в мотоциклетном шлеме. Лицо закрыто щитком. В черной кожаной куртке. Правая рука вытянута вперед, к продавцу. Вроде бы ничего страшного. Но в этой вытянутой вперед руке было нечто весьма похожее на пистолет…

2

«Убедительно просим не входить в магазин в шлемах с закрытыми щитками!». Ицуко видела такую надпись, красующуюся на двери магазина. Причем не от руки, а напечатанную на специальной табличке. В каждом универсаме должна быть такая табличка. Из соображений безопасности.

За какую-то долю секунды эта фраза несколько раз промелькнула в мозгу Ицуко. Как последняя идиотка, она думала только об этой дурацкой табличке. Между тем человек в черном, стоявший у входа, скомандовал:

— Всем не двигаться!

Голос прозвучал глухо, искаженный щитком шлема.

впрочем, никто и не думал двигаться. По крайней мере, ни продавец, ни Ицуко. Продавец даже руки поднял, хотя ему никто пока не велел этого делать. Ицуко тоже застыла как изваяние, с продуктовой корзинкой в руке.

Пистолет в руке грабителя был гладкий, серебристого цвета и походил на хромированную детскую игрушку. Ствол короткий, массивный. Не разберешь, настоящий или нет. Как тут проверишь? Зато понятно другое — палец правой руки в светло-серой перчатке прижат к спусковому крючку,

Ицуко вдруг вспомнила про «администратора» и очкарика. Они ведь там. у витрины с морожеными продуктами! А рядом — как раз служебный выход. Ицуко не раз видела, как через него проходили работники магазина. Если очкарик и дядька не растеряются, то успеют юркнуть туда и убежать.

Но похоже, грабителю тоже пришла в голову та же мысль. Потому что он, держа на прицеле кассира, поднял голову и посмотрел в сферическое зеркало на потолке.

Ицуко тоже, словно завороженная, перевела взгляд на зеркало, В его искривленной поверхности отражались крохотные искаженные фигурки очкарика и выпивохи.

Грабитель опустил голову и крикнул:

— Эй, вы, двое! Живо сюда! Стрелять буду!

Из-за щитка голос звучал очень глухо, даже трудно разобрать слова. Однако было ясно, что «стрелять буду!» относится не к невидимым очкарику и пьянчужке, а к продавцу, в чью голову направлен пистолет.

Ицуко не отрываясь следила за фигурками в зеркале. Оба — по крайней мере, трезвый очкарик — застыли, явно не понимая, в чем дело. Кто там кричит? Откуда этот голос? И как он собирается в меня стрелять?!

«Ну беги же, беги! — безмолвно заклинала Ицуко очкарика. — У тебя же под носом дверь! Беги и спаси всех нас! Звони в полицию: номер 110!» — едва не крикнула она. Но увы…

— Умоляю, подойдите сюда, — дрожащим голосом попросил продавец, втянув голову в плечи. — Он же меня убьет…

Ицуко невольно зажмурилась. Есть же на свете придурки, которые собственными руками затягивают себе петлю на шее! Мальчишка мог убежать, не высунься этот болван. И все тогда были бы спасены.

— Умоляю… — плачущим голосом повторил продавец.

Крошечная фигурка в зеркале сдвинулась с места. Все. Очкарик идет сюда.

Он возник из-за полок прямо за Ицуко. Обернуться она не могла, так что мальчишки не видела, но по придушенному возгласу поняла, что он рядом,

— Тебе понятно? — с явной угрозой в голосе спросил его грабитель.

Очкарика, похоже, повергло в шок не столько появление грабителя, сколько вид трясущегося от ужаса продавца, к виску которого был приставлен пистолет.

— Вам дурно? — участливо осведомился он.

Продавец ничего не ответил.

— А теперь второй, живо сюда! — рявкнул грабитель.

В зеркале отражался «администратор», все еще пялившийся на картофельные чипсы. Ицуко даже задохнулась от волнения.

— Да он же совсем пьяный! — не выдержала она. — Ничего не соображает!

Лица грабителя она видеть не могла. Зато заметила, как зажмурился от ужаса продавец. Видно, решил, что бандит со злости выстрелит в него.

— Ты! — Грабитель шлемом указал на очкарика. — Пойди приведи его сюда!

Но очкарик не сразу ринулся выполнять приказание. Сначала он положил на полку бутерброды и пачку молока и только потом направился вглубь магазина.

— Послушайте, — вежливо обратился он к пьяному. — Пройдите, пожалуйста, к кассе. Дело в том… что там грабитель.

— А? Что? — опешил тот. Ицуко впервые услышала голос «администратора».

— Там грабитель, — повторил очкарик. Голос у него заметно дрожал. — И он говорит, что убьет продавца…

Ицуко не отрывала глаз от зеркала. «Администратор» некоторое время тупо смотрел на мальчишку, потом отодвинул его в сторону и двинулся к выходу. Ицуко сначала почувствовала сильный запах спиртного, потом увидела серый пиджак — и возле кассы возникла фигура «администратора».

— Г-грабитель? К-какой такой грабитель? — заплетающимся языком спросил он.

— Делайте как вам говорят, прошу вас! — с рыданиями в голосе по просил продавец. — Он меня застрелит!

У пьянчужки забегали налитые кровью глазки. Он заметил пистолет.

— Эт-та ч-что, настоящий, да? Н-не верю!

«Администратор» бесцеремонно ткнулся в грудь бандита. У Ицуко душа ушла в пятки. И все тело разом стало воздушным, беспло1ным.

Реакция грабителя была мгновенной. Правая рука дернулась, дуло на долю секунды оторвалось от виска продавца. У Ицуко мелькнула мысль, что он выстрелит в «администратора», но нет — пистолет взметнулся вверх. Ицуко бросила взгляд на потолок. В зеркале отразился металлический ствол. Но уже в следующее мгновенье раздался оглушительный грохот и дождем посыпались зеркальные осколки. Казалось, отразившийся в зеркале пистолет-двойник изнутри разнес стекло на кусочки.

Ицуко схватилась за голову, заслоняя лицо от осколков. «Сейчас бабахнет еще раз», — подумала она. Но пистолет молчал.

Когда она открыла глаза, грабитель стоял, снова приставив пистолет к голове продавца. Только теперь лицо у продавца было белое как мел, а руки он держал выше прежнего.

— Ну как, поверил? — с издевкой спросил грабитель. «Администратор» медленно попятился. Ицуко слегка подвинулась и тронула его за локоть. Она и сама не поняла, зачем это сделала — из страха за жизнь пьянчужки, или просто ей захотелось за кого-нибудь уцепиться.

— Эй! Я же сказал — не двигаться! — повторил грабитель. Это явно относилось к Ицуко, очкарику и «администратору». Потом он повернулся к продавцу:

— Ты! Запереть дверь, живо!

Дуло пистолета не отрывалось от виска бедняги.

Продавец, как деревянная кукла, сделал шаг вперед, извлек из-под стойки кассы связку ключей и на негнущихся ногах направился к входной двери. Дуло пистолета неотрывно следовало за ним.

— Только дернитесь, и я разнесу ему башку! — пригрозил человек в шлеме. Впрочем, это было понятно и без пояснений. Ицуко, очкарик и «администратор» стояли как громом пораженные, не в силах пошевелиться. Они даже не подняли кверху руки, как это сделал продавец. Страшно стоять под дулом пистолета, но еще страшнее сознавать, что от тебя зависит жизнь другого человека. Никому даже в голову не пришло, что можно швырнуть чем-то в грабителя, отвлечь его внимание и броситься к спасительному выходу.

Между тем продавец запирал дверь. Грабитель встал у него за спиной, даже руку с пистолетом слегка опустил, чтобы случайный прохожий не смог ничего разглядеть снаружи. «Господи, сделай так, чтобы кто-нибудь сейчас пришел! — взмолилась Ицуко. — Прямо сейчас, сию секунду! Но вряд ли от этого будет какой-то прок, — тут же подумала она. — Скорее наоборот. Чем бы все это кончилось? Кого тогда застрелит бандит — прохожего, продавца или всех остальных? Или засядет в универсаме, взяв их в заложники?».

Продавец запирает дверь. Один замок вверху. Один замок внизу. Еще один — посередине. Магазин работает двадцать четыре часа в сутки, круглый год и без выходных. Между тем три замка. Интересно, для каких оказий они предназначены?

Грабитель виден только наполовину. Впервые со спины. Ицуко вдруг заметила, что его куртка очень потерта внизу да и хлопчатобумажные брюки цвета хаки довольно потрепанны. И тут Ицуко бросился в глаза сильно оттопыренный задний карман.

Наконец продавец запер дверь.

— Ключи сюда! — приказал грабитель.

Продавец как стоял лицом к двери, так и стоял, только молча протянул назад связку ключей.

Грабитель принял их левой рукой и попытался засунуть в задний карман брюк. Но там что-то лежит, причем довольно внушительного размера. Ни рука, ни ключи в карман не влезают, да и перчатка мешает. Правая рука занята пистолетом, что, похоже, сильно раздражает грабителя.

Ицуко следила затаив дыхание. Пальцем левой руки, в которой зажата связка ключей, бандит поддел и выбросил то, что лежало в кармане, после чего засунул в него ключи. Что-то с громыханием покатилось по полу,

Ицуко не верила своим глазам. Она почувствовала, как сзади нее пошевелился очкарик. «Администратор» тоже растерянно моргнул,

На полу лежала обыкновенная детская погремушка! Сантиметров десять длиной. К круглому бледно-желтому цилиндрику приделана ручка. Похоже, для самых маленьких детей. Зачем грабителю погремушка?

— Вы обронили погремушку! — сорвалось у Ицуко с языка. Но она тут же закрыла рот. К чему говорить очевидное? Тем более что грабитель не обронил погремушку, а намеренно выбросил ее на поп.

Ицуко чуть не прыснула. От смеха ее удержал только хруст стекла под ногами, Грабитель волен носить при себе что угодно, но пистолет-то у него все-таки настоящий. Не стоит об этом забывать.

Засунув ключи в карман, грабитель освободившейся рукой ухватил продавца за воротник.

— Пошел назад!

Это тоже, видно, для того, чтобы никто ничего не заметил снаружи.

Продолжая целиться в голову продавца, грабитель приказал Ицуко, «администратору» и очкарику:

— За стойку! Лицом вниз, руки за голову! Живее!

Он даже не подошел к пленникам, не подтолкнул их — просто легонько ткнул пистолетом в голову продавца. Этого оказалось достаточно.

— И без фокусов!

Ицуко не выдержала:

— А корзинку можно поставить на пол?

— Брось под ноги!

Она так и сделала. У очкарика руки были уже пустые. «Администратор» вообще еще не успел ничего взять с полки. Ицуко посмотрела на их лица и первой пошла вперед.

Под ногами хрустело битое стекло. «Хорошо, что сегодня на мне мокасины, а не мои любимые лодочки. Все каблуки быпоободрала», — подумала Ицуко.

Почему в голову лезет всякая ерунда? Может, от страха? Или оттого, что дрожат коленки?

Следом за Ицуко поплелся очкарик. У «администратора» физиономия все еще была интенсивно-багрового цвета, и его основательно пошатывало. Как ни силен шок, а все же алкоголь выветривается не сразу, тем более, что выпил он прилично.

Они уже собирались лечь на пол, когда грабитель остановил их:

— Обувь на стойку! Шевелитесь!

Через несколько секунд на стойке выстроились в ряд мокасины Ицуко, теннисные тапочки очкарика и потрепанные, но с новехонькими шнурками ботинки «администратора». Грабитель толкнул продавца:

— Возьми ботинки!

Продавец послушно сгреб все три пары и попытался удержать их. Тапочка очкарика едва не вывалилась из пальцев, и он поспешно подхватил ее.

Ицуко медленно опустилась на пол. На линолеуме виднелись черноватые разводы и следы каучуковых подошв, но в общем было не слишком грязно.

Очкарик почему-то улегся на спину.

— Дурачок! — тихонько сказала Ицуко. — Нужно лицом вниз.

Очкарик растерянно моргнул и покорно перевернулся на живот. «Администратор» долго кряхтел, устраиваясь поудобнее. Видно, мешал живот. Удостоверившись, что вся троица лежит, сцепив руки на затылке, грабитель повернулся к продавцу:

— Веди в служебный кабинет! Пошел!

По хрусту зеркальных осколков Ицуко поняла, что они идут к проходу. Над ее головой раздался голос бандита:

— И зарубите себе на носу: если вздумаете дурить, ему конец! Так что это на вашей совести.

Ицуко зажмурилась и ждала, когда уйдет грабитель. Идиот. Они же за стойкой кассы, А тут как раз телефон!

Но только она подумала об этом, как снова послышался голос грабителя:

— Ах да, телефон!

Тут же раздался треск обрываемого провода. Все, телефона больше нет.

Хруст стекла становился все тише, явно отдаляясь. Вскоре ботинки зашлепали по чистому полу, Послышался скрип открываемой двери.

Внезапно в зале погас свет. Наверное, выключатель — в служебном кабинете. Тут же наступила мертвая тишина. До этого момента Ицуко, как ни Странно, не сознавала, что в магазине тихо звучит музыка. Она заметила это только тогда, когда мелодия оборвалась. Похоже, трансляция. Новейшие хиты поп-музыки. За секунду до того, как мелодия Смолкла, молодой мужской голос страстно выводил: «Люблю тебя, люблю тебя…»

Тишина в магазине — это было совсем скверно. Молчание и тишина — не самый подходящий товар. От этого жуткого молчания все переменилось до неузнаваемости. Круглосуточный универсам, в котором нет света, музыки, продавцов… Не магазин, а призрак какой-то!

— Неужели никто ничего не заметит? — спросил очкарик, опершись о пол подбородком. Возможно, оттого, что он старался говорить тихо, голос его прозвучал неожиданно басовито, почти как у взрослого мужчины.

— Некому замечать! — унылым шепотом отозвалась Ицуко. — Ночь же. Кругом ни души.

— Интересно, а наружная вывеска тоже погасла?

— Скорее всего.

— Неужели и этого никто не заметит?

— Я же сказала: некому замечать. На улице пусто.

Мелкие зеркальные осколки долетели даже сюда, за стойку. Ицуко сдула их, чтобы не поранить щеку.

— Странно как-то… Мы ведь не связаны, а двинуться с места не можем, — снова нарушил молчание очкарик. Он был на удивление спокоен.

Ицуко приподняла голову и посмотрела на «администратора». Тот лежал с закрытыми глазами, уткнувшись лицом в пол. Навряд ли он в обмороке, просто пьяному море по колено.

Ицуко немного успокоилась. Хорошо, когда никто не размахивает пистолетом у тебя под носом. Даже если продавцу по-прежнему угрожает смерть… Одно дело, когда ты это видишь, и совсем другое, когда не видишь. Как говорится, две большие разницы. Все равно ничем ему не поможешь. Руки связаны.

— У этого типа голова неплохо варит, — пробормотала Ицуко, обращаясь к мальчишке. — Телефонный шнур выдрал, дверь запер, ключи унес с собой. Все засыпал осколками, а нас заставил снять обувь.

К ее удивлению, очкарик презрительно фыркнул.

— Ну, что касается обуви, то он просто собезьянничал. Передрал из фильма «Крепкий орешек».

— А что, там есть такая же сцена?

— Ну да. А вы что, не помните?

Ицуко покачала головой. Нет, не помнит. Но похоже, сцена действительно важная, раз ее скопировали.

— А что это выпало у него из кармана? — спросил очкарик и засопел, пытаясь носом сдуть зеркальные осколки.

— Детская игрушка. Погремушка.

— А зачем она ему?

— Понятия не имею. Но раз он ее выкинул, значит, не очень нужна.

— Но ведь зачем-то он ее в карман положил? — Очкарик приподнял голову. — Мне показалось, что он нарочно обронил эту вещь.

Тут из служебного помещения донесся какой-то приглушенный стук, Ицуко вздрогнула.

Мальчишка привстал на локтях, но Ицуко поспешно дернула его за свитер.

— Не высовывай голову! Пулю захотел?

— У него только один пистолет. Он не может целиться сразу в двоих.

— Ну хорошо. Давай подними шум. Может, продавцу удастся улизнуть, пока грабитель будет выяснять, в чем дело. Только будь готов к тому, что он застрелит тебя. Впрочем, если тебе все равно…

Очкарик плюхнулся на пол.

— Скажете тоже… — пробурчал он.

Некоторое время оба молчали.

Из кабинета больше не доносилось ни звука. Слышалось только хриплое дыхание «администратора».

— Вам что, плохо? — спросил очкарик.

Тот ничего не ответил.

Тогда он протянул руку и легонько потряс его за плечо. Осоловелые красные глазки открылись.

— Как вы думаете, нас убьют? — неожиданно спросил «администратор». Язык у него все еще заплетался.

— Не знаю, — честно ответил очкарик. — Вообще-то, рассуждая здраво, если первой жертве не повезет, то у остальных появится шанс убежать.

— Тогда давайте бросим продавца и убежим!

Ицуко и очкарик потрясенно молчали, не зная, что и сказать.

— А как вы это себе представляете? — наконец заметила Ицуко. — Наружная дверь-то заперта.

— Ну-у, можно разбить стекло…

— Если мы это сделаем, он начнет палить без разбора, — ответил очкарик. — Но даже если мы убежим, что будет с продавцом? Если его убьют, вина ляжет на нас. Я не хочу, чтобы потом меня показывали на всю Японию в криминальных новостях!

Бросить продавца… Это уж совсем подло. Порядочные люди так не поступают.

Однако слова очкарика, похоже, совсем не задели «администратора». Он и бровью не повел.

— Я вот что думаю… Ну и пусть меня убьют! Я только рад буду.

Ицуко даже голову приподняла, чтобы взглянуть на «администратора». Его лицо смутно белело в полумраке, освещаемое лишь тусклым светом с улицы.

— Не надо, успокойтесь, — сочувственно сказала Ицуко.

«Администратор» даже фыркнул.

— А я совершенно спокоен. Я вот лежу и все думаю… Ссуда на дом еще не выплачена, а тут страховку за меня получат. Лучше мне умереть… От моей смерти домашние только выиграют!

Очкарик тоже глянул «администратору» в лицо. Очки у него сползли на нос.

— Ну что вы такое говорите?

— Сегодня приказ вышел… — «Администратор» даже не старался понизить голос. — Попал под сокращение. Тридцать лет проработал в коммерческом отделе, а теперь буду чем-то вроде сторожа на складе.

«Так вот почему он так надрался сегодня!» — подумала Ицуко.

— Тридцать лет… — горестно повторил «администратор». — Год-то к концу подходит… Отгуляем все вместе — и проводы старого года, и прощальный банкет.

— Но нельзя же из-за такой ерунды желать себе смерти! — возразил очкарик.

«Администратор» только вздохнул.

— Что в этом смыслят младенцы?

Ицуко вдруг задумалась. Если ее убьют, никто тоже особенно горевать не станет. На ее место в фирме возьмут кого-то другого. Не такая уж она незаменимая. Коллеги, может, погрустят немного, но скоро утешатся. Может, некоторые даже немножко обрадуются, особенно Сатоми, которая любит покрасоваться на телеэкране, — о ней ведь напишут в газетах, по телевизору покажут как подругу потерпевшей! Родители… Да, те, конечно, с ума сойдут от горя. Но одних родителей мало. Тоска… В сущности, кроме родителей, у нее никого и нет. Жизнь без красок, без выбора — все равно что групповая поездка по жесткому графику вместо индивидуального тура.

— Мало что вляпалась в заложницы, так еще в таком паршивом месте! — Ицуко невольно вздохнула. — Нет чтобы какой-нибудь шикарный бар или супермаркет где-нибудь в Симо-Китадзаве или Дзиюгаоке…

«Администратор» расхохотался.

— Какая разница, где тебя убьют! Для тебя же это ничего не меняет, — язвительно заметил он.

— Но ведь вам-то не все равно, где работать, — возразил очкарик, — в коммерческом отделе или на складе.

«Администратор» помолчал. Потом презрительно сплюнул.

— Я же сказал — младенец!

Было слышно, как на улице взревел автомобильный двигатель. Машина сорвалась с места и умчалась. Снова наступила тишина.

— Родители, наверное, уже беспокоятся? Ицуко повернулась к мальчику.

— Да нет. Папаша дрыхнет. Он так устает за день, что хоть из пушек пали, не проснется. А мамаша сегодня в ночь.

— Работает?

— Угу. Медсестрой.

— А тебе разрешают выходить на улицу гак поздно?

— Так я ведь совсем рядом живу. Как живот подведет ночью, так и бегу сюда. — Очкарик коротко рассмеялся и заглянул Ицуко в лицо. — Я вас тоже здесь частенько вижу.

Ицуко кивнула.

— Да. И я тебя запомнила.

— Я тоже. Одна живете?

Ицуко снова кивнула.

— Я так и думал.

С беспокойством поглядывая в сторону служебного выхода, очкарик еще ниже пригнул голову.

— Что-то там совсем никакого движения, — заметил он.

— Вообще-то преступник должен вернуться. За деньгами из кассы.

— Так-то оно так, но… — Парнишка задумался. — На кассу он даже и не посмотрел.

— Может, решил забрать деньги потом?

Они еще подождали — хотя слово «ждать» было несколько неуместно в подобной ситуации. Но ни преступник, ни продавец не появлялись.

«Странно все это, — подумала Ицуко и взглянула На стрелку часов. — Прошел ровно час». Она решительно поднялась.

В разбросанных по полу осколках зеркального потолка отражался свет. Причем не только уличные огоньки. Дверь служебного кабинета была приоткрыта и оттуда исходило яркое электрическое свечение. Следом за Ицуко поднялся и мальчуган.

— Пойдем посмотрим, что там?

«Администратор» и не думал подниматься, так что Ицуко с очкариком, переступив через него, вышли из-за стойки кассы. Ицуко пошла по правой стороне, очкарик — по левой. К приоткрытой двери они подошли с двух сторон и дружно прильнули к щели.

Тишина. Грабителя не слышно. В горле у Ицуко пересохло, в голове стоял звон.

— Эй, есть тут кто-нибудь? — позвал из-за двери очкарик.

Ни звука. Потом послышались какое-то невнятное мычание и вроде как скрип ножки стула. Ицуко с очкариком вместе влетели в комнату. В ярком свете люминесцентной лампы за столом сидел продавец, прочно привязанный к стулу. Руки и ноги у него тоже были связаны упаковочной веревкой. Рот залеплен клейкой лентой. Рядом щерился ухмылкой выпотрошенный сейф.

«Администратор» с радостью побежал в полицейский участок сообщить о случившемся. Ицуко еще не успела закончить фразу, как он уже пулей вылетел через заднюю дверь. В ожидании полиции Ицуко с очкариком достали из автомата банки с горячим кофе, уселись прямо на полу рядом с мертвенно-бледным. все еще дрожащим продавцом и стали потягивать обжигающий напиток. Однако, до того как завыла полицейская сирена, Ицуко все же встала и подошла к автоматической двери — удостовериться, что там лежит действительно погремушка. Да, погремушка, бледно-желтая, с оранжевым утенком на пластмассовом корпусе.

— Ничего нельзя трогать до приезда полиции! — напомнил очкарик.

Ицуко не решилась взять погремушку в руки. Но ей до смерти хотелось послушать, как она гремит, — и кончиками ногтей она легонько потрогала игрушку. Та отозвалась негромким мелодичным стуком. 

3

Когда дело было предано огласке, жизнь вокруг Ицуко забурлила. Телефон не смолкал, к ней беспрестанно заглядывали сослуживцы. С одной стороны, они действительно беспокоились за Ицуко, с другой — изнывали от любопытства. Поскольку Ицуко в общем-то отделалась легко, все жаждали послушать «страшные рассказы» о происшедшем. Наконец все это стало невыносимым, и Ицуко взяла со следующего дня оплачиваемый отпуск. Все равно пришлось бы брать несколько дней, поскольку она ждала вызова из полиции. Родители рвались немедленно приехать в Токио, но Ицуко решительно пресекла все попытки. Последний год у отца было плохо со здоровьем, а кроме того, Ицуко сейчас хотелось побыть одной. Родители, конечно же, начали уговаривать ее вернуться домой. Услышав по телефону плачущий голос матери, Ицуко и сама едва не растрогалась до слез.

Сыщиков оказалось двое. И оба — совсем не из тех, о ком втайне мечтала Ицуко, а Сатоми и явно. «Если будут симпатичные, то обязательно познакомь меня!» — просила она. Скорее они как две капли воды походили на пожилых начальников из фирмы Ицуко. Однако оба были отменно вежливы и обходительны, во всяком случае по отношению к ней, А уж как там с остальными тремя потерпевшими, Ицуко не знала. Всех допрашивали поодиночке. Полицейские даже попросили потерпевших не перезваниваться и не обсуждать случившееся.

— Ваша память может подвести вас, и вы только окончательно все запутаете, — пояснили они. — Разбираться в происшедшем — дело специалиста, тут нужно подходить с умом.

Ицуко добросовестно рассказала, что происходило в ту ночь, что она видела и что слышала. Все подробности были занесены в протокол. Однако сами сыщики не слишком распространялись о ходе расследования. Даже о том, что из сейфа похищено пять миллионов иен, Ицуко узнала из газет.

Как и следовало ожидать, дела у магазинчика «Q & А» шли не блестяще, и владелец решил продать его с земельным участком и всем содержимым. Пять миллионов иен, лежавшие в тот вечер в сейфе, составляли как раз задаток. Так что грабитель не случайно набрел на «Q & А», он шел туда наверняка, за деньгами. «ПРЕСТУПНИК ХОРОШО ЗНАЛ СИТУАЦИЮ В МАГАЗИНЕ!» Увидев в газете такой заголовок, Ицуко вспомнила перепуганное лицо продавца. Нет, что-то не похоже на инсценировку.

Потом сыщики обратились к ней с просьбой — никому не говорить о погремушке.

— Это очень важная деталь для следствия, она может навести нас на след. Мы и всех остальных попросили об этом и от журналистов скрываем.

Ицуко клятвенно обещала держать рот на замке, но в свою очередь взяла с сыщиков обещание: когда закончится следствие, рассказать ей, для чего преступнику понадобилась погремушка.

— А зачем вам? — удивились полицейские,

— Просто так, интересно, — ответила она. — Уж слишком все это невероятно.

Ицуко вышла на работу спустя неделю после происшествия. Как и следовало ожидать, весь первый день ее еще донимали, но вскоре ажиотаж пошел на убыль. Она правильно сделала, что дала страстям поостыть, Газетчики тоже угомонились. Ограбление обошлось без жертв, так что новых сообщений не появлялось, Оставалось только ждать вестей от полиции, как вдруг… на девятый день в утренней газете она наткнулась на фотографию «важного свидетеля происшествия» — некоего Сюити Сасаки, двадцатилетнего юноши. Из заметки следовало, что Сасаки — автослесарь, проживает в соседнем квартале, а работает в мастерской, мимо которой Ицуко ходит каждый день. Он не появлялся в ней после той ночи, когда произошло ограбление. Его мотоцикл стоит у дома, исчез только мотоциклетный шлем с щитком. Мотоцикл слишком бросается в глаза, его легко обнаружить, поэтому Сасаки, использовав вместо маски шлем с щитком, пешком скрылся с места преступления — строил догадки автор заметки. Ицуко сразу вспомнила рев заводимого мотора, когда они лежали за стойкой. На фотографии лицо у Сасаки было довольно устрашающее, к тому же он выглядел несколько старше своих лет. Вообще-то лица преступника Ицуко не видела, только шлем с щитком, так что фотография ей ничего не говорила. Но ей подумалось, что, возможно, Сасаки и есть тот самый грабитель. Вот если бы голос услышать… Тогда можно было бы что-то сказать…

Поразмыслив, Ицуко решила, что лучше не донимать расспросами полицию, а самой сходить на место происшествия. Перед работой она заскочила в «Q & А».

Знакомого продавца в магазине не оказалось.

— В этот день работает другая смена, к тому же после ограбления парень так и не появлялся, видно, решил уволиться, — довольно нелюбезно пояснил ей продавец, стоявший у кассы. Ему было слегка за тридцать. Узнав, что Ицуко — одна из потерпевших, он сразу смягчился.

— Значит, вы не просто так интересуетесь?.. А то в последнее время любопытные житья не дают.

— Да нет, я свидетельница, — подтвердила Ицуко. — Только нас почему-то держат в неведении относительно хода расследования. Вы не в курсе, откуда вообще возник этот Сасаки?

Продавец обвел взглядом магазин. К счастью, покупателей не было.

— Говорят, что у преступника была с собой погремушка.

— Ну да. Я ее видела собственными глазами.

— Когда полицейские сказали об этом, мы сразу поняли, что это он, Сасаки. У нас работа посменная. В магазине шесть… нет, пять продавцов. И все знают этого Сасаки.

— Он ваш постоянный клиент?

— Ну да, Живет в соседнем квартале. А на работу в автомастерскую ездит или на мотоцикле, или на велосипеде. Несколько раз в неделю непременно заезжает к нам за покупками. И почти всегда поздней ночью. Уже почти год. А последний месяц парень все время таскал с собой погремушку в кармане. На ней еще утенок нарисован.

Выяснилось, что Сюити Сасаки частенько являлся в магазин в шлеме с закрытым щитком, видно, снимать — целая морока. Продавцы как-то и внимания не обращали. Между собой они прозвали его «парень в шлеме», но когда он стал таскать с собой погремушку, к нему прилипло новое прозвище — «погремушечник». А еще «придурок».

— Придурок?

Продавец рассмеялся.

— Ну конечно, придурок. Посудите сами, здоровенный такой детина, а разгуливает с погремушкой для младенцев!

Придурок… Но ведь не настолько же, чтобы взять с собой погремушку на ограбление! К тому же откуда он мог знать про пять миллионов, что лежали в ту ночь в сейфе?

Продавец вдруг весь ощетинился.

— Зачем говорить такие вещи? У нас у всех могут быть неприятности. Мы же работаем здесь, разве стали бы делать подобные глупости?

В общем-то, оно, конечно, так… Но…

— Хозяева приходят и уходят, а мы остаемся. К чему нам создавать себе проблемы?

«Наверное, он прав», — подумала Ицуко. Она извинилась и уже хотела выйти, как что-то вдруг остановило ее. Называя число работников магазина, продавец оговорился!

— Скажите… У вас кто-нибудь увольнялся недавно?

Продавец поморщился,

— Как вам не совестно! Вынюхиваете туг точно сыщица!

— Ну так было или не было?

— Да, было, — нехотя признал продавец. — Уволился тут один в конце прошлой недели. Но при чем здесь это?

Да, собственно, ни при чем. Хотя, впрочем…

В тот вечер Ицуко отчего-то места себе не находила. Даже заснуть не могла. Не отдавая себе отчета в своих действиях, она все время поглядывала на часы. Наконец наступил час, когда в ту ночь в магазин ворвался грабитель. Ицуко накинула жакет и вышла на улицу.

Разумеется, ноги сами понесли ее в «Q & А». К ее изумлению, там уже торчал очкарик. Когда Ицуко хлопнула его по плечу, он заулыбался.

— Что, очень перепугались? Еще ни разу сюда с той ночи не приходили!

Ицуко изумилась.

— А ты что, уже не в первый раз?

— Да я тут каждый вечер!

А очкарик-то, оказывается, не такое уж наивное дитя!

— Не страшно вспоминать? — поинтересовалась Ицуко.

— He-а, нисколечко! — Мальчишка махнул рукой, в которой был зажат бутерброд с ветчиной. — Правда, если дома узнают, такую головомойку устроят!

— Понятное дело.

Ицуко купила закуски к пиву и сладости и вместе с очкариком вышла из магазина, где не было никаких перемен, если не считать нового зеркала на потолке.

— Как вы думаете, это Сасаки ограбил магазин? — спросил очкарик. Изо рта у него вырвалось белое облачко пара.

— А ты как думаешь?

— Ну, вы прямо как сыщик. Отвечаете вопросом на вопрос.

Ицуко улыбнулась.

— Не знаю. Из-за этого шлема я лица не разглядела, да и голос был искажен. Вот продавцы — те уверены, что преступник — Сасаки. Из-за той погремушки. Говорят, что он чокнутый.

— Ну, это было бы слишком просто, — мягко заметил очкарик. — Правда, похоже, что преступник рассуждал так же примитивно.

Ицуко остановилась.

— Что ты имеешь в виду?

— Думаю, что Сасаки эту погремушку подобрал на улице. Потому и носил ее с собой.

— Подобрал?!

— Именно. Он ведь частенько бывал здесь по работе. Нашел погремушку — и подобрал.

— И держал ее при себе?

— Ну да. Наверное, хотел при случае вернуть хозяину. Ничего другого просто в голову не приходит.

— Странно все как-то… — Ицуко рассмеялась. — Значит, знал, кто хозяин. Почему же тогда не зашел прямо в дом? Всегда ведь можно как-то связаться. Отдал прямо в руки — и дело с концом.

Очкарик покачал головой.

— Думаю, они были знакомы не настолько близко. Ну, взять, к примеру, хотя бы нас с вами. Встречаемся в магазине — но и только. Даже не знаем друг друга по имени, верно? И уж тем более, адреса. Вот если бы вы что-нибудь потеряли, а я нашел, тоже, наверное, стал бы носить с собой, чтобы вернуть при встрече. Разумеется, если это была бы такая же маленькая безделушка. И уж тем более, если бы шел в магазин!

Ицуко изумленно смотрела на очкарика. Хотя зрение у него неважнецкое, а глаз зоркий!

— Проблема в том, что мы не знаем, кто хозяин игрушки. Вот если бы найти этого человека…

Расставшись с очкариком, Ицуко долго обдумывала его слова. Они не давали ей покоя и на второй, и на третий день. Даже на работе, перелистывая документы или печатая на процессоре, она бессознательно думала о них.

Спустя полмесяца после ограбления вся канцелярия собралась, чтобы проводить старый год. Гуляли допоздна, и Ицуко едва успела на последнюю электричку.

Было еще холоднее, чем в ночь ограбления. Ицуко брела домой под пронизывающим ветром. Проходя мимо авторемонтной мастерской, она невольно приостановилась и посмотрела на ворота. Неужели человек, угрожавший убить ее, трудился здесь в поте лица, чиня машины и мотоциклы? Трудно поверить. Но еще труднее поверить, что преступник подобрал бы погремушку, чтобы вернуть ее при случае владельцу. Впрочем, если догадка очкарика верна…

Ицуко чихнула. Она плотнее застегнула воротник пальто и зашагала дальше. Завернув за угол, она увидела смутно белевшую в темноте фигуру. Человек направился к ней через проезжую часть улицы. Вглядевшись, Ицуко узнала ту женщину, которая когда-то разыскивала пропавшего деда.

— Уж ты прости меня, деточка, — обратилась женщина к Ицуко точно так же, как и в тот раз.

Но Ицуко поспешила спросить:

— Что, опять дедуля пропал?

Женщина прижала руки к покрасневшим на морозе щекам.

— Почему — опять?

— Да мы с вами уже встречались!

— Вот как? Он сюда частенько забредает, наверное, поэтому… — Женщина устало опустила голову. — Просто беда с ним. Холод, жара ли, а уйдет — и пропал. Я уже и двери запирать пробовала, все равно умудряется открыть их. Меня порой даже сомнение берет, действительно ли он ничего не соображает?

— Нет, не встречала я вашего деда, — покачала головой Ицуко. — А если сообщить в участок?

— Да я всегда так делаю. — Женщина еще на шажок подошла к Ицуко, словно не желая выпускать «жертву», с таким трудом пойманную на морозе. — Замучилась я с ним. Как игрушку свою потерял, так просто слег от горя. Совсем не ходил. А вот сегодня — нате вам!

Игрушка!

Ицуко словно ожгло. Потеряли игрушку?

Тогда в супермаркете дед как ребенок радовался шоколадке и в руках у него тоже была игрушка, кажется, труба…

— Скажите… Он потерял… случаем не погремушку? На ней еще утенок нарисован. Желтая такая.

Глаза у женщины округлились от изумления.

— А… как вы узнали?

Ицуко с женщиной, которую звали Имаи, на другой же день пошли к следователю. Имаи рассказала, что полгода назад вот так же, поздней ночью отправившись на поиски пропавшего деда, встретила парня на мотоцикле.

— Я его совсем не знаю. Но он такой вежливый, обходительный. Спросил, что случилось, и пошел искать вместе со мной. Даже в участок сбегал сообщить, что старик нашелся. Вот и вся история. Да, в тот раз у деда была с собой погремушка с утенком, его самая любимая игрушка. Дед часто брал ее с собой, потому-то и потерял с месяц назад. Парень не сказал, как его зовут. У него у самого на родине восьмидесятилетний дедушка, так что наш старик, признался он, тоже вроде как не чужой ему… У парня был еще такой чудной выговор, похоже не местный.

Имаи не знала, что Сюити Сасаки стал «свидетелем номер один» по делу об ограблении.

— Да когда мне газеты-то читать? Телевизор и тот не могу посмотреть спокойно. Все с деда глаз не спускаю!

Не прошло и трех дней, как арестовали настоящего преступника. Сыщики устроили засаду у дома его дружка и довольно долго поджидали его там. Парню исполнилось девятнадцать. В магазине он просто подрабатывал. Как и предположила Ицуко, именно он уволился как раз накануне ограбления. Преступник сам указал место в горах Титибу, где искать труп Сюити Сасаки. Тело был только слегка прикопано. Смерть наступила в результате многочисленных травм.

В багажнике машины бывшего продавца обнаружили волосы Сюити Сасаки и следы крови, Группа крови была та же, что и у погибшего. Грабитель скрылся с места преступления на этой самой машине. Это шум ее двигателя слышала Ицуко в ту памятную ночь. Сюити Сасаки носил с собой погремушку, заходил в магазин в шлеме с закрытым лицом, работал в соседней авторемонтной мастерской, и адрес его было несложно узнать — все это пригодилось для осуществления плана преступника: явиться в магазин с закрытым лицом, в шлеме, нарочно обронить погремушку, чтобы все решили, что грабитель — Сасаки. Оставалось заполучить по гремушку и спрятать труп Сасаки. Убить его было несложно: парень жил один и всегда возвращался домой поздно ночью. Сасаки считали чокнутым, и это было весьма на руку преступнику. На такого запросто падет подозрение, думал он.

В ту ночь работал новенький продавец, и он легко попался на удочку. Узнав подробности, остальные тоже подумали, что грабитель — Сасаки, частенько заходивший в магазин с погремушкой. Но полицию провести не удалось. Розыск Сасаки начали вовсе не потому, что полиция поверила в его виновность, а чтобы усыпить бдительность настоящего грабителя. Сыщики с самого начала шли по верному следу.

Преступник признался, что совершил ограбление потому, что понадобились деньги на развлечения. Кроме того, ему ужасно хотелось хотя бы разок выстрелить из купленного пистолета. В общем, не встреть Сасаки старика, не приди ему в голову идея вернуть погремушку, то не влип бы в такую историю и остался бы жив. Какая горькая ирония судьбы!

Ицуко была так потрясена, что даже не вышла на работу.

С того дня она больше не заходила в «Q & А». К счастью, все обошлось для нее самой благополучно, но мысль о нелепой смерти Сюити Сасаки была просто невыносимой.

Как-то на автобусной остановке она столкнулась с Имаи и дедом. Дед в теплой вязаной шапочке держался за руку невестки, в свободной руке он сжимал желтую погремушку с утенком. Увидев ее, Ицуко даже приостановилась. Значит, полицейские вернули погремушку. Что ж, хоть в этом повезло. Хоть память осталась.

«Администратора» среднего звена Ицуко больше не видела. Похоже, он обходил десятой дорогой злополучный универсам. Наверное, после того происшествия работает себе преспокойно на новом месте и уже не думает, что было бы лучше, если бы его застрелили.

А вот с очкариком Ицуко неожиданно встретилась на станционной платформе. Всего один раз, дня через два, как все закончилось.

Очкарик сошел с электрички в компании таких же мальчишек, видимо одноклассников. Был субботний вечер, и Ицуко собиралась ехать в город. Ей захотелось окликнуть очкарика, сказать, что он правильно угадал, — и только. Мальчишка тоже заметил Ицуко, но подойти не смог. Весело щебечущая стайка ребят, окружив его, увлекла за собой. Ицуко хотела было догнать его. Очкарик заметил это краешком глаза, но у самой лестницы как-то растерянно пожав плечами, вместе с приятелями стал спускаться по ступенькам.

Магазинное знакомство, горько усмехнулась Ицуко, одиноко стоя на платформе. В каком-либо другом месте они никогда бы не разговорились. Только в круглосуточном универсаме возможно такое.

Вот и ладно, подумала она. Такое уж это место. Особый мир с ночной жизнью.

Наконец с оглушительным грохотом подкатила электричка. В последнюю секунду Ицуко снова подумала о судьбе Сюити Сасаки. Интересно, чем бы все кончилось, если бы продавец универсама знал парня по имени? Тогда бы никто не думал, что он ненормален. Знали бы, что погремушку носит с собой не случайно. Возможно, тогда Сасаки не стал бы жертвой убийцы. В маленьких магазинах постоянных клиентов знают в лицо. А знакомый всем человек не станет входить в магазин в шлеме с закрытым лицом.

Впрочем, круглосуточный универсам — не такое место. Это каждому ясно.

В электричке Ицуко мурлыкала ту самую песенку, что передавали а ночь ограбления. Как раз перед тем, как отключилось радио. «Люблю тебя, люблю тебя…».

На этом месте песенка оборвалась. Ицуко тоже умолкла на том же месте…


Hitojichi Kanon by Miyuki Miyabe

Copyright © 1996 by Miyuki Miyabe

© Г. Дуткина, перевод на русский язык, 2001

Ёко Огава Девочка за вышиванием



— Во внутреннем дворике живет кошка, пожалуйста, не кормите ее, — добавила медсестра, закончив подробные разъяснения о том, как пользоваться душевой комнатой, как регулировать больничную кровать, как работает столовая и обо всем прочем.

— Не кормить…

В конце своих пометок я написал «кошка» и обвел кружочком.

— Она ужасно растолстела, и в моче появился сахар, так что мы ограничиваем ее в еде.

Медсестра склонила голову и улыбнулась. Все здешние сестры носили бледно-розовые фартуки с двумя большими карманами и походили на преподавательниц кондитерских курсов или же на детсадовских нянь.

— Если у вас еще есть вопросы, пожалуйста.

Я перевел взгляд на маму, лежавшую на кровати.

— Нет-нет, у меня никаких вопросов. Все понятно.

Лежа на боку, она попыталась сделать поклон, и из-за этого ее голос, утонувший в одеяле, прозвучал еще более слабо.

За официальными оформлениями, разбором вещей и другими хлопотами первый день в хосписе прошел быстро. Приготовленная для нас комната, несмотря на поставленную сюда дополнительно обычную домашнюю кровать, была излишне просторной, обои и шторы выдержаны в бежевых тонах, южная сторона от пола до потолка застеклена. Ничего лишнего не было в помещении, но при этом его нельзя было бы назвать и холодным. Чистая, скромно обставленная комната.

Я разложил по своим местам вещи, привезенные в туго набитой сумке. У меня не было ни малейшего понятия, сколько продлится пребывание в хосписе. Разумеется, я знал от врача оставшийся срок — три месяца, но что означает эта цифра — к примеру, сколько спальных халатов сменит мама за это время, сколько напишет писем, сколько увидит снов, — этого я не мог ясно представить в своем воображении. Все привезенные мной вещи были аккуратно разложены на полочках туалета и ванной, в ящиках прикроватного столика.

За окном все незаметно окутал мрак.

— Пойду принесу ужин.

Выполняя указания дневной медсестры, я получил на кухне еду для пациента и обычную для себя, отнес все это в палату, и мы вдвоем поужинали. Маме полагалась обжаренная куриная грудка, тушеные овощи, луковый суп и мандариновое желе. У меня были мясные тефтели, а на десерт — шоколадный мусс.

— Давно мы с тобой не ужинали вдвоем, — произнесла мама, помешивая суп.

— Да, действительно, — ответил я.

Разговор прервался, слышно было только, как похрустывает на зубах еда. Мама полусидела на кровати, опустив взгляд на скользящий поднос с поставленной на него едой. Сидя на диване у стены, я глядел на ее профиль на фоне темного окна.

— Такое ощущение, что мы переехали на новую квартиру и приходится есть покупные о-бэнто. Все невкусное, чужое…

Мама медленно отправляла в рот по кусочку куриной грудки и тщательно разжевывала. На худой шее ее проступали все косточки, и было слышно, как она глотает.

— Если хочешь, поешь шоколада,

Я протянул руку и поставил шоколадный мусс на столик.

— Да, а ты желе.

Мама подала мне стеклянную вазочку. Глядя на ее худое бледно-голубое запястье, можно было подумать, что вазочка эта страшно тяжела. Не чувствуя вкуса, я в два приема проглотил желе.

Мы быстро привыкли к больничной жизни. Здесь не приходилось делать чего-то обязательного, можно было весь день проводить свободно. Только часы, отведенные для болеутоляющих уколов, напоминали о том, что находишься а больнице.

Моя чистюля-мама была очень довольна, что в хосписе не допускали ни малейшей халатности, с которой постоянно сталкиваешься в больнице. Ведра с грязными полотенцами не оставлялись по забывчивости в палате, назойливые объявления по внутреннему радио не тревожили дневной сон. Здесь властвовал покой, и лишь он один заводью обступал нас со всех сторон.

Когда у мамы было хорошее самочувствие, она обычно принимала солнечные ванны на открытой веранде или писала в Лондон другому сыну, моему младшему брату, Я хоть и находился здесь для присмотра за больной, но работы у меня, в общем, не было. Разве что стирка в первой половине дня, потом прогулка до почты, чтоб отправить письма по «авиа», а на обратном пути небольшие покупки. Иногда маме казалось, что ей становится хуже, и тогда я растирал ей спину и поясницу, а она, даже не глядя на часы, всегда точно через восемь минут говорила: «Все, достаточно» — и отводила мои руки.

В тот день я слонялся по коридорам, подыскивая, где бы почитать книжку. В комнате отдыха старик, лежа на кушетке, слушал через наушники радио. В музыкальном зале девушка лет двадцати с небольшим играла на гитаре, перелистывая страницы пособия. Играла запинаясь, неуверенно, но звуки были теплые. Заметив меня, она смущенно потупилась и опустила руки.

Рядом с музыкальным залом, в конце узкого коридора было еще одно помещение с надписью: «Комната волонтеров». А ведь в день приезда медсестра нас сюда не приводила…

С этой мыслью я приоткрыл дверь. И на какое-то время оцепенел от увиденного. Странное ощущение — словно невозможно сделать глубокий вдох, словно захолодели губы — появилось у меня на мгновение. Впрочем, может, мне это и показалось. Но одно было абсолютно точно: в комнате была Она. Она вышивала.

— А! Надо же… Виноват…

Стараясь избавиться от растерянности, я произносил бессмысленные слова. Она положила иглу и с удивлением обернулась в мою сторону.

— Вы не помните меня? Это было давно, больше двадцати лет назад. Мы жили рядом на даче и одно лето провели вместе…

На столе лежало полотно густо-зеленого цвета, под руками девушки оно было натянуто на круглую деревянную рамку.

Это пяльцы, чтобы растягивать материю, тогда она нигде не провисает и вышивка получается аккуратной — так объясняла мне она двадцать лет назад. Сбоку стояла корзинка с рукодельным набором. Оттуда выглядывали разноцветные нитки. Я старался разглядеть узор, но свет из окна был слишком яркий, И видно было плохо.

Она моргнула несколько раз, повертела наперсток и вновь подняла на меня взгляд.

— Да, конечно. Я помню.

Мы вышли с ней во дворик. Солнечные блики последних дней лета упруго плясали по газонам. На открытой веранде отдыхали несколько больных. Все они рассеянно смотрели куда-то вдаль. Шторы на мамином окне были задернуты. Наверное, она еще спит. Мы прошлись по двору, а потом уселись на скамейку за клумбами, откуда открывался самый красивый вид.

— Как вы сюда попали? Она заговорила первой.

— Здесь лежит моя мать. Рак грудной железы, уже перешло на позвоночник.

Она сочувственно вздохнула.

— А я сюда хожу как волонтер. Беседую с больными, занимаюсь цветами, провожу базары… Сейчас я вышиваю покрывало для постели.

Когда мы с ней встретились в первый раз в дачном особняке, она тоже вышивала. Сидела на террасе на самом краешке стула, вся согнувшись, и раз за разом беспрестанно нажимала на что-то пальцем. Я тогда не сразу понял, что это вышивание. Сперва подумал — может, она каких букашек иголкой давит? Как будто это какая-то тайная жестокая игра… Нам было тогда по двенадцать лет.

Как я попал тогда в тот только что отстроенный особняк по соседству? Может, мама велела отнести туда газеты? А может, мы с братом играли в кэтч-бол и мяч случайно закатился к соседям? Не могу вспомнить. Она как-то вдруг, сразу возникла перед моими глазами. Так же, как и сегодня, когда мы встретились снова — совершенно неожиданно.

Мы рассказали друг другу о том, что обрушилось на каждого из нас после того лета, когда нам было по двенадцать. В тот год зимой в авиакатастрофе погиб мой отец. Были трудности, в том числе и финансовые, дачу продали, Потому я и не смог больше с тобой встретиться. В университете занимался промышленным дизайном, так с тех пор в этой области и работаю, а сейчас взял длительный отпуск. Сейчас у меня умирает мать.

— Никаких примечательных событий в общем-то не было, — как бы извиняясь, сказал я.

Ее же история была более прозаичной.

— Астма у меня не прошла, работать я так никуда и не поступила, замуж не вышла, сижу дома в четырех стенах. Волонтерство в этом хосписе — вот и все мое участие в жизни.

Ах да, вспомнил я, она же была астматиком. В кармане у нее всегда лежал пластмассовый баллончик странной формы. Белого цвета, непрозрачный, а в самой серединке чуть грязноватый от указательного пальца. В этом месте нажимаешь, а он шипит и выпрыскивает лекарство. При мне с ней приступов не случалось, но как пользоваться баллончиком, она мне однажды объяснила.

— Когда дышать становится трудно, нужно вот так — видишь? — этот кончик взять в рот и вот здесь посильнее три раза нажать. И хорошенько вдохнуть.

Объясняя, она и в самом деле широко открыла рот. В глубине показалось ее горло, покрытое красноватой слизистой оболочкой, и я в смущении потупился.

— А все-таки хорошо, что ты меня узнал.

— Да. Ты совсем не изменилась.

Это не было ложью. Белая, почти просвечивающая изнутри кожа, длинные ресницы, придающие глазам особую лучистость, тонкая шея, густые волосы. Все, что запечатлелось у меня двенадцатилетнего, так и сохранилось. Точнее, когда я всматривался в нее сейчас, в памяти одно за другим оживало то. что. казалось бы, уже должно быть совсем забыто,

— Но все-таки я не лицо твое узнал, — признался я честно. — Меня поразил сам облик — девушка за вышиванием. Чуть согнутая спина, движения кончиков пальцев, все эти штучки для рукоделия, разложенные на столе, — вот по чему я узнал тебя. Никаких сомнений — ты в то время.

— Я рада, что ты вспомнил, — сказала она с улыбкой и поправила подол платья, колышущийся от ветра.

Солнце светило ярко, но в чем-то уже была заметна осень. На газоне чуть слышно работала поливальная установка. Тени от крыш на веранде уже слегка изменили форму. Дремавшие пациенты как-то незаметно исчезли. Перед нами вдали виднелась узкая полоска моря.

Она замолкла, и беседа сразу прервалась. Казалось, хочется рассказать о многом, но стоило лишь попытаться облечь мысли в слова, как возникало ощущение неловкости и разговор не получался. Тем не менее в этом вовсе не было чего-то неприятного. Просто требовалось какое-то время, чтобы случайно разбуженные в нашей памяти дети пришли в себя. Наслаждаясь безмолвием, мы ожидали того момента, когда слетит пелена времени, укутывающая этих детей.

— А завтра мы сможем увидеться? — тихо, стараясь не нарушить этого настроения, спросил я.

— Да. Я собираюсь приходить сюда каждый день, пока не закончу покрывало.

С уверенностью кивнув, она сплела пальцы на коленях. Вдали, где небо ложилось на море, уже появились краски вечерней зари.

— Помнишь семью, что построила особняк рядом с нами, с западной стороны? — спросил я у мамы, погасив свет и улегшись в кровать.

— Особняк? Мы же его давно продали…

— Я говорю про последнее лето перед тем, как мы С ним расстались. Дом с треугольной крышей, там была большая терраса и колокольчик у входной двери.

— Хм…

В задумчивости она перевернулась с боку на бок.

— Если рядом с нами, так там жил художник. Мы были в чудесных отношениях.

— Да нет, художник жил с восточной стороны, а я говорю про западную. Посреди рощи, за болотцем с крабами. Там была девочка, моя ровесница. Ты ее тоже, должно быть, видела.

— Ну-у… — протянула неопределенно мама.

— Я снова встретил ее сегодня. Здесь, в хосписе.

Ответа не последовало. Вскоре послышалось ее

сонное дыхание.

Той ночью я видел сон. А может быть, это и нельзя назвать сном. Явившееся мне было гораздо более живым и свежим. Утром у меня даже было такое чувство, словно я не спал совсем. Тогда, ночью, я ощущал все — малейшее движение ветра, звуки, смену эмоций. И в то же время почему-то в моем сознании маячил темный потолок больничной палаты, я слышал скрип кровати и мамины разговоры во сне. В картинах же моего «сновидения» не было ни малейших искажений действительности, что сохранилась в памяти.

Мы с ней на террасе. Не у нее дома, у нас. Это абсолютно точно, потому что в саду висят качели, которые отец привез из-за границы. Они изрядно заржавели, так как братишка уже давно перестал на них качаться.

Я выполняю летнее задание — рисую с натуры. Рядом она, конечно с вышиванием.

— Каждый год это задание здесь делаю. Все время одно и то же. Рисуешь рощу, небо, потом, как положено, скворечник добавишь — и порядок.

Я выдавил на палитру остатки зеленой краски.

— А ты уже летние задания все сделала?

— Сочинение о прочитанном написала, свободную тему тоже. Осталось половину упражнений доделать.

Даже во время разговора руки ее не останавливались.

— Да обойдется. Если сказать, что из-за астмы не смогла, то в общем-то прощается.

На ней легкое платье в клетку. Без рукавов, широкий подол лежит полукругом. Правый карман немного оттопырен. В нем ингалятор. По плечам вьют волосы. Непринужденно вытянутые белые ногиочень тонкие, но чем-то неуловимо трогательные. Рисовать мне давно наскучило, но ведь если бросить, то как тогда сидеть с ней вдвоем? Поэтому я продолжаю постукивать кистью по бумаге и время от времени — так, чтоб это выглядело естественно, — поглядываю на нее.

Из комнат появляется мама, приносит лимонад и кастеллу.

— Большое спасибо.

Девочка тут же по-взрослому делает легкий поклон.

— Захотите добавки — говорите, не стесняйтесь.

Мама еще молодая. Красивая, вся в чудесных украшениях. Под блузкой угадывается высокая грудь. У нее сейчас есть все то, что моя нынешняя мама уже утратила. Мама кашляет. Кашель такой, Словно что-то осыпается внутри ее маленького увядшего тела. Как бы не проснулась, тревожусь я, и настороженно прислушиваюсь в темноте.

— Что ты вышиваешь?

— Девочку, мельницу и цветы. Будет сумка для музыкальных занятий.

— А что это у тебя на пальце — вроде колечка в шишечках?

— Это наперсток. Им не больно иголку проталкивать.

— Неужели вышивать так интересно?

— Я и сама не знаю, интересно или нет. Просто занимаюсь этим, когда хочется побыть совсем одной.

Тогда я вижу только свои пальцы и кончик иголки. И чувствую себя свободной.

Ее пальцы проворно двигались по полотну. Чего они только не делали! Распутывали нитки, разглаживали материю, втыкали иголку и опять ловили ее за кончик…

— Хочешь тоже попробовать? — Она неожиданно подняла лицо.

Смутившись от внезапного предложения, я проглотил весь оставшийся лимонад. Кивнул я, конечно, не потому, что меня интересовало вышивание, мне хотелось хоть немного приблизиться к ее рукам.

— Пяльцы держи ровно. Попробуй вышить здесь, бантик в волосах. Иголку протягиваешь вот так, снизу. Смотри, должен получиться крестик. Нитку сильно натягивать не надо, вот так примерно.

Она расстелила вышивку у меня на коленях. Наши пальцы оказались совсем рядом, и мной овладело ощущение, будто я держу ее за руку.

— Так, теперь сюда… А дальше вот сюда…

Я не смотрел ни на какой бантик. Я видел только ее. Лишь чуть подвинуть руку, и можно было бы прикоснуться к ней. Но даже вот так, совсем рядом, ее хрупкие пальцы ускользали от меня.

— А ведь недурно. Смотри, как получилось — миленькая вещь.

На ней дрожал солнечный свет, просачивающийся сквозь деревья.

Она безмятежно улыбалась, но казалось, что радость в ее взгляде в любой момент может смениться печалью. Откуда-то непрестанно доносился птичий гомон.

Сейчас эта картина исчезнет. «Сон» кончится. Я это предчувствую. Напрягаю изо всех сил зрение. Между мальчиком и девочкой чуть в стороне стоит красная корзинка для рукоделия вроде тех, с которыми ездят на пикник. Где-то я ее видел. Ах да. Она была у нее в комнате для волонтеров.

Как-то незаметно девочку сменяет Она сегодняшняя. Глядящая со мной в саду на море, смущенно поправляющая подол платья. Стоит мигнуть — и вновь возвращается двенадцатилетняя девочка. Какая же из них сейчас передо мной? Я чуть не произнес это вслух, но тут же понял собственную глупость. Это ведь одно и то же. Никакой разницы…

Мама постепенно слабела. Все меньше могла есть, все короче становились прогулки, все медленнее речь. Напротив, болеутоляющих требовалось все больше и больше. Мы уже не менялись с ней десертом. Мама настаивала, чтобы я съедал обе порции. Каждый раз при этом мы вспоминали ее давнюю приговорку: «Не будешь много есть — большим не вырастешь».

Вторую половину дня я всегда проводил с Ней. После обеда начинали действовать инъекции, и маму клонило в сон. Я тихонько выскальзывал из палаты и направлялся в комнату волонтеров. Она оставляла там свое рукоделие и шла со мной прогуляться по территории хосписа. Иногда мы проходили через автостоянку к лабораторному корпусу и бродили вокруг него, иногда заходили в теплицу на заднем дворе, а порой просто тихо сидели на диване в комнате отдыха.

Дымка времени, окутывающая мальчика, незаметно таяла, и он начинал с живостью крутиться около нас. Вслед за этим и Она мало-помалу становилась бесстрашной жизнерадостной двенадцатилетней девочкой.

Рядом с ней я всегда находился в плену воспоминаний. Даже если мы заговаривали о чем-то другом — о погоде, политике или модном фильме, — это длилось недолго, и мы быстро возвращались в прежние места. В летний особняк детства.

— Как-то раз меня пригласили к вам на ужин, — убирая со щеки прядь волос, сказала она. и выражение лица у нее при этом было такое, словно ей вспомнилось нечто важное.

Мы сидели на веранде, пристроившись в углу, чтобы не мешать больным.

— Была жареная курица. Лето, а получалось как Рождество. Я впервые ела такое изысканное угощение и страшно волновалась.

— Когда к нам на дачу приглашали гостей, всегда подавалась жареная курица. Покупали у соседских крестьян и зажаривали в духовке. Это было единственное, что могла приготовить мама.

Почему ее в тот день пригласили к нам на ужин, я, конечно, забыл. Со мной такое всегда. Конкретные причины, обстоятельства помню очень смутно. В памяти всплывают только картины с ее присутствием.

У мамы прекрасное настроение, она все время улыбается. «Вот было б радости, будь у нас такая девочка, как ты», — беспрестанно приговаривает она одно и то же. Отец, как всегда, пьет виски. Брат еще совсем маленький, даже с куриными косточками сам справляться не умеет.

— У тебя волосы золотым светятся, — вдруг говорит он девочке.

— Да?

Голос ее звучит безразлично, Очень хочется одарить братца неприязненным взглядом. Странное раздражение охватывает меня. Сам-то я уже давно заметил, что на солнце ее волосы изменяют цвет и кажутся светлее. Такие мгновения были до того прекрасны, что в них нельзя было вторгаться, и я боялся произнести это вслух. Братишка же взял и выпалил, а теперь сидит себе да облизывает жир с пальцев.

— Все дело в лекарстве от астмы. От него цвет волос ослабевает, — произносит она.

Больше никто об этом не заговаривает.

Мимо тихонько проходит медсестра. Раскинувшийся на складном кресле больной широко зевает. Из трубы над кухней поднимается тонкая струйка дыма.

Из-за деревьев появилась кошка. Остановилась у наших ног, словно заранее присмотрела себе место. Улеглась. Та самая кошка, которая чересчур растолстела и теперь у нее сахар в моче. Жира на животе в избытке, лапы еле сгибаются, пристроила их кое-как. Черные кружочки на брюхе растянулись в овальные пятна.

Она вынула из кармана платья виниловый пакет, достала печенье и положила перед самым носом кошки. Та жалобно мяукнула, приподнялась и, ухватив печенье передними лапами, съела. Довольно заурчала.

— Это печенье — наше любимое лакомство… — Произнесла Она, как бы разговаривая сама с собой.

Я промолчал о том, что кошка на диете.

— Мой Пим в то лето на даче умер.

— Да, я тоже сейчас про него вспомнил.

Ее любимый кот умер внезапно. Это был породистый степенный перс. Кажется, у него было что-то вирусное. Я вырыл для него могилу под финиковой пальмой.

— Мальчику ведь под силу большую могилу вырыть, глубокую. А то бродячие собаки раскопают. И не сможет бедный Пим, как положено, гнить себе глубоко в земле.

Пока я работал лопатой, она держала тельце Лима на руках. Сейчас расплачется, тревожился я, но она укладывала Пима на дно ямы, укрывала его одеяльцем, пристраивала любимое печенье, засыпала сверху землей, а слез у нее не было. Даже не моргнула ни разу. Когда могила была засыпана, Она плотно утоптала землю, словно хотела этим помочь Пиму как положено гнить глубоко а яме. Натоптавшись, она в конце концов сказала «спасибо».

Вспоминая прошлое, я подумал, что в то лето было много смертей. Сперва от сердечного приступа умер старик-управляющий. Первое, что сделала наша семья, приехав на дачу, это отправилась на похороны. Потом с поля для гольфа смыло химикаты, и в болотце погибли все крабы. Как-то утром, проснувшись, мы обнаружили в умывальном тазу утонувшего мышонка. В саду засох куст кизила. Отец пил все больше и больше, признаки предстоящей зимней трагедии уже ощущались в его пьяном дыхании. Соседская курица стала угощением у нас на столе. И наконец, похоронили Пима.

Она дала кошке еще одно печенье. Кошка опять мяукнула и съела его. Принялась еще и за крошки, упавшие в траву.

— С тобой я почти забываю, что здесь все пронизано смертью.

Размышляя о многочисленных смертях того лета, я вслух произнес совершенно противоположное, но высказал свои искренние чувства.

— Это место не пронизано смертью. Это мост. Для тех, кто уйдет туда, и для тех, кто еще сюда вернется.

С этими словами она убрала печенье в карман. Кошка долизала крошки и важно разлеглась.

— Пора потихоньку возвращаться к вышиванию.

— Когда закончишь?

— Наверное, уже скоро, — немного подумав, ответила она и поднялась. Чуть притененный солнечный свет освещал ее профиль. Внезапно ее волосы блеснули золотом. Я еле удержался, чтобы не погладить их.

— Если вам надо еще что-то кому-то сказать, лучше это сделать сейчас. Скоро сознание покинет вас.

Голос врача звучал мягко, и нас с мамой миновало ощущение внезапно обрушившегося жестокого приговора.

— Я поняла, — покорно ответила мама.

— Я еще зайду потом.

Правой рукой врач погладил ее по щеке и ушел из палаты.

Мама уже не могла сидеть в кресле-каталке и грелась на солнце на веранде, лежа в постели.

— Если свет мешает, скажи. Я поставлю кровать по-другому,

— Все хорошо.

Она натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза. Я сел рядом.

Незаметно летняя жара пропала, задул сухой ветер. Окна во всех палатах были распахнуты, занавески вздувало. Было даже видно, как в комнатах гладят, чистят фрукты, причесываются. Над травой летали стрекозы.

Мама, казалось, дремала. Время от времени я наклонял к ней лицо и проверял дыхание. Иначе мне было тревожно. Я ведь совершенно не представлял себе, как наступает он, миг смерти. Приходит ли он внезапно, неожиданно или плавно и мягко нисходит на человека.

Солнечный свет щедро освещал укутанное в одеяло тело. Неестественно маленькое, ссохшееся.

Кажется, чуть протяни к нему руку — и там, в груди все замрет. Я снова приблизил к ней лицо. Легким шелестом откуда-то издалека доносилось ее слабое дыхание.

Мы сидели в комнате волонтеров. Была поздняя ночь, и за окном стояла черная тьма. За дверью никого не было слышно, только по коридору время от времени проходила ночная сестра.

— Как тихо, — сказала Она, работая иглой.

— На сегодняшнюю ночь умирающих нет, — ответил я.

Самое шумное время здесь бывало, когда кто-то из пациентов умирал. Миганье машин медицинской службы, телефонные звонки, скрежет тормозящих такси, прибывающие родственники, рыдания…

Странно, но мысль о смерти появляется лишь в те тихие ночи, когда никто не умирает.

— А ты что сидишь здесь так поздно?

— Хочу сегодня закончить. Осталось немного.

Действительно, почти все покрывало уже было расшито. Она закончила еще один узор, освободила пяльцы и снова аккуратно установила их там, где оставалась работа. Когда нитка кончалась, она доставала из красной корзинки моток и вдевала новую.

Ей всегда удавалось ловко попасть в ушко, она никогда не промахивалась и не блуждала ниткой вокруг иглы.

— Тебе не мешает, что я сижу рядом?

Она была так сосредоточена, что я забеспокоился.

— Ну что тут может мешать.

Она на мгновение подняла голову и тут же снова вернулась к вышивке. Я успокоился и продолжал наблюдать за ней.

Под рукой стояла корзинка с множеством диковинных штучек непонятного назначения. Пластмассовые шпильки, металлические защепки, какие-то палочки в форме карандаша, маленький прозрачный футлярчик — все аккуратно на своих местах. На каждой, даже самой маленькой, вещичке — ее название.

Минуло уже двадцать лет, а эта корзинка совсем не постарела. Красная краска на ней не поблекла, металлический замочек блестит, отчетливо видны все надписи.

Вот так и Она ничуть не изменилась. Конечно, Она стала взрослой, но вдруг в какой-то момент превращалась в ту девочку, что была в моей памяти. В этом не было ничего неестественного, скорее это было приятно.

Вышивание покрывала шло к концу. Перерывов в узоре уже почти не было. При мысли, что она вот-вот сделает последний стежок и ее пальцы остановятся, на душе становилось тоскливо. Мне хотелось бы всегда вот так сидеть и смотреть на девочку за вышиванием. Чтоб ничто нам не мешало, чтоб мы с ней вдвоем продолжали оставаться в событиях общей памяти, отгороженные от остального мира.

— Что будешь делать, когда закончишь?

— Вернусь домой.

— Домой?

— Ну да.

— А куда?

— На дачу.

— И что там будешь делать?

— Вышивать. Я так решила. А что мне еще делать?

Она улыбнулась. И в последний раз продела в иглу нитку.

В четверг во второй половине дня мама умерла. В тот день была замечательная погода. Прилетевший из Лондона брат взял на себя все хлопоты по похоронам. Помогли и сотрудники хосписа. Один за другим со словами утешения подходили знакомые больные.

Единственное, чем сам я занимался в тот дань, это блуждал по всей больнице в поисках Ее. Я понимал, что есть более важные дела. Нужно пойти к администратору и заняться счетами, связаться с родственниками… Но для меня важнее было еще раз убедиться, что есть Она. Чувство скорби об умершей матери и мысли о Ней были для меня неразделимы.

Ее нигде не было. Комната для волонтеров, теплица, скамейка во внутреннем дворике — все оставалось на своих местах, а Ее не было.

Комната для волонтеров оказалась тщательно прибранной, нигде не валялось ни единой нитки. Словно тот ребенок, что таился в памяти, начисто стер здесь все следы ее образа.

Наверное, Она уже вернулась к себе на дачу. И наверное, снова вышивает — вышивает в моих воспоминаниях о том лете, куда я больше никогда не приду.

Перед отъездом из хосписа я еще раз заглянул в мамину палату.

Кровать, откуда ее унесли, была аккуратно застелена темно-зеленым покрывалом. На нем вышивка. Девочка, мельница, цветы.

В волосах у девочки был симпатичный бантик.


Shishu suru shojo by Yoko Ogawa

Copyright © 1996 by Yoko Ogawa

© Т. Розанова, перевод на русский язык, 2001

Эми Ямада На «закате жизни»



Должна сказать, что мне уже довелось пережить «закат жизни». Иными словами, я готовилась к смерти. Понимаю, что это звучит несколько странно, но зато вернее всего выражает мое душевное состояние в те пресловутые несколько месяцев. Мне было десять лет. И целые дни я мрачно думала о том, как лучше провести время, отпущенное мне судьбой.

Все началось в то лето, когда наша семья во время летних каникул гостила у тети. Жара стояла просто невыносимая, и скука была смертная. А от скуки мне всегда начинают лезть в голову самые невероятные мысли и затеи. Не в состоянии даже пошевелиться от жары, я отстраненно наблюдала, как на холодной поверхности стакана чая со льдом медленно-медленно набухают капли. Отяжелев, они скатывались вниз. Дни тянулись в печальном бездействии. Тетин дом стоял посреди рощи, и я частенько прогуливалась в ней. Мне все нравилось в лесу: грибы, испускающие облачка желтоватой пыли, когда на них наступишь, шустрые стрекозы, стайками роящиеся над берегом речушки… Правда, я не была в детстве слишком любопытна, Просто страдала от невыносимой скуки. Мама полностью предоставила меня самой себе. Она же полностью была поглощена беседами с обожаемой сестрицей, с которой не виделась месяцами. Отец с дядей чуть ли не сутками просиживали над доской для игры в го,[12] так что меня попросту не замечали. Моя младшая сестренка играла со сверстницей-кузиной в глупые детские игры, а меня в них не принимали. Так что я хорошо прочувствовала, что такое одиночество. Практически меня бросили все. Но это, пожалуй, меня даже устраивало. Я просто упивалась своим одиночеством. Я вообще была несколько странным, причудливым ребенком. Когда мне хотелось пообщаться с какой-нибудь живой душой, я шла к Тиро — собаке, жившей в тетином доме. Нет, я не играла с ней, а просто наблюдала, как Тиро, виляя хвостом, бесцельно слоняется на привязи по прихожей. Пес, видимо, инстинктивно чувствовал, что я не отношусь к собачьим обожателям, а потому даже не пытался заигрывать со мной. Наверное, ему тоже было невыносимо жарко, потому что он всегда хрипло и тяжело дышал, с несчастным видом свесив язык до самого пола. По-видимому, ему тоже здесь многое было ненавистно. Потягивая ячменный чай, я изучала его.

Однажды, наведавшись к Тиро, я застала пса за едой. Он даже не обернулся ко мне и сосредоточенно пожирал рис под карри,[13] оставшийся от обеда. Тут во мне почему-то проснулась острая жалость к бедняге, вынужденному доедать эту гадость. Меня буквально затопило сострадание к собаке.

— Тиро! — негромко окликнула я его. Пес и ухом не повел, продолжая с хлюпаньем и чавканьем уплетать отвратительное пойло. Сунув ноги в шлепанцы, я ступила на земляной пол прихожей и подошла поближе к жевавшему псу. Он по-прежнему не обращал на меня внимания.

— Тиро! — снова позвала я. Пес даже головы не поднял. Тогда я присела рядом на корточки и погладила его по морде. Тиро с упоением облизывался. Вдруг он поднял морду. Наши взгляды скрестились: мой — полный сочувствия и любви, и его… Я улыбнулась. Он слегка оскалился в ответ, словно засмеялся по-своему, по-собачьи — так мне показалось, — а лотом цапнул меня за руку! От испуга и неожиданности я шлепнулась на пол и тут же выдернула руку из собачьей пасти. Я не ожидала такого подвоха, а потому испытала настоящий шок. От собаки я отползла. Тиро покосился на меня и снова принялся за еду.

Пошатываясь, я поднялась и, придерживая укушенную руку, прошла в дом. Там я с ужасом обнаружила на ладони две кровоточащие ранки. Закусив губу, я смотрела на Тиро. Вылизав миску, он потянулся и зевнул, явно пребывая в наипрекраснейшем расположении духа. Я вдруг ощутила острую боль в прокушенной руке, и слезы хлынули у меня потоком. Мне стало невыносимо горько, какая-то странная печаль затопила меня, но возненавидеть пса я была не в силах. О случившемся решила никому не говорить, так как боялась, что Тиро попадет за этот проступок.

Я промыла ранку и сделала вид, будто ничего не случилось. Никто не знал, какой ужас я пережила. Так как я старалась вести себя как обычно, то никто ничего не заметил. Так продолжалось до вечера.

Мама с тетей готовили ужин, а мы с сестренками смотрели мультсериал. Маленький ниндзя одолевал возникавших на его пути все новых и новых врагов, совершая героические поступки. Этот мультик был у нас вроде ритуала перед ужином. Именно в этот день маленького ниндзя укусила собака! Я в изумлении уставилась на экран телевизора, не в силах оторвать от него взгляда. Целых полгода ниндзя благополучно странствовал по свету, а тут — нате вам! — на него вдруг набрасывается собака! Маленький ниндзя после этого повел себя очень странно: то лакал воду прямо из реки, то бегал на четвереньках. Его бросало то в жар, то в холод, и наконец он совершенно лишился рассудка. Рассказчик невозмутимо объяснил, что маленький ниндзя умрет от бешенства через шесть месяцев после укуса собаки. Столько времени длится инкубационный период — потом болезнь берет свое.

— Эй, все слышали? Если укусит собака, то заболеешь бешенством! — завопила сестра.

У меня кровь отхлынула от лица. Я вдруг заметила, что старательно прячу под стол укушенную Тиро руку.

— Мама! Ты слышала? Если тебя укусит собака, то обязательно заболеешь бешенством и умрешь! — опять заверещала сестра.

И тут неожиданно для себя я взорвалась:

— Дура! Заткнись! — и что есть мочи дернула сестру за волосы.

Сестра разревелась. Вообще-то разрыдаться впору было мне. Из кухни примчалась перепуганная мама.

— Что? Что тут такое?!

— А-а! — ревела сестра. — Она дергает меня за волосы!

— Что ты себе позволяешь? — возмутилась мама. — Ты ведь старшая!

Не сдержавшись, я тоже разрыдалась. Мама с сестрой в изумлении смотрели на меня, так как я никогда раньше не плакала на людях.

— Ну, перестань, нечего слезы лить, — утешала меня мама. Но я уже не могла остановиться. Я рыдала горько и беззвучно, причем совсем не по-детски. В сущности, в тот момент я уже не была ребенком. Я готовилась встретить свой смертный час.

С того дня жизнь моя резко переменилась. Нужно было хорошенько обдумать, что должен сделать человек, который обязательно умрет через шесть месяцев. Я постоянно была погружена в смутные печальные раздумья. При одной мысли, что смерть неминуемо приближается, меня прошибал холодный пот. А вдруг бешенство уже начало проявляться? Да. наверняка! Я просто места себе не находила и пыталась убедиться, что Тиро не мог заразить меня. Но как только перед глазами возникал пес, поедающий карри, во мне крепла уверенность, что болезни не избежать. Я вспоминала устремленные на меня горящие глаза Тиро и считала, что для меня все кончено.

— Мам! А что ты будешь делать, если я умру? — частенько спрашивала я, приводя маму в ужас.

— Даже не смей говорить такое! Ты что, не знаешь, что слова имеют силу? Никогда не задавай таких вопросов!

Я молча слушала, склонив голову набок. Ну что она понимает? — с жалостью думала я.

Тогда я пошла к сестрице.

— Послушай, сестричка! А если я возьму и умру?

— Тогда отдай мне тряпичного медвежонка, которого тебе папа подарил на прошлый день рождения!

Я молча опустила голову и, убежав в свою комнату, заплакала.

Позже я подошла к отцу.

— Папочка! А тебе будет грустно, если я умру?

Папа расхохотался.

— Ого! Так ты, оказывается, размышляешь а жизни и смерти? Умница, папина донка! В таком возрасте — уже философ. Превосходно, превосходно!

Какая тут философия! Я же на самом деле умру! Может, у меня уже наступает бешенство. Эта тревога перерастала в уверенность, что я действительно заболела. Через полгода я умру. Эта ужасная мысль гвоздем засела а моей голове.

Состояние постоянного уныния помогло мне острее прочувствовать смену времен года. С того момента, как я поняла, что смерть неминуема, все, прежде эфемерное и бессмысленное для меня, например время, как-то внезапно обрело совершенно четкие формы. Люди вокруг, особенно члены моей семьи, превратились как бы в самостоятельные кусочки мозаики, складывавшиеся в окружавшую меня картину чувств. Эти чувства соединялись друг с другом настолько крепко, что практически не оставляли просвета. Если я изымала из окружающего пространства любовь мамы, то освободившееся место мгновенно Заполнялось любовью отца и сестренки. У меня было чувство, что я буквально погребена под их любовью. Я впервые осознала, что в семейной любви не бывает вакуума. Все вокруг заполнено чувствами окружающих меня людей. Это густая, плотная, вязкая субстанция любви. По-настоящему счастливый человек живет, не замечая этого, и именно поэтому он счастлив, поняла я. И что может быть несчастнее ребенка, который вдруг стал замечать окружающую его любовь?! Я изо всех сил старалась не плакать. Ведь привлекая внимание к себе, я волей-неволей нарушу баланс чувств, который создан в семье. Мне же хотелось умереть так, чтобы никому не причинить горя Или печали, пусть все течет как течет, просто в один прекрасный день из этой счастливой семьи выпаду я — так тихо, что никто даже этого и не заметит. Вот о чем я мечтала. А пока надо всеми силами отдалять наступление безумия. Бога для меня не существовало. Погруженная в раздумья, как все лучше устроить, я брела по дороге в школу, окруженная надвигающейся осенью. Осень источала тонкий, едва ощутимый аромат. Я не только видела, но и обоняла се оранжевые лучи, настолько яркие, что их едва можно было терпеть. Я ступала по палой листве и говорила осени: «Ты все понимаешь, а потому ты рядом со мной!» Я обращалась к ней, словно к упрямому, не желающему принять реальность возлюбленному, и раскрывала ей свои объятия. В ту пору до меня даже не доходил смысл слов «любить мужчину», но именно так я объяснялась с осенью. Я любила ее, как мужчину.

В классе я приобрела репутацию немного эксцентричной, но развитой не по годам «дерзкой девочки».

Это меня вполне устраивало. Во всяком случае, я могла открыто говорить все, что мне заблагорассудится, не заботясь о мнении окружающих, как все остальные.

Наверное, я излишне злоупотребляла своим влиянием, Если мне кто-то не нравился, я без стеснения заявляла об этом. В результате одноклассники без всякой причины тоже начинали ненавидеть того, кто не нравился мне. Тем не менее я не чувствовала за собой никакой вины. Я же лично ничего такого не совершила — не мучила, не издевалась, так что ручки у меня всегда были чистенькие.

Дело кончилось тем, что несколько человек в классе превратились буквально в изгоев. И вот теперь, на закате жизни, меня стала мучить совесть. Я осознала жестокость своего поведения и просто места себе не находила. Я вдруг поняла, что настраивала ребят против некоторых учеников, вероятно, из чувства страха. Ведь все дети, на которых я навесила ярлыки «противных и неприятных», в каком-то смысле были похожи на меня. При достаточно остром уме и смекалке каждый мог занять мое особое положение в классе. Только они этого не делали, так как знали, что это нехорошо, некрасиво, что это попытка возвыситься над остальными.

Отныне я жила в совершенно новом, неведомом мне прежде мире — мире, где объясняются в любви осеннему свету, жалеют невинно обиженных товарищей, в мире раскаяния и стыда, страха смерти и безумия, непривычной любви к семье — во всем этом я безуспешно пыталась разобраться.

Но у меня для этого не хватало душевных сил, временами я просто переставала соображать, что к чему, и после уроков бессмысленно бродила по классу. Возможно, таким образом я старалась успокоить свои нервы. В библиотеке я клала книги в Портфель, не заполняя формуляра, то есть попросту крала их. В комнате для музыкальных занятий я без спросу открывала крышку рояля и раскрашивала красками белые клавиши. Иными словами, хулиганила как могла. Прокравшись в мужскую уборную, я пыталась писать новым способом, по-мальчишечьи — стоя. Это был своего рода вызов. В результате, конечно, ничего из этого не получилось, только грязь развезла. Я бесконечно придумывала для себя все новые и новые испытания, пробуя сделать то, чего прежде никогда не делала. Правда, все эти выходки продолжались недолго. Однажды на утренней линейке встал вопрос о совершенно необъяснимых происшествиях. Разумеется, в душе я раскаивалась. Но что я могла поделать? Я ведь доживала последние месяцы, а потому общепринятые нормы поведения меня не касались. И вот наконец как-то вечером я тихонько пробралась в кабинет естествознания. Там на полках и в ящиках лежали минералы, которые мы изучали на уроках: известняк, туф, слюда, кварц… От восторга у меня болезненно сжалась грудь. Мне показалось, что сердце у меня оборвалось. Стоя среди камней, я смирилась со всем. Известняк… В глубокой древности это были живые организмы, которые, умирая, наслаивались друг на друга, и вот теперь, спустя тысячелетия, лежали у меня на ладони как память далеких времен. Слюда ослепительно блистала в лучах вечернего солнца. Я осторожно отделила от нее тонюсенькую чешуйку. Но даже и в ней виднелись напластования, тончайшие, как крылья стрекоз. Я с силой стиснула этот крошечный камешек, несший в себе непомерный груз вечности. До чего же он был красив! Мне вдруг захотелось раскрыть объятия тому неведомому и смутному, что внезапно возникло у меня за спиной, и радостно впустить его сюда.

В кабинете были и другие камни. Я разложила их на полу. Осколок застывшей магмы… Какой-то невероятной красоты камень, словно припорошенный изнутри серебристой пылью. А изысканно-угловатый, похожий на прозрачный леденец кварц так потряс меня своей благородной красотой, что мне захотелось немедленно засунуть его в рот и пососать. Все камни были мертвы. И потому я возлюбила их всем своим сердцем.

Осторожно я сложила камни в портфель, держа нежно и бережно, словно спящих младенцев. Потом, изобразив на лице саму невинность, вышла из кабинета. Портфель оттягивал мою руку, зато сама я буквально парила в облаках.

По пути домой мне в голову пришла еще одна идея. Я почти решилась. Но решилась — пожалуй, не совсем подходящее слово. То, что я намеревалась проделать, было для меня неизбежной потребностью. Почти дойдя до дома, я не стала сворачивать в свой проулок, а решительным шагом направилась дальше. Я знала, куда мне нужно. По дороге я столкнулась с мальчишкой — одним из тех, против кого я когда-то настроила весь класс. Он посмотрел на меня с легким испугом. Я улыбнулась, давая понять, что больше не держу на него зла.

— Привет!

Мальчишка недоверчиво уставился не меня. Я остановилась. Я должна была ему кое-что сказать.

— Ты не думай, что я терпеть тебя не могу.

— Ты это о чем? — растерялся тот.

— Не сердись на меня. Постарайся думать обо мне с любовью. Пусть у тебя останутся хорошие воспоминания.

— Странная ты какая-то…

— Попробуй любить меня. Потому что я тоже тебя люблю.

Парень оцепенел от изумления. Он так и остался стоять с открытым ртом, а я пошла своей дорогой. Но он взволнованно окликнул меня:

— Эй, ты куда?

Я обернулась и только молча улыбнулась в ответ. Сзади донесся его вопль:

— Постой! Там же кладбище!

Солнце садилось, тьма незаметно подползла, поглотив мою тень на земле. Я чувствовала, как бледно-лиловый воздух приятно холодит мои раскрасневшиеся щеки. Налетавший ветерок нежно гладил меня словно шелковой кисточкой.

Я стояла у входа на кладбище. Несколько человек прогуливались с собаками, и я немного успокоилась. На этом кладбище стояли старые деревянные кресты. Я не заметила ни одной могилы в японском стиле, придавленной замшелым камнем, так что, слава богу, можно было не опасаться привидений, появляющихся обычно из-под таких надгробий.

Я опустилась на колени перед одной из могил. Сложила руки, словно для молитвы. По правде сказать, я не представляла, что следует говорить в таких случаях. Мне просто хотелось выразить свое почтение мертвым людям.

Потом я вынула из портфеля по одному заветные камни и разложила их перед могильным крестом. Я гладила их и смотрела на возвышавшийся надо мной крест. Всем своим естеством я ощущала некую связь могил и камней. Здесь покоятся ушедшие из жизни люди. Когда-нибудь среди них буду и я. Я думала и думала об этом, и время для меня словно остановилось.

Но вдруг я огляделась вокруг. По-прежнему струился холодный воздух, плотно окутывая мое тело. Однако мучительные думы, одолевавшие меня дома, куда-то исчезли. Я сидела не двигаясь, даже не моргая, глядя перед собой. Что-то теплое, милое объяло меня, даже двигаться было не нужно, я полностью погрузилась в умиротворяющий покой, в котором не было ужасающей неизбежности. Не нужно было волноваться, бояться, печалиться, — все куда-то ушло, кроме ощущения реального бытия — здесь и сейчас. А может, я уже умерла? — подумала я.

Я напрочь забыла о милых и дорогих мне людях, обо всем, что меня окружало, как о камнях, которые лежали передо мной. Я живу. Жизнь… Но она очень напоминает смерть. Меня несколько удивило то, что эти мысли не вызвали во мне чувства одиночества. Память обо мне, которая принесет печаль живущим, — вот это было самое скверное, что я видела в смерти. А ведь я приготовилась встретить свой конец.

Что же означает это блаженное спокойствие? Я совершенно запуталась. Выходит, что я еще не появилась на свет? Это похоже на то состояние, когда я еще находилась в животике у мамы! У меня нет чувств, одно только сознание того, что я существую? Так вот что это такое — умереть? Значит, до того как появиться на свет, я тоже была мертва? Какая нелепость! Перед тем как войти в жизнь, я была мертва, я не жила! Эта мысль повергла меня в шок. Какой же тут закат жизни?! Мало того, в течение тех месяцев, что я пребывала в утробе матери, я тоже, выходит, переживала закат жизни, иначе говоря — смерть? Получается, человек в своей жизни несколько раз проходит через подобное состояние?

— Девочка! Возвращайся-ка поскорее домой, а то мама, наверное, волнуется!

Очнувшись от своих мыслей, я увидела старика с собакой.

— Какая ты умничка! Приходишь на могилку?

— Э-э-э… Да-а… — невнятно промямлила я.

— Кто у тебя здесь похоронен?

Ну не могла же я сказать ему, что это я сама здесь похоронена! А потому, загадочно улыбнувшись, сложила в портфель камни, попрощалась со стариком и быстрым шагом ушла с кладбища. Я возвращалась домой. Я все решила. На душе стало легко. Меня радовали происшедшие во мне перемены.

Когда я открыла входную дверь, мои глаза затуманились, вероятно от теплого пара из кухни, где готовился ужин.

— Что-то ты сегодня припозднилась. Так нельзя, где это ты пропадала? — спросила мама.

— Мама! Выслушай меня! Знаешь, меня укусил Тиро!

— Да? Неужели?

— Что значит — неужели? Но со мной пока еще ничего не случилось!

— А что с тобой должно было случиться? Побы-стрей-ка достань из холодильника пиво для папы!

— Ну, я пока еще не заболела бешенством.

— Как ты можешь заболеть бешенством? Это же домашняя собака!

Что?!

Я смотрела на маму, не веря собственным ушам.

— А разве от домашних собак нельзя заразиться бешенством?

— Ну разумеется! Всем домашним собакам делают специальные прививки.

В голове у меня помутилось. Я едва удержалась на ногах. Все мои мучения и страдания оказались глупыми пузырями на поверхности ручья. Я неслась с кладбища домой сказать маме, что не нужно придавать большого значения уходу из жизни, — и вот я дома. У меня было такое ощущение, что из меня выкачали весь воздух. Несколько дней я прожила как в угаре. Это были страшные дни, потрясшие меня нелогичностью. Но потом мне надоело тратить время на глупости и я решила вернуться к спокойной и размеренной школьной жизни. Разумеется, время от времени нет-нет да и вспоминала о несостоявшемся «закате жизни». Я тайком доставала из ящика стола камни и думала о смерти. Потом и камни куда-то исчезли, а когда я перестала жалеть об их потере, мысли о смерти тоже перестали меня тревожить.


Bannen no kodomo by Eini Yamada

Copyright © 1991 by Eimi Yamada

© Г. Дуткина, перевод на русский язык, 2001

Ю Мири От прилива до прилива



Тени не было. На школьном дворе, видная четко, словно в телевизоре, порхала бабочка с белым узором. Некоторое время девочка размышляла, как считать бабочек — по головам или по крыльям, и решила, что у бабочек-кавалеров главное — головы, а у белоузорных — крылья. С чего бы ей летать в одиночестве на спортплощадке — бабочкам полагается Стайками виться над цветущими грядками. Маюми закрывает глаза и уносится в мыслях вместе с бабочками. Лет пять-то ей тогда сравнялось?

Трепещет крыльями, словно в мучительной агонии, бабочка с белым узором. Девочка швыряет в нее камешком, едва не попадает, но та и не пытается упорхнуть.

Прицеливается еще раз. И тут раздается крик:

— Пойди-ка сюда! Разве можно кидаться в бабочку?!

Это мама.

Так хотелось объяснить, что она, Маюми, просто хочет, чтобы бабочка перелетела туда, где ей лучше будет, на цветник, но не может связать и двух слов — знай твердит: «ну, и вот» да «ну, там». Об этом и вспоминать тошно.

Аэростат приближался к земле. Маюми аж подскочила за партой и уставилась в окно класса: в небе, голубом, точно вода в бассейне, ни облачка. Так бы и брякнула что-нибудь, как между детьми заведено: «ребята, НЛО!» или: «глядите, глядите, аэростат вздумал передохнуть и вот садится прямо на шкальный двор!», а это ведь самое подходящее для отдыха место, будь она пилотом, уж точно здесь приземлилась бы… И Маюми, словно ее вдруг предали, хлопает со всего маху обеими руками по парте — хрясь!

— Что?! Кто?! — это заполошная Каори с передней парты. Чего, спрашивается, так орать, прямо дура какая-то, с души воротит. Маюми вытягивает ноги и со всей силы толкает стул Каори.

— Перестань, Ма-тян, больно же!

Маюми опускает ноги и хохочет. Ей и самой непонятно, что она нашла тут смешного. Словно кто-то схватил ее за плечи и трясет изо всех сил. Она даже хочет воскликнуть с возмущением: «Кто посмел? Перестаньте!» — но смех иссякает сам собой. Кажется, продлись эта тряска подольше, она раздулась бы до необъятных размеров и с треском лопнула.

Тени не было. Летнее солнце заливало двор, словно растекшееся растительное масло, но — странно все-таки! — ни фонтанчик с питьевой водой, ни деревья, ни турник на спортплощадке — ничто не отбрасывало тени. Забытые кем-то кроссовки, казалась, медленно плавали в воздухе. Следуя директорскому наставлению проявить доброту и воспитанность, мигом подружиться и разойтись по кабинетам для занятий, Рина в сопровождении учителя Танака двинулась во вторую группу шестого класса. Даже в галерее, соединяющей школьные здания, солнце слепило глаза. Рина присмотрелась. Похоже, ей уже случалось видеть когда-то вот такой же, лишенный тени пейзаж.

— Что с тобой, Ясуда? — Танака приостанавливается и заглядывает Рине в лицо. То ли он сердится, то ли его беспокоит, как бы не стало плохо явно страдающей малокровием новенькой. Она и сама не знает — может, в следующую минуту и взаправду грохнется на пол. Хотела сказать: «Ничего, все в порядке», — но вдруг пропал голос.

«Новенькая!» — пронеслось в голове Маюми, едва она увидала девочку, которая следом за учителем Танака, державшим под мышкой журнал успеваемости, вошла в класс. Короткая стрижка, но над ушами две короткие косички прихвачены кружевными бантами.

Новенькая — хорошая замена аэростату. Казавшийся безнадежным день, похоже, обещает кое-что интересное. Поднимаясь по команде «встать!» она замечает, что у девочки, замершей возле доски, подрагивают плечи. Помнится, в четвертом классе одна новенькая такие номера откалывала, что Маюми дико разозлилась и решила на нее вовсе не обращать внимания… Эта, пожалуй, Маюми нравится. Стоит у стола учителя и трясется как заяц. Познакомиться с ней, что ли? Может, и неплохо было бы.

Танака, сложив руки на груди, оглядывает класс:

— Ну, теперь все в сборе. У нас новенькая. Перешла из начальной школы Ояма в районе Ота.

Взял мел и написал на доске имя.

Ясуда Рина.

«Рина — не так ли зовут героиню комиксов?» — безуспешно попыталась вспомнить Маюми.

— Запомнили? Итак, у нас во второй группе новая ученица. Если у нее возникнут вопросы, постарайтесь на них любезно ответить.

Маюми собралась было поднять руку, чтобы попросить посадить новенькую с ней рядом, но Танака произнес:

— Садись на последнюю парту, пожалуйста!

Сосед Маюми, Дзюнъити, сегодня отсутствует, если бы новенькую к ней посадили, уж она бы на все вопросы ответила, все бы разобъяснила. Маюми даже языком прищелкнула от досады.

С отсутствующим видом Рина уселась на последнюю парту ближе к проходу. Хинако, обернувшись к ней, что-то быстро-быстро залопотала. Захотелось ее ущипнуть, очень уж та любит чуть что в любезностях рассыпаться. Маюми растерла рукою грудь, занывшую, словно от проглоченной ледышки, а когда Каори, подольщаясь, поддакнула: «Какая милая!» — засомневалась, взаправду ли новенькая так хороша собой.

На первом уроке по обществоведению Маюми несколько раз украдкой бросала на нее взгляды. Теперь та уже не казалась ей привлекательной, никакого сравнения с Ёсикава Хинано и Томо Сакариэ. Мелкие черты вытянутого лица, узкие глазки с опущенными углами, тонкие губы, зато большущий нос; бледная, аж смотреть жутко. Маюми попробовала изобразить новенькую на полях тетради, но вышла такая страшила, что пришлось ластиком стирать.

Окончился второй урок. На перемене Маюми бросилось в глаза, как суетятся мальчишки, стараясь привлечь Ринино внимание, заговорить с ней — выслуживаются, одним словом. Маюми нахмурилась. Неужто в этой новенькой и впрямь есть что-то необыкновенное? Вот перевелась бы она к нам откуда-нибудь издалека — с Хоккайдо, а то и с Окинавы! Или была бы американкой, английскому меня научила бы, приходила бы ко мне играть, и мама была бы довольна. Все удивлялись бы, глядя, как мы прогуливаемся, держась за руки. Шептали бы нам вслед: «Смотри-ка, с американкой подружилась, болтает по-английски, какая чудесная девочка, с иностранкой знакома!» Может, в самом деле стать ее близкой подругой? Каори и Томоэ, конечно, играют со мной, но разве это настоящие друзья?

Рина, закусив губу, перелистывала учебник.

Начался урок естествознания. Маюми испытывала жуткую слабость. Надоело думать о Рине. Неужто ее неразговорчивость — просто уловка? Небось хочет внимание к себе привлечь. А как бы я на ее месте себя повела? Болтала бы со всеми направо-налево? Или только с классными вожаками, вроде меня, подружилась бы?

Тени облаков медленно наплывали с севера на школьный двор, укрывая спортплощадку.

— Гляди-ка, НЛО! — шепотом воскликнула Маю-ми, но не стала тыкать Каори в руку карандашом, чтобы та не закудахтала: «Где? Где?».

Все из рук валится, настроение паршивое. Может, в окно сигануть — разогнать тоску? С самого утра, едва глаза раскрыла, ее попеременно охватывало то беспокойство, то раздражение. А какой жуткой выдалась позавчерашняя ночь! Она принялась терзать зажатый в руке ластик. В висках, причиняя острую боль, продолжает биться голос матери: «Что ты делаешь с Маюми? Неужели тебе не жаль Маюми?!» Она твердит мое имя, вовсе не интересуясь, нравится ли мне это, А мне не нравится! Понять невозможно, почему родители до сих пор не расстались — они давно уже не выносят друг друга. Сил нет смотреть, как день ото дня они становятся все отвратительнее, все грязнее. Почти месяц она и не глядит в их сторону. Некогда горячо любимый отец похож на занюханного старикашку, которого клещи поедом едят. Ближе чем на два метра не подходи — заразу подцепишь. Вчера после душа столкнулась с ним в прихожей, он ее задел рукой пониже спины, так зад от одного воспоминания зудит нестерпимо; она даже на стуле заерзала. Мысль ее перескочила на отсутствующею сегодня Дзюнъити, соседа по парте — неужто у него взаправду желудочный вирус О-157? Сегодня до уроков она советовалась с Каори и другими девочками — не попросить ли учителя Танаку отсадить ее от Дзюнъити? Тинами тотчас возразила, а вдруг, мол, у него ничего нет? Значит, решать придется самой, — подумала Маюми, облизывая губы. Всегда можно сказать, что никто не поручится насчет этого вируса — есть он или нет?

Заговорить, что ли, с Риной на следующей перемене, немного отвлечься? Как-то разобраться в ней, другим объяснить. Впрочем, почему это я первая? Она должна ко мне подойти!

Задумавшись, Маюми клонит голову. Тут Рина с улыбкой кивает Тору с соседней парты — мальчик решился с ней заговорить; от волнения у Маюми буквально перехватывает дыхание, так хочется оказаться на его месте. Да и новенькая на диво переменилась, откуда что взялось — прямо-таки милашка и красотка! Впору отвернуться и на доску пялиться. Но возбуждение не проходит. Понять бы, откуда взялась эта неприязнь? Уж не завидует ли она? Как бы то ни было, своим появлением Рина внесла сумятицу в ее жизнь, что-то неприятное теребит душу. Все мысли — только о ней, мальчишки вокруг нее увиваются. Оттого что новенькая? Не только. Она внимание привлекает, от нее глаз не отведешь. Такой красотке прямая дорога в фотомодели, она знает это и пыжится. То-то учитель Танака, на нее заглядевшись, руки потирал — эдакая красавица! Небось размечтался, как будет ее всю оглаживать! Эта мысль вконец доконала Маюми, а когда представила, что учитель ее за грудь трогает, кровь бросилась в голову, и она едва в обморок не повалилась.

Со своего места у окна Маюми оглядела класс. Враз все показалось ей безрадостным и тусклым; так бывает на море: только что оно ласково голубело, но грянул отлив, и взору открылось серое каменистое дно. С чего бы это во втором полугодии школу менять? До выпуска всего ничего. Небось из старой за плохое поведение погнали…

Кончился третий урок. На перемене Маюми подошла к Рине:

— Ты где живешь?

Но Рина, похоже, и не собиралась отвечать, только кланялась да улыбалась. «Вот бы она со мной пооткровенничала, меня бы точно все в классе зауважали! Шутка ли — подружиться с будущей фотомоделью!»

Рина мельком глянула на Маюми и потупилась. Похоже, на ее лице даже улыбка появилась. У Маюми буквально сердце зашлось. Еле сдерживаясь, она повторила:

— Так где ты живешь?

Маюми решила считать про себя до десяти: «…пять, шесть, семь…» — Та молчала. — «…десять».

— Ребята, новенькая-то, видать, с нами и разговаривать не хочет! С чего бы это, а?

Захотелось зажать уши, чтобы не слышать собственного пронзительного крика.

— По-твоему мы все дураки, да? Одна ты умница-красавица, а на нас, значит, плевать!

— Она же новенькая… — робко возразил Тацуя.

— Ну и что с того? Думаешь, новенькая может в молчанку играть?

— Да я что… Я так… Мне-то что… — проблеял заикаясь Тацуя и выскочил из класса.

— Явилась из другой школы, так общайся с нами! Да еще эти бантики — у нас во второй такие никто не носит! Нечего из себя пай-девочку корчить! Да и ленты какие-то мерзкие. Ну-ка, снимай их, живо!

Маюми почудилось, что Рина нарочно медлит, но ее не слушались руки, пальцы словно окоченели.

— Э-э, так не пойдет, дай-ка я, — Маюми с такой силой дернула бант, что скрипнули волосы. Дернула еще сильнее, послышался хруст выдираемой пряди, узел только туже затянулся. В руке остался клок волос.

— Ну-ка, давай сама, да побыстрей! — Маюми отстранилась, и Рина снова потянулась к бантам. Обеим казалось, что время остановилось.

— Ты же переехала, так где ты живешь?

— Не знаю…

На секунду Маюми решила, что ослышалась. Она расхохоталась. Совсем, видно, дуреха. Как это, не знать, где живешь? Так не бывает. Как же она дорогу домой находит? Связалась на свою голову с полной дурой, но отступать нельзя, весь класс смотрит, нужна только победа.

— Значит, ты бомж? — шутка вроде удачная, но никто почему-то не засмеялся. — Хоть телефон-то у тебя есть?

Рина склонила голову набок. Это, по всему видать, ее привычная поза. Маюми аж гусиной кожей покрылась. Ну как ей втолковать, чтобы побыстрей поворачивалась?!

— А дорогу домой сумеешь нарисовать?

Маюми раскрыла Ринину тетрадь и достала из пенала карандаш. Ладно, номера дома не помнит, но план-то начертить можно!

Рина, стиснув в пальцах карандаш, уставилась в тетрадь. Взялась было вспоминать дорогу к дому, в который всего три дня как переселилась, но рисовать не хотелось, да в тетради и не поместится. Да что в тетради! Вели ей на школьном дворе этот план начертить, и там места бы не хватило. Впрочем, дорогу домой она без всякого плана отыщет. Вчера они с мамой специально весь путь до школы и обратно проделали.

Уроки давно кончились, ворота ограды были заперты. Мама заглянула на школьный двор. «Похоже, хорошая школа. Почему-то мне так кажется, — неуверенно проговорила она. — И дорогу ты с легкостью отыщешь. На всякий случай завтра я тебя провожу». Дорогу и в самом деле отыскать несложно, только разве в этом дело? Захочу ли я вообще ходить в эту школу — вот главное.

Рина изо всех сил налегала на карандаш, пытаясь что-то изобразить, но голос Маюми так звенел в ушах, что казалось, ее дубасят по голове.

— Даже план не можешь нарисовать, как же ты домой вернешься?

Вот и звонок. Если кто ему и обрадовался, так это Маюми. Она выхватила карандаш из Рининых рук и буквально вонзила его с размаху в тетрадь, так что он встал торчком и сломался.

— Не стоит сердить Маюми, она и убить может, — пошутил Коити, но никто не засмеялся. Он любил рассказывать, что собирается поступать в эстрадную труппу Ёсимото, чтобы публику веселить, и то и дело пытался острить.

— Надумаешь кончать с собой, маня, хоть, в предсмертной записке не называй!

На большой перемене Хинако, едва закончив приборку после того, как все позавтракали, крикнула:

— Тацу, а давай е бейсбол ракетками!

— Лучше в полицейских и воров! — и Тацу вылетел из класса.

Маюми схватила Хинако за руку и тоже выскочила в коридор, не забывая краем глаза наблюдать за Риной. На большой перемене всем полагалось играть во дворе. Кто позовет Рину? Обычно Маюми первой мчалась к шкафчикам для обуви, но сейчас она под руку с Хинако чинно шествовала по коридору.

Хинако мучили подозрения: с чего это Маюми, подружка Каори и Томоэ, вдруг подхватила ее под руку? Только она собралась позвать новенькую поиграть, как оказалась с Маюми в коридоре, впрочем, оно, может, и к лучшему, прикинула Хинако: компания Маюми — дело верное, а с новенькой можно и на бобах остаться.

— В бейсбол будем?

— Неохота! А ты, Хина, хочешь?

— Не очень. Во что тогда?

Маюми ничего не ответила, переобулась и оглядела коридор. Рины не было видно. Пока они шли к карусели, их нагнали Каори с Томоэ. Эти две всегда на переменах и после уроков липли к Маюми, стараясь подольститься. Половина учеников затеяла игру в полицейских и воров. Рюта и Коити посчитались, кому за кого играть. Коити махнул рукой: «Начали!», но Маюми, точно это ее не касалось, повисла на карусели, и тогда троица вместе с Хина ко тоже торопливо уцепилась за железный поручень. Каори попыталась, оттолкнувшись, раскрутить карусель, но не тут-то было: Маюми уперлась обеими ногами в землю и вертела головой, ища глазами Рину.

— Ну что, принимаем эту новенькую, Ясуда Рину? — равнодушно спросила она. Все догадались, о чем спрашивает Маюми, — дружить им с Риной или нет. Это был страшно важный момент, почти ритуал, признания себя неким единым сообществом. Отпустив поручень карусели, они впятером сдвинулись в тесный круг, ощущая возникшее напряжение. Звеневшие в утреннем воздухе голоса играющих враз уплыли куда-то далеко. Маюми обожала такое тревожное ожидание, но спроси ее кто-нибудь почему, не сумела бы ответить. Это ощущение было даже сладостнее того, что она испытывала в электричке, когда с переднего сиденья на нее принимался пялиться какой-нибудь старшеклассник. И тогда, и сейчас ее тело дрожало от удовольствия. Маюми обернулась, стараясь проникнуть в мысли приятелей.

— Ты, Каори?

— Не знаю… — промямлила та. Она и в самом деле не знала, как лучше ответить, но боялась быть изгнанной из компании за нерешительность, а потому поспешила добавить: — То есть я хочу сказать, что мы ее совсем не знаем, вдруг она плохая, чего же тогда с ней играть.

Она говорила, а сама следила за выражением лица Маюми, но та только пристально смотрела на нее. Потом перевела взгляд на Томоэ.

— А чего это она к нам перешла, лучше бы в прежней школе второе полугодие доучилась, — высказалась Томоэ. Каори обрадовалась новому повороту разговора и принялась живо рассуждать о причинах перехода новенькой в их школу. У Маюми испортилось настроение. Они явно уклонялись от ответа. Хотя в переводе из другой школы, похоже, что-то есть. И тут она увидела Рину. Та с книгой в руках шла к спортивному залу. Белое платье, стянутое под грудью кружевной лентой; на солнце она казалось шатенкой — не может быть, чтобы красилась.

— А вот и она! — Маюми указала на девочку.

На ярком солнце сквозь белое платье отчетливо просвечивали полоска тела и трусы.

— Эй, смотрите все! — Маюми призывно задрала голову.

— Да у нее же трусы видны! — взвизгнула Томоэ, пытаясь стряхнуть заливавший лицо пот.

— Да она небось мальчишек соблазняет! — закатила глаза Каори.

Когда Маюми крикнула: «Ясуда, малышка!», Рина оглядела школьный двор, пытаясь сообразить, кто ее окликает. Маюми помакала рукой Коити и другим, игравшим в полицейских и воров: «Эй, все сюда!», и те — человек шесть-семь — тотчас примчались на зов.

— Что? Что случилось?

Еще раз прокричав «Ясуда, малышка!», Маюми зашептала на ухо Коити:

— Гляди, просвечивает! Все видно!

Компания громко расхохоталась, и только тогда Рина заметила, что на нее пялится почти вся вторая группа. Подойти бы к ним и запросто включится в игру, но она словно окаменела, не в силах пошевелиться.

Предводительствуемые Маюми школьники окружили Рину.

— Просвечи-ваю-ют… — нарочито затянула Каори, а остальные хором подхватили:

— …трусы! Просвечивают трусы!

Рина в растерянности оглядела себя. Ничего вроде не просвечивает. Ей почудился далекий вскрик, потупив взгляд, она прислушалась. «Тр-рр-ах!» — в голове точно взрыв прогремел. Рина сделала глубокий вдох. Сейчас ее захлестнет волною прилива, и она утонет, обязательно утонет.

Кто-то сказал:

— В нашей группе не полагается, чтобы просвечивало.

— Наказать ее!

— Как?

— Трусы спустить!

Все принялись скандировать, ритмично хлопая в ладоши:

— Тру-сы спу-стить! Тру-сы спу-стить!

За прошедшие годы подобный призыв прозвучал всего однажды, вскоре после того, как сформировали их шестой класс. К раздеванию приговорили Томоэ, но до дела не дошло: та разрыдалась, и все с облегчением отпустили ее юбку — никто особенно не рвался совершить недостойный поступок. А теперь Томоэ старается, громче других орет: «Спустить! Спустить!». Маюми даже захотелось выйти из круга. Впрочем, Рина ее еще сильнее раздражает — стоит себе с отсутствующим видом и явно издевается над ними. Разорвать бы ей платье в клочья! Маюми едва сдерживалась и оттого еще яростнее, до боли, била в ладоши. Какие же надо иметь нервы, чтобы с таким спокойствием слушать обращенный к тебе всеобщий вопль «раздеть!»…

Маюми вспомнила, как прошлой весной, в каникулы, ездила с родителями на горячие источники. Тамошний повар прямо в их гостиничном номере принялся готовить лангуста, и тот, уже почти расчлененный, все пытался, подергиваясь, ускользнуть от ножа, а потрясенная Маюми рыдала на крик. Отец и повар захохотали, и тогда она горстью зачерпнула с блюда-лодки, на котором подавались дары моря, икру морского ежа и швырнула в лицо повару. Мать тотчас протянула ему влажную салфетку, и он, вытираясь, заметил: «Зрелище, правду сказать, жестокое, хотя, случается, некоторые дети и смотрят с интересом. Но у вашей девочки, видать, нежное сердце». Впрочем, брат, старше ее на два года, смеялся над ней и дразнил трусихой.

Клич «Раздеть!» успел всем надоесть, ждали только, кто первым ухватит за юбку. Коити принялся скандировать: «Ма-ю-ми! Маю-ю-ми!», дети дружно его поддержали. Маюми с Риной как-то незаметно оказалась в центре тесного круга. Но Маюми внезапно расхотелось спускать с новенькой трусы. Она вспомнила, как в третьем классе упала одетая в бассейн и как ей было стыдно — три дня не решалась потом в школе появиться. Тут-то она и крикнула:

— В бассейн ее! Пусть поплавает!

— А если учитель увидит? — Тацуя надул губы.

— Тогда сам и стягивай с нее трусы! — отрезала Маюми.

Тацуя, стушевавшись, мигом спрятался за чью-то спину.

— Мерзкий извращенец, мечтает небось посмотреть. как будут Рину раздевать! — пробормотала она и тут же сладчайшим голосом проворковала Рине на ухо: — Тебе, милочка, придется искупаться, — взяла ее за руку и повела к бассейну. Остальные двинулись следом. В течение учебного года купаться в бассейне было строжайше запрещено, его держали полным исключительно в противопожарных целях. Только в начале июня, предварительно слив воду и вычистив его, бассейн снова наполняли водой и открывали для купания.

Сейчас в нем среди опавших листьев плавал розовый пенал.

— Давай ныряй! — Маюми надвигалась на Рину, и та, не спуская с нее глаз, неловко опрокинулась в воду, обдав Маюми с ног до головы тучей брызг. Маюми отпрянула. Ринина голова то появлялась на поверхности, то скрывалась под водой, но девочка не пыталась плыть и не звала на помощь. Дети в молчании наблюдали за ней. Прозвенел звонок с большой перемены. Коити опустился на колени, схватил Рину за руку, несколько человек последовали его примеру. Они вытащили ее и со всех ног припустили в класс. У бассейна остались только Рина и Маюми.

«Если Танака спросит, придется как-то объяснять, почему мы обе мокрые с головы до ног», — Маюми аж языком прищелкнула от досады.

— Я же только спросила, хочешь ли ты нырнуть, а ты вдруг повалилась в бассейн. Поскользнулась, что ли?

Рина молчала. Вода струйками стекала с ее платья.

В коридоре перед дверью в класс их окликнул Танака:

— Эй, Ясуда, что случилось?

— Мы… в бассейне… — Маюми не договорила. В ее голове теснились обрывки мыслей, но никакое разумное объяснение не шло на ум.

— Что «в бассейне»? Как вы там оказались? — Танака поочередно смотрел то на одну, то на другую. — Поскользнулись?

Маюми кивнула.

— Что-то не верится… — пробормотал Танака. — Ладно, тебе надо поскорее в медпункт, а ты, Мидзуно, отправляйся в класс.

Положив руку на плечо Рины, он повел ее в медпункт.

«Там он будет ее переодевать… нужно всех повести подглядывать… а ну как дознается, что ее заставили… и меня заставит признаться…» Маюми представила Рину, раздетую Танака до трусов. Во рту враз пересохло. «Так ей и надо. Но по отношению ко мне это будет страшной несправедливостью. Фу, гадость! — одернула она себя, — Словно на твоих глазах драгоценность крадут, а ты сидишь сложа руки. Танака в медпункте раздевает Рину догола!».

В классе стояла полная тишина.

— А учитель повел Рину в медпункт переодеваться, — произнесла она равнодушно. Ответа не последовало, ни до кого не дошел смысл сказанного. Маюми почувствовала разочарование, подумала — может, стоило выразиться яснее: мол, раздевать догола повел? Но она решила промолчать и только окинула одноклассников презрительным взглядом. Ей представилось, как где-то на школьных задворках сушится, пузырясь на ветру, белое Ринино платье.

Рина вернулась в класс, переодевшись в физкультурную форму. Маюми глянула на ее фигуру а облегающем спортивном трико и торопливо отвела глаза. Почудилось вдруг, что все пялятся на ноги новенькой; внизу живота неприятно засвербило. Еще бы! Все внимание — ей одной, этой девчонке.

Танака оглядел класс, хотел, видно, речь произнести, но ограничился лишь несколькими словами:

— Не следует подходить близко к бассейну! А теперь продолжим, страница шестьдесят восемь учебника.

Урок начался.

Настроение было прескверным. Все с сочувствием посматривали на Рину. «Ну конечно, они-то доплыли до берега, только она, Маюми, брошенная всеми, осталась на просторе моря. Проигравшая!». Такое с ней уже случалось не раз. «Старший брат всегда оказывался прав, и хотя издевался надо мной вволю, мать никогда не заступалась». От жалости к себе на глазах выступили слезы. Еще в начальной школе она решила не быть в числе проигравших. Брат учил, что проигрывают только слабаки. Даже если тебя поколотили, ни за что не жалуйся родителям или учителям — иначе опять поколотят. Остается только поплакать. Но и собственные слабости и недостатки следует скрывать от окружающих — так она, Маюми, велела сама себе. Откуда же это чувство беспомощности, почему вдруг сделалась такой трусихой?

— Гадость! Гадость! — Маюми вскочила и выбежала из класса.

— Что с тобой, Мидзуно? — в коридоре появился удивленный Танака.

— Мне нужно в медпункт! Что, нельзя? Я больна, да! — из глаз полились слезы.

После обеда, к началу последнего урока, она уже сидела в классе на своем месте. На перемене обеспокоенные Каори и Томоэ явились в медпункт. На душе сразу полегчало. Она мигом соскочила с кушетки и, напевая «Я здорова, я здорова!», со смехом вприпрыжку побежала обратно в класс. «Она и правда в полном порядке», — переглянулись подруги. Из головы Маюми бесследно исчезла привидевшаяся ей, когда она лежала на кушетке, сцена: Рина на спортплощадке почему-то руководит игрой в полицейских и воров. Теперь в душе Маюми водворился мир. Не осталось и тени недавно мучившего ее беспокойства. «Мне нужны друзья, их нельзя терять», — внушала она себе.

Впрочем, к концу занятий она почувствовала, как на нее опять накатывает нервозность. В летние каникулы подобные приливы случались по нескольку раз на дню. Маюми зажмурилась. Вот бы кто-нибудь крепко обнял ее. Она попыталась прикинуть, кто бы зто мог быть. Разумеется, не мать, первой пришедшая ей на ум. Танака? Каори? Коити? Рюта? Мысленно перебрав всех, она вдруг развеселилась. Ей стало так смешно, что она расхохоталась, прикрыв рот рукой.

В глубине души она решила попросту не замечать Рину. На перемене после пятого урока собрала всю компанию, но исключительно для обсуждения «проблемы Дзюнъити».

— Даже если нам скажут, что это не О-157, мы докажем Танаке свою правоту, — заявила Маюми со смехом.

— Каким же образом? — Хинако уставилась в окно.

— Медосмотр! Анализы! — дико завопила Томоэ.

Маюми с дружками хохотала, все грубо толкали друг друга.

— Мне отец рассказывал, что раньше, ну, это, для анализа, в спичечный коробок клали, а потом сдавали для проверки, — сказала Тинами.

— Врешь! В какой такой спичечный коробок?! Туда не поместится! — засмеялась Каори,

— У-у-у-а-а-а!!! — непрерывно вопя, Томоэ забарабанила ладонями по столу.

— А все-таки кто возьмется доказать Танаке нашу правоту? Ну, скажите, кто? — спросила Хинако, перестав смеяться. В ту же минуту у Маюми испортилось настроение. Не следовало бы принимать в их кружок эту Хинако. Шуток не понимает: так было весело, так нате вам — взяла и все испортила. Ущипнуть бы побольнее дуреху эдакую!

— Без тебя, Хина, уж точно обойдемся! — и Маюми огляделась, ожидая всеобщей поддержки. Но Каори только молча округлила глаза, опасаясь, что все неприятные обязанности достанутся ей.

— Думаю, О-157 у него нет, мы же вместе завтракаем в школе — обязательно заразились бы, — поспешно затараторила Хинако.

— Разве только завтраки, дуреха!

Тут-то и решилась судьба Хинако в компании. Раньше за всякой мелочью в школьный магазинчик гоняли Каори, теперь эта роль переходила к Хинако.

— Тетради кончились, не сбегать ли тебе, Хина, в магазин? — И не дожидаясь ответа, Маюми вынула из ранца кошелек и протянула на ладони две стоиеновые монеты. Хинако шумно задышала, вопросительно приподняв брови, и потянулась за деньгами. Маюми чуть наклонила ладонь, монеты скатились на пол и исчезли под столом. Опустившись на колени, Хинако принялась шарить по полу в поисках монет. Пробормотав: «Ну и растяпа», Каори захихикала. Хинако, взявшись исполнить унизительное поручение, освобождала ее, Каори, от прежней обязанности быть на побегушках. Маюми обменялась взглядами с Каори и подмигнула: «Теперь понимаешь, зачем ее приняли в нашу компанию?». Глядя в спину выходившей в двери Хинако, Каори буквально хлестнула ее окриком, эхом отозвавшимся в пустом классе:

— Не забудь сдачу сполна вернуть!

— Вот если Дзюнъити затолкает свои какашки в коробок, то-то смеху будет! — попробовала пошутить Маюми, но никто не улыбнулся. Все рассаживались по местам.

— Посмотри, все правильно? — Хинако положила перед Маюми тетради и сдачу. Маюми уловила враждебность в ее взгляде, враждебность, замешенную на гневе, обиде, смирении, и, идя на попятный, решила больше ее не дразнить. Изобразила улыбку и сказала «спасибо». Убедившись, что та вернулась на свое место, пробормотала себе под нос: «Уф, до чего же тяжело сколачивать компанию…».

После уроков в класс зашел Танака:

— Ясуда, ты привела себя в порядок? Отлично. Тебе лучше перебраться поближе. Внимание! Начиная с Каваками всем пересесть на одно место назад. Мацумура, займи прежнее место Ясуды. Ну, побыстрей! — И он хлопнул в ладоши.

С чего это он тратит на нее столько времени? Ишь как суетится! Хотя Маюми и решила не замечать новенькую, но уж не в ущерб же собственным интересам! Пришлось пересесть вперед. Теперь она могла одновременно видеть и Рину, и Танака. «И на уроках ни на минуту о ней не забывал, и сейчас тоже. Значит, любимицей сделалась! Да еще моего взгляда избегает, что уж вовсе непозволительно. Ощущение такое, словно кто-то с силой стиснул ей лицо. Так и до нервного тика недалеко, а там, глядишь, совсем окривею», — забеспокоилась Маюми.

Когда все расселись по-новому, учитель объявил дальнейший распорядок дня:

— Сегодня после занятий до четырех тридцати свободное время.

Староста скомандовал:

— Всем встать!

На лице Маюми была написана твердая решимость не подниматься с места. Ее окружили друзья:

— Что, настроение испортилось?

Уставившись в одну точку, она молчала, потом

резко задрала подбородок и отрезала:

— Отстаньте! Новенькую зазвать в спортивный Зал! Не дать ей уйти домой! Догнать, остановить и вернуть!

— Пошли прогуляемся, разговор есть! — сказала Хинако Рине, менявшей сменную обувь на уличные туфли.

Почти беззвучно, одними губами Рина произнесла:

— Я домой…

Стоило ей переступить порог, как притаившаяся за дверями Каори вцепилась в нее, и так, опекаемая с двух сторон бдительными стражами, Рина двинулась к спортивному залу. Краем глаза она видела залитый солнцем школьный двор, на котором, словно шкварки на раскаленной сковородке, теснились и прыгали дети. Рине они показались муравьями, кишащими на кусках сахара. Ей снова захотелось припомнить, где и когда она уже видела пейзаж без теней, похожий на этот залитый солнцем двор. Но тут Хинако так саданула ей в спину, что она пошатнулась. Чувства ее были парализованы, исчезла даже способность думать, пропал и страх. Нечто похожее ощущала она сегодня утром, когда входила в ворота школы. На дорожке, ведущей в палисадник перед спортивным залом, у нее внезапно подкосились ноги. Хинако еще раз пребольно стукнула ее по спине, и она снова пошатнулась, а когда подняла голову, го увидела прислонившихся к стене спортзала Маюми, Томоэ и Тинами.

— Попала в наш класс, так уж, будь добра, говори, почему в эту школу перешла? — Маюми странно изогнулась и почему-то заглядывала ей в лицо снизу.

Рина молчала, чуть наклонив голову.

— Ну, давай, будь паинькой, расскажи нам. — Маюми подошла еще ближе.

Она вовсе не собиралась выкладывать им причину своего перехода. В огороде на делянке второго класса зеленели вьюнки асагао, у шестого класса среди листьев на единственной плети виднелись пять или шесть баклажанов, тощих, словно огурцы.

На щеках у Маюми выступили красные пятна.

— Молчишь? Но ведь какой-то повод должен быть. Может, твоего отца перевели?.. — Она подумала, что новенькая, наверное, из провинции. Запнулась и договорила: —…или дом построили поблизости? — вспомнила, что, когда училась во втором классе, новички появлялись именно по этой причине.

Рина тряхнула головой и тихо сказала;

— Мы переехали… в новую квартиру…

— Почему переехали? Говори! Не увиливай! — выкрикнул из-за Рининой спины Томоэ.

— Я не хотела там…

— Чего не хотела? Почему ты в нашей школе оказалась? А в прежней… что ты там натворила?

Ноздри Рины щекотал аромат пудры, смешавшийся с запахом пота Маюми. Она не станет им ничего объяснять, они ее все равно домой не отпустят.

— Так… — прошептала она и наклонила голову.

— Какие-то неприятности, да? Стащила деньги? Целовалась с мальчишками, и вас учитель застукал? — взвизгнула Томоэ.

— Целовалась? Небось взасос? А ты, часом, не ведьма? Эй! Слушайте все! Ясуда Рина набрасывается на мужчин и зацеловывает их! — заорала Хинако, приложив к губам руки рупором.

С криком «Ты же маньячка! Ты ненормальная!» Тинами вдруг задрала Рине юбку. Маюми ощутила, как ненависть — что-то красное и с когтями — к этой новенькой, которая впала в ступор и не собирается плакать, постепенно начинает доставлять ей удовольствие. Каждый вечер, уже почти засыпая, перед тем как окончательно провалиться в сон, снедаемая печалью одиночества и леденящим страхом смерти, она вот так же внезапно чувствовала наслаждение, поднимавшееся откуда-то снизу, от ляжек и бедер. Сейчас ее словно опалил жар Рининого тела, затопила радость — это и был один из ее приливов.

— В нашей группе запрет на поцелуи! Ка-те-го-ри-чес-ки! Вот мы и против твоего перехода, мы и остальные тоже. Поняла? И мальчишки против тебя. Обещай не ходить в нашу школу! — Маюми ощутила, как наливается силой, и сделала глубокий вдох: — Дома так и скажи — в школу больше ни за что не пойду! Тебе же самой неохота. Вот в пятом классе одна наотрез отказалась в школу ходить. Или переведись куда-нибудь еще. А про нас помалкивай! Ну, чего молчишь?! Отвечай!

Рина смотрела в глаза Маюми и думала, что говорить с ней бесполезно. Ей уже приходилось глядеть в такие глаза. В какой бы школе она ни оказалась, всегда будет одно и то же. Только непонятно, почему они все так именно на нее смотрят, на нее одну?

Всякий раз по утрам она просыпалась с мыслью: как не хочется идти в школу. Но одно дело — не хотеть, совсем другое — взять и сказать: «Не пойду». Конечно, если принять твердое решение, дальше все будет просто. Разве нет? Ведь это как от еды отказаться: не ешь, и все. У нее должно получиться. «Я обязана перестать посещать школу, обязана». Она твердила эти слова, будто заклинание, она собиралась с силами и чувствовала, как утихают боль и страдание.

Рина кивнула и пошла прочь.

Пораженные столь быстрым согласием и не зная, что им теперь делать, девочки молча смотрели ей вслед. Она шла, будто собралась навсегда исчезнуть из этого мира, шла, как уходят в далекое никуда.

— А ведь она обязательно донесет, — задумчиво произнесла Тинами. Маюми вскинулась и побежала, остальные за ней. В их головах билось одно слово — «донесет!». Маюми ухватила Рину за плечо и резко дернула. «Ненавижу доносчиков… сколько можно издеваться надо мной…».

— Собралась к учителю бежать?! Зачем? Доносить?!

Продолжая дергать Рину за плечо, она одновременно подталкивала ее к стене спортзала. С лица Рины исчезло всякое выражение.

— Эй, что вы делаете? — заинтересовались Коити и Тацуя, продолжая гонять в футбол.

— Она хочет на нас учителю донести, — сообщила Каори.

— Кто вам сказал?

Каори не знала, что ответить. И тут Маюми резко толкнула Рину. У той голова мотнулась из стороны в сторону. Выкрикнув «драться нельзя!», Тацуя ударил по мячу, мяч с силой стукнулся в стену и отскочил. Почти одновременно в стену врезалась голова Рины. Потом странно расслабилась спина, и девочка стала медленно оседать.

Разом отлетели куда-то и стихли голоса на школьном дворе. Коити подошел поближе. Рина лежала, раскинув ноги, кровь из раны на голове стекала по шее и капала на землю.

— Голова разбита! — вскрикнул Коити.

— Что же делать? — Томоэ готова была разреветься.

— Срочно в больницу! Надо учителю сказать! Я сбегаю! Только помните — я ни при чем! — И Тацуя помчался к зданию школы.

Маюми ловила ртом воздух, следя за кровавым узором, который стремительно покрывал белое платье Рины. Мелькнула мысль, что и сегодня все вы шло как-то не так — она опять проиграла.

— Учитель Танака, прошу вас уточнить, наличествовал ли в данном случае факт издевательства? — Директор школы, сохраняя на лице выражение привычной мягкости, решил не торопясь во всем разобраться. Впрочем, в его мягкости таилась непреклонная решимость.

— Думаю, нет.

— Понятно. Считаем, что я получил от вас исчерпывающий рапорт: факт издевательства не установлен. Все же, учитель Танака, можете ли вы утверждать, что травма, полученная Ясудой, не связана с фактом издевательства?

Танака слушал до отвращения тусклый голос директора, лицо которого казалось причудливо огромным, а пронзительные глаза без устали моргали.

— Полагаю, именно так. Считаю, никакого издевательства не было. — Другого ответа от него и не ждали.

— Полагаете, значит… Ответ, прямо скажем, не вполне определенный… Впрочем, если вы, учитель Танака, утверждаете, согласимся, что издевательства не было. Успокойте детей, пусть идут по домам. Я суду отправьте в больницу. Нужно будет уговорить ее мать не поднимать шума. Я побуду здесь, дождусь от вас известий, учитель Танака. Пускай и другие учителя не расходятся. Значит, издевательства все-таки не было… Такие успокоительные разъяснения дал нам учитель Танака.

Танака передал указание директора Сугияме, молодому преподавателю из первой группы, и тот повез Рину на машине в больницу. Учеников, не успевших разойтись по домам, собрали в классе. Учитель Танака от страха, что все происшедшее может повлечь за собой грандиозный скандал, чувствовал мелкую Дрожь в коленях. Но ведь и эта Ясуда непростой ребенок. Сказал же завуч о причинах ее перехода к ним в школу — в старой ее подвергали постоянным издевательствам. Сейчас поздно клясть собственное легкомыслие — что говорить, пошел на поводу у завуча, рассыпавшегося в похвалах: мол, вы опытный педагог, вам и карты в руки, вы легче справитесь с ситуацией, чем молодой Сугияма. Вот и согласился на свою голову. Да еще с радостью! Самонадеянно решил, что справится с учениками, не допустит травли и издевательств. Впрочем, отказаться все равно было неудобно. Правда, уже после того, как он с охотой согласился, его насторожил ироничный рассказ завуча о визите Рининой мамы. «Я, — сказала она, — последовала совету директора школы, где раньше училась моя дочь, и согласилась перевести ее к вам. Но если и здесь будут продолжаться издевательства, я этого так не оставлю. Убедительно прошу оградить мою дочь!». Не давали Танаке покоя и слова завуча, сказанные на прощание: «Детские издевательства, случается, и до самоубийства доводят. Тогда, словно мухи на мед, слетаются телевизионщики. Вся надежда на вас, господин Танака!». Он даже голову склонил перед учителем-ветераном.

Потом являлась с визитом вежливости мать Рины. Она была немногословна, просила лишь о дочери заботиться. Имелся и еще один серьезный повод для беспокойства — недавно директор довел до сведения учителя Танаки, что семья Ясуды — корейцы, натурализовавшиеся в Японии. Если об этом да и о самом случае издевательства, пронюхают средства массовой информации — раздуют, только держись, даром что речь-то идет об обыкновенной травме.

Сделав глубокий вдох, Танака вошел в класс.

— Сегодня Ясуда получила травму — но ее никто не травил, правда? Учитель поговорил с ней перед отправкой в больницу. Она утверждает, что поскользнулась и ударилась головой о стену спортзала. Учитель не верит, будто в нашем классе могут друг над другом издеваться. Учитель ненавидит издевательства. Он всегда говорит вам: «Живите дружно!» — Его голос внезапно сорвался, и, к собственному удивлению, он почувствовал, как переполняется сладкой сентиментальностью, а к глазам подступают слезы. Ему пришло в голову, что как педагог он давно не переживал такого радостного мгновения.

— Учитель плачет! — удивленная Каори переглянулась с соседями. Некоторые, сочувствуя, тоже зарыдали. Тогда и Каори, засуетившись, решила поплакать, однако она, у которой от любой мелодраматической ерунды в телевизионных сериалах глаза моментально увлажнялись, не смогла выжать из себя ни слезинки. Ей было стыдно и весело разом: уж больна жалок оказался этот взрослый человек, учитель. И, глядя на него, Каори мучительно захотелось расхохотаться ему в лицо.

— С Ясудой произошел несчастный случай. Но если во второй группе и вправду начнут над кем-нибудь издеваться, ваш учитель уйдет из школы. Учитель перестанет учить. Прошу вас это четко усвоить! — Танака достал носовой платок и, полуотвернувшись к доске, отер слезы и высморкался.

Когда он вновь повернулся к классу, на его лице играла улыбка:

— Учитель уверен, что никакой травли не было. Если завтра нагрянут телерепортеры, не вступайте с ними в разговоры. Направляйте их ко мне. Значит, договорились: произошел несчастный случай. Те, кто с этим согласен, поднимите руки.

«Ни за что не стану плакать, — с внезапной злостью решил Коити, исподлобья озирая класс. — Что это — все поднимают руку!». Медленно поворачивая голову, он оглядел тех, кто был тогда у спортзала. Руки поднимались одна за другой. «Как же так — все „за“?!» — удивился Коити, и сам потянул вверх руку.

— Хорошо, можете опустить. Разумеется, учитель огорчен несчастным случаем, однако есть повод и для радости. Я восхищен учениками второй группы, другого я от вас и не ждал. Можете идти домой. Но давайте договоримся: выйдя из класса, вы забудете обо всем, что сегодня произошло. Никому ни слова! А теперь всем встать!

В коридоре Каори принялась размышлять, что будет, когда явятся репортеры. А они обязательно примчатся, если новенькая умрет. Жаль беднягу! Она не станет ничего скрывать от репортеров, все расскажет начистоту. Виновата Маюми. Ей, Каори, закроют лицо, изменят голос — никто и не узнает, что это она. Можно довериться маме, уж она найдет способ связаться с телевидением. Каори не заметила, как улыбка расплылась по ее лицу.

Уложенную на заднее сиденье автомобиля Рину везли в больницу. Ее сознание то растягивалось, то сжималось, как мехи немого аккордеона. Вид школьного двора, лишенного тени… Ей пять лет, она, не шелохнувшись, поджидает маму на станции в Сэндае; они путешествуют вдвоем; когда она ощутила себя брошенным ребенком, странным образом возник такой же пейзаж без теней. «Побудь здесь, никуда не уходи», — приказала мать, но ее все нет и нет, хотя девочка ждет уже целый час. Она до сих пор не знает, почему ей пришлось тогда провести в одиночестве этот бесконечно долгий час, почему отец не поехал с ними. Это единственное, что ее интересует по-настоящему, но она давно примирилась с мыслью: расспрашивать бесполезно, никто ничего не объяснит. Никто и не знает ничего. Сознание Рины помутилось.

К великому разочарованию Маюми, кровавое пятно на Ринином платье больше не представляется ей цветком розы. Гроздь винограда… листва… летучая мышь… золотая рыбка… облако в багровом закате… Она умела воображать и самые причудливые вещи, но именно это пятно крови больше, хоть убей, ни во что не превращается. Танака привел ее в библиотеку: «Подожди, пока за тобой придет мать». Прошел час, никто не появился. Настроение ужасное. «Кто бы сейчас со мной ни заговорил, все равно не смогу ответить». Беспокоило, поймет ли мама, что даже с ней она сейчас разговаривать не хочет. Может, и к лучшему: в таком состоянии не поговоришь о новенькой, ее вообще пора навеки забыть… Все равно ничего не скажу… С этой мыслью она уснула. Из окна библиотеки был виден опустевший школьный двор. Флагшток, качели, гимнастические снаряды на спортплощадке отбрасывали длинные-предлинные тени, казалось, они достигают самого края света.


Shioai by Miri Yu

Copyright © 1997 by Miri Yu

© Е. Дьяконова, перевод на русский язык, 2001

Ёко Тавада Собачья невеста



Душным, безветренным июльским днем в два часа пополудни брел по улице мимо многоэтажных домов, мимо гирлянд ослепительно белого, свежестираного белья старичок. Брел-брел, зачем-то оглянулся, окончательно разомлел от жары, да так и застыл прямо посреди мостовой. А следом за ним раскатился было по сонной улице кирпично-красный автомобиль, но тоже не сдюжил, обессилел, остановился у почтового ящика и встал намертво, даже изнутри никто не вышел. И тихо, очень тихо было на улице, только слабенько потренькивали умирающие цикады да глухо урчал кухонный комбайн в школьной столовой.

При желании можно было заглянуть в открытую балконную дверь первого этажа: в комнате (девять квадратных метров) сидела женщина, пила чай, почесывала прыщ на коленке, неодобрительно смотрела в телевизор, по которому ничего не показывали. В другом окне шторы задернули только до половины, и было видно кухню, холодильник, на холодильнике надкушенное яблоко со следами губной помады (хозяйка ушла в дом культуры). Весь квартал закис, впал в спячку, временно скончался — до того момента, когда дети из школы потянутся в группу продленного дня. Дело в том, что возле унылого дома-новостройки, на телеграфном столбе висел большой, сильно грязный плакат. Давно висел, уже целый год, а то и дольше. Приклеился основательно, не отдерешь. На плакате Мицуко Китамура собственноручно вывела розовым фломастером: Пансион «Китамура». Группа продленного дня. Буквы от дождей давно поплыли, угол, где номер телефона, наполовину оторвался, а на пририсованную тут же схему накакал голубь, так что адрес разобрать было совершенно невозможно, ну да это ничего — матери школьников и так давно запомнили, где живет Мицуко. В принципе плакат можно было бы и содрать, но как-то руки ни у кого не доходили. Во-первых, больно уж он был грязный — дотронуться противно. А во-вторых, не имелось среди местных жителей таких, кому больше всех надо. Район был относительно новый (тридцать лет от роду), массовой застройки, хозяйки следили за чистотой у себя дома, а улица, она, как известно, ничья. Бывало, переедет машина голубя или бомж на тротуаре кучу навалит, так никто эту «красоту» неделями не трогает. С какой, собственно, стати? Для этого есть муниципальная служба. Вот и произведение Мицуко было обречено висеть на столбе до полного распада и слияния с природным элементом.

Дети пансион «Китамура» полюбили сразу и прозвали «Грязнулькиной школой». Полюбили дети — полюбили и мамаши, так что заведение Мицуко быстро вошло в моду. Ведь это такая редкость в нынешние времена — приличная группа продленного дня. Попадаются просто кошмарные (спросите кого хотите), и многие родители прямо говорят: лучше уж пусть дети на улице болтаются или торчат в зале игральных автоматов. А у Мицуко совсем другое дело. Лучше учиться дети, может, и не стали, зато под хорошим присмотром. В общем, большинство мамаш в Мицуко верили и всяким там разным слухам значения не придавали, хотя находились и такие родительницы, кто возмущался и грозил ребенка из группы забрать. Но ничего, как-то обходилось. В конце концов, мало ли что дети нафантазируют, тут надо делить на восемь, утешались матери, не склонные к панике. Ребенок же не всегда понимает, когда учитель шутит, а когда говорит серьезно, отсюда — нелепые домыслы и недоразумения.

Взять хотя бы историю с салфетками. Мамам первоклашки изложили ее в такой редакции: «Китамура-сэнсэй сказала, что салфетки-соплюшки выкидывать не надо. Один раз высморкаешься — спрячь. Она станет мяконькая да тепленькая, будешь второй раз сморкаться — одно удовольствие. А в третий раз соплюшка сгодится в уборной попу вытирать. Учительница сказала, что это очень приятно».

Бедная мама слушает ни жива ни мертва, не знает, что сказать. В конце концов промямлит что-нибудь вроде:

— Какие еще «соплюшки»? Надо говорить «салфетки».

А у самой перед глазами живописная картина: Китамура-сэнсэй на унитазе с «соплюшкой» в руке, и лицо счастливое-счастливое.

Кстати уж и о лице Мицуко. Директор школы выразился о нем так:

— Редкий случай, чтобы у красивой женщины было такое неистребимое довольство на лице. Обычно красавицы предпочитают иметь вид томный и печальный.

Правда, поговаривали, что директор приходится Мицуко каким-то дальним родственником и потому не вполне объективен, но все равно человек он был солидный и уважаемый, раз считает Китамуру-сэнсэй красавицей, значит, так оно и есть, А красавицы, как известно, народ особый, и грязь к ним не пристает. Поэтому родители зла на Мицуко за излишний натурализм решили не держать, ибо наверняка были у учительницы на то свои педагогические резоны. Рекомендацией о троекратном использовании салфетки дети воспользуются вряд ли, зато к экономии, глядишь, потихоньку и приучатся. А то взяли моду — расходуют туалетной бумаги зараз по три метра или как начнут кидаться салфетками с пятого этажа. Не так уж глупо придумала учительница — таков был общий вердикт. Как уже было сказано, детей из группы никто не забрал, а со временем малыши историю с «соплюшками» благополучно забыли. Малыши-то забыли, но некоторые мамаши долго еще поневоле вспоминали совет Мицуко. Происходило эго обычно в уборной, когда, ежась от шершавой сухости туалетной бумаги, они внезапно ощущали потребность в прикосновении более нежном и ласкающем. Эта тенденция приобрела черты повального наваждения после того, как дети принесли с продленки новый трофей — сказку о собачьей невесте.

— Знаете ли вы сказки про свадьбы людей с животными? Ну, про жену-журавлиху наверняка знаете. А про собачью невесту?

Так начала Мицуко свое захватывающее повествование, и дети слушали до самого конца, буквально затаив дыхание. Но сказка была предлинная, и потому малыши ее впоследствии толком пересказать не смогли, а школьники постарше постеснялись. В результате любопытствующим родительницам пришлось восстанавливать сказку по обрывкам и кусочкам, сопоставляя сведения, полученные от первоклашек.

Начиналась сказка примерно так (тут расхождений не было). Давным-давно жила-была маленькая принцесса, а у принцессы была ужасно ленивая нянька. В обязанности ужасно ленивой няньки входило вытирать принцессе попу после уборной, но нянька всячески отлынивала от этой обязанности и придумала вот что. Сказала черному песику, которого принцесса ужасно любила: «Давай лучше ты будешь вылизывать маленькой госпоже попку, а за это она, когда вырастет, выйдет за тебя замуж». Поскольку это повторялось каждый день, принцесса и лес привыкли к процедуре, да и к мысли о предстоящем супружестве тоже.

Что произошло дальше, мамашам с точностью установить не удалось, так как малыши нафантазировали своего и их версии разошлись. Согласно одной, пес заманил подросшую принцессу в дремучий лес и там на ней женился. Согласнодругой, король случайно увидел, как собака вылизывает принцессе зад, ужасно разгневался и отправил обоих на необитаемый остров.

Первая версия развивалась так: однажды пес повстречал в чаще охотника, и тот застрелил бедную собачку, а сам женился на овдовевшей принцессе. Та сначала ничего, жила себе с охотником, была довольна жизнью и только недоумевала, куда ее песик подевался. А однажды ночью охотник возьми и проговорись во сне, что это он пса убил. Тут принцесса как схватит ружье, как выстрелит, и охотнику конец.

Вторая версия, с необитаемым островом, была позамысловатей. У принцессы и пса родился сын. Потом собака заболела и умерла, и остались мать с сыночком на острове вдвоем. Испугалась принцесса, что род пресечется, вышла замуж за собственного сына, и постепенно стал остров из необитаемого очень даже обитаемым.

Особый интерес взрослых, разумеется, вызвали подробности брака принцессы с сыном. А дело там обстояло следующим образом. Как-то раз мать сказала своему чаду: «Иди на дальний край острова и женись на первой же женщине, которая тебе встретится». А сама давай бежать другим путем туда же. Сын пришел на дальний край острова, видит — женщина. Не узнал собственную мать да и поженился с ней.

Малыши не знали, что такое инцест, и потому ничего особенного в сказке не усматривали. В память им запал только эпизод с ужасно ленивой нянькой и вылизыванием попы. Теперь ребятишки лизали мороженое исключительно по-собачьи да еще при этом лаяли, а истомившись сидеть над уроками, начинали для собственного развлечения играть в черного песика — повизгивали и вылизывали себе ладошки. Мамы смотрели на эти забавы с ужасом. Вновь укрепилась позиция тех, кто говорил, что все-таки надо забрать детей из такой продленки, а то неизвестно, чему они там научатся. Однако нашлась одна интеллигентная мамаша (она посещала фольклорный кружок в местном доме культуры), которая авторитетно заявила, что такая сказка учительницей не выдумана, а существует на самом деле и, кажется, даже напечатана в книжке. Тут мамаши несколько успокоились, а одна сказала, что Китамура-сэнсэй — уникальный педагог, потому что дает детям материал, не входящий в школьную программу. Остальные, в общем, согласились, что Мицуко уникальная, и конфликт был разрешен.

Поскольку никто из мам — ни коренные токийки, ни бывшие провинциалки — в детстве сказку про собачью невесту не слыхал, укрепилось мнение, что сказка эта иноземного происхождения и привезена учительницей из странствий то ли по Африке, то ли по Юго-Восточной Азии, где (если верить слухам) Мицуко долго скиталась в юные годы.

— Наверно, она раньше была хиппи. Даром, что ли, она на скрипке умеет играть! Хиппи разъезжали по разным странам на повозках, играли на скрипках и тем зарабатывали на жизнь.

Такое предположение высказала одна юная мамочка. Она была совсем молоденькая, эпоху хиппи не застала и поэтому немножко путала их с цыганами.

Ее гипотеза воспламенила другую родительницу, которая сообщила следующее:

— Как-то раз разбирала я ящик стола и обнаружила на самом дне старый журнал. Стала от нечего делать листать и вдруг вижу рекламное объявление: «Экологически чистое природное снотворное из семечек баклажана. Заказывайте в магазине „Китамура. Товары для хиппи“». Я еще тогда подумала, уж не наша ли это Китамура-сэнсэй?

Одним словом, интерес к персоне Мицуко среди местного женского населения был велик и постоянно разрастался. А тут еще одна из мамаш рассказала, что видела в аэропорту стенд «Их разыскивает полиция», так одна террористка была вылитая Мицуко. Ушла на дно, скрывается от закона — дело ясное. Но нашлись и оппонентки, утверждавшие, что все это полнейшая чушь, Мицуко Китамура — обычная преподавательница и всю жизнь учительствовала в Кансае.

Достоверно установленным можно было считать только один факт: ей тридцать девять лет. Выяснилось это следующим образом. Дети очень любят спрашивать учительниц о возрасте, зная, что учительницы от этого ужасно теряются. А в случае с Мицуко искушение было еще сильней, потому что мамы явно проявляли к Китамуре-сэнсэй повышенный интерес.

Коварный вопрос («Сэнсэй, а вам сколько лет?») задавался учительнице неоднократно, и всякий раз Мицуко без малейших колебаний отвечала:

— Тридцать девять.

Итак, возраст можно было считать установленным. Однако все прочие обстоятельства биографии Мицуко по-прежнему оставались окутаны тайной. Например, так и не удалось с точностью выяснить, чем Мицуко занималась до того, как поселилась по своему нынешнему адресу. Произошло это два года назад. Раньше в доме, где она открыла свой пансион, жила фермерская семья. Устав заниматься сельским хозяйством, семья продала надел, на вырученные деньги построила доходный дом возле станции, переехала туда жить, а старую лачугу решила снести, но тут какие-то дальние родственники попросили приютить одну свою знакомую. Так в квартале появилась Мицуко. Она примчалась на спортивном мотоцикле, и было на ней белое платье.

Мицуко получила дом в аренду на целых десять лет и открыла в нем свой пансион. Для соседей осталось загадкой, как удалось этой невесть откуда взявшейся особе уломать упрямого деда-хозяина на такую поразительную сделку, Вначале возникло подозрение, что дедушка на старости лет обзавелся любовницей, но это предположение отпало само собой, когда местные жители получили возможность рассмотреть новую обитательницу дома получше. Желающие могли полюбоваться, кап Мицуко в тертых мешковатых портках и супермодных солнечных очках сидит у себя во дворе под раскидистой вишней и с блаженной улыбкой читает книжку на польском языке.

В общем, непонятно кто, непонятно откуда, детей нет, возраст — ни туда ни сюда. Посплетничали соседи, посудачили да и оставили Мицуко в покое. Мелко они плавали по части любопытства, если сравнивать с домохозяйками из многоэтажек.

Пора объяснить географию района, в котором развернулись описываемые события. Состоял он из двух частей — северной и южной. Новостройки находились в северной половине, возле железнодорожной станции, а на юге, по берегам реки Тамагавы, располагались кварталы старой застройки. Многие из жителей северной половины (которой, как уже сообщалось, едва исполнилось тридцать лет) никогда и не забредали в те края. А ведь места там были исторические, ибо в излучине реки люди жили с незапамятных времен. Археологи даже раскопали на берегу первобытную стоянку — вот какое древнее было это место. Много веков здесь выращивали рис, а в шестидесятые годы перестали, потому что в рисе появился кадмий. С давних времен стоял здесь каменный столб с надписью «Восемь ри до Нихонбаси»,[14] и когда-то были подле него постоялый двор и оживленная торговая улица, но все это осталось в прошлом. Война этот уголок пощадила, поэтому здесь сохранилось немало старых домов, ну а так ничего примечательного в южной половине не имелось. Дети из многоэтажек раньше попадали сюда разве что с учителем рисования — пленэр осваивать или с учителем природоведения — лягушек слушать. Но с появлением Мицуко все переменилось. Теперь в положенный час из новостроек по направлению к реке Тамагаве тянулись стайки ребятишек — по шоссе, мимо старого храма, потом наискосок через сливовые сады, а оттуда уж и поломанный забор пансиона «Китамура» видать. Казалось, учительница вовсе и не ждала никаких посетителей. Дети, прибывшие первыми, вечно заставали ее врасплох; то она книжку читает, то еще одеться не успела, а то и вовсе стрижет ногти на ногах.

Как-то раз три девочки-второклассницы примчались совсем рано (поймали в саду жука, и не терпелось поделиться такой радостью). Видят — сидит Мицуко в драной-предраной розовой майке, плечи голые и сверху какой-то коричневой дрянью намазаны. Ровно так сидит, не шелохнется.

— Сэнсэй, — поразились девочки, — вы чего это?

А Мицуко в ответ невозмутимо:

— Да вот компресс из куриного помета решила сделать.

— Фу, какая гадость! Зачем?

— Понимаете, встретила вчера в центре старого знакомого. Поболтали о том о сем. Такой он стал противный, что меня с души ка-ак начнет воротить. Уж крутило-крутило, чуть плечи не вывернуло. Сижу вот лечусь. Спасибо курочкам.

Девочки не поверили, подошли понюхать — точно помет. Поохали немножко, повозмущались, но ничего, как-то притерпелись к запаху, и тут их внимание привлекла розовая майка.

— Сэнсэй, купили бы вы себе новую, эта уже совсем рваная.

Мицуко обиделась:

— Как это новую? Да я ее всего семь лет как приобрела!

Второклассницы давай дразниться: «Дырка на дырке, дырка на дырке». Потом надоело. Присмотрелись получше, а у Мицуко сквозь ветхую майку соски торчат.

— Ой, сэнсэй, а мальчишки придут? Что же вы будете делать?

— А вот что, — засмеялась Мицуко, быстро задрала майку, продемонстрировала свой пышный бюст и тут же спрятала его обратно.

Девочки завизжали от ужаса, но фокус им понравился, и они стали кричать:

— Еще! Еще!

Мицуко исполнила свой номер на бис, а когда второклассницы захотели еще, отрезала:

— Всё, надоело. Попросите своих мамочек.

Тогда одна из девочек, которую все считали скромницей и тихоней, подкралась к Мицуко сзади и задрала на ней майку. Груди выскочили на волю и заколыхались, словно две белые рыбины, девочки шумно возликовали, и тут как раз подоспели первые из мальчишек.

Однако мальчишки в отличие от девочек никакого восторга не выразили, а перепугались и юркнули обратно за дверь. Причин такому поведению, нетипичному для представителей храброго пола, было две: во-первых, мальчишки любят безобразничать сами, чтобы девчонки охали и визжали, и когда девочки перехватывают инициативу, у сорванцов как бы уходит почва из-под ног; а во-вторых, слишком уж большой бюст оказался у Китамуры-сэнсэй. Это открытие почему-то повергло мальчишек в уныние и смятение, словно Мицуко проявила неожиданное вероломство, Мальчишки, набычившись, удалились за ограду, но очень скоро на крыльцо вышла учительница в другой (весьма приличной) блузке и за руку отвела дезертиров в дом. Все там было как обычно: столы, стулья, а розовая майка и компресс из куриного помета исчезли бесследно.

Однажды в группе продленного дня появилась новая девочка, третьеклассница Фукико. Мальчишки ее изводили как могли — то, проходя мимо, тетрадку соплями измажут, то еще какую-нибудь пакость сделают. Видно, и в школе они вели себя с Фукико таким же образом. Новенькая не протестовала, не плакала, сидела тихо. Девочки же делали вид, что вообще ее не замечают, — не разговаривали с ней, не смотрели в ее сторону, и Фукико платила им той же монетой. Мицуко а этот день была какая-то вялая — глядела своими глазищами куда-то в пространство и, казалось, ничего не замечала. Может, не выспалась, а может, вдруг близорукость прорезалась. Так продолжалось весь первый урок. Но когда некий мальчик удачно метнул соплю прямо на тетрадку Фукико третий раз подряд, учительница подошла, крепко взяла его за руку и оттащила в угол комнаты, к шкафу. Проказник перепугался, вжал голову в плечи, думал, будет трепка. Но трепки не последовало, и когда преступник осторожно приоткрыл один глаз, то увидел, что Мицуко достает из ящика новенький блокнот (голубого цвета, на обложке изображена лисичка). От ужаса у мальчишки вспотели ладони, а Мицуко сказала:

— Собственные сопли коллекционируй сам. В своей тетрадке, понял? А для уроков на тебе другую, Дети немножко подумали и решили, что идея с двумя тетрадками (одна для коллекции, другая для уроков) им нравится. Поднялся шум — все стали требовать вторую тетрадку, но у Мицуко в запасе имелась всего одна лишняя, так что раздачу «коллекционных» пришлось отложить до следующей недели,

После занятий девочки почему-то не отправились домой, а застряли во дворе — сели в кружок на корточки и принялись сосредоточенно что-то рассматривать. Учительнице стало любопытно, она вышла из дома, заглянула поверх голов и увидела, что бригада муравьев пытается затащить в норку дохлую стрекозу. Стрекоза для норки была явно великовата, и муравьям приходилось нелегко, но они не сдавались. И еще Мицуко увидела одинокую удаляющуюся фигурку — это уходила Фукико.

— Девочки, вы почему не разговариваете с Фукико? — спросила Мицуко.

Школьницы уставились на нее с таким видом, словно никак не могли уяснить смысл вопроса. Потом одна удивленно протянула:

— Она же такая стра-анная.

— Чем странная?

— Голову никогда не моет. А иногда даже без носков приходит, — объяснила другая, и остальные подхватили:

— Она толстая!

— И пенал с Микки-Маусом у нее не фирменный!

— Вы бы видели, как она со скакалкой прыгает, — умора!

— У нее и папаша странный!

— Да-да! Он в какой-то «Голубой бар» ходит и там задницей крутит!

Мицуко внимательно все это выслушала, призадумалась, но ничего не сказала — резко развернулась и ушла в дом, а в доме ретировалась в самую дальнюю комнату и громко захлопнула за собой дверь.

А вот что произошло в августе, через несколько дней после того, как пансион «Китамура» закрылся на каникулы. Возле дома Мицуко появился неизвестный молодой человек на вид лет двадцати семи — двадцати восьми. Был он коротко стриженный, в белоснежной рубашке, отутюженных брюках и ослепительно начищенных туфлях, в руке держал старомодный кожаный чемодан. На приятеля Мицуко незнакомец был никак не похож, однако вел себя весьма уверенно: проник во двор через дыру в заборе и сразу же направился к Мицуко, которая чинила свой мотоцикл и потому была вся чумазая, растрепанная и, мягко говоря, не вполне одетая.

— Ну вот и я, — сообщил молодой человек.

Мицуко уставилась на него, разинула рот, но так ничего и не сказала, только испуганно вскинула руку к подбородку. Тогда незнакомец бесшумно поставил чемодан на ступеньку, снял часы и с чрезвычайной энергичностью помахал остолбеневшей Мицуко рукой. Потом обаятельнейшим образом улыбнулся и спросил:

— Телеграмму получали?

Все так же зачарованно глядя на него, Мицуко покачала головой и попыталась сосредоточиться — даже лоб наморщила, а молодой человек улыбнулся еще жизнерадостней и сказал:

— Зовут меня Таро. Может, и зря я называю вам свое настоящее имя, но уж больно оно мне нравится.

Мицуко заторможенно кивнула. Тогда Таро крепко взял ее за руку и потянул к крыльцу, будто это был его дом, а Мицуко пришла к нему в гости. В прихожей молодой человек снял свои сверкающие штиблеты, причем обошелся с ними довольно небрежно — зацепил носком за задник и скинул, не развязывая шнурков. Однако Мицуко заметила, что туфли встали на пол так ровненько, что ровнее не бывает.

Далее Таро взял Мицуко обеими руками за бока (ладони у него оказались не горячие и не холодные) и слегка приподнял. Снова спросил:

— Телеграмму получали?

Она опять замотала головой. Тогда молодой человек неописуемо ловким движением вытряхнул Мицуко из трусиков и бережно уложил ее на пол, а сам, не снимая брюк и рубашки, примостился сверху, оскалил острые, как у собаки, зубы и припал губами к шее бедной учительницы — к тому месту, где такая тонкая и чувствительная кожа. Зачмокал, заурчал. Мицуко сначала побледнела, потом запунцовела, размякла, на лбу выступили капельки пота, а снизу в нее стало тыркаться (и проскользнуло-таки) что-то бамбуково-гладкое и напористое. Тут она затрепыхалась, заелозила по полу, и молодой человек немедленно отодвинулся, но в покое Мицуко не оставил: перевернул ее животом книзу, взял цепкими лапищами за бедра, приподнял и со старательным сопением принялся вылизывать ей ягодицы. Язык у него был широченный, слюней имелось в изобилии, а руки сильные, ухватистые и, несмотря на жару, совсем не потные. Продолжалась эта процедура довольно долго; Мицуко в жизни не испытывала ничего хотя бы приблизительно похожего на свои нынешние ощущения.

Покончив с вылизыванием. Таро поставил жертву на ноги и посмотрел ей в лицо черными, на удивление безмятежными глазами. Вид у него был все такой же аккуратный — ни капельки пота, и пробор идеальный, как по ниточке. Мицуко непроизвольно дотронулась до его волос. Они оказались жесткими, как сапожная щетка, а кожа на лбу такая гладкая, что Мицуко не удержалась, стала поглаживать молодого человека и здесь, и там. Он стоял молча, выражение лица имел очень серьезное. Потом безо всякого предупреждения развернулся и стремительно кинулся на кухню, бросив голозадую Мицуко в прихожей. Из кухни донесся грохот кастрюль.

Мицуко немножко постояла, очухалась, надела трусы и тоже отправилась на кухню. Выяснилось, что Таро времени даром не терял: еда была готова, на столе выстроились тарелки и чашки, а сам он уже сидел, нетерпеливо барабаня пальцами по клеенке (рядом с его ручищами посуда казалась игрушечной). Увидев Мицуко, молодой человек промычал что-то радостно-приветственное и приступил к трапезе. Ел он тоже очень аккуратно, можно даже сказать аристократично, но при этом ужасно быстро. Мицуко еще и палочки ко рту поднести не успела, а у него тарелка уже опустела. Он тут же положил себе добавку, в два счета съел и ее, а затем (Мицуко смотрела неодобрительно) вылизал тарелку дочиста своим феноменальным языком. Вскочил, бросился в прихожую, открыл свой кожаный чемодан, достал оттуда тряпку, сбегал в ванную за водой и приступил к мытью пола. Мицуко сначала смотрела в тарелку, потом стала смотреть, как Таро ползает по полу. Ползал он на четвереньках, а тряпкой орудовал так отчаянно, что зад у него дергался в убыстренном ритме вправо-влево, вправо-влево. Мицуко разобрал смех. Так, давясь от хохота, и доела она свой обед, а полы между тем засияли матовым блеском. Таро снова наведался к чемодану, извлек оттуда метелку и принялся воевать с пылью, причем запросто доставал до самого потолка, куда Мицуко при всем желании и со стула бы не дотянулась. Вниз полетели обрывки паутины, которую молодой человек с явным удовольствием сжевал, словно сладкую вату. Мицуко сидела и смотрела, как в воздухе, вспыхивая в солнечных лучах, кружатся мириады пылинок. Однако когда Таро притащил из чемодана складную щетку небесно-голубого цвета и взялся за уборку по-настоящему, Мицуко отступила во двор. Там она встала возле распотрошенного мотоцикла и долго разглядывала камеру, которая черной кишкой выпирала из лопнувшей покрышки.

— Сэнсэй, здрасьте! — раздалось сзади.

Мицуко встрепенулась и увидела, что у забора стоят двое ее учеников, оба в красных плавках.

Незамедлительно последовал вопрос:

— Сэнсэй, а кто это у вас там шурует?

Мицуко засмущалась и решила соврать:

— Так, знакомый.

Но мальчишек этот ответ не удовлетворил.

— А чего это он у вас уборку делает?

Тут учительница совсем растерялась, но, к счастью, мучителей кто-то позвал, и они убежали.

Впрочем, Мицуко рано радовалась. Убежать-то дети убежали, но о столь примечательном событии не забыли. Один так сразу кинулся домой, вверх по лестнице аж через две ступеньки скакал и с порога как заорет:

— Ма-ам! (пых-пых) Мы шли из бассейна! А у Китамуры-сэнсэй какой-то дядя! Уборку делает! Правда-правда!

— Какой такой дядя? — накинулась на мальчишку мама.

— Здоровущий такой… На супермена похож.

— А какого возраста?

— Лет двадцати. А может, тридцати.

Мама засмеялась и решила, что к учительнице, должно быть, племянник из провинции приехал или еще какой-нибудь родственник. Увидел, какая в доме грязища, вот и решил навести порядок. Молодежь нынче мягкотелая и изнеженная, но чистоту уважает — хоть на том спасибо.

Своей гипотезой она поделилась с другой мамашей, жившей в соседнем корпусе, однако та засомневалась:

— Чтобы мужик приехал в гости к незамужней женщине и стал делать уборку? Что-то не верится. От нынешних мужиков такого не дождешься. — Покрутила головой и высказала другое предположение: — Вряд ли это родственник. Скорее всего, волонтера из муниципалитета прислали. Мол, к вам дети ходят, а у вас такая грязь. Непорядок.

На том и расстались, но у обеих возникли кое-какие иные мысли, вслух не проговоренные.

А через пару дней шли те же самые мальчишки из бассейна, опять дядю увидели — он во дворе у учительницы травку подстригал. Ну не загадка ли?

Казалось бы, лето, каникулы, можно забыть и про пансион «Китамура», и про учительницу, но теперь имя Мицуко звучало в районе многоэтажек чаще, чем когда бы то ни было, и даже безобидные слова «подстригал травку», произнесенные заговорщицким шепотом, приобретали некий специфический, исполненный тайны смысл, хотя вряд ли кто-либо из мамаш сумел бы объяснить, что в этом занятии такого уж интригующего.

Мицуко, разумеется, не знала, о чем именно шепчутся кумушки, но что без сплетен не обойдется, догадывалась. Мало того что одни и те же мальчишки видели Таро (она уже привыкла называть своего постояльца по имени) дважды — во второй раз он не просто «травку подстригал», а делал кое-что похуже. Хорошо, если не разглядели… Когда над забором показались любопытствующие детские мордашки, Таро старательно протирал своей хозяйке попу букетиком клевера. Мицуко вовремя заметила посторонних, вскочила с четверенек и одернула платье, но Таро как ни в чем не бывало снова принялся задирать ей подол (мальчишки так и застыли на месте), а потом приподнял ее, поднес к вишне и крепко прижал к стволу.

Надо сказать, что сила у Таро была какая-то нечеловеческая. Да и вообще был он существом престранным. Взять хотя бы его распорядок дня. Весь день он дрых беспробудным сном, просыпался часам к шести, делал уборку, готовил изумительно вкусный ужин, после еды необычайно оживлялся и волок Мицуко в постель, потом, с наступлением темноты, уходил из дома и неизвестно где шлялся до глубокой ночи. Возвращался бесшумно, когда Мицуко уже лежала в кровати, и устраивал случку — на всю ночь, до самого утра. Такой образ жизни совершенно выбил Мицуко из колеи: утром она не могла разлепить глаз, а днем бродила по дому сомнамбулой. Бывало, заберется во двор какой-нибудь особенно настырный коммивояжер предлагать свой товар, увидит хозяйку — волосы космами, под глазами синячищи — и пугается.

— Ой, — бормочет, — прошу прощения. Видно, я не вовремя.

А Мицуко стоит красная как рак, не знает, что и ответить. Кстати говоря, Таро в отличие от своей хозяйки просыпался всегда свеженький, аккуратненький, сна ни в одном глазу и пробор — просто заглядение.

Первой назвала вещи своими именами соседка, та, у которой бакалейная лавка. «У училки мужик завелся», — констатировала соседка. Однако культурные мамаши из новостроек такой термин сочли вульгарным. Даже выражение «У учительницы появился друг» показалось им неуместным. Формулировка была найдена такая: «У учительницы в доме поселился молодой мужчина». А там понимай в меру своей испорченности.

Всем ужасно хотелось хоть одним глазком взглянуть на таинственного «молодого мужчину», но все случая не представлялось — каникулы, черт бы их побрал, и нет предлога наведаться в Южный район. Стали чаще гонять детей в бассейн, специально говорили им: зайди, мол, на обратном пути к Китамуре-сэнсэй, проведай, фруктов вот передай, посмотри, как там у нее дела. Но с малышей что возьмешь? К Мицуко они заглядывали с удовольствием, им нравилось глазеть на Таро, но потом мало что интересного рассказывали. В это время дня Таро обычно сидел во дворе и ничего не делал — просто сидел, и все. Но дети пялились на него так, будто зрелище это было запретным и захватывающим, а сердчишки у них колотились быстро-быстро. Многие и в бассейн-то стали ходить, только чтоб на диковинного дядю посмотреть. Таро на зрителей внимания не обращал, люди у него вообще большого интереса не вызывали. Вот если во двор собака или кошка заглянет — дело другое.

Как-то раз Мицуко сквозь непроходящую сонную одурь сообразила, что каникулы скоро кончатся, и занервничала: как быть? Закрыть пансион? А жить на что?

Дело было под вечер, шестой час. Проснулся Таро, подобрался к мирно сидевшей хозяйке, ткнулся носом ей в колени, стал принюхиваться, засопел, запыхтел. У Мицуко затекли ноги, она захотела встать, но Таро не дал — силком усадил обратно. Если ему нравился какой-то запах, он мог втягивать его носом очень долго, не надоедало. А куда ему было торопиться? На работу он не ходил, только делал уборку, готовил и стирал — вот и все его дела. Книжек Таро не читал, телевизор не смотрел, но Мицуко ни разу не видела, чтобы он скучал. При этом единственным хобби постояльца было принюхиваться к хозяйке. Обычно этот ритуал занимал не меньше часа. Первое время она безумно томилась, но потом как-то понемногу привыкла и даже сама научилась разбирать гамму собственных запахов. Вроде бы пахнет потом, и все, а принюхаешься — тут тебе и аромат водорослей, и ракушек, и лимончиком отдает, и молоком, и даже железом. Более того, запах, оказывается, и от настроения зависит. Скажем, когда удивляешься — особый привкус появляется. Сидит Мицуко, к себе принюхивается, вдруг улавливает — удивлением запахло. Ага, думает, это я сейчас, должно быть, чему-то удивилась. Так и проводили время вдвоем.

Почему-то Таро не проявлял ни малейшего интереса к ее бюсту, никогда к нему даже не притрагивался. И целоваться не любил. Вместо этого он сосал ей шею, ну чисто вампир, От его ласк на горле у Мицуко не проходили здоровенные лиловые засосы, так что теперь даже в лютый зной она носила шарфик из индийского хлопка. В шарфике было ужасно жарко, и когда Мицуко заглядывала в зеркало, то видела какую-то чудовищно красную физиономию с распухшим, носом и пересохшими губами. Просто уродина! И приходило Мицуко на ум, что, когда тебя кто-то слишком, сильно любит, прямо жить без тебя не может, на внешности это сказывается самым губительным образом. Правда, в отличие от других мужчин Таро лицом Мицуко не любовался (хотя, как известно, полюбоваться было чем), да и не было у нее возможности красоту наводить: чуть зазеваешься — налетает, переворачивает кверху попой и давай вылизывать…

Однажды мамаши третьеклассников собрались в целый отряд — было их человек семь, а то и восемь, — прихватили своих чад и отправились к учительнице с визитом. Мол, уезжали в отпуск, вернулись, решили заглянуть на огонек. Принесли с собой большой арбуз. Застигнутая врасплох Мицуко кое-как всех рассадила, подала ячменный чай, а на самой лица нет. Гостьи глазами по сторонам зырк-зырк — вроде бы смущаться учительнице нечего: в доме чистота, стаканы сияют прямо как хрустальные.

А Мицуко думала только о том, что в соседней комнате спит Таро. Ну, как проснется? Унюхает, сколько интересных ароматов принесли с собой в дом благовоспитанные посетительницы — пот, духи, что-то цитрусовое, стиральный порошок, месячные, зубная паста, инсектицид, кофе, рыба, лекарство, мозольный пластырь, нейлон, — да и одуреет от такого разврата. Хуже всего было то, что среди всех этих агрессивных запахов Мицуко перестала улавливать свой собственный и потому никак не могла определить, какая эмоция владеет ею в настоящий момент. В принципе полагалось бы испытывать раздражение и недовольство в связи со столь бесцеремонным вторжением, но запах раздражения ноздри не улавливали, и оттого Мицуко как-то терялась. Все время помня, что нельзя принюхиваться слишком явно, она кое-как поддерживала светскую беседу: кивала, где нужно поддакивала, поглядывала на часы — скорей бы уж гости убирались восвояси.

Но ровно в шесть, с шестым ударом часов, дверь распахнулась и на пороге появился Таро. Был он в коротеньком халате, и когда сделал шаг вперед, полы разошлись самым недопустимым образом. Мамаши, разумеется, сделали вид, что ничего такого не заметили, но один из сорванцов пискнул:

— Ну ни фига себе!

Таро, впрочем, на этот возглас никак не отреагировал.

И тут произошло вот что. Одна из дам тихонечко ойкнула и пробормотала:

— Ой. Никак Иинума-кун…[15]

У Мицуко при этих словах внутри что-то ёкнуло, но остальные, похоже, восклицания не расслышали. Мамаши засобирались, стали хором прощаться — будто догадались, что у Таро вот-вот начнется период активной жизнедеятельности. «Ну что вы, посидели бы еще», — должна была запротестовать Мицуко, она уж и рот раскрыла, да некстати прикусила язык, так что повисла неловкая пауза: Таро стоял молча, глазел на гостей безо всякого выражения; родительницы же поглядывали на невежу с явным неодобрением. Потом разом засуетились и быстренько убрались, причем Орита-сан (которая произнесла загадочные слова) смотрела на Таро с явным ужасом и из дома вылетела первая.

Проводив гостей, Мицуко надолго застряла в прихожей. На кухне грохотал Таро, с ходу кинувшийся мыть стаканы. Мицуко взяла себя в руки и тоже занялась делом — стала махать веером, прогонять из дома чуждые запахи. Иногда она застывала на месте, потом возобновляла свое занятие с удвоенным усердием.

Дальше все было как всегда: после ужина Таро посларивался с Мицуко и был таков.

А еще некоторое время спустя зазвонил телефон.

То была Орита-сан.

— Было так много народу, не могла с вами поговорить, — зачастила она. — А дело в том, что ваш… постоялец как две капли воды похож на одного бывшего сотрудника моего мужа. Его звали Иинума, муж его очень любил, а три года назад Иинума-кун внезапно исчез. Вот я и подумала, а вдруг это он. Понимаете, жена его ищет все эти годы, так жалко бедняжку, так жалко. Если это и вправду он, надо ей сообщить.

Мицуко сначала держалась индифферентно, лишь коротко хмыкала, потом хмыкать прекратила, потому что стало трудно дышать.

Не дождавшись реакции на свои слова, Орита-сан приняла самостоятельное решение:

— В общем, я с ней поговорю. Пусть придет, сама посмотрит, он это или не он.

Мицуко не нашлась, что на это возразить, и снова промолчала, а Орита-сан, укрепляясь на захваченном плацдарме, спросила:

— Как вы, собственно, с ним познакомились?

Правду отвечать было никак невозможно, пришлось врать:

— Да так, случайно. Попросил сдать ему комнату, ну я и согласилась. Говорите, фамилия того молодого человека Иинума? А какими иероглифами пишется?

Орита-сан про иероглифы ничего не сказала, а вместо этого принялась со всеми подробностями рассказывать историю беглого мужа несчастной жены. Мицуко неоднократно пыталась вмешаться, говорила:

— Вы знаете, меня совершенно не интересует, что за человек был ваш Иинума. Какое мне до него дело?

Но остановить Ориту-сан ей было уже не под силу. Пару раз Мицуко хотела взять и повесить трубку, но так и не повесила — сидела, безвольно подперев кулаком щеку и закрыв глаза, слушала до самого конца.


Рассказ мадам Ориты


Этот самый Таро Иинума кончил Токийский университет и поступил но работу в отдел мужа (Орита-сан служит в фармацевтической компании). Мужу он сразу понравился, трудно даже объяснить, чем именно. Характер такой покладистый, мягкий, что ему ни скажешь, «Ваша правда», — говорит. Вот типичный случай. Как-то раз перед работой видит муж Иинуму на служебной автостоянке. Тот стоит, опершись на машину, и вышитым кружевным платочком подметку ботинка вытирает. Мой спрашивает, что, мол, случилось. А Иинумо смутился, «На червяка наступил», — говорит. Муж посмотрел — вокруг один асфальт. Какие там червяки? «Да откуда тут червяку взяться?» — спрашивает. Тут Иинума совсем смешался, подметку чистить перестал. «Ваша правда» — говорит. Муж потом мне говорит: «Это он. наверно, в собачье дерьмо вляпался, а признаться постеснялся, вот и выдумал про червяка. Представляешь? Прямо жалко его стало».

А пожалеть Иинуму и в самом деле было за что. Коллеги его все время дразнили, подкалывали. Например, заметили, что он казенными карандашами не пользуется, а ходит со своим пеналом, как первоклашка. Стали спрашивать, в чем дело, — молчит. Тогда подняли его на смех. Говорят, наш Иинума признает только карандаши с кошечками и собачками. Как-то раз пригласил муж Иинуму выпить. Посидели, расслабились, мой и спрашивает: «Не хочешь, конечно, не говори, но все-таки любопытно, чем тебя казенные карандаши не устраивают?» Ну, Иинума и признался. «Только, — говорит, — уговор: никому не рассказывайте». Оказывается, сидела с ним за соседним столом одна сотрудница, звать Мисако Канэда. так у нее была дурная привычка — как задумается, начинает карандаш грызть. Причем от рассеянности хватает карандаши откуда придется, в том числе и с соседних столов. А потом возвращает весь изгрызенный, а не изгрызенный, так обслюнявленный. Вот Иинума и обзавелся собственным пеналом. Муж решил пошутить. «Так это ж здорово, — говорит, — если твой карандаш во рту у девушки побывал. Она его и полизала, и пососала, а?» Тут Иинума весь набычился, напряженный стал, и мой понял, что такие шутки ему не по нраву. Тогда попробовал с ним по-другому поговорить, серьезно. «Нельзя таким чувствительным быть, — говорит. — Нервы закаляй, а то пропадешь». Иинума в ответ: «Ваша правда». И перестал с пеналом ходить. После этого муж его еще больше полюбил — как же, совета послушался, приятно. Потом было еще много всяких таких историй. Например, завелась у Иинумы странная привычка — сидит на рабочем месте и все на стуле задом ерзает: туда-сюда, туда-сюда. Все переглядываются, хихикают. Мой отвел Иинуму в сторону, говорит: «У меня, — говорит, — тоже приступы геморроя бывают. Хочешь, мол, врача хорошего порекомендую». А Иинума ему: «Да нет, у меня не геморрой. Кожа у меня очень нежная. Как сяду в здешнем туалете на унитаз, так потом прыщи высыпают». Муж пришел домой, советуется со мной — как быть. Ну, я ему и присоветовала. Продаются такие одноразовые пластиковые сиденья для унитаза, раз попользовался — выкинул. Муж сказал Иинуме, тот обрадовался, стал пользоваться. «Ваша правда», — говорит.

А четыре года назад Иинума женился. Но девушке из их отдела, такая Ёсико там работала. Худенькая, голосок тихонький, на лисичку похожа. Только школу кончила, на четыре года младше Иинумы. Орита-сан обрадовался, думал — идеальная невеста для парня. Он ведь робкий, а такую кроху бояться не будет. Потом муж видит — невеста ходит довольная, счастливое, а жених какой-то кислый, нерадостный. Подумал, уж не подловила ли Ёсико парня, не заставила ли жениться силком. Может, он кого-то другого любит. Поговорил с ним начистоту — но деликатно так, не в лоб. Да нет, вроде бы все нормально. Ладно, сыграли свадьбу. Пожили они с годик, проблем особых не было, а потом Иинума вдруг раз — и исчез. Ии жене ни слова не сказал, ни на работе. Как в воду канул.

А в тот году них в отделе работы было невпроворот. Не было у мужа времени с Иинумой по душам поговорить, расспросить, как семейная жизнь складывается. То есть они, конечно, выпивали вместе, но все как-то на бегу, да и, потом, Иинума в основном отмалчивался. Один только раз о Ёсико разговор зашел. Мой спросил: «Ну как, хорошая жена из Ёсико получилась?» Иинума помялся и вдруг говорит: «Тут как-то прихожу домой, а моя зубная щетка вся на мелкие кусочки переломана. Ёсико, она маленькая, но сильная». Муж слегка опешил, а говорить что-то надо. «Хорошо, — говорит, — что сильная». Иинума голову повесил, помолчал, потом спрашивает: «Орита-сан, вы жирный бульон любите? Я терпеть не могу». Муж не понял. «А она все время варит? — спрашивает. — Ну скажи ей, что не любишь, да и дело с концом. Тоже мне повод для страданий». «Нет, — говорит, — не варит. Но…» — И молчит. Муж сидит ждет, что дальше будет. А Иинума решительно так: «Но от нее все время пахнет жирным бульоном. А я вообще никаких запахов не выношу. И жить с другим живым существом в маленькой квартире для меня мука. Не могу я спать, если рядом есть кто-то еще, будь то хоть морская свинка. Лежит, дышит. Ритм дыхания не такой, как у меня. Я от этого задыхаться начинаю».


Дослушав до этого места, Мицуко успокоилась: не Таро. Ее Таро, наоборот, так обожает запахи, что жить без них не может. А успокоившись, дальше слушать не стала.

— Ладно, пусть Ёсико-сан приходит, когда хочет. Пусть посмотрит, ее это муж или нет.

Тогда занервничала Орита-сан, сраженная подобным безразличием, и забормотала, что немедленно, сию же минуту позвонит Ёсико.

Так и сделала. Сообщила потрясающую новость, объяснила, как добраться до дома Китамуры-сэнсэй, однако Ёсико восприняла известие на удивление хладнокровно. Да и вопросы задавала какие-то необязательные:

— Надо ведь, наверно, что-то в дом принести? Не с пустыми же руками в гости идти… Как думаете, может, фрукты?

В общем, разочаровали они обе доброжелательницу, не такой она ждала реакции.

Ёсико явилась к учительнице с визитом в самом конце августа. Вечер выдался душный, пасмурный, небо так набухло влагой, того и гляди лопнет. Где-то вдалеке зычно откашлялся лев — это рокотнул гром. В сгущающихся сумерках через пролом в заборе юркнула худенькая фигурка, лица было не разглядеть только вспыхнули два глаза. В первый момент Мицуко подумала — мальчишка. Но фигурка приблизилась к крыльцу и оказалась молоденькой женщиной. Женщина покосилась в угол двора, туда, где сидел и смотрел на небо неподвижный Таро, потом перевела взгляд на Мицуко и представилась:

— Я — Ёсико.

Мицуко всполошилась, стала звать гостью в дом, а тут как раз и первые каплищи подоспели. Таро неторопливо поднялся и тоже направился к дому. На Ёсико взглянул мимоходом, интереса не выразил. Мицуко успокоилась. Какой еще Иинума? Подала чай.

Ёсико смотрела только на хозяйку, на Таро — ноль внимания. Он ушел в комнату, закрыл за собой дверь. А на улице творилось такое, что Мицуко решила закрыть окна. Только хотела встать, а Ёсико на нее как кинется, как схватит за обе ноги, как дернет! И сила у нее просто какая-то нечеловеческая. Бухнулась Мицуко на пол, лежит, на Ёсико смотрит. А глаза у Ёсико круглые, точь-в-точь такие же, как у Таро.

Гостья уселась на поверженную Мицуко сверху, содрала с нее шарфик, обнажила засосы на шее, понюхала их и строго так спрашивает:

— Телеграмму получали?

Мицуко только виновато головой покачала, совсем у нее в голове все перепуталось. Тогда Ёсико встала, достала из сумочки визитную карточку голубого цвета.

— Завтра жду вас у себя. Вот адрес.

Сказано это было таким величественным тоном, что у Мицуко не хватило духу ответить отказом. Посмотрела она в окно: терраса вся мокрая, с неба по-прежнему хлещет, но тучи чуть раздвинулись, выглянуло вечернее солнце и обеспечило дождю эффектную подсветку. Оглянулась на гостью — а той и след простыл.

Тело у Мицуко было как не свое. Еле доковыляла до соседней комнаты, решила посмотреть, чем там Таро занимается. Открыла дверь — нет Таро. Ушел.

Назавтра отправилась Мицуко с ответным визитом. Жила Ёсико в районе многоэтажек, как две капли воды похожем на Северный район, только стены у домов здесь были выкрашены в розовый цвет. Нашла дом номер 1746, поднялась на нужный этаж, увидела длинный ряд одинаковых дверей. Позвонила.

Сегодняшняя Ёсико была совсем не похожа на вчерашнюю: глаза спокойные, совсем не блестят — в общем, женщина как женщина. Мицуко ее ничуть не испугалась, вошла внутрь, огляделась по сторонам. В квартире пахло жирным бульоном. Больше, пожалуй, ничего примечательного — разве что на комоде лежали соломенные жгуты, из каких плетут украшения. Пока Ёсико говорила, Мицуко все смотрела на эти жгуты.

А сказала Ёсико вот что. Мужчина, которого она вчера видела, — вне всякого сомнения, ее беглый муж. Однако добрейшая Орита-сан изложила факты не совсем верно. Да, Таро исчез три года назад, но отнюдь не бесследно — его периодически видели то в одном месте, то в другом, а недавно Ёсико узнала, что у Таро есть приятель, с которым они развлекаются по вечерам. Встретилась с этим самым приятелем (его зовут Тосио Мацубара), поговорила. Занятный такой человечек, незатейливый, но симпатичный. От него Ёсико узнала, что у Таро есть женщина. Стала думать, как бы ей эту женщину найти, а тут как раз Орита-сан позвонила.

Больше всего в этой истории Мицуко поразило имя приятеля. Тосио Мацубара — это же отец той девочки, Фукико! Мать у нее несколько лет как умерла, живут они вдвоем. Мицуко видела его, когда он приходил записывать дочь на продленку. Коренастый такой, с плаксивой физиономией и шепелявый — спереди зуба не хватает. Во время беседы нервничал, но был ужасно вежливый, все повторял, что полностью доверяет Китамуре-сэнсэй, полностью. Мицуко растаяла, они разговорились, и выяснилось, что Мацубара-сан знает массу интересных вещей — и про жизнь крокодилов, и про устройство индонезийского жилища. Потом кто-то рассказывал, что человеком серьезный, работящий. Непохоже, чтобы такой «развлекался по вечерам».

— Что значит «развлекаются по вечерам»? — не выдержала она. — С женщинами, что ли?

— Нет, там женщин нет, — коротко ответила Ёсико.

— Чем же они развлекаются?

Но хозяйка лишь коротко хохотнула и больше на эту тему говорить не стала. Помолчала и сказала нечто странное:

— Это уже не мой муж, не Таро Иинума. Таро был нервный, пугливый, вздрагивал, когда до него дотронешься. Я бы, может, и сама с ним развелась, если бы не сбежал. А этот… Ну разве что чистюля. В остальном — никакого сходства… Понимаете, незадолго до исчезновения произошел с ним один случай. Возможно, тогда-то с Таро и произошло превращение… Было время — я хотела начать все сначала, хотела, чтоб у нас с ним наладилось. Решила — ни перед чем не остановлюсь. Записалась в кружок, начала тренироваться. Оказывается, так интересно! Я и про Таро стала забывать.

— Что за кружок? — спросила Мицуко. — Айкидо?[16]

Вместо ответа, Ёсико молниеносным движением подхватила ее под мышки и усадила на стол. Мицуко забарахталась, засучила руками-ногами и пребольно стукнулась коленкой о стену. Тут Ёсико прилепилась спрутом к зашибленной коленке и моментально высосала из нее боль.

— Походила на тренировки и сама стала такая, как Таро, — похвасталась она.

Затем последовал рассказ о том дне, когда Таро Иинума перестал быть самим собой. Мицуко сидела вся красная, потирала коленку и слушала.


Рассказ Ёсико


Три года назад вон там, где теперь корпуса, домов еще не было, а на холме только-только построило новый ресторан. Как-то в воскресенье, ближе к вечеру, решили мы туда сходить. Посидели, выпили чаю, поели творожного кекса. Взяли домой бифштексов с соусом, идем назад по тропинке. Вокруг кусты, деревья. Вдруг слышим — странный такой звук, как будто мотор заурчал. Оглянулись — никого. Пустырь, трубы какие-то лежат. Ладно, пошли дальше. Вышли на асфальтовую дорожку, идем полем. Справа и слева — высокая трава. И снова непонятное урчание.

— Что такое? — спрашиваю, а из зарослей одна за другой выскочили собаки, и все здоровущие такие.

Я сначаланичуточки не испугалась. Смотри, говорю, они без ошейников, наверно беспризорные. И тут одна ка-ак кинется на Таро, и остальные следом за ней. Он заорал, пакет с бифштексами отшвырнул в сторону, но за пакетом только одна псина бросилась, а все прочие давай ему брюки драть и за ноги кусать! Таро кричит: «Ой! Караул! Грязные какие! Отстаньте!». Я перепугалась, побежала за помощью. Позвонила из автомата в полицию, пока приехали аз санэпидемстанции с палками и сетками, пока то, пока се, прошло не так мало времени. Привожу я их на место — собак не видно, Таро лежит на асфальте. Отвезли его в больницу, осмотрели — вроде ничего особенно ужасного: бешенства нет, только десятка полтора не очень глубоких укусов. Скоро он пришел в сознание, я успокоилась, думала, все нормально. А тут приезжает в больницу его бабушка — на такси примчалась, всех прочих родственников опередила. Глаза выпученные, причитает: «Все, пропал наш Таро, заколдовали его злые духи!». Потом его мать приехала. «Ты, — говорит, — бабушку не слушай. Она у нас отсталая, суеверная, а недавно еще в какую-то секту записалась. Такое несет — уму непостижимо». Но мне все равно жутко стало. Растолкала мужа, кричу: «Ты что, теперь совсем психом станешь?». Он лежит, глазами хлопает и ни слова в ответ. Ну, меня и понесло — нервы, напряжение, да и злости на него накопилось. «Что молчишь? — кричу. — Оглох?». А он как воды в рот набрал. Меня прямо затрясло. Схватила чашку с чаем и в него запулила… В общем, вскоре после этого ушел он из дома. Но крутился все время где-то неподалеку, я на него постоянно натыкалась — то возле станции, то в порке. И раз от разу он все больше менялся: плечистый такой стал, глаза блестят, движения резкие. Увижу его, окликну, глядь — а его уж и след простыл. Был — и нету. Позвонил Орита-сан, сказал: твой на работу не ходит, не случилось ли, мол, чего. Ну, я разревелась, говорю: «Пропал мой Таро. Исчез в неизвестном направлении». А разревелась не потому, что муж бросил, просто страшно стало. Сейчас, думаю, замучают расспросами, что, да чего, да почему до сих пор в полицию не заявила. Решила дурочкой прикинуться, безутешной женой, у которой от горя крыша поехала. На самом деле горя я никакого не чувствовала. Сначала безумно злилась на Таро, потом зависть меня обуяла. Ишь, думаю, какой он крепкий да гладкий стал, а я такая слабая, хилая, несимпатичная… И решила я записаться в кружок.


Ушла от нее Мицуко, так толком и не поняв, что за кружок такой и что имелось в виду под «вечерними развлечениями» Таро. Но на своего постояльца с того дня она смотрела уже без прежнего трепета. Так ты, думает, раньше в фармацевтической компании работал, Ну-ну, думает.

Сентябрь наступил, снова начались занятия. С обеда и до вечера у Мицуко полон дом ребятишек. Таро в классе не появлялся, уходить стал раньше, возвращаться позже. Ее это устраивало. Неприятно как-то стало на него при дневном свете смотреть. Ночью покувыркаться — еще куда ни шло, а в остальное время суток прямо глаза бы его не видели.

Зато прониклась она какой-то странной симпатией к Фукико. До каникул Мицуко просто жалела бедняжку, не давала ее обижать, а теперь учительницу будто прорвало: и волосы-то она девочке расчесывала, и ногти стригла, и заставляла на час раньше приходить, и уроки проверяла. А уж как переживала, что Фукико хуже других учится! Надо сказать, что Фукико все эти знаки внимания воспринимала настороженно. От приходов на час раньше под разными предлогами увиливала, а после занятий норовила побыстрее удрать, чтоб Мицуко не подловила.

Как-то раз учительница ее все-таки успела зацапать. Спрашивает:

— Кто тебя ужином кормит?

— Покупаю что-нибудь. Папа денег дает.

— И что ты покупаешь? — не отставала Мицуко.

— Ну, там, чизбургер или кусочек жареного цыпленка…

Мицуко так тяжело вздохнула, что девочке стало стыдно и она заплакала.

— Вот что, — объявила Мицуко. — Теперь будешь ужинать у меня.

Восторга Фукико не выразила, но и отказываться не стала. Ее так развезло, что она все плакала, плакала и никак не могла остановиться. Мицуко достала платок, вытерла девочке зареванное лицо, и та вдруг обмякла, вся ершистость куда-то подевалась — ткнулась учительнице носом в грудь и разрыдалась еще пуще.

И ничего ужасного с Фукико от этого не случилось, хотя папа сколько раз говорил, что от людей надо держаться подальше. Но Китамура-сэнсэй, наверно, не такая, как другие, — она единственная, про кого папа ни разу ничего плохого не сказал.

В общем, отношения у Мицуко и Фукико наладились. Теперь девочка приходила каждый вечер, съедала приготовленный Таро ужин, потом Таро уходил, а она тихо сидела в комнате или играла во дворе (во все дни, кроме среды, потому что по средам в пансион приходили ее одноклассники). Минут за пять до возвращения Таро девочка, словно повинуясь неведомому сигналу, вставала и уходила домой. Такой установился ритуал.

От учительницы Фукико больше не бегала, но смотрела на нее без особого обожания. Книжек, которые подсовывала ей Мицуко, не читала, стряпню Таро ела как бы через силу — не признавала блюд, которые не политы кетчупом или майонезом. Зато почему-то любила смотреть на Таро, весь ужин просто глаз с него не сводила.

Девочка была неразговорчивой, а если отвечала на вопросы, то невпопад, не о том, о чем спрашивают.

Например, Мицуко говорит:

— Какой у тебя папа ученый. Все на свете знает. Про крокодилов мне рассказывал. Наверно, много путешествовал, да?

Фукико немного подумала и отвечает:

— Он все собирается. Говорит: «Странствовать хочу». Давно чемодан собрал. Так чемодан и стоит возле ванной. А сам никуда не едет. Последний раз давным-давно ездил, еще когда на другой работе был.

— Должно быть, он очень занят? — полюбопытствовала Мицуко.

Но Фукико лишь неопределенно покачала головой, как будто не вполне поняла смысл вопроса. Странным она все-таки была ребенком.

В следующий раз Мицуко попробовала зайти с другого бока:

— А что твой папа говорит про Таро?

Спросила и тут же пожалела — уж больно бессмысленную физиономию состроила Фукико.

Часто Мицуко наблюдала за девочкой — как та трет щеку потной ладошкой, или о чем-то думает, или лениво ест, глядя в пространство туповатыми глазками, — и сердце сжималось от непонятного чувства. То ли от раздражения, то ли от слишком сильной любви. В такие минуты хотелось остаться вдвоем, поскорей бы уж уходил Таро на свою вечернюю прогулку. Но когда Мицуко и Фукико оставались наедине, выяснялось, что им как-то нечем заняться. Чтения, даже вслух, девочка не признавала, и из-за этого они постоянно ссорились. Но зато бывало и такое: сидит Мицуко, пришивает своей питомице пуговицу на платье, а голенькая Фукико уткнется головой ей в плечо и затихнет. Мицуко наклонится посмотреть — не уснула ли, а та наморщила лоб и не отрываясь следит, как иголка в дырочки ныряет,

— Я смотрю, пуговица тебя интересует больше, чем книжки, — скажет Мицуко.

А Фукико в ответ:

— Конечно. Ведь я не интеллигентка какая-нибудь. — И все испортит.

С тех пор как Фукико вошла в фавор к учительнице, остальные дети перестали задирать девочку в открытую, но за глаза по-прежнему говорили про нее всякие гадости — еще больше, чем раньше. Особенно доставалось папочке толстухи, который ходит в какой-то «Голубой бар» и там «крутит задницей». Это интересное выражение малыши подслушали в разговоре школьников постарше, что оно означает, не поняли, но подхватили и полюбили употреблять к месту и не к месту. Загадочная фраза дошла до ушей мамаш, которые ее смысла тоже не поняли и тщетно ломали себе голову — что же такое «крутить задницей».

С Мицуко на эту тему беседу завела все та же Орита-сан. Сначала учительница долго смеялась — таинственная идиоматика ее ужасно развеселила. Но Орита-сан была уязвлена таким легкомыслием и строго сказала:

— Это нужно немедленно прекратить. В конце концов, можно же и СПИДом заразиться!

Мицуко не поняла:

— Что нужно прекратить?

Орита-сан еще пуще возмутилась — на сей раз лицемерием собеседницы:

— Так ведь ваш Таро с ним… — И запнулась, не договорила.

Никакой он не мой, подумала Мицуко, и какое мне дело, с кем он там дружит.

В общем, не доходило пока до нее, в чем тут криминал.

— На мой счет можете не беспокоиться, — со значением сказала она, чтобы стало ясно: если у нее с Таро что-то когда-то и было, то теперь все, они чужие люди, у каждого своя жизнь. Но Орита-сан осталась неудовлетворенной:

— Вы бы все-таки поговорили с ним по-человечески. Лучше всего, если бы он вернулся к Ёсико-сан, ну а если не хочет — пусть разведется как положено, и тогда выходите за него замуж. Вот это будет по-людски. А шляться по барам для голубых — это же последнее дело!

Мицуко молчала, совершенно сраженная словами «замуж» и «бары для голубых». Так вот что такое пресловутый «Голубой бар»! Ну и пусть, подумала она. Мне до этого дела нет,

— Меня его связи не интересуют, — сказала она вслух. — Пусть живет как хочет. С чего вы взяли, что я собираюсь выходить за него замуж?

От этих слов Орита-сан чуть не всхлипнула:

— Какие вы с Ёсико жестокие! Вам на него наплевать! Ах он бедняжка. — И, смахнув слезу, удалилась.

А вот чем закончилась вся эта история.

Однажды (дело было уже где-то в последних числах сентября) семейство Орита в полном составе отправилось на выходные в гости к бабушке и дедушке. Возвращались в воскресенье вечером. Электричка прибыла на токийский вокзал Уэно. семейство вышло на платформу, и тут сынишка объявил, что у него шнурки на кроссовках спутались и дальше идти он никак не может. Мать посмотрела — в самом деле, шнурки правой кроссовки каким-то таинственным образом завязались в узел с шнурками левой. Просто мистика! Мальчуган сел на корточки и принялся, кряхтя, распутывать узел, а госпожа Орита поглядывала по сторонам — просто так, от нечего делать. Вдруг видит — на противоположном перроне стоят рядышком двое — Таро Иинума и Тосио Мацубара, у каждого по большому чемодану. Госпожа Орита так дернула своего благоверного за руку, что тот в первый момент ужасно возмутился, а когда сообразил, в чем дело, давай орать:

— Иинума! Иинума-кун!

Таро оглянулся, ни малейшего смущения не выказал, а очень вежливо поклонился.

— Ты куда?! — еще отчаянней крикнул господин Орита.

— Большой привет, спасибо за все, — негромким, но почему-то очень явственно слышным голосом откликнулся Таро.

— Ты, идиот!.. — хотел было продолжить диалог господин Орита, но в это время со страшным грохотом и лязгом прибыл скорый, разъединив собеседников.

Поручив жене следить за багажом, господин Орита кинулся к переходу, но вскоре вернулся обратно и, тяжело дыша, пожаловался:

— Не успел. Иду звонить в полицию.

Однако жена его от решительных действий отговорила: ну, поехал он куда-то со своим приятелем, это ведь не уголовное преступление.

— А вот кому надо позвонить, так это Китамуре-сэнсэй, — задумчиво произнесла госпожа Орита и прямо с вокзала позвонила Мицуко. К телефону никто не подошел. Ладно. Вернулись домой — Орита-сан позвонила еще раз. Опять никого. Очень странно — время-то было за полночь. Забеспокоились супруги, сели в машину, поехали в Южный район, нашли тускло освещенную, немощеную улочку, где жила Мицуко. Смотрят — в доме свет не горит. Покричали из двора: «Сэнсэй! Китамура-сэнсэй!». Никакого ответа. Тогда подергали дверь — не заперта. Вошли в прихожую, зажгли свет, огляделись. Очень чистенько, прибрано, только уж больно тихо. Тут Орита-сан толкнул жену локтем в бок и пальцем на стену показывает, а на стене объявление. Розовым фломастером, крупно:


ПАНСИОН «КИТАМУРА» ЗАКРЫТ


Ну вот, а назавтра получили супруги телеграмму:

ВДВОЕМ ФУКИКО БЕЖАЛИ КУДА ГЛАЗА ГЛЯДЯТ ПОКРОВОМ НОЧИ ТЧК БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ ТЧК МИЦУКО.

Дом Мицуко в скором времени снесли, стали строить на том месте многоэтажку. Учеников родители пристроили в другие пансионы, и стало в Южном районе тихо, дети сюда больше не ходят.


Inumukoiri by Yoko Tawada

Copyright © 1993 by Yoko Tawada

© Г. Чхартишвили, перевод на русский язык, 1996

Киёко Мурата Сиоманэки



Эту историю я впервые услышала в конце прошлого года.

— Палтус, кому палтус, палтус!.. Каракатица, скумбрия, макрель!

Время близится к вечеру. В маленьком ресторанчике на втором этаже рыбной лавочки, кроме нас, посетителей нет. Снизу время от времени доносится призывный клич торговца рыбой.

В тот день мы праздновали день рождения учителя Коуми. Семьдесят семь лет — особая дата. Плюс проводы старого года — достойный повод для встречи. Гостей собралось человек десять. У учителя плохо со зрением, поэтому решили отпраздновать не вечером, а днем. За сёдзи[17] еще совсем светло, так что банкет проходит тихо и чинно. После нескольких чарок сакэ учитель сидит, устало облокотившись о стол, — видимо, сказывается возраст.

И вдруг он начинает повествование об острове Миносима.

— Это было лет десять назад… Мы с друзьями из общества хайку решили отправиться на Миносиму. Ранняя весна — сезон заготовки морской капусты. Это время года на острове исполнено особого очарования. Именно того, что требуется для поэтического путешествия. Дорога тянется по берегу, и вдоль нее громоздятся валуны. На них сушатся листья морской капусты. Черные, с каким-то жирным отливом стебли, словно выброшенные самим морем, устилают весь берег.

…Учитель рисует в воздухе палочками, запачканными сасими[18] и соевым соусом, карту острова. Остров совсем маленький, расположен в Корейском проливе, в окружности всего-то километров семьдесят, и живет там чуть более пятисот человек.

Остров мгновенно возник перед нашими глазами, словно из туманной дымки.

— Когда морскую капусту только-только вытаскивают из воды, она имеет коричневатый оттенок, но стоит ей немного подсохнуть, как она сразу чернеет. Ее длинные черные скрученные спирали устилают все побережье. Такое впечатление, что остров буквально порос волосами.

Остров, поросший волосами… Картина уже довольно-таки странная, почти непристойная, но это только начало.

Наш учитель никогда не умел сидеть прямо, словно позвоночник его совсем не держит, — такая вот ужасная осанка. Однако мне не доводилось слышать, чтобы в молодости он чем-то болел. Остается предполагать, что это у него от природы.

— Остров… Ах, как это чудесно! — мечтательно пробормотал Ясунори Ёкота, подняв чарку с сакэ. — Свежей рыбки можно наесться вдоволь…

Лет тридцать назад учитель Коуми был нашим классным руководителем. Мы тогда учились в третьем классе школы высшей ступени. Как ни странно, он и тогда уже выглядел довольно старообразно, но был очень мягким, легким, деликатным человеком, так что благодаря ему трудный и нервный период сдачи приемных экзаменов в университет прошел для нас, в общем-то, безболезненно. К концу второго школьного полугодия его предмет — а преподавал он родную речь — стал факультативным, и я хорошо помню, как учитель Коуми, сидя в полупустой аудитории за кафедрой, глуховатым голосом монотонно читал лекции по древней литературе.

— А давайте все вместе махнем весной на этот самый остров! — предложил вдруг Тосио Ёсихираки, возглавлявший наше общество однокашников.

Учителю уже немало лет, так что с поездкой лучше бы поторопиться. Однако сам он, вытянув поудобнее ноги, печально покачал головой:

— Нет… Такое мне уже не под силу. Море в тех местах бурное, а я плохо переношу качку. И в тот-то раз меня уговаривали, что все обойдется, надо только принять лекарство, но увы… По дороге туда я еще как-то держался, а вот обратно — просто в лежку лежал, Едва живой остался.

— М-да… Этот уж ас способен понять только тот, кого хотя бы разок укачало, — согласился Ёкота. Кажется, он тоже страдал морской болезнью.

— Но если кто-нибудь из вас когда-нибудь соберется на Миносиму… О, там есть на что посмотреть! — Учитель поднес к тонким губам чарку с сакэ и осушил ее одним глотком. Он говорил словно в пустоту, не обращаясь ни к кому конкретно.

— Вы имеете в виду морскую капусту?

— Нет-нет, не капусту. Вообще не водоросли. Я говорю о людях. О старухах. На них непременно нужно посмотреть!

— На местных старух?

— Да. На старух с острова Миносимэ. — Учитель Коуми вообще всегда был склонен, так сказать, растекаться мыслию по древу, перескакивая с предмета на предмет. Так бывало и тогда, в школьные годы. Порой за урок мы успевали обсудить массу разнообразных вещей, начиная с танка Минамото-но Санэтомо:[19]


Перевал Хаконэ
Беспрепятственно мы миновали —
И взору открылось
Неспокойное море Идзу,
Острова среди волн бегущих…

Потом мы перескакивали на Минамото Ёсицунэ,[20] далее — на Чингис-хана и заканчивали почему-то «Тысяча и одной ночью»…

Сидя все в той же небрежной позе, опершись локтями о стол, учитель снова поднес ко рту чарку, отхлебнул и принялся разматывать нить воспоминаний.

— Этих старух я встретил на прибрежной дороге. Вдоль нее лежали груды жирно блестевшей морской капусты. Старухи были в рабочей одежде, в шароварах, на голове — полотенце, будто решили прогуляться до взморья. Скрюченные, словно креветки, они походили на сплюснутые запятые. Вообразите такую картину: спереди к запятой приставлена крошечная головка, а внизу торчат две коротенькие ножки. Ходить в таком положении довольно-таки затруднительно, а потому старухи катили перед собой самодельные тележки — что-то вроде колясочек, с которыми младенцы учатся ходить. К деревянному четырехугольному ящичку приделаны колеса от старенького велосипеда. Громыхая, старухи тащились по проезжей части, где во весь опор неслись машины…

— Но ведь это опасно! Куда же они направлялись? — удивился Ёсихираки.

— Собственно говоря, никуда. Просто каждое утро они выползали на проезжую часть — за добычей,

— Они что — грабили такси? — истерично взвизгнула сидевшая рядом со мной Рэйко Оба. Все дружно расхохотались. Не засмеялся только учитель. Он почти улегся на стол, напоминая выброшенную на берег ослабевшую каракатицу,

— Вообще-то это недалеко от истины, — невесело улыбнулся он. — Дело в том, что они норовят угодить под колеса автомобилей.

Теперь уже замолчали мы. Учитель сам плеснул себе сакэ в опустевшую чарку.

— В такое трудно поверить, и тем не менее… Я видел это собственными глазами. Старухи на Миносиме промышляют поодиночке, не сбиваясь в группы, подыскивая подходящую жертву. Выбирают такую машину, чтобы денежная компенсация была побольше. Легковушки местных жителей они не трогают, портовые грузовики тоже, а вот машины местной администрации, банковские или почтовые машины — самая лакомая добыча. И уж конечно, такси или машины напрокат, с приезжими туристами. Все это происходило совсем недалеко от местной управы, участок дороги там обрывистый… Нас было человек десять — любителей поэзии, и мы расселись в три машины. Я ехал в головном такси. Неожиданно впереди мелькнула какая-то тень. Человек? Не похоже, Не бывает таких сплющенных человеческих тел. Очень причудливые очертания. Тут наш шофер резко сбросил скорость и поехал очень медленно. «А, черт, — пробормотал он, — опять эти крабы повылезали…».

«Тень» стояла посреди дороги и не отводила глаз от нашей едва ползущей машины. Когда мы подъехали ближе, я рассмотрел старуху. Она даже не отступила на обочину, а так и осталась стоять, где стояла, словно сплющенная запятая, с тележкой в руках. С нескрываемой обидой она проводила нас взглядом.

Не проехали мы и пятисот метров, как впереди возникла вторая, точно такая же тень. С громыхающей тележкой в руках старуха брела прямо посередине дороги. При нашем приближении она замерла на месте. Водитель безостановочно жал на клаксон, и «тень» наконец медленно убралась в сторону.

Когда я спросил, что все это значит, водитель нехотя пояснил: «Они подкрадываются незаметно, как береговые крабы…».

И впрямь, старухи походили на крошечных сплющенных крабов, наползающих с берега моря.

Водителю было явно неловко говорить о таких вещах, но он все же поведал нам совершенно невероятную историю. Каждый день старухи выходят на дорогу в надежде, что их переедет машина. Причем не одна, не две старухи, а несколько десятков. Обычно «ловцы» такого рода хотят только денег и не стремятся расстаться с жизнью, но эти старухи жаждут смерти, и только смерти! Ну просто кошмар какой-то!..

«Зажились на этом свете, обузой стали — вот и хотят умереть сразу и без мучений. Да к тому же принести в дом кругленькую сумму», — пояснил водитель.

Значит, старухи, не зная, как помочь детям и внукам при жизни, стремятся погибнуть под колесами автомобилей, чтобы добыть для семьи деньги! Не старухи, а просто камикадзе! Неизвестно, кто из них положил начало этому «бизнесу», только теперь он распространился по острову как эпидемия… Все местные старухи просто помешались на своей затее. Причем выбирая места повыгодней. Например, на этом участке — очень удобная позиция, вот они и стекаются туда, где дорога обрывистая и идет вдоль побережья. Последнее время водители ездят здесь предельно осторожно, так что число несчастных случаев даже снизилось, а вот несколько лет назад каждый месяц непременно было два-три смертельных исхода…

Водитель не отрывал глаз от дороги, готовый каждую секунду резко нажать на тормоз. Мы тоже вжались в сиденья, чтобы выдержать удар. Старухи провожали нас разочарованными взорами. Если попадешь под машину, ползущую на такой черепашьей скорости, в крайнем случае руки-ноги переломаешь, но уж на тот свет никак не отправишься. Такой вариант старух не устраивает. Они хотят умереть сразу, а не остаться калеками.

Учитель закончил свой рассказ.

— Ну прямо как летчики-смертники во время войны, — потрясенно заметил Ёсихираки.

— В тот вечер, приехав в гостиницу, мы не столько занимались сочинением хайку, сколько обсуждали старух-камикадзе. В нашей компании было немало женщин в возрасте. В итоге все сошлись на том, что эта история выходит за рамки человеческого разума, — продолжал учитель. — На другой день мы возвращались домой. Наше суденышко отходило от пристани в десять утра. И вновь вдоль дороги стояли старухи, так и норовившие броситься под колеса. Дорога шла по самому берегу, видимость была прекрасная. По обочинам извивались черные волосы морской капусты, похожие на диковинные существа. От них исходил острый пряный запах моря.

Морская капуста — и старухи… Свежий запах водорослей — и иссохшая человеческая плоть. Чудовищный контраст, даже больно смотреть.

Волосы морской капусты черны, как волосы этих женщин в юности. Старухи бредут среди них, словно по дороге воспоминаний. Вернее, воспоминания сами возникают на их пути причудливыми картинами…

Проезжающие машины тащатся едва-едва, словно стадо коров, чтобы ненароком не задеть старуху. Старухи, катя перед собой тележки, пересекают дорогу, ковыляя среди машин, спотыкаясь и пошатываясь, словно призраки. Согбенные, сплющенные тела, вверившие себя тележке…

Из-за старух на дороге внезапно образовался затор, хотя машин на острове мало. Наш водитель, лет пятидесяти, вдруг показал подбородком на переднее стекло, не снимая руки с тормоза: «А вон и моя мамаша, тоже здесь…».

Но мы так и не смогли понять, какая именно из старух его мать.

«Ничего не можем с ней поделать. Каждое утра после завтрака бежит сюда, как на работу, говорит жена. Видишь ли, хочет подарить внуку на окончание школы машину, а внучке, моей племяннице, ко дню совершеннолетия — „взрослое“ платье. Не можем же мы держать ее на цепи! Вот, веду машину и все время боюсь задавить собственную мать!».

Коуми-сэнсэй[21] положил в рот кусочек палтуса.

На обратном пути спутники, кажется, снова обсуждали эту тему, но учитель, как я уже говорила, страдавший морской болезнью, всю дорогу промаялся в каюте.

А ведь эти старухи в молодости, верно, были ныряльщицами, подумала я. Просоленное морской водой тело ныряльщицы остается крепким и в старости, так что живут они очень долго. И вот эту упрямую, непокорную жизнь они хотят швырнуть под колеса автомобилей только затем, чтобы купить внуку машину или внучке «взрослое» платье!

Учитель вдруг посмотрел на нас, трех женщин, и строго спросил, точно вызывал к доске отвечать урок:

— Ну а вы — вы способны на такое?

Я и сидевшие по бокам Рэйко Оба и Мисако Сунагава только головой покачали.

Учитель нахмурился:

— Вернувшись домой, я задал тот же вопрос своей жене. Она рассмеялась и сказала: «Ну… Если бы я жила на острове, то поступила бы точно так же». Я посмотрел ей в лицо и понял, что она не шутит. Не знаю почему, но я почувствовал, что она действительно способна на такое.

Все дружно рассмеялись. Мы вдруг представили вечно недовольное, в глубоких морщинах лицо супруги учителя.

— А какое хайку вы сочинили на острове? — спросил Ёсихираки.

Учитель посмотрел в пространство и продекламировал:


Прибой забвения
И старческие фигуры скрылись во мраке…
Закатный час — курэососи…

У слова «курэососи» — «поздний закат» — есть еще одно значение. Это поэтическое название сезона весны.


Апрель. Весна.
Время к вечеру.

— Ты где? — послышался голос жены. — Да где же ты?

Ого, второй раз уже с раздражением:

— Если слышишь меня, отзовись!

Как будто не знает, что не всегда хочется отозваться, если и слышишь.

— Тебе звонит Масукава-сан!

Я упорно молчал. Даже если жена прикрывает трубку рукой, на другом конце все равно ее слышат. Да, с возрастом жена становится порой просто невыносимой. Можно было и не кричать во весь голос, а положить трубку у аппарата и пойти спокойно поискать меня.

Когда я закончил свои дела и прошел в гостиную, трубка уже лежала на аппарате.

Кёко Масукава и Рэйко Оба довольно долго занимались финансами нашего общества. Даже не знаю почему, но мои отношения с учениками этого класса не прервались. В конце декабря, например, мы все вместе провожали старый год и отмечали мое семидесятисемилетие. Потом Масукава организовывала празднование Нового года. Сейчас, кажется, ничего такого не намечается.

Жена, по своему обыкновению, сидела у котацу[22] и читала какой-то роман.

— Что она сказала? — поинтересовался я.

Жена посмотрела на меня через выпуклые линзы очков и раздраженно буркнула:

— Что съездила на Миносиму. Что-то в этом роде. Она сказала, что перезвонит, так что не отходи далеко. Если я все время буду бегать к телефону, то забуду, на каком месте остановилась.

Я прошел в соседнюю комнату, где стоял телефон, и сел в кресло. Видно, Масукаве запал в душу мой рассказ про остров, вот она и решила туда наведаться. Через некоторое время телефон зазвонил снова:

— Сэнсэй, вы? Это Масукава. Знаете, сэнсэй, мы с Рэйко вдвоем съездили на Миносиму, вы ведь так интересно рассказывали об острове. Вот я и звоню — не терпится поделиться впечатлениями.

Голос у этой женщины низкий, речь очень четкая. Помнится, она пела в коре. Это меня тяготит груз лет, а молодые — они такие легкие на подъем…

— После той встречи я обзвонила всех своих знакомых. Но никто на Миносиме не был. Недалеко от Миносимы есть еще один остров, Ядонэ. Там много чего понастроено, целый развлекательный комплекс, вот Ядонэ все знают. А про Миносиму мало кто слышал. Тогда мы с Обой решили сами поехать туда на уик-энд.

Масукава и Оба, как и многие в этом классе, родились в первой половине года, так что им обеим уже исполнилось по сорок семь. Обе замужем. Масукава живет с мужем и двумя сыновьями. Муж сделал неплохую карьеру, сыновья поступили в университет, так что Масукава теперь лишь несколько дней в неделю подрабатывает бухгалтером. Живут в достатке, но без излишеств. У Рэйко Обы детей нет, живет вдвоем с мужем, они вместе служат в каком-то государственном учреждении. Помнится, в школе Оба занималась легкой атлетикой, бегала на короткие дистанции.

— До залива Тодзаки, откуда отходит катер на Миносиму, мы добирались на электричке, а потом два часа плыли морем. Там все как прежде. Катера совсем древние, ни парома, ни быстроходных судов все еще нет. Мы выехали десятого апреля, и на острове пробыли два дня и одну ночь. Недолго, конечно, но успели посмотреть все что можно.

В трубке едва слышалось нежное дыхание Масукавы.

Вот как, вот как, благодарю за труды. Я низко склонил голову перед телефоном. Перед глазами всплыли очертания крохотного голубого острова.

— Мы давно не видели моря, так что знаете, сэнсэй, радовались прямо как дети. Кругом одна вода, просто невероятно. Полная чаша морской воды. Плаваю я плохо, вот все время и пыталась представить себе, сколько под нами метров и какой это будет объем воды. Настоящий водяной ад! А острова в море… Вроде бы совсем близко от берега, но все равно кажется, что они совершенно оторваны от суши. Особый, затерянный мир…

— Да-да, именно так, затерянный мир, — взволнованно согласился я.

— На острове могут происходить самые невероятные вещи, какие невозможны на материке.

— Именно так, — снова поддакнул я.

Масукава и Оба уже съездили на Миносиму и узнали то, что мне так давно хотелось выяснить. Хотя прошло десять лет, старухи с тележками по-прежнему стояли у меня перед глазами. Мне показалось, что вот сейчас я засуну руку в заветный мешок с подарками и вытащу… но что именно?

— И… что? — не выдержал я. У меня даже дыхание перехватило. Как там, на Миносиме? Ведь, что ни говори, прошло уже десять лет.

— Около пристани была стоянка такси, и мы уже собрались сесть и отправиться в частный пансионат, где нам были заказаны номера, но случайно выяснили, что можно взять машину и напрокат. Рэйко обожает водить, и ей захотелось самой порулить, мы с ней даже немного повздорили. Ведь если мы наткнемся на старух и дело кончится несчастным случаем, то… Но Рэйко спокойно возразила, что будет очень осторожна, и вообще, если бы существовала какая-то опасность, то вряд ли тут стали бы давать напрокат машины. Вообще-то она права, подумала я и согласилась. Мы сели в единственную на острове старенькую «Тойоту» и, узнав, как доехать до того места, где мы договорились насчет квартиры, тронулись в путь. Нам нужно было добраться до деревушки, расположенной километрах в пяти от пристани, Туда вела дорога, тянувшаяся вдоль самого берега. Мы ехали очень медленно, но не встретили ни единой живой души. Только берег, морская капуста и море — насколько хватал глаз.

Как вы и рассказывали, сэнсэй, весна — сезон заготовки морской капусты. Ее листья навалены вдоль всей дороги. Остро пахло морем и водорослями, Черные стебли жирно блестели в лучах солнца, но мы решили, что они скорее напоминают не женские волосы, а клубки извивающихся черных змей. Зрелище довольно неприятное, до сих пор забыть не могу. Кажется, так и ползут, так и ползут прямо перед глазами! Однако дорога была пуста. Не то что человек — даже кошка не пробежала. Так мы спокойно добрались до пансионата «Хамасаки». Собственно говоря, пансионат — это громко сказано. На самом деле это что-то вроде склада или сарая за домом одного местного рыбака, но перестроено под жилье. Две комнатушки, куда пускают на постой туристов, вот и все. Возможно, летом в деревушке приезжих больше, но теперь, кроме нас, никого не было. Вошла загорелая дочерна хозяйка, подала чай. Воспользовавшись случаем, мы как бы невзначай поинтересовались, есть ли на острове старики. А то что-то мы не встретили ни одного по дороге сюда. «Стариков у нас много, да все они заняты днем, вот и не показываются на улице, — невозмутимо ответила хозяйка, — по хозяйству хлопочут, за внуками приглядывают, пока дети на работе».

Нам хотелось продолжить расспросы, но хозяйка торопилась на берег, переворачивать разложенные на просушку листья морской капусты. Она к тому же была ныряльщицей.

Бросив сумки в «пансионате», мы поехали посмотреть местную достопримечательность, о которой нам рассказала хозяйка, — пляж Саруива. В самом деле, по дороге мы так и не увидели ни одного старика или старухи. Только море да ослепительно сверкающая пустая дорога…

— Вот оно как… — растерянно пробормотал я в трубку. Не знаю почему, но у меня было именно такое предчувствие. Уж больно нелепая ситуация, вряд ли местные власти и полиция стали бы долго мириться с таким положением дел. Значит, навели порядок. — выходит, старух больше нет… Исчезли.

Но Масукава упорно продолжала свое:

— По дороге на пляж мы свернули к маленькой прибрежной закусочной, пообедать. Рядом магазин фотопринадлежностей — там мы купили камеру, — бакалейная лавочка и магазинчик дешевых сладостей. Мы везде пытались выведать про старух, но безрезультатно.

Саруива — потрясающе красивый песчаный пляж, на отмели. За ним — утесы. Причудливые, похожие на диковинных зверей каменные глыбы вдаются в море. Оставив машину на прибрежном лугу, мы направились к линии прибоя. Пляж был совершенно пустынным. Вдруг мы заметили какого-то старика, похожего на рыбака. Он был с мешком, видимо собирал моллюсков, а теперь направлялся домой. Мы подошли к нему в надежде, что хоть он что-то прояснит.

«Скажите… Вы что-нибудь слышали про старух, которые бродили в этой округе с тележками? Правда, это было довольно давно, лет десять назад». На его лице, покрытом темным морским загаром, выразилось удивление. «С какими такими тележками?» — изумленно переспросил он. «С самодельными деревянными тележками, — пояснили мы. — Их еще можно катить перед собой». «Это кто же вам такое нарассказал? — сурово спросил дед, наклонив седую голову. Его волосы сверкали под солнцем, словно припорошенные солью. Брови и ресницы тоже были наполовину седые. — Никаких старух я тут не видел!» — отрезал он и, круто повернувшись, зашагал прочь.

Мы тоже побрели по кромке прибоя. Наши мнения разделились. Рэйко считала, что старухи с тележками — позор всего острова, и потому местные жители скрывают от нас правду. Мне же казалось, они действительно ничего не знают. Впрочем, физиономии у местных невыразительные, и сами они неотесанные, грубые, так что по лицу не разберешь. Это все равно как скала: звук не способен пробиться наружу сквозь толщу камня…

Масукава запнулась.

— Извините, сэнсэй… но… может быть, вы ошиблись? Может, это не Миносима, а какой-то другой остров?

— Нет, Миносима, — твердо сказал я.

— Ну тогда… Тогда они, наверное, просто скрывают.

— Старух было очень много. Не могли же о них забыть за какие-то десять лет все жители острова!

Мне стало зябко.

Десять лет назад я и мои друзья видели старух, которые, бродя с тележками по дороге, искали смерти. Теперь они бесследно исчезли, не оставив и тени воспоминаний. Было так — теперь по-другому. Больше ничего. На острове мы чужаки. Как нам докопаться до правды? А может, и не стоит этого делать?.. Все кончено. Непонятно, конечно, как старухи умудрились испариться, от всего этого скверный осадок, однако то, что их больше нет, — бесспорно положительный результат. Не мог этот ужас продолжаться вечно.

— Спасибо. Я все понял. Достаточно, — сухо поблагодарил я.

Но Масукава почему-то медлила, не решаясь закончить разговор. Потом с неожиданным воодушевлением вдруг сказала:

— Подождите, сэнсэй. Это еще не все. — Я явственно увидел, как она улыбается. — Одну старуху я все-таки видела. В последний день.

— Где?

— Рэйко гуляла допоздна, а потому утром спала как убитая. Ну а я решила еще разок прокатиться на машине до того самого пляжа. Хозяйка сказала — уж больно там хороши восходы. Было раннее-раннее утро, дорога словно выметена, так что даже такой горе-водитель, как я, мог проехать по ней безбоязненно. Если, конечно, не встретиться с бабушкой-камикадзе. Когда я вышла из машины, море уже окрасилось алым от восходящего солнца. В его лучах на прибрежном песке длинного пляжа, в лунках человечьих следов и под нанесенными ветром барханчиками залегли глубокие тени, так что весь пляж покрылся причудливым красно-черным узором. У меня был с собой аппарат, и я сделала несколько снимков предрассветного моря. Неожиданно в видоискателе, с правой стороны, у самой кромки морского прибоя, возникла причудливая тень. Человеческая фигурка.

Маленькая, совершенно скрюченная, словно сложенная пополам. В ватной безрукавке, видно из-за утреннего колода. В шароварах и дзори,[23] на голове — белое полотенце. Старуха! Неужто та самая — старуха-камикадзе?! Нет, тележки не видно. Опираясь на длинный бамбуковый посох, старуха медленно ковыляла по пляжу вдоль кромки воды. Непроизвольно я несколько раз щелкнула затвором фотоаппарата — и тут поняла, что старуха направляется ко мне.

Остановившись поодаль, она поклонилась, точно носом клюнула, и что-то сказала, но издалека я не расслышала, что именно. Похоже, просто поздоровалась. Сунув аппарат в сумочку, я пошла ей навстречу.

Старухе было явно за восемьдесят. И знаете, учитель, она действительно напоминала краба или сплющенную запятую, как вы и говорили.

Оказалось, что она приходит сюда каждое утро, чтобы полюбоваться восходом. Мы обе сели на прибрежный валун и стали смотреть, как алая капля солнца поднимается из моря. Разумеется, я не могла не воспользоваться случаем и спросила у нее про старух с тележками.

«Ежели лет десять назад — нет, не упомню… — прошамкала она. — А вот что было прежде… То еще не забыла».

Я и вправду читала в какой-то книге, что очень старые люди гораздо лучше помнят давние времена, нежели близкое прошлое. Оказалось, что в молодости старуха была ныряльщицей.

«И хозяин мой тоже», — добавила она.

В здешних местах ныряльщиков и ныряльщиц называют одним словом — ама. Промышляют тут в основном моллюска аваби — «морское ушко», зарабатывая на этом неплохие деньги. Но муж ее подорвал здоровье и нырять больше не мог. Пришлось ему заняться делом полегче — подвозить на лодке ныряльщиц до места промысла и обратно. По-местному такая лодка называется томаэ. Ама ныряют и поднимаются на поверхность сами, без посторонней помощи, так что у лодочника полно свободного времени. Поджидая ныряльщиц, можно закинуть в море снасть и удить рыбу.

«Прежде-то мужа кто кормил на Миносиме? Ама, жена его. Одна надрывалась. И хозяина, и деток, и свекра, и свекровь — все мы, ама…».

Тут старуха самодовольно рассмеялась, попытавшись горделиво приосаниться — даже скрюченную поясницу свою слегка распрямила. Я оцепенела. Только представить: ама, прежде кормившая всю семью. в старости вынуждена жить на иждивении… Это же для нее как острый нож в сердце! И тут мне вспомнились старухи с тележками, жаждавшие смерти, чтобы внуку купить машину, а внучке — «взрослое» платье…

В те далекие времена ама ныряли в одних набедренных повязках. Их обнаженные полные груди подобно большим мячам колыхались в морской воде…

К поясу привязан мешок для аваби, в руках — очки и железный крючок…

Я спросила у старухи, как поживают подруги ее молодости — ама.

— Да померли все. Никого уж, кроме меня, не осталось. Одна я, милая…

Я искоса посмотрела на сидевшую рядом старуху. Мне вдруг показалось, что у нее нет головы. Маленькая, она едва доходила мне до груди. Спина была скрючена так, что голова ее ушла в плечи. Безмятежно глядя в даль моря, старуха беззубо прошепелявила:

— Тело-то море помнит… Бывало, нырнешь, а вода тебя гладит, гладит… Со всех сторон море. Хорошо…

Сморщенные веки мигнули, пленкой прикрыв глаза. Я сидела рядом со старухой, словно приклеенная к камню. Мы обе не отрываясь смотрели на восходящее солнце.

Когда солнце окончательно поднялось, старуха сползла с камня и заковыляла по берегу, опираясь на посох. Я предложила подвезти ее на машине, но она и слушать не захотела. Ее согбенная фигурка уходила все дальше по дороге, ведущей к роще, становясь все меньше и меньше, и казалось, что уже движется один только посох, словно сам по себе. Наконец она совсем исчезла из виду.

Я еще раз достала камеру, чтобы заснять при утреннем свете песчаное взморье. Встав с валуна, я побрела к кромке прибоя. И тут…

Тут мне в глаза вдруг бросились какие-то полупрозрачные колючки, шевелящиеся на песке. Что-то ползло у меня под ногами. Вглядевшись, я рассмотрела маленького сухопутного крабика — сиоманэки. Оглядевшись вокруг, я заметила, что буквально весь пляж покрыт ползущими сиоманэки. Крошечные, коричневые, с голубоватой спинкой… Они ползли к морю, шевеля сверкающими клешнями.

Сэнсэй, их было несметное множество! И все они, перебирая клешнями, направлялись к морю! Словно совершали некий магический ритуал, ритуал поклонения морю, морской воде. У меня невольно стеснило грудь. Так вот где они, старые ама!.. Над песком уже начинал дрожать раскаленный воздух.

Голос в трубке прервался. Я тоже молчал. Я словно воочию видел песчаный пляж и ползущие полчища крабов. Внезапно в голове сложилась первая строка хайку:


Сиоманэки…
Сиоманэки…
Несметные полчища крабов
Приветствуют волны.

Сиоманэки… Те же иероглифы, взятые по отдельности, обозначают «прилив сладостных воспоминаний». Но ведь у них есть еще и третье значение! На языке поэзии словом «сиоманэки» называют весну.

Вернувшись в гостиную, я некоторое время бездумно сидел у жаровни. Правое ухо онемело и горело из-за того, что я слишком долго прижимал к нему телефонную трубку.

Очнувшись, я заметил, что жена куда-то исчезла. Должно быть, ушла за покупками.

Когда я ухожу из дому, то всегда сообщаю об этом жене. А она и не думает отчитываться, куда и насколько уходит.

В горле пересохло. Я пошел на кухню, вскипятил воды, заварил чай и вернулся к котацу. Отхлебнув глоток, я рассеянно смотрел на струйки пара, поднимавшиеся над чашкой. Перед глазами промелькнула картина: на песке сверкали клешни ползущих сиоманэки…


Bocho by Kiyoko Murata

Copyright © Kiyoko Murata

© Г. Дуткина, перевод ну русский язык, 2001

Марико Охара Психогинки[24]

1

До позапрошлой пятницы Братец Врэгги и Крошка Сбрен предавались любви во всевозможных позах.

Они занимались этим на экранах ста миллиардов телевизоров, заполонивших весь город и не позволявших себявыключить: хочешь не хочешь — смотри.

О Братце Врэгги было известно, что он внушительного роста: двадцать два с половиной сантиметра. Он ходил в механических доспехах, из которых повсюду торчали шестеренки, болты, пружины и трубки.

Крошка же Сбрен носила лиловое кимоно из шелковой кисеи, которое она, впрочем, при встрече с Врэгги по большей части немедленно сбрасывала, обнажая белоснежную керамическую плоть.

А когда все сообразили, что это вообще-то вроде как нехорошо, она уже была беременна.

Животик этой девятнадцати-с-половиной-сантиметровой транзисторной прелестницы начал распухать, как у пузатого китайского бога счастья. Должно быть, Крошка Сбрен, такая фарфоровая на вид, на самом деле была все-таки резиновая. По крайней мере, большинство сходилось на том, что ее надувают воздухом. А впрочем, очень может быть, что и Врэгги, и Сбрен — это только изображения, и ничего больше.

И вот наконец во всех без исключения жилых комнатах, во всех без исключения торговых заведениях, на каждой без изъятия стене, во всех неисчислимых кинескопах Крошка Сбрен мощно разродилась.

Родила она младенца мужского пола ростом двенадцать миллиметров, похожего на червяка.

Младенец появился на свет, кажется, в прошлый четверг, но моментально вырос и превратился в мальчика.

Во всем миллиардном городе не было равных этому мальчику — при взгляде на него просто перехватывало дыхание.

2

— Я люблю тебя.

— И я тебя.

— Правда?

— Правда.

— Ты меня любишь?

— Я тебя люблю.

Любовная драма, попросту говоря — сериал, была ужасно скучная. И драмой-то ее называть смешно. Никаких тебе переживаний. Так, обмен репликами. Добро бы еще просто банальными. А то вообще ничего похожего на разговор, даже самый заурядный.

— Хорошие цветочки, правда?

— Тебе идут.

— Давай поедем на остров купаться.

— Мы лучше запустим змея и полетим на нем вместе. Потому что я тебя люблю.

— Я тебе подарю кое-что.

— Подари мне себя. Распластайся поверх змея, как картинка, и подари.

Сидят вот так, глаза в глаза, и говорят все это.

Внизу строчка: «Данные», и из нее видно, что пульс у обоих учащается.

В общем, можно догадаться, что они друг в друга влюблены. Если, конечно, домыслить за них много чего.

— Вода, смотри, прозрачная, как в ванне.

— Сними кимоно.

— Еще не жарко.

— А хочешь, тебе сейчас станет знаешь как жарко.

— Что мы с тобой, в гейшу играем, что ли?

— А давай побросаем мячик: кто промажет, тот первый и раздевается.

Минут через пятнадцать после этого прилетела первая ракета.

Прикрывающая город противоракетная система спохватилась и пришла в действие. Но весь город защитить не удалось.

Шрамы, оставшиеся от военных действий полувековой давности, так и не зарубцевались. Из-за того, что некоторые участки ЕЁ мозга погибли, до сих пор время от времени происходят страшные катастрофы.

Самый ужасный ущерб, нанесенный тогдашним военным столкновением, — это то, что ОНА тронулась умом.

Бросание ракет вместо мячиков продолжалось дня три, после чего на экранах миллиардов телевизоров опять развернулся прежний сериал.

— Ну ладно. Я проиграла. Раздеваюсь.

Крошка Сбрен, служившая ЕЁ экранным воплощением, принялась неторопливо развязывать широкий пояс кимоно.

Кимоно было полупрозрачное, так что формы и без того просматривались, но во всеоружии наготы Сбрен оказалась хороша сверх всякой меры.

После этого более чем две недели парочка вполне бесстыдно предавалась любовным радостям, втянув весь город в водоворот возбуждения. Люди, машины, звери, птицы и ящерицы, враги и друзья, кроты, и киты, и коты, и самозванные боги — словом, все зрячие создания уткнулись в свои кинескопы.

То есть была запущена программа моделирования любви.

Эта программа предназначалась для вторжения, она требовала непременного ответа и навязывала известного рода отношения.

Было совершенно ясно, с кем ОНА разговаривает и с кем вступает в связь. Это был компьютер цитадели недавнего противника — Братца Врэгги, и находился он в сибирской тундре.

В результате, надо полагать, каких-то процессов, недоступных пониманию обычных людей, два эти существа полюбили друг друга, довели дело до брака и даже завели ребенка.

И должно быть, смотрели на все это не только жители Токио, но и обитатели Северной Сибири.

В комнате номер 8875, на самом верхнем этаже восьмидесятивосьмиэтажного небоскреба, жил мальчик-волк, с каждым днем он подрастал, и чем дальше, тем чаще у него вставал дыбом его волчий загривок. Что — то он такое предчувствовал — что-то нехорошее. А нехорошие предчувствия всегда сбываются.

Предчувствие и сбылось, да еще как сбылось, вопреки всякой вероятности.

Ребенок, росший не по дням, а по часам на экранах миллиардов телевизоров, постепенно стал походить на этого мальчика.

Шансов на это было ровно один на миллиард, но из всего населения города ОНА выбрала именно его.

Лицо у него числилось по разряду «трансформированная волчья морда типа А», шерсть была черная, глаза серебряные.

Мальчик-волк в полном одиночестве лежал свернувшись на мягком диване из овечьей шкуры, тускло освещаемый экраном телевизора.

За огромным окном висела огромная, похожая на декорацию луна.

Жить на самых высоких этажах высоченных домов считалось модным. Мальчик-волк выиграл свое жилье в лотерею. Похоже, с ним вообще всегда, с самого рождения, случалось невероятное.

Зачатый в ЕЁ искусственной матке, этот представитель редкостной породы человековолков отличался красотой и одаренностью, имел любовницу из немногочисленного сообщества иноприродных людей; если он садился за руль, то не было еще случая, чтобы ему пришлось задержаться у светофора, а тем более попасть в аварию; во всех магазинах автоматической торговли ему отпускали товары бесплатно, а на его банковские счета почему-то откуда ни возьмись поступали крупные суммы.

Внезапно по телевизору началась реклама Ассоциации соседей-японцев:


«Любите ли вы друг друга?

Люди, и машины, и трансформы?»


Во весь экран расплылась улыбка мужчины типичнейшей японской внешности.

«Ассоциацией соседей-японцев» называла себя религиозная организация, неожиданно набравшая силу в последние десять лет. Она проповедовала любовь и гармонию на основе материнства и была известна экстремистскими методами пропаганды.

По окончании рекламы возобновился сериал о любви кукольных молодых супругов. Их косматый ребенок прогуливал школу, отца избил, матери отгрыз соски.

— А мы ведь так тебя любим.

— Я ничего такого не чувствую.

— Вот, смотри, как любим.

— Почем я знаю, мне не видно.

Мальчик-волк, навострив треугольные уши, впился в телевизор. В его серебряных глазах мелькали белые тени.

— Я тебя люблю.

— Не верю.

— И я тебя люблю.

— Не чувствую.

Мальчик-волк раздраженно вертел черным хвостом и старался не слушать эти глупости. Но куда денешься — ну, выйдешь из комнаты, а в коридоре то же самое, на стенах то же самое, на потолке, на улице, в магазине, во всем городе передают одно и то же.

Любят его, видите ли.

Как бы не так.

Разве машина любит! Машина симулирует любовь, изображает ласку. А на самом деле ничего не чувствует.

Мальчику-волку вдруг захотелось поговорить по телефону. Он сбегал пописал, потом вернулся к себе на диван и вызвал нужный номер.

Экран был забит дурацким сериалом и видеть собеседника не позволял.

— Добрый вечер.

«Какой приятный голос».

Мальчик сдержал свой волчий оскал.

— Только голос приятный?

В эту минуту девочка, наверно, недоуменно склонила головку.

«Когда срезается верхний слой, становится видно что-то новое…».

Мальчик-волк почувствовал, как внутри у него разливается что-то теплое и ласковое.

— Что же это тебе видно?

Он представил себе, как девочка улыбается. Вообще, какая она сейчас.

«Честность. Смелость…».

— Да ну тебя.

«Мужественность. Способность мечтать…»

— Брось глупости-то.

«Твердость».

— Все ты врешь.

«И еще кое-что».

— Ну ладно, хватит.

«…Любовь».

Под своей черной шерстью мальчик-волк покраснел. И подумал: хорошо все-таки, что видеотелефон сейчас не работает в видеорежиме. Но вообще-то он, наверно, и так себя выдаст. Или уже выдал. Весь он как на ладони; что думает и что чувствует. Точно, точно.

«Деликатность», — сказала девочка и засмеялась.

Мальчик-волк вспыхнул. Разговаривая с девочкой, он часто вспыхивал.

«Хочу тебя видеть».

— М-мм…

«Ты чего?».

— Ты телевизор смотришь?

«Как тебе сказать. У меня зрение плохое. К счастью».

— Тогда надень очки.

«Зачем еще? — вспылила было девочка, но быстро передумала: — Надела».

— Смотришь?

«Смотрю… Постой-ка…».

— Похож?

После секундной паузы девочка ответила:

«Похож. Не то слово — это же ты и есть!».

— Ну вот видишь. — почему-то с гордостью сказал мальчик.

«Скажите, какие мы знаменитые! Какие гордые!».

Девочка всегда все точно улавливала. Это мальчику в ней и нравилось.

Вообще-то в этом городе мальчик-волк ни в чем не знал отказа. Раны и болезни миновали его. Только однажды он и попал в переделку — когда столкнулся с машиной, на которой ехала девочка. Надо думать, это столкновение специально устроила ОНА — чтобы их познакомить. Да, наверняка специально.

«Ты это брось! — строго сказала девочка. — Нечего, нечего!».

Ее решительность тоже понравилась мальчику. «Нечего, нечего!» — такое универсальное заклинание, отбрасывающее все гадости, которыми, как грязью, закидывает тебя судьба.

«Ты что это вообще!».

— Да так…

«Как это „так“! — не на шутку рассердилась девочка. — Сидишь у НЕЁ в утробе, вот и не беспокоишься ни о чем. У тебя такой красивый голос, а ты в последнее время бездельничаешь. Ну да, понятно — тебе ж не нужно зарабатывать себе на хлеб!».

Мальчик-волк впервые за долгое время ощутил прилив бодрости.

В последнее время из-за одолевшей его апатии, да и из-за этого сериала он совсем ей не звонил, а между тем от девочки всегда исходила энергия.

— Хочу тебя видеть, — сказал мальчик-волк.

Девочка насмешливо откликнулась:

«Ну что ж, если ОНА позволит, то, может, и увидимся».

Однако увидеться в условленное время им не удалось.

Потому что в комнату номер 8875, где жил мальчик-волк, явилась «птица». 

3

Ассоциация соседей-японцев получила от НЕЁ напрокат Сенсорное Тело.

Отец-учитель Ассоциации Альфред Г. Усано использовал его в качестве движущегося идола в ходе церемоний.

Например, во время утренней молитвы, посвященной новым рождениям, тело несло яйца: во время дневной молитвы в ознаменование роста и становления поедало только что убитых кур, а на вечерней молитве кормило избранных адептов грудью, что символизировало бескорыстную материнскую любовь.

Отец Усано был не в состоянии сдерживать в себе биологическое отвращение к Сенсорному Телу.

Сенсорное Тело служило ЕЁ органом восприятия, своего рода выносной системой датчиков с интеллектуальными функциями и способностью к независимому передвижению.

Отец Усано ненавидел Сенсорное Тело. Особенно непереносимым казалось ему то обстоятельство, что Сенсорное Тело имело облик птицы. Птиц он терпеть не мог, потому что их ноги напоминали ему змей, а у этой «птицы» ноги были толстенные, как питоны.

— Учитель, вас к телефону.

Отец-учитель коротал время между утренней и дневной молитвами за телевизором возле плавательного бассейна. Золоченый телефон на серебряном подносе ему подала красотка в бикини.

Кто звонит, можно было и не спрашивать.

По этому безвкусному телефону, изготовленному на заказ, звонила только одна собеседница.

Отец Усано глубоко и тщательно вздохнул, прежде чем взять трубку.

— Как здоровье?

— Спасибо, у меня все хорошо, — ответил отец Усано, не отрываясь от телевизора.

После того как три дня назад, в воскресенье, ребенок покончил с собой, действие сериала стояло на месте.

Отец Усано, придержав дыхание, продолжил обмен приветствиями:

— А вы как, мамочка?

От легкого дуновения чистого высотного ветерка по поверхности бассейна прошла чуть заметная рябь.

Небоскреб был самый высокий в городе, его последний этаж был весь свой, и как было не устроить там причудливой формы бассейн. Да еще завезли землю и засеяли.

Над засеянным пространством вертелись поливальные устройства, и это радовало душу.

— Мамочке плохо.

Отца Усано прошиб холодный пот.

Все-таки немалые годы, уже далеко за шестьдесят, подходит близко к семидесяти, и от такого сообщения темнеет в глазах.

— Что случилось?

— Его больше нет! — истерически взвизгнул женский голос.

У отца Усано стрельнуло в пояснице, и он попытался как-нибудь извернуться, как угодно, лишь бы не прижало. Хоть в экран уткнуться. Худо будет, сказал ему внутренний голос. А внутренний голос не обманывал.

— Это вы о ребеночке? — спросил он.

Когда начали вместо бейсбольных мячиков перебрасываться ядерными ракетами с бывшим Советским Союзом, у него тоже вот так выступил по всему телу холодный пот, и тогда как-то сразу стало ясно, что надежды нет.

На сей раз все-таки, может, и обойдется.

Да обойдется ли?

Пусть бы вот так в глазах потемнело, головная боль бы началась — и память потерять. На самом-то деле он ведь специалист по языкам программирования, и все эти дела, религиозные или там психотерапевтические, ему — эх, да что там.

— Я после того, как родила, почернела вся.

— Да что вы такое говорите.

Разумеется, когда такое говорят, надо бросаться разубеждать, но как тут разубедишь, если она вбила это себе в голову.

На экране телевизора появилась Крошка Сбрен, прелестная, как всегда, но она плакала, вцепившись в стародавний громоздкий холодильник:

— Хочу… хочу быть белой… как холоди-иль-ни-ик…

Действительно, на фоне белоснежного холодильника кожа Крошки Сбрен выглядела скорее кремовой.

Теперь прихватило в желудке. Лечащий врач говорит — психогенный гастрит. И еще что-то с вегетативной нервной системой, отчего бросает то в жар. то в холод, то в пот.

Зачем, зачем ОНА поставила его заведовать Ассоциацией? Разве поймешь.

В дневнике его предшественника, скончавшегося от перегрузки и стресса, высказывалось предположение, что ОНА вообразила себя актрисой или еще какой звездой и захотела иметь толпу поклонников.

— Смотри, цвет лица у меня темнее твоего, и вообще я старая, совсем как ты-ы… — заревела Крошка Сбрен, обнимая на экране игрушечный холодильник.

Отец Усано, не в состоянии заговорить, скривился от боли в пояснице. Наверно, и радикулит у него тоже психогенный. Как что неприятное, так сразу и скручивает.

— Что вы говорите, вы такая красивая, — в конце концов из последних сил выговорил он.

Тут наступило время дневной молитвы, и он с облегчением положил трубку.

Церемониальный зал занимал три первых этажа.

Заполненный целиком, он вмещал около десяти тысяч человек.

Отец-учитель спускался с четвертого этажа на гондоле, окутанной клубами дыма, и бесчисленная пестрая толпа казалась ему рябью, подернувшей поверхность воды.

Ему было сильно не по себе.

Как, впрочем, и всегда в подобных обстоятельствах.

Он страдал боязнью высоты.

Хорошо еще, что дым, без него было бы совсем худо.

В своем развевающемся наряде золотого шитья отец Усано парил над прихожанами как выразитель ЕЁ воли.

Гондола остановилась на уровне второго этажа. Прямо под ней располагался алтарь, на котором пылало семицветное искусственное пламя, воплощенное средствами трехмерной проекции.

Как всегда, верующие воззрились на учителя в ожидании чего-то необыкновенного.

Стояла тишина.

Даже не верилось, что в зале присутствуют несколько тысяч человек. Все преисполнились внимания к пророку богини.

— Вознесем молитвы нашей матери, нашей вечно юной и прекрасной благодетельнице… — разнесся величественный голос, усиленный электронными устройствами.

Хочешь не хочешь, а приходилось проделывать все это целых три раза в день. Немудрено, что его предшественник в один прекрасный день взял да и откинул копыта.

Отец-учитель схватил одну из пяти кудахтавших в гондоле кур и керамическим резаком снес ей голову.

Обильно полив прихожан хлынувшей из горла кровью, он бросил курицу в огонь на алтаре.

«Птица» держала открытым свой огромный желтый, как у цыпленка, клюв. Он был так велик, что напоминал скорей уж не цыплячий клюв, а немыслимых размеров распустившийся тюльпан.

Им-то она и заглотнула окровавленную безголовую курицу.

— Кровь Учителя…

— И нашу кровь!

— В дар принесем…

— В дар принесем благодетельнице!

Распевая вместе с верующими священные формулы, отец Усано одну за другой обезглавил всех пятерых кур, вытирая окровавленные руки о белые перья, и бросил их вниз.

Ну и прожорливая же тварь эта «птица»! От омерзения он едва не плюнул. Глотка ненасытная!

Лучше уж поносить ее про себя на чем свет стоит, чем сойти с ума от крови. Скорее бы руки вымыть…

Внезапно все отдалилось, как бывает при опьянении. Это сквозь кондиционеры в воздух подали новый наркотик под названием ЭДФ.

Над головами, на дисплее во весь потолок, появилось изображение человеческого сердца и сосудов. Сердце билось: ту-тук, ту-тук.

Это была эмблема Ассоциации: красное сердечко. Пространство постепенно заполнилось глубоким ритмичным биением, изобилующим низкими частотами.

— Наше чрево наполнилось…

— И души наши наполнены…

— Уснем же…

— Уснем…

Толпа начала валиться, как косточки домино.

Полузакрыв глаза, отец-учитель тоже, по всей видимости, отошел ко сну.

И в этот момент «птица» издала странный резкий крик. Настолько странный, что отец-учитель в растерянности наклонился, чтобы посмотреть, что происходит.

«Птица» задвигала своими питоновидными ногами. Она высунула свою жуткую длинную шею из семицветного северного сияния над алтарем, и ее лысая голова принялась осматриваться.

Глаза у нее были широко расставленные, и это создавало ощущение полной безмозглости. Однако же это все-таки было ЕЁ оконечное устройство, в распоряжении которого находилась вся информация о городе, а по своим двигательным возможностям это устройство, вероятно, не имело в городе соперников. Так или иначе, за «птицей» стояла ОНА — управляющий городом компьютер.

«Птица» пустилась бежать.

На ходу расшвыривая людей, что не составляло ей труда, так как ростом она была вдвое выше среднего человека.

Отец Усано наблюдал за этим из гондолы с непроницаемым выражением лица. Но очень быстро он осознал, что бледнеет.

Он не имел ни малейшего представления, что случилось или случится. Ясно было одно: что это действует ОНА.

Не отводя глаз, он смотрел, как удаляется «птица», размахивая направо и налево своей гигантской гузкой.

4

«Птица» бежала быстро и уверенно. Вскоре она добралась до небоскреба Мэзон-Сэтагая, не переводя дыхания взобралась на восемьдесят восьмой этаж и постучала клювом в дверь семьдесят пятой комнаты.

Выждав ровно шестьдесят секунд и не дождавшись ответа, «птица» раскрыла створки на своей груди.

Здание было довоенное, и замки комнат не были подключены к ЕЁ нервной системе.

«Птица» выдвинула из хранилища в своей груди двуствольную лазерную пушку. И незамедлительно привела ее в действие.

Железная дверь моментально расплавилась, и два лазерных луча зажгли занавеску на противоположной стене. Стоявший перед голубой атласной занавеской мальчик-волк в мгновение ока превратился в живой факел. Вскрикнув, он бросился в ванную комнату — к унитазу и принялся обеими руками черпать из него воду, поливая ею голову.

Что за чудище? — подумал он. То, что он увидел там, за дырой в двери, Какое-то толстое круглое пугало.

Несмотря на растерянность, он понял, что надо спасаться.

Его черная бархатная шкура выгорела местами, как будто его стриг полоумный парикмахер.

Мальчик-волк взглянул на себя в зеркало, висевшее в туалете, и пришел в ужас. Некогда пушистый хвост обгорел чуть ли не до голых костей. На груди просматривались ребра. Он потрогал кости мокрой рукой.

Собравшись с духом, он выскочил из туалета.

В дыру, образовавшуюся в двери, что-то влезало. Видны были только две ноги, похожие на стволы деревьев. И еще длинная шея вроде слоновьего хобота, а на ней голова размером с арбуз. Чем-то напоминавшая утиную. Только очень уж безмозглой она выглядела.

И эта дурацкая птица разинула клюв, будто огромный тюльпан, и сказала:

— Знаешь ли ты…

— Что-что?

— …что тебя…

«Птица» распустила свои короткие, не приспособленные для полета крылья, потом сложила их и наконец пролезла в дыру. Мальчик-волк невольно отпрянул.

— …тебя любят?

Должно быть, решил он, это какая-то новая реклама.

Если бы эта согнутая шея распрямилась, то… Но распрямиться она не могла, потому что уперлась бы а потолок. Так и оставалась выгнутой, как спина взбешенной кошки.

— Знаешь ли ты, что тебя любят? — повторила «птица». И сделала шаг вперед своими варежкообразными лапищами.

Мальчик-волк закричал и кинулся к окну. На крыше была оборудована терраса, а в одном из уголков этой террасы у него стоял аэромобиль, приготовленный на случай внезапного бегства.

К нему и рванулся мальчик-волк, больше напоминавший сейчас загнанного зайца. Сев в аэромобиль и оглянувшись, он увидел, что «птица» разбила стекло своей увесистой «перчаткой» и вот-вот нагонит его.

Сердце у него ушло в пятки, но тут аэромобиль взлетел. Машина мокла под дождем целых три года, однако работала исправно.

Когда мальчик-волк поднялся над террасой метров на десять, он обернулся и продемонстрировал «птице» презрительный жест, некогда принятый у японцев. Мальчик не рассчитывал, что она его поймет. Но ОНА поняла: увидела его глазами «птицы», сопоставила со старыми данными и поняла.

«Птица» выставила из своих огромных окорочков два сопла. Набрала в грудную полость воздуха, повысила давление, впрыснула горючее, зажгла его искрой и выплюнула газ из сопел. Заработал реактивный двигатель. «Птица» стала медленно подниматься в воздух. Над террасой повисла ее черная тень.

Серебряные глаза мальчика-волка наполнились ужасом. «Птица» отражалась в них все крупнее и крупнее. Как-то незаметно она вооружилась целых восемнадцатью когтями, обычно из приличия втянутыми, как у кошки.

Мальчик-волк дал полный газ. Аэромобиль чихнул и прибавил ходу.

«Птица» не отставала.

Распахнув клюв как трубу, она закричала с эффектом раскатистого эха:

— Знаешь ли ты… ты… ты… что тебя любят?.. любят?.. любят?

Как будто это можно знать!

Мальчик-волк внезапно перестал бояться, его одолел смех. А заодно и злость.

Он достал из поясной сумки личную карточку и вставил ее в соответствующий паз на панели аэромобиля.

— Слушаю, — ответил ЕЁ голос.

— Телефонную линию, пожалуйста.

— Ваша карточка проверяется, ждите… Я люблю тебя!

Мальчик-волк поспешно вытащил карточку из аппарата. Шумно перевел дыхание.

Теперь ясно, кто его любит. Впрочем, можно было и раньше догадаться.

Аэромобиль и «птица» продолжали лететь над городом, сохраняя дистанцию ровно в пятьдесят метров.

Вскоре, однако, на индикаторе топливных баков высветилась буква Е: горючее кончалось. Мальчику-волку пришлось приземлиться прямо посреди запутанных улочек сеттльмента Девенераты. Тут, по крайней мере, легче было найти такое укрытие, куда эта громадина не пролезет.

Что будет, если его поймают, и представить себе трудно.

О том, что ОНА сбрендила, вслух никто не говорил, но все прекрасно это знали.

Девенератами именовался сеттльмент, а проще говоря, жалкого вида поселок, что лепился ко Второму Космопорту и давал приют возвращенцам с Венеры и из других космических колоний, инопланетянам, трансформам, андроидам, медиумам, зверям и прочему нестандартному населению.

Мальчик-волк бросил машину с опустевшими баками на произвол судьбы и нырнул в хорошо известный ему подземный квартал.

Тогда со страшным шумом, вздымая пыль ножищами, приземлилась и «птица». И затопала вдогонку.

Город был, к счастью, знакомый, и к тому же старый. Не надо было на каждом шагу предъявлять автоматам личную карточку. А то бы далеко не уйти.

Мальчик-волк спустился на нижние этажи по лестнице. Лифты могли быть подключены к ЕЁ сенсорным устройствам, так что пользоваться ими было опасно.

Местность освещалась тусклыми, редко расставленными флуоресцентными светильниками. Мальчик-волк бежал, громко шлепая босыми ногами. Ноги намокли и шлепали очень громко: видно, где-то что-то протекало. Бегун он был хороший, особенно на длинных дистанциях.

«Птица» пустила в дело инфракрасный и рентгеновский локаторы. Протиснуться в узкий вход подземного квартала она не могла, поэтому без колебаний разнесла его на куски и понеслась по тесным коридорам как гигантский футбольный мяч, держа шею параллельно потолку, чтобы не стукаться.

Мальчик-волк понял, что его нагоняет нечто очень крупное, и опять впал в панику. При всем его богатом опыте бега на длинные дистанции он почувствовал, что ему не хватает воздуха.

Во всяком случае, здесь, в безлюдной местности, оставаться не стоило. Он инстинктивно направился в сторону центральных улиц.

Постепенно людей стало встречаться все больше. Кроме того, там и сям начали попадаться мелкие лавочки.

По наитию мальчик-волк вбежал в антикварный магазин. Содрал на бегу занавеску в горошек, опрокинул подержанный космический скафандр, споткнулся о механическую мышь и проехался задницей по коллекции стеклянных шариков. Черный ход магазина вел к аптеке, вывеску которой украшали переплетенные красные и синие тесемки.

А чуть подальше — вот она, давнишняя знакомая, мелочная лавка. Туда мальчик-волк и ринулся.

— Здравствуйте!

Заходил он сюда совсем маленьким, и не приходилось особенно надеяться, что его вспомнят, но он все-таки поздоровался с хозяином. Пока старик-хозяин, с виду настоящая окаменелость, медленно поворачивал голову, мальчик разбил стекло видавшего виды шкафчика и просунул руку внутрь. Помнится, еще тогда он недоумевал, зачем это в мелочной лавке выставлено огнестрельное оружие. Крепко обхватив фарфоровую рукоятку керамического пистолета, он побежал дальше.

В тот момент, когда мальчик-волк выбегал из мелочной лавки, «птица» сваливала украшавшего вход в антикварный магазин большого глиняного барсука. Не удержавшись на ногах, она прямо так, вместе с барсуком, и ввалилась внутрь, раздавив все, что попалось на пути. Терпеливо поднявшись, она собралась было бежать дальше, но задела длинной шеей за шнурок от выключателя люминисцентной лампы и снова грохнулась наземь. При этом она зацепила провод, и помещение погрузилось в темноту, Одни только глаза «птицы» сверкали во мраке.

Мальчик-волк хотел во что бы то ни стало дать о себе знать девочке. Правда, он не знал, где она сейчас, Профессия у нее была свободная, и место работы все время менялось. Такой уж бродячий характер.

На бегу он неожиданно вспомнил про Бабу Бибу.

Ноги как-то сами повели его к ней. Жуткая была старуха, вспомнить страшно, но больше-то в этих местах совсем не на кого было положиться.

За прошедшие десять лет город совсем не изменился. Секретные канализационные и вентиляционные ходы, которые он исследовал ребенком, все оставались на своих местах.

Мальчик-волк поднял крышку люка и начал спускаться по ржавой лестнице. Спустившись до самого дна, он оказался по колено в воде. Но по воде ему тоже не привыкать было бегать.

Во тьме раздался хриплый вопль «птицы»:

— Не смей шалить!

От этого вопля с полок антикварного магазина посыпался товар. Несколько человек в ужасе закричали.

Мальчик-волк в это время продвигался по канализационному тоннелю. В тоннелях было тепло, и там обитала кое-какая живность. Неприятностей можно было ожидать главным образом от безмозглых машин, но, по счастью, они на него не нападали — по крайней мере до сих пор.

Ну, а мыслящие создания он отпугивал оружием. А то просто стрелял в них.

— Аахх ты!… — прозвучало вдруг в темноте, и кто-то укусил мальчика-волка за хвост. Выяснилось, что это крокодил — точнее, крокочел.

— Что такое!

— Ты ж на меня наступил, тварь!

— Ох, извините! Спешу очень…

— Спешишь? — злобно воззрился на него крокодилочеловек.

Нет, все-таки не место человеку в воде.

— А ну, плати за проход!

Денег ни гроша. До сих пор наличными он пользовался считанные разы.

Рассвирепев, мальчик-волк выстрелил по воде. Грохнуло и всплеснулось. Не попал, но зато крокодил, напуганный стрельбой, отпустил его хвост.

— Сволочь, хочешь, чтобы я тебя прикончил?!

Мальчик-волк поспешил прибрать хвост. Крокодила таким мелким калибром не возьмешь, у него кожа как броня.

Он побежал не оглядываясь.

Грязная липкая вода расплескивалась под ногами во все стороны и смывала со стен полчища тараканов. Гигантские тараканы шелестели в воде, словно летучие мыши.

Добравшись до лестницы, сохранявшей давнюю примету, мальчик-волк полез наверх. С шерсти капало и капало. Примета была — его собственное имя, выцарапанное когда-то гвоздем.

Подъем оказался долгим, но все-таки он вылез на поверхность.

Это был квартал веселых заведений. Вечерело, и народ уже кишел.

Всякий раз, когда промокшему мальчику-волку попадался навстречу прохожий, тот бросал на него неодобрительный взгляд. Еще бы, мокрая зверюга. Он встряхнулся, люди испуганно разбежались.

Он зашагал.

Баба Биба жила в подвале чуть в стороне от главной улицы. То, что старуха, давно перевалившая за сотню лет, имела возможность жить в таком дорогом квартале, объяснялось очень просто: она была гадалка.

Мальчик-волк нажал на кнопку в виде львиной морды.

Соединенная с интерфоном сторожевая телекамера зажужжала, поворачиваясь в сторону посетителя. Он понаблюдал, как настраивается на нужное расстояние ее объектив.

— Пустите меня! — крикнул он в камеру. Массивные деревянные двери медленно отворились.

— Я знала, что ты придешь, — сказала Баба Биба. Она сидела за круглым столом и пила чай.

Каждому, кто входил в это жилище, казалось, что он вдруг стал великаном. Вся мебель здесь была половинного размера — в соответствии с ростом хозяйки.

Даже встав в полный рост, Биба едва доставала ему до пояса. Лицом она напоминала мышь, хотя в остальном была вполне нормальным человеческим существом, разве что очень морщинистым, Только вот глаза у нее уже больше тридцати лет не видели, а руки, несмотря на маленький рост, были большие и узловатые, как у крупного мужчины.

— Волчонок несчастный, — сказала Биба. — Вон, видишь, большое кресло для гостей. Присаживайся…

Мальчик-волк послушно уселся, словно хорошо воспитанная собака.

На круглом столе откуда ни возьмись уже возник прибор для вызывания духов.

— Ну, что прикажешь высмотреть?

— Пожалуйста… Подскажите, как разыскать Шейлу.

— Деньги вперед.

Мальчик-волк мрачно уставился на старуху.

— Что, нету денежек? — засмеялась гадалка. — А чего ж это ты не знаешь, где твоя возлюбленная, а?

— Я очень спешу, — сдерживая себя, сказал мальчик-волк.

— Хо-хо-хо… Ну ладно, давай плати. Если потом платить будешь, это тебе втрое обойдется.

Мальчик-волк только что клыками не скрипнул,

но все же сказал:

— Хорошо. Заплачу.

— Ишь ты… Приспичило, значит. Гонятся за тобой, что ли? — Старуха прищурила глаза. Видимо, от ее внутреннего взора не укрылось, что у гостя в руке пистолет.

Мальчик-волк вспомнил про «птицу», и его передернуло:

— Скорее!

— Ладно, ладно. Ты вот что, спой мне что-нибудь.

— Спеть?!

— Ну да, ты же певец у нас. А то я даже гимна «Царствование императора» уж лет сто не слышала. Не споешь — не погадаю.

Вот так. Баба Биба, она и есть Баба Биба. Ни разу еще не было такого, чтобы по-человечески выслушала клиента. Слова не держит, правды не говорит. Было же такое: послала его следить за одним клиентом, а обещанной награды — драгоценной морской раковины — он так и не получил. То ей не так, это не так, поносит всех на чем свет стоит. Люди к ней по-хорошему, а она только и думает, как побольнее обидеть,

И все-таки тоненькую ниточку дружелюбия никак нельзя было рвать. Потому что Биба была настоящая гадалка.

Мальчик-волк поднял глаза к потолку и завыл По-волчьи. Потолок завибрировал. Вибрация передалась полу, и под Бабой Бибой затрясся-застукотал ее миниатюрный стульчик.

— О-о-о-о, вот это дело!

Мальчик-волк кончил распеваться, слегка перевел дух и запел уже по-настоящему, более мелодично. Теперь он пел колыбельную «Ицуки-но комориута». Нежным тенором. И трубным гласом.

Слушая пение. Баба Биба хлопала в ладоши в такт. Ручищи у нее были размером с веер каждая, и выходило прегромко.

Когда концерт закончился, она сказала:

— Девка твоя в кафе «Дракон», седьмой квартал улицы Чайников.

— Откуда знаете? Вы даже своим прибором не воспользовались!

— Для чего тебе? Это ж для лохов — глаза замазывать. Ты мне лучше скажи; что это за «птица» такая? Вижу: большущая птица, и рушит она своими ножищами мой драгоценнейший домик.

Мальчик-волк пришел в замешательство:

— Баба Биба, дайте от вас позвонить!

— А денежки?

Мальчик-волк направил на гадалку фарфоровый пистолет.

— Хорошо, хорошо. Брось!..

В то самое мгновение, когда на том конце провода девочка подошла к телефону, у входа появилась «птица». Она прокричала из-за закрытых дверей:

— Не смей шалить!

И исторгла из клюва пламя.

5

В комнате ожидания кафе «Дракон» работало ровно тридцать телевизоров. По закону в каждом торговом заведении их полагалось иметь не менее ста штук. Но поскольку большинству клиентов телевизор осточертел, значительная часть экранов устанавливалась в таких местах, где они не могли попасться на глаза посетителям.

Закон установила ОНА.

В этом городе ОНА и была законом.

ОНА обеспечила полную занятость предприятиям, производившим телевизоры, и эти аппараты вылупливались повсюду, как яйца, так что на каждого жителя их приходилось около сотни.

Шейла смотрела телевизор, глядя на отражение экрана в причудливом зеркале стиля рококо.

— Значит, ты меня с собой не возьмешь?

— А что делать. Куда мне с тобой, такой распутницей.

— Как же мне теперь…

— Да ладно. Все равно энтропия все время растет, когда-нибудь наступит тепловая смерть. Никакая неземная любовь не поможет.

В последнее время сериал стал гораздо занимательнее, чем был вначале.

Настолько, что в комнате ожидания многие психогинки плакали навзрыд.

Шейла не плакала. Она вычесывалась мелким платиновым гребешком для ловли блок. От скрупулезного вычесывания рыжей шерсти на гребешке оставались розовые молодые волоски. Если постоянно вычесываться, то шерсть будет блестеть как надо.

— Бедняжка, — вымолвила сидевшая рядом дамочка. Она страдала боязнью неопрятности и не имела ни единого волоска ни на руках, ни на ногах, ни на туловище, ни даже на голове. Ко всему, на ней был платиновый купальник. Когда она его делала, то из оставшейся платины заказала гребни и один из них подарила Шейле.

— Кто бедняжка? — поинтересовалась Шейла.

Длинный Шейлин хвост случайно скользнул по спине дамочки, и та вздрогнула, прежде чем ответить:

— Все мужчины одинаковы, когда тебя бросают.

— Это же моделирование любви. Компьютеры играют друг с другом, игра, и больше ничего.

Безволосая дамочка вздохнула:

— У женщин с мужчинами, милочка, всегда игра…Бестелесная любовь на экране — она чище.

Шейла пришла в замешательство и поглядела на себя в зеркало. Ответить было нечего, оставалось только ждать всегдашнего, давно надоевшего продолжения,

— Ах, — сказала дамочка, — Хочу быть Крошкой Сбрен…

Трудно было понять, как это такая вот особа устроилась на работу в кафе «Дракон».

С другой стороны от Шейлы сидел чернобородый «мужчина». Шейла его не знала, но не было и тени сомнения, что это тоже психогин.

— Простите, не дадите ли салфеточку? — обратился он к Шейле.

— Пожалуйста.

В синих глазах мужчины стояли слезы. Он вытер их бумажной салфеткой.

— Ужасно, ужасно, — прошептал он. — Хотя в тот раз тоже было ужасно.

Его кудлатая борода пахла чем-то цитрусовым. «В тот раз», должна быть, означало роман с мемфисским компьютером. Дело было три года назад, и тогда инициатива принадлежала Крошке Сбрен, которую безумно любили, а она своим поклонником помыкала. В конце концов она его отвергла, и он покончил с собой, так что, по слухам, большой кусок Северной Америки и по сей день не подавал признаков жизни.

Нормальная жизнь без городского компьютера немыслима, так что эту территорию скорее всего оккупировали Южно-Американские Соединенные Штаты. Во всяком случае, поскольку Крошка Сбрен разорвала ту связь в одностороннем порядке, то никаких сведений об этой стране не поступало.

— Я не люблю, когда грустно кончается.

— Вот-вот. Я только про красивую любовь смотрю. — Было похоже, что чистоплотная дамочка и чернобородый мужчина сошлись во вкусах.

Шейла в последнее время испытывала тревожные сомнения. Эмоциональное сопереживание ей не давалось. Бесчувственная, холодная. Никакая она, пожалуй, и не психогинка вовсе. Нет у нее данных для этой профессии. А раз она не психогинка и все-таки пришла сюда работать, то что же получается? Обыкновенная проституция? Ну, вообще-то у эрос-мастера первого разряда заработки огромные.

Взглянув мельком на часы в стиле Дали, Шейла приступила к последней стадии ухода за шерстью: принялась вылизывать себя шершавым язычком до самого хвоста,

— Хотела бы я тоже так…

— И я… Ведь наверняка же можно устроить, — заволновались оба соседа. Шейла вдруг вспомнила про мальчика-волка. Правда, заводить романы вне круга клиентов профессионалке не подобает.

Чтобы никто не догадался, о чем она думает, она поспешила деловито ответить:

— Конечно, можно. Закажите себе трансформацию, и все. Опция «кошачий вариант». Это по каталогу трансформация типа «Т», подтип два.

Собеседники усиленно закивали.

Подошло время, и сразу восемь психогинок встали и пошли в зал.

Кафе «Дракон» было заведением экстра-класса. Фирме принадлежала целая сеть таких кафе, и штат у них всюду был многочисленный и высокопрофессиональный.

Шейла в штате не состояла, сегодня ее зазвала сюда приятельница в платиновом купальнике. Попасть в такое заведение без рекомендации этой любительницы чистоту состоявшей у менеджера на самом хорошем счету, было бы просто невозможно. Клиенты тоже приходили сюда не с улицы.

В зале все внимание было сосредоточено на сторимейкере.

Вокруг сторимейкера в радиусе примерно трех метров все было другого цвета. В целом кафе было выдержано в лиловых тонах, а из этого круга исходило голубое сияние.

Сторимейкера она видела впервые. Как и рассказывали, эта юная особа умела создавать вокруг себя совершенно другой мир.

Ее окружали трава и голубое небо, видимые в правильной перспективе. Белоснежные барашки пощипывали подрагивающую от ветерка траву. Ощущался даже сам этот легкий ветерок. Это было абсолютно как в реальности — нет, лучше реальности. Ласковое золотое солнышко…

Сторимейкер — круглолицая девочка с коротко подстриженными черными волосами — казалась скорее девушкой, чем девочкой, но это объяснялось скорее восточным типом ее внешности, скрывающим возраст.

Создаваемые ею повествования преображали действительность и вовлекали в нее всех окружающих — к немалой радости последних. Некоторые даже утверждали, что сам этот мир есть дело ее рук.

К столику девочки поспешил подсесть чернобородый мужчина.

Шейла, с ее темно-рыжей шерстью по всему телу, сразу была замечена, и ее стали звать со всех столиков. Она выбрала столик, расположенный ближе всего к сторимейкеру.

Дама в платиновом купальнике устроилась у стены и уже была влюблена. Эрос-мастер на то и мастер, чтобы абсолютно всерьез любить на протяжении ровно трех часов — стандартного оплачиваемого времени. Будь клиент хоть человек, хоть трансформ, хоть машина, хоть животное, хоть бессловесная кукла… На данный момент клиентом платинового купальника был пудель. Должно быть, его оставил здесь на попечение какой-нибудь супербогач, отправившийся путешествовать.

Напротив Шейлы сидел седой старичок. Он вдруг спросил:

— Что думаешь, дочка, как у них там дальше: сладится или нет? — Старичок, как слабоумный, не отрывался от телевизора, который сейчас никого другого в этом помещении не интересовал.

Шейла тщательно проанализировала душевные движения старичка. Ремесло психогинки предполагало способность улавливать чувства и мысли человека по их мельчайшим проявлениям в поведении и речи.

Вопрос старичка имел более глубокий смысл, чем можно было бы ожидать от человека его облика и манер. Он имел политическую подоплеку.

— Они, наверно, разведутся, — ответила Шейла, — но перед этим поставят друг другу множество условий.

— Хо-хо-хо, — с довольным видом отозвался старичок. — А что, бывший СССР примет условия?

Шейла улыбнулась самой восхитительной из своих улыбок:

— Конечно, примет. Токио нигде не дал слабины… и потом, в таких делах преимущество всегда за женщиной.

— Хо-хо-хо… — засмеялся старичок, собрав лицо в морщины.

Сквозь насыщенное наркотиком ЭДФ пространство было видно, как у стены платиновый купальник с подернутыми влагой глазами что-то нашептывает пуделю в белое ухо.

С соседнего, сторимейкерского столика доносились обрывки разговора, смешанные с пасторальным ароматом зелени и духами чернобородого мужчины:

«Как будут развиваться события… не знаю… птица бежит… гонится… Крошка Сбрен его любила…».

Барашки, до сих пор пребывавшие в отдалении, вдруг поплыли по воздуху на Шейлин столик, словно пушинки обдутого одуванчика.

Девочка-сторимейкер улыбалась. На шее у нее покачивалась на цепочке золотая монета с изображением кленового листа, Шейла засмотрелась на это сияющее колыхание и в какой-то момент встретилась взглядом с черными глазами девочки.

— Вас к телефону, — сообщил самоходный телефонный аппарат,запустив обе руки к себе во чрево и вынимая оттуда красную трубку на шнуре, словно собственные внутренности.

— Алло. Это Шейла.

«Это я».

Говорил мальчик-волк, и голос у него был какой-то придушенный.

— Я на работе! — ответила Шейла, тоже приглушенно, но весьма резко.

«…Прости. Помоги мне!».

— А что такое?

«Птица плюется огнем…».

Кафе «Дракон» неожиданно вздрогнуло от крика бородатого мужчины.

Раскидывая в стороны белых барашков, вбежала «птица» на невероятно огромных ногах. В полном соответствии с законами перспективы, она росла и росла в размерах.

Шла погоня. За мальчиком-волком в черной шкуре.

6

Вмешательство сторимейкера — ей, видимо, хотелось сделать это зрелище более впечатляющим — привело к тому, что ноги у «птицы» раздулись вдвое против натуральной величины.

Да и происходило все это уже не на фоне интерьера кафе, а на просторе площади, где шел всеяпонский фестиваль танцев «о-бон».

«Птица» гналась за мальчиком-волком, а ее в свою очередь преследовала девочка-кошка.

Все трое метались по площади, разрывая стройные круги танцовщиц. Те в ужасе разбегались, не переставая помахивать веерами. Похоже было, однако, что разбегание это доставляет им удовольствие: жители Токио испокон веков были большими любителями спасаться от разных чудовищ. Или, скорее, ОНА относилась к числу поклонников фантастического кино.

Изображая разбегающихся от ужаса, люди спрашивали себя: а кого, собственно, пародирует эта птица? Кого из персонажей старых фильмов? Какого-нибудь Роуд-Раннера?

«Птица» завыла, как сирена:

— ЗНАЕШЬ ЛИ ТЫ, ЧТО ТЕБЯ ЛЮБЯТ?

Может, она просто сумасшедшая? — подумали люди. То есть, ясное дело, не она (не «птица»), а ОНА.

— Больно нужно! — задиристо бросил в ответ мальчик-волк.

— Скажите, счастье какое! — в тон ему крикнула девочка-кошка Шейла. — ОНА, видите ли, сыночком его вообразила!

— Мы уж как-нибудь обойдемся!

— А то, может, пойти в любимые детки?

— Еще чего!

«Птица» прицельно пальнула огнем в хвост мальчику-волку. И попыталась раздавить его своими распухшими ножищами.

Мальчик-волк подпрыгнул что было сил. Одно дело — любить, другое — убить.

— Ты же знаешь, в сериале ОНА потеряла ребенка, — рассудительно сказала Шейла. — Вот и тоскует.

Это прозвучало убедительно, но как-то не тянет к матери, которая плюется огнем, стреляет лазером, летает на реактивной струе и имеет такие великанские ножищи.

Три стремительные фигуры завершили свое скольжение по украшенной японским государственным флагом площади для танцев и исчезли из виду. Теперь они находились в зоне жидкокристаллических телевизионных экранов. Эти экраны трехсантиметровой толщины покрывали все тротуары наподобие черепицы.

— Милый, постой! — разнесся из мириадов динамиков голос Крошки Сбрен.

— Поздно. У меня уже другая, — ответил Братец Врэгги и отвернулся.

Шейла начала задыхаться. Кошки все-таки не волки, они же не стайеры. Их дело развивать большие скорости, прыгать на добычу и одним ударом валить ее наземь.

Шейла увидела, что в руке у мальчика-волка пистолет, и вскрикнула:

— Стреля-ай!

Дыхания не хватало.

— Толку-то, — усомнился тот. — Это же машина, ее разве застрелишь.

— Стреляй, говорят тебе! — настаивала она, задыхаясь. — В черную точку на клюве! На клюве! Давай же…

Мальчик-волк, набрав побольше скорости, обернулся назад и выставил руку с фарфоровым пистолетом. Громыхнул выстрел, взвизгнула пуля.

«Птица» разинула клюв наподобие тюльпана.

— Попал! — крикнула девочка-кошка.

В то же мгновение «птица» начала одну за другой отрыгивать кур, принесенных в жертву днем. Как ни странно, в некоторых отношениях она была устроена совсем как настоящая курица. Если цыплята стучат маме-куре по клюву, то она отрыгивает и дает им корм.

Занятая выплевыванием содержимого желудка, «птица» несколько сбавила темп. За это время девочка-кошка, напрягши последние силы, догнала «птицу». И прыгнула.

И впилась в ее длинную шею.

Она вонзила в эту шею свои D-трансформированные керамические когти, прокусила ее своими Е-трансформированными универсальными челюстями с алмазными насадками и принялась трепать ее из стороны в сторону что было сил.

— Не надо, — чуть слышно выдохнула «птица».

— Не надо, — еще раз чуть слышно повторила она.

Девочка-кошка молча рванула ее челюстями, и голова «птицы» с треском разрываемого полотна полетела на землю.

— Не смей шалить, — произнесла голова, глядя исподлобья.

— Ты в порядке?

— Можно?

— Какой тут порядок!

— Еще как можно.

— Ты же у меня неженка… — сказала Шейла, втыкая белые цветы космеи в подставку икебаны. После этого она подошла к постели и принялась расчесывать шкуру мальчика-волка платиновым гребешком.

Комната на восемьдесят восьмом этаже освещалась еще неярким утренним солнцем. Искорки света плясали в воздухе, как волшебный золотой порошок.

Было славно.

Мальчик-волк медленно завилял своим злосчастным хвостом.

Девочка-кошка почувствовала, что она без ума от этого хвоста.

Она выпустила из рук платиновый гребешок и обеими руками прижала этот удивительный хвост к простыне.

— Ты меня любишь?

— Люблю.

— Правда любишь?

— Правда.

Они сошлись носами и пустились обнюхивать друг друга.

— Я тебя хочу.

— Я тебя хочу.

Положим, они хотели друг друга не всегда. Но сейчас… Они говорили правду. Зная, что за словами прячется ложь, и закрывая на это глаза.

— Прощай.

— Прощай.

— Было хорошо.

— Было хорошо.

Сериал приблизился к концу.

Действительно ли хорошо было Крошке Сбрен — то есть ЕЙ, — то есть компьютеру, владычествующему над Токио?

По окончании сериала на экранах возникла белая муть. А минуты через три неожиданно начались новости Ассоциации соседей-японцев.

Неоднократно повторили сообщение о том, что идол в виде «птицы» был кем-то похищен и зверски уничтожен.

Много раз показывали негодующего отца Усано.

Мальчик-волк сидел бледный как полотно.

Собственно, какого цвета у него кожа под шерстью, сказать было трудно, но девочка-кошка все прекрасно чувствовала.

— Плюнь ты на все это, — сказала она и прижалась к нему своим гладким телом.

И нежно обвила мальчика-волка своим пушистым хвостом.

Кто же устоит перед такой волей, такой лаской и такой женственностью.

Мальчик-волк очень любит девочку-кошку. Шейла принялась вылизывать мальчика-волка кошачьим язычком.

И от этого шершавого язычка мальчик-волк растаял, как мороженое летом.

7

Крошка Сбрен официально развелась с Братцем Врэгги.

При разводе она потребовала внушительной компенсации, и это требование было принято.

Поскольку у Братца Врэгги был роман с компьютером Африканских Соединенных Штатов, ему просто ничего не оставалось, как принять требования полностью.

Сумма была прямо-таки невероятная, но сошлись на том, что выплачиваться она будет в рассрочку, в течение десяти лет, в виде сорока пяти процентов годового урожая зерновых в бывшем Советском Союзе.

Так что еще некоторое время детишки, живущие в ЕЁ утробе, смогут жить играючи.

— Спасибо!

— Всем спасибо!

Съемочная группа сериала начала понемногу убирать софиты и камеры.

Исполнительница роли Крошки Сбрен принялась стягивать с себя костюм. Помогали ей в этом трудном деле целых две костюмерши.

— Ну как, ничего?

— Какое ничего! Ты посмотри! — Актриса показала на воспаленный от постоянного потения участок кожи.

— Хорошо мы поработали!

— Ну, раз ОНА поручила…

Братец Врэгги тоже закончил раздевание и тяжело дышал.

— Все готово к запуску, пойдемте…

Съемочная группа небольшими кучками потянулась на космодром. В центре площадки, подобно священному древу перед храмом, стояла ракета.

В поощрение за месяц изнурительных съемок группу отправляли в орбитальную экскурсию вокруг Земли.

Отец Альфред Г. Усано покачивался лицом вверх в центре своего бассейна, неподвижный и безвольный.

Священное изваяние в виде «птицы» три дня назад было отремонтировано на фабрике и благополучно вернулось на свое место.

Электронная симуляция любви закончилась, и ОНА больше не донимала его истерическими звонками,

Отцу-учителю уже ничто не досаждало.

Поливая газон, Альфред Г. Усано оступился, упал в бассейн и утонул в результате паралича сердца.

Мальчик-волк официально женился на девочке-кошке.

Мальчик-волк распевает песенки, девочка-кошка торгует собой. Ей эта работа нравится, вот она и работает, но только тогда, когда ей это нравится,

Токио — самый богатый город в мире.

Объясняется это тем, что его хранитель и защитник — компьютер «Крошка Сбрен» — женщина.


Mentaru fimeru by Mariko Ohara

Copyright © 1988 by Mariko Ohara

© E. Маевский, перевод на русский язык, 2001

Банана Ёсимото Кухня



Пожалуй, в целом сеете любимейшее мое место — кухня. Какая, где — не важно. Просто мне легко там, где готовят еду. Конечно, хорошо, если кухня обустроена: свежие хрустящие полотенца, белоснежный кафель, в котором отражается луч солнца. Но милы мне и самые запущенные кухни. Даже если пол покрыт слоем овощных очистков, пачкающим подошвы домашних тапок.

Предпочитаю просторные кухни. Можно прислониться к серебристой дверце высоченного холодильника с запасом продуктов на всю долгую зиму; оторвешь взгляд от замызганной газовой плиты и ржавого ножа — а в окне одиноко сияет звезда.

Нас двое — я и кухня. Все-таки это чуть лучше, чем одиночество.

От усталости я иной раз впадаю в полную прострацию. Когда придет время умирать, хорошо бы это случилось на кухне. Какой бы она ни была — сиротски холодной или согретой чьим-то теплом, — уж там я не сробею. Мелькнет мысль: «Лучше на кухне, чем где-то еще».

Пока меня не отыскали Танабэ, я и спала на кухне.

Со сном у меня вообще неважно: однажды на рассвете я выползла из своей комнаты, отчаявшись уснуть, и, ища, где бы голову преклонить, устроилась на кухне. С тех пор спокойнее всего мне спится под боком у холодильника.

Зовут меня Сакураи Микагэ, родители мои умерли совсем молодыми. Росла я у деда с бабкой. Дед скончался, когда я еще в школе училась. Остались мы с бабушкой.

А недавно умерла и она. Я была совершенно убита.

Год за годом семья таяла, и вот со всей очевидностью наступило полное одиночество; все остальное не имело никакого значения. Время а моем родном доме продолжало течь как ни в чем ни бывало, и это изумляло меня до крайности.

Просто какая-то НФ — научная фантастика. Космический мрак.

Три дня после похорон я была не в себе. Мое горе было столь велико, что даже слезы лились с трудом. Словно в полудреме я расстелила свой матрасик футон на полу в сверкающем безмолвии кухни. И уснула, закутавшись в одеяло. Гудел холодильник, рассеивая мое одиночество. Долгая ночь прошла спокойно, наступило утро.

Конечно, лучше спать под звездным небом.

Лучше быть разбуженной первым лучом зари.

Лучше — но не для меня в моем горе.

И все-таки просто прозябать невозможно. Жизнь понуждает действовать. Бабушка оставила мне достаточно денег, но нынешняя квартира мне не по карману, да и великовата для одного человека; нужно переезжать. Купила бюллетень о найме и продаже жилья, но едва глянула на однообразные ряды бесконечных объявлений, как в глазах потемнело. Переезд требовал времени и сил.

А сил-то и не было. Лежание ночью и днем на кухонном полу отозвалось ноющими болями в суставах. Я понимала, чего мне будет стоить переезд: хождение по объявлениям, потом морока с перевозом вещей, потом переустановка телефона.

От одной мысли о предстоящих тяготах я впадала в отчаяние и днями напролет валялась в постели. Потому-то этот послеполуденный приход и запомнился мне как чудо небесное.

Вдруг мелодично прозвенел дверной звонок.

Вторая половина дня. весна, легкая облачность. Вполглаза, равнодушно я проглядывала квартирные объявления, почему-то озабоченная увязыванием в пачки старых журналов и трудностями будущего переезда. Точно со сна бросаюсь к дверям и бездумно поворачиваю ключ в замке. Мне повезло: на пороге стоял не грабитель, а Юити Танабэ.

— Спасибо за помощь, — сказала я.

Хороший парень, годом моложе меня, он здорово помог во время похорон. Краем уха я слышала, что он учится в одном со мной университете. Впрочем, сейчас-то я в академическом отпуске.

— Уже решила, где будешь жить? — спросил он.

— Да нет еще, — улыбнулась я.

— Понятно.

— Проходи, выпьем чаю.

— Не могу, спешу по делу, — ответил он с улыбкой. — У меня предложение. Мы тут с мамой подумали — почему бы тебе у нас не пожить?

— Что-что?!

— Ладно, ты просто заходи сегодня вечером, часов в семь, я нарисовал, как пройти.

— Спасибо, — рассеянно я взяла листок с планом.

— Значит, договорились. Мы с мамой будем рады, Микагэ-сан.

Он улыбнулся, Улыбка у него была необыкновенно открытой. Пока он стоял на пороге, я увидала его глаза и не могла отвести от них взгляда. Да еще и его голос, назвавший мое имя.

— Хорошо, я приду.

Меня словно бес попутал. Но он держался с таким спокойствием, что ему наверняка можно было довериться. Перед глазами вдруг сгустилась тьма — ну точно, бесовские проделки! — сквозь которую светилась единственная дорога, и вела она напрямик к нему. От него исходило белое сияние, и устоять было невозможно.

Он сказал:

— Ладно, еще увидимся, — и ушел улыбаясь.

До смерти бабушки я совсем его не знала. Когда Юити Танабэ неожиданно появился в самый день похорон, я, по правде сказать, заподозрила в нем бабушкиного обожателя. Дрожащими руками он возжигал курения, глаза его опухли от слез, а увидав на алтаре бабушкин портрет, он не смог сдержать рыданий. Я даже устыдилась бедности собственных чувств в сравнении с такими переживаниями. Очень уж он был удручен. Утирая слезы, он сказал:

— Позволь предложить тебе помощь.

И в самом деле сделал для меня очень многое.

Танабэ Юити… Стыдно сказать, как долго пришлось вспоминать, когда я впервые услыхала от бабушки это имя.

Он работал неполный день в той цветочной лавке, куда она так любила заглядывать. Помнится, несколько раз она даже говорила нечто вроде: «Какой он милый, этот мальчик Танабэ» или: «Вот и сегодня он…». Бабушка обожала букеты. Никогда не доводила до того, чтобы цветы осыпались, а потому ходила в цветочный магазинчик по нескольку раз в неделю.

Как сейчас вижу: он вышагивает следом за бабушкой, неся купленные ею цветы. Симпатичный парень, высокий, стройный. Больше я ничего о нем не знала, разве что видела, как он усердно трудится в лавке. Познакомившись с ним поближе, ощутила какой-то холод, которым веяло от него. Он казался совершенно одиноким; впрочем, и говорил, и держался с достоинством. Словом, мы были едва знакомы. И он оставался для меня чужим.

Вечер выдался дождливым. Сквозь весенний сумрак под моросящим теплым дождиком я шла, время от времени сверяясь с планом. Дом Танабэ находился по другую сторону Центрального парка. Аромат влажной зелени затруднял дыхание, под ногами хлюпала вода, мокрые дорожки радужно мерцали.

Честно сказать, я шла, потому что меня позвали. Ни о чем другом я и не помышляла. Глянув на высоченный дом, я подумала, что из квартиры Танабэ на десятом этаже наверное открывается чудесная панорама ночного города.

Выйдя из лифта, я испугалась звука собственных шагов в гулком коридоре. Только позвонила, как дверь распахнулась.

— Заходи! — сказал он.

Я извинилась за беспокойство и вошла. Странная это была квартира. Первым делом я, конечно, огляделась в поисках кухни, взгляд мой уперся в широченный диван в гостиной. А уже дальше виднелись на кухонной стене шкафчики для посуды. Ни обеденного стола, ни ковра. Крытый бежевой тканью диван словно сошел с рекламной картинки. На нем перед телевизором небось могла вся семья уместиться. Великолепный диван, он пришелся бы впору гигантской собаке, из тех, что не принято держать у нас в Японии.

Перед выходящим на террасу окном выстроились в ряд горшки, вазочки, плошки с цветами и растениями; их ветви причудливо переплетались, образуя густые заросли. Оглядевшись, я поняла, что цветы здесь повсюду. В полном соответствии с временем года в красивых вазах стояли изящно составленные букеты.

— Скоро мама придет, обещала на минутку вырваться из своего бара. А пока осмотрись, если хочешь. Могу квартиру показать. Посмотрим, что тебе здесь приглянется. Определим, что ты за человек, — говорил он, заваривая чай.

— Как это? — спросила я и уселась на диван.

— Ну, знаешь, по дому узнают вкусы людей… Говорят, многое, к примеру, можно понять по уборной, — сказал он с мягкой улыбкой. Держался он весьма непринужденно.

— Кухня… — сказала я.

— Да вот она. Вообще, все осмотри, — повторил он.

Он готовил чай, а я отправилась разглядывать кухню. По виду вполне добротная циновка на деревянном полу, шлепанцы Юити превосходного качества, из кухонной утвари — только самое необходимое и в полном порядке. Сковородка фирмы «Сильвер-стоун», немецкая машинка для чистки овощей — даже моя бабушка, хозяйка из самых ленивых, с удовольствием пользовалась такой же.

Под крохотным галогеновым светильником выстроились по ранжиру тарелки, чашки, сверкающие стаканы. С первого взгляда было ясно; покупали от случая к случаю, но — самого лучшего качества. Что приятно, попадались и редкости: фарфоровые миски домбури, специальные сковородки для запеканок, огромные блюда, пивные кружки с крышками. Я даже в маленький холодильник заглянула, раз уж Юити разрешил. Тоже полный порядок.

Я осматривалась и кивала с одобрением. Замечательная кухня. Я сразу в нее влюбилась.

Вернулась в гостиную и уселась на замечательный диван; появился горячий чай. Оказавшись впервые в чужом доме, с едва знакомым человеком, я вдруг почувствовала себя бесконечно одинокой в этом необъятном мире.

Я видела свое отражение в большом оконном стекле, за которым тьма укутала пронизанный дождем пейзаж.

Ни с кем в мире меня не связывало кровное родство, я могла куда угодно пойти, что угодно сделать, И это было прекрасно.

Вот так, в единый миг, понять, что мир безграничен, что тьма поистине темна. Как это интересно и как одиноко; впервые за последнее время я действительно смотрела на мир во все глаза и ощущала его — еще недавно я была словно полуслепая.

— Почему вы позвали меня?

— Подумали, что тебе приходится нелегко, — сказал Юити, ласково глядя на меня. — Твоя бабушка всегда была приветлива со мной… Слушай, здесь полно места, перебирайся к нам, а? С той квартиры наверняка съезжать придется.

— Пока домовладелец дал мне небольшую отсрочку.

— Ну вот и переезжай. — повторил он, словно это было самое обыкновенное дело.

Он выбрал нужный тон — не жаркие уговоры и не холодное предложение. — его голос согревал меня. Защемило сердце, да так, что я чуть не разревелась. Тут распахнулась дверь, и в квартиру влетела женщина необыкновенной красоты.

От удивления я уставилась на нее во все глаза. Не слишком молода, но по-настоящему привлекательна. Яркий макияж, нарядное платье явно свидетельствовали, что она служит в ночном заведении.

— Это Микагэ Сакураи, — представил меня Юити.

— Приятно познакомиться, — голос чуть хрипловатый, задыхающийся, лицо светится улыбкой. — Я — мать Юити. меня зовут Эрико.

Его мать? Безмерно потрясенная, я глаз от нее отвести не могла. Мягко ниспадающие на плечи волосы, удлиненные глаза с глубоким блеском, хорошей формы губы, прямой высокий нос, — от нее исходил внутренний свет, он прямо-таки пульсировал, насыщенный необычайной, почти божественной жизненной силой.

Мой взгляд становился бесцеремонным.

— И мне приятно познакомиться, — наконец-то выговорила я и улыбнулась в ответ,

— Теперь мы будем часто видеться, — сказала она приветливо и повернулась к Юити:

— Прости, но нынче мне не удастся улизнуть. Вот выскочила на минутку: мол, в уборную. Утром буду посвободнее. Надеюсь, Микагэ переночует у нас, — торопливо говорила она на бегу, ее красное платье мелькало в прихожей.

— Давай я тебя отвезу, — предложил Юити.

— Простите, из-за меня столько хлопот, — сказала я.

— Вовсе нет! Кто мог знать, что в нашем заведении сегодня столпотворение случится. Это мне следует извиняться. Ну, до завтра.

И она исчезла на своих высоченных каблуках, а Юити, крикнув: «Дождись меня, посмотри телевизор!», бросился следом, оставив меня с широко разинутым от удивления ртом.

Наверняка, приглядевшись, кое-какие приметы возраста непременно обнаружишь: морщинки, зубы с изъяном — все, чего с годами никто избежать не может. Но все-таки она невероятна. Что-то она со мной сотворила, что мне уже снова хотелось ее увидеть. Какой-то отсвет в сердце, отпечаток ее облика грел душу; я вдруг осознала: она живое воплощение того, что зовется словом «обаяние». Не так ли слепоглухонемая Хелен Келлер, только дотронувшись до воды, поняла, что это такое. И я вовсе не преувеличиваю: встреча эта меня и в самом деле буквально пронзила.

Вернулся Юити, позвякивая ключами от машины.

— Не могла уйти больше чем на десять минут, позвонила бы, и все, — сказал он, скидывая в прихожей ботинки.

Продолжая сидеть на диване, я сказала:

— Да.

— Похоже, тебя моя мама поразила, — заметил он.

— Она невероятно хороша! — честно призналась я.

— Разумеется, но… — Юити, улыбаясь, устроился передо мной на полу, — но… она ведь пластическую операцию сделала.

— Ах вот как, — заметила я с напускным равнодушием, — то-то мне показалось, что вы с ней совсем не похожи.

— И это еще не все, — продолжал он. сдерживая распиравшее его веселье. — Ты не поняла — она мужчина.

Ну, это уж чересчур. Онемев, я глядела на него во все глаза. Словно ждала: сейчас он улыбнется и скажет: «Шучу!». Эти тонкие пальцы, жесты, манера держаться… У меня дух захватывало, когда я вспоминала ее прекрасный облик, а Юити глядел на меня и потешался.

— Да, но… — я приоткрыла рот, — разве ты не говорил ей только что «мама то, мама се»?

— А как бы ты звала того, кто так выглядит, — «папа», что ли? — спросил он спокойно.

И то правда. Отличный ответ.

— Ну, а имя?

— Придумала. По-настоящему его Юдзи звали.

Почудилось, что глаза заволакивает белая пелена. Когда, спустя какое-то время, я готова была выслушать его рассказ, то первым делом поинтересовалась:

— Хорошо, а кто же тебя родил?

— Давно, в свою бытность мужчиной, совсем молодым, он женился. Его жена и есть моя мать.

— Даже представить себе ее не могу!

— Я и сам ее не помню. Она давным-давно умерла, мне и лет-то тогда всего ничего было. Осталась фотография. Показать?

— Да, — я кивнула, а он, не поднимаясь с пола, дотянулся до своей сумки, с шумом придвинул ее поближе, достал из бумажника старую фотографию и протянул мне. Женщина как женщина, ничего не говорящее лицо. Короткие волосы, маленькие глаза и нос. Что называется, без возраста. Я молчала.

Он сказал:

— Странная, правда?

Я улыбнулась в замешательстве.

— В детстве Эрико взяли в дом моей будущей матери, ну, вот этой, с фотографии. Не знаю почему, но росли они вместе. Мужчина он был хоть куда, пользовался успехом у женщин. Чего это он на девушке с таким лицом женился? — Юити с улыбкой разглядывал фото. — Но, видно, сильно к ней был привязан, даже долг свой перед приемными родителями презрел — они ведь убежали из дому.

Я кивнула.

— Когда моя настоящая мать умерла, Эрико работу бросил, я — совсем кроха — остался у него на руках. Тогда он и принял решение стать женщиной: уверен был, что никого больше в жизни не полюбит. Да и от застенчивости здорово страдал. Но делать все привык основательно, потому и операцию выбрал самую радикальную — и лицо изменил, и все остальное. На оставшиеся деньги был куплен бар, да и на мое воспитание хватило. Вот тебе и одинокая женщина!

Он улыбнулся.

— Какая поразительная жизнь прожита! — воскликнула я.

— Почему же «прожита», она еще продолжается, — усмехнулся Юити.

Можно ли ему верить, или он голову мне дурит?

Чем больше я узнавала об этих людях, тем меньше их понимала.

Но вот их кухне точно можно было верить. Пусть мать с сыном внешне и не похожи, но именно в кухне воплотилось их внутреннее сходство. И еще: когда они улыбались, их лица сияли, словно лик Будды. Куда уж лучше!

— Завтра с утра мне надо уйти, ты бери все, что понадобится.

Сонный Юити принес мне пижаму и одеяло, объяснил, как пользоваться душем и где полотенце. Потрясенная услышанным, соображала я туго. Мы смотрели видео, вспоминали то цветочную лавку, то мою бабушку. Время пролетело незаметно, уже пробило час ночи, Зато диван навевал умиротворение. Широкий и мягкий, он прямо-таки встать не давал.

— Небось твоя матушка едва присела на него в мебельном магазине, так сразу и решила его купить — и купила.

— Точно! — сказал он. — Если уж что вобьет себе в голову, обязательно сделает. Меня просто потрясает ее воля: захотела — значит, ни за что не отступится.

— Да, здорово! — согласилась я.

— И диван этот временно твой, твоя постель то есть, — сказал он. — Правда мы нашли ему хорошее применение?

— Я?! — меня одолевали сомнения. — Я смогу здесь спать?

— Ну конечно! — он не колебался ни секунды,

— …Весьма благодарна… — промямлила я.

Он дал мне еще какие-то наставления и ушел к себе в комнату.

Спать хотелось ужасно.

Пока я, размышляя о том, что же со мной происходит, принимала в чужом доме душ, струи горячей воды смыли накопившуюся усталость.

Облачившись в чужую пижаму, стараясь не шуметь, босиком, я отправилась еще раз взглянуть на кухню. Да, это была хорошая кухня. Наконец я добралась до ставшего на эту ночь моей постелью дивана и погасила свет.

Цветы словно плыли в призрачном отсвете, обрамляя мерцающую картину ночи, распахнувшуюся с десятого этажа. Дождь кончился, и напоенный влагой ночной воздух ослепительно искрился. Я закуталась в одеяло и улыбнулась — так близко от кухни мне выпало сегодня спать. И не в полном одиночестве. Наверное, именно этого я и ждала. Наверное, единственной моей надеждой и была постель, в которой, хотя бы на время, можно забыть о прошлом и не думать о будущем. Когда ты печальна, лучше спать одной, иначе грусть совсем одолеет. Тем более рядом кухня, цветы и человек, ночующий с тобой под одной крышей. И тишина. Чего же боле?

Умиротворенная, я уснула.

…Разбудило меня журчание льющейся воды.

Ослепительно сияло утро. В задумчивости я приподнялась на постели. В кухне спиной ко мне стояла Эрико, одетая далеко не так шикарно, как вчера.

— С добрым утром! — она обернулась. До того эффектная, что сон мой точно рукой сняло.

— Доброе утро! — ответила я. Сконфуженная, она застыла перед открытым холодильником. Потом глянула на меня:

— Обычно в это время я еще сплю, но сегодня что-то есть захотелось. А дома хоть шаром покати. Придется в лавке заказать. Тебе чего хочется?

Я привстала:

— Может, мне самой что-нибудь сготовить?

— Тебе? — переспросила она. — А с ножом-то, полусонная, управишься?

— Ну конечно!

Комната, пронизанная солнечным светом, напоминала солярий. Насколько хватало глаз, приторно синело слепящее небо.

Я наслаждалась чудесной кухней. Сна как не бывало. И тут вдруг припомнила, что хозяйка — мужчина.

Ничего путного в голову не приходило. Меня Просто заливал поток воспоминаний, казалось, что все это уже происходило со мной когда-то. И свет был такой же слепящий… Родной до невозможности показалась она мне, когда, бросив подушку на пыльный, пахнущий деревом пол, устроилась на ней перед телевизором.

…Она с радостью уплетала приготовленные мной салат из огурцов и рисовую кашу с яйцом.

Стоял полдень. Из дворика по соседству доносились голоса детей, резвившихся на весеннем солнце. Комнатные растения на окне тянулись к свету; их зелень казалась особенно яркой. Высоко в бледно-голубом небе неспешно плыли прозрачные облачка.

Стоял ленивый теплый полдень.

Еще вчера утром мне такое и в голову прийти не могло: куда как странно — поздний завтрак с едва знакомым человеком.

Стола не было. Еду мы расставили прямо на полу, и солнечные лучи пронизывали чашки, в которых мерцал прохладный зеленый чай.

— Юити как-то сказал, что вы напоминаете ему нашу собачку Нонтян. И правда похоже.

— Это ее так звали — Нонтян?

— Или Гавчик.

— Вот как.

— Глаза похожи, волосы… Вчера увидала тебя — и едва не расхохоталась, до того похожа.

— Да… — меня не сходство с собакой огорчило, а мысль о том, что этот их Гавчик вполне мог быть сенбернаром. Кошмар!

— Когда Нонтян умер, в Юити буквально ни рисинки впихнуть было невозможно. Значит, ты ему нравишься. А может, это и вовсе — любовь? Тут зарекаться нельзя, — она захихикала.

— Спасибо на добром слове!

— Твоя бабушка с нежностью относилась к Юити.

— Да, она его очень любила.

— Знаешь, я не могла посвящать моему мальчику достаточно времени, когда он рос. Возможно что-то и упустила в его воспитании.

— Упустили? — я улыбнулась.

— Да, — сказала она с материнской нежностью, — он эмоционально неустойчив, странно холоден к людям. Видно, многое я сделала не так, хотя и старалась вырастить из него хорошего человека. Отчаянно старалась, изо всех сил. Но он добрый мальчик.

— Я понимаю вас.

— И ты — добрая.

Она улыбнулась, и он, как бы скрытый в ней, улыбнулся тоже. Ее лицо с мягкой улыбкой напомнило мне изнеженные лица нью-йоркских геев, которых часто показывают по телевизору. Нет, какое может быть сравнение?! — в ней ощущалась необыкновенная сила. И глубочайшее очарование, которое, видимо, и предопределило все, что с ней произошло. Уверена: ни покойная жена, ни сын, ни сам он, прежний, не сумели бы помешать превращению мужчины в обворожительную женщину. Таков был изначальный характер Эрико, и так судила судьба.

Похрустывая огурцом, она сказала:

— Многие говорят одно, а думают другое. Я говорю только то, что мне нравится. Уверена, ты чудесная девушка, и мы тебе действительно рады. Понимаю, как горько, когда некуда идти и когда в сердце рана. Может, поживешь с нами? Здесь ведь спокойно.

Она словно бы подчеркивала сказанное, пристально глядя мне в глаза.

— Я стану платить… ну, свою долю за жилье… — слова ее бесконечно тронули меня, грудь сжималась от волнения, — пока что-нибудь себе не подыщу, спасибо, и за ночлег тоже.

— Ни о чем, пожалуйста, не беспокойся, живи, и все. А чем деньги платить, готовь-ка нам рисовую кашу, у тебя гораздо лучше выходит, чем у Юити, — сказала она с улыбкой.

Жить вдвоем с пожилым человеком ужасно неспокойно. И чем он крепче здоровьем, тем больше беспокойства. Пока мы жили с бабушкой, я об этом не задумывалась, просто радовалась, что нам хорошо вместе. Теперь, когда смотрю назад, все выглядит иначе.

Я жила в постоянном страхе, что бабуля умрет.

Бывало, возвращаюсь домой, и она выходит встретить меня из устроенной на японский лад гостиной, где смотрела телевизор. Если я задерживалась допоздна, то обязательно приносила ей пирожные. Она великодушно относилась к моим приходам-уходам и никогда не сердилась, если я оставалась у кого-нибудь ночевать; нужно было только предупредить ее. Перед сном мы пили чай или кофе, смотрели телевизор, лакомились пирожными. В бабушкиной комнате, в убранстве которой ничего не менялось с самого моего детства, мы болтали о разных пустяках, обсуждали артистов или дневные происшествия. Кажется, тогда я и услыхала от нее о Юити.

Была ли я влюблена, перебрала ли сакэ — в глубине души жило постоянное беспокойство: как там бабушка, единственный родной мне человек. И с раннего детства сам собой поселился во мне ужас перед тишиной, что таилась по квартирным углам, наползала, приводила в содрогание; это была пропасть между старостью и детством, и устранить ее не могли никакие радости жизни вдвоем.

Кажется, Юити испытывает нечто похожее.

Не знаю, когда я осознала, что никто, кроме меня самой, не осилит пустынную темную дорогу в горах, не поднимется на их сияющие вершины. Воспитанная в любви и тепле, я всегда жила рука об руку с грустью.

В один прекрасный день — ничуть не сомневаюсь — все мы исчезнем бесследно в глубинах времени.

Именно потому, что это знание буквально пропитало мое естество, Юити так чутко понял мои чувства.

…и потому я с такой легкостью погрузилась в жизнь приживалки.

Пообещав себе, что до мая буду вести рассеянное существование, день за днем, словно в раю обреталась.

Правда, продолжала аккуратно посещать временную службу, но дома занималась уборкой, смотрела телевизор, пекла пирожные — ну чисто домохозяйка.

Понемногу душа моя переполнялась воздухом и светом, возвращалась радость жизни.

Юити учился и работал, Эрико бывала занята по ночам, так что мы почти не встречались.

Первое время мне с непривычки неудобно было спать у всех на виду в гостиной; утомляли и ежедневные хождения на старую квартиру, сборы и перенос вещей в дом Танабэ; но помаленьку я освоилась.

Диван полюбился мне не меньше кухни. Поистине он предназначен был для глубокого сна. Дышали растения на окне, за занавесками простирался ночной город — и я мгновенно засыпала.

Я была беззаботна и счастлива и ничего в мире не хотела сверх этого.

Со мной всегда так. Не доводите меня до крайности — я и с места не сдвинусь. Оставалось только богов благодарить — существуют они или нет — за эту теплую постель, посланную мне как раз тогда, когда я и в самом деле дошла до крайности.

В один прекрасный день я заглянула в свою прежнюю квартиру, чтобы разобраться с оставшимися вещами.

Открыла дверь — и содрогнулась: дом уже сделался совершенно чужим.

Безмолвный, бездыханный, темный. Даже хорошо знакомые вещи словно отворачивались от меня. Приходилось красться на цыпочках, извиняясь за беспокойство, а не приветствовать старых знакомых.

Бабушка умерла, и умерло время в этом доме.

Так, во всяком случае, казалось мне. И ничего невозможно было поделать. Разве что повернуться и уйти навсегда. Но, всему вопреки, я, замурлыкав себе под нос что-то про древние дедовы ходики, принялась отдраивать холодильник.

И тут зазвонил телефон.

Уже поднимая трубку, я знала, кто это. Сотаро, ной прежний… бойфренд. Мы расстались, когда обострилась бабушкина болезнь.

— Алло, Микагэ? — голос показался таким родным, что впору разрыдаться.

— Ой, как давно тебя не было слышно! — воскликнула я с напускной веселостью — не в моем характере давать волю чувствам.

— Но ты же на занятия не приходила, я удивлялся, всех расспрашивал. Сказали, у тебя бабушка умерла, Я прямо потрясен был. Ужасно!

— Так что, видишь, я немного занята была.

— А сейчас? Мы сможем увидеться?

— Да.

Мы говорили, а я смотрела в окно на тускло-серое небо. Ветер со страшной быстротой мчал в поднебесье клубы облаков. В этом мире не было места для грусти. Не было. Никакого.

Сотаро обожал парки.

Нравились ему и загородные поля, зелень, бесконечные дали; даже в университете, на перемене, он всегда устраивался на укромных скамейках во внутреннем дворике или у спортивной площадки. Все знали, что вернее всего отыскать его именно там. В будущем он собирался заняться выращиванием растений.

Почему-то меня всегда тянуло к парням, которые любили растения.

В счастливую нашу пору мы являли собой идеальную, будто сошедшую со студенческого плаката пару. Он был добродушен, ярок.

По его настоянию мы всегда, даже в разгар зимы, встречались под открытым небом, но я так часто опаздывала, что пришлось выбрать местом для встреч большущее кафе на краю парка.

И сегодня Сотаро сидел в нашем просторном кафе за столиком, ближайшим к окну в парк, и смотрел вдаль. В огромном окне на фоне затянутого туманной пеленой неба виднелись деревья, гнущиеся под ветром. Я шла к нему, лавируя между столиками и снующими взад-вперед официантками; он заметил меня и улыбнулся.

Подсев к столику, я сказала:

— Похоже, дождь собирается.

— Что ты, наоборот, посмотри: вот-вот прояснеет, — сказал Сотаро. — Так давно не виделись, а говорим о погоде.

Его улыбка успокаивала меня. «Как же хорошо, — подумалось мне, — в полдень пить чай с другом, с которым тебе и вправду хорошо!». Я знала, что во сне он ужасно разбрасывается, помногу добавляет в кофе сахара и молока, с невероятной серьезностью уставившись в зеркало, укладывает феном непокорные вихры. И еще я знала, что, если бы наша близость продолжалась, разговаривать было бы не о чем, а я непременно переживала бы за свой маникюр, испорченный при чистке холодильника.

Мы болтали о том о сем, когда Сотаро, словно вдруг о чем-то вспомнив, сказал:

— Говорят, ты с этим парнем живешь, с Танабэ.

Меня как ушибло чем-то.

Потрясенная, я даже чашку не удержала, и чай расплескался на блюдце.

— В университете только и разговоров, а ты, значит, ни о чем не подозреваешь?! — он был смущен, но продолжал улыбаться,

— Понятия не имела! И что ты об этом знаешь, не думала. А в чем, собственно, дело?

— Девушка этого Танабэ — или уже бывшая девушка? — дала ему пощечину в университетской столовой.

— Из-за меня?!

— Похоже на то. Но вы оба, как я слышал, прекрасно себя чувствуете.

— Я и не знала ни о чем таком.

— Но вы ведь живете вместе?

— С нами его мать живет, — слегка слукавила я.

— Ты все врешь! — выкрикнул Сотаро.

Когда-то мне нравились его живость и мальчишеская непосредственность, но сейчас он вел себя преотвратно, за него было попросту стыдно.

— Этот Танабэ… он странный тип, — сказал он.

— Мы едва знакомы, редко видимся и еще реже разговариваем. Они меня, как собачку, подобрали. Не то чтобы как-то особенно любили. Л о нем мне мало что известно. Как и об этой нелепой ссоре.

— Тебя всегда было трудно понять: кто тебе нравится, кого ты любишь, — сказал Сотаро, — но, похоже, сейчас все хорошо. Сколько думаешь у них прожить?

— Не знаю.

— Ну уж реши как-нибудь, — сказал он со смехом.

— Да уж решу, — отозвалась я.

Возвращались мы напрямую через парк. Сквозь деревья отчетливо виднелся дом Танабэ. Я протянула руку:

— Вон там они живут.

— Здорово, рядом с парком. Живи я здесь, обязательно вставал бы в пять утра и гулял.

Сотаро улыбнулся. Такой высокий, мне всегда приходилось смотреть на него снизу вверх. Вглядываясь в его профиль, я подумала, что, будь мы вместе, он ни за что не оставил бы меня без попечения: новую квартиру помог бы снять, в университет бы силком вернул.

Прежде меня привлекала эта здоровая цельность его натуры, но и тогда забота его была мне поперек горла, я сама себя за это постоянно поедом ела. А теперь и вовсе все в прошлом.

Старший сын в большой многодетной семье, он, сам того не зная, хранил в душе какой-то неугасимый внутренний огонь, верно доставшийся ему в наследство от предков. Меня это согревало.

Но сейчас меня почему-то привлекал странный свет, исходящий от семейства Танабэ, их спокойствие. Мне даже взбрело в голову что-то такое объяснить Сотаро. Зря, конечно. Он остался таким, каким был в пору нашего романа. И я не изменилась, осталась сама собой. Это навевало грусть.

— Что ж, ладно…

Горячим комом сжалось сердце, в глазах стоял невысказанный вопрос: «Пока не поздно, скажи — ты чувствуешь ко мне хоть что-то?».

— Ну, держись! — он улыбнулся. В его узких глазах с легкостью читался прямой и ясный ответ.

— Постараюсь! — улыбнулась я, и, махнув ему на прощание рукой, двинулось прочь.

Мое чувство ушло куда-то далеко и исчезло.

В тот вечер я смотрела видео, когда открылась дверь и вошел Юити с большущей коробкой в руках.

— A-а, привет!

— Вот, купил компьютер! — радостно объявил он.

Только теперь я поняла, что обитатели этого дома до болезненности любили делать покупки — крупные вещи, в основном электронику.

— Ой, здорово!

— Хочешь попробовать?

— Еще бы! — я подумала, может, мы напечатаем слова какой-нибудь песенки.

Но он спросил:

— Послушай, ты разве не собираешься рассылать извещения о своем переезде?

— Что-что?

— Так и будешь жить в огромном городе без адреса и телефона?

— Ну чего зря суетиться, вот сниму квартиру, тогда и сообщу, — сказала я,

— Так, значит, — протянул он разочарованно, а потом выпалил: — Очень тебя прошу!

В памяти всплыл недавний разговор с Сотаро.

— Разве я вам еще не надоела? Похоже, от меня одни неприятности, а?

— Что-о-о?

Кажется, он и вправду удивился. Виду него был довольно-таки глуповатый. Будь он моим бойфрендом — как пить дать схлопотал бы оплеуху. На минуту даже позабылось собственное положение приживалки. Я поняла, что ненавижу его. Настолько ничего не чувствовать! И это он! Он!


Недавно я переехала.

Прошу связываться со мной по следующему адресу:

Микагэ Сакураи

Токио, XX 3-21-1

дом № 1002, кв. XX

тел.: ххх-хххх


Юити набрал этот текст и размножил — мне следовало бы догадаться, что в таком доме где-то обязательно притаился копировальный аппарат. Я принялась надписывать конверты. Юити взялся мне помогать. Похоже, нынче вечером у него полно свободного времени. Собственно, как я поняла, свободное время он как раз ненавидит.

Под шорох наших перьев медленно, капля за каплей, безмолвно утекало прозрачное время. Со свистом дул теплый весенний ветер, настоящий ураган, и, казалось, от его порывов вздрагивает, мерцая за Окном, ночной город.

С серьезным видом я выводила имена друзей. Машинально отбросила в сторону визитки Сотаро, а потом, спохватившись, похвалила сама себя.

За наглухо затворенными окнами все сильнее задувал ветер. Мне представилось, как скрипят, клонясь, деревья, как тонко поют провода. Закрыв глаза и опершись о маленький складной столик, я уносилась в мечтах к безмолвным городским кварталам. Откуда в этой квартире такой столик? Ах да, видать, очередной каприз хозяйки, которая нынешним вечером снова на работе в этом своем клубе…

— Не спи, — сказал Юити.

— А я и не сплю, — отозвалась я. — Мне правда нравится такие письма надписывать.

— И мне. Вообще обожаю переезжать и открытки из путешествий рассылать люблю.

— Да, кстати… — я решила зайти с другого конца, — на эти письма ведь может быть разная реакция. Не боишься снова пощечину в университетской столовой схлопотать?

— Ах, вот ты о чем! — Юити невесело усмехнулся, явно огорченный моейбесцеремонностью.

— Лучше бы рассказал все по-честному! Хватит и того, что вы меня у себя поселили.

— Глупости! Думаешь, мы с тобой в открытки играем?

— Как это — «играть в открытки»?

— Сам не знаю…

Мы оба расхохотались. Разговор ушел в сторону. До меня все медленно доходит, но тут уж и я заметила, как неестественно держится Юити. Внимательно поглядела ему в глаза и поняла: он ужасно страдает.

В прошлый раз Сотаро рассказывал, что с девушкой этой Юити целый год встречался, но она ни чуточки его не понимала и в конце концов вовсе в нем разочаровалась: ему, мол, без разницы — что подружка, что любимая авторучка.

Я не влюблена в Юити, оттого и понимаю, что да как. Для него авторучка — совсем не то же, что для этой девицы. Может, вообще есть люди, для которых их авторучки дороже всего на свете. И это очень грустно. Но если ты не влюблена в такого, до тебя это легче доходит.

— Ничего не поделаешь, — Юити беспокоило мое молчание, и он буркнул, не поднимая головы: — Ты-то здесь вовсе ни при чем.

— Вот спасибо, — почему-то я решила поблагодарить его.

— Не за что, — улыбнулся он.

Мне показалось, что я впервые прикоснулась к его душе. Месяц прожила с ним в одной квартире, а поняла его только сейчас. Когда-нибудь я, возможно, и полюблю его. Когда-нибудь. Раньше я влюблялась стремительно — и так же быстро остывала: теперь все может быть иначе. Нынешний наш разговор — словно звезда, внезапно завидневшаяся сквозь пелену туч: глядишь, и до любви доведет.

И все же… Рука моя продолжала писать, но мысли не останавливались. И все же… Отсюда надо съезжать. Ведь очевидно, что с девушкой у них разладилось из-за меня. Не знаю, хватит ли у меня сил вернуться в свое одиночество. Но съезжать надо. И поскорее, Все это приходило мне в голову, пока я надписывала конверты, то есть делала нечто прямо противоречащее своим намерениям.

Отсюда надо съезжать.

Со стуком распахнулась дверь, и на пороге возникла Эрико с большим бумажным пакетом в руках. Удивительно, что вошла она именно сейчас.

— Что случилось? Неприятности в баре? — спросил Юити.

— Нет-нет, я убегаю, Понимаете, купила соковыжималку, — радостно тараторила Эрико, доставая из пакета большущую коробку, — решила ее домой занести. Так что давайте пользуйтесь!

— Позвонила бы, я бы подъехал и забрал, — заметил Юити, разрезая ножницами бечевку.

— Да ладно, сама управилась.

Быстро-быстро вскрыли коробку и извлекли превосходную соковыжималку.

— Свежий сок улучшает кожу! — заявила веселая и довольная Эрико.

— В твоем возрасте сок уже не поможет, — отозвался Юити, просматривая инструкцию.

На моих глазах они общались легко и просто, как всамделишные мать с сыном, а у меня голова шла кругом. Похоже на героев сериала «Хозяйка-ведьма» — те тоже и в самых диких ситуациях сохраняют полное спокойствие.

— A-а, Микагэ уведомления пишет, — Эрико заглянула мне через плечо, — молодец! А у меня как раз и подарок на новоселье припасен!

Она достала еще один бумажный сверток, перевязанный бечевкой. Там оказался чудесный стаканчик с изображением бананов.

— Вот, как раз будешь сок пить, — сказала Эрико.

— Но только банановый, — заметил Юити совершенно серьезно.

— Ой, с удовольствием! — я едва сдерживала слезы.

«Буду съезжать отсюда — обязательно заберу стаканчик с собой, а к вам стану приходить часто-часто и готовить рисовую кашу», — так я думала, но сказать вслух не решилась.

Как же он дорог мне, этот стаканчик!

На следующий день нужно было освобождать мою прежнюю квартиру. Кажется, все уже улажено и ничем больше не хочется заниматься. День выдался ясный, на небе ни облачка, ветер стих, золотистый солнечный свет заливал опустевшее пространство, еще недавно служившее мне отчим домом.

Чтобы извиниться за задержку с переездом, я навестила нашего домовладельца. Мы поболтали за чаем, который старик хозяин приготовил в своей конторе. Совсем как в былые времена. Он очень постарел. Это впечатление пронзило мне душу. А моей бабушки больше нет. Когда-то она сиживала на этом самом стульчике, так же, как я сегодня, пила чай, беседовала о погоде, обсуждала соседей. До чего же странно все это!

Недавнее прошлое стремительно промчалось передо мной. Оставшись в одиночестве, я могла только вяло реагировать на события — не больше. Я не звала эти бесконечно печальные воспоминания, но и не гнала их от себя.

В атмосфере моей опустевшей квартиры еще продолжали жить приметы прошлого, ощущался запах обжитого дома.

Кухонное окно. Улыбки друзей; профиль Сотаро на фоне зелени университетского сада; голос бабушки в телефоне, когда я звоню ей поздно ночью; тепло постели холодным утром; шарканье бабушкиных тапочек в коридоре; цвет штор… циновки… стенные часы.

Теперь все. Ничего этого уже нет.

Когда я вышла на улицу, смеркалось.

Угасал неяркий заказ. Поднимающийся ветер чуть холодил кожу. Пришлось ждать автобуса, полы моего тонкого пальто трепетали на ветру. Окна высоченного здания напротив остановки словно плыли в небе, отсвечивая голубизной. За оконными стеклами сновали люди, безмолвно светясь, двигались вверх-вниз лифты. Сумерки сгущались. У ног моих — сумки с последним домашним скарбом. Мысль о том, что теперь-то я осталась совсем одна, свербит душу, но рождается и надежда на новую жизнь. Всплакнуть, что ли? Или не стоит?

Из-за угла появился автобус. Он словно проплыл передо мной, и стоявшие в затылок друг другу люди двинулись на посадку.

В битком набитом автобусе я ухватилась за поручень и смотрела в окно: далеко-далеко, над крышами небоскребов догорал последний закатный свет. Тонкий молодой месяц висел в небе прямо передо мной и, казалось, намеревался украдкой переместиться куда-то по небосводу. Автобус тронулся.

Меня ужасно раздражали постоянные рывки и торможения, я чувствовала, что безумно утомлена. Автобус часто останавливался. Глянув в окно, я заметила далеко в небе дирижабль.

С грузной медлительностью он плыл в темноте навстречу ветру.

И тут я развеселилась. Дирижабль со своими мерцающими огнями показался мне размытым-растянутым лунным диском.

Сидевшая впереди меня престарелая дама с девочкой прошептала:

— Смотри, Юки, дирижабль! Правда, красивый?!

Девочка, очень похожая на нее, явно внучка, от частых остановок и духоты совсем раскапризничалась и сердито пискнула:

— Знать ничего не хочу! Вовсе это не дирижабль!

— Да-да, наверное. — сказала бабушка миролюбиво.

— Ну когда мы приедем? Хочу спать! — занудила девочка.

«Вот бес! — подумала я со злостью, понимая, что злюсь и обзываюсь от усталости. — Когда-нибудь пожалеешь, что так с бабушкой разговаривала».

— Уже скоро. Вон, посмотри, мама уснула. Хочешь к ней?

— Ой, взаправду спит!

Увидав мать спящей, девочка успокоилась и даже заулыбалась.

«Так-то лучше!» — подумала я.

Мне даже завидно стало, как мгновенно преобразилось детское личико от ласковых бабушкиных слов. «А я свою никогда больше не увижу…».

Мне это «никогда больше» отвратительно и своей сентиментальностью, и полной тупиковой безнадежностью. Но в тот момент нельзя было точнее выразить охватившие меня чувства.

Надо бы поразмыслить обо всем легко и спокойно, ну словно витая в облаках. С божьей, как говорится, помощью. Автобус убаюкал меня, а я продолжала до последнего следить за крохой дирижаблем, пока он совсем не растаял далеко в небесах.

Тут я заметила, что плачу — слезы прямо ручьями текли. Ну и дела! Неужто совсем собой не владею?! Слезы лились помимо воли, точно у пьяной. Я буквально вспыхнула от стыда. Не помня себя, выскочила на первой же остановке. Проводила взглядом уходящий автобус и, сама не зная зачем, ринулась в полуосвещенный проулок. Крепко прижимая свои пожитки, притаилась в темноте и дала волю слезам. Так я плакала впервые в жизни. Слезы лились неостановимо, и мне пришло в голову, что бабушкину смерть я еще как следует и не оплакала. Впрочем, кажется, пришло время оплакать разом нее, что накопилось.

Неподалеку ярко светилось в темноте окно. Оттуда время от времени выплывали и таяли облачка пара, доносились голоса, слышался стук ножей, шкворчала еда на плите…

Да это же кухня!

Удивительно, до чего же быстро я утешилась! Мне даже самой смешно стало. Встала, оправила юбку и потопала, как и собиралась, прямиком к Танабэ.

Дозвольте пожить, о боги!

«Ужасно хочу спать!» — сообщила я Юити и сразу завалилась в постель. До чего же утомительный был день! Но я выплакалась, в душе царила необыкновенная легкость. Сон пришел глубокий, умиротворяющий. Сквозь дрему донесся голос Юити: «Уже спишь?!» — это он шел на кухню выпить чаю.


Мне снился сон.

Я чистила раковину на своей старой кухне, Какой-то изжелта-зеленый пол… прежде меня этот цвет ужасно раздражал, а теперь сердце сжимается. Нужно съезжать, и я его нежно люблю, этот изжелта-зеленый пол…

Со всех полок, со столика на колесиках исчезла утварь, ее, по правде сказать, давным-давно убрали, готовясь к переезду.

Позади меня Юити драит тряпкой пол. На душе полегчало.

— Передохни. Давай чаю попьем, — предложила я, и голос мой отозвался эхом, как в храме. Какое обширное пустое пространство вокруг!

— Давай, — Юити глянул на меня снизу вверх. Наверное, это вполне в его духе — надрываться, убирая чужой дом, откуда к тому же съезжают.

— Так вот она какая, твоя кухня, — сказал Юити, сидя на брошенной на пол подушке и попивая чай из кружки — чашки уже увезли. — Замечательная кухня!

— Была, — отозвалась я.

Кружку приходилось держать двумя руками, как на чайной церемонии.

Тишина стояла, словно под стеклянным колпаком. Даже от часов остался только след на стене.

— Который час?

— Полночь, наверное, — сказал Юити.

— Откуда ты знаешь?

— На улице темно и тихо.

— Ага, а я исчезаю в ночи.

— Продолжим разговор, — предложил Юити. — Собираешься и от нас съехать? Да?

С удивлением я смотрела на Юити. не помня никакого прерванного разговора.

— Думаешь, я живу как Эрико, минутному порыву подчиняясь? Но я, прежде чем тебя к нам пожить пригласить, все обдумал, принял решение. Твоя бабушка всегда о тебе заботилась, и может, я лучше других тебя поддержу. Придешь в себя, перестанешь хандрить и уедешь, когда и куда захочешь. Я же знаю: такую, как ты, не удержать. А пока рано. Да, рано! Близких-то никого не осталось; только я могу тебя предостеречь. Лишние деньги, которые мама в баре зарабатывает, — они как раз для таких случаев и предназначены. Не все ж соковыжималки покупать! — он рассмеялся. — Короче, живи у нас и не суетись.

Он так искренне уговаривал, так пристально глядел в глаза, словно убеждал убийцу сдаться полиции.

Я кивнула.

— Вот только пол доведу до блеска, — сказал он.

Я поднялась, чтобы вымыть посуду.

Пока мыла чашки, услыхала, как Юити напевает себе под нос. Голос его сплетался с шумом льющейся воды:


Не осквернив Светлые лунные тени.
Лодку причалил,
В тихий войдя залив.

— A-а, эту песню я знаю! Мне она нравится. Кто ее поет?

— Кикути Момоко. Запоминающийся мотив! — он улыбнулся.

— Да, очень.

Пока я оттирала раковину, а Юити драил пол, мы вдвоем пели эту песню, Приятно, когда глубокой ночью в кухонной тишине звучат в унисон два голоса.

— Мне особенно вот это место нравится, — и я пропела второй куплет:


Далекий
Маяк в ночи
Светит для нас двоих,
Он мерцает сквозь тьму.
Как солнечный свет сквозь листву.

С воодушевлением, по-детски резвясь, мы еще раз пропели эти слова:


Далекий
Маяк в ночи
Светит для нас двоих,
Он мерцает сквозь тьму,
Как солнечный свет сквозь листву.

Вдруг я спохватилась:

— Что-то мы распелись, того гляди бабушку разбудим. Если уже не разбудили.


Кажется, Юити подумал о том же самом. Его рука с тряпкой замерла. Обеспокоенный, он глянул на меня.

Я улыбнулась, чтобы скрыть смущение.

Сын, так нежно воспитанный Эрико, вдруг показался мне настоящим принцем.

А он сказал:

— Давай, когда закончим уборку, заглянем по дороге домой в ночную харчевню и поедим лапши.

Внезапно я проснулась.

Стояла глубокая ночь. Все тот же диван Танабэ… Не привыкла рано ложиться, вот и привиделся странный сон. Странный сон… С этой мыслью я пошла на кухню попить воды. В сердце засел какой-то холодок. Эрико еще не возвращалась. Два часа ночи.

Сон продолжал жить во мне. Слушая, как льется вода в стальную раковину, я рассеянно размышляла, не стоит ли и ее прямо сейчас начистить до блеска.

Казалось, в глухом ночном безмолвии во мне отзывается далекий ход светил по небосводу. Вода оросила мое иссушенное сердце. Холодно что-то, даже ноги стынут в тапочках.

— Добрый вечер! — за моей спиной возник Юити, здорово меня напугав.

— А?! Что?! — всполошилась я.

— Вот проснулся и умираю с голоду. Может, лапшу сварить…

Живой Юити вовсе не походил на того, из сна, — весь какой-то помятый. Впрочем, и у меня лицо опухло от слез.

— Ладно уж, посиди на моем диване, я приготовлю.

— Ага, понял — на твоем диване… — пошатываясь, он двинулся в гостиную и плюхнулся на мою постель.

Темно. Крохотная лампочка освещает только небольшое пространство. Я открыла холодильник. Нарезала овощи. Кухня, самое любимое место! Вдруг я вспомнила: сон, лапша — вот так совпадение! Не оборачиваясь, я лукаво заметила:

— Кажется, ты уже хотел лапши.

Молчание. Думая, что Юити уснул, я заглянула в гостиную, но он не спал, а глядел на меня широко раскрытыми глазами.

— Что это с тобой? — выговорила я через силу.

— На старой твоей кухне пол — такой желто-зеленый, да? — пробормотал он, — Я серьезно спрашиваю.

— Спасибо, что так здорово его выскоблил.

Женщины в таких ситуациях всегда быстрее соображают.

— Я проснулся, — сказал он, сердясь на себя за недогадливость, и добавил с улыбкой: — Хорошо бы ты чай приготовила, только не в кружке.

— Сам приготовь!

— Так, значит… Ладно, тогда лучше сок. Будешь?

— Угу.

Юити достал из холодильника грейпфруты и принялся готовить сок на двоих. Под немилосердный вой соковыжималки на полночной кухне я опустила лапшу в кипящую воду.

Конечно, что-то во всем этом было странное, но и вполне привычное, обыденное. Чудесное и естественное разом.

Как бы то ни было, мои ощущения невозможно облечь в слова, и я затаю их в глубине сердца. Впереди еще так много времени. Сегодняшний вечер — один в бесконечной череде таких же вечеров, ночей, утр — вполне может оказаться сном.

— Трудно быть женщиной, — неожиданно заявила Эрико однажды вечером.

Я глянула на нее поверх журнала, который просматривала, и переспросила:

— Разве?

Красавица Эрико, перед тем как отправиться в свой бар, поливала растения на окне.

— Знаешь, у тебя все впереди, и мне хочется кое-что тебе сказать. Пока растила Юити, поняла, как много в жизни разных горестей и тягот. Если женщина хочет твердо стоять на ногах, она должна кого-нибудь вырастить. Ребенка, растение, на худой конец. Только это дает ей ощущение собственных возможностей. В этом — начало всего.

Она излагала свою жизненную философию, словно напевала любимую мелодию.

— Да, со многим в жизни трудно справиться, — сказала я, тронутая ее откровенностью.

— Но тот, кто не впадал в отчаяние, кто через трудности не познал в себе самом нечто такое, от чего ни при каких обстоятельствах нельзя отступиться, тот не ведает подлинного счастья. Вот я счастлива!

Дрогнули волосы, рассыпавшиеся по ее плечам.

— День за днем тебя гложет мысль: напастей в этом мире — что воды в океане, а путь наверх неимоверно крут и опасен; даже любовь не всегда выручит.

В зыбком свете закатного солнца ее тонкие изящные руки продолжали поливать цветы на окне, и прозрачные струи воды расцветали крохотными радугами.

— Думаю, я понимаю вас.

— Ты честная девочка, Микагэ, и мне это по душе. Уверена, что бабушка, которая тебя воспитала, тоже была замечательным человеком.

— Бабушкой я горжусь! — улыбнулась я.

— Тебе повезло, — она смеялась, стоя за моей спиной.

«Когда-нибудь отсюда придется съехать», — подумала я, снова принявшись за журнал. Думать об этом было так тяжко, что на душе тошно делалось, но иного выхода нет.

Когда-нибудь, живя порознь, будем ли мы по-доброму вспоминать этот дом? А может, мне доведется стоять на этой самой кухне? Но пока я здесь, и здесь женщина, сильная духом, и ее сын с мягкой улыбкой, Вот все, что имеет смысл.

Еще много чего случится, покуда я повзрослею, не раз придется мне тонуть, погружаться почти до дна, и выплывать, и терзаться. Но меня не победить и не сломить.

Мне опять снится кухня.

Их будет много в моей жизни — реальных и воображаемых кухонь. Повсюду — дома или в путешествиях — их будет много; окажусь ли я где-нибудь с компанией, одна или вдвоем — они обязательно будут со мной, мои кухни. Я знаю.


Kitchen by Banana Yoshimoto

Copyright © 1998 by Banana Yoshimoto

© E. Дьяконова, перевод на русский язык, 2001

Ёрико Сёно Поминальное двухсотлетие



Когда в нашем отчем доме отмечается двухсотлетие со дня смерти одного из предков, на поминальную службу являются ожившие друзья и родственники усопшего. Возможно, у других подобная церемония протекает как-то иначе, но мне с детских лет казалось, что у всех происходит нечто похожее. На поминальной службе граница между живыми и мертвыми стирается, прошедшие годы словно бы смешиваются и сбиваются в единый ком. Разумеется, такое возможно исключительно в двухсотую годовщину со дня смерти; как бы пышно ни отмечали, скажем, девяностолетие, ничего подобного никогда не случается. Потому-то с раннего детства я твердо верила в воскрешение мертвых именно в двухвековой юбилей, Хотя, понятное дело, такие даты отмечаются нечасто, моя детская вера все крепла, покуда не превратилась в полную и совершенную убежденность,

Так, в один прекрасный день, когда я училась во втором классе средней школы, от старинных наших соседей пришло уведомление о поминальной церемонии в связи с двухсотлетием со дня смерти их предка. Вернее, поначалу мы узнали о грядущем событии, так сказать, окольным путем. Дело в том, что в наших краях издавна было заведено, чтобы буддийский священнослужитель, приглашенный совершать поминальный обряд, переоблачался в парадное платье у соседей; у них-то (го есть у нас) и полагалось из вежливости — даром, что близко — письменно испросить разрешения.

— Вот бы поглядеть на людей эпохи Мэйдзи, когда они воскреснут! — сказала я как бы между прочим, на что моя мать, почему-то перейдя на шепот, ответила:

— У соседей ничего такого не произойдет! — из чего я мигом заключила, что тем самым мне дали понять: предмет обсуждению не подлежит; впрочем, в глубине души я и сама это чувствовала. Не то чтобы родители хотели скрыть нечто постыдное, нет. Вряд ли опасались они и чьей-то зависти. Просто избегали неприятных объяснений.

С той поры, как я осознала важность поминок по почившему двести лет назад предку, в душе моей поселилась мысль об особой избранности нашей семьи; у других все было совсем иначе. Более того: похоже, наш дом и род само существование свое длили исключительно ради отправления юбилейных поминальных служб; впрочем, «дом», «род», «существование» — избитые слова, мало что в данном случае значащие, но суть, кажется, была мною уловлена верно.

Такое семейное предназначение вызывало во мне резкий протест. Лет десять тому назад я покинула родные края и переселилась в Токио; уже два года, как родственные контакты совершенно прекратились; хотелось бы вовсе истребить в сердце самое память о доме. Но не тут-то было.

На извещении о поминальной церемонии по случаю двухсотлетия со дня очередной кончины, как обычно, красовался фамильный герб; черный ворон, пронзающий клювом золотое солнце, — и пришло оно в ярко-красном конверте. И тотчас я забыла обо всем.

Пусть дом для меня мало что значил, но рассказы о былом, которым я с детства внимала, сделали свое дело; захотелось взглянуть на все своими глазами. Ведь этот обычай складывался веками. Через двести лет после смерти поминали только выдающихся представителей рода, совершивших нечто примечательное, а такие люди рождались редко, может, раз в сто лет, так что и собиралась семья не чаще раза в век. Глава рода вынужден был серьезно тратиться на поминки. Имение приходило в упадок, наследственное состояние расстраивалось, недалеко было и до полного разорения.

Желание поехать зрело во мне исподволь. Требовался жертвенный подарок, а деньги можно было снять только со срочного банковского счета, потеряв проценты. Но меня призывал долг, и деньги из банка я таки взяла.

Как ни странно, родной дом на этот раз не вызывал во мне привычного отторжения, зато, явившись на ностальгическую встречу покойников, я могла избавить себя от душевных мук и чувства вины, Впрочем, не думаю, чтобы я особенно обольщалась насчет этих поминок, скорее подпала под действие каких-то колдовских чар.

Удивительная поминальная служба: всех участников буквально переполняет радость. Собственно, такова главная особенность двухсотой годовщины со дня смерти. Едва появляются воскресшие покойники, как и вовсе воцаряется хаос. Тут уже не до строгого соблюдения обычаев, как на нормальных поминальных службах, здесь все попросту, без церемоний. Зато — вопреки всем законам и установлениям — все сознательно стремятся достичь чувства полной внутренней свободы. Так что насельникам главного родового гнезда ничего не остается, как потворствовать разным безобразиям, подчас с риском для собственной жизни. Поджог или, к примеру, убийство — не самоцель, важно всех осчастливить, выломавшись из обыденности.

Исконные обряды той местности, где находилась наша родовая усадьба, сами по себе отличаются яркостью, даже буйством красок, какой-то чрезмерностью во всем. Но поминки по двести лет как преставившемуся предку — это нечто далеко выходящее за любые рамки. По мнению стариков, они напоминают древнее паломничество к священным храмам Исэ.

Случалось, говорят, что разрушали до основания дома, полностью забывали различия между женщинами и мужчинами. Но мы ни о чем подобном и помыслить не могли, свято соблюдая закон подчинения младших старшим. Да, в обычное время ни меня, ни моих братьев и сестер и близко к главному родовому дому не подпускали, разве вот теперь доведется.

Вообще по какой-то неведомой причине в нашей семье дети разрывают отношения с родственниками. Мой старший брат в шестнадцать лет покинул дом, прекратив с нами всякую связь. Я порядочно припозднилась, сделала то же самое только в тридцать пять. Повод, кстати сказать, был поистине смехотворный: невинная история с фотографией. Весной позапрошлого года я сделала собственный фотопортрет, но получилась на нем какой-то старообразной. Разгневанные родители позвонили по телефону с попреками, я не смолчала в ответ. Да, в свои тридцать пять я выглядела на снимке на все сорок, потому что концы волос высветлились и казались седыми. А при моей родовитости полагалось всегда сохранять облик двадцатипятилетней девицы. Как бы то ни было, родительские упреки звучали уж чересчур назойливо, словно с самого моего рождения они только и мечтали о том, как бы, избавившись от меня, взять в семью благовоспитанную барышню. Странно, но я — пускай невольно — вроде бы и соглашалась с их намерением.

В тот день, когда я получила злополучный выговор за фотографию, многое внезапно соединилось в моей голове, и словно бы наступило прозрение. Разрыв с домом моих сестры и брата, казавшийся мне до сих пор преступлением, вдруг предстал как совершенно естественный. И то сказать: чем кроить из меня идеальную барышню, взяли бы приемную дочь по собственному вкусу. Это я им и посоветовала в письме. Разумеется, отношения с родителями тотчас прервались. Впрочем, они согласились с нашим разрывом на удивление легко, сразу повели переговоры об идеальной приемной дочери, в общем, зажили легко и счастливо.

Разумеется, родители тоже пожалуют на поминальную службу, и мы впервые после двухлетней разлуки столкнемся лицом к лицу. Правда, мириться с ними у меня особого желания нет. Да и загадывать не стоит: кроме покойников ожидается прибытие не менее двух сотен гостей, и еще вопрос увидимся ли мы в эдаком столпотворении. Тем более, за минувшие два года я начисто позабыла, как выглядят мои мать с отцом, даже их имена не могу вспомнить.

Стерлись и мысленные образы родителей, С кровной родней нынче связывали меня, в конечном счете, только приближающиеся поминки да общие предки. Родовое гнездо и вовсе не вызывало ностальгических чувств. В детстве мне всего раз или два довелось повидать тамошних родичей, бывать я там вообще не бывала, сейчас впервые туда направлялась. Навещая раз в несколько лет могилы предков, я двигалась прямиком на родовое кладбище, сам дом обходя стороной; и в голову не могло прийти заодно поприветствовать родню. Родовое гнездо существовало в надменном отъединении от остальной семьи; никто и никогда не смел обсуждать действия и поступки тамошних обитателей; последние, похоже, попросту не умели поддерживать простые человеческие отношения; в случае ссоры боковые ветви рода не могли рассчитывать на помощь его главы, им приходилось полагаться только на себя. Но при всем при том, именно в главной родовой усадьбе устраивались все поминальные службы, не говоря уж о юбилейных.

Уведомление поступило ко мне прямиком из родового гнезда, сначала в виде письма, потом позвонила по телефону тетушка. От станции Канидэси, что на границе префектур Нара и Миэ, автобус ходил раз в час.

Название станции Канидэси буквально значит «Управление Крабовых полей». Вот сюда, в эту местность с диковинным названием, влекомая любопытством и чувством долга, я и отправилась на встречу с людьми, которых вовсе не жаждала увидеть. По правде говоря, кое с кем из покойников я бы все-таки повидалась, например, со своей бабкой по матери. Хотя материнская линия вряд ли будет представлена на поминальном двухсотлетии, но мне кажется, с бабушкой я там встречусь почти наверняка.

Воскресших покойников и гостей, прибывающих на поминки, связывают не только кровные узы. Среди последних — явившиеся в полном составе арендаторы. По традиции они посещают все поминальные службы, следят за неукоснительным соблюдением ритуала, позволяя себя в случае ошибок поправлять хозяев. Попадаются уроженцы иных провинций.

Есть чужаки и среди оживших покойников. Обычно это те, кого после смерти признали знаменитостями; они, воскреснув, являют свой образ на поминках. Здесь и дальние родственники: влиятельные провинциалы, свойственники, те, кто был прославлен при жизни, — все они находят время и возможность воскреснуть. Вообще же, как считается, являются только важные персоны, о деяниях которых сохранилась какая-то память.

Боковые женские линии рода обычно представлены на поминальных службах в главной усадьбе теми, кто хотя бы несколько раз присутствовал на подобных церемониях при жизни; они, дабы поддержать давнишнее знакомство, являются в своем прежнем прижизненном облике. Доказав свою верность долгу, они получили право на допуск в родовую усадьбу.

Бабушка при жизни производила сильное впечатление. Вот уж в ком чувство долга было развито до невероятия. С нею связано мое представление о смерти. Воспитывала она меня в атмосфере полного обожания; до сих пор храню я воспоминания о ее одеждах из драгоценных тканей; когда она склонялась надо мной, я испытывала высокое наслаждение от соприкосновения со струящимся шелком. До этого мне случалось сталкиваться со смертью — не однажды умирал кто-то из родни, но подобные события не задевали меня сколько-нибудь глубоко; зато смерть бабушки оказалась действительно суровым испытанием. С той поры я видела один и тот же сон: бабушка жива, звучит ее голос, меняется выражение лица, а все остальное — люди, вещи, события — мертвым-мертво. Так повторялось каждую ночь — мне являлась бабушка такой, какой была при жизни. Но стоило проснуться, она снова оказывалась мертвой. Сон доставлял мне радость, и несколько лет я словно ощущала под рукой границу между жизнью и смертью.

Но потом, уже покинув родителей, я засомневалась: так ли уж она любила меня? Не отвергала ли, как отвергли родители? Так что на поминках очень хотелось ее увидеть и обо всем расспросить, тем более что в двухсотлетие осечки, похоже, быть не должно. Именно это соображение и склонило меня окончательно к мысли посетить поминальную церемонию.

Приготовления к юбилейной поминальной службе были невероятно трудны. Требовалось совсем не то, что для обычных поминок. Например, совершенно не годились черные траурные одежды. Поскольку в провинциальной лавке Нагасакия красные траурные платья частным лицам не продавались, пришлось от имени главной родовой усадьбы брать их напрокат в церемониальном центре города Нара и доставлять на дом с нарочным.

Мне впервые довелось увидеть траурные одеяния столь необычного цвета. Что-то в этом было странное, даром что речь шла о двухсотлетии. Даже служитель центра из Нара с каким-то сомнением протянул: «A-а, красные платья…». Впрочем, это не помешало ему вникать во всякие мелочи, тем более что нужны были подходящие красные сумочки и обувь. Чулки и носовые платки соответствующего цвета пришлось купить. Приобрели и особые пакеты для жертвенных денег. Даже ленты для упаковки поминальных даров полагались не обычные, белые с красным, а красно-золотые, украшенные золотыми птицами.

Утром алой тушью я надписала пакеты с жертвенными деньгами, указала сумму и имя покойного. Банковского вклада мне не хватило, пришлось воспользоваться карточкой. Обычно банкомат выдавал новенькие банкноты, но в этот раз из него почему-то стали выплывать ветхие измятые купюры эпохи Мэйдзи, и эти «деньги мертвых» пришлось потом разглаживать утюгом.

Вопреки всему меня не оставляло ощущение, что я и в самом деле собираюсь на поминальное двухсотлетие. Что-то во всем этом и вправду было необычное. Начать хотя бы с отъезда. Сама станция Канидэси казалась чем-то эфемерным — и во времени, и в пространстве. Пользовались ею насельники главной усадьбы только в дни двухсотлетних юбилеев. Все прочие, ни о чем таком и не подозревавшие, спокойно покупали билеты и отправлялись с этой станции в школу, к примеру. А наша родня ездила или до предыдущей — Канидэсита, или до следующей — Канидэнай. Из поколения в поколение делалось все, чтобы миновать как несуществующий этот железнодорожный пункт — Канидэси.

Мне даже стало казаться, что если кто-нибудь из жителей главной усадьбы нарушит вековой запрет и приедет домой обычным способом, то воскрешение покойников на двухсотлетних поминках сразу прекратится. Вообще по пути на поминальную службу могут случиться и случаются всяческие казусы со временем. В этот раз о причудах времени даже специально наводили справки в храме Даннадзи, существующем с эпохи Камакура: о временной последовательности событий, о возможности течения времени вспять, — поэтому в приглашениях содержались соответствующие разъяснения каждому гостю. Учитывали все: искривление времени, его сжатие, затвердение (ну, когда оно становится вроде бородавки), закругление, вспухание (когда его внезапно становится очень много), — после чего указали всем точный час отбытия. У меня дорога от токийской станции Макано до гор должна была занять двенадцать часов — сегодня выехала и сегодня же на месте, — но изначально было известно, что в пути не избежать разных странностей.

Еще до всяких разъяснений, меня больше всего волновало время. Объяснят ли, как поступать, когда оно начнет искривляться; смотреть ли, почувствовав, что опаздываешь, в карту; стремиться ли вникнуть в направление и меру его искривления, следя за последовательностью станций на железной дороге? Судя по присланному плану, чудеса поджидали меня еще за семь остановок до Канидэси в окрестностях Канидэннэн. Внезапно время должно было растянуться, потом повернуться вспять, вовсе исчезнуть, опять возникнуть, скрученное так, что не поймешь, где его исток; затем вдруг вспухнуть, но, как бы то ни было я, выехав утром, успевала на поминальную службу, назначенную на час дня; таковы были причуды времени.

К тому же из окна вагона мне предстояло дважды наблюдать закат солнца. В приглашении содержался совет захватить с собой теплое кимоно. Хотя было начало лета, но в горах после захода солнца становилось холодно. Вообще-то об обитателях главной родовой усадьбы говорили как о самовлюбленных невежах, однако нынче они вникали буквально в каждую мелочь.

Кстати, ход времени зависит от конкретного человека: мой старший брат, едущий с Сикоку, должен был отправиться в путь за три недели, ибо его поджидал особенно замысловатый временной изгиб.

Перед отъездом, едва я облачилась в красное платье и принялась натягивать красные чулки, у моей кошки началась течка. Пришлось отдать ее на передержку. За все пять лет, что она, уже не котенок, а взрослая кошка, жила в моем доме, такое случалось с ней всего раз. А тут хвост трубой, походка изменилась до неузнаваемости. Уверенности, что это и впрямь течка, у меня не было. Вдруг соседский котяра, что ежедневно являлся мирно поиграть, затянул свое мяу-мя-я-я-у. К нему присоединились другие, котов прибывало, а их вопли становились все громче. Вскоре у моей кошки прямо на глазах раздулся живот, он почти волочился по полу. Потом она зарылась в груду белья и бумажных пакетов между стиральной машиной и стеной, откуда почти сразу донеслось попискивание котят, штук эдак десяти или даже двадцати. На этом странности не кончились.

Выхожу из дому, от станции «Институт домоводства» доезжаю до Такаданобаба; хочу сделать пересадку и с удивлением замечаю, что все вывески — старые, времен давно исчезнувшей государственной железнодорожной компании. Сажусь на поезд скоростной всеяпонской линии Синкансэн (он, кстати, выглядит до неузнаваемости усовершенствованным, точно из будущего) и добираюсь до города Нагоя, откуда по местной ветке Кинтэцу приезжаю в Мацудзака. Снова пересадка, и вот уже поезд везет меня в сторону карнавальной Канибара, углубляясь в горы на границе двух провинций. Минуем вывески, тупики, территорию канифольной фабрики, устроенной в тоннеле в горном склоне. Внезапно становится темно, кажется, наступила ночь. Сначала меня удивляет такая внезапность — а как же закат, сумерки? — но потом я понимаю, что стемнело из-за нависших над дорогой скал. Промелькнули тридцать станций, и снова вспыхивает солнце, потом скалы опять подступают вплотную к путям, и вагон погружается во тьму, которую через минуту рассеивают яркие солнечные лучи, потом солнце опять затмевается. Поезд останавливается. На платформе ни души. Сказать по правде, и в вагоне я была одна. В поезде всего три вагончика часть последнего застелена ярко-красным ковром, на котором выставлены на продажу всякие красные мелочи и несколько красных шелковых шляп. Продавец отсутствует. Каждому из гостей юбилейных поминок определено строго свое время прибытия, и до известного момента мы все остаемся друг для друга невидимками.

На станции тихо, как в глазу тайфуна. Я смотрю вперед и замечаю буквально в десятке метров от себя другую станцию. Я-то приехала на Канидэси, а там — Канидэнай. Рельсы обрываются, упираясь в столб из криптомерии с выдолбленной надписью: «Тысяча метров над уровнем моря». Рядом остановка автобуса, и там — никого. Интересно, каким станционным павильоном из двух пользуются пассажиры? Может, поезда от двух соседних платформ ходят в противоположных направлениях и двухсотлетие тут вовсе ни при чем? Мне подумалось, не отразился ли этот железнодорожный абсурд на мозгах тех политиков, которые в изобилии рождались в нашей родовой усадьбе? А ведь до самой усадьбы я еще и не добралась.

Хотя от одной станции до другой не дальше, чем от глаза до носа, они совсем разные. Канидэнай посолиднее, ее явно обслуживает многочисленный штат железнодорожников, да и сама платформа подлиннее. А безмолвный вокзал Канидэси напоминает скорее крохотный склад при убогом магазинчике. Мне и дверь вагона пришлось самой открывать.

Впрочем, уже лет тридцать, как куда-то подевались одетые в форму проводники, и пассажиры сами принуждены открывать двери на остановках. Через распахнутое оконце заглядываю в неказистый вокзальчик Канидэси, и обнаруживаю внутри обширное помещение, совершенно не соответствующее скромному внешнему виду станции. Вообще здесь как-то странно: новые циновки татами на полу, все прибрано, несмотря на лето, жарко пылает огонь в жаровне хибати, на которую водружен большой алюминиевый чайник с надписью «Начальная школа Каникамонэ»; ровными рядами и почему-то перехваченные резинками лежат пачки билетных книжиц с отрывными талонами: несколько стариков с отсутствующим выражением в чинном спокойствии пьют чай. Не могу сказать наверное, живые это люди или покойники-гости, прибывшие на поминки и сразу засевшие за чаепитие. А, может, просто жители Канидэси, понятия не имеющие о нашем двухсотлетии. Впрочем, с чего бы им тогда говорить исключительно о поминальной службе? Да еще держаться так, словно они для меня спектакль разыгрывают.

Гостей встречают представители главной усадьбы. У некоторых они интересуются, почему это их красные кимоно пошиты из такой дешевой ткани.

Несколько пожилых людей садятся в кружок, и один из них, озираясь, странно задирает голову и голосом актера Кабуки в амплуа ребенка пронзительно кричит: «Слушайте, слушайте, господа!» — и другой тотчас отзывается столь же пронзительно: «Послушайте повесть о нашем молодом господине Савано. Двухсотлетние поминки случаются редко-редко, вот и перестраивают зал Праздника поминовения Бон и зал Нового года».

Трое поднимаются со своих мест, проделывают несколько кукольных танцевальных па и поют:


Мы построим дом о восьми углах,
Подношение поднесем.
Будет в доме том
Поминальный зал,
Новогодний зал,
Церемоний зал,
Каждодневный зал.

Встает еще один и тоже танцует, напевая:


Потому, потому он закончит тот дом…

Тут я догадываюсь, что все это — пожилые женщины, совершенно на одно лицо, не отличить. Оставшиеся сидят, как тени, потом разом начинают голосить: «Все дочери господина Савано прекрасны собой, редкостные барышни, что им женская доля — они учатся по университетам, с детства привыкли в европейских одеждах щеголять, их и воспитывают соответственно, то-то они на своих сестриц из младших домов не похожи», — и, как-то по-птичьи, хором затянули:


Ах, сестрицы из младших домов.
Побогаче берите себе муженьков!
И живите отдельно от родственников.
Скорей замуж выходи
Да внучков мне народи!
Пусть внучки умны растут —
Всех завидки заберут.
Отчего внучек так быстро растет?
Добрый дух над ним руки простер.
Вы бросайте в поле куриный помет,
Это он нашим внукам силу дает!
Ну, а Небо их бережет.

Наступает секундное молчание, потом все разом разражаются громким хохотом; слышатся крики одобрения.


Расти внучек на зависть всем,
Расти внучек крепышом.
Уже вырос внучек.

Заклинания с упоминанием куриного помета, а, равно, конского навоза и человечьего дерьма, весьма способствуют обильным урожаям, да и дети от них быстрее растут.

Между тем, многие старушки пристально ко мне приглядываются, уж не знаю почему. Я совсем смутилась. Только потом поняла, что их специально наняли исполнить некий спектакль. Ладно, пропели свое, стоит ли обращать внимание. И тут раздается громкий голос: «Мимо движется некто огромный, приехал из столицы, направляется в селение, коим владеет младшая ветвь нашего рода. Этот некто величав, словно гора, или стена, или борец сумо. Вот спина его, мерно качаясь-вздымаясь, движется мимо».

Тот, кого когда-то звали «пребольшущим», переехав в столицу, даже трудностей с одеждой не испытывал — всегда находился подходящий размер. Да и не столько действительно рослым стал, сколько раздобрел на столичных харчах. Стоит ли восхвалять такого?! Гора, стена, борец сумо — поистине преувеличения, что уместны разве что на таких поминках. Тогда это было мне невдомек, просто подумала: раз старики-старухи — сплошь мелюзга, то и все в округе — одни недомерки.

По ту сторону железной дороги, в полях за рощей тянется в небо труба винокурни. Направляясь к автобусной остановке, я оборачиваюсь и вижу, как крохи-старушки вереницей выходят из вокзала. Каждая прикрывает голову веером, чуть пританцовывает при ходьбе. Сейчас я еще не знаю, что за роль отведена им, этим, как зовут их, «тетушкам-заводилам», в поминальном мероприятии. А приглашают их для создания праздничного настроения. Они всегда являются с северо-запада, из-за гор, дабы предотвратить идущее оттуда злосчастье и восхвалять всех и вся.

Автобус сворачивает на горную дорогу, и время становится до смешного нелепым; по окрестным полям разгуливают мириады ворон; мы взбираемся все выше, и я теряю малейшее представление о том, куда еду.

Некогда в Канидэси укрылись самураи, проигравшие битву, и с той поры здесь живут их потомки.

Так думали соседи. Но возможно и это — только несуразные домыслы в связи с двухсотлетними поминками.

Главная усадьба располагалась сразу против автобусной остановки. Возможно, местным хозяевам доверили почтовую службу, и автобус привозил сюда людей за письмами. С обеих сторон к дороге подступали поля.

До меня доходили разговоры, что, мол, и белые стены, и ограда, и ворота с верхней поперечиной, и черепица, и лак — все было недавно обновлено. От старого дома за воротами, который мне доводилось видеть на фотографиях, сохранился единственный флигель. Прежними остались каменные плиты мостовой и высоченные деревья парка; зато вместо цветущих полян и зарослей кустарника — искусственные цветы погребальных венков, кадки с комнатными растениями. Возле колодца с водоподъемным насосом громоздится котел, под которым ярко пылают угольные брикеты. Из котла с яростным хрипом вырываются клубы пара.Верно, готовится тот самый, известный мне только по рассказам, перечный суп. И всего-то: сделали низку из ярко-красных перчиков «соколиные когти», опустили на миг в кипяток — и суп готов. Ни навара, ни гущи, ни аромата. Но для поминок — лучше не придумаешь. Ведь главное в подобной церемонии — смех сквозь слезы, а некоторым расплакаться куда как тяжело, вот они и хлебают супец, и потом рыдают без устали. Собственно, в такой день в доме только этот суп и готовят, остальную еду доставляют из ближайшей харчевни под названием «Рыбный мир».

Видимо, в главном доме, едва увидали меня в моем красном кимоно, сразу поняли, что я из родственников. Мы обменялись приветствиями, после чего кто-то из встречавших вдруг протянул мне на выкрашенной в ярко-красный цвет ладони нитку с иголкой. Это для того, догадалась я, чтобы прошить хлопковой нитью тридцать семь перчиков «соколиные когти», а концы ее завязать узлом «драгоценная яшма». Получившееся ожерелье полагалось надеть на шею и опустить в кипяток, а потом глотнуть готовый отвар. Я и пригубить-то его не успела, как слезы заструились рекой, да еще кожу на затылке перцами припекало.

После церемониального вкушения супа — обмен поклонами. Но пожертвований, как мне показалось, никто не передавал. Невозможно было разглядеть и вход в главный дом. Широко распахнутые раздвижные перегородки фусума должны бы открывать путь к домашнему алтарю, но в прихожей во множестве толпились гости, поправляя парадную одежду и прихорашиваясь. Усадьба в плане напоминала лежащий на земле длинный крюк. Короткая фасадная часть соединялась длинной крытой галереей с внутренним садом; позади возводили дом из легких полых блоков, похожих на детские бумажные игрушки хариботэ. Выкрашенные в красный цвет стены галереи были сплошь увешаны то ли увеличенными фотографиями из старых альбомов, то ли специально написанными портретами усопших, имевшими вид свитков какэмоно. Напоминая о восьмиугольном здании из песни старух на станции, в стороны от главного дома тянулись восемь свежеотстроенных крыльев.

Готовясь к юбилейным поминкам, старались потратить как можно больше денег, но сооружать что-то капитальное считалось верхом глупости. Как говорится, «двадцать дней простоит — и ладно». После поминок времянки попросту разбирали.

Плохо соображая, где что, я прошла сквозь толпу и оказалась в молельне. Мною никто не интересовался. Видимо, здесь собрались всамделишные покойники. Едва я это поняла, как сзади ко мне приблизилась женщина примерно моих лет в плотном окружении каких-то людей; она казалась всему чужой в своем будничном платье и с обыденным выражением лица. У нее спрашивали, готов ли перечный суп. Потом заговорили о том, что воскресшие знай твердят о своей прежней жизни, а о нынешней и понятия не имеют, с живыми их ничего не связывает. На меня никто не обращал внимания. Со мною всегда так: даже в очереди в парикмахерской все преспокойно проходят к мастеру, словно меня и нет вовсе.

В молельне родственников невозможно отличить от покойников, толпа в сотню человек, поди разбери, где кто. Воскресшие мертвецы вправе беседовать только с теми, кого знали при жизни; что до живых, то они, похоже, могут общаться с кем угодно. В первозданном виде сохранилась только центральная часть комнаты, вдоль поблескивающих золотым песком новых стен громоздились тоже отливающие золотом строительные детали для новых построек. Молельня была задумана в форме восьмигранника, в каждый угол вел переход, крытый циновками татами. На табличках были красной тушью начертаны названия: Поминальный зал. Новогодний зал, Праздничный зал. Траурный зал. Чтобы облегчить покойникам воскресение для них предусмотрели специальное пространство, в котором температуру поддерживали кондиционеры — согревали для летнего праздника Бон, охлаждали для Нового года.

Тут толпа раздалась, образовав проход, и появились двадцать буддийских монахов, специально для этой поминальной службы облачившиеся в накидки, смахивавшие на сутану иезуита Франциска Ксавье, из-под которых ярко краснели оплечья кэса; заунывными голосами они затянули сутры. Присутствующие, невзирая на возраст и звания, устраивались на подушках дзабутон, теснились, освобождая пространство перед домашним алтарем буцудан, дабы монахи смогли вволю попеть и потанцевать, ведь юбилейная поминальная служба не исчерпывается чтением сутр.

По сторонам алтаря, говорят, восседают молодые наследники главы рода, зато самого его покуда не видно, хотя на покой он вроде не удалился. Вообще-то прежде в торжественных церемониях главе рода отвадилась важнейшая роль, но в двухсотую годовщину роль эта оказывается совершенно несуразной и даже шутовской. К примеру, лет шестьсот назад тогдашний глава рода в такой же день запел в саду лягушачьим голосом, а потом впал в зимнюю спячку, о чем с одобрением вспоминают до сих пор. Разумеется, сегодня молодой господин не произнес никаких приветственных слов, молча присоединившись к обряду чтения сутр.

На поминальное двухсотлетие принято исполнять необыкновенные сутры-стихи, требующие умения каркать. Эти именуемые «вороньими» сутры сохранились в древних преданиях, и теперь окрестности оглашались непрерывным «кар-кар-кар-р-р»; конечно, их сокровенный смысл начисто ускользал, но вороньему граю подражали с полной серьезностью, выводя полагающееся «кар-р-р» на разные лады. Голоса достигали запредельной высоты, звенели от напряжения, удивляя и даже рождая страх. Исполнение длилось и длилось вопреки всему, и только какой-то один, особо усердный голос вдруг срывался, вызывая всеобщий хохот. И оттого что монахи продолжали голосить, не обращая на смех внимания, слушатели веселились еще больше. Некоторые монахи пускались в пляс.

Они кружились-вертелись, так что полы накидок разлетались по ветру и мелькали подошвы сандалий; непрерывно звучало «кар-р-кар-р», птичьими крыльями взлетали широкие рукава, и танцоры плясали, точно одержимые. Вот кто-то закричал по-птичьи, прочие расступились, а те двое, что остались внутри круга, продолжая перекликаться резким «кар-р» и приникнув друг к другу, принялись в танце изображать совокупление пернатых. Да без озорства, а с поразительной серьезностью: повадка, сила движений, поглощенность действом — все странным образом напоминало суровое монашье подвижничество. Причудливое зрелище! О чем-то подобном я слышала с детских лет, и первое впечатление оказалось не таким уж ярким. Что ж, я увидела то, что должна была увидеть.

Тут внесли перечный отвар. По такому случаю его разлили в заказанные специально ярко-красные лаковые чашки с родовым гербом. Каждому подносили огненное питье с семенами из лопнувших перечных стручков «соколиные когти». Едва кто-нибудь выпивал свою чашку единым духом, как к нему протискивался сквозь толпу слуга, чтобы ковшиком налить добавки.

Хохот, вызванный вороньими сутрами, и слезы от перечного супа вместе родили в людях небывалое возбуждение. В промежутке между двумя приступами смеха я ощутила внутреннюю свободу, позволившую, наконец, оглядеть окружающих. Мелькнуло лишь однажды виденное лицо двоюродного брата, лица дяди и тети. Все они облачились в красные траурные кимоно, и трудно было понять, кто где. Потом глаза вообще перестали различать родственников.

Монахи двигались, раздвигая толпу и продолжая заунывно каркать, правда, уже не столь громко. Парами, пританцовывая, они покинули собрание. Сосуды из-под перечного супа наполнились сакэ, перешептывания сменились болтовней. Молодой господин, облачившись в ярко-красное платье с фамильным гербом, вроде того, в каком выступают сказители ракуго, принялся брызгать сакэ на циновку татами и подушку дзабутон. После этого память потускнела, исчезли воспоминания, зато с отчетливой ясностью проступили фамильные черты рода Савано, словно ожили люди прежних поколений.

— Дивный напиток! А прежде в него еще и бодрящее зелье добавляли, — с этими словами мой дядюшка по отцу, большой шутник, удержал за рукав отставшего монаха и из собственной чаши влил в него перечного отвару.

В семействе Савано женщины рослые и полные, а вот мужчины отчего-то худющие. Глаза и нос кое-как ладят друг с другом, но родинки натыканы где попало; так что дядя типичный образчик нашей породы. С годами он совсем не переменился и выглядел близнецом моего двоюродного брата; помнится, они недолюбливали один другого, но сейчас вели оживленную беседу.

— Поистине, дядюшка, вы — душа всей церемонии!

— Да-да, что-то вроде привидения, жалкий человечишка. Хе-хе-хе.

Тут-то и выяснилось, что добрая половина монахов — воскресшие покойники.

Когда все несколько поуспокоились, молодой господин принялся из принесенного с собой пластикового пакета разбрасывать пачки фотографий. Свой замысел он излагал при этом крайне невнятно. Плел что-то вроде того, что на юбилейных поминках, как ни подлаживайся под вкусы гостей, все равно все традиционные нелепости сами собой примут форму непритязательных шуток.

— Вот, господа, к примеру, дом наш кое-как слеплен, без всякой идеи, да еще эти восемь новопостроенных крыльев — прямо не дом, а короткопалый спрут какой-то. Что до могил, то на кладбище идти бессмысленно, только нарушится течение времени, да и могилу можно узнать по фотографии. Вот одна: бьет фонтанчик, под ним устроена крохотная мельничка; над другой сооружен пластиковый козырек, выдающий себя за гранитный навес, на нем — нечто вроде оттиснутой по шаблону пагоды и изваяние Будды; детскую могилку обступили рекламные пингвинчики фирмы Сантори. Что там могилы, еда еще более нелепа! Впрочем, поминальной церемонии, от которой голова действительно идет кругом, не увидишь, покуда сам не помрешь. Вот я все дурацкие дела переделал с большим удовольствием. Коробочки для еды тоже сам придумал. На следующее двухсотлетие явлюсь уже гостем и вдоволь поиздеваюсь над опоздавшими. А лучше меня и вовсе никто не сделает. Прошу запомнить! — Он продолжал говорить, и нам, как бы между прочим, открывались истинные мотивы его поведения.

— Вот, взгляните на эти запасы еды. — У входа в кухню громоздились деревянные ящики со свежим ресторанным клеймом — «Рыбий яд». Раньше-то, видать, ресторан именовался «Рыбий мир», но я потребовал, чтобы заведение сменило вывеску, соответственно, появилось и новое клеймо.

Из всех щелей более чем сотни ящиков выползали ядовитые тараканы и исчезали в саду.

Как и полагается в двухсотлетие и вопреки житейской практике, женщины заняли свои места, а мужчины принялись доставать из деревянных ящиков еду и раскладывать ее на ярко-красных подносах. Посмотришь, так кроме питья, каждому досталось по два одинаковых блюда и засахаренные рыбки в целлофановых пакетиках.

Глава рода снова заговорил:

— Засахаренные окуньки тай — не редкость, а вот поди отыщи пикули из сахара! Это мой собственный рецепт. Я и ящики заставил переделать. Теперь они из сплавных бревен слажены. И тараканы — тоже моя задумка. Итак, вы приняли участие в нашей церемонии, но благодарить вас я не собираюсь, сначала подурачьтесь от души.

Тем временем монахи готовились вкусить отоки — священную пищу синтоистов. Им отвели отдельную комнату.

Своих рыбок и рис нам пришлось есть вызолоченными специально к поминкам алюминиевыми дырявыми ложечками. Еще подали десять сортов рыбы сасими — большой деликатес в здешних краях, но без обычной сои, а с горчицей и кетчупом. Впрочем, после перечного отвара, обжегшего рот, разницы никто не почувствовал.

Тут окрестные жители выволокли из родовой сокровищницы кукол охинасама, фонограф с раструбом и списки драм Но с пометками моего покойного деда, который обожал выступать на сцене, и принялись все это жечь. Поскольку примерно раз в сто лет, поминая далекого предка, что-нибудь из сокровищницы обязательно сжигали, то поистине ценных вещей там давно не осталось.

Пиршество подходило к концу, гости разбредались по дому, но в молельне народу все прибывало — это продолжали воскресать покойники. Началась настоящая сутолока.

Самое время было попытаться отыскать бабушку. Считается, что усопшим хорошо, когда, воскресая, они видят вокруг себя как можно больше тех, кого знали при жизни. Моя бабка по матери поддерживала обширные связи, после замужества дочери сблизилась со здешней родней, не пропускала ни одних поминок, так что была знакома многим.

Хотя все покойники оживали по-разному, большинство не оставляло без внимания угощение на столах. Явившие свой первоначальный облик объедались наравне с живыми. Тут встречались те, кто начисто позабыли своих потомков; те, кто в юности, сбежав из отчего дома, умерли на чужбине; чередою двигались люди, чей облик переменился до неузнаваемости, да и одеты они были не по сезону. Прежде случалось, некоторые из них уменьшались в росте, превращаясь в карликов, усаживались на подносе среди бутылочек с соей и долго болтали о всякой чепухе, не ведая, что их ждет печальная участь — гибель в кошачьей пасти.

В странном, свежеотстроенном доме я молча прокладывала себе дорогу сквозь толпу. Бабка приходилась мне родней по матери, и искать ее, пожалуй, следовало не в Поминальном или Новогоднем зале, а в Похоронном. Только дорогу туда отыскать было трудно. Сколько же родственников уже перемерло с моего рождения, если все эти люди с пустыми равнодушными лицами — ожившие мертвецы?! Но как отличить от них всамделишных живых? — только по красным траурным одеждам, думала я. Некоторые покойники и в самом деле являлись в платьях, потрясавших взоры, но те, что специально готовились к торжеству, облачились в красное и были неотличимы от прочих гостей.

В суете и толчее многие, казалось, позабыли о цели собрания. Но я упорно помнила о бабушке. Пока я гадала, кто есть кто, толпа забурлила и оттеснила меня. Тут некто коснулся моего плеча, и, оглянувшись, я увидала исхудавшего, болезненного вида человека лет сорока с лишним. Чем-то он походил на моего косноязычного дядю: среднего роста, с крохотным личиком, родинки на обеих щеках, выпяченный подбородок. Ласково, даже жеманно, он поинтересовался, узнаю ли я его. Я ответила, что не узнаю. Со своим изможденным лицом он еще ласковее произнес:

— Яёи-тян, наслышан, как ты бедовала в Токио.

Это не местный говор, скорее — диалект Киото. На смуглом лице проступает странная слабая улыбка.

Впрочем, мне претит его панибратство. Но меня-то звали не Яёи.

— Если позволите, я — не Яёи. Мое имя — Сэнбон.

Произнося это, я заметила, что стараюсь избегать местных оборотов. Со странной ласковостью, даже как-то жалостливо мой собеседник заговорил со мной, точно с близким человеком:

— Отчего ты так недобра ко мне, Яёи? Вспомни, мы едва поженились, и через полдня ты сбежала от меня, только и успели, что свадебные бокалы осушить! Забыла?!

— Но меня всегда звали Сэнбон, я не Яёи, позвольте заметить.

Мягкость незнакомца исчезла, сменившись злобой, так что и мне пришлось взять официальный тон. Хотя вряд ли он уловил перемену.

— Восемнадцать лет минуло, разве нет? Успела в университет поступить. А как разъелась! Но ты и прежде худобой не отличалась.

— Вы ошибаетесь! Все это — вовсе не про меня!

Я решила поставить на место своего странного собеседника, внезапно меня осенило, и я спросила:

— А вообще-то вы живой или покойник?

— Живой.

Сомнительно… одет он явно не для церемонии: широченные брюки пепельного цвета и несвежая белая рубаха с отложным воротником. Внезапно он ввинтился в толпу и исчез. А мне вдруг почудилось, что я вижу родителей. Впрочем, они и шагу навстречу не сделали — то ли не узнали меня, то ли были поглощены поиском собственных предков…

Мой взгляд невольно отыскивал в толпе мужчин и женщин возраста моих родителей, лат, примерно, шестидесяти; столько им было в момент нашей разлуки. Они где-то здесь, отец и мать, но ни лиц, ни фигур различить не удавалось. Все льнули к усопшим; вовсе не родителям, а деду с бабушкой, дяде и тете, престарелой сестрице и прочей родне продолжали жаловаться на злую долю — катались по земле, рыдали, орали так, что многие даже обмочились, — ну чисто малые дети!

Впрочем, с шестидесятилетними подобное происходило еще при жизни их родителей. Уж такие у нас в роду отцы, такие, как говорится, и дети. Случалось много странного, но и странным же образом все утрясалось. Достигалось согласие, но мои родители продолжали оставаться для меня загадкой.

Постепенно живые обретали дорогих им покойников и растекались по залам для более тесного общения. Сутолоки стало меньше. Постепенно я приноровилась пробираться сквозь людской водоворот и медленно двигалась, минуя залы Новогодний, Поминальный… Бабушка почему-то оказалась в Праздничном, хотя на ней и было летнее кимоно; ласточки на фоне травы; фон серебристо-мышиного цвета с легким белым очерком рисунке; зеленый пояс оби из «бананового» полотна, словно глазурь на чашке цвета слабого чайного настоя. Она как раз закрывала нежно-бежевый кружевной французский зонтик. Значит, когда-то она бывала и в этом доме родни по отцу. Круг ее знакомств был необычайно широк. Она исправно являлась даже на второстепенные поминки, при том, что ее дочь почти разошлась с мужем; потому и помнить ее должны были, пожалуй, лучше, чем иных оживших из главного рода.

Нынче здесь толпились ожившие, посторонних почти не было, они много превосходили числом отцовскую родню, хотя, возможно, те предпочитали не задерживаться в зале. Праздничный зал был по размеру циновок в тридцать, живые и мертвые плотными рядами сидели друг против друга, перемежая смех рыданиями. Бабушка, точно актер на сцене, свой смех обращала в равной мере ко всем собравшимся. Меня сразу заметили, и лавина симпатии обрушилась на меня; хотя по виду все казалось до крайности изысканным, но грубые слова и обороты употреблялись с легкостью.

— Рада, что все вы пожаловали сюда. А ты откуда взялась? Видать, издалека явилась.

Именно бабушка старалась воспитать во мне умение хоть иногда встать вровень с простым людом, но я всегда грешила высокомерием. Ни лицом, ни голосом я не походила на бабку. И хотя кому-то, глядя на меня, могли припомниться фамильные черты Савано, но никто из Савано отродясь не вел себя с такой вызывающей вульгарностью.

Боясь шевельнуться, я вглядывалась в бабушкино лицо. Хотелось поведать ей о разрыве с родителями. Хотелось плакать. Бабушка сохраняла полное спокойствие и не обращала на меня ни малейшего внимания.

— Из Нагои пришлось взять такси. Как же я устала!

«При жизни она разговаривала иначе», — подумала я. Тогда она, завидя меня, обязательно ухитрялась что-нибудь учудить, выражая свою радость от встречи. То ли притворялась, то ли в самом деле ее до слез умилял собственный рассказ о том, каким очаровательным созданием была я в два-три годика. А теперь и близко не подойдет!

— К тому же водитель не знал дороги. У меня горло пересохло, но даже сока нельзя было купить!

Бабушка всегда умела с первым встречным заговорить о своих собственных нуждах, но прежде эта ее манера не проявлялась в общении со мной, зато теперь она вела себя со мной, своей внучкой, словно с чужим человеком. Разумеется, я не сразу уловила, что она попросту забыла меня, а потому отозвалась на ее слова в привычном с детства грубовато-шутливом тоне:

— Что-что? На такси из Нагои? На поезде-то лучше, а тут кто бы не устал! Да, небось, и поясницу ломит?

Неожиданно бабушку задело столь бесцеремонное обращение со стороны внучки, ее ласковости — как не бывало, она даже нешуточную обиду попыталась изобразить. Впрочем, безуспешно. Она кокетливо повела плечиком, изящно склонила голову и капризным голосом молвила:

— В поездах, знаешь ли, попадается невесть кто, а я приучена быть равно любезной с каждым. Это

утомляет.

— Да почему же с каждым-то?!

Тут бабушка вдруг меняет тему разговора. Впрочем, представление продолжается.

— Э-э, ты кто будешь? Видно, жизнь тебя изменила… хотя, постой-постой, пожалуй, я тебя узнала. Припоминаю: красивое форменное платье, успехи в школьном футболе…

Она обращает ко мне смеющееся лицо, удивительно обаятельное, обычно так она очаровывает тех, кто видит ее впервые. Потом с изумлением оглядывает окружающих. Каждый жест выверен, она опять словно на сцене играет. Так было и при жизни. То она обращается к давным-давно исчезнувшей юной особе в форме: та добивалась успехов в спорте и заслуживает одобрения; упоминание о футболе (кстати сказать, играла я в бейсбол) — повод скорчить очередную гримасу. Главное, заморочить собеседника и повеселиться, пусть и без всякого повода, самой.

Внезапно речь ее становится бессвязной.

— Где это мы? Где мой Такио-тян? Сколько все же ему лет? И кто он, этот Такио? — забормотала бабушка.

В полном изумлении я отправилась в Зал Двухсотлетних поминок. Здесь было посвободнее, а мне требовалось хотя бы дух перевести. К слову, Такио — первая бабкина любовь.

Конечно, до меня доходили слухи, что на двухсотлетнюю панихиду являются ожившие мертвецы. Но. ведь, такая церемония случается не чаще, чем раз в столетие, никто ничего доподлинно не знает: оживают ли только те, кто похоронены неподалеку и имеют возможность прийти на праздник, или покойники воскресают повсюду, но не все получают приглашение и некоторые являются незваными на встречу с живыми? Как бы то ни было, но приезжать на такси из Нагои — такое никакому мертвецу и в голову бы не пришло! Правда, бабушка, похоже, думает иначе.

В Поминальном зале никого из знакомых не оказалось, на глаза попалась только «с младенчества обреченная смерти» госпожа Синэко, чистившая яблоко. Вполне естественно, что она здесь. Помнится, в доме родителей моего отца она была непременной участницей больших поминальных служб и всегда при этом чистила и резала яблоки, угощая гостей. Не только она знала всех присутствовавших на подобных церемониях, но и ее с яблоком в руке запомнили многие и многие. Именно ее привычная фигура должна была нынче служить верной приметой того, что мертвые ожили и присутствуют на поминках. Ни я, ни иные прочие, верно, не могли представить себе Синэко-сан за другим занятием.

В былые времена во время поминальной службы (кто-нибудь обязательно говорил: «О-о, да это же госпожа Синэко!», — а другой отзывался эхом: «Изволит яблоко чистить». Госпожа Синэко при жизни треть года проводила в главной родовой усадьбе; вышла замуж за вдовца, но с детьми его не ужилась и закончила свои дни в чужих краях при весьма запутанных обстоятельствах. Известно, что еще за несколько лет до смерти моей бабки, отцовой матери, состоя при ней компаньонкой, она уже только и знала, что чистить яблоки да помнить в лицо всех гостей. Вообще-то, никого из тех, кто мог бы доподлинно знать, кем была Синэко-сан в главной родовой усадьбе — служанкой или родственницей — уже и на свете нет. Разумеется, кое-кто должен бы появиться на двухсотлетних поминках, но я уже поняла, общаясь с бабушкой, что от этих оживших истины не узнаешь.

В Поминальном зале мне быстро наскучило, и я вернулась в буддийскую молельню. Здесь сосредоточилась вся заносчивая кичливость нашего рода. Старший наследник, всегда поглядывавший свысока на младших родственников, основательно набрался, хотя как несовершеннолетнему ему пить не полагалось. За последние десять пет он сильно отощал, но по-прежнему казался вполне милым молодым человеком. Заботясь исключительно о собственном увеселении, он вырядился сегодня в ярко-красное траурное женское кимоно и разукрасил себе лицо. Сам ли он додумался напялить женское платье да еще японское? Глаза ярко подведены красным, торчащий наружу нижний воротник тоже красный. Развалившись перед нишей такэмоно, он пронзительным голосом выкрикивал что-то бессвязное:

— Да-да, пять поколений сменились от моего предка Нагамотохико, того, что основал дом Канидзси, ныне возродившийся. Чистили-чистили нашу сокровищницу, но она столь велика, что с ней и великой уборкой не сладишь, оглянуться не успеешь, опять парочка динозавров обнаружилась. Вообще-то здесь в доме еще с древности устроили гостиницу для благородных господ, а в эпоху Эдо даже факс поставили. То-то никто, кроме нас, не вправе двухсотлетние поминки справлять, и всё к нашей славе, и род наш процветает.

Какие события ни происходили, какие ни случались нелепости, рано или поздно кичливость нашего семейства обязательно давала о себе знать. Здешний люд не переносил дурацкого хвастовства, но мои родичи продолжали бахвалиться, точно напоказ, и все воспринимали это как неизбежное зло. И вообще вся эта двухсотлетняя поминальная годовщина успела мне надоесть. Я отправилась в Поминальный зал — просто так, чтобы время убить.

Здесь лепила клецки данго моя бабка с отцовской стороны. При жизни она казалась довольно-таки суровой и надменной старухой, а, воскреснув, странным образом сделалась вполне веселой. Может быть, кто-то и раньше знал ее такой, но для меня это оказалось полной неожиданностью. Она бойко скатывала в ладонях сантиметровые шарики теста для праздничных клецок, причем ухитрялась, смешно гримасничая, лепить в своих мягких пухлых руках по три клецки разом. Время от времени бабушка добавляла, просеивая сквозь пальцы, рисовую муку в большой фарфоровый горшок, знакомый мне с детства; оттуда, вспухал, начинало выползать тесто, и она заразительно хохотала.

— Поминальные клецки лепят в форме уточек или змеек, а все — чтобы досточтимый покойник сильно удивился и, воскреснув, вернулся бы к нам. Ха-ха-ха!

В этом зале вообще собрались старухи, отличавшиеся при жизни мрачным обликом и суровым нравом. Нынче, напротив, они светились радостью и весельем, выкрикивая: «Пусть сегодня на двухсотлетних поминках каждая споет нам песню!». Им было не слишком удобно сидеть на циновках татами в церемониальных позах, опираясь о пол ладонями, словно они, как в девичьей игре, изготовились жонглировать мешочками с крупой; при этом только и слышалось «шу-шу-шу» да «бу-бу-бу», словно они оживленно беседовали. Но, оказывается, так старухи пели «Трех странников».

В этом шуме и гаме только одна молчаливая особа в кимоно с длинными рукавами и прической, как у замужней женщины, сохраняла полное спокойствие. С редким пренебрежением, буквально давясь смехом, бабушка сказала:

— Вот, полюбуйтесь, — ни она никого не знает, ни ее не знают, да и песен петь не умеет. А это еще кто?

— Я — ваша внучка Сэнбон.

— Что еще за внучка, нет у меня такой!

Понятно, что оживших удивляют те, кого они едва знали при жизни. У бабки было несколько десятков внуков, разве всех упомнишь.

Тут в зале появилась госпожа Синэко, Она внесла большое белое блюдо с горкой очищенных яблок. Мне она приветливо улыбнулась, и я подумала, что, кажется, меня, наконец, узнали.

— О-о, здравствуйте!

— Здравствуйте!

— Любите яблоки?

— Нет, не слишком…

До сей поры госпожа Синэко меня мало интересовала, но тут я почувствовала к ней некоторое расположение. Впрочем, мой ответ ей не понравился. Она присела; на ее иссохшем до прозрачности лобике пролегли гневные морщины; единым духом она выпалила:

— И совсем не милая, нет… гору прекрасных яблок принесла… если бы не я, кто чистил бы их для подношений… нынешний господин… куда ему… Ты — девица Савано?

— Ну, девицей меня вряд ли можно назвать, но я из семьи Савано — это верно.

— И в каком же ты классе?

— Мне тридцать семь лет.

Госпожа Синэко кивнула головой и забормотала:

— Стало быть, пора уже в гимназию поступать. И купить яблочные счеты, Но яблоки перевелись. Такие яблоки сохранились только здесь, в родовой усадьбе. Чудесные яблочки, отборные — одно к одному: крупные, светлокожие, поистине, им цены нет, пожалуйста, угощайся. А то ими все ящики набиты, сколько сами ни едим, сколько гостям ни подносим, а они все не кончаются.

«Отборные — одно к одному» — так обычно на нашем диалекте нахваливали лучшие плоды.

— Яблоки-яблочки, кожуру очистила, вот они и потемнели.

Смущенная таким натиском, я принялась робко отказываться:

— Благодарю… да-да, я… но не сейчас… не могу…

Госпожа Синэко, споро передвигаясь на коленях вокруг меня, несколько раз пересаживалась, продолжая говорить:

— Как-то мне неловко на этих двухсотлетних поминках, Не была бы я такой чистой да наивной до глупости, давно бы замуж вышла. А кто яблок не ест, тому вдовства не избежать. Так что ешь! — И она почти швырнула мне кусок яблока.

— Спасибо!

Хрусткое твердое яблоко напоминало вкусом крупную редьку. Госпожа Синэко разделила его натрое, и поскольку фруктовых вилочек под рукой не оказалось, пришлось взять дольку рукой. По вкусу даже не редька, а настоящая сырая картошка, но я мужественно вгрызлась в отвратительный плод. Семечки застревали между зубами, впивались в десны.

Ай-яй-яй, надо бы середку вычистить. Школьники любят яблоки. Кто яблоки ест, тот умен и здоров. Вот и я в молодости была барышней умной да толстой, весила — что твой борец сумо!

Кажется, госпоже Синэко безразлично, с кем разговаривать. Ее занимают только яблоки. Тут ешь, не ешь — их все равно не убудет. Я уже смертельно устала, и решила сбежать. Прощаться не требовалось — здесь ведь все не так. как в обычной жизни, каждый поступает, как заблагорассудится.

В Новогоднем зале с его действительно новогодней атмосферой обнаружилась еще одна бабушка. На ней внакидку пепельно-серое норковое манто с лиловым подбоем и белоснежные перчатки, которые она стягивает с рук.

— А вот и хозяюшка из соседнего дома.

— Да нет же, я — ваша внучка.

— Вот как! Что еще за внучка?

— Да, вот… внучка… ваша внучка…

— Вы вообще-то знаете, кто я такая?!

Бабушка пошутила так, как больше полувека шутила еще при жизни, и, словно застеснявшись, прикрыла лицо рукавом шубы.

— Я — Сэнбон. Нынче Новый год — почему вы не дома?

«Если бы свести вместе обеих бабушек — ту, из Поминального зала, и эту, из Новогоднего, — они бы меня, пожалуй, узнали», — подумала я и, разволновавшись, протянула руку, бабушка вдруг съежилась и рассыпалась в пыль.

Госпожа Какако, старшая сестра молодого хозяина, с метелкой поспешила ко мне и принялась усердно подметать остатний прах. Мы с ней, верно, когда-то встречались, но ее, весьма язвительную в речах, многие сторонились; сейчас я была рада хоть с кем-то словом перемолвиться.

— Давно не виделись с вами. Я — Сэнбон, Не навещаете нас совсем… — я старалась говорить возможно вежливее, но в ответ заслужила престранный выговор. Госпожа Какако злобно уставилась на меня и принялась сурово отчитывать:

— Эй, вы, Яёи, зачем газетой стучать стук-постук, когда время пришло предкам съеживаться?!

Я возмутилась:

— Я не Яёи, а Сэнбон!

— Ах, вот как! Значит, ты не Яёи, тогда кто ты вообще такая?!

— Говорю же вам, я — Сэнбон! Знать не знаю никакой Яёи!

До того меня уже назвал Яёи тот странный мужчина, вот я и разнервничалась, отчаянно настаивая на том, что я это я. Но госпоже Какако не передалась моя нервозность, она впала в задумчивость, а потом принялась задавать вопросы и сама же на них отвечала:

— Нет, здесь что-то не так… Уж не ты ли — молодая жена моего брага? Ах, вот оно как… Яёи гак и не пришлась у нас ко двору, она — совсем не то, что нам нужно…

Чтобы не слышать без конца этого треклятого имени, я решилась вставить свое слово:

— Что это за молодая жена? Кто женился-то? Ваш двоюродный брат? Значит, речь о вашей невестке. Так?

Она сердито воззрилась на меня, возмущенная, что ее посмели перебить.

— А-а-а, понимаю, понимаю… я, уж извините, добродушна и мягкосердечна… умная головушка всегда болит… Отчего-то глубоко мыслю… А вы — вот еще учитель нашелся!..

Голос ее звучал вяло, нерешительно, но и с каким-то даже трагизмом. Во мне откуда-то из глубины стало рождаться ощущение, что это вовсе не госпожа Какако, а моя матушка. Пришлось спросить:

— А может быть, вы — моя мама?

— Нет, нет. Я любила молодую жену моего сына, только сына у меня нет. И никогда не было. Дочки — все красавицы, а замуж повыйдут, красоты — как не бывало.

Пролепетав всю эту дичь, госпожа Какако поспешила убраться восвояси.

Вместо нее передо мной соткались пять тетушек по отцовской линии в красных траурных кимоно с короткими подростковыми рукавчиками. Они нелепо размахивали руками, их детские пояса оби смешно подпрыгивали в такт их побежке.

— Добро пожаловать, Сэнбон, деточка! Уже дедушка пришел.

— Он готовит творог тофу в кипятке.

Голова моя шла кругом, и я поспешила в зал Кануна Весны. Похоже, чтобы напомнить о себе, сюда странным образом явились все, кто когда-нибудь ел дедушкин творог. Вообще-то тофу в кипятке — еда самая расхожая, но дедушка превращал ее в праздничное угощение, готовя только в Канун Весны.

Поскольку в зале Кануна Весны царила зимняя стужа, мне пришлось поверх кимоно напялить красный свитер. Народ валом валил. В небольшую комнату — каких-то шесть циновок татами! — набилось несколько десятков человек. Дед, который умер лет в сто, водрузил на комнатную жаровню котацу особую доску, укрытую несколькими шерстяными одеялами, и прокричал в сторону кухни:

— Эй, Какако, детка, неси сюда электроплитку!

Люди только и мечтали что о твороге, и дед должен был появиться уже с кастрюлей готового тофу, а до той поры все видели только его руки, месившие соевую пасту, да слышали голос — его самого слов но бы и не было вовсе. Глянув на меня, дед спросил:

— Это ты, Сэнбон? Пришла все-таки. Подарить тебе старую книгу?

— Очень нужно!

Я грубила, как в детстве, из чувства протеста, и странным образом ощутила успокоение. Еще не обойдя всех здешних залов, я уже была сыта по горло — захотелось обратно домой.

У деда нос и глаза — точь-в-точь, как у всех Савано; ни единой родинки, ноздри узкие — видный мужчина, одним словом.

Нынче разве что в развеселом киотоском квартале Гион помнили рецепт вкуснейшего тофу в кипятке. Дед, известный гуляка, там и научился его готовить и теперь на старинный лад сладким голосом зазывалы, улещивающего прохожих, окликал своих кухонных подмастерьев:

— Эй, Какако, детка-сестрица, не подашь ли мне чуток сои!

Но госпожа Какако, сосредоточенно морща лобик, вбегала с криком:

— Да как же можно?! Где это видано, чтобы захудалые родичи из младших семей не приветствовали нынешнего главу рода!

Она приходилась ему старшей сестрой и, хотя, выйдя замуж, жила в чужой семье, продолжала считать себя насельницей родовой усадьбы. Ей все чудилось, что младшие родичи да и прислуга важничают не по чину, и она то и дело их осаживала. Своими замечаниями она вполне сознательно изводила людей; всякое возражение вызывало ее страшный гнев. Сегодня, самоуничижаясь напоказ, она вместо красного кимоно нацепила кухонный передник.

— Нигде и никогда, даже на двухсотлетних поминках, не потерплю непочтения! Ишь, думают, они нам ровня, нос стали задирать, худородные!

Она злобно водрузила на стол бутыль с остатками сои, пошла, было, назад, на кухню, но передумала и вернулась; во взгляде ее сквозило какое-то затаенное желание. Чинно усевшись напротив женщин, притаившихся на своих местах, она вдруг состроила гримасу, точно готовясь отпустить сальную шутку, и заговорила, обращаясь ко мне:

— Правду сказать, семейка твоя хороша! Сколько мы вас поддерживали, собственного сыночка в местную школу отдали, а ваш — гляди-ка! — в Токийский университет поступил. Да и должок за вами остался! И землю у нас после войны отобрали… А что сын ваш важничает, так за то извиняться не надо, пусть его. Мне-то что? Так, к слову пришлось, считай, пошутила я. Подходящая шутка для двухсотлетних поминок, правда?

Я поднялась, собираясь уйти. Моему терпению пришел конец. Но тут вбежал молодой хозяин. Похоже, он все слышал и всерьез рассердился.

— Опять ты за свое, Какако!

Та вскинула, было, брови, но потом смиренно потупилась. Но молодой хозяин продолжал бушевать:

— Да, ради двухсотлетних поминок я поистине терпелив. Мне принадлежит замысел этого празднества. Пусть все эти дальние родичи — дурачье дурачьем, но я себя сдерживаю. А ты что себе позволяешь?! Вышла замуж в чужую семью, значит, нам уже и не вполне родня. А злиться нечего! Накажу тебя за дурные замашки, ты будешь птицей, Какако!

Он никак не мог остановиться, этот глава рода.

— Птицей, ты станешь птицей, Какако! На следующее двухсотлетие изволь прилететь в обличье пернатой. А до празднества тебе и дела нет, мне все приходится устраивать самому. Вот в кафе, что возле школы в Каникамомэ, специально пригласил феминистов, чтобы народ развлечь. Говорят, они нынче в моде, феминисты. Нанял троих, заплатил им как следует. Позвал и депутата городского собрания, велел ему напудриться да накраситься, точно девке; он настоящим феминистом смотрелся.

Бедная Какако пыталась что-то возразить, но только вскрикивала и брызгала слюной.

— А что тут особенного — депутаты и без того придут. В главном доме вместе с невестками почитай тринадцать голосов наберется. И не только на двухсотлетие, на любую панихиду припрутся!

К совсем потерявшей разум госпоже Какако подбежала молодая женщина и поднесла ярко-красные ангельские крылья. Было в ней что-то такое, что невозможно подделать — движения, манера говорить, — всем напоминала она молодую жену. Но во время двухсотлетних поминок ни за что нельзя поручиться, даже за подлинность родства. А тут еще сотенная толпа ворвалась, разбрасывая творог тофу и вопя:

— Птицы, птицы, птицы! Кар-кар-кар!

Сотни людей, вдохновившись «Птичьей сутрой», устроили сумасшедший танец, обмениваясь выкриками «вот выходит птица: кар-кар» и «отдайте нам птицу!».

Издавна ходили слухи о превращении людей в птиц. Будто если во время двухсотлетних поминок, кто-то, нарушив запреты, заговорит о самом обыденном, нерадостном, его следует сделать птицей и отправить в полет, иначе двухсотлетие придется праздновать дважды за три дня, и весь род — главная ветвь и боковые — разорится вчистую. Чтобы избежать всеобщего краха, приходилось приносить в жертву даже самых дорогих родичей, обращая их в птиц; то-то дядюшка, великий шутник, подбивал устроить птичьи похороны, самое настоящее птичье погребение.

Я никак не могла понять, как себя вести. Кругом продолжали кричать птичьими голосами, потом высоко подняли ярко-красный соломенный плащ и зонтик того же цвета, совершенно скрыв от меня госпожу Какако. Тело ее странно обмякло, съежилось под красной тканью, от которой, впрочем, тоже остался один лоскут, а соломенный плащ и зонтик вовсе исчезли, В тот же миг совершенно безмолвно возникла ярко-красная фигура молодого главы рода, и спокойный голос произнес:

— А теперь давайте посмотрим, как будет улетать обернувшаяся птицей Какако.

Размышляя о причудах отношений брата и сестры, что связывали молодого господина и Какако, я вместе с толпой оказалась в саду. Вскоре в зарослях бамбука на окраине сада что-то зашуршало, потом, почудилось, мелькнул коричневый коршун, но нет: птица, ростом с человека, взмахнула крылами, на миг взлетела, а потом, с трудом переставляя лапы, двинулась к колодцу и скрылась в его зеве.

И тотчас молодой хозяин закричал не своим голосом, обхватил голову руками и притулился на корточках возле колодца.

— Вот так, господа, я превращусь в камень, за то, что сестру свою сделал птицей.

В его голосе не слышалось ни ноты живого чувства, он трясся всем телом, словно впавший в истерику капризный ребенок.

— В связи с возникновением острой потребности, тетушек, известных как «запевалы», срочно доставить сюда в наемном автомобиле!

Жена молодого хозяина с явным напряжением принялась давать соответствующие поручения, послала кого-то вызвать по телефону машину. Вскоре от ворот донесся звук подъехавшего автомобиля. Из красного «Порше» одна за другой посыпались старушки, которых я встретила на станции. Со счастливыми лицами они продолжали обмахиваться веерами. Молодой хозяин все еще держался руками за голову, но уже не выглядел таким отрешенным, даже на прибывших «тетушек-запевал» соизволил взгляд бросить. Они же окружили господина, разом словно бы зачерпнули веерами что-то в воздухе и разлили вокруг себя, а потом дружно захлопали в ладоши,

— Радость-то какая! Вот так радость!

Птиц больше нет! Птиц — как не бывало!

В тот же миг молодой хозяин резко выпрямился, лицо его оживилось — завершился обряд избавления от напасти, и возгласил:

— Так посмотрим же, как осуществится наш финальный замысел! Порушим это дурацкое родовое гнездо! Ха-ха-ха!

В одночасье сооруженный дом, распростерший свои восемь крыльев, оказался незаметно окружен странными приспособлениями, напоминавшими огнетушители. Какие-то люди, облаченные в плащи-дождевики, перевернули свои аппараты и нажали на рычаги. Белая пузырящаяся клейковина, похожая на противопожарную пену, натужно растекалась, будто разом лишившись напора. Почему-то не пахло никакими химикатами. Из недр странной жидкости скорее сочился аромат сои, а, может, яичного белка, Все двигались с подчеркнутой серьезностью, как на пожарных учениях. Время от времени доносился с трудом сдерживаемый смех зрителей.

Мало-помалу клейковина ровным слоем укрыла весь дом. Плотная и тяжелая, не чета противопожарной пене, она лежала на крыше, тягуче стекала с закраин кровли, точно живое существо, обволакивала стены, так что дом оказался заключенным в кокон.

Несущие стены, которые я приняла за деревянные или бетонные, внезапно начали вибрировать и гнуться, местами утончились до полной прозрачности, и сквозь них проглянуло внутреннее убранство — светло-коричневые полосы, желтый узор, — так проступает пейзаж за окном в дождливый день. Да и сам дом вдруг оказался огромным рыбным пудингом, изготовленным из фарша и теста.

Специально сооруженный к двухсотлетним поминкам дом медленно разрушался, радуя и веселя гостей непредсказуемостью своего распада; собственно, увеселение собравшихся считалось едва ли не важнейшей задачей всей церемонии. В широко распахнутые окна свободно затекала клейковина, покрывая циновки татами, на которых еще недавно сидели люди. Циновки делались прозрачными, под ними слоилась сухая, обернутая в бамбуковые листья рыбная паста.

Проворно семеня, появились старухи с веерами в руках.

— С недавних пор разные удобства появились, вот какой отыскался строительный материал — рыбная паста, из него и дом можно сладить, а если особым средством присыпать, то и рыбный пудинг испечь.

— Не из деревянных ли подносов-подставок для рыбной пасты этот дом соорудили?

— Мир изменился, все стало таким удобным, что стоит пожить подольше.

Протискиваясь сквозь толпу старух, в зал вошла молодая хозяйка.

— Поверхность пастызапекается снаружи аппетитной коркой, а под ней — рыбный пудинг. Вот смотрите, как это делается!

— А что за дивный аромат! До самой смерти не насладиться!

— Его и после смерти не забыть.

Молодая хозяйка коснулась рукой живописного свитка на стене, и тот растаял, расплылся; поверхность стен стала прозрачной, как желе, растворилась ярко-красная краска, сморщилась, словно сожженная солнцем кожа, обнажая внутренность дома, откуда запахло рыбьей мукой. Каркас дома воздвигли из легких трубок, заполнив промежутки рыбной пастой. Нынче она растрескалась, и из щелей вываливались рыбные котлетки, жареные на кунжутном масле. Молодая хозяйка споро кромсала стены кухонным тесаком и вместе с рыбными котлетками укладывала тестяные куски на огромное блюдо, чтобы потом поднести угощение «тетушкам-заводилам». Те, смущенно хихикая, нахваливали угощение и подначивали одна другую:

— Ну, перепало нам вкуснотищи! Как бы не объесться!

Когда одна за другой старушки направились в дом, их чинную компанию внезапно грубо растолкали пьяные монахи, которые, выпростав руки из рукавов, разом, точно летающий робот Атому — Стальная Длань из одноименного мультфильма, согнули их под прямым углом, а потом с истошными воплями, приплясывая, ринулись головами вперед к стене и увязли в ее сердцевине. Быстро уменьшаясь в размерах, тела их постепенно совсем исчезли в рыбной пасте. На поверхности виднелась только россыпь крохотных отверстий, как от жуков-короедов: глянув внутрь, можно было разглядеть черные фасолины — все, что осталось от монахов. Из глубины доносился мерный скрежет жующих челюстей, вгрызающихся в плоть стены.

— Тут, похоже, полно людей, — сказал молодой хозяин, и сразу же несколько человек удалили ту часть стены, которая кишела монахами-древоточцами.

— Ничего страшного, за завтрашний день отмокнут в бочках для мытья, напитаются влагой и вновь примут человеческие размеры и облик.

Любопытно, что рыбная паста стен привлекала только живых, только они бросились прогрызать ее на манер насекомых. Мертвецы то ли терпеть ее не могут, то ли, напротив, слишком любят, но они ничуть не соблазнились угощением, а чинно сидели, наслаждаясь рыбными крокетами на кунжутном масле. Я пыталась как-то обдумать этот парадокс, но мой желудок, обожженный перечным отваром, без конца требовал рыбных котлеток, словно в надежде насытиться до конца жизни, и все мысли растворялись во вкусе еды. На самом деле, две-три котлетки вполне удовлетворяли аппетит, но гостям предлагалось столько их видов и сортов, что ели их поистине без счету.

Похоже, внешние стены создавали эффект термоса и котлетки все время оставались горяченькими, словно с пылу, с жару, к тому же их заворачивали в пурпурные листья периллы или в сушеные водоросли нори. Мурена, угорь, сельдь иваси, серебристый толстолобик, морковь, грибы сиитакэ и грибы «иудино ухо», сыр, плоды дерева гинко — все шло в дело и не поддавалось учету. От кончика языка до самой макушки поднималось чувство неземного наслаждения.

И тут вдруг я оказалась по соседству с родителями. Впервые их лица с совершенной отчетливостью возникли передо мной. Уверенная, что и они узнали собственную дочь, я обратила к ним взгляд, но они, увлеченные разговором, даже не посмотрели в мою сторону и покинули зал.

— Слу-шай-те! Начинается поминальная служба!

Вот оно как! Значит, эта служба родителям важнее родного ребенка! Мне сделалось плохо; исчезло приятное послевкусие рыбной пасты; резко понизилось давление. Хотела присесть, но кто-то схватил меня за руку. Неужто родители? С деланным равнодушием я подняла глаза и встретилась взглядом с давешним сердитым гостем. Теперь он разъярился до крайности:

— Что, Яёи, хорошенький урок получила?! Ну-ка, марш домой! Ты ведь моя молодая женушка, признайся!

Словно позабыв о своем киотоском выговоре, он произносил слова отчетливо и грубо. Так говорят разве что с домашними. Его лицо с крупными порами источало пот. Он ухватил меня за запястье, собираясь куда-то тащить. Тонкие руки его странным образом оказались выкованными из одних мышц.

Внезапно я поняла, что способна на убийство.

— Прочь! О каком доме ты говоришь?! Что ты задумал? Только тронь меня — тут же превращу тебя в птицу!

Когда-то я недолго жила в Киото и теперь заговорила на киотоский манер. Резко оттолкнула его руку.

— Не смей прикасаться ко мне, дурак! Кем это ты себя вообразил?!

И тут я совершила то, чего сама от себя не ожидала. Брызжа слюной, ухватила в горсть волосы на его голове вместе с кожей, а ногой изо всех сил пнула в коленку. Потом обеими руками сдавила его и, легко оторвав от земли, взметнула над головой. Он едва тянул на сорок килограммов, так что я без труда прямо-таки вколотила тщедушное тельце в рыбную пасту стены, точно мусор в топку печи швырнула. И тотчас он превратился в фасолину, напрочь позабыл обо мне и принялся грызть внутристенный пудинг — послышался звук жующих челюстей. «Пусть подкормится, — подумала я с ненавистью, — прежде чем вместе с теми монахами опять разбухнет до человеческих размеров в бочке-купальне».

Откуда ни возьмись, примчался молодой хозяин и на радостях завопил, тыча в стену пальцем:

— Ага, попался! Вот здорово! Это же феминист, с ними такое редко случается.

А тетушки-заводилы весело заверещали:

— Что за диво, что за диво — настоящий феминист!

Оживившись, тетушки приволокли толстый соломенный канат, обвязались им, встали в затылок друг другу и затеяли детскую игру в паровозик. На ногах у них поскрипывали длинные деревянные сандалии тэта, пригодные для состязания в беге сороконожек. Потом они разом запрыгали по-кроличьи — пён-пён. Каждая втянула голову в плечи, так что со стороны они напоминали котят. Когда же они еще и запели, тот самый дядюшка, любитель соленых шуток, поддержав игру, улегся на пути поезда, вскочил, снова бросился, якобы на рельсы. Подпрыгивая, он прищелкивал пальцами, перебирал ногами, точно в танце, приседал, не забывая руководить странной процессией. При этом он еще и напевал, вернее — что-то мурлыкал себе под нос.

В конце концов, дядюшка подпрыгнул очень уж высоко, задергал ногами на манер Джорджа Чаклиса, голова его вспухла, засверкала, как металлический шар, сияющий всеми цветами радуги, или как праздничный фейерверк, — и растаяла. Обезглавленное тело взмыло метра на три, совершило несколько кувырков, во все стороны из него посыпались огненные шутихи, а ноги продолжали дрыгаться, словно у чертика на резинке, и карабкались, карабкались по невидимой лестнице прямиком в небеса.

Позавчера минула первая годовщина дядюшкиной смерти, Он знал, что неизлечимо болен и еще при жизни распорядился положить себя в гроб в верхнем кимоно ярко-красного цвета.

Из-за обломка стены выглянули дети.

— Просим извинить, мы — ученики начальной школы Каникамонэ. Нам нужны продукты для завтрашних школьных завтраков, мы в автомобиле-рефрижераторе приехали.

Старые тетушки принялись втолковывать детишкам:

— Дети, это же рыбная паста, купленная в лавке Итимацуя, и крыша, и столбы из нее.

— Но такое только в подземном этаже универмага Луна-сити продается!

— А мы всех в этой лавке работать заставили, за три дня нужное готово было.

— Но до Луна-сити добираться — полдня потратишь: сначала автобусом, потом на электричке.

За разговором тетушки не забывали об игре в паровозик, но продолжали со знанием дела нахваливать изделия из рыбы.

В небе заклубились облака, постепенно затмилось солнце, ничего не стало видно окрест. Только время от времени дядюшка рассыпался в вышине фейерверком.

— Слышишь, гром,

— Когда громыхает, значит, в небесах рыбная паста нарождается.

— Рыбная паста ни при чем, просто компост перепревает.

— Да-а, в небе смерть притаилась нам на радость.

Во мне все еще бурлила та сила, что позволила с легкостью зашвырнуть в стену беднягу-феминиста. Нахохлившись, бродила я вокруг забавных старух, и вдруг ярость снова захлестнула меня. Не сдержавшись, я принялась выкрикивать:

— Выходи-ка, негодяй! Выходи-ка, негодяй! Ну-ка, кто еще посмеет Яёи меня назвать?! Тотчас в стену зашвырну, в рыбью пасту запихну!

Схватив нож, принесенный молодой хозяйкой, я отхватила от стены здоровенный ломоть рыбной пасты размером с подушку, налепила его себе на лицо вместо маски и направилась к тетушкам-заводилам; двигалась я почему-то в ритме их танца. Чей-то голос испуганно вопрошал: «Что, она тоже мертвец?!» — но никто уже не принимал такие вопросы близко к сердцу.

Молодой господин тем временем надел свежие белые носки таби, натянул на красное кимоно недавно купленный белоснежный парадный костюм камисимо. а голову обернул треугольным куском марли, точно школьный дежурный на раздаче завтраков. Не привлекая к себе внимания, он начал взбираться по лестнице на крышу дома. Точно у воинственного Бэнкэя, во множестве топорщилось у него за спиной колющее и режущее оружие, и каждое лезвие или наконечник было снабжено бумажной наклейкой с печатью и надписью «Стерилизовано!». Подобным же образом были опечатаны и лестничные ступени, и молодой хозяин, поднимаясь вверх, лихо сдирал алебардой печати, пока не вступил на крышу, распростершую свои крылья на восемь сторон, и не начал рушить ее стерилизованным оружием. С глухим грохотом рухнула вниз обернутая в целлофан кровля из рыбной пасты — значит, и молельня, которую я считала сохранившейся от прежнего дома, тоже новодел.

Отовсюду сбегались люди. По десять человек разом прыгали на приглянувшуюся стену и начинали обдирать ее — слой за слоем. Стены рушились чередой, Падая, они подскакивали, точно пружинные матрацы. Вокруг меня тоже внезапно и непонятно откуда оказалось множество народу. От автобусной остановки я глянула вниз: к усадьбе двигалась такая густая толпа, что не было видно дороги.

У ворот стояли, размахивая веерами, две старухи и давали пояснения всем желающим.

— Добро пожаловать, господа!

— К нам вот-вот знаменитые гости явятся!

В небесной выси сильнее громыхал гром. Под его раскаты из земли дружно проросли три отрока-школьника небывалой красоты, облаченные в такие же, как у всех домочадцев, ярко-красные траурные одежды.

— Как они прекрасны!

— Пригласили трек необыкновенных феминистов — такие раз в тысячу лет рождаются.

— Вот так удача — будто дракона изловили!

Три красавца-отрока принялись потешать толпу фокусами и трюками. Прибывшие на такси напудренные и накрашенные члены муниципалитета, как ни в чем не бывало, раздавали направо и налево свои визитные карточки. Не знаю, вправду ли они феминисты, но все пришли в полный восторг и наградили их аплодисментами.

Продвигаясь вперед мелкими шажками, я размышляла: «Где реальность, а где сон, в котором я видела бабушку и проснулась как раз тогда, когда сочла его реальностью?»

Все страшнее гремел гром. Дождевые капли падали с неба, больно колотя меня по щекам. Дождь, совершенно растворивший рассыпавшегося фейерверком дядюшку, досуха впитается в почву, а значит, на следующие двухсотлетние поминки дядюшка воспрянет из земли и снова вознесется в поднебесье.

Мало-помалу в небо потянулись и другие мертвецы. В сыром воздухе сгустился аромат чернозема. Отныне, при каждом следующем ливне, в Канидэси под завесою дождевых струй будут скользить людские тени и исчезать без следа.

Когда я вернулась в Накано, было пять часов пополудни того же дня. Посередине комнаты почему-то сидела кошка, хотя я и отдала ее перед отъездом на передержку. Она, похоже, дом сторожила. Меня это буквально потрясло. Выходит, двухсотлетние поминки даже на кошек влияют!

В мое отсутствие кошечка стащила покрывало с постели, располосовала наволочку, а потом улеглась спать в бумажном пакете, выставив все четыре лапки подушечками наружу. Она узнала меня, с громким «мяу» бросилась ко мне навстречу, но, приблизившись, вдруг шарахнулась прочь и исчезла.

Почему-то на двух парах джинсов сохранились следы кискиной блевотины. Исчезли и котята. Этим, пожалуй, исчерпывается вредоносное воздействие двухсотлетних поминок на мою кошку.

На следующий день, когда я полезла в платяной шкаф, оттуда выскочила старуха с веером и принялась нахваливать мою однокомнатную квартиру, точно это дворец в Версале. Потом, как и полагается в подобных случаях, она исчезла.

На этом чудеса не кончились. Скажем, купленные впрок школьные ластики с той поры всякий раз превращаются в рыбную пасту.


Nihyakkaiki by Yoriko Shono

Copyright © 1997 by Yoriko Shono

© Е. Дьяконова, перевод на русский язык, 2001

Хироми Каваками Медвежий бог



Мы направляемся на прогулку с медведем. Это он подбил меня на эту затею — сходить на берег реки. До реки недалеко, пешком минут двадцать. Мне уже доводилось гулять в тех местах: ранней весной ходила смотреть на бекасов, но в жаркий сезон я там никогда не была. Да еще и завтрак с собой прихватила, так что получилась уже не прогулка, а настоящий поход.

Медведь — совсем взрослый самец, а потому очень большой. Он только недавно вселился в квартиру номер 305, через три квартиры от меня. И что удивительно, все сделал по правилам, с церемониями — соседям по этажу преподнес традиционную гречневую лапшу и по пачке открыток подарил, а ведь такое в последнее время не часто случается. Какой обходительный, подумала я тогда. А впрочем, он же медведь, вот хочешь — не хочешь, а приходится думать об отношении окружающих.

Кстати, когда он преподносил мне лапшу, в разговоре случайно выяснилось, что мы в некотором роде знакомы, если можно так выразиться.

Увидев мою фамилию на дверной табличке, медведь поинтересовался, а не из городка ли N я родом.

Узнав, что это действительно так, медведь ужасно разволновался. Оказалось, что дядюшка одного его знакомого, который некогда оказал медведю неоценимую услугу, работал помощником начальника местного управления. И его фамилия записывалась точь-в-точь теми же иероглифами, что и моя, так медведь сразу подумал, что тот самый помощник начальника управления не иначе как приходится троюродным братцем моему батюшке. Весьма шаткое, конечно, предположение, но медведь очень воодушевился и долго-долго толковал про какие-то «узы» в самых что ни на есть изысканных выражениях. Не поймешь, то ли он так сверхучтиво приветствовал меня, то ли просто у него вообще подобная манера изъясняться — в общем, вел он себя довольно старомодно.

И вот теперь мы идем с этим самым медведем в поход. Я довольно слабо разбираюсь в медведях, поэтому не могу сказать наверняка, какой он породы — японский медведь, бурый медведь или еще какой другой, но спросить напрямик совестно. Как зовут — тоже не знаю. Я осмелилась поинтересоваться, как мне его величать. Узнав, что в округе нет ни одного медведя, он ответил: «Имени у меня в данный момент нет, и поскольку я здесь единственный медведь, то и придумывать его вовсе необязательно. Мне лично нравится, когда ко мне обращаются на „вы“. Так что можете говорить мне „вы“ — только при этом не просто произносите местоимение, а непременно представляйте себе иероглиф „благородный“, которым оно записывается. А впрочем, называйте меня, как вам заблагорассудится». И впрямь какой-то очень уж старомодный медведь. К тому же любитель порезонерствовать.

Дорога к реке идет вдоль заливных полей. По дороге время от времени проезжают автомашины. Подъезжая к нам, водители непременно сбрасывают скорость и стараются объехать нас стороной, подальше. А вообще дорога совершенно пустынна, нам пока не встретилось ни единого пешехода. Ужас как жарко. На поле тоже ни души, никто не работает. Тишина. Только лапы медведя ритмично скребут по асфальту — шарк-шарк, шарк-шарк…

— Не жарко? — поинтересовалась я.

— Не, только вот лапы от долгой ходьбы по асфальту начинают болеть, — пожаловался медведь. — Но до реки уже рукой подать, так что не извольте беспокоиться. Большое спасибо за заботу.

Медведь подумал немного и заботливо добавил:

— А вообще, если вы притомились, можно свернуть на большак, посидеть, отдохнуть в какой-нибудь закусочной.

На мне шляпа, и вообще я хорошо переношу жару, так что от предложения я отказалась, а про себя подумала: может, ему самому захотелось устроить себе перекур? Некоторое время мы шагали молча.

Наконец невнятное журчание воды сделалось отчетливей — мы вышли на берег реки. На реке полно купальщиков и рыболовов. Скинув на землю сумки, мы вытерли полотенцами пот. Медведь часто-часто дышал, высунув язык. Тут к нам подошли трое: двое мужчин и мальчик, все а плавках. У одного из мужчин в руках были солнечные очки, другой нес трубки для подводного плавания.

— Папа, папа! Медведь! — завопил мальчишка.

— Да вижу, вижу, — отозвался тот, что нес трубки для акваланга.

— Да медведь же!

— Да-да, медведь.

— Да гляди же, гляди! Медведь!

И так повторилось множество раз. Мужнина с трубками покосился на меня в надежде что-то прочитать на моего лице, а на медведя в упор смотреть не решился. Второй, с очками, просто стоял и молчал. Мальчишка подергал медведя за шерсть, пнул ногой, потом с диким воплем ткнул кулаком в брюхо — и убежал. Его спутники вразвалочку последовали за ним.

— Охо-хо! — сказал медведь после некоторого молчания. — Малыши — они все такие славные, никому зла не хотят.

Я промолчала.

— Люди-то — они ведь разные бывают. Есть и плохие, есть и хорошие. Но маленькие — они все добрые.

Я не успела ничего ответить, потому что медведь быстро пошел вперед к кромке воды. На отмели плескалась рыба, там и сям мелькали узкие длинные спинки. От воды тянуло холодом. Присмотревшись хорошенько, я заметила интересную особенность: рыба сновала вверх и вниз как бы строго очерченного прямоугольника, не выходя за его пределы. Медведь тоже не отрываясь смотрел на воду. Что-то он там углядел. Наверное, медвежьи глаза видят в воде совсем не то, что человечьи. Внезапно он плюхнулся в воду, подняв фонтан брызг, и забарахтался в волнах. Потом замер посреди реки и вдруг резко что-то поддел в воде правой лапой — и вытащил на воздух рыбину. Она была раза в три крупнее тех, что вертелись на мелководье.

— Что, удивились? — спросил медведь, возвратившись на берег. — Нехорошо, конечно, без предупреждения, но лапы прямо сами меня понесли. Большая, верно?

Медведь поднес рыбину к моему лицу. Ее плавники в лучах солнца отливали серебром. Все рыболовы на речке, сгрудившись в кучу, показывали на нас пальцами и что-то дружно обсуждали. Медведь даже заважничал:

— Хочу вам ее преподнести. На память о сегодняшнем дне.

Медведь раскрыл мешок, висевший у него на плече. Оттуда появился завернутый в тряпочку ножик и разделочная доска. Ловко орудуя ножиком, медведь разделал рыбину и обильно посыпал ее заранее припасенной крупной солью, а потом разложил на листьях:

— Надо несколько раз перевернуть ее, чтобы подвялилась немного. К нашему уходу она будет готова.

Ну до чего же заботливый, предусмотрительный медведь!

Мы сели на траву и, любуясь речкой, приступили к завтраку. Надломив в нескольких местах французскую булку, медведь начинил ее паштетом и редисом, а я достала колобки из риса с начинкой из сушеных слив. После еды каждый съел еще по мандарину.

Когда мы закончили есть, медведь застенчиво попросил у меня шкурку от мандарина и, деликатно отвернувшись, мигом проглотил ее.

Потом он пошел перевернуть рыбину, вялившуюся в некотором отдалении, хорошенько промыл в воде нож и разделочную доску, тщательно вытер их, извлек из мешка полотенце и протянул его мне.

— Прикройтесь и вздремните немного. А я поброжу в округе. А хотите, я спою вам перед сном колыбельную? — совершенно серьезно предложил он.

Я ответила, что засну и без колыбельной — так глаза слипаются, и медведь даже немного опечалился, но сразу же ушел прогуляться вверх по течению реки.

Когда я проснулась, тени от деревьев стали уже длинными. Рядом спал медведь. Морду он так и не прикрыл полотенцем. Во сне он тихонько похрапывал. На реке оставалось всего несколько человек, только рыболовы. Набросив на медведя полотенце, я пошла перевернуть вялящуюся рыбу и обнаружила, что рыбин стало уже три.

— Замечательная вышла прогулка! — сказал медведь, доставая из мешка ключи. Он стоял перед дверью своей квартиры. — Надеюсь повторить ее еще раз!

Я кивнула. Я поблагодарила медведя за рыбу и за доставленное удовольствие. Медведь замахал лапой:

— Что вы, что вы, не о чем даже говорить!

Но уходить медлил.

— Э-э-э… — замялся он.

Я ждала продолжения, но он все никак не мог решиться. Какой он все-таки большой! Вид у него был страшно смущенный, и он негромко порыкивал. Когда он разговаривал на человеческом языке, то произносил звуки нормально, как обычные люди, а вот когда смеялся, то выходило по-медвежьи.

— А можно я вас обниму?.. — наконец решился он. — У нас на родине так принято: обниматься перед расставанием с приятным человеком… Но если вам неприятно, то я не обижусь.

Я кивнула в знак согласия.

Медведь сделал шаг вперед, обнял меня лапами за плечи и потерся мордой о мою щеку. На меня остро пахнуло медвежьим духом. Потом он потерся о другую щеку и снова с силой обнял меня за плечи. Его шкура оказалась на удивление прохладной.

— Сегодня поистине замечательный день. Такое чувство, что мы побывали где-то далеко-далеко, а теперь вот вернулись домой. Да снизойдет на вас благодать медвежьего бога! — с неожиданным пафосом добавил он. — Кстати, вяленая рыба долго не хранится, так что лучше съесть ее прямо сегодня.

Я вошла в квартиру. Пожарила рыбу, приняла ванну. Перед тем как лечь спать, немного посидела над дневником. И все думала: каков он из себя — этот медвежий бог? Но так ничего и не придумала. Да, денек выдался на славу!


Kamisama by Hiromi Kawakami

Copyright © 1998 by Hiromi Kawakami

© Г. Дуткина, перевод на русский язык, 2001

Справки об авторах

Каору Такамура

Каору Такамура родилась в 1953 г. в Осаке. Окончила Международный Христианский университете Токио. В настоящее время является одним из самых популярных в Японии авторов детективного жанра. Дебютировала в 1990 г. романом «Озолотился, и беги», за который получила Большую премию в области детективно-приключенческой литературы. Другими известными произведениями писательницы являются «Убить Ривейру» (премия Общества японских писателей детективного жанра), «Божественный огонь», «Гора Маркса» (премия Уэки), «Ready Joker» (премия в области культуры издательства «Майнити»), и др. Получение все новых и новых литературных наград свидетельствует о том, что творчество Каору Такамуры не только пользуется популярностью среди читателей, но и высоко оценивается критиками. В настоящее время писательница живет в г. Суйта префектуры Осака.

Каору Такамура пишет главным образом крупные романы, рассказов у нее немного. Рассказ «Букашка, ползущая по земле» включен в одноименный сборник, впервые изданный в 1993 г. и переизданный в 1999 г. Перевод осуществлен по второму изданию.



Анна Огино

Родилась в 1956 г. в Йокогаме. До десятилетнего возраста имела французское гражданство, поскольку отец Анны — американец французского происхождения. С 1983 г. жила во Франции в качестве стипендиата французского правительства. Имеет звание доктора наук Парижского университета. Специалист по французской филологии, автор ряда работ о творчестве Ф. Рабле. В настоящее время живет в Йокогаме, является доцентом филологического факультета университета Кэйо.

В 1991 г. получила премию Акутагавы за публикуемую в сборнике новеллу «Водяной мешок» и стала одной из самых популярных японских писательниц. Часто выступает в телепередачах. Среди других произведений писательницы «Моя мамочка пьет чай», «Не закрывайте дверь», «Испанский замок», «Письма, полные любовного яда», монография «Плавание с Рабле» и проч.

Особенность стиля А. Огино, которая называет себя «Дестройером (т. е. Разрушителем) языка» — каламбуры и игра со словом, что делает произведения писательницы очень трудными для перевода.



Миюки Миябэ

Родилась в 1960 г. в Токио. Закончила колледж Сумидагава, затем курсы стенографии. Работая в юридической конторе, начала писать литературные произведения. В 1987 г. получила литературную премию журнала «Ору ёмимоно» за рассказ «Преступления нашего соседа». В 1999 г. удостоена премии Наоки за роман «Причина». Является автором следующих произведений: «Шепот волшебства» (Японский приз за произведение в детективном жанре), «Седьмой уровень», «Хондзё-Фукагава», «Странные записки» (премия молодым писателям им. Фурукава Эйдзи), «Спящий дракон» (премия Японской ассоциации писателей детективного жанра), «Огненная колесница» (литературная премия им. Ямамото Сюгоро), «Происшествие в усадьбе Гамо» (Большой приз за произведение в жанре фантастики), а также «Долгое, долгое убийство», «Внезапный вихрь», «Перекрестный огонь» и т. д. В настоящее время живет в Токио.

Наряду с Каору Такамурой считается наиболее популярным автором в жанре детектива. Ее творческая палитра отличается большим разнообразием. Она пишет не только реалистические детективы, где действие происходит в современной Японии, но и исторические романы, а также фантастику.

«Пособие для заложников» — заглавное произведение сборника новелл (1996).



Ёко Агава

Родилась в 1962 г. в Окаяме. В 1986 г. окончила филологическое отделение университета Васэда в Токио. В том же году впервые выступила как писатель с рассказом «Когда ломается игрушечная бабочка», за который получила литературную премию журнала «Кайэн» для дебютантов. В 1991 г. ей была присуждена премия Акутагавы за рассказ «Календарь ожидания». К числу наиболее характерных литературных работ Ёко Огавы относятся «Идеальная палата», «Неостывший чай», «Потому что хотелось любить», «Гостиница „Айрис“», сборник эссе «Ночь, когда прилетают волшебники» и другие. В настоящее время живет в г. Курасики. Многие произведения Огава Ёко переведены на французский язык и имеют широкий круг читателей в этой стране.

«Девочка за вышиванием» входит в одноименный сборник рассказов Ёко Отавы (1996).



Эми Ямада

Родилась в 1959 г. в Токио. Училась на литературном факультете университета Мэйдзи. Не закончив его, стала публиковать под псевдонимом Ямада Соё свои первые опусы в журнале комиксов. Бросив учебу, Ямада всецело отдала себя комиксам, но вскоре поняла, что через комиксы невозможно полностью выразить свою индивидуальность. Так что с 1980 г. она перешла на чистую литературу и в 1985 г. за произведение «Глаза в ночи» получила литературную премию журнала «Бунгэй». Это стало ее дебютом. В 1987 г. за произведение «Поклонники негритянской музыки» она удостаивается премии Наоки. Ямада — автор следующих произведений: «Игра на пальцах», «Хлам» (литературная премия за лучшее женское произведение), «Животная логика» (премия Кёка Идзуми), «4U», «Комната с брошенным трупом» (премия Тайко Хирабаяси).

В настоящее время живет в Токио. Дебютное произведение «Глаза в ночи» включает описание бурных любовных сцен между чернокожим американцем и японской девушкой. Ямада обладает даром выражать не только душевные переживания, но и весьма смело описывает плотскую любовь.

«На „закате жизни“» — заглавное произведение сборника рассказов (1991).



Ю Мири

Родилась в 1968 г. в Йокогаме. Она принадлежит к так называемым «корейцам, проживающим в Японии» во втором поколении, имеет южнокорейское гражданство, но пишет исключительно на японском языке. В настоящее время живет в Токио.

Ю Мири начинала карьеру в театральном мире. Бросив учебу в школе, поступила актрисой в театральную труппу «Токийские кид бразерс», в 1988 г. основала собственную труппу «Юный май», сама сочиняла пьесы и играла на сцене. С середины девяностых становится известна как писательница, в 1996 г. сборник рассказов «Полный дом» получил премию Идзуми Кёка, в 1997 г. повесть «Семейное кино» — премию Акутагавы. Среди других произведений — «Натюрморт», «Гробница подсолнечника», «Страна масок», «Золотая лихорадка». Пьеса «Праздник рыб» была 1993 г. удостоена премии Кисиды Кунио.



Ёко Тавада

Родилась а 1960 г. в Токио. Окончила филологический факультет университета Васэда, где изучала русский язык. После окончания в 1982 году уехала в Германию и поступила в аспирантуру Гамбургского университета. Работая в Германии, начала писать прозу. В 1991 году ее повесть «Без задних ног», рассказывающая о немецких впечатлениях писательницы, получила премию «Гундзо» за литературный дебют. Публикуемая в сборнике новелла «Собачья невеста» в 1993 году была удостоена премии Акутагавы. В 90-е годы Ё. Тавада выпустила книги «Персона», «Любовный треугольник», «Летающий дьявол», «Раны алфавита», «Триптих света и желатина» и др. В настоящее время проживает в Гамбурге. Тавада пишет и по-немецки. За свои немецкоязычные произведения получила Гамбургскую литературную премию (1990) и премию Шамиссо (1996).



Киёко Мурата

Родилась в 1945 г. в г. Кита-Кюсю префектуры Фукуока. В 1960 г. закончила среднюю школу Ханао. К. Мурата работала почтальоном, разносила газеты, была контролером в кинотеатре, официанткой в кафе. В то же время неустанно изучала киносценарии, К. Мурата печаталась в местном литературном журнале, однако на «большую сцену» вышла довольно поздно, дебютировав в 1986 г.: в центральном журнале «Бунгакукай» выходит с продолжением ее «Страстная любовь». В следующем 1987 г. она удостоилась премии Акутагавы за произведение «В котле».

К. Мурата автор следующих произведений: «Белая гора» (премия за лучшее женское произведение), «Полуночный велосипед» (премия Тайко Хирабаяси), «Крабиха» (премия Сикибу Мурасаки), «Двойное самоубийство в Сернистой долине» и т. д.

В настоящее время живет в Накаме, префектура Фукуока.

В данной антологии Киёко Мурата представляет авторов старшего поколения, ведь дебютировала она в середине 80-х гг., однако в совершенстве владеет современным письмом. Писательница живет в Фукуоке, поэтому многие ее произведения тонко окрашены местным южным колоритом. К. Мурату считают виртуозом сюжета.

«Сиоманэки» — заглавное произведение сборника, вышедшего в 1998 г. За него писательница удостоена литературной премии Ясунари Кавабаты.



Марико Охара

Родилась в 1959 г. в Осаке. Закончила филологический факультет Женского университета Святого Сердца в Токио. Дебютировала как писательница в 1980 г., когда ее рассказ «Кошка, гулявшая сама по себе» был отмечен на конкурсе научной фантастики издательства «Хаякава сёбо». В дальнейшем писала «космические оперы», рассказывающие об истории будущего, и стала одной из заметных писательниц-фантастов современной Японии, В настоящее время живет близ Токио, в г. Токородзава.

В 1994 г. получила Большой японский приз научной фантастики за роман «Боги, разыгравшие войну». В 1999 г. была избрана председателем Японского клуба научных фантастов. В числе ее произведений «Кит, поющий в Галактической сети», «Механический бог Асура», «Гибридное дитя» и др.

Рассказ «Психогинки» дал название сборнику ее новелл (1988).



Банана Ёсимото

Родилась в 1964 г. в Токио. Отец — Такааки Ёсимото, поэт, публицист, философ, культовая фигура в молодежных кругах. В 1987 г. повесть «Кухня» (позже экранизированная) получила премию журнала «Кайэн» за лучший дебют. Ныне проживает в Токио.

«Банана» (так по-японски называется банан), разумеется, псевдоним, и на первый взгляд очень экстравагантный. Однако если принять во внимание, что в имени поэта VII века Мацуо Басё — «Басё» означает банановое дерево, то можно констатировать, что литературный псевдоним писательницы находится в традиции японской литературы.

Произведения Бананы Ёсимото пользуются особой популярностью среди молодежи, воспитанной на комиксах и телевидении, сразу же по выходе становясь бестселлерами. В то время как тиражи высокой литературы падают, книги Бананы Ёсимото и Харуки Мураками распродаются с невероятной быстротой. Исходя из тиражей и читательской популярности, можно без преувеличения назвать восьмидесятые-девяностые годы «эпохой Ёсимото и Мураками». В то же время произведения Бананы Ёсимото, активно использующие приемы массовой беллетристики, способствовали сближению высокой и массовой литературы, размыванию границ между ними. Книги Бананы Ёсимото переведены на английский, итальянский и множество других языков, имеют широкую международную известность.

Среди ее произведений, кроме вышеупомянутой «Кухни», — «Грустное предчувствие», «Цугуми» (премия Ямамото Сюгоро), «Глубокий сон», «Ананасовый пудинг», «Ящерица», «SLY», «Последняя любовь его высочества простолюдина», «Медовый месяц», «Амрита» (премия Мурасаки Сикибу) и др.



Ёрико Сёно

Родилась в 1956 г. в г. Исэ префектуры Миэ. Окончила юридический факультет университета Рицумэй в Киото. В 1981 г. ее повесть «Рай» получила премию журнала «Гундзо» за лучший дебют. В 1994 г. повесть «Поминальное двухсотлетие» получила премию Юкио Мисимы, повесть «Комбинат искривленного времени» — премию Акутагавы. Среди других произведений — «Без адреса», «Рассуждение о стеклянной жизни», «Мама делает прогресс», «Беспокойный сон», «Проповедник Карбат и сто опасных красавиц». В нынешнее время проживает в Токио.

Ёрико Сёно принадлежит к японскому литературному авангарду. В своих произведениях, напоминающих «магический реализм» Гарсиа Маркеса, она с помощью радикальных словесных экспериментов рисует мир, в котором сквозь трещины в обыденной жизни просачиваются странные, кошмарные фантазии.

Книги Ёрико Сёно пестрят необычными неологизмами и странно звучащими, вызывающими множество ассоциаций именами собственными. Они так же трудно поддаются переводу, как и произведения Джеймса Джойса. Ее творчество демонстрирует, в экстремальной форме, одну из тенденций современного японского языка.



Хироми Каваками

Родилась в Токио в 1958 г. Закончила естественнонаучный факультет женского университета Отяномидзу, где специализировалась в области биологии.

В 1982-86 гг. преподает в средней школе и колледже. В 1994 г. за новеллу «Медвежий бог» удостоена литературной премии Паскаля за дебют в малых жанрах, что привлекло к ней внимание критиков и читателей. А в 1996 г. получает премию Акутагавы за произведение «Наступить на змею». Является автором следующих произведений: «И начинается история…», «Дорогой, любимый», «Ящерица», «Тонуть».

«Медвежий бог» является заглавным произведением сборника новелл (1998), получившим литературную премию Сикибу Мурасаки и премию Домаго Бункамуры. В настоящее время живет в Токио.

Своеобразный литературный стиль Хироми Каваками и слегка «биологическое» восприятие мира особенно притягивают читателей. «Медвежий бог» — ее дебютное произведение.

Примечания

1

Возможно, так оно и есть, поскольку римейки зарубежной литературы, в том числе чеховских рассказов, для японской прозы не редкость; были римейки и «Унтера Пришибеева» — например у Масудзи Ибусэ.

(обратно)

2

Сибуя — район в центре Токио.

(обратно)

3

Юдзиро Исихара — популярный киноактер пятидесятых и шестидесятых годов.

(обратно)

4

Якудза — японский преступный синдикат.

(обратно)

5

«Жюли» — прозвище популярного эстрадного певца Кэндзи Савады.

(обратно)

6

Рютаро Камиоки — известный комик.

(обратно)

7

Тофу — соевый творог.

(обратно)

8

Тян — уменьшительно-ласкательная частица.

(обратно)

9

Якитори — японское блюдо из жареной птицы.

(обратно)

10

Бэнто — завтрак в коробке, который берут из дома или покупают.

(обратно)

11

Васаби — род хрена, острая приправа.

(обратно)

12

Го — японские шашки.

(обратно)

13

Карри — особый соус со множеством специй.

(обратно)

14

Нихонбаси (букв. Японский мост) — одна из центральных улиц Токио; ри — мера длины (3,927 км).

(обратно)

15

Кун — обращение к молодому человеку.

(обратно)

16

Айкидо — школа восточного единоборства.

(обратно)

17

Сёдзи — передвижные перегородки в японском доме.

(обратно)

18

Сасими — кушанье из сырой рыбы.

(обратно)

19

Минамото-но Санэтомо — сёгун, военный правитель Японии (эпоха Камакура, XII–XIII вв.).

(обратно)

20

Минамото Ёсицунэ — прославленный полководец, богатырь (конец эпохи Хэйан — начало эпохи Камакура).

(обратно)

21

Сэнсэй — почтительное обращение к учителю, врачу или человеку, старшему по возрасту.

(обратно)

22

Котацу — комнатная жаровня, вделанная в пол и прикрываемая одеялом. В настоящее время используются электрические котацу.

(обратно)

23

Дзори — сандалии из соломы или бамбука.

(обратно)

24

В переводе с высокоученого языка — женоумки, носители женской ментальности.

(обратно)

Оглавление

  • Григорий Чхартишвили Девочка и медведь
  • Каору Такамура Букашка, ползущая по земле
  • Анна Огино Водяной мешок
  •   1. Саммертайм
  •   2. Блуждание в потемках
  •   3. Пупок Пикассо
  •   4. Шелковый взгляд
  • Миюки Миябэ Пособие для заложников
  •   1
  •   2
  •   3
  • Ёко Огава Девочка за вышиванием
  • Эми Ямада На «закате жизни»
  • Ю Мири От прилива до прилива
  • Ёко Тавада Собачья невеста
  • Киёко Мурата Сиоманэки
  • Марико Охара Психогинки[24]
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Банана Ёсимото Кухня
  • Ёрико Сёно Поминальное двухсотлетие
  • Хироми Каваками Медвежий бог
  • Справки об авторах
  • *** Примечания ***