«Пёсий двор», собачий холод. Том I (СИ) [Альфина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Альфина и Корнел «ПЁСИЙ ДВОР», СОБАЧИЙ ХОЛОД Том I

Здравствуйте, уважаемый читатель. Перед вами первый том романа ««Пёсий двор», собачий холод». Всего томов четыре, а ищут их по адресу http://pesiydvor.org/

«Пёсий двор» — развлекательное чтиво, но и к выбору развлекательного чтива следует подходить со всей ответственностью, всецело сознавая возможные последствия встречи с развлечением. Сие же развлечение предназначено лишь для тех, кто достиг совершеннолетия, будьте внимательны.

Лиц совершеннолетних, но подмечавших за собой склонность оскорбляться, возмущаться и нравственно страдать из-за несоответствия художественного вымысла своим ценностным установкам, мы тоже попросили бы воздержаться от чтения «Пёсьего двора». В книге не содержится брани, графических изображений насилия и прочего макабра, однако содержатся спорные мнения (ибо мнения всегда спорны) и поступки. Никто из героев не задуман как пример для подражания. Если вы всё равно опасаетесь, что чтение может смутить ваш ум и сбить вам ориентиры, пожалуйста, воздержитесь от оного.

Спасибо за понимание.

Пролог

— Брось ты это, Саша.

— В смысле?

— Брось, говорю, такое паскудство. Зачем тебе? Думаешь, человека убьёшь, и дела его сразу перечеркнутся? Тви́рин первый же с тобой и согласится, да не так это. Хоть режь меня — не так.

Для убедительности Хикерáкли взмахнул насаженным на вилку грибочком, но его сиятельство граф Александр Метелин остался непреклонно пьян. Вот ведь человек, ничем его не возьмёшь!

Но зато похорошел-то как нынче, разрумянился, что пресловутый грибочек. Вот уж кому время прошедшее на пользу угодило — это ежели не считать, значится, прилёгшего подле его руки револьвера.

— Не сразу, а ведь именно что перечеркнутся, — упрямился Метелин. — Не отменятся, дырами зиять продолжат — это я как раз хорошо понимаю. Но, Хикерáкли, леший тебя дери! Убить человека — единственный верный способ его дела остановить. Чтобы больше ни разу, никогда, нипочему. Что-то, быть может, ещё доживёт на инерции, но инерция угасает — а когда она угаснет, появится шанс, что дальше всё у нас будет как-то иначе. Без всей этой дряни.

— А тебя кому потом останавливать? А? И того, который тебя остановит, кому? — попытался втолковать ему Хикерáкли. — Или не соображает твоя башка, что Революционный Комитет с того и начался — с желания остановить? Глупости остановить, жадность, кумовство да дурь… Саша-Саша. Али думаешь, что в людских грехах Тви́рин виноват?

Цокая каблуками по брусчатке, за окном протрусили куда-то солдаты. Задержали плешивого типчика при тележке, на коего не имелось, по разумению Хикеракли, никакого приказа. Хотя он разве каждый приказ изучил? Так ему и рассказали, держи карман, складывай серебро столовое.

Задержали, допрашивать начали — оп-оп, вот и укатилась с уклона тележка, а потом и вовсе перевернулась. Хохма!

Владелец «Пёсьего двора» на солдат, однако же, покосился с неприязнью — видать, всё не избавится от памяти о деньках, когда коренная его клиентура, то бишь студенты, в Петерберге первыми виновниками всех бед да хворей почитались, по какому поводу солдатики в кабак захаживали с намерениями сплошь строгими. Да только зря косится! Вон, послушал бы его сиятельство: виновник — Твирин, а с «Пёсьим двором» всё как было ладно, так и осталось. Лавки — деревянные, кружки — пивные, завсегдатаи — при поясах студенческих, болтовня — за самое горячее да живо, как говорится, трепещущее.

Что перевернётся Петерберг, что на лапках задних грифоний вальс пропляшет, «Пёсьему двору» всё одно.

И в этом для нашего брата, конечно, наблюдается спасение-с.

— Твирин виноват в том, в чём виноват, — Метелин переложил папиросу из одной руки в другую, потому как первую в пылу спора обжёг. — Каждый человек виноват в том и только в том, что сделал сам — с городом ли, со всем миром, с самим собой. Мне и в голову бы не пришло на кого-то одного вешать всех псов разом. Но и без этого остаётся действительная, своя собственная и потому неотменяемая вина. Быть может, я спешу с выводами, я готов признать. И всё же выводы — нужны. Задумываться о — наказании? искуплении? — задумываться о последствиях ведь кто-то должен. Хорошо, пусть не я. Но вы-то сами задумываетесь?

Ишь какой, искупать тут выдумал. Купальщик сыскался. Будто это Хикеракли всё учинил! Да вовсе он простой студент — сам, глядите, при поясе, чин по чину. А что кабатчик на него всё пялится да водку бесплатно подносит — то не Хикеракли устроил, а людская лизоблюдская натура.

Только больно уж прямо Метелин смотрел. Так смотрел, как ежели решился уже; не спрашивать явился, а так, духу разве набраться. Есть в мире подобная порода, и не Петерберг ли первейший её рассадник? Хикеракли-то — человек простой, маленький, даром что с дармовой водкой, а и он из такой же породы выходит, если по делам посмотреть.

— Да нет в этом мире ни наказаний, ни искуплений, — тихо заметил он.

— Когда ты о них не думаешь, они не…

— Я не думаю?! — закричал Хикеракли. — Саша, да я один тут думаю! Будь моя воля, по-твоему, вышло бы так и с Городским советом, и с наместником, и с… — не стал договаривать, плюнул на это дело. — Эх, да по моей воле мы б знаешь в каком городе жили? Мы б вообще в городе не жили, вывез бы всех в степь Вилонскую — кра-со-ти-ща! И трава до горизонта… А ты наливай, чего сидишь.

— В Вилони я б тебе водку не наливал, — примирительно заметил Метелин. — Там вообще водка-то есть? Там хоть что-нибудь есть? Сравнил тоже — город-то с концом мира! Город — он же мир человеческий, а в человеческом мире, в отличие от твоей глухой Вилони, без наказаний и искуплений никуда.

— Да что ты о Вилони знаешь, — пробурчал Хикеракли и выпил, — что ты вообще знаешь. Твирина он убивать собрался, держите меня четверо! Знаешь ты, кто такой Твирин?

— Я тебе своё мнение по вопросу сегодня уже высказывал. Наглец зарвавшийся, выскочивший невесть откуда на беду Охране Петерберга.

— Мальчишка он. Как и все мы.

Метелин нахмурился. А то как же! Револьвер мы навострить готовы, мнение мы имеем, а в делах городских разобраться — это уж не по нашему уму работа.

Ну, помотав головой с досады, Хикеракли и выложил графу Метелину, кто есть Твирин такой. Метелин в лице переменился не слишком, но залепетал про «да ведь это же» и «насмехаешься надо мной, да?».

Хикеракли бы и рад насмехаться, ибо вот где хохма почище тележки под окнами. Почище и арестов добрых людей, и расстрелов ихних, и комитетов этих окаянных, и прочей дури, которую надо было остановить. Всем хохмам хохма!

Она же быль.

— Не расхотел крови? — всмотрелся он в метелинское смущённое лицо.

— Вздор какой, чепуха, — затряс головой тот. — Не бывает так, Хикеракли. Вчера мальчишка мальчишкой, а теперь, так скоро…

— Посмотри на себя, Саша, — перебил его Хикеракли и сам поразился тому, как твёрдо звучит голос. — Посмотри на меня. Да не криви морду, лучше посмотри. Видишь? Ведь можно же вместо Твирина любого… Да если ты пойдёшь стрелять, то и тебя можно! У тебя ж есть жизнь, как говорится, новая, другая, вот её и живи. А на нас не гляди.

— На вас не захочешь, а всё равно смотреть будешь — столько шуму.

Метелин глаз не отводил, но Хикеракли того и не желал. Желал он Метелину собственную голову на плечи перецепить, чтобы тот сам на красоты петербержские полюбовался и понял, чего не понимает.

За окном солдаты завершали конфискацию тележки. Хозяин «Пёсьего двора» шёпотом отправил мальчишку в погреб за новой бутылкой холодной водки. Его сиятельство граф Александр Метелин был крепок телом, здоров душой и полон решимости использовать револьвер по делу.

Порядок вещей, устав колебаться, застыл накануне самого страшного события в истории Петерберга под странным, но уютным, как «Пёсий двор», углом.

— Э, пустое это, — постановил Хикеракли. — Ты налил? Мо-ло-дец… Дай-ка я тебе лучше сказку расскажу, я сказки шибко полюбил нынче. Ну чего пялишься? Послушаешь — сразу всё и поймёшь. — Он опрокинул в себя стопку, прокряхтелся в рукав и начал: — Вот-с, значит. Жил на свете мальчик, и были у него… ну, пусть папаша, сват и брат. И всё хорошо, а то как же, и по бабам, как говорится, и пожрать имелось чего. А потом как-то раз приходит к ним из лесу волк… да в деревне они жили, неважно! Приходит, значит, волк. Почему приходит? А потому что такая вот она, волчья суть. И говорит… Ну я тебе диалоги пересказывать не стану, да и не было диалогов, мальчик умный был, сам всё понял, без слов. Волка кормят ноги и такие вот мальчики. Ну поплакал он да и отдал ему папашу. А что? Остальным ведь жить надо. Только волк папашу съел, а сам как был, так и стоит, пуще прежнего зенками сверкает. Не наелся, значит. Дальше всё ясно — сказка ведь, в сказке так и причитается, отдал мальчик свата. У волка слюна течёт, а сам он… даже и не рычит, зачем ему? Мальчик-то умный. В общем, тоже не спасло. Мальчик уже думать начал: может, мол, я что не так делаю? Что это такая за биология, что не нажрётся всё тварь? Ну а с другой стороны — ты двоих человек уже ему скормил, умник, давай теперь ещё, как говорится, по-реф-лек-си-руй! Ясен пень, не рефлексировал. Поплакал-погоревал да и скормил волку брата. Тот облизнулся — только косточки хрустнули.

Только и хрустнули, да-с.

Метелин заморгал в недоумении.

— И каков же финал?

— Финал? — Хикеракли почти рассмеялся, только вот не тянуло его что-то на веселье. — Не знаю. Хотел бы, да не знаю.

— Ну и сказки у тебя нынче! Лучше б к прежнему шутовству вернулся. Впрочем, леший даже с этим. Сказке, Хикеракли, полагается внятный финал с изменением одного состояния на другое. Итак, отдал ему мальчик брата… А что волк?

Вот ведь человек! Ни шиша ж не понял, а вопрос как-то сыскал самый правильный, самый, как говорится, благородный. Вечно все про мальчика да про мальчика, а что волк?

Почему никто никогда не интересуется волком?

Хикеракли хотел бы Метелину голову свою перецепить, да не перецепляется; хотел бы хоть словами объяснить, да пьяный язык ворочался без охоты. И потому он раскинул руки как можно шире, чтоб указать разом на все соседние лавки, на весь «Пёсий двор», на весь Петерберг, и, как уж смог внятно, ответил:

— А волк — вот он, Саша.

Глава 1. Птицы разного полёта

Пятьдесят минут, то есть почти час, в сутки — это шесть часов в неделю, недовольно говорил ему Юр. Шесть часов в неделю — половина рабочего дня. Если бы Сáндрий тратил то время, что занимает дорога от Института имени Штейгеля до исторической Академии, на чтение профильной литературы, сложностей с квалификацией бы не возникало. Начинать всегда тяжело; терпение и труд — лучшие союзники молодого врача. Не следует забивать себе голову всякой чепухой. Тем более — той, одна дорога до которой занимает лишний час в сутки.

Сáндрий мог бы парировать, что широкое образование ни в коей мере не следует называть чепухой, но Юр был в своём праве. Сам он пять лет не разгибал спины и сумел закончить Штейгеля с почётной грамотой и рекомендацией, открывавшей ему самые солидные двери Петерберга. Пожалуй, даже чопорные Ройши не осмелились бы выгнать юного доктора с подобной бумагой. Впрочем, спешить Юр не стал, а вместо этого предпочёл задержаться в аспирантуре, благо отцовской практики семье хватало на безбедную жизнь.

Пять лет Юр находил время и на то, чтобы давать брату весьма серьёзное образование. Уже на второй день учёбы, пробежав глазами перечень литературы, Сандрий понял, что обгоняет своих однокашников почти на полтора курса. Он мог бы заметить, что это несколько развязывает его руки и даёт определённое право посещать не все лекции.

Терпение, труд и практика, строго говорил Юр. Особенно в отсутствие природной склонности к медицине. Вводные лекции с эффектным препарированием лягушки, должные очаровать молодых студентов, пожалуй, и в самом деле можно не посещать, но освободившееся время следует потратить на чтение профильной литературы. У Юра в кабинете её хватает, он дал брату копию ключа.

Октябрьское солнце пекло Петерберг в уютной печи, и Сандрий в который раз почувствовал, что воротничок мучительно пилит его успевшую уже вспотеть шею. Как страницы учебника по общей морфологии человеческого тела, улочки и лесенки Людского района норовили увести в сторону и закончиться чем-нибудь неожиданным — не то тупиком, не то светлым сном про жизнь, которая не пилит шею воротничком.

Сандрий до сих пор не пропустил ни одной значимой лекции. Но в прошлый четверг препарирование очередного лягушонка демонстрировал молодым студентам сам Юр, и это оказалось немного слишком. Сандрию было неловко. В большой аудитории нетрудно затеряться, и Сандрий не был единственным, кто не поднял руки, услышав очередной несложный вопрос, призванный скорее наладить связь со слушателями, чем всерьёз проверить их знания. Пожалуй, подними он руку, вышло бы только хуже: полагалось ли Юру спросить именно его? Полагалось ли предпочесть кого угодно другого?

И всё же Сандрию было неловко.

В прошлый четверг он не поднял руки. В четверг нынешний Юр за завтраком окинул его очень прямым взглядом и сухо сообщил, что дворами можно дойти за двадцать пять.

Всегда предусмотрительный, всегда точный, он даже успел набросать простенькую схему.

Теперь же, отражаясь в неожиданных стёклах доселе невиданного им кабака, что спрятался на цокольном этаже одного из домов, и созерцая, как из-за угла выплывают желтоватые стены Йихинской исторической Академии, Сандрий думал, что от этого негласного позволения ему вовсе не стало легче. Пожалуй, даже сложнее. Пока посещения дополнительного учебного заведения были его юношеской забавой, эдаким бунтом против жизненного уклада, тем они и оставались: забавой. Развлечением и отдыхом от перечня костей человеческого черепа. Но теперь — теперь ничего не изменилось, но в то же время Юр будто признал, что способно.

Дед Сандрия был врачом. Отец Сандрия — врач. Старший брат — врач.

Что может выйти из самого Сандрия?

Академия давала передышку. Там не было в числе лекторов молодого аспиранта Юра Придлева. Там не было скелетов из пластической глины, странных устройств для электрического воздействия на некоторые зоны мозга и тяжёлых, исписанных имперскими терминами конспектов. Туда приходили послушать интересные истории о жизнях людей, не обременённых воротничками. Туда — в отличие от Штейгеля — пускали всех желающих получить образование.

Сандрию казалось, что даже будь его дед историком, будь его отец историком, будь Юр историком, Академия всё равно не сумела бы обернуться скучной.

На широких гранитных ступенях, щедрым жестом выкатившихся из арки между колоннами, было почти пусто. Странно; впрочем, Сандрий быстро сообразил, что, сократив дворами путь на целых двадцать минут, он всё равно явился в середине лекции — да в такое время, когда пробираться на неё уже не имело никакого смысла.

Воротничок злорадно вцепился в шею.

В дальнем конце лестницы, между колоннами у самого входа, в совсем не уличном кресле сидел с книгой некий мужчина средних лет, высокий и недовольный — наверное, один из преподавателей. В ближнем лениво грелась на солнцепёке кучка студентов. Сандрий приходил в Академию далеко не каждый день, да и уходил быстро, сразу после лекции; ему почти не довелось завязать здесь знакомств.

Он растерянно повертел головой.

Попытаться позубрить перечень несчастных черепных костей? Глупо без наглядного пособия, да и не задержится ничего в голове, которую так приятно продувает тёплый октябрьский ветер.

Конечно, Юр прав. Разумнее было отправиться домой и там, без искушений, попытаться превратить лучших союзников молодого врача в настоящих друзей. Природа не наделила Сандрия талантом, но трудолюбие и прилежность от таланта не зависят. Ему ведь повезло родиться Придлевым — повезло родиться в приличной, уважаемой семье с хорошим именем. Повезло к совершеннолетию получить крепкое домашнее образование, тогда как далеко не все его сверстники умеют даже читать. Повезло родиться мальчиком и потому иметь шанс на образование институтское. Если он подружится с трудом и терпением, то будет вхож в аристократические дома как личный врач.

Если же он вместо этого продолжит бродить по ступеням Йихинской Академии, то только подведёт семью.

— Эй, Сашка, чего нос повесил? — разнеслось по двору. — Иди сюда, Сашка!

Сандрий не сразу и понял, что обращаются к нему. Кричал один из студентов; всего их было четверо, но трое просто стояли на ступенях, в то время как четвёртый вольготно разлёгся на парапете.

— Или тебя не Сашкой звать? — снова воззвал лежащий.

Пока Сандрий шёл в их сторону, он сообразил, откуда его могут знать по имени: одним из четвёрки был Коля Вáлов. Вáлов, как и сам Сандрий, в Академии не учился, а лишь посещал её время от времени; спеша как-то раз после окончания лекции по другим делам, они и заговорили. Коля по примеру собственного отца учился в Инженерно-кораблестроительном училище; в Академию же иногда заходил «с друзьями».

Видимо, пресловутые друзья Сандрия сейчас и подозвали.

Смотрелись они, надо заметить, весьма странно — пожалуй, даже экзотично. С Валовым Сандрий решился заговорить, потому что это показалось ему вполне уместным: он и сейчас был при хорошо выглаженном пиджаке и узком галстуке, в тоненьком, почти щегольском пенсне; разночинец и есть. Лица его не покидало выражение некоторой чрезмерной и почти комичной серьёзности; однако просидевший всё детство над книгами брата Сандрий подозревал, что дело тут попросту в плохом зрении: щегольское пенсне вынуждало Валова постоянно чуть запрокидывать голову, что придавало ему выражение не вполне естественного высокомерия. Не отталкивающего, впрочем.

К друзьям Валова Сандрий приглядывался теперь с изрядной долей любопытства, будто хотел обсчитать и взвесить сходства. Вот только дельных, говорящих сходств с наскоку обнаружить не удалось, в голову лезли сплошь глупости. К примеру, все здесь — кроме лежащего, коего рассмотреть не выходило, — были как на подбор светловолосы. Пепельная шевелюра самого Валова бросалась в глаза ещё при первом знакомстве; но и два друга его, пожалуй, могли бы называться блондинами — вот и вся общность. Один был коренастый, стоял в развалку и по рукам казался рабочим; простецкая его манера держаться могла бы смутить Сандрия, но впечатление сглаживал взор — наимягчайший и дружелюбнейший. Второй же — наоборот, весь какой-то узенький, бледный, с прозрачными травянистыми глазами; с учётом того, что безрукавый его сюртук был тем глазам в тон и словно бы шился аккурат под студенческий пояс, в нём угадывался человек состоятельный и благовоспитанный.

Третьего друга Валова — того, что разлёгся на парапете, — блондины пока загораживали.

На подошедшее новое лицо они смотрели, пожалуй, выжидательно.

— Сандрий, с вашего позволения, Придлев, студент Института имени Штейгеля, — отрекомендовался Сандрий с полупоклоном, после чего несколько нерешительно протянул руку Валову: — Приветствую.

Валов улыбнулся и руку пожал.

— Ну что ты, Сашка, как неродной? Или всё-таки не Сашка? Сандрий… — задумчиво протянул лежащий, не предпринимая попытки сесть или хотя бы посмотреть на собеседника. — Ну пусть бы и Сандрий. Хикерáкли.

— Будьте здоровы, — рефлекторно кивнул Сандрий и немедленно ощутил, как от привычной несмешной шутки челюсть свело оскоминой. Впрочем, он действительно только задним умом сообразил, что лежащий студент так, видимо, представился.

Хикеракли в ответ на это мгновенно прервал своё вольготное лежание, вскочил с парапета, в полсекунды оказался прямо перед носом у Сандрия и схватил того за галстук. Глаза его сверкали.

— Вы, сударь, сейчас оскорбили национальную пихтскую гордость! — бешено рявкнул он, посверлил немного Сандрия взглядом, после чего вдруг задумчиво поджал губы. — Бы. Оскорбили бы, если бы она существовала. Хикеракли — это моё имя. А «будьте здоровы» — это в Штейгеле такой юмор? Как-то, по-моему, не особо.

— По-моему, тоже, — честно согласился Сандрий, поправляя галстук.

Когда Хикеракли встал, сделалось ясно, что он чуть ли не на полголовы Сандрия ниже. И, в отличие от своих приятелей, не блондин. А впрочем, может, и блондин: навскидку было затруднительно подобрать верное слово; пожалуй, хотелось отметить, что волосы Хикеракли не зелёные. С другой стороны, разве так про людей говорят? Ведь не приходит же в голову заявить, что солнце, пожалуй, не синее, а вода, знаете ли, нынче у нас мокровата.

Тем не менее, хоть зелёными они не были, но были сизыми, что ли, — странного цвета, точно у культуры плесени, прижившейся на человеческой голове. И глаза тоже странные — тёпло-коричневые, с кирпичной рыжиной.

В сочетании с низким ростом всё это наводило на мысли о, в самом деле, пихтах. Сандрий слышал, что где-то в Росской Конфедерации вроде бы есть такая народность, но вживую никогда с ними не сталкивался — и уж тем более не верил, что волосы действительно могут быть, гм, зеленоватыми.

— Сразу-то на всего не пялься, на завтра не останется, — хмыкнул Хикеракли и бодро запрыгнул обратно на парапет. — Смотри, у меня чего получше есть.

На сей раз перед носом Сандрия оказались подошвы сапог. «Та нога», — гласила левая, красная. «Не та нога», — спорила правая, синяя.

— Отпечаток на земле получится зеркальным. Следовательно, письмена сии нужны не для того, чтобы оставлять следы, а для того, чтобы демонстрировать их желающим прямо в лицо, — откомментировал Сандрий.

Хикеракли снова хмыкнул.

— Дык а я чем занимаюсь?

— Не представляешь нас, — спокойно заметил ему коренастый блондин.

Хикеракли с картинной медлительностью перевёл на него взгляд.

— Это потому что всё ценное Сандрий уже увидел. — Он выделанно вздохнул и ткнул пальцем правой руки в стоявшего от него слева коренастого блондина: — Дрáмин. — Левая рука указала на стоявшего справа блондина в зелёном: — Скопцóв. Они мои лакеи, и им очень приятно.

— Скопцов? — не совсем, пожалуй, вежливо переспросил Сандрий, пожимая протянутые руки. Хикеракли, видимо, полагалось пожать разве что пресловутую ногу.

— Скворцов, — всё так же спокойно поправил Драмин.

— Дмитрий Ригорьевич, — воздел Хикеракли перст. — Ригорьевич. Понимаешь?

— Сын того самого…

— Генерала Ригория Скворцова, да. Быть детищем командования Охраны Петерберга ещё обременительней, чем носить аристократический титул. Поэтому он скрывается. И потом, — заговорщически понизил голос Хикеракли, — посмотри на его лицо. Как по мне — вылитый Скопцов.

Сандрий посмотрел на лицо Скопцова и отчётливо увидел, что вся эта чепуха — что он, мол, скрывается — не имеет ничего общего с действительностью. При этом происхождение вроде бы объясняло сшитый по заказу богатый сюртук, но совершенно не объясняло, почему на нём надет студенческий пояс. Сын генерала Скворцова, выходит, не в Охране Петерберга?

Сандрию-то казалось, что военные любят передавать своё дело по наследству ещё сильнее, чем врачи.

А впрочем… А впрочем, ведь и правда Скопцов — ведь и правда до сих пор не произнёс ни единого слова и смотрел почти испуганно, робко. Такого не представишь на коне, тем более — с ружьём.

Тяжело ему, наверное, быть сыном генерала.

— Это ты, Хикеракли, наш лакей, — возразил Валов, и Сандрий с удивлением отметил, что выделанная серьёзность с него вся в одну секунду вдруг слетела. — Если уж на то пошло.

— Бывший лакей, — ничуть не смутился Хикеракли. — Хозяева меня, прознав про тягу к науке, отпустили. Плакали, конечно, умоляли остаться, но пихт в узде не ходит, пихт сам водит за узду!

Слуга, сын инженера, сын генерала и, кажется, всё-таки простой рабочий — вместе, у одного парапета. И вот ещё что характерно: представляя друзей, Хикеракли и не подумал указать на сословие; будто бы обозвать Скворцова Скопцовым важнее, чем сообщить, кто он такой и откуда родом. Сандрию стало неловко за то, как официозно он сам с ними раскланялся.

— Мы сидим тут, радуемся жизни на солнышке, смотрим — а родимые ступени Академии марает какой-то студиозус не из наших, — прочитав его мысли, былинным тоном сообщил Хикеракли. — Кто такой? А Коля говорит: такой и такой, штейгелевский. Весь почти в слезах, что со своей лекции ушёл, а наша ещё не началась.

— Так уж и в слезах, — смутился Сандрий.

— Вот я и думаю: Сашка в печали, а мы ещё вторую не почали, — полностью проигнорировал его Хикеракли. — Собственно, будешь?

Вторая немедленно вынырнула из холщовой сумки, перекинутой через плечо Драмина. Плескалось в ней нечто такое, что Юр иногда позволял себе вечерком в количестве одной стопочки, только у Юра в стопочке явно плескалась жидкость подороже.

— Вы что! — в ужасе вскричал Сандрий и тут же снова смутился своей показной как будто благочинности. — Я же на лекцию пришёл, — жалко пояснил он.

Хикеракли поскучнел, но тут же, кажется, передумал.

— Воля ваша, Сандрий Ларьевич, у меня и другие желающие найдутся. Настоящий, между прочим, твиров бальзам — не золотой, зато с градусом, что называется, дополнительным. — Он закинул ногу на ногу и лирически подпёр подбородок рукой. — Я, впрочем, не из тех, кто за слова цепляется. Передумаешь — приходи.

— Сандрий Ларьевич? — опешил Сандрий. — Так вы меня знаете?

— Чай представились, — укоризненно ткнул в него пальцем Хикеракли. — И потом, кто ж не знает доброго доктора Лария Придлева?

— Я не знаю, — незамедлительно и по-прежнему спокойно, безмятежно до чрезвычайности отозвался Драмин.

— И я, — впервые подал голос Скопцов; голос этот оказался под стать всему его облику — такой же бледный, почти шелестящий.

— Вот поэтому вы мои лакеи, а не я ваш, — хмыкнул Хикеракли. — Впрочем, оно и справедливо: птица полёта не нашего. Ну, не моего и уж точно не драминского. Да и не твоего, Коленька, — ткнул он пальцем в Валова. — Разве что Скопцова и мог бы облагодетельствовать по папенькиной линии.

Валов снова вздёрнул подбородок с некоторым раздражением, будто указание на «не тот полёт» его задело. А впрочем, Хикеракли и про генерала Скворцова ведь хватил — отец Сандрия посещал исключительно аристократов, и не виделось в этом для прочих ничего обидного.

— Дело же не в том, что кто-то лучше или хуже, это просто специализация, — счёл Сандрий нужным объяснить. — И не в том, что… прочие слои общества должны обходиться без медицинской помощи…

— …А в том, что денежки аристократические почище, да и чашечка с чаёчком пофарфоровей, — беспардонно перебил его Хикеракли, — а то как же. Думаешь, мы не понимаем? Мы с понятием…

— Шут ты, Хикеракли, гороховый, — вдруг заявил Драмин и даже отвесил приятелю нечто вроде лёгкой оплеухи по действительно, пожалуй, гороховому затылку. — Сам же знаешь, что это не про деньги. Думаешь, если такой вот доктор Придлев придёт и меня полечит, какие-нибудь потом графья его к себе пустят? Им обидно будет, не по чину. И всем получится хуже.

— Ты меня жизни не учи, — буркнул Хикеракли, но спор продолжать не стал, а переключился снова на Сандрия: — А ты мне вот что скажи, Сашка: если у тебя родственники такие богатые, что ж ты сам тут как бедный родственник?

Фамильярность его, пожалуй, раздражала — а впрочем, болтать у парапета всяко было веселее, чем скучать на ступеньках и мучиться совестью по поводу костей человеческого черепа. Сандрий почувствовал пробуждение некоторой даже зависти. Хорошо ведь ему, слуге: ни тебе Штейгеля, ни домашней библиотеки… ни, пожалуй, дома. Но всё равно: никто тебя не неволит, летай себе во все стороны!

Солидному человеку и будущему врачу для аристократов каким-нибудь «Скопцовым» именоваться не полагается. И твиров бальзам вместо лекций употреблять не полагается. Если всерьёз задуматься, то не полагается, наверное, и вовсе с такими элементами разговаривать — не его ведь полёта птицы. А впрочем, Валов, кажется, не смущается. Можно же и не пить, а просто пойти посидеть или прогуляться. Не каждый день — какое там! лекции в Штейгеля скоро всерьёз начнутся! — но разок ведь можно?

— Слушай, Сашка, а где твоя бляшка? — прервал его не вполне вежливое молчание Хикеракли.

— Бляшка?

— Бляшка! — Хикеракли непристойным жестом привлёк внимание к студенческому поясу, которым была кривовато перехвачена его льняная рубаха. — Знак отличий. Йот в кружочке. Или ты чего тут делаешь?

Он по-хозяйски поманил было к себе Валова, но тот, возведя очи горе, сам указал на приколотый к лацкану значок и пояснил:

— Полные студенты носят пояса, как Скопцов и Хикеракли, — любопытно, что в своём именовании сына генерала Скворцова он вовсе не запнулся, — а нам, вольнослушателям, выдают бляшки. Как пряжки от пояса, только полегче и приколоть можно. Штейгелевскую эмблему я у вас вижу, а йихинскую не носите?

Сандрий опешил. Металлический прямоугольник с закруглёнными краями и простой, грубоватой даже гравировкой «Й» действительно виднелся и у Драмина — тот пижонски перехватил им шейный платок. Из хорошей, кстати, ткани, вовсе не по полёту рабочему… А впрочем, тут вовсе не в полётах дело, а в том, что Валов и Драмин, выходит, в Исторической Академии официально оформленные посетители, а он, Сандрий, выходит, вовсе и нет.

— Не вешай нос, мой друг sprachlos, — неудачно зарифмовал Хикеракли. — Вольнослушательство быстро оформляют.

Сандрий встретился с ним глазами и смешался окончательно. Хикеракли смотрел прищурившись; он нисколько, кажется, не усомнился в том, что новый его знакомец бляшку не дома забыл, не снимает по каким-то своим причинам, а именно что никогда и не получал.

— Какое мне вольнослушательство, — горько вздохнул Сандрий. — Вы себе представляете, сколько медикам выпадает зубрёжки?

— Но ты ведь всё равно сюда ходишь, — вовсе без увещевания, а скорее недоумённо заметил Драмин.

А ведь Сандрий, пожалуй, предпочёл бы увещевания.

— Бросьте, Сандрий, в самом деле, — решительно мотнул головой Валов. — Ничего с вольнослушателей не требуют, зато при желании можете сдавать экзамены наравне со студентами. Не сдадите — кара вам не грозит, не выгонят и стипендии не лишат, а сдадите всё — получите бумагу о том, что слушали лекции в Академии. Неужто вам — в репутационных-то целях — такая бумага не пригодится? Сходите, оформитесь. Это ведь совсем просто, можно и до начала лекции управиться. Давайте я вас до секретариата провожу, кое-что там при заполнении объяснить, пожалуй, стоит… Документы при вас?

— При мне, — растерянно признал Сандрий.

— Что ж не при вас, благословение папенькино? — фыркнул Хикеракли, но попытку ответить перекрыл нетерпеливым взмахом ладони. — Брось свои глупости, Сашка. Брось, говорю. Каши вольное слушательство есть не просит, деньжат не стоит, а ты всё равно сюда вот уже третью неделю бегаешь. Ежели тебе врачом быть, — снова подбавил он былинности в тон, — то и тем паче: надо с ранних годов привыкать к юридической точности и выверенности! Или я неправ?

— Как ни странно, прав вполне, — согласился Валов. — Даже если откинуть шутовство. Чем-то заниматься, а официально не оформлять — это разве дело? Несерьёзно.

Сандрий только хлопал глазами. Логика их звучала вполне стройно; но недавно только посетовав на нехватку увещеваний, теперь Сандрий почти испугался. Странно как-то было видеть столько энтузиазма в совершенно незнакомых людях.

А впрочем, люди к бляшке не прилагаются. Если раздружатся они так же быстро, как и подружились — то и ладно. А ходить в Академию вольнослушателем, а не просто так, — дело толковое, тут Валов прав.

— Я тут лично вовсе и не учусь, — дружелюбно признался вдруг Драмин. — Я так, за твировым бальзамом вот к ним, — указал на друзей, — прихожу. Пока бляшка на шее, не прогонят. А иногда можно и на лекции сунуться, если уж.

— Он сейчас так говорит, а сам у меня конспекты переписывает, — пробормотал неловко Скопцов.

— Не все! Тебя послушать, я заучкой выхожу, — возмутился Драмин.

Они продолжили пикироваться, а Сандрий зачарованно глядел и думал, что, пожалуй, хорошо бы было всё-таки не раздружиться. Родители не то чтобы когда-нибудь запрещали ему водиться с соседскими мальчишками, нет; но, по правде, он никогда не слышал, чтобы разночинец и сын генерала могли вот так, на равных, болтать со слугой, а то и слушаться его фамильярных тычков.

Это было интересно, и очень хотелось ещё.

Лестница не в один момент, а постепенно стала заполняться народом; кажется, в секретариат до конца лекции они с Валовым всё ж таки опоздали. Студенты бродили по-всякому: кто-то мигом побежал прочь, кто-то тоже расселся на парапетах и ступенях, кто-то раскрыл книгу, другие громко смеялись. Чёрные пояса пестрили у Сандрия в глазах, но они и правда были не у всех, зато кое-где — на сумках, на лацканах, даже на карманах брюк — отливали октябрьским солнцем бляшки вольнослушателей.

Сандрий так увлёкся фантазиями о том, как и сам отольёт всем желающим октябрьским солнцем, что упустил момент, когда Скопцов вдруг побледнел пуще прежнего. При этом он умудрился ещё и покраснеть, смутившись своего страха, но глаза его так расширились, что и безо всякого врачебного таланта Сандрий понял: он в ужасе.

— Тут, — шепнул Скопцов.

Проследив за его взглядом, Сандрий обернулся. Судя по всему, следил Скопцов за одним из студентов — чрезвычайно богато одетым молодым человеком с чёрными, как сама ночь, волосами. Тот выщёлкивал прямо по лестнице каблуками, ни на кого не оглядываясь, и впечатление производил решительное, но не особо грозное.

— Его сиятельство граф Александр Александрович Метелин! — Хикеракли вскочил на парапет с ногами и отвесил глубочайший поклон, но Сандрий подметил, что кричит он не слишком громко — внимание то есть старается не привлекать.

— Чтоб ему пусто было, — мрачно откликнулся Валов.

Про графа Александра Метелина-старшего Сандрий слышал, хоть отец его к тому вроде бы ходил нечасто. Кажется, не самая именитая аристократия. Что у них в собственности, какие-то совсем убыточные предприятия? Если уж в Академию, несмотря на разношёрстный студенческий состав, ходит и наследник Ройшей, сыну Метелина и подавно здесь показаться логично.

Но в то, что новые знакомцы Сандрия робеют пред громким именем, не верилось категорически.

— Его сиятельство граф Александр Александрович Метелин — типаж удивительный, — пояснил Хикеракли, снова усаживаясь на парапет и провожая тему своего высказывания долгим и, пожалуй, задумчивым взглядом. — Вот скажи, Сашка: чего не хватает в жизни графу?

— Свободы, — без запинки ответил Сандрий. Хикеракли одобрительно хмыкнул.

— Ну конечно, ты ж и сам такой. А чего делают те, кому не хватает свободы?

— Бунтуют.

— И мудрость оные уста рекут! Ну и третий вопрос, на добавочку: как надо бунтовать?

Тут Сандрий замялся.

— В Академию ходить, сам будто не видишь, — добродушно хлопнул его по плечу Драмин.

— В Академию ходить, — медленно повторил за ним Хикеракли, почему-то вдруг посерьёзнев. — Да. Например. Да в Академию-то тоже по-всякому ходить можно. Можно, как ты, Сашка, в человеческую жизнь нос высовывать. Можно, как Скопцов, к знаниям тянуться. Можно, как Драмин, просто. Можно, как я… по-всякому. По-всякому можно. А всякое у всех разное. Ты, Саш, поосторожней тут.

— Поосторожней? — не понял Сандрий.

— Поосторожней. Ты птица не моего полёта, но и не ихнего. Их сиятельству для подобающего имени бунта в Академию прийти недостаточно, их сиятельству размах пошире нужен.

— Деньги вымогают, — тихо пролепетал Скопцов.

— Деньги? — совсем уж недоумённо переспросил Сандрий. Прямая спина графа Метелина как-то совсем не вязалась в его голове с идеей вымогательства. Да и зачем бы ему, аристократу, таким заниматься? И как, в конце концов? Есть ведь Пакт о неагрессии, запрещающий не то что драки, а даже простые угрозы; уж в стенах-то Академии его наверняка соблюдают!

— Когда деньги, когда ценные вещи, — бросил Хикеракли, размышлявший явно о другом, — имеется тут такая компания, к ней его сиятельство и прибились. Думаешь, неагрессии боятся? Ничего не боятся. Тут ведь не Городской совет, юриспрудентов нету. Никто не разбирается, побили тебя или так только, пошутили. В Академию ведь любых желающих учиться пускают, из всяких социальных, что называется, слоёв да сословий, верно? Вот и портовая шваль навострилась.

— Неужели же правда бьют? — всё никак не мог поверить Сандрий, при котором никто и никогда ни на кого руки не поднимал. Скопцов спрятал глаза.

— Бьют, — подтвердил Хикеракли. — Всех, кто послабее, бьют. А в Порту и в аристократических кругах подготовочка-то ого-го, так что их послабее все и получаются. Ну, все вы, — прибавил он с ухмылкой.

— Но зачем ему? Ладно портовым, — Сандрия немного передёрнуло при мысли о том, что в стенах Исторической Академии водятся настоящие бандиты, — но графу-то, графу зачем?

— А затем, что приятно унижать слабых, — Хикеракли продолжал говорить чуть отстранённо, будто что-то обдумывал. — Затем, Сашка, что для тебя свобода — это пойти, куда пожелается, а для него — чтобы боялись. Не имени, не титула, а его самого; не графа, а просто Метелина. Понимаешь? Понимаешь. И в своём аристократически-политическом смысле он тебя правее. Ты росами вскормлен, но Европами взрощен, ртом сиську матери искал, а поили тебя Пактом о неагрессии. А у него бунт политический. Ну или он так думает.

— А деньги всё равно берёт, — буркнул Валов. — Если уж бунт политический, что ж кодекс чести себе не сочинил?

— Может, такой вот у него кодекс чести. Грязненький. Самому интересно, — Хикеракли вдруг улыбнулся, потянулся и снова прищурил глаза на Сандрия: — Ну чего, Сашка, напугался? Передумал за бляшкой-то кидаться?

Сандрий помедлил с ответом, а потому тот вышел честным, без бравады:

— Нет. Мало ли в Петерберге антисоциальных элементов? И вы правы, Хикеракли: я в Штейгеля такой человеческой жизни не видел, чтобы граф у других силой деньги вымогал. Мне это, может, ещё как пригодится, когда лечить его буду. Пойму, кто сдачи дал.

Хикеракли расхохотался, а вместе с ним заулыбались и прочие.

— Это ты, Сашка, правильно мыслишь, мне нравится. Хотя нарываться не нарывайся, я за вами всеми один разве услежу? Я удал, но и для себя ведь пожить иногда полагается! — Он спрыгнул с парапета на ступени и гордо выпрямил спину, что выглядело весьма комично. — И вот что, Саш, ты мне не выкай. В глазах у тебя, что ли, безо всякой второй двоится? Это, право, лишнее. Давай-ка лучше после лекции приходи в «Пёсий двор», тут за углом, в подвале, знаешь?

— Знаю, — не соврал видевший уже окна Сандрий, — только я не пью.

— А когда начинать, ежели не в юных годах? — укорил его Хикеракли, но махнул рукой. — Да не хочешь пить — не пей. И не приходи вовсе, ежели не хочешь. Я так, оставляю ко-ор-ди-на-ты, — последнее слово выговорил по слогам, будто нарочито учёное и не по силам, хотя наверняка просто кривлялся. — Знаешь, Сашка, у меня хозяин охоту страсть как любил, даже книги многомудрые про это дело заказывал. И вот я там вычитал, что по полёту птиц различают слабаки — ну, которые уже спугнули или повадки недостаточно хорошо изучили. А настоящий птичник их определяет по посвисту. — Он снова заглянул Сандрию в глаза. — Так что всё-таки приходи. Посвистим.

Глава 2. Невиданные удовольствия

Даже за тяжёлую дверь секретариата из коридора просочился художественный свист. Насвистывали первый хор «Кармины Бураны» — насвистывали бы какой-нибудь другой, Жорж бы вряд ли узнал, новинка ведь в репертуаре Петербержского филармонического оркестра! А первый хор — он же и завершающий, так компилятор решил. Жорж аж вздрогнул тогда на концерте, вновь заслышав грозное fortissimo о колёсах судьбы. Не потому что судьба, а потому что fortissimo.

Теперешний свист на fortissimo не претендовал, но Жорж, конечно же, сразу догадался, что ему пора. «Его ждут» — удивительное, упоительное чувство, самым безапелляционным образом доказывающее, что жизнь студенческая лучше всякой иной, известной Жоржу.

А «приближается префект курса» — чувство тревожное, застающее врасплох и учащающее пульс. Будто сейчас поймают на горячем, хоть и нет никакого «горячего», не приходит на ум ни единого греха, который был бы заботой префекта курса. Греха нет, а чувство — есть.

— Господин Солосьé, прошу уделить мне минуту внимания, — префект церемонно кивнул и вместе с тем бросил едва заметный взгляд на тяжёлую секретариатскую дверь.

Жорж в некоторой растерянности замер над списком отчётных тем, которым решил поинтересоваться прямо сейчас, когда до экзаменационной недели оставалась ещё подлинная бесконечность недель всех прочих — с концертами Петербержского филармонического оркестра, с упоительным «его ждут» и наверняка со многими другими удовольствиями, пока не виданными.

— Вы не закончили? — приготовился к извинениям префект курса, но Жорж поспешно разубедил его. Свист из коридора так или иначе вынудил пересмотреть намеренья, и смазанные чернила последних строчек свидетельствовали о том излишне красноречиво.

Замешательство Жоржа было вызвано всего-навсего отсутствием хоть кого-нибудь из уважаемых секретарей, слетевшихся четверть часа назад на зов уважаемого главы Академии, но префект курса был вхож в секретариат на особых основаниях и знал, в который шкаф вернуть выданный Жоржу документ. Пока он возился с пухлой папкой, отмеченной не поддающимися профанной расшифровке письменами, Жорж запоздало пожалел о своём тугоумии. В отсутствие уважаемых секретарей ведь можно было заглянуть в какую пожелается папку! Одним глазком, без малейшего дурного умысла — просто прикоснуться к сокрытому, вдохнуть ещё каплю новой жизни, почувствовать на кончиках пальцев весёлое покалывание, сопровождающее всякое нарушение установленных правил.

Вот тогда приближение префекта курса было бы всамделишным поводом для тревожных чувств.

— Просьба у меня к вам деликатная, — шагнул тот к двери. — Не хотелось бы оглашать её там, где нас в любой момент могут прервать.

— Я весь внимание, — удержался от вздоха Жорж и проследовал в коридор.

Его ведь ждали!

Пришлось карикатурно выкатить глаза, укрывшись от префекта за текучей кружевной манжетой.

Вслед донеслось нарочито громкое «O Fortuna! Velut luna statu variabilis», и Жорж улыбнулся.

— Господин Солосьé, вас не затруднит передать несколько слов человеку, с коим вы, по всей видимости, состоите в приятельских отношениях?

— С превеликим удовольствием, господин префект.

— Вы ведь догадываетесь, сколь удручающе положение, сложившееся в связи с пропусками занятий графом Метелиным?

Жорж опять едва не призвал на помощь кружевную манжету.

— Вы префект, господин префект, а я рядовой студент. Велика ли цена моим догадкам? — ответил он, чтобы ответить хоть что-нибудь.

— Рядовой студент, обратившийся в секретариат за списком отчётных тем теперь, а не накануне экзаменационной недели, — доверительно придвинулся префект курса. — Это ли не основание счесть вас разумным человеком?

— Благодарю, — не стал отнекиваться разумный человек Жорж.

— Позвольте выражаться без обиняков, господин Солосье. К несчастью, граф Метелин достаточно… заметная фигура, чтобы каждому было известно, что он посещает Академию, но не посещает занятия в Академии. Случись разбирательство, ему не удастся оправдать себя болезнью или отъездом.

Теперь Жорж поискал поддержки у витражных стёкол, окрашивающих просторный коридор Академии в немыслимо живописные для учебного заведения тона.

Если стёкла и поддерживали, то молча. Пришлось выкручиваться самому:

— Мне чрезвычайно льстит ваша прямота, но я не менее чрезвычайно сомневаюсь в своей возможности положительно повлиять на частоту посещения графом Метелиным занятий.

— А отрицательно? — испытующе глянул префект курса на Жоржа.

— Смотря что вы имеете в виду.

— Оправдание болезнью или отъездом. Которое, как вы понимаете, требует полного отсутствия потенциального оправдывающегося в стенах Академии. В стенах Академии и в её окрестностях.

Жорж окинул префекта курса вмиг посвежевшим взглядом. Префект курса будто бы даже испытал неловкость.

— Мне кажется, я постиг ход вашей мысли.

— В таком случае не смею более злоупотреблять вашим временем. И всецело уповаю на вашу близость к графу Метелину.

«Её-то мы и не обсудили», — пробормотал Жорж, стоило префекту отойти на приличествующее число шагов.

Строгий, подтянутый, на все пуговицы застёгнутый префект курса нашёл изящное решение некой не обозначенной вслух проблемы Академии, но упустил досадную мелочь: никакой близости к графу Метелину у Жоржа теперь не было.

Наверное, не было. Особенного желания удостовериться Жорж в себе не обнаружил, сколь ни льстила ему префектова прямота.

Они с графом Метелиным («графом», пффф!) в самом деле держались по первости вместе, но их сиятельству, видите ли, быстро наскучила учёба, и оное сиятельство изволило тогда уйти в загул — настоящий, не в стенах Академии и не на близлежащих территориях. И Жоржу не пристало казниться перед ним за заведение новых знакомств!

Ничего нет в новых знакомствах предосудительного, когда старые простучали сапогами по мостовой в противоположном направлении. Жорж не лакей, чтобы безропотно ожидать смены ветра в хозяйской голове.

Он ведь от души надеялся, что Метелин (к лешему «графа») разделит новые знакомства, когда вновь объявится в Академии. Откуда ему было знать, сколь беспочвенны эти надежды!

Витражные стёкла налились совсем уж отчаянным солнцем, и Жорж бесцельно подставил кружевную манжету под особенно изумрудную струю света. Повертел запястьем, сосредоточился на переливах — а ну как спугнёт бестолковые думы. Его ждут, а это значит, не время для терзаний.

Только как же не время, если самое время и есть?

Если аж префект курса отводит Жоржа в дальний, прохудившимися скамьями заполненный коридор и выдаёт деликатное поручение? Если аж префект курса — строгий и подтянутый, на все пуговицы застёгнутый — решился предлагать не по уставу положенные санкции, а пойти иной дорогой?

«Нашёл на свою голову дружка», — посмеивался ещё с год назад батюшка, да только с год назад Жоржу резона не было о батюшкином чутье печалиться. Он Метелина «нашёл на свою голову» потому как раз, что тот надумал к батюшке пожаловать, верно посчитал: куда ж ещё за револьвером податься? Известно, впрочем, куда: в Охрану Петерберга или в Порт, но это всё сплошь сороковые государства, сорок четвёртые хозяйства — сказочные, одним словом, земли. То ли дело юному графскому сыну к известному ювелиру завернуть, подарок благородному отцу спросить — с ручной гравировкой, с серебряной инкрустацией. Известный ювелир, глядишь, сам оружейного мастера и найдёт, а что за гравировки-инкрустации выйдет переплата, так то для графского сына не беда.

Ход ловкий, но батюшку таким не проведёшь. Батюшка о таких ходах Жоржу с колыбели рассказывал — ещё в Европах навидался. Поэтому Жорж Метелина мигом раскусил — так уж вышло, что встречал гостя он, а не батюшка. От скуки прикинулся подмастерьем (делал так время от времени, чужие-то не разберут), выслушал заказ, покивал. Со всем тщанием играя в народный говор, поинтересовался: мол, ваше сиятельство, а пыхать-то с этого револьверу научены? Метелин пустился в сбивчивые оправдания: так, мол, и не ему, такой, мол, подарок, ему-то, мол, и не полагается. Жорж только посмеивался в батюшкиной манере.

И ни с того ни с сего потянуло гостю нос утереть. Показать, как пыхают-то с этого револьверу. Батюшка Жоржу никогда не запрещал, батюшка над Пактом о неагрессии в открытую подтрунивал — вот и научил сына хоть в монетку с восьмидесяти шагов не целясь.

Только до Метелина красоваться было не перед кем.

Так и сблизились. Метелину страсть как хотелось в монетку пусть бы и с сорока, а Жоржу разве ж жалко? Разве ж были у Жоржа ещё приятели из ровесников — в батюшкином доме куда ни плюнь, попадёшь в материалы. Золото да алмазы, какие уж тут приятели. А графского сына пустить вроде как можно — ему-то до алмазов всяко дела нет. До алмазов нет, а до Жоржа, крохотного личного револьвера Жоржа и пересказов Жоржем батюшкиных историй о Европах — есть, было.

А теперь префект курса в дальний коридор отзывает.

Жорж поморщился — солнечный луч ухитрился-таки вдарить по глазам. Скоро ведь и того не будет, сменится сезон. А Жорж тут тревожит совесть, Метелина поминает — нет бы употребить последнее солнце по назначению!

Воротившись к дверям секретариата, успел почти и убедить себя, что чужие трудности не заслуживают внимания. И что трудности — чужие, а его — ждут.

— Судьба пуста и чудовищна? — поприветствовали его, и Жорж скорее догадался, чем узнал, что это вновь «Кармина Бурана».

— Совершенно пуста. Категорически, — плечи сами передёрнулись недовольно. Действительно, разве ж судьба Метелина касается Жоржа?

— А значит, пора испытать её где-нибудь за пределами Академии, — с готовностью соскочил с подоконника За’Бэй. В свете витражных стёкол его обыденные кричащие наряды обращались форменным фейерверком.

— Или вы нынче доверенное лицо префекта, а посему вынуждены были дать подписку о невыходе? — с наигранным почтением уточнил граф Набедренных, но Жорж отмахнулся. Какие ещё подписки, тьфу.

Граф Набедренных возвёл очи к потолочной лепнине и вполголоса продекламировал что-то на староимперском, чего Жорж разобрать уже не смог. Видать, не первый хор «Кармины Бураны». За’Бэй тем временем подхватил под руки их обоих и решительно поволок в направлении свободы.

Свобода была прогретым до костей октябрём, а граф Набедренных — в самом деле графом, не чета некоторым. Осведомившись, подразумеваются ли сегодняшней программой возлияния и получив несомненно утвердительный ответ, граф Набедренных озаботился поиском курьера, которого мог бы послать к одному из своих управляющих. Граф осиротел в минувшем году и так вступил в безраздельное владение полудюжиной (вероятно) верфей, не считая прочих предприятий помельче. А кто не знает, что значат для Петерберга верфи!

Жорж неласково хмыкнул: а у Метелина всего-навсего швейные мануфактуры да какой-то один захудалый заводишко, о котором никто и не слышал. И ко всему прочему, не у Метелина даже, а у его отца. Ни в какое сравнение не идёт.

Когда Жорж думал об ответственности за полудюжину (вероятно) верфей, ему дурнело. И не имеет значения, что от покойного родителя графу Набедренных достались не только сами верфи, но и проверенные люди, способные поддерживать работу оных. Так или иначе — ноша. Впрочем, сам граф Набедренных будто бы ей и не тяготился, только вчитывался время от времени в многостраничные письма и потом не являлся на лекции, но вечером всё равно звал их с За’Бэем на променад. На променаде же о верфях распространялся лишь в ключе «проклятия монополизма». Выражение «проклятие монополизма» непременно сопровождалось уморительным взмахом ресниц и предваряло поток рассуждений о нелёгкой доле отечества. Например: известно, что под требования монополиста подстраиваются все и всегда — суть монополии в том и кроется, что заданные ей рамки не представляется возможным обойти; если сыскать инженеров, которым удастся выстроить корабли, ходящие дном вверх, приспособятся ли люди, нуждающиеся в судоходстве, перемещаться головой вниз? дышать под водой? разговаривать под водой? кинутся ли передовые петербержские доктора проводить операции по открытию жабр у широких слоёв населения? приведёт ли это в конечном итоге к тому, что благодаря капризу монополиста стихийно ожабренное население начнёт-таки метать икру?

И конечно, какое вино с этой икрой будет сочетаться наилучшим образом.

Всю подобную ахинею граф Набедренных обыкновенно нёс со столь серьёзным, чопорным, преисполненным достоинства видом, что случайным зрителям грозила контузия головного мозга. Жорж до сих пор не мог уразуметь, что его сердцу милее — сама ахинея или контузия случайных зрителей. Как бы там ни было, вот это — граф. Всем графам граф, а не какая-то пародия, за судьбу которой неловко перед префектом курса.

— Пока вы уединялись с должностными лицами, мой друг, — разобрался наконец со своим курьером граф Набедренных и задумчиво извлёк портсигар, — мы беседовали о недостаточном пиетете устава Академии к актуальному политическому курсу Росской Конфедерации. Ежели над всяким Городским советом ставят наместника из Европ, как смеем мы назначать префектом курса безнадёжно росскую душу? Непростительная ведь дерзость!

— Сдюжит ли иная душа? — привычно уже подыграл Жорж. — Не надломится ли под гнётом бюрократии Академии?

— Как наместники в городах росских не переводятся, так и префекты стерпят, — не дозволяющим возражений тоном отрезал граф Набедренных. — У нас и кандидатура наличествует, есть чьим именем воздух сотрясать. Как вам, мой друг, господин За’Бэй в роли префекта?

Господин За’Бэй, усвиставший было вперёд по Топкому переулку, лихо развернулся и захохотал.

Господин За’Бэй в роли префекта Жоржу представлялся исключительно в том мире, где жители Петерберга всё же покорились неизбежному и начали метать икру. Только нужны ли икрометателям префекты, да ещё и с европейским гражданством — пусть даже и щадящего турко-греческого разлива?

Звали «господина За’Бэя» Феогнид Мимнерм Анакреонт Ксенокл Букоридза-бей (Жорж тайком записал и выучил), но кто-то из сокурсников в первые же дни разъяснил ему, что в памяти задерживаются лишь пять букв с конца и это, мол, отличная шутка. В таком уж отличном качестве шутки Жорж сомневался, но За’Бэю приглянулось быть За’Бэем, и Жорж свыкся, лишь изредка задаваясь вопросом, почему тот подписывается через апостроф, а не через дефис. «Бей» — это вроде как титул и вроде как присовокупляющийся в росской традиции дефисом. Но что им, титулованным, до традиций?

История титулования За’Бэя пришлась по нраву батюшке Жоржа, а это дорогого стоит. Жил За’Бэй (Феогнид Мимнерм Анакреонт Ксенокл Букоридза) на турко-греческой стороне, родился в семье простого лавочника, рвал без спроса фрукты в соседских садах (среди соседей было немало росов — отсюда и отсутствие страха перед чужим языком), бегал босиком по каменистым тропам, жарился под приветливым солнцем, а потом — в угоду всеевропейским преференциям — началась в Турции-Греции реставрация древних знатных родов.

«Какой оголтелый феодализм!» — прикрывал глаза, словно от непристойности, граф Набедренных.

«Такой, что и под феоды ничего не осталось», — соглашался За’Бэй, но ругать реставрацию не спешил.

Семья простого лавочника по документам числилась греческой, но однажды утром приехали на телеге бледные германские архивариусы, положили на прилавок бумаги с печатями: так, мол, и так, получаетесь турецкими аристократами, наша королевская канцелярия соврать не даст. Подписи стребовали и дальше на кривой телеге укатили привилегии по обочинам разбрасывать.

А что демократическому правительству Турции-Греции с этими привилегиями делать — не сказали. По всеевропейским правилам выходит, что к титулу земли прилагаются, но где столько земель взять, сколько родов нареставрировали? И демократическое правительство извернулось: предложило всем молодым наследникам растревоженных архивариусами фамилий отказаться от дальнейших претензий на земли в обмен на оплату учёбы и проживания за границей. С прицелом, мол, на славное возвращение прямиком в чиновничье кресло. Расточительная уловка, но лучше уж казна теперь, чем земли навеки: раздадут все земли — казне уже никогда не выправиться будет. А так хоть надежда есть на аристократический исход — какой сын лавочника откажется мир посмотреть за чужой счёт? Глядишь, там и сгинет.

За’Бэй так и говорил: что, мол, с этими землями делать, на какие средства рабочую силу нанимать? Да и хлопотно, сложно, где лавка — а где земли, на кой себе добровольно такую каменюку на шею вешать. Зато укатить куда-нибудь (на полном-то содержании!) — это да, это привалило удачи.

А с чего в Петерберг? Так соседи-росы с горящими глазами рассказывали, как две недели перед отплытием в таком городе кантовались, в таком городе! Уууу. Академия к тому же. Вот уж в жизни За’Бэй науками не заботился, куда ему, а и то про Академию, Йыхой Йихиным основанную, слышал.

«Бордель давно пал жертвой гонений, псарня с воем разбежалась», — пожимал плечами граф Набедренных.

«Зато каков колорит!» — возражал За’Бэй. Он, впрочем, и сам немедля стал частью этого колорита: поселился в общежитии, довёл до ума свой росский, перезнакомившись со всеми подряд студентами, но продолжил мести тротуары совершенно обескураживающими шароварами, покачивая в такт удивительно длинной прядью не остриженных вместе с прочими волос. Прядь оплетали цветные нитки, и Жорж поначалу решил, что это что-то национальное. За’Бэй пытался было нести какую-то ахинею в эстетике графа Набедренных (витальная, мол, сила и элемент религиозного таинства, нити намертво вплетает под хоровые песнопения дюжина престарелых девственниц), но всё-таки капитулировал и признался: «Да просто так. А все поглядывают с уважением — как на таврскую косу».

Все вообще поглядывают — сам молодой граф Набедренных и иностранец в шароварах! Болезненная элегантность и шлёпанцы на босу ногу, любо-дорого поглядывать. Жоржу было даже отчасти обидно, что в его собственном облике ничего запоминающегося не имелось. Он раздумывал сказаться больным на недельку-другую и вернуться в Академию хотя бы при бородке да фигурных усиках. И постаромодней, непременно постаромодней — как на батюшкином портрете полувековой давности. Только батюшка засмеёт.

Батюшка засмеёт, а список отчётных тем почти весь в конспекте, не зря в секретариате на префекта курса нарвался. Со списком можно и дома запереться, чтоб к следующему концерту Петербержского филармонического оркестра быть уже в усиках, но и в учёбе не отстать.

Вот, к слову, и повод сыскался манкировать деликатной просьбой префекта курса. Ежели Жорж сам в Академии показываться не будет, как ему метелинскую репутацию спасать?

Префект курса, правда, дал понять, что куда сильнее метелинской репутации его тревожит спокойствие в коридорах Академии.

— Граф, — озадачился Жорж, когда они уже свернули на Клюмскую улицу, которую За’Бэй обозначил конечным пунктом прогулки, — а наш устав всё-таки презирает сословные различия или так?

— Планируете составить на меня жалобу за срыв учебного процесса концертами симфонической музыки?

— Предположим. Вас наказывать будут как всякого студента или сообразно статусу?

— Наказывать — как всякого, — вмешался За’Бэй. — А костерить на всех углах — сообразно. Резонанс!

— А префектом становиться не желаете, — в сторону вздохнул граф Набедренных. — Срываете мне программу реформ неуместным кокетством.

— Префектом! — помотал За’Бэй кучерявой головой. — Мне про резонанс только вчера сосед по комнате разъяснил, он в лирическом настроении пришёл. И мы, между прочим, пришли, — и бросился к парадной высоченного (в шесть этажей!) доходного дома. — Одолжили с утра ключи, грех не дойти до замка.

Те, кто одолжили За’Бэю ключи, снимали жилище под самой крышей — тесные комнаты с низкими потолками в балках перекрытий, продуваемые и непригодные для зимы. Наверняка самые дешёвые во всём доме, каморка сторожа — и та презентабельней. За’Бэй уверенной походкой продвигался вперёд, ничего не объясняя и нигде не задерживаясь. Довёл их с графом Набедренных до совсем уж неприглядного, паутиной поросшего закутка и взлетел по приставной лесенке. Лесенка только и успела качнуться, а им с графом Набедренных уже рванулся в лицо пьяный вечерний воздух.

— Прошу, — свесился За’Бэй из люка на крышу.

Когда Жорж совладал-таки с непредвиденным союзом кружевных манжет и занозистой лесенки, За’Бэй уже разглядывал на свет бутылку вина. И в частности, её пробку — шарить по чужому жилью в поисках спасения явно претило размаху его натуры.

Граф Набедренных невозмутимо извлёк из нагрудного кармана изящный штопор.

— Освоение одного индокитайского духовного учения подразумевает послушание, состоящее во внимательном отношении к явлениям окружающего мира, которые упускает обыденное сознание. — И, переждав произведённый эффект, прибавил: — Но только на пару недель, дальше следует стадия отрицания существования окружающего мира.

— Мы будем готовы, — кивнул За’Бэй, залихватски хлопнув пробкой. — Напишите завещание, такой штопор не должен уйти с молотка.

— Штопор и молоток… — нездешним голосом молвил граф Набедренных. — Гуляка и плотник, вертопрах и честный труженик.

— Звучит как задел на политическую партию, — вынес вердикт Жорж. — Турко-греческую, поскольку подлинная демократия обитает только там.

— Приземлённо мыслите, мой друг! Гуляка и плотник — это одно целое, две половины действительно совершенного человеческого существа, алхимического ребиса. А штопор и молоток — тайный знак, коим следует отмечать вехи сего сокрытого пути.

— Если я начерчу штопор и молоток вот за этим дымоходом, — встрял За’Бэй, — вы догадаетесь обойти его и посмотреть наконец на город?

— …А впрочем, политическая партия с алхимической основой… — продолжил было граф Набедренных, но За’Бэй обхватил его за плечи и подтолкнул вверх по всё ещё дышащему теплом гулкому скату. Жорж управился без посторонней помощи.

А за дымоходом был город.

Весь-весь, до самого моря (всё-таки в шесть этажей дом!). И до самого моря город затопило последним октябрьским солнцем, от которого почему-то першило в горле. Жорж не глядя протянул руку за вином и с детской какой-то благодарностью всей новой студенческой жизни разом спросил себя, сколько ещё не виданных доселе удовольствий способна будет выдержать его — отнюдь не алхимическая и уж точно не совершенная — душа.

Глава 3. La pratique rend parfait

— Это сколько же у нас получается? — медовым тоном спросил Гришéвич и укоризненно покачал головой. Замерший перед ним студент был сантиметров на тридцать выше и года на два старше, но умудрился так сжаться, что разница почти не чувствовалась. Глазёнки его бегали из стороны в сторону, пытаясь за кого-нибудь зацепиться, но чёрное крыльцо Академии и широкая спина Плети надёжно закрывали экономическую операцию от всех чересчур любопытных.

— Тебе вопрос задали, — нетерпеливо гаркнул Метелин.

Гришéвич повёл плечом. Приподнял бровь.

— Д-двадцать, — пролепетал студент.

— А обещали мы сколько?

— Шестьдесят.

— Шестьдесят грифончиков. Soixante, — кивнул Гришевич и ткнул студенту в лицо купюрами. — Это шестьдесят?

— Нет, — понуро отозвался тот.

Сопротивления он не выказывал, и это было скучно. Гришевич любил скучать, поскольку именно в скуке состоит залог успеха и благоденствия.

— Как же так получается, что мы слова не держим? — пропел он, схватил студента за пояс и резко притянул к себе. — Пряжечку нацепили, а совести не прибавилось? Это разве йихинцу по званию? По званию, скажи мне?

— Мне больше не дали! — залепетал студент в панике. — Я просил! Отец и так интересуется…

— Ат-та-та, — прервал его Гришевич, легонько дернув за нос, — это что у нас такое? Разве мне твой отец обещался? À d'autres! Никак нет, обещался ты — твои слова помню, а отца твоего не видал. Как день столичный вижу, стояли мы с тобой здесь вечерком эдак позапрошлым, и клялся ты мне, что принесёшь шестьдесят. В свои-то годы мог бы уже не клянчить с папаши. Самому деньги нужно добывать с младых ногтей!

Метелин за спиной чуть заметно фыркнул. Гришевич мысленно отметил, что по этому поводу с ним следует конфиденциально побеседовать.

Студент молчал.

— Так и быть, от широкой своей души прощаю на сегодня. Только долг донеси — и сочтёмся, — подсказал Гришевич. — Сколько это ты мне, получается, должен?

— Сорок, — чуть ободрился студент. Гришевич снова покачал головой.

— Ат-та-та. Какие же сорок, когда семьдесят?

— Как семьдесят? — студент побелел.

— А как не семьдесят? Или у меня, хочешь сказать, что-то не так с арифметикой? — прошипел Гришевич через зубы, но тут же откинулся назад и обратился к аудитории: — Эй, mes amis, сколько он мне, получается, должен?

— Семьдесят, — коротко отозвался Метелин.

— Сем’десят, — поддержал Плеть.

— Видишь? Mes amis не ошибаются. Говорят, семьдесят. Толк знают, — Гришевич, так и не отпустивший пояс студента, встряхнул его для острастки и ясности. — Тебе сколько дать, денёк или два?

— Два, — прошептал студент.

— Ну если два, то ты уж меня послезавтра сам отыщи. Меня-меня, а не какого-нибудь там префекта или кого похуже. Понял? Je me suis bien fait comprendre? Или хочешь проверить, что будет, когда не по адресу завернёшь?

— Н-не хочу.

— Не хоти. И смотри, найду тебя первым — грифончиков не наберёшься. — Гришевич отпустил-таки пояс и выдохнул: — Ну чего встал? Шагай!

Студент зашагал без малейшего бунта в движениях. Двадцать грифонов в кармане шуршали неубедительно, но в целом Гришевич был доволен. Приятно, когда к делу относятся с пониманием: не тратишь силы на доказательства своей правоты. Восемь минут, деньги в руках, можно идти на все четыре.

— Зря ты ему сам подсказываешь, как нам проблемы организовать, — заметил Метелин. — Ведь и впрямь же к префекту отправится.

Гришевич развернулся всем корпусом, вздёрнул подбородок. Как и все прочие люди, Метелин смотрел на него свысока. Потому что, как и все прочие люди, имел средний рост.

Таким уж Гришевич уродился.

— Зря ты, графьё, мне в спину фыркаешь. Что-то очень смешное заметил?

Метелин фыркнул ещё раз, вложив в звук весь свой аристократизм. Его показушная гордость иногда искушала Гришевича заехать прямо промеж аристократических глаз, и он далеко не всегда боролся с искушением. Метелин нередко позволял себе ответить, что Гришевич в целом ценил. Боевой дух не уважать сложно, тем более что руками аристократия махала не слишком умело и потому безопасно.

А главное, очень уж удобно было держать при себе графа Метелина.

— Не мог не оценить чтение моралей тому, у кого ты отбираешь деньги.

— Разве я соврал? С младых ногтей надо финансы добывать, с младых. Как я.

— Если б все были как ты, много бы не добыл.

Гришевич прищурился.

— Ты дурной? Все разные, y’a des gens et des gens. Кому работать, кому сливки собирать.

— Считай, что я просто посмеялся над твоей иронией.

Гришевич сплюнул и прекратил дискуссию; Плеть смотрел, как обычно, молча и без выражения. Оно и ладно: когда выражение у него появлялось, это обычно означало, что есть повод всерьёз обеспокоиться. Общинная дрессировка.

— В общежитие? В кабак? — спросил после молчания Метелин.

— Тебе бы только по кабакам.

Метелин напросился в дела Гришевича не за деньги, конечно. Откуда графью знать, что такое деньги? Графьё их никогда не считало, считать не умело, а долю свою отдавало совершенно равнодушно. Графью требовалось что-то другое, вот только что именно, Гришевич так до сих пор и не разобрался.

Сам он деньги не то чтобы любил, просто успел привыкнуть к тому, что в них, а не в чём-нибудь эдаком возвышенном или абстрактном, и состоит человеческая свобода. И к тому привык, что свободы этой, в грифончиках отмеренной, стоит за душой иметь побольше. Добывать её можно любыми методами, тут уж у кого на что соображалки хватит, но важно иметь в этом деле успех, иначе бестолочь ты, а не Гришевич. А всего за пару месяцев обучения в Академии он с интересом обнаружил, что Пакт о неагрессии успел в этом смысле подстелить ему неплохой тюк соломы. Никто в здешних стенах толком и не знал, умеет ли Гришевич в самом деле драться. Ему просто не довелось продемонстрировать. Безропотно сдавались не все, но большинство бледнело от простейшего тычка под рёбра. Водились и те, кто не побледнел бы, но зачем их трогать, когда рядом столько бессловесной, лёгкой и вполне тучной добычи?

Но с другой стороны, нужно, comme on dit, раздвигать пределы своих возможностей. Развивать дело, проводить операции не только финансовые, но и репутационные. Потому что так через пару лет, по прикидкам Гришевича, можно будет и вовсе пальцем о палец не бить, хватит одного громкого имени.

Это его таврские толстосумы научили. Они уже много лет ничего не делают, только потрясают косами, а все их боятся. И драться тоже научили они, и ещё много чему, не чета папаше-пьянице. Хотя Гришевич и до общины многого нахватался. Своим, comme on dit, умом.

Ум этот самый и тело нужно держать в тонусе, только так чего-нибудь и добьёшься. С год назад, уяснив, что община больше ничем делиться не намерена, Гришевич переключился на простую и изящную финансовую аферу. Приходишь из обычного Порта в Пассажирский, толпишься у причала, вылавливаешь себе иностранца понаивней и предлагаешь услуги проводника, а там только успевай подбирать купюры. Зачем им выбирать малолетнего прыща? Parce qu'il parle viele verschiedene Sprachen, that’s why. Как так вышло? Да просто папаша-пьяница работал сторожем в кабаре, весьма и весьма этими же иностранцами любимом, а Гришевичу оставалось только причесаться поприличней, кухонную тряпку захватить — и вперёд, набирайся знаний о жизни. Так по-птичьи и усвоил главные слова всех основных европейских языков.

И ещё важно не забывать, что иногда новым возможностям следует открыться. Поэтому, когда Гришевич подцепил в Порту молодого турко-грека по имени «что-то-что-то-что-то-бей», он даже не расценил это сразу как руководство к действию. Турко-грек со смехом объяснял на вполне убедительном росском, что приехал учиться в Йихинской Академии. Деньгами сорил, не спрашивая о настоящих ценах, — как и все они. Но не все начинали вдруг рассказывать, что потратиться нестрашно, потому что студентам Академии предоставляют жильё и вполне пригодную для жизни стипендию.

И тогда Гришевичу отворился новый увлекательный мир.

Мир, в котором люди бледнеют и теряются от одного только лёгкого тычка. Мир, в котором тебе в самом деле платят деньги за то, что ты иногда заглядываешь послушать чей-то трёп. Мир, в котором предоставляется бесплатное жильё (комнату Гришевич трезво разделил с кого-то-беем).

Мир, в котором богатство само течёт в твои карманы.

В Порту, где малолетний мальчишка может только выживать, а никак не жить, и в общине, которая своего не упустит и своим не поделится, мир «городской» был так — байкой, слухом, почти легендой, воспоминанием совсем уж детских лет при кабаре. Мол, хорошо им, пай-мальчикам, легко, потому и глупые такие. Но уж сколько лет Академия на земле петербержской стоит, а из портовых пойти туда студентом будто один только Гришевич догадался. Или, может, ему одному таланта хватило? Брать-то всех берут, да только из тех, кто вступительное эссе осилит, тут турок-грек преувеличил. Писал Гришевич плохо и с ошибками, но зато тему себе придумал чрезвычайно умную: про европейские слова, которые на росский не перевести, потому что нет таких слов в росском. Взяли.

Нынешним своим положением Гришевич наслаждался вот уже три месяца, и с явлением Метелина оно сделалось только забавнее. Врезать аристократу было спорным решением, но больно уж тот отсвечивал брильянтовыми перстнями, да ещё косился эдак презрительно, раздражал очень. Отпора Гришевич не боялся — скорей уж опасался, что исключат. Но как иначе узнаешь, исключат или нет, кроме как попробовав? И как дальше свои дела планировать, не зная? Это была проверка того, как далеко простирается устав.

А графьё возьми да и ударь в ответ.

Конечно, косо. Конечно, явно умел только лакеев по сусалам охаживать. Но quel courage, как поётся, quelle audace! Тут уж пришло время Гришевичу опешить. Плеть взялся было собственноручно Метелина метелить, но Гришевич его немедленно пресёк. Не хватало ему ещё охраны! Сам разберётся.

Разобрался. Утирая шёлковым рукавом кровавые сопли, Метелин вдруг раскрыл рот и брякнул что-то на предмет того, что, мол, научи его так же хорошо драться.

«А зачем мне конкуренцию плодить?»

«А зачем тебе с косоглазым шляться? Заведи себе нормального партнёра. Без косы и косноязычия».

Косоглазым это он, значит, Плеть назвал. Тот, к слову, остался абсолютно спокоен — ему как с осла вода, не первый год в Петерберге. Но Гришевич по этому поводу решил сам заняться категорическим искоренением du nationalisme — сперва-то больше для куражу игрался, а теперь Метелин на собственной шкуре узнал, что драться Гришевич умеет, а то и не «драться» — бледновато словечко. В Порту в таких случаях говорили «выделывать».

Выделав Метелина по полной, Гришевич наступил ему каблуком на ладонь и лукаво спросил:

«Ну что, достаточно убедительный урок? Или повторить?»

«Всё равно не убьёшь. Побоишься».

Любой общинный учитель объяснил бы, что злиться в драке — последнее дело, но тут Гришевич заветы попрал — у него аж пеленой всё заволокло. На такую наглость он ответил каблуком по ладони, а потом шпорой по рёбрам, а потом просто по лицу, и ещё разок, и ещё. Плеть его не останавливал — ждал, пока само выкипит, — но в тот самый момент, когда Гришевич всё-таки чуть не потерял равновесие, присел над Метелиным и ласково предложил:

«Не стоит. Он не уб’ёт, а я не побоюс’».

Это было, конечно, неправдой, но Плеть умел при необходимости по-общинному выворачивать предрассудки в свою пользу. Графьё, кажется, сразу поверило, что таврам закон не писан.

Тот, что из Городского совета, может, и не писан, но есть ведь и свой закон, общинный. И когда Гришевич кое-как выцарапал Плети право ходить в Академию хотя бы вольнослушателем, ему всё прямо и просто объяснили.

Отозвать из города обратно в общину — дело несложное. И отзовут, чуть что не понравится. А убийство кого угодно, тем паче целого графа, не понравится наверняка. Да и много чего другого не понравится, так что не балуйте, детишки, раз уж мы с вами так расщедрились.

Стоило Гришевичу об этом подумать, как у него у самого заныли рёбра — тут-то он и заметил, что Метелин успел неплохо по нему проехаться. Лучше ожиданий. И глядеть, несмотря на зацветающие синяки, продолжал прямо.

«Я многое умею, — проговорил Метелин. — Стреляю хорошо, в седле держусь. С рукопашной хуже. Практики нет».

Гришевич продолжил недоумевать. Им по брусчатке возят, а он в компанию набивается? В Академии Гришевич успел обнаружить много разных форм нехватки самоуважения, но эта была новой.

У графья через всю грудь шёл глубокий след от шпоры, графьё задыхалось, но губы поджимало упорно.

Гришевич такое видел. Там, где есть Пакт о неагрессии, есть и сладость регулярного нарушения. В Порту, на подпольных боях, куда выкидывали огромные деньги местные и заезжие богачи, такое вот — как в упрямом взгляде Метелина — ценили во много грифончиков.

«Какая тебе практика? Неагрессия! — буркнул Гришевич, но потом зачем-то протянул графью руку. — А впрочем, la pratique rend parfait. Хочешь драться — дерись».

С тех пор Метелин к ним и примкнул.

Гришевич так и не сумел разобраться, зачем ему это нужно. И не потому, entre autres, что не задавался вопросом — невозможно доверять человеку, которого не понимаешь. От графья имелась определённая польза, и не одного лишь психологического свойства (в том смысле, что пред титулом многие трепетали безо всяких кулаков). Кулаками своими он махал пока без особенного толку, но была в нём отчаянность — желание буянить, как у самых пропащих портовых, а от такой отчаянности и люди посерьёзней зачастую предпочтут шарахнуться и откупиться. О своей графской жизни Метелин не распространялся, Гришевича слушался; денег не предлагал, но и себе доли не требовал. Пожалуй, по-своему Гришевич его даже уважал — как раз за отчаянность, упрямство и за то, что не носился со своей родословной, не боялся позорить фамилию и, кажется, не боялся и самого Гришевича.

Вне общины повиновение не из страха оказалось непривычным и лестным.

Собрав дневную подать, Гришевич, Плеть и Метелин вышагивали в сторону «Уголий». Сам Гришевич пьянку не переносил на дух — только мозги себе пудрить, а толку никакого. Но графьё надраться любило, да и Плеть иногда прикладывался, так что он не спорил. И потом, в кабаках задор и вечный праздник, девки красивые пиво разносят. И послушать сыщется, и поговорить. Да и можно ли вообще прожить жизнь так, чтобы ни в один кабак ни разу не заглянуть? На нежелание Гришевича заказывать себе алкоголь владельцы постоянно смотрели с иронией, но и с облегчением: из-за роста и общей мелкотравчатости выглядел он наверняка младше своих лет. Не то что двухметровый тавр или аристократ, которому не откажешь, а то ещё выкупит твоё заведение да сожжёт к лешему.

А Метелин и на промежуточный этап не станет тратиться.

Поэтому, добравшись до «Уголий» — кабака злачного, недорогого, но уже на самой границе Людского района, а потому приличного, — Гришевич уселся на лавку, купил себе газовой воды и приготовился отдыхать.

Отдыха не случилось.

Молча опрокинув в себя кружку пива и треснув ей о стол так, что тот чуть не проломился, Метелин уставился на Гришевича своим прямым — даже злобным — взглядом.

— Недостаточно, — не слишком внятно брякнул он.

— Чего? — поднял брови Гришевич.

— Недостаточно, — повторил Метелин и немедленно перешёл к уже заготовленной водке; помолчав, изрёк: — Скажи, брат, тебе студентов на деньги обирать не тесно?

Брови Гришевича от этого уползли совсем уж далеко.

— Во-первых, курочка по зёрнышку, grain à grain. Во-вторых, какой я тебе брат!

Как ни странно, Метелин таким ответом вроде как удовлетворился; напиться он ещё не успел (никто не напивается так быстро), но его уже тянуло на глубокомысленные разговоры.

— Знаешь, брат, что в жизни самое страшное? Самое страшное — это когда всё можно.

— Нет, — неожиданно подал голос Плеть. — Страшно, когда ничего нельзя.

— Да это одно и то же, — нетерпеливо мотнул головой Метелин. — Главное — что границы нет, рамок нет. Либо ты в клетке, и ничего кроме клетки, либо вообще ничего — пустота. И не на что опереться.

— По-моему, у тебя просто зажратые представления о жизни, — хмыкнул Гришевич. — Совсем одурел от безнаказанности? Префекту про тебя сообщить?

— Нет, — качнул папиросой Метелин, — недостаточно. Всё — недостаточно. Вот скажи, чего тебе от жизни надо?

— Выбиться в люди.

— В люди… А что там, в людях?

— А всё, — улыбнулся Гришевич. — Деньги. Слава. Девки. Возможность не просто сгинуть во тьму, а оставить после себя, tu entends, след.

— След… — Метелин смотрел в сторону. — Вот знаешь, аристократам полагается непременно заводить наследников — ты вслушайся в слово! Рождаемость у нас, у росов-то, нынче сам понимаешь какая, получается сплошь волокита и нервы. А сына произвести надо, потому что иначе не будет следа. И выходит, что тебя как бы и нет, потому что ты сам — так, промежуточное звено между отцом и сыном. Служение фамилии, — графьё посмотрело на Гришевича с тоской, — хотя что ты знаешь о служении.

— Уж побольше твоего, — отрезал тот.

Это у графья спрашивать надо, что он о служении знает. Не далее как пару недель тому назад Метелин в щепки разнёс всю мебель в одном кабаке — в другом, не в «Угольях». И никто ему ничего не сказал — вроде бы и рассчитаться не потребовали, а если потребовали, то папашу, а не самого Метелина. В Городской совет, по крайней мере, не жаловались. Нет, Гришевичу хватало трезвости догадаться, что не всякому аристократу жизнь сладка и что он, может, предпочёл бы крушению лавок и столов другие прелести — у кого что болит, тот о том и плачется. Но ведь надо же мыслить шире, надо же видеть, что каждому что-то даётся, а что-то и отнимается, и если тебе досталось от природы право безнаказанно крушить мебель, то и пользуйся им с умом!

— Ты своего отца любишь? — спросил вдруг Плеть. Гришевич на него обернулся, но грубое таврское лицо осталось совершенно бесстрастным. А вот Метелина аж всего перекосило, будто ему не вопрос человеческий задали, а опять шпорами по рёбрам проехались. Даже будто б хуже, чем шпорами.

— Что за хамский интерес, — огрызнулся он.

— Любишь или нет, а можешь выбират’. Это важно. И хорошо.

— Вот именно, всё можно!

— А община знаешь как живёт? — Плеть меланхолично глотнул пива, а Метелин помотал головой. — Как меня зовут?

— Зубр Плеть.

— Нет, — ответил Плеть. — Что это, по-твоему, за имя такое — «Зубр»? Это животное. А имя у меня — общинное. Грозное, для устрашения. Настоящего я и не слышал.

— А в документе посмотреть? — брякнул Метелин, но сам понял, что сморозил глупость.

— А документа своего я в руках не держал. Зубр или не Зубр? Не знаю. Зато знаю, что имя, которое тебе дали, не любит’ нельзя. Нет такой возможности. Это запрещено.

Метелин вытаращился на него, а потом зло расхохотался.

— Имя не любить нельзя? Имя?! Я ж тебе про то, коса твоя дубовая, и толкую! Ненавижу!

— С косами рот прикрой, — осадил его Гришевич, — и толкуешь ты совсем не о том. Ты общины в глаза не видел. Слышал такое выражение, коллективная собственность? Propriété collective? По сравнению с общиной жизнь твоя — не жизнь, а сахар. Папаша рано или поздно помрёт, и ты свободен.

— Да я и так свободен.

— А нарываешься, как будто наоборот, — хмыкнул Гришевич и вдруг смекнул, что попал в самое что ни на есть яблочко. Vraiment, метелинское желание поломать себе рёбра именно так бы и можно объяснить, если уж ради психологического понимания вообще о его нетрезвых тирадах задумываться.

В Порту Гришевич видел бойцовских петухов, даже хвост одному ощипал на шляпу. И изрядно петухи эти напоминали графьё: когда поединок совсем уже близко, их раззадоривают, клетку отпирают, а те знай себе лупашатся о прутья, выхода не замечая. Потому что тупоголовы и потому что накалу в них больше, чем требует ситуация.

И, конечно, жалостливым их жалко: чего хорошего по прутьям-то живым телом? А если с умом подойти, то не жалко вовсе. Зачем жалеть, если задору больше, чем соображения? Соображение, как ни крути, важнее.

— Ничего ты не понимаешь, — хмуро пробормотал Метелин, — и не поймёшь никогда.

Гришевич подумал было втолковать графью, что это он с жиру бесится, поскольку тяжёлой жизни отродясь не хлебал, но потом от этой затеи отказался. У него-то соображение имелось, и соображение это указывало, что толку не выйдет никакого. Графью, как всем любителям надраться, не прояснить суть хочется, ему хочется побуянить. Вот сейчас и надерётся, устроит разгром, разругается со всеми на свете, а через два дня вернётся нормальным. Будет фыркать в спину и якобы незаметно копировать гришевичевские движения — набираться, иными словами, опыту, чтобы parfait. И не считать деньги.

А Гришевич ему в душеспасители не нанимался. Он бы и рад графью доверять, но без понимания не доверишься; он бы и рад его понять, но тут движение deux parties нужно — нужно, чтобы обе партии радели. Может, когда Метелин набуянится, из него какой-нибудь толк и выйдет.

А набуянится ли — покажет только время.

Глава 4. Должные меры

Время потекло. Если поначалу дни в Академии воспринимались Мáльвиным как набор отдельных картинок, как череда поучительных гравюр на стене коридора, то теперь в этой череде проступили логика и смысл, а под одной гравюрой даже нацарапали некуртуазную подпись. И Мáльвин имел вполне доказательное предположение, кто именно её автор, — это ли не свидетельство, что новый порядок вошёл в приличествующую колею?

Мальвин уже не терзался вопросом, полагается ли докладывать об акте вандализма в секретариат, но прочно усвоил: мелкие нарушения дозволительны, их следует отмечать про себя и держать в уме; быть может, пригодятся, скорее всего — нет.

Потому вдоль гравюр по третьему этажу он шагал быстро, не отвлекаясь слишком на вандализм. Лекция уж двадцать минут как закончилась, но обязанности префекта курса не оставляли времени на праздное шатание, тем более что семестр перевалил за свою середину, а это значило, что дела будут только прибывать. Сдать ведомость; получить ведомость на будущую неделю; справиться об адресе захворавшего преподавателя, чтобы послать ему письмо с пожеланиями скорейшего выздоровления и парой вопросов организационного толка; записаться на приём к многоуважаемому главе Академии; ещё раз напомнить студентам, не озаботившимся списком отчётных тем, что сделать это лучше загодя. Мальвин достал из кармана часы и с досадой отметил: те, что в коридоре, всё-таки спешат. Вот об этом доложить стоило бы.

Двери на парадную лестницу уже начали закрывать, и пойманные в ловушку ноябрьские сквозняки протяжно скулили из всякой щели. Мальвину почудилось, что к сквознякам примешиваются какие-то выкрики, и он поспешил удостовериться в своей правоте.

Парадная лестница змеится по стенам с третьего этажа по первый, прижимается крепко, оставляя над тесным круглым холлом воздух до самой крыши. Перегнись через кружевное литьё перил — и увидишь под собой две скамьи, прожилки напольных плит да выход на главное крыльцо.

И студенческую толпу, против обыкновения притихшую.

Глянув вниз, Мальвин и сам услышал вдруг, как тикаютчасы в кармане жилета. Или это кровь застучала в ушах?

Всё-таки не обошло стороной. Сколько уж удивлялся, что до сих пор не грянуло, ждал каждый день, примеривался и заготавливал даже слова, а всё равно — застало врасплох, повернулось неожиданно, не там и не так, как думалось.

— Ваше сиятельство, кто ж вас не любил-с, что вы на людей бросаться изволите? Папенька али маменька?

— Кто тебе право дал твой поганый рот раскрывать, когда не спрашивают?

— А тебе кто право дал кулаками твоими погаными размахивать? Аль думаешь, раз граф, так и не поганые? Или заедает лезть на того, у кого свои имеются, не поганей ваших?

В ответ на эти слова кулак графа Метелина устремился к Хикеракли, но тот извернулся, смягчил удар и закончил движение подножкой, которая не уронила графа Метелина, однако заставила утерять равновесие в тот самый миг, когда он попытался изловить обидчика захватом. Против обыкновения притихшая толпа студентов оцепенело следила за происходящим. Вмешаться никто не пытался.

А каблуки Мальвина уже пересчитывали ступени. Ступеней много, этажи высоки, но окрикнуть дерущихся с самого верху — дурная затея: услышат те, кто пока не вовлечен, а зрителей и без того достаточно.

Достаточно. В холле-то перед главным входом.

Прежде граф Метелин такого себе не позволял. Одно дело — глухие закутки во время лекций, куда никто и не завернёт, кроме как по случайности, совсем иное — скопище только что освободившихся студентов перед самыми дверьми на улицу. Подобный прецедент уже не сгинет в безвестности, из стольких глаз найдётся хоть одна пара, которая откажется закрываться.

А потому Мальвин понадеялся, что вёрткому Хикеракли, столь удачно избежавшему захвата, достанет соображения метнуться наружу — чтобы как можно меньшее попрание всех мыслимых уставов и пактов успели засвидетельствовать стены и учащиеся Академии.

— Ты, Саша, думаешь, что горделив и непокорен, а на самом деле — самый что ни на есть проевропейский кадр. Конъ-юнк-тур-ный. — Но Хикеракли стены не покинул, а, напротив, продолжил смаковать эффект, производимый злым его кривлянием что на противника, что на аудиторию. — Мышление у тебя феодальное, все-то тебе рабы да слуги.

Нашёлся, леший его забери, смельчак!

— Молчал бы, л-лакей! — рявкнул граф Метелин и бросился на Хикеракли уже всерьёз.

Впрочем, любая умышленная попытка нанести физический вред — «всерьёз», если рассматривать её с позиций законодательства. Точка.

— Зато ручки-то, ручки — вот они! — потратил Хикеракли драгоценные секунды на выкаблучивание, и граф Метелин успел рвануть его за ворот. Ткань всхлипнула, расходясь.

Мальвин добежал пока только до второго этажа. Обзор с лестницы по-прежнему был хорош.

— Ты себе на груди рубаху рви, пламенный мой, — Хикеракли хмыкнул и резко пнул графа Метелина прямиком в колено. Тот сморщился и чуть качнулся, но удар в солнечное сплетение провёл, не оплошал повторно.

Хикеракли весь согнулся, и Мальвин успел испугаться локтя в затылок, но граф Метелин уже повалился с ног за противником — видимо, в падении Хикеракли как-то ловко утянул его за пальто (тяжёлое, длиннополое, распахнутое, но и в таком виде изрядно сковывающее движения).

Толпа охнула, кто-то юркнул на улицу, кто-то полными растерянности глазами уставился на Мальвина, почти уже достигшего холла.

— Полежали с сиятельством — и будет, — резво вскочил Хикеракли, которого не сковывало никакое пальто. Граф Метелин ухватил его за лодыжку, но Хикеракли не струхнул наступить свободной ногой на запястье. Мальвин с облегчением отметил, что до избиения ногами не дошло: Хикеракли отскочил на метр, продышался и дал графу Метелину подняться.

— А знаешь ли, Саша, что я слыхал про твоего папашу? — гнусно и нараспев начал Хикеракли, но закончить ему было не суждено. Граф Метелин совсем уж потемнел лицом, вскочил с пола и бросился вперёд, Хикеракли же самым подлым образом дёрнул на себя ближайшего остолбенелого студента и прикрылся им от удара. Когда тот рухнул, он съездил Метелину в подбородок — по уму, раскрытой ладонью, а не кулаком.

— Господин Хикеракли и граф Метелин, будьте любезны прекратить нарушение спокойствия! — наконец грохнул Мальвин и перепрыгнул через две последние ступени.

Хикеракли и граф Метелин сплелись в захвате, и Мальвин подумал, что графу Метелину определённо не стоило таким приёмом удерживать противника, который уступает ростом и продемонстрировал к тому же недюжинную вёрткость.

Ещё раз оценив положение и мгновенье поколебавшись, он сделал шаг к извалявшейся в пыли спине графа Метелина и, не усердствуя чрезмерно, ударил того по почкам. Хуже уже не будет, а подготовка у Мальвина имеется.

Граф Метелин — скорее от удивления, нежели от боли — захват ослабил, чем мгновенно воспользовался Хикеракли, выскользнув. Мальвин как можно скорее занял позицию между ними и испытал вдруг приступ паники: сейчас придётся принимать меры. Реагировать на произошедшее. Руководствоваться уставом.

Из-замер, кои полагается принимать по уставу Академии при нарушении Пакта о неагрессии, Мальвин почти три месяца не подавал официальную жалобу на графа Метелина.

Но теперь — с таким-то количеством свидетелей — медлить и далее было невозможно.

— Граф Метелин, господин Хикеракли, — выпрямился он. — Прошу проследовать за мной в секретариат для дачи объяснений.

И принятия мер.

— Будем обсуждать европейскую аффиляцию графа или его экономические стратегии? — насупленно крякнул Хикеракли, отряхивая штаны. Скосил глаза на Мальвина, закрывшего от него графа Метелина, и нарочито громко продолжил: — Слушай, Саша, ты уж три месяца как людей избиваешь, а я один раз, да и то не больно, а страдание вместе примем! И всё за то, что тебя ни папа с мамой, ни деда с бабой, ни пёс Жудька не любили! Разве это справедливо?

Граф Метелин весь гудел от злобы — так, что Мальвин невольно задумался, сможет ли он сам сейчас провести достойный захват. Делать этого не следовало ни в коем случае, но обстановка будто подталкивала.

— Господин Хикеракли, не накаляйте. Вы привели себя в порядок? Вы готовы проследовать в секретариат?

— Я в порядке физическом и нравственном бессменно, что может засвидетельствовать вам, господин префект, вся Академия! Что ж ты, пуще того а-у-ди-то-ри-ю расширить хочешь?

Шутовская его манера будто бы малограмотно членить случайные длинные слова раздражала сильнее приемлемого, но суть претензии была справедлива.

— Пройдёмте же, господа. Я имел несчастье наблюдать ваше взаимодействие и вынужден буду доложить о нём многоуважаемому руководству Академии. — Мальвин ещё раз окинул взглядом Хикеракли: — Не пытайтесь выкручиваться, это, право слово, низко.

— Выкручивался я пять минут назад, пока многоуважаемый господин префект, — ткнул тот пальцем в Мальвина на потребу публике, — вальяжно брёл по лесенке. — И, откинув вдруг шутовство, вздохнул: — Ладно, пошли.

Развернулся и устремился в коридор, так что Мальвину оставалось лишь служить конвоем графу Метелину, ныне молчаливому, но всё ещё клокочущему изнутри.

— А вы расходитесь, господа, — не то посоветовал, не то повелел Мальвин, покидая холл. — Руководство Академии будет сейчас же извещено об инциденте и, несомненно, примет должные меры.

На «должных» он чуть запнулся, но взбудораженные свидетели драки вряд ли волновались об этом. Они полушёпотом передавали друг другу некие бесценные соображения, вдохновлённые увиденным, а тот из них, которому вместо Хикеракли достался прямой правый кросс графа Метелина, стремительно обретал статус знаменитости.

— К сожалению, не имею чести знать, как зовут того господина с последнего курса, — обратился Мальвин к графу Метелину, стоило им затеряться в коридоре, — но на вашем месте я не медлил бы с извинениями.

Граф Метелин только вздёрнул подбородок, по которому размазалась пара капель крови — не то с разбитой, не то с прокушенной губы. Пустяковая травма, не имеющая последствий для тела, но одним своим видом перечёркивающая весь уклад жизни даже не Академии, но Петерберга, Росской Конфедерации и, вероятно, всего того, что принято по европейской указке величать «цивилизацией».

Цивилизация ведь так стыдится пустяковых травм, нанесённых одним человеком другому со злым умыслом.

Хикеракли, опережавший Мальвина и графа Метелина на несколько шагов, начал было под нос насвистывать, но почти сразу оборвал себя. Кажется, ругнулся. В нём плескалось заметное раздражение — не гнев и не злость, а будто бы громкая, растревоженная досада. Мальвин позволил себе наконец подивиться: от графа Метелина скандала он ожидал давно, но этот-то шут на кой встрял? Шутовство шутовством, да только не производил Хикеракли проблемного впечатления. Пил, прогуливал, но знал свою меру, что для студента младшего курса редкая добродетель. Так неужто не догадывался, чем драка на людях обернётся?

Мальвин запоздало сообразил: он ведь не слышал, с чего началось. И слышать, по правде сказать, не желал — заприметил графа Метелина и счёл это достаточным поводом для дурного исхода. А с чего конфликт завязался, не вник. Как же ему отчитываться теперь, когда замаячили уже впереди дубовые двери секретариата?

Хикеракли вальяжно опёрся спиной о косяк и бросил неприязненный взгляд в сторону приближавшихся Мальвина и графа Метелина.

— Шавка лакейская, — процедил граф Метелин.

— Следите за выражениями! — не стерпел Мальвин. — Не рекомендовал бы вам оскорблять слух многоуважаемых секретарей портовой бранью.

Граф Метелин намеревался ответить, но Мальвин уже стукнул по двери чугунным молоточком в виде пёсьей морды и потянул на себя ручку. Ни малейшего желания препираться с дебоширами далее он не имел.

И, едва окинув взором секретариат, пожалел о своей горячности.

Многоуважаемый глава Академии, господин Пржеславский, лишь изредка спускался к подчинённым из собственного кабинета на третьем этаже; впрочем, «изредка» не значит «никогда».

— Прошу прощения, никак не хотел помешать, — растерялся Мальвин.

— Что вы, что вы, юноша, — с интересом воззрился на него многоуважаемый глава. — Вы ведь префект нашего младшего курса?

— Так точно, господин Пржеславский.

— А отвечаете, как военный.

Мальвин смутился.

— Готовился поступать на службу в Резервную Армию, господин Пржеславский, — всё не выходило у него сменить регистр.

— И что ж сбежали в Академию? Впрочем, лучше молчите — разочаруете ещё старика.

— Вы ведь по делу, господин префект? — подал голос единственный человек, не боявшийся прерывать излияния многоуважаемого главы: его личный секретарь господин Кривет. — Молодые люди неаккуратного вида в дверях — с вами?

Секретарь Кривет говорил со странным акцентом — кажется, корни у него баскские, но Мальвин подозревал, что акцент является в первую очередь элементом устрашения. Многоуважаемый глава — человек в некотором смысле небрежный, холерического склада, но давно пресытившийся своими обязанностями; секретарь же Кривет — его верная узкая тень, и что скрывается в этой тени, выяснять боязно.

— Господин Хикеракли и граф Метелин, студенты первого курса, грубо нарушили устав, устроив в холле Академии… — Мальвин взял дыхание, — драку.

Секретарь Кривет весь изогнулся вопросительным знаком, прочие секретари синхронно развернулись, и только многоуважаемый глава не изменился в лице.

— Вы заходите-заходите, студенты первого курса, — пробасил он. — А то топчетесь там как неродные. Морды бить — родные, а по шеям получать — так, по пути в Академию завернули?

Граф Метелин держался вызывающе, а Хикеракли куда спокойней — разглядывал даже секретариат, где наверняка бывал нечасто. Мальвин ощутил вдруг острейшим образом свою ответственность за них обоих. Да, нарушители, но разве ж это повод…

Мальвин как префект был осведомлён о наказании, полагающемся за деятельное попрание Пакта о неагрессии в стенах Академии. Он не первый месяц об этом наказании размышлял: хоть и не дело подвергать сомнению до тебя установленные порядки, а так и так пробираются в голову лишние думы.

— Кто может засвидетельствовать драку? — подошёл вплотную к Мальвину секретарь Кривет.

— Я. Причинения вреда имуществу Академии не было, причинение вреда другим студентам — ненамеренное и, кажется, несущественное. Повод конфликта мне неизвестен, о зачинщике также судить не возьмусь.

— Бумагу-то подпишете, господин префект?

— Если таковы правила.

— Ну и славненько.

В это самое время многоуважаемый глава потребовал себе кресло и, воссев, одарил долгим и будто бы даже лирическим взглядом графа Метелина и Хикеракли:

— Что же это вы вытворяете, студенты первого курса? У одного губа расквашена и пальто дорогое щётки просит, у другого и вовсе рубаха порвана. Отчего вам на лекциях — а пусть бы даже и в кабаках — не сидится?

— Так агрессия накопилась! — всплеснул руками Хикеракли. — Душим-душим, только разве ж её, гадину, задушишь?

Мальвин покосился на него с опасением, но тут подкрался секретарь Кривет.

— Вы бумагу пока как раз и составьте. В вольной форме, — секретарь Кривет открыл перед Мальвиным дверь в один из смежных кабинетов, предназначенный для индивидуальных бесед и хранения наиважнейших документов; была в том какая-то ошибка, что кабинет этот достался Мальвину, а разбирательство велось в проходном помещении.

— Мне бы ещё ведомость получить на будущую неделю, — пробормотал он.

— Ведомость? Посещаемости и освоения материала? Сейчас организуем, конечно, а вы пишите-пишите, — указал секретарь Кривет на старинный, янтарём инкрустированный стол и вернулся в проходное помещение.

Чернильница была полной, бумага чистой, Мальвин — в замешательстве.

До сего момента обязанности префекта не тяготили его и не становились поводом для неких исключительных раздумий. Мальвин от природы был обязателен, пунктуален и обладал достаточным запасом внимания, чтобы обыденные префектские дела удавались ему достойно. Но между обыденными делами и ответственностью за выдачу серьёзнейшего наказания двоим студентам — сущая пропасть. Он поступил сообразно предписаниям — узнав о грубом нарушении спокойствия, будучи непосредственным свидетелем оного, отчитался начальству Академии (он, правда, надеялся, что это будут рядовые секретари, а не сам многоуважаемый глава) и убедил виновников явиться для разбирательства. Почему же тогда так неспокойно на душе?

Потому ли, что под должными мерами, кои полагается принимать в данном случае, подразумевается медикаментозное снижение уровня агрессии?

Когда-то передовая европейская разработка, призванная решить проблему преступности и бунтов черни, досталась Росской Конфедерации со всеми прочими атрибутами злосчастного Пакта. Мальвин не слишком глубоко разбирался в вопросе, но знал, что медикаменты эти делятся в самом общем смысле на две категории: те, что действуют мягко и употребляются профилактически (аристократам предписано потчевать ими своих слуг, некоторым работодателям — своих рабочих), и те, что применяются экстренно, в особых случаях — к преступникам и бунтарям. Отставной офицер Охраны Петерберга, нанятый семьёй Мальвина для подготовки среднего сына к службе в Резервной Армии, рассказывал, каким может быть побочный эффект «пилюль». Вероятно, он привирал или приукрашивал, или даже во времена его молодости «пилюли» были и впрямь так страшны своим несовершенством, но Мальвину-то казалась дикостью сама идея воздействовать на человека химически вместо того, чтобы попробовать увещевания и традиционные дисциплинарные меры — пусть бы и вплоть до заключения в тюрьму.

Всё тот же отставной офицер на это ухмылялся: во времена его молодости профилактическую разновидность «пилюль» обязаны были глотать даже аристократы, даже члены Четвёртого Патриархата — не то что городских советов. Настаивал, что теперешнее положение куда вольготней, грех жаловаться. И Мальвин не жаловался, покуда сам не привёл двоих студентов в секретариат за драку.

Он потому и смотрел сквозь пальцы на вымогательство денег графом Метелиным и его портовыми дружками, что держал в уме «пилюли». Жертвы вымогательств молчали из страха перед физической расправой, Мальвин же молчал, поскольку никак не мог решиться поспособствовать такому наказанию виновников. Надеялся, что графу Метелину надоест, а его портовые дружки не задержатся в Академии дольше первой экзаменационной недели — и проблема снимется сама. Но распроклятый граф Метелин умудрился создать прецедент, который невозможно проигнорировать ввиду его публичности! Портовые дружки, что характерно, в драке не участвовали — их, кажется, вовсе в тот момент в холле не было.

Мальвин поставил резкий росчерк под ровными строчками жалобы.

«Доноса», — пронеслось в голове.

Да как же тут не донесёшь, когда на глазах у целой толпы, прямо в холле при входе?

Поднялся из-за старинного стола с янтарём, подхватил бумагу, широким жестом распахнул дверь.

— …но, юноша, тут уж все мы ходим под Пактом, и не нам его перезаключать! — качал головой господин Пржеславский, многоуважаемый глава. — Порядок установлен, а наше дело — иметь его в виду и, по возможности, под плуг не попадаться.

Граф Метелин стоял белый как смерть. Хикеракли посмотрел на многоуважаемого главу, на выскочившего из смежного кабинета Мальвина, пробежался глазами по всем присутствующим секретарям.

— Знаете, многоуважаемые… — начал Хикеракли привычным шутовским тоном, но быстро сбился. — Сердцу-то моему ведь и правда мила Академия. Не только студенческие гулянки и надписи похабные на стенах, ой не только. Но вот слушаю я про ваши установленные порядки и понимаю: к лешему. Сам я себе, уж простите, дороже всяких академий.

И со щелчком расстегнул студенческий пояс.

Мальвин сунул свой донос в руки секретарю Кривету и, сумбурно извинившись, вышел.

В коридорах наверняка сплетничали о драке, но вслушиваться он не стал. Дошагал до самого холла, свернул в гардеробную, попросил своё пальто и, едва накинув его, уже выбежал на крыльцо. В насквозь студенческий «Пёсий двор», тоже полный сплетнями, не хотелось, зато прямо через улицу с месяц назад открылась дрянная распивочная с жуликоватым хозяином, но Мальвину было не до придирок.

Может, он и драматизировал сейчас сверх меры, да только факт есть факт: р-р-раз — и своими действиями, крохотной своей властишкой над студентами собственного курса поменял жизнь человеку. Не «сломал», леший упаси, но всяко перекроил на иной лад.

Сам же успел хлебнуть этого пойла: его, среднего сына, хотели отправить в Резервную Армию, нанимали даже отставного офицера, который многим тонкостям обучил, чтоб дальше сподручней было. Наследником же семейного дела купцов Мальвиных должен был стать старший — а его возьми да и призови та самая Армия, имеет она такое право. И вроде не трагедия, не умер никто и не за море уехал, а всего лишь под Столицу, да и служба семьёй желанная, престижная, а всё равно дурно карта легла. К передаче дел стали младшего сына готовить, а из среднего Мальвина особого толку так и так бы теперь не вышло — не тому обучен, средства только зря переводили. И в купеческих делах он не смыслит, и в Резервную Армию для него теперь дорога закрыта — там квота строгая на членов одной семьи. Можно было в Оборонительную податься или в Охрану Петерберга, но то уже сама семья не одобрила. Академию избрали как меньшее зло: и уважаемо, и платы не требует, и не учился ещё никто из купцов Мальвиных в этой Академии — вроде как польза для репутации.

Мальвин не выбирал Академию и потому не смог бы снять студенческий пояс, перед каким выбором его ни ставь. Не существует для него такого варианта, что и хорошо — потом-то как?

Шут Хикеракли не пропадёт, у него это поперёк лица написано, да верно ли ни за что перспективы отбирать? Он-то не граф Метелин, чести не знающий, не из портовых его дружков, деньги выколачивающих угрозами, — он единственный раз за серьёзным нарушением замечен! И сразу либо «пилюли», либо пояс снимать. Как ему в голову-то пришло поясом от наказания увернуться? Не только, значит, в драке вёрткий, а вообще.

…Так рассуждал Мальвин после рюмки водки, пока не вспомнил, что он-то до сих пор в Академии и до сих пор префект, а следовательно, пора бы ему возвратиться в секретариат за ведомостью на будущую неделю.

Каково же было его удивление, когда на крыльце он повстречался с пасмурным и замотанным Хикеракли, на котором по-прежнему красовался студенческий пояс.

Глава 5. Как выпускают пар

— И зачем ты только, малой, пояс надел? — смеясь, спросил ефрейтор Хляцкий.

— И зачем ты Сполоху ногавки снял? — строго ткнул Хикеракли пальцем в симпатичного мышастого жеребца, которого и сам — чего таить — любил припустить по кругу. — Я тебе говорил: на иноходь выучить — дело плёвое, но потом с умом отнестись надо, с пониманием. Он у вас небось уже все ноги сбил.

— Не по форме, — без малейших угрызений совести ухмыльнулся Хляцкий. — Генерал Стошев не велит-с.

— Генерал Стошев теперь генерал-с? — удивился Хикеракли.

— Не далее как позавчера повысили-с именным указом Высочайшего Четвёртого Патриархата в связи с отбытием генерала Мевлева прочь из Охраны Петерберга.

— Чудны дела твои, Великая Столица, в кои-то веки у вас тут в главных нормальный человек, — Хикеракли ласково погладил Сполоха по морде. — За полгода же сожрёте. Слушай, Хляцкий-дурацкий, генерала Стошева я не видал, но полковник Стошев отличался некоторым количеством разума, это я точно помню.

— Он тебя небось к нам и приспособил?

— Никак нет, приспособил Ригорий Ваныч. Не перебивай, когда дело говорю. Дело: вы так бедного Сполоха за три года сгубите. Он жеребец резвый, но иноходец, да ещё и шальной в придачу. Форма не форма, а ногавки надевать надо. Понял ты меня, росское отродье?

Росское отродье на обзывательство не обиделось, закивало радостно. Хляцкий — конюх Северной части Охраны Петерберга — Хикеракли обожал и уважал. И правильно делал. За конями ходить только пихты да тавры умеют, но тавры в Порту предпочитают сидеть да далече на югах свободу себе отвоёвывать, а пихты-то — вот они! Милые, послушные, к выгодным коммерческим предложениям открытые.

— А ты прав, Стошев нормальный, — задумчиво выдал Хляцкий. — На кобыле ездиют-с и ничего.

— Линза хоть и старая, и медленная, да умная. Правильно делают-с. Особенно-то в генеральском чине первое дело — выучка да выездка, чтобы не норовила да пассажем ступать умела. А скакать… — Хикеракли лирически вздохнул. — Сполох, друг мой, губят они твой талант, губят ни за что! Ну когда и куда вам тут, в самом деле, скакать доводится? Только жён с детишками стращать да хлыстом зверей для эффекту охаживать. Тьфу.

— Это правда, — скорбно подтвердил Хляцкий, — даже скачек больше нету.

— Дундук ты, Хляцкий, — покачал головой Хикеракли. — Того, что ты так кур-ту-аз-но именуешь «скачками», полгорода боялось.

— Зато жеребчикам в радость! — не смутился тот, хлопнул себя по бокам и догадался наконец-то предложить Хикеракли твирова бальзама — да не абы какого, а золотого. Жирно живёт Охрана Петерберга, наваристо! Да и кони, опять же, настоящие, крутобокие да мордами довольные.

Но остаться в Охране Петерберга насовсем Хикеракли не смог бы, хоть и звали, и манили, и предлагали даже с серьёзными лицами. Тут в том беда, что Охрана Петерберга — она как Сполох-иноходец, не ко двору быстро идти обученный: с силы и власти бесится. До того уж добеситься умудрилась, что и сама не знает, чего хочет и может, ткни да рассыплется. Как витязь с дубинкой, коего за детьми малыми присмотреть поставили, а самого притом стражей не обеспечили, так что и некому за ним проследить. Что, на милость скажите, витязю такому делать, как сладить с силушкой своей неуёмной? Ну одному мальцу голову разобьёт, ну ещё паре ноги переломает, ну придушит кого. А что делать дальше, дальше-то что? А дальше нечего — только скучать да от тяжести дубинушки своей изводиться.

— Я-то думал, — заметил Хляцкий, звонко чпокая банкой солёных грибочков, — ты к нам так, без пояса вернёшься. А ты, выходит, йихинский. Какими же ветрами?

— Я птица вольная, куда хочу, туда лечу! — возмутился Хикеракли, но потом ухмыльнулся. — А впрочем, тут как раз наоборот, тут вышел настоящий эксцесс. Сейчас расскажу, закачаешься, друзей своих закачаешь! Меня казармы чистить в наказание сослали-с.

Хляцкий выпучил глаза, а потом загоготал на весь приконюшенный сарай.

— Они что ж, ничего о тебе не знают? А? Не знают, что ты и сам-то почти наш? Вот оказия!

— Ну уж, ну уж, — самодовольно придержал его Хикеракли, — не ваш-таки, а всё больше твой. У вас я всего-то полгодика и побыл, да и то на неофициальных, как говорится, началах. Но ежели над вопросом твоим поразмыслить, то, думаю, и не знают. Это мне, так сказать, внушение дис-ци-пли-нар-ное, чтобы посмотрел, как оно в настоящей солдатской жизни-то, и пути свои неправедные разом переосмыслил!

Хляцкий снова расхохотался, и распалившийся уже Хикеракли с трудом его переорал:

— Слушай, слушай, это не главное, не главное! Я, давай, с начала начну, так оно краше выйдет. Есть у нас в Академии типчик такой — граф Метелин. Вперёд забегу и замечу, что да, его тоже со мной сюда сослали. Так вот: типчик лихой, прям ваш кадр, охранно-петербержский. Как это называют? Неуправляемый. Вроде и граф, а надумал из тех, кто послабже, денежки выбивать — путём применения самой что ни на есть грубой физической силушки. А тех, кто послабже, хватает, потому как процесс в Академии идёт интеллектуальный, образовательный. У меня друзья есть — ни скакать, ни стрелять не обучены, чего уж там об агрессии. Но это ещё не хохма. Хохма — что среди друзей моих водится, как ты, может, и сам слышал, Скопцов. Это я, значит, так сына Ригорий-Ваныча нашего Скворцова называю для понятности. И вот Скопцов — он точно из тех, кто послабже.

— Ну Метелин и его того, да? — присвистнула благодарная аудитория в исполнении Хляцкого.

— А то. А Скопцов — ну ты его помнишь. Тут, вишь, дело психологическое: сам-то он тихий, но на вас, ребяток лихих, смотреть в целом привычный, всё-таки в казармах рос, не в интернате девичьем. То есть в целом ему известно, что люди иногда и влепить друг другу могут. Но как-то у него совершенно в голове не укладывается, что и самый скопцовый Скопцов тоже под чью-то агрессию способен попасть. Ну, будто он из одного мира, а вы, лихие ребята, — из другого, па-рал-лель-но-го. Понимаешь? И, значит, когда Сашенька — граф, значит, Метелин — на Скопцова навострился, у того настоящая истерика состоялась.

— И чего отцу не капнул? — деловито осведомился Хляцкий.

— И к мамке под юбку не залез, выкопав её из могилки предварительно? — рявкнул Хикеракли, потом фыркнул: — Я не дал. Он, понимаешь, и сам этого не хотел, хоть и терзался вслух, и размышлял — стоит ли, не стоит. Его, с одной стороны, Метелин всего вымотал, а с другой… Не порадовался бы Скопцов, если б к Ригорий-Ванычу пришёл. Потому как леший знает, что б Ригорий Ваныч по такому поводу устроил, но Скопцову бы точно не понравилось. Да и пёс со Скопцовым — не только Скопцов тут! Есть у меня другой друг — серьёзный человек, будущий корабельный инженер. Знаешь, как ему унизительно чьих-то кулаков бояться? И третий друг есть — голытьба перекатная, на улице рос, пока добрые люди не подобрали; да ты и его ведь тоже видел, Драмина-то, он же заходил ко мне. Так вот Драмин до Корабелки своей и первой стипендии вообще денег в руках не держал. Никогда. Можешь себе такое вообразить? Ну а тут взял — а у него сразу… Тут уж мне, как говорится, самому за него обидно сделалось.

Хикеракли оприходовал стопку и ознакомился с хляцкевскими грибочками. Те были очень даже ничего.

— Так вот, — продолжил он сквозь жевание. — Метелин и его банда лично меня вроде как и не трогали, но утомили — страсть. Вот я и улучил момент — в людном месте, посреди честного народу — да и высказал ему, что думаю, в тоне, обидном ка-те-го-ри-чес-ки. Что, мол, слабых легко задирать, коли на сильных смелости не хватает. И что, мол, у него просто, как говорят в Европах, комплексы. Думал, ежели его при всех погромче высмеять, охолонёт. А он руками махать.

— Но ты-то ему показал, показал? — азартно сжал кулаки Хляцкий.

— Я, конечно, удалец тот ещё, но и граф Метелин не лыком шит. Ну да ничего серьёзного не стряслось, нас быстренько разняли и к главе Академии препроводили. Да только именно тут главная история и начинается: наказание за публичную драку в Росской Конфедерации знаешь какое?

— Какое? — старательно нахмурился далёкий от теперешних гражданских порядков Хляцкий.

— Пилюли успокоительные влияния мгновенного. Видел их в действии когда-нибудь?

— Обычные только видел.

— Обычные тоже не радость, но так. А эти — у-у-у! Ты вот меня в охранники Петерберга записать норовишь, а я всё-таки почётный наследный конюх барона Копчевига и его чахлой кобылки. Ну, был. Так вот, когда я ещё совсем под стол ходил, случилась у них в семье нехорошая история. Ушла дочь старшая прогуляться, а над ней кто-то, что называется, надругался. Зуб, кстати, даю, что из ваших. И с тех пор госпожа баронесса, жёнушка барона, как рехнулась, только вместо поиска виновников давай вымещать на слугах. Чуть что — пилюлю в зубы. Результат, как говорится, незамедлительный.

— Сильно берёт?

— Не то слово. До слюней по подбородку не доходило, но… Знаешь, люди с этих пилюль — они прям как неживые. То есть как механизмы или… даже не знаю, в общем, как сказать. Говорят, от этого со временем оправляются, но лично я на себе экспериментировать не жажду категорически! А Пржеславский — это, значит, глава Академии — мне как раз и говорит: мол, знаете, что вам за такие дела полагается? Пилюля полагается!

Хикеракли звучно хлопнул ладонью по столу.

— Ну я прямо там пояс и снял. Нечего, говорю, нечего. Я, говорю, на себе проверять не намерен. Если, говорю, вся ваша Академия — одна сплошная баронесса Копчевиг, я пошёл куда подальше. И пошёл бы — уж всяко отыскался бы для меня тёплый уголок, хоть бы вот и у вас. Но они от моей наглости как-то будто поскромнели. Отзывает меня Пржеславский в сторонку и говорит: господин, мол, Хикеракли, ну что вы, право? Что за детские выходки? Сам он детские выходки! — всё распалялся и распалялся Хикеракли. — Я ему: а сами вы, мил-человек, эту гадость жрали-с? Нет, отвечает. Ну, говорю, лекарственные методы лечения — штука ненадёжная, полечите кого-нибудь другого, а мне на плечах мила моя голова, моя собственная, не чья-нибудь. Он как будто расстроился. Говорит: ну что вы, мол, господин Хикеракли, право, мы будто не с понятием. Пилюли — это ж так, формальность… Хрена себе формальность, отвечаю! Слышали про баронессу Копчевиг? Да нет, говорит, не в том смысле. Я, мол, и сам к лекарственным методам скептически отношусь, это вы верно заметили. Пилюли, мол, ненастоящие.

На самом деле беседа была куда короче и, пожалуй, менее цветиста, но открытый рот Хляцкого чрезвычайно искушал приукрашивать.

— А это ничего, что ты мне рассказываешь? — восторженно спросил тот. — Это ведь у них незаконно, выходит!

— Только тебе и только по страшному секрету! — не смутился Хикеракли. — И протягивает мне эти пилюли на блюдечке. Ну, говорю, вот ещё. Вы, сударь, человек умный, образованный, вам нас, люд простой, обмануть — на три-четыре. Докажите, что ненастоящие. И, не поверишь, он там же, при мне, пилюлю и сожрал! Внутри просто сахар, говорит, и витамин какой-то. Какие дела, понимаешь? Тут делать ничего не оставалось, сожрал и сам. Ничего, сладенько. А Пржеславский на меня смотрит эдак хитро и говорит: но нельзя ж вас, господин Хикеракли, вовсе без наказания оставить, да и графа Метелина тоже! Так что отправляйтесь-ка вы, нарушители мои малолетние, в казармы, где вас общественно полезно приспособят. Недельку потрудитесь, пар спустите. Так что вот, я на недельку у вас, друзья мои.

Закончил Хикеракли с полупоклоном, совершенно забыв о том, что слушал его один только Хляцкий — даже кони остались в стойле.

— А знаешь, что самое смешное? — не смог он замолкнуть, перебивая возможную реакцию. — Метелин-то про фальшивые пилюли не ведает, это ж только мне сказали, шёпотом! И ничего, проглотил, только перекосился весь. Теперь думает, небось, что его от лекарств прихлопнуло, вот умора!

— Умора! — послушно загоготал Хляцкий. — А у нас тут как раз к вечерку покер намечается, будешь?

Хикеракли мгновенно унялся и неопределённо хмыкнул. В покер ему, конечно, хотелось, да только в таком деле важно соизмерять с прочими, что называется, факторами. Это Хляцкий молод, немногим старше двадцати, почему и смотрит на Хикеракли как на равного, а вот прочие доблестные охранники Петерберга к абы кому относятся с куда как более серьёзной подозрительностью. Впервые в казармы Хикеракли попал самым простым и прямым даже образом: не сиделось ему на месте, из закрытого города выбраться мечталось, прорвать кольцо охранное, в мир выбиться, обычным людям недоступный. Ну раз попался, два попался. На восьмой командование утомилось и совсем уж было разразилось серьёзным наказанием, да Хикеракли немедленно применил конюшенные таланты. Тут и взяли его, как говорится, на подработку. Но не так всё было солнечно, как вырисовывал Хляцкий: это ведь не каждому по плечу — слушать указания от малолетки безродного. Совсем уж не высовываться Хикеракли не мог, но с полным панибратством осторожничал.

Из казарм Охраны Петерберга можно и не выйти, Скопцов истории рассказывал.

— Покер у вас ввечеру, а у меня часы отработки наказания — как академические, я задарма перерабатывать не намерен, — отшутился он Хляцкому.

— Да и так не работаешь!

— А ты и не заставляешь! Пусть его сиятельство работает, это ему пар спускать надо. Где, кстати, сиятельство, не примечал?

— Метелин-то? — наморщил лоб Хляцкий. — Нет, откуда мне знать, я ж тут сижу. Хотя вру! Стошев, как до генеральства поднялся, учинил нам реорганизацию в части. Помнишь старые стойла — совсем на западе, прям у Порта? Надумал их восстановить.

— И коней под Портом держать? — недоверчиво рассмеялся Хикеракли. — Что-то этот Стошев какой-то нехороший. Моргнуть не успеет, тавры всё уведут.

— А он там стену заградительную возводит! Кирпичную, правду говорю. На ней все и горбатятся, наверняка там твой граф.

— И снова разум восторжествовал над воспитательностью! Я-то надеялся, он навоз выгребать будет. Ну ладно, — Хикеракли хлопнул ладонями по коленям и встал, — люблю я тебя, Хляцкий-дохляцкий, страсть как, но и честь пора знать. Ещё обидится граф, что оставил его одного. Или, что хуже, нарвётся там на что-нибудь со своим-то расчудесным характером. Пойду окажу дружескую поддержку.

Любитель отлынивать Хляцкий сперва было расстроился, но потом быстро уверил себя, что Хикеракли непременно заглянет к нему и завтра, а потому клянчить продолжения аудиенции не стал. Хикеракли откозырял, поклонился и направился вдоль казарм к Порту.

— Не переживай, — донеслось ему в спину, — в старых стойлах хватает старого навозу! Может, и подыскали твоему графу работёнку!

На это оставалось только фыркнуть и ещё раз раскланяться, продемонстрировав Хляцкому зад.

Облепленные кислой ноябрьской грязью, красноватые и приземистые здания казарм выглядели уныло. Доблестных охранников Петерберга, выходит, в самом деле согнали на реконструкцию стойла и строительство стены: Северная часть почти пустовала, только попадались то и дело единичные постовые. Хикеракли они не по-уставному кивали — даже те, кому он не особо нравился. Люди — они, пока к ним не лезешь, позволяют себе некоторую снисходительность. И все, как говорится, довольны.

Шёл Хикеракли вплотную к казармам, по внутренней стороне кольца, по Межевскому проезду. «Проездом» тот именовался, поскольку ширина его позволила бы разъехаться даже, пожалуй, и трём двуколкам (ибо кому захочется строить дом вплотную к казармам?), а «Межевским» — в честь реки Межевки, протекавшей вообще-то довольно далеко к северу, но зато изгибавшейся почти параллельно охранному кольцу. Это даже на карте можно было разглядеть. А улица, идущая вдоль Северной части казарм, так получалась самой северной точкой города — мысом, так сказать; вот её и назвали по имени далёкой, недоступной, прекрасной речки.

Хикеракли толком не умел плавать — где б ему обучиться? — но так хотел в детстве запустить по Межевке кораблик! Рукастый Драмин этот кораблик ему даже собрал — с тоненькими мачтами, способными распускать паруса канатиками, съёмной палубой, под которую можно было положить что-нибудь ценное, и патриотичными флажками Росской Конфедерации. Хикеракли почему-то был уверен тогда, что уж флажки-то точно Охрану Петерберга убедят, и даже заботливо привязал кораблик на верёвочку, чтобы не унесло течением.

Как выяснилось, верёвочка лишней была-с.

Аж слеза от таких трогательных историй наворачивается — на пронизывающем-то ноябрьском ветру. Слава Великой Столице, кораблик Драмину по-иному пригодился, а всё же обидно было тогда за него до жути.

На третью, что ли, попытку сбежать за пределы города кто-то из солдат с грубоватой дружелюбностью предложил — мол, хочешь воды, сопляк, ступай в Порт, чего тебе Межевка?

Ага, в Порт. Уж увольте, в Порту свои коневоды имеются.

Не хотелось Хикеракли ни в Порт, ни в казармы, потому как жадные они — страсть, что Порт, что казармы. Непременно им тебя нужно целиком, с туфлями да учебными книгами проглотить, а Хикеракли слишком уж нравился весь Петерберг сразу — лабиринтообразный, хитрый, на своей же голове выстроенный. Межевский проезд влился в Шолоховскую рощу и мягко растворился между деревьями, превратившись в крепкую непокрытую колею. Собственная рощица в черте по макушку набитого города была явлением особым и даже, как говорится, чрезвычайным; а всё потому, что параллельно Межевскому проезду, но ещё дальше внутри кольца, бежала железная дорога. Именно здесь она вкатывалась в грузовую зону Порта, и селиться рядом хотелось ещё меньше, чем вплотную к казармам. Облетевшие деревья наводили на душу сплошь сиротливость да кораблики, и Хикеракли ускорил шаг.

Метелин обнаружился непосредственно в старых стойлах. Строить стену его не взяли, но и мечтам Хляцкого вполне воплотиться не удалось: его сиятельство мрачно драил старые балки, половине которых наверняка предстояло пойти на снос.

Старого навоза поблизости не наблюдалось. Возможно, Метелин на этом поприще уже преуспел.

Хикеракли привалился к дверному косяку, сложил на груди руки и насладился созерцанием. Граф догадался закатать рукава, но более никак оградиться от нечистот не снизошёл, а потому боролся не столько с грязью, сколько с лезущими в глаза волосами, выскальзывающей щёткой и расползающимися по мокрому настилу сапогами. Что ж за день-то такой сентиментальный, будто старость уже накатила? Даже жаль его стало.

— Эй, Саша, — тихо позвал Хикеракли, — ты в зеркало часто смотришься?

Метелин вздрогнул, но ни обернуться, ни прекратить свои тщетные попытки оттереть многолетнюю коросту не соизволил.

— Просто, вишь как, я с графом Метелиным-старшим тоже знаком. Ну как знаком — заходил он, бывало, в хозяйский мой дом. Насмотрелся я на него, что называется. И вот какая оказия: граф Метелин-старший — светленький, розовощёкий и вообще пухлячок эдакий. И вы с ним, выходит, совсем не похожи, вот ни-ка-пель-ки, — Хикеракли помолчал, а потом вкрадчиво спросил: — Как же так, Саша?

На сей раз Метелин всё же замер, затрясся, но промолчал. Только зубы сжал покрепче. Этого не было видно — чай со спины не разглядишь, но это было слышно.

— Никаких сомнений? Никаких подозрений? Никаких вопросов? — Хикеракли уселся на перевёрнутую кормушку. — Али правда полагаешь, что в матушку так удался?

Метелин резко обернулся — с дрожащими бледными губами, с плохенько, но всё же сдерживаемой яростью. С обжигающе-чёрными волосами.

— Ты меня и тут спровоцировать надумал, шавка, совсем под плеть подвести хочешь?

— Один вопрос задал, — пожал плечами Хикеракли. — Ладно, пять. Только, Саша, я тогда в Академии, когда ты на меня кинулся, шутил, но не шутил. Ненормально это — так на людей за одно упоминание твоего папаши бросаться. Не-нор-маль-но. Ты, что называется, антисоциальный элемент.

Метелин помолчал, подавил в себе инстинкты и решительно вернулся к коросте.

— Но ты ведь знаешь, в чём дело, верно? — беспечно продолжал Хикеракли. — Нюанс в том, что я тоже знаю.

— Что ты знаешь?

— Что граф Метелин тебе не папаша.

Снабжённая какими-то ядрёными европейскими химикатами щётка оставляла на заскорузлых балках отчётливые и даже красочные разводы. Хикеракли с любопытством пронаблюдал, как один из них съехал на сторону и превратился в косую загогулину. Спина Метелина молчала.

— Бодрись, Саша! Есть и хорошая весть. То, что ты сейчас чувствуешь, — оно знаешь о чём говорит? Что пилюля, столь беспрекословно тобой в Академии слопанная, была ненастоящая! Верь-верь, правду говорю. Потому как, слопай ты пилюлю настоящую, успокоительную, ты б сейчас на меня так злиться не мог.

Метелин встал. Выронил щётку. Обернулся на Хикеракли с таким деревянным лицом, что тот почти усомнился относительно пилюль, — но того, что Метелин дальше спросил, он совершенно не предвидел, а спросил-то всего два слова, если не полтора:

— Не папаша?

Хикеракли недоумённо хмыкнул.

— Ты надумал мне сказать, что для тебя это новость?

— Да тебе-то откуда знать, лакей, — опомнился Метелин, совершенно уже не пытаясь сдержать злобу, — что ты мне чушь городишь!

Это было до того неожиданно, что Хикеракли даже растерялся.

— Во-первых, не лакей, а конюх, надоели вы мне все, — буркнул он, — а во-вторых… Во-вторых, погоди, ты неужто и впрямь мне говоришь, что в зеркало ни разу не смотрелся? Саша-Саша, как же так-то? Ты ж бледнющий, чёрненький — да ты кассах, Саша! А граф Метелин — самый что ни на есть рос. Ладно, свет твою маманю давно не видал, свет прохлопать мог, но сам-то, сам-то ты — слепой, что ли?

Метелин скривился куда-то на сторону, и вести про пилюли наверняка тут же забыл, и не порадовался, лопух, что не стала травить его Академия.

— Словеса, — зло и горько ответил он, — словеса и только. Что в них проку?

— Всё в них проку! Я наверняка знаю.

— Не ври, не можешь ты знать наверняка.

— Знаю-знаю.

— Откуда?

— Оттуда, Саша, куда тебе так любезно бить кулаками. От людей.

Метелин посмотрел почти с ужасом.

— Про меня ещё и пересудыходят?

— А ты, Саша, не догадываешься, что с такими манерами сам под пересуды подставляешься? — Хикеракли прищурился. — Или тебя смущает, что пересуды как раз не о тебе, а о семейке твоей?

— Я не знал, — невпопад брякнул Метелин, и речь, уж конечно, не о пересудах была. — Хотя, кажется, чувствовал. — Он немедленно смутился своей откровенности и тут же обозлился: — Да брешешь ты, тварь, юморок у тебя такой! С-скотина.

— Я не крупный и не рогатый, — обиделся Хикеракли. — Брешу, говоришь? Как думаешь, кто у нас, кроме Городского совета, о подменах и преступниках знает? — Метелин тряхнул головой, и Хикеракли пришлось похлопать ладонью по балке. — Она самая, родимая, Охрана наша ненаглядная. А сын охранного генерала, Скопцов-то, на которого ты с дружочками нападать любишь? Он мне и передал, всё как по бумаге изложил. И тебе бы, может, изложил, поскольку жалостливый чрезмерно, да только ты, Саша, всю жалость из него повыбил.

Метелин привалился к противоположной Хикеракли стене, не смущаясь тем, что к ней щётка ещё не приступала. Он, конечно, о том не догадывался, но вся его буря переживаний отражалась аккурат на бледном аристократическом лбу. И хочется, и колется, и унизительно у лакеев выспрашивать. А вдобавок страшно, конечно, — то ли правду узнать, то ли знать, что она всякому встречному-поперечному ведома.

— Что ещё он тебе сказал? — страшным голосом пробормотал Метелин. Хикеракли прищёлкнул языком и досадливо развёл руками:

— Ну куда мне, куда мне, скотине и лакею? Не моя это история, я и того, что сболтнул, не должен бы тебе, Саша, рассказывать. Вам водички, может, поднести, ваше сиятельство?

— Ты зачем меня изводишь? — тихо спросил Метелин. — Мало в душу плюнуть, ещё поковыряться надо?

Хикеракли крякнул.

— Саш, вот давай начистоту: я не то чтобы без участия. Вижу я всеми глазами, как тебе речи мои травматически. Я пихт и свободный человек, мне не понять, но сочувствую. Однако же история-то и впрямь не моя! И леший бы с тем, что тайная она да секретная, что разглашать нехорошо и прочее. Ты, Саш, нравственно подумай: ты с дружками своими человека два месяца топтал, унижал, с самым что ни на есть конским навозом смешивал, а он тебе теперь услуги оказывай? Нелогично же, согласись.

Метелин дышал тяжело и прерывисто, но реплик у него не отыскалось.

— Извлеки из этого моральный урок, — поучительно воздел палец Хикеракли, — и больше так не делай. За людей людей считай. Как тебе такой уговор?

— Ты меня шантажировать вздумал? — презрительно оскалился Метелин.

— Я тебя жизни учу. Если воспримешь и научишься, делом перевоспитание докажешь, может, и о награде задумаюсь. — Хикеракли вдруг посерьёзнел и продолжил почти зло: — Прекрати разбой учинять — сам прекрати и уродов своих портовых уйми. Слышишь ты меня? От твоих переусложнённых отношений с фамильным наследием пол-Академии страдает. Я тебе не только про Скопцова, не только про человека полезного, я и про Валова, и про Драмина, и про других — полезных, бесполезных, всяких. Охамели совсем. Что мычишь? Думаешь, я не знаю, что ты в разбойных своих делишках не главный — так, мелюзга — и права слова не имеешь? Знаю. Так найди его, право-то слова. Как хочешь найди и разбой прекрати. — Хикеракли выдохнул; кажись, вот он, пар-то, и вышел, прав многоуважаемый глава Академии оказался. — Хотя чего я от тебя, мелюзги, великих дел требую. Прекрати хотя бы сам, с дружками твоими отдельно разберёмся. Прекратишь? А я, так уж и быть, попрошу Скопцова с тобой побеседовать. Он же действительно историю твоего папаши — настоящего, не графа Метелина — знает, — добавил Хикеракли уже примирительно.

Метелин молчал. Губы его кривились, силясь подобрать нужное слово, но оно в упор не подбиралось, плясало всё где-то рядом.

— Испытательный срок тебе — два месяца, — смилостивился Хикеракли. — Ежели всё поуляжется, Саш, правда помогу, пихтской родиной клянусь. Идёт?

В движениях Метелина, когда он вновь неловко потянулся за щёткой, было столько эдакого растерянного отчаяния, видного и за обычной его злобой, но теперь совсем уж обнажившегося, что Хикеракли снова подловил себя на сочувствии.

— Идёт, — пробормотала спина Метелина.

И, кажется, хотела прибавить «спасибо», но вместо этого раздался только какой-то невнятный звук.

Глава 6. Чужие разговоры

Настоящий баскский хрусталь можно отличить от дешёвых подражаний на звук; достаточно легко ударить по изделию твёрдым, желательно костяным предметом, и раздастся тонкий звон, который знаток ни с чем не перепутает. В здании Петербержской филармонии под потолком висит колоссальная люстра, собранная мастерами из небольших капелек хрусталя и костяных чёток, расположенных на выверенном расстоянии друг от друга. Считается, что лёгкий мелодический отзвук, создаваемый огромной люстрой при исполнении музыки, дополняет и окрашивает её подобно послевкусию хорошего вина.

Хэр Ройш-младший ничего не мог поделать с тем, что при исполнении симфонической музыки беспрестанно слышал этот раздражающий писк и потому ему не удавалось сосредоточиться на самом произведении.

Хрусталь в доме Ройшей никто и никогда не проверял на подлинность. Этому хрусталю было уже несколько сотен лет, он прибыл с давними Ройшами ещё из Европ и потому сомнениям не подвергался.

Хэр Ройш-младший мог бы сказать, что, молчаливо скользя от одной группы гостей к другой и разбивая гул голосов на обертоны и реплики, он проверяет на подлинность их, но это было бы ложью: проверять там нечего.

К примеру:

— Право, сударыня, меня тревожит нынешнее состояние Академии. Я всегда был против смешения сословий — не пристало аристократам знаться с простецами! О нет, не в том смысле, который вы наверняка приписали моим словам. Нет, я человек прогрессивных взглядов и не ханжествую. Но подобное соседство растлевающе влияет на все стороны…

— Ах, ваше сиятельство, вы нагоняете мрак!

— …Ведь аристократам необходимо, просто необходимо находиться на некотором расстоянии от народа — ради соблюдения его же, всеобщих, общественных интересов! И потом, финансовые вложения…

— Барон, неужто вы попросту меркантильны?

— Я всего лишь прошу заметить, что сомнительная среда и практическая отдача, которую даже не удосужились формализовать в некие плановые показатели…

— Прошу вас, барон, в этом доме такие высказывания неуместны!

В этом доме — в доме Ройшей — дурно говорить об Академии было неуместно хотя бы потому, что Ройши издавна приходились Академии основными спонсорами. Так сложилось исторически; солидная часть ресурсов семьи приходила из Германии, от герцога Карла Константина Ройша XVI, и Ройши петербержские — вернее, отец хэра Ройша-младшего, хэр Ройш-старший, почитал своим долгом спускать серьёзную их часть на учебное заведение, являющееся в первую очередь достопримечательностью.

Это называлось «гуманистической миссией» и, по всей видимости, в самом деле ей являлось. В отсутствие системного бесплатного образования Академия стала в Петерберге единственным местом, где одарённые мальчики могли надеяться выйти в люди за счёт одного только таланта.

«Одарённые мальчики», какой жалкий миф.

Хэр Ройш-младший окинул собравшихся взглядом.

Приёмы случались в доме у Ройшей реже, чем подобало по статусу. Отчасти это было связано с тем, что сам особняк, возведённый ещё на заре Петерберга, находился в одном из районов с самой плотной застройкой и потому не мог похвастаться удобными для светских мероприятий габаритами. Отчасти же, наверное, дело заключалось в том, что хэр Ройш-старший приёмы не слишком жаловал, предпочитая им тишину кабинета.

В этом вопросе отца хэр Ройш-младший понимал, а убеждения его — разделял.

— Смею выразить вам своё глубочайшее почтение, господин… генерал Скворцов, ваше высокопревосходительство? Признаться, не уверен, как к вам уместнее обращаться.

— В свете, сударь, как вам будет угодно; сам же я, впрочем, полагаю, что военными не бывают по рабочим часам. Я генерал в Охране Петерберга, я генерал и здесь. Но не тревожьтесь: не вам одному трудно это разобрать. Я к вашим услугам под любым именем.

— Что ж, генерал Скворцов, рад приветствовать вас в высочайших светских кругах!

Сегодняшним событием, однако, не имел возможности манкировать даже хэр Ройш-старший — уважаемый член Городского совета Петерберга и один из виднейших аристократов города. Свет праздновал назначение в пресловутый Городской совет генерала Скворцова. Традиционно в главный орган городского управления входят — жалкими совещательными голосами — два генерала Охраны Петерберга из четырёх; не далее как неделю назад генерал Мевлев получил почётное право уехать в Кирзань к пожалованным за службу землям, титулам и более реальным должностям, и ему потребовалась замена.

«Почётное право» — это изящный официальный эвфемизм. Суть же системы городского управления выглядела куда непригляднее. Вследствие Пакта о неагрессии, запрещающего Росской Конфедерации любые агрессивные действия, военной силы в стране практически не имелось. Не имелось в ней и системного образования. Четвёртому Патриархату было трудно уследить из Столицы за всей необъятной страной, и потому он придумал хитрость: назначать отслуживших своё военных на правительственные должности в городах и ыздах. Из трёх существующих в Росской Конфедерации армий лишь одна, кажется, и в самом деле воевала далеко на юге. Вторая — Резервная Армия в Столице — «армией» лишь называлась, на деле занимаясь преимущественно подготовкой будущих правительственных чинов.

Третья, Охрана Петерберга, охраняла Петерберг, но отслужившие в ней генералы тоже получали право занять государственную должность. Асимметрия нелепая и нелогичная: в чём заключается то различие между Резервной Армией и Охраной Петерберга, из-за которого в первой каждый имеет шанс оказаться чиновником, а во второй — только генералы?

Возможно, в норове.

Генерала Ригория Скворцова в юности прозвали «Дикий Ригорий», и сейчас это прозвище не забылось, хотя давно уже стало реликварным, как баскский хрусталь, столь дорогой, что из него нельзя пить. Задолго до генеральского чина Скворцов внёс значительный вклад в нынешнее положение Охраны Петерберга. Иными словами, дорвавшись до ружья и погон, он решил, что в стране, где запрещены даже драки, ему можно всё.

Теперь погоны Скворцова увились дополнительными кантами и звёздами, а вседозволенность Охраны Петерберга сделала хорошую мину, но на глубинном уровне ситуация не изменилась.

Сам генерал Скворцов — статный блондин к пятидесяти, с крепкими плечами, бакенбардами, молодецкими усами и красным лицом любителя поорать — воплощал всё то, что так старательно вытравливала из себя Росская Конфедерация. Он был полон куража и задора, не упускал возможности приволокнуться за какой-нибудь девицей и явился на приём в свою честь с хлыстом под мышкой. Пожалуй, его назначение в Городской совет можно было считать политическим жестом. Второй осененный гражданской властью командующий Охраны Петерберга, генерал Йорб, вёл себя куда скромнее, несмотря на поджатые губы.

Хэр Ройш-младший искренне и тоскливо вздохнул.

Сына генерала Скворцова кто-то из однокашников метко прозвал «Скопцовым». Сын генерала Скворцова садился на лекции в середине аудитории — не на галёрку, где шумели и пьянствовали те, кто пришёл вовсе не за знаниями, но и не в первые ряды, куда так любят обращаться преподаватели.

Хэр Ройш-младший тоже предпочитал середину аудитории.

Со Скопцовым они разговорились быстрее, чем сторонний наблюдатель мог бы ожидать от двух молодых людей, пришедших на лекцию учиться, а не пьянствовать на галёрке. Наслушавшись про древнеимперскую историю, Скопцов, смущённо улыбаясь, спросил хэра Ройша, правда ли во всех светловолосых росах течёт имперская кровь (и если да, неужели в нём самом тоже?).

«Полагаю, думать так было бы преувеличением. Впрочем, в этом вопросе я вряд ли компетентнее лектора».

«Видите ли, я знаю, что ваша семья тщательно следит за генеалогией… Вот и предположил, что вы можете разбираться в подобном лучше меня».

Хэр Ройш-младший поморщился.

«Следит отец. Впрочем, внимание к крови естественно для любых аристократов».

«И всё же древнее Ройшей в городе никого нет».

«К несчастью», — отрезал хэр Ройш-младший.

Скопцов не обиделся на неприятный тон, и на следующей лекции они с хэром Ройшем-младшим сели рядом уже сознательно. Сын генерала Скворцова пару недель увлечённо фантазировал о собственном имперском происхождении, и в итоге хэр Ройш-младший, не выдержав, принёс ему «Полный перечень прозваний и фамилий земель приимперских, куйских, зауральских и иже с ними» — отличное букинистическое издание в толстом кожаном переплёте, стоившее целое состояние. Скопцов к книге отнёсся бережно, а к хэру Ройшу-младшему — с искренней благодарностью.

А теперь он превратился в сына члена Городского совета, и это было чрезвычайно прискорбно.

— Мой милый мальчик, немедленно прекратите столь откровенно оглядываться. Уверяю вас, здесь совершенно не на что смотреть.

— Я удивлён тем, как мало сегодня юных гостей…

— У вас уже проснулась охота до юных гостей? О, ветреник! Впрочем, посудите сами: разве юным гостям сегодня было бы интересно?

— Я думал, их явления требует протокол.

— Требует, но не обязывает. Они пресыщены подобными приёмами с детства, их вряд ли тянет — умоляю, перестаньте же так пялиться!

Хэр Ройш-младший тихо фыркнул. Юных гостей — в частности, Скопцова, которому было бы вполне уместно появиться на церемонии в честь отца, — и в самом деле не наблюдалось, за что оставалось молча благодарить лешего. Тот же граф Метелин, как обычно, манкировал; хэр Ройш-младший подозревал, что дело заключалось не только в его привычной ненадёжности, но и в том, что гордому наследнику одного захудалого заводишки попросту неуютно находиться в настоящем аристократическом доме.

Граф Набедренных тоже, кажется, манкировал, но по совершенно иной причине: он — в отсутствие родителей единственный владелец петербержских верфей — был свободен. Что ему делать здесь, среди напудренных, напыщенных, бессмысленных, лицемерных аристократов с их жёнами, любовницами и юными протеже? Тосковать, как тоскует хэр Ройш-младший?

Он еле слышно усмехнулся себе под нос. Пожалуй, в таком ходе мысли можно было бы усмотреть некоторое противоречие: то он будто бы гордится «настоящим аристократическим домом», то клеймит свет последними словами. Но противоречия нет. Дом действительно в полном смысле аристократический, и его бесценная эбеновая резьба, его пёстрая мозаика на полу, его тяжёлые портьеры синего бархата и его спёртый, задушенный бесконечными сплетнями и улыбчивым злословием воздух давили бы и на графа Метелина, и на графа Набедренных, как давят на самого хэра Ройша-младшего. Сюда приходят затем лишь, чтобы попрактиковаться в подковёрности — но не политической, не осмысленной и, быть может, даже полезной, а пустой, как хорошенькие головки жён, любовниц и протеже.

На приёме любому взрослому аристократу полагается эскорт — это давняя европейская традиция, которую, как и прочие европейские традиции, Росская Конфедерация с радостным вилянием хвоста подобрала из-под стола. Но что делать холостому или вдовому аристократу, не желающему (допустим — о ирония! — по моральным соображениям) разводить конкубин? Для этих несчастных и придумали правило допускать на приёмы протеже — доверенных лиц младшего возраста, коих, конечно, не могут не облагодетельствовать одинокие аристократы в летах.

Хэр Ройш-младший не сомневался, что все до одного протеже в приёмном зале их особняка являлись любовниками своих покровителей.

Ему самому с нравственных позиций были глубоко безразличны чьи бы то ни было предпочтения — это лишь штришки к портретам, не более, — но насквозь религиозные Европы считали иначе, и потому простые и даже тривиальные явления бесконечно обзаводились изящными официальными эвфемизмами.

Какая вежливость к братьям нашим западным, какая покорность.

— Господин наместник, я вновь обращаюсь к вам с прошением разрешить мне частный проезд по городу.

— Частный извоз, вы хотите сказать?

— Вы меня оскорбляете!

— Приношу свои извинения, и в мыслях не было. Вы прекрасно знаете, сударь, что частное владение лошадьми в Петерберге запрещено. Или вернее сказать — не приветствуется? Тот факт, что вам дозволено запрягать свой фаэтон, уже, по правде говоря, является некоторой натяжкой…

— Мой дядя погиб на службе в Охране Петерберга!

— Да, и вы не устаёте разыгрывать эту карту. Почему и имеете возможность ездить не только за кольцом казарм, но и в пределах города. Если ваши намерения честны и речь не идёт о нелегальном извозе третьих лиц, чего вам ещё желать?

Господин наместник, господин Людвиг Штерц, хэр Людвиг Штерц скользнул по хэру Ройшу-младшему взглядом. Поводок Европ, необходимый для того, чтобы Росская Конфедерация так и продолжала сидеть под столом, не забывая ловить подачки. Даже светлейшие умы позволяли себе предполагать, что происхождение из одной страны делает Ройшей и Штерца большими друзьями, но это, кажется, было не так даже в случае с хэром Ройшем-старшим. Несмотря на деньги герцога, петербержские Ройши, безусловно, были росами; Штерц же и сейчас не забыл приколоть выданные ему на родине ордена.

Безотносительно к личным воззрениям хэра Ройша-младшего на этих людей, господин наместник Людвиг Штерц не имеет никакого права стоять над Диким Ригорием. Потому хотя бы, что его интересы вовсе не совпадают с интересами Росской Конфедерации, и этого никто не скрывает. Наместник следит за исполнением Пакта о неагрессии, за реализацией ограничений на производство. За тем, чтобы любовников лицемерно называли «протеже», а любовниц не забывали наряжать в подобающее платье. Держит диких росов за ошейник.

А Четвёртый Патриархат только рад завалиться на спину и прикинуться мёртвым.

Хэр Ройш-младший почувствовал, что раздражение его вот-вот станет заметно.

— Костя, ты устал?

Он так привык тихо ходить между гостями, цепляя краем уха разговоры, что восклицание матушки стало для него неожиданностью. Фрау Ройш — госпожа Ройш, урожденная Крынская — озабоченно поправила сыну волосы. Хэр Ройш-младший мучительно покраснел, что в отсутствие пудры было очень заметно.

— Матушка, прошу вас!

— Ах, Костя, ты всегда так скучаешь на приёмах… тебе ведь, верно, не нравится? А я говорила твоему отцу: зачем тебя принуждать, к чему эта пустая трата времени? Он мог бы тебя и отпустить, ты бы провёл вечер с друзьями. Ведь сейчас наступает новая эпоха, я знаю, мне госпожа Лена — помнишь её? — погадала, да я и сама вижу… Нет ничего дурного в том, что ты дружишь с мальчиками, ты мог бы пойти с ними, но твой отец…

— Отец меня не заставлял, — сухо отчеканил хэр Ройш-младший. Это было правдой: им не приходилось вести подобных разговоров с чрезвычайно давних пор. Хэр Ройш-младший прекрасно понимал всё без слов.

— Но тебе ведь не нравится? — матушка вновь потянулась к его волосам, будто чаяла своим прикосновением всерьёз повлиять на их вид.

— Это официальный приём, а не развлечение, — резко заметил ей хэр Ройш-младший. — С вашего позволения, я должен выразить почтение генералу Скворцову.

Шагнул он действительно в сторону генерала, но выражать почтение не пришлось: хэр Ройш-младший знал и о том, что матушка не сумеет проследить за его перемещениями в зале, а завтра — не осмелится переспросить. Всегда у неё были какие-то бесконечные и абсолютно излишние переживания, а главное — нелогичное и даже вредное желание влезть в чужие дела. Например, в дела отца.

Как ни противно было сознавать в себе зависть, хэр Ройш-младший невольно подумал, что предпочёл бы быть графом Набедренных, коему посчастливилось в свои годы являться круглым сиротой. Де-юре у него имелся опекун — дальний родственник, проживавший не в Петерберге; впрочем, это «де-юре» не требовалось противопоставлять какому-нибудь «де-факто»: юридически и вполне законно подпись графа Набедренных имела полный вес даже в прошлом году, до наступления совершеннолетия. Теперь же он тем более был волен распоряжаться своей судьбой, своими верфями и своими волосами.

Он посещал Академию не потому, что её спонсировали его родственники, и имел возможность не являться на официальный приём, где чествовали генерала Скворцова.

— Константий Константьевич, как вы находите этот хлыст? — раздавшийся справа голос и не думал понижаться, хотя обладатель хлыста находился всего в паре шагов. — В символическом, конечно, отношении. Припоминаете, лектор Гербамотов в прошлый раз всё смаковал применение хлыста к пленным имперским захватчикам?

Хэр Ройш-младший не любил вести на приёмах разговоров и потому оборачивался с некоторым раздражением, но испустил из себя в итоге только неопределённый вздох: ему приветливо улыбался граф Набедренных собственной персоной. Ввиду юности лет, монополии на верфи и самостоятельного статуса на приёмах он нередко оказывался в центре внимания, а потому было довольно неожиданно его пропустить.

Надо признать, что хэр Ройш-младший отмечал это исключительно из любви отмечать. Несмотря на то, что они с графом Набедренных перекидывались время от времени отдельными репликами, у того был в Академии собственный кружок иностранцев да маргиналов, а на приёмах он обычно оказывался в обществе людей вне своей возрастной категории. Следовательно, даже заметь хэр Ройш-младший его своевременно, он вряд ли подошёл бы.

— Одна печаль — больно дамский атрибут власти, — беспечно продолжал граф Набедренных. — Вступал в симфонию лишь тогда, когда куйские воеводы приводили пленных к Великой Столице, коей не полагалось марать рук железом. Думаете, генерал Скворцов — почётный хранитель карающего орудия в ситуации отсутствия подлинной духовной власти?

— Думаю, граф, он теперь почётный хранитель отсутствия подлинной власти мирской, — мрачно отозвался хэр Ройш-младший.

— Мирская власть есть поле вечной битвы, — промурлыкал граф Набедренных, после чего вспомнил, где находится, и добавил с презрительной озадаченностью: — Не при европейских гостях будет сказано.

Европейские гости слетались в Петерберг, как мухи: что может манить сильнее закрытого города? Для мух же со статусом на балах и приёмах мазали отдельным мёдом, наряжали любовниц, именовали любовников «протеже» и виляли хвостом. Кажется, чёрно-желтых германских и сине-красных французских регалий в зале виднелось чуть ли не больше, чем обычных росских костюмов — тоже, впрочем, подражающих европейским веяниям. И только граф Набедренных явился в изысканном, но повседневном сюртуке, перехваченном студенческим поясом; по ему одному понятным соображениям он полагал, что сей пояс уместно носить и за пределами Академии.

Хэр Ройш-младший ещё раз окинул взглядом строгий профиль господина наместника и неожиданно подумал, что не такая уж это и плохая идея.

— В наших широтах битвы за мирскую власть удручающе нет, — буркнул он, но потом выдавил улыбку: — Откровенно говоря, я приятно удивлён нашей встрече. Не думал, что вы здесь.

Граф Набедренных тоже улыбнулся — с известной долей кокетства.

— Барон Копчевиг никак не мог пропустить столь знаменательный приём — всё ж таки он сам член Городского совета. А у него, понимаете, лес и ценообразование отопительного сезона, всё зазывал побеседовать о поставках, — граф Набедренных нахмурился, и его лицо продемонстрировало некоторое напряжение мысли. — Полагаю, он меня грабит.

Хэр Ройш-младший ощутил очередной и очень острый укол зависти. Сам он гордился тем, что знает, сколь многое способна принести простая привычка слушать случайные разговоры на приёмах и сколь многое можно увидеть в документах отца, не скатываясь к банальному воровству. И в этом не было ничего общего с назойливостью матушки, громко демонстрировавшей участие без конкретной практической пользы; хэр Ройш-младший, напротив, громкого не любил, а к пользе стремился. Вот только особенных результатов на его месте не добьёшься, и, сколь бы они ни были здравыми, никого не волнуют выкладки едва достигшего совершеннолетия юнца.

Нет, отец ни разу не бил его по рукам и даже за них не ловил. Но хэр Ройш-младший знал, что он знал. Знал и не удостаивал реакцией.

В свете мучительного его положения было почти странно, что уколы зависти к графу Набедренных вовсе не получались злыми.

— …В любом случае, рад побеседовать о чём-то, помимо леса. И помимо всей этой обыденной мишуры, — граф Набедренных обвёл посетителей приёма утомлённым взглядом. — Скажите, Константий Константьевич, вы ведь уже озадачились списком отчётных тем? Там в начале имеется «Значение росской традиции скопничества для европейской религиозной мысли и мировоззрения». И если прикоснуться к мысли не составляет труда, то мировоззрение наполняет меня недоумением. Нам предлагается допытываться до наших гостей со скопниками? С применением хлыста или без?

— Откровенно говоря, я полагал, что это просто вольная формулировка. Полагаете, под «мыслью» понимается диахронический аспект, а под «мировоззрением» — синхронический?

— Полагаю недопустимой подобную вольность формулировок! Вводит разум во искушение, а не для того ли мы льнём к ученью, чтобы искушения обходили нас стороной? — почти пропел граф Набедренных, воздевая очи горе.

— Кто как, — коротко отозвался хэр Ройш-младший.

— О!

Граф Набедренных посмотрел на собеседника в упор, будто только что его заметил; так оно в некотором смысле и было.

— Насколько я понял, некоторые студенты льнут к ученью, чтобы поправить благосостояние — не только за счёт своих стипендий, но и за счёт чужих, — пояснил хэр Ройш-младший. — Графа Метелина давеча отправили в казармы за драку — не говоря уж, хм, о других мерах наказания. Но это лишь потому, что драка была публичной. Непублично же творится леший знает что. Вам не любопытно, как скоро они доберутся до вас?

Хэр Ройш-младший никогда бы не признал этого вслух, но самому ему не было любопытно — его всерьёз волновало, как скоро они доберутся до него. И дело не в том, что он боялся физической угрозы, хотя это было бы вполне разумно в связи с тем, что хэр Ройш-старший соответствующую подготовку презирал, ставя разум превыше телесного. Если и в том, что в последнюю очередь.

В первую же очередь его, как и подслушанного сегодня барона прогрессивных взглядов, возмущала ситуация в Академии. Впрочем, возмущаться следовало не ситуацией, а самой её идеей; но из идеи, положим, могло выйти нечто толковое, а вот нынешняя реализация никуда не годилась.

Бесчисленное множество неподготовленных и агрессивных молодых людей приходили в стены Академии ради стипендии и дармового — иначе не выразишься — жилья. Их глупо обвинять; родись хэр Ройш-младший портовым бандитом, он поступил бы так же. Вина здесь всецело лежит на сильных и образованных мира сего, построивших эту расточительную и неэффективную схему. И главным виновником выходил хэр Ройш-старший — спонсор и неявный пропагандист академического уклада.

Тот факт, что на лекции около трети студентов отсутствует, а треть оставшихся просто зашла погреться ноябрьским днём и откровенно занимается посторонними делами, почему-то принимался руководством как данность, не требующая коррекции. Тот факт, что малолетние бандиты устроили в стенах Академии настоящий портовый разбой, привлек внимание уважаемого главы Академии, этого хлыща Пржеславского, только когда разбой вылился в людное место. Тот факт, что наказание за разбой промахнулось мимо его настоящего зачинщика, нагло и неприкрыто пользующегося студенческим положением Гришевича, никого не смутил.

Тот факт, что хэр Ройш-младший унизительно боялся оказаться в числе жертв, действительно не имел почти никакого отношения к делу.

— Ежели мы перешли к откровенности, не премину заметить, что деление на «нас» и «их», беспардонно вторгающееся даже в лекционную аудиторию, ввергает мою душу в пучины отчаянья, — витиевато, но чистосердечно откликнулся граф Набедренных.

Тот факт, что хэр Ройш-младший ему завидовал, объяснялся вовсе не верфями и деловыми переговорами с бароном Копчевигом, а способностью графа Набедренных смотреть на реальность и видеть вместо неё Большой зал Петербержской филармонии и его роскошную люстру из баскского хрусталя.

— Почему? Я ведь не говорю о некоем внешнем или субстанциальном делении, — попытался объяснить хэр Ройш-младший. — Я говорю лишь о том, что мы с вами сейчас скучаем на приёме в честь вхождения генерала Скворцова в Городской совет, а в это самое время в неприметном уголке Академии — или рядом с ней — кого-то, возможно, убивают.

Граф Набедренных тонко и чуть укоризненно усмехнулся.

— Постойте. Вы скучаете на приёме и выражаете опасения в адрес неприметных уголков приветливейшей и радушнейшей Академии. Но где же тогда снисходит на вас благодать?

Глава 7. «Какой я тебе Гныщевич?»

— Дать по рылу тебе мало, — отразилось от стен над холлом обыкновенно приветливой и радушной Академии, — я тебя просто убью.

Парадная лестница змеится по стенам с третьего этажа на первый, прижимается к ним интимно: перегнись через кружевное литьё перил — увидишь под собой две скамьи, выход на главное крыльцо да пару человек в чрезвычайно сомнительной ситуации.

На одном из людей была приметная шляпа с перьями.

— Эй, Гныщéвич! — окликнул Хикеракли и громко свистнул.

Мотивации свои он обдумал уже в полёте. Ступеней много, этажи высоки, но спускаться, даже бегом, как давеча господин префект, с самого верха — плохая затея, когда дело зашло серьёзное. Прыгнуть со второго пролёта прямо на пол — лихая задумка, но в способности своей по нужде перекатиться Хикеракли не сомневался. Что же касается причины сего храброго поступка, была она, что называется, не умственной, а мышечной.

С верха лестницы Хикеракли преотчётливо разглядел, как Гришéвич-Гныщéвич вытаскивает из голенища нож.

Совершенно не ожидая нападения с воздуха, он обернулся, на что и рассвистал бесценные свои секунды. Рябое лицо его было перекошено нетипичной яростью — нешто наш дружочек надумал в стенах Академии всерьёз кровушку проливать? Вдохновился подвигом приятеля? Об этом и многом другом Хикеракли совершенно не думал — думало за него тело.

— Тебе говорю, Гныщевич, — рявкнул он, поднимаясь на ноги.

— Какой я тебе Гныщевич? — заорал Гныщевич.

— Самый что ни на есть гныщеватый гныщ и есть!

Какой-то студент постарше, прижатый Гныщевичем-Гришевичем к стенке самым что ни на есть разножовейшим ножом, и так-то был почти в полуобмороке, а от явления Хикеракли напугался ещё сильнее. И это в тот, что называется, решающий момент, когда надо пользоваться ситуацией и ноги уносить! Никакого понятия у человека.

Пока Хикеракли сетовал, тело его рассудило глубоко и метко. Чем, кроме беспрецедентно хамского поведения, примечателен в народе гныщ Гришевич? Мелким ростом, шпорами да шляпой. Мелкий рост — благословение пожизненное, это тело Хикеракли знало и само, шпоры прибиты к ногам, а вот шляпа…

Шляпу Хикеракли умыкнул мгновенно, только кое-как обчекрыженные гныщевичевские волосы и взвились. Хикеракли же взвился со шляпой обратно по лестнице.

— Тебя первым прибить, conard? — крикнул Гныщевич и, забыв о своей жертве, кинулся следом.

Краем глаза Хикеракли удовлетворённо подглядел, что жертва стены Академии покинуть таки догадалась.

— Догони сперва, олух!

Через полпролёта стало ясно, что догоняет олух вполне успешно, и Хикеракли метнулся в один из коридоров. Дело было в январе, вместо учёбы проводились отчётные экзамены, и под вечер Академия почти пустовала.

Совершенно забывший о ноже Гныщевич, с разбегу налетев на Хикеракли, просто съездил ему по скуле. Неожиданность какая! Ввиду малого роста лупцевать Хикеракли по лицу обычно было несподручно, и тому не перепадало. Непривыкший общаться наравне мелкий Гныщевич, впрочем, и сам нанёс удар мелкому Хикеракли смазанно, но мигом отскочил, встал в стойку, и стало ясно как день, что второй раз он такой ошибки не совершит.

— Тебе чего надо? Ты на кого лезешь? Жить надоело?

— «Тебе тево на-а-да», — передразнил Хикеракли, — ты головой своей подумал, петушок мой бойцовский, что творишь?

От подсечки уклониться было легко, но шпора всё равно проехалась по ноге, только сапог и уберёг. Не замедляя кругового движения, Гныщевич провернулся вокруг своей оси и неожиданно легко хлопнул Хикеракли раскрытой ладонью по уху — больно почти не было, зато в голове мгновенно загудело.

Вторая рука собралась в кулак и уже поджидала налетевшее на неё второе же ухо.

Хикеракли, коему ни на чуточку не надоело жить, рассудил, что так долго не протянет, и совершенно неблагородно отскочил назад.

— Ты расслабься, гныщ, всё равно твой знакомец убежал уже, — попытался он вразумить противника, — и ещё ты про ножичек забыл.

— Я тебя и без ножичка порву, сам видишь, — яростно ухмыльнулся Гныщевич и совершил прыжок, который совершенно однозначно должен был быть неисполним на таких каблуках.

Дверь лекционного зала по левую руку от Хикеракли подпирал приставной деревянный стул — их подтаскивали страждущим, когда сидений в аудитории не хватало. Стул полетел Гныщевичу под ноги. Гныщевич полететь на пол отказался, но споткнулся и зашипел.

— Дерись как мужик! — рявкнул он.

— Раньше вас, доблестный сударь, достоинство противников не заботило, — фыркнул Хикеракли, продолжая пятиться. — Ни секунды не сомневался в том, что ты, гныщевик, только против слабых горазд.

— Я знаю свои границы, — с хмурым азартом отозвался Гныщевич, — но для тебя их прямо сейчас раздвину.

И бросился на Хикеракли уже бегом. Будь он дружком своим тавром, вышло бы логично: тавр может себе позволить вложить в грубый удар тривиальнейший вес тела. А этот-то чего?

А этот импровизировал, подножку перепрыгнул — да так бы и пронёсся мимо, но уцепился в прыжке за шляпу. Шляпу Хикеракли не выпустил, по уху Гныщевичу съездил и сам, и оба они жизнерадостно покатились по полу. Вот только руки первого были мерзкой шляпой заняты, а второго (ух, он и ножичек отбросил!) свободны, и потому усесться сверху и придушить покрепче вора ему ничто не мешало.

— Убьёшь насмерть — казармами не отделаешься, — просипел Хикеракли. Хватка ослабла — инстинктивно, сиюминутно — но этого хватило на подленький удар коленом в спину и возможность вывернуться прочь. Гныщевич зарычал. Усталости он совершенно не выказывал.

— Слушай, лохматый друг, а как твои конелюбы относятся к твоим же шпорам? — подначил Хикеракли, в который раз отступая на безопасное расстояние. — Шпорами коня шпарят, неуважение-с!

— Не конелюбы, а коноеды, — запальчиво огрызнулся Гныщевич, после чего вдруг выдохнул: — Так и будем tout le jour по коридорам бегать? Отдай шляпу.

— Экий ты, портовая голытьба, к вещам-то личным привязчивый, — хмыкнул Хикеракли, и не думая сокращать расстояние. — Не отдам. Друг Метелин тебя кинул, так ты от боли-печали людей резать надумал?

— Я тебя резал? Нет. Пальцем трогал? Нет. Друг Метелин мой тебя касается? Non! — Гныщевич перешёл на новый, мрачно-угрожающий тон, и выглядеть стал в самом деле опаснее. — Шляпу отдай и катись своей дорогой.

Хикеракли задумчиво ущипнул заложницу за перо.

— А давай прямо, гныщ косматый, м? Раньше ты такого не творил. Чего осмелел вдруг?

— Твоего ли это ума дело?

— Я думал, ты человек практичный, — проигнорировал его Хикеракли. — Но время идёт, объект сбежал, а ты тут со мной возишься, да без ножичка. Выходит тебе, аки его сиятельству, просто злобу спустить надо? Вот уж разочарование.

Гныщевич хмыкнул, прямо как любил порой хмыкать сам Хикеракли.

— Тебе не понять, зеленовласка.

— На пальцах объясни.

— На пальцах? — Гныщевич остановился и скрестил руки на груди. — А почему нет? За спиной-то у тебя, если что, тупик. Объясняю просто, наглядно. Когда мне раньше до кого дело было, то как до ресурса, la ressource, смыслишь? Это не личное, это общественное, на судьбу отдельного человека мне плевать. А тут другое.

— Обидели тебя, что ли? Тебя?

— Вроде того, — снова сорвался на угрожающий шаг Гныщевич. Хикеракли соображал быстро.

— Не тебя. Дружка твоего.

— Вроде того.

— И ты, значит, вместо того чтобы дружка утешать, предпочёл меня колотить?

Гныщевич затормозил, и лицо его дёрнулось.

— Дружка не утешишь.

— Прибили, выходит?

— Не прибили, quelle absurdité. Говорил же, ты не поймёшь.

К чести Гныщевича будет сказано, когда шляпа прилетела ему в руки, ему хватило реакции её поймать. Скрыть недоумение — не хватило.

— Если не прибили, значит, утешить можно. Которого из дружков?

Объяснял Гныщевич чрезвычайно связно, только французских словечек Хикеракли не понимал. Но картинка всё равно рисовалась простая и понятная: утомившись от наглости малолеток, некоторые старшекурсники решили, что настало время ответного удара. Выданное графу Метелину («не абы кому, графу, mort et damnation!») наказание только укрепило их веру в то, что ответно ударить возможно. Но следовать за префектом было не с руки, и они решили, что называется, провернуть нечто особенное: выловили в каком-то закутке Плеть («и нашли же, мерзавцы, как-то без меня!») и покрасили ему косу.

Хикеракли расхохотался на всю Академию.

— Недаром, недаром они нам старшие, — кое-как проговорил он, — старые, мудрые! Умней и меня, и тем более тебя. Это уж точно агрессией не назовёшь, это шутка, что называется, сугубая!

Хохот его захлебнулся от злой, но скорее обидной, чем болезненной оплеухи.

— Conard, — процедил Гныщевич, — ты знаешь, что такое для тавра коса?

— Знаю-знаю, ваша честь, то же, что для пихта — волосы на ногах, гордость и вернейшая любовница. И что?

— И то, что есть нюанс. Плеть — общинный. Его в город только на тех основаниях и выпустили, чтоб чист был и безгрешен. Раз такое оскорбление получил всему таврскому народу…

— Не видать ему волюшки?

— Не видать ему жизнишки, — сумрачно передразнил Гныщевич.

Хикеракли задумчиво уставился на лепнину.

— Дай-ка я, уважаемый, по полочкам разложу. Я человек простой, мне не понять, но попробую мыслить конкретно. Как бы ты там ни дра-ма-ти-зи-и-и-ро-вал, дружок твой нынче — в какой-никакой опасности. А ты, выходит, тратишь время ваше бесценное на кровавую месть виновным и невиновным? Не пришло в голову ему, скажемте-с, помочь?

— Ты человек простой — и тупоголовый в придачу. Как ему поможешь? У него своя честь.

— Честь не перечесть… честь у всех своя. Когда через неё переступают, потом обычно становится лучше, а когда переступить не могут, потом и не оберёшься.

Гныщевич посмотрел на Хикеракли с сомнением. Шляпу свою он по-прежнему держал в руках — нерешительно так, не совсем по-гныщевичевски.

— Косу ему даже и не отрезали, — обольстительно пропел Хикеракли, — так, помарали чуток. Бывает, бывает. Верно? А значит, ежели дело в гневе общинном, может пересидеть, спрятамшись. Если спрячется.

— Справедливо, — неохотно признал Гныщевич.

— Но он не спрячется.

— Конечно, нет.

— И куда пойдёт отсвечивать?

— Туда, где есть шансы погибнуть славно. Где ему б и место, когда б не Академия. На бои.

Хикеракли присвистнул.

— Так они в самом деле есть? Что ни день, то новое, так сказать, открытие! — подойдя к Гныщевичу вплотную, он панибратски хлопнул того по плечу. — На бои тебе, родной мой, выходит, и дорога. Перехватишь быстро и ловко, аки шляпу, и не дашь погибнуть бесславно. Славной-то гибели, знаешь, не бывает.

— Это верно, — усмехнулся вдруг Гныщевич, но немедленно вновь помрачнел. — Ну перехвачу, ну выведу, а дальше мне с ним что делать? Прятаться ему некуда, у общины всё схвачено. Ночует при Порту. А я у себя в комнате общежитской, знаешь ли, не один. Cela ne colle pas.

— Никто не один. Сообразишь по обстоятельствам, ты парень сметливый.

Гныщевич окинул Хикеракли оценивающим взглядом, а потом решительно нахлобучил шляпу.

— Значит, так. Ты, раз такой умный и из себя весь душещипательный, идёшь со мной.

Хикеракли опешил.

— Совершенно не иду, помилуйте-с. У меня сразу два других дела есть.

— Идёшь, — Гныщевич категорично рванул его за плечо, — а по пути кумекаешь, как быть дальше.

— В Порт? Я человек простой, непортовый, меня туда не звали.

— Я зову, а вернее, в последний раз говорю тебе, что ты идёшь со мной, — Гныщевич не забыл свой ножичек, подобрал и привычным, оказывается, жестом сунул его за голенище. Хикеракли только вздохнул. Два других дела фигурой речи вовсе не были.

— И друг Плеть у тебя в переплёт попал, — проворковал он, нагоняя быстрый шаг Гныщевича, — и с другом Метелиным ты, говорят, рассорился — рассорился же, а? Один-одинёшенек во всём свете и остался.

— Зато ты у меня теперь есть, ненаглядный.

— Не я у тебя, а ты у меня.

Гныщевич вдруг сбавил шаг и развернулся с озарением на лице.

— Метелин — твоих лап дело? Он ведь после той promenade с тобой по казармам ко мне взрослым и мудрым вернулся. Ты подначил?

— А если и я?

— Зачем?

— А зачем он, дяденька, друзей моих притеснял?

Сие лаконичное объяснение Гныщевич вполне понял. Поджал губы.

— Со мной так просто не обойдёшься.

— Я ума только всё никак приложить не могу, — перешёл на шаг уже Хикеракли, — как ты, юный и глупый, в Академии отираться продолжаешь. Али многоуважаемый её глава и сам твоего ножечка боится? И секретарь Кривет нешто тоже?

— Я экзамены сдал, — горделиво отозвался Гныщевич. — Мне доступна литература на иностранных языках, впечатление производит отменное.

Эта детская гордость за свои достижения, так сказать, интеллектуальные выглядела нелепо и совершенно искренне. В Академии для портового мальчишки, взрощенного с некоторых пор таврами, жизнь была лёгкая, а потому, как оно и водится, скучная. Ему не хватало задач посложнее. Он и с Хикеракли-то заговорил голосом человеческим потому только, что тот подбросил сложную задачу аж дважды: сперва оказался в состоянии съездить по уху, потом сочинил всю эту (ему совершенно ненужную) аферу с Плетью. Это он, он, Гныщевич, был у Хикеракли как на ладони, а вовсе не наоборот.

А детская гордость в сочетании с детской же заботой о дурацкой шляпе была трогательной.

Два же других дела Хикеракли фигурой речи не были по-прежнему. И еслиодно из них являлось мероприятием, так сказать, увеселительным, без особого толку, то другое — другое имело наипрямейшее отношение к «другу его Метелину». И Скопцову. Было оно обещанным и запланированным их разговором, где Хикеракли-своднику полагалось всенепременно присутствовать вот уж двадцать минут как.

А раз двадцать минут как — то и что уж тут теперь поделаешь, чай не маленькие.

— За тобою теперь должок, — самодовольно бросил он немедленно ощерившемуся Гныщевичу, — да не за тавра твоего, не дёргайся. Сугубо финансовый. Ты мне сапоги попортил.

Глава 8. Январские ветры

Январь весь трещал под сапогами и крал дыхание. К назначенному месту Метелин пришёл раньше срока (просто не было мочи сидеть на месте), но перед дверьми ресторации развернулся, не решился мучить себя ожиданием — а ну как ещё напьётся до всяких разговоров, без того боязно, что не удержит себя в руках и…

И, собственно, что?

Раскидает пару столов в очередном заведении поприличней? Да кого уже этим удивишь. Нарвётся на санкции не только финансового характера? Да и это теперь уже было. Унизительно, мерзко, стойла, но в известном смысле даже душеполезно. В городе оно, конечно, не так, как в Академии — да в том и дело, что в городе оно не так! Это Академия различий не знает, а в городе он граф Метелин, в городе по-иному сложится.

Граф Метелин.

По документам — очень даже граф, очень даже Метелин. А по правде? Когда в детстве на отца ярился, мечталось: никакой он не графский сын, подкидыш, вон и волосы вправду черны до блеска, а отец его в дом взял по обещанию, клялся молчать и таить, но на совершеннолетие-то вызовет в кабинет, достанет из сундука ветхие пожелтевшие письма…

Объяснит, наконец, почему смотрит не в глаза, а пересчитывает пуговицы рубашки, трапезничает отдельно и, выезжая за город раз в сорок лет инспектировать чахнущее производство, не берёт с собой, сколько его ни упрашивай.

За город Метелин выехал сам, да так резво, что месяц потом прокутил в Столице. Родственник покойной матери навещал Петерберг, поддался уговорам, надумал показать шестнадцатилетнему Метелину настоящую, мол, светскую жизнь, которой отродясь, мол, в вашей припортовой дыре не было. Настоящая светская жизнь пошла к лешему со второго вечера, Метелин сбежал от родственников в трактирную комнатушку с видом на разбитую дорогу промеж полей.

И вернулся с позором к отцу, когда поиздержался, а столичные родственники отказались оказывать помощь — кроме той, которая поспособствует скорейшему отправлению обратно в Петерберг.

Метелин поёжился под порывом январского ветра, понял вдруг, что позабыл часы, а кружит заснеженными улицами уже давно — всяко теперь опаздывает. Ресторация для встречи была выбрана солидная, в аккуратном и солью покусывающем сапоги Конторском районе — сын генерала Скворцова может себе позволить. Хикеракли, взявшийся приглашение передать, ворчал, что уж в Конторском-то районе его услуги посредника возрастают в цене — но не всерьёз, конечно, просто набивался на дармовую выпивку. Мог не напоминать, Метелин проставил бы ему и так — без глупых хикераклиевских прибауток не ясно, как сыну генерала Скворцова в глаза смотреть.

А пришлось — Метелин опаздывал, но Хикеракли, выходит, опаздывал ещё сильней, поскольку сын генерала Скворцова в дальнем от входа, зато хорошо освещённом углу сидел один. Уже заказал бутылку столового вина и тарелку какой-то сырной закуски, но не притрагивался. «Скопцов», — вспомнилось Метелину. Неуважительно, зато по делу.

— Прошу прощения, если заставил ждать. Учебные нужды задержали, всё-таки экзаменационная неделя, — зачем-то соврал Метелин.

— Ничего-ничего… — покраснел вместо него сын генерала Скворцова и тотчас был ещё больше смущен подскочившим официантом, который проморгал взять пальто Метелина у входа и бормотал теперь какую-то заученную чепуху. Назначает встречи в солидных ресторациях, а не замечать официантов не приучен, одно слово — Скопцов.

— Впрочем, меня извиняет, что пришёл я всё-таки не последним, — воззрился Метелин на пустующий третий стул.

— Ужасная неловкость.

— Наш общий знакомец вообще любит пренебрегать социальными условностями.

— Что вы, граф, не сердитесь, я уверен, его отвлекло что-то существенное, иначе бы он непременно был уже здесь!

Метелин лишь махнул рукой и укрылся за поднесённым нерасторопным официантом меню.

«Граф, не сердитесь» льстило, но и мешало: Скопцов перед ним робеет, и совершенно непонятно, как дождаться Хикеракли, наталкиваясь поминутно на эту робость. Которая, по всей видимости, передаётся по воздуху, подобно простуде.

По истечении получаса (и половины же кувшина вина) неприличие молчания не только превысило все допустимые пределы, но и ощутимо издёргало нервы. Забывшись, Метелин осушил очередной бокал залпом, и едва притронувшийся к собственному вину Скопцов покосился на него с опасением.

— Видимо, что-то случилось… — пролепетал он в сторону.

— О да. Например, непредвиденная гулянка в общежитии.

— Вы несправедливы, граф, — ожидаемо возразил Скопцов. И, помявшись, добавил вдруг против всяких ожиданий: — Гулянка предвидена заранее и назначена на совсем уж позднее время, чтобы только не помешать нашей с вами беседе.

Метелин не нашёлся с ответом — столь странно и, пожалуй, забавно выглядел Скопцов, признающийся в том, что намеревается ночью пьянствовать.

— Не сочтите, что я тороплюсь в общежитие, — попытался Скопцов пошутить, решив, что нащупал ноту, — но, кажется, нам всё-таки придётся начать без переводчика.

— Вы тоже обитаете в общежитии Академии или только заглядываете побуянить? — произнесённый вслух, вопрос этот прозвучал менее изящно, чем подразумевалось. Как жалкое намеренье отсрочить содержательную беседу он прозвучал.

— Обитаю, да… Как раз с Хикеракли.

— И вам не утомительно делить комнату, пусть бы даже и с приятелем? Вы всё же достаточно состоятельный человек, насколько я могу судить. Простите, если…

— Никакого «если», мне понятно и ничуть не оскорбительно ваше любопытство! — Скопцов поддержал незначительную болтовню с преувеличенной радостью. — Понимаете, граф, так вышло, что я с самых детских лет обитал в казармах при отце — у меня попросту нет никакого подобия дома в городе, а заводить его сейчас показалось мне расточительством. То есть, нет, не совсем, — затараторил он с чего-то, — я искал было квартиру в Людском районе, поближе к Академии — но, видать, поздно спохватился и поближе как раз не нашлось. Вот и решил, что в общежитии нет ничего зазорного.

— Ничего зазорного, — поспешно кивнул Метелин, предположив, что причина смущения Скопцова — в нежелании далеко ходить каждый вечер неспокойными дворами Людского района. И встречаться-то он предложил в Конторском, и ресторацию выбрал какую-то прям чиновничью вместо нормального кабака. И при том — с самых детских лет в казармах. Уму непостижимо.

— …А в общежитии занимательно, там люди всякие есть — и иногородние, и иностранцы даже. Можно многое узнать, даже на улицу не высовываясь. И к тому же такое чувство, будто вовсе из Академии не выходил.

Конечно, там же и Гришевич живёт, который этому доходяге столько крови попортил. Правда, Гришевич в общежитии не промышляет: студенты-то тамошние те же, да не те — кто в общежитии устроился, тот обыкновенно из родительского кармана деньги уже не таскает, другие нравы. Ну, так Гришевич раньше говорил — до тех пор, покуда Метелин не вернулся с казарменного наказания. А после наказания у них обратно не срослось: не мог же Метелин напрямик высказать, почему это он вдруг передумал на доходяг страх наводить! Пришлось юлить, упирать на то, что с тем скандалом руководство Академии внимательней стало — чистейшая, между прочим, правда, Гришевичу бы самому теперь внимательней чужие кошельки по закоулкам щупать. А Метелину, мол, из Академии быть отчисленным не с руки — и вновь правда, вновь чистейшая. Вот скажет ему Скопцов, что Хикеракли тогда в казармах наобещал, и можно отчисляться. Два месяца они его издалека испытывали, всё не верили, что в самом деле утихомирился, а теперь сидит Метелин со Скопцовым безо всякого Хикеракли, вино распивает и беседует зачем-то об общежитии, будто это может отменить его уродливую, как портовый калека, жизнь.

— Граф, я вас утомил? — обеспокоился Скопцов. Видимо, по лицу Метелина что-то этакое пробежало.

— Нисколько. Просто… — повторно врать про экзаменационную неделю не хотелось, ничего другого на ум не пришло, и ответ скомкался в горле, не сложился в куртуазное оправдание.

Стало жарко и мало вина (никогда ведь не любил, кислятина одна и никакого хмеля в голове!).

— Какой же я негодяй — сижу, терзаю вас чепухой! — Скопцов весь переполошился, всплеснул руками, едва не опрокинув свой бокал. — Это всё от смущения, граф, — добавил он куда тише и доверительней. — Знали бы вы, какой жгучий стыд я испытываю за детское своё любопытство, сделавшее меня невольным хранителем чужих тайн.

Все эти романные штампы — «жгучий стыд», «хранитель чужих тайн» — должны были вызывать приступ рвоты, но почему-то, наоборот, успокаивали, примиряли с вином и перетопленным от бестолкового усердия залом. Или успокаивало то, что за романными штампами скрывалось: Скопцов и сам не рад быть разносчиком пересудов, не кичится своим преимуществом, не услаждает самолюбие за счёт прибежавшего по первому же зову Метелина.

— Чрезвычайно благодарен вам за готовность со мной встретиться, — скороговоркой выпалил он, предполагая, что душевных сил на учтивость потом может и не сыскаться.

— Это я должен быть вам благодарен за возможность облегчить совесть. История, о которой вам обмолвился Хикеракли, когда-то, признаюсь, буквально лишала меня сна. Я и вообразить не мог, что однажды познакомлюсь с человеком, для которого она имеет самое животрепещущее значение…

Так и прошелестел: «самое животрепещущее значение». Просто немыслимо, насколько же проще, когда за тебя шелестит романными штампами кто-то другой.

Может, оно и хорошо, что Хикеракли потерялся где-то в ветреном январе? Его прибаутки колют острыми краями, всё-то ему лишь повод позубоскалить, а до нелепого почтительный Скопцов будто бы безопасен, будто бы с лакейской покорностью проглотит собственный язык, стоит только глянуть на него исподлобья.

— Продолжайте же, — по-хозяйски откинулся Метелин и кивнул официанту на почти что приговорённый кувшин вина.

Скопцов сцепил пальцы в замок, стал весь будто бы ýже, хотя и без того не удался в плечах.

— Как я чуть раньше упоминал, в казармах Охраны Петерберга я с самых детских лет. Ребёнку, конечно, многого не скажут, но всегда есть способы и самому разузнать… Ох, граф, что же я такое несу! — вновь запутался он в словах, посмотрел растерянно: будут, мол, бить, или пронесёт? — Тут, наверное, не обойтись без некоторой предыстории — вы уж извините мне моё многословие, граф. Так вот. Первый раз расстрельному приговору я был свидетелем лет в четырнадцать — не потому, конечно, что прежде не приговаривали, а просто так уж сложилось: сочли достаточно взрослым, не стали намеренно утаивать. Я переживал изрядно — всё ж таки убийство, пусть и по закону. Но хотелось взглянуть. О, понимаю, сколь чудовищно это звучит, но я сейчас о том лишь, что детскому разуму — чтобы справиться с этим парадоксом несправедливости! — чудилась непременная необходимость неким собственным будто бы ритуалом почтить прерванную жизнь, — Скопцов вдруг выдал категорически не подходящий к его пламенной тираде смешок едва ли не ядовитого свойства. — Спросил, конечно, у первого подвернувшегося солдата, так когда же казнят. А он и ответил: да, мол, когда наиграются.

Потный официант (ну прекратили бы топить, сколько можно!) как раз заменил кувшин, замер перед столом в ожидании иных указаний. Он был пожилой, с полированной лысиной и совсем не походил на официантов тех рестораций, которые обыкновенно посещал Метелин. С прижимистым и непьющим Гришевичем они гуляли по кабакам попроще, где заказы разносили румяные злоязыкие девки. Девки Гришевича за трезвость то и дело поддевали, и Метелин как-то предложил ему одну такую девку у хозяина кабака и купить в назидание — разумеется, на его, Метелина, средства. Думал, значит, приятелю подарок сделать.

Приятель только фыркнул: «А ещё графьё! Где только таких manières impolies нахватался?» и через полчаса поднялся наверх с той девкой безо всяких средств.

— Пшёл вон, — сообразил Метелин услать официанта, когда заметил, что Скопцов молча теребит салфетку.

— Не знаю даже, как и продолжить… — озабоченно огляделся тот по сторонам. — До вас, граф, наверняка доносились слухи о репутации Охраны Петерберга? Безраздельная власть развращает. Стоит ли мне пытаться вам пояснить, что значит это дикое «когда наиграются»?

— Пожалуй, нет.

Про «наиграться» тоже с Гришевичем история была. Однажды убедил-таки его поужинать в заведении, подобающем по статусу графу Метелину и его спутникам. Плеть не рискнул, что было досадно: явиться в «Нежную арфу», тихое местечко прямиком за Филармонией, при ручном тавре — вот это был бы номер! Не в «Петербержскую ресторацию» же направлялись, в «Петербержской ресторации» Метелину и самому не по себе — недаром она окнами на здание Городского совета смотрит.

Ужин в «Нежной арфе» выходил тоскливым: публики отчего-то почти не было, Гришевич портовую натуру демонстрировать не спешил, всё больше сам присматривался, приценивался к широкой жизни будто. Досидели до поздней ночи, но как-то пресно. Официант — без конца ошибавшийся, явно едва устроившийся — надумал указывать им, когда уходить, и Метелина понесло. Там в ресторации сплошь филармонические мальчики, они тарелки собирают в ожидании местечка в оркестре — чрезвычайно духоподъёмно им музыкальные запястья над столом выворачивать. Присутствие Гришевича Метелина тогда раззадорило ох не только на выворачивание запястий, но от Гришевича же он под конец по рёбрам и получил.

«Наигрался?» — выплюнул тот в лицо Метелину и совершенно неожиданно сам склонился вынимать осколки из музыкальной ладони.

И так и плевался потом по дороге: «Во всём беленьком между столами порхать — это работа, а не тебе, графью, развлечение. Попробуй, comme on dit, сам хоть денёк так продержаться, а потом играйся».

— …меня, как вы понимаете, эта практика куда сильнее расстрела возмутила. Там же никакого нравственного сомнения, одно только «раз к расстрелу приговорили — так никто не накажет, поскольку и не узнает», — Скопцова передёрнуло от омерзения. — А старый пёсник, который меня с колыбели, наверное, всё хотел с собаками своими подружить, решил мою рвущуюся пополам душу подбодрить. В своеобразной, как вы можете догадаться, манере. Рассказал, что сейчас-то ещё ничего, а вот лет пятнадцать назад — гуляли так гуляли. И, мол, между прочим, с высочайшего аристократического дозволения, — Скопцов спрятал глаза. — Когда, мол, граф-то Метелин вместо себя под суд свою охрану сдал.

А сердце всё-таки ухнуло.

— Я тогда ещё переспросил сразу: и что, над невиновным тоже измывались? Мне ответили, что измываться-то — это всегда пожалуйста, а виновный-невиновный — не для служивого ума задачка. А я вцепился насмерть: почему ж, мол, говорите, что кто-то кого-то вместо себя под суд отдал, а потом отнекиваетесь? На меня, конечно, только руками и замахали: дело, мол, тёмное, да и тиной болотной давно поросло. А мне по живому проехалось, — будто оправдывался Скопцов. — Когда Городской совет к расстрелу невиновного приговаривает — это одно, и совсем другое — когда солдаты, приговор призванные исполнять, полагают его промеж собой несправедливым, а всё равно не отказываются от своих… развлечений.

Скопцов впервые за всю их встречу щедро отпил вина.

Голова Метелина была до того пуста, что в ней, казалось, воют январские ветры. Хорошо хоть Скопцов вроде бы не нуждался в овациях.

— Я так долго к этому подступался, граф, потому что не хотел оставить ложное впечатление. Да, мой отец — генерал Южной части Охраны Петерберга, и когда я заинтересовался той историей, уже им был. Да, я имел физический доступ к его бумагам и доступом этим воспользовался. Пусть это нарушение, я не отрицаю, но я пошёл на него не из досужего любопытства и не из любви к пересудам, а по единственной причине. Я должен был — понимаете, граф? должен! — прояснить для себя, как далеко простирается низость Охраны Петерберга. Мой отец никогда не давил на меня с выбором, но в то самое время вновь загорелся надеждой всё-таки приспособить к казарменной жизни. И я, признаться, много размышлял о возможности такого пути для себя. Но, как видите, всё-таки поступил в Академию, а не на службу.

Мысль о Скопцове на той самой службе была столь абсурдной, что из Метелина против воли выскочил смешок. Выдулся январскими ветрами из головы.

— Простите великодушно, я наверняка наскучил вам со своими исповедями, — вновь зачастил Скопцов. — Обратимся же наконец к сути дела. Если вы пожелаете, я готов обсудить с вами известные мне подробности, но в самом общем виде история такова: у графа Александра Сверславовича Метелина имелся личный охранник. Как вам известно, в Петерберге это не принято, да и в те годы принято не было — Петерберг ведь и так охраняется, а соответствующие функции при необходимости выполняют либо любые телесно пригодные слуги, либо же нанятые через командование солдаты Охраны Петерберга. Но граф Александр Сверславович Метелин экстравагантничал и утверждал, что привычку такую перенял у столичной семьи молодой супруги — и охранника своего из-под Столицы как раз и привёз. Но буквально через полгода охранник его попался при облаве на подпольных боях — знаете, была и такая в Порту… забава. А вот дальше протоколы для Городского совета и внутренние, по следам той облавы, расходятся. Первые утверждают, что попался охранник, вторые — что и господин его в так называемом зрительном зале присутствовал, — Скопцов умолк, поскольку за соседний стол усаживались какие-то накрахмаленные стенографисты. Проклятый Конторский район, даже в солидной ресторации никакого уединения!

— Господа! — повысил голос Метелин, не утруждая себя поворотом головы. — Вам не кажется, что в зале ещё немало свободных мест?

Ему и бокового зрения было достаточно, чтобы проследить за тем, как накрахмаленные стенографисты внимательно изучили все детали его туалета, задержались глазами на алмазных запонках и расшитом серебром вензеле, а после всё же нашли себе другой стол.

Расшитый серебром вензель графа Александра Александровича Метелина, леший.

— Мне мучительно высказывать вам в лицо такие вещи, граф, — вздохнул Скопцов, — но я готов утверждать, что их сиятельство Александр Сверславович откупились от Охраны Петерберга. Я отчасти представляю, как подобные махинации отражаются в бумагах.

— Я уловил, что вы имеете в виду, и без пояснений. Ещё что-нибудь?

Скопцов от его тона пошёл пятнами.

— Я мог бы, наверное, предоставить доказательства…

— Я вам верю. Продолжайте.

— Хорошо, — собрался с мыслями Скопцов. — Также я осмелюсь предположить, что на подпольные бои своего охранника привёл сам граф Метелин и даже имел с этого некоторую прибыль. Когда же начался процесс, граф Метелин — в качестве нанимателя — дал обвиняемому уникально дурные характеристики… которые вызывают закономерный вопрос, зачем же он держал столь отвратительного человека в своём доме, — последние слова Скопцов стыдливо пробормотал себе под нос. — В частности, он обмолвился, что подозревает охранника в интимной связи со своей молодой супругой.

И это Метелин уже уловил. Безо всяких пояснений.

— …И обратил особое внимание на характерную внешность обвиняемого, усомнившись, что обладатель столь ярких кассахских черт мог и впрямь с рождения носить росскую фамилию «Грибакин». Проще говоря, обвинил в использовании поддельных документов. — Скопцов с невыносимым тщанием изучал стену за плечом Метелина и бубнил как по писаному: — Что косвенно подтвердилось, когда во время применения к обвиняемому необозначенных физических воздействий тот кричал по-кассахски. И подтвердилось прямо, когда из Резервной Армии пришла бумага о том, что в соответствующий период рядовой родом с плато Кассэх действительно дезертировал по неизвестной причине. На версию о дезертирстве из Резервной Армии Охрану Петерберга также навёл граф Метелин, — пальцы Скопцова вновь сцепились в замок. — Вынесение окончательного приговора было отложено до получения ответа из Резервной Армии, но сам обвиняемый его не дождался. Пребывая под арестом в казармах Охраны Петерберга, повесился на лошадиной узде.

Метелину очень хотелось выйти из протопленной до самого потолка ресторации наружу к январским ветрам, но он так и продолжил неестественно ровно сидеть на стуле и даже зачем-то спросил:

— Почему?

Скопцов одарил его каким-то решительно непереводимым взглядом.

— Не сомневаюсь, вы за свою жизнь успели услышать несколько больше характеристик Охраны Петерберга, нежели дал вам сегодня я. И несколько больше цветистых сплетен о её зверствах. А я, граф, не слышал ещё ни одной, которая превосходила бы правду.

Глава 9. Бесчестие

Правда жизни заключается в том, что неловкие ситуации, сколь бы неприятными они ни казались, — это мелочь. Раздражает, когда люди начинают дёргаться оттого, что им-де не о чем поговорить, не начать беседу и так далее. Если не о чем и не начать, зачем вообще собрались?

Плюс для упрощения беседы существуют всяческие, например, словесные и логические игры. Карты, домино, в конце концов.

Валову нравился Хикеракли за способность никогда и нигде не испытывать лишней неловкости.

Валову не нравилось, что Хикеракли любил иногда скрыться, оставив неловкость другим.

— Так вы что же, в самом деле живёте с, м-м-м, господином Гришевичем? — не без нервов спросил Сандрий Придлев, решившийся наконец-то распить с новообретёнными друзьями бальзам.

Когда он об этом всех известил, Хикеракли похлопал его по плечу и смахнул фальшивую слезу: «Моя школа, никаких академиев не нужно. Молодцом. По такому поводу предлагаю — нет, сударь, не предлагаю, настаиваю! — настаиваю на дальнейшем расширении круга общения. Путём принятия, так сказать, бальзамов на сердце».

Перспектива предложить Сандрию острый самогон, иронически зовущийся твировым бальзамом, вызывала у Валова сомнения. Тем более в общежитии, в чужой комнате. Кто потом убирать будет? Кто поведёт Сандрия, человека приличного и потому прежде ничего крепче водки не употреблявшего, домой? А вести придётся — уж способность твирова бальзама исцелить человека от навыка прямохождения известна.

«Круг общения, — ответил на это Хикеракли и, протянувшись, постучал Валову по лбу. — Соображай».

— В самом деле, с Гришевичем и живу, — лучезарно улыбнулся За’Бэй. — Будто в этом что странное есть?

За’Бэй сидел с ногами на столе, вжавшемся в стену не самой просторной комнаты между кроватями. Господин За’Бэй — Феогнид Мимнерм Анакреонт Ксенокл Букоридза-бей, какой-то турко-грек, приехавший в Академию из Европ, — и был пресловутым «расширением круга общения». «Свойский, весёлый. Щедрый, что, сами понимаете-с, немаловажно, — доверительно поведал Хикеракли Валову накануне. — Но нашему брату он дорог не этим».

«А чем?» — подозрительно переспросил тогда Валов.

«А тем, с кем делит комнату, а также приятельствовать изволит. Как подружимся с ним — мигом приобретём, что называется, от некоторых типов иммунитет. Чую-чую».

«В человеческих, а тем более бесчеловечных отношениях свойство транзитивности не работает».

«У меня заработает», — отмахнулся Хикеракли и был таков.

Валов идти не собирался. Вся эта дурная манипуляция вызывала у него наихудшие предчувствия. Познакомиться поближе с шапочным приятелем Гришевича, чтобы тот только отвязался? Во-первых, неэтично. Во-вторых, не сработает.

«Это ты зря, Коля, — заметил ему позже Драмин привычно рассудительным тоном, — это Хикеракли верно мыслит. Тут не про отношения, тут про это… право гостя. Ну сам смотри. Вот когда твой отец меня к себе с улицы подобрал, ты боялся, например, что я что-нибудь украду и сгину?»

«Первое время», — честно, но сердито ответил Валов.

«А почему ничего не сделал?»

«Отцу виднее».

«Вот, — хикераклевским жестом воздел палец Драмин. — Когда в твой дом кого-то пускают, он становится гостем. Хочешь не хочешь, у него появляются права. Следовательно, если турок-грек нас к себе пригласит, Гришевичу ничего не останется, кроме как смириться».

Валов был более чем уверен, что Гришевич от подобных теоретизаций далёк, но Сандрия Придлева разочаровать не смог. Тот целый семестр решался дать себе отдыху. А отдых — законное человеческое право, не дело ему препоны чинить. Даже если решился он только в экзаменационную неделю. Даже если на бальзам. Вот Хикеракли пусть за ним и убирает, раз такой коварный.

Сандрий же продолжал расспрашивать За’Бэя — по-прежнему нервно, но с заметным любопытством.

— И господин Гришевич не досаждает? Ну, знаете, у него ж репутация.

— Да я сам-то в общежитии надолго не задерживаюсь, не так мы часто встречаемся, — засмеялся За’Бэй. — А на всё остальное есть вот это, — постучал по столешнице короткой округлой трубкой. — Заморские травы сборов особых, расслабляют. И потом, чего б ему мне досаждать? Он отличный парень, задорный.

Драмин заинтересованно протянулся к трубке, и только заметный пинок от Валова помешал ему быстренько её развинтить.

Если бы не явился один Хикеракли, они бы давно уже пили. Но бальзам и ликёры сиротливо стояли на столе, и притрагиваться к ним казалось нечестным: Скопцов тоже отсутствовал. А это было совсем не в его духе.

Валов досадливо поджал губы. Несмотря на расположение За’Бэя, довольство Драмина и прожорливое любопытство Сандрия, несмотря на беседу во вполне приятельственных тонах, он не мог отделаться от ощущения, что бездарно тратит время.

Небольшая комната умудрялась сочетать китчевые роскошества и своеобразный аскетизм. По полу был расстелен ковёр, по стенам — развешаны декоративные маски, кубки, бусы и тряпки, а из-за спины За'Бэя выглядывало невероятно глубокое и чистое зеркало в литой серебряной оправе. Но всё это было привозным, музейным, нежилым. Не комната, а кладовая для запасов. И, понял Валов с пущей досадой, она ничего не говорила ему о Гришевиче.

По его подсчётам, тот должен был за прошедший семестр собрать солидную сумму. На что же он её тратил?

— Это, mon ami, требует объяснений, — раздалось от дверей.

Валов успел взять себя в руки и не отреагировать так, будто его поймали на горячем. Драмин и Сандрий вздрогнули, даже За’Бэй изобразил некоторое удивление. На пороге с видом не вовремя вернувшегося супруга стоял Гришевич — как обычно, при своём тавре. Только место графа Метелина почему-то занимал сейчас Хикеракли.

Почему-то к Хикеракли Гришевич и обращался.

— Почто ты, друг Гныщевич, полагаешь, что объяснения причитается давать мне?

Вместо того чтобы недоумевать, какого, собственно, лешего Хикеракли якшается с Гришевичем и разговаривает с ним вполне по-дружески, Валов почему-то зацепился взглядом за тавра. Через всё своё непроницаемое лицо и смуглую кожу тот был невероятно бледен — если в данном случае вообще применим такой термин.

Драмин открыл было рот, но сказать ничего не успел.

— «Гныщевич»! — расхохотался За’Бэй. — Мне нравится!

Хикеракли низко поклонился.

— Эй, mon ami, — рявкнул на него Гришевич, — что-то ты, родной мой, недопонял.

— Брось ужимки пред тем, чьё интеллектуальное, как говорится, преимущество мы уже установили, то бишь предо мной, — картинно поморщился Хикеракли, захлопывая дверь. — Плеть, поворачивайся.

Тавр уставился на него со злым непониманием, потом перевёл вопросительный взгляд на Гришевича. Тот сложил руки на груди, нахмурился. Медленно обвёл собравшихся глазами.

— Господа, что-то случилось? — очень вежливо спросил Сандрий Придлев.

— Думаешь, умник, виновники о своих подвигах ещё не всем песнь пропели? Всем, не сомневайся, — не услышал его Хикеракли, по-прежнему упиваясь снисхождением в адрес Гришевича. — Сейчас я и тебе урок жизни преподам.

В дверном проёме, как в картинной раме, смотрелись они — оба люди, прямо скажем, роста невысокого — чрезвычайно забавно. Гришевич был даже ниже Хикеракли, хоть и компенсировал свои особенности каблуками да шляпой; зато сложения — совсем уж хрупкого, как ребёнок. И не поверишь, что такая злобная крыса.

Гришевич неохотно кивнул тавру. Тот молча повернулся лицом к стене.

На сей раз расхохотался Валов.

Ритуальная коса тавра была выкрашена в сочный бирюзовый цвет.

Как ни странно, Гришевич не шевельнулся — только улыбнулся очень нехорошо:

— Весело? Может, тебе pour rendre la vie plus de plaisir станцевать?

— Крашеная коса — это для тавра нехорошо, — рассудительно сообщил Драмин. — Это надо бы как-нибудь исправить.

— Улавливаешь на лету, — Хикеракли шагнул вперёд и широко махнул рукой, будто приглашая желающих отведать таврской косы. — Проблема, господа мои хорошие, такова. Вот тавр. Вот коса. Косе б природной быть, так сказать, естественной, а она нынче поголубела. И это, как че-рез-вы-чай-но точно отметил господин Драмин, нехорошо. И с этим надо что-то делать. Думаем, господа, думаем.

Гришевич что-то прошипел Хикеракли, но тот покосился на него с обычной наглой покровительственностью и только закатил глаза.

— Можно посмотреть? — спросил Драмин. — Я руками лучше думаю, — позволения, в отличие от тавра, он ждать не стал, подошёл к тому и спокойно начал перебирать волосы, как пару минут назад — трубку За’Бэя.

— Отрезать и дело с концом, — буркнул Валов. Замысел Хикеракли был ему вполне понятен: помоги врагу своему, дабы совесть не позволила ему далее оставаться врагом. По-прежнему неэтично. По-прежнему не сработает. Не говоря уж о том, что беда не стоила и выеденного яйца. Не говоря уж о том, что Валов всё не мог взять в толк, с чего это они дружно решили избрать путь всепрощения и сотрудничества. Сам он вовсе не испытывал желания помогать ни Гришевичу, ни его тавру.

— Ты совсем притупился? — грубо бросил Гришевич. — Знаешь, что для тавра отрезанная коса?

— Как не знать, когда они не забывают рассказать об этом всем и каждому. Чай не пальцы отрезать предлагаю, отрастёт обратно.

— Не отрастёт, imbécile, он не даст ей отрасти. Это бесчестие.

— Да? А если б у него лишай был или другая болезнь, и отрезать или сбрить было нужно по медицинским причинам, это тоже было бы бесчестие?

— Слушай, ты…

— Нет, это ты слушай, — неожиданно для самого себя вскочил Валов. — Я прекрасно осведомлён, что в разных культурах различаются и представления о рамках допустимого. И о чести, ха-ха. У меня, например, они совершенно не совпадают с твоими. Но надо ведь как-то свой моральный кодекс увязывать с рациональными представлениями о жизни? С научной картиной мира? А? Если б я ему косу предлагал отрезать, чтобы поглумиться, это было бы одно, это было бы бесчестие. А так, так бесчестие всё равно уже есть, а? И я предлагаю, если хочешь, медицинскую процедуру! Нет тут ничего шибко сложного для понимания!

— Эк ты, когда вас много, осмелел-то, — невероятно гадко ухмыльнулся Гришевич.

— Вообще говоря, просто переплести можно, — вынес вердикт Драмин, пропустивший, кажется, всё сказанное мимо ушей. — Тут не всё прокрасилось, могу показать. Правда, мороки много…

— А бери мою? — предложил вдруг За’Бэй. — Ну, косу мою? Если и правда, как, э-э-э, Коля говорит, твою отрезать, можно заменить. Подтемнить, никто и не отличит.

Коса его косой не была — была длинным хвостом, перетянутым всех цветов радуги нитками, но турко-греческие волосы и впрямь можно было принять за таврские, разве что вились не так мелко.

— А как же бесчестие? — не удержался от яда Валов.

— Слушайте, господа, да не надо ничего делать! — подал вдруг голос из своего угла молчавший доселе Сандрий, тоже вскочил и немедленно смутился всеобщего внимания. — Мы, по-моему, тут совсем запутались. Какова, собственно, наша техническая задача? — Хикеракли и Гришевич синхронно открыли рты, перебив друг друга, и Сандрию пришлось пояснить: — Просто, понимаете, одно дело — если нам нужно как-то… с бесчестием… совесть, что ли, очистить. Тут я не очень… Или перед нами задача практическая?

— Практичнее некуда, — вперился в него Гришевич. — Отношения между Плетью и косой — это отношения между Плетью и косой. Но есть ещё отношения между косой и общиной.

— То есть нужно, чтобы они не знали? — кивнул Сандрий. — Ну так это ведь просто, надо Плети в общине не показываться.

— А где ему показываться, mon petit? В общежитии долго не просидишь, тут проверяют. Ты его к себе возьмёшь? Или ты? — зло кивнул он на Валова. — Или ему при вокзале спать?

— А я могу, — с обезоруживающей задумчивостью поднял глаза Сандрий. — Не к себе, конечно, и не насовсем, но если дело только в том, чтобы пару месяцев где-то пожить… За месяц, ну за пару краска смоется, они же не травили предварительно, так? Значит, ждать недолго. — Он умолк, напряжённо что-то соображая, и не сразу заметил, что повисла тишина.

— Говори, — коротко велел Гришевич.

— А? Да, я могу найти жильё. Без особенных удобств, зато, пожалуй, во всех прочих смыслах подходящее… А впрочем, удобства ведь не в приоритете? Вот смотрите. Старший брат мой — аспирант, в Штейгеля преподаёт и учится. А в Штейгеля, конечно, не только семинары и лекции, там и наука есть. Хотя как наука — прикладная… Обращаются, в общем, пациенты с разными сложными случаями. Ну, это я говорю «сложными», а имеются в виду часто всякие неприятные болезни. Такие, в которых признаваться нехорошо. Подобных пациентов, конечно, в аудитории не покажешь, в лазарет не положишь, это дело деликатное. И по этому поводу есть у Штейгеля несколько постоянных квартир в Людском. На случай как раз таких пациентов — платят они, сами понимаете, хорошо, так что квартирам часто позволяют простаивать.

— Денег надо много, — всё так же коротко заключил Гришевич.

Валов злорадно хмыкнул: много ему, значит? Неужто со студентов Академии столько не набрал? Хотя, с другой-то стороны, жильё в Петерберге — тесном, закрытом, ограниченном в застройке кольцом казарм — стоило в самом деле денег запредельных. Здесь же Порт, торговый узел, иностранные и иногородние гости толпятся — вот на них цены и рассчитаны.

— Да, много… Хотя нет, тут же можно по-другому! Точно! Я об этом думал раньше на такой вот случай, только для себя. Если сбежать захочу, — смущённо пояснил Сандрий. — Мне к концу года нужно сдать отчётный студенческий проект. На младшем курсе проекты обычно без изысков, особенных вложений не подразумевают, но никто не запрещает ведь инициативу проявить и выдумать нечто посерьёзнее… А поскольку мой брат в Штейгеля преподаёт, я могу под свой проект добыть такую квартиру на пару месяцев бесплатно, мне не откажут. Неприятно, конечно, но выполнимо.

— И что ты сдашь им в качестве проекта, косу бирюзовую? — возмутился Валов. Одно дело — сочинять тавру пути избавления, ладно, но самому за него подставляться — это уж чересчур!

— А сдавать ничего не надо, это же наука! — просиял Сандрий. — Там отличная схема, её прямо и тянет поэксплуатировать. Мне ведь квартиру не до конца учебного года надо, на самом-то деле, верно? А возьму я её якобы до конца, на пять месяцев. Бесплатно, ради науки. Но через пару месяцев приду и скажу: так и так, проект мой не удался. Ну сочиню какую-нибудь отписку. Это нормально, от меня всё равно ничего особого не ожидают. Сочтут, что решил кумовством наверх вылезти — ну и не справился. Вот. Правда, тут уж я должен буду за эти два месяца Штейгелю финансы возместить — за то, что квартиру впустую занял, — но возместить не все, а только двадцать процентов. Я ведь бедный студент! Был бы проект, мне бы ещё премия сверх того полагалась, а без проекта всё равно карманы не выворачивают, если им документацию предоставить по форме. То есть если по форме — это тридцать процентов, но можно и до двадцати сбить, сочинив себе дополнительные затраты на оборудование, допустим, помещения. Даже интересно, купятся ли… Ну ведь грех такой схемой не повертеть! — Увлекшись объяснениями, Сандрий шагал по комнате и активно жестикулировал, но теперь остановился прямо перед Гришевичем и развёл руками: — Правда, двадцать процентов от пары месяцев всё равно платить придётся.

— Это сколько? — прищурился тот.

— Грифонов восемьсот.

Гришевич с ухмылкой кивнул.

— Теперь я знаю, сколько мне маляры наши красильщики должны.

Зачарованно созерцавший всю эту сцену Хикеракли встрепенулся и рассмеялся в голос.

— Слушай, Сашка, а ты не промах! Я знал, с того момента, как глаз на тебя положил, знал! Ха! — Он подошёл к Сандрию и заглянул ему в лицо с искренним восхищением. — Думаешь, я тебя за дельное предложение хвалю? Ан нет, я тебя за другое хвалю. Ты всё плакал, горевал всё, что сердце к медицине не лежит. Но есть в тебе душа, есть, только на другое повёрнута! Ты ведь всё это не из желания руку, как говорится, помощи протянуть, не из страха там или ещё чего. Ты это, Сашка, от любви к деньгам — а вернее, от любви деньгами ворочать! Видишь, есть она, есть любовь. Мальчик Придлев любит прибыль!

— Я у тебя каким-то торгашом получаюсь, — без обиды укорил его Сандрий.

— Не-е-ет, — тряхнул курчавой головой Хикеракли, — торгаш — это он, — ткнул пальцем в Гришевича. — Он деньги любит — твёрдую, как говорится, деньгу. А ты — ты-то говорил про финансы. И это, Придлев мой Приблев, две большие разницы!

Валов бы на такое хамство наверняка обиделся, а Сандрий как-то задумчиво улыбнулся. С того тёплого октябрьского денька, когда все они перезнакомились, он не очень скрывал, что терзается своей печальной неспособностью полюбить медицину. Как ни бился, кости да мышцы заставляли его скучать, а разум легко умудрялся найти новую отговорку, чтобы только не учить химию. И теперь он, кажется, воспринял дурачества Хикеракли всерьёз. Куда только не заведёт человека потребность в самоидентификации!

— Спасибо, — сказал, обернувшись, тавр. Трупная бледность с него до конца не сошла, но выглядел он уже куда лучше. — Спасибо за твоё предложение.

Валову показалось, будто он один здесь заметил, что благодарил тавр не Сандрия, а вовсе даже предложившего свои волосы За’Бэя.

После этого настало наконец-то время пить. Мгновенно захмелевший Сандрий доверительно объяснял собравшимся, что именоваться Приблевым ему, пожалуй, даже нравится — что он с первого дня знакомства немного завидует тем, кому перепало прозвище, что это, мол, это же так компанейски. Гришевич к выпивке не прикоснулся, одарил компанию презрительным взглядом, но из комнаты не ушёл — закинул свои шпоры прямо в балык и даже поддерживал иногда беседу. Изображавший полную невменяемость Хикеракли всё лип к нему и навязчиво доказывал, что «вместе-то оно сподручней», «поговорить-то оно полезно, вот и друг твой Метелин тебе докажет», а «ребята всё хорошие, мировые, самолично отбирал, и тебя вот, Гныщевич мой, отобрал». Драмин ворчал, что квартира — это хорошо и полезно, но косу бы лучше всё-таки ежедневно переплетать, он покажет как. За’Бэй перекидывался с Гришевичем фразами на непонятном языке, а потом извлёк откуда-то шестиугольную клетчатую доску и предложил обучить всех желающих правилам игры в «баскские нарды» — мол, веселейшая игра, особенно если пить за проигрыш! А уж в баскские нарды втянулся и сам Валов. Ему до неприличия нравилось раз за разом побеждать и За’Бэя, и Плеть.

Поэтому он не сразу заметил, когда именно в комнату украдкой проскользнул Скопцов. При виде творящегося кутежа тот облегчённо улыбнулся, налил себе какого-то из ликёров — но щёки его, отметил Валов, горели вовсе не из-за градуса. И уже значительно позже, когда то ли Хикеракли Гришевича, то ли Гришевич Хикеракли вытащил о чём-то поговорить, Сандрий с непривычки прикорнул, а За’Бэй с Драминым развернули на весь стол какое-то художественное плетение, Валов улучил момент и тихо осведомился у Скопцова, какой леший его так задержал.

— Проветриться надо было, — почти шёпотом отозвался тот.

— Это не ответ.

Скопцов посмотрел на него жалобно.

— Коля, можно я тебе не буду рассказывать? Это… ты только не сочти за грубость, но это не совсем твоё дело. Да и не моё, — быстро прибавил он. — В чём и парадокс.

Нетрезвый Валов таких парадоксов не понимал, и требование их понимать его че-рез-вы-чай-но, как сказал бы Хикеракли, возмущало.

— Просто у меня был… сложный день, — уклончиво улыбнулся Скопцов. — И мне очень бы хотелось, чтобы дальше всё складывалось просто.

Глава 10. Граф в белом

— Ещё дальше, — За’Бэй развёл руками. — Аж за Пассажирским проспектом.

Граф Набедренных кивнул, Жорж вылупил глаза, а уж хэр-то Ройш ну такую физиономию скорчил, ну такую!

— И с какой целью вы вынуждаете нас трястись омнибусом? — осведомился он с видом человека, которого вознамерились непременно угостить крысиным помётом.

— А граф не рассказывал? — изумился За’Бэй. Ох уж этот граф!

За’Бэй ни минуты не сомневался, что Жорж вот им компанию составит. Потаращится, конечно, для порядка, тысячу раз переспросит, попробует убедить себя, что надо бы испугаться, — но в итоге (как обычно) плюнет и с превеликой радостью помчится. Но хэр-то Ройш!

Когда За’Бэй разглядел, что граф Набедренных выплывает на крыльцо Академии, беседуя с хэром Ройшем, он твёрдо уверился, что графу уже удалось неким немыслимым образом того соблазнить — не теперь же тратить время на уговоры, так и утро настанет.

— Виноват, — граф Набедренных безмятежно улыбнулся. — Это моя затея, и я надеялся сразить вас ей уже на месте. Но не мог предвидеть, что омнибус вас оскорбит.

Да ничего хэра Ройша не оскорбляет, это же ясно как день в стране с человеческой погодой.

— Если мы перестанем прикидываться колоннами Академии, — поспешил вмешаться За’Бэй, — то вполне успеем обернуться до полуночи.

Хэр Ройш сначала поджал губы, но потом всё-таки выдавил сквозь них что-то учтивое. Нелегко, наверное, с поджатыми губами этикет соблюдать.

За’Бэй, не дожидаясь остальных, нырнул под арку — всё равно до омнибуса кратчайшим путём ещё идти и идти. Как раз графу на объяснения хватит. Ну или не хватит — и все желающие дезертируют уже на Большом Скопническом.

Зря всё-таки граф хэраРойша с собой поволочь вознамерился. Тот на самой невинной пьянке осенним листом трясётся — строгое у него, видать, семейство, потребностям юношества не сочувствующее. Ну то есть как «трясётся». Меленько, самым благовоспитанным образом, чтоб никто не прознал. А всё равно видно — пойди тут не увидь. В ноябре ещё граф впервые хэра Ройша на ужин пригласил, а тряска и к весне не прошла.

— Что самое обременительное в аристократическом бытии, господа? — раздалось за спиной у За’Бэя. — Несомненно, власть над судьбами человеческими.

За’Бэй только усмехнулся: наверняка хэр Ройш с графом не согласен, даже и назад смотреть не надо, чтоб знать, какую он сейчас мину скорчил.

— …И власть эта может скрываться под личинами как возвышенными, так и самыми омерзительными, но чаще выбирает такое сочетание одного с другим, от которого голова идёт кругом, — продолжал граф. — А поскольку головокружение для меня утомительно, я вечно предпочитаю отправить вызывающий его повод в долгий ящик. Вообразите, каково же было моё удивление, когда вверенные мне судьбы сами взмолились о мановении властной руки!

— Ещё бы они не взмолились, — бросил За’Бэй через плечо, но потом передумал, развернулся и двинулся спиной вперёд. — Это ж одуреть можно, если тот, кто обстоятельствами твоей жизни распоряжается, только оратории под нос насвистывает, а определённости не даёт.

— Каюсь, каюсь.

— Вы, граф, не кайтесь, вы пойдите и скажите: так и так, больше никаких пилюль.

Жорж открыл рот, хэр Ройш не уследил за бровями — соединить их сейчас в одну гримасу, получилась бы уморительная картина. Наверное, За’Бэй поторопился и композицию рассказу графа чуточку поломал, но в таком деле чем скорее разъяснишь, тем оно и лучше.

— Вы, граф, большой оригинал, — покачал Жорж своей игрушечной, в аккуратных кудряшках головой. Как есть комнатный пёсик, хоть на подушку усаживай.

— В связи с чем я хотел бы прямо сейчас прояснить для себя цель нашей прогулки, — хэр Ройш поддел носком сапога наледь, вновь укрывшую сегодня лужи. Кровный родственник он этим мартовским лужам — тоже не определился, имеется он уже на свете или пока рановато.

За’Бэй так и видел по лицу графа, что тот сейчас вновь ударится в поэзию. Поэзией пусть пассажиров омнибуса развлекает — те, даже если захотят, всё равно не прочуют, о чём разговор. А хэру Мартовской Луже надо бы без обиняков, а то сам за наледью спрячется, отковыривай его потом.

— Дело такое, — поперёк графа начал За’Бэй. — У графа есть выданные в срок пилюли для слуг и нет желания слуг ими угощать. А у меня есть приятели, которым от пилюль прок будет. Хорошие ребята, аптекари, чего-то там бодяжат против пилюль. Больше опытных образцов — выше шансы на успех, только образцы эти на дороге не валяются, всё-таки важным людям строго под роспись даются. Ну вот я и думаю их свести, графа-то с моими знакомыми аптекарями. И всё.

Хэр Мартовская Лужа вести прослушал с достоинством, на За’Бэя поглядел испытующе, помолчал-помолчал и обратился к графу:

— А мне-то думалось, вас лишь репертуар Филармонии и заботит.

— Жизнь ко мне безжалостна, — пожал плечами тот.

Между тем хэр Мартовская Лужа прозорлив чрезвычайно: одна лишь Филармония, один лишь грешный её репертуар!

Завернул как-то на ночь глядя За’Бэй к графу в особняк — идти было ближе с пьяных глаз. А граф засел себе в кабинете и недоумевает. Потому что как раз перед тем постучался к нему самый старый его лакей, спросил: ваше сиятельство, вы, конечно, извиняйте, но не пора ль пилюлями травиться?

Граф не понял. За’Бэй сначала тоже по пересказу не понял, но ему простительно, он-то и года в Росской Конфедерации не прожил.

Росская, конечно, Конфедерация — та ещё полоумная старуха. В местные законы поверить невозможно, а они чёрным по белому писаны и печатями заверены, вертись как хочешь. Изобрели когда-то в Европах пилюли против агрессии; не только, впрочем, пилюли, но и смеси газовые — преступников наказывать и бунты подавлять. Передали рецепты Четвёртому Патриархату, правительству Росской Конфедерации. С какими уж инструкциями — неведомо, но всяко не велели каждому в рот по пилюле класть в целях профилактики, как Четвёртый Патриархат в итоге сделал. Смертность сразу повысилась, рождаемость упала ниже просто некуда. Они ж экспериментальные, кому б в Европах в голову пришло, что ими целую страну накормят без разбора?

Потом сообразили, что творится, руками замахали и кинулись отменять. Отменили резко — сразу в нескольких городах волнения начались. То ли поэтому, то ли просто так совпало. Вроде бы даже смеси эти газовые где-то пришлось распылять. А в результате остановились на промежуточном варианте, который ни то ни сё: благородных и образованных больше не травят, только если набедокурят чего, а слугам, например, предписано с рук хозяина пилюлю есть — ту, которую раз в год дают. В тех Европах, где За’Бэй не бывал, слуг как огня боятся — а ну как удавят ночью подушкой? И рабочих, конечно, — вдруг бастовать примутся?

В Турции-Греции, по счастью, всё иначе, да и в остальных Европах давно уже лавочку с пилюлями прикрыли — здоровье населения дороже неагрессии оказалось. А Росская Конфедерация всё давится, хоть и избирательно. Вот, например, графу Набедренных на его многочисленных лакеев да на верфи отсыпали — как и положено, раз в год под роспись. В прошлый раз ещё его отец расписывался, ныне покойный, а теперь это самого графа головная боль.

И что он с ней сделал? Правильно, шкатулку с пилюлями на стол бросил, бумаг сверху понакидал и рад стараться. Аж кто-то из лакеев спрашивать пошёл, внятного распоряжения не дождавшись.

За’Бэй тогда к графу накрепко прицепился: вы, мол, или вправо, или влево. Плевали на пилюли — так объявите слугам, чего мурыжить. Боитесь — накормите уже и не стройте гуманиста. А сидеть на шкатулке и чаек в небе считать — худший выход, потому что не выход это вовсе, одно кокетство.

Граф его слушал, вино шампанское потягивал, улыбался невесть чему по своему обыкновению, а потом шкатулку открыл, повертел задумчиво и чуть шампанским вином туда не плеснул.

За’Бэй аж подпрыгнул, а граф только ресницами хлопает: «Не вы ль призывали немедля определиться?»

Непутёвый он всё-таки. Вроде немерено умища, а соображения — никакого. Но это ничего, с соображением и подсобить можно.

«Вы добром-то не разбрасывайтесь, граф, — отобрал шкатулку За’Бэй. — Сложно, вижу: всю жизнь богато живёте, о пользе думать не привыкли. А вы попробуйте, вдруг понравится».

«В землю предлагаете закопать, орхидеи на умиротворении выращивать?»

«На кой орхидеям умиротворение?»

«На кой? Вы, господин За’Бэй, на них в упор когда-нибудь смотрели?»

За’Бэй манёвру не поддался, всё равно свою линию прогнул. Пока гнул, вспомнил как раз, что есть у него хорошие ребята, аптекари, которые за шкатулку этих пилюль штаны последние продадут. Штаны продадут, а пилюль не купят — объясняли, что никто им, конечно, не продаст. Подотчётное это дело, следят строго, только и перепадает изредка по одной штуке, если какому знакомцу удастся не глотать. А они что-то вроде противоядия сочинить мечтают, чтоб мозги совсем уж не мариновались. И лекарство для тех, кто уже замаринован.

И не то чтоб За’Бэй так наукой интересовался, но как же не помочь, когда средство само в руки идёт? Да и людей, если вдуматься, жалко. Ну жалко ведь! Представишь, как оно под этой дрянью — и прямо жить не хочется на свете, где такое творят. Ребята-аптекари рассказывали, что от пилюль все чувства притупляются и мысли в голове бродят ме-едленно, будто не проснуться никак, а главное — сил ни на что нет, лишний раз со стула вставать не станешь. В самом деле выбирать будешь, что тебе важнее — по нужде сходить или еду на тарелку положить, а всё вместе за короткий срок никак не получится. Для подневольных это страшно совсем — горбатиться-то на работе надо и всё тут, а своей жизни за пределами уже никакой. И не изменишь положение, даже от хозяина сбежав, — как на новом месте-то без сил обустраиваться?

А это ещё только общий случай — когда пилюли профилактические, а не экстренные, и без осложнений обошлось. Про осложнения За’Бэй и думать не пытался.

Графу Набедренных предложение отдать пилюли тем, кто их в противоположных целях использует, пришлось по нраву. Нрав-то у него самый расчудесный, только, как уже было сказано, соображения иногда не хватает.

— И сколько пилюль по закону полагается тому, кто сбывает их из-под полы? — совершенно праздничным тоном поинтересовался Жорж за два поворота до Большого Скопнического. И как в нём только этот вечный праздник с осторожностью сочетается?

— Господин Солосье, — вздохнул хэр Ройш, — сбыт чего бы то ни было, кроме оружия, — это преступление не против Пакта о неагрессии, а следовательно, пилюли в качестве санкций тут были бы неуместны. Но если по сути, а не по форме, то вопрос ваш чрезвычайно уместен. Должен признать, я даже и не интересовался им никогда. Граф, вы сами осведомлены о санкциях за то, что собираетесь совершить?

— В европейской религиозной парадигме санкцией мне было бы причисление к лику святых, — ответил граф, не отвлекаясь слишком от изучения барельефов под самой крышей дома на другой стороне переулка. — Но это, вы правы, ужасающая перспектива.

— Куда бишь нам ехать? — засуетился Жорж, едва пританцовывать не начал. — Со Скопнического по Конной дороге до перекрёстка с Пассажирским?

— Чуть подальше даже, — кивнул За’Бэй.

— Сойдем раньше, в Гостиницах. Ну, у какого-нибудь кабака — там же вдоль дороги сплошь кабаки и трактиры для приезжих?

— Хотите путать следы через задний двор? — граф фыркнул. — У вас, мой друг, совершенно романное мышление.

— Не романное, а батюшкино, — ничуть не смутился Жорж. — Сами посудите: как мы будем выглядеть, если заедем дальше Пассажирского? Что приличным господам в трущобах понадобилось?

— Хождение в народ! — приосанился граф. — Впрочем, вы с вашим батюшкой традиционно правы, мой друг. Кабак так кабак. Я и запамятовал, что участок Конной дороги от Пассажирского до самых казарм теперь ещё пуще оберегают.

— А что стряслось? — если За’Бэй о том не слышал, граф либо сочиняет, либо узнал потому, что он граф, а это значит, дело серьёзное.

— Сезонная миграция тавров, — буднично отмахнулся тот. — Бегут в Латинскую Америку, возвращаются из Латинской Америки. И всё через нас.

— Разве ж не община их устраивает?

— Думаете, всякому равнинному тавру в общине рады? Южная Равнина по сей день, говорят, являет собой живой эпос, община же не отстаёт от социального прогресса. Трагический мировоззренческий разрыв! У соседа поинтересуйтесь.

— Да он о таврском не слишком охотно распространяется, если вглубь копать. Очень уж серьёзно относится, не буду ж я человеку прямо в душу лезть!

— У этого человека есть душа? — скривился хэр Ройш. — И, хуже того, в душе этого человека имеются сокровенные области?

До чего же надоели, сил нет.

— Вы меня извините, хэр Ройш, но вам-то мой сосед чем не угодил? Вы и не представлены, насколько я помню.

— К счастью.

— Давайте я буду считать, что это у вас сословные предрассудки взыграли. Они, к слову, излечимы.

— Считайте как вам угодно.

За’Бэя передёрнуло. Его сосед по общежитию — душевный парень, что они все понимают. И познакомились как в книжке, прямо в Порту — когда Гныщевич проводником ему вызвался быть. С таким азартом деньги тряс, привирая о ценах на каждом углу! Думал, За’Бэй росского не разумеет. А За’Бэй не только росский, он и науку гостей встречать с самого детства знает, в селе на полпути к знаменитому некрополю иначе никак. В первый же вечер не выдержал, расхохотался и на росский перешёл, рассказал и про рухнувшую с неба реставрацию родов, и про поступление в Академию — Гныщевич заинтересовался, а теперь вот соседи.

Хэру Ройшу, между прочим, только на пользу это бы знакомство пошло. Не из-за сословных предрассудков, конечно, а чтобы вблизи увидел, что всё в жизни возможно. Был портовый жулик, а с каждым днём всё крепче о перспективах новой жизни задумывается. Вот уж чем они с хэром Ройшем похожи до смешного.

— Ладно, забудем о соседе, — вроде отошёл За’Бэй. — Большой Скопнический, хэр Ройш. Последний шанс сбежать от нас, иначе в трущобы к аптекарям. Вы как?

— Если бы я намеревался покинуть вас, я бы сообщил об этом ранее, — сухо ответил хэр Ройш. Но он, конечно, врал. Небось фантазирует сейчас лихорадочно, что бы такое благородному семейству пропеть о своих прогулках до поздней ночи. Безумно, конечно, в высшем свете жизнь устроена: граф Набедренных со своими верфями тут на днях ходил спорить с Городским советом о каких-то очередных поправках к Морскому кодексу, а хэра Ройша дома до темноты ждут. И ведь ровесники.

В омнибусе он совсем сник — графу бесконечно строили глазки смешливые белошвейки, а хэр Ройш так громко завидовал, что неловко стало За’Бэю. За собственную руку на колене ближайшей белошвейки. Переоделся бы, раз завидует, всяко финансы позволяют любую блажь. На графа-то не сворачивать шею невозможно — он в любую слякоть то в белом, то в голубом, то в таком сером, который одновременно и белый, и голубой. Мерцает граф. И перчатки непременные, и волосы светлые шёлковой лентой чуть небрежно перехвачены. «Безупречность» это называется, ни одна белошвейка не устоит! А хэр Ройш длинный, коленки вон всё пристроить не может, чёрный ему и без того кислую физиономию зеленит, с волос яркость оттягивает. Тут кофейный нужен, да понежнее. Хотя За’Бэй с превеликим удовольствием посмотрел бы на хэра Ройша в настоящей росской шубе — и почему эти глупцы не носят шубы? За’Бэй похитил у графа отцовскую шубу в пол и до мая из неё вылезать не собирался, поскольку в тепло после первой зимы в этом городе он больше не верил.

Белошвейки, поминутно поправляя капоры, беззастенчиво щебетали графу о предмете своей работы, то бишь о дамском белье. Граф их некоторое время терпел, а потом осведомился, относится ли с их профессиональной точки зрения к категории «бельё» скопническая ряса. Зря он так, очаровательная была болтовня.

Сошли действительно у придорожного кабака, Жорж потребовал парижского чаю — горячей мешанины из коньяка и, собственно, чая, сваренного на лимонной цедре. Отругал хозяина за пропорции — в этом-то районе в первую очередь для иностранцев работает, а так бестолково ошибается. Под это дело ловко звякнул монетами хозяину в фартук и вполголоса попросил выпустить через кухню. За’Бэй и не знал, хохотать тут или аплодировать.

Жорж только просиял:

— Всю жизнь мечтал так сделать, чем не повод?

— А чему вы, господин Солосье, столь бурно радуетесь? — огрызнулся окончательно деморализованный белошвейками хэр Ройш. — Вы находите мероприятие графа Набедренных забавным? Вы отдаёте себе отчёт, что принимаете участие в нарушении закона?

— Глупого, оскорбительного закона, подчиняться которому согласится только дурак! — неожиданно возмутился Жорж, и За’Бэй пожалел, что его уморительные фигурные усики никак не могут встопорщиться вслед за сменившимся настроем. Вот тогда был бы он настоящий комнатный пёсик.

— Вам легко говорить, а на росской территории этот закон пустил корни в самую глубь.

— Я родился в Петерберге, имею росский паспорт и даже не перехожу от возбуждения на другой язык, поскольку у меня есть вкус. Расскажите мне о корнях.

На другой язык он не переходит, к слову, совсем не из соображений вкуса — сам же почти сразу разъяснил За’Бэю. Отец Жоржа, когда-то знаменитый на все Европы ювелир, в Петерберг буквально бежал. Сложно сказать, угрожало ли ему что-нибудь в самом деле, но момент он выбрал красивый. Обслуживал монаршую свадьбу и устроил скандал, изготовив совершенно одинаковые бриллиантовые гарнитуры для невесты и ещё двух приглашённых великосветских дам, которые, как он клянётся, являлись любовницами жениха. Был он уже в годах, без двух минут полвека, и сумму скопил для безбедной старости достаточную, но в последний момент прихватил с собой совсем молоденькую горничную одной из тех самых дам. Горничная росский выучить так и не смогла, в Петерберге скучала без придворных сплетен и, когда Жоржу было лет двенадцать, всё-таки уплыла в Париж с кем-то из заезжих дипломатов. С тех пор старший господин Солосье французский в своём доме запретил, объявив его языком безмозглых пташек.

— Господин Солосье, — нахмурился хэр Ройш, — я не буду отрицать, что ваш отец давно стал неотъемлемой частью этого города и в некотором смысле почти его достопримечательностью. Но в те времена, когда в Росской Конфедерации даже аристократия была вынуждена принимать средства, о которых я не советовал бы вам кричать на всю улицу, ваш отец трудился во славу европейских королевских фамилий. Вы по-прежнему не видите между нами разницы, господин Солосье?

Жорж раздражённо дёрнул плечиком:

— Пожалуй, вижу. Мой батюшка не участвовал в самоубийственной дурости государственных масштабов и, уверяю вас, окажись он петербержцем уже тогда, всё равно нашёл бы способ участия избежать. Хотите сказать, вашим родителям вовсе неизвестно самоуважение?

— О своих родителях я не говорил ни слова. Просто обращал ваше внимание на контекстуальную пропасть: то, что вас так возмущает, для меня, например, является естественным положением вещей. «Естественным», разумеется, не означает «желаемым» или «одобряемым».

— Ума не приложу, как подобная дикость может казаться естественной!

В спор вдруг вмешался граф:

— Мой друг, не имей дикость субстанциального свойства со временем оказываться естественной и необходимой, где бы сейчас было человеческое общество? На ветках деревьев?

— Не ожидал от вас приверженности дарвенизму, — искренне удивился хэр Ройш.

— Я пришёл к Шарлю Дарвену через Сигизмунда Фрайда. Отрицать звериное начало соблазнительно, но слишком оптимистично. Все мы, в конечном счёте, лишь звери — жалкие в своей жажде звери на поводке воспитания и установленных нашей эпохой приличий, — граф скорбно вздохнул. Тому, кто обнаружил бы хоть след звериного начала в устройстве самого графа, За’Бэй бы не задумываясь отдал свою настоящую росскую шубу, без которой он тут тысячу раз успеет погибнуть до мая.

— Изобретатели средства, о коем мы дискутируем, — почти прошептал хэр Ройш, оглядываясь на прохожих, — хотели лишь укоротить поводок воспитания и приличий. Так ли уж неправы они были в своём намерении?

— Кто покусится на умерщвление звериного начала, тот от его клыков и падёт, — изучил граф свою перчатку с неподражаемо безоблачным выражением.

— Я вами восхищаюсь, граф, — заключил Жорж.

— Переадресуйте своё восхищение ходу истории как таковому, мой друг. Кто-то же должен сделать то, что само собой напрашивается в данных нам обстоятельствах.

За’Бэй наконец вывел своих спутников к широкому Пассажирскому проспекту, который стелется прямо от портовых ворот и непременно встречает тех, кто прибывает в город морем. Патрулей Охраны Петерберга на нём — ложкой ешь, а у графа по карманам пилюли — тоже, в общем, ешь и тоже ложкой. Самым волнительным моментом сегодняшней прогулки было это пересечение Пассажирского проспекта, но обошлось.

Если встать спиной к Порту, по левую сторону от Пассажирского проспекта будут Гостиницы — разношёрстный район, живущий для тех, кто в Петерберге проездом. Там самый громкоголосый рынок и самые тихие съёмные комнаты (если, конечно, на такие хватит средств), там вырос забэевский сосед Гныщевич и только потом уже подался в сам Порт.

А по правую сторону, ближе к казармам, ничего примечательного нет: по большей части бедняки, да и то не самые бедные из бедных — те куда восточней, в Ссаных Тряпках. Лучшее место для аптекарей, раз они не только от кашля микстуры продают.

Когда впереди показались уже скромные приаптечные теплицы, хэр Ройш вновь обернулся к графу:

— Если бы я встал перед вашим выбором, я бы, вероятно, опасался, что прерванный курс дурно скажется на тех, кому он прописан. Не хотелось бы, как в самых страшных европейских снах, оказаться разорванным в клочья собственными домашними слугами.

— Бросьте изливать на мир скепсис, у мира и без того март на дворе. Если в итоге вы окажетесь правы, можете заспиртовать оставшиеся от меня клочья и выставить их в назидание потомкам на площади перед Городским советом. А лучше сразу в окнах «Петербержской ресторации». Но хотя бы один клочок передайте, пожалуйста, без шума на палубу моего корабля, я заслуживаю найти успокоение в море.

— Граф, вы сейчас сказали, что у вас есть корабль? В личном пользовании? — обомлел Жорж.

Граф только рассеянно улыбнулся.

— Между прочим, — не сдавался хэр Ройш, — когда Европейское Союзное правительство постфактум разбирало правомерность решения по Тумрани, его сторонники ссылались на тумранский опыт хаотической отмены пилюль. Они заявляли, что в этом и кроется глубинная причина имевших место беспорядков.

— Не оскорбляйте Тумрань, имейте уважение к погибшему в благородном порыве городу. Сторонники того решения, насколько мне известно, тоже поплатились, пусть и карьерами, за свои спорные аргументы, — граф будто даже посерьёзнел. — Если бы всё было так просто и гражданское мужество можно было пробудить тривиальной отменой пилюль, мы бы с вами уже жили в совершенно иной Росской Конфедерации.

— Достаточно и того, что мы с вами живём в Росской Конфедерации, где невозможна вторая Тумрань, — поёжился Жорж.

— С чисто бюрократической точки зрения — по-прежнему возможна. Вернее тут будет сказать «немыслима вторая Тумрань», — опять придрался по мелочи хэр Ройш.

— Тогда уж «недостижима», — с неподдельной печалью поправил граф. — Недостижима взятая её жителями духовная высота.

Хэр Ройш хотел было что-то возразить, но За’Бэй как раз выстучал условленный ритм дверным молоточком. Впустил их Гнат — худощавый тип едва за двадцать с цепкими портовыми глазами.

— Все свои, граф — в белом, — поскорее хмыкнул За’Бэй, чтобы не допустить неловкости, которую одним своим присутствием умел создать кислый и настороженный хэр Ройш.

— Тогда давайте в лабораторию, — Гнат прошмыгнул за ломящийся от склянок шкафчик. — Сюда-то покупатели в любой момент нагрянуть могут.

В лаборатории чадило и дымило так, что глаза выплакать немудрено. За’Бэй уже знал, что тут не суетятся и внимательно следят за тем, чтобы ничего не задеть и не уронить, но спутников своих предупредить забыл, и нескладный хэр Ройш превзошёл все ожидания — он задел и уронил нечто, при ближайшем рассмотрении оказавшееся грузным и черным от татуировок моряцким телом. Ещё и наступил нечаянно.

За’Бэй приготовился к крайне неприятной сцене объяснений с моряцким телом, которые ему пришлось бы взять на себя, но тело не шевельнулось.

— Мертвец или так хорошо расслабился? — спросил За’Бэй у самого густого столба дыма, надеясь обнаружить там Гната.

Ответ, впрочем, прозвучал из другого задымлённого угла:

— Расслабили. Вот при помощи того самого, что твой граф нам принёс.

— Такого детину до состояния, когда об него хоть сапоги вытирай? — не поверил За’Бэй.

— А вы, дружочки, суньтесь в правую дверь, — трескучим голосом посоветовали из-за чадящего сосуда, и За’Бэй признал деда Петрона, хозяина аптеки, набравшего себе в помощники совсем молодых и, чего греха таить, преимущественно в доску портовых ребят.

Правую дверь распахнул Жорж и тут же отшатнулся, сошёл с лица — даже уморительные фигурные усики будто и в самом деле встопорщились.

За’Бэй вытаращился поверх его макушки, благо росту в Жорже было не то чтобы совсем мало, но и высоким точно не назовёшь.

За правой дверью сидели, привалившись к стене, люди.

Один в чрезвычайно неудобной, издевательской позе. Другой был намазан, кажется, мёдом — и на него налипли совершенно абсурдные в марте мухи, десятки мух. У третьего из ноздри свисал карандаш. Ступня четвёртого упиралась в стенку чана, явно давно поставленного на весело искрящую горелку.

Ни один не двигался, но глаза у всех были открыты и даже не слишком затуманены. За’Бэй понял, что сокрушительный в своей раздражающей простоте карандаш из ноздри не раз теперь явится ему во сне.

— Это, дружочки, наша маленькая частная коллекция непредвиденных осложнений от пилюль. Жалеть экспонаты без толку, эти уже невозвращенцы. А вот того, которого вы уронили, оживить теоретически можно — потому и не мучаем зрелищной чепухой.

Жорж показательно повернулся спиной, хэр Ройш замер, сам За’Бэй почему-то поплотней запахнул свою ненаглядную росскую шубу.

— Скажите, — чрезвычайно светским тоном начал граф Набедренных, — дополнительный источник финансирования ведь мог бы изменить к лучшему положение ваших дел?

Глава 11. Курочка по зёрнышку

Как-то странно всё сложилось, странно изменилось за последние месяцы.

За’Бэю до того полюбилась кличка «Гныщевич», что его стараниями она прилипла намертво. Расползлась по Академии — сперва как surnom insultant, а потом, когда Гныщевич дал понять, что и сам себя так назвать может, не оскорбится и не переломится, просто осталась. Такое ощущение, будто многих она чуть примиряла с его существованием.

Не можешь победить — присоединяйся.

Выходит, он не может победить чью-то нелепую и детскую дразнилку? Выходит, не может. Но в этом нет ничего зазорного, если вовремя подметить свои границы. Это как со сбором денег: не лезь на рожон там, где его можно обойти.

Коса Плети росла медленно, но за два месяца краска с тёмных таврских волос действительно почти сошла, и квартиру он в итоге освободил. Расплачиваясь с мальчиком Приблевым, Гныщевич долго прикидывал, какой процент тому полагается за услугу. Решил, что пять. Приблев, получив деньги, немедленно предложил на них выпить — пришлось отказаться, но по-своему такие отношения сотрудничества вышли приятными. Друг Хикеракли Драмин настоял на том, что побледневшую, но ещё чуть голубоватую косу нужно заплетать немного иначе, и научил Плеть. Друг Хикеракли Валов ехидно спросил, не является ли это бесчестием.

Друг Гныщевича Метелин ещё в ноябре, до всей этой истории с косой, пришёл и заявил, что с разбоем в стенах Академии завязывает. На резонный вопрос, какого лешего, вздёрнул голову и сообщил, что его уже наказали, а дальше только пристальней будут следить. Из Академии он, мол, вылетать не хочет, так что задумался о жизни своей и решил, что ей подобает стать серьёзней. Чего, au fait, и вам желает.

Друга Метелина Гныщевич не жалел. Его вполне устраивали новые друзья. Не устраивало его то, что Метелин тогда явно соврал, а он, Гныщевич, так и не понял, в чём и почему. Утверждал, что боится вылететь из Академии, а в январе опять пропал в неизвестном направлении, только недавно на лекциях объявился. И вообще, не метелинская это рассудительность.

Плеть не дошёл в тот опасный день до ринга, не дошёл до Порта. А потому примерно через неделю в «Угольях» Гныщевичу как бы невзначай попались два взрослых тавра. Одного из них, Тырху Ночку, он знал хорошо: средний сын и подручный самого Цоя Ночки, умеет при желании говорить без акцента, ведёт многие непортовые дела — un grand, в общем, seigneur. Гныщевич с Плетью такой выделки не стоили, а это давало надежду, что тавры встретились и правда случайно.

«По поводу Плети, — первым подошёл к ним Гныщевич. — Он поживёт некоторое время в городе».

Тырха Ночка медленно дожевал кусок стейка и столь же медленно обернулся. Сумраку он нагонял для вида, а злился обычно совершенно иначе, но сама его затея нагнать сумраку уже заставляла осторожничать. Тогда-ещё-не-совсем-Гныщевич нагло уселся на стол напротив него.

«Это новост’», — спокойно заметил Тырха Ночка. Акцент он не скрывал, и хорошо. Значит, собирается говорить на внутренних основаниях. Но на лице его не мелькнуло и подобия знакомой белозубой улыбки.

«Возникла такая необходимость. — На наводящие вопросы надеяться не стоило. — Вот что Цою Ночке передай: он помнит, зачем Плеть вообще выпускал? L’intégration, более полное проникновение в город? Если каждую ночь в общину валандаться, никакой intégration толком не выйдет».

«Цою Ночке виднее», — всё так же, без улыбки и без выраженного неудовольствия сказал Тырха Ночка.

«Нет, мне виднее. Потому что он сидит в общине, а я — в Академии. Мне он доверяет? А я за Плеть отвечаю».

«Ты б его к Цою Ночке привёл, поговорили б, там и дали бы вам позволение, — включился второй тавр, имени которого Гныщевич не знал. — А так он вами недоволен».

«Поговорим», — уклончиво пообещал Гныщевич, и на том его отпустили.

Когда Гныщевич явился к Цою Ночке без сопровождения, тот окинул его единственным здоровым глазом (второй был на месте, но почти уже ничего не видел и как-то всё время отъезжал в сторону) и тяжело вздохнул:

«Вышвырнут’ бы тебя, наглец, за такое».

«Уж не пропаду, — ухмыльнулся Гныщевич. — И по поводу Плети ты меня не переубедишь. Ему место в городе».

«Мал’чик, — ласково покачал головой Цой Ночка, — ты меня расстраиваешь. Для того ли мы тебя растили, чтобы ты сам, не спросившис’, решения принимал? Как же ты так меня не уважаешь?»

«Уважаю и в твоих интересах действую. От всего моего, сам знаешь, половина — твоя. Общинная. Так не логично ли общине желать, чтобы у меня побольше было? А чтобы у меня побольше было, меня должны любить. Только вот от общинного тавра люди шарахаются. Ему светскости набраться нужно, светскости, понимаешь? — беззастенчиво и очень уверенно плёл Гныщевич. — И потом, чего тебе волноваться? Я ведь не скрываюсь, сам к Тырхе Ночке подошёл, сам к тебе явился».

«Это верно, — кивнул Цой Ночка. — Но что ж Зубр Плет’ не с тобой? Очен’ он меня этим обижает».

«Хочешь обижаться — обижайся на меня, это я его не пустил. Он другим занят. Скажешь, темню? Темню. До поры до времени. А пока вот, возьми в знак покаяния».

Отдал Гныщевич Цою Ночке ювелирный кинжал, доставшийся ему от Метелина. Дорогой до боли, с позолотой на рукояти и россыпью крупных жемчугов по эфесу. И памятный: давно, ещё в начале учебного года, графьё тоже презентовало ему эту штуку в порядке satisfaction. Спугнул чересчур большим азартом пару студентов посерьёзней и решил с аристократического плеча расплатиться за неудачу. Гныщевич тогда сказал ему, что откупаться — удел торгашей и трусов, но кинжал принял. Даже на убедительный сейф по этому поводу раскошелился.

Ничего, сейфу новая начинка сыщется, а вот отношения с общиной портить — не дело. Цой Ночка трусом не был, но большего торгаша во всём Петерберге сыскать бы не удалось, а потому satisfaction он принял с охотой и, покачав ещё для острастки головой, Гныщевича отпустил.

Но тот в общежитие не вернулся: всю ночь бродил кругами по Людскому, мрачно пинал брусчатку и обдумывал, что общинное наказание ценой своего явления и кинжала только отсрочил. И слова проклятого Метелина сами лезли в голову: «Так и будешь всю жизнь по мелочи побираться? А когда Академию закончишь?»

Курочка по зёрнышку клюёт, да в суп попадает.

И теперь, в апреле, закинув ноги на стол в своей общежитской комнате, упершись шляпой в стену и созерцая потолок, Гныщевич напряжённо пытался понять, что ему делать дальше. Ведь нельзя же, в самом деле, одних только студентов обирать. Сумма, ушедшая на оплату тайного жилья Плети — двадцати процентов той оплаты! — отчётливо показала, что так в люди не выйдешь. Несерьёзно.

Не говоря уж о том, что, созерцая жизнерадостные пьянки Хикеракли и его camarades у себя под носом, Гныщевич порой чувствовал себя куда более «в людях», чем когда приносил Цою Ночке достаточно солидные деньги.

В дверь постучали, потом, не дожидаясь, открыли. На пороге собственной персоной стоял граф Метелин. Выглядел он очень важно, даже шейный платок навертел и фамильной булавкой заколол, но в то же время неважно. Похудел, и глаза воспалились. И вообще что-то в нём изменилось с тех пор, как он в январе пропал, а теперь вернулся. Будто повзрослел.

Метелин молча прошёл внутрь, водрузил на стол бутылку водки, достал из кармана один стакан и, не снимая сюртука, сел на постель За’Бэя.

— Тебя тут не ждали, — поприветствовал его Гныщевич.

— У меня к тебе очень важный разговор. Самый важный. Выслушай, а уж потом гони.

Гныщевич поднял брови.

— Один «очень важный» разговор у нас уже был, я тебя выслушал и прогнал. Понравилось?

— Я пришёл к тебе как к душеприказчику.

— Помереть надумал? — брови уползли совсем уж под шляпу, но, если честно, Гныщевичу стало любопытно. Метелин отработанным жестом откупорил бутылку, налил себе, ухнул залпом.

— Я долго думал… Вообще много думал в последнее время. И понял: ты мой единственный друг. Я хочу передать тебе свой завод.

Гныщевич засмеялся. То ли от неожиданной откровенности, то ли оттого, что Метелин и правда вздумал считать его другом, но скорее — потому, что уж больно нелепо наложилось это proposition absurde на недавние его мысли. Не то чтобы он в последнее время редко о таком размышлял, конечно.

— Ты хотел сказать, завод твоего папаши? Графа Метелина-старшего?

— Юридически, — скривился Метелин. — Видишь ли… Мне кое-что стало известно, и я… Хотя это после. Скажу тебе вот как: есть у меня одно желание, и я знаю, как его исполнить. А ты мне в этом поможешь — не перебивай, поможешь. Потому что ты мой друг и потому что я отдам тебе завод.

— Да ты смеёшься, что ли? Как ты мне отдашь то, что тебе не принадлежит?

— Подарить я его тебе не могу, тут ты прав, но могу сделать управляющим. Это означает, что он будет полностью в твоём распоряжении. Сам определишь, что и как производить, сколько оно будет стоить, как ему развиваться. Сам решишь, сколько тебе за это причитается. Видишь ли, этот несчастный заводишко и мануфактуры принадлежат не графу Метелину, а фамилии Метелиных. Совершеннолетия я уже достиг, следовательно, являюсь таким же полноправным их владельцем, как и… отец. Когда я пришёл к нему с предложением по производству, он чрезвычайно обрадовался такой серьёзности и всецело меня одобрил. Завод давным-давно простаивает, но его можно реформировать. Как совершеннолетний аристократ, я могу представить тебя своим протеже, — Метелин чуть заметно усмехнулся, — и да, оформить управляющим. Это будет практически невозможно оспорить.

Гныщевич смотрел на него заворожённо. Всё это звучало сладко и складно, он и сам бы лучше не придумал. Если завод действительно столь же метелинский, как и его папаши, то папаша и выгнать оттуда Гныщевича не сумеет. По крайней мере, малой кровью.

Сладко, складно — и неправдоподобно. Invraisemblable. Гныщевич слышал, что граф Набедренных, приятель За’Бэя, в своём юном возрасте владеет всеми петербержскими верфями, и ума не мог приложить как. «Хорошие управляющие от родителей остались», — пожимал плечами За’Бэй.

И, уж конечно, Гныщевич думал, что когда-нибудь ему следует начать своё дело. Но думал он больше о кабаке, как ни противно это, или, может, о лавочке, где потоково обирали бы европейцев. Верфи и заводы не были даже мечтой. Чего ради попусту грезить о недостижимом? Даже если курочка переучится на початки, о жареных барашках ей мечтать смысла нет.

Но Метелин говорил сладко, складно и обдуманно, а от водки не горячился, как обычно. Держался он уверенно и решительно. Явился предложить целый завод. Просто так, ни за что. За дружбу, quelle absurdité.

— Ты не шутишь, — изумлённо выговорил Гныщевич. Метелин очень серьёзно кивнул.

— Это ответственность, но о ней-то ты и грезил, верно? Ответственность. Деньги. Вес и значимость, выйти в люди. Сейчас завод полумёртв — выпускает кое-какие корабельные детали, которые Набедренных выкупает за гроши, поскольку он монополист и больше такой продукт в Петерберге сбывать некому, а везти куда-то — слишком дорого при нынешней производительности. А я хочу, чтобы дела завода пошли в гору, и поскорее. У меня есть мысль относительно…

— Зачем? — перебил его Гныщевич. — Только не надо мне петь, что тебя казармы Охраны Петерберга перевоспитали. Тогда ты мне врал. Теперь не врёшь. Всерьёз решил взяться за ум?

— Всерьёз. Только это не так называется. Видел когда-нибудь автомобиль?

— У графа Набедренных вроде есть.

— Есть, но он на нём не катается. А в Старожлебинске, говорят, автомобилей почти столько же, сколько повозок. И вот что мне пришло в голову: я могу выкупить у них патент. Почему не переоборудовать завод под выпуск автомобилей? Для аристократии в первую очередь. Коней держать тем, кто не связан с Охраной Петерберга, фактически запрещают. Мне кажется, ты сумел бы убедить публику в том, что ей стоит перейти на механический транспорт.

— Я далеко не инженер, но, selon moi, детали кораблей сильно отличаются от автомобилей.

— Я тоже, но готов вложиться в реорганизацию. Можно продать мануфактуры.

— Автомобили для богатых… да у нас на них и разъезжать негде, — задумался Гныщевич. — D'autre part, и неважно. Это элемент статусный, как ювелирный кинжал или вот это, — указал он на развешанные по стенам забэевские маски. — Мысль интересная.

Метелин выдохнул с заметным облегчением, будто он не предлагал Гныщевичу завод, а просил у него взаймы. Даже улыбнулся почти смущённо:

— Я не был уверен в своих фантазиях. Ты лучше моего разбираешься в людях — славно, что тебе нравится. Предложил бы за это выпить, да ты не пьёшь.

— Чокнемся умозрительно, — Гныщевич приподнял пальцем шляпу. — Вот что, дай-ка я тебе тоже одно дело просто и понятно объясню. Мы с тобой в последний раз беседовали не слишком дружески, а потом разошлись. Щедроты твои любому бы в такой ситуации показались подозрительными. И раз уж ты, Метелин, в людях не разбираешься, говорю: если ты всё это надумал с какой-то дурной целью, то не потянешь. Я умней.

— С какой дурной целью?

— До тавров, например, через меня добраться.

— На кой мне тавры? — раздражённо нахмурился Метелин и стал больше похож на себя. Гныщевич ещё раз его осмотрел. Идеально выглаженная рубаха, серебряные запонки, волосы перевязаны бархатной лентой, вымыты и накручены — в самом деле, отпрыск настоящей аристократической фамилии. И истеричность его подспудная куда-то спряталась. Спряталась, да не ушла, в этом Гныщевич был абсолютно уверен. Не уходит за пару месяцев такая hystérie.

— А тебя, графьё, не смущает приглашать в управляющие портового малолетку? Что в свете-то скажут? А на самом заводе?

— Я хозяин, — вздёрнул подбородок Метелин. — Скажут то, что будет велено говорить.

— Ты хозяин… — Гныщевич скинул ноги со стола и наклонился вперёд. — Ты, хозяин, так мне и не объяснил, с чего вдруг хозяйствовать надумал.

Метелин молчал, но глаз не отводил.

— Скажу. Значит, выпуск автомобилей ты одобряешь? Тогда я на днях же напишу в Старожлебинск о патентах, а то и лично поеду. С правами на технологии много мороки, но это как раз не твоя печаль, — он побарабанил пальцами по стакану. — Правда, тут возникает ещё вот какая трудность: прежних инженеров лучше бы с завода гнать долой, всех одним махом, а главное — гнать отцовских счетоводов и прочих бюрократов, оставлять только простых рабочих. Но где взять новых, и скоро, я пока не знаю. Из Старожлебинска везти? Тоже небыстрое дело, кто ж согласится за день с насиженного места срываться. А быстро надо потому, что скоро лето — самое время для реорганизации, тебе же самому удобнее будет.

Гныщевич задумался на секунду, но ответ сам просился на язык. Дело в том ведь, что в люди выйти — это не только деньги и статус. Это люди. А без собственных, прикормленных и приструненных, ничего не получится. Что бы там ни говорил Метелин о своём хозяйстве и что он, мол, повелит, работникам завода ещё надо доказать, что Гныщевич способен быть там главным, chef d'entreprise.

А способен ли он? Папаша его, пьяница, работал сторожем в кабаре, успевшем уже прекратить своё существование. И, будучи пьяницей, пользы не приносил никакой. Сам Гныщевич лет с семи стал прислуживать и отворять двери, а потом и официантское полотенце получил — всё больше для уборки да мытья тарелок, но тоже можно было чаевых раздобыть. Главное — прятать посетительские щедроты так, чтобы не приходилось к ночи ни с кем делиться. Но и этому он обучился, как обучился прислуживать и убирать, а потому всё недоумевал: если и от него, ребёнка, больше проку, почему папашу его просто на улицу не выкинут?

«Дороже выйдет, — объяснил как-то раз хозяин, Базиль Жакович. — Он про наши внутренние дела то знает, чего на улицах лучше не рассказывать. Выгоню я его — может, он от белой-то горячки и помрёт назавтра, а ну как не помрёт? Пойдёт в кабак через дорогу да перескажет чего не надо. Проще тут держать».

Кабаре в итоге прогорело — видать, ошибался Базиль Жакович. Но Гныщевич тогда твердо себе уяснил, что управление людьми — фокус более сложный, чем кажется со стороны.

А значит, был заведомо предупреждён и готов вести дела разумно.

Представлять бы ещё, как те дела ведут в прочих сферах, а не только в человеческой, но тут уж грех жаловаться — придётся опять выше головы попрыгать. Ничего, первые месяцы в Академии тоже было непросто, ибо писал совсем уж скверно. Но навострился — навострится и тут.

— Если ты, mon cher comte, согласен брать в инженеры и счетоводы малолеток, то у меня, положим, кое-кто есть. Юные, увлечённые, новое попробовать готовые. Как и я, ни лешего пока не умеют, но научатся, куда денутся. Инженерные студенты, ну и ещё найдётся кого спросить. Разбираются в вопросах чести, нравственности и заплетания кос.

Последний пассаж Метелин пропустил мимо ушей, но остался доволен. Потому что и про трудность эту великую явно заговорил для того лишь, чтобы не отвечать на прямой вопрос. Недалеко же простирается его желание поправить фамильные дела! Положа руку на сердце, Гныщевич и сам не был уверен, что приводить с собой на управляющие должности хикераклиевских мальчуганов — такая уж разумная затея. Но широким жестом брать проще, чем скромненьким.

Метелин обо всём этом не думал. Метелин думал о другом. Гныщевич постановил, что, завод не завод, более этого терпеть нельзя.

— Метелин, не юли. Ты хорошо, экзаменационно прям подготовился, но нет в твоём сердце завода. Значит, я разбираюсь в людях? Разбираюсь. Говори, и говори сейчас же.

— Тебе не понравится, — пробормотал Метелин, налил себе ещё полстакана, но поставил на стол; поднялся на ноги, отвернулся — в общем, задёргался, как девица в первую ночь. — Помнишь, я сказал, что пришёл к тебе как к душеприказчику?

— Как уж забыть.

— Это не шутка. И да, ты прав, завод не цель. Это… допустим, промежуточный этап. Подготовительный. Потому тебе и не понравится. — Он вздохнул иразвернулся. — Я не хотел бы сейчас вдаваться в подробности, но мне стало известно, что граф Метелин мне не отец. Фактически, по крови. — Метелин не без иронии усмехнулся: — Не беспокойся, на право наследования и прочие формальности это не влияет. Зато влияет на… да на всё. На всё важное. Моего настоящего, кровного отца граф Метелин подставил и, получается, убил. Нет, не спрашивай ни о чём, не хочу вдаваться. Это препаршивая история, я устал от неё, я и так только об этом и… — он отпрянул, как от горячего, обозлился на себя за прорвавшуюся sentimentalité, но упрятать её обратно уже не смог: — Понимаешь? Когда мне было пять, я сидел у него на коленях, но это была неправда. Когда, ещё раньше, вывозил меня с матерью на Межевку, это была неправда. И когда мать хоронили, все эти соболезнующие дамы и господа ведь лепетали чушь, мол, у него остался сын, а он кивал! Кивал — и держал меня за руку, и охал, и позировал, и образцово гладил по голове, тьфу. И когда в шестнадцать я… Неважно, в шестнадцать я был и вовсе дурак. Да, наверное, он меня не любил. Наверное, я всегда, всю свою никчёмную жизнь хотел понять, за что. А выходит — выходит, и не было никакой загадки, зря только голову ломал! То-то хохма, а? Представляешь? Он смотрел на меня и знал — с самого начала знал, что я ему не сын, и не намекнул, и требовал от меня сыновьего послушания, и упрекал за нелюбовь, и врал! — Лицо Метелина будто свело судорогой, глаза его нездорово блестели — как в тот раз, когда Гныщевич проехался ему шпорой по груди.

— Родителей можно выбирать, — с деланой небрежностью пожал Гныщевич плечами, хотя внутренне немного беспокоился, как бы графьё не надумало разнести забэевские маски. — Мне папаша тоже, tu entends, не подарок достался, так я тавров сыскал. И не начинай мне тут про аристократизм…

— Завидую, — резко оборвал его Метелин, — у тебя был выбор. Только тут совсем, совсем другое. Я уже говорил: я долго обо всём этом думал и понял, чего хочу. И что нужно сделать, чтобы достичь желаемого. Тебе не понравится, но к заводу прилагаются условия.

Условия свои он объяснил не столь горячечно и бессвязно, как переживания. Гныщевич посмеялся, но у него не было сомнений в том, что Метелин абсолютно, катастрофически, désastreusement серьёзен. В каком-то смысле стало даже спокойнее, ибо серьёзность типов вроде Метелина не выглядит как переоборудование заводов и покупка патентов. Она выглядит вот так.

Но кое-как проклятый Метелин, пожалуй, и сам разбирался в людях.

Да, Гныщевичу не понравилось.

Глава 12. Социальная психология

Когда хэру Ройшу-младшему не нравилось некое явление, он старался подойти к оному аналитически, разбить его на составляющие и соотнести их взаимное расположение. Так можно объяснить себе, что именно не в порядке, следует ли по этому поводу предпринять некие действия и какой именно элемент внутренней структуры раздражающего явления гипотетически подлежит коррекции.

Летние экзамены хэр Ройш-младший сдал блестяще не в последнюю очередь потому, что очень многое в своей жизни анализировал.

За экзаменами пришло и само лето; за летом сентябрь. Так хэр Ройш-младший выяснил, что второй курс не слишком отличается от первого. Многих студентов Академии он помнил в лицо, ввиду чего первокурсников определял безошибочно, но ожидаемой покровительственной снисходительности в их адрес не испытывал. Возможно, это было связано отчасти с тем, что в Академию прибыл из Британии господин Сигизмунд Фрайд — авторишка малоизвестных в Европах трудов по психологии. В Петерберге мистера Фрайда приняли с почётом — разумеется, планировали в его честь приём, — а лекции свои он пожелал читать всем студентам Академии сразу, и тот факт, что сидеть несчастным придётся друг у друга на головах, его не волновал.

Мистер Фрайд хэра Ройша-младшего раздражал, но установить, чем именно, не получалось. Возможно, неприязнь была сугубо личного толка. Хэру Ройшу-младшему не слишком нравились любители рисоваться, отпускать острую бородку и размахивать полами плаща, аки крыльями. Да и припадочная Фрайдова манера лекции вовсе не облагораживала.

— …Что есть патриотизм для европейца? Парадоксальное явление! Как можно любить свою страну, когда нечто большее: Европы в целом — требуют считать её интересы второстепенными относительно общего блага? Как можно думать об общем благе, когда нечто несказанно более важное: желания и чаяния близких — столь от него далеки? Думает ли об общем благе мать, вскармливающая ребёнка? Юноша, подносящий деве цветы? Думает ли о своей стране торговец, перепродающий еду втридорога? Учёный, изобретающий панацею? Политик, подписывающий договор? Граница тонка, но ещё тоньше грани человеческой души, в которых находится то, чего мы сами, к ней привыкнув, не видим.

Хэр Ройш-младший, не сдержавшись, поморщился. Патриотизм есть любовь к своей стране, так или иначе проявленная; проявления эти можно классифицировать, но к чему наводить патетические сложности?

— Судя по выражению вашего лица, у вас случилось горе, — раздался откуда-то из-под локтя жизнерадостный голос, — хотите, утешу?

Обернувшись, хэр Ройш-младший обнаружил рядом с собой Хикеракли — приятеля Скопцова да и, кажется, всей остальной Академии тоже. За лето тот успел неким загадочным образом загореть, а его неестественного оттенка волосы, наоборот, высветлились. Не прибегая к помощи рук, Хикеракли жевал перо, никогда, судя по состоянию, не знавшее чернил.

— Что есть человеку большее утешение, как не беда ближнего его? Бóльшая, чем у него самого? Вы, хэр Ройш, мне скажете, что я вам отнюдь не ближний. Но кто ближе человеку, как не соратник его, так сказать, по ученью? Вам не кажется забавным, хэр Ройш, что мы не представлены, но всё равно прекрасно друг друга знаем?

— Академия невелика.

— Думаешь? А мне, гм, мне кажется, что дело тут в другом. В, так сказать, духе студенчества. — Хикеракли поймал пальцами невидимую муху, точно как мистер Фрайд в самые напряженные моменты своей речи. — Мы едины, едины, и так ли важно, что я с вами доселе не выпивал-с? Верно, хэр Ройш?

— Я предпочитаю, когда меня называют по имени, — раздражённо соврал хэр Ройш-младший, чтобы хоть тем отгородиться от непрошеного собеседника.

— Почему? Снова груз аристократизма, довлеет аристократу фамилия его? Нет, хэр Ройш, это решительно недопустимо. Тут вы уж войдите в моё положение-с, — Хикеракли выплюнул перо и скорчил серьёзный вид. — Когда человека можно называть «хэром», когда он, и отцы его, и деды добровольно так именуются, иной вариант принять определённо нельзя никак! Если уж вы хэр, будьте хэром до конца. Носите свой титул с гордостью.

— Это не титул. Это всего лишь обращение.

— Мелочи, мелочи… вас никогда не смущало, что на росской стороне титул этот звучит смешно и даже, — Хикеракли деланно понизил голос, — ну, не очень прилично?

— Смущаться следует тем, кто так его воспринимает. — Хэр Ройш-младший замолчал, созерцая незваного соседа по скамье. В принципе, при всей своей назойливости тот был куда интересней высасывающего из пальца откровения мистера Фрайда — потому, видимо, что вызывать у хэра Ройша-младшего меньше интереса было попросту невозможно. И в собственной сфере психологии социальной Хикеракли был определённо прав: до сих пор они с хэром Ройшем-младшим и в самом деле ни разу не беседовали, но никаких барьеров не чувствовалось, как будто заочное знакомство без потерь переводилось в очное. Хэр Ройш-младший с любопытством отметил, что ему даже в некотором смысле льстит внимание со стороны Хикеракли. Вроде и всем-то он друг, и потому цена его приятельства невысока, а всё же к хэру Ройшу-младшему нечасто обращались первыми. В общем случае его это вполне устраивало, но на скучной лекции развлечение, следует признать, пришлось как нельзя кстати.

— Я задавался вопросом, отчего у вас столько приятелей, — сообщил хэр Ройш-младший. — Вы ко всем, как ко мне, набиваетесь?

Хикеракли, напустивший на себя во время созерцания предельно благопристойный вид, расплылся в ухмылке:

— Только к страждущим и несчастным. Не могу, так сказать, пройти мимо чужой беды. Вот, смотрите, сейчас и вас утешу. Думаете, ваша жизнь плоха? Помилуйте! Хэр Ройш, летом случилось ужасное. Я узнал, что я не пихт.

Хэр Ройш-младший ещё раз окинул взглядом вполне пихтскую шевелюру, почти красноватого оттенка глаза, чрезвычайно волосатую грудь и не сдержал вопроса:

— А кто же вы тогда?

— Исчадие. Отродие. Полупихт. — Хикеракли навалился на хэра Ройша-младшего, вцепившись ему в плечо. — Понимаете, добрый хэр, что это для меня значит? Понимаете? Вы, аристократы, должны понимать, вы ж вечно о чём-то подобном переживаете. У меня тоже была своя гордость, как вот говорит господин Фрайд, национальная. Патриотизм свой был. И летом — о, я узнал, что студенты Академии могут выклянчить у Пржеславского, у главы нашего многоуважаемого, пропуск за пределы Петерберга. В научно-образовательных целях, так сказать, ради общего и полного просвещения. И ведь выклянчил, нашёл пихтские деревни без карты — ах, я думал, меня ведёт сердце, чутьё! А они… — Хикеракли сбросил с себя экзальтированность и сделался задумчив. — А они там все на полголовы ниже. Они настоящие. А я… Хэр Ройш, как меня зовут?

— Хикеракли, — хмыкнул хэр Ройш-младший.

— А отца моего?

— Вероятно, тоже Хикеракли.

— Вот! — Хикеракли торжествующе воздел палец. — А должны звать иначе! Как пихты прослышали, что у нас с отцом имя одно, сразу подняли на смех. Понимаешь, оказывается, у пихтов фамилия по наследству не переходит. Знаешь, как они ребёнка нарекают, а? Когда дитя только-только научился кое-как словечки говорить, годика в полтора, выносят его на околицу. Что увидит, на что пальчиком ткнёт, как окликнет, так и будут его звать. Сам себя человек именует, уважительно! Да, уважительно к личности. А я, выходит, личность свою не проявил, раз имя от отца принял.

Хэр Ройш-младший догадывался, что нарочитое расстройство Хикеракли — это лишь артистическое мастерство, но не мог сообразить, правда ли тот верит в свою чушь.

— Мне кажется, они над вами подшутили, — коротко отозвался он. — Так что же, вы не знали, что ваша мать — роска?

— Знал, конечно, — Хикеракли почесал в затылке, — у меня с матушкой отличное отношение было, пока она у петербержских Копчевигов жила. Но как-то не задумывался.

— Не задумывались, что, если ваш отец — пихт, а мать — роска, вы пихт только наполовину?

— Не задумывался, что этого недостаточно для пихтства! Я, знаешь, даже помышлял там, в деревнях, папашу своего сыскать. Странный он был, мой папаша. Ну и подумал, что его, может, в младшее, как говорится, отечество потянуло. Как меня вот. Ан нет-с, нетути. Они его предателем считают, что уехал да на роске женился. А я вот, знаешь, на пихтских женщин посмотрел и душу-то его всю сразу и понял, да.

— И как вас только из города выпустили, — снова хмыкнул хэр Ройш-младший.

— Говорю уж больно складно, как меня не выпустишь? Я привёз обратно ценные, что называется, материалы. Отличные материалы, эт-но-гра-фи-чес-ки-е. Знаешь, какой у пихтов главный праздник?

— Какой?

— Никакой! У них триста шестьдесят пять праздников в году. Есть вот, к примеру, Кругломордие. Это день, когда все набивают за щёки тряпки — или там чего другое — и так ходят. Или вот, например, Комарица. Весь год пихты ловят комаров, а потом запускают их в самый большой амбар и запирают. С песнями, с радостью, как говорится, на лицах. После, подождамши, дверь амбара открывают, и который первым вылетел, тот и победитель. И у меня все триста шестьдесят пять записаны, так-то. Небесполезно, иными словами, съездил.

Хэру Ройшу-младшему иногда казалось, что граф Набедренных городит чепуху, и потому для него было определённым откровением осознание того, что чепуха, оказывается, бывает чрезвычайно разнообразной. Как и подобает вруну, Хикеракли разливался увлечённо, убеждённо и наслаждаясь звуками собственного голоса. В голосе слышалась изрядная самозабвенность, и хэр Ройш-младший неожиданно подумал, что это ровно та же черта, которая раздражает его в мистере Фрайде. Тем непонятнее было, почему Хикеракли не раздражал, а забавлял. Быть может, дело в банальной тяге к запретному? Слушать на лекции выступающего полагается, а отвлекаться на сторонние разговоры — нет, и потому второе становится слаще. Но было несколько обидно признавать, что хэр Ройш-младший не чужд столь обыденного и нерационального способа мыслить.

— …Взять, к примеру, национальные стереотипы — чуждые вам, быть может, в Росской Конфедерации, — вещал тем временем Фрайд. — В Европах они процветают. Каждый смеётся над соседом, каждый подмечает его броские чёрточки. И каждый, конечно, твердит, что сосед на его счёт ошибается. Но ошибается ли? Я утверждаю: стереотипы есть доведённые до абсурда глубинные свойства явлений. Запишите. Более того, они нужны нам, пусть только как подложка для антагонизма. Поясню на более близком вам примере. В Росской Конфедерации есть народ тавров. Говорят, они всегда ходят при ножах, любят только своих коней и опираются в быту на архаичные представления о «чести». Так ли это? Конечно нет! Конечно, любой из вас сможет припомнить тавров, избравших совсем иную жизнь…

— Я не смогу, — пробурчал себе под нос хэр Ройш-младший.

— …Но я утверждаю, что в глубине любого из них живёт настоящий, древний тавр при ноже, коне и чести.

— Косы забыл, — снова не удержался хэр Ройш-младший. Повертев головой, он отыскал в зале тавра по имени Плеть — одного из портовых разбойников. Тому не хватило приставного стула, и он с абсолютно непроницаемым видом подпирал стену возле входа, являя собой всецелое воплощение стереотипа.

— И в этом нет ничего дурного! То, что отражается извне стереотипами, внутри является, если хотите, корнями, пущенными в нас нашей же культурой. Зачастую они врастают столь глубоко, что кажутся неотделимыми от нашего «я», но я утверждаю, что границу эту провести можно. Можно и нужно. Ведь только осознание того, где заканчивается «я» и начинается «она» — культура, страна, родина, — позволяет действовать во имя общего блага. Позволяет вообще о нём говорить.

— А есть ещё праздник Безудержное Веселье, — беззастенчиво вклинился лишённый внимания Хикеракли. — Не знаю, впрочем, почему его так назвали… В этот день каждый пихт должен соорудить себе рога. Все, и женщины, и мужчины, соревнуются за звание «главного самца» — у кого рога, так сказать, представительней, тот и победитель. В прошлом году выиграл один старец, сумевший водрузить себе на голову нечто вроде самокатного устройства — знаете? И не сломал же шею…

Очередная глупость хэра Ройша-младшего доконала, и он издал смешок. Сидевший спереди студент, не обращавший никакого внимания на громогласные тирады Хикеракли, немедленно обернулся и шикнул.

— Умение шипеть ещё не делает тебя лебедем, — грубовато выпятил на него подбородок Хикеракли. Студент только покачал головой и вернулся к натужному конспектированию. Хикеракли, полностью в свою очередь удовлетворившийся, улегся на парту грудью и сделался лиричным.

— А ещё я видел Вилонскую степь, — неожиданно сентиментально поведал он. — Я ж не только по пихтским деревням, там меня всего на недельку-то и приняли. Но вот он — видный европейский учёный, наверное! — твердит про страну, про дух там какой-то… А как по мне, нет никакого духа в абстракции. Нужно самому походить, руками потрогать. Прочувствовать, как говорится, атмосферу. Пропуск из города негоже ведь на каких-то пихтов расходовать, а? Вот я так и рассудил. Поездил по Росской Конфедерации.

— У вас есть средства? — вежливо удивился хэр Ройш-младший. Хикеракли крякнул:

— Ну когда вы, друг Ройш, так ставите вопрос, то лучше сказать «походил». Да несложно ведь это. Там в гости напросишься, тут с конём поможешь, просто услужишь кому… Вы, хозяева, привыкли слуг недооценивать, а я самое главное умею, что в жизни вообще есть главного: не теряться.

— Как сказать — привыкли недооценивать, — не согласился хэр Ройш-младший. — Если вдуматься, тот факт, что именно слуг и прочий люд в первую очередь кормят пилюлями, говорит как раз о высокой оценке способностей вашего сословия.

— Ценили б высоко — проследили бы, чтоб ели, — фыркнул Хикеракли. — Я говорил уже, что папаша мой был странный? Странный-престранный. Он эти пилюли в конский навоз закапывал, просто выкинуть ему почему-то недостаточно было.

Хэр Ройш-младший невольно заинтересовался.

— И многие так делали? Манкировали, в смысле, законом?

— Не очень, — Хикеракли снова зарылся ладонью в копну волос. — Тут, вот как Сигизмундушка наш Фрайд говорит, борются не люди, а силы, что называется, высшие. Сила наплевательства и сила традиции. Вроде бы и надо, коль так отцами положено, а вроде бы и зачем делать, если можно не делать. Я никогда не следил внимательно, нет. Ну а потом — уж это ты всяко знаешь, аристократ мой, — потом баронесса рехнулась, так что сила наплевательства потерпела поражение. Но я уже взрослый был, да на хорошем счету, меня слишком не терзали.

— Что же вы, за всю свою жизнь ни единой пилюли не съели?

— Вы просто не видели моего папашу, — сверкнул зубами Хикеракли и впал в задумчивость. Через некоторое время хэр Ройш-младший почувствовал, что ему следует как-то поддержать разговор. Ирония состояла в том, что вновь полившийся в уши Фрайд не имел к этому желанию никакого отношения; как ни странно, хэру Ройшу-младшему в самом деле хотелось ещё немного поговорить. Видимо, Хикеракли действительно так и втирается во все подряд круги общения.

— Вы много подтруниваете над трудностями аристократической жизни, — аккуратно заметил хэр Ройш-младший, — а в то же время так упиваетесь своей свободой. Очевидно, что она для вас ценна. Но что бы вы делали, окажись барон Копчевиг менее сговорчивым?

— Сбежал бы, — ни на секунду не замедлил ответить Хикеракли. — Я и из Петерберга почти сбежал в своё время, и сбежал бы, да в Охране Петерберга псы больно нюхастые. Я утверждаю, — снова передразнил он Фрайда, — что уж парочку-то точно натаскали лично на меня.

— Положим. Положим, вы бы даже не пропали. Но не все отцы так любят навоз, как ваш, и не все с детства обучены, как вы выразились, не теряться.

— Ты, хэр Ройш, не потеряешься на экзамене Фрайда! Тебя послушать, человек есть продукт среды своей. Но это же глупость, глупость. Собственным умом надо жить, — Хикеракли постучал по лбу не слишком чистым ногтем, — собственным соображением, как говорится.

— Легко жить собственным соображением, когда за душой ни шиша, — буркнул хэр Ройш-младший. — А вы сами посудите, вот вам пример. Мне, как вы верно заметили, не нравится мистер Фрайд. Однако же не далее как на следующей неделе ожидается приём в его честь, и мне на этот приём, конечно, полагается прийти. Выразить почтение, представить свою семью. И матушка моя… очень радеет за моё там появление. — Воспоминание о загодя вычищенном камзоле и столь же загодя наведённых хлопотах вгоняло в тоску. — Разумеется, это не та мелочь, из-за которой разумному человеку следует всё бросать и бежать, а всё-таки неприятно.

Хикеракли хитро прищурился.

— Да я, друг мой хэр, разве говорю ж, что всегда бежать надо? Отнюдь, отнюдь. Каждый по-своему с неприятным разбирается. Вы ж человек неглупый. Наверняка у вас свои есть штуки, штучечки аристократические, а?

— Может быть.

— Ну, какие?

— Я вам скажу, а вы всей Академии растрезвоните.

— Растрезвоню, — охотно кивнул Хикеракли, — что во мне иначе толку?

— Не люблю, когда обо мне трезвонят.

— Ничего-то вы не любите, что за человек. Что же мне… А, вот: давайте я сам по ручке-то вашей прочитаю? Дай ладошку, светлый мой, всю правду скажу, всё увижу!

— Ни за что, — хэр Ройш-младший в ужасе спрятал ладони как можно дальше. — Вы же в самом деле не верите в хиромантию?

— Попал! — обрадовался Хикеракли. — В хэромантию ни в какую не верю, хотя во всём своя правда есть, и в гаданиях тоже сыщется. Но попал же! Главное-то тут — не что я люблю, а что вы не любите. Как посмотрел на вас, поговорил, так сразу и подумал, что вы человек просвещенный, шельмовство вам наверняка, на-вер-ня-ка чуждо, раздражает наверняка. И, смотрите, прав оказался. А теперь вас могу, как говорится, стращать.

Хэр Ройш-младший хмыкнул. Детская радость Хикеракли омолаживала его до нелепого, как будто он умудрился не то так и не выйти из пятилетнего возраста, не то спешно в него возвратиться. Впрочем, хэр Ройш-младший и в пять лет подобной чепухой не занимался.

Не занимался ли? Если стряхнуть с, гм, хитрости Хикеракли очевидную шутливую обёртку, структурно это самый обычный шантаж — или скорее не шантаж даже, а политика. Умение оценить человека или явление, сделать о нём определённые выводы, дополнить их догадками и действовать с опережением, исходя из последних. А вот этому хэр Ройш-младший и по прошествии пятилетнего возраста очень старался обучиться, потому что мало какое умение в жизни может быть полезнее.

Он раздосадованно покачал головой. Размышлять о назойливой шутке в столь серьёзном ключе было чересчур даже по собственным хэрройшевским меркам. И потом, откровенно говоря, ему и самому зудело с кем-нибудь поделиться своими соображениями по поводу Фрайда; а если Хикеракли надумает растрезвонить факты (а не источник их), то хэр Ройш, пожалуй, и не будет этому так уж сопротивляться.

— Я вам скажу, как справляюсь с неприятными мне явлениями, но, пожалуйста, не делайте из этого сплетню про меня, — хэр Ройш-младший многозначительно склонился. — Когда мне что-нибудь не нравится, я пытаюсь это явление проанализировать. Отыскать в нём подвох. И мистер Фрайд в данном случае не исключение.

— В грязном бельишке копаетесь, сударь, а? — мгновенно уловил идею Хикеракли.

— Проясняю положение дел. Вы знакомы с мистером Джексоном?

— Видел, — Хикеракли поискал глазами и кивнул на затылок сидящего в первом ряду молодого человека в жёстком и строгом, не по нынешней температуре мундире. — Я ещё не со всеми успел…

— Возможно, вы слышали, что мистер Джексон приехал в Росскую Конфедерацию вместе с мистером Фрайдом. Предполагается, что, как и некоторых других иностранцев, его просто притянул светоч нашей Академии, однако я в этом сомневаюсь. В Европах такого рода отношения никак не фиксируются, но, полагаю, они прибыли сюда, чтобы мистер Джексон мог стать протеже мистера Фрайда.

— Ну, — сказал после паузы ничуть не впечатлённый Хикеракли, — это, как говорится, бывает.

Хэра Ройша-младшего взяла досада.

— Это не всё. Как по-вашему, почему мистер Фрайд вообще приехал в Росскую Конфедерацию? Я сперва предположил, что в Европах ему попросту не хватало славы, а наши люди горазды бросаться на любых иностранцев. Но мне кажется, что есть у него и другой мотив. Я имел честь, — ядовито выговорил он, — беседовать с мистером Брэдом Джексоном лично. Мне показалось, что это человек из высоких слоёв. В Европах сейчас происходит реставрация аристократических фамилий, ввиду чего и те, которые в реставрации не нуждаются, невольно попадают под более пристальное внимание. Дальний родственник моего отца, герцог Карл Константин Ройш XVI, имеет в реставрации пристальный интерес. И, конечно, они с отцом ведут чрезвычайно познавательную переписку… из которой я могу заключить, что аристократической фамилии Джексонов в Британии нет.

Заданную хэром Ройшем-младшим гипотетически театральную паузу Хикеракли выдержал, но впечатления на него сей монолог по-прежнему не произвёл.

— Так, может, он всё-таки просто не аристократ?

— Скажите, вы читали «Повесть всеблагого исхода народов из мёртвых земель»? В оригинале, IX века? А труды Йохана Вилонского? Сонеты ди Коловрадо? — хэр Ройш-младший провёл ещё одну мысленную ревизию своего предположения и постановил: — Я в достаточной степени убеждён в его высоком происхождении. Когда познакомитесь — а вы непременно познакомитесь, я уверен, — посмотрите хотя бы на руки, на осанку. Они скорее вызывают мысли об аристократе, который по неким причинам решил скрываться. И я бы не удивился, если бы тёмные дела, требующие сокрытия, оказались не менее значимой причиной явления мистера Фрайда с его другом в Петерберг, чем поиски славы.

Услышав наконец-то вывод, Хикеракли выразил невнятное одобрение. Посверлил глазами спину мистера Джексона, развёл руками:

— Экая романная история! В вас, хэр Ройш, есть тяга к литературе.

— К счастью, ни малейшей.

— И часто вы залезаете в бумажки папашки?

Этот хамский вопрос показался хэру Ройшу-младшему оскорбительным. Если вдуматься, Хикеракли из кожи вон лез, пытаясь быть оскорбительным во всех вообразимых смыслах — чего стоило хотя бы его бестолковое перескакивание с «вы» на «ты» и обратно. Наверное, именно из-за очевидности его стремлений хэру Ройшу-младшему и показалось, что всерьёз обижаться на такое хамство было бы как-то слишком просто.

— Только когда мне что-нибудь достаточно сильно не нравится.

Тем более что именно этим хэр Ройш-младший за неимением других возможностей и занимался: заглядывал без спросу в документы отца. И все его достижения оказывались не более чем мелким воровством.

А значит, несмотря на нарочито неприятную подачу, Хикеракли удивительно точно уловил суть дела.

Глава 13. Люди столь юного возраста

Как всё-таки меняет суть дела точка обзора!

Зацепив обрывок очередной беседы, Жорж мог только усмехнуться.

В Академии первые лекции Сигизмунда Фрайда были событием — уникальным и потому заслуживающим внимания, едва ли не историческим, хотя, казалось бы, ну что такого в тривиальном пополнении преподавательского состава? А студенты всё равно сообщали друг другу новость с придыханием, набивались под завязку в аудиторию, причём загодя, опасаясь, что не хватит мест, — и если бы кто-нибудь догадался продавать билеты, их разобрали бы в полчаса.

Приём же, организованный в честь Сигизмунда Фрайда в особняке графа Ипчикова, так и кричал об обыденности своего повода. Ещё один заграничный гость Петерберга, эка невидаль. С именем и шлейфом скандальных слухов — но, помилуйте, а кто без шлейфа? Взглянуть любопытно, засвидетельствовать почтение — полагается, а теперь давайте обсудим последний указ наместника, состояние железной дороги, расстановку сил в Четвёртом Патриархате и нескрываемое намерение хозяина дома обустроить своей дочери брак с графом Набедренных. Ах, что вы, что вы! Граф Набедренных сам распоряжается собой, он вряд ли пожелает обременять себя женитьбой в столь юном возрасте — кто бы из нас пожелал? Графу Ипчикову следует оставить бесплодные притязания и обратить свой взор на молодого графа Метелина — с ним хотя бы есть надежда на влияние отца…

Жоржа перекосило: непросто смириться с тем, что Метелина («молодого графа Метелина»!) с недавних пор уместно перечислять через запятую с графом Набедренных. Какой, однако же, абсурд.

Если уж говорить откровенно, Жорж никак не мог быть уверен, что это перечисление через запятую — недавнее веяние, поскольку на настоящем аристократическом приёме он присутствовал впервые и впервые же подслушивал светские разговоры собственными ушами. Граф Набедренных предложил им с За’Бэем пронаблюдать Сигизмунда Фрайда вне стен Академии, и Жорж согласился, хотя За’Бэй и отговаривал его от «напудренной скукотищи», — было чрезвычайно любопытно взглянуть с близкого расстояния на людей, чей вкус и чувство меры регулярно поносил батюшка.

После изумрудного гарнитура баронессы Копчевиг, надетого к платью с жемчугом по лифу, Жорж понял, что вопрос непредвзятости батюшкиной оценки закрыт навсегда. Избыточность туалетов какое-то время его развлекала, потом он наслаждался тем, как нервно щерится в ответ на всякую шпильку вальяжный и невозмутимый в Академии Сигизмунд Фрайд, но часа через полтора впечатления себя исчерпали. Графа Набедренных всё не отпускал хозяин дома, и Жоржу оставалось лишь укрывать хэра Ройша от утомительной заботы его неожиданно говорливой матери. Знакомство с этой дамой заставило Жоржа посмотреть на хэра Ройша новыми глазами: тот факт, что он не только разрешает себе некоторое количество глотков вина, но и в принципе изъявляет готовность хотя бы раз в неделю кружить с ними по городу до полуночи, в свете открывшихся обстоятельств вызывал безоговорочное уважение. Жорж бы от таких проявлений родительской любви давно сбежал драить конюшни Охраны Петерберга — и будь что будет.

— Вы заметили, что мистер Фрайд прибыл без молодого человека, которого привёз в Академию вместе с собой? — хэр Ройш задумчиво склонил голову, будто сам наконец согласился с некими собственными же не озвученными выводами.

— Не искушайте меня, — улыбнулся Жорж. — Вы ведь не можете не понимать, сколь ревнив я ко всем иностранцам с именем, намеревающимся осесть в Петерберге? Если я дам себе волю, буду без сна и отдыха выискивать у них на манжетах пятна, чтобы только доказать их ничтожность в сравнении с легендарной фигурой моего батюшки.

— Вы счастливый человек, господин Солосье: можете похвастаться пребыванием в мире и гармонии со своими идеалами. Редкое преимущество.

Жорж еле удержался от трагического вздоха. Он бы и не прочь вздохнуть перед хэром Ройшем, но вдруг устремившийся к ним Метелин быть свидетелем вздохов никак не заслуживал.

— Хэр Ройш, господин Солосье, — непривычно раскланялся тот, — могу ли я претендовать на минуту вашего внимания?

Хэр Ройш весь подобрался, а потому принять удар следовало Жоржу.

— Как можем мы возразить, Саша! — со слабоумной приторностью прощебетал он.

В прошлый раз Жорж говорил с Метелиным как раз год назад — потом тот впервые исчез из Академии, а вернувшись, был столь оскорблён сближением друга отрочества с иными представителями петербержской знати, что всякую отроческую дружбу как ветром сдуло. Жоржу было, конечно, немного жаль — в конце концов, графа Набедренных не станешь учить стрелять, слишком уж он далёк от реальных проявлений агрессии, пусть и не из законопослушности, просто натура его такова. Но сожаление Жоржа заканчивалось там, где начиналось понимание: у Метелина сильно собственничество и слабо самомнение — его будто унижает, что не знатный по происхождению Жорж (коего он, молодой граф Метелин, облагодетельствовал своей дружбой!) безо всякого затруднения нашёл себе не просто компанию, но компанию другого графа. Графа, который, к слову, происхождения вовсе не замечает и благодетелем себя не полагает — как всякий студент Академии, пребывающий в своём уме.

Но вот что удивительно: былые проблемы Метелина не вызывали у Жоржа ни тени злорадства, однако теперешние успехи почему-то задевали и раздражали. Будто бы было в Метелине, наконец занявшемся подобающими графскому сыну делами, нечто досадное и перечёркивающее беззаботную Жоржеву жизнь.

— Хэр Ройш, я рискну утомить вас надобностями своего завода.

Нечто досадное. Например, проклятущий завод.

— Рискните, — выдавил из себя изрядно удивлённый хэр Ройш.

— Прежде моим поставщиком металла был граф Тепловодищев, но после переоборудования производства стало очевидно, что вести дела со Столицей нерентабельно. Слишком затруднительны переговоры, да и транспортировка — непозволительное расточительство времени. Я намереваюсь в скором времени расширяться, — Метелин всё-таки чуть вздёрнул подбородок, — а потому думаю заключить новый контракт на металл. Ваша семья, как вы понимаете, первая в моём списке претендентов.

Жоржу было так жаль хэра Ройша, что пришлось вновь становиться на путь слабоумной приторности:

— Расширяться? Саша, вы сейчас уничтожили всю интригу! А ведь наш радушный хозяин, граф Ипчиков, всё расспрашивал графа Набедренных, не на политическую ли карьеру вы нацелились, воспрянув от кутежа? Переоборудование завода позволяет вам выгодно продать сей обременительный актив и кутить уже на государственном посту — особенно если хватит средств обзавестись шахтой или лесопилкой.

— Какая неожиданность, господин Солосье, что вы разбираетесь в связи шахт и лесопилок с государственными постами, — огрызнулся Метелин.

— Батюшка твердил мне с самой колыбели, сколь нелепа эта связь.

Батюшка твердил, что Европы буквально душат Росскую Конфедерацию, а Четвёртый Патриархат только удобней шею подставляет: когда всему государству воздух перекрыт, отдельным-то лицам привольней дышится. Удивительная ведь чепуха: так и так все аристократы — крупные собственники, но во власть лишь тех пускают, кто имеет в собственности ресурсы, а не производства, такой вот дифференцированный имущественный ценз. Потому что Росская Конфедерация — территория обширная, все Европы вместе взятые и четверти её не переплюнут, Европам самая прямая выгода ресурсы тянуть. Если собственников производств усадить законы принимать, они всю экономику, на обеспечение Европ ориентированную, мигом перекроят под свои нужды, внутреннее и внешнее ценообразование пересмотрят.

Жорж всё недоумевал, почему Росская-то Конфедерация Европы кормить согласна, пока учёба в Академии всё по местам не расставила: владение — землёй ли, шахтами-лесопилками ли — форма собственности куда более древняя, чем крупное производство, ещё совсем недавно ведь, если по историческим меркам, одними продуктами ремесла люди перебивались. Вот и выходит, что ресурсная знать доминирует над производственной и интересы свои защищает исправно. А интерес простой — от сделок с Европами конкретному поставщику в карман больше пойдёт.

Всюду-то Европы пролезть умудрились, везде свою волю навязать. Но и это Жоржу учёба в Академии ясным сделала: до войны с Империей росы тремя разными государствами жили, а потом патриархи, правители Столичной Роси, навязали союз Срединной Полосе и Земле Зауральской. Союзников они заманивали своими торговыми связями с Европами, да только потом патриархи сгинули, а Европы остались — и приняли живейшее участие в формировании Четвёртого Патриархата, условия свои в самый фундамент заложив.

И пусть многое Жоржу было по-прежнему понятно лишь в общих чертах, он нередко подлавливал себя на детском, дурашливом ликовании: ничего себе, а картина-то — складывается! Получается протянуть ниточки от сегодняшних обыденных порядков к их затерянным в тумане прошлого первоначалам. Эта доступность первоначал расшатывала обыденные порядки, лишала их незыблемости: сложилось так, а могло и иначе, если б такой-то фактор убрать, а другой, наоборот, усилить. Они с графом Набедренных всё время развлекались фантазиями о том, на что была бы похожа теперешняя жизнь, если бы, например, последние патриархи не переубивали друг друга, а продолжили бы править, если бы Империя продержалась подольше, если бы гордая Великая Столица Земли Зауральской не убедила своих воевод вступить в союз со Столичной Росью и Срединной Полосой. Или любое другое волшебное «если бы», цепочку следствий которого так увлекательно разматывать.

Метелину с его скучными надобностями завода всё равно не тягаться с графом Набедренных, который и полдюжины верфей превращает в повод для размышлений, можно ли заставить людей метать икру!

Жорж победоносно хмыкнул:

— Саша, вы разобьёте сердце высшему обществу. Вам — после вашего просто-таки сказочного превращения из буйного юнца в делового человека — прочат политическую карьеру, а вы останавливаетесь на расширении производства. Какое горькое разочарование!

Метелин, конечно, вскипел.

— Не рано ли вы взяли на себя труд высказываться от лица высшего общества? Это ведь, если я не ошибаюсь, ваш первый приём?

— Он же, возможно, последний, — Жорж и не думал уступать так запросто. — Чтобы высказываться от лица высшего света, необязательно тратить своё время на приёмы — он ведь изрядно предсказуем, этот высший свет. Например, достойным ответом неугодному собеседнику в высшем свете считается попытка его унизить. Немного пресно после Академии, где поощряются споры по существу.

И тут всё испортила мать хэра Ройша!

— Ах, Костя, ты нашёл новый способ уединяться! Теперь ты прячешься от светских бесед, загородившись друзьями по Академии, — она повернулась к Метелину: — Граф, вы ведь не возражаете, если мы с баронессой Копчевиг ненадолго вторгнемся в ваш академический кружок?

Жорж едва подавил желание зажмуриться. И почти всерьёз рассмотрел затею предложить хэру Ройшу политическое убежище в собственном доме.

— Ничуть, — изо всех сил старался вернуть себе подобающее умиротворение Метелин. — Но, боюсь, вам будет скучно — я как раз подступился к обсуждению с хэром Ройшем контракта на металл.

Предвидя дальнейшее развитие беседы, Жорж сделал к хэру Ройшу бессмысленный, но инстинктивный шажок.

— Граф, ваша похвальная самостоятельность сбила вас с толку! — ожидаемо охнула фрау Ройш. — Контракты следует обсуждать с хэром Ройшем, а Костю мы покамест оберегаем от погружения в дела. Признайтесь, возможность подольше побыть ребёнком невероятно ценна.

Хэр Ройш таки покраснел, а Жорж мысленно взвыл от обиды: не затем он злил и уводил Метелина от заявленной темы, чтобы говорливая фрау Ройш вот так в лоб опозорила собственного сына!

Конечно, Метелину проще было предложить свой разнесчастный контракт хэру Ройшу, а не его высокомерному отцу, который бы сорок раз подумал, стоит ли связываться с молодым графом Метелиным. Наверняка он надеялся, что начальная стадия переговоров с младшим Ройшем, ровесником и сокурсником, пройдёт в любом случае успешней, а дальше уж тот сам как-нибудь договорится с отцом.

Просчитался Метелин только в одном: он не знал, что хэра Ройша «оберегают от погружения в дела».

И не знал бы дальше, если б не фрау Ройш!

Неужели она не понимает, какой стыд хэр Ройш испытывает по поводу своего положения? Жорж понимает, а она — нет?

— Досадная оплошность, — усмехнулся Метелин, так и лучась превосходством. — Я непременно исправлюсь и запомню, что не следует мерить всех аристократических отпрысков по себе.

— Вы уникальны, граф! — всплеснула руками фрау Ройш. — Вы и граф Набедренных. Должно быть, нелегко обременять себя и учёбой, и делами. Как мать, я не могу не сознаться вам, что моё восхищение соседствует с глубочайшим переживанием за ваше благополучие. Дети, принимающие на себя обязательства родителей, — мучительное зрелище! Не могу даже вообразить, как Костя…

…Подлинно мучительное зрелище — это хэр Ройш, которому фрау Ройш взялась прямо при Метелине приглаживать волосы!

— Осмелюсь поспорить с вами, фрау, — изобразил Жорж самое невинное выражение, на которое только был способен. — Дети, принимающие на себя обязательства родителей, — столь естественное и закономерное явление, что желание ему противостоять вызывает множество вопросов. В частности, вопрос о причинах, по которым родители полагают свои обязательства столь неподъёмной ношей. Усталость, разочарование или — страшно сказать — молчаливое признание поражения? Не находите забавным, что эта беседа состоялась именно на приёме в честь мистера Фрайда?

— Какой прозорливый молодой человек! — подала голос приведённая фрау Ройш баронесса Копчевиг, которая до того только обмахивалась веером. — Мимоходом вас упрекает, но продолжает расточать улыбки — невероятное для столь юных лет понимание сути правил света. Но мы не были представлены…

— О, просто молодой человек в свете впервые, — не преминул разыграть свой козырь Метелин. — Ему утомительны наши разговоры о контрактах, он сын ювелира…

— Господина Солосье, — перебил его Жорж. — Жорж Полоний Солосье. Приятно удивлён, что вы так цените работу моего батюшки, баронесса: когда он трудился над этими изумрудами, я только учился ходить! — и закрепил репутацию человека, понимающего суть правил света, нежнейшей улыбкой.

Веер баронессы Копчевиг наконец-то замер.

— К несчастью, вынужден вас покинуть, — воспользовался паузой Метелин. — Нынче мне, увы, не до развлечений на приёмах. Хэра Ройша-старшего, как я понимаю, сегодня в этом зале повстречать не удастся?

— Неотложное дело в шахтах, выехал засветло, — подтвердила фрау Ройш. Когда Метелин откланялся, она вновь запричитала о ноше, которую добровольно взвалил на себя столь юный мальчик, ровесник Кости.

— Давайте сбежим, — шепнул хэру Ройшу Жорж, отработанным на лекциях жестом сокрывшись за манжетой.

Усадьбы удачно граничат с Людским районом: пересечёшь Большой Скопнический — и улепётывай в своё удовольствие по паутине кособоких переулков. Жорж предложил «Пёсий двор» — самый обласканный студентами Академии кабак. Там густое пиво, терпимое вино, холодная водка и лучший во всём Людском твиров бальзам — с дубовой корой не перебарщивают, облагораживают зверобоем, перцем и чем-то ещё, что не угадаешь так запросто, а кабатчик не сознаётся. Жорж надеялся застать в «Пёсьем дворе» За’Бэя, раздавленный родительской любовью хэр Ройш не возражал — но вместо За’Бэя кабак предложил им общество Скопцова и префекта Мальвина. Жорж рассудил, что в некотором отношении так оно даже и лучше.

Со Скопцовым Жоржа весной познакомил хэр Ройш, префект же Мальвин был его собственным приобретением. Их сблизила давнишняя «деликатная просьба», пусть Жорж и манкировал ей самым бессовестным образом, — перед тем, к кому просьба была обращена, префект Мальвин больше не выпячивал строгость и безапелляционность, что было по-своему лестно. Всегда радостно выяснить, что, как выражается граф Набедренных, «должностное лицо» — тоже человек и человек наиприятнейший. Конечно, эти двое не предназначены для привычных Жоржу развлечений, зато и переживания об учёбе они понимают лучше За’Бэя и графа Набедренных — летом на экзаменационной неделе Жорж обнаружил в них самых подходящих собеседников.

— Мы обсуждали перспективы экзамена у мистера Фрайда, — пояснил всегда приветливый и обходительный Скопцов.

— Зря он взялся читать лекции студентам всех курсов, — префект Мальвин отставил пивную кружку. — Сам же первый завоет, когда дело дойдёт до экзаменационной недели.

— Вы бы предупредили его — как префект, — что на экзамен ещё и вольнослушатели набегут, — кивнул Жорж. — Он ведь наверняка не догадывается, что и они тоже имеют право тратить его время и что-то сдавать.

— Должен бы догадываться, — возразил префект Мальвин. — Он же одного вольнослушателя с собой привёз.

— Господин Мальвин, — хэр Ройш прищурился и даже обрёл вдруг цвет лица, — а как оформляютсядокументы вольнослушателей? В частности, указывается ли в них место проживания?

— Как правило, да. Надо же куда-то почтовые уведомления посылать, если вдруг что.

Хэр Ройш удовлетворённо улыбнулся, сложил длинные пальцы домиком и испытующе посмотрел на префекта Мальвина.

— Заказывайте, не скромничайте! — засмеялся Жорж. — Господин префект — человек понимающий, он мне как-то адрес лектора Гербамотова из секретариата выцарапывал. Когда мы с графом Набедренных надумали послать тому целую корзину бумажных цветов из конспектов его речей.

— Сокрытие сведений такого рода не входит в обязанности префекта курса, — Мальвин пожал плечами. — Не вижу ничего предосудительного в том, чтобы облегчить общение лиц, принадлежащих к одному учебному заведению.

— Цветы из конспектов кажутся вам приемлемой формой общения? — уточнил хэр Ройш.

— Запрета на цветы из конспектов я в уставе не обнаружил.

— Что ж, — хэр Ройш постучал друг о друга кончиками указательных пальцев, — я был бы бесконечно благодарен вам за адрес мистера Джексона, того самого вольнослушателя, который приехал в наш город с мистером Фрайдом.

Префект Мальвин с самым бесстрастным видом сделал пометку в своём блокноте, Скопцов чуть нахмурился, но спросить не решился.

— А ещё язвили о моём «романном мышлении» и «шпионских ужимках»! — припомнил Жорж многочисленные весенние поездки до аптекарей За’Бэя.

Хэр Ройш поискал глазами кого-нибудь, кто бы принял заказ.

— Если мои высказывания вас задели — во что я ни на мгновение не верю, — приношу свои глубочайшие извинения. Ваши ужимки, господин Солосье, я полагаю удивительно дельной вашей особенностью. Не помышляли по окончании Академии попытать счастья на дипломатическом поприще? Вы с одинаковым успехом бегаете через кухонную дверь и улыбчиво оскорбляете светских дам — из вас вышел бы толк.

Жорж вздохнул. Этот позыв он сдерживал с тех самых пор, как ещё на приёме к ним с хэром Ройшем подошёл Метелин, а потому вздох получился действительно полным трагизма, хоть на стенку «Пёсьего двора» лезь от тоски.

— Что-то не так? — встрепенулся Скопцов.

— Примерно всё. Утверждение «из вас бы вышел толк» невероятно саркастично рифмуется с моими мрачными думами.

— Я бы тоже переменил тему, — Скопцов привирал не слишком убедительно, зато с неизменной деликатностью. — Размышления об устройстве после Академии способны перебить вкус к жизни.

— Ах, если бы «после»! — наконец-то Жорж мог с полной отдачей окунуться в жалость к себе.

— Что вы имеете в виду? — не понял префект Мальвин.

Хэр Ройш спрятал глаза и, кажется не отдавая себе в том отчёта, принялся вертеть пуговицы своего нового жилета выразительнейшего кофейного тона.

Скопцов по-прежнему был готов предложить помощь в смене темы, но Жорж едва ли не с наслаждением закатил глаза:

— Господин префект, я могу рассказать вам чрезвычайно скучную историю. Летом, как вы знаете, мы с графом Набедренных и господином За’Бэем совершили небольшой вояж по Европам — но история моя не об этом, иначе она не могла бы быть скучной. Сейчас достаточно будет лишь указать, что я был более чем воодушевлён, но вернуться нам пришлось раньше намеченного срока — у графа Набедренных, понимаете ли, верфи. И буквально в день нашего возвращения я застал у батюшки неожиданных заказчиков: соседа по общежитию господина За’Бэя и смутно знакомого мне вольнослушателя Академии.

— Гныщевича и Приблева, — кивнул Скопцов, — то есть, конечно, господина Гришевича и господина Придлева.

— О, так вы слышали? А батюшка меня убеждал, что их обращение было конфиденциальным.

Скопцов покраснел:

— Ну речь ведь идёт о заказе для завода графа Метелина? Там теперь заняты двое моих хороших друзей. Да и с упомянутыми господами я нередко общаюсь.

— А сами что же ещё не на заводе? — неоправданно огрызнулся Жорж. Милейший Скопцов раздражения не заслужил, но как тут сдержишься-то.

— Что вы, куда мне! Я ничего не смыслю в производстве.

— Сосед За’Бэя будто смыслит! — Жорж развернулся к дебелой девице, которая полчаса спустя таки заметила необслуженных посетителей: — Графин водки и бараньи рёбрышки.

— Стопок-то сколько мыть? — зевнула девица.

— Две, — всё ещё глядя в сторону, ответил хэр Ройш.

Такого Жорж ещё не видел.

— Я не хотел срываться на вас, — Жорж примирительно, но вновь трагически вздохнул лично для Скопцова. — Нет смысла скрывать: проклятый метелинский завод лишил меня покоя.

— Вас так прельщает работа на заводе? — префект Мальвин сдвинул брови. — Вас, Жорж?

— Меня прельщает работа. Занятие. Место в жизни.

— Прошу прощения, но я полагал, что дело вашего батюшки обеспечит вам будущее.

Жорж усмехнулся, не постеснявшись приправить усмешку порцией горечи высшего сорта. Он, в конце концов, почти что месяц терпел!

— В деле моего батюшки я полнейшее ничтожество. Он ведь никогда меня не обучал, поскольку полагает ювелирное ремесло недостойным своего единственного сына. Сам всю жизнь горбатился, алмазной пылью дышал, а мне такой судьбы не желает.

— Но вы могли бы его переубедить… — начал было Скопцов.

— Поздно! — Жорж поморщился. — Поздно уже учиться — это ж когда ещё я достигну батюшкиных высот. Впрочем, не имею уверенности, что достигну хоть когда-нибудь. У меня такой пример всю жизнь перед глазами — вообразите, господа, сколь высок мой ценз! Я просто-напросто не позволю себе позорить батюшкину фамилию.

— С одной стороны, я вас понимаю, — префект Мальвин отпил щедрый глоток пива. — Я сам по несчастливому стечению обстоятельств оказался за бортом семейного дела. С другой стороны, а куда вы торопитесь? До окончания Академии у нас у всех ещё неполных четыре года.

— У нас четыре года, а у них — завод! — простонал Жорж.

Не будь здесь изрядно пострадавшего от родительской любви хэра Ройша, Жорж бы непременно пояснил, что общение с высокородными сверстниками тоже не прибавляет уверенности в себе. И дело не в зависти, упаси леший, а в пугающей ясности: Метелин прав. Четыре года пройдут, граф Набедренных прибавит ещё полдюжины верфей к уже имеющимся, хэра Ройша допустят наконец до контрактов на металл (должно же это когда-нибудь произойти!), а Жоржа, сунься он с ними за компанию на очередной приём в честь очередного Сигизмунда Фрайда, так и будут представлять «сыном ювелира». Граф Набедренных и хэр Ройш, конечно, не будут, а Метелин — будет. С полным на то правом.

— Вы знаете, завод меня и самого изумляет, — перевернул пару страниц своего блокнота префект Мальвин. — Граф Метелин — всё-таки граф, а вот господин Гришевич… Я как-то не привык, чтобы с людьми столь юного возраста — и незнатного происхождения — считались в деловых вопросах. Быть может, я ограничен здесь подходом купеческой среды…

— Ничуть, — с готовностью фыркнул Жорж. — Люди столь юного возраста никому в этом городе не нужны. Кроме Охраны Петерберга — но это, как мы все понимаем, не вариант.

Скопцов задумался:

— Так предложите свои услуги графу Метелину. Вы ведь, кажется, были знакомы ещё до Академии?

— О да. Мы были так близко и трепетно знакомы, что год не разговаривали. И после сегодняшнего приёма в честь мистера Фрайда не будем разговаривать ещё четыре. Как раз до окончания Академии хватит.

— Вы истерик, Жорж, — префект Мальвин неодобрительно покачал головой. — Вы хотите найти решение своей проблемы или посокрушаться о её неразрешимости?

— Меня вы тоже обвините в истеричности, — подал голос хэр Ройш, — если я скажу, что полностью поддерживаю господина Солосье в его пессимистическом взгляде на ближайшее будущее? Люди столь юного возраста, как вы изволили выразиться, нужны отнюдь не только Охране Петерберга. Есть ещё потрясающая воображение возможность пойти секретарём в занюханную контору. Или даже протеже к скучающему аристократу. Не интересуетесь, господин Солосье? Могу составить вам список потенциальных жертв.

— Премного благодарен, но я слишком ценю ваше общество, хэр Ройш. А надумай я воспользоваться списком, вы же первый перестанете со мной здороваться.

— Разумеется. Потому что добиваться положения и власти следует собственным трудом. Даже если в заданных условиях это фактически невыполнимая задача.

— Неожиданный перфекционизм, — хмыкнул префект Мальвин.

— Для наследника аристократической фамилии, вы хотели сказать? — хэр Ройш оставил-таки в покое пуговицы жилета. — Перфекционизм и сам по себе ценное качество, а уж аристократизм без перфекционизма откровенно жалок — взгляните на Четвёртый Патриархат.

— Или на наш Городской совет, — негромко прибавил Скопцов, догадавшись, что этот пример хэр Ройш не озвучил из-за родственных связей Скопцова, а никак не собственных.

Жорж тоже решил побыть предельно откровенным.

— Знаете, господа… — не отказал он себе в удовольствии ещё разок трагически вздохнуть. — Мне, пожалуй, обидно, что на звание оплота перфекционизма претендует нынче метелинский завод. Переоборудованный, готовый вот-вот удивить публику первой партией своей продукции и — что самое главное! — не чурающийся услуг людей столь юного возраста.

Дебелая девица поставила перед Жоржем и хэром Ройшем две стопки и графин водки.

Глава 14. Пробка

Отворив дверь, Драмин хмыкнул: графин водки, прозрачной, как слёзы поруганных дев, всё равно остался, а вместе с ним — две стопки в старомодных подстопниках из чернёного серебра. Два — очень красноречивое число: оно отчётливо указывало, что приветствовать господина наместника Гныщевич собирается без чьей бы то ни было помощи.

Сперва он планировал полный обед из трёх блюд — пригласить господина наместника за стол, продемонстрировать полное радушие. Валов, узнав о таких перипетиях, раскричался страшно. «То есть вместо того, чтобы показать истинное положение дел, а то и усугубить его чуток, не убудет, ты хочешь выставить нас богатыми и ленивыми? Прекрасно, просто прекрасно!»

На «ты» с Гныщевичем он перескочил в один счёт, как не бывало воспитания.

«Что ты в жизни, шкура, понимаешь? — немедленно пустился в нравоучения Гныщевич. — Человека раздобрить надо, к себе расположить. Господин наместник у нас, будем надеяться, ещё долго не появится. Пусть помнит хорошее».

«Хорошее — это наш продукт и производственный процесс», — отрезал Валов и хлопнул дверью.

Гныщевич на такие бурные переживания снисходительно фыркнул, но потом призадумался и позже доверительно заметил Драмину, что в словах Валова, пожалуй, есть здравость. «Сан коман» или вроде того.

Почему на заводе Гныщевич выбрал себе в доверительные лица именно Драмина, тот не знал. Может, помнил заботу о косе Плети. Может, ему нравились те, кто предпочитает ядовитым комментариям молчание. Великий лекарь душ человеческих, Хикеракли, послушав, вынес вердикт: «Да боится он, боится очень — счастья-то на голову свалившегося. Не с Валовым же ему секретничать? А Плеть не на заводе — не на заводе ведь?».

Плеть был не на заводе, но Драмин подозревал, что всё куда проще. Пребывая в столь зыбкой среде, куда полезнее держать к себе поближе того, кто к этой среде наиболее сопричастен, а лучше всех «вошёл в коллектив» (как это раздражительно называл Валов) как раз он, Драмин.

Когда полгода назад Гныщевич, неприкрыто рисуясь, пригласил их двоих на метелинский завод — принимать полное участие в реформировании, — Валов точно так же не скрывал чувства победы. «А то как же ему не радоваться, — ухмылялся Хикеракли, — идеологический, так сказать, противник сам прибежал». Валов предложение, выдержав для пущей серьёзности недолгую паузу, принял, на завод пришёл шагом решительным…

И тут же оказался «выскочкой».

Драмин только удивляться и мог. Завод стоял полупустой, старших инженеров да бригадиров сплошь повыгоняли, а привели вот их двоих — да тех, кого они из Корабелки с собой позвали. Самому Драмину Гныщевич ткнул в нос бляшкой: «Когда запустимся, станешь бригадир сборочного цеха, дело ответственное. А пока, мон гарсон, наладь контакты, чтоб без возмущений мне тут».

Какие, к лешему, контакты? Чем он, к лешему, думал? Драмин посмотрел на сорокалетних мужиков, оскорблённых выходкой метелинского наследничка до глубины души, и по-хикераклиевски крякнул. В тот же день отправился в город, затарился как надо, вернулся с тюком твирова бальзама (как его такого через казармы пропускали — отдельная история). Проставился всем до единого. Изложил, не стесняясь в выражениях, что сам думает о выходке метелинского наследничка. И что это он у них будет учиться. И что такой возможности рад.

Душой нигде не покривил.

Мужики бальзам на грудь приняли, по-хикераклиевски крякнули, но с Драминым тут же смирились. А учился он, как говорил именитый корабельный инженер Врат Валов, с детства «как влитой». Хикеракли всё смеялся, что умный вроде, а неграмотно говорит. Но главное — быстро доказав свои таланты делом, Драмин стал у мужиков кем-то вроде добровольно избранного «представителя». Потому что «сам прыщ — сам и умеешь с прыщами говорить, доносить до них». Когда же производство наладилось, выяснилось, что сборка автомобилей — дело страсть какое интересное, Драмин и без всяких указаний бы там торчал, к корпусам капоты прикручивал.

Валов к их абсурдному положению подошёл совершенно иначе.

Ничьих указаний он не терпел. «Апелляция к просиживанию штанов» инженеров, которые на этом заводе столько проработали, сколько он на свете живёт, а теперь оказались вдруг ему подчинёнными, раздражала его неимоверно. Если критика оказывалась к месту — принимал, но только поостынув, через денёк, и страсть каким неприятным тоном. При этом схемы автомобилей, выкупленные «метелинским наследничком» из Старожлебинска вместе с патентами, перерисовал и усовершенствовал вручную, один. Не спал вовсе.

«Раздражает друга Валова тот об-ще-че-ло-ве-чес-кий ньюанс, — нарочито коверкал слова Хикеракли, — что талант малолетки старожилов ровно так же раздражает».

А Гныщевич только вилял пером на шляпе. «Радуйся, дитя, Пакту о неагрессии. Здоровые люди тебя б давно отшлёпали — и дело с концом».

Валов сердито уходил — но уходил работать. И работал как проклятый. Когда лето закончилось и началась учёба, Драмин спокойно объяснил мужикам, что будет теперь заявляться чуток пореже. Они приняли нормально. Кто-то даже посетовал — мол, моему б остолопу столько же толку.

«Всем-то ты сын, — ехидничал Хикеракли, — вот он, талант, как говорится, природный».

Драмин не обижался. Ему хватало времени и на завод, и на Корабелку (сколько они корабельных штампов без жалости перекроили!), да и на пороге Академии он иногда показывался. Валов же, конечно, в сентябре ещё повздорил с отцом, месяца полтора ночевал на заводе и только недавно наконец-то опомнился. Зарылся на неделю в чертежи, сходил в Корабелку и сдал отчётные экзамены за этот семестр досрочно. Хлопнул отцу по столу аттестационной бумагой, а тот, похмурившись, похвалил. Сказал, что Валов дело знает — следовательно, право выбора заслужил.

Рассказывал об этом Валов с заоблачной гордостью — и даже в Академию стал снова заглядывать, по собственному выражению, «без антагонизма».

Из Академии же он когда-то привёл за собой Приблева («мальчика Приблева», как неотступно называл его Гныщевич). Безапелляционно заявил, что метелинские активы небесконечны, а «побочный, гм, проект» (Драмин поспорить был готов, что для Гныщевича — главный) требует разумно распоряжаться средствами. Приблев — как там говорил Хикеракли? «любит финансы»? — распоряжаться средствами был рад и даже «набросал уже, ну, стратегию». Гныщевич же к «мальчику Приблеву» изначально проникся своеобразной покровительственной нежностью, а потому взял его на «побочный проект» не раздумывая — чтобы, значит, чужих до того проекта поменьше допускать. И вот опять Драмин поспорил бы, что через пару месяцочков заменит он Приблевым нынешнего главного счетовода. Сейчас-то Приблев смущается, вперёд не лезет, но уж Гныщевич-то смущаться не будет, как уверится в его способностях.

И всё пошло совсем на лад, разве вот только нынче, по ноябрьской-то беспутице, господин наместник Людвиг Штерц надумал явиться на воспрянувший завод с инспекцией. Гныщевич долго выбирал, кого из «сотрудников» оставить на последнюю часть переговоров (ту, что с графином водки и двумя стопками — «а и правда, нечего ему думать, будто у нас тут все подряд упиваются»). Выбрал в итоге Драмина. Потому что вроде как видел в нём доверительное лицо.

«Думаешь? — смотрел вчера в пивную кружку Хикеракли. — А по мне, он такой человек, что ежели захочет, кого угодно убедит в доверительности. И всем-то покажется, что он к нему, к нему одному, родимому, и благоволит. Интересно, ценит ли он сам хотя бы Плеть…»

Наверное, Хикеракли был прав. Тем бы и объяснился тот совершенно «метафизический», по выражению Валова, факт, что, когда они с Драминым на завод явились, всё его население вполне уже приняло Гныщевича в роли управляющего. «Прошлый который, он на харчах хозяйских сидел, а этот, хоть и прыщ, но за дело», — объясняли мужики. Это была правда: про дело Гныщевич им небесных песен напел. Объяснял, как раньше они скучные клапаны да лопасти лепили, в лучшем случае — валы карданные, а теперь станут выпускать эксклюзивный продукт, «да наши имена в историю войдут». Сказал, что через годик, когда таланты проявятся, позволит на выпущенных автомобилях росчерк мастера ставить, «как ювелирам». Отменил походя полную рабочую форму — «что мы сами-то как валы карданные, мы же люди» — и повысил, конечно, плату. Не забывал, кстати, всегда говорить «мы», а не «вы». Когда Драмин его слушал, всё казалось, что болтает Гныщевич, как на одном колесе едут: остановится — точно оземь грохнется. Но красивые речи — это только половина дела.

А главная половина — и тут Хикеракли прав — в том, пожалуй, что с каждым-то Гныщевич успел посидеть, каждой шутке посмеяться, со всеми как-то ловко перезнакомился. Вроде и командовал начальственно — сразу, значит, решил не извиняться за малый возраст, — а приглянулся лично.

Недовольные имелись — но опять же им лично, а не возрастом его.

Валову оставалось только бессильно злиться и недоумевать, почему же с ним не так.

И вот теперь он отсиживался у себя в кабинете, а Драмин скучал в «кабинете» Гныщевича — не по-заводски просторной комнате с шикарным резным столом и шкафами, к ящичкам которых господин управляющий ни разу не притрагивался. Он вообще в этой комнате почти не бывал. Водка, сказать по правде, своей прохладой и в промозглом ноябре манила (ну чего зазря только греется?), но в целом Драмин не жаловался: спешить было некуда, мужики его на сегодня отпустили с миром, ещё и отдохнуть пару денёчков после проверки присоветовали по-отечески.

«Всем-то он сын», ха. И Врату-то Валову, и мужикам… Интересно, почему так выходит, что сыновья столь часто оказываются у отцов, если в семье что пошло не на лад? Наверное, боязнь, что «женское воспитание» сослужит дурную службу. Да и вообще, оно понятно: отец и прокормить может, и делу своему обучить. А как же вот, говорят, матери детей своих сильнее любят, ласкают их?

Ну так а что толку обласканным ходить, да без еды?

Непонятно вот что: если матери детей сильнее любят, как соглашаются их отдать? Мать Скопцова, положим, в могилу сошла, а вот мать Валова спокойно сына оставила, а сама куда-то сгинула (Драмину не рассказывали). Гныщевич матери своей не видал. Даже матушка Хикеракли его не настояла с собой забрать, когда хозяева к другим Копчевигам в Старожлебинск её отослали. Вроде бы оно и к лучшему всё, но как они так могут, Драмин не понимал.

Тосковал ли он сам по материнской ласке? Куда ему. Он свою мать очень плохо помнил, совсем малой ещё был, когда тоже пропала — померла, видать, в канаве какой. Но сперва ходила с ним и отцом по городу, песни вроде пела. И не было в ней ни капли ласки, только дёргалась она иногда странно. Выходит, и тосковать не по чему. А впрочем, Драмину-то и дела отцовского не досталось.

Или досталось? Тогда, давно, когда Драмин ещё совсем малой был, отец бродил по городу с шарманкой, а мать, выходит, пела. Потом мать пропала, и отец шарманку забросил. Загорелся страстью показывать кукольные представления, а вертел кукол как раз Драмин. Вертел складно, денег перепадало, да только всё как-то мимо них с отцом, а тоже в какую-то канаву. Отца тогда Драмой и прозвали.

Однажды кукольник Драма умер, сыну его (это Драмину то есть) всего годков восемь было. Ночевали они тогда в одном доходном доме в Людском, но не в самом доме, конечно, а в сторожке, им у входа кушетку приставляли. Просыпается Драмин — а отец холодный уже.

Драмин страшно испугался, убежал оттуда, ничего не взяв, да так никогда возле того дома и не показывался. Почему-то ему померещилось, что его в этом деле как-то обвинят, а потом за это куда-нибудь определят — и он не знал куда, но всё равно было страшно. По здравом рассуждении и хорошо, что сбежал, все бы только озадачились, чего с ним делать.

И во всём-то свете был у него один только Хикеракли — они, любители бродить по улицам, годом раньше того познакомились. Отец бегать не запрещал, только плакал, если куклы к сроку починены и оснащены не были. Но Драмин справлялся быстро, а потому всё у него спорилось. Хикеракли учил его лазить по чердакам, а он Хикеракли — «тайно» зашивать прорехи на коленях.

Услышав про смерть Драмы, Хикеракли деловито заявил, что «есть у него на уме одна, как говорится, ма-хи-на-ци-я, сам предложить хотел».

И привёл Драмина в дом к Валовым, а Врат Валов возьми да и прими того в подмастерья (как-то же убедил его восьмилетний Хикеракли!). Воспитал как собственного сына.

И вырос тот в чужом доме чужим человеком воспитанный. А теперь невольно думал: не в одной кровной связи дело, не на одной родственности жизнь держится. Иногда даже хотелось как-нибудь в людские головы залезть и втолковать им это, чтобы те, у кого не сложилось, поменьше мучились.

«А что, нешто ты Валова-старшего как всамделишного отца любишь?» — спрашивал Хикеракли.

«А шут знает», — пожимал плечами Драмин.

И шут знал, потому и спрашивал, как обычно, в точку, а ответа не требовал.

Когда дверь «кабинета» открылась и вошли господин наместник с Гныщевичем, Драмин очень обрадовался: эк его в какие дилеммы занесло, пока скучал.

Господин наместник — человек уже почти пожилой и деревянный, как сухостой, с неудовольствием покосился на растопленный камин. В расшитом камзоле, при ленте с орденом, в тончайших перчатках вид господин наместник имел чрезвычайно официальный; длинный нос его неодобрительно морщился.

Гныщевич же, даже ради инспекции не отказавшийся от своей извечной шляпы, держался как-то скомканно, пригнувшись, а шляпу эту — о ужас! — сжимал в руках.

— Драмин, Никит Ладович, — отрапортовал он, — старший бригадир отдела сборки.

— Что ж у вас, все начальственные должности заняты юнцами? — холодно осведомился господин наместник.

— Никак нет-с, но обучаем молодых специалистов, дабы развиваться на благо городу, — ещё сильнее сжался Гныщевич. — Водочки? — подобострастно прибавил он.

— На службе не пью, — неприязненно отозвался господин наместник.

Драмин от этой сцены почти опешил. Он успел, надо признать, проникнуться к Гныщевичу своеобразным уважением — иначе почему его так покоробило это откровенное лизоблюдство? Верил, выходит, что Гныщевич и с высочайшим чином будет держаться в привычной уверенной манере. Что в нём не только гонор есть, но и какой-никакой стержень.

Как его теперь перед мужиками-то защищать?

— Вы, насколько могу судить, активно развернулись, дров не жалеете, — поручкаться с Драминым господин наместник не снизошёл, — из чего я делаю вывод, что инспекция была верным решением. Контракт на металл перезаключили?

— Самое верное дело, — закивал Гныщевич, — чего ж из Столицы возить? Из шахт хэра Ройша-то выгодней.

— Как же он согласился?

— Не могу знать, договора — дело хозяйское.

— И на декорации расщедрились, драгоценными камнями авто облагораживаете.

— Так ведь для благороднейших слоёв собираем-с, для них и фурор.

Господин наместник снова поморщился, кинул взгляд на Драмина. На сером его, как рабочей пылью присыпанном лице читалась одновременно жуткая скука и лёгкая досада оттого, что просто оставить всё это дело он не может. На лизоблюдство Гныщевича он смотрел с явным презрением. А в то же время ведь не уехал, четвёртый час по заводу мурыжился, и инспекцию эту сам задумал; не нравился ему, получается, завод.

— Про фурор-с — это ведь их сиятельство хорошо придумали, — запел вдруг Гныщевич. — Дорогого ювелира сыскали, европейского, господина Солосье-с, ух! С настоящими даже брильянтами, как гарнитуры дамские, инкрустацию строгает. Оно ведь правильно: иначе графы, да бароны, да вот вы, хе-хе, господин наместник, разве купите? А так красота.

— Но «графы, да бароны, да я» — это крайне ограниченный рынок, — развернулся к нему наместник. — Даже если ваша задумка преуспеет, он быстро насытится. Что дальше?

Гныщевич выглядел искренне озадаченным.

— Так ведь поддержкой, да починкой, да и не вечные они, автошки-то наши…

— Вы некомпетентны? В реформацию завода вложена серьёзная сумма. На «поддержке да починке» она никогда не окупится.

— Это, господин наместник, обратно дело хозяйское, — в Гныщевиче на мгновение промелькнул настоящий Гныщевич, — а моё соображение маленькое.

Наместник заинтересовался.

— Ну и какое же оно, ваше соображение?

— Видите ли, — заколебался Гныщевич, — мне оно вроде и не велено так уж рассказывать, а вроде бы ведь и всё равно вам знать подобает-с… Его сиятельство полагает, — конфиденциально перешёл на шёпот он, — что потом, пожалуй, оно можно и по другим городам продавать, там-то, хе-хе, и свои графы да бароны сыщутся… Да и наместники тоже, уж не обессудьте.

— И всё?

— Уж куда больше! — ужаснулся Гныщевич. — Велика Росская Конфедерация.

— Вот я и вижу, что у вас производство шире, чем сперва утверждали. — Наместник удовлетворённо прошёлся по комнате, совершенно игнорируя и графин, и Драмина. — А если Городской совет не пропустит?

— Как же это не пропустит? Зачем бы не пропустить?

— Затем, господин Гришевич, что производственные решения не являются у нас частной инициативой.

— А почему это? — спросил Гныщевич одновременно раболепно и въедливо.

— А потому, что ни вы, ни даже ваш хозяин не видите полной экономической картины. Вашему заводику продажи по всей стране, конечно, пойдут на пользу, а как насчёт страны? Вы ведь патенты у Старожлебинска выкупили, верно? Негоже их потом с рынка выталкивать.

— Ну ежели оно всё так… нешто мы с вами никак не договоримся?

— Может, и не договоритесь, — отрезал наместник, — посмотрим. Транспорт — вопрос сложный. Государственные железнодорожные перевозки страдать не должны.

— Кто ж на автомобиле золотом да с брильянтами чего далеко повезёт! — рассмеялся Гныщевич. — Он же не для того сделан, а для прогулок увеселительных…

— Я уж понял, — рассеянно отмахнулся наместник, прерывая дальнейшее многословие. — Нет у меня больше сил тут в духоте париться. Вердикт мой таков: прерывать деятельность завода я пока что причин не вижу. Работайте, выпускайте. Посмотрим на ваши успехи. Штат сотрудников расширять запрещаю…

— Это как же! — возмущённо перебил Гныщевич.

— На расширение производства потребуется дополнительная санкция. Пропуски работников за пределы Охраны Петерберга остаются в силе, но, напоминаю, распространяются только на этот завод — поймают где-нибудь далеко, последствия будут и их, и вашими. Следите за своими людьми сами. Образование-то у вас, господин Гришевич, есть?

— В Академии обучаюсь.

— Очень полезно в автомобилестроении… Мой прогноз — долго вы не продержитесь. Не вы лично, не воспринимайте как обиду, а всё ваше предприятие. У вас ведь и счетовод юн, я не запамятовал?

— Один юн, да-с, господин Придлев.

— Это сын Придлева, Лария Придлева? — наместник сокрушённо покачал головой. — То-то он обрадуется. В общем, субъективно я вам рекомендую взять себя в руки и подходить к делам серьёзнее. А впрочем, воля ваша — расцветёте слишком буйно, наверняка возникнут сложности с санкционированием вывоза товара в другие города. Экономика, — наместник щёлкнул пальцами, после чего шагнул к двери. — И, господин Гришевич, раз уж вы столь юны, а я умудрён некоторым опытом, позволю себе дать вам на будущее совет. Чарка водки в качестве взятки — это несерьёзно.

Вышел он быстрым шагом, всё-таки кивнув Драмину на прощание. Гныщевич выбежал следом. Драмин же так и остался в состоянии некоторого остолбенения: это какая-то сценка из отцовского кукольного театра была, а не настоящий разговор. Сейчас бы как раз и следовало пригубить водки, но без дозволения начальства (ха!) Драмин не решился.

Начальство вернулось в свой кабинет через полчаса — уверенным шагом, со шляпой на голове и полным облегчением на лице. Собой оно вернулось. Гныщевич закрыл дверь на ключ и воззрился на Драмина, будто ожидая отметки экзаменационной.

Драмин был не из тех, кто много мучается неловкостью и такими вот «социальными условностями», а потому высказался честно:

— Хорошо, что Валов не видел. Я-то переживу, а вот он бы тебе больше никогда руки не подал. Или, что хуже, совсем бы перестал принимать тебя в расчёт.

Гныщевич почему-то удивился.

— О чём ты, дитя?

— Валов такой. Если кто падает в его глазах в чём одном, он и по другим вопросам становится предвзят.

— Всё равно хорошо работает, леший сын, — Гныщевич спокойно прошествовал за свой стол и уселся в кресло. — И врёт складно, ежели надо. — Он вздохнул, помолчал и кивнул Драмину на стул напротив. — Всё ещё не понимаешь? Все-то вы не понимаете… Не переживай, дитя, сейчас объясню.

Он вынул из графина пробку, лирически сжал в пальцах, прищурился сквозь неё на огонь камина, а потом вдруг протянул Драмину.

— Всё в этой жизни, mon garçon, зависит от взгляда на вещи, и взгляд сей всегда преломлён. Как этой пробкой. Вот перед нами есть человек, которому лучше не врать, а скрыть свои тёмные замыслы, des mauvaises свои idées, нужно. Как не врать? А вот предложить ему такую пробку, чтобы он сам на сторону смотрел. — Гныщевич опёрся локтями на стол, внушительно придвигаясь к Драмину. — Уж ты-то, дитя, знаешь, что наш завод намеревается выпускать не только автошки для покататься, не только ювелирные «Метели». «Метели» — замечательная продукция, cela va sans dire, но Метелин не видит того, что видит наместник. Вся хитрость, весь куш — в авто, на которых можно будет перевозить товары на большие расстояния, а вовсе не графьё всякое по городу. В больших, крепких авто.

— Только это запрещено, — вставил Драмин. — Монополия государства…

— Это не приветствуется, — поправил Гныщевич. — Да, государство хочет оставаться транспортным монополистом. Чтобы все возили только их железными дорогами, хочет. Но европейская двуличность мешает им это прямо запретить, а потому наша первая обязанность — двуличностью воспользоваться. В этом не только деньги. В этом и влияние, и, знаешь, une bonne cause. Но для bonne нашей cause последнее, что нам надо, — это инспекции каждый месяц. Так не спрячемся. А потому тут обязанность первейшая — следующую инспекцию отсрочить.

Драмин молча внимал житейской мудрости.

— Работа наместника — любое дельное производство душить. А наша, выходит, работа — подсунуть ему такую пробку, чтобы он был уверен, что придушить-то — дело минуты. Что уверяет крепче, чем глуповатый и, главное, трусливый управляющий, а? Вот ты скажи мне?

— То есть ты это нарочно сыграл.

— За языком-то следи и за сомнениями своими! — беззлобно рявкнул Гныщевич. — Сыграл, конечно, того, кто его усыпит да успокоит. J'ai calmé его attention.

— И приятно такое играть? — с сомнением поинтересовался Драмин.

— Нет. Противно. Нос ему подкоротить хотелось до дури. Но часа четыре мне противно ломать комедию, а потом год приятно не иметь лишнего внимания. Меня такая сделка устраивает.

Гныщевич удовлетворённо откинулся на кресле. Хикеракли бы наверняка сказал что-нибудь в духе того, что, мол, не так уж и устраивает, раз немедля захотелось кому-нибудь свою затею растолковать и сомнения развеять.

Но Драмин всё равно поймал себя на новом, усиленном уважении.

— А с обедом-то как суетился, — хмыкнул он.

— Это я переигрывал, — беззаботно пожал плечами Гныщевич, — а Валов, леший сын, прав был, хоть сам и не понял. Тут чуть меньше надо трусости и чуть больше глупости. Целый стол — это уж слишком подобострастие, да и ну как согласился бы. А один графин водки… Ну кто не знает, что наместник на инспекциях не пьёт?

— И ты, выходит, заранее знал?

— А почему, ты думаешь, стопки две? — подмигнул Гныщевич, разливая, и на всякий случай пояснил: — А потому, дитя, что это на нас с тобой двоих заготовлено.

Драмин молчаливо возрадовался, поднёс стопку ко рту, но только в последний момент вдруг сообразил, что из неё ровным счётом ничем не пахнет.

Трезвенник Гныщевич с самого начала наполнил графин обычной водой.

Глава 15. Дела сердечные

Петербержский декабрь — явление особое, даже, можно сказать, с культурной ценностью: пахнет в декабре так, как никогда больше, да и нигде. По крайней мере, Хикеракли был в том всячески уверен. В ноябре ещё хмарь да грязь жиденькая, и воняет соответственно — землёй и мокрыми камнями. К январю уже подмораживает да запорашивает, духа вовсе не остаётся. А под конец же декабря, когда ночи самые тёмные, а люди ещё с того не злые, когда снег ещё грязный, но уже толстый, к аромату его — нечистого городского снегу — примешивается всё, что Петерберг только умеет на тебя опрокинуть. Кондитерские, ресторации, рыбные лавки; лошади и собаки; каминный дым; иногда даже мерещилось, что и людской дух можно учуять.

В декабре нынешнего года к этой, как говорится, сим-фо-ни-и прибавился ещё и выхлоп пары новеньких «Метелей». Трезвый разум Хикеракли утверждал, что ничего такого уловить, конечно, в воздухе невозможно, но чуткий его нюх с этим был категорически не согласен. На них и не ездил пока толком никто — разве кому придёт в голову соображение по снегу-то на авто кататься? — а вот поди ж ты отделайся от ощущения.

Направлялся Хикеракли традиционно в «Пёсий двор», вот только повод у него нынче был, так сказать, нетрадиционный. Призвал его по некоему поручительству сам хэр Ройш, но о причинах желанной встречи умолчал: на месте, мол, поделится. Ну, Хикеракли человек маленький, не гордый, коли зовут — чего не удружить? А кроме того, нынче он был волен направляться на все четыре стороны, ибо первый экзамен достойно сдал, своё «удовлетворительно» в отчётную бумагу выставил и мог теперь кичиться познаниями в европейской истории XII–XIV веков.

Хэр Ройш встретил Хикеракли столом с двумя нетронутыми бокалами вина. Смотрелся он при этом в сём приличном, но всё же кабаке Людского таким бельмом, какого Хикеракли в исполнении однокашников прежде никогда и не видел. Волосы, как обычно, прилизаны, выбрит гладко, но длинное лицо, кажется, припудрено. Дорогая рубашка с неброским шёлковым кантом, жилет в тон, платок заколот булавкой; на груди — массивная брошь, на ногах — лакированные сапоги, на длинных пальцах — перстни сплошь с опалами да топазами.

К столу же кокетливо прислонилась трость с бронзовым набалдашником в виде змеиной головы.

Приложив к этому делу некую долю фантазии, хэра Ройша вполне можно было назвать импозантным. Ну, это ежели упустить из виду ту мысль, что сегодня он по какому-то поводу вырядился.

— Экий ты франт, — не смутившись, Хикеракли повесил свой сомнительный тулуп прямо поверх тёмно-серого аристократического пальто. — Дай-ка мне угадать: дела сердечные?

В пику ожиданиям — а может, воследствие пудры — хэр Ройш краснеть и не подумал.

— Да. Так уж вышло, что мне нужна ваша помощь.

— Ну что вы мне выкаете, хэр мой Ройш? Тем более по такому вопросу позвать решимшись. — Хикеракли уселся напротив и немедленно отведал вина. — Я, конечно, до женского полу знаток, да и вообще по-всякому умею-с, но тут ведь без откровенности куда? Никуда.

Хэр Ройш тоненько улыбнулся — аристократически эдак, полузаметно. Что-то тут было не так: люди вроде хэра Ройша не ведут себя в делах сердечных столь уверенно, люди вроде Хикеракли это наверняка знали.

— Хорошо, мне нужна твоя помощь. Я бы хотел, чтобы ты препроводил ко мне одну даму.

— А вот и откровенность! — не без удивления воскликнул Хикеракли. — Нешто свои ноги не донесут?

— Положение накладывает на меня и на мой круг общения некоторые ограничения.

— Девица-то не по рангу, а? Ха! — Хикеракли задумался. — Или наоборот как раз, по рангу, но любовь у вас тайная, папашке не по нраву? А?

— И то, и другое, — снова улыбнулся хэр Ройш.

Хикеракли не понял и предпочёл жестом показать, чтобы, мол, продолжал.

— Всё очень просто. Я буду признателен, если ты доберёшься до «Зимней розы» и приведёшь мне оттуда одну из дам. Ждать я намереваюсь здесь же, благо путь не слишком далёкий. Много времени всё это занять не должно.

— Из «Зимней»…? — Хикеракли сообразил и расхохотался в голос. — И ты для этого так вырядился?

— Как и подобает при общении с дамами, — с достоинством кивнул хэр Ройш, но аристократическая вальяжность его всё-таки трещинами побежала.

— Вот это чудо! Чудо! Но где ж это видано — такое дело препоручать постороннему? Куда ж мне, простому-то человеку, в ваших вкусах разобраться, а, сударь? Вам блондинку? Брюнетку? Пополнее, постройнее? Ясноглазую али смуглую да страстную? Тут ведь, так сказать, подход нужен…

— Заказ номер сорок один, — хладнокровно ответил хэр Ройш.

— «Заказ», а? Заказ — это на металл из шахт папаши твоего или на муку для лавки, а ты для «заказа», гляди, вырядился. Как же это так, скажи мне?

— К честной работе подобает относиться с уважением. А уважение подразумевает одновременно достойный вид и отсутствие излишней личной тяги.

— «К честной работе»! Хэр Ройш, вы любимый мой человек. И звать-то вас хэром, и дам соответствующего, так сказать, профиля вы честными работницами кличете… Да ещё и трость прихватили. Нет-нет, я-то как раз с пониманием, я и не такие работёнки видел, — приврал Хикеракли, — но от человека вашего статуса да имени, право, неожиданно.

Хэр Ройш пожал плечами с лёгким раздражением.

— Дамы соответствующего профиля уж всяко честнее разнообразных любовниц и протеже, набивающихся в аристократические круги под фальшивыми предлогами.

— А вам, значится, отношения ближе товарно-, так сказать, денежные?

— Если уж ты предлагаешь беседовать на «ты», — иронически заметил хэр Ройш, — логично было бы и самому соответствовать. Что же касается твоего вопроса, не вижу тут поводов для буйного веселья.

— Безудержного, — поправил Хикеракли, — праздник называется «Безудержное Веселье».

— Это не было цитатой. И да, если у меня имеются вполне конкретные карнальные желания, я предпочту общество той, которая удовлетворит именно и только их.

— И не неловко? Не обидно? Есть, знаешь, такое мнение, что к публичным девкам те ходят, кому обычные не дают.

— Как и ранее, должен заметить, — блеснул памятью хэр Ройш, — что мнение это остаётся на совести его носителя.

— Ну ладно, можно без этого. Но всё равно, а? Ведь когда дают тебе — это ж тебе, для тебя, а так, выходит, не тебе, а деньгам твоим, а вернее даже папашкиным, потому как не твои ведь? И, выходит, оно без любви — без вот хотя бы минутной, секундной, как обычно бывает…

— Разве я говорил, что хочу любви? — недовольно отрезал хэр Ройш.

— Разве её не все хотят? — удивился Хикеракли.

— Нет.

Повисло молчание. Хэр Ройш в своих шикарных одеяниях слегка скукожился, как подгнивший мандарин, и будто бы обиделся. Это что ж, вопрос Хикеракли не по адресу пришёлся? Ан нет, так обижаются, когда как раз таки по адресу, по самому что ни на есть почтовому. То есть, получается, страдает наш мандарин без любви?

Али наоборот, без любви не страдает, а страдает, если так можно выразиться, оттого что не страдает? Ясное дело, девки аристократические все за набедренными да метелиными бегают — хэру Ройшу одни только объедки перепадают. И другое дело тоже ясное: человека нормального это бы обидело. А этого не обижает — в самом деле не обижает, но ведь не может же человек ненормальный свою ненормальность где-то там подспудно не чувствовать? Ведь всяко же перипетия выходит неуютная; кто девок — да не девок, да хоть что! — хоть минуточку в страсти да запале не любит, тому, наверное, очень внутри себя одиноко.

— Но как же ты на такое дело меня позвал? — миролюбиво спросил Хикеракли, подливая хэру Ройшу вина в полупустой бокал. — Это ж афера, как говорится, интимная, а я-то тебе даже не друг. И потом, не слишком ли даже для тебя аристократически — по девкам лакеев гонять?

— Как ты сам резонно заметил, кто в Академии кому не друг? — с облегчением прервал молчание хэр Ройш. — Все в одном котле варимся. Сам я за дамой отправиться не могу, мой статус действительно подобного не позволяет. Аристократическому наследнику возле увеселительных домов показываться не полагается. Что глупость, — вдруг нахмурился он. — Будто не очевидно, что в определённом возрасте у человека появляются некоторые желания, лишать себя удовлетворения которых попросту нездорово, в конце концов.

— Неагрессия-с, — развёл руками Хикеракли, — и смирение животных порывов.

— Да, неагрессия. Глупость! Есть животные порывы, а есть биология, против которой идти…

— Что? Не пристало?

— Против которой идти надо с умом, — с нажимом договорил хэр Ройш, на коего, кажется, второй бокал вина действовал растлевающе. — Честность, нечестность — это всё вопросы, если хочешь, логические. Рациональные. Однако когда плотно зажмуриваешься, а некое явление никуда не исчезает, нужно его проанализировать и встроить в общую картину. Или заняться искоренением — но настоящим искоренением, а не переназывать просто другим словом! Вот аристократия. Любому же болвану совершенно очевидно, что и у аристократических наследников есть телесные желания, но что желания эти ни в коем случае не следует реализовать с выходцами из своего круга. Ну ладно, положим, те, кто предпочитает безопасные варианты или уж совсем экзотические удовольствия. А если меня всё-таки интересуют только и исключительно здоровые девицы детородного возраста? Очевидно же, очевидно, что,будь она из моего круга, это может закончиться беременностью, невольным союзом, который никому не нужен и даже невыгоден! А ходить по публичным дамам при этом не следует, это считается делом грязным и неприличным. Тьфу. И что же мне полагается делать?

— Как что? Простых девок совращать, — пробормотал Хикеракли, совершенно сражённый образом распалившегося хэра Ройша. Тот только поморщился.

— И плодить ублюдков?

— Как по мне, не мужская это проблема. Если девка не уследила, сама и виновата.

— Потрясающе эгоистический подход. И думать не хочется, что ты в самом деле его придерживаешься.

— Ну уж слово с делом по разным углам не развожу! Никто не жаловался, все хотят породить четвертьпихта, толпятся, как говорится, под окнами, Скопцову, соседу моему, спать не дают-с.

Хэр Ройш посмотрел на Хикеракли с прохладцей, но распространяться не стал, только долил себе ещё вина. Сам-то Хикеракли, положа руку на сердце, предпочёл бы бальзамчику — и не потому даже, что градус ценил покрепче, а сидеть супротив хмельного хэра Ройша почти трезвым — это как щенков пинать. Нет, не в контексте тут дело, а в истинной хикераклиевской к твирову бальзаму любви. Потому как «бальзамом» он только назывался, а на деле был пойлом острым и пахучим, каре-золотистым на цвет и злым на язык. То есть получалось, что по имени как бы призван был успокоить, залечить душу, а на деле как раз таки её бередил, теребил да резал всячески. И такая в этом парадоксе имелась невыразимая красота, что даже обидно порой становилось — как, мол, эту жидкую кислятину под названием «вино» могут с бальзамом в одну, что называется, категорию вносить? Как людей за такое шельма не метит?

А с другой стороны, по уму ежели, никак нельзя себя трезвым полагать, а в мыслях о винах да бальзамах судить. Эдакие повороты в голове только тогда случаются, когда ты и сам уж не лучше хэра Ройша.

По какому поводу Хикеракли подпер щёку кулаком и в собеседника своего что есть сил всмотрелся — а тот как раз успел запить неловкость, теперича намереваясь выдвинуть новую тираду:

— Леший даже с деторождением. Ты сказал, что я предпочитаю товарно-денежные отношения. Да, пожалуй, именно так оно и есть. Если мне хочется исключительно приятной ночи с красивой дамой, где я найду такую, которой тоже будет хотеться только приятной ночи со мной? Ведь, выходит, нужно либо врать про моё к ней отношение, либо она мне будет врать про своё ко мне, а на самом деле с неё станется на что-нибудь понадеяться.

— Ты неправ, — нравоучительно потряс головой Хикеракли, не без печали возвращаясь к вину. — Этот момент, момент эдакой страсти, он, конечно, сиюминутный, но совершенно настоящий, и незачем тут ни о чём врать. Как будто на минуту полюбить нельзя? Это договор, так сказать, негласный. Все знают, что с утра другую песню запоют, но то с утра, чего о нём ввечеру думать?

— Вот из-за такого подхода, — мрачно выговорил хэр Ройш, — мы и находимся под пятой Европ. Всегда стоит думать с вечера, а лучше — с предыдущего утра. Но нетрезвые разговоры — а мне, как видишь, хватает трезвости видеть, что я нетрезв, — нетрезвые разговоры о политике — это разговоры, которые я не люблю. Я ответил тебе на вопрос, почему не могу дойти до «Зимней розы» сам?

— Более-менее, — покладисто склонил голову Хикеракли. — Не ответил, почему позвал меня. Уважь полупихта, сделай комплимент моему таланту сердцееда! Потому как в ином случае непонятно, откуда такое доверие — я ведь о твоих похождениях всей, всей Академии передать успею. Не нашлось друга более, так сказать, кон-фи-ден-ци-аль-но-го? Вот хотя бы твоего — как бишь его? — господина Солосье, он бы куда как хорошо подошёл на роль лица доверенного?

— Господин Солосье, — снова поморщился хэр Ройш, — нынче человек занятой. Налюбовавшись на производственные успехи твоих друзей, он решил, что в нашем возрасте неприлично не иметь собственного дела. И в каком-то смысле он, разумеется, прав, хотя я не вполне уверен в избранной им стратегии приложения сил.

Хикеракли снова широко помахал рукой — мол, продолжай же, брат, ну же.

— Он теперь трудится на верфях графа Набедренных. Я, откровенно говоря, не выяснял, в какой именно должности — младшим ассистентом управляющего, кажется. Не знаю, каковы его успехи, но свободного времени не имеется. Что же касается всех остальных… Я мог бы попросить господина За’Бэя, но, как видишь, попросил тебя.

— Потому что все в одном котле? — не оставлял Хикеракли надежды стрясти комплимент. Надежде оправдаться не удалось: хэр Ройш погрузился в некие раздумья неприятного, кажется, толка. Переживает, что его так легко шибает вино — перед свиданием-то с дамой? Нет, скорее смущается судьбинушки своей кривенькой.

Хэра Ройша хотелось веселить. Великий утешитель душ человеческих Хикеракли отодвинул в сторону бокал и свесился над столом.

— Кстати, друг Ройш, по твоему наущению я решил поближе познакомиться с мистером Брэдом Джексоном. И — отдам тебе должное! — всячески сие знакомство было познавательно!

Невесёлая дума мгновенно покинула хэра Ройша — а с ней будто бы и хмель. Он чуть оживился, а во взгляд его вернулась характерная цепкость.

— И что же, ты познал нечто интересное?

— О да! Интереснее всего тут то, — взял былинный тон Хикеракли, — насколько всё, откровенно-то говоря, очевидно. Любому, как говорится, болвану. Вот уж сколько? — семестр мистер Брэд Джексон с нами учится — и до сих пор ведь учится, не выгнали, не прижали, что называется, к ногтю! Дивны дела твои, Великая Столица!

— Ты что-то обнаружил? У тебя есть некие подозрения?

— Подозрения? У меня есть уверенность! И тут похвалиться бы своей зоркостью да вниманием, но не могу, никак не могу. Любому болвану достаточно послушать разговоры мистера Джексона, посмотреть на то, с кем и как он общается, как держит себя на лекциях… Хэр мой Ройш, — взглянул вдруг Хикеракли на собеседника новыми глазами, — а почему вы — то есть ты, прошу прощения-с, ты — почему ты так интересуешься мистером Брэдом Джексоном?

— Потому что интересуюсь любым враньём, — непонимающе свёл брови хэр Ройш.

— О! Ну что ж, тогда, дабы скрасить твой вечер, поделюсь уж своими мыслями.

И Хикеракли, склонившись как можно ниже и не пытаясь оберечь хэра Ройша от винных паров, горделиво изложил ему свои подозрения — а вернее, полную, однозначную, категорическую уверенность по поводу Брэда Джексона. Хэр Ройш чуть нахмурился, демонстрируя любопытство, но уже в середине тирады на губах его вновь заиграла тоненькая улыбочка.

— А ещё, Хикеракли, имело смысл обратить внимание на сапоги. Обувь — предмет непростой, его так легко, как имя, не сменишь. Ты, наверное, не интересовался, кто носит подобные сапоги в Польше-Италии, но это нетрудно выяснить.

Хикеракли опешил и чрезвычайно возмутился.

— Так ты знал! Я тут перед тобой заливаюсь, а ты с самого начала…

— Любому болвану очевидно, — торжествующе усмехнулся хэр Ройш, но тут же обратно скис. — Только я, откровенно говоря, не нахожу в этом повода к веселью. Если для того, чтобы догадаться, требуется лишь немного бытовой наблюдательности, неужто её не хватило господину Пржеславскому? Господину Кривету? А если хватило, почему мистер Джексон всё ещё является вольнослушателем Академии?

— Ты умаляешь свои заслуги, — махнул рукой Хикеракли, — а сам проявил в мистере Джексоне живейший интерес, коего у других нет.

— Потому что присутствие в стенах Академии мистера Брэда Джексона является признаком дурного положения дел. Не находишь?

— По-моему, это всё ж таки весело, — пожал плечами Хикеракли.

— Это опасно и не приведёт ни к чему хорошему, — отрезал хэр Ройш.

На том они и распрощались, и пахучий декабрьский воздух опять ухнул Хикеракли в непокрытые волосы — уж конечно, он не стал манкировать и направился прямиком в «Зимнюю розу». Серьёзный тон, коим хэр Ройш изволил говорить про Брэда Джексона, будто пробудил в Хикеракли некую мысль, но она толклась на периферии, как говорится, сознания, не решаясь войти целиком. Казалось, что чему-то следует перемениться, что-то должно произойти — но что именно и чьими руками, не думалось.

В «Зимней розе» пахло приторными духами и потом, а за дверью парило, однако в том имелся и своеобразный уют. Толстая баба при входе приняла номер заказа без ленцы, а даже с приятной деловитостью, но вообразить в подобном заведении хэра Ройша по-прежнему было совершенно невозможно.

«И всё-таки вы выбрали себе утехи не по чину, — сказал ему Хикеракли на прощание. — Право слово, ну почему «Зимняя роза», а не роскошный и тем будто бы даже пристойный, например, оскопистский салон?»

«Во-первых, меня интересуют дамы. Во-вторых, в оскопистских салонах непременно разговаривают, — чрезвычайно саркастически ответил хэр Ройш, — а для разговоров имеется Академия».

Трудно было представить, как дама из «Зимней розы» может оказаться под стать его жилету и трости, и Хикеракли чаял вновь проявить наблюдательность. На обратной дороге до «Пёсьего двора» он перекинулся с ней парой фраз, и отвечала та не слишком складно, с самым простецким говорком. Что ж, хэр Ройш и не беседовать намеревался. Следовательно, суть состояла в ином.

Блондинка или брюнетка? Ясноглазая или томная? Выбор дамы способен сказать о человеке в восемь раз больше, чем все его слова и действия, и Хикеракли до самого «Пёсьего двора» надеялся вызнать, так сказать, подноготную хэра Ройша. Увы; сколь бы откровенным тот с ним сегодня ни был, до самого главного Хикеракли всё же не добрался.

Лицо дамы так и осталось надёжно скрыто плотным капюшоном.

Глава 16. О теле, душе и даже перемещении по небу

В жизни просто всё, кроме самого главного.

Меланхолический настрой является необходимым следствием несовершенной человеческой природы: в зазор между телом и душой, как в паркетную щель, вечно забирается вся эта грязь — недовольство души телом и тела душой. Замусоренный зазор есть вечное проклятье, в преодолении которого и состоит цель всякого разумного существования.

В частности, если душа алчет бесед, а тело порядком напилось и надышалось дыма, следует покинуть уже наконец комнату За’Бэя и не перепутать, в какой стороне по коридору притаилась лестница. С выходом из общежития должно быть проще — от него по всему первому этажу обыкновенно разносится молодецкий храп сторожа. Воистину оглушительная победа тела над душой!

Граф Набедренных даже запамятовал на пару минут о намерении глотнуть в качестве противоядия к алкоголю ночного воздуха. Еле отогнал сожаление, что последний свой аппарат, записывающий звук на магнитную ленту, подарил официанту «Нежной арфы» — они ведь там все музыканты, им нужнее. Магнитную ленту изобрели индокитайцы, чтобы и на суше слушать дыхание моря без царапающего стального скрежета телеграфона. На самом деле, конечно, чтобы вещать из радиоприёмников одно и то же по всей своей огромной территории — но такое объяснение вновь лишь щекотало зазор между телом и душой, а потому никуда не годилось.

Поймать бы храп сторожа в ловушку магнитной ленты и подменить им на радио пресную европейскую религиозную пропаганду! И взошло солнце, и раскатился над землёй росской храп, и всякий, кто слышал его, испытывал величайшее облегчение и глубочайшее согласие…

Как выглядит сторож, граф Набедренных по сей день не догадывался, но это и к лучшему — быть может, вся его телесность обратилась в храп? Незримый сторож — удачное статусное решение, мгновенно ставит нанимателя в один ряд с лучшими людьми фольклорного наследия. Многоуважаемый глава Академии не упустил бы такую возможность, будь она исполнимой. Если не на радио, стоит предложить запись на магнитную ленту ему.

Ночь валялась на крыльце общежития образцовым пропойцей — неспокойная, но бессильная, рухнувшая навзничь, не дойдя до цели. Это потому что из подворотен вдруг раньше времени потянуло весной, а луны так много, что простенькое блюдо «Ночная тьма» сегодня определённо не удалось повару. Графу же Набедренных не удалось включить в план побега пальто, а значит, скоро тело предъявит душе новые претензии. И зачем только органическая жизнь так утомительна на каждом шагу.

В комнате За’Бэя сейчас творится ритуал возрождения к будням Академии после каникулярного забытья, но в этот раз на алтаре почему-то сплошь серьёзные люди: хэр Ройш, господин Мальвин, господин Скопцов. Как За’Бэй заманил сих аскетов на целую ночь — неведомо, но надежды он питает самые амбициозные. Хочет непременно споить до безобразий, бесстрашный южный человек. А бедняжка Жорж днём на лекции задремал, прямо в извечном своём первом ряду, и потому пришлось над ним сжалиться и возлияниями не пытать — он с таким отчаяньем приколачивает себя к верфям, что граф Набедренных давеча видел во сне полусобранного Жоржа на поперечном стапеле. Было отчего-то тревожно, что его спустят на воду прямо в таком виде.

— Я уж думал, вы растворились в ночи, граф! — сбежал с лестницы мистер Брэд Джексон.

Да, мистер Брэд Джексон. К чрезвычайному удовольствию хэра Ройша тоже как-то забрёл в комнату За’Бэя.

— В ночи, подобной сегодняшней, не растворишь даже сахар. Лунно, — запоздало поёжился граф Набедренных, когда тепло общежития уже обратно обступило его со всех сторон.

Мистер Брэд Джексон стоял в трёх шагах растерянный и очень трезвый. Хмель позволяет не заметить стену прямо перед носом, но трезвость выявляет на раз — вероятно, из тяги к противоположностям.

Всякий человек волен быть трезвым столько, сколько ему заблагорассудится, а потому граф Набедренных обошёл мистера Брэда Джексона по дуге, не встретил ни одной стены и начал вполне успешный подъём обратно к За’Бэю.

— Знаете, граф, мне не верилось, что вас и хэра Ройша в самом деле можно встретить вот так, на попойке в общежитии… — догнал его мистер Брэд Джексон. Неприкаянность — тяжкая ноша.

— Насчёт хэра Ройша слишком не обольщайтесь, он человек удивительный. Удивляющий, если быть предельно внимательным в выборе слов.

— Разве о вас нельзя сказать того же?

— Откуда мне знать. Кто из нас способен взглянуть на себя со стороны?

— Тогда знайте, граф: с моей стороны вы выглядите воистину феноменом.

— Мистер Джексон, если вы заинтересованы в протекции или трудоустройстве, так и скажите.

Мистер Брэд Джексон вспыхнул.

— Я путаю, или слово «протекция» в Росской Конфедерации обросло неожиданными коннотациями?

— А вы полагаете оные коннотации неожиданными? Но что может быть тривиальней такого расширения понятия «покровительство»? Скучно, объяснимо, старо.

— Для человека, который всего полгода назад прибыл из Европ, новизна ошеломительна. Вы ведь знаете, европейские нравы куда строже росских.

— Строгость не лишена обаяния, но наши просторы рождают наплевательское отношение к сорным травам. Который уж век Европы пытаются засеять свои семена, а мировоззренческая пропасть всё так же глубока. Видимо, всё дело в том, что пропасть засеять нельзя.

Граф Набедренных вгляделся в пропасть лестничных пролётов и тут же пожалел о своём легкомыслии: непослушное душе тело едва не осело на ступени. Как далека, оказывается, от земли комната За’Бэя.

— И всё же мне тяжело даётся понимание этого, как вы изволили выразиться, наплевательства.

— Мистер Джексон, сколько курсов, касающихся древнеросской истории, вы посещали? Очень рекомендую, прелюбопытнейшая картина открывается, — граф Набедренных предпочёл оставить до лучших времён намерение добраться до нужного этажа. — Возьмём, к примеру, именную традицию Срединной Полосы: все эти Ван и Вана, Врат и Врата, Лен и Лена, Ильян и Льяна. Существуют вполне внятные свидетельства того, что у древних обитателей Срединной Полосы все дети до созревания входили в одну половую категорию, потому и называть их следовало не подчёркивая различий.

— Да, о традиционных росских именах я задумывался, — хмыкнул мистер Брэд Джексон.

— Традиционных среднеросских. Не забывайте о зауральской традиции, сформировавшейся под влиянием Империи. Впрочем, в нашей беседе она не слишком пригодится — так что забывайте, если хотите. Вам известно, что у средних росов до самого объединения под властью Четвёртого Патриархата семейное воспитание было не в чести? Всех детей деревни собирали под одной крышей и отдавали на растерзание особым людям — старым или же бездетным, чьим родом занятий воспитание и являлось. Мысленно соедините эту систему с гипотезами мистера Фрайда о влиянии родительских фигур и получите результат.

— Женщина, таким образом, освобождается от материнских обязанностей, и выходит некое подобие равенства.

— В частности, — кивнул граф Набедренных. — Но я вёл вас в другую сторону. Всевозможные половые модели во многом утрачивают свой смысл и уступают место иным ориентирам. На таком фундаменте не выстроить памятник строгим нравам.

— Всё это звучит немного… немного… не знаю, как тут правильно выразиться, — мистер Брэд Джексон был полон ожидаемых сомнений неуча.

— Для европейца, полагаю, всё это звучит выдумкой. Чужое устройство всегда смелее любых выдумок, уж поверьте мне: покойные мои родители как-то брали меня с собой в деловое путешествие по Индокитаю. В сравнении с современным Индокитаем древние росы — ещё чрезвычайно скромная выдумка.

В сравнении с его простуженным голосом смех мистера Бреда Джексона был чрезвычайно чист и звонок.

Граф Набедренных почувствовал в себе силы добраться-таки до комнаты За’Бэя. Там творился подлинный разврат: господин Мальвин расстегнул верхние пуговицы рубашки, хэр Ройш неумело, зато с интересом дымил Забэевой трубкой, а господин Скопцов держал перед своим стаканом речь о борделях.

— …а потому понять сие невозможно. Как, ну как из заведения, продававшего столь провокационные услуги, могло выйти заведение учебное? Это же насмешка!

Стакан господина Скопцова сохранял невозмутимое молчание, и граф Набедренных счёл своим долгом вмешаться:

— Насмешка и есть. Господин основатель Академии был не дурак пошутить. Вы слышали, что под конец жизни он и вовсе возмечтал сделать Академию международным достоянием? У меня в кабинете обнаружилась его переписка с моим прадедом: господин Йыха Йихин пытался заказать прадеду огромный пароход, который стал бы новым пристанищем Академии. И плавал бы в нейтральных водах. Вообразите только.

— Морская болезнь как критерий отбора! — повалился на кровать За’Бэй. — Нечестно, зато символично.

— И конец всем инсинуациям на тему теоретической возможности женского образования, — хэр Ройш одарил улыбкой сам себя, как с ним нередко случалось. — Женщина на корабле — к беде.

Мистер Бред Джексон обеспокоился — не женщинами, а «провокационными услугами»:

— А бордель на пароход господин Йыха Йихин переносить собирался?

— Да что там бордель, — отмахнулся граф Набедренных. — Переписка обрывается на споре о псарне. Без псов господин Йыха Йихин никуда бы не поплыл!

— Граф, скажите прямо, — простонал За’Бэй с кровати, — витражи и колонны он для парохода тоже заказывал?

— Зря вы ёрничаете, — граф Набедренных потянулся за вином, но обнаружил только твиров бальзам. — Верность вкусам — не меньшая добродетель, чем верность убеждениям. А то и бóльшая.

Твиров бальзам для вкусов графа Набедренных был уж слишком крепок и терпок, но хранить верность вину или даже водке сегодня никак не удавалось. Так и проходит жизнь: потеряешь бдительность всего на миг, а тело уже знай себе предаёт и вкусы, и убеждения. Душе же остаётся лишь готовиться к неминуемым последствиям.

— А нейтральные воды — это тонко, — сообразил наконец восхититься господин Скопцов. — Где ещё изучать всемирную историю, как не на ничейной территории?

— В небесах, — граф Набедренных замечтался.

— А вот этому не бывать, — угрожающе выпустил дым хэр Ройш. — Если даже и изобретут надёжные летательные аппараты, небо свободным для парения не станет. Мгновенно поделят по государственным границам.

— Какое скряжничество, хэр Ройш! Даже небо вам подавай, — возмущение графа Набедренных требовало немедленного глотка бальзама.

— Хэр Ройш мыслит чрезвычайно здраво, — встал на сторону захватчиков неба господин Мальвин. — С высоты слишком хороший обзор — свободное перемещение по небу не может быть безопасным.

— Вы страшные люди, господа!

— Перемещение по небу, — с явной озабоченностью пробормотал господин Скопцов, — бесконечно усложнит существование закрытых территорий. Говорю вам как сын генерала Охраны Петерберга.

— И вы с ними заодно? А казались таким мягким и деликатным юношей, — граф Набедренных ужаснулся. — Господа, когда вы полезете в небо и попробуете поделить его, я вынужден буду профинансировать государственный переворот!

Господин Мальвин и господин Скопцов этой шутки будто бы смутились — спасибо, хоть не начали озираться в поисках потенциальных доносчиков. Господин Мальвин нахмурился и оттого стал ещё внушительней, а господин Скопцов, наоборот, словно обрёл прозрачность. Вот же отбивает чувство юмора бытие префектом и сыном генерала! О бремя ответственности.

И только совладавший с искусством выпускания дыма и тем чрезвычайно довольный хэр Ройш вальяжно откинулся на спинку стула:

— А вас, граф, на политическую активность способно подвигнуть лишь покушение на небо? Земные проблемы для вас — тоскливая проза?

— Будто вам не известно моё отношение к земным проблемам! Не вы ли изливали на меня скепсис по поводу пилюль и аптекарей? — припомнил граф Набедренных. — Земные проблемы заботят меня, как и всякого разумного человека. Но, хэр Ройш, должны же вы понимать, что революция — это мечта! Революция по природе своей куда ближе к изобретению летательного аппарата, нежели к любым реальным проблемам. Боязно, опасно, непрактично, можно перетерпеть без — но душа просит неба. Чтобы душа просила неба или революции, земных проблем недостаточно, тут следует дождаться вдохновения.

— Который год дожидаемся, — хэр Ройш поморщился. — Распродаём леса, поля и недра, а вы толкуете о вдохновении.

— Но что уж тут поделать, ежели я прав! Сколь бы бедственным ни было положение, без вдохновения на решительный шаг не пойдёшь.

— Будьте поэтом до конца и скажите ещё, будто для вдохновения требуется муза, — скривил обыкновенную свою гримасу хэр Ройш. Захватчик неба, портрет в интерьере.

— Признаться, о музе мне задумываться не приходилось. Всякие перемены вершатся при участии ярких и исключительных фигур, которые берут на себя роль выразителей народных чаяний, но можем ли мы назвать их музами? — граф Набедренных плеснул в стакан ещё бальзама. — Ведь не можем. Хэр Ройш, вы сейчас породили некую доселе неизвестную исторической науке категорию. Я всей душой приветствую любое расширение понятийного аппарата, но вашу метафору переложить на язык мира реального, увы, не могу.

— Значит, не удалась шутка, — хэр Ройш пожал плечами. — А как вы вообще видите государственный переворот?

— Сегодня — как реставрацию среднеросских обычаев. Мы как раз беседовали о них с мистером Джексоном, и мне померещилось, что это и есть главная наша потеря от пребывания под пятой Европ.

За’Бэй, бурно реагирующий на всякое употребление слова «реставрация», приказал как можно скорее прополоскать рот, и граф Набедренных не мог не подчиниться. Государственный переворот поворочался-поворочался да и свернулся у ног колечком, чему опасливые господин Скопцов и господин Мальвин были только рады. Даже пошутили, что неловко, мол, подслушивать, как два аристократа спьяну идеями о революции жонглируют. Господин Скопцов признался, что назначение его отца в Городской совет ему гражданскую чувствительность повысило, а господин Мальвин, ещё больше нахмурившись, пересказал кое-какие свои беседы с господином Криветом, личным секретарём многоуважаемого главы Академии.

Но господин Кривет пусть спит спокойно — что ж ещё может угрожать любезному отечеству, кроме того, что с ним и так произошло? Разве что мистер Брэд Джексон окажется европейским шпионом, нарочно засланным на студенческую попойку.

Если мистер Брэд Джексон и европейский шпион, в ту ночь он свою миссию с треском провалил: вероятно, ни он сам, ни граф Набедренных не успели понять, как это они очутились вдвоём посреди заснеженного переулка. До общежития отсюда было добрых полчаса быстрым шагом, но полчаса эти затерялись на дне бутылки твирова бальзама, которую граф Набедренных с некоторым изумлением обнаружил в своей руке. Лунный свет крал у бальзама его природную, настоянную на дубовой коре рыжину, а потому узнавание прошло затруднительно. Пока граф Набедренных рассматривал сквозь стекло непривычные переливы цвета, стена, к которой он привалился, перелилась-превратилась в дверь и требовательно толкнула его навстречу трезвости.

— А ну пошли вон! — выкатился на снег косматый старец в исподнем. Очи его сверкали, брюхо колыхалось, а кожа и не думала покрываться мурашками.

Граф Набедренных со всем возможным тщанием изучил представшее пред ним явление и, поразмыслив, счёл оное галлюцинацией — зелёной шельмой, о которой навязчиво предупреждают идеологические противники алкоголя. Только галлюцинация будет февральской ночью щеголять в исподнем и не испытывать от того неудобств, хотя бы и температурного свойства.

— Пальто бы застегнул. И рубаху, — той же монетой ответила галлюцинация. — Ишь чего удумали — прям об мою дверь ебстись. Ещё и бальзам хлещут!

Графа Набедренных взяла оторопь. Неуютно признавать, что галлюцинация осведомлена о твоих действиях лучше тебя самого. Память по вопросу справедливости предъявленных обвинений высказываться не намеревалась.

Мистер Брэд Джексон потянул графа Набедренных за рукав.

— Доброй ночи, — поклонился граф Набедренных галлюцинации. — Сделайте милость, угоститесь этим проклятым бальзамом. Но имейте в виду: под действием лунного света он мог приобрести опасные свойства. Все эти алхимические процедуры сказываются на простых смертных самым неожиданным образом.

— Надо же, уважил старика, — крякнула галлюцинация и мигом заграбастала бутылку.

Расставание с эликсиром, обрывающим всякое сообщение между телом и душой, показалось графу Набедренных наиболее разумным шагом в сложившихся обстоятельствах.

— Ну, твоё здоровье! И мальчика твоего. Вроде не бедствуете, так дошли бы хоть до кабака какого, где комнату можно взять. А то перебудили всю округу ахами-охами.

Граф Набедренных понадеялся, что вся округа убоится выходить в исподнем на снег и тем избавит его от живописания благополучно утонувших на дне бутылки нюансов. Хотелось прямо сейчас принести какой-нибудь обет построже, но на ум, как назло, не приходило ни одной подходящей ритуальной формулы, а без формулы такие дела, конечно, не делаются.

Он кивнул галлюцинации, развернулся, запахнул пальто (стараясь не задумываться, что же там с рубашкой), и так и не смог решить, стоит ли повиниться перед мистером Брэдом Джексоном. И в каком тоне теперь продолжать беседу.

— В голове не укладывается! — отчего-то прошептал мистер Брэд Джексон. — В Европах мужчинам, которых застали в двусмысленной ситуации, грозила бы тюрьма.

— В самой надёжной тюрьме нет ни стен, ни решёток, а роль надзирателя берёт на себя стыд. Это особенно ясно видел господин Йыха Йихин, оборудовавший при своём борделе так называемые аскезные — помещения, где можно было всецело предаться стыду, охватывающему душу после побед тела.

Мистер Брэд Джексон бросил на графа Набедренных короткий, но предельно внимательный взгляд.

— Хотите сказать, часть нынешних учебных аудиторий, а то и секретариат, могут оказаться бывшими помещениями, посвящёнными стыду?

Граф Набедренных улыбнулся в полной растерянности. И, пожалуй, порадовался, что подспудный смысл высказывания мистера Брэда Джексона не задел — а об Академии всегда поразмышлять приятно.

— Увы, точными сведениями я не обладаю. Но готов поставить на изолированные закутки, которые идут по правую руку, если подниматься по лестнице. Они располагают к бегству.

— Граф… а это правда, что бордели с оскопистами существуют в Петерберге по сей день? — любопытство мистера Брэда Джексона было таким ребячливым и одновременно неловким, что от сердца немедленно отлегло. Всё, что там могло и не могло лежать.

— Существуют, конечно. Другой вопрос, что после смерти господина Йыхи Йихина, несомненного гения и первооткрывателя, салоны подобного рода опростились, пришли в духовный упадок. Господин Йыха Йихин сочинил оскопистов как памфлет на скопников, проживающих благочестивыми общинами вдали от мирской суеты. Он утверждал, что скопническая чистота эгоистична, и приглашал всякого, у кого достаточно средств, прикоснуться к чистоте альтруистической.

— Альтруистической? — засмеялся мистер Брэд Джексон. — Но ведь это коммерция, и при том — самого кощунственного толка! Скопники — всё ж таки религиозная секта.

— Оскописты господина Йыхи Йихина настаивали на том, что они тоже секта. А оказание соответствующих услуг за деньги было их послушанием, — граф Набедренных вздохнул: — Ничего этого теперь не осталось, одна лишь выхолощенная эстетика — кружева, собачьи ошейники да уровень эрудиции, призванный удовлетворить самого взыскательного ценителя бесед… Духовная же основа утеряна безвозвратно.

— А вы проверяли?

Мистер Брэд Джексон взлетел на крепко сбитый сугроб и взирал оттуда с неприкрытым лукавством. Граф Набедренных поймал себя на готовности получить за шиворот снежком — вероятно, виной тому был вид мистера Брэда Джексона. Изрядно мягкие черты в сочетании с некоторой общей угловатостью заставили бы заподозрить в нём несовершеннолетнего, не будь он принят в Академию вольнослушателем.

— Так проверяли или нет, граф?

— Вы вынуждаете меня краснеть — я действительно позволил себе грех не подкреплённого опытом суждения. Это низко и недостойно. Молю вас, молчите о моём позоре.

— Вы будете моим должником. Впрочем, можете рассчитаться прямо сейчас — если мы выпьем ещё.

Удостоверившись, что луна по-прежнему высоко, граф Набедренных покачал головой:

— Невероятной удачей будет найти в этот час открытое питейное заведение поблизости. Ни в коем разе не отговариваю вас от попыток, но предупреждаю о более чем возможном разочаровании.

— Да? Как жаль, — понурился мистер Брэд Джексон. — Хотя подождите… Я снимаю комнаты через две улицы отсюда, и уж вино-то у меня должно было остаться.

Перспектива понижения градуса графа Набедренных страшила, зато повысить иной градус — температурный — он был бы не прочь. Поскольку и шарф, и перчатки, и леший ведает что ещё были принесены в жертву сегодняшней лунной ночи, комнаты через две улицы пришлись как нельзя кстати.

Мистер Брэд Джексон предупредил о вздорном нраве хозяйки, а потому поднимались они в молчании, досадуя на всякий всхлип половиц, а ключ проворачивали нежно, как грабители отмычку.

В комнатах, по счастью, было натоплено — да так, что при закрытом окне и не продохнёшь. Мистер Брэд Джексон неодобрительно пощёлкал языком, коснувшись бока винной бутылки, и постановил, что ей требуется побывать в снегу. На графа Набедренных накатило малодушие — дефицит души под гнётом дорвавшегося до тепла тела. Он думал было отговорить мистера Брэда Джексона студить вино прямо сейчас, но тот лишь пообещал управиться в одиночестве и как можно скорее.

Графу Набедренных хватило сил только скинуть пальто да опуститься на тахту, прочие же действия в этом нежданном пекле казались излишними. Мысли текли степенно, как воды Великого Индокитайского канала. Когда граф Набедренных увидел его впервые, он донимал каждого встречного индокитайца вопросом, сколько же людей понадобилось, чтобы создать такую осязаемую государственную границу. Встречные индокитайцы ухмылялись с подвохом и отвечали не имеющими непосредственного отношения к делу притчами. После того путешествия, уже в Петерберге, родители журили графа Набедренных за привязавшуюся пространную манеру говорить и клялись, что до самого совершеннолетия больше не возьмут его с собой в Индокитай — поскольку детский разум якобы не умеет сопротивляться влиянию. К последнему путешествию, из которого родители не вернулись, они наверняка успели позабыть о тех клятвах, но граф Набедренных всё равно не смог поехать: нервы его пребывали в столь плачевном состоянии, что от Индокитая он отказался по своей воле, предпочёл запереться в спальне с книгами да зашторить окно. Он знал, что родители утонули, решившись поучаствовать в первом спуске совместного с императорскими верфями корабля, но императорские верфи присылали ему столь велеречивые соболезнования за подписью Индокитайского Императора, что сам этот спуск представлялся графу Набедренных сложной и многочастной погребальной церемонией, по сравнению с которой факт смерти уже казался не слишком значительной деталью. Смерть лучше рождения, ибо её уродливую суть можно затемнить церемониями, заглушить песнопениями и забросать цветами, а мерзость рождения первозданна и противится мишуре. И уж это суждение графа Набедренных было подкреплено опытом самым непосредственным: перед последним родительским путешествием ему хватило хозяйской придури оказать финансовую поддержку одному слуге, попавшему в сложное положение, — в частности, дать денег на жильё для его понёсшей подруги, которая лишилась рабочего места в кабаке. Понёсшая подруга чем-то не устроила новых соседей, они объявили её воровкой, и слуга упросил чрезвычайно юного, но всё ж таки графа Набедренных показаться перед скандальными соседями и тем их утихомирить. Граф Набедренных слуге симпатизировал больше приличествующего, а потому согласился и жильё понёсшей подруги посетил — по несчастливому совпадению как раз в то утро, когда ей вздумалось рожать. Сцена эта юного графа Набедренных потрясла и отвратила настолько, что вечером он слёг с лихорадкой, а в ближайшие недели и вовсе не мог без содрогания смотреть на людей — ведь все они были рождены и наверняка именно таким путём. Содрогание же при виде женщин и по сей день иногда настигало графа Набедренных, но чаще в перетопленных до удушья кошмарах, нежели наяву. Наяву всегда найдётся способ отвлечься, занять мысли и взор чем-то иным, а кошмар наваливается своей жирной тушей и заставляет глядеть в упор, лезет буквально в нутро, не разрешает высвободиться, не даёт даже поучаствовать в первом спуске совместного с императорскими верфями корабля, знай себе щекочет дыханием и творит непотребства…

Ложь.

Непотребства кошмары графа Набедренных не творят, тем паче такие явственные.

Граф Набедренных распахнул глаза и обнаружил себя на тахте мистера Брэда Джексона. Хуже того — раздетым. И что ещё хуже — с раздетым мистером Брэдом Джексоном.

Самой же дурной новостью было то, что раздетый мистер Брэд Джексон вне всяких сомнений являлся женщиной.

Глава 17. Ни капли стыда

Метелин стянул шейный платок — апрель вынуждает раздеваться прямо на ходу. Пожалел мысленно своего спутника: жёсткий, из плотного драпа сюртук, а распахнуть никак нельзя.

— Так вот, Александр, — спутнику пришлось дождаться, когда витражи Академии скроются за углом, и коротко оглядеться. — Я жду от вас ребёнка.

Пальцы разжались, и дурная апрельская вода с восторгом приняла шейный платок Метелина, мигом пропитала подножными кляксами. Метелин вперился в лужу так, будто повстречался с этой сезонной приметой впервые.

— Что вы сказали?

— Что жду от вас ребёнка, Александр, — негромко и насмешливо повторил Брэд.

Рядом перетаскивали чью-то мебель, чуть подальше — распевали портовые песни неверными отроческими голосами, за спиной скрипели тележкой с кисло пахнущим хлебом. В этом городе слишком много людей, этот город живёт друг у друга на головах, топчется под окнами, пихается локтями, арестантом кружит в кольце казарм, за которым строиться не положено.

В этом городе — затыкай не затыкай уши — непременно зацепишь обрывок, пёстрый лоскут чужого разговора.

Зацепишь, обернёшься — а насмехается мальчик. Чересчур, быть может, молоденький для своего взрослого сюртука из плотного драпа, чересчур субтильный и не самый высокий, но всё-таки мальчик. Метелин не шибко, конечно, присматривался, но всё же обман не сам раскусил — по стечению обстоятельств выяснил, что Брэд никакой не Брэд, а Брáда. И, выходит, не из Британии, а совсем из другой европейской страны. До причин и деталей Метелину дела не было, ну девица — и пусть девица. Даже уважение мелькало: ловко она это — если кто её и ищет, в таком виде всяко не найдёт.

— Александр, вы опять не расслышали?

Метелин поднял глаза на Брэда.

Браду.

В свете открывшихся обстоятельств — определённо на Браду.

— Нет, слышу я вас прекрасно.

— Красноречие, однако, вам отказало, — констатировала Брада. — Что-то не так?

Голова Метелина гудела, как после крепкого удара. Какое тут, к лешему, красноречие!

— Что ж, я могу помочь нам обоим справиться с неловкостью, — беззастенчивое её самодовольство окончательно сбило Метелина с толку. — Вам нечего мне сказать, зато мне есть что сказать вам. Предлагаю взять комнату в ближайшем кабаке, чтобы никто нам не помешал. Вы ведь готовы уделить мне немного времени?

Метелин не без усилия сглотнул, и это сошло за подтверждение согласия. Пользуясь тем, что прохожие видят в ней мальчика, а Метелин — хотел бы, да не может, Брада не удержалась от панибратского похлопывания по плечу, что в отношении него позволял себе разве что Гныщевич. Но не станешь же ей за такое — как всамделишному мальчику — руки выворачивать!

Времени на разговоры у Метелина скорее не имелось — когда вольнослушатель Брэд Джексон подловил его на крыльце Академии, он как раз собирался в Северную часть, продлевать у генерала Стошева очередные пропуски из города для рабочих. Вечно всем им что-нибудь не по нраву — шагу ступить нельзя, не испросив разрешения у наместника, у Городского совета, у командования Охраны Петерберга и леший знает у кого ещё. До того как взяться за завод, Метелин и вообразить не мог, сколько кровушки выпивают эти согласования да дозволения.

Поэтому вольнослушателю Брэду Джексону он сказал прямо: иду короткой дорогой до Большого Скопнического, хотите — сопроводите меня, но на компанию мою в загуле по кабакам не рассчитывайте.

А оно вон как повернулось.

Метелин хватался за обыденное: к генералу Стошеву лучше бы таки успеть сегодня, но вечером никак нельзя не умаслить делегатов из Старожлебинска в «Петербержской ресторации» — пусть знают, кому патенты продавали! А между тем и этим оформить бы ещё дарственную на необъезженную «Метель» беспокойному графу Тепловодищеву, который всё не может смириться с разорванным контрактом…

Только короткостриженый затылок Брады маячит впереди и отменяет любые планы.

А ведь толком и не припомнить ничего про этот затылок. Перекинулись как-то в Академии двумя словами с его обладательницей, а потом столкнулись возле распивочной в начале семестра. Единственный раз Метелин нарушил зарок водки покамест в рот не брать, единственный раз! Да и повод был если не уважительный, то хотя бы понятный: удалось, наконец, утрясти вопрос железнодорожного сообщения с Куём — тамошняя знать автомобили себе выписала, но расходы на транспортировку из Петерберга за Урал изловчилась повесить на Метелина. А это ж охраняемый состав надобно выбивать, посылать туда кого-то, искать, чем ещё треть состава заполнить, чтоб вхолостую не гонять, а то совсем убыточно выйдет.

Когда все бумаги по составу легли-таки Метелину на стол, он уже и улыбнуться своему счастью не был в кондициях. Перепроверил всё четырежды четыре раза, послал курьера Гныщевичу, попробовал заснуть, да не вышло — отец созвал дам, дамы смеялись так заливисто, что не скроешься и на втором этаже. Обсуждали, конечно, Метелина — все в свете только и делали теперь, что обсуждали Метелина! Того он и добивался, к тому стремился, но после железнодорожных забот отцовское распускание хвоста перед дамами — «да-да, вырос мальчик, многому научился, было ведь у кого» — звучало подлинной насмешкой. Было у кого? Да отец не то что завод сгноил, он бы и жалкие свои швейные мануфактуры разорил лет этак через пять! То, что он всенепременно найдёт способ теперешние достижения Метелина к самохвальству приспособить, неожиданностью не было, но предсказуемая мерзость на поверку оказалась ничем не краше непредсказуемой.

С прошлой весны Метелин не позволял себе лишнего — поначалу удавалось через силу, затем отвык даже, приноровился жить и не рвать в запале рубаху, а потому первая же стопка водки в честь железнодорожных забот будто бы встала поперёк горла, вытолкнула наружу всё то, о чём он нынче думать избегал. Напиться, право слово, пришлось — не оставаться же один на один с тяжёлыми, как заводской пресс, думами.

Вольнослушателя Брэда Джексона он с пьяных глаз сначала и не признал — не приятельствовали они ничуть, на лекциях только и виделись. Вольнослушатель Брэд Джексон сам был в дрова и умудрился так лихо навернуться на льду, что Метелин ругнулся и поволок его до Сермяжной улицы, где тот снимал жильё. С вывихом по лестницам не побегаешь — за подъём Метелин и успел заподозрить неладное, но потому лишь, что перехватил несколько раз особенно крепко. Думал, примерещилось, но вольнослушатель Брэд Джексон, добравшись до комнат, на конспирацию свою наплевал — вместе с сапогами скинул и значительную часть одежды. Метелин хмыкнул, даже, кажется, рассыпался в комплиментах, вывих перевязать помог и от вина не отказался, хотя давно пора было охолонуть.

И ведь когда Брада на лобызания решилась, Метелин сразу отстранился. Да точно отстранился! Путанно объяснял ещё, что допиться до зелёных шельм — одно, а в чужой койке просыпаться — совсем другое, ни к чему это. Не так и просто отстраниться было, а объяснять и того сложнее, но она ведь услышала, покивала ведь, тост предложила за холодную голову.

Выходит, пропили-таки холодные головы к утру?

Метелин в сердцах пнул выпавший из брусчатки камень. Брада услышала, чуть дёрнула плечом, но оборачиваться не стала. Зачем же она Брада, а не Брэд — тогда б не нужно было думать, разыскивать в недрах памяти, какие говорились тосты и чем они закончились. Чем бы ни закончились — какая в том печаль? Всяко не пришлось бы пожинать плоды столь судьбоносного свойства. Тогда б и невозникло этой пугающей надобности идти вместо казарм Северной части до кабака за разговором!

И зачем, зачем теперь, а не во времена бездумного буйства?

Кабак попался незнакомый и дрянной, с каким-то разудалым названьицем — из тех, что и повторять-то не захочешь. В комнате, которую они оплатили, было пыльно и затхло, на шаткий стул подле тумбы Метелин присел, но брезгливость постукивала молоточком в голове, отвлекала от мыслей. В некотором смысле, это даже удача.

— Александр, вы отнимаете мою роль! — сложила Брада руки на груди и едва ли не покровительственно улыбнулась. — Это мне полагается бледнеть, сходить с лица и драматически прикрывать веки.

— Прошу прощения. Измотан делами.

— О, я проявлю великодушие и сделаю вид, что верю вам!

— Вы забываетесь! — рыкнул Метелин.

— Прошу прощения, — Брада кокетливо склонила голову. — Измотана самочувствием.

— Вы испытываете мою волю? Вы мстите мне по мелочи — за нашу совместную неосторожность? Спешу напомнить вам, что в ту ночь я декларировал своё намеренье ограничиться выпивкой и беседой. Не знаю уж, что на меня нашло, но в чуть более трезвом уме я не стал бы виновником вашего… самочувствия.

Вопреки ожиданиям, Брада выглядела будто бы довольной этой отповедью.

Она сняла наконец свой сюртук не по сезону, надёжно скрадывающий округлость её силуэта, развязала маскирующий отсутствие кадыка шарф и взялась за жилет.

— Намереваетесь вдарить мне по нервам наготой?

— Намереваюсь заночевать здесь. А с перетянутой бинтом грудью мне нынче не слишком сподручно.

Нагота как таковая Метелина не смущала, но то, сколь отчаянно Брада подчёркивала отсутствие хоть капли девичьего стыда, оставляло его в растерянности. Продажным девкам за такое деньги платят, а она ничего, по собственному желанию.

— Александр, давайте прекратим фарс и поговорим как деловые люди. Мы оба с вами неосторожные дураки, равно виноватые в случившемся. Не стану отрицать: интерес к вам — да ещё и усиленный алкоголем — подтолкнул меня переступить через собственные границы. Теперь же я жду от вас ребёнка — и это, конечно, несоразмерная плата за интерес. Но усугублять ситуацию я не намерена, — Брада с решимостью задрала подбородок. — Я понимаю, что вы человек высокородный, и брачные обязательства накладывает на вас среда. Меня это полностью устраивает, поскольку плыла я в Петерберг не за браком.

— Что? — вырвалось у Метелина.

— Становиться графиней Метелиной у меня желания нет.

Из плеч вдруг вышел весь сковавший их чугун, и Метелин от изумления даже откинулся на спинку шаткого стула. Леший-леший, надо же было так перепугаться.

— Я вынужден принести извинения за свою неосведомлённость — не приходилось сталкиваться на практике с подобными процедурами, поэтому, увы, не могу никого вам порекомендовать. Но если вдруг вы уже нашли доктора сами, знайте: средствами своими я распоряжаюсь свободно и предоставлю вам необходимую сумму хоть бы и сегодня.

Брада как раз справилась с бинтом и выглядела теперь предельно вызывающе, оставшись в одних только брюках да грубых сапогах.

— Вы вновь поняли меня превратно, Александр, — она рефлекторно коснулась сосца и отчего-то поморщилась. — Никаким «процедурам» я подвергаться не собираюсь.

— Но вы же сами сказали…

— А вы меня не услышали. Ни свадьба, ни «процедуры» мне не подходят. Вы хоть представляете себе эти «процедуры»? Впрочем, откуда бы вам, я и сама вникла в вопрос совсем недавно. Поверьте на слово, мы говорим о вещах крайне болезненных и к тому же ненадёжных. Простите уж, но моё физическое благополучие мне дорого. Рожать всё же безопасней.

— Нет, постойте… я, кажется, не улавливаю…

— Ваша наивность почти что очаровательна. Никогда не слышали о незаконнорождённых детях, Александр?

О незаконнорождённых детях Метелин слышал. Уже больше года как слышал каждый проклятый день и каждую проклятую ночь — от безжалостного внутреннего голоса.

— Должна признаться, не имею представления, что бы я делала, окажись вы грузчиком из Порта, — Брада нахмурилась. — Но вы всё-таки граф, вас вряд ли слишком стеснит необходимость воспитать в своём доме — как это правильно сказать по-росски? — бастарда.

Воспитать в доме бастарда. Ещё одного.

— …Не могу настаивать на признании своего ребёнка вашим наследником — это может нанести вам репутационный ущерб, я понимаю. Но уж как привилегированного слугу вы его взрастить всяко можете.

Метелин не сдержался, вдарил-таки по тумбе, и та протяжно, будто бы взывая к жалости, хрустнула.

— Вы не понимаете, что несёте! Оставьте эти бредни про привилегированного слугу и выходите за меня замуж!

Брада расхохоталась.

— Вот уж не думала, что мне доведётся услышать предложение руки и сердца в подобном тоне! — она всё же накинула рубашку. — Александр, это было неподражаемо, но мой ответ вас разочарует. Законный брак — тем более с графом — в мои планы никак не укладывается.

Её искренний, звонкий смех — смех того, кто сильнее, — выбил у Метелина остатки почвы из-под ног.

— Так вы отказываетесь?

— Окончательно и бесповоротно, Александр.

— Я не понимаю…

— Как можно отказаться от вас? — Брада всё не могла унять веселье. — От ваших смоляных локонов, алмазных запонок и роскошных авто с вашим именем прописью на капоте? Знаете, да запросто. Я могла бы сказать, что предпочитаю блондинов и водный транспорт, но даже не в этом дело. Александр, почему вы до сих пор не женаты? Не сомневаюсь, в Петерберге или в Столице для вас найдётся немало привлекательных и состоятельных невест — но вы не женаты. Не утруждайте себя путаными речами, мне и так ясно почему. Вы мыслите себя свободным человеком, который сам распоряжается не только своими средствами, но и своей судьбой. Вы ведь предложили брак мне, невесте ни в коем разе не выгодной. Значит, вы полагаете, будто вы сам себе хозяин. — Она встала с кушетки, подошла к окну и добавила совсем другим, тихим и задумчивым, голосом: — Мне тоже это нужно. Быть себе хозяином, распоряжаться судьбой.

Метелину вновь достался лишь её коротко стриженый затылок — ершистый, совсем мальчишеский. Наверняка срезала шикарную косу, на которую что только не молилась её мать. Метелин сам в угоду аристократической моде носил длинные волосы и помнил, как — ещё до завода — умудрился спьяну их подпалить. Вроде и глупость, а обидно было думать, что придётся лишиться изысканного хвоста. Для женщины, должно быть, это совсем уж решительный шаг.

— Александр, я сбежала из дома, из своей страны. Я нашла того, кто помог мне с деньгами и фальшивыми документами. Я начинаю утро с наложения бинта на грудь, чтобы посещать Академию, эту вашу элитную школу для мальчиков, — Брада фыркнула. — И вы смеете предлагать мне стать вашей женой? Вы сдурели, Александр?

Метелин тоже поднялся на ноги, чтобы сделать уже глоток заказанного в комнату твирова бальзама. Кабатчик клялся, что бальзам у него дважды очищенный, так называемый золотой, но на поверку он оказался в лучшем случае ржавым.

— Мне не пришло в голову, что вы столь серьёзно настроены.

— Конечно не пришло. Вас тоже связывает по рукам и ногам уклад вашей среды, но вы можете заявить свои права на отцовский завод, вы можете продавать по заоблачным ценам авто, отделанные бриллиантами, вы можете уехать в Столицу, в Старожлебинск, в Куй, вы можете податься в ту же Охрану Петерберга, вы можете учиться тому, что вам интересно, а не тому, чему вам снисходительно позволят. Вы можете напиться до беспамятства и, не задумываясь о последствиях, овладеть кем вам только заблагорассудится! В худшем случае — подхватите дурную болезнь, а о ненужном вам ребёнке вы, скорее всего, даже не услышите.

Без пощёчины обойтись не удалось.

Брада вытаращилась на Метелина и недоверчивыми пальцами провела по заалевшей скуле.

— Я говорил вам тогда, повторял сегодня и, видимо, вынужден повторить снова, — Метелин ощутил, как на виске гневно и требовательно затрепыхалась жилка, — я слежу за тем, чтобы ненужных детей у меня не было. Слежу. То, что единожды я допустил оплошность, для меня буквально… буквально катастрофа, — выпалил он и отвернулся.

Ответом ему был не то смешок, не то досадливый вздох.

Глава 18. Игрушки

— Это катастрофа, — горячечно выплюнул Метелин, налетевший на Гныщевича у самого выхода из Людского, возле Большого Скопнического. Схватил его за плечи, что только с ног не сбил. Quelle hâte inhabituelle!

— Ат-та-та, прибери руки, — огрызнулся Гныщевич. Выглядел граф отвратительно: платок и шляпу где-то потерял, плащ висел кое-как, но трясло его сиятельство, конечно, не из зябкости. И неслабо трясло — это графа-то, Метелина-то, который от всех ударов, судьбы или шпоры, непременно сжимался и становился как каменный!

— Она ждёт от меня ребёнка.

— У тебя вроде дела были, mon cher comte, нет? Ты ведь к генералу Стошеву направляешься, верно? Очень хорошо, что мы встретились, давно не получалось, а мне в одном деле нужна твоя протекция. — Гныщевич вырвал плечи, быстрым шагом пересёк Большой Скопнический и ступил прямиком на Становую, жестом приглашая Метелина следовать за ним. — Какого ребёнка, зачем ребёнка? Откуда у тебя ребёнок?

— Ты не понимаешь! — взревел Метелин, но под шаг подстроился. — Она беременна!

— Кто «она»?

— Она, Брада. Брэд Джексон. Мистер Брэд Джексон оказался девушкой, и не из Британии, а из Польши-Италии, и он — она беременна. От меня.

Привычные уже к графу Метелину брови Гныщевича покорно ретировались под шляпу. Привычная же его âme отчётливо заныла: это не очередной припадок графской истеричности. В состоянии обычной истеричности графьё так не трясёт. Нет, происходит нечто посерьёзнее.

— Мы только что поговорили, она мне сказала. Мы ведь едва знакомы… Я ему один раз помог — добраться спьяну до комнат. Мелочь, ерунда. Но он мне сразу понравился, и когда разделся, не скрывая… чем-то напомнил тебя. Прямотой. — Увидев ироническую ухмылку Гныщевича, Метелин, как обычно, вызверился на собственный чересчур длинный язык: — Это совершенно неважно! Я думал, ничего не было, но, выходит, было. Выходит. Чтоб меня шельмы разодрали! Она же страсть как хороша, до головокружения хороша, у неё такие… Я ни лешего не помню, но ничуть не удивляюсь — только идиот откажется от такого тела. Но я-то отказывался, объяснял даже… Дёрнуло же меня выпить ещё! А теперь Брэд Джексон поймал меня за ручку и требует участия в жизни ребёнка. И это катастрофа.

— Графьё, ты не обижайся, — сдерживая смешок, выдавил из себя Гныщевич, — но кто такой Брэд Джексон?

— Брэд Джексон! Вольнослушатель, с Фрайдом приехал. Ты издеваешься? — Метелин засверкал глазами так, как обычно производило l'impression на рабочих завода и дам. — Зачем ты мне о частностях, когда…

Договорить он не сумел, слова встали колом в метелинском горле. Гныщевич сбавлять шаг не намеревался. Слева грудились муравейником светлые и опрятные дома людей поприличнее: учёных, врачей, жён офицеров Охраны Петерберга, даже кое-каких аристократов, и интернат для пристойных девиц там вроде имелся. Справа же вот-вот грозился вынырнуть тёмно-серый фронтон здания Городского совета.

За прошедший год Гныщевич что только колею в этой дороге не проложил, а всё никак не мог привыкнуть, хоть и не признавался, конечно, никому. Пока он сам излучает уверенность в том, что находится на своём месте, в этом и другие не усомнятся. Так работает se positionnant.

— Пункт первый: спокойно. Никто пока не умер и не родился. Пункт второй: нет, я не издеваюсь, хотя имею все основания. Пункт третий, — Гныщевич вздохнул, — от тебя понесла какая-то девка. И что с того?

— Сам не понимаешь? — обозлился Метелин.

— Нет. Я, графьё, в aventures amoureuses всегда аккуратен.

— Я должен признать ребёнка.

— Но не хочешь?

— Прекрати, — выговорил Метелин дрожащим и тихим голосом. Гныщевич снова вздохнул.

— Mon cher comte, я пока не вижу беды. У тебя уже есть одна игрушка, она авто делает. Ты вполне можешь позволить себе и вторую, на папашины-то деньги. Женитьба, конечно…

— Она не хочет женитьбы, — зло оборвал Метелин.

— Тем паче нет беды? Или, — внимательно посмотрел на него Гныщевич, — это-то тебя и обижает? Что не ко двору со всеми своими прелестями?

— Она не хочет женитьбы, а я не хочу ребёнка. Наследника. Он что, тоже будет носить фамилию Метелин? Может, и тебе её выдать, и Плети? Всему Петербергу?

Становая закончилась, и за ней развернулась во всей своей едва опушившейся зелёным красе Шолоховская роща. Гныщевич нахмурился.

— В таком случае не признавай, отправь её рощей. Что она тебе сделает? Пусть вытравит плод.

— Отказывается.

— Trop grand désir! Я не специалист, но можно спустить её с лестницы. Вроде бы тогда ребёнок в утробе умрёт.

Метелин встал как вкопанный.

— Бред! Ты в самом деле такой… изверг? Это же мой сын! — Графьё смутилось. — Или дочь. Но она почему-то уверена, что сын.

— Конечно, иначе страшилка про наследника бы не сработала, — фыркнул Гныщевич. — Я в самом деле верю, что вопросы следует решать. Хочешь чадо? Женись, или бери на воспитание, или что ещё вы, аристократия, делаете. Не хочешь? Отправляй рощей, ничего она на тебя не имеет. Но если ты cet enfant уже в утробе умудрился полюбить, то поставь вопрос иначе.

— Это тут ни при чём, — пробормотал в ответ Метелин. — Я не имею права на наследника. Ты же знаешь, что я собираюсь сделать.

Гныщевич обернулся и ещё разок его оглядел. Пожалуй, всякий сказал бы, что графьё хорошо собой. Хотя аристократия всегда кажется лучше обычных людей — toilettage, ухоженность помогает. Но густые, чёрные, всегда нахмуренные брови, выраженная линия челюсти и пронзительные светло-серые глаза к toilettage отношения не имеют.

Это оно, лицо Петерберга. Благородное лицо, par nature удачное, по-своему простое и потому честное. Такому человеку не то чтобы сразу тянет поверить, но имеется в нём иная честность — честность с самим собой. Смотришь в эти светлые глаза и невольно думаешь, что уж этот-то, уж петербержский-то наверняка знает, чего сам хочет, и если пьянствует, то по любви, и если бьёт, то тоже по любви. Широко живёт, наотмашь, без сомнений. А что жизнь его в странную позицию поставила, с фамилией обманула и кольцом казарм окружила, так с этим уж ничего не поделаешь, такова notre vie. И даже уместно, что Метелин по крови, выходит, только наполовину рос, а на вторую — кассах; Петерберг и сам только наполовину — Росская Конфедерация, а на вторую — не то Европы, не то вообще не пойми что.

Сам Гныщевич ни росом, ни петербержцем себя никогда не чувствовал, не было в нём жилки места. Может, дело в общине, а может, в том как раз, что собой он уродился не слишком. Когда из зеркала на тебя вечно выглядывает нечто меленькое, рябенькое и с носом картошкой, неоткуда взяться этому подспудному благородству, которое не только у его сиятельства — даже и у Валова какого-нибудь завалящего имеется.

Но толку-то в нём? Le potentiel est énorme, а на деле и не знает, как извернуться, чтобы самого себя поскорей сожрать.

Что Метелин, что город Петерберг.

— Иди со мной, — медленно отозвался Гныщевич, — я тебе кой-чего покажу.

Далеко идти не требовалось — в апрельской дымке Шолоховская роща просматривалась вся до самой железной дороги, вдоль которой нужно было ещё прошагать чуток направо, и вот уже замаячил край грязно-коричневого покрывала. Метелин шёл молча, подавленный собственными тяжкими думами.

Возле переезда в роще имелся небольшой дощатый сарайчик, где по идее должен был обитать стрелочник, но на деле обычно никого не имелось. Даже les criminels и прочие сомнительные типы тут не бродили — кому охота подставляться прямиком под нос Охране Петерберга? Но в любой момент кто-нибудь мог передумать.

К счастью, не сегодня. Обогнув сарайчик, Гныщевич тряхнул графьё за рукав, дабы то вынырнуло из прострации. Потом, ухнув, одним рывком сдёрнул коричневое покрывало.

Под ним пряталась «Метель». Личная, гныщевичевская. От брильянтов он отказался, зато обивку выделал настоящим тёмно-лиловым бархатом. Непрактично, но quelle beauté, quelle beauté! По всему корпусу змеились бесконечные витки позолоты, ныряя под чёрный металл и выпрыгивая наружу, пульсируя, как вены. Над фарами, по капоту, на ручках дверей они расцветали пышными метёлками разлапистых листьев. В косых лучах позднего апрельского солнца «Метель» немедленно полыхнула красно-жёлтым, накатывая на глаза слёзы. Она была прекрасна.

И выполнена почти по личному эскизу Гныщевича. Конечно, он никогда бы не сумел сам изобразить тонкую вязь узоров, но главное понял сразу: золота должно быть много. Когда Гныщевич перед походом к ювелиру показал свой processus créatif мальчику Приблеву, тот его засмеял. «Это же, ну, безвкусно, — быстро и неудачно попытался он извиниться. — Простые люди думают, что чем больше украшений, тем лучше, а у аристократов всё иначе. Должно быть изящество, даже скромность. Поверь на слово».

Гныщевич поверил — у мальчика Приблева всяко в этих делах имелось больше опыта. Но когда он решил, что в награду за труды и сам заслуживает авто, это авто было его.

— Я ведь не могу убеждать всех кругом, что авто — лучший транспорт, а сам ездить на омнибусе или, того хуже, пешком ходить, верно? — гордо пояснил он опешившему Метелину. — Не по чину, зато наглядно.

— Ты хранишь столько золота здесь? В роще?

— Об этом ты и должен побеседовать с генералом Стошевым. Где ещё мне держать автомобиль? Спрятал тут, благо особо не ходят, с лесником договорился. Но это временно. Пусть Охрана Петерберга организует мне стойло.

— Ты меня обираешь.

— Я тебя, умник, озолочу. — Гныщевич скомкал покрывало, распахнул дверцу и кое-как засунул его за водительское кресло; разогнул спину, посмотрел ещё раз, как солнечные лучи перекатываются по жилам автомобиля. — Взгляни на неё. Взгляни внимательно.

Хлопнул рукой по капоту. Померещилось, что золото расплавленными каплями сейчас плюнет и забрызгает сапоги. Метелин непонимающе водил глазами по изгибам корпуса.

— Вот оно, видишь? Достижение. Настоящее, живое, материальное достижение. Твоё в том числе. «Метели» прекрасны, и это далеко не конец. «Я же знаю, что ты собираешься сделать»… — Гныщевич раздражённо сплюнул. — Знаю. И мне это не нравится.

— Это моё решение, а не твоё, — немедленно оскорбился Метелин. Гныщевич жестом пригласил его в салон; сел. Графьё никогда не думало о «Метелях» так, как думали их покупатели. Как о том, что приносит радость. Что удобно и приятно.

Метелин не ценил удобство и приятность.

— А это — моя «Метель», а не твоя, — отрезал Гныщевич, усаживаясь на кресло водителя и с невольной сентиментальностью проводя рукой по рулевому рычагу, — и это только начало. У тебя есть планы? У меня тоже есть планы. У нас в производстве стоят настоящие грузовые автомобили, к следующей зиме выйдет первая партия. Понимаешь, что это значит? Comprends-tu? Твоя игрушка уже больше, чем просто твоя игрушка. Грузовые авто — это возможность оторвать у государства кусок огромной сферы. Это настоящий поступок, настоящий вклад. Революционный. А тебя так и тянет положить всё это в угоду…

— Своей прихоти? — Метелин прожёг Гныщевича взглядом почище золотой вязи. — Это не прихоть. Это единственно возможный вариант.

— Взлететь повыше и пасть? Нет, не единственно. Всегда можно найти варианты умнее. Просто этот приглянулся тебе. — Гныщевич медленно вдохнул и так же медленно выдохнул. — Сомневаюсь, что ребёнок этой девицы — от тебя.

— Что? — изумился Метелин.

— Я делю комнату с За’Бэем, помнишь? Другом графа Набедренных. Он кляузничал, что граф столкнулся с проблемой, похожей на твою. Сглупил с какой-то девицей, а та пришла на него потомство вешать. Тоже не хотела женитьбы, только отпрыска пристроить. И сейчас я припоминаю, что, пожалуй, и переодевания в мальчиков в забэевской истории тоже имелись. — Гныщевич дёрнул рычаг тормоза и плавно нажал на педаль. — Сдаётся мне, это просто аферистка.

«Метель» покатила медленно и не слишком ровно, подскакивая на корнях так, что только зубы отстукивали. Валову надо по ушам надавать за такую амортизацию. Впрочем, сердился Гныщевич выделанно и не в самом деле; в самом же деле восторг самоходного движения, восторг рвано скользящих за стёклами веток, то и дело мажущих по капоту, переполнял его настолько, что он готов был запеть. «Метель» катила, и можно было своими руками и ногами задавать её скорость, своим телом налегать и разворачивать. Самому править.

Никакие ощущения в целом свете не были способны с этим сравниться.

— Она переоделась в мальчика, потому что иначе не могла учиться, — отстранённо пробормотал Метелин. — У них в Польше-Италии всё так же, как везде. Сказала, я никогда не пойму, что такое быть женщиной. Одна ошибка, одна глупость — и всё, конец надеждам. Живот бинтами не перетянешь.

— Я думал, не допустить ли до работы на заводе женщин, — заметил Гныщевич, — но до запуска — attention, выбоина! — до запуска грузовых авто так много внимания лучше не привлекать. Да и Драмин ворчит, что мужики не поймут.

— Не запускай грузовые авто, Гныщевич, — всё так же тихо проговорил Метелин.

Повисло молчание. Переезд был совсем рядом с сараем, но Гныщевич не удержался и выписывал теперь по роще аккуратную восьмёрку. Кататься между деревьями сложно, но до боли красиво.

— С «Метелями» всё идёт на лад, — продолжало графьё. — А значит, скоро веселье закончится. Не продумывай следующий шаг, его не будет.

— Ты мне завод дал, вот я сам и разберусь, — машинально огрызнулся Гныщевич. Но он знал — знал, конечно, что когда-нибудь этот разговор случится. И его корёжило от обиды: Брэд Джексон — или как её на самом деле зовут — не может учиться, потому что это девица, а учат только юнцов. А он, Гныщевич, может быть всем хорошим и пригожим, но завод принадлежит графью. Графьё себе что-то решило — и всё, потолок, fin.

В то же время он отметил, что Метелин не говорит с ним как со слугой. Не приказывает в своей снисходительной манере, а уговаривает. Да и где Гныщевичу возмущаться? Ему подарили игрушку на годик, поигрался и хватит. Кто дал, тот и взял, а сколько там любви и души вложено — личные гныщевичевские заботы.

И Метелина, такого головой кривого, было даже жаль. Он ведь и сам к своей новой серьёзной жизни уже прикипел, это видно.

А только не он врёт Валову, Драмину и мальчику Приблеву о том, что эта радость навсегда.

— Ты обещал найти мне способ попасть на подпольные бои.

— Ты поговоришь со Стошевым по поводу стойла для моего прекрасного коня? — неуклюже вывернулся Гныщевич.

— Поговорю. Не уходи от темы.

— Сейчас не время, — отозвался он с неохотой. — Я не вру. Я канул на заводе, но Плеть в Порту занят охраной грузов, он доносит мне новости. Нынче на боях затишье. Политическое.

— Политическое?

Тавры с Южной Равнины, рассказывал изумлённый Плеть, оказывается, иногда мигрируют из Росской Конфедерации в дальние страны. Столь же нелегально мигрируют, как и дерутся. Волнообразно. Вот сейчас волна и случилась. Но знать об этом никому не следует — ни Плети с Гныщевичем, ни уж тем более их сиятельству графу Метелину.

— Просто поверь мне на слово. Если бы я хотел тебя à tout prix удержать, я не стал бы рассказывать, что девица — аферистка, а? Оставил бы тебя с твоими переживаниями, ты б и думать обо мне и заводе забыл. Но я ведь не стал врать.

Метелин кивнул. Гныщевич выкатил на переезд.

— Ты утверждаешь, будто это всё для меня игрушки, — насупленно изрёк Метелин, — но ты ошибаешься. Просто жизнь несправедлива. Ко мне, к тебе, к Браде.

— Если хочешь сказать, что тебя пугает собственная фантастическая задумка, так и говори, — фыркнул Гныщевич. — Ты всё ещё не обязан всё рушить.

— Обязан, — грубовато оборвал Метелин.

«Но не обязан гадить другим в процессе», так? Конечно так. О, это снова оно, подумал Гныщевич. Петербержское лицо, желание жить широко да честно. И неумение жить. Вообще, в принципе. Хочется, чтобы вышло попроще, а желательно — как-нибудь само. Хочется даже с фанфарой и жестом собственную голову сложить — уж это ведь наверняка что-нибудь да значит, pas vrai? С самопожертвованием не прогадаешь. И какая разница, по кому ещё твоя фанфара проедется.

А всё потому, что несправедливость, честность, фатум — тоже в метелинских руках игрушки, да только правил ему никто не объяснил.

И это значит, неожиданно для самого себя довёл мысль до конца Гныщевич, что есть только два пути.

Либо сгубит себя графьё ни за что, либо сыщется на этом белом свете человек, который его переиграет.

Глава 19. Павлины и навоз

Стоя у входа в «Пёсий двор» — незаметно, при вешалке, — Скопцов думал о том, что во всём белом свете у него одного может случиться столь нелепая беда. Глупое, глупейшее положение, от которого хоть беги прямиком назад, запирайся покрепче в собственной комнате. Даже смешно.

Дело обстояло вот как: в «Пёсий двор» Скопцова выманил Хикеракли, посулив громких посиделок и кутежа. Кутежа Скопцов не любил, но надо ведь иногда нос наружу выказывать? Да и потом, что есть в жизни дороже друзей — а уж похожи вы или разные, дело шестнадцатое.

И Хикеракли сегодня против обыкновения явился вовремя, устроился за большим круглым столом справа от входа, всего-то в двух шагах. Скопцова не примечал. Оно и понятно: подле него и Валов с Драминым сидели, и Гныщевич с графом Метелиным, и даже молчаливый Плеть. Кто из них не забыл озаботиться свободным стулом для Скопцова? Наверняка Валов, это он дорожит такими, в сущности, смешными формальностями.

Но вот какая неловкость — слева от входа, симметрично, за другим круглым столом сидел со своей компанией граф Набедренных. За’Бэй, господин Солосье, префект Мальвин и хэр Ройш что-то увлечённо обсуждали, тоже вокруг себя ничего не замечая. Скопцов же, кинув на них один только взгляд, немедленно уловил у себя желание подсесть вовсе не на заботливо приготовленный стул, а к тем, вторым, слева; и ему, конечно, немедленно стало от этого желания стыдно. Если уж его Хикеракли позвал, разве может он сесть не к Хикеракли? Но если уж усомнился, разве честно идти да приветствовать как ни в чём не бывало?

Эдакая глупость! И есть ведь люди, которые как-то это умеют — тут кивнуть, там махнуть, и со всеми-то приметиться, и никто не в обиде. А Скопцов стоит и переживает, вон и кабатчик на него уже косится.

За столом графа Набедренных, как обычно, речь велась о чём-то недостижимо высоком и прекрасном.

— …и фонтаны, и беседки, и львы с павлинами в этом грешном саду, — восторженно размахивал трубкой За’Бэй. — Белые!

— Львы тоже белые? — иронически поинтересовался Мальвин. Сидя, он имел манеру пригибаться вниз, будто искал во всём какой-то подвох.

— Белые!

Мальвин только усмехнулся. Молчанию продлиться не удалось, речь тут же подхватил господин Солосье — как всегда преувеличенно серьёзным тоном:

— Вот и батюшка подтвердил, что человек этот всегда был с причудами, жил уединённо, но роскошно. И явил как-то при заказе чрезвычайную осведомлённость в свойствах металлов и камней.

— Господин Солосье, к сплетням, которые успел собрать о лучших людях Европы ваш легендарный батюшка, я отношусь с величайшим уважением, но, помилуйте, осведомлённость в свойствах металлов есть похвальный признак эрудиции, не более, — хмыкнул хэр Ройш.

— Да говорю вам, мы тем летом пили с его… ну, вроде как слугой! Личным, получается, доктором, — не сдался За’Бэй. — А утром граф напросился на визит, и мы — тайком, конечно — всё увидели своими глазами!

— Так уж и всё? — скептически улыбнулся хэр Ройш.

— Граф, да скажите же ему!

Граф Набедренных отмахнулся, словно ему было недосуг.

— Не мешайте графу печалиться, это непочтительно, — укорил За’Бэя господин Солосье и немедленно вернулся к хэру Ройшу: — Я клянусь вам, этот человек бросил немалое своё состояние на поиски бессмертия.

— Вы фантазируете, Жорж, — не выдержал Мальвин. — Ну кто в наш просвещённый век будет вкладывать финансы в такую откровенную чепуху?

— В чепуху или не в чепуху, а вспоминаем мы сегодня о нём лишь потому, что до нас дошли вести о его кончине, — с ядовитым удовольствием отметил хэр Ройш.

— Да только из этого не следует, что неудачу он потерпел во всех своих начинаниях. Хэр Ройш, вы большой любитель раскапывать чужие тайны по переписке. Будьте так добры, расскажите мне, откуда произошёл его наследник. Давайте вернёмся к этой беседе, когда вы убедитесь, что матери…

Еле слышно вздохнув, господина Солосье вдруг прервал граф Набедренных. Говорил он со своей типической задумчивой улыбкой:

— А ведь Британия — остров, что даже хуже, чем город в кольце казарм. Как можно, хватаясь за поиски бессмертия, не просчитывать последствия? Встаёт ведь угроза чудовищного перенаселения.

Скопцов тоже вздохнул. Вот какая есть интересная оказия: так уж повелось нынче в Петерберге, что длинные волосы в моде и почёте именно у аристократов, а людям попроще вроде бы полагается стричься коротко. Сам он, конечно, относился именно к тем, кто попроще — что с того, что сын генерала, — а хвост всё равно отрастил, даже подвивал иногда украдкой. Красиво ведь, хотелось, вот и господин Солосье так же делал. И надо же было такому случиться, что не далее как сегодня утром Скопцов с кем-то в Академии неудачно столкнулся, извинился, а ему в ответ: «Прихвостень!».

Очень обидно сделалось, хоть и впрямь в «Пёсий двор» больше не ходи.

За правым же столом, в компании Хикеракли, тоже дискутировали — а вернее, ругались, и громко, что только не с посвистом:

— …и двоих детей. Сына и дочку, — чуть нетрезво мечтал Валов.

— Каких тебе двоих! Задохнёмся все, как говорится, под натиском немытых тел, — со смехом ткнул его в бок Хикеракли. — Наше человеческое сообщество пе-ре-на-се-ле-но. Видал, в каких условиях дети слуг живут? Это я ещё везучий, конюхам так и так в навозе ковыряться пристало — по роду деятельности.

— Что ж мне, из-за чужого неудобства от своих желаний отказываться? — возмутился Валов.

— Желаний, quelle absurdité, — неприязненно покосился на него Гныщевич. — Своим умом жить надо, а не детям жизнь по наследству ссуживать.

— Плохо, когда старшие младших в собственности держат, — кивнул неожиданно Плеть. — Так тоже бывает, но мало кто умеет. Научит’ся трудно.

— Разве кто говорит о собственности? — встрял Драмин. — Это ты сейчас приписал Коле то, чего он в виду не имел, и передёргиваешь. Можно же просто стремиться оставить след, можно хотеть родительской любви…

— Да я по лицу его вижу, что для него любовь — это институт правильный подобрать, — Гныщевич тряхнул перьями на шляпе, — по стопам запустить.

— Ну я вот по стопам прошёлся и, друг мой, не жалуюсь, никак нет-с, — стукнул кружкой пива по столу Хикеракли, — оченно оно мне сподручно вышло! Скажи, граф, тебе вот какой конюх любезней: свежий али тот, кого ещё папаша делу обучил?

Симметрично графу Набедренных граф Метелин смотрел в сторону и к разговору выказывал абсолютное презрение.

Полные противоположности. «Вы» и «ты». Павлины и навоз. Светловолосый, тихий граф Набедренных и жгучий брюнет граф Метелин с разбойными замашками — даже теперь, когда он бросил напрямую нарушать Пакт о неагрессии. Два совершенно разных, противопоставленных мира — и надо ж им было именно на Скопцове схлестнуться! То есть, конечно, не на нём лично — схлестнула и пересекла их Академия, просто само собой так вышло, что они все естественным образом разделились, а ему выбрать правильный столик, правильный вариант не получается, потому как непременно кто-нибудь да обидится.

— Скопцов! Ты чего тут… Привет, Хикеракли! — раздалось из-за спины, и Скопцов инстинктивно посторонился.

— Мальчик Приблев! — немедленно воскликнули за правым столом. — Conseil pour l'avenir: политически неверно не здороваться первым делом с начальником.

Приблев широко улыбнулся, мимоходом протягивая руку Скопцову. Тот руку спешно пожал, и, наверное, никому и не бросилось в глаза, что пришли они не вдвоём. Разумеется, дальше медлить было нельзя, и оба уселись за правым столом, метелинским. Приблев совершенно сверкал, смеялся, со всеми здоровался, а путаницы в стульях не случилось — второй естественно материализовался по необходимости. Перед обоими пришедшими возникли кружки пива.

— У меня для вас такие новости, такие… А может, и не новости вовсе, но всё равно интересно, — не мог сдержаться Приблев. В последнее время он сменил свои очки на похожие, только почему-то с цветными, ярко-жёлтыми стёклами. Это выглядело одновременно очень молодо и очень взросло; так выглядело, как будто он молодился, хотя молодиться ему, конечно, было пока что вовсе незачем. И может, именно из-за этих по-европейски жёлтых стёкол сейчас и казалось, будто энергия хлещет из него совсем уж через край. Приблев с лёгким смущением объяснил, что, вообще говоря, вовсе ему не полагается рассказывать того, что он сейчас расскажет, но как тут удержишься, тем более что и беды никакой не выйдет, а толк, наоборот, имеется.

Сплетничать то есть надумал. Скопцов сплетни не любил — а с другой стороны, всё равно ведь все этим грешат, верно? Он и сам, в конце концов, тем ещё выходит сплетником. Если уж чужие кости мыть, то лучше вот так — с улыбкой и энтузиазмом, чем от желчи изводиться.

— Только… Новости мои — они про Браду, то есть про мистера Брэда Джексона. И её беременность. Я ведь не то чтобы врач, но учусь, и мне подумалось… — Приблев выразительно покосился за соседний стол.

Метелин сфокусировал взгляд, будто впервые заметив, что рядом с ним вообще кто-то находится. Хикеракли же понял намёк мгновенно, каким-то чрезвычайно лихим движением провернул свой стул на одной ножке — и уже обращался ко второй компании:

— Хэй-хэй-хэр Ройш! Господин префект и прочие! Идите сюда, от нашего стола вашему кое-что имеется.

Прерванный на полуслове граф Набедренных слегка сбился, и господин Солосье тут же выразил некоторое досадливое неудовольствие — быстро его, впрочем, скрыв.

— Кто вас учил дипломатии? — засмеялся За’Бэй. — Хотите переговоров — высылайте переговорщика!

Хикеракли вскочил, нетрезво качнулся, чуть не снёс соседний стол, но превратил падение в довольно ловкий пируэт, разве что на руках не прошёлся. Дальше следовал и вовсе спектакль: не в силах выбрать, с какой стороны пустующий стол лучше обойти, Хикеракли одной рукой сдвинул его в сторону и пошёл расхлябанной походкой, аккуратно отпинывая со своего пути стулья. Длилась эта комедия целую минуту, не меньше, и целую минуту все заворожённо её созерцали.

Добравшись до стола графа Набедренных, Хикеракли низко поклонился.

— Вы только голову не расшибите! — притворно охнул господин Солосье. — Подле нашего стола.

— Расплачиваться-то за ущерб заведению доведётся не тебе, особенно репутацией, — хмыкнул хэр Ройш.

Хикеракли, которого, кажется, от поклона слегка замутило, посмотрел на них с выделанной скукой.

— Эт-самое, — буркнул он, — у нас там толкуют о беременности Брэда Джексона. У вас тут вроде есть один такой, от которого она, по собственному, так сказать, признанию, понесла. Если интересно, сдвигайте столы без меня, я водички глотну пока, пожалуй.

Граф Набедренных картинно прикрыл глаза ладонью.

— Из каких, однако же, неожиданных мест может протягиваться рука помощи, — не без яда заметил господин Солосье. А впрочем, и без настоящего яда: конечно, на правый стол он и до явления «переговорщика» косился слишком уж часто, но при этом ведь не скрывал, что завидует чужому заводу и чужому делу, а теперь, может быть, и чужой осведомлённости. Однако же не давал зависти себя отравить, подходил к ней трезво.

За’Бэй вскочил и примерился к столу:

— Давно пора! Граф, ну что же вы смотрите сновидения, очнитесь, который день уже вам талдычу: надо что-то решать. Поглядите, сколько сочувствующих.

Граф Набедренных лишь ещё раз вздохнул.

Но столы сдвинулись — ровно посередине, напротив входа, как и подобает, наверное, для полной символической красоты. Префект Мальвин созерцал процедуру настороженно, снова ожидая подвоха — или, скорее, конфликтов из-за социальной и личной несовместимости. Хэр Ройш проявлял живейший интерес и, кажется, даже выказывал удовольствие подобным поворотом дел. Приблев немного смущался такому количеству движений из-за его желания выступать на предельно широкую публику; Гныщевич щурился оценивающе и с лёгким любопытством.

А Скопцов думал: в самом деле, это ведь так очевидно! Когда не можешь выбрать из двух вариантов, отыщи третий, а лучше — найди способ сделать так, чтобы он сам из первых двух произошёл. Ведь не он же один стоял на глупом будто бы перепутье; хэр Ройш приятельствует с Хикеракли, граф Метелин волей-неволей знается с графом Набедренных, За’Бэй — сосед Гныщевича, а тот с Приблевым ходил за декорациями для автомобилей как раз к отцу господина Солосье… Все они, выходит, повязаны, и не только Академией, в том и дело, что не только! Жизни как-то сами собой сплетаются, и все друг друга знают, все когда-нибудь вместе да выпивали, и, пожалуй, с самого начала не стоило за два стола рассаживаться.

Это ведь приятно и просто — сдвинуть столы. Будто так и должно было быть с самого начала. Будто это начало и есть.

— История не то чтобы длинная, да и вы сами, возможно, уже догадываетесь, но я зато могу подтвердить конкретными фактами, — преодолев смущение, начал Приблев, когда все расселись. — Я не со всеми представлен… Меня, ха, называют Приблевым, но вообще-то моя фамилия Придлев, Сандрий Придлев, я учусь в институте имени Штейгеля. На врача, значит, учусь. И из этого есть одно логическое следствие: дела врачебные меня иногда касаются. Вот и дело мистера Брэда Джексона коснулось. Не совсем меня — меня, собственно, Хикеракли попросил узнать… Господин граф и, гм, господин граф, на какое именно время сия сударыня грешила в смысле, ну, момента зачатия?

Повисло напряжённое молчание.

— На февраль, — очень неохотно буркнул граф Метелин.

Граф Набедренных с тихим вздохом кивнул. Кажется, он слегка покраснел.

— Ну да. Но на самом деле она обращалась к студентам-медикам ещё в январе — с просьбой подтвердить беременность. То есть тогда уже сама не особо сомневалась. Обратите внимание, кстати, на верность мысли! Да, конечно, в Петерберге есть подпольные аптекари и ещё… другие конторы, но разве их сыщешь? А официально она никуда пойти не могла. Вот и нашла себе кого помоложе, подружилась, попросила осмотреть просто так, без документов. Ей ведь многого не надо было, тут и студенты сошли. Вот такая у меня история! Ничего чрезвычайно нового, но могу собственным именем твёрдо заверить, что забеременела она в конце того года, так что вы, господин граф и господин граф, к этому уж наверняка непричастны.

Все, чуть опешивши, молчали. Нет ничего неожиданного в том, что всеобщее внимание как-то само собой перевелось именно на графов, но те не торопились ответить. Граф Набедренных теперь уж совершенно определённо покраснел, а граф Метелин будто находился в некоторой прострации, даже и неясно было, полностью ли он разобрал содержание речи Приблева.

— Постойте, господин Придлев. К графу Метелину эта дама тоже обращалась? С теми же самыми россказнями? — серьёзным, каким-то официальным тоном переспросил Мальвин.

— Что ж тут неясного? — влез по своей привычке Хикеракли. — Всё одно, всё, понимаете, как по маслу. Выпили-с оне с графом, развлеклись по-людски, всякое ж бывает, а потом бац! — и уже дитятко. А который из графов, это разве важно?

— Значит, вот этот вот акт совместных возлияний с графом… с обоими графами — отнюдь не случайность, а вовсе даже продуманная стратегия? — ещё раз уточнил Мальвин.

— Выходит, что так, — поспешил кивнуть Приблев. — То есть с сугубо логической точки зрения, конечно, совпадения исключать нельзя, но, как я уже обозначил, беременность свою она заметила и подтвердила ещё в январе, а теперь указывает на февраль. В этом, как видите, уже есть обман…

— А история с обоими графами такая похожая, — хмыкнул Гныщевич, — coïncidence, ха!

— Немыслимая наглость! — возмущённо воскликнул граф Набедренных.

— Абсолютно поддерживаю, — кивнул Валов, — столь цинично пользоваться доверием и своим телом…

— …немыслимая наглость, — перебил его граф Набедренных, — склонять приличных людей к непотребствам, прикидываясь юношей!

Справа раздался общий смешок, да и на левой стороне За’Бэй хихикнул. Скопцов почувствовал, что теперь краснеет и сам. Столь беззастенчивое обсуждение интимных, вообще говоря, вопросов на него давило.

— Ну а что с неё, бедненькой, взять? — предался комедии Хикеракли. — Понесла, видать, от такого, с которого ни мяса, ни молока. Говорят, и замужества ведь не хотела, да? Только дитятко пристроить. А куда его пристроишь, как не к графам нашим — людям богатым, со статусом, они и не загубят, и воспитание дадут, а уж вокруг пальца обвести — дело минутное, и никто не в обиде…

— А ведь хороша, аферистка! — со смехом хлопнул Гныщевич по столу ладонью. — Ей-ей, хороша! Parole d'homme, мне жаль, что у неё не вышло.

— Что же в этом хорошего? — нахмурился Мальвин.

— А ты сам посуди. Жизнь её поставила в скверное положение. Мы с вами по девкам гуляем? Гуляем. А последствия — их. Но она не заныла, жаловаться не стала, а наоборот, положение своё себе же на пользу вывернула. И ведь как — по уму! Ей бы проще в нашем городе было, pour sûr, сыскать того, кто б её в жёны взял. Но ей в жёны не надо, у неё свои чёткие представления. Широко берёт, проиграться не боится! Ради достижения своих целей честью, совестью и добрым именем поступиться не испугалась. Всем бы так.

— И цвели бы в нашем городе обман и продажа тела ещё более пышным цветом, чем теперь, — недовольно заметил хэр Ройш.

— А ты, честный мой, против обмана? — мгновенно прищурился Гныщевич.

— Я против людей, склонных для достижения своих целей играть на самых примитивных инстинктах — например на похоти. Если вывести за скобки тех, кого тянет поступиться честью, совестью и прочим просто ради того, чтобы поступиться, остаются те, кому следует быть разборчивыми в методах.

— А разбирает-то кто? Ты?

— Простая логика. В том, что в молодом человеке определённого возраста легко пробудить тягу к сношению, нет ровным счётом никакой её заслуги. А раз заслуги нет, то и достижение ей не принадлежит, да и не достижение это вовсе. И в нашем городе имеется целая категория людей, любящих таким вот безыскусным способом паразитировать на человеческих слабостях и пожинающих за это плоды, их скромным умственным навыкамнесоразмерные.

Гныщевич опять рассмеялся.

— Да ты посмотри на наших графов, «не достижение»! Что до других, то и молодцы. Девкам и так непросто, у них один путь в люди выбиться — partie décent сыскать. Уж кто насколько талантлив, той такой жених и выпадет. А что обманом и хитростью — так ведь они не просили девками рождаться. У которой ума хватает наперекор пойти и на чужих инстинктах приподняться, та и заслужила!

— А что в таком случае с протеже? С юношами, прибегающими к тем же методам?

— То же и с ними, — не запнулся Гныщевич. — Нет плохих средств, а ежели у кого хватит дурости тебе за то, что подстилаешься, давать чего хочешь, то с такой находкой можно только поздравить.

На сей раз смешок издал уже хэр Ройш.

— Что же вы, и сами бы ради достижения желаемого под кого-нибудь, как вы выражаетесь, подстелились? В прямом и физиологическом смысле?

— У меня других талантов хватает, — чуть сбился Гныщевич, но потом ухмыльнулся: — Я б нашёл того, кто подстелится за меня.

Скопцов поймал себя на том, что только хлопает глазами: снова «вы» и «ты», павлины и навоз. Если посмотреть со стороны, мысль о том, что дальний, но всё же родственник германских герцогов может на равных спорить с мальчишкой из Порта, казалась совершенно абсурдной. И всё же ни одного из них это совершенно не смущало: распалившийся Гныщевич купался во всеобщем внимании и совсем не скрывал желания переговорить собеседника, а хэр Ройш откинулся на стуле, сложил пальцы домиком и чуть ими друг о друга постукивал — наоборот, пытаясь свой интерес к беседе прикрыть.

А они даже не представлены. Да, наверняка имена их друг другу известны, но существуют ведь формальности, без которых очень неуютно переступать определённые границы, и уж точно не следует горячиться, ехидничать и поддевать. Наверное, подумал Скопцов, в этом и состоит суть Академии: кто ты, зачем ты здесь, какие твои чаяния — не так и важно, если спор хорошо зашёл, вечер долог, а на любое твоё слово у кого-нибудь отыщется ответное, не хуже. И не всегда складная речь Гныщевича вовсе не мешает хэру Ройшу, а манера того говорить как по писаному не раздражает Гныщевича.

Удивительно. Удивительно и — утопично.

И, пожалуй, бесценно.

— Вы знаете, господа, вопрос средств в приключившейся неприятности всё ж таки третьестепенен, — покачал головой Мальвин. — Если уж вам так любезно вгрызаться в нравственные основания, тут надобно не методы, а цель обсуждать. Разве ж это дело — чужого ребёнка обманом подкидывать на содержание?

Краем глаза Скопцов заметил, как дёрнулось лицо графа Метелина. Они случайно пересеклись взглядами, и граф с поспешной злобой отвернулся. У Скопцова ёкнуло сердце.

— Совершенно не дело, — охотно кивнул Драмин, — это нечестно по отношению к ребёнку. Всё-таки кровная связь существует, ну или может существовать. Одно дело — если и ребёнок, и его, получается, опекун знают, что быть её не должно. Они в таком случае никакого, гм, родственного тепла и не будут искать. Тогда и отношения могут выйти замечательными, для всех сторон положительными. Но если обман — если отец полагает, что сын его, а сын — что его отец, то ведь не сложится! Будет казаться, что чего-то не хватает, и оба так и не поймут, что и быть-то ничего не должно.

Господин Солосье, услышав про родственные чувства, только возвёл глаза — кажется, эти материи казались ему глупостью. Но вслух он об этом высказываться не стал, а довольно энергично заговорил о другом:

— Если бы аферу с какими людьми попроще проворачивали, не так оно и важно — родной или не родной ребёнок. Но для аристократии самые плачевные последствия возможны! Мне о, кхм, симилярном европейском опыте батюшка рассказывал, — господин Солосье обернулся к Приблеву: — Простите, запамятовал, как к вам обращаться…

— Можно просто Приблев, — смутился тот.

— Так вот, господин Приблев, вы ведь смогли разузнать об истинном положении вещей? Смогли, да и нам всем рассказали. А есть ещё люди, от которых вы сами сведения получили, — те, кто осматривал, те, к кому она обратилась за советом, куда именно идти… Наверняка же круг лиц, которым известна тайна, не слишком-то и узок. А вдруг кто-то из этого круга возжелал бы выгоды для себя? Признал бы, допустим, граф Набедренных без женитьбы ребёнка своим наследником — а к совершеннолетию появляется шантажист, готовый доказать отсутствие родства. Можно очутиться в положении самом незавидном, если обладаешь капиталом или общественным весом, а уверенности в кровной связи с детьми не имеешь.

— Будто б её можно иметь. Рождение детей — таинство за восьмью печатями, — с некоей почти печалью пробормотал граф Набедренных, а потом прибавил совсем в сторону: — Будь оно неладно.

— Уверенность — это, конечно, важно, чего уж важнее, — Хикеракли склонил голову на сторону, — да рожать-то не тебе. А ты знаешь, сколько женщин родами умирают? Нынче стало помягче, поскольку пилюль поменьше, а всё равно здоровьишка после экс-пе-ри-мен-тов государственных не хватает. И потом — это великий, так сказать, парадокс, — город-то по-прежнему перенаселён. Как по мне, если ребёнка подкинули, тут радоваться надо, что самому мурыжиться с этим делом не придётся, граф или не граф.

Говоря всё это, Хикеракли в определённый момент вдруг как-то чересчур прямо глянул на Скопцова, и тому стало совершенно ясно, что говорит он не за себя — да и зачем ему, его такие беды вовсе не интересуют. Зато он знает, как болезненно знаком сей петербержский парадокс Скопцову.

Когда ему исполнилось десять, Еглае было уже двадцать два — огромная разница в возрасте, наверняка и сгубившая их мать вскоре после вторых родов. Еглая не мудрствовала, вышла замуж за одного из солдат Охраны Петерберга, человека честного и к поиску полезных связей не склонного. Отец её выбор одобрил, да и сам маленький Дима Скворцов за сестру сердечно радовался. Когда стало известно, что быть ему дядей, очень веселился — это ведь такое взрослое название!

Еглая не умерла родами, нет; вся отцовская сила, кажется, досталась именно ей, а не брату. Да только сила телесная — ещё не есть сила душевная.

Отец поступил честно. Он пришёл к десятилетнему Диме, усадил его за стол, сел сам, выпил. «Это пилюли, — объяснял он чужим, неживым голосом. — С них воротит… Эх, да не легче ведь, что их больше всем пить не надо! Следы-то, понимаешь, следы остаются! В организмах. А младенцы… Ну ведь правда же, правда на них смотреть страшно. Говорят, когда женщина родила, она их непременно любит, а я, да простит меня леший, я ведь даже понимаю Еглаюшку нашу. Когда смотришь… Смотришь и думаешь, что вот это — из тебя, что в тебе человек сидел, живой, ведь и правда умом тронуться не зазорно».

Десятилетний Дима всё это с терзающей ясностью сознавал.

«Виноваты мы, видать, Димка, что-то не так сделали, раз не живётся в роде Скворцовых женщинам, — тоскливо бормотал отец. — Хотя что мы! В Росской Конфедерации не живётся. А ведь без них… Эх, Димка!»

И заплакал.

Вдовец Еглаи, солдат, от дочки, конечно, не отказался, но и уследить за ней не мог — отдали в интернат, «подальше от рода Скворцовых», навещал он её иногда. Только и повелел, что назвать в честь матери — тоже Еглаей. Скопцов и сам её частенько видел: очаровательнейшая улыбчивая девчурка с боевым, в деда, характером и зелёными-зелёными глазами. Конечно, она полагала, что мать её умерла родами — да не очень о том и переживала, в детские годы подобное разве кого волнует?

И, конечно, правды она не узнает.

Никто не заслуживает знать, что его собственная мать повесилась от одной только мысли, что тебя родила.

— Ну слушайте, парадоксы демографические — это одно, а я же совершенно о другом толкую! — объяснял тем временем господин Солосье Хикеракли, не замечая, к счастью, переживаний Скопцова. — Боязно, что за первой аферой ещё сорок восемь прыщами вскочат. Ну кто ж откажется от лёгкой наживы, шантажом добываемой? Пара слов, одно письмецо какое-нибудь завалящее, признание осматривавшего студента — и всё, живи себе в золоте да алмазах, если жертве репутация дорога.

— Не скажите, — вырвалось у Скопцова, и он сам себе удивился — и услышал, как неприятно дрожит его голос, — парадоксы демографические ведь нельзя оторвать от… другого. То, что ситуации вроде нынешней случаются, уже говорит… Ведь нельзя же думать о благосостоянии аристократов и уверенности в родстве — а это, о, это важные вещи, я не спорю! — но нельзя думать о них и забывать о том, с какой… с какими сложностями они сопряжены, как болезнен для росов этот вопрос!

— Так мы и не о росской женщине говорим, — с лёгким раздражением бросил господин Солосье, но мгновенно поправился: — Впрочем, нет, неважно, что это я! Вы всё верно излагаете — вопрос наиделикатнейший, конечно. Тем и жутко, что вся афера на такой завязана!

Скопцов улыбнулся и хотел было сказать, что с ним вовсе не нужно настолько уж деликатничать, но не успел, потому что Хикеракли громко загоготал:

— Экий ты, господин Солосье, ты ж моё золотце! И о том подумать успел, как ситуацию вывернуть, чтоб себе алмазов раздобыть, и о том, как нежных мира сего не обидеть, неосторожным словечком-то не задеть! А я уж решил, у тебя только ювелирное дело в крови, — господин Солосье открыл рот, чтобы нечто с негодованием ответить, но Хикеракли снова перебил, замахав руками: — Нет-нет, не серчайте, господин Зо-лот-це, вы ж мне так весь образ попортите. Золотой вы человек!

Господин Солосье возмущённо искал подходящую реплику, но на сей раз его перебил хэр Ройш:

— Не переживайте, господин, гм, Золотце, он мог вас и куда хуже обозвать. Например, Гныщевичем. Трудно что-нибудь поделать с тем, что досуг этого человека за пределами пьянства заключается в выдумывании нелепых имён и названий объектам и субъектам окружающей действительности.

Ремарка эта была исключительно едкой, но Скопцов с приятным удивлением уловил в ней определённую теплоту, даже ласку. Так шутят давние друзья и крепкие приятели — и если первыми Хикеракли и хэр Ройш определённо не являлись, то могло же случиться так, что успели стать вторыми? А ведь это тоже со стороны абсурд.

Но абсурд это, только если смотреть поверху. А если приглядеться внимательнее, то заметно, что, к примеру, и разноцветные сапоги Хикеракли, и неаристократически короткая стрижка хэра Ройша есть проявление некоей непокорности — здравому ли смыслу, привычному ли укладу, не столь важно. Если не судить по обёртке, то ясно, что самым неожиданным людям иногда будто судьбой предписано сойтись, только редко это бывает, потому что мало кто готов без страха нутро своё выложить.

И выходит, главная ценность Академии именно в том и состоит, что вот так просто, в «Пёсьем дворе» под кружку пива, без исповедей и надрыва, она выворачивает людей наизнанку, позволяя им минуть обёртки и заметить друг в друге то, что куда как обёрток важнее.

Глава 20. Аферисты

Золотце был уверен, что от кораблей его вывернет наизнанку. Ещё в Пассажирском порту, прямо на трап.

Не по причине морской болезни, конечно, а по причине болезни деловой: надо же было додуматься, надо же было впрячься в это ярмо, надо же было польститься! После нескольких месяцев на верфях, казалось Золотцу, морем путешествовать никогда уже не будет в радость. Однако же обошлось: по трапу он едва не пустился вприпрыжку, каюту нашёл тесноватой, но оттого лишь ещё более домашней — напоминающей о тайном местечке из детства, куда следовало забираться, обойдя против часовой стрелки всю батюшкину голубятню. Выглянув же на прогулочную палубу и вдохнув йодистого ветра, Золотце окончательно убедился, что голова его свободна от всей этой остойчивости, ходкости, позиционирования в заданной точке и прочей корабельной чепухи.

Нет, кто ж спорит: чепуха толкова, полезна и по-своему даже любопытна, но не к тому, не к тому сердце Золотца лежало! Как кончился первый курс, поползли по городу слухи о переоборудовании метелинского завода под автомобильное производство, даже батюшка поучаствовал — к кому ж ещё обратишься для нанесения на капот да на приборную панель последних штрихов, аристократическое самолюбие услаждающих? Золотце тогда покой и сон потерял: мало того, что Метелин за ум взялся — он граф, ему положено, но ведь и сокурсники из Академии тоже подвизались! Год с совершеннолетия, а все уже при должностях — разве ж так бывает? И засвербело тогда у Золотца на душе, мочи не было терпеть — хотелось безотлагательно ухнуть с головой в серьёзные дела. Взрослые дела. Не по реальной какой необходимости, а по необходимости сугубо экзистенциального свойства.

Ну а с другой стороны, что ж реальней экзистенциального? То-то и оно.

Граф Набедренных Золотце на верфи пустил, стоило только заикнуться. Недоумевал, правда: мол, Жорж, мой друг, в Филармонии открытие зимнего сезона — может, мол, так и прогоним вашу тоску? Но Золотце был непреклонен. Если всё студенчество по филармониям пропить, как грядущему в лицо без страха смотреть? Отговаривали его все: граф Набедренных — нежно, Филармонией; За’Бэй хохотал и стращал отсутствием времени не только на Филармонию, но и на прочие телесные да духовные удовольствия; хэр Ройш кривился — не амбициозно это, в устоявшееся производство вклиниваться. Префект Мальвин твердил, что с дипломом Академии потом сподручней будет, тучи как-нибудь да рассеются, а Скопцов деликатно ему вторил: когда ж учиться, если прямо на втором курсе за настоящее дело браться?

И каждый из них, конечно, был прав — о, это Золотце ощутил к концу первого же рабочего дня! Он пристроился к одному из управляющих личным ассистентом, поначалу только и делал, что по эллингам за тем хвостом ходил, прислушивался да присматривался, а сил всё равно ни на что стороннее не оставалось. Золотце терпел: батюшка-то всегда говорил, что дело силы не только отнимает, но и новые взамен даёт, что дело само по себе — источник и наилучший ресурс. Дотерпелся аж до апреля, учебных книг в руки не брал, в Филармонии три премьеры пропустил, за фигурными усиками с бородкой даже следить перестал, весь оброс, а дело своё так никаким источником и не почувствовал.

Повстречался с батюшкой как-то в безжалостную рань: Золотце на верфи отъезжать собирался, никак глаза не мог продрать, а батюшка от голубей спустился — милы они ему, нарочно к ним встаёт, хотя мог бы и до полудня почивать.

«Жорж, тебе же скучно», — бросил батюшка, выпутываясь из своего драного, «голубиного» кафтана.

«Так не в игрушки играю!» — расфырчался в ответ Золотце.

«И где только этих глупостей нахватал? — батюшка пожал плечами, прищурился смешливо. — Что на работу полагается с физией приговорённого отправляться? Ежели занятие ничем на игрушки не походит, на кой оно нужно, такое занятие?»

Золотце так столбом и встал. А когда на работу отправился и целый день без передышки суетился, всё равно в некотором смысле столбом стоял — если внутренне.

Вообразить жутко, сколько б ещё без батюшкиного благословения промаялся! А так — крепко задумался, взглянул с иного ракурса, да и послал верфи к лешему. Чего зазря премьеры в Филармонии пропускать? Дело Золотцу требуется, конечно — но не всякое ведь, далеко не всякое!

На прогулочной палубе бесновался июнь — и это было куда значимей того, какой древесиной сию палубу стелили. Золотце сладострастно закурил папиросу и подставил лицо солнцу. Всё как батюшка и говорил: занятию пристало походить на игрушки, тогда и силы начинают прибывать, тогда не жаль ни себя, ни своего времени, ни отплывать в одиночестве из Петерберга сразу после экзаменационной недели, когда все друзья вознамерились кутить.

Друзья — по крайней мере, За’Бэй и граф Набедренных — набивались отплыть с Золотцем, но он на пару с хэром Ройшем разъяснил им, что компания в такой затее только помешает. Желают предприятию успеха — пусть лучше в Петерберге всё к возвращению Золотца подготовят.

О возвращении мечталось с дрожью, Золотце сам себе не верил: что взялся, что набрался смелости, что понадеялся справиться. Всю экзаменационную неделю ходил шальной, трудностей в Академии не замечал, не запаниковал даже перед мистером Фрайдом, который два семестра болтал, как в кабаке, а оценивать вдруг вознамерился знание всех своих многотомных трудов. Прочитав вчера доставшуюся тему, Золотце рассмеялся: отвечать следовало про травму рождения. Так и хотелось пристать к мистеру Фрайду с вопросом, будет ли актуальна травма рождения для людей, появившихся на свет — как бы это помягче? — не самым ожидаемым путём. Но Золотце, конечно, от приставаний к мистеру Фрайду удержался, чтобы пристать после экзамена к графу Набедренных.

Приговорили четыре бутылки шампанского вина, но консенсуса не достигли: по формальным признакам ведь то же самое — исторжение из безопасной среды, так не плевать ли, естественная это среда или искусственная? Но вообще-то, вообще-то…

Дымка берега наконец рассеялась, и Золотце едва ли не физически ощутил, что с сего момента главнейшее зависит от него одного. Приосанился, резво развернулся на каблуках — без малейшей надобности, просто в честь торжественного настроя. И столкнулся нос к носу с мистером Брэдом Джексоном.

С аферисткой Брадой то бишь.

Аферистка Брада с похвальной убедительностью узнавание во взгляд не пропустила, извинилась и попыталась отправиться по своим делам, но Золотце изловчился и ухватил её под руку. Давайте, сударыня, погуляем по палубе, скрасим друг другу досуг!

— В платье вы неподражаемы, — проворковал он. — Не в этом конкретном, конечно, серый вас нынче бледнит. В платье как таковом.

— Ах, как хочется сделать вид, будто я работала натурщицей и трактую ваш комплимент в соответствующем ключе! — аферистка Брада вздохнула, но от идеи бегства, по всей видимости, таки отказалась.

— Ваше остроумие делает вам честь. Мне же честь делает моя зрительная внимательность. Не стоило надеяться, что я вас не признаю в новом образе — парик недурственный, но я глазаст. А посещай я в минувшем году лекции несколько чаще, я бы непременно разглядел ваш секрет.

— Будто без вас мало тех, кто его разглядел.

— Но и тех, кто не разглядел, немало. Вот граф Набедренных на вас очень обижается.

— Основания обиды графа Набедренных поразили меня до глубины души, — аферистка Брада выдала предельно презрительную усмешку. — Неужто он в самом деле… как это назвать по-росски?

— А вы, выходит, в самом деле европейка? А то я уж начал сомневаться в подлинности вообще всех сведений о вас, — отзеркалил усмешку Золотце. — Говорю вам как сын обросевшего европейца: по-росски ваше «это» никак не назвать. Есть, конечно, заимствованные термины, но ими пользуются лишь те, кто в целом разделяет европейские взгляды. Люд попроще не поймёт.

— А брань? — не сдавалась аферистка Брада.

— Нашли о чём браниться. Вы будто не осознали за всё время своего пребывания в Росской Конфедерации, что европейские взгляды укоренились лишь в слоях, бранью брезгующих.

— Не верю. Не верю, что не существует нужного мне росского слова.

— Этот корабль — ваш последний шанс провести эксперимент, здесь достаточно носителей языка. Где вы ещё найдёте стольких, когда мы с вами сойдём на берег? — Золотцу подумалось, что если аферистка Брада сейчас проигнорирует намёк, её следует счесть человеком не самых выдающихся умственных способностей. Ясно же, как июньское небо, что раз Золотце взял её под руку, они так и будут гулять по палубе до тех пор, пока не прозвучат ответы на все вопросы.

В частности, куда аферистка Брада направляется и покидает ли она Росскую Конфедерацию навсегда.

— Не то чтобы я мечтала сойти на берег, — сморщила она лоб. — Но с росской стороной у меня, увы, не сложилось.

— Как же так? — притворно ахнул Золотце.

Всё он знал о том, как именно и чьими молитвами у аферистки Брады не сложилось, но всегда приятно послушать чужую интерпретацию.

— О, долгая и печальная история. Давайте ограничимся тем, что меня поставили перед неудобным выбором: уезжать из Росской Конфедерации или стать источником проблем для человека, от которого я видела одно лишь добро.

Золотце только и мог, что рефлекторно укрыть улыбку кружевной манжетой.

Граф Набедренных идею наверняка бы осудил, За’Бэй ненароком разболтал бы, а потому Золотце пошёл со своими фантазиями прямиком к хэру Ройшу. Хэр Ройш настрой имел самый плотоядный и выразил Золотцу глубочайшую признательность за инициативу.

Так они с хэром Ройшем немножечко пошантажировали мистера Фрайда. Самую малость — всего-то одно условие и поставили.

Анонимные письма сочиняли в стихах — в батюшкиных рассказах о его посильном участии в судьбах европейской знати это был важнейший мотив: жертву надобно дезориентировать и заставить ощутить себя глупо. Пугать-то сложно, разозлишь ещё или вовсе не попадёшь, а удивлять — легко.

— Какое бессердечие вынуждать вас спасаться бегством! — Золотце подчёркнуто скосил глаза влево и чуть вниз: — В вашем-то состоянии!

— Мне просто не повезло, — пробормотала аферистка Брада с плохо скрываемой злобой.

Золотцу было плевать, как свои конфликты с аферисткой Брадой собирается разрешать Метелин, но за графа Набедренных он всерьёз оскорбился, услышав обличительную речь вольнослушателя Приблева. Выходка аферистки Брады требовала симметричного ответа, и Золотце предположил, что мистер Фрайд, коли уж он приволок с собой в Академию Брэда Джексона, должен бы о Брэде Джексоне радеть. Потому-то и стоило известить его о наличии лиц, неплохо осведомлённых о последних событиях частной жизни этого самого Брэда Джексона. Осведомлённых, возмущённых и готовых предать огласке как минимум тот факт, что мистер Фрайд ввёз кого-то в Росскую Конфедерацию по поддельным документам. И — в отличие от большинства подобных случаев — проверить несоответствие владельца своим документам просто до чрезвычайности.

Срок мистеру Фрайду и аферистке Браде они с хэром Ройшем отмерили отнюдь не людоедский — до середины лета. А ежели к пятнадцатому числу июля аферистка Брада из Петерберга не уберётся, пусть, мол, пеняют на себя.

В стихах, коими они припудрили свои требования, это было прекрасно. Как выяснилось, и на практике выглядело тоже недурственно: аферистка Брада злилась, аферистка Брада спрятала свою мальчишескую стрижку под кудрявым париком и потрудилась влезть в платье. Аферистка Брада плыла на одном корабле с Золотцем в Британию.

— Почему, кстати, вы выбрали конечным пунктом именно этот берег?

Отвечать она не хотела, вспыхнула даже:

— Вам не кажется, что вы лезете не в своё дело?

— Думаете, не в своё? Сударыня, но вы сами поспособствовали превращению себя в общественное достояние, — Золотце состроил встревоженность. — А вдруг будет качка, вам поплохеет, вы попросите меня сопроводить вас в каюту, а потом заявите, будто понесли от меня — и сразу семимесячный плод!

— Ну и хам же вы.

— А люди говорят, напротив — настоящее, мол, золотце, — лучезарно улыбнулся он.

Аферистка Брада передёрнула непривычно оголёнными плечиками.

Если кто хамом и был, так это Хикеракли — удумал тоже, незнакомым людям клички раздавать! Золотце не сразу, но сообразил, что давно уже полюбившиеся «За’Бэй» и «Скопцов» — опять его устное народное творчество. Качество этих кличек как шуток по-прежнему вызывало у Золотца множественные нарекания. Но если забыть об аспекте юмористическом и вспомнить о психологическом, то в меткости прозвищам отказать не выйдет.

Когда Хикеракли в «Пёсьем дворе» обозвал и Золотце, тот намеревался противиться, но уже к ночи понял, что это пустое — пристало-то намертво. Примирило с подобным положением дел воспоминание из раннего детства, быть может, фантомное: будто батюшка так его и называл когда-то по-росски. Расспрашивать батюшку было неловко, а потому воспоминание осталось миражом, но миражом успокоительным.

Золотце так Золотце, сойдёт за комплимент.

Аферистка Брада вдруг оперлась на его руку всем весом и едва не рухнула безо всякой качки. Золотце глянул на её вмиг побелевшее лицо и поскорее снял с безвольно повисшего запястья веер, раскрыл и применил по назначению. Обморока не случилось.

— Прошу прощения, — совсем другим голосом шепнула притихшая аферистка Брада. — Вы будете зубоскалить, но я, кажется, и в самом деле нуждаюсь в вашем сопровождении до каюты.

Золотце никак не мог отказать даме — вдруг в каюте она станет разговорчивей, чем на прогулочной палубе, где то и дело шныряют мимо прочие не надышавшиеся июнем пассажиры?

Надежды его оправдались, хоть и несколько неожиданным путём: осев на кресло, аферистка Брада не по-дамски размашистым жестом стёрла пару злых слезинок.

— Вы когда-нибудь хворали всерьёз? Не знаю, хотя бы ломали ногу? — когда Золотце помотал головой, она только с раздражением ослабила шнуровку платья. — Тогда вам уж точно не понять. Беспомощность, несносная физическая беспомощность — вот он, женский удел. Знали бы вы, как обидно ощущать предательство собственного тела! Вся эта дурнота, головокружения — такая дрянь, скажу я вам. Все твердят, будто рожать болезненно, но боли я не боюсь вовсе, а проклятая слабость сводит меня с ума. Я же держусь в седле не хуже вашей Охраны Петерберга, я же забиралась по необходимости в окна верхних этажей, я ведь даже дерусь! Пусть удар мой не тяжёл, но скорость и точность тоже дорогого стоят. А теперь… сопровождение до каюты, тьфу.

Золотце устроился на кресле напротив, каюту осмотрел, раз уж сопроводил (богато, но неуютно), разлил по бокалам газовую воду и вальяжно заметил:

— Ваше состояние временно.

— Моё состояние может повторяться с беспощадной регулярностью! Одна лишь неудача, и всё заново.

— Я слышал в пересказах, будто вы дорожите здоровьем и потому не готовы были осуществить медицинские процедуры. Но, быть может, столь плачевный первый опыт изменит ваши приоритеты?

— Будто дело в здоровье, — ухватилась за бокал аферистка Брада. — То есть и в нём, безусловно, тоже, но… Это ведь убийство, притом самого бесчестного свойства — убийство того, кто сам никак не может защититься. Убивать мне не доводилось, но в самой этой идее я не нахожу ничего принципиально для себя недопустимого — да только не так. Подлость, знаете ли, унижает не того, в чей адрес она совершается, а того, кто решился на неё пойти.

— Чтобы говорить об убийстве, следует признать не успевший родиться плод человеком. Новейшие веянья естественных наук отвергают такой ход мысли.

— Вот когда естественные науки слепят первого искусственного человека, тогда и поговорим. Неужто неясно, что это невозможно именно потому, что в человеке помимо химических элементов наличествует ещё и душа?

— Вы европейка, в вас сильна религиозная картина мира… — жалко пролепетал Золотце и наверняка сам побледнел не хуже аферистки Брады.

На мгновенье показалось: она знает, зачем Золотцу британский берег. Она насмехается над ним, она сейчас начнёт угрожать разглашением, она выкинет какую-нибудь непредвиденную гадость!

Золотце одним глотком осушил бокал — как жаль, что в каюте женщины на сносях не найти вина. Ничего она не знает, конечно. Откуда бы ей. Тривиальный поворот беседы, вовсе даже не связанный с планами Золотца — можно расслабить плечи, можно батюшкиным манером смешливо прищуриться.

— А положим, вы правы: и душа есть, и убийство самое подлинное. Тогда я вам в продолжение вашей же риторики вопрос задать хочу. Вы тут морализаторствуете всласть, человека убивать не желаете, а вот родить и спихнуть в чужой дом — это ж разве в вашей риторике не подлость?

Аферистка Брада глянула исподлобья:

— В дом же, не на мостовую. Я этому человеку самой хорошей жизни желаю, а со мной ему такой не видать. Сами посудите: будто много добра принесут несчастные родители, которые ребёнка из долженствования терпят? Которые жизнью своей пожертвовали, чтоб воспитанием заниматься?

В этом вопросе Золотце с аферисткой Брадой согласен был полностью. Он явственно помнил, как тяготилась своей петербержской жизнью maman. И вот ведь смешно: она усвистала, батюшка велел по-французски дома больше не болтать, и Золотцу это было непросто — он же, когда слова только начал складывать, складывал их сразу вперемешку, на обоих языках. Хотя батюшке наверняка пришлось куда сложнее, у него-то родной язык один, пусть и накатался он потом по всем Европам. Но оба они управились, давно уже зазря не щебетали — Золотцу вон даже замусоренная французским речь Гныщевича слух резала, что выяснилось при подробном знакомстве.

А maman всё равно maman, как иначе-то скажешь? Не быть ей «матушкой» — она по-росски за дюжину лет так двух слов связать и не смогла.

Золотцу не нужно было объяснять разницу между родителем, которому ребёнок в радость, и родителем, который ребёнком потому лишь занят, что так полагается. У него имелись оба. И когда остался только один, полегчало Золотцу невероятно.

— Вы знаете, я готов признать своеобразное ваше благородство, состоящее в том, чтобы не идти на бестолковую жертву там, где её можно избежать. Кто-нибудь непременно назовёт вас эгоисткой, но не я, — Золотце потянуло закурить, но он удержался. — Чего я не понимаю, так это ваших методов. С родным отцом ребёнка, видимо, всё совсем плачевно?

— Он грузчик из Порта, — не без апломба кивнула аферистка Брада.

Золотце присвистнул.

— Но почему вы выбрали графа? Даже двух. Вам бы нацелиться на ремесленников, кабатчиков каких — из тех, кто отнюдь не бедствует, но от лишних рабочих рук в перспективе не откажется. Моего собственного батюшку во французской деревеньке так и подкинули — без всяких интриг, просто оставили у порога. Но у порога кузнеца.

— Мне… мне и в голову не пришло! — замялась аферистка Брада, впервые за всю их беседу в самом деле смутившись. — Я ведь о благополучии этого человека думала, я и не учла, что благополучие бывает не только под аристократической крышей…

— Вы, выходит, сами из-под аристократической крыши выпорхнули? — предположил Золотце.

— Аристократичней не придумаешь, — она хмыкнула. — Раз уж у нас тут столь задушевные разговоры — плевать. Моя фамилия Жигечка. Панна Брада Жигечка к вашим услугам.

Повторяться глупо, но Золотце вынужден был присвистнуть ещё раз. Жигечки — это польско-итальянская ровня графу Набедренных, а какой-нибудь Метелин — даже при заводе! — рядом с ними форменный голодранец.

— Ах вот почему вы по-росски так хорошо говорите! Ваша мать, кажется, роска?

— Бабка. Мать моя — британка, только и толку, что мистеру Фрайду за мой британский краснеть не пришлось.

— Вы сознаёте, что пытаете меня сейчас своими обмолвками и недоговорками?

— Вам так любопытно? — аферистка Брада попыталась сама изобразить равнодушие, но то, сколь она польщена, скрыть было труднее, чем женское сложение под сюртуком. — Вы разочаруетесь, моя история довольно обыденна. Я благовоспитанная аристократическая невеста, но у меня двое братьев — изрядно старший и погодок. Девчачье общество меня никогда не привлекало, для заведения подружек я, наверно, слишком самолюбива. Зато жизнь мальчишеская и юношеская благодаря братьям всегда была передо мной как на ладони. Старший брат тайком учил меня тому, что девицам уметь и знать не полагается, с младшим мы росли неразлучными, все игрушки к ужасу родителей несли в общую кучу и даже менялись, бывало, одеждой — без какого-либо умысла, одного веселья ради. Так что у мистера Брэда Джексона была целая вереница недолговечных предшественников.

— Держались вы в самом деле убедительно, — не стал кривить душой Золотце. — Походка, жесты, центр тяжести, даже голос как-то подсадили.

— Благодарю вас. Праздник кончился, когда я вступила в брачный возраст. Думаю, вы в силах вообразить себе, какое значение мои родители придавали браку. Выгода, политика, репутация — будто я их собственность, а не живой человек. Старшему брату хотя бы позволили участвовать в выборе своей партии, меня же оповещали в приказном тоне. У моего жениха — да-да, кислятиной пахнущего старикашки, который вряд ли сдюжил бы обзавестись даже одним наследником, — в моих глазах имелось ровно одно достоинство: он водил знакомство с мистером Фрайдом. Мистер Фрайд много путешествует, у мистера Фрайда есть почитатели, мистер Фрайд не раз оскандалился своим неприятием приличий. Ход моей мысли, полагаю, ясен.

— Но как же благополучие под аристократической крышей? Неужто вам легко далось решение выйти из своей теплицы под дождь и ветер менее обеспеченной жизни?

— А об этом я не думала, — засмеялась аферистка Брада. — Интенция моя была сильна, а знания о менее обеспеченной жизни — туманны. Я, конечно, сполна расплатилась за свою безголовость, а уж как мистер Фрайд страдал от моих приступов гнева! То чернильницу в стену швырну, то посуду гостиничную перебью, то напьюсь до потери сознания. Он так и сказал: в Петерберге будем проживать раздельно. Сделал вид, будто опасается слухов, но не в одних слухах дело.

— И что теперь? — совесть таки кольнула Золотце: ох уж эти письма мистеру Фрайду! Ещё и в стихах.

— Теперь — в Британию, пока мистер Фрайд не успел прямо по переписке порвать свои последние связи на родине. У него, знаете ли, небывало вздорный нрав, — аферистка Брада от собственной шутки приободрилась. — Воспользуюсь связями мистера Фрайда, он передал мне ценнейший груз, — прошлась она пальчиками вдоль не спасавшего её положения корсета. — И согласился в очередной раз оскандалиться перед узким кругом доверенных лиц. Остаётся лишь уповать, что рекомендации его помогут. В Британии я бы не слишком задерживалась, но надо ведь откуда-то начинать. Мистер Брэд Джексон возродится, как только я разрешусь от бремени — больно ладно скроены его документы, да и годом в Йихинской Академии можно будет похваляться. Домой же я не вернусь никогда. Мне повезло, меня до сих пор ищут тайно, не хотят скандала. Оказывается, и от приличий бывает польза.

— Зачем же вы так перемудрили с графом Набедренных? — взгрустнулось Золотцу. — Он широчайшей души человек — приди вы к нему и расскажи всё без утайки, как мне сейчас, он бы взял на воспитание вашего ребёнка, глазом не моргнув. А с интригами вышло только хуже: друг графа Набедренных сболтнул о казусе другу второго графа, у того закрались подозрения, он нашёл способ их подтвердить… Вы, конечно, кое-какие академические кружки подтолкнули к обширной дискуссии о социальных проблемах, но разве ж это то, чего вам желалось?

— К дискуссии? Прямо-таки обширной? — закатила глаза аферистка Брада. — Да о чём тут дискутировать — тем более мужчинам…

— Вот уж не скажите! Мы с тех пор, как ваши намеренья разгадали, так и собачимся: о женщинах, об институте брака, о деторождении. Острую тему вы поставили.

— Вы уж простите мой скепсис, но подобные теоретизирования мне смешны.

Золотце надулся. Хорошая баба, отчаянная — но всё-таки дура. Какая дура.

— Ну леший со мной, сыном ювелира. Ну леший с графом Набедренных — у него верфи, производственникам у нас государственные посты не полагаются. Но возьмём того же хэра Ройша — он-то как раз ресурсная аристократия, его отец в Городском совете заседает. Год-другой — и хэр Ройш, ежели захочет, сам политиком станет. Вдруг подастся прямо в Четвёртый Патриархат, законы для всей Росской Конфедерации принимать?

Во взгляде аферистки Брады промелькнула зависть.

— Как примет, так я безотлагательно брошусь обратно в Петерберг и прямо в Порту сожгу документы мистера Брэда Джексона, — она улыбалась как человек, который ни на мгновенье не верит тому, о чём мечтает. — Но вы мне, кстати, должны. Не хотите развлечь даму рассказом о целях своего путешествия?

— Непременно! Разве могу я таить от вас свои намеренья — после того, как вы открылись мне полностью? — беззастенчиво соврал Золотце.

Намеренья свои он берёг пуще крохотного личного револьвера. А для крохотного личного револьвера Золотце собрал вчера целый чемодан — залитых вином кружевных рубашек да несвежего исподнего, чтобы отбить у таможенных служб всякое желание копаться подробно.

Револьвер, быть может, и не понадобится, но раз уж он у Золотца имеется, почему бы не захватить? У Золотца — револьвер, а у графа Набедренных — так и вовсе корабль в личном пользовании. Хорошо бы, чтобы понадобился он.

Не зря же этот корабль неделю назад отплыл с проверенной командой на борту в сторону британских берегов — и наверняка уже пришвартовался, согласно уговору, в одной тишайшей бухте. Ах, как Золотце мечтал возвратиться в Петерберг именно на нём.

Не один и не с пустыми руками.

Глава 21. Шаги войны

Совсем рядом, над головой, скандально взвизгнул корабль, и звон разнёсся по всему дну морскому. Плеть был один. Плеть был на дне. Вверху ногами гигантской водомерки ходили суда. Много судов.

Под водой верх и низ относительны.

Внизу шелухой расслоилось солнце. Тёплое солнце.

«Какая пассивность, mon frère! — рассмеялся Бася. — Нет большей свободы, чем когда тебя топят. Можно плыть в любую сторону».

Руки и ноги послушно пришли в движение. Тонкий доспех нагретой телом воды соскользнул, и вокруг схлопнулась чернота. Вверх или вниз? Верх и низ относительны.

«Сны о том, что вы тонете? Вы полагаете уместным задавать подобные вопросы на экзамене? — Фрайд нахмурился. — Классической трактовкой было бы предположение, что вы чувствуете неуверенность в себе, что the rug was pulled from under you… Как это по-росски? Вам не хватает под ногами твёрдой почвы. Но я бы рекомендовал обратиться к врачу — возможно, вы просто страдаете удушьем. А теперь к вашей теме…»

Плеть глубоко вдохнул. Вода пахла затхлостью и пылью, она застоялась, как в вазе с вялым букетом на дальней полке. Впереди, на дне, на ступенях здания Городского совета, вполоборота, обронив шляпу, с револьвером в руке стоял Бася; его окружали. Люди в сером, и люди в чёрном, и люди в синем, и люди в белом. Плеть рванулся вперёд, но Басю смыло волной, внесло в здание.

Вход в Городской совет заграждала стража. Их было двое, они были в белом и в масках, грустной и весёлой. Тот, что в грустной, по всем швам дымился, будто горел изнутри, но под водой у Плети открылся хищничий нюх, и он сразу понял, что это кровь. Тот, что в весёлой, держал в руке нож.

«Они тебя обманут», — сказал тот, что в весёлой маске. Сквозь прорези виднелся только один глаз.

«Я всё сделаю сам», — сказал тот, что в грустной маске.

Коснувшись ногами мраморного крыльца, Плеть снова обрёл вес тела и молча пошёл вперёд.

«Они тебя обманут», — повторил тот, что в весёлой маске, и незаметно протянул Плети револьвер.

«Он не умеет стрелять», — сказал тот, что в грустной маске.

«Никто не умеет».

«Никто не умеет».

За входом в Городской совет открылся огромный амфитеатр, вдали маячила сцена. На ней Плеть увидел растянутые квадратом канаты. Ринг. На ринге он рассмотрел себя и своего противника: Цоя Ночку.

Цой Ночка умеет спорить, умеет торговать, он держит в кулаке всю таврскую общину, но он не умеет драться. Плеть почувствовал, как облегчение щекочущей волной пробежало по его телу. Конечно, он победит. Это будет непросто, и это страшно, но он победит.

«Kыntaba:-ti gadhga: da», — твёрдо проговорил Цой Ночка по-таврски.

Это означало: «Я запрещаю тебе наносить удары».

Плеть почти не знал таврского, но всё понял. Его губы сами сложились в ритуальное боевое приветствие.

«Buha γa: gha kiba:, ib momogadhoi шotutha dhydpagh kы». «Пусть поединок будет честным, а победитель не таит своих сил».

На боях, сколько Плеть их помнил, эти слова всегда произносились по-росски.

И поединок начался, но стоило ли называть его поединком? Плеть был быстрее, сильнее, ловчее и техничнее, но он мог только защищаться. Нагретая разгорячённым телом вода вновь облекла его традиционным таврским левосторонним доспехом. Револьвер оттягивал руку. Плеть не помнил, как взял его.

«Gadhga: da» дословно означает «посылать шаги войны». Это слово можно перевести как «наносить удары», оно применяется только к рукопашному бою, тавры не признают стрелкового оружия. Но другое слово, «gadhga: pa», «делать шаги войны», всё-таки существует — для неразборчивых.

«Шаги войны». Шагами войны можно назвать что угодно. Цой Ночка не имел в виду револьвер, он имел в виду руки, ноги и нож. Но это архаическое, древнее понимание сражения. Они дерутся в Городском совете, а не на далёкой Южной Равнине, где воины на конях жаждут отбить себе свободу только руками и ногами.

«Ты не обязан его слушать, почему ты его слушаешь? Потому что он старше? — говорил тот страж, что в грустной маске. — Просто перестань слушать, и ты победишь одним ударом».

Плеть не мог сообразить, висел ли тот у него за плечом сейчас или эти слова прозвучали ещё раньше, при входе.

«Просто обмани его, — говорил второй, в весёлой маске. — Сделай то, чего он не ожидает. Он ведь запретил тебе удары. Выстрели».

«Кто вы?» — спросил Плеть.

«Мы начало».

«Я выстрелю», — сказал Плеть Цою Ночке по-росски, поднимая револьвер. Если в таврском языке и было слово со значением «стрелять», он его не знал. Цой Ночка не ответил; он опустил руки и распрямил спину. Один его глаз пригвоздил Плеть на месте, а второй, забегающий, начал обходить с фланга. Это означало: опасность.

Плеть подумал, что приносить револьвер на рукопашный бой подло.

Он подумал, что подло стрелять в подлеца.

Он нажал на крючок.

Дуло плюнуло тугой струёй шампанского вина.

Грянули фанфары, юркие лапки серпантина разбежались по рингу, со всех сторон полыхнули индокитайские огни. Кулисы разъехались, и из-за них зазвенел медью Петербержский филармонический оркестр. Из зала донеслись рукоплескания: Бася, а с ним и другие однокашники — даже граф Метелин — смеялись, свистели и требовали биса. Стражи в масках вышли к софитам и поклонились. К их ногам посыпались цветы.

«Крючок нажал ты, но дело сделали они», — улыбнулся Бася; он стоял уже совсем рядом с Плетью, на ринге. Цой Ночка лежал под курганом из конфетти, и из-под этого кургана медленно сочилось шампанское вино.

«Мы будем свободны!» — закричал тот страж, что в грустной маске; зал взорвался овациями и улюлюканьем. «Мы никогда не будем свободны!» — подхватил второй, в весёлой маске, потрясая ножом, и зал отреагировал второй же волной восторга.

Почему Плеть счёл их стражами? Ведь это просто актёры, а что у них там под масками…

С этой мыслью он открыл глаза.

Солнце лизало лицо с собачьей настойчивостью. В крохотном таврском районе на самой границе Порта Плети выделили целый дом; домик, домишко — знак уважения и признательности. Знак того, что свою долю боёв онуже отбился. Теперь Зубр Плеть полноценный член общины.

Но настоящего имени ему так и не дали.

Самообман, как револьвер, заряженный шампанским вином.

Плеть просто не ожидал, что с ним обойдутся так мягко. После истории с выкрашенной косой и исчезновением; после того, как Бася растворился на заводе, — он был готов к худшему. Но его приставили сопровождать грузы из Порта в несколько городских лавок. Его приставили даже охранять некоторых важных людей. Ему велели мыться дважды в день, содержать себя в приличном виде и научиться улыбаться.

Когда Плеть, занося коробку с пряностями в лавку, замешкался при входе и случайно услышал обрывок откровенного разговора, он не ожидал, что с ним обойдутся так мягко. Речь шла о таврах с Южной Равнины, которые устали отсиживаться в Порту. Они хотели переправиться уже за океан, в Латинскую Америку. Они хотели сделать это тихо и попутно заключить некий договор, купить за океаном что-то важное. Случайному молодому охраннику не полагалось об этом знать.

Цой Ночка решил, что в том нет большой беды. «Нашим равнинным брат’ям, — объяснял он, — нужна помощь. Знаешь, сынок, что происходит на Южной Равнине? Думаешь, росы хотят их перерезат’? Нет. Они хотят вымотат’ наших брат’ев, вытянут’ из них все жилы, измел’чит’. Хотят, чтобы те сами сдалис’. И некоторые сдаются, но они никогда не покажут это росам. Поэтому они убегают. Как ты думаешь, сынок, это позорно?»

«Да», — ответил Плеть, глядя Цою Ночке прямо в разбегающиеся глаза.

«Нет, — покачал тот головой. — Нет, потому что наши брат’я могут победит’. Когда убегает тот, кто может победит’, но решает сохранит’ кров’, в этом нет позора».

Плеть не был согласен, но он был рад, что его не стали наказывать за случайно услышанный обрывок беседы. Он был рад, что тавры с Южной Равнины обернулись простыми людьми, убегающими от превосходящих сил росской Оборонительной Армии. Он был рад, что сердце его перестало скулить по настоящим таврским просторам.

«Если наши брат’я могут победит’, почему они предпочитают убегат’?»

«Потому что нет того, ради чего они могли бы побеждат’. Нет будущего. Может, они надеются отыскат’ его за океаном».

Плеть изменился. Общинные мастера сшили ему сюртук — кожаный, с национальными узорами, но в крой сюртуков светских. Общинные торговцы научили его тому, что клиенту нужно смотреть на кончик носа — так не выглядит подозрительно, но и не выглядит нагло. Общинные учителя объяснили ему, что в следующем турнире боёв, осенью, он сможет прислуживать при ринге.

Цой Ночка спросил его о делах в Академии.

«Мы никогда не будем свободны», — кричал актёр в весёлой маске, и зал рукоплескал.

Плеть приготовил себе еду и позавтракал. В августе солнце напоминает лепёшку, оно запекается по краям. Впереди ожидал полупустой день, только к четырём Плети следовало явиться в лавку.

Он обрадовался пришедшему Басе.

Было бы нечестно говорить, что Бася бросил его ради завода. Он не всегда находил минутку заглянуть, но всегда искал. Вместе с Плетью они, как и прежде, гуляли по кабакам, оказывались в шумных компаниях, ещё недавно готовились к экзаменам. Плеть старался всегда пересказывать ему всё, что может оказаться полезным.

Но Бася изменился. Он завёл себе дорогой костюм, перчатки и золочёную «Метель». Он пах духами. Он носил при себе портсигар, чтобы угощать папиросами тех, к кому следует выказывать расположение. Он затянулся паутиной хорошей жизни.

— У нас проблема, mon frère, — с порога заявил Бася, решительно входя в комнату и усаживаясь на кровать, — и, как обычно, нашу проблему зовут Метелин.

Плеть приготовился слушать, но слушать оказалось почти нечего.

— Бои. Этот maniaque хочет на бои, и ничего другого ему не нужно. А я больше не могу водить его стороной. Осенью, когда начнётся турнир, его придётся пустить.

— Он умеет драт’ся? Ты его научил?

— Учу. Не могу не, — поморщился Бася. — Леший! Ему хватает природных талантов, а остальное он быстро добрал. Понимаешь ли, графью непременно хочется опуститься, а никакого другого «опуститься», кроме как попасть на запретные бои, он сочинить не может. Чтоб он сдох! И лучше бы в самом деле сдох, потому что…

— Когда его отец узнает, дни сер’ёзной жизни закончатся, — кивнул Плеть, — а вместе с ними и работа на заводе.

— А там всё так хорошо идёт. Он дал мне это — серьёзную жизнь, а? — чтобы отобрать! — Бася вскочил и заметался по комнате.

— Но ты вед’ знал.

— Я думал… — Бася зло махнул рукой. — Какая разница!

— Значит, такова суд’ба. Найдёшь себе другое место, у тебя тепер’ ест’… la renommée.

— А места будто взаимозаменяемы! — огрызнулся Бася. — Я, может, это полюбил. И другого такого не найду, нет, где всё в мои руки передадут. Графьё — идиот, и то, что он себе сочинил… Вот скажи, ты понимаешь его логику?

— Да, — медленно кивнул Плеть, — он хочет сделат’ бол’но тому, кто сделал бол’но ему.

— А остальные?

— Кажется, он считает, что бол’но ему сделал вес’ мир.

— Закроет глаза, и всем сразу темно станет! — плюнул Бася; покипев ещё чуток, выдохнул: — Ладно, как-нибудь образуется. Но сегодня я там видеть ничего не могу, хотел предложить тебе прогулку по Пассажирскому порту. Просто так, чтобы развеяться. Как в старые добрые времена, если ты понимаешь, о чём я.

— Со мной? — удивился Плеть.

— А что? Ты теперь выглядишь весьма и весьма présentable, самое то. Прибавишь национального колорита.

Плеть улыбнулся. Нет, Бася не изменился. Под золочёной паутиной, под искрой в сюртуке, под хитросплетённым запахом духов он двигался всё так же быстро, всё так же подначивал усмешкой, всё так же решал на лету. Он дорого одевался, но отказался снять шляпу и сапоги со шпорами, а волосы по-прежнему стриг сам и по-прежнему не слишком ровно. Он лился, как металл под названием ртуть, и, как ртуть, источал парами опасность. Для него не существовало неразрешимых проблем.

— Мне снова снился ринг, — сказал Плеть, запирая за собой входную дверь. — Я дрался с Цоем Ночкой.

— Победил?

— Да, — Плеть помолчал. — Я бол’ше никогда не хочу на ринг.

— А я там был? Во сне?

— Был. Я думал, что спасаю тебя, а оказалос’, это было лишним.

— Petits cadeaux entretiennent l'amitié, — ухмыльнулся Бася.

— Ещё там были двое… два актёра, и я думал, что они вместе, но тепер’ мне кажется, что я ошибся. Они всё это устроили.

— Ты больше не пойдёшь на ринг. Никогда.

Бася сказал это лёгким и шутливым тоном, но Плеть почувствовал, как мигом заиндевели его пальцы.

— Никогда?

— Я теперь могу предоставить им графа Метелина, — усмешка Баси вышла мрачной, — чтó по сравнению с графьём какой-то безымянный тавр?

— Я — их, а не твой.

— Это они тебе так говорят, — Бася зыркнул коротко и зло. — Кому ты веришь, им или мне? А я говорю, что больше ты на ринг не пойдёшь. Никогда.

Масленые августовские лучи не просачивались в тень под шляпу, но Басины глаза всё равно сверкали. Плеть помолчал.

— Бася, это ты сделал так, что меня не наказали за тот подслушанный разговор?

— Сколько раз я тебе говорил называть меня просто Гныщевичем? Иначе эффект неполноценен! — шутливо огрызнулся Бася. — А впрочем, тебе можно. Нет, не я. Ну разве что самую малость.

Плеть помолчал ещё немного.

— И эти двое, во сне, сказали, что «они начало».

— Ну что ты ко мне с толкованием снов прицепился, а? Я не Фрайд. Ты всех тогда своим вопросом сразил, уже не покроешь. Начало, говоришь?

— Начало. У меня такое чувство, что скоро… что-то начнётся.

Бася довольно хмыкнул.

— Что?

— Не знаю.

— Не знаешь? Ну если так, — он запрокинул голову, подставляя лицо солнечным блинным лучам и по-детски щурясь, — то чем будет это «что-то», решать нам, верно? А уж мы-то придумаем что-нибудь хорошее, не сомневайся.

Плеть кивнул.

В Басе он не сомневался никогда.


КОНЕЦ ПЕРВОГО ТОМА



Оглавление

  • Пролог
  • Глава 1. Птицы разного полёта
  • Глава 2. Невиданные удовольствия
  • Глава 3. La pratique rend parfait
  • Глава 4. Должные меры
  • Глава 5. Как выпускают пар
  • Глава 6. Чужие разговоры
  • Глава 7. «Какой я тебе Гныщевич?»
  • Глава 8. Январские ветры
  • Глава 9. Бесчестие
  • Глава 10. Граф в белом
  • Глава 11. Курочка по зёрнышку
  • Глава 12. Социальная психология
  • Глава 13. Люди столь юного возраста
  • Глава 14. Пробка
  • Глава 15. Дела сердечные
  • Глава 16. О теле, душе и даже перемещении по небу
  • Глава 17. Ни капли стыда
  • Глава 18. Игрушки
  • Глава 19. Павлины и навоз
  • Глава 20. Аферисты
  • Глава 21. Шаги войны