Курортная зона [Мария Семеновна Галина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Галина Мария Курортная зона (Повесть в рассказах)

О СТРАНСТВУЮЩИХ И ПУТЕШЕСТВУЮЩИХ

Анне и Олегу Сон и всем остальным посвящается

— …а на девятый день, — говорит Бэлка, — она ей приснилась. И говорит: «Туг очень холодно… тут такие очереди… почему вы не дали мне тапочки?»

— Кто?

— Да Лидочки Мунтян мама. Ты не слушаешь?

— Почему? Очень даже.

Воздух, постепенно темнея, колеблется над черепичными крышами, бесшумные потоки плывут над садами к темному, светлому, пестрому, дышащему морю, ширятся на земле сырые тени…

Скука…

Ленка будет журналистом. Или писателем. Она поедет в дальние страны, туда, где до сих пор бродят в диких землях редкие животные, и встретит самых разных людей, и познакомится с их диковинными обычаями, и напишет путевые заметки, и станет в конце концов знаменитой, и увидит все на свете. Башня Эйфелева, башня Пизанская, башня Вавилонская…

— Бэ-элка, — ноет бэлкин малый, — я в туалет хочу.

— Ну так сходи, — рассеянно отвечает Бэлка, тасуя колоду.

— Стра-ашно. Там темно.

— Ох, Господи, — Бэлка неохотно выбирается из-за стола. — Родили его на мою голову. Там свет зажигается?

— Нет. Возьми фонарик.

Ленка лениво следит, как они бредут по дорожке в дальний угол сада, к зеленой будочке сортира. Кузнечики прыскают у них из под ног. Малый пинает куст темно-фиолетовых флоксов, и с него осыпаются цветы и бражники.

Когда Ленка станет совсем взрослой, она, разумеется, не будет так по-дурацки убивать время. Уж она-то найдет, чем заняться. На будущий год лето вообще, считай, пропадет, потому что придется готовиться в институт. Правда, она пока что не решила — в какой. Сама она склоняется к филологии, потому что обязательно будет журналистом. Или писателем. А родители стоят за химфак, потому что тогда кусок хлеба ей будет навсегда обеспечен. Медицинский еще лучше, но это они уж точно не потянут. Она вздыхает и откидывается на спинку раскладного стула. Стул шатается.

Рабиновичи справа опять врубили свою музыку, а у Морозовых-Гороховых слева — день рождения, и оттуда доносятся возбужденные голоса и звон бокалов.

Луч фонарика неуверенно блуждает между кустами смородины — Бэлка возвращается. У малого лицо подозрительно перекошено, он что-то мрачно бормочет себе под нос.

— Вы чего? — спрашивает Ленка.

— Он меня ущипнул, — сокрушается Бэлка. — С вывертом так. Знаешь, как неприятно, когда тебя щиплет ребенок, которого ты в принципе можешь убить одной левой. Ну я его немножко приложила… так, немножко.

Малый всхлипывает.

— Ладно тебе, — миролюбиво говорит Ленка. И с фальшивым энтузиазмом добавляет: — Ну что, через неделю в школу?

Малый смотрит на нее исподлобья, наконец мрачно произносит:

— Посылаю…

— Не обращай внимания, — виновато говорит Бэлка, — он всегда такой… Ладно, раздавай. Что у нас сейчас?

— Не брать «девочек».

Летучие мыши парят низко на своих ночных крыльях и Бэлка пригибается и прикрывает руками пышные черные волосы.

— Это предрассудок, — авторитетно говорит Ленка.

— Как же, — мрачно отвечает Шкицкая, — предрассудок. Они везде. Знаешь, что случилось с дядей Зямой?

— С каким еще дядей Зямой?

— Бухгалтером. Ты его не знаешь. Я тогда еще маленькая была, как вот этот выродок… Приходит он как-то домой и говорит: «Бэлочка, все пропало. Они уже здесь».

— Кто?

— Вот и я говорю — кто, дядя Зяма? А он мне говорит: «Удивляюсь я тебе, Бэлочка, разве ты не знаешь? Крысы. Гигантские крысы. Они все ключевые посты в государстве захватили».

— Да ладно тебе, Бога ради, — нервно говорит Ленка.

— Это не я, — пожимает плечами Бэлка, — это дядя Зяма. Вызвал меня, говорит, директор предприятия, говорит, хотите, дядя Зяма, льготную путевку в санаторий? Ну тот, знаешь, на Бугазе… от их предприятия… «А я, говорит дядя Зяма, — смотрю на него, и вижу, что и он — крыса! Просто он понял, что я понял, и теперь пытается меня купить». А он неподкупный был, никогда взяток не брал.

— Кто?

— Да дядя Зяма же! Ну, он берет эту путевку, рвет ее на мелкие клочки и говорит — я разгадал ваш дьявольский план. И в морду ему, в морду!

— Кому?

— Да директору же. И — домой! Заперся, сидит.

Из кустов выходит еж Кутузов за вечерним блюдечком молока. Он шевелит красивым мокрым носом, похожим на гриб-масленок.

Малый оживляется. В глазах его вспыхивает неподдельный интерес.

— Ой, — говорит он, — ежик!

— Ну, — рассеянно говорит Бэлка, — поиграй с ежиком.

Ребенок какое-то время разглядывает ежа, заложив руки за спину и склонив голову.

— А как играть? — спрашивает он задумчиво.

— Ох, Господи! Как хочешь!

Малый сладострастно вздыхает, смотрит на ежа с явным сожалением и отворачивается.

— Как хочу — жалко, — наконец говорит он.

Кутузов надвигает на лоб колючий капюшон и уходит в кусты. Небо окончательно темнеет, верхушки тополей сливаются с ним, на клеенке четкий круг от лампы.

— …не брать «мальчиков».

— Ну, — говорит Ленка.

— И вдруг — звонок! Мама идет к двери, спрашивает — кто? Говорят санитары. И правда — санитары. Здоровые такие мужики, в белом, с носилками. Это у вас, говорят, больной Теленгатор? Мама говорит — да. А дядя сидит, трясется. Нет-нет, говорит, не пойду. За кресло цепляется. Ну, они ему шприц в руку — раз! Прямо через рукав! Он охнул, глаза закатил…

— Ну!

— Они его — на носилки, и понесли. И потащили! И вот, когда они уже выходили, я поглядела на одного из санитаров, он как раз спиной стоял, потому что выгружал дядю Зяму с носилками, и знаешь, что у него из под халата высунулось?

— Ну?

— Длинный розовый хвост, — веско произнесла Бэлка.

— Я, — говорит Ленка, — почему-то так и подумала. Твои страшные истории все какие-то эдакие… Вот знаешь, когда всем на самом деле страшно было? Когда двоюродная сестра Сонечки Чеховой ухитрилась замуж за англичанина выскочить, а он приехал погостить к ее родителям да и решил тут остаться. Хороший у вас город, говорит, рай земной, а не город, никуда я отсюда не уеду… И хрен с ними, с трудностями экономическими, проживем как-нибудь! Представляешь, в каком шоке была вся семья? Они так старались, выпихнули свою Ляльку за границу, и на тебе, пожалуйста!

— Ну и что?

— Надо знать Ляльку. Она говорит: «Вери гуд, милый. Хочешь — давай». И стала его возить в общественном транспорте. День возит, другой… Из него на вторую неделю дурь эту патриотическую вышибло. Теперь они все в Англии. И Лялька, и мама ее, и папа. Одна Сонечка Чехова тут, локти кусает… А ты куда поступать будешь?

— На химфак, — говорит Бэлка Шкицкая. — Тогда мне будет обеспечен свой кусок хлеба…

Сумерки плывут над землей, и плывут вместе с ними летучие мыши, и сад высится, как стропила, подпирающие мироздание, и шуршат, ложась на стол, затрепанные карты.

— …Не брать взяток… не брать кинга…

Ах, скоро, совсем скоро потянет с обрывов сухой полынью, и воздух станет как стекло, и полетят на рассвете над морем дикие гуси, выстраиваясь в клин, и станут перекликаться дикими своими тоскливыми голосами; а потом и вовсе потемнеет небо, и траву будет не разглядеть за опавшими листьями, и возможно, возможно, золотые розги покроет снег… Распахнется бухта Золотой Рог, зашумит туманный Атлантический океан, поплывет над ним статуя Свободы со своей неугасимой керосинкой… и приснятся нам сны об утерянном рае, о еже Кутузове и сортире в саду, и некому будет собраться вместе, чтобы отличить правду от вымысла…

Не брать девочек… не брать мальчиков… никого не брать…

О КРУШЕНИИ НАДЕЖД

Жениха надо брать из хорошей семьи. Нонка вообще-то взяла бы из любой, но жених — такая штука… В общем, неизвестно, где его взять. Старшая сестра, правда, взяла где-то, и теперь у Нонки племянник, но старшая — та в маму и берет все что угодно откуда угодно, а Нонка — та в папу. Он хоть и глуховатый, но тихий. А у Нонки вид такой, будто на нее только что долго кричали. И задница у нее большая, но какая-то расплывчатая. Вот и привезли Нонку из Москвы в Одессу. То ли надеялись, что она сойдет здесь за экзотику, то ли — что выделится на местном культурном фоне. Интеллигентные девушки тоже на дороге не валяются, но в Москве их больше, наверное…

Нонка сидит на даче у тети Фиры и пьет чай. У тети Фиры чай единственное, что можно получить в неограниченном количестве, потому что копейка рубль бережет и пирог выдается порционно — по количеству участников. Ленка тоже пьет чай у тети Фиры, но она пришла со своей дачи и потому сыта. А Нонка тут живет. Вот уже и с лица спала.

Воздух пахнет пенками от варенья, сквозь листву процеживается ровный свет.

— Очень хороший мальчик, — говорит Ленкина мама и заговорщически подмигивает Нонкиной маме. — Очень культурный. Он не может спать без Пушкина. У него Пушкин — настольная книга. На тумбочке лежит. Почитает на ночь и уснет.

— А сколько ему лет? — деловито спрашивает Нонкина мама.

— Тридцать пять, — неуверенно отвечает Ленкина.

— И так ни разу и не женился?

— Он никого не может себе найти. Он говорит — эти одесские кобылы такие приземленные…

У Нонки туманятся глаза. В женщине главное — духовность. Пушкин, правда, этот… Немного слишком, нет?

— На концерт, три билета, — Ленкина мама поворачивается к Ленке. Лена, ты пойдешь с ними. А то он еще подумает, что это смотрины.

Нонка вздыхает. Она бы съела еще кусок торта, но торт нормирован. Она тете Фире — седьмая вода на киселе, и та не слишком-то старается. У тети Фиры есть своя внучка — тоже из Москвы и тоже приезжает. Помоложе Нонки чуть не в два раза, ну в полтора — это я загнула. И уже в компьютере. Это новая загадочная каста — сидящие в компьютере. Это — белая кость, экспортный вариант. «Вы в компьютере? Ах, еще нет?..» «Хороший мальчик, и уже в компьютере».

Солнечные лучи меняют угол наклона, боковые листья начинают просвечивать.

— Мой Зяма всегда говорил, — это тетя Фира, — семья должна быть приличной. Все остальное приложится. Он и меня так выбрал.

— И не ошибся, — гордо говорит дядя Зяма. Сухощавый, лысый, он парит над стремянкой, и в ведерко на его шее сыплются поздние вишни. — С тех пор как вы переехали, — говорит он из горних высей Ленкиной маме, — я просто разорился. Раньше я к вам ездил на одном троллейбусе — четыре копейки. А теперь на двух трамваях — шесть копеек получается. Это уже совсем другое дело.

— Вова его зовут, Вова. Неважно, чей он сын, важно, чей он племянник. Он племянник профессора Сокольской. Я за нее ручаюсь. Очень порядочная женщина.

— А она — наш человек? — кричит со стремянки дядя Зяма.

По нагретой дорожке на траверз общественной уборной, подняв хвосты, выходят кошки Фрося и Мариночка. Мариночка как младшенькая — блюдя субординацию — сзади.

— Странно, что вы ее не знаете, — обиженно говорит Ленкина мама. Разве вы у нее не лечились?

— Она слишком дорого берет, — объясняет тетя Фира.

Вся дача — большой участок, поделенный на мелкие секции, как пирог тети Фиры. У каждой семьи — своя секция. То же самое с домом. Люди, которые его строили, не знали иного образца, кроме коммуналок. На воротах висит чугунная табличка: «Дачно-строительный кооператив „За активный отдых“». Но из тех, старой закалки, в кооперативе осталось немного. Только дядя Зяма с семьей. Да и вообще, что это за дача, на которую из города ездят на трамвае?

— Тише, — говорит тетя Фира и прижимает палец к губам.

Двенадцать часов дня, и в обозримом пространстве нет ни одного человека народу. Ленка недоуменно моргает.

— Тише… Видишь вон ту беседку? — Беседка затянута диким виноградом и, кажется, вот-вот рухнет под его тяжестью. Во всяком случае, уже покосилась. — Там сидит Риточка.

Риточка — это настоящая московская внучка. Это надежда семейного клана, «идущая на медаль», «сидящая в компьютере».

— Одна?

— Как одна? С Котей Гительмахером.

Еще одно сватовство. Котя Гительмахер — сын подруги мамы Риточки (уф!). Не уехавшей из Одессы, не вышедшей замуж за москвича, не подсуетившейся вовремя. Но семья хорошая.

— Очень умный мальчик! — одобрительно говорит тетя Фира. — Я им пирог в беседку носила. Ты знаешь, о чем они разговаривают?

— О Пушкине?

— О Булгакове, — тетя Фира подозрительно на нее смотрит. — Она его наизусть знает.

— И он лежит у нее на ночном столике? — предполагает Ленка.

Тетя Фира обижается и уходит в дом.

Ленка подходит к лежащей на боку стремянке, впрягается в нее и тянет по направлению к своему участку.

По всей даче идет эпидемия варки варенья.

…Нонка вырядилась в какую-то кофточку с люрексом. Во-первых, такие в Одессе уже не носят, а во-вторых — в ней жарко. Новые лаковые туфли натерли ноги, и Нонка слегка прихрамывает. Сначала они втроем таскались по городу вместе с Ленкой, чтобы никто не подумал, что это смотрины, потом пошли в филармонию. Филармония — замечательное здание в мавританском стиле, правда, его трудно разглядеть как следует, потому что оно сплошь затянуто сеткой от голубиного помета. До революции здесь была одесская биржа, оно специально под нее строилось, и акустика отличная. Можно вести деловые переговоры в любой точке зала, звук никуда не доходит, тут же гасится. Так специально архитекторами было спланировано. Теперь тут, конечно, филармония.

— Ну, я пошел, — говорит Вова.

Ему совсем в другую сторону. Естественно. И будь он проклят, если, например, посадит их в такси. А эта бедная Нонка ничего не замечает. Ни того, что он жмотничал в буфете, ни того, что он встретил в антракте приятеля и слишком долго с ним разговаривал… Она едет в трамвае на дачу и думает, что завтра они еще увидятся. Рядом, на спинке сиденья, на-корябана унылая морда с оттопыренными ушами и надпись: «Харя Кришны». Трамвай едет вдоль моря, и видно, как под фонарями на скамейках, обнявшись, сидят парочки. Листва в ртутном свете отливает лаковой зеленью. Скоро все изменится, жизнь настанет иная — счастливая и наполненная. И не будет больше долгих одиноких вечеров. И снег не будет сыпаться за шиворот, а будет всегда лето и море, и вокруг фонарей будет кружиться летучее зверье…

— Она так мучается, так мучается, — говорит тетя Фира шепотом. Глядеть на нее страшно. Она боится выйти с участка — вдруг он придет.

Вова не придет. Он сказал своей тете — профессору Сокольской: «Эта музейная редкость не для меня». И об этом уже знают все — и Ленкина мама, и Ленка, и тетя Фира.

Одна Нонка не знает.

— Ну скажи же ей что-нибудь, — говорит тетя Фира.

— Он уехал в командировку! — радостно заявляет Ленкина мама. — Но он обязательно, обязательно придет проводить тебя к поезду.

Простите меня, Бога ради, что я над вами смеюсь. Все надежды гибнут, как одна, и моя в том числе. Какая разница, что у Вовы лысина, и говорит он с выраженным южнорусским акцентом, и за полчаса рассказал пять анекдотов? Какая разница, что послужило причиной твоих сердечных мук? Ведь сердце всегда болит одинаково…

…Тетя Фира наклоняется к Ленкиной маме:

— Слушай, говори тише. Там Риточка лежит, в задней комнате.

— Как лежит? — пугается Ленкина мама. — Она что, заболела?

— Да нет, ее просто тошнит.

— Как, неужели уже? — Ленкина мама явно оживляется.

— Какое там «уже»! — кричит тетя Фира. — Ее тошнит! Ее рвет! Она вчера весь вечер говорила с Котей Гительмахером. Говорила, говорила, а теперь ее с утра тошнит — от умственного перенапряжения.

Нонка все-таки вышла замуж. Но не в Одессе, а в Москве. За разведенного программиста. Они сменялись с ее мамой и поселились в очень хорошей квартире в сталинском доме. Родили двух детей. А потом уехали в Америку. Ленка видела Нонкину фотографию за рулем собственной машины. Нонка так вжалась в сиденье и вцепилась в руль, будто эту машину вот-вот у нее отберут. Риточка тоже вышла замуж. Но уже в Тель-Авиве. Котя Гительмахер, от которого ее тошнило, тоже собирается уезжать. А дядя Зяма умер. Те, кто при этом был, говорят, что его на улице окружили цыгане. Непонятно, чего они от него хотели — может, денег выпрашивали. Он кричал, махал на них палкой, а потом упал и умер. На улице Гоголя, неподалеку от прикрученной к дому жестяной таблички: «Ремонт и изготовление импортных зонтиков во дворе напротив».

О ТЕМНЫХ И СВЕТЛЫХ СИЛАХ

Окошко, куда влетело нечто, было на втором этаже. Что влетело, непонятно, но дыра осталась. Круглая такая, с оплавленными краями. Ленка, когда с собакой гуляла, ходила на эту дырку смотреть. А старушка, которая жила в этой квартире, рассказывала, что с тех пор у них завелся полтергейст. Не очень опасный, средней такой вредности. Но все как положено — и швабра по воздуху летала, и лампочки лопались.

Ленка, когда на литстудию пошла, поделилась этим событием с братьями-писателями. Но их удивить нельзя ничем. «Это что, — задумчиво сказал один поэт, покачиваясь над ней в троллейбусе (они домой ехали), вот у нас один раз кусок брынзы соскочил со стола и прыгнул в мусорное ведро. — И грустно добавил: — Здоровый был кусок, между прочим…»

Лето было в разгаре. В тени, в теплой луже отдыхал знакомый кобель Шура, весь облепленный тополиным пухом. По противоположной стороне улицы шел, постукивая палкой, представитель враждующего семейства — доцент Скрипкин. Ленка в упор мрачно на него посмотрела, но не поздоровалась.

Тихо, тепло. Идешь себе и вот так представляешь, как хладнокровно берешь в руку лазерный пистолет, прицеливаешься под ноги товарищу Скрипкину, и закипает асфальт у него под ногами, и он отпрыгивает, а ты опять прицеливаешься. Пусть попрыгает немного доцент Скрипкин…

Идешь себе налегке мимо пивзавода, в свой многоэтажный дом родной, в подъезд, сплошь исчерканный английскими словами — растет уровень нашей культуры. Намечалась в эти выходные генеральная уборка — у Ленки настроение портится заранее. Но не все так страшно, как думалось. С тех пор как Ленкина мама укрепила свои позиции, выдвинувшись во всякие высшие сферы, появились в доме лишние связи и лишние деньги. И вот кто-то порекомендовал ей «хорошую женщину», как это тактично принято говорить.

Хорошую женщину звали Елена Петровна, и было ей лет за сорок. Убиралась она быстро и привычно. В кухне все было убрано. Холодильники вот только не разморожены. Три штуки, что для небольшой семьи совершенно нормально, потому что все время что-нибудь да пропадает, и запасать все нужно заблаговременно, ведь неизвестно, что пропадет следующим.

Елена Петровна уже собиралась уходить и о чем-то шепталась с Ленкиной мамой. Наверное, рассчитывались, но что-то уж слишком долго. Ленка навострила уши.

— Простите, Бога ради, — смущенно говорила Ленкиной маме Елена Петровна, — я знаю, вы врач… да… дело в том…

Сейчас будет просить посмотреть внука, подумала Ленка, потому что дело было привычное.

— У вас нет знакомых в морге?

— Смотря в каком, — осторожно ответила Ленкина мама.

— В Жовтневом, — сказала Елена Петровна. — Вы понимаете, она понизила голос до шепота, — дело в том, что я… ну… живу с мертвецом.

— Это как? — спросила Ленкина мама, судя по голосу, придвигаясь ближе к кухне.

— Когда он живой, он человек как человек. А потом падает, коченеет весь и умирает. Раз пять так уже было. Ну, лежит он пару дней холодный, а потом встает. Оживает. Если дома, то ничего. Я его держу на кровати, и все. А когда на улице, они его в морг увозят. У меня есть знакомые в морге, но в Ильичевском. А тут он упал в Жовтневом районе. Отдавать они мне его не хотят. — Она стыдливо хихикнула. — Мы ведь не расписаны.

— Фамилия? — сухо спросила Ленкина мама.

— Переплетников его фамилия. Геннадий Васильевич. Вы уж попробуйте договориться. А я вам телефон свой оставлю. Да вы не волнуйтесь, я не сумасшедшая.

— Слышала? — нервно спросила Ленкина мама, входя в кухню.

— Слышала, — Ленка поглощала сварганенные Еленой Петровной котлеты. А что, дело житейское.

Ленкина мама задумчиво перелистывала записную книжку.

— Он при пятой больнице, этот морг. Сейчас-ка я… Людмилу Андреевну, пожалуйста. Люсенька? Мне просто интересно. У тебя в морге знакомые есть? Регистратор? Слушай, узнай у него, там лежит такой Переплетников? Геннадий Васильевич? Записала? Да, и позвони мне. Нет, я дома. Да не мой знакомый. Потом расскажу.

— Ну, я пошла, — сказала Ленка, слезая со стула. Когда все дома, под руку лучше не попадаться.

Дни летом длинные, тягучие. Поехала к Сонечке Чеховой. Та вроде бы и обрадовалась, но все равно какая-то скучная. У мамы ее опять мигрень. Дошли до «Зоси», выпили там кофе. Посмотрели, как судно в порт заходит. С белыми шарами над палубной надстройкой. То ли «Королев», то ли «Гагарин». В общем, космонавт какой-то. Позвонили Луговскому, он сказал, что занят. Пирог печет. Еще побродили бессмысленно и расстались. Вот и шагает Ленка вечером мимо того же пивзавода.

Лидочка Мунтян пасет Джонсика. Джонсик рвется с поводка, кричит, что сейчас Шуре покажет, только отпустите. Шуре на это наплевать. Лидочка сидит на новой диете. Хорошая диета, эффективная, дороговатая, правда. Ленка точно знает по предыдущему опыту, сколько Лидочка продержится. Судя по ее горящему взгляду — уже недолго осталось.

— Лежит он там! — открыла дверь Ленкина мама.

— Кто лежит? — Ленка даже слегка отступила.

— Переплетников покойный. Вчера привезли. Я договорилась. Выдадут ей на руки. Она у меня старый костюм просит.

— Зачем костюм? — удивилась Ленка.

— Как зачем? Его там уже раздели.

…На улице ночь. Напротив, за забором киностудии, горят софиты. Идет ночная съемка. Там, наверное, Лидочка, которая вот-вот слезет с диеты. Она костюмером работает. Пахнет не столько морем, которое в пяти минутах ходьбы, сколько дрожжами с пивзавода. На детскую площадку перед домом приземляется летающая тарелка… Приземляется тарелка…

…Ленка спит. А может, и не спит, так, думает о чем-то, а слова все путаются и путаются. В проеме двери стоит белая фигура. Ленка вздрагивает, шире открывает сонные глаза, но фигура не исчезает. Стоит себе, колеблется, как занавеска под ветром.

— Я т-тебе, — бормочет Ленка. Нагибается, зажимает в руке тапочек и, спотыкаясь, совершенно сонная, надвигается на фигуру, размахивая тапочком. Сморгнула — а ее уже нет. Пропала. Только свет от софитов на полу квадратиком.

— Мама! — орет Ленка. — Мама! Привидение!

— …Большое спасибо твоей маме, — говорит Елена Петровна в телефонную трубку, — скажи ей, что все в порядке. Мне его вернули. И скажи ей, что я приду в следующий вторник, разморожу холодильники.

— Не надо мне! — бормочет Ленкина мама, методично двигаясь от холодильника к холодильнику и выдергивая вилки из розеток. Ничего мне не надо.

— Ну, забрали его, — говорит Ленка, — все в порядке. Что же ты волнуешься?

— А то, — решительно сказала Ленкина мама, — что ноги ее здесь не будет.

…Холодильники работают. Третий день уже. Выключенные. Коля Губерман говорит, что такое бывает. Если там возникают какие-то блуждающие токи. Ленке, правда, механизм этого феномена непонятен. Ну ладно, работают и работают. Все спокойно. Приходил в гости знакомый художник, говорил на знакомого журналиста, что тот стукач. Вероятно, и в самом деле, потому что журналист про того же художника говорил то же самое. Малый Бэлки Шкицкой сочинил стишок, и теперь всех обзванивает по телефону и всем его читает:

Уже весна пришла в Европу,
на чемоданы сел еврей.
Читатель ждет уж рифмы «жопа»
на вот, возьми ее скорей
Они, кажется, собираются отваливать. Звонила мама Катьки Сиренко и плакала. Она узнала, что у них там нет долларового счета. Закрыли. Здесь тоже у многих нет долларового счета, но притерпелись. Ничего не происходит — ни в этом мире, ни в сопредельных. Ленка сидит на кухне в запрещенной позе, поджав под себя ногу, и читает комсомольский журнал «Смена»:

«Дела земные плачевны. В момент скатывания Земли в предыдущий неузловой микроярус столетней цикличности произошло событие непредвиденное и роковое: были повреждены защитные, установленные высшими силами инфернобарьеры и психополя, в результате чего над территорией России в предохраняющем слое образовалась дыра, связующая земной мир с Миром Потусторонним. В Сверхпространственный тоннель, пробитый силами зла, хлынула материя Инферно. Сверхпространственный тоннель не закрыт, дыра расширяется. Несколько тысяч подвижников, пытающихся затянуть адскую воронку собственными психополями, противостоят Вселенскому злу. Все на Земле про…»

Ленка приподнимается, чтобы взять телефонную трубку.

— Ведь я же вам сказала, не волнуйтесь, — говорит в трубку Елена Петровна. — Я во вторник приду и холодильники разморожу. А вы только зря нервничаете…

ТРИНАДЦАТЫЙ ПОДСТАКАННИК

Город был пуст. Такие города часто видишь во сне: ни единого человека, лишь гонит ветер обрывки газет, и тень на углу, — не твоя тень, а просто так. И вот идет по нему Ленка, подняв воротник пальто, идет, перешагивая через трещины и выбоины, а навстречу — никого.

На самом деле вовсе не так. Потому что на вокзале теснота и неуют, и людей вроде полно, и поезд не опоздал, — просто знакомых лиц мало. Их и в городе мало.

Она отпросилась с работы, чтобы встретить Эдиту Бромберг. Отпустили ее с охотой, потому что на работе был один лишь старший преподаватель Нарбут, а он подозрительно часто заглядывал в деканат — раз пять, наверное. Что он там делал, в деканате, неизвестно, но возвращался довольный. На прошлой неделе в четверг он вот так же забежал в деканат и тоже был очень доволен, но, возвращаясь домой с работы, почему-то провалился в канализационный люк, и с тех пор левый ботинок у него перевязан веревкой. Старший преподаватель Нарбут тут ни при чем, он вообще человек хороший, а вот обувь у нас выпускают неважную… Так что Ленку он отпустил, потому что свидетелей надо убирать вовремя. И Ленка поехала себе на вокзал.

Доехала она как королева, в автобусе. Она бы в этот автобус не влезла, но, пока она штурмовала заднюю дверь, оттуда вывалился тоже очень довольный мужик с догом на поводке. Ленка, которая при виде собак теряла контроль над собой, тут же начала этого дога облизывать. Дог не возражал.

— Ах ты мой красавец, — ворковала Ленка. — Ах ты мой маленький…

Это был очень крупный дог. Его желтые глаза были на одном уровне с Ленкиными и глядели задумчиво.

— Господи! — с чувством сказал мужик, опираясь на холку дога. — Хоть один нормальный человек нашелся. Что они там, в автобусе, на меня кричали не понимаю!

Автобус был набит настолько, что туда вряд ли удалось бы затолкать пекинеса.

— Это же не люди, — сказала Ленка. — Это звери.

— А вам, девушка, в автобус надо? — оживленно спросил мужик.

— Было надо, — ответила Ленка.

Автобус не уезжал только потому, что из-за облепивших его людей не было видно колес.

— Момент, — сказал мужик. — Выдохните…

Он уткнул Ленке в спину растопыренную мозолистую пятерню и задал инициирующий толчок. Ленка выдохнула, оказавшись уже в автобусе. Мужик поддал ей под зад, утрамбовав хорошенько, и, пока двери закрывались долго и мучительно, все махал ей рукой и кричал:

— Счастливо доехать!

Так что она доехала. А у вокзала выходили все.

* * *
У поезда Москва — Одесса стояла Августа Леопольдовна с букетом алых роз.

— Думаешь, у кого она будет жить? — спросила она, брезгливо держа букет вниз головой. — Губерман со своей бандой эрудитов отплыл в Хайфу, он даже на интервью не поехал. Он так папе и сказал: «В гробу я видел это ваше интервью, когда тут сбывается мечта всей моей жизни. За счет спонсирующих организаций». У Сонечки Чеховой ремонт и разбитое сердце. А у меня все хорошо, правда, тараканов немножко много. Как ты думаешь, как она относится к тараканам?

— Вряд ли положительно.

— В Америке тоже тараканы есть. Я читала. Ты, кстати, чем кота кормишь?

— Мясом, — мрачно ответила Ленка. Кот держал в страхе всю семью.

— А я своего приучаю к тараканам. Ловлю, убиваю и даю. Только он почему-то их плохо ест. А ты на выставке коллекции Кнобеля была?

— Еще нет.

— Басанец отличный. Нечеловеческий просто Басанец. А вон и Эдиточка!

Эдиточка, разминая затекшие американские ноги, высовывалась из тамбура. На ней была очень добротная черная кожаная куртка. Предусмотрительно взятую запасную украли еще в Шереметьево.

— Эдиточка! — кричала Августа, вернув розы в исходное положение. Эдиточка! Как хорошо, что ты еще не была на выставке Кнобеля!

* * *
— Выпей еще вот этой наливки, — говорит Сонечка Чехова, подливая Ленке в стакан. — Это особенно хорошая наливка. Вот ты мне, Эда, скажи, — это уже к Бромберг, — что нужно в Америку брать? Казаны с собой нужно брать? Сковородки?

— Ну, если вам так дорога именно эта сковородка… — растерянно отвечает Эдита. Она уже полностью американизировалась, и ход мыслей Сонечки Чеховой ей несколько чужд.

— Подстаканники? Там есть подстаканники?

— Есть, наверное. Вообще-то я не прочь купить здесь пару хороших подстаканников.

— Вот видишь, — говорит Августа, поворачиваясь к Сонечке Чеховой. Ее артистические седины растрепались и стоят слегка дыбом. — Там нет подстаканников. Сходила бы ты на выставку Кнобеля, Сонечка! Там такой Басанец!

— Простите, — говорит мама Сонечки Чеховой глубоким интеллигентным голосом. — А английский учить надо?

Эдита смотрит на нее и икает. Потом неуверенно кивает.

— А насколько надо?

— Что значит насколько? — неожиданно взрывается Августа. — Вы понимаете, о чем вы говорите?

На столе Сонечкина наливка, икра из синих и гусь. Ленке уже дурно.

— Я хотела бы купить что-нибудь, — объясняет Эдита. — В новую квартиру. Картину с Одессой, или что-нибудь из металла. Медный чайник, например.

— Ты слышишь! — громким шепотом говорит мама Сонечки Чеховой. — У нее уже квартира!

— Ничего не покупай, — говорит Августа и решительным жестом придвигает тарелку поближе, — пока не увидишь Басанца.

* * *
Кафедра. Электронная почта. В Бостонский университет. От профессора Урицкого.

«Дорогой сын! Советую тебе обратить большое внимание на те научные проблемы, название которых я выделил курсивом. Зайди в библиотеку Бостонского университета, я думаю, что ты сможешь подобрать себе какую-нибудь литературу. Библиотека, говорят, там неплохая. Я послал тебе список профессоров, с которыми можно наладить контакты. Ты спрашиваешь, здороваться ли тебе с доктором Брауном. Обязательно поздоровайся, но руку пожимать не надо, не знаю, есть ли у них такой обычай. С профессором Дукером тоже обязательно поздоровайся. Я пришлю тебе со следующей электронной почтой разработки твоей диссертационной темы, обязательно покажи это профессору Цукеру, после того как ты с ним поздороваешься. Если возникнут затруднения, сообщи немедленно. На е-мэйле всегда есть дежурный. Твой папа».

— Ты видела это? — раздраженно говорит старший преподаватель Нарбут. Он в девять утра приходит ко мне на лекцию и спрашивает, отправили ли е-мэйл его сыну. Я говорю, нет еще. И тогда он начинает топать ногами и кричать: «Какая безответственность!». Я вынужден был пойти в деканат, немного развеяться.

— Нет, вот ты мне скажи, — задумчиво говорит доцент Антонов-Овсеенко. — Бронштейн с соседней кафедры, лысый такой, знаешь? Так вот, он уже в Мексике. Как он умудрился, ты мне скажи? И Каплан, говорят, собирается. Я к нему подошел, говорю: «Как ты это устроил?» — а он нагло глядит мне в глаза и усмехается.

— Да ладно, не расстраивайся, — говорит Нарбут, — почитай лучше Макиавелли. «О действиях всех людей, а особенно государей, с которых в суде не спросишь, заключают по результату». Стоит ли ходить в деканат? В шкафу тоже кое-что есть.

* * *
В оперном театре идет «Наталка-Полтавка». Собственно говоря, это еще не самое страшное. И вообще, приятно попасть в театр — освещенный, золоченый, уютный — с улицы, где туман и слякоть. Эдите, может, до этой Наталки дела и нет, но ей хочется сфотографировать театр, желательно ближе к потолку. Вообще-то она в свободное время занималась художественной фотографией и уже заделала целую серию снимков — бетонные стены с потеками плесени. Ленка никогда не думала, что у плесени может быть такая богатая цветовая гамма. Но золото и мрамор на кодаковской пленке тоже хорошо смотрятся.

Эдита в шикарных кожаных туфлях и той, не украденной, кожаной куртке, снимает ее, преображается и предстает волшебным образом в вечернем платье. В театр принято, оказывается, ходить в вечернем платье, и желательно — в черном. Ленка тоже в черном, но локти слегка просвечивают. Откуда-то снизу доносятся нестройные звуки музыкальных инструментов — каждый по отдельности. А Эдита все лезет наверх, к служебному входу, еще и фотоаппарат достает.

— Я тебя умоляю, — шепчет Ленка, карабкаясь за ней, — нас сейчас выгонят…

— Как это выгонят? — возмущается Эдита, беря аппарат наизготовку. Тут же нигде не написано, что снимать нельзя!

— Ну и что, что не написано, — ноет Ленка. — Они так тебе и скажут… Слезай.

— Вы тут всего боитесь, — укоризненно говорит Эдита и щелкает аппаратом. — Вам все время кажется, что вас отовсюду выгонят. А от этого возникают комплексы.

— Эй вы, оборзели, что ли! — кричит толстая тетка в галунах, выскакивая откуда-то из стены. — А ну слезайте оттуда немедленно! Не видите, что написано «Служебный вход»?

— Пошли отсюда, — бормочет Эдита. — Безумная она какая-то…

* * *
— Что ты ей подаришь? — шепотом говорит Августа.

— Подстаканник.

Они бродят по художественному салону. В Америке вещи ручной выделки ценятся дорого, а у нас — нет, потому что наше богатство — это люди, и у всех, как правило, по две руки. За окном салона свистит ветер и мечутся по смутному небу голые ветви. Так уютно сидеть у кого-нибудь в гостях, вдвойне уютно, потому что знаешь: скоро придется уходить и брести по темному городу навстречу таким же перепуганным пешеходам. Так уютно ходить по салону, и выбирать, и прицениваться, точно есть у тебя роскошная квартира, где хорошо бы повесить над камином вот эту картину… даже если это и не Басанец.

— Зачем ей подстаканник? Они там что, чай пьют?

— Это рашен экзотик. У нее уже есть двенадцать штук. Она ищет тринадцатый.

— Зачем тринадцать? — пугается Августа.

— Для ровного счета, может, — неуверенно говорит Ленка.

Эдита выбирает зеленый плоский натюрморт, такой же унылый и голый, как сумерки за окном.

— Может, это и неплохо, — недовольно говорит Августа, — но на этой улице еще два салона.

— Нет, — говорит Эдита, у которой от обилия предметов искусства слегка закружилась голова, — мы лучше погуляем.

И они гуляют. Они идут мимо облупившихся заборов с очень красивыми пятнами плесени, мимо чугунных оград, мимо пустых покосившихся скамеек. Они идут по бульвару, где у ворот пустых санаториев плывут желтые мутные фонари. Они идут вдоль трамвайной колеи, и их не обгоняет ни один трамвай. Мимо задернутых штор в окнах первых этажей, за которыми светятся телевизоры, и своя жизнь длится, и сидят за столом гости и хозяева. Они идут мимо дома, где раньше была мастерская художника Осика Островского, и мимо подвала, где раньше была мастерская художника Люсика Дульфана. С моря наплывают все новые волны тумана, и гудит ревун, и брусчатка под ногами отражает рассеянный свет уличных фонарей. Не существует на свете никакого Нью-Йорка и никакой Австралии — и никогда не было, а люди просто деваются куда-то, растворяются в тягучем тумане.

* * *
— Как вам не стыдно, Лена! — говорит профессор Урицкий. — Вы же знаете, как я жду электронной почты. Куда вы ее дели?

— Я все отнесла к вам на кафедру, — объясняет Ленка. Вчера она засиделась у Сонечки Чеховой, и голова у нее слегка трещит. — Три дня назад.

— На кафедре у нас уже неделю никого нет. Может, лаборантка случайно забежала. А вы дали ей такой ценный материал, вместо того чтобы передать его лично мне в руки. Я в деканат буду жаловаться.

— Да что вы, профессор, — любезно говорит доцент Нарбут. — Ну при чем тут она! Это я ей велел. Занеси, говорю, на кафедру, профессор там волнуется, что его мальчик в Бостоне двух слов связать не может. Она и побежала.

— Причем тут мальчик? — говорит профессор Урицкий смущенно. — Это деловая переписка. Ну, пойду узнаю, может, лаборантка пришла.

— Неглупый все-таки мужик был этот Макиавелли, — говорит преподаватель Нарбут, обращаясь уже к Ленке. — Может, сходишь со мной в деканат? И чего он пугает, там сплошь мои люди сидят…

* * *
— Скажите, это под гжель? — спрашивает Августа, глядя на синие с белым глазированные колокольчики.

— Это надгжель, — высокомерно отвечает художница. — Уникальное изделие. Только в Штаты у меня несколько тысяч ушло.

— Может, поищем что-то без древнерусской символики, — сомневается Августа. Они проходят дальше. Мимо прислоненных к парапету картин, изображающих почему-то отдельные части тела, и мимо прислоненных к мокрому платану чудовищных морских пейзажей.

— Ничего я тут не вижу, ну ничего! — драматическим шепотом говорит Августа.

— Да ладно, — отвечает Ленка. — Может, пойдем кофе выпьем?

Голова кружится от всех этих разноцветных полотен, с которых глядят лица без глаз или глаза без лиц. Гораздо приятнее смотреть в перспективу, на серый мерцающий порт, на маяк, где работает один Ленкин знакомый поэт (меряет температуру воздуха) и один знакомый философ (меряет температуру воды). Белый теплоход медленно отваливает от причала.

— На Хайфу пошел, — объясняет Августа. — Я на Пасху хочу. В Иерусалим. Там, знаешь, есть такая церковь, и раз в году — как раз на Пасху — у священника в руке сама собой свеча зажигается. Я по телевизору видела.

— Что вдруг? — рассеянно спрашивает Ленка.

— Ну, они все, конечно, говорят, что это чудо, — с превосходством в голосе объясняет Августа. — Что Бог раз в году снисходит и насылает небесный огонь. Ну, это вряд ли. Всему должно быть свое научное объяснение. Ты понимаешь, там просто очень намолено.

— Чего?

— Намолено. Там уже знаешь какая энергетика! Все так и трещит.

— Слушай, — говорит Ленка, — и это, по-твоему, научное объяснение? Ну ее, свечу. Пойдем лучше в «Зосю».

Около «Зоси» они натыкаются на поэта Добролюбова.

— Слушай, — говорит он Ленке жалобно, — ты мне можешь вынести чашку кофе?

— А у тебя что, денег нет? — мрачно спрашивает Ленка.

— Деньги есть. Но я не могу туда ходить. Мне тяжело. Я туда ходил с Вероникой Ромуальдовной. Ну, ты ее знаешь, она нам лекции читала. Замечательная была женщина, девяносто ей должно было вот-вот стукнуть, а ум такой ясный… А с тех пор, как она умерла, я как иду мимо «Зоси», у меня сердце так схватывает… Она-то от сердца умерла. А кофе здорово хочется.

— Ну постой у двери, я тебе вынесу, — лояльно говорит Ленка.

— Слушай, — шепчет Августа, — у тебя все знакомые ненормальные?

Ленка смотрит на ее стоптанные мужские туфли, на криво застегнутую кофту, на очки с цепочкой.

— Все, — честно отвечает она.

* * *
— Вот хорошо, что ты зашла, — говорит старший преподаватель Нарбут. А то я все сижу и сижу один, даже этот дурачок Урицкий куда-то делся со своей электронной почтой. Ты чего такая синяя?

— Басанца смотрела, — уныло объясняет Ленка.

— Нашла что смотреть. У нас тут тоже сплошной басанец. Не топят уже третий день. Давай согреемся, а?

— Я — чаем, — говорит Ленка, вожделенно глядя на замызганную бурую колбу на раскаленной плитке. — Холодно что-то очень.

— Да я тебе в чай плесну. Коктейль знаешь какой получится? «Чайная роза».

— Ну плесни, — соглашается Ленка, потому что от старшего преподавателя Нарбута так просто не отделаешься. Он человек коммуникабельный. Старший преподаватель Нарбут извлек из сейфа темную склянку с притертой пробкой и щедрой рукой плеснул Ленке в чашку. Себе он тоже налил в чашку, но без чая решил обойтись. Усевшись на заваленный бумагами стол, он задумчиво сказал:

— Рассказ я твой читал. Хороший рассказ. «Он открыл газету, и его глаза упали на заголовок». Ты что в виду имела?

— О Господи! — в ужасе застонала Ленка.

Она нервно уткнула нос в чашку и замерла. Разогретый спирт возгонялся как положено, но запах был резкий, непривычный. Не такой какой-то запах.

— Ты что мне налил? — закричала она. — Ты что налил, террорист проклятый?

Старший преподаватель Нарбут поглядел на пузырек, заглянул в сейф и заорал:

— Поставь! Поставь скорее!

— Так что же это было? — говорит Ленка.

— Пропилен. Изопропиловый спирт. Дисковод я им чистил.

Пропилен, надо сказать, тот еще яд. Ленка выплеснула чашку в раковину, а вслед за ней Нарбут нервно вытряхнул содержимое своего сосуда.

— А я бы его выпил, — сокрушенно бормотал Нарбут. — Раз — и выпил. Ну и нюх же у тебя!

— Глаза у него упали, — пробурчала Ленка, успокоившись. — Подумаешь… У нас в студии один еще лучше написал: «Собака заметила факт появления ружья»…

* * *
— Да чего ты ревешь? — спрашивает Ленка. — Ты же в Америку едешь. Там знаешь как хорошо!

— Наверное, хорошо, — растерянно говорит Эдита.

Она привыкнет. Через неделю она опять научится говорить по-английски и вспомнит про свой любимый китайский ресторанчик, где ее знают и не спрашивая подают на стол то, что ей нравится. Она повесит картину над камином, а из подстаканников сделает какую-нибудь инсталляцию. В Америке теперь в ходу инсталляции. У нее даже почти ничего не украдут в Шереметьево на обратном пути…

Рядом, у соседнего вагона, кого-то провожают эрудиты. Они набились такой толпой, что даже непонятно, кто из них уезжает.

Поезд медленно трогается. Он идет в холодную Москву, но на самом деле дальше, гораздо дальше, куда никакие поезда не ходят. Эдита все машет и машет за треснувшим стеклом.

— Ну пошли, что ли… — говорит Августа. Они доходят до троллейбусной остановки. Толпа облепила троллейбус, и кто-то уже повис на тросах.

— Раз я не еду, никто не поедет! — орет он.

— Мужчина, умоляю, сойдите с колеса, — говорит водитель еще одному боевику.

— Не сойду, — отвечает растерзанный пассажир. — Я устал. Я хочу умереть. Если мы не можем ездить как люди, лучше смерть. Поезжайте!

— Знаешь что? — говорит Ленка. — Пойдем-ка мы пешком.

И они идут пешком.

ДИЕТА ЛИДОЧКИ МУНТЯН

— Нет, ты посмотри, — Лидочка стиснула зубы, втянула живот, но, вдохнув, расслабившись, и поглядев на деления портновского метра, сокрушенно сказала:

— Ещеполтора.

— Два, — сказала беспощадная Ленка, у которой была хорошая память.

— О, Господи! — Лидочка завела глаза к небу, потом опять опустила их, одним махом озирая талию и бедра, — какая разница, полтора или два. Главное, они уже есть.

— Ты Софочкину диету пробовала? — деловито спрашивает Ленка.

— Это какой? Софки Кнобель, что ли? Жидкий суп и после пяти не есть? Еще зимой. Фигня.

— Да нет. Не Кнобель. Ротару.

— Пробовала. Эта тоже не пошла.

— Еще бы ей пойти, — ехидно говорит Ленка, — ты же когда на Привозе творог искала, весь молочный ряд по щепотке объела.

— Творог, — сухо сказал Лидочка, — должен соответствовать определенным требованиям. Во-первых, он должен быть свежим. Во-вторых — рассыпчатым. В третьих — не кислым. И главное — кувшинным.

— Ты же у каждой торговки пробовала. Подряд. И кислый и не кислый. Вот тебе твои сантиметры!

— Ладно, — говорит Лидочка, — оставим эту тему.

— Погляди, — примирительно говорит Ленка, — может это подойдет? Я со столба отклеила.

Она сосредоточенно роется в сумочке.

— Это? «Заработал деньги — спрячь их!» Нет, это не то. Это реклама коммерческого банка. А это — распродажа со скидкой. Это для Мулярчик, она просила. «Молодому серебристому пуделю требуется консультация психоаналитика»… Это я просто так отклеила, ради интереса. Ага, вот!

В руках у нее шуршит потрепанная бумажка, на которой крупными буквами написано: ВСЕМ ХУДЕТЬ! и ниже: «Коррекция фигуры в любую сторону».

— А, — со знанием дела кивает Лидочка. — Этих я знаю. Шарлатаны. Тут я недавно встречаю Лошадь, выступает этак гордо по направлению к морвокзалу, а у нее на груди значок «Хочешь похудеть, спроси меня как». А Лошадь, стервоза, сколько ни жрет, все свои шестьдесят имеет.

— Не в коня корм, — подтверждает Ленка.

— Так за что она тридцать зеленых ежемесячно получает, спрашивается? Я и говорю — шарлатанство.

— Ты тоже можешь заработать, — предлагает Ленка.

— На этих шарлатанах? Интересно, как?

— Приди в их контору в таком значке и пусть тебе ежемесячно платят тридцатку, чтобы ты его больше не носила.

— Ну тебя! — обижается Лидочка. — Ты бы лучше пошла, Джонсика вывела. А я пока овсянку запарю. С медом и орехами.

— Какая-то странная у тебя диета, — сомневается Ленка.

— Это диета Татьяны Васильевны. Для кожи. Бело-розовая кожа, густые волосы, блестящие глаза…

— Брось, — говорит Ленка, — ее такой мама родила.

— Это, — сурово отвечает Лидочка, — мы еще посмотрим.

— Так я пошла? — Ленка пристегивает поводок.

— Ладно. Только осторожней. Он с собаками очень нелюдимый.

Ленка уже движется к двери, но Лидочка окликает ее.

— А что с этим пуделем, как ты думаешь?

Ленка пожимает плечами.

— Понятия не имею. Может, эдипов комплекс, все такое…

— У пуделя?

— Ну…

— Слушай, оставь объявление. Я позвоню.

— Ты даже не ветеринар, — с укором говорит Ленка

— Может, там все дело как раз в диете. Диета у него неправильная. А я на этом деле собаку съела.

— Это, — сурово отвечает Ленка, — не лучшая рекомендация.

* * *
Ленка выходит во двор. Сухие астры залиты теплым красноватым светом, точно угасающие угли, тлеют в темной зелени толстые тяжелые майоры-цинтии, светятся ягоды на шиповнике. Шевелятся на сухой траве тени от акаций — то зеленые, то лиловые, то синие.

Джонсик задирает лапку.

Серая кошка, выглядывая из зарослей, смотрит на него с брезгливым любопытством.

— Это — ваша собака? — раздается грозный голос.

Ленка подпрыгивает.

Серой кошки больше нет, но из-за кустов выглядывает мрачное лицо дворника.

— Ну, — осторожно отвечает Ленка, — более ли менее.

Дворник лениво озирает серую бородатую мордочку, потом всю жалкую фигуру Джонсика, который лениво машет хвостом-обрубком.

— Не претендую! — говорит он холодно и вновь скрывается в кустах.

* * *
— Не знаете, чем пигментные пятна на руках можно вывести? — спрашивает писательница Генриетта Мулярчик.

— А что? — удивляется Ленка.

— Они очень выдают возраст.

Ленка смотрит на ее узловатые подагрческие пальцы, пальцы восьмидесятилетней особы, на жесткие, деформированные ногти.

— Ну, если только в этом дело, тогда простоквашей, — говорит она.

— Нет, — Генриетта Мулярчик задумчиво смотрит в пространство. — Не только в этом. Мне нужно перескочить с пятидесятого на сорок шестой.

— Автобус? — тупо спрашивает Ленка.

— Нет. Размер. Я уже нашла свое содержание, теперь ищу формы. Раздобыла диету. Великолепную диету. Жокейскую.

— Надеюсь, не для чистокровных скакунов? — спрашивает Ленка.

Но Генриетта не понимает иронии. Она вообще не понимает иронии, потому что писатели — существа, лишенные чувства юмора. Даже юмористы.

— За две недели полностью перестраиваешь свой обмен, — объясняет она. — Полностью. Шлаки выводятся, жиры выводятся, углеводы выводятся.

«А тараканы?» — думает Ленка.

Но вслух говорит:

— Поделитесь.

Сначала Генриетта Мулярчик мнется, потому что если выдать такое замечательное ноу хау, все сядут на ту же диету, и чем она будет в лучшую сторону отличаться от других? Но потом, видимо, здраво решает, что из ста волонтеров, приступивших к добровольной пытке голоданием, доводит дело до конца максимум один.

— Значит так, — деловито говорит она. — Соли не есть, сахару не есть, алкоголя не пить. Кофе пить, но без сахара. Но много. Он жидкость из организма выводит.

— Как мочегонное? — деловито спрашивает Ленка.

— Ну да, — смущается Генриетта, — вроде того… Потом: в первый день с утра сырое яйцо и две тертых моркови, на обед сто грамм твердого сыра и пастернак…

— Погодите-погодите, я запишу, — торопится Ленка, — пастернак… А петрушку можно?

— Как альтернатива — да. Но только как альтернатива.

— А сельдерей и пастернак — не одно и то же?

— Лена, — говорит писательница Мулярчик, — я тебе удивляюсь.

* * *
— Ну, что? — говорит Лидочка Мунтян. — Пошли?

— Куда — пошли? — настораживается Ленка.

— Как, куда? — в свою очередь удивляется Лидочка. — Затовариваться. Пастернак нужен или нет? Ну и по мелочам — капуста, морковка…

— Люди подумают, ты кроликов разводить собралась.

— Пусть люди посмотрят на меня через две недели, — угрожающе говорит Лидочка. — Рыбу я уже купила. В консервах, но ничего, сойдет. Странная, правда, надпись на этой банке. Не знаешь, это что за штука такая?

— Какая?

— Вот… — Лидочка надевает очки, клюет носом. — Ку-ку, Мария.

— Чего?

— Ку-ку, Мария. Может, это они в честь фильма… мексиканцы, знаешь?

— Дай-ка, — Ленка, в свою очередь вглядывается в надпись на этикетке. — Кукумария… Это, мать, и не рыба вовсе. Это морской огурец.

— Надо же, — удивляется Лидочка. — А на ценнике было написано «Рыба». Во дают! Поголовная безграмотность… Ну ладно, сойдет как альтернатива.

— Послушай, — вдруг говорит Ленка, — а что с пуделем?

— С каким пуделем? — удивляется Лидочка.

— Ну, с тем, закомплексованным.

— А! — небрежно отвечает Лидочка. — Ничего особенного. Он у них сжевал занавески. Я же говорю, все дело в неправильном питании.

На Привозе от красок и запахов кружится голова. Лежат на прилавках лиловые баклажаны, пухлые, как молочные поросята; помидоры вспыхивают адским пламенем, плавают в бочках с рассолом разбухшие, как утопленники, огурцы. Пастернака нет.

— Это они нарочно, — мрачно говорит Лидочка.

— Как же, — Ленке от толкотни и криков уже дурно, — интриги мирового масштаба! А это не оно?

— Нет, — Лидочка, прищурившись и шевеля кончиком носа, оглядывает зеленые хвостики, — это петрушка.

— А может…

— Только как альтернатива.

— А вот?

— Да, — у Лидочки в глазах загорается охотничий азарт, — это он!

— Пастернак нужен? — сладким голосом говорит женщина за прилавком. Отдаю по пять.

— Это почему так дорого? — возмущается Лидочка.

Та внимательно смотрит ей в глаза.

— Потому что вы его и за пять возьмете. Он вам для диеты нужен, веско говорит она. — А то я не знаю.

— Что ж… — вздыхает Лидочка, отсчитывая деньги.

Взгляд торговки опускается ниже, охватывая внушительные формы Лидочки, нависающие над прилавком.

— Послушайте, — понизив голос до конфиденциального шепота, произносит она, — и вам это надо?

* * *
Вечер плывет над городом, темный и загадочный, как рыба кукумария. Шевелятся на асфальте бархатные тени, бродят в сумраке счастливые влюбленные, и Джонсик уже пристроился поднять ножку на фонарный столбик, а это и не столб вовсе, а слившаяся в объятиях парочка.

— Фу! — строго говорит Лидочка и дергает за поводок.

Парень отрывается от девушки и обиженно спрашивает:

— Это вы в каком смысле?

Вьется над городом вечер и плавно переливается в ночь, и дрожит одинокая тень на бледной занавеске, и ворочается в постели Генриетта Мулярчик, и кажется ей, что ночь бледнеет и золотится, и наполняется странной призрачной жизнью. Где-то в лазури плавают, отсвечивая золотом, снегом и розами величавые рубенсовские женщины, бедра их, как снопы пшеницы, груди — точно молочные ягнята, волосы — точно шкурка лисы. И замирает дыхание у алчных мужчин, и с тоской поднимают они глаза к небу, и плачут по недостижимому зефирному идеалу.

И созревают в садах яблони, и густеют медовые соты, и льется красное вино, и ветер лениво пробегает по тучным пажитям…

Но Генриетты Мулярчик там нет.

Ах, Боже мой, нет ее и там, где в ослепительном лазерном сиянии движутся средь металла и стекла женщины с ногами, как поршни, с черными порочными глазами и острыми сосками, женщины, угловатые, как стрекозы, женщины в слюдяных шуршащих платьях — и просвечивает сквозь ткань длинное, бесплотное, изогнутое тело.

И вспыхивает магний, и пенится шампанское, и смеется юный красавец с походкой жиголо и бархатными ресницами…

Ах, нету и там Генриетты Мулярчик, а витает она в той жестокой стране, где есть лишь туманная глубина зеркала, в которую страшно заглянуть, и шляпка с ленточкой, купленная на распродаже, и масляные глаза поэта Добролюбова, которые смотрят не на нее.

Но уже несет ее на своих спасительных волнах бессолевая диета, благоухая черным кофе без сахара и твердым сыром, и выбросит ее на благословенный берег — лазурный берег, где белые яхты качаются в заливе, и бьется о борта их зеленая вода, и соленый ветер нежно треплет твои волосы, не спрашивая, сколько тебе лет и много ли ты весишь, и уже стремительно несется к берегу легкий катер, и юный капитан в белом блейзере стоит на полубаке, и на лице у него мука ожидания постепенно сменяется восторгом, и легко взбежит по трапу стройная красавица, которая знать ничего не знает о старческих пигментых пятнах…

Всходит красная луна над морем, и сгорают в небе метеориты, и цикады трепещут в населенной ночи, и плывет во тьме Генриетта Мулярчик со слабой улыбкой на невидимом лице.

* * *
— Ты что это, — в ужасе спрашивает Ленка, — с ума сошла?

Лидочка широким жестом вываливает на стол копченую курицу со стройными, загорелыми ногами, брынзу со слезой, румяные девственно-пушистые персики и белый теплый хлеб.

— Хватит с меня! — при этом приговаривает она. — Я не живу! Я даже не существую! Погляди, что у меня в холодильнике! У меня в холодильнике только свет!

— Так я и думала! — говорит Ленка. — Ты просто не выдержала! Сдалась! Бежишь от трудностей! Тебе надо, чтобы ни вот на столько усилий, чтобы все само собой шло! Ты хочешь сама собой, спонтанно похудеть на десять килограмм!

— Ну и что? — холодно отвечает Лидочка. — Это нормально. Это так по-человечески.

— Человек тем и отличается от животного, что может идти против своей природы, — назидательно говорит Ленка. — Жрать хочет, а терпит… Давится желудочным соком. Вон, посмотри на Генриетту Мулярчик! Какая сила духа! Три недели! Сорок шестой размер! Где складка на животе? Где пигментные пятна?

— Допрыгалась твоя Генриетта Мулярчик! — замогильным голосом произнесла Людочка. — Доигралась!

— Господи! — ужасается Ленка. — Да что с ней стряслось?

— А то… насильник в лифте напал на твою Мулярчик!

— Да ты что?

— И очень просто! Она идет, затянулась на радостях, стройная, задом крутит, со спины и сорока не дашь. Вот он и как прыгнет! Она в кабинку, он — за ней! Рот ей, значит, зажал, а другой лапой поганой по груди шарит!

— Вот это да! А она что?

— А что? Она от страха ему челюсть свою вставную в ладонь и выплюнула. Он заорал нечеловеческим голосом и убежал. А Генриетта плачет. Челюсть, говорит, жалко. Он ее чисто машинально с собой унес.

— Того ли она хотела? — опечалилась Ленка.

— Как знать, — говорит Лидочка. — Как знать. Если ты принимаешь решение, принимай и последствия. Это, милая моя, и есть настоящее мужество. Ладно, садись, пока кофе не остыл. Тебе со сливками?

— Валяй, — говорит Ленка. — И с сахаром.

ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ

— Передайте доктору Сокольской, что я могу уступить ей своего первого жениха, — небрежно говорит Генриетта Мулярчик Ленкиной маме, — я уже вышла замуж в этом месяце.

Генриетта Мулярчик — писательница. То есть, настоящая писательница, потому что она периодически звонит, причем обязательно из гостей, в какие-то газеты (то ли «Вечерний Юг», то ли «Утренняя Одесса», Ленка точно не помнит) и обязательно начинает так: «Здравствуйте, с вами говорит ваш автор». Генриетта любит рекламу. Что совершенно естественно для зрелой кокетливой женщины семидесяти лет.

Вообще-то, доктору Сокольской лишний жених, может, и не помешал бы, но пока у нее и так хватает неприятностей с детьми и внуками.

— Ну, я пошла, — говорит социально отомщенная Генриетта, — а то мой Веничка не любит, когда я надолго оставляю его одного.

— Помню, я тоже была молодой, — задумчиво говорит Ленкина мама, — куда все делось… Лена, ты идешь с нами? Или так и будешь сидеть дома до седых волос?

Они идут к Губерманам. Ленка бы с удовольствием досидела дома до седых волос — она набрела в психиатрическом справочнике на красивое слово «аутизм» и решила, что это относится как раз к ней. Еще там было что-то про астенический синдром, но эта золотая жила, как понимает Ленка, уже исчерпана.

Впрочем спокойно досидеть до седых волос Ленке не удается. Сначала звонит знакомый психиатр и жалуется на своего пациента, потом — пациент этого психиатра и жалуется на врача — ну, с этими Ленка быстро разделывается, но потом звонит поэт Добролюбов, у которого что-то там не ладится с новым романом. То ли он пытается скрестить в нем христианство с исламом, то ли иудаизм с индуизмом — никому в мире это пока не удавалось, поэту Добролюбову тоже не удается. Он уже сократил роман до размеров повести и теперь пытается придать произведению дополнительную выразительность.

— Слушай, — говорит он, — как называются собаки с такими длинными мордами, голые, знаешь?

— Таксы?

— Нет, — досадливо отвечает поэт Добролюбов, — про такс я и сам знаю. Ну знаешь, у них еще глаза раскосые, как у лысых китайцев…

— Бультерьер, может?

— Во! Буль! Как ты думаешь, ему ошейник может морду натереть?

— Может, если хозяин придурок, — говорит Ленка. — А зачем тебе буль?

— В повесть вставить. Ты понимаешь, там у меня должна действовать собака как персонификация темных сил. Мировое зло, понимаешь? Мой тесть приводит ее домой, и тут же у всех начинаются жуткие неприятности.

— Слушай, — говорит Ленка, — оставил бы ты собаку в покое. Почему вы все пишете о том, чего не знаете?

Поэт Добролюбов обижается. Но не смертельно, потому что переключается на полный, но сумбурный анализ политической ситуации в северном полушарии.

В конце концов он выдыхается, и Ленка вновь берется за психиатрический справочник.

Поначалу читать его было увлекательно, но на восьмом синдроме Ленка с ужасом обнаруживает, что у нее нет ни одного здорового знакомого. Она уже нашла типичный пример дисморфофобии, два отличных маниакально-депрессивных психоза и несколько ярких случаев копролалии. А уж о мании величия и говорить нечего, — думает Ленка, лихорадочно перебирая своих друзей-приятелей. Да что там друзья — с дальними знакомыми тоже далеко не все в порядке — вот двоюродную кузину Норочку пришлось лечить от депрессии и комплекса неполноценности, после того как их проездом из Парижа в Мелитополь навестила американская тетя-миллионерша. А Белозерская-Члек, потомственная дворянка в первом поколении, уже лет десять держит свою маму в сумасшедшем доме и так и говорит про нее: «Эта сумасшедшая психопатка».

Родители вернулись из гостей рано. Они уже достигли того золотого возраста, когда люди начинают понимать, что всюду хорошо, а дома лучше, хотя эта нехитрая истина вбивается в головы чуть не с самого рождения.

— Читаешь? Хорошо, — одобрительно говорит Ленкин папа. — И чем же ты больна?

— Всем, по-моему, — Ленка загибает пальцы и начинает перечислять страдания в алфавитном порядке.

— Типичный синдром третьего курса, — говорит папа, — ничего, пройдет.

— А у нас в роду были сумасшедшие? — интересуется Ленка.

— Сколько угодно, — с гордостью говорит папа, — это по линии Срулевичей. Все Бромштромы отличались хорошим цветом лица, а все Срулевичи были сумасшедшими. Да вот хотя бы тетя твоя — она к телефону в коммуналке там, знаешь, на стенке такие телефоны — выходила с папиросой в зубах, но голая. Прекрасный математик была, кстати. Доктор наук. Ты, похоже, в нее удалась. Больше-то у нас в роду ни у кого математических способностей нет.

— Ну, у мамы есть, — защищается Ленка.

— Ты про маму не говори, — почему-то вдруг обиделся папа, — у нее дедушка под себя чистый лист бумаги подкладывал, когда садился — заразиться боялся.

— Чем заразиться? — с интересом спрашивает Ленка.

— Туберкулезом.

— Все ты, Муня, выдумываешь, — в свою очередь обиделась мама. — Не бумагу, а газету. И не туберкулезом, а холерой.

— И где была холера, — ядовито осведомляется папа, — в Мелитополе?

— Нет, в Индии. Но у них в институте работал индус. Или нет, то был китаец. И уже не в Мелитополе, а в Красноярске. Это когда бабушка на тифозную вошь села.

— Так что у тебя есть все шансы, Лена, — бодро говорит папа, — выше голову!

— Вы меня совсем запутали, — устало говорит Ленка. Она уже несколько одурела от этого болезненного бреда и теперь пытается выяснить, чем же, все-таки, у Губерманов кормили. Но папу уже трудно остановить.

— Из всех Срулевичей, — задумчиво говорит он, — нормальный только молодой Срулевич. Хорошей мальчик, кстати. И как раз немногим старше тебя, Лена.

— О чем ты говоришь, Муня, — неожиданно взрывается мама, — это молодой Срулевич нормальный? Он такой же нормальный, как мой дедушка. Нормальный человек не ставит мочевой пузырь в холодильник.

— Он писал диссертацию, — защищается папа. — Ему этот пузырь был нужен для патогистологии.

— Ах, для патогистологии…

Оба раздраженно умолкают. Вообще-то, мочевой пузырь в холодильнике вещь не слишком запредельная. Ленка держала там мотыль — рыбок кормить. Пока папа не полез как-то в холодильник перехватить чего-нибудь до обеда и не набрел на красную шевелящуюся массу. Теперь Ленка держит мотыль в сортирном бачке. Там проточная вода, и мотылю хорошо. Папа пока об этом не знает.

Ленка ставит на полку психиатрический справочник и берется за Грофа. Тоже ничего.

— А цветом лица ты все-таки в Бромштромов пошла, — задумчиво бормочет папа.

Все любят читать психиатрические справочники — они по своей популярности не уступают детективам. И не потому, что приятно ставить диагнозы своим друзьям и знакомым (а ведь, действительно, приятно!), а потому, что в одной из этих скучных и страшных книжек, одетых в безликие переплеты цвета присутственных мест, мы надеемся набрести на одну-единственную болезнь — свою болезнь. И совпадут симптомы, и мы поймем, почему нам бывает так плохо и страшно, почему не спится ночью, а по утрам невозможно продрать глаза, почему мы не в ладу с миром, или мир не в ладах с нами. А раз есть болезнь, то ведь должно существовать какое-то лечение. Аутотренинг там, или психотерапия. Вам хорошо… Вы расслаблены… Ваши руки теплые и тяжелые. Особенно правая. Да и левая тоже… Туда же… Вам уже лучше, говорю я — вы завтра проснетесь и это уже будет другой, лучший мир — нет, я не в этом смысле… Просто вам уже гораздо лучше.

* * *
— Слушай, — говорит Лидочка Мунтян, — ты что в субботу делаешь?

— Не знаю еще, — осторожно говорит Ленка, — а что?

— Пошли со мной в психушку.

— Это еще зачем? — пугается Ленка. Нет, может, ей и есть что делать в психушке, но не так ведь, наскоком.

— Лошадь навещать. Вдвоем спокойнее как-то.

— Что с ней? Свихнулась?

— Не то чтобы свихнулась, — задумчиво говорит Лидочка, — а, ты понимаешь, странный случай. Сидит она в парикмахерской. Ресницы красит. Парикмахерша сзади стоит. Ножницами стрекочет. И тут, ты понимаешь, приходит в голову Лошади мысль — а что, если пока она вот так сидит, парикмахерша обойдет кресло и ножницами по горлу — раз. Ну, она сначала так эту мысль от себя отогнала, да еще внутренне похихикала, но ведь ей все хуже и хуже. Все она себе представляет, как приходит парикмахерша, обходит ее сзади, раскрывает эти ножницы и… А она ведь совсем беззащитная, Лошадь. Сидит, глаза закрыты, ресницы в краске, по уши в простыню закутана.

— И что?

— А ничего! Сорвала она с себя эту простыню и рванула из парикмахерской. Даже ресницы не смыла. Так и бежала по улице, как Фреди Крюггер.

— И, по-твоему, она ненормальная? — скептически интересуется Ленка. Вполне закономерная реакция. Мне, вон, парикмахерша однажды самой чуть ухо не отрезала.

— Да нет, это как раз в порядке вещей. Я их сама знаешь как боюсь… А только с тех пор начались у Лошади неприятности — как она выйдет на улицу, так ей плохо делается. Все ей, понимаешь, кажется, что кто-то подойдет сзади и пырнет ее ножном в спину. Ноги у нее, у бедной подкашиваются, в ушах шумит… Она теперь без мамы из дому не выходит.

— Вот это да! — восхищается Ленка. — Скованные одной цепью. Ладно, пошли, уговорила.

— Кстати, — неожиданно интересуется Лидочка, — ты Потрошилова давно видела?

— С убийства Улофа Пальме не видела, — отвечает Ленка.

— Что за политическая привязка?

— А он в запой ушел. Жалко, говорит, Улофа, хороший мужик был.

— Я его жене блузку толкнула, — говорит Лидочка. — Увидишь, скажи, пусть деньги отдаст.

— Да ты что, мать, — удивляется Ленка, — они же развелись.

— Давно?

— С убийства Улофа Пальме и развелись. Какие деньги, это ж год назад было!

— Как время летит! — удивляется Лидочка. — А мне казалось, это недавно было! Хотя нет, блузка-то была со стойкой, такие в этом году уже не носят. Еще кофе хочешь?

— Я бы поела чего-нибудь, — виновато говорит Ленка.

— Обойдешься, — отрезала Лидочка. — Я на диете.

У Лидочки орлиный нос, близко посаженные глаза и муж-художник. Держать в доме мужа-художника — все равно что афганскую борзую — престижно, но утомительно. Это не Ленка придумала — это в справочнике пород собак так написано. Отсюда и диеты. Лидочка неделями отказывает себе во всем, нагоняя вес за время кратких передышек. Жизнь у нее так и проходит — в борьбе и самоограничениях.

— Слушай, — говорит она, — ты святые письма получала?

Ленка уже привыкла к причудливому ходу Лидочкиных мыслей.

— Нет, только анонимные. И не я, а папа. «Не выступайте с отрицательным отзывом на защите диссертанта Иванчука 20 июня в 16.00 в большом актовом зале, банкета не будет, а то мы разделаемся, говорят, с вашей любимой доченькой».

— До чего ученые дошли! — возмущается Лидочка. — И кто писал? Диссертант этот?

— Нет, — говорит Ленка, — его тетя. Но подписано «Доброжелатель». Родители мне газовый баллончик дали, и еще гаечный ключ. Ржавый, но удобный. Так и хожу. А зачем тебе святые письма?

— Я их размножаю, — объясняет Лидочка. — Размножаю и рассылаю лучшим друзьям. А то, знаешь, что будет, если их не отправить?

— Что? — интересуется Ленка.

— Даже говорить об этом не хочу, — отрезала Лидочка.

* * *
— Истерия у твоей Лошади, — говорит папа, — чистейшей воды истерия. Это просто наказание какое-то — у меня на приеме тоже сплошные истерички у одной голова болит, когда она диплом писать садится, ну так болит, что в глазах темнеет, у другой на свекровь аллергия какая-то загадочная. Кстати, мамочка, интересный случай! Женщина, доктор наук, телефонную трубку платком обертывает и, когда садится, под себя папку для бумаг подкладывает. Тебе это ничего не напоминает?

— Ах, Муня, перестань, — обижается мама, — мои родственники все сумасшедшие. А твои, конечно, ангелы!

— Ты на личности не переходи, — отвечает папа, — я же просто спросил.

— Все с ней понятно, — авторитетно разъясняет Ленка, — третья стадия по Грофу.

— Чего?

— Родов, конечно. Третью стадию прошла неудачно. Захлебнулась в каловых массах.

— Ты на своих приятелей посмотри! — обиделся почему-то папа. Писатели! Да я по их опусам могу диагнозы ставить. С закрытыми глазами.

— Ты моих приятелей не трогай! — возмущается Ленка.

— Он в настроении, — объясняет мама. — Он уже тронул моих родителей.

Папа уже готов и дальше развивать эту благодатную тему, но тут звонит телефон. Он берет трубку.

— Лена, тебя.

— Слушай, — доносится до Ленки голос поэта Добролюбова, — а если это будет ирландский волкодав?

* * *
В дурдоме тихо. На аллеях лежат нежные полосатые тени, на тополях блестит клейкая, свежая листва. Асфальт в глубоких трещинах, сквозь которые лезут разные травы. Сегодня тепло, и все неопасные больные мирно гуляют по теплым дорожкам. Они идут вместе с Лошадью. У Лошади здоровый отдохнувший вид.

— Ты понимаешь, — говорит она Лидочке, — она ведь обо мне заботится. Я ей говорю — мама, хватит, это не твое дело, кто мне звонит. Ты его все равно не знаешь!

— Разменяться вам бы надо, — сочувственно говорит Лидочка. — А то тебе никакой жизни не будет.

— Разменяться! Хорошо бы! А мне что делать? Я же без нее выйти на улицу не могу. Нет, в ушах уже, конечно, не так шумит, а в глазах еще что-то бегает.

— Ну, они тебя лечат как-то? — пытается перевести Ленка разговор в логическое русло.

— Лечат! Они вылечат! Лучше бы они маму вылечили!

— Ну, хоть процедуры они какие-то назначают?

— Да ничего они не делают! Аутотренинг какой-то. Лидка! — оживляется она. — Тут такой врач работает! Лидка, ты бы слышала этот голос! Когда он говорит «расслабьтесь», у меня ноги подкашиваются.

— А ты что делаешь? — с интересом спрашивает Лидочка.

— Ложусь, естественно. Мы все лежим и дышим. Ты, Лидка, неправильно дышишь. Начинать надо от живота.

— Это уже устаревшая система, — авторитетно объясняет Лидочка. Диафрагма должна фиксироваться.

— Да нет у тебя никакой диафрагмы, — досадливо говорит Лошадь. Рассосалась. А кормят тут погано. Хорошо, мне мама еду носит.

— Вот видишь, — укоряет Ленка.

— И что с того? Лучше бы она меня отравила! Всем сразу стало бы легче.

— Не расстраивайся, — мягко говорит Ленка. — Я тебе Грофа принесу. Полежишь, почитаешь Грофа.

— Нет, не надо. Я Кастаньеду читаю. Про эти… эротические знания.

— Эзотерические?

— Ну да, экзотические. И уже поняла, что я раньше была деревом.

— А каким? — интересуется Лидочка.

— Наверное, лиственным. Мои руки, как ветви. Я колеблюсь под ветром, колеблюсь…

Из темного окна на первом этаже с увитой диким виноградом решеткой доносятся звуки фортепиано.

— Это кто так здорово играет? — Ленка в музыке не очень-то разбирается, но эта ей нравится. Душевно как-то получается.

— Да так, — равнодушно отвечает Лошадь, — одна сумасшедшая. Ну ладно, я пошла. Мне еще на процедуры надо.

Они смотрят, как она уходит по дорожке, стараясь не наступать на трещины в асфальте.

— Здоровая же кобыла, — говорит Лидочка. — Всех сведет в могилу и еще на этой могиле спляшет. А ты мне Грофа дай почитать.

* * *
«Она была черная, как ночь, и тем страшнее была ее разверстая алая пасть, напоминающая кровавую рану, из которой, точно обломки костей, торчали ослепительно белые зубы. Ее дыхание было таким горячим, что я почувствовал ожог на своем лице. „Уходи!“ — сказал я. Она тихонько зарычала. Пригнувшись на низких лапах и наклонив мощную лобастую голову, она медленно покачивалась из стороны в сторону, глядя на меня исподлобья своими налитыми кровью глазами. Я видел розовую плоть под ее отвисшими нижними веками, которые словно оттянули вниз чьи-то невидимые пальцы… Я задыхался… За моей спиной раздался дикий крик жены…»

— Ну, все-таки вставил, — бормочет Ленка. — Не бультерьера, так ротвейлера. Долго думал, наверное. Инфернальная собака.

— Слушай, — говорит она, — этот кусок тебе удался. А вообще, ты сколько уже написал?

— Страниц тридцать, — говорит Добролюбов. — На роман, пожалуй, не тянет. Жаль, за роман больше платят.

— Тебе что нужно, — спрашивает Ленка, — деньги или слава?

— Деньги мне, вообще-то, не помешают, — задумчиво говорит поэт Добролюбов. — Но слава тоже, знаешь… за нее тоже деньги платят.

Лето лишь начинается. Впереди июль с его резкими тенями и беспощадным солнечным светом, с душегубками троллейбусов и густыми смоляными ночами, когда отовсюду доносится металлическое пение цикад. Наступит июль, и короткий, как удар дальней молнии, август, когда дни еще долгие и теплые, а ночи уже долгие и холодные, и мягкий, словно извиняющийся сентябрь, и опять будет туман и сырость, и ветер, и будут люди кутаться в пальто, и холодное море ночами будет ворочаться в своем каменном ложе…

Лошадь выписали из больницы, и она уже успела поругаться с Лидочкой на предмет новой диеты. Поэт Добролюбов сократил повесть до размеров рассказа. Генриетта Мулярчик развелась со своим молодым мужем. А молодой Срулевич и вправду сошел с ума. Настоящее безумие очень логично, и молодой Срулевич очень логично объяснял, что он не может ни работать, ни просто думать, потому что принадлежащие к какой-то загадочной организации соседи все время включают за стенкой направленный генератор. Он поменял квартиру, переехал, но члены этой организации отыскали его и здесь. Тогда он начал бродить по городу, он на ходу запрыгивал в трамваи и на ходу выскакивал из них, но все время чувствовал спиной чьи-то внимательные взгляды. От них негде было укрыться, от них не было спасения, и молодой Срулевич пришел домой, заперся в ванной и вскрыл себе вены. Сестра, которая его каждый день навещала, успела прийти вовремя, и молодого Срулевича откачали. Откачали и сразу увезли в больницу. Ленкин папа, который ходил туда консультировать, вернулся и сказал, что дело плохо. Что это настоящая шизофрения и что она, скорее всего, неизлечима. Разве что будет временное улучшение…

* * *
«…Это святое письмо. Его написала одна старушка после того как увидела ангела и он велел ей написать это письмо и она сразу заработала мелеон рублей. Один мальчик исцелился после того как написал это письмо десять раз а если вы его не перепишете и не разошлете всем своим друзьям и знакомым, то будете страдать неприятностями и пожалеете».

«А также пожаром, потопом и землетрясением», — бормочет Ленка. Она задумчиво вертит письмо в руках, потом рвет его на мелкие клочки и бросает обрывки в мусорное ведро. Люстра в гостиной начинает мелко дрожать.

— Лена, да перестань ты раскачиваться на стуле, наконец! — кричит из комнаты мама. — Стены уже трясутся.

— Это не я! — нервно хихикнув, говорит Ленка. — У нас, кажется, землетрясение.

За окном, на киностудии, начинают выть собаки. Они воют с ужасающей синхронностью, то низко, то резко забирая вверх, надрывая души усталых перепуганных граждан.

Лифт снует взад и вперед, выплевывая все новые порции жильцов. Вообще-то в случае землетрясения пользоваться лифтом здорово не рекомендуется, но какой же идиот попрется пешком с шестнадцатого этажа? Так что жильцов у подъезда все больше и больше. Они стоят с детьми и фамильными драгоценностями под окнами, из которых стекла летят даже при легком приморском бризе, и с интересом ждут развития событий.

Хлопает дверь сортира, и в гостиной появляется бледный взволнованный папа.

— Мамочка, — говорит он, — не хочу тебя пугать, но я, кажется, очень болен… Там в унитазе полным-полно жутких красных… Червяков каких-то…

Ленка в ужасе приседает.

— На улицу! — говорит она наконец. — Скорее все на улицу!

«ТЕРМИНАТОР»

«Баба, которую он должен был убить, работала официанткой в таком кафе, а его забросило из будущего, чтобы он ее убил, чтобы она не могла родить ребенка. Он до этого еще двоих убил, но по ошибке. А потом еще один из будущего полез ее спасать, потому что этот ребенок вырос и стал национальным героем и научил их бороться против машин. На самом деле он был отцом этого ребенка, но он этого не знал, потому что ребенок, когда вырос, ему этого не сказал, а специально послал его, чтобы он стал его отцом…»

Так это примерно выглядит в пересказе Луговского. Он вообще любит всякие фантастические боевики, а этот уже второй раз смотрит. Ленка взяла его в прокате специально для Луговского. Сонечка Чехова, например, предпочла бы «Поющих в терновнике», где скачет на гнедом коне к своей несчастной любви Ральф де Брикассар. Но Луговскому как мужчине, а следовательно, существу более уязвимому, следует давать поблажки. Поэтому Соня сидит, сложив ручки, в платье с белым кружевным воротничком и смотрит «Терминатор». Неземное удовольствие, видимо, состоит в том, что этот самый Терминатор стреляет одновременно с двух рук и сам оперирует себе глаз. Фильм держит в напряжении, но смотреть такие вещи — дело не женское.

Я, правда, солидарна с Луговским. Хороший фильм этот «Киндер-убийца», как говорит один мой знакомый четырнадцати лет. Тут ведь в чем фокус — в обратимости времени. Все еще можно вернуть, все изменить. Можно убить, но ведь и спасти тоже можно. А у нас время расплывается, как ржавая лужа после дождя.

Боже мой, лет двадцать, как ты кончил школу с золотой медалью и подавал надежды и тобой гордились твои приличные еврейские родители, а теперь ты никак не можешь защитить диссертацию. А жена у тебя толстая и сварливая, а ребенок мочится в постель. Контора, где ты работаешь, занимается неизвестно чем. А так ли все начиналось?

А те, кто никогда не изменялся, не подчинился этому потоку — не грустно ли выглядят они, эти вечные мальчики, банки данных брэйн-рингов, опора КСП? Вон Коля Губерман, как носил двадцать лет назад черкеску с газырями, так и носит. И до сих пор бессменный консультант всех доморощенных фантастов в городе; правда, на авторстве своем не настаивает, поскольку всякое там авторское право — дело серьезное и забота взрослых, а дети дарят свои произведения миру легко и естественно — как дышат.

Ленка недавно была у него в гостях — комната в коммуналке, на одной площадке с квартирой его родителей, между прочим… На шум открываемой двери выступила старуха в пятнистом на животе фартуке, скептически посмотрела на Ленку, спросила: «Эта девочка таки тоже здесь будет жить?».

И вот мы видим, как Терминатор (воплощение мужского начала, ибо идеальный мужчина — механический мужчина) идет по коридору полицейского участка, стреляя из лазерного пистолета, и красные молнии мечутся во мраке, а несчастная бабенка прячется под столом — она должна выжить и родить национального героя, который…

…Ладно.

Ночью лазали на крышу приморского санатория смотреть в телескоп. Там какой-то губермановский друг работал сторожем. Он сторожил движение звезд и планет, поскольку с крыши шестнадцатиэтажного корпуса гостиничного типа их было гораздо лучше видно, чем с земли. Маленький Марс с надетой набекрень полярной шапкой, Сатурн с крылышками по бокам, Луна — страшная, изъеденная, похожая на гнилую картофелину. А так, вне телескопа, она поднималась красным заревом над морем, в котором тоже было много огней.

Далеко внизу, на игрушечном экране летнего кинозала, шло индийское кино, и героиня пела тоненьким голосом. Отдыхающие смотрели на экран, и никто не смотрел на звезды… Слезли с крыши. Над головой шуршала сухая, жестяная листва. Луна смотрела невинным ускользающим взглядом. Серебряная, новенькая. Не притворяйся, думала Ленка про Луну, я тебя хорошо знаю. Такое чувство близости испытываешь к человеку, случайно выведав его тщательно скрываемый тайный порок.

…А я правда люблю этот фильм. И даже не за возможность поиграть в эту бессмысленную игру со временем. А за неземную простоту сюжета. За то, что на каждую силу находится другая сила, на слепую жестокость человеческое сознательное самопожертвование, за то, что нездешний свет Богоматери осеняет чело разбитной официантки из ресторанчика, и она становится достойной своего национального героя… За то, что легко сориентироваться, кому сострадать, а кого — ненавидеть.

Комната у Сонечки уютная. Абажур для лампы на столике связан ее собственными руками (честное слово), занавески из настоящих кружев, а скатерть накрахмалена. На круглом столике — и коньяк, и коньячные рюмки, как положено, и печенье собственной выпечки. За окном, за кружевной занавесочкой, безумно романтично мерцают огоньки стоящих на рейде судов.

Сонечка не смотрит «Терминатор». Ах, жизнь идет, и даже если комната уютная и огоньки за окном мерцают, что-то ведь все равно не ладится. Всегда найдется что-то, что важнее этих ваших дурацких боевиков. Дурачки, уставились в экран, как будто нашли там смысл жизни. А материя на юбку лежит нераскроенная, у мамы опять мигрень, на даче нужно переклеить обои, о чем этот Луговской думает?

— Васюк, — тихо шепчет она Ленке, — возьми печенье.

Ленка протягивает руку не глядя — и опять смотрит на экран.

Сонечка протяжно вздыхает и поворачивает голову к лампе с вязаным абажуром, и туда, дальше — к окну с кружевными занавесками, и дальше, за окно, и еще дальше.

— Ты чего вертишься? — недовольно говорит Луговской.

«Я не знаю, кто я такой, я не знаю своего имени. Но я иду к цели. Никто не может остановить меня. Единственное, что я знаю, — есть человек, которого я должен убить. Женщина. Я не знаю ее в лицо, я знаю только, что она есть. И мой долг движет мной и зовет меня через пространство и время. Те, кто пытаются остановить меня, — они всего лишь люди, слабые и беззащитные. Я иду. Я… А кто такой — я?»

«…И его глаза без ресниц светились холодным светом».

Все наши неосознанные, невысказанные желания, все тайные и страшные надежды — все материализуется на экранах видиков, ускользает туда, как вода в воронку, и тем самым освобождает от своего присутствия. Жизнь сжата до голой сюжетной схемы, до действия, за мордобоем следует объяснение в любви, за объяснением — подвиг. Сверкают лазеры, автомобили таранят стекла витрин, крепнет мужская дружба. Я отождествляю себя вот с этой блондинкой — она так естественно борется с окружающим ее мировым злом и так закономерно вознаграждается счастьем в личной жизни! И мерцают по квартирам экраны, а за окном туман, ревет ревун, и листья с веток уже начинают облетать. Люди сбиваются в кучки перед телевизором, и обмениваются видеокассетами, и ходят в гости, а жизнь идет себе…

«Эксперт-вервульфовед отправляется в Трансильванию на поиски королевы оборотней, с которой он намеревается наконец свести счеты».

«Последняя жертва» — эротика с элементами ужаса».

Вообще-то все нормально. Уехал недавно в Америку главный городской киновед. Говорят, преподает в Гарварде. Бог его знает, где он там на самом деле преподает. Безразмерный какой-то этот Гарвард — уже человек пятьдесят уехали туда преподавать. И это — только из знакомых. Труднее стало хлебнуть свою порцию культуры.

Правда, в клубе политеха недавно «Восемь с половиной» крутили, так угораздило Ленку заснуть на сеансе. Проснулась под конец фильма у какой-то ракеты.

— Правда, здорово? — вздыхает Сонечка Чехова.

— Поток сознания, — осторожно ответила Ленка.

Машину поймали где-то к полуночи, поскольку Ленка засиделась. Сначала фильм смотрели, потом чай с коньяком пили. И с домашним печеньем. Потом спохватилась, стала собираться. Луговской вышел ее проводить. Остановили частника. Улицы пустые, фонари не горят, светофоры — тоже. Луговской подергал, как положено, за ручку передней дверцы, а она не открылась под его нетвердой рукой. Задняя, правда, открылась сразу. По пустынным улицам повез ее водитель, по совершенно пустым улицам. А на углу Пушкинской откуда-то вынырнула другая машина.

У Ленки хорошая реакция — во время удара пригнулась и закрыла голову руками. Она сидела на заднем сиденье и осталась в живых. Одна-единственная. Все лицо в мелких порезах. Провела рукой — пальцы заблестели, как лаковые. А так — ничего. Вылезла из машины и уселась на бордюрчик. Вспомнила, что оставила в машине сумочку. Вернулась, забрала сумочку и опять села. Пока «скорая» не приехала, так и сидела. Ее кто-то из соседних домов вызвал. Но ни тем, ни Ленке «скорая» была не нужна. Приехавшие гаишники поздравили ее со вторым рождением и довезли до дома. Родители уже на ушах стояли. Потом стекла себе из глаз вынимала. Такой вот терминатор.

А время идет, и нет ни щелочки, ни дверного глазка, чтобы заглянуть на ту сторону. Мартин умер. Лиза умерла. Вульфы уехали. Лолка родила толстую девочку, похожую на Ельцина, только лысую, и катает ее в коляске по Приморскому бульвару взад-вперед. Наш клуб «Эрудит» победил на «Брэйн-ринге» клуб из города Мурома. И, кстати, с большим перевесом. Про нашего барда КСП вышла статья в «Комсомолке». С фотографией. А Колю Губермана рассекретили. Он выдумал какому-то автору для фантастического боевика такую пластиковую бомбу, что после того как рассказ попал на редакционный стол, автор попал в одно место. Не туда, куда вы подумали, а туда, куда вы подумали. Тут и выяснилось, что такое авторское право. Для Коли Губермана, во всяком случае. Но все обошлось. Просто он немножко подумал — и сделал неправильную бомбу, тихую. Которая никогда не взорвется. Эту самую бомбу и опубликовали.

Хосе Мурильо утонул в порту,

Хосе Хромой — смотритель маяка,

Хуан Фернандес умер от ножа,

Диего Вальдес — лесоруб,

Он лиственницы вековые валит

На Зондских островах…

А тут недавно звонил Луговской и сказал, что уже закончили снимать «Терминатор-2».

О БРЕННОСТИ ВСЕГО СУЩЕГО

— Лена! — раздается отчаянный оклик сдругой стороны улицы. — Лена!

Ленка, пересекая брусчатку, движется по направлению к горсаду. У зеленого льва стоит Евдокия Арнольдовна Погориллер и машет ей рукой.

Ага, думает Ленка, что-то будет…

Хрупкая и вдохновенная мадам Погориллер опекает Дом ученых. Опекает почти бескорыстно, потому что любит искусство. С одной стороны, отношения между наукой и искусством сложные и какие-то запутанные, с другой — кто, кроме ученых, будет ходить на всяких заезжих бардов, скажем? Не местные же барды! А потому под крылышком Дома ученых процветают всяческие студии, в том числе и Ленкина, — ну, та, которую Ленка все еще посещает.

— Ты знаешь, что ты выступаешь через неделю? — спрашивает мадам Погориллер. — По обмену!

— По какому обмену? — пугается Ленка. Недавно прошла денежная реформа, и слово «обмен» приобрело какой-то нездоровый оттенок.

— Ну, наша студия дает трибуну в Доме ученых еще трем студиям. Я и подумала — пусть от наших кто-то выступит. У тебя стихи хоть понять можно.

Интересно, думает Ленка, стоит ли расценивать это как комплимент?

— И от них трое. Из университета один, одна из Дома медработников и еще кто-то, не помню откуда. Всего четыре, значит. Я уже и название для вечера подобрала — «Стихи по средам». Вечер-то в среду. По-моему, здорово, да?

— Ага, — вежливо соглашается Ленка, — главное, оригинально.

Но бесхитростная мадам Погориллер иронии не замечает.

— И мне так показалось, — говорит она. — Так ты плакат нарисуй к понедельнику. А фамилии я тебе дам в субботу. Как раз все соберемся и обсудим план выступления.

* * *
— Как вы себя чувствуете, дядя Муся? — бодро говорит Ленка.

Дядя Муся лежит на разобранной постели и грустно смотрит на нее.

— Спасибо, Леночка, — говорит он растерянно, — кажется, уже лучше.

Дело в том, что дяде Мусе повезло. Он оформлялся на выезд, и окажись то затемнение в легких туберкулезом, не видать ему Америки как своих ушей. Теперь-то путь в Америку был открыт — поезжай и болей там раком на здоровье. Но, пока он проходил обследование, ждал разрешения и продавал квартиру, умерла жена, уехал единственный сын с ненавистной невесткой и обожаемым внуком — такой умный мальчик, и не скажешь, что родился семимесячным, — а болезнь, раз поселившись, выедала изнутри плоть, оставляя лишь хрупкие кости. И вот на квартиру наконец нашелся покупатель, вызов пришел, и скоро он оторвется от земли и полетит в белом самолете над родным городом, над бывшим своим домом, где на стене пылает кармином надпись «I love you, Odessa», над еврейским кладбищем и синим загаженным морем в далекую, прекрасную страну, где он снова будет хорошо себя чувствовать и где в аэропорту имени покойного президента Кеннеди его будет встречать сын — бывший отличник и бывший комсорг, и внук, так похожий на покойную жену своими черешневыми глазами навыкате, и невестка, которая, отодвинутая на всю ширь Атлантического океана, кажется вполне приличной женщиной, и золотистая бархатная такса Джерри, пересекшая полмира в таком же белом самолете два года назад вместе с остальными членами семьи…

— Кушать хотите, дядя Муся? — говорит Ленка и ставит на стол рядом с кроватью домашние котлетки и банку с мутным компотом.

— Спасибо, Леночка, — грустно говорит дядя Муся, — кажется, еще не хочу.

И он кашляет, стараясь сдерживать себя, потому что от этого кашля уже все болит.

— Медсестра приходила? — интересуется Ленка.

— Приходила, — говорит дядя Муся. — Но мне уже лучше. Бэллочка уже заказала билет.

…И полетит белый самолет над белым городом, и приземлится в белом аэропорту имени Кеннеди…

* * *
В маленькой комнате, помимо мадам Погориллер, сидят еще три человека худой нервный кавказского вида человек без очков, немолодой человек нейтральной внешности, но в очках, и крупная бело-розовая женщина лет сорока с пышной косой, переброшенной через плечо. Куда она меня втравила, уныло думает Ленка, они же сумасшедшие, это невооруженным взглядом видно.

— Вот, — говорит мадам Погориллер, — познакомьтесь, это наш поэт. Леночка. А это Марк Полонский.

Черноволосый человек нервно дергает головой.

— Марк Рондо. — Она поворачивается к другому.

— Как? — переспрашивает пожилая девушка.

— Рондо, голубушка, — говорит человек в очках, — Рондо. — И целует ей руку.

— Лена, — шепчет на ухо мадам Погориллер, — открой форточку. Душно, сил нет.

Ленка тянется к форточке. В комнату врывается запах акаций, муторный, как одеколон.

— А это Танечка Неизвестная.

— Фамилия! — уважительно говорит Марк номер один.

— Вы что, смеетесь? — И глаза пожилой девушки вдруг наполняются слезами. — А я и вправду никому не известная! Кто меня знает? Я в глубинке живу, не то что некоторые!

И укоризненно смотрит на Ленку.

— Хорошее слово «глубинка», — говорит Марк номер два, почему-то напирая на букву «о». — А позвольте узнать, где именно?

— В Лузановке! — говорит женщина и заливается отчаянными слезами.

Ленка восхищена.

— Ну хорошо, — примирительно говорит мадам Погориллер, обращаясь к Марку номер один. — А теперь вы о себе расскажите.

— А о чем мне рассказывать? — тот вновь нервно дернул шеей. — О том, как меня в вашем Доме ученых три года назад освистали? В этом вот доме! Я еще тогда сказал — ноги моей тут не будет!

— А сейчас чего пришли? — дружелюбно спрашивает Марк номер два.

— Люди попросили, — неопределенно отвечает Полонский.

— Вот и отлично, — весело говорит мадам Погориллер, — и правильно сделали. Тут у нас теперь совсем другая публика ходит.

— Как же, — Марк номер один мрачен как туча, — знаю я эту публику! Мне вообще на нее плевать!

— Ясно… — мадам Погориллер задумчиво оглядела присутствующих. Ладно, Лена, с тобой мы потом разберемся. А вас что не устраивает? — она осторожно поворачивается к Марку номер два.

Солидный поэт откашлялся.

— Все хорошо, — говорит он, — все ладненько. Название только не совсем удачное. «Стихи по средам»… посредственные стихи, получается.

Надо же, думает Ленка уважительно, все-таки нашелся один нормальный человек. Даром что голова огурцом.

— Предложите другое, — обижается мадам Погориллер.

— Сансара! — отвечает Марк номер два.

— Что-что?

— Ну, сансара. Вечная женственность.

Нет, недаром… — думает Ленка.

— Я вообще о вечной женственности пишу. С тех пор, как с женой развелся. — Он гордо оглядел присутствующих. — Но она до сих пор меня вдохновляет… муза моя.

— Какой идиот окно открыл? — говорит Марк номер один, в упор глядя на Ленку. — У меня воспаление среднего уха.

* * *
Ждешь чего-то, ждешь, а получается все совсем не так, как представляешь. И кажется — чего ты хотел, на что надеялся? Вот на это? И дядя Муся квартиру продал, и новым жильцам пора въезжать — а ему все хуже и хуже… И сын Боря, вместо того чтобы срочно вылететь сюда, все ссылается на какую-то работу… И ветер по ночам хлопает оконной рамой, и пусто за окном, и в небе пусто, и в море…

* * *
— А нас Танечка Неизвестная на свадьбу приглашает, — говорит мадам Погориллер.

Надо же! — думает Ленка.

— Всех, кто с ней выступал, приглашает. Хорошее выступление было, правда? Рядом со мной человек так даже прослезился.

Ленка знала этого человека — пожилой сумасшедший, он слезился каждый раз, когда слышал стихи о любви и разбитом сердце, даже самые плохонькие; а Рондо со своим высоким стилем и широким поэтическим размахом произвел на него особенно ударное действие.

Прощай, моя последняя нота,

золотисто-лиловое «ля».

Ты уходишь, как уходит пехота,

по заснеженным окопам пыля.

Ленка тоже считала, что строчка с окончанием на «ля» — смелая находка, потому что даже поэту-романтику известно, какая именно рифма приходит в голову в первую очередь девяноста девяти процентам слушателей.

— А за кого она замуж выходит? — интересуется Ленка.

— Она не сказала. Говорит, это сюрприз.

Надо же! — опять думает Ленка.

— Так она нас ждет завтра вечером. Петра Великого, 9. Мы там все и соберемся у дома — в семь, скажем.

Она пожимает плечами.

— А еще говорила, в Лузановке живет…

— Врала, как пить дать, — авторитетно объясняет Ленка. — Для романтики врала. Поэт должен быть изгоем… И, помолчав, добавила.

— А меж евреев, так и гоем…

— Ты мне голову не морочь, — устало говорит мадам Погориллер.

— Ты мне лучше скажи, и что мы ей подарим?

— Ну что дарят на свадьбу… рюмки. Поэтессе можно и стаканы.

— Тогда сдавай в расчете на сервиз, — уверенно говорит мадам Погориллер.

— На столовый? — пугается Ленка.

— Ну, — мадам Погориллер быстро подсчитывает в уме их общие возможности, — на чайный. Или нет… на чашки с блюдцами! Вроде вот этих И почем ваши чашки? — спрашивает она у лоточницы.

— По восемь, — тут же отвечает та, — но если будете брать, то по семь.

— Ну? — хищно поворачивается к Ленке мадам Погориллер.

Ленка некоторое время размышляет над этим странным соотношением абстрактной и конкретной цены, потом неохотно вынимает из кошелька купюру.

— Это уже похоже на правду, — соглашается она.

* * *
У дяди Муси ее встречает медсестра. Лицо у нее озабоченное.

— Проходи, — говорит она, — только тихо. Он спит, кажется.

— Ну как он? — шепотом спрашивает Ленка.

Медсестра пожимает плечами.

На столике у кровати лежат пустые ампулы, использованный одноразовый шприц и рецепт с двумя печатями. Дядя Муся не спит.

— А, Леночка, — слабым голосом говорит он, — хорошо, что ты пришла. А то мне что-то нехорошо.

— Ничего, дядя Муся, — бодро говорит Ленка, — ничего! Еще пара недель, и вы в Америке. А там знаете, какая медицина…

— Америка… — тихо шепчет дядя Муся, и отголосок былого вожделения растворяется в душной комнате вместе со вздохом. — Зачем, все в порядке. Я уже там побывал.

В комнате тихо.

— Я уже был в Америке, разве ты не знаешь? — удивляется он. — Повидал своих — Борю, Левочку… Он так вырос. Они там хорошо живут… Мы так хорошо посидели, поговорили. Они мне так обрадовались… Только вот знаешь, что обидно, Леночка, — он недоуменно смотрит на нее. — Джерри меня не узнал. — Медсестра качает головой. — Всего пару лет прошло, — удивляется дядя Муся, — а он меня уже забыл.

— Все, — медсестра машет рукой, и говорит Ленке — уже в коридоре: — Не сегодня, так завтра. С ним есть кому сидеть-то?

— Вечером придут, — устало говорит Ленка, — а пока я посижу.

— Расскажите мне еще про Америку, дядя Муся, — просит она.

* * *
У дома с табличкой «П. Великого, 9» с букетом в руках стоит Марк Рондо. Рядом с ним Марк Полонский — без букета, но в галстуке.

— А, Леночка, — Рондо, изысканно склонившись, целует ей ручку, — вы прекрасно выглядите, вечная женственность…

Это не комплимент, думает Ленка, это хуже.

— И не удивительно, что вы так плохо выглядите, Лена, — подхватывает Полонский. — Такое психическое напряжение даром не проходит. Я же говорил, что этот вечер в Доме ученых обречен на провал. Та еще публика!

— Замечательно все прошло, да?! — Из-за угла выплывает мадам Погориллер, легко пронося в пухлой руке не очень большую коробку. — Вас так хорошо принимали!

— Принимали, — бормочет Марк Полонский, — они примут! Они меня уже в Союз писателей принимали!

— Ну-ну! — басит мадам Погориллер. — Это же совсем разные люди! В Союзе писателей — писатели. А у нас — ученые. Это же культурная публика.

— Бандиты в Союзе писателей, — горько говорит Полонский.

— Ладно, — Ленке надоедает торчать у подъезда, тем более, что сверху, с дерева, на нее сыплются белые пяденицы. — Пошли. Хоть повеселимся.

Танечка Неизвестная в белом платье. Разрумянилась, глаза горят.

— Проходите! — говорит она трепетным голосом. — Проходите! К столу!

В прохладной квартире совершенно тихо. Ни смеха, ни возбужденных голосов.

— А где все? — интересуется Рондо.

— Подойдут. Они еще подойдут.

Стол действительно шикарный — все что положено. Брынза с Привоза. Молодая зелень. Шампанское. Глаза у гостей оживляются, они рассаживаются по местам. Один Марк ловко вскрывает шампанское и разливает его по бокалам.

— Ну что, — говорит он, — за здоровье молодых!

— А где жених-то? — интересуется другой Марк.

— Он… — Танечка почему-то теряется и несколько раз дергает себя за косу. — Он не смог приехать. Он позже подъедет. Вечером. Или завтра. У него сейчас такие напряженные гастроли.

— А он артист? — благодушно говорит Марк Рондо. — У меня первая жена тоже артистка. Известная такая. Скрипачка. — И, заведя глаза в потолок, привычно выдыхает: — Музочка моя!

— Он — артист! — говорит Танечка и с ловкостью фокусника выхватывает откуда-то фотографию в оклеенной ракушками рамке. — Вот он!

С фотографии на Ленку смотрит артист Донатас Банионис.

Гости молчат. Слышно, как лопаются пузырьки шампанского в бокалах.

Мадам Погориллер спохватывается первой.

— Очень хорошее лицо, — одобрительно говорит она. — Очень!

— Глаза красивые, — соглашается Ленка.

— Он, кажется, еще и культурный человек, — говорит Марк Полонский.

Лицо Танечки по самую шею заливает алая краска. Ей приятно, что люди хвалят ее жениха. Потому что он и вправду красивый, да еще и культурный.

— Поздравляю вас, Танечка, — говорит Марк Рондо и поднимает бокал.

Они молча пьют, а потом, постепенно оживляясь, накладывают себе салаты, брынзу и нежную молодую картошку. Танечка не пьет, потому что невесте на свадьбе пить не положено. Она сидит, перекинув косу через плечо, и не отводит взгляда от стоящего напротив портрета Баниониса.

— Повезло жениху, — говорит Рондо, — такую красавицу отхватил!

И правда, думает Ленка, подливая себе шампанского. И ей повезло. Он приличный и, говорят, непьющий. И культурный. Она будет с ним счастлива. И наступит лето, и улетит белый самолет в Америку, и соберутся все в аэропорту Кеннеди… и в аэропорту Бен-Гурион… и в аэропорту Шереметьево… потому что, в конце концов, не надо никуда ехать. Все мы тут, вместе, даже те, кого нет. И Михаил Боярский, и Муза Марка Рондо, и Левочка, и такса Джерри… Раз мы знаем, что это так, значит это так. И кто посмеет нас опровергнуть?

О ЛЮБВИ К БЕЛОМУ ВИНУ

«Я прибыл в Монтеррей в тринадцать сорок пять. Холодный ветер трепал непреклонные пальмы, а неу (зачеркнуто) прибой бил по пустынному пляжу. Я взглянул на часы. Бриджит должна была ждать меня на пустынном (подумать!) перроне, но ее…»

Действующие лица, кажется, начинают вырисовываться.

* * *
Шкицкие и Мунтяны уезжали почти одновременно. Собственно, Шкицкие раньше, и это придавало им чувство собственной значимости, потому что Мунтяны ходили к ним спрашивать совета — что нужно брать с собой, как оформлять багаж и идут ли в Израиле кожаные вещи. Лидочка приходила каждый вечер и морочила голову до двух ночи, — у нее была вольная профессия костюмера при местной киностудии, чья судьба — всю жизнь пребывать в простоях. Впрочем, к тому времени она уже уволилась. Ага, и к тому времени было уж ясно, что хочет ехать не столько она, сколько ее муж Андрюша Битов — тезка Андрея опять же Битова, а она просто не хочет оставаться один на один с заинтересованными подругами, потому что совершенно очевидно, что они скажут. Вот они и просиживали вечер за вечером у Шкицких, чтобы не думать ни о чем, а Ленка, которая была приятельницей в двух семьях — со Шкицкой-младшей она училась в институте, а с Лидочкой М. жила по соседству, — выслушивала жалобы от обеих на обеих. Время шло, и контейнеры уже ушли, и надо было складывать вещи, а они все сидели и болтали, а потом перлись через ночной город на своих двоих или на случайной попутке, потому что такси к этому времени возили уже неохотно. Потом от Лидочки шли безумные письма: она уехала ради Джонсика — старенького приемного кобеля с бельмом на одном глазу. Ему там будет лучше. А Шкицкие попали в самый центр иракской войны и извлекали из этого все возможные удовольствия. В большой семье даже из катастрофы можно извлечь удовольствие — какое событие ни возьми, оно поворачивается самым дурацким образом. А у Ленки семья была маленькая. Вернее, Ленка у семьи. Поздние дети вырастают слабенькими, с болячками, но желанными и оттого отмеченными чувством избранности. Ленка здесь вполне была на месте — и в институте отличница, и стихи какие-то в местной газете напечатала. Вот только все уехали.

* * *
Видите ли, не так-то просто описывать события, которые не происходят. Люди на твоих глазах стареют, а кое-кто даже и умирает, действующие лица сходятся, расходятся, покидают город, но все это медленно, медленно… Сначала один, десять лет спустя — другой. Войны, революции, социальные катаклизмы — вот золотое дно прозаика. А когда все меняется так медленно, что и глазу не заметно? Так растет подсолнух из семечка — месяцы, а если снимать его на пленку, а потом прокручивать эту пленку в ускоренном темпе минуты.

* * *
Напоследок Ленка пошла погулять с Бэлкой Шкицкой по городу. Зашли на явочную квартиру, купили там пять литров ворованного шампанского с завода вин — для отходняка. Завезли его домой и пустились в путь.

У Ленки был фотоаппарат «Минольта» — свидетельство вяло наступавшего семейного процветания. Отщелкали пленку: то всякие улицы, то сами себя под каштанами, на вечную память. Потом Ленка отдала пленку в проявку, а когда ее вернули, то выяснилось, что снимки не получились. Что совершенно закономерно незачем пытаться останавливать мгновение, нужно обрываться и бежать. А то иначе не вытянешь ноги из этого раскаленного асфальта. Так и застынешь тут навеки.

* * *
— Почему вы не уезжаете? — говорила Лидочка, возбужденно шагая по комнате. — Ты и твои родители. У вас такие хорошие головы. А ты еще и английский знаешь.

— Там вообще-то говорят на иврите, — заметила Ленка, подбирая ноги. Джонсик уже забрал в рот брючину и, если не подсуетиться, проел бы ее до дыр. Была у него такая слабость к джинсовой материи. В доме развал, это не то слово. У них, правда, всегда был развал, но сейчас он принял какой-то эсхатологический характер.

— Вот! — Лидочка тряхнула какой-то чешуйчатой кофточкой. — Лошадь подарила на прощанье. А ты знаешь, сколько она стоит?

«Сколько бы ни стоила, — подумала Ленка, скептически разглядывая блестки, нашитые на блестки. — Такие носят только в итальянском квартале…»

— Сейчас найду тебе что-нибудь на память, — Лидочка стала судорожно рыться в шкатулке с отломанной крышкой. — Цепочка… Она, правда, порвалась. Ах ты черт! Ну ничего, починишь.

Воздух был теплым и неподвижным. Что в комнате, что на улице. Деревья плавали в нем, как гигантские водоросли. Одинокая ночница тупо летала вокруг лампы, словно пытаясь пробить невидимую стену света, а в низком влажном небе пищали летучие мыши. Вышли погулять с собакой. Джонсик сразу свалил по каким-то своим делам — кошки шарахнули в разные стороны, будто в центр их теплой компании шлепнулась иракская ракета.

На перекрестке им встретилась Лошадь. Лошадь перебирала своими длинными ногами и шипела на Джонсика — она не любила собак. Ленка сразу обиделась: любая собака лучше, чем любая Лошадь. Хотя жизнь у Лошади была нелегкая, нервная: она только что съехалась с мамой — ради хорошей квартиры, а какая жизнь с мамой? Разве мама одобрит твой образ жизни? Даже если и нет никакого образа жизни, а только бешеные скачки галопом по полям, раздув ноздри, когда мокрые травы стелются под ногами, а ты летишь, поднимая водяную пыль… Да и то не всегда, а так… время от времени.

* * *
Подавайте на меня в суд, мои друзья и соседи. Я дам вам другие имена, а вы все равно узнаете себя, даже если вас тут не было, — все равно узнаете, — все мы уезжаем, а Лидочкину кошку Муру похоронили под деревьями. Они ведь все равно собирались ее оставить и уже с соседями договорились, что те будут ее кормить, но тут она заболела раком. Она была очень старой кошкой и очень мудрой. Никого из нас не будут кормить соседи. Ну, может быть, зайдут в гости и принесут целую канистру белого вина. Я даже фразу на иврите выучила: «Ани роца айн лавана» — я хочу белого вина. Но пока еще ее можно сказать и по-русски. Окончится иракская война, случится путч, Одесса станет вольным городом — где это белое вино? К кому мы будем ходить в гости? С кем фотографироваться под каштанами? Тем более, и зима вот-вот наступит, и каштаны будут стоять голые.

* * *
На дачах было пусто. Рабиновичи уехали. Морозовы-Гороховы уехали. На дорожке болтался чей-то одинокий белый «Жигуль». Бэлка сидела погруженная в радужные грезы — там она похудеет и выйдет замуж. Но шашлык ела с удовольствием. Спели под гитару «Поручика Семенова», а еще «Играют арфы над садами Иерусалима». Бэлкин малый записывал все на кассету — для памяти. Луговской нашел на чьей-то чужой свалке ногу от стола. Нога была хорошая, старого дерева, но они как-то стеснялись ее взять. Выпили еще, пошли и унесли ногу. Луговской потом из нее сделает настольную лампу. А может быть, и целый стол соберет. «Уже темно-о-о в тени оливы…» — тонким голосом выводила Бэлка. В тени оливы, может, и темно, а здесь, над дачами, висит марево. От «Жигуля» воняет бензином. У Ленки ноги от жары затекли. Она их и так и этак вытягивала. Надо бы пойти выкупаться, а куда потащишься при такой температуре… «Давай обнимемся, майн либер, с тобой у вхо-о-ода в синагогу…» Дожарилась еще одна порция шашлыков. Один кусок Бэлка уронила на платье — новое, купленное на выезд. Приехать и всех убить. Жирное пятно присыпали солью. В такую жару даже пить не хотелось. Остатком вина залили шашлычный костер.

* * *
Ничего не происходило — ни здесь, на даче, ни там, в городе. Да есть ли на земле такое место, где события разворачиваются в нездешнем темпе? Бэлка ушла в деревянный сортир на другом конце участка. Ее что-то долго не было. Ленка пошла на разведку, а она там сидит на толчке, плачет.

* * *
«Мы с Этвудом прибыли на Восточное побережье поездом 17.15 до Монтеррея. Автомобиль уже ожидал на станции. Это был роскошный „стар-файр“ — далеко не рабочая лошадка. Мужчину, сидевшего за рулем, я сразу узнал…»

* * *
Эти отьезжанты живут в каком-то нереальном мире. Во сне. Так гораздо легче, все происходит помимо тебя, и не надо просыпаться, чтобы осознать, что все это на самом деле, что обрываются старые связи, что ноги твоей больше не будет на этих вонючих улицах, а взгляд никогда больше не упрется в отвалившийся нос кариатиды, подпирающей балкон двухэтажного дома. Вот отсюда и эти растерянные, расслабленные, сомнамбулические лица в аэропортах и на вокзалах. И вялая запинающаяся речь, и ночные бдения, потому что если ты живешь во сне, то спать уже не нужно. И вот-вот сон кончится — и наступит другая жизнь, яркая, веселая, и все наладится. И не будут знакомые, с которыми ты пришел прощаться, задавать дурацкие вопросы вроде «Вы что же, насовсем уезжаете?» Потому что такие вопросы люди задают людям только во сне.

«Если вам нужно будет продавать телевизор…» Ну конечно, нужно. Но не вам же, знакомым, продавать телевизор. Не сдерешь же с вас лишние деньги. Совесть ведь нужно иметь. Хотя бы и во сне.

ПИСЬМО № 1

Уважаемая тов. Васюченко! По поручению редакции, я ознакомился с Вашими рассказами. Вы, безусловно, человек небесталанный, свободно владеющий пером. Однако Вашим рассказам недостает жизненной правды. Большинство Ваших сюжетов заемны и пришли в Вашу прозу из литературы. Поэтому им недостает художественной достоверности. В довершение всего, Вы берете за образец не лучших представителей зарубежной массовой литературы. В рассказе «В последний час» не прописаны характеры героев, совершенно не ясна мотивация поступков, во всем сквозит необоснованный пессимизм. Учитесь внимательно присматриваться к жизни, которая Вас окружает. В частности, к взаимоотношениям сверстников, школьных и институтских друзей и подруг, т. к. из сопроводительного письма я понял, что Вы — человек сравнительно молодой, и, возможно, у Вас еще прорежется свой голос. С удовольствием ознакомлюсь с Вашими произведениями на современную тему, когда (и если) они будут написаны. В основу литературы нужно ставить свой собственный жизненный опыт, свою, присущую только Вам, точку зрения. А пока о Вашем творчестве, как о явлении, говорить не приходится. Еще не время. С уважением консультант журнала «Литературная учеба» В. В. Пастушенко-Стрелец.

ПИСЬМО № 2

Здравствуй, Васюк! Спасибо за твое письмо. Мы очень скучаем по Одессе, хотя малый уже нашел себе новых друзей в ульпане и хочет идти в армию. Мама в шоке. Она хочет запихнуть его в медицинский, но для этого нужно хорошее знание языка.

Я еще не устроилась. Квартиры здесь дорогие, поэтому, наверное, нам скоро придется переехать в другой район. А это жалко, потому что мы уже привыкли к соседям. Они нас очень опекают. Вообще, к нам очень хорошо относятся. Ночью никто не спит, потому что все время объявляют воздушную тревогу, в том числе и по-русски. Вообще на всех языках. Хотя ни разу еще ничего не упало. Потому что ракеты советские, а система защиты американская. Но мы все равно, как раздается сигнал, каждую ночь вскакиваем и надеваем противогазы. Один раз был сигнал, и в небе что-то засветилось. Мы вскочили, надели противогазы, на папу тоже натянули противогаз, а по радио объявили, что это упали обломки какого-то советского спутника связи. Куда-то на свалку, возле Иерусалима. Папа бегал по всей квартире в одних трусах и орал «Халамидники!». Что мы все дураки и не дали ему поспать. Правда, он орал из-под противогаза, и слышно было плохо. А вообще, очень весело. После тревоги пришли соседи с канистрой белого вина, мы пили и вспоминали вас. А еще одни соседи тоже ночью принесли целую кастрюлю борща. Так что мы тут со всеми перезнакомились. Всю ночь дуемся в преф. Мне один раз почти нашли работу, но потом что-то сорвалось. Диночка отправила Борьку сюда, а сама никак не может выехать из-за войны, а ребенок пишет слезные письма из бомбоубежища, типа:

«Десять часов утра. Сижу в бомбоубежище. Час ночи. Сижу в бомбоубежище. Мама, приезжай…» Мы молимся на американцев. Погода никак не меняется. Все время лето. Пиши мне почаще. Очень скучаю. Целую — Бэлка.

P.S. Лидочка пришла к нам в гости и все время несла какую-то чушь. Она говорит, что твой папа был прав, и ей теперь плохо. Она вообще стала какая-то странная и не хочет никому писать письма. Еще раз пока.


Оглавление

  • О СТРАНСТВУЮЩИХ И ПУТЕШЕСТВУЮЩИХ
  • О КРУШЕНИИ НАДЕЖД
  • О ТЕМНЫХ И СВЕТЛЫХ СИЛАХ
  • ТРИНАДЦАТЫЙ ПОДСТАКАННИК
  • ДИЕТА ЛИДОЧКИ МУНТЯН
  • ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ
  • «ТЕРМИНАТОР»
  • О БРЕННОСТИ ВСЕГО СУЩЕГО
  • О ЛЮБВИ К БЕЛОМУ ВИНУ