КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 403128 томов
Объем библиотеки - 530 Гб.
Всего авторов - 171560
Пользователей - 91571
Загрузка...

Впечатления

Stribog73 про Лысков: Сталинские репрессии. «Черные мифы» и факты (История)

Опять книга заблокирована, но в некоторых других библиотеках она пока доступна.

По поводу репрессий могу рассказать на примере своих родственников.
Мой прадед, донской казак, был во время коллективизации раскулачен. Но не за лошадь и корову, а за то что вел активную пропаганду против колхозов. Его не расстреляли и не посадили, а выслали со всей семьей с Украины в Поволжье. В дороге он провалился в полынью, простудился и умер. Моя прабабушка осталась одна с 6 детьми. Как здорово ей жилось, мне трудно даже представить.
Старшая из ее дочерей была осуждена на 2 года лагерей за колоски. Пока она отбывала срок от голода умерла ее дочь.
Мой дед по материнской линии, белорус, тот самый дед, который после Халхин-Гола, где он получил тяжелейшее ранение в живот, и до начала ВОВ служил стрелком НКВД, тоже чуть-было не оказался в лагерях. Его исключили из партии и завели на него дело. Но суд его оправдал. Ему предложили опять вступить в партию, те самые люди, которые его исключали, на что он ответил: "Пока вы в этой партии - меня в ней не будет!" И, как не странно, это ему сошло с рук.
Другой мой дед, по отцу, тоже из крестьян (у меня все предки из крестьян), тоже был перед войной осужден, за то, что ляпнул что-то лишнее. Во время войны работал на покрытии снарядов, на цианидных ваннах.
Моя бабушка, по матери, в начале войны работала на железной дороге. Когда к городу, где она работала, подошли фашисты, она и ее сослуживицы получили приказ в первую очередь обеспечить вывоз секретной документации. В результате документацию они-то отправили, а сами оказались в оккупации. После того, как их город освободили, ими занялось НКВД. Но ни ее и никого из ее подруг не посадили. Но несмотря на это моя бабушка никому кроме родственников до конца жизни (а прожила она 82 года) не говорила, что была в оккупации - боялась.

Но самое удивительное в том, что никто из этих моих родственников никогда не обвинял в своих бедах Сталина, а наоборот - говорили о нем только с уважением, даже в годы Перестройки, когда дерьмо на Сталина лилось из каждого утюга!
Моя покойная мама как-то сказала о своем послевоенном детстве: "Мы жили бедно, но какие были замечательные люди! И мы видели, что партия во главе со Сталиным не жирует, не ворует и не чешет задницы, а работает на то, чтобы с каждым днем жизнь человека становилась лучше. И мы видели результат". А вот Хруща моя мама ненавидела не меньше, чем Горбача.
Вот такие вот дела.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Баррер: ОСТОРОЖНО, СПОРТ! О ВРЕДЕ БЕГА, ФИТНЕСА И ДРУГИХ ФИЗИЧЕСКИХ НАГРУЗОК (Здоровье)

Книга заблокирована, но она есть в других библиотеках.

Сын сослуживца моей мамы профессионально занимался бегом. Что это ему дало? Смерть в 30 лет от остановки сердца прямо на беговой дорожке. Что это дало окружающим? Родители остались без сына, жена - без мужа, а дети - без отца!
Моя сослуживеца в детстве занималась велоспортом. Что это ей дало? Варикоз, да такой, что в 35 лет ей пришлось сделать две операции. Что это дало окружающим? НИ-ЧЕ-ГО!
Один мой друг занимался тяжелой атлетикой. Что это ему дало? Гипертонию и повышенный риск умереть от инсульта. Что это дало окружающим? НИ-ЧЕ-ГО!
Я сам в молодости несколько лет занимался каратэ. Что это мне дало? Разбитые суставы, особенно колени, которые сейчас так иногда болят, что я с трудом дохожу до сортира. Что это дало окружающим? НИ-ЧЕ-ГО!

Дворник, который днем метет двор, а вечером выпивает бутылку водки вредит своему здоровью меньше, живет дольше, а пользы окружающим приносит гораздо больше, чем любой спортсмен (это не абстрактное высказывание, а наблюдение из жизни - этот самый дворник вполне реальный человек).

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Symbolic про Деев: Доблесть со свалки (СИ) (Боевая фантастика)

Очень даже не плохо. Вся книга написана в позитивном ключе, т.е. элементы триллера угадываются едва-едва, а вот приключения с положительным исходом здесь на первом месте. Фантастика для непринуждённого прочтения под хорошее настроение. Продолжение к этой книге не обязательно, всё закончилось хепи-эндом и на том спасибо.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Дроздов: Лейб-хирург (Альтернативная история)

2 ZYRA
Ты, ЗЫРЯ, как собственно и все фашисты везде и во все времена, большие мастера все переворачивать с ног на голову.
Ты тут цитируешь мои ответы на твои письма мне в личку? Хорошо! Я где нибудь процитирую твои письма мне - что ты мне там писал, как называл и с кем сравнивал. Особенно это будет интересно почитать ребятам казахской национальности. Только после этого я тебе не советую оказаться в Казахстане, даже проездом, и даже под охраной Службы безопасности Украины. Хотя сильно не сцы - казахи, в большинстве своем, ребята не злые и не жестокие. Сильно и долго бить не будут. Но от выражений вроде "овце*б-казах ускоглазый" отучат раз и на всегда.

Кстати, в Казахстане национализм не приветствовался никогда, не приветствуется и сейчас. В советские времена за это могли запросто набить морду - всем интернациональным населением.
А на месте города, который когда-то назывался Ленинск, а сейчас называется Байконур, раньше был хутор Болдино. В городе Байконур, совхозе Акай и поселке Тюра-Там казахи с украинскими фамилиями не такая уж редкость. Например, один мой школьный приятель - Слава Куценко.

Ты вот тут, ЗЫРЯ, и пара-тройка твоих соратников-фашистов минусуете все мои комментарии. Мне это по барабану, потому что я уверен, что на КулЛибе, да и во всем Рунете, нормальных людей по меньшей мере раз в 100 больше, чем фашистов. Причем, большинство фашистов стараются не афишировать свои взгляды, в отличии от тебя. Кстати, твой друг и партайгеноссе Гекк уже договорился - и на КулЛибе и на Флибусте.

Я в своей жизни сталкивался с представителями очень многих национальностей СССР, и только 5 человек из них были националисты: двое русских, один - украинский еврей, один - казах и один представитель одного из малых народов Кавказа, какого именно - не помню. Но все они, кроме одного, свой национализм не афишировали, а совсем наоборот. Пока трезвые - прямо паиньки.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Кулинария: Домашнее вино (Кулинария)

У меня дед делал хорошее яблочное вино, отец делал и делает виноградное, и я в молодости немного этим занимался. Красное сухое вино спасло мне жизнь. В 23 года в результате осложнения после гриппа я схлопотал инфаркт. Я выжил, но несколько лет мне было очень хреново. В общем, я был уверен, что скоро сдохну. Но один хороший человек - осетин по национальности - посоветовал мне пить понемножку, но ежедневно красное сухое вино. Так я и сделал - полстакана за завтраком, полстакана за обедом и полстакана за ужином. И буквально через 1,5 месяца я как заново родился! И вот уже почти 20 лет я не помню с какой стороны у меня сердце, хотя курю по 2,5 - 3 пачки в день крепких сигарет.

Теперь по поводу данной книги.
Я прочитал довольно много подобных книжек. Эта книжка неплохая, но за одну рекомендацию, приведенную в ней автора надо РАССТРЕЛЯТЬ! Речь идет о совете фильтровать вино через асбестовую вату. НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ НИГДЕ И НИКОГДА НИКАКОГО АСБЕСТА! Еще в середине прошлого века было экспериментально доказано: ПРИ ПОПАДАНИИ АСБЕСТА В ОРГАНИЗМ ОН ЧЕРЕЗ 20 - 40 ЛЕТ 100% ВЫЗЫВАЕТ РАК! Об этом я читал еще в одном советском справочнике по вредным веществам, применяемым в промышленности. Хотя в СССР при этом асбестовая ткань, например, была в свободной продаже! У многих, как, например, и в нашей семье, асбестовая ткань использовалась на кухне - чтобы защитить кухонный шкаф от нагрева от газовой плиты.
У меня две двоюродные бабушки умерли от рака, младший брат умер от рака, у тети - рак, правда ей удалось его подавить. Сосед и соседка умерли от рака, мать моего друга из Казахстана, отец моего друга с Украины, моя одноклассница, более 15 человек - коллег по работе. И все в возрасте от 40 до 60 лет! И все эти родные и знакомые мне люди умерли от рака за какие-то последние 20 лет. Вот я и думаю - не вследствие ли свободного доступа к асбестовым материалам и широкого применения их в промышленности и строительстве в СССР все это сейчас происходит?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
desertrat про Шапочкин: Велит (ЛитРПГ)

Читать можно. Но столько глупостей, что никакая снисходительность не выдерживает. С перелистыванием бросил на первой трети.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Шляпсен про Шаханов: Привилегия выживания. Часть 1 (СИ) (Боевая фантастика)

С удовольствием жду продолжения.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
загрузка...

Время учеников. Выпуск 1 (fb2)

- Время учеников. Выпуск 1 (а.с. Миры братьев Стругацких. Время учеников-1) 1.02 Мб, 533с. (скачать fb2) - Михаил Глебович Успенский - Борис Натанович Стругацкий - Андрей Геннадьевич Лазарчук - Вадим Казаков - Леонид Викторович Кудрявцев

Настройки текста:



Время учеников

Писателям, мыслителям,

УЧИТЕЛЯМ

БРАТЬЯМ СТРУГАЦКИМ

посвящается эта книга

Борис Стругацкий К вопросу о материализации миров

Должен сразу же признаться: сначала мне отнюдь не понравилась идея этой книги. Она противоречила всем моим представлениям о законченности литературного произведения. Если повесть закончена, она закончена совсем и навсегда. Ни убавить, ни прибавить. Ни переписать, ни тем более дописать. Как куриное яйцо. Нельзя «продолжить» или «развить» куриное яйцо, в лучшем случае его можно только повторить. Но какой смысл повторять даже самое великое из литературных произведений? Да, скажете вы, однако куриное яйцо можно, например, сварить или поджарить. Да, отвечу вам я, однако яичница или «яйко в шклянце» уже не есть собственно яйцо. Это уже, так сказать, другой жанр. Экранизация, скажем. Или инсценировка. Или балет по мотивам. Я сильно сомневался, что из затеи Андрея Черткова выйдет прок.

С другой стороны, прен-цен-денты имели место. Это тоже верно.

Я, разумеется, помнил «Ледяной сфинкс» — попытку одного знаменитого писателя продолжить роман другого (еще более?) знаменитого писателя. Эдгар По оборвал повествование своего героя — Артура Гордона Пима из Нантакета — буквально на полуслове. Жюль Верн соблазнился восстановить утраченное навсегда и написал роман замечательный, может быть, лучший у него, совсем не похожий на все его прочие романы, да и на «первоисточник» тоже.

Лазарь Лагин написал повесть «Майор Велл Эндъю», погрузив своего образцово омерзительного героя в мир, созданный за полвека до того Гербертом Джорджем Уэллсом. И если бы не прискорбно назойливая политическая ангажированность (тошнотворная мета тех тошнотворных времен), «Майор…» вполне мог бы претендовать на роль произведения выдающегося — и по выдумке своей, и по изяществу исполнения, и по точности стилизации.

А вот пример из литературы самой высокой: «Песни западных славян». Ибо вдохновленный тем странным и красочным миром, который столь искусно создал Мериме, Александр Сергеевич не просто и не только перевел его «La Guzia», но многие из песен основательно переработал, а некоторые и вовсе создал заново, вызвав их из небытия и обогатив ими мир, до него придуманный и столь его восхитивший.

Так что прен-цен-денты были. Никуда не денешься. И прецеденты, заметьте, самые что ни на есть соблазнительные. Первоначальная моя неприязнь к самой идее сборника поколебалась.

Далее за меня взялись энтузиасты. Всех я уже не помню, но самым настойчивым был, сами понимаете, Андрей Чертков, «отец-основатель». Он был вполне убедителен и сам по себе, но при том он натравил на меня еще и Антона Молчанова, и, кажется, Алана Кубатиева, и еще кого-то из тех, кто оказался у него под рукой.

И я сдался.

Теперь, когда этот сборник лежит передо мною, уже готовый и прочитанный, я нисколько не жалею о своей уступчивости. Эксперимент удался. Миры, выдуманные Стругацкими, получили продолжение, лишний раз этим доказав, между прочим, свое право на независимое от своих авторов существование. Я всегда подозревал, что тщательно продуманный и хорошо придуманный литературный мир, вырвавшись на свободу, обретает как бы самостоятельное существование — в сознании читателей своих. Он начинает жить по каким-то своим собственным законам, обрастая многочисленными новыми подробностями и деталями, которыми услужливо снабжает его читательское воображение. И остается только сожалеть, что не существует некоего суперментоскопа, с помощью которого можно было бы этот многократно обогащенный и усложнившийся мир сделать всеобщим достоянием. Что ж, этот вот сборник — пусть несовершенный, но все-таки прибор именно такого рода: он возвращает нам ставшие уже привычными миры, увиденные другими глазами и обогащенные иным воображением.

Я не стану утверждать, что прочел все предлагаемые произведения с равным удовольствием, но, безо всякого сомнения, я прочел их все с равным интересом. Мне было интересно. Я искал новые повороты сюжета и находил их с удовольствием. Я загадывал, «что там у него будет дальше», и с удовольствием убеждался, что не угадал. Я следил, как незнакомо разворачиваются передо мною знакомые миры, с ревнивым удовольствием родителя, на глазах которого любимое дитя обнаруживает вдруг, оказавшись в гуще жизни, совершенно необыкновенную ловкость и неожиданные повадки, доселе скрытые от родительского глаза. Я радовался ловкости и мастерству изобретательных авторов, я радовался за братьев Стругацких, которым удалось не только заполучить таких высококвалифицированных и благодарных читателей, но и вдобавок вдохновить их и поощрить к творчеству.

Вселенная наша такова, что даже самый тщательно и подробно придуманный мир не способен в ней материализоваться. Такое под силу разве только Демиургу, но уж никак не человеку. Но какие-то элементы материализации миров все-таки могут, по-видимому, иметь место. Например — этот вот сборник. Разве не есть он в определенном смысле материализация совершенно идеального мира, никогда не существовавшего и созданного человеческим воображением? И кто знает, не найдутся ли по этому поводу примеры гораздо более грандиозные?

В последнем романе братьев Стругацких, в значительной степени придуманном, но ни в какой степени не написанном; в романе, который даже имени-то собственного лишен (даже того, о чем в заявках раньше писали: «Название условное»); в романе, который никогда теперь не будет написан, потому что братьев Стругацких больше нет, а С. Витицкому в одиночку писать его не хочется, — так вот в этом романе авторов-разработчиков соблазняли главным образом две выдумки.

Во-первых, им нравился (казался оригинальным и нетривиальным) мир Островной Империи, построенный с безжалостной рациональностью Демиурга, отчаявшегося искоренить зло. В три круга, грубо говоря, укладывался этот мир. Внешний круг был клоакой, стоком, адом этого мира — все подонки общества стекались туда, вся пьянь, рвань, дрянь, все садисты и прирожденные убийцы, насильники, агрессивные хамы, извращенцы, зверье, нравственные уроды — гной, шлаки, фекалии социума. Тут было ИХ царствие, тут не знали наказаний, тут жили по законам силы, подлости и ненависти. Этим кругом Империя ощетинивалась против всей прочей ойкумены, держала оборону и наносила удары.

Средний круг населялся людьми обыкновенными, ни в чем не чрезмерными, такими, как мы с вами, — чуть похуже, чуть получше, еще не ангелами, но уже и не бесами.

А в центре царил Мир Справедливости. «Полдень, XXII век». Теплый, приветливый, безопасный мир духа, творчества и свободы, населенный исключительно людьми талантливыми, славными, дружелюбными, свято следующими всем заповедям самой высокой нравственности.

Каждый рожденный в Империи неизбежно оказывался в «своем» круге, общество деликатно (а если надо — и грубо) вытесняло его туда, где ему было место, — в соответствии с талантами его, темпераментом и нравственной потенцией. Это вытеснение происходило и автоматически, и с помощью соответствующего социального механизма (чего-то вроде полиции нравов). Это был мир, где торжествовал принцип «каждому — свое» в самом широком его толковании. Ад, Чистилище и Рай. Классика.

А во-вторых, авторам нравилась придуманная ими концовка. Там у них Максим Каммерер, пройдя сквозь все круги и добравшись до центра, ошарашенно наблюдает эту райскую жизнь, ничем не уступающую земной, и, общаясь с высокопоставленным и высоколобым аборигеном, и узнавая у него все детали устройства Империи, и пытаясь примирить непримиримое, осмыслить неосмысливаемое, состыковать нестыкуемое, слышит вдруг вежливый вопрос: «А что, у вас разве мир устроен иначе?» И он начинает говорить, объяснять, втолковывать: о высокой Теории Воспитания, об Учителях, о тщательной кропотливой работе над каждой дитячьей душой… Абориген слушает, улыбается, кивает, а потом замечает как бы вскользь: «Изящно. Очень красивая теория. Но, к сожалению, абсолютно не реализуемая на практике». И пока Максим смотрит на него, потеряв дар речи, абориген произносит фразу, ради которой братья Стругацкие до последнего хотели этот роман все-таки написать.

— Мир не может быть построен так, как вы мне сейчас рассказали, — говорит абориген. — Такой мир может быть только придуман. Боюсь, друг мой, вы живете в мире, который кто-то придумал — до вас и без вас, — а вы не догадываетесь об этом…

По замыслу авторов эта фраза должна была поставить последнюю точку в жизнеописании Максима Каммерера. Она должна была заключить весь цикл о Мире Полудня. Некий итог целого мировоззрения. Эпитафия ему. Или — приговор?

Я рассказал здесь эту историю потому, что она пришлась к слову: еще один пример к вопросу о материализации придуманных миров. Причем не только пример, но, если угодно, и — некий материал для игры воображения и для размышлений о том мире, в котором приходится существовать нам с вами.

Санкт-Петербург
март 1996 г.

Сергей Лукьяненко Временная Суета

Почему я это написал…

Если честно — то все мы начинали именно с этого. Продолжали, дописывали (в уме, или на бумаге) свои любимые книги, воскрешали погибших героев и окончательно разбирались со злом. Порой спорили с авторами — очень-очень тихо. А как же иначе — литература не футбол, на чужом поле не поиграешь.

Где-то в глубинах письменных столов, в компьютерных архивах, просто в уголке сознания, у каждого писателя, наверное, спят вещи, которые не будут изданы. Потому что писались они для себя, как дань уважения авторам, любимым с детства. Нет в этом большой беды для читателей — подражание не может стать лучше оригинала. И всем нам хочется быть не «последователями Стругацких» или «русскими Гаррисонами и Хайнлайнами», а самими собой. Но как здорово, что дана была эта возможность — пройти по НИИЧАВО, увидеть Золотой Шар, побывать в Арканаре! Андрей Чертков, придумавший и осуществивший эту идею, Борис Стругацкий, разрешивший воплотить ее в жизнь, подарили нам удивительное право — говорить за чужих героев. Хотя какие они чужие — Быков, Румата, Рэд Шухарт, Александр Привалов… Они давным-давно с нами, без них мы были бы совсем другими. И всегда хотелось встретиться с ними еще раз.

Я выбрал продолжение «Понедельника» даже не потому, что он наиболее любим, есть и другие книги братьев Стругацких, которые дороги мне ничуть не менее. Просто для меня это была наиболее сложная тема. Писать «продолжение» книги, наполненной духом шестидесятых годов, светом и смехом давно ушедших надежд. Рискнуть.

Но это — уже совсем другая история.

История первая. Колесо фортуны

И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями…

Н. В. Гоголь

1

…судя по всему, мое житье-бытье час от часа становилось все нестерпимее…

Г. Я. К. Гриммельсгаузен, «Симплициссимус»

Было раннее утро конца ноября. Телефон зазвонил в тот самый момент, когда «Алдан» в очередной раз завис. В последнее время, после одушевления, работать с машиной стало совсем трудно. Я со вздохом щелкнул «волшебным рубильником» — выключателем питания, и подошел к телефону. «Алдан» за моей спиной недовольно загудел и выплюнул из считывающего устройства стопку перфокарт.

— Не хулигань, на всю ночь обесточу, — пригрозил я. И, прежде чем взять трубку, опасливо покосился на эбонитовую трубку телефона, где тянулся длинный ряд белых пластиковых кнопок. Слава богу, вторая справа была нажата, и это означало, что мой новенький телефон принимает звонки только от начальства — от А-Януса и У-Януса, да Саваофа Бааловича. Впрочем, зачем гадать?

— Привалов слушает, — поднимая трубку, сказал я. Очень хорошим голосом, серьезным, уверенным, и в то же время усталым. Сотрудника, отвечающего таким голосом, никак нельзя послать на подшефную овощную базу, или потребовать сдачи квартального отчета об экономии электроэнергии, перфокарт и писчей бумаги…

— Что ты бормочешь, Сашка! — заорали мне в ухо так сильно, что на мгновение я оглох. — …рнеев говорит. Слышишь?

— А… ага… — выдавил я, отставляя трубку на расстояние вытянутой руки. — Ты где? У Ж-жиана?

— В машинном зале! — еще сильнее гаркнул из трубки грубиян Корнеев. — Уши мой!

На мгновение мне показалось, что из трубки показались Витькины губы.

— Дуй ко мне! — продолжил разговор Корнеев.

В трубке часто забикало. Я с грустью посмотрел на «Алдан» — машина перезагрузилась, и сейчас тестировала системы. Работать хотелось неимоверно. Что это Корнеев делает в машинном? И как сумел дозвониться? Я скосил глаза на телефон, потом, по наитию, на провод. Телефон был выключен из розетки. Сам ведь его выключил утром, чтобы не мешали писать программу.

— Ну, Корнеев, ну, зараза… — с возмущением сказал я.

— Дуй в машинный…

Я с мстительным удовольствием подул в микрофон.

— Привалов! Как человека прошу! — ответила мне трубка.

— Иду-иду, — печально сказал я, и отошел к «Алдану». К Витькиным выходкам я привык давно, но почему он так упрямо считает свою работу важной, а мою — ерундой? На мониторе «Алдана» тем временем мелькали зеленые строчки:

Триггеры… норма.

Реле… норма.

Лампы электронные… норма.

Микросхема… норма.

Бессмертная душа… порядок!

Проверка печатающего устройства…

Печатающим устройством «Алдану» служила электрическая пишущая машинка, с виду обычная, но снабженная виртуальным набором литер. Благодаря этой маленькой модернизации она могла печатать на семидесяти девяти языках шестнадцатью цветами, а также рисовать графики и бланки требований на красящую ленту. Сейчас машинка тарахтела, отбивая на бумаге буквы — от «А» до непроизносимых согласных языка мыонг. В конце она выдала «Сашка, будь челове…», после чего замерла с приподнятой литерой «К». «Алдан» снова завис.

Обесточив машину, я вышел из лаборатории. Ну, Корнеев! Даже в «Алдан» залез! «Будь чело…» Я остановился, как громом пораженный. Если уж грубиян Корнеев просит помочь — значит, дело серьезное! Мысленно приказав кнопке вызова лифта нажаться, я бросился по коридору… Молоденького домового, уныло оттирающего паркет зубной щеткой, я не заметил до самого момента спотыкания. Отдраенный паркет метнулся мне навстречу, я отчаянно попытался левитировать, но в спешке перепутал направление полета. Когда я наконец-то пришел в себя, на лбу имелся прообраз будущей шишки, а заклинание левитации упрямо прижимало меня к полу, пытаясь доставить к центру Земли. Ошибись я с заклинанием на улице, так бы скорее всего и получилось. Но в институте, на мое счастье, и полы, и стены, и потолки были заговорены опытными магами, и моим дилетантским попыткам не поддавались. Я перекрестился, что отменяло действие заклинания, сел на корточки и потер лоб. Домовой, забившийся поначалу в угол, осмелел и подошел поближе. Длинные, не по росту, хлопчатобумажные штаны унылого буро-зеленого цвета волочились за ним по полу. Широкий ремень из кожзаменителя съехал вниз. Латунные пуговицы были нечищены, одна болталась на ниточке.

— Жив? — шмыгая носом и утираясь рукавом, спросил домовой.

— Жив, — машинально ответил я, не обращая внимания на панибратский тон домового. А тот добродушно улыбнулся и добавил:

— Дубль…

— Какой дубль? — уже опомнившись, спросил я. Происходящее становилось интересным. Домовые слыли существами робкими, забитыми, в разговоры вступали неохотно. Только самые старые и смелые из них, вроде тех, что прислуживали Кристобалю Хозевичу, были способны иногда на осмысленную, но крайне уклончивую беседу.

Домовой внимательно осмотрел меня и сказал:

— Удачный. Очень удачный дубль. Привалов-то наш научился, все-таки…

Я ошалел. Домовой принял меня за моего собственного дубля! Позор! Неужели я становлюсь похожим на дублеподобных сотрудников?

— Ты так по коридорам не носись, — поучал меня тем временем домовой. — Привалов… он того, неопытный. Сквозь стены видит плохо, можно при нем побежать, чтобы он убедился — стараешься, и обратно когда идешь ходу ускорить… Тихо!

Мимо нас прошел бакалавр черной магии Магнус Федорович Редькин. Был он в потертых на коленках джинсах-невидимках, в настоящий момент включенных на половинную мощность. Магнус Федорович от этого выглядел туманным и полупрозрачным, как человек-невидимка, попавший под дождь. На нас с домовым он даже не посмотрел. Тоже принял меня за дубля? Почему? И лишь когда Редькин скрылся в дверях лифта — мной, между прочим, вызванного, я понял. Ни один сотрудник института не споткнется о зазевавшегося домового. На это способен лишь дубль… В душе у меня слегка просветлело. Для полной гарантии я поковырял пальцем в ухе, но следов шерсти не обнаружил. Надо было вставать и бежать к Корнееву.

— Все путем, — неожиданно сказал домовой. — Он не заметил, что мы разговаривали. Ладно, ты беги, а то и Привалов забеспокоится. Если что, заходи в пятую казарму, спроси Кешу. Знаешь, где казармы? За кабинетом Камноедова. Бывай…

Домовой сунул мне теплую волосатую ладонь и исчез в щели между паркетинами. А я, глядя под ноги, побрел к лифту. На этот раз на кнопку пришлось давить минут пять, прежде чем лифт соизволил остановиться. Я юркнул в двери и с облегчением отправил лифт вниз. Третий этаж лифт проскочил без заминки. А между вторым и первым застрял. И зачем я поехал на нем, есть же нормальная черная лестница… Со вздохом оглядевшись — если кто-то рядом и был, то очень хорошо замаскированный, я нарушил второе правило пользование лифтом и вышел сквозь стену. На первом этаже было хорошо. Пронзительно пахло зелеными яблоками и хвойными лесами, что, почему-то, вызывало в памяти популярные болгарские шампуни. Мимо пробежала хорошенькая девушка, мимоходом улыбнувшаяся мне. Она улыбалась всем, даже кадаврам. Это было ее специальностью — она, как и все хорошенькие девушки института, работала в отделе Линейного Счастья. Здороваясь по пути со славными ребятами из подотдела конденсации веселого беззлобного смеха, я пробирался к машинному залу. Путь был нелегким. Начать с того, что отдел Линейного Счастья занимал абсолютно весь первый этаж. Места для машинного зала на нем попросту не оставалось. Но, если вначале спуститься в подвал, а потом уже подняться на первый этаж, то можно было попасть в машинный зал, обеспечивающий весь институт энергией. Как это получалось — было тайной, такой же непостижимой для меня, как огромные размеры НИИЧАВО, маленького и неприметного снаружи. Сегодня мне почему-то не везло. Я трижды споткнулся, но, наученный горьким опытом, не упал. Выдержал долгую беседу с Эдиком Амперяном, которому позарез хотелось поделиться с кем-нибудь своей удачей — он добился, с помощью Говоруна, потрясающих результатов в деле сублимации универсального гореутолителя. Какую роль сыграл Клоп Говорун в этом процессе, я так и не понял — уж очень специфические термины использовал Эдик. Но от его удачи мне стало полегче, словно я и сам надышался парами гореутолителя. Пообещав Амперяну провести для него расчет эффективности вне очереди, я сбросил его на проходящего мимо дубля Ойры-Ойры со строгим приказом: отвести Эдика домой и уложить в постель, после чего, уже без приключений, добрался до машинного зала. У дверей стоял Корнеев. Вид у него был невозмутимый.

— Витька, что случилось? — с облегчением поинтересовался я. — Зачем такая спешка?

— Привалов, пройди, пожалуйста, внутрь, — бесцветно сказал Витька.

И я понял, что никакой это не Корнеев, это его дубль, запрограммированный лишь на одно — пропустить внутрь меня и преграждать дорогу всем остальным. Мне стало страшно. Я отпихнул дубля, неуклюже взмахнувшего руками, распахнул тяжелую дверь и влетел в машинный зал. Витька сидел на Колесе Фортуны, том самом, чье вращение давало институту электроэнергию. При моем появлении он взглянул на часы и сообщил:

— Когда решу помирать, тебя за смертью пошлю. Девять минут шел, м-ма-гистр.

К Витькиным издевательствам я привык. Проигнорировав «м-магистра» — Корнеев прекрасно знал, что я до сих пор хожу в «учениках чародея», я осмотрелся. Машинный зал производил странное впечатление. Вначале, из-за темноты, я заметил лишь Витьку, который светился бледным зеленым светом — с опытными чародеями такое случалось при сильном магическом переутомлении, теперь же передо мной открылась вся картина. Между огромными трансформаторами застыли странные темно-серые статуи, изображающие бесов. Через мгновение я сообразил, что это и есть бесы — из обслуживающего персонала. Кто-то, и я был на сто один процент уверен, что это Витька, наложил на них заклятие окаменелости. А вдоль Колеса Фортуны, походившего на блестящую ленту, выходящую из одной стены и входящую в другую, застыли Витькины дубли — неподвижные и почти неразличимые. Была в дублях одна странность — каждый последующий был немного ниже предыдущего. Те, которых я еще мог разглядеть, выглядели просто пятнышками на цементном полу, но у меня появилось страшное подозрение, что они вовсе не являются крайними в этой дикой последовательности.

— Когда я позвонил, тебе везло? — внезапно поинтересовался Корнеев.

— Что? Ну… У меня «Алдан» завис.

— А после?

— Что после?

— После звонка тебе везло или нет, дубина? — печально и тихо спросил Корнеев.

— Нет. Я упал, потом лифт…

Я замолчал. Я все понял. Лишь теперь, наблюдая за Витькой, я осознал, что он сидит на Колесе, но остается неподвижным. Колесо Фортуны остановилось!

— Это я, — с напускной гордостью сказал Витька.

— Да? — с внезапной дрожью в голосе поинтересовался я.

— Я его остановил, — зачем-то уточнил Корнеев.

— Как?

— Дублей видишь? Я сделал дубля и дал ему приказ — крепко держать Колесо Фортуны и производить следующего дубля, уменьшенного в размерах и с той же базовой функцией.

Схватившись за голову я простонал:

— Научил я тебя, Корнеев. Базовая функция… Ты, может, еще на бумаге эту программу составил?

— Ага, — подтвердил Витька. И с людоедской радостью добавил: — А вчера у тебя на «Алдане» проверял. Могучая машина.

— И что вышло?

— Что число дублей будет бесконечным, а сила торможения ими Колеса — бесконечно большой. Вот… Так и вышло. Остановили они Колесо Фортуны.

…Вскоре мне стала ясна вся картина происходящего. Витьке, для его грандиозной идеи превращения всей воды на Земле в живую, не хватало самой малости — устойчивости процесса. Придуманная им цепная реакция перехода обычной воды в живую останавливалась от шума проезжающей машины, чиха Кащея или выпадания града в соседней области. И тут-то Витьку осенило. Если остановить Колесо Фортуны в тот момент, когда процесс перехода воды идет хорошо, то удача останется на его стороне! Вся вода в мире станет живой, для исцеления ран надо будет лишь облиться из ведра или залезть под душ, чтобы вылечить ангину — прополоскать рот. Врачи станут ненужными, войны потеряют смысл… И Витька придумал гениальную идею с бесконечным количеством дублей, что будут с бесконечной силой тормозить Колесо.

План его удался лишь частично. За те секунды, пока Колесо Фортуны останавливалось, лаборантка в отделе Универсальных Превращений уронила умклайдет на диван, инвентарный номер 1123. Результаты были катастрофические. Вода стала превращаться не в живую, и даже не в мертвую, а в дистиллированную. Ничего страшного в этом не было, во всяком случае, пока процесс не дошел до морей и океанов. Но шел он теперь безостановочно, ибо Колесо Фортуны стояло. В этот самый миг жизнь людей радикально изменилась. У меня, так же как у Корнеева и еще примерно половины человечества, началась нескончаемая полоса невезения. У Эдика Амперяна и прочих счастливчиков началась бесконечная полоса удач. Бесконечная!

Я даже зажмурился от осознания этого факта. Я представил, как Амперян поит меня своим гореутолителем… и он действует, я становлюсь счастливым, хоть мне и не везет. У меня ломается «Алдан» — а я доволен. У Витьки не получается простейшего превращения — он тоже счастлив. Потому что Эдик изобрел… Да что я привязался к Эдику! Человечество отныне разделилось на две категории — везунчиков и неудачников. Представив, как меня сочувственно хлопают по плечу «везунчики», я не выдержал и заорал:

— Корнеев, запускай Колесо обратно! Немедленно!

— Не могу, — хмуро сказал Корнеев. — Что я, дурак, что ли? Сам знаю, надо запускать, пока магистры не узнали. Позора не оберешься…

Последнюю фразу он произнес с мечтательным выражением, словно смакуя предстоящий позор.

— Почему не можешь? — я поправил очки и растерянно оглядел бесконечный ряд дублей. — Прикажи им, пусть толкают Колесо, со своей бесконечной силой… черт бы ее побрал!

Одно из стоящих вблизи изваяний слегка шевельнулось. Витька вперил в него грозный взгляд, и черт окаменел вторично.

— Глаз нет, да? Совсем слепой? — с акцентом Амперяна, но собственной грубостью поинтересовался Корнеев. — Лопнул обод у колеса, видишь?

Я подошел к Колесу и убедился, что двухметровой ширины лента действительно разделена тонкой щелью. Концы разрыва подрагивали, словно кончики стальной пружины.

— А зарастить нельзя? — шепотом поинтересовался я. — Ты же… это… умеешь. Помнишь, червонец мне склеил?

Витька грустно кивнул. И докончил свой печальный рассказ. Оказывается, когда Колесо Фортуны остановилось, оно тут же лопнуло. Концы обода стали дергаться, носиться по залу, разбрасывая дублей и перекручиваясь во все стороны. Когда, наконец, ошалевшие от неожиданности дубли и перепуганный, а от этого грубый более, чем обычно, Корнеев поймали их, установить, где левая, а где правая сторона, где верх, а где низ ленты уже не представлялось возможным. Корнеев кое-как совместил концы порванного обода, но уверенности в своей правоте не имел.

— Что если я его лентой Мебиуса соединил? — хмуро сказал он. — Что будет?

Я пожал плечами. Корнеев, слегка подпрыгивая на ободе, и светясь все более энергично, стал рассуждать:

— Может так получиться, что любая наша удача превратится в неудачу. И наоборот. Или же, удачи и неудачи сольются воедино…

Увлекшись, он перегнулся назад, и, кувыркнувшись через обод Колеса, полетел вниз.

— Знаешь, Витька, — садясь для безопасности на пол, сказал я, — лучше уж соединение удач и неудач, чем сплошная невезуха.

— Невезуха, — потирая затылок, горько сказал Корнеев. — Надо это прекращать…

— Я-то зачем тебе понадобился? Рассчитать, правильно ли соединен обод? Это я и без «Алдана» скажу. Пятьдесят на пятьдесят.

— Понимаю, — неожиданно мягко признался Корнеев. — Но не могу же я сейчас сам решать, правильно ли Колесо соединено! Я же теперь невезучий, обязательно ошибусь!

— А я везучий? Мой совет тебе не поможет!

— Понял уже…

Мы немного помолчали, разглядывая неподвижное Колесо Фортуны. Господи, ну и дела! Что сейчас с людьми происходит! Есть, конечно, и счастливчики…

— Витька! — прозревая завопил я. — Нужно спросить у человека, которому везет! Он не ошибется!

— А кому везет? — тупо спросил Корнеев. Временами он был самим собой.

— Амперяну. Точно знаю, он универсальный гореутолитель сублимировал.

— Сейчас спросим, — оживившись сказал Корнеев, доставая из воздуха телефонную трубку. Послышались долгие гудки.

— Амперян сейчас дома, я его спать отправил, — торопливо подсказал я. Витька отмахнулся — неважно.

Трубку наконец-то взяли.

— Эдик! — громовым голосом заорал Корнеев. — Извини, что разбудил, это Сашка, дубина, настоял. Скажи только одно, и можешь вешать трубку: правильно соединили?

— Нет, — буркнул Амперян чужим со сна голосом, и повесил трубку. Витька небрежным жестом растворил в воздухе свою и радостно улыбнулся.

— Видишь, Привалов, получилось! Бывают и у тебя озарения!

Он небрежно схватился за один край порванного обода и без всяких видимых усилий перевернул его на сто восемьдесят градусов. Интересно, а в ту ли сторону повернул?

— Корнеев… — неуверенно начал я. Но Витька не реагировал. Он был сторонником разделения умственного и физического труда, так что в процессе работы думал мало, а на внешние раздражители не реагировал. Двумя уверенными пассами, без всяких дилетантских заклинаний, даже не заглядывая в «Карманный астрологический ежегодник АН», Корнеев восстановил целостность Колеса Фортуны. Потом окинул взглядом бесконечную, а точнее — двусторонне бесконечную череду дублей, и громко скомандовал:

— Нава-лись!

Как ни странно, дубли такую странную команду поняли. И даже толкнули в одну и ту же сторону. Колесо заскрипело и начало вращаться. Правда, пожалуй, быстрее чем раньше. Я достал из кармана сигареты, закурил… Выронил сигарету, но возле самого пола поймал ее. Снова сунул в рот, но горящим концом. Вовремя это понял, и перевернул фильтром к губам. Сигарета уже успела потухнуть.

— Корнеев, — умоляюще прошептал я, — притормози его! Слишком быстро вращается, удача за неудачей…

Сигарета зажглась сама по себе. Я бросил ее на пол и затоптал — а то еще взорвется… Витька с дублями навалились на колесо, и то начало притормаживать.

— Глянь по пульту, Привалов! — велел Корнеев. — Там есть тахометр, стрелка должна быть на зеленом секторе.

Я подошел к пульту. С некоторым трудом нашел тахометр, явно переделанный из зиловского спидометра. Поглядел на стрелку, подползающую у зеленой черте, и скомандовал Корнееву остановку. Колесо вращалось, тихо гудя. Корнеев утер со лба пот, потом кивнул дублям, и те дематериализовались.

— Нормально, Сашка? — поинтересовался Корнеев.

Я подозрительно огляделся. Закрыл глаза и подпрыгнул на одной ножке. Не упал.

— Нормально, — с облегчением сказал я. — Что, пойду я работать?

— Валяй-валяй! — жизнерадостно заорал Витька. — Мне еще чертей расколдовывать, да память им заговаривать, меньше будешь под ногами мешаться…

Вздохнув, я вышел из машинного, на прощание мстительно бросив Корнееву:

— Вот будет удивительно, если никто из магистров не узнает о твоих художествах…

Оставив Витьку размышлять над этим оптимистическим заявлением, я пошел к себе, в электронный зал. Фортуна явно повернулась ко мне, я не спотыкался, не налетал на встречных, вежливо поздоровался с Кивриным, одолжил считавшему посреди коридора Амперяну свою логарифмическую линейку, вызвал лифт…

И побежал обратно. Амперян, виртуозно пользуясь линейкой, что-то подсчитывал, записывая в блокнот.

— Давно из дома, Эдик? — вкрадчиво поинтересовался я.

— С утра, — не поднимая глаз от формул, в которых я опознал уравнение Сташефа-Кампа, ответил Эдик.

— Ты же с Ойра-Ойрой… тьфу, с дублем его, домой пошел!

— Ну… — Эдик поднял на меня задумчивый взгляд и объяснил: — Пошел. А потом думаю, чего я на кровати буду валяться, радостный и довольный, когда тут самая работа начинается? Выпил антигореутолитель, и стал экономическую целесообразность процесса подсчитывать.

— Целесообразно? — не зная, как подступиться к главному, спросил я.

— Не знаю, — хмуро признался Эдик. Удача, похоже, его покинула.

— Корнеев тебе звонил? — напрямик спросил я.

Эдик обвел взглядом выкрашенный зеленой масляной краской коридор, мутные плафоны на потолке, и резонно спросил:

— Куда звонил?

— Десять минут назад! Сам слышал! — отчаянно сообщил я.

— Он спросил, правильно ли соединили, а ты сказал, что нет.

— Как он спросил?

Я напряг память.

— Ну… Примерно так: «Эдик, скажи, правильно соединили?»

— И тот, кто взял трубку, ответил, что «нет», — закончил Эдик. — Что соединились вы неправильно…

Он снова нырнул в свои вычисления, а я, совершенно запутавшись, пошел дальше. Итак, отвечал не Амперян.

Но совет оказался правильным, значит, отвечавший тоже был «удачливым»? Или же неправильным, просто мы еще не заметили последствий своей ошибки? А как заметишь, неизвестно, какими они могут быть! У дверей электронного зала смирно сидел дубль Володи Почкина. Больше пока никого не было.

— Скажешь Володе, пусть сам придет, — грубо сказал я дублю. Корнеев всегда на меня так влияет. — Он мне пятерку уже неделю должен.

Дубль поднял на меня потрясенный взгляд и прошептал:

— Я не дубль. Я Володя. Могу пропуск показать, с фотографией и печатью. А пятерку я после обеда занесу…

Было видно, что здоровяк Почкин пребывает в состоянии, близком к шоковому. Я схватился за голову. Потом схватил Володю за плечи, затащил в зал, и стал отпаивать чаем с бутербродами — настоящими, из буфета, а не сотворенными магическим образом. Попутно я пообещал ему рассчитать за сегодня все задачи, которые он принес еще неделю назад, а вечером взяться за написание программы для новых. Володя медленно приходил в себя. Видимо, еще никто и никогда не принимал его за дубля, так что с непривычки он был расстроен.

— Заметку в стенгазету напишешь? — неожиданно спросил он. Видимо, отошел.

— Напишу-напишу! — радостно сказал я. — Про Брута?

— А что он натворил?

— Не знаю. Но как-то принято…

— Нет. Надо про новые плакаты в столовой.

— Какие плакаты?

Глаза у Почкина загорелись.

— Ты еще не видел? Посмотри, — вкрадчиво посоветовал он. — Пойдешь обедать, и посмотри.

Я пообещал сходить в столовую и посмотреть. Потом пожаловался Володе, какой был ужасный день: вначале меня приняли за дубля, потом я Витькиного дубля принял за Витьку, а под конец Володю за дубля… Язык чесался рассказать про Корнеева и Колесо Фортуны, но я подавил искушение.

Почкин в ответ ободрил меня рассказом о том, как наши институтские ребята поодиночке сматывались с затеянного месткомом празднования трехсотлетия изобретения волшебной палочки, оставляя вместо себя дублей. Под конец в огромном зале, где проходило торжество, не осталось ни одного человека: только сотня небрежно запрограммированных дублей. Когда, наконец, ушедшие работать магистры и ученики сообразили, что произошло, то дубли оставались без присмотра уже больше трех часов. К ним отправился Федор Симеонович.

Вышел он через полчаса, предварительно дематериализовав всех дублей. На лице его блуждала странная улыбка, но о своих наблюдениях он никому никогда не рассказывал, а делу Линейного Счастья начал посвящать еще больше времени, чем раньше. История мне правдивой не показалась: во-первых, что такого могли натворить дубли, даже плохо сделанные, а во-вторых, работать больше, чем обычно, Федор Симеонович уже никак не мог. Выпроводив Почкина, я наконец-то вернулся к «Алдану». Опасливо включил питание и стал смотреть, как машина тестирует себя. Бойко протараторила по бумаге виртуальными литерами пишущая машинка, и «Алдан» ласково заморгал зелеными огоньками. Усевшись перед перфоратором, я взял стопку чистых перфокарт, составленную девочками программу и облегченно вздохнул. Кончились неприятности с Колесом Фортуны и дублями. Жизнь возвращалась в свою колею. Ошибался я в этот момент здорово, как никогда. Но о том, что я ошибаюсь, не знал никто. Даже У-Янус. Так уж получилось.

2

Товарищ! Мы вместе решили с тобой: Покушав, посуду убрать за собой.

Автор неизвестен.

Где-то около двух я с сожалением оторвался от присмиревшего «Алдана», встал, потянулся и направился в столовую. По пути заглянул к Витьке, потом к Роману, но ни того, ни другого не нашел. Взяв стакан кефира и тарелку жареной печенки с вермишелью, я направился к своему любимому столику. Знаменит он был тем, что над ним висел огромный плакат с бодрой надписью: «Смелее, друзья! Громче щелкайте зубами! Г. Флобер.» Время от времени плакат подновляли, и при этом текст чуть-чуть менялся — поклонник Флобера каждый раз пользовался новыми переводами. Усевшись под словом «щелкайте» я, прежде чем воспользоваться советом и начать щелкать, глотнул кефира — тот оказался вчерашним, если не хуже. Потом, вспомнив слова Почкина, зашарил глазами по стенам. Первый из плакатов я увидел на стене напротив. Он гласил:

«Пальцем в солонку? Стой!
Что ты себе позволяешь?!
Мало ли где еще
Ты им ковыряешь!»

Поперхнувшись кефиром, я протер очки. Плакат не изменился. Нормальный, аккуратно нарисованный плакат. Под ним сидели нормальные, аккуратные девочки из отдела Универсальных Превращений. Девочки ели борщ, обильно посыпая его солью, и ничуть не смущаясь необходимостью окунать пальцы в солонку.

Мною овладел исследовательский зуд. Низко пригнувшись над тарелкой, рассеянно нанизывая на алюминиевую вилку куски лука, печенки и вермишелины, я смотрел по сторонам.

Над кассовым аппаратом я обнаружил чудесный, прекрасно зарифмованный плакат на вечную тему: люди и хлеб.

«Мой знакомый по имени Глеб
Повсюду разбрасывал хлеб.
Не знает, наверное, Глеб,
Как трудно дается хлеб.»

Перебрав в памяти всех знакомых ребят, я успокоился. Похоже, имелся в виду не какой-нибудь там конкретный Глеб из НИИЧАВО, а обобщенный негодяй. Кончиком вилки я извлек из солонки сероватую соль, посыпал вермишель и быстренько доел. Закончил обед кефиром и пошел к выходу. На дверях меня ждал третий плакат.

«Уходящий товарищ, ты сыт?
Зря спросил.
Это видно на вид.
Администрация.»

Слово «Администрация» меня добило. Я остановился, поджидая кого-нибудь знакомого. Эмоции требовали выхода. Теперь я понимал Володю, чей графоманский опыт исчерпывался знаменитым двустишием о едущем по дороге ЗИМе. Разумеется, в нашей столовой работают не магистры, и даже не бакалавры, а беззаветная любовь заведующего к Флоберу не панацея от отсутствия вкуса. Самым удивительным было то, что никто не возмущался этими жуткими виршами! Я вдруг перепугался, вспомнив утреннее приключение с Колесом Фортуны. Вдруг мы каким-то образом исказили человеческие вкусы, и теперь ЭТО считается нормальным? И Кристобаль Хозевич одобрительно кивает, глядя на стихи о Глебе и хлебе…

В дверь проскользнул Юрик Булкин, наш новый сотрудник из отдела Универсальных Превращений. По профессии он был энтомолог, но ухитрился увлечься василисками — животными редкими и опасными. Теперь он вел тему: «О свойстве василисков превращать живое в камень, и о возможности превращения ими в камень воды». Как я слышал, теме придавалось большое значение, так как с помощью дрессированных василисков намного упростилось бы строительство плотин и был бы досрочно выполнен поворот сибирских рек в Среднюю Азию.

Поймав Юрика за руку, я спросил:

— Слушай, Булкин, ты плакаты на стенах видишь?

— Вижу, — целеустремленно вырываясь сказал Юрик. — Я их сам писал…

Я остолбенел. Юрик слыл бардом, пел под гитару веселые песни, и от его заявления упрочились мои худшие опасения. Видимо, оценив мою реакцию, Булкин прервал движение к очереди алчущих пищи сотрудников и разъяснил:

— Меня знакомые ребята-социологи попросили. Они исследование проводят, «ЧВ» — «Чувство вкуса». Какой процент сотрудников возмутится этими плакатами за три дня. Нормальный показатель — двадцать пять процентов.

— А у нас? — успокаиваясь поинтересовался я. — Вытянем норму?

— Тридцать процентов за полдня, — утешил меня Булкин. — И один, похваливший плакаты.

— Выбегалло, — сказал я.

— Выбегалло, — подтвердил Булкин. — Подошел ко мне и говорит: — «А ты, эта, значит, написал правильно. Эта, инициативу проявил. На ученом совете вопрос буду ставить, как почин поддержать».

В глазах Булкина мелькнуло легкое злорадство.

— А ведь поставит, — задумчиво сказал я. — Еще и Модест поддержит, а остальные решат не связываться… Так что ты готовься, Юрик, пиши плакаты впрок…

Оставив Юрика в растерянности, я скрылся из столовой. Настроение улучшилось, кефир весело булькал в желудке, создавая приятную иллюзию сытости. Навстречу мне по коридору шел У-Янус.

— Янус Полуэктович, — поздоровавшись сказал я ему, — вы вчера просили сделать расчет… Так он готов, я сейчас пошлю девочек вам занести…

Янус открыл было рот, чтобы спросить, какой именно расчет я для него делал, но передумал, видимо, решив посмотреть по результату, что я вычислял. Вместо этого ласково взглянул на меня и сказал:

— Александр Иванович, вы сегодня не засиживайтесь на работе. Понедельник-понедельником, суббота-субботой, но сегодня-то вторник… да? Неделя вам предстоит сложная, отдохните.

— Очень сложная? — беспомощно спросил я.

Янус Полуэктович грустно улыбнулся и прошел в столовую. А я отправился в электронный зал в дурном расположении духа. Директор не злоупотреблял возможностью предсказывать будущее, и очень редко ее демонстрировал.

Ушел я с работы, когда еще и семи не было. То ли таинственное предупреждение У-Януса сказалось, то ли захотелось посмотреть свежую серию «Знатоков» по телевизору, сам не пойму.

Для очистки совести я сотворил двух дублей. Одного — заканчивать на «Алдане» расчет задачи для Почкина, а другого — присматривать, чтобы первый не отлынивал. Есть у меня такая нехорошая черта — мое настроение в момент создания дубля очень легко этому дублю передается. Из института я выбрался тихонько, стараясь не попадаться ребятам на глаза. Но на улице настроение быстро улучшилось. Был легкий морозец. Девушки, попадающиеся мне навстречу, весело смеялись, обсуждая переменчивую соловецкую погоду и свежие сплетни. Компания ребят с рыбзавода имени Садко прошла навстречу, что-то весело напевая под гитару и явно направляясь к ближайшему кафе. На мгновение мне тоже захотелось устроить маленький загул, выпить легкого болгарского винца «Монастырская изба», что недавно завезли в Соловец, или даже дернуть сто грамм грузинского коньячка под бутерброд с балыком. Но я вовремя сообразил, что в кармане лишь рубль, зарплата будет в четверг, а Володя мне пятерку завтра никак не отдаст. Пообещав той части своего сознания, что требовала разгульного образа жизни, реванш в субботу, я направился в столовую номер 11, где можно было перехватить чего-нибудь на ужин. Хмурая старушка-уборщица уже бродила между столами со шваброй, намекая на скорое закрытие столовой. Но я все же успел встать в хвост маленькой очереди и нахватать с подноса теплых пирожков. Возле кассы меня поджидала еще одна удача — из недр столовой вынесли остаток молочного, и я разжился сырком с изюмом и бутылкой кефира.

Обедневший ровно наполовину, но отягощенный грузом продуктов в авоське, я быстрым шагом направился к общежитию. Морозец крепчал, и пирожки, утратив остатки тепла, стали гулко постукивать друг о друга, когда я, потрясая перед лицом вахтерши пропуском, вбежал в вестибюль.

По пути в комнату я забежал на кухню. Там, конечно, никого еще не было. Может быть, на всем этаже я был один, остальные еще сидели в институте. Ставя на плиту чайник, я тщетно боролся с чувством стыда.

Нет, и что на меня сегодня накатило?

Я открыл свою комнату, включил свет и собрался было уже выгрузить продукты на стол, когда за спиной что-то гулко хлопнуло. Обернувшись, я увидел Корнеева. Корнеев был подозрительно тих и печален. Он парил в воздухе возле стены, яростными рывками выдирая застрявший в штукатурке каблук.

Злорадно подумав, что и у магистров не всегда удачно получается трансгрессироваться, я все же подошел к Витьке, схватил его за плечи и потащил. Витька сопел, колотя свободной ногой по стене. Наконец штукатурка не выдержала, и мы полетели на пол.

— Какой ты неуклюжий, Сашка, — вздохнул Корнеев, вставая и поглядывая на стену. В штукатурке зияла круглая дыра.

От возмущения я поперхнулся, но все же сказал:

— Завтра заделаешь!

— А что? Могу и сейчас… — Витька взмахнул было руками, но под моим укоризненным взглядом слегка смутился и заклинания не произнес.

— По-нормальному заделаешь, — объяснил я. — Возьмешь в институте цемента, песочка, и…

— Ладно, — сдался Витька. — Ретроград ты, Привалов… О! Пирожки! Это ты угадал.

Он уселся за стол, вытряс авоську. Подумал, протянув руку, вытащил из воздуха кипящий чайник, но заколебался:

— Эй, а может ты его хотел так принести… по-нормальному?

Махнув рукой, я уселся рядом. Спросил:

— Что ты так рано-то?

— А ты?

— Меня Янус напугал. Сказал, что…

— Неделя тяжелая будет, — кивнул Корнеев. — Во-во.

— И тебе тоже?

Витька мрачно откусил половину пирожка. Спросил:

— Чего он темнит, а, Привалов? Может уже про Колесо узнал?

— Не исключено.

— Скандал… — радостно сказал Корнеев. — Нет, не похоже. Сашка, может, нас на овощную базу отправляют?

С минуту мы обдумывали и эту версию. Но все же решили, что по такому мелкому поводу директор нас запугивать не стал бы.

— Ладно, нечего гадать, — первым сдался Корнеев. — Слушай, я вот что подумал — с Колесом…

— Ну? — содрогнувшись спросил я.

— А если его остановить, когда все люди на Земле счастливы? Когда всем — везет?

— Здорово, — признал я. — Вот только — когда? Разве так бывает?

— Ну, если объявить всему миру, что… э… в двенадцать ноль-ноль по Гринвичу, например, всем надо быть счастливыми и удачливыми.

Пришлось покрутить пальцем у виска. Корнеев фыркнул.

— Что смеешься? Ну немножко-то можно потерпеть? Сесть с хорошей книжкой у окна, смотреть на красивых девушек. Или собраться большими компаниями, комплименты друг другу говорить, подарки делать!

— А тебя в этот момент комар укусит. Или у соседа труба лопнет, и потолок зальет.

— Полагаешь — никак? — серьезно спросил Витька.

— Угу. Нереально. Обязательно кому-нибудь да не повезет.

— Потерпели бы ради большинства! — уже отступая высказался Корнеев. — Такая идея славная!

— Глупая твоя идея, Витька.

— Ладно. Допускаю — преждевременная! — Корнеев выхватил из-под моих пальцев последний пирожок и в запале помахал им перед моим лицом. Я с трудом удержался от того, чтобы облизнуться. — А если — не сейчас? Через десять лет, через двадцать? Когда уж точно можно будет добиться всеобщего счастья?

— А зачем тогда еще и Колесо останавливать? Масло масляным делать? Знаешь… если уж люди станут счастливы, то мелкое невезение их не расстроит.

Это был еще тот удар! Корнеев запнулся на полуслове, глотнул воздуха и скис. Положил пирожок на стол, поднялся, и, смерив меня обиженным взглядом, провалился на первый этаж.

— Витька, брось дурить, — позвал я. Но Корнеев не появился. Обиделся…

Вздохнув, я налил себе хорошего, грузинского чая. Съел оставшийся пирожок и пошел в холл. Телевизор был выключен… значит точно, один я на этаже. Включив новенький «Огонек» и устроившись на продавленном кресле, я приготовился наслаждаться зрелищами.

Но знатоки меня разочаровали. Минут двадцать я смотрел, как Знаменский с Томиным расследовали кражу двух рулонов ситца на фабрике. Вроде бы всем уже было ясно, что главная воровка — замдиректора по хозяйственной части, женщина умная, но с большими пережитками в сознании, однако знатоки упорно это не замечали. Сообразив, что поймут они это лишь к концу второй серии, я тихонько выбрался из кресла, выключил телевизор, сполоснул кефирную бутылку и отправился спать.

Минут двадцать я честно пытался заснуть. Считал в двоичном коде от нуля до тысячи, вспоминал всякие забавные, хорошие истории, случавшиеся в институте на моей памяти — как Ойра-Ойра помогал Магнусу Федоровичу испытывать джинсы-невидимки, и какой конфуз из этого вышел, или как Кристобаль Хозевич решил-таки на «Алдане» принципиально нерешаемую задачу, но результат оказался принципиально непостижимым…

Подумав об «Алдане» и двух своих неумело сделанных дублях, шатающихся сейчас возле пульта, я загрустил. Они Володьке насчитают… так насчитают, что извиняться устану. А ведь можно часам к десяти все закончить, а потом повозиться в свое удовольствие…

Додумывая эту мысль, я поймал себя на том, что уже не лежу в кровати, а приплясываю посреди темной комнаты, одеваясь. Ну и ладно. Нечего бездельничать. Не запугает меня Янус…

…Вахтерша приоткрыла окошечко, когда я сбежал в вестибюль, и с легкой надеждой спросила:

— В кино пошел, Саша?

— Нет, на работу… забежать надо на минутку… — виновато ответил я. Вахтерша наша, Лидия Петровна, словно поставила своей основной целью следить за соблюдением трудового законодательства сотрудниками института.

На улице было холодно и пустынно. Чтобы не замерзнуть, я пробежался до института и влетел в двери так энергично, что какой-то домовой, вытирающий пыль с прикованного у двери скелета, испуганно шарахнулся в сторону, а скелет попытался зажмуриться. Мне стало немножко стыдно, и я перешел на шаг. Работа кипела вовсю. По второму этажу десяток лаборантов тащили самое настоящее бревно, облепив его, словно муравьи спичку. Я секунду постоял, соображая, не нужна ли ребятам помощь, как они собираются протащить бревно в узкую дверь, и зачем им это самое бревно нужно. Но лаборанты были такими шумными и энергичными, что я не рискнул вмешиваться и пошел к себе, на четвертый. У дверей электронного зала я секунду постоял, вслушиваясь, потом резко вошел. Как ни странно, все было в полном порядке. Первый дубль сидел за столом и что-то писал на бумажке. Второй, пристроившись у него за спиной, бормотал:

— Запятую, запятую не туда поставил…

Я подошел и глянул. Дубль самонадеянно проверял мою программу. Запятая и впрямь была не на месте. Я вздохнул. Первый дубль покосился на меня и быстро исправился.

— Работать-работать, — сурово велел я, отходя к «Алдану».

Машина работала вовсю. Гудели ферритовые накопители, щелкали реле, перемигивались лампочки. Я погрозил дублям пальцем и величественно вышел. Меня посетила хорошая мысль.

Безалаберный Витька, конечно же, и не подумает взять цемент для ремонта. Следовало запастись им самому, а завтра поутру принудить Корнеева к трудотерапии. Ухмыльнувшись, я поднялся на пятый этаж и подошел к кабинету Камноедова.

Кабинет, конечно же, был закрыт и охранялся суровыми ифритами. Модест Матвеевич трудовую дисциплину никогда не нарушал…

Я быстренько прошел мимо стражей и свернул в маленький темный коридорчик. Вел он в казармы домовых, у которых всегда можно было раздобыть известки, гвоздей или шпингалеты. Домовые — существа крайне запасливые, и все сотрудники по мелочам пользовались их услугами.

Дверца, ведущая в казармы, была замаскирована под картину, изображавшую бревенчатый домик на краю пшеничного поля. Домовых, похоже, частенько одолевала ностальгия, ибо картину эту, по слухам, нарисовал кто-то из них. Я постучал пальцем по нарисованному домику, пытаясь попасть по крошечной двери, и картина плавно повернулась, пропуская меня в казарму.

Здесь было темно и тихо. Впрочем, тишина казалась ненатуральной, словно только что шел галдеж и веселье, а теперь остались лишь шорохи по углам. Открыв рот, я уже собрался было гаркнуть, подзывая дневального, когда кто-то подскочил ко мне из темноты.

— О, кто пришел…

Онемев от такого панибратского тона, я оглянулся и увидел домового. Знакомого по утреннему падению…

— Давай, не смущайся, проходи, — домовой цепко схватил меня за рукав и крикнул: — Мужики, это свой!

Сразу же где-то в глубине казармы вспыхнул свет, и домовой потащил меня туда, тихонько напутствуя:

— Ниче, не робей. Держись спокойно, сам не груби, но ежели кто начнет подсмеиваться — ответь достойно.

— Э… Кеша… — с трудом вспомнив имя домового ответил я. — Мне бы цемента немножко…

— Ладно, остынь! — домовой замахал волосатой лапкой. — Подождет твой Привалов, не сахарный. Посидишь у огонька…

Огибая двухъярусные железные койки, мы вышли в центр казармы, где высилась самая настоящая русская печь. Вокруг нее на полу сидело десятка два домовых, подозрительно оглядывая меня. Я лишь покачал головой, при виде такого нарушения правил пожарной безопасности, но решил, что домовые в русских печах толк знают.

— Свой он, свой, Гена! — сообщил Кеша. — Приваловский дубль, мы утречком познакомились!

— Компанейский ты мужик, Иннокентий, — сурово ответил один из домовых, разлегшийся у самого огня и помешивающий угли босой ногой. — Всех к нам тянешь. Отвел бы дубля куда следует…

Кеша немного скис. Видимо, Гена был поглавнее его.

— Ладно, — сменил гнев на милость домовой у печки. — Пущай посидит…

Заинтригованный до последней степени, я присел рядом с Кешей. Мало кто мог похвастаться тем, что знает детали жизни домовых. Пожалуй, любой из магистров не отказался бы побыть на моем месте.

Внимания особого на меня не обращали. Домовые, рассевшись и разлегшись поудобнее, уставились на Гену.

— Ну, значит, — продолжил тот рассказ, очевидно прерванный моим появлением, — стоит Васек у почетного вымпела победителей соцсоревнования, а смены все нет и нет. Захотелось ему… на минутку… а как вымпел-то оставить? Взял он его под мышку, и в туалет…

Домовые тихонько засмеялись.

— А тут, как на грех, Модесту Матвеевичу, — без особой почтительности сказал Гена, — вздумалось проверку учинить. Заглянул он в кабинет, глядь, а вымпела, инвентарный номер триста шестьдесят пять — дробь двенадцать, и нету! Ну, паника, сами понимаете, завопил он, побежал, позвал меня, Тихона. Ифритов своих прихватил… тьфу, нечисть заморская! А Васек-то все слышал, соображает, что делать? Бросился опять на пост, вымпел расправил, и стоит, в носу ковыряет…

Домовые начали хохотать.

— Мы с Модестом, — Гена вытащил ногу из огня, засунул другую, — прибегаем — а Васек на посту! И вымпел цел. Камноедов как закричит — мол, «службу не знаешь, куда уходил, негодник!» А Вася, не будь дураком, и отвечает: «Стоял на посту, охранял вымпел. Подошли вы, посмотрели сквозь меня, за голову схватились, заорали, и бежать…»

Хохот перешел в настоящее ржание. Двое домовых от смеха свернулись в мохнатые комки и стали кататься по полу. Даже я не удержался и хихикнул, представив растерянное лицо Камноедова, одураченного хитрым домовым. Единственное, что меня смущало — история эта казалась смутно знакомой…

— Ну, значит, три дня Камноедов на больничном провел, — продолжал довольный Гена. — Окулиста посетил, валерьянку попил, потом отошел. Но в одиночку больше проверок не учиняет!

— Извините, — не выдержал я, — по-моему, вы придумываете, все-таки. Я уже слышал такую историю, только не про Камноедова…

Гена окинул меня гневным взглядом, и я осекся.

— Кеша, кого ты привел, а? Ишь ты, говорливый какой дубль… День как от роду, а уже спорит!

Кеша пихнул меня в бок.

— Отведи его к дружкам, пусть культуре поучится, — распорядился Гена, и утратил ко мне всякий интерес. — А вот, еще раз такое было, мужики… Устроил Янус наш, который А-Янус, большущую…

Вслед за Кешей я отошел от печи, виновато посмотрел на домового.

— Ладно, ничего, — буркнул Кеша. — Молод ты еще… Что там Привалову надо, цемента?

— Угу.

— Пойдем…

Из какого-то шкафа Кеша кряхтя достал мешок с цементом, кадку с песком, отсыпал мне в крепкие бумажные пакеты и того, и другого.

— Во, нормалек… К своим-то заглянешь?

— К кому?

— Ой, совсем ты теленок… — Кеша привстал на цыпочки и снисходительно похлопал меня по плечу. — К дублям, вольноотпущенным…

Я хлопал глазами, ничего не понимая.

— Пошли, — решил Кеша. — Провожу попервости.

Раздвинув стену, он двинулся по какому-то узкому и сырому коридору. Опасливо озираясь, я пошел следом.

— Ты того… как почуешь, что Привалов тебя распылять собрался, сразу линяй, — поучал меня Кеша. — Нечего дожидаться… придешь ко мне, или к своим, сразу…

Конечно, знатоком института я себя не считаю. Куда мне до Корнеева или Ойры-Ойры! И все же шли мы путями такими удивительными, что порой у меня глаза на лоб лезли. То узкий коридор, по бокам которого текли булькающие огненные ручейки, то зал, заполненный зелеными пупыристыми пузырями, упругими как резиновые мячи. Среди них приходилось проталкиваться, причем, по словам Кеши, делать это следовало осторожно, «чтоб не взорвались». Какое-то время я тешил себя гордой мыслью, что первым посещаю эти катакомбы, но потом обнаружил на попавшемся под ноги зеленом кристалле бирку с инвентарным номером и надписью «Ключ, зеленый», и загрустил.

Коридор, наконец, кончился, и мы вышли в большую, гулкую пещеру, видимо, где-то глубоко под фундаментом НИИЧАВО. Здесь, как ни странно, пахло обжитостью и каким-то уютом. Вдоль стен тянулись делянки какого-то мха, перемежаемые маленькими хижинами, грубо сколоченными из досок и кусков картона. Стены их были испещрены непонятными картинками. Над дверью одной я с удивлением обнаружил надпись «Машина вычислительная электронная „Алдан“», и на мгновение замер. Присмотревшись, однако, я понял, что хижины сооружены из пустых упаковочных ящиков.

С каждой минутой происходящее становилось все интереснее.

— Вот тут лифт, обратно на нем поднимешься, — ткнув пальцем в ржавую железную дверь в стене, сказал Кеша. — Через казармы не ходи, заплутаешь… Во! Твои сидят, пошли!

В дальнем углу пещеры и впрямь горел небольшой костер, возле которого сидела кучка людей. Вслед за Кешей я двинулся к ним… и остановился, как громом пораженный. Здесь были все наши! Витька Корнеев, Роман, Володька… ой… А-Янус и У-Янус! И Кристобаль Хозевич, и Федор Симеонович!

Самым удивительным мне показалось даже не их странное собрание, а то, как бесцеремонно себя вели Витька и Роман. Они спорили с Кристобалем Хунтой, причем без малейшей тени пиетета.

— Да ты сам посуди! Не будет твое заклинание работать! — кипятился Роман.

Кристобаль Хозевич пожимал плечами, но возражать не пытался.

— Эй, дубляки! Я вам приваловского привел! — крикнул Кеша. И я наконец-то понял — передо мной сидели вовсе не сотрудники института, а их дубли.

Ой. Кристобаль Хозевич… да нет, не он, конечно же, а его дубль, поднялся.

— Садитесь, наш юный товарищ, — вежливо сказал он. — Не смущайтесь, все мы поначалу смущались, но это быстро пройдет.

— М-милости п-просим, — Федор Симеонович подвинулся, тяжело ерзая на длинной доске, водруженной на пару чурбанов.

— Мы тут п-проблему обсуждаем… обычную, знаете ли, о п-падении м-магических способностей у д-дублей.

Я стоял как вкопанный.

— Да садись, дубляк заторможенный! — завопил дубль Корнеева, и привычная грубость привела меня в чувство. Я бухнулся на скамью рядышком с дублем Киврина и услышал деликатное покашливание домового Кеши.

— Ну, пошел я…

Вяло помахав ему рукой, я стал оглядывать собравшихся. Были они вполне похожи на себя-настоящих: Кристобаль Хозевич ничуть не терял элегантности, Корнеев — грубости, Киврин заикался не меньше, чем раньше. На меня деликатно не обращали внимания, и я стал приходить в себя. Как ни странно, но сознание мое упорно отказывалось считать сидящих вокруг дублями…

— П-полагаю, следует п-попробовать еще раз, — сказал Федор Симеонович и стал делать пассы. На него внимательно смотрели.

— Не так, Федор Симеонович, не так, — быстро проговорил Ойра-Ойра, увидев, что Киврин старательно рисует в воздухе задом наперед букву «Е». — Это получается цифра «3».

— Ах ты г-господи! Да неужто? — сказал Киврин, разглядывая слабо светящийся в воздухе след. — С моей с-стороны — так все н-нормально!

— Любезный Теодор, заклинание ваше должно быть ориентировано вовне, а не на вас самих, — сообщил Хунта.

Киврин закивал и стал терпеливо рисовать букву дальше.

— А настоящие за что ни возьмутся — у них все спорится! — сказал Володя Почкин, поднимая взгляд на меня. — Вот, даже Привалов дубля сотворил — не придерешься! До чего же любопытно, прямо засмотришься!

— Да ну, «не придерешься», — оборвал его Корнеев. — Сразу видно — дубляк! Ухо левое вниз съехало, глаза дурные, рот полуоткрыт все время…

Я торопливо захлопнул отвисшую челюсть. Федор Симеонович продолжал старательно чертить в воздухе знаки… как я понял, он собирался провести простейшую материализацию.

А-Янус и У-Янус строго и молча следили за его усилиями.

Кристобаль Хозевич положил руку мне на плечо, негромко сказал:

— Я пребываю здесь уже три года, молодой человек. Честно говоря, не самое плохое место для сбежавшего дубля. Но если бы ты знал, как стосковалось мое сердце по простым, привычным вещам… Нет ли у тебя с собой кусочка сыра?

— Но… вы же… не едите… — пробормотал я. Хунта смерил меня ироническим взглядом.

— Разумеется, так же как и ты, юноша. Но просто вдохнуть аромат сыра… посидеть с бокалом амонтильядо…

Киврин прервал свои попытки и почесал затылок. Неуверенно сказал:

— Уже лучше, д-да? К-кристо, не мучь н-новичка своим с-сыром.

Хунта гордо отвернулся. Несколько минут дубли сидели молча. Потом Ойра-Ойра негромко запел:

Нам колдовать нелегко, нелегко!
Хай-хай-эй-хо!
Сатурн в Весах, а луна высоко!
Хай-хай-эй-хо!
Хай-эй-хай-хо!

Роман отчеканивал ритм песни, не особенно заботясь о словах, а остальные подтягивали ему хором:

Хай-хай-эй-хо!
Хай-эй-хай-хо!

Мне стало не по себе. Я встал, едва не уронив пакеты, и робко спросил:

— Пойду?

— Куда пойдешь-то? — удивился Корнеев.

— Наверх… к П-привалову, — начиная заикаться соврал я.

— Смотри, развеет он тебя, — мрачно пригрозил Корнеев.

— Ну, сам решай.

Я бросился к двери лифта. Открыл ее — там и впрямь оказалась маленькая кабинка с одной единственной кнопкой. Надавив ее, я прислонился к стене и шумно выдохнул.

Лифт шел вверх.

Стоит ли рассказывать о случившемся ребятам? Поверят ли мне? А если поверят, то чем все кончится?

Меня забила дрожь. Это ж надо. Сходил за цементом. Угораздило Витьку каблуком в стене завязнуть! Посмотрел на часы — я не удивился бы, если уже наступило утро, но еще не было и одиннадцати.

Так ничего и не придумав, я открыл дверцу остановившегося лифта и оказался в вестибюле. Выход оказался очень удачно замаскированным между колоннами, за грудой древних идолов. Споткнувшись о гипсовую курительную трубку неимоверных размеров, я выбрался к лестнице и побежал наверх.

В электронном зале уже было тихо. «Алдан», закончив расчет, сонно помаргивал лампочками, мои дубли сидели за столом и неумело играли в карты. При моем появлении оба вскочили. Я зажмурился, кинул пакеты на пол и пулей вылетел в коридор.

Так. К Витьке, немедленно. Из-за него эта каша заварилась, пускай он голову и ломает.

Через минуту я уже был на шестом этаже и словно вихрь ворвался в двери Витькиной лаборатории.

3

— Это д-дубли у нас простые!..

А. и Б. Стругацкие

Корнеев сидел на диване, заложив ногу за ногу. Одна нога была босой, и мне сразу вспомнился домовой Геннадий. Покосившись на меня, Витька продолжил странное занятие — капать из пробирки бесцветной жидкостью на пятку.

— Ты чего? — спросил я.

— Болит, — Корнеев выплеснул на ногу всю пробирку. — Нет, ты сам посуди! Хорошая живая вода. Очень свежая. Если бы, к примеру, у меня пятка была напрочь оторвана, то приросла бы в момент. А вот ушиб — не проходит!

— Так отрежь пятку, потом займись лечением, — ехидно посоветовал я.

Корнеев покачал головой:

— Нет, Сашка. Это выход простейший, примитивный…

— Корнеев, покажи пропуск, — попросил я.

Витька вытаращил глаза.

— Ты… чего?

— Пропуск покажи!

Видимо, тон мой был настолько серьезен, что Корнеев от растерянности подчинился. Убедившись, что он не собирается рвать в клочки бумажку с ненавистной печатью на фотографии, я присел рядом.

— Витька, разговор есть серьезный. Очень важный.

— Ну? — насторожился Корнеев.

— Дубли… они живые?

— Жизнь — отчеканил Корнеев, — есть форма существования белковых тел! Бел-ко-вых! А дубли у нас — кремнийорганические, ну или германиевые…

Я разозлился.

— Витька, ты мозги не пудри! Тоже мне… Амперян…

— Сашка, да никто этого толком не знает! Лет двести уже споры идут! Какая тебе, фиг, разница?

— Как это — какая? Если они живые, так какое право мы имеем их эксплуатировать?

Витька едва не упал на пол.

— Привалов, очнись! Тебе чайник эксплуатировать не стыдно? Или «Алдан» свой любимый?

— Разные вещи! — я вздохнул. И рассказал Витьке всю историю.

Корнеев явно растерялся. Минуту смотрел на меня, словно надеялся, что я рассмеюсь и признаюсь в розыгрыше. Потом напрягся, щелкнул пальцами, и перед нами возник дубль. Сходство с самим Витькой и грубияном из подвала было такое разительное, что я поежился.

— Как дела? — спросил Витька дубля.

— Пятка болит, — дубль бесцеремонно вырвал у него пробирку, уселся рядом и занялся самолечением.

— Во. Иллюзия разумного поведения, — сообщил Витька. — Поскольку таким запрограммирован. Но все равно — дурак-дураком.

Я неуверенно кивнул.

— Побейся головой о стену! — приказал дублю Корнеев.

Дубль строптиво осведомился:

— А нафига?

— Качество штукатурки проверяем.

Дубль встал и принялся колотить лбом о стену. Монотонно, но далеко не в полную силу, отлынивая.

— Вот, — Витька махнул рукой. — Живой пример! То есть, не живой, материальный! Живой себя так вести не будет!

Дубль, заметив, что Витька уже на него не смотрит, снизил амплитуду ударов до минимума.

— Понимаешь, Саша, ты человек в институте все же новенький, да и маг неопытный, — принялся рассуждать Корнеев.

— К тому, что «Алдан» может за день такое рассчитать, на что сотне математиков месяц нужен, ты привык. А к тому, что машина может с виду на человека походить, пререкаться, беседу поддерживать — еще нет.

— Витька, уж больно самостоятельно они себя вели…

— Ну и что? Дубль — это продукт жизнедеятельности магов. А маги, знаешь ли, всегда склонны к самостоятельности. Вот гляди… надо мне, к примеру, вместо себя дубля на свидание послать.

— Ну?

— Делаю я его самопрограммируемым и самообучающимся. Дабы ни одна девушка не заподозрила, кто ее домой из кино провожает. Если вдруг она его пригласит домой, чаек попить и с родителями познакомить, дубль должен проявить инициативу, вести себя так, чтобы в следующий раз меня дорогим гостем считали.

— Что потом?

— Если я дублю велел самоликвидироваться по выполнению задания, то все в порядке. Если нет… ну, не подумал… то выйдет он за порог, и начнет дальше мной притворяться. Программа такая. И будет бродить, пока энергия не кончится. День, месяц… ну, смотря на какой срок я его зарядил.

— А три года?

— У Кристобаля Хозевича — возможно, — подумав сказал Витька. — Помнится, был у него дубль, который ездил в годичную командировку. Что скажешь, мастер…

Витькин дубль зевнул, привалился лбом к стене, поморгал и исчез.

— Во. Так оно и должно быть, — бодро сказал Витька. — Но бывают промашки. Что, пойдем в подвал, с дубляками разбираться?

Я помотал головой.

— Нет, Корнеев. Не надо. Знаешь, пусть лучше сидят… колдовать пытаются. Жалко.

— Жалко… — пробурчал Корнеев. — Я же тебе все объяснил!

И все-таки он казался изрядно смущенным и настаивать не пытался.

— Может, еще с магистрами посоветоваться? — спросил я.

— Это ты сам решай, — Витька стал обувать ушибленную ногу. — Во, проходит помаленьку… Чего ты дома-то не усидел?

— Непривычно, — сознался я. — Решил еще поработать. Что, пойдем?

— Давай через полчасика, — Витька покосился на заставленный колбами стол. — Я нас обоих странгрессирую, прямо в комнату. Лады?

— Лады, — я поднялся и вышел в коридор. Витька меня все же немного успокоил. Но стоило припомнить унылое пение дублей, как по спине забегали мурашки. Нет, не все так просто.

Было уже заполночь, и народ, похоже, начинал расползаться по домам. Я прошел в электронный зал — моих дублей уже не было, а в воздухе пахло озоном. Растворились… моей магической энергии никогда не хватало больше чем на пару часов. Я подошел к «Алдану», постучал пальцем по дисплею, потом потянулся к выключателю питания. Затарахтела пишущая машинка, скосив глаза я прочитал:

«Только попробуй!»

Вздохнув, я убрал руку. Пускай работает. Чем бы занять полчасика… точнее — часок, знаю я Корнеева…

В дверь деликатно постучали, и я обрадованно крикнул:

— Войдите!

Появившийся в дверях лысый старичок с выбритыми до синевы ушами был мне знаком. Не то, чтобы часто пересекались, но все-таки однажды мне довелось поучаствовать в его эксперименте.

— Проходите, Луи Иванович! — поднимаясь, сказал я. — Садитесь.

Луи Седловой, кашлянув, прошел в зал. Изобретатель машины для путешествий по описываемому времени был мне очень симпатичен. Многие, Витька например, относились к нему с иронией, считая Луи Ивановича кем-то вроде Выбегалло. Действительно, работы Седлового грешили такой же красивостью и показушностью, но, все-таки, были куда интереснее и полезнее. Машиной времени, например, очень заинтересовались историки и литературоведы, а Союз Писателей уже выступил с предложением запустить ее в широкое производство — дабы каждый автор мог побывать в собственноручно сотворенном мире и поглядеть на все безобразия, которые там творятся.

Нравилось мне в Седловом и то, что мужественно борясь с шерстью на ушах, он никак не пытался скрыть ее существования. Каждый день он появлялся с залепленными пластырем царапинами, и виновато объяснял в ответ на иронические взгляды: «Вот… лезет, проклятая… особенно по осени, к холодам…»

— Александр, здравствуйте, милейший… — Седловой казался изрядно смущенным. У меня закралось легкое подозрение, что заглянул он ко мне не случайно.

— Садитесь, Луи Иванович, — повторил я. — Может, кофе сварить?

— Нет, нет, ненадолго я… — Седловой отвел глаза. — Александр, вы уж простите за такой вопрос… вы не в курсе, куда моя машина времени подевалась?

— Ну… осталась где-то там, у Пантеона-Рефрижератора, рядом с Железной Стеной, — растерянно ответил я. — Помните же, я вернулся без нее…

— Да нет, нет, не та, новая, вторая модель, которую я для писателей собирал…

Секунду я ничего не мог понять. Потом понял и пожалел об этом.

— Луи Иванович… — пробормотал я. — Простите, не в курсе. Не брал.

Мне стало гадко и стыдно.

Седловой протестующе замахал руками.

— Александр, да что вы, что вы! Как я мог такое предположить! Я, знаете, крайне вам признателен, еще с тех самых пор, как вы мне с демонстрацией помогли! Очень высокого мнения о вас! Совсем о другом речь…

Смущаясь и временами трогая мочки ушей, Седловой принялся торопливо объяснять. Оказывается, вот уже с неделю, как он замечал странные вещи. Началось с того, что, зайдя утром в лабораторию, он обнаружил машину времени передвинутой в другой угол. Значения этому Луи Иванович не придал, списав все на бестолковых домовых. Но странности продолжались. С дивной регулярностью машина времени меняла расположение, укрепляя Седлового в мысли, что кто-то по ночам ей тайком пользуется. Как правило, Луи Иванович, человек немолодой, а недавно еще и женившийся, уходил домой рано. Сегодня, однако, он попытался подкараулить таинственного визитера. Но стоило ему на полчаса выйти из лаборатории, как я понял — к старому приятелю Перуну Марковичу, как машиной времени воспользовались снова. Мало того, что воспользовались — машина оказалась забрызганной грязью, а возле нее валялся очень странный предмет…

И Луи Иванович смущенно достал что-то из кармана и подал мне.

С минуту я разглядывал удивительный предмет. Была это маленькая пластмассовая пластинка на пластиковом же ремешке. Пластинка была прикрыта тонким стеклом, под которым на сером фоне четко вырисовывались черные цифры. Сейчас они показывали «00:21». С боку пластинки были две крошечные кнопки, нажав на одну из них я заметил, что стекло слабо подсветилось изнутри, нажав на другую — добился смены цифр на «30:11».

— Какой-то прибор, — сказал я, с восхищением разглядывая устройство. — Удивительное устройство дисплея… интересно, что он может измерять…

Седловой кашлянул и виновато сказал:

— Полагаю — время…

Я схватился за голову. Посмотрел на свой «Полет» — полпервого ночи. Только и нашелся, что сказать:

— Отстают.

— Нет, Саша, я проверял, очень точно идут. Прямо-таки хронометр. Это ваши — спешат.

— Вторая цифра, видимо, дата, — предположил я. — Великолепно. Луи Иванович, это надо как следует исследовать!

— Да, конечно. Александр, вы не подскажете, где применяются такие устройства?

— Я, конечно, не специалист… — признал я. — Но с подобными часами не встречался.

— А сложно такое сделать? Вещица-то электронная, вам виднее. Я попытался представить себе электронное устройство для измерения времени. Самое простое, которое только можно сделать. На германиевых транзисторах, или на микросхеме, вроде той, что недавно вмонтировали в «Алдан»… Наручных часов никак не получалось. Будильник получался, очень симпатичный, со светящимися циферками на электронных лампах-индикаторах и с питанием от розетки. А наручные часы — никак.

— Луи Иванович, — признался я. — Ума не приложу, как такое сделать. Возможно, какая-то магическая разработка?

Седловой покачал головой.

— Да я вначале так и подумал, Саша. Проверил, как мог, магии нет.

— Луи Иванович, — предложил я. — А давайте еще у кого-нибудь спросим? У Витьки Корнеева… он по таинственным исчезновениям специалист. Сколько раз диван из запасника вытаскивал.

— Полагаете, он? — заинтересовался Седловой.

— Нет, нет, — запротестовал я. — Ну… просто опыт какой-то…

— Пойдемте. Если вам не очень сложно…

Я замахал руками. Мне было интересно. Мне было прямо-таки крайне интересно. Если где-то делают подобные механизмы — то… Все мои представления об электронике летели к чертям.

Мы отправились к Витьке. Седловой суетливо бежал рядом, бдительно поглядывая на часы в моей руке.

— Только не уроните… — попросил он.

Но я держал часы крепко, борясь с искушением нацепить их на руку. Мы вошли к Витьке в тот момент, когда он наполнял водой из крана большое ведро. Корнеев покосился на нас и поздоровался с Седловым.

— В живую воду будешь превращать? — спросил я.

— Нет, конечно. Пол хочу протереть, насорил за день, неудобно так оставлять. Сейчас я…

— Витька, погляди…

Я протянул ему часы, и Луи Иванович принялся рассказывать историю их таинственного появления. Корнеев заинтересовался.

— Хорошо сделаны, — одобрительно заявил он, покачивая часы на ладони. — Изящно.

— Магия? — полюбопытствовал я.

— Да нет, и не пахнет… Сашка, ты их открывал?

— Нет.

Витька порылся в столе, достал тонкую отвертку. Задумчиво посмотрел на часы, и поддел заднюю крышечку. Та, щелкнув, отвалилась.

— Осторожно-осторожно! — заволновался Луи Иванович.

Мы склонились над часами.

Внутри они были заполнены крошечными детальками, соединенными совсем уж тонкими проводочками. Я углядел что-то, напоминающее резистор, но больше знакомых элементов не было. Крошечная металлическая таблеточка, занимавшая чуть ли не треть объема часов, почему-то вызвала живейшее любопытство Корнеева. Он потрогал ее пальцем и заявил:

— Батарейка. Слабенькая. Одна десятая ампера.

Мы стали изучать часы дальше и обнаружили на крышке надпись, из которой следовало, что сработаны они в Гонконге.

— Ничего не понимаю, — признался я. — С каких пор в Гонконге такое делают?

— Да, это тебе не дублей пугаться, — признал Витька. — Слушай, а ведь если на таких деталей ЭВМ собрать, так она в чемодан влезет.

— Брось. Еще шкаф для устройства памяти потребуется!

— Может быть… — Корнеев уселся на стол. — Луи Иванович… вы никому про эту штуку не говорили?

Седловой покачал головой.

— Только Саше. Он все-таки специалист. Я-то больше по старинке… полихордальные передачи, темпоральные фрикционы… электроникой не балуюсь.

— А не могло ли такое случиться, — предположил Витька, — что некто, пользуясь вашей машиной времени, добыл это устройство из мира вымышленного будущего?

Луи Иванович потер затылок.

— Сомнительно, коллега. Крайне сомнительно. Товарищ Привалов это будущее наблюдал собственными глазами… оно крайне разрежено и малореально. Предметы оттуда не возьмешь, сразу дематериализуются.

— Точно?

Я покачал головой:

— Витька, ты помнишь, как меня высмеивал с попугаем? Мол, ни один писатель не придумает такого попугая, чтобы он выжил в реальном мире!

— Это попугай, он живой! А материальные предметы — они проще…

— Ну, какую-нибудь лопату или кирпич привести можно, — признал Седловой. — Если автор их хорошо представляет, и описывает очень реально. Но чтобы добиться реальности столь сложного устройства, ему пришлось бы в деталях представить его работу. Так реально, как если бы он мог его собственноручно собрать!

— Давайте осмотрим место происшествия, — предложил Витька.

— Пойдемте, — обрадовался Седловой. — Честно говоря, я уже подумывал, не привлечь ли соответствующие органы… но ведь состава преступления нет, правда?

Мы отправились в его лабораторию.

В отделе Абсолютного Знания уже никого не было. Абсолютники редко задерживались сверх установленного рабочего времени, и свет дежурных ламп делал коридоры нескончаемо длинными и неуютными. Вдалеке свет горел ярче, и я немного удивился, что в отделе профессора Выбегалло кто-то, по-видимому, еще работал.

— Сейчас, сейчас, — хлопая по карманам в поисках ключей, сказал Луи Иванович. — Куда же я их положил… ох, на столе ведь оставил!

Он толкнул незапертую дверь, и мы вошли.

Лаборатория Седлового напоминала слесарную мастерскую. Может быть, уши у него обрастали шерстью, но все свои странные изобретения он собирал собственными руками. Здесь было светло, пахло смазкой и свежими стружками. На верстаке высилась немыслимая конструкция из алюминиевых трубок и стеклянных шаров, слегка задрапированная брезентом. Не знаю, что уж это такое было, но Седловой смутился. Однако удивительным было не это. В дальнем углу, на деревянном помосте, рядом с машиной времени, копошилась какая-то четвероногая мохнатая фигура. Вначале мне показалось, что это старый облезлый медведь, и я попятился. Но уже в следующую секунду мне стало ясно, что зверь попался куда более крупный. Это был не кто иной, как Амвросий Амбруазович Выбегалло.

— А… добрый вечер, Амвросий Амбруазович… — растерянно сказал Луи Иванович. — Чему обязан?

Выбегалло степенно поднялся с колен и окинул нас ничуть не смущенным взглядом.

— Я тут, значится, вещичку одну потерял, — сообщил он.

— Посторонние тут часто бывают, нес па?

Седловой растерянно посмотрел на Корнеева. Витька торжественно поднял за ремешок часы.

— Не эту ли вещичку?

— Ма монтр![1] — воскликнул Выбегалло, быстро направляясь к нам. — Мои часы, так! Нехорошо, понимаете, молодой человек! Мораль надо соблюдать!

Он ловко выхватил из рук Витьки часы и принялся, сопя, надевать их на правое запястье — на левом часы уже имелись. Получалось у него плохо, так как ремешок явно был мал, может быть, даже рассчитан на женскую или детскую руку.

— Как прискорбно, — не прекращая своих попыток, сказал Выбегалло, — что и в стенах института… Да. Корнеев ваша фамилия?

Витька позеленел, и я понял, что сейчас начнется нечто страшное.

— Амвросий Амбруазович, — быстро спросил я, — откуда такая дивная вещь? Ваше изобретение?

Выбегалло спрятал часы в карман и подпер бока руками.

— Вопрос ваш, мон шер, преждевременный и провокационный. Мы его гневно отметаем. Завтра в одиннадцать ученый совет, приходите, любопытствуйте.

Он повернулся к Седловому и более добродушным тоном продолжил:

— Возвращаюсь к себе, значится, смотрю — ан нет часов! Жэ пэрдю,[2] не поймите превратно, ма монтр! Где, думаю? Здесь, у вас, ответ несомненен! Я-то думаю, приду обратно, они лежат, ждут, понимаете ли, хозяина! Ан нет!

— Товарищ Выбегалло, — ледяным голосом спросил Корнеев, — а что вы делали в лаборатории Луи Ивановича?

Амвросий Амбруазович покосился на Витьку.

— Вопрос ваш, юноша, слабоадекватен! Позволительно его задавать товарищу Седловому, а не вам… да еще после сомнительной истории с часами!

Корнеев приобрел бледно-зеленую раскраску, пошел пятнами, и исчез. Через мгновение из коридора донеслись такие звуки, словно кто-то яростно рвал волосы из чьей-то клочковатой бороды. Еще через мгновение Витька странгрессировался обратно, немного успокоившийся, но в нормальную окраску так и не вернувшийся. Самым забавным было то, что звуки из коридора не стихли — очевидно, не удовлетворенный краткостью расправы с дублем Выбегалло, Корнеев сотворил еще и собственного двойника, который эту экзекуцию заканчивал.

— Амвросий Амбруазович… мне тоже очень интересно… чем обязан вашему визиту… — слабо сказал Седловой.

— Хорошо! Мы от прямых вопросов не уходим, а достойные ответы имеем на все происки! — Выбегалло положил руку на плечо Седлового, и тот слегка присел. — Шер мой ами, Иваныч! Как вы помните, мы с вами еще в прошлом году договаривались о совместных экспериментах и использовании оборудования друг друга! С целью экономии средств и повышения производительности!

— Это когда мне автоклав потребовался? — моргая спросил Седловой. — Но… я полагал, что вы будете ставить меня в известность… все-таки ценная техника…

— Ву завэ тор![3] — изрек Выбегалло. — Всяческим… данфан,[4] — он сверкнул в мою сторону глазами, — вы оборудование доверяете! А во мне сомневаетесь?

— Нет, но…

— Ваше участие в моем гениальном эксперименте будет упомянуто. В том или ином разрезе, — сообщил Амвросий Амбруазович. — Можете не сомневаться. А вот всяческую бумажную волокиту, когда она мешает нам лично, мы отвергнем как бюрократизм и перестраховщину!

Луи Иванович часто заморгал. Похоже, человеком он был мягким и сильно комплексующим из-за собственной ушной растительности.

— Да, но… — забормотал он.

Тем временем звуки в коридоре смолкли и в дверь заглянул корнеевский дубль.

— В ушах — рвать? — спросил он.

— Конечно, — мстительно сказал Витька. Дубль исчез, и звуки возобновились, причем даже стали громче.

— Это недостойные происки, — косясь на дверь, сказал Выбегалло. Похоже, несмотря на то, что был он дурак и подлец, но сметки житейской не утратил.

— О чем вы? — предельно вежливо спросил Витька. Выбегалло поежился и пробормотал, обращаясь только к Седловому и начисто нас игнорируя:

— Де рьен,[5] Луи Иванович. Приходите завтра на ученый совет. А демэн.[6]

Звуки в коридоре снова стихли и вновь появился Витькин дубль. Взгляд у него был растерянный, как у любого хорошо сделанного дубля, выполнившего задание, но не оставшимся вполне удовлетворенным. Он раскрыл рот, собираясь было что-то еще спросить, но тут увидел Выбегалло, расцвел в улыбке и направился к нему. Выбегалло попятился. Корнеев тоскливо посмотрел на целеустремленную поступь дубля, его засученные рукава, потом вздохнул и щелкнул пальцами. Дубль растворился.

— За гнусные диффамации… — пробурчал с облегчением Выбегалло. И, шаркая валенками, вышел.

— Все-таки, уважаемый Амвросий Амбруазович не совсем прав, полагаю, — робко сказал Седловой. — Не так ли, молодые люди?

Корнеев посмотрел на него и вздохнул:

— Таких как Выбегалло, надо брать за воротник и рвать шерсть из ушей. Это однозначно, Луи Иванович. На вашем месте…

Седловой густо покраснел.

— Шерсть, молодой человек, это беда общая, и не стоит так на ней акцентировать…

Витька смутился.

— Был бы он просто дурак, хам или подлец, — сказал я. — А так ведь — все сразу, и в одном флаконе.

— Луи Иванович, нет никаких сомнений, что Выбегалло при помощи вашей машины принес часы из воображаемого будущего, — сказал Корнеев. — И, полагаю, не только часы.

— Ну, ничего криминального в этом нет. Удивительно лишь, что он нашел мир, где подобные изобретения реальны.

Витька двинулся к машине времени. Осмотрел ее, едва ли не обнюхал, потрогал какие-то шестерни и покачал головой.

— Внешний вид надо улучшать, — быстро сказал Седловой.

— Дизайн, так, если не ошибаюсь, ныне принято говорить. А то даже корреспондентам показать неудобно. Но сама машина вполне работоспособна!

Пережитки в сознании у него все-таки наличествовали в полной мере.

— Луи Иванович, — спросил Витька, — возможно выяснить, где побывал Выбегалло?

— Нет, друг мой, — вздохнул Седловой. — Я работаю над механизмом автопилота, но пока… Надо у Амвросия Амбруазовича спросить.

— Так он и ответит, — Витька выпрямился. — Да. Интересный расклад получается. Сашка, тебе хоть один реальный мир попадался?

— Откуда? Да я и был-то недолго.

— Пошли домой, — решил Витька. — Завтра на ученом совете следует быть свежими и отдохнувшими. Похоже, У-Янус об этом нам и говорил.

Я кивнул. У меня складывалось нехорошее ощущение, что Витька прав. И что каша завтра заварится еще та… Но я все же заметил:

— Меня-то вряд ли на ученый совет пригласят.

— Пригласят. Кто у нас по электронным делам специалист? А Выбегалле теперь дороги назад нет, часики придется показывать. Луи Иванович, вас домой подбросить?

Седловой замахал руками:

— Нет, нет. Я так… пешочком. Воздухом подышу, подумаю. Спасибо, юноша.

Мы вышли в коридор, чтобы, трансгрессируя, случайно не попортить какого-нибудь оборудования. Корнеев мстительно пнул ногой гору клочковатой грязной шерсти на полу, и мы перенеслись в общежитие.

4

О достойный герой и славный господин, тот, кто овладеет этой книгой, станет властелином всех земель эфиопов и суданцев, а они станут его слугами и рабами, цари этих стран будут приносить ему дань, и он будет править всеми царями своего времени.

Жизнеописание Сайфа, сына царя Зу Язана

В это утро мы с Витькой проснулись одновременно, и молча, не сговариваясь, двинулись умываться. Настроение у нас было, как у солдат перед боем. Корнеев фыркал, плескаясь холодной водой, и временами приговаривал:

— За гнусные диффамации, значит… Будет вам диффамация, гражданин Выбегалло…

— Витька, ну а что мы реально сделать можем? — спросил я. — Даже если Выбегалло натащил из придуманного будущего всяких фантастических изобретений — в чем его обвинять? Он же скрывать не будет, что не сам все придумал.

— Теперь не будет!

— Угу. Теперь. Он в свою заслугу поставит тот факт, что к нам доставил.

— Использование магии в корыстных целях, — Корнеев был жизнерадостен и уверен в победе. — Знаешь про такую статью?

— Это еще доказать надо, что в корыстных.

— Докажем!

Мы отправились в столовую, где вступили в победоносную схватку с тушеной капустой. На середине завтрака к нам подсел бледный Юрик Булкин.

— Ребята, тут такие дела… с меня Выбегалло плакаты новые требует. Об экономии продуктов, правильном пережевывании пищи и прочем…

— Дошутился? — Корнеев захохотал, хлопая его по плечу.

— Плюнь. Забудь.

— Как это — забудь? Мне Жиан велел адекватно отреагировать!

— А, — Витька прищурился. — Адекватно? У тебя василиски еще остались?

— Остались.

— Так вот возьми одного, и доставь на рандеву с Выбегаллой. А потом укрась вестибюль статуей.

Юрик испытующе смотрел то на меня, то на Витьку. Человек он был в институте новый, и не всегда понимал, где шутка, а где правда.

— Виктор, а ты уверен, что Жиакомо именно это имел в виду? — спросил Юрик с проснувшейся надеждой.

— Не уверен, — неохотно признал Корнеев. — Просто плюнь и забудь. Это и имелось в виду. А у Амвросия сегодня будет достаточно проблем… не до тебя ему будет.

Булкин благодарно закивал. Шепотом спросил:

— Говорят, Выбегалло сегодня доклад на ученом совете делает?

— Делает, — признал я.

— Можно там поприсутствовать? Говорят, тот еще цирк ожидается.

— Вряд ли. Да ты спроси Жиана, он же твой начальник. Может и проведет.

Юрик помотал головой. Перед Жианом он робел больше, чем перед живым василиском.

— А, ладно… потом расскажешь, Витька?

Корнеев кивнул, и Юрик побрел к кассе, подхватив со стола свободный поднос. Я его вполне понимал, Жиан Жиакомо был личностью крайне уважаемой, магом потрясающей силы, но при этом каким-то неуловимым, держащимся от всех в отдалении. Даже Кристобаль Хозевич, с которыми они были так похожи, что я поначалу их путал, казался по сравнению с Жианом рубаха-парнем.

— Значит так, Сашка, — рассуждал Корнеев. — Ты первым в бой не лезь. Действуй по моему сигналу, если что. Я сейчас поговорю с Ойра-Ойрой, с Почкиным, с Амперяном. Старики пускай с Выбегалло по-интеллигентному воюют, а мы его будем бить его же методами.

— Это как?

— Увидишь, — Корнеев потер ладони. — Преклонение перед Западом… часики-то гонконговские…

— Это восток.

— А, какая разница! Некорректное использование чужих приборов, отсутствие прикладного эффекта…

— Витька. Нельзя бороться с дураками и резонерами их оружием, — отхлебывая какао, сказал я.

— Почему?

— Они этим оружием лучше владеют, поверь. Либо проиграешь… либо шерсть из ушей полезет.

Корнеев загрустил.

— Ну что ты такой пессимист, Сашка! Надо же что-то делать!

— Надо, — признал я. — Но — не это.

Мы еще поспорили немного, и по лабораториям разошлись, едва не поссорившись. Работалось плохо. Я отдал забежавшему Володьке его расчет, мы немного посудачили о Выбегалло и решили, что надо ориентироваться по ситуации. Потом девочки подошли ко мне с вопросом о никак не поддающейся оптимизации программе, и почти на час я полностью забыл об Амвросии Амбруазовиче. Это был хороший час. Но он кончился телефонным звонком.

— Александр Иванович? — вежливо поинтересовался У-Янус.

— Да, Янус Полуэктович, — непроизвольно вставая, сказал я.

— Вы сидите, сидите… Не могли бы вы минут через двадцать подойти к нам на ученый совет? Может потребоваться ваша консультация.

— Конечно, Янус Полуэктович.

— Спасибо большое, Саша… Тяжелый денек сегодня будет.

Я опустил трубку и посмотрел на весело щелкающий «Алдан».

Началось…

Малый ученый совет проводили в кабинете у Януса Полуэктовича. Кто-то из магов его временно расширил, и, помимо огромного овального стола, там появилась площадка с до боли знакомой машиной времени Луи Седлового. Сам Луи Иванович сидел в сторонке, крайне смущенный и начисто выбритый. Были все великие маги. Киврин ласково кивнул мне, и я, отводя глаза, пожал ему руку. Никак не выходило из головы, как дубль Федора Симеоновича пытался колдовать. В углу жизнерадостно топтались Г. Проницательный и Б. Питомник. Пристроившись между Витькой и Эдиком, я стал ждать.

Выбегалло расхаживал вдоль трибуны, раскланиваясь с подходящими. При появлении Кристобаля Хозевича он гордо вскинул бороду и отвернулся. Хунта не обратил на это ни малейшего внимания.

— Все собрались? — Янус Полуэктович поднялся. — А, Привалов, вы уже подошли…

Все посмотрели на меня. Растерянный таким вниманием, я потупился. Выбегалло, мгновенно сориентировавшись, воскликнул:

— Дорогой мой, рад вас видеть!

Мне стало противно. Тем временем Янус Полуэктович продолжал:

— Мы собрались по просьбе Амвросия Амбруазовича, чтобы выслушать доклад о проведенной им, совместно с товарищем Седловым, работе. Прошу.

Я заметил, что при слове «совместно» Выбегалло дернулся, как кот, которому мимоходом наступили на хвост, но промолчал. Потрепал бороду и бодро начал:

— Товарищи! Чего мы все хотим?

Витька засучил руками, как девица, щиплющая пряжу, но промолчал.

— Хотим мы все внести свой вклад в закрома Родины! — продолжил Выбегалло. — Так, Янус Полуэктович?

Невструев поморщился и вежливо ответил:

— Без сомнения. Реальный вклад, а не демагогическую болтовню.

Кое-кто хихикнул, но Выбегалло сделал вид, что ничего не понял.

— Что мы на данный момент наблюдаем? — продолжал Амвросий Амбруазович. — Страна шагает вперед семимильными шагами — но ведь без помощи сапогов-скороходов. Космические корабли бороздят просторы галактики, но что вынуждены есть наши героические звездопроходцы, покорители Марса и Венеры, наши славные Быковы и Юрковские? Всяческую водоросль и иную консерву! Некоторые личности занимаются производством живой воды, но так и не наладили ее полноводный поток на целинные поля, которые нас всех кормят!

На мое удивление Витька прореагировал очень спокойно. Негромко сказал:

— Докладчик сегодня плохо позавтракал, — и продолжал слушать Выбегалло.

— Итак, вклад наш в общенародное хозяйство никак не отвечает возросшим потребностям населения…

— Можно конкретнее? — осведомился Янус Полуэктович. — Самовыкапывающаяся морковь плохо себя оправдала.

— Есть у нас отдельные недостатки, — признал Выбегалло, косясь на корреспондентов. — Кто много работает, тот и ошибается… порой. А в чем мастерство подлинного ученого? В том, чтобы, эта, обращать внимание на дела своих коллег, и творчески их доработав, обратить на пользу материальным потребностям народа! Вот сидит мой скромный товарищ, Луи Иванович Седловой, создавший малополезную штуку — машину, для путешествия по придуманному, значится, будущему…

— Вот гад, — сказал Эдик. — Сашка, надо было вам вчера…

— Не помогло бы, — отмел я недоконченную идею. Смущенный Седловой съежился в кресле.

— Зачем советскому человеку путешествовать в выдуманные миры? — вопрошал Выбегалло. — Не будет ли это уклонизмом, и, не побоюсь этого страшного термина — диссидентством? Ежели кто хочет книжку почитать, так это дело хорошее. Много чего напечатано, одобрено, и стоит на нашей книжной полке. Читай хоть журналы, хоть газеты, хоть иную литературу. А заглядывать туда из порожнего любопытства — вещь смешная, ненужная. Этим пусть оторвавшаяся от труда молодежь занимается, чтобы нам было что пресекать.

Янус Полуэктович глянул на часы и повторил:

— И все же, я просил бы вас быть конкретнее. На данный момент лучшие умы института собрались выслушать вас… понимаете?

Выбегалло закивал:

— Вот я и обдумал, нет ли в придумке с машиной времени хоть какого-то полезного зернышка? И вспомнил совет всеми нами любимого товарища Райкина — можно все поставить на пользу обществу, даже хождения писателя по комнате, когда ему, значится, слов не хватает, и он их где-то там ищет.

Питомник и Проницательный громко засмеялись. Им явно не доводилось заниматься поисками недостающего слова, данный в начальных классах запас их вполне устраивал.

— Ежели можно посмотреть на то, что писателя наши навыдумывали, то следует все это и взять для изучения, — продолжал Выбегалло. — Известно, что литература наша много чего полезного напридумывала. Это и сеялки с атомной тягой, и подводные лодки для сбора морской капусты, и прочие полезные вещи.

Кристобаль Хозевич поднялся и спокойно сказал:

— Полагаю, все мы убедились, что имеем дело с очередной прожектерской идеей. Из миров выдуманного будущего, равно как настоящего или прошлого, невозможно что-либо принести в наш мир. По причинам, понятным всем… здравомыслящим людям.

— Мне к-кажется, что, несмотря на определенную резкость тона, К-кристобаль Хозевич п-прав, — осторожно заметил Киврин. — Амвросий Ам-мбруазович, видите ли…

Странно, но Выбегалло словно обрадовали слова Хунты!

— Неправ! Неправ наш любимый Кристобаль, понимаете, Хозевич! — он даже слегка поклонился Хунте, и я впервые увидел бывшего Великого Инквизитора растерянным. Довольный эффектом, Амвросий Амбруазович продолжил: — Мои сверхурочные работы с машиной времени дали результат, прямо-таки феноменальный, говоря человеческим языком — недюжинный! И это сейчас будет объяснено и продемонстрировано, к восторгу населения и посрамлению скептиков от магии! Труд, эта… духовный, привел к появлению плодов материальных! В полном, понимаете, соответствии с законами единства и борьбы одного с другим!

Выбегалло взмахнул рукой, и два его лаборанта, скромно стоящие в углу, подтащили к столу большие, закрытые мешковиной, носилки. Корнеев крякнул и шепнул:

— Вот ведь натаскал… Выносилло наш недюжинный!

И все же даже Витька казался смущенным и заинтригованным.

Амвросий тем временем сдернул с носилок мешковину и, отпихивая лаборантов, принялся выкладывать на стол перед магами самые разнообразные предметы, приговаривая:

— Все заучтено и заоприходовано, ничего не пропадет…

Предметы пустили по рукам.

Много чего здесь было. И те самые часы, правда с порванным ремешком — видимо уж очень старался Выбегалло их нацепить на себя. Небольшой, очень симпатичный импортный телевизор, зачем-то соединенный шнуром с совершенно непонятным плоским ящичком, аккуратный пластиковый чемоданчик, женские колготки, что-то вроде кинокамеры, но очень изобильно украшенной кнопками… Как ни странно, но лежала даже пара книжек, точнее — огромных цветных альбомов, с надписью на английском — «OTTO».

— Смотрите, смотрите, удивляйтесь, — покровительственно сообщил Выбегалло. Все смотрели. Только Янус Полуэктович с усмешкой пролистал альбом, передал его дальше по столу, и, подперев голову руками, стал наблюдать за Амвросием.

— Как я п-понимаю, — сказал Киврин, — все это — просто з-западный ширпотреб. Г-где-то там с-сделанный.

— Нет, — замотал головой Выбегалло. — Подвело вас чутье, товарищ Киврин! Не «г-где-то там», а у нас! В мире, созданном талантливым писателем!

— А почему тогда все импортное? — ехидно спросил Корнеев.

— В будущем это уже значения иметь не станет! — изрек Выбегалло. Я толкнул Витьку и шепнул:

— Бесполезно. Ты его не подловишь. Молод еще.

То ли Выбегалло услышал мои слова, то ли уловил движение — но, схватив чемоданчик, передал его мне:

— А это для изучения нашего уважаемого специалиста! Откройте!

Я открыл. Внутри чемоданчик оказался прибором. С оборотной стороны крышки — тускло-серый экран. Была и клавиатура, напоминающая пишущую машинку, но с буквами и русскими, и английскими.

— Что это? — спросил я, совершенно очарованный.

Выбегалло, извлекая из недр зипуна грязный клочок бумаги, навис над моей спиной. Неуклюже нажал какую-то кнопку.

Экран слабо засветился синим, на нем появилась какая-то желтая таблица с английскими надписями.

— Это, дорогой мой, гений мысли человеческий, электронная вычислительная машина!

Корнеев страшным шепотом произнес:

— «Шкаф для устройства памяти», да?

— А… как она работает?

— Сейчас-сейчас… — Выбегалло поводил грязным пальцам по клавишам, бормоча: «стрелочка вниз, стрелочка вниз, эн-те, еще раз стрелочка вниз, эн-те, пять раз стрелочка вниз… эн-те!»

Из глубины чемоданчика донеслась тихая, тревожная музыка. Появилась цветная — цветная! — картинка — человек, обвешанный жутким оружием, и наседающий на него страшный монстр.

— Сейчас… — бормотал Выбегалло, сверяясь с бумажкой.

— Сейчас…

Картинка растаяла. Вместо нее появилось что-то вроде мультфильма — мрачные коридоры, бродящие по ним чудовища, торчащая вперед рука с пистолетом.

— А! — радостно заорал Выбегалло. Все уже стояли вокруг, затаив дыхание, лишь Янус Полуэктович негромко беседовал с Хунтой.

— Вот так, значится, она ДУМАЕТ! — закричал Выбегалло, безжалостно давя на хрупкие кнопки. Изображение сместилось. Я понял, что он управляет происходящим на экране! Пистолет дергался, стрелял, чудовища выли, падали и кидались в экран желтыми огненными клубками. Все было настолько реально, что я подавил желание отпрянуть. А Выбегалло, оттесняя меня, бил по кнопкам и вопил: — Так мы ДУМАЕМ! Так мы всех врагов побеждаем! Так!

Экран покраснел, изображение сместилось к полу, словно неведомый стрелок упал. Только дергались чьи-то уродливые ноги. Выбегалло кашлянул и захлопнул крышку чемоданчика. Я обернулся.

Все, все стоящие рядом завороженно следили за экраном. На лице Федора Симеоновича блуждала счастливая улыбка, он тихо повторял:

— В каком же г-году… память не та… ш-шестьсот… не та память… Молодой был, д-дурной…

— Сашка, на «Алдане» такое возможно? — спросил Ойра-Ойра. Вроде бы деловым тоном, но слишком уж заинтересовано.

— Нет, — сказал я.

Первым опомнился Витька.

— Ха! Игрушка! — завопил он. — Такую детям не дашь, перепугаются насмерть! А взрослым она зачем?

Магистры неуверенно закивали. Я вздохнул, закрыл глаза и сказал:

— Корнеев, ты не прав. Это ведь просто программа… для игры. Представь, какая мощность должна быть у машины, чтобы так быстро обрабатывать графическую информацию!

— И ты, Брут… — прошептал Витька.

— Тут одной памяти… не меньше мегабайта! — слегка преувеличил я. — Корнеев, я на такой машине, если с управлением разберусь и перфоратор подключу, за час все дневные расчеты сделаю.

— Что нам говорит молодежь? — спросил Выбегалло, облокотившись на мое плечо. — А молодежь, отбросив заблуждения, восхищена прогрессом человеческой мысли! Но ведь еще не все, не все!

Подхватив чемоданчик с ЭВМ, Амвросий кинулся к телевизору. Требовательно посмотрел на У-Януса.

— Эта… розетка нужна.

Янус Полуэктович провел ладонью по столу, в котором немедленно образовалась розетка. Выбегалло, заглядывая в другую бумажку, стал возиться с телевизором и ящичком.

— В чем нас обвиняют? — вопрошал он. — В недооценке культуры, духовности! А вот нет! Нет и нет! Рост культуры материальной, торжествующее потребление — оно завсегда порождает такую культуру, что раньше и присниться не могла!

Экран телевизора засветился. Я уже не удивился, что и тут изображение было цветным. На экране, в очень хорошо обставленной комнате, сидела большая семья, симпатичные, но какие-то уж больно прилизанные люди. Заиграла знакомая музыка… и внизу экрана поползли строчки текста. Явно не отрывая глаз от этих титров, Выбегалло запел:

— Ши-ро-ка страна мо-я род-на-я!

Мно-го в ней ле-сов, по-лей и рек!

Все онемели. Пел Выбегалло ужасно, но, видимо, следя за титрами, в размер попадал. Так продолжалось минуты три. Люди на экране беззвучно открывали рты, временами Выбегалло нажимал какую-то кнопку, и они начинали ему подпевать. Картина была такой… такой… даже и не знаю, как ее назвать.

Когда Амвросий Амбруазович допел, выключил телевизор и торжествующе оглядел зал, все молчали. Только в уголке девушки, не замечая происходящего, листали альбом, срисовывая из него какие-то фасоны платьев и временами ойкая — видимо, находя что-то уж совсем удивительное.

— Хорошо, — сказал наконец Янус Полуэктович. — В работоспособности доставленных приборов мы убедились, вопрос их полезности можно продискутировать отдельно. Теперь поговорим конкретно. Амвросий Амбруазович, откуда вами, с помощью машины Луи Ивановича, были доставлены данные вещи?

Выбегалло всплеснул руками:

— Из будущего, значит! Из придуманного, нашего, хорошего!

— А в какой именно книге оно было описано?

— Же сюи трэ шагринэ![7] — Выбегалло изобразил оскорбленную невинность. — Не имею понятия! Мы работаем, нам книжки читать некогда.

Кристобаль Хозевич, переглянувшись с Невструевым, сказал:

— Предметы данные, полагаю, имеют немалую ценность в любом мире.

Выбегалло гордо закивал.

— И каким же образом вы взяли их в мире вымышленного будущего?

Нет, сегодня Амвросия смутить было невозможно:

— В целях эксперимента и технического прогресса, я купил их на личные сбережения! — заявил он. — Смета мною будет приложена, и, надеюсь, оплачена!

— Он неуязвим, — тоскливо прошептал Витька.

Самым неприятным было то, что я уже запутался, стоит ли с Выбегалло бороться. Да, конечно, его «эксперименты» с чужим оборудованием пахли весьма дурно. Но оттереть Луи Ивановича в сторону ему маги не дадут. А вещи-то, действительно, интересные… Я вздохнул. И в наступившей тишине вздох мой прозвучал очень громко.

— Вы что-то хотите предложить, Привалов? — спросил Невструев.

— Я? Нет… в общем-то…

Янус Полуэктович кивнул.

— Хорошо. Мы выслушали мнение профессора Выбегалло… теперь, полагаю, для чистоты эксперимента надо повторить его независимому эксперту. Предлагаю кандидатуру Привалова. Вы против, Амвросий Амбруазович?

Выбегалло заколебался.

— Эта… молодежь… она…

— Могу я! — привстал Корнеев. Выбегалло замахал руками:

— Привалов вполне, вполне… Юноша талантливый, пуркуа бы не па?

— Александр Иванович, вы согласны посетить мир, где имеются подобные… технологии? — Невструев пристально посмотрел на меня. И едва заметно подмигнул.

Я поднялся. Витька пихнул меня в спину и прошептал:

— Что хочешь делай, но если Выбегалло поддержишь — ты мне больше не друг!

— Саша, на тебя надежда, — сказал вслед Эдик Амперян.

Неуверенно подойдя к машине времени, я покосился на магов. Кристобаль Хозевич полировал пилочкой ногти, с сомнением поглядывая на меня. Киврин доброжелательно улыбался. Седловой достал носовой платок и принялся смахивать с машины пылинки.

— Янус Полуэктович, что именно мне проверять? — спросил я.

— Все. Постарайтесь выяснить, например, что это за книга, — Янус Полуэктович был воплощенным вниманием. — Подумайте, имеет ли смысл что-то оттуда привозить в наш мир. Посмотрите сами, по обстановке.

Я кивнул, усаживаясь на машину. Спросил Выбегалло:

— Так куда мне отправляться… Амвросий Амбруазович?

— Ты… эта… по газам, по газам! Гони вперед, не останавливайся. Все уже кончится, а ты гони!

Инструкция была столь же простой, сколь и странной. Пожав плечами, я поставил ногу на сцепление.

— Давайте, давайте, — прошептал Седловой. — Вам не в первый раз, вы путешественник опытный…

Я нажал на клавишу стартера, и мир вокруг расплылся.

5

Но это уже другая история, и мы расскажем ее как-нибудь в другой раз.

Михаэль Энде

Видимо, сказывался прежний опыт. С путешествиями во времени — это как с ездой на велосипеде, и сам процесс очень похож, и навык приобретенный не теряется. Машина шла на полном газу, и античные утопии так и мелькали вокруг. Я даже немного отвлекся от сути своего задания — так интересно было посмотреть на знакомые места. Возникли знакомые граждане в хитонах с шанцевым инструментом и чернильницами, я помахал им рукой и подбавил газку. Пронеслись гигантские орнитоптеры, я замедлил ход, чтобы получше их разглядеть — и обнаружил, что на крыльях восседают солдаты с ружьями, энергично и бестолково паля друг в друга. Менялась архитектура призрачных городов, из стен и крыш начали вырастать антенны, забегали могучие механизмы, колесные, гусеничные и многоногие. Как и раньше, люди в большинстве своем носили либо комбинезоны, либо отдельные, очень пестрые, предметы туалета. Я попытался представить, можно ли отсюда что-нибудь вынести в реальный мир, и покачал головой. Сомнительно.

Хотя Выбегалло, наверняка, пробовал. «Нестирающиеся шины с неполными кислородными группами» должны были поразить его воображение. Я снова полюбовался массовым отлетом звездолетов и космопланов, вереницей женщин, текущей в Рефрижератор, и прибавил ходу. Было в этих картинах что-то древнее, титаническое… и вместе с тем невыразимо грустное. Когда пошли лакуны во времени, лишь Железная Стена продолжала служить мне ориентиром. Дождавшись появления колыхающихся хлебов, я сбавил ход и остановился. Было очень тихо. Я слез с машины времени, сорвал пару колосьев, внимательно рассмотрел их. Н-да. Пожалуй, даже колосок отсюда не привезешь. Авторы романов про будущее в большинстве своем пшеницу видели лишь в виде батонов… Тоскливо оглядевшись, я поискал взглядом маленького мальчика, который в прошлый визит пояснял мне назначение Железной Стены. Но его не было. Наверное, выступал где-нибудь на Совете Ста Сорока Миров.

Спросить некого. Значит, надо отправляться дальше.

Я снова запустил машину времени и двинулся вперед. У меня стала зарождаться идея, что Выбегалло что-то напутал, или мир, куда он путешествовал, саморассосался.

Но тут вдруг началось что-то необычное. Из-за Железной Стены, озаряемой далекими ядерными взрывами, полыхнуло особенно сильно — и Стена дернулась, накренилась. Я притормозил, выпучив глаза.

Мир Гуманного Воображения, по которому я несся, менялся на глазах! Его стали озарять такие же адские взрывы, а сверкающие купола и виадуки вдали стремительно превращались в руины вполне заурядных домов. Небо потемнело, повалил серый снег. Выжженные нивы покрылись сугробами. Дождавшись, пока взрывы по эту сторону стены стихли, я затормозил.

Было очень холодно. Лениво падал снег. На много километров вокруг простирались лишь запорошенные снегом развалины. Я поежился, попытался поднять комок грязного снега. Снег был вполне реален, его явно можно было привезти домой. Потом я подумал, что снежок этот радиоактивен, выбросил его и торопливо вытер руки. В это мгновение кто-то тронул меня за колено. Подскочив в седле, я обернулся и увидел маленького мальчика в резиновом балахоне и противогазе. Из под стекла противогаза нездорово светились запавшие, глубоко посаженные глаза. Секунду я размышлял, тот это мальчик или не тот, но, так ничего и не решив, спросил:

— Тебе что, малыш?

— Твой аппарат поврежден? — глухо осведомился он из-под противогаза.

— Нет… — прошептал я.

Мальчик без особой радости кивнул и присел на снег. Похоже, он очень устал и замерз. Я растерянно подумал, что надо схватить его и привезти в реальный мир… Конечно, был риск, что привезу я лишь противогаз, но мальчик был таким измученным и несчастным, что выглядел реальным. Однако мальчик, отдохнув, поднялся и побрел дальше.

— Эй! — завопил я. — Подожди! Пойдем со мной!

Мальчик на ходу покачал противогазным хоботом и ответил:

— Не принято… уже…

— Что случилось-то? — в отчаянии осведомился я.

— Стенка железная рухнула, — равнодушно ответил мальчик, исчезая среди сугробов.

Мне стало так страшно, что я едва удержался от нажатия на газ. Соскочил с машины времени, бросился за ребенком — но его среди сугробов уже не было. Видимо, в данной книге догнать его было «не принято»… С ловкостью велогонщика я заскочил в седло и дал по газам. Опять начались взрывы. Стена кренилась и рушилась все больше. Из-за нее в мою сторону пробежал детина с автоматом и в кожаной куртке на голое тело. Рядом с ним неслась чудовищных размеров псина, и оба они смерили меня плотоядными взглядами. Я ускорился, но это было как наваждение — лет через тридцать по спидометру очень похожий мужик с очень похожей собакой пробежал в обратную сторону. Это было похоже на некий обмен дружескими делегациями.

Кошмар!

Несколько минут я мчался мимо остатков Железной Стены, наблюдая взрывы и оборванцев с оружием. Потом, вроде бы, все поутихло. Оборванцы стали чище, автоматы и базуки сменились мечами. Вместо собак временами пробегали демоны. Вместо руин появились мрачные храмы. Я по-прежнему не решался сбросить скорость и продолжал движение.

К моей дикой радости, взрывы больше не повторялись, мужики с автоматами исчезли вовсе, а граждане с мечами хоть и продолжали бегать, но стали совсем уж прозрачными и невнятными. Руины быстро отстроились, превратившись в довольно реальные здания, по улицам двинулись почти настоящие люди. Я остановился. Мир вокруг казался настоящим. Люди были одеты нормально, по улицам ездили очень красивые, но правдоподобные машины. Воздух, насыщенный выхлопными газами, однако, казался не радиоактивным. В витринах магазинов стояли муляжи продуктов. Я взвалил машину времени на плечи и зашел в один из магазинов. Там стояла длинная очередь за разливным молоком, и еще более длинная — за водкой. Поежившись, я выскочил обратно.

На меня стали обращать внимание. Кое-кто просто озирался, а какой-то тощий, подозрительно знакомый мальчик, улучив момент, когда я поставил машину времени на тротуар, попытался ее утащить. Впрочем, аппарат оказался для него достаточно тяжелым, и я отобрал его без особых хлопот.

Было так неуютно, что я торопливо двинулся к поросшим травой останкам Железной Стены. За ней, как ни удивительно, было куда чище и пристойнее. Там высились полупрозрачные купола и сверкающие акведуки. В небе пролетали космолеты. Какие-то люди, разукрашенные татуировками и частично состоящие из кибернетических протезов, вели странные, заговорщицкие беседы, но, по крайней мере, на меня смотрели снисходительно и почти дружелюбно.

— Хеллоу! — выдохнул я.

— Русский? — полюбопытствовала красивая девушка в переливающихся одеждах.

— Да…

— Ну заходи… посидишь в сторонке.

Некоторое время я посидел, слушая их разговоры. Но они, в основном, велись о проблемах лингвистики, борьбе с цивилизацией кристаллических насекомых и последних дворцовых сплетнях. Мимоходом я услышал, что девушку собираются разобрать на внутренние органы для трансплантации их собеседникам. Мне стало совсем плохо, и я заскочил в седло.

— Не советоваю, — сказала девушка вслед. Я не внял предупреждению и отправился в путь.

По эту сторону Железной Стены было одно и то же. Варвары с мечами, красивые девушки, киборги. Остановившись через пару лет, я торопливо перетащил машину времени на свою сторону и снова двинулся вперед.

Местность особенно не менялась. Видимо, сверкающие купола, тучные хлеба и астропланы совсем уж вышли из моды. Высились нормальные здания, бродили нормальные пешеходы. Я снова остановился и подобрался к какому-то магазину. Витрины были заполнены продуктами, почему-то сплошь — импортными. Внутри люди оживленно и со вкусом занимались покупками. Я почувствовал, что близок к цели. Мир этот, в общем, казался достаточно приличным и реальным. Побродив среди прохожих, я убедился, что разговоры они ведут вполне человеческие, вот только очень уж мрачные. Все они делились на две группы — одна, большая, состояла из каких-то кадаврообразных граждан, озабоченных вопросом, что сейчас модно, где и что можно купить дешевле, и как «отхватить» побольше денег. Были они настолько мерзкими и прямолинейно подлыми, что слушать их было просто противно. Вторая, более симпатичная, хоть и малочисленная группа, состояла сплошь из рефлексирующих интеллигентов. Они смотрели друг на друга и на меня с печальной, обреченной добротой. Они говорили о прекрасном, цитируя известных и элитарных авторов. Смысл их разговоров сводился к тому, что человек, по сути своей, мерзок и гнусен. Сами они, очевидно, были редкими исключениями, но никаких надежд для рода людского не питали. Наиболее потрясающим было то, что многие из них являлись телепатами, воплощениями Всемирного Разума, второй инкарнацией Христа, их охраняли законы природы и космические силы. Любой из них был способен накормить пятью хлебами тысячу голодных, не считая женщин и детей. Но они к тому вовсе не стремились, ибо были уверены, что начав действовать, немедленно поддадутся самым гнусным устремлениям и побуждениям. Немногие активные индивидуумы, пытающиеся что-либо совершить, служили иллюстрацией этого тезиса, кратковременно становясь диктаторами, извергами и кровавыми тиранами. Кажется, основной идеей, витавшей в воздухе, была пассивность, позволяющая второй группе остаться хорошими, пусть и беспомощными людьми.

Особенно меня потряс какой-то несчастный школьный учитель, потрясающе реальный и невыносимо несчастный. Он считал, что все окружающее — лишь чей-то гнусный эксперимент, и весь мир вокруг — некая модель реального, счастливого мира, крошечный кристаллик, помещенный под микроскоп. Он кричал о летающих тарелках, которые являются объективами микроскопов, о том, что жить надо достойно и радостно. Конечно же, его никто не слушал. Когда я сообразил, что бедного учителя вот-вот убьют собственные ученики, я зажмурился и перескочил на десяток лет вперед.

Ничего не изменилось!

Жадно дыша вонючим воздухом, я озирался по сторонам. Город вокруг стал настоящим донельзя, я его даже узнал — и содрогнулся. Рефлексирующие интеллигенты мужественно брали в руки автоматы Калашникова и палили по цепочкам солдат, по несущимся в небе призракам, по вылезающим из земли исполинским зверям. Все было тускло, серо, гнило, омерзительно — и при этом словно бы правдиво. Мне захотелось лечь на грязную мостовую и помереть. Из ступора меня вывел очередной малыш с горящими глазами, который попросил у меня машину времени — покататься. Стало страшно, и я дал по газам, провожаемый возгласами ребенка о том, как он во мне ошибся и насколько плохи большинство взрослых.

Не знаю, сколько я несся вдоль этих миров — я закрыл глаза. Порой звучали атомные взрывы, изредка грохотали звездолеты, иногда знакомо трещали автоматы. Я ни на что не смотрел. В душе было пусто и тихо, ничего в ней не осталось, это будущее высосало меня до последней капли, заставило поверить в себя — и отшвырнуло, словно использованную зубочистку.

Потом стало тихо. Земля исчезла вообще. Я несся среди космоса, вокруг тихо угасали звезды и сворачивались в клубки туманности. Редкие звездолеты были чудовищно огромны, но необратимо разрушены. Потом Вселенная начала сворачиваться в точку, и я положил руку на клавишу стартера. Надо было возвращаться.

Но единственное, что меня еще держало — это взгляд Януса Полуэктовича и слова Корнеева. Где-то там, далеко позади, в настоящем и солнечном мире, остались друзья и коллеги, остался НИИЧАВО и Соловецк, Наина Киевна и Хома Брут, даже Амвросий Амбруазович Выбегалло…

А вокруг было Ничто. Вселенная сжалась в точку — над которой парила моя машина времени. Секунду — или миллион лет, ибо времени уже не стало, а спидометр зашкалило, она дрожала в сингулярности. Это было так тоскливо, что я закричал. Не помню уже, что я сказал, кажется, что-то очень известное и избитое. Но Вселенная стала вновь расширяться.

Звезды фейерверком пронеслись сквозь меня и превратили Ничто — в небо. Гирлянды созвездий и паутина туманностей на мгновение воссияли вокруг, но тут вспыхнуло солнце и под ногами вспухла Земля. Вокруг замелькали какие-то волосатые кроманьонцы, люди в тогах, рыцари в броне, алхимики над ретортами. Я дождался, пока мир приобрел привычные очертания, и остановился. Все было реально.

Люди — может быть, чуть поскучнее, чем в реальности, но абсолютно убедительные. Ни одного прозрачного изобретателя или идиота с мечом и автоматом. Минуту я переводил дыхание, озираясь. Вот пробежал мальчик с удочкой, но он вовсе не стремился завести со мной умную беседу или спереть машину времени. Вот подошел милиционер, очень похожий на сержанта Ковалева. Он-то явно собирался со мной побеседовать, но я дал по газам, и перенесся на пару лет вперед. Кажется, это и был тот мир, который я искал.

Я закурил, оглядываясь по сторонам. Здесь, конечно, еще не делали ЭВМ, помещавшихся в маленький чемоданчик. Но все было столь вещественно, что я не сомневался — именно здесь пиратствовал Выбегалло.

Решив останавливаться каждые два года, я выжал сцепление и отправился в путь. Мне потребовалось совсем немного времени. Всего пятнадцать остановок. Потом я ударил по клавише стартера, и машина времени провалилась обратно.

В реальность…

— …Это м-мерзко и от-твратительно! — кричал где-то рядом Федор Симеонович. — В-вам придется отвечать, г-гражданин Выбегалло!

— Позвольте-позвольте! — грохотал бас Амвросия Амбруазовича. — Же-не сюи па фотиф![8] Молодежь нынче пошла… слабонервная! Нас царские жандармы не запугали! Не смейте мне хамить, Киврин!

— Тихо, — сказал Янус Полуэктович. Очень спокойно, но веско. И сразу наступила тишина. Я открыл глаза и увидел, что все смотрят на меня. С таким сочувствием, что мне стало неудобно.

— Ребята… бросьте вы… — прошептал я, поднимаясь. Корнеев помог мне, радостно гаркнув:

— О, очухался Привалов!

Поддерживаемый Витькой и Романом, я встал. Растерянно сказал:

— Извините, пожалуйста…

— Что вы, что вы, г-голубчик, вы прекрасно д-держались… — отворачиваясь, сказал Киврин. Кристобаль Хозевич молча подошел ко мне, хлопнул по плечу, и, словно смутившись своего порыва, отошел в сторону.

— Полагаю, все мы убедились… мир тот — достаточно материален, — сказал Невструев. Выбегалло радостно закивал.

— Единственный вопрос, стоящий перед нами, каким законным образом можно осуществлять… ну, скажем мягко — обмен технологиями с этим миром.

— Как это каким? — завопил Выбегалло. — Налицо, понимаете ли, мой героический эксперимент… и экскурсия товарища Привалова — налицо! Садимся, едем, и добываем культуру материальную и духовную! Милости просим!

— Привалов, вы согласились бы еще раз там побывать? — спросил Невструев.

Я покачал головой.

— Нет, Янус Полуэктович. Извините, нет. Давайте лучше я на картошку съезжу.

— Полагаю, это общее мнение? — спросил Невструев. Никто ему не возразил.

Тогда Выбегалло всплеснул руками:

— Как же это, товарищи? Где ваше гражданское мужество?

— Вы проделали это путешествие без колебаний, не так ли, Амвросий Амбруазович? — спросил Хунта.

Выбегалло гордо кивнул:

— Да! И никакое слабоволие и малодушие надо мной не довлело!

— Это не малодушие. Это чистоплотность, — холодно сказал Невструев. — Что ж, тогда это тема будет поручена вам лично, Амвросий Амбруазович. Опыт у вас есть, силы духа — не занимать. Поработайте во благо народных закромов.

Выбегалло замолчал, хватая ртом воздух. А Янус Полуэктович продолжил:

— Остаются, конечно, открытыми ряд вопросов. Например — с обменом валюты, ибо даже новые, шестьдесят первого года, рубли вам не помогут. Но мы, со своей стороны, добьемся валютных ассигнований. Иной вопрос — как к вам отнесутся… там?

— Инсинуации, — косясь на корреспондентов, сказал Амвросий Амбруазович. — Выбегалло чист перед законом!

— Работа вам предстоит трудная, но интересная, — никак не реагируя на Выбегалло, говорил Невструев. — Вы согласны, не так ли?

Амвросий Амбруазович помолчал секунду. Похоже, он взвешивал все плюсы и минусы. По лицам ребят я видел, что они волнуются. Но я был спокоен.

Они просто наблюдали за моим путешествием.

А я — был там.

Выбегалло, конечно, не прочь урвать «чего-нибудь этакого» из мира за пределом времен. Но бывать там регулярно…

Он был, конечно, дурак, но дурак осторожный и трусливый.

— Своевременно заостренный вопрос! — сказал Выбегалло. — Очень правильная постановка проблемы! Что нам эти вещи… сомнительного производства? Что, я спрашиваю, товарищи? Что лучше — несуществующая культура придуманного мира, или наши дорогие сотрудники?

— Как ни странно, даже вы — лучше, — сказал Жиан Жиакомо. — Никогда не подозревал себя в возможности такого признания… но, сеньоры… честность побуждает признаться.

А Выбегалло несло…

— Надо еще разобраться со многими вопросами! — размахивая руками перед шарахающимся Питомником, говорил он. — Кто создал этот… с позволения сказать — времяход? Кто напридумывал эти неаппетитные миры, а? Имя, товарищи, имя!

Все уже постепенно расходились. Киврин и Хунта дискутировали вопрос, что лучше — отправить все привезенные предметы назад, в будущее, или сдать на хранение в Изнакурнож. Янус Полуэктович что-то дружелюбно говорил Седловому, и тот растерянно кивал головой… Корнеев грубо пихал меня под ребра и усмехался. Ойра-Ойра, поглядывая на чемоданчик с ЭВМ, спросил:

— Скоро у нас такие появятся, Сашка? Что-то я невнимательно за спидометром следил…

— Лет тридцать, — сказал я. — Впрочем, не знаю. Это там — тридцать лет. А как у нас… не знаю.

— Пойдем, перекурим, — предложил мне Амперян. И таинственно похлопал себя по оттопыренному карману пиджака. Я вспомнил, что к Эдику на днях приезжал в гости отец из Дилижана, и кивнул:

— Сейчас, Эдик. Минутку.

Из кабинета уже почти все вышли, когда я подумал — а зачем, собственно? Неужели мне хочется знать ответ?

И я тоже двинулся к выходу, когда Янус Полуэктович негромко сказал:

— А вас, Привалов, попрошу остаться.

И почему-то усмехнулся…

Мы с директором остались вдвоем, и Невструев, прохаживаясь у стенда с машиной времени, сказал:

— Все-таки, Саша, вы по-прежнему думаете, что одним правильно поставленным вопросом можно разрешить все проблемы… Ну, спрашивайте.

Я колебался. Мне и впрямь хотелось знать, почему тот мир в конце времен был так реален. И возможно ли было его придумать… в человеческих ли это силах? Но я справился с искушением и покачал головой:

— Янус Полуэктович, можно, я лучше другое спрошу? Мы с Корнеевым… правильно соединили?

— Колесо Фортуны? — Невструев покачал головой. — Нет, конечно. Ни одна попытка остановить Колесо Фортуны не заканчивалась удачей. Равно как попытки разогнать его… или остановить. И попытка вернуть его в прежнее состояние — тоже лишь благая мечта, которую уже не осуществить.

Мы оба молчали. Я ждал, пока Невструев закончит, а он смотрел куда-то далеко-далеко… в будущее. Янус вздохнул и продолжил:

— Но самое удивительное, что ничего страшного в этом нет, Привалов. Поверьте.

— Я хочу вам верить, — признался я. — Можно идти? У меня работы еще… невпроворот.

— Идите, Саша. Работа… да и Амперян с Корнеевым вас ждут.

У самых дверей, когда я посторонился, пропуская грузчиков-домовых, среди которых мелькнула добродушная физиономия Кеши, я не утерпел и снова повернулся к Невструеву.

— Янус Полуэктович, а почему вы вчера мне говорили, что неделя будет тяжелая?

— Говорил? Вчера? — Невструев приподнял брови и улыбнулся. — Запамятовал, признаться… Ну, так неделя ведь только начинается, Саша.

— Да? — растерянно спросил я.

— Конечно, — с иронией ответил Невструев. — Вы это скоро поймете.

Позже я действительно это понял.

Но это, конечно, уже совсем-совсем другая история.

Ант Скаландис

Предисловие автора

Так уж вышло, что я поздно познакомился с творчеством Стругацких. Я был уже в десятом классе, когда мне впервые попала в руки книга этих авторов — «Полдень. XXII век» и «Малыш» под одной обложкой. А может быть, и не поздно, может быть, в самый раз?

«Малыш» оказался не совсем понятной, но завораживающей, потрясающе красивой, поэтичной сказкой, в которую я влюбился раз и навсегда. Несколько лет спустя, не в силах расстаться с этой повестью, я решил выучить ее наизусть, уезжая на два месяца в стройотряд. Времени и сил хватило на первые три главы, но думаю, что и сегодня я могу, что называется, с похмелья и спросонья выдать наизусть начало этой книги — страницы две, как минимум.

А вот «Полдень» стал для меня сразу законченным образом того мира, который хотелось строить и в которой хотелось жить. Я, как и многие тогда, еще верил в коммунизм (шел 1976 год), и как прекрасно, что у меня была возможность верить в коммунизм по Стругацким. Честно говоря, я в него до сих пор верю, несмотря на все перестройки и путчи, и, скажу вам по секрету, не вижу никакой разницы между коммунизмом Стругацких и «коммунизмом» Азимова, Кларка или Саймака. Просто они этого одиозного слова не употребляют — вот и вся разница.

Ну а потом был седьмой том «БСФ» — «Трудно быть богом» — поразительный взлет героической романтики и сатиры, философии и тонкой лирики; и «Понедельник» — абсолютно новый для меня жанр, открывший одновременно окошко в прошлое — в ностальгически идеализируемые мною шестидесятые годы; и — окошко в будущее — в конкретное, мое, личное будущее, в весьма счастливый период работы в двух «совковых» НИИ, а также в абстрактное счастливое будущее абстрактного человека, у которого понедельник начинается в субботу.

Ну а потом, как говорится, началось. Началась охота за всеми вещами Стругацких, и жадное многократное чтение, и перепечатка на машинке, и снятие фотокопий, и ксерокс, и покупка книг на Кузнецком за сумасшедшие деньги. В нашем институте фактически существовал неофициальный клуб поклонников Стругацких, так же как и я сходивших с ума по всему написанному ими. Да, мы были не слишком оригинальны, но мы же ничего не знали тогда об уже зарождавшихся фэн-клубах и будущих конвенциях. Мы просто читали Стругацких.

Выделю еще лишь три повести, вошедшие в мою жизнь в те годы: «Пикник», вдруг перевернувший, поставивший с ног на голову все мое пижонское, диалектически парадоксальное, почти манихейское мировоззрение, заставивший враз поверить в счастье для всех и даром, «Миллиард», потрясший своей чисто литературной силищей, глобальностью философского замаха и — тогда еще не дошедшей, но воспринятой на уровне ощущения — жгучей актуальностью; «Жук» — по-настоящему испугавший, повергший в тоску и метафизический ужас перед силами, зла и жестокими законами реальной жизни.

А потом наконец свершилось.

Первый раз повесть «Гадкие лебеди» я прочел в 1980 году. Кажется, к тому моменту я познакомился уже со всеми вышедшими вещами Стругацких. А «Лебеди» были самой запрещенной, самой труднодоставаемой, самой скандальной книгой. О ней ходило много всяких слухов. О публикации в «Звезде Востока» и перечислении гонорара пострадавшему от землетрясения Ташкенту, об изъятом тираже этого журнала, о несогласованной с авторами переправке через границу рукописи и бесчисленных изданиях во всех «Посевах» и «Чехов паблишерз», о том, как Аркадия Натановича вызывали на Лубянку (или Бориса Натановича в Большой дом) и спрашивали: «Ну, как там ваши птички?» А на черном рынке зарубежное издание «Гадких лебедей» на русском языке стоило 250 (!) рублей. Переведите в современные цены — какая книга сегодня может стоить два с половиной миллиона?

В общем, когда в перерыве между лекциями я сел в скверике на Миусской и открыл наконец-то попавших мне в руки «Лебедей», ожидания были велики. И это оказался тот случай, когда книга не обманула ожидании. Я до сих пор считаю ее лучшей у Стругацких. А тогда… Ни на какие лекции я уже, конечно, не попал, потому что просто не смог подняться со скамейки, не перелистнув последнюю страницу. А страница была большая. Из почти папиросной бумаги. Пятый экземпляр на машинке, перепечатанный хорошо если не в десятый раз. Можно себе представить, сколько там было опечаток, ошибок и даже пропусков.

А позднее — это было уже в 82-м — мне дали на неделю какой-то четвертый ксерокс с парижского, как уверяли, издания (титульный лист отсутствовал). Многие места читались по этому тексту с трудом, но все-таки это было издание, вычитанное профессиональным редактором и корректором. В общем, я взялся править свой экземпляр. Это была долгая, трудная и приятная работа. Я воссоздавал любимую книгу, как реставратор. Я открывал для себя новые, ранее не читанные слова, фразы, а иногда целые абзацы и даже страницы. А в некоторых местах провалы ксерокса трагически совпадали с пропусками перепечатки, и тогда мне что-то приходилось додумывать, достраивать, дописывать самому. Так что к концу работы мне уже начинало казаться, что я сам написал эту книгу, — этакая мания величия.

И конечно, сколько раз я ни перечитывал эту повесть, мне всегда ее не хватало: хотелось еще, хотелось дальше, дальше, дальше… Кто бы написал? Самому, что ли, написать? Смешно…

Мог ли я подумать тогда, что тринадцать лет спустя действительно буду сочинять продолжение «Гадких лебедей» — не просто сочинять — серьезно работать для публикации в этой (!) стране, да еще по заказу? Дурдом!

И, знаете, мне было очень легко работать над этой вещью. Ведь мое (да не только мое — целого поколения!) творчество выросло на книгах Стругацких, и с самого начала профессиональной литературной работы я старательно, последовательно и не без труда (ох, не без труда!) давил в себе естественное стремление подражать стилю Стругацких. Господи! Как приятно было расслабиться на этот раз!

Вот почему я не мог не написать эту повесть. Вот почему, собственно, я написал именно эту.

И как же жаль, что нет уже Аркадия Натановича. И как же хорошо, что по-прежнему с нами Борис Натанович.

Вторая попытка

1

Вдоль потрескавшегося, запорошенного пылью бордюрного камня четко виднелась вереница маленьких следов на размякшем асфальте — круглые дырочки от каблучков-шпилек примерно через каждые полметра и практически на одной линии. Дырочки были неглубокие.

«Удивительно красивая походка, — подумал Виктор. — Так ходят канатоходцы и манекенщицы. Идет как пишет. — И тут же вспомнилось лишнее. Из классики: — А пишет как Лева. А Лева…»

Виктор отогнал эту ассоциацию и представил себе, как шла по улице эта легкая, изящная, нездешней красоты девушка. Белое, да, обязательно белое, очень короткое и совершенно воздушное платье, сильные загорелые ноги, руки тонкие, невесомые, как крылья, высокая девичья грудь, черные локоны по плечам, брови вразлет и огромные синие глаза. Она шла улыбаясь, победительно глядя перед собой и поверх этой улицы, поверх чахлых деревьев и кособоких выцветших ларьков, поверх всех мужчин, против воли оглядывающихся на нее, и их жен, грубо отворачивающих ладонями лица своих благоверных со словами: «И ты туда же, старый козел, — на девочек потянуло!»

Виктор автоматически, не думая, пошел вдоль цепочки чарующих следов и свернул с проспекта Свободы в переулок, где уже не было ни полусдохших лип, ни пыльных киосков, а сквозь асфальт тротуара нагло пролезала настоящая верблюжья колючка. Здесь было совсем тихо. Молчаливые двухэтажки и пустая выжженная солнцем дорога, насколько хватал глаз. Лишь в самом далеке, где этот переулок с издевательским названием «улица Прохладная» сбегал вниз, к бывшей набережной, что-то шевелилось, но было не разобрать, люди это, машина или лошадь, а может быть, просто колышется раскаленное марево.

Народу на улицах в такой час вообще попадалось не много. Три пополудни. Сиеста.

Господи, подумал Виктор, кто в этом городе вообще слышал такое слово — сиеста! — в те времена, когда перед самой войной он проходил здесь службу. В самоволку они бегали с ребятами купаться на реку, переплывали без малого полкилометра и подкарауливали на том берегу деревенских девок, купавшихся без одежды, таскали с грядок огурцы, яблоки из садов — садов было полно прямо в городе; мерзли холодными августовскими ночами, если случалось оказаться в карауле. Их часть стояла неподалеку от Лагеря бедуинов на высоком берегу реки. Бедуины мерзли еще сильнее, кутались в свои синие балахоны, жгли костры. Поговаривали, что никакие они на самом деле не бедуины. Ну помилуйте, какие в нашей средней полосе бедуины? Говорили, что это просто цыгане, только мусульманской веры. Другие утверждали, что это депортированные чеченцы. Были еще какие-то предположения относительно национальности беженцев, но весь город все равно называл их бедуинами. А потом грянула война. Часть, где служил Виктор, бросили на фронт, и никогда больше он не попадала этот город, да и что в нем было делать? А вот теперь занесло.

— Здравствуйте, господин Банев, — отвлек его от воспоминаний незнакомый вежливый голос.

Виктор поднял глаза от дырочек на асфальте и увидел идущего навстречу бедуина, заросшего до глаз черной бородой и угрюмо смотрящего из-под синего своего капюшона.

— Здравствуйте, — так же вежливо ответил Виктор, недоумевая, с чего это незнакомый человек решил здороваться.

Давно прошли те времена, когда его узнавали на улице как модного писателя, часто мелькавшего на телевидении.

Ох, не к добру это все, мелькнуло в голове, ох, не к добру. И стало как-то по-особенному жарко и душно, хотя, казалось бы, уже пора привыкнуть к тридцати двум в тени и неподвижному воздуху.

Именно здесь, на Прохладной, находился ресторанчик «У Тэдди». Виктор не планировал заходить туда так рано, но теперь понял, что настало время пропустить хоть один стаканчик сухого «мартини» со льдом и лимонным соком или… А как же следы? Ну что за мальчишество, право? И все-таки сначала стаканчик, потом дальше по следам.

Он представил себе полумрак ресторанной залы (да, именно залы, а не зала), приглушенную музыку, вентиляторы над столами (или уже починили кондиционеры?) и высокий, узкий, запотевший бокал с мутноватой чуть желтой жидкостью, в которой плавают хрустально блестящие кубики. Он даже чуть было не ускорил шаг, забыв, что от этого сразу лоб покрывается испариной, а рубашка прилипает к спине.

Волшебные следы на асфальте свернули точно к дверям ресторана. Виктор пригляделся. Второго, обратного ряда ямочек нигде видно не было. Едва ли она ушла босиком. Вот это сюрприз!

— Жарко сегодня, — традиционно полуспросил-полусообщил старик-швейцар, словно за последние два года здесь хоть один день было не жарко.

А когда глаза привыкли к полутьме, он сразу увидел ее. У тонких каблучков чистых как снег босоножек кончики были выпачканы асфальтом, а вместо белого платья она надела линялые джинсовые шорты с бахромой и лимонно-желтую яркую рубашку, кажется мужскую, завязанную узлом на животе. В остальном Виктор все угадал. Девушка, лет семнадцати от роду, была само совершенство. Она сидела на высоком табурете, чуть покачивая сильными загорелыми ногами, и, изящно отбросив со лба черную прядь тонкими пальцами пианистки, с любопытством уставила на вошедшего Виктора свои огромные — нет, не синие (еще одна ошибка!) — зеленые, ярко-зеленые глаза, зеленее, чем замороженный «дайкири» в высоком бокале перед ней.

И вдруг пропали все звуки ресторана, а тяжелый сумрак стал растворяться в розовато-золотистом тумане, как это бывает в лесу на восходе, и тишина наполнилась нежным шелестом деревьев, птичьими трелями, тихими звуками падающих капель росы, и среди этой зелени и свежести не было никого, только она, и губы ее шептали, и было не слышно что, но было же ясно, ясно… И Виктор пошел ей навстречу, как лунатик, и зацепился за чье-то кресло и чуть не упал. Мир вернулся в свое обычное состояние.

По какому-то наитию, быть может с подачи только что встреченного бедуина, он кивнул девушке как давней хорошей знакомой, и она, обворожительно улыбнувшись, сказала:

— Здравствуйте.

И, к счастью, не добавила «господин Банев» — это бы его сейчас не порадовало.

— Привет, Виктор, — сказал Тэдди. — Тебе как всегда?

— Привет, Тэдди. И, пожалуйста, тарелочку свекольника. Можно тоже со льдом.

— Разумеется!

Кажется, Тэдди теперь уже ничего не подавал безо льда. Появились какие-то немыслимые блюда типа замороженного плова и яичницы под снегом, а также сугубо сухопутный напиток — ледяной грог, то бишь охлажденный разбавленный ром с сахаром.

Виктор зажмурился, не в силах просто отвернуться от девушки, и наконец посмотрела зал. За обычным столиком уже сидела обычная компания. И увидев Рема Квадригу, доктора гонорис кауза в белой рубашке и ярко-красном шейном платке, он вдруг понял, почему сегодня все собрались тут в несусветную рань. Праздник же. День Независимости. Но у нас не Америка, где Четвертое июля не заметить никак нельзя, у нас про этот новый праздник мало кто помнит, особенно среди такой публики: одни совсем не работают, другие работают странно, в общем, понятие выходного дня для всех стало относительным.

В кресле у окна грузно расплылся Голем со стаканом пива. Слева от него Квадрига пялился уже мутными глазами в полупустую, но еще потную бутылку рома. Заказывать ром бутылками было глупо, он слишком быстро нагревался даже здесь, но доктор не мог изменить своим привычкам. А вот справа от Голема сидел подтянутый нестарый человек с военной выправкой, но одетый в спортивные брюки и тенниску. Молодой генерал на отдыхе. Ну, может быть, не генерал, но уж полковник точно.

— Познакомьтесь, Виктор, это губернский инспектор по делам национальностей господин Думбель.

— Антон, — представился Думбель, чуть подавшись вперед в кресле.

— А что, Антон, — поинтересовался Виктор, глядя на два принесенных ему стаканчика и выбирая между ледяным финским «минтту» и итальянским сухим «мартини», — какие-то национальности в нашей стране уже требуют инспектирования?

— Удивительная неосведомленность для писателя! — хмыкнул Антон. — Национальный вопрос всегда был у нас самым важным, я бы сказал, больным вопросом, а сегодня, когда все так накалилось… Вы что, в самом деле газет не читаете?

— Я же вам объяснял, Антон, — сказал Голем, — писатели — народ удивительно необразованный и ничем не интересующийся, кроме собственной персоны.

— Ну, уж это вы слишком, — обиделся Виктор.

— Кстати, о писателях, — сказал Думбель. — Дайте почитать вашу последнюю книгу.

— Какую именно? — Виктор решил проверить новоявленного поклонника.

— «Черный рассвет», разумеется.

— О! А что, остальные мои книги вы уже все прочли?

— Практически все, — ответил Думбель серьезно.

— Но у меня нет с собой «Черного рассвета», — немного растерялся Виктор. — Я попрошу, чтобы мне прислали для вас.

— Саксаулы, — проворчал Квадрига. — Вараны. И раскаленный песок.

— Вот что, Голем, — Виктор повернулся вполоборота в кресле, чтобы видеть зеленоглазую девушку, — вы же все и всех знаете. Расскажите мне, кто эта прекрасная юная леди за стойкой бара. Лучше бы, в самом деле, с ней меня познакомили, чем с каким-то инспектором по делам лиц юго-восточной национальности.

— Экий вы, право, неприветливый! — буркнул Антон и тоже поглядел на девушку.

А к юной леди в этот момент подошел юный джентльмен в форме цвета сафари с кобурой на боку, и они начали мило чирикать.

— Так это же Селена, — сообщил Голем, — дочка нового губернатора. А с нею рядом Фарим — председатель СВПВ, Совета ветеранов Последней войны.

— Того, кто с нею рядом, я предпочел бы не видеть, — заметил Виктор.

— Вот видите, какой вы! — подначил Голем. — Это же нетерпимость. А не хотите признавать национальных проблем.

— Не хочу. Национальные проблемы специально придумывают для того, чтобы потом списать на них все: от стихийных бедствий и венерических болезней до бездарности правительства. И потом, кто вам сказал, что я не люблю этого молодого человека за его национальность или за его принадлежность к Совету ветеранов. Я просто не люблю всех молодых людей, стоящих рядом с такими милыми девушками.

— Седина в бороду — бес в ребро, — прокомментировал Антон.

— Так точно, господин…

— Капитан, — подсказал Думбель.

«Неужели?» — подумал Виктор. А впрочем, в известных ведомствах быть капитаном — немалая честь, да и зарплата там у капитана, думается, приличная. А ведь ты похож на человека оттуда, похож, Антон Думбель.

Потом он подумал о другом. «Седина в бороду…» Он давно уже перестал понимать, сколько ему лет. На здоровье не жаловался, и любовницы на него не жаловались, он был в отличной форме, но… совершенно взрослая, уже слишком взрослая Ирма, и двое внуков, и столько всего позади… Однако это прошлое было теперь словно в дымке, словно и не с ним это было, просто он все сочинил, а сегодня начал с нуля, сел к столу перед чистым листом бумаги и начал…

Потягивая холодный «мартини», он непроизвольно расправил плечи, как, бывало, много лет назад в этом же городе, стоя на плацу, много лет назад, когда на стрельбах было еще интересно и романтично держать в руках автоматическую винтовку, потому что тогда еще никого не надо было из этой винтовки убивать… И он вдруг почувствовал себя ужасным стариком — старше согбенного Квадриги и располневшего, тучного Голема.

Лихой юноша Фарим неожиданно распрощался с дочкой губернатора, и Голем окликнул ее:

— Селена! Идите к нам. Или вы предпочитаете компанию Тэдди?

Тэдди, довольный, улыбнулся, а Селена приняла приглашение и, забрав свой бокал с тростинкой, подсела к столу прямо напротив Виктора.

Квадрига галантно поцеловал ей ручку и немедленно представился:

— Доктор гонорис кауза Рем Квадрига. Вы согласитесь позировать мне, мисс?

— Я подумаю, — ответила Селена очень просто и мило.

— Вы бы для начала поинтересовались, в одежде или без, — с армейской прямотой посоветовал Антон.

— Это неважно, — так же просто и небрежно откликнулась девушка.

— Вам заказать еще «дайкири»? — предложил Виктор.

— Да, — сказала она ему, словно они уже час сидели тут вместе. — И учтите: сегодня я пью только «дайкири». Я вообще, как правило, пью только замороженный «дайкири».

— Это прекрасно, Селена, просто замечательно! — заявил Виктор, чувствуя, как начинает пьянеть, и радуясь этому. — «Дайкири» для юной леди и двойную ментоловой для меня. А вот скажите, Селена, мы тут с господином инспектором несколько по-разному смотрим на национальный вопрос. Как вы относитесь к этой проблеме?

— Что именно вам хотелось бы узнать? — улыбнулась Селена.

— Голем, объясните, у вас это лучше получается.

— Отчего же лучше?

— Оттого, что вы — коммунист, а коммунисты давно решили национальный вопрос, создав новую общность людей — советский народ.

— Вы забываете, Виктуар, что я не просто коммунист, — решил откреститься Голем от советского народа. — Я — коммунист с человеческим лицом.

— Зюгановец, что ли? — робко поинтересовался Антон, но не был услышан и задал другой вопрос: — А бывает фашизм с человеческим лицом?

— Думаю, что нет, — серьезно ответила Селена. И вдруг добавила: — Зато бывает фашизм с лицом бедуина.

За столиком стало невероятно тихо. Не хватало только мухи, которой в таких случаях полагается пролететь.

Потом Квадрига сказал:

— Барханы. Суховей. Пробковые шлемы. И кипяток в кожухе пулемета.

Сделалось еще тише. Антон едва заметно повернул голову и быстро поводил глазами из стороны в сторону.

За столик в углу усаживались двое — постоянные посетители ресторана «У Тэдди», — долговязый, которого Виктор окрестил профессионалом, и его спутник — молодой человек в сильных очках и с неизменным портфелем.

— Ты абсолютно уверена в этом? — спросил Голем незнакомым Виктору вкрадчивым голосом. И глаза у него при этом стали какие-то странные, мутные, словно он вдруг начал засыпать.

— Да! — с вызовом ответила Селена.

Она была ужасно красивой в этот момент, и Виктор совершенно не представлял себе, как ему надо реагировать.

— Уволю, — прошипел Голем.

— Ну и ладно, пойду к папаше в департамент, — отпарировала Селена.

— Не пойдешь, — сказал Голем. — Ты там помрешь от скуки.

— И то верно, — миролюбиво согласилась Селена.

Инцидент, кажется, был исчерпан.

И вдруг Квадрига вопросил совершенно трезвым голосом:

— А разрешите поинтересоваться, господа, почему это Лагерь бедуинов охраняют подразделения президентской гвардии?

Снова над столиком повисла тишина, а потом всезнающий Голем сообщил:

— Потому что национальный вопрос в нашей стране всегда был самым важным.

— Для справки, — доверительно шепнул Думбель Виктору, нарочито не реагируя на реплику Голема, — Лагерь бедуинов охраняют не подразделения президентской гвардии, а спецподразделения самообороны бедуинов.

— Правда? — Виктор удивленно поднял брови и налил себе почему-то рому из бутылки доктора гонорис кауза. — У них уже есть подразделения самообороны?

— О, дорогой мой необразованный писатель, у них еще, много чего есть, о чем мы с вами и не догадываемся.

Виктор вдруг вспомнил: бедуины всегда считались выдумщиками. Они точно предсказывали погоду, на территории Лагеря выращивали всякие странные овощи и грецкий орех (кто бы поверил, но на городском рынке орехи были дешевле, чем в южных провинциях), показывали удивительные карточные фокусы, а игрой на флейте усыпляли крыс, после чего мальчишки таскали животных за голые хвосты и бросали в реку. Может быть, крысы и просыпались, но уже под водой. Ходили слухи, что они и с людьми могут так же. Бедуинов побаивались. Но ненависти к ним никогда раньше не было. А вот теперь ненависть налицо. И у этого лощеного подозрительного Антона, и у очаровательной Селены. Виктор просто отказывался понимать, что происходит. Он выпил еще рюмку ментоловой и спросил:

— А что, Голем, бедуины действительно больные люди?

— Физически — нет, конечно.

— Бросьте, Голем, вы же психиатр, и я не о физических болезнях вас спрашиваю.

Голем опрокинул рюмку коньяку, несмотря на изрядное количество выпитого до этого пива, и сказал:

— Видите ли, Виктуар, о том, что такое психическое заболевание, современная наука имеет очень слабое представление. Совершенно не исключено, что это мы все больны, а бедуины абсолютно здоровы.

— Простите, доктор, но это же старо как мир, — отмахнулся Антон, — мне просто скучно вас слушать.

— А мне скучно слушать вас всех, — вдруг жарко зашептала на ухо Виктору Селена. — Пойдемте отсюда, а!

— Куда? — также шепотом поинтересовался Виктор.

— Какая разница — куда. Я давно хотела с вами поговорить.

— Хорошо, милая. Сейчас пойдем. Подождете минутку?

«Вот это да, — думал Виктор, вставая и подходя к стойке, — вот это да!»

— Тэдди, сделай мне «мартини» со льдом в термосе. И джину — в маленьком плоском. Ладно? Я возьму с собой.

— Господин Банев, у меня для вас всегда готово заранее. Возьмите.

Он попрощался со всеми кивком, демонстративно взял Селену под руку и, выходя из ресторана, еще услышал, как Квадрига вещал за столиком:

— Скорпионы. Кактусы. «Стингер» на плече. И песчаные бури.

2

Было такое ощущение, что на улице стало еще жарче. Селена взяла невероятно высокий темп, и Виктор мгновенно взмок.

— Мы куда-то торопимся? — поинтересовался он.

— Да, — откровенно призналась девушка. — На самом деле я бы очень хотела быть на центральной площади ровно в пять.

— А-а-а, — протянул Виктор.

Очень мило, если эта хитрая девчонка назначила на пять часов свидание, а меня решила использовать в качестве провожатого (в сиесту, говорят, небезопасно ходить по городу одной) или, того веселее, если она станет давить на психику своего хахаля: «Видал, какие люди со мной ходят. Сам писатель Банев! Не читал, что ли, темнота?!»

На углу проспекта Свободы и улицы Новых гуманистов (бывшей Патриотической) стоял огромный туравтобус, и в него грузились загорелые мордовороты из прославленной команды ватерполистов «Речные волки». В городе поговаривали, что бассейн в спортивном комплексе переоборудован в обычную площадку и «Волки» готовятся теперь к чемпионату по гандболу, вспоминали даже анекдот про психов, которым обещали налить воду в бассейн, если будут хорошо себя вести. А несчастным спортсменам, похоже, и того не обещали: лица у них были понурые и блестящие от пота.

«Господи, куда же она так несется? — еще раз подумал Виктор. — Действительно, опаздывает на свидание».

Но когда перед ними открылась площадь, он оставил эти мысли. На площади было что-то не в порядке. Слишком много народу было на площади. День Независимости, понятно. Но как-то совсем не празднично гулял сегодня городской люд: все кучнились небольшими группками — старики отдельно, женщины отдельно, военные — отдельно. Большим красным пятном выделялись коммунисты. И серыми крысами шныряли президентские гвардейцы. Длинные черные фигуры полицейских маячили в специально отведенных для них местах, усиленно пытаясь убедить себя и окружающих, что все в порядке, все хорошо, пока они стоят на страже закона, хотя давно уже стало общеизвестно: сторожить в этом городе и нечего, и некому.

И вдруг Виктор понял, что было самым странным на центральной площади. Здесь совсем не было случайных людей: одиноких старушек, мамочек с колясками, веселых пьяниц, распевающих патриотические песни, деловитых бизнесменов с дипломатами, работающих даже по выходным, зевак, пришедших поглазеть на демонстрацию и митинг, бедуинов, молчаливо бредущих сквозь толпу, праздношатающейся молодежи, и совсем, совсем не было детей — этих вездесущих мальчишек и девчонок, удравших из дома несмотря на запреты родителей.

Виктор мог бы счесть себя единственным случайно пришедшим человеком, но это тоже было не так — ведь его привела Селена, спешащая точно к пяти часам.

Было уже без двух, когда со стороны набережной послышался приглушенный неясный шум, а затем в облаке пыли на площадь вступила колонна демонстрантов. Демонстрантов ли?

Все в одинаковой песочной форме цвета сафари, в панамах, в высоких легких ботинках на пробковой подошве и с голыми руками. Оружие было только у лидеров, вышагивающих впереди, — пистолеты в кобурах и несколько автоматов. Они шли молча, без музыки, без флагов и транспарантов, не в ногу, но очень, очень стройными рядами.

Полицейские даже не шелохнулись. А собравшиеся на площади уступили колонне дорогу. Все, даже краснознаменные коммунисты, опасливо сместившиеся в угол. Гвардейцы же двигались вдоль колонны с обеих сторон, явно сопровождая ее, непонятно было только, охраняют ли они колонну от толпы или, наоборот, всех остальных людей — от демонстрантов.

Демонстранты… Это были дети. Ну, может быть, не совсем дети, правильней было бы сказать, тинейджеры, но среди них точно не было никого старше двадцати, и Виктор готов был поклясться, что пареньку и девчушке, шагавшим с автоматами в руках по обе стороны от уже знакомого ему Фарима в первом ряду, не исполнилось еще и пятнадцати. На загорелых, свежих, совсем не потеющих в эту жару лицах была радость и уверенность в себе, они шли как победители, как хозяева этого города. Младшие ни в чем не отставали от старших, девчонки — от ребят. Дети-солдаты, нет — дети-офицеры, дети, облеченные знанием и властью.

Зрелище было ошарашивающе непривычным, диковатым даже, но — вот удивительно! — не страшным. Вспоминался почему-то не гитлерюгенд, а скаутский лагерь и массовые спортивные праздники времен его детства.

Виктор посмотрел на Селену. Она улыбалась. Губами — лишь чуть-чуть, едва заметно, а в глазах ее зеленым костром пылал настоящий восторг.

— Почему ты не с ними? — спросил Виктор, очень естественно перейдя на «ты». В тот момент он говорил ей «ты» не как женщине, а как ребенку, восторженному ребенку, любующемуся красивым праздничным шествием.

— Не знаю, — ответила она рассеянно, не оборачиваясь, а потом сверкнула глазами в его сторону и добавила: — У нас нет обязаловки. А сегодня я просто хотела посмотреть на наших со стороны. Иногда это бывает очень важно.

Колонна уже целиком заполнила площадь и вдруг по едва слышному приказу с невероятной быстротой перестроилась в гигантское кольцо, в центре которого начала стремительно вырастать живая пирамида. Гвардейцы тоже быстро перестраивались в линию по кругу.

— Правда, здорово?! — выдохнула Селена, оглянувшись на Виктора всего на какое-то мгновение.

— Не знаю, — раздумчиво произнес Виктор в тон ее предыдущему ответу. — Ты можешь мне, в конце концов, объяснить, что здесь происходит?

— Не сейчас, — почему-то шепотом ответила Селена.

Тысячи детских фигур цвета сафари застыли, словно окаменевшие, и все остальные на площади тоже настороженно замерли. Только раскаленный воздух дрожал над толпой, над домами, над высохшими деревьями. И если бы не струйки пота, противно стекающие по вискам и по спине Виктора, можно было бы решить, что это само время остановило свой бег.

На самой верхушке пирамиды в середине живого кольца Фарим вскинул вверх левую руку со сжатыми в кулак пальцами, и этот жест над абсолютной неподвижностью тысяч окаменевших тел показался криком в тишине. Все взоры на площади были сейчас прикованы к его поднятой руке. Стало как будто еще тише, если только это было возможно. И тогда Фарим закричал:

— Бедуины!!! Вы слышите меня, бедуины!

Никаких бедуинов вокруг не было, и Виктор подумал, что, видимо, кто-то из них сошел с ума: либо он сам, либо этот предводитель игрушечных солдатиков.

— Бедуины! — кричал юный вождь. — Ваше время кончилось! Теперь наступает наше время! Вам конец, бедуины! Наступает время новых людей! Время свободы и независимости!

И Виктор уже приготовился заскучать от привычного до оскомины потока фраз, с неизбежностью завершаемого здравицами типа «Слава свободному народу!» или «Слава господину президенту!», когда Фарим неожиданно оборвал свое помпезное выступление, выкрикнув напоследок совсем иные слова:

— Смерть бедуинам!

— Смерть бедуинам!!! — громовым эхом отозвался весь строй цвета сафари.

И в тот же миг пирамида рассыпалась, а кольцо, окружавшее ее, стало стремительно шириться, шириться, не теряя при этом своей идеально круглой формы. И в этой невозможной, немыслимой слаженности движений было что-то дьявольское, они действовали как машины — не как люди, и они уже не шли по площади, а бежали, рассекая толпу, пронзая оцепление, легко перепрыгивая через железные ограждения, изящно огибая углы домов и припаркованные автомобили, прошивая насквозь дворы, переулки, сады с чахлыми деревьями, они бежали лучами, от центра к окраинам города, но не панически, спасаясь от кого-то (от кого им было спасаться?) и не стремясь успеть куда-то (куда им было спешить?) — нет, они бежали грациозно, как чемпионы, совершающие круг почета, и яростно, как солдаты, поднявшиеся в атаку и уверенные в своей победе.

Очень скоро площадь опустела. И вот тогда Виктор увидел бедуинов. Он бы не поручился, что их там не было раньше, но увидел он их только теперь. Бедуины стояли на крышах всех домов вокруг площади, очень близко к краям, через равные, метра в три, промежутки друг от друга, стояли молчаливые, темно-синие и безоружные. Как всегда. Стояли и смотрели вниз на суетливо мельтешащие красные флаги, на испуганно вжавшихся в стены женщин и стариков, на неподвижных, невозмутимых, словно неживых полицейских, на гвардейцев, привычно вскинувших карабины, отступающих поближе к домам и глупо водящих стволами из стороны в сторону.

— Отсюда надо уходить, Виктор, — сказала Селена все тем же шепотом, то ли испуганным то ли восторженным. — Пора. Пойдемте!

— Куда? — поинтересовался он, впрочем совершенно с нею согласный, что отсюда в любом случае пора уходить.

— Ко мне на дачу, — шепнула Селена. — Я же хотела с вами поговорить.

И в этот момент раздался первый выстрел. Очевидно, кто-то из гвардейцев все же не выдержал. Не дожидаясь второго выстрела и натиска очумевшей толпы, они кинулись вверх по переулку петляющим шагом. Виктор только еще успел оглянуться и заметить, что над крышами стало пусто, — ни одного бедуина, ни одного, только белое, выцветшее небо.

3

— Тебе не жарко? — спросил Виктор, когда они уже миновали пару кварталов и шли по совсем пустой улице в сторону вокзала. Сам он был очень мокрый и тяжело дышал.

— Жарко, — сказала Селена, — просто я тренированная, вот и не потею.

«Просто ты молодая», — подумал Виктор, но не сказал этого.

Зачем подчеркивать разницу в возрасте, тем более после всего, что они видели на площади? Он как-то совсем не хотел комментировать увиденное, заранее чувствуя, что у них будет слишком разное отношение к этим ребятам. И к бедуинам. И даже к коммунистам. Может быть, только к серым гвардейцам они относятся одинаково нежно. Но это уже не спасает дела. А ему хотелось сегодня чувствовать себя молодым и влюбленным, да он и был таким, и эта девчонка ему чертовски нравилась независимо от ее политических взглядов.

— Может быть, нам следует что-то купить по дороге? — поинтересовался Виктор. — Мороженого или фруктов. А «мартини» у меня с собой, в термосе.

— Но я же сказала, что пью сегодня только замороженный «дайкири».

— А ты его делаешь прямо у себя дома?

— Да. Имеется шейкер и все необходимое. Мороженое и фрукты тоже есть.

— Ладно, — смирился Виктор (он как-то не подумал, на какую именно дачу его пригласили), — тогда я тоже согласен пить исключительно «дайкири». А мы что, поедем на поезде?

Они пересекали вокзальную площадь, посреди которой торчал бэтээр в маскировочной пустынной раскраске и два измученных жарою десантника лениво опирались на автоматы рядом с броней.

— На электричке, — поправила Селена. — Три остановки. Просто мой «ситроен» остался в гараже, потому что меня привезли в город. А обратно я вас подброшу.

— Давненько я не ездил на электричках, — сообщил Виктор. — А что, они еще функционируют?

— Не знаю, я тоже очень редко на них езжу. Заодно и посмотрим.

Электрички функционировали. Впрочем, из четырех выжженных солнцем перронов лишь один проявлял признаки жизни: вдоль него к шестивагонному составчику, объявленному к отправлению через восемь минут, подтягивались немногочисленные пассажиры.

Вагон, в который вошли Селена и Виктор, был практически пуст, только с одной стороны, прислонившись к стеклу, сидел бедуин. Кисти рук его были спрятаны в рукава, ступней не было видно под сиденьем, а капюшон, надвинутый на глаза, практически закрывал лицо. Из синего бурнуса торчала лишь курчавая черная борода.

Селена ничего не сказала, и Виктор решил промолчать, лишь слегка покосился в сторону девушки. А бедуин как бы и не заметил их, может быть, действительно дремал.

С трудом найдя скамейку с непорезанным сиденьем, Виктор пропустил Селену к окну и сел сам, выбирая тему для светской железнодорожной беседы. Ситуация была для него несколько нестандартной, но в следующую секунду она стала еще нестандартней.

В вагон с решительностью линейного патруля вошли шесть или семь мальчишек в сафари, очевидно только что вернувшихся с площади, и сразу обступили бедуина. Бедуин поднял глаза черные, как маслины, и, выбрав, по своему разумению, старшего среди юнцов, принялся его изучать усталым, спокойным взором.

Заговорил другой, причем заговорил громко, как Фарим на митинге:

— Уважаемый господин, вы должны покинуть муниципальный транспорт! Немедленно!

Виктор уже почувствовал, как у него зачесались кулаки, но на всякий случай полюбопытствовал, наклонившись к ушку Селены:

— Мы с тобой что, сели в вагон «только для белых»? У нас уже появились такие?

— Да нет, — слегка раздраженно и быстро принялась объяснять Селена, — у нас муниципальный транспорт бесплатный, городские власти еще с начала прошлого года установили специальный транспортный налог, а бедуины, как известно, никаких налогов не платят, ну, поэтому им и не полагается пользоваться трамваями, автобусами и электричками.

— Вот как? А еще кому? Детям, инвалидам, многодетным матерям, рэкетирам, торговцам, работающим «в черную»? Кто там у нас еще не платит налогов? Может быть, писателям, издающимся за границей?

— Успокойтесь, Виктор! Я же не сказала, что сама считаю точно так же.

— Ну уж нет! — Виктор поднялся. — Пусть лучше эти твои друзья успокоятся.

А друзья совсем не собирались успокаиваться. Поскольку бедуин упрямо и в общем-то вызывающе молчал (Виктору даже показалось, что он разглядел в густой черной бороде легкую, едва заметную улыбку), молодежь заводилась все сильнее.

Первый уже кричал:

— Нет, вы покинете этот вагон! Я сказал! Вам остается одна минута, уважаемый, чтобы добровольно выйти отсюда!

(Слово «уважаемый» произносилось, конечно, с недвусмысленной интонацией.) Двое других не слишком внятно за криками первого бормотали что-то вроде: «Убирайтесь в свой Лагерь! Ишь, расходились по городу, как по пустыне! Мы вас, душманов, научим, как себя вести!»

В общем было ясно, что осталась действительно минута. И даже минуты уже не осталось, потому что один из мальцов придвинулся к бедуину вплотную.

— Не надо, не вмешивайся, — шептала Селена, от испуга, наверное, перейдя на «ты», — с ними так нельзя, ты же просто не понимаешь!

Но он не слышал ее.

«Подонки, — думал Виктор. — Шестеро на одного больного человека. Подонки».

Они его не замечали, и он подошел совсем близко и громким командным окриком перекрыл их ломающиеся от полового созревания голоса:

— Смирна-а-а!

И уже чуть тише, но так же твердо:

— Оставьте в покое этого человека.

Обычной в подобных случаях реакции — бега врассыпную, или нагловато-трусливого отступления с оскорбительными выкриками, с попытками сделать хорошую мину при плохой игре, или, наконец, делегирования одного, самого крепкого и смелого для решающего поединка с незнакомым врагом — ничего этого Виктору наблюдать не пришлось. Реакция была совершенно неожиданной.

Двое молниеносно схватили его за руки жестким хватом профессиональных полицейских, а остальные мгновенно, похоже просто инстинктивно, приняли боевые стойки, обменялись молчаливыми сигналами и приготовились к любым неожиданностям.

Это были не дети. Это были настоящие коммандос, вышколенные где-нибудь в Лэнгли или в «Мидраше» под Тель-Авивом.

Трудно сказать, что могло бы произойти дальше. Виктор так и не узнал этого. Из-за спины раздался звонкий голос Селены:

— Ребята, спокойно! Это писатель Банев, он со мной. Простите, мы просто немного выпили. Я задремала, а господин Банев… чуточку излишне понервничал.

Хватка ослабла, и Виктор позволил себе обернуться. Селена была по-военному подтянута, несмотря на свой легкомысленный наряд, смотрела строго, как начальница, что, кстати, совершенно не портило ее, а в левой руке держала развернутую желтую книжечку.

Ах, какими же всесильными были у нас всегда эти книжечки! Были и остаются. И на этих малолетних янычаров тоже подействовали не волшебные чары Селены, а ее желтая книжечка. Аусвайс.

Они уже не держали Виктора. А бедуин вновь спокойно прислонился к окну.

— Этот тоже с вами? — как бы не совсем всерьез поинтересовался старший в группе.

— Да, — решительно ответила Селена. — Мы его сопровождаем.

— Тогда и сидите рядом, — буркнул старший из младших.

— А уж это, ребята, я сделаю так, как сочту нужным. Договорились?

Старший понимающе улыбнулся и скомандовал своей банде на выход. Они едва успели выскочить, когда двери с шипением закрылись и старый раздолбанный состав, скрипя и пошатываясь, тронулся вон из города.

— Что ты им показала? — спросил Виктор спустя минут пять, когда дар речи наконец вернулся к нему. — Удостоверение дочери губернатора?

— Нет. — Она не приняла шутки. — Я — член Президиума Совета ветеранов Последней войны.

— Так ты что же, воевала?

Слова вырвались непроизвольно, и Виктор сразу почувствовал искусственность этого почти риторического вопроса.

— Да, — ответила Селена.

И они еще минут пять молчали.

Боже, думал Виктор, что же происходит в этом безумном мире? Дети воюют, взрослые пьют и развлекаются, солдаты охраняют город в мирное время, полиция не замечает происходящего вокруг, а тайная полиция, одевшись в форму, выходит на улицы с откровенностью паяцев и музыкантов. Очевидно, мир сошел с ума.

— Сколько тебе лет? — спросил Виктор.

— Двадцать, — сказала она, но он был не уверен, что услышал правду.

— Мы действительно сопровождаем этого бедуина?

— Нет.

— Тогда почему ты вступилась за него?

— Я думала, тебе это будет приятно. Ничего, что я так сразу перешла на «ты»?

— Нормально.

— Просто, когда говоришь «вы», возникает какая-то дурацкая дистанция, словно общаешься с командиром части. А я всем, вплоть до комбатов, привыкла говорить «ты».

— Тогда со мной можешь чувствовать себя спокойно, — сказал Виктор. — Я был всего лишь командиром отделения.

Через десять минут они сошли на пустую полурассыпавшуюся платформу и, дойдя до разрыва в покосившемся ржавом заборчике возле единственной на весь полустанок запыленной надписи «ПЕРЕПЕЛКИН ЛЕС», свернули по деревянным сходням в колючие придорожные заросли боярышника. За ними начиналась знаменитая, некогда красивая и тенистая дубовая роща.

Теперь деревья уже не справлялись с затянувшейся засухой. Подлесок практически вымер, трава стала бледно-желтой и мертвой, какой она бывала раньше разве что в ноябре да в середине марта. Нижние ветки даже у самых могучих дубов, вязов и елей постепенно отсыхали и падали. Странно было вспомнить, что когда-то в лес ходили за грибами и ягодами. В этот лес можно было ходить только за дровами. А кое-где дрова начинали гореть, не дожидаясь перемещения в печку. Черные пятна выжженной пожарищами земли попадались по пути несколько раз. Впрочем, по размеру пятен было видно, что на тушение лесных пожаров в эти места выезжают оперативно. Ближайшие пригороды вроде поселка Перепелкин Лес входили в так называемую санитарную зону вокруг губернского центра, но дело было, конечно, не в этом, а в расположенных здесь дачах, точнее сказать виллах ответственных работников, в том числе и из столицы.

Значимость этих затаившихся в лесной чаще «объектов» никто в общем-то и не скрывал: так, на пути к губернаторской даче Селена и Виктор миновали три поста охраны. Сначала — полицейскую будочку с козырьком, затем — двух гвардейцев в штатском и, наконец, — уже знакомых по площади и электричке суровых малолеток в сафари.

На входе в поселок Селену окликнул старик, возившийся в огороде:

— Здравствуй, Леночка! Давно не видел тебя. Скажи, у тебя помидоры растут в этом году?

— Здравствуйте, дядя Фил! Вы забыли, я не сажаю помидоров.

— А что же ты сажаешь, ласточка моя?

— Только цветы, дядя Фил.

— Цветы — дело хорошее, но пустое. То ли, скажем, огурцы. Вот славный овощ. Но они у меня уже второй год какие-то черные и совсем горькие. А помидоры просто посохли. Тяжело стало, Леночка, воду носить. Старею. Думаю вот арбузы посадить.

— Арбузы?! — удивилась Селена. — А разве им мало воды нужно?

— Да мне друг Паладин с Северной окраины обещал специальный сорт принести, говорит, вызревают практически без полива, на одной росе. А вот посмотрите, ты тоже посмотри, мил человек, — обратился он к Виктору, держа в руках клубок ярко-желтых корней, похожих на сплетенные пальцы. Один округлый корешок нахально вытарчивался в сторону, отчего весь корнеплод напоминал кулак, сложенный в форме кукиша. — Посмотри, как вот эта дрянь лезет. Поливай не поливай ее — лезет, окаянная, я уж притомился выпалывать.

— Зачем же ее выпалывать, дядя Фил, это же ручная репа.

— А ну ее к бесам, эту репу. Ручные бывают гранаты и животные. А репы у нас такой отродясь не было. Дурная она.

— Да нет, дядя Фил, — не согласилась Селена, — она вкусная.

— Ну ее к аллаху, дурная она, ей-Богу дурная…

Они уже пошли дальше, а старик все продолжал ворчать.

Виктор вспомнил ручную репу. Ее выращивали бедуины еще в те годы, когда он здесь служил. Тогда считалось, что диковинку завезли из Африки. А уже много лет спустя кто-то рассказал ему, что ни в Африке, ни в какой другой части света ничего подобного не встречается. Ручная репа была местным эндемиком и, очевидно, мутантом. От одного стебля уходило в почву несколько длинных желтых корней — этакая помесь хрена с морковкой. А когда овощ выдергивали по осени, полагалось сжимать его рукою посередине, и корни прямо на глазах, словно живые, причудливо скручивались, образуя каждый раз новую фантастическую фигуру. Конечно, в ручную репу любили играть дети. Правда, особо крупные экземпляры корнеплодов иногда больно сдавливали пальцы, и по городу даже ходили слухи о гигантской ручной репе, задушившей двухлетнего мальчика. Слухам Виктор не верил. Но ворчание добродушного симпатичного дяди Фила оставило в душе неприятный осадок.

А дача губернатора оказалась каменным особняком явно довоенной постройки, принадлежавшим тогда какому-нибудь министру или автору бессмертных эпопей о трудовом народе. Участок был огромный, с соснами, орешником и жасмином, в меру заросший, в меру солнечный, масса цветов, дорожки, посыпанные желтым песком, чуть в сторону от дома за фантастическим буйством тропической зелени посверкивало зеркало пруда или, может быть, бассейна, а перед парадным крыльцом нагло бил мощной струей настоящий фонтан. Город давно забыло таком изобилии жидкости, и в какой-то момент Виктор почувствовал себя героем Сент-Экзюпери — бедуином (или мавром, но это, кажется, одно и то же), доставленным из Сахары во Францию, который, простояв уже добрый час у водопада в Альпах, отказывается уходить, пока не кончится эта вода.

«Бедуином, — повторил он невольно. — Почувствовать себя бедуином». Да, в этом городе такие слова звучали совершенно особенно.

— Селена, — спросил он уже на ступеньках перед входом, — за что вы так не любите бедуинов?

— А вот об этом я и хотела поговорить, — охотно откликнулась Селена. — Проходи, пожалуйста.

— Папа дома? — осторожно поинтересовался Виктор на всякий случай.

— Папа живет не здесь. В пяти километрах к юго-востоку у них с мамой свой новый дом, а это — моя дача. Мы будем здесь совершенно одни, — добавила она заговорщицким тоном. — И никто-никто не помешает мне рассказать, за что я так не люблю бедуинов.

4

Но разговор начался совсем с другого.

Ослепительно белая комната на втором этаже была словно вырубленная во льду пещера. Удивительный материал пушистых мягких кресел походил на январский рассыпчатый снег, кондиционер накачивал в помещение студеный воздух с отчетливым запахом моря, фрукты, вынутые из холодильника, покрылись бусинками росы, а пенистый «дайкири» цвета карибского прибоя ничем не уступал приготовленному Тэдди. И звучала тихая ненавязчивая музыка, будившая сладковато-грустные воспоминания о юности, мечты о далеких странах и о несбыточном. Захотелось выпить просто джину. Можно даже неохлажденного. Но они договорились пить только «дайкири». И он потягивал через соломинку зеленоватый коктейль, курил и смотрел на Селену. Селена была красива. Волшебно красива.

— Ты не куришь? — спросил он. — У меня настоящие, американские.

— Нет, я никакие не курю. Я же все-таки спортсменка. Надо поддерживать форму.

— А как же «дайкири»?

— Это другое дело. Алкоголь при достаточно интенсивных тренировках полностью выводится из организма, если, конечно, пить не каждый день. Никотин — нет. Он накапливается, как все самые гнусные яды. А к тому же необратимое загрязнение легких смолами, не говоря уже о канцерогенах.

Виктор, несколько растерявшийся от этой неожиданной санпросветагитации, чуть было не загасил сигарету, но потом решил, что это будет дешевое позерство, и предпочел отделаться банальной и уже давно несмешной шуткой:

— Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет.

— Я больше люблю другое высказывание по поводу вредных привычек: «Жить вообще вредно. От этого умирают».

— Ну, это уже философия…

Они помолчали, смакуя коктейль и ощущение мягкой прохлады.

— Вот что, Виктор, мне говорили, то есть я знаю, что вы — известный писатель.

Она сделала паузу, споткнувшись об это «вы».

— Прости, я иногда еще буду сбиваться на такое обращение. И потом, по-моему, в этом контексте лучше звучит «вы».

— Сейчас нет известных писателей, — возразил Виктор. — Есть получившие признание раньше, и есть те, которых читают сегодня. Я не отношусь ни к первым, ни ко вторым. Правда, в прежние годы меня считали модным романистом.

— Ну, это вы скромничаете, — улыбнулась Селена. — Вы все-таки были по-настоящему известным, у вас было признание, вас и сегодня многие помнят, и в некоторых кругах ваше имя, я думаю, будет звучать достаточно сильно.

— В некоторых кругах, — подхватил Виктор, — точнее в некоторых ведомствах, мое имя действительно до сих пор действует как красная тряпка на отдельные виды животных. Вот только меня это совсем не радует. Да, было время, было, когда мы, сами того не осознавая, писали для них, не для читателей, а именно для них, заранее представляя себе и смакуя такую картину: вот цензор прочел мою фразу, вот рожа его перекосилась, вот сжался кулак… Теперь нет цензоров. Теперь они борются с нами по-другому. Экономически. И вот одна половина пишущей братии искренне и благородно творит по заявкам трудящихся увлекательную чушь, за которую трудящиеся охотно платят свои честно заработанные деньга, а другая — безумцы вроде меня — сочиняет ни для кого, зато нечто очень умное, но денег за это, разумеется, никто не платит. Я не утомил тебя, девочка, столь долгим пассажем?

— Ты считаешь меня ребенком? — резко спросила она.

— Господь с тобой, Селена! Во-первых, ты мне нравишься…

Он помолчал, прислушиваясь к участившимся ударам сердца, и добавил:

— Как женщина. А во-вторых, я не считаю для себя возможным учить тебя жизни, объяснять, что такое хорошо и что такое плохо. Я в этом и сам порядком запутался, а к тому же чувствую: вы живете по каким-то своим, совсем новым законам. И скорее мне хочется просто понять их, может быть, даже чему-то поучиться. Упаси меня Бог навязывать молодым свою мораль! Так что отношения «ребенок — взрослый» между нами полностью исключены.

— Ну слава Богу, — сказала Селена, расслабляясь. — Мне еще нет двадцати, мне только будет двадцать. Но я командовала взводом спецназа и лично убила трех моджахедов, у меня орден Доблести второй степени, два легких ранения, знание четырех языков — на уровне общения, конечно, и… Впрочем, я сейчас не об этом. Я хочу, чтобы ты написал про нас и про моджа… то есть про бедуинов. Я, правда, боюсь, что ты не поймешь зачем, но я очень хочу, чтобы ты написал.

— Что написал? — не понял Банев. — Книгу?

— Да нет, — задумалась Селена, — наверное, не книгу. Ты же сам говоришь, что умные книги теперь никто не читает.

— Ну почему никто, случается, читают некоторые. Вот Голем, например, читает. Или этот, Антон, всего лишь капитан, а интересовался моим романом.

— При чем здесь Антон? — вздрогнула Селена. — Не сбивайте меня, пожалуйста. Я хочу, чтобы вы… чтобы ты написал большую статью в центральную газету, потом, возможно, выступил на телевидении, я хочу, чтобы вся страна, весь мир узнали, что у нас здесь творится. Банев — это все-таки имя. Люди будут читать, будут слушать…

— Стоп, стоп, стоп! — прервал ее Виктор. — Во-первых, спасибо за высокую оценку. Во-вторых, налей мне еще «дайкири». Видишь, я сижу с пустым бокалом. В-третьих, я действительно плохо разбираюсь в том, что у вас здесь творится. И, наконец, как я понял, меня ангажируют. А это очень серьезно, девочка. Я ведь должен понять прежде всего, кто, зачем и сколько будут платить. Писатели — ужасные циники, девочка. Главный заказчик кто, папа?

— При чем тут папа?! — вспыхнула Селена. — Ты действительно ничего, ничего не понимаешь.

Она вскочила, выпила залпом остаток «дайкири» и, впившись зубами в персик, принялась ходить по комнате.

— Папа — замечательный человек. У него много денег и большие связи. Но здесь, в городе, да и во всем округе, он не имеет реальной власти.

— Понятно, — сказал Виктор, — реальная власть принадлежит Особой гвардии президента.

— Принадлежала, — поправила Селена, — пока она была Федеральным Бюро и не развалилась на восемь различных спецслужб. А теперь реальная власть в руках у бедуинов.

— У кого?! — Виктор чуть не выронил пустой стакан. — Нет, вот теперь ты точно должна мне сделать новую порцию, иначе я просто сойду с ума.

— Я же говорила, не поймешь, — пробормотала Селена.

В представлении Банева бедуины были некой своеобразной общиной, некой диаспорой чеченско-цыганской загадочной национальности, неким масштабным явлением этнографического и научно-медицинского порядка, возможно, в силу всего этого они представляли собой и некую разменную карту в большой политике и, безусловно, оказывали определенное влияние на жизнь города и окрестностей, но бедуины у власти — это был абсурд.

— Я не шучу, — продолжала Селена, наконец остановившись и принимаясь за коктейли. — Нам уже давно не до шуток. Ты должен понять, что происходит. Власти элементарно прохлопали тихую экспансию бедуинов. Пока президент и парламент выясняли между собой, кто больше украл, пока особые гвардейцы, контрразведка, департамент безопасности и все прочие спецслужбы делили кабинеты и обязанности, пока мы сами воевали с мусульманами в других странах, бедуины здесь взяли под контроль все. И что теперь может сделать папина губернская полиция даже с приданными ей федеральными войсками? Ничего. Они уже проиграли три войны моджахедам. Они хотят проиграть четвертую. Потому что бедуины — это те же моджахеды, это просто пятая колонна мусульман в нашем христианском мире. Президент со всеми своими танками и со всеми своими ищейками уже проиграл бедуинам. Вот только мы не хотим сдаваться. И отныне мы будем решать, кому стоять у власти. Мы, ветераны Последней войны, заменим собой все эти окончательно разложившиеся и развалившиеся спецслужбы, армию и полицию. Они думают, что мы еще дети, что мы играем, а мы уже давно не дети, с того самого момента, как нас бросили на фронт, в самое пекло. Мы умеем выживать там, где даже верблюжья колючка загибается от жары и ядовитого дыма, и мы умеем убивать. И мы будем убивать, пока это будет необходимо. И мы спасем этот очумевший мир от мусульманской угрозы, мы победим бедуинов и наведем здесь порядок…

От слова «порядок» Виктор ощутил жгучую боль в затылке, и к горлу даже подкатила тошнота.

— Новый порядок? — тихо спросил он, глядя в стол.

Селена не услышала. Она увлеклась своим яростным монологом и была ужасно красивой в этот момент. Слушать ее больше не хотелось. Хотелось только смотреть на нее. А еще — хотелось стянуть с нее джинсовые шорты с бахромой и отшлепать негодницу по круглой аппетитной попке, а потом… Ну известно, что бывает потом, после того как отшлепаешь красивую девчонку по упругим ягодицам.

Виктору сделалось вдруг невыносимо жарко, словно он пил не замороженный «дайкири», а горячую водку с перцем. Еще минута — и он действительно кинулся бы стаскивать шорты с этой разбушевавшейся медсестрички. Но ведь нельзя же забывать, что она еще и командир взвода спецназа, а стало быть, незадачливого насильника-романиста может постигнуть участь тех трех моджахедов.

— Дорогая моя, извини ради Бога, — молвил Банев, — можно мне пойти душ принять?

— Что? — ошарашенно замолчала Селена. — Душ? Какой душ? — Ей было очень трудно переключиться с высоких материй на прозу быта. — У меня есть бассейн. Ты не хочешь искупаться в бассейне?

— Боже! Я и забыл про такую роскошь, — воскликнул Банев. — Конечно, хочу!

Он висел у самой поверхности чистейшей голубой воды, разбросав по сторонам руки и ноги, и наслаждался забытым ощущением прохлады. За такое купание в этом безумном иссушенном городе можно было отдать многое. Да, Селена покупала его с размахом. И со вкусом. В этом ей трудно было отказать. Но вообще-то Виктор хорошо знал, что купить его практически невозможно, знал по опыту. При всех режимах его малодушные и самоотверженные попытки грубо продаться тем или иным властям заканчивались плачевно. Система менялась, трансформировалась, становилась с ног на голову, а он снова и снова оказывался в оппозиции к ней, снова и снова шел врукопашную на танки и с отчаянной смелостью доставал носовой платок, когда из державных уст летели в него разъяренные брызги. И если теперь он станет что-то писать по просьбе Селены, то не за прохладный бассейн и, уж конечно, не за деньги, на которые, как известно, можно ящиками покупать джин «Бифитер» и бочками — маринованных миног. Если он и будет писать, то лишь по одной причине: он влюбился в эту юную предводительницу христианских боевиков, влюбился как мальчишка и готов верить ей (кому-то же надо верить!) и помогать. Верить и помогать.

— Виктор! — раздался ее звонкий голосок с веранды. — Я страшно не люблю залезать в воду в купальнике. Тебя не будет шокировать моя нагота?

Да, ее приемы обольщения были по-армейски прямолинейны, но вместе с тем было в этом вопросе и что-то наивное, детское, трогательное. Виктор хотел объяснить, какое именно воздействие окажет на него ее нагота, но передумал и сказал другое:

— Нет, девочка, шокировать точно не будет. За свою жизнь я уже видел пару раз обнаженных женщин. Я, правда, уверен, что они не были так красивы, как ты.

Селена сбежала по ступенькам и на мгновение замерла у края воды в восхитительно естественной позе. Нет, не танцовщица на сцене, не фотомодель перед камерой — скорее дикая лань, выбежавшая из лесу на водопой. Так грациозны были ее движения, так скульптурно точны линии тела. Селена улыбалась. Улыбалась и закатному солнцу, и прохладной воде, и Виктору улыбалась тоже, и она, конечно же, сознавала свою красоту, свое совершенство.

Радостный крик, всплеск, веер радужных брызг, и вот уже стремительное сильное русалочье тело пронеслось под ним и, вновь появившись над водой, оказалось совсем, совсем близко…

Да, она была диковатой: полное отсутствие стыдливости и каких-либо комплексов. Виктору доводилось встречать таких женщин, но у тех это было от опыта, иногда профессионального, у Селены — просто от природы.

«Никому не отдам эту потрясающую девчонку! — подумал вдруг Виктор. — Ни красным, ни коричневым, ни зеленым, ни черным, ни бедуинам, ни этим юным спецназовцам в сафари — никому не отдам, потому что уже люблю ее, потому что она лучше их всех, вместе взятых, потому что из нее просто необходимо вылепить настоящего человека… Или просто нельзя пить так много замороженного „дайкири“, особенно после финской ментоловой?..»

— Слушай, мы что, тюлени? — шепнул он ей в пылу необычной, но очень приятной возни под водой. — Пошли наверх, я хочу тебя там, в той белой комнате…

— Я тоже, — выдохнула в ответ Селена. — Поплыли…

5

Их разбудил стук в окно. Кто-то бросил камешек, а может быть, шишку. Стекло, во всяком случае, уцелело. Потом раздался голос:

— Танки в городе!

Селена выскочила из постели с проворством и бесшумностью кошки. Уже через какое-то мгновение она стояла у окна, держа в руках коротенький, но очень серьезный на вид пистолет-автомат. (Под подушкой она его, что ли, держит?) Открыла стволом форточку и крикнула в предрассветный сумрак:

— Эй! Что?!

Никто не ответил. Может быть, в первый раз и не ей кричали.

Селена постояла секунд пять, показавшихся Виктору безумно долгими, не шевелясь и напряженно вслушиваясь в тишину на улице. Потом сказала негромко:

— Началось.

И, положив автомат на кресло, принялась быстро одеваться.

— Что началось?! — ошарашенно спросил Виктор. — Я спать хочу.

— Собирайся, — очень жестко и коротко сказала Селена.

Это был приказ, и объяснений в ближайшее время ждать не приходилось.

Селена пощелкала выключателем: свет не зажегся. Обычное дело для дачи, подумал Виктор. Впрочем, не для такой же…

— А вот это уже совсем плохо. — Девушка держала в руках молчащую трубку радиотелефона с грустно мигающим зеленым огоньком.

— Но не могли же они все отключить! — прошипела она с необыкновенной злостью и пошла в другую комнату.

«Господи, да кто? Кто они?» — хотел спросить Виктор, но сдержался.

В соседней комнате Селена, победоносно улыбаясь, стояла в наушниках и наговаривала в микрофон портативной радиостанции какую-то абракадабру позывных, условных сигналов и цифр.

— Едем, — сообщила она наконец.

— Едем, — покорно согласился Виктор. — Закурить можно?

— Разумеется, хотя и не стоило бы натощак. А чуть позже мы позавтракаем.

Но еще сильнее ему хотелось выпить. Натощак. Именно натощак. Холодного, ничем не разбавленного джину. Он только боялся, что Эта очаровательная некурящая спортсменка, пьющая, как правило, только замороженный «дайкири», вряд ли позволяет себе спиртное до сиесты и наверняка осудит его. Смешно, но ему было стыдно перед девушкой.

Только уже в гараже настойчивое желание организма одержало победу над интеллигентским смущением, и он предложил Селене, достав из кармана любимый маленький плоский термос:

— Глотнешь?

— Что это? — спросила она рассеянно.

— «Гордонс». Из холодильника. Я больше люблю «бифитер», но на этот раз у Тэдди не было.

— Давай, — сказала Селена. — Капельку. А то даже за руль садиться тошно.

Было уже совсем светло, когда они свернули с асфальта на насыпную грейдерную дорогу. Становилось ощутимо теплее, и только что еще совсем прозрачный утренний воздух начинала заволакивать уже привычная знойная дымка.

— Куда мы едем? — поинтересовался наконец Виктор, нарочито зевнув.

— В город. Просто я хочу проехать по шоссе, идущему от Лагеря.

— А на работу тебе туда не надо?

Виктор вдруг вспомнил, что она еще и медсестра у Голема в Лагере бедуинов. Об этом они почему-то не поговорили накануне.

— На работу мне сегодня именно в город.

— А доктор Голем с утра в Лагере?

— Должен быть. А почему ты спрашиваешь? — В голосе ее появились агрессивные нотки.

— Хотелось поболтать с ним, — сказал Виктор.

— Зачем? — пожала плечами Селена. — Голем очень много знает, больше нас всех. Но очень мало говорит. Он и тебе ничего не скажет. Если ты хочешь узнать о бедуинах.

— Не только… Но почему ты ненавидишь бедуинов, а Голем любит их? Ведь он же их лечит.

— Это он тебе сказал? Лечит! Чего их лечить? Они не болеют.

— Н-ну… — замялся Виктор. — Так многие говорят.

— Голем их просто изучает, — сформулировала Селена. — А любит ли он их? Не знаю. Физики из лос-аламосской лаборатории любили атомную бомбу? Наверно, любили…

— Милое сравнение, — заметил Виктор.

— А так и получается, — сказала Селена.

— Да… но…

Он не успел ничего сказать, потому что за резким поворотом дороги открылся вид на шоссе, Селена резко затормозила, одновременно открывая дверцу и высовываясь из машины, чтобы лучше видеть происходящее, и неясный далекий гул, появившийся с минуту назад и сильно приглушенный лесополосой и хорошей звукоизоляцией «ситроена», мгновенно превратился в оглушительный рев, навалившийся словно со всех сторон сразу.

По шоссе в раскаленном мареве, в черном дыму выхлопов и грязно-желтых клубах придорожной пыли шли танки. Удушливый запах горелой солярки и нагретой брони ударил в нос резким контрастом после кондиционированной внутрисалонной атмосферы с тонкой примесью дорогих духов и аромата хорошего джина.

Селена вышла, не глуша мотора, и какое-то время почтительно созерцала движение циклопических механизмов. Потом забралась назад и хлопнула дверцей.

— Поедем вдоль колонны, — сообщила она, не слишком советуясь с Виктором.

Тот хотел было сказать, что движение по шоссе вместе с колонной бронетехники — занятие малоприятное, да и небезопасное, но машина уже тронулась. Селена глядела вперед решительно и явно была не расположена к дискуссиям.

В месте пересечения грейдерной дороги и главной трассы было нечто вроде пандуса, на который в свое время не пожалели асфальта, но покрытие было старым, растрескавшимся, и безусловно, тут полагалось сбрасывать скорость практически до нуля. Но Селена, торопясь выскочить на дорогу в случайно образовавшийся большой промежуток между танками, гнала машину по колдобинам, как автогонщик, давя одновременно на газ и на тормоз. Все ее внимание было сосредоточено на приближавшемся слева по шоссе танке, поэтому, когда из плотной пылевой завесы справа выскочил бэтээр, двигавшийся по обочине навстречу колонне, заметил его первым Виктор.

— Эй! — закричал он. — Справа!

И, не слишком надеясь на быстроту ее реакции, одной рукой надавил на ее левое колено, пытаясь таким образом выжать тормоз, а другой резко крутанул руль влево. Селена в ужасе смотрела мимо него и чуть назад. На газ она уже не давила, но и на тормоз, кажется, тоже.

Удар пришелся в правый задний угол и оказался достаточно сильным для того, чтобы Селена вылетела из машины через незахлопнутую водительскую дверцу, а Виктор упал грудью на руль и пребольно стукнулся головой о переднюю стойку.

Селена, профессионально перекувырнувшись, вскочила на ноги с проворностью ничуть не пострадавшего человека, и Виктор, потирая мгновенно вздувшуюся шишку на лбу, подумал: «Ф-фу. Кажется, обошлось. Без крови и переломов». Дверца рядом с ним не открывалась. Он вылез через водительскую.

Да, им повезло. Машина могла и перевернуться. А еще он очень своевременно вывернул руль. Иначе не задняя, а передняя дверца была бы сейчас похожа на смятую серебристую бумажку от конфеты. Не хотелось думать о возможной судьбе пассажира, который сидел за этой тонкой металлической оболочкой.

Бэтээр нависал над ними пятнистой пыльной громадиной. Наконец распахнулся люк, и в дрожащем над броней раскаленном воздухе появилась красная рожа в офицерской фуражке.

— Какая сволочь! Ну, сейчас он у меня получит, — пыхтела Селена, уже державшая в руках автомат, словно на нее совершили настоящее военное нападение.

Виктор даже испугался и попытался увещевать:

— За что получит? Ты же сама виновата.

Селена не слышала. Она размахивала автоматом и буквально вопила, пытаясь перекричать шум колонны. Когда мимо грохотало очередное железное чудовище, становилось совсем ничего не слышно, затем прорывались отдельные слова: «Ну ты, козел, ослеп… Дура размалеванная… Президентский холуй!» Потом снова все тонуло в адском реве, а выныривали из него все более непристойные выкрики: «Выблядок бедуинский… Помолчи, проститутка… Ты хоть знаешь, с кем говоришь… А мне насрать, сука драная…»

Краснорожий офицер старался не отставать, и Виктор почувствовал, что пора вмешаться. Причем на стороне Селены. Конечно, девушка была изначально не права, но он терпеть не мог хамов, чью грубость не смягчала даже женская красота. Правда, в армии служил с ним один такой — редкостный хам, но отличный товарищ по кличке Боб, и ему он прощал самую ужасную ругань в присутствии женщин. Даже вот таких красивых, как Селена… даже с брони бэтээра, возле шоссе, по которому идут танки, у разбитой машины, в сплошной пылевой завесе, сквозь которую с трудом различалось не только лицо офицера, но даже его майорские погоны. И все-таки Виктор узнал его. По голосу. И по характерным выражениям.

— Боб! — крикнул Виктор.

— Банев! — удивился Боб.

Сцена братания плавно перешла в сцену знакомства боевого офицера и прекрасной девушки и сделалась особенно трогательной, когда выяснилось, что прекрасная девушка — тоже боевой офицер. Вспоминая Последнюю войну, где они оба оттрубили по полному году, Боб и Селена, конечно же, обнаружили нескольких общих знакомых, не говоря уже о ставших почти родными местах сражений. Для Виктора же от этих названий на чужом языке веяло не столько романтикой, сколько непонятной апокалиптической жутью: «зеленка» под Юртанабадом, авиабаза Аглы-Пури, перевал Чатланг…

В общем, малоподвижный после удара «ситроен» оттащили к краю дороги и даже выделили солдатика для охраны вплоть до прибытия вызванной Селеной по радио техпомощи, а пассажиров майор по старой дружбе взял к себе в бэтээр. Правда, ехал он не в город, а в Лагерь. Но Селена, связавшись с кем-то по ВЧ, быстро поменяла свои планы, а Виктору, сделавшему еще несколько глотков для снятия стресса после аварии, стало все равно, куда ехать. Появилась этакая веселая бесшабашность. А еще появилась надежда проникнуть внутрь Лагеря за компанию с этой всемогущей предводительницей юных параноиков.

Виктор всю жизнь терпеть не мог железных дверей, колючей проволоки и пропускной системы, поэтому проникновение туда, куда обычно не пускали, доставляло ему ни с чем не сравнимое наслаждение. А тут еще вдобавок страшно хотелось понять, что же происходит в городе и кто такие, черт возьми, эти бедуины, что все вокруг них носятся как ошпаренные.

В разговор ветеранов Виктору удалось вклиниться раза два, много — три, и выяснил он лишь то, что Боб и сам не знает, зачем столько танков. Просто он имеет приказ — сопровождать вверенный ему батальон особого назначения и по прибытии, согласно общей задаче, поставленной перед всем корпусом, организовать оцепление объекта по схеме номер три. Для Виктора это был, разумеется, пустой звук, а Селена от слов «схема номер три» чуть не подпрыгнула, а потом прошептала ошарашенно:

— Да они там что, обалдели?!

Снова у ветеранов началось обсуждение военно-технических вопросов, и Виктор ничего не успел узнать по существу дела.

А дело было, похоже, серьезное. Такого количества танков Виктор не видел еще никогда в жизни. Причем подъехавшая техника была выстроена цепью вдоль всего периметра тройного ограждения, насколько хватал глаз. В желтом горячем тумане за поворотом изломанных линий колючей проволоки терялись размытые очертания дальних машин, а по ближним было отчетливо видно, что стоят они до дикости странно — в шахматном порядке: один ствол нацелен на Лагерь, другой — в противоположную сторону, следующий — снова на Лагерь и так далее. На броне ближайшего танка, свесив ноги в открытый люк и закинув автоматы за спину, двое солдат мирно ели арбуз.

Комбатовский бэтээр, в котором ехали Селена и Виктор, без остановки проскочил первую линию оцепления, образованную простыми десантниками. На второй линии их остановили, и Боб, высунувшись из люка, какое-то время объяснялся с высоким и мрачным президентским гвардейцем. На третьей линии потребовались документы, причем на всех находившихся в машине. Здесь охрану осуществляли совместно уже хорошо знакомые Виктору юноши в сафари и угрюмые бородатые мужики в камуфляжной форме без знаков различия — ну вылитые моджахеды или душманы, как их там, никогда Виктор не разбирался в этих названиях. Боб по ту сторону кордона не пошел — ему не надо было, а Виктора каким-то чудом пустили вместе с Селеной. Но рано он радовался. На входе в первый же ближайший к КПП корпус, куда направилась Селена, стоял бедуин, абсолютно безоружный, как все бедуины, но очень строгий и непреклонный.

— Ему нельзя, — сказал он, даже не заглядывая в документы, и поднял на Виктора глаза, полные сочувствия и жалости.

— Это писатель Банев, — просительно залопотала Селена, — он будет рассказывать о нас в газетах и на телевидении.

— Ему нельзя, — спокойно и неумолимо повторил бедуин.

Селена внезапно перешла на незнакомый язык, гортанный, визгливый, жутко непривычный. Казалось, чужеземные слова, как теннисные мячики, скачут между голыми бетонными стенами узкого тамбура. Бедуин вяло отвечал на том же наречии. Потом Селена повернулась к Виктору и тихо произнесла:

— Тебе сюда нельзя. Сегодня…

И так она добавила это «сегодня», что Виктор понял: ему в это место будет нельзя никогда.

Бедуин смотрел на Виктора печально и виновато. Селена при всех ее бойцовских качествах и теперешнем возбужденном состоянии, казалось, готова была расплакаться от обиды.

В другой ситуации, когда палят в воздух из автоматов для острастки и перегораживают путь гигантской тушей часового с противотанковым ружьем наперевес, Виктор, наверное, вспомнил бы молодость и рванул напролом, опрокидывая стулья и круша стекла, но сейчас это было абсолютно неуместно, это было все равно что качать права в храме. И он просто повернулся и пошел, бросив через плечо:

— Селена, я жду тебя в своем номере в «Национале». Четвертый этаж, пятая комната.

— Погоди! — крикнула Селена. — А как ты поедешь назад?

Вопрос отрезвил Виктора. Действительно, как? Он представил себе дорогу пешком — девять километров по выжженной долине, вдоль разбитой дороги, сквозь клубы пыли и грохот танков, идущих навстречу. Приятная перспектива. Он остановился и обернулся.

— Я вызову для тебя машину, — сказала Селена. — Джип с шофером будет ждать у внешнего ограждения.

И вдруг снова заговорил бедуин:

— Господин Банев, я бы очень хотел побеседовать с вами. Вы не согласитесь подойти завтра в здание мэрии?

— Во сколько? — агрессивно поинтересовался Виктор.

— В семь часов пополудни.

И пока Банев размышлял над ответом, Селена воскликнула, с провинциальной непосредственностью всплеснув руками:

— Ой, да я же вас не познакомила! Виктор, это — Абэ Бон-Хафиис.

Вот те нате, хрен в томате! Хафиис был известным бедуинским писателем, собственно единственным писателем-бедуином, известным на весь мир. Виктор даже читал несколько его вещей в переводе. Какого же черта он здесь делает, на проходной главного корпуса Лагеря? Или не главного? Господи, какая разница?! При чем здесь Хафиис?

— Я приду, — сказал Виктор.

Селена уже держала в руках плоскую трубочку сотовой связи.

— Иди, тебя ждут. Джип с водителем, — повторила она, закончив разговор по телефону опять же на каком-то собачьем языке.

«Неужели и водитель будет бедуин?» — раздраженно подумал Виктор, одновременно с отвращением поймав себя на этой этнической нетерпимости. Да нет же! Никогда он этим не страдал. И бедуины раздражали его не по национальному признаку — у этого раздражения была совсем другая природа: что-то среднее между психологической несовместимостью и… — как это называлось в годы его юности? — классовой ненавистью. Да, бедуины были людьми другого класса, точнее, даже другого мира, и Виктора раздражала закрытость этого мира, как раздражала всегда, с самого детства, любая закрытость: монастыря, секретного института, лепрозория или департамента тайной полиции. Люди по ту сторону любого кордона знали что-то, чего не знал он, — это было несправедливо, они ограничивали его в праве на знание, в праве, которое Виктор почитал священным для биологического вида Homo sapiens. Однако с годами закрытой информации становилось почему-то все больше, и люди, владеющие исключительным знанием, отдалялись все сильнее от людей обычных, таких, как Виктор, и смотрели на них с высокомерием и снисходительной жалостью. И порою это становилось просто невыносимо, особенно если не выпить вовремя хорошего джину…

В бедуинах причастность к высшему знанию ощущалась особенно остро. Вот почему Виктор тоже не любил этих мрачных бородачей в синих балахонах и их женщин с лицами, вечно закрытыми паранджой, и их детей… Стоп. У них же никогда не было детей. Виктор вдруг только сейчас задался этим вопросом. Как же так? И вспомнился Шопенгауэр, сказавший однажды, что, если бы люди жили вечно, им стало бы ни к чему рожать детей. Бедуины — раса бессмертных. Любопытная гипотеза. Не забыть бы поделиться с Големом…

Мимо Виктора гордо прошествовали пятеро юнцов в сафари — четверо ребят и одна девушка, всем на вид лет по шестнадцать, все удивительно чистенькие, свеженькие, румяные и дышащие прохладой, словно только что пришли с мороза. Селена приветствовала их вертикально поднятой левой рукой со сжатым кулаком, они ответили тем же, а Хафиис выпрямился, расправляя плечи и слегка откидывая назад голову, и сквозь его прищуренные веки полыхала черная ненависть. И это был такой мощный эмоциональный луч, поток лучей, что Виктор физически ощутил его обжигающую силу, отраженную от бодрых детишек-штурмовиков. И сделалось страшно. Такую ненависть в глазах он видел только на войне, а таких подростков он вообще никогда в жизни не видел. И он не знал теперь, кто для него более чужой: бедуины, не имеющие детей, или дети, отказавшиеся от родителей. А ведь в том немыслимом строю на площади маршировал и его собственный внук Август — сын Ирмы.

Безумно захотелось выпить, но он оставил фляжку в разбитом «ситроене». Значит, придется терпеть до города.

Водитель оказался не бедуином, однако был патологически неразговорчив, и, получив от него пару-другую ответов типа «да, нет, не знаю», Виктор задремал. Колонна танков уже прошла, и над опустевшей дорогой в знойном мареве повисла зловещая тишина.

6

Тяжелый липкий дневной сон был прерван душераздирающим воплем. Виктор резко поднялся, роняя на пол уже совершенно высохшую, горячую простыню, пару секунд посидел на кровати, выжидая, пока пройдет головокружение и рассеется желтая муть перед глазами, вытер ладонью пот с лица и, наконец поднявшись, приблизился к окну.

Во дворе отеля дрались коты. Точнее, готовились к драке. Два матерых сиамца, выгнув спины и чудовищно распушив черные хвосты, попеременно орали друг на друга низкими, противными, почти человеческими голосами. Один был нечистокровный сиамец: белые пятна на лапках и сизоватая морда выдавали примесь плебейской крови. Второй — образцовый представитель породы — выглядел совершенно как домашний кот, а может быть, и был домашним, и Виктор мысленно поставил на него. Однако поединок не состоялся. В центре двора появился третий кот, тоже вроде бы сиамский, но почти черный, крупноголовый и вообще огромный, — те двое рядом с ним казались котятами.

— М-м-м-а-а-о, — с достоинством произнес он, и драчуны мигом прыснули в разные стороны.

«Сюрная сцена, — подумал Виктор. — И откуда вдруг повылезло столько этого таиландского зверья?»

Он вспомнил, как много лет назад в этом же городе бедуин прогуливал по улице сиамского котенка на шлейке и собралась толпа зевак. Такого местные жители еще не видели, а одна девочка даже спросила:

— Ой, это у вас что, обезьянка?

Теперь дворовые сиамские коты стали достопримечательностью города. Они жили по всем подвалам, по всем помойкам вместе с рыжими, черно-белыми и полосатыми, но голубоглазых экзотических красавцев было несравнимо больше. Размножались они, что ли, быстрее? Или признаки их породы были — как это учили в школе — доминантными? Кошек вообще в городе стало видимо-невидимо. Мышей они слопали всех до единой, даже крыс практически полностью передушили, оставив доедать собакам, а еще в народе поговаривали, что скоро исчезнут воробьи, — сиамцы необычайно лихо за ними охотились.

Виктор достал из холодильника тоник в большой пластиковой бутылке, плеснул себе в стакан и поглядел на часы. Сиеста кончилась. Пора к Тэдди. Кстати, ужасно хочется есть. Несмотря на жару. Кажется, он сегодня так и не позавтракал.

«Закажу ледяную окрошку, — подумал Виктор, мечтательно закрывая глаза, — и маринованных миног, и грибы, и мясо по-гватемальски…»

За привычным столиком сидели еще вполне трезвый Квадрига и Антон Думбель в шикарных белых брюках и белой рубашке с короткими рукавами, с карманчиками и погончиками. Он был теперь похож на губернатора острова Борнео, и к его мускулистым загорелым рукам сильно не хватало тяжелого маузера, завершающего образ. А также хорошо бы смотрелись рядом с ним по обе стороны рослые негры с автоматами. Однако губернатор острова Борнео был настроен миролюбиво, потягивал из высокого бокала что-то газированно-прохладительное и задумчиво глядел на запотевшую рюмку то ли коньяка, то ли виски.

— Здравствуйте, Антон. — Виктор решил подколоть его. — А почему же вы не на месте событий?

— Каких событий? — невинно поинтересовался Антон.

— Ну как же, около Лагеря большое скопление боевой техники…

— А-а, — протянул Антон, — ну, это не по моей части.

— Как же так? Разве инспектор по делам национальностей не должен присутствовать там, где национальный конфликт перерастает в военный?

Антон посмотрел на Виктора пристально, опрокинул рюмку, шумно выдохнул (судя по запаху, это был все-таки коньяк) и спросил:

— Вы знаете, почему мы проиграли Последнюю войну?

— Наверно, потому, что она была не последней, — быстро сказал Виктор, словно это был единственно возможный и заранее заготовленный ответ по ходу викторины.

— Оригинальная мысль, — оценил Антон.

И тут неожиданно вклинился Квадрига:

— А почему, собственно, вы считаете, что мы там проиграли?

Антон даже растерялся на мгновение.

— Н-ну… потому что это общепринятое мнение.

— А я вот так не считаю, — сказал Квадрига. И добавил:

— Терпеть не могу общепринятое мнение.

Антон промолчал, Виктор на всякий случай тоже. Квадрига не унимался:

— На Последней войне я писал батальные сцены. С натуры. Мне почему-то знакомо ваше лицо, господин Думбель. Я не мог встречать вас на фронте? Нет?

— Нет, — отрезал Антон. — Меня там не было.

— Я пью за победителей Последней войны! — многозначительно изрек Квадрига и поднял свой стаканчик с охлажденным ромом.

— Так вы все-таки хотите услышать, Виктор, почему мы проиграли в той войне?

— Разумеется. Я вас слушаю.

— Потому что мы не знали, с кем воюем и для чего воюем, потому что у нас не было идеи, а у них, у наших врагов, — была. Они точно знали, что идут на бой за Аллаха, а у нас одни выполняли интернациональный долг, другие сводили личные счеты, третьи зарабатывали деньги, а в итоге все дружно признали, что это была интервенция, постыдная захватническая война и вообще ошибка.

— Простите, — прервал его Виктор, — но ведь это же все общее место. Не позорьтесь, Антон, вам не пристало пересказывать такие банальности.

— Вы не дослушали меня, — жестко сказал Антон. — Это всего лишь необходимая преамбула. Извините, если напомнил вам общеизвестные вещи. Официант! Двойной коньяк. Мне и господину Баневу. Вы не возражаете?

— Пока — нет, — сказал Виктор.

— Так вот, суть моей мысли заключается в том, что мы вели на самом деле не захватническую, а чисто оборонительную войну, мы, как всегда, раньше других почувствовали главную мировую угрозу и приняли удар на себя. Мы вступили в священную войну, не поняв ее смысла, и потому вынуждены были прекратить ее. Но теперь-то уже всем ясен зловещий смысл великого противостояния Север — Юг, заменившего собою ушедшее в историю противостояние Востока и Запада. Хотим мы этого или нет, шутили вы или говорили серьезно, но Последняя война была не последней, вы правы, нам снова придется воевать. И уж теперь-то мы победим, должны победить, иначе…

— Простите, — снова перебил его Виктор. — Но что-то на этот раз я не до конца вас понимаю. Кто он, этот враг с Юга, которому вы объявляете священную войну?

— О Господи! Правильно говорил Голем, что писатели — народ необразованный. Вы Салмана Рушди читали?

— «Сатанинские стихи»? Наслышан.

— Он написал не только «Сатанинские стихи», он много чего написал о мусульманах. И это он сказал, что главной угрозой для современной цивилизации является мусульманский мир. Мне неважно, арабы они, турки, пуштуны или боснийцы, они — мусульмане, и значит, враги. Я знаю, что такое ислам, уж вы мне поверьте. Да, я инспектор по делам национальностей, но это не значит, что я националист, как твердят эти оголтелые правозащитники. Я вовсе не отдаю предпочтения каким-то отдельным нациям, я отдаю предпочтение более гуманной религии и более высокой культуре. Вот и все.

Виктор даже есть перестал. Он смотрел на Антона и удивлялся произошедшей в нем перемене, из респектабельного, уравновешенного чиновника с так называемыми погонами в кармане он превратился в митингующего, почти истеричного политика или в боевого командира, с отчаянной смелостью поднимающего свою роту против неприятельского батальона.

Антон продолжал, увлекаясь все больше:

— Надо же наконец, надо же рано или поздно делать свой выбор, если мы действительно не хотим погубить цивилизацию. Нашу цивилизацию. Сколько можно кричать о равенстве перед законом и перед Богом (каким Богом?), сколько можно кричать о свободе и справедливости, когда в ответ тебе кричат «Джихад!» или «Газават!», а других слов просто не знают и не хотят слышать. С ними же не о чем договариваться. С ними нельзя договариваться. Их надо просто уничтожать.

— Помилуйте, батенька, что вы говорите такое? Ваше начальство разрешило вам произносить вслух такие слова?

— А чего я такого сказал? — почтя как нашкодивший мальчишка, вскинулся Антон. Вторую, самую ядовитую часть вопроса он практически пропустил мимо ушей. — Бросьте вы эти ваши интеллигентские штучки: не убий, не укради, гуманизм-онанизм. Вы начинаете стрелять, когда вашу жену уже отправили в концлагерь или когда на ваших детей уже падают бомбы, а стрелять надо начинать раньше, чтобы ничего этого не произошло. Надо наносить упреждающие удары. Для этого только необходимо правильно выбрать цель. Сегодня мы выбрали ее. Но времени осталось предельно мало. Ислам — это не религия, ислам — это болезнь, эпидемия, распространяющаяся с чудовищной скоростью. Здесь не дискуссии нужны, а дезинфекция. Вы хотите весь остаток жизни молиться Аллаху или вы все-таки предпочтете нашу веру?

— Вы верующий? — быстро спросил Виктор, подняв брови.

— Нет, я употребил слово «вера» в самом широком смысле.

— Ну а в самом широком смысле, мне, честно говоря, все равно, кому молиться. И если меня будут заставлять каждый день ходить в костел, я, пожалуй, тоже закричу «Джихад!». Антон, не бросайтесь такими словами, как «вера». Лучше объясните мне, кто же будет выбирать кандидатов на уничтожение: лично господин президент или начальник его охраны? И по каким признакам будут отличать мусульман? По отсутствию крайней плоти? Ну, тогда я вам расскажу, что будет: в первую очередь, как всегда, расстреляют евреев, потом не успеют остановиться и по какому-нибудь недоразумению вырежут всех армян, при этом, разумеется, пострадают чеченцы, калмыки, сербы, афганцы и крымские татары, в меньшей степени, но тоже достанется тамилам, баскам, абхазам, корейцам и эскимосам. Ну а совершенно под ноль вырежут без различия национальности столь ненавистных вам правозащитников, то есть в основном ученых, священников и писателей. Меня, соответственно, тоже убьют, за что я вам заранее говорю «большое спасибо».

— Шутите? — несколько оторопел Антон от такой контратаки.

— Нисколько. К сожалению. И если я вас правильно понял, вы тоже говорили вполне серьезно.

— В общем, да.

— Тогда, с вашего позволения, я лучше выпью джину, — медленно проговорил Виктор и, поднявшись, пошел к стойке, чтобы лично заказать у Тэдди порцию любимого напитка со льдом.

Когда он вернулся, Антон сидел как ни в чем не бывало, все такой же белый, отутюженный и довольный собой. На гладко выбритом лице не отразилось и тени сомнения в только что высказанных идеях. А в серо-стальных глазах полыхало адское пламя превосходства и причастности к страшной тайне. Виктор представил себе вдруг, как капитан Думбель вот в этих самых белоснежных брюках идет вдоль ряда лежащих на асфальте тел и методично производит контрольные выстрелы в голову. Картинка нарисовалась настолько яркая, что его даже замутило слегка.

Банев сел, выпил джину и зачем-то спросил, хотя уже не собирался возвращаться к разговору:

— А детей мусульманских вы тоже предполагаете уничтожать?

— Я так и чувствовал, что вы не поймете главного. Я же сказал — упреждающий удар. Но относительно возраста, начиная с которого человека следует считать опасным, конечно, потребуется отдельное, тщательно продуманное решение, лично я не могу взять на себя такую ответственность, никто ведь не может…

«Господи, — думал Виктор, — в какое странное время мы живем! Всем разрешили говорить все: государственным служащим, занимающим важные посты, журналистам с экрана, рядовым гражданам на улицей в магазине — разрешили говорить абсолютно все: от нецензурной брани в адрес господина президента до открытых призывов к свержению строя и массовым убийствам по Национальному или религиозному признаку. Разрешили говорить все, но говорят почему-то одни только гадости, во всяком случае те, кто говорит громко. А сделать ничего нельзя, потому что делать пока еще не разрешили, то есть разрешили, но не дают. Странное время».

В ресторане появилась извечная пара — молодой человек в сильных очках и его долговязый спутник.

«Интересно, — подумал Виктор, — а эти тоже ненавидят бедуинов или они как раз, наоборот, представляют бедуинскую секьюрити сервис? Бороды сбрили и косят под европейцев».

Виктор еще раз взглянул на выразительную парочку за угловым столиком, и какое-то неясное мучительное воспоминание промелькнуло у него в голове. Какие они, к черту, бедуины! Он же их знает, хорошо знает, вот только…

— Вы меня не слушаете, Банев, — сказал Антон.

— Что вы, что вы, я вас очень внимательно слушаю, вы только что говорили о паломничестве в Мекку.

— Действительно, — удивился Думбель, — как раз об этом я и говорил. Но у вас было совершенно отсутствующее лицо.

— Не обращайте внимания. Как говорит один мой приятель, у меня все друзья — шизоиды.

— Ну зачем же вы так о себе, господин Банев, шизоиды у нас за колючей проволокой.

Виктор допил джин и пристально посмотрел на Антона:

— Что это вас сегодня так разбирает, господин капитан?

Вопрос был риторический в общем-то, и Думбель не ответил.

— А скажите, — поинтересовался Виктор, — эта ваша инспекция по национальным вопросам — военизированная организация?

— Нет никакой инспекции, — сказал Антон. — Есть администрация губернатора, и я занимаю в ней одну из ответственных должностей. Капитаном я был, когда работал в Министерстве внутренних дел.

— А-а-а, — протянул Виктор, мысленно стряхивая лапшу с ушей.

И тут проснулся Квадрига.

— Анаша, — произнес он. — Кальян. Душная ночь. И гигантские тарантулы.

— Гигантских тарантулов не надо, — попросил Виктор.

— Хорошо, — сразу согласился Квадрига и поинтересовался: — Мы знакомы? Доктор гонорис кауза Рем Квадрига…

У столика неожиданно появилась Селена.

— Виктор, ты еще не слишком пьян?

— Я в норме. А что?

— Ты мне нужен. Пошли. Быстро.

7

Было еще очень жарко, а Селена торопилась, и Виктор раздраженно осведомился:

— Куда ты меня опять тащишь?

— Помолчи, — сказала Селена, но как-то удивительно ласково, грех было обижаться на такое «помолчи». — Мне нужен крепкий мужик, а больше я никому здесь не могу довериться. Скоро появятся мои ребята, и ты будешь свободен.

— Да нет, я в общем-то никуда не спешу.

Виктор оттаял. Охваченный внезапным приступом нежности к Селене, он уже не хотел с ней расставаться и готов был делать по ее просьбе все что угодно.

— У меня на сегодня уже никаких дел, — сообщил он. — Завтра что-то было…

— Завтра у тебя встреча с Хафиисом, — напомнила Селена. — Будь с ним поосторожней.

— В каком смысле?

— Ну, он человек очень умный…

— Знаю, — сказал Виктор.

— А это опасно, потому что он наш враг.

— Не знаю, — сказал Виктор.

— Чего ты не знаешь?

— Я не привык считать врагами не знакомых мне людей.

— А на войне? — спросила Селена.

— Но мы же не на войне.

— Это с какой стороны посмотреть, — возразила Селена. — Кстати, надо послушать вечерние новости. Возможно, уже ввели чрезвычайное положение. Или военное. Не знаю, какой вариант они выберут.

— Весело, — сказал Виктор.

И тут они пришли. За углом, где кончалась улица и начинались пустыри, у края разбитой пыльной дороги, лежал ничком человек в темно-синем бурнусе и с косматой бородой — бедуин. Кто-то проломил ему голову, как пишут в протоколах, тяжелым тупым предметом, и зрелище было не из приятных. Шея лежащего неестественно вывернулась, капюшон сбился на сторону, открывая вид на то, что было лбом, а теперь представляло собой жуткую мешанину из раздробленных костей черепа, курчавых волос, темных сгустков крови и желтовато-серой мозговой ткани.

По дороге, пару раз оглянувшись, торопливо уходил паренек в сафари. Селена даже не попыталась его остановить, и Виктор, хоть и был озадачен такой странностью, счел за лучшее промолчать по этому поводу.

— Кто ж это его так? — тихо проговорил он. — Ваши?

— Наши не занимаются такими глупостями, — обиженно ответила Селена.

— Размозжить человеку голову теперь считается просто глупостью. Интересный подход.

Селена промолчала. Ей было явно не до разговоров. Она все время озиралась по сторонам и пристальнее всего вглядывалась в скопление покосившихся ржавых гаражей, сарайчиков и ангаров за пустырем.

— Может, вызвать полицию? — Виктор продолжал говорить как бы сам с собой.

— Ты что, с ума сошел?! — вздрогнула Селена.

— Почему?

— Слушай, ты можешь помолчать сейчас? А? Пожалуйста.

Виктор пожал плечами.

— Помоги-ка вот лучше. — Селена наклонилась над трупом и, достав платок, попросила: — Переверни его.

Отчаянно борясь с подкатывающей к горлу тошнотой, Виктор ухватился за плечи мертвого бедуина.

— Нет, одной рукой возьмись за капюшон, — распорядилась Селена.

Виктор расправил смятый капюшон бурнуса и резко перевернул неожиданно тяжелое (даже для мертвого) тело, а Селена с профессиональной сноровкой и аккуратностью, не запачкав ладоней, вложила разбитую голову в капюшон.

— Подержи так, — продолжала командовать она и, быстро поискав глазами вокруг, зачем-то подложила кирпич под затылок бедуину.

— Черт! Ну где же они? — прошипела Селена, выпрямившись и еще раз оглядевшись. — Постой здесь минутку. Ладно?

Виктор даже не успел ответить, а она уже шагала в сторону домов. Роль охранника при свежем трупе неизвестного происхождения все меньше и меньше нравилась писателю Баневу, но он все-таки поборол в себе желание закричать вслед. И правильно. Селена не ушла из зоны прямой видимости, она поравнялась со старым, обшарпанным, видавшим виды микроавтобусом, притулившимся у забора, и скрылась внутри него. Секунды на три, не больше.

— Ты умеешь заводить машину без ключа? — спросила она, вернувшись.

— Когда-то умел. Давай попробую.

Дело оказалось несложным: внутри у драного «форда» практически отсутствовала обшивка, и все, что только может торчать, торчало наружу. Провода зажигания болтались на самом виду, словно приглашая угонщика покататься. Никто, конечно, не мог сказать, насколько хватит бензина, потому что о такой роскоши, как датчик расхода топлива, в этой машине и вспоминать не приходилось, но ехать на ней было все-таки можно.

Виктор подогнал «форд» задом к ногам бедуина, но, когда они вдвоем подняли тело, Селена вдруг попросила:

— Заноси голову вначале. Так удобнее.

— Но… — замялся Виктор, — как-то вроде не принято…

— Заноси, я говорю, ядрит твою! — буквально зарычала Селена. — Держать же тяжело!

Виктор захлопнул заднюю дверцу и закурил.

— В Лагерь? — спросил он.

— Ага. Но я теперь сама отвезу. Чего тебе мотаться? Ты уже был там сегодня.

— Ты что? — испугался Виктор. — Нельзя в одиночку в такую даль мертвеца везти. А если с машиной что случится? Ты только глянь на этот рыдван.

— Ничего не случится, я эту машину знаю. Правда. Спасибо, Виктор, иди отдыхай.

Так они и препирались, стоя у довольно громко урчащего на холостых оборотах «форда», и даже не услышали, как подъехал джип. Виктор заметил его, когда из открывшихся одновременно четырех дверей уже высыпала целая команда. Перехватив тревожный взгляд Виктора, Селена резко обернулась, одновременно опуская руку в карман и принимая позу, одинаково удобную для прыжка и падения. Но ничего не понадобилось делать. Это были свои.

Трое мальчиков в сафари подошли вплотную, и один из них еще на ходу бросил:

— Где он?

— В машине, — сказала Селена.

— Сам идти сможет?

— Вряд ли.

«Господи! — подумал Виктор. — Про кого это они? Или я схожу с ума?.. Головой вперед… Они что же, считают его живым?»

— Спасибо тебе, Виктор, — повернулась к нему Селена. — Пожалуйста, иди отдыхай.

— Я должен уйти? — решил уточнить Виктор.

— Виктор, пожалуйста, иди, — повторила она, не отвечая на вопрос.

Мальчики споро подхватили бедуина втроем, но не как убитого, а как раненого, и в своем джипе они его посадили.

— Да, заглуши мотор у этого тарантаса, — вспомнила Селена. — А мы поехали.

Но Виктор все стоял и смотрел завороженно на сидящего в джипе бедуина, который медленно поднял руку и поправил слишком низко упавший ему на лицо капюшон. Виктор зажмурился изо всех сил, помотал головой и взглянул еще раз. Бедуин сидел неподвижно.

— Ты зайдешь ко мне в номер вечером? — Собственный голос показался Виктору чужим. — Ты обещала.

— Не знаю, если вернусь в город — обязательно.

Она уже бежала к открытой передней дверце джипа, полностью готового к отправке.

Виктор поставил на место так и не угнанный «форд», закурил и побрел обратно к Тэдди. Чего-то он там, кажется, не доел, а уж не допил — так это точно.

Вот только ни доесть, ни допить на этот раз не получилось. Едва Виктор свернул в проулок, в сторону Прохладной, как увидел бегущего странным петляющим шагом бедуина.

Так, так. Похоже, в городе начинается самая интересная в мире охота — охота на людей. За бедуином бежали двое в спортивных костюмах и в масках типа «чулок». У Виктора не было с собой оружия, но он прикинул, что ближайшего преследователя, если удачно поставить ему подножку, можно нейтрализовать сразу, а уж с другим-то один на один он как-нибудь справится. Виктор сделал шаг к стене, как бы маскируясь, и приготовился к выпаду. Но ситуация на улице мгновенно переменилась: позади взвизгнули тормоза и чей-то ужасно знакомый голос крикнул:

— Всем встать лицом к стене! Руки над головой, ноги в стороны!

Бандиты в масках с удивительной, словно отрепетированной быстротой и четкостью выполнили требование командного голоса, а вот бедуин продолжал бежать, будто ничего не случилось. И Виктор еще не успел ни встать к стене, ни оглянуться на того, кто кричит, ни даже выбрать один из двух вариантов, как раздался выстрел и бедуин упал, опрокинувшись навзничь.

Виктор поворачивал голову медленно-медленно, или ему просто казалось, что он это делает медленно. Бандиты вжались в стену и замерли, бедуин тоже лежал очень тихо.

Возле машины, перегородившей проезд, стоял Антон Думбель с дымящимся пистолетом в руках. Скорее всего, дым из пистолетного дула дорисовало воображение Виктора, разыгравшееся после всех бурных событий дня, но то, что стрелял в бедуина именно Антон, было несомненно.

— Какого черта вы здесь делаете, Банев? — проворчал Антон.

— Гуляю, — безмятежно откликнулся Виктор.

— Очень жаль, что вы гуляете именно здесь. Очень жаль, — повторил он глубокомысленно и начал неторопливо приближаться то ли к бедуину, лежащему посреди улицы, то ли к Виктору, стоящему совсем рядом.

И в какой-то момент Виктора охватила паника: сейчас его просто уберут как нежелательного свидетеля. Уберут. Слово-то какое!

А Думбель подошел вплотную к бедуину, рука его с пистолетом то ли случайно, то ли не совсем, оказалась аккурат над головой лежащего, и снова мрачно проговорил:

— Очень жаль, Банев, что вам все это приходится видеть. Очень жаль.

И тут Виктор понял, что произойдет в следующую секунду. Всего за какой-нибудь час до этого он нафантазировал себе такую точно картину, и вот, будто в кошмаре, она сейчас материализовывалась. Антон приставлял к голове бедуина длинный вороненый ствол, собираясь сделать контрольный выстрел. Виктор не мог потом вспомнить, подумал ли он в то мгновение о своей жизни (уж после такого-то всех свидетелей определенно убирать надо!), но одно он помнил наверняка: ему тоже было очень, очень жаль, что он смотрит на это.

И он решил не смотреть.

Резким ударом ноги Виктор выбил пистолет из рук Антона, и черная железяка, громко брякнув о стену дома напротив, упала на землю недалеко от людей в масках. Думбель потерял равновесие и сел на асфальт. Несколько раз он открывал и закрывал рот, но слова у него никак не получались, даже со звуками было трудновато. Бедуин меж тем вскочил с невероятной прытью, словно и не был ранен, и рванулся в ближайший двор. Мигом сориентировавшиеся бандиты отлипли от стены и кинулись следом. Ситуация, как в пьесе абсурда, вернулась к изначальному эпизоду.

— Идиот!!! — взревел Антон, вставая и надвигаясь на Виктора. — Вы идиот, Банев! Вы хоть знаете, в чьи руки вы отдали этого несчастного?

— Вначале я хотел им помешать. Вначале… — принялся сбивчиво объяснять Виктор. — Но вы собирались его убить, я не мог допустить такого…

— Идиот!!! — с новою силой заревел Антон. — Вы хоть понимаете, что здесь вообще происходит?!

— Н-ну… — Виктор замялся.

— Баранки гну! А не понимаете, так и не лезьте!!!

С этими словами Антон не выдержал и ударил Виктора по лицу. Удар наносился, конечно, сгоряча, но был тем не менее профессионально продуманным. Антон не имел целью сломать противнику шею или проломить череп — просто поставить фингал под глазом, ну и, может быть, устроить легкое сотрясение мозга. Виктор упал, не теряя, впрочем, сознания и удачна подставив руку. Сквозь тошнотворное мерцание перед глазами он видел, как Антон подобрал свою пушку и пошел к машине. Наконец Виктор сумел подняться.

— Только не вздумайте мне отвечать, — сказал Антон свирепо, прежде чем сесть в машину. — Я сейчас очень, очень зол. Считайте, что вы дешево отделались. Если мы встретимся с вами еще раз при сходных обстоятельствах, единственное, что я могу обещать вам, — так это подпись господина президента под вашим некрологом. Я лично позабочусь.

Он не оставил Виктору возможности ответить — не только кулаками, но и словами, — хлопнул дверцей и, лихо развернувшись, умчался.

Тэдди посмотрел на Виктора укоризненно. Потом предложил:

— Хотите? У меня есть замечательная мазь от ушибов.

— Спасибо, Тэдди, давай попробуем. Только сначала плесни мне, пожалуйста, очищенной.

— В городе неспокойно сегодня, господин Банев, — сказал Тэдди, наливая в стакан на два пальца, — шли бы вы лучше к себе в отель.

— Ты прав, Тэдди, — согласился Виктор, с наслаждением опрокидывая порцию очищенной и забирая мазь, — запиши на меня все, что полагается.

Квадрига сидел за столиком совсем один и, кажется, спал. Бутылка перед ним была уже практически пуста. Когда Виктор проходил мимо, он неожиданно вскинулся и отчетливо произнес:

— Почему я должен сидеть за одним столом с убийцами?

8

— Входите, Голем, — сказал Виктор, открывая дверь своего номера в отеле на вежливый стук. — Я как раз собирался выпить.

— Только чего-нибудь холодненького, — жалобно попросил Голем, грузный и потный, опускаясь в кресло.

— Ну, если вы считаете меня садистом, я сейчас сварю вам глинтвейна, а если нет — тогда, пожалуйста, — джину с апельсиновым соком. И то и другое из холодильника.

Виктор смешал простенький коктейль и протянул Голему высокий, враз запотевший стакан.

— Ба! — воскликнул Голем. — Что же это с вашим лицом? Ах да, вы же попали сегодня в аварию. Сочувствую. Селена очень неаккуратно водит автомобиль.

— Да нет, Селена тут ни при чем, — решил объяснить Виктор. — Это наш общий друг постарался. С которым вы меня вчера знакомили.

— Да что вы говорите! Неужели Антон Думбель?

— Он самый. Мы немного не сошлись во мнениях по национальному вопросу.

Голем грустно покачал головой:

— Я забыл вас предупредить. Антон — человек горячий, порою несдержанный, с ним надо поосторожнее в выборе выражений.

— Бросьте, Голем, не надо изображать Думбеля совсем уж психопатом. За выражения он по лицу не бьет. Просто уже после нашей дискуссии он решил убить бедуина, а я бедуина спас, за что и поплатился слегка подпорченной внешностью.

— Вы это серьезно? — спросил Голем.

— Абсолютно серьезно.

— Ай да инспектор по делам национальностей!

— Да никакой он не инспектор. Типичный агент спецслужбы. Вот только какой? Вы не знаете, Голем?

— А вам это важно?

— Теперь — да. Он угрожал мне. Я должен как-то защищаться и прежде всего хочу знать от кого.

— Что ж, наверняка не поручусь, но смею полагать, что он представляет департамент безопасности. Кстати, зря вы говорите, что он не инспектор. Одно другому не мешает. Знаете, что такое наше сегодняшнее Министерство по делам национальностей? Это одно из управлений бывшего Федерального Бюро охраны и контрразведки. Расскажите, Виктор, как все это было.

Виктор рассказал.

— А те двое, как вы их описали, никакие, конечно же, не бандиты, скорее всего они представляли иностранную разведку.

— Иностранную? — переспросил Виктор. — Какую же именно?

— А вот этого я уже совсем не знаю. Но чему вы удивляетесь? Сегодня в нашем замечательном городе можно встретить спецслужбы всех мастей, всех стран и народов. Я вот, например, лично общался в Лагере с господами из «Моссада» и из «Фараха». Не в один день, конечно.

— «Фарах» — это какие-то арабы?

— Палестинцы, — уточнил Голем. — А «Моссад» — это Израиль.

— Знаю. А те двое, которые постоянно сидят с нами в ресторане, молчаливые такие, ну, помните, один долговязый, а другой…

— А, эти! Помню, конечно…

— Они тоже из какого-нибудь «Фараха»?

— Нет, эти — наши, только уже не из департамента безопасности. Так мне кажется.

— А им можно пожаловаться на Антона?

— Пожаловаться можно, но я вам не советую. Не путайтесь вы в эти игры. У вас же совсем другие козыри. Ваше дело писать. Изучать жизнь и писать. И не бойтесь выходить на улицу. Никто вам ничего не сделает. Если, конечно, мешать не будете.

— К чему вы меня призываете, Голем?

— Я вас ни к чему не призываю. Просто советую заниматься своим делом. Я это всем советую.

— И шизоидам?

— Шизоидам в особенности. Кстати, о шизоидах. Селена говорила с вами о заказной работе?

— Как, вы тоже в курсе? — удивился Виктор.

— А я всегда в курсе, — солидно заявил Голем. — Так вот, писать вам ничего не надо будет. Только выступить по телевидению.

— И что же я должен буду говорить?

— Да что хотите, — улыбнулся Голем. — Нет, правда, я не шучу. Главное, чтобы вы говорили о нашем городе, о наших проблемах, о бедуинах, если угодно. Ну, приблизительный текст вам, конечно, подготовят.

— Кто подготовит? — быстро спросил Виктор.

— А вот когда подготовят, тогда и узнаете кто.

— Послушайте, Голем, с вами очень трудно разговаривать…

— Зато интересно.

— Постойте, я не закончил мысль. С вами очень трудно разговаривать без соответствующей дозы хорошего джина.

— А вот это как раз поправимо. Виктуар, вы нальете?

Они выпили еще по стакану, и возникла пауза, вполне нормальная для двух немолодых людей, уставших до отупения к концу невыносимо жаркого и невероятно бурного дня. В окно было видно, как над холмами садится солнце, воспаленное, злое, почти вишневое в пыльном мятном воздухе. Прохладнее станет только еще часа через два, но дышать будет все равно нечем. К этому уже привыкли.

— А вот скажите, Голем, это правда, что бедуины совсем не пьют?

— Спиртного? Безусловно. Им религия запрещает.

— Да нет же. Они совсем не пьют. То есть не пьют воды.

Голем посмотрел на него сочувственно.

— Виктор, у вас в школе был такой предмет — анатомия и физиология человека? Ну так что же вы задаете глупые вопросы?

— Не знаю, так говорят. В этом городе скоро смогут выжить лишь те, кому совсем не надо будет пить. Воду здесь включают все реже и реже. Естественные водоемы все пересохли, а напитки, сами знаете, дорожают чудовищно с каждым днем. На огородах давно ничего не растет, яблони все пересохли, собаки дохнут одна за другой, коты эти бедуинские, то бишь сиамские, расплодились. Это же не может продолжаться вечно. Очевидно, мы все уйдем отсюда, а останутся лишь те, кому не нужна вода.

— Возможно, — неожиданно согласился Голем, — только вы ошибаетесь относительно бедуинов. Это не они останутся.

— А кто же? — удивился Виктор.

— Другие люди, — неопределенно сказал Голем и одним глотком допил содержимое своего стакана.

— Дети? — быстро спросил Виктор.

— Да, — согласился Голем. — Только они не дети. Они очень похожи на детей, они кажутся нам детьми, но они не дети.

— Пожалуй, — проговорил Виктор, наливая себе неразбавленного джину, — однако по возрасту…

— Возраст — понятие относительное, — возразил Голем. — Взросление, созревание, старение может протекать в самые различные сроки. Природа предусмотрела здесь очень широкий диапазон. А само понятие «дети» скорее социальное. Любой старик может считаться ребенком, если признает себя сыном своих родителей. Наши — не признают. Как бабочка не считает гусеницу своей матерью. Гусеницу, по странной и нелепой случайности оставшуюся жить после рождения летающей красавицы.

— А как же они собираются жить дальше? — поинтересовался Виктор. — Ведь они же, по определению, должны нарожать новых гусениц. Или сами должны стать гусеницами? Честно говоря, плохо помню, что там происходит у насекомых, но у людей-то по этой части, кажется, ничего не изменилось. Или я не прав, Голем? Ответьте мне как врач.

— Отвечаю вам как врач: рожать они намерены бабочек, и только бабочек. А умирать намерены молодыми.

— Постойте, Голем, но это же кошмар, — сказал Виктор, не ощущая, впрочем, страха. Ему вдруг странным образом сделалось весело от того, что он начинает понимать происходящее. Выпитое за день не лишило его способности рассуждать логически, а только помогало не впадать в отчаяние. Уродливая, искаженная картина «нового прекрасного мира» не представала теперь перед ним в одном лишь черном свете.

— Кошмар, — спокойно повторил Голем. — С нашей с вами точки зрения.

Виктор выпил еще и сказал:

— Ну а при чем здесь бедуины?

— Бедуины? — рассеянно переспросил Голем. Он поднял свой вновь наполненный коктейлем бокал и поглядел через него на бордовый закат за окном. Желто-оранжевый напиток в этом зловещем свете казался кроваво-красным, как гранатовый сок.

— Бедуины, — повторил он еще раз. — С одной стороны, они тут вообще ни при чем. А с другой стороны, именно в них-то все и дело. Я только боюсь, что вы этого не поймете, Виктор. Помните такую формулу: Бог — это любовь? Ну конечно, помните. Формула по сути своей правильная. Да только тот Бог либо отвернулся от нас, либо мы сами про него забыли. Либо вообще не было этого Бога никогда, не существовало в природе, а была лишь идея, что, впрочем, несущественно, потому что Бог и идея Бога — суть одно и то же. А сегодня возник Новый Бог, и имя ему Ненависть. И новые люди молятся Новому Богу. И они понимают толк в ненависти. Они знают, что ненависть бывает разная. Ненависть бывает двух основных видов: пассивная, порождающая равнодушие, презрение, жалость, снисхождение и даже благотворительность; и активная, порождающая агрессию, насилие, убийства, геноцид. В принципе, они молятся первой ненависти, но на пути к ней им приходится проходить и через вторую. Большинство из них уже прошло через нее. На Последней войне, как они ее называют. И теперь они убеждены, что активная ненависть плавно перетечет в пассивную, а потом и вовсе исчезнет навсегда. Бедуины, кстати, говорят еще и о Ненависти Созидающей. Впрочем, бедуины — люди нездоровые, и наверно, нельзя относиться всерьез к тому, что они говорят, тем более…

— Голем, зачем вы мне лжете? — перебил его Виктор.

— Я вам?

— Конечно. Вы же не считаете их больными. Вы мне сами говорили, что их лечить совершенно ни к чему.

— А психотические отклонения вообще не лечат, Виктор. Психотиков просто оберегают от воздействия внешнего мира. А внешний мир оберегают от них.

— Неужели для этого обязательно нужны тяжелые танки? — саркастически поинтересовался Виктор и допил последнюю дозу.

— Иногда, — философски заметил Голем.

— Да! Но у меня еще вопрос. А почему туда пускают детей?

— Откуда вы знаете, что туда пускают детей?

— В городе говорят. И вообще, я сам сегодня видел этих, в сафари…

— В городе, — назидательно проговорил Голем, — говорят очень много всего интересного. Например, мой приятель Вернон, медик, между прочим, по образованию, знаете что мне поведал? Что скоро мы все мочиться перестанем, потому что жидкость будет уходить исключительно через поры кожи. А вы говорите, дети… Те, кого вы видели в сафари, — это члены Совета ветеранов Последней войны, СВПВ. Только они и имеют доступ на территорию Лагеря. Они ведут мирные переговоры с бедуинами.

— О, как это по-нашему! — воскликнул Виктор, хохоча. — Мирные переговоры под дулами танков за колючей проволокой между детьми и бородатыми моджахедами, причем и те и другие поголовно вооружены до зубов, и ни слова в прессе о том, что там происходит! Как это современно и демократично!

— Переговоры, между прочим, проходят весьма серьезные… ненависть — это вам не фунт изюму… Хотите, расскажу?.. Религиозные предрассудки… пресловутый фундаментализм… новейшая военная доктрина… прагматичный подход к массовым психозам… новый виток все той же спирали, но уже совсем в другом измерении… — Голем бубнил все это тихо, монотонно и как-то невнятно, отрывочно. Голос его все больше и больше заглушался ревом могучего двигателя, и Виктор вдруг обнаружил, что видный психиатр сидит верхом на стволе танкового орудия, у самого его основания, и большими кусками лопает сочный арбуз; холодный розовый сок стекает у него по подбородку, а косточками Голем плюется, как мальчишка, во все стороны. Одна из косточек попадает Виктору в щеку, и он возмущенно спрашивает:

— Что вы делаете, Голем?!

— На вам муха, — отвечает Голем.

— Не на вам, а на вас, — поправляет Виктор.

— Нет, на вам, — упорно повторяет Голем, — на мне нету.

А потом вдруг становится совсем темно. И тихо. И только слышно в этой тишине, как с кончика ствола падают в раскаленный песок тяжелые липкие капли арбузного сока.

9

Ирма открыла ему дверь и вяло предложила:

— Проходи, па.

И он тут же забыл, зачем пришел. Голова была тяжелая, хотелось спать, а еще хотелось искупаться. Бредовая, конечно, идея, и вообще для этого пришлось бы ехать к Селене на дачу, а это было сейчас никак невозможно.

Идя к дочери, он специально не стал пить с утра — только самую каплю — большой стакан лимонного сока и в него маленькую-маленькую рюмочку коньяку, просто, как писал Веничка Ерофеев, чтобы не так тошнило. А потом полложки соды в виде порошка и запить водой. И тогда сразу проходит изжога. Вот только голова… голова оставалась тяжелой.

Он прошел в комнату, сел на старый протертый диван и посмотрел на Ирму. Ирма стояла, опершись на спинку кресла, и в своем скромном, но изящном домашнем платьице была очень даже хороша. Она становилась все больше похожа на Лолу, но была, безусловно, красивее ее.

— Господи, что у тебя с глазом?

— В аварию попал. Ерунда. Пройдет.

— Ну а как ты вообще, папка?

— Да ничего, вот получил крупный гонорар за сценарий сериала на телевидении, приехал сюда отдохнуть, поболтать со старыми друзьями. А здесь видишь что делается: танки какие-то, бедуины, стрельба на улицах. И такая жара!.. Знал бы, не поехал. Слушай, ты же всегда дождь любила. И Бол-Кунац — тоже. Зачем вы сюда-то переехали?

— Мы никуда не переезжали, папа.

— То есть как? Не понимаю. Это же совсем другой город. Город, в котором я служил. А то был город, где я родился.

— Правильно, — согласилась Ирма. — Это совсем другой город. А того города просто уже нет. Не существует он больше. Но мы никуда не переезжали.

— Понятно… — пробормотал Виктор.

Ничего ему было не понятно, и тяжесть в голове постепенно превратилась в боль. Очевидно, это как-то отразилось на его лице. Ирма спросила:

— Па, кофе хочешь?

— Не уверен, — ответил он.

Вошел Бол-Кунац. Жутко сутулый, совершенно седой, с пожелтевшей кожей и трубкой в углу рта. Виктор едва узнал его.

— Здравствуйте, господин Банев!

Вот голос почти не изменился. Удивительно.

— Ты называл меня так, когда был мальчишкой.

— Точно. Я как раз и вспомнил те времена. Хотите пива?

— С удовольствием, если можно. А ты тоже будешь?

— Ну разумеется.

Бол-Кунац сел в кресло и запалил свою трубку. Ирма принесла шесть баночек пива из холодильника и ушла варить себе кофе.

— У вас с деньгами нормально? — спросил Виктор.

— Нормально, — сказал Бол-Кунац. — Правда, нормально. Спасибо, господин Банев.

— А вам не кажется, что отсюда надо уезжать?

— Одно время казалось, но сейчас уже поздно.

— В каком смысле?

— Да во всех смыслах, — сказал Бол-Кунац. — Возраст, дети — они никуда не поедут — и… мы просто не успеем уехать. Опять же — куда?

— Да куда угодно! Разве сейчас с этим есть проблемы? — спросил Виктор. — И что значит — не успеете уехать?

— Нет, юридических проблем, конечно, нет никаких, и даже денег я нашел бы хоть на Америку. Но я же говорю — дети. Август — член Совета ветеранов ПВ, Чика — студентка университета, будущий социопсихолог. Они же будут участниками событий. А события предстоят жаркие, и очень скоро, неужели вы еще не поняли? События будут такие, что не только уехать — уйти пешком будет трудновато в эти дни.

— Вот об этом как раз я и хотел с тобой поговорить. Без Ирмы. Может быть, вам куда-то уехать хотя бы на время: в столицу, или, наоборот, — куда-нибудь в глушь, у меня же есть дом в деревне.

— Спасибо, господин Банев, мы останемся здесь.

Бол-Кунац открыл вторую баночку пива и погрузился в синеватые клубы дыма.

— Послушай, Бол, — сказал Виктор, он снова перестал понимать, зачем пришел сюда, — но ты-то хоть можешь объяснить, почему мир так круто переменился?

— Наверно, потому, что мы проиграли. Тогда. Нам дали шанс. У нас была огромная сила в руках. А мы превратили ее в красоту. В божественную красоту. Вот только наши розы — лучшие в мире розы — вырастали всегда без шипов. Помните Экзюпери? Розы должны быть с шипами. Красоте необходима служба безопасности. Мы не подумали об этом. Мы решили, что в мире есть только пары противоположностей: красота и уродство, добро и зло, ум и глупость, а все остальное умещается в непрерывный спектр между каждыми двумя полюсами. Нет, мы не упрощали мир, мы просто исказили его так, как нам было удобно, так, как нам подсказали, и искаженный мир понравился нам, страшно понравился. Но за его пределами жил мир реальный, в котором признавали десять разных видов красоты и столько же — уродства, сотню принципиально разных взглядов на ум и столько же — на глупость, и десять тысяч непохожих представлений о добре и зле. Наш мир существовал, выдерживая давление реальности, пока не кончилась энергия, подпитывавшая его, а потом аккумулятор сел, а генератор, собственный генератор энергии, так и не заработал. И наш мир развалился. Рассыпался. Нам пришлось вернуться в старый. Собственно, нам даже не надо было никуда идти. Мы просто оказались опять в знакомом старом мире.

Бол-Кунац помолчал, выбил трубку в большую пепельницу и принялся набивать ее по новой. Тихо вошла в комнату Ирма и встала у окна. Бол-Кунац продолжил:

— Помните, вы сказали тогда: «Не забыть бы мне вернуться». Вы не забыли и вернулись раньше других. Вы просто не догадались, что вернуться придется всем. Обязательно. Очевидно, они допускали такой вариант. Они долго терпеливо наблюдали за нами, не вмешиваясь, но сегодня — неужели вы еще не поняли? — они предпринимают вторую попытку. И мне хочется верить, что наши дети все-таки сумеют найти свой собственный источник энергии. Сколько же можно жить на халяву? Ведь наши дети стали совсем другими, не похожими на нас, еще меньше похожими, чем мы на вас. Да и они тоже стали другими. И это нормально…

— Они — это мокрецы? — вспомнил вдруг Виктор это странное, давно забытое слово — слово не просто из прошлого, слово как бы из другого мира, из другой реальности.

— Сами вы мокрецы! — сказала вдруг Ирма обиженно и громко. — Боги спускаются на Землю, а вы называете их то мокрецами и считаете прокаженными, то бедуинами и зачисляете в психопаты. Странная традиция складывается в этом мире.

— Погоди, Ирма, — ошарашенно прервал ее Виктор, — ты считаешь, что бедуины — это все те же мокрецы?

— Не знаю, но я так чувствую, я не могу этого объяснить.

— Ирма, — сказал Бол-Кунац, — принеси еще пива, пожалуйста.

Потом затянулся сиреневым ароматным дымом и снова пристально посмотрел на Виктора.

— Я же говорю, это вторая попытка. Они пришли теперь уже не к нам. Они пришли к нашим детям.

— Так почему же ваши дети их ненавидят?!

— Вот! — воскликнул Бол-Кунац. — Здесь-то собака и зарыта. В этом вся суть. Но только вы ее, наверно, не поймете.

Виктор тоже пил уже четвертую баночку пива, голова у него прошла, сигареты курились одна за одной с большим удовольствием, и он был полон решимости понять все в это утро.

— Но почему, почему все говорят мне, что я чего-то не пойму? Я что, похож на идиота? — вопросил Виктор. — Или я стал уже ходячим анахронизмом?

— Второе ближе к истине, господин Банев, но тоже не совсем верно. Можно, я начну издалека?

— Начинай.

— Помните, у Достоевского? Кажется, в «Идиоте». (Заметьте, как я изящно цитирую классику, — это к вопросу об идиотах.) Помните там такое рассуждение, что есть у нас самые разные замечательные мастера во всех областях и во все времена такие были, вот только не хватало всегда ЛЮДЕЙ ПРАКТИЧЕСКИХ. Сегодня их тоже не хватает, господин Банев.

А особенно остро ЛЮДЕЙ ПРАКТИЧЕСКИХ не хватало нам в нашем изысканно искаженном, прекрасном, придуманном мире. Их не хватает постоянно, но сегодня они должны найтись, сегодня ставка делается на них, наконец-то на них. Боги отдают власть ЧЕЛОВЕКУ ПРАКТИЧЕСКОМУ, но ЧЕЛОВЕК ПРАКТИЧЕСКИЙ в богов не верит, не любит он богов, и за навязчивость начинает их даже ненавидеть. А богам только того и нужно. Культивируя ненависть, они аккумулируют энергию ЛЮДЕЙ ПРАКТИЧЕСКИХ и взращивают их для новой самостоятельной жизни. Понятно?

— Более-менее, — проговорил Виктор, из последних сил пытаясь поспеть за парадоксальным ходом мысли собеседника.

— Я называю их богами с подачи Ирмы, — продолжал Бол-Кунац. — Это удобнее, потому что короче и яснее. На самом деле я их богами не считаю. Они, конечно же, люди. Они в большей степени люди, чем мы с вами. Но они люди иного уровня. Поэтому они и эмоции вызывают более высокого порядка. Ненависть к ним — это вам не ненависть к соседу по квартире или к жулику продавцу на рынке. Она настолько сильна, что переходит в новое качество. Она становится Ненавистью Созидающей.

«Стоп, — подумал Виктор, — кто-то уже говорил мне о Ненависти Созидающей. Селена? Голем? Антон? Нет, только не Антон…»

— А вот скажи, Бол, ведь бедуинов ненавидят не только ваши юные супермены, но и еще много-много людей разных поколений, да и социально разных. Это имеет какое-то отношение к сути?

— К сути? Практически никакого, но давайте разберемся поконкретнее, кого вы имеете в виду?

— Ну, например, господина Антона Думбеля.

— Кто таков?

— Сотрудник департамента безопасности. Здесь, в городе, работает инкогнито. Бедуинов ненавидит люто, призывает физически уничтожить, а заодно с ними и остальных мусульман.

— Клинический случай, — улыбнулся Бол-Кунац. — И потом ведь бедуины — не мусульмане. Наши местные бедуины.

— Ой ли?

— Ну конечно. Вот вы, например, христианин?

— Я крещен в костеле.

— Блестящий ответ! Вот именно — вас окрестили в костеле — и все. А им сделали обрезание в мечети — и тоже все. На том уровне социального сознания, который занимаете вы и который занимают бедуины, это уже не имеет ровным счетом никакого значения. Когда мы пытались создавать свой мир, мы очень хорошо понимали это, мы только недоучли, что не все люди на планете такие умные и интеллектуально зрелые, как, например, Виктор Банев. Есть очень, очень много вполне приличных, вполне добрых и по-своему неглупых людей, которые не со зла, а просто в силу своего уровня сознания не способны понять — ну, не способны! — как это могут быть равны во всем негры и белые, евреи и арабы, японцы и корейцы. Они ведь не то чтобы не хотят — они не могут такого понять. И это необходимо учитывать. Мы не учли. — Он помолчал. — И еще кое-чего не учли тоже. Мы умели творить и строить, мы слушали музыку и слушали дождь, мы читали стихи и философские трактаты, мы почти научились читать мысли друг друга, но зато полностью утратили способность уничтожать. А мир устроен таким образом, что без этого не проживешь. Даже элементарные отходы, обыкновенные фекалии нельзя просто откладывать в сторону — они тогда заполонят все на свете. А есть еще болезни. Представьте себе хирурга, который боится тронуть скальпелем опухоль и вместо этого вступает с ней в переговоры.

— Лично у меня, — сказал Виктор, — такой хирург вызывает восхищение.

— У меня тоже, — согласился Бол-Кунац, — но по жизни таких хирургов практически не бывает. И функцию уничтожения все равно кому-то приходится выполнять. Вы — интеллигент, я интеллигент — мы отказываемся. И зовем варягов, словно электрика — починить пылесос. Но это ведь не починить — это, наоборот, уничтожить. И тут уместнее другое сравнение: позвали добрые люди мужика — поросенка зарезать, а он так увлекся, что вместе с поросенком и добрых людей зарезал. Так примерно и получается. Никому нельзя в этом мире передоверять функцию уничтожения. Ею лично должен владеть созидатель, строитель, творец. Я знаю, что вам не нравятся тренированные мальчики, кричащие на площади «Смерть бедуинам!», вы даже не хотите встречаться с собственным внуком. Но поверьте мне, лозунгами и угрозами они переболеют, а главное, здоровое и рациональное зерно в них сохранится. Поверьте, они подготовлены к тому, чтобы держать в руках скальпель хирурга, а не топор палача.

— А тебе не кажется, Бол, что в социальном аспекте — это одно и то же?

— Мне-то кажется, но я вам излагаю их точку зрения, чтобы вы поняли.

— Ах вот как.

— Да, господин Банев. А от себя я добавлю еще только одно. Мальчики-супермены, которые идут сегодня к власти (подчеркиваю — идут, а не рвутся, как до сих пор все рвались), не просто умеют убивать. Они прошли войну и знают цену смерти. Именно поэтому, придя к власти, они не станут прежде всего составлять расстрельные списки, как это делали во все времена разнообразные философы-полиглоты типа Ленина и народные поэты-гуманисты типа Нур Мухаммеда Тараки.

— А ты уверен, что действительно не станут? — спросил Виктор.

— Да ни в чем я не уверен! — разозлился Бол-Кунац и принялся яростно выбивать очередную трубку. — Просто я неисправимый оптимист.

И он закашлялся на слове «оптимист».

Виктор поднялся:

— Мне пора. Я еще зайду к вам. Мы очень хорошо поговорили. Спасибо за пиво.

Провожая его до дверей, Ирма сказала:

— Отец, я слышала, тебе предлагают выступить на телевидении. Было бы очень хорошо, если бы ты согласился. Ты можешь сказать им всем что-то важное. Я знаю.

Виктор улыбнулся. Ему было приятно.

— И ты туда же! — только и сказал он.

Посреди совершенно опустевшей улицы он глянул на часы и присвистнул. Ничего себе утро! Было уже пять пополудни. Сиеста кончалась. До встречи в мэрии можно было разве что успеть пообедать и пропустить стаканчик ментоловой у Тэдди.

10

А у Тэдди было совсем пусто. Даже Квадрига еще не подошел. Только за угловым столиком обедали, как всегда, молодой человек в сильных очках и его длинный спутник, да в другом углу шушукалась какая-то молодая парочка. Сам Тэдди стоял за стойкой и вдумчиво протирал стаканы.

— Привет, — сказал Виктор, — сделай мне ментоловой, пожалуйста.

— Опять не спали в сиесту, — укорил Тэдди.

— Да не привык я. А к тому же тебе не кажется, что сейчас страшновато стало ложиться спать. Лучше быть все время начеку.

Тэдди оценивающе посмотрел на огромный синяк под левым глазом Виктора, припухший и фиолетово-желтый теперь, и вынужден был согласиться.

— Должно быть, вы правы, господин Банев. Слышали, мэр подал в отставку?

— Нет. А что, это важно?

— Само по себе, наверно, нет. А про комендантский час слыхали?

— Так уже объявили? — удивился Виктор.

— Ну конечно, и причем с двадцати двух ноль-ноль. Кажется, у нас опять революция.

— Не революция, Тэдди. Революции раньше были. Теперь это называется путчем.

— А, — Тэдди махнул рукой, — какая разница! Опять окна поколотят, электричество вырубят, грязь разведут и выпьют у меня все, ни гроша не заплатив. Каждый раз одно и то же. Надоело все.

Он вздохнул.

— Сейчас по-другому будет, — сказал Виктор.

— Вы так думаете? Или знаете? — поинтересовался Тэдди.

— Предполагаю, — ответил Виктор. — Что я могу знать? Знает у нас все только доктор Голем.

— Где он, кстати? Второй день его не вижу.

— Очевидно, дела.

— Революционные заботы? — усмехнулся Тэдди.

— Путчистские, друг мой, путчистские, — поправил Виктор и опрокинул наконец рюмку, наслаждаясь разливающимся по гортани ментоловым морозцем.

Боковым зрением он отметил, что двое контрразведчиков, или кто они там, поднялись из-за углового столика и пошли к выходу. Мгновенно созрела идея, и Виктор сказал:

— Спасибо, Тэдди. Мне пора. Вечером зайду еще.

Он нагнал их уже почти на улице, в тамбуре между стеклянными дверями. Сюда круглосуточно нагнетался довольно шумными кондиционерами холодный воздух. Завсегдатаи называли этот закуток аквариумом, и для короткого конспиративного разговора, какой задумал Виктор, место можно было считать идеальным. Если они не захотят общаться, он тут же уйдет своей дорогой, а возможный сторонний наблюдатель сочтет, что Виктор просто сказал им «разрешите пройти» или что-нибудь в этом роде.

— Господа, — произнес он четко и достаточно громко, — у меня к вам разговор.

Долговязый профессионально ощупал Виктора взглядом с головы до ноги, даже не прикасаясь руками, уверенно определил: безоружен.

— Проходите в машину, — сказал он. — Черный «шевроле» за углом направо. Водителю скажите: «Вариант Б-15».

Они вышли из ресторана первыми. Долговязый безмятежно закурил, вертя головой как бы в поисках такси, а молодой человек со своим портфельчиком, который держал двумя руками, встал рядом и хмуро смотрел себе под ноги.

Окошко со стороны водителя в черном «шевроле» было приоткрыто, лысый бугай за рулем исправно среагировал на пароль, и, как только Виктор сел на заднее сиденье, машина тронулась. Все это было похоже на дурной шпионский детектив, каких сам он отродясь не писал, да и не читал в общем-то. А еще ситуация мучительно напоминала ему какой-то эпизод из его, прошлой жизни, но только сейчас не об этом надо было думать, не об этом…

«Шевроле» поворачивал два или три раза и наконец подъехал к месту встречи. Долговязый сел рядом с Виктором, а молодой человек вполоборота на переднем сиденье. Водитель безо всякого приказа поднялся и вышел погулять.

— Ну-с, — сказал молодой человек.

— Мне стало известно, что господин Думбель — не просто инспектор по делам национальностей.

— Мы это знаем, — спокойно ответил долговязый. — Ситуация под контролем.

— Но господин Думбель хотел убить бедуина, и только мое вмешательство спасло ему жизнь.

— Когда это было? — заинтересовался долговязый.

— Вчера, около семи вечера.

— Похвально, — произнес молодой человеке непонятным выражением.

— А вот скажите, Антон Думбель пытался убить бедуина с помощью огнестрельного оружия?

— Да, — сказал Виктор, пытаясь сообразить, какое это может иметь значение.

— Господи! — не выдержал молодой человек. — Почему же у них все такие тупые?

— А еще, — непонятно зачем, Виктор решил продолжить. — За бедуином гнались двое в масках…

— И в спортивных костюмах, — подхватил долговязый.

— Это вы тоже знаете, — разочарованно сказал Виктор.

— Работаем. — Долговязый как-то даже виновато развел руками. — А вы-то, собственно, чего от нас хотите?

— Защиты, — честно признался Виктор. — Думбель мне угрожал.

— Не бойтесь, — успокоил долговязый совсем по-отечески. — Думбель всем угрожает. Он просто трепло.

— Не просто. — Виктор грустно ухмыльнулся и повертел левой рукой около лица.

— Ах, это он вас так разукрасил! Сочувствую, — сказал долговязый.

Виктору сделалось совсем противно, он уже не чаял, когда же вырвется из этой машины, и жалобно спросил:

— Я пойду?

— Идите, конечно, — разрешил молодой человек.

Он снял свои сильные, чуть затемненные очки, чтобы протереть их, и Виктор впервые увидел его глаза. Глаза были маленькие, совершенно бесцветные и пустые, как погасшие индикаторные лампочки на сложном приборе.

— Идите, — повторил он. — И мой вам совет, Банев. Не лезьте куда не следует. У нас своя работа, у вас — своя. Вам сейчас предстоит очень важная работа. Куплетистом вы были, романистом были, сценаристом даже были. Побудьте теперь глашатаем. Или, как это точнее, рупором, что ли? Желаю успеха.

Виктор вылез из машины не прощаясь и хлопнул дверцей. А собственно, зачем прощаться, если вначале не здоровался?

Зачем он вообще с ними разговаривал? Для чего? Извечное стремление все понять, во всем разобраться? Или просто хотел отомстить Антону? Или это действительно страх?

На улице, казалось, стало еще жарче, если такое вообще было возможно. Сколько это — пятьдесят, шестьдесят по Цельсию? На термометр последнее время предпочитали не смотреть, чтобы не сойти с ума. Но пекло уже не как в Сахаре, пекло как в Долине Смерти, а может быть, и того хлеще — как в финской бане.

«Кстати, о финской бане, — подумал Виктор. — Хорошо бы сейчас еще рюмочку финской ментоловой, а вечером к Селене на дачу и искупаться».

Возле мэрии он поначалу растерялся. Вход охраняли, как это теперь уже было принято повсюду, полицейские совместно с ветеранами. Юнцы из СВПВ очень любили для краткости называть себя ветеранами, и конечно, особенно любили это те, которые и пороха-то не нюхали. У входа в мэрию стояли, похоже, именно такие. И Виктор понял: эти ни за что не пропустят.

Было уже без двух пять, и он бы, пожалуй, опять наделал глупостей, но тут подъехал роскошный ультрасовременный японский джип, кажется «тойота-раннер», и в сопровождении двух телохранителей вышел Абэ Бон-Хафиис. Виктор даже не сразу узнал его: шикарный светский костюм, белая рубашка с галстуком, заколка, очевидно, с бриллиантом. Только косматая борода и напоминала о бедуинском происхождении.

— Здравствуйте, господин Банев. Вы меня ждете? Пойдемте наверх.

Они поднялись в пустующий кабинет самого мэра, и Хафиис, отпустив охрану, уверенно занял кресло градоначальника.

— Теперь вы будете у нас мэром? — осторожно поинтересовался Виктор.

— Да ну что вы! Просто кресло удобное. Я не занимаюсь политикой в таких конкретных формах. И потом, неужели вы не понимаете, что уровень мэра — это для меня слишком мелко?

— А я, господин Хафиис, вообще ничего не понимаю.

— Не прибедняйтесь. Чего тут понимать? Мэром будет, возможно, Селена.

— Селена? — переспросил Виктор. — А Фарим?

— Фарим! — улыбнулся Хафиис. — Фарим будет президентом.

— Правда? — Виктор тоже вежливо улыбнулся.

— Шучу. Хотя в каждой шутке… ну, вы понимаете. Собственно, я же не для этого вас сюда пригласил. А для того, чтобы поговорить о вашем выступлении на ТВ.

— Это с такой-то рожей?

— Неважно, — махнул рукой Хафиис. — В телецентре хорошие гримеры. Ну а потом, в конце концов, так и объясните зрителям, что пострадали в борьбе с реакционными силами.

— А орден Доблести мне за это не дадут?

— Это смотря по тому, как вы выступите в эфире, — ядовито ответил Хафиис.

— Простите, а то, что я буду выступать, решено уже окончательно?

— У вас есть возражения?

— У меня ясности нет.

— А ясность мы сейчас внесем, — уверенно пообещал бедуинский идеолог. — Вам хочется знать, разумеется, что именно вы должны говорить. — Хафиис встал и заходил по кабинету. — А ничего не должны. Говорите все, что вам заблагорассудится, все, что вы на самом деле думаете, все, что сумели понять, и о том, чего понять не сумели, — тоже говорите. Главное, держитесь в рамках выбранной темы. Ну и регламент, конечно, не больше пятнадцати минут. А тема — наше будущее. Национальные проблемы. Религиозные проблемы. Военное противостояние. Власть и свобода. Роль спецслужб во всем этом. Вот примерно так.

— А почему именно я?

— Результат социологического опроса.

— Не может быть!

— Правда, правда, — заверил Хафиис. — Конечно, это был не единственный критерий. Опрос дал много фамилий, но у нас еще были эксперты.

— У вас?

— Послушайте, Банев, мне бы не хотелось сейчас открытым текстом называть, кто такие мы. Это преждевременно. Вы окажетесь не готовы. — Он помолчал. — Вы Голему верите?

— Да.

— А Селене?

— Знаете, почему-то тоже.

— Вот и прекрасно. Они оба с нами. Может быть, этого будет пока достаточно?

— Пока достаточно, — повторил Виктор, как эхо. — И все-таки не понимаю, почему именно я?

— А помните, — сказал Хафиис, — когда у нас поменялся президент, новогоднее поздравление народу делала рок-звезда?

— Но я же не рок-звезда, — улыбнулся Виктор, — и вроде не Новый год сейчас.

— Вы почти рок-звезда, Банев. А Новый год настанет так скоро, как вы и представить себе не можете.

— Сегодня, что ли?

— Ну нет, это уж слишком. Ваше выступление планируется в завтрашнем вечернем эфире, перед информационной программой.

— Значит, завтра… Да, господин Хафиис, вот еще что! Почему это всякая сволочь из охранки считает своим долгом пожелать мне успеха в этом выступлении?

— А вот на это вы не обращайте внимания. Когда в прежние годы ваши хорошие, честные книги хвалил какой-нибудь мерзавец из придворных критиков, вы придавали этому значение?

— Придавал, — ответил Виктор коротко.

— А зря, батенька, зря. Здоровье свое надо щадить. Я вот научился в свое время не замечать ни собачьего лая, ни льстивого мурлыканья.

— У вас книги другие, — заметил Виктор.

— Да, у меня книги другие, — согласился Хафиис и снова помолчал. — А что это вы совсем не спрашиваете об оплате?

— Да просто у меня сейчас с деньгами все в порядке. И потом, после переворота, как я понимаю, мне будет предложен пост… ну, скажем, министра культуры в новом правительстве. Или я не прав?

— Вряд ли, — серьезно сказал Хафиис. — А вы хотите?

— Нет.

— Ну вот и славно. Мы просто намерены дать вам возможность писать. И издаваться. А главное — будет кому вас читать.

— Откуда же они возьмутся, эти читатели? Из космоса, что ли?

— Да нет. Они есть тут, их много. И вы это прекрасно знаете. Просто сегодня им решительно некогда читать. И незачем. А будет так, что у людей снова появятся и время, и желание читать ваши книги.

— Да вы, я смотрю, оптимист! Прямо как мой зять.

— Ну нет. Ваш зять оптимист абстрактный. А я — конкретный оптимист. Хотите выпить за конкретный оптимизм? Есть замечательный коньяк «Давидофф».

— А вы тоже будете?

— Конечно!

— Так вы же мусульманин.

— Ну уж не до такой степени, — сказал Хафиис.

Виктор уходил из мэрии, и его не покидало ощущение, что все это уже было, было однажды. Как-то немножко по-другому, но было. Впрочем, больше всего ему хотелось сейчас видеть Селену.

Он позвонил ей на дачу прямо от Тэдди:

— Селена, больше всего на свете я хочу сейчас искупаться. Ты слышишь?

— Приезжай, я встречу тебя на КПП. Во сколько ты будешь?

— Сейчас половина девятого. Я приеду в половине… нет, давай к десяти, чтобы тебе не пришлось ждать.

— О'кей, Виктор.

Он вдруг почувствовал себя молодым и сильным. Он был нужен Селене, и этим ее чумным мальчишкам, и бедуинам он был нужен, и даже спецслужбам (это, разумеется, не в новинку). Но главное — все-таки главное! — он был нужен Селене. Было очень здорово ощущать себя нужным ей.

Все еще улыбаясь, он подошел к привычному столику. Голем рассматривал маленькую рюмку коньяка, которую держал в руке. Подняв глаза на Виктора, он спросил:

— Обо всем договорились?

— С кем, с Селеной?

— Да нет, в мэрии.

— А, с этим… Там все в порядке.

— Ну и слава Богу. Садитесь, выпейте с нами, Виктор, а то мы с Квадригой совсем заскучали.

— Нет, нет, только одну рюмку ментоловой, и я полетел. Меня ждет женщина. Кстати, Голем. Вы не дадите мне машину?

— К сожалению, Виктор. У меня все машины в разъездах. Можно ведь доехать и на электричке.

— А вы знаете, куда я еду?

— Конечно, знаю. Разве вы еще не привыкли к этому, Виктор?

— Кажется, уже привык. За вашу проницательность, Голем!

Виктор поднял рюмку. Они чокнулись.

Квадрига пробормотал:

— Особая рота спецназа. В приграничном районе. Уничтожена полностью.

— Мрачные у него нынче фантазии, — заметил Голем. — Передавайте привет Селене. Я ее не видел сегодня.

— Обязательно, — сказал Виктор. — Можно задать вам один вопрос?

— Задать можно.

— Бедуины имеют что-нибудь против нас?

— Это смотря кого вы имеете в виду под словом «нас».

— Н-ну, — замялся Виктор, — против всех нас, против жителей города вообще.

— Конечно, нет, — уверенно сказал Голем. — Бедуины и сами — жители города.

— А против СВПВ?

— Тоже нет.

— Странно. Ну а против тайной полиции?

— Знаете, Виктор, скажу вам как врач: тайную полицию они не любят, только не надо делать из этого политических выводов. Ладно?

— Я постараюсь. А чрезвычайное положение бедуины ввели?

— Чрезвычайное положение у нас по конституции вводит президент. Виктуар, вы и так разбили свой один вопрос на три части. Я ответил. А это уже совсем новая тема. Вас же Селена ждет.

— Вы, как всегда, необычайно любезны, Голем, — проворчал Виктор. — Счастливо!

— Постойте, я только хотел объяснить. По поводу ЧП и прочей ерунды вам лучше меня расскажет Селена. Но вот что важно. Вы, я вижу, готовитесь к своей речи. Так поймите же: никакая новая информация вам теперь не поможет. Не нужна она больше. Поверьте.

— Счастливо, — повторил Виктор после паузы.

Голем, конечно же, мудр. Мудр, как библейский пророк. Но иногда совершенно не хочется ему верить. А впрочем, пророкам, как правило, никто и не верит.

Виктор не поехал на электричке, он свернул на знакомые задворки, завел, в точности как накануне, старенький разбитый микроавтобус «форд» и, с радостью обнаружив, что одна фара у него все-таки светит, поехал через весь город на Западное шоссе и дальше, в Перепелкин Лес. Было уже совершенно не важно, чья это машина. В канун приближающихся событий Виктор не побрезговал бы угнать и бэтээр.

11

Фары встречной машины были расставлены слишком широко — грейдер не грейдер, но уж какой-то грузовик — это точно, в крайнем случае «хаммер». В последнее время в городе появилось несколько этих супервездеходов, причем с частными номерами, — супервездеходов, продаваемых в Америке (где их и делают) только с разрешения Конгресса.

Виктор притормозил и опасливо вертанул руль вправо, одновременно нащупывая в кармане пистолет. Что здесь может быть нужно за несколько минут до комендантского часа какому-то грузовику или пижонскому «хаммеру»? Ох, не к добру это!

Но машина оказалась не «хаммером» и даже не бэтээром. Это был огромный автобус «мерседес», и единственная фара Викторова «форда» высветила яркую надпись по борту: «РЕЧНЫЕ ВОЛКИ», а еще — одинаковые лица у окон, дружно повернувшиеся в его сторону.

«Господи, куда же они едут, несчастные?» — подумал Виктор, но уже через несколько секунд напрочь забыл о спортсменах: в конусе света возник полосатый шлагбаум, будка, полицейский. Сцепление, тормоз, ручку в нейтраль.

Подъехавший с той стороны «кадиллак» был покруче давешнего «ситроена». Виктор вышел из машины, Селена тоже.

— Бросай свою колымагу здесь и садись ко мне, — сказала она.

Они не отъехали еще и ста метров от КПП, когда Селена бросила руль и накинулась на Виктора, как дикая кошка. Оба передних сиденья, повинуясь какой-то кнопке, стали медленно раскладываться, превращаясь в настоящую двуспальную кровать.

— Я люблю тебя, Вик, — шептала Селена.

— Погоди, — смеялся он, — я же больше всего на свете хотел искупаться. Я хотел искупаться до.

— Это чудесно, — шептала Селена. — Все будет как ты хотел. Но я дополняю от себя: сделаю так, что ты искупаешься и до, и после. Ладно?

Она не стала одеваться, садясь обратно за руль, только теннисные туфли натянула вместе с гетрами — все-таки босиком неприятно давить на педали. «Кадиллак» рванул с места, как дикий мустанг, все пять поворотов до дачи они прошли на скорости не меньше пятидесяти миль в час, с визгом тормозов и пулеметной дробью гальки по чужим заборам, ветер свистел в открытых со всех сторон окошках и верхнем люке, мотор ревел как раненый зверь, и обнаженная Селена была похожа на амазонку, объезжающую непокорного жеребца. Отправляясь встречать гостя, она оставила открытым въезд на участок, а теперь вышла закрыть, и Виктор любовался ее изящной фарфоровой фигуркой в свете луны на фоне тяжелых мрачных ворот, проскрипевших в ночи тревожно и тоскливо.

Прочь тревогу, прочь тоску!

Они нырнули в бассейн, взметая веером сверкающие серебряные брызги. Они резвились в воде, как два молодых дельфина, и вода вскипала, и шальной прибой лупил в искусственные кафельные стены, а большая луна на черно-бордовом небосводе сделалась совсем красной то ли от чудовищной жары, то ли просто от стыда за то, что ей приходилось видеть…

— Селена, — сказал Виктор, все еще тяжело дыша, когда они поднялись в верхнюю комнату и окунулись в ее нежную прохладу и белизну. — Скажи, Селена, что будет завтра?

— Завтра? Может быть, ничего не будет. А может быть, будет бой.

— С бедуинами?

— Ага, с ними.

— А они воевать-то умеют? — серьезно спросил Виктор.

— Они все умеют. К сожалению, — проговорила Селена, глядя куда-то в сторону.

— Ну а убить-то их можно? — спросил Виктор еще серьезнее.

Селена повернулась и долго смотрела на Виктора молча.

— А ты много знаешь, — произнесла она наконец.

— Не очень. Просто я наблюдательный человек. Нам, писателям, инженерам человеческих душ, это совершенно необходимо.

— А-а-а, — протянула Селена, — наблюдательный. — И добавила после паузы: — Можно их убить, можно. Не совсем так, как обычных людей, но можно. Их уже убивали.

— Кто же это? — поинтересовался Виктор.

— Не мы, — коротко ответила Селена.

Они помолчали. Потом девушка поднялась и достала из бара бутылку коньяка и два классических фужера «тюльпан», а из холодильника — бутылку шампанского.

— Шампанского я не пью, — сказал Виктор. — Практически никогда. Или это по поводу Нового года?

Селена вздрогнула:

— Почему ты говоришь о Новом годе?

— Потому что господин Хафиис велел мне подготовить новогоднее приветствие нашему Народу.

— Велел? — переспросила Селена.

— Шучу. Ничего он мне не велел. Просто объяснил свою точку зрения. И я вроде все понял. Давай выпьем по такому поводу. Со мной это редко бывает, чтобы я все понимал.

Селена выпила шампанского, а Виктор все-таки коньяку.

— Слушай, — сказал он через полминуты, неторопливо прочувствовав тонкий букет коллекционного «Наполеона», — давненько я не пробовал такого божественного напитка! — И тут же без перехода: — Ну неужели вы не можете с ними договориться?! Неужели опять надо заливать кровью полгорода? Или полстраны? А может быть, полмира?

— Может быть, — сказала Селена тихо. — Мы пытались и пытаемся договориться. Среди нас нет сумасшедших, и мы не хотим убивать ради убийства и умирать ради смерти. Но с бедуинами невозможно договориться. Мы просто не можем найти конструктивной базы для переговоров. У нас к ним очень много требований. У них к нам — никаких. Им от нас ничего, ну абсолютно ничего не нужно. У них уже все есть. Они всего достигли. Они, по их собственному мнению, уже победили. Они живут своей, ни от кого не зависящей жизнью и не хотят подчиняться нашим законам.

— Да и Бог с ними. Пусть живут как хотят.

— Только не на нашей территории, — процедила Селена сквозь зубы.

Она даже побледнела от ярости и была как-то по-новому, необычно хороша.

— Тоже мне территория! — не унимался Виктор.

Было так интересно злить эту девчонку! В конце концов, он просто не видел другого способа вытянуть из нее хоть что-нибудь, молчит ведь обычно как партизан, как доктор Голем молчит, и только улыбается хитро, а тут вдруг такие откровения пошли!

— Какая это наша территория? — рассуждал Виктор. — Их же за колючей проволокой держат. А теперь еще эти танки…

— Вот именно, что теперь, — откликнулась Селена. — И может быть, уже поздно. А колючая проволока… Они за нее сами спрятались. Они же по городу ходят как по своим баракам, они уже по всему миру ездят, это же не единственный такой Лагерь, и бедуинов с каждым днем становится все больше и больше! Это же тихая агрессия, это страшная тихая экспансия!..

— Погоди, как же их может становиться больше, если у них детей не бывает?

— Да ты что?! — Селена округлила глаза и даже рот приоткрыла. — Ты разве не знаешь? Бедуинами не рождаются — бедуинами становятся. Бедуины — это же не нация, это…

Она вдруг ошарашенно замолчала, поняв что-то, и затем выпалила:

— Так ты решил, что мы ненавидим их по национальному, по этническому признаку?! Господи, да ты нас за фашистов посчитал! А это они, бедуины, и есть фашисты. Это они назвались высшей расой, высокомерные элитарные существа, они не хотят идти ни на какие уступки, они издеваются над нами, презирают нас — это ли не фашизм?

— Прости, но доктор Голем, кажется, не считает их фашистами?

— Доктор Голем? — вскинулась Селена. — Хороший старикан, но у него уже крыша едет. Шутка ли — столько лет с психами работать.

— И Бон-Хафиис очень мало на фашиста похож, — гнул Виктор свое.

— Ну, этого ты просто плохо знаешь. Хитрющая лиса, идеолог, мозговой центр, геббельс мусульманский…

Виктор загадочно улыбнулся.

— Ну все, — сказал он, — хватит. Успокойся. Еще по маленькой коньячку — и спать! Я уже понял самое главное.

— Что ты понял? — не столько спросила, сколько возмутилась Селена.

— То, что я сейчас понял, — медленно проговорил Виктор, — тебе, девочка, пока еще будет недоступно.

— Ах ты, скотина! — беззлобно закричала Селена, вскакивая и принимая боевую стойку. — Вот я тебе сейчас покажу «недоступно»!

И тут началось такое!.. Виктор тоже когда-то немножко учился восточным боевым искусствам. Но вместо кимоно на них были сейчас купальные халаты, и, глядя со стороны, никто не сказал бы однозначно, чего в этих псевдояпонских танцах больше, — каратэ или эротики. Чтоб разобраться в этом, пришлось действительно выпить еще по чуть-чуть. И они разобрались, отлично во всем разобрались. Так хорошо, что наутро Виктор даже не услышал будильника. А может, просто забыл его поставить.

Услышал он громкий сигнал автомобиля с подъездной дорожки. Селена тоже услышала. Глянула на часы и, зевнув, попросила:

— Вик, глянь, кто там.

С трудом попадая в рукава халата, он подошел к окну. Из темно-синего приземистого «понтиака» вышел юный лидер ветеранов. Один, без охраны.

— Это Фарим, — сообщил Виктор. — Ты ждала его?

— Да.

Селена нашарила какой-то пультик и открыла внизу дверь гостю. Фарим мгновенно взлетел на второй этаж.

— Вставай, сонная зверушка! — объявил он с порога, бесцеремонно открывая дверь. Потом увидел Виктора и невозмутимо добавил: — Здравствуйте, господин Банев.

Селена еще раз длинно зевнула и потянулась, не слишком задумываясь при этом, какие части тела остались прикрыты простыней, а какие — нет.

— Прю-вет, — сказала она. — Фаримка, завари кофе, не сачкуй. Мы сейчас.

Фарим тут же вышел, Виктор даже не успел ответить на приветствие. Но это было и не важно. Важнее было понять смысл этой сцены. И он сразу взял быка за рога:

— Послушай, девочка, у тебя с этим Фаримом что-то было?

— Ага. — Селена снова зевнула. Она все никак не могла проснуться.

— А теперь?

— Не знаю. Он хорошо ко мне относится. И мне его обижать незачем.

— Здорово, — прокомментировал Виктор, быть может переоценивая двусмысленность последней фразы.

— Вик, поменьше думай обо всякой ерунде, — широко и по-доброму улыбнулась переставшая наконец зевать Селена. — Ладно? И все действительно будет здорово. Пошли кофе пить.

«Старый дурак, — подумал Виктор. — Действительно, о чем ты? Сколько тебе лет и сколько ей? Она же еще почти ребенок!»

12

За завтраком Селена и Фарим начали обсуждать детали военной операции под кодовым названием «Штурм бастиона». Виктор быстро заскучал и, допив свой кофе, удалился в кабинет — писать текст выступления. Нет, он не собирался потом заучивать этот текст наизусть, но и совсем с экспромтом вылезать тоже не хотелось.

После двух часов работы он перечитал написанное и с удивлением обнаружил этакий бодрый манифест на полчаса непрерывного чтения, по торжественности и изяществу слога не сильно уступающий тому классическому, что сотворили некогда господа Энгельс и Маркс.

— Да, — произнес Виктор вслух, — эта штука будет посильнее «Фауста» Гете.

И, весело скомкав листы, забросил их в корзину. Ох, нельзя такие современные вещи писать по старинке, царапая стилом по бумаге. Вот же стоит рядом на столе нормальный компьютер — на нем и работай.

Еще через час родился второй — электронный вариант. Нарочито разбитый на несколько файлов, чеканно-тезисный, с фрагментами живого текста, с иронией, с любовью к людям и с ненавистью к нелюдям. Этот вариант понравился автору гораздо больше. Он откинулся в кресле и закурил.

— Ну и когда мы отправляемся?

— Скоро, — сказала Селена, колдуя над картой, разложенной в большой гостиной на обеденном столе. — Выпить хочешь?

— Сейчас — нет.

— Батюшки! С чего это?

— Хочу иметь полную ясность мозгов в этот вечер. Как мы поедем?

— За нами пришлют вертушку. Фарим вызвал.

— Что за нами пришлют? — не понял Виктор.

— Вертолет. Слушай, одну минутку еще можешь не мешать мне?

Виктор немного понаблюдал, как Селена возит по карте линейку и записывает что-то в блокнот. Потом вышел на балкон и снова закурил. В саду пели птицы. «Какая, к черту, война, — подумал он, — зачем?»

Для боевого вертолета последней модели столица оказалась совсем близким местом. И этой гигантской песочно-бурой стрекозе в знак особого уважения нашли место прямо на автостоянке перед телецентром. Беспрепятственно миновав десантников в бронежилетах, они втроем поднялись на шестой этаж, где Селена с Фаримом оставили Виктора в гримерной, а сами удалились по делам. Знакомая мирная суета телецентра странным образом контрастировала с событиями последних дней, и мысли в голове у Виктора начали путаться. Вдруг ужасно захотелось выпить, а он даже не взял с собой вопреки обыкновению, вспомнился Тэдди, его уютный ресторанный зал, Квадрига и Голем в глубоких креслах, подумалось вдруг, что было бы гораздо лучше устроить его выступление там, в непринужденной привычной, обстановке, хотя, конечно, не была бы она непринужденной: софиты, камеры, журналисты, гримеры, а Квадрига бы всем представился, и, пожалуй, его короткие мистические высказывания произвели бы на публику более сильное впечатление, чем литературные умствования романиста Банева, а вот Голема бы точно вообще никто слушать не стал…

— Тишина в студии! — Строгий голос ассистента вырвал Виктора из тягучего потока сознания, возвращая к реальности.

Вспыхнул полный свет, ведущий — очень молоденький журналист, но с улыбкой, уже знакомой всему миру, — повернулся к Виктору:

— Господин Банев, мы пригласили вас не только потому, что вы живете сейчас в том самом городе. На ваших книгах выросло поколение наших отцов, а в каком-то смысле и наше поколение тоже. Ваше мнение никогда не было безразлично людям. Что вы думаете сегодня о Лагере бедуинов?

— Пусть будут бедуины, — сказал Виктор. — Но пусть не будет Лагеря. Я вообще не люблю слова «лагерь». Не только концентрационный, но и скаутский лагерь представляется мне тем, что должно уйти в прошлое. Я против войны и всего военного, даже игр…

Начав говорить, он страшно боялся сказать что-то лишнее, потом это прошло, и чем ближе к концу, тем сильнее становилось другое чувство: он не успеет, не успеет сказать главного.

— Помните, Эрнест Хемингуэй мечтал когда-то просто поставить к стенке всех тех, кто хочет войны, потому что таких на самом деле очень мало и от них один вред. Но гении тоже ошибаются. И я хочу сказать вам, что никого и никогда нельзя ставить к стенке. Мы это уже проходили. Не раз и не два. И мы знаем, что у расстрелянных всегда остаются жены, дети, ученики, последователи, друзья. И даже если (предположим невозможное) не было у них ни тех, ни других, ни третьих, ни пятых — никого или всех, кто был, вывели начисто, под ноль (как научились это делать некоторые выдающиеся организации нашего века) — все равно у них появятся ученики и последователи. И даже дети. Просто потому, что они расстрелянные. Они — мученики, и значит, почти герои. А за героями пойдет народ. И все повторится: перевороты, кровь, войны, расстрелы. Обязательно расстрелы. Око за око, зуб за зуб, расстрел за расстрел.

Кто-то должен остановиться.

Вот почему я намерен подправить старину Хэма. Я мечтаю о том, чтобы все, кто хочет войны, просто ушли. Давайте сделаем так, чтобы они ушли, чтобы им стало неинтересно воевать и даже готовиться к войне.

Было бы слишком тривиально утверждать, что мы стоим сегодня на пороге новой войны. Мы стоим на этом пороге столько, сколько себя помним. Просто сейчас настало время отойти от порога. Потому что это уже не порог — это пропасть. Она, конечно, манит, затягивает, но закройте глаза на мгновение и подумайте, как это естественно и просто — отойти от края пропасти.

Я обращаюсь к тем, кто никогда не воевал и воевать не умеет. Не совершайте рокового шага, не берите в руки оружие. Вам не на что рассчитывать, против вас будут профессионалы. Их много. И вас ждет впереди только смерть.

Я обращаюсь к профессионалам, к вам, испытавшим огонь и ужас Последней войны. Неужели вы для того прошли через нее и остались живыми, чтобы начать теперь следующую, неужели она была последней лишь в том смысле, в каком бывают последними новости в газетах? Да, может быть, вам снова повезет, и крепкой рукою по локоть в крови вы поднимете очередной бокал за очередную победу в очередной Последней войне. А может быть… Подумайте.

Я обращаюсь ко всем сепаратистам, националистам, фундаменталистам, ко всем непримиримым, «ястребам» и «тиграм», если, конечно, они слушают меня. Неужели, наивные братья мои по планете, вы всерьез считаете, что оружие приносит что-то еще, кроме смерти. Вы же так любите ссылаться на исторические корни и исторические традиции! Так загляните в историю, загляните. На это понадобится совсем немного времени. Самое главное вы успеете прочесть прямо сидя в блиндаже между двумя артобстрелами. И может быть, вам все-таки расхочется отдавать очередной приказ о бессмысленных убийствах?

Я обращаюсь к вам, женщины: матери, жены, сестры, девчонки-ветераны Последней войны! Неужели стрельба из снайперской винтовки и рукопашный бой, кромсание плоти в полевом госпитале и закапывание друзей в братские могилы, письма на фронт и ожидание похоронок — неужели это то, ради чего вы родились на свет и ради чего собираетесь рожать новых детей? Или вы уже не собираетесь?

Мы действительно стоим у края пропасти. Опомнитесь, друзья мои и братья! Давайте сделаем шаг назад и вытрем со лба испарину, как утром, когда очнешься от кошмара и вдруг поймешь, что мир вокруг все-таки еще не безнадежен.

Давайте сделаем этот шаг и улыбнемся друг другу.

Вот, наверно, и все, что я хотел сказать вам сегодня.

Прошло уже не меньше минуты, как у Виктора возникло необъяснимое, но сильное ощущение на каком-то сверхчувственном уровне: его не слушают, его перестали слушать. Несколько человек в студни: охранники, операторы, звукооператоры, режиссеры, ведущий были по-прежнему внимательны, но это была их работа, и не к ним же, в конце концов, обращался Виктор. А вот где-то там далекие и близкие миллионы зрителей перед телеэкранами перестали слушать, исчезла обратная связь, только что ощущавшаяся с удивительной вдохновляющей силой.

Неужели прервали трансляцию? Или что-то случилось такое, что люди отошли от телевизоров и кинулись к окнам? Или…

— Спасибо, господин Банев, — сказал ведущий и, повернувшись к камерам, завершил: — А мы прощаемся с вами. До встречи в следующую пятницу!

В эфир пошла заставка программы, все поднялись, расслабились и зашумели. Подошел режиссер, дружески приобнял за плечо, пожал руку:

— Все очень здорово получилось, вы молодец, Банев.

Какая-то девчонка в наушниках смотрела на него восторженными глазами, слева и справа двое охранников в сафари тревожно переговаривались с кем-то, прижимая к щекам плоские трубочки и совсем неслышно шевеля губами. Только теперь он понял, что это его персональная охрана.

— Где Селена? — спросил Виктор.

Спросил то ли у этих мальчиков, то ли у ведущего, а может быть, у режиссера. Ему было не важно, кто ответит. Но ответить не успел никто.

Дверь в студию распахнулась, и Селена влетела собственной персоной. Успевшая переодеться в сафари, полностью экипированная к бою, она была возбуждена, изящно растрепана (да, да, именно так — изящно растрепана!) и стволом вниз держала легкий десантный автомат со вторым магазином, прикрученным изолентой к первому по старой военной привычке.

— Всем оставаться на местах! — приказала она. — Виктор! Быстро, за мной!

За дверью их ждал Фарим, тоже с автоматом. Ребят, вышедших вместе с Виктором, он тут же направил вниз для усиления входного контроля, а Баневу бросил совсем коротко «Пойдемте» не допускающим возражений тоном и торопливо зашагал по коридору. Замыкала это шествие Селена, и Виктор, оглянувшись, спросил:

— Что случилось?

— Президент сложил полномочия.

— Когда?

— Только что.

— До моего выступления или после?

— Во время.

— Весело, — сказал Виктор.

И в этот момент в длинном студийном коридоре погас свет. Похоже, он погас во всем телецентре. Потому что уже в следующую секунду раздались крики, много криков, а затем началась стрельба.

— Идите только по левой стенке, — свистящим шепотом распорядился Фарим. — Сворачиваем в первый же проем.

Очередь трассирующих пуль на мгновение осветила коридор, и Виктор увидел тот боковой проход, куда они бежали, цепляясь за стену. Они успели повернуть, промчаться до двери на запасную железную лестницу и, ощупью находя перила, взлететь на целый пролет, когда где-то под ними, кажется в том самом коридорчике, оглушительно жахнуло и тут же потянуло едким противным дымом.

Задыхаясь и кашляя, они скоро выбрались на пустующую смотровую площадку. Здесь стояла тишина. За огромными окнами расстилалась вечерняя столица, окутанная в эти часы мягкой золотистой дымкой. Улицы выглядели удивительно мирно.

Фарим огляделся и достал из переднего кармана свое переговорное устройство.

— Ну вот, — сказал Виктор, — все было зря.

— Что было зря? — не поняла Селена.

— Зря я распинался. Проповеди читал с экрана… А вы опять стреляете.

— И все-таки ты ничего, ничего не понимаешь, — улыбнулась Селена.

— Пошли, — сказал Фарим, — вертушка ждет нас.

13

Они поднялись на самую крышу телецентра и по застекленному переходу побежали к вертолетной площадке. Очень хорошо, что переход был застекленным. Невероятно усилившийся ветер гнул могучие антенны на углах здания, срывал с деревьев сухие листья вместе с ветками, а с прохожих шляпы и кепочки, ветер буквально вырывал из рук у людей сумки, пакеты, коробки, и все это кубарем, вперемешку летело по тротуарам и мостовым. Начиналась паника.

Их бы всех троих, конечно, снесло с крыши, не будь здесь этого застекленного перехода. Пилот уже отчаянно ругался. Это было видно по его лицу в целом и по яростной артикуляции в частности. Не слышно было ровным счетом ничего: к жуткому вою ветра добавлялся еще и шум вертолетного движка.

— Машина бронированная? — проорал Виктор на ухо пилоту, когда они сели.

— Да, — ответил тот.

— Это хорошо! — еще громче закричал Виктор.

— Я тоже так думаю, — в последний раз надорвал глотку пилот и выдал всем наушники.

Теперь они могли общаться нормально. Но говорить почему-то совсем не хотелось. Никто просто не понимал, о чем можно говорить в такие минуты.

Пилот сразу взял курс на север, и они пролетели практически над центром столицы. Кто-то постоянно запрашивал их по радио, и пилот отвечал стандартными позывными, иногда добавляя отрывочные слова паролей и кодовые номера. Стрельбы нигде видно не было, но по отдельным улицам уже ползли танки, на других выстраивались в цепи полицейские и спецвойска, безоружные люди поспешно разбегались по домам, озверевший ветер гнал целые реки мусора, из которых на площадях образовывались маленькие смерчики. А президентский дворец горел. Тихо, торжественно, красиво, отбрасывая карминные отсветы на погружающийся в сумерки город. Раненых, обгоревших и задохнувшихся из огня не выносили. Не было там, похоже, никого. И никто не спешил тушить этот гигантский пожар. Просто вокруг стояло оцепление из гвардейцев, строгих и неподвижных, как почетный караул. «Не хватает траурных повязок на рукавах», — подумал Виктор.

— Ну, это они зря, — проворчал Фарим.

— Почему зря? — возразила Селена. — По-моему, очень красиво.

— Сколько раз уже горела эта хибарка? — спросил пилот.

— Два, — сказал Виктор, — сегодня — третий.

— Ну вот, значит, последний, — заключил пилот.

— Правильно! — подхватила Селена. — Три раза в сказке бывает.

— Мы рождены, чтоб сказку сделать былью! — провозгласил Фарим. — Режьте меня, не буду отстраивать заново президентский дворец!

А пилот, услышав фразу из старой доброй песни былых военных соколов, оживился и начал насвистывать бравурную мелодию.

— И вместо сердца — пламенный мотор! — весело подпел Виктор в конце музыкальной фразы. — Господи, какую же чушь мы пели когда-то!

Потом увидел в бардачке у пилота фляжку и спросил, что там.

— Виски, — сказал пилот. — Угощайтесь, господин Банев.

Виктор хлебнул и предложил ребятам.

— Нет, я — пас, — жестко сказал Фарим.

А Селена сделала глоток, и весьма ощутимый. Ей, наверно, было тяжелее других в этот момент. Они все четверо дурачились и шутили, как дурачатся и шутят солдаты перед атакой, добиваясь максимального расслабления, чтобы потом, когда раздастся приказ, вмиг отбросить все лишнее и превратиться в один стальной сжатый кулак, готовый к бою. А Селена слишком много знала и слишком тонко чувствовала, она уже не могла теперь быть просто солдатом, просто бойцом.

Столица осталась позади. Пилот поднял машину выше, подкорректировал курс, и они пошли на форсаже, выжимая шестьсот километров в час или сколько он там мог, этот последний шедевр военной науки.

Главный город страны остался позади, потому что в надвигающемся катаклизме он был не главным, он стал какой-то дремучей периферией, а центр мира сместился туда, на север, к выжженному сошедшим с ума климатом губернскому городку, к таинственному Лагерю душевнобольных бедуинов.

Фарим сжимал в руках свой коротенький десантный автомат. Селена тоже. Виктор еще со вчера запасся пистолетом. Он, конечно, не собирался принимать участие в бою, он даже слабо верил, что бой вообще будет, — просто знал по опыту: когда начинается заваруха, спокойнее быть вооруженным, просто потому, что, как говорится, дураков на свете больше, чем людей.

Они правильно сделали, что прилетели сюда на вертолете. Во-первых, с воздуха все было лучше видно, а во-вторых, на машине они бы просто не проехали. Сколько нагнали войска в район Лагеря? Дивизию? Две? Корпус? Может быть, армию? И плюс все те, кто прибыл сюда два дня назад. И плюс вся губернская полиция. И плюс огромная ударная бригада СВПВ. Зеваки, демонстранты, тайные агенты — словом, мирные жители стояли толпами вдалеке, в основном на некогда травянистых, а сейчас абсолютно голых, высохших склонах холмов вокруг. Все посты на территории Лагеря были оставлены солдатами. Бараки бедуинов притихли, затаились, ни одна живая душа не появлялась оттуда, и даже свет в окнах не горел. Смеркалось. Все чего-то выжидали. Приказа штурмовать? Активных действий со стороны противника? Или просто у моря погоды?

Дождались, кажется, последнего. Между тремя рядами колючей проволоки и темными зданиями обозначилось какое-то шевеление. Ветер гнал по земле пыль и колючки, закручивая их, взвихривая, поднимая все выше в воздух, все выше, выше, все более толстыми столбами — не только пыли, но и песка, и камней. Это были уже настоящие смерчи, десятка два высоких могучих спиралей, жутких крутящихся веретен, танцующих вдоль всего периметра. Наконец один смерч, разрывая проволоку, вышел за ограждение, подкрался к танку, окутал его, словно гусеницу, коконом, приподнял и поставил на место. Будто живое разумное существо, он вернулся в Лагерь (только что не стал забор ремонтировать!), и монотонное кружение всех смерчей по периметру продолжилось.

Это была демонстрация силы. Внушительная демонстрация. Но и после нее ничего не произошло.

Виктор вдруг заметил, что Фарим переговаривается по рации. Слышно было отвратительно, Фарим ругался все громче и наконец рявкнул:

— Где самолеты?!!

И в тот же миг раздался оглушительный рев над их головами. Три тяжелых бомбардировщика, летящие клином, заходили в пике над Лагерем. Виктор закрыл глаза. И в ту же секунду открыл их снова, потому что рев внезапно смолк. Нет, это была не глухота, остальные звуки остались: голоса в кабине вертолета, скрип сидений, писк в наушниках. Это было примерно так, как если бы кто-то нажал на пультике телевизора кнопку «MUTE»: мол, дурацкое кино, слишком шумное, разговаривать мешает, а посмотреть можно. Посмотреть было на что: бомбардировщики зависли в воздухе, гордо задрав острые носы к небу, как памятники самим себе. Экипажи их катапультировались, и шесть оранжевых парашютов расцвели над лагерем, как шесть заходящих солнц. Они опускались медленно-медленно, и ветер относил их вон от Лагеря — за колючую проволоку, за вторую, за третью линию оцепления.

Очевидно, не только они четверо из своего вертолета, но и все остальные завороженно следили за этим медленным падением. Потому что, когда наконец все шесть летчиков одновременно коснулись ногами земли, кто-то все-таки дал команду на штурм.

Грянула чудовищная канонада.

— На землю! Быстро! — скомандовал Фарим.

— Конечно, на землю, — согласился пилот, — у меня все равно через минуту топливо кончится.

И тут Виктор обнаружил, что вертолет, так же как и те бомбардировщики, висит в воздухе просто на честном слове, а двигатель заглох, потому что топлива давно уже нет. Однако лопасти вращались с прежней скоростью, и вертолет послушно опустился.

Фарим, совершенно как безумный, вылетел наружу и принялся палить в белый свет, как в копеечку. Селена вышла спокойно, даже слишком спокойно, потухшая какая-то, безразличная ко всему, подошла к колючей проволоке, приладила поудобнее автомат и выпустила всю обойму прицельно по главному корпусу. По тому, что называлось когда-то главным корпусом. Теперь это были просто дымящиеся руины.

Снаряды, бомбы, гранаты, пули уже почти стерли в пыль весь комплекс зданий на территории бывшего Лагеря, когда расстрелянная, пышущая жаром, похожая на только что застывшую лаву земля треснула и из этого циклопического разлома полезло что-то огромное, круглое и светящееся. Оно выплыло наружу и оказалось просто голубой сияющей сферой — этакая шаровая молния, метров пятидесяти в диаметре.

Голубой шар медленно поднимался, а люди уже не могли остановиться и стреляли теперь по нему изо всех видов оружия, хотя уж это-то была явная бессмыслица.

Виктор пригляделся и понял: все эти люди просто не могут не стрелять. Некоторые переставали жать на гашетку, и тогда пули вырывались из стволов самопроизвольно, а голубой шар пожирал их — он, видимо, просто подзаряжался таким образом. Оружие, переставшее стрелять или брошенное, тут же устремлялось по воздуху в сторону шара и исчезало в его мерцающей глубине.

Виктор достал свой пистолет, поднял руку и раскрыл ладонь. Так выпускают на волю птиц, подумал он. Пистолет вспорхнул и умчался в голубую высь. Как это было здорово!

А шар уже поднялся слишком высоко, чтобы в него можно было попасть из какого-нибудь оружия, он уже съел все танки и самолеты, все зенитки и гаубицы. И полыхал теперь еще ярче, и вокруг сделалось светло как днем. А Селена плакала, она уже все поняла, но не хотела отпускать свой автомат, у нее еще остался последний патрон в патроннике. И Виктор сказал ей:

— Ну выстрели, выстрели в него!

И она выстрелила, и бросила вверх свое оружие — ему, победителю, в подарок, и зарыдала совсем громко, как обиженный ребенок, свалившись Виктору на грудь.

А шар поднялся совсем высоко, превратился в точку, потом в яркую молнию, и грянул гром — настоящий, нормальный, земной гром. А небо к этому моменту уже все заволокло тучами, никто и не заметил, когда это произошло. Но теперь хлынул ливень. Хлынул на землю, не знавшую его больше двух лет. Бурные потоки воды бежали по растрескавшейся земле, наполняли канавки и ямы, впитывались в истомившуюся почву. И люди совершенно обезумели от радости. Они принялись раздеваться, прыгать и плясать под дождем, и петь песни. А некоторые, раздевшись полностью, даже стали заниматься любовью. И это было не безобразно, нет, — это было символично и красиво, как в каком-то старом забытом американском фильме на тему «Make love, not war!».

Виктор не помнил, как он добрался до города, кажется его подвезли на бэтээре, плохо помнил он и то, как оказался у Тэдди, с кем, что и в каком количестве пил там. Он только помнил, что дождь шел непрерывно, что был какой-то митинг у мэрии, и был митинг на площади, и снова ресторан, а спать совершенно не хотелось, он даже не смотрел на часы, и на небо тоже не смотрел — темно там или светло, было ему не важно. Но потом он почувствовал вдруг, что ужасно устал. И тогда повернулся к компании и сказал всем:

— Пока, ребята.

И пошел к себе в отель под дождем.

«…и пошел к себе в отель под дождем», — какой-то великий роман завершался такими словами. Ах да! — вспомнил он.

— Хемингуэй, «Прощай, оружие!».

И Виктор повторил еще раз. Уже без кавычек и вслух:

— Прощай, оружие.

Леонид Кудрявцев

Предисловие автора

Почему я решился написать этот рассказ?

Точно — не знаю. Наверное, потому, что мир самых лучших прочитанных нами книг, когда ты перелистываешь последнюю страницу, — не умирает. Он остается жить внутри нас — я имею в виду тех, кто способен получать от настоящей, хорошо написанной книги наслаждение. А потом ты сам начинаешь писать, и этот мир, он словно бы хочет, требует, чтобы ты в него хоть что-то добавил. Пусть даже какую-нибудь мелочь, безделушку. В знак уважения, в знак того, что ты о нем, этом мире, помнишь, в знак благодарности, за то, что он тебе дал.

А книги Стругацких таким свойством обладают. Давать что-то неуловимое, но в то же время вполне реальное. Может быть, частицу вложенной в них души? И еще… каждый из нашего поколения пишущих фантастику (я имею в виду тех, кому сейчас от тридцати до сорока пяти) когда-то в детстве или юности прочитал свою первую книгу братьев Стругацких. Конечно, для каждого она была разной, и обязательно вслед за ней последовали другие, но главное, что сделала эта первая книга, — она показала, какой интересной, захватывающей, мудрой, смешной и грустной может быть фантастика, какой она может быть настоящей.

Думаю, с этого момента все и началось.

Конечно, мы очень разные, и большинство пишет совсем по-другому, по-своему. И это хорошо. Просто мне кажется все-таки: каждый из нас в глубине души понимает, откуда все началось.

Да, с «Понедельник начинается в субботу», с «Пикника на обочине», с «Улитки на склоне» и т. д. и т. д. Началось со Стругацких. Мы из их книг, мы родом из Стругацких, и никуда от этого не денемся. Им удалось то, что до этого не удавалось никому. Воспитать своими книгами целое поколение писателей, причем, я еще раз это подчеркиваю, по большей части абсолютно друг на друга не похожих.

Вот это да!

А рассказ… честное слово, в знак уважения и благодарности… не из гордыни…

И охотник…

Капитан Квотерблад неторопливо шел по краю Зоны.

Под ногами у него шуршал кошачий мох. Здесь, на асфальте, он тоже рос, но почему-то быстро высыхал, становился ломким, а потом крошился в пыль. Как только пыль уносил ветер, асфальт тотчас же зарастал кошачьим мохом снова.

Капитан остановился и прислушался. Где-то в Глубине Зоны зародился звук, похожий на скрип старой, с насквозь проржавевшими петлями двери. И был он таким тоскливым, таким безнадежным, что Квотерблад вздрогнул и остановился, замер, словно превратившись в деревянного истукана, пережидая, когда же этот звук кончится. Он и в самом деле кончился, и на Зону опять опустилась тишина. Капитан вытащил из кармана сигарету, покатал ее в пальцах и, вдруг вспомнив о том, зачем они здесь, выкинул.

Вот так-то. Нельзя.

Тяжело вздохнув, он прошел еще с десяток шагов, остановился и снова прислушался. В Зоне было тихо. Квотербладу даже стало казаться, что тот скрип, который он только что слышал, на самом деле был всего лишь плодом его воображения, слуховой галлюцинацией.

— Врешь! — пробормотал капитан. — Врешь, меня не обманешь. Не выйдет.

Четко, как на плацу, он повернулся на каблуках и пошел к машине, которую оставил за самым последним, стоявшим почти вплотную к границе Зоны домом.

В машине горел свет. Еще в ней сидел сержант и, сжимая в руках автомат, глядел на приборный щиток. Глаза у него были отрешенные, словно он думал о чем-то постороннем, далеком.

Когда капитан открыл дверцу, сержант испуганно, пискнул и попытался передернуть затвор автомата. Поскольку автомат стоял на предохранителе, затвор не передергивался. Окончательно ошалев, сержант рванул предохранитель. В этот момент капитан и врезал кулаком по его пухлому, еще не знавшему бритвы лицу.

— Ты что, сдурел? — прошипел Квотерблад.

— О господи, — быстро забормотал сержант. — О господи. Я думал… А это вы… О господи… И звук тут… я такого еще не слышал.

— Много чего ты не слышал, — проворчал капитан, забираясь в машину. — Ты почему свет включил? Совсем от страху рехнулся?

— Так ведь звук. Так жутко мне стало. Я подумал, что с вами…

— Не дрейфь, — уже примирительным тоном сказал капитан.

— От звуков здесь еще никто не умирал. Вот если свет, когда не нужно, в кабине включали, от этого — сколько угодно. Я же тебе говорил, что так ты виден всем и не видишь никого. А иначе как бы я к тебе подкрался?

Он выключил свет и прикурил сигарету.

Рядом шебуршился и вроде бы даже едва слышно всхлипывал сержант.

А Квотерблад, откинув голову на спинку сиденья, думал о том, что ошибиться он не мог. Охотничье чутье не подводило его еще ни разу. Сталкер в Зоне, и возвращаться будет именно здесь, в этом месте. Только попозже, ближе к рассвету. А пока можно покурить, пока еще рано.

— Я рапорт на вас напишу, когда вернемся… — наконец пробормотал сержант.

— Что? — переспросил капитан.

— Рапорт, говорю, подам, — уже громче сказал тот.

— А-а-а, ну это сколько угодно… Только не забудь, это ты сделаешь, когда мы вернемся. И укажи, что мои действия были вызваны твоей же халатностью, которая неминуемо должна была привести к срыву всей операции. И также учти, на ближайшие полгода ты у меня будешь бледным, очень бледным. Понял? Кстати, сколько тебе осталось до возвращения домой? Год? Мило. Это здорово. Это просто прекрасно… просто прекрасно…

Капитан вылез из машины, кинул на землю окурок и тщательно его затоптал.

На секунду ему показалось, что он очутился на другой планете, в чужом, враждебном мире. А разве не так? Да и чем иным является эта Зона, как не украденным неизвестно кем и неизвестно с какими целями кусочком территории Земли? Не надо снаряжать звездные экспедиции, строить могучие фотонные корабли. Чужой мир здесь, под боком, в двух шагах. Бери, исследуй, делай выводы. Раздолье. Ученым. А нам как? Каково этому парнишке, который сжимает в потных ладонях автомат, готовый стрелять во все, что движется, во все, что покажется хоть мало-мальски опасным? Каково тому же сталкеру, который лезет в эту Зону, как проклятый, чтобы вытащить из нее какую-нибудь вещь, назначения которой он не понимает, которая либо облагодетельствует, либо уничтожит этот мир? Каково ему, капитану Квотербладу, вместо того чтобы дома смотреть телевизор или завалиться к Михаэле, торчать здесь, в засаде, только для того, чтобы подстрелить этого сталкера, который в силу своей ограниченности даже и не понимает, что делает, который и думать-то не может ни о чем, кроме денег. И чем этот сталкер, как человек, отличается от него, Квотерблада? Да почти ничем. Вот разве что только — капитан имеет право стрелять в него из автомата. И если убьет, то никакого наказания за это не последует.

Потому что он всего лишь выполнит свой долг.

Капитан сунулся в машину, вытащил из зажима над ветровым стеклом короткий, со складывающимся прикладом, десантный автомат и закинул его на плечо.

— Сиди здесь, — коротко бросил он сержанту, осторожно прикрыл дверцу и бесшумно двинулся от машины прочь.

Устроившись за упавшим набок фанерным, насквозь прогнившим ларьком, он осторожно высунул из-за него голову и стал ждать.

Почему-то вспомнился тот толстый, какой-то весь расслабленный, похожий на большую резиновую игрушку джентльмен, побывавший у него дома в прошлый понедельник. Приехал он не один, привез его Клаузен, которого пару лет назад отправили в отставку. Какая-то там была история, то ли с деньгами, то ли с молоденькой, несовершеннолетней дурочкой. Короче, Клаузена чудом не посадили. Потом болтали, что в деле был замешан кто-то из высшего командования, и Клаузен вышел сухим из воды только благодаря этому.

Приехали они к Квотербладу вечером. Клаузен был уже порядочно навеселе, а вот джентльмен — тот был трезв как стеклышко. Квотерблад хотел было их выгнать сразу, а потом передумал, решил узнать, что это им от него надо. Уж больно важен был этот джентльмен, да и запонки у него стоили никак не меньше, чем жалование Квотерблада лет за двадцать.

Он провел их в гостиную, сунул им по стаканчику и стал ждать, чем все это кончится.

Они не спешили. Джентльмен помалкивал, все оглядывался, и на лице у него временами явственно читалось презрение к убогой, облезлой гостиной, старому продавленному дивану, на который их усадили, и мерзкому, по его понятиям, виски, которое ему налили. Вот только уходить он не собирался, все чего-то ждал. А Клаузен заливался прямо соловьем. Он болтал о чем угодно, о бывших сослуживцах, знакомых, о погоде, о скачках в Сиднее… Он был какой-то неестественный, даже учитывая опьянение, и то и дело зачем-то самым дурацким образом подмигивал.

Наконец терпение у Квотерблада лопнуло, и он довольно сухо осведомился, чем, собственно, вызван такой неожиданный визит.

Вот тут и началось.

Оказалось, что Клаузен не так уж и пьян. Он бросил на джентльмена трусливый взгляд и, зачем-то понизив голос, словно их могли подслушать, заговорил:

— Дело есть. Вот это мистер…

Джентльмен обеспокоенно заерзал по дивану, и Клаузен осекся. По лицу его пробежала судорога, глаза стали словно у побитой собаки. Судорожно сглотнув, он продолжил:

— Итак, этот джентльмен, а я тебе скажу, что он один из самых известных в мире охотников на крупную дичь, прослышал, что ты тоже являешься в некотором роде охотником. Он бы хотел с тобой познакомиться.

— Охотником? — удивился Квотерблад. — Как это?

— Ну, все же знают о твоих одиночных охотах на сталкеров.

— Ах вот как?

— Да, именно так, — неожиданно твердым и спокойным голосом сказал Клаузен и снова зачем-то подмигнул.

— А дальше что? — все еще не понимая, куда он клонит, спросил капитан.

— Ну разве не понятно? Он охотник, и ты охотник. Причем тебе повезло больше, поскольку ты охотишься на необычную, повторяю, очень необычную дичь. Мы знаем, что по инструкции ты обязан брать с собой еще одного человека. Как правило, это бывает какой-нибудь сопляк — сержант, а то и рядовой. Его ты оставляешь в машине, а сам охотишься в одиночку. Но ты ведь можешь взять с собой на эту охоту и кого-нибудь другого. Согласен, такое… сафари… сопряжено с большими неудобствами, но зато на нем можно и неплохо заработать. Кстати сказать, за это будет заплачена огромная, я бы даже сказал, сказочная сумма. Подумай, тебе скоро на пенсию. А велика ли она будет?

Тут он их и выпроводил. Клаузен еще пытался ему что-то доказывать, снова сулил деньги, заклинал старой дружбой, говорил, что погряз в долгах и для него организация этой охоты вопрос жизни и смерти. Под конец в разговор включился даже и сам джентльмен. Голос у него, как ни странно, оказался тонким, с какими-то повизгивающими интонациями. Он сказал, что польщен знакомством с таким великим охотником за людьми, как капитан, что жаждет перенять у него хотя бы крупицу опыта, что согласен заплатить за этот опыт просто гигантскую сумму.

И вот тут капитан осатанел. Все, что говорил или делал в последующие пять минут, он запомнил плохо. Почему-то в памяти остались лишь плачущий навзрыд Клаузен и все такой же невозмутимый джентльмен, который, надевая свое роскошное пальто, никак не мог попасть в рукава, да то, как он закрывает за ними дверь и потом плетется обратно в гостиную.

Тем вечером он напился, сильно напился, пошел в «Боржч», но по дороге все же передумал, направился к Михаэле и устроил у нее жуткий, с битьем посуды, скандал.

Капитан поежился.

Там, впереди, в Зоне, все словно бы замерло, не было ни малейшего движения. И капитану показалось, что он видит мастерски написанный холст, что, попытавшись сделать шаг вперед, упрется в этот холст носом, и тогда наваждение спадет, мир изменится, станет иным, и он сам уже будет не капитаном Квотербладом, а кем-то другим, ничуть на него не похожим.

А потом на этом холсте шевельнулась какая-то точка, какой-то бугорок, и капитан забыл обо всем. Ничем иным, кроме как возвращавшимся с хабаром сталкером, эта точка быть не могла.

Квотерблад затаился. Теперь ему оставалось только ждать и ждать, чтобы в нужный момент… ох уж этот нужный момент!

И тут он услышал шорох, который доносился с противоположной стороны, и, оглянувшись, проклял все на свете. Это был сержант. Совершенно не скрываясь, он ломился к его будке, так, словно прогуливался по бульвару какого-нибудь курортного городка. Остановить его не было никакой возможности, поскольку крик или свист могли бы испортить все дело окончательно.

Капитан скрипнул зубами и стал ждать, пока этот сосунок не подойдет, уповая лишь на то, что тот сделает это быстрее, чем сталкер его заметит.

Наконец сержант оказался рядом с ним за будкой, и тогда, дав себе клятву, взыскать с него за все, капитан прошептал:

— Сиди и не рыпайся. Не дай бог пошевелишь хоть мизинцем. Какого черта приперся?

— Да это, я подумал, вдруг вам помощь нужна…

— Помощь? Я тебе покажу помощь. Ишь какой помощник выискался, — прошипел капитан и вдруг с удивлением понял, что уже ничуть не сердится на сержанта, может быть, оттого, что представил, как тому было страшно сидеть в машине, одному, окруженному со всех сторон темнотой, неизвестностью.

Ладно, бог с ним, с этим сержантом.

Он выглянул из-за будки и буквально метрах в двадцати от себя увидел темную фигуру, которая шла наискосок, направляясь к соседним домам. И тут уж медлить было нельзя.

Нажимая на спусковой крючок, он почему-то снова вспомнил того резинового джентльмена. «Охотник!» Да, именно охотник. Ну и что?

Очередь распорола ночную тишину. Сверкающий пунктир трассеров прошил темную фигуру. А та, даже и не пошатнувшись, продолжала двигаться вперед. Капитан выпустил вторую очередь, которая тоже не принесла продвигавшемуся к домам человеку ни малейшего вреда.

Начиная уже догадываться, кто, вернее — что перед ним, Квотерблад бросился к этой фигуре и чуть не попал под очередь, которую выпустил сержант.

Пули просвистели у самого его лица.

— Застрелю! — вне себя от ярости, крякнул он торчавшей над будкой голове в каске. Та испуганно ойкнула и исчезла, спряталась. А у капитана уже не было времени даже дать оплеуху нерадивому сержанту. Он бросился к все еще двигавшейся фигуре, осветил ее фонариком и выругался.

Ну конечно, это был мертвец.

А стало быть, и конец охоты. На сегодня. Капитан хорошо знал, что сталкера здесь ждать уже бесполезно. Конечно, вполне возможно, он где-то рядом, может быть, лежит метрах в ста, за бугорком, но не встанет, будет ждать, пока они уедут, пролежит еще хоть сутки. Они, сволочи, — терпеливые!

Надо было ехать домой. Капитан подумал, что сегодня обязательно завернет на огонек к Михаэле. И в этот раз скандалить он не будет. Нет, сегодня все у них будет как надо, тихо и мирно. А сержанту он еще покажет кузькину мать.

Квотерблад пошел обратно к будке и, когда до нее осталась всего лишь пара шагов, вдруг понял, что где-то в глубине души рад неудачной охоте. Это его поразило, поскольку никогда до этого он ничего подобного не испытывал. Капитан даже остановился, попытался понять, что же все-таки произошло, и, глядя на снова высунувшуюся из-за будки голову сержанта, вдруг понял, что причиной этому был тот джентльмен-охотник. Да, именно — он. И его предложение. Надо же, сафари на людей. Охота… Развлечение…

Сержант вдруг замахал руками и крикнул:

— Вот он! Смотрите!

Капитан машинально оглянулся и увидел, увидел его — сталкера. Тот бежал тяжело, не оглядываясь, тем же маршрутом, что и мертвец. До ближайшего дома, в котором можно было спрятаться, ему оставалось не больше десяти метров. Разворачиваясь, Квотерблад поразился красоте и безрассудству его замысла. Если бы сержант не выглянул, сталкер ушел бы, проскользнул под самым носом.

Время словно растянулось, замедлилось. Все еще разворачиваясь и срывая с плеча автомат, капитан увидел ясно, как на фотографии, лицо того, джентльмена-охотника. У него в голове успела даже мелькнуть строчка непонятно откуда ему известного стихотворения: «И охотник вернулся с холмов…» А потом он полоснул из автомата, полоснул из неудобного положения, не целясь, и почти уже добежавшая до угла фигура сломалась и, мучительно застонав, рухнула на землю.

— Здорово вы его! — радостно крикнул сержант.

Но капитан его не слышал. Он шел к сталкеру, неторопливо, настороженно, готовый в любую секунду стрелять. Бывало, некоторые, особенно новички, брали с собой в Зону оружие. Оружия у сталкера не было. И он был еще жив. Капитан это понял, остановившись от него в полуметре, когда сталкер застонал и медленно, не замечая капитана, словно так и не осознав, что же с ним произошло, пополз к дому, не отпуская, таща за собой по кошачьему мху мешок с хабаром.

Сталкера надо было добить. И никто бы капитана за это не осудил, никто бы не сказал даже слова, поскольку здесь, на границе Зоны, сталкеры были вне закона настолько, насколько это вообще возможно. Кроме того, раньше в подобных случаях он добивал их всегда. Таково было его правило.

Но только не сейчас.

«Да, я не сделаю этого, — сказал себе капитан. — Не сделаю этого, потому что я не охотник, потому что я просто выполняю свой долг, а он не дичь, он человек».

А руки его уже поднимали автомат, бесконечно медленно, казалось, целое столетие, но все же поднимали. Сталкер оглянулся, и капитан увидел его перемазанное грязью, искаженное гримасой животного, смертельного ужаса лицо.

«Нет, ты этого не сделаешь!» — снова сказал себе капитан и ужаснулся, вдруг осознав, что руки вышли у него из повиновения, делают нечто свое, нужное только им, рукам.

— Нет! — все еще пытаясь восстановить над ними контроль, отчаянно крикнул капитан.

Прогрохотала очередь, и сталкер ткнулся лицом в кошачий мох…

Сержант вызвал по рации спецгруппу. На запыленном «джипе» приехали три офицера, те самые, которые и должны были заниматься подобными делами. Они составили протокол, осмотрели труп и забрали мешок с хабаром, чтобы передать его в институт. Они опросили сержанта и попытались задавать капитану какие-то вопросы, но тот их не слушал. Он стоял метрах в пяти от того места, где подстрелил сталкера, и смотрел на Зону.

На рассвете спецгруппа уехала, а капитан все стоял, безучастно разглядывая дома, провода которых обросли каким-то мочалом, грузовики, вагонетки вдалеке. Автомат из рук он так и не выпустил. Сержант пару раз попробовал было его увести, но капитан лишь молчащего отталкивал и смотрел, смотрел.

А потом что-то в нем отпустило, он отдал автомат сержанту, сел на траву и закурил.

Свежий утренний ветерок относил в сторону дым его сигареты. А капитан думал о том, что в сталкера стрелял не он, а сама Зона. Это могла быть только она, больше некому. Все правильно, все логично. Она защищала себя, она была «пустышками» и «комариными плешами», она была всеми теми вещами, которые выносили из нее ученые и сталкеры. Она была. И она боролась, она хотела остаться собой, она не хотела исчезнуть, рассеяться по огромному земному шару. А он, капитан, был возле нее слишком долго. И Зона его переделала, как переделывала тех же сталкеров, как переделывала их детей. Только его, капитана Квотерблада, она переделала по-особенному, превратив в своего слугу, своего охранника. И это было окончательно, спасения от этого не было.

Капитан Квотерблад встал, закинул автомат на плечо и пошел к машине. Сержант сел за руль, капитан устроился рядом, и они поехали прочь, прочь от Зоны. Надо было составлять рапорт.

— А здорово вы его! — крикнул сержант.

Вместо ответа капитан что-то пробормотал, и, не расслышав, сержант переспросил:

— Что?

— Ничего, — сказал Квотерблад. Разговаривать с сержантом ему не хотелось, поскольку ему только что пришло в голову третье объяснение.

А что, если все гораздо проще и Зона тут совсем ни при чем? Что, если он и в самом деле превратился в охотника, которому просто нравится охотиться на редкую дичь — человека? Что, если он стал таким же, как этот резиновый джентльмен? И нечего пудрить мозги долгом, а также влиянием Зоны.

Эта мысль не вызвала у него ни страха, ни ужаса, она была гораздо проще и желаннее, чем все, о чем он думал последний час. И что-то в ней было еще, словно бы обещание некоего забытья, некоего наслаждения.

— Да, все именно так, все именно так, — пробормотал капитан. — И нечего забивать мозги, нечего…

— Что вы сказали? — снова переспросил сержант. — Вы что-то сказали?

— Да так, — пробормотал капитан Квотерблад, а потом не удержался и добавил: — «И охотник вернулся с холмов…» Охотник?..

Николай Романецкий

Предисловие автора

1961-й год. Первые орбитальные облеты Земли «Востоками».

А в семье Романецких происходит событие местного значения: второкласснику Коле отец привозит из столичной командировки книгу «Дорога в сто парсеков». Почему он это сделал — по сей день тайна за семью печатями (отец — не любитель фантастики и никогда им не был)…

Новая книжка с таинственным названием. Первое прочитанное НФ-произведение — «Сердце Змеи (Cor Serpentis)» Ивана Ефремова. Первое в жизни потрясение, связанное с литературой: потрясение, оказавшееся настолько сильным, что перевернуло ребенку весь круг чтения.

Незнакомые имена-открытия. Георгий Гуревич, Анатолий Днепров, Иван Ефремов, Валентина Журавлева, Виктор Сапарин… Аркадий и Борис Стругацкие.

Чтение было интенсивным, но откровенно бессистемным. Постоянные набеги на городскую детскую библиотеку, долгие блуждания среди забитых книгами стеллажей, неудовольствие библиотекарши однообразным выбором, не связанным со школьной программой. Новые открытия.

И новые потрясения, потрясения, потрясения…

Боже, почему я так рано родился! Отчаяние до слез… Ведь я бы тоже мог оказаться рядом с супругами Варенцовыми или Крисом Кельвином, мог бы встретиться с каллистянами и галактами, обязательно влюбился бы в Илль Элиа и Низу Крит…

Имена, имена, имена… Альтов, Беляев, Верн, Казанцев, Кларк, Лем, Мартынов, Полещук, Шалимов… Имена, имена, имена… Азимов, Бердник, Варшавский, Громова, Карсак, Колпаков, Ларионова, Саймак, Снегов… Аркадий и Борис Стругацкие.

Боже, я мог бы летать с Быковым и Жилиным, я мог бы рубиться на мечах в одной связке с Пампой и Руматой, я мог бы охотиться на тахоргов и спасать детей на Радуге! Боже, вот бы заснуть в своей постели, а проснуться утром в 18-й комнате Аньюдинской школы!.. Это были прелестные миры, миры, в которых хотелось жить. Потому что жить там было жутко интересно.

Между тем время шло. Шестидесятые убегали в прошлое. Второклассник стал пяти-, шести-, а потом и десятиклассником. Закончил школу, год проработал на заводе, сдал вступительные в Ленинградский политех. НФ… нет, не то чтобы была забыта; просто перебралась за новыми увлечениями на второй план. Рок-группа (тогда они назывались ВИА); студенческий театр (будущий «Глагол» на Лесном, 65, — там же, где заполонивший все радиоволны «Искрасофт»); между делом — учеба… Да и интересного (свежего!) ничего на глаза не попадалось, перечитывалось проглоченное еще в детские годы.

А потом студент Романецкий нарвался на журнал «Аврора» с «Пикником на обочине» и…

«Пикник» стал новым потрясением, потрясением уже взрослого человека.

Это потрясение заставило студента освоить пишущую машинку (перепечатывались с фотокопий «Гадкие лебеди», «ангарская» «Сказка о Тройке» и «байкальская» часть «Улитки на склоне» во время преддипломной практики). Это потрясение погнало новоиспеченного инженера на «черный» книжный рынок, когда появился в Ленинграде свой угол и какой-никакой заработок. Это потрясение в конечном счете привело меня в семинар Бориса Натановича.

И я бы изменил самому себе, если бы отказался от предложения Андрея Черткова.

Отягощенные счастьем

1. Мария Шухарт, 15 лет, абитуриентка

Если бы Мария была писклявой сорокой по имени Джини Конвей или, скажем, безмозглой Гретой Шюбель — вот уж у кого башня абсолютно пуста! — после сегодняшнего облома она бы бежала домой вся зареванная и, никого не замечая вокруг, судорожно прижимала бы ко рту мокрый — хоть выжимай! — носовой платок. Однако Мария не была Джини или Гретой. Ведь она родилась от Рэда Бешеного. Это во-первых. А во-вторых и в-главных, Мария была когда-то Мартышкой. Поэтому она не просто замечала окружающих — она шла себе по тротуару с задранным к небу носом, бросая на встречных мужчин самые презрительные взгляды. И лишь прикушенная верхняя губа могла бы сказать окружающим, как тошно сейчас дочке Шухарта. Но чтобы врубиться в это, окружающие должны были знать Марию, как знала ее собственная мать.

Когда улица настолько малолюдна, бросать презрительные взгляды несложно. Даже на мужчин. А Хармонт с годами как бы пустеет — чем дальше, тем круче. Говорят, в Институте теперь пашет едва ли десятая часть от былого. Да и мундиры в городе стали встречаться значительно реже. «Изучение Зоны в ее нынешнем состоянии, как и влияние ее на жителей нашего города, не требует большого количества изучающих…» Так говорит училка по истории. Короче, с теперешней Зоной в Хармонте скоро не останется ни военных, ни ученых. Ну и работы для местных, ясен перец, — тоже не останется. Конечно, если бы отменили закон об эмиграции, людям стало бы попроще. Но кто ж его тебе отменит!.. Уж от ООН-то такого подарка вовек не дождешься: мир боится хармонтцев, как зачумленных. А трус и днем и ночью закрывается на все запоры. Даже от друзей…

Зато «Боржчу» запоры были незнакомы. Его двери оказались, как всегда, распахнутыми настежь, и Мария не устояла — забыв данные себе клятвы, вновь купилась на это липовое гостеприимство.

«Боржч» в последнее время тоже не мог похвастать наплывом посетителей, но пока держался. Украшенные витражами оконные стекла создавали в зале полумрак, однако освещение не включали — наверное, из экономии. А может, и для пущего интима. За столами кое-где сидели, но со света сидящие выглядели таинственными темными фигурами без лиц — словно живые куклы в снах, — и Мария не стала тут задерживаться, прошла прямо к длиннющей (память о благодатных прошлых временах) стойке, перед которой ровной шеренгой выстроились круглые пустые табуреты.

Тетка Дина в обычном прикидоне — ослепительно-белой, с кружевами блузке — находилась на своем месте. Торчала за стойкой, лениво протирала стаканы, бросая в зал невеселые взгляды и потряхивая вороной гривой.

— Здравствуй, Мария!

— Здравствуйте, тетя Дина!

— Тебе как всегда?

Не дожидаясь ответа, тетка Дина налила в высокий бокал, украшенный старинным гербом Хармонта, апельсинового сока, ловко наполнила податливыми коричневыми шариками вазочку для мороженого. Мария споро взгромоздилась на табурет, взяла маленькую изящную ложечку.

— Как мама и отец? — Тетка Дина вернулась к своим привычным занятиям — протиранию бокалов, бросанию взглядов и потряхиванию гривой.

А то ты не знаешь, подумала Мария. Он же сегодня дома не ночевал, тебя трахал. Мать опять всю ночь слезами подушку заливала, лишь под утро отрубилась…

— Спасибо, хорошо.

— Работать отцу надо. Сколько он уже не работает?

А то ты не знаешь, подумала Мария. Хотя, возможно, он перед тобой и не раскалывается. Во всяком случае, я бы совсем не удивилась, узнав, что не раскалывается. Даже если ты его трясешь, как сливу. Папка не слива, не растрясешь…

— Его выгнали из Института полгода назад.

Тетка Дина перестала протирать бокалы, наклонилась к Марии, и глазам той явился пейзаж, скрывающийся под тетки Дининой блузкой.

Надо же, в ее-то годы и без бюстгальтера ходит, подумала Мария. И в общем-то, папку вполне можно понять.

Ей вдруг отчаянно захотелось приколоться. К примеру, взять да и показать тетке Дине паучка. Пусть пощекочет лапками между буферов. Чулково получится. А еще круче — таракана ей туда запустить. Вот визгу-то будет!.. Впрочем, нет, не стоит! Ясен перец, в Марию тут же хлынет поток ненависти — тетка Дина как бы не фантик, врубится, в чем дело, — но бороться с собственным дурным настроением таким вот образом — это некруто, это совсем уж по-человечески. В конце концов, тетка Дина не виновата, что мужики покупаются на ее буфера. Для того Господь как бы и сделал Адаму хирургическую операцию…

— Ты уже взрослая, — сказала тетка Дина вполголоса. — Многое понимаешь… Поговорила бы с матерью. Я его хоть сегодня на работу возьму. Они ведь с моим отцом когда-то большие дела проворачивали. Жаль мне его, пропадает человек… Мужчина он крепкий, и ящики может таскать, и на кухне помочь. Стал бы работать у меня, я бы его на три мили к бутылке не подпустила. К тому же и деньги получал бы. Хоть и мало клиентов стало, но все-таки не в убыток работаем.

Мария отложила ложечку:

— Вы ведь прекрасно знаете, что отец никогда не согласится протирать бокалы и таскать ящики.

Тетка Дина вздохнула:

— Все в жизни меняется, девочка. И люди тоже меняются… В том числе и мужчины. Надо просто не оставлять их в покое, теребить их, напоминать им о долге перед своей семьей. — Тетка Дина сама почувствовала, какой лажей прозвучала ее последняя фраза. Замолкла, тряхнула гривой, вновь взялась за стаканы.

Да, подумала Мария. Уж кому-кому, а тебе бы круто хотелось, чтобы он работал в «Боржче». «Мужчина он крепкий!..» Насколько бы тебе стало проще! Показала бы ему свой подблузочный пейзажик, затащила в кабинет, раз-два — и полный отпад. И как бы все чинно-благородно. Дома бы ночевал каждую ночь. Мать бы слезы в подушку не пускала…

— Хорошо, — сказала она. — Я передам маме ваше деловое предложение.

— Мария! — раздался за спиной знакомый голос. — Мартышка!

Мария обернулась. Глаза уже привыкли к полумраку, и теперь она рассмотрела, что за одним из столиков сидит Дик Нунан.

— Мария! — Нунан приглашающе помахал вилкой. — Присядь-ка!

— Я пойду! — Мария положила перед теткой Диной монетку, взяла в руки вазочку со стаканом и перебралась за столик к Нунану.

Тот был в своем наилучшем прикиде — маленький, кругленький, розовенький. И наверное, очень голодный, потому что поедал отбивную с нескрываемым аппетитом.

— Хай, дядя Дик!

— Хай, хай, красавица моя!

Мария покраснела от удовольствия, опустила глаза. Все-таки приятно, когда тебя называют как бы «красавица моя». А не оборотнем…

— Вроде ты вошла сюда сама не своя… — Дядя Дик всегда был круто наблюдательным мужчиной. — Случилось что?

Пришлось срочно отмазываться:

— А-а, ничего особенного… Колесо ногу натерло. Мама новые босоножки сегодня дала, старые как бы все малы стали.

Дядя Дик перестал жевать, понимающе закивал. Глаза его вдруг сделались колючими, внимательными и очень-очень печальными. Какими бывали много лет назад. Нет, от дяди Дика Нунана было не отмазаться. Никогда.

— Брось, зеленоглазая! Сказки про новые босоножки можешь рассказывать Дине Барбридж. Опять небось в школе проблемы?

Марии ничего не оставалось, как вновь опустить голову.

— Дядя Дик, ну за что они меня так ненавидят? Разве я виновата?

Дядя Дик как-то совсем не по-нунански закряхтел.

— Знаешь, девочка, по большому счету они тоже не виноваты. Люди всегда ненавидят тех, кто не похож на них. В лучшем случае — едва терпят. До тех пор, пока ты не покажешь им свою непохожесть… Такова уж природа людей.

Мария подняла на него сухие глаза:

— Но ведь у тебя-то как бы не такая природа!

— А я, может, и не человек вовсе. — Дядя Дик хитро улыбнулся. — Я, может, тоже порождение Зоны… Знаешь, есть там такая штука, «шалтай-болтай» называется? Так вот, я — живой «шалтай-болтай». Как нажмут на меня, я тут же начинаю болтать. Или шалтать. — Он подмигнул Марии и, круто довольный своей шуткой, вновь взялся за отбивную.

Мария улыбнулась. Все-таки с дядей Диком было чулково. Не то что с некоторыми… Особенно чулково с дядей Диком было в детстве, когда он приходил к ним в гости, приносил ей в презентуху то шоколадку, то какую-нибудь хитроумную игрушку, каких не было у соседских детей, подбрасывал Марию к потолку, аккуратно ловил, слушал ее восторженный визг, а потом разговаривал с папкой обо всяких умных вещах, странно поглядывая на маму очень-очень печальными глазами. Сейчас так чулково, как в детстве, с ним уже не было, но настроение у Марии все-таки поднялось. Что ни говори, а дядя Дик как бы всегда знал, чего он хочет от этой жизни. И раньше знал, и сейчас знает. Вон с каким удовольствием он поглощает свою отбивную, покруче, чем Мария — шоколадное мороженое. А кроме того, даже если он и жалел Марию, то, по-видимому, это была такая жалость, от которой совершенно не ехала крыша и не таяли силы.

— Отец чем занимается?

Дяде Дику можно было не врать.

— Пьет как лошадь.

— М-м-да-а! — Дядя Дик покачал головой. — Мне вот всегда казалось, что в твоего отца заложили крепкий стержень. Пусть он и повернут не в ту сторону, как у всех остальных, но, по крайней мере, чтобы сломать, попыхтеть придется. — Он опять покачал головой и сокрушенно вздохнул.

— Мама говорит, его стержнем всегда была Зона, — сказала Мария. — А теперь от этого стержня как бы один пшик остался.

Через три столика сидели два мундира, трескали хотдоги с кетчупом и зеленым горошком, заливали все это привозным баварским пивом, тихо о чем-то базарили. То есть тихо — для всех прочих. Но только не для Марии. Она-то их базар прекрасно слышала. Один оттрубил сегодня последний день, завтра все, собирай шмотки, парень, — и назад в Швецию, в родной Евле, хватит казенные штаны без дела просиживать… Второй откровенно недоумевал, почему друг так горюет из-за предстоящего отъезда. Я бы, например, шмотки собрал еще десять лет назад, когда направили сюда. Впрочем, скоро и меня ждет твоя дорога, нечего тут больше охранять, зря ооновские зеленые тратить…

— Может, мама и права, — сказал дядя Дик. — Она его куда лучше нас с тобой знает. А в общем-то, думаю, ему бы очень не помешало устроиться на работу.

— Ага, — сказала Мария. — С разгона… Так его и взяли на работу! Разве лишь мисс Барбридж…

Она посмотрела на тетку Дину. Та, привычно выпятив буфера и по-прежнему целеустремленно потряхивая вороной гривой, разговаривала теперь по телефону, ленивым тоном просила подвезти четыре ящика виски, ящичек бурбона, двадцать ящиков пива, ну ладно, хотдоги возьму, везите… Нунан тоже бросил взгляд на буфера тетки Дины. Ему про виски и хотдоги слышно не было, зато, как оттопырили блузку пуговки Дининых сосков, он также заметил.

— Мисс Барбридж, говоришь? — Он легонько поцокал языком. — На месте твоей матери я бы его к такой работе и на пушечный выстрел не подпустил.

Выражение лица у него сделалось совсем иным, вместо печали и внимания теперь там было что-то очень и очень неприятное, неприятное настолько, что Мария не удержалась и, глянув в сторону уныло пьющих пиво шведов, сказала:

— Говорят, в Институте как бы опять сокращение.

— Сокращение? — Дядя Дик перевел на нее удивленные глаза. — Ах да, ну конечно, сокращение. Международное сообщество считает, что держать здесь столько бездельников и дармоедов ни к чему. И где-то я в этом с международным сообществом согласен.

— А твою должность как бы все не сокращают…

— Мою? Ну конечно, нет. — До него вдруг дошло. — А-а, вон ты о чем… Брось, зеленоглазая, специалисты по рекламациям без работы не останутся. — Он посмотрел на нее строго-внимательно, скользнул взглядом по грудям и вдруг сказал:

— А ты знаешь, Мария… Оказывается, ты стала совсем уже большая!

Да, подумала Мария. Я, оказывается, стала большая. Более того, я стала настолько большая, что вы все даже представить себе не способны.

Она доклевала ложечкой мороженое, допила сок и, встав из-за стола, зачем-то отряхнула джинсы.

— Дядя Дик, я пошла?

— Да! — Дядя Дик учтиво поднялся, склонился, как перед взрослой дамой. — Большой привет отцу и маме! Скажи, что я зайду к вам. На днях зайду. Может, даже сегодня.

Не зайдешь, подумала Мария. Не знаю почему, но мне кажется, что теперь мы тебе не нужны. Теперь тебе от нас как бы одни только расстройства. С рекламациями проще…

Тем не менее дурное настроение окончательно покинуло душу, а вместе с дурным настроением исчезло и ощущение переполнявших ее сил. Дома же их станет еще меньше. И прекрасно — значит, в Хармонте сегодня не произойдет ничего сверхъестественного.

Взойдя на крыльцо родного дома, она порылась в сумочке, нашла ключ. Но потом бросила его обратно: в доме были гости.

Однако дверь уже открылась — мать, как всегда, почувствовала появление дочери.

— Заходи!

— Нет, — сказала Мария. Дурное настроение стремительно возвращалось.

Гута поняла все с первого взгляда.

— Опять что-нибудь в школе?

Мария кивнула.

Мать силой затащила ее в прихожую, прижала к груди. И Мария вдруг поняла, что грудь у матери гораздо меньше, чем у тетки Дины. И наверное, гораздо мягче…

— Доченька, надо потерпеть. Ведь выпускной класс. Нельзя тебе сейчас срываться. Недолго ведь осталось!

Наедине с матерью можно было забыть, что ты дочь Рэда Бешеного, и ручейки побежали по щекам сами собой. А вслед за слезами на нее обрушилась головная боль. Среди всех жалостей мамина жалость была самой пронизывающей и едва переносимой. От нее по-настоящему ехала крыша. Зато и силы таяли, как снег на майском солнышке.

— Гута! — донесся в прихожую рев отца. — Кто притащился?

Головная боль сразу уменьшилась — мамина жалость теперь разделилась надвое.

В гостиной звякали стаканы и бурчали мужские голоса. Языки говорящих со словами справлялись еле-еле.

— Кто там у него? — спросила Мария, заранее зная ответ.

— Гуталин. Чуть ли не с утра заявился. И не выгнать никак. Веточки корявые, сидят и сидят! Вторую бутылку приканчивают.

Гуталин — это было чулково. В присутствии Гуталина папка обычно смягчался. С Гуталином они всегда вспоминали прошлое — как папка таскал хабар из Зоны, а Гуталин его обратно затаскивал. Или как вместе били морду очередной жабе… Папка обзывал их совместные посиделки-воспоминания словесным онанизмом. А жабами обзывал тех, кого ненавидел. Из года в год жаб в городе становилось все больше. Ясен перец, мама жабой не была, мама была просто Гутой. Иногда — все реже и реже — как бы ласточкой. А она, Мария, так и осталась Мартышкой. «Мартышка ты моя!.. Мартышечка ты этакая!..» Интересно, а как он называет ночью тетку Дину?

Мария вздохнула.

— Ничего, дочка! — Мать ласково погладила ее по макушке. — Все перемелется — мука будет…

— Гута! — опять взревел папка. — Кто там у тебя?

А Гуталин сказал заплетающимся языком:

— Стервятник Барбридж с того света явился… Хватит орать! Надо будет, зайдут, познакомятся. Давай-ка лучше еще по два пальца. За нынешнюю Зону…

— Нет, Гуталин, за нынешнюю Зону я пить не буду. Нынешняя Зона у меня вот где…

Мария сделала усилие, чтобы перестать их слышать.

— Иди-ка умойся! — Мать принялась командовать. — И за стол!

Мария пошла умываться, потому что зайти в гостиную с зареванным лицом значило вызвать у папки очередной взрыв бешенства. Он уже не раз ходил разбираться с дочкиными учителями и одноклассниками. А потом матери приходилось переводить Марию в другую школу.

Выйдя из ванной, она в гостиную все-таки заглянула.

— Ой, вот и школьница моя! — обрадовался папка. Тут же посадил ее к себе на колени, прижал к груди. — Здравствуй, Мартышечка моя!

Конопатое лицо его расцвело в улыбке.

Сидеть на коленях у папки было чулково. Как в детстве. От папкиных ласк не ехала крыша. Вот только в последнее время как бы изрядно стал донимать запах алкоголя. Впрочем, ради папкиного хорошего настроения стоило потерпеть. И, терпя, она потерлась носом о его небритую щеку.

— У-у, колючки!

Интересно, а тетку Дину он тоже сажает к себе на колени и она тоже говорит ему: «У-у, колючки!»?

— Здравствуй, Мария! — Гуталин справился с приветствием не без труда. — Ты все хорошеешь, девочка!.. Пожалуй, и я на днях в Зону схожу. Попрошу, чтобы она сделала из меня настоящего африканца. А то — ни то ни се. Мулат, он и есть мулат!

— Сходи, сходи, — сказал папка. — Хорошим станешь африканцем. Настоящим… Черным и мертвым.

— Смейся, смейся, — сказал Гуталин. — Расист! Давай еще…

Папка нацедил в стаканы на два пальца, поднял Марию со своих колен, нежно шлепнул по заднице:

— Ну, иди поешь. Проголодалась, наверное.

Мария хотела было сказать, что заходила к Дине Барбридж. Но не стала. Папка не любил, когда о тетке Дине упоминал кто-либо еще, кроме него. А сам он тетку Дину как бы всегда ругал. Наверное, подозревал, что ее подблузочным пейзажем любуются и другие мужики, но поделать с этим ничего не мог.

— А что касается дороги к Кувыркающейся горе, Гуталин, я думаю, что идти надо вовсе не через кладбище. К Кувыркающейся горе идти надо…

Мария отключилась от их разговора и вышла. Мать уже хлопотала в столовой, усадила дочку в мужнино кресло, поставила на стол хлебницу и тарелки, принесла кастрюлю. Запахло луковым супом. Потом мать села напротив, смотрела, как дочка ест. И Марии вдруг подумалось, что матери очень не хватает второго ребенка. Нормального. Или двоих нормальных. Или троих… Впрочем, тут она матери ничем помочь не могла — так далеко ее возможности не распространялись.

— Перестань смотреть мне в рот! Пожалуйста…

— Ой, прости! — Мать смутилась.

— Дед давно пришел?

Гута вздрогнула всем телом, отвела глаза. Мария поморщилась: сколько уж лет прошло, а мать никак не может привыкнуть к дочкиным способностям. И не привыкнет, скорее всего. Потому что не хочет привыкать. Потому что изо всех сил своих дамских делает вид, будто у нее круто нормальная семья. Куда как нормальная!.. Муж — бывший сталкер. Свекор — бывший труп. И дочь — выродок. Только не бывший — вот в чем весь облом…

2. Гута Шухарт, 25 лет, замужем, домохозяйка

Гута не находила себе места.

Все дела были давным-давно переделаны. Любимое Рэдом домашнее платье, ярко-синее, с большим вырезом, повешено на дверцу шкафа. Белье выстирано, высушено и выглажено. Ужин приготовлен и частично съеден. Посуда перемыта, а в доме все блестит, словно в хирургическом кабинете Мясника.

Из гостиной доносились привычные недовольные голоса. Там — как всегда шумно — выясняли сбои отношения разводившиеся Дотти и Дон Миллеры. Они разводились уже третью неделю, и Гута с интересом наблюдала за этим захватывающим процессом, третью неделю гадая, останется ли миссис Миллер с мужем или все-таки уйдет к лысому владельцу парикмахерской.

Но сегодня — хотя Дон уже поклялся жене, что навсегда бросил Ангелику Краузе, — судьба Дотти Гуту не захватывала. Переживания Ангелики ее сегодня тоже не трогали. Поэтому она зашла в гостиную, выключила телевизор и поднялась по ближней лестнице наверх.

Молчавшая весь день Мартышка, так и не дождавшись отцовской рыбы, посапывала, подложив скрюченную мохнатую лапку под заросшую грубой шерстью головку. На бурой звериной мордочке застыла горькая гримаска: Мартышке снились плохие сны. Хорошие сны снились ей только в те ночи, когда отец был с семьей. Мартышка, правда, никогда не рассказывала Гуте о своих снах, но — если отец ночевал дома — дочкина мордочка переставала быть звериной: животные не улыбаются. А в последнее время дочь постоянно напоминала Гуте зверька. Говорила она все реже и реже, и развлечения ее совершенно перестали быть похожими на игры. Да и развлечениями ли они были?..

Гута вздохнула, подняла с пола раскрытую книжку — дочь часто засыпала с какой-нибудь книжкой, — поправила свесившееся с кровати одеяло и выключила ночник. Мартышка по-детски зачмокала, но не проснулась. А может быть, проснулась и зачмокала. Кто ее теперь разберет!..

Выйдя из детской, Гута заглянула в комнату к папане, включила свет. Папаня неподвижно сидел перед окном. То ли смотрел на мерцающие за стеклом звезды, то ли разговаривал с потусторонним миром. Гутино внимание ему не требовалось. Как и всегда — после смерти. В живые-то времена он и по заднице мог шлепнуть. Или за грудь ущипнуть. А потом посмеивался над свирепеющим от ревности Рэдом… Боже, как же давно эта было! Словно и не с нею вовсе… Теперь в невесткиных заботах папаня не нуждался, но она все-таки застелила ему постель. Как вчера, позавчера и неделю назад. А завтра утром уберет несмятые простыни в шкаф. Как вчера, позавчера и неделю назад…

Папаня и глазом не моргнул. Как вчера. Позавчера. И неделю назад.

Гута выключила свет и вышла в коридор. Можно было укладываться в кровать, но она знала, что не уснет.

Рэдрик отсутствовал уже вторые сутки. Такое бывало с ним крайне редко и всегда означало, что «на рыбалке возникли некоторые осложнения». Понимай — нарвался на жаб.

И потому Гута не представляла себе, чего ей теперь ждать — то ли веселого шума подъехавшей машины и радостного стука гаражной двери, то ли жуткого телефонного звонка.

Не успела она спуститься на первый этаж, как звонок и в самом деле зазвонил. Но не телефонный — у входной двери.

Перед дверью мог быть кто угодно. Например, капитан Квотерблад со своими ооновцами и спешно оформленным ордером на обыск. Поэтому Гута посмотрела сквозь дверное стекло, не зажигая на крыльце света.

Молодой месяц освещал торчавшую на крыльце фигуру очень слабо, но и без него было понятно, что там не капитан Квотерблад. Капитан Квотерблад не был толстым. Кроме того, капитан Квотерблад носил фуражку. Или — на худой конец — шляпу-пирожок. А такое воронье пугало на голову напяливал лишь один-единственный человек в Хармонте.

По-прежнему не зажигая света, Гута облегченно вздохнула и распахнула дверь.

— Добрый вечер, Гута! — сказала старая Эллин. — Сумерничаешь?

— Здравствуйте, Эллин! Заходите.

Аделина Норман была удивительной женщиной, не чета тем, кто трепал Гуте нервы в старом доме. Конечно, понять прежних соседок было можно. Наверное, Гута и сама бы вела себя на их месте подобным же образом. Наверное…

Аделина явилась знакомиться в тот самый день, когда Шухарты переехали в собственный дом. Рэдрик встретил ее в штыки. Гостья прикинулась дурочкой. Тогда он попытался отшить ее — да так, чтобы и дорогу к ним забыла. Своего он добился: старая Эллин ушла. Но на другой день явилась снова. На третий — тоже. И на четвертый… Гута и сама не уловила, как это случилось, но незаметно соседка стала для нее если не матерью, то сродни старшей сестре. А потом, сообразив наконец, что Эллин относится к Мартышке совсем не так, как соседи по старому дому, оттаял и Рэдрик. Гута этому не удивилась: ведь в душе он был человеком добрым. Окажись муж по-настоящему злым, тем, кем он пытался предстать перед окружающими, Гута бы в него не влюбилась. Она терпеть не могла злых людей. Впрочем, они платили ей той же монетой…

Сначала Гута подумала, что новой соседкой движет любопытство, но потом обнаружила, что старая Эллин попросту жалеет Марию. А через некоторое время окончательно поняла: для новой соседки всяк, кто явился на свет, есть богоугодное создание. Уж такой она, Аделина Норман, уродилась. И потому, когда соседка заявлялась в гости, Гута встречала ее не без радости.

Старая Эллин быстро догадалась, чем промышляет свежеиспеченный сосед. И не раз пыталась втолковать ему, что делом он занимается опасным и Господом неодобряемым. Рэд всячески отшучивался, но, когда соседка уходила, ворчал: «Тоже мне второй Гуталин нашелся! Будто я сам не знаю, чем рискую…» Гута в их разговоры не лезла. Все, что у нее наболело, она Рэду давно уже высказала. А потом пожалела о своей несдержанности: разве он виноват, что так паскуден этот мир…

Как бы то ни было, в «рыболовные вечера» старая Эллин скрашивала невыносимое Гутино одиночество. Ведь с нею не требовалось все время соблюдать дистанцию, как с Диком Нунаном. И дело вовсе не в том, что Дик многое за авансы мог бы принять, а Рэд, как напьется, бывает ревнивым и по-настоящему злым. Нет, не в этом дело… Хотя чего, спрашивается, злиться? Да еще не родился в Хармонте мужчина, который отважится залезть в постель к жене Рэда Бешеного!..

— Твой в бегах? — спросила Эллин, снимая свою жуткую шляпу.

— В бегах. — Гута отобрала у соседки воронье пугало, пристроила на вешалку. — Пойдемте пить чай.

Они прошли на кухню, и, пока Аделина Норман размещала за столом упакованное в цветастые тряпки дородное тело, Гута поставила на плиту чайник.

— А где он? — спросила, наконец разместившись, Эллин. — Опять там?

Это был дежурный вопрос, и Гута всегда отвечала на него одинаково: «Болтается где-то». Но сегодня добавила:

— Может, в «Боржче» сидит, а может, еще куда затесался. Мужчина, он и есть мужчина. Его к юбке не привяжешь. Тем более такого, как мой Рэд.

— Да, не привяжешь. — Соседка разгладила на скатерти несуществующие складки, покивала. — И не привязывай. Я вот своего Стефана пыталась привязать. Был ведь у меня сынок, Стефи… — Она, поперхнувшись, замолкла.

Молчала и Гута, доставала из буфета чайные чашки. Как будто и не слышала ничего.

— Муж-то мой бросил нас, — сказала наконец старая Эллин. — В Европу сбежал, еще до Посещения это случилось. А я глупая была. Может, не привязывала бы к себе Стефи, и не взялся бы он за сталкерство… Нет, дура я была, самая настоящая дура. Скандалы ему всякий раз закатывала, когда он в Зону уходил. Не понимала, что он таким образом самостоятельность свою проявить пытался. А в последний раз и вовсе ему родительское напутствие дала… — Она протяжно вздохнула. И вдруг всхлипнула.

Вновь воцарилось молчание. Надо было бы нарушить его, спросить что-нибудь, хоть чепуху какую, но у Гуты словно язык к небу прирос. Шум закипающего чайника показался ей настолько оглушительным, что она с трудом подавила в себе желание немедленно снять его с плиты.

Потом соседка сказала:

— Когда он уходил, я и говорю: «Хоть бы ты вообще там поселился, в этой своей Зоне! Нервы бы перестал мне выматывать…» А он и отвечает: «Хорошо, поселюсь, раз твоим нервам будет лучше». И ушел… Кличка у него была «Очкарик». Потому что он даже в Зону в очках ходил. Больше я его не видела. Рассказывали, в тот раз он с Битюгом пошел, с Барбриджем. Вроде как к Золотому шару направились… Я потом к Барбриджу-то бегала, но он меня и на порог не пустил. Сказал, не знает ничего, а Очкарика уже неделю не видел. — Она опять вздохнула, покрутила в корявых пальцах чайную чашку. — А через месяц мне сказали, что Стефи погиб… — Она вновь замолчала.

Чайник на плите кипел. Гута встала из-за стола, заварила чай, наполнила чашки, достала из буфета коробку с печеньем.

Снаружи донесся шум приближающейся машины. Звук был незнаком, но Гута замерла, прислушалась.

Машина прокатила мимо.

— Я тогда и в самом деле захотела, чтобы Стефи там остался, — сказала Эллин. — Всего лишь на один миг, но очень захотела. Так была на него зла… Вот Зона и выполнила мое желание. Безо всякого Золотого шара… — Гостья взяла в руку чашку с чаем, сделала маленький глоток и вдруг воскликнула:

— Грехи родителей произрастают в детях! Никогда себе не прощу! Никогда!!!

— Веточки корявые, да нет же! — сказала Гута. — Вы ошибаетесь, Эллин. Сама по себе Зона не выполняет ничьих желаний. Иначе бы Мартышка давно бы уже стала… — Она не выдержала и вдруг разрыдалась, уткнувшись в ладони пылающим лицом.

Все, что рвалось изнутри, вся эта боль и накопившаяся обида на Зону, на Рэда, на судьбу, хлынули наружу, и Гута уже не понимала, какие слова срываются с ее дрожащих губ.

Пришла она в себя от того, что почувствовала: ее гладят по волосам. Ей показалось, мамину макушку ласкает Мартышкина лапка, но нет — это была всего лишь рука старой Эллин.

Тысячу лет они сидели обняв друг друга, и тоска постепенно уходила из Гутиного сердца.

Потом продолжали пить чай. Гута по-прежнему прислушивалась к звукам на улице. А потом Эллин сказала:

— Радуйся, что твоя дочь не похожа на человека. Говорят, позавчера на Третьей улице убили сына Счастливчика Картера. Он был мальчишкой, самым обычным мальчишкой. Соседские ребята не боялись с ним играть. А потом в течение двух дней пятеро детей оказались в больнице. С переломами. Кто с качелей упал, кто на лестнице оступился, кто-то и вообще на ровном месте поскользнулся. И мальчишку повесили, прямо во дворе, на качелях…

— А полиция? — с ужасом прошептала Гута.

— Полиция? — Старая Эллин пожала плечами. — Полиция, разумеется, убийц не нашла. Никто из соседей ничего не видел. — Она разломила печенье. — У полицейских тоже есть дети. Некоторые из них болеют. Поэтому полицейских вполне можно понять… Говорят, на Третьей улице существовал тайный Комитет по защите детей от влияния Зоны.

А ведь она вовсе не испытывает к Мартышке жалости, сообразила вдруг Гута. Зачем же она ходит в наш дом? Может, она тоже член какого-нибудь тайного Комитета?.. По защите детей от Мартышки?..

Сердце Гуты тревожно сжалось.

Какое счастье, что в нашем старом доме ни с кем из соседей не случилось ничего необычного, подумала она. Какое счастье, что мы так вовремя оттуда уехали! Потому что я бы не удивилась, если бы необычное случилось… Как она сказала? Грехи родительские произрастают в детях… Вот только знать бы заранее, грешим мы или нет? Но больше я никогда не пожелаю, чтобы Мартышка стала обыкновенной девочкой.

Старая Эллин, задумавшись, приканчивала вторую чашку. На улице вновь зашумела машина. И вновь, вопреки Гутиному страху и Гутиной надежде, проехала мимо. Телефон и дверной звонок хранили бездушное молчание.

— Я ведь зачем к вам заглядываю… — сказала вдруг соседка. — Старик-то ваш неживой бродит туда-сюда. Может, когда и Стефана моего с собой приведет. Лишь разочек бы увидеть. Хотя, говорят, возвращаются только те, кого похоронили по-божески…

Она посмотрела Гуте в глаза — сплошное ожидание на лице. Ни страха, ни надежды в нем не было. Такое лицо никак не могло принадлежать члену тайного Комитета по защите детей от Мартышки, и потому Гута сказала:

— А что, возьмет и приведет! Ведь нам с Рэдом и в голову не приходило, что папаня вернется…

Они выпили еще по чашке. И еще. Машины мимо дома больше не проезжали, и вокруг было тихо. Как в могиле.

А, уходя, старая Эллин сказала:

— Душу свою не терзай. И нервы мужу не трепли. Терпи, раз уж за сталкера вышла. И Богу молись. Я-то не молилась, не верила тогда. Уж потом… Может, Бог-то меня и покарал.

Гута молча заперла дверь.

Всю ночь она промаялась в ненавистной тишине. Утром зашла к Мартышке. Дочь тут же проснулась, подняла голову, глянула на мать невидящим взором.

— Доброе утро, Мария! — сказала Гута, привычно не ожидая ответа.

— Я спала не в сказке, — произнесла вдруг Мартышка. Словно проскрипела ступенька на лестнице.

— Так не говорят, — заметила Гута, с трудом сдерживая желание погладить дочь по голове: от этой ласки шерсть у Мартышки вставала дыбом, и Гуту било электрическим током. — Надо говорить: «Сказка мне не снилась».

— Я спала не в сказке, — упрямо проскрипела Мартышка. И отвернулась.

Гута, высоко задрав подбородок — чтобы сдержать слезы, — на цыпочках вышла из детской.

А через полчаса возле калитки скрипнул тормозами долгожданный Рэдов «лендровер».

3. Мария Шухарт, 15 лет, абитуриентка

Мария отложила ложку и вздохнула.

— Пиццу будешь? — спросила Гута, потому что дочь часто ограничивалась лишь супом да зеленью.

— Буду, — сказала Мария. — Здравствуй, дед!

— Здравствуй, внучка! — отозвался из своей комнаты дед. — Я подзарядился.

Дед всегда уходил, когда ему становилось трудно говорить: Зона не пускала в себя только живых людей и механизмы. Люди на границе Зоны умирали в огне, а их машины взрывались. Мумики же ходили туда-сюда безо всяких проблем.

Впрочем, с дедом было нелегко беседовать и после того, как он приходил с подзарядки, — чаще всего он выдавал всякие прибамбасы. К примеру, про их с Марией жизнь (бабка тоже была Марией. Вернее, это Мария тоже была Марией). Как будто песни о давно улетевшей жизни могли чем-то помочь внучке. И тем не менее Мария сказала:

— Дед, мне необходим твой совет.

Дед любил, когда она начинала разговор таким образом.

— Слушаю тебя, внучка.

— Дед, как мне жить дальше?

— Ешь пиццу! — Гута, разумеется, их разговор не слышала. — Думать будешь после обеда.

Мария благодарно улыбнулась ей и сказала старому Шухарту:

— Дед, для чего я хожу в школу? Для чего мать учит меня всяким женским премудростям? Ведь на мне никто никогда не женится. Неужели я обречена стать второй Диной Барбридж?

Дед, наверное, не знал, кто такая Дина Барбридж. А может, наоборот, слишком чулково знал. Во всяком случае, выдал он очередной прибамбас:

— Живи, внучка, как живешь. Люби, когда любится. Ненавидь, когда ненавидится. В нужное время Бог подскажет тебе, как надо поступить.

— Бог подскажет? — воскликнула Мария. — Какой Бог?! Вместо Бога у нас в Хармонте теперь пришельцы!

— Не знаю, — сказал дед. — Я много раз был в Зоне. Нету там никаких пришельцев. Просто Бог посылает людям испытание. Да и кто, кроме Бога, мог дать мне новую жизнь?

Дед считал себя живым. И часто говорил о Боге. В настоящей же своей жизни он ни в Бога, ни в черта не верил. Для того чтобы топить мастеров и инженеров в купоросном масле, ему ни Бог, ни черт не требовались. Таким он вырастил и сына. По крайней мере папка утверждал именно это.

Когда Мария была Мартышкой, папка не наказывал ее. Но едва зверек превратился в девочку, его попытались воспитывать привычными для людей методами. После третьей попытки в голову папки сама собой полетела банка с пивом. Мария не бросала ее — лишь захотела бросить… Папка был сталкером. Поэтому успел увернуться. И поэтому же сразу все понял. Он не стал ничего объяснять жене, но больше наказаниям в семье Шухартов места не находилось…

Дед продолжал выдавать прибамбасы про своего Бога, и Мария перестала его слушать. Какой, к черту, Бог! Она сама была богом в этом городе, но что ей это принесло, кроме ненависти окружающих?..

Она вспомнила, как в первый раз попыталась помочь однокласснику на уроке. Одноклассника звали Клифф Харди. Или Недомерок. Как когда… Он не мог решить арифметический пример, потому что не знал, сколько будет — шесть на восемь. Лишь крошил в граблях мел да крутил башней. Математичка уже собиралась посадить его на место, когда Мария взяла и представила, что перед Недомерком на доске висит таблица умножения. Пожалела шнурка… Клифф не испугался, спокойненько сдул с таблицы ответ. И все бы сошло, но Мария сдуру после урока похвасталась Недомерку, что это как бы она спасла его от банана. Клифф не поверил. Тогда Мария еще раз повесила перед ним таблицу умножения. Прямо на стене залитого светом школьного коридора. А потом и перед всем классом свой фокус повторила. Благодарности ей захотелось, идиотке! А вместо благодарности получился сплошной облом. Даже вспоминать не хочется… Ну а через пару дней Недомерка снова вызвали к доске. Не успел он взять в грабли мел, как доска с грохотом сорвалась со стены. Никто не пострадал. Никто не связал случившееся с Марией. Но Гуте, помнившей таинственное летающее пиво и потому заподозрившей существование такой связи, пришлось срочно переводить дочь в другую школу.

В новой школе выяснилось, что облом Марию ничему не научил. Дальше было еще хуже. Она больше не пыталась помогать одноклассникам, однако слух о ней уже разнесся среди хармонтских школьников. Нет, ее не трогали. Потому что боялись. Но и не любили. Боялись они ее, ясен перец, правильно. И если дядя Дик не ошибается в природе людей — а с какой стати ему ошибаться? — то и не любили правильно. К счастью, от их нелюбви до поры до времени ей было ни жарко ни холодно. Во всяком случае, не ехала крыша, как от жалости. А когда нелюбовь начинала превращаться в ненависть, Мария убеждалась, что эта ненависть рождает в ней силы.

Она пошла в школу в тот самый год, когда из заросшей шерстью Мартышки превратилась в девочку. Сегодня, через семь лет, она уже находилась в выпускном классе. И парни, учившиеся рядом, были на два года старше ее. Ей давалась не только учеба. Она клево танцевала, чулково пела и не менее круто рисовала. Ее артистическими способностями пользовались на школьных праздниках. Она научилась устраивать великолепные приколы. Тем не менее это не сделало ее в школе своею. Даже среди парней. Не помогло и раннее развитие. А ведь тут было чем похвастаться! В пятнадцать лет большинство ее ровесниц все еще были гадкими утятами — этакие дурнушки с острыми локтями и коленками, — а она уже превратилась в девушку с красивым личиком и прекрасной фигурой. Не зря же отец частенько шлепает ее по заднице!..

Впрочем, и без его шлепков она давно знала, что привлекательна, — не раз слышала, как парни базарили о ней в мужской компании. И вдали от «этой штучки Шухарт» вовсю хвастались друг перед другом своими подвигами. Все они уже не раз и не два трахали ее, и, если верить их подробным рассказам, «эта штучка Шухарт в свои пятнадцать лет — как бы давалка, каких мало». А если обдолбается травой, то и вообще полный отпад.

Оставалось реализовать собственные великолепные способности на практике. И не далее как три дня назад, воодушевленная мальчишеской болтовней, Мария решила приступить к откровенному обольщению.

Она сидела в комнате отдыха, обновляя плакатик, с которым школьники собирали пожертвования для детей бывших обитателей Чумного квартала. А за стеной четверо ее одноклассников базарили о том, которая из девчонок круче на матрасе. По всему выходило, что самая крутая — Мария Шухарт. И не удивительно — ведь с такими-то буферюгами без насисьника ходит. Ясен перец, парни быстро распалили друг друга. Тут она и явилась пред их изумленные физиономии. Быстренько скинула футболку, потянулась, посмотрела призывно, облизала подкрашенные губы… Боже, как этих несчастных болтунов передернуло! Словно они увидели перед собой старую каргу с обвисшими наволочками вместо полноценных грудей!..

Возможно, ей не надо было являться перед ними, когда их было четверо. Но если бы к ним в класс ввалилась подобным образом любая другая девчонка, их бы не передернуло…

Что ж, и боги делают выводы из своих ошибок. Сегодня после занятий она дождалась, пока остался один-одинешенек Альберт Кингсли. Семнадцатилетний Берт был еще как бы тот тормоз, от него рыдали все учителя, весь класс и весь район.

На этот раз Мария решила действовать без явлений, вживую, и не стала предлагаться Берту напролом. Проконсультировалась вчера у матери, как вести себя девушке в подобных ситуациях. Гута даже обрадовалась: кажется, дочке кто-то нравится…

Выбранная тактика оказалась верной. Крыша у Кингсли поехала легко, он быстро завелся, сначала пытался забить стрелочку, а потоми вовсе стал звать к себе домой. Предки урыли пахать, так что, если тебя, Шухарт, это как бы обламывает, никто и не узнает, что ты у меня заторчала… Она согласилась: раз уж экспериментировать, так до самого конца… Жаль, не до самого конца поехала крыша у Берта. И по дороге этот тормоз вспомнил, с кем связался. Вот тут крыша у него поехала снова — теперь уже от испуга. Как он простебал Марию! Оборотень — это еще самое мягкое слово, которое он себе позволил. Последней же фразой он ее и вовсе обломал: «Не прикидывайся, Шухарт, человеком! Не пролетит!» А потом испугался еще больше. Чуть в штаны не напустил…

Из-за этого испуга она его и не тронула. Впрочем, нет, не из-за испуга… Ведь если бы она его тронула, он бы оказался прав. Тогда бы она и впрямь как бы «прикидывалась человеком». Поэтому лишь сказала:

— А страшно в оборотня стрелы-то метать… Да, Берти?

И ушла…

Мария снова вздохнула. Дед по-прежнему безостановочно тарахтел про своего Бога, Гута внимательно приглядывалась к дочери, в гостиной папка с Гуталином все еще пудрили друг другу мозги по поводу того, как надо было проходить ловушку, на которой гробанулся Пит Болячка.

— Не нравишься ты мне сегодня, Мария! — проговорила Гута.

— Спасибо за совет, дед! — сказала Мария (дед любил, когда она благодарила его) и проговорила: — Все нормально, мама, я уже успокоилась. Пойду к себе. И не жалей ты меня, ради всех святых! У меня голова раскалывается от вашей жалости.

Гута только рот распахнула. Да так и осталась стоять с распахнутым ртом, держа в побелевших пальцах тарелку с недоеденной пиццей.

Алкогольные пары в гостиной сгустились — хоть топор вешай, — и потому Мария направилась к дальней лестнице. Мимо двери в гостиную пробралась, задержав дыхание и сделав все, чтобы папка с Гуталином ее не увидели. Пусть эти два тормоза играют в пьяные игры из своего прошлого. От их игр, по крайней мере, никто не калечится и не умирает. Не то что в ее забавах с живыми куклами!.. Впрочем, наверное, она наговаривает на себя. Тысячу фунтов, наговаривает! Ведь гибли же люди и до того, как она стала засыпать в сказки!

Она заглянула в комнату к деду. Дед гранитной глыбой сидел у стола, смотрел в распахнутое настежь окно. Там, вдали, над крышами домов, над деревьями, над проводами высоковольтной линии электропередач, светилась розовым верхушка полусферы — граница закрывшейся от людей Зоны. С того дня, как она закрылась («заблокировалась», говорит дядя Дик), Марии перестали сниться ее любимые сны.

Мария подошла к деду, коснулась рукой холодного плеча. Дед начал разворачивать башню, чтобы посмотреть на внучку, но этого пришлось бы ждать минут пять, не меньше, — тело деда было гораздо более медленным, чем его мысли. Мария ждать не стала. Захочется с ним поговорить, она сможет это сделать и из своей комнаты. Первым же дед разговора не начинал никогда.

В детской была жарень — мать забыла опустить жалюзи, и майское солнце уже успело нагреть комнату. Мария включила кондиционер, скинула джинсы и футболку и, оставшись в одних трусиках, посмотрела на себя в зеркало. Нет, парни правы. Классная телка! Во всяком случае, покруче Дины Барбридж. Может, надо носить блузку с глубоким вырезом да почаще нагибаться?.. Блузки с вырезом не было, и она просто нагнулась перед зеркалом. Так было еще круче, и, повеселевшая, Мария плюхнулась на кровать.

Раньше она думала, что, если станет как бы совсем плохо, можно будет удрать из города. Податься, например, в Загорье. Или и вовсе в Европу умотать. Для нее-то, Марии Шухарт, закон об эмиграции — не помеха. Попробовали бы ее задержать!..

Но два года назад ее бывший класс (вернее, один из бывших) отправился на экскурсию. Поехали в провинциальную столицу королевства. Все чин-чинарем, под крышей из двух «мерседесов» с ооновцами (вернее, под присмотром, чтобы никто не вздумал сбежать, ищи потом ребенка в чужом городе). Школьники узнали, как живут люди в нормальном городе. Но сделали они это без Марии Шухарт. Потому что Мария Шухарт заорала от жуткой боли, едва автобус выехал из Хармонта. Пришлось ооновцам и учителю останавливать автобус, вызывать «скорую», звонить Шухартам домой. Слава Иисусу, папка тут же примчался на «лендровере» и не дал положить дочку в больницу…

Впрочем, папка находился в таком же положении. Пытался он уже уехать из города, миновав военные заслоны. Об этом он рассказывал только матери, но Мария тогда уже умела слышать. Не отпустила папку Зона. Даже из города не позволила выехать, головной болью загнала назад, чуть не отпал папка… Возможно, мать бы Зона и выпустила, но та без папки да Марии как бы сама уезжать никуда не собиралась. Ясен перец, для Шухартов у Зоны-матушки был свой собственный закон об эмиграции.

Мария вздохнула, полежала еще некоторое время, потом встала, оделась и села за учебники.

Занималась она всегда увлеченно. Наверное, поэтому и не заметила, как уплелся «засосавший» Гуталин. А вот как пришвартовался к крыльцу трезвый дядя Дик, услышала.

4. Гута Шухарт, 25 лет, замужем, домохозяйка

Когда Гута позвонила в дверь Барбриджева дома, открыла ей Дина. Распахнула дверь и одарила гостью таким взглядом, что Гуту оторопь взяла. Можно подумать, она пришла к этой гладкокожей сучке денег просить!.. Ничего не оставалось, как заявить столь гостеприимной хозяйке:

— Не бойся, я к вам не за деньгами!

Та в долгу не осталась, ухмыльнулась ехидненько:

— А Рэд сюда тоже не всегда насчет денег прибегал.

И улыбка у нее сделалась такая, что и сомнений возникнуть не могло, за чем именно сюда прибегал Рэд. Только врет она, стерва грудастая, цену себе набивает… Впрочем, может, и не врет. На такие телеса не позарится разве что гомик. Или полный импотент. А Рэд — ни то и ни другое. Так что переспать с этой стервой он вполне мог. Но переспать — вовсе не значит любить. Тут у Рэда на первом месте всегда была она, Гута… Впрочем, нет, Гута у него была на втором месте, а на первом — единственная его настоящая страсть, Зона, Зона-матушка. Рэд ведь тоже однолюб…

Как бы то ни было, но продолжать разговор с красоткой на повышенных тонах Гута не решилась. Когда обращаешься к Барбриджам с просьбой, о собственном гоноре лучше всего позабыть. Хотя бы на четверть часа… И она позабыла.

Сперва, впрочем, она хотела пойти к Дику Нунану.

Он был симпатяга-парень. Когда Рэдрика посадили в последний раз, Дик стал единственным, кто навещал их с Мартышкой и давал денег в долг. А ведь прочие знакомые тогда на Гуту вообще плевать хотели. В обычное-то время они хотя бы Рэда побаивались, а тут принялись на соломенной вдове отыгрываться вовсю… «Ну что, допрыгался твой Рыжий, сука! Теперь узнаешь, почем фунт лиха! На панель пойдешь… А лучше выблядка своего туда отправь!..»

И приходилось терпеть, опускать глаза к земле, чтобы не видели твоей ненависти. Или поворачиваться и уходить. Чтоб не видели слез… Только однажды не удержалась. Это когда управляющий совсем допек. Сказала только: «Погоди, сволочь бледнорожая! Вот вернется Рэд, яйца тебе оторвет! По одному. Чтоб дольше мучился!..» Как ни странно, помогло. Долго потом к ней не подходил. Тогда-то она и сообразила, что ее мужа многие боятся всерьез.

Нунану, правда, бояться было вроде бы нечего. Тот всего лишь приносил Гуте денег, дарил Мартышке шоколадки да играл с ребенком. Серьезно так играл, незаметно было, чтобы брезговал. За это Гута была ему по гроб обязана, и он на нее частенько поглядывал масляными глазками. Но и только. Воли рукам ни разу не дал. А как она в ту пору переживала! Ведь пришлось бы съездить ему по физиономии, если бы приставать вздумал. Может быть, в результате совсем бы без гроша с Мартышкой остались, но представить себя под кем-то, помимо Рэда, она просто не могла.

Ходил Дик к ним и позже. Когда Рэд наконец вернулся, а Мартышка почти перестала разговаривать. И отца с матерью совсем перестала понимать. Так им тогда казалось… Как раз усопший папаня появляться начал, отчего все жильцы дома разбежались, словно тараканы по щелям. И опять никто к Шухартам не заглядывал — лишь старый Барбридж на дюралевых ногах да Дик Нунан. Рэд, когда напивался, уколоть ее пробовал: «Дик-то не ко мне ходит, это он к тебе прислоняется». Все верно, всегда Нунан был к ней внимателен. Жалел, надо полагать. Или желал. К себе в стенографистки как-то приглашал. Хоть и в шутку вроде бы приглашал, но за шуткой этой… Собственно говоря, Гута и сама чувствовала, что привлекает его как женщина. Толстячки частенько похотливы…

Но чувствовала она и то, что за похотливостью Дика, за вниманием и шутками его кроется еще нечто. Нечто совсем другое, холодное и чужое. Женским чутьем ощущала. Впрочем, дело не в одном только женском чутье. Как бы ни уверена была Гута, что сумеет дать Нунану по рукам, от изнасилования-то она, при всем своем желании, вряд ли бы убереглась. Хоть и был Дик этаким Наф-Нафом — маленьким, кругленьким, розовеньким, — но физическая сила в нем угадывалась немалая. Мужчина есть мужчина. Так что с Гутой он бы недолго чикался… И качай потом свои права, жена упрятанного за решетку сталкера. Хоть всю жизнь качай! Никакие бы адвокаты не помогли… Конечно, Рэд, выйдя на волю, Дику, без сомнения, голову бы оторвал. Дружба дружбой, а Гута Гутой… Но, во-первых, Дик всегда бы сумел удрать — он ведь нездешний, на него закон об эмиграции не распространяется. А во-вторых, она, Гута, и сама бы Рэду о случившемся ничего не сказала. Ни к чему ему дополнительные передряги. А сам бы он почувствовать, что между Диком и женой произошло серьезное, ни в жизнь бы не сумел — сила Рэда не в чувствительности.

Как бы то ни было, за липовой нерешительностью Нунана пряталось что-то совсем другое. Из-за этого другого она и не пошла к Дику за помощью…

Гуталин бы помог жене Рэдрика Шухарта без долгих просьб. Не зря Рэд, помимо Кирилла-русского, считал своим другом только Гуталина. Да Гуталин бы по первому зову сам за Рыжим в Зону отправился, надо было только узнать, куда именно Рэд пошел. Но, увы, Гуталин сидел — начистил кому-то физиономию. Должно быть, опять нашлись несогласные с его проповедями… И видимо, основательно начистил — на этот раз административным арестом не обошлось, упрятали его всерьез и надолго. Наверное, допек Гуталин наконец и капитана Квотерблада. Впрочем, говорят, такова судьба всех проповедников — знал, чего от жизни ждать…

Кто-либо из действующих сталкеров жену Рыжего к себе бы и на пушечный выстрел не подпустил. Что вы такое говорите, миссис Шухарт, да я завязал давным-давно, еще когда ваш муж на нарах полеживал, неприбыльное это дело стало, не знаю, чего это ваш муж все еще дурака валяет, там же пшик один найдешь. Разве лишь Золотой шар, так он — легенда и больше ничего. Нет, миссис Шухарт, не по адресу вы, ох как не по адресу…

Да и все они, ныне действующие сталкеры, по слухам, связаны с безногим Барбриджем.

Вот и осталось пойти к самому безногому Барбриджу. В том, что Барбридж способен ей помочь, Гута была абсолютно уверена. Не зря же старик таскался к Рэдрику. Да и Рэдрик дорогу к нему не забывал…

Дина по-прежнему смотрела на нее с ехидной ухмылкой. Наверное, чувствовала, что сегодня отпора не получит.

И Гута прикинулась дурочкой, поинтересовалась, сможет ли мистер Барбридж принять жену Рэдрика Шухарта по личному делу.

Мистер Барбридж смог. Однако встретил гостью под стать дочке, неласково. Разве лишь не намекал, что трахался с Рэдом… А выслушав, сказал:

— Я понятия не имею, где Рэд.

— Но ведь вы на днях встречались с ним…

— Ну и что?! Мы встречались совсем по другим делам. О своих ближайших планах он мне ни слова не сказал. К твоему сведению, Гута, Рыжий вообще не любитель языком трепать. Иначе бы из тюряги не вылезал.

Про тюрягу он специально напомнил, безногая сволочь. Знал, чем незваную гостью достать. У Гуты сразу же руки опустились. Лишь прошептала:

— Значит, вы не хотите мне помочь…

Наверное, Барбридж решил, что перегнул палку, потому что на мерзкой физиономии расцвела вдруг не менее мерзкая ехидная улыбочка. А Гута подумала, что судьба наказала Рэда не только дочкой. Вот и в друзьях у него теперь — это после Кирилла-то-русского и Гуталина-то! — вон какая образина. Рэд, правда, Барбриджа другом не считает, ну да мало ли что там человек считает или не считает. Дела-то делают вместе…

— Девочка моя милая, — проскрипел Барбридж. — Да почему же не хочу? Очень даже хочу! Но не могу. Не знаю я, где теперь твой муж. Понятия не имею! — И, словно ставя в разговоре точку, заорал: — Диксон!

Диксона — в его нынешнем состоянии — Гута уже однажды видела. И еще раз увидеть не имела никакого желания. На Диксоне тоже красовалась личная печать Зоны. Как и на Рэдрике. Но если на Рэдрике эта печать была постороннему глазу незаметна, то Диксона Зона припечатала отчетисто и наверняка. Уж лучше умереть, чем жить в таком виде!..

— Я не нуждаюсь в провожатых, — быстро сказала Гута, услышав за дверью шаги Диксона — словно кто-то через силу тащил по полу гигантскую швабру. И опрометью бросилась вон из дома.

Дина не ушла, ждала гостью возле песчаной дорожки, обсаженной розовыми кустами. На ярком солнце ее прелести казались особенно вызывающими.

— До свиданья! — буркнула Гута, намереваясь обойти красотку, но та заступила ей дорогу.

— О чем вы говорили с отцом?

— А тебе-то что за дело?

— Дело мне самое прямое. Я не знаю, куда именно отправился твой муж, но за ним увязался мой брат. Без разрешения и ведома отца. И пошли они в Зону. Так что дело мне есть… Рэд не вернулся?

Гута отметила про себя это ее красноречивое «Рэд». Но снова сдержалась.

— Да. И я просила твоего отца помочь мне.

— Пойдем, поговорим вон там. — Дина кивнула в сторону расставленных на тенистой лужайке низенького столика и пары полосатых шезлонгов.

А что я потеряю, если поговорю с этой гладкокожей сукой? — подумала вдруг Гута.

Они сошли с дорожки и шагнули на мягкую траву. Газон у Барбриджа подстригали аккуратно.

— Что тебе надо от отца? — спросила Дина, усаживаясь в шезлонг и делая приглашающий жест гостье.

А что я потеряю, если скажу этой суке правду? — подумала Гута.

— Если твой отец знает, где сейчас Рэдрик, он мог бы и мне рассказать, как туда добраться.

Дина вскинула на нее расширившиеся глаза:

— Ты собралась в Зону?!

— Да, я собралась в Зону.

Дина качнула головой, потом потянулась к столику за сигаретами и зажигалкой, прикурила. Гута смотрела на ее тонкие пальцы, увенчанные кровавыми каплями ногтей. Пальцы не дрожали: видно, эта сука не очень-то и беспокоилась за судьбу своего драгоценного братца.

— Неужели не боишься? — Дина снова качнула головой. — Я бы ни за что не пошла.

Гута лишь молча пожала плечами: все равно эта сука ничего не поймет.

Дина тоже замолкла, думала, жадно затягиваясь и стряхивая пепел на ухоженный газон. Захотелось курить и Гуте, но попросить у этой стервы сигарету было превыше ее сил.

— Хорошо, — сказала наконец Дина. — Полагаю, я сумею тебе помочь. Во всяком случае, с отцом поговорю. — Она раздавила окурок в пепельнице. — Причем сегодня же.

На том и расстались.

А назавтра раздался звонок в дверь. Трепещущая Гута ринулась в прихожую, но на крыльце стояла Дина.

— Привет!

— Привет! Заходи…

Зашли в гостиную. Гута, изображая из себя радушную хозяйку, направилась к бару, сделала выпивку. Дина лениво оглядывала гостиную.

— Миленький домик! Навер… — Она поперхнулась.

Гута медленно повернула голову. Посреди лестницы, ведущей из гостиной на второй этаж, стояла Мартышка, пристально изучала гостью немигающими глазами.

— Мария, иди к себе! — скомандовала Гута.

Мартышка неслышно поднялась по лестнице, скрылась за дверью.

Гута спокойно протянула гостье стакан.

— Спасибо! — сказала Дина.

И тут ее передернуло.

Как ни странно, эти мимические упражнения подействовали на Гуту успокаивающе. Судя по всему, притворяться гостья не собиралась. А значит, ей можно было верить. Пусть и до определенного предела.

— Собирайся, — сказала Дина, справившись со своим лицом. — Мистер Барбридж созрел для еще одного разговора с женой Рэдрика Шухарта по личному делу.

Дина приехала на новеньком «мерседесе». На этом самом «мерседесе» Гута и отправилась на повторную встречу с Барбриджем.

Теперь старик встретил ее по-иному. Улыбка, блуждавшая по его лицу, больше ехидной не казалась. Ее вполне можно было бы назвать доброжелательной. Если бы не глаза… Глаза оставались холодными, равнодушными и чужими. Впрочем, иначе бы Стервятник Барбридж не был Стервятником…

— Девочка моя, зачем нам притворяться друг перед другом? — сказал он. — Я не собираюсь извиняться за вчерашний обман. Ты должна понимать, я вынужден быть осторожным. Как и твой муж… — Вот тут его улыбка стала ехидной, правда, всего лишь на мгновение. — Я навел справки и понял, что могу разговаривать с тобой откровенно. В общем, мне известно, куда именно отправился твой разлюбезный Рэдрик.

Гута хотела было обрадоваться, но тут ей вдруг пришло в голову, что этому мерзкому старикашке совсем не обязательно видеть ее радость. Обойдется…

— Мне известно, куда отправился твой разлюбезный муженек, — повторил Барбридж. — Кстати, с ним туда отправился и мой сын. Почему ты вчера ничего не сказала мне об этом?

Гуте показалось, что голос старика дрогнул, и она поспешила оправдаться:

— Я сама ничего не знала. Уж если муж не сказал мне ничего о своих планах, то, наверное, о вашем сыне тем более не говорил.

Барбридж некоторое время внимательно изучал ее лицо. Потом хмыкнул:

— Я склонен тебе поверить. Так что, девочка моя, ты от меня хочешь?

— Я хочу, чтобы вы рассказали мне, как пройти туда, куда отправился мой муж.

— Ты собралась в Зону? Смелое желание…

— Я уже все решила. Можете меня не запугивать и не отговаривать.

Барбридж ухмыльнулся:

— Отговаривать я тебя не собираюсь. А напугает сама Зона. Там, знаешь ли, не дамский салон. И не пляж.

Гута пожала плечами:

— Что ж, на все воля Божья… А на пляже я не была уже лет десять.

Барбридж по-прежнему не сводил с гостьи глаз. И тогда Гута, в свою очередь, уставилась на него.

— Ну хорошо! — Старик первым отвел взгляд. — За твоим мужем увязался мой сын. Я разберусь с ним, когда они вернутся. И с твоим мужем разберусь, — в голосе калеки послышалась угроза, — за то, что он взял его с собой.

Гута поморщилась:

— Мне это неинтересно.

— Зато мне интересно! — Барбридж выругался. — Во всяком случае, я дам тебе карту. Как выяснилось, твой разлюбезный муженек и мой ненаглядный сыночек отправились прямиком к Золотому шару.

— К Золотому шару?! — поразилась Гута. — Но ведь это же всего-навсего легенда!

— Вот твой муженек и решил на деле проверить, какова эта легенда… Только, девочка моя, — Барбридж поднял кривой палец, — дорога туда нелегка и опасна.

Гуте показалось, что голос старика вновь дрогнул.

— Меня не пугают опасности.

— А если Рэдрик и Арчи погибли?

— Что ж… Тогда я хотя бы удостоверюсь в этом. Не бойтесь, я не стану соваться в опасные места. Мы, женщины, по натуре осторожны.

— Да уж, — Барбридж привычно ухмыльнулся, — я вижу, за тебя действительно нечего бояться. Ты — дама смелая, а смелость и осторожность — половина успеха. Впрочем, я давно знал, что Гута Шухарт — смелая дама. Еще с тех самых пор, как ты вышла за Рыжего замуж.

Гута поджала губы:

— Вас это не касается! Мне не нужны задушевные беседы, мистер Барбридж, мне нужна конкретная помощь. Задушевных бесед я натерпелась от своей матери.

— Все вы не любите слушать старших! — Безногий шутливо погрозил ей пальцем. — А ведь мы иногда бываем правы. Ведь мы опытнее вас.

— Вы часто бываете правы. Только нам ваша правота ни к чему. Как и ваш опыт. Мы предпочитаем обзаводиться собственным. — Гута вспомнила пустые глаза Дины Барбридж. — И уж лично ваш-то опыт мне вообще ни к чему!

Барбридж сокрушенно покачал головой, покряхтел:

— Обижаешь старика, девочка моя. Вот возьму и не дам тебе ничего.

Дашь, безногая сволочь, подумала Гута. Все ты мне дашь. Потому что там не только, мой муж, но и твой сын. И сам ты к нему отправиться не сможешь. А сука твоя гладкокожая тебе в этом деле явно не помощница.

— Ну ладно, — пробормотал Барбридж. — Ты меня убедила. Я дам тебе все необходимое: и карту местности, и спецкомбинезон. И даже кое-какие наставления.

— Сколько времени займут ваши наставления?

— Два дня.

— Еще два дня? — Гута вскочила и возмущенно фыркнула: — Да вы с ума сошли! Их уже четвертые сутки нет. Они там, может, умрут за эти два дня.

— Тихо, деточка! — Ее возмущение, похоже, Барбриджа нимало не волновало. — Если они живы на настоящий момент, проживут и еще два дня. А если не проживут, то они и в нынешнем своем виде тебе вряд ли понравятся.

— Что вы хотите сказать?

— Ничего! Я могу тебя подготовить за два дня. Быстро только мухи плодятся.

Он не солгал. За два дня он действительно подготовил ее к путешествию в Зону. Во всяком случае, когда Гута уходила от него через два дня, ей очень хотелось в это верить.

5. Мария Шухарт, 15 лет, абитуриентка

Да, дядя Дик сдержал данное Марии утром обещание. По такому, в последнее время столь редкому поводу мать, ясен перец, примерилась изобразить его любимый салат. Папку, которого после обильных воспоминаний с Гуталином сначала долго колбасило, а потом и вовсе уехало, решили пока в чувство не приводить, и потому сбегать за моллюсками пришлось как бы Марии.

Когда она вернулась, мать с дядей Диком обдолбывались на кухне никотином. Перед гостем стоял недопитый стакан «кровавой Мэри». Увидев дочку, Гута тут же раздавила в пепельнице недокуренную сигарету и взялась за моллюсков.

— Хорошо у вас, — сказал дядя Дик. — Будто вернулся в старые добрые времена.

Мать вздрогнула, опустила голову.

— Да, — сказала она. — Но скоро эти времена закончатся. И домик, наверное, придется продать. Боюсь вот только, покупателя не отыщем.

Мария достала из холодильника банку с апельсиновым соком, наполнила стакан и устроилась возле окна.

— А вы как живете, Дик? — сказала Гута. — Так все и крутитесь при Институте?

— Кручусь, — сказал Нунан. — Новое оборудование нам пока поставляют. А раз поставляют новое оборудование, появляются и рекламации. А раз появляются рекламации, то тут же требуют и Дика Нунана. Я, правда, не вполне понимаю, что мы собираемся со всем этим оборудованием делать. Нет ничего более сложного, чем заниматься научными исследованиями, когда объект исследований тебе абсолютно недоступен. Лаборатории, впрочем, работают помаленьку, изучают то, что из Зоны раньше натаскали. Ну и раз в неделю запускают туда робота, простенького совсем — двигатель да корпус, — проверяют, не разблокировалась ли граница. Купол-то в двух шагах от Института. — Дядя Дик раздавил в пепельнице окурок, выцедил из стакана остаток «кровавой Мэри» и закурил новую сигарету. — Граница почти прозрачная, сквозь нее все видно. Видно, во всяком случае, что ничего там, в Зоне, не меняется. Когда запускают очередного робота, весь Институт в окна высовывается. Доходит робот до полусферы, трах-тарарах, и поминай как звали.

— Трах-тарарах, — эхом отозвалась Гута. — Словно ваши машины кончают жизнь самоубийством. Вы знаете, Дик, многие сталкеры сделали то же самое. Пшик, и поминай как звали.

— Зато отдел контроля садится сочинять новый отчет, — невпопад отозвался дядя Дик, — а бухгалтерия списывает очередного робота. Не зря, мол, на службу ходим. Потом все затихает, до следующей недели…

— Скажите мне, Дик, — перебила его Гута. — Как у вас в Институте считают, что нас все-таки ждет?

— Кого — вас? — Нунан попытался улыбнуться. — Хармонт или вашу семью?

— Всех нас?

Дядя Дик задумался, глядя в окно на буйно цветущую яблоню. Мария, попивая сок, смотрела, как ловко мать расправляется с моллюсками.

— С городом-то, думаю, ничего не случится, — сказал наконец дядя Дик. — Существовал же он до Посещения. Уровень преступности вот постоянно снижается… Нет худа без добра.

— Был Хармонт дырой до Посещения, в ту же дыру и превратится, — сказала мать.

Дядя Дик вздохнул:

— Ну-у, Гута… Городов, подобных Хармонту, в мире тысячи. И ничего — живут ведь люди.

— Да-а, живут, — сказала мать, но прозвучало это так, будто она спросила: «Живут ли?»

Дядя Дик помолчал, все так же поглядывая в окно, поерзал на стуле. А Мария пожалела, что не умеет читать человеческие мысли. То есть, ясен перец, чулково, что она их читать не умеет, это был бы как бы совсем тошняк. Но вот сейчас бы такое умение пригодилось. То ли говорит матери дядя Дик, что думает?

— Некоторую пользу мы от Зоны получили, — продолжал дядя Дик. — Этаки вот, к примеру… Автомобили воздух перестали отравлять… Кстати, вы знаете, Гута, ведь кое-кто попытался было применить добытое из Зоны и по-другому. В качестве оружия. К счастью, ничего из их замысла не вышло. Кроме братской могилы для исследователей… Ну а что касается вашей семьи… — Он покосился на Марию, словно спрашивал, помнит ли она их дневной разговор.

Мать поняла его сомнения по-своему.

— Ничего, Дик, — сказала она. — Валяйте! Девочка совсем взрослая стала.

— Вам давно уже пора приспособиться, Гута, — сказал дядя Дик. — Я вообще не представляю, как вы протянули столько лет. Возврата к прошлому, судя по всему, уже не произойдет. По крайней мере, при нашей жизни.

— А если все же произойдет?

— Если произойдет, история повторится. В мире всегда найдутся люди, которые не успокоятся до тех пор, пока кого-нибудь не угробят. Лучшим исходом будет, если они угробят только себя. Однако такое случается крайне редко. — От жалости дядю Дика понесло на общие фразы, но он вовремя врубился.

В кухне вновь повисло тревожное молчание. Мать возилась с салатом, дядя Дик уставился в окно, Мария приканчивала второй стакан сока. Потом мать сказала:

— Гуталин сегодня заходил.

— Ну и как он? — оживился дядя Дик. — Давненько я его, черта, не видел!

— Да никак! — сказала мать. — Устроился в какой-то кабак вышибалой. Кажется, «Три ступеньки». Может, пить меньше станет. А не станет, так самого вышибут.

Дядя Дик смотрел теперь не в окно, а на мать. Похоже, он освоился. Или делал вид, что освоился.

— Вот скажите мне, Дик, — продолжала мать. — Ну ладно я… Я сама выбрала себе свою судьбу. А чем провинились такие люди, как Гуталин. Когда Зона была открыта, у него имелась какая-никакая, а цель. Пусть идиотская, с точки зрения других, но ведь для него-то она была в жизни самым важным делом. Да, конечно, он и в те поры был пьяницей и драчуном, но как он преображался, когда начинал читать свои проповеди!

Она говорила о Гуталине, но Мария понимала, что мать имеет в виду совсем другого человека.

Дядя Дик снова поерзал на стуле. Словно проверял, выдержит ли стул основательность его ответа.

— Вы знаете, Гута, наверное, мои слова покажутся вам банальщиной, но раз уж вы спросили, получайте!.. — Он улыбнулся, как бы предупреждая, что собирается пошутить. Однако не пошутил. — Считайте, что вам просто очень не повезло. Считайте, что вы оказались в зоне боевых действий между людьми и Неведомым. И что в этой заварухе вам не удалось избежать шальной пули. Кто тут виноват? Тот, кто выстрелил, или тот, кто не вовремя высунулся из окопа? Слава Богу, всего лишь ранили, а не убили… Теперь самое время раны залечивать. Это тоже тяжело и больно, однако ведь иначе не проживешь… Я ответил на ваш вопрос?

Гута, закончив делать салат, выложила его в серебряную миску и посмотрела на Нунана.

— Я поняла вашу философию, Дик. — Она развела руками. — И соврала бы, если бы сказала, что она мне нравится.

На лице дяди Дика появилась виноватая улыбка.

— Это мужская философия, Гута, — отозвался он. — Потому она вам и не нравится. Впрочем, будь моя воля, я бы перед Посещением всех женщин отсюда вывез. Да и большую часть мужчин — тоже. Увы, пришельцы начали свои боевые действия с землянами без объявления войны. Впрочем, подозреваю, что и при объявлении войны ваше доблестное правительство пальцем о палец бы не ударило, чтобы избежать человеческих жертв. — Дядю Дика вновь понесло на общие фразы. — Правительства и люди живут в разных мирах. Когда они окажутся в одном общем мире, тогда и наступит на Земле рай небесный.

Мария вдруг подумала, что она и весь остальной Хармонт тоже живут в разных мирах. И что, если так будет продолжаться дальше, кому-то как бы придется залечивать раны. Если раны эти не окажутся смертельными…

— Только этого не будет никогда, — закончил дядя Дик свой пассаж. — Не пора ли нам поднимать Рыжего?

Рыжего с трудом подняли. Рыжего с еще большим трудом засунули под холодный душ. Рыжему скомандовали надеть свежую рубашку и выглаженные брюки. Потом его усадили за стол, но предупредили, чтобы он ни-ни. А не то будет иметь дело с Ричардом Г. Нунаном, лично.

Иметь дело с Ричардом Г. Нунаном, лично, папка, ясен перец, не побоялся. Не тот он был парень… Но Марии присутствовать при этом деле не улыбалось, и она, отмазавшись, ушла к себе в детскую. Сказала деду, чтобы вниз не ходил. Открыла окно. Прямо перед окном цвела сирень. Из сада неслись такие одуряющие запахи, что у Марии мурашки по спине побежали.

В гостиной взревывали, охали и лизались — папка имел дело с Ричардом Г. Нунаном. А мама иметь такое дело ни с Ричардом Г. Нунаном, ни с папой как бы не захотела, ушла на кухню. Тогда в гостиной принялись вспоминать прошлое. Примерно в том же тоне, что днем с Гуталином. И так же между воспоминаниями звякали стаканами. Только вот реплики дяди Дика слишком отличались от реплик Гуталина. Потом в гостиной принялись ругаться — хоть святых выноси. Однако стаканами звякали по-прежнему радостно и целеустремленно. А потом дядя Дик, звякнув в очередной раз, проговорил:

— Слушай, Рэд! Я ведь скоро уезжаю.

— Куда? — сказал папка. Голос его был потрясающе трезв.

— Там, где я нужнее.

— Семь футов тебе под килем!

Дядя Дик крякнул:

— Ты дурак, Рэд! Неужели тебе не понятно, почему я уезжаю? Потому что рекламаций становится все меньше и меньше. А скоро и вовсе не будет!

— Знаю я твои рекламации, — сказал папка. — Всю жизнь от них бегаю.

— Знаешь?! — удивился дядя Дик. — Откуда?

— Догадался.

— Давно?

— Нет. Года два назад. Когда Гута рассказала мне, как ты к ней захаживал и чем с нею занимался. Это мне глаза и открыло. Оставшись наедине с такой бабой, как моя Гута, ни один бы нормальный мужик не удержался.

Дядя Дик фыркнул:

— А может, я тоже не удержался!

— Тогда бы она передо мной еще раньше раскололась.

— Ты так ей веришь?

— Да, я так ей верю.

— А она тебе?

Папка долго молчал, потом твердо сказал:

— Это не твое дело, Ричард.

— Да, — согласился дядя Дик, — это действительно не мое дело… Когда ты сидел, все это тоже было не мое дело.

— Когда я сидел, ты к Гуте прислонялся. Да только ничего тебе не отломилось.

— К твоей Гуте прислонишься! — Дядя Дик решил перевести все в шутку. — Где прислонишься, там и с копыт слетишь!

Но папка шутки не принял:

— Впрочем, что это я?.. Ты только вид делал, будто к Гуте прислоняешься. В общем, мы оба прекрасно знаем, зачем ты тогда к ним ходил. И помогал зачем… Мне другое интересно. Зачем ты сегодня сюда явился?

— А в то, что я явился дать тебе совет, ты не веришь?

— Нет, не верю, — сказал папка. — И ты бы, Дик, тоже не поверил.

Дядя Дик хохотнул:

— Твое счастье, черт конопатый, что теперь все это уже не имеет ни малейшего значения. А то попал бы ты в переплет! — Дядя Дик говорил самым прикольным тоном, но Мария вдруг поняла, что он вовсе не прикалывается.

— Если бы все это имело хоть малейшее значение, я бы тебе и слова не сказал о своих знаниях. — Папка повторил тон дяди Дика.

Помолчали. Потом дядя Дик сказал — уже без прикола:

— И тем не менее я пришел дать тебе совет. Хочешь — верь, хочешь — не верь, но возврата назад не будет. Нас же не зря отсюда убирают. Ученые считают, что Зона закуклилась надолго. Если не навсегда. Но жизнь-то продолжается. Так что делайте выводы, господин экс-сталкер!

Снова звякнул стакан, забулькало.

— Да пошел ты со своими советами! — сказал папка, хрюкнув. — Делайте выводы… Тебе легко говорить. Для тебя везде работа найдется. Не сталкеров будешь пасти, так торговцев наркотиками. А я? Мне скоро сорок, а что я умею, кроме как хабар по ночам на пузе таскать?.. Впрочем, это как раз не главное. Устал я, Дик, вот что главное. Гуталин когда-то говорил, что Зона сделана Богом для того, чтобы испытать людей. Может быть, может быть… Однако испытание Зоной мы прошли, кто лучше, кто хуже, но прошли. А вот как пройти испытание ее недоступностью?

— Блажишь ты, Рыжий! — сказал дядя Дик. — Неужели ты не понимаешь, что если не перестанешь корчить идиота, то угробишь и себя, и жену, и дочь?

Наступила тишина. В детской пахло сиреневым цветом, но не поэтому Мария затаила дыхание.

Потом папка сказал:

— Какой смысл? Я угробил жену и дочь много лет назад. Наверное, за это меня Бог и наказывает.

— Тьфу ты, Господи! — Дядя Дик длинно и грязно выругался. — В общем, я тебе все сказал, Рэд. Остальное зависит от тебя самого. Так что думай!

Папка молчал. Тогда дядя Дик встал, заглянул на кухню и, коротко попрощавшись с мамой, ушел.

А Мария вновь затаила дыхание.

6. Гута Шухарт, 26 лет, замужем, домохозяйка

Веточки корявые, туман-то этот и в самом деле пропал! Похоже, Барбриджу все-таки можно верить… По крайней мере, до сих пор дорога полностью соответствует его рассказу. Ага, а вот и они, голубушки, обещанные вагонетки, где сталкеры устраивают передышку. Наконец-то!.. А вон и разбитый вертолет, валяется метрах в двухстах от насыпи. Все верно, значит, тут надо сворачивать с насыпи. Справа должно быть болото. Веточки корявые, а туман-то там висит, как и висел, — ничего не видно.

Ладно, подруга, самое время перекусить. Съесть шоколадку да кофе попить. Сигарету выкурю, от самого кладбища не курила. Передохнуть не помешает. По трясине дальше шагать, не по шпалам да кладбищенским дорожкам. Хотя здесь и шпалы могут оказаться хуже трясины. Запросто… Как говорит Рэд — Зона есть Зона…

Ах, Рэд, мой Рэд!.. Что же ты натворил на этот раз? Неужели ты и в самом деле пошел за Золотым шаром? Зачем взял себе в напарники Артура Барбриджа, ничего не сказав безногому? И почему вы до сих пор не вернулись? Ведь раньше ты никогда не пропадал больше чем на трое суток. А сегодня уже шестые!.. Да только не верю я в твою смерть. Что бы там ни говорила эта старая безногая сволочь… Не верю я! И не поверю, пока сама не увижу тебя мертвым!.. Черт бы побрал его, этот проклятый туман! Не могу же я и дальше идти на ощупь.

Веточки корявые, куда он делся, этот чертов туман? Ведь только что покрывал все болото… А впрочем, к чему голову ломать? Пропал и пропал. И слава Иисусу!

Так, Барбридж сказал, чтобы я спускалась с железнодорожного пути очень осторожно. Иначе начнет осыпаться под ногами галька. А это вроде бы опасно. Хотя чем опасно, я так и не поняла. Ну и плевать!.. Черт, как вниз тянет! Рюкзак тяжеловат получился. Все-таки продукты в нем, на трое суток взяла. Как Барбридж посоветовал… Неужели мне и в самом деле придется провести здесь целых трое суток? Да я же с ума сойду!.. Впрочем, об этом сейчас лучше не думать…

Ого, ничего себе болото! А Барбридж говорил, что оно проходимо. Может, я заблудилась?.. Впрочем, нет, все верно. Вон он, тот холм. С обгорелым деревом на вершине. Этот холм старик велел обойти справа. Еще правее должен остаться другой холм. Вот он. У него вершина голая, а по всему склону каменная осыпь. Нет, болото — то самое, вон и темно-серое пятно виднеется, окруженное ржавой водой. Взглянем-ка на карту… Да, в этом самом месте Барбридж поставил крестик, сказал, тут лежит сталкер-неудачник. Вернее, то, что от того сталкера осталось… Может быть, это и есть Стефан Норман, Очкарик, сын старой Эллин. Шел в карьер с надеждой, наверняка желал изменить свою жизнь. Может, отца хотел вернуть из Европы… А теперь от него лишь темно-серое пятно осталось. Да крестик на карте. Кстати, Барбридж еще два крестика поставил: один на склоне левого холма, а другой — на каменной осыпи правого. Сказал, между этими крестиками и пролегает наиболее безопасная дорога. Ишь ты, наиболее безопасная!.. Не просто безопасная, а на-и-бо-ле-е. Запугивал, старый хрыч!.. Вот только никаких темно-серых пятен на склонах холмов я что-то не вижу. Достанем-ка бинокль… Нет, все равно ничего не видно. Должно быть, от этих двух сталкеров даже пятен не осталось. А вдруг и меня то же ждет?.. Пресвятая Дева, спаси и помилуй!

Э-э, голубушка, с такими мыслями соваться в болото — последнее дело. Что бы ни случилось, от тебя останется Мартышка. Но ради ее, Мартышки твоей, ты просто обязана дойти. И вернуться!

Так, выберем ориентир, вон тот камень под левым холмом, — и вперед, подруга!..

Хм, а идти-то и в самом деле не очень трудно. Надо только вовремя переставлять ноги, чтобы не засасывало сапог… Веточки корявые, а ведь жарко становится! Солнце-то уже вовсю раскоптилось… Но вперед, подруга. Вперед! Раз — шагнуть правой ногой, два — выдернуть левую, три — окунуть ее в трясину, четыре — выдернуть правую. И снова — раз, два, три, четыре… Раз, два, три четыре… Рэд тут прошел, и я пройду. В туалет-то за вагонетками ходили многие, но две кучки явно посвежее… Раз, два, три, четыре… Хорошо, что я крепкая женщина, не худосочье какое-нибудь… Раз, два, три, четыре… А Дина Барбридж хоть и крепка, а здесь бы не прошла. Не та порода! И лжет она, сука, со своими намеками! Не мог Рэд к ней бегать! Его одним телом да глазами не купишь… Интересно, а что он во мне нашел? Столько лет прошло, а ведь до сих пор не знаю… Раз, два, три, четыре… «Ласточка моя!..» А мама так и не простила, даже когда на смертном одре лежала — не простила. «Дура ты, Гута! Он же проходимец, не будет у вас семьи. Сегодня он на воле — завтра в тюрьме. Аборт нужно делать!..» Раз, два, три, четыре… А сама-то аборт не делала, родила меня. Как будто ей было легче… И если вспомнить, то, когда мы с Рэдом познакомились, во мне тоже были одно тело да глаза. Этим я его и купила. Не права оказалась мама, есть у нас семья! И насчет Дины я не верю. Не мог Рэд с нею, никак не мог… Раз, два, три, четыре…

А вот и камень. Веточки корявые, да я же мокрая как мышь. Надо отдохнуть немного. Холм закрыл солнце, очень кстати! Жаль только, ненадолго…

Достанем-ка карту, сориентируемся. Хорошо, школа у нас скаутская была! Вот и пригодилось… Барбридж сказал, отсюда надо идти параллельно железнодорожной насыпи, оставляя темно-серое пятно чуть в стороне… Э-э, а пятно-то уже и не пятно вовсе. Отсюда уже видно, что это груда тряпья. Пресвятая Дева, помилуй и спаси! Не карай меня, Зона, я ничем перед тобой не провинилась. Ведь ребенок, которого я родила, отчасти и твой. И папаню Рэдова ты оживила. Так что отчасти я даже родственница твоя… И прошу тебя: сделай так, чтобы Рэд мой был жив и чтобы я нашла его!..

А хорошо, что у нас такая соседка! Даже не спросила ничего. «Иди себе, голубушка, спокойно, я с дочкой посижу. Только будь осторожна!»

Я буду осторожна, Эллин. Ой как буду — мне иначе нельзя! Иначе тебе, Эллин, с чужой дочкой сидеть долго придется…

А вот и солнце из-за холма выглянуло. Опять палит. Ну да ничего, с солнцем веселее. Было бы намного хуже, если бы пошел дождь. И так воды кругом хватает…

Веточки корявые, а где она, вода-то?! Лишь кочки да сухая трава между ними… Неужели Барбридж забыл, как выглядит это место?! Нет, вряд ли. Память у безногого еще та, позавидовать можно. Да и груда тряпья по-прежнему на своем месте.

Значит, двинемся дальше, подруга. Раз, два, три, четыре… Веточки корявые, зачем я считаю? Трясины-то нет…

Интересно, что это тут за ржавая палка, рядом с останками Очкарика? Посох, что ли? Ржавая — значит металлическая. Хорош посох!.. Главное, удобный. Комаров отгонять можно, хи-хи-хи…

О Пресвятая Дева, как же палит это солнце! Можно подумать, я антрекот на плите, хи-хи-хи…

Ой, мама! Да это же не солнце вовсе, не может солнце так палить!!!

Ну вот, началось!.. Дохихикалась, подруга!.. А ну-ка, быстро носом в траву! Что там говорил Барбридж? «При любых неожиданностях ложись животом на землю и не шевелись. Что бы ни происходило с тобой, не шевелись!..»

Животом-то на землю просто, а вот попробовал бы старый хрыч не шевелиться, когда так припекает!.. Лежать, подруга, лежать! Уж если мужчины здесь умудрились вытерпеть, то и ты потерпишь. Не такое терпела. Тебе ли, подруга, бояться мучений! Вот когда рожала Мартышку, это было настоящее мучение. Хоть и не чета той, другой боли… когда Мясник показал тебе, кого ты родила. Это было не просто больно, это было… А как завизжала тогда сестра! И всякий раз визжала, сука, если надо было везти ребенка на кормление. Орала, что этого ублюдка она в руки не возьмет. Даже под страхом смерти… Спасибо Мяснику, сам привозил, осторожно передавал в твои руки крохотное, заросшее золотистой шерсткой существо. И завороженно смотрел, как оно касается кривящимся ротиком маминой груди. У Мясника был, конечно, собственный интерес, наука его поганая, но все равно спасибо ему!.. Он делал свое дело и не считал Мартышку дьявольским отродьем. Не то что вы, суки… Все вы одним миром мазаны! Вы, акушерки, ненавидящие безгрешного ребенка… И вы, боящиеся заразиться роженицы… И вы, врачи, забывшие свою клятву… А уж вы, соседки по старому дому!.. Всем вам назло я вытерплю. Не такое, бывало, от вас терпела!.. О Пресвятая Дева, до чего же мне больно!!!

У-у-уф, мамочка! Как легко стало, как прохладно… Неужели все-таки признала меня Зона, не стала карать? Покурить бы сейчас, но Барбридж говорил, тут задерживаться нельзя.

Вот она, лощинка между холмами, по которой проходит «наиболее безопасная» дорога. Самое сложное место на всем пути к карьеру… «Запашок там будет, девочка моя, так ты не того… не дрейфь». Сволочь безногая! Раз сказал «запашок», значит, вонь еще та окажется… Ладно, подруга, коли связалась со Стервятником, на запахи не жалуйся! Шагай себе и шагай!

Веточки корявые, да это же совсем не та лощина. То есть та, конечно. Но жижи, о которой говорил старик, что-то не видно. А вон и камень, мимо которого нужно пробираться, лишь нырнув с головой. Только сухо вокруг. И не пахнет. Ну совершенно ничем не пахнет!

Ладно, Зона она и есть Зона… Врал старик или не врал, а по сухому проползти всяко проще, чем тащиться по пояс в грязи. Однако на правый холм поглядывать будем.

Ага, все-таки не врал. Вот они, огоньки эти. Словно маленькие бледные цветочки. Ишь трепещут! Надо думать, дождя у неба просят, чтобы расти. Ого, растут! Да еще как растут!!! Что ж, пора и в землю носом…

Ну вот, тоже мне молния! Барбридж говорил, что чуть не ослеп и не оглох, когда в первый раз здесь очутился. Потом якобы научился — зажмуривался и рот открывал. Не похоже, чтобы тут зажмуриваться и рот открывать потребовалось. Хотя кожу на лице покалывает. Как будто освежающую маску наложили.

Как я тогда в косметический салон на Седьмой улице сходила! Незадолго перед возвращением Рэда из тюрьмы… И попытка переплатить не помогла. «Простите, миссис, сегодня мы масок не накладываем… Нет, и стрижку сделать нельзя… Маникюр? Маникюрша болеет… Да, она у нас всего одна…» Зато потом, когда там побывал Рэд, обслуживали по первому разряду. Хоть и воротили физиономии в сторону. Деньги-то, впрочем, брали, не брезговали…

Так, вот и еще одна «молния». Пшик, а не молния! Веточки корявые, а воздух-то посвежел. Словно после грозы. Такое ощущение, что его пить можно. И усталость куда-то ушла…

А где же третья молния? Цветочки-то на склоне холма совсем погасли. Все-таки напутал что-то, старый хрыч. Или наврал… Вот и камень обещанный. Пресвятая Дева, не врал старый хрыч. Вон какая верхушка у камня, вся обгорела! Видать, не одна молния в него саданула!

Да, не врал старый хрыч. Но если он не врал, то что же все это означает? Неужели Зона людей по-разному встречает? Барбриджа — молниями, и ныряй в грязь с головой. А меня — свежим воздухом, и дыши полной грудью… А почему бы и нет?! Зона есть Зона! И думать об этом мы не будем. Наплевать мне и на Барбриджа, и на грязь, в которую он нырял! Мне к Рэду пора…

Вот он впереди, автофургон. Тот самый, облупленный. В тени его Барбридж советовал передохнуть, да только теперь мне передых без надобности. Правда, слева, над грудой старых досок, должен обретаться какой-то «веселый призрак», но до него далеко. И слава Иисусу, потому что черт его знает, что он из себя представляет… Вот что из себя представляет «комариная плешь» справа, я поняла, но уж туда-то можно забраться только сослепу…

И вообще, все эти «плешивые призраки» теперь совершенно не главное. А главное то, что на самой дороге ловушек больше не будет. И как ни сомневался во мне Барбридж, я все-таки дошла. Конечно, и старику спасибо. Кабы не его наставления, кабы не его карта, я, наверное, тоже лежала бы сейчас где-нибудь кучкой серого тряпья. А потом меня бы тоже нанесли на карту, новым ориентиром. И кто-нибудь из сталкеров, проходя мимо, думал бы: «Вот, наверное, здесь и валяется та дура, которая сунулась в Зону без провожатого». Это если бы Барбридж рассказал обо мне другим… Иначе и вовсе безымянным крестиком бы стала.

А вообще-то старик, кажется, все-таки запугать меня хотел. Столько страхов нагнал, столько ловушек на карте нарисовал. А на деле пшик получился, не более… Разве что патруль возле кладбища ловушкой назвать! Так и те чего-то перепугались, удрали, как шальные. Даже кусты не обыскали, в которых машины спрятаны. Так, теперь ориентир — вон то красное пятно, оттуда идет дорога вниз, в карьер.

Нет, наверное, старик специально сочинял все эти свои ловушки, чтобы другие к Золотому шару ходить не повадились. Отпугивал сталкеров этими своими ловушками. «Комариные плеши» всякие, «веселые призраки», «зеленки»… Сказки для дураков… Впрочем, он прав. Если бы всякий мог прийти к Золотому шару за своим желанием, мир бы быстро к дьяволу отправился. Люди всякие бывают, и желания у них всякие. Кому-то для полного счастья жену брата в постель заполучить достаточно, а кому-то весь земной шар к ногам подавай…

Ладно, вперед, подруга!.. А с какой стати я так дрожу? И снова это ощущение. Как ночью на кладбище, когда патруль удрал. Будто смотрит кто-то с неба. Наверное, это глаза Зоны… Ты видишь, Зона, я твоя! Уж если ты позволила мне добраться до этого места, так позволь пройти и оставшиеся несколько сот ярдов. Прошу тебя! Ведь это такая малость…

А вдруг все-таки обманул, старый хрыч? С красным пятном все ясно, это действительно кабина экскаватора. А за ним полоса цвета молочного супа. По-видимому, дальний край карьера… Но есть ли там Золотой шар? И там ли Рэд?

Веточки корявые, опять жарит. Словно у плиты… А ведь мог обмануть, старый хрыч! Ведь как ни водит Рэд с ним знакомство, относится он к Барбриджу мерзко. Достаточно вспомнить тон, каким он со стариком разговаривает. Как будто простить ему чего-то не может… И Барбридж вполне был способен отправить меня в путешествие ни за чем. Представляет себе сейчас, как жена Рыжего подходит к краю карьера, смотрит вниз, а там никакого Золотого шара. Представляет себе и хихикает. Как хихикал все последнее время, разговаривая с Рэдом… Сволочь безногая!

Веточки корявые, чего это я так разъярилась?! Мне-то яриться пока рано. Вот Рэд бы разъярился. Уж он-то бы так разъярился, что не приведи Иисус! И потому невозможно, чтобы там, в карьере, не оказалось шара. Тогда Рэд, вернувшись с «рыбалки», переломал бы старику ноги. Хотя какие, к черту, у Барбриджа ноги!.. Значит, переломал бы руки. А может, и голову снес. И Барбридж это прекрасно знает.

Пресвятая Дева, добралась, вот он, карьер. Экскаватор, дорога уходит вниз. Все, как говорил старик. А вон и шар. Только почему-то он красный, а не золотой. И…

— Рэд!

Да обернись же ты, неужели не слышишь!

— Рэд!!!

Что ты смотришь на этот шар, сюда взгляни!

— Рэд! Это я! Я нашла тебя!

Нет, не слышит… Пресвятая Дева, да он и не шевелится вовсе. Совсем не шевелится. Словно статуя… Словно каменный… О Иисус, этот чертов шар превратил его в камень… Не может человек так стоять по своей воле. Мой Рэд никогда бы так не стоял… Будь ты проклята, Зона! Тогда превращай в камень и меня!

— Рэд, я иду к тебе!

Только не вляпаться в эти черные кляксы… Я иду к тебе, Рэд! Я не отдам тебя Зоне!.. Ма-а-а-ма-а-а!!!

7. Мартышка — Мария, до 9 лет

Когда именно ей начали сниться странные сказки, Мария не помнила. Во всяком случае, эта сны появились еще до того, как надолго уехал папа. Мамулечка говорила, что папу забрали в армию. Злые соседи утверждали, что папу упрятали в тюрягу. А добрые молчали. Мария верила мамулечке, потому что упрятывать папу в тюрягу было не за что. В тюрягу упрятывают плохих людей, а папа всегда был хороший. Дядя Дик про папу тоже ничего не говорил. Он просто приходил к ним в гости. Мария любила дядю Дика. Потому что он приносил ей шоколадки. И игрушки.

Когда соседские дети перестали с нею водиться, сны стали для Марии самой интересной игрой. Едва она засыпала, вокруг возникала сказочная страна. Она была совсем как настоящая. По утрам здесь были черные горы и зеленое небо. Над горами вставало большое красное солнце. Порой шел холодный дождь. И даже — когда Марии очень этого хотелось — снег среди лета. Были здесь настоящие дома (правда, не много) и настоящие дороги (правда, по ним никогда не ездили машины). Машины в сказке, правда, тоже имелись, но они попросту стояли на одних и тех же местах.

Вначале Мария не понимала, почему так происходит, но потом догадалась. Машины не ездили потому, что были мертвыми, а мертвыми они были потому, что в сказочной стране не жили люди. Это было, конечное плохо, зато, когда Мария попадала туда, на нее никто не ругался, не кричал, чтобы она убиралась в свою Зону и не заражала тут других детей. И никто ее не жалел.

А потом выяснилось, что люди в сказочной стране все-таки бывают. Правда, не настоящие. Но почти настоящие. Живые куклы, очень похожие на людей. Мария не понимали, что они делают, но все равно играть с ними было очень интересно.

Они появлялись в сказке неожиданно для Марии, забирались в пустые дома, лазили по холмам и ямам, рыскали в стороне от дорог. Они явно что-то искали, но что именно, до Марии не доходило. Впрочем, она о цели этих поисков и не задумывалась — она играла. Она проливала им на головы дождь и смеялась, когда они прятались под зелеными солдатскими плащами. Она бросала им под ноги болото и смотрела, как они, проваливаясь по пояс, увязают в булькающей коричневой жиже.

А потом она обнаружила, что, кроме живых кукол, в ее стране имеются и другие игрушки. Это были очень странные игрушки, совершенно не похожие на те, что покупал ей папа или приносил дядя Дик. Правда, потом Мария сообразила, что они и не должны быть похожими. Ведь это же были не обычные игрушки, а совершенно сказочные.

Тем интереснее было с ними играть.

Суть игр состояла в том, что сказочные игрушки днем и ночью охотились на живых кукол. Стрелялки палили в них огненными молниями. Пинг-понги перебрасывали кукол с одного места на другое. Индейцы расставляли на них хитрые невидимые капканы. Давилки превращали их в кучки мусора. Куклы изо всех сил пытались спастись, но чаще всего эти попытки оказывались неудачными.

В результате куклы ломались. Марии становилось их жалко, и она уходила из сказки.

Однако жалость жила в ней недолго. Соседские дети по-прежнему изгоняли Марию из своей компании. К тому же игры их стали ей неинтересными, и она с нетерпением ждала ночи.

Засыпая в новую сказку, она обнаруживала, что в таинственной стране появились и новые сказочные персонажи. Опять начиналась игра, и Мария, забыв о сломавшихся куколках, переставала обращать внимание на валявшиеся тут и там их останки. Интерес был сильнее жалости. Охота продолжалась. Тем не менее Мария переживала за очередную куклу, очень радовалась, если той удавалось ускользнуть от охотников, и плакала, если куколка все-таки портилась.

А потом Мария обнаружила, что может придумывать новые игрушки. Игра после этого стала еще интереснее. Придуманная Марией снежная королева превращала кукол в ледяные статуи. Прилипалки намертво приклеивали их к себе. Паутина Ананси ловила кукол в невидимые сети, и куклы ходили по кругу, пока у них не кончался завод. Угодившие в Алисино зазеркалье дрались со своими отражениями, пока не догадывались, что отражение не победишь. Избежавшим ловушек Мария показывала в награду телевизор, в котором шли сочиненные ею фильмы, не имеющие ничего общего со сказочной страной. Как ни странно, телевизор кукол заинтересовывал и надолго задерживал возле себя.

Впрочем, удивляться этому не приходилось, потому что куколки большим умом не отличались. Те, кому удалось удрать в предыдущие разы, двигались по прежнему маршруту, уверенные в своей безопасности. Тогда Мария брала и подсовывала им на пути какую-нибудь новую игрушку. Было жутко интересно смотреть, как куклы пугались, как они начинали крутить головами (если к этому моменту умудрялись уцелеть), как они искали новый путь к неведомой для Марии цели. У некоторых это получалось. Хоть и далеко не у всех…

Вот жаль только, что уснуть в сказку удавалось не так часто, как ей хотелось. Но потом она обнаружила: для этого нужно только одно — чтобы кто-нибудь ее обидел, — и проблем не стало.

А потом она стала слышать по ночам разговоры родителей. Впервые это произошло тогда, когда сны перестали быть игрой, а сказочная страна оказалась вовсе не тем, что представлялось Марии. Незадолго перед этим папа опять ушел на свою рыбалку, но на этот раз его не было много дней. И мамулечка отправилась его искать. То есть мамулечка-то ей о своих намерениях, конечно, не говорила. Но Мария и без нее догадалась. В самом деле, куда еще мамулечка могла исчезнуть на ночь, оставив ее со старухой Норман?..

Ночью Мария уснула в сказку. Это было странно — если папа уходил на рыбалку, уснуть в сказку ей никогда не удавалось. Но тогда случившееся удивило ее не очень. Подумаешь!.. Ну уснула и уснула.

Приснилось ей кладбище. Но не то кладбище, на каком были похоронены дедушка, который не приходил домой, и обе бабушки. На этом кладбище пряталась мамулечка. А на дороге рядом с кладбищем стояла военная машина, в которой сидели солдаты. Те самые, кого папа называл жабами. Он их не любил. Мамулечка их тоже не любила. А жабы, похоже, были там не просто так. Похоже, они искали мамулечку. Поэтому Мария тут же напустила на них страхолюдного ужастика. И тут же проснулась.

Старуха Норман храпела себе в комнате для гостей. За окном было темным-темно, и Мария снова уснула, но теперь по-обычному, не в сказку.

Утром мамулечка ее не разбудила. Значит, мамулечки по-прежнему не было дома. Мария проснулась сама, но с кровати не встала. Дед тоже где-то гулял, и поговорить было совершенно не с кем. Не со старухой же Норман!.. Она бы принялась жалеть «ребенка», а от жалости у Марии болела голова, это она уже давно заметила. Собственно, она и с родителями-то старалась не разговаривать, потому что они тоже жалели дочку и ей опять же становилось плохо. Вот только дед ее не жалел, и потому с ним было очень-преочень хорошо.

Но в то утро без мамулечки ей стало еще хуже, чем было с мамулечкой. И потому сразу захотелось туда, где мамулечка. Но туда было нельзя, и Мария снова уснула в сказку.

Уснула она в то самое вонючее место с разлившейся по траве водой, немного похожее на болото. Возможно, здесь папа и ловил свою рыбу. Правда, принесенная папой рыба была как рыба. От нее ничем не воняло.

Мария осмотрелась. Ни папы, ни рыбы тут и в помине не было. А вот мамулечка, оказывается, была. Она пробиралась по воде к двум невысоким горкам, возле которых всегда находилось много игрушек.

— Мамулечка! — закричала Мария. — Мамулечка, пожалуйста, подожди меня!

Но мамулечка не обернулась, сделав вид, будто не замечает Марию. Иногда папа так же вот делал вид, что не замечает ее, когда она тихонько подбиралась к нему в спальне. И тогда Мария сообразила, что мамулечка играет в Следопыта, которого недавно показывали по телевизору. Следопыт выслеживал людей и зверей. Кого выслеживала мамулечка, Мария не поняла, но, в свою очередь, решила выслеживать мамулечку. Играть так играть!..

Пробираться по воде было совсем нетрудно. Это была странная вода — в ней даже ноги не намокали. Мамулечка играла хорошо. Время от времени она посматривала на какую-то бумагу. Наверное, понарошку это была карта. Один раз мамулечка даже легла на траву, пережидая ветер пустыни. Несколько живых кукол на этом месте попросту превратились в пепел. Но мамулечка не была куклой, она была мамулечкой, и потому ветер пустыни никак ее тронуть не мог.

Игра и дальше складывалась интересно. Мария замирала на месте, когда замирала мамулечка. А когда та останавливалась, чтобы отдохнуть, понарошку отдыхала и Мария. Мамулечка вовремя пригнулась, когда в нее с горки пальнула стрелялка. Здесь, между двумя горками, обычно располагалась невкусная слякоть, в которую приходилось нырять живым куклам. Но Мария не захотела, чтобы мамулечка ныряла в невкусную слякоть. Ведь тогда бы она испортила свою прическу.

А потом Мария поняла, что мамулечка направляется в белую яму, туда, где висел надувной шарик. Все верно, вот она посидела у разбитой машины и проследовала точно между давилкой и танцулем. Дальше ее ждал клякситель, который жил в красном экскаваторе. Живых кукол эта игрушка превращала в черные кляксы. Или развешивала сосульками по краю белой ямы. Выглядело это очень красиво. Но мамулечка не была живой куклой, мамулечка была мамулечкой, и ее в кляксу не превратишь. Ведь деда Барбриджа клякситель не трогал, потому что тот был человеком. Сопровождавшие же деда Барбриджа живые куклы исправно превращались в кляксы и сосульки. На то они и были куклы…

Однако мамулечку клякситель почему-то тоже схватил. Такая игра Марии уже не понравилась, и она разозлилась на игрушку. Разозлилась не зря — испугавшийся клякситель тут же мамулечку отпустил. Но Марии отчего-то стало за нее страшно, и она побежала следом, в белую яму. Марию-то клякситель, конечно, тронуть не мог, но ей все равно почему-то было страшно. Как будто она попала в чью-то чужую, недобрую сказку… А потом оказалось, что в белой яме находится папа, и вообще сон вдруг сделался самой настоящей явью. А потом они втроем плакали, и папа почему-то просил у мамулечки и у Марии прощения. А потом они оказались возле своих автомобилей, и папа сказал: «Всегда бы вот так возвращаться! Один миг — и ты уже за пределами Зоны!» Тут обнаружилось, что Мария превратилась в простую девочку, и папа с мамулечкой очень обрадовались.

Позже, правда, выяснилось, что она превратилась вовсе не в простую девочку, и тогда они радоваться перестали. Но это было позже. А в тот день, вернувшись домой, они изрядно напугали старуху Норман. Она-то, конечно, воображала, что Мария спит в своей комнате.

День прошел как в сказке, потому что Марию никто не жалел. А ночью она впервые услыхала, о чем разговаривают в спальне родители. То есть сначала-то они играли в какую-то шумную игру, и многие их слова Мария попросту не понимала.

А потом мамулечка спросила:

— Рэд, ты можешь объяснить мне, что произошло?

Папа довольно рассмеялся:

— Да ничего особенного… Просто Золотой шар в самом деле исполняет сокровенные желания.

— Я не об этом… Как получилось, что у тебя там прошло несколько мгновений, а у нас почти неделя минула?

Папа снова рассмеялся:

— Ласточка моя, сталкеры не задают себе таких вопросов. Зона есть Зона…

Мамулечка помолчала, потом сказала:

— Наверное…

Они замолчали оба. Папа уже начал всхрапывать.

А потом мамулечка прижалась к нему и сказала:

— Ты знаешь, Рэд, что-то мне страшно. С нашими-то желаниями все понятно… А вот чего пожелала Мартышка?

Папа усмехнулся:

— Ты же слышала! Хотела, чтобы я не ходил на рыбалки, а ты не плакала по ночам. Придется мне теперь заняться прогулками. Зато ты не будешь плакать… Да не волнуйся ты! Еще неизвестно, выполняет ли шар желания ребенка.

А утром папа, прибежав откуда-то, сказал, что Зона никого в себя не пускает. С этого дня и началась, как говорил дядя Дик, вторая катастрофа города Хармонта.

Ночью мамулечка спросила папу:

— Рэд, ты ведь пошел в Зону не один?

— С чего ты взяла?!

— Барбридж сказал.

— Он тебе лапши на уши навешал, жаба!

— Он еще собирался с тобой разобраться… И Дина Барбридж говорила. Она тоже лапшу мне на уши вешала?

— Дина говорила? — Папа вдруг как-то странно вздохнул.

— Нет, Дина лапшу не вешала.

Некоторое время длилось молчание, а потом папа сказал:

— Дина и предложила мне взять Артура с собой. Просила, чтобы я никому о том не рассказывал, хотела сделать отцу маленький сюрприз…

— А что с ним случилось?

— А что случается со сталкерами, когда они совершают ошибку?

— То есть он умер?

Послышалось какое-то шуршание.

— Говорят, сталкеры в Зоне не умирают, — сказал папа. — Говорят, Зона просто забирает к себе их души. Как Господь в рай. — Папа издал короткий смешок. — Вот только моя душа ей почему-то не подходит…

— Скажи, Рэд, — перебила мамулечка, — ты не убивал Артура?

Папа произнес ругательное слово.

— Рэд, ты перестань собачиться! — громко сказала мамулечка. Как военный командир в кино. — Ты мне, пожалуйста, ответь!

— Ну хорошо, — сказал папа. — Я его не убивал. — Папа сделал ударение на слове «я». — Они убили его сами. Своими сказками, своим враньем, всей своей жизнью… Глупо как-то все получилось… Да ну его к дьяволу, этого Артура! Иди сюда!

— Глупо как-то все получилось, — повторила мамулечка. — Мне вдруг показалось, Рэд, что я тебя совсем-совсем не знаю.

Опять послышалось шуршание.

— Ты куда? — спросил папа.

— Прости, Рэд, — сказала мамулечка. — Я сегодня посплю в гостиной.

Скрипнула дверь, и папа произнес целых три ругательных слова…

8. Гута Шухарт, 26 лет, замужем, домохозяйка

Направляясь из школы домой, Гута не знала, радоваться ей или печалиться.

С одной стороны, все закончилось как нельзя лучше. Медицинская справка, взятая позавчера Рэдом у Мясника, в которой говорилось о том, что Мария Шухарт, восьми с половиной лет, долгое время тяжело болела и в связи с этим не могла своевременно пойти в школу, сделала свое дело.

Вчера Гута принесла этот документ в лучшую частную школу города. Владелица школы (она же — директриса) обнюхала справку со всех сторон, потом взглянула на Гуту и, казалось, обнюхала вслед за справкой и просительницу.

— Надеюсь, болезнь вашей дочери не грозит опасностью другим нашим детям?

— Нет, конечно, — сказала Гута. — Она не заразна. Иначе бы врач не дал такую справку.

— Да-да, — сказала директриса. — Однако мне хотелось бы поближе познакомиться с семьей девочки.

Такой оборот Гуту никак не устраивал. Поэтому она повернула беседу по-своему:

— Не сомневайтесь, мы вполне платежеспособны. — И достала наличные.

Владелица школы смутилась:

— Нет-нет, это преждевременно. Сначала нужно сдать вступительный экзамен.

— Только мы хотели бы попасть в класс, соответствующий ее возрасту. Мы готовы к экзамену.

— Что ж, воля ваша! — Директриса пожала плечами. — Приходите с девочкой завтра, к десяти.

К десяти они сегодня и пришли. Гуте присутствовать на экзамене не разрешили, но она не возмущалась, спокойно пожелала Мартышке удачи. А чего, спрашивается, волноваться? Не зря же она столько сил потратила в былые годы на занятия с дочерью. Самой ведь пришлось учить Мартышку — к такой ученице репетитора не пригласишь. Сколько слез было пролито!.. Но добилась своего — мохнатая лапка даже шариковую ручку держать научилась. А уж что касается сообразительности, тут Мартышка многим взрослым сто очков бы вперед дала. И уж если научилась писать мохнатая лапка, то у человеческой руки это и вовсе проблем не вызвало… Впрочем, неправда, конечно же Гута волновалась. Еще как волновалась! Но когда директриса пригласила маму после экзамена в свой кабинет, Гута и виду не показала, что измаялась. Выслушала приговор как должное.

— У вас очень умная девочка, — сказала директриса. — И очень хорошо подготовленная.

— Мы ведь нанимали репетиторов, — солгала Гута. — Верили, что рано или поздно она сможет ходить в школу.

— Да, мы берем ее. Собственно, я уже выдала ей все необходимое и отправила на урок. Приходите за девочкой к половине второго. Заодно проверим ее усидчивость.

Так что в школе все устроилось как нельзя лучше.

Но зато вчера не пришел домой Рэд. Правда, позвонил, предупредил. Сказал, что у него срочное дело, о котором нельзя говорить по телефону, и тут же повесил трубку.

Честно говоря, Гута ждала чего-нибудь подобного. Веточки корявые, слишком уж счастливыми для нее оказались последние десять дней, после того как Золотой шар выполнил желания семьи Шухартов. Ведь ничего в жизни не дается даром, за все надо платить. Рано или поздно должно было наступить похмелье. И Гута не удивилась, когда три дня назад заметила, что с Рэдом творится странное. Вернее, не странное, а то самое, периодически повторявшееся, ставшее за годы семейной жизни привычным до слез. Рэда снова звала Зона, и оставалось только ждать и надеяться, что на этот раз он справится с этим зовом. Может, ему помогут отвлечься новые дочкины заботы… За вчерашним обедом Гута всячески переводила разговор на предстоящий экзамен. Рэд слушал, вяло жевал и так же вяло отвечал. А после обеда собрался и ушел в «Боржч».

Как видно, дочкины заботы папе не помогли, потому что ужинать он не явился. А потом позвонил…

Подходя к своему дому, Гута встретилась со старой Эллин. Поделилась радостью, о тревогах говорить, разумеется, не стала — кому нужны твои тревоги?.. Эллин поздравила соседку, повосхищалась способностями ребенка (конечно, это было лицемерие, потому что после метаморфозы Эллин явно стала бояться Мартышки), а потом огорошила известием:

— Ночью умер Барбридж. Говорят, ни с того ни с сего в Зону полез. Труп патрульные нашли утром, возле кладбища. Жутко обгорел, лишь по костылям узнали…

— О мой Бог! — только и смогла вымолвить Гута.

Прошлым вечером, уже лежа в постели, Мартышка, без умолку щебетавшая о предстоящем назавтра экзамене, вдруг ни с того ни с сего спросила странным тоном:

— Дед Барбридж умрет?

— Умрет, — сказала Гута, поражаясь тому, какие проблемы волнуют ее дочь. — Все умрут. — И поспешила утешить ребенка:

— Только это случится очень не скоро.

Теперь Гута поняла, отчего ей показался странным тон Мартышки, когда та спросила, умрет ли Барбридж. Дочь не спрашивала — она утверждала.

— Твой-то не рвется туда? — Эллин внимательно приглядывалась к соседке.

— Нет, — солгала Гута.

И тут ей пришло в голову такое, что у нее кончики пальцев на руках похолодели.

— Говорят, так уже несколько сталкеров погибли, — сказала Эллин. — Только подойдут к границе Зоны, пшик, и как не бывало. Словно мотыльки летят на огонь свечи.

— О мой Бог! — повторила Гута. Ей стало не до разговора. — Извините меня. Эллин, я спешу.

На том и расстались.

К счастью, Рэд был уже дома, и Гута тут же забыла о всех своих страхах. Рассказала, как прошел экзамен. Рэд вроде бы слушал с интересом, даже задавал вопросы, но Гута чувствовала, что в мыслях он далеко-далеко. Может быть, поэтому она и не стала спрашивать его, где он провел ночь.

В положенное время они рука об руку сходили в школу за дочкой, побеседовали с директрисой и внимательно выслушали Мартышкин «отчет» об уроках. Потом обедали, готовили уроки, занимались домашними делами. Обстановка в семье выглядела самой что ни на есть умиротворяющей, но в самой глубине Гутиной души ощущалось какое-то напряжение, словно неведомые руки натягивали гитарную струну…

И в конце концов Гута не выдержала. Вечером, укладывая дочь в постель, она спросила:

— Откуда ты знала, что сегодня умрет дед Барбридж?

— Он мне не снился, — сказала Мартышка, словно оправдываясь. И было совершенно непонятно, ответ ли это на мамин вопрос или отвлеченная фраза.

Когда возбужденная Мартышка наконец заснула, Гута отправилась в спальню. Расчесывая на ночь волосы, сказала мужу:

— Рэд, это не твоих рук дело?

— Ты о чем?

— Ты хорошо понимаешь о чем!.. О смерти этого несчастного старика.

— Этот несчастный старик отправил тебя в Зону на верную гибель, — сказал Рэд.

Гута услышала, как скрипнули его зубы.

— Веточки корявые, но ведь я осталась жива!

— Да, — согласился Рэд. — Вопреки его замыслу!

Гута перестала расчесывать волосы:

— Почему ты так думаешь?

— Я не думаю, я знаю. Еще никто из сталкеров не проходил мясорубку в одиночку. В том числе и Стервятник. Ты первая, и я не знаю, каким образом это тебе удалось.

— Вот-вот! И тогда, в Зоне, ты тоже удивился тому, что я явилась в карьер одна. В тот раз я твоего удивления не поняла. Теперь понимаю… Ты взял с собой Артура для этой своей мясорубки! — Гута и ждала, и страшилась ответа.

— Это не моя мясорубка, это мясорубка Барбриджа, — сказал Рэд. — Ты должна верить мужу. — В голосе его прозвучала некая толика облегчения. Словно он долго бродил по ночному, переполненному жуткими чудовищами лесу и вдруг выбрался на залитую лунным светом поляну, где уже не нашлось места кошмарным порождениям фантазии и мрака.

— Я тебе верю… — Гута не выдержала и заплакала.

— Ох, да не терзай же ты мне душу! — взмолился Рэд.

Гута прикусила нижнюю губу, и в конце концов ей удалось справиться со слабостью.

— Ты убил его, — сказала она, всхлипнув в последний раз. — Я знаю. И сына его ты тоже убил. Тебя поймают, Рэд. У Дины Барбридж теперь очень много денег, она приложит все усилия, чтобы убийцу поймали. И на этот раз тебя отправят на электрический стул. Или в газовую камеру.

Рэд выругался так, как не ругался при ней никогда.

— Никуда меня не отправят! Ты плохо знаешь Дину. У Дины теперь действительно много денег. — Рэд усмехнулся. — Ей было ради чего рисковать.

— Зато ты Дину, похоже, хорошо… — Гута замолчала, не договорив. До нее вдруг дошло, что связывало мужа и дочку Барбриджа на самом деле. — Боже всемогущий! — воскликнула она. — Бо-же все-мо-гущий!!!

— Да-да, — сказал Рэд. — Все совсем не так, как ты себе представляла.

— О Рэд… — Гута снова заплакала.

Еще утром она поклялась, что сегодня Рэда к себе не подпустит, но теперь все изменилось. Потому что желание отомстить она очень хорошо понимала, потому что сама не раз испытывала подобное чувство.

А когда все закончилось, Рэд сказал:

— Неужели ты подумала, что я способен променять тебя на эту смазливую куклу?!

Она без слов потерлась носом о его щеку. Но тут же мысли ее вернулись к случившемуся. А потом убежали в завтра. И тогда она сказала:

— Если капитан Квотерблад спросит меня, где ты был вчера ночью, я не смогу соврать.

— А раньше могла, — со вздохом заметил Рэд.

— Раньше была совсем другая жизнь. Раньше я сидела в окопе и отстреливалась от всего мира. В последние дни мне показалось, что я наконец из окопа вылезла.

— Как хочешь, — сказал Рэд. — Только имей ввиду… Я не жалею о сделанном. Ни капли.

И было непонятно, что именно он имел в виду.

Полиция явилась в дом назавтра. Рада не было: он ушел на биржу труда. Гута только-только отвела Мартышку в школу, выслушав по дороге массу восторженных вскриков.

Впрочем, капитан Квотерблад семью бывшего сталкера Шухарта на этот раз своим персональным вниманием не почтил, прислал какого-то плюгавого, весьма смахивающего на серого мышонка сержантика.

Мышонок не стал ходить вокруг да около, спросил напрямик:

— Миссис Шухарт, где ваш муж был прошлой ночью?

— Веточки корявые, а вам что за дело? — сказала Гута.

Мышонок и глазом не моргнул:

— У нас есть в отношении вашего мужа кое-какие подозрения. Потому я и задал вам такой, вопрос.

— Мой муж спал! — Гута тона не смягчила. — Сладко-пресладко! Под моим теплым боком!

— Я имею в виду не сегодняшнюю ночь, — напомнил мышонок.

— Если вы полагаете, что ночи у нас отличаются друг от друга, то ошибаетесь, — сказала Гута, поражаясь вновь вернувшейся к ней решимости. — Муж был дома. А что случилось?

— Умер старый Барбридж.

— Ах вот в чем дело! — Гута тщательно разыграла возмущение. — И вы, разумеется, решили, что его убил Рэд Шухарт по прозвищу Бешеный?!

— Не имеет никакого значения, что мы решили! — В голосе мышонка тоже зазвучали стальные нотки. — Я вас спрашиваю, где был ваш муж прошлой ночью!

Гута не сбавила тон:

— Вы меня простите, но причины убить Барбриджа имелись у доброй половины города Хармонта! И добрая половина города Хармонта не слишком расстроится, узнав, что эта мразь наконец отдала Богу душу… Что же касается моего мужа, то он всю прошлую ночь трахался. Естественно, в своей собственной постели со своей собственной женой.

9. Мария Шухарт, 15 лет, абитуриентка

Едва ушел дядя Дик, приперлась старуха Норман.

Папка, ясен перец, на звонок не откликнулся, продолжал себе торчать в гостиной. К соседке вышла мать, пригласила на кухню.

День открытых дверей какой-то, подумала Мария, но ПРИСЛУШАЛАСЬ: частенько разговоры мамы со старухой Норман были достаточно прикольными. Однако на сей раз беседа поначалу как бы ничего особенного из себя не представляла. Принялись пережевывать кухонные рецепты, нестираное белье и прочую лажу. Мария вернулась к учебникам. Однако полностью разговор не погасила, цеплялась краешком внимания. И потому услышала вопрос соседки:

— Скажи мне, Гута, старик ваш требует за собой какого-нибудь ухода?

Мать удивилась такому вопросу, но ответила честно:

— Нет, Эллин. Он же не ест, не пьет и в туалет не ходит. Я, конечно, делаю для него кое-что, кровать, скажем, разбираю на ночь. А утром застилаю снова, несмятую… В общем, скорее это даже не для него, а для себя… Чтобы по-человечески было, понимаете?

— Понимаю, — сказала старуха Норман. — А вот у меня Стефи изменился… Словно хочет чего-то…

— Не может быть, — сказала мать. — Мумики никогда ничего не хотят, потому что…

— Я тоже раньше так считала, — оборвала ее старуха Норман. — Но вот в последнее время… — Она помедлила. — Когда я ухожу из дома, там что-то происходит. Передвигаются стулья, пачкается посуда, разбрасывается спальное белье. Приду, уберу, наведу порядок. А потом опять все повторяется. Причем пока я с ним, тишь и гладь. Стоит же выйти, все сначала. Как в детстве, бывало, когда он был ребенком…

Мария улыбнулась. Наконец-то старуха Норман заметила, что и в ее доме что-то творится…

— Веточки корявые, не может быть! — повторила мать. — Они же еле движутся. Папаня пока руку поднимет, четверть часа пройдет.

— Стало быть, по-вашему, я сошла с ума? — В голосе старухи Норман послышалось нескрываемое раздражение.

— Да нет, конечно, — отозвалась мать. — То есть я хочу сказать… Ну я просто не знаю. У нас ничего такого никогда не случалось.

Так уж и не случалось, подумала Мария. Очень даже случалось. И не такое еще!

— Вот я и думаю, — продолжала старуха Норман, — что Стефан делает все это для того, чтобы за повседневными заботами я забывала о его смерти. Такой чуткий мальчик…

Марии очень хотелось посмотреть сейчас на мать. Наверное, та в изрядно обалделом виде. И не удивительно! Судя по всему, у старухи Норман после того, как к ней тоже явился мумик, совсем башня рухнулась.

— Мария! Маменька у вас?

В отличие от деда Шухарта, Стефан Норман всегда начинал разговор первым.

— Да, у нас.

— Языком молотит, как всегда?

— Беседует с мамой, — дипломатично ответила Мария. Тебя, тормоз, мне еще не хватало, подумала она.

— О чем?

Мария пересказала содержание разговора матери со старухой Норман.

— Так-так, — сказал Стефан. — Старая стерва сделала выводы из происходящего с точностью до наоборот… Послушай, Мария, у меня к тебе есть просьба. Объясни ей суть. О том, что в нашем доме бардачишь ты, можешь не рассказывать. Пусть виновником буду один я. Все равно ведь ты делаешь все это по моей просьбе.

Мария подумала и ответила:

— Я не могу объяснить ей суть. Такая новость будет для нее слишком крутой.

— Тогда грохни старуху. — Слова сыпались, как песок в песочных часах, — равнодушно и размеренно. — Ведь ты можешь и это.

Да, подумала Мария, это я могу и могу очень чулково. Но неужели мама родила меня только для того, чтобы я помогала давно умершим и убивала живых!

— Прикончи ее сам.

— Но ты же знаешь, какое у меня тело. Пока я воткну в нее перо, она тысячу раз проснется и когти рванет.

— А может, после твоей попытки ничего больше и не потребуется. Она или просто испугается, или сшурупит, в чем прикол. И в том и в другом случае она тебя отпустит.

— Как бы не так!.. Она и раньше-то не шибко шурупила, а уж теперь от радости и вовсе что-либо соображать перестала. Впрочем, главное совсем не в этом. Как я ей в глаза посмотрю, когда она умрет?! Пусть я и не люблю мать, но убивать собственными руками не стану.

— Я убивать твою мать тоже не стану, — сказала Мария.

— Как же ей объяснить, что мне мое возвращение домой не нравится?

— Уйди на подзарядку и больше не появляйся.

— Если бы… — Голос Стефана стал печальным. — Мы же над собой не властны. Пока она этого желает, я снова и снова буду к ней возвращаться. Окажись я стариком, как твой дед, мне бы, может, и улыбалось, что я кому-то нужен. Даже в таком виде… — В голос вернулось ожесточение. — Но меня она и при жизни своими заботами достала!

— Тогда напиши ей письмо, — сказала Мария. — И отвали от меня! Я не стану грохать твою мать. И разбрасывать вещи у вас в доме больше не буду. Потому что это совсем не детские шалости, как кажется твоей матери.

— Погоди, Мария… — Стефан хотел продолжить уговоры, но она изгнала его из своего сознания.

А внизу две озабоченные своими детьми женщины уже прощались.

— Пойду я, — сказала старуха Норман. — Посмотрю, что он там за это время натворил. Знаешь, Гута, оказывается, еще есть для чего жить!

Мать закрыла за нею дверь. В доме вновь наступила тишина. Мария перевела дух и вернулась к учебникам. Тишина длилась минут пять, а потом раздался привычный командирский голос:

— Веточки корявые, куда это ты собрался? А ну-ка ложись!

— Мне надо, — сказал папа.

— Уж больно часто ты к ней бегать стал!.. Теперь-то я понимаю, почему она так желала, чтобы я отправилась в Зону.

— Ничего ты не понимаешь. И не поймешь никогда. Пусти!

— Не пущу!

— Пусти! Не к ней я.

— Тогда тем более не пущу.

— Пусти меня, сука! — взревел папа.

Послышался шум — похоже, что-то упало.

Хлопнула дверь. Потом загудел привод гаражных ворот, и заурчал двигатель старого «лендровера».

И тут мать закричала внизу заячьим голосом:

— Мари-и-и-я-а-а!

Мария выскочила из комнаты, ссыпалась вниз по лестнице.

Мать полулежала в прихожей, опираясь правой рукой об пол, а левой держась за грудь. Платье на груди было разорвано.

— Останови его, Мария! Останови отца, ради Бога! Ведь ты же можешь это сделать! Я знаю!

Когда тебе нужно, ты все знаешь, подумала Мария. Но я не властна над людьми. Потому что способность остановить человека — как и способность убить его — вовсе не равнозначна власти над ним. Гораздо важнее умение побудить его к действию. Или к мыслям.

— Могу. — Она принялась поднимать мать с пола. — Но разве это то, что отцу сейчас нужно?

— Да он же в Зону поехал! В Зону!!! Понимаешь ты это?

— Понимаю. Вставай. Смотри, синяк какой.

У Гуты задрожали губы, затряслись руки.

— Да будьте же вы прокляты, выродки! — сказала она. — Боже! За что меня судьба наградила таким мужем? За что дала дочку, которая родного отца спасти не желает? За что? Чем я провинилась перед тобой, Господи Всемогущий? Неужели тем, что любила их? Неужели тем, что всегда прощала мужа и всегда ждала его? Неужели тем, что захотела увидеть свою дочь обычным человеком?

На этот раз мама жалела не ее, Марию, а саму себя. И это оказалось еще большим влетом. Потому что от той привычной жалости ехала крыша, а от этой прихватило ливер. И сердечная боль оказалась гораздо страшнее головной. Потому что раньше хотелось плакать, а теперь захотелось умереть.

Мать жалела себя, а ее, Марию, ненавидела. Эта ненависть все и решила. В Марию неудержимо хлынули силы.

Сон пришел мгновенно.

Она стояла в «белой яме», перед тем самым «надувным шариком», который так и не сумел сделать из Мартышки Марию. Да, он как бы наградил Мартышку клевой мордашкой, острым умом и крутой фигурой. Однако вот выясняется, что для того, чтобы стать Марией, клевой мордашки, острого ума и крутой фигуры мало. Нужно, чтобы в тебе было еще кое-что. И чтобы много чего не было. К примеру, хотя бы умения разговаривать с ожившими покойниками. И дара слышать людей за звуконепроницаемыми стенами. И способности видеть их на расстоянии.

А Мария, оказывается, видела. Вон он, папка, мчится на «лендровере», сжав побелевшими пальцами руль. В глазах его нет страха смерти. Там только восторг от того, что он снова идет на «рыбалку». И томное ожидание, как будто он спешит к своей любимой женщине. На мать он такими глазами никогда не смотрел. И на тетку Дину Барбридж наверняка не смотрел. Впрочем, на тетку Дину он никогда бы и не стал так смотреть. Тетка Дина была для него живой игрушкой. Как для нее, Марии, сталкеры в детских снах. Так что ничем она, Мария, от своего папки не отличается. Пусть он и не способен на те чудеса, на которые способна дочь. Зато он как бы умел делать мать счастливой. Пусть и на время. Только это было раньше. До того, как она, Мартышка, стала казаться всем Марией. Он умел. А она не сумеет. Всего через пять минут папка достигнет розовой прозрачной полусферы. И тогда за мать станет отвечать она. И ляжет на ее сердце груз непосильной материной жалости к самой себе. Груз, которого не выдержит никакой ливер. Даже ливер Мартышки.

Конечно, она как бы может остановить папку. Но это никому ничего не даст. Он все равно уже не сможет сделать мать счастливой. Пока мать этого не понимает, хватается за осколки уходящего жизненного порядка. Но когда-нибудь она поймет. И все станет намного хуже. Тогда мать и папка уйдут из мира Марии и перейдут в мир остального Хармонта. В мир ненависти…

И от этого уже будет не отмазаться.

Силы в ней росли. Казалось, ненависть всего города хлынула в Марию, и Мария откликнулась.

Раньше она видела на расстоянии и слышала за стенами. Теперь она слышала не только за стенами. И не только в настоящем. Голоса не ее мира возвращались из прошлого, становились громче. Сперва шепот. Потом говор. Потом крик. Сначала они обнимали ее, как материнские руки. «Ну-ка ты, подстилка сталкеровская! Убирайся из нашего дома! И выблядка своего забирай, мохнорылого! Чтоб духу вашего здесь!..» — «Мама, почему они так говорят? Разве ты подстилка?» Потом они шлепали ее, как папкина ладонь по мягкому месту. «Что, Бешеный? В Зону-то теперь не попадешь… Кончилась твоя лафа! Повкалывай, как все!» — «Папа, почему они так говорят? Разве ты бешеный?» А потом они начали терзать ее, как лапы насильника. «Парни, смотрите, опять мумик!.. Эй, мумик вонючий! Убирайся в свою могилу! Город для живых!» — «Дед, почему они так говорят? Разве ты мертвый?» От голосов не было спасения. Как от жалости. «Слушай-ка, Шухарт! Вымя-то деревянное папаша тебе небось из Зоны припер?» — «Почему они так говорят?!.» Голоса были агрессивны, как люди. И так же беспощадны. Они всегда дышали злобой и ненавистью. «Да будьте же вы прокляты, выродки!..» А злоба и ненависть по-прежнему превращались в непреодолимую силу и решимость.

— Мне не нужны такие приколы, — сказала Мария своему «надувному шарику». — Ты слышишь меня? Сделай так, чтобы они исчезли!

Наверное, это было как бы настоящее сокровенное желание, потому что шар вдруг вспыхнул золотом. Уши Марии заложило от родившегося где-то тоскливого длинного скрипа, и она заткнула их большими пальцами. Но звук не исчез, наоборот, — он усиливался и усиливался, заглушая ненавистные голоса, разрывая барабанные перепонки. Пока Мария не вспомнила, что звук этот сопровождал ее в ночных играх с живыми куклами. И не поняла, что она сама и рождает этот невыносимый скрип. Это возвращались в Зону мысли и желания Мартышки, ненужные людям, мешающие папке, убивающие мать. Последнее, что Мария успела увидеть, была гаснущая розовая полусфера над головой. Она гасла так стремительно, что ее не стало через пару мгновений.

Еще через мгновение Мария почувствовала, что мир за пределами сказочной страны начал изменяться.

А еще через мгновение не стало и самой Марии.

Эпилог. Рэдрик Шухарт, 23 года, холост, без определенных занятий

Топаю это я себе по Седьмой улице. Солнышко светит, птички на деревьях заливаются. Одно слово — красота вокруг.

На душе тоже красота. А почему бы и нет?.. Дело сбацано, тачку я от границы пригнал без проблем, в гараж воткнул, гараж на замок, и гуляй, рейсовик. Сначала, правда, Битюгу по телефончику стукнул.

— Катер, — говорю, — на пристани. Движок наладил.

Что на нашем с ним языке означает — забирай, мол, товар.

— Рыбаки, — спрашивает, — мешали?

— Забрасывали удочки, — отвечаю, — да не в рыбное место. Один болт выловили, и тот ржавый.

Что в натуре означает: шмонали на въезде в город да пролетели мимо. Шмонай хоть сто лет — обезьянки-то в фальшивом бензобаке. Это ж наводку точную заиметь надо, чтобы найти. Наводчик-то, правда, у них, у жаб, был. Да весь вышел, когда Мослатого Исхака накрыли. С Мослатым Битюг полмиллиона монет потерял. Так что не пожалел на проверочку ни времени, ни средств. Ну и нашел, естественно, кто ссучился. Мослатому клевого адвоката наняли. А сучю — копыта в тазик с цементным раствором. Закрыли ему сопло, впихали ночью в тачку, для таких дел приспособленную, и ваших нет. Торчит теперь на дне под мостом, окушков тамошних кадрит да дурки им мастерит.

— Ладно, — говорит Битюг. — Через час подгреби на угол Седьмой и Центрального.

Подгреби так подгреби, мое дело жениховское. Тем более что там мне зелененькие чистоганят. За очень-очень успешно выполненный рейс, значит.

В натуре, работа мне досталась непыльная. Смотайся раз в неделю до дырявой нитки, тачку в местном кемпинге поставь и дыши кислородом, пока тамошние ребята товар в бензобак замыкают. Третий год уже так катаюсь… Кстати, для несекущих. «Дырявая нитка» — это на рыбьем языке, а по-жабьему «окно на границе» называется. Вот я от этого окна обезьянок до Хармонта и таскаю. Шухерно, ясное дело, но не шухернее, чем у городских гонцов. Тех-то в любой момент на затаривании могут повязать, с поличным, а меня только по наводке. И все равно срок поменьше, потому как не знаю я, зачем тачку сюда-сюда гоняю. То есть для жаб — не знаю…

В общем, заскочил я домой, фигуру под душем пополировал, переоделся, нацепил батон на шею и вперед. Топаю себе по Седьмой, сигаретку сосу. И тут сзади мне — гарк:

— Эй, Рыжий! Стой!

Ну я — что?.. Причин менжеваться нет. Попросил меня хороший человек об услуге — в лепешку разобьюсь, а сделаю. Торможу, оборачиваюсь.

Сержант Деккер из городского отдела по борьбе с наркотиками. Стоит себе, чувырло братское, кисляк кисляком, фарами меня насквозняк простреливает.

— Куда, — говорит, — летишь, Рыжий?

— Да так, — отвечаю, — шпацирен геен вдоль Бродвеен. Ферштеен или не ферштеен?

И тут этот дрын двухметровый смерил меня с ног до головы да и заявляет:

— А что если я тебя, умник, сейчас карманы вывернуть попрошу?

В откровенку, значит, играет, фараонище!.. Ну, смерил я его тоже.

— А разрешение у вас, — говорю, — сержант, имеется? К королевскому прокурору, — говорю, — сержант, вы обращались?

— У меня, — говорит, — свой прокурор. — И кулачище мне под нос, гирю пудовую. — Так что не пыли! Отойдем-ка в подворотню.

Ну тут я уши навострил. Вижу, всерьез, жаба, на меня нацеливается. М-да, лажовое дело выходит… Можно, конечно, и дальше катить масть, крутого из себя строить, но, чувствую, врежет он мне по бейцалам, да потом — якобы за сопротивление — еще и баранки на руки нацепит. А мне светиться в участке ни к чему… В общем, как при такой ситуевине рогом ни шевели, а придется назад отруливать.

Налепил я на портрет смирение и говорю:

— Да за что же это, сержант? Хотя ради Бога… Мне лично от родной полиции скрывать нечего — весь перед вами. Как на духу! — И изображаю полную и чистосердечную готовность вывернуть свои багажники.

Расчухал он, вижу, что ничего у меня нет. Для понта ручищами мне по бокам провел и говорит:

— Ладно, вали отсюда… Впрочем, постой!

Мне что — постой так постой.

— Ходят, — говорит, — по городу слухи, будто ты, Рыжий, с бандитами связался.

Тут я натурально изумился:

— Да как можно, сержант! Что это какая-то сука вам на меня такое настучала. Да что я, по уши деревянный, с бандитами связываться?

— А на какие доходы живешь? — спрашивает. — Вон на тебе костюмчик какой! И галстучек…

Ну я к его уху наладился да и говорю шепотком:

— Так ведь парень я видный, сержант. Коровы сорокалетние сами на шею вешаются. Для того и костюмчик, и галстучек. Доход хоть и не велик, а жить можно.

— Мужчину по заказу из себя строишь, значит?

Я только буркалы потупил. А он и говорит:

— На это долго не проживешь. Заявится и к тебе сороковник… Брался бы ты, Рыжий, за голову. Я ведь твоего отца еще знавал…

Вот про папаню это он зря. Трубил папаня на заводе своем, трубил, да так ничего и не натрубил. Ни себе, фраеру, ни нам с маманей.

— Ладно, — говорю, — сержант. Вас понял. Обещаю устроиться на работу. Не завтра, правда, но обещаю.

В общем, разошлись мы. И побежал я себе дальше.

Прибегаю. Суслик уже там, по сторонам зыркает. Фотокарточка у него — только в кино снимать, ни за что не подумаешь, что кент Битюгов. Завалились мы с ним за телефонную будку. В будке какой-то хмырь в кепочке стоит, слюни в трубку пускает, но раз Суслика этот факт не трогает, мне и вовсе очковаться нечего. Передал он мне зелененькие, — как всегда, молча. А потом и говорит:

— Битюг просил тебя пакет Эрнесту отнести.

Ну и шуточки!

— А бейцалы, — говорю, — не зачешутся?

— Не зачешутся, — говорит. — Разве только у тебя… Получай товар — и вперед!

Вижу — не шуточки. Тут я чуть с копыт не слетел.

— Да вы что! — шиплю ему. — Я ведь в рейсовики нанимался. Так мы не договаривались!

А эта шмакодявка смотрит на меня снизу вверх с этакой ухмылочкой и заявляет:

— Брось, Рыжий! Понимал, на что шел. И Битюга ты знаешь! Не любит он, когда ему в просьбах отказывают!

Вот тут мне тошно стало. Я-то что думал, деньжат по-легкому сшибить, а потом Гуту с собой забрать да и рвануть из города, только меня и видели.

— Побойтесь Бога, — говорю, — ребята. Что у вас, без меня гонцов не хватает?

— Не пыли, Рыжий, — отвечает Суслик. — Либо ты с нами до конца, либо… Сам понимаешь! — Зыркнул опять по сторонам, достал из кармана пакетик и протягивает мне.

Пакетик-то маленький оказался. Обезьянки в оболочке. Ну и сунул я его в левый багажник — сам не знаю зачем.

— Только ты смотри, Рыжий, — говорит тут Суслик, — надумаешь когти рвать, от Гуты твоей одни тряпочки красненькие останутся. А чтобы у тебя соблазна не возникало, мы к тебе и к ней дядек приставим. Все, теперь иди.

И пошел я. Успел только краем глаза заметить, что хмырь в кепочке из телефонной будки вылез, Суслику мигнул, отпустил меня на десяток метров и в кильватер пристроился. Словно настоящая жаба…

В общем, как до «Эльдорадо» добрел, и не помню: все перед моими глазами тряпочки Гутины стояли. Окровавленные… Только раз и подумал, что, если бы сейчас сержант Деккер мне встретился, шмонать взялся, тут бы я и накрылся. Вот только было мне это сейчас как-то по барабану.

Ладно, захожу в «Эльдорадо». В руки себя уже взял, ливер навожу. Эрнест за стойкой торчит, стаканы полотенцем вылизывает, на меня поглядывает. С ухмылочкой такой. И понял я тут, что они с Битюгом одной веревочкой повязаны. Как же я раньше-то этого не скумекал?.. Эрни ведь, сука, наверное, Битюга на меня и навел.

Ну да теперь судьбу клясть поздно. Осмотрелся я еще раз, вроде рыла все знакомые, лапами машут, приветствуют, значит. Да уж, попито у меня здесь…

— Эй, Рыжий! — орут из угла. — Греби к нам!

Гляжу, кореша мои: Гуталин сидит, скалится — зубы белые во всю хлеборезку. Ну и Очкарик с ним рядом, за стакан держится. По всему видно — дунули уже изрядно. Сделал я им ручкой, но пошел к стойке: пакетик с обезьянками бок жжет.

У стойки пусто, как глухой ночью на общественном толчке. Подхожу, закидываю зад на табуретку. Эрнест тут же капает мне в цветной бокал на два пальца.

— Принес товар? — говорит.

— А тебе невтерпеж? — отвечаю. — Принес я твой товар.

— Молодец, — говорит. — Не суетись, сиди пей, потом пакетик в стакан положишь.

— Это еще кто суетиться будет, — говорю.

У Эрнеста за спиной мордогляд во всю длину — рыла наши в нем отражаются. То есть мое рыло, а у Эрнеста — затылок прилизанный. И вижу я в мордогляде, как хмырь с кепочкой в «Эльдорадо» заходит. Дядька мой народившийся…

Да, попал ты, Рыжий, на крюк. Но плакаться-то теперь поздно. Допиваю, незаметно кладу пакетик. Эрнест специально мне цветной бокал дал, чтобы пакетик был чужим фарам не виден. Сижу дальше. Наконец Эрнест подваливает ко мне, забирает бокал, сует под стойку.

— Вот и молодец, — говорит. — Можешь гулять.

И ухмылочка у него такая, хоть в петлю лезь. Ну, в петлю не в петлю, а к девке залезть в самый раз. Вот только к Гуте я сейчас не пойду. Хоть и не был уже пять дней, но не в таком настроении к Гуте ходить… А вот к Сесили Чалмерз завалюсь. Есть у меня такая. Не шаблонь уличная, нет. Изенбровая бикса. Но телка крутая. Как говорят, девочка девяносто шестой пробы. Буфера — только что платье не рвут, сами в руки просятся. И задний мост в аккурат под мои запросы скроен. А главное, чистая, точно знаю. И для меня безотказная. Придешь, привет-привет, слово за слово — и заправляй эклер в лохматый сейф.

— Еще плеснуть? — спрашивает Эрнест.

— Подружке своей плеснешь, — говорю. — Если даст… А мне лучше бутылку приготовь. И закусить что-нибудь.

— К Гуте своей пойдешь? — спрашивает Эрнест. — Правильно. Сделал дело — гуляй смело.

Так мне захотелось ему по рылу заехать — сил нет. Но придержал лапы.

— Притухни, — говорю. — Не твое, — говорю, — собачье дело, куда я там пойду.

В общем, выставил он мне бутылку, закусон собрал в свой фирменный пакет. Кинул я на стойку зелененькую и отвалил, корешам лишь ручкой сделал. Ничего, они ребята понятливые.

Выхожу я на улицу, дядька в кепке — следом. И опять тошно мне стало, хоть ревмя реви. Побрел я к дому Сесили.

И тут гляжу — Гута мне навстречу идет. Идет она, девочка моя, каблучками цок-цок, фигуристая вся, такая, что у меня дойки Сесилины сразу же из памяти вон. И понимаю я, что она не просто так идет, по Бродвею на шпацир вышла, что это она меня ищет.

— Привет, — говорю, — Гута. Далеко ли собралась?

Тут она как посмотрит на меня, на бутылку эту чертову, под мышкой зажатую, на пакет с закусоном, да и говорит:

— Здравствуй, Рэд. А я тебя ищу.

— Зачем? — говорю.

И вижу, что у нее за спиной, метрах в двадцати, хмырь стоит, вроде бы на витрину магазинную пялится, а сам в нашу сторону позыркивает.

— Слушай, Рэд, — говорит с вызовом Гута. — Если ты меня бросить решил, так бросай. Только и я на тебя плевала.

Вижу я, что-то не так. Никогда еще она со мной таким тоном не изъяснялась.

— А в чем, — говорю, — дело, Гута?

Она молчит и в землю смотрит.

Тогда я беру ее под руку и разворачиваюсь в сторону своего дома. Мой хмырь в кепке тоже тут, стоит, усиленно чтение газеты изображает.

— Пойдем-ка, — говорю, — Гута, ко мне. Выпьем, потом в дансинг сходим. Одним словом, проведем время. А то, гляжу, у тебя настроение плохое.

С Гутой я на рыбьем языке не базарю. Никаких «эклеров» или «лохматых сейфов» — не тот она парень.

Идем мы к моему дому. Я краем глаза вижу, как наши дядьки сзади нос к носу стоят, базарят о чем-то.

— Беременна я, Рэд, — говорит вдруг Гута.

У меня чуть бутылка из-под мышки не вывалилась. Хорошо не бухой — поймал.

Гута мое молчание по-своему поняла. Остановилась, смотрит на меня и заявляет:

— Так что, если ты бросить меня решил, бросай сегодня. Только знай! Я и без тебя обойдусь. Сама рожу, сама выращу. Так что можешь катиться дальше, вместе со своей бутылкой! С какой-нибудь шлюхой выпьешь, их у тебя много…

Смотрит она на меня, а у меня перед фарами тряпки окровавленные висят. И понимаю я тут, что вот когда меня судьба взяла в оборот по-настоящему.

Тогда Гута вырывает свою руку и не говорит уже, а шипит:

— Убирайся от меня! Правду мать говорит, не нужен мне такой кобель… Убирайся, и чтоб я тебя больше не видела!

И вдруг понимаю я, что не тряпки окровавленные меня с нею повязали.

— Да подожди ты, Гута, собачиться, — говорю. — Ласточка моя, разве ж я от тебя отказываюсь?

Она мне в лицо смотрит — слезы на глазах. А на меня нервный смех накатывает, и я начинаю хохотать, да так, что дядьки наши переглядываются, и один из них крутит пальцем у виска.

— От ребенка я ведь тоже не отказываюсь, — говорю сквозь смех. — Чего ж ты гонишь-то меня?

Тут она наконец расцветает. И становится настолько хороша, что у меня сердце к бейцалам опускается.

Что же дальше, Рэд? — говорю я себе. — Что же дальше?

Вячеслав Рыбаков

Предисловие автора

К добру ли, к худу — диалектически мысля, надлежало бы, конечно, сказать: и к добру, и к худу, а к чему в большей степени, мне не узнать до Страшного Суда, — но прочитанные в раннем детстве книги ранних Стругацких воочию показали мне мир, в котором, по-моему, только и может полноценно жить человек. Вероятно, некая неосознаваемая предрасположенность существовала и прежде, но именно с того рокового момента реальный мир стал мне чужбиной. Подозреваю, что и сами Стругацкие в молодости тоже ощущали нечто подобное; в предисловии ко второму изданию «Полдня» они проговорились об этом практически впрямую.

Да вот беда-то: испокон веку для российских прозревателей грядущего мир желаемый, вожделенный, должный отличался от мира реального принципиально. В каких-нибудь заштатных Североамериканских Штатах все просто: банкоматов побольше, автомобилей поэкономичнее, преступников поменьше — и готово светлое будущее. Желательные трансформации носят лишь количественный характер. Не то у нас. Если описываемый мир не отличается от реального качественно — это и не будущее вовсе, а паршивая какая-нибудь фантастика ближнего прицела. Вот когда социальная организация — по возможности, в мировом масштабе — совершенно иная, идеальная, вот когда человек мановением невесть чего полностью лишен комплексов, агрессивности, лености, равнодушия… вот тогда, пожалуй, это — мир грядый.

Но тот, кто способен хоть сколько-нибудь честно и последовательно мыслить, раньше или позже обязательно упрется в вопрос: а что же это за барьер такой лежит между настоящим и будущим? Между миром реальным и миром желанным?

Ссылки на общественный строй очень быстро стали не более чем мертвыми звуками ритуального колокола или гонга, которые во всех религиях сопровождают любую молитву. Действительно, строй давно уж был сменен на более прогрессивный, но в 60-х и, тем более, в 70-х, вопреки этому очевидному факту, светлое будущее с каждым прошедшим годом явно делалось не ближе, а дальше; реальный мир полз к XXI веку, а ситуация в стране сползала куда-то в XIX… и теперь, к слову сказать, когда строй снова сменился на снова более прогрессивный, уже совсем на пороге XXI века страна ухнула — вместо торжества гуманизма и полетов к звездам — вообще куда-то век в XIV, к феодальной раздробленности, бесконечным усобицам, бесправию и беззащитности смердов, выклянчиванию ярлыков на княжение у той или иной орды…

Проблема барьера между реальным и желаемым мирами стала одной из основных тем в творчестве Стругацких. Очень быстро они переместили фокус рассмотрения с взаимодействия хорошего от природы человека с хорошим по устройству обществом на взаимодействие нехорошего от природы человека с обществом, которое из-за таких вот нехороших людей не в состоянии стать хорошим. Всей мощью своего таланта Стругацкие обрушились на мещанина.

А мещанин не поддался.

Поэтому фокус вновь постепенно стал смещаться — на нехорошее общество, которое культивирует нехороших людей, ибо только опираясь на них, оно способно существовать. Тоталитарная система паразитирует на мещанине, поэтому она воспроизводит мещанина. И тогда Майя Тойвовна закричала: «Долой тоталитарную систему! Даешь свободу личности!»

К сожалению, это была лишь очередная мечта о качественной смене общественного строя, не более продуктивная, чем увядшая десяток лет назад мечта «даешь коммунизм».

Но в лучших из вещей, посвященных порокам не социума, а человека, Стругацкие блестяще показали, почему так называемый мещанин столь непробиваем. Почему не соблазнить его ни светлым будущим, ни благодарностью человечества, ни радостями творчества, ни головокружительными тайнами Вселенной…

Инстинкт самосохранения сильнее всех этих соблазнов. Больше, чем творить, больше, чем открывать и разгадывать, больше, чем осчастливливать внуков, любой нормальный человек хочет просто продолжать жить, и с этим поделать ничего нельзя. А вековой опыт неопровержимо доказывает, что все перечисленные соблазны неизбежно чреваты тем, что любой судмедэксперт назвал бы травмами, несовместимыми с жизнью.

И вот тут уж только один шаг остается до рокового вопроса, со времен Иова не дающего покоя всякому мало-мальски порядочному человеку: почему праведный несчастен, а неправедный счастлив? В чем изначальный вывих нашего мира? С какой стати подонки сплошь и рядом живут себе припеваючи, а на честных, добрых, благородных, ранимых обрушиваются все кары земные и небесные?

Для безоговорочно верующего человека тут нет противоречия; за тысячи лет гениальные богословы сумели виртуозно отынтерпретировать все, что нехристям кажется несообразностями. Возлюбленных чад своих Господь испытывает всю жизнь в хвост и в гриву, чтобы с полной гарантией забронировать для них номера люкс в раю, — а прочим гадам предоставляет полную свободу грешить, разрушать, мучить праведников, чтобы впоследствии, ежели гады так и не раскаются, безоговорочно низвергнуть их в геенну. Но, ей-богу, даже при столь железобетонной умственной подпорке все ж таки и сердце лучше иметь каменное, а то, неровен час, хоть изредка, а возропщешь на заоблачного садюгу…

Можно, если религия не греет, давать научные, социологические объяснения; я и сам таковые давал. Например: человечеству необходим определенный процент этически ориентированных индивидуумов, и совокупная генетическая программа вида предусматривает обязательное их появление в каждом поколении, ибо они являются единственным естественным амортизатором, при встрясках предохраняющим общество от поголовного взаимоистребления; но сами эти индивидуумы, как и надлежит амортизатору, всегда, всегда находятся между молотом и наковальней, и никуда им от этого не деться, такова их биологическая функция.

Однако весь спектр подобных объяснений лежит либо в области потусторонней, неприемлемой для атеистов, и в частности для атеистов Стругацких, либо внутри мира людского, что для атеистов, конечно, приемлемо, но для фантастов тесновато. Да к тому же, если принять что-либо похожее на второй вариант ответа, остается совершенно непонятным, почему эти самые честные-добрые-благородные-ранимые, повстречавшись, безо всякого понуждения со стороны то и дело устраивают друг другу такую соковыжималку, какую ни один сталин-гитлер не сумел бы. При чем тут социальная амортизация?

А не наблюдаем ли мы здесь проявления некоей куда более общей, космической, космогонической закономерности? Какого-то всеобъемлющего, извечного закона природы?

Ведь в последние десятилетия мы все больше убеждаемся, что вид Хомо живет не сам по себе, не изолированно от солнечных бурь и дыхания Вселенной. Взаимодействие оказывается куда более тесным, многоплановым и непрерывным, нежели вульгарные спорадические столкновения типа «идущий человек раздавил муравья», «упавшая скала раздавила человека». Может быть, и социальные закономерности суть лишь локальные преломления интегральных законов мироздания?

Великолепная повесть Стругацких «За миллиард лет до конца света» есть, насколько мне известно, единственная в современной нашей литературе попытка на интеллектуальном уровне XX века поставить этот вопрос и ответить на него… Отвратительно звучит, как в школьном учебнике литературы. Скажем так: почувствовать его и почувствовать ответ на него.

Но как же скучно живому человеку, иметь в качестве неизбывного и единственного контрагента мертвое мироздание, пусть даже Гомеостатическое!

Совершенно справедливо и, честное слово, очень по-человечески заметил нобелевский лауреат Стивен Вайнберг:

«Чем более постижимой представляется Вселенная, тем более она кажется бессмысленной».

Правда, он тут же оговорил:

«Но… попытка понять Вселенную — одна из очень немногих вещей, которые чуть приподнимают человеческую жизнь над уровнем фарса и придают ей черты высокой трагедии».

Однако, боюсь, это тоже своего рода фарс: снисходительно поглядывать на тех, кто не поднимает глаз к беспощадному небу, и гордиться своим спокойным мужеством под падающей вниз скалой, смеяться, думать, рожать и нянчить детей под нею, со свистом летящей, — будучи уверенным, что лететь ей по крайней мере еще пятьдесят миллиардов лет!

Неровен час, высокая трагедия поединка со Вселенной — поединка невольного, нежеланного, но неизбежного и, конечно, без малейшего шанса на то, что в животном мире считается победой, — гораздо ближе…

Попробуем сделать еще шаг.

Я учился на пятом курсе, когда в руки мне попал машинописный текст тогда еще не опубликованного «Миллиарда». Поскольку никто не брал с меня слова никому его не показывать, я, естественно, не смог утерпеть — и три человека с нашего курса, которые, как я знал, любили фантастику не меньше меня, смогли его прочесть. Помню, Коля Анисимцев — кстати, японист, как и Владлен Глухов, только на полвека более юный, — возвращая рукопись, недоверчиво спросил: «Слушай, а это не ты сам написал?» Я только смущенно замахал руками — а то был голос судьбы.

Желание есть, бумага есть; есть жестокий опыт лет, с неотвратимой стремительностью танкового клина прогрохотавших по нам после опубликования «Миллиарда». Талант, увы, пожиже, чем у Стругацких, — но тут уж ничего не поделаешь, остается разве лишь восклицать вслед за Новом:

«На что дан свет человеку, которого путь закрыт? Дни мои бегут скорее челнока и кончаются без надежды. Не буду я удерживать уст моих; буду говорить в стеснении духа моего, буду жаловаться в горести души моей. Зачем Ты поставил меня противником Себе, так что я стал самому себе в тягость? Что Ты ищешь порока во мне и допытываешься греха во мне, хотя знаешь, что я не беззаконник и что некому избавить меня от руки Твоей? Если я виновен, горе мне! Если и прав, то не осмелюсь поднять головы моей. Я пресыщен унижением; взгляни на бедствие мое!»

И пришли к Иову, сидящему на пепле его, три владетельных друга его: Елифаз Феманитянин, Вилдад Савхеянин и Софар Наамитянин, и были с ним. В великой скорби молчали они семь дней и семь ночей, а потом каждый в меру собственного разумения вразумлял его…

3:23. На что дан свет человеку, которого путь закрыт?

7:6. Дни мои бегут скорее челнока и кончаются без надежды…

7:20. Зачем Ты поставил меня противником Себе, так что я стал самому себе в тягость?

17:6. …Поставил меня посмешищем для народа и притчею для него?

19:7. Вот, я кричу: «обида!», и никто не слушает; вопию, и нет суда.

21:7. Почему беззаконные живут, достигают старости, да и силами крепки?

16:21. О, если бы человек мог иметь состязание с Богом!

9:19. Если действовать силою, то Он могуществен; если судом, то кто сведет меня с Ним?

10:2. …Не обвиняй меня; объяви мне, за что Ты со мною борешься?

10:3. Хорошо ли для Тебя, что Ты угнетаешь, что презираешь дело рук Твоих, а на совет нечестивых посылаешь свет?

10:15. Если я виновен, горе мне! Если и прав, то не осмелюсь поднять головы моей. Я пресыщен унижением; взгляни на бедствие мое.

13:22. Тогда зови, и я буду отвечать, или буду говорить я, а Ты отвечай мне.

10:21. …Прежде нежели отойду — и уже не возвращусь…

Книга Иова

10:24. …Долго ли Тебе держать нас в неведении? Если Ты Христос, скажи нам прямо.

Евангелие от Иоанна

Кто же обогатился… вселением в него Христа… тот по опыту знает, какую получил радость, какое сокровище имеет в сердце своем, беседуя с Богом, как друг с другом.

Святой Симеон Новый Богослов

Трудно стать Богом

1

«…только посплетничать. Без печальной ностальгической усмешки и вспомнить нельзя было, как лет десять-пятнадцать назад в пароксизмах вечного интеллигентского мазохизма пересказывали друг другу выпады юмористов: дескать, советские ученые на работу ходят только чай пить и в курилках болтать. Действительно, над кем было в ту пору еще издеваться юмористам: над нижним звеном торговых работников да над научными сотрудниками. Уж эти-то сдачи не дадут.

Да какая там сдача! Сами же чувствовали, что продуктивность низковата, надо бы работать побольше, но только вот система душит. Смешно сказать: совесть мучила! Ах, сколько времени уходит на писание соцобязательств! Ах, каждый винтик, каждую призмочку-клизмочку просто на коленях вымаливать приходится! Ах, с этим не откровенничай; определенно я, конечно, ничего не знаю, но поговаривают, он постукивает. Ах, бездарно день прошел, треп да треп; ну, ничего, завтра наверстаю… Теперь совесть мучить перестала. Недели вываливались, месяцы вываливались, как медяки из прохудившегося кармана. Два часа до работы в переполненном, изредка ходящем, да два часа с работы, поэтому на работе — никак не больше пары часов, а то домой приедешь уже на ночь глядя. Покурили, чайку схлебнули, развеяли грусть-тоску, вот и день прошел.

Темы, в общем-то, не очень изменились; политика — обязательно („Ты за кого голосовал? Ты что, с ума сошел?!“); отвратительные перспективы жизни и работы — непременно, всегда с прихохатыванием, как и в застойные времена; глупость дирекции и ее неспособность справиться с ситуацией — разумеется, как обычно. Когда дадут денег и какую долю от теоретически положенной получки эта подачка составит; вот это было внове, это было веяние времени. Кого где убили или задавили, или ограбили, на худой конец; тут собеседники всегда начинали напоминать Малянову правдолюбцев из масс-медиа: кто пострашней историю оттараторил, тот и молодец, того и слушают, ахая и охая, и уж не вспоминается даже, что и менее страшные, и более страшные истории — как правило, правда. И еще — всплывало дурацкое воспоминание: запаршивленная, чадная, вся в тазах, скатерочках и бодро поющих невыключаемых репродукторах коммуналка на проспекте Карла Маркса города-героя Ленинграда, ее сумеречные, таинственно загроможденные коридоры и в коридорах они, коммунальные пацаны, до школы еще, кажется; так хочется хвастаться чем-нибудь, гордиться, быть впереди хоть в чем-то — и вот угораздило Кольку ляпнуть: „А у нас вчера клоп с палец вылез из кровати…“ Что тут началось! Все завелись: „А у нас во-от такой!“, „А у нас — во такенный!!!“ — и разводили, тщась потрясти друзей до глубины души, руки пошире, пошире, на сколько у кого плечишек хватало…

Кто с кем и как — это стало поменьше. Постарели. Темпераменту не доставало, чтобы реально с кем-то чем-то подавать поводы для сплетен, а из пальца высасывать не слишком получалось. Старались некоторые, женщины в основном, честно старались — но, хоть тресни, выходило неубедительно и потому неувлекательно. Наверное, весь институт дорого дал бы тем, кто что-нибудь этакое отколол бы да отмочил: развод ли какой громогласный, или пылкий адюльтер прямо на работе, под сенью старых спектроскопов; по гроб жизни были бы благодарны — но увы. А молодежь в институте не прирастала, молодежь талантливая нынче по ларькам расселась вся.

Да нет, не вся, конечно, умом Малянов это понимал, и на деле приходилось убеждаться иногда — но облегчения это не приносило. Как-то раз занесло его по служебной надобности в спецшколу при некоей Международной ассоциации содействия развитию профессиональных навыков. Неприметная с виду типовая школа сталинских лет постройки на канале Грибоедова. Пришел и через пять минут сладостно обалдел — будто вдруг домой вернулся. Интеллигентные, раскованные, компанейские учителя — просто-таки старшие товарищи, а не учителя. Детки — как из „Доживем до понедельника“ какого-нибудь, или из „Расписания на послезавтра“, или, скажем, из стругацковских „Гадких лебедей“ — гнусного слова „бакс“ и не слышно почти, только о духовном да об умном, все талантливые, все с чувством собственного достоинства, но без гонора… Сладкое обалдение длилось ровно до того момента, когда выяснилось, что в компьютерных классах даже для малышатиков нет русскоязычных версий программ; вот на английском или на иврите — пожалуйста. И сразу понятно стало, что этих чуть не со всего города-героя Санкт-Петербурга выцеженных одаренных ребят уже здесь заблаговременно и явно готовят к жизни и работе там. Ребятишки увлеченно рассуждали о жидких кристаллах, о преодолении светового барьера, о том, что корыстная любовь — это не любовь, и не понимали еще, что страна, в которой они родились, их продала, продала с пеленок и, в общем-то, за бесценок. Такие дети такой стране были на фиг не нужны — и она толкнула их первому попавшемуся оптовику в числе прочего природного сырья. Никогда ничего Малянов не имел ни против иврита в частности, ни, вообще, против предпочитающих уезжать туда; но жуткое предчувствие того, что лет через пять-десять здесь не останется вообще уже ни души, кроме отчаявшихся не юрких работяг с красными флагами и мордатых ларьковых мерсеедов и вольводавов — остальные либо вымрут, либо отвалят, накатило так, что несколько дней потом хотелось то ли плакать, то ли вешаться, то ли стрелять.

Больше всего, пожалуй, сплетничали о том, кто и как присосался к каким грантам и фондам. Тайны сии верхушка институтской администрации держала под семью замками, за семью печатями — но тем интенсивнее циркулировали версии и слухи. И, разумеется, здесь тоже действовало общее правило: кто погнуснее версию забабахает, тому и верят. Но ведь и впрямь: нередко за соседними столами сидели, как и многие годы до этого, люди одного и того же возраста, с одной и той же кандидатской степенью — но один теперь получал сто семьдесят тысяч в месяц, а другой — восемьсот. Получавшие восемьсот изображали дикую активность, бегали взад-вперед как ошпаренные, сами зачем-то выкладывали на свои столы и не убирали неделями, а иногда даже и не распечатывали, какие-то зарубежные письма себе; те, кто получал сто семьдесят, пили чай и общались.

Мозги зарастали шерстью.

Порой, если никто не видел, Малянов доставал из ящиков свои бумажки — уже не с гениальным чем-то, разумеется, просто с недоделанными плановыми каракулями, которые еще пяток лет назад казались скучной рутиной и вдруг нечувствительным образом обернулись пределом мечтаний; дописывал одну-две цифирки, но тут же спохватывался: уже пора было спешить домой, иначе, как пройдет час „пик“, автобусы-троллейбусы вообще, считай, ходить перестанут, до полуночи не доберешься — и, засовывая бумажки обратно, с тоской ощущал: никогда… уже никогда… Что — никогда? Он даже не пытался определить. Все — никогда.

Институт тонул и, как положено утопающему, бился, пускал пузыри. Ни с того ни с сего на парадных великокняжеских дверях, выходивших прямо на величавую невскую набережную, бывшую Английскую, бывшую Красного Флота, а теперь, наверное, опять Английскую, вызвездила, заслонив название института, вывеска „Сэлтон“ — фирма, которая, как сразу начали недоуменно острить опупевшие астрономы, пудрит мозги не просто, а очень просто. Впрочем, директор немедленно заявил на честно собранном через пару дней общем собрании, что только благодаря этой субаренде администрация сможет выплачивать сотрудникам зарплату, иначе — кранты; государственное финансирование составляет в этом году двадцать восемь процентов потребного и не покрывает даже тех сумм, которые институт должен вносить в городскую казну за аренду здания.

Какое-то время от „мерседесов“ и „вольв“ к дверям было не протолкнуться. По институту, всем своим видом резко отличаясь от растерянно веселых пожилых детей со степенями, деловито, но не суетливо, никогда не улыбаясь, заходили крутые и деловые, все — моложе тридцати. Таинственно возникали в коридорах, сразу ставших похожими на сумеречные и загадочные, как бразильская сельва, коридоры приснопамятной коммуналки, импортно упакованные ящики со всевозможной электроникой, оргтехникой, пес его еще знает с чем; время от времени пробегал слушок, что часть этих драгоценных для любого ученого вещей пойдет институту, но ящики, постояв неделю-две, так и исчезали нераспакованными. Назавтра на их месте возникали другие.

Потом этим другим стало не хватать места; они принялись возникать и в рабочих кабинетах, и в кабинете-музее великого Василия Струве, основателя Пулковской обсерватории, — безвозвратно вытесняя оттуда как хоть и старое, но все равно единственно наличное и потому до зарезу нужное оборудование, так и, например, знаменитый письменный стол красного дерева, необозримый, словно теннисный корт, со всем его антикварным письменным прибором. Считалось, что именно за этим столом работал великий до переезда в Пулково. Сей стол вкупе с прочим верные академическим традициям подвижники уберегли и в революцию, и в блокаду — но наконец и он попал под колеса прогресса. Скорее, конечно, не под, а на. Куда эти колеса его увезли — так и осталось невыясненным; ни одной мало-мальски достоверной сплетни Малянову услышать не довелось. Но, в конце концов, это была частность — по большому же счету почти сразу стало ясно, что институт превратился в перевалочную базу распределения чего-то интенсивнейшим образом раскрадываемого. Продолжалось это долго. Но как-то в ночь нераспакованные ящики в очередной раз полностью испарились, а на следующий день к вечеру полностью испарились „мерседесы“, роившиеся у подъезда. Субаренда исчерпала себя, осталась только быстро линявшая вывеска. Ни у кого руки не доходили ее сковырнуть…

Последний пузырь назывался „Борьба с кометно-астероидной опасностью“. Какой Сорос-Шморос кинул несколько десятков миллионов долларов на это безумие, какая мафия свои кровные — то бишь кровавые — профиты отмывала, народ разошелся во мнениях. Достоверно выяснить удалось только то, что в международной программе по разработке методик предсказания и предотвращения кометно-астероидных ужасов участвует не только Россия, так что засветили сытные загранкомандировки за счет приглашающих сторон… Опять же осталось невыясненным — хотя версиям не было числа, — кто и как сумел на эту халяву выйти да еще настолько удачно к ней присосаться. Возбужденно хохоча и жестикулируя так, что едва не слетали чашки со столов, научные работники принялись измышлять и даже слегка инсценировать, каким именно образом станет происходить отваживание астероидов, буде они и впрямь вздумают таранить Землю. „Зам по АХЧ в плаще со скорпионами вылезет на гору Синай и произнесет…“ — „Да не на Синай, на Сумеру!“ — „Точно! Прямо из Шамбалы как гаркнет: властью, данной мне обществами с весьма ограниченной ответственностью, повелеваю тебе, железо-никелевая гнусь, — изыди!“ — „А я могу рядышком с бубном плясать!“ — „Зачем с бубном? Спляши с Эвелиной Марковной, и немедленно! От нее звону больше, чем от любого бубна…“

Рано возбудились. Назавтра выяснилось, что в разработках в рамках программы участвует не весь институт. Очень далеко не весь. Наоборот, всего лишь семь человек (по некоторым данным — восемь). Зато уж эти семь-восемь могли считать себя обеспеченными людьми лет на пять. Остальным в последний раз сунули после трехмесячного перерыва месячную зарплату и вышибли в бессрочный неоплачиваемый…»

«…еще в ту пору, когда Иркина шутка „скоро получки будет хватать только на дорогу в институт и обратно“ звучала все-таки как шутка. Но буквально за пару лет приработок стал заработком, а заработок — воспоминанием. Конечно, прекрасное знание научно-технического английского — не гарантия того, что сможешь выдавать на-гора один художественный перевод за другим, и они поначалу просили подстрочники; но Боже ж ты мой, что это были за подстрочники! И, судя по книгам, заполонившим лотки, именно подобные сим подстрочникам тексты скороспелые издательства без колебаний отправляли в набор. Поэтому скоро семейное предприятие Маляновых перестало опасаться того, что „не дотянет“. Чрезвычайно редкими в наше время качествами — обязательностью и добросовестностью, а также готовностью работать чуть ли не задаром, по демпинговым ценам, — оно даже снискало некоторую известность в соответствующих кругах.

Долго приучались писать слово „Бог“ с большой буквы. Бога теперь поминали всуе все, кому не лень, причем в переводах куда чаще, чем в оригиналах — а Малянов никак не мог преодолеть своей октябрятской закваски: дескать, если „бог“, то еще куда ни шло, а уж ежели „Бог“ — то явное мракобесие. В конце концов Ирка его перевоспитала совершенно убойным, вполне октябрятским доводом, от которого у любого попа, наверное, власы бы дыбом встали, возопил бы поп: „Пиши, как хошь, но не святотатствуй!“ „В конце концов, — сказала Ирка, держа дымящуюся сигарету где-то повыше уха, — почему, скажем, Гога писать с прописной можно, а Бог — нельзя? Чем Гога лучше Бога? Ну зовут их так!“

В подстрочники теперь заглядывали, только если хотелось от души посмеяться. „Ну-ка, ну-ка, — вдруг говорила Ирка, отрываясь от иностранной странички, — а что нам тут знаток пишет?“ Она, похоже, женской пресловутой интуицией чуяла, где можно набрести на особенно забавное безобразие, — и, порывшись несколько секунд в очередной неряшливой машинописи, с выражением зачитывала что-нибудь вроде: „Меня охватил невольный полусмешок. Из-под леса ясно слышались индивидуальные голоса собак и кошкоподобный кашель преследователя. Двигаясь на еще большей скорости, мой ум скользил по поверхности событий“. С восторженным хохотом оба принимались воспроизводить все упомянутые звуки, при этом жестами изображая скользящий ум. Жесты иногда получались довольно неприличными, но, раз Бобка уже дрыхнет и не видит, они могли себе позволить почти по-стариковски поскабрезничать слегка; прошли, увы, прошли те времена, когда Ирка, чуть что, краснела до корней волос и прятала глаза.

Нахохотавшись всласть, вытерев проступившие в уголках глаз слезы, Ирка с неожиданно тяжелым вздохом страдальчески заключала: „Ох, ну и муть…“ — и закуривала — но через секунду не выдерживала: „А вот еще перл, смотри! Корабли пришельцев, крейсируя между везде и всюду…“ Дальше прочитать не удавалось, потому что оба начинали хохотать снова, и, давясь смехом и старательно грассируя, Малянов возглашал что-нибудь вроде: „Цар, а цар! Ты где? — Я здесь между тут!“, или какую-нибудь иную подходящую к случаю реплику из еврейских анекдотов, которые во времена оны, семь геологических эпох назад, вдруг полюбил рассказывать Вайнгартен — видимо, как они сообразили много позже, наперекор судьбе тщась быть не евреем, а просто советским парнем. Они все учились тогда на третьем курсе, только на разных факультетах, а Израиль воевал с арабами… И анекдоты-то действительно, как правило, были смешными, и рассказывал их Валька, как правило, мастерски — если только не был сильно пьян, пьяный он делался занудным; и, скорее всего, он ни на волос не кривил душой, а действительно был, как и многие еврейские мальчики той поры, стопроцентным советским парнем и как умел демонстрировал презрение к тому, что, вместе со всем советским народом, искренне считал плохим.

Он и в аэропорту, наклонившись к уху Малянова и жарко дыша многодневным перегаром, — прощался он с Россией так, что жутко делалось, казалось, человек умереть решил, — вполголоса отмочил что-то отчаянно антисемитское и великолепно смешное, но Малянов не запомнил, к сожалению, потому что чуть не плакал; отмочил, отхлебнул напоследок и, помахав волосатой лапой, вместе со Светкой и детьми убыл в Тель-Авив.

„А вот еще перл, слушай сюда! — восклицала Ирка, отсмеявшись и оббив о край пепельницы длинный мышиный хвост пепла с сигареты. И с выражением произносила: — Она волновалась, ждала, не верила… За обедом она наспех проглотила лишь несколько ложек!“ — „Поутру, после первой ночи любви, из сортира долго доносилось ритмичное позвякивание“, — уже от себя подхватывал Малянов. И они опять долго смеялись.

Потом организующее мужское начало брало верх. „Ладно, все, — говорил Малянов. — Надо работать“. — „Надо так надо, — уныло отвечала Ирка, давя окурок посреди трухи предыдущих. — Работа делает свободным… Честное слово, лучше тачку в концлагере катать, чем перелопачивать эту муть“. — „Читают… — неопределенно говорил Малянов. — И, знаешь, не гневи Бога. Сидишь чистенькая, свет горит пока, и вода из крана пока течет, что еще нужно?“ — „…Чтобы спокойно встретить старость…“ — добавляла Ирка из „Белого солнца пустыни“. „Масло в холодильнике есть“, — забивал Малянов последний гвоздь.

Это были еще цветочки. Ягодки начались, когда им стали очень по знакомству предлагать — а они, естественно, не отказывались, только спать становилось уже совсем некогда — тексты с совершенно им неизвестных языков. Например, с корейского. Баксы, блин. „Ну я не могу больше, — рыдающим голосом говорила Ирка. — Давай откажемся!“ — „Спокуха на фэйсе! — бодро отвечал сидящий за машинкой Малянов. — Жрать хочешь? Бобке кроссовки нужны? Диктуй, шалава!“ — „Диктовать? — язвительно переспрашивала Ирка, закуривая. — Пожалуйста! С удовольствием!“ — затягивалась. — „Его голос стал объемнее, чем его мысль, и от этого немного странно сотрясался воздух в комнате. Только его глаза, не видные сквозь гнусное пространство, имели неописуемое выражение. Хоть и страдая немного, но с задорным выражением лица он продолжал: ''Подумай о товарищах, с рассвета до заката работающих, пачкая кофем станки! Подумай об их бледных лицах, собранных на пыльных рабочих местах и работающих, как мулы!''“ — „Е!.. — озадаченно икал Малянов, но вовремя осекался. — Что, так и написано?“ — „Так и написано“. — „Кофем?“ — „Кофем!“ — „Какое гнусное пространство…“ — задумчиво произносил Малянов, и вдруг, посмотрев друг на друга, они начинали дико хохотать. Буквально ржать, едва не валясь со стульев. „Может… — всхлипывая, выдавливала Ирка, — может… испачканный кофем станок… это у них, в Сеуле… предел нищеты?“

„Кошмар, — удрученно произносил Малянов, отсмеявшись. — Что с русским языком делается…“ — „Да уж, — с готовностью подхватывала Ирка; время ругани — время отдыха. — Даже дикторы, даже артисты уже не понимают, скажем, разницы между ''надел'' и ''одел''. Как скажет ''одел калоши'', так я сразу пытаюсь сообразить, что же он на них надел. Шляпу? Колготки?“ — „Представляешь, если и в обратную сторону путать начнут? — начинал мечтать Малянов. — Про какого-нибудь заботливого банкира: он надевает жену с иголочки!“ — „Как жену надеваешь? — с хохотом подхватывала Ирка. — От Диора!“ — „А рекламки эти в метро, обращала внимание? Дизайн, цвет, полиграфия… какие мощности задействованы, какие деньжищи угроханы — а ''Кристал'' пишут с одним ''л''“. — „Фирма ''Ягуана'' через ''я'', — подхватывала Ирка. — Как будто в честь Бабы-Яги, а не ящерицы игуаны“. — „Да нет, — вдруг хихикал догадливый Малянов. — Это они так представляются. Лицо фирмы. Я, говорят, гуано. Гуано знаешь, что такое? Птичий помет, на чилийских островах добывают. Удобрение — пальчики оближешь, сам бы ел. По-испански гуано, а по-нашему говно. Так прямо сами и сообщают: я — говно“.

И они опять смеялись.

„Ладно, — говорил Малянов потом. — Будем рассуждать логически. Что хотел сказать автор? Полагаю, что пыльные лица на рабочих местах вкалывают до потери пульса. До посинения. До седьмого пота, во! Кровь из носу капает на станки у них, а не кофей! Так и запишем… — И его пальцы начинали проворно плясать над рокочущей и лязгающей клавиатурой раздрыганной машинки. И он приговаривал: — От моих усилий тоже… несколько странно… сотрясается воздух в комнате… А интересно… сколько платят тому, кто нам… подготовил такой…“ — „Ты не слишком далеко от оригинала отходишь?“ — озабоченно спрашивала честная Ирка, заглядывая ему через плечо. „Ништо! — отвечал Малянов. — Думаешь, найдется идиот, который за те же деньги полезет сверяться с подлинником? Диктуй дальше!“ Ирка оббивала сигарету и шустренько цапала следующую страницу, и лицо у нее вытягивалось. „Он думал, — упавшим голосом читала она, — что трава, колышущаяся по ветру за пригорком, одна трава — это трава целиком, а трава целиком — это одна трава. Если не так, думал он, то ему, имеющему только имя, нет причины умирать…“ — „Е!..“ — икал Малянов. „Ну я не понимаю! — рыдающе восклицала Ирка. — Я вообще не понимаю, что хотел сказать автор! — Она вчитывалась еще раз. — …Одна трава — это трава целиком… а целиком — это одна трава… Слушай, может, это связано с восточными философиями? Дзэн, синто… что там у них еще… дао… Может, Глухову позвонить? Как ты думаешь?“ — „Я думаю одно, — отвечал Малянов, от обилия травы тоже несколько стервенея. — В пятницу мы должны сдать чистовой текст. Полностью. Иначе следующего заказа может вообще не быть. И так нам уже дают понять, что к их услугам теперь масса настоящих профессионалов. А насчет ''не понимаю''… Великих авторов, — издевательски выговаривал он, — всегда понять трудно. Вот дай-ка сюда ''Крейцерову сонату''“. Ирка представить не могла, зачем Малянову вдруг понадобилась „Крейцерова соната“, но послушно протягивала руку и снимала с полки графа Толстого. Малянов брал у нее том. „Помнишь суть? — спрашивал он, листая. — Он едет жену убивать из ревности… Ага, вот! — зачитывал: — Страдания мои были так сильны, что, я помню, мне пришла мысль, очень понравившаяся мне, выйти на путь, лечь на рельсы под вагон и кончить“. — „Что-о?! — чуть подождав продолжения, но поняв, что это конец фразы, обалдело переспрашивала Ирка, совершенно не ожидавшая от не читанного со школьных лет графа подобного подвоха. Мгновение они смотрели друг другу в глаза, потом опять взрывались. — Чертов извращенец! — выдавливала, задыхаясь от смеха, Ирка. — Ну и кончал бы себе на рельсы — женщину-то зачем ножиком? Ой, слушай, а может, и Анна Каренина под паровозом… того?..“ И они опять очень долго смеялись.

Если не хохотать до упаду по крайней мере раз в десять минут, от унижения и тоски можно было спяти…»

«…пор, как истина открылась ему, жизнь превратилась в ад.

Нет, не происходило никаких страшных чудес. Не происходило ничего, что можно было бы счесть характерно невероятным и конкретно остеречься, как когда-то. И он остерегался по максимуму: ни с кем не говорил, ничего не записывал, не пытался осмыслить и, тем более, привести в систему; он вообще старался на эту тему не думать. В сущности, он старался не думать вообще. Жизнь к этому располагала, год от года все больше, что правда, то правда; но ведь совсем ампутировать мозги невозможно. Или приснится что-нибудь, или мыслишка невольная нет-нет да и мелькнет — пока успеешь ее выколотить из башки, выдавить, как гной из чирья, и заменить на что-нибудь чистое, чисто бытовое, тоскливое, унылое, но безопасное…

Не смей! О чем угодно — о сроках сдачи очередной муры, о кроссовках, о путче, о гипертонии, о Бобкиных оценках, о деньгах, и еще о деньгах, и все время о деньгах; да мало ли тем! Не перечесть! Только не о главном!

Сначала он ничего не замечал. Потом делал вид, что не замечает. Потом долго убеждал себя, что замечать нечего. Потом издевался над собою: паранойя, старик, типичная паранойя! Псих из пары ничего не значащих случайностей способен вывести железную закономерность и потом видеть ее проявления во всем! Кончай дурить, неровен час, психушкой кончишь!

Не помогало.

Мелочи, мелочи, мелочи… Именно на него всегда наваливался в дороге какой-нибудь лыка не вяжущий, зловонный и агрессивный алкаш. Почти обязательно. В какое бы время ни перемещался Малянов по городу — утром ли, днем ли, вечером, или совсем уж вечером — жди мурла.

В институтском буфете — пока в институте еще работал буфет — ему всегда давали битый стакан. То колотый, то невероятным образом будто обгрызенный кем-то, то с длинной свежей трещиной от края до середины донца. Всегда.

Когда бы ни шел Малянов ко входу в собственный дом — или, наоборот, от входа — в узости проходного двора на него обязательно выворачивал грузовик; казалось, он целыми днями только и дежурит в ожидании, когда Малянов пройдет под арку, но грузовики были разные, то „краз“, то „камаз“, и уж во всяком случае разные у них были номера. И всякий раз нужно было с каратистской скоростью припластываться к кирпичной стене, тычась носом в гнусь и матерщину, и гадать, заденет или нет. Пока не задевало. Но кто знает…

На почте ли, в кафе ли, в магазине — именно когда подходила его очередь, продавщица, или кто там еще, отворачивалась поговорить о чем-нибудь, вероятно очень срочном, или вообще отлучалась, ни слова не сказав, в крайнем случае бросив: „Я на минутку…“ — и могла отсутствовать десять, пятнадцать, двадцать минут. И уж, разумеется, именно к Малянову, честно и бессловесно оттрубившему эти пятнадцать-двадцать минут у окошка или прилавка, с железной неизбежностью обращались старики, старухи, увечные, больные и беременные с просительными голосами и требовательными глазами. „Я очень спешу“. „Я очень плохо себя чувствую“. „У меня дома мать при смерти“. „У меня ребенок дома один“. „Я вот-вот рожу“. И, разумеется, ощущавший себя относительно молодым, относительно здоровым и абсолютно не беременным Малянов никогда не мог отказать.

Он перестал следить за собой, уныло ходил в старом, несвежем и неглаженом — хотя был чистюлей и аккуратистом до мозга костей; эффектная красивая шмотка, надетая после долгого перерыва или тем более впервые, радовала его, как ребенка или женщину, придавала уверенности, раскованности, даже подтянутости. Но именно с новым и чистым обязательно что-нибудь случалось. Единственного светлого пальто Малянов лишился, когда они с коллегой после очень серьезного ученого совета присели, устало доспоривая, на лавочку в саду напротив Адмиралтейства, морда к морде с Пржевальским, коллега закурил, и почти сразу здоровенный шмат сигареты — видимо, с каким-то бревном внутри — дымя, обвалился на Малянова; насквозь не прожег, но мигом выел здоровенное черное пятно на благородной ткани, на самом видном месте. В купленном позапрошлым летом с напряжением всех финансовых ресурсов семьи костюме Малянов, страшно гордый обновой, даже доехать никуда не успел; уже на спуске в метро стоявшая на эскалаторе ступенькой выше молодая туристическая чета принялась что-то спешно перекладывать друг у друга в рюкзаках — и отоварила Малянова целым термосом крепкого горячего чая. Дружелюбно хохоча, без тени смущения, парень хлопнул ошпаренного Малянова по плечу, над которым еще курился пар, и сказал: „Ну, бывай! Смотри, не злись! Нам тоже чаю жалко“, — а Ирка, как ни билась, так и не смогла отстирать потеки и разводы…

В мае девяносто третьего, в ту пору, когда прогулка за город на электричке еще не била фатально по месячному бюджету, Малянов отправился погулять часика три в Комарове — ему лучше всего думалось именно на ходу, и именно в безлюдном лесу. Май был сухой, жаркий, и уже в десяти минутах ходьбы от платформы, на границе поселка, Малянов наткнулся на, что называется, очаг возгорания. С шипением и треском по сухой хвое, подбираясь к сосенкам, проворно ползло дымное, пахучее пламя. Очажок поначалу был размером с таз, не больше, но у Малянова совершенно ничего не оказалось с собой — сложенный вчетверо лист бумаги да шариковая ручка, взятые на всякий случай. Начал затаптывать, прожег кроссовки, попробовал забивать веткой; дым въедался в глаза, мигом спалило ресницы и брови — и главное, очажок, несмотря на все усилия, медленно расширялся. Мимо, старательно глядя в сторону, прошла женщина средних лет; потом, оживленно беседуя, прокатили на велосипедах три дюжих недоросля („А он тогда, бля, ей и говорит, бля: ты, ебе…“). Но добила Малянова молодая мама с ведомым за ручку сыном лет шести; некоторое время они, остановившись, вместе наблюдали, как Малянов пляшет посреди костра, а потом ребенок с восторгом сообщил: „Смотри, мама, дядя лес поджег!“ — „Ну что ж, бывает, — отвечала мама. — Наверное, дядя неаккуратный: курил, бросил спичку…“ Малянов плюнул и, размахивая закопченными штанинами, решительно пошел своей дорогой: да горите вы тут все синим пламенем! Пройдя метров двадцать, обернулся. Мама с сыном стояли на месте, глядя ему вслед, а огонь погас. Весь. Сам собой.

Никогда ему не обламывалось ничего из время от времени выгрызаемых институтом из вышестоящих инстанций грантов и прочих халяв. Хотя об этом то и дело заходил разговор и на секторе, и непосредственно в дирекции („Как же можно вести эту программу без Дмитрия Алексеевича?!“), в конечном счете он всегда по тем или иным причинам, или вообще без причин, вылетал. Впрочем, участвовать-то ему чуть ли не ежедневно предлагали — там, где надо было попахать за так. Говоря по-одесски, „на шару“ — если верить Бобке, конечно, который в то страшное лето отдыхал в ныне иностранном городе-герое Одессе под присмотром Иркиной мамы и, несмотря на нежный возраст, нахватал прорву аппетитнейших словечек, прежде чем надолго замолчать. Смешно, стыдно, но еще года три-четыре назад Малянов соглашался на все подобные предложения — только в последнее время раскрепощающе осатанел. Но все равно ему посмеивались в спину, и он прекрасно это знал и чувствовал. На заседаниях шеф отделывался сладкими частушками типа: „Каждая новая работа Дмитрия Алексеевича — это пусть и не всегда большое, но настоящее открытие…“ Так и хотелось с пролетарской прямотой гаркнуть: „Спасибо в стакане не булькает!“ Но это было бессмысленно, и Малянов лишь интеллигентно смущался и бубнил: „Ну что вы…“ Собственно, при социализме была та же подлянка, ничего не изменилось — кроме одного: при социализме можно было быть энтузиастом-бессребреником, этаким Саней Приваловым, у которого понедельник начинается в субботу, потому что на зарплату можно было прожить.

Конечно, с умным видом отмахиваться от астероидов и кататься под это дело на международные симпозиумы за покупками — в баксовом исчислении там, говорят, все теперь оказалось сильно дешевле, чем здесь — было не менее отвратительно, чем пачкать кофем станки. Но, по крайней мере, высасывать из пальца пришлось бы не тусклые сугробы кириллицы, а стройные, жесткие, цепкие цифры, выверенный и надежный танец формул — так танцуют, металлически отсверкивая, хорошо пригнанные детали в работающем двигателе. Языком молоть пришлось бы про небо, про небо!..

Если Малянов пытался чего-то добиться — именно это-то у него и не получалось. Нельзя сказать, что у него вообще уж ничего не получалось — нет, получалось что-то, иначе он давно бы с голоду сдох и семью уморил; но получалось как бы невзначай, получалось лишь то, к чему он был равнодушен, то, чего он, в сущности, не хотел. А стоило захотеть чего-то — пиши пропало. Самые нелепые обстоятельства, самые идиотские случайности вступали в игру.

Если ему вдруг предлагали нечто заманчивое или хотя бы просто выгодное, он равнодушно и привычно благодарил, заранее наверняка зная, что ни черта не получится; и действительно, проходила неделя, или две, или три, и хорошо еще, если предлагавшие имели совесть позвонить и извиниться, сославшись на внезапные мор, глад и падение Луны — как правило же они просто исчезали, и пытаться их вызвонить было делом абсолютно бесполезным. А если и вызвонишь — снова пообещают по-быстрому и снова исчезнут. И он ясно чувствовал: на него же и обиделись за то, что он так бестактно напомнил о собственном существовании.

Постепенно он, когда-то переполненный энергией, лихо и удачливо бравшийся за двадцать дел сразу, совершенно обессилел. Сделалось почти невозможно заставить себя хоть за что-нибудь взяться — за стирку ли носков, за статью ли. То, что ему велели делать обстоятельства — в Иркином лице, в Бобкином, в лице заказчика или институтского начальства, он еще как-то делал с грехом пополам, ощущая себя при этом постоянным каторжником — ни к чему исполняемому не лежала душа, все исключительно на чувстве долга. Но творить что-то по собственному почину — о нет, слуга покорный! Только попусту тратить время и силы, которых и на исполнение долга-то уж почти не хватает… Все равно ведь не получится.

А и получится — усилий потратишь вдесятеро против того, что понадобились бы кому другому, а результата добьешься вдесятеро меньшего, чем добился бы на твоем месте любой первый встречный… Надрываться и срамиться только. Срамиться и надрываться.

И уже ничего не хотелось. Совсем ничего.

Даже с самыми близкими людьми стало муторно. То есть разговаривал, конечно, смеялся, обсуждал телесериалы, и покупки, и выборы, но все словно чей-то приказ выполнял. Крайне трудоемкий и абсолютно бессмысленный. Втолковывал что-то Бобке, а сам думал: „Да плевать ему на мои речи, в одно ухо впустит, в другое выпустит и сделает по-своему“. Обнимал на сон грядущий Ирку, но сам уже не ощущал ни радости, ни желания, и лишь в башке гвоздило: „Не сможешь ты ее порадовать, не сможешь. Надрываться и срамиться только“. Если Ирка вела себя тихонько, он будто того и ждал: „Видишь? Не получается, она ничего не чувствует“. Но стоило ей застонать, душу кусал другой ядовитый зуб, еще длиннее и острее: „Бедная… притворяется мне в угоду, подбодрить старается… Ох, нет, не надо было и начинать“.

Ирка, ощутив неладное, поначалу как-то попыталась ему помочь; вдруг, будто в первые годы, принялась то и дело говорить всякие нежности и лестности; на последние гроши купила себе бельишко пособлазнительнее; на диету села, чтобы фигуру поправить; без единого слова с его стороны такие ласки измыслила и взяла на вооружение, что… А что? Только хуже стало, вот что. И она отступилась. Наверное, решила — сточился мужик, и против природы не попрешь; на нет и суда нет. Рогов вроде не наставила — хотя, будь она лет на десять помоложе, наставила бы обязательно, Малянов отчетливо это понимал — а только налегла с горя на сладости. К весне ее было не узнать, килограммов на семь разнесло.

Только однажды она сорвалась. Малянов в очередной, не вспомнить, который по счету, раз попытался уговорить ее бросить курить или хотя бы ограничиваться как-то — с полминуты она угрюмо слушала его разумные мягкие доводы, потом дико зыркнула из-под белобрысой челки и процедила почти ненавидяще: „В жизни и так радостей не осталось — ты меня хочешь последней лишить?“

Два часа они не разговаривали. Потом — деваться некуда, дело к полуночи, сроки поджимают — уселись работать. А там — опять же деваться некуда. Через пятнадцать минут хохотали.

Этот поведенческий ступор, этот мерзостный душевный паралич можно было, конечно, объяснить вполне естественными причинами. Вполне можно — и это было самым ужасным, потому что Малянов ничего не мог сказать наверняка. Давление это — или просто жизнь так складывается, она, дескать, и у других нынче не сахар, и надо просто почаще смеяться? Непонятно. Он не знал. Но преследовало изматывающее чувство, будто там, наверху, нарочно почаще дают ему понять, что все про него известно — и поэтому он день и ночь под прицелом; стоит лишь совершить неверный шаг, расслабиться на секунду, сказать хоть слово вслух или просто подумать лишнее, как… Что — как? Этого он тоже не мог знать.

Пятьдесят на пятьдесят, что ударят не по нему, а по Ирке или Бобке. Так уже было. Страх за них сделался навязчивым кошмаром; Малянову даже сны снились соответственные — и он то и дело кричал теперь во сне.

Стоило Бобке простудиться или загулять за полночь с приятелями, не предупредив; стоило Ирке подцепить грипп или пожаловаться на печенку; стоило Бобкиной классной вкатить ему не очень-то заслуженную тройку и пригрозить снизить оценку в аттестате, как Малянов схватывался: что я натворил? как? когда? Он, будто заведенный, делал все, что должен был — бегал в аптеку, названивал Бобкиным приятелям, читал сыну нотации, дарил директору школы коньяк на двадцать третье февраля и завучихе торт на восьмое марта, а по ночам валялся без сна: я это или нет? моя вина или это естественным образом произошло? и перебирал, перебирал, словно возненавидевший свое золото, но по-прежнему намертво к нему прикованный скупой рыцарь, собственные поступки, слова, мысли, пытаясь понять наконец: я или не я?

Все начинало выглядеть как жуткий, предельный эгоизм, все и на самом деле выворачивалось отвратительным эгоизмом, потому что у Малянова ни мыслей, ни чувств уже недоставало ни на что, кроме: я или нет? А если я — то чем?

Но не было ответов. Ни одного.

Если бы вдруг из сиденья в задницу вломился молниеносный кипарис, если бы из-под дивана полезли бородатые угрюмые комары величиной с собаку или, по крайней мере, во такенные клопы, стало бы легче. Однозначное срабатывание обратных связей — что может быть приятнее для души и полезнее для коррекции поведения? Но подобных подарков ему не делали. Просто болезнь. Просто неудача. Просто еще одна болезнь и еще одна неудача. Просто вьюнош Бобка в очередной раз отчудил. Просто Ирка курит и кашляет все больше. Ничего определенного. Никаких доказательств — ни за, ни против; и только распухшая от нескончаемых ударов, превратившаяся в один громадный кровоподтек совесть тахикардически молотила в ребра: не уберег. Не уберег. Не уберег. Опять не уберег.

Ничего не осталось — только тревога, бессилие и смертельная уста…»

«…из-за закрытой двери. Но, говоря всерьез, разве это были двери? И разве это были стены? Ширмочки невесомые. И если уж на то пошло, разве это были комнаты? Прекрасная фраза где-то у Лема есть: места в ракете хватало только на то, чтобы широко улыбнуться. Вот мы в этой ракете и летим всю жизнь, и занимаемся именно тем, на что в ней хватает места. Кто же и куда нас запустил?

Впрочем, это-то как раз я знаю. Вопрос — зачем?

— Мам, ну почему так уж сразу в горячую? — виновато пробасил Бобка.

— Потому что других точек для нас в стране нет! — отчаянно крикнула Ирка. — Понимаешь? Нет!

Бобка молчал. Малянов перестал дышать, и дюдик окаменел у него в руках.

— Господи!.. — похоже, Ирку прорвало. Случалось это редко — но уж если случалось… — Растишь, растишь, ночей не спишь — ведь ни одна же сволочь не поможет, наоборот… В поликлинику сходить, врача вызвать — и то с работы отпрашиваться каждый раз… а там рожи, рожи!! Если у вас такое трудное положение, вам следовало бы повременить с ребенком… — передразнила она злобно. Кому-то она пятнадцать лет этой фразы простить не могла; Малянов не знал, кому. — А вырос — оказывается, и ты им должен, и ребенок твой им должен! Иди сюда, мы тебя на смерть пошлем! А потом начнем извиняться перед теми, кто тебя убил: ах, ошибочка вышла, мы хорошие, не оккупанты мы… Мы вам сей секунд еще два завода бесплатно построим — только вы уж убивайте нас поменьше, пока строим…

— И где бы ни жил я, и что бы ни делал — пред Родиной вечно в долгу… — примирительно пропел Бобка. Сфальшивил. Впрочем, вообще странно — где он мог это слышать?

— Ну ты что — совсем дурачок?

— Да я все понимаю, мам.

— А что у нас на взятки денег нет и никогда не будет, это ты понимаешь?

— Исессино.

— Тогда заруби на носу: чтобы по этим предметам даже четверок у тебя в оставшиеся полгода не было ни единой! Только пятаки! Усвоил?

— Йес.

— Это хоть какой-то шанс…

— Йес.

— Еще по комитетам матерей я не бегала!

— И не будешь.

Малянов отложил леди Агату. Аккуратно снял с колен горячего и мягкого, сразу недовольно заурчавшего Каляма и встал. Бодро распахнул дверь в Бобкину комнату:

— Что у вас тут за базар? Телевизор включайте скорее, сейчас смехопанорама начнется. Выходной нынче али нет?

Бобка, обернувшись, растерянно хлопнул ясными глазами. Ирка прятала лицо.

— Еще сорок минут почти, пап…

— Правда? Значит, я опять перепутал.

И тогда Ирка…»

2

«…много лет назад стали ритуалом. И, как всякий ритуал, давно обросли репликами, жестами и гримасами почти обязательными; во всяком случае, если какую-то из них не удавалось применить и обыграть, оставалось от прошедшего вечера чувство неудовлетворенности, чувство — неприятнейшее для людей дела, даже если они в данный момент отдыхают — чего-то недоделанного. Однако, с другой стороны, совсем уж искусственное вдавливание устоявшихся и полюбившихся деталей ритуала в естественный ход вечерних событий вызывало ощущения, прямо противоположные желаемым. Делалось неловко и даже как бы стыдно. Будто громко рыгнул. Будто опрокинул ведро с помоями на красивый дорогой ковер. Будто сломал любимую игрушку друга.

Но зато к месту вспомненная и употребленная ритуальная реплика доставляла обоим ни с чем не сравнимое удовольствие. Даже трудно описать его. Чувство было сродни чувству покоя, чувству дома, чувству уверенности в завтрашнем дне. На сердце делалось легче.

Например, если кто-то делал неожиданный ход, в ответ было очень хорошо с задумчивостью затянуть, глядя на доску: „Вот хтой-то с го-орочки спустился…“ Если и впрямь получалось в точку, сделавший ход партнер мог подхватить со второй или с третьей строки, и тогда уже оба хором дотягивали: „Он-на с ума меня сведет…“ И смеялись.

Самому же делающему резкий ход, явно долженствующий обострить ситуацию непредсказуемым образом — как правило, такие ходы предварительно обдумывались столь долго, что противник успевал сообразить, какой именно выпад назревает, и поэтому ждал, изнывая: ну, давай же, наконец! — следовало, взявшись за фигуру и подняв ее, громко и решительно сказать: „Если вино налито, его следует выпить!“ И поставить со стуком на новое место.

И смеялись.

Еще очень неплохо было цитировать фрау Заурих из „Семнадцати мгновений“: „Я сейчас буду играть защиту Каро-Канн, только вы мне не мешайте“. Это действительно было очень забавно и очень по-домашнему. Как правило, реплика доставалась Малянову, потому что он играл слабее. Маленький уютный Глухов немедленно оттопыривал челюсть, изображая умное и волевое лицо Штирлица, и задушевно сообщал, цитируя тот же фильм: „Из всех людей на свете я больше всего люблю стариков, — и ласково гладил себя по лысине, — и детей“, — и делал широкий жест в сторону начавшего седеть Малянова.

Как правило, получалось смешно.

Малянов играл слабее и не любил окончаний партий — чем бы партии ни оканчивались. Если выигрывал Глухов, ему становилось неприятно от того, что он такой дурак и опять лопухнулся. Если же Глухов проигрывал — иногда бывало и такое все же — Малянову тоже становилось неприятно. Возникало у него смутное ощущение собственной нечестности, непорядочности — будто он, сам того не желая, смухлевал; ведь выиграть должен был Глухов, он же лучше играет!

Малянову нравился сам процесс. Ненапряженное, неторопливое — они никогда не играли с часами — общение; доска позволяла молчать, если говорить не хотелось или в данный момент было не о чем, и в то же время совершенно не препятствовала беседе, если вдруг проскакивала некая искра, и посреди игры возникало желание что-то рассказать или обсудить. Ни малейшей светскости, ни малейшей принужденности — посвистывай себе сквозь зубы, перебирай освященные временем шутки, за каждой из которых на невесомых крылышках прилетают целые сонмы воспоминаний и ассоциаций, прихлебывай чаек и не пытайся выдернуть из мозгов больше, чем в них есть…

Но на этот раз все получилось несколько иначе.

У Глухова было сумеречно, как всегда. Горела верхняя люстра, и горел у столика торшер — но углы терялись, и терялись в далеком темном припотолочье стеллажи с книгами и всевозможными восточными бонбошками. Но все равно видно было, сколько на них пыли; цветная бумага фонариков стала одинаково серой. Лупоглазые нецкэ немо глядели сверху на бродящих по дну квартиры людей.

Под висящим на выцветших обоях ксилографическим оттиском надписи, сделанной знаменитым каллиграфом династии то ли Сун, то ли Мин, звали его, вроде бы, Ма Дэ-чжао, а может, Су Дун-по — говоря по совести, Малянов терпеть не мог всего этого восточного мяуканья и пуканья и толком никогда не мог ничего запомнить; значили эти четыре здоровенные закорюки „Зал, соседствующий с добродетелью“, но уж как это произносится, пардон! — на журнальном столике, втиснутом между двумя обращенными друг к другу продавленными, наверное, еще до войны кожаными креслами, вместо обычной доски с уже расставленными к маляновскому приходу фигурами стояли блюдо с миниатюрными бутербродами, две изрядные стопки и непочатая бутылка водки.

Глухов за те пять недель, что они не виделись, казалось, рывком одряхлел. Руки он прятал в карманах длинной, сильно протершейся на локтях кофты с красиво завязанным на пузе поясом, но, когда они обменивались рукопожатием, Малянов почувствовал, что пальцы у Глухова ледяные. И, кажется, дрожат.

— Добрый вечер, Дима, — сказал Глухов сипловато. — У меня есть мысль, подкупающая своей новизной: давайте-ка сегодня всосем со скворчанием. А? Как вам?

Малянов совсем разлюбил теперь это дело. Во времена оны добрая толика доброго вина или водчонки была очень неплоха для раскрепощения фантазии и любви. Становилось горячо, весело, ярко и цветно, и ничто не мешало и не давило, и опять казалось, будто лучшее впереди. Нынче раскрепощать стало нечего. А пить, чтобы просто забыться, было в самом прямом смысле опасно — до какого-то момента еще контролируешь себя, а потом уже ни за что не хочется вновь вспоминать, на каком ты свете; и тогда можно выпить море.

— Ну если по граммульке, — уклончиво сказал Малянов.

Но Глухов, видимо, в душе уже настроился.

— Разумеется, по граммульке! — ответил он с подозрительной готовностью и дрожащими — теперь это ясно было видно — пальцами в два ловких движения сорвал с бутылки пробку.

— У вас что-то случилось? — осторожно спросил Малянов, подходя к столику.

— У нас у всех случилось одно и то же, — ответил Глухов невнятно — он сосредоточенно разливал. — Да вы присаживайтесь, присаживайтесь, Дмитрий! Что вы, как неродной…

Малянов утвердился на разноголосо поющем, бугристом внутри себя сиденье. Глухов сел напротив. Кресло явно было ему велико; Малянову вечно представлялось, как Глухов, такой же маленький, как теперь, но розовый и невинный, яко ангелок, весь в аккуратных и ухоженных белокурых локонах, в матроске а-ля невинно убиенный цесаревич сидит, подобрав под себя ножки, в этом самом кресле и запоем читает в подлиннике „Повесть о Гэндзи“ — а в соседней комнате пап, потрясая газетой, с первой страницы которой тяжело свешивается аршинно набранное восторженное, долгожданное „Война объявлена!!!“, горячо обсуждает с мам перспективы наступления Самойлова в Восточной Пруссии…

— Не отравимся? — спросил Малянов. Глухов понюхал из горлышка.