КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 592001 томов
Объем библиотеки - 898 Гб.
Всего авторов - 235594
Пользователей - 108214

Впечатления

Serg55 про Минин: Камень. Книга Девятая (Городское фэнтези)

понравилось, ГГ растет... Автору респект...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Serg55 про Бушков: Нежный взгляд волчицы. Мир без теней. (Героическая фантастика)

непонятно, одна и та же книга, а идет под разными номерами?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
pva2408 про Велтистов: Рэсси - неуловимый друг (Социальная фантастика)

Ох и нравилась мне серия про Электроника, когда детенышем мелким был. Несколько раз перечитывал.

Рейтинг: +5 ( 5 за, 0 против).
vovih1 про Бутырская: Сага о Кае Эрлингссоне. Трилогия (Самиздат, сетевая литература)

Будем ждать пока напишут 4 том, а может и более

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
vovih1 про Кори: Падение Левиафана (Боевая фантастика)

Galina_cool, зачем заливать эти огрызки, на литрес есть полная версия. залейте ее

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Шарапов: На той стороне (Приключения)

Сюжет в принципе мог быть интересным, но не раскрывается. ГГ движется по течению, ведёт себя очень глупо, особенно в бою. Автор во время остроты ситуации и когда мгновение решает всё, начинает описывать как ГГ требует оплаты, а потом автор только и пишет, там не успеваю, тут не успеваю. В общем глупость ГГ и хаос ситуаций. Например ГГ выгнали силой из города и долго преследовали, чуть не убив и после этого он на полном серьёзе собирается

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Берг: Танкистка (Попаданцы)

похоже на Поселягина произведение, почитаем продолжение про 14 год, когда автор напишет. А так, фантази оно и есть фантази...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Интересно почитать: Как использовать VPN для TikTok?

Альманах «Мир приключений», 1985 № 28 [Геннадий Цыферов] (fb2) читать онлайн

- Альманах «Мир приключений», 1985 № 28 (а.с. Антология приключений -1985) (и.с. Альманах «Мир приключений»-28) 3.23 Мб, 744с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Геннадий Михайлович Цыферов - Александр Сергеевич Барков - Еремей Иудович Парнов - Анатолий Алексеевич Стась - Бенедикт Михайлович Сарнов

Настройки текста:



МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1985 Сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов



Леонид Млечин КАРТИНЫ ГОРОДА ПРИ ВЕЧЕРНЕМ ОСВЕЩЕНИИ

— Пока доберемся, совсем стемнеет, — озабоченно пробормотал Касуга. Он включил фары и прибавил газу.

Снопы света выхватили из сумрака ровную дорогу. Вокруг сразу стало темней, редкие крестьянские домики, мелькавшие по обе стороны шоссе, слились с черными квадратами полей, небольшими рощицами. Имаи равнодушно смотрел прямо перед собой: разглядывать скучный пейзаж не было ни малейшей охоты. Поля, домики, опять поля. Чуть отъедешь от Саппоро — и уже в деревне; дороги узкие, машин почти нет. После переполненного Токио чувствуешь себя как в пустыне. Имаи зевнул и украдкой взглянул на своего спутника: Касуга, положив обе руки на руль, уверенно вел машину, снижая скорость на поворотах и вообще соблюдая все правила. «Касуга всегда спокоен, — подумал не без раздражения Имаи, — впрочем, кто родился и вырос на Хоккайдо, все такие. У них за зиму чувства отмерзают». Когда Имаи несколько месяцев назад приехал в Саппоро, то еще застал настоящую, не токийскую зиму; морозы несколько дней стояли жестокие, ртутный столбик на градуснике за окном полицейского управления упорно держался на двадцати градусах ниже нуля, и Имаи сильно мерз. Теперь и на Хоккайдо пришло лето, но Имаи не мог без содрогания вспоминать об ушедшей зиме.

Стрелка спидометра качнулась вправо, и сразу же надоедливо запищал сигнал, замигала красная лампочка.

— Выключите вы его, — взмолился Имаи.

Касуга ухмыльнулся.

Установленные вдоль дороги «незримые полицейские» — электронные датчики — сигнализировали водителям о превышении скорости. Соответствующие приемные устройства полагалось устанавливать на всех машинах, но зачем они полицейским автомобилям, Имаи понять не мог. Чистый формализм.

— В этом году резко увеличилось число дорожных происшествий, слишком много людей гибнет на дорогах, — как всегда, обстоятельно объяснил Касуга. — Полицейские тоже иногда злоупотребляют своим положением, особенно патрульная служба.

Имаи уныло вздохнул: до чего же скучный человек, от его рассудительных речей мухи дохнут. «Один из лучших инспекторов, богатейший опыт, — так характеризовали Касуга в штабе полиции префектуры Хоккайдо. Вам интересно будет с ним поработать». Как же! Имаи полез в карман за сигарами, вспомнил, что Касуга не курит, секунду колебался, потом все же решился. Касуга, не глядя на него, выдвинул пепельницу и приоткрыл окно.

Вечерняя прохлада скользнула в машину, свежий воздух обдувал лицо. Имаи поудобнее откинулся в кресле, высоко поднял подбородок, сигара оказалась где-то на уровне глаз. Хорошие голландские сигары замечательная штука, хотя они не прибавили ему друзей в штабе полиции, где не курят ничего, кроме популярных в Японии сигарет «Севен старз» и «Майлд севен». Ну да ничего. Конечно, отношения с людьми необходимо поддерживать («Хьюман релейшенз»[1] и полиция» — так назывался курс лекций, прочитанный слушателям полицейской академии чиновником из ФБР), но поди установи добрые отношения с человеком, который старше тебя на двадцать лет, а до сих пор всего-навсего инспектор и инспектором уйдет на пенсию. Имаи покосился на золотую нашивку на околыше фуражки Касуга. Сам Имаи ходил только в штатском: во-первых, не любил форму, во-вторых, две звездочки на петлицах — инспектор полиции — раздражали людей типа Касуга, которые до тридцати лет ходили в простых полицейских. А Имаи только что двадцать семь исполнилось.

Касуга переключил фары на дальний свет. Стемнело окончательно. Одно за другим гасли окна домов, подобравшихся к самой дороге. Крестьяне ложатся рано.

— Долго еще? — спросил Имаи.

— Вот огни впереди, — показал Касуга, — это магазин. За ним километрах в десяти дом этого, которого ограбили.

Местное отделение полиции обратилось за помощью к городскому следственному отделу, столкнувшись с трудной задачей. Хозяин дома, в прошлом владелец небольшой фабрики, одинокий человек, вернувшись из города, нашел свой дом ограбленным. Полицейские не могли найти никаких следов.

Касуга сделал резкий поворот, чтобы съехать к мосту через мелкую речушку. Имаи, ухватившись за подлокотник, вдруг вскрикнул:

— Смотрите!

Прямо на шоссе, буквально в нескольких метрах перед ними, неподвижно стоял человек.

Свернуть было некуда: узкая дорога была сооружена на высокой насыпи и с обеих сторон круто обрывалась вниз. Касуга резко нажал на тормоза.

Имаи зажмурился, услышав глухой стук удара… Машина наконец остановилась. Касуга выскочил на шоссе. За ним вылез Имаи.

Он обошел вокруг машины. Бампер погнут, левая фара разбита, капот залит чем-то темным. Имаи потрогал рукой — кровь.

— Имаи-сан! Возьмите у меня под сиденьем фонарь.

В луче фонаря Имаи увидел распластанное на земле тело. Машина с такой силой ударила человека, что он отлетел на насыпь. Имаи поднял фонарь повыше. Лицо было спокойно, даже невозмутимо. Или Имаи показалось?

Касуга встал с колен.

— Мертв. Еще бы, он даже не пытался увернуться.

— Может быть, слепой? Или глухой? — предположил Имаи.

Касуга подошел к машине.

— У меня есть вспышка. Пойду сфотографирую. А вы вызывайте по рации «скорую» и дорожную полицию. Во-первых, нас ждут свои дела, во-вторых…

Имаи понял, что имел в виду его напарник: Касуга, видимо, вообще до выяснения обстоятельств дела отстранят от службы. Убить постороннего человека в перестрелке с преступниками — такое случается. На это главное управление иногда закрывает глаза. Но сбить человека, и даже не во время погони…

Имаи зябко повел плечами. Между тем Касуга уже фотографировал машину и участок дороги.

— Связались с полицией?

— Сейчас будут.

Касуга тщательно упрятал фотоаппарат, уселся в машину, положил руки на руль. Имаи заметил, как дрожат его пальцы.

— Почему он все же не двинулся с места? — не выдержал Имаи.

— Я и сам не пойму. Он стоял прямо за поворотом, и мы его заметить не могли. Но он-то должен был видеть свет фар, слышать шум мотора.

— Что-то здесь неладно, — покачал головой Имаи.

— Да нет, я виноват… — Касуга отвернулся. — Должен был притормозить перед поворотом, а шел с превышением скорости. Вот и все. — Он замолк.

Имаи не нашелся что возразить. «Но ведь мы действительно не виноваты, — размышлял он, — это какая-то случайность. Парень, может, сумасшедший. Или пьян был, что ли?» Теперь убитый не вызывал в нем жалости, а только раздражение.

Патрульная машина, а вслед за ней и «скорая» примчались под звуки сирен и перемигивание световых маячков. Старший полицейский, явно смущенный ситуацией, в которой он оказался, откозырял:

— Здравствуйте, Касуга-сан! Что случилось?

Пока инспектор подробно рассказывал, два санитара принесли на носилках труп. И опять Имаи стало не по себе от безмятежного выражения, которое сохранило лицо сбитого ими человека.

— Проверьте его обязательно на алкоголь, — крикнул врачу Касуга.

«Скорая» развернулась и уехала.

Старший полицейский — он не переставал кивать, слушая Касуга, — явно был не в восторге от свалившейся на него заботы. Обычное дорожно-транспортное происшествие со смертельным исходом не смутило бы его, но инспектор полиции в роли виновника — такое на его памяти в первый раз. Он поминутно снимал фуражку и вытирал пот. Касуга заставил его облазить весь участок дороги, показал, где лежал пострадавший, вынул и отдал пленку из фотоаппарата.

Когда инспектор закончил объяснение и официально попросил разрешения покинуть место происшествия, старший полицейский почувствовал облегчение.

Безучастно державшийся в стороне Имаи тоже хотел как можно скорее уехать отсюда. Мрачные фигуры полицейских, мелькавшие в ярких лучах фар и пропадавшие во мраке, так и не выключенная водителем патрульной машины мигалка — все действовало на нервы, рождало какое-то тревожное чувство. За два года службы после академии кровь он видел не раз, но преступление всегда было как бы по другую сторону от него, относилось к иному миру. Теперь все спуталось. Кто здесь преступник? И есть ли он вообще?

— Вы что, знаете этого полицейского?

— Да, он работал у меня в отделении, — ответил Касуга тем же ровным тоном. — Он уже пятнадцать лет в полиции.

— А-а, — вяло откликнулся Имаи.


В деревню они приехали за полночь. Весь следующий день провозились с расследованием ограбления. Дело шло туго, следы частью стерли, частью попортили сами полицейские и побывавшие в доме любопытные. В довершение ко всему было жарко. Имаи ходил весь потный, принять душ было некогда, и он злился. Его модный костюм, синий в полоску, потерял всякий вид, воротничок рубашки стал коричневым, манжеты запачкались, пришлось закатывать рукава.

Все же кое-что удалось выяснить. Касуга вспомнил, что брат одного из местных жителей — рецидивист, грабитель. Кто-то из соседей видел его в тот день в деревне. За эту ниточку уже можно зацепиться. В суете Имаи даже забыл о ночном происшествии и вспомнил о нем, лишь когда вернулся в Саппоро.

Утром, едва он появился в управлении, его вызвал начальник следственного отдела. Но, открывая дверь кабинета, Имаи уже знал о рапорте Касуга. Вину инспектор брал на себя и просил отстранить его от дел до выяснения всех обстоятельств и вынесения решения руководства.

— Дурацкая история у вас там вышла, — недовольно пробормотал начальник следственного отдела, с ненавистью глядя на газеты, которые уже успели сообщить о ночном инциденте. — Для префектуральной полиции большая неприятность. На носу выборы, оппозиционные партии обязательно используют этот случай. Как это Касуга так оплошал! — Он покачал головой. — Столько лет в полиции… В прошлом году получил орден «Восходящего солнца». Теперь только он соизволил предложить Имаи сесть. — Пришлось включить этот случай в сводку. Начальство уже высказало недовольство, — пожаловался он Имаи. — Знаете что, возьмитесь за это дело, а? Вы все сами видели, вам и карты в руки. — В его словах проскользнула просительная нотка.

— Я лично уверен, что Касуга ни в чем не виновен, — начал Имаи.

— Ну и прекрасно! Остается только убедить в этом начальство, улыбнулся начальник следственного отдела. — Вам это удастся лучше чем кому бы то ни было.


Начальник отделения полиции, на которого свалилось ночное происшествие, с надеждой смотрел на Имаи. Прибытие инспектора из Саппоро снимало с него ответственность.

Заключение медэксперта ничего не прояснило; погибший не страдал слепотой или глухотой, не был пьян и не находился под воздействием наркотиков. Самоубийца?

— Никаких документов при нем не было?

Начальник отделения отрицательно покачал головой.

— Кроме носового платка, в карманах ничего.

— И никаких зацепок, чтобы определить, кто он?

— Пока ничего. В принципе послали отпечатки пальцев в центральную картотеку, но это вряд ли что даст, если он никогда не привлекался. Раздали фотографии всем полицейским, они попробуют расспросить в округе. Заявлений от жителей еще не поступало.

Имаи поднялся. Прощаясь, начальник отделения козырнул:

— Если мои люди могут быть чем-нибудь полезны…


Потом Имаи часа полтора гулял по улице. Курил, рассматривал витрины лавочек, соблазнился выставленным в одной из них свежим тунцом и решил угоститься суси — сырой рыбой. Пожилой владелец лавчонки мигом положил перед ним большой лист какого-то растения, принес горячую влажную салфетку — протереть лицо и руки, поставил сосуд с соусом, слепил колобок из вареного риса, положил сверху кусочек сырого тунца, взялся за новый колобок.

Имаи ел медленно, окуная суси в соус. Он не торопился.

Уже вечером зашел в отделение, где, скучая, его ожидал совсем молоденький полицейский, выделенный ему в помощь. Имаи решил выехать к месту, где их машина сбила человека, после наступления сумерек, чтобы точнее восстановить картину случившегося.

Он сам уселся за руль.

— А что у вас говорят по поводу этой неприятной истории?

— Разное, господин инспектор, — осторожно ответил полицейский. Он, разумеется, и вечером не снимал черных очков, а козырек фуражки надвигал на самые глаза, подражая героям американских боевиков. — Кто говорит, что тот парень был не в себе. После выпивки… А кто наоборот…

— Ну-ну, не стесняйся, — подбодрил его Имаи, не спуская глаз с дороги.

— Кое-кто считает, что инспектор Касуга позволил себе… в общем, был нетрезв.

Имаи сбавил скорость: они подъезжали к злополучному повороту.

— В том-то и дело, что ни тот, ни другой не пили. И это единственное, в чем я уверен.

Имаи остановил машину, и они вылезли. Все было, как в ту ночь. Никаких машин на дороге, тишина. Только за мостом светятся огоньки в деревне. Имаи подошел к тому месту, где стоял убитый. Молодой полицейский с любопытством наблюдал за ним.

Имаи хорошо видел весь изгиб дороги, который не скрывали от него редкие деревца, высаженные вдоль обочины. Он недоверчиво покачал головой: машину можно было увидеть заранее, у человека на дороге оставалось несколько минут, которых с избытком хватило бы на то, чтобы избежать опасности. В медицинском заключении сказано ясно: пороков органов чувств нет. Следовательно, видел и слышал нормально. Головной мозг тоже без опухолей и гематом. Конечно, это не гарантия психического здоровья, но все же…

Он прекрасно понимал, что Касуга не повинен в смерти этого человека. Но чтобы все поверили, нужно ясное и четкое объяснение того, что здесь произошло. Необходимы доказательства вины самого погибшего. Иначе на полиции все равно останется пятно. Касуга не был ему симпатичен, Имаи тянулся к людям, которые легко достигали успеха, заставляли других уступать им дорогу. Касуга, чуть не всю жизнь просидевший на одном месте, к этой категории не принадлежал. Но понятия корпоративной чести были для Имаи не менее важны.

На шоссе раздался гул мотора. Имаи мгновенно отогнул рукав пиджака на левой руке и засек время. По фосфоресцирующему циферблату бежала секундная стрелка. Когда машина подошла к повороту, яркий свет брызнул инспектору в глаза. Он даже не сразу сообразил, в чем дело: свет фар отражался от большого рекламного щита, установленного рядом с дорогой.

Теперь машина ехала прямо на него. Немного выждав, он отступил и посмотрел на часы: две с половиной минуты было у убитого.

Махнув рукой нечего не понявшему полицейскому, Имаи сел в машину.

— У меня к вам просьба, — сказал он полицейскому, — займитесь с завтрашнего дня поисками водителей машин, которые проехали по этой дороге в тот день непосредственно перед нами. Может быть, кто-то из жителей деревни, еще кто-нибудь… Посмотрите по карте, куда вообще ведет эта дорога.

* * *
Аллен сел в такси первым. За ним скользнул Росовски.

Шофер, положив на руль руки в безукоризненно белых перчатках — такими же чистыми были чехлы на сиденьях, — повернул к ним голову.

— «Таканава принсу хотэру», — приказал Росовски. И повторил по-английски: — Отель «Таканава-принц».

— Как вы и просили, — он говорил уже Аллену, — мы заказали вам номер в гостинице, где всегда масса иностранцев.

Аллен кивнул, глядя в окно. Его сухое узкое лицо в квадратных очках, малоприятная манера не смотреть собеседнику в глаза сразу же не понравилась Росовски. Он хорошо знал этот тип людей: не считают нужным здороваться, слушать собеседника или хотя бы делать вид, что слушают. Они замечают тебя, только когда ты им нужен. Зато очаровательно улыбаются начальству.

— А почему, собственно, вы не ездите на своей машине?

— От аэропорта до гостиницы добрых полтора часа, дорога обычно забита. Удобнее всего на рейсовом автобусе, но я подумал, что вам это не понравится. Я-то всегда так делаю: сдаю багаж на автовокзале и налегке еду автобусом. Никаких хлопот, дешево и стопроцентная уверенность, что не опоздаешь из-за пробок.

Аллен уже не слушал его. Отвернувшись, он лениво смотрел в окно. За высокими щитами, разделяющими дороги — ночью это спасало водителей от ослепления светом фар, — стремительно несся встречный поток.

— В экономике они нас скоро обштопают, эти япошки, а ведь это мы им все дали и всему научили. Они производят автомобилей больше, чем мы. К тому же наводнили Штаты своей продукцией. Их автомобили такие же юркие, пронырливые, как и они сами. Пора нам что-то предпринять.

— Таможенные рогатки не помогут, — покачал головой Росовски, — они предусмотрели такую возможность. Вступают в долю с американскими производителями автомобилей, строят у нас заводы. Автомобиль сделан на американской земле руками американских рабочих, заплатят за него тоже не иенами, а долларами, но денежки-то окажутся в японских карманах.

Аллен не ответил. Он больше не обращал внимания на собеседника. Росовски обругал себя и дал себе слово обходиться предельно короткими ответами.

Водитель то и дело притормаживал, чтобы просунуть в окошко деньги, участки дороги принадлежали разным компаниям, и каждая взимала плату за проезд.

— Приличная сумма набегает, — пробормотал Аллен. Пятизначная цифра на счетчике такси с непривычки произвела впечатление. — Дорога жизнь в Японии?

— Дешевле, чем в Штатах. — Росовски сумел удержаться в пределах минимально необходимой информации.

Наконец они были в городе. Росовски прожил здесь много лет и ревниво следил за гостем: понравился ему Токио или нет?

— Как все-таки этот город характерен для японцев! — Аллен снял очки и стал тереть глаза. — Для их постоянного стремления соединить несоединимое, взять наше, но и сохранить свое. Чисто американский конструктивизм и азиатская пестрота. Но во всем должно быть прежде всего внутреннее единство, изначальная логика вещей. А здесь нет логики, сплошная эклектика, разнородные элементы не могут слиться воедино. Бетон и стекло на месте в Лос-Анджелесе, а азиатская пестрота, экзотика… Да здесь ее почти не осталось. Вы бывали в Гонконге?

Прежде чем Росовски успел ответить, Аллен заключил многозначительно:

— Восток — это Восток, Запад — это Запад, и вместе им не сойтись.

Росовски с удивлением посмотрел на него. У японистов эта цитата была не в моде. Но и Аллену следовало бы, во-первых, цитировать Киплинга точно, во-вторых, понимать, что поэт вовсе не стремился противопоставить Запад и Восток. Достаточно внимательно дочитать стихотворение до конца, чтобы убедиться в этом.

Росовски не понравилось, что Аллен, впервые приехав в Токио и не успев как следует оглядеться, заявил, что не в восторге от города. Такая безапелляционность, по мнению Росовски, не свидетельствовала о большом уме.

Росовски вообще не мог понять, как можно рисковать браться за японские дела, не зная языка. Таких неучей теперь в дальневосточном отделе управления хоть пруд пруди. Они, видимо, вслед за одним иезуитом, приехавшим в Японию в 1549 году, считают, что этот сложный язык дьявольские козни.

«Впрочем, — подумал Росовски, — даже примитивное знание языка, которое дает разведшкола, — лишь первая ступенька в постижении Японии. Но большинство так и не вступило на вторую. Заучи хоть словарь целиком, все равно ничего не поймешь, если не научишься думать, как японец, шиворот-навыворот, — усмехнулся Росовски. — Американцы же не только не научились думать, как японцы, но ошибочно решили, что японцы думают так же, как они. Американцы придают большое значение словам, японцы считают более важным то, что остается невысказанным. Употребление слов — своего рода ритуал, который не всегда можно воспринимать буквально. Достаточно один раз сходить в театр Кабуки или Но, чтобы понять: важнейшее средство коммуникации у японцев не слова, а жесты, выражение лица. Вся беда в высокомерии жителей Запада, — продолжал рассуждать Росовски, — к тому же они обманываются внешней американизацией Японии. Видят токийские небоскребы, компьютеры, суперэкспресс «Синкансэн» и полагают, что японцы вместе с технологией усвоили и западный образ мышления. Ничто не может быть более далеким от истины. И дело не в примитивном противопоставлении Запада и Востока. Японцы просто другие».

Пока он рассчитывался с шофером, появился носильщик в форменной красной куртке с тележкой, на которой покатил багаж Аллена.

Несколько минут ушло на формальности, затем Аллен получил ключ от номера.

— Полчаса вам хватит? — спросил Росовски.

— Конечно.

— Я буду вас ждать здесь. Если не возражаете, пообедаем вместе.

Аллен кивнул и двинулся к лифту.


Через сорок минут Аллен в твидовом пиджаке и в рубашке без галстука появился внизу. Очень худой, с черной, без единого седого волоска, шевелюрой, он выглядел моложе своих сорока пяти лет. Росовски, которому в этом году минуло пятьдесят три, подумал, что никогда не рискнул бы опоздать на десять минут и сделать вид, будто не заметил этого.

— Мы можем пообедать, не выходя из гостиницы. На выбор — китайская, французская и японская кухня. Я бы…

— Разумеется, японская. Китайскую еду я знаю лучше гостиничных поваров. Французская кухня, как ее здесь представляют, ничем не отличается от стандартной американской.

— Прошу.

Аллен двинулся вперед. Росовски на секунду задержался у выставленных в вестибюле произведений кондитеров отеля. Торт в форме Эйфелевой башни в самом деле заслуживал внимания. «Японцы так часто вспоминают об Эйфелевой башне, — подумал Росовски, — чтобы иметь возможность лишний раз сообщить, что Токийская телевизионная башня выше на несколько метров».

— Пожалуйста, направо.

Наблюдая за Алленом, который не мог оторваться от жаренных в масле креветок, — здесь неплохо готовили тэмпура, — Росовски пытался понять этого человека, которому придется подчиняться. Вчера его пригласил к себе резидент, бодрый и подтянутый, как всегда после бани с массажем удовольствие, которое резидент позволял себе не чаще двух раз в неделю.

— Джек, вам придется поехать в Нарита встречать нашего гостя Эдварда Аллена. Он приезжает сюда с поручением особой важности. Он японского не знает, в Токио первый раз. Естественно, ему нужна помощь.

— Каков характер задания?

— Аллен сам скажет все, что необходимо… — Резидент произнес это с каменным выражением лица.

Росовски не понял, то ли резидент просто не знал, о чем идет речь, то ли не хотел снисходить до дел, которые казались ему незначительными.

— Здесь довольно мило. — Аллен обвел глазами комнату. Они сидели за подковообразным столом, в центре была небольшая жаровня, и повар жарил нарезанную кусочками рыбу, овощи, грибы и раскладывал по тарелкам. Японская кухня проста, но вкусна.

Росовски определенно не нравилась его манера безапелляционно судить обо всем. Когда Росовски при выходе из ресторана заплатил за обоих, Аллен приятно улыбнулся.

— Вы, вероятно, устали? — начал Росовски. — Все-таки такой длительный перелет…

— Да, я пойду спать, — сказал Аллен. — Заезжайте за мной завтра в восемь. Поедем в посольство. Спокойной ночи.

Он повернулся и пошел к лифту.

Выезжая со стоянки, Росовски вздохнул. За тридцать лет работы в Центральном разведывательном управлении США он перевидал разных начальников. В молодости он относился спокойнее к странностям своих шефов, с возрастом стал более раздражительным. Аллен вызывал в нем только отрицательные эмоции. Росовски и сам не мог понять причину внезапной неприязни.


Самолет австралийской авиакомпании приближался к Токио. Пассажиры надели пиджаки, собрали ручную кладь — портфели, сумки, свертки.

Стюардесса склонилась над креслом в самом хвосте салона:

— Не нужна ли вам помощь в заполнении таможенной декларации?

Молодой человек, по виду японец, покачал головой. Стюардесса нашла, что для азиата у него приятное, хотя и не слишком выразительное лицо.

Она прошла дальше. Рейс был неудачный: у одного пассажира случился сердечный приступ, некоторое время пилот даже обсуждал с землей вопрос о вынужденной посадке. Пожилой женщине стало плохо на взлете, у маленького мальчика разболелись зубы, и он плакал. Этот молодой человек с приятным лицом сидел спокойно, изредка посматривая в иллюминатор. Стюардесса решила, что он служащий какой-нибудь торговой фирмы и в Австралии был в командировке.

Проводив взглядом стюардессу с длинными белокурыми волосами, он вытащил паспорт и, сверяясь с ним, заполнил декларацию. Судя по паспорту, он был гражданином Сингапура. Мысль лететь из Канберры принадлежала его шефу. Въездная виза была выдана японским посольством в Канберре. «Срок пребывания десять дней… Может быть использована в течение месяца со времени выдачи». Дата… Печать… Подпись.

Самолет прилетел поздно ночью. В гигантском аэропорту было очень тихо. Туристы гоготали на весь зал.

Он приметил, с какой неприязнью посмотрел на австралийских туристов иммиграционный инспектор, прикрепляя к его паспорту въездную карточку. Таможенник у стойки с надписью «Для иностранцев» не заинтересовался им, бросив равнодушный взгляд на его аккуратный чемоданчик.

Он вышел в стеклянную дверь, но не сел сразу в такси, а поставил чемоданчик на асфальт и стал наблюдать. К выходившим пассажирам одна за другой подкатывали машины. Потом, словно что-то решив, он подхватил чемоданчик и сел в очередную машину. Судя по надписи, такси принадлежало самому водителю.

Таксист, ничего не спросив, отъехал от стоянки и только тогда, найдя в зеркале заднего обзора лицо пассажира, улыбнулся:

— Здравствуй, Ватанабэ-кун. Долетел нормально?

— Да, все в порядке, — небрежно кивнул пассажир. — Спасибо, Морита-кун.

Таксист вытащил из внутреннего кармана пиджака длинный белый конверт и через плечо протянул пассажиру:

— Здесь билет до Саппоро и деньги. Я отвезу тебя прямо в Ханэда, до самолета не так уж много времени.

— Есть какие-нибудь дополнительные инструкции? — поинтересовался Ватанабэ.

— Пожалуй, нет, — неторопливо ответил таксист, — мы сворачиваем здесь операции. Токийское полицейское управление в последнее время слишком уж активничает, поэтому надо расширить связи с нашими партнерами по всей стране. Сакаи, с которым ты встретишься в Саппоро, контролирует не только остров Хоккайдо, но и весь север Хонсю. С открытием новой курьерской линии Бангкок — Токио нам понадобится много покупателей, не так ли?

Пассажир согласно кивнул.

— В этом году в «золотом треугольнике» соберут колоссальный урожай. Товар уже готов. Причем хорошего качества — «999», «Два дракона», «Олень и петух».

— Японцы предпочитают слабые наркотики, амфетамины. Адская смесь, вроде кхай, который делают из морфия, дросса — субстрата опиума и аспирина, здесь не пойдет.

— Это верно, — согласился Ватанабэ, — кхай убивает человека за год, но хорошо идет в Юго-Восточной Азии.

Больше они ни о чем не говорили до самого аэропорта Ханэда, который обслуживает теперь только внутренние линии и полеты на Тайвань.


— Вот его дом, Имаи-сан! Где машина стоит. Наверное, уезжать собрался. Хорошо, что мы поспели.

Маленький коренастый человек в просторной куртке, с грязными от масла руками, встретил их не очень приветливо.

— Да я же все рассказал!

Однако согласился повторить то, что видел в тот вечер на дороге. Имаи включил магнитофон.

— Я ездил в город, чертовски устал и хотел одного — поскорее добраться домой. Дорога у нас тут пустынная, как вы сами заметили, живем просторно, не то что на Хондо или Кюсю. Водитель я опытный, машина у меня как новенькая. За пятнадцать лет ни разу машину не бил. Если и превышаю скорость, то…

— Мы не из дорожной полиции, — сказал Имаи.

— Ага, ну ладно. В общем, у моста какой-то идиот буквально из-под самых колес отпрыгнул. Я этот поворот хорошо знаю, заранее посигналил. И надо ж — чуть не сбил его! Еле из-под колес ушел, да еще ухмылялся. Хотел я остановиться, да что с такими разговаривать! А зачем он вам нужен?

— Он нам не нужен, — ответил Имаи, — спасибо за рассказ.

Они вышли на улицу.

— Значит, больше никто его не видел?

Молодой полицейский отрицательно покачал головой.

— Он тоже обратил внимание на улыбающееся лицо. На самоубийцу как-то не похоже.

— Словно играл со смертью, — заметил полицейский.

Имаи шел ровным, размашистым шагом, засунув руки в карманы пиджака. Сегодня на нем был серый в красную клетку костюм и голубая рубашка с серо-красным галстуком. Брюки тщательно отутюжены, узел галстука безукоризненный.

Дорожка кончилась тупиком. Они оказались перед великолепно ухоженным садиком. Какой-то человек в кимоно возился в саду.

— Вы ко мне? Заходите.

Имаи вежливо покачал головой:

— Нет, нет, мы просто залюбовались вашим садом. У вас прекрасные цветы, вы, верно, отдаете им все время?

Человек подошел поближе. На вид ему было за шестьдесят. Тонкие черты лица, хорошая осанка, но общее впечатление немного портили вульгарные, как показалось Имаи, усы.

— Позвольте представиться, — человек поклонился, — Ямакава.

Он жестом предложил войти.

— К сожалению, мой сад далек от совершенства. На самом деле я уделяю ему мало времени — только один раз в неделю, в воскресенье, я могу вволю повозиться с цветами. Я всегда любил цветы, но к старости они стали моим спасением от одиночества.

Имаи с восхищением осматривал крошечный садик. Цветы были посажены в какой-то загадочной последовательности, сочетания их были пленительны, на миг Имаи показалось, что он улавливает принцип этой сложной композиции, но тут же пришлось признаться, что не так-то просто ее разгадать.

Ямакава пристально наблюдал за Имаи.

— Вы, я вижу, тоже поклонник прекрасного?

— Но мне, к сожалению, больше приходится иметь дело с безобразным, ответил Имаи.

Ямакава раздвинул сёдзи — решетчатую раму, оклеенную почти прозрачной бумагой.

— Зайдите.

Имаи и молодой полицейский сняли туфли и, оставшись в одних носках, поднялись по ступенькам.

В небольшой просто обставленной комнате стояло в вазах несколько искусно подобранных букетов. Имаи сразу понял, что перед ним мастер икебана.

— Как видите, сад мне нужен как источник материала для моих композиций. В юности я увлекался стилем нагэирэ. Теперь, вероятно, отошел от всех канонов.

Имаи загляделся на цветы. Ближе к окну стояла высокая ваза из тонкого хрусталя, сделанная в форме устремленного вверх бутона. В ней всего три белые камелии с желтой сердцевиной, узкие сочно-зеленые листья. Главное в стиле нагэирэ — расставить цветы так, будто они не сорваны, а еще продолжают расти. Ни один элемент композиции не должен заслонять другой. Лишние стебли удалены. Предельная лаконичность и выразительность.

— Самое сложное в букете — световой эффект. С какой стороны направить свет? Под каким углом? В искусстве аранжировки цветов свет не менее важен, чем сами цветы. Подбирая букет, я все время думаю, при каком освещении лучше всего на него смотреть.

Имаи словно забыл о цели поездки в деревню. Он был весь под впечатлением того, что говорил и показывал Ямакава.

На маленьком столике Ямакава расположил в деревянной продолговатой вазе со множеством отверстий несколько веточек сосны и цветки сакура.

— Сосна и сакура, как вы знаете, традиционный материал, их используют с тех пор, как появилась икебана. Но видите, они не приедаются, рассказывал Ямакава. — Простота, скромность и скрытая прелесть. Излишество сразу же сделает композицию бесформенной. Мы, японцы, обладаем способностью видеть красоту в простом, а не в пышном. Не так ли?

Имаи согласно кивал. Он был благодарен Ямакава за несколько минут прикосновения к миру прекрасного.

— Вы не брали уроков икебана? — поинтересовался Ямакава.

— Нет, мои родители были далеки от искусства. Отец всю жизнь занимался медициной, ничто другое его не интересовало, и желал, чтобы дети тоже стали врачами. Но я вот не захотел, а старший брат, хотя и закончил медицинский институт, любит поэзию и сам пишет стихи, — разоткровенничался Имаи.

— Врачи понимают искусство лучше других людей, — сказал Ямакава, потому что искусство — это психология, а психология близка врачам, которые хорошо чувствуют, что происходит внутри человека.

— Наверное, вы правы, — согласился Имаи.

Ямакава чему-то улыбнулся.

— Посмотрите, сколько в цветах скрытой силы, движения, экспрессии.

Он показал Имаи букет, состоявший всего лишь из одной ветки вишни и цветка камелии, на этот раз красной.

— Представьте себе, что грубая ветка вишни — мужчина, а тоненькая веточка камелии — женщина, и они то сплетаются, то отталкиваются, то прислушиваются друг к другу, то демонстрируют презрение. Драма в цветах, не так ли?

Уходя, Имаи заметил:

— Вам кто-нибудь помогает по дому? Для ваших лет вы слишком много трудитесь.

Ямакава распахнул калитку.

— Видите ли, я считаю, что старость наступает тогда, когда человек начинает беречь себя, приговаривая: «Мне уже много лет, надо поменьше работать». И так в двадцатом столетии люди почти совсем перестали трудиться физически, нарушили извечный баланс: труд — отдых. Если не поработал хорошо, то и отдых бесполезен. В организме, которому не хватает нагрузки, возрастает энтропия — невосстановимое рассеивание энергии. Так вот работа в саду — это борьба с энтропией.

— Забавный старик, — сказал молодой полицейский, когда они сели в машину.

— А чем он занимается? — поинтересовался Имаи.

— Точно не скажу, — пожал плечами полицейский. — Кажется, врач.

«Врач? Охота ему торчать в такой глуши?» — удивился Имаи.

— Отвезти вас в город?

— В город? Нет, давай обратно к мосту. Посмотрим, откуда мог появиться этот несчастный самоубийца.


В Саппоро было чуть прохладнее, чем в Токио, и шел дождь. Усевшись в такси, Ватанабэ спросил у шофера, сколько до города, услышал ответ, удовлетворенно кивнул и откинулся на удобные подушки. Нажал кнопку, стекло немного опустилось, и воздух, пропитанный озоном, приятно освежил его. Уставившись немигающим взором в затылок водителя, он сосредоточенно перебирал в памяти каждый свой шаг с момента, когда в аэропорту Ханэда расстался с Морита. Ватанабэ был одним из курьеров, нелегально провозивших в Японию наркотики. В чемоданчике, оставшемся в машине Морита в Токио, была очередная порция героина, который предназначался для местных торговцев наркотиками. И хотя он уже отделался от груза, напряжение не спадало.

Испортившаяся погода согнала с улиц людей. В сравнении с Токио столица острова Хоккайдо показалась ему сонным царством. Вечерний город был пустынен. «Саппоро гранд-отель», старое мрачноватое здание, ему неожиданно понравился. В отличие от неуютной атмосферы токийских стеклобетонных громадин, спокойная тишина гостиницы располагала к душевному покою.

У стойки минутное напряжение — надо заполнить регистрационный бланк. «Ватанабэ Ёсинори… служащий… «Санва гинко»… десять дней». Взгляд на клерка, взявшего бланк. Вроде все в порядке.

— Мне нужно арендовать машину.

— Пожалуйста.

В номере взял из холодильника маленькую бутылочку сока, открыл, сделал небольшой глоток, вытащил упакованный в целлофановый пакет набор сушеных рыбных закусок, пожевал. Переодевшись в лежавшее на постели юката — легкое летнее кимоно, отправился в ванную. Потом лег в постель и тут же уснул.

Ватанабэ в этом году исполнилось тридцать пять. Десять лет, почти треть своей жизни, он занимался наркотиками. Он был одним из немногих удачливых курьеров: за десять лет ни одного ареста. Он сам поражался своему везению. Обычно курьер не работал больше двух лет. Полиция ловила его, и венцом карьеры была либо смертная казнь, либо длительное тюремное заключение, в зависимости от законов страны, где его арестовали. Однако недостатка в курьерах бизнес на наркотиках не ощущал: прикосновение к этому товару сулило невиданные, фантастические барыши.

На стыке территорий Таиланда, Бирмы и Лаоса, в труднодоступной гористой местности живущие там племена яо, мео, акха, лису, качин выращивают опиумный мак. Эта опиумная кладовая мира и называется «золотым треугольником», хотя наркотики значительно дороже любого из драгоценных металлов. Тем, кто выращивает мак, сборщик опиума платит за килограмм опиума-сырца 50-100 американских долларов. Килограмм героина (в который перерабатывают опиум-сырец тайные лаборатории прямо в «золотом треугольнике») продают в США за 100 тысяч долларов. Килограмма героина (он попадает наркоманам уже не в чистом виде, а смешанный для веса с сахаром) достаточно для 20 тысяч инъекций. Таким образом, урожай, снимаемый в «золотом треугольнике», обходится наркоманам почти в 8 миллиардов долларов. Ватанабэ всегда поражался прибылям, которые оседали в карманах хозяев этого бизнеса. Но кое-что перепадало и им, простым курьерам.


Масару Имаи окружающие, за редким исключением, не любили. Высокомерный, независимый, резкий, он не слишком располагал к себе. Однокурсники в полицейской академии называли его лощеным типом и пижоном, но никто не мог отрицать: когда речь шла о деле, Имаи вовсе не был пижоном.

Он был прежде всего упрям. Тогда как большинство людей ищут себе оправдание в неблагоприятных обстоятельствах и охотно отказываются от неприятных дел, Имаи, сталкиваясь со все новыми трудностями, не раздражался, не стремился побыстрее закончить расследование. Напротив, проникался желанием выяснить все до конца.

Так было и на этот раз. Уединившись в небольшой комнате, которую ему отвели в полицейском отделении, Имаи сгреб чужие бумаги со стола и разложил подробную карту местности.

Ни денег, ни билета, ни документов, ни визитных карточек — убитый не был похож на приезжего. Но с другой стороны, его фотографию никто из жителей округи до сих пор не опознал, и — что более важно — не поступило никаких сигналов об исчезновении человека в этом районе.

Теперь Имаи, изучая карту, искал подтверждения мысли, только что мелькнувшей у него. Тот человек мог прийти к повороту не только по дороге, но и напрямик, через поля. Это предположение расширяло круг поисков.

Но несколько крестьянских дворов, расположенных неподалеку, в трех-четырех километрах, отделены речкой. Вброд не перейдешь, сказали ему, а мост в стороне. Если идти через мост — Имаи с помощью циркуля измерил расстояние, — выходило километров шесть-семь. В населенных пунктах по другую сторону реки полицейские уже провели опрос.

Имаи с раздражением отбросил циркуль, с шумом отодвинул стул, встал. Громко позвал молодого полицейского, который сопровождал его. Тот немедленно появился.

— Иди-ка сюда, — поманил его Имаи. — Что тут расположено?

Полицейский нагнулся над столом, неловко вытянув шею.

— А-а, так это лечебница профессора Ямакава, с которым вы утром разговаривали.

Имаи прикинул расстояние: от дороги километра два с половиной. «Странно, — подумал Имаи, — кто же располагает больницу так далеко от людей? Но она находится близко к месту происшествия». Имаи колебался.

— Профессор Ямакава сказал бы, если бы пропал кто-то из его клиники, — заметил полицейский.

— Поехали, посмотрим сами, — коротко сказал Имаи.


— Скажите, Росовски, вы читали Юкио Мисима?

Росовски удивленно посмотрел на Аллена. Вопрос показался ему странным. Они сидели в посольском кабинете Аллена, который не пожелал обосноваться в здании ЦРУ возле кладбища Аояма. Посол, как говорят, лично распорядился отвести ему временно пустовавший кабинет одного из советников. Прежнего хозяина кабинета перевели в Австрию, замену Вашингтон пока не прислал.

Задрав ноги на стол, Аллен смотрел телевизор. Весь стол был завален брошенными в беспорядке бумагами, засыпан пеплом. Утром он побывал у посла, долго сидел у резидента, потом пригласил к себе Росовски.

Вид и надменное поведение Аллена по-прежнему рождали у Росовски неприятное чувство. В словах Аллена слышались нотки пренебрежения, когда он говорил о Японии и японцах. Поэтому-то Росовски удивил вопрос о Мисима.

— Да, конечно, — ответил он. — Вы тоже теперь можете это сделать. Четыре его романа переведены на английский. В том числе трилогия «Весенний снег», «Мчащийся конь» и «Храм утренней зари». Не знаю, правда, качества перевода, я читал на японском.

— И что вы скажете о Мисима?

— Мисима сейчас существует в двух ипостасях. — Росовски злило, что Аллен заставляет его высказывать свою точку зрения, а сам ничего не говорит, и потому непонятно, что он думает. — Мисима как идейный вдохновитель сторонников императорского строя — в этой роли он куда более значителен после своей смерти. И Мисима — писатель. Причем, несомненно, талантливый писатель. Если творчество есть самовыражение, то Мисима прекрасно выразил себя в своих романах. Его литература предельно откровенна. Я вновь перечитал «Исповедь маски» и некоторые другие его книги уже после того, как он совершил самоубийство перед солдатами токийского гарнизона. Конечно, он готовился к этому акту всю жизнь. При таком мироощущении, какое было у Мисима, самоубийство естественно.

Аллен смотрел куда-то в сторону, казалось, что он не слушает Росовски, но тот решил все-таки договорить:

— Мисима делил людей на тех, кто помнит, и тех, кого помнят. Люди совершают самоубийства, считал он, чтобы самоутвердиться. Он не мог примириться с неизбежностью смерти и забвения. А поскольку Мисима был поборником чистоты, верности принципам, то, ради принципа и стремясь избежать забвения, покончил с собой.

— Со времени смерти Мисима прошли годы. И что же, его не забыли? — спросил Аллен.

— Нет, — покачал головой Росовски, — напротив. Его образ обрастает мифическими чертами национального героя. Я бы даже сказал, что существует дух Мисима — духовная основа идеологии крайне правых. В этом году в годовщину смерти Мисима правые провели в одном из храмов трехдневную конференцию, его последователи сообщили о создании «Общества драконов, возносящихся в дождь в небеса», устроили пышную церемонию на кладбище, один молодой человек пытался последовать его примеру — совершить ритуальное самоубийство в храме Ясукуни, но остался жив. Японская студенческая лига организовала группу по изучению идей Мисима. Журнал «Санди майнити» рассказал о существовании в «силах самообороны» тайного общества офицеров — поклонников Мисима. Это естественно, в стране меняется климат. То, о чем десять лет назад не решались говорить, сегодня произносят во весь голос. Идеи, которые проповедовал Мисима, разделяют теперь многие. Один из моих знакомых сказал: «Единственная ошибка Мисима в том, что он неправильно выбрал время. Сегодня к его голосу прислушалось бы значительно большее число людей, чем тогда». Самоубийство Мисима отражало смятение японского национального чувства, если можно так выразиться. Многие японцы воспитываются на понятии национальной гордости, которое включает большую долю самурайской мистики. То, что их лишили возможности вести войну, националисты воспринимают как кастрацию. Теперь акция Мисима предстает как попытка компенсировать ощущение недостатка мужественности у японцев, смерти духовных чувств в стране. Все эти люди тоскуют по старым добрым временам, когда Япония не была просто богатым евнухом, а была лордом в своем замке. Не забывайте: феодальный период закончился в Японии всего лишь чуть более века назад.

— Это интересно, — как-то вяло сказал Аллен.

— А почему вы меня спросили о Мисима? — задал, в свою очередь, вопрос Росовски.

Аллен посмотрел на него своими серыми невыразительными глазами.

— Неделю назад мы получили информацию из Швейцарии от наших людей. Какие-то японцы пытались купить там у фармацевтических фирм ряд наркотических препаратов особого назначения. Нашему агенту, который обещал им помочь, удалось выяснить, что препараты нужны для операции под кодовым названием «Храм утренней зари». Больше ничего он узнать не успел. Японцы что-то заподозрили, и он еле унес ноги.

— А что за препараты? — поинтересовался Росовски.

Аллен пожал плечами.

— У нас в ЦРУ такие есть, я узнавал. Ребята используют их для того, чтобы развязать языки, или когда нужно убрать кого-то. Что-то вроде ЛСД.

Росовски встал из кресла, с хрустом прогнулся назад.

— Собственно говоря, в чем проблема? Неужели вы прилетели сюда только из-за этой истории? Наверняка это местные гангстеры — якудза. Надо просто предупредить японскую полицию.

— Дело в том, — заговорил Аллен как бы нехотя, — что, получив эту информацию, мы так и решили сделать. По просьбе нашего отдела сотрудник вашей резидентуры поехал к одному из руководителей бюро расследований общественной безопасности министерства юстиции…


Проснувшись, Ватанабэ несколько мгновений лежал с закрытыми глазами, стараясь сосредоточиться. То, что предстояло сделать сегодня, требовало хладнокровия и собранности.

Омлет с ветчиной, салат, стакан апельсинового сока, тост с джемом, чай… Ленивое перелистывание местной газеты «Хоккайдо симбун» тоже входило в «меню».

Он прошелся до ближайшего автомата. Ему всегда советовали избегать пользоваться гостиничными телефонами. Отыскал нужный номер в пухлой телефонной книге, опустил десятииеновую монетку.

Голос на другом конце провода был низкий, мрачный:

— Слушаю.

— Я хотел бы поговорить с Сакаи-сан.

— Кто его спрашивает?

— Он меня не знает, но я привез ему рекомендательное письмо от его друзей из Токио.

— Подождите.

Ватанабэ закурил, рассматривая скучную улицу, по которой проносились редкие автомобили. Провинциальный город.

— Сакаи-сан сейчас занят, но вечером готов с вами увидеться. Приходите в кабаре «Император». Скажете, что Сакаи-сан ждет вас за своим столиком…

…Около невзрачного токийского бара остановилась машина с номером зеленого цвета — такси. Водитель вылез, размял ноги — видно было, что он просидел за рулем весь день, и вошел в бар. Узенькие стеклянные двери, раздвинувшиеся, чтобы пропустить его, вновь закрылись.

Таксист попросил бутылку пива «Кирин». Из внутреннего кармана пиджака вытащил бумажник, незаметно для других, но не для бармена подложил под купюру небольшой листок бумаги. Бармен поклонился. Таксист, сделав большой глоток, вышел из бара. Когда машина отъехала, бармен бесшумно скользнул в соседнюю комнату.

Это было большое помещение с низким потолком, где на соломенных циновках — татами — несколько человек играли в тэхонбики. Возле хозяина бара — толстого человека лет пятидесяти, поджавшего под себя ноги в носках, — лежала небрежно брошенная пачка денег. Бармен наметанным глазом определил: семьсот тысяч иен. Значит, игра идет по мелкой.

Он склонился к уху хозяина и что-то прошептал.

— Давай сюда, — коротко сказал тот.

Бармен протянул ему бумажку, оставленную таксистом.

Взглянув на нее, хозяин задумчиво потер грудь под расстегнутой рубашкой, потом быстрым движением собрал деньги и встал. Вслед за ним поднялся молодой парень с узким лбом и бычьим взглядом. Он тоже сидел в расстегнутой рубашке, под сплошной сеткой цветной татуировки традиционной для якудза — играли мускулы. Это был личный телохранитель хозяина.

— Я скоро вернусь, — сказал хозяин бармену.

— Хорошо, Тадаки-сан. — Бармен склонился в поклоне.

Они прошли через задний вход, замаскированный щитами с рекламой. Телохранитель сел за руль машины черного цвета марки «президент». Тадаки, кое-как завязавший галстук на жирной шее и натянувший пиджак, опустился на заднее сиденье.

Через десять минут они подъехали к ресторану со скромной вывеской, известному среди любителей хорошей японской кухни. На платной стоянке рядом с рестораном цепкий взгляд Тадаки сразу заметил такси со знакомым номером района Синагава.

Таксист ожидал его в отдельном кабинете. Телохранитель не отходил от Тадаки ни на секунду. Таксист нисколько не удивился, увидев телохранителя, но с ним не поздоровался и на протяжении обеда обращал на него не больше внимания, чем на стоявший в углу столик.

— Прошлая партия, Морита-сан, была слишком маленькой. Выручка не окупила возни, — сказал Тадаки. — Надеюсь, следующие партии будут больше.

Таксист с аппетитом принялся за закуски, макая их в острые приправы.

— Должен вас огорчить, — неторопливо сказал он, вытирая руки салфеткой, — придется прервать наши деловые отношения.

— Что?! — Тадаки не мог сдержать удивления.

Морита остался невозмутим.

— Повторяю: нам придется прервать отношения.

— Почему?

— Это не имеет значения.

— Зря ты так со мной разговариваешь. — Тадаки перегнулся через стол и говорил прямо в лицо Морита. Его обрюзглое лицо покрылось потом. — Не пришлось бы пожалеть.

Плохо соображавший телохранитель сунул руку в карман. Морита не шелохнулся, но Тадаки, встав, бросил телохранителю:

— Пошли.

Морита не ушел из ресторана, пока не окончил обеда. Официант, провожая его, наклонил голову. Он оставался в этой позе, пока гость не исчез в лифте. Тогда он скользнул в кабинет. Быстро сунул руку под стол и извлек небольшой предмет, который был прикреплен к внутренней стороне стола. Затем принялся за посуду.


— Нет, я нисколько не преувеличиваю. Он мгновенно изменился в лице, будто ему сказали, что его дом сгорел.

Росовски внимательно смотрел на своего коллегу, который ездил в бюро расследований.

— Когда я произнес слова «Храм утренней зари», он побелел. Не припомню другого случая, чтобы японец прямо на глазах потерял самообладание, — вновь повторил сотрудник токийской резидентуры ЦРУ. — Он, правда, быстро справился с волнением и сразу же ответил, что ни о чем подобном не слышал. А потом целый час убеждал меня сказать, что нам еще известно о «Храме утренней зари».

— Это становится интересным, — заметил Росовски.

— Потом я ездил в главное полицейское управление, в военную контрразведку, был у разных людей, упоминал «Храм» — никакой реакции. Видимо, они ни при чем, или я беседовал не с теми людьми.

— Хорошо, спасибо, — сказал Аллен, — можете идти. — Он сгреб со стола бумаги в сейф. — Пойдемте к резиденту, — кивнул он Росовски. — Уже поздно, но он нас ждет. Японцы от нас что-то скрывают. И судя по всему, что-то важное. Бюро расследований, насколько я знаю, занимается не разведением пчел. Японцы готовят какую-то акцию и боятся, что нам станет о ней известно. Мы совершили ошибку. Нельзя было показывать, что мы знаем о «Храме». Но кто же мог ожидать от японцев самостоятельной игры? Мы привыкли, что каждую свою акцию они согласовывают с нами. В течение многих лет Америка была для Японии и крышей от дождя, и ее окном в мир. Что же, времена меняются. Будем исправлять положение. Надо выяснить, что такое «Храм утренней зари» и почему японцы держат это в тайне. Вы будете работать со мной. Во-первых, я не знаю японского языка. Во-вторых… вы читали Мисима.


Лечебница профессора Ямакава располагалась в стороне от жилья; укрытая густой рощей, она не просматривалась с дороги, на которой даже не было соответствующего указателя. В одиночку Имаи вряд ли нашел бы ее.

Они остановились у высоких ворот, почти сливающихся с не менее высокой оградой, — редкость для Японии. «Даже американские базы, — подумал Имаи, — обнесены всего лишь проволочной сеткой».

Полицейский вышел из машины и нажал кнопку электрического звонка. Открылось маленькое окошко. Пара настороженных глаз посмотрела на них.

— Что вам угодно?

— Мы из полиции. Хотели бы поговорить с руководителем лечебницы.

— Минутку.

Ждать пришлось минут пятнадцать. Сбоку от ворот открылась калитка, и человек в белом халате сделал приглашающий жест.

Имаи вылез из машины и прошел за ограду. На территории лечебницы было много деревьев. Так много, что Имаи не увидел самого здания лечебницы.

Человек в белом халате так же безмолвно пригласил его войти в домик, прилепившийся к ограде.

— Я помощник профессора Ямакава, который сейчас, к сожалению, занят. Что вас привело сюда?

— Скажите, среди персонала вашей лечебницы или пациентов никто не пропал? Не исчез внезапно?

Врач рассмеялся:

— Ну что вы! У нас просто некому пропадать: сейчас в лечебнице нет ни одного пациента. Дело в том, что профессор Ямакава принимает больных на период с осени до конца весны, а летом мы занимаемся обобщением собранного материала, встречаемся с коллегами, представителями фармацевтических фирм. Соответственно практически всему персоналу предоставлен отпуск. Осталось буквально несколько человек, и они все на месте.

Имаи поднялся.

— Тогда прошу простить за внезапное вторжение.

— Что вы, что вы! — Врач явно успокоился, узнав о цели визита полицейского.

Имаи запросил по телефону справку о лечебнице Ямакава, в частности его интересовало время пребывания там больных. Когда через полчаса ему дали ответ, что прием больных производится сезонно и сейчас лечебница пустует, Имаи сказал начальнику отделения, что с него хватит, он устал и едет в Саппоро.


В Саппоро шел мелкий надоедливый дождь, на полупустынных улицах было мрачно, тускло светили огни домов, и оттого пышная вывеска кабаре «Император» казалась заманчивой. Ватанабэ вошел, и его сразу оглушили громкая музыка, смех. Он спустился по лестнице, отдал в гардероб зонтик и прошел в зал.

Его провели к столику, из-за которого навстречу ему поднялся благообразный седой господин в синем костюме и красном галстуке.

— Ватанабэ-сан?

Он поклонился.

— Сакаи. Очень приятно.

Столик стоял около сцены, на которой расположился оркестр. Тут же на сцене бил настоящий фонтан.

За столиком Сакаи сидели три женщины-хостэсс, современная и упрощенная модификация гейш. В их обязанности входило развлекать гостей, болтать и танцевать с ними. Две хостэсс были некрасивы, а третья, довольно крупная для японки, понравилась Ватанабэ. Уловив что-то в его глазах, она пересела поближе, очистила банан и, улыбнувшись, спросила:

— Почему гость такой хмурый? Мы ему не нравимся?

Сакаи рассмеялся:

— Давай, давай, Ёко, возьмись за него.

Сакаи, обняв одну из девушек за шею, чувствовал себя вполне уютно.

Ёко продолжала что-то говорить, но Ватанабэ, нагнувшись к Сакаи, прошептал:

— У меня мало времени.

— Ну, как угодно, — с сожалением сказал Сакаи.

В этот момент оркестр исчез, и на сцене появились три рыжие («Крашеные», — подумал Ватанабэ) девицы с гитарами. По той реакции, с которой зал встретил их, он понял, что это любимицы публики.

Сакаи сказал хостэсс:

— Пока идите. Мы хотим послушать программу.

Когда свет в зале потух и со сцены раздались звуки веселой песенки, Сакаи повернулся к Ватанабэ, и он впервые увидел жесткие, навыкате глаза своего собеседника.

— Так что вы можете мне предложить?

— Как насчет известного вам груза? Речь идет о регулярных поставках. Каждый месяц. Двадцать — двадцать пять килограммов порошка.

Сакаи немного отодвинулся, не спуская с него немигающего взора.

— Сколько?

— По курсу.

— Э, нет, — Сакаи помахал указательным пальцем у него перед носом. Ватанабэ не шевельнулся. — Минус двадцать процентов. Иначе зачем мне это надо!

— Хорошо. Первый груз будет через неделю. Как вас найти? По прежнему телефону?

— Позвоните…

— Звонить буду не я.

— Неважно. Попросите заказать столик в «Императоре», назовите время. В тот же час, только утром следующего дня, встречаемся вот по этому адресу.

Сакаи начертил несколько иероглифов на своей визитной карточке.

— Теперь вот что. У меня есть один заказ, который я должен выполнить. Я этим людям всем обязан.

Сакаи положил на столик перед Ватанабэ лист бумаги, на нем в столбик были написаны по-английски какие-то названия. Ватанабэ видел их в первый раз.

— Если вы мне привезете это, плачу любую цену, — добавил Сакаи.

Ватанабэ сунул листок в карман.

— Попробую, — сказал он.


Неподалеку от квартала Роппонги, на узенькой улочке, водителю лимузина марки «президент» повелительно махнул полицейский в темных очках.

— Ну, что такое? — раздраженно пробормотал Тадаки. После неприятного разговора с таксистом он собирался как следует развлечься, поэтому и велел телохранителю ехать в Роппонги — один из веселых кварталов Токио.

Телохранитель опустил стекло, чтобы поговорить с подходившим полицейским. Он уставился на полускрытое огромными очками и козырьком фуражки лицо полицейского, который, подойдя к машине, начал поднимать руку для приветствия, но внезапно рванул дверцу и выбросил вперед правую ногу. Телохранитель скорчился от боли. В ту же секунду еще двое полицейских, неизвестно откуда возникших, открыли дверцы с другой стороны и сели в машину. Один из них приставил пистолет к голове Тадаки и тихо сказал ему:

— Молчи.

На телохранителя уже надели наручники. Полицейский в очках сел за руль.

Тадаки покрылся испариной. Что могло произойти? Облава? Почему сейчас? Сегодня? И таким способом? Он хотел что-то сказать, но полицейский, сидящий рядом с ним, больно вдавил дуло пистолета в бок.

— Я же сказал: молчи.

Машина шла на большой скорости, от волнения Тадаки не мог понять, куда его везут. Телохранитель на переднем сиденье застонал, приподнял голову и тут же получил ребром ладони по горлу, захрипел и больше не двигался.

Они свернули на респектабельную улицу и въехали в подземный гараж. Вслед за «президентом» Тадаки почти впритык шел белый автомобиль с длинной антенной.

Тадаки выволокли из машины и потащили в большую комнату без окон. В углу в кресле сидел высохший седой человек. Тадаки подвели к нему поближе. Увидев старика, он сначала не поверил своим глазам, а потом все понял.

— Узнал, — удовлетворенно проскрипел старик. — Вижу, что узнал, хоть и давненько мы с тобой не видались. А ведь я тебя предупреждал: не самовольничай. В первый раз простил. Видно, зря.

Тадаки с ужасом смотрел на старика.

— В тот раз ты всего-навсего должен был расстаться с мизинцем. Теперь, я думаю, тебе пора освободить этот мир от себя. — Старик брезгливо посмотрел на стоящего перед ним человека. — Ты невежествен, ты так ничего и не понял в жизни и потому боишься смерти. Ты даже не потрудился проникнуться великим духом идей Нитирэна, а я ведь советовал тебе ознакомиться с его учением. Ты бы хоть понял, что после смерти то, из чего ты состоял, опять соединится с мировой жизнью и найдет новое воплощение. Надо надеяться, лучшее, чем прежде.

Люди, которые привезли хозяина бара сюда, уже поснимали полицейские мундиры и стояли за спиной старика. Телохранителя куда-то утащили.

Все это время Тадаки был в странном оцепенении. Его охватил смертельный страх. Он рухнул на колени и завопил:

— Простите меня! Простите!

Старик поморщился:

— Заткните ему глотку. Терпеть не могу криков.

Один из мнимых полицейских, взяв Тадаки за горло, сунул ему в рот кляп. В глазах Тадаки не осталось нечего, кроме животного страха.

Немощный старик был некогда ближайшим помощником ныне покойного Кадзуо Таока, руководителя крупнейшей в Японии преступной организации «Ямагути-гуми», синдиката, в который входило, по мнению полиции, около одиннадцати тысяч человек (подлинную цифру не знал никто) и который держал в своих руках все отрасли подпольного бизнеса.

В свое время фотографии Кадзуо Таока не сходили со страниц журналов, японских и иностранных, о нем сняли фильм, у него были друзья депутаты парламента, по случаю свадьбы его сына прислал поздравления один из бывших премьер-министров. Тадаки вступил в «Ямагути-гуми» молодым человеком. И этот старик был его оябун — старший в их банде. Тадаки сильно провинился, не выполнил задание и по законам якудза должен был отрезать себе мизинец. Тогда старик пожалел его…

Со временем хозяин бара, оказавшийся достаточно ловким, ушел из «Ямагути-гуми» и завел самостоятельное дело. Как ни старался он держаться подальше от сферы деятельности «Ямагути-гуми», чтобы не вызвать ее гнева, самое страшное, что виделось ему в кошмарном сне, случилось: люди Таока сочли, что он им мешает. Это смерть. Прощения в таких случаях не бывает.

— Теперь, надеюсь, ты понял, — продолжал старик, унаследовавший после смерти Таока значительную долю его власти и доходов, — что смерть — всего лишь отдых перед новым рождением. Но перед тем как ты отправишься на отдых, поведай-ка нам, где ты хранишь деньги, вырученные от продажи грузов, которые ты получал от таксиста.

Старик поднял правую руку.

Один из подручных включил стоявший на низком столике магнитофон, другой вытащил кляп, и хозяин бара услышал запись своей беседы с Морита в ресторане. Значит, все его шаги были под контролем «Ямагути-гуми».

Легкое движение пальцев, и магнитофон остановлен.

— Говори, — повторил старик.

Хозяин бара рассказал все. Потом ему дали проглотить таблетку. Бесцветную и безвкусную.

Его тело было обнаружено в увеселительном районе Синдзюку, в одном из так называемых «лав-отелей», где постояльцам не обязательно регистрироваться.

Прибывший с полицией врач констатировал смерть от сердечной недостаточности. Излишний вес покойного, почтенный возраст… Словом, полиции здесь нечего делать.


…Имаи не мог уснуть. В маленькой комнатке было душно, верно, собиралась гроза. Кровать слишком узкая, подушка чересчур жесткая — чем они ее набивают?

Ему пришлось заночевать прямо в деревне, где находилось полицейское отделение.

Утром ему позвонил из Токио Тэру Тацуока, его старший брат, и пригласил на день рождения. Имаи обрадовался звонку. Из всей семьи старший брат был самым близким ему человеком. Но прежде чем улететь в Токио, надо как-то разделаться с этой нелепой историей на дороге. Теперь Имаи, уставший от возни, уже почти не сомневался, что произошел несчастный случай. А погибший был человеком одиноким, раз никто — ведь его фотографию напечатала газета — не опознал несчастного. Имаи не пугали трудности расследования. Но здесь не было стимула для работы. Все, что он мог выяснить, — личность погибшего. В лучшем случае — не был ли он шизофреником.

Он отправился опять в надоевшую ему деревню, чтобы с самого утра завершить все формальности и со спокойной душой ехать на день рождения старшего брата. Для ночлега начальник отделения предложил на выбор диван в своем кабинете или комнатку в пустующем домике на краю деревни.

Убогая обстановка домика подействовала на него угнетающе. Как хорошо, что завтра он, наконец, полетит в Токио, к Тацуока, который хоть и не женат, но живет в образцово ухоженной, со вкусом обставленной квартире. К тому же достаточно большой по токийским масштабам: ведь там две комнаты предел мечтаний для средней семьи.

Часа в три ночи он стал засыпать. Сквозь дрему до него донеслось неясное металлическое позвякивание. Имаи досадливо повел головой, перевернулся на другой бок. Вставать никак не хотелось. Он нехотя разлепил глаза.

Дверь в его комнату приотворилась, появилась длинная рука, которая потянулась к его пиджаку. Раздеваясь, он повесил пиджак на единственный стул у двери.

В этой картине было что-то невероятное. Длинная, кажущаяся очень белой в темноте рука скользнула во внутренний карман. Тогда Имаи вскочил. Рука замерла. Инспектор бросился к двери. Рука исчезла, как будто ее и не было. Он распахнул дверь — пусто. Ничего не понимая, Имаи инстинктивно оглянулся. В окне…

То, что Имаи увидел в окне, заставило его ухватиться за дверной косяк. К стеклу приникло не лицо, а какая-то маска: всклокоченные волосы, огромный выдающийся подбородок, выпуклые надбровные дуги, раскрытый в гримасе рот.

Лицо за окном исчезло. Имаи бросился на улицу. Никого. Обежал вокруг дома — пусто.

Он осмотрел замок входной двери — взломан. Внимательно оглядел пол: следы, несомненно, остались, не затоптать бы самому. Опять вышел на улицу. Земля была влажная, он присел на корточки, щелкнул зажигалкой, повернув колесико, увеличил пламя. Под окном тоже были отчетливые следы; более крупные, чем в доме.

Потом Имаи разбудил полицейских, и они пришли с мощными фонарями и аппаратурой, чтобы сфотографировать следы. Подтвердилось, что неизвестных было двое. Они некоторое время стояли под окном, затем один проник в дом, второй в это время наблюдал за комнатой. Окна были низкими, без занавесок, и стоявшему под окном был хорошо виден спавший Имаи.

Следы вели к дороге и там обрывались. Надо полагать, эти люди уехали на машине.

Между тем Имаи ни на секунду не переставал думать о странном лице за окном. Что это могло быть? Маска? И эта длинная рука с необыкновенно тонкими и очень длинными пальцами. Зачем они проникли в домик? Убить его? Украсть что-то?

Только утром Имаи заметил, что исчезла записная книжка, куда он вносил результаты расследования, соображения по делу о ночном происшествии.


Морита пристроился на стоянке, ожидая, когда из дверей аэропорта выйдет Ватанабэ. Самолет из Саппоро уже сел, и он должен был появиться с минуты на минуту. У здания аэропорта выстроилась длинная очередь свободных такси, и водители коротали время, слушая радиорепортаж о матче популярных бейсбольных команд. Морита предстояло выслушать доклад Ватанабэ о переговорах с якудза на Хоккайдо и отвезти его в отель «Пасифик». Билет до Сиднея был заказан на завтрашний день.

Стеклянные двери раздвинулись, и вышел Ватанабэ. Он дождался, пока подъедет Морита, и сел в машину.

Утром Имаи сидел в кабинете начальника следственного отдела штаба полиции в Саппоро.

— Да, инспектор, вы кому-то, похоже, крепко наступили на хвост, если вами так заинтересовались. Довольно редко залезают в карман работнику полиции. Вы здесь, кроме этого случая на дороге, самостоятельно никаких дел еще не вели, так?

— Да.

— Значит, это ночное происшествие не так просто, как мы с вами полагали. Давайте начинать все сначала. Что нам прибавила вчерашняя история в смысле фактов? Вы не можете описать тех, кто залез к вам в дом?

— Один из них был в маске, потому что подобной мерзкой рожи просто быть не может. Или это специальный грим?

— Странно, инспектор. Маски, грим — это вызывающе, приметно, не практично для преступников. Куда проще надеть чулок.

— Может быть, мы имеем дело не с профессионалами?

— Возможно. Что у вас было в записной книжке?

— Ничего, кроме записей по этому делу.

— Они ее не бросили — значит, можно полагать, что ее и искали.

— Мы сразу связались с полицейскими постами — ни одной подозрительной машины не заметили. Значит, они скрылись где-то там, в округе.

— Я бы на вашем месте не стал так полагаться на свидетельства дорожных патрулей. Меньше всего они любят возиться с каждой машиной, проверять документы и все такое прочее. Я дам вам двух ребят. Пропустите через сито всю округу. Может, встретите ночных посетителей.


Звонок Аллена поднял Росовски с постели. Он посмотрел на часы половина первого, значит, он только уснул.

— Росовски, вы мне нужны. — Голос Аллена был чуть менее спокойным, чем обычно. — Садитесь в машину и приезжайте в посольство.

Аллен отключился, не дожидаясь ответа. Росовски так шмякнул телефонную трубку, что проснулась жена, наглотавшаяся снотворных пилюль. Она приподнялась, опираясь рукой на подушку, и встревоженно спросила, что случилось.

Росовски пробормотал нечто невнятное, одеваясь в темноте. Он вывел машину из подземного гаража и погнал ее по пустынным улицам ночного города.

Аллен сидел один в просторном кабинете резидента, официально именовавшегося политическим советником, и перелистывал старую папку. «Из архива», — наметанным глазом определил Росовски.

— Вы долго ехали, — недовольно сказал Аллен, — вам надо снять квартиру поближе к посольству.

Росовски чуть не задохнулся от злости. Он молча уселся в кресло. Аллен захлопнул лежащую перед ним папку и протянул Росовски два исписанных листка бумаги. Росовски внимательно просмотрел их. И на том и на другом было одно и то же: несколько неизвестных Росовски наименований каких-то химических веществ или лекарств.

Он вопросительно взглянул на Аллена.

— Один из этих листков мы получили из Швейцарии. Это те самые препараты, которые пытались купить японцы. Второй листок час назад передал мне сотрудник резидентуры.

— Откуда же он его взял?

— Получил от своего агента. Какие-то люди через якудза просят торговцев наркотиками достать эти вещества.

— Чрезвычайно любопытно, — сказал Росовски. — Что вы собираетесь предпринять?

— Я уже отправил шифровку в Лэнгли. С первым же самолетом получим эти препараты.

— Хотите через якудза выйти на «Храм утренней зари»? Что ж, согласился Росовски, — возможно, это реальный путь.

— Кстати, — спросил Аллен, — что из себя представляют якудза? Аналог нашей мафии?

— Для многих японцев, — начал Росовски, — особенно старшего возраста, якудза — не обычные гангстеры, они ассоциируются со старой Японией, самурайским духом, гири — чувством долга, ниндзё — человеколюбием. Якудза появились в семнадцатом веке, в эпоху Эдо, и с тех пор были окружены таким количеством мифов, что трудно отличить правду от выдумки. Само их название, как говорят, произошло от японских слов, означающих цифры 8, 9 и 3, сумма которых дает 20 — несчастливое число в традиционной японской игре в кости. Долгое время вокруг якудза пытались создать образ душевных, бесхитростных людей, которые никому не причиняют вреда.

В действительности жестокость якудза внушает ужас, а мощная система организованной преступности не по зубам полиции. Доходы организаций якудза можно сравнить с доходами крупнейших японских корпораций, таких, как «Тоёта» или «Ниппон стил». Якудза держат в руках игральные автоматы, игорные дома, торговлю порнографией, проституцию — в одном только Токио насчитывается тысяча «турецких бань с массажем». Якудза контролируют и большое число легальных предприятий. В Токио и Осака они управляют 26 тысячами фирм, ресторанами, барами, строительными и транспортными конторами. Многие из них носят на лацканах пиджаков значки с изображением символов своих организаций — куми. Этими же символами украшены фасады их резиденций (собственное помещение имеет практически каждая куми). Официально они называются обществами взаимопомощи, и полиции не к чему придраться. У них обширные связи с правыми политиками — это основа их безнаказанности.

Лет десять назад якудза переключились на наркотики, которые оказались самым прибыльным товаром. Более выгодным, чем даже контрабанда огнестрельного оружия в Японию. Наркотики везут из Юго-Восточной Азии, где у якудза большие связи. Сейчас якудза начинают проникать в Соединенные Штаты. Сначала на Гавайи, потом в Калифорнию. Под видом туристов они провозят в США «избыток» наркотиков, которые не может поглотить японский рынок. Заодно легализуют полученные незаконным путем деньги и вкладывают их в американские предприятия. Агенты якудза оседают в США под крышей владельцев все тех же турецких бань и порнокинотеатров. Якудза привезли с собой жесткую дисциплину и сплоченность. Когда американская полиция на Гавайях заинтересовалась одним японцем, занимавшимся торговлей героином, его застрелили, чтобы спрятать концы в воду.

Организации якудза основаны на абсолютном послушании рядовых преступников своим главарям. Во главе каждой куми стоит оябун, который волен убить рядового якудза за серьезный проступок. В мире якудза проступки караются так: нарушитель падает на колени перед оябуном, отрезает себе мизинец на левой руке и, завернув в шёлковой платок, отдает хозяину. Если оябун возьмет, значит, якудэа помилован. Если нет, должен ждать худшего и встретить смерть с покорностью…

Якудза покрывают тело татуировкой с головы до пят, но под будничной одеждой трудно угадать красочную роспись, свидетельствующую о принадлежности к одной из банд. Якудза пополняют свои ряды за счет босодзоку, которые частенько не дают спать по ночам, если вы поселились на облюбованной ими улице. Босодзоку — юнцы семнадцати-восемнадцати лет; оседлав мощные мотоциклы без глушителей или автомобили, как бешеные носятся по улицам ночных городов, доводя до инфаркта встречных водителей, поскольку презирают правила уличного движения…

Росовски остановился. Он зарекся уже что-либо рассказывать Аллену, но на сей раз тот слушал довольно внимательно.

— Кто же попросил этих якудза достать препараты? — произнес Аллен.

Росовски чуть заметно пожал плечами.

— Я хочу, чтобы вы сами получили посылку из Лэнгли и привезли сюда, распорядился Аллен, — извините, но поспать вам и сегодня не придется.


Аллен не стал рассказывать Росовски, что человек, связанный с якудза и передававший им наркотики, сотрудник ЦРУ. Росовски да и абсолютному большинству работников Лэнгли не следовало знать, что отдел, в котором работал Аллен, многие годы занимался вывозом наркотиков из «золотого треугольника». Тайные операции ЦРУ, включавшие организацию переворотов в различных странах, борьбу с национально-освободительным движением, убийства и подкуп видных политиков, требовали больших средств, чем предусматривалось бюджетом ЦРУ. Велики были и личные расходы сотрудников управления.

Еще в пятидесятые годы ЦРУ создало в районе «золотого треугольника» террористические группы, которые вели подрывную работу против азиатских государств. Оружие наемникам перебрасывалось самолетами созданной ЦРУ авиакомпании. Сначала она называлась «Сивил эйр транспорт», затем «Эйр Америка». Пилоты в обратный рейс брали груз наркотиков. Сотрудники управления гарантировали безопасность. Прибыль делили на всех… Возможность участвовать в бизнесе на наркотиках была лучшим вознаграждением для отличившегося агента. Деньги, вырученные от продажи героина, шли на финансирование наиболее секретных акций оперативного управления ЦРУ.

Со временем вывоз и продажа наркотиков были поставлены на широкую ногу. Отдел Аллена разработал несколько перспективных маршрутов доставки героина потребителям. В каждую цепочку доставки наркотиков обязательно внедряли несколько профессиональных агентов Лэнгли — естественно, из местного населения.

Таксист Морита был таким агентом. Узнав от Ватанабэ, что якудза интересуются такими препаратами, как проликсин и анеотин, он поспешил встретиться со своим «почтальоном» — сотрудником резидентуры, который отвечал за связь с группой, занимавшейся наркотиками. Листок, исписанный чьим-то аккуратным почерком, лег на стол Аллена.

За час до звонка Росовски Аллен встретился с Ватанабэ. Японцу было обещано пять тысяч долларов, если он выяснит, кому в действительности предназначаются эти редкие препараты. Ватанабэ согласился. После того как ему передадут посылку, которая прибудет из Лэнгли, он опять полетит в Саппоро.


Имаи был очень доволен, что хотя бы сегодняшний вечер проведет со старшим братом. Родители все-таки принадлежали к совсем другому поколению, с ними иногда было трудно. Зато для роли советчика идеально подходил Тэру Тацуока. Обаятельный, умный, тактичный, все понимающий, он был образцом для Имаи. В его холостяцкой квартире, где было столько книг, Имаи провел лучшие дни юности.

В Токио его отпустили с условием, что на следующий день он вернется. Пришлось сразу позаботиться об обратном билете.

— Хорошо, что гости быстро разошлись, — сказал Имаи.

Тацуока присел на диван.

— Признаться, я устал. Много работал последнее время, да и светская жизнь тоже требует полной отдачи.

— У вас это получается прекрасно, — сказал Имаи.

Он стоял у окна, немного отодвинув тяжелую штору.

Было уже поздно. В темном прямоугольнике окна под мрачным небом сверкало сплетение неоновых огней. Разноцветные змейки жили, двигались, разбегались, наползали одна на другую, на мгновение исчезали. Змейки существовали сами по себе, без людей. Окна домов казались тусклыми рядом с яркими змейками. Здесь, в центре Токио, было пустынно. Токийцы понемногу переселялись на окраины, в предместья, города-спутники. «Змейки выгнали их, — подумал Имаи. — Офисы банков и компаний вытеснили жилые дома».

— Любуешься? — В голосе Тацуока была ирония.

— Вечерний Токио мне не нравится. Людей не видно. Все спрятались у себя в квартирах. А там, за шторами и занавесками, за прочным прикрытием бетонных стен, творятся грязные дела. Работа в полиции заставляет видеть во всем оборотную и весьма грязную сторону. Не знаю. Во всяком случае, днем, когда я вижу лица людей, у меня не возникают такие мысли.

— У тебя просто плохое настроение, — с сочувствием заметил Тацуока. На все можно смотреть по-иному. Прекрасная теплая ночь. Звезды блещут. Парочки гуляют по улицам.

— Да, — согласился Имаи, — звезды блещут, и парочки гуляют. Но я бы им, кстати, этого не советовал. Я-то знаю, сколько преступлений совершается ночью.

Тон Имаи плохо вязался с образом щеголеватого офицера полиции, каким его знали коллеги. Но Тацуока понимал, что внешний облик младшего брата обманчив. Масару Имаи многое чувствовал и понимал точнее, чем сверстники.

— Извините, что порчу вам настроение. Но по правде сказать, при вечернем освещении здесь действительно совершается немало мерзких дел.

— Я понимаю тебя, — улыбнулся Тацуока. — Мы, врачи, видим следы недугов, вы подозреваете преступления. Тебе поручили трудное дело? — спросил он без перехода.

— Пока не пойму. Но есть верная примета: если сначала кажется, что дело не стоит и выеденного яйца, то потом попадаешь в такие дебри… Все казалось очень простым. Полицейский сбивает прохожего, который буквально сам лезет под колеса. Я сидел в той машине, все сам видел. В карманах убитого никаких документов, не удается выяснить, кто он. Обследуем весь район…

— Проверка на алкоголь, наркотики? Паталогоанатомическое исследование черепа? — поинтересовался Тацуока.

— Все как полагается, — ответил Имаи. — В протоколе вскрытия никаких зацепок. Убитый, похоже, вообще не пил, занимался спортом. Так вот, буквально накануне вашего дня рождения, когда я ночевал в деревушке, где проводил расследование, ночью залезают ко мне в комнату и выкрадывают мою записную книжку. Интересно, правда?

Ночь была душной. Сквозь открытое окно вместо ожидаемой прохлады проникал до противного теплый воздух с запахом горячего асфальта. Улицы отдавали накопленное за день тепло. В комнате раздавался нежный мелодичный звон фурин — маленького металлического колокольчика, подвешенного к потолку. Полоска плотной бумаги, привязанная к язычку, улавливала малейшее дуновение.

— Кто бы это мог быть?

— Не знаю. Но такой явный интерес к расследованию — свидетельство того, что тут могут быть самые неожиданные открытия.

— Хорошо. Кстати говоря, каждый раз хочу у тебя спросить и забываю: как ты думаешь — предварительно, конечно, — что ты найдешь? Я не слишком хорошо формулирую мысль, но, наверное, у тебя есть профессиональное предчувствие, которое тебе говорит, что это преступление связано с тем-то и тем-то. Хирург, оперируя, даже если не совсем ясен диагноз, все же представляет себе, что он может найти у больного.

Имаи задумался.

— Мне кажется, что здесь не обойдется без наркотиков. Те двое, которые залезли в дом… Они произвели на меня странное, отталкивающее впечатление. У одного — лица я не видел — длинные гибкие пальцы, у меня было такое ощущение, словно они гнутся во все стороны. Лицо второго — еще ужаснее, какая-то злобная карикатура на человека. — Имаи передернуло.

— Ты устал, — поднявшись, заметил Тацуока, — ложись-ка лучше спать.

— Да, пора, — согласился Имаи, — завтра рано вставать.

— Я отвезу тебя в аэропорт. Я рад был тебя повидать.

— Утром хочу на минутку заскочить в токийское полицейское управление. Так что спасибо, доберусь сам.


Ватанабэ внимательно осмотрел взятую напрокат машину. «Глория» фирмы «Ниссан», не новая, но сойдет. Проверил шины, тормоза, коробку скоростей, покопался в моторе — возможно, что от этой машины будет зависеть удача всего дела. Заранее все предугадать невозможно, но быть уверенным в надежности окружающих тебя людей и вещей просто необходимо.

Он сел в кабину, подогнал кресло, покрутил зеркало заднего обзора, потом неспешно сдвинулся с места. Он поездил немного по улицам Саппоро, свыкаясь с машиной, определяя ее сильные и слабые стороны.

В пять вечера он позвонил Сакаи. Они опять встретились в кабаре «Император». Только на сей раз Сакаи держался настороженно. Он не верил, что Ватанабэ сумел так быстро раздобыть все необходимое. Ватанабэ нервничал, опасаясь, что его миссия сорвется.

— Хорошо, — сказал наконец Сакаи, — мои друзья предлагают такой вариант. Они передают посреднику деньги. Затем вы отдаете ему же товар, забираете деньги, и все довольны. Идет?

— Кто этот посредник?

— Бармен в кафе «Цудзи». Все произойдет на ваших глазах, посторонние посетители ничего не поймут.


— Куда вы меня везете? — недовольно спросил Аллен. Он плохо знал город, а в ночном освещении не узнавал даже знакомые кварталы.

— На нашу конспиративную квартиру, которой пользуется только резидент.

— А что случилось?

Сегодня они поменялись ролями. Росовски поднял Аллена среди ночи, сказав, что резидент желает его немедленно видеть.

— Что-то связанное с «Храмом», — ответил Росовски. — Шеф получил важную информацию от Нормана.

— Кто такой Норман?

Росовски вел машину очень осторожно. Ночные улицы были оккупированы ремонтными службами. Под лучами мощных прожекторов рабочие в касках приводили асфальт в порядок. К утру они должны были все закончить. Ремонтировать дороги в Токио можно только ночью: днем это привело бы к множеству пробок.

— Норман — личный контакт шефа, он сам с ним встречается и снял для этого квартиру. Норман — японец. Нисэй.

— Нисэй?

— Да, он японец, родившийся в Соединенных Штатах. Его отец работал в так называемом «органе Кеннона». Вы, конечно, вряд ли знаете это имя, но в свое время Кеннон наводил тут на всех страх: руководил сразу после войны армейской разведкой и чувствовал себя полным хозяином в Японии — ведь управление стратегических служб уже расформировали, а ЦРУ еще не создали. Странный был человек. Ковбой в роли разведчика. Любил стрелять и всегда носил с собой пистолет с рукояткой, отделанной десятииеновыми монетами. Потом его заставили уйти с этого места. Говорят, что это сделал сам Макартур. Так вот, у Кеннона работали двое японцев — муж и жена. Когда его отозвали, они тоже уехали в Америку. Боялись, вероятно, своих соотечественников. Кеннон и его ребята вели себя слишком свободно, в методах не стеснялись. Золотое было время — полные хозяева в стране. Не то что сейчас… — В голосе Росовски звучали ностальгические нотки.

— А при чем тут Норман? — прервал его Аллен.

— Эти двое японцев родили в Америке сына и назвали его Норманом. Они хотели, чтобы он американизировался — ведь он имел право на американское гражданство — и остался в Штатах навсегда. Но когда родители умерли, он решил съездить в Японию. Паспортными делами, как известно, занимаются наши люди. Американцев японского происхождения наша разведка всегда старается как-то использовать. Особенно с тех пор, как 120 тысяч американцев японского происхождения в 1942 году загнали за колючую проволоку, язвительно добавил Росовски, — где они просидели до конца войны. За одну ночь после Пёрл-Харбора все нисэи превратились в интернированных лиц и лишились всего имущества, хотя даже министр юстиции и директор ФБР считали, что они не представляли угрозы для национальной безопасности. В то же время гораздо большие немецкая и итальянская общины избежали подобных мер. Только по одним японцам пришелся удар, вызванный смесью расового антагонизма, зависти к процветавшим нисэям и истерии из-за ожидавшегося японского вторжения после Пёрл-Харбора. Инициатором интернирования был командующий вооруженными силами Западного побережья генерал-лейтенант Джон Л. Девитт, который выразился так: «Япошка есть япошка! Какая разница, гражданин он США или нет». Потом-то, когда настоящая война началась, сразу о нисэях вспомнили. В военной разведке служило шесть тысяч японцев. Я думаю, они спасли жизнь многим американцам, которые их так презирали. Они были единственными солдатами в армии, кому полагалась личная охрана. Их приходилось защищать от собственных войск. Впрочем, многих нисэев убили все же сами американские солдаты. Особенно ужасно, когда гибли наши разведчики — нисэи, возвращавшиеся из японского тыла с важными документами.

— Я слышал об этом, — нетерпеливо заметил Аллен. — Но что там с Норманом?

Росовски благополучно проскочил на красный свет, надеясь на спасительную ночную темноту.

— Словом, на Нормана обратили внимание у нас в управлении. К счастью, поручили им заняться человеку, который в пятидесятом году разбирал бумаги, оставшиеся после Кеннона. Он вспомнил о родителях Нормана.

Они выехали на какую-то ярко освещенную улицу, на которой, одинаково расставив ноги и заложив руки за спину, стояли двое полицейских. Увидев машину Росовски, один из них повелительно махнул рукой, приказывая остановиться. Росовски затормозил.

— У вас же дипломатический номер, — запротестовал Аллен.

— А зачем с ними ссориться? — пожал плечами Росовски.

— Тогда не нарушайте правила. Проскочили на красный свет, а они зафиксировали.

Подошедший к машине полицейский наклонился, чтобы разглядеть лица сидящих в машине. Внимательно посмотрев на Аллена и Росовски, он кивнул: «Проезжайте».

Росовски дал газ.

— Ищут кого-то, — неуверенно пробормотал он.

— Так что с Норманом? — Аллен был настойчив.

— С неделю слушали его разговоры, всадили аппарат ему в телефон. Норман собирался уехать в Японию насовсем. Своей девушке он несколько раз говорил, что больше всего боится, как бы в Японии ему не припомнили службу родителей в американской разведке. И без того нисэй — человек второго сорта, а уж работа на иностранную разведку… Наши психологи, понаблюдав за ним, сказали, что к нему можно подобрать ключи. С ним встретился наш нынешний резидент, он как раз собирался в Японию. Резидент принес на встречу все документы, относящиеся к деятельности его родителей. Он не стал угрожать Норману. Напротив, обещал полностью скрыть его прошлое, подготовить новые документы, дать денег, поклялся, что взамен не станет требовать обычных услуг. Психологи инструктировали резидента: главное — не затронуть самолюбия Нормана, надо, наоборот, подчеркивать его исключительность. Шеф сказал Норману, что лишь иногда они будут встречаться как равный с равным и беседовать об американо-японских отношениях. Норман согласился, — констатировал Росовски, — у нас были все козыри. Он уехал в Японию с новыми документами и поступил на государственную службу. Это было пять лет назад.

— Где он сейчас?

— Года три никто, кроме шефа, вообще не знал, где Норман. Потом он стал работать в государственном комитете по обеспечению общественной безопасности, который подчинен непосредственно канцелярии премьер-министра. Не путайте с бюро расследований при министерстве юстиции. Это разные ведомства.

— Да-да, — кивнул Аллен.

— По-прежнему с ним встречается только шеф. Мы не знаем Нормана в лицо, не знаем даже его японского имени. Я увижу его сегодня в первый раз. Однако все работники резидентуры отметили, что в последнее время шеф располагает важной информацией, получаемой не через наши каналы. Видимо, от Нормана. Насколько я понимаю, шеф попросил Нормана заняться «Храмом утренней зари». И если он нас пригласил, значит, Норман что-то узнал.

Они подъехали к обычному многоквартирному дому недавней постройки. В лифте Аллен посмотрел на часы — три часа ночи.

Дверь им открыл широкоплечий блондин. Аллен знал его: блондин занимался обеспечением безопасности нелегальной агентуры, в посольстве ведал вопросами культурного обмена и имел дипломатическое звание второго секретаря.


Имаи с удовлетворением отметил, что его еще не забыли. Начиная от охранника и кончая начальником отдела, его сослуживцы по токийскому полицейскому управлению кивали, кланялись и приветственно поднимали руку в зависимости от занимаемого ими поста и меры симпатии к Имаи, который вообще-то не относился к числу всеобщих любимчиков.

В комнате инспекторов его приветствовали вполне дружелюбно.

— У вас там, на Хоккайдо, кажется, тоже лето? Я смотрю, ты без теплого пальто. Или ты здесь переоделся?

— Имаи закаляется: даже в мороз ходит в одном костюме!

— Зато в каком! Нам теперь на Хоккайдо и ехать неудобно: скажут, оборванцы какие-то заявились.

Имаи с завидным хладнокровием выдержал порцию шуточек, без которых инспекторы не могли обойтись, принимаясь за ежедневные дела.

— Не смейтесь над Имаи, — подмигнул самый старый из инспекторов, Нагано. — На Хоккайдо он привык к уважительному отношению. Я слышал, тамошнего начальника снимают, хотят тебя назначить на его место, а?

Кое-кто ухмыльнулся, но инспекторы уже погрузились в работу. Несколько человек говорили по телефону, двое вышли. Появился незнакомый инспектор из патрульной службы. Тогда Имаи подсел к Нагано:

— У меня к вам просьба. У вас уникальная память на лица, а я пытаюсь найти следы одного человека.

— Чем занимается? — перебил Нагано. — Убийства, грабежи?

— Не знаю, — ответил Имаи, — он мертв.

— Это хуже, конечно, — покачал головой Нагано, — с живыми работать как-то проще. Но я надеюсь, что его гроб с собой не таскаешь, догадался сфотографировать?

Имаи достал пачку снимков.

Нагано долго их рассматривал, потом прикрыл глаза, вспоминая. Покачал головой.

— Я его никогда не видел. А что за история?

Когда Имаи закончил рассказ, Нагано заметил:

— Конечно, ручаться ни за что нельзя, но если этот твой парнишка и промышлял чем-то, то почти наверняка наркотиками. Пойдем спросим у специалистов.

Он попросил Имаи постоять в коридоре.

— Подожди, я сам наведу справки. Ты следователь и должен обращаться официально. Я выясню у ребят по-дружески.

Имаи пришлось долго гулять по коридору, вызывая недоумение сотрудников. В этом крыле здания его не знали.

Наконец Нагано выглянул в коридор и позвал Имаи.

За столом сидел такой же, как и Нагано, пожилой инспектор. Грубоватые, практически без образования и без шансов на повышение, эти люди когда-то составляли костяк управления, но теперь постепенно выходили на пенсию, уступая место другому поколению, которое шло из полицейских школ. Новички были прекрасно осведомлены о технике полицейского дела, но Имаи чувствовал, что им не хватает глубокого знания преступного мира. Такие люди, как Нагано, куда лучше разбирались в психологии преступника, чем в способах обнаружения старых кровяных пятен методом агглютинации, и показатель раскрываемости у них был выше, чем у молодых.

— Имя Тадаки не приходилось слышать? — спросил инспектор.

Имаи отрицательно покачал головой.

— Это руководитель мелкой банды якудза, в свое время откололся от «Ямагути-гуми». Несколько дней назад его нашли убитым. Думаю, что люди его бывшего босса свели с ним счеты. Этот парень, — инспектор щелкнул пальцем по фотографии, — когда-то работал на Тадаки. Года полтора назад исчез, прежде чем мы успели заинтересоваться им. Поэтому нет на него никаких данных. Но у меня должно быть где-то записано его имя.

Инспектор встал и вынул из сейфа пачку одинаковых записных книжек, принялся неторопливо перелистывать их. Имаи и Нагано молчали. Имя отыскалось только в пятой по счету книжке, когда Имаи закурил уже вторую вонючую сигару.

— Осима. Запиши себе куда-нибудь, — сказал инспектор, запирая сейф.

Имаи, едва поблагодарив, помчался в Ханэда — опаздывал на самолет.


…Росовски не назвал Аллену главной причины, почему Норманом монопольно завладел сам резидент американской политической разведки на Японских островах. ЦРУ располагало не таким уж большим числом агентов в Японии. За последние годы их число уменьшилось. Сотрудники управления, привыкшие здесь к бесконтрольной свободе, почувствовали пределы своего могущества. Росовски был уверен, что уменьшением своего влияния они обязаны японским специальным службам, незаметно набиравшим силу. Самым опасным он считал потерю источников информации. Пока этот процесс был почти незаметен, но один за другим люди, снабжавшие ЦРУ важными сведениями, лишались к ним доступа. Сам Росовски не видел в этом ничего сверхъестественного. Япония, обретя экономическую самостоятельность, стремилась и к самостоятельности политической.

Но сотрудникам токийской резидентуры нелегко было перестраиваться. Опытные работники, такие, как Росовски, помнили другие времена.

Сразу же после оккупации на Японские острова высадилась большая группа сотрудников американских специальных служб. Поговаривали даже, что подлинное правительство Японии в период оккупации находилось в бывшем здании пароходной компании «Нихон юсэн биру», где разместились основные подразделения Джи-2 — 2-го отдела штаба оккупационной армии, занимавшегося разведкой и контрразведкой, и штаб армейской контрразведки Си-Ай-Си, пользовавшейся самостоятельностью благодаря возможности выхода наверх, прямо в Вашингтон. Джи-2 имел в своем распоряжении специальный отряд Си-Ай-Эс — секцию гражданской разведки, которая участвовала в выработке политики. Кроме того, в порту Йокосука расположилось Оу-Эн-Ай — управление военно-морской разведки. На всех военно-воздушных базах действовала Оу-Эс-Ай — контрразведка ВВС. Отдел гражданской цензуры контролировал всю корреспонденцию в стране, прослушивал телефонные разговоры. В те времена японцы получали заклеенные полоской целлофана конверты со штампом «вскрывалось».

Потом место армейских разведчиков заняли сотрудники образованного в 1947 году Центрального разведывательного управления, которым была предоставлена полная свобода действий. Пребывание в Японии работников управления было формально узаконено в одном из японо-американских соглашений. Подпункт «Д» третьего пункта 7-й статьи этого документа гласил: «Персонал второй категории в соответствии с международным обычаем признается обладающим привилегиями и свободой, установленными для определенных категорий в посольстве их страны. Правительство Соединенных Штатов в отношении персонала второй категории может отказаться от регистрационных номерных знаков, установленных для дипломатических машин, от внесения в списки дипломатического корпуса, от общественных почестей и других привилегий и почестей, связанных с положением дипломата».

В бедствовавшей, тяжело оправляющейся от военной разрухи Японии американцы легко находили людей, готовых служить им за полновесные доллары. Сотрудники ЦРУ не знали никаких проблем. Они подключались к телефонам политических деятелей, внушавших им сомнения. Росовски вспомнил, как в 1960 году, выложив немалую сумму в долларах, управление помешало переизбранию в парламент депутата оппозиции, который возглавил демонстрацию против визита в Токио тогдашнего президента США Дуайта Эйзенхауэра.

В те времена второй отдел главного полицейского управления Японии раз в неделю передавал токийской резидентуре ЦРУ сводку информационных материалов о положении в стране.

Теперь все изменилось, недовольно констатировали сотрудники токийской резидентуры. Они по-прежнему формально пользовались режимом наибольшего благоприятствования, но некоторые двери перед ними уже закрылись. История с «Храмом утренней зари» лишнее тому доказательство. Что же замышляют японцы? Мысли о «Храме» не давали Росовски покоя.


— А зачем вы лезете в наркотики? Это не ваша специальность, — подозрительно посмотрел на Имаи инспектор Коно.

— Не бойтесь, хлеб отбивать не стану.

— А я и не боюсь, — хмыкнул инспектор, — я этого хлеба за одиннадцать лет службы переел, живот болит. Я другого боюсь. Ребята вашего отдела часто просят разрешения покопаться в моих делах. Они-то свое находят, да заодно спугивают мою дичь. Вот и получается, что вы мне только работу портите. Зачем же мне вас подпускать к своим делам?

У Имаи болела голова, почему-то было больно глотать — простудился в аэропорту, что ли? Ему хотелось высокомерно оборвать инспектора («Надо же, одиннадцать лет на одном месте сидит! Явно никаких способностей!»). Имаи часто хвалил американцев, которые пользовались системой тестов по определению коэффициента умственного развития. «Ведь совершенно очевидно, — говорил он приятелям в университете, — что люди рождаются с различным уровнем умственных способностей. И если с самого детства определить степень возможностей человека и соответствующим образом направить его, то он будет счастлив». Глядя на инспектора по наркотикам, он подумал, что по результатам тестов того следовало бы наверняка перевести в патрульные.

Но некоторый опыт служебных отношений, приобретенный на стажировке в хоккайдском штабе, заставил его ответить по-иному:

— Я готов выложить карты на стол. Мне нужно найти какие-нибудь следы вот этого человека. — Он достал фотографию Осима — человека, которого они с Касуга сбили на дороге. — Он был связан с местными торговцами наркотиками.

Инспектор бросил цепкий взгляд на фотографию.

— Я такого не видел.

— А что, если потолковать с кем-либо из ваших подопечных?

Инспектор нахмурился.

— Завтра я провожу одну операцию. Не ручаюсь за ее исход, но в принципе охота будет крупная. Поезжайте со мной. Поможете мне, я помогу вам…


Они просидели часа три в маленьком, душном кабинете инспектора Коно.

— Да-а, непростая предстоит работа, — заметил порядком уставший Имаи. Ночь почти не спал, плюс самолет, да еще простудился.

Он чувствовал себя совершенно разбитым, мечтал добраться до постели. Однако Коно, казалось, не ощущал ни малейшей усталости, вновь и вновь прокручивая детали завтрашней операции.

— Повторяю еще раз, — сказал он, обращаясь к трем полицейским, приданным ему в помощь. — Завтра примерно в полдень в этом баре, — он ткнул указкой в висевшую на стене схему квартала, — должна произойти передача партии наркотика. Так сообщил мне надежный осведомитель. Поэтому надо быть настороже, следить за каждым посетителем бара «Цудзи».

— А это точно? — спросил один из полицейских, тот, что помоложе. Вдруг они вообще не придут?

— Не исключено, — отрезал инспектор. — Но это не значит, что вы завтра можете бездельничать и пить пиво за казенный счет.

Полицейский покраснел, а Имаи с интересом посмотрел на инспектора Коно. Сам он, наверное, не сумел бы так резко ответить.

— Мы с инспектором Имаи сядем в баре, — продолжал тот, — вы займете наблюдательные пункты здесь, здесь и здесь. — Он указал каждому место. Связь со мной по радио. Ваша задача — запоминать водителей машин, которые будут парковаться рядом с баром. Всех, кто покажется подозрительным, немедленно задерживайте. Под любым предлогом. Лучше потом десять раз извиниться, чем упустить якудза с грузом наркотика. Все ясно?

Полицейские кивнули.

— Может быть, засядем в баре пораньше, часов с десяти? — предложил Имаи, когда они остались одни. — Около полудня — понятие неопределенное.

— Нельзя, — покачал головой инспектор. — Там, кроме продавца и покупателя, будет кто-то третий. Он проконтролирует передачу груза. Якудза не доверяют друг другу. Этот третий может нас засечь. Поэтому встретимся в баре в двадцать минут двенадцатого. Возьмите оружие, Имаи-сан.


Аллена не было в кабинете, но грохотавший чуть ли не на полную мощность телевизор свидетельствовал, что он вышел ненадолго. От привычки Аллена постоянно держать телевизор включенным Росовски начал беситься. Он испытывал сильное желание, воспользовавшись отсутствием хозяина, сломать что-нибудь в этом говорящем ящике. Но тут появился Аллен с кипой бумаг.

— Готовы? — буркнул он.

Росовски игнорировал этот вопрос, да Аллен и не ждал ответа. Он уселся поудобнее в кресле и, глядя на собеседника, сказал:

— Начинайте вы, потом я поделюсь своими соображениями.

Ночная встреча с Норманом принесла новые открытия. Агент разыскал следы «Храма утренней зари» в официальной переписке канцелярии премьер-министра.


Ватанабэ вошел в бар «Цудзи» без пятнадцати двенадцать. Он был в плохом настроении. Сейчас он передаст пакет с наркотическими препаратами (накануне вечером в отеле он внимательно изучил содержание свертка, врученного ему в Токио) какому-то посреднику и вернется, не выполнив задания Аллена. Сакаи не пожелал даже намекнуть, кому предназначаются препараты. Незаметно вручив бармену пакет и взяв чашку кофе, Ватанабэ уселся за столик и развернул «Хоккайдо симбун». Он ломал голову, как же выйти на людей, от имени которых действовал Сакаи. Бар был почти пуст, хотя в соответствии со своим названием «Цудзи» («Перекресток») находился рядом с пересечением двух оживленных улиц. Сидели лишь несколько молодых ребят, да в углу бара устроились еще двое: один помоложе, в хорошо отутюженном костюме, другой — более солидный — в куртке из крупного вельвета и без галстука. Судя по их раскрасневшимся лицам и оживленной беседе, они уже изрядно набрались.

Бармен с прилизанными редкими волосами лениво перетирал стаканы за стойкой. «Наверняка работает на Сакаи», — подумал Ватанабэ. Если он не выполнит поручения, его могут убрать с линии, и тогда прощай заработок, к которому он привык, участвуя в бизнесе на наркотиках. Что же делать?

Раздумывая, он тупо смотрел на газетный лист, инстинктивно морщась, когда двое выпивох за дальним столиком начинали слишком громко смеяться.

Имаи сразу обратил внимание на молодого, спортивного вида человека, который читал местную газету. Он был слишком сосредоточен и серьезен для посетителя бара. Но и на якудза походил мало. Скорее уж тот парень в джинсовой куртке, занявший столик у входа. Неприятная у него физиономия, маленький шрам на подбородке. Он сидел в профиль к Имаи, и шрам был хорошо виден. На парня обратил внимание и инспектор Коно. Имаи понял это, когда Коно, не переставая рассказывать смешные истории и громко хохотать, несколько раз оглянулся, будто хотел разглядеть, какие сорта виски они еще не пробовали. В бар входили и выходили люди, но друг с другом не общались, выпивали свою порцию и исчезали. Имаи знал, что на всякий случай их всех фотографируют. Он все время смотрел на часы. Четверть первого. Уже много времени. Неужели их обвели вокруг пальца? Или встреча сегодня не состоится?

Ватанабэ узнал курьера по описанию: Сакаи дважды повторил ему приметы этого невзрачного человека в дешевом черном костюме, который должен был забрать у бармена принесенный Ватанабэ пакет и оставить деньги. Курьер уйдет из бара только после того, как Ватанабэ возьмет деньги и убедится в правильности суммы, объяснил Сакаи. Ни на кого не глядя, курьер попросил бармена завернуть ему несколько пакетиков с солеными орешками, небрежным жестом дал ему крупную купюру. Никто и не заметил, что он передал бармену сверточек плотно сложенных банкнот достоинством в десять тысяч иен каждая. Покопавшись за стойкой, бармен протянул курьеру бумажный пакет, из которого выглядывала целлофановая упаковка арахиса. Теперь настала очередь Ватанабэ: он должен был забрать деньги. Свернув газету, Ватанабэ собрался встать, но вдруг в нарушение договоренности курьер, держа в левой руке пакет, куда бармен должен был положить наркотические препараты, повернулся и вышел из бара. И в ту же секунду Ватанабэ уловил движение за соседним столиком. Двое выпивох, забыв о бутылках, которыми они любовно запаслись, резко встали. Лица у них были серьезные, совсем не пьяные. Эта внезапная перемена Ватанабэ не понравилась.


Конечно, Имаи не мог уследить за манипуляциями бармена — это был профессионал. С лица человека за стойкой не сходила улыбка. Но когда он долго обслуживал человека в костюме, Имаи показалось, что бармен побледнел, на высоком лбу заблестели капли пота. И улыбка его в тот момент походила скорее на гримасу.

— Пойдем быстрее. — Имаи выскочил из-за столика и потянул за собой инспектора.

Тот поднялся, немного удивленный.

— Ты думаешь…

Но Имаи уже был у входа.

Он выбежал на улицу, но человека в черном, не по сезону, костюме уже не было. Имаи побежал к переулку, оттуда вылетел красный микроавтобус с желтой полосой и скрылся за поворотом.

Появился один из полицейских. Имаи набросился на него.

— Почему не задержали этого, в микроавтобусе?

Полицейский замялся:

— Да я документы проверил у него — в порядке. Микроавтобус его.

Подбежал запыхавшийся инспектор по наркотикам.

— Бармена я приказал отправить в отдел. Сейчас мы с ним побеседуем.

— Где ваша машина? — нетерпеливо спросил Имаи у инспектора.

Прохожие с интересом оглядывались на человека в вельветовой куртке, доставшего длинный плоский предмет с антенной. По сигналу инспектора Коно подъехала полицейская машина. За руль уселся Имаи. Через штаб полиции были оповещены патрульные автомобили. Одна из машин отозвалась; несколько минут назад разыскиваемая машина проехала мимо патруля. Ярко-красный микроавтобус с желтой полосой торопился покинуть пределы города. Имаи включил сирену.

Следующее сообщение поступило от полицейского поста на окраине города: микроавтобус шел с превышением скорости.

На сельской дороге, по которой от преследования стремительно уходил красный микроавтобус с желтой полосой, погоня продолжалась еще полтора часа.

Инспектор Коно безостановочно ругался со штабом, но безуспешно: на всем пути микроавтобуса не оказалось ни одной радиофицированной полицейской машины. Преступник ехал беспрепятственно. Наконец в воздух подняли полицейский вертолет. Когда он сообщил координаты микроавтобуса, лицо Имаи стало хмурым: несколько дней назад в этом самом месте они с инспектором Касуга сбили неизвестного.


Норман, получив от резидента задание выяснить, что такое «Храм утренней зари», рассуждал так: есть основание полагать, что речь идет о каком-то мероприятии, операции, акции, к которой причастно бюро расследований. Даже самое секретное дело неминуемо обрастает бумагами, дающими о нем пусть косвенное, но представление.

Первое, что сделал Норман, — он поинтересовался, не получает ли канцелярия премьера, где он работает, корреспонденции из бюро расследований общественной безопасности. Вначале ему сказали, что прямой переписки между канцелярией премьера и бюро не может быть, потому что бюро подчинено министру юстиции и все бумаги идут через его секретариат. Но поскольку Норман некоторое время работал в департаменте по делам персонала канцелярии премьер-министра и у него остались кое-какие связи, то он довольно скоро выяснил: не так давно начальник канцелярии отдал негласное распоряжение: при выполнении особо важных поручений, «имеющих отношение к безопасности государства» (как выразился начальник канцелярии), бюро расследований отчитывается, минуя непосредственного начальника — министра юстиции. «Зачем это понадобилось, не знаю, — сказал Норману его знакомый, поведавший о распоряжении начальника канцелярии. — О таких делах министр юстиции все равно должен быть осведомлен, правда ведь?»

У Нормана был ключ от сейфа секретаря его начальника. Раз в неделю Норман, задержавшись после окончания рабочего дня, обследовал сейф. Фотоаппаратурой его снабдили американцы. На сей раз его интересовала книга учета входящей секретной корреспонденции. Он выписал регистрационные номера десяти бумаг, поступивших из бюро расследований. Причем для передачи по инстанции самому начальнику канцелярии премьера.

В графе «Содержание поступившей корреспонденции» лаконично отмечалось: «Финансовый отчет». Все десять писем поступили за последние два с половиной года.

На следующий день Норман пришел в секретариат и, извинившись, сказал, что в новом деле, которое ему поручили, содержится ссылка на одно служебное письмо, а он совсем не помнит его содержания. Не могли бы в секретариате помочь ему? И он назвал номер письма, полученного из бюро расследований.

Молоденькая секретарша, порывшись в картотеке, сказала, что в деле наверняка ошибка, — письмо за таким номером не занесено в картотеку. Норман, посмеявшись вместе с ней, ушел.

После обеда он появился в экспедиции канцелярии премьер-министра и принялся долго объяснять начальнику, что вот потерялось несколько писем, у него есть их номера. Может быть, сотрудницы экспедиции вспомнят, куда их сдавали. Вспоминали долго. Норман терпеливо ждал. Последнее из десяти писем, которые его интересовали, пришло совсем недавно.

— Да, — неожиданно сказала полная женщина в очках, — я помню эти письма.

Норман отвел ее в сторону.

— Это секретная корреспонденция. По инструкции я, распечатав, передаю ее…

— Да, да, я знаю, — прервал ее Норман, — эти письма относились к техническому оснащению токийской полиции, и я хотел…

— Нет, вы ошибаетесь, — ответила она, — это были короткие докладные записки, подписанные директором бюро расследований, примерно следующего содержания: «Настоящим подтверждаю израсходование выделенной суммы». Подпись. И все.

— Не может быть! — изобразил удивление Норман.

— Да, больше ничего. — Она задумалась. — Хотя нет, вверху два иероглифа: «Храм утренней зари». Не понимаю, зачем на письма надо было ставить пометку «Секретно»? Ничего секретного там не было.

— Верно, произошла какая-то ошибка, — сказал Норман, — извините, что побеспокоил вас…


— История становится все более занятной, — заметил Аллен. — «Храм утренней зари» замыкается на весьма высокие сферы японского истэблишмента. Хотя мы по-прежнему даже не представляем себе, что кроется за этим красивым названием. Что у нас есть о начальнике канцелярии? — обратился он к Росовски.

— Мы подняли не только все архивы посольства, но и связались с отделением биографических данных центральной библиотеки государственного департамента. Начальник канцелярии премьера считается партийным функционером и бюрократом, у которого нет своего политического лица, но который отлично умеет организовать работу. За это его, дескать, и ценит премьер. При внимательном рассмотрении его фигура кажется более колоритной. В юности, перед войной, он был членом общества «Черный дракон». Эта организация…

— Ультраправые. Мечтали о мировом господстве Японии. Я знаю, продолжайте, — перебил его Аллен.

— О мировом господстве Японии мечтали многие, но «Черный дракон» организация военного характера, которая готова была добиваться поставленных перед ней задач любыми средствами. Как-то мало вяжется членство в тайном обществе с образом аккуратного чиновника без политических амбиций.

— Грехи молодости, — сказал Аллен, занятый раскуриванием трубки. Он безостановочно чиркал плоскими спичками, на которых было написано по-японски и по-английски: «Благодарим вас».

«Прихватил в ресторане», — подумал Росовски.

— В круг общения начальника канцелярии входят всего два человека: бывший министр финансов Содо Итикава и бывший начальник управления национальной обороны Рицу Фукуда. Оба — депутаты парламента, причем влиятельные. Итикава — глава одной из фракций правящей партии, которая называется «Общество встреч по понедельникам». Считают, что фракция Итикава помогла нынешнему премьеру удержаться в кресле во время последнего кризиса. Взамен премьер назначил человека Итикава начальником своей канцелярии. — Росовски посмотрел на Аллена.

— Это чья точка зрения? — спросил тот.

— Я выудил это из аналитического отчета нашего политического отдела.

— Источник?

— Неизвестный японский информатор, видимо из парламентских кругов.

— Для вас не должно быть неизвестных информаторов, — сделал замечание Аллен.

— Как бы не так! — разозлился Росовски. — Аппарат политических советников терпеть не может наше ведомство. Уж они-то никогда не откроют свои источники, хотя вовсю пользуются нашими.

— Надо будет поговорить с послом, — пробормотал Аллен. — Продолжайте, пожалуйста.

— Рицу Фукуда вынужден был уйти в отставку после того, как открыто заявил, что Япония должна обладать собственным потенциалом для ведения ядерной, химической и бактериологической войны. Несмотря на скандал и шумиху в прессе, он после отставки был избран депутатом и занял пост председателя комитета правящей партии по вопросам безопасности. Они часто собираются втроем в загородном доме Итикава. Итикава ярый националист, у нашего посольства с ним плохие отношения, поскольку он считает, что Япония слишком зависит от Штатов.

— Ярко выраженный тип шовиниста? Превосходство желтой расы и все прочее?

— Он никогда не высказывается на политические темы публично, но весьма активно участвует в закулисной дипломатии.

Аллен подошел к телевизору и переключил программу. Вместо мультфильма появилась роскошная белокурая красотка с флаконом духов новой марки в руках, которая, ни слова не говоря, несколько секунд призывно покачивала бедрами, чтобы уступить место детишкам, восхищенно взиравшим на новую игрушку.

— Вся эта информация хотя и любопытна, — сказал Аллен, не отрываясь от экрана, — но ничего нам не дает.

— Есть две интересные детали. — Главные козыри Росовски, как опытный игрок, оставил под конец. — До войны Итикава работал в Маньчжурии, в правлении Южно-Маньчжурской железной дороги. Вместе с ним работали Рицу Фукуда и нынешний начальник канцелярии премьер-министра. Это первая деталь. Вторая: в начале пятидесятых годов, когда американцы уходят, Рицу Фукуда избирается губернатором префектуры Сайтама. Своим заместителем он делает все того же нынешнего начальника канцелярии премьера. Одновременно там же появляется Итикава. В префектуре у него нашлись какие-то деловые интересы. Вся троица опять собирается вместе, но появляются и новые лица: начальник префектуральной полиции и прокурор. Они тоже работали в годы войны в Китае. В так называемом исследовательском отделе Южно-Маньчжурской железной дороги — иначе говоря, в разведке. Вы знаете этих людей: один из них теперь руководит государственным комитетом по обеспечению общественной безопасности (у него работает Норман), другой — Кубота — возглавляет бюро расследований.


Они почти догнали микроавтобус у ворот клиники профессора Ямакава. Подъезжая, видели, как водитель автобуса вылез из кабины, позвонил. К удивлению Имаи, вместо старого сторожа ворота открыли двое высоких парней в застегнутых пиджаках. Микроавтобус въехал на территорию клиники, и ворота закрылись.

— Что будем делать? — спросил инспектор Коно. — Нужен ордер на обыск.

— И десяток полицейских, чтобы прочесать всю территорию, — добавил Имаи. — Надо связаться со штабом.

Через полчаса появились две машины, набитые полицейскими в форме. И почти одновременно из ворот клиники выехал микроавтобус. Имаи развернул свою машину поперек дороги. Водителю микроавтобуса пришлось остановиться. Он высунулся из окошка:

— В чем дело?

Имаи показал ему удостоверение.

— Вылезай.

Водитель, молодой парень, вытащил водительскую лицензию.

— Я ничего не нарушил, — растерянно сказал он.

Инспектор Коно прошептал Имаи на ухо:

— Тот, из бара, видно, остался в клинике. Придется ее обыскать. Если он, конечно, уже не ушел через какой-нибудь черный выход.

Имаи подозвал одного из приехавших полицейских.

— Отвезешь этого в Саппоро. Ордер на его арест уже должны были выписать.

Коно показал Имаи ордер на обыск в клинике — его привезли полицейские.

— Пойдемте.

Они подошли к воротам.

Навстречу им вышел широкоплечий молодой человек, которому они показали ордер.

— Эту затею вам придется оставить, — хладнокровно сказал он, ознакомившись с документом, и предъявил в свою очередь удостоверение сотрудника бюро расследований общественной безопасности министерства юстиции. — В связи с чем вы хотели произвести обыск? — спросил он.

— Подозрение на хранение наркотиков.

— Мы здесь находимся не один день. Могу вас уверить, что здесь нет никаких наркотиков. Мы выполняем особое задание и не можем вам позволить войти сюда.

— Но ордер…

— Только по согласованию с нашим начальством в Токио. Пусть ваше руководство договорится.

Имаи испытывал острое желание приказать полицейским арестовать этого наглеца и все-таки обыскать клинику. Инспектор Коно отвел его в сторону.

— Нам придется уйти, — сказал он вполголоса. — Сами видите, эти ребята не пойдут на попятную. А вступать в схватку с их ведомством мы не можем.

Имаи бросил сигару, которую только что вытащил из алюминиевого футляра, и пошел к машине. Усаживаясь рядом с ним, Коно усмехнулся:

— Двоим полицейским я велел вылезти на повороте и спрятаться в роще около клиники. Пусть понаблюдают, что вокруг нее происходит.

…Из бара «Цудзи» Ватанабэ вышел сразу же за полицейскими, сообразив, что подходить к бармену за деньгами уже бессмысленно. Пока полицейские в штатском и в форме что-то оживленно обсуждали, Ватанабэ, усевшись в свою машину, догнал красный микроавтобус с желтой полосой. Держась на приличной дистанции, Ватанабэ ехал за микроавтобусом до клиники Ямакава. Увидев, что сзади появились две полицейские машины, он развернулся и поехал назад в Саппоро. Теперь он знал, что ему делать.


— Все это пока что не приблизило нас ни на шаг к разгадке «Храма утренней зари». Сама по себе информация интересная, но…

— Во всяком случае, мы можем предполагать теперь, что уцепились за что-то очень серьезное, раз действующими лицами являются столь высокопоставленные особы, — возразил Росовски.

— Резидент, кстати, тоже засомневался. Первое, что он спросил: «А чем это может нам помочь? Всем известно, что в Японии политику делают группы, фракции, назовите их как угодно. И если Содо Итикава создал группу, которая подбирается к власти, то заниматься этим должен политический отдел. Передайте туда эту информацию, пусть доложат Вашингтону, присовокупив, что выяснили все это благодаря собственному интеллекту и долгой аналитической работе». Но потом резидент все же согласился послать человека в префектуру Сайтама, чтобы порыться в прошлом наших подопечных.

Аллен рассказывал, энергично расхаживая по комнате. Его приятно волновало общение с людьми, занимающими более высокое положение, чем он сам.

— В последние дни наши подопечные активно контактируют друг с другом, — заметил Росовски. — Начальник комитета общественной безопасности дважды был на этой неделе у Итикава. Один раз вместе с начальником канцелярии премьера.

— Нельзя всадить аппаратуру этому Итикава? — поинтересовался Аллен.

Росовски отрицательно покачал головой.

— Его личная охрана — в основном бывшие полицейские — бдительно сторожит дом. Не подступишься.

— Вне зависимости от итогов поездки в префектуру Сайтама необходимы срочные шаги. Что вы предлагаете?

— У нас нет подступов к бюро расследований, — в утверждении Росовски все же сквозила вопросительная интонация, словно он надеялся на какие-то известные одному Аллену источники информации.

Но Аллен никак не реагировал.

— В принципе можно было бы обратиться в Федеральное бюро расследований США, — неожиданно сказал Росовски, — но даже если они и могут помочь, наверняка не захотят.

Глухая вражда между специальными службами (несмотря на усилия Совета разведки США, куда входили представители всех заинтересованных ведомств, и попытки координировать их работу) свела на нет практику обращения за помощью к коллегам. ФБР не могло простить ЦРУ того, что ведомство Гувера оттеснили от международных дел. ФБР доставалась только черновая работа, вроде ареста иностранных агентов, уже разоблаченных ЦРУ.

Но Аллена идея заинтересовала.

— А почему ФБР?

— Очень просто, — ответил Росовски. — Японское бюро расследований в свое время скопировали с ФБР. И в прежние времена они поддерживали с ФБР неплохие контакты, ездили к Гуверу учиться и перенимать опыт.

— Пожалуй, это мысль! — Аллен воодушевился. — Надо немедленно послать запрос. Моим личным кодом. Важную информацию надо не только получить, но и суметь сохранить.

Росовски понял, что идею с ФБР Аллен уже считает своей.

— Боюсь, что… — начал он.

— Не надо бояться, — покровительственно сказал Аллен. — Один из заместителей директора ФБР мой старый друг.


Когда раздражение от неприятного разговора у ворот лечебницы немного улеглось, Имаи подумал, что все это дело вообще его не касается. Его дело — раскопать историю с Осима, сбитым на дороге. Он не стал возвращаться в Саппоро, а поехал в ту же деревушку, где однажды ночевал и где ночью к нему в комнату пытались проникнуть неизвестные. Он надеялся, что местные полицейские что-нибудь нашли.

Начальник отделения, хоть и заставлял себя улыбаться, был явно недоволен появлением Имаи. Во-первых, присутствие постороннего нарушало привычный образ жизни. Во-вторых, Имаи понял это сразу, полицейские не ударили палец о палец, чтобы найти ночных взломщиков.

Имаи обосновался у телефона, собираясь затем позвонить в Саппоро, чтобы выяснить, какие там новости. Но когда он, вытащив свой блокнот, вновь сосредоточился на деле Осима, ему позвонил инспектор Коно. Слышимость по спецсвязи была прекрасной, и Имаи сразу уловил его огорченный тон.

— Шофера пришлось отпустить. Бармен клянется, что ни в чем не замешан. Хотя у него нашли несколько наркотических препаратов. Я такие, правда, в первый раз вижу. Во всяком случае, бармена-то мы упрячем за решетку, но ордер на обыск клиники начальство не дало. Ищем того человека из бара, но пока безуспешно. Словом, неудача, только спугнули якудза.

После разговора с инспектором Коно Имаи опять погрузился в свою записную книжку. Переждав обеденное время, он принялся звонить в штаб полиции.

— Это инспектор Имаи, — сказал он дежурному. — Мне надо…

— Хорошо, что вы позвонили, инспектор Имаи, — лишенным всяких эмоций голосом сказал дежурный. — Вас ждет заместитель начальника штаба. Приезжайте немедленно.


Выяснить адрес сторожа клиники оказалось не таким уж трудным делом. Ватанабэ, чтобы не терять времени, приехал к старику домой. Глядя тому прямо в хитрые, алчные глаза, Ватанабэ откровенно сказал, что ему нужно. Не дав сторожу опомниться, он встал, повторив, что будет ждать старика через два часа в ресторанчике на окраине Саппоро.


— И еще… — Заместитель начальника штаба полиции посмотрел на Имаи поверх очков в тонкой золоченой оправе. — Вы до сих пор не завершили порученного вам дела. Вы прибыли к нам на практику с хорошими рекомендациями, и мы надеялись, что сможем помочь росту молодого сотрудника полиции. Но вы не оправдали наших надежд. Я даю вам два часа на завершение дела об этом ночном происшествии. Сдайте отчет начальнику отдела. Он же сообщит вам, где вы будете работать впредь.

Имаи, поклонившись, вышел.

Он и не подозревал, что час назад его собеседнику позвонил раздраженный губернатор, который, осведомившись о здоровье (это было плохим признаком), минут десять неторопливо читал вслух газетную статью с перечислением нераскрытых хоккайдской полицией тяжелых преступлений. Накаляясь от гнева, заместитель начальника штаба полиции вынужден был выслушивать иронические фразы в адрес блюстителей порядка, у которых на все есть время, кроме расследования преступлений.

— Этот парень знает, что пишет, — с издевкой сказал губернатор. Только сегодня мне жаловались на вас. Вместо того чтобы заниматься делом, ваши люди мешали сотрудникам бюро расследований выполнять свои функции, пытались проникнуть в клинику уважаемого профессора Ямикава под нелепым предлогом. Как все это понимать?

После разговора в таком тоне и последовал вызов Имаи в штаб. В штабе полиции откровенно не любили бюро расследований, и в поведении Имаи не было бы криминала, если бы не предстоящие муниципальные выборы — после переизбрания губернатор может обновить руководство полиции. Вызывать его недовольство сейчас было просто глупо.


В назначенное время Ватанабэ сидел в машине, поставленной наискосок от бара, и спокойно наблюдал за входом. Если бы сторож пришел не один, то можно было бы сразу свернуть налево и исчезнуть.

Сторожа он увидел издалека и удовлетворенно усмехнулся. Алчность пересилила страх. Отметил парадный вид старика — галстук, коричневый пиджак, застегнутый на все пуговицы. Выждал, пока тот исчез за стеклянной дверью, только после этого вылез из машины и вошел в бар.

Около стойки он тронул за плечо сторожа.

Тот испуганно обернулся, но, узнав, радостно поздоровался.

— А я вас ищу.

Они отошли к столику в глубине бара.

Ватанабэ пристально посмотрел сторожу в глаза. Старик чувствовал себя явно не в своей тарелке, мялся. Наконец не выдержал:

— Я решил отказаться.

Он заискивающе посмотрел на собеседника, но Ватанабэ молчал.

— Опасаюсь я, — продолжал сторож, — вдруг узнают, кто вам ключи дал. Если за меня возьмется полиция, я все расскажу. Уволят. А здесь служба постоянная. Хоть и платят мало… Так что решил я отказаться, — опять повторил он, но уже не так уверенно.

Ватанабэ, нагнувшись над столиком, внятно сказал:

— Триста тысяч сразу, еще триста потом.

Сторож открыл рот…

— А вы обещаете, что все будет аккуратно, никто не заметит и вообще…

— Деньги отдам в машине, — сказал Ватанабэ, поднимаясь.

Сторож засеменил за ним.

Проехав пару улиц, Ватанабэ остановил машину. Протянул сторожу конверт.

— Давай ключи. Я сейчас пойду сделаю дубликаты.

— Не надо, — ответил сторож, вынимая из кармана пиджака завернутые в газету ключи. — Это я сам сделал для вас.

Ватанабэ не удивился. Пока сторож пересчитывал деньги, он расправил на твердой папке большой лист бумаги.

— Мне нужна схема, — объяснил он, — где находится сигнализация и как добраться до кабинета.

К сторожу вернулась боязливость. Рука, которой он взял карандаш, дрожала.

— От ворот метров четыреста — главный корпус. Его нужно обойти с правой стороны. Там увидите маленький домик. В двери один замок. — Он показал Ватанабэ ключ. — Два поворота против часовой стрелки. Сигнализация есть только в главном корпусе. Кабинет его — как войдете, чуть вперед по коридору и направо. Ключ от кабинета сторожам не дают. Я за пять лет там ни разу не был.

— Ночью ты один?

— В летнее время, кроме сторожа, ночью ни души, — подтвердил он.


Часов в одиннадцать Росовски стал шарить по книжным полкам, раздумывая над тем, что бы ему почитать на сон грядущий. Он равнодушно перебрал несколько новых романов, но ни на одном из них не остановился, а вытащил книгу, в свое время прочитанную с карандашом в руках. Росовски заканчивал университет, готовился посвятить себя изучению Японии и выпущенную гарвардскими профессорами монографию «Ближайшие шаги в Азии» изучил досконально. В Японии еще стояли оккупационные войска, и в книге обсуждалась текущая американская политика.

Росовски перелистал несколько страниц.

«…Американцы рассматривали оккупацию Японии как альтруистическую попытку, предпринимаемую Соединенными Штатами ради спасения преступной нации и ее исправления, с тем чтобы в будущем она стала полезным членом семьи народов».

Росовски даже улыбнулся, читая эти отчеркнутые карандашом строчки. Как бы не так! Может быть, в штабе командующего американскими оккупационными войсками генерала Макартура и было несколько человек, искренне стремившихся способствовать демократизации Японии, ее освобождению на веки вечные от милитаризма, да их достаточно быстро отправили обратно в США.

«Поскольку Соединенные Штаты нанесли Японии поражение почти без посторонней помощи, американцы считали, что будет логично, если они от имени всего мира возьмут на себя задачу преобразования Японии… Американцы ревностно охраняли свое исключительное право формулировать и осуществлять оккупационную политику в Японии».

«Что ж, — подумал Росовски, — дело историков переосмыслять историю. Конечно, приятнее считать, что Америка справилась с японцами сама, и забыть, как русские разгромили основные сухопутные силы императорской армии. Впрочем, — пожал плечами Росовски, — мы первыми высадились на Японских островах, и естественно, что мы старались сделать из этой страны нашего союзника. Цель стоила средств».

Росовски выключил верхний свет и лег. «Самое удивительное, — подумал он, — что многие японцы после оккупации изъявили желание сотрудничать с новой властью. Это было полной неожиданностью для американцев, ожидавших от фанатически сражавшихся японцев чего-то вроде партизанской борьбы. Подозревали, что японцы маскируют своей готовностью сотрудничать с американцами некий дьявольски хитрый замысел с целью усыпить их бдительность и обмануть. Американцы недооценили приспособленческий характер этики японцев, — продолжал размышлять Росовски. — Во время войны рядовой японец сражался главным образом из чувства долга. Его святой обязанностью было в случае необходимости безмолвно умереть, пожертвовать жизнью ради процветания императорского дома. Однако, когда капитуляция была должным образом оформлена японским правительством, все изменилось. Сказалась привычка к подчинению властям. Американцы стали властью, и большинство японцев без внутреннего сопротивления им покорилось».

У Росовски совсем прошел сон. Он лежал с необыкновенно ясной головой и размышлял. Он приехал в Японию, когда нанесенные войной раны уже зарубцевались. Разрушенные бомбардировками кварталы отстроили заново, нищета уже не бросалась в глаза. Что здесь творилось сразу после войны, он мог себе представить только по рассказам ветеранов и «Японскому дневнику» Марка Гейна. О бедственном положении страны — итог развязанной Токио войны — свидетельствовала впечатляющая деталь тогдашнего японского быта, воспроизведенная Гейном: в ясный солнечный день мужчины высовывались из окон и старались прикурить сигарету при помощи увеличительного стекла…

Японцы долгие годы были самыми преданными союзниками США. Что же происходит теперь? На словах правительство еще раскланивается перед Вашингтоном, но по сути гнет свою линию.

Значит, японцы считают, что Америка больше не олицетворяет некую власть, которой приходится покориться? Америка слабеет, а Япония крепнет.

Росовски сумел уснуть, только приняв снотворные пилюли жены — их рекомендовал посольский врач как наименее вредные.


…Ватанабэ нажал кнопку на часах — красные точечки сложились в цифру три. Глаза уже привыкли к темноте, и он хорошо различал силуэты деревьев, высокий забор. Вслушиваясь в тишину, он минут пятнадцать стоял не двигаясь, но вокруг было спокойно. Осторожно ступая, подошел к забору, подпрыгнув, подтянулся, в два приема легко перебросил тренированное тело на ту сторону. Осмотрелся. Поодаль светилось окно в домике сторожа. Под ногами он чувствовал мягкую землю, садовники аккуратно очищали территорию от листьев и сучьев.

Через минуту он достиг главного корпуса. Трехэтажное здание без единого огонька казалось мрачным. Также легко он отыскал маленький домик. Обошел его со всех сторон. Вход один. Все шесть окон заперты.

Он надел перчатки, мягким движением сунул в замочную скважину ключ, переданный сторожем, дважды повернул. Нажал на ручку. Дверь бесшумно отворилась.

Компактный фонарик, умещающийся в ладони, давал достаточно света. Плотно притворив дверь, он вдруг решил запереть ее на ключ, хотя сначала не собирался этого делать.

Кабинет представлял собой небольшую квадратную комнату, обставленную по-европейски. С письменным столом, несколькими стульями, большим книжным шкафом, которые он не торопясь обследовал под острым лучом фонарика. Просмотрел бумаги на письменном столе, с помощью универсальной отмычки вскрыл ящики стола. Ничего интересного. Но это его не обескуражило.

Он подошел к незастекленному шкафу, уставленному солидными томами. Несколько минут тщательно осматривал и ощупывал полки. Потом резким движением потянул одну из них на себя. Три фальшивые полки, скрепленные между собой, откинулись на петлях, открыв прямоугольник сейфа.

Сейф был не номерной — просто большой несгораемый шкаф, но с массивными стенками. Он посмотрел на часы: 3.30. Прошло всего полчаса. Можно повозиться. Набор инструментов у него был с собой. Он установил фонарик так, чтобы замок сейфа был освещен, и принялся за дело. Работать было неудобно, потому что мешали нависавшие со всех сторон книжные полки.

Он провозился около часа, прежде чем замок начал поддаваться. Остановившись на секунду, чтобы вытереть пот со лба, он вдруг услышал звук, заставивший его насторожиться. Он молниеносно сгреб инструменты, поставил полки на место и бросился к окну, выходившему на асфальтированную дорожку.

Теперь он уже явственно слышал звук автомобильных моторов, а затем на асфальте заиграли лучи фар.

Тишины как не бывало. Раздались громкие голоса, шаги, машины разворачивались и становились где-то рядом с домиком. Он прижался к стене, внимательно прислушиваясь к тому, что происходило снаружи. Голоса приблизились — неизвестные явно обходили дом вокруг, проверяя сохранность оконных запоров, кто-то подергал ручку входной двери. Он мысленно похвалил себя, что догадался запереть замок.

Голоса стихли. Красные цифры на часах подавали сигнал тревоги — уже 4.30. Скоро станет светло. Он выскользнул из комнаты. Кроме кабинета, в домике были маленькая кухня, туалет и комната в японском стиле, устланная татами. Ее окно смотрело в лес. Он открыл оконные задвижки, осторожно высунул голову — никого. Спрыгнул на землю и прикрыл окно. Быстро побежал через лес к забору. Из-за деревьев осторожно выглянул. На маленькой стоянке возле главного корпуса стояли три одинаковых автомобиля. В нескольких комнатах был зажжен свет, у входа стоял человек и курил.

Ватанабэ перелез через забор довольно далеко от своей машины и побежал к ней.

Его «глория» стояла на обочине дороги, параллельной той, что вела к воротам, и ни с одной стороны не просматривалась. Однако возле нее он увидел рослого молодого парня, который стоял, засунув руки в карманы.

Полицейский? Если что-то случилось, то по номеру они легко доберутся до него. Там, в домике, он не оставил никаких следов, но машина покажется им подозрительной. Неужели сторож испугался и донес?

Ватанабэ, пригибаясь, неслышно подобрался сзади и, бросившись на парня, сильно ударил его по голове. Тот рухнул на землю. Ватанабэ быстро обшарил его карманы. Под пиджаком — наплечная кобура. Из кармана вытащил удостоверение: «Бюро расследований общественной безопасности министерства юстиции».

Он вынул небольшую ампулу с острым, как иголка, концом и сильным движением воткнул ее парню в правое ухо. Тот обмяк.

Использованная ампула исчезла в потайном кармашке брюк, и он бросился к машине.


Загородный дом Содо Итикава построил недалеко от курорта Атами, известного своими горячими источниками. Атами — местечко людное, в сезон пустого номера в отеле не найдешь, загодя надо бронировать. Но дом Итикава стоял в стороне от скоплений отдыхающей публики.

В свое время не раз избиравшийся депутатом, министр в одном из послевоенных кабинетов, Итикава лет десять как отошел от активной политической деятельности. Это произошло, когда ему перевалило за семьдесят. Широкая публика давно забыла о нем, журналисты не баловали вниманием. Но автомобильная стоянка возле его роскошного загородного дома редко пустовала, количество телефонных звонков не уменьшалось, ему даже пришлось нанять еще одного секретаря. К нему заглядывали весьма влиятельные люди, руководители фракций правящей консервативной партии, министры. Они приезжали не ради того, чтобы выказать ему уважение в День почитания престарелых, как это заведено в Японии. Они приезжали за помощью.

Итикава был своего рода крестным отцом, он пользовался большим уважением в подпольном мире, к его словам прислушивались якудза. С послевоенных времен он служил посредником между преступным миром и правыми политиками, которые весьма нуждались в помощи якудза. Однако тесные связи с организованной преступностью были не единственным источником его власти…


Перед домом, адрес которого Ватанабэ назвал Морита во время вчерашнего разговора, стояла одинокая машина синего цвета марки «королла».

За рулем сидел человек, внимательно наблюдавший за улицей в зеркало.

Когда Ватанабэ подошел, человек вылез из машины и ушел, не оглядываясь. В связку ключей была просунута записка: «Документы — в ящичке для перчаток. Когда минует надобность в машине, оставьте ее на стоянке в аэропорту».

У ближайшего телефона Ватанабэ остановился. Набрал токийский номер. Откликнувшийся голос был ему незнаком.

— Я хотел бы поговорить с Морита-сан.

— К сожалению, его нет. Что передать?

— А когда он будет?

— Точно не могу сказать. Возможно, через день-два.

Ватанабэ огорчился: таксист Морита был ему необходим, чтобы посоветоваться, что делать дальше.

Ему захотелось есть, да и до ночи надо было как-то убить время. Сегодня он предпримет еще одну попытку. Он зашел в небольшую закусочную, чтобы похлебать горячего супа и съесть свежей рыбы. Люди сидели под открытым небом, ожидая, когда невысокая пожилая женщина обнесет их горячими влажными салфетками, поставит чашки с дымящимся супом. Сам хозяин тут же жарил рыбу и раскладывал ее по тарелкам. Креветки были маленькими, суп чересчур жидким.

…Росовски изумленно вскинул брови: ответ пришел меньше чем через двенадцать часов. Конечно, он знал, что ФБР еще при Гувере напичкало свою штаб-квартиру всякого рода техникой и при желании требуемая информация может быть получена немедленно. Но с какой стати им стараться не для себя, а для других? Аллен, видимо, не соврал, рассказывая о своей дружбе с кем-то из начальства ФБР.

— Фотографии мы получим позже, — сообщил Аллен.

Высокий блондин с каменным выражением лица, которого Росовски видел на встрече с Норманом, согласно кивнул.

В шифровке сообщалось, что пять лет назад некий Исида, работник бюро расследований, во время пребывания в Штатах по приглашению ФБР в пьяной драке проломил бутылкой голову какому-то завсегдатаю бара, где японец очутился после целого дня «знакомств с достопримечательностями города». Исида быстро увезли из бара, а затем тихо отправили в Японию, внушив, что его вытащили, можно сказать, из тюрьмы, и получив согласие на сотрудничество. Однако его услугами пока не пользовались.

Дополнительно должен был прибыть пакет с фотографиями, где Исида запечатлен скрытой камерой в том злосчастном для него баре.

Блондин поднялся.

— И не церемоньтесь с ним, — сказал вдогонку Аллен.

— А если Исида ничего не знает о «Храме»? — поинтересовался Росовски.

— Пусть узнает, — жестко ответил Аллен, глядя ему прямо в глаза.

— Это может ему дорого стоить.

Аллен подошел вплотную к Росовски.

— Мне плевать на всех японцев, вместе взятых. Если они что-то замышляют за нашей спиной, пусть сами и расплачиваются. Мы еще достаточно сильны, чтобы поступать так, как нам угодно.


Имаи проснулся в двенадцатом часу. Во рту было сухо, ныло в висках. Он залпом выпил бутылку пива «Кирин», умылся.

За час, пристроившись за свободным столом в штабе полиции, он закончил рапорт и сдал начальнику отдела. Тот быстро просмотрел выводы: несчастный случай по вине пешехода, водитель инспектор Касуга не виноват, — и отпустил Имаи.

Имаи включил радио и тут же выключил. С тоской посмотрел на стопку книг, которые надо было прочитать, и решил просто прогуляться. Завтракать он не стал. Головная боль прошла, но есть не хотелось.

Иногда, когда дела не ладились и портилось настроение, он долго бродил по улицам. Он мог ходить час, два, пока мысли не прояснились и можно было вновь приниматься за работу.

Он побрел в обратную от центра сторону, переходя с улицы на улицу, разглядывая витрины магазинов, останавливаясь у киосков, чтобы перелистать свежие журналы. Протянул продавцу двести иен и взял номер иллюстрированного «Сюкан синтё». Этот журнал, печатавший с продолжением современных японских и зарубежных писателей, он предпочитал другим.

Прогулка по городу приободрила его. Он вспомнил, что не ел со вчерашнего дня, и зашел в маленькую лавочку, привлеченный запахом мисо-сиру — традиционного японского супа из перебродивших соевых бобов.


Профессор Ямакава вышел из кабинета, на ходу натягивая на себя серый пиджак. Он сильно устал за последние дни, когда его заставляли работать по шестнадцать часов в сутки и непрерывно напоминали, что порученная ему задача требует немедленного решения. Слушая эти слова, он раздражался: не они, а он сам торопил себя, как мог, выжимая из своего мозга все, на что он был способен.

Человек в темном костюме, дежуривший у дверей, пропустил Ямакава, скользнув по нему цепким взором. Профессору не нравилось это нашествие одинаковых людей, заполонивших клинику. Он натыкался на них повсюду, но поделать ничего не мог: клиника принадлежала не ему, и он не был хозяином в своем доме. Профессор утешал себя тем, что после практических испытаний его, во-первых, оставят в покое, во-вторых, на обещанную премию он создаст свою собственную лабораторию, где сможет распоряжаться и другими и самим собой.

— На сегодня все, — сказал он человеку, сидевшему за столом со множеством телефонов и пультом радиосвязи, установленным совсем недавно в главном корпусе.

Тот кивнул и, нажав какую-то кнопку, коротко сказал:

— Машину профессора.

Это новшество тоже было неприятно профессору. Он любил — даже если засиживался в клинике допоздна — пройтись до дому пешком. Вечерняя прогулка бодрила и успокаивала его; идя неспешным шагом по знакомому маршруту, он сосредоточивался на своей работе в клинике. И немало важных мыслей пришло к нему во время таких вечерних прогулок. Теперь его возили только на машине, шофер которой даже и не пытался скрыть под пиджаком наплечную кобуру. Еще хорошо, что они не обосновались у него дома. Попытку подселить к нему охранника Ямакава отмел с порога, сославшись на то, что его домик слишком на виду и нового человека соседи сразу заметят, да еще и донесут на него в полицию, заподозрив что-нибудь. Аргумент подействовал. Всякого публичного внимания к себе эти люди боялись.

Остановив машину у калитки, шофер открыл ему дверь, потом первым вошел в дом, осмотрел комнаты, кроме одной, всегда запертой — Ямакава никому не разрешал заглядывать в нее, — и только тогда ушел. Профессора эта процедура немного смешила, но приходилось с ней мириться. В конце концов, его жизнью всегда распоряжались другие. И тогда, до войны, когда он был молодым начинающим врачом, и после войны, во время оккупации, когда он чуть не умер с голоду, потому что его нигде не брали на работу, и даже сейчас, когда стал профессором. И хотя теперь его просьбы никогда не встречали отказа и он получал все, что просил, его не покидало ощущение, что он узник чрезвычайно комфортабельной и уютной, но все же тюрьмы. Другие люди говорили ему, что делать, другие люди заставляли его переезжать с места на место. И даже дома не оставляли его одного.

Переодевшись в кимоно, он вышел в сад, потом вернулся за садовым инструментом. По дороге он открыл всегда запертую комнату без окон.


Секретарь осторожно раздвинул сёдзи. В комнату проник свежий запах цветов, испарения от нагретой солнцем земли смешивались с вечерней прохладой. День клонился к закату, и полулежавший на циновках старик укутался в плед.

Старик читал книгу, держа ее левой рукой. Рядом стояла неизменная чашка с жасминовым чаем. Раз в месяц секретарь посылал кого-нибудь на почту забрать посылку с чаем, регулярно посылаемую из Китая.

В комнате размером в восемь татами было просторно и чисто. На стене висел один-единственный пейзаж, под ним стояла этажерка с книгами. Рядом небольшой шкафчик, на нем ваза с цветами. В углу у табличек с именами умерших предков стоял лакированный ящичек с рисом. Секретарю было всего сорок лет, из них пятнадцать он служил здесь, но он знал от своего предшественника, что в этой комнате ничто не изменилось с тех пор, как дом был построен и обставлен в первый год Сёва — год восшествия на трон нового императора, чье имя — Хирохито — японцы осмелились произносить лишь после несчастий 1945 года и прихода варваров-американцев.

Поймав взгляд старика, секретарь согнулся в поклоне. Уловив краем глаза, что тот отложил книгу, заговорил вполголоса, употребляя самые вежливые формулы японского языка, в котором даже грамматика подчеркивает разницу между аристократом и крестьянином.

— Сэнсэй, Фукуда-сан хотел бы приехать сегодня…

— Я жду его. Что-нибудь еще?

— Тэру Тацуока просит сэнсэя принять его. Он говорит, что для него это вопрос жизни и смерти.

Старик прикрыл глаза.

— Вопрос жизни и смерти! — проговорил он насмешливо. — Как теперь бросаются словами… Что делать, все возвышенное испоганено чуждым влиянием. То, что было уделом немногих достойных, отдано на откуп массе ничтожных. Вопрос жизни и смерти!.. — еще раз повторил он. — Я начинаю разочаровываться в этом человеке… Дело, из-за которого он рвется ко мне, — старик говорил уже так тихо, что секретарь не различал слова, напряженно следя за лицом хозяина, — никак не стоит таких высоких слов. Жаль. Он мне нравился, этот молодой человек… Хорошо, пусть приедет.

Он вновь взялся за книгу, и секретарь понял, что пора уходить. Он вытащил из кармана маленькую коробочку и поставил на низенький столик, так, чтобы старик мог дотянуться.

— Это подарок, присланный Сасихара-сан.

Секретарь исчез, задвинув за собой фусума — тонкие деревянные рамы; наклеенная на них плотная рисовая бумага не пропускала света.

Теперь он ступал уверенным шагом: за пределами комнаты старика он был важной персоной, доверенным лицом Содо Итикава, бывшего министра, пользующегося влиянием в правящей партии, сохранившего большие связи.

Оставшись один, Итикава равнодушно взглянул на коробочку. Он знал, что найдет там. Крупный бриллиант или изделие из золота ручной работы. Словом, что-то ценимое людьми типа Сасихара, которые пренебрегают духовными ценностями. Сасихара и Коно Киёси, президент компании «Тоё сого сёся», не забыли, кому они обязаны возможностью спокойно заниматься своим выгодным бизнесом.

Он даже не стал проверять, правильной ли была его догадка, а снова углубился в книгу, которую читал медленно, всматриваясь в очертания знакомых иероглифов, пытаясь угадать второй смысл слов, эпизодов, характеров. Этого второго, подлинного смысла, некоего откровения не могло не быть в книге, которую он перечитывал уже в который раз. Это был роман Мисима «Храм утренней зари».

Итикава знал все, что написал Мисима. А что не так мало: сорок романов, восемнадцать пьес, двадцать томов рассказов. Многое Итикава читал еще при жизни Мисима, который стал модным писателем в сравнительно молодом возрасте — после выхода романа «Исповедь маски». За два года до самоубийства Мисима Итикава познакомился с ним и нашел его слишком несерьезным для той роли, на которую писатель претендовал. Но после событий 1970 года Итикава переменил отношение к Мисима. Он читал и перечитывал его романы. И не потому, что ценил их художественные достоинства — Мисима слыл тонким стилистом, — а потому, что хотел понять, как Юкио Мисима пришел к идее смерти за императора. Итикава искал в книгах Мисима универсальный рецепт воспитания молодых японцев, развращаемых современной школой, телевидением, западным влиянием.

Когда Юкио Мисима в ноябре 1970 года пытался поднять солдат «сил самообороны» на мятеж ради восстановления прежней Японии с ее национальной гордостью и военной мощью, Итикава прослезился. Он не сомневался, что попытка Мисима обречена, народ не поддержит его, но смертью своей Мисима закладывал кирпич в фундамент здания, которое будет возведено рано или поздно. Итикава больше всего был благодарен Мисима за самоубийство. Останься тот жив, он бы попал на скамью подсудимых и никогда не обрел бы ореола национального героя, мученика, которым надо гордиться. Итикава даже позволил себе пошутить, переиначивая известное выражение: «Если бы Мисима не умер, его надо было бы убить».

Итикава не жалел денег на новые издания книг Мисима и книг о нем, на создание легенды об истинном японце, примере, достойном подражания. Итикава собирал все относящееся к жизни Мисима, надеясь отыскать ключ к жизни писателя, ключ, который подошел бы и к юношеским сердцам.

Многое претило ему в жизни Мисима: его противоестественные наклонности, его стремление выставлять себя напоказ. Он хорошо помнил скандальные фотографии, на которых Мисима запечатлен полуголым на мотоцикле, — символ западного образа жизни. Однако об этом следовало забыть. Итикава приводил пример с Хорстом Весселем, немецким студентом, убитым в пьяной драке в кабаке, что, однако, не помешало нацистам сделать из него национального героя.

Итикава подчеркивал другие, важные для его замысла детали жизни Мисима. Когда будущему писателю было четыре года, отец, жесткий и властный человек, решил воспитать в нем мужественность. Он держал его на предельно близком расстоянии от мчащегося поезда, следя за тем, чтобы лицо ребенка оставалось таким же бесстрастным, как маска в театре Но.

Для альбома Мисима он сам отбирал фотографии. На одной из них писатель в каске и униформе. У него была собственная небольшая армия, которая проводила настоящие учения (ее командир Масакацу Морита покончил с собой одновременно с Мисима — для Итикава это был прекрасный образец мужской дружбы). Эта армия участвовала в маневрах «сил самообороны».

Когда стемнело, секретарь зажег свет. Итикава по-прежнему читал «Храм утренней зари».


Имаи сразу вспомнил этого человека. Ожидая, пока ему принесут суп, он оглянулся, рассматривая немногочисленных посетителей, пожелавших поесть в неурочный час. Имаи еще тогда в баре заметил молодого парня с холодным и спокойным взглядом. Потом тот мгновенно исчез, и Имаи не успел попросить кого-нибудь из полицейских проверить его документы.

Имаи не мог объяснить даже самому себе, что именно его настораживало в этом человеке с уверенными движениями, но, когда тот поднялся, инспектор, расплатившись за суп, к которому не притронулся, осторожно последовал за ним. Имаи встал за углом и увидел, что неизвестный, приостановившись у витрины, проверился, и сделал это вполне профессионально. Это усилило подозрения Имаи.

В соседнем переулке человек сел в синюю «короллу» и уехал. Имаи отыскал ближайший полицейский пост и попросил установить, кому принадлежит автомобиль — номер он запомнил.

Был дан приказ всем постам и патрулям найти синюю «короллу», номер которой сообщил Имаи. Однако никаких сведений не поступило. Машина и ее водитель исчезли.

Имаи не находил себе места, то и дело заглядывал к сотрудникам дежурной службы, которые однозначно качали головой. В отделе ему сказали, что из Токио звонил его старший брат, но Имаи был в таком напряжении, что не обратил на это внимания. Синяя «королла» принадлежала солидной прокатной фирме.

— Тут явно какая-то махинация. Тот, кто брал машину, записал на карточке свой адрес, — рассказывал младший инспектор, который по просьбе Имаи ходил в офис фирмы. — Я проверил: там находится склад известной торговой компании.

Не дослушав, Имаи опять пошел к дежурным — новостей по-прежнему не было.

— Может быть, он сменил номер? — предположил кто-то. — Он не мог заметить, что ты за ним следишь?

Имаи пожал плечами. Гадать бессмысленно.

В десять часов вечера, когда Имаи, одурев от многочасового ожидания, задремал в кресле, его разбудили. Машину, которую он разыскивал, час назад видели на той самой дороге, где Касуга сбил ночью человека.

…Его явно били. Увидев кровоподтеки на лице, Аллен нахмурился. Японца, имя которого значилось в шифровке штаб-квартиры ФБР, привязали к креслу так, что он не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой. Перестарались. В глазах японца, вскинувшего голову, когда появился Аллен, был страх. Исида сидел без пиджака, в одной рубашке. Аллен заметил, какой он худой и маленький. «Впрочем, — подумал он, — японцы все такие, за исключением тех, кто родился в шестидесятые годы, — они уже росли на мясе и витаминах, которые мы, американцы, принесли в эту страну».

Аллен посмотрел на часы — из-за плотно зашторенных окон и ослепительно яркого света ламп терялось чувство времени. Высокий блондин подошел к нему.

— Четыре часа с ним работали, — он кивнул на Исида, — прежде чем раскололся.

Блондин тоже был в одной рубашке, под которой бугрились мощные узлы мышц. Аллен задумчиво посмотрел ему в глаза.

— Можем заставить его рассказать еще раз специально для вас, предложил Аллену блондин, — а нет — в соседней комнате мы установили магнитофон. Сейчас ребята напечатают показания на машинке и дадут ему подписать. Магнитофонная лента ведь не документ.

Дверь в соседнюю комнату приоткрылась. Оттуда высунулась голова Росовски.

— Идите сюда, Эдвард, — хриплым голосом произнес он, — послушайте, что он рассказал. Боже мой!..


Ожидая, пока Ватанабэ спустится из своего номера (там говорить не хотелось, лучше выйти на улицу), Морита внимательно изучал свод правил, вывешенных администрацией «Саппоро гранд-отель» в просторном холле. Появившийся из раздвинувшихся дверей лифта Ватанабэ с трудом скрыл удивление по поводу внезапного приезда на Хоккайдо таксиста Морита.

Когда они вышли на улицу, Ватанабэ спросил:

— Что-то случилось?

Морита молча кивнул. Они подошли к машине Ватанабэ, он распахнул перед Морита левую дверцу. В машине Морита протянул ему несколько отпечатанных на машинке страниц.

— Нам удалось довольно много раскопать об этом человеке. Читай внимательно и запоминай. Тебе придется…

Ватанабэ напряженно слушал Морита. Его задание усложнялось.

…Внезапному появлению Морита в Саппоро предшествовали некоторые события в Токио.

Когда магнитофонная лента с записью показаний Исида о «Храме утренней зари» кончилась, Аллен поднял глаза на Росовски:

— Надо немедленно искать подходы к этому Ямакава. Немедленно. Я еду в посольство. В спецархиве должны же были остаться какие-то документы. Мы обязаны заполучить эту штуку. Ямакава надо пригрозить разоблачением его делишек. Я отправлю туда своих людей. — Он подозвал к себе одного из сотрудников резидентуры. — Как только закончат перепечатку, — Аллен кивнул на человека, десятью пальцами выбивавшего пулеметную дробь на электрической машинке, — немедленно везите в посольство. Отправьте в Лэнгли шифровку за моей подписью. — Джек, — он понизил голос, обращаясь к Росовски, — этого японца придется убрать. Может разразиться скандал.

— Опасно. — Голос Росовски сразу стал напряженным.

— А вы что предлагаете? — вдруг взорвался Аллен. — Разве есть варианты?

— Самое простое, — вмешался стоявший рядом блондин, — отвезти в какой-нибудь отель на Сибуя. Из окна может вывалиться каждый.

— Или наглотаться снотворного, — в том же деловом тоне предложил Аллен. — Но это детали, обсудите их с Росовски.

Когда Аллен вышел, Росовски сквозь зубы пробормотал:

— Скотина. Какая скотина! Втравливает меня в такое дело, а сам хочет остаться в стороне!

Блондин повернулся к нему.

— Вы что-то сказали?

Росовски плюнул на ковер.

— Давайте к делу. У вас есть подходящая гостиница на примете?


— Ты помнишь фильм «Химико»? — неожиданно спросил Итикава.

— Да.

— Его «Двойное самоубийство» не оставило во мне следа. Он сделал этот фильм на потребу иностранцам. Нам, японцам, он не сумел ничего сказать. Другое дело «Химико».

Слегка потрескивала жаровня. К манящему теплу слеталась мошкара. Итикава в теплом кимоно, заботливо укутанный пледом, распорядился не закрывать сёдзи, несмотря на прохладу, и комната превратилась в террасу. У Итикава был удивительный сад, знатоки восхищались им. Ароматы невиданных растений, как дальние страны и детские мечты, волновали Тацуока. Но сегодня ему казалось, что ему нехорошо от сладковатых, дурманящих волн, накатывающихся на террасу.

Он бросился к Итикава, снедаемый тревогой, но не решался заговорить о своем, прежде чем хозяин сам изъявит желание его выслушать. А Итикава, встретивший его, как обычно, доброжелательно, завел разговор о кино и книгах. Привычка говорить об искусстве усилилась в последний год, когда Итикава, который никогда раньше не жаловался на здоровье, вдруг тяжело заболел и почти перестал ходить. Тацуока часто приезжал к нему, привозил лучших специалистов. Итикава удивил окружающих тем, что смирился со своей неподвижностью, хотя всегда был человеком динамичным, мобильным, легким на подъем.

— Я припоминаю этот фильм. Мне не понравилась одна деталь: получается, что вся культура древней Японии, и в особенности синтоизм, пришла к нам с Корейского полуострова. Жрицы являются в дикий, варварский мир и основывают религию, которая затем превращается в синто.

— Да, да, — согласился Итикава. — Я просил тогда проверить, не кореец ли сам режиссер Масахиро Синода. Подобные утверждения безнравственны, корейцы должны знать свое место и быть благодарны нам за то, что могут жить в такой великой стране, как Япония.

— Хотя корейцы всегда были искусными мастерами и ремесленниками, заметил Тацуока.

— Вот именно — ремесленниками. (Тацуока даже показалось, что Итикава возвысил голос, произнося эти слова.) Не более того… Наша культура создана истинными японцами, а не чуждыми нам людьми, как бы искусны они ни были.

— Печален конец фильма, — продолжал Тацуока. — Над священной рощей, где родилась наша духовность, скользит тень вертолета. Камера отступает и показывает Японские острова, окутанные смогом, сквозь который проглядывают заводы, фабрики, поезда. И священную рощу совсем не видно.

Тацуока подошел к раздвинутым сёдзи и соприкоснулся с ночью. Он стоял там, где свет переходил во тьму, тьма от этого казалась еще непрогляднее. Ему стало не по себе, и он повернулся лицом к старику.

— И священную рощу совсем не видно. Закономерен вопрос: зачем копаться в старине, обращаться к истокам, стараться понять, что такое душа Японии, если та, старая Япония мертва? Если мертвы ее традиции?

— Ты тоже так думаешь? — настороженно спросил Итикава.

— Нет, конечно… Но какая-то доля истины в фильме есть, и это пугает меня.

— Меня тоже, — сказал старик. — Я подумываю о приобретении киностудии. Мне бы хотелось, чтобы японцы смотрели другие фильмы. — Он налил себе немного чая. — Ты хотел со мной о чем-то поговорить, — напомнил он.

Тацуока машинально провел ладонью по лбу, ощущая мгновенно выступивший пот.

— Я хотел поговорить о своем младшем брате — Масару Имаи.


— Профессор Ямакава?

— Да, я.

Ямакава, стоя на крыльце, пытался разглядеть, кто его зовет. Фонарь у входа в дом освещал только силуэт у калитки, оставляя лицо говорившего в тени.

— Простите, что так поздно, но я приехал издалека.

Ямакава, удивленный, пригласил человека зайти. В прихожей незнакомец сбросил обувь, представился:

— Ватанабэ.

Они уселись в комнате с большим книжным шкафом. Ямакава наконец разглядел своего гостя. В руках у него был портфель, из которого он вытащил толстую пачку документов.

— Чем могу служить, Ватанабэ-сан? — нетерпеливо спросил Ямакава. Неожиданный вечерний визит нарушил привычный ритм жизни. В старости это почти всегда неприятно.

— У меня к вам один вопрос. — Можно было подумать, что Ватанабэ хотел улыбнуться, но сдержался. — Вы ведь хорошо знали генерал-лейтенанта императорской армии Сиро Исии, начальника отряда № 731?

Ямакава не шелохнулся, не запротестовал, не закричал, не стал выгонять нежданного гостя. Он только очень сильно побледнел, словно кровь ушла куда-то глубоко, где она была нужнее.

Он всегда ждал этого вопроса. Он сменил фамилию, переезжал из города в город. Его высокие покровители достали ему новые документы и постарались вытравить его прежнее имя из всех бумаг. Но он чувствовал, что придет день, когда ему напомнят об этом.

— Вы не могли не знать его, верно? Он же был вашим преподавателем в военно-медицинской академии. Вы специализировались как раз по его предмету — эпидемиологии. И когда Исии уезжал в Маньчжурию, он взял вас с собой, как лучшего ученика.

Ямакава смотрел на говорившего, но не видел его. Слова доносились как будто издалека. «Это должно было случиться, и это случилось», — повторял он вновь и вновь. В этой мысли сейчас как бы сосредоточилась вся его жизнь.

Ватанабэ продолжал говорить, не глядя на Ямакава.

— Чем занимался отряд № 731, хорошо известно: созданием и промышленным производством бактериологического оружия, которое Япония собиралась применить против своих противников в войне. Для этого в отряде были собраны неплохие специалисты и завезено соответствующее оборудование. Для широкомасштабного производства бактериологического оружия. Ведь врагов у Японии было много.

Лицо Ямакава, казалось, окаменело, глаза исчезли, спрятались.

— У вас была особая задача. Вы проверяли эффективность продукции, вырабатываемой отрядом. Для этого командование Квантунской армии выделяло достаточное количество «подопытных кроликов» — заключенных из тюрем.

Ямакава помнил несколько страшных послевоенных лет, когда пробавлялся случайной работой, боясь обратиться к коллегам, — его фамилия была слишком известна. Русские судили в Хабаровске сотрудников 731-го отряда, поведав всему миру о подготовке бактериологической войны. Сложными путями Ямакава раздобыл выпущенные в Советском Союзе «Материалы судебного процесса по делу бывших военнослужащих японской армии, обвиняемых в подготовке и применении бактериологического оружия». Он со страхом перелистывал страницы, пытаясь понять, где на этом непонятном языке написано о нем, о его участии в экспериментах над людьми… Сам-то он успел вовремя исчезнуть и избежал суда, как избежал его и сам Исии. Исии нашел его потом и привез в город Касукабэ в префектуре Сайтама.

После войны прошло много лет, но никто к нему не приходил, его прежнее имя больше не мелькало в газетах. Но несколько раз он испытывал приступы острого страха. Один раз, когда о том, чем занимались они с Исии в Касукабэ, стало известно прессе и вот-вот могли всплыть его прошлые дела. Потом, когда китайцы пригласили иностранных корреспондентов и показали им шахты, где погребено больше двухсот тысяч трупов. Корреспондентам рассказывали, что это жертвы варварской эксплуатации, подневольных людей заставляли работать по пятнадцать часов в сутки и почти не давали есть. Профессор Ямакава знал, что среди этих трупов немало и его «подопытных кроликов». Иногда их сбрасывали в заброшенные штольни, даже не удостоверившись в смерти.

Он продолжал как завороженный слушать своего гостя.

— В принципе бактериологическое оружие оказалось не таким уж эффективным, вернее, средства и методы его доставки не обеспечивали требуемой убойной силы, — говорил Ватанабэ тем же спокойным и размеренным голосом. — Вы занялись другим. Влияние медикаментов на психику человека вот что занимало вас в последние годы службы в отряде № 731 и после войны.

Откуда они это знают? Значит, вся его жизнь, прожитая, как ему казалось, в обстановке полной секретности, в глубокой тайне, о которой осведомлены немногие посвященные, известна еще кому-то? Кто эти люди? Чего они от него хотят?

— Вы первым решили попробовать целенаправленно воздействовать на людей наркотиками. Вам, вероятно, пришла в голову мысль: уничтожить людей просто, вот управлять ими куда сложнее. Но решение этой задачи обещало грандиозные выгоды. Управлять надо и врагами и друзьями. После войны вы уже целиком переключились на поиски средств управления мозгом человека. Вы не пожалели сил для изучения психиатрии и фармакологии. — Ватанабэ в первый раз посмотрел на Ямакава. — Может быть, у вас есть какие-нибудь сомнения? Я принес с собой копии необходимых документов. — Он пододвинул пачку бумаг к профессору. — Здесь все: документы отряда № 731, заверенные вашей подписью, и ваши фотографии того периода, и свидетельские показания. Вполне достаточно для того, чтобы вас назвали врачом-убийцей. Если эти документы попадут в чужие руки, разумеется. А произойдет это или нет целиком зависит от вас.

Ватанабэ говорил гладко, не сбиваясь и не подыскивая слов. Он говорил то, что ему поручили сказать, сухо и без эмоций. Морита хорошо объяснил ему, как надо себя вести, чтобы его речь звучала максимально убедительно.

— Это предисловие, вновь заговорил Ватанабэ. — Меня же интересует ваша сегодняшняя деятельность.

Губы Ямакава дрогнули, словно он сделал попытку открыть рот, но не смог.

— Мне нужны химическая формула, способ производства и метод применения вашего препарата. Словом, ваш результат по проекту «Храм утренней зари».


Имаи задержался, договариваясь с местным отделением полиции о помощи. Когда он выехал, было уже темно.

На развилке дороги за мостом ему пришлось остановиться, выключить мотор и ждать. Патруль опять потерял из виду «короллу». На сей раз было проще: машину следовало искать либо на дороге к клинике профессора Ямакава, либо в деревне, где Имаи оказался в самом начале расследования. Там, кстати, живет сам Ямакава. Правда, машину могли бросить где-то в лесу. По радиотелефону Имаи сказали, что ему следует задержать неизвестного по подозрению в торговле наркотиками. Ордер прокурор подпишет.

Через десять минут полицейский патруль доложил, что на дороге к клинике «королла» не обнаружена. Имаи поехал в деревню. Полицейские в это время должны были обшарить лес.


По правде сказать, то, что сообщил Исида, не было для Аллена полной неожиданностью. Он предполагал что-то в этом роде, когда они начали выяснять, что японцы скрыли под кодовым названием «Храм утренней зари». Что ж, над этой проблемой десятилетиями бьются в разных странах. И если японцы добились результата, нужно во что бы то ни стало раздобыть документацию. Грех было бы не воспользоваться такой возможностью. Во-первых, японцам этот препарат не так нужен, как американцам. Во-вторых, хоть Япония и союзник, но мало ли что может произойти. Словом, такое оружие не может быть монополией косоглазых. Если, конечно, рассказанное Исида соответствует истине. А его слова очень похожи на правду. В архиве посольства быстро нашли документы, относящиеся к генералу Исии, который после разгрома Японии сам предложил американцам свои услуги. В перечне сотрудников Исии с пометкой «Может быть полезен» значился и Ямакава.

Этот Исии здорово помог американцам. В благодарность за то, что ему спасли жизнь и не выдали русским, он передал специалистам по ведению бактериологической войны, прилетевшим из США, все материалы 731-го отряда, итог многолетних исследований. Аллен видел в архиве телеграмму из Токио в Вашингтон с пометкой «Совершенно секретно»: «Заявления, сделанные японцами здесь, подтверждают заявления советских военнопленных… Об опытах с людьми говорили трое японцев, и Исии не стал ничего отрицать; были произведены полевые испытания с применением бактериологического оружия против китайцев… Исии говорит, что, если ему дадут документированную гарантию, что его не привлекут к ответственности за военные преступления, он сообщит подробности об этой программе. Исии утверждает, что он располагает обширными теоретическими сведениями, включая данные о стратегическом и тактическом применении бактериологического оружия в наступательных и оборонительных операциях, подтверждаемые кое-какими исследованиями относительно того, какие бактерии лучше всего подходят для условий Дальнего Востока, а также относительно использования бактериологического оружия в холодном климате». «Заполучить бактериологическое оружие для борьбы с СССР было важнее, чем наказывать Исии, — подумал Аллен. — Даже несмотря на то, что японцы проводили опыты и над американскими военнопленными, а выращивавшиеся отрядом Исии чумные блохи предполагалось на воздушных шарах запускать в сторону западного побережья США».

Сотрудники армейского центра по созданию бактериологического оружия в Форт-Детрике (штат Мэриленд) провели длительные беседы с Исии и его сотрудниками. Они вернулись в США с объемистыми томами записей и с фотографиями образцов, специально отобранных из 8 тысяч предметных стекол со срезами тканей, сделанными при вскрытии трупов людей и животных, на которых испытывали бактериологическое оружие. Опыты на людях, отметили специалисты из Форт-Детрика, были лучше поставлены, чем эксперименты с животными. Они подготовили специальный меморандум в защиту Исии: «Поскольку любой процесс по делу о «военных преступлениях» сделает подобные данные доступными для всех стран, то в интересах обороны и безопасности США такой огласки надо избежать». Данные, полученные японцами на основании опытов с людьми, «будут представлять большую ценность для американской программы разработки бактериологического оружия».

Аллен узнал, что в послевоенные годы Исии получал неплохую пенсию как «вышедший в отставку военнослужащий», но продолжал работать на американцев. Тем же занимались и многие его бывшие подчиненные, рассеявшиеся по стране. До начала 70-х годов 22 японских университета и института, как государственных, так и частных, получали субсидии от Пентагона на проведение исследований в области бактериологии и нейрофизиологии. В первые послевоенные годы и американцы, и англичане разрабатывали планы нападения на СССР с использованием не только атомного, но и бактериологического оружия. Был составлен список советских городов с населением более 100 тысяч человек, которые предполагалось подвергнуть воздействию смертоносных бактерий. Подготовительная работа, проводившаяся в Японии, была необходима для создания новых образцов такого оружия в военном институте медицинских исследований в Форт-Детрике. Однако в дальнейшем японцы отказались помогать Пентагону в этой работе. Да и само бактериологическое оружие, насколько знал Аллен, как-то отошло на задний план. Помимо вспышек загадочной «болезни легионеров», легочной чумы и различных экзотических заболеваний, жертвой которых были солдаты в Форт-Детрике и военнослужащие специальных подразделений американской армии и которые вызвали нежелательную реакцию общественности, против бактериологического оружия свидетельствовали многолетние неудачи в создании практичного и эффективного способа его применения. И тогда внимание многих специалистов переключилось на разработку методов целенаправленного воздействия на психику человека с помощью наркотических препаратов.

В свое время Аллена подключали к работам по программе «МК-ультра», и некоторое понятие об этой сфере он имел.

Созданный одним швейцарским химиком в годы войны психодислептик производное лизергиновой кислоты, получивший название ЛСД, обрадовал не химиков (и не наркоманов, которые открыли для себя ЛСД много позже), а сотрудников спецслужб. Пятидесятые годы были временем, когда недавно созданное Центральное разведывательное управление США активно привлекало психиатров и фармакологов, работающих на психиатрию, к разработке целого ряда сверхсекретных программ.

Цель — найти надежные методы воздействия на поведение человека, отключить самоконтроль, заставить действовать согласно приказу.

В одном из документов ЦРУ говорилось: «Тенденции в современных полицейских и военных операциях говорят о стремлении временно выводить из строя и деморализовать противника, вместо того чтобы убивать его… С изобретением сильнодействующих натуральных веществ, психотропных и парализующих препаратов в судебно-медицинской практике наступает новая эра…»

Использование в медицине психотропных веществ, способных до некоторой степени модифицировать поведение человека, характер, отношение к реальности, нашло широкое применение при лечении психических заболеваний. Однако эффект этих лекарств был не очень сильным. Заманчивой показалась мысль найти такие препараты, которые способны полностью менять самое личность человека. Наиболее близким к желаемому казался ЛСД, опыты с которым начали проводить параллельно отдел исследований и разработок ЦРУ и Пентагон. Синтезировались новые вещества, подбирались сочетания известных препаратов, способных дать нужный эффект. Очень долго в лабораториях научно-технического управления ЦРУ шел поиск так называемого «маньчжурского кандидата» — агента, который выполнил бы любое задание, вплоть до убийства. Использовался метод дифференциальной амнезии «промывания мозгов» до такого состояния, когда человек переставал руководствоваться своим разумом, а покорно выполнял команды извне. Однако эксперименты не дали ожидаемого результата. Человеческая психика, воля оказались более прочными, чем думали психиатры, работающие на ЦРУ и армию. И все же они продолжали считать, что дело в несовершенстве фармакологии, а в принципе цель достижима.

Программы «Блю бёрд», «Артишок», «МК-ультра», «Офтен-Чиквит», стоившие немалых денег, практической помощи спецслужбам не оказали. Зато, когда об экспериментах стало известно, престижу ЦРУ был нанесен сильный удар. Комиссии, возглавляемые сенаторами Рокфеллером и Черчем, предали гласности — в сжатом виде, без подробностей и имен — содержание программ по манипулированию человеческой волей.

Два случая со смертельным исходом — результат экспериментов с ЛСД тоже наделали шума. Хотя, Аллен вспомнил, только гибель Олсона инкриминировали ЦРУ; другой, Харольд Блауэр, работал на армию.

Доктор Фрэнк Олсон, симпатичный, общительный человек, занимался исследовательской работой в Форт-Детрике, но потом взялся за выполнение заданий ЦРУ. («Как и Ямакава, — подумал Аллен, — он пришел в психиатрию из бактериологии. Впрочем, других специалистов тогда не было, а эти понимали, что от них требуется».) Отправившись в Нью-Йорк, он неожиданно выбросился из окна. Семье сообщили, что смерть последовала «в результате несчастного случая». У группы исследователей, принявшихся за испытание ЛСД, было мало «подопытных кроликов». Олсону и трем его коллегам добавляли ЛСД в ликер, который они пили после обеда. За поведением Олсона, не понимавшего, что с ним происходит, внимательно наблюдали — это были бесценные «экспериментальные данные». Олсон бросился в Нью-Йорк к врачам, это, видимо, встревожило управление. Его нашли мертвым на тротуаре Седьмой авеню. Выбросился ли он сам в результате изменений, происшедших в его психике, или ему помогли расстаться с жизнью, никто не знает, большинство документов по экспериментированию с ЛСД было уничтожено в 1973 году.

Однако Аллен, хотя в последние годы он и не был связан с этим кругом проблем, в принципе знал, что — до последнего времени, во всяком случае осуществлялась программа «МК-сёрч», включавшая работу с психодислептиками, психогенными веществами типа «Би-Зед» — квинуклиданил бензинат; «Би-Зед» блокирует образование в организме вещества, необходимого для передачи сигналов нервными окончаниями. Человек, подвергшийся воздействию «Би-Зед», на несколько дней утрачивает всякое представление о действительности.

Кроме того, свои исследования вела армия. У нее тоже была неудача: из-за передозировки ЛСД или другого психодислептика, кажется мескалина, погиб «подопытный кролик» Харольд Блауэр, в прошлом профессиональный теннисист. Ежемесячно в Форт-Детрике получали от крупных фармацевтических фирм примерно четыреста химических веществ, не запущенных в производство по причине «нежелательных побочных эффектов». Армия как раз и охотилась за такими эффектами. В Пентагоне считали, что ЛСД — замечательное боевое оружие, которое может вывести из строя целую армию или парализовать большой город. Правда, так и не удалось придумать хорошую систему распыления ЛСД. Армия преследовала свои цели: Пентагону нужно умение воздействовать на психику не отдельных людей, а целых групп. Скажем, препарат, снимающий чувство страха за свою жизнь.

Западные разведки внимательно следили друг за другом: не добьется ли кто-нибудь успеха в этой области? Если японцы и в самом деле что-то придумали, надо заставить их поделиться секретом.

Аллен еще в машине продумал текст шифровки в Лэнгли с просьбой предоставить ему соответствующие полномочия.


— В конце концов, об этом не узнает никто, — продолжал Ватанабэ, — вы останетесь таким же уважаемым ученым, как и были. Кроме того, я принес вам деньги. Их вполне достаточно, чтобы приобрести небольшую клинику. Ведь это ваша мечта, не правда ли?

Ямакава уже ничто не удивляло. Он сидел сгорбившись на стуле, молча глядя перед собой.

После войны он вновь стал работать под руководством Исии, который сменил генеральский мундир на штатский костюм американского покроя. Вокруг люди бедствовали. Императорское правительство довело страну до полного краха. Хорошо жили только те, кто был связан с американцами. Исии выделялся отличным видом среди окружавших его людей с изможденными лицами и вечно голодным взглядом. Ямакава не знал, откуда Исии получал американскую еду и одежду. Он понял это потом. У Исии были высокие покровители. Они сами избежали преследования со стороны оккупационных властей и спасли Исии от наказания, которое ему полагалось как военному преступнику. Эти люди были хозяевами в префектуре Сайтама, они наладили крепкие связи с американцами.

Проработав некоторое время с Исии, Ямакава понял, что надежды на бактериологическое оружие не оправдаются в ближайшем будущем. После войны стали известны результаты аналогичных исследований, проводившихся в других странах. Из них явствовало: полагаться на бактериологическое оружие не следовало. Однако Исии не согласился с этим.

Ямакава подробно изложил свои соображения на бумаге и передал записку одному из тех высокопоставленных людей, которых встречал у Исии. Ответ он получил не сразу.

Ямакава устроили на работу в провинциальную клинику, где у него была маленькая зарплата, но зато много времени для научных изысканий. Он погрузился в дебри психиатрии. Через пару лет с ним пожелал увидеться приехавший в Токио старик с манерами члена императорской семьи. Ямакава не читал газет, не интересовался политикой и не узнал в старике видного консерватора Итикава.

После этой беседы он получил приглашение возглавить психиатрическую лечебницу на Хоккайдо, о существовании которой не подозревал. В лечебнице не оказалось ни одного больного и ни одного врача. Зато за высоким забором скрывалась прекрасно оборудованная лаборатория, в которой Ямакава принялся за осуществление своего замысла. У него появились ассистенты, замкнутые молчаливые люди, выполнявшие его команды с четкостью кадровых военных. Нашлись и пациенты. В основном наркоманы. «Вы можете распоряжаться ими по собственному усмотрению, — сказал ему человек, привозивший деньги из Токио. — У них нет родных. Даже если им суждено умереть во имя науки, не страшно…»

Ямакава проработал в лечебнице многие годы, прежде чем добился успеха. В последнее время ему доверяли больше. Он узнал, что его работа именуется «Храмом утренней зари» и в исследованиях заинтересована какая-то влиятельная организация. Ямакава подозревал, что речь идет о военных. Ведь для них его идея просто находка.

Профессор Ямакава создал препарат, снимающий чувство страха. Раздав этот препарат перед атакой, можно быть уверенным, что солдаты выполнят приказ несмотря ни на что.

Лабораторные испытания дали прекрасный результат. Если, конечно, не считать того случая с молодым парнем, который под воздействием препарата перелез через стену и попал под машину. Ямакава понимал, как это произошло. Парень просто был лишен инстинкта самосохранения, хотя находился в полном сознании.

После этого случая клинику стали строго охранять. Теперь уже никто не убежит, получив дозу его препарата. Впрочем, все это скоро кончится: он свою задачу выполнил. Передаст технологию изготовления людям из Токио и может отдыхать.

И все. И он будет свободен. Если только в прессу не попадут те сведения, которыми располагает этот молодой человек.

Ямакава тяжело встал и подошел к письменному столу.

Ватанабэ вытащил из внутреннего кармана пиджака толстый конверт, вскрыл его, чтобы показать Ямакава вложенные туда купюры.

Ямакава двигался уже увереннее. В стол был вмонтирован небольшой сейф. Ямакава открыл его, набрав необходимую комбинацию цифр. Протянул несколько листков бумаги.

— Здесь все: формула, способ изготовления, данные испытаний, дозировка.

Это были его первые слова за последний час.

Ватанабэ принялся внимательно изучать листки. Он настолько погрузился в это занятие, что не слышал шума подъехавшей машины, и встрепенулся, только когда раздались шаги. Кто-то постучал в дверь и громко крикнул:

— Профессор Ямакава, откройте. Полиция!


— Ты меня огорчил, Тацуока-кун. Все, что ты тут говорил, недостойные тебя слова.

Итикава отхлебнул чая. Чашка с чаем всегда стояла на этом столике Тацуока часто приглашали сюда, и каждый предмет в комнате был ему знаком.

— Сэнсэй, это мой младший брат, и хотя у нас разные матери, я очень люблю его. Таков был завет моего отца. Он умер, когда Масару был совсем маленький, мне пришлось заменить ему отца. Он честный парень. Он настоящий японец. Прошу вас, сэнсэй, отмените ваш приказ. Я поговорю с Масару, и он никогда больше не помешает вам. Напротив, уверен, что станет помогать.

Тацуока старался говорить спокойно. Он знал, что Итикава любит хладнокровие и невозмутимость. С человеком, не способным сдерживать свои чувства, он не станет разговаривать. Но его душила горечь. Конечно, ему сказали, что Масару здорово помешал людям, обеспечивавшим проект «Храма утренней зари». Того и гляди, в клинику могут наведаться и журналисты, и просто посторонние люди. Такого не прощают. Сам Тацуока всегда считал: ради успеха великого дела можно жертвовать всем, даже людьми. Он так и не женился, детей у него не было. Масару единственный близкий ему человек.

Он хотел еще что-то сказать, но Итикава повелительным жестом велел ему замолчать.

— Ты проявил слабость, недостойную сына Ямато. Но я слишком хорошо отношусь к тебе и ценю твои услуги, чтобы не предоставить тебе возможность искупить позорную слабость.

И Итикава, и его единомышленники многим были обязаны Тацуока, который не только лечил их всех. Тацуока внимательно изучал копии, которые агенты делали со всех бумаг профессора Ямакава. Профессору тоже не доверяли полностью. Тацуока контролировал его исследования. Он предложил использовать наркоманов в качестве «подопытных кроликов» для Ямакава. Итикава легко это осуществил, у него широкие связи с якудза. Они с удовольствием избавились от нескольких человек, которые слишком много знали о подпольной торговле наркотиками. Тацуока видел таких «экземпляров» перед отправкой на Хоккайдо. Эти люди продавали наркотики, а потом втянулись и сами стали наркоманами.

— Мы не станем следить за Имаи. Он, приехав в Токио, обязательно позвонит тебе, не так ли?

Тацуока принудил себя равнодушно кивнуть головой.

— Ты пригласишь его к себе. Когда он придет, сообщишь нам.

Смуглое лицо Тацуока побледнело, лоб покрылся влагой. Итикава ничего не заметил, зрение у него с каждым годом ухудшалось.

— Мы с тобой говорили о фильме «Химико». Помнишь, героиня, жрица, влюбляется в своего брата. Чистота религии оказывается под угрозой. И тогда ее наставник убивает Химико, чтобы она могла стать первой божественной правительницей Японии, богиней Солнца.

Итикава вновь отпил глоток и взялся за книгу. Тацуока понял, что пора уходить.

— Ты не разобрался в фильме, — сказал ему Итикава вдогонку, — тебе нужно поразмыслить как следует.


К поезду Тацуока отвезли на машине. Люди Итикава были очень любезны. Его снабдили не только билетом в «зеленый» — мягкий — вагон, где было меньше пассажиров, но и бэнто — завтраком в картонной коробке. Но Тацуока не хотелось есть. Он только попросил чая у пробегавшего мимо молоденького официанта и выпил его быстрыми, жадными глотками.

Итикава не был бы самим собой, если бы согласился на просьбу Тацуока помиловать его младшего брата. И все-таки Тацуока надеялся. Его личные заслуги, многолетние добрые отношения, связывающие его с Итикава, неужели все это ничего не стоит?

Конечно, Имаи, который привлек внимание к клинике Ямакава, где заканчивались эксперименты исторической важности, виновен. Если они завершатся благополучно, Япония будет иметь средство, которое сделает японских солдат непобедимыми. Природные качества японцев плюс препарат профессора Ямакава — и можно вновь думать о восстановлении Японской империи. И Имаи чуть не помешал этому.

Но ведь Масару его младший брат!

Тацуока прикрыл глаза, так что можно было подумать, что он дремлет.

Но он не спал.

Тацуока никогда не рассказывал Масару о своих связях с Итакава, об их организации «Патриоты Великой Японии». Он считал, что мальчику лучше всего быть подальше от политики. Тем более что по природе Масару был честным и открытым. Тацуока боялся, что тайная деятельность придется младшему брату не по вкусу.

И вот как все это кончилось. Тацуока не был в обиде на Итикава. Все правильно: отец должен покарать сына-предателя, старший брат — младшего. Так повелось издревле. Масару не предатель. Но он мог повредить Великой Японии и потому заслуживает смерти.

Ничто внутри Тацуока не сопротивлялось этой мысли, он сам жил этой логикой. Но все-таки Масару его младший брат!


Итикава раскашлялся, потянулся рукой к чашке из тонкого фарфора, отпил глоток чая. Он уже забыл о разговоре с Тацуока и думал сейчас о «Храме утренней зари». Мысли его вернулись к прошлому.

Он провел в Китае почти пятнадцать лет. Можно сказать, всю молодость. С 1931-го по 1945-й. С того момента, как Япония начала вторжение в Маньчжурию, и до разгрома Квантунской армии советскими войсками. В Японию он попадал только по служебным делам. В Токио он докладывал, как продвигается колонизация Северного Китая, возвращался с новыми поручениями.

В 1936 году его попросили помочь в строительстве особого объекта для управления по водоснабжению и профилактике Квантунской армии. В пустынном местечке около железнодорожной станции Пинфань, близ Харбина, был выстроен целый городок: лаборатории, казармы, склады, питомники для подопытных животных, собственная электростанция и аэродром. От станции Пинфань к городку протянули железнодорожную ветку, от Харбина проложили шоссе. Район был объявлен зоной особого назначения. Итикава, который туда часто ездил, в штабе Квантунской армии выдали специальный пропуск.

Итикава был одним из немногих людей «со стороны», кто побывал в лабораториях и знал, что происходило в городке. Его хозяева были заинтересованы в результатах исследовательских работ, которые велись в лабораториях, обнесенных высокой кирпичной стеной. Они финансировали деятельность управления по водоснабжению и профилактике, и у армии не было от них секретов.

Собственно говоря, в соответствии с секретным указом императора управление расформировали. Взамен был создан особый отряд № 731 (у него было четыре филиала, расположенных вдоль границы с СССР); особый отряд № 100 заменил иппоэпизоотическое управление Квантунской армии. Третьим формированием такого рода был особый отряд «Эй» (затем «Тама») № 1644, базировавшийся в Нанкине. В Шанхае действовала лаборатория № 76 — здесь бактериологическое оружие испытывалось на китайских коммунистах, на тех, кто сражался с японцами.

Особый отряд № 100 занимался изысканием способов бактериологического заражения животных и растений. Особый отряд № 731 готовился к ведению бактериологической войны. Такая же цель была поставлена и перед нанкинским отрядом № 1644.

В первый раз, когда Итикава приехал в пинфаньский городок, он познакомился с Сиро Исии, который был главным идеологом бактериологической войны и вскоре получил генеральские погоны. С Исии считались и в Токио. Исии ходил тогда в мундире со множеством орденских планок — это Итикава помнил точно, но он почему-то не мог вызвать в воображении лицо тогдашнего, молодого Исии. Перед глазами стоял уже другой, послевоенный Исии, в добротном, но с чужого плеча американском костюме, несколько испуганный, неуверенный в себе. Уверенность вернулась к нему, когда Итикава увез его в префектуру Сайтама.

Да, в тот первый раз Итикава провел в кабинете Исии несколько часов, внимательно слушая начальника особого отряда № 731. Исии был личностью необычной, фанатично преданной своей идее, считали токийские хозяева Итикава.

Закончив медицинский факультет императорского университета в Киото, Исии пошел добровольцем в армию, служил в военных госпиталях, защитил диссертацию. В 1928 году его отправили в заграничную командировку в Европу. Из Европы Исии вернулся убежденным сторонником ведения бактериологической войны. Он стал преподавателем военно-медицинской академии и пользовался каждым случаем, чтобы убеждать японский генералитет в перспективности ведения войны с помощью бактерий — самого дешевого вида уничтожения людей. Исии нашел сторонников и в военном министерстве, и в генеральном штабе сухопутных сил. В 1936 году подполковник Сиро Исии отправился в Маньчжурию в качестве начальника особого отряда № 731.

Исии понимал, сколь могущественны хозяева Итикава — владельцы гигантских дзайбацу, и всячески пытался доказать их посланцу эффективность своей работы. Он провел Итикава по построенному в форме замкнутого прямоугольника главному зданию городка, показал скрытый этим зданием тюремный корпус и даже подземный ход, через который в тюрьму вели новых узников — их привозили в машинах жандармерии. Итикава видел одну такую машину — без окон, похожую на фургон. Вокруг машины стояли люди в штатском, которые по-военному вытянулись, увидев Исии. Из машины выталкивали новых узников. Они были в наручниках, с завязанными глазами. Среди них не было ни одного японца. В основном китайцы, монголы, корейцы, несколько человек европейского вида. Всех их, как потом узнал Итикава, в отряде называли «бревнами». Они лишались имени и фамилии, а взамен получали трехзначный номер.

На Итикава произвел впечатление размах работ в городке. Первый отдел занимался исследовательской работой — изобретал средства ведения бактериологической войны. В лабораториях первого отдела выращивались все новые и новые виды бактерий с учетом эффективности их применения на будущих театрах военных действий. Второй отдел был экспериментальным. На построенном возле станции Аньда полигоне испытывались новинки доктора Исии. Четвертый отдел представлял собой гигантскую фабрику смертоносных бактерий. В городке работало несколько тысяч человек, Исии собрал со всей Японии лучших врачей-бактериологов, многие из которых занимали высокие посты в военно-медицинской иерархии, носили генеральские погоны.

Итикава хорошо помнил тот 1936 год. В оккупационной Квантунской армии было неспокойно. Молодые офицеры были недовольны тем, что после создания на севере Китая марионеточного государства Маньчжоу-го армия остановилась. Уверенные в успехе своего оружия, офицеры не желали терять времени даром. Японское офицерство делилось на две фракции. Одна, называвшая себя «фракцией императорского пути», считала, что надо напасть на Советский Союз. Другая надеялась, что Китай и другие страны Азии станут более легкой добычей.

В те годы в Токио, да и здесь в Квантунской армии, была необыкновенно популярна песенка, сочиненная Такаси Минами, лейтенантом военно-морских сил:

Волны бурлят над глубинами Мило,
Тучи гневно кружат над Уханем,
Мы стоим среди мутных течений мира,
Готовые к действию, вооруженные праведным гневом.
Итикава удивился, насколько хорошо он помнит слова старой песенки. Он даже попытался спеть первый куплет, но голосовые связки плохо его слушались. В те дни песенку распевали повсюду. Слова отвечали настроению людей. Ощущение надвигающихся событий, которые резко изменят историю страны и их собственную жизнь, не покидало японцев. Предгрозовая атмосфера волновала молодых офицеров — сверстников Итикава. Они с нетерпением ожидали перемен в Токио.

Те, кто у власти, полны спеси,
Но не слишком озабочены интересами нации.
Богатые похваляются своим богатством,
Но ничего не делают для нации.
Минами назвал ее «Песня молодой Японии», но она стала популярной под другим названием — «Песня реставрации Сёва». Понятие «реставрация Сёва» (образованное по аналогии с «реставрацией Мэйдзи» — отстранение в конце XIX века от власти сёгунов и превращение императора в неограниченного самодержца) было лозунгом честолюбивого офицерства, требовавшего передать власть военным, ответственным только перед императором.

Мужественные воины объединяются во имя справедливости,
Способные справиться с миллионом,
Готовые, подобно мириадам цветков сакура,
Взвиться в весеннем небе реставрации Сёва.
Смысл песни был ясен каждому: призыв к действию. Итикава, слушая воинственные речи возбужденных дешевой китайской водкой и надеждой на почести офицеров, был с ними абсолютно согласен: Япония сильна, как никогда. Она не только обладает мощной армией и военно-морским флотом, боевой дух ее воинов сокрушит любого противника. Японцы достойны большего, чем быть хозяевами одной страны, они должны взять на себя управление всей этой частью земного шара, куда входят Китай, Сибирь, страны Юго-Восточной Азии, Австралия, Новая Зеландия… Но Итикава никогда не говорил о своих взглядах. Он уже в юности научился держать язык за зубами. И его хозяева, владельцы дзайбацу — финансово-промышленных корпораций, ценили Итикава за умение отстаивать их интересы, не привлекая к себе внимания, оставаясь скромным сотрудником правления Южно-Маньчжурской железной дороги.

Но оставим эти жалобы,
Прошло время пустых огорчений.
Наступил день, когда наши мечи
Заблестят от крови очищения.
В конце февраля 1936 года Итикава узнал о том, что молодые офицеры «фракции императорского пути» подняли мятеж в Токио.

Накануне на Токио обрушился снежный шквал. Такое количество снега не выпадало в столице последние тридцать лет. В заваленном сугробами Токио главари мятежа решили: пора!

Разбившись на несколько отрядов, тысяча четыреста мятежников атаковали официальные резиденции премьер-министра, главного гофмейстера императорского двора, дома лорда — хранителя печати, министра финансов и генерального инспектора военного обучения. Из автоматов они расстреляли лорда — хранителя печати Сайто, министра финансов Такахаси, генерального инспектора Ватанабэ и пятерых полицейских. Премьер-министр Окада спасся бегством. Участники мятежа поспешили захватить ключевые позиции в центре города, штаб-квартиру токийской полиции, редакцию газеты «Асахи».

Мятеж подавили через несколько дней, но цель армии была достигнута: власть в стране постепенно концентрировалась в руках военных.

В этот год Исии получил карт-бланш на подготовку к ведению крупномасштабной бактериологической войны.

В одном из своих донесений в Токио Итикава просил поддержать эксперименты начальника особого отряда № 731. Итикава писал: «Доктор Исии продемонстрировал мне превосходную постановку дела во всех лабораториях… Его идеи заслуживают пристального внимания. Доктор Исии исходит из того, что Япония стоит накануне решительной схватки со своими врагами. Цель Японии — не только победить, но и сохранить людские резервы для последующей колонизации земель, которые войдут в состав сферы совместного процветания Великой Восточной Азии. Победу над врагами следует одержать с минимальными потерями. Бактериологическое оружие, создаваемое доктором Исии, предоставляет нашей замечательной армии уникальную возможность одерживать бескровные победы».

Итикава написал это донесение после того, как Исии продемонстрировал ему действие своего оружия.


Итикава считал себя ровесником века. Несколько лет, на которые он разошелся с наступлением двадцатого столетия, значения не имели. Мать он помнил плохо, она умерла, когда ему исполнилось всего семь лет. Отец второй раз не женился и сам воспитывал сына. Итикава-старший происходил из древнего рода, он приветствовал реставрацию Мэйдзи и, раньше других уловив пробуждение политической жизни в Японии, переехал из Нара в новую столицу — Токио. Избранный в первый в истории страны парламент, он быстро устал от политических интриг. Позднее он сказал сыну, что навсегда разочаровался в парламентаризме.

— Будущее Японии — абсолютная монархия во главе с просвещенным императором, — говорил Итикава-старший, когда сын, студент императорского университета в Киото, приехал в родной дом, чтобы посоветоваться, какой путь избрать в жизни. — Наделенный всей полнотой власти, прозорливый, сильный император поведет нашу страну по пути, предназначенному ей судьбой. Толпа честолюбцев, растленных собственной алчностью, если она окажется у политического руля, оставит Японию на задворках мира.

Отец первый сказал Итикава, что он ровесник века.

— Япония проснулась в двадцатом столетии полной сил и воли, готовой выполнить свою миссию. Она нуждается в таких же полных сил молодых людях, как ты. Ты будешь идти вровень с этим веком, который должен стать японским веком.

Отец не разрешил Итикава стать военным. Тот подчинился, хотя и чувствовал себя в штатском костюме неуютно рядом с молодыми офицерами в блестящих мундирах.

— Военный всегда исполнитель чужой воли, — объяснил ему отец. — Я хочу, чтобы твоя голова осталась свободной для неординарных мыслей. Япония — небольшая страна, и японцев немного. Вы, поколение двадцатого века, должны что-то придумать. Победить врага и сохранить жизнь японцев вот ваша цель.

Итикава, закончив юридический факультет, начал работать в одной из крупнейших промышленных корпораций Японии. Его друзья и однокашники были удивлены странным выбором блестящего, по отзывам профессоров, студента. Армия, министерство финансов или иностранных дел — вот что сулило быструю карьеру. Работа в промышленности была и незаметной и считалась не слишком приличествующей молодому человеку из хорошей семьи.

Итикава смирился с пренебрежительными взглядами некоторых своих знакомых, которые при встрече преувеличенно вежливо осведомлялись о его делах. Оказавшись в совершенно новой для него сфере, где мыслили и поступали по-иному, чем в его прежнем окружении, Итикава понял, какую силу набрали молодые промышленные гиганты Японии, уверенно манипулировавшие скрытыми пружинами политической жизни. Дзайбацу на свой лад тоже готовились к внешней экспансии Японии, поскольку захват азиатских государств открывал уникальные возможности для ограбления их природных ресурсов. Марионеточное государство Маньчжоу-го, которым управлял, разумеется, не карикатурный император Генри Пу И, а многочисленные японские советники в форме и штатском, было отдано на откуп дзайбацу. Когда такого молодого человека, как Итикава, отправили в Маньчжурию, это следовало рассматривать как знак высокого доверия. На новом месте требовалась не только деловая хватка, прочные знания, но и высшее искусство политического лавирования.

На территории Маньчжурии было несколько хозяев. Во-первых, Квантунская армия; во-вторых, дипломатические представительства Токио. Маньчжурские отделения дзайбацу были третьей властью, невидимой, но могущественной, которой следовало отстаивать интересы большого капитала, направлять действия армии. Работа Итикава в Маньчжурии заслужила самую высокую оценку его хозяев. Итикава сумел построить правильную систему отношений и с генеральными консульствами, и с армией, и с военной разведкой генерала Дойхара. Спокойного, немногословного Итикава часто видели в штабе Квантунской армии. Его личные контакты гарантировали полное взаимопонимание военных и промышленников даже в мелочах.

С генералом Доихара они осуществили крупную операцию по финансированию военных закупок японской армии.

Оккупационные власти потребовали от китайских крестьян выращивать опиумный мак. Были отменены все ограничения на производство наркотиков, и китайцев стали травить опиумом, героином и морфием. Из страны выкачивались деньги, которые уходили на расширение военного производства Японии. А что касается китайцев, которых наркотики умерщвляли медленно, но верно, то Итикава был согласен с точкой зрения Токио: чем их меньше останется, тем лучше. В конце концов, наркотики были тем оружием, о котором говорил его отец. К тому же китайцы в данном случае сами оплачивали свою смерть.

В особом отряде № 100, где Итикава тоже был несколько раз, ему демонстрировали опыты с наркотиками. «Подопытными кроликами» служили китайцы и русские, которых японская жандармерия передавала 731-му и 100-му отрядам.

При Итикава одного китайца заставили принять около грамма героина. Спустя полчаса китаец потерял сознание, через несколько часов он умер. Японские врачи внимательно наблюдали за изменениями в его состоянии.

— Это слишком большая доза, — сказал один из них, обращаясь к Итикава. — Обычно мы даем меньше. Зато на каждом можем поставить не один, а несколько опытов.

— А что вы делаете с теми, кто выживает после экспериментов? — поинтересовался Итикава.

— О да, — понимающе кивнул врач, — некоторые русские оказываются чересчур живучими. Обычно их расстреливают. Ведь мы не можем себе позволить такую роскошь, как затраты ценных медикаментов для их лечения. Лекарства нужны нашей армии. Эти неполноценные нации все равно обречены на вымирание — китайцы и русские. Тем более что ни один человек из местных не должен узнать, чем занимается наш отряд.

Итикава был вполне удовлетворен объяснениями врача. «Особый отряд № 100, — писал он в Токио, — проводит крайне важные эксперименты по изучению воздействия ядовитых веществ на организм человека. Результаты этих опытов пригодятся японским воинам, воюющим в Азии. Ведь эти варвары могут пытаться отравить японских солдат».


…Отец Итикава не дождался бесславного конца Тихоокеанской войны. Он умер от воспаления легких и не услышал переданного по радио выступления императора, сообщившего о безоговорочной капитуляции Японии. Он не услышал, как император размеренно произносил: «Настоящим мы приказываем нашему народу сложить оружие и точно выполнять все условия…» Он не испытал того священного ужаса, который пронзил, словно раскаленная стрела, фанатичных самураев. Услыхав впервые в жизни голос сына неба, многие из высших офицеров императорской армии совершили харакири.

Итикава иногда задумывался: смог бы его отец перенести известие о капитуляции Японии?

Сам Итикава, с его холодным аналитическим умом, уже в 1943 году не питал ни малейших иллюзий в отношении исхода войны. Но в отличие от многих его узко мыслящих друзей в военных мундирах, которые к тому времени, словно в укор Итикава, покрылись знаками боевых отличий, он считал, что даже поражение не будет означать конца предначертанного Японии пути.

Незадолго до смерти отца у Итикава состоялся длительный разговор с ближайшим сотрудником начальника особого отряда № 731. Они стояли на станции Пинфань в ожидании машины, которую за ними выслали из городка. Сначала беседа касалась мелких новостей штабной жизни Квантунской армии, общих знакомых, потом, естественно, перешли к обсуждению состояния дел на фронтах. Превосходство англо-американского флота на Тихом океане было уже очевидным. И хотя сотрудник Исии был крайне осторожен в выражениях, Итикава сразу сообразил, зачем был затеян этот разговор.

Исии и те из его подчиненных, кто был поумнее, попросту испугались. Если Японии суждено проиграть войну, победители вряд ли будут рады узнать, что на их соотечественниках (англичан и американцев тоже использовали в качестве «подопытных кроликов») испытывали продукцию отряда № 731. Участники подготовки бактериологической войны не могут рассчитывать на снисхождение. Все это Итикава прочитал в глазах своего собеседника, который в тот момент говорил:

— Доктор Исии и все мы очень огорчены, что работы в нашем отряде продвигаются слишком медленно. Мы боимся, что можем опоздать… и доблестные императорские войска одержат победу без нашего участия.

За этим стояло: не лучше ли нам затормозить работу, чтобы на случай поражения остаться чистенькими?

Итикава долго молчал, наблюдая, как медленно проезжал через станцию редкий в здешних местах пассажирский поезд. Вагоны были полупустые. Несколько человек, стоя у окон, во что-то вглядывались. Должно быть, их поразил комплекс современных зданий, воздвигнутый посредине пустыни для отряда № 731. Что это за здания, никто из них не знал и знать не мог.

Проводив взглядом последний вагон, Итикава повернулся к своему собеседнику. Он заметил, что за последнее время разительно изменилось отношение к нему среди военных и вольнонаемных чиновников Квантунской армии и оккупационного управления. Те, кто раньше не замечал Итикава, теперь первыми с ним здоровались. Неудачи Японии на поле брани могли лишить их всего, поражение грозило крахом всех надежд. Зато Итикава и его хозяева могли ничего не бояться. Их жизненное положение было куда прочнее. И в окружении Исии решили поговорить именно с ним.

— Победы доблестных императорских войск вовсе не означают, что мы все можем сидеть сложа руки, — размеренно произносил Итикава. — Каким бы ни был исход ближайших сражений, надо думать о длительной перспективе. Результаты ваших исследований — это капитал, золото, его можно перевести в любую валюту.

Глаза сотрудника Исии изумленно расширились и тут же сузились. Он понял, что имел в виду Итикава.

— Поэтому вам нужно поторопиться, — сказал Итикава. — К грядущим событиям надо что-то иметь в руках.

Больше они не возвращались к этой теме. Но в следующие свои приезды в расположение отряда № 731 Итикава убедился, что его слова были восприняты всерьез. Младшие сотрудники отряда, лаборанты, вольнонаемные вполголоса жаловались на усталость. Исии получил дополнительные ассигнования. И «бревен» отряду требовалось теперь все больше.


Итикава наблюдал за происходившим с холодным любопытством. В конце того же 1943 года его привезли на полигон отряда № 731, расположенный на станции Аньда.

Предстоял опыт с бактериями сибирской язвы. Брат Исии, который был начальником внутренней тюрьмы отряда, выделил десять «бревен», которых доставили на полигон.

Глядя на лица заключенных, Итикава пытался представить, о чем они думают, понимают ли, что обречены на смерть? Но он ничего не смог прочитать в глазах этих людей. Они шли, устало переставляя ноги, не оглядываясь и не разговаривая друг с другом.

Итикава прислушался к себе: не шевельнется ли в нем жалость? И с облегчением убедился в собственной твердости.

Перед смертью Итикава-старший продиктовал женщине, которая ухаживала за ним в последние месяцы его болезни, письмо-завещание сыну.

Итикава перечитывал письмо несколько раз. Он был поражен ясностью мыслей старика, который дал ему несколько дельных советов на будущее и потребовал только одного: никогда не отступать от принципа гири.

Пока «бревна» привязывали к столбам на расстоянии пяти метров друг от друга, Итикава вспоминал давнюю беседу с отцом. Они гуляли около императорского дворца в Токио в солнечный осенний день. Итикава внимательно слушал тихий голос отца. Его слова врезались Итикава в память. Японец не знает чувства внутренней вины, вины перед самим собой, которую переживают, забыв о других. Для японца осознание собственной вины неотделимо от чувства стыда перед окружающими, от ощущения позора. Эти чувства особенно болезненны для японца, если он совершил нечто расходящееся с интересами его группы — в широком смысле этого слова. Японец всю свою жизнь должен руководствоваться принципом гири — чувством долга перед своей группой. Исполнение долга и есть единственный нормальный критерий. Все, что делается во имя долга, — морально, оправданно, справедливо. Вину японец может испытывать только за то, что не выполнил свой долг.

Сотрудник особого отряда № 731, руководивший испытаниями на полигоне, предложил Итикава спуститься в укрытие.

— Сейчас начнем, — сказал он.

Итикава последовал за офицером.

— Заряд с бактериями сибирской язвы установлен на расстоянии пятидесяти метров от «бревен», — давал пояснения офицер. — Собственно говоря, это обыкновенная бомба, которую мы взрываем с помощью электрического запала.

После взрыва бомбы раненные осколками «бревна» были отправлены назад в городок. Позднее Итикава сказали, что опыт прошел успешно: заражены были все десять человек, не выжил никто. Следовательно, бактерии, которые выращивались во втором отделе отряда № 731, были достаточно активны.

Через несколько лет, уже в конце войны, Итикава опять возили на полигон возле станции Аньда. Начальник второго отдела проводил серию опытов по заражению газовой гангреной в условиях сильного мороза. Методика была все та же. «Бревна» привязывали лицом к столбам. Головы закрывали металлическими шлемами, тело — щитками и толстыми ватными одеялами. Оголенными оставались конечности. Взрывали осколочную бомбу. И на сей раз сотрудники второго отдела похвастались перед Итикава: все десять человек умерли.

Итикава не был кровожадным человеком, не радовался зрелищу чужой смерти. Но умерщвление людей, превращенных в отряде № 731 в подопытных кроликов, он считал необходимым. Погибая, эти люди спасали в будущем жизнь японцев. А сохранение расы Ямато было куда важнее для истории, чем судьба китайцев или русских. Итикава с интересом рассматривал русых, светлоглазых людей, которым суждено было умереть во имя жизни японцев. Ни на секунду в нем не заговорило чувство жалости. Жалость была бы предательством по отношению ко всей нации, забвением принципа гири.


В конце войны Итикава получил от своих хозяев из Токио секретное поручение: подготовить подробную справку об исследованиях особого отряда № 731. Этот документ следовало составить в одном экземпляре, за которым в столицу Маньчжоу-го должен был прибыть специальный курьер.

Итикава выполнил поручение. Но секретная справка была изготовлена в двух экземплярах. Один из них Итикава оставил себе. В июне 1945 года он попросил своего приятеля из министерства по делам Великой Восточной Азии, возвращавшегося в Токио, передать небольшую посылку сестре. В письме Итикава просил ее сохранить посылку до его возвращения.

За быстро и умело выполненное поручение Итикава получил благодарность.

На двадцати страницах он сжато изложил все, что знал о работах Сиро Исии.

Предметом гордости генерала Исии были изобретенные им керамические бомбы. Использование обычных авиационных бомб для распыления бактерий на больших пространствах оказалось неэффективным. В момент разрыва бомбы абсолютное большинство бактерий гибло.

Керамический корпус требовал небольшого взрывного заряда, поэтому взрыв получался небольшой силы, а смертоносная начинка сохраняла свои боевые качества.

Исии создал мощную производственную базу, которая позволяла в сжатые сроки выращивать гигантские количества смертоносных бактерий. В особом отряде № 731 предпочитали выращивать возбудителей сибирской язвы, чумы, холеры, брюшного тифа. Эти бактерии, считал Исии, будут наиболее устойчивы в суровых климатических условиях Сибири.

По подсчетам руководителей четвертого отдела, особый отряд № 731 мог бы ежемесячно производить до 300 килограммов бактерий чумы, 800–900 килограммов бактерий брюшного тифа, около 600 — сибирской язвы, примерно тонну бактерий холеры, чуть меньше — паратифа и дизентерии. Исии считал, что создание таких мощностей позволило бы вывести из строя вражескую армию любой численности. Хуже обстояло дело со средствами доставки. В распоряжении отряда было несколько самолетов, приспособленных для распыления с воздуха бактерий или блох, зараженных чумой, и сбрасывания бомб. Однако при распылении с большой высоты бактерии гибли практически полностью, с малой высоты удавалось заразить небольшую площадь, к тому же самолет попадал под губительный огонь противовоздушной обороны. Исии считал перспективным сбрасывать с самолетов чумных блох, заражать овощи, фрукты. Во втором отделе имелись помещения, где выращивались блохи будущие переносчики чумы. За несколько месяцев — около полусотни килограммов блох. На полигоне возле станции Аньда проводились эксперименты и с чумными блохами. В качестве «бревен» использовались заключенные из концентрационного лагеря «Хогоин», где держали попавших в руки японской жандармерии советских людей. Их привязывали к столбам, затем самолет, взлетавший с отрядного аэродрома, пролетал над полигоном и сбрасывал десятка два бомб. Это был очень длительный эксперимент, жаловались сотрудники отряда, поскольку приходилось долго ждать, пока чумные блохи доберутся до «бревен». Однако результаты экспериментов не оправдали надежд Исии. Чумные блохи оказались неактивными. То ли погибли в результате взрыва бомбы, то ли в жару потеряли боевые качества. Сотрудники отряда огорченно обсуждали свою неудачу.

Особые старания Итикава приложил к тому, чтобы получить доступ к обобщенным данным, касающимся применения бактериологического оружия не в лабораторных, а в боевых условиях.

Сотрудники особого отряда № 731 совершили три экспедиции на территорию Китая, чтобы опробовать продукцию «культиваторов Исии».

Первую экспедицию возглавлял сам Исии. Бактериями брюшного тифа и холеры заражались водоемы. Чумные блохи сбрасывались с самолета на город Нинбо, близ Шанхая. Китайская пресса сообщила, что в Нинбо неожиданно появилось множество блох и 99 человек заболели бубонной чумой (все, кроме одного, умерли). Китайцы были удивлены эпидемией, поскольку крысы в городе чумой не болели, а обычно вспышки чумы следовали за эпизоотией среди крыс.

Итикава удалось увидеть и документальный фильм о применении бактериологического оружия, снятый во время экспедиции. Кинооператоры запечатлели распыление чумных блох над районом города Нинбо, довольные лица Исии и его сотрудников.

Вторая экспедиция также проверяла эффективность заражения с помощью чумных блох. Объектом нападения был избран город Чандэ, в провинции Хунань. В экспедиции принимало участие более ста человек. Японский самолет сбросил над китайским городом зерна пшеницы и риса, обрывки бумаги и хлопчатобумажной ткани. Зараженные чумой блохи были завернуты в ткань и бумагу, зерно же сбрасывали в надежде, что оно привлечет крыс, на них набросятся блохи, и начнется эпидемия.

Экспедиция 1942 года в Центральный Китай проводилась по приказу генерального штаба армии. Цель — изучить так называемый наземный способ использования бактериологического оружия. По приказу Исии производственный отдел подготовил примерно 130 килограммов бактерий паратифа и сибирской язвы, холеры и, разумеется, чумы. Заражались водоемы, колодцы, реки, продукты питания. Бактерии тифа и паратифа содержались в разбрасываемых повсюду обычных металлических флягах — люди Исии надеялись, что фляги будут подобраны местными жителями. Три тысячи булочек, зараженных тифом и паратифом, были розданы в лагерях для китайских военнопленных, которых затем освободили, чтобы они вызвали у себя дома эпидемию. Таким же образом приготовленное печенье разбрасывали в деревнях.

Внимание Итикава привлекли и опыты по обмораживанию людей. Это были перспективные исследования в плане конфронтации с Советским Союзом. Во внутренней тюрьме отряда Итикава видел несколько китайцев, у которых либо вообще отсутствовали пальцы рук, либо остались одни кости. У одного китайца была отморожена нога, которую не лечили — наблюдали за ходом болезни.

Через окошко «холодильной камеры» Итикава наблюдал за «бревнами», подвергавшимися действию низких температур. Зимой заключенных в кандалах просто выводили на улицу в сильный мороз, оголяли руки, и с помощью вентилятора ускоряли процесс обморожения. Когда при постукивании палочкой обмороженные руки издавали деревянный звук, «бревна» вели назад в тюрьму и пытались найти способ бороться с обморожением. Исии деятельно готовился к будущей кампании Квантунской армии против Советского Союза. Он опасался, что непривычные к сильным морозам японские солдаты окажутся небоеспособными.

Отметил Итикава и исследования особенностей иммунитета англосаксов. В Мукдене в концентрационном лагере сотрудники особого отряда № 731 отбирали американских и английских военнопленных, которым прививали различные бактерии с целью выяснения их сопротивляемости болезням. Однако об этих экспериментах Итикава упомянул вскользь. Он полагал, что опыты, ставившиеся на англо-американских военнопленных, не интересуют его токийских хозяев. В экземпляре отчета, который он оставил для себя и тайком передал матери на хранение, Итикава вообще убрал все, что относилось к подготовке бактериологической войны против союзников. Несмотря на победные реляции генерального штаба, он хорошо разбирался в ситуаций и понимал, что в самом скором будущем его доклад о деятельности особого отряда № 731 приобретет определенную ценность. Его можно будет уступить в обмен на жизненно важные услуги. Но покупателей доклада о деятельности генерала Исии вряд ли обрадует описание экспериментов над американскими и английскими летчиками. Зато все, что касалось подготовки бактериологической войны против Советского Союза, окажется для них полезным.

Итикава покинул Китай за три дня до вступления в войну СССР. Своим коллегам он сказал, что едет в Токио на несколько дней. На самом деле он не собирался возвращаться.


События следовали одно за другим. Японская империя, сеявшая смерть на Дальнем Востоке и в Юго-Восточной Азии, рушилась. Никакие усилия, предпринимавшиеся верховным командованием, никакие бессмысленные жертвы отрядов смертников не могли ее спасти.

Итикава с железным спокойствием наблюдал за агонией империи. Происходившее не было для него неожиданностью. Худшим недостатком человека он считал слепоту и с презрением думал о своих сверстниках, в 1945 году продолжавших надеяться на победу Японии. В Токио переоценили собственные силы, рассуждал он. Нельзя сражаться со всем миром. Политики неправильно выбрали ориентиры, привели страну к поражению. Надо учесть эти уроки. Молодость прошла незаметно. Она осталась там, в Маньчжурии, в кабинетах прекратившего свое существование правления Южно-Маньчжурской железной дороги. Правда, он добился многого за эти годы и не мог пожаловаться на судьбу. Нажитое состояние, конечно, из-за поражения пойдет прахом. Но есть недвижимость, акции металлургических предприятий, тесные связи с крупнейшими промышленниками. В старой Японии ему не было ходу — слишком молодой. Теперь, наоборот, потребуются молодые, динамичные люди, способные все начать заново. Итикава был уверен в своем будущем. Он ничем не запятнал себя перед победителями. Он никогда не носил военного мундира, не принимал участия в экзекуциях.

Последние дни перед капитуляцией Японии Итикава провел в Киото у сестры, которая была уже тяжело больна и через несколько месяцев умерла. Запершись в доме, Итикава учил английский. Он проклинал школу, где его не научили этому языку, от которого зависела теперь сама его жизнь.

Он не покидал свой дом и в первые месяцы оккупации. Больше всего он боялся, как бы в Японии не высадились русские войска. С американцами, Итикава был уверен, он сумеет договориться. Он внимательно прислушивался ко всем известиям из Токио. Союзники собирались наказать японских военных преступников, арестовали нескольких видных военных.

В один из дней Итикава увидел в очереди за рисом знакомое лицо. Мучительно долго вспоминал, где мог видеть этого человека. Когда тот получал свою порцию, Итикава сообразил: перед ним стоял сотрудник отряда № 731.

Итикава нагнал его на улице, остановил. Человек побелел от испуга, чуть не выронил узелок с рисом. Итикава успокаивающе похлопал его по плечу.

— Меня вам нечего бояться, — сказал он. — Как ваше имя?

Это был Ямакава, который рассказал ему, что произошло с особым отрядом № 731.

Когда из штаба Квантунской армии сообщили о наступлении Советской Армии, генерал Исии приказал уничтожить все оставшиеся в живых «бревна» и разрушить отрядный городок.

Сотрудники отряда крушили запас керамических бомб, другие таскали из камер трупы заключенных, сваливали их в большие ямы, вырытые во внутреннем дворе, поливали нефтью и поджигали. Трупов оказалось слишком много, они не успевали сгорать полностью. К концу дня решили вытаскивать непрогоревшие трупы из ям. Нашли дробилки для костей. Сорванное с костей человеческое мясо бросали назад в яму и опять поджигали. Так работа пошла быстрее. Раздробленные кости вывозили за пределы лагеря. Здание тюрьмы подорвали мощными авиабомбами. В лабораториях разбивали оборудование, сжигали в печах все, что могло бы навести на след истинной деятельности особого отряда № 731. Однако крысы, блохи и вши, зараженные опасными болезнями, уцелели и стали причиной гибели населения целой деревни. Крысы бешено размножались и атаковали Харбин, где начались эпидемии. Это был прощальный «подарок» генерала Исии.

Большая часть личного состава отряда успела эвакуироваться в Японию. Дав друг другу клятву никогда не вспоминать о прошлом, они рассеялись по стране. Ямакава тупо смотрел в землю. На его лице были написаны только страх и усталость.

Когда Итикава увидел, что американские оккупационные власти готовы к диалогу, он приехал в Токио. Его ожидания оправдались. Итикава хорошо приняли и в консервативных политических кругах, и в среде высших промышленников. Освоившись в сложной политической ситуации послевоенного Токио, Итикава встретился с офицерами американской разведки…


Имаи громко крикнул:

— Профессор Ямакава, откройте. Полиция!

Синяя «королла» стояла сбоку от домика Ямакава. Имаи взглянул на номер, дабы убедиться, что на сей раз они не ошиблись, и бросился к дому.

Он крикнул и почти сразу же рванул дверь — там, внутри дома, раздался подозрительный грохот.

Уже в прихожей он услышал звон разбиваемого стекла и чей-то стон.

Вытаскивая на ходу пистолет, Имаи влетел в комнату — там было пусто. Бросился в другую. Раздвинул жалобно завизжавшие фусума, увидел профессора Ямакава, лежавшего на татами лицом вниз. Имаи одним взглядом охватил комнату. Ямакава убили выстрелом в затылок, когда он стоял около небольшого сейфа. Столик с чайным сервизом опрокинут. Оконное стекло разбито. Имаи сделал первый шаг, чтобы подойти к окну, и в этот момент его сзади сильно ударили по голове.


Морита второй час торчал на шоссе неподалеку от моста через узкую речушку. Он съехал с обочины вниз, так что в наступившем сумраке машину не было видно с дороги, и ждал. Курил. Прогуливался.

Промчавшаяся минут двадцать назад машина не понравилась Морита. Он не знал полицейских номеров на Хоккайдо, но за два часа по шоссе прошло всего несколько автомобилей, а этот так торопился.

Повинуясь неясному инстинкту, он включил зажигание и с погашенными огнями выехал на шоссе.


Имаи рухнул на пол. Но он был тренированным человеком и, падая, откатился в сторону, избежав второго удара. Он хотел встать, но на него бросился человек, от одного вида которого Имаи стало жутко. Огромное до неестественности лицо с низким лбом, мясистым носом, челюстью бульдога и маленькими глазками, упрятанными под массивные надбровные дуги. Если бы на человеке не было одежды, Имаи принял бы его за какое-то хищное животное. Он бросился на Имаи, хрипя и брызгая слюной и придавил его своей огромной массой, стараясь задушить.

Имаи, изловчившись, ударил его коленом в низ живота. Руки, тянувшиеся к его горлу, ослабели. Имаи уже напрягся, чтобы сбросить противника, но краем глаза заметил, как кто-то схватил пистолет, валявшийся на полу.

Через мгновение на него смотрел черный зрачок пистолета. Теперь Имаи увидел второго. Высокий, худой. Лицо бесцветное и тупое. И руки неестественно длинные, тонкие. Он держал пистолет обеими руками. И целился Имаи в голову.

Имаи изо всех сил рванул гиганта на себя. Прозвучал выстрел — мощная туша, навалившаяся на инспектора, обмякла. Имаи бросился на второго, выхватил пистолет из его руки, которая оказалась какой-то бескостной. Пальцы, как с омерзением убедился Имаи, гнулись во все стороны.

Он защелкнул наручники на втором, перевернул гиганта на спину — тот был мертв. Увидев это лицо, страшное и после смерти, Имаи содрогнулся. Что это за люди? Почему они так выглядят? Почему бросились на него?

Его взгляд упал на разбитое окно. Где же человек, приехавший на «королле»?

Он вышел в сад, немного прихрамывая. Правая нога ныла — что-то он там повредил, падая.

Имаи быстро установил, что тот, кого он преследовал, выскочил из окна, пробежал через сад и исчез, пока он дрался в доме. «Королла» тоже исчезла. Но в темноте Имаи увидел яркие вспышки сигнальных огней полицейской машины. Приехал инспектор Касуга, которого он не видел с того злосчастного дня.

— Что с вами? — спросил инспектор.

— Профессор Ямакава убит, — тяжело дыша, заговорил Имаи, — в домике человек с наручниками. Заберите его. И труп. Надо вызвать спецмашину.

Увидев недоуменное лицо Касуга, Имаи развел руками.

— Я и сам не знаю, что это за люди. Они напали на меня.

— А где же тот, кого мы ищем?

— Убежал.

Имаи двинулся к своей машине.

— Надо попробовать догнать. Далеко он не мог уехать.

— Я с вами, — решил Касуга, на ходу отдавая приказания своим людям.

Имаи рванул с места.

— Опять мы с вами вдвоем, — сказал Касуга. У него была странная интонация. Не то грустная, не то насмешливая. — Только на сей раз вы за рулем. Будьте осторожны.

— Я не суеверен, — отрезал Имаи.

Он чувствовал себя плохо, но не хотел в этом признаваться.

… — Ты?

В его голосе было изумление.

— Ну а кто же еще? Засунь хлопушку в карман. Нервы у тебя, надо сказать, сильно не в порядке. Я думал, ты меня тут пристрелишь, Ватанабэ. Бумаги с собой?

— Да, в кармане. Но я должен вручить лично.

— Никто и не отнимает у тебя этого права. Я просто хочу проводить тебя и помочь в случае чего.

— Спасибо, Морита-кун. Надо торопиться, полиция на хвосте. Они уже в доме Ямакава. Я только что чуть не столкнулся с полицейским автомобилем. Хорошо, свернул вовремя.

Таксист согласно кивнул.

— Поедем на моей машине. А твою сбросим под откос.

Они разговаривали почти в полной темноте, с трудом различая лица друг друга.

Ватанабэ сел за руль; не захлопывая дверцу, завел мотор. Осторожно подвел машину к откосу. Таксист, стоя на шоссе, наблюдал за его манипуляциями. Вдруг он махнул рукой. Ватанабэ повернул к нему голову, думая, что таксист что-то забыл сказать. Морита подошел к машине, нагнулся к водителю и вдруг быстрым движением ткнул что-то острое ему в ухо. Голова Ватанабэ безжизненно откинулась назад.

Морита быстро вытащил из его кармана пачку бумаг. Рукой в перчатке нажал педаль газа и подтолкнул «короллу» к откосу. Машина нехотя перевалилась через край дороги, повисла над пустотой и наконец рухнула. Морита, на ходу стаскивая перчатки, побежал к своей машине.

«Ну вот и все», — подумал он, перебирая вытащенные из кармана Ватанабэ бумаги. Он быстро просматривал лист за листом, посвечивая себе карманным фонариком. Да, это то, что надо. Ватанабэ поработал на славу.


Секретарь заглянул в комнату. Итикава вроде бы спал. Секунду он раздумывал, как быть, но Итикава, не открывая глаз, спросил:

— В чем дело?

— Звонили от Кубота-сан. У себя дома убиты профессор Ямакава и один из его людей. Второго арестовали.

Секретарь подождал, не скажет ли чего Итикава, но тот молчал.

— Полиция оказалась там раньше, чем сотрудники бюро расследований. Кубота-сан полагает, что похищены бумаги, которые Ямакава хранил дома.

— Кто взял бумаги?

— Он не знает.

Итикава подумал, как он был прав, когда с самого начала настаивал на необходимости строгой охраны клиники и самого Ямакава. Но к нему прислушались, только когда бежал этот Осима — наркоман, на котором Ямакава ставил опыты, и в результате полиция обратила внимание на клинику и на самого профессора.

Да еще двое уродов, которых держал Ямакава, по своей инициативе украли у полицейского записную книжку, чтобы узнать, как далеко продвинулось следствие. Ямакава очень гордился «подвигом» своих подопечных. Похоже, он питал любовь к уродцам, которые слушались его беспрекословно.

Один раз Итикава ездил на Хоккайдо и долго не мог забыть слуг профессора. На ранней стадии работы над препаратом они тоже служили подопытными кроликами. Потом Ямакава проникся к ним странной симпатией и поселил у себя дома. Весь день держал взаперти в комнате без окон, на ночь выпускал, объясняя, что с такой охраной ему никто не страшен. Итикава считал, что последние годы Ямакава был немного не в себе. Нормальный человек не смог бы общаться с этими уродами.

— Прикажете что-нибудь передать Кубота-сан? — не выдержал секретарь.

— Нет. Идите.

Что передать? Что надо выяснить, кто и зачем украл бумаги? Так это Кубота понимает и сам. От этого зависит его благополучие. Ему не простят неудачи с «Храмом утренней зари». Раздавят, как червяка. Итикава укутался пледом. Прохладно. Он даже на ночь не разрешал закрывать сёдзи. Свежий воздух полезен.


Имаи и Касуга наблюдали, как из «короллы» вытаскивали труп.

Сюда подогнали несколько полицейских машин, карету «скорой помощи», подъемный кран и тягач. В мощном свете прожекторов было видно, как суетились внизу люди.

Один из полицейских подошел к ним, протянул бумажник погибшего.

Имаи тщательно просмотрел содержимое. Документы на имя Есинори Ватанабэ. Внимательно поглядел на фотографию. Тот самый, кого они искали. Пачка денег. Больше ничего. «Скорая помощь» уехала.

— Почти на том же самом месте, — сказал Касуга.

Имаи вздрогнул. Они думали об одном и том же.

— Ни одна машина здесь не падала под откос. Никогда. Можно поднять полицейские отчеты, проверить. Но я не припомню ни одного такого случая.

Имаи махнул рукой.

— Нам с вами везет на нетипичные случаи.

— Он убил Ямакава?

— Я полагаю, что да, — ответил Имаи. — Машина, которая стояла у дома Ямакава, принадлежит этому Ватанабэ. Вот зачем он убил и зачем убили его это вопрос.

— Да, непонятно. Ничего не взял.

«Короллу» подняли и погрузили на платформу, прицепленную к тягачу.

— Поедем?

Имаи кивнул.

— Надо допросить этого длинного парня, которого арестовали в доме Ямакава. У него и документов даже не оказалось.

Но допрос не состоялся.

В полицейском участке их дожидались начальник отделения и патологоанатом, который должен был произвести вскрытие человека, найденного в свалившейся под откос «королле».

— И арестованного, и машину, и труп приказали срочно отправить в Саппоро. Звонил сам начальник префектурального штаба полиции.

Начальник отделения, впервые удостоившийся такой чести, был почти в невменяемом состоянии.

— Почему? — спросил Имаи.

— Приказ. Вам тоже приказано немедленно прибыть в Саппоро. Начальник штаба хорошо отозвался о вас. Позвольте поздравить.

Патологоанатом с интересом спросил Имаи:

— Это вы арестовали симпатичного молодого человека, которого только что увезли?

Имаи передернуло.

— Мерзкий тип. На паука смахивает.

Врач захохотал:

— Угадали. Я тут с ним успел немного побеседовать. Довольно редкий образчик. Я такого первый раз вижу. У него арахнодактилия — болезнь, встречающаяся очень редко. Например, я читал о ней только в учебнике. Характерный признак — пальцы паучьей формы, гнутся в любую сторону. Личность действительно малоприятная. Ваш профессор Ямакава был, видно, большой оригинал, раз держал у себя в доме таких людей. Второй-то не лучше.

— Да уж, до смерти сниться будет.

— Еще бы! — Молодой врач был рад показать свою осведомленность. Неестественно крупные черты лица, надбровные дуги, челюсть, конечности бьюсь об заклад, у него акромегалия.

— Я и слов таких никогда не слышал, — заинтересовался инспектор Касуга. — Это еще что такое?

— Опухоль передней доли гипофиза. Выделяется слишком много гормона роста. Отсюда и гигантизм. Крайне опасные люди, возможны внезапные вспышки ярости.

— Зачем они были нужны Ямакава? Опыты на них ставил?

— Возможно, — пожал плечами врач. — Это ведь люди умственно неполноценные, но не до такой степени, чтобы не чувствовать своей ущербности. Если ваш Ямакава к ним хорошо относился, могли привязаться, верно служить. По-собачьи.

Только потом Имаи вспомнил: когда он ночевал в деревне и к нему ночью пытались залезть, он видел страшную маску за окном, длинную руку, которая вытащила из кармана пиджака записную книжку. Уж не эти ли ребята навестили его ночью?

В таком случае фигура профессора Ямакава приобретает новые краски. Если они действовали по его приказу, значит, профессор имел отношение к гибели того молодого человека на дороге.

Агенты бюро расследований общественной безопасности через своих людей в полиции довольно быстро выяснили, что произошло в доме Ямакава. На исходе дня Итикава доложили, что бумаги, относящиеся к «Храму утренней зари», предположительно находятся у некоего Морита. Агенты бюро расследований проследили его путь из Саппоро в Токио.


«Найкаку тёсасицу» — исследовательское бюро при кабинете министров. Таинственная организация, сфера деятельности которой известна немногим. Имаи, во всяком случае, не принадлежал к их числу. В полицейской академии им дали понять, что бюро создавалось по типу американского ЦРУ, только обладает более скромными ассигнованиями, а следовательно, и штатом. В основном оно занималось внешнеполитической разведкой, концентрируя у себя всю информацию, получаемую разведывательными органами Японии, и готовила информационные сводки для правительства. Штат бюро был небольшим примерно полторы сотни человек. Но особенность японской разведывательной системы состояла в том, что к этой деятельности привлекались все, кто имел отношение к загранице. Ученые, которые получали от бюро немалые «гонорары» перед поездкой в социалистические страны — аванс за представление затем подробных отчетов, заграничные представители торговых фирм, занимающиеся сбором информации «на постоянной основе», — все работали на разведку. Особое значение имели данные, поставляемые Японской ассоциацией развития внешней торговли (Джэтро): разведкой занимались 270 ее сотрудников в 59 странах. Некоторые специалисты даже считали крупные торговые фирмы главным звеном разведывательной системы Японии. На бюро работали также информационные агентства, служба радиоперехвата, научно-исследовательские учреждения, поставлявшие по заказам разведки аналитические доклады. Разведкой занимались и другие ведомства: разведывательные отделы управления национальной обороны и родов войск, МИД, иммиграционный департамент министерства юстиции, отдел по делам иностранцев главного политического управления. И вся добытая ими информация опять-таки передавалась бюро. Имаи никогда не приходилось сталкиваться с людьми из исследовательского бюро. Поэтому он был удивлен, когда в штабе полиции в Саппоро с ним захотел побеседовать сотрудник бюро, который интересовался странным убийством профессора Ямакава.

— Сам не знаю, почему приехал человек из «Найкаку тёсасицу», — сказал начальник отдела, когда они с Имаи остались вдвоем. — Впрочем, тебя это не касается. Ты возвращаешься в Токио. Характеристика твоя уже составлена, и очень хорошая, так что присвоение следующего звания не за горами, можешь мне поверить.

— А как же убийство Ямакава? Дело не окончено.

— Мы доведем, — улыбнулся начальник отдела. — Или ты сомневаешься в нашей компетентности? Рано нос задираешь.


В конце концов, думал Имаи, собирая вещи, все это действительно его уже не касается. Что он мог сделать — сделал достаточно добросовестно. Во всяком случае, лучше, чем многие другие на его месте.

И вообще он никогда не воображал себя сверхпринципиальным человеком, это просто глупо. Он достаточно рано, еще в полицейской академии, понял: чтобы ладить с людьми, продвигаться по службе (а карьера означала для Имаи прежде всего возможность получить более интересную работу), необходимо и душой кривить, и через какие-то собственные принципы переступать. Таково общество, в котором он живет. Да и нравы полиции хорошо известны. Каждому ясно: все, что пишут в разных наставлениях молодым полицейским, чепуха, сплошная реклама. А истина — интриги, взаимная ненависть и зависть. И твоя репутация в полиции зависит прежде всего не от того, хороший ли ты работник или плохой, а от отношений с начальством. Имаи принял все это как данность: ничего не поделаешь, надо приспосабливаться.

Но всему есть предел. Приспосабливался он ради того, чтобы иметь возможность хорошо делать дело. А это не получалось. Убийство Ямакава — не конец расследования, а начало, что бы там в штабе ни говорили. Тут потребуется еще много работы. Вопрос в другом: хотят ли такого расследования, которое может вытащить на свет божий что-то неприятное для властей? Многие и очень многие преступления, Имаи хорошо знал об этом, покрывались полицией. Иногда кто-то пытался преодолеть этот барьер. Начинались скандальные процессы, но тянулись они годами, пока про них не забывали. А преступники, глядишь, опять на свободе.

Имаи рассчитывал на долгую и интересную службу в полиции. Ему нравилась его работа. Но он хотел быть хотя бы немного честным перед самим собой. Иначе перестанешь уважать самого себя.

Каков же выход? Он даже формально не имеет права оставаться здесь. Попробовать что-то предпринять в Токио? То, что опасно для местных властей, не обязательно должно испугать токийское начальство. Но прежде надо посоветоваться со старшим братом.

От этой мысли Имаи стало легче. Он даже сменил билет. Должен был вылетать на следующий день, а решил отправиться прямо сегодня. Вечерним рейсом.

Несколько человек приехали в этот день в загородный дом Итикава.

Морита, похитивший бумаги профессора Ямакава, был найден мертвым в отеле «Пасифик», сообщили Итикава. Содержимое его портфеля лежало на низеньком столике в одной из комнат загородного дома Итикава. Среди бумаг, взятых у убитого Морита, не было самого главного: описания технологии производства препарата профессора Ямакава. Эти документы Морита успел кому-то передать. Бюро расследований общественной безопасности продолжало разрабатывать связи Морита. Но пока безрезультатно.

Гости расселись вокруг полулежавшего, как всегда, Итикава.

— Таможенной службе дано указание усилить контроль за всеми, кто покидает страну. Такое же распоряжение получило управление охраны на море. С этой стороны мы можем быть спокойны. Да и кто за границей мог знать о «Храме утренней зари»? Наши специалисты считают, что бумаги похитили свои. Чтобы воспользоваться плодом чужих трудов. Следовательно, кто-то из наших людей оказался недостаточно честен. Поэтому в первую очередь мы должны позаботиться о собственной безопасности. Надо проверить всех и безжалостно уничтожить паршивую овцу, которая портит все стадо.

Секретарь Итикава, загибая пальцы, пересчитывал гостей. Беседа затянется, нужно подать чай.


…Аллен и Росовски появились в зале вылета сразу же после того, как объявили регистрацию пассажиров на ежедневный рейс Токио — Нью-Йорк. Подхватив чемоданы, пассажиры двинулись взвешивать багаж. Они торопились занять места в комфортабельном «Боинг-747», понимая, что путешествие предстоит долгое и надо устроиться поудобнее.

— Самолет приземлится в 17.40. Наши уже предупреждены и будут встречать, — сказал Росовски.

— Через два дня и я полечу домой… — Аллен словно и не слышал Росовски.

Он находился в благодушном настроении. В рекордно короткий срок он сумел выполнить задание Лэнгли — выяснил, что такое «Храм утренней зари». Рецепт в руках. Теперь приготовить препарат — дело техники. Пусть Пентагон скажет спасибо ЦРУ. Сдав багаж, высокий, стройный американец в твидовом пиджаке пошел к эскалатору, ведущему в зону паспортного контроля. Аллен чуть подмигнул Росовски, указав ему глазами на американца. Вслед за ним шел смешного вида пожилой японец с зонтиком в руках.

— Вот и все, Росовски, — спокойно проговорил Аллен. — Документы у этого мальчика в твидовом пиджаке. Дипломатическая почта идет слишком долго. В таких случаях курьеры незаменимы. Кстати, жаль, что убили Морита: ценный был агент. Слава богу, он успел отдать мне главные бумаги. Японцы останутся с носом, как и должно быть.

Ни Аллен, ни Росовски не подозревали, что в эту минуту, тая насмешку в глазах, за ними наблюдал сотрудник исследовательского бюро. Американцам и в голову не могло прийти, что через десять минут после взлета самолету придется совершить вынужденную посадку на военном аэродроме, на котором «Боинг-747» уже ждут оперативники исследовательского бюро. И бумаги ЦРУ не достанутся. Здесь, в Японии, хозяева японцы. Американцам не хватает понимания специфики этой страны. Зачем, например, посылать с таким ответственным поручением человека, чья профессия понятна с первого взгляда? Нет, на Востоке так нельзя.

Сотрудник бюро с удовольствием проводил взглядом своего агента смешного пожилого человека, который не вызовет ни у кого подозрений. А между тем даже по физическим данным он не уступает более молодому американцу с роскошными мускулами.

Японец посмотрел на часы: итак, через десять минут вынужденная посадка. Возня на аэродроме займет в крайнем случае полчаса. Значит, еще сегодня исследовательское бюро передаст кабинету министров технологию производства препарата, который сделает японскую армию непобедимой.

…Имаи позвонил Тацуока прямо из аэропорта. И побежал к такси. Он хотел сразу приехать к старшему брату. У него накопилось столько вопросов к Тацуока. Убийство профессора Ямакава и события, предшествовавшие этому, сулили интересное дело, в расследовании которого Имаи с радостью принял бы участие.

Тацуока долго смотрел на телефонный аппарат. Почему он не сказал «Не приезжай»? Впрочем, это бессмысленно. Он обязан подчиниться долгу. Сняв трубку, Тацуока стал медленно набирать хорошо известный ему номер.

Когда Имаи подъехал к дому старшего брата, на Токио уже накатывалась ночь. Он заплатил таксисту и пошел к подъезду.

Тацуока жил в хорошем квартале. По токийским понятиям, здесь было много зелени. Но сегодня двор перед домом, где замерла одинокая машина с двумя пассажирами на переднем сиденье, предстал перед Цмаи мрачным и неуютным. Странно, но раньше он никогда не замечал этого.

Дом ярко светился огнями. Имаи поднял голову. Ему показалось, что он видит в освещенном квадрате окна фигуру старшего брата.

Имаи вошел в подъезд.

Его встретили у лифта.

Анатолий Стась СЕРЕБРИСТОЕ МАРЕВО

Тишина и покой окружали меня. Но где-то в сознании шевелилась смутная тревога. Безмолвие из-за этого казалось не настоящим, оно настораживало. Я не знал, что скрывается за ним, и боялся открыть глаза. Меня мучила жажда. Тупая, ноющая боль, начинавшаяся где-то у правого плеча, растекалась по телу.

С трудом разомкнул отяжелевшие веки. Прямо передо мной на стене, сложенной из толстых неотесанных бревен, висела винтовка с поцарапанным прикладом и немецкая алюминиевая фляга в суконном чехле на кнопках. Низко нависал бревенчатый потолок. Дверей не было, но там, где находился вход, колыхался угол зеленой плащ-палатки. Время от времени передо мной возникал четкий прямоугольник входа. В землянке становилось светло, и тогда я видел сочные, точно дождем омытые кроны верб. Над ними синел клочок прозрачного голубого неба. Высоко над вербами парил ястреб. Недалеко от землянки проехали на оседланных лошадях тучный вислоусый мужчина и два паренька. Усач придерживал на груди автомат. Конь под ним заржал, протяжно и громко. Этот звук, ворвавшись в землянку, словно встряхнул меня.

И я вспомнил…

— Тетрадь… Где тетрадь?! — Мне показалось, что это произнес не я, а кто-то другой, хриплым чужим голосом.

На голову легла жесткая теплая рука, от нее исходил запах крепкого самосада и вроде бы железа. Я повел глазами и увидел молодое обветренное лицо — родимое пятнышко на щеке, иссиня-черные кудрявые волосы, брови вразлет. На поношенной командирской гимнастерке блестел орден Красного Знамени.

— Очнулся, хлопче, ожил? Ну-ка, глотни разок-другой, не повредит. — Незнакомец поднес к моим губам флягу. Рот обожгло пламенем, я поперхнулся, судорожно глотая воздух. — Вот так… Плечо болит, знаю. Ты лежи, лежи, старайся об этом не думать. Потерпи малость, тут ничего не попишешь. Рана для солдата — дело почетное, только поменьше бы их было, ран… Твое счастье, наша разведка поплыла в ту ночь на правый берег. — Человек с орденом, сдвинув брови, стал укрывать меня шинелью. — Выловили тебя из воды, у бакена, ты чуть дышал, браток, водицы днепровской выше нормы нахлебался. И рука оказалась прострелена. Одним словом, магарыч с тебя причитается нашим партизанам. После войны, конечно. А сейчас ты мне вот что скажи…

— Где тетрадь? — прошептал я, силясь сбросить с себя шинель.

— Какая еще тетрадь, чудак человек! О чем горюешь? Благодари судьбу, что живой остался. К тетрадкам потом вернешься, когда придет время. А сегодня про другое думать приходится. Той ночью, когда тебя подстрелили фашисты, они на том берегу будто взбесились: пальбу подняли и без гранат не обошлось. Ты-то сам из Дубравки? Что там у вас стряслось? Наши докладывали — настоящий бой в Дубравке разгорелся, пожары в селе вспыхнули…

Меня трясло как в лихорадке. Я хотел соскочить с нар, но только заметался под шинелью, и одна мысль гвоздем сверлила мозг: «Где же тетрадь? Где тетрадь?..»

И тут до сознания дошло, что тетради у меня нет, что ее уже нет вообще, потому что она навсегда исчезла в волнах. Я закричал. В глазах потемнело. Все вокруг завертелось в каком-то бешеном хороводе, и я почувствовал, что лечу в черную пропасть…


Он вышел из камышей неожиданно и остановился, в упор глядя на меня большими серыми глазами. В льняных, точно отбеленных, волосах парня блестели капли росы, коричневый камышовый пух темнел на плечах. Глубокий свежий шрам, наискось над правой бровью, искажал его лицо, и оттого на лице застыло выражение изумленности. Одет он был в старую рубаху с заплатами и черные в полоску брюки, подвернутые выше колен. Одной рукой прижимал к груди продолговатый деревянный ящичек, на крышке которого поблескивали, как мне показалось, медные шляпки заклепок.

Еще секунда, и я пустился бы наутек, не разбирая дороги. Но с ужасом вспомнил, что держу в опущенной руке гранату, и не тронулся с места. А если бы удрал, то, наверно, так и не довелось бы мне стать свидетелем, пожалуй, даже больше, чем свидетелем поразительных событий, что начались вскоре, ошеломив многих своей загадочностью и необъяснимостью.

К счастью, я быстро сообразил, что хотя белобрысый парень вроде глядел на меня, однако вовсе не моя растерянная физиономия привлекала его внимание. Взгляд его только скользил по моей макушке, устремляясь куда-то дальше.

Невольно оглянулся и я. Парня со шрамом, видимо, заинтересовали машины, только что остановившиеся на повороте, у самого моста. Впереди, посреди дороги, стоял приземистый бронеавтомобиль, испятнанный краской камуфляжа, за ним, подвернув к обочине, — два грузовика с какими-то ящиками в кузовах. Подле машин галдели немцы. Должно быть, там что-то случилось. Сердитые голоса доносились даже сюда, к реке.

Словно прислушиваясь к голосам, парень со шрамом торопливо перебирал пальцами, ощупывал заклепки на крышке своего ящичка. Выражение его лица было напряженным, подрагивал рубец над бровью. И вдруг взгляд серых глаз остановился на мне. Вернее, на гранате, которую я так и не успел сунуть за пазуху.

— На повозке взял? — кивнул он в сторону камышей. — Хочешь, чтобы тебе свернули шею, как цыпленку? С этим делом шутки плохи, балбес ты этакий!

Зеленую увесистую гранату с насечкой на стальном чехле, что одевался и снимался с помощью маленькой задвижки, я и в самом деле взял на повозке, там, в камышовых зарослях. Это была «моя» повозка. На новенький военный фургон с коваными ободьями колес я натолкнулся случайно, разыскивая утиные гнезда, и теперь наведывался к нему почти каждый день. Никто не знал, что фургон стоит в воде, увязнув выше ступиц в мягком иле. В камышах его, видимо, вынужден был бросить красноармеец-ездовой, когда отходили наши.

На фургоне лежал скомканный брезент, на нем — автомат без диска, защитного цвета фуфайка, парусиновая сумка и в ней четыре гранаты. На дне повозки, под сеном, я обнаружил запаянную жестянку, полную сверкавших розовым лаком запалов к гранатам.

А еще в повозке оказалась тяжелая радиостанция со множеством переключателей и шкал. Находка эта, попадись она мне на полгода раньше, была бы бесценным сокровищем. Еще в четвертом классе, занимаясь в школьном радиокружке, я смастерил детекторный приемник. С каким трудом добывали мы в нашем глухом приднепровском селе клеммы, проволоку, разные винтики, не говоря уже о наушниках, которые были предметом мечтаний всех мальчишек-кружковцев… Какое множество чудесных вещей можно было сделать, имея такую сказочную махину! Радиостанция была просто начинена деталями! Но теперь, когда шла война, любые винтики-гаечки казались лишь детской забавой, ненужной и бесполезной.

Однако «моя» повозка была уже, как выяснилось, не только «моей». О ее существовании знал и этот светловолосый парень в залатанной рубахе.

— С этим делом шутки плохи, — повторил парень, шагнул ко мне, наклонился, и не успел я рот раскрыть, как граната исчезла в кармане его полосатых штанов. И в тот же миг парень словно забыл о моем существовании. Его глаза, как и минуту тому назад, видели уже только одно — немецкие машины у моста. Капоты машин были подняты. Фашисты возились с моторами, наверное, никак не могли их завести и громко ругались, перекликаясь друг с другом. Их голоса эхом неслись над водой и разбивались о стену камыша. Наконец моторы зачихали, застучали, их гул, сначала неровный, отрывистый, постепенно выравнивался. А над машинами возникло вдруг полупрозрачное искристое облачко с серебристым оттенком и, переливаясь, стало медленно снижаться. Бронеавтомобиль и грузовики уползли за мост, исчезли за деревьями, а дрожащее марево еще несколько секунд держалось в воздухе. В лучах солнца вспыхивали над дорогой мириады светящихся пылинок…

Раздался тихий щелчок. Я оглянулся. Парень со шрамом осторожно проворачивал пятачок пластмассового диска, что выступал на боковой стенке ящичка.

— Ты где живешь? — внезапно поднял он голову, измерив меня придирчивым, строгим взглядом, будто увидел только теперь.

— Напротив больницы, — соврал я.

— Вот как, — равнодушно протянул он. И добавил: — К чему вранье, дружище? Живешь ты очень далеко от больницы, на противоположном конце села, в доме под черепицей. Во дворе стоит высокая старая груша, и торчит на ней жердь, куда ваша милость в свое время цепляла радиоантенну. Ты умеешь мастерить детекторные приемники, верно?

У меня был растерянный и, наверное, глуповатый вид. Но это не развеселило моего собеседника. Он нахмурился.

— А с гранатами больше никогда не балуйся. Не советую, если не хочешь болтаться на виселице или получить от фашистов пулю. Нам с тобой умирать нет никакой надобности, — услышал я.

…Минувшей осенью, в сентябре, когда противник внезапно прорвал фронт и на раскисших после дождей, расквашенных копытами, колесами и гусеницами дорогах ревели немецкие танки, буксовали машины и ползли обозы, как-то под вечер мы увидели в селе наших красноармейцев. Люди потом говорили, что где-то под Оржицей они попали в «котел» и фашисты захватили их в плен. Советские бойцы и командиры, многие в окровавленных повязках, полураздетые, месили босыми ногами разжиженную черную грязь. Шли, поддерживая под руки раненых. Нескольких, совсем обессилевших, бойцов конвоиры пристрелили на шоссе посреди села. А один из пленных спасся в реке: бросился с деревянного моста головой вниз и поплыл быстрыми саженками. По нему били из винтовок, но он, часто ныряя, преодолел плес и исчез в камышах. Там его, раненного в голову, подобрал ночью колхозный пасечник Данила Резниченко, хатенка которого прилепилась к краю обрыва на самом берегу.

Месяца через два пасечник стал поговаривать, что вроде бы к нему из Киева пришел племянник. Хотя полсела догадывалось, кто он, этот «племянник», однако люди делали вид, что верят словам Данилы. Однажды зимой сельский полицай, пьянчужка, по прозвищу «Тады» (его прозвали так потому, что он говорил: «Тады я подумал, тады я поехал…»), приплелся к пасечнику и стал выспрашивать, имеются ли у племянника документы, да как его зовут, да отчего голова в бинтах. Резниченко молча поставил перед полицаем миску меда и глечик самогонки. «Тады» вылакал полглечика, закусил медом, вышел на мороз, запел, потом стал стрелять грачей на тополях и потерял затвор от карабина. Долго ползал по снегу, искал. Так и не найдя затвор, ушел, грозя кому-то кулаком и икая. Утром мертвого полицая нашли на льду промерзшей речки. Смерть «Тады» никого не удивила и не опечалила. Набрался до чертиков, поперся с пьяных глаз напрямик, загремел с обрыва вниз, а потом и замерз ночью… Правда, после пронесся слушок, что не так все оно было, что захмелевшему полицаю подмогнул «спуститься» на лед сам пасечник. Рука у него была тяжелая, страсть как не любил дядька Данила, если кто-либо без спросу совал нос в его дом и в его дела. Односельчане сошлись на том, что собаке-де и собачья смерть. Разговоры прекратились, и про тот случай старались больше не вспоминать. Должность «Тады» каким-то непонятным образом занял почти глухой смирный дед Самийло. Но и этому не повезло на новом месте — запалом от гранаты, из которого дед хотел смастерить мундштук, ему напрочь оторвало три пальца и едва не вышибло глаз. После этого случая новый полицай как огня стал бояться винтовки, выданной ему в районе, и даже смятые консервные банки, валявшиеся на земле, дед обходил стороной. «Время военное, — говаривал он. — Заприметил где-либо что-то железное, руками не хапай. Где хронт прошел, там амуниция всякая разбросана, то исть супризы».

Так вот тот самый «племянник» пасечника и стоял нынче в двух шагах от меня, положив ладони на странный деревянный ящичек.

— Зовут-то тебя как? — спросил он.

— Петькой, — соврал я еще раз.

Парень улыбнулся.

— И никакой ты не Петька вовсе, а самый настоящий Андрей. Боишься назваться из-за этой игрушки? — Похлопал он по своему оттопыренному карману. — Не робей, я буду молчать как рыба.

Так я познакомился с Юркой-Ленинградцем, как называл его пасечник Данила Резниченко.


Ох и постылое ж занятие перебирать кукурузные зерна… Вдвоем с теткой мы еще осенью притащили мешок кукурузы из сожженного колхозного амбара. Зерна были темные, обуглившиеся, не часто попадали среди них не тронутые огнем, белые, треснувшие от жары «баранцы». Но что поделаешь, надо было выудить из мешка все пригодное в пищу, так как тетка все время вздыхала: «Стукнет зима, подохнем с голоду, ой, подохнем…»

Я сидел под грушей, тоскливо прикидывая, управлюсь ли с мешком дотемна. Скрипнула калитка. Во двор зашел Юрка-Ленинградец. Я вскочил.

— Чем будешь занят вечером? — спросил он, и я заметил, как пульсирует у него над бровью красноватый шрам.

Что можно было делать вечером? Странный вопрос. С тех пор как появились оккупанты, во всех хатах не было ни капли керосина. Едва наступали сумерки — хочешь не хочешь, приходилось укладываться спать.

— Да ничем особым заниматься не буду, — честно признался я. Давай-ка попозже, как стемнеет, махнем через мост на тот берег, на баштан. Кавунов притащим! Они на баштане гниют, а староста, куркульская морда, не дает людям. Все для фашистов бережет. Будем мы его спрашивать? Плевать на старосту!

— Идет! Согласен. Но арбузы притащим в другой раз, — сказал Юрка. Есть дело посерьезнее. Требуются четыре руки с мужскими мускулами. Хочешь мне помочь?

Я даже чуб погладил от удовольствия. Юрке-Ленинградцу нужна моя помощь! Куда идти? Какое это имеет значение! Главное, он хочет, чтобы с ним пошел я. Услышали б хлопцы с нашей улицы!.. Мои дружки и так уж с завистью поглядывали на меня с тех пор, как Юрка стал появляться у нас во дворе. Они глазели на него с немым восхищением, как могут только мальчишки глазеть на человека, прошедшего огонь и воду. Но Юрка ребят не замечал. Ему было больше двадцати, а им — кому тринадцать, как мне, а кому и того меньше. Самому старшему из нас, вчерашних школьников, Володьке Нечитайло, он жил напротив, через дорогу, едва исполнилось семнадцать, как его тут же увезли в Германию, и ни слуху ни духу…

Я с готовностью ждал, что еще скажет Юрка-Ленинградец, горя желанием побыстрее узнать о его намерениях. Выяснилось, что от меня требовалось совсем немного: попозже, когда стемнеет, прийти в камыши к повозке. И все. Юрка заметил, что мне хочется о чем-то его спросить. Но ничего не сказал, только взлохматил мой чуб. Напомнив, чтобы я явился без задержки, он ушел от нас огородами.

С нетерпением дожидаясь вечера, я все время думал: «Для чего он позвал меня к реке?» Мысли упорно крутились вокруг гранат. Может, Юрка только притворяется, что гранаты не интересуют его? Он ведь еще как следует не знает меня, потому и не хочет пока быть откровенным… А что, если мы рванем гранатами дом, где расположился комендант, сухопарый злой немец?! Комендант, змея фашистская, прикатывал в село внезапно, на бричке, и лупил палкой каждого, кто попадался на улице, потому что при оккупантах ходить днем по улицам запрещалось: все должны были работать в поле. Сухопарый фашист в очках считался «сельскохозяйственным комендантом» четырех сел. Он забрал под квартиру здание школы в соседнем селе, километрах в четырех от Дубравки. Если ночью поплыть на лодке по течению, то даже и весел брать не надо — через час будешь там. А потом — садами, мимо клуба… Те места я хорошо знал.

…В затоне было тихо и пахло осокой. Сняв штаны, я осторожно вошел в теплую воду. Ноги погрузились в мягкий ил. Со дна поднялись пузырьки. Над головой пролетела потревоженная утка.

Юрка-Ленинградец сидел на повозке, опустив ноги в воду, и курил козью ножку. Я встал на колесо, уселся рядом с Юркой. Потемневший от дождей брезент по-прежнему лежал на передке. Металлический серый ящик радиостанции тускло поблескивал при свете луны. Юрка-Ленинградец швырнул окурок в воду и спросил:

— Умеешь держать язык за зубами?

Я промолчал. Что можно было ответить на такой обидный вопрос?

— Понятно, — кивнул он. — Сейчас мы возьмем эту штуку, — рука Юрки легла на корпус радиостанции, — и отнесем на берег. Я пробовал сам, да она тяжелая, едва не утопил.

— На кой тебе рация? — разочарованно спросил я. — Питания нет, а без питания грош ей цена. Думал я снять с нее кое-какие детали, да жалко стало портить, хотя все равно ей пропадать…

— Вот этого я и боялся, — признался Юрка. — Отвинтил бы ты кое-что и сделал бы самое худшее, что только мог в жизни. Ну-ка, взялись!

Мы развернули брезент и положили на него металлический ящик, — он и вправду был тяжеленный. Едва не уронив, сняли рацию с повозки. Ощупывая босыми ногами мягкое податливое дно, медленно побрели к берегу. Несколько раз останавливались передохнуть, пока наконец взобрались наверх по крутой тропинке, что вела по откосу обрыва. Возле подворья, где раньше помещалась колхозная бригада, нас ждал пасечник. Он стоял под яблоней босиком, без фуражки.

— Несите в хату, — вполголоса бросил дядька Данила и пошел вперед, к своей мазанке, что белела над обрывом.

Отсюда, с обрыва, я с хлопцами еще позапрошлой зимой спускался на лыжах да так, что дух захватывало…

Данила Резниченко жил одиноко, проводив в армию дочь, чернявую веселую Варьку, которая работала фельдшером в нашей больнице. Жена пасечника давно умерла, я ее даже не помнил. Мы, ребята, побаивались этого угрюмого с виду бородача. Высокий, плечистый, похожий на цыгана, дядька Данила всегда хмурил мохнатые брови и гонял нас с подворья бригады…

Мы втащили свою ношу в сени. Из сеней одни двери вели в каморку, там тускло мерцал огонек коптилки. Рядом с низеньким топчаном, на котором, видно, спал Юрка-Ленинградец, стоял широкий дубовый стол, заваленный мотками проволоки, обрезками латуни, разным металлическим хламом. В каморке остро пахло бензином. Многие сельчане выменивали у немецких водителей бензин: за неимением спичек люди охотно обзаводились самодельными зажигалками.

Наверное, Юрка хранил бензин в глиняной тыкве, стоявшей подле топчана у стены. Рядом с тыквой выстроились с полдюжины разнокалиберных бутылок. На столе я увидел также примус и медный увесистый паяльник. Между кусками проволоки были в беспорядке разбросаны плоскогубцы, отвертки, напильники, всякий мелкий инструмент, к которому я всегда был неравнодушен, так как привык к нему с детства. Отец работал в колхозе кузнецом. Дед тоже был кузнецом, или, как у нас говорят, ковалем. Оттого и фамилия наша Коваленки. Отец ушел на фронт. Через неделю появились фашисты. Вскоре к нам заявился «Тады», сгреб отцовские инструменты, сунул в мешок. «Конфискация колхозного имущества по приказу немецкой власти, — заявил он тетке. — Если ты не согласна, тады я тебя в айн момент заарестую». Тетка плюнула вслед старосте и заплакала. Позже я узнал, что «Тады» пропил в соседнем селе инструмент вместе с мешком.

Пока я разглядывал каморку, Юрка-Ленинградец разжег в сенях примус и накалил паяльник. Присев на корточки перед рацией, сказал мне:

— Ну-ка, посвети.

Я держал коптилку, а он, быстро сняв заднюю стенку металлического ящика, погрузил раскаленный паяльник в хаотическое сплетение проводов. Орудуя паяльником и кусачками, Юрка через несколько минут выудил из нутра радиостанции десятка два деталей. Мне были знакомы лишь реостат и два сопротивления, остальное я видел впервые. Разложив все добро на столе, Юрка смахнул ладонью со лба капли пота и пнул ногой искалеченную радиостанцию.

— Этот хлам теперь надо выбросить!

Расспрашивать я не решился, он ничего не объяснял. Мы вновь подтащили металлический корпус к брезенту и, спотыкаясь впотьмах, спустились вниз, к берегу. Взлетели брызги, рация скрылась под водой.


В траве звенели цикады. Раскаленное солнце висело над степью. В воздухе стоял зной, парило как перед дождем. Дорога, извиваясь меж курганами, которые в нашей округе называли Казацкими могилами, серой лентой тянулась к степному горизонту.

Юрка жевал стебелек, задумчиво глядя в небо. Я, лежа на животе, наблюдал, как суетятся в траве большие коричневые муравьи. Между мной и Юркой, под кустиком полевых ромашек, стоял деревянный ящичек. Не тот, похожий на шкатулку ящичек, который я увидел в руках у него в камышах, когда мы впервые столкнулись лицом к лицу. Ящик, возле которого бегали муравьи, напоминал большую почтовую посылку, обитую по углам латунными пластинами. На верхней крышке поблескивали ползунковые переключатели, сбоку ежиком топорщилась антенна, спаянная из множества тонких стальных проволочек.

Мы пришли к Казацким могилам еще на рассвете. Свой странный ящик Юрка нес за спиной в рваном мешке. Я не мог понять, что он намерен делать за селом, ради чего мы жаримся под солнцем. Но все же интуитивно чувствовал какую-то связь между нашим ожиданием, рацией, выброшенной в затон реки, и мастерской Юрки-Ленинградца в хате пасечника Резниченко. Но какова эта связь? Чем занимался Юрка в своей каморке? Почему он привел меня сюда, к наезженной дороге-тракту, а не куда-нибудь в другое, более укромное место?

Думая обо всем этом, я ощущал всем телом тепло прогретой земли, с наслаждением вдыхал пьянящий аромат трав. Звон цикад и зной убаюкивали, голова клонилась вниз, глаза слипались. Я положил щеку на ладонь, и приятная дрема разлилась по телу.

Спал я, должно быть, минут десять, не больше. Вдруг меня будто что-то толкнуло. Мгновенно проснувшись, явственно услышал нарастающий гул. Приподнялся на локтях, посмотрел на дорогу. Длинная колонна тяжелых трехосных грузовиков выползала из пыльной тучи, поднявшейся над курганами. В машинах сидели разомлевшие от жары гитлеровцы, чумазые от пыли. Такое я видел уже не раз: закатанные рукава мундиров, расстегнутые вороты, увядшие ветви молодых тополей, срубленных и поставленных в кузовы машин не столько для маскировки, сколько для прохлады, стекла кабин, отражавшие солнечные блики. Но сегодня вместе с вереницей грузовиков на дороге появилось что-то необычное, непонятное. Завеса из пыли над машинами как бы расслаивалась. Плотная серая пелена вверху быстро меняла цвет, превращаясь в серебристое дрожащее облако, которое плыло над колонной, подобно сказочному миражу. Казалось, чья-то невидимая рука набросила на машины, на поднятую колесами пыль легкую газовую шаль, усеянную ослепительно мерцавшими звездочками.

Колонна внезапно остановилась. Машины все сразу, одновременно, прекратили движение. Только передний грузовик еще какое-то время катил вперед, оторвавшись от остальных, а те, что шли за ним, будто наталкивались на невидимую преграду. Две или три машины столкнулись, уперлись радиаторами в задние борта кузовов. Заскрежетали тормоза, послышался стук ударов по металлу. Хотя резких столкновений не произошло (скорость была уже погашена), я догадался, почему так громко слышался звон металла: вокруг царила тишина, ведь моторы машин смолкли, как по команде.

Я оглянулся. Юрка стоял на коленях, не отрывая глаз от дороги, и обеими руками вроде бы прижимал ящик с антенной к земле. Лицо его было бледно, а глаза улыбались с торжеством и злостью. Шрам над бровью стал особенно заметным.

Застучали дверцы кабин, из машин выпрыгивали на дорогу солдаты, водители подняли капоты и пытались завести моторы, послышались раздраженные окрики офицеров. Несколько гитлеровцев бросились к передней машине. Они с криком окружили шофера. Тот показывал им на свой грузовик, видимо, что-то объяснял. И верно, его машина никак не могла стать причиной затора: она остановилась позже других и по инерции откатилась от колонны метров на тридцать.

Постепенно немцы угомонились. Солдаты вновь стали забираться в кузова, офицеры уселись в кабины. Но ни одна машина с места не стронулась — моторы не заводились…

Растерянные фашисты сгрудились у обочины, негромко переговаривались, что-то спрашивали друг у друга, с опаской поглядывали на неподвижные грузовики. Водители снова стали поднимать капоты.

Офицеры, отойдя в сторону, о чем-то совещались. Солдаты бродили вдоль колонны, озадаченно заглядывали под колеса.

Мне отчетливо вспомнился день, когда Юрка-Ленинградец вышел из камышей, прижимая к груди деревянный ящичек. Ведь и тогда вражеские машины точно так же, без причины, вдруг застыли у моста. Я вспомнил, как Юрка глядел на мост поверх моей головы и не замечал гранаты в моей руке. Вспомнил и ненадолго возникший тогда серебристый мираж… На какое-то мгновение мне стало не по себе, по спине пробежал холодок.

— Скоро они уедут? — спросил я шепотом, хотя немцы не могли меня слышать. — Они… уедут отсюда?

— Никуда они уже не уедут, — тихо ответил Юрка. Он поглядел мне в глаза, подмигнул. Рука его, лежавшая на крышке ящика, дрожала.

Прячась за кустами шиповника, мы побежали в сторону от Казацких могил, оставляя позади дорогу, напуганных немцев, неподвижную автоколонну.


Прошло несколько дней. Степь вокруг нашей Дубравки напоминала свалку железа и стали. На тракте, полукольцом огибавшем село, застыли машины с заглохшими двигателями. Темнели пузатые автоцистерны, тяжелыми глыбами металла давили землю два танка, неподвижно приткнулись к обочине бронетранспортер и четыре мощных тягача, уныло стояли «мерседес» и несколько мотоциклов. Немцы пытались растащить с помощью буксиров неподвижную автоколонну, попавшую в серебристое марево. Подогнали тягачи, прицепили к каждому по несколько грузовиков. Но и тракторы, не одолев километра, окутались почти невидимой дымкой и тоже остановились. Как ни бегали вокруг тягачей солдаты в парусиновых, лоснившихся от масла, мундирах-спецовках, как ни силились оживить двигатели, — тягачи, как и грузовики, вышли из повиновения. Та же участь постигла два танка, что с ревом на полном ходу выскочили из-за Казацких могил. Гитлеровцы, очевидно, решили, что главную, хотя и непонятную опасность, таит в себе сама дорога, создающая мертвую зону для техники. Они сделали попытку выпустить танки со стороны степи. Однако бронированные чудовища, подмяв под себя кусты, и деревья, так и не продвинулись дальше лесополосы. Около суток бились танкисты над моторами, затем, явно перетрусив, бросили машины и укатили на подводе, отобрав ее у какого-то проезжего деда.

Загадочные события, происходившие вблизи затерянного средь приднепровских степей села, судя по всему, не на шутку встревожили фашистов. На легковой машине, сверкавшей никелем и черным лаком, в сопровождении мотоциклистов, через Дубравку проследовали какие-то важные немцы во главе с генералом. Но и генералу, и его охране уже от моста пришлось перейти на пеший ход: все, что двигалось с помощью моторов и горючего, в нашем селе и его окрестностях словно попадало в невидимые сети и не могло вырваться из них.

Дубравка тихо ликовала. Хотя никто не мог понять, что происходит, каждый видел беспомощность гитлеровцев и радовался этому. Самые невероятные слухи передавались из уст в уста. Не восхищался только один человек — Данила Резниченко. Мало того, с каждым днем он становился все более хмурым. А когда за рекой упал и взорвался немецкий самолет, дед Данила стал мрачным как туча.


Никогда не забыть мне тех минут и выражения лица Юрки-Ленинградца… Мы сидели в разбитом старом ветряке, что возвышался за селом, на пригорке, уронив к земле сломанные крылья. Сквозь дыру в крыше виднелось небо и далекие белые облака.

«Рама» появилась точно в полдень. Она прилетала уже несколько раз, в одно и то же время. Самолет с двумя фюзеляжами почти неподвижно зависал в воздухе, нудный и протяжный гул моторов распугивал степных куропаток. Юрка объяснил мне, что «рама» появляется над селом не случайно. Не иначе, немцы просматривают весь район с высоты, ведут разведку местности.

Пристроившись на груде старых досок, Юрка колдовал над своим деревянным ящиком, регулировал латунные пластины, крутил рукоятки настройки. Антенна-еж поблескивала в лучах солнца, падавших сквозь пролом в крыше. Затем Юрка свернул самокрутку, закурил, положил руку мне на плечо. Его пальцы с силой сжались, но я не почувствовал боли. Я как завороженный глядел на небо. «Рама» вдруг качнулась, гул моторов оборвался. Самолет скользнул на крыло и стал падать. Он, как бы играя, переворачивался в воздухе и оставлял за собой ослепительно яркие хлопья серебристого марева, которые, отрываясь от машины, сливались в хрустальные облачка. Падение «рамы» показалось мне бесконечно долгим, как в замедленной съемке. На самом же деле все было кончено меньше чем за минуту. За рекой, в зеленых плавнях, раскатился взрыв. Черный султан дыма и огня взметнулся над бархатом далеких верб.

Юрка застыл как статуя. Я тоже боялся пошевелиться, пораженный и простотой и невероятностью только что увиденного. Все казалось мне сном. Но рядом поскрипывали обломанные крылья ветряка, а Юрка-Ленинградец спокойно чадил цигаркой. Нет, все было наяву. И в тот же миг отчетливо вспыхнула в мозгу картина: десятки самолетов с крестами без единого выстрела с земли разваливаются в воздухе…

Я заглянул в серые глаза Юрки, и мне показалось, что он видел то же, что я…

Вечером мы ликвидировали «мастерскую» в хате пасечника. Все, что собрал Юрка-Ленинградец в каморке, вынесли на берег и пошвыряли в воду. Вернувшись с Юркой в дом, в сумерках неосвещенной комнаты я узнал нашего учителя физики Федора Ивановича. Он сидел на скамье у окна, зажав между коленями костыли. Минувшей осенью Федор Иванович с трудом приковылял домой: в бою под Черкассами ему оторвало осколком мины ступню.

Дядька Данила ходил по комнате из угла в угол. За окнами шумел ветер, тучи обволакивали небо чернильной синью. Полыхали далекие молнии.

— В селе появились подозрительные люди, среди них — двое немцев, переодетых в гражданское платье, — сказал Федор Иванович. — Не сомневаюсь, они из гестапо или из армейской контрразведки. Мне кажется, Юрий Павлович, вы были неосмотрительны. Не следовало создавать на одном участке целое кладбище немецкой техники. К тому же, охотясь за машинами, вы ежедневно подвергали себя большой опасности. А ваша голова, между прочим, дороже нескольких десятков немецких грузовиков и даже танков! Жаль, но мы тоже виноваты. Не остановили вас…

Юрка-Ленинградец недолго помолчал, а потом заговорил, как бы оправдываясь:

— Мне самому не верилось, что все… так произойдет… Да, вы правы. Я просто не мог остановиться. Но поймите и меня: вдруг такая удача, такой результат!.. В Ленинграде мы ломали головы над этим делом полтора года. Недоставало лишь завершающего звена, последнего штриха. Кто мог подумать, что такое нужное звено обнаружится так неожиданно и в столь далеко не лабораторной обстановке! Федор Иванович, дорогой, сама судьба позаботилась о нашей встрече. Своими рассказами про ребят из вашего радиокружка вы натолкнули меня на мысль… Мне удалось смонтировать почти игрушечную модель пульсатора, в одну сотую практически необходимой мощности. Возможности модели были ничтожны. Но главное — принцип действия. Остальное было уже не так сложно, окажись под рукой нужные материалы. И они нашлись! Тут все дело в составе синтетического бензина, изготовляемого немецкими фирмами, ну, конечно, и других видов топлива для двигателей внутреннего сгорания плюс молекулярная структура металла моторной части машин. При первом испытании моей модели возле моста у пульсатора едва хватило силенок заглушить минут на пять три немецких машины. Реакция металла на молекулярную структуру компонентов горючего быстро прекратилась. Горючее тут же обрело свои первоначальные свойства. Немцы слегка понервничали и поехали дальше своей дорогой. Но вот мы с Андрюшей натолкнулись в камышах на военную радиостанцию, сняли с нее несколько бесценных узлов и нужные детали. Благодаря этому модель-игрушка, способная причинить лишь мелкие неприятности фашистским водителям, превращалась в нечто более серьезное… Конечно, немцы привлекут специалистов, и те со временем докопаются, где зарыта собака. Но от этого им не станет легче. Изменить состав синтетического бензина они не смогут, это равносильно изобретению принципиально нового вида горючего. Если же они попытаются изменить структуру металла для моторов, мы снабдим аппарат соответствующим индикатором и сможем без особого труда корректировать молекулярные отклонения.

— У меня за плечами всего два класса церковноприходской школы, — подал голос Данила Резниченко. — Вашей премудрости я не осилю. Знаю только одно: закончится война, наши сломают хребет фашистам и тогда тебе, Юрий, при жизни поставят памятник в Дубравке на майдане. Но это в будущем. А сейчас ты должен как можно быстрее пробиваться к нашим. Нельзя тянуть, каждый день дорог. Ты такую силищу в руках держишь, что подумать и то страшно… Люди говорят, в плавнях партизаны объявились. До них куда ближе, чем до линии фронта. Только правду ли говорят насчет партизан?

— Слухи такие неспроста, — заметил Федор Иванович. — И в наших краях партизанам дело найдется. Плавни мы сможем разведать. Допустим, выйдем на партизанский отряд. Может статься, партизаны имеются, а связи у них нету. Что тогда?

— Тогда — все тот же путь, к линии фронта, — живо откликнулся Юрка. Только дойду ли? Речь ведь не обо мне, не о моей жизни. Нынче гибнут многие, никто не заговорен от пули. Только бы вот донести до своих, передать им то, что сделано, а потом и смерть не страшна. Только бы донести!..

— Да, закавыка… — послышался в темноте голос пасечника. — Ежели по совести, то тебя, Юрий, в такую опасную дорогу посылать никак не следует. Не себе ты теперь принадлежишь, хлопче, не себе… Беречь тебя надобно. Да вот беда — компания у тебя подобралась нестроевая. Один костыли таскает, другой шагу ступить без одышки не может, а третий дитя еще, сосунок…

Меня как пружиной подбросило.

— Это кто сосунок? Я, что ли? Да поручите мне, я хоть сейчас, прямо из этой хаты, пойду, куда надо. И до самой Москвы идти буду. На животе поползу, если потребуется…

Яркий свет автомобильных фар ударил в окна хатенки и высветил комнату, печь, лежанку, вышитые рушники, фотографию Варьки на стене. В желтом отблеске лучей хорошо стало видно бородатое лицо пасечника, сгорбленные плечи Федора Ивановича, стоящего недалеко от окна Юрку.

— Это немцы! — приглушенно сказал Федор Иванович, подхватывая костыли. Резниченко оттолкнул Юрку от окна, хрипло проговорил:

— Тикай, Юрко! Це за тобой… Разнюхали, сволочи!

У меня стали стучать зубы. Будто сквозь туман я увидел, как Юрка, лежа на полу, вытаскивал из-под печи автомат и гранаты, те самые гранаты в сумке, что остались лежать на повозке в камышах. И автомат был тот самый, но уже с диском.

В двери колотили чем-то тяжелым. Тонким голосом кричал за окном гитлеровец. Грохнул выстрел, второй… По двору, в свете направленных на хату фар, метались темные фигуры. Федор Иванович рывком выдернул из рук Юрки автомат, ткнул стволом в окно. Длинная автоматная очередь оглушила меня, на миг стало тихо.

— Не стреляйт! Не стреляйт! — несколько раз взахлеб прокричали со двора. — Всем, кто живет изба, будет хорошо, все получайт деньги, все…

Снова застрочил автомат на подоконнике. Голос умолк. Фары погасли. Во дворе засверкали вспышки очередей.

Чьи-то руки с силой схватили меня за плечи:

— Ты меня слышишь, Андрей? Возьми, спрячь побыстрее! — Те же руки толкнули меня в сени, оттуда — в каморку, к окну, выходившему в сад. Голос Юрки-Ленинградца, невидимого в темноте, растворялся в криках и бешеном стуке прикладов: — В этой тетради все… Расчеты, записи, схемы… Кому надо — поймут. Все это очень нужно там, за линией фронта! В тетради и мой адрес… Ну что же ты? Прыгай, прыгай скорей!..

За закрытой дверью хаты грохнул взрыв. С перепугу я присел, прижал тетрадь к животу. Толстая тетрадь, липкая от пота, была в твердом коленкоровом переплете. Юрка подхватил меня сзади под мышки и приподнял. Сквозь выстрелы, что раскалывали ночь, я услышал рядом звон разбитого стекла, что-то больно кольнуло в спину, и я понял, что вываливаюсь наружу вместе с оконной рамой. В лицо пахнул свежий воздух. Я вскочил на ноги, и в ту же секунду кто-то стиснул мою шею, перед глазами заметались оранжевые круги. Горло сжимали железные пальцы.

— Ферфлюхт! Русише швайн! А-а-а-а-а…

Задыхаясь, я в отчаянии рванулся всем телом вверх, обдирая лицо о пуговицы на мундире гитлеровца, и вцепился зубами ему в руку. Пальцы на моем горле разжались, фашист заорал от боли.

Колючки дерезы рвали одежду и тело. Ломая кусты, я бросился с обрыва в воду, не выпуская из рук тетради. Все полетело кувырком — деревья, черное небо, вода, в которой полыхало пламя.

Кровавые отблески на волнах были отражением разгоравшегося на берегу пожара. Над обрывом горела хата Данилы Резниченко. Огонь мешал немцам, они плохо видели реку, очереди хлестали по воде наугад. Я плыл, держа тетрадь в зубах, загребая левой. Правая рука почему-то стала непослушной, толчок в плечо, на который я сгоряча не обратил внимания, постепенно расползался тупой болью по всему телу. Закрывая грозовые тучи, на меня надвигались уже не волны, а какая-то темная стена. Я чувствовал, что вода вот-вот сомкнется над головой, и сопротивлялся что было сил. Попытался набрать в легкие побольше воздуха, а дальше началось забытье…


Шалун-ветер забирается под рубаху, приятной свежестью ласкает щеки, шею. Палуба теплохода слегка вибрирует, пенистый след кипит позади и разбивается о волны. Ветер несет мелкую пыль брызг. Юрка придерживает соломенную шляпу, не отрываясь смотрит на далекую синь берегов.

— Папа! Папа! — Юрка протягивает руку, показывает на полоску земли, подернутую дымчатой мглой: — Ты во-о-н там жил, когда был маленький?

— Там, сынок, когда был чуточку старше тебя…

— А где же река?

— Реки больше нет, есть море. Видишь, какое оно огромное…

— И твоего родного села тоже больше нет?

— И села уже нет. Только море. Да высокие кручи.

Мы стоим на палубе и смотрим вдаль, туда, где виднеются кручи. И мне не верится… Не верится, что все это было тогда, давным-давно: неподвижные запыленные фашистские машины вдоль дороги, «рама», споткнувшаяся в небе о невидимую преграду, эхо взрыва, долетевшее из плавней, ночь, стрельба, горящая хата, Юрка-Ленинградец и… тетрадь в коленкоровом переплете. Неужели все это только пригрезилось мне?

Мы с сыном прислушиваемся к всплескам волн за бортом. Там, где море сливается с небом, поднимается плотная туча. Крепчает ветер. Быть дождю. Я точно знаю, что будет дождь, — проклятое плечо, в котором навеки осталась вражеская пуля, всегда ноет к непогоде…

С каждой минутой отдаляются синие кручи. Над самой водой с криком проносятся чайки.

Анатолий Стась УЛИЦА КРАСНЫХ РОЗ

Около четверти часа он бродил вокруг собора святого Антония, приседал, прицеливался, щелкал затвором фотокамеры. Ничем неприметный собор, казалось, целиком поглотил все его внимание. Потом раскурил сигару, вложил фотоаппарат в футляр, не спеша перешел на противоположную сторону улицы и направился вниз, к набережной, где плескались мутные волны, поблескивая радужными пятнами нефти.

Анри Галей шел следом за ним. Шел, потупив глаза, лишь изредка поглядывал вперед, держа в поле зрения зеленую шляпу с пером и плащ реглан. Прохожих было не так уж много, улица просматривалась насквозь, потерять его из виду было невозможно. Но сама мысль об этом заставила Галея ускорить шаг. Приземистая фигура в плаще стала приближаться, и Галей вновь пошел медленнее.

У входа в кафе «Золотая подкова» человек в плаще остановился. Постоял минуту, как бы раздумывая или припоминая что-то, и решительно толкнул двери.

Анри терпеливо ждал на тротуаре, под каштаном. Сквозь стекло широкого окна хорошо было видно лицо в профиль — нос с горбинкой, толстые губы, короткие седеющие волосы… Ничего, кроме нетерпения, Галей не ощущал — не было ни злости, ни ненависти, чувства его как-то притупились, угасли. Одно-единственное желание было у Галея: вперед. Что произойдет потом, как нужно действовать — об этом он не думал.

Час назад, проходя мимо Оперного театра, Галей мельком взглянул на автобус какой-то туристической фирмы, такие автобусы в последнее время встречались в городе довольно часто. Этот неожиданно остановился, двери распахнулись, и Галей увидел его. Он медленно выходил из машины, неуверенно ступая на подножку. Почему-то сошел только он один, Галея это не насторожило. Он сразу узнал человека в плаще. Все остальное не имело значения. Галей двинулся за ним, и никакая сила не могла уже что-либо изменить…

Впереди засверкал стеклом отель «Атлантик». Галей интуитивно почувствовал, что человека в плаще надо догнать, и догнал, когда тот свернул к входу в гостиницу. Прозрачные двери пришли в движение, сделали оборот вокруг оси, разбрасывая десятки отраженных солнц.

Пока Анри, полуослепленный, осматривался, человек в плаще успел пересечь вестибюль и приблизился к лифту. Паренек в куртке с позументами заметил спешившего Галея и на секунду задержал кабину.

Теперь они стояли рядом, почти касаясь друг друга. Равнодушный взгляд попутчика скользнул по лицу Галея, и он невольно отметил про себя, как сильно изменился за эти двадцать семь лет тот, кого не мог забыть все эти годы. Удивляясь собственному спокойствию, Галей, словно непричастный к тому, что происходит, спокойно наблюдал за человеком в плаще и тирольской шляпе.

Лифт стремительно взлетел примерно на двадцатый этаж. Они вдвоем вышли из кабины. Анри чуть поотстал, наблюдая, как его попутчик вытащил ключ из кармана, как повернул ключ в замке. Дверь отворилась, но Галей не дал закрыть ее, поставил ногу в образовавшуюся щель.

Хозяин номера не успел ни возмутиться, ни удивиться — Галей прикрыл дверь спиной. Человек в плаще выжидающе посмотрел на него, видимо, ждал извинений за ошибочное вторжение в чужие апартаменты, и едва заметно снисходительно ухмыльнулся. Но пауза затянулась, брови его удивленно поползли вверх. Невольно отступив на полшага в глубь номера, он спросил:

— Вас ист дас?

Галей отошел от двери, расправил плечи и тихо сказал:

— Вот мы и встретились.

— Наверно, произошла ошибка, месье. К сожалению, я вас не знаю… Голос был его, тот самый голос, который Галею запомнился на всю жизнь.

— Ошибка? Нет, не ошибка! Случайное стечение обстоятельств, и только.

— И все же вы, месье, заблудились. Этот номер снимаю я, я один, и никто другой.

— Тем лучше, — кивнул Галей. — Поговорим спокойно.

— Ах, вот оно что… Понимаю! Но должен заверить, вы напрасно теряете время. Я — иностранец, в город прибыл в качестве туриста. Бумаги мои в полном порядке. Если вы из полиции, то могу добавить: контрабандой не занимаюсь, наркотиками не торгую, вашему ведомству нет причин искать встречи со мной…

— Заткни глотку, Штуленц! — глухо произнес Галей и увидел, как побледнел его собеседник.

— Месье, я не понимаю…

— Сядь!

Толстые губы Штуленца задрожали. Анри схватил его за лацканы плаща, притянул к себе и с силой швырнул в кресло.

— Как вы смеете, месье…

— Молчи! — Галей несколько секунд постоял над Штуленцем, пытаясь взять себя в руки, — все в нем клокотало. Почувствовав, что напряжение проходит, он негромко, но требовательно произнес: — Протри глаза, Штуленц! Ну что, узнаешь меня?

У того, кого Анри называл Штуленцем, на лбу и щеках выступили крупные капли пота. Но Галей понял — его не узнал. В глазах Штуленца застыл ужас.

— Я позову людей… Что вам от меня нужно?.. Кто вы такой? — дрожащим голосом вопрошал он.

— Кто я такой? Два года назад я прочитал в газете про одного чудака, который бредит открытием «абсолютной энергии» и ради этого бросает на ветер огромные деньги. Прочитав такое сообщение, можно было бы улыбнуться и забыть о нем, если бы того чудака не звали Мельцером. Слышишь, ты? Мель-це-ром! Ну так вот, Штуленц. Мне нужен адрес Мельцера. Город, улица, квартира, телефон. Выкладывай все без утайки. Вы ведь одна шайка!.. Три минуты, и ни секунды больше!

Только теперь Штуленц по-настоящему среагировал на слова Галея. Такого страшного лица Анри никогда еще не видел. Возможно, у Штуленца было больное сердце. Он вдруг стал задыхаться. Но довольно быстро оправился от потрясения и выдавил из себя еле слышно:

— Ты… вы ошибаетесь… Я не знаю никакого Мельцера…

— Спрашиваю последний раз: адрес? — Галей выпрямился. И в этот миг Штуленц узнал его.

Раздался короткий вопль отчаяния. Кресло отлетело в сторону. Словно разъяренный бык, Штуленц головой вперед бросился на Галея. Тот инстинктивно взмахнул кулаком, снизу вверх. Шляпа с пером покатилась по полу. Голова Штуленца от удара дернулась назад, он пошатнулся, теряя равновесие, изо всех сил вцепился в тяжелую штору, закрывавшую дверь на балкон. В номер хлынул поток свежего воздуха.

Что было потом — Анри Галей помнил плохо. Лишь в коридоре, куда он, шатаясь, вышел, к нему вернулась способность воспринимать окружающее. Он видел насмерть перепуганного служителя гостиницы, слышал встревоженные голоса людей, крутил диск телефона, что-то говорил, а перед глазами, словно из тумана, выплывали и разворачивались отрывистой панорамой картины давно минувшего…

…Они сидели в кафе «Медная подкова». По залу неторопливо прохаживался старый седой бармен. В углу, за отдельным столиком, галдели, как сороки, молодые немки в армейских мундирах.

Дапью, раскуривая сигарету, искоса посматривал на Галея. Потом негромко произнес:

— Мне кое-что рассказывали о вас. Вы меня устраиваете.

«Мальчишка, — подумал Галей. — Я его устраиваю!» Этого круглолицего самоуверенного юнца Анри видел впервые. На конспиративной квартире ему сообщили, что в кафе «Медная подкова» с ним будет беседовать лейтенант Дапью. И дали пароль. Галей пришел в кафе в указанное время и не без удивления увидел совсем молодого парня, почти юношу, с румянцем во всю щеку, крепкого и пышущего здоровьем. Костюм с брюками гольф и клетчатая спортивная рубашка как бы подчеркивали молодость и силу лейтенанта. Они обменялись условными фразами. Все было в порядке, однако Галей даже не попытался скрыть разочарования, возникшего у него с первых минут встречи.

Дапью неумело курил сигарету, она несколько раз гасла. Воспользовавшись очередной паузой, Галей сказал:

— Я хотел бы знать…

— Это не обязательно, — оборвал его Дапью. — Это тот случай, когда чем меньше знаешь, тем лучше для тебя и для других тоже… Вас никогда не привлекала… астрономия?

Галей пожал плечами.

— Не интересовался.

— А физика?

— Тело, погруженное в жидкость… — произнес Галей с презрительной усмешкой и резко переменил тон: — Оставим болтовню! За кого вы меня принимаете? Мне сказали, что я получу новое задание. При чем тут физика-химия?

Дапью опустил глаза.

— Еще не поздно. Можете отказаться. Не настаиваю. Пошлем кого-нибудь более терпеливого.

Они помолчали. Молодые немки громко хохотали в своем углу — вино сделало свое дело. Бармен восседал за стойкой. За окном на ветру раскачивались каштаны. Время от времени от гула тяжелых немецких военных машин жалобно дрожали стекла. Галей почувствовал, что его поведение не назовешь разумным, и смутился.

— Прошу прощения, лейтенант. Я готов. Итак, куда?..

— Район Вернад. Улица Красных Роз, двадцать семь. Звонить трижды два длинных, один короткий. Вас встретит мадемуазель Жермен, экономка. Скажете ей: «Я — от Дапью». Вы курите?

Галей отрицательно мотнул головой. Лицо Дапью расплылось в улыбке.

— Вот и чудесно! Там, куда вы направляетесь, сигарет не употребляют. Запах табака вызывает у хозяина дома бешенство… Вас уже ждут. Желательно, чтобы ваше появление в доме по возможности прошло незаметно для посторонних. Все остальное узнаете на месте… Какого дьявола им так весело? — кивнул Дапью в сторону немок. — Кстати, что за нашивки у этих фей?

— Санитарная служба бошей, — пояснил Галей. Лейтенант Дапью то ли был близорук, то ли не разбирался в знаках различия, которые носили оккупанты.


Виллы, притаившиеся в районе Вернад за массивным литьем чугунных решеток, казались необитаемыми и заброшенными. Да и вообще здесь было пустынно: комендантский час надежно удерживал людей в квартирах. О нем постоянно напоминал стук сапог немецких патрулей, отдававшийся зловещим эхом во всех закоулках города. Галея этот звук почти не волновал, у него в кармане лежала синяя карточка-пропуск, разрешавшая портовикам и железнодорожникам передвигаться по городу в ночное время.

Взглянув на часы, он быстро вышел из тени каштанов, спокойно пересек темную вечернюю улицу и одним рывком поднялся на мраморное крыльцо неосвещенного двухэтажного здания. Дом, даже в темноте, казался более роскошным, чем другие, что по соседству, — это была внушительная вилла, окруженная деревьями, со стенами, от земли до крыши увитыми декоративным виноградом.

Галей не успел прикоснуться к кнопке звонка, дверь перед ним отворилась, из черной пустоты коридора женский голос предупредил:

— Осторожно, здесь несколько ступенек… Дайте руку.

Анри ощутил на ладони прикосновение горячих тонких пальцев. Ковер под ногами поглощал звук шагов. Затем послышалось легкое поскрипывание старого дерева — его повели вверх по лестнице. Внезапно в глаза ударил яркий свет. Галей стоял в просторной прихожей, уставленной старинной мебелью. Во всю стену красовались старинные гобелены, на паркете отражались огни красивой хрустальной люстры. Стройная девушка в спортивном костюме, вероятно экономка Жермен, измерила Галея взглядом черных, как угольки, глаз. Он выдержал этот взгляд, приятно пораженный, — экономка в его представлении непременно была почему-то злой, костлявой старухой. Девушка предложила ему кресло.

— Вы пришли вовремя. Вами уже интересовался профессор Кадиус. Сейчас он вас примет. Не удивляйтесь его манере высказывать вслух свои мысли. У каждого человека свой характер и свои… причуды. Профессор не исключение.

Она кивнула Галею и исчезла за высокой дверью, украшенной золотистой инкрустацией. Девушка долго не возвращалась. Наконец дверь отворилась, она пригласила жестом: «Входите!»

Сначала Анри не мог сообразить, куда попал. Огромный зал был увенчан стеклянным куполом, благодаря которому казалось, что на потолке рассыпаны неясно мерцающие звезды. К куполу поднималась винтовая лестница, заканчивавшаяся под потолком площадкой, которую поддерживали металлические опоры. Внимание Галея привлекло странное сооружение, находившееся на площадке: небольшая толстоствольная пушка наискось целилась в ночное небо, черневшее за стеклянным куполом. Из металлического ствола-цилиндра лианами свисали жгуты кабеля, тянувшегося к рубильникам на мраморной плите.

«Похоже, обсерватория, — подумал Галей. — Ну конечно же, обсерватория. Дапью не случайно вспоминал астрономию… Но при чем здесь я?»

— Юноша, не запрокидывайте так резко голову, вы рискуете свернуть себе шею. Подойдите поближе!

Галей оглянулся на голос, раздавшийся у него за спиной. Перед ним стоял низенький тщедушный мужчина. Руки сложены на груди, узкое аскетическое лицо, глаза глубоко запрятаны под густыми бровями.

Галей поклонился.

— Добрый вечер, месье.

Не ответив на приветствие, профессор Кадиус повторил:

— Подойдите поближе. И слушайте. Я не приглашал вас к себе. Лишние люди в доме только мешают. Однако некоторые обстоятельства требуют вашего присутствия. Поэтому приходится смириться. Можете выполнять роль сторожа при моей персоне. Если вам это нравится.

— Мне это не нравится, — не двигаясь с места, произнес Анри. — Да, я согласился прийти в этот дом. Но меня не устраивает любая роль, если неизвестно ради чего ее приходится играть.

— Разве вам не сказали?..

— Не беспокойтесь, профессор, — вмешалась Жермен. — Наш гость обо всем узнает позже… А пока… — она сердито взглянула на Галея, умолкнув на полуслове. В глубине зала с грохотом разлетелись в стороны обе половинки двери. На пороге возникла странная фигура — взлохмаченные волосы, дикие глаза, расстегнутая белая сорочка, вся в пятнах не то сажи, не то копоти… Молодой мужчина с черной бородкой пошатнулся, едва удержавшись на ногах, и ухватился за дверной косяк, содрогаясь от кашля. Кадиус весь напрягся, глаза его тревожно заблестели.

— Ян, что с вами? Что стряслось, черт побери?!

— Седьмой конденсатор… Оболочка не выдерживает, металл плывет, как воск. Сумасшедшая температура, невероятный скачок… Невозможно подступиться, адская жара… Все может вспыхнуть!..

Профессор бросился к молодому мужчине с бородкой. Девушка крепко взяла Галея за руку и, чуть помедлив, потянула за собой из зала. В последнюю секунду Анри успел увидеть наверху, над пушкой-цилиндром, рой огненных пляшущих точек. В воздухе что-то затрещало, потом треск превратился в низкий вибрирующий гул, заполнивший все вокруг.


Жермен укоризненно покачала головой. Галей догадался — ей не понравилось, как он разговаривал с профессором.

— Хорошо. Не будем ссориться, — сказал Галей и с немым вопросом уставился на нее.

Девушка раскрыла дверцу шкафа, вынула пистолет-пулемет.

— Патроны на полке, их тут много.

Галей взвесил автомат в руке. Это был небольшой синеватый английский «стэн-ган».

— Ну и что дальше?

— Об этом следовало бы уже догадаться. Вам поручено обеспечить безопасность профессора Кадиуса.

Анри Галей внимательно оглядел холл. Подошел к окну, слегка отодвинул штору. В неподвижной лунной дымке темнели деревья и кусты тенистого сада.

— Как много людей живет в этом доме?

Жермен повела плечом.

— Кроме нас с вами — профессор Кадиус, Ян Тронковский да еще садовник. Его комната внизу.

— Кто он, этот Тронковский?

— Не слишком ли много вопросов для начала, месье?

— Послушайте, мадемуазель, — сдержанно произнес Галей, — мне не хотелось бы быть слепым щенком, который наугад тычется носом туда-сюда. Если я правильно понял, речь вовсе не о том, чтобы сторожить виллу профессора, для этого достаточно обзавестись овчаркой. Догадываюсь я и о том, что если профессора охраняем мы, то, во всяком случае, не от ночных воров. Поэтому правильно поймите меня и помогите разобраться, что к чему.

Минуту поразмыслив, девушка вздохнула.

— Пожалуй, вы уловили суть… С кого начнем?

— Можно начать с вас.

— Пожалуйста. До войны я только начала работать газетным репортером. Год назад меня, как и вас сейчас, послала сюда наша организация. С Кадиусом я была немного знакома, как-то написала статейку о его взглядах на роль женщины в науке. Мое первое никчемное интервью.

— Вы часто выходите из дому?

— Приходится. Ведь на мне все домашнее хозяйство.

— Гм, вам не позавидуешь… Теперь — Тронковский. Кто он?

— Упрямый вы человек, — улыбнулась Жермен. — Можете быть спокойны, с этой стороны вилле ничто не угрожает.

— Но ведь мне, если не ошибаюсь, следует беспокоиться не о доме, а о его хозяине. Это не одно и то же.

— Ян Тронковский — молодой ученый, ассистент профессора, его правая рука. Он поляк, из Варшавы. Вы удовлетворены?

— Еще вопрос. Профессор Кадиус, вернее… его работа… была секретной и раньше, до войны? Или только теперь он вынужден столь тщательно оберегать свои занятия от посторонних глаз?

Жермен настороженно посмотрела на Галея.

— Вам что-нибудь сообщил по этому поводу Дапью?

— Сказал, чтобы я проявлял как можно меньше любопытства. Да я и не горю желанием совать нос не в свое дело. Но я хочу знать, была ли работа профессора тайной для других еще тогда, до оккупации. Это важно, чтобы разобраться, с какой стороны следует ждать неожиданностей.

— Если я скажу, что накануне войны профессор Кадиус выращивал шампиньоны… Вас удовлетворит такой ответ?

— Вполне. Это упрощает дело. Но только в том случае, если проблема шампиньонов не содержала в себе каких-то моментов, которые с самого начала могли заинтересовать немецкую агентуру, — смущенно пробормотал Галей.

— Допрос закончен, месье? — Жермен поднялась с кресла.

Галей, не ответив, еще раз приблизился к окну. В саду, на освещенной луной дорожке, темнела человеческая фигура.

— Садовник? — спросил он.

— Да, это Буардье, — подтвердила Жермен.

— И давно он здесь служит?

— Около пяти лет. Кадиус говорит, что добряк Буардье давно стал принадлежностью дома, как этот гобелен или люстра.

— Спасибо. Пока больше вопросов нет.

— Слава богу!

Привычным движением Жермен отбросила с лица черные волосы, прошлась по комнате и вдруг резко повернулась к Галею. Ее лицо, слегка надменное еще секунду назад, стало вдруг озабоченным. Как бы рассуждая сама с собой, она задумчиво произнесла:

— Кажется, вы своего все же добились. Ваша дотошность поколеблет кого угодно. Я даже подумала… Нет, нет, просто вы умеете очень быстро влиять на чужую волю.

— И все же… Что именно пришло вам в голову?

— Скажу, но имейте в виду, у меня нет никаких доказательств или причин подозревать в чем-либо бедного Буардье. Садовник честно выполняет свою работу, постоянно находится на вилле, ни с кем не встречается. Единственное, что может вас заинтересовать — Буардье устроился на работу в дом профессора как раз в тот период, когда Кадиус начал свои исследования, связанные… с шампиньонами. Как видите, я уже заразилась вашим недоверием к людям, хотя и убеждена, что здесь не более чем стечение обстоятельств, если вообще появление садовника в доме можно назвать обстоятельством. Бедный Буардье! Он и не догадывается, сколько внимания уделено только что его скромной персоне.

— Тем лучше, если не догадывается, — заметил Галей.


Тишину внезапно нарушил приглушенный дребезжащий звонок.

«Телефон», — догадался Анри и вскочил. Он проснулся еще на рассвете, в отведенной для него комнатушке, и сидел за столом, пытаясь сосредоточиться, прежде чем начать свой первый день на вилле Кадиуса.

Услышав звонок телефона, Галей дернулся было в сторону дверей, но тут же остановился. Звонок его не касался, тот, кому он адресован, отзовется сам, как отзывался и раньше, до появления в доме Галея. Он лишь чуть-чуть приоткрыл дверь. Перед ним был большой, освещенный утренним солнцем, полуовальный холл, который украшали панели красного дерева, картины в тяжелых рамах, огромный камин.

Телефонный аппарат стоял на камине. К нему спешил через холл высокий мужчина в синем рабочем комбинезоне и черном берете.

— Алло, да, да… Вы не ошиблись, месье. С вашего разрешения, если не затруднит — немножко погромче. Спасибо, месье, теперь лучше. — Он выслушал собеседника, затем извиняющимся тоном сказал: — Этим у нас занимается экономка, я передам ей все в точности, не сомневайтесь, месье! Я вас понял. Всего вам доброго.

Анри вышел в холл. Трубка телефона уже лежала на рычаге. Мужчина в комбинезоне оглянулся, измерил Галея с ног до головы взглядом серых внимательных глаз. Изрядно поношенный костюм Галея и туфли, давно утратившие первоначальный блеск, видимо, произвели на него вполне определенное впечатление. На грубоватом, темном от загара лице мужчины не осталось и следа учтивости, той учтивости, которой оно было преисполнено во время разговора по телефону. Сунув руку в карман комбинезона, он вытащил пачку сигарет. Вспыхнул огонек зажигалки.

— Вы — Буардье? — спросил Галей.

— Да, я — Буардье. К вашим услугам, месье. — Он слегка поклонился. Чем могу быть полезен?

Галей отметил про себя, что садовник все же знал свое место в доме.

— Быть мне полезным вы пока не можете. Я просто хотел убедиться, что вы — садовник, а не кто-то другой, — сказал Галей, направляясь к лестнице. И пока он поднимался на второй этаж, запах сигаретного дыма, словно дразня, преследовал его.

В прихожей с гобеленами никого не было. Галей был несколько обескуражен: «А где Жермен?..» Он поймал себя на мысли, что ожидал увидеть девушку здесь; не встретив ее, ощутил досаду и внутренне смутился. Бросив взгляд на двери с инкрустацией, он спустился в холл. Решил осмотреть сад, что с трех сторон подступал к вилле.

Аккуратные дорожки в саду были тщательно посыпаны песком. В утреннем воздухе пахло цветами, было прохладно, легко дышалось. Пройдя мимо лужайки с теннисным кортом, Галей углублялся все дальше в заросли и вскоре наткнулся на высокий забор. Прочные, хорошо подогнанные дубовые доски потемнели от времени, покрылись мхом; сверху виднелась колючая проволока, от нее на заборе остались потеки ржавчины. Забор, наверное, возводили одновременно с виллой, он поднимался над землей крепким надежным щитом, прикрывавшим с тыла профессорский дом.

В сад почти не долетали звонки трамваев, визг тормозов и сигналы автомобилей. Городской шум растворялся и угасал по пути к району Вернад, не нарушая здешнего привычного уюта. Но спокойствие, царившее в этой аристократической части города, казалось зыбким и ненадежным. В тишине будто затаилась тревога. С той поры как город захлестнула лавина мышиных вражеских мундиров, Анри уже не верил тишине, более того — опасался ее, ощущая каждой клеточкой тела присутствие опасности. Он хорошо понимал, что спокойствие тихого уголка, в котором внезапно оказался, может оборваться в любой миг, как обрывается натянутая до предела струна.

Галей перешагнул через ручеек, умело обрамленный серым камнем, обошел колючие заросли вьющихся роз и едва не столкнулся с Буардье.

— Извините, месье, я вас разыскиваю, вы нужны профессору. — Садовник показал рукой за кусты сирени. — Вас ждут там, поспешите, месье. — На его загорелом лице нельзя было прочесть ничего, кроме казенно-притворной учтивости.

Пройдя по дорожке в глубь сада, Анри очутился на живописной полянке. Прямо перед ним, на низких пнях, заменявших стулья, сидели профессор Кадиус и молодой светловолосый человек с бородкой. Тот самый, который прошлой ночью так неожиданно появился в обгоревшей одежде в зале со стеклянным куполом.

На круглом столе, вкопанном в землю, стояли бутылки вина и фрукты в корзинке. Профессор наполнял высокие бокалы. Его рука на миг замерла, он пристально посмотрел на Галея.

— Извините, профессор, я не знал, что понадоблюсь вам в такую рань.

Выразительным жестом Кадиус указал на свободный пенек у стола, наполнил третий бокал.

— Вам приказано меня охранять, Галей, и об этом нельзя забывать. Если я нахожусь в саду, вам тоже надлежит быть рядом. Так ведь? Или вы предпочитаете сидеть где-то в кустах незамеченным? Вот так, по-человечески, за столом, все же лучше. И бокал старого бургундского не помешает. За что мы выпьем? — В словах Кадиуса можно было уловить и серьезные нотки, и усмешку, с чем при других обстоятельствах вряд ли смирился бы Галей. Но он промолчал, взял из рук профессора наполненный бокал.

Кадиус перевел взгляд на человека с бородкой.

— Мы выпьем за то, коллега Тронковский, чтобы, поймав жар-птицу, не выпускать ее из рук. За нашу жар-птицу!

Тронковский не притронулся к вину.

— Оставьте, профессор, — с акцентом произнес он. — Если жар-птица с зубами и когтями дракона, то лучше бы ей не появляться на свет.

— Вы слышите, Галей! — воскликнул Кадиус. — Месье Тронковский считает, что порой необходимо отступить от цели, даже если она уже достигнута ценой неимоверных усилий… Мой друг Ян, я вас не узнаю. Вы устали, нервы у вас явно не в порядке, вам необходим отдых, неделька настоящего безмятежного отдыха. Да, да! Ничем иным я не могу объяснить ваше чудовищное заявление.

Тронковский торопливо взял бокал, осушил до дна. Сказал:

— Закончим наш разговор потом.

Анри почувствовал себя лишним за столом, хотел подняться, но рука Кадиуса легла на его плечо. Анри ощутил, что профессор дрожит, но голос его был ровен и спокоен.

— Зачем откладывать на потом? Вы считаете, Ян, что месье Галей посторонний и при нем не следует ворошить наши дела? Святая наивность! Вчера наш уважаемый гость играл роль эдакого простецкого парня, которого вовсе не интересует, чем мы с вами здесь занимаемся. Не верьте, Ян. Подпольная организация не могла доверить нашу охрану человеку, который не имеет понятия о том, что происходит за стенами этого дома. — Профессор кивнул в сторону виллы и выразительно взглянул на Галея. — Не надо маскироваться, месье. Я почти уверен, что если хорошо покопаться в довоенных архивах института, к которому я также имел некоторое отношение, то в списках студентов того чудесного периода наверняка оказалось бы и ваше имя, дорогой Галей. Вы, конечно же, в какой-то степени осведомлены о характере исследований, проводимых в моей лаборатории. Мы работаем втайне от немецких властей, и вам это также известно. Однако ни вы, ни ваши товарищи по организации еще не знаете, какой сюрприз преподнес всем нам коллега Тронковский. Вы слышите? Месье Тронковский пришел к мысли, что мы с ним должны немедленно свернуть работу, уничтожить все, что хотя бы напоминало о ней, и на этом успокоиться. Одним словом, все ликвидировать и замести следы. Если вы, Ян, решили пошутить, то такие шутки неуместны… Слишком велика наша цель.

Тронковский исподлобья взглянул на Галея, зажал бородку в кулаке.

— Профессор, мне не до шуток. И я не расположен повторять свои аргументы сейчас. Но если вы настаиваете… Да, я больше чем убежден надо остановиться. Остановиться, пока не поздно. И все позабыть, все начисто вытравить из памяти, из мозга… Все! Это единственный выход.

— Все забыть — единственный выход! И это говорите вы, молодой физик, коему волей господней было начертано вложить частицу своего разума в раскрытие одной из величайших тайн природы! А знаете ли вы, что ученые всех континентов еще не прикоснулись к этой закрытой странице мироздания даже на уровне научных гипотез?

На щеках профессора появились красные пятна, он говорил совсем тихо, но казалось, вот-вот потеряет контроль над собой. Но это только казалось. Кадиус, видимо, вовремя нажал на внутренние тормоза, спохватился.

— Простите старика, Ян, разволновался… — миролюбиво сказал он. — А все же согласиться с вами не могу, да и не имею права. Проснитесь, юноша, оглянитесь вокруг. Присмотритесь, что происходит в несчастном мире! Варшава, ваш родной город, лежит в развалинах. Улицы моего города осквернены сапогом вандалов. Но если бы только сапог был самой страшной угрозой… Танки, самолеты, пушки Гитлера — еще не самое ужасное из того, что есть и что может быть. Танки можно остановить с помощью танков, против бомбовозов пускают истребители, пушки уничтожаются такими же пушками в артиллерийских дуэлях… Ну а если Гитлеру будет дана в руки сила расщепленного атома? Не только мне, вам тоже, Ян, хорошо известны имена: Гейзенберг, Вейцзекер, Гартек. В институте кайзера Вильгельма, в Гамбурге, в Берлине немецкие физики лихорадочно ведут ядерные исследования уже на уровне практического решения задачи. Не надейтесь, этих людей не остановит заявление Эйнштейна о невозможности высвобождения атомной энергии. Они уже доказали обратное и активно работают на департамент вооружения третьего рейха. Вот вам печальная действительность, мой друг. Нетрудно представить себе ее ужасающие последствия. Скажите мне, что в данный момент сможет противопоставить расчлененная Европа, да и все человечество, безжалостной фашистской военщине? Что? Не прячьте глаза, Ян Тронковский! Единственный реальный способ уничтожить фашистов в их зловонном гнезде — это наши с вами трокады, мое и ваше детище, плод нашей общей изнурительной работы.

Нервно поглаживая бородку, Тронковский спросил:

— Уничтожить в гнезде… Как вы себе это представляете практически?

— Точно так же, как и вы! — отрубил Кадиус. — Эпицентр удара Берлин, радиальное расширение поражаемой зоны на двести — двести пятьдесят километров, и на нацистах можно поставить крест. Тело гитлеризма и его ядовитый дух исчезнут с лица земли, как страшный мираж. Это будет самая быстротечная война из всех, известных в истории. Нет, не быстротечная. Молниеносная! Миллионы людей вздохнут с облегчением. Планета, как живой организм после вмешательства хирурга, избавится от злокачественной опухоли. Конечно, появится рана, — Кадиус развел руками, — но она скоро заживет, о ней забудут, как забывают про выдернутый зуб или удаленный аппендикс.

— Ну что ж, профессор… Оставим на минуту то, что скажут потомки по адресу могильщиков целой страны. Предположим, что ваши сравнения успокоят нашу совесть. Предположим также, что мы присвоим себе право действовать от имени человечества. И все же вы не учли одно важное обстоятельство. Кому мы передадим наше открытие? Армия вашей страны, профессор, капитулировала. Регулярные войска моей родины потерпели в боях поражение. Воинские штабы ликвидированы, генералы, избежавшие концлагерей, натянули на себя гражданские костюмы и разбрелись кто куда. Где их искать? Вы не знаете, я тоже не знаю. Кто же, в таком случае, умело подготовит и со знанием дела направит удар трокад по вражеской территории?

— Согласен, друг мой Ян, тут есть над чем поразмыслить, — оживился Кадиус. — Но это уже детали, а с деталями всегда можно справиться.

— Но с теми деталями, о которых мы говорим, справиться невозможно, возразил Тронковский. — И я не отступлю от своего решения, профессор. Я встревожен будущим нашего открытия. Один неверный шаг, просчет — и все обернется бедой. Пока работа в стадии завершения, в самый раз свернуть и прекратить ее. Иначе может случиться непоправимое…

— На войне без жертв не бывает, — изрек Кадиус.

— К дьяволу такие теории, если они граничат с безумием! Мы с вами в состоянии сровнять с землей города, превратить в пустыню целую страну. Да, это мы можем. Но сможем ли мы в бою, на фронте применить свое открытие? Нет, не сможем! И вы это знаете. Вот почему я прекращаю исследовательскую работу, прекращаю раз и навсегда.

— Вы отступаете как трус, в предпоследнее мгновение, за несколько шагов до финиша. Будьте же ученым, черт побери, и оставайтесь им хотя бы полтора-два месяца, а потом можете от всего на свете откреститься, на все наплевать, если у вас девичьи нервы, и уйти в монастырь.

Брови Тронковского удивленно поползли кверху.

— Напрасно вы так, профессор. Мы не брали друг перед другом никаких обязательств. Мои взгляды вы теперь хорошо знаете. Тем не менее вам это не помешает принять собственное решение. Последние перед финишем шаги вы вольны сделать без меня, я вам не помеха.

Галей понял, что именно в эту фразу Тронковский вложил особый смысл. Слова поляка магически подействовали на Кадиуса. С профессора в миг слетело все напускное, наигранное. Сразу исчезла иллюзия внешнего спокойствия, которое он упорно демонстрировал перед Тронковским. Остались лишь беспомощность и растерянность.

Мозг Анри Галея работал с напряжением, но не все было ему понятно в этом словесном поединке. Не так-то просто оказалось непосвященному разобраться в потоке сложнейшей информации, который неожиданно обрушился на него.


Тонкие руки Жермен несколько раз приближались к лицу Галея. Она положила перед ним салфетку, поставила столовый прибор. Он слегка посторонился. Чувствовал на себе ее взгляд, это его беспокоило и сковывало, пальцы, державшие вилку, стали непослушными и неуклюжими.

— Месье чем-то расстроен?

В голосе Жермен появились едва уловимые новые нотки, и вся она сейчас казалась другой — исчезли отчужденность и холодок. Теперь он мог бы дать ей лет на пять меньше, чем в те минуты, когда впервые увидел. Она оказалась совсем молодой. Наверное, здесь, на вилле, ей живется не очень весело. Именно поэтому, оставшись наедине с Галеем, девушка вдруг невольно стала сама собой, стала человеком, у которого появилась возможность на какой-то миг отключиться от привычных забот и почувствовать себя непринужденно, как в домашней обстановке или в кругу друзей.

Удобно устроившись с ногами в мягком кресле, Жермен вдруг спросила, сколько Галею лет. Он пробормотал что-то себе под нос, не поднимая головы от тарелки. Тихий смех прошелестел по комнате.

— Другим устраиваете допросы, а из вас и слова не вытянешь. Что с вами, месье?

— Мадемуазель, я хотел бы…

— Если вы чего-то хотите, то обращайтесь ко мне по имени. Меня зовут Жермен. Может быть, скажете, как зовут вас?

— Анри.

— Вот и познакомились… Можете продолжать допрос, Анри. Вам ведь не терпится расспросить еще кое о чем, не так ли? Понимаю. Задание Дапью не из легких, да и вы, я вижу, не имеете желания свести свою роль к тому, чтобы сидеть внизу, в холле, с автоматом под полой пиджака. Ведь верно?

Галей, не отвечая, прошелся по комнате, чтобы выиграть несколько минут. Он прикидывал, не рано ли укреплять первую нить откровенности, что появилась между ним и этой черноглазой девушкой. Всегда осторожный, осмотрительный, он не полагался на первое впечатление, однако понимал, что на этот раз у него было слишком мало времени, чтобы продумать вопрос со всех сторон и все взвесить, прежде чем полностью довериться человеку. Сейчас он должен был решить не откладывая — да или нет.

Жермен, похоже, прочитала его мысли.

— Незачем так терзаться, Анри. Я буду вам помогать как сумею, а вам в ответ вовсе не обязательно посвящать меня в свои планы.

Он взглянул на нее с благодарностью.

— Значит, мне будет легче…

— О нет, не тешьте себя надеждами, я вовсе не тот человек, кто знает все в этом доме.

— Если вы откроете мне смысл слова «трокады», для меня это будет уже много.

Жермен подперла щеку ладонью.

— Неужто вы не поняли? Само название расшифровать не трудно. Тронковский — Кадиус. Трокад. Но дело-то не в названии! Вам необходимо знать суть? А вы подумали, Анри, стоит ли в наше время брать на себя тяжесть чужих тайн?

Он понял ее предостережение.

— Лейтенант Дапью намекал мне на то же самое. Я не собирался игнорировать его совет. Но сегодня… Ваш шеф и этот парень, поляк, зашли в тупик. Они не смогут работать вместе, хотя, кажется, уже стоят на пороге заветной цели. Тронковский заявил, что немедленно прекращает работу в лаборатории.

Эти слова словно током подбросили Жермен в кресле.

— Не может быть! Между ними никогда не возникало трений. Откуда вы это взяли, Анри?

— Меня позвал Кадиус. Кажется, он сделал это преднамеренно, в расчете, что я стану свидетелем их разговора, закончившегося конфликтом. Я понял: профессор хотел через меня сообщить организации о неожиданном саботаже Тронковского. Расчет Кадиуса прост: антифашистское подполье любой ценой должно оказать влияние на поляка, с тем чтобы он продолжил исследования до конца. Судя по словам Кадиуса, речь идет о судьбе открытия, которое можно будет использовать как оружие страшной силы в борьбе против Германии. Тронковский решительно против этого. Он считает открытие слишком опасным и боится, что оно принесет людям большую беду. Но он не был до конца откровенным, его угнетала какая-то мысль… Как видите, Жермен, совет Дапью теряет смысл. Надо немедленно сообщить нашим обо всем. Наладить связь со штабом группы за два-три дня практически невозможно. Может быть, вы имеете прямой контакт с Дапью?

— Нет, не имею, — призналась Жермен.

— Значит, придется идти по цепи явок. На это уйдет не меньше недели. Здесь товарищи переусердствовали с конспирацией. Что же нам остается? Главное — не упустить контроль над виллой. Кто знает, как все обернется. Может, кроме нас, кто-то еще проявляет интерес к этому дому и его обитателям. Случается, узел рассекают одним ударом. Поэтому я не хочу блуждать в тумане. Чтобы не ошибиться в решительный момент, необходимо знать, какого зверя держат в клетке Кадиус и Тронковский. Трокады… Что это — газ, взрывчатка, смертоносные лучи?

— Верьте мне, Анри, — Жермен приложила руку к сердцу, — мои сведения о их работе более чем приблизительны. Однажды Тронковский встретился мне в очень приподнятом настроении. Он вроде бы шутя сказал: «Мы выискиваем осколки неба и складываем в карман. Но не приведи господи хотя бы один такой осколочек уронить на землю!» В лаборатории, — Жермен подняла глаза кверху, указывая на потолок, — они занимаются какими-то исследованиями материи, похоже, космического происхождения. Добавить к этому не могу ничего, детали мне неизвестны.

— Очень жаль… — Галей, задумавшись, то складывал, то расправлял салфетку. — Почему Кадиус, профессор, известный ученый, так цепляется за Тронковского?.. Ну, ассистент закусил удила, может, он характер хочет показать, цену себе набить. Что из этого? В конце концов профессор мог бы проучить упрямца и поставить точку над «i» без него. Если все так серьезно, как преподносит Кадиус, что мешает ему указать строптивому парню на дверь, а самому тут же закатать рукава? Но он уговаривает поляка, едва не умоляет его опомниться… Кадиус, мне кажется, в растерянности.

— Что вы этим хотите сказать? — насторожилась Жермен.

— Хочу сказать, что ваш профессор без Тронковского беспомощен, как дитя. Вот что меня удивляет.

— Ну, это слишком, Анри.

— Возможно. И все же Кадиус в панике. Я понял. Он на мели.


Садовник стоял у камина. Темная от загара рука сжимала трубку телефона.

— Да, да… С вашего разрешения, месье, если можно — немного громче… Благодарю вас, теперь слышу значительно лучше. Конечно, ваша просьба будет сегодня же передана экономке…

Осторожно шагая по мягкому ковру, Анри попятился и возвратился в столовую, где Жермен все еще убирала со стола посуду.

— Забыл спросить, — притворяя за собой дверь, сказал он. — Кто это почти каждое утро передает вам приветы по телефону?

— Мне, по телефону? — девушка удивленно передернула плечами. — Как-то однажды звонил молочник, из лавки, а больше, к сожалению, не помню… Через кого мне передают приветы?

— Считайте, что я ошибся, — улыбнулся Галей, — мне так показалось или приснилось.

Жермен удивленно смотрела на Анри. А он, приложив палец к губам, кивнул ей и быстро вышел в коридор. Наверху, в гостиной, что граничила с залом, где был установлен телескоп, как и прошлой ночью, царила тишина. Маятник больших часов в деревянном футляре бесшумно отсчитывал время. Хрусталь, гобелены, замысловатая резьба на старинных шкафах и креслах все, что окружало Галея, уже не поражало воображения, не ослепляло роскошью, как тогда, впервые при электрическом освещении. Днем цвета обрели пастельность оттенков, и от этого вещи словно сливались в едином гармоничном ансамбле, становились неназойливыми для глаза.

Подождав, не появится ли кто-нибудь в гостиной, Галей решительно взялся за ручку двери.

Бледно-фиолетовый свет струился в зал, наполнял его через стеклянный потолок-купол странным мертвым светом. Все предметы вокруг обрели какие-то нереальные цвета. Перешагнув через стальные рельсы, Галей обошел основание телескопа и на мгновенье остановился перед высокой белой дверью, из которой тогда, ночью, выбежал Тронковский.

В душу вдруг закралось сомнение, вроде бы он делал что-то не так, как следовало. А вообще-то, кто он такой — Анри Галей, вчерашний сержант-парашютист разгромленного немцами десантного полка, беглец из лагеря для военнопленных, рядовой подпольщик-антифашист одной из групп Сопротивления? Имеет ли он моральное право вмешиваться в течение жизни незнакомых ему людей и чужого дома? Его послали на улицу Красных Роз не для того, чтобы встревать в дела окружающих. Может быть, и правда автомат в руки, и сиди себе внизу, в холле, или где-нибудь в другом укромном месте, в саду, наблюдай да прислушивайся, как и подобает солдату на посту, а все остальное — не твоего ума дело?

От этой мысли Галея разобрала злость на самого себя. Он резко толкнул дверь.

— Это вы, Жермен?

Голос принадлежал Тронковскому. Он сидел спиной к двери, обхватив руками голову. На длинном узком столе хаотично разбросанные бумаги. На полу кучка пепла, она еще алела, там что-то дотлевало и дымилось. Пахло гарью.

— Это я, месье Тронковский, — ответил Галей, окинув взглядом довольно просторное помещение. Над столом, на стене, виднелись мраморные панели с несколькими рядами электрорубильников. Толстый многожильный кабель извивался змеей и исчезал под паркетом. Приземистые, тяжелые кубы-шкафы в рост человека, сваренные из металла, жались твердыми боками один к другому. На их стенках вздувались рубцы от автогена, точно шрамы, и от этого громадные сейфы имели зловещий вид. На некоторых вспучилась, обгорела зеленая краска, словно по металлическим тумбам кто-то прошелся сильным огнем.

Подняв бледное лицо, Тронковский сердито спросил:

— Вы пришли меня уговаривать?

— Где Кадиус? — прервал его Галей.

Поляк равнодушно пожал плечами.

Обойдя кучку пепла, Галей присел на угол стола. «А ведь ему нет еще и тридцати», — подумал он и наклонился к Тронковскому.

— С какой стати, Ян, вы изображаете подмастерье Кадиуса? Трокады ваше открытие. Вы один совершили его. При чем тут Кадиус?

Щеки Тронковского медленно зарделись, в глазах вспыхнуло изумление, он смотрел на Галея с выражением человека, которому предстояло решить сложный ребус. Так просидели они несколько минут, изучая друг друга. Наконец на губах поляка заиграла едва заметная улыбка.

— Похоже, профессор не ошибся. Наверное, вы в самом деле учились в нашем технологическом… Если вы обо всем догадались, то к чему вопросы? — Тронковский повел рукой вокруг. — Это его дом, его лаборатория, тут все необходимое для работы. А у меня, кроме мозга, ничего нет… Вот вам и ответ на ваше «с какой стати?».

— Понятно. Вы начинали еще там, в институте?

— Да, Кадиус читал у нас курс теоретической физики. Нет, нет, бездарью его не назовешь, у него острое аналитическое мышление, он необыкновенно жаден до новых идей, с ним чувствуешь себя уверенно. Когда я изложил ему свои первоначальные робкие соображения, которые уже начинали выстраиваться в определенный ряд, когда начал вести расчеты, когда поделился с ним своей гипотезой… о, профессор среагировал мгновенно! Придав моим расчетам строгую форму, он тут же выступил с научным сообщением. Его имя замелькало в специальных вестниках, о нем заговорили ученые. Для меня, тогда еще студента, авторитет профессора Кадиуса был импульсом, придававшим силы. Я трудился по восемнадцать часов в сутки и не знал усталости. Передо мной открывалась такая бездна нового, такие окна в необыкновенное, что просто не было времени замечать, с каким тонким умением Кадиус прирастает к моей работе, вживается в мои мысли и одновременно создает себе ореол глубокомысленного первооткрывателя, который щедро и бескорыстно делит свой опыт и знания с любимым и в общем-то небесталанным учеником… Сейчас даже не верится, с какой удивительной быстротой продвигалась работа. Когда я перешел к экспериментам, результаты ошеломили нас обоих. Кадиус запретил мне разглашать полученные данные, все исчезало в его стальном сейфе. Работа продолжалась в атмосфере строгой секретности. И вдруг — война. Гитлеровцы ворвались в Польшу. Я намеревался отправиться на родину, в Варшаву, однако Кадиус убедил меня остаться здесь. Мы с ним покинули лабораторию института и переселились сюда, на виллу. Здесь я увидел это оборудование. Не знаю, когда он успел смонтировать его, но такого мощного комплекса не было и в технологическом… Вот вам вся правда. А теперь идите. И советую не задерживаться в этом доме, если дорожите жизнью. Тут вам уже делать нечего…

Тронковский поднялся, распрямился в полный рост. Перед Галеем стоял другой человек, вовсе не похожий на того растерянного парня, который еще минуту назад сидел за столом.

— Прошу вас, Ян, потерпеть мое присутствие еще минуты две. — Галей произнес это глухим голосом, но требовательно, настойчиво. — Вы тоже не должны задерживаться на вилле. Но прежде чем мы простимся, я хочу, чтобы вы объяснили мне, что произойдет, если ваше открытие использовать как оружие?

— Это несерьезный разговор, человече. Кадиус поддерживает связь с вашей подпольной организацией, вы охраняете его не случайно. Вам хорошо известно…

— Ошибаетесь, Ян, — отрицательно покачал головой Анри. — Я и не слышал раньше о вашем технологическом институте. Я не закончил даже гимназию. До войны дергал рычаги портального крана, грузил бочки с вином на пристани. Мне неизвестно, о чем докладывал Кадиус членам нашего подпольного штаба и что обещал им. И все же, если это не мистификация, он толкнул носком туфля толстый кабель, — откройте мне глаза на правду, Ян Тронковский. Вы ничем не рискуете. Если даже Кадиус без вас не в состоянии сообразить, что к чему, а он все же профессор, физик, то уж крановщик тем более никакой опасности не представляет.

На лице, обрамленном бородкой, вновь промелькнула улыбка.

— Черт вас знает, Галей, почему-то я вам верю… Ладно. Пусть будет по-вашему. Прошу!

Они перешли в зал, в фиолетовый полумрак. Поляк стал подниматься по лестнице, что спиралью ввинчивалась в потолок. Галей не отставал от него. Под самым куполом вокруг пушки-цилиндра были проложены узкие антресоли с поручнями. Под подошвами позванивали листы металла. Взглянув на потолок, Галей хотел спросить, почему там стекло фиолетового цвета, но в этот момент заговорил поляк:

— Вам повезло, Галей, очень повезло! Вы, можно сказать, первый человек на Земле, видящий перед собой аппаратуру, за которую правительства многих государств, не торгуясь, отдали бы свой золотой запас.

— За этот телескоп?

— Это не телескоп. Хотя прибор и имеет отношение к небесным телам. Это капкан, ловушка. — Приложив ладонь к гладкой поверхности цилиндра, Тронковский нежно погладил темный металл. — Он умница, наш капканчик, он умеет захватывать в свою пасть такие ничтожно малые частицы, что размер их непостижим для человеческого ума. Они называются трокады. Таков был каприз профессора Кадиуса — дать чудесным частицам это нелепое название. Моя работа, Галей, заключалась в том, чтобы со всех сторон присмотреться к первозданной материи. Как оказалось, в природе существуют образования, плотность материи которых превышает десять в девяносто четвертой степени граммов на кубический сантиметр, то есть объем вещества становится меньше критического радиуса, а это значит… — Тронковский увидел на лице Галея растерянность и поспешил добавить: — Да, расчеты сейчас, в такой момент, право же, ни к чему, вы меня извините… Так вот. Всякая масса материи, и огромнейшая звезда, и самая малая частица, при определенных условиях способна достичь невероятного самоуплотнения. Вещество сжимается до такого состояния, что ломаются электроны, раздавливаются, словно под прессом, ядра элемента. Получается сгусток, в котором сконденсирован заряд энергии невообразимой силы. Энергия эта дремлет, дожидаясь своего часа. Такие сгустки энергии, трокады, есть везде. В жидкости, в газообразной среде, в космосе. Они существуют и как безбрежные океаны материи, и как ее случайные вкрапления. Отсюда вывод: природа держит под замком неизвестный науке вид энергии, мощность которого намного превосходит ядерную. Я шел от этого. И вот результат. — Тронковский еще раз провел ладонью по корпусу «капкана». — Частицы дремлющей материи потеряли свою свободу. Нет, не подумайте, что они здесь, в цилиндре, копошатся, как пчелы в улье. Трокады находятся там, где находились раньше, во всей Вселенной, где им уготовано место самой природой. Однако некоторые из них, те, что поближе к нам, попадают в мою ловушку. Затем осуществляется не менее сложная операция: трокады нужно удержать и транспортировать в заданную нами точку пространства. А там, в любой избранной точке, мы, если нужно, превращаем сгустки-трокады в обычную материю. Иными словами — мгновенно высвобождаем страшной силы энергию. Происходит взрыв. Представить его себе мысленно невозможно, картина ужасная… Правда, мощность взрыва можно уменьшить или увеличить. Все зависит от массы трокад, но ускорять или замедлять процесс высвобождения энергии пока еще не удается — тут новая проблема. Когда-нибудь энергия трокад даст человечеству несметные технические блага, а сегодня с помощью вот этой аппаратуры мы получили возможность употребить энергию трокад лишь как разрушительную, уничтожающую силу, способную привести Вселенную к хаосу и катаклизмам.

— Вы не сгустили краски, Ян?

— Ничуть. Лаборатория, Галей, это модель того исследовательского поля, где за барьерами гипотез открывается практическая, порой кошмарная, реальность.

— На каком этапе вы перестали сообщать Кадиусу результаты ваших исследований?

— Спохватился я вовремя. Допустим…

— Но, если я правильно понял, вы работали дальше, втайне от Кадиуса, вплоть до получения конечного результата. Вы уверены, Ян, что именно концовку Кадиусу не одолеть в одиночку?

— Уверен. Иначе он не стал бы тратить время на разговоры со мной. Я просто был бы ему не нужен. — Рука Тронковского потянулась к овальной дверце, четко выделявшейся на цилиндре. — Хотите взглянуть на внутреннюю оснастку «капкана"? Такого случая вам больше не представится, могу заверить…

— Нам обоим надо спешить, — прервал его Галей. — Итак, закончим наш разговор. Оставим Кадиуса-ученого. Вам лучше знать, чего он стоит в этом плане. Но желание Кадиуса применить трокады в качестве оружия против гитлеровцев я лично не нахожу противоестественным. Вы сказали — силу взрыва можно корректировать. Ограничьте энергию трокад, скажем, силой взрыва авиабомбы или торпеды и разрядите ее там, где этого потребует обстановка. Что вас пугает?

Тронковский сильно сжал локоть Галея.

— Вы располагаете картами немецких аэродромов, схемами дислокации их дивизий, планами размещения стратегических объектов? Вручите мне такие карты и схемы, и вы убедитесь, что такое трокады… Но ни вы, ни я не располагаем нужными данными. Куда бить? По каким целям? Вы человек смелый, но вашей храбрости мало, чтобы помешать гестаповцам обнаружить виллу, если они дознаются о существовании лаборатории, а тем более — о характере работы, которая в ней ведется. Оккупанты вокруг нас, а мы фактически беззащитны. Рано или поздно тайное становится явным. Где гарантия, что нацисты не завладеют моим открытием?!


Дз-и-и-ннь-нь… и-и-и-нь… Телефон напомнил о себе знакомой трелью. Галей все рассчитал заранее, и ему достаточно было нескольких секунд, чтобы оказаться у камина, за спиной садовника, и выхватить у него трубку. Буардье резко обернулся, и они столкнулись грудь с грудью. Пистолет уперся садовнику в живот. Лицо его стало землисто-серым.

— К стене! — прошипел Галей, накрыв ладонью мембрану. Буардье попятился, наткнулся спиной на раму картины и застыл.

Не спуская с него глаз, Галей приложил трубку к уху:

— Алло!..

Голос звучал четко и ясно.

— Да, месье, вы не ошиблись… С вашего разрешения, если вас не затруднит — немножко громче… Благодарю, теперь слышу лучше.

— Говорит Штуленц! Слушайте, Беккер, что вы там копаетесь, словно жук в куче дерьма? — гневно забрюзжал баритон. — Группенфюрер Мельцер третий раз требует исчерпывающую информацию. Он хочет знать, что там происходит у вас на вилле. Сам Мельцер, слышите? Передайте этому идиоту профессору дословно: если голова поляка не заработает снова, мы оторвем Кадиусу его собственную голову, тем более что она у него пустая, как барабан. И напомните ему, кто такой Мельцер. Старый болван, наверно, забыл! Это…

Наступила пауза, но тот, кто назвался Штуленцем, еще не положил трубку. Он ждал.

— Я передам вашу просьбу экономке, — по-лакейски отбарабанил Галей. Не беспокойтесь, месье…

— У меня все! — гаркнула трубка. Послышались короткие гудки.

Приблизившись к садовнику, стоявшему у стены, Галей тихо приказал:

— Руки за спину! Вперед, в вашу комнату. И не оглядываться!

Первое, что бросилось в глаза в комнате садовника, — начатая пачка сигарет на столе. Галей вынул одну сигарету, понюхал табак.

— В этом доме, Беккер, странные порядки: слуга-садовник спокойно обкуривает хозяина, который не терпит запаха табака, — усмехнулся он. Дайте огня, я тоже испорчу сигарету.

— Спички рядом, на столе.

— Какие спички? Не прикидывайтесь дурачком, Беккер! Меня интересует ваша зажигалка, и вы это поняли. — Галей постучал по столу пистолетом. Быстрее, быстрее, Беккер! Нам некогда рассусоливать. Ситуация слишком скользкая, чтобы играть в прятки. Или вы сразу будете отвечать на мои вопросы, или… Не такая уж вы цаца, а я — тоже… Нам друг с дружкой нянчиться не доведется. Зажигалку!

Тон Галея подействовал.

— Зажигалка возле кровати, на тумбочке, — быстро ответил садовник.

Блестящая игрушка на ладони Галея выглядела вполне безобидно. Он несколько раз щелкнул, подул на огонек и спрятал зажигалку в карман.

— Ловкачи вы, немцы, всегда что-нибудь придумаете! Вчера в холле вы сфотографировали меня этой штукой. Пленку уже проявили?

— Нет, она не вынималась.

— Ну вот что, месье Буардье, то есть герр Беккер. У меня нет желания прибегать к этой штуке. — Галей похлопал ладонью по пистолету. — Все будет зависеть только от вас. С фотоаппаратом мы покончили. Пойдем дальше. Что скажете о Штуленце? Кто он, чем занимается, место службы.

— Штуленц — оперативный референт отдела B-AIII имперской службы безопасности…

— Стоп, Беккер! Чем увлекаются сотрудники отдела B-AIII?

— Научные и технические проблемы, изобретения, патенты и тому подобное. Разрешите опустить руки?

— Можешь опустить… Теперь о Мельцере. Что это за фрукт, его должность?

— Группенфюрер СС доктор Мельцер возглавляет отдел B-AIII.

— Он доктор? Каких наук?

— Физик.

— Вот как!.. И с какого же времени на вас работает Кадиус?

Белесые брови немца изогнулись дугами, он заговорил, не скрывая самодовольства:

— История эта еще довоенная. Наши подобрали ключ к профессору в те дни, когда поляк стал колдовать в лаборатории технологического института. Подробности мне неизвестны. Знаю только, что Кадиус и доктор Мельцер знали друг друга. Кажется, они вместе учились в Веймаре. Однажды наш агент передал в Берлин сообщение о засекреченных исследованиях, которые вел Тронковский. Мельцер заинтересовался ими, приехал сюда, к вам, навестил своего знакомого по студенческим годам Кадиуса. Они, видимо, быстро нашли общий язык. С тех пор профессор Кадиус регулярно передавал в Берлин все сведения о работе Тронковского. Профессору, естественно, прилично платили за это.

— Коротко и понятно. А ты?..

— А я? Мельцер вызвал меня, когда вернулся в Берлин, вручил мне документы на имя Буардье, и я отбыл из Германии с заданием присматривать за Кадиусом…

Немец вдруг словно поперхнулся и умолк, в глазах на миг промелькнула радость. Галей заметил это и понял — немец увидел что-то у него за спиной, увидел то, чего не мог видеть Галей. В тот же миг сзади раздался невозмутимо спокойный голос:

— Что здесь происходит, господа?

Галей обернулся. В дверях стоял лейтенант Дапью. Нежданный гость шагнул в комнату. За ним проскользнул в дверь бледный, как мертвец, и весь какой-то сникший профессор Кадиус.

Тревога схлынула, Галей успокоился. Появление Дапью избавляло его от лихорадочных поисков ответа на вопрос: что делать дальше? Он с облегчением шагнул навстречу Дапью и тут же получил удар в солнечное сплетение. Падая, Галей увидел над собой Беккера, который бросился на него, как натренированный пес. Заломленную руку обожгла острая боль, отдалась в пальцы, из которых вырывали пистолет. Лицо лейтенанта Дапью еще раз возникло из тумана. Поджав колени и зарычав от боли в хрустнувших пальцах, Галей пружиной взвился с пола и кулаком левой руки свалил охнувшего Беккера. Под ногами блеснула синеватая сталь пистолета. Галей наклонился за ним, и новая волна боли судорогой свела тело. Он задохнулся, ему показалось, что на голову обрушился потолок.


Несколько минут он, видимо, лежал без сознания. А когда отступил розовый туман и в мозгу немного прояснилось, Галей, приоткрыв глаза, увидел у самого лица два грубых башмака. Над ним разговаривали по-немецки:

— Благодарите бога, Беккер, что после телефонного разговора у меня появилось подозрение… Я подам на вас рапорт. Как вы могли допустить, чтобы он воспользовался нашим паролем?

— Я объясню… Все произошло неожиданно…

Знакомый баритон оборвал Беккера:

— По вашей вине едва не провалилась важная операция. Об этом мы еще поговорим. Где поляк?

— Он наверху, герр Штуленц, он в лаборатории, — угодливо пояснил Кадиус, сидевший в кресле.

— А эта ваша… э… мадемуазель? Ба! Ты уже очухался! — носок башмака уткнулся Галею в ребра. — Поднимайся, приятель, незачем валяться на чужих коврах.

Выплюнув кровь, Галей стал медленно подниматься на ноги. Только теперь он понял, кому принадлежал баритон, который он слышал по телефону. Карие глаза с насмешкой разглядывали Галея, словно видели впервые.

Дапью-Штуленц ткнул Галея кулаком в подбородок и произнес без жалости:

— Вот видишь, не послушался моего совета и очутился в мясорубке. Тебе очень нужно было знать, кто таков Штуленц? Ну вот, это — я. И тут ничего не попишешь, Галей. Наивные люди, вроде членов вашей подпольной организации, даже не представляют себе, сколько методов и приемов существует в работе профессионалов, которым положено загонять вашу братию в угол. Кое о чем ты уже, верно, догадался, однако поздно, слишком поздно, приятель!

— Жалко, что я не раскусил тебя тогда в кафе! Тогда бы ты смеялся сейчас сквозь слезы. — Галей с тоской поглядел в сторону растворенного окна: оттуда слышались веселые голоса птиц, доносились запахи сада.

Беккер с готовностью шагнул к Галею и остановился, повинуясь голосу Штуленца:

— Оставьте, Беккер, успеете… Позвоните, пусть пришлют оперативную машину и мотоциклистов.

— Слушаюсь!

Высокая фигура в комбинезоне метнулась к дверям и словно наткнулась на незримую стену. Что-то с огромной силой швырнуло Беккера назад, в комнату. Он тяжело грохнулся на стол, руки суматошно задергались, хватая воздух. Грохот перевернутого стола слился с оглушительным громом выстрелов.

Разинутый рот Беккера, прошитый пулями Кадиус, акробатический прыжок Дапью-Штуленца к раскрытому окну — все это молниеносно, как горячечное видение, промелькнуло перед глазами Галея. Он инстинктивно бросился к стене и вжался в нее, ощущая кожей обжигающий полет пуль.

За распахнутой дверью, по ту сторону порога, в неловкой позе стояла Жермен. Автомат в неумелых руках вздрагивал и трясся, выплевывая длинную очередь, а Жермен все нажимала на спусковой крючок. От кресла, с которого медленно сползало на пол тело Кадиуса, в разные стороны летели клочья обшивки. Беккер лежал поперек перевернутого стола, а по нему хлестали пули «стэн-гана», кроша полированное дерево.

Еще миг — и теплый увесистый автомат очутился в руках Галея. Он подбежал к окну и выпустил вслед Штуленцу две короткие очереди. Но бил наугад: Штуленц исчез в зарослях сирени. Ухватившись за подоконник, Галей занес было ногу, намереваясь броситься вдогонку за оборотнем, но трезвый рассудок взял верх. Отойдя от окна, он схватил за руку Жермен. Оба, не сговариваясь, выбежали в холл и бросились к лестнице, что вела на второй этаж.

«Фиолетовый» зал встретил их тишиной. Только вверху, под куполом, слышалось сухое потрескивание.

— Жермен, посмотрите!

Над цилиндром «капкана» золотым роем носились грозди искр, они вились вокруг металлического кожуха, создавая живой светящийся ореол. Зрелище это было не только необычным. От него веяло тревогой и грозным предостережением.

— Быстрее наверх, он там!.. — прошептала Жермен.

Но Галей уже увидел — к площадке «капкана» им не добраться. Две нижние секции винтовой лестницы грудой металла лежали на полу.

— Ян, что случилось? Слышите, Ян?! — Голос Галея заметался под стеклянным куполом. На площадке-антресолях появился поляк. Он склонился через перила, замахал рукой.

— Немедленно оставьте виллу! Уходите отсюда, быстрее!

— Что с вами, Тронковский? Зачем вы разрушили лестницу? Спускайтесь!..

Тронковский прокричал что-то по-польски, потом, словно опомнившись, заорал басом на весь зал:

— Пся крев, осталось меньше двадцати минут! Панна Жермен, Галей, прошу вас, бегите! Вы еще успеете. Неужели не понимаете?.. У меня нет другого выхода… Прощайте!

Тронковский исчез. Наверху глухо стукнула тяжелая металлическая дверь. Сухой треск усилился, искры засветились ярче, они почти сливались в трепещущее пламя, и наверху, над цилиндром, уже сияло огненное кольцо, по которому пробегали короткие молнии.

— Ян! — с отчаянием закричала Жермен. Но ответа не последовало.

Ян Тронковский не появлялся больше. Девушка беспомощно взглянула на Галея. Он решительно взял ее за плечи, подтолкнул к двери.

Они выкатили из гаража черный «ганомаг» Кадиуса. Машина, тихо урча, покатила по булыжнику. Галей последний раз окинул взглядом виллу, оглянулся и резко свернул в переулок. На противоположном конце улицы Красных Роз из-за угла выскочили мотоциклисты. Фигуры в серо-зеленых мундирах и касках на ходу выпрыгивали из колясок и, пригибаясь, как во время боя, бежали к воротам виллы.

«Хорошо, что я запер ворота на замок, несколько минут мы выиграем…» — подумал Галей. Придвинув к себе автомат, он сказал Жермен:

— Если они нас не заметили — наше счастье.

«Ганомаг» с откинутым верхом миновал длинный дубовый забор, над головой шумели старые липы и каштаны. Переваливаясь с боку на бок по старой неровной мостовой, машина преодолела крутой подъем и выкатила на бульвар. По сторонам замелькали витрины магазинов и тенты вынесенных на тротуар столиков кафе. Еще несколько минут — и «ганомаг» уже мчался по громадине бетонного моста. Внизу на воде раздавались свистки речных буксиров, вдоль берега глыбами чернели угольные баржи, а дальше, в серой пелене, проступали очертания портальных кранов.

На середине моста Галей резко затормозил. И, словно дождавшись этого момента, сзади раскатисто и могуче ударил небывалой силы гром. Острый, как стилет, аспидно-черный шпиль возник из ничего и встал над домами, пронизав небо. Галей вздрогнул и еще тверже надавил педаль. В голубой выси вокруг зловещего столба засияло ослепительное кольцо, на нем скрещивались изломанные молнии. Над крышами шквалом пронесся упругий ветер. Он сметал старую черепицу, вышибал окна и витрины. Жермен в ужасе прижалась к плечу Галея, ее широко раскрытые черные глаза впились в громадную непроницаемую тучу, которая разрасталась ввысь и вширь над полуразрушенным, некогда зеленым районом Вернад.


Следователь полицейской префектуры еще раз взглянул на бумагу, лежавшую перед ним. Анри Галей, пятидесяти трех лет, безработный, имеет военную медаль «Знак храбрых»… состоял в браке с Жермен Селуа, овдовел три года назад… постоянно проживает… в полицейских картотеках не числится…

Следователю было под тридцать. Безукоризненного покроя костюм, чуть небрежно повязанный галстук, модная прическа — он весь дышал самоуверенностью и здоровьем.

— На предыдущем допросе вы отказались отвечать на мои вопросы. Это, разумеется, говорит не в вашу пользу… В отеле вы заявили, что иностранца по фамилии Штуленц встретили случайно на улице. Вы подтверждаете это?

Галей кивнул.

Следователь прищурился.

— Повторяю вопрос: вы подтверждаете?

— Подтверждаю.

— Если верить вашей версии, то получается, что человек отправляется в туристическое путешествие за границу только для того, чтобы там, подальше от дома, выпрыгнуть с двадцать второго этажа отеля… Допустим на миг, что это так, — с усмешкой произнес следователь. — Но что вас-то привело в номер к немцу? Как вы оказались там?

— Я уже сказал: на этот вопрос отвечать не намерен.

— Чудесно. Вы сами позвонили в полицию и назвали фамилию погибшего. Стало быть, вы знали его раньше. Где, при каких обстоятельствах и когда вы с ним встречались?

— Отказываюсь отвечать.

— Ну что ж, в таком случае я подскажу вам! — В голосе следователя послышалась угроза. — У вас в комнате найдена зажигалка. Оказалось, что она служит вовсе не для того, чтобы прикуривать сигареты. У нее совсем иное назначение. В зажигалке-фотоаппарате сохранилась заснятая фотопленка немецкого производства периода минувшей войны. Мы проявили ее и получили любопытные кадры! Аппарат зафиксировал вас и Жермен Селуа, ставшую впоследствии вашей женой. На пленке виден также молодой мужчина с бородкой — его личность мы надеемся установить с вашей помощью. И что самое удивительное — в вашу компанию неведомо как попал известный ученый-физик, профессор Кадиус. Мы знали его как патриота. Профессор таинственно погиб во время немецкой оккупации. Вам, единственному среди членов подпольной группы Сопротивления, каким-то образом удалось избежать гитлеровского застенка и остаться в живых. А Штуленц — мы это выяснили — был сотрудником специальной службы нацистов, агенты которой не один месяц охотились за талантливым ученым Кадиусом. И вот теперь, спустя многие годы, Штуленц приехал в качестве туриста в нашу страну, а к нему в номер отеля…

Следователь сделал многозначительную паузу, взглянул на Галея, наклонился к нему, потянувшись через стол, и уверенно сказал:

— Мы ведь все равно докопаемся до правды, месье Галей!..

«Докапывайся! — безучастно подумал Галей. Горькая улыбка тенью легла на его небритое усталое лицо. — От той правды, которую тебе никогда не узнать, даже воронки не осталось уже на улице Красных Роз…»

Николай Самвелян СЕРЕБРЯНОЕ ГОРЛО

ВМЕСТО ПРОЛОГА
К раздумьям об этой рукописи я возвращался довольно часто. Пытался осмыслить те события, о которых так последовательно, тщательно и как бы немного отстраненно рассказывал неизвестный автор. Иной раз спохватывался: уж не просмотрел ли момент, когда начал отождествлять себя с автором записок? Может быть, такое возникало еще и потому, что мы, то есть автор записок и я, работали, правда, с разницей в шесть лет, в одном и том же городе, ходили по одним улицам и даже жили в одной и той же квартире. Иной раз все это меня пугало. Был соблазн швырнуть рукопись в камин, в котором — плоды рационализации — вместо поленьев теперь горел газ. Но в конце концов я ее запомнил дословно, если хотите — выучил на память. Теперь сжигать рукопись было бы уже бессмысленно. В любой момент я мог бы ее восстановить слово в слово.

Вот что в ней было написано.

1
Даже старинные знакомые не сразу узнали бы, что из странствий дальних к ним возвратился «господин Онегин», если бы в республиканской газете, как это принято в каждой из газет, однажды не сообщили, что в таком-то городе приступил к своим обязанностям новый собственный корреспондент. Ниже, под этим сообщением, была помещена моя первая статья. Чему она была посвящена? Уже не помню. Допустим, автобусному заводу и его передовикам. Или телевизорному и его рационализаторам. Зато отчетливо врезалось в память другое. По непонятным причинам статью иллюстрировала фотография не автобуса, не телевизора, а двух тщедушных атлантов-вырожденцев, поддерживавших балкон дома, некогда принадлежавшего известному миллионеру, коллекционеру, реакционеру и одному из диктаторов Австро-Венгерской империи графу Бадени. Если хотите узнать о графе что-либо подробнее, откройте вузовский учебник истории. Там вы найдете четкую классовую оценку деятельности графа, который еще в середине минувшего века уехал из этого города в Вену, возвысился, вознесся, а затем и преставился. Но дело не в графе. Некоторое отношение к нашей с вами истории имеет лишь его бывший дворец, а теперь — Дом ученых. И сам город, который семьсот пятьдесят лет назад основал один из русских князей. Здесь, в этом городе, я когда-то учился в консерватории. И даже спел несколько партий в местном оперном театре. Публика хлопала. Девушки бросали цветы. В «Онегине» дважды бисировали. Конечно же, в ариозо «Везде, везде он предо мно-о-ю!». Но стены театра молчали. Тут некогда пели Карузо и Шаляпин, Маттиа Баттистини и Титта Руффо, наши Тартаков и Бакланов. Еще недавно выходили на сцену в гриме Онегина Лисициан, Норцов и Андрей Иванов. Короче, у стен этого театра были основания со скепсисом взирать на мои попытки сделать то, что другими уже когда-то было сделано, и много лучше, чем это выходило у меня. Полагаю, гораздо честнее и искренней прозвучали мои слова, сказанные главному дирижеру, когда я подавал заявление об уходе из театра.

— Но постой, постой! — сказал главный. — Тут что-то не то… Вероятно, ты сошел с ума. Да ты знаешь, какой у тебя густой звук? Белый медведь позавидует.

— Вот пусть белый медведь и поет! — ответил я. — Чтобы петь, мало обертонов, хорошего дыхания и идеального резонатора. Нужно еще что-то…

— Но что же? — спросил растерянный главный. — Если поют не голосом, то чем же?

— Ну, не знаю… нужна душа, сердце. Ты слышал строфы Нерона в исполнении Карузо?

— Слышал, — ответил главный, не понимая, к чему я клоню. — Естественно, в записи.

— Так вот, прослушав Карузо, я вдруг узнал о Нероне много больше, чем из всех учебников истории. Нерон был выдающимся певцом, обогнавшим время. Над ним смеялись, а он пел так, как никто до него не умел и не сумеет. Его не поняли. Отсюда и озлобление, жестокость… Все это объяснил мне Карузо, а не учебник и не лектор с глубокомысленными складками на лбу.

— Где твое заявление? — спросил главный. — Певец должен петь, а не размышлять.

Разговор этот состоялся так давно, что о нем, пожалуй, сейчас и не стоило бы вспоминать, если бы он не имел отношения к делу. Более того, я еще раз к нему вернусь.

В общем, уехал я отсюда «господином Онегиным», а возвратился через четырнадцать лет журналистом, объездившим многие города и страны. Сюда я не рвался. Назначили. Но и отказываться не стал. Город юности. Первая любовь. Первые слезы… Да были ли они? Слез, кажется, не было.

Мне вручили ключи от корреспондентского пункта — большой трехкомнатной квартиры в старинном доме, почти в центре города. Здесь было два телефона — черный и серый, пустой книжный стеллаж, кресло венской работы конца XIX века, две пишущие машинки. На кухне, кроме газовой плиты, грандиозный холодильник «Лига», откидной столик и табурет. За все это имущество я расписался в акте о приеме корпункта. Кроме того, во дворе стоял песочного цвета «Москвич», который мне надлежало водить самому. Шофер по штатному расписанию не полагался. Зато на корреспондентском пункте была секретарь-машинистка. Нас представили друг другу.

— Флора, — сказала темноволосая девушка, одетая, как мне показалось, не столько модно, сколько с вызовом.

— И фауна! — сказал я.

— Нет, просто Флора. Без фауны. Что делать! Так назвали меня родители. У них страсть к экзотике. Я думала, вы старше и солидней. До вас здесь работал Вячеслав Александрович. Его перевели в Москву.

Вероятно, все это было сказано не случайно. Значит, Вячеслав Александрович был серьезным человеком. Может быть, при шляпе, сюртуке и очках — я его никогда не видел. В этой газете я был сотрудником новым. Но, решил я, тень этого Вячеслава Александровича всегда будет витать над корпунктом.

С утра Флора перепечатывала на машинке статьи. В половине третьего варила кофе. Затем она уходила домой, а я отправлялся в соседнюю комнату, которая громко именовалась кабинетом. Начинался прием посетителей. Их поначалу было не так уж много. Как правило, приходили жаловаться на соседей, на тещу, на жизнь, на судьбу. Многим просто надо было с кем-то поговорить. Возможно, у этих людей не было близких или товарищей. Но особенно часто наведывались представители общества «Знание». Им хотелось, чтобы в республиканской газете были «отражены» каждая лекция, конференция или заседание, проводимые обществом.

Если выпадал свободный вечер, я часов около восьми отправлялся в знаменитый Стрыйский парк, съедал шашлык в ресторане «Гай», бродил по берегу искусственного озера и смотрел на лебедей. Здесь плавало десять белых и четыре черных австралийских. Причем черные, несмотря на меньшие размеры, часто обращали белых в бегство.

Вы понимаете, что регулярные прогулки по парку и повышенное внимание к лебедям значило лишь, что я уже успел отвыкнуть от города и теперь чувствовал себя здесь гостем.

А город стоил того, чтобы к нему присмотреться внимательнее, как бы чужим взглядом. Он был одновременно и гигантским, и очень маленьким, уютным. Его старую часть, застроенную четырехэтажными домами в стиле европейского модерна прошлого века, можно было обойти минут за двадцать. Зато до окраинных новых проспектов и площадей надо было ехать троллейбусом не меньше часа. И потому каждый (в зависимости от настроения) мог или чувствовать себя жителем огромного города, или считать, что поселился на одном из швейцарских курортов, благо каждая улица упиралась в какой-нибудь зеленый холм, а на горизонте маячили самые настоящие горы, с которых сбегали на равнину резвые речушки, полные форели. Даже кинотеатры здесь были на любой вкус — и многозальные и совсем крохотные. А музеев, памятников архитектуры и домов, в которых когда-то жили знаменитые писатели, просто было не счесть. Ну где вы еще найдете гостиницу, в которой в разное время останавливались бы Оноре де Бальзак и Джозеф Конрад, Этель Лилиан Войнич и Михаил Коцюбинский, Джон Рид и Антон Павлович Чехов? В наши дни коллекцию пополнил Андрей Вознесенский.

И вот как-то раз, передав по телефону в редакцию информацию, отбеседовав нужное количество мучительных минут с Флорой и визитерами, в том числе и с настойчивыми гражданами из общества «Знание», я отправился коротать время в Стрыйский парк. А затем, когда на город спустился прозрачный вечер, мне вдруг не захотелось возвращаться на корреспондентский пункт, слоняться, зажигая и гася свет, из комнаты в комнату, читать уже прочитанные журналы или дозваниваться до друзей в Москву и Киев. Я купил билет в кино на последний сеанс. В этот вечер показывали старую ленту о джазе, в котором были только девушки, с покойной уже Мерилин Монро в главной роли. Вестибюль кинотеатра был узок и длинен, как коридор. И без единого стула. Пришлось стоять, прислонившись спиной к стене.

Право, не знаю, почему я так отчетливо запомнил все, что происходило в этот вечер. Как будто чувствовал, что позднее придется не раз возвращаться в мыслях к событиям тех часов…

После сеанса пил газированную воду в большом магазине на Академической улице, выстоял очередь в гастрономе за пачкой цейлонского чая. Часам к одиннадцати добрался наконец до корреспондентского пункта. В парадном горела лишь маленькая пятнадцатисвечовая лампочка.

Я поднимался по скрипучей деревянной лестнице, прижимая к груди пачки печенья и чай. Лестнице было не менее двухсот лет. Каждая из ступенек вполне могла стать в моей жизни последней. Смотрел я только под ноги. Внезапно голос, прозвучавший с площадки третьего этажа, заставил меня остановиться.

— Я вас давно дожидаюсь.

Передо мной стояла дама в клетчатом пылевике. Огненные волосы перехвачены белым обручем. А глаза голубые. Это я разглядел, хотя поначалу очень растерялся.

— Вы тот самый корреспондент, который закончил консерваторию?

— Допустим. Если вы по делу, то почему так поздно?

— Не сердитесь! Я и так целую неделю не решалась прийти. Напугаете убегу. Что же вы стоите с таким странным лицом? Ой, как смешно! Оказывается, это не я вас боюсь! Это вы меня боитесь! Правда? Если так, то совсем напрасно. Честное слово!

Она говорила быстро, как будто опасалась, что ее не выслушают.

Я не мог понять, неужели она меня не узнает? Разве так быстро забывают? Неужели я так изменился? Чепуха! Тут что-то другое. Я ведь и сам не бросился ей навстречу, не обнял, не засмеялся… Мы оба, не сговариваясь, начали какую-то странную игру в неузнавание.

Наверное, условия игры предложила она. Я их принял — от неожиданности, от растерянности и немного от смущения.

Осмотрев корпункт, она сказала:

— Скучно живете. Впрочем, это не мое дело. Давайте-ка помогу согреть чай.

— Спасибо, я сам. А пока чайник вскипит, может быть, вы изложите суть дела?

— Хорошо. Где вы сидите, когда беседуете с посетителями? За этим столом? За него и садитесь. А куда усаживаете посетителей? Сюда? Вот и прекрасно. Дело у меня простое, но, честно говоря, малопонятное. Я по профессии балерина. Не очень удачливая. В ведущих партиях еще не выступала. Может быть, уже и не выступлю. Не спешите перебивать. И не думайте, что все уже про меня поняли: пришла, дескать, жаловаться на свою неудавшуюся жизнь. Жизнь у меня в общем удачная.

Для чего она все это рассказывала? Будто я мог не знать, что она балерина! А разве еще не в бытность мою здесь они с Юрой отправились в загс? И мне захотелось узнать, где сейчас Юра и что с ним. На афишах его имени я не встречал… Значит, в ведущие солисты не вышел.

— Что это вы так много курите? Не успеете выкурить сигарету, как хватаете новую!

— Вы нервничаете. Мне и передается.

Она засмеялась.

— Этак мы вправду не услышим и не поймем друг друга. Попробую по порядку. У меня есть муж. Вернее, был. Он пел в нашем же театре в хоре. Баритон. Не очень сильный голос. И звучал несколько глухо, туманно на верхних нотах. Вам это понятно?

Вот она, наконец, и заговорила о Юре!

— Серьезный недостаток, — согласился я. — Многим он помешал сделать вокальную карьеру.

— Юра из-за этого не получал хороших партий. Например, ему очень хотелось спеть в «Кармен» тореадора, а он пел Моралес. Две-три фразы… «Сама судьба сюда тебя толкнула, придет Хозе на смену караула». А в «Риголетто» пять лет он выходил на сцену в качестве офицера стражи: «Откройте, идет в темницу граф Монтероне!» Другие ездили на международные конкурсы, становились ведущими солистами, а он все возвещал и возвещал, что графа Монтероне ведут в тюрьму. Как заевшая пластинка…

— Да ведь не все могут стать Собиновыми.

Она внимательно и серьезно посмотрела на меня, будто впервые увидела. Во взгляде у нее что-то странное — какая-то сумасшедшинка. Но все равно до чего же красивые глаза! Даже при электрическом свете они кажутся кусочками неба… Существуют разного рода заболевания, некоторые связаны с потерей памяти… Может быть, она больна и поэтому меня не узнает? Да и всерьез ли этот наш разговор? Не похож ли он на шутку, розыгрыш?

— Миллионы никогда не станут ни Собиновыми, ни рекордсменами мира, скучным голосом повторил я. — И многие, представьте себе, не испытывают при этом мук неудовлетворенного честолюбия. Живут вполне счастливо. Покупают автомобили и новую мебель, строят дачи и воспитывают детей…

— Да, да, все это правильно, — перебила она. — Никто, кроме Собинова, стать Собиновым не может. Но как плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, так и плох тот певец, который в молодости не стремится стать большим артистом. А великими становятся лишь единицы — остальные всю жизнь поют в хоре. И эти солдаты тоже когда-то собирались стать генералами. И подумайте, так трудно дается им понимание, что даже до сержанта дослужиться будет не так просто. Вы когда-нибудь пробовали представить себе будни этих людей? Знаю, что скажете. Ситуация, мол, не нова. Моцарт и Сальери. Гении и люди обычные… Не вскипел ли чайник?

Пока я заваривал чай, она вытащила из сумочки несколько мятых листков, вырванных из ученической тетради.

— Спасибо, чаю не надо. Я боюсь, что вы решите, будто я хочу вернуть ушедшего мужа. Это совсем не тот случай. И жаждой мщения не пылаю. Просто мне по-человечески жаль Юру. Полагаю, что он попал в беду. Да и вообще, в последнее время с ним происходило нечто загадочное. Если хотите фантастическое. Вижу, вы решили, что я сумасшедшая или истеричка.

Ее глаза — кусочки неба — потемнели. Может быть, она сердилась.

— В вашем визите много странного. Я удивлен. Это естественно. Мне казалось, что нам с вами не надо представляться друг другу…

Но она отвела взгляд и заговорила быстро, лихорадочно, как будто испугалась, что будет названо то, чего называть нельзя.

— Я знаю, в каком театре он теперь работает. Юра действительно в один прекрасный день стал хорошо петь. Не подумайте, что, как говорят, годы упорного труда сделали свое дело. Все иначе. Изменилась сама фактура голоса. Ну, будто ему подменили голос, как меняют с помощью пластической операции лицо. Впрочем, прочитайте-ка письмо.

«Марина! Ты мне не поверишь. Но так или иначе, важно, чтобы ты знала правду. До недавних пор я больше, чем ты, был заинтересован, чтобы мы с тобой оставались вместе. Ведь именно я убедил тебя полгода назад не спешить с разрывом. А теперь многое изменилось. У меня появилась возможность стать настоящим певцом. Надеюсь, ты понимаешь, что такое для артиста возможность состояться? Но для меня она связана с одним условием: мы должны с тобой впредь друг друга никогда не видеть. Не суди. Возможно, позднее я смогу все объяснить подробнее. Юрий».

Я сложил листки по сгибу, вернул Марине.

— Ничего не понял. Кроме того, что у Юры все еще детский почерк и что он нервный, склонный к рефлексиям и самооправданиям человек. Но, Марина, насколько я помню, Юра всегда был таким.

Марина и на этот раз осталась верна роли. Она сделала вид, что не поняла моей последней фразы или же не услышала ее, и внимательно разглядывала тыльную сторону коробки сигарет. Я положил рядом с сигаретами зажигалку, но при этом не произнес ни слова. Раньше Марина не курила.

— Как ее зажигать? Спасибо. — Она закашлялась дымом. — Боюсь, что вы меня не захотите понять. Все, что он написал в письме, правда. Была у нас хористка. Год назад они вместе уехали на пробу в один из больших оперных театров. Я назову вам позднее город. Их приняли солистами. Уже были дебюты. В «Иоланте». Он хорошо спел Роберта, она — Иоланту. Вот почитайте…

Из сумочки была вынута газетная вырезка. Несколько абзацев подчеркнуты красным карандашом. «Порадовали нас дебюты молодых певцов Юрия и Ирины Ильенко. Ирина Ильенко создает привлекательный и запоминающийся образ Иоланты. Ее игра тактична и продуманна. Голос звучит чисто и ровно во всех регистрах, хотя и не отличается особой красотой тембра. Удачно исполнил партию Роберта и певец Юрий Ильенко. Правда, отсутствие глубоких грудных нот несколько обедняет вокальный образ. Зато легкое дыхание, четкая фиксация верхних нот создает ощущение праздничности, внутренней освобожденности. Можно поздравить наш театр с хорошим пополнением оперной труппы певцами, которые смогут нести основную нагрузку репертуара…»

— Статья как статья, — сказал я, возвращая вырезку. — В нормальных рамках шаблона. Но все еще не возьму в толк, что здесь необычного? Он женился на этой Ирине, предварительно разведясь с вами. Она поменяла свою девичью фамилию на его фамилию. Прошли конкурс. Приняты в труппу. Дебютировали с успехом. Что же вас удивляет?

— Как вы не понимаете? Не могли ни ее, ни его никуда принять с их голосами! Не могли! Не было никаких звонких верхних нот, никакого свободного дыхания! В том-то и дело, что в один прекрасный день внезапно — он как бы получил от кого-то в подарок голос. Это произошло неожиданно. Я думаю, он сам был к этому внутренне не готов. Отсюда и растерянность. И его письмо ко мне…

Она поднялась, неумело ткнула в пепельницу окурок, слишком долго его гасила, вкручивая в стекло.

— Вот что, я сейчас уйду. А вы обдумайте все. Завтра позвоню.

— Я вас провожу.

— Меня внизу ждут.

— Надо было пригласить сюда.

— Ничего. Мы договорились, что я пробуду у вас, если понадобится, час или даже два.

Я проводил Марину до двери, подошел к окну. Вот она вышла из подъезда, пересекла улицу. К ней приблизился человек в белом плаще. Лица и рук человека не было видно. И потому казалось, что навстречу Марине двинулся, несомый ветром, пустой плащ. Она взяла «плащ» под руку.

«Кто может сравниться с Матильдой моей!» — попробовал я голос. Но голоса-то уже не было. Многолетнее курение, попивание крепкого кофейка даром не проходят. Впрочем, мало кто знает, что великий Карузо, умевший петь решительно все и так, как ему хотелось (не только теноровые, но баритоновые и даже басовые партии), порой баловался сигарами, не боялся сквозняков и сильных чувств не только на сцене, но и в жизни. Глубокий матовый звук виолончели не давал покоя фантазии Карузо. И он добился невозможного — заставил свой голос звучать так же бархатно, как виолончель. Даже в несовершенной записи тембр этого голоса поражает и приводит в состояние мистического ужаса. Возможно ли, чтобы смертный, один из нас, так пел? А если он все же так поет, то смертен ли он?

«Кто может сравниться с Матильдой моей!»

Нет, мне, пожалуй, даже шутки ради уже не следовало петь. Исчезла та самая плотность звука, свобода звуковедения, за которую так хвалил меня некогда главный дирижер. И потому фраза о Матильде прозвучала не с плотской мощью, а тоскливо и безнадежно, будто уже гаснущий старик пытался рассказать о своей первой любви, о той юной, робкой и невинной, как ветка белой сирени, девушке, которая давно уже стала трижды бабушкой.

Но тот же Карузо (и об этом знают лишь немногие), чтобы к вечеру, к спектаклю, добиться той свободы, с которой никто, кроме него, никогда не пел раньше, не поет сейчас и, может быть, не будет петь в будущем, тяжело и трудно распевался, часами истязая не только свое тело, но и душу. Он трудно пел, а всем казалось, что пение для него — радость и удовольствие… Мне вдруг пришло на ум, что в самом тембре голоса Карузо есть что-то трагичное. И это трагичное прослушивается даже в бравурных, внешне озорных партиях. Будто Карузо предчувствовал свой ранний и нелепый уход из жизни. Будто знал, что смертный не имеет права посягать на бессмертие. За это надо платить дорогой ценой.

Когда-то он пел и в этом городе — необычном, непонятном, о котором почему-то так мало говорят и пишут. Уж не оттого ли, что он непонятен?..

«Плащ» давным-давно увел Марину. Мне не хотелось спать, а рано утром надо было ехать в пригородный совхоз. Пришла жалоба на дорожное управление, которое на два года задержало строительство отводной дороги, хотя договор был составлен четко и деньги на счет управления переведены вовремя. Вспомнил, что в ванной комнате есть аптечка. Порылся в ней и нашел аспирин и димедрол. Где-то я слышал, что димедрол можно использовать как снотворное. На всякий случай я проглотил две таблетки и запил их полстаканом пепси-колы. Но спалось плохо. Мне снилась совсем еще юная Марина, в которую мы все были когда-то влюблены. Ее стремительная походка — Марина не ходила, а как бы неслась над землей… Снился и я сам себе. На сцене. В роли Гремина. Это уже было совершенно невероятным. Гремина я бы не спел не только потому, что для этого нужен не баритон, а бас, а по той простой причине, что совершенно не понимаю этого человека. Кто он? Что он? Участвовал ли в битве под Бородином? Может быть, был героем войны, как, к примеру, граф Воронцов, который позднее все же преследовал и травил Пушкина? Онегин ушел от Татьяны не просто на улицу. Скорее всего, отправился к своим друзьям, многие из которых могли быть будущими декабристами. Да и сам Пушкин, думается, не исключал возможности, что Онегин 14 декабря окажется на Сенатской площади. А Гремин? Что делал он в тот день? Остался верен императору и стрелял в Онегина? Кроме того, это автор либретто Модест Чайковский несколько упростил Гремина самым неожиданным образом, вырвав из контекста фразу «Любви все возрасты покорны» и сделав из нее чуть ли не личный гимн честного генерала. Между тем сам Пушкин не относился так однозначно к идее, что любовь в любом возрасте благо…

Среди книг на корпункте не было «Евгения Онегина». Я мучительно вспоминал и даже записал на листе бумаги:

Любви все возрасты покорны;
Но юным, девственным сердцам
Ее порывы благотворны,
Как бури вешние полям:
В дожде страстей они свежеют,
И обновляются, и зреют
И жизнь могущая дает
И пышный цвет и сладкий плод.
А далее строки беспощадные, но прекрасные в своей откровенности той, какую мог себе позволить один лишь Пушкин:

Но в возраст поздний и бесплодный,
На повороте наших лет,
Печален страсти мертвый след:
Так бури осени холодной
В болото обращают луг
И обнажают лес вокруг.
Если не забывать об этих словах, совсем иначе видится не только сам Гремин, но и трагедия Татьяны, которая, конечно же, понимала, что чувства к Онегину — может быть, самое светлое из того, что даровала ей жизнь. Тут кстати подумать и об объяснении Евгения и Татьяны в беседке. Мятеж, быть может, уже зрел в душе Онегина. Недаром же он сам о себе говорил, что не создан для блаженства. Тогда для чего же? Для борьбы? Татьяна предлагала ему обычную женскую любовь и верность. Она хотела быть примерной женой, матерью. А что, если Онегин просто-напросто не увидел в Татьяне еще и друга, единомышленника? Что, если он, сам того не сознавая, отказался от нее уже потому, что чувства ее слишком камерны? Обо всем этом мы можем строить только догадки. Но если бы знать точно, где был во время декабрьского восстания Онегин и где был Гремин, насколько понятнее стала бы и Татьяна! Да и вся ситуация в целом.

Никогда не запивайте димедрол пепси-колой!

2
Когда я рассказал о странной посетительнице Флоре, та пожала плечами:

— Когда Вячеслав Александрович…

— При чем здесь Вячеслав Александрович? Он давно в Москве.

— А грубить не надо? — спокойно сказала Флора. — Даже если вам что-то не нравится. Вячеслав Александрович был человеком очень сдержанным и вежливым. Но я больше вслух вспоминать о нем не буду, если вас это так нервирует.

Затем она села за машинку. Я уехал на песочном «Москвиче» в совхоз, а когда вернулся, Флоры на корпункте уже не было. Смолотый кофе и выставленная на газовую плиту кофеварка наводили на мысль, что обо мне робко позаботились. Значит, Флора не сердилась. И я в этом окончательно убедился, найдя у себя на столе записку:

«Николай Константинович! Сначала я подумала, что вчерашняя посетительница — истеричка. Но, боюсь, мои слова были слишком поспешными. Я и сама знаю похожую историю. Год назад так же внезапно запела подруга моей сестры. У нее тоже долгие годы не было успеха. И вдруг голос окреп, она стала петь смело. Помню, что говорили именно о внезапно возникшей смелости. Она тоже уехала. Но ее адрес можно узнать. Может быть, есть какой-нибудь педагог, который знает секрет, но никому не выдает его? Ф.».

Я скомкал записку и выбросил в корзинку. Бред. Кто-кто, но я-то отлично понимал, что никаких особых секретов в вокале нет. Есть вокальные школы, есть многолетние упорные занятия. И ни у кого в один день не менялся характер звучания голоса. Если так называемые «верхи» тусклые, звонкими и светлыми их в один день не сделаешь…

Взяв чистую стопку бумаги, я принялся писать статью о совхозе. Это реальность. Внезапно запевшие безголосые певцы — чушь…

Затем просмотрел почту. Среди писем было несколько интересных. В частности, следовало в ближайшие дни заняться жалобой инженера завода мотоциклов, который ясно и четко объяснил, почему руководству завода невыгодно внедрять в производство новую модель: раз серийная все еще пользуется достаточным спросом, нужно ли спешить с внедрением нового? К сожалению, на одном из совещаний инженер слишком уж горячо доказывал свою правоту. Возникла перепалка между ним и главным инженером. Последовали так называемые оргвыводы.

Я положил письмо в папку с надписью «Срочные дела».

У двери позвонили. Это была Марина. Теперь уже в желтом платье и босоножках на платформе. Я подумал, что в средствах она не стеснена. Марина шла так легко и плавно, что казалось, будто она плывет по паркету. Но в юности она все же ходила иначе. Тогда она как бы неслась по воздуху над землей, теперь эта легкость и стремительность исчезли.

— Вы, конечно, вчера решили, что я не в себе?

— Как добрались? Впрочем, вас ведь провожали.

— А вы откуда знаете? Ах, да, я ведь сама говорила, что меня ждут. Вот список. Фамилии, имена, отчества. Это люди, которые так же внезапно, как Юра, запели, обратите внимание, все до одного уехали из нашего города. Список неполон.

— Допустим. Ну и что же?

— Как это что? — удивилась Марина.

— Предположим, они действительно внезапно запели. Хотя сам я в такое мало верю. Полагаю, тут что-то не так. Видимо, работали, занимались. В искусстве, как нигде, нагляден переход количества в качество. Но нам-то с вами что до этого?

— Если вам нет дела, то мне дело есть! — резко сказала Марина. — В основе каждого чуда лежит какое-нибудь изобретение или открытие. Спортсмены на допингах стали бегать быстрее, прыгать выше. Почему же не может быть изобретен допинг для певцов? Глотают какие-нибудь таблетки перед спектаклем — и дело с концом!

— Ну и что же?

— Дайте сигарету.

— Вы же не курите… Но если хотите, сигареты перед вами. Вернемся к теме. Если безголосые люди вдруг начинают петь, то это замечательно. Может быть, это одно из величайших открытий всех времен. Представьте себе мир, в котором не будет людей бесталанных. Хочешь стать Карузо — становись. Выпей таблетку и пой себе соловьем. Хочешь написать талантливую книгу — прими сеанс гипноза или какой-нибудь другой курс воспитания талантливости… Вы понимаете, что такое в корне изменит весь мир? Нет чудодейственных препаратов, превращающих бездарей в гениев. И очень хорошо, что нет. Если бы такие таблетки изобрели, в мире началась бы неразбериха.

— Может быть. Я устала. Пойду.

Я поднялся и снял с вешалки ее плащ.

— Отчего бы вам не написать роман под названием «С позиции человека, просидевшего жизнь у письменного стола»? Бумажки, справки, телефонные разговоры… Я бы никогда не вышла за вас замуж.

Это было больше чем бестактностью.

— Марина, вы меня совсем не помните?

В ее голубых глазах я не прочел ничего: ни смущения, ни растерянности.

— У меня плохая зрительная память.

И опять этот дразнящий наивный взгляд.

— В моей жизни не было ничего нелепее и бестолковее…

— В моей тоже, — сказала Марина. — До свидания.

Она ушла. Я возвратился к столу. Бумажки, справки, телефонные звонки… С позиций человека, просидевшего жизнь у письменного стола… Да мало ли на свете нервных женщин? Все они необычайно говорливы, остры на язык, нетерпеливы и нетерпимы. Всеобщее образование — это, конечно, замечательно. Все внезапно стали личностями — читают книги, слушают музыку. Каждый хочет состояться. Да еще по большому счету. Директор одного районного Дворца культуры, показывая работы самодеятельного художника, говорил: «Настоящий Репин. Правда, нашего, районного масштаба, но все же Репин. Но зачем, к примеру, лично мне классик мирового масштаба? Разве он меня поймет так, как я хочу? Он поймет меня так, как ему хочется…» Тогда я сдержал улыбку. Как спрятал ее в другом случае, услышав с трибуны фразу о «классике нашей областной литературы». Впрочем, если тридцать лет назад в этом городе было три писателя, а теперь уже двадцать восемь только членов Союза писателей, не считая тех, кто на подходе в Союз. Значит, должны со временем появиться местные классики… Что же касается женщин, то с ними еще сложнее. Многим из них хотелось бы стать и чемпионом мира по штанге и нежной, трепетной балериной одновременно. Но при этом сохранить еще и семью, право считаться слабым полом, кокетливо улыбаться.

И тут опять зазвонил телефон. Это была Флора.

— Я узнала адрес.

— Чей?

— Подруги моей сестры. Той самой, которая внезапно запела. Но знаете, тут неудача. Эта подруга уехала в Закарпатье.

— Поздравляю подругу и поздравляю Закарпатье. Там появилась еще одна достопримечательность. Поток туристов возрастет вдвое.

— Я серьезно. Если не хотите слушать, так и скажите. Она внезапно запела после того, как поставила два золотых зуба…

— Что? — спросил я, чувствуя, как мир постепенно начинает для меня терять свою реальность. — Зубы?

— Ну, может быть, зубы ни при чем. Но эта женщина внезапно запела.

— Нет! — сказал я. — Если эта женщина не пела, то и не запоет…Извините, Флора, я устал. До свидания!

Затем я прикрутил регулятор звонка телефона, с минуту разглядывал заваленный бумагами стол и ни с того ни с сего чертыхнулся. Позвонить, что ли, друзьям в Киев? Разбить от тоски окно? Написать на редакционном бланке письмо в общество «Знание»?.. Сидеть на корпункте я уже не мог: боялся, что телефон вот-вот принесет еще какие-нибудь диковинные сведения. Тогда уж и до психиатра добежать не успеешь.

Я надел свой единственный модный пиджак в клетку, галстук, дареные запонки «Монарх». В коридоре глянул в запыленное зеркало, доставшееся мне, как и все остальное, вместе с корпунктом. Ну что же, вполне респектабелен. Гражданин со страниц таллинского журнала «Силуэт». Можно отправиться в кафе Дома ученых, как говорили в этом городе, к «графу Бадени», где собираются к вечеру все местные модники.

В кафе было прохладно и спокойно. Музыкальный автомат играл песню «Маричка». В баре, у стойки, парень и девушка пили горячий шоколад.

— И вам? — спросил бармен.

— Нет, мне кофе.

— С сахаром?

— Нет, с солеными орешками, — сказал я.

Бармен одобрительно кивнул. Всем известно, что в этом городе производят лучшие в мире шоколад, детский трикотаж и туристские автобусы, а также великолепно солят орешки.

Парень и девушка сидели на высоких стульях, как птицы на жердочке. Он положил руку ей на плечо. Что делать? Теперь так модно — носить клетчатые пиджаки, как я, и класть руки девушкам на плечи — как он…

— Глаза и губы говорят больше слов! — со значением произнес парень.

— Зубы! — неожиданно для самого себя сказал я. — Золотые зубы!

— Вы нам? — спросил парень.

— Нет, — сказал я. — Это я разговариваю сам с собой. Извините.

— Бывает! — прозвучало за моей спиной. — Так обычно начинаются сложные психические явления. Поначалу человек произносит вслух непонятные слова… Затем принимается кусать окружающих. Финал известен.

Я обернулся. И встретился взглядом с Николаем Николаевичем — одним из двадцати восьми членов местного отделения Союза писателей. Впрочем, Николай Николаевич, насколько я мог судить, был отличным парнем и способным человеком. Его очерки мне нравились. А еще больше — статьи на музыкальные темы. О нашем театре он писал так вдохновенно и пафосно, что, читая статью, как-то забывали, что речь идет не о Большом, не о Ла Скала и не о Метрополитен-опера. А вот с его повестями и романами я так и не удосужился познакомиться.

— В чем дело, тезка? — спросил он у меня. — Какая-нибудь неприятность? Не скажу, чтоб на вас не было лица. На вас лицо есть. Но, на мой взгляд, не ваше собственное — у кого-то заимствованное.

— Чепуха, — сказал я. — Различные глупости в голову лезут. Почему-то вмешался в чужой разговор. Хоть валерьянку пей! Например, сейчас хочется поманить бармена пальцем и на ухо сказать ему: «Каждая курица хмурится!» Как бы он повел себя?

— Наши с вами настроения совпали. А у меня на языке еще большая дичь, — кивнул Николай Николаевич. — «Хотел бы лорду я въехать в морду!» Ну, кто победил?

Рассмеялись одновременно.

— На сцену не тянет?

— А вы меня помните по сцене?

— Конечно, — сказал Николай Николаевич. — Хороший Онегин намечался. Я ждал от вас многого. Увы!

— И слава богу, что «увы»!

— С какой стати вы так скверно о себе самом думаете?

— Я думаю о себе хорошо. И считаю, что вполне мог бы стать Лисицианом областного масштаба. На республиканский, не говоря уже о всемирном, не потянул бы.

— На ниве журналистики чувствуете себя уверенно?

— Прочнее. Хотя нынешняя журналистика — не нива. В ней теперь много нив. Кстати, что за маскарон смотрит на нас?

— Это не маскарон. Это горельеф. Портрет бывшего владельца дворца графа Бадени. Он еще в минувшем веке…

— Уехал в Вену и так далее. Все знаю. Но что за фантазии украшать стены собственными портретами? Почему этот Бадени так ехидно усмехнулся?

— Да кто его знает! Вот уж сто лет глядит он со стены на тех, кто входит сюда. Вероятно, граф не считал, что после него хоть потоп, и хотел хотя бы одним глазком взглянуть на потомков. Но все же что с вами?

Я заказал еще кофе, рассказал Николаю Николаевичу о вчерашнем визите Марины и о сегодняшней телефонной беседе с Флорой. Николай Николаевич слушал спокойно, внимательно, а потом сказал, хитро поглядывая на меня:

— Теперь начну удивлять вас я. Все правда: действительно, несколько певцов с явными голосовыми дефектами внезапно, ни с того ни с сего, запели. Не скажу, чтобы они где-то раздобыли себе необыкновенные голоса. Нет. Скорее, крепкие и добротные. Но знаете, что лично меня больше всего удивило? Менялся характер звуковедения.

— Именно это и говорила Марина.

— Значит, вы напрасно на нее рассердились.

— Но согласитесь, ведь не может же все это быть реальностью. Что за внезапно возникающие голоса? При чем тут вставные зубы? У меня впечатление, что кто-то взялся меня дурачить. Специально сговорились и решили свести человека с ума.

— Да, — элегически произнес Николай Николаевич. — Да, все оно, конечно, так, но и немного не так… В конце минувшего века одна нью-йоркская газета объявила конкурс на самый короткий рассказ о привидениях. Первую премию получил Марк Твен. Цитирую по памяти: «Я сел в омнибус и сказал соседу: «Объявили конкурс на рассказ о привидениях! Вот чудаки! В наши просвещенные времена привидения полностью вывелись». Сосед искоса посмотрел на меня. «Вы так думаете?» — спросил он. И с тихим завыванием растаял в воздухе». Вот и весь рассказ.

— Очень хорошо! — сказал я. — С привидениями все ясно. С тихим завыванием они уже давно растаяли в смоге, который теперь висит над всеми большими городами. А что за история происходит на корреспондентском пункте? Может быть, меня таким образом хотят отсюда выжить? Странно. Ведь я еще не успел выступить ни с одной критической статьей.

Николай Николаевич допил кофе, почесал затылок, а затем изрек:

— Полностью с вами согласен. Моцартов с помощью таблеток и операций, пусть даже сложнейших, мы никогда не получим. Напрасно Сальери пытался алгеброй гармонию поверить. Никогда не будет создана электронная машина, которая сможет стать Пушкиным. Никогда не будет аппарата, который пел бы, как Шаляпин. Ведь Шаляпин был не просто испускающим те или иные звуки организмом, а великим артистом. Чтобы стать великим артистом, надо чувствовать искусство, ибо познать его, как можно познать основы агротехники, невозможно. Настоящее искусство, по моему мнению, всегда не столько следует закону, сколько нарушает его. И никогда нельзя будет понять характер этих нарушений, построить их график… Впрочем, это отдельный разговор. В основе каждого подлинно художественного явления лежит элемент новаторства. Но мы говорим не о Карузо и не о Шаляпине, а об обычных средних певцах с добротными голосами. Не перебивайте, я еще не все сказал. Более того, ведь есть тонко чувствующие, хорошо ощущающие музыку люди, которым, казалось бы, не хватает самой малости — небольшого, даже не очень богатого по тембру голоса. Кажется, получи они его — мир смогли бы удивить.

— Но все это теории! — рассердился я. — А при чем тут история с Ильенко и с той знакомой Флоры, которая внезапно запела и почему-то уехала в Закарпатье?

— А при том, — спокойно продолжал Николай Николаевич, — что Ильенко значится и в моем списке.

— Каком?

— Я ведь немного интересуюсь музыкой. Рецензирую оперные спектакли. И тоже обратил внимание, что несколько солистов на вторых ролях и хористов внезапно как бы обрели новые голоса. Все они выехали из нашего города.

— Вы можете дать мне этот список?

— Конечно. Завтра же занесу или пришлю.

С Николаем Николаевичем мы расстались на трамвайной остановке. Мне нужен был девятый маршрут, а ему — второй.

— Вот что, — сказал он, завидев свой трамвай, — нервы и мнительность здесь ни при чем. Представьте себе, что даже в последней четверти двадцатого столетия в жизни не все открыто, не все понятно и не все поддается анализу.

И уехал писать свои романы. Все же приятно живется классикам областных литератур! Удобно и спокойно…

В окнах корреспондентского пункта горел свет. Лестница, казалось, застонала, когда я, перепрыгивая через ступеньки, взбежал на третий этаж. Так и есть — в нижнем замке ключ, вставленный с внутренней стороны. Оставалось лишь повернуть ключом верхний, английский замок.

В ярко освещенной прихожей в креслах сидела Флора с книгой в руках.

— По какому поводу иллюминация? — поинтересовался я.

— Вы хотели спросить, по какому поводу здесь я? — ответила Флора, не глядя мне в лицо. — Ехала мимо… Это ведь в такой же мере мое рабочее место, как и ваше.

— До шести часов.

— И после шести — тоже. У нас ненормированный рабочий день. В комнату, где стоит ваш диван, — будем условно именовать ее спальней — я не заходила. Это действительно ваша личная территория.

— Ладно, сойдемся на том, — пробормотал я. — Можете появляться и после шести.

Спасибо, — сказала Флора. — Это великодушно!

Она захлопнула книгу, положила ее на столик, поднялась и вышла на кухню. Вздохнув, я плюхнулся в освободившееся кресло, хотя вполне мог поместиться на старом стуле, который вместе с креслом и столиком составляли все убранство приемной. Оказывается, Флора читала монографию Фабиана о Клаузевице. Для чего бы это ей понадобилось? Но тут она появилась с подносом в руках, на котором стояла чашечка дымящегося кофе. Поднос, кажется, еще утром валялся под газовой плитой. Сейчас он был вымыт и начищен до блеска.

— Пейте кофе, — сказала она. — Вам это не повредит.

— На ночь глядя?

— Ничего, сегодня бессонница вас не будет мучить.

— Мне непонятны намеки…

— Никаких намеков нет, — прервала она. — Я скоро уйду. Пейте кофе! Хочу сказать, что вам все же придется заняться историей с внезапно возникшими голосами, хоть и кажется она поначалу бредовой.

— Почему придется? И почему именно мне?

— Кому же еще? Вы ведь сами пели. Вы поймете то, чего другие понять не смогут.

— Откуда вы знаете, что я пел?

— Может быть, сама слышала… Была на спектакле.

— Чепуха! — Я не любил, когда мне напоминали о моих давних вокальных шалостях. — Абсолютная чепуха! Вы были тогда совсем еще маленькой, а детей до шестнадцати во взрослые театры не пускают.

— Есть еще дневные спектакли. Специально для школьников.

Я поднял руки: сдаюсь. Ведь доводилось петь и в утренних спектаклях. И не раз.

— Спокойной ночи, — сказала Флора. — Утром, когда проснетесь, выпейте сразу две чашечки кофе, чтобы не болела голова. Кстати, вы, конечно, начнете вспоминать минута за минутой весь сегодняшний день, включая этот наш разговор. Так вот, постарайтесь запомнить две вещи. Вы не похожи на неудачника. Ваша певческая карьера не состоялась только потому, что вы сами не захотели.

— Это первый пункт? — спросил я.

— Да. Теперь о втором. Так или иначе, вы все равно займетесь расследованием странного дела с голосами. Но бойтесь бывшей балерины. Она постарается не дать вам докопаться до сути. Понимаю — сама же просила. Но это было минутной слабостью. Или же ею руководили другие чувства…

То ли черный кофе подействовал, то ли слова Флоры, сам тон разговора, неожиданность его, но я внезапно как бы очнулся. И стал воспринимать все с неожиданной ясностью, четко и остро.

— А в чем, собственно, дело? — спросил я. — Вы говорите с педагогическими интонациями, да еще так, будто перед вами отстающий ученик. К тому же вы еще слишком молоды, чтобы кому бы то ни было давать советы по части жизни. В том числе и мне.

— Извините, — сказала она тихо и, так и не посмотрев в мою сторону, направилась к двери. — До завтра.

— До завтра.

Флора уже ушла, а я вдруг вспомнил и осознал, что сегодня вечером она была одета не так, как всегда. На этот раз не привычные свитер и брюки, а серый костюм, отделанный мехом. Я мало что смыслю в мехах. И даже не мог бы определить, был этот мех настоящим или искусственным. Но он блестел, искрился, переливался в свете электрических ламп. Юная моралистка в этом наряде выглядела очень эффектно. Да, действительно, Флора в свитере и брюках, склонившаяся над машинкой, — это хорошенькая секретарша с задорно вздернутым носиком. А Флора в вечернем костюме, отороченном поразившим меня мехом, — явление иного порядка. Может быть, такой я представлял себе Элизу Дулиттл, когда она, выиграв для Хиггинса соревнование, сорвалась и швырнула ему в голову ночные туфли… Затем я принялся думать о том, что всеобщее образование, конечно, благо. Но таится в нем и нечто опасное. Вот я, например, уже не воспринимаю Флору как красивую девушку, а почему-то зову на помощь ассоциации и Элизу Дулиттл. Уж не потерял ли я способности непосредственно воспринимать мир? Не появился ли между мною и восходом и заходом солнца мощный барьер уже кем-то выверенных эмоций, кем-то сказанных слов?

Хорошо поставленный, богатый обертонами, легко льющийся голос — сам по себе ценность. Как красота Флоры. И я правильно поступил, что бросил петь. Мне судьба не подарила этот праздничный, сверкающий, искрящийся голос-уникум. Голос единственный и неповторимый. Я отдаю себе отчет, что мои вокальные возможности были лишь ненамного выше средних, что, впрочем, тоже немало. И при определенном трудолюбии, настойчивости, постоянной работе можно было бы сделать приличную вокальную карьеру. Несколько недель работы, три-четыре десятка прочитанных книг, какое-то время на спокойные раздумья, и ту же партию Роберта можно было спеть совсем по-своему, как до тебя не пели. В каких-то случаях гармония вполне поддается поверке алгеброй… Кто-то, наверное, так и поступает. И может быть, не без пользы и не без успеха.

3
Отношения с «центром» — редакцией — у меня складывались прекрасно. По итогам работы за квартал наш корреспондентский пункт вышел на второе место по общему количеству опубликованных материалов и на первое место — что особо ценилось — по критическим. Причем ни один из критических материалов не был опротестован. Редакции ни за что не пришлось извиняться. Обычно, если корреспондент работает хорошо, его почти перестают контролировать, не досаждают звонками и дают всяческие поблажки. И все же, если бы я попросил командировку в этот приморский город, главный редактор наверняка усмотрел бы в этом только преступное желание попляжиться. И поэтому мне пришлось лететь туда на свой страх и риск. Впереди было три относительно свободных дня — пятница, суббота и воскресенье. На звонок из редакции Флора должна была ответить, что я на какой-нибудь конференции. Пусть в том же обществе «Знание».

Трап. Проверка документов. Волоокая стюардесса усаживает меня у окна.

Двери задраены. Ремни пристегнуты. Можно вздремнуть. Но пассажиры невероятно говорливы.

…«Вы получили трехкомнатную квартиру? Вот здорово! И нам бы так!..»

«Неужели вы сами не заметили, что в игре «Черноморца» наблюдается спад? Он длится уже пять лет кряду. И никто не знает, чем это может закончиться…»

«Сейчас в моде матерчатые. Промокают? Глупости. Зачем же лезть под дождь? Переждите в подземном переходе. Нет переходов? Постойте в подъезде какого-нибудь дома… И вообще, были бы дети здоровы! При чем здесь дождь?..»

Я засыпаю, но не надолго — до первой воздушной ямы.

Ну а потом был аэропорт, такси, гостиница, обед в гостиничном ресторане. И певец на эстраде, утверждавший, что «города, конечно, есть везде» и что «каждый город чем-нибудь известен…». Пел он, закрывая глаза, прислушиваясь к звукам собственного голоса. Слова произносил странно, пропуская и коверкая гласные:

Но ткого не найти ныгде…
Та-тай-да-ра-ра…
Как моя крсавица Адесса…
На певце была рубашка в полоску, костюм в полоску и галстук в полоску, и странным казалось на таком фоне его совершенно нормальное, не полосатое лицо.

Через час я отправился к Юре домой. И вот я у подъезда. Написанное от руки объявление: «Сдаются комнаты для студентов. Мраморный подъезд, сетевой газ и прочие удобства». Впрочем, подъезд был не мраморным, а выкрашенным масляной краской.

Я ждал этой встречи и немного боялся ее.

На звонок вышел сам Юра. Все такой же тоненький, с осиной талией, но с грудной клеткой кузнеца. Видно, он только что принял ванну. Волосы были еще влажны и уложены с помощью сеточки-невидимки.

— Коля! Ты к кому?

Более нелепого вопроса задать он, конечно, не мог.

— К тебе.

— Ко мне? Но каким образом? Почему?

— Ты не рад встрече?

— Да нет… Совсем не то. Заходи… Налево… Тут темно. Не ударься о вешалку. Кстати, я читал твои статьи. И не только я. Мы все гордились…

— Чем?

— Ну, что ты из наших… Был обычным певцом — и вдруг статьи. Мне скоро на спектакль. Как ты узнал мой адрес?

— Мне дала его Марина.

— А-а, — протянул он. — Тогда вот что… Ты пока молчи об этом. Все объясню позднее.

— Я приехал послушать тебя в спектакле. Может быть, напишу статью.

— Обо мне?

— А почему бы и нет?

— Странно. Не верится. Садись сюда.

И тут в комнату вошла она. Протянула мне руку. Рукопожатие было жестким. Я бы сказал, что в этой женщине все было графичным. Никаких полутонов и полуоттенков. Четко она говорила, прямо глядела в лицо собеседнику. Твердо ходила по комнате. Темные волосы, темные глаза, чуть заметный пушок над верхней губой. Высокие и сильные, как у прыгуньи, ноги.

— Это журналист и музыкальный критик. — Юрий назвал меня по имени и отчеству. — Приехал писать обо мне. Моя жена Ирина.

Я понял, что и здесь придется подчиняться правилам не очень понятной мне игры.

— Статья или рецензия?

— Видно будет, — уклонился я от прямого ответа.

— Это единственная цель вашего визита? — спросила Ирина. — В таком случае мы с вами отправимся сегодня в театр. Юра поет в «Иоланте». Если вы напишите рецензию, мы будем вам весьма благодарны. И билеты на спектакли с нашим участием всегда будут в вашем распоряжении. А пока, учитывая жаркий день, разрешите предложить компот из холодильника…

Это «учитывая жаркий день» окончательно сразило меня, и я понял, что с темноволосой дамой шутки плохи.

Позднее, сидя рядом с Ириной в ложе, я вспомнил этот суматошный день. Самолет… полосатый ресторанный певец… компот из холодильника… Ради чего я все это затеял?

Свет в зале погас. В саду короля Ренэ появились рыцари Роберт и Водемон. Голубой Водемон нюхал цветы и восторгался всем на свете. Позднее завел пространные речи о любви. И Роберт, воспользовавшись случаем, решил рассказать, наконец, о своей возлюбленной.

Кто может сравниться с Матильдой моей?
Играющей искрами черных очей,
Как на небе звезды осенних ночей…
Ария эта трудна. Можно сбиться с темпа, запеть так называемым «горловым» звуком. В свое время в консерватории я немало помучился, разучивая ее.

А Юрий пел легко. Чувствовалось, что у него хорошо поставленное дыхание, он легко брал высокие ноты. Звучали они звонко, не затуманенно. Но было в самом тембре голоса нечто странное и ненатуральное. Дело не только в том, что голос был не богат обертонами, хотя достаточно крепок и силен. Почему-то хотелось назвать этот голос стеклянным.

Я закрыл глаза, чтобы не видеть певца. Зрительный образ часто мешает точно оценить характер и особенности голоса. И вдруг мне показалось, что поет не человек, а какой-то механизм — пусть какой-нибудь сложный, сверхсовершенный магнитофон, уж не знаю, что именно. Но ощущение было точным: голос не живой. В нем не хватало, может быть, самой малости той безумной неправильности, которая, как считал Герцен, присуща каждому таланту.

Когда я открыл глаза, то заметил, что Ирина с тревогой наблюдает за мной. Аплодировал я, пожалуй, чуть энергичней, чем требовалось.

— Вот и все, — сказала Ирина. — Теперь у него несколько реплик во втором акте. Будем ждать? Вечер тих. На улицах сейчас приятно.

Мы вышли из театра. В сквере, несмотря на поздний час, бегали дети. Какой-то мальчишка на самокате чуть было не врезался в нас.

— После спектакля Юра поедет домой, — сказала Ирина.

И я понял, что так было задумано: Ирина должна поговорить со мною с глазу на глаз.

Мы спустились по лестнице к порту, по набережной вышли к лодочной станции. Сторож уже уносил в будку весла.

— Поздно! — сказал он мне. — Завтра, завтра… Но, увидев в своей руке трехрублевку, вздохнул: — Ладно. Я подожду. Только недолго. Если водная милиция остановит, скажите, что взяли лодку засветло и задержались…

Город навис над бухтой. Он был освещен так ярко, что луна над заливом казалась лишь тусклым фонарем. Голубой, алый, желтый неоновый свет лился по волнам и слепил. Я повернул лодку кормой к берегу.

— Вам помочь грести? Мне показалось, что у вас нет навыка. Сейчас тихо. Можно опустить весла. Так как же вам пение Юры?

Ну вот и началось главное. И сегодняшний вечер, и прогулка по морю все это достаточно странно. Но вероятно, мы оба испытывали неловкость, а потому и совершали диковинные поступки. Зачем эта лодка? Ведь побеседовать можно было и на бульваре.

— Почему вы молчите?

Я решил играть ва-банк.

— В голосе Юры мне почудилось что-то странное.

— Вы приехали от нее?

— Кого вы имеете в виду?

— Конечно, Марину. Кого же еще? И теперь внимательно выслушайте то, что я скажу.

— Выслушаю. Но не совсем понимаю, в чем вы меня подозреваете.

— Я подозреваю, — ответила она, что вы подосланы Мариной. Она неудачница. Вы должны понимать, что неудачники — люди опасные. Неуемное честолюбие… Чаще всего ничем не подкрепленное. Сначала мечты, сетования на то, что мир стал жесток и невнимателен к гениям. Затем поездки в Коктебель. Есть такой поселок. Около Феодосии. Он теперь называется Планерское.

— Знаю.

— Там горы маленькие, но с виду вполне настоящие. Только в десять раз ниже. Милый залив. Дом творчества писателей. Правда, писатели там не очень-то творят. Все больше писательские семьи отдыхают. Да и можно ли разводить писателей в таких вот прибрежных инкубаторах? Они же не цыплята! Я там была. Знаю. Видела. Но это — любимое место Марины. Говорит, что, как выйдет на пенсию, там поселится. Так вот, в этот Коктебель каждое лето съезжаются неудавшиеся Шаляпины, Пушкины, Гоголи, Ползуновы, Скрябины и даже Наполеоны. Собирают на берегу камешки, ходят в горы. Да и почему в эти горы не пойти, если они как холмы? По Потемкинской лестнице труднее взойти. Там они сопят, как при гриппе, вдыхают запах моря и гор и говорят, что эти запахи врачуют их душу… Нет, настоящим Гоголям, Ползуновым и Скрябиным там делать нечего!

— Вы, Ирина, злой человек. Хотя в том, что вы говорите, есть доля правды.

— Все, что я говорю, правда. А если я стала злой, то по единственной причине. Я отбиваюсь.

— От кого?

— Ну, в данном случае от вас. А вообще не знаю, от кого именно… От многих. Понимаете, настали времена всеобщего равенства. И это равенство часто понимают как-то механически. Если кто-то кем-то стал, значит, и ты имеешь на это право. Но ведь не каждый может стать Эдитой Пьехой. И вратарем Третьяком с бухты-барахты не станешь. Вы заметили, что в последнее время в компаниях перестали просить спеть или почитать стихи? Знаете почему? Считают, что и сами умеют не хуже. Одна девица — кстати, моя подруга — чуть не расплакалась, когда ей сказали, что ленинградский бас Борис Штоколов лучше нее поет партии басового репертуара… Она, видите ли, не могла согласиться даже с тем, что у женщин не бывает басов. Она хотела во всем, совершенно во всем быть лучше других…

…Примерно такие же мысли несколько часов назад блуждали и в моей собственной голове! Сейчас нельзя было перебивать Ирину. Нужна была пауза. У журналистов это называется «вытягиванием» собеседника. Только что был общителен, разговорчив, а затем внезапно умолкаешь. В разговоре возникает некая пауза, вакуум. Если выдержать характер и не броситься его заполнять, то, как правило, нервы сдают у собеседника. Он начинает говорить — спешно, лихорадочно. Сам эту поспешность ощущает и бывает ею недоволен. Но замолкнуть уже не может. И обязательно что-нибудь существенное выболтает.

Лодку почти совсем прибило к причалу. Огни набережной нависли прямо над нашими головами.

— Марине предстоит вести жизнь обычной женщины. И ее возмущает, что Юрия ждет другое. Вот она и плодит не просто сплетни, а какие-то кошмары из сказок Гофмана: мол, не было голоса, а теперь появился. Что за ересь! Заблудший Мефистофель взял душу и подарил вместо молодости талант?

— Да! — сказал я возможно тверже. — И фамилия Мефистофеля мне известна.

— Будем считать, что вы пошутили.

Но я не шутил.

Она молча глядела на меня. И было в этом взгляде нечто тревожащее и заставлявшее вспомнить, что даже опереточные злодеи возникли не только по капризу авторов либретто. Многие из них имели реальных прототипов в жизни. Ведь существуют где-то и честолюбцы, способные на что угодно, только бы прославиться, и завистники, и мистификаторы. В уме мы соглашаемся с тем, что мир пестр и мозаичен. Но всякий раз удивляемся, если узнаем, что наш сосед по лестничной клетке — великий честолюбец, а старинной знакомой в сладких предутренних снах мнилось, что она стала королевой какого-нибудь далекого полудикого острова…

— С какой стати Марина вмешивается в частную жизнь других? Почему она разрешает себе распускать слухи? Какой такой Мефистофель, дарящий голоса? Нельзя же терять чувство реальности!

— Но ведь для некоторых оперная сцена — жизнь, реальность. И я лично знаком с человеком, который помог и вам, и Юре, и еще кое-кому, так сказать, найти свой голос. И был это вовсе не педагог-вокалист. Вы это знаете не хуже моего… Вот список фамилий тех, кто так же, как вы, получил в подарок голос. Как вы понимаете, с некоторыми из этих людей я уже беседовал. Они были откровеннее вас…

Вдруг огоньки опрокинулись, и я почувствовал, что лечу в высокое небо. Туда, где звезды. Но это были не те огни и не те звезды, что светили вверху. Это были другие звезды и другие огни — отражавшиеся в спокойной воде. Было неглубоко — по горло. Я услышал стук каблуков по доскам причала. А к месту происшествия уже бежал сторож.

— Эй! Что? Она вас ударила?

— Веслом.

— Может, вы нарушали галантность?

— Галантность здесь ни при чем.

— Ну ладно, давайте руку!

До полуночи пришлось просидеть в сторожке, пока просохла одежда. Мы ели знаменитую малосольную скумбрию и запивали ее ароматным чаем.

— Отчего же дамочка вас топила?

— Случайность.

— Ну, пусть будет так… Странно, отчего нас женщины то спасают, то топят? Я так мыслю: она хотела сделать вид, будто это несчастный случай. Лодка перевернулась — гражданин от испуга утонул. Просто и ясно. Никакой следователь не докопается.

Видно, что сторож был любителем детективных романов. Но бог с ним, со сторожем.

Я обсох, обрел дар речи и способность передвигаться. Пробыл в этом городе еще неделю. Даже звонить в редакцию не стал. Попал на спектакль, в котором пела Ирина. Было ли это уже игрой воображения или правдой, но и ее голос показался неживым, с такими же холодными, «стеклянными» верхними нотами.

В атмосфере этого города — сонной, томной, где воздух напоен йодом, запахом водорослей и акаций, — мне стало казаться, что я занимаюсь чепухой, глупостями, погоней за миражами. А такое в наш мускулистый, энергичный и напористый век совершенно недопустимо и, если хотите, даже преступно. Разрешаю себе этакие вольности — болтаюсь по чужому городу без определенной цели, наконец, без командировочного удостоверения в кармане.

По асфальту шелестели праздные толпы. Лица были открыты и оживленны. Никто никуда не спешил. Но и эти люди были на что-то нацелены — они пытались как можно лучше провести свой профсоюзный отпуск. Ели, пили и смеялись, знакомились, чтобы обменяться поцелуями или адресами, а при расставании, может быть, даже всплакнуть. Я отмечал собственное отражение в витринах магазинов. Взъерошенные волосы, мятая рубашка, блуждающий взгляд, бледные, незагорелые, какие-то канцелярские руки. Да полно, что со мной? Надо забыть всю эту историю. И уж во всяком случае, не ходить по вечерам в театр, не пытаться снова повидаться с Ильенко.

И вдруг я увидел афишу, извещавшую о двух гастролях заезжего дирижера, того самого, который некогда уговаривал меня не уходить из театра. На фотографии он выглядел солидно, настоящим маэстро. Да и званиями и наградами, как явствовало из афиши, за последние годы не был обделен. Игорь — так звали дирижера — остановился в той же гостинице, что и я. Мы долго мяли друг другу бока, хохотали, радовались встрече, вспоминали минувшие дни и общих знакомых. Душным вечером, когда даже не открывали окон — казалось, что в номере прохладнее, чем на улице, — я рассказал Игорю в деталях обо всех событиях, приведших меня в этот город.

Он слушал, зажав подбородок в кулак. Потом о чем-то всерьез задумался.

— Да помню я эту Марину, — сказал он наконец. — Отлично помню. Даже лучше, чем Юрия. Мне она никогда не нравилась. Ни как человек, ни как балерина. Было у меня такое ощущение, будто невзаправду она живет. Сама себя вообразила человеком необычным. А в чем эта необычность, одному богу известно! Почему она решила сыграть с тобой в неузнавание — загадка. Впрочем, от взбалмошной женщины всего можно ожидать… Послушай, а может, она чего-то боится?

— Тогда уж не чего-то, а кого-то. И этот кто-то, видимо, я. А меня ей бояться ни к чему.

— Бояться можно и тебя. Бояться можно и себя самой. А люди, склонные жить в мечтах и иллюзиях, попросту боятся правды и ненавидят реализм во всех его проявлениях. Аллах с нею, с этой Мариной. Выяснится со временем. Что же касается «внезапно запевших», то, поверь мне, тут какой-то бред или мистификация.

— Я и сам поначалу так думал. И все же ты послушай Юрия. Помнишь его голос?

— Забыл, — честно признался Игорь. — Забыл, и сравнивать будет не с чем. Но ежели бы такое стало возможным, какая-нибудь операция или что-нибудь в этом роде… Сам понимаешь: на нормальные, «рабочие» голоса теперь голод. Нужны, очень нужны пусть не выдающиеся, но техничные певцы. Я бы сам пригласил к себе в театр дюжину таких. Послушай-ка, у меня мысль… Приходи завтра в театр. Утром репетирую «Риголетто», вечером спектакль. Кажется, Ильенко поет Риголетто. Сейчас гляну список солистов… Да, именно он. А тебя я, никого не предупреждая, введу в качестве офицера или графа Монтероне. Там всего несколько реплик. — Вот мы и посмотрим, как отреагируют на твое появление в спектакле Юрий и Ирина.

Я что-то возражал Игорю, но утром все же оказался в театре. Запахи мела, клея, краски и какой-то особой закулисной пыли. Все знакомо и уже почти забыто, казалось связанным не с моей собственной жизнью, а с чьей-то другой…

Да вот и Юрий. Он действительно испугался, увидав меня. Вытянулся чуть ли не по стойке «смирно» и принялся глядеть на дирижера с таким старанием и такой надеждой, будто ждал, что Игорь, как волшебник, взмахнет палочкой, и я исчезну, растаю, как призрак. Но Игорь поступил иначе. Вежливо поздоровавшись с солистами и оркестром, он сказал, что привел с собой артиста, который, может быть, не будет петь в самом спектакле, но в репетиции участие примет.

В сцене третьего акта я пропел Монтероне: «О герцог, напрасно ты проклят был мною, гнев неба не грянул над дерзкой главою! Влачи же в разврате позорные дни». Сразу же, следом за этой фразой вступал Риголетто со словами: «Старик, ты ошибся! Мстить буду я сам!» Но это «сам» спеть не так-то просто. Фермата может выйти удивительно красивой и эффектной, если у тебя горячий и правильно поставленный голос, свободное дыхание, наконец, если ты сумеешь войти в роль для того, чтобы эмоционально взорваться в этой фразе. Вчерашний раб Риголетто, жалкий шут в одну минуту становился вдруг личностью, грозным мстителем, которому уже не страшны ни герцог, ни его гвардейцы, ни его право казнить или миловать. Риголетто отныне сам способен покарать кого угодно. Даже герцога… Многие спешат поскорее пропеть фразу, не акцентируя ее, иные даже просят, чтобы оркестр глушил их. Чтобы подать по-настоящему, нужен сильный, красивый голос. Ежели его нет, ни техника, ни ухищрения не помогут. А Юра к тому же еще был сбит с толку, напуган…

— Нет! — громко сказал Игорь и постучал палочкой о пюпитр. Очень вяло. А ну-ка поменяйтесь местами… Пусть Ильенко споет Монтероне, а вы Риголетто! В порядке эксперимента. Приготовиться. Повторяем сцену!

Кто знает, то ли я соскучился по атмосфере театра, оркестровому аккомпанементу или даже просто по возможности спеть в полный голос (не запоешь же в стенах обычной квартиры — соседей напугаешь), но с первой же ноты я понял, что удалось, — попал в десятку. И возникло удивительное ощущение, знакомое многим певцам, когда ты начинаешь чувствовать, что твой голос как бы шире и больше тебя самого и что он существует вне тебя. И вскоре наступил такой момент, странный и необычный, но тоже известный каждому певцу, — когда ты уже не контролируешь собственный голос, не ты им владеешь, а он тобою.

Игорь удовлетворенно шевельнул усами, а усы у него, вправду, были видные, как у военачальника. Ему понравилось, как я спел. Тут же вступила Джильда, и мы довели до конца акт.

— Перерыв, — объявил Игорь. — Пятнадцать минут.

Я спустился по ступенькам к двери в коридор. Тут меня и догнал Юра собрался все-таки с силами, не струсил. Это было приятно, и я улыбнулся ему.

— Ты возвращаешься на сцену?

— Нет, — сказал я. — Просто решил попробовать, смогу ли еще тряхнуть стариной.

Мы шли по узкому коридору мимо десятков дверей: костюмерные, гримировочные, комнаты солистов. Навстречу, постукивая пуантами, пробежала стайка балерин.

— Странно все вышло… Тебе, казалось бы, сам бог велел петь, а ты не поешь.

— Нет, — ответил я. — Петь я не имел права. Мне нечего было сказать в вокале. Мог лишь более или менее успешно соревноваться с великими предшественниками. Ничего своего не внес бы. А сейчас у меня пусть маленькое, но свое дело.

— Разреши прямой вопрос…

— Давно пора поговорить прямо.

— Что ты намерен с нами сделать?

— С кем с вами?

— Ну, со мной, с Ириной, с остальными.

— С вами? Да ровным счетом ничего. Но так или иначе выясню, что случилось с вашими голосами. Ведь дело не обошлось без операции?

— И ты обо всем этом напишешь?

— Не знаю.

— Назовешь и наши имена?

— Юра, было бы много лучше, если бы ты, не забегая наперед, ничего не выведывая, попросту объяснил мне, что за операции вы перенесли, кто их вам сделал.

— Нет, — покачал головой Юра. — Нет, этого сделать я не могу. Прости Ирину… Она очень вспыльчива. И поверь, мне очень стыдно. Особенно после того, как сегодня ты ткнул меня, как щенка, носом в лужу… Я, наверное, тоже не имею права петь. Если к себе ты так строг, то что уж нам… Да, мне очень стыдно. Я сегодня звонил по междугородному Марине. Сам не знаю, что со мною делается. Такое ощущение, что спасет единственное: если, как змея, сменю кожу… Нет, даже больше — откажусь от всего, что было раньше, от себя самого…

Я всегда боялся исповедей, боялся этой готовности людей вывернуть себя наизнанку, а потому поспешил прервать Юрия:

— Значит, не скажешь?

— Не имею права. Вы с Мариной решили… — Он на секунду замолчал. Вы теперь вместе?

— Мы? Вместе?

— Извини, я так подумал… Ты вместо меня поешь вечером?

— Юра! — сказал я с досадой. — Успокойся. В вечернем спектакле будешь петь, конечно же, ты. Постарайся быть в форме. А с Мариной у нас отношения еще более далекие, чем были когда-то. Она меня не узнала.

— Как?

— Ну, делает вид, будто впервые встретились.

— Боится, — уверенно сказал Юрий, а я вспомнил, что это же говорил вчера Игорь. — Боится. Я и сам тебя боюсь.

— Но почему?

— Не знаю… Не каждый вот так запросто возьмет и откажется от карьеры… Это пугает. Ты строг к себе, а потому, возможно, слишком строг и к другим. До свидания. Извини. — И он вдруг быстро пошел вперед по коридору, затем оглянулся: — Очень тебя прошу: уезжай!

В общем, я остался у разбитого корыта. Даром только потерял неделю. К тому же вышли все деньги. Брать в долг у Игоря не хотелось.

И я совершил самое неожиданное из всего, что можно сделать: дал телеграмму Флоре с просьбой немедленно вылететь ко мне и привезти двести рублей из командировочного фонда. Если бы меня призвали к ответу и потребовали объяснений, зачем мне нужна здесь Флора, что я собираюсь сделать с двумястами рублями, то ничего внятного я бы не произнес.

Через день прилетела Флора. Но не одна. С нею была Марина. Я встречал их в аэропорту. Собственно, опять все не так. Встречал я одну Флору именно от нее пришла телеграмма на главпочтамт с указанием номера рейса. Но в автобусе, подвозившем пассажиров от самолета к аэропорту, увидел их вдвоем — Флору и Марину.

— Что все это значит? — спросил я, и, думаю, лицо мое в этот момент не выражало ни смирения, ни добродушного желания воспринимать жизнь такой, какая она есть. — Почему вы прилетели вдвоем?

Флора ничего не ответила. Зато Марина принялась объяснять, что лететь она решила, несмотря на протесты Флоры. Ей вдруг стало совестно, что она втянула меня в эту историю. Я почему-то мало поверил в искренность ее слов и принялся рассказывать о Юре, о том, что испытал, слушая его пение. Но она прерывала меня. Она убеждала, что все это ее давным-давно не интересует, да и вообще, она третьего дня говорила с Юрием по телефону.

Очередная неожиданность!

Тут появилась Флора (я и не заметил, когда она отошла) с тремя билетами на обратный рейс.

Только в самолете я понял, что игра в неузнавание закончилась. Я задремал. Неожиданно Марина тронула мою руку. Я вздрогнул и открыл глаза.

— Спи! Еще полтора часа.

Я осторожно отнял руку и ничего не ответил.

Флора лакомилась леденцами. Пила плохой кофе в пластмассовых чашечках. Ей было хорошо. Что ж, Флоре было всего двадцать два года.

Мы оглянуться не успели, как самолет нырнул под тучи и ринулся на посадочную полосу.

— Мне на девятый троллейбус, — сказала Флора. — До свидания.

— Ну и что же теперь? — спросил я, когда мы остались с Мариной на остановке.

Шел мелкий дождик. Было зябко. Ни зонтов, ни плащей у нас не было. Мы успели хорошенько промокнуть и промерзнуть. От этого возникало наивное ощущение, что и во всем мире дискомфорт и непорядок, хотя, к примеру, в Африке или даже поближе, в том городе, который мы только что покинули, вполне могла стоять отличная погода и зонтики если и были нужны, то для того, чтобы спасаться не от дождя, а от солнца.

— Так что же теперь? — повторил я. — Все еще будем играть в прятки?

— Ты дикий. И неудобный. Так же, как ты бросил петь, ты можешь перешагнуть через что угодно. Тебя каждый день надо было бы завоевывать снова. Женщинам приносят счастье отношения более простые.

— Ты говоришь от имени всех женщин?

И тут Марина взорвалась. Она выкрикивала мне в лицо слова обидные и, может быть, несправедливые. Она говорила, что я никогда не понимал женщин. Когда от меня ждали услышать простое ласковое слово, я вдруг начинал разводить непонятные, не имеющие никакого отношения к реальной жизни теории, талдычил, что любовь, если она настоящая, обязательно должна быть похожа на отношения Елены и Инсарова, Ромео и Джульетты… А в мире все много проще. У тех, утверждала она, кто находится рядом со мною, всегда такое чувство, будто они стоят перед экзаменатором. От этого быстро устаешь. Многие, в том числе и сама Марина, вздохнули с облегчением, когда я оставил театр и отправился искать птицу счастья в журналистике. Она так и сказала: «птицу счастья». Я расхохотался. Эта «птица счастья» показалась мне до такой степени нелепой, что всерьез и возразить было нечего.

— Мне на девятый троллейбус! — побледнев, повторила Марина слова Флоры. — Я хочу ехать одна…

— Пожалуйста! — сказал я, и не без некоторого облегчения.

4
Вот уж три дня Флора не заваривала мне кофе. Она вела себя подчеркнуто официально, аккуратно исполняла секретарские обязанности. Звонила по телефону всем, кому следовало, перепечатывала письма и материалы. Но на ее лице ни разу не возникло даже дальнего отсвета улыбки. Почему? Конечно же, на все имеются причины. Интересно, о чем они говорили с Мариной, когда летели вызволять меня в приморский город? Предположим, Марина сказала ей что-то, чего не следовало бы говорить. Но ведь это еще не повод, особенно для секретаря корреспондентского пункта, вести себя со своим шефом недружелюбно. А собственно, в чем недружелюбие? В том, что она перестала готовить кофе? Да и входит ли это в обязанности секретаря?

И я сам отправлялся на кухню.

Как-то раз, почему-то сознательно сделав это в присутствии Флоры, я позвонил Марине, расспросил о самочувствии, твердо пообещав в свободное время все же докопаться до сути внезапных превращений безголосых в голосистые. Флора не подымалась, не уходила посреди разговора, не проявила никаких признаков заинтересованности. Она не подняла головы от машинки, но, я уверен, слышала каждое мое слово. Марина пообещала в ближайшее время зайти на корреспондентский пункт и передала привет от Николая Николаевича. Я так и не понял, был ли он во время разговора с нею. Но говорила Марина так, будто нас слышал кто-то третий. Впрочем, в таком случае мы были на равных. Ведь меня тоже слушала Флора.

В ту пору мы с Флорой работали над статьей, внешне очень простой, а по сути — едва ли не одной из самых каверзных за всю мою журналистскую практику. Я пытался защитить молодого педагога, которого, собственно, ни в каких конкретных грехах не обвиняли. Просто некоторые детали его поведения вызывали нервный зуд у коллег. Так, он разъезжал по городу на маленьком красном электромобиле собственной конструкции, в беседах с учащимися признавал, что любой педагог, как и всякий человек, может ошибаться (не подрыв ли авторитета воспитателя?), организовал поход на моторных лодках по пути древних варягов: Балтика — Ладога — Днепр — Черное море. Кроме того, этот педагог — а звали его, что я навсегда запомнил, Андрей Петрович Шагалов — на своих уроках истории предлагал учащимся писать дневники от имени Суворова (в ту ночь, когда он решился на переход через Альпы), Кутузова (перед последним свиданием с императором Александром) и даже не очень грамотного Степана Тимофеевича Разина… Может быть, во всем этом и были отступления от канонической педагогики. Но одно несомненно: все его бывшие учащиеся великолепно сдавали вступительные экзамены по истории в вузы. Много лучше, чем выпускники других школ.

Мне предстояло мягко, без нажима, без будоражащего пафоса доказать, что ребята не случайно любят Шагалова и что во всей ситуации нет никакого вызова остальным педагогам и районным органам народного образования. Работал я над статьей долго, несколько раз ее переписывал, отыскивая наиболее гибкие формулировки. Наконец Флора перепечатала статью и сказала:

— Удалось. Осторожно, точно, но вместе с тем смело.

И тут же отправилась на кухню варить кофе. Мир был восстановлен.

— Итак, я прощен?

— Может быть.

— Потрудитесь объясниться определеннее.

Флора засмеялась.

Я действительно походил на человека, застегнутого на все пуговицы, да еще натянувшего поверх костюма противомоскитную сетку — чтобы ни один комар не пробрался к душе и не ужалил. Наверное, это оттого, что, как бы я ни храбрился, многое и разное пришлось мне претерпеть за последние годы. И я оделся в панцирь, изготовленный из сверхпрочного материала: смесь ироничности с прямолинейностью. День, когда я перестал быть «господином Онегиным»… Собственно, почему день? Это был вечер. Над бульварами висел мелкий дождик, что часто случается в этом городе. Свет фонарей дробился, плыл по мокрому асфальту. В спектакле Юрий Ильенко пел Зарецкого — три фразы во время дуэли да две на балу у Лариных.

Зарецкому не хлопают. Его не вызывают на «бис». Его вообще не замечают. Пришел, ушел, что-то пропел. Таких партий в операх много. Нужны для создания фона и колорита. Но если говорить честно, то они попросту дань традиции. Полагается, чтобы новости сообщал специальный гонец. Вот он и возник в «Аиде» — опере крепко сбитой, нота к ноте, совершенной от первого и до последнего аккорда оркестра. Да, собственно, у него даже не партия, а несколько вялых фраз. Так и с Зарецким. Полагалось в ту пору иметь секундантов — он и возник. Онегин вполне мог застрелить юного поэта и без посторонней помощи. Наконец, нужна ли сама сцена дуэли? Достаточно было ссоры на балу и прощальной арии Ленского. Впрочем, сам Чайковский назвал «Онегина» не оперой, а лирическими сценами. И долго противился ее постановке на сцене. Видимо, чувствовал: сделано не все, что можно было, и музыкальная драматургия не так безупречна, как ему самому того хотелось бы. Может быть, именно партию Зарецкого он позже вычеркнул бы не дрогнувшей рукой… Не успел. Свободной минуты не нашлось. Но потомки забыли о сомнениях мастера. Что им до них? «Онегин» им пришелся по вкусу. Терпят и растянутый первый акт, терпят и Зарецкого…

Но в тот давний дождливый вечер (в такую погоду голос обычно «гаснет», а иногда даже меняет окраску тембра, особенно на верхнем регистре) центральной фигурой спектакля был Зарецкий. Его ждала Марина. На него смотрели из-за кулис два голубых глаза. И может быть, никогда еще и нигде господин Онегин не бывал до такой степени лишним человеком. Настолько никчемушным и даже самому себе не нужным, что совершенно непонятно, как он умудрился все же попасть в Ленского? Куда проще было подставить собственный лоб под пулю и разом решить все проблемы… Говорят, женская любовь неисповедима. Иной раз женщины любят почему-то слабых и беззащитных — материнский инстинкт или что-то в этом роде. В популярных статьях на темы психологии этому даже пытаются дать объяснение: мол, сильная женщина должна любить слабого мужчину, а сильный мужчина слабую женщину. И таким образом в перспективе происходит некое выравнивание вида. Потомство у разных пар будет примерно одинаковым и с равными возможностями. В тот вечер победил Зарецкий. Зарецкий и получил в компенсацию Марину. Может, именно потому, что сам не мог стать Онегиным?

— О чем вы думаете?

— Простите, Флора. О разном. Если вам что-то в моем поведении кажется обидным, скажите прямо. Вы отличный секретарь. И очень мне помогаете. А когда закончите университет, то станете хорошим журналистом. Я в этом уверен. Кроме того, вы мне чисто по-человечески симпатичны. Просто эта история с голосами вышибла нас всех из колеи. Как видите, даже в наши времена случаются вещи загадочные.

— Вы давно знакомы с Мариной Петровной?

— Когда я ее впервые увидел, мне было столько, сколько сейчас, наверное, вам. Пусть ее появления на корпункте вас не тревожат и не смущают.

— Меня ничто не тревожит, — сказала Флора. — Но я думаю, может быть, нам съездить к той женщине, о которой я вам говорила?

— В Закарпатье? Зачем? Не напридумывали ли мы сами бог знает чего?

— Нет, — сказала Флора. — Ничего мы не напридумывали. Безголосые стали петь — это факт. Я не смогу спокойно спать, пока не пойму, откуда такое взялось. А вдруг существует какой-то инженер или врач, который проделывает такие фокусы?

— Допустим. Но отыщем ли мы его?

— Обязательно! Вас, если уж вы что-то решили сделать, ничем не удержать.

— Помилуйте, Флора, вы завышаете мои возможности!

— И не думаю! Ведь я каждый день печатаю ваши статьи, веду дела… Это дает мне право.

— Так чем же я отличаюсь от Вячеслава Александровича, который работал здесь раньше?

— Вячеслав Александрович был высок, добр, мягок в обращении и очень улыбчив, — сказала Флора. — А вы какой-то дикий…

— Что? — спросил я. — Да вы все сговорились обзывать меня диким!

По лицу Флоры пробежала тень.

— Я ни с кем не сговаривалась.

— В чем же моя дикость?

— Я сегодня перечитала еще одну вашу статью об инженере с завода мотоциклов. Зло и честно написано. Вы даже об обычных фактах говорите так, что, когда читаешь, становится почему-то тревожно. Вы должны, вы обязаны расследовать историю с певцами.

Флору прервал звонок у двери.

Оказалось, к нам пришли Марина и Николай Николаевич.

— Ну так что же истина? — спросил Николай Николаевич, не здороваясь. — Познаем мы ее или нет?

— Нет, не познаем. Пора возвращаться к реальности. К нормальной жизни со вкусом, с цветом, с запахами. От того, что кто-то хорошо или плохо спел Роберта, в мире мало что изменится. Электростанции будут вырабатывать столько же энергии, сколько и вырабатывали, хорошее пиво будет так же приятно отдавать горьковатым солодом. В последнее время мы все слишком много говорим.

— Можно и возразить. Нынче такое время… Время говорливых людей, сказал Николай Николаевич, усаживаясь. — Сейчас я работаю над повестью…

— А я над статьей, — не слишком вежливо прервал я его. — И давайте заниматься своими прямыми делами.

— Прямыми делами? — переспросил он. — Какие дела надо считать прямыми, а какие нет? Пойди разбери!

— Мои прямые дела — писать статьи. Хотя бы те, которые внесены в квартальный план редакции.

— В вас играет желчь, как было принято говорить в старину, — сказал Николай Николаевич. — Выражение с медицинской точки зрения, может быть, и бессмысленное, но образное.

Марина сидела рядом с Николаем Николаевичем и молчала. И молчание это было почему-то зловещим. А Флора так и осталась у машинки. Длинная нога с высоким подъемом, короткая юбка из странной ткани в клетку и блузка в горошинку. Я точно впервые заметил ее. Был себе секретарь корпункта со странным именем, с непонятными речами о давно уехавшем Вячеславе Александровиче. Не то мебель, не то обязательное приложение к выстроившимся на стеллажах папкам с архивами. Кого же в эту минуту она напоминала? Когда-то я придумал, что она напоминает продавщицу цветов из комедии Бернарда Шоу «Пигмалион», которую безумный профессор Генри Хиггинс «выучил на герцогиню». Но ведь настоящей Элизы Дулиттл никто из нас не видел и видеть не мог. Она жила лишь в воображении самого Шоу. А те актрисы, которые пытались Элизу изобразить, лично меня только раздражали. Может быть, есть роли, которые не следует играть, и пьесы, которые не следует ставить на сцене? Доводилось ли вам хоть однажды встретиться в театре с Чацким, который показался вам именно таким, каким представлялся при чтении пьесы?

— Вы сегодня не в духе, — заметил Николай Николаевич. — Между тем мы тут для серьезного разговора.

Марина поднялась и подошла к окну. Понятия не имею, что интересного она могла увидеть в нашем унылом дворике-колодце, но всем своим видом она давала понять, что наша с Николаем Николаевичем беседа ей неинтересна и она не намерена терять время на пустое времяпрепровождение. И вообще, в самом визите Марины и Николая Николаевича было нечто нарочитое, может быть, даже заранее продуманное.

— Я много думал над всем тем, о чем мы говорили в последнее время. Николай Николаевич снял очки и принялся тщательно протирать их кусочком замши. — Поначалу и у меня самого возник соблазн принять участие в розысках таинственного человека, дарящего другим голоса. Но сейчас, по зрелом размышлении, я предпочел бы…

— Мне надо уйти, — сказала вдруг Флора. — Если понадоблюсь, звоните.

Ее каблуки простучали через холл, хлопнула входная дверь.

— Если бы молодость знала, если бы старость могла! — ни с того, ни с сего произнес Николай Николаевич; впрочем, эта реплика наверняка имела какое-то отношение к Флоре. — В своей повести мне хотелось бы поднять проблему права каждого человека на талант.

— А кто это право оспаривает?

— Сама жизнь. Мало просто объявить всех равными перед законом. Дело в том, что у нас возможности неодинаковы. Один в силах стать творцом космических кораблей, другой — рекордсменом по прыжкам в высоту, а третий — ни тем ни другим. Так вот, мы должны стремиться к тому, чтобы «третий» не был лишним, не был обделенным. Недаром в популярной песне поется: «Я не третий, я не лишний, это только показалось…» Крик души! Кто из нас думал хоть однажды, что он тот самый лишний, без которого можно было бы и обойтись? Хотя, с другой стороны, мы, как часть природы, не вправе вопрошать: зачем мы? Природа так задумала, не спросясь у нас. И каждый обязан терпеливо нести свой крест…

В те минуты я очень терпеливо нес свой крест: выслушивал витийствования классика областной литературы, считал в уме до ста, потом до двухсот — только бы не затеять спор и не наговорить чего-нибудь лишнего. Кроме того, я не мог понять поведения Марины. Отчего она стоит, заложив руки за спину, у окна? Кто инициатор этого разговора — она или классик областной литературы?

— В тот вечер, — спокойно продолжал Николай Николаевич, — в тот вечер, когда я провожал Марину к корреспондентскому пункту…

— Так это вы были в белом плаще?

— Не помню. У меня три плаща. Разного цвета. История с розысками волшебника, дарящего людям голос, как вы отлично понимаете, бред, ересь, химеры, пригрезившиеся в тяжелом предутреннем сне. Поиграли мы с вами в фантастику — ну и хватит. Никто не ждал, что вы с такой истовостью возьметесь за дело. В том числе и я — хотя бы в тот день, когда беседовал с вами в кафе. Если бы знал, что дело примет такой оборот, поостерегался бы откровенничать… Вся эта история неприятна Марине. И я испытываю чувство вины перед нею.

Тут Марина наконец отошла от окна.

— Думаю, будет лучше, если мы побеседуем с глазу на глаз, — сказала она.

— Со мною? — Николай Николаевич выглядел ошарашенным: такой поворот дела был для него явной неожиданностью.

— Нет. С ним.

Я отметил про себя это «с ним». Оно не предвещало ничего приятного. Но счел, что уклоняться от разговора тоже было бы неверным.

— Подождать внизу?

Мне очень хотелось сказать: «Как в тот раз. Вам не привыкать». Но сдержал себя. Марина успокоила Николая Николаевича, объяснив, что разговор будет коротким.

— Итак? — спросил я, когда дверь за Николаем Николаевичем закрылась.

— Сигарету!

— Гляди, научишься курить.

— Да уж все равно. Свое я оттанцевала, как та стрекоза. А педагогу хорошее дыхание уже ни к чему. Ты не мог бы отсюда уехать?

— С какой стати?

— Действительно. Я говорю глупости. Должность, зарплата, положение и прочее.

— Зарплата и положение тут ни при чем. Но, согласись, не каждый день хорошие знакомые просят кого бы ни было уехать из города.

— Мне уже почти сорок лет. Это осень. Надеяться, как в юности, что явится голубой принц, смешно. И все же у каждого из нас есть какие-то иллюзии. Мы в них верим даже в очень зрелом возрасте. До самой смерти. Ты умеешь отбирать эти иллюзии. Каким способом, не знаю. Но Юре своим уходом из театра ты оказал медвежью услугу.

— Я ушел из театра потому, что считал это правильным. При чем здесь Юра?

— Можешь себе представить, сколько горьких минут довелось пережить Юре, ведь у него данные были много хуже твоих. А он остался. И пел. А это, если хочешь, требует мужества. Сейчас ты начал расследование, которое никому не нужно…

— Позволь, но ты сама просила… С твоей легкой руки все началось!

Марина бросила сигарету рядом с пепельницей, прямо на стол. Руки ее дрожали.

— Откуда я знаю, чего я на самом деле хотела? Узнала, что ты возвратился, пришла сюда… Пришла, чтобы поговорить о многом. И о Юре тоже. Вернее, о себе и о нем… Да и о тебе. Показалось, что ты меня сразу не узнал… Потому и разговор пошел у нас сразу же глупый. Мы с тобой в конце концов станем врагами. Может быть, мы всегда втайне друг друга недолюбливали.

Я поднялся.

— Тебе, Марина, пора идти. Тебя внизу ждут.

— А ведь есть выход, — сказала Марина.

— Не понимаю.

— Я спущусь вниз и скажу Николаю Николаевичу, чтобы он шел себе домой. Молчишь? Раз так, мы с тобой, наверное, больше не увидимся.

— Что-то я не вижу логики в твоем поведении.

— Эх, ты! — сказала вдруг Марина совсем просто, даже с какой-то будничной, кухонной интонацией. — Эх, ты! Ведь все мы люди, все мы чего-то ищем, мечемся… Тогда я говорила искренне. И сейчас тоже. Мне кажется, что это расследование ненужная штука. Как будто с нас со всех одежду сдирают… Всех тебе благ! И уезжай, если можешь…

Долго я сидел у стола. Я действительно чего-то важного не понимал. По крайней мере, тех страстей, которые движут и Мариной, и Николаем Николаевичем. Юра и Ирина — тут все как будто ясно. Но Марина… Что ей нужно?

Внезапно позвонила Флора. Я ждал ее звонка, но, конечно, никак не мог предположить, что наш разговор с ней будет таким добрым, легким. Он мигом смыл тяжесть с души.

— Ушли? — спросила Флора.

— Давно.

— Они вас мучили бессмыслицей и сомнениями?

— Что-то вроде этого.

— Когда же мы поедем в Закарпатье? К той самой певице, знакомой моей сестры… Адрес я узнала.

— А вы считаете это необходимым?

— Еще бы! Если не докопаемся до сути дела, то так и будем всю жизнь ходить испуганно-удивленными, как эта ваша Марина и писатель в очках. Завтра я приду без пяти девять.

5
В придорожном кафе, у села со странным названием Тухолька, мы выпили кофе. Флора села за руль. Серпантин карабкался к вершине горы, поросшей серо-голубым лесом. Это была знаменитая карпатская смерека — родная сестра наших елей и сосен. В прохладные дни карпатские леса стыдливо кутались в туманы, а в жаркие, как сегодня, над ними висело голубоватое марево. В окно рвался горячий пряный воздух. Было душно, и клонило ко сну.

— Пристегните ремень! — сказала Флора.

— На этой дороге автоинспекторы редкость.

— И все же пристегните. Я не такой опытный водитель, как кажется.

Почему она сказала «как кажется»? Угадала мои мысли? Вела она машину отлично. Не лихо, а разумно. Сбрасывала обороты именно там, где нужно было, в повороты вписывалась аккуратно, не пересекая белой осевой линии.

День был не просто жарким — он душил жарой. Воздух казался липким. Сосредоточенное лицо Флоры не давало мне покоя. Очарование молодости? У Флоры дерзкий взгляд и дерзкий язык. И удивительно длинная шея, мягко переходящая в плечо. Даже не определишь, где кончается шея, а где начинается плечо.

— С какой стати вы так подробно меня рассматриваете? — заметила Флора. — Что, у вас не было времени сделать это раньше?

— Извините, — смутился я. — Но еще древние греки, а может, кто-нибудь еще и до них открыл объективную ценность женской красоты. Да и вообще, мне дозволены некоторые вольности в разговоре. Я ведь вам в отцы гожусь.

— В слишком молодые отцы… Да и к тому же в приемные.

— Ну а в ином качестве я, кажется, никому никогда не годился.

— Вспомнили, что были когда-то Онегиным? В каждом Онегине, если к нему хорошенько присмотреться, сидит и пылкий Ленский, и рассудочный Гремин. Полагаю, сегодняшний Гремин был бы подписчиком журнала «Здоровье» и охотно помогал бы жене по хозяйству.

— Долго вы все будете меня корить Онегиным? Я ведь сам, добровольно ушел со сцены. Повинную голову меч не сечет.

— В том-то и дело, что речь надо вести не о повинной голове. Вы тогда просто струсили.

— Почем вам знать, струсил я или не струсил? Вы тогда пешком под стол ходили!

— Побоялись быть певцом средней руки. Вот и все дела.

— Не побоялся, а не захотел. И дело не в гордыне. Но всегда считал, что делать все надо максимально хорошо. Великолепно сработанная табуретка так же совершенна, как любая из пьес Шекспира. Честный и хорошо работающий столяр может на равных говорить с кем угодно — от Магомета до Гете включительно.

— И в журналистике вы надеетесь все делать максимально хорошо?

— Во всяком случае, стремлюсь к этому.

— Верно! — неожиданно согласилась Флора. Во время всего разговора она ни разу не обернулась в мою сторону, казалось, ее занимают только крутые повороты дороги, ведущей к перевалу. — Вы, конечно же, сказали правду. Но нельзя ли попроще?

— Вы, Флора, слишком современны и решительны в словах и поступках.

— А разве лучше быть архаичной, как Марина? Послушайте, на корреспондентском пункте единственными реальностями были я сама да еще тот кофе, который я вам ежедневно варила… А все остальное — суета, чепуха и словоблудие.

— Флора, вам сейчас придется выслушать мои отеческие наставления.

— Поменяемся местами? — Флора нажала на тормоз. — Устала. — Тут она наконец посмотрела на меня. Серьезно. Без улыбки. И вдруг подмигнула: — До роли приемного отца вы еще не доросли. Это несомненный факт.

Она уселась поудобнее на сиденье справа от меня, пристегнула ремень и надела темные защитные очки.

Навстречу неслись белые оградительные столбы. Внизу, за нами, начинался обрыв. Достаточный, чтобы костей не собрать, — метров шестьсот. А справа стеной тянулся мощный лес.

— Что же вы не радуетесь?

— Чему, Флора?

— Окончанию странствий. Вы уже не господин Онегин, не бродячий романтик.

Я не сразу понял, о чем она говорит. Да тут еще машину мощно потянуло влево. Успел заметить, что навстречу нам движется автопоезд с лесом. Его тянул КрАЗ. Попробовал вывернуть — ничего не вышло. Флора вскрикнула. Машина не слушалась руля. Лесовоз надвинулся. Он уже навис над нами. Успел заметить испуганное лицо водителя. Сработал инстинкт — переключил с третьей скорости на первую, съехал в кювет и притормозил.

К счастью, нас не развернуло, не бросило под колеса лесовоза. Не скатились мы и в пропасть. Резкий скрип тормозов лесовоза. К нам уже бежал водитель. Он указывал рукой на левый передний скат.

Вышли из машины. Конечно же, это был обычный гвоздь. Его шляпка торчала в углублении протектора.

— Ну и ну! — кричал шофер. — Под счастливой звездой родились, ребята!

Мы с Флорой глядели друг на друга и хохотали.

— Хорошо, что не я была за рулем! Я хитрая. Знала, когда пересесть…

Через полчаса сменили скат и двинулись дальше.

Солнце спряталось за гору. Но прохладнее не стало. Мы промчали мимо мотеля «Бескиды», переехали линию узкоколейной железной дороги. Вскоре вдали показались рассыпанные по ущелью огни города. Они навевали грезы о покое и отдыхе.

В гостинице нас ждали заказанные еще со вчерашнего вечера номера. Было поздно. В ресторане гасили огни. Поужинали в моем номере добытым у дежурной печеньем и чаем.

— Все! — сказала Флора, вымыв у рукомойника стаканы. — Завтра трудный день. Спокойной ночи!

Уже у двери, что-то вспомнив, остановилась, затем быстро прошла к тумбочке у кровати, взяла пачку сигарет, вынула одну и положила на тумбочку, а остальные унесла с собой. Я ошарашенно молчал. Со мною впервые обращались столь бесцеремонно. Засыпая, пытался понять, какое гибкое и хищное животное Флора мне напоминает? Будто бы видел даже когда-то картинку… Может, в детстве? Ну да, конечно, пантеру Багиру из книги «Маугли» с иллюстрациями Ватагина. И тут же провалился в темноту. А очнулся оттого, что меня похлопывают по плечу.

— Пора! — услышал голос Флоры. — Половина девятого.

— Отдайте сигареты! — рявкнул я.

— После завтрака. Брейтесь, умывайтесь. Буду ждать внизу, в ресторане.

Бритвой я орудовал с необъяснимым ожесточением, будто лишал любимой бороды своего смертельного врага. Да и вправду был очень сердит на себя не для того я так мучительно и сложно прояснял абсолютно все, каждую ситуацию в своей собственной жизни, чтобы сейчас, добравшись до сорока, вновь запутаться между двумя дамами — одной уже вполне зрелой, а второй из породы юных и самоуверенных прагматичек, которые с пеленок знают, чего хотят, и даже первые шаги делают не куда придется, а только в нужном им направлении. Но не исключено, что я напрасно думал о Флоре слишком уж резко. Она того не заслужила. Сердился я, наверное, еще и потому, что никак не мог отогнать одну странную и пугающую мысль. Может быть, я напрасно бежал от образа «господина Онегина»…

Почему я бросил сцену? Не в том ли дело, что я ни разу, никогда, ни на одно мгновение не почувствовал себя полностью поглощенным музыкой, частью ее, единственной и органично вписанной нотой в сложном ансамбле, который именуется оперой? Я всегда видел себя со стороны… Вот я подхожу к беседке, вот снимаю цилиндр, кладу на скамейку хлыст, стягиваю перчатки и начинаю арию о том, что душа моя чужда блаженству и что совершенства Татьяны ни к чему… Пел легко, некоторые ноты звучали, как утверждали слушатели, проникновенно. Но я-то отлично понимал, что в чем-то обманываю публику. Уж не умелое ли это было имитаторство и подделка под высокое искусство? А даже при минимуме образованности подделаться ведь довольно легко. Мне просто-напросто нечего было сказать в Онегине такого, чего бы не говорилось до меня. Не в этом ли все дело? Не потому ли я так истово бросился разыскивать таинственного дарителя голосов…

Я так разволновался, что решил прекратить бритье и минуту-другую отдышаться.

И Флора-то хороша! Сумела увлечь меня в поездку. Или почувствовала, что я сам хочу разобраться в диковинной и нелепой в наши дни истории с возникновением голосов из ничего? Тут пришло на ум, что Флора чем-то неуловимо напоминает Ирину Ильенко, хотя они люди разных поколений да и масштабов. Надо же, единственная реальность — это она сама и черный кофе, ею сваренный! Что это — самовлюбленность или же агрессивная защитная реакция? Может быть, отметая все остальное, Флора укрепляется в собственном мнении о себе? И тогда мне следовало бы научить себя верить, что главное в моей жизни — две благодарности в приказах по редакции да статьи, время от времени по решению редколлегии попадающие на так называемую Доску лучших материалов. Почему бы и нет? А остального не существует. Если же и существует, то оно все равно как бы нереально… Допустим, я сижу в зале театра и смотрю на сцену. По ней движутся Марина, Николай Николаевич, Флора, чета Ильенко… Я вникаю в их хлопоты, заботы… Сострадаю, сопереживаю, но держу в уме мысль, что в конце спектакля в зале вспыхнет свет, я возьму в гардеробе свой плащ и спокойненько отправлюсь домой… Кто-то умеет жить именно так.

Тут мне показалось, что мое лицо в зеркале затуманилось, как будто я внезапно стал хуже видеть. Кольнуло в сердце. Почувствовал, как оно стало выбивать чечетку на ребрах. Такое было внове. Ощущение не из приятных.

Быстро ополоснул лицо и спустился в зал ресторана. Кроме Флоры, в зале никого не было. Она сидела у дальнего столика и смотрела в окно.

— Все заказано, — сказала она. — Вот сигареты. Вы бледны.

— Видимо, устал.

— Да, наверное. — Она посмотрела на меня внимательнее, чем глядят обычно на собеседника. — Не вернуться ли нам?

— Этого не хватало! Мчать за четыреста километров, чтобы тут же повернуть назад?

Принесли мясо по-полонински в горшочках, салаты и неизменный кофе. Не успели мы доесть, как появился официант, узнал, не желаем ли мы еще чего-либо, а затем подал счет. Здесь все, даже обслуживание в ресторане, было по-домашнему удобным и уважительным. Посетителей старались не раздражать. Не исключено, что к ним еще не научились относиться как к единицам, заполняющим плановое посадочное место… Это трогало, умиляло и почему-то влекло к сентиментальным воспоминаниям о детстве, когда тебя все любили и никто не желал тебе зла.

Минут через десять мы ехали по малолюдным, тихим улочкам городка, заснувшего на берегу скатившейся с гор реки. Городок был мал, тих, но знатен и самостоятелен. Его история уходила в туманную древность. И музеев тут было много. А местная картинная галерея могла похвастаться полотнами Рубенса и Гойи.

Мне нравились эти городки, доставшиеся нам в наследство от иных эпох. И хотя в каждом доме, как и везде, нынче с экрана телевизора пели Муслим Магомаев и Эдита Пьеха, что-то здесь в самом стиле жизни осталось неизменным.

Однажды я разговорился в одном из таких городков с парикмахером, который за свою шестидесятилетнюю жизнь никогда никуда не выезжал. Обернув меня простыней, парикмахер спросил, откуда я.

— Здешних я знаю. Всех до одного. Только вот молодых начал путать. То ли от моды, то ли от причесок, но вроде поодинаковел народ. Может, я и ошибаюсь, но у стариков даже глаза у каждого свои. У одного смеются, у другого — плачут…

Парикмахер, щелкая ножницами, отходил в сторону, чтобы посмотреть на дело рук своих, и все говорил, говорил… Наверное, давно на душе накопилось. Или же новому слушателю был рад.

— Да и уезжают теперь молодые. Не сидится им. Значит, появилось где-то такое, чего у нас нет. Человек, если ему на месте хорошо, никуда не поедет. Вот ежели бы мне сказали: «Петро, хочешь в какой-нибудь Париж, Одессу или Неаполь?» Я бы знаете что ответил? Конечно, не знаете. И знать не можете. Я бы сказал: «Садитесь в кресло, я вас постригу не хуже, чем стригут в Париже!» Потому что у меня своя гордость. Зачем мне быть у кого-то гостем? Я в своем городе лучший мастер! Значит, у молодых уже не то на уме?

С этой встречи с парикмахером я начал свою недавнюю статью о маленьких городках, о том, почему отсюда многие все же уезжают? Казалось бы, именно теперь, когда повсюду радио, телевидение, все новые дома с лифтами, а до ближайшей столицы можно за полдня добраться, пробил звездный час для этих городков. Они перестали быть провинцией. И все же их покидают — самые сильные, самые молодые. В статье не было ни рецептов, ни рекомендаций. Скорее, раздумья по поводу этого малообъяснимого явления. Уж не существует ли еще не познанный нами закон, толкнувший в путь дальний Садко и Пера Гюнта? Не сидит ли в каждом из нас кровинушка Садко, смутное воспоминание о нем?

Я понимал, что статья покажется в редакции странной и вызовет возражения. Ведь принято, чтобы журналист не просто называл явления, но и указывал пути выхода из тупика. Но этих-то путей я как раз и не знал. Тем не менее статью напечатали. И именно она была замечена читателями. Хлынул поток писем. Все подтверждали, что «надо усилить внимание» к духовной жизни маленьких городков. Были и конкретные предложения, особенно от пенсионеров и старых педагогов. Впрочем, очень наивные.

— О парикмахере вспомнили?

Я вздрогнул и откровенно испугался. Откуда могла о моих мыслях узнать Флора? Неужели женщины вправду отличаются сверхъестественной обостренностью чувств, неведомой нам, мужчинам, или они в дружбе с телепатией? Флора улыбалась. Она, видимо, заметила мое смятение и хотела меня успокоить.

— Нет, я не фокусник и не ясновидец, — сказала она. — Просто у вас было точно такое же лицо, как в тот вечер, когда вы диктовали статью о парикмахере. Этот парикмахер говорил, что у нынешней молодежи одинаковые глаза… Осторожно — правый поворот запрещен! Нам нужно музыкальное училище. Оно должно быть где-то на этой улице. Та самая женщина, знакомая моей сестры, у которой тоже изменился голос после визитов к зубному врачу, назначила встречу ровно на одиннадцать… Не забыли?

Нет, я ничего не забыл. И внутренне был готов к встрече с кем угодно, хоть с самим дьяволом, только бы доискаться причин, по которым Марина сначала захотела, чтобы я разгадал секрет «внезапно запевших» (так мы именовали их в последние недели), а затем сама стала упрашивать прекратить розыски. Чтобы понять, за что меня вознамерилась утопить в самом синем на земле море решительная, как хоккеист у ворот соперника, дама по имени Ирина, почему, наконец, не стал со мною говорить откровенно тот же Юра? Что они все скрывали? Чего боялись? Какую тайну берегли? Может быть, этой тайны и вовсе не было? Но я вспомнил «стеклянное» звучание голосов Юры и Ирины — резковатых, без полетности, даже без намека на то удивительное вокальное эхо, которое во многом стало открытием Федора Ивановича Шаляпина. Даже после того как певец заканчивает фермату, голос его еще некоторое время как бы звучит под сводами зала. Это и есть вокальное эхо…

Музыкальное училище находилось в бывшей загородной резиденции графа Эстергази. Ко входу в маленький «карманный» дворец вела через парк дорожка, усыпанная мелким речным песком. Сердце перестало покалывать. Но я с трудом поспевал за Флорой. И даже на второй этаж поднялся не без труда.

В маленьком уютном зале с камином, обложенном сюжетным гуцульским кафелем, сидели трое. Мужчина и две женщины. Лиц двух других я бы сейчас уже и не вспомнил, что же касается ее, той самой, ради которой мы и совершили путешествие, то я вряд ли когда-либо забуду огромные печальные карие глаза и робкую улыбку человека, стесняющегося своего уродства и себя самого. Она была горбата.

— Да, да, меня зовут Валентина Павловна. — И, обратившись к Флоре: Это вы звонили мне по междугородному? Выйдем в коридор.

Женщина повела нас к огромному венецианскому окну. За ним — как открытка — раскинулся карабкающийся на холмы город, утопающие в виноградниках домики с красными черепичными крышами. Рай, да и только! Здесь бы поселиться после выхода на пенсию. В той безумной гонке, какой была моя жизнь в последние годы, я и позабыл о том, что существуют тихие, защищенные горами долины, куда никакому урагану не ворваться, где всегда покойно и так легко дышится. Флора тронула меня за рукав. Действительно, я совсем не вовремя задумался. Горбатая женщина говорила о чем-то горячо, настойчиво, и я, наверное, пропустил что-либо важное.

— Поймите мое положение и мои чувства… Мне всегда чудилось в этом что-то неэтичное, неестественное. Если бы вы знали, сколько пришлось передумать, выстрадать за последние полтора года. Но секрет принадлежит не мне одной. И я не имею права ни о чем конкретно говорить.

У женщины были глаза раненого оленя. Сам не знаю, почему мне пришло на ум это сравнение. Где я видел раненых оленей? Усмехнувшись, подумал, что все мы в большей или меньшей степени в плену литературных шаблонов — и те, кто пишет, и те, кто только читает.

— Чему вы смеетесь? — Женщина неверно истолковала мою улыбку. — Над людьми вообще нельзя смеяться. Никогда! Пусть даже они ошибаются. Сейчас же возвращайтесь назад, в свой город.

— Но я улыбнулся по совершенно другому поводу… Собственным мыслям, если хотите…

— И мы не уедем, пока не поговорим откровенно. Так ведь? — вмешалась Флора. — Конечно же, именно так. И вы это знаете. И мы это знаем. Не проще ли…

— Хорошо, — сказала женщина, глядя на нас снизу вверх. — Оставьте мне адрес. Я напишу вам письмо. Правда, обязательно напишу. А сейчас больше ни о чем говорить не стану. Не имею права. И вот еще что, запишите телефон. Да, да, это там у вас, в вашем городе… Единственный человек, который может объяснить все… Только он… Вы записываете? Двойка, тринадцать, сорок четыре… Он знает, я ему только что звонила… Письмо я все равно вам напишу. До свидания!

Она не ушла. Она убежала. Было бы бесполезно пытаться ее остановить. Я растерянно глядел на Флору.

— Ничего, теперь у нас есть хотя бы телефон. Это уже что-то. Но почему вы сегодня так бледны?

— Видимо, недоспал.

Мы вышли на улицу.

— Назад машину я поведу сама.

— Ничего, обойдется. Но я бы с удовольствием где-нибудь присел, чтобы подумать… Не съесть ли нам мороженое в ресторанчике на берегу реки? Он очень живописный. Террасы, тенты…

Оказалось, что, кроме тентов над рекой, в ресторане есть еще и старинные подвалы, украшенные средневековым оружием. Да и блюда там подавали особенные: не то бифштекс по-рыцарски, не то лангет «Ричард Львиное Сердце».

— Жаль, что официанты не в латах и не при мечах, — заметила Флора.

— Хватает туристов. Выполняют план, иначе не только мечи и латы, но и шлемы мигом появились бы.

— А мне скучно в этих ресторанчиках. Один или два таких на город хорошо. Но их что-то здесь слишком много. Расплатитесь с официантом — и давайте взберемся на ту горку… Есть дорога — серпантин. Вон машина пробирается.

— Хорошо, — сказал я обреченно. — На горку так на горку!

Вправду, за эти месяцы я как-то устал. Наверное, надо было уехать в какую-нибудь глухую деревню, недели две посидеть там, ложиться с петухами, подниматься с зарей. Но отпуск полагался лишь в октябре… Флора действительно вела машину осторожно и точно. Да, конечно, женщины реже делают аварии. Иначе и быть не может. Вот и площадка, где паркуются машины. Дальше надо идти пешком.

Флора поминутно оглядывалась, будто я мог потеряться или затеять какую-нибудь шалость. Ну, например, побежать с горы вниз, в долину, в набег на этот милый комнатный городок. На вершине была устроена смотровая площадка. Тут же стояли столб и скамейка. Табличка, укрепленная на столбе, извещала тех, у кого хватило желания и сил взобраться сюда, что это и есть географический центр Европы, горка, расположенная в самом сердце континента. Рядом со столбом аккуратно были насыпаны мелкие камешки чтобы каждый мог взять себе на память голыш, а то и несколько. И эта мудрая придумка, как громоотвод, спасала столб и скамейку от вырезанных перочинным ножичком фамилий и имен.

Душно пахло смереками. Воздух был тягучим, преддождевым. Платок, которым я отирал лоб и шею, стал совсем мокрым. Не рискуя положить его в карман, я комкал его в кулаке. А внизу тот же городок, те же дома, только отсюда они казались много меньше. Совсем как макет, как детская игрушка.

— Не курите! — попросила Флора. — Спойте мне что-нибудь… Демона. «Лишь только ночь своим покровом верхи Кавказа осенит…» Не машите рукой.

— Поздно! Лет десять назад, может, рискнул бы. Да и то не в такую духоту и не в таком месте… Посмотрите вниз, на эти милые домики… Здесь надо не петь, а напевать. И не Демона, а что-нибудь тихое, упорядоченное, умеренно лиричное.

— Но ведь я так редко прошу! Говорят, даже в детстве ничего не просила у взрослых…

Дернула же меня нелегкая в этот момент посмотреть Флоре в глаза. Меньше риску было прыгнуть со скалы в море. Я испугался. И не мог бы точно сказать, чего же именно. Уж не себя ли самого?

Она разжала мой кулак, забрала платок и совсем тихо повторила:

— Я очень редко… никогда не прошу!

Дыхания не хватало. Да и сидя петь очень трудно. Сразу почувствовал, что немного «горлю» и связки «греются». Но сумел — уже забыто, совсем забыто! — опереть звук на воздушный столб и подключить грудной резонатор. Голос стал гуще и богаче. Сумею ли плавно уйти на фальцет там, в конце арии? «К тебе я стану прилетать… Гостить здесь буду до денницы… И на шелковые ресницы…» Главное, сейчас не думать, как поешь… Просто петь и больше ничего. Не помнить ни о Флоре, ни о городке внизу… Рубашка прилипла к телу, а я не чувствовал жары. Напротив, даже знобит, как в лихорадке… «И на шелковые ресницы сны золотые навевать… Сны золотые навевать…»

Нет, все не так… Неуверенно, робко, детонировал на двух нотах. И я начал ту же арию снова. Тут-то, кажется, вправду забыл о Флоре и о городке, о том, что вокруг вовсе не могучий нервный и грозный Кавказ, обиталище богов и бесстрашных, а уютные, совсем курортные Карпаты… Я пел, пожалуй, только для себя самого. А может быть, еще и для княжны Тамары, которую никогда не видел и видеть не мог, но догадывался, что где-то она существует и сейчас слышит мой голос, мою мольбу и мои клятвы. Демон надеялся разорвать круг. Он отчаянно боролся со своим одиночеством. И просил Тамару помочь ему. Гордый обитатель заоблачных вершин в минуту прозрения увидел, что счастливым может быть лишь тот, кто ходит по земле. Но он сам себе не признавался в этом. И Тамаре обещал лишь прилетать к ней или забрать в надзвездные края… Нет, навсегда на землю он не хотел. Боялся того, что в нем проснется человек…

На этот раз я спел, кажется, так, как надо. Правда, голосовые связки были немного раздражены, хотелось откашляться. Значит, педагоги, слушай они сейчас мое пение, все же отругали бы меня за «горлинку».

— Как вы посмели?.. — спросила Флора, не глядя на меня. — Кто вам разрешил бросить пение?

— Сам того захотел.

— Но почему?

— Этот вопрос, Флора, я и сам себе не раз задавал. Видите ли, чтобы стать настоящим певцом, одного голоса мало. Нужно еще многое, очень многое… Умение найти образ, но вместе с тем и не раствориться в нем… Быть в роли, войти в нее серьезно, на полной отдаче, но и уметь наблюдать себя со стороны. Мне многого не хватало. Я ударялся в крайности — то пытался повторять великих, то намеренно боролся с ними… Кстати, и сейчас вы услышали не моего Демона… Образ был найден еще Федором Ивановичем Шаляпиным. А я сейчас с большим или меньшим успехом повторил то, что должно бы принадлежать одному Шаляпину. В искусстве это называется имитаторством.

— Но ведь повсюду на сценах не одни Шаляпины.

— Конечно, нет. Но это уж дело совести каждого. Лично я не хотел быть вторичным и рассудочным певцом. Мне доводилось петь и по-своему. Так, по крайней мере, считали. И даже хвалили за трактовку образа. Но что это была за трактовка! Сам-то я отлично понимал, что это от ума холодных наблюдений, не изнутри, не от души. Попросту сознательно старался спеть не так, как пели до меня ту или иную партию великие предшественники. Чуть ли не с карандашом в руках вычислял, где и какую надо дать фермату, где сознательно спеть на иной интонации. И все же получалось, что я имитирую классиков. Правда, теперь уже от обратного — не спеть так, как они… Пусть хуже, но иначе. В общем, не было счастливого сочетания…

— Какого?

— Это трудно назвать. Настоящее в искусстве, думаю, рождается, когда воедино сплавляются чувство и мысль, ты сам, твой жизненный опыт и знания, полученные от тех, кто делал это же до тебя… В общем, важно, что таких сил я в себе не находил.

— Идите вниз, к машине. Я догоню.

Флора сидела, отвернувшись от меня. Глядела вдаль, на тающие в синей дымке горы. Мне почему-то показалось, что она плачет.

Через пять минут Флора уже сидела за рулем — спокойная и, как всегда, точная в движениях. Но выражения глаз ее я не видел. Флора надела темные очки. Правда, день был солнечный, а в нашем «Москвиче» не было верхних светозащитных стекол. Очки — это было разумно. А Флора всегда поступает очень разумно. Куда мне!

6
Старик сам открыл нам дверь. Улыбнулся. Дрогнули вислые щеки.

— Это вы звонили утром? Проходите сюда. Даме — кресло, нам с вами стулья. Никто не помешает. Я живу один. Честно говоря, предпочел бы избежать этого разговора. Но понял, что вы так или иначе доберетесь до сути. Это было бы не только не желательно, но даже опасно.

— Почему? — спросил я.

— Для кого опасно? — поинтересовалась Флора.

— Для многих людей. Когда вы возвратились из Закарпатья?

— Вчера.

— Хорошо, — сказал старик. — Я навел о вас справки.

— Каким образом?

— С помощью обычного телефона. Валентина Павловна звонила мне, рассказала о вашем визите к ней. А я позвонил в местную редакцию и спросил, какую из центральных газет вы представляете. Затем по междугородной автоматике набрал уже вашу редакцию. Спросил, давно ли вы интересуетесь этой темой. Мне ответили, что около полугода. Я-то прожил на земле достаточно лет и знаю: журналист, у которого хватает терпения полгода гоняться за призраками, обязательно своего добьется. И потому решил поговорить с вами начистоту. Милая девушка, спрячьте диктофон. Записывать ничего не надо.

Флора послушно спрятала диктофон в футляр. Я увидел это краем глаза, так называемым боковым зрением. Сегодня, встретившись у дома старика, мы с Флорой не обмолвились ни словом. И о вчерашнем ночном разговоре — тоже. А был он неожиданным для меня самого. Думаю, и для Флоры. Она позвонила поздно, после двенадцати, когда я, утомленный поездкой, уже спал и видел странные сны: все ту же витую горную дорогу, но в машине мы почему-то уже не с Флорой, а с дирижером Игорем. Он что-то втолковывал мне о Юрии и Ирине Ильенко. Будто бы он, Игорь, теперь работал в столичном музыкальном театре (а я отлично знал, что это не так, но почему-то молчал и не перебивал Игоря) и пригласил их на работу. Игорь втолковывал мне: теперь, дескать, не времена Шаляпина и Карузо. Нынче на сценах в триста семьдесят два раза больше певцов, чем в начале века. Не всем же им быть гениями и первооткрывателями. Нужны «рабочие» голоса, которые тянули бы репертуар. В искусстве количество не всегда связано с качеством. Но если сегодня потребовалось качество, что же делать?! Нельзя же ждать, пока появится тысяча Собиновых! Ведь ставки первых теноров утверждены штатным расписанием, они реально существуют… Мне хотелось возразить Игорю, сказать, что он идет на поводу удобных обывательских мнений…

Спал я, видимо, плохо, неглубоко. Потому и услышал телефонный звонок. Флора извинилась — поздно. Но ей не спалось. Она думала над нашими разговорами в машине. И о романсе Демона, там, на горе, в самом сердце Европы, о чем возвещала табличка с наивным текстом. Флоре, видимо, показалось, что она поняла, чего не хватало во всех наших рассуждениях. Не прошли ли времена оперы? Ведь все великие за свою жизнь получали возможность впервые спеть, открыть для человечества пять-шесть центральных партий в тех операх, которые затем надолго становились репертуарными. Конечно, и сегодня рождаются новые оперы. Но даже количественно меньше, чем когда-то. Не потому ли, что у меня не было возможности спеть в совершенно новой, еще никем не замеченной и не открытой оперной партии, я так и заскучал когда-то, бросился в безнадежное соревнование с великими предшественниками, а под конец и вовсе запутался?

Мне не хотелось уже говорить на эту тему, чувствовать себя объектом анатомируемым, но была в голосе Флоры такая искренность и, как мне показалось, какой-то личный интерес, что я мягко объяснил: есть в ее словах правда. Но дело много сложнее. Оперу как жанр время от времени спешат похоронить. А она все же выживает. Да и с голосами сложно. Кто-то подсчитал, что циклы вокальных взрывов, когда появляется особенно много блестящих певцов, случаются раз в триста лет. С чем это связано — загадка. С солнечной активностью? С противостоянием планет? Да и верна ли сама теория?

— Вы меня слушаете? — Это был голос старика. — Мне показалось, что вы отвлеклись…

— Простите. Думал о вещах, близких к теме разговора.

— Привык, чтобы меня слушали внимательнее. Кстати, знаю, что вы сами некогда пели. Даже вспомнил вас по сцене. Но об этом позднее. Итак, с чего же мы начнем? Да, пожалуй, вот с чего. Ровно тридцать лет назад — нет, уже тридцать два года — в зубоврачебную амбулаторию оперного театра, где я в тут пору работал, зашел один известный певец и сказал: «Вы мне поставили новые зубные протезы, а у меня изменился тембр голоса и характер звуковедения». Я удивился: с какой стати? Почему? Как? Сравнили старые и новые протезы. Они действительно не вполне совпали по форме и размеру. Вскоре пришел еще один певец. И представьте, с подобной жалобой. Вот тогда-то мне и взбрело на ум провести серию направленных опытов. Постепенно с помощью пластмассовых пластинок начал укреплять нёбный свод. Вы должны знать, что в образовании звука нёбный свод играет большую роль. Затем мне было выдано два авторских свидетельства на изобретение. Вот, поглядите их. Начались эксперименты с группой специально выделенных певцов. Пластинки я стал делать не пластмассовые, а серебряные. Что вам сказать? Они, безусловно, помогали создавать концентрированный звуковой поток, это было уже успехом. Увеличивалась сила и чистота звука. А что еще важнее, удалось в заданном направлении — я подчеркиваю, в заданном направлении, — менять тембр голоса, его окраску. Это коротко о главном. Теперь полистайте папки, которые лежат перед вами…

В одной из них лежали акты и заключения, подписанные членами ученого совета вокального факультета столичной консерватории. «При всей сложности вопроса, в частности, с этической точки зрения, — прочитал я, — работа заслуживает внимания. Но до поры до времени надлежит хранить в тайне фамилии певцов, давших согласие на установку пластинки. Певцы должны находиться под наблюдением врачей».

Во второй папке были авторские свидетельства и опять заключения комиссий, но уже не консерваторских. Вот что писали члены ученого совета тоже столичного стоматологического института: «Практическая проверка способа показала, что пластинка, изменяющая конфигурацию нёбного свода с целью создания концентрированного звукового потока, что увеличивает силу и чистоту звука, меняет в нужном направлении его окраску, уменьшает утомляемость и снижает резонанс в области черепа, изменяет постановку дыхания и позволяет восстанавливать утраченные певческие возможности. Пользование пластинкой способствует перестройке певческого звуковедения, вновь выработанные вокальные данные сохраняются некоторое время и после снятия пластинки».

Документы всегда производят на меня странное впечатление. Я видел, что здесь все как надо — есть подписи и печати, но, как ни странно, все эти акты пока что оставались для меня лишь пожелтевшими бумажками. Я не успел понять и почувствовать, что уже у цели, что именно эти бумажки и кроют в себе разгадку всех страстей, бушевавших в последнее время на корреспондентском пункте.

— Дочитали? — спросил старик. — А теперь пойдем на кухню. Я угощу вас кофе. Сам уже не пью. Там можно, если хотите, и покурить.

Мы пошли следом за стариком. Сколько же ему лет? Восемьдесят? Девяносто? Полных сто? Не знаю, умел ли старик читать мысли, но, поставив на стол чашки с кофе и пепельницу, он тяжело уселся на табуретку и сам ответил на незаданный вопрос:

— Мне восемьдесят шесть. Мой старший сын год назад вышел на пенсию. А младшему до пенсии оставалось бы еще четыре года. Но он погиб в войну под Белой Церковью. Поднял в атаку взвод. Он был очень добрый и веселый мальчик. Это о моих детях. Теперь о Гитлере, в борьбе с которым и погиб мой младший сын. Вы, конечно, помните, что Гитлер был неудавшимся художником. А Наполеон — неудавшимся писателем и философом. Пытался подражать Вольтеру. Но вскоре сам понял, что на этом поприще ему лавров не стяжать. Один из самых кровавых римских императоров — Нерон — был неудачливым певцом. Я пока что называю факты. И не делаю никаких выводов. Понравился ли кофе? Будьте добры, налейте еще и себе и даме. Еще не устали? Сказ только начался.

— А можно ли хоть что-то записать? — спросила Флора. — Не на диктофон, а в блокнот.

— Пожалуйста, — сказал старик. — Но с условием, что я позднее прочитаю записи. Публиковать разрешу далеко не все. Что я говорил о Нероне? Ах, да — неудавшийся певец. Но знаем ли мы это наверняка? Был ли он неудавшимся артистом? То, что он был кровавым деспотом, даже садистом, не подлежит сомнению. Натура крайне неуравновешенная. Не исключено даже, что психически больной. Тяжелый случай паранойи. То осыпал народ подарками, то сжигал собственную столицу. Все это зафиксировали историки. Но был ли он плохим певцом? Или хорошим, но непонятым современниками? Вот в чем загадка. Как это теперь выяснить? Не жило ли в Нероне могучее творческое начало, так и не нашедшее себе применения? Не разрывали ли его самого на части, в клочья эти силы? Не бесился ли он оттого, что не состоялся в главном для себя? Ведь, даже умирая, он ничего не сказал о том, что был императором, а воскликнул: «Жаль, какой артист погибает!»

— Но Рубинштейн так и трактовал «Нерона». А Карузо сумел в стансах показать трагедию деспота, мечтавшего стать артистом.

— Или же неудачливого артиста, от своей неудачливости ставшего деспотом. Не от того ли и вы сами бросили пение, что побоялись быть несостоятельным в глубоком значении слова?

Я встретился со стариком взглядом. Старик опять едва заметно улыбнулся.

— Если в тебе развивается комплекс и ты сам это понимаешь, петь, оставаясь внутренне честным, трудно, очень трудно, — сказал я.

— Но есть же и такие, кто умеет через комплекс перешагнуть? — спросила Флора. Вопрос был не случаен, что понял я, понял и старик.

— Согласен, — сказал он. — Не исключено, что ваш спутник из тех, кто нашел в себе такие силы. Однако вернемся к теме… Иногда я закрываю глаза и думаю. О разном. Времени теперь у меня много. Давайте пофилософствуем. Зависть, невежество и так называемый комплекс неполноценности — опасные вещи. Ведь не случайно среди фашистских главарей не было людей полноценных. Меня потрясла одна реальная история. Во время оккупации в лагере смерти фашисты создали оркестр из заключенных. Но это были не совсем обычные заключенные. Город большой, есть консерватория, филармония, два музыкальных театра. Захватили город на четвертый день войны. Мало кто успел выехать. Так вот, фашисты свезли в лагерь двадцать скрипачей лауреатов международных конкурсов. И дирижера Эдмунда Мундта. Их заставили играть специально написанное к случаю «Танго смерти», а затем стали по одному уводить на расстрел. Это очень напоминало по схеме «Прощальную симфонию» Гайдна. Там музыкант гасил свечу у своего пюпитра и покидал сцену. Здесь гасили человеческую жизнь, убивали самого музыканта.

— Николай Константинович не так давно писал об этом, — прервала старика Флора. — Уж не его ли статью вы читали?

— А я знаю об этой истории из бесед с очевидцами. Знаете, кто придумал изуверский сценарий? Комендант лагеря. Оказалось, что сам он — из бесталанных музыкантов. Он мстил тем, кто был талантливее его самого. О Моцарте и Сальери говорят двести лет. Одни утверждают, что Сальери оклеветали. Другие — что Моцарт вынудил старика к таким действиям. Но лично я твердо придерживаюсь того же мнения, что и Пушкин. Если Сальери и не отравил Моцарта, то мог бы из зависти отравить. Было время, когда я думал, что если мы научимся делать всех одинаково талантливыми, то исчезнет проблема Моцарта и Сальери. А на смену зависти, тайной недоброжелательности придут лишь чувства братские и светлые.

— Несколько романтично, но, может быть, верно, — заметил я.

— Совершенно неверно. Что же касается слова «романтично», то сегодня бы я его заменил словом «утопично» или же «наивно». Людей можно уравнять в гражданских правах, в имущественном положении, но никогда в степени талантливости. Вмешиваются гены и наследственность, глубинные, еще не познанные законы психики и бог знает что еще!

— Но вы же научились дарить голоса! — тихо сказала Флора. — Решились поспорить с самой природой?

— Правильно! — закричал вдруг старик. — Я научился дарить голоса. И поначалу думал, что это открытие века. Но я дарил только голоса. К тому же, заметим, голоса весьма средние. Я не дарил талантов. Голос — еще не талант. Голос — это просто голос. Он все, но он же и ничто! Талант — это человек. Давайте передохнем. Устал.

Старик вынул из кармана круглую жестяную коробочку. Положил под язык какую-то таблетку. Я поднялся с табурета, хотел было подать воды. Старик движением руки остановил меня: не надо! Минут пять он сидел с закрытыми глазами. На обтянутой сухой кожей голове часто прорисовывались синие вены. На виске билась жилка. Да, человек этот был очень стар.

— Ну вот, — сказал он вдруг. — Я даже слегка вздремнул. И сон увидал. Представьте себе, из детства. Как смешно. Мне почудилось, что у моих ног любимая собачка Пушок, которая померла, если не ошибаюсь лет восемьдесят назад, еще до Цусимы и революции 1905 года.

— Могу посочувствовать: мне сегодня тоже снилось нечто загадочное. Вел беседы со своим бывшим дирижером.

— Полнолуние, — философски заметил старик. — Всем снятся сны. Так было испокон века, так будет и в будущем, когда все мы давным-давно уйдем из мира и нам на смену придут другие…

— А мне, например, не снилось ничего, — сказала Флора. — Хоть и уснула поздно, днем поволновалась, но спала, как говорят, без задних ног. Откуда уж тут взяться сновидениям?

Старик покачал головой, вздохнул и пробормотал:

— Завидую вам. Я уже давно сплю очень неглубоко. Не то сплю, не то просто дремлю. С небольшими просветами. Похожу час-другой по квартире, а затем впадаю в спячку. Ну совсем как медведь! Ничего, старость не так страшна, какой она представляется тем, кто ее еще не вкусил. Вы, молодой человек, как я понимаю, виделись с четой Ильенко, а также с Валентиной Павловной. Что их роднит?

— Пожалуй, единственное — они какие-то задерганные и отовсюду ждут подвоха.

— В этом-то и суть. С серебряной пластинкой никто не обрел счастья. И не обретет. И большим певцом не станет. Если бы они могли, то стали бы и без моих пластинок. Заметьте, что у Собинова были совсем не певческие связки. А у многих других были идеальные вокальные аппараты, но они не стали Собиновым. Теперь о другом. На моих глазах, в семье знакомых, произрастало, так сказать, одно литературное дарование. Критик. Это был неплохой критик. Но у него с юности была какая-то болезненная страсть к интеллигентному обществу и умным беседам. Люди для него делились на оригинально думающих и неоригинально. С теми, кого он считал оригинально думающими, он готов был беседовать сутками. Если беседа затухала, он ловко поддерживал ее, подогревал… Со временем я заметил, что в таких беседах он черпает мысли для своих статей.

— Но может быть, в этом нет ничего плохого? — спросила Флора.

— Есть, — сказал старик. — Завуалированная форма плагиата, а попросту — литературного воровства. Кстати, этот молодой критик в свое время добился даже некоторой популярности.

— Вот вам и новая проблема, — сказал я. — Если статьи этого критика были хороши и полезны, вправе ли мы его осуждать?

— Вправе. Он взялся не за свое дело. И стал великим жуликом. Хорошо, что у него хватило сил посмотреть правде в глаза. Не спорьте. Ведь этим критиком был я сам. Это позднее переквалифицировался в зубного врача. Убедил ли я вас?

— Не совсем, — признался я. — Все, о чем вы говорили, проблемы морального порядка. Но может статься, что кто-то решит перешагнуть через них… Честолюбие или же другие мотивы…

— И хорошо запоет? — спросил старик. — Это вы имели в виду? Чепуха.

Старик подошел к старому пузатому бюро, какие были в моде в начале пятидесятых годов, открыл ключиком верхнее отделение и извлек оттуда несколько писем с аккуратно пришпиленными к ним конвертами.

— Вот некоторые письма тех, кто когда-то добровольно пошел на операцию. Подчеркиваю: добровольно. Более того, они настаивали, умоляли, чтобы я им поставил пластинку. Снимать копии с писем не разрешаю.

Я читал письма и передавал их Флоре. Это были удивительные документы. Авторы, каждый по-своему, самообнажались так, как и героям Достоевского не снилось. Сводилось все к одному: новоиспеченные таланты смертельно, панически боялись того, что тайна станет известна другим, что их разоблачат, может быть, отчислят из театра. И в каждой строке сквозила зависть к тем, кто поет — и поет неплохо! — без каких бы то ни было пластинок. Наконец я натолкнулся на совсем удивительное письмо. Его автор угрожал убить старика, если он не прекратит эксперименты.

«Вы дали нам возможность выдвинуться. Спасибо за это. Но не плодите певцов больше, чем требуется в театрах. Тем вы подведете всех нас. Если не остановитесь, вынуждены будем остановить вас силой. Ведь всякое случается — старики чаще молодых попадают под автомобили. Иной раз спотыкаются и падают на обычных лестницах…»

Подписи не было. Я передал письмо Флоре. Она быстро прочитала его и изогнула бровь. Затем принялась читать сначала, как будто хотела выучить наизусть.

Тем временем старик открыл крышку проигрывателя «Каравелла», поставил на диск пластинку.

— Бетховен. А играет Святослав Рихтер.

Слушали мы молча. Когда последние аккорды затихли, старик сказал:

— Рихтер — это гений, хотя, конечно, его творчество подчинено каким-то законам. Допускаю, что эти законы можно изучить, а затем кому-то преподать. И что же мы получим? Еще одну копию Рихтера. А в искусстве нужны не копии, а только оригиналы. Каждый новый гениальный пианист будет творить эти законы сам для себя. И почем я знаю, не станет ли он прямой противоположностью Рихтера?

— Спасибо, — сказал я. — Мы пойдем.

Он проводил нас до двери и покачал головой, словно извиняясь за свою старость и за отсутствие сил.

— Вот и конец всей истории, — сказал я.

Но Флора не согласилась:

— А вдруг начало?

Меня опять кольнуло в сердце. Болела голова. Клонило ко сну. На корреспондентском пункте я сразу же потребовал кофе. Флора внимательно посмотрела на меня, вздохнула, но поставила на огонь кофейник. Тем временем я просматривал почту. Несколько ответов на критические письма, посланные на расследование и для принятия мер, счета на междугородные переговоры, заметки с робкими сопроводительными письмами: нельзя ли опубликовать? Был и еще один плотный конверт, надписанный знакомым мне почерком. От Марины.

Вначале Марина обвиняла меня в том, что я, не спрося у нее на то разрешения, вызвал в город Юрия, который теперь постоянно звонит ей и не дает покоя. (Юрия я никуда не вызывал!) Далее шли обвинения посерьезней. Оказалось, я своим высокомерием, неуемной гордыней (отказался от сцены, хотя вполне мог бы петь) сбил своих бывших друзей с пути праведного, а сейчас постоянно всех будоражу и мщу за собственные жизненные неудачи. Марина утверждала, что таких людей, как я, любить нельзя по соображениям принципиальным. В своем стремлении добраться до сути явлений я мимоходом рушу иллюзии. Когда-то я помешал ей любить по-настоящему Юрия. Слишком уж разителен был контраст: человек с хорошим голосом отказывается от певческой карьеры, а безголосый за нее цепляется. Нынче напортил ей во взаимоотношениях с Николаем Николаевичем — постарался оттенить невыигрышные черты его характера (видит бог, не собирался я этого делать!), ироничностью перечеркнул, сделал смешным «лирично-элегичное» (так и было написано) его отношение к жизни. В заключение Марина еще раз просила исчезнуть из ее жизни, забрав заодно и «задиристую козочку Флору».

Кофе уже стоял на столе. «Задиристая козочка» была сегодня необычно тихой и вовсе не задиристой. Она сидела в кресле напротив стола.

— Письмо от Марины?

— Откуда вы знаете? Опять телепатия? Прочитайте… Она меня обвиняет в том, что я затеял расследование. Будто не она сама пришла сюда с письмами Юрия и газетными вырезками.

Тетрадные листки в руках Флоры дрожали. Наконец-то и она хоть чем-то выдала волнение. А то иной раз мне начинало казаться, что вместо нервов у этой девушки стальные проволочки.

— Хотят жить по большому счету, но не умеют. Порвите. Не отвечайте.

— Нет уж, отвечу обязательно. Кроме того, мы обещали старику…

Но в это время старик позвонил сам.

— Приезжайте, — сказал он тихим и хриплым голосом. — Немедленно. Сейчас же…

Я залпом выпил кофе. Налил себе еще. Меня как-то разморило. Хотелось одного: лечь и выспаться. Но понимал, что к старику надо мчать. Флора уже хватала с вешалки плащи, в руке у нее позвякивали ключи от машины. Я выпил третью чашку густого, как деготь, кофе.

Мы не нарушали правил, но у светофоров на зеленый свет уходили первыми, оставляя позади даже приземистые «Жигули».

Дверь в квартиру старика была приоткрыта. Сам он лежал в кабинете на кожаном диване с полотенцем на горле. «Каравелла» валялась на полу. Мы шагали по битым пластинкам.

— Кто здесь был? Воры?

— Садитесь, — прохрипел старик.

— Вызвать врача?

— Незачем. Я сам немного врач. Ничего страшного.

— В милицию звонили?

— Не звонил! И вам запрещаю! Во всем виноват я сам.

— А весь этот разгром? — Флора жестом обвела комнату. — Кто бил пластинки? Зачем сломали проигрыватель?

— Я! — прохрипел старик. — Я бросил на пол проигрыватель, я побил пластинки. У меня была истерика. Первая за восемьдесят шесть лет!

Я снял плащ, сложил его, повесил на спинку стула, затем уселся. Делал все медленно, выигрывая время, чтобы собраться с мыслями.

— Флора, — сказал я намеренно тихо, — поищите на кухне веник и уберите здесь.

— Веник в ванной, — прошептал старик. — Единственное, о чем прошу, принесите из аптеки свинцовую примочку, а из магазина хлеб и творог.

— Вас душили? Раз вы нас вызвали, потрудитесь объяснить все толком. С кем вы подрались?

— Подрался? — переспросил старик. — Гм, наверное, это так и называется. Тут была одна из моих бывших пациенток. Мы с нею здорово поссорились. Она требовала, чтобы я дал расписку, что лично ей не ставил пластинки. Это было бы неправдой. Такую расписку дать я не мог. Затем она обвинила меня в том, что я много болтаю. И даже назвала фашистом.

— Вы не можете вспомнить фразу поточнее?

— Кажется, это прозвучало так: «Человек, который может подарить другому талант, но не дарит — полуфашист». Тут я вспомнил погибшего сына, «Танго смерти», стал кричать, что ворованные таланты — не таланты. Она вела себя вызывающе… Назвала старым дураком. Толковала о внутривидовой борьбе и о праве каждого воспользоваться знаниями, неизвестными другим. Я потерял голову. Я схватил проигрыватель… Хватит об этом. Мне неприятно. Вот ключ. В бюро список и адреса всех, кто поставил себе пластинки. Заготовьте письмо от моего имени. Опыты прекращены. Возобновлять их я не намерен. Тот, кто хочет, может остаться с пластинкой. Остальным же я готов ее снять. А вы постарайтесь не будоражить умов своими расследованиями. Спасибо за помощь…

Вечером мы сидели в кафе Дома ученых и пили традиционный кофе. Кажется, никогда за всю свою жизнь я не пил столько кофе, как в те несколько месяцев. Сам граф, теперь уже в облике маскарона, смотрел на нас со стены и ехидно посмеивался.

— Уверен, что старика навестила Ирина.

— Вы думаете, она здесь?

— Не исключено. Прилетел Юрий. Она за ним.

Вдруг граф на стене принялся укоризненно качать головой. Вновь укол в сердце. Мне показалось, что я лечу под стол. Удержала меня рука Флоры.

— Вы побледнели. Скорее домой.

Мы довольно твердо прошли через зал, хотя мне было очень уж плохо. И не я Флору поддерживал, а, скорее, она меня волокла. Но со стороны, надеюсь, этого никто не заметил.

7
Вряд ли я смогу рассказать связно, что было дальше. На корреспондентском пункте я пытался диктовать письма, порывался печатать на машинке. Флора протестовала, отказалась варить кофе. Кончилось все неожиданно — в глазах сначала потемнело, а затем во всем поле зрения запрыгали яркие радужные кружочки, и сердце бешено заколотилось в груди. Я едва сумел дойти до тахты. Наверное, уснул сразу, провалился в нечто. Но это нечто было вовсе не темнотой, а каким-то особым, невиданным мною доселе миром — необычайно ярким и звонким… Помню, что Юра Ильенко, совсем еще юный, вихрастый, какими мы все были когда-то, запел грустные, надрывные «стансы Нерона» из оперы Рубинштейна. Он жаловался на свою жизнь, на непонятость. Он доказывал, что имеет право требовать внимания к себе и к своему голосу. А мне хотелось прервать его и воскликнуть: «Послушай, как ты посмел украсть у Карузо не только тембр, силу голоса, но и его манеру исполнения? Что же выходит? Это не ты поешь, это он поет!» Юра, угадав мои мысли, вдруг перестал петь, что-то написал на клочке бумаги и протянул мне.

«Каждый имеет право петь, как Карузо, — прочитал я. — Мы не можем ждать милости у природы. Вдруг она не пожелает во второй раз подарить нам бессмертные вечные голоса? Раз так, мы должны сами создать их!»

Потом возникал старик — зубной врач. Он был в бурке и папахе. Хватал себя за голову, стенал с кавказским акцентом: «Вах, вах! Что я наделал? Я выпустил джина из бутылки! Назад, в эту бутылку, его уже не вогнать. Теперь надо дождаться, когда он уснет… Вай, вай! Преступное легкомыслие!»

Зло, нагло смеялся мне в лицо маскарон с лицом графа Бадени. Это было даже страшно.

Но на смену маскарону приходили видения более приятные — тенистый парк, озеро, по берегу которого я любил гулять, вечно дерущиеся черные и белые лебеди…

Флора будила меня. Один раз для общения с каким-то человеком, вероятно с врачом. Он пощупал мой пульс, с глубокомысленным видом пронаблюдал циферблат собственных часов, а затем объявил, что надо проверить кардиальную систему. Меня все это раздражало — звуки, шум, голоса. Приезжали люди с каким-то аппаратом. Присоединили ко мне холодные пощипывающие электроды, колдовали над длинной бумажной лентой… Опять мне привиделся старый дантист. Пройдя в лезгинке на цыпочках по комнате, он пожалел меня: «Вай, вай! Что делают с бедным человеком».

— Оставьте меня в покое! — бурчал я. — Дайте поспать!

Приснился мне и душный вечер в приморском городе. Ветер с моря не приносил прохлады. Воздух был пропитан влагой и йодом. Мы с дирижером Игорем сидели у открытого окна.

«Дышу уже не легкими, а боками, — бормотал Игорь. — Хорошо бы, как рыбам, обзавестись и жабрами. Так что же ты хочешь выяснить? Отчего вдруг Юрий Ильенко запел? Да я почем знаю? И кто это может знать? Допускаю, что могли изобрести какую-нибудь хитрую штуку. Не таблетки, конечно, а что-нибудь другое. А ты вот о чем подумай: возник вдруг десяток этих «внезапно запевших», и на том все. Значит, кто-то делал опыты и прекратил их. Почему? Эх, если бы мне жабры в дополнение к легким! Тогда бы я и в таком влажном климате чувствовал себя, как орел в небе…»

Через какое-то время возник еще один врач. Уже без часов, зато с блестящим молоточком. Он долго о чем-то разговаривал с Флорой. До меня долетали лишь отрывки разговора… «Да, да, много кофе… почти не спал… режима никакого…» — «Опасности нет… переутомился… обычный вегетативный криз… мы это так называем… не волнуйтесь, ваш муж, судя по всему, крепкий гражданин… ничего, кроме покоя… несколько дней не работать… главное, чтобы не дошло до невроза…»

— На что жалуетесь?

Он потряс меня за плечо. Мне никак не хотелось просыпаться.

— Я вас спрашиваю, на что жалуетесь?

— На то, что меня будят!

Врач засмеялся:

— Извините, необходимость. Не соизволите ли вы, сэр, приподняться?

Слово «сэр» и настойчивость врача вывели меня из себя.

— Вот я сейчас встану, кое-кого приподниму и вышвырну в окошко. Дайте досмотреть сон!

Врач обрадовался еще больше.

— Все хорошо, — сказал он Флоре. — Пусть поспит. Ваш муж — отличный парень. Его загнать в невроз не так-то просто.

Было и другое. Я громко позвал Флору.

— Я здесь!

— Обзвонить все гостиницы, найти Юрия и Ирину Ильенко, — сказал я. Пригласить сюда.

— С чего вы взяли, будто они здесь?

— Они здесь, нисколько в том не сомневаюсь. Звоните! Во все гостиницы подряд. Назначьте им свидание на корреспондентском пункте. В один из ближайших дней. И старика доставьте!

Флора, видимо, решила, что я брежу. Я сказал ей напрямик: подозрения необоснованны. И вообще, она обязана, как секретарь, исполнять мои распоряжения. А затем долго поносил эмансипацию, матриархат и гнилых интеллигентов. Затребовал кофе, сигарету и последнюю почту. Среди прочих писем была заказная бандероль из Закарпатья. Понял: от Валентины Павловны. В бандероли было короткое письмо и магнитофонная кассета.

— Поставьте!

— Может быть, позднее?

— Нет, сейчас.

Это была хабанера из «Кармен». Аккомпанемент — не оркестр, а фортепьяно. Голос настоящий, глубокий, как мне показалось, даже со своеобразным вокальным эхом. Томные звуки хабанеры мягко качали, и я снова уплывал куда-то, где тихо, уютно и мягко, пока голос вовсе не угас где-то вдали.

И я спал, спал и спал. Сном праведным и богатырским. Как позднее выяснилось, этим занятием я баловался ровно трое суток. А затем проснулся и потребовал яичницу с помидорами, но, заметив синие круги под глазами Флоры, сказал, что все сделаю сам. Затем вдруг уснула Флора. Конечно, не на трое суток, а всего лишь на несколько часов. Спала она не раздеваясь, свернувшись калачиком на том же самом диване, на котором только что лежал я.

Я смотрел на девушку, которая сейчас мне казалась удивительно красивой, может быть, самой нежной из всех «задиристых козочек», и пытался понять, зачем я ей нужен? Зачем она со мною возится? Только из человеколюбия? Внезапно проснувшийся материнский инстинкт? Может быть, ее попросту закружил хоровод событий, возникших из-за серебряных пластинок, придуманных старым дантистом?

Под вечер Флора проснулась и мигом привела в порядок прическу, поколдовала у зеркала.

— Что здесь происходило? — спросил я.

— Разное. Всего не перечислишь. Например, звонили из редакции. Вас переводят на должность заведующего отделом литературы и искусства.

— Вот как! Интересно… А моего согласия не спросили… Квартиру хоть дают?

— Уже ждет вас.

— Определенно я из породы везучих.

— Похоже на то, — сказала Флора со значением, во всяком случае, с интонацией, для меня неожиданной.

Уж не иронизирует ли она надо мной? Впрочем, я еще не совсем пришел в себя. А больные, как известно, мнительны.

— Вообще было много звонков, — продолжала Флора. — Вы оказались правы: Юрий и Ирина Ильенко здесь. Но они остановились в разных гостиницах.

— Почему?

— Уж этого я не знаю. Видимо, между ними что-то произошло. Возможно, обычная ссора.

— Странно.

— Куда уж страннее. Я разговаривала и с тем и с другим. Пригласила их сюда на завтра. Юрий обещал прийти, а Ирина просто бросила трубку. Тогда я позвонила дежурной по этажу, продиктовала адрес корреспондентского пункта и попросила передать его Ирине.

— А старик?

— Он обещал быть, если будет чувствовать себя хорошо. Марина придет. А Николай Николаевич позвонил сам. Мне кажется, он чем-то недоволен, скорее даже, рассержен. А сегодня вечером вам будет звонить Валентина Павловна.

И тут Флора снова прилегла на диван и… уснула. Я прикрыл ее пледом, а сам принялся бродить из комнаты в комнату, ощущая, что меня постепенно начинает переполнять радость вновь обретенного бытия…

За окном спешили куда-то прохожие, время от времени проезжали автомашины, с соседней улицы доносились звонки трамваев. Вновь обретенный мир казался вдвойне прекрасным, неожиданно ярким и объемным — реальный мир реальных чувств и реальных красок.

Заварил чай, уселся в кресло напротив дивана и загляделся на Флору. Странно было думать, что через десять или пятнадцать лет это лицо станет иным: появятся морщины, уже не такими легкими, разлетными будут брови… Говорят, с возрастом лишь голос остается таким же по тембру, да и то не всегда… Уйдем мы, и придут другие люди, со своими волнениями, проблемами, радостями и горем. Но сейчас, в этой комнате, царствовала Флора. И она могла никого не бояться, даже первой красавицы мира или там королевы английской, даже если бы королева английская была одновременно и кинозвездой и Вольтером в юбке. У каждого в его жизни есть, наверное, свой главный миг, день, год. Мой, наверное, уже миновал. Для Флоры же он только наступает.

Проснулась она только под утро.

— Это что такое? Вы всю ночь просидели в кресле?

— Нет, отчего же? Бродил по комнатам, читал.

Неужто невозмутимая Флора смутилась? Наверное, догадалась, что я глядел на нее спящую.

— Мне что-то не очень хочется доводить до конца наш эксперимент, выслушивать речи Марины, Николая Николаевича… Да имеем ли мы право вторгаться в жизнь людей?

— Дело сделано, — сказала Флора. — И отступать поздно. Я поеду домой и переоденусь. А вы обязательно поспите. Приеду — разбужу. Сигареты отдайте мне. Хватит. До вечера — ни одной.

Прохладная простыня, удобная, баюкающая подушка, не слишком высокая и не слишком низкая, ровно струящийся по паркету солнечный свет — такой знакомый, такой родной мир обычных вещей, то, чему мы и значения никакого не придаем. Надо хоть на день лишиться его, чтобы осознать, как много он для нас значит.

И уснул я сном легким, свободным, как спят дети и баловни судьбы.

8
Вот и подходит к концу наша история. Остается рассказать лишь о том, что произошло тем вечером на корреспондентском пункте.

Первым явился Николай Николаевич. Лощеный, спокойный, прекрасно владеющий собою гражданин, застегнутый на все пуговицы отлично сшитого вечернего костюма кофейного цвета с какими-то фигурными лацканами. На левой руке перстень, празднично искрящийся в лучах света — «звездный» камень и тонкая филигрань. Даже мундштук у Николая Николаевича был необычный, резной, из какой-то кости, может быть, даже слоновой. Не человек, а памятник самому себе. Но иллюзия мигом рассеялась, как только Николай Николаевич уселся в кресло и принялся замшевой салфеточкой протирать очки. Памятники подобных действий себе не разрешают. Впрочем, я был, наверное, не вполне справедлив к Николаю Николаевичу. Ведь многое говорило о том, что за внешним спокойствием и невозмутимостью кроется смятенная душа и какая-то глубинная неустроенность. Не знаю почему, но мне подумалось, что Николай Николаевич, в общем, человек не очень-то счастливый, что где-то когда-то он капитулировал перед самим собой, а потому теперь робел и перед жизнью, ее мозаичностью, не всегда четко прослеживаемой логикой. В глубине его глаз таился страх — инстинктивный, плохо контролируемый. Не отсюда ли стремление хоть чем-то заслониться красивым костюмом, редкой красоты перстнем, специальной замшевой салфеточкой для протирания стекол очков — от тех неожиданностей, которые несет нам каждый час, каждая следующая минута?

За час до того, как Николай Николаевич появился у нас, я успел прочитать три очень важных письма, которые многое объяснили мне во всей этой истории. Но Николай Николаевич о письмах, естественно, знать не мог. И потому мы вели беседу не совсем на равных.

— Так! — сказал Николай Николаевич, и это «так» прозвучало как сигнальный выстрел, предвещающий канонаду. — Будем говорить начистоту. Вы не против? Вот и отлично. Чему вы улыбнулись? Я кажусь смешным или нелепым?

Я покачал головой и прямо поглядел в глаза Николаю Николаевичу, чтобы убедить его, что у меня и в мыслях не было насмехаться над ним. Прямой взгляд чаще убедительнее вороха слов. А улыбнулся я тому, как подобралась Флора, услышав «так» Николая Николаевича. Вообще-то во Флоре не было ничего хищного. Просто редкая грация и точность движений, не свойственная колеблющимся, путающимся в сомнениях людям, постоянно видящим себя как бы со стороны и лихорадочно пытающимся определить, какое впечатление они производят на окружающих. От многих женщин Флору отличало еще одно достоинство: она не требовала постоянного внимания к себе.

— Сегодня мы поговорим о Грушницком!

— О каком еще? — искренне растерялся я. — О лермонтовском?

— Вот именно. Вот уже полтораста лет все кому не лень презирают Грушницкого и в глубине души преклоняются перед недоброй памяти Григорием Александровичем Печориным. А кто такой Печорин, позвольте спросить вас напрямик? Спустившийся на землю Демон? Романтик, не выдержавший столкновения с действительностью и потому ставший циником, а заодно присвоивший себе право казнить или миловать других? Много ли доброго он совершил за свою короткую жизнь? Разбил души двум симпатичным женщинам, выпотрошил и уничтожил их, как можно выпотрошить рыбу, перед тем как положить ее на сковородку… Эка доблесть! А дуэль с Грушницким — элементарное убийство. Грушницкий мог принести счастье той же княжне Мэри, стать отцом семейства, воспитать прекрасных детей. Вы никогда об этом не задумывались? Нет? Напрасно. Мне кажется, настала пора морально реабилитировать Грушницкого. Я собираюсь написать повесть, в которой, пусть не прямо, но все же назову вещи своими именами. Человечеству нужны простые, нормальные и, если хотите, традиционные во всех своих поступках и проявлениях Грушницкие. Что проку от доблестей Печорина? Кого согревает, кому несет добро его высокомерный ум, его злой взгляд, его самоутверждение через отрицание всего и вся?

Николай Николаевич дрожавшими руками водрузил очки на переносицу.

— Вы молчите? Почему?

— Не вступать же нам в спор по такому поводу. Все это давным-давно решено и названо своими именами в том же школьном учебнике.

Вдруг он поднялся и подошел ко мне. От неожиданности я тоже встал. Мелькнула мысль: уж не собрался ли писатель вступить в рукопашную?

— А на каком основании судите людей вы? — спросил он тихо, почти шепотом.

— Где и кого я сужу?

— Всех и повсюду. Я не случайно заговорил о Печорине, Грушницком и мании самовыражаться через отрицание других. Вас просили расследовать дело о внезапно обретших голоса певцах. Расследовать, но не больше! Вы же привнесли во все морально-этический элемент, затеяли разговоры о том, кто имеет право на талант, а кто нет… Вы выворачиваете людей наизнанку! Вы вторгаетесь в такие области человеческих отношений, в которые никому не дозволено вмешиваться! По какому праву? Скажите, кому стало жить веселее и радостней в результате ваших действий? Кто стал счастливее?

Николай Николаевич попросту кричал на меня, размахивал руками, и я испугался, что через минуту он наговорит такого, о чем позднее сам будет сожалеть, а наше с ним нормальное общение станет просто невозможным.

— Сядьте! — попросил я его. — Вы хотели откровенного разговора. Я готов к нему. Но чтобы такой разговор стал возможным, вы должны взять себя в руки и успокоиться. А теперь слушайте! И постарайтесь внутренне не отталкиваться от моих слов. Начнем вот с чего. Как вы знаете, я тоже пел.

— Да! — зло прервал меня Николай Николаевич. — Это было уже давно. Я признаю, что у вас неплохой голос. Можно даже сказать — нерядовой. Ну и пели бы себе на здоровье! До потери сознания! Но вы не то по великой гордыне, не то по каким-то другим причинам сменили профессию. Можно сказать, сами же отказались от карьеры, яркой жизни, успеха. Почему вы так поступили, не знаю и знать не хочу. Но уж не за это ли вы нам мстите? Уж не потому ли вы пытаетесь не то принизить остальных, не то отобрать у них право дерзать?

Флора приподнялась из-за своего столика. Она была готова вмешаться в разговор, а именно этого ей сейчас не следовало разрешать. И я жестом остановил ее.

— Дорогой Николай Николаевич! Я ни у кого и не думал отбирать право на дерзание. Даже у самых безголосых певцов, у самых бездарных художников, инженеров… Пусть каждый стремится стать кем угодно. Пусть даже человек маленького роста, допустим — как Наполеон, пытается стать рекордсменом мира по прыжкам в высоту. Попутный ветер в его паруса! Только бы делал он все это искренне, без обмана, без попыток придумать какие-нибудь скрытые котурны или ходули, искусственно увеличивающие его нормальный рост. Если такой малыш за счет воли, за счет тренировок прыгнет хоть на два с половиной метра, это вызовет лишь восхищение. Пока что все понятно? Вопросов нет?

— Понятно, — ошарашенно произнес Николай Николаевич.

— Пусть человек с небольшими вокальными данными становится всемирно известным. Пусть компенсирует природный недостаток за счет ума, артистичности, сценического такта. Так поступил некогда певец Фигнер. И в этом случае — аплодисменты и преклонение. Тоже понятно?

— Тоже… Но я бы…

— Подождите! Сам я не стал петь именно потому, что ни артистичности, ни сценического такта, ни уверенности, что я могу сказать что-то свое в вокале, у меня нет. И я это отчетливо осознавал. Запомните: осознавал и не строил иллюзий, не прятал, как страус, голову под крыло. Искренне заблуждающихся прощают. Тех, для кого сцена сама жизнь, поддерживают и в случае, если они далеко не гении. Но мне была уготована участь человека, который сознательно лгал бы и себе и слушателям. Я отказался петь.

— Сами?

— Да, сам. Не дожидаясь чьих бы то ни было советов.

— Но во имя чего?

— Во имя того дела, которым я сейчас занимаюсь. И занимаюсь честно. Пишу так, как умею, ни на кого не оглядываясь и ни с кем не соревнуясь. И не ввожу в заблуждение ни себя, ни других.

— Обман, — сказала вдруг Флора, — никогда никому еще не приносил добра. Обхитрить жизнь нельзя.

— Вот как вы поворачиваете вопрос! — Николай Николаевич опять снял очки. — Не слишком ли сложно для нормального, так сказать, ежедневного бытового мышления? Как же быть большинству людей, которым не до подобных философствований?

— Большинство здесь ни при чем, — сказал я. — Большинство живет, работает, растит детей, не разводя никаких секретов с серебряными пластинками на нёбном своде…

Дальше я зачитал Николаю Николаевичу письма. Одно из них было от старика — он все же прийти не смог.

Старик сообщил, что он согласен с решением ученого совета консерватории, отныне и сам тоже считает установку серебряной пластинки нарушением артистической этики. Как автор запатентованного изобретения, он накладывает запрет на дальнейшие опыты, ибо радости и счастья его эксперименты никому не принесли. Наконец, старик выражал удовлетворение, что пластинки поставлены лишь десятку певцов. Во всяком случае, это не успело превратиться в моду, как джинсы.

— Так что большинство здесь ни при чем! — жестко сказал я Николаю Николаевичу. — Речь идет всего лишь о нескольких отчаянно честолюбивых, лихорадочно и много говорящих во имя собственного самооправдания.

Далее были письма от Ирины и Юрия. Ирина предупреждала, что будет петь вопреки всему, ни за что не откажется от пластинки. Просила оставить ее в покое, не искать и не разглашать ее тайну. А Юрий писал, что на корреспондентский пункт приходить ему незачем. Пластинку решил снять. Отныне так же, как Валентина Павловна, будет заниматься вокальной педагогикой. В заключение неожиданно благодарил за то, что ему помогли вновь обрести себя самого.

Николай Николаевич не вскочил, а как-то взлетел над стулом. Затем сделал два шага вперед и остановился, будто натолкнулся на невидимую стену. Очки уронил и тут же наступил на них. Хруст стекла и движение Флоры — она бросилась к Николаю Николаевичу.

— Вот! — крикнул он. — Вот и весь секрет. Марина вернулась к вашему Юрию. Вы это знаете? А с чем остаюсь я?

— Сядьте в кресло, — мягко попросила Флора. — Ведь Марина всегда любила только Юрия. И он любил ее. Все естественно…

Флора отослала меня в соседнюю комнату — и поступила правильно.

Мужчины легче переносят, когда их растерянность видят женщины, но стыдятся даже самых близких друзей.

Через пять минут он вошел ко мне в кабинет, протянул руку. Она уже не дрожала.

— Спасибо.

— За что же?

— За урок. Каждому свое. И у каждого своя жизнь со своими трудностями. Наконец, каждого подстерегает соблазн воспользоваться в жизни символической серебряной пластинкой… Для меня подобным допингом могла бы стать Марина. В ней есть жизнь. А я сам, пусть это и горько, — как дистиллированная вода. Да что там! Благ и успехов! И постарайтесь никогда не оказываться в моем нынешнем положении.

В эту минуту Николай Николаевич был по-своему величествен и красив. Ни дать ни взять английский лорд еще времен империи, когда лорды могли себе позволить быть гордыми и элегантными. В эту минуту никому не пришло бы в голову пожалеть Николая Николаевича.


Мы с Флорой прощались с городом. Таким милым и уютным, как хорошо обставленная малогабаритная квартира. Здесь все было близко, все удобно, все под руками.

Флора принесла к озеру в Стрыйском парке хлеба и скормила его лебедям.

— Они уже жили здесь, когда я была совсем маленькой.

Мы побывали в кафе Дома ученых. Мне еще раз захотелось взглянуть на ехидного маскарона над камином. Сел на то же место, где сидел, когда почувствовал себя плохо, уставился на физиономию графа Бадени и подмигнул ему.

Уголок рта Флоры дрогнул. Она понимала, что я беру у графа реванш.

Вот, собственно, и конец странной истории. Да, вот еще — я снова начал петь. Нет, не на сцене, а для Флоры. И делаю это с удовольствием. Пакую книги, вещи и… пою.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Теперь пора рассказать, как рукопись попала ко мне в руки. Это важно. Более того, без этого не понять всего, что произошло однажды в милом и красивом городе.

Прибыв в город и став хозяином корреспондентского пункта, я долгое время чувствовал себя здесь не то гостем, не то постояльцем гостиницы. И то правда — хозяином этих мрачных комнат с лепными потолками пока что был вовсе не я. По-настоящему здесь обжилось и царствовало эхо. Скажешь слово или кашлянешь — и услышишь странное глухое бормотание и пришептывание, будто где-то в дальней комнате, прикрываясь плащами, совещались заговорщики. Дом был очень старый и, наверное, многое повидал на своем веку. Уж не хаживали ли по наборному паркету, бряцая шпорами, кавалеры в лосинах и дамы в атласных туфельках? Впрочем, в этой квартире вряд ли давали роскошные балы. В давние времена принадлежала она, надо думать, какому-нибудь купцу средней руки или просто зажиточному горожанину. А сейчас официально именовалась корреспондентским пунктом, что удостоверяла и вывеска — золотые буквы на черном поле.

Три комнаты, прихожая, в которой при желании можно было бы играть в настольный теннис, кухня, ванная комната размером с малогабаритную квартиру. И почти никакой мебели, если не считать странного дивана с тумбой для постели, стенного шкафа и двух канцелярских столов. Правда, были еще книжная полка со справочниками, кое-какая мебель на кухне и набор стульев разных стилей, времен и габаритов.

Стенной шкаф был завален старыми подшивками, письмами читателей (на каждом из них синим карандашом был проставлен номер и дата ответа), какими-то рукописями. На подоконниках, столах и на полу лежал густой слой пыли. По смете на уборку корреспондентского пункта полагалось девять с половиной рублей в месяц. Но я не знал, кому вручить эти рубли и копейки, а потому купил в ближайшем хозяйственном магазине щетку, взял напрокат пылесос, пустил на тряпки старую майку и принялся наводить порядок.

До моего приезда корреспондентский пункт пустовал год.

— Город не так уж плох, — говорил заместитель главного редактора, наставляя меня перед отъездом сюда. — По-своему, он интереснее и занимательнее многих других. Удивительная смесь сегодняшнего со вчерашним, истории с современностью… Там делают автобусы, начали строить и двенадцатиэтажные дома. А несколько лет назад местная команда неожиданно напомнила о себе, покусившись на Кубок страны по футболу. Но главная отрасль индустрии в этих местах — туризм. Недаром город именуют музеем под открытым небом. Там удивительные средневековые кварталы. Да и среди более поздних построек есть любопытные. Полтора миллиона туристов в год — это не шутка. Впрочем, сами все увидите и почувствуете. Когда-то я там жил и учился. Позднее работал на том самом корреспондентском пункте, во владения которым ныне вступаете вы. Нужны секретарь-письмоводитель и шофер. Но подобрать умелого секретаря не менее сложно, чем собственного корреспондента. Кстати, у нас там сменилось за последнее время трое… А последний год и вовсе место было вакантным. Я решился рекомендовать вас.

— Это звучит как предостережение.

— Нет, — сказал заместитель редактора, — вы справитесь.

— Не уверен.

— Зато я уверен. Предположим, что я немного разбираюсь в людях… а у меня есть такое подозрение относительно самого себя, если это не мания величия… В общем, вы внешне достаточно пластичны, чтобы вписаться в любую ситуацию, чем не обладали ваши предшественники… Но ошибается тот, кто примет эту гибкость за бесхребетность. И постоять за себя, и настоять на своем вы умеете…

— Странно выслушивать о себе подобное…

— Кажется, будто тебя препарируют? — спросил замредактора. Наверное… Ну да оставим эту тему. Скажу лишь, что я с пристрастием читал ваши статьи. Понимаю, что в институте у вас прекрасные перспективы впереди диссертация и тому подобное. Но я, как Мефистофель, решился смутить вашу душу и пригласить на работу к нам. Если вам когда-нибудь придет на ум чем-нибудь обогатить историческую науку, то вы легко это сделаете, не бросая журналистики. А журналистика — я позволю употребить себе расхожую фразу — много ближе к жизни, чем работа в таком институте, как ваш. Я никогда не любил историков, так сказать, в чистом, классическом виде. Предпочитаю Пушкина или Герцена… Если хотите, поедем сегодня вместе на природу. В шесть за мной заедут.

В тот вечер мы действительно отправились за город. И провели два отличных дня. Я узнал о заместителе редактора много такого, чего никогда не узнаешь, находясь с человеком в сугубо официальных отношениях.

Машину вела жена шефа. Очень молодая, красивая и, как мне показалось, уверенная в себе женщина. Вместе с нами был и их четырехлетний сын гражданин тоже весьма самостоятельный, унаследовавший решительность от своей матушки (стоило лишь поглядеть, как смело она шла на обгон попутных машин) и ироничный, острый склад ума от батюшки («Миллиционер в будке очень строгий, — заметил юный пассажир. — Но люди смотрят на светофор, а на милиционера один я»).

Я еще расскажу об этой поездке. О том, как сидел на берегу реки, у одинокой шепчущейся с ветром сосны и читал сборник рассказов моего шефа.

А сейчас несколько слов о прочитанной книге. Думаю, на многих она произвела сильное впечатление, — чувствовалась уверенная, твердо поставленная рука. Автор не страдал комплексами и не испытывал робости, столкнувшись с тем или иным характером. И все же я почувствовал не то легкую досаду, не то недоумение, когда понял, что автор как-то очень уж отрешенно, со стороны разглядывал и препарировал своих героев. И в этом чудился элемент высокомерия. Впрочем, я не литературный критик. Вполне мог ошибиться. Но об этом ниже.

Кроме того, он пел. Но не так, как поют дилетанты. Он не впадал ни в одну из крайностей — не кричал и не мурлыкал. Нет, он пел. Широко, свободно, как поют лишь настоящие профессионалы, одаренные от природы и голосом, и музыкальностью, и тем чувством меры, без которого не спеть ни арии Руслана, ни романса «Утро туманное, утро седое…». Оказалось, что ария Руслана — колыбельная его сына.

— Так уж случилось! — сказал он, извиняясь передо мной. — Пока не услышит «Времен от вечной темноты», не засыпает.

— Если же случалась командировка, — добавила его жена, — мне приходилось ставить на проигрыватель пластинку. Но ничего не получалось. Других певцов юный меломан не принимает… Спас магнитофон. Записали «Руслана» в папином исполнении…

А «Утро туманное» он спел на следующий день. Может быть, для жены. Или для меня. Но скорее всего — я поглядел на его лицо — он пел самому себе, как может петь человек, твердо знающий, что он никому не подражает, а поет так, как другой не спел бы… Лучше? Хуже? Как это определить? Одно несомненно: «Утро туманное» было лишь его «Утром туманным». И ничьим другим.

Мы долго беседовали. И я внутренне завидовал этому человеку, твердо знающему, чего он хочет. Настолько талантливому, чтобы не стать рабом своего таланта. Наверное, он мог бы петь. Но решил писать. Так захотелось. Того душа потребовала.

Поговаривали уже и о том, что вскоре его могут назначить главным редактором газеты. Нынешний собирался на пенсию. Вот уж воистину человеку не приходилось утверждать свое «я». Успех его сам искал.

Я вспоминал об этой поездке за город, вздымая клубы пыли на корреспондентском пункте. Уборка шла трудно. Да и вел я ее не в том порядке, в каком следовало. Сначала отмыл двери и протер окна, а затем уж принялся подметать и разбирать шкаф с бумагами. Вот тут-то и натолкнулся на рукопись. Вернее, это была довольно чистая, без помарок, машинопись. Ни названия, ни подписи.

Я сидел за столом и читал. И не сразу понял, что речь идет о моем корреспондентском пункте, о том самом столе, за которым я сейчас сижу, о холодильнике, который не так давно открывал, чтобы взять бутылку холодного пива.

Я читал и не мог понять, что это. Дневниковые записи? Большой рассказ? Маленькая повесть? Было совершенно очевидным лишь одно: записи принадлежали перу моего нынешнего шефа. А речь в них шла о событиях шестилетней давности…

Я закурил и закашлялся. Забормотало эхо в дальних углах. И возникло странное и тревожное ощущение, будто я в этих стенах не один, будто кто-то невидимый, стоя сзади за стулом, вместе со мной читает рукопись. Ощущение было не из приятных.

Помню, тут я прервал чтение рукописи и отправился на кухню заваривать чай. Шел я уже по совершенно иным комнатам. Они вдруг ожили. Вот здесь, наверное, сидела в тот вечер Флора и читала книгу о Клаузевице. На кухне она варила крепкий кофе для своего усталого шефа.

Хотелось бы мне знать, неужели наш заместитель редактора испугался сцены, публики или самого себя? Почему он в конце концов отказался от певческой карьеры? Ведь тогда, за городом, он удивительно пел «Утро туманное, утро седое…». Помню, я его спросил, почему он не записал этот романс, чтобы его могли слушать многие. «Так поют только для себя или для близких людей, — ответил он. — Стоит лишь выйти на сцену, в дело вступают другие законы». Тогда я не понял этой фразы и промолчал. Сейчас, кажется, начинал догадываться, что же тревожило некогда шефа…

Кроме того, меня не покидало ощущение, что я прочитал нечто не предназначавшееся для чужих глаз, заглянул в какой-то интимный уголок души другого человека. Но с другой стороны, пишут именно для того, чтобы кто-то мог прочитать написанное. Тем более эта машинопись была небрежно брошена в шкаф. Значит, ею не слишком дорожили.

И все же было странно читать строки о корреспондентском пункте, о городе, в котором я увидел совсем не то, что увидел автор записок. Например, я так и не побывал в парке, где обретались лебеди, и в кафе в бывшем доме графа Бадени. Но уже успел объездить почти все заводы. К ним вели широкие проспекты, как бы прорубленные сквозь кварталы типовых двенадцатиэтажных домов. Старая часть города затерялась среди новостроек. Да, наверное, и новостроек-то в пору, когда здесь жил мой предшественник, было поменьше.

С тех пор он не только успел переехать в столицу, но и выпустить в свет три книги. За одну — сборник очерков о чудаках, которые на самом деле были вовсе не чудаками, а людьми полезными, энергичными, деятельными, но, может быть, чуточку лишь не похожими на других, — ему присудили республиканскую премию. И вообще, наш заместитель редактора был не только администратором, но человеком, великолепно пишущим. И потому никого не раздражало, если он в чьем-то материале менял слова или правил целые абзацы.

Чайник вскипел. Я заварил себе чаю и возвратился в кабинет, к рукописи. Вероятно, время от времени я ставил чашку на обратную сторону уже прочитанных страниц. На них и по сей день сохранились желтоватые кружочки, оставленные донышком чашки.

Был момент: я вдруг почувствовал себя неловко оттого, что в моем сознании стали переплетаться мое собственное «я» и «я» автора рукописи. Мне стало казаться, что мы вместе глядим в окно, вспоминая, где стояла Марина, когда ей навстречу двинулся человек в светлом плаще; потом я начал вдруг искать спички и сигареты, досадуя, что от курения «садится» голос, хотя я никогда не курил, а о моем голосе говорить было просто смешно. Обычный голос, предназначенный для обыденного, ежедневного пользования. Никак не певческий.

…Кажется, я догадался, кого из местных писателей имел в виду автор. Это был человек солидный, с положением и определенным, отнюдь не малым весом в здешних литературных кругах. К нему не так-то просто было попасть в кабинет, уставленный стеллажами, за толстыми стеклами которых прятались корешки солидных изданий с золотым тиснением и с обычным, переплетенные в кожу и холст. На одной из полок выстроились книги попроще, большею частью в мягких обложках. Это были произведения самого хозяина кабинета. А на стене, обрамленные в красное дерево и орех, были развешаны иллюстрации к его рассказам и повестям.

Сам хозяин восседал за огромным столом старинной работы, поблескивавшим литой латунью и стеклами двух хрустальных фонарей по бокам. И так медленно, степенно поднимался он навстречу посетителю, что невольно приходило на ум не слово «встреча», а слово «аудиенция». Казалось, вас допускали в святая святых, туда, где творится высокая культура, где рождаются бессмертные строки и образы, которые вскоре, может быть, станут хрестоматийными, и школьникам придется писать сочинения на темы, некогда продумывавшиеся в этих стенах.

В комнате преобладали спокойные коричневые, золотистые и охристые тона. Наверное, это тоже было не случайным.

Выслушав мою просьбу написать статью для газеты, писатель снял очки, тщательно протер их кусочком замши, затем снова водрузил на переносицу и уставился на меня так, будто я совершил бестактный поступок или по неловкости разбил хрустальную вазу. Затем сказал, что благодарит за приглашение, тронут вниманием, но «в этот орган прессы» он писать не намерен, поскольку у него достаточно предложений от других, более солидных изданий. Мне следовало оскорбиться и уйти, но я был молодым корреспондентом, мне следовало смирить гордыню и терпеливо налаживать контакты с возможными авторами. И поэтому я решил объяснить, что у нашей газеты полуторамиллионный тираж, ее читают на всех континентах… Писатель скульптурно, как римский трибун, поднял руку: все это он знает, желает мне, как новому корреспонденту, всяческих благ и успехов в работе, готов помочь советами, если таковые понадобятся, но сам писать не может…

Он вновь принялся протирать очки. Я понял, что аудиенция окончена. Так неужели этот писатель и был тем, кто выведен в рукописи под именем Николая Николаевича? (На самом деле имя у него было совершенно иным; но почему бы не предположить, что в записках подлинные имена и вовсе не были названы: заместителя редактора звали не Николаем Константиновичем, а его жена была не Флорой, хотя и носила имя весьма экзотичное.)

Мне оставалось извиниться за отнятое время и для приличия вслух посетовать, что маститый литератор не захотел стать нашим автором. В ответ он улыбнулся, как улыбаются взрослые наивным речам детей, и принялся что-то рассказывать об особенностях города, в котором мне ныне предстояло работать. Этот город, дескать, и похож и не похож на все прочие. Старый, чтоб не сказать, старинный культурный центр. Полтора десятка вузов и столько же театров, капелл, ансамблей. В процентном отношении творческой интеллигенции здесь больше, чем в других местах. А это создает особый микроклимат. Нет и суеты, свойственной большим городам, уже успевшим обзавестись метро, небоскребами и стотысячными стадионами. Зато налицо другое преимущество — камерность, возможность спокойно думать, творить… Нечто вроде заповедника, в котором формируются смело и оригинально думающие люди. Все эти бесчисленные маленькие кафе, скверики с ресторанами под тентами, органные залы, старинные особняки, каждый из которых со своей сложной биографией, помогают проникнуться чувством историзма, осознать непрерывность развития…

Затем метр сам себя прервал (видимо, ему наскучил предмет разговора) и принялся жаловаться, что в городе всего два издательства, один ежемесячный журнал, а киностудии и в помине нет. Наконец монолог ему наскучил, и он проводил меня до двери, вежливо поклонившись на прощание, но не подав мне руки и не поглядев в глаза…

Можно было предположить, что охотник на этот раз сам стал жертвой писателя: послужил прообразом героя, выведенного в рукописи под именем Николая Николаевича. Да и где доказательства подлинности всего, о чем идет речь в записках? Не художественные ли это фантазии? Правда, фон точен. Корреспондентский пункт, несомненно, тот же самый. Город, которому уделено всего несколько страниц, был все же именно этим городом и никаким другим. Правда, его можно было увидеть иначе, другими глазами. Но это уж дело индивидуальное.

Кстати, обладатель кабинета, выдержанного в охристых и золотистых тонах, тоже много писал об этом городе. До визита к нему я бегло просмотрел несколько книг. Бросилось в глаза, что все его герои упорядоченно живущие и мыслящие, все без исключения занимающиеся зарядкой, а некоторые даже йогой, самовнушением и еще бог знает чем, старательно следящие за всеми новинками литературы и с завидной регулярностью посещающие театры люди — в конце концов обязательно женятся и получают квартиры в новых домах. А что дальше? Почему он не доводил повествование хотя бы до рождения первого ребенка в этих густо возникавших семьях? Не крылся ли здесь какой-то комплекс, какая-то собственная большая обида писателя на жизнь и свою судьбу? Может быть, именно этого ему всю жизнь не хватало: жениться и переехать в новую квартиру, бросив солидный кабинет, набитый старинной мебелью, полку с собственными книгами, и начать жизнь нормальную и спасительно упорядоченную во всех смыслах?

Но на прощание местный классик меня все же удивил.

— Впрочем, и в нашем городе порою возникают истории странные, я бы даже сказал, слишком странные и уникальные, — сказал он. — Когда-нибудь поведаю об одной них — слегка фантастичной, но в то же время вполне реальной… Тем более, что вы теперь восседаете на том же корреспондентском пункте. Как бы и сами не впали в мистику и назойливое стремление препарировать или математически вычислить мысли и поступки других. Опасное и никому не приносящее добра занятие. Но в другой раз. Не сейчас. Извините.

Понятно, что визит к метру еще больше запутал все. Я хотел было забросить рукопись и отогнать от себя химеры, но вновь и вновь тянулся к рукописи, вчитывался в нее, точно надеялся отыскать тайный шифр.

Помню, сероватый холодный свет раннего утра смешивался с электрическим. Электрический казался теплым, домашним, а тот, что лился в окно, навевал неуютные мысли о бесконечности Вселенной, о том, что наша Земля лишь атом космоса, а наше бытие — краткий миг, вспышка света во тьме. Самое время либо лечь спать, либо, внутренне собравшись, решить уже бодрствовать до следующей ночи. Но сна не было ни в одном глазу. Сейчас я дочитаю рукопись до конца. Может быть, все разъяснится. Но, собственно, на какое разъяснение я надеялся? Главного я все равно не узнаю: было ли в жизни все то, о чем здесь написано? В какой мере повесть (если это повесть) автобиографична? Наконец, почему рукопись бросили на корреспондентском пункте? В нее был вложен какой-то труд. Но закрадывалась и другая лукавая мысль. Ведь могло же быть, что автор ее скучал здесь, одинокими вечерами писал страницу за страницей, давал волю лишь своей фантазии. Кое-что вправду соответствовало действительности: общий фон, возникновение между ним и Флорой (как мы знаем, в жизни ее звали иначе) чего-то большего, чем дружеское расположение. Многие реально существующие люди могли послужить прообразом героев. Допустим… Как поступить в этом случае? Сжечь рукопись, выбросить ее или же отправить по почте шефу? Да, но ведь ни на первой, ни на последней странице нет ни подписи, ни имени автора. Что, если это кто-то из корреспондентов, служивших здесь после шефа, в качестве литературных упражнений решил написать такую странную штуковину, где реальность замешана на фантастике и чуть ли не на мистике?

Стало совсем светло. Я выключил настольную лампу. Передо мной сто страниц машинописи. Есть опечатки, забитые слова и целые строки. Значит, печатали сразу, без черновиков. Может быть, и написано все с ходу, за каких-нибудь два-три дня. Случались же у классиков минуты вдохновения, когда за неделю они писали повесть, а за три недели — роман. Почему бы не предположить, что и анонимный автор работал истово, в азарте, даже не перечитывая того, что написал? Но могло быть и иначе — человек сел за машинку и изложил то, что ему было досконально, в деталях известно. Тем более в каждой строке, в каждой ситуации чувствовалось очень личное отношение к тому, о чем шла речь. Наверняка автор сам когда-то пел или стремился к певческой карьере. И тут я увидел карандашные заметки на тыльной стороне одной из страничек. Полистал рукопись — таких заметок было не менее двух десятков.

Вот одна из них. У тракториста по имени Павлов, жившего около Курска, был великолепный бас. И в пахоту и в уборку разъезжал себе по полю Павлов на своем тракторе и пел. Пел то, что слышал по радио и в записях, — песни, арии и даже мелодии без слов. Но в самодеятельности решительно участвовать не желал: «Не хочу петь на людях! Пою для себя!» Прослышали о Павлове на вокальном отделении столичной консерватории. Приехали, убедились: голос редкий, музыкальность практически абсолютная. Увезли, начали учить. Павлов пробыл год в столице, затем забрал документы и отправился назад в свой колхоз: «Не хочу и не буду петь на людях! Петь на людях стыдно — душу не можешь раскрыть!» Сколько ни убеждали, ни просили — все даром. Так и разъезжает Павлов по сей день на своем тракторе, а над полями льется его удивительной силы и красоты голос… Поет для себя!

О некоем певце Филиппе Г. было рассказано иное. Он умел петь. И обладал вполне приличным голосом. Но пел всегда вполсилы. Причем об этом никто не догадывался. Какая нужна выдержка, какое владение собой, чтобы ни разу не выдать себя, не спеть так, как душа просит! А может быть, душа ничего и не просила? Но однажды Филиппа обманули. Ему сказали, что в зале инкогнито присутствует министр культуры и что ведущим певцам театра решено присвоить почетные звания. Многое зависит от того, чье пение больше понравится министру. И тут с Филиппом случилось нечто невероятное. Он запел не как бог, а много лучше. Он запел так, как мог петь только Шаляпин. Его бисировали и в куплетах Мефистофеля, и в сцене заклинания цветов у домика Маргариты, и в серенаде. Но в антракте авторы розыгрыша сжалились над Филиппом и сказали ему, что все это шутка, никакого министра в зале нет. «Эх вы! — сказал певец. — А еще люди!» И сник. Заключительные сцены Филипп провел ужасно. Он не пел, а шептал. И вообще никогда впредь не повторял своих подвигов.

Была здесь и сравнительная характеристика итальянских баритонов Марио Саммарко и Аполло Гранфорте. В первой трети века Саммарко блистал на оперных сценах всех континентов. Пел он мягко, красиво, но несколько манерно, злоупотребляя вокальной техникой. Он ее демонстрировал, как может демонстрировать свое мастерство фокусник. И образы у него получались неживые, излишне театральные, часто жеманные. Почти в то же время бывший ученик сапожника из Буэнос-Айреса, итальянец по происхождению, Аполло Гранфорте сумел пробиться на большую сцену. Пел он совсем не так, как Саммарко. Его голос, от природы очень красивый, со своеобразным, неповторимым тембром, звучал свободно, широко и мощно. Была в пении Гранфорте такая экспрессия, которая захватила бы любого сегодняшнего слушателя. Но… именно сегодняшнего, ибо во времена Гранфорте эстетические идеалы были иными. Тогда большинству нравился Саммарко. Выходит, Гранфорте попросту обогнал свое время. Сейчас мы наслаждаемся его немногими сохранившимися записями. Но, видимо, у искусства своя логика.

Да, конечно, все это, включая заметки на оборотной стороне листов, писал человек, много думавший о вокале и знавший его. И я твердо решил: это, конечно же, наш заместитель редактора. И вспомнил, как он не просто спел, а подарил мне на всю жизнь романс «Утро туманное».

Я снова взялся за рукопись с искренним сожалением, что осталось дочитать всего лишь несколько страничек. Я успел привыкнуть к Флоре, самому автору, старику и даже мало понятным пока что Марине и Николаю Николаевичу… Но с удивлением увидел, что дальше шли чистые страницы, исповедь была оборвана.

…Вскоре всех корреспондентов собрали в столицу на очередное совещание. Вместе с отчетом о работе и перспективным планом на следующий квартал я вручил заместителю редактора найденные мною в стенном шкафу сто страничек машинописного текста.

— Что это? — спросил он. — Статья таких размеров?

— Нечто иное. И, думаю, все сто страниц вы прочтете не без интереса, если уже успели забыть их, в чем я, впрочем, не сомневаюсь.

— Ну ладно! — сказал замред, посмотрел на меня и улыбнулся. Вечерком почитаю, если не очень устану. До завтра!

Тут мне почему-то представляется важным описать внешность шефа. Был он в том возрасте, когда о человеке говорят, что он в самом соку. Действительно, седые виски никак не старили его, а, напротив, подчеркивали пышность шевелюры, порывистость движений и отчаянно дерзкий, с хитринкой взгляд. Будто в каждом человеке он хотел разглядеть что-то тщательно скрываемое от посторонних. И если бы всем не было известно, что шеф объективен, неизменно доброжелателен ко всем, кого он считает людьми внутренне честными и не лукавящими перед собой, то под его проницательным взглядом подчиненные чувствовали бы себя неловко. Но мне всегда казалось, что хитринка в глазах шефа просто своеобразный код — приглашение к некоему сообщничеству, к тому, чтобы понимать друг друга с полуслова, жить повеселее, доверчивее и во всех смыслах слова распахнутой. Но чтобы эта распахнутость не переходила в бесцеремонность, шеф, видимо, и вел себя с каким-то легким налетом артистичности: будто бы всерьез говорил о чем-то, но в то же время и немного играем в игру, правила которой хорошо известны собеседникам и нарушать их нельзя. Не знаю, как другие, но лично мне было очень приятно встречаться с шефом, будто надышался озоном, свежим послегрозовым воздухом… Но о шефе довольно. А сейчас о найденной рукописи.

На следующий день беседа о ней не состоялась. Мы все очень устали после восьмичасовых совещаний — до ломоты в висках и поташнивания. Истово выясняли, кто из корреспондентов выполнил, а кто недовыполнил свои личные квартальные планы. Лились речи, звучали аргументы и контраргументы, пока все не почувствовали, что уже ничего не понимают, а в зале трудно дышать.

К шефу я попал за день до отъезда. Был вечерний чай, которым нас потчевала его очень красивая жена. (Ее, как я уже говорил, звали вовсе не Флорой, хотя я упрямо подозревал, что Флора именно она — кто же еще?) А затем до наступления детского часа, когда сына укладывали спать, был еще и небольшой концерт. Я не музыкальный критик. Не мне судить о качествах голоса и о манере исполнения. Но упрямо буду настаивать на том, что никогда не слышал эпиталаму Виндекса из оперы «Нерон» и арию Григория Грязного из «Царской невесты» в лучшем исполнении. Шеф умудрился сделать мне еще один подарок, оценить который невозможно. Не удивлюсь, если отныне стану любителем оперы и коллекционером записей великих певцов. Но на вопрос, почему он все же не выбрал для себя карьеру вокалиста, шеф ответил твердо и четко, что это его личное дело. Не имел на то права, поскольку не мог посвятить себя сцене с той же истовостью, с какой занимается сейчас своим делом.

— Возвращаю вам рукопись. Вы ее нашли. Она ваша. Поступайте так, как найдете нужным. Например, можете сжечь. Если автор, имени которого мы с вами все же не знаем, забывает рукопись в шкафу, значит, он ею не дорожит. — И в его взгляде опять мелькнула лукавинка, которая одних, надо думать, пугала, а других привораживала. — Я, во всяком случае, читал рукопись не без любопытства. Это исповедь человека, который долго, пожалуй, даже слишком долго шел к самому себе. Следует подумать еще и над тем, что в век всеобщей грамотности мы слишком легко разрешаем себе внутреннее соревнование с великими предшественниками нашими… Едва научившись петь, тут же спешим приравнять себя к Карузо или Шаляпину. Но они ведь были первооткрывателями, Прометеями. Для своего времени они шли новыми путями. Истина простая, но о ней многим свойственно забывать. Есть, возможно, тут что-то и от издержек высшего образования и кажущейся доступности вершин искусства, науки, жизни в целом. Поступил в вуз, закончил его, а в глубине души уже зреют честолюбивые желания стать обязательно великим и прославленным. Большинство из нас, думаю, в той или иной форме переживали то же, что и автор этой фантастической повести.

— Фантастической? — искренне удивился я.

— Полагаю, что именно так. Реального во всем этом мало. И довольно о рукописи.

Но странное дело, от разговора с шефом осталась неудовлетворенность: почувствовал, что от меня что-то скрывают, может быть, самое главное. Так иные родители, впадая в педагогический раж, с истовостью, достойной лучшего применения, доказывают малышам, что все в природе гармонично, волки любят овечек, а солнышко, ежели детки будут примерно вести себя, из красного превратится в голубое и на земле никогда не будет засух… В общем, наш певец и писатель попросту уклонялся от прямого объяснения. И мне на ум пришла крамольная мысль: не осознавал ли он сам себя человеком с серебряным горлом? Может быть, мифическая Флора, ее молодость и четкая направленность действий стали для него допингом, чем-то наподобие той пластинки, которую ставил на небный свод старик не очень удачливым певцам? И я как-то по-иному увидел давнюю поездку к реке, вновь вспомнил о рассказах, показавшихся мне техничными, но холодноватыми… В чем же дело? Чему верить — собственным ощущениям или словам шефа?

Скажу лишь одно: я не поленился проверить, существует ли патент на изобретение старика и акты заседаний ученых советов Московской консерватории и бывшего 1-го стоматологического института. И выяснил: документы налицо. Их можно посмотреть, прочитать и даже переписать.

Выводы и комментарии? Я их делать не стану. Пусть каждый подумает на досуге обо всем этом сам.

Еремей Парнов ПРОСНИСЬ В ФАМАГУСТЕ Печатается в сокращении.

Пропахший дымом паленого кизяка старый буддийский монах спустился с башни. Прополоскав рот святой водой из узорного нефритового флакончика, он со стоном разогнул истерзанную радикулитом поясницу и поплелся доложить, что с перевала идет пешком чужеземец. Ни самого перевала, скрытого от глаз горами, ни тем более таинственного ходока, которого ожидали еще два дневных перехода, он, конечно, не видел…

I
Обнаружив, что перевал Лха-ла забит снежной пробкой, Макдональд вынужден был спуститься в ущелье, где в глубоко пропиленном стремительным потоком каньоне, словно в аэродинамической трубе, ревела река. Всего лишь тысяча футов по вертикали, но спуск этот был равносилен перемещению на тысячу лет назад, стремительному падению в совершенно иное пространство.

Едва кончилась граница вечной зимы — и островки подтаявшего снега стали чередоваться с жесткими кустами белого рододендрона. Поворот тропы обозначил ошеломительную смену декораций. Острые контуры непокоренных сверкающих восьмитысячников, яркостью белизны затмевающих облака, властно урезали горизонт. Беспредельная даль, где волнистые матовые хребты всех оттенков синевы постепенно выкатывались нарастающими валами, обернулась пропастью, в которой тяжело и медлительно курился туман. Так всегда бывает в горах, где нет прямых и близких путей, и боковые дороги обрекают путника на изнурительное кружение в хаотическом лабиринте. Но всему приходит конец, и тропа, что так пугающе близко висела над обрывом, неожиданно уперлась в чуть наклоненную стену, тщательно сложенную из темного плоского камня, покрытого сернистой накипью лишайника. Прилепившиеся к склону невысокие башни и культовые обелиски, выступавшие над оградой, казались естественным продолжением гор. Крепость напоминала причудливый монолит, сотворенный ветрами, или исполинский кристаллический сросток, вырванный из потаенных складок и жил тектоническим взрывом. Не верилось, что так может выглядеть человеческое жилье. Обрамленная скальными осыпями неподвижная панорама дышала безмерным одиночеством и вечным покоем.

Форт, помеченный на плане Макдональда малопонятной надписью «Всепоглощающий свет», отчетливо вырисовывался в пустоте медно-зеленых небес и по мере приближения все более походил на некрополь, где вечным сном почивали неведомые полубоги. И под стать ему была неправдоподобная перспектива, пробуждавшая глухую струну атавистической памяти. В зените незрелым арбузным семечком отрешенно белела луна, а над цепью хребтов пылали предзакатным накалом четыре одинаково страшных солнца, бесконечно преломляясь и жестко дробясь в ледяных плоскостях.

Было на удивление тихо. Безжизненно свисали с шестов молитвенные флаги, и бабочки, раскрыв крылья, как бы намертво прилипли к лиловым лепесткам первоцвета. Шевельнулось смутное желание, по обычаю шерпов, пропеть благодарственную мантру или, встав молитвенно на колени, громко, от всей души выругаться.

Испытывая непонятное беспокойство, Макдональд сбросил рюкзак и присел в сторонке на камень с вездесущим тибетским заклинанием «ом-мани-пдмэ-хум», обращенным к милостивому бодхисатве[2] с одиннадцатью головами и четырьмя парами рук, всегда готовых прийти на помощь бьющемуся в тенетах иллюзии человеческому существу. Отсюда форт не был виден, и путника тоже нельзя было увидеть из его узких, затененных карнизами окон. Тронув щетину на изъязвленном, покрытом запекшимися корками лице, Макдональд поморщился. Рубашка под оранжевой штормовкой, некогда голубая, а ныне потемневшая от копоти и вся в кровавых отметинах, оставленных пиявками туманного леса, походила на тряпку, которой художник вытирал свои кисти, а ботинки и особенно гетры, раскиснув от влаги, обросли колючками. Оставалось лишь надеяться, что жители Всепоглощающего света уже встречались в своей жизни с альпинистами, наводнившими в последние годы девственные просторы Махалангур-Гимал.[3] В противном случае его примут за волосатого, насылающего несчастья «тельму» — демона и забросают каменьями.

Макдональд развязал рюкзак, посаженный на жесткую раму. Достав завернутый в фольгу кусок шоколада, он без особой охоты погрыз горькое, насыщенное питательными жирами полено, затем вынул портативную рацию фирмы «Шарп», бережно упрятанную между свернутым спальным мешком, утепленным пухом гагары, и одиночной палаткой.

Едва он включил тумблер питания, как в наушничке завыли бури и заскрежетала жесть. Видимо, наименование «Всепоглощающий свет» оказалось пророческим: радиоволны поглощались почти на всех диапазонах. А в те короткие мгновения, когда кое-как удавалось наладить обмен, без которого немыслим современный альпинизм, включалась, причем с точностью хронометра, эта самая скрежещущая помеха — и все тонуло в невыразимом хаосе. Казалось, вырастала металлическая стена, более высокая, чем сами Гималаи, о которую разбивались молящие голоса, погребенные лавиной раздробленной, утратившей какой бы то ни было смысл морзянки.

Мини-компьютер, хотя в этом уже не было особой необходимости, автоматически соединившись с коммуникационным спутником, взял пеленг. На панели недобро замигал рубиновый огонек. Можно было не проверять — источник помех работал где-то за перевалом, который, согласно всем сезонным таблицам, уже должен был открыться для движения, но пока пребывал в снежном плену.

Форт, а точнее, дзонг — это тибетское слово означает не только крепость, но и административную единицу — охранял единственную дорогу, ведущую через перевал в загадочную долину Семи счастливых драгоценностей. На сотни миль во все стороны света это был единственный населенный пункт, где можно было переждать до конца муссонов и встретить снеготаяние. Располагая не только планами местности, но и точнейшей картой, составленной по данным космической съемки, Макдональд, однако, не знал, что ждет его там, за чешуйчатой стеной и башнями, похожими на низко усеченные пирамиды.

Причиной тому были не только скудные сведения, но и застарелая административная неразбериха. Юридически дзонг, чье население составляло ныне всего сотню с чем-то человек, все еще числился суверенным княжеством, связанным с соседним королевством Друк Юл[4] древней феодальной зависимостью. По договору, заключенному не то в семнадцатом, не то в восемнадцатом веке, местный раджа — или как там он назывался — выплачивал центральной власти ежегодную дань в размере четырнадцати с половиной вьюков сушеного сыра, который до самых последних дней считался основным валютным активом страны. Поскольку Всепоглощающий свет не имел дипломатических представительств ни в одной из столиц мира, то въезд в него, если таковой был вообще возможен фактически, не лимитировался никакими писаными ограничениями. Это существенно отличало местное законодательство от бутанского, ибо добыть пропуск в Друк Юл было делом практически безнадежным. В страну допускались избранные счастливцы, располагавшие личным приглашением короля или на худой конец одного из членов королевской семьи. Обойти это железобетонное установление не удалось еще никому. Макдональд знал о случаях, когда давали от ворот поворот даже путешественникам, имевшим письма от самого премьер-министра Бутана. Исключение делалось лишь для ламаистского духовенства, искавшего истины под сенью древнего монастыря Тигровое логово. Макдональд мог только радоваться тому, что посещение запретного королевства не входило в его планы. Ведь даже на самый худой конец, если бутанская юрисдикция целиком распространялась на Всепоглощающий свет, ничто не мешало одинокому альпинисту разбить свою палатку под стенами дзон-га или возле того пихтового перелеска на другой стороне каньона.

«Меновой торговле подобный компромисс как будто не помешает», — рассудил Макдональд, надеясь добыть чего-нибудь съестного за редкостную здесь бутылку виски и блок сигарет «Кинг сайз». На кредитные карточки и наличную валюту он, разумеется, не очень рассчитывал. В этом смысле бутанская глубинка была еще более диким местом, чем даже первобытная страна с милым сердцу названием Горы снежного человека.

Макдональд вогнал телескопическую антенну в гнездо, сложил пеленгационную рамку и для надежности, чтобы не отсырели батареи, положил рацию в пластиковый мешок. Курить на высоте почти тринадцать тысяч футов не слишком хотелось, и он решил сократить свой последний на пути к дзонгу привал.

До цели оставалось всего ничего — перейти на другой берег реки по мосту из пяти бамбуковых стволов, переплетенных лианой. В обманчивом сиянии многих солнц ненадежное сооружение напоминало паутину, сверкающую капельками росы. Макдональд знал, сколь часто обрывалась подобная снасть, увлекая людей в молочный от пены, беснующийся поток. Но выбора не было, и пришлось, сжав зубы, ступить на зеленоватый коленчатый ствол. Он раскачивался в обе стороны и явственно прогибался под ногами. Влажные подошвы то и дело соскальзывали, и очень сильно мешал рюкзак за спиной. Руки сами собой намертво впивались в «перила» — такие же бамбучины в тенетах лиан, и к горлу подкатывал тошнотворный ком. Вязкая от шоколада слюна затрудняла дыхание в разреженном воздухе. Даже для опытного альпиниста, каким по праву считался Чарльз Макдональд, доктор электроники и австралийский гражданин, гималайские мосты представляли серьезное испытание. Куда проще было бы перелететь над загнанной в преисподнюю угрюмой рекой по надежно схваченному фиксами канату.

Уже на закате солнца, когда один за другим погасли ложные двойники, Макдональд дошел до ворот, сбитых из мощных кедровых брусьев и сберегаемых парой устрашающих личин в коронах из черепов с пылающими киноварью глазницами. К зажатым в острых оскаленных клыках медным кольцам были привязаны полинявшие лоскутья и желтые от времени и непогод бараньи лопатки, исписанные красивой вязью тибетских букв. Именно по таким закопченным в огне костям местные ламы предсказывают судьбу.

Макдональд не мог знать, что ежевечерняя церемония изгнания злых духов уже состоялась и дзонг, надежно защищенный теперь от демонов ночи, не раскроет своих ворот до следующего утра.

II
На первых порах в монастыре пришельца приняли за гостя, хоть он вовсе не имел права на столь высокий ранг, дающий к тому же вполне конкретные жизненные блага. Впрочем, недоразумение сразу же разрешилось, едва Макдональда проводили в покои верховного ламы. Первый контакт принес обоюдное разочарование. Языковой барьер оказался абсолютно непреодолимым. Макдональд, правда, как будто сумел с помощью жестов объяснить, что пришел с гор, но осталось неясным, как истолковал духовный владыка крохотного княжества разыгранную пантомиму. Она могла доставить ему и чисто эстетическое удовольствие. Кто знает… Оставалось лишь молча ждать, что буде