КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 395257 томов
Объем библиотеки - 513 Гб.
Всего авторов - 166866
Пользователей - 89826
Загрузка...

Впечатления

DXBCKT про Никонов: Конец феминизма. Чем женщина отличается от человека (Научная литература)

Как водится «новые темы» порой надоедают и хочется чего-то «старого», но себя уже зарекомендовавшего... «Второе чтение» данной книги (а вернее ее прослушивание — в формате аудио-книги, чит.И.Литвинов) прошло «по прежнему на Ура!».

Начало конечно немного «смахивает» на «юмор Задорнова» (о том «какие американцы — н-у-у-у тупппые!»), однако в последствии «эти субъективные оценки автора» мотивируются многочисленными примерами (и доказательствами) того что «долгожданное вырождение лучшей в мире нации» (уже) итак идет «полным ходом, впереди планеты всей». Автор вполне убедительно показывает нам истоки зарождения конкретно этой «новой демократической волны» (феминизма), а так же «обоснованно легендирует» причины новой смены формации, (согласно которой «воля извращенного меньшинства» - отныне является «единственно возможной нормой» для «неправильного большинства»).

С одной стороны — все это весьма забавно... «со стороны», но присмотревшись «к происходящему» начинаешь понимать и видеть «все тоже и у себя дома». Поэтому данный труд автора не стоит воспринимать, только лишь как «очередную агитку» (в стиле «а у них все еще хуже чем у нас»...). Да и несмотря на «прогрессирующую болезнь» западного общества у него (от чего-то, пока) остается преимущество «над менее развитыми странами» в виде лучшего уровня жизни, развития технологии и т.п. И конечно «нам хочется» что бы данный «приоритет» был изменен — но вот делаем ли мы хоть что-то (конкретно) для этого (кроме как «хотеть»...).

Мне эта книга весьма напомнила произведение А.Бушкова «Сталин-Корабль без капитана» (кстати в аудио-версии читает также И.Литвинов)). И там и там, «описанное явление» берется «не отдельно» (само по себе), а как следствие развития того варианта (истории государств и всего человечества) который мы имеем еще «со стародавних лет». Автор(ы) на ярких и убедительных примерах показывают нам, что «уровень осознания» человека (в настоящее время) мало чем отличается от (например) уровня феодальных княжеств... И никакие «технооткрытия» это (особо) не изменяют...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Витовт про Гулар: История мафии (История)

Мафия- это местное частное явление, исторически создавшееся на острове Сицилия. Суть же этого явления совершенно иная, присущая любому государству и государственности по той простой причине, что факторы, существующие в кругах любой организованной преступности, всепланетны и преследуют одни и те же цели. Эти структуры разнятся названием, но никак не своей сутью. Даже структуры этих организаций идентичны.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Любопытная про Виноградова: Самая невзрачная жена (СИ) (Современные любовные романы)

Дочитала чисто из-за упрямства…В книге и язык достаточно грамотный, но….
Но настолько все перемешано и лишено логики, дерганое перескакивание с одного на другое, непонятно ,как, почему, зачем?? Непонятные мотивы, странные ГГ.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
kiyanyn про Косинский: Раскрашенная птица (Современная проза)

Как говорится, если правда оно ну хотя бы на треть...
Ну и дремучее же крестьянство в Польше в средине XX века. Так что ничуть не удивлен западноукраинскому менталитету - он же примерно такой же.

"Крестьяне внимательно слушали эти рассказы [о лагерях уничтожения]. Они говорили, что гнев Божий наконец обрушился на евреев, что, мол, евреи давно это заслужили, уже тогда, когда распяли Христа. Бог всегда помнил об этом и не простил, хотя и смотрел на их новые грехи сквозь пальцы. Теперь Господь избрал немцев орудием возмездия. Евреев лишили возможности умереть своей смертью. Они должны были погибнуть в огне и уже здесь, на земле, познать адские муки. Их по справедливости наказывали за гнусные преступления предков, за отказ от истинной веры и за то, что они безжалостно убивали христианских детей и пили их кровь.
....
Если составы с евреями проезжали в светлое время суток, крестьяне выстраивались по обеим сторонам полотна и приветливо махали машинисту, кочегару и немногочисленной охране."


Ну, а многое другое даже читать противно...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Интересненько про Бреннан: Таинственный мир кошек (История)

Детская образовательная литература и 18+

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Symbolic про Таттар: Vivuszero (Боевая фантастика)

Читать однозначно! Этот фантастический триллер заслуживает высочайшей оценки и мне не понятно, почему Илья Таттар остановился на одном единственном романе. Он запросто мог бы состряпать богатырский цикл на тему кинутых попаданцев и не только. С такой фантазией в голове Илья мог бы проявить себя в любом фантастическом жанре с описанием жестоких сражений.
Есть опечатки в тексте, но они не умоляют самого содержания текста. 10 баллов.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
kiyanyn про Верхотуров: Россия против НАТО: Анализ вероятной войны (Документальная литература)

В полководческом азарте
Воевода ПалмерстонВерхотуров
Поражает РусьНАТО на карте
Указательным перстом...

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
загрузка...

Червь (fb2)

- Червь (пер. Виктор Константинович Ланчиков) 958 Кб, 453с. (скачать fb2) - Джон Роберт Фаулз

Настройки текста:



Джон Фаулз. ЧЕРВЬ

ПРОЛОГ

Слово «Maggot», вынесенное в заглавие этой книги[1], означает «червь, личинка», которая со временем должна преобразиться в крылатое существо. Всякий сочинённый текст — такая личинка; по крайней мере, так хотелось бы думать сочинителю. Прежде это слово имело ещё одно, почти забытое сейчас значение: «прихоть, фантазия». В конце XVII — начале XVIII века оно употреблялось в переносном смысле для обозначения музыкальных произведений — танцев и напевов, — не имевших чёткого жанрового названия: «фантазия мистера Бевериджа», «фантазия милорда Байрона», «фантазия Карпентеров». Описанные ниже события приходятся как раз на эту эпоху, и на создание моей литературной фантазии меня подвигла та же причина, по которой создавались «фантазии» того времени: тема не шла из головы. На протяжении нескольких лет в моём воображении часто возникала одна и та же картина: горстка безликих спутников движется без видимой цели навстречу неким событиям. Дело, скорее всего, происходит в далёком прошлом, потому что едут они верхом; путь их лежит по безлюдной местности. Такой вот расплывчатый образ, ничего более определённого. Я не знал, откуда они, почему эта картина так настойчиво всплывает из подсознания. Они едут, едут, их путешествию не видно конца. Просто череда всадников на горизонте — словно прокручивается склеенная в кольцо киноплёнка; или словно чертится, чертится неизменная строка — единственная уцелевшая строка забытого предания.

Но однажды черты одного всадника обрели отчётливость. Мне в руки случайно попал выполненный карандашом и акварелью портрет молодой женщины. Своего имени художник не поставил, зато в углу виднелась короткая чернильная помета. Это была дата, написанная по-итальянски и не слишком разборчиво: «16 июля 1683». Такая точность пришлась мне по душе чуть ли не больше самого портрета. Кстати сказать, особыми достоинствами он не отличался, однако в лице этой давно умершей девушки, в её взгляде проступала такая неизъяснимая сила, что казалось, будто она жива и сейчас, будто она не желает покидать наш мир. И портрет стал неотвязно меня преследовать. Возможно, из-за этого неприятия смерти моё воображение и связало женщину с портрета с другой женщиной, которая жила гораздо позже и которой я уже давно восхищался.

Эта книга — вовсе не биографическое повествование о той второй женщине, хотя заканчивается моя история именно в ту пору, которая считается датой её рождения, и как раз в тех местах, где она родилась. Я дал новорождённому младенцу имя этой исторической личности; и всё же не стоит считать мою книгу историческим романом. Это — «фантазия».

Джон Фаулз. 1985 г.

~ ~ ~

Последний день далёкого от нас апреля. По глухой пустоши на юго-западе Англии продвигается цепочка всадников. На эту угрюмую возвышенность весна ещё не добралась, небо затянуто беспросветной хмурью, и от спутников веет гнетущей тоской, понятной всякому, кто совершал путешествия в это унылое время года. Торфяник, через который пролегает тропинка, ощетинился мёртвыми стеблями вереска. Поодаль пустошь круто обрывается, и внизу открывается долина, сплошь поросшая лесом; листья на деревьях ещё не начали распускаться. Дальше местность теряется в сизом тумане, цвет которого под стать неярким одеждам путников. Воздух застыл в томительном безветрии. Только далеко на западе в небе сияет тонкая жёлтая полоска, внушая надежду на перемену погоды.

Во главе безмолвной кавалькады мужчина лет под тридцать. На нём тёмно-коричневый сюртук, сапоги и треуголка с заломленными краями, обшитыми неброской серебристой тесьмой. Панталоны всадника и ноги его гнедого коня запачканы грязью, грязь и на одежде его спутников: как видно, путь их сегодня лежал через болотистые места. Всадник слегка ссутулился, отпустил поводья и невидящими глазами смотрит на тропинку. За ним на гладкой приземистой лошадке едет мужчина постарше. Он одет в серый сюртук и чёрную шляпу — проще, чем у первого. Этот второй ездок тоже не глядит по сторонам; дав своей смирной лошадке полную волю, он уткнулся в маленькую книжицу, которую держит в свободной руке. Следом выступает крепкий, выносливый жеребец, на него взгромоздилось сразу двое ездоков. На одном — кожаные штаны и куртка поверх короткого камзола из плотной ткани; голова его непокрыта, длинные волосы сзади завязаны в узел. Правой рукой он поддерживает молодую женщину, которая сидит на коне боком, прислонившись к груди спутника. Она кутается в коричневую епанчу с капюшоном, из-под епанчи видны только глаза и нос. Жеребец тащит за собой в поводу вьючную лошадь. Поклажа — свёртки и узлы — кучей уложена на деревянной раме под верёвочной сеткой; с одного бока к раме приторочен кожаный дорожный баул, с другого — деревянный сундучок с медными наугольниками. Изнемогая под тяжким грузом, лошадь опустила голову и с трудом переставляет ноги. Она-то и задаёт шаг всей кавалькаде.

Всадники едут в молчании, и всё же их появление не осталось незамеченным. На другом краю долины, над грудами валунов и невысокими утёсами у подножия круч, разносятся зловещие гортанные крики, будто кто-то негодует на чужаков, вторгшихся в его владения. Эти грозные звуки — карканье потревоженного воронья. В наше время ворона встретишь не часто, сегодня это птица-одиночка, однако в ту пору многочисленные вороны сбивались в стаи; они водились даже в городах, а уж в глухих местах просто кишмя кишели. Чёрные точки усеяли утёсы, кружат над долиной, и хоть от них до всадников добрая миля, от их тревожного карканья и зоркой враждебности всем делается не по себе. Сколь разными ни казались бы путники, хриплый вороний грай пробуждает в душе у каждого тайное чувство страха. Всем им ведома дурная слава ворона.

На первый взгляд два джентльмена и пара простолюдинов (по виду мастеровой с супругой) — всего-навсего случайные попутчики, решившие в этих пустынных местах из соображений безопасности держаться вместе. Достаточно взглянуть на первого всадника, чтобы убедиться: путешественники в те времена и впрямь не забывали о грозящих опасностях, причём исходивших вовсе не от воронов. Из-под полы коричневого сюртука выглядывает кончик шпаги в ножнах, другая пола оттопырена, из чего можно заключить, что к седлу привешен пистолет. Мастеровой тоже вооружён пистолетом, его медная ручка торчит из чехла у задней луки седла: так проще выхватить. А к скарбу, который тащит на себе заморенная лошадь, сверху привязан длинный мушкет. Лишь второй всадник — тот, что постарше, — оружием, как видно, не запасся. По тем временам это дело небывалое. И всё же, будь это случайная компания, два джентльмена не преминули бы завязать разговор, благо тропинка достаточно широкая и два всадника свободно могут ехать по ней бок о бок. Однако они молчат. Молчит и пара на одном коне. Похоже, всю дорогу каждый глубоко погружён в свои мысли.

Наконец тропа начинает косо спускаться по крутому склону к опушке ближайшего леса. Лес растянулся примерно на милю, за ним открываются поля, а ещё через милю, в другой долине, можно неясно различить скопления домов и внушительную башню церкви, подёрнутые дымком жилья. На западе в пасмурном небе обозначились янтарные проталины. Впору бы вздохнуть с облегчением, переброситься хоть парой слов. Но путники по-прежнему хранят молчание.

Вдруг из-за деревьев на опушку выезжает ещё один всадник. Он поднимается по склону навстречу путникам. Рядом с ними он выделяется ярким пятном: алый, пусть и выцветший мундир, головной убор, какие носят драгуны. Сзади у седла висит длинная сабля с загнутым концом, из жёсткого чехла высовывается тяжёлый приклад карабина. Это человек неопределённого возраста, крепкого сложения, с большими усами. Уж не подобной ли встречи опасались путники? Действия незнакомца словно подтверждают эту догадку: едва завидев кавалькаду, он пускает коня быстрой рысью, как будто собирается напасть на всадников. Но те не выказывают ни волнения, ни испуга. Разве что пожилой джентльмен преспокойно закрывает книгу и суёт её в карман сюртука. Новоприбывший осаживает коня ярдах в десяти от едущего впереди молодого человека, прикладывает руку к шляпе и пристраивается рядом. Он что-то говорит, молодой человек кивает, даже не удостаивая его взглядом. Пришелец вновь притрагивается к шляпе, останавливает коня и ждёт. Поравнявшись с ним, пара на жеребце тоже останавливается. Пришелец нагибается и отвязывает от их седла повод вьючной лошади. Но и эти путешественники встречают его молчанием, точно они незнакомы. Пришелец берёт вьючную лошадь за повод и присоединяется к кавалькаде. Теперь он просто-напросто ещё одно безмолвное звено в безучастной цепочке.

Всадники въезжают в лес. Тропа меж голых деревьев становится каменистой, забирает вниз ещё круче: каждую зиму дожди превращают её в русло ручья. Кони всё чаще звякают копытами о камни. В одном месте тропа размыта до того, что напоминает лощину, торчащие из земли валуны образуют уступы. Здесь и пешему-то пройти нелегко. Однако всадник во главе будто не замечает препятствия. Конь опасливо топчется на месте, но всё же начинает осторожно-осторожно спускаться. Оступается на заднюю ногу — того и гляди упадёт, придавит собой всадника. По счастью, и ему, и покачивающемуся в седле человеку удаётся сохранить равновесие. Конь замедляет ход, отчаянно грохоча копытами, преодолевает ещё один уступ. Дальше тропинка ровнее. Конь фыркает и негромко ржёт. Всадник продолжает путь, даже не повернувшись посмотреть, как там остальные.

Пожилой джентльмен останавливает своего конька и оглядывается на едущую за ним пару. Мужчина, похожий на мастерового, крутит пальцем и указывает на землю, словно советует джентльмену спешиться и вести коня под уздцы. Человек в алом мундире, который проезжал этой тропой совсем недавно, уже привязывает повод вьючной лошади к торчащему из земли корню. Пожилой джентльмен слезает с седла. Всадник в куртке с поразительной ловкостью выдёргивает ногу из стремени, перебрасывает через голову коня и спрыгивает наземь — всё одним махом. Он протягивает руки женщине, та нагибается, он снимает её с седла и ставит на землю.

Пожилой джентльмен с величайшей осторожностью спускается по лощине, ведя своего конька в поводу. За ним — мужчина в куртке со своим конём. Дальше, чуть приподняв подол юбки, следует женщина. Замыкает шествие человек в выцветшем алом мундире. Выбравшись на ровную тропку, он протягивает повод своего скакуна мужчине в куртке и, кряхтя, карабкается вверх по уступам за лошадью с поклажей.

Пожилой джентльмен не без труда забирается в седло и трогает с места. Женщина откидывает капюшон, распускает льняной шарф, скрывавший нижнюю часть лица. Лицо её бледно, тёмные волосы зачёсаны назад и крепко стянуты на затылке. На ней шляпа с плоской тульей, плетённая из ивовой стружки. Голубые ленты шляпы завязаны под самым подбородком так туго, что плотно прилегают к щекам, а поля шляпы по бокам пригнуты книзу, отчего она походит на чепец. Такие шляпы из стружки или из соломки носят самые бедные английские крестьянки. Внизу под епанчой видна узкая белая полоска: край фартука. Девушка скорее всего состоит у кого-то прислугой.

Развязав тесёмки епанчи и ленты шляпы, девушка сходит с тропы, обгоняет своего спутника и склоняется над семейкой ещё не отцветших душистых фиалок. Левой рукой она проводит по зелёным сердцевидным листочкам, под которыми прячутся цветы, а в правой держит только что сорванный стебелёк с несколькими тёмно-лиловыми венчиками. Спутник оглядывается на её склонённую фигуру, следит за её скупыми движениями и явно недоумевает.

У этого человека удивительно непроницаемое лицо. Трудно понять, что стоит за этим бесстрастием — непроходимая тупость, слепая покорность судьбе, почти такая же, как у тех двух коней, которых он держит под уздцы, — а может, нечто более глубинное: какая-то неприязнь к красоте, недобрые чувства мракобеса при виде хорошенькой девушки, которая предаётся столь суетному занятию — собирает цветы. Однако лицо это поражает правильностью и соразмерностью черт. Надо добавить, что мужчина ловок, статен и силён, поэтому весь облик его отдаёт чем-то классическим, приводит на память фигуру Аполлона. Нелепейшее сходство для человека такого заведомо низкого происхождения. Самое же странное в этом несостоявшемся эллине — глаза. Они голубые, отсутствующие, точно у слепого, хотя в его зрячести сомневаться не приходится. Именно из-за них лицо и кажется столь непроницаемым; взгляд его безучастен и неподвижен, будто мыслями он далеко-далеко отсюда. Не глаза, а два объектива кинокамеры.

Девушка возвращается к своему спутнику, на ходу нюхая крохотный букет. Торжественно протягивает лиловые цветики с рыжими и серебристыми крапинками к его лицу, словно предлагает понюхать и ему. На миг их взгляды встречаются. У девушки цвет глаз более обычный, они карие, с желтоватым отливом, а взгляд смелый и лукавый, хотя она и не улыбается. Девушка подносит цветы совсем близко к носу напарника. Тот нюхает, кивает и, давая понять, что они попусту теряют время, вскакивает в седло — всё так же сноровисто и проворно, — даже не выпустив из рук повод второго коня. Глядя на него снизу вверх, девушка поправляет сползший белый шарф. Букетик она аккуратно засовывает за край шарфа, так что цветы оказываются под самым её носом.

Тем временем всадник в мундире возвращается, ведя за собой вьючную лошадь, — он задержался наверху помочиться. Приняв поводья своего скакуна, он приматывает к луке повод вьючной лошади. Девушка дожидается у холки своего коня, которая укрыта попоной, заменяющей второе седло. Военный подходит к ней, нагибается и сплетает пальцы рук, чтобы подсадить наездницу. По всему видать, что это для него дело привычное. Девушка ставит ножку ему на руки, отталкивается от земли и, с лёгкостью вспрыгнув на коня, усаживается перед своим напарником. Она смотрит вниз, букетик фиалок нелепо топорщится у неё под носом, точно усы. Военный в небрежном салюте касается шляпы кончиками пальцев и подмигивает всаднице. Та отводит глаза. Заметив эту сцену, её напарник всаживает каблуки в конские бока и пускается с места сбивчатой рысью. Но тут же резко осаживает коня, и девушка откидывается ему на грудь. Тогда он пускает коня шагом. Человек в мундире, подбоченясь, смотрит им вслед, потом взбирается в седло и едет за ними.

Тропинка вьётся по лесу. До слуха военного долетают негромкие звуки. Девушка впереди напевает или, вернее сказать, мурлычет под нос какую-то мелодию. Эта задумчивая народная песня, «Дафна», уже в те годы считалась старинной. Но пение среди долгой тишины звучит не задумчиво, а едва ли не кощунственно. Всадник в мундире убыстряет ход, чтобы лучше слышать певунью. Звучит голос, стучат копыта, поскрипывает время от времени упряжь, тонко позвякивает уздечка, внизу журчит поток; да ещё совсем издалека, с другого конца долины, еле слышно доносится песенка дрозда, такая же прерывистая, как приглушённое пение девушки. Впереди сквозь голые ветви светится ясное золото: закатное солнце нашло наконец прогалину в облаках.

Журчание всё громче. Тропинка приближается к стремительному и бурному потоку. Растительность здесь более пышная: фиалки, первые папоротники, первоцвет, кислица, изумрудные побеги ситника, трава. Всадники оказываются на поляне, где тропинка идёт по самому берегу, а потом сворачивает бродом прямо в ручей. Поток в этом месте спокойнее. На другом берегу два джентльмена поджидают отставших; теперь уже ясно: это господа в ожидании нерасторопных слуг. Пожилой проехал чуть дальше спутника и нюхает табак. Девушка обрывает песню. Спотыкаясь на каменистом дне, три коня шлёпают через ручей вдоль торчащих из воды камней для пешей переправы. Молодой джентльмен пристально смотрит на девушку, на её цветочные усики — смотрит так, будто заминка произошла по её вине. Девушка не поднимает на него глаз, только крепче прижимается к своему напарнику: сидя между его вытянутых рук, ей проще сохранять равновесие. Кони, всадники и поклажа благополучно достигают другого берега, и лишь тогда молодой джентльмен поворачивает коня и продолжает путь, а за ним в прежнем порядке и в прежнем же молчании следуют остальные.


Несколько минут спустя угрюмая кавалькада из пятерых всадников выбралась из леса. Перед ними снова открылся простор: долина тут была куда шире. Тропинка бежала по длинному лугу чуть под уклон. В те годы основой всего сельского хозяйства западной Англии было овцеводство, отсюда — нужда в пастбищных землях. В сельских районах обширные единые пажити были тогда такой же привычной картиной, как сегодня — мелкие отдельные поля, делающие нашу местность похожей на лоскутное одеяло. Вдали виднелся городишко, церковь которого путники заметили раньше с высоты. По лугу разбрелись три-четыре овечьих стада. За ними присматривали три-четыре пастуха в бурых плащах из толстой ворсистой байки — точно из камня вытесанные фигуры с клюками в руках, ни дать ни взять епископы первых веков христианства. Рядом с одним бегало двое детишек. Это семейство пасло овец эксмурской породы, густорунных, но помельче и потощее нынешних. Слева от путешественников, у подножия холма, размещался выгул, обнесённый массивной каменной оградой, в отдалении — ещё один.

Молодой джентльмен придержал коня, чтобы пожилой спутник мог его нагнать. Они поехали рядом, но и тут ни один из них не проронил ни слова. Между тем пастушата со всех ног мчались к тропинке по общипанному скотиной лугу. Они застыли у обочины далеко впереди кавалькады и вперились в приближающихся всадников, словно те были не обычные люди, а сказочные существа. Босой малыш и его сестрёнка держались так, будто не рассчитывали, что их заметят. Они ни словом, ни жестом не поприветствовали странников, да и те не собирались их приветствовать. Молодой джентльмен даже головы не повернул в их сторону, пожилой всего лишь скользнул по ним взглядом. Слуга на жеребце тоже не обратил на них внимания. Военный в алом мундире, которому даже двое маленьких зевак показались достойной аудиторией, напустил на себя важность, приосанился и проехал мимо с видом заправского кавалериста, устремив взгляд вперёд. Только молодая путешественница посмотрела на девочку и улыбнулась.

Ярдов триста дети шагали рядом с процессией, изредка срываясь на бег. Впереди луг пересекала земляная насыпь, усаженная поверху кустарником; тропинка упиралась в ворота этой живой изгороди. Мальчишка обогнал путников, рывком отодвинул засов и распахнул ворота, потом уставился в землю и протянул руку. Порывшись в кармане сюртука, пожилой джентльмен достал фартинг и швырнул пастушонку. Монета покатилась по земле. Пастушата, отталкивая друг друга, кинулись за ней. Мальчишка оказался проворнее сестрёнки. Теперь уже оба малыша, склонив головы, застыли на обочине с протянутыми руками. Девушка на коне левой рукой вытащила из букета пучок фиалок и бросила девочке. Цветы упали на руку малышки, осыпали её, без сомнения, завшивленные волосы и попадали на землю. Опустив руку, девочка ошарашенно уставилась на этот ненужный, непонятный дар.

Через четверть часа пятёрка всадников въехала на окраину крошечного городишки К. Не будучи городом в нынешнем понимании, он носил тем не менее это звание — во-первых, благодаря тому, что жителей в нём оказалось на сотню-другую больше, чем в любой из деревень этого малонаселённого края. Во-вторых, благодаря старинной хартии, дарованной ему четыреста лет назад, когда его будущее рисовалось ещё в розовом свете. Как ни смешно, по праву, предоставленному той же хартией, вечно сонный градоначальник и крохотный городской совет до сих пор избирали двоих из числа своих земляков в палату общин. В городе проживало несколько торговцев и ремесленников, каждую неделю открывался рынок, имелся постоялый двор, а при нём — два-три питейных заведения, торгующих пивом и сидром. Была здесь даже старая-престарая школа — если можно назвать школой семерых мальчишек да преклонных лет учителя, который служил ещё и псаломщиком. Вот и все городские достопримечательности. В остальном это была сущая деревня.

Преувеличенное представление о значительности города могло сложиться лишь при виде средневековой церкви, её величавой башни с зубчатым карнизом и высоким шпилем. Но местность, которая открывалась с высоты башни, была уже не такой благополучной и процветающей, как три века назад, когда возвели эту церковь, и башня говорила скорее о былом могуществе, чем о нынешнем преуспеянии. Сохранился тут один помещичий дом, однако дворяне появлялись в городе разве что наездами. Городишко стоял в захолустье, и, как и во всех захолустных уголках тогдашней Англии, здесь не было ни дорожных застав, ни укатанных дорог, по которым мог проехать экипаж. Не манили эти места и ценителей красот природы: в ту пору таких ценителей было слишком мало, да и те на родине отдавали должное лишь регулярным садам в итальянском или французском вкусе, а за границей — пустынным, но гармоничным (благодаря человеческому вмешательству) классическим пейзажам Южной Европы.

Образованный английский путешественник не находил ничего романтического и живописного в дикой природе своей страны, а в исконно английской архитектуре скученных городков вроде К. — и подавно. Всякий, кто почитал себя за человека со вкусом, просто пренебрёг бы такой глухоманью. Нетронутая первозданная природа в ту эпоху была не в чести. Она казалась воинствующей дикостью, служила неприятным и неотступным напоминанием о грехопадении человека, навеки изгнанного из райского сада. Дикостью тем более воинствующей, что в глазах корыстолюбивых пуритан на пороге торгашеского века она не имела никакой практической ценности. Люди того времени (за исключением считанных книгочеев и учёных) не интересовались и историей — если не считать греческих и римских древностей. Даже естественные науки, такие, как ботаника, хоть и успели утвердиться в своих правах, но дикую природу не жаловали; с их точки зрения, природа была тем, что надлежало укротить, классифицировать, сделать источником выгоды. Весь вид подобных городков — тесные улицы и закоулки, тюдоровские особняки и бесхитростные домишки со множеством надворных построек — всё это по тем временам отдавало первобытным варварством, внушало те же чувства, какие мы сейчас испытываем в диких чужих краях — в африканской деревне, на арабском базаре.

Случись нашему современнику попасть в то время и взглянуть на городок глазами кого-нибудь из двух высокородных путешественников, въезжавших на окраину, он бы решил, что ветры истории сменились безветрием и он застрял в каком-то медвежьем углу, в эпохе глухого безвременья. Кажется, сама муза истории Клио остановила здесь свой бег и, почёсывая взлохмаченную голову, раздумывает, куда же, чёрт возьми, теперь податься. Этот год, этот день — последний день апреля — стал точкой во времени, равно отстоящей и от 1689 года, самого разгара Английской революции, и от 1789 года, начала революции Французской, мёртвой точкой солнцестояния, застоем, который и сегодня предрекают те, кто рассматривает историческое развитие как колебание между идеалами эти двух великих революций. Страна изжила исступлённый радикализм предшествующего века, но в затишье уже зрели зёрна грядущих мировых потрясений (и кто знает, не стал ли таким зерном фартинг, брошенный пастушатам, или рассыпавшийся пучок фиалок). Англия, разумеется, предалась любимому с незапамятных времён занятию: англичане замыкались в себе, и объединяло их лишь одно — застарелая ненависть ко всяким переменам.

Впрочем, как нередко бывает в подобные эпохи при всей их внешней косности, шести миллионам англичан, даже простонародью, жилось не так уж плохо. Пусть маленькие попрошайки, которые повстречались путникам, и ходили в латаных-перелатанных обносках, зато с голоду они явно не умирали. Заработная плата рабочих ещё никогда не достигала такого высокого уровня, как в те годы, вновь поднять её до этого уровня удалось лишь два века спустя. Графство Девоншир, где происходили описываемые события, благоденствовало, признаки упадка ещё только начинали обозначаться. Целых пять столетий процветание, если не существование городов, деревень, портов и морской торговли Девоншира зависело от одного товара — шерсти. Однако за каких-нибудь семьдесят лет положение изменилось: промысел этот стал сокращаться, а потом и вовсе заглох. Англичане начали отдавать предпочтение более лёгким тканям, производством которых прославились более предприимчивые северные графства. И всё же в ту пору пол-Европы и даже Американские колонии и Российская Империя рядились в платья из «девонширской дюжины» — так называли произведённую в графстве саржу или перпетуану, поскольку продавалась она обычно рулонами по двенадцать ярдов в каждом.

В городе К. этот промысел проник едва ли ни в каждый домишко с соломенной кровлей. Достаточно было заглянуть в любую открытую дверь, в любое распахнутое окно: пряли женщины, пряли мужчины, пряли дети. Прядильщики так набили руку, что за работой глаза и языки могли досужничать сколько влезет. Кто не прял, тот либо чистил либо чесал шерсть. Кое-где в сумрачных комнатах можно было увидеть или услышать ткацкий станок, однако главным занятием оставалось всё-таки ручное прядение. Прядильная машина «дженни» появится ещё через несколько десятков лет, так что самым мешкотным отрезком ткаческой работы, от начала до конца выполнявшейся вручную, неизменно было изготовление пряжи. Затем пряжа в неимоверных количествах отправлялась в Тивертон, Эксетер и другие крупнейшие центры ткацкого производства и торговли мануфактурой, чьи зажиточные портные не сидели без дела… Ни ручные прялки, ни бесконечное постукивание педали и кружение колеса, ни самый запах шерсти не произвели на путников ни малейшего впечатления. Ведь тогда не было, пожалуй, ничего привычнее и обыденнее этой домашней, семейной промышленности.

На равнодушие — или слепоту — приезжих город отвечал пристальным вниманием. По дороге перед кавалькадой тащилась телега, запряжённая волами, такая громоздкая, что не объехать, и всадникам поневоле приходилось сбавлять ход; привлечённые стуком копыт, прядильщики, оторвавшись от работы, выходили на порог, приникали к окнам, прохожие останавливались. Горожане оглядывали путников с тою же странной отчуждённостью, как пастушата в долине: так смотрят на не внушающих доверия иностранцев. В этих людях уже зарождалась сословная неприязнь, они становились политической силой. Недаром, когда пятьдесят лет назад в соседних графствах Сомерсет и Дорсет вспыхнул мятеж Монмута[2], к нему не примкнул ни один из тамошних помещиков, зато ткачи и прядильщики составляли едва ли не половину мятежников, а другой мощной силой, поддержавшей восстание, были крестьяне. Само собой, о создании профсоюзов ещё и речи не было, и недовольные ремесленники здесь ещё не сбивались в толпы вроде тех, какие уже наводили страх в городах покрупнее. Однако на всякого, кто не имел отношения к мануфактурному делу, поглядывали косо.

Оба джентльмена старательно не замечали цепких взглядов. Держались они так гордо и неприступно, что никто не дерзнул приставать к ним с приветствиями и расспросами, тем паче отпускать колкости по их адресу. Юная всадница несколько раз с робостью поглядывала по сторонам, но её лицо, наполовину закутанное шарфом, чем-то смущало зевак. Только военный в алом мундире вёл себя как и подобает путешественнику: он без стеснения глазел вокруг и даже приложил руку к шляпе, заметив в дверях какого-то дома двух девиц.

Вдруг из ниши в глинобитной опоре, которая поддерживала стену покосившегося домика, выскочил парень в длинной рубахе распояской. Он подлетел к военному, потрясая свёрнутой в кольцо лозиной, на которой болтались убитые птицы. На лице парня играла плутоватая ухмылка не то площадного шута, не то деревенского дурачка.

— Купите, сударь! Пенни за штуку, пенни за штуку!

Военный только отмахнулся. Парень отступил в сторонку, по-прежнему протягивая всаднику свой товар. На прут были за шею нанизаны снегири с коричневыми крылышками, чёрной как смоль головкой и малиновой грудкой. В те годы приходские советы, можно сказать, объявили награду за голову каждого снегиря — хотя платили, конечно, за их тушки.

— Куда, сударь, путь держите?

Всадник проехал ещё два-три шага и бросил через плечо:

— Проведать блох на вашем паршивом постоялом дворе.

— По делу приехали?

Всадник опять помолчал и, не повернув головы, огрызнулся:

— Не твоя забота.

Ехавшая впереди телега свернула во двор кузницы, и кавалькада двинулась бойчее. Ярдов через сто она оказалась на небольшой покатой площади, мощённой тёмными каменными плитками. Солнце уже село, однако небо на западе порядком расчистилось. В медвяно-золотом просвете розовели волокнистые хлопья облаков, и тёмный полог туч над головой окрашивался где в розоватые, где в аметистовые тона. Площадь окружали здания повыше и позатейливее. Посреди площади красовался огромный навес: рынок. Массивные дубовые столбы подпирали островерхую кровлю из каменных плиток. На площади размещались мастерские портного, шорника, дубильщика, лавка зеленщика, аптека, заведение цирюльника, которого по роду занятий можно считать предшественником нынешних врачей. Вдалеке за навесом кучка людей украшала лежавший на земле длинный шест: ему предстояло стать чем-то вроде тотемного столба на завтрашнем празднике[3].

У передних столбов навеса детвора шумно забавлялась игрой наподобие наших салок и в пелоту — прообраз современного бейсбола. То-то возмутились бы поклонники бейсбола, если бы увидели, что среди игроков в пелоту девчонок гораздо больше, чем ребят (и каково было бы их удивление, узнай они, что наградой самому ловкому был не контракт на миллион долларов, а всего лишь пудинг с пижмой). Парни постарше, а с ними и взрослые мужчины по очереди метали узловатые палки из остролиста и боярышника в валявшуюся на мостовой красную тряпицу, набитую соломой; несуразная потрёпанная мишень отдалённо походила на птицу. Путников это зрелище ничуть не удивило: горожане упражнялись, готовясь к завтрашнему состязанию — старинной благородной забаве, известной по всей Англии. Цель этого состязания, которое называлось «битьё кочета», состояла в том, чтобы насмерть забить петуха, швыряя в него дубинки со свинцовыми набалдашниками. Обычно кочета забивали на Масленицу, но уж больно полюбилась эта забава девонширскому простонародью — ведь вон и помещики уважали петушиные бои, — поэтому состязание стали проводить и в другие праздники. Пройдёт несколько часов — и вместо красного чучелка у навеса одну за одной начнут привязывать перепуганных птиц, и на каменную мостовую брызнет кровь. Такое жестокосердие к животным доказывало истинно христианские чувства человека XVIII столетия. Ибо кто как не богопротивный петух троекратным криком приветствовал отречение апостола Петра? А значит, что может быть благочестивее, чем вышибить дух из какого-нибудь петушиного отродья?

Джентльмены придержали коней, словно пришли в некоторое замешательство, неожиданно оказавшись на широкой площади перед оживлённой толпой. Петушьи супостаты оставили своё занятие, дети оторвались от игры. Молодой джентльмен обернулся к военному, тот указал на северную сторону площади, где стояло ветхое каменное здание. На вывеске над дверьми был грубо намалёван чёрный олень, арка рядом с домом вела на конный двор.

Цокая копытами, кони двинулись через площадь. Майский шест был забыт; предвкушая более занятное зрелище, люди на площади присоединились к кучке зевак, которая сопровождала кавалькаду ещё на улицах. У постоялого двора странников дожидалась толпа человек в семьдесят — восемьдесят. Всадники остановились. Молодой джентльмен учтивым жестом предложил старшему спутнику спешиться первым. Из дверей выскочил румяный пузатенький хозяин, за ним горничная и трактирный слуга. К гостям торопливо подковылял конюх. Он взял под уздцы коня пожилого джентльмена, который неловко слезал с седла. Молодой человек последовал его примеру — его коня придержал трактирный слуга. Хозяин постоялого двора отвесил поклон.

— Милости просим, судари мои. Позвольте представиться: Пуддикумб. Хорошо ли изволили доехать?

Пожилой джентльмен ответил на вопрос и в свою очередь спросил:

— Всё готово?

— Всё, как ваш человек наказывал. Точка в точку.

— Тогда покажите нам наши комнаты. Мы изрядно утомились.

Хозяин, пятясь, повёл гостей в дом. Однако молодой человек задержался и проводил взглядом остальных троих спутников, въезжавших прямо на конный двор. Пожилой джентльмен пристально посмотрел на него, покосился на толпу любопытных и не без раздражения отчеканил:

— Пойдём, племянник. Довольно нам быть средоточием взоров посреди пустыни.

С этими словами он вошёл в дом, племяннику оставалось последовать за ним.


Дяде и племяннику отведены лучшие покои наверху. Оба постояльца в своей комнате только что отужинали. Горят свечи в стеннике — настенном подсвечнике возле двери, в оловянном канделябре на столе — ещё три. Стол поставлен недалеко от широкого, не закрытого ничем камина, в котором пылают ясеневые поленья, — и по старой просторной комнате, наполненной трепетными тенями, разносится лёгкий чад. Против камина у стены — кровать с задёрнутым пологом на четырёх столбиках, рядом столик с кувшином и тазом для умывания. У окна — ещё один стол и стул. По сторонам камина стоят два допотопных кресла с кожаными сиденьями и деревянными подлокотниками, источенными червём; кресла повёрнуты друг к другу. У изножья кровати — сработанная ещё в прошлом веке длинная скамья. Вот и вся меблировка. Закрытые ставни на окнах заперты на засов. На стенах никаких драпировок, никаких картин — только над камином гравированный, в раме, портрет королевы Анны, правившей ещё до отца нынешнего монарха. Да ещё тот самый стенник у двери, а рядом с ним потускневшее маленькое зеркало.

На полу возле двери стоит сундучок с медными наугольниками, тут же — чемодан с одеждой, крышка его откинута. Пламя в камине пляшет, и дрожащие тени отчасти скрывают убогость обстановки, а старые деревянные панели, которыми кое-где обшиты стены, и гладкий дощатый пол, пусть и не покрытый ковром, хорошо сохраняют тепло.

Племянник наливает себе мадеры из фарфорового графина с синей росписью, встаёт, подходит к камину и задумчиво смотрит на пламя. Он уже снял скреплённый пряжкой шейный платок и надел поверх длинного камзола и панталон ночную рубашку из шёлковой, с разводами, ткани (у людей того времени ночная рубашка была чем-то вроде домашнего халата). Теперь он без парика, и даже в полумраке комнаты заметно, что голова его обрита наголо — если бы не костюм, он вполне сошёл бы за теперешнего «бритоголового». Куртка для верховой езды, длинный выходной камзол и короткий, по моде, дорожный парик развешаны на крючках у двери, под ними — ботфорты и прислонённая к стене шпага. Зато второй джентльмен всё ещё при полном параде. Он так и сидит в шляпе и парике. Парик у него пышнее, чем у племянника, сзади длинные волосы разобраны надвое и каждая половина стянута на конце узелком. Внешне дядя и племянник мало походят друг на друга. Племянник худощав, по его лицу, освещённому пламенем камина, можно догадаться, что этот человек отличается утончённым вкусом и сильным характером. У него орлиный нос, тонкие губы; вообще его черты не лишены привлекательности, однако заметно, что молодого человека не оставляют гнетущие думы. По всему видать, что он получил хорошее воспитание, и хотя он ещё довольно молод, но уже точно знает своё место в жизни и твёрд в своих убеждениях. Им определённо владеет какая-то идея, ко всему прочему он равнодушен.

Сейчас, когда он погружён в размышления, особенно бросается в глаза его несходство с дядей. Тот — дородный, властный, с нависшими бровями, тяжёлой челюстью и выражением учёного мужа, у которого с годами портится характер. Правда, сейчас он чем-то смущён и озабочен больше, чем его спутник, который застыл у камина, повесив голову. Дядя взглядывает на племянника пытливо, слегка насмешливо и с оттенком нетерпения; видимо, хочет что-то спросить, но вместо этого опускает глаза и смотрит в тарелку. И тут молодой человек подаёт голос. Спутник тут же вновь устремляет на него взгляд: очевидно, за ужином, как и в пути, они не перемолвились ни словом и дядя рад, что племянник наконец нарушил молчание, хотя обращается тот больше к пламени очага.

— Спасибо, Лейси, что вы столь безропотно меня терпите. Меня и мою vacua[4].

— Вы, сэр, честно меня предупредили. И честно заплатили.

— Пусть так. И всё же для человека, которому слова доставляют хлеб насущный, я, увы, спутник негожий.

Этот разговор не похож на беседу дяди и племянника. Пожилой джентльмен достаёт табакерку и бросает на собеседника лукавый взгляд из-под насупленных бровей.

— За слова меня, бывало, жаловали гнилой капустой. А уж денежные награды с вашею и вовсе не сравнить. — Пожилой джентльмен нюхает табак. — Иной раз денег не было вовсе — одна капуста.

Молодой человек оглядывается и чуть заметно улыбается.

— Бьюсь об заклад, такой роли вы ещё не игрывали.

— Ваша правда, сэр, такой подлинно не игрывал.

— Благодарствую за старания. Вы с ней справляетесь превосходнейшим образом.

Пожилой джентльмен кланяется — нарочито угодливо, насмешливо.

— Я бы справился ещё лучше, если бы… — Он умолкает и разводит руками.

— Если бы мог больше доверять сочинителю пьесы?

— Понять, как он мыслит себе развязку, мистер Бартоломью, не во гнев вам будь сказано.

Молодой человек снова отворачивается к камину.

— Кто же на свете не мечтает узнать развязку in comoedia vitae[5]?

— Истинно так, сэр. — Актёр достаёт кружевной платочек и утирает нос. — Но таковы уж все люди моего ремесла. Всё-то нам хочется, чтобы наши завтрашние выходы были расписаны заранее. Сама природа нашего искусства того требует. Иначе нам не выказать и половины своего умения.

— По вашей игре не скажешь.

Актёр опускает глаза, улыбается и закрывает табакерку. Молодой человек не спеша подходит к окну, лениво отодвигает засов и приоткрывает один ставень. Он поглядывает вниз, будто ожидает кого-то увидеть. Но на тёмной рыночной площади ни души. В одном-двух домах мерцают свечи. На западе ещё брезжит свет, последний отблеск ушедшего дня, и высыпавшие звёзды поблёскивают почти над самой головой — верный признак того, что тучи уползают на восток. Молодой человек затворяет ставень и поворачивается к сидящему за столом спутнику:

— Завтра отправимся по той же дороге. Ехать нам не более часа, а там наши пути расходятся.

Пожилой актёр, не глядя на спутника, чуть поднимает брови и кивает опущенной головой, будто нехотя соглашается. У него вид шахматиста, который волей-неволей вынужден признать превосходство соперника.

— По крайности льщусь вновь увидеться с вами при более благополучных обстоятельствах.

— Буде на то воля фортуны.

Актёр смотрит на собеседника долгим взглядом.

— Помилуйте, сэр, сейчас, когда всё складывается как нельзя лучше… Не вы ли сами на днях смеялись над суевериями? А теперь говорите так, словно вы с фортуной в разладе.

— Вера в случай — не суеверие, Лейси.

— Вера в то, что кость упадёт так, а не иначе? Так ведь её и перебросить недолго.

— Можно ли перейти Рубикон дважды?

— Но юная леди…

— Сейчас. Или никогда.

После недолгой паузы актёр произносит:

— Осмелюсь заметить, сэр, вы смотрите на вещи чересчур мрачно. Вольно вам считать себя Ромео из пьесы, прикованным к колесу Фортуны. Всё это суть не что иное, как измышления поэтов, ищущих поразить воображение публики. — Он умолкает и, не дождавшись ответа, продолжает: — Что ж, предположим, ваша затея, как уже случалось, не возымеет успеха. Отчего бы тогда не попробовать ещё раз, как и подобает всем истинно влюблённым? Вон и старая мудрость говорит о том же.

Молодой человек возвращается к столу, садится и вновь вперяет взгляд в пламя очага.

— А что, если это пьеса, где нет ни Ромео, ни Джульетты? Если у неё иной финал, беспросветный, словно мрак ночи? — Он поворачивается к собеседнику, глаза, смотрящие в упор, зажигаются вдруг решимостью и прямотой. — Что тогда, Лейси?

— Сравнение это лучше приложить к нам с вами. Когда вы пускаетесь в такие рассуждения, то я сам словно блуждаю во мраке.

Молодой человек опять медлит с ответом, потом наконец говорит:

— Вообразите такой изрядно не правдоподобный случай. Вот вы только что пожелали, чтобы ваше завтра было расписано заранее. Представьте же, что к вам — к вам одному — приходит некто, утверждающий, будто он проницает тайны грядущего. Не грядущего царствия небесного, но будущего нашего земного мира. И этот некто сумел вас убедить, что он не ярмарочный шарлатан, но воистину имеет способность исполнить сказанное, употребив свои познания в тайных науках, математике, астрологии, да мало ли в чём ещё. И он открывает вам будущее, рассказывает, что случится назавтра, через месяц, через год, через сотню, тысячу лет. Описывает всё наперёд, как события пьесы. Разгласите ли вы то, что узнали, по всему свету или станете держать язык за зубами?

— Сперва удостоверюсь, что я в своём уме.

— А если он положит конец вашим сомнениям неоспоримыми доказательствами?

— Тогда предупрежу друзей и близких. Чтобы они нашли средства оборониться от напастей.

— Хорошо. Предположим далее, что в грядущем, как уверяет пророк, мир ожидают чума, пожары, смуты, неисчислимые бедствия. Что тогда? Вы и тогда изберёте тот же образ действий?

— В толк не возьму, сэр, как такое возможно. Какие могут тому быть доказательства?

— Не принимайте мои слова за чистую монету. Я всего лишь дал волю воображению. Но положим, такие доказательства нашлись.

— Уж больно это мудрёные материи для моего ума, мистер Бартоломью. Если по звёздам выйдет, что в мой дом ударит молния, воля ваша, я этому воспрепятствовать не в силах. Но раз звёздам было угодно, чтобы я о том проведал загодя, так я непременно съеду со двора от греха подальше.

— Но если молния всё равно вас поразит — беги не беги, хоронись не хоронись? Много вам будет проку от бегства! Лучше и с места не трогаться. Вдобавок, может статься, провидец не сумеет указать каждому в отдельности срок, когда его ждёт беда, но знает лишь, что рано или поздно она постигнет большую часть человечества. Ответьте же, Лейси: если таковой прорицатель пожелает с вами говорить, но прежде, дабы вы успели поразмыслить и перебороть природное любопытство, известит вас, о каких предметах намерен толковать, то не благоразумнее ли вовсе уклониться от этого разговора?

— Пожалуй, что так. В этом я с вами соглашусь.

— А если прорицатель окажется добрым христианином и истинным человеколюбцем и если даже его пророческая наука покажет обратное — что этот растленный и жестокий свет рано или поздно сподобится вечного мира и изобилия, — то не поступит ли прорицатель разумнее, удержав своё открытие в тайне? Ибо кто станет радеть о достоинстве и добродетели, когда уверится, что райская жизнь и без того наступит?

— Я уразумел общий смысл ваших рассуждений, сэр. Но вот чего я никак не уразумею, почему вы заговорили об этом именно сейчас.

— Так вот, Лейси. Представьте, что вы и есть тот человек, который способен предвидеть грядущие бедствия. Не посчитаете ли вы за лучшее стать их единственной жертвой? Не утихнет ли праведный гнев Господень на дерзнувшего поднять завесу будущего, если вы согласитесь заплатить за это святотатство своим молчанием — и даже больше, собственной жизнью?

— Не знаю, что и ответить. Вы касаетесь до таких предметов… Не нам домогаться власти, которая дана лишь Создателю.

Молодой человек, не отрываясь от огня, сдержанно кивает.

— Я просто рассуждаю. У меня и в мыслях не было богохульствовать.

Он умолкает, словно раскаивается, что вообще затеял этот разговор. Но актёр, видимо, не собирается ставить на этом точку. Он медленно подходит к окну, заложив руки за спину. С минуту он разглядывает закрытые ставни, потом вдруг, ещё крепче сжав руки, оборачивается и обращается к бритому затылку, силуэт которого темнеет посреди комнаты в отблесках камина:

— Поскольку завтра нам предстоит расстаться, должен я поговорить с вами начистоту. Ремесло моё учит угадывать человека по наружности. По сложению, походке, чертам лица. Я взял смелость составить о вас собственное мнение. Мнение, сэр, в высшей степени доброе. Если забыть об уловке, которую мы нынче вынуждены употребить, я почитаю вас за джентльмена честного и добропорядочного. Думаю, вы тоже успели меня узнать и согласитесь, что я нипочём бы не стал вашим соумышленником, не будь я уверен, что правда на вашей стороне.

Молодой человек не поворачивает головы. В голосе его появляется желчная нотка:

— Но?

— Что вы утаили от меня некоторые побочности нашего дела — за это я на вас сердца не держу. Видно, были у вас на то свои причины, осмотрительность того требовала. Но что, прикрываясь этими причинами, вы слукавили относительно самой сути дела, уж этого я никак не могу простить. Так вы себе и знайте. Можете сколько угодно попрекать меня мнительностью, но мне сдаётся…

Молодой человек стремительно, словно бы в бешенстве, вскакивает с места. Но вместо вспышки гнева он всего лишь смотрит на актёра всё тем же пристальным взглядом.

— Слово чести, Лейси. Да, я непокорный сын; да, я не открыл вам всего. Если это грехи, то каюсь: грешен. Но честью вам клянусь, в моей затее нет ровно ничего беззаконного. — Он подходит к актёру и протягивает ему руку: — Верьте мне.

Поколебавшись, актёр берёт его руку. Молодой человек глядит ему прямо в глаза.

— Видит Бог, Лейси, я именно таков, каким вы меня сейчас изобразили. И что бы ни случилось дальше, помните об этом.

Он опускает глаза и снова отворачивается к огню, но тотчас оглядывается на стоящего возле стула актёра:

— Я порядком вас обморочил. Но, поверьте, поступил так и для вашего же блага. Так вас посчитают не более как слепым орудием. Буде придётся держать ответ.

Актёр по-прежнему смотрит исподлобья.

— Так-то оно так, но, стало быть, предприятие ваше состоит не в том, о чём вы сказывали?

Молодой человек переводит взгляд на огонь.

— Я ищу встречи кое с кем. В этом я не солгал.

— Такого ли рода встреча, как вы мне представили?

Мистер Бартоломью отмалчивается.

— Дело чести?

Мистер Бартоломью чуть заметно улыбается.

— Для этой оказии я бы взял в спутники близкого друга. И какой мне расчёт отправляться в этакую даль за делом, которое можно сладить в окрестностях Лондона?

Актёр хочет ещё что-то спросить, но в это время на лестнице раздаются шаги и в дверь стучат. Молодой человек приглашает войти. Появившийся в дверях хозяин постоялого двора Пуддикумб обращается к мнимому дяде:

— Извините, что побеспокоил. Там, мистер Браун, один джентльмен желает засвидетельствовать вам своё почтение.

Актёр бросает внимательный взгляд на молодого человека у камина. По лицу «племянника» понятно, что это не та встреча, которую он ждёт. Однако не успевает актёр ответить, как молодой человек нетерпеливо спрашивает:

— Кто таков?

— Мистер Бекфорд, сэр.

— Кто он, этот мистер Бекфорд?

— Священник здешнего прихода, сэр.

Молодой человек чуть ли не с облегчением опускает глаза и тут же поворачивается к актёру:

— Вы уж не обессудьте, дядя, я устал. Но вы на меня не смотрите.

Актёр хоть и не сразу, но без труда входит в роль.

— Передайте преподобному джентльмену, что я с радостью побеседую с ним внизу. Племянник же просит не прогневаться: утомился с дороги.

— Хорошо, сэр. Я мигом. Моё почтение.

Пуддикумб исчезает. Молодой человек слегка морщится.

— Крепитесь, друг мой. Это уж будет последняя наша плутня.

— Наш разговор не кончен, сэр.

— Развяжитесь с ним сколь быстро, столь и учтиво.

Актёр тянется за шейным платком, прикасается к шляпе, оправляет сюртук.

— Добро.

Он отдаёт лёгкий поклон и направляется к двери. Но едва он берётся за ручку, как молодой человек снова его окликает:

— Да попросите нашего почтенного хозяина прислать ещё этих дрянных огарков. Я буду читать.

Актёр молча кланяется и выходит. Молодой человек у камина продолжает неотрывно глядеть в пол. Потом переставляет столик от окна к своему креслу и ставит на него канделябр с обеденного стола. Из кармана камзола он достаёт ключ и отпирает сундучок у двери. В сундучке лежат только книги и кипа исписанных бумаг. Молодой человек, порывшись, выбирает пачку листов, усаживается в кресло и принимается за чтение.

Немного погодя раздаётся стук в дверь. Входит здешняя горничная с подносом, на котором стоит ещё один зажжённый канделябр. По знаку постояльца она ставит его на столик и начинает собирать оставшуюся после ужина посуду. Мистер Бартоломью не обращает на неё ни малейшего внимания, точно она живёт не два с половиной века назад, а лет через пятьсот после нас, когда всю нудную чёрную работу будут выполнять машины. Прихватив поднос с тарелками, она идёт к дверям, но на пороге оборачивается к погружённому в чтение постояльцу и неуклюже приседает. Молодой человек даже не смотрит в её сторону, и девица, не то трепеща (потому что читать — всё равно что нечистого тешить), не то разобидевшись (потому что на постоялых дворах в те времена страхолюдин в горничных не держали), спешит удалиться без единого слова.


Наверху, под самой крышей, в комнате поплоше, на низенькой узкой кровати, укрывшись своей коричневой епанчой, лежит молодая путешественница. Льняной шарф, который закрывал её лицо в дороге, сейчас расстелен на шершавой подушке. Девушка, кажется, спит. В комнате только одно окно — маленькое слуховое окошко, вместо потолка — стропила и кровля. Освещена комната единственной свечой, стоящей на столе, и дальний угол, где помещается кровать, тонет в полумраке. Девушка лежит, поджав ноги, почти на животе, согнутая рука покоится на подушке. В её позе, в её облике в эту минуту — чуть курносый нос, закрытые глаза — сквозит что-то детское.

В полуразжатой левой руке — то, что осталось от букетика фиалок. Под столом расшуршалась мышь: снуёт, ищет поживы, принюхивается.

На спинке стула у кровати висит знакомая плетёная шляпа, на неё надет другой головной убор; судя по всему, до сих пор хозяйка бережно хранила его в большом узле, который сейчас развязан и лежит на полу. Это плоский чепец из белого батиста, поля его спереди и по бокам собраны в частые складочки. С чепца свисают две белые ленты длиной в целый фут — носившие такой чепец обычно заправляли их за уши. В этой невзрачной обстановке чепец кажется удивительно воздушным и даже как будто нелепым. В разные эпохи такие головные уборы — правда, без лент — считались принадлежностью то горничных, то официанток, но в те времена ими не гнушались даже в большом свете, в них щеголяли и знатные дамы, и их камеристки. То же, впрочем, относилось и к передникам. Мужскую прислугу узнать можно было сразу — по неизменной ливрее, но что до служанок, то они привыкли ничем себя не стеснять, как ворчал один современник, вздумавший исправить это упущение. Немало джентльменов в чужой гостиной попадали в неловкое положение: приняв какую-нибудь особу за хозяйку дома или её близкую подругу, они приветствовали её галантным поклоном, а потом выяснялось, что они расточали свою галантность на прислугу[6].

Однако хозяйка этого изящного двусмысленного чепчика не спит. Едва с лестницы доносятся шаги, она открывает глаза. Шаги замолкают возле двери, чуть погодя раздаются два глухих удара: кто-то пинает дверь. Девушка сбрасывает епанчу и встаёт с кровати. На ней тёмно-зелёное платье с застёжками на груди, края выреза чуть отвёрнуты и видна жёлтая подкладка. Отвёрнуты и рукава, спускающиеся чуть ниже локтя. На талии повязан белый передник до полу. Талия девушки стянута шнуровкой, отчего торс выше пояса самым противоестественным образом превращается в перевёрнутый конус без всяких выпуклостей. На ногах у девушки чулки. Она суёт ноги в заношенные шлёпанцы и идёт отпирать.

На пороге стоит слуга, ехавший с ней вместе на коне. В одной руке он держит большой медный кувшин с тёплой водой, в другой — глиняный таз, покрытый охряной глазурью. Разглядеть вошедшего в потёмках трудно, лицо его скрыто тенью. При виде юной спутницы он замирает, но она отступает в сторону и указывает на стол в дальнем конце длинной комнаты. Мужчина подходит к столу, на котором горит свеча, ставит кувшин и таз и снова застывает, отвернувшись к стене и опустив голову.

Девушка перекладывает развязанный узел с пола на кровать. В узле обнаруживается кое-какая одежда, ленты, хлопчатый шарф с вышивкой. Среди них — узелок поменьше, а в нём всякая мелочь: керамические баночки, закрытые бумагой и затянутые бечёвкой точно так же, как нынешние банки с вареньем, заткнутые пробкой флакончики синего стекла, щётка, гребешок, ручное зеркальце. И тут девушка замечает неподвижность гостя и поворачивается к нему.

Какое-то мгновение она не двигается с места. Потом подходит, берёт его за руку и тянет за собой. Лицо мужчины словно окаменело, но поза выражает одновременно обиду и муку. Молчаливый, страдающий, он походит на затравленного зверя, совсем не по-звериному недоумевающего: за что? Девушка держится решительно. Она качает головой, и он, избегая взгляда её карих глаз, безучастно смотрит мимо неё на дальнюю стену. Только поворот головы — и больше ни одного движения. Девушка берёт его за руку, рассматривает её, прикасается к ней, поглаживает. Так они и стоят с полминуты, неподвижные, безмолвные, точно чего-то ожидают. Наконец девушка отпускает руку спутника и, пройдя через комнату, запирает дверь. Оглядывается. Мужчина не спускает с неё глаз. Она показывает на пол рядом с собой, словно собачонку подзывает — ласково, но не без твёрдости. Спутник повинуется. Он всё пытается заглянуть ей в глаза. Девушка снова берёт его за руку, но на сей раз лишь коротко её пожимает. Затем возвращается к столу и принимается развязывать передник. Вдруг, словно спохватившись, она переходит к кровати, роется в узелке и достаёт баночку, флакон и кусок потёртого холста — должно быть, временное полотенце. У стола она подносит пузырёк поближе к свече и молча разматывает бечёвку.

Вслед за тем она начинает раздеваться. Сначала скидывает передник и вешает на один из грубо выструганных колышков, которые рядком вбиты в стену у окна. Потом снимает зелёное платье с жёлтой подкладкой. Под ним — стёганая шерстяная юбка (такие юбки проглядывали у женщин того времени между полами платья). Тёмно-фиолетовая юбка необычно лоснится: дело в том, что при изготовлении такой ткани в пряжу добавлялся шёлк. Девушка распускает завязанную на поясе тесёмку, сбрасывает юбку и вешает на другой колышек. За юбкой следует корсаж. На девушке остаётся лишь короткая белая исподница — нижняя рубашка. Казалось бы, стыдливость заставит девушку на этом и остановиться, однако она стягивает исподницу через голову: длинные волосы ручейком уползают в вырез рубашки. Исподница вешается рядом с корсажем. Теперь на девушке нет ничего, кроме двух нижних юбок — льняной и фланелевой.

Девушка раздевается быстро, без стеснения, как будто в комнате больше никого нет. Наблюдающий за ней мужчина ведёт себя непонятно. Не в силах устоять на месте, он переминается с ноги на ногу, пятится и вжимается в стену, словно хочет просочиться сквозь штукатурку и деревянные балки.

Девушка наливает воду в таз, достаёт из стеклянной баночки кусок левкоевого мыла, умывается, моет руки, шею, грудь. Свеча горит перед ней, язычок пламени вздрагивает от малейшего движения. Иногда при лёгком повороте или взмахе руки по влажной коже пробегают отблески, тёмно-бурый силуэт спины обведён белёсым отсветом. А между стропил кривляются вытянутые паучьи тени, передразнивая этот бесхитростный, обыденный обряд. Сейчас уже совершенно ясно, что девушка левша. Моясь, а затем вытираясь, она нет-нет и оборачивается, и молчаливый спутник отводит глаза от полуобнажённого тела.

Наконец девушка берёт стеклянный флакончик, смачивает содержимым край холщового полотенца и протирает кожу по сторонам шеи, вокруг подмышек и кое-где на груди. По комнате разливается аромат «венгерской воды»[7].

Она протягивает руку за исподницей и надевает её. Только теперь она отворачивается от стола и со свечой в руке идёт к кровати, возле которой замер мужчина. Присев на кровать, она достаёт фарфоровую баночку и ставит рядом со свечой (обсохшее мыло уже лежит на прежнем месте). В баночке свинцовые белила — белая мазь, которая тогда была распространённым косметическим средством, хотя, в сущности, это смертоносный яд. Девушка берёт мазь указательным пальцем и круговыми движениями начинает растирать её по щекам, затем по всему лицу. Затем натирает шею, плечи. Из узла извлекаются зеркало и крошечный синий флакончик, заткнутый пробкой. Девушка смотрится в зеркало, но свеча горит слишком далеко от импровизированного туалетного столика. Тогда девушка берёт подсвечник и, повернувшись к мужчине, знаками просит его посветить.

Мужчина подходит поближе и держит склонённую свечу возле лица спутницы. Та расстилает на коленях холщовое полотенце и бережно открывает последнюю баночку, наполненную карминной помадой. Глядясь в зеркало, девушка кладёт мазочек помады на губы и размазывает сперва языком, потом кончиком пальца. Снадобье служит ей не только губной помадой, но и румянами: время от времени она притрагивается накрашенным пальцем к скулам и растирает краску. Наконец краска наложена как надо, девушка откладывает зеркало и закрывает баночку, после чего, легонько оттолкнув руку спутника, согласившегося заменить собой канделябр, берёт синий флакончик. Изнутри в пробку воткнут обрезок ствола гусиного пера. Девушка откидывает голову и закапывает в каждый глаз по капле бесцветной жидкости. Бесцветной и, как видно, едкой: после каждой капли девушка часто моргает. Но вот флакончик снова закупорен, и лишь теперь девушка поднимает глаза на своего спутника.

Блеск глаз, расширенные от действия белладонны зрачки, преувеличенно яркие губы и румянец (кармин ведь мало похож на естественный алый цвет)… Теперь нетрудно догадаться, что горничная на самом деле никакая не горничная, хотя едва ли это лицо куклы способно пробудить в ком-то чувственность. Карие, с золотинками, глаза — вот и всё, что напоминает о девушке, которая пятнадцать минут назад дремала в постели. Уголки красных губ слегка ползут вверх, и эта полуулыбка до того невинна, словно девушка всего лишь по-сестрински исполняет безобидную прихоть уставившегося на неё спутника. Не опуская лица, она закрывает глаза.

Другой бы подумал, что она ожидает поцелуя, однако молчаливый спутник только приближает свечу к её лицу и освещает его то с одной стороны, то с другой. Он как будто изучает каждый дюйм этого воскового лица, каждую складку, каждую чёрточку, надеясь отыскать что-то утерянное, какой-то знак, ответ на вопрос. Удивительный у него взгляд — отчуждённо-сосредоточенный. Такая несказанная невинность бывает написана на лицах людей, страдающих врождённым слабоумием; мужчина словно бы проникает в душу своей спутницы глубже, вычитывает в ней больше, чем нормальные люди. Впрочем, в его чертах нет и следа ненормальности. Это правильное, даже приятное лицо — особенно хороши твёрдые точёные губы; лицо, выражающее безграничную серьёзность и непричастность к этому миру.

С минуту девушка позволяет безмолвному спутнику себя разглядывать. После некоторого колебания мужчина ласково прикасается к её правому виску. Кончики пальцев скользят по щеке вниз, к подбородку, будто лицо её и в самом деле не плоть, а воск, раскрашенный мрамор, посмертная маска. Девушка снова закрывает глаза. Пальцы всё скользят по лицу. Лоб, брови, веки, нос. Мужчина касается губ девушки. Губы не шевелятся.

И тут он падает перед ней на колени, ставит свечу на пол и замирает, уткнувшись в её платье — словно не в силах больше видеть лицо, которое только что осязал, но готов во всём ему покорствовать. Девушка не отшатывается, не выказывает удивления. Она долгим взглядом смотрит на голову, лежащую у неё на коленях, потом левой рукой принимается поглаживать завязанные в узел волосы. Тихо-тихо, точно разговаривая сама с собой, она шепчет:

— Ах, Дик. Бедный ты мой, бедный.

Мужчина не отвечает, не двигается. Девушка бережно гладит его, треплет по волосам. Оба молчат. Наконец девушка легонько отстраняет его и поднимается, но лишь затем, чтобы достать из узла нежно-розовую ночную рубашку и юбку. Она расправляет их, собираясь надеть. Мужчина по-прежнему стоит на коленях с опущенной головой. Поза его выражает не то смирение, не то мольбу. Однако при свете стоящей на полу свечи видно: то, на что устремлён его взгляд — столь же заворожённый, как и при созерцании лица девушки, — то, во что он вцепился обеими руками, как утопающий в проплывающую мимо ветку, говорит вовсе не о мольбе или смирении. Штаны его расстёгнуты, а в неподвижных руках он сжимает не ветку, а большой, обнажённый, торчащий пенис. Заметив эту непристойность, девушка не вспыхивает, не возмущается. Она только откладывает ночную рубашку, бесшумно подходит к кровати, где на шершавой подушке рассыпаны фиалки, собирает их и, приблизившись к коленопреклонённому спутнику, небрежно, почти шаловливо швыряет цветы к его ногам. Фиалки сыпятся на руки мужчины, на чудовищный, набухший кровью член.

Мужчина вскидывает голову и вздрагивает, как от боли, при виде аляповато размалёванного лица. На миг взгляды спутников встретились. Девушка обходит мужчину и, приблизившись к двери, распахивает её, словно велит Дику убираться. Придерживая расстёгнутые штаны, Дик встаёт с колен и плетётся к двери. Он даже не привёл в порядок одежду. Девушка берёт свечу и шагает было следом за дверь — посветить ему на тёмной лестнице. Но сквозняк грозит задуть огонёк, и она спешит обратно в комнату, заслоняя пламя ладонью. Сейчас она словно сошла с полотна Шардена. Закрыв дверь, она прислоняется к ней спиной и немигающим взглядом смотрит на кровать, где разложен розовый парчовый наряд. Капли белладонны в её глазах мешаются со слезами, но этого никто не видит.


Пока Дик оставался наверху, о нём успели посудачить за длинным столом на кухне. Вход на кухню постоялых дворов был никому не заказан, здесь собирались проезжающие невысокого разбора и слуги постояльцев познатнее. Кухня тут была таким же средоточием жизни, как и на фермах. Правда, кушанья в ней не такие изысканные, как в трактирном зале или отдельных покоях, зато уж и не такие холодные, да и компания теплее. Слуги с жадностью выслушивали новости, сплетни и прибаутки своей ровни из чужих краёв. В тот вечер на кухне «Чёрного оленя» вниманием присутствующих всецело завладел человек, который вошёл с конского двора, неся под мышкой карабин в чехле и саблю. Снимая шляпу, он одновременно ухитрился обласкать взглядом всех служанок на кухне, кухарку и горничную Доркас. Этим гостем был знакомый нам всадник в алом мундире — сержант Фартинг, как он отрекомендовался с порога. И с порога же он завёл такие речи, что стало ясно: гость принадлежит к тому сорту людей, который известен, сколько существует род человеческий или по крайней мере сколько ведутся войны. Римские комедиографы окрестили этого персонажа miles gloriosus, хвастливый воин, отпетый пустобрех. В Англии XVIII века солдаты, даже скупые на похвальбу, были не в почёте. Это монархи и их министры неустанно твердили о необходимости постоянной армии, для всех же прочих армия была как кость в горле (или, если она состояла из иностранных наёмников — как плевок в лицо). Её считали непосильным бременем для всей страны и в особенности для той горемычной местности, где солдаты размещались на постой. Но Фартинг об этом вроде как позабыл — зато свои подвиги помнил превосходно. Он, мол, отставной сержант морской пехоты (хоть мундир на нём и драгунский), он ещё мальчишкой служил барабанщиком на флагманском судне адмирала Бинга во время достопамятной баталии у мыса Пассаро в восемнадцатом году[8], когда англичане задали перца испанцам; сам адмирал Бинг отличил его за храбрость (не тот Бинг, которого изрешетили пули при Портсмуте, а его отец); а ведь он, Фартинг, был в ту пору «не старше вот того мальчонки» — парнишки, прислуживающего в трактире. Что-что, а привлечь к себе внимание Фартинг умел, а привлекши, удерживал прочно. Да и кого в кухне можно было поставить рядом с этим, судя по его рассказам, лихим воякой, тем паче побывавшим в дальних краях! Вдобавок он то и дело без стеснения поглядывал на слушательниц, ибо, подобно всем людям того же пошиба, знал: чтобы завоевать аудиторию, надо первым делом захватить женские сердца. Ел и пил он в три горла и, что ни возьмёт в рот, всё нахваливал; едва ли не самая правдивая фраза, которую он произнёс за весь вечер — это то, что по части сидра он великий знаток.

Разумеется, слушатели засыпали его вопросами, в том числе и о цели их путешествия. С его слов выходило, что молодой джентльмен и его дядя едут навестить некую леди, которая доводится сестрой одному и тёткой другому. Леди эта — хворая старуха, богата, как чёрт, замужем ни разу не бывала, но унаследовала столько земель и прочего добра, что впору герцогине. Как бы в пояснение своего и так понятного рассказа Фартинг на разные лады подмигивал и постукивал себя пальцем по носу. Он намекнул, что молодой джентльмен вовсе не сроду был таким смиренником — он и посейчас ещё кругом в долгах. Девица, ночующая наверху, — горничная из лондонского дома старой леди, её везут прислуживать хозяйке. А он, Тимоти Фартинг, согласился сопровождать дядю, старого своего знакомца, поскольку тот неспокоен в рассуждении разбойников, грабителей и вообще всякой живой души, какая может повстречаться, чуть отъедешь подальше от собора св.Павла. Однако ж вон в какую даль забрались — и ничего: бдительный Фартинг служил спутникам не менее надёжной защитой, чем рота солдат.

Что за человек этот дядя? Человек со средствами, зажиточный торговец из лондонского Сити. Имеет детей, которые живут на его иждивении. Брат его, отец молодого джентльмена, несколько лет назад скончался, не оставив состояния, и дядя сделался опекуном и наставником племянника.

Эта беседа, сбивающаяся на монолог, оборвалась лишь раз — когда Дик пришёл из конюшни и как бы в растерянности остановился в дверях безучастный, неулыбчивый. Фартинг сложил пальцы в щепоть, поднёс к губам и указал на свободное место в дальнем конце стола. Потом подмигнул хозяину постоялого двора Пуддикумбу.

— Не слышит, не говорит. Глух и нем с рождения, мистер Томас. Да ещё и простенек в придачу. Но добрая душа. Вы на одёжку не смотрите — он всего-навсего слуга молодого джентльмена. Присаживайся, Дик, отужинай. Нас с самого Лондона ещё нигде так славно не потчевали. Так на чём я остановился?

— Как вы припустились за испанцами, — осмелился напомнить трактирный мальчуган.

Глухонемой принялся за еду, а Фартинг продолжал рассказ, поминутно вставляя: «Так я говорю, Дик?» или «Ей-ей, Дик бы вам и не такое порассказал, не будь у него язык связан и ум в помрачении».

Эти замечания оставались без ответа. Дик будто и не понимал, что обращаются к нему, даже когда Фартинг задавал вопрос, глядя прямо в невидящие голубые глаза. Однако Фартингу всенепременно хотелось блеснуть ещё одной добродетелью — снисходительностью к убогим. Служанки же взглядывали на глухонемого всё чаще, движимые не то любопытством, не то сожалением: такой молоденький, лицо хоть и безразличное, зато ладное и в общем-то приятное — а вот умом ровно дитя малое.

Ближе к концу ужина Фартингу пришлось ещё раз прервать своё повествование: в дверях, ведущих во внутренние покои, показалась «девица сверху». Она несла поднос с остатками своей трапезы. Девушка поманила горничную Доркас. Та подошла к ней, и они вполголоса перекинулись парой слов. При этом Доркас обернулась и поглядела на глухонемого. Фартинг пригласил свою дорожную знакомую присоединиться к застолью, но та отказалась, и довольно резко:

— Благодарствую, вы мне про свои душегубства все уши прожужжали.

Она сделала небрежный реверанс, столь же вызывающий, как и её слова, и покинула кухню.

Подкрутив правый ус, сержант обратился за сочувствием к хозяину:

— Видали, мистер Томас, что Лондон с людьми делает? Совсем, поди, недавно была такая же приветливая да румяная, как ваша Доркас. А нынче вон как офранцузилась. Одно имя чего стоит! Оно у неё верно ненастоящее. И всё-то она ломается, бледная немочь. Как говорится, чопорная, как монашкина курица. «Далеко мой ненаглядный, не над кем куражиться», — передразнил он писклявым голосом. — Ломаки — они всегда так. Ей-богу, у иной леди обхождение в десять раз любезнее, чем у горничных вроде Луизы. Луиза! Ну что это, скажите на милость, за имя для англичанки? А, Дик?

Дик молча смотрел на Фартинга.

— Бедняга. Целый день терпит её несносные ужимки. Верно, дружище?

Он ткнул большим пальцем в сторону двери, за которой только что исчезли «несносные ужимки», потом, растопырив два пальца, изобразил двух всадников на одном коне, вздёрнул пальцем нос и вновь указал на дверь. Глухонемой смотрел на него застывшим взглядом. Фартинг подмигнул хозяину.

— Право слово, чурбан — и то понятливее.

Однако чуть погодя глухонемой оживился. Он заметил, что Доркас сняла с плиты котелок и переливает горячую воду в медный кувшин, как видно предназначенный для девушки из верхних покоев. Глухонемой подошёл к горничной и замер в ожидании. Потом приблизился к полке, с которой Доркас сняла глиняную миску. Взяв кувшин и миску, он даже кивнул горничной в знак благодарности. Доркас неуверенно посмотрела на Фартинга.

— Да он знает ли, куда снести?

— Знает, знает. Он сам управится. — Фартинг закрыл один глаз и постучал по веку пальцем. — Глаз у Дика орлиный. Сквозь стены видит.

— Быть того не может.

— Отчего же не может, душа моя? Он все стены до дыр проглядел. — Фартинг подмигнул, давая понять, что это шутка.

Пуддикумб выразил предположение, что от такого слуги джентльмену едва ли много прока. Малоумный разве сумеет услужить? Как ему приказывать, как втолковать, что и куда отнести?

Фартинг покосился на дверь, придвинулся поближе к хозяину и, понизив голос, произнёс:

— Вот что я вам скажу, мистер Томас. Хозяин-то со слугой под одну стать. В жизни не видывал такого молчуна. Дядя сразу предупредил: такой уж у него нрав. Что ж, его дело, я не в обиде. — Он ткнул пальцем чуть не в самое лицо Пуддикумба. — Только хотите верьте, хотите нет, а он с Диком разговаривает.

— Как же это?

— Знаками, сэр.

— И что же это за знаки такие?

Фартинг подался вперёд, ткнул себя пальцем в грудь и поднял сжатый кулак. Сидевшие за столом глядели на него так же недоуменно, как глухонемой. Фартинг повторил жесты и пояснил:

— «Принеси мне… пунша».

Доркас прикрыла рот рукой. Фартинг похлопал себя по плечу, потом поднял руки, растопырив пальцы на одной и вытянув один палец другой. Помолчав, он снова объяснил:

— «Разбуди меня ровно в шесть».

Затем он выставил ладонь, побарабанил по ней пальцами другой руки, сложил каждую руку в горсть и прижал к груди и под конец поднял четыре пальца. Озадаченные слушатели ждали объяснения.

— «Дождись…» Это, изволите видеть, игра слов: «дождит» — «дождись»… «Дождись меня у дома леди в четыре часа».

Пуддикумб с некоторым недоверием кивнул:

— Теперь понятно.

— Могу показать ещё десяток. Да что там — сотню! Так что Дик у нас только с виду простофиля. Я вам, сэр, ещё вот что расскажу. Только это между нами. — Фартинг снова оглянулся и заговорил тише. — Случилось нам вчера заночевать в Тонтоне. Места лучше по дороге не встретилось. Нам с Диком досталось лечь на одной кровати. И вот среди ночи просыпаюсь я ни с того ни с сего, глядь — нет Дика. Втихомолку улизнул. А мне что за дело — может, по нужде отлучился. Оно и лучше: на кровати просторнее будет. Хотел я было опять уснуть, и тут, мистер Томас, — голос. Точно кто во сне бормочет. Да не слова выговаривает, а только горлом выводит, вот этак. — Фартинг изобразил горловой звук, потом помолчал и повторил его. — Поднимаю голову, а парень в ночной рубахе стоит на коленках подле окна и словно бы молится. И добро бы по-христиански, Господу нашему. Так нет! Луне, сэр. А луна на небесах так и сияет, и всё вокруг него в лунном свете. Потом встал на ноги, приник к стеклу, а сам всё «гу-гу-гу». И смотрит так, словно взлететь хочет. Ну, думаю, Тим, всякого ты навидался: и дробь-то тебе приходилось выбивать под испанскими пушками, и смерть-то тебе в лицо глядела, и уж с какими только лихими людьми судьба не сводила, но, лопни мои глаза, в такую переделку ты ещё ни разу не попадал. Парень-то, видать, в уме повреждён. Сейчас как бросится и растерзает. — Фартинг сделал паузу для пущего эффекта и обвёл взглядом застолье. — Истинно так, люди добрые, я не шучу. Посули мне кто сотню фунтов, я бы и тогда не согласился снова пережить этот час. Ни за сто, ни за тысячу.

— Отчего же вы его не упредили?

Фартинг улыбнулся снисходительной улыбкой видавшего виды человека.

— Сдаётся мне, сэр, что вам в Бедлам захаживать не доводилось. А вот я наблюдал там одного. Ледащий заморыш, смотреть не на что, а как разбушуется с безумных глаз — десять дюжих молодцов не удержат. При луне всякий сумасшедший — что твой тигр, мистер Томас. Как говорится, перегекторит Гектора. Силы и ярости на двадцать человек хватит. А Дик, сами видите, какой здоровяк, даром что не буйный.

— Как же вы поступили?

— Так и лежал, будто мёртвый. Лежу и держусь за рукоять сабли, что стояла возле кровати. Окажись на моём месте кто-нибудь из робкого десятка, он бы уж точно позвал на помощь. Я же, к чести своей должен признаться, робости не поддался. У меня, мистер Томас, достало духу лежать смирно.

— А потом?

— Что ж, припадок миновал. Он снова забрался в постель, захрапел. Он — но не я. Чтобы я уснул? Ни Боже мой! Тим Фартинг знает, в чём его долг. Сна ни в одном глазу, саблю наголо, сажусь в кресло и жду: если на него опять найдёт этакое или что-нибудь похуже, раскрою пополам. Честью клянусь, друзья мои, пробудись он хоть на миг, я бы его в капусту изрубил — в капусту, ей-богу. Так до утра и просидел. А утром всё как есть рассказал мистеру Брауну. Он обещал потолковать с племянником. Но тот нимало не встревожился: за Диком, дескать, и впрямь водятся странности, но он не опасен, так что лучше оставить происшедшее без внимания. — Фартинг наклонился и потрогал усы. — Только я, мистер Томас, на этот счёт иного мнения.

— Понятное дело.

— И карабин держу под рукой. — Он перевёл взгляд на Доркас. — Не бойтесь, душа моя, Фартинг не выдаст. Здесь этот полоумный никого не тронет.

Девушка невольно подняла глаза к потолку.

— И там тоже, — заверил Фартинг.

— Три лестничных пролёта — совсем рядом.

Фартинг откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди и ухмыльнулся:

— Да она уж, верно, задала ему работу.

Девушка недоуменно вскинула брови:

— Какую работу?

— А такую, невинница моя, которую ни один мужчина за работу не считает.

Он язвительно прищурился, и девушка, поняв наконец намёк, закрыла рот ладошкой.

Фартинг повернулся к хозяину:

— Я же говорю, мистер Томас, Лондон — сущий вертеп. Служанки знай себе подражают хозяйкам. Пока во всех непотребных хозяйкиных туалетах не пощеголяют, не уймутся. А слюбится хозяйка с распутным лакеем, так и эта вертихвостка тут как тут: чем, мол, я хуже? Днём стану эту скотину тиранить почём зря, а на ночь — пожалуйте в постельку.

— Полно, мистер Фартинг. Будь здесь моя жена…

— Молчу, сэр. Больше слова о нём не скажу, будь он похотливее заморской обезьяны. Но пусть ваши служанки поостерегутся. Как-то по пути забрёл он в одну конюшню… Счастье, что я оказался рядом и успел вмешаться. О прочем — молчок. Он, не тем будь помянут, только то в мыслях имеет, что все женщины сластолюбивы, как сама Ева. Так же охочи задирать юбку, как он — спускать штаны.

— Дивлюсь я, как хозяин не задаст ему добрую порку.

— Истинно так, сэр, истинно так. Но будет о нём. Как говорится, умному и полсловечка всё скажет.

Они заговорили о другом, но когда минут через десять глухонемой снова спустился вниз, по кухне словно пронёсся холодный сквозняк. Глухонемой всё с тем же непроницаемым выражением, не глядя ни на кого, сел на прежнее место. Сотрапезники украдкой заглядывали ему в лицо, надеясь приметить хоть лёгкую краску стыда, хоть какие-то следы раскаяния. Но глухонемой потупился, голубые глаза пристально смотрели в одну точку возле самой тарелки. Дик отрешённо ожидал новых глумлений.


— Вас, верно, до смерти заговорили?

— Его жилище, его паства, совет прихожан, церковный староста — будь они прокляты во веки веков, вдоль и поперёк. Назавтра вы приглашены на обед, где разведут те же рацеи. Я от вашего имени от приглашения отговорился.

— Не было ли каких расспросов?

— Не более как для приличия. Один лишь предмет, одно существо почитает он в мире достойным внимания. Дела других людей до этого предмета не относятся.

— Нынче вам всё больше подворачиваются зрители, не достойные ваших талантов. Вы уж не взыщите.

Актёр хмуро смотрел на обложившегося бумагами мистера Бартоломью, сидящего по другую сторону камина. Было ясно, что шутливый тон собеседника не заставит его забыть о главном предмете разговора.

— Полно, дорогой мой Лейси. Я сказал сущую правду. В моих поступках нет никаких злоумышлений, никаких злодеяний. Никто не сможет и не посмеет вас попрекнуть за эту помощь.

— Однако намерения ваши не таковы, как вы мне представили. Ведь так, мистер Бартоломью? Нет, дайте досказать. Я готов поверить, что вы меня обманывали для моего же блага. Но вот что сомнительно: озаботились ли вы собственным благом?

— Если поэт говорит, что его посещают музы, обманывает ли он кого-нибудь?

— Посещение муз есть всем известное иносказание.

— Но считать ли его ложью?

— Нет.

— В этом смысле и я вам не лгал. Я пустился в путь, чтобы увидеть того, с кем страстно желаю свести знакомство, кого чту, как почитал бы невесту — или музу, будь я поэт. Того, с кем рядом я буду смотреться так же, как Дик рядом со мной, — нет, ещё ничтожнее. И от встречи с кем меня удерживали столь истово, как если бы на то была воля ревнивого опекуна. Ложь моя — ложь лишь по обличью, но не по сути.

Актёр покосился на бумаги.

— Отчего же, коли ваши помыслы невинны, вы решили свидеться с учёным незнакомцем в такой великой тайне и в таких глухих краях?

Мистер Бартоломью откинулся в кресле, и на губах его заиграла саркастическая улыбка.

— А может, я приспешник северных смутьянов? Новый Болингброк[9]. И в бумагах этих тайнопись. Или хуже того: они на французском или испанском языках. А сам я составляю заговор с тайным поверенным Якова Стюарта[10].

Актёр смутился, словно собеседник угадал его мысли.

— У меня, сэр, кровь стынет в жилах.

— Взгляните. Это и вправду род тайнописи.

Мистер Бартоломью протянул актёру одну из бумаг. Пробежав её, Лейси поднял голову:

— Что это? И не разберу.

— Чем не чернокнижие? И я, конечно, ехал сюда, чтобы в глухой чащобе встретиться с выучеником Эндорской колдуньи[11]. И променять свою бессмертную душу на тайны иного мира. Ладно ли скроена байка?

Актёр вернул ему бумагу.

— На вас, сэр, напала охота озорничать. Не время бы.

— Хорошо. Пустословие побоку. Я и в мыслях не предпринимал причинить зло ни государю, ни его державе, ни единому из его подданных. Я не замышляю ничего такого, что повредило бы моей душе или телу. Разве что разуму, но разум каждого — его собственное достояние. Вздор ли это, нелепые ли мечтания — Бог весть. Тот, с кем я ищу встречи… — Он осёкся и положил бумагу на столик вместе с остальными. — Оставим это.

— Эта особа скрывается от чужих глаз?

Мистер Бартоломью задержал на нём взгляд.

— Хватит, Лейси, прошу вас.

— Должен же я дознаться, для какой цели меня обморочили.

— Не вам бы спрашивать, мой друг, не мне бы отвечать. Не вы ли сами весь свой век морочите публику?

Такое обвинение озадачило Лейси.

Его собеседник поднялся с кресла, подошёл к камину и продолжал, стоя спиной к актёру:

— Но кое-что я вам открою. Моя судьба была предначертана от самого рождения. То, что я поведал вам о вымышленном моем отце, в полной мере относится до моего истинного отца. Тот, право же, ещё хуже, старый дуралей. Такого же дурня и на свет произвёл — моего старшего брата. Мне, как возможно и вам, предуготовлена роль в пьесе, и отвергнуть её есть проступок непростительный. Прошу заметить, сколь несходно моё и ваше положение. Ваш отказ будет стоить вам всего лишь обещанной награды. Меня же постигнет потеря… сверх всякого вероятия. — Мистер Бартоломью повернулся к актёру. — Чтобы принадлежать самому себе, я, Лейси, должен прежде исхитить себе волю. Чтобы, как нынче, отправиться, куда захочу, я принуждён делать это тайком от тех, кто не желал бы выпустить меня из подчинения. Вот и всё. И больше я ничего не добавлю.

Актёр нахмурился, дёрнул плечами и кивнул, словно сознаваясь, что так ничего и не понял. Собеседник, не сводя с него глаз, продолжал уже более спокойным тоном:

— Завтра мы все вместе двинемся дальше. Всего через несколько миль достигнем места, где нам придётся расстаться. Вы и ваш человек отправитесь по дороге, что лежит между Кредитоном и Эксетером. Гоните в Эксетер во весь опор. Оттуда можете вернуться в Лондон, когда и каким путём — на ваше усмотрение. Единственное, о чём я вас прошу — молчать обо мне и всех обстоятельствах нашего путешествия. Как и было между нами договорено.

— Девушка поедет с нами?

— Нет.

— Да, вот ещё что. — Актёр помолчал. — Джонс, то бишь Фартинг, мнит, что уже видал её прежде.

Мистер Бартоломью отвернулся к окну.

— Где? — не сразу отозвался он.

Актёр глядит ему в спину.

— Она входила в двери борделя. Фартингу сказали, будто она в нём и состоит.

— И что вы на это ответили?

— Я не дал веры его словам.

— Правильно. Фартинг обознался.

— Вы, однако, сами признали, что она вовсе не горничная той леди… Мой долг сообщить вам ещё и то, что ваш человек не в себе. И, послушать Фартинга, есть от чего. Его чувства не остались без взаимности. — Актёр замялся. — По ночам он пробирается в её опочивальню.

Мистер Бартоломью окинул актёра таким взглядом, будто тот стал позволять себе лишнее, но в тот же миг на его лице сверкнула ядовитая ухмылка.

— Неужто мужчине возбраняется проводить ночи с собственной женой?

Актёр снова оторопел от неожиданности. Он уставился на мистера Бартоломью, потом опустил глаза.

— Пусть так. Я лишь сказал то, что считал должным сказать.

— А я и не порицаю ваше усердие. Итак, скоро делу конец, и завтра мы с вами распрощаемся. Позвольте напоследок изъявить вам благодарность за помощь и терпение. Прежде мне почти не доводилось знаться с людьми вашего ремесла. Если они все таковы, то я много потерял, пренебрегая знакомством с ними. Вы можете сколь угодно сомневаться в моей искренности, но уж этим словам прошу поверить. Как бы мне хотелось, чтобы наша встреча случилась при менее хитросплетённых обстоятельствах.

Актёр одарил его кислой улыбкой.

— Бог даст, ещё встретимся, сэр. Вы разожгли во мне дьявольское любопытство, несмотря на всё моё беспокойство.

— Первое извольте погасить, а что до второго, то беспокоиться не о чем. Эта история подобна рассказу — лучше сказать, пьесе, в каких вы не раз игрывали. Статочное ли дело разыгрывать последний акт вперёд первого, как бы вы ни мечтали, чтобы ваше завтра было расписано заранее? Позвольте же и мне приберечь разгадку под конец.

— Но на театре это непозволительная роскошь: актёр должен знать развязку с самого начала.

— Я не в силах вам её открыть, ибо она ещё не написана. — Мистер Бартоломью улыбнулся. — Доброй вам ночи, Лейси.

Актёр в последний раз бросил на мистера Бартоломью испытующий, но смущённый взгляд, хотел было что-то добавить, но вместо этого отвесил поклон и двинулся к дверям. Открыв дверь, он удивлённо замер и обернулся.

— Тут ожидает ваш слуга.

— Пусть войдёт.

Актёр замешкался, покосился на безмолвную фигуру в сумраке коридора и, небрежным знаком приказав слуге войти, удалился.


Глухонемой слуга входит в комнату и прикрывает за собой дверь. Стоит у двери, не сводя глаз с хозяина. Тот оборачивается. Взгляды их встретились. Они долго, пристально смотрят друг другу в глаза. Слуга даже не выказал господину должного почтения. Если бы эта сцена продолжалась одну-две секунды, в ней не было бы ничего удивительного. Однако она так затягивается, что простой случайностью её не объяснишь. Слуга и господин словно разговаривают, не открывая рта. Вот так — безмолвно, одними взглядами — объясняются муж и жена или братья-близнецы, робеющие говорить о сокровенном при посторонних. Но там достаточно и мимолётного взгляда, эта же сцена всё тянется и тянется, и на лицах обоих мужчин не видно даже намёка на какие-то потаённые чувства. Точно переворачиваешь страницу книги, предвкушая диалог или хотя бы описание действия, жеста, а дальше ничего нет: пустой лист, как в «Тристраме Шенди»[12], или — по недосмотру переплётчика — вообще никакого листа. Так они и стоят, глаза в глаза, как человек перед зеркалом и человек в зеркале.

Наконец оба, как по команде, зашевелились — так оживают люди на экране после стоп-кадра. Дик оборачивается к стоящему у дверей сундучку. Мистер Бартоломью снова опускается в кресло и наблюдает, как слуга перетаскивает сундучок поближе к камину. Поставив его, слуга тут же принимается доставать из него пачки исписанных листов и швырять на рдеющие угли. Всё это спокойно, без оглядки на хозяина — можно подумать, он просто-напросто избавляется от кипы старых газет. Бумаги вспыхивают почти мгновенно. Дик становится на колени и берётся за книги в кожаных переплётах. Они разделяют участь бумаг. Из сундучка одно за одним вынимаются полуфолио, большие кварто, томики поменьше. У многих на переплётах золотом вытиснен герб. Дик раскрывает их и бросает кверху переплётом в разгорающееся пламя. Одну-две он раздирает пополам, прочие швыряет целиком и либо сгребает их в кучу, либо грубо сработанной кочергой ворошит страницы тех, что никак не разгорятся.

Мистер Бартоломью поднимается, берёт забытую на столе пачку бумаг и бросает вместе с остальными. Затем становится за спиной склонившегося к огню слуги. У камина сложены поленья. Дик берёт пять или шесть, укладывает друг на дружку поверх горящих бумаг и вновь замирает. Мужчины взирают на это маленькое варварство точно так же, как только что глядели в глаза друг другу. По голым стенам мечутся густые дрожащие тени: куда свету свечей до пламени в камине. Мистер Бартоломью заглядывает в сундучок — не завалялось ли там что-нибудь ещё. Очевидно, сундучок пуст, и мистер Бартоломью закрывает крышку. Потом опять садится в кресло и ждёт, когда завершится это непостижимое жертвоприношение, когда каждый клочок, каждый листок, каждая страница обратится в пепел.

Через несколько минут бумаги почти догорели. Дик поднимает глаза на господина, и на губах у него брезжит улыбка — улыбка человека, который знает, ради чего всё это, и не скрывает радости. Не улыбка слуги — улыбка закадычного друга, сообщника: «Ну, вот и всё. Теперь совсем другое дело, правда?» В ответ — загадочная улыбка хозяина. Они опять впиваются друг в друга глазами. Первым выходит из оцепенения мистер Бартоломью. Подняв левую руку, он соединяет большой и указательный пальцы и решительно суёт в это колечко вытянутый палец другой руки, словно пронзает что-то.

Дик подходит к длинной скамье у изножья кровати, берёт эту скамью, переносит и ставит футах в десяти от теплящегося камина. Затем отдёргивает полог кровати и, не оглянувшись на хозяина, удаляется.

Мистер Бартоломью задумчиво разглядывает огонь. Но вот дверь снова отворяется. На пороге — девушка из чердачной комнаты. Её раскрашенное лицо серьёзно, неулыбчиво. Присев в реверансе, она делает два-три шага вперёд. За её спиной вырастает Дик, он закрывает дверь и остаётся стоять у стены. Мельком взглянув на них, мистер Бартоломью вновь отворачивается к огню; может показаться, что он раздосадован тем, что его отвлекают. Но взгляд его снова обращается на девушку. Он озирает её с холодным любопытством, как зверушку: платье из дымчато-розовой парчи, между полами — того же цвета юбка, спускающиеся чуть ниже локтя рукава с пышными кружевными манжетами, тугая шнуровка, превращающая торс в перевёрнутый конус, корсаж, в котором вишнёвый цвет перемежается с цветом слоновой кости, неестественный румянец, белый воздушный чепец с двумя длинными лентами. На шее у неё ожерелье из сердоликов цвета запёкшейся крови. А всё вместе не то чтобы некрасиво, а как-то до боли несуразно: простота и изящество, испорченные манерностью и вычурами. Девушка в новом наряде кажется не краше, а даже зауряднее.

— Что же мне делать с тобой, Фанни? Отослать обратно к Клейборнихе и велеть, чтобы она тебя выпорола за непокорство?

Девушка стоит молча и неподвижно; её, как видно, не удивило, что мистер Бартоломью называет её Фанни, а не Луиза, как Фартинг.

— Не затем ли я тебя нанял, чтобы ты доставляла мне всяческие удовольствия?

— Затем, сэр.

— На всякий бы лад доставляла — и на французский, и на итальянский. Явила бы все свои срамные ухватки.

Девушка молчит.

— Стыдливость пристала тебе не больше, чем навозной куче шёлковый убор. Сколько мужчин предавалось с тобой блуду за последние шесть месяцев?

— Не знаю, сэр.

— И как именно предавались, тоже не знаешь? Прежде чем мы с Клейборнихой ударили по рукам, я всё про тебя выспросил. Даже французская болезнь гнушается твоим шелудивым телом. — Он внимательно смотрит на девушку. — Сколько ни есть в Лондоне охочих до греческой любви, каждому ты позволяла с собой содомничать. Даже рядилась в мужское платье, утоляя их похоть. — Снова испытующий взгляд. — Отвечай же. Так или нет?

— Да, я рядилась в мужское платье, сэр.

— Ну так гореть тебе за это в геенне огненной.

— Я буду гореть не одна, сэр.

— Только тебя-то опалит поболе других, ибо на тебе грехи их. Уж не мнишь ли ты, что Господь равно наказует и падших, и тех, кто привёл их к падению? Что Он не делает различия между слабодушием Адама и злокозненностью Евы?

— Я, сэр, того не разумею.

— А я тебе растолкую. И то ещё растолкую, что деньги за тебя уплачены, и хочешь ты или не хочешь, но отработаешь сполна. Статочное ли дело, чтобы наёмная кляча указывала ездоку?

— Я вам, сэр, во всём покорствую.

— Для видимости. Но строптивость твоя временами проглядывает столь же ясно, как и твоя нагая грудь. Или ты думаешь, что я слеп и не приметил твоего взгляда там, у брода?

— Всего-то навсего взгляд, сэр!

— А пучок цветов под носом — всего-навсего фиалки?

— Да, сэр.

— Лживая тварь!

— Нет, сэр!

— То-то что «да, сэр». Я догадался, к чему этот взгляд, что за смрад источали твои треклятые фиалки.

— Просто они мне приглянулись, сэр. У меня и в мыслях не было ничего дурного.

— И ты можешь в том поклясться?

— Да, сэр.

— Преклони колена. Вот здесь. — Мистер Бартоломью указывает на пол, на место возле скамьи.

Помедлив мгновение, девушка подходит к нему, опускается на колени и склоняет голову.

— Не прячь глаза.

Девушка поднимает голову, взгляд её карих глаз устремлён в его серые.

— Повторяй за мной: «Я публичная девка».

— Я публичная девка.

— «Отданная вам внаймы».

— Отданная вам внаймы.

— «Дабы услужать вам во всём».

— Дабы услужать вам во всём.

— «Я дщерь Евы и всех её грехов».

— Я дщерь Евы.

— «И всех её грехов».

— И всех её грехов.

— «И повинна в своенравии».

— И повинна в своенравии.

— «От коего отныне отступаюсь».

— От коего отныне отступаюсь.

— «И в том клянусь».

— И в том клянусь.

— «А нарушу зарок — да поглотит меня геенна огненная».

— Геенна огненная.

Мистер Бартоломью не отрываясь смотрит в глаза девушки. В лице этого человека с бритой головой проступает что-то демоническое. Нет, лицо не пышет яростью или страстью — напротив, от него веет холодом и полнейшим безразличием к жалкому созданью, стоящему перед ним на коленях. Так обнаруживается одна доселе скрытая черта его натуры — садизм (при том что маркизу де Саду предстоит родиться в тёмных лабиринтах истории лишь четыре года спустя). Черта столь же неестественная, что и едкий запах палёной кожи и бумаги, наполняющий комнату. Если б понадобилось изобразить лицо, которому чуждо всякое человеческое чувство, более верного — ужасающе верного — образца не найти.

— Отпускается тебе грех твой. А теперь обнажи своё растленное тело.

Девушка на миг опускает глаза, встаёт и принимается распускать шнуровку. Мистер Бартоломью с холодной беззастенчивостью наблюдает из своего кресла. Слегка отвернувшись, девушка продолжает раздеваться. Наконец одежда уложена на скамью, и девушка, присев на дальний конец скамьи, стягивает чулки со стрелкой. Теперь на ней лишь сердоликовое ожерелье и чепец. Она сидит, сложив руки на коленях и уткнувшись взглядом в пол. На вкус мужчин того времени, фигура её оставляет желать лучшего: слишком маленькая грудь, слишком хрупкое и бледное тело, хотя никаких признаков недуга, который приписывал ей мистер Бартоломью, на нём не заметно.

— Желаешь ли, чтобы он тебе угождал?

Девушка молчит.

— Отвечай.

— Душа моя тянется к вам, сэр. Но вы меня отвергаете.

— Не ко мне — к нему. И его срамному уду.

— На то была ваша воля.

— Да, я хотел полюбоваться на ваши сладострастные забавы. Но я не приказывал вам миловаться напоказ, как голубок с голубицей. Не стыдно ли тебе, прежде водившей знакомства с особами столь блестящими, нынче пасть так низко?

Опять молчание.

— Отвечай.

Но, как видно, отчаяние придало девушке твёрдость. Она не отвечает, и в этом молчании чувствуется вызов. Мистер Бартоломью озирает её понурую фигуру и переводит взгляд на замершего у дверей Дика. И снова, как до прихода девушки, их взгляды встречаются, снова — загадочная пустота чистого листа. На этот раз не надолго. Дик неожиданно поворачивается и исчезает, хотя хозяин не подал никакого знака удалиться. Девушка удивлённо косится на дверь, однако немой вопрос в её взгляде так и остаётся невысказанным.

Девушка и хозяин теперь один на один. Мистер Бартоломью подходит к камину. Он нагибается и кочергой подгребает недогоревшую бумагу к пылающим поленьям. Затем выпрямляется и взирает на дело своих рук. Девушка у него за спиной медленно поднимает голову. По глазам видно, что он о чём-то размышляет или что-то замышляет. После недолгого колебания она встаёт и, тихо переступая босыми ногами, приближается к безучастной фигуре у камина. На ходу она вполголоса что-то приговаривает. Чего она домогается, угадать нетрудно: подойдя к хозяину, она вкрадчивым, но привычным жестом пытается обнять его за талию и слегка прижимается обнажённой грудью к его спине, словно сидит позади его седла.

Человек у камина тут же хватает её за руки — без гнева, с тем только, чтобы избежать объятий. Удивительно ровным голосом — без тени злости или укоризны — он обращается к девушке:

— Ты неразумная лгунья, Фанни. Я ведь слыхал, как ты стонала, когда в последний раз ему отдавалась.

— Это было одно притворство, сэр.

— А ты бы рада отдаться ему и непритворно.

— Нет, сэр. Вас и только вас я чаю удовольствовать.

Мистер Бартоломью молчит. Девушка украдкой высвобождается и снова пытается его обнять. Но он решительно отталкивает её руки.

— Одевайся. И я научу, как меня удовольствовать.

Девушка не отступает:

— Я для вас души не пожалею, сэр. Доверьтесь мне — и естество ваше поднимется, как жезл глашатая, и уж тогда употребите меня ему в угоду.

— Сердца у тебя нет. Да прикрой же ты свой срам! Прочь от меня!

Мистер Бартоломью по-прежнему стоит лицом к камину. Девушка с задумчивым видом начинает одеваться. Одевшись, садится на скамью. Проходит время. Не выдержав долгого молчания, она окликает хозяина:

— Я одета, сэр.

Тот, словно очнувшись от грёз, едва поворачивает голову и снова вперяет взгляд в огонь.

— В каких летах ты сделалась блудодейкой?

Не видя его лица, уловив необычную интонацию и подивившись неожиданному проблеску любопытства, девушка с запинкой отвечает:

— В шестнадцать лет, сэр.

— В борделе?

— Нет, сэр. Меня совратил хозяйский сын в доме, где я служила в горничных.

— В Лондоне?

— В Бристоле. Откуда я родом.

— И у тебя был ребёнок?

— Нет, сэр. Но однажды хозяйка обо всём проведала.

— И наградила за труды?

— Да, если палку от метлы можно почесть за награду.

— Что же привело тебя в Лондон?

— Голод, сэр.

— Разве Господь не дал тебе родителей?

— Они не пожелали принять меня обратно в свой дом, сэр. Они из «друзей».

— Каких ещё друзей?

— Люди их называют квакерами[13], сэр. Хозяин с хозяйкой тоже были «друзья».

Мистер Бартоломью поворачивается и стоит, широко расставив ноги и заложив руки за спину.

— Что было дальше?

— Прежде чем дело вышло наружу, молодой человек подарил мне перстенёк. Он, сэр, украл его у матери из шкатулки. А как всё открылось, я и смекнула, что хозяйка непременно всклепает на меня, потому что ничему дурному про сына она не верила. Продала я перстенёк и подалась в Лондон. Там определилась на место и уже было решила, что все беды позади. Так нет: вздумалось хозяину утолить со мной похоть. Я боялась потерять место, пришлось уступить. Дошло это до моей новой хозяйки, и опять я оказалась на улице. Волей-неволей начала христарадничать: что же остаётся, если честной работы не найти? Придёшь наниматься в горничные, а хозяйка поглядит на тебя и откажет. Чем-то им моё лицо было не по нраву. — Она прерывает рассказ и, помолчав, добавляет: — Если бы не нужда, не занялась бы я этим промыслом. Да и мало кто занялся бы.

— Мало кто делается потаскухой из нужды.

— Знаю, сэр.

— Стало быть, ты распутна по природе?

— Да, сэр.

— И стало быть, родители не зря от тебя отвернулись, даром что держатся ложного учения?

— По грехам моим — так, сэр. Только вышло, что вся вина лишь на мне одной. Хозяйке вспало на ум, что я навела на их сына порчу. А это не правда: он первый меня поцеловал, а я не давалась, и перстенёк он похитил без моего ведома, и в остальных его делах я не повинна. Но мои родители не поверили. Сказали, что я отреклась от внутреннего света. Что я не их дитя, но дщерь сатаны. Что я и сестёр своих совращу с пути истинного.

— Что за «внутренний свет»?

— Свет Христов. О нём говорит их учение.

— Их? Больше не твоё?

— Нет, сэр.

— Ты не веруешь во Христа?

— Не верую, что увижу Его в этом мире. Ни также в мире ином.

— А в мир иной веруешь?

— Да, сэр.

— Не ожидают ли там тебя и тебе подобных адские муки?

— Да минует меня такое наказание, сэр.

— Но разве это не так же ясно, как то, что это вот полено обратится в пепел?

Девушка не отвечает, только ещё ниже опускает голову. Тем же ровным голосом мистер Бартоломью продолжает:

— И не менее ясно, что тебе и на этом свете не уйти от адских мук — когда ты истаскаешься и тебя выставят из борделя. И кончишь ты жизнь простой сводней или скрюченной каргой в богадельне. Если к тому времени тебя не приберёт французская болезнь. Или ты надеешься преуспеть, умножая свои грехи, и на склоне лет сделаться второй Клейборнихой? Тебя и это не спасёт.

Мистер Бартоломью выжидающе молчит. Но его слова остаются без ответа.

— У тебя что, язык отнялся?

— Мне мой промысел ненавистен, сэр. А промысел мистрис Клейборн тем паче.

— Ну конечно, ты бы хотела стать добродетельной супругой. И чтобы за подол цеплялся целый выводок писклявых пострелят.

— Я бесплодна, сэр.

— Ну, Фанни, ты воистину бесценный клад.

Девушка медленно поднимает глаза и ловит его взгляд. Она не столько оскорблена этими издёвками, сколько озадачена и словно старается прочесть в лице хозяина то, что не поняла из его слов. И тут происходит ещё более непонятное: ледяное лицо мистера Бартоломью озаряется улыбкой. Пусть не слишком сердечной, зато это именно улыбка, а не язвительная или глумливая ухмылка. Удивительнее всего, в ней заметно что-то очень похожее на сочувствие. Чудеса на этом не кончаются: молодой человек делает три-четыре шага, склоняется перед девушкой и на миг подносит её руку к губам. Затем выпрямляется и, не отпуская её руки, всё с той же улыбкой всматривается в её лицо. Сейчас обритый мистер Бартоломью и накрашенная Фанни напоминают фигуры с картины Ватто, изображающей галантные празднества — кавалера и даму в костюмах итальянской комедии масок. Вот разве что обстановка неподходящая. Так же неожиданно мистер Бартоломью выпускает руку девушки и возвращается в своё кресло. Девушка столбенеет.

— Зачем вы это, сэр?

— Разве вам неизвестно, зачем джентльмены целуют женщинам руки?

Новая неожиданность — учтивое «вы» — окончательно подкосило девушку. Она, понурившись, качает головой.

— За то, что вы для меня сделаете, моя агница, ничего не жаль.

Изумлённая девушка вновь заглядывает ему в глаза.

— Что же я должна сделать, сэр?

— Близ этих мест бьют те самые ключи, о коих я вам сказывал, что жду от них исцеления. Завтра мы свидимся с хранителями тех вод. В их власти приблизить исполнение сокровенных моих надежд. И я задумал в знак почтения принести им дар. Не деньги, не самоцветы — к этому добру они равнодушны. Даром этим станете вы, Фанни. — Мистер Бартоломью окидывает девушку внимательным взглядом. — Что вы на это скажете?

— То, что велит мне долг, сэр. Что я обязалась повиноваться мистрис Клейборн и поклялась непременно воротиться.

— Обязательство, данное чёрту, ни к чему не обязывает.

— Может, оно и так, сэр, но с беглыми она обходится хуже чёрта. Иначе бы давно все разбежались.

— Не вы ли минуту назад уверяли, что промысел этот вам ненавистен?

Девушка чуть слышно бормочет:

— Не сделаться бы себе ещё ненавистнее.

— Но когда мы с ней сговаривались, разве не велела она вам всеусердно мне угождать?

— Так, сэр. Но чтобы угождать другим, о том и слова не было.

— Я купил вас на три недели, ведь так?

— Верно, сэр.

— Стало быть, я вправе ещё две недели удерживать вас себе на потребу. И я приказываю вам исполнить то, что мне потребно, — то, для чего я вас купил, и притом недёшево. Особ, которых я завтра уповаю встретить, извольте удовольствовать как должно.

Девушка склоняет голову, давая понять, что покоряется против воли. Мистер Бартоломью продолжает:

— Запомните всё, что я вам скажу, Фанни. Не делайте ложных заключений о повадках и наружности хранителей вод. Они чужеземцы и прибыли в наши края лишь недавно. Страна, откуда они родом, лежит далеко отсюда, и на нашем языке они не говорят.

— Я немного знаю французский. И ещё несколько слов по-голландски.

— Ни то ни другое не пригодится. С ними надобно изъясняться, как с Диком. — Он умолкает и оглядывает сникшую собеседницу. — Я вами доволен, Фанни. Гнев мой был простым притворством — я хотел испытать, готовы ли вы к исполнению истинного моего замысла. Слушайте же со вниманием. В стране, о которой я веду речь, занятия, подобные вашему, не в обычае. Вы же славитесь умением изображать не знавшую мужчин недотрогу. Таковою желательно мне видеть вас и завтра. Прочь притирания, пышные наряды и лондонские ужимки. Никаких скоромных взглядов, чтобы и приметить нельзя было, кто вы есть на самом деле. Явите им себя стыдливой смиренницей, выросшей в деревенской глуши и девственную чистоту сохранившей. Обращайтесь к ним с почтением, а не с ухватками искушённой блудницы, какими хотели употчевать меня полчаса назад, а прежде услаждали не одну сотню мужчин. Понятно ли вам?

— Должна ли я возлечь с ними, если они того пожелают?

— Исполняйте всё, что бы они ни повелели.

— Даже если это мне неприятно?

— Говорю вам, исполняйте их волю, как мою. Разве Клейборниха дозволяла вам щепетильничать, точно вы знатная леди?

Девушка опять наклоняет голову. Молчание. Мистер Бартоломью наблюдает за ней. Куда подевалась насмешка, презрение и недавняя беспощадность в его взгляде? На лице его написано удивительное терпение и спокойствие. Ошибшийся эпохой «бритоголовый» уступает место ещё более неожиданному гостю — буддийскому монаху. На диво уравновешенный, степенный, всецело поглощённый самосозерцанием. Однако в его глазах мелькает чувство, которое никак не вяжется с его прежним поведением: он явно чему-то рад. Вот так же радовался его слуга Дик, когда в камине пылали бумаги. Молчание продолжается почти целую минуту. Наконец мистер Бартоломью произносит:

— Фанни, ступайте к окну.

Девушка выпрямляется, и причина её молчания становится понятной. Глаза её влажны от слёз — скупых слёз человека, сознающего, что у него нет выбора. В ту эпоху о каждом было принято судить по внешним обстоятельствам его жизни; даже самооценка — кем себя считать, к какому разряду причислить — была исполнена оглядки. Нам бы показалось, что этот мир полон мелочных ограничений, участь каждого определена раз и навсегда — по сути, воля человека стеснена до последней крайности. Подневольный же судьбе человек того времени посчитал бы нынешнюю жизнь необычайно стремительной, беспорядочной, богатой в смысле проявления свободы воли (богатой богатством Мидаса: впору не завидовать, а сокрушаться об отсутствии абсолютных ценностей и нечёткости сословных границ). И уж конечно, выходец из той эпохи заключил бы, что, стремясь удовлетворить своё самолюбие и корысть, мы докатились до полного беззакония, если не сказать до безумия. Фанни плачет не от бессильной ярости, не от обиды на судьбу, которая заставляет её сносить подобные унижения, — эти чувства скорее свойственны современному человеку. Её грусть сродни тоске бессловесного животного. Унижения — что унижения: жизнь без них так же немыслима, как зимние дороги без слякоти или деторождение без детской смертности (по статистике, из 2710 человек, умерших в Англии за ничем не примечательный месяц, что предшествовал этому дню, почти половину составляли дети до пяти лет). В прошлом жизнь оказывалась безжалостно загнана в столь узкие рамки, что сейчас даже трудно вообразить. Ждать сочувствия неоткуда: в этом легко убедиться, если взглянуть в невозмутимое лицо мистера Бартоломью.

— Ступайте же, — негромко повторяет он.

Помедлив немного, девушка вскакивает и направляется к окну.

— Отворите ставень и выгляните наружу.

Кресло, в котором сидит мистер Бартоломью, от окна отвёрнуто, и он лишь по звуку узнаёт, что девушка выполнила его приказ.

— Видите ли вы небесный престол, на коем восседает Искупитель одесную своего Отца?

Девушка оглядывается на мистера Бартоломью.

— Вы же знаете, что не вижу, сэр.

— Что же вы видите?

— Ничего. Ночь.

— А в ночи?

Девушка бросает мимолётный взгляд в окно.

— Только звёзды. Распогодилось.

— Что лучи наиярчайших звёзд, дрожат?

Девушка снова смотрит в окно.

— Дрожат, сэр.

— Знаете ли, отчего?

— Нет, сэр.

— Так я вам растолкую. Они дрожат от смеха, Фанни, они насмехаются над вами. От самого вашего рождения насмехаются. И так до вашего смертного часа. Что вы для них? Раскрашенная тень, не больше. Вы и весь ваш мир. Что им за дело, веруете вы во Христа или нет. Будь вы грешница или святая, потаскуха или герцогиня, мужчина или женщина, молодица или старуха — им всё едино. И недосуг им разбирать, рай вас ожидает или ад, блаженство суждено вам или муки, жалует вас фортуна или сокрушает. Вы куплены для моей забавы, но точно так же рождены на забаву им. Под их лучами вы ничто, как скот, глухой и немой вроде Дика и слепой, как сама судьба. Участь ваша нимало их не трогает, а на бедственное ваше состояние они взирают так же, как тот, кто наблюдает с высокого холма за идущим в долине сражением, видя в нём всего лишь редкое зрелище. Вы для них ничто. Сказать ли, отчего они вас презирают?

Девушка молчит.

— Оттого, что вы не отвечаете им тем же презрением.

Взгляд девушки прикован к бритому затылку: человек в другом конце комнаты даже не поворачивает головы.

— Как же я могу изъявить презрение звёздам?

— А как вы изъявляете презрение мужчине?

Девушка мнётся.

— Я отворачиваюсь от него или отвергаю его страсть.

— А если этот мужчина судья; если он, осерчав, велит вас высечь без вины и забить в колодки?

— Я возражу, что ни в чём не провинилась.

— А как он вас слушать не станет, что тогда?

Девушка молчит.

— Тогда, выходит, сидеть вам в колодках?

— Так, сэр.

— Можно ли такого человека почитать за праведного судью?

— Нет.

— Вообразите же, что этакий правосуд не какой-то неведомый мужчина, но вы сами, а колодки сделаны не из железа да дерева, но частью из вашей слепоты, частью из ваших же заблуждений. Тогда как?

— Не знаю, что сказать, сэр. В толк не возьму, что вам от меня надобно.

Мистер Бартоломью поднимается и идёт к камину.

— То же, Фанни, что и от много вас превосходящего.

— Что-что, сэр?

— Довольно. Ступайте в свой покой и спите, пока не пробудитесь.

Девушка стоит без движения, потом направляется к двери, но у скамьи опять останавливается и искоса поглядывает на мистера Бартоломью.

— Милорд, сделайте милость, объясните, что же всё-таки вам угодно.

Вместо ответа хозяин машет левой рукой в сторону двери и поворачивается к девушке спиной, показывая, что разговор окончен. Девушка в последний раз смотрит на хозяина, делает реверанс, которого тот всё равно не видит, и исчезает за дверью.

Наступает тишина. Мистер Бартоломью стоит у камина, не отводя глаз от угасающего пламени. Наконец он оборачивается и задерживает взгляд на скамье. Чуть помедлив, он переходит к окну и глядит в небо, словно желает удостовериться, что там действительно ничего, кроме звёзд, нет. Трудно догадаться по его лицу, о чём он думает, но как бы то ни было, с этим лицом происходит последняя, небывалая метаморфоза: оно принимает выражение той же кротости, которая была написана на лице девушки во время их — или, лучше сказать, его — разговора. При всём различии пола и облика — это то самое выражение. Мистер Бартоломью бесшумно запирает ставни. Он идёт к кровати, на ходу расстёгивая камзол. Там он опускается на колени и замирает, уткнувшись лицом в покрывало. Так человек, который жаждет незаслуженного прощения или мечтает вернуться в безмятежное детство, утыкается в подол материнского платья.

~ ~ ~

БАРНСТАПЛ, июня 17 числа, в четверг

Найдено шесть недель тому назад в лесу одного прихода в десяти милях отсюда неизвестно чьё удавленное тело; как в том заключил чиновник, дознание производящий, человек сей сам на себя руки наложил, однако ж ни имени felon de se[14] ни причин преужасного преступления дознаватель не выявил. Ныне же открылись обстоятельства, указывающие на злодеяние ещё более гнусное. Стало известно, что несчастный, будучи слуха и языка лишён, всё же состоял в услужении у джентльмена, прозываемого Бартоломью, каковой джентльмен в апреле вместе с тремя спутниками проезжал через те места в Бидефорд, однако с той поры от них никаких вестей не случилось. Явилось подозрение, что немой слуга в помрачении ума всех четверых убил и тела спрятал, а впоследствии, не снеся укоров совести либо от страха перед возмездием скончал мерзостную жизнь свою. Со всем тем нельзя не подивиться, что и по сию пору приятели мистера Бартоломью разыскивать его не потщились.

«Вестерн газетт», 1736

Допрос и показания ТОМАСА ПУДДИКУМБА,

данные под присягою июля 31 числа, в десятый год правления Государя нашего Георга Второго, милостью Божией короля Великой Британии, Англии и прочая.


От роду мне шестьдесят шесть лет, я хозяин постоялого двора «Чёрный олень», каковой лет сорок тому унаследовал от своего отца. Я почётный гражданин этого города. Я трижды выбирался в градоначальники и одновременно исправлял должность судьи.


В: Прежде всего, мистер Пуддикумб, благоволите свидетельствовать, что на миниатюре, которую я уже показывал вам прежде и показываю теперь, изображён младший из двух джентльменов, что останавливался у вас три месяца назад.

О: Сдаётся мне, что он. Похож. Присягнуть готов, что он. Разве что платье на том было не такое богатое.

В: В лицо всмотритесь. Платье к делу не идёт.

О: Да, я понял. Он, как есть он.

В: Хорошо. Когда они приехали?

О: В последний день апреля. Я это крепко запомнил, до смерти не забуду.

В: В котором часу?

О: Часа за три до того, как солнцу садиться, прискакал ихний слуга и распорядился насчёт покоев и угощения. А то, говорит, ровно и не обедали, с голоду в дороге животы подвело.

В: Как звали слугу?

О: Фартинг. Потом он отправился за своими господами, а часу этак в седьмом они пожаловали, как он и обещал.

В: Впятером?

О: Дядя с племянником, двое слуг и горничная.

В: Мистер Браун и мистер Бартоломью — так они назвались?

О: Именно так, сэр.

В: В их поведении вы не приметили ничего недолжного?

О: В ту пору — нет. Это уж потом я призадумался, после той оказии, о которой вы знаете.

В: А в тот вечер?

О: Да нет, с виду — такие точно люди, какими себя назвали: просто едут два джентльмена в Бидефорд. Я ведь с ними и двух слов не молвил. Молодой поднялся прямо к себе и до отъезда носа из комнаты не казал, потому я о нём столько же знаю, сколько о случайном прохожем. Отужинал, поспал, проснулся, позавтракал — и всё в четырёх стенах. А после завтрака отъехал.

В: А что дядя?

О: И о нём знаю не больше того. Только что после ужина он пил с мистером Бекфордом чай и…

В: Кто этот мистер Бекфорд?

О: Тутошний священник. Заглянул отдать почтение проезжим джентльменам.

В: Они с ним были знакомы?

О: Не думаю, сэр. Я пришёл с известием, что он дожидается внизу, а они о нём вроде и слыхом не слыхивали.

В: Это было вскорости после их приезда?

О: С час, сэр. Может, чуть дольше. Они только-только закончили ужинать.

В: И они говорили с ним?

О: Немного погодя мистер Браун к нему вышел. Они с мистером Бекфордом уединились в отдельной комнате.

В: Мистер Браун, дядя? Племянника с ними не было?

О: Только дядя, сэр.

В: Долго они беседовали?

О: Часа не будет, сэр.

В: Вы не дослышали, в чём состоял предмет их беседы?

О: Нет, сэр.

В: Ни единого слова?

О: Нет, сэр. Им прислуживала моя горничная Доркас, так она сказывала…

В: Это я узнаю от неё самой. Рассказывайте лишь о том, что видели и слышали самолично.

О: Я проводил мистера Брауна туда, где дожидался мистер Бекфорд. Они раскланялись, сели. Тут начались любезности да церемонии, но я уже не слушал, а пошёл распорядиться касательно чая.

В: Они держались друг с другом как чужие или как давние знакомцы?

О: Как чужие. Мистер Бекфорд частенько так.

В: Как «так»?

О: Ну, сводит знакомство с чистой публикой из проезжающих. С теми, кто все науки превзошёл, по латыни говорит.

В: Словом, два джентльмена повстречались против всякого чаяния?

О: Похоже на то, сэр.

В: Мистер Бекфорд после не рассказывал вам об этой встрече? О том, что между ними происходило?

О: Нет, сэр. Только, как уходил, просил отвести им покои самые лучшие и услужать честь по чести. Дядя, мол, почтенный лондонский джентльмен и едет по богоугодному делу. Так и сказал: по богоугодному.

В: По какому же?

О: Он не сказывал, сэр. А вот слуга ихний Фартинг в кухне изъяснил, за какой нуждой они собрались. Что будто молодой джентльмен надумал подольститься к своей тётушке, которая живёт в Бидефорде. Она-де доводится сестрой мистеру Брауну. Фартинг говорил — богатая, что твоя султанша. И горничную с собой из Лондона везут, чтобы, значит, голову ей убирала и прочие подобные услуги оказывала.

В: Но в Бидефорде таковой леди не обнаружилось?

О: Нет: люди справлялись. А когда я сказал Фартингу, что ничего про неё не слыхивал, он отвечал, что дивиться тут нечему: она живёт затворницей. Да и не в самом Бидефорде, а близ него. Солгал бездельник: люди всех про неё выспросили. Там такой леди нету и в помине.

В: Не упоминал ли Фартинг, чем занимается мистер Браун?

О: Он будто бы лондонский торговец и старейшина городского совета. Кроме своих детей, на его попечении ещё этот племянник — дядя сделался его опекуном по смерти родителей. Это сын его покойной сестры и её покойного мужа.

В: И никакого состояния родители этому племяннику не оставили?

О: Было состояние, да он его пустил по ветру. То бишь это Фартинг так говорил. Оказалось, всё враки.

В: Не было ли речи о покойных родителях мистера Бартоломью?

О: Нет, сэр. Фартинг только обмолвился, что сынок-де заскочил повыше своих родителей.

В: Хорошо. Теперь как можно обстоятельнее расскажите всё, что помните о слугах.

О: Про одного-то сказ недолгий. Про того, что прислуживал племяннику и которого потом нашли. Я говорю, недолгий, потому что вовсе было не разобраться, что он за человек.

В: Его имя?

О: Прочие называли его Диком, сэр. Просто Дик. Фартинг про него всякого наговорил, меня даже досада взяла: такое при служанках! Ох, и задала мне мистрис Пуддикумб, когда вернулась! Она, изволите видеть, о ту пору отлучилась в Мольтон, младшую дочку проведать. Та после родов лежит, у неё такое…

В: Полно, полно, мистер Пуддикумб. Что же рассказал Фартинг?

О: Что Дик в уме повреждён, да ещё и греховодник в придачу. Только я его словам веры не дал. Фартинг — он ведь валлиец, а валлийцы известно какой народ: им ни на волос верить нельзя.

В: Вы доподлинно знаете, что он валлиец?

О: Вернее быть не может. Во-первых, выговор валлийский. Обратно же бахвальство да пустословие. Ежели ему поверить, то служил он некогда сержантом в морской пехоте. Человек он будто бы такой бывалый, что куда нам… Выхвалялся изо всех сил, чтобы перед служанками покрасоваться. А касаемо того, кто греховодник, то вольно ему было валить с больной головы на здоровую.

В: Как вас понимать?

О: Девица-то сразу рассказать конфузилась, я уж потом узнал. Горничная моя Доркас, сэр. Фартинг вздумал подъехать к ней с амурами. Шиллинг посулил. А она девушка честная и себя соблюдает и никакого повода ему не давала.

В: О чём он ещё рассказывал?

О: Всё больше про сражения да про своё геройство. И всё-то норовит пустить пыль в глаза. «Мой друг мистер Браун, мой друг мистер Браун». Будто не видно, что он мистеру Брауну слуга. Шуму от него, как от целой роты драгун. Препустой человек, сэр. Недаром прозванье у него такое — Фартинг. Медяк и есть. «Медь звенящая и кимвал звучащий»[15]. И уехал не по-людски, затемно.

В: Как это было?

О: Да что ж, сэр, оседлал коня и до света ускакал. Ни с кем и словом не перемолвился.

В: Может быть, хозяин услал его вперёд за какой-нибудь надобностью?

О: Я знаю одно: мы просыпаемся, а его и след простыл.

В: Вы разумеете, что он уехал без ведома хозяина?

О: Не знаю, сэр.

В: Удивил ли этот отъезд мистера Брауна?

О: Нет, сэр.

В: А прочих?

О: Нет, сэр. Они про него даже не поминали.

В: Отчего же вы сказали, что он уехал не по-людски?

О: Потому что накануне за ужином он про отъезд и не заговаривал.

В: В каких он был летах?

О: С его слов, в баталии восемнадцатого года он участвовал барабанщиком, мальчонкой. Из этого я вывел, что сейчас ему лет тридцать. Ежели ошибаюсь, то на год-два. И на вид столько же.

В: Да, о наружности. Не было ли в ней чего-либо особо приметного?

О: Только усы: он их закручивал, будто хотел изобразить из себя турка. Росту он повыше среднего, а в теле жирка будет поболе, чем мяса. Уж этому мой стол и винный погреб порукой. Так налегал на еду и выпивку, что повариха пошучивала: сержанта нашего-де к Рождеству заколют. Тогда-то мы над этим смеялись.

В: Крепкого сложения?

О: С виду крепкого, но то-то и оно, что лишь с виду, не будь я Пуддикумб.

В: Не запомнился ли вам цвет его глаз?

О: Тёмные. Да юркие такие — видать, совесть нечиста.

В: Не приметили вы шрамов, старых ран или чего-нибудь в этом роде?

О: Нет, сэр.

В: А хромоты в его походке?

О: Нет, сэр. Сдаётся мне, что ежели он когда и воёвывал, то разве спьяну по кабакам.

В: Хорошо. А тот второй, Дик? Что вы о нём скажете?

О: Слова не проронил, сэр. Да и не мог. Но я по глазам угадал, что Фартинг ему столько же по душе, сколько и мне. Оно и понятно: сержант, по всему видать, имел обыкновение глумиться над ним, всё одно как над Джеком-Постником[16]. А парень он, как я приметил, расторопный.

В: И безумию не подвержен?

О: Простенек, сэр. К одному только и способен — исправлять свою должность. Во всём прочем убогий. То бишь, умом убогий, а в рассуждении телесной крепости парень хоть куда — я бы такого работника нанял с охотой. И нрава, похоже, тихого, мухи не обидит. Что бы о нём нынче ни говорили.

В: К вашим служанкам он не приставал?

О: Нет, сэр.

В: А эта горничная, которую они везли, — как её звали?

О: Имя у неё диковинное — почти как у французского короля, возьми его нелёгкая. Луиза, что ли.

В: Француженка?

О: Нет, сэр, наша. Ежели по говору судить, из Бристоля или по крайности из тех мест. А вот манеры и взаправду французские: я слыхал, француженки — они как раз такие, фасонистые. Но Фартинг говорил, будто у них в Лондоне пошла такая мода, что горничные все хозяйкины повадки перенимают.

В: Она из Лондона?

О: Так мне сказывали, сэр.

В: Но говорит как уроженка Бристоля?

О: Да, сэр. Ужин просила подать к себе, прямо как леди какая. А комнату ей отвели отдельную. Уж мы на неё дивились. Фартинг всё её честил да попрекал чванством, а Доркас моя, напротив, хвалила: девица, мол, обходительная, не кривляка. А что ужинала не со всеми, так она сказала, что у неё разыгралась моргень и она желает отдохнуть. Я так думаю, не нами она погнушалась, а Фартингом.

В: Какова она была на вид?

О: Что ж, девушка пригожая. Бледновата, правда, и худосочная, как все лондонские, но лицо приятное. Ей бы ещё дородства прибавить. Запомнились мне её глаза. Карие, да такие тоскливые — как у оленихи или зайчихи. Смотрит — и будто не понимает. При мне ни разу не улыбнулась.

В: Не понимает? Чего не понимает, мистер Пуддикумб?

О: Как её догадало тут очутиться. Как у нас говорят — «ровно форель на кухне».

В: Она с кем-нибудь имела беседу?

О: Да нет, разве что с Доркас.

В: Не пришло ли вам на мысль, что это не горничная, но вельможная дама, выдающая себя за оную?

О: Да, сэр, ходят такие толки, будто это была какая-то знатная леди, досужая сумасбродка.

В: Вы полагаете, она бежала из дому со своим воздыхателем?

О: Я-то ничего такого не полагаю. Это Бетти, кухарка, да мистрис Пуддикумб. А я, сэр, угадывать не берусь.

В: Хорошо. Теперь я предложу вам вопрос сугубой важности. Можно ли заключить по поступкам мистера Бартоломью, что он подлинно таков, каким изобразил его мошенник Фартинг? Похож он на человека, который готов, пусть и скрепя сердце, пресмыкаться перед богатой тёткой?

О: Ручаться не могу, сэр. По всему видно, что он привык держать себя хозяином и по натуре горяч. Но ведь нынче это у многих молодых людей в обычае.

В: Не походил ли он на джентльмена более высокого разбора, нежели чем вам о нём сказывали? На выходца из более благородного сословия, чем его дядя-торговец?

О: Наружность и повадки у него были как у настоящего джентльмена, это правда. А там — кто его разберёт. Одно могу сказать: изъяснялся он не как простой народ. Мистер Браун — тот на нынешний лондонский манер. Племянник всё больше молчал, но я приметил, что он выговаривает слова как северяне — примерно сказать, как вы, сэр.

В: Он держался с дядей почтительно?

О: Только что для виду, сэр. Спросил себе самый лучший и самый просторный покой. Взяло меня сомнение, сунулся я к мистеру Брауну — как, мол, изволите приказать, ан вышло, что распоряжается-то племянник. И ещё кой-какие мелочи в том же роде. Но учтивости он ни в чём не преступал.

В: Много ли они выпили вина?

О: Какое много, сэр! Сразу по приезде спросили чашу пунша, пинту жжёнки, а на ужин — бутыль лучшей канарской мадеры. И ту не допили.

В: Перейдём к следующему. В котором часу они отбыли?

О: Да уж часу в восьмом, сэр. Мы в тот день так захлопотались, что о них и не думали: дело-то было в самый канун майского праздника.

В: Кто расплатился за постой?

О: Мистер Браун.

В: И щедро заплатил?

О: Изрядно. Грех жаловаться.

В: После чего они отправились по дороге в Бидефорд, так?

О: Так, сэр. По крайности расспросили моего конюшего Эзикиела, какая дорога туда ведёт.

В: Больше вы в тот день о них не слышали?

О: Один человек, что ехал к нам на праздник, сказывал, будто повстречал их по дороге. Он смекнул, что они останавливались на ночлег у меня, и всё пытал, что их сюда привело.

В: Из чистого любопытства?

О: Да, сэр.

В: И других вестей о них в тот день не приходило?

О: Нет, сэр. Ни словечка. Про Фиалочника мы услыхали только через неделю.

В: Про кого? Кто это такой?

О: Это беднягу Дика так прозвали — настоящего-то его имени никто не знал. Но я по порядку, сэр. Первым делом — про кобылу. Мне сперва и невдогад, что за кобыла такая. На другой день после праздника, ввечеру, приезжает сюда со своим товаром коробейник из Фремингтона по имени Барнекотт. Я его хорошо знаю: он уже много лет по этой части. Приезжает, значит, и рассказывает: попалась ему по пути безнадзорная лошадь. Он её ловить, а она не даётся, ровно как дикая. Долго за ней гоняться ему было недосужно, он и махнул рукой.

В: Какая она была из себя?

О: Старая гнедая кобылка. Ни узды, ни сбруи, ни седла. Барнекотт о ней обмолвился походя — решил, что она сбежала с хозяйского пастбища, в наших краях это дело обыкновенное. В тутошних лошадках играет кровь тех коней, что водятся на вересковой пустоши, а тех поди удержи на одном пастбище: шатуны, что твои цыгане.

В: Это была вьючная лошадь?

О: Не знаю, сэр. Я о ней и думать забыл. Вспомнил, только когда нашли Дика.

В: От кого вы об этом услышали?

О: От одного человека. Он проезжал через Даккумб, глядь — несут изгородь, а на ней тело.

В: Далеко отсюда до Даккумба?

О: Добрых три мили.

В: Где и при каких обстоятельствах обнаружилось тело?

О: Подпасок нашёл. В большом лесу — у нас его прозывают Рассельный лес. Вот что тянется по лощине до самой пустоши. Он растёт по склонам, а склоны крутеньки — не лощина, а как есть расселина, — ну, люди туда и не захаживают. Парень мог там и семь лет провисеть, никто бы не увидел. Да, видно, Господь не допустил. В этакой глухомани только хорькам раздолье, а людям там делать нечего.

В: И что же, далеко это от того места, где видели лошадь?

О: Дорога, где кобылку приметили, проходит ниже, сэр. В миле оттуда.

В: А что за россказни о фиалках?

О: Чистая правда, сэр. Об этом и на следствии толковали. Случилось мне беседовать с человеком, который снимал тело и сносил его вниз, — тело потом проткнули деревянным колом и погребли на распутье близ Даккумба. Так этот человек мне сказывал, что у парня изо рта торчал пучок фиалок, с корнями выдернутых. Они, мол, оказались у него во рту в аккурат перед тем, как петле затянуться. И сколько уж времени прошло, а они всё были зелёные, точно их и не срывали. Многие почли это за колдовство, но люди поучёнее рассудили, что фиалки укоренились в сердце и питались телесными соками. По смерти со всяким такое бывает. Я, говорит, сроду не видывал подобных чудес: лицо почернело, а тут такая краса.

В: У вас не возникло подозрений, кто мог быть этот удавленник?

О: Нет, сэр. Ни тогда, ни после, как приехал человек от дознавателя. Сами посудите: с их отъезда почитай неделя минула. А Даккумб — это уже не наш приход. Да и путешествовали они впятером — откуда мне было догадаться, что это один из них нашёл себе такой конец? Это уж потом пошли расспросы, и я наконец смекнул, о ком речь.

В: Что было дальше?

О: А дальше нашёлся сундучок с медными углами — близ Рассельного леса и у того места на дороге, где видали кобылку. Вот тогда-то я и прозрел. Надобно, думаю, известить о своей догадке нашего градоначальника мистера Таккера — он мне приятель. Кликнули мы с мистером Таккером аптекаря мистера Экланда, который малость смыслит в законах и потому у нас в городском совете ходатаем по делам, секретаря совета Дигори Скиннера — этот у нас ещё и приставом состоит, — ещё кое-кого позвали и поехали вроде как posse comitatus[17], чтобы всё самолично разведать и составить о том донесение.

В: Когда это произошло?

О: В первую неделю июня, сэр. Приехали мы туда, где валялся сундук. Глянул я на него и тотчас опознал: это был сундук того джентльмена, мистера Бартоломью. Потом и конюший мой Эзикиел подтвердил: всё точно, этот самый сундучок он вместе с прочим скарбом навьючил на лошадь в то утро, как постояльцы уехали. Тогда я пожелал взглянуть на кобылку — её к тому времени уже поймали и свели на ближнюю ферму. И кобылка вроде такая же, как у моих постояльцев. Сел я и призадумался, а потом порасспросил человека, который видел Фиалочника своими глазами, каков он собой. Тот рассказывает: волосы светлые, глаза голубые. Ну, думаю, всё сходится. Так мистер Экланд и отписал в Барнстапл дознавателю.

В: Разве у вас нет своего дознавателя?

О: По хартии велено иметь своего. Но должность есть, а исполнять некому. Пустует место. Вот и пришлось вызывать из Барнстапла.

В: Доктора Петтигрю?

О: Его самого, сэр.

В: Сундук был спрятан?

О: Его бросили в заросший кустами разлог в четырёх сотнях шагов от дороги. Шёл человек, видит — в кустах что-то медное блестит, так и нашёл.

В: Разлог? Что такое разлог?

О: Ну, овражек, сэр.

В: И опять ниже того места, где обнаружили тело?

О: Да.

В: Сундук был пуст?

О: Вот как ваш бокал, сэр. Хотя говорили всякое. Это уж пусть вам Доркас расскажет. Болтали, будто сундук доверху набит золотом, но Доркас сама видела, когда его открывали: он был пустёхонек.

В: Я её спрошу. Имелась ли у спутников иная поклажа?

О: Да, сэр. Кожаный баулище и ещё всякая всячина. Но всё как в воду кануло, ни узелочка не нашлось, ни даже рамы, на которую их взвалили.

В: Хорошо ли искали?

О: Вдесятером всё облазили, сэр. И приставы тоже. Ищут, а у самих сердце не на месте: ну как заместо скарба снова наткнутся на мёртвое тело. Вдруг спутников подкараулили по дороге и всех до одного перебили. Некоторые и посейчас так думают. Знать бы только, где искать.

В: Отчего же тогда преступники не озаботились скрыть тело Дика?

О: Кто их разберёт, сэр. Дело тёмное. Поговаривают вон, что Дик сам всех и порешил, а как совесть зазрела, так он и наложил на себя руки. А ещё думают, будто он смолвился с душегубами, но раскаялся, тогда они, чтобы Дик на них не показал, представили дело так, будто он сам лишил себя жизни: хоронить-то куда как мешкотно.

В: В ваших местах водятся разбойники?

О: Бог миловал, сэр, почитай двадцать лет не объявлялись.

В: В таком случае, мистер Пуддикумб, ваше второе объяснение немногого стоит.

О: Какое ж оно моё, сэр? Я за что купил, за то и продаю. Одно могу сказать неложно: без злоумышления не обошлось. И случилась беда как раз в тех местах, где видели кобылку и нашли сундук. Спросите, почему не в другом месте — есть у меня на это ответ. Последуй они дальше, они бы непременно добрались до Даккумба. А в майский-то праздник, когда на улицах толпы, неужто они остались бы незамеченными?

В: В Даккумбе их не видели?

О: Ни одна живая душа. Не доехали они туда.

В: Нет ли туда каких окольных дорог?

О: Как не быть, да только по ним и налегке проехать не захочется, а у этих поклажа. Притом они не здешние — откуда бы им знать про окольные дороги. А если б узнали, то уж верно добрались бы до Бидефорда.

В: Справлялись ли о них в Бидефорде?

О: Да, сэр. Доктор Петтигрю посылал туда своих людей, но проездили они попусту. Известное дело: место бойкое, приезжих тьма-тьмущая. Тем второе следствие и закончилось.

В: В ту ночь, которую они провели под вашим кровом, не доносился ли до вас шум ссоры? Бранные выражения?

О: Нет, сэр.

В: Не наведывались ли к ним иные посетители, кроме мистера Бекфорда, — посыльные с известиями, незнакомые люди?

О: Нет, сэр.

В: Можете ли вы описать мистера Брауна?

О: Как вам сказать, сэр… Лицом грозен, да только что лицом.

В: Грозен?

О: Вернее сказать, строг. Как у нас говаривают, по виду — человек великой учёности.

В: Нет ли тут противоречия с его вышеозначенным ремеслом? Ведь он, как было сказано, купец?

О: Уж это я не знаю, сэр. О лондонских судить не берусь. Они, слышно, все из себя люди значительные.

В: Толст он или худощав? Какого роста?

О: Всё в меру, сэр, — и рост, и дородство. Мужчина осанистый.

В: В каких летах?

О: Да чтобы не соврать, лет под пятьдесят. Может, чуть больше.

В: Имеете ли сообщить ещё что-нибудь, касающееся до предмета моего расследования?

О: Сейчас мне, похоже, добавить нечего. Из главного-то я ничего не упустил, уж будьте покойны.

В: Хорошо, мистер Пуддикумб, благодарю вас. И потрудитесь, как я предупреждал, сохранить цель моего приезда в тайне.

О: Я вам, сэр, клятву давал. А слово моё кремень, не извольте беспокоиться. Для меня король и истинная церковь — не пустой звук. Я же не еретик какой, не отступник. Кого угодно спросите.


Jurat tricesimo uno die Jul. anno Domini 1736 coram me[18].

Генри Аскью.

Допрос и показания ДОРКАС ХЕЛЛЬЕР,

данные под присягою июля 31 числа, в десятый год правления Государя нашего Георга Второго, милостью Божией короля Великой Британии, Англии и прочая.


Мне семнадцать лет от роду, я уроженка этих мест, девица. Я состою в услужении у мистера и мистрис Пуддикумб.


В: Хозяин растолковал вам, для чего я вас призываю?

О: Так, сэр.

В: И предупредил, что вы свидетельствуете под присягой, как в суде?

О: Так, сэр.

В: А посему вы должны мне ответствовать по чистой совести, ибо тот человек будет записывать каждое ваше слово.

О: Как перед Богом, сэр.

В: Хорошо. Взгляните ещё раз на это изображение. Тот ли это джентльмен, которому вы прислуживали в этом самом покое в последний день апреля?

О: Так, сэр. Как будто он.

В: Точно ли? Если у тебя есть хотя бы самомалейшее сомнение, девушка, говори прямо. Никакой беды тебе от этого не будет.

О: Точно он, сэр.

В: Хорошо. Вы ли подавали джентльменам ужин?

О: Я, сэр. И ужин и всё прочее.

В: Разве у вас не в обычае, что проезжающим джентльменам услужают их собственные люди?

О: Это уж как будет их воля, сэр. А джентльмены к нам жалуют редко.

В: Никаких распоряжений о том, кто должен им служить, они не отдавали?

О: Нет, сэр.

В: Они беседовали между собой, когда вы накрывали на стол?

О: Нет, сэр. Мы не слыхали.

В: Вы присутствовали при их ужине?

О: Я хотела остаться, но они немедля меня отослали.

В: Значит, за столом они обходились без прислуги?

О: Так, сэр.

В: Не приметили вы чего-либо необычного в их поступках?

О: Что мы должны были приметить?

В: Вопросы делаю я. Вспомните. Не выказывали они волнения, не хотелось ли им поскорее остаться в комнате одним?

О: Ничего необычного, сэр. Просто они утомились после долгой дороги. А накануне худо пообедали. Это их слова.

В: И теперь желали отужинать без лишней канители?

О: Так, сэр.

В: Какие кушанья они спросили?

О: Жаркое с яичницей и похлёбку гороховую с луком, и ещё салат, а под конец молочный пудинг.

В: Сытно они поели?

О: Да, сэр. Изрядно.

В: Чувствовалось ли между ними согласие? Не дулись ли они друг на друга как после ссоры?

О: Нет, сэр.

В: Кто из них отдавал вам приказы?

О: Который постарше, сэр.

В: А потом вы носили ему и мистеру Бекфорду чай? (Non comprendit[19]). Чай, милая. Китайская травка.

О: Так, сэр. В нижнюю комнату.

В: Что из их беседы вы расслышали?

О: Мистер Бекфорд, помню, рассказывал про себя.

В: Что же именно?

О: Про своих родных, сэр. Что он родом из Уилтшира. Про сестрицу свою сказывал — что она недавно в Солсбери сыграла свадьбу.

В: И больше ничего?

О: Нет, сэр.

В: Случалось вам прежде усматривать, чтобы мистер Бекфорд таким же порядком заводил беседы с проезжающими?

О: Как же, сэр. Его дом стоит тут же на площади — вон, сэр, извольте только голову повернуть. Ему из окна всё видно.

В: Он предпочитает водить знакомство с людьми просвещёнными?

О: И ни с кем другим, сэр. Такая о нём молва.

В: Скажите мне, Доркас, среди скарба, который джентльмены отнесли к себе в комнаты, не бросилась ли вам в глаза какая-нибудь диковина?

О: Нет, сэр. Разве вот сундучок да бумаги.

В: Что за бумаги?

О: Молодой джентльмен в сундучке привёз, сэр. Я принесла ему ещё свечей, а на столе, на котором пишут, бумаги. А свечи ему велел подать второй джентльмен, когда спустился к мистеру Бекфорду.

В: Молодой джентльмен читал?

О: Да, сэр. Это ему надобны были свечи.

В: Какого рода бумаги?

О: Не знаю, сэр. Я по-азбучному не разбираю.

В: Вы разумеете, что не знаете букв? Не имелось ли на верху этих листов каких-либо надписей, сделанных особо — адресов?

О: Мы неграмотные, сэр.

В: Да-да, но буквы-то вы различили. А не было ли на тех листах складок от сгиба, печатей, тайных знаков?

О: Нет, сэр. Они больше походили на счётные цыдулки.

В: Что это такое?

О: А это, когда проезжающие просят, хозяин им даёт бумагу с указанием, сколько платить за постой.

В: Вы хотите сказать, что на них были изображены цифры?

О: Да, сэр. И ещё вроде букв, только не азбучные — те-то я знаю, какие из себя.

В: Эти знаки писались в строчку или столбцами, как в счетах?

О: Нет, сэр. Промеж фигур.

В: Каких фигур?

О: Одну я разобрала: большой круг. И другая — с тремя сторонами, и ещё такие, навроде луны.

В: Как это понять — «навроде луны»?

О: Ну, как корка у сыра. Или как тёмный краешек у старой луны.

В: То есть луны на ущербе?

О: Так, сэр.

В: И рядом цифры?

О: Так, сэр.

В: Много ли бумаг на столе содержали означенные фигуры и цифры?

О: Много, сэр. С дюжину, а то и больше. Изрядное число.

В: Какой величины были эти листы?

О: Вон как те, на каких пишет джентльмен. А иные вдвое больше.

В: Укажите так: фолио и полуфолио. Листы были исписаны? Чернилами?

О: Так, сэр.

В: Слова не были напечатаны, как в книге? Может, то были страницы из книги?

О: Нет, сэр.

В: Джентльмен занимался писанием?

О: Нет, сэр. При нас — нет.

В: Не приметили вы каких-либо принадлежностей для письма — перьев, чернильницы?

О: Нет, сэр.

В: И такими же бумагами был набит сундук?

О: Лежали там и бумаги, сэр. А ещё книги, а промеж них — большие медные часы без футляра.

В: Часы? Вы это знаете за верное?

О: И пребольшие, сэр. А нутро у них — как у надкаминных часов мистрис Пуддикумб, ежели заглянуть через заднюю дверцу.

В: Вы видели циферблат, стрелки, указующие время?

О: Нет, сэр: часы лежали ничком. А вот нутро ихнее мы видали: колёсики, колёсики — совсем как в наших часах.

В: А книги? Где они помещались?

О: Сундук стоял возле дверей, сэр, весь нараспашку. У дверей было темно, ну да я, уходя, в сундучок-то заглянула.

В: И увидели книги?

О: Да, сэр. Нынче слух пошёл, будто в нём было золото — из-за него-де всех и порешили.

В: Но вы знаете, что это не так?

О: Знать-то знаю, сэр, да только моим словам веры не дают.

В: Пусть их. Я, Доркас, тебе верю. Но перейдём к горничной Луизе. Расскажите-ка, о чём вы с ней судачили.

О: Перемолвились только словечком, когда я показывала ей комнату, а других разговоров не было.

В: О чём перемолвились?

О: Я спрашивала, издалека ли они едут, сэр. Куда направляются. Всё в этом роде.

В: А о себе она не рассказывала?

О: Как же, сэр, я и про неё спрашивала. Она и говорит: везут-де её в Бидефорд прислуживать одной леди — она джентльменам сродница. Прежде в Лондоне служила у другой хозяйки, да та подалась за границу, а горничную не взяла. Потом она спросила, знаем ли мы Бидефорд. Как не знать, говорю, мы туда однажды ездили — с отцом, правда. Право слово. Город изрядно большой, рынок знатный.

В: Приводила ли она имя прежней своей хозяйки?

О: Имя она поминала, сэр, да я уже запамятовала.

В: Английское имя?

О: Так, сэр.

В: Какая-нибудь важная дама?

О: Нет, сэр. Хозяйка как хозяйка. Не помню, как её…

В: Не узнавали вы у Луизы, откуда она родом?

О: Она сказывала, из Бристоля, сэр. А как подросла, перебралась в Лондон, потому что её родители умерли. Она умеет шить и укладывать волосы, а в Лондоне такие мастерицы хорошие деньги зарабатывают.

В: А про вашу жизнь она расспрашивала?

О: Да, сэр. Довольна ли я хозяйкой да как нам у неё служится.

В: Что ещё?

О: Мы говорили недолго, сэр. Меня кто-то кликнул. Тут она спохватилась, что у меня, верно, дел невпроворот, а она меня держит. А она-де притомилась и сядет ужинать отдельно от всех. И чтобы я себя не утруждала, а ужин ей снесёт этот, Дик.

В: Не было ли речи о двух джентльменах?

О: Сказывала, будто впервые их увидала десять дней назад, но о старшем слыхала от прежней хозяйки много хорошего.

В: А те двое слуг — о них вы не толковали?

О: Про Фартинга — нет, сэр. Про другого, Дика, который глухонемой, она сказывала, чтобы я ни повадок его, ни наружности не страшилась: он зла не причинит.

В: Припомните хорошенько, дитя моё: подлинно ли она походила на горничную или же было заметно, что она лишь присвоила оное звание для какой-то причины?

О: Манеры у неё самые лондонские. Говорит как по писаному, а собой уж такая красавица. Одни глаза чего стоят. Мужчины ради таких глаз жизни не пощадят.

В: Больше похожа на леди, чем на горничную? Слишком видная для девицы простого звания?

О: Не знаю, как и сказать, сэр. Но слова она выговаривала слегка на бристольский лад.

В: Стало быть, держалась она не как знатная дама?

О: Нет, сэр. Она говорила, что после ужина ляжет почивать, а сама не легла. Я через час-другой пошла спать, и случилось нам проходить мимо покоя молодого джентльмена — так она у него сидела.

В: Вы слышали её голос?

О: Так, сэр.

В: И остановились у дверей полюбопытствовать?

О: Был такой грех, сэр. Всего на минуточку. Ведь этакая странность: мы думали, она спит, а она вон где.

В: Вы расслышали, о чём они беседовали?

О: Куда там. Дверь толстая, а они всё вполголоса да вполголоса.

В: Кто же из них говорил больше?

О: Джентльмен, сэр.

В: И что вам удалось разобрать?

О: Он ей наказывал, чтобы она потрафляла новой хозяйке, сэр.

В: А, выходит, что-то всё же было слышно! Ну-ка, рассказывай, что там происходило.

О: Как Бог свят, сэр. Уж мы и так и этак — ничего не слыхать.

В: С чего бы ему читать ей такие наставления среди ночи?

О: Ума не приложу, сэр.

В: Повторяю прежний вопрос: не явилось ли у вас подозрения, что это никакая не горничная?

О: Мне только то было удивительно, что беседа их больно затянулась.

В: Откуда вам известно, сколько они беседовали? Вы только что уверяли, будто замешкались у дверей всего на минуту.

О: Истинная правда, сэр. Но наша с Бетти комната по соседству с её покоем. И вот спустя полчаса — мы ещё уснуть не успели — возвращается. Слышим — проскользнула к себе и дверь на защёлку.

В: Не пришло ли вам на мысль, что девица, возможно, предназначалась для угождения не новой хозяйке из Бидефорда, но молодому джентльмену?

О: Стыдно вымолвить, сэр.

В: Полно, Доркас, тебе уже восемнадцатый год. Чтобы у такой бойкой да пригожей девицы не было воздыхателя — ни за что не поверю. Их, поди, уже с десяток имеется?

О: Ваша правда, сэр, есть один. Я его прочу себе в мужья.

В: Так пристало ли тебе корчить стыдливую невинницу? Не обнаружилось ли позже указаний на то, что они имели плотское соитие?

О: «Соитие» — это я не знаю, что такое.

В: Что они спали в одной постели.

О: Что вы, сэр, в постели и вовсе никто не спал.

В: Никто не спал? Верно ли?

О: Да, сэр. Ложиться ложились, но покрывало не скидывали.

В: Не входил ли кто ночью в покой к девице?

О: Нет, сэр.

В: И не выходил?

О: Нет, сэр.

В: Не слышали вы там шума или голосов?

О: Нет, сэр. Мы спим крепко, и Бетти тоже.

В: Можно ли было почесть её за беспутницу, блудодейку, продажную девку?

О: Нет, сэр.

В: Не заводила ли она часом речь, что для девицы столь приятной наружности, как ты, можно сыскать в Лондоне местечко более благодатное и доходное?

О: Нет, сэр.

В: Не рассказывала ли горестных историй о своей несчастной любви?

О: И об этом разговора не было, сэр.

В: Была она довольна своей участью или скорбела о ней?

О: Не знаю, сэр. Я чаю, на прежнем месте ей жилось лучше и она не рада, что заехала в такую даль с чужими людьми.

В: Так и сказала?

О: Так сказали её глаза, сэр.

В: Она не улыбалась?

О: Раз или два, сэр. А потом и того пуще.

В: Как пуще? Сделалась игрива и резва?

О: Нет, сэр. Не умею объяснить.

В: Смелее, милая, я тебя не съем.

О: Как они уехали, нашли мы у неё на подушке платочек с цветочным узором, будто нарочно оставленный, чтобы нам сделать удовольствие.

В: Где теперь этот платок?

О: Матушка велела спалить, сэр. Тогда только и разговоров было что про убийство, про Фиалочника, и она побоялась: как бы беду не накликать.

В: Из дорогой материи платочек?

О: Да, сэр, материя прочная, вроде индийского хлопка. А по ней — цветы да заморские пичужки.

В: Обыкновенной горничной подобная вещица верно не по карману?

О: Приезжал на прошлую ярмарку коробейник из Тивертона, так он такие привозил. Сказывал, такую материю нынче ткут в Лондоне. Меньше чем за три шиллинга нипочём не отдавал. Ткань, говорит, хоть и не из Индии, но индийской не уступит. И король её носить не запрещает.

В: Не спрашивали вы наутро, отчего горничная так долго оставалась в покоях молодого джентльмена?

О: Нет, сэр. Кроме прощания, у нас других разговоров не было. Недосужно: день праздничный, работы — втроём не управиться.

В: Я слышал, Доркас, этот самый Фартинг приставал к тебе с бесстыдными домогательствами?

О: Приставал, сэр, да я слушать не стала. Не на такую напал.

В: Он отозвал вас в сторонку?

О: После ужина мне понадобилось в кладовую. Он за мной. Хочет меня обнять, а я гоню его прочь. Тогда он стал зазывать в покойчик над конюшней, где ему было постелено, и посулил шиллинг.

В: Он пришёлся вам не по сердцу?

О: Сдался мне этот пьяница! И лгун к тому же. Я сразу смекнула, что лгун.

В: Из чего вы это заключили?

О: Стал он за ужином рассказывать про того, другого, Дика, и уж какими только поносными словами его не обзывал. Он-де сущий скот, будь-де его воля, он бы нам обиду сделал. А на поверку вышло, сам такой, если не хуже. Видит, что я на его шиллинг не польстилась, — я, говорит, сам приду нынче к вам в почивальню — вас охранять. Охранять! Так я и поверила.

В: Однако ночью он к вам не пришёл?

О: Нет, сэр, не пришёл. И жаль, что не пришёл: уж Бетти наша его бы приголубила дубинкой по маковке.

В: Я слышал, он отъехал ещё до света. Не сказывал ли он вам об этом намерении?

О: Нет, сэр, ни словечка.

В: Вижу, Доркас, девушка ты честная. Исправна ли ты в рассуждении церкви?

О: Так, сэр.

В: Держись тех же правил и впредь. Вот тебе шиллинг, которого лишило тебя твоё добронравие.


Jurat die at anno supradicto coram[20]

Генри Аскью.

Допрос и показания СЕМПСОНА БЕКФОРДА,

данные под присягою июля 31 числа, в десятый год правления Государя нашего Георга Второго, милостью Божией короля Великой Британии, Англии и прочая.


Я зовусь Сэмпсон Бекфорд. Я изучал науки в Оксфордском университете, в Уодем-колледже. Два года тому назад, в Михайлов день, был поставлен викарием здешнего прихода, в каковой должности состою по сию пору. От роду мне двадцать семь лет, жены не имею.


В: Благодарю вас, сэр, за то, что вы отозвались на моё приглашение. Я отниму у вас малую толику времени.

О: Сколько вам будет надобно, сэр. Я весь в вашем распоряжении.

В: Благодарствую, мистер Бекфорд. Мне ведомо, что вы познакомились с мистером Брауном и мистером Бартоломью не прежде как 30 апреля сего года, не так ли?

О: Истинная правда, сэр.

В: Вы никак не чаяли их приезда и не получали о нём ни письменного, ни иного предуведомления?

О: Отнюдь нет, сэр. Посетить их меня подвигла простая учтивость. Мне случилось стать свидетелем их прибытия, и я почёл их за людей образованных. В нашем убогом городишке, мистер Аскью, такое суть rarissimae aves[21].

В: Мне понятны ваши чувства, сэр.

О: Я предпринял в мыслях убедить их, что они прибыли не в дикую Московию, как они, несомненно, должны были заключить по внешнему обличью нашего города, и показать, что хоть мы и живём вдали от просвещённого общества, однако ж и мы имеем некоторое понятие об учтивости.

В: Вам не довелось познакомиться с молодым джентльменом?

О: Нет, сэр. Мистер Браун, его дядя, извинился от его имени и объяснил, что племянник до чрезвычайности утомлён.

В: Этот дядя, он уверял вас, что цель их поездки — проведать его сестру, живущую в Бидефорде?

О: Он большей частью изъяснялся обиняками, но из его слов я вывел, что его безрассудный племянник до сей поры пренебрегал некой возможностью сделаться наследником изрядного состояния, поскольку леди из Бидефорда своих детей не имеет.

В: Он не дал каких-либо разъяснений, в чём именно заключается безрассудство племянника?

О: Я бы не назвал это разъяснениями, сэр. Я высказался в том смысле, что подобное пренебрежение само по себе безрассудно, он же дал понять, что племянник не в меру предавался удовольствиям, не зная при этом счёту деньгам. Мне помнится, именно так он и выразился.

В: Что племянник без счёту сорил деньгами?

О: Совершенно верно, сэр.

В: Он отзывался о племяннике с осуждением?

О: Как бы это поточнее… Я увидел в своём собеседнике дядю и опекуна, каковой, сам ведя степенную, непраздную, праведную жизнь, принуждён наблюдать, как в душу близкого его родственника западают плевелы безрассудства. Впрочем, я заметил, что часть вины он относит на счёт Лондона со всеми его соблазнами. Мне помнится, особенно горячо он порицал вольные нравы, насаждаемые театрами и кофейнями[22], и даже полагал, что подобные заведения следовало бы вовсе закрыть.

В: Не рассказывал ли он о себе?

О: Он назвался лондонским торговцем. И торговец он, смею думать, не из последних, ибо как-то раз в его рассказе промелькнуло упоминание об одном из собственных кораблей. А в другой раз он помянул своего приятеля, состоявшего старейшиной городского совета.

В: Но ни названия корабля, ни имени приятеля он не привёл?

О: Я такого не помню.

В: Не сказывал ли он, что и сам числится в городских старейшинах?

О: Нет, сэр.

В: Не смутило ли вас, мистер Бекфорд, то обстоятельство, что лондонский торговец — а люди они изрядно скрытные, уж я-то их знаю, — посвящает в семейное дело столь щекотливого свойства едва знакомого человека?

О: Он изобразил лишь самую суть дела, без подробностей. Мне представляется, он доверился мне как особе духовного звания. А также потому, что, будучи джентльменом, почёл за должное хотя бы в кратких словах объяснить, что привело их в наши края.

В: Он был джентльменом больше по своему достатку, чем по воспитанию?

О: Совершенно справедливо, сэр. Мне тоже так показалось. Слов нет, человек он достойный, но подлинного вежества я в нём не нашёл. Он осведомился о положении дел у меня в приходе, что, бесспорно, говорит о его учтивости. Но когда, имея в мыслях смиренно намекнуть, что в такой глуши мои достоинства не находят себе применения, я привёл подходящие к случаю строки поэта Овидия, он, как я заметил, пришёл в замешательство.

В: Он лучше разбирался в счётных книгах, чем в древних языках?

О: Именно так я и рассудил.

В: Что же вы думаете о нём теперь, мистер Бекфорд? Вы верно слышали, что недавние поиски леди из Бидефорда, его сестры, ни к чему не привели?

О: Слышал, сэр, и теряюсь в догадках. Для какой цели человек по виду состоятельный и честный вздумал меня дурачить и разыграл эту комедию, — право, я много об этом размышлял. Как видно, истинные его намерения были такого рода, что он почёл за нужное скрывать их от посторонних. И меня снедают опасения, что намерения эти были недобрые.

В: Некоторые усмотрели, что по временам якобы покаянный племянник брал на себя бразды правления и распоряжался за старшего, а дядя лишь стоял в стороне. Что вы на это скажете?

О: Я слышал об этом, сэр. И должен признаться, что, когда я наблюдал из своего окна, как они подъезжают к постоялому двору, и от нечего делать гадал, за каким делом они к нам прибыли, я не распознал в них дядю и племянника.

В: За кого же вы их приняли?

О: Как бы это лучше выразить? Никак не подберу точное слово. Я бы сказал, что молодой человек впрямь напоминал джентльмена, а пожилой больше походил на члена вашего достопочтенного сословия, заехавшего сюда по казённой надобности. Или на ментора, опекающего своего младшего спутника. Так или этак, у меня и мысли не возникало, чтобы они состояли в кровном родстве. Я прознал об этом, лишь когда зашёл их навестить, и был немало удивлён.

В: Каким слогом изъяснялся мистер Браун?

О: Речь его была ладной, безыскусной, без украшений и вычур. Он говорил вполне гладко.

В: Не закралось ли у вас подозрение, что он затевает нечто противозаконное или двоедушничает?

О: Сказать по правде, сэр, не закралось. Я принял его слова за чистую монету. Все обстоятельства были таковы, что не произвели во мне ни малейшего сомнения. Происшествие вполне обыкновенное.

В: Чьи дела чаще становились предметом разговора: ваши или его?

О: Вопрос в самую жилку, сэр. Я и сам потом об этом раздумывал. Мне сдаётся, он всё время поворачивал разговор на ту стать, чтобы я изливал душу более открыто, чем допускают мои природные наклонности и самая учтивость.

В: Позвольте высказать вопрос более прямо: не исхитрился ли он поддеть вас на удочку?

О: Он расспрашивал о моих чаяниях и невзгодах, затем пожелал узнать о состоянии религии в этом нечестивом крае. Я, мистер Аскью, имею несчастье быть младшим сыном в семье[23]. В рассуждении же религии, разгул ересей в наших местах простирается до таких размеров, что впору ужаснуться, и мысли об этом не оставляют меня ни на миг. Должен признаться, что, когда подвернётся благодарный слушатель, я, изливая праведное негодование, подчас не в меру увлекаюсь. Боюсь, так случилось и в тот вечер.

В: Он сочувствовал вашим взглядам, просил изложить их обстоятельнее?

О: Просил, сэр, и даже высказал лестное для меня пожелание, чтобы у них появилось как можно больше столь же стойких приверженцев. Он также посетовал, что не имеет возможности задержаться тут до воскресенья, когда я буду говорить проповедь, в каковой — замечу без лишней скромности — я в прах разбиваю пагубные доводы тех, кто хочет лишить нас права на десятину[24]. Не угодно ли вам самому ознакомиться с проповедью? У меня случайно сохранился один список.

В: Почту за честь, сэр.

О: Я пришлю со своим человеком, когда вернусь домой.

В: Благодарствую. А теперь, мистер Бекфорд, я вынужден посеять в вашей душе семена сомнения. Неужели вам неведомо, что лондонская торговая братия все до единого виги?[25] Что мало кто из них разделяет ваши достойные, если я их верно представляю, религиозные убеждения? Что лишь немногие чтут издревле заведённые установления, а прочие думают лишь о своих мирских притязаниях? Что в их мире принято поклоняться лишь одному богу — Маммоне, сиречь прибыли, на всё же, что грозит её ограничить или преуменьшить, смотрят с презрением? Не нашли ли вы странным, что этот торговец показал столько сочувствия вашим взглядам?

О: Признаюсь, сэр, меня действительно провели. Увы, то, о чём вы сейчас поведали, для меня не новость; я наслышан, что эти господа самым преступным образом попустительствуют нашим вероотступникам и сектантам, однако мне вообразилось, что этот джентльмен составляет счастливое исключение из общего правила.

В: Не может ли статься, что дядя-торговец и вправду принадлежал к судейскому сословию? Ибо мы подлинно обладаем умением обращать разговор на важные для нас предметы. Подумайте хорошенько, сэр. Не запечатлелось ли у вас в памяти что-либо подтверждающее эту догадку?

О: Осмелюсь заметить, сэр, манеры его с вашими никак не сходны.

В: Но предположим, что в тогдашних обстоятельствах он по неведомой причине был принуждён оставить обычную свою повадку и вы видели перед собой не истинное лицо, но искусную личину?

О: Ваше предположение вполне основательно, сэр. Да, вероятно, он и впрямь лишь играл роль. Это всё, что я могу сказать.

В: Id est[26] он весьма наторел в притворстве и ему нипочём обмануть даже столь проницательного и учёного джентльмена, как вы? Он говорил обыкновенным голосом или же тихо, как если бы имел что скрывать?

О: Так же, как я с вами, сэр. Он говорил с достоинством и, как мне показалось, от чистого сердца. Как человек, привыкший на людях высказываться о многоразличных предметах, до всего общества относящихся.

В: Благоволите его описать.

О: Роста среднего, с небольшим брюшком. Цвет лица как у всякого человека его лет, разве что чуть бледнее. Взгляд пронизывающий — видно, что знаток людей. Брови густые.

В: А теперь, сэр, нет ли у вас соображений касательно его возраста?

О: Лет сорок пять. Возможно, лет на пять больше, но уж никак не меньше.

В: Были у него иные приметы?

О: Мне запомнилась бородавка на носу. Вот тут, сбоку.

В: Проставьте так: на правой ноздре. Перстней не имелось ли?

О: Обручальное кольцо.

В: Золотое?

О: Да. Если память мне не изменяет, небогатое.

В: Как он был одет?

О: Платье из отменной материи, но несколько поношенное, словно бы дорожный костюм. Парик не совсем по моде.

В: Бельё чистое?

О: Вполне, сэр. Как у всякого джентльмена такого разбора.

В: Вашей памяти, сэр, можно позавидовать. Не приметили вы других отличий, особых привычек?

О: Он нюхал табак, сэр, и по мне так слишком часто. Вовсе его это не красило.

В: Мистер Бекфорд, не доходили до вас впоследствии какие-либо известия, имеющие касательство до этих событий, — прибавлю, кроме того, что ведомо всем?

О: Разве что досужие толки, повсюду только их и слышишь. У непросвещённой черни в здешней округе это излюбленное занятие.

В: Не слышно ли чего от окрестных джентльменов или их близких?

О: Увы, в нашем приходе такового названия можно удостоить лишь мистера Генри Деверу. Но он в ту пору был в отъезде.

В: Нынче он здесь?

О: Две недели тому назад вернулся в Бат.

В: Вы говорили с ним об этом происшествии?

О: Я, как мог, старался удовольствовать его любопытство, сэр.

В: Он, как и следовало ожидать, оказался в неведении?

О: Совершенно верно.

В: Этот джентльмен также особа духовного звания?

О: С великим прискорбием должен признаться, сэр, что я живу как в лесу. Разве человек деликатного воспитания согласится обретаться в этой глуши, не принудь его к тому обстоятельства, как случилось со мной? К моему глубокому огорчению, один из моих собратьев больше подвизается в лисьей травле, нежели на духовном поприще. Он бы с большей охотой ударял в колокола, если бы они созывали прихожан не на божественную литургию, а на лихую кулачную забаву. Другой же, имеющий жительство в Даккумбе, почти всё время проводит в заботах о своём саде и своих землях, отложив всякое попечение о делах церкви.

В: Священников у вас ставит мистер Деверу?

О: Нет, сэр. Это право принадлежит канонику Буллоку из Эксетера. Он наш пребендарий[27] и приходской священник.

В: И член капитула?

О: Точно так. Заглядывает сюда раз в год за десятиной. Он ведь уже в преклонных летах — без малого семьдесят.

В: Вашу округу в парламенте обыкновенно представляют лица одной фамилии? Нынче это мистер Фейн и полковник Митчелл?

О: Верно, сэр. Однако они не удостаивали нас своим посещением с прошлых выборов.

В: Попросту сказать, уже два года? Они были избраны беспрепятственно?

О: Именно, сэр.

В: О происшедшем они не справлялись?

О: Ни у меня, ни у кого из известных мне лиц.

В: Хорошо, будет об этом. Не случилось ли вам свести знакомство с тремя слугами?

О: Ни с единым из них.

В: Приходилось ли вам слышать, чтобы во всю бытность вашу викарием этого прихода или прежде проезжающие в этих местах бывали ограблены или убиты разбойниками?

О: Ни в здешнем приходе, ни в его окрестностях подобного не случалось. Поговаривали, будто лет пять назад под Майнхедом объявилась шайка головорезов, однако с тех пор их всех переловили и перевешали. До наших мест они не добрались.

В: А на больших дорогах не шалят ли?

О: Тут грабителям богатой поживы не будет. Вот в Бидефорде, в порту, мошенников и карманников точно превеликое множество. Впрочем, и заезжие ирландцы не лучше. Ну да с этой публикой у нас разговор короткий: у кого разрешения на проезд не обнаружится, того тотчас в плети и вон из прихода.

В: Что же, по вашему разумению, произошло первого мая?

О: Я думаю, божественное провидение отметило за мерзостный обман.

В: Вы полагаете, все спутники пали жертвой убийц?

О: Люди утверждают, будто дело обстояло вот как. Двое слуг, сговорившись между собой, лишили жизни своих господ, но не поладили из-за добычи и девушки. Тот из них, что вышел победителем, будто бы овладел девицей, а затем скрылся окольными путями.

В: Что же им, скажите, за корысть забираться в такую даль, когда исполнить задуманное можно было близ самого Лондона? И если у этого победителя достало сноровки так спрятать тела первых двух жертв, что следа не осталось, то отчего же он и с третьим телом не распорядился сходственным образом?

О: На это я вам ответить не умею, сэр. Может статься, он спешил, подгоняемый укорами совести.

В: Вы чересчур доброго мнения об этом всех разбойных дел мастере, мистер Бекфорд. Я повидал немало людишек из этой братии и доподлинно знаю, что они больше трясутся за свою шкуру, нежели чем пекутся о своей бессмертной душе. Злодей, который всё обмыслил заранее… такой сгоряча ничего делать не станет.

О: Вам, человеку паче меня искушённому, виднее. Но других догадок я не имею.

В: Не беда. Вы, сэр, и без того помогли мне сверх чаяния. Как я вас уже предуведомил, я не вправе открыть имя того, по чьей воле я предпринимаю это расследование. Однако, заручившись вашим молчанием, могу сообщить, что более всего меня заботит судьба человека, назвавшегося мистером Бартоломью.

О: Весьма польщён вашим доверием, сэр. Осмелюсь полюбопытствовать, если мой вопрос не покажется вам нескромным: что, молодой джентльмен был отпрыском знатного дворянского рода?

В: Сверх того, что было сказано, я ничего добавить не могу. Мне дан строжайший наказ. Все убеждены, что означенное лицо путешествует по Франции и Италии, ибо о таковом своём намерении он объявил перед отъездом из Лондона.

О: Не могу не подивиться, сэр, что вам столь мало известно о его сотоварище.

В: Это потому, сэр, что за одним исключением, videlicet[28] убиенного, никого из прочих с ним ехавших он в спутники себе не предназначал. Где он с ними повстречался, нам неведомо. А поскольку он окружил себя тайной и скрыл собственное имя, не лишено вероятия, что он и спутников своих понудил назваться вымышленными именами. По этой-то причине мне и приходится утомлять вас своими расспросами. Сами видите, сколь мудрёная задача мне задана.

О: Вижу, мистер Аскью.

В: Завтра я еду попытать, не будет ли какой поживы в других местах. Вы меня весьма разодолжите, если, случись вам прослышать о новых подробностях этого дела, вы дадите мне знать в Линкольнз-инн[29]. Можете не сомневаться, я непременно позабочусь, чтобы ваше усердие не прошло незамеченным.

О: Чего не сделаешь для утешения обманутого родителя, тем паче знатного рода!

В: Я раскрою подоплёку этой истории, мистер Бекфорд. Я просеиваю хоть и не прытко, да через частое ситко. Что для джентльмена вашего сана ересь, то для человека моей должности плутни и притворство. У себя в приходе я их не потерплю. Не знать мне ни минуты покоя, пока не докопаюсь до истины.

О: Аминь, сэр. Да услышит небо наши с вами молитвы.


Jurat die tricesimo et uno Jul. anno supradicto coram me[30]

Генри Аскью.

~ ~ ~

Барнстапл, августа 4 дня.


Милостивый государь Ваше Сиятельство.

Сколь досадно мне доносить В.Сиятельству, что путешествие моё в западные края важного следствия не имело, но, напротив того, принесло ничтожные плоды. Non est inventus[31]. Однако, поскольку В.Сиятельство повелеть изволили, чтобы я и наигорчайшие известия от Вас не утаивал, я из Вашей воли не выйду.

Свидетельства, каковые я прилагаю для ознакомления В.Сиятельства, вне всякого сомнения, удостоверяют личность того, кто скрылся под именем мистера Бартоломью; притом несомненность сия основывается не только на доверенном мне В.Сиятельством портрете (хотя и таковое основание В.Сиятельство может посчитать достаточным), но и на присутствии слуги, слуха и речи лишённого, в описании наружности и манер которого сходятся все очевидцы. Я не стал докучать В.Сиятельству присылкою иных добытых мною показаний, ибо они во многом повторяют здесь изложенное. Дознаватель доктор Петтигрю донёс обо всём, что знал и удержал в памяти; я также расспросил его поверенного, выезжавшего на место сразу по получении известия, понеже сам доктор (уже согбенный старец) о ту пору занемог.

Настоятельно прошу В.Сиятельство (а равно и досточтимую супругу Вашу, коей нижайше свидетельствую своё почтение) не принимать известие о печальном конце Терлоу за доказательство того, что оно может означать prime facie[32], сиречь за указание на куда более страшную трагедию. Те, кто истолковывает гибель Терлоу в этом смысле, суть малодушные невежды, более склонные видеть повсюду происки нечистого (omne ignotum pro magnifico est[33]), нежели чем напрягать свою рассудительность. Их домыслы заслуживали бы вероятия, если бы сыскалось хоть одно тело, таковые же не обнаружены — ни та высокородная особа, в судьбе коей В.Сиятельство принимает участие, ни трое его неведомых спутников.

Если же держаться ближе к делу, то отрядил я на новые поиски две дюжины приметливых молодцев, знающих каждую тропинку in lосо[34], посулив им щедрую награду, с тем чтобы они осмотрели окрестность, где обнаружился сундук. Они не оставили без внимания ни единой пяди земли, ни единого куста, причём поиски их простирались и далее — idem[35] с тем же тщанием в тех местах, где был найден Терлоу, и окрест. Спешу уверить В.Сиятельство, что и следов никаких не сыскано: auspicium melioris aevin[36]. Спешу также уверить В.Сиятельство, что тайность сего предприятия, на которой Вы, В.Сиятельство, особо настаивали, нарочито мною соблюдается. В случае надобности я объявляю себя Меркурием на посылках у Юпитера — доверенным лицом того, чья власть достигает далёких пределов, однако ж не даю и намёка на точный титул моего высокого доверителя. Одному лишь доктору Петтигрю открыл я часть правды — а именно ту, что пропажа сия не из ряда обыкновенных; доктор достойный человек строгих правил, и на него можно полагаться.

В.Сиятельство как-то раз сделали мне честь, с похвалою отозвавшись о моём чутье и заметив, что доверяете моему носу столь же всецело, что и носу любимой гончей. Если В.Сиятельство ещё не разуверились в сём прорицательном органе, осмелюсь доложить: нюх мой подсказывает, что человек, коего я разыскиваю, жив и здоров и непременно будет найден. Притом не могу не признаться, что разгадать цель его появления в сих местах весьма затруднительно, и, не напав на след, я не имею возможности делать какие-либо заключения. Ясно, что внешний повод для путешествия был избран ad captandum vulgum[37] — дабы отвести глаза посторонним. И всё же не постигаю, какая бы причина могла заставить Его Милость, изменив обычным своим привычкам и вкусам, отправиться в безрадостные и варварские западные края. Сии места, где Его Милость видели в последний раз, имеют некоторое сходство с менее приглядными и более лесистыми из долин, которые столь хорошо знакомы В.Сиятельству — с той лишь разницей, что располагаются здешние долины не на такой изрядной высоте и заняты больше лесами, нежели чем пустошами (прибавьте сюда ещё и овечьи пастбища). Совсем безлесное место есть лишь одно — великая оскуделая возвышенность мерзостного вида, именуемая Эксмур; находится она в нескольких милях к северу отсюда. На ней берёт начало река Экс. Ныне же приятности этим краям ещё поубавили затянувшиеся на целый месяц дожди, подобных которым местные жители не упомнят и которые вредят и стогам, и молодым злакам, равно как и постройкам (здесь в ходу невесёлая шутка, что, сколько бы мельниц ни претерпело поруху, большой беды не будет, ибо зерно всё равно до жерновов не дойдёт, будучи прежде загублено хлебною изгариною вкупе с мучнистою росою).

Здешняя чернь ещё больше дичится приезжих, нежели наша; речь её очень темна и погрешает против грамматики; о местоимениях и склонении оных тут не имеют никакого понятия: вместо «она» говорят «он» (aitchum non amant)[38], вместо «я» — «мы», звук «ф» произносят как «в» — словом, речь неотёсанных беотийцев[39], отчего мой писец взял на себя труд её приглаживать, дабы В.Сиятельство не возмущался неправильностью слога и не затруднялся чтением. В этой убогой стороне, где Его Милость останавливался в последний раз, самый образованный человек — мистер Бекфорд. Я не сомневаюсь, что, не будь его епископы вигами, он бы оказал себя столь рьяным тори, что и Сачеверелл[40] не шёл бы с ним в сравнение. Завтра он может с лёгкостью перекинуться в магометанскую веру, если сие доставит ему житейские выгоды.

Полагаю, В.Сиятельство согласится со мною в том, что на новые находки в сих краях надежды мало. Дальнейшие мои розыски в Бидефорде и городишке, из коего я имею честь писать В.Сиятельству, были не более успешны, нежели чем расследование доктора Петтигрю. Одно лишь знаю за верное: Его Милость действительно побывал в этой глуши, но для какой оказии, мне сие неведомо. Прежде чем пуститься по следу притворного дяди и его племянника, я не наводил никаких справок о знакомствах Его Милости. Однако, как, должно быть, помнит В.Сиятельство, я удостоверился, что Его Милость не замечен в каких-либо тайных или беззаконных связях такого рода, в коем можно было бы усмотреть причину присутствия девицы. Буде же подобная связь имелась и горничная на поверку оказалась бы знатной дамой, сомнительно, чтобы совместное бегство таковых двух особ уже не наделало бы шуму в обществе; но когда бы non obstante[41] дело обстояло именно так, не странно ли, что они бежали в столь негодные (для сих целей) края, а не подались прямиком в Дувр или же иное место ближе к французскому берегу?

Я поистине затрудняюсь объяснить В.Сиятельству, для какой нужды Его Милость взял с собой в дорогу ещё и сих троих. Как не понять, что в видах сохранения тайности надёжнее было бы пуститься в путь с одним слугою. Не могу предположить ничего другого, как то, что, путешествуя в обществе четырёх спутников и определившись под начало к мнимому дяде, Его Милость уповал ввести в заблуждение преследователей — если он почему-либо имел причины таковых опасаться. Не лишено вероятия, что Его Милость попросту метал петли на манер зайца, да простит мне В.Сиятельство это выражение. Из Бидефорда и Барнстапла отходит множество судов в Ирландию и Уэльс, а некоторые также во Францию, Португалию и Кадис: после недавнего заключения мира торговля с сими последними приметно расширилась. Справившись в обоих портах, я установил, что в продолжении первых двух недель мая ни один корабль во Францию не отплывал (правда, несколько судов, как водится об эту пору, отплыли на Ньюфаундленд и в Новую Англию). Со всем тем я не слишком верю, что Его Милость избрал для бегства столь мудрёный путь.

В.Сиятельству лучше меня известно взаимное расположение, связывавшее Его Милость и Терлоу. Я много над этим раздумывал — а именно над тем, что добрый хозяин едва ли мог довести слугу до такового чудовищного поступка или по крайности — если такое подлинно случилось — не взяться за выяснение обстоятельств сей горестной утраты. На это у меня имеется лишь одно объяснение — что некая причина побудила Его Милость отослать Терлоу прочь и продолжать путь в одиночестве, Терлоу же (вполне вероятно) по слабости ума придал повелению Его Милости ложный смысл и, покинутый хозяином, с отчаяния наложил на себя руки. Впрочем, не стану больше утомлять В.Сиятельство этой догадкою.

В.Сиятельство, несомненно, обратили внимание на свидетельства служанки. Из них явствует, что Его Милость захватил с собою в путешествие бумаги и инструменты, до его любимых учёных занятий относящиеся, — ношу не вполне сообразную со свиданием любовного свойства или с увозом своей любезной. Посему почёл я за нужное разведать, не слышно ли в сих окрестностях о каких-либо curiosi[42], занятых разысканиями в астрономии и математике. Через посредство доктора Петтигрю я свиделся с одним таким, имеющим жительство в Барнстапле. Этот джентльмен, мистер Сэмюел Дэй, живя на доходы от своего состояния, упражняется в естественных науках, о чём ведёт переписку с Королевским обществом[43], сэром Г.Слоуном[44] и прочими. Однако, расспросивши его, я не нашёл в его ответах ничего для себя важного; он также усомнился, чтобы местность сия благоприятствовала каким-либо особым наблюдениям, каковые нельзя было бы произвести в иных местах. Он не припомнил больше ни одного человека сходных занятий отсюда до самого Бристоля, каковой человек мог бы возбудить любопытство у лондонского светила. Боюсь, что и в сём случае Ваш покорный слуга оказался in tenebris[45]. Если подобное намерение было primum mobile[46] путешествия, предпринятого Его Милостью, я решительно не постигаю, для чего столь невинная затея потребовала таких предосторожностей.

Кроме того, по совету доктора Петтигрю, я не далее как вчера посетил некого мистера Роберта Лака, здешнего школьного учителя, который слывёт человеком умудрённым в науках и вдобавок изрядным говоруном. Именно мистер Лак обучал грамоте покойного мистера Гея[47] и до сих пор безмерно горд своим учеником и безмерно же слеп в рассуждении подстрекательских выпадов в его писаниях. Он всучил мне оттиск Геевых эклог, напечатанных лет двадцать назад под названием «Пастушеская неделя»[48]; мистер Л. уверяет, будто картины, нарисованные в этих эклогах, — верный снимок природы северного Девоншира. Мало того, охочий до виршей наставник навязал мне ещё и томик собственных стишат, недавно изданный Кейвом[49], каковой, по словам мистера Лака, поместил отзыв о них в своём журнале; я прилагаю обе книги к этому посланию на тот случай, если В.Сиятельству угодно будет ознакомиться с сими безделками. Что до моих розысков, то мистер Лак не сказал ничего путного — как, собственно, и о прочих предметах.

Завтра я полагаю выехать в Тонтон, а там нанять экипаж до Лондона, где намереваюсь проверить одно возникшее у меня подозрение. Смею надеяться, В.Сиятельство не прогневается за то, что я немедля не пускаюсь в пространные изъяснения оного, ибо спешу как можно отправкою этого письма, сожалея, что не могу доверить его доставление в собственные руки В.Сиятельства подлинному крылатому Меркурию: мне ведомо, с каким нетерпением В.Сиятельство ожидает от меня известий; к тому же мне бы не хотелось обнадёживать В.Сиятельство, не имея к тому прочных оснований. Буде основания сии упрочатся, я безотлагательно уведомлю о том В.Сиятельство. Уповаю на то, что В.Сиятельство знает меня достаточно и верит, что quo fata trahunt, sequamur[50]. Со всем усердием, какое Вы, В.Сиятельство, былыми милостями своими вменили мне в священнейший долг, остаюсь милостивого государя моего всенижайший и всепокорнейший слуга

Генри Аскью.


Post scriptum. Мистер Лак сообщил мне только что пришедшие из Лондона известия о недавно вынесенном в Эдинбурге позорном обвинительном вердикте по делу капитана Портьюса[51], а также о случившейся неделю назад смуте в Шордиче[52], каковые известия без сомнения встревожили В.Сиятельство. Здесь полагают, что причиною сим непорядкам Закон о торговле джином, вызвавший всеобщее неудовольствие.

Г.А.

~ ~ ~

Человек с густыми бровями и бородавкой на носу стоит в дверях одной из палат Линкольнз-инн. На нём лиловато-дымчатый костюм, брюшко обтянуто коротким камзолом с неброским цветочным узором; в руках у мужчины трость. Держится он с внушительностью, но, кажется, не подлинной, а принятой на себя с какой-то целью.

Стены палаты обшиты деревом. Одна почти целиком занята полками, на которых в особых футлярах выстроились тома судебных дел, содержащих юридические прецеденты; здесь также немало свитков и пергаментов. Перед полками высокая конторка и табурет, на конторке аккуратно разложены письменные принадлежности и стопа бумаги. Напротив мерцает мрамором камин. На каминной полке — бюст Цицерона, по сторонам от него — серебряные подсвечники. Сейчас свечи не горят, нет огня и в камине. Из окон, смотрящих на юг, в безмятежный уют комнаты врываются снопы утренних лучей, а за окнами… за окнами чуть поодаль зеленеют кроны сомкнувшихся стеной деревьев. Верхняя часть оконной рамы опущена, и снаружи долетает далёкий, но напевный клич разносчицы яблок (для них сейчас самый сезон); в комнате же стоит тишина.

Щуплый человечек в сером костюме и парике, сидящий за круглым столом в дальнем углу, погружён в чтение. Он не отрывается даже при появлении посетителя. Мужчина в дверях оборачивается, но провожатый, оставив его на пороге, как сквозь землю провалился. Визитёр театрально покашливает — не для того, чтобы прочистить горло, а чтобы обратить на себя внимание зачитавшегося человека за столом. Только теперь тот поднимает голову. Он, очевидно, несколькими годами старше посетителя, но заметно уступает ему по комплекции: такой же тщедушный, как Вольтер или Поуп[53]. Мужчина в дверях снимает шляпу, изображает что-то вроде церемонного взмаха и слегка кланяется.

— Я имею честь говорить с мистером Аскью? Мистер Фрэнсис Лейси к вашим услугам, сэр.

Как ни странно, сухонький стряпчий даже не думает отвечать на приветствие, он лишь откладывает бумаги, несколько откидывается назад на высокую спинку кресла, в котором он кажется совсем карликом, и скрещивает руки на груди, а затем чуть склоняет голову набок, точно дрозд, высматривающий мошку. Серые, посверкивающие глаза глядят на гостя холодно и пристально. Мистер Фрэнсис Лейси немного озадачен таким приёмом. Решив, что забывчивый законник просто не узнал его по имени, он поясняет:

— Драматический актёр, сэр. Прибыл для встречи с вашим клиентом, как договорено.

Наконец стряпчий произносит первое слово:

— Садитесь.

— Благодарствую, сэр.

Растерявшийся было актёр вновь напускает на себя значительность и направляется к стулу возле стола как раз напротив стряпчего. Но не успевает он занять своё место, как дверь за его спиной открывается и тут же захлопывается. Актёр поворачивает голову. У дверей безмолвно замер долговязый чиновник в чёрном костюме — этакая цапля в вороньем оперенье. В руках у него том в кожаном переплёте. Он так же, как и его патрон, впивается взглядом в посетителя — правда, в его глазах читается явное ехидство. Лейси оборачивается на коротышку-стряпчего и снова слышит:

— Садитесь.

Расправив фалды, актёр садится на стул. Воцаряется молчание. Стряпчий по-прежнему сверлит посетителя глазами.

Обескураженный актёр запускает руку в карман камзола и достаёт серебряную табакерку. Открывает и протягивает стряпчему:

— Не употребляете, сэр? Из Девайзеса, самый отменный.

Аскью качает головой.

— Тогда, с вашего позволения…

Лейси отсыпает две щепотки табака в ямку под большим пальцем левой руки и вдыхает, потом защёлкивает табакерку и убирает в карман, тут же достаёт кружевной платочек и утирает нос.

— Ваш клиент сочиняет для сцены и желал бы услышать мой совет?

— Да.

— Хвастать не буду, но лучшего советчика ему не сыскать. Немного найдётся актёров, столь же сведущих в нашем искусстве, и даже мои недоброжелатели делают мне честь такими признаниями.

Лейси умолкает, надеясь услышать вежливое согласие, однако стряпчий с похвалами не спешит.

— Позвольте полюбопытствовать, кого же избрал ваш клиент своей музой: насмешливую Талию или, может, горестную Мельпомену?

— Его муза Терпсихора.

— Как вас понимать, сэр?

— Это ведь она муза танцев, верно?

— Боюсь, сэр, вы обратились не к тому, кто вам нужен. Я не танцмейстер. По части пантомимы вам больше поможет мой приятель мистер Рич[54].

— Нет, вы-то мне и надобны.

Лейси слегка приосанился.

— Я драматический актёр, сэр. Мои таланты ведомы всем лондонским знатокам.

Руки стряпчего всё так же скрещены на груди, на губах застыла холодная усмешка.

— А скоро станут ведомы всем знатокам Тайберна[55]. Мой клиент сочинил для вас, милейший, новую пьесу. Её название — «Лесенка да петелька, или Прыг-скок, земля из-под ног». И в этой пьесе вам предстоит проплясать джигу на эшафоте в пеньковом галстуке.

Лицо Лейси вытягивается, но он быстро овладевает собой и выпрямляется на стуле, отведя в сторону трость.

— Что за дерзкая шутка, сэр?

Маленький стряпчий встаёт и, опершись руками на стол, чуть наклоняется к своей жертве.

— Это не шутка… мистер Браун. Видит Бог, не шутка, бесстыжий негодяй.

Актёр как заворожённый смотрит в горящие глаза стряпчего: не то изумляется внезапно заполыхавшему в них гневу, не то не верит своим ушам.

— Моё имя…

— Четыре месяца назад в графстве Девоншир вы называли себя Брауном. Осмелитесь отпираться?

Актёр поспешно отводит взгляд.

— Вы забываетесь, сэр. Я ухожу.

Он поднимается и поворачивается к двери. Караулящий у выхода чиновник не двигается с места, однако ухмылка с его лица исчезла. Он вытягивает перед собой руки, в руках у него та самая книга, и теперь видно, что на её кожаном переплёте вытиснен крест. Голос стряпчего звучит сурово:

— Ваши плутни открыты, сударь мой.

Лейси вновь поворачивается к стряпчему и замирает, выпрямившись в полный рост.

— Не пытайтесь пронять меня цветистым пустословием. Давно ли вашего брата за эти кривляния прилюдно драли плетьми[56]. Добром прошу, сойдите с котурнов. Вы в храме правосудия, а не на подмостках, где вы привыкли расхаживать в пышной короне из грошовой мишуры и чаровать безмозглых ротозеев своими фанфаронадами. Понятно ли я изъясняюсь?

И снова актёр, не вынеся тяжёлого взгляда, отводит глаза, тоскливо смотрит в окно, на зелёные кроны, словно ему не терпится выбраться туда. После недолгого молчания он вновь поворачивается к стряпчему:

— Я желаю знать, по какому праву вы так со мной разговариваете.

Стряпчий вытягивает маленькую ручку и, сверля посетителя глазами, начинает по пальцам перечислять основания, дающие такое право:

— Первое: по наведении надлежащих справок был я уведомлен, что в означенное время вы в Лондоне отсутствовали. Далее, я посетил те места, в коих вы в ту пору пребывали, — проехался по следу двуличного плута. Далее, я располагаю письменными показаниями, подтверждёнными присягой и содержащими наиподробнейшее описание вашей наружности, — вплоть до указания на тот самый нарост, который я вижу у вас на левой ноздре. Далее, стоящий позади вас чиновник имел беседу с неким человеком, каковой, в означенное время наведавшись зачем-то к вам домой, узнал, что вы отбыли по своей надобности в западные графства. Спросите, от кого я узнал? От кого как не от вашей жены! Или у столь великого лгуна и супруга преизрядная лгунья?

— Я и не спорю, мне в то время действительно случилось выехать в Эксетер.

— Ложь!

— Можете сами удостовериться. Спросите в «Корабле», что возле собора, — там я и останавливался.

— За каким же делом вы туда отправились?

— Мне был обещан ангажемент… Только ничего не вышло.

— Оставим эти побочности, Лейси. Я ещё не всё исчислил. Далее, с вами был слуга, валлиец по имени Фартинг. Пустейший малый — такому фартинг и есть красная цена. С собою вы везли особу, путешествующую под видом горничной, — некую Луизу… Ну вот, сэр, вы уж и глаза опускаете. Стало быть, есть отчего. Погодите, вы и не такое услышите. Путешествовал с вами ещё один человек, глухонемой слуга вашего мнимого племянника мистера Бартоломью. И слуга этот не канул, как прочие. Он был найден мёртвым, и у нас имеется подозрение, что неизвестный злодей, поднявший на него руку, совершил ещё одно подлое убийство. Неизвестный лишь до недавних пор, сэр, — теперь же он стоит передо мной.

При слове «мёртвый» актёр поднимает глаза. Всё его притворство мгновенно улетучилось.

— Как… найден мёртвым?

Стряпчий медленно откидывается на спинку кресла. С минуту он молчит, поглядывая на стоящего у дверей чиновника. Затем соединяет кончики пальцев обеих рук и более дружелюбно произносит:

— Что ж тут такого, сэр? Вам-то что беспокоиться? Вы ведь в то время были в Эксетере — договаривались об ангажементе.

Актёр молчит.

— Это не вы в марте и апреле — до самой Страстной недели — играли главную роль в предерзостной новой комедии, что представляли в театрике на улице Хеймаркет?[57] Сатира под названием «Пасквин»[58], сочинение отъявленного мерзавца, некого Филдинга.

— Кто же про это не знает. Пьесу весь Лондон перевидал.

— Вы играли Фустиана, верно? И что, большая роль?

— Да.

— Мне сказывали, будто пьеса имела шумный успех. Неудивительно: в век, для которого нет ничего святого, кто имеет наглость глумиться над государственными установлениями, того непременно ждёт успех. Сколько же раз вы её представляли? Страстная неделя, помнится, началась семнадцатого апреля, так?

— Точно не скажу. Представлений тридцать сыграли.

— Ошибаетесь, сэр. Тридцать пять. Ни одна пьеса не держалась так долго со времён столь же возмутительной «Оперы нищих», не правда ли?

— Может быть.

— Вам ли не знать. Вы же и в этой пьесе игрывали — семь или восемь лет кряду.

— Да, маленькую роль, чтобы удружить мистеру Гею. Я сподобился чести сыграть в его комедии, потому что мы с ним приятели.

— Честь! Скажите на милость! Много ли чести в том, чтобы вывести достойнейшего человека государства, притом первого министра, в виде мошенника и грабителя? Вы ведь играли роль Робина Хапуги, злостный и непристойный пасквиль на сэра Роберта Уолпола? Хороша и жена ваша — она в этой комедии, кажется, представляла бесстыжую шлюху Долли Дай? Вот уж верно без труда справилась с такой ролью.

— Сэр, эти ваши слова — возмутительная клевета! Моя жена…

— Подите вы с вашею женою! Я о вас осведомлён много лучше, чем вам воображается. И так же хорошо осведомлён, что приключилось двадцать шестого апреля, когда возобновились представления «Пасквина». Они-то возобновились, а вы возьми да исчезни, и вашу распрекрасную роль играл другой актёр, некто Топем. Так или не так? Я наслышан о вашей лживой увёртке, сэр: свидетели сказывали, под каким предлогом вы нарушили договор с театром. Но кто поверит, что вы отказались от роли в наилюбезнейшей нынче у публики пьесе — а ведь вам причиталась изрядная доля от сборов — и помчались в Эксетер, взманившись обещанием нового ангажемента? Вас, Лейси, перекупили, а кто перекупил, я знаю.

Актёр слушает эту речь, клонясь вперёд и слегка потупившись. Наконец он поднимает глаза и уже другим тоном — просто, без малейшего наигрыша — произносит:

— Я ни в чём не виноват. Ни сном ни духом не ведаю про… про то, о чём вы рассказали. Присягнуть готов.

— Признаёте ли вы, что в последнюю неделю апреля за плату согласились сопровождать человека, именующего себя мистер Бартоломью, в его путешествии в западные графства?

— Сперва я хочу знать, какие последствия возымеет мой ответ. Это моё право.

Маленький стряпчий отвечает не сразу.

— А вот я вам растолкую ваши права. Станете и дальше запираться — вас прямо из этой палаты свезут в Ньюгейтскую тюрьму, а придёт время, закуют в кандалы и отправят в Девоншир, на выездное заседание суда. Сознаетесь и подтвердите свои слова под присягой — ну, там видно будет. Это уж решать тому, кто препоручил мне это дело. — Стряпчий поднимает палец и строго продолжает: — Но предупреждаю: рассказывать всё без утайки. А не то мы с моим патроном вас вдребезги расшибём, как фарфоровую миску. Стоит ему только кивнуть, от вас мокрого места не останется. Пожалеете, что на свет родились.

Актёр вновь тяжело опускается в кресле. Качает головой и озирается на двери.

— Что скажете, сэр?

— Меня обманули, сэр, жестоко обманули. Я полагал за верное, что эта затея — всего лишь пустячная проделка с невинной и даже благой целью. — Актёр смотрит в лицо стряпчего. — Хоть вы и сомневаетесь в моих словах, но всё же перед вами честный человек. Что я повинен в легковерии и безрассудстве — этого я, увы, отрицать не могу. Но я не умышлял и не совершил ровно ничего дурного. Поверьте мне, умоляю!

— Что мне ваши уверения. Вы мне подавайте доказательства — тогда поверю.

— А к досточтимой миссис Лейси вы несправедливы. Она к этой истории нимало не причастна.

— Разберёмся.

— Спросите обо мне кого угодно, сэр. Я в нашем ремесле человек не безвестный. Я коротко знавал мистера Гея и приятельницу его герцогиню Квинсбери и её вельможного супруга. Мне оказал честь своим знакомством генерал Чарльз Черчилль — с ним я чаще встречался на Гроувенор-стрит при жизни миссис Олдфилд. Я знаком с мистером Ричем из Гудменз-филдз. С поэтом-лауреатом мистером Сиббером, с мистером Квинном, с достопочтенной миссис Брейсгердл. Я своё ремесло не позорю — не Томас Уокер какой-нибудь[59].

Стряпчий смотрит на посетителя и не произносит ни слова.

— Уж не прогневал ли я ненароком какую важную особу?

Стряпчий всё так же безмолвно буравит его взглядом.

— Чуяло моё сердце. Знал бы наперёд, чем это кончится…

В ответ — опять молчание.

— Что же мне делать?

— Принести присягу и рассказать всё без изъятия. С самого начала.

Допрос и показания ФРЭНСИСА ЛЕЙСИ,

данные под присягою августа 23 числа, в десятый год правления Государя нашего Георга Второго, милостью Божией короля Великой Британии, Англии и прочая.


Я зовусь Фрэнсис Лейси. Жительство имею на Харт-стрит, что подле сада, через два дома от «Летящего ангела». От роду мне пятьдесят один год. Я родился в Лондоне, в приходе св.Эгидия. Я актёр, сын Джона Лейси[60], бывшего в великой милости у короля Карла.


В: Прежде всего ответьте на нижеследующий вопрос. Было ли вам ведомо, что истинное имя джентльмена отнюдь не Бартоломью?

О: Да.

В: Было ли вам ведомо, кто он таков на самом деле?

О: Нет, сэр, я и поныне того не знаю.

В: Когда вы виделись с ним в последний раз?

О: Первого мая.

В: Известно ли вам, где он нынче?

О: Нет.

В: Забыли про присягу?

О: Истинная правда, сэр.

В: Вы можете поклясться в том, что с самого мая первого числа не виделись с ним, не имели с ним сношений и не получали от него известий через какое-либо третье лицо?

О: Как перед Богом. А уж как бы хотелось о нём проведать!

В: Теперь расскажите то же самое о двух других спутниках — вашем слуге и горничной.

О: Я и о них не имел известий с того самого дня. Верьте слову, сэр. Тут такая оказия вышла. Если угодно, я объясню…

В: Успеется. Объясните в своё время. А сейчас — готовы ли вы поклясться, что не знаете, где обретаются и эти двое?

О: Клянусь. И в том ещё клянусь, что до сего дня ничего не знал о гибели слуги. Позвольте спросить…

В: Не позволяю. И Боже вас упаси солгать!

О: Убей меня Бог, если солгу.

В: Хорошо же. Но помните: сколько бы вы ни отговаривались, что не предвидели последствий, суд этого в соображение не возьмёт. Сообщник преступника — он и есть сообщник преступника. А теперь послушаем, что вы имеете сообщить. Начните с самого начала.

О: Престранная история, сэр. Я в ней выхожу круглым дураком. Чтобы хоть немного оправдаться, расскажу её так, как она мне виделась в ту пору. Без оглядки на то, что узнал задним числом.

В: Вот это дело. Начинайте же.

О: Случилось это в середине апреля. Как вам известно, я тогда играл роль Фустиана в «Пасквине» юного мистера Филдинга и могу без ложной скромности сказать…

В: Оставьте свою неложную скромность при себе. К делу.

О: Я лишь хотел сообщить, что пьеса была благосклонно принята публикой, а моя игра замечена — это, смею думать, также имеет касательство до дела. Как-то утром, за день или два до того как нам прервать представления по причине Пасхи, приходит ко мне на Харт-стрит этот самый Дик и приносит письмо от своего хозяина. Имени своего тот не поставил, а подписался Philocomoedia[61]. В пакете был другой пакетец, поменьше, в нём — пять гиней. Писавший пояснял, что сим подношением изъявляет признательность за мою игру, о которой он отзывался в весьма хвалебных выражениях.

В: Вы сохранили это послание?

О: Оно у меня дома. Но я помню его наизусть. Да и не в письме сила.

В: Продолжайте.

О: Писавший уверял, что посещал наше представление уже трижды с единой лишь целью насладиться моим талантом. Далее он просил сделать ему любезность, повидавшись с ним лично, поскольку он желает обсудить одно дело, клонящееся ко взаимной выгоде. Он назначал место и время встречи, однако же, в случае если я найду их для себя неудобными, готов был принять мои условия.

В: Где и когда он предлагал встретиться?

О: На другое утро в кофейне Тревелиана.

В: Вы согласились?

О: Согласился. Признаться, дар его показался мне щедрым.

В: И впереди уже мерещились новые гинеи?

О: Прибавьте — честно нажитые, сэр. Моё занятие не слишком доходно, ваше подоходнее будет.

В: Вас не удивило это подношение? Разве одарять золотом в залог будущих свиданий принято актёров, а не актрис?

О: Нет, сэр, нимало не удивило. Не у всех столь невыгодное мнение о театре, как у вас. И среди джентльменов много таких, кто не чурается нашей компании и находит приятность в беседах о драматических сочинениях и актёрской игре. А есть такие, что и сами ищут стяжать лавры и не считают зазорным обращаться к нам за советом и поддержкой в надежде увидеть плоды своего вдохновения на сцене. Вот и нынче мне было возомнилось, что вы призвали меня для таких именно услуг. И поверьте, это не в первый раз. Мне и самому случалось перекладывать французские пьесы на английский язык — и какой был успех! Мой «Дворянин из мещан», переделанный из комедии Мольера, стал…

В: Будет, будет. Итак, наш Росций[62] пустился на заработки. Что дальше?

О: У дверей Тревелиановой кофейни меня дожидался глухонемой слуга — Дик. Он препроводил меня в отдельный покой. Там я и познакомился с мистером Бартоломью.

В: Именно так? Мистер Бартоломью?

О: Да: так он себя назвал.

В: Он был один?

О: Один, сэр. Мы сели, он повторил лестные слова из своего письма, расспросил о моей жизни, о прочих ролях, которые я игрывал.

В: Он говорил со знанием дела?

О: Нет, сэр, знатоком он не притворялся. Он признался, что прибыл в Лондон и приохотился к театру лишь недавно, до сих пор же его ум занимали другие материи.

В: Откуда он прибыл?

О: Из северных краёв, сэр. Из каких точно, он не сказывал, но по выговору я предположил, что с северо-востока. Так говорят выходцы из северного Йоркшира.

В: Какие же материи его занимали?

О: Естественные науки. Он поведал, что по выходе из университета искусства почитал за предметы для себя посторонние.

В: Что он рассказывал касательно своей вымышленной родни?

О: Я как раз к тому и подхожу. Закончив свой изрядно пространный рассказ о себе, я учтивейшим образом полюбопытствовал, из какой фамилии он происходит. Он, как мне показалось, смутился и ответствовал лишь, что он младший сын одного баронета, но прочих подробностей не сообщил, и мы перешли к главному предмету разговора. Должен вас предуведомить, что в дальнейших его речах правды не было ни на волос.

В: Излагайте, что он говорил, не меняя ни слова.

О: Мне бы не хотелось отнимать у вас…

В: Моё время — не ваша печаль. Рассказывайте.

О: Вначале он сделал некоторые гадательные соображения. Я позднее узнал и постараюсь показать вам, что такой способ вести разговор был у него в обычае. Он спросил, что бы я ответил, если бы мне предложили за сходное вознаграждение сыграть роль, имея зрителем его одного. Я пожелал узнать, какого рода роль. «Ту, что я дам», — ответствовал он. Решивши, что мы наконец добрались до сути, я было вообразил, что он принёс своё сочинение и расположен послушать, как я стану его декламировать. И я ответил, что счастлив буду оказать ему таковую услугу. «Хорошо, — сказал он. — Только это придётся проделать не здесь и не сейчас. К тому же, мистер Лейси, представление может растянуться на несколько дней, а то и недель. Я принуждён просить вас приступить к делу уже в последних числах месяца, ибо мне нынче всякий день дорог. Мне известно, что у вас ангажемент с Маленьким театром[63], а посему, дабы отъезд со мной не стал вам в убыток, я положил хорошо вас обеспечить». Так и выразился. Я, признаюсь, растерялся, а когда он стал выспрашивать, сколько мне платят за выход в Хеймаркете, у меня и вовсе голова пошла кругом. Я растолковал ему, как у нас в театре принято делить сборы, и расчёл, что мой средний прибыток составляет пять гиней в неделю. На что он сказал: «Хорошо. За свою роль я положу вам пять гиней в день, сколько бы сборов вы ни сделали. Сочтёте ли вы такую награду достойной вашего таланта?» Я ушам не поверил. Ведь экое богатство привалило! Сперва я решил, что он шутит. Но оказалось, что у него и в мыслях нет шутить. Приметив мои колебания, он объявил, что, так как для исполнения роли мне придётся отъехать с ним в чужие края и пробыть там около двух недель, а также претерпеть прочие неудобства, то он за моё согласие с готовностью накинет ещё тридцать гиней, отчего вся награда за мои услуги составит целую сотню. А надобно добавить, мистер Аскью, что обстоятельства мои не столь благополучны, чтобы бросаться такими изрядными прибытками. Мыслимое ли дело — за две недели заработать столько, сколько я не прочь был бы выручить за полгода трудов! Притом, как я заметил, «Пасквин», что называется, поизыгрался: сборы уже не те. Да и конец сезона не за горами. Двумя днями раньше, когда я хворал, роль мою сыграл мой приятель мистер Топем. Публика ему тоже малым делом похлопала, хотя…

В: Довольно об этом. Я уже понял: соблазн был велик. Ближе к делу.

О: В довершение всего мне уже мнилось, что я постигаю его замысел — что он задумал сделать нежданный подарок домашним и друзьям, живущим в его родной провинции, доставив им приятность театральным представлением. Однако он скоро меня разуверил. Я приступил к нему с расспросами. Его ответ, сэр, я запомнил verbatim[64]. «Мне, мистер Лейси, нужен человек, который согласился бы сопровождать меня в путешествии. Человек степенный и надёжный. Вам же не составит труда сыграть эту роль, ибо эти качества у вас в натуре». Я поблагодарил его за добрые слова, но прибавил, что никак не возьму в толк, для чего ему понадобился подобный спутник. Тут он опять смешался и вместо ответа встал, подошёл к окну и как бы погрузился в глубокую задумчивость. Вслед за тем он оборотился ко мне с таким видом, будто намерен повернуть дело на иную стать, и извинился за то, что прибег к лукавству: хитрить не в его правилах, но как быть, если он не привык открывать душу чужим. Потом он сказал: «Мне непременно надо кое с кем повидаться, от этой встречи зависит вся моя жизнь, однако некто полагает к тому препоны, вследствие чего мне придётся обставить путешествие таким образом, чтобы никто не догадался о подлинной его цели». И он с чувством прибавил, что его умысел не таит в себе ничего бесчестного и недостойного. «Я жертва гонений жестокой и несправедливой судьбы, — восклицал он, — и теперь хочу поправить ею содеянное!» Слово в слово так и сказал, сэр.

В: Что было дальше?

О: Я, как вы верно догадываетесь, пришёл в замешательство и осмелился предположить, что речь идёт о даме, о сердечной привязанности. На что он горестно улыбнулся и молвил: «Если бы только привязанность, Лейси! Я влюблён, я сгораю от любви!» И он рассказал о суровом и неумолимом отце, о леди, которую тот прочит ему в жёны, потому что она богата и старик имеет виды на её земли, пограничные с его поместьем. И это при том, что невеста десятью годами старше мистера Бартоломью. Он сказывал, будто уродливейшей вековухи не сыскать на полсотни миль окрест. Но будь она даже первой красавицей, мистер Бартоломью всё равно не мог бы исполнить волю отца, ибо ещё в прошлом октябре, будучи в Лондоне, он воспылал страстью к юной леди, которая приезжала в город со своим дядей-опекуном.

В: Её имя?

О: Имени он не назвал. Юной леди грозила беда вот какого свойства. Оставшись сиротой, она по достижении совершенного возраста должна была войти во владение родительским поместьем. У дядюшки же её, опекуна, имелся сын, хоть сейчас готовый под венец. Дальнейшее и так понятно.

В: Вполне.

О: Мистер Бартоломью рассказал, что опекун сведал о его чувствах. Но это бы ещё полбеды. К несчастью, открылось обстоятельство, которое на иной взгляд можно было бы, напротив, почесть счастливым — что девушка отвечает мистеру Бартоломью взаимностью. Вслед за чем юную леди, не упуская нимало времени, увезли в Корнуолл, где располагается поместье опекуна.

В: И посадили под замок?

О: Именно так. Однако при посредстве горничной, которую юная леди сделала своей наперсницей, влюблённые учинили тайную переписку. Любовь в разлуке только крепнет, и скоро страсть молодых людей разгорелась пуще прежнего. И вот, вконец отчаявшись, мистер Бартоломью сообщил о своих чувствах родителю в надежде вымолить у него согласие и помощь. Но что чувства против отцовского своекорыстия! Отец не терпел, когда ему перечили. Слово за слово, дошло до резкостей… Я рассказываю эту историю, как слышал, мистер Аскью, только без дальних околичностей, кое-что опуская.

В: Продолжайте.

О: Коротко говоря, мистер Бартоломью отверг невесту, предназначенную ему отцом, за что тот прогнал его из дому, наказав не возвращаться, пока не поостынет и не уразумеет свой сыновний долг. К этому он присовокупил угрозу, что если сын не образумится, то все его упования окажутся тщетны. Мистер Бартоломью полетел в Лондон, снедаемый любовным жаром и досадуя на несправедливость, ибо, хоть избранница его и уступала в богатстве той, что прочил ему отец, она всё же получила достаточное состояние и отменное воспитание, а что до красоты, то много превосходила оставленную дома невесту. В Лондоне молодой человек решил добиваться своего, с каковой целью пустился на запад.

В: Когда это происходило?

О: За месяц до моего с ним знакомства. Он признался, что при этом не имел никакого особого умысла и сам не понимал, что понуждает его отправиться в путь — кроме разве неудержимого желания вновь повидаться со своей любезной и уверить её, что затеянный отцом брак ему ненавистен, что лишь она навеки поселилась в его душе и…

В: Избавьте меня от этих ненужных уверений.

О: Слушаюсь, сэр. Приехавши на место, он обнаружил, что его упредили. Как — осталось ему неведомо; возможно, какое-то из писем попало в руки опекуна. Мистер Бартоломью признавался, что в Лондоне оплошкой открыл свой замысел друзьям, и, должно быть, отзвуки этого разговора дошли до слуха его недругов. Притом путешествовал он под своим именем и большую часть пути проделал в наёмном экипаже, поэтому у него явилось подозрение, что толки о его приезде долетели до опекуна раньше, чем молодой человек прибыл на место. Так или этак, дом оказался пуст, и никто не мог сказать, куда же отправилось семейство. Сказывали только, что отбыли они не далее как вчера, и в превеликой спешке. Молодой человек тщетно прождал целую неделю. Пытался хоть что-то разведать, но всё попусту: как видно, могущество дяди-опекуна простиралось на всю округу. С тем мистер Бартоломью и вернулся в Лондон. Там, сэр, его дожидалось письмо, в коем юная леди чёрным по белому писала, что её увезли против воли, что дядя разгневан на неё до последней крайности и всякий день делает всё что в его власти, дабы принудить её к браку со своим сыном, её кузеном. Что кузен — последняя её надежда, ибо, любя её, не станет насиловать её волю, как бы ни хотел того отец. Однако она опасалась, что и это доброе обстоятельство послужит лишь временной отсрочке, поскольку сердечная склонность кузена сходственна с желанием его отца. К этому она добавляла, что горничная, через которую велась их переписка, получила расчёт и она (хозяйка, то бишь) лишилась подруги и наперсницы и пребывает в отчаянии.

В: Его резоны мне понятны. Переходите к делу.

О: Мистер Бартоломью рассказал, что, как выяснилось, вся семья возвратилась в поместье и теперь он намеревается последовать туда же, однако на сей раз сохраняя сугубую тайность. С этой целью он притворно объявил прежним своим лондонским знакомцам, что-де оставил всякую надежду соединиться с юной леди и готов с повинной головой предстать перед отцом. При этом он страшился, как бы дядя-опекун стороной не прознал о его мнимом отступничестве и не известил племянницу, которая может этому слуху поверить. Поэтому мистер Бартоломью положил отправиться в путь без промедления, под чужим именем, не в одиночестве и… Словом, уже известным вам образом — будто бы едет за совсем иной надобностью. Такова коротко его история.

В: Facile credimus quod volumus[65]. Вы, как видно, приняли на веру эти вздорные россказни?

О: Сказать по правде, я был польщён его доверием. В его признаниях мне почудилась искренность. Если бы я заподозрил в нём юного лицемера, прожжённого вертопраха… Клянусь вам, сэр, ничего похожего!

В: Хорошо. Что дальше?

О: Я изъявил мистеру Бартоломью своё сочувствие, но сказал, что и все сокровища Испании не подвигнут меня на соучастие в беззаконном деянии, прибавив, что и самый успех его предприятия чреват печальными последствиями.

В: Что же он на это?

О: В рассуждении своего отца он полагал за верное, что по прошествии времени его удастся склонить к прощению, поскольку до размолвки они были довольно дружны. Что до дяди, то жестокость его к племяннице и его помышления слишком очевидны — так захочет ли он, чтобы его поступки и своекорыстие были явлены всему свету? Так что если племянница покинет его кров, большой беды не будет: побрюзжит-побрюзжит да и оставит дело без последствий.

В: И ему удалось вас уломать?

О: Меня ещё терзали сомнения, мистер Аскью. Тогда он уверил меня, что вся вина за содеянное ляжет на него одного. Он уже всё обдумал и предложил, чтобы соучастие моё простиралось не далее как на один день пути, а уж дальше он и слуга поедут сам-друг. Он божился, что не станет домогаться, чтобы я пособничал в увозе девушки. Мне, по его собственному выражению, надлежало всего лишь проторить ему путь к порогу возлюбленной. Что будет дальше — не моя забота.

В: Он придумал, куда увезти девицу?

О: Он хотел переждать бурю во Франции, а как только жена придёт в совершенный возраст, тотчас вернуться на родину и вместе с молодой супругой броситься к ногам отца.

В: Что было потом?

О: Я испросил у него ночь на размышление. У меня такой обычай — обо всех своих жизненных обстоятельствах советоваться с миссис Лейси. Я уж убедился: её советы дорогого стоят. Если скажет, что такой-то ангажемент невыгоден, я от него отказываюсь. В своё время родители миссис Лейси отзывались о моём ремесле не лучше вашего, мистер Аскью. Вот слушал я, как мистер Бартоломью описывает свои треволнения, а сам всё вспоминал молодые годы. В подробности входить не стану — дело щекотливое, но ведь и мы с миссис Лейси не стали дожидаться родительского благословения. И хотя, по общему суждению, это и грех, всё пришло к тому, что мы с миссис Лейси соединились браком как добрые христиане и живём душа в душу. Я не в оправдание себе, сэр, но, сказать по правде, вспомнил молодость, расчувствовался — вот и оплошал.

В: Жена присоветовала вам согласиться?

О: Не прежде чем помогла мне составить окончательное суждение о мистере Бартоломью или, лучше сказать, о чистоте его помыслов.

В: Что ж, выслушаем это суждение.

О: Я заключил, что мистер Бартоломью серьёзный молодой человек, только что угрюм не по летам. Не скажу, чтобы он обнаружил много пылкости, говоря о своём предмете, и всё же мне показалось, что намерения его благородны и идут от чистого сердца. Я повторю это и сейчас, после того как с достоверностью узнал, что меня провели и одурачили. И даже когда пелена упала с моих глаз… вообразите, сэр, я нашёл, что передо мной другая пелена, гуще прежней. Но об этом после.

В: Вы виделись с ним наутро?

О: Да, снова в кофейне Тревелиана, в тех же покоях, к каковому времени успел переговорить с мистером Топемом касательно моей роли на театре. Пришедши в кофейню, я сперва сделал вид, будто ещё колеблюсь.

В: Верно, чтобы набить себе цену?

О: Вы по-прежнему судите обо мне превратно, сэр.

В: А вы по-прежнему настаиваете, что вас не сделали наёмным орудием уголовного преступления? Да полно вам, Лейси. Не дело мешать Купидона с назначенным по закону опекуном. Не говоря уже о праве отца устраивать женитьбу сына по своему усмотрению. Довольно об этом. Рассказывайте дальше.

О: Я выразил желание побольше узнать о мистере Бартоломью и его подноготной, но он вежливо мне в том отказал, уверяя, что поступает так в видах не только своей, но и моей безопасности. Чем меньше я сведаю, тем меньше случится бед, если дело выйдет наружу. Ибо в таком случае я смогу отговориться незнанием истинной подоплёки et cetera[66].

В: Вы не полюбопытствовали о подлинном его имени?

О: Да, сэр, позабыл упомянуть: к тому времени он уже признался, что по означенной причине назвался вымышленным именем. И много меня к себе расположил тем, что не стал упорствовать в обмане.

В: Вы не нашли, что манеры у него иные, нежели чем у джентльменов из провинции?

О: Должен ли я предположить…

В: Вы должны не предполагать, но отвечать на вопрос.

О: Нет, сэр, в тот раз мне так не показалось. Заметно было, что он в Лондоне ещё не пообтёрся, как он и сказывал.

В: По прошествии времени вы стали думать иначе?

О: У меня появились сомнения, сэр. От меня не укрылось, что человек этот знает себе цену и с трудом выдерживает свою роль, и я смекнул, что передо мною не просто сын помещика, но кто-то позначительнее. Кто именно — мне было невдомёк, осталось принимать его таким, каким он хотел казаться.

В: Хорошо. Продолжайте.

О: Я просил его поручиться, что мои обязательства перед ним сохранятся лишь до того предела, который он сам положил. И что его последующие шаги, в чём бы они ни состояли, не будут сопряжены с насилием.

В: И как же он поручился?

О: Весьма торжественно. Даже вызвался, если я того пожелаю, поклясться на Библии.

В: Расскажите, что же было на деле.

О: Он назначил отъезд через неделю, то бишь на следующий понедельник, апреля двадцать шестого числа. Накануне того дня — помните? — когда Его Высочество принц Уэльский венчался с принцессой Саксен-Готской. Мистер Бартоломью рассудил, что из-за всеобщей ажитации наш отъезд не привлечёт внимания. Мне предстояло путешествовать под видом лондонского торговца, а он изображал моего племянника, именующего себя Бартоломью, и путешествие мы предприняли якобы для того, чтобы…

В: Знаю. Навестить тётушку из Бидефорда.

О: Точно так.

В: А не давал он намёка, что за ним следят, что к нему приставлены соглядатаи?

О: Прямых улик он не приводил, однако из его слов явствовало, что некоторые лица ни перед чем не остановятся ради того, чтобы разлучить его с любимой, и станут чинить ему многоразличные препятствия.

В: О каких лицах он, по вашему разумению, говорил: о своих ли родных или о семействе девицы, о её опекуне?

О: Мне сдаётся, что о первых, сэр. Как-то раз он упомянул своего старшего брата, каковой был в одних мыслях с их отцом, и мистер Бартоломью с ним так раздружился, что едва разговаривал.

В: Раздружился за то, что тот не вышел из отцовской воли?

О: За то, что тот, подобно отцу, ставил стремление нажить богатство и прибрать к рукам отменное поместье выше сердечной склонности влюблённого.

В: Вы покамест ни словом не обмолвились о пресловутом Фартинге и горничной.

О: Мы порешили приискать мне слугу. Мистер Бартоломью спросил, нет ли у меня на примете надёжного сметливого человека, который справился бы с этой ролью и в пути оборонял нас от грабителей и тому подобных напастей. Я вспомнил одного такого.

В: Как его зовут?

О: Но он, право же, ни в чём не виноват. Я — и то выхожу грешнее его. По крайности в этой истории.

В: Отчего такое добавление — «по крайности в этой истории»?

О: Когда я с ним ещё давно познакомился, он служил привратником в Дрюри-лейн[67]. Но вскоре его отставили за небрежение. Слабость у него была: любил выпить. Среди моих сотоварищей такой порок, увы, не редкость.

В: Он тоже актёр?

О: Прежде, похоже, подвизался в актёрах. Нынче при случае играет слуг и шутов: есть у него кой-какой комический дар. По рождению он валлиец. Однажды я пригласил его сыграть Привратника в «Макбете» вместо занемогшего актёра: другой замены не нашлось. Он имел некоторый успех, и мы было хотели и впредь давать ему роли, да вот незадача: даже на трезвую голову ни одной роли путём затвердить не мог, разве что самые короткие.

В: Как его имя?

О: Дэвид Джонс.

В: И вы говорите, что в последний раз видели его первого мая?

О: Да, сэр. Или, если быть точным, в последний день апреля, ибо в ту же ночь он тайком от нас бежал.

В: Дальше он ни с вами, ни с мистером Бартоломью не последовал?

О: Нет.

В: В своё время поговорим и об этом. С тех пор вы с ним не встречались? Не получали о нём или от него никаких известий?

О: Видит Бог, не получал. Дней десять назад мне на улице повстречался один его приятель, так он тоже вот уже четыре месяца не имеет о нём известий.

В: Вам известно, где он проживал?

О: Знаю только, что прежде он всё, бывало, попивал пунш в заведении на Бервик-стрит. По возвращении в Лондон я там несколько раз о нём справлялся. Он туда не захаживал.

В: Мы ведь ведём речь о Фартинге?

О: Именно. Он, нас тайно покидая, на прощание оставил мне записку, в коей сообщал, что отправляется в Уэльс проведать матушку. Она живёт в Суонси. Джонс мне как-то сказывал, она содержит захудалый кабачишко. Но так ли это и к ней ли он подался, мне неведомо. Тут мне вам больше помочь нечем.

В: Вы его наняли?

О: Я привёл его к мистеру Бартоломью. Тот посмотрел и остался доволен: крепкий малый, из себя удалец, оружие носит лихо, управляется с лошадьми. Решили взять. Однажды мне случилось играть с ним в «Офицере-вербовщике» мистера Фаркера[68], Джонс изображал пьяного сержанта, бахвала и забияку. Публика ему рукоплескала, хотя не по заслугам честь: он и сам до начала представления так натянулся, что ему уже не было нужды — да и невмоготу — являть свой талант, если б он его и имел. Но для успеха нашего замысла ему было предложено в путешествии держаться этой роли.

В: За какую плату?

О: За десять гиней. Одну в задаток, остальные при конце путешествия, чтобы не спился с круга. Это не считая прожитка.

В: Вы с ним так и не разочлись?

О: Нет, сэр. Как вы увидите дальше, он получил лишь малую часть. Это ещё одна непонятность в этой истории — отчего он ударился в бега, когда ему вот-вот должны были отдать заработанное.

В: Его посвятили в те же тонкости, как вас?

О: Он знал лишь, что нам предстоит путешествие под вымышленными именами. О делах сердечных мы умолчали.

В: Уговаривать его не пришлось?

О: Ничуть. Я дал ему слово, что наша затея не заключает в себе никакого злодеяния, и он поверил. Он ведь многим мне обязан.

В: Чем это вы его разодолжили?

О: Я, как уже сказывал, давал ему роли. А когда он лишился места в Дрюри-лейн, выхлопотал ему должность. Случалось — ссужал помалу деньгами. Он хоть и повеса, но не мошенник.

В: Что за должность вы ему добыли?

О: Кучера у покойной миссис Олдфилд. Но ей пришлось его рассчитать — за пьянство. С тех пор он перебивался из куля в рогожку. То писцом у нотариуса, то мойщиком окон — да Бог весть кем ещё. В последнее время портшезы носил. Одно слово, голь перекатная.

В: А по мне, он всё-таки мошенник.

О: Главное, сэр, что отведённая роль, по театральному выражению, была ему как раз по фигуре. Он большой охотник выхваляться в дружеской компании. Да и рассказчик лихой, сто историй в кармане носит! Поскольку же человек мистера Бартоломью глух и нем, мы рассудили, что такой сотоварищ, как Джонс, нам и надобен: будет отвлекать на себя внимание честной публики, когда станем останавливаться на ночлег. При всём том он даже во хмелю умеет держать язык на привязи, малый не дурак, а в рассуждении честности не лучше и не хуже прочих.

В: Хорошо. Что вы имеете сообщить о горничной?

О: Забыл сказать: мистер Бартоломью с самого начала предупредил, что она поедет с нами. Но присоединилась она к нам лишь в Стейнсе. Мистер Бартоломью объяснил, мол, это и есть та самая наперсница юной леди, которую прогнали с места за пособничество влюблённым; после чего он увёз её в Лондон и взял над ней попечение, а теперь вот везёт к прежней хозяйке. Я поначалу не очень к ней приглядывался. Вижу — обычная горничная, каких много.

В: Он называл её Луиза? Вы не слышали, чтобы он звал её иначе?

О: Луиза, сэр. Других имён я не слыхал.

В: Вы не нашли её чересчур изнеженной и спесивой для таковой должности?

О: Отнюдь нет, сэр. Напротив, молчунья и скромница.

В: И недурна собой?

О: Глаза хороши, сэр, личико миловидное. Слова лишнего не проронит, но если заговорит, речь ведёт гладко. Почти, можно сказать, красавица, вот только на мой вкус слишком худощавая, щуплая. Надобно добавить, что, какая роль была ей предназначена — это ещё одна загадка. То же со слугой.

В: Что вы можете сообщить о последнем?

О: Что ж, сэр, даже не касаясь его природных изъянов, должен признаться, что такого странного слуги я сроду не видывал. Когда он впервые заявился ко мне домой, я бы едва ли узнал в нём слугу, не будь на нём синей ливреи. Взгляд бессмысленный, повадки нимало с его должностью несходные — как будто он никогда не бывал в приличном обществе и не научен почтительности к тем, кто выше его по званию. В продолжение всего пути он ливрею не надевал ни разу, наряжался как простой крестьянский парень. Только хозяин и горничная ведали, кто он такой, а все прочие верно почитали его за бродягу-ирландца, уж никак не за слугу при джентльмене. Но и это ещё ничего, главная странность впереди.

В: О ней — в свой черёд. Вернёмся к путешествию. Кто из вас начальствовал в пути? Мистер Б.?

О: Дорогу выбирал он, сэр. Бристольская дорога смущала его своим многолюдством, он опасался, как бы опекун не послал в Мальборо или в сам Бристоль своего наблюдателя, чтобы заранее уведомиться от него о нашем приближении. Поэтому сперва мы взяли на юг, как будто имея в мыслях добраться до Эксетера, где мне якобы предстояло уладить одно дело, прежде чем отправиться в Бидефорд к мнимой сестре.

В: Что ваш путь лежит в Бидефорд, он известил вас при самом начале путешествия?

О: Да. Что же до прочего, он признался, что ещё ни разу не имел нужды прибегать к притворству, а посему просил нас, как людей более искусных в таких делах, помогать ему наставлениями. Вот я ему и советовал.

В: Где вы с ним соединились?

О: Было решено, что мы с Джонсом за день до отъезда прибудем экипажем в Хаунслоу и заночуем в «Быке».

В: За день — то есть апреля двадцать пятого?

О: Да. Там нас должны были дожидаться кони, а на рассвете нам надлежало отправиться по дороге в Стейнс с намерением соединиться там с мистером Бартоломью и его человеком и горничной. Так оно и вышло. Мы повстречали их на подъездах к городу.

В: Каким путём они туда добрались?

О: Ума не приложу, сэр. Я в это не входил. Может быть, они ночевали в Стейнсе и выехали нам навстречу. Едучи уже все вместе, мы миновали Стейнс без остановок.

В: При встрече не произошло ничего достойного замечания?

О: Нет, сэр. Сказать по правде, мы тронулись в путь с лёгким сердцем, как бы предвкушая удачный исход.

В: Деньги вам заплатили вперёд?

О: Я получил задаток — за себя и за Джонса. Мне предстояли дорожные расходы.

В: Сколько?

О: На мою долю — десять гиней, Джонсу — одна. Золотом.

В: А остальное?

О: Остаток был мне выдан при расставании, в последний день, в виде векселя. По нему я и получил причитаемое.

В: У кого?

О: У мистера Бэрроу с Ломбард-стрит.

В: Торговца, ведущего дела в России?

О: У него.

В: Что же, в путь так в путь. Только, избавьте меня от ваших мелочных отступлений. Расскажите в подробностях, как вы уведали, что мистер Бартоломью не тот, за кого выдаёт себя.

О: Подозрения, сэр, не замедлили явиться. И часа не прошло, как мы тронулись в путь, а я уже почуял, что дело нечисто. Мы с Джонсом, который вёл вьючную лошадь, поотстали, и он шепнул, что имеет мне нечто сообщить, но если разговор этот не ко времени, то пусть я его оборву. Я велел ему говорить. Тогда он взглянул на девушку, сидевшую за спиною Дика, и молвил: «Мне сдаётся, мистер Лейси, что я уже встречал эту девицу, и вовсе она не горничная. Вовсе даже ничего похожего». А видел он её два или три месяца назад входившей в публичный дом за Сент-Джеймсским парком, который у черни зовётся «заведение мамаши Клейборн». Бывший с Джонсом приятель рассказал, что девица эта, да простится мне это низкое выражение, — самый лакомый кусочек во всём заведении. Вообразите моё изумление, сэр. Я к нему приступаю: не обознался ли? На что он ответствовал, что видел её мельком, причём при свете факела, а потому ручаться не может, однако же сходство разительное. Сказать по чести, мистер Аскью, я не знал, что и думать. Мне известно, какую уйму денег огребают подобные твари и их хозяйки. Я слыхал, что, если иной распутник попадёт к такой, как Клейборниха, в особую милость, ему дозволяется на ночь забирать девку к себе, но чтобы хозяйка отпустила её в столь дальнее путешествие, уж этому я никак не поверю. И какой ей расчёт? Как прикажете это понимать? Что мистер Бартоломью вероломно меня обманул? Не хотелось думать о нём худо. И может ли статься, чтобы такая заведомая шлюха — если это впрямь она — соблазнилась местом горничной? Коротко говоря, я уверил Джонса, что он обознался, и всё же просил, буде представится случай, завести с девицей разговор в надежде выведать ещё что-нибудь.

В: Джонс не сказывал, как звали девицу из борделя?

О: Имени её он не знал. Но завсегдатаи величали её Квакерша.

В: Откуда такое прозвище?

О: Это за её умение ловко разыгрывать недотрогу, чтобы пуще разохотить сластолюбцев.

В: Она и наряжалась сообразно?

О: Боюсь, что так, сэр.

В: Джонс говорил с ней, как вы ему присоветовали?

О: В тот же день, сэр. Однако добился немногого. Только и узнал, что она родом из Бристоля и ждёт не дождётся вновь увидеть свою госпожу.

В: Стало быть, ложная подоплёка была ей ведома?

О: Да, но когда Джонс попытался развязать ей язык, ничего не вышло. Она отговаривалась тем, что мистер Б. велел ей помалкивать. Джонс сказывал, отвечала она тихим голосом, всё больше «да» или «нет», а то и просто кивала головой. Всё конфузилась. Тут-то его и взяло сомнение, не ошибся ли он: тем, к которым он её сперва причислил, робость не сродна. Словом, сэр, наши первые подозрения улеглись.

В: Вы говорили о них мистеру Б.?

О: Вначале — нет, сэр. Только при расставании, как вы узнаете дальше.

В: Не имел ли он с девушкой разговоров с глазу на глаз? Не усмотрели вы никаких примет тайного между ними сговора?

О: В тот день, сэр, я ничего подобного не видел и не слышал, и после тоже. Всю дорогу он устремлял на неё не больше внимания, чем на ящик или иную кладь, и, надобно заметить, вообще в пути держался особняком. Он не раз просил у меня за это прощения, говоря, что, хоть и не слишком учтиво выставлять себя, как он выразился, угрюмцем-отшельником, однако он уповает на моё снисхождение, ибо мысли его заняты не докучным настоящим, но будущим. Я почёл, что такое поведение вполне извинительно для несчастного влюблённого, и не придал ему важности.

В: Он держался так, чтобы не утруждать себя притворством?

О: Теперь и я того же мнения.

В: Значит ли это, что пространных разговоров вы с ним не вели?

О: Только коротко переговаривались, когда ему случалось со мной поравняться. В первый день, помнится, и того не было. Заговаривали о всякой всячине: об окрестных предметах, о конях, о дороге — всё в этом роде. Но о цели нашего путешествия — ни разу. Он расспрашивал о моей жизни и готов был без конца слушать мои рассказы о себе, о моём деде, о нашем государе — впрочем, как мне показалось, больше из вежливости, чем из любопытства. Но чем дальше на запад, тем реже он нарушал молчание. Я по природе враг всяких недомолвок, однако наш с ним договор понуждал меня удерживаться от вопросов. Хотя порой ему случалось выговаривать свои заветные мысли. Давеча вы, мистер Аскью, точно угадали, что роль, которую я представлял в «Опере нищих», заключает в себе насмешку над сэром Робертом Уолполом, но верьте слову: в каждом из нас актёров уживаются два человека, на подмостках мы одни, в жизни — совсем иные. Так вот, когда в первый день мы проезжали Бэгшотской и Кемберлийской пустошами[69], я мало что сам не походил на игранного мною Робина Хапугу, но ещё и дрожал, как бы не наскочил на нас кто-нибудь из Робиновой братии. Слава Богу, пронесло.

В: Полно, полно, Лейси, это до дела не относится.

О: Позвольте нижайше возразить, сэр. Высказавши такие мысли мистеру Б., я затем с похвалой отозвался о предпринимаемой нынешним правительством политике quieta non movere[70], на что он окинул меня таким взглядом, будто держится иного мнения. Я стал допытываться, что же он думает на этот счёт. Он ответствовал, что отдаёт должное сэру Роберту: он человек распорядительный и подлинно имеет государственный ум — дюжинному политику было бы не под силу снискать одобрение и дворянина-помещика, и горожанина-торговца. Что же до упомянутого мною правила, которое он положил в основу своего управления, то его мистер Бартоломью объявил заблуждением. «Ибо если мир, каким мы его видим, не будет меняться, то откуда в будущем взяться лучшему миру?» — спросил он. И ещё спрашивал, не согласен ли я, что по крайности одно из Божиих изволений явлено нам со всей очевидностью: не для того Он дал нам свободу двигаться и выбирать себе путь в безбрежном океане времени, чтобы мы весь свой век простояли на якоре в том порту, где нас соорудили и спустили на воду. А ещё как-то заметил, что скоро в мире будут править одни торговцы и их корысть, что политики уже ею прониклись, что, по его словам, «пару недель политик ещё может быть честным, но на месяц его честности уже не станет», что в этом и состоит торгашеская философия, которую исповедуют не только мелкие барышники и негоцианты, но и те, кто повыше. При этом он печально улыбнулся и добавил: «В присутствии отца я бы такое высказать не осмелился». На что я ответствовал, что, как ни прискорбно, все отцы желают воспитать детей по своему образу и подобию. На что он сказал: «И так до скончания времён ничего не изменится. Увы, Лейси, мне это хорошо известно. Родительские законы вроде „закона о присяге“[71]. Если же сыну вздумается отцовской воле не подчиниться, жизнь его будет самая незавидная».

В: Что он ещё говорил о своём родителе?

О: Больше ничего на память не приходит. Вот разве что при первой нашей встрече сетовал на отцовскую строгость. А в другой раз назвал отца старым дуралеем и прибавил, что старший брат ничуть не лучше. Помянутый же выше разговор он заключил признанием, что, вообще говоря, к политике равнодушен, причём сослался на мнение некого Сондерсона[72], каковой преподаёт математику в Кембриджском университете и, должно быть, обучал мистера Бартоломью в бытность его в этом заведении; этот Сондерсон, когда ему сделали вопрос о политике, отвечал, что политика что тучи, скрывающие солнце: больше житейская докука, нежели истина.

В: И мистер Б. пребывал в тех же мыслях?

О: Так мне показалось. И ещё он как-то заметил: «Будь свет в три раза меньше, мы бы ничего от этого не потеряли», желая этими словами выразить, что в мире много лишнего — по его, то есть, разумению. Он относил эти слова к вышеназванному учёному джентльмену: тот лишён зрения, однако силою разума почти превозмог свой недуг и, видно, заслужил безмерную любовь и уважение своих учеников.

В: Не высказывался ли мистер Б. о религии, о церкви?

О: Было однажды и такое, сэр, несколько позже. На дороге — или, вернее сказать, при дороге нам повстречался преподобный джентльмен: он был так пьян, что не мог взобраться в седло, и слуга, держа коня под уздцы, дожидался, когда хозяин вновь наберётся сил продолжать путь. Каковую сцену мистер Б. оглядел с омерзением и промолвил, что подобные примеры не редкость: мудрено ли, что при таких пастырях и паства сбилась с пути истинного. В воспоследовавшем разговоре он объявил себя ненавистником лицемерия. Господь, по его словам, видел пользу в том, чтобы облечь Свою тайну драгоценными покровами, слуги же Его этими покровами слишком часто застят глаза своим чадам, обрекая их на невежество и вздорные суеверия. Сам же мистер Б. полагал, что всякому воздаётся и спасение всякого свершится по делам его, а не по внешнему образу его веры. Но ни одна господствующая церковь не признает этого простого суждения, дабы не лишиться тем самым своего наследия и своей земной власти.

В: Опасное вольномыслие! И вы не сочли его речи преступными?

О: Нет, сэр. Я счёл их благоразумными.

В: Порицание господствующей церкви?

О: Порицание пустосвятства, мистер Аскью. В этом мире лицедействуют не только на подмостках. Таково, сэр, моё мнение, не во гнев вам будь сказано.

В: От вашего мнения до крамолы один шаг, Лейси. Презирать облечённого званием — презирать самоё звание. Но оставим празднословие. Где вы расположились на ночлег?

О: В Бейзингстоке, в «Ангеле». Наутро выехали в Андовер, а оттуда — в Эймсбери, где и провели следующую ночь.

В: Похоже, вы не слишком спешили.

О: Не слишком. А на другой день спешки было и того меньше, потому что в Эймсбери мистер Б. пожелал осмотреть знаменитое языческое капище, что находится неподалёку, в Стоунхендже. Нам же было предложено расположиться в Эймсбери на отдых. Хотя я думал, мы продолжим путь.

В: Вас это удивило?

О: Удивило, сэр.

В: На этом прервёмся. Мой канцелярист отведёт вас обедать, а ровно в три часа продолжим допрос.

О: Но, сэр, миссис Лейси ждёт меня к обеду домой.

В: Ждёт, да не дождётся.

О: Вы даже не дозволите уведомить её, что я задержан?

В: Не дозволю.


Тот же самый далее под присягой показал, die annoque praedicto[73].


В: Не случилось ли в ту ночь, которую вы провели в Бейзингстоке, чего-либо примечательного?

О: Нет, сэр, всё прошло, как было задумано. Мистер Б. изображал моего племянника, уступил мне лучшую комнату в «Ангеле» и на людях обращался ко мне с сугубой почтительностью. Мы отужинали у меня в комнате — в общий зал он выйти не захотел, и то же повторялось всюду, где бы мы ни останавливались. Сразу после ужина он не мешкая удалился к себе, а мне предложил распоряжаться собой по собственному усмотрению. Он поступил так, по его уверениям, не в знак немилости, но дабы избавить меня от общества такого нелюдима. И до самого утра я его не видел.

В: Вам неизвестно, чем он занимался наедине с собой?

О: Нет, сэр. Вернее всего, чтением. Он возил с собой сундучок с книгами, которые называл bibliotheca viatica[74]. При мне он открывал сундучок не более двух-трёх раз. На постоялом дворе в Тонтоне, где нам пришлось поселиться вдвоём в одной комнате, он после еды принялся за чтение каких-то бумаг.

В: Что же лежало в сундуке — книги или бумаги?

О: И книги, и бумаги. Он сказывал, математические труды, походная библиотека, как я вам докладывал. И что будто учёные занятия отвлекают его от тревожных мыслей.

В: Не давал ли он более подробных объяснений, какого рода труды?

О: Нет, сэр.

В: А сами вы неужто не полюбопытствовали?

О: Нет, сэр. Я не весьма сведущ в таких предметах.

В: Не углядели вы заглавия хотя бы одной книги?

О: Я приметил написанный по-латыни труд сэра Исаака Ньютона — забыл название. Ни один учёный муж не удостаивался от него столь лестной похвалы, как сэр Исаак: мистер Б. говорил, что почтение к этому имени внушил ему его Кембриджский наставник, вышеназванный мистер Сондерсон. Как-то в дороге мистер Б. тщился растолковать мне учение сэра Исаака о производных и переменных величинах. Я, признаться, стал в пень и осторожно намекнул, что его объяснения пропадают всуе. В другой раз, когда мы приехали в Тонтон Дин, он завёл речь о монахе, который много веков назад открыл способ увеличивать числа. Это уж я уразумел, премудрость невелика: для получения каждого числа надо сложить два предшествующих, вследствие чего получаем один, два, три, пять, восемь, тринадцать, двадцать один и так далее, сколько вам будет угодно. Мистер Б. утверждал, будто, по глубокому его убеждению, эти числа здесь и там скрыто запечатлены в природе как некие божественные тайнообразы, с тем чтобы всё живое им подражало; соотношение между соседствующими числами есть тайна, ведомая ещё древним грекам, которые вывели совершенную пропорцию. Мне помнится, он определил это отношение как один к одному и шести десятым. И он уверял, будто бы можно найти эти числа во всём, что нас в тот миг окружало, и множество иных примеров привёл, только я всё перезабыл — кроме того, что некоторые из этих чисел усматриваются в расположении лепестков и листьев у деревьев и трав.

В: Он рассуждал об этих тайнообразах как о важном для него предмете?

О: Нет, сэр, как о занятной диковине.

В: Не разумел ли он, что проник в некую тайну природы?

О: Не совсем так, мистер Аскью. Вернее сказать, будто он угадал эту тайну, однако до конца ещё не постиг.

В: Не нашли вы тогда странным, что предпринятому по указанной причине путешествию сопутствуют подобные изыскания и походная библиотека?

О: Да, сэр, я немного удивился. Но чем дальше, тем больше я убеждался, что это необычный человек и, уж конечно, необычный возлюбленный. Я заподозрил, что страсть к учёным занятиям в нём куда сильнее, чем мне было явлено, и он не хочет отрываться от них, даже отправляясь увозить свою избранницу.

В: Вот вам последний вопрос касательно его занятий. Не видали вы в сундуке сделанный из меди инструмент со множеством колёсиков, по виду сходный с часами?

О: Нет, сэр.

В: Но вы ведь говорите, будто видели сундук открытым?

О: И каждый раз он бывал полон и наверху лежали размётанные листы; я не имел случая обозреть всё содержимое сундука.

В: Вам не случалось замечать, чтобы он работал с таким инструментом?

О: Нет, сэр.

В: Вернёмся в Эймсбери.

О: Но прежде я должен упомянуть одно происшествие, имевшее место в Бейзингстоке.

В: Хорошо.

О: Оно касается до горничной Луизы. Джонс рассказал, что она не пожелала, как заведено, спать в отдельной комнате с тамошними служанками и спросила себе особый покой. За общий стол она также не села, но просила, чтобы немой подал ей обед наверх. И вот ещё что: как уверял Джонс, немой слуга из-за неё ходит сам не свой. Джонса это весьма удивило. Уж мы с ним судили, рядили, но так ни к чему и не пришли.

В: Замечал он в девице те же чувства?

О: Он никак не мог разобрать, сэр, а только усмотрел, что девица немого не чурается. Дальше открылись новые обстоятельства, но о них в своё время.

В: Она всегда держалась этого обычая — есть и почивать отдельно?

О: Всюду, где только находилась для неё комната. А то на постоялом дворе в Уинкантоне к таким капризам не привыкли, и вышел спор — пришлось обратиться к мистеру Б., и он велел уважить её просьбу. Меня при этом не было, я знаю со слов Джонса.

В: Рассказывайте про Эймсбери.

О: Как я уже говорил, мистер Б. предуведомил меня, что в Эймсбери мы задержимся, хотя могли бы ехать и дальше. Ему пришло на мысль осмотреть капище. Вознамерившись отправиться в долину после обеда, он пригласил и меня полюбоваться этим местом. День выдался погожий, ехать предстояло недалеко, а я и подлинно любопытствовал взглянуть. Только, сказать по правде, зрелище оказалось куда менее приятным и величественным, чем я воображал. Вам, сэр, не доводилось посещать это место?

В: Видел на гравюре. Слуги поехали с вами?

О: Только Дик. Мы с мистером Б. спешились, чтобы прогуляться среди камней. К моему удивлению, он показал хорошее знакомство со святилищем, хотя прежде уверял, что, как и я, приезжает сюда впервые.

В: Из чего вы это заключили?

О: Он пустился в пространные рассуждения о том, какой видится из нашего века варварская религия, для какой причины ставились каменные колонны и какой вид имело капище до разрушения. Чего-чего не рассказывал! Я, подивившись, спросил, как он обо всём этом уведал. На что он с улыбкой ответствовал: «Смею вас уверить, Лейси, к чернокнижию я не обращался». И сообщил, что сведениями этими обязан преподобному мистеру Стакели из Стэмфорда, большому любителю древностей, каковой показывал ему свои рисунки и ландкарты и давал объяснения. Он ссылался на читанные им трактаты и размышления об этом памятнике, однако нашёл достойными внимания лишь взгляды мистера Стакели.

В: Вот когда он разговорился?

О: Ваша правда, сэр. И с каким блеском говорил! Признаться, учёность его привела меня в большее изумление, чем вид святилища. Среди прочего он как бы походя спросил, разделяю ли я веру древних в благоприятные дни. Я отвечал, что никогда об этом не задумывался. «Хорошо, — сказал он, — зайдём с другого конца: решились бы вы без всяких колебаний назначить первое представление новой пьесы на тринадцатое число месяца, которое вдобавок приходится на пятницу?» Я сказал, что у меня не достало бы духу, и всё же по мне это суеверие. «Вот, — заметил он, — и так думают едва ли не все. И вернее всего заблуждаются». Он отвёл меня на шаг-другой в сторону, указал на громадный камень в полусотне шагов от нас и объяснил, что, если в день Рождества Предтечи, пору летнего солнцестояния, встать посреди святилища — то бишь там, где мы сейчас и находимся, — и смотреть на восход, то солнце покажется как раз над этим камнем. Это открыл один учёный автор, имени коего я не помню; он писал, будто размещение камней сопряжено с положением солнца в этот день и по нечаянности так получиться не могло. А потом мистер Бартоломью промолвил: «Вот что я вам скажу, Лейси. Древние знали тайну, за обладание которой я готов отдать всё, что имею. Им был ведом небесный меридиан их жизни, я же свой только ищу. Пусть в рассуждении прочего они пребывали во мраке, зато уж в этом их озарил великий свет. Я же хоть и живу при ярком свете, а всё-то гоняюсь за призраками». Я возразил, что, по моему суждению, прелестный предмет, ради которого затеяно наше путешествие, если верить мистеру Б., нимало с призраком не сходствует. Тут он заметно смутился, но вслед за тем улыбнулся и ответил: «Вы правы, меня увлекли досужие умствования». Но не прошли мы и нескольких шагов, как он продолжил прежний разговор: «Ну не диво ли, что эти грубые дикари обжили те пределы, куда мы ещё боимся ступить, и уразумели истины, которые мы едва начинаем постигать. В понимании коих даже столь великий философ, как сэр Исаак Ньютон, подобен несмышлёному дитяте». Я, мистер Аскью, заметил, что никак не возьму в толк, о каких скрытых истинах он рассуждает. На это он ответил: «О той истине, Лейси, что Бог есть бесконечное движение. И капище это есть ничто как планетариум древних, это движение показывающий. Знакомо ли вам подлинное название этих камней? Chorum Giganteum[75], пляска Гогов и Магогов[76]. По верованиям селян, они пустятся в пляс не прежде Судного Дня. Однако имеющий глаза увидел бы: они и теперь уже пляшут и кружатся».

В: К чему же вы отнесли такие речи?

О: Он говорил шутливо, точно насмехался над моим невежеством. И я, взяв тот же шутливый тон, не упустил его за это укорить. Он уверил меня, что его слова не заключают никакой насмешки, что всё это чистая правда. «Мы, смертные, — сказал он, — словно бы ввергнуты в Ньюгейтскую тюрьму, пять наших чувств и отмеренный нам короткий век суть решётки и оковы. Для Всевышнего время — неразъятая целокупность, вечное „ныне“, для нас же оно распадается на прошлое, настоящее и будущее, как в пьесе». Он указал на обступившие нас камни и воскликнул: «Как не подивиться тому, что ещё до прихода римлян, до самого Рождества Христова дикари, воздвигшие эти камни, обладали познаниями, которые недоступны уму даже ньютонов и лейбницев нашего века?» Далее он уподобил человечество театральной публике, которой невдомёк, что перед нею актёры, что роли придуманы и написаны заранее, а что у пьесы есть сочинитель и постановщик, публика и подавно не догадывается. В этом я с ним не согласился, сказавши: «Кто же не слышал об этой священной пьесе и не знает её Сочинителя?» На это он опять улыбнулся и сказал, что не отрицает существование этого Сочинителя, но лишь позволяет себе усомниться в правильности наших о Нём представлений. И прибавил: «Вернее было бы сравнить нас с героями рассказа или романа: мы почитаем себя истинно сущими и не подозреваем, что составлены из несовершенных слов и мыслей, что служим отнюдь не тем целям, каковые себе полагаем. Может статься, и Сочинителя мы себе примыслили по своему образу и подобию — то грозного, то милостивого, на манер наших государей. Хотя, по правде, мы знаем о Нём и Его помыслах не больше, чем о происходящем на Луне или в мире ином». Тут уж, мистер Аскью, и мне показалось, что его слова противны учению господствующей церкви, и я заспорил. Но он вдруг точно потерял всякую охоту продолжать беседу и поманил слугу, который дожидался в стороне. Затем объявил, что должен по просьбе мистера Стакели произвести некоторые измерения, что работа эта долгая и докучная и он не хочет затруднять меня ожиданием.

В: Иными словами, «пора и честь знать»?

О: В этом смысле я его и понял. Словно спохватился: дескать, что-то я непутём язык распустил, надо бы найти предлог замять разговор.

В: Что он, по вашему мнению, разумел под великой тайной, недоступной нашему уму?

О: Чтобы вам ответить, сэр, мне придётся заскочить несколько вперёд.

В: Будь по-вашему, заскакивайте.

О: Добавлю лишь, что больше я мистера Б. в тот день не видел. На другой же день, следуя далее на запад, мы проезжали мимо известного нам памятника, и я не преминул вернуться к этому разговору и спросил мистера Б., что ещё он может рассказать о древних и в чём состояла их тайна. На что он ответствовал: «Они знали, что ничего не знают». Но тотчас присовокупил: «Я, верно, говорю загадками?» Я согласился, тем побуждая его к дальнейшим рассуждениям. Тогда он продолжал: «Наше прошлое, наши познания, наши историки обрекают нас на ничтожество. Чем яснее мы видим минувшее, тем туманнее рисуется нам грядущее. Ибо, как я уже сказывал, мы подобны героям повествования, как бы чужой волей предопределённым к добру или ко злу, к счастью или к несчастью. Те же, кто установили и обтесали эти камни, Лейси, жили ещё до начала повествования — так, как нам сегодня и представить не можно: в одном лишь настоящем без прошлого». И он привёл мнение мистера Стакели, каковой полагал, что строители капища назывались друидами, что они пришли сюда из Святой Земли и принесли с собой начатки христианской веры. Сам же мистер Б. считал, что им отчасти удалось проникнуть в тайну времени. Даже враждебные им римляне в исторических сочинениях показывают, что они имели способность угадывать будущее по форме печени и полёту птиц. Однако мистер Б. пребывал в убеждении, что они в своём провидческом искусстве изощрились и того пуще, чему доказательством этот памятник, и у кого достанет умения верно изобразить его устройство при помощи чисел, тот и сам в этом убедится. С этой целью мистер Б. и делал свои измерения. Он говорил: «Я верю, что они знали всю историю нашего мира до конца, прочли книгу до последнего листа, как вы своего Мильтона», ибо я возил в кармане великое сочинение Мильтона и мистер Б. спрашивал, что я читаю.

В: И что вы на это?

О: Я выразил недоумение, отчего, зная будущее, они всё же подпали под власть римлян и исчезли с лица земли. Он отвечал так: «То был народ провидцев и мирных философов, им ли тягаться с многоопытным римским воинством?» И прибавил: «Да и сам Иисус разве избежал распятия?»

В: Не он ли прежде уверял, будто всякий волен выбирать и переменять свою участь? Но если будущее может быть предсказано, если мы не более свободны, чем раз и навсегда изображённые герои уже сочинённой пьесы или книги, стало быть, участь наша предрешена и непреложна. Одно другому противоречит.

О: То же самое пришло на мысль и мне, мистер Аскью, и я поделился с ним этими сомнениями. На что он ответствовал, что в рассуждении безделиц мы свободны поступать как нам заблагорассудится — подобно тому, как, готовя роль, я сам выбираю, как мне играть, в какое платье нарядиться, какие совершать телодвижения и прочее; что же до более важных обстоятельств, то мне надлежит ни в чём от роли не отступать и представить судьбу героя такой, какой задумал её сочинитель. И ещё он заметил: хоть он и верует, что Промысл Божий имеет попечение обо всём человечестве, но что Господь радеет о каждом в отдельности, что Он пребывает во всяком человеке, такому никак нельзя статься. Не верит он, что Бог пребывает и в добрых, достойных и в жестокосердых, порочных, что, вдунув в человека дыхание жизни, Он затем допустил его без вины претерпевать боль и лишения — а таких примеров мы находим вокруг в избытке.

В: Весьма опасные рассуждения.

О: Не могу не согласиться, сэр. Однако я лишь пересказываю то, что услышал.

В: Хорошо. Но мы остановились на вашем возвращении в Эймсбери.

О: У ручья я повстречал Джонса, ловившего плотву. Вечер был славный, и я присел рядом. А через час с лишком, вернувшись на постоялый двор, я обнаружил у себя в комнате записку мистера Б., в которой он просил меня ужинать без него, поскольку его одолела усталость и он желает немедля лечь в постель.

В: И что вы из этого вывели?

О: Тогда — ничего, сэр. Но позвольте, я докончу. Так вот, тогда я и сам притомился, а потому лёг пораньше и крепко уснул. Знать бы наперёд, что приключится ночью, — глаз бы не сомкнул. А приключилась престранная вещь — я проведал о ней на другое утро от Джонса. Он спал в одной комнате с Диком. И вот незадолго до полуночи он пробудился и услыхал, как Дик шмыгнул в дверь. Джонс было подумал — по нужде. Ан нет. Прошло с четверть часа, колокола ударили полночь, и тут во дворе шорох. Джонс — к окну, смотрит: три фигуры. И хотя луны не было, он их ясно разглядел. Первый — Дик: он вёл двух коней, а копыта у них были обмотаны тряпьём, чтобы не цокали по мостовой. Второй — его хозяин. А третья — горничная. Джонс ручается, что с ними больше никого не было. Я у него всё до малости выспросил.

В: Они отъезжали прочь?

О: Отъезжали, сэр. Джонс хотел было меня растолкать, но, заметив, что они едут без поклажи, решил дождаться их возвращения. Примерно час он боролся со сном, но Морфей всё же взял верх. Проснулся он с петухами, глядь — а Дик спит себе как ни в чём не бывало.

В: Уж не во сне ли ему пригрезилось?

О: Не думаю, сэр. Спора нет, в компании он не прочь прихвастнуть и развести турусы на колёсах, но морочить меня, да ещё при такой оказии — быть того не может. Притом он заподозрил неладное и испугался, как бы с нами обоими чего не стряслось. Надобно заметить, мистер Аскью, что в прошедший день я всю дорогу приглядывался к горничной и окончательно уверился, что до борделя она никакого касательства иметь не может. Где-где, а на театре на женщин такого пошиба не хочешь, а насмотришься. У этой — ни их ужимок, ни их бесстыдства. И всё же я приметил, что девица не просто скромная, а себе на уме. А насчёт Дика Джонс не ошибался: так и пожирает горничную глазами. И она, странное дело, не только его не одёргивает, но словно бы отвечает благосклонностью, нет-нет да и подарит улыбкой. Больно уж это с её натурой несогласно — будто она играет роль, чтобы отвести нам глаза.

В: Какие же подозрения явились у Джонса?

О: Он спросил меня: «А вдруг, мистер Лейси, история про юную леди и мистера Бартоломью не выдумка, да только одно в ней не так — что девушка с дядей проживают на западе? Что, если день-два назад её и правда держали взаперти, но не там, где мы думаем, а в Лондоне — где мистер Бартоломью, по его уверениям, её повстречал? Так, может, он…» Смекаете, сэр, куда дело пошло?

В: Вы оказались пособниками увоза post facto?[77]

О: Меня, мистер Аскью, так в жар и кинуло. Чем больше я размышлял над давешними своими наблюдениями, тем больше мне воображалось, что эта догадка не такой уж вздор. Против неё говорило лишь одно: приязнь горничной к Дику, но я уже порешил, что это делается для вида, чтобы водить нас за нос. Джонс приписывал ночную отлучку молодых намерению сочетаться тайным браком, с каковой целью мистер Бартоломью и задержался в Эймсбери, изобретя столь пустячный предлог. Лишь то меня утешало, что, приведши дело к развязке, мистер Бартоломью больше не будет нуждаться в наших услугах, о чём мы верно скоро услышим. Не стану пересказывать все наши домыслы, сэр. Только спускаюсь я поутру вниз, а у самого дух занимает: а вдруг мистера Бартоломью и его наречённой уже и след простыл?

В: Однако он не уехал?

О: Ничуть не бывало, сэр. И держался так, будто ничего не произошло. Мы отправились в путь, а я всё ломал голову, как бы половчее вывести его на разговор. До отъезда мы с Джонсом условились, что, если ему представится случай перемолвиться с девицей без свидетелей, он шутливым образом намекнёт, что ему кое-что известно о ночном приключении, — словом, доймёт её насмешками с намерением хоть что-то выведать.

В: Добился он своего?

О: Нет, сэр, хоть случай и представился. Сперва девица сконфузилась и стала всё отрицать, но Джонс не отставал, и она так осерчала, что и вовсе не захотела с ним разговаривать.

В: Она не призналась, что уезжала с постоялого двора?

О: Нет, сэр.

В: Скажите мне вот что. Не довелось ли вам в дальнейшем узнать, что же было причиной ночного приключения?

О: Нет, сэр, не довелось. Увы, оно, как и многое другое, по сей день остаётся для меня загадкой.

В: Хорошо, Лейси. Имея много дел, я принуждён на сегодня допрос закончить. Явитесь сюда завтра утром ровно в восемь часов. Вам понятно? И чтобы быть непременно, сэр. Вы всё ещё остаётесь в подозрении.

О: Не извольте беспокоиться, мистер Аскью. Я греха на душу брать не желаю.

Допрос и показания ХАННЫ КЛЕЙБОРН,

данные под присягою августа 24 числа, в десятый год правления Государя нашего Георга Второго, милостью Божией короля Великой Британии, Англии и прочая.


Я прозываюсь Ханна Клейборн. Я вдова, от роду мне сорок восемь лет. Я содержу заведение на Джармен-стрит, что возле Сент-Джеймсского парка.


В: Ну, сударыня, поговорим без дальних предисловий. Я разыскиваю одного мужчину, очень вам знакомого.

О: Через это знакомство одни огорчения.

В: Вздумаете меня дурачить — я вас ещё не так огорчу.

О: Я себе не враг.

В: Сперва — об этой вашей потаскухе. Известно ли вам подлинное её имя?

О: Ребекка Хокнелл. Но мы звали её Фанни.

В: А не приходилось ли вам слышать, чтобы её называли французским именем, а именно — Луиза?

О: Нет.

В: Из каких краёв она происходит?

О: Из Бристоля. Если не врёт.

В: Есть у неё там родные?

О: Может, и есть.

В: Иными словами, не знаете?

О: Она не рассказывала.

В: Когда она появилась в вашем притоне?

О: Три года назад.

В: В каких она была летах?

О: Под двадцать.

В: И как же она попала к вам в лапы?

О: Знакомая удружила.

В: Экая наглость! Долго я из тебя буду по слову вытягивать? Будто я не знаю, что мамаша Клейборн — самая отъявленная сводня во всём Лондоне.

О: Её привела женщина, которую я послала за своей надобностью.

В: Какой надобностью? Высматривать непорочных девиц и приохочивать к распутству?

О: Она и без того была распутна.

В: Уже и шлюха?

О: Она лишилась девства ещё в Бристоле, в доме, где состояла в услужении. Хозяйский сынок растлил. А потом её прогнали. Если не врёт.

В: И она понесла?

О: Нет. Она от природы бесплодна.

В: Против природы. И что же, многим она пришлась по вкусу в вашем блудилище?

О: Если она чем и взяла, так не мясцом, а ухватками.

В: Какими ухватками?

О: Умением привязать к себе всякого гостя. Ей бы актёркой быть, а не потаскухой.

В: И как же она исхитрялась их приваживать?

О: Принимала такой вид, будто она не девка, а, напротив, чиста как хэмпстедская водица[78] — так что благоволите, мол, и вы держаться приличий. А гости — ну не диво ли? — мало что сносили такое обращение, так ещё и в другой раз её выбирали.

В: Она изображала знатную даму?

О: Невинницу она изображала. Хороша невинница! Такую бесстыжую тварь ещё поискать.

В: Какую там невинницу?

О: Недотрогу. Застенчивую Сестрицу, Невинную Пастушку, мисс Девичий Стыд, мисс Само Простодушие… Прикажете продолжать? Какие только штуки не выкидывала, хоть роман из них составляй. Невинница! В гадючьем гнезде — и то больше невинности, чем в этой продувной бестии. А вздумает в угоду гостю взяться за плеть, то уж посечёт так посечёт. Старый судья П-н — вы, сэр, верно, его знаете, — так вот, если его наперёд хорошенько не отстегать, ни к чему не способен. С ним она была надменна, как инфанта, и безжалостна, как татарин, — и всё это вместе. А ему оно и в охотку. Но это к слову.

В: У кого же она выучилась такому лицедейству?

О: Да уж не у меня. Не иначе — у самого дьявола. Такой, видно, уродилась.

В: Но была одна роль, в коей её окаянная сноровка поспешествовала особенному успеху, не так ли?

О: Какая роль?

В: Взгляни на этот печатный листок, Клейборн. Мне ведомо, что он был отпечатан на твой счёт.

О: Знать ничего не знаю.

В: Вы его прежде видели?

О: Может, и видала.

В: Так я прочту один выбранный отрывок. «А ежели ты, читатель, ищешь учинить свидание с Квакершею, то разочти наперёд, довольно ль у тебя золота. Хоть прозвание у блудни не пышное, а на серебро не посмотрит, видом скромница, а душою скоромница. Известно тебе, что для всякого завзятого развратника ничего нету слаще, как добиться своего силою; на каковую приманку и ловит их сия лукавая нимфа: и краснеет, и дичится, и бесстыдником кавалера называет, но, будучи приведена к покорности, делается подобна любопытной и доверчивой серне и уже не бьётся за жизнь, не лишается от страха чувств, но смиренно открывает нежное сердечко кинжалу удачливого охотника. А только идёт молва, что до таковых ударов кинжала она сама великая охотница, и несут они не гибель ей, но сэру Нимроду[79] смертную усталость». Что скажете, мадам?

О: Что сказать, сэр?

В: Это всё о ней?

О: Может быть. А хоть бы и о ней, что из того? Не я писала, не я печатала.

В: Думаешь, на Страшном суде с тебя от этого меньше спросится? Когда у вас в заведении впервые объявился тот, чьё имя я запрещаю вам произносить?

О: В начале апреля.

В: Прежде вы его не видели?

О: Нет. И век бы не видеть. Его привёл ко мне и представил человек хорошо мне знакомый, милорд Б. Он сказал, что Его Милость желает встретиться с Фанни, которая успела ему полюбиться. Но я уж и сама догадалась.

В: Как?

О: Дня за четыре до того лорд Б. запиской просил прислать Фанни к нему домой. Писал, что для друга, а что за друг, не сказывал.

В: Часто ли ваших девок забирают для непотребных занятий на стороне?

О: Только тех, что слывут лакомыми кусочками.

В: Эта была из их числа?

О: Была, прах её возьми.

В: Лорд Б., представляя приятеля, назвал его истинное имя?

О: Тогда он вовсе имени не поминал, а открыл мне его потом, с глазу на глаз.

В: Что было дальше?

О: Его Милость удалился к Фанни. И на следующей неделе ещё два-три раза.

В: Он был привычен к домам вроде вашего?

О: Как есть гусёныш.

В: Что это значит?

О: А это те, которые тороваты не в меру, прилепляются к одной девице и больше одной услуги у них не спрашивают, имя своё скрывают, уходят и приходят тайком. Вот таких мы и зовём гусёнышами.

В: А гусаки у вас закоренелые распутники?

О: Они.

В: И тот, о котором мы говорим, ещё не оперился?

О: Он выбирал одну только Фанни, имя своё от меня скрывал — вернее, хотел скрыть. И задаривал сверх меры.

В: Вас или девицу?

О: Обеих.

В: Деньгами?

О: Да.

В: Какие же обстоятельства привели к её исчезновению?

О: Как-то раз он объявил, что желает потолковать со мной об одном деле, сулящем обоим выгоду.

В: Когда это было?

О: Около середины марта. Он поведал, что приятель приглашает его вместе с другими распутниками в своё оксфордширское поместье, где затевается празднество. Каждый должен захватить с собою по шлюхе и, когда их всех перепробуют и решат, которая из них оказалась наиотменнейшей, привёзшего её ожидает награда. Придумали они и иные забавы, и все эти дурачества должны продолжаться две недели. Добавить время на дорогу туда и обратно — получится три. Он попросил меня уступить ему Фанни на этот срок и назначить цену в возмещение убытков, какие я понесу из-за её отсутствия.

В: Он не сказал, где располагается поместье?

О: Не сказал. Они скрывали свою затею из боязни ославиться на весь свет.

В: Что же вы на это?

О: Что этакого у меня в заводе не бывало. Он же был убеждён, что для меня это дело привычное: ему-де так сказывали. Я признала, что, если гость мне коротко знаком и если мы с ним столкуемся об условиях, я, бывает, отпускаю девицу к нему домой на ужин или для каких-нибудь увеселений. Но Его Милость я, мол, знаю слишком плохо, даже его подлинное имя мне неизвестно.

В: Он носил вымышленное?

О: Он называл себя мистер Смит. Но тут уж он открыл и подлинное — то, которое я уже слышала от лорда Б., и прибавил, что Фанни об увеселениях извещена, что она спит и видит иметь в них соучастие, однако оставляет последнее слово за мной. Я отвечала, что должна всё взвесить: где это видано — приступать с такими просьбами перед самым отъездом?

В: И как он принял ваши слова?

О: Просил взять в толк, что, как мне теперь известно, в рассуждении знатности он человек не последний и на бедность не жалуется. С тем и откланялся.

В: Об условиях вы не договаривались?

О: В тот раз — нет. Денька через два он вновь пожаловал к Фанни, а потом заглянул ко мне. К тому времени я уже порасспросила лорда Б., наслышан ли он о празднестве. Оказалось, наслышан и сам получил приглашение, однако ему препятствовали неотложные дела. Он ещё подивился, как это я до сих пор ничего не проведала. По его суждению, прогневить отказом такую высокую особу, как сын герцога, было бы неразумием, зато согласиться — прямой расчёт: за ценою он не постоит. Привёл и другие резоны.

В: Что за резоны, сударыня?

О: Такие, что после об этих дурачествах разблаговестят по всему свету и всякий, кто станет в них соучаствовать, прославится. А мистрис Уишбурн как раз отряжает туда двух своих девок — так вот как бы она меня не обошла.

В: Кто такая эта Уишбурн?

О: Выскочка одна. Недавно открыла заведение в Ковент-гардене.

В: Так он вас и уломал?

О: Так он меня одурачил. А чтобы такой одурачил, надо быть последней дурой.

В: Говорили вы об этом предложении с девицей?

О: У неё был один ответ: мне, дескать, всё равно, а впрочем, как скажете. А сама обманула, шельма продажная.

В: Как так обманула?

О: Да она с самого начала всё знала. Ишь навострилась корчить смиренницу — даже я поверила. А её уже подкупили.

В: Вы имеете тому доказательства?

О: Какие ещё нужны доказательства, раз она не вернулась? Уж я такие убытки через неё терплю!

В: Зато добродетель не в убытке. Я желаю знать, какую цену положили вы за её услуги.

О: Столько, сколько выручки она приносила за три недели у меня в заведении.

В: Сколько же?

О: Триста гиней.

В: Он согласился без торга?

О: Ещё бы ему торговаться! Триста платит, а десять тысяч крадёт.

В: Ну-ка язык свой прикуси! Что значит — крадёт?

О: Так ведь это же правда. Что ни говори, шлюха она была завидная: бесплодница, с хорошими манерами и в работе всего три года.

В: Хватит про это распинаться. Какая часть денег ей причиталась?

О: Девицы же полностью у меня на содержании: кормлю, одеваю, достаю бельё. Аптекарю плачу, когда с ними дурная болезнь приключится.

В: Что мне за дело до ваших хозяйственных забот! Я спрашиваю, сколько ей причиталось?

О: Пятая часть. А что подарят, то её.

В: Шестьдесят гиней?

О: Да, хоть она того и не заслужила.

В: И вы ей эти деньги отдали?

О: Решила поберечь до её возвращения.

В: Чтобы держать её на привязке?

О: Да.

В: В целости ли у вас эти деньги? Будет чем с ней расплатиться?

О: Пусть только вернётся: уж я с ней сполна расплачусь.

В: С тех пор вы от неё никаких вестей не имели?

О: Никаких, провались она в тартарары.

В: Там-то вы с ней и свидитесь. Что же было, когда она не вернулась к сроку?

О: Я пожаловалась лорду Б. Тот обещал справиться, а через два дня приходит и рассказывает, что история приключилась не разбери-поймёшь: по слухам, Его Милость отправился вовсе не на празднество в поместье, а во Францию. Человек, побывавший на празднестве, уверял лорда Б., что ни Его Милость, ни Фанни там не появлялись. Лорд Б. советовал мне набраться терпения и не поднимать шум, а то выйдет ещё накладнее, чем бегство Фанни.

В: Вы ему поверили?

О: Поверила. Вовек ему не прощу. Я ведь только потом узнала: Уишбурн никуда своих девиц посылать и не думала. А про дурачества те никто ведать не ведает. Это лорд Б. выдумал, чтобы меня оплести.

В: Вы его за это не бранили?

О: Расчёта нет. Я как-никак разбираю, где барыш, а где шиш. Он же ко мне гостей водит. Так и пришлось спустить обиду, хотя будь моя воля…

В: Довольно.

О: …отплатила б ему тою же монетой, чтоб весь Лондон видел его в дураках.

В: Полно. Что рассказывала девица про человека, о коем я доискиваюсь, вам и вашим потаскухам?

О: Говорила, будто зелен, но дозреет — будет малый хоть куда. Быстро разгорается, быстро и до края доходит: с такими девицам меньше хлопот.

В: Она ему приглянулась больше прочих?

О: Да, потому что других он не брал, уж на что они его обхаживали да приваживали.

В: Он ей тоже приглянулся?

О: Так она и признается! Она хорошо помнила мои правила: никаких тайных амуров и даровых услуг.

В: До этого случая она от правил не отступала?

О: Ни разу. Всё из хитрости.

В: Как «из хитрости»?

О: Думала замазать мне глаза. Она ведь только с виду простушка, а на деле палец в рот не клади. Вот и догадалась одурачить меня тем же манером, что и гостей.

В: А как она дурачила гостей?

О: Я же говорю: всё невестилась, делала вид, будто никогда прежде мужчин не знала. Её, мол, с наскока не возьмёшь, с ней надобно лаской, тогда и уступит. Те млеют: после привычных ухваток такое жеманство куда как прельстительно. А уж когда она раздвинет ноги да позволит гостю порезвиться, он так ликует, точно взял какую неприступную твердыню. Больше одного гостя за ночь не принимала. Я на это смотрела сквозь пальцы: другая за ночь нескольких переменит, а выручка всё равно меньше, чем от Фанни с одним-единственным гостем. А ведь я могла в продолжение ночи отдавать Фанни внаймы шести гостям подряд! У неё, бывало, вся неделя наперёд расписана.

В: И сколько всего женщин в вашем заведении?

О: С десяток. Это которые постоянно тут.

В: Она была самым отборным лакомством? Ценнее её у вас не имелось?

О: Самые отборные — самые свеженькие. А эта хоть и корчила невинность, но всё же не девственница. И бестолковый же народ эти мужчины: товар не первой свежести, а они готовы платить втридорога.

В: Прочие девки удивлялись, что она не вернулась?

О: Да.

В: И как же вы им это объяснили?

О: Сбежала — ну и скатертью дорога.

В: И прибавили, что вы со своими головорезами положите конец её блудням на стороне, не так ли?

О: Не стану я отвечать, это поклёп. Или я не вправе воротить то, что мне принадлежит?

В: Какие же вы к тому взяли меры?

О: Какие могут быть меры, когда она дала стречка за границу.

В: А такие, чтобы ваши разбойники и лазутчики её не упустили, если вздумает воротиться. Вы, без сомнения, уже об этом распорядились. Только смотри мне, Клейборн, я тебя по должности предупреждаю: девица теперь моя. Буде ваши мерзавцы-подручные её сыщут, а вы промешкаете мне о том доложить, больше вам своих гусаков и гусенышей не пасти. Как Бог свят, не пасти. Прихлопну вашу торговлишку раз и навсегда. Постигаете ли?

О: Отчего же не постегать, коли просите.

В: На такую сердиться — много чести. Повторяю: всё ли ты уяснила?

О: Всё.

В: Добро. А теперь, мадам, пошла вон. Видеть не могу эту скверную размалёванную харю.


Jurat die quarto et vicesimo Aug. anno domini coram me[80].

Генри Аскью.

Дальнейший допрос и показания мистера ФРЭНСИСА ЛЕЙСИ,

данные под присягою августа двадцать четвёртого числа anno praedicto[81].


В: Сейчас, сэр, я хочу вернуться к двум обстоятельствам из ваших вчерашних показаний. В тот раз, когда мистер Бартоломью описывал свои занятия, или в приведённых вами рассуждениях при осмотре капища в Эймсбери, или же при иных беседах не усмотрелось ли вам, что он обращается к этим предметам лишь затем, чтобы любезности ради развлечь вас разговором и тем скоротать досуг? Или он не в силах был умолчать о вещах, основательно его занимающих, — а лучше сказать, едва ли не единственно его занимающих? Не пришло ли вам на мысль, что любовник верно изрядный чудак, если груда камней производит в нём больший пыл и красноречие, нежели чем предвкушение встречи с той, которую он, по его словам, боготворит? Другому юноше всякий лишний час пути показался бы мукой, а этому ради учёных исследований и задержка нипочём. Не странное ли соседство — безудержная страсть и сундук с учёными трудами?

О: Конечно, я об этом задумывался. Но что побуждало мистера Бартоломью к этим разговорам — простая причуда или глубокий интерес, — я в ту пору так и не разобрал.

В: А сейчас что скажете?

О: Скажу, что под конец мистер Бартоломью признался: никакая девушка его в Корнуолле не дожидалась. То был лишь предлог. Истинная же цель нашего путешествия мне, сэр, неизвестна и поныне — как вы увидите из дальнейшего.

В: Что, по-вашему, он разумел, говоря о меридиане своей жизни?

О: Трудно понять подобное этому тёмное и затейливое иносказание. Но должно быть, он разумел хоть сколько-нибудь прочную веру или убеждение. Боюсь, принятое у нас исповедание веры отрады ему не приносило.

В: Вы ничего больше не рассказали о его слуге. Каков он вам показался в дороге?

О: Сперва я не нашёл в нём почти ничего достойного замечания — сверх того, о чём говорил давеча. Но позже мне открылись некоторые подозрительные стороны его натуры. Как бы их описать? Одним словом, мистер Аскью, меня взяло сомнение, а слуга ли он на самом деле, не был ли он нанят для этой роли подобно нам с Джонсом. Причиною тому были не его поступки, ибо, выполняя хозяйские повеления, он выказывал если не расторопность, то подобающее усердие. Но вот манеры его отзывались какой-то — не скажу дерзостью, но… Никак не подберу верное слово. Стоило хозяину отвернуться, он поглядывал на него с таким видом, будто он сам хозяин и знает не меньше своего господина. В этих взглядах угадывалась скрытая неприязнь, я бы сказал — зависть, какую подчас питает дюжинный актёришка к своему прославленному собрату по ремеслу. На людях-то они друг другу улыбаются и расточают похвалы, а в душе завистник ворчит: «Ишь вознёсся! Дай срок, уж я тебя подлеца за пояс заткну».

В: Вы говорили об этом с мистером Бартоломью?

О: Напрямик не говорил, сэр. Но однажды за ужином — дело было в Уинкантоне — я завёл речь о Дике и мимоходом обронил, что не возьму в толк, с чего бы это мистеру Бартоломью вздумалось принять на службу убогого. На что он ответил, что его с Диком связывает не столь скороспелое знакомство, как может показаться: Дик родился в поместье его отца, он сын женщины, ставшей его — мистера Бартоломью — кормилицей. Вскормленные одной грудью, они суть молочные братья. «Более того, — продолжал он, — по прихоти звёзд мы впервые увидели свет и испустили первый вздох в единый час, в один и тот же осенний день». В детстве они с Диком были неразлучны, а когда мистеру Бартоломью пришло время обзавестись собственным слугой, должность эта досталась Дику. Мистер Бартоломью рассказывал: «Всему, что Дик знает и умеет, он обязан мне: никто как я научил его изъясняться знаками, исполнять свою службу, держаться приличным образом. Без меня он бы так и остался дикарём, неразумием своим подобным скоту, и сделался бы посмешищем деревенских мужланов, если бы те прежде не забили его насмерть камнями». Тут-то, сэр, я и ввернул, что взгляды, которые Дик бросает на хозяина, мне не нравятся.

В: И что на это мистер Бартоломью?

О: Рассмеялся. То есть почти рассмеялся: настоящего смеха я не слышал от него ни разу. Так вот, этим своим смешком он как бы желал выразить, что я заблуждаюсь. Затем промолвил: «Знаю я эти взгляды, всю жизнь их ловлю. Так он изливает досаду на судьбу, обрёкшую его на столь жалкое состояние. А на кого он при этом сверкает глазами — дело случая, будь то вы, или я, или просто прохожий. Дерево, дом, стул — ему всё едино. Он, Лейси, не таков, как мы с вами. Он не даёт себе отчёта в своих чувствованиях. Точь-в-точь мушкет: в какую сторону повернётся, проклиная судьбу, в ту и выпалит». К этому он добавил, что у них с Диком одна душа, одна воля, один желудок. «Что по вкусу мне, то и ему по вкусу, чего желаю я, того и он, я поступлю так — и он так же. Если, увидавши некую даму, я воображу, что передо мною сама Венера, то же вообразится и ему. Если я выряжусь как готтентот, он не преминет нарядиться так же. Если я назову смердящую падаль яством, достойным богов, он примется уплетать её за обе щеки». Он сказал далее, что напрасно я равняю Дика с другими людьми, у которых все пять чувств в сохранности. Мистер Бартоломью не раз пытался вперить в него понятие о божестве, показывая ему изображения Иисуса и Господа на небесном престоле. «Но всё было тщетно, — признавался он. — И уж я-то хорошо разумел, в чьём образе неизменно видится ему единственный истинный Бог, которого он знает. Вздумай я его зарезать, он и пальцем не пошевелит, чтобы меня остановить. Да что зарезать — кожу с живого содрать, да мало ли что ещё — всё безропотно снесёт. Только мною он и жив, Лейси, без меня он всё равно что корень древесный или камень. Умри я, он не переживёт меня ни на миг. И он понимает это не хуже меня. Понимает не умом, но каждой жилкой, каждым суставом. Подобно тому как скакун понимает, когда в седле чужой, а когда истинный хозяин».

В: Какой же смысл вы из всего этого вывели?

О: Мне ничего другого не оставалось, как принять эти слова на веру. Он же заключил свою речь тем, что, хотя Дик во многом вовсе не сведущ, зато в каких-то вещах на свой особый лад умудрён, и эта его мудрость внушает мистеру Бартоломью уважение и даже некоторую зависть. У него поистине звериное чутьё на людей, он умеет различать то, что скрыто от наших глаз, и никакие внешние покровы — речь, манеры, платье — ему в этом не помеха. Не раз и не два мистеру Бартоломью случалось убедиться, что когда он в том или ином человеке обманывался, то мнение о нём Дика оказывалось справедливо. Я не скрыл удивления, и он подтвердил, что во многих делах Дик для него всё равно что магнитная стрелка — именно такое сравнение он и употребил, — и он высоко ценит эту не рассудком добытую проницательность.

В: Теперь, Лейси, мне придётся коснуться до одного не весьма удобного обстоятельства. И вот мой вопрос. Не замечали вы в продолжение путешествия или при иной оказии каких-либо свидетельств — потаённых взглядов ли, жестов ли, обоюдных знаков ли, — по коим можно было бы заключить, что взаимная приязнь мистера Бартоломью и его человека проистекает от противоестественного влечения?

О: Я не вполне постигаю ваш вопрос, сэр.

В: Не имелось ли признаков, хотя бы и наиничтожнейших, что эти двое подвержены постыдному и мерзостному греху, которому в древности предавались жители Содома и Гоморры? Что же вы не отвечаете?

О: Дух занялся. У меня и мысли такой не возникало.

В: А сейчас?

О: Статься тому нельзя! Для такого подозрения не было никаких оснований. Притом все помыслы слуги были явно устремлены к горничной.

В: Не было ли это уловкой с целью отвести подозрения?

О: Нет, сэр, это не уловка. Я ведь ещё не всё рассказал.

В: Хорошо. Вернёмся к вашему путешествию. Где вы остановились на ночь в следующий раз?

О: В Уинкантоне. На моих глазах никаких достопамятных происшествий там не случилось. Но на другой день, уже в пути, Джонс, который спал в одной постели с Диком, шепнул мне, что ночью тот прокрался в соседний покой, где досталось ночевать горничной Луизе, и пропадал там до самого утра.

В: Как же вы это объяснили?

О: Решил, что она истинно та, кем себя называет, и что давеча мы возвели на неё напраслину.

В: То есть ни отъявленной шлюхой, ни знатной дамой в обличье служанки она быть не могла?

О: Совершенно верно.

В: Вы не говорили об этом с мистером Бартоломью?

О: Нет. Путешествие наше всё равно близилось к завершению, и я рассудил за благо держать язык за зубами.

В: Вы сказывали, что чем дальше на запад, тем молчаливее он становился.

О: Истинно так. В дороге он теперь всё больше безмолвствовал, как бы снедаемый некой заботой. Да что в дороге — теперь и застольные беседы чаще приходилось поддерживать мне, а скоро и я сравнялся с ним в немногословии. Я приписал его молчаливость новым опасениям или же унынию. Он, правда, старался и виду не показывать, но я решил, что эта моя догадка верна.

В: Что за опасения? Он сомневался в счастливом исходе?

О: Так мне казалось.

В: Вы не пробовали его ободрить?

О: И-и, мистер Аскью, уж я к нему пригляделся. Да и вы, смею думать, знаете натуру мистера Бартоломью лучше моего. Будучи чем-либо поглощён, он не терпит отвлечений. Поэтому даже самый невинный вопрос или слово утешения становятся как бы неучтивостью.

В: Стало быть, вы с Джонсом больше ничего не разузнали? Случилось ли что-либо замечательное в Тонтоне?

О: Нет. Только то, что я уже упоминал: нам с мистером Б. досталась одна комната на двоих. И вот тогда, сразу после ужина, он, извинившись, объявил, что желает почитать свои бумаги. Я уже отошёл ко сну, а он всё ещё читал. Престранный, право, путешественник.

В: После Тонтона вам оставалось ехать вместе ещё один день?

О: Да, сэр.

В: Не было ли в этот день каких особых происшествий?

О: Разве лишь то, что ближе к концу пути мистер Бартоломью в обществе Дика и горничной дважды отъезжал в сторону, как если бы хотел обозреть открывающуюся впереди местность.

В: Доселе он так не поступал?

О: Нет, сэр. Оба раза они взъезжали на случавшиеся при дороге возвышенности, и я видел, как Дик указывает вдаль — может, на какой-нибудь холм, может, на иное место.

В: Мистер Бартоломью представил вам какие-либо объяснения?

О: Да, он сказал, что они выбирают дорогу. Тогда я спросил, далеко ли ещё ехать, на что он ответил: «Мы уже достигли того самого порога, о коем я вам сказывал, Лейси». И прибавил: «Скоро мне останется лишь поблагодарить вас за любезную услугу». Но мы с Джонсом по этим остановкам для осмотра окрестностей и сами уже смекнули, что путешествие близится к концу.

В: Разве мистер Бартоломью и его человек не побывали в этих краях шестью неделями ранее? Да и горничная, стало думать, тут живала. Отчего же им понадобилось высматривать дорогу?

О: Уж мы и то дивились, сэр. Но, не будучи посвящёнными в их намерения и замыслы, мы рассудили, что они имеют в мыслях отыскать самый укромный путь, ибо впереди лежали места, которых им надлежало опасаться паче всего.

В: Вас впервые уведомили, что назавтра вы должны разъехаться?

О: Да, сэр. Но уж и без того было ясно, что мы почти на месте: до Бидефорда оставалось не более дня езды. Так что я ничуть не удивился.

В: Теперь расскажите, что происходило в «Чёрном олене».

О: До ужина, сэр, всё шло как обычно. За одним исключением: мистер Бартоломью попросил уступить ему лучший покой — до сих пор, если имелся выбор, то самый лучший непременно доставался мне. Но на сей раз он предчувствовал бессонную ночь и пожелал занять комнату, где можно на просторе расхаживать взад-вперёд. А в той комнате, что поплоше, было тесненько.

В: Не имел ли он иные резоны?

О: Разве то, что большая комната смотрела окнами на площадь, а моя — на задворки и в сад. В прочем же его комната превосходила мою лишь в рассуждении просторности.

В: Продолжайте. О чём вы беседовали после ужина?

О: Первым делом он поблагодарил меня за терпение, с каким я выношу его и его vacua — так он именовал свою неразговорчивость, — а также заметил, что человеку моих занятий его общество должно быть в тягость. Тем не менее он изъявил мне признательность за то, что я так ловко играю свою роль. Я не преминул вставить, что сыграл бы её даже лучше, если бы знал развязку. Он вновь отделался туманными обиняками, из коих я вывел, что он отнюдь не уверен в успехе. Тут-то я и попытался несколько укрепить его дух, сказавши, что, если его вновь постигнет неудача, он волен начать сначала. На что он ответствовал: «Перейти Рубикон дважды никому не дано. Сейчас или никогда», — или что-то в таком роде. Я попенял ему за уныние. Как вдруг его вновь потянуло на причудливые измышления. Я, изволите видеть, выше заметил ему, что он вовсе не герой заранее сочинённой пьесы — к примеру сказать, трагедии, где все с самого начала обречены. Он же на это сказал, что, может статься, в его пьесе нет ни Ромео, ни Джульетты, а затем полюбопытствовал, как бы я поступил, случись мне повстречать человека, который проницает тайны будущего.

В: Проницает? Каким способом проницает?

О: Этого он не объяснил, сэр. Он выражался иносказательно, и из его слов выходило, что этот воображаемый прозорливец истинно способен провидеть грядущее, но не стоит искать тут суеверия или чародейства, ибо он достигает этого учёностью и познаниями. Так вот не лучше ли при таковой встрече остаться в неведении касательно будущего? Мне представилось, что таким вопросом он хотел сказать: «Лучше уж я о своей настоящей цели умолчу». Меня, признаться, взяла досада. Что это, как не признание в обмане и нарушении слова? Я высказался напрямик. Тогда он принялся с великой торжественностью уверять меня, что скрыл истину для моего же блага и не вынашивает никаких злоумышлении. И прибавил, что в одном душою не кривил: он в самом деле жаждет встречи с одной особой и притом так же страстно, как иной жаждет свидания с любимой или, как он, помнится, выразился, со своей Музой. Однако до сих пор ему в том препятствовали.

В: Как именно препятствовали?

О: Он не сказывал.

В: С кем он искал встретиться?

О: Ах, мистер Аскью, когда бы я знал! Он ни за что не хотел назвать. Я спросил, не замешано ли тут дело чести. На что он с грустной улыбкою ответствовал, что ему не с руки было бы ехать в такую даль, когда с противником можно переведаться прямо в Гайд-парке, а в секунданты он бы скорее взял близкого друга. Тут меня, как на грех, позвали вниз. Некий мистер Бекфорд, викарий тамошнего…

В: Знаю. Я уже имел с ним беседу. Вы прежде-не были с ним знакомы?

О: Нет.

В: Ну так и не будем о нём. Продолжился ли ваш разговор с мистером Бартоломью после его ухода?

О: Да, однако мистера Бартоломью как подменили. Словно, поразмыслив в моё отсутствие, он нашёл, что насказал много лишнего. Теперь же он не то чтобы отбросил учтивость, но стал отвечать на мои вопросы с неудовольствием. На столе перед ним были разложены вынутые из сундучка бумаги. На них, как я заметил, были начертаны большей частью фигуры и некие знаки не то из геометрии, не то из астрономии, не то из другой науки. Он протянул мне один лист и спросил, не похож ли он, по моему разумению, на тайнописное донесение мятежников Якову Стюарту.

В: Это он вам в насмешку?

О: Да. Он ещё добавил, что, почём знать, возможно он прибыл сюда для упражнений в чернокнижии с какой-нибудь местной колдуньей. Эти слова также заключали насмешку над моими страхами. Вслед за тем он оставил весёлость и вновь заговорил о человеке, с коим желал увидеться, заметив, что в рассуждении мудрости и проницательности ему до этого человека так же далеко, как бедному немому Дику до своего хозяина. И что, может, его затея есть ничто как вздорное мечтание, однако его душе она ничем не грозит. А что это значит, извольте, мистер Аскью, разбирать сами. Уж он такого туману напустил. Вроде бы всё открыл, и ничего не понять.

В: Кто бы это мог быть? Какой-нибудь учёный муж, подвизающийся в науках затворник?

О: Осмелюсь заметить, в разговоре с мистером Бекфордом я среди прочего полюбопытствовал, нет ли в округе людей, склонных к таким занятиям или, по крайности, отмеченных учёностью и вкусом, и он ответил, что таковых в их краях не имеется, что он живёт как в лесу. Так точно и выразился.

В: Мистер Б. не промолвился, далеко ли живёт или обретается этот человек?

О: Нет, сэр. Надо полагать, в пределах дня езды по пути в Бидефорд, где я потом оставил мистера Б.

В: Итак, он разумел, что означенный человек имеет жительство в этих краях или близ них, что он уведомлен о намерении мистера Б. с ним свидеться, но сам смотрит на это свидание равнодушно или даже хотел бы от него уклониться; что, проведай он о приближении мистера Б., он бежал бы прочь из этих мест и, дабы отвратить встречу, разослал повсюду своих лазутчиков, соглядатаев и не знаю кого ещё. И вот, чтобы добиться своего, мистер Б. прибегает к обману, к которому припрягает и вас… Так, стало быть, видится дело? Вздор, Лейси, вздор. Я скорее поверю басне про наследницу. Вы не задавались вопросом, с какой стати ему понадобилось променять правдоподобную, пусть и придуманную историю на столь очевидный вымысел?

О: Задавался, сэр. Тогда, при конце путешествия, я так и не постиг, для чего меня опять водят за нос. Если же я назову причину, которая пришла мне на мысль уже потом, вы, чего доброго, запишете меня в дураки.

В: Не беда, сэр. По крайности, я посчитаю вас честным дураком.

О: Я льстился, что даже таков, каким вы меня трактуете, я всё же снискал у мистера Б. некоторую толику уважения. Задним числом мне возомнилось, будто он желал показать, что полагает себе более важную и высокую цель, нежели чем была мне представлена. Он будто бы давал мне понять, что наше предприятие стало лишь прикрытием для иных устремлений. Он словно признавался: «Да, я вас обманул, но обман этот должен послужить достойному и благому делу, а какому, я открыть не могу».

В: Опишите подробнее, что было изображено на листах.

О: Я, сэр, в науках не искушён. На том листе, что он мне дал, было столбцами выписано множество цифр. Два-три места небрежно выскоблены, как если бы там обнаружились ошибки. А на другом листе, на столе, я заметил геометрическую фигуру — круг, пересечённый множеством линий, проходящих через его середину. При концах этих линий значились сокращённые слова из греческого языка. Поручиться не могу, но очень похоже на рисунок, по каким астрологи делают предсказания. Правда, этот лист я видел лишь мельком.

В: Мистер Б. никогда не заводил речь об этом предмете — об астрологии? Верит ли в неё, имеет ли к ней влечение?

О: Если не считать слов про меридиан своей жизни, сказанных у капища, то ни разу.

В: Коротко говоря, он косвенным образом уведомил вас, что его привела сюда не та причина, какую он указал вначале?

О: Вне всякого сомнения.

В: И вы из этой беседы, а также из прошлых разговоров с ним заключили, что намёки и экивоки об умении проницать будущее имеют касательство до истинного его замысла?

О: Ах, сэр, я и по сей день не разберу, какое заключение отсюда вывести. Иной раз мне кажется, что его намёки должно принимать за истину, а то вдруг разбирает сомнение: уж не лукавил ли он, не объехал ли меня на кривой, не задумал ли попросту обморочить меня своими рассуждениями. И всё же, как я уже сказывал, хоть обстоятельства и понудили его прибегнуть к обману, я уверен, что он пошёл на это скрепя сердце.

В: Не происходило ли между вами в тот вечер ещё каких разговоров?

О: Мы, мистер Аскью, ещё вот о чём говорили. Когда он открыл мне, что у нашего предприятия имеется иная цель, передо мною встала новая загадка: к чему причесть присутствие горничной. Я, признаться, был так уязвлён его недоверием, что сгоряча выложил про подозрение Джонса.

В: Как он это принял?

О: Спросил, разделяю ли я это подозрение. Я отвечал, что верится с трудом, но нам ещё сдаётся, что она допускает слугу к себе в постель. Тут он вконец меня озадачил: «Неужто, Лейси, мужчине запрещено проводить ночи с собственной женой?»

В: Что же вы на это?

О: Ничего, сэр. От неожиданности не нашёлся, что сказать. Мы с Джонсом каких только догадок ни строили, но такое нам никак на мысль не приходило.

В: Для чего же понадобилось делать тайну из этого супружества?

О: Выше моего разумения, сэр. Как и то, что же заставило такую красивую и любезную девицу связать свою жизнь с убогим и уготовить себе безотрадную участь.

В: Тем ваш разговор и закончился?

О: Напоследок он ещё заверил меня в своём ко мне уважении.

В: А что условленная награда? Как он с вами расчёлся?

О: Ах, да: он обещал расплатиться на другое утро. И слово сдержал: выдал вексель, да ещё уговорил принять от него в дар коня, на котором я ехал, а захочу — так и продать. Я посчитал, что мне заплачено с лихвой.

В: Коня вы продали?

О: Да, по приезде в Эксетер.

В: Теперь — о Джонсе и его бегстве.

О: В этом, мистер Аскью, я никакого участия не имел. Он меня ни единым словом не предуведомил.

В: Вы говорили с ним, когда расположились в «Чёрном олене»?

О: Перемолвились мимоходом о каких-то безделицах, а больше никаких разговоров.

В: Сообщили вы ему, что дело идёт к завершению?

О: Как же, сообщил. Как я вам докладывал, мы с ним об этом догадывались ещё до прибытия в «Чёрный олень». И вот, получив от мистера Б. распоряжение следовать в Эксетер, я удалился к себе, вызвал с кухни Джонса и передал ему всё, что услышал.

В: Его это известие поразило?

О: Ничуть не бывало. Он отозвался, что душевно рад развязаться с этим делом.

В: И больше вы с ним об этом не толковали?

О: Да он бы, может, и не прочь — благо успел залить глаза, но я уже не чаял добраться до постели и потому прекратил разговор. Кажется, я при этом заметил ему, что времени впереди предостаточно, будет когда сообразить все обстоятельства.

В: Когда вы обнаружили его исчезновение?

О: Только поутру. Я уже пробудился и оделся, как вдруг заметил лежащее на полу письмо, как видно подсунутое под дверь. Оно у меня с собой. Только, по моему мнению, оно дурно написано.

В: Благоволите прочесть.

О: «Дражайший мой мистер Лейси! Когда Вы станете это читать, я буду уже далеко, но, памятуя о прошлой Вашей доброте, уповаю, что отъезд мой Вы мне в вину не поставите, затем что Вам доподлинно известно про оставленную у меня на родине престарелую родительницу, а также брата и сестру, с коими не видался я уже семь лет. Во всё наше путешествие на запад меня одолевал стыд за жестокое небрежение сыновним долгом, отчего, оказавшись близ родных мест, не преминул я расспросить принявшего нас хозяина, нет ли средства переправиться через залив в Уэльс, и получил ответ, что всякую неделю в Бидефорд и Барнстапл прибывают оттуда суда с углём и, как мне было сказано, завтра оттуда — из Барнстапла — как раз отходит обратно одно такое судно, на котором я и могу отплыть; но Вы не извольте беспокоиться, затем что на все вопросы я стану отвечать, будто направляюсь в Бидефорд, с намерением загодя предупредить о Вашем приезде; касаемо же коня, то его я оставил в Барнстапле, в портовой гостинице „Корона“, где Вы или мистер Б. можете забрать его когда угодно; карабин же у меня под кроватью, так что никакой покражи я не сделал. Как Бог свят, сэр, это лишь ради моей матушки, которая, слышно, занедужила, и только из почтения к ней — и то сказать, грех не воспользоваться случаем, когда до родного дома всего сорок миль по морю, а путешествие наше завершилось. Сделайте милость, передайте мистеру Б., что тайну его я стану беречь как непорочная девица свою…» Этого, сэр, я прочесть не смею. «И я душевнейшим образом прошу Вас и мистера Б. поверить, что уговора я никак не нарушил, а разве что на один всего денёк, и если мистер Б. всемилостивейше простит Вашего покорного слугу и приятеля, то прошу Вас долю мою сохранить до моего возвращения в Лондон, каковое, верю, не замедлит воспоследовать, а засим, ещё раз моля о снисхождении, спешу закончить, затем что время моё на исходе». Вот, мистер Аскью. Это всё.

В: Подпись проставлена?

О: Только инициалы.

В: Не имели вы подозрений, что такое может случиться? Не было ли каких предвестий?

О: Не думано не гадано, сэр. Хотя, будь я посмекалистее, впору было бы насторожиться — после одного происшествия в Тонтоне. Джонс приступил ко мне с рассказом о том, что большая часть его задатка ещё в Лондоне ушла на уплату какого-то долга, пожаловался на нужду и просил выделить некую толику в счёт причитавшейся ему награды. Я уважил его просьбу, сделав о том запись в книжице, которую ношу для подобных оказий.

В: Сколько?

О: Одну гинею.

В: Вас не удивило, что ему понадобилось в дороге столько денег?

О: Я его обычай хорошо знаю. Где не удаётся пустить пыль в глаза бахвальством — там добивается своего угощением.

В: А что, мистер Лейси, дали вы веру его письму?

О: Признаться, я на него осерчал: шутка ли, так меня подвести. Однако тогда почёл им написанное за правду. Я знал, что родом он из Суонси или по крайности из тех мест, слышал я и его рассказы о матери, всё ещё там проживающей.

В: Та, что содержит кабачок?

О: Да, так он мне как-то сказывал.

В: Тогда вы ему поверили, отчего же нынче изверились?

О: Оттого, что за деньгами он ко мне не обращался.

В: Может статься, нашёл работу в Суонси?

О: Тогда бы он мне написал. Уж я его знаю.

В: Не справлялись вы на постоялом дворе о следующем: верно ли, что в тот день уходило судно в Суонси? Верно ли, что Джонс про него спрашивал?

О: Нет, сэр, таких справок я не наводил: мистер Бартоломью не велел. Было так: едва я дочитал письмо, как явился слуга Дик и пригласил меня к мистеру Б., который уже знал про отъезд Джонса, будучи уведомлен Диком. Он было решил, что это я отослал Джонса. Мне пришлось его разуверить и изъяснить суть дела.

В: Вы показали письмо?

О: Незамедлительно.

В: Оно его встревожило?

О: Слава Богу, меньше, чем я предполагал. Он говорил со мною так приветливо, что я не знал, куда глаза девать: Джонс как-никак был нанят по моему ходатайству. Мистер Бартоломью сделал несколько вопросов, желая понять, в какой мере можно доверять искренности этого письма. Я отвечал примерно как и вам и прибавил, что, по глубокому моему убеждению, успеху дела это происшествие не угрожает — ведь Джонс знал о его подоплёке ещё меньше моего. И если бы он строил козни, ему не было бы никакого расчёта писать это письмо либо медлить с исполнением своего замысла.

В: Джонс, вы сказывали, знал, что вам велено возвращаться через Эксетер?

О: Да, я ему передавал.

В: Какие распоряжения сделал мистер Бартоломью касательно нового поворота событий?

О: Что нам надлежит и виду не показывать, что Джонс уехал без нашего ведома, а напротив, держаться так, будто на то была наша воля. С этой целью должно нам отбыть из города вместе и лишь потом разъехаться и действовать, как было условлено. Не скажу, чтобы меня очень прельщало путешествие в одиночку по этой почти безлюдной глуши, но я о своих страхах и не заикался: сам виноват, что остался без спутника, пусть даже такого ненадёжного, как Джонс.

В: Не задумывались вы, какая бы причина помешала этому молодцу востребовать свою долю?

О: Задумывался, но ответа не находил. Такое не в его правилах.

В: Может, он засовестился из-за того, что бросил вас на произвол судьбы?

О: Что вы! Откуда бы взяться такой чувствительности при его безденежье. Нужда бы заставила.

В: Он женат?

О: Про жену я никогда от него не слышал. Да и знакомство наше было не так чтобы очень близким. Пару раз он наведывался ко мне домой, но дальше порога я его не пускал: миссис Лейси такому гостю бы не обрадовалась. Сколько он ни тщился щегольнуть изящными манерами, а всё-таки от джентльмена, хотя бы и невысокого полёта, разнился как небо от земли. Как есть шапочное знакомство — у меня таких приятелей не меньше дюжины наберётся, я мог бы привести к мистеру Бартоломью любого. А только вот угадало меня за два дня до нашего разговора встретить на улице Джонса и узнать, что он остался без места.

В: Хорошо. Перейдём к вашему расставанию с мистером Бартоломью.

О: Как называлось место, где мы распрощались, я не ведаю. Проехавши две мили, а может, чуть больше, мы оказались на распутье, где стояла виселица. Мистер Бартоломью придержал коня и объявил, что тут мы должны разъехаться и что моя дорога через несколько миль приведёт меня к большаку, связующему Барнстапл с Эксетером, по нему я и доберусь до места, а если посчастливится, то и попутчиков себе найду. Заночевать ли в Тонтоне или скакать прямо в Эксетер, он предоставил решать мне самому.

В: Он что-нибудь ещё говорил?

О: Говорил. Но сперва нам пришлось подождать минуту-другую, пока Дик перевьючит мою поклажу на моего коня. Да, вот ещё что: мистер Бартоломью уломал меня прихватить Джонсов карабин. Едва ли у меня достало бы духу из него выпалить, разве что при самых отчаянных обстоятельствах, да Бог миловал. При самом же расставании мы с мистером Б. спешились и отошли к сторонке. Он вновь поблагодарил меня, извинился за то, что поверг меня в смятение, и пожелал мне продолжать путь и ни о чём не крушиться, ибо, если бы он был в силах открыть мне всю правду до конца, я бы и сам уверился, что крушиться нет причины.

В: Он ничего не добавил касательно того, куда же всё-таки направляется и с кем ищет встретиться?

О: Нет, сэр.

В: Было ли похоже, что он воспрял духом?

О: Скорее смирился, как если бы понял, что жребий брошен. Я заметил ему, что по крайности солнце смотрит на его предприятие с приветливой улыбкой: день задался подлинно майский, на небе ни тучки, и он ответил: «Правда, Лейси, я вижу в этом добрый знак». Когда же я высказал надежду, что он непременно сподобится желанного свидания, он лишь наклонил голову и произнёс: «А это, Лейси, я скоро узнаю». И больше не сказал ни слова.

В: А что горничная и слуга — не удивились они, что вы их покидаете?

О: Они без сомнения были извещены, что на этом моя роль приходит к концу. Мы с мистером Бартоломью пожали друг другу руки, вскочили на коней и отправились — он в одну сторону, я в другую. Вот и всё, что мне известно, сэр. Не взыщите, если я не сумел прояснить для вас все предметы, о которых вам бы хотелось узнать обстоятельнее — я ведь предупреждал, что так оно и будет.

В: Теперь поразмыслите вот о чём. Предположим, Джонс не сомневался в справедливости своего подозрения, что горничная не горничная, но шлюха. Предположим, он налёг на неё крепче, нежели чем описывал потом вам, потребовал плату за своё молчание и девица либо сам мистер Б. сочли за лучшее от него откупиться. Иными словами, ему было заплачено с тем, чтобы он от вас отступился и убирался с глаз долой, а то как бы паче чаяния не проболтался, когда вы, как было назначено, расстанетесь с мистером Б. Разве такое объяснение не заслуживает большего вероятия? И не потому ли он до сих пор не востребовал свою долю? Может статься, он получил плату ещё в Девоншире, и плату куда большую против условленной?

О: Не верится, чтобы он сшутил со мной такую шутку.

В: Могу сообщить вам, что Джонс угадал правильно: стыдливая горничная ваша была далеко не стыдливой и вовсе не горничной, но продажной девкой, взятой прямиком из притона Клейборнихи.

О: У меня ум мешается.

В: Беда ваша — избыток мягкосердия, друг мой. Людишки такого пошиба, как Джонс, мне хорошо знакомы. Для них что выгодно, то и честно. Что им стоит поступиться стародавней дружбой ради нескольких гиней?

О: Но зачем же было брать с собой эту девку?

В: Этого я ещё не постигаю. Первое, что приходит на ум, — для услаждения мистера Б. Но вы уверяете, что никаких подтверждений тому не имелось.

О: Я ничего такого не приметил.

В: Касательно же того, будто девица допускала Дика к себе в постель, вы полагаетесь только на слова Джонса?

О: Я также наблюдал, как они друг с другом держатся, мистер Аскью. Его вожделение виделось яснее некуда. Она же старалась таить свои чувства, но всё же взаимная их приязнь от меня не укрылась.

В: Вернёмся к вашему прощанию. Вы, как было велено, отправились в Эксетер?

О: Спустя несколько времени я выехал на большак и прибился к конному поезду, вёзшему поклажу, — его вели два дюжих молодца. Я не расставался с ними до самых городских ворот. В Эксетере я дал себе два дня на отдых, продал коня, а на третий день экипажем воротился в Лондон.

В: Что вы отвечали на расспросы попутчиков?

О: Явил себя самым неприветливым старым угрюмцем, с какими только им доводилось путешествовать. Ни словечка из меня не вытянули.

В: Рассказали вы о своём приключении миссис Лейси?

О: Рассказал, сэр. Она в жизни лишнего не сболтнёт, верьте слову. Не все дамы на театре похожи на эту шальную срамницу миссис Чарк[82], которая вздорными выходками и дурной славой доставила столько огорчений своему достойнейшему батюшке мистеру Сибберу. Вы по ней не судите — она не правило, но исключение. Иное дело миссис Лейси: всякий скажет, что распущенности она не подвержена и к пересудам нимало не склонна.

В: Ну, тогда вам достался воистину редкий перл: таких женщин немного наберётся. И всё же, мистер Лейси, льщусь надеждою, что, засвидетельствовав своей супруге моё почтение, вы попросите её и в сём случае не отступать от этого бесценного правила.

О: Не извольте беспокоиться, мистер Аскью. Ну вот, рассказал — и совесть поочистил. А на душе всё неспокойно. Осмелюсь полюбопытствовать — у меня всё из головы не идёт — что вы сказывали про слугу мистера Б.?

В: Он был найден удавленным примерно в трёх милях от того места, где вы с ним виделись в последний раз. Сам ли он, как это усматривается, наложил на себя руки или сделался жертвой злодея, придавшего его смерти видимость самоубийства, — это пока так же неясно, как и многие иные обстоятельства.

О: Нет ли каких известий о его хозяине?

В: Слыхом не слыхать. И о потаскухе тоже. Счастлив ваш Бог, что вам досталось ехать Эксетерской дорогой.

О: Вижу, сэр. А лучше бы мне было и вовсе не ввязываться в эту историю.

В: Откажись вы, он сыскал бы себе другого пособника. Ваше участие не суть важно. Он задумал учинить что-то в этом духе задолго до того, как отправил к вам домой своего слугу.

О: Вы разумеете, в духе непослушания?

В: Непослушания? Представьте вот такой случай, Лейси. Положим, что есть некий молодой человек вашего ремесла, оказавший недюжинные таланты и способности и имеющий впереди блестящую будущность — не только на подмостках, но и во всём, включая сердечные дела. И вдруг он, из каких-то неведомых понятий и побуждений, о коих не изволит даже объясниться, решает презреть все дары, которые со всей очевидностью предназначало ему Провидение. Ему нет дела до надежд, что полагали на него домашние и друзья, до их просьб и увещеваний. Просто ли это непослушание, Лейси? У меня на родине чернь сложила поговорку о людях, обуреваемых подобным мятежным духом: «Не иначе его чёрт в колыбели укачивал». Тем самым делается намёк, что виною сему пороку не столько сам человек, сколько злосчастная игра природы. Мистеру Б. было дано всё — кроме умения радоваться своей как будто бы счастливой доле. Человек, с которым вас свела судьба, — не какой-нибудь худородный зелёный вертопрах. Впрочем, вы, верно, и сами догадались. Но довольно, а то я уж и так слишком дал волю языку. Благодарствую за показания, Лейси, и смею думать, расстаёмся мы с большей приязнью, нежели чем встретились. Сами видите, и мне порою случается прибегать к актёрству, да только для иных причин.


Jurat die annoque praedicto coram me.

Генри Аскью.

~ ~ ~

Линкольнз-инн, августа 27 дня.


Милостивый государь Ваше Сиятельство.

Приложенные к сему посланию для ознакомления В.Сиятельства протоколы говорят сами за себя, и я не преминул взять нужные меры; какие — Вы, В.Сиятельство, должно быть, догадываетесь. Посланные мною люди уже на пути в Уэльс. Если мошенник Джонс в самом деле обретается в родных краях, то в скорейшем времени, без сомнения, будет сыскан. Нюх подсказывает мне, что Лейси не лжёт и его рассказ заслуживает доверия, хоть сам он и доверился тому, кто этого не заслуживал. Как бы ни надувался он, желая поразить отменным воспитанием и представить из себя важную особу, душою он сущий младенец, как и все люди, избравшие то же поприще. Он, если угодно В.Сиятельству, простофиля, но уж никак не злодей и до лжесвидетельства себя не допустит. Что же до сводни Клейборнихи, то, будь на этом свете справедливость, с бессовестной твари следовало бы спустить три шкуры и сослать её в колонии до скончания дней. Виселица для неё слишком лёгкая расплата.

Нынче утром я наведался к лорду Б. и, предъявив письмо В.Сиятельства, уведомил о данных мне полномочиях, а засим изложил обстоятельства, каковые меня к нему привели. Он отозвался незнанием оных и прибавил, что до сего дня считал Его Милость пребывающим за границею. Касательно происшедшего в борделе он признался, что имел в том соучастие; о девице же полагал, что она отбыла вместе с Его Милостью для доставления ему утех. Я спрашивал лорда Б., не закрадывалось ли ему когда-либо сомнение в искренности изъявляемых Его Милостью намерений, и он ответствовал, что Его Милость не раз заводил разговор о своей поездке в Европу, отчего лорд Б. и был в этом убеждён.

В ответах на дальнейшие вопросы лорд Б. показал, что, хотя по выходе из Кембриджа он видался с Его Милостью лишь от случая к случаю, однако знакомство с ним почитал за честь и, когда тот появлялся в городе, рад был восстановить узы дружества. В последний свой приезд Его Милость неожиданно стал домогаться, чтобы лорд Б. сводил его в бордель Клейборнихи, каковую просьбу милорд нашёл необычною, ибо доселе думал, что Его Милость неуязвим для плотских соблазнов — более того, вовсе равнодушен к женскому полу: он даже не был женат; теперь же он явно исполнился желания (ipsissima verba)[83] нагнать упущенное. (Не стану смущать В.Сиятельство упоминанием некоторых выражений, в которых Его Милость высказал это желание лорду Б., понеже, по моему разумению, Его Милость с их помощью намеревался поярче изобразить своё показное распутство и поглубже запрятать подлинный свой умысел.)

Лорд Б. рассказал также, что это он присоветовал Его Милости обратиться к услугам известной нам женщины, каковыми услугами сам он уже имел случай пользоваться и мог ручаться за её сноровку и приятность. Далее лорд Б. употребил некое охальное выражение, которое я не осмелюсь повторить В.Сиятельству, разумея под сим, что другой такой мастерицы блудного промысла не сыскать в целом Лондоне. Я пожелал узнать, чем она так приманчива кроме своей срамной хватки, и лорд Б. ответствовал, что она пленяет не каким-то особым остроумием или прелестью речей, ибо речь её скупа и незатейлива — чем она берёт, так это стыдливостью, что в обществе, где в обычае бесстыдство, есть вещь небывалая. Он знавал не одного развратника, который, не поверив слухам, приступал к ней без стеснения, а уходил присмиревшим. Поскольку же у завзятых распутников в цене те девки, что лишь недавно пошли в ремесло, нынче иные считают, что это кушанье уже с душком. Со всем тем лорд Б. рассудил, что Его Милости, как человеку, делающему первые шаги на поприще любострастия, она подойдёт как никто, отчего он и указал ему на эту именно девицу — недаром в одном непристойном подражании Тациту, которое ему довелось прочесть накануне, о ней было сказано: meretricum regina initiarum lenis[84].

Далее я спросил лорда Б., не изъявлял ли Его Милость после первого свидания с девицею своего о ней мнения, а если изъявлял, то в каких выражениях. Он припомнил, что, как доказывает воспоследовавший на другой день разговор, Его Милость остался ею весьма доволен и даже заметил, что, вздумай он завести особу для собственного услаждения, к которой, однако, не было бы нужды привязываться всей душою, лучше этой ему не найти. В другом разговоре, происшедшем шесть или семь дней спустя, Его Милость признался, что не прочь сманить девицу у Клейборнихи, дабы иметь себе забаву на время пребывания в Париже, и уже начал изобретать к тому средство, прикидывать, во что это ему станет, et cetera; тот же (лорд Б.) уверил его, что исполнить задуманное возможно — однако при условии, что вслед за тем Его Милость поспешит отъездом во Францию, дабы Клейборниха, покуда девица ещё в Лондоне, не успела поднять шум и наделать бед.

В скором времени (по прошествии трёх или четырёх дней) Его Милость, навестив лорда Б., объявил, что дело стало лишь за тем, чтобы заручиться согласием девки, которая, хоть и имела к тому охоту, однако не могла без страха помыслить о ярости хозяйки в случае, если всё откроется, и страх этот не могли рассеять ни щедроты Его Милости, которыми он тщился склонить её к побегу, ни обещания о заступничестве. Девица твердила, что Клейборниха бережёт её пуще глаза, а с теми, кто дерзает подобным образом уйти из-под её смотрения, расправляется нещадно. Когда же Его Милость поведёт дело тонко, потолкует с Клейборнихой в открытую и, выставив убедительный предлог, наймёт девицу для услуг на стороне (об отъезде во Францию лучше умолчать, потому что сводня не согласится), тогда девица с охотою исполнит его желание, а иначе путешествие может ей дорого обойтись.

Выслушав Его Милость, лорд Б. посоветовал ему, когда он в самом деле ищет заполучить эту девицу, внять её словам, хотя сей способ и потребует больших расходов; опасения девицы не вовсе лишены оснований, ибо всем известно, что ни одна сводня не даст потачки отбившейся шлюхе, дабы удержать от подобных проступков остальных. Замысел же сей хорош ещё и тем, что, когда по прошествии времени девица Его Милости прискучит, её недолго отослать назад, оставив всех в убеждении, что она далеко и не отлучалась.

Я выказал большую настойчивость в расспросах, и лорд Б. признал, что это он помог Его Милости сочинить небылицу, посредством коей удалось одурачить Клейборниху, а когда эта ведьма потребовала от него подтверждений, он, как та и жаловалась, не преминул их дать; однако, по его убеждению, кто промышляет грехом, того не грех и обмануть.

Я не сомневаюсь, что Вы, В.Сиятельство, довольно осведомлены о душевных качествах лорда Б., чтобы судить, какую цену имеют его показания, не скреплённые присягою. Осмелюсь лишь заметить, что во всё время нашей с ним беседы я не имел повода заподозрить его в сокрытии каких-либо обстоятельств и, как это ни горько, из рассказа его явствует, что благородный лорд в этой истории сыграл роль куда как неблагородную.

Напоследок я рассудил за нужное узнать у лорда Б., не сказывал ли Его Милость, в каких чувствах он пребывает к своему высокородному батюшке, чей гнев — гнев, без сомнения, заслуженный и праведный — он посмел на себя навлечь. Приводя здесь ответ лорда Б., осмелюсь напомнить В.Сиятельству, что я дерзнул сделать сей вопрос лишь во исполнение Вашего наказа. Лорд Б. ответствовал, что до возобновления их знакомства до него доходили слухи, что Его Милость воспалился против родителя великой злобою, однако при встрече лорд Б., к удивлению своему, заметил, что Его Милость, по видимости, не только не ропщет на свою участь, но едва ли не готов с нею смириться. При другой оказии, в беседе более задушевной, Его Милость открыл, что не почитает себя за родного сына В.Сиятельства, ибо люди, подобные его отцу, ему всё равно как чужие и лучше уж он лишится герцогского достоинства, нежели чем признает В.Сиятельство своим родителем. Употреблял он и совсем уж непочтительные выражения, тем более предосудительные, что Его Милость при сём разговоре не был подвержен опьянению, а, напротив, находился в трезвом рассудке и произносил их не в запальчивости, но вполне владея собою, и при этом отзывался об отце как о каком-нибудь турецком паше или ином восточном деспоте, лютость коего он обречён претерпевать. Лорд Б. предположил, что нынешнее желание Его Милости явить свету своё распутство происходит как раз от его злоухищренной враждебности к столь священной для каждого особе, как родной отец; впрочем, как бы желая несколько смягчить вину Его Милости, лорд Б. присовокупил, что разговор вёлся меж четырёх глаз (когда они прогуливались по Мэллу[85] подальше от толпы) — в обществе Его Милость таких речей никогда себе не позволял. В оправдание же себе лорд Б. поведал, что подарил Его Милость советом (как, должно быть, известно В.Сиятельству, лорд Б. в последние годы жизни своего батюшки не ладил с этим почтенным джентльменом) довериться его опытности и побороть неприязнь к отцу, предоставив рассудить их времени, ибо так уж устроен свет, что оно всегда принимает сторону сына; к тому же, буде на то воля Божья, они в один прекрасный день и сами сделаются отцами. С этим Его Милость хоть и нехотя, но согласился, и больше они до этого предмета не касались.

Мне велено передать В.Сиятельству глубочайшие сожаления лорда Б. о том, что дело приняло столь неожиданный поворот, и уверения в том, что истинные намерения Его Милости и нынешнее его местонахождение ему столь же неведомы, как и В.Сиятельству. Он также просит покорнейше принять в уважение, что, видя решимость, с какой Его Милость стремится ступить на стезю наслаждений, и памятуя о всем известной опасности подхватить французскую заразу от тамошних шлюх, милорд не только не стал отговаривать Его Милость от задуманного им (мнимого) предприятия, но, напротив, почёл за благо оказать ему в том вспомоществование; что он дал Его Милости слово свято сохранить его тайну и в случае нужды найти средство замкнуть уста взбешённой Клейборнихе, каковое обещание он выполнил и намерен выполнять впредь. Наконец, он настоятельно просит В.Сиятельство, как скоро появится новая надобность в его помощи, не обинуясь, к нему за тем обращаться.

Вашего Сиятельства всенижайший и всепокорнейший слуга

Генри Аскью.

***

Линкольнз-инн, сентябрь 8 дня.


Милостивый государь Ваше Сиятельство.

Пишу в поздний час и в великой спешке, дабы без дальних отлагательств сообщить известие, которое только что принёс мой канцелярист Тюдор. Джонс найден — причём с лёгкостью, какая мне и не чаялась — и уже доставлен в Лондон. Его привезли два часа тому назад и приставили к нему надёжную охрану. Завтра учиню мошеннику допрос.

К вящему нашему счастью, мои люди наткнулись на него в Кардиффе, где они остановились по пути в Суонси. Они передают, что Джонс гулял в том самом трактире, в коем они расположились на ночлег, и, вернее всего, они так бы его и упустили, не случись им дослышать, как кто-то назвал его имя; тогда, приглядевшись и прислушавшись, они смекнули, что им улыбнулась удача. На первых порах Джонс во всём запирался, но мой канцелярист не отставал; тогда он попытался удрать, но не тут-то было; тогда он возопил, что его задержали без вины, но когда канцелярист на это предложил ему засвидетельствовать свою невиновность перед кардиффским судом, он запел другую песню. С тех пор с ним никто в разговоры не вступает и не желает слушать его объяснений, отчего, как доносит мой человек, он пребывает в унынии и тревоге и, по выражению того же человека, изрядно спёкся, впору на стол подавать, что я и не замедлю исполнить — в этом В.Сиятельство может на меня положиться.

Да будет мне позволено не высказывать здесь своего суждения касательно праведного отцовского негодования, которое В.Сиятельство изволили выразить в своём последнем послании, ибо В.Сиятельству и без того, смею надеяться, ведомо, что я уже не знаю, что и думать о Его Милости и чего от него ожидать. Quantum mutatus ab illo![86] Но я не упущу употребить все средства к тому, чтобы пролить свет на это наидосаднейшее происшествие.

Вашего Сиятельства всепокорнейший и всеусерднейший слуга

Генри Аскью.


К сему прилагаю список послания, полученного мною от мистера Сондерсона из Кембриджа, с намерением показать, сколь высокого мнения были учёные наставники младшего сына В.Сиятельства о его талантах. О мистере Уистоне[87] В.Сиятельство, несомненно, наслышаны: это вздорный вероотступник и вольнодумец, tener-veneficus[88], за что и был отставлен от места в Кембридже, занимаемого теперь мистером Сондерсоном; за минувшие с той поры двадцать пять лет он озлобился и расходился пуще прежнего и теперь, поговаривают, дожидается кончины своего преемника в надежде вновь выдвинуться и опять занять место, с коего его вполне заслуженно согнали.

Г.А.

***

Кембридж, Колледж Христа,

месяца сентября восьмого дня.


Милостивый государь.

Сим уведомляю, что письмо Ваше от 27 августа мною получено и я незамедлительно приступаю к ответу, хотя по причине своего изъяна принуждён диктовать. Боюсь, сэр, что в том насущнейшем деле, за которым Вы ко мне обратились, я помочь бессилен. Я не имел приятности встречаться с Его Милостью вот уже два года; в последний раз я удостоился этой радости в пору выборов, сиречь в апреле 1734 года, когда Его Милость, заехав в наш город, сделал мне честь своим посещением. С тех пор мы лишь изредка обменивались письмами, исключительно до математики и алгебры относящимися. В последнем своём письме, от 24 марта, он желал мне успехов в грядущем учебном году и сообщал о своём намерении в скором времени побывать в Кембридже, а летом отправиться в путешествие по Франции и Италии; до отбытия же за границу он надеялся как-нибудь по благоприятной погоде завернуть ко мне, дабы испросить совет, кого бы ему стоило посетить в чужих землях. Увы, больше ни писем, ни известий о нём не воспоследовало, и я уже было полагал его в отъезде. Новость о его исчезновении меня встревожила и озадачила. Кроме вышесказанного в его мартовском письме не содержалось ничего, касающегося до его личных обстоятельств.

Что же надлежит до познаний Его Милости, то, сказать по чести, равных ему среди моих учеников наберётся немного, а выше него не поднимался ни один. Может быть, Вам известно, что я четвёртый по времени лукасианский профессор[89] в этом университете, каковым состою с 1711 года, а посему, удостаивая Его Милость столь высокого отзыва, я, право же, имею достаточные основания для сравнения. По моему суждению, дарования Его Милости таковы, что, не будь тому помехою его титул, он по праву мог бы украсить собою сей университет к вящей славе последнего — чего не скажу о многих других особах, избранных за последние два десятилетия в учёный совет.

Насмотревшись на молодых джентльменов столь же знатных фамилий, я с прискорбием свидетельствую, что, какую бы любовь к наукам и прилежание ни выказывали бы они в стенах университета, по выходе из оного о науках они тут же забывают. Не то Его Милость: он и поныне с изрядным рвением продолжает упражняться в математике и иных науках, ей сопутствующих. Я часто имел случай убедиться, что в предметах этих он отменно начитан и умеет превосходнейшим образом применять свои познания на деле. Таково не только моё мнение: в том же ручается и мой именитый предместник мистер Уистон, каковой, может, и вызывает нарекания по причине своих взглядов на религию, зато уж как математик положительно безупречен. Того же мнения держалось и ещё более великое светило, просвещеннейший предместник мистера Уистона in cathedra Lucasiana[90] сэр Исаак Ньютон. Не раз я представлял на суд обоих джентльменов выведенные Его Милостью теоремы и предложенные им решения задач, и, хотя до самой прискорбной кончины сэра Исаака между джентльменами ни в чём согласия не было, в одном они были единодушны — что сей молодой философ поистине достоин внимания.

Опасаясь наскучить Вам этими материями, всё же добавлю, что сам я вот уже несколько лет изобретаю наилегчайший способ при помощи таблицы производить умножение больших чисел, и о трудностях, встречающихся мне на этом пути, я не единожды советовался с Его Милостью, всякий раз обнаруживая, что в силу своего умения он помогает мне в одолении этих трудностей лучше, чем кто-либо другой. Он имел дарование особого склада: дюжинный ум пытался бы решить эту задачу, внося в общий замысел лишь мелкие поправки и улучшения, тогда как Его Милость подвергал внимательнейшему разбору самые начала, на которых основывался способ, и часто предлагал для решения задачи более подходящие и прочные основания. Получить совет столь отменного помощника, по моему мнению, редкая удача.

Если же спросить меня о его недостатках, я бы назвал его склонность прельщаться взглядами и теориями, принадлежащими до естествознания, в коих я усматриваю скорее фантазии, чем вероятные либо на опыте подтверждённые истины. К таковым отношу я и тот домысел, за разъяснением коего Вы ко мне обращаетесь. Упомянутый Вами ряд чисел впервые был выведен в трактате «Liber Abaci»[91], сочинении учёного итальянца Леонардо Пизанского[92]. Ряд этот был составлен самим автором — однако, по его признанию, предназначался всего лишь для исчисления беспрестанно плодящихся кроликов в садке. Но Его Милости мнилось, будто эту пропорцию (остающуюся неизменной, до каких бы пределов ни продолжали числовой ряд) можно обнаружить во всём строе природы, вплоть до движения планет и расположения звёзд небесных; она виделась ему даже и в строении растений и размещении их листьев, так что он обозначил сие соотношение особым, взятым из греческого языка словом phyllotaxis[93]. Он также полагал, что это простейшее соотношение можно проследить в истории сего мира, как в прошлой, так и имеющей быть впереди, и кто сумеет постичь его до конца, получит способ посредством математических действий предсказывать грядущие события и трактовать прошлое.

Мне же думается, сэр, что он выводит чрезмерно важное следствие из пустячного совпадения в вещественных явлениях низшего порядка; я также предполагаю, что винить в этом заблуждении следует не его самого, но его высокий дворянский титул, поскольку именно он не допускает Его Милость каждодневно приобщаться знаниям, имеющим хождение в кругу людей учёных, и обсуждать сии предметы с настоящими знатоками, отчего и нашло на него помрачение, которое я, с Вашего позволения, назвал бы dementia in exsilio[94]. Как говаривают в нашем университете, In delitescentia non est scientia, сиречь кто укрывается или обитает вдали от знаний, тот ими до конца не овладеет.

Надобно Вам заметить, сэр, что в вопросах, касающихся до моей науки, я привык высказываться не обинуясь, и когда пять лет назад Его Милость представил мне свои соображения на сей предмет, я подверг их строгому разбору и нашёл неосновательными. И вот из-за того, что я посмел оспорить многие не в меру бойкие выводы, сделанные им из этого допущения, меж нами впервые пробежал холодок. В дальнейшем мы, благодарение Богу, помирились, причём условия мира выставил Его Милость: он объявил, что слишком дорожит нашим дружеством, чтобы на горе ему длить спор о домыслах, доказать которые он, по собственному признанию, не в силах (под домыслами он разумел свои химерические предложения о возможности предугадывать будущее при помощи вышесказанных чисел). Он предложил, чтобы мы, будучи истинными amici amicitiae[95] (по собственному его выражению), впредь никогда не заговаривали об этом предмете, ставшем для нас яблоком раздора. Слово своё он сдержал и ни при встречах со мною, ни в письмах больше уж к своей теории не возвращался, из чего я было заключил, что со всякими изысканиями по сему предмету покончено.

Где пребывает Его Милость в настоящее время, я, как уже указывал, не имею ни малейшего понятия и даже не знаю, что Вам посоветовать. Мне остаётся лишь уповать на то, что этот достойнейший, способнейший, любезнейший и благороднейший человек, коего я имел честь называть своим другом, в скором времени сыщется живой и невредимый.

Ваш покорный слуга

Николас Сондерсон. A.M.[96]

Regalis Societatis Socius[97].

Записано мною: Энн Сондерсон, дочь.

Допрос и показания ДЭВИДА ДЖОНСА,

данные под присягою сентября 9 числа, в десятый год правления Государя нашего Георга Второго, милостью Божией короля Великой Британии, Англии и прочая.


Я зовусь Дэвид Джонс. Я уроженец Суонси, ровесник нынешнему веку: имею тридцать шесть лет от роду. Я холост. Нынче служу в конторе корабельного поставщика.


В: Насилу вас отыскали, Джонс. Задали вы нам задачу.

О: Знаю, сэр. Виноват.

В: Вы прочли краткое изложение показаний мистера Фрэнсиса Лейси?

О: Прочёл, сэр.

В: Признаёте ли, что вы и есть тот самый Джонс, о коем он рассказывал?

О: Признаю, сэр. Как бы я мог отрицать.

В: Однако ж перед человеком, которого я за вами послал, вы от этого имени открещивались.

О: Я же не знал, кто он таков, сэр. А о мистере Лейси поначалу и помина не было. Я, изволите видеть, почитаю этого достойного джентльмена своим другом, чуть что — я за него горой: это мой долг. Вон и пословица говорит: дружбу водить — себя не щадить. Тем паче, что во всём приключившемся в апреле он виноват не больше, чем Джонс.

В: Мой человек доносит, что вы и при упоминании о мистере Лейси продолжали отпираться — даже показали под присягой, будто это имя вам незнакомо.

О: Да я просто хотел его испытать, сэр. Проверить, точно ли он так хорошо осведомлён, как уверяет. А как убедился, так сразу лгать и перестал.

В: Только чтобы уж и вперёд не лгать.

О: Не стану, сэр. Право, не стану.

В: Смотрите же. Начнём с самого вашего отбытия из Лондона. Но прежде я желаю знать, не усмотрели ли вы в показаниях мистера Лейси — в том виде как они записаны — каких-либо сведений, представляющихся вам не правдой.

О: Никак нет, сэр.

В: А каких-либо неточностей?

О: Тоже нет, сэр. Помнится, именно так оно и было.

В: А каких-либо упущений? Не случалось ли вам обнаруживать важные обстоятельства и скрывать их от мистера Лейси?

О: Нет, сэр. Мне было положено докладывать ему про всё, что я узнавал и примечал. Так я и поступал.

В: Стало быть, к его показаниям вам прибавить нечего?

О: Нечего, сэр. Как Бог свят, нечего.

В: Мистер Лейси показал, что вы, не спросив его дозволения, ударились в бега. Вы это подтверждаете?

О: Да, сэр. Всё было так, как я ему отписал, сэр. Уж больно хотелось проведать престарелую матушку, царство ей небесное. А из тех краёв до неё рукой подать: перебрался через залив — и дома. Когда ещё случай подвернётся. Как говорится, своя рубаха ближе к телу. Знаю, я поступил нехорошо. Но я, изволите видеть, прежде был дурным сыном и теперь вот решил загладить вину.

В: Разве вы не освобождались от обязательств перед мистером Бартоломью на другой же день? Что бы вам не подождать немного и не отпроситься у мистера Лейси?

О: Я думал, он не отпустит.

В: Отчего же?

О: Да ведь он у нас джентльмен опасливый. Вдруг у него не стало бы духу ехать дальше через те края без попутчика.

В: Разве он не был вам верным другом — хоть тогда, хоть прежде? Не он ли вам и работу подыскал?

О: Ваша правда, сэр. Я потом извёлся от стыда. Но, как добрый христианин, разве мог я не исполнить сыновний долг? Вот и сбежал.

В: Сбежали в надежде, что по возвращении в Лондон сумеете его умилосердить?

О: Была такая надежда, сэр. Сердце у него отходчивое, дай Бог ему здоровья. И тоже ведь христианин.

В: Расскажите, каков вам показался слуга мистера Бартоломью Дик.

О: Я, сэр, ничего путного о нём сказать не могу. Джонс при расставании знал о нём не больше, чем при первой встрече.

В: Не приметили вы в нём каких-либо странностей?

О: А что все примечали, то и я приметил. Чтобы такого да в услужение к джентльмену — как есть ирландская небывальщина. На лакейскую должность — с его силой и статью — он ещё годился. Но и только.

В: Вы разумеете, что на слугу при джентльмене он не походил?

О: Спору нет, приказы он исполнял недурно. Притом такому слуге хозяин мог без опаски доверить любую тайну. И пожитки тоже. Среди скарба на вьючной лошади был увесистый сундучишко, так этот самый Дик меня к нему близко не подпускал. В первый же день я было сунулся помочь поднести, а он меня и оттолкни. И так всю дорогу. В рассуждении хозяйского добра — цепной пёс, а не слуга.

В: Что ещё необычного было в его повадке?

О: А то, что хоть бы все вокруг со смеху помирали, он никогда даже не улыбнётся. Помнится, в Бейзингстоке выходим мы с ним поутру к колодцу, а там потеха: служанка за какую-то дерзость осерчала на конюшего, хвать ведро и за ним — хотела, значит, водой окатить, да только растянулась и сама облилась. Что смеху было! Покойник — и тот бы прыснул. А Дику хоть бы что. Стоит как на панихиде. И лицо такое, словно нашёл грош, обронил шиллинг.

В: Такого он был сумрачного нрава?

О: Скорее, недалёкого ума. Точно как с луны свалился. Ни дать ни взять деревянный истукан. Иное дело — с женским полом. Вот я, с дозволения вашей чести, расскажу один случай…

В: Хозяин внушал ему робость?

О: Не похоже, сэр. Услужал он хозяину исправно, однако ж и без особой прыти. Дадут знак — он и делает что велено. Кое-какие знаки я разобрал и пытался с ним объясниться, да только зря старался.

В: Отчего же?

О: Уж и не знаю, сэр. Всякие немудрёные приказы — «помоги привязать», «пособи поднести» — это он понимал. Но когда я от нечего делать хотел по-приятельски разузнать, как он живёт, что у него на душе — не понимает и всё тут. Точно я говорю по-валлийски, как моя матушка.

В: Может, не такой он был и простак?

О: Может быть. Если призадуматься, может, и правда.

В: У меня имеются показания мистера Пуддикумба, хозяина «Чёрного оленя». Он приводит ваш рассказ, будто однажды ночью с Диком случился припадок безумия.

О: Мало ли я баек по пути насочинял. Что называется, для красного словца.

В: Так это не правда?

О: На то была воля мистера Лейси и джентльмена, сэр.

В: Это они вам велели распустить слух, что парень от луны мешается в уме?

О: Не то чтобы именно про это. Но раз у Дика язык связан, то, чтобы люди на нас не косились, мне было наказано изображать отчаянного пустомелю — нести что в голову взбредёт.

В: Не сказывали вы служанкам, чтобы они Дика остерегались?

О: Может, и сказывал, сэр. А коли сказывал, то совет нелишний.

В: Как вас понимать?

О: Он же не кастрат итальянский, не Харянелли[98]. Что с изъяном, это правда, но ведь не такого рода изъян.

В: Вы намекаете на его связь с горничной Луизой?

О: Именно, сэр.

В: И с иными девицами, что встречались в пути?

О: На других он и не глядел, сэр. Другие — так, баловство. Ну разве что приволокнётся за какой бабёнкой на кухне у Пуддикумба.

В: А вам, Джонс, разве не вздумалось приволокнуться — да ещё как бессовестно?

О: Шутил, сэр, право, шутил — и больше ничего. Много ли мне от неё было нужно? Один поцелуй.

В: И одна ночь в её постели?

О: Как быть, сэр, ведь я ещё не так чтоб стар. Я как-никак мужчина, и меня, с позволения сказать, порой разбирает. А тут эта фефёла: как взглянет на меня за ужином, так и осклабится. Самая обыкновенная деревенская клуша.

В: Хорошо. Вернёмся к Луизе. В каких вы сейчас мыслях касательно того, о чём рассказывали мистеру Лейси — что будто встречали её у заведения Клейборн?

О: Ту-то я видал мельком: прошмыгнула мимо — и в дом. А ночью при факелах хорошо не разглядишь. Я говорил мистеру Лейси, что не могу ручаться, а теперь точно знаю: ошибался. Глаза наши злоискательны: всё-то им видится дурное. То была не Луиза, меня обмануло сходство.

В: Стало быть, вы уверены, что обознались?

О: Уверен, сэр. А разве не так?

В: Почему вы спрашиваете?

О: Да вы как будто сомневаетесь. Насторожились, точно какое лихо учуяли. Право же, мне это только померещилось.

В: Вы доподлинно знаете, что Луиза не та, за кого вы её сперва почли?

О: Я поверил на слово мистеру Бартоломью, сэр. Лучше сказать, мистер Лейси поверил ему на слово, а уж я мистеру Лейси. Если с него этого слова довольно, то с меня и подавно.

В: Вы много с ней беседовали?

О: Мало, сэр. Она с самого начала задала такого форсу, что и не подступись. Чопорная, что монашкина курица. Иной раз поравняемся с ней мимоходом или сядем вместе ужинать — взглядом не удостоит. Словечком в пути переброситься — ни-ни. Недаром прозывалась на французский лад.

В: Откуда бы у горничной взялось столько чванства?

О: Такую уж моду забрала нынче их сестра. Всякая, чёрт их дери, корчит из себя госпожу.

В: Извольте в этих стенах выражаться пристойно!

О: Виноват, сэр.

В: Не слыхали вы, чтобы у неё имелось другое имя?

О: Нет, сэр. От кого бы мне было узнать?

В: Известно ли вам имя той, которую вы видели входящей в заведение Клейборн?

О: Нет, сэр. И мой спутник, который мне её указал, тоже не знал её по имени. Только слышал, что в заведении её величают Квакершей и для гостей она лакомый кусочек. Мы было решили, что джентльмен, коего мы туда доставили, тоже к ней пожаловал. Маркиз Л., сэр.

В: А, так вы доставили его в портшезе?

О: Да, сэр. Когда другой работы не находилось, я, бывало, зарабатывал на пропитание и таким промыслом.

В: И часто вы доставляли гостей к этому дому?

О: Иной раз случалось, сэр. Это уж как придётся.

В: Неужели же вы не прознали, как зовутся по имени тамошние потаскухи?

О: Нет, сэр. Мне только сказывали, будто там собраны наиотменнейшие шлюхи Лондона — оттого-то охочие до бабья богатые простофили… виноват, сэр, я хотел сказать — знатнейшие лондонские джентльмены в этом доме так и толкутся.

В: Вы точно знаете, что девица, которая с вами путешествовала, не шлюха?

О: Теперь уж точно.

В: Не расспрашивали вы Луизу про её жизнь — откуда она родом и прочее?

О: Расспрашивал, сэр, и не раз. Давно ли в услужении, у кого служила прежде. Только в Эймсбери отстал. Слова от неё добиться — как от скряги подаяния. А если и промолвит словечко, то ни о чём не промолвится. Про неё не скажешь, что язык без костей!

В: Что она рассказала про ночную отлучку из Эймсбери?

О: Всё отрицала, сэр. Сперва смешалась, потом вскинулась, потом скисла — и я мигом смекнул, что она лжёт.

В: Прежде чем вы узнали, что Дик допущен в её постель, не замечали вы их взаимной склонности?

О: Что до Дика, сразу было видно, что он от неё без ума: стоило посмотреть, что с ним делается, когда она рядом. Бывало, глаз с неё не сводит. Станет прислуживать хозяину — заодно и ей прислужит.

В: Как?

О: Как только может. То ужин ей снесёт, то узел притащит. Вон и старое присловье говорит: «Кто до баб слаб, тот у баб раб».

В: Она была сдержаннее в рассуждении своих чувств?

О: Не то чтобы сдержаннее, сэр, а хитрее. На людях обходилась с ним так, будто он ей не любовник, а любимая собачонка. Но после Эймсбери, когда дело вышло наружу, она уже не так таилась. Как сейчас вижу: сидит перед ним на коне, прижалась щекой к его груди и спит — точно отец с дитятей или муж с женой.

В: Это при её-то чопорности?

О: На то, сэр, и присловье: «Все они Евины дочери».

В: Она чаще усаживалась впереди него или позади?

О: Поначалу — как водится, позади: ровно попугай на жёрдочке. А на третий день перебралась вперёд: дескать, на холке мягче. Сказала бы уж напрямик, что ей мягче сидеть между ног этого похотливца, да простит меня ваша честь.

В: Вы не заговаривали с ней о Дике? Не спрашивали, имеют ли они намерение пожениться?

О: Не спрашивал, сэр. Мистер Лейси шепнул мне, чтобы я к ней больше с вопросами не лез — а то как бы не подумали, будто я по его наущению шпионю за мистером Бартоломью. Я и прикусил язык. Притом мне пришло на мысль — может, она просто углядела в моих словах насмешку над её влеченьем к убогому. А строгостью желала мне сразу показать, для моей же пользы, что надеяться здесь не на что.

В: Как это понимать?

О: Девица-то далеко не уродина, сэр. Я полагал поначалу, что страсть тропинку к женскому сердцу отыщет. Она всё могла прочесть в глазах моих…

В: Вздумали приударить?

О: И приударил бы, если б позволила. Хотя бы для того, чтобы проверить, что она в этом деле смыслит. И убедиться, точно ли это не овечка из стада мамаши Клейборн, как мне сперва почудилось.

В: Имеете ли ещё что-нибудь о ней сообщить?

О: Нет, сэр.

В: И после апреля тридцатого числа вы ни о ней, ни о Дике, ни об их хозяине вестей не получали?

О: Нет, сэр.

В: А в газетах вам никаких известий о них не попадалось?

О: Истинный Бог, не попадалось.

В: И вы убеждены, что мистеру Бартоломью удалось увезти свою суженую и предприятие это не имело следствием никакого преступления, в коем вы видели бы и свою вину?

О: До сего дня я в этом не сомневался. А нынче, хоть впору бы и встревожиться, но я всё же спокоен, потому что вины за собой не знаю и вижу справедливость и великодушие вашей чести. Я до этого дела касательства толком не имел, и должность моя в нём была не более важная, чем у какого-нибудь привратника.

В: Отчего же, коли так, вы остались в Уэльсе, а не вернулись в Лондон получить у мистера Лейси свою долю?

О: Я, сэр, ещё три месяца назад посылал мистеру Лейси письмо с изложением своих резонов.

В: Он ничего о нём не знает.

О: Немудрёно. С вашего позволения, сэр, я объясню. Едва я оказался в родных краях, меня ошеломили известием, от которого я разрыдался — да, ваша честь, разрыдался, как дитя. Меня уведомили, что моя престарелая матушка, царство ей небесное, уже три года как покоится в могиле. А полгода назад скончалась любимая сестра. Остались мы с братом вдвоём. А брат ещё беднее Джонса, притом валлиец до мозга костей: у валлийца, известное дело, ближе нужды родичей нету. Пожил я у него месячишко, вижу — плохо наше дело: сколько ни бьюсь, а из нищеты никак не выберемся. Вот я себе и говорю: пора тебе, Джонс, обратно в Лондон; ну что такое твой Суонси, одно слово — дыра. А Джонс и деньги — что лондонские часы: нету между ними согласия, всё врозь разбегаются. Все денежки, что я привёз, пропились да проелись. И отправился я в Лондон на своих двоих, потому как ни на чём другом по недостатку средств путешествовать не мог. А в Кардиффе мне повстречался приятель. Пригласил к себе, приветил. И случись об эту пору у него в доме один человек, который, узнав, что я умею читать и считать и повидал свет, рассказал мне про лавку, где он служит — лавку мистера Уильямса, где ваш доверенный меня и разыскал. Прежнего приказчика мистера Уильямса, изволите видеть, за три дня до того хватил удар, он уже не жилец на этом свете. Вскоре он и точно помер. И на мистера Уильямса свалилось столько хлопот, что…

В: Довольно, довольно. Переходите к письму.

О: Что ж, сэр, я написал мистеру Лейси про то, какая у меня теперь должность и что я на неё не нарадуюсь, что новый хозяин хвалит меня за смётку и усердие и что в Лондон я выбраться не смогу. Что мне стыдно за свой проступок, но я надеюсь, что мистер Лейси меня простит и в этом случае я почту за величайшее одолжение, если он найдёт средство переслать мне то, что причитается.

В: С кем вы передали письмо?

О: С одним человеком, который по своей надобности отправлялся в Глостер — а уж он обещал позаботиться, чтобы оттуда письмо дошло до Лондона. Я дал ему шиллинг на расходы. По возвращении он уверил меня, что всё исполнено. Да только, видно, напрасно я старался, напрасно тратился: ответ так и не пришёл.

В: Больше вы не писали?

О: Я, сэр, рассудил, что не стоит труда: верно, мистер Лейси на меня гневается и хочет отплатить мне за небрежение той же монетой. И, сказать по правде, его можно понять.

В: Вам показалось, это такие гроши, что хлопотать себе дороже станет?

О: Да, сэр.

В: Сколько, по вашим прикидкам?

О: Я в своё время уже выпросил у мистера Лейси малую часть.

В: Сколько?

О: Да как будто несколько гиней, сэр.

В: Укажите точнее.

О: Гинею — в задаток перед отъездом, а потом ещё.

В: Сколько же ещё?

О: Это уже в Тонтоне, сэр. Вроде бы гинеи две или три.

В: Мистер Лейси показал — одну.

О: Точно уж и не помню, сэр. Что-то как будто бы больше.

В: Для вас деньги такой сор, что вы не видите разницы между одной и тремя гинеями? (Non respondet[99].) Вы получили две гинеи, Джонс. Стало быть, какой остаток вам причитался?

О: Восемь, сэр.

В: Сколько составляет ваше годовое жалование на нынешнем месте?

О: Десять фунтов в год, ваша честь. Я понимаю, к чему клонится ваш вопрос. Но я полагал, те деньги для меня потеряны — ну и махнул рукой.

В: Махнул рукой? Это же почти что ваш годовой доход!

О: Всё равно я не знал, как их вытребовать.

В: Разве между Уэльсом и Лондоном не ходят суда с углём? Да притом часто.

О: Вроде бы ходят, сэр.

В: Вроде бы? Служите у судового поставщика, а за верное не знаете?

О: Точно ходят, сэр.

В: И вы даже не подумали передать с оказией письмо, а то и самолично отправиться в Лондон за своими деньгами?

О: Помилуйте, сэр, ну какой из Джонса мореходец! Я страх как боюсь моря и каперщиков[100].

В: Ложь. Вы имели другую причину.

О: Нет, сэр.

В: А вот и да, сэр. Вы прознали о своём путешествии на запад такое, что не отважились открыть мистеру Лейси и что могло навлечь на вас и сотоварищей ваших беды вроде нынешней. Разве без важной причины бросились бы вы наутёк, отступившись от обещанной награды?

О: Я знал лишь то, что нам сообщили, сэр. Как Бог свят! А обо всём, что мы выведали сами, уже показал мистер Лейси.

В: Раскинули сеть, да сами же и попались. В том письме к мистеру Лейси, перед бегством вашим, вы поминали корабль, уходящий из Барнстапла в Суонси первого мая. Так вот, я навёл справки. Такого судна в тот день не было — не было до самого мая десятого числа.

О: Да ведь я, когда писал письмо, думал, что это правда. А после, уже в Барнстапле обнаружилось, что вышло недоразумение. Тогда мне дали совет попытать счастья в Бидефорде. Я — в Бидефорд, и не прошло трёх дней, как я уже плыл на судне, вёзшем уголь. Чистейшая правда, сэр. Хотите — пошлите проверить. Корабль назывался «Генриетта», а вёл его мистер Джеймс Перри из Порткола — бывалый капитан, его все знают.

В: Что же вы поделывали эти три дня?

О: Первый день проболтался в Барнстапле, на второй подался в Бидефорд, повыспросил в порту касательно корабля, отыскал мистера Перри и уговорился, что он возьмёт меня с собой. А на третий день мы вышли в море и, слава тебе Господи, благополучно добрались до места.

В: Кто в «Чёрном олене» ввёл вас в заблуждение относительно корабля?

О: Право, сэр, из головы вон. Но кто-то точно был.

В: Мистеру Лейси вы написали, будто это был Пуддикумб.

О: Выходит, он, сэр.

В: Смотри мне, Джонс. От твоих слов разит ложью, как от твоих единоземцев луком[101].

О: Бог свидетель, не вру, сэр.

В: Вот твоё письмо, в котором чёрным по белому указано, что про корабль ты уведомился от Пуддикумба. Но тот божится, что ничего подобного тебе не говорил, а уж он-то во лжи не замечен.

О: Я, верно, спутал, сэр. Письмо писалось наспех.

В: И курам на смех — как и вся твоя небылица. Я, Джонс, писал в «Корону» и справлялся касательно коня. Вы и теперь повторите, что первого мая — или пусть не первого, пусть в другой день — оставили коня в этой гостинице? Что, язык проглотили?

О: Виноват, сэр, оплошал. Теперь припоминаю: я доехал верхом до Бидефорда и остановился в трактире «Барбадос», а отъезжая, оставил коня там. И заплатил, чтобы за ним был уход, пока не заберут. И не упустил послать в Барнстапл, в «Корону» мальчишку с известием, где его искать — а то, чего доброго, заподозрят в воровстве. Вы уж не взыщите, сэр, ей-богу, ум за разум заходит. При первом разговоре я нёс незнамо что, лишь бы отстали поскорее. Я же не знал, что это важно.

В: Так я тебе растолкую, отчего ты, каналья, виляешь; я тебе объясню, почему по тебе виселица плачет. Дик мёртв, и у нас имеется сильное опасение, что он убит. Он был найден удавленным в пределах дня езды от того места, где ты провёл ночь. Сундук его хозяина опустошён, прочий скарб сгинул. Ни о хозяине, ни о горничной с той поры ничего не слышно. И зловещая эта неизвестность производит то подозрение, что и они лежат где-то убитые. И ещё большее подозрение, что это твоих рук дело. (При сих словах допрашиваемый что-то вскрикивает на валлийском наречии.) Что это означает?

О: Не правда, не правда! (Вновь говорит по-валлийски.)

В: Что не правда?

О: Женщина жива! Я с ней потом видался!

В: Ишь как сразу вздрогнул. Смотри, как бы не вздрогнуть тебе на виселице — а если солжёшь ещё хоть раз, я тебе это обещаю.

О: Ей-богу, ваша честь, я с ней потом видался!

В: Когда потом?

О: После того, как они добрались до места.

В: Как вам может быть известно, куда они направлялись? Разве вы бежали не в Барнстапл?

О: Нет, сэр, на свою беду, не в Барнстапл. Господи ты Боже мой! (Снова по-валлийски.)

В: Вы знаете, где горничная обретается сейчас?

О: Богом клянусь, не знаю, сэр. Может, в Барнстапле — потом объясню, почему. Только какая она горничная.

В: А мистер Бартоломью?

О: Боже ты мой, Боже!

В: Отчего вы не отвечаете?

О: Я ведь знаю, кто он таков на самом деле. Потому-то и дёрнула меня нелёгкая впутаться в эту историю. Но у меня и в мыслях не было ничего дурного. Верьте слову, ваша честь, я никого ни о чём не спрашивал, а узнал против чаяния от парня, который…

В: Погодите. Назовите мне имя, которое вам передали. Ответ не записывать.

О: (Respondet[102].)

В: Случалось ли вам письменно или изустно сообщать кому-нибудь это имя?

О: Боже упаси, сэр, ни одной живой душе. Клянусь матушкиным спасением.

В: Стало быть, вам ясно, чьим именем я веду розыски? Смекаешь, зачем тебя сюда доставили?

О: Догадываюсь, сэр. И униженнейше прошу его о снисхождении. Ведь ему-то, сэр, я и хотел угодить.

В: Об этом после. Повторяю: что вам известно о похождениях мистера Бартоломью, воспоследовавших за первым мая? Довелось ли вам говорить с ним, получать от него известия или прослышать что-либо о его обстоятельствах?

О: Я, сэр, не имею понятия, где он сейчас пребывает, жив он или нет. И про гибель Дика мне сказать нечего. Поверьте, ваша честь, Христом-Богом молю, поверьте: я утаил правду лишь оттого, что страх меня обуял.

В: Что утаил? Экая баба! Поднимайся, полно в ногах валяться.

О: Слушаюсь, сэр. Я разумел, сэр, что уже знал про смерть Дика, царство ему небесное. Только про это, клянусь гробом Давидовым.

В: Как же вы узнали?

О: Верных сведений у меня не было, сэр, — сердце подсказало. Прожил я в Суонси недели две, а может, больше, и вот как-то в таверне сошёлся с моряком, который только что приплыл из Барнстапла. А он возьми да и расскажи про найденного в тех краях мертвяка с фиалками во рту. Просто к слову пришлось: вот, мол, какие чудеса на свете делаются. Имени он не привёл, но я призадумался.

В: Дальше.

О: В другой раз, уже в Кардиффе, дома у моего хозяина — мистер Уильямс ведёт дела прямо на дому — я разговорился с приезжим, как раз в то утро прибывшим из Бидефорда. Он завёл речь об этой оказии, и я узнал про вновь открывшиеся обстоятельства — в Бидефорде о них много судачили. И что будто бы ходят толки, что порешили не одного, а пятерых. Правда, имён он тоже не называл, но я как услышал про пятерых да прибавил к этому ещё кое-какие подробности из его рассказа, так поджилки и затряслись. Так и жил в страхе до нынешнего дня. Я, сэр, сразу бы к вам бросился, если бы не моя бедная матушка да…

В: Довольно. Когда вы получили это второе известие?

О: В последнюю неделю июня, не тем будь помянута. Только я, сэр, ни в каком злоумышлении не повинен.

В: А когда так, то чего же ты дрожишь?

О: Мне, сэр, довелось увидать такое, что, расскажи кто другой, ни в жизнь бы не поверил.

В: Ну уж мне-то выложишь всё как на духу. Иначе не миновать тебе петли. Не удастся вздёрнуть тебя за убийство — вздёрнут за конокрадство.

О: Всенепременно, сэр. (Вновь говорит на валлийском наречии.)

В: Поди ты со своей тарабарщиной!

О: Слушаюсь, сэр. Это всего-навсего молитва.

В: Молитва тебя не спасёт. Только полная правда.

О: Ничего не утаю, сэр. Верьте слову. Откуда прикажете начать?

В: С того места, где ты впервые солгал. Если только местом этим не была колыбель.

О: До нашего первого ночлега после Эймсбери — то бишь до Уинкантона — я ни в чём от истины не отступил. Всё было, как показал мистер Лейси. Вот только касательно Луизы…

В: Что Луиза?

О: Мне казалось, что догадка, которой я поделился с мистером Лейси, всё-таки верна. Ну, про то, где я впервые её увидел.

В: Это про заведение Клейборн? Вы разумеете, что она подлинно была шлюхой?

О: Так, сэр. Но мистер Лейси не захотел и слушать. Я его убеждать не стал, но про себя решил, как говорится, чему поверилось, тому и верить.

В: Что мистер Лейси был введён Его Милостью в заблуждение?

О: Да. А для какой причины — хоть убей, не пойму.

В: Вы не говорили ей, за кого вы её почитаете?

О: Напрямик нет, сэр: мистер Лейси не дозволил. Только так, играючи — вроде бы хочу о ней поразузнать, а заодно и себя потешить. А она, как я и сказывал, стоит на своём. И отвечает так — ну горничная и горничная.

В: И ваша уверенность поколебалась?

О: Да, сэр, но лишь до той поры, когда я проведал, что она проводит ночи с Диком. Тут уж я не знал, что и подумать. Разве что она насмехается над хозяином за его спиной. А у меня всё не идёт из головы, что её-то я в Лондоне и видел. И, как оказалось, я не обманулся. Я вам потом расскажу.

В: Вам доподлинно известно, что Его Милость не оказывал ей особого расположения, никогда с ней не уединялся или ещё что-нибудь в этом роде?

О: Мне, сэр, такого видеть не случалось. Ну, пожелает ей доброго утра, в пути нет-нет да и спросит, не притомилась ли, не скучает ли — обычнейшая учтивость знатного джентльмена в обхождении с младшей братией.

В: Не припомните ли, чтобы она втихомолку пробиралась в его покой?

О: Нет, сэр. Откуда бы мне было узнать: в верхнее жильё я поднимался редко — только что к мистеру Лейси. У трактирщиков ведь какой порядок: у горничных своя почивальня, а мужская прислуга к ней и не приближайся, пусть спит где-нибудь подальше.

В: Дельное правило. Хорошо. Расскажите теперь, что происходило в Уинкантоне.

О: Остановились мы в «Борзой». И вот подходит ко мне человек в дорожном сюртуке — этот человек нас сразу заприметил. Подходит, значит, и спрашивает: «Что это вы затеваете?» — «Ничего, — говорю, — не затеваем. А что это вдруг за расспросы такие?» Он подмигивает: «Да полно тебе. А то я не знаю, кто он, этот твой мистер Бартоломью. Я два года тому служил кучером у сэра Генри У., так этот джентльмен к нему, бывало, захаживал. Я его и этого немого из тысячи узнаю. Это не кто иной, как…» Ну, та самая особа, про которую я сейчас говорил.

В: Он назвал его по имени?

О: И его, и его вельможного родителя. Вот, думаю, незадача! Ну что тут будешь делать? Спорить я не стал, а только подмигнул в ответ и говорю: «Может, он, может, не он. Только ты набери в рот воды: он своё имя открывать не желает». А он мне: «Так уж и быть, можешь не беспокоиться. И куда же это он следует?» — «А на запад, — говорю, — поохотиться. Есть там у него одна перепёлочка на примете». А он: «И уж, верно, гладенькая да пригожая?» И добавил: «Стало быть, я угадал».

В: Кто был этот человек?

О: Кучер одного адмирала, сэр. Вёз свою хозяйку в Бат. Тэйлором звать. Вы не подумайте, сэр: малый славный, а что выспрашивал, так единственно из любопытства. Поэтому мне не составило труда увести его от этого разговора. Я сказал, что истинная наша цель — покорить сердце девицы, однако мы делаем вид, будто путешествуем просто для удовольствия. Что мистер Лейси — наставник Его Милости, а Луиза нам будет надобна, когда юная леди окажется у нас в руках. И тут откуда ни возьмись — Дик. Тэйлор его приветствует, а этот дурень чуть не испортил дела: прикинулся, что не узнаёт, и был таков. Пришлось мне Тэйлора умасливать: дескать, стоит ли обижаться на недоумка. А минут через десять приходит Луиза: «Фартинг, хозяин зовёт». Вышли мы с ней за дверь, она и говорит: «Вас хочет видеть не мистер Браун, а мистер Бартоломью. А для какой нужды — не знаю». Прихожу к мистеру Бартоломью. Тот говорит: «Джонс, сдаётся мне, что нас разоблачили». Я соглашаюсь: «Боюсь, что так, милорд». Растолковал ему, что да как, передал всё, что рассказал Тэйлору. «Хорошо, — говорит. — Принимая в соображение, что мистер Лейси ничего не знает, давайте оставим всё как есть».

В: Он привёл свои резоны?

О: Сказал, что из почтения к мистеру Лейси не хочет причинять ему беспокойства. Я же на это отвечал, что во всём послушен Его Милости. «Тогда, — говорит, — никому ни слова. А это отдайте кучеру: путь пьёт за моё здоровье да не болтает лишнего. Вот, кстати, и вам полгинеи». Деньги я взял и был ему премного благодарен.

В: Не сообщили вы об этом происшествии мистеру Лейси?

О: Нет, сэр. А после, когда мы с Тэйлором выпивали, он рассказал, что по слухам высокочтимый родитель Его Милости очень гневается на сына, за то что тот отверг предложенную отцом партию. Тут-то, сэр, я и струхнул. Недаром в народе говорят: «Чужая тайна хуже, чем постель из крапивы». Шутка сказать — разгневанный отец, а тем паче такая особа, что, не приведи Господи, потревожить. И вспомнилась мне тогда Библия да пятая заповедь Моисеева: «Чти отца твоего…»

В: Вот вам бы раньше о ней подумать. Уж будто вас ещё в Лондоне не посвятили в суть дела и намерения Его Милости?

О: Теперь я взглянул на это другими глазами, сэр.

В: А именно?

О: Я рассудил, что мой прямой долг — узнать об этих намерениях побольше.

В: А попросту, если вы удовольствуете отца, он удовольствует вашу корысть, верно?

О: Я посчитал, что так оно благоразумнее, сэр.

В: Ну вот, теперь он будет лицемерить! Сразу видно валлийца. Вы ведь надеялись огрести изрядную прибыль, так или не так?

О: Я думал, сэр, что любезный джентльмен меня без награды не оставит. Если сочтёт, что я заслужил.

В: Вот это уже похоже на правду. Стало быть, в Уинкантоне вы приняли решение впредь шпионить за Его Милостью? Верно ли?

О: Да как бы я осмелился, сэр! О ту пору я и помыслить не мог, что дело так повернётся. Но у нас впереди было ещё два дня пути. А путешествовать по тем краям — хуже некуда: это вам не страна Голохватская[103].

В: Какая страна?

О: Так у нас в Уэльсе называют Сомерсет, сэр. Вот где привольное житьё! Сидра — пей не хочу, скот тучный-претучный.

В: Вздумал убедить меня в своей совестливости? Так я тебе и поверил! У тебя же на лбу написано, что мошенник. Для какой надобности ты в Тонтоне выпросил у мистера Лейси ещё денег в задаток? Не отвечаешь? То-то же. Это потому, что ты уже решил, как поступить. И хватит прекословить!

О: Слушаюсь, сэр.

В: Удалось ли вам до прибытия в «Чёрный олень» выведать что-либо новое о замыслах Его Милости?

О: Нет, сэр.

В: Перескажите всё, что происходило с самого вашего пробуждения поутру первого мая.

О: Будь я хоть трижды мошенник, сэр, однако ту ночь я провёл без сна: всё раскидывал умом. Ворочался-ворочался, а потом тишком спустился вниз, отыскал огарок свечи и пузырёк с чернилами да и написал мистеру Лейси то, что вам известно.

В: То, что мне известно, пропустите. Переходите к их прощанию на Бидефордской дороге.

О: Было это в двух милях от города, сэр, на распутье — там, где дорога расходится надвое. Вы это место сыщете без труда, там ещё виселица стоит. Которую дорогу они выберут, мне было невдомёк, и потому я поднялся на заросший кустарником холм и затаился: дорога оттуда как на ладони. Ждал час или больше. Сижу, дурень, и радуюсь, что погода разгулялась, что день, по всему видно, будет ясный.

В: До них тем путём никто не проезжал?

О: Девицы на телеге, а с ними парень — надо думать, на праздник. Хохочут, поют. А немного погодя — пешие. И тоже туда же.

В: Не замечали вы на дороге всадников, по виду — посыльных, спешащих по неотложному делу?

О: Нет, сэр. Только Его Милость со спутниками. Они остановились у развилки, как раз возле виселицы.

В: Об этом я уже знаю. Вы не дослышали, о чём они беседовали?

О: Ни словечка, сэр. До них было четыре сотни шагов.

В: Продолжайте.

О: Так вот. Мистер Лейси пустился дальше один-одинёшенек. У меня сердце кровью обливалось: в этаких местах — и без спутников. Дорога забирала вниз, и скоро он скрылся из глаз. А та дорога, по которой поехали остальные, напротив, шла всё больше вверх. Я выждал, когда они доберутся до широкого уступа на склоне, спустился на дорогу — и за ними: из-за уступа им было меня не видать. А как сам взъехал на тот уступ, так слез с коня, чтобы разобраться, где они теперь и что мне делать: ехать дальше или погодить. Поехал следом. Через две мили углубились мы в обширный лес. Тут дорога сделалась кривая, как шило корабельного плотника: петляет, петляет, и что там впереди, за поворотом, не угадаешь — того и гляди нарвёшься на всю честную компанию. И ведь правда чуть не нарвался. Выезжаю из-за громадного валуна, что лежал обочь дороги — а они прямо передо мной, полутораста шагов не будет. Хорошо ещё, что стояли ко мне спиной. Путь им пересекал бежавший сверху поток — по счастью, довольно бурный, так что из-за шума воды они моего приближения не расслышали. Едва я их заприметил, так сразу скок наземь, хвать коня под уздцы, отвёл подальше и привязал, чтобы не попался им на глаза, а сам крадучись вернулся на прежнее место. Гляжу — они уже дальше двинулись, да не по дороге, а выше: в гору поднимаются. Я успел различить только спину Луизы — она сидела позади.

В: Известно ли вам, как называется то место?

О: Нет, сэр. Поблизости не было ни фермы, ни жилья. Но узнать его проще простого: это хоть и не первый поток, который перебегает дорогу, но зато самый полноводный. Он проточил на склоне слева от дороги глубокое русло и падает вниз отвесно. Гремучий такой.

В: Дальше.

О: Я выждал время, выбрался туда, где они останавливались, и увидал брод. Поток там не больно широкий — с полдюжины шагов, и тех не будет, — а дно у него ровное, каменное. Дорога продолжалась на другом берегу. Теперь-то я разобрал, куда они запропали: дальше подъём шёл не так круто, а выше из-за деревьев виднелась открытая с одного бока котловина — примерно сказать, разлог. Сперва я никак не мог отыскать туда тропинку. Порыскал-порыскал и нашёл. И, по всему видать, по ней-то их кони и поднимались.

В: И что, тропинка изрядно хоженая?

О: Вот ей-богу, сэр, до нас этой тропой никто месяцами не хаживал. А потом, как вы узнаете, я удостоверился, что это пастушья тропа: летом по ней гонят скот на верхнее пастбище. И ветки по-над ней переплетены с прошлого года, и сухой овечий помёт валяется, и много ещё чего.

В: Какие же у вас явились соображения касательно их намерений?

О: Мне подумалось, они тайным путём пробираются к дому юной леди, сэр, или к назначенному месту встречи. Как тут угадаешь. Почём мне знать, где в тех краях стоят дворянские усадьбы да богатые поместья. Мне бы немедля повернуть назад, а я сдуру возьми да и скажи себе: «Э, нет, Джонс, кто в кони пошёл, тот и воду вози».

В: Куда вела тропа?

О: В глухое место, сэр, заросшее деревьями, а между ними большущие валуны. Этакая тесная каменистая впадина, полукруглая, вроде как молодой месяц. Преунылое место, сэр, даже в такой солнечный день. О ту пору птицы по лесам не умолкают, а тут хоть бы одна чирикнула, словно разлетелись. И взяла меня жуть — а ведь мне и без того было не по себе. И решимости поубавилось.

В: Сколько времени вы за ними следовали?

О: Не более часа, сэр. Путь недалёкий, около двух миль, не дальше. Только я нарочно придерживал коня и притом ещё поминутно останавливался и прислушивался, а то за деревьями и кустами их не увидишь. Ну да им, похоже, пришлось не слаще моего: они тоже едва тащились и держали ушки на макушке — не увязался ли кто следом. А меня только и спасал рокот водопада.

В: Расскажите, при каких обстоятельствах вы их вновь увидели.

О: Дело было так, сэр. Отыскал я в разлоге местечко поукромнее да поровнее, снова привязал коня, поднялся немного по склону и озираюсь: куда бы вскарабкаться, чтобы получше разглядеть, что там впереди. Сперва ничего особенного не увидел — только что край разлога. Склон возле него голый. Ну, думаю, час от часу не легче: подберёшься ближе — окажешься на виду. А я-то, дурья башка, понадеялся, что проследить за ними будет не труднее, чем простыню обмочить. Глядь — впереди в полумиле от меня по склону лезет человек. Присмотрелся — Дик. С ним никого. И я решил, что Его Милость и девица остались вместе с лошадьми на берегу. Дик добрался до верха и принялся что-то высматривать, а что — мне было не видно. Край разлога как бы расщеплён — раздваивался точно змеиный язык, вот в эту выщерблину он и глядел.

В: Он не таился от чужих глаз?

О: Я и заметить не успел, сэр. Он задержался не надолго и скоро пропал из вида.

В: Что было дальше?

О: Я было решил, что их путешествию подходит конец — стало быть, полно мне тащиться за ними по пятам, не ровен час заметят. Завёл я коня в кусты: в таком редколесье его всё равно лучше не спрячешь. Иду по бережку мимо того места, где они проезжали, и вдруг — вот те на: в сотне шагов от меня на траве что-то белеется, будто полотно разложили сушить. Я сторонкой подбираюсь ближе, гляжу — а это Луиза. Да такая нарядная.

В: Нарядная? Как вас понимать?

О: В точности так, как я сказал. Разодета точно майская королева — как её в этот самый день наряжают. И тебе льняной холст, и батист, и ленты всякие. Прямо картинка.

В: Полноте, Джонс! Дурак, что ли, я вам достался?

О: Ей-богу, не вру, ваша честь!

В: В таком ли наряде она добиралась до того места?

О: Нет, сэр. Я доподлинно знаю, что до той поры она его не надевала. Ещё у виселицы, когда она зашла за кустик, прошу прощения, нужду справить, я приметил, что на ней, как обычно, было зелёное платье с зелёным исподом и нориджская стёганая юбка.

В: Вы разумеете, что она переменила платье при этой остановке, пока вы разыскивали их следы?

О: Должно быть, так, сэр. И епанчу не накинула. День стоял тёплый, безветренный. Истинная правда, сэр. Право же, если бы мне припала охота рассказывать сказки, неужто я не сочинил бы такую небылицу, чтобы вы остались довольны?

В: А Его Милость?

О: Он стоял повыше, сэр, возле привязанных коней. Стоял и смотрел в ту сторону, куда ушёл Дик.

В: Что же девица?

О: А она, сэр, сидела на берегу, на камне, укрытом епанчой, и в руках у неё был карманный нож с медной наделкой на черенке. Я его прежде видал у Дика. А на коленях у неё майский венок, и она обрезает на нём шипы. Уколет палец и пососёт, уколет и пососёт. А один раз оборотилась на Его Милость, а в глазах укор: вот, мол, что мне приходится из-за вас претерпевать.

В: Выходит, она это не по своей воле?

О: Может, и так, сэр. Бог её знает.

В: Каков вам показался её наряд: бедный, богатый? Кому больше пристало носить такое платье: знатной даме или крестьянке?

О: Пожалуй что крестьянке, сэр. Хоть наряд и недурён: вокруг подола и ворота розовые ленты, чулки белые. Венку я не так удивился: она всю дорогу, где бы мы ни останавливались, нет-нет да и сорвёт цветик. Уж я над ней подшучивал: не горничная благородной леди, а уличная цветочница.

В: Что же она на это?

О: Отвечала, что это ещё не самое скверное ремесло.

В: С Его Милостью она не заговаривала?

О: Нет, сэр. У неё в те минуты была одна забота: майская корона. И вот гляжу я на неё, а она сидит среди зелени, вся белая-белая, ровно молоко в крынке. Воистину чистота непорочная — как говорится, даже слепого проймёт до самого нутра. Увидишь её в этом платье — и сердце взыграет, все тревоги позабудешь. Вы уж, сэр, не прогневайтесь, но никогда ещё она не казалась мне краше и милее.

В: Мила как адская смола. Что было дальше?

О: Постоял я так несколько времени и вдруг услыхал стук шагов, и на другом берегу появился Дик — в аккурат с той стороны, где я его видал. Остановился напротив Его Милости и подаёт знак. Худой знак, сэр: чёртовы рога.

В: Изобразите.

О: Вот эдак, сэр.

В: Пишите так: мизинец и указательный палец выставлены, средний же и безымянный прижаты к ладони большим. Видели вы этот знак прежде?

О: Поговаривают, будто таким манером приветствуют друг друга ведьмы. Я и сам в это верил, как был мальчонкой. Правда, мы-то в те годы употребляли его в шутку либо в бранном смысле: дескать, чёрт тебя побери. Но Дик — тот не шутил.

В: Продолжайте.

О: Его Милость приблизился к Луизе. Она поднялась. Меж ними был короткий разговор, но я ничего не расслышал. Потом перешли к тому месту, где стоял Дик, а тот — скок в воду и перенёс её на другой берег, чтобы башмаков не замочила. Его Милость за ними. И стали они подниматься туда, откуда пришёл Дик.

В: Его Милость при появлении Дика был обрадован?

О: Не могу знать, сэр. Я его лица не видел — ветка мешала. И на знак этот он никак не ответил. А вот как пошёл за Луизой да имел с ней разговор, так, сдаётся мне, дело делать заторопился.

В: То есть как бы явил решимость?

О: Да, сэр. И Луизу тоже, как видно, пытался укрепить. Я приметил: взял он с камня епанчу и подаёт ей на плечи, а когда Луиза отказалась, он так и повесил епанчу себе на руку, словно он ей лакей. Я прямо диву дался. Однако же сам видел.

В: А майский венец она не надела?

О: Тогда — ещё не надела, сэр. Держала в руках.

В: Дальше.

О: И вот, сэр, стою я и ломаю голову, как мне теперь быть. Ушли они недалеко, лошадей тут бросили — надо думать, сюда и воротятся. А мой-то конь, как на грех, поблизости, я его путём и не спрятал. Что как они, идучи обратно, его заприметят и обо всём догадаются?

В: Ясно, ясно. И вы последовали за ними?

О: Да, сэр. Тропинка оказалась скверная, камни и камни. Шагов двести она шла круто, потом сделалась ровнее, но такая же каменистая.

В: Конь по такому крутогорью не взберётся?

О: Ну разве что наши валлийские пони, а ваши обычные лошади нет. Наконец достиг я того места, где видел Дика. В полный рост не поднимаюсь: заметят. И вижу перед собой тот уголок, который обозревал Дик — в стороне от разлога.

В: В какой стороне?

О: К западу, сэр, а может, к северо-западу. По левую руку от тропы. Место почитай что голое, ни единого деревца, только трава да кое-где чахлые кривые колючки, а повыше папоротник. Такое, знаете, захудалое пастбище, плоскодонная ложбина, похожая… Ну да, похожая на корзину рыбной торговки с Биллингсгейтского рынка. А на северном склоне, ближе к утёсу, сплошь камни.

В: Что же те, за кем вы сюда поднялись?

О: Их и искать не пришлось: они стояли за три-четыре сотни шагов от меня, хотя со своего тогдашнего места я ещё не видел ни дна ложбины, ни озерца. Но главное-то, сэр, главное! Я заметил, что они уже не одни.

В: Как не одни?

О: Мне было вообразилось, что они наконец встретились с той, о ком мы все толковали — ну вот которую Его Милость так мечтал получить в жёны. Потому что чуть выше них на склоне увидал я женщину, а они стояли перед ней на коленях.

В: Что? На коленях?

О: Именно, сэр. Все трое. Впереди, снявши шляпу, Его Милость, а за ним в двух шагах Дик и Луиза. Точно перед королевой.

В: Эта женщина — какая она была собой?

О: Я, ваша честь, хорошо не разобрал: она стояла, поворотившись в мою сторону, так что я и нос-то высунуть страшился. Что запомнилось, так это платье. Право, диковинное: всё как из серебра и не женское, а как будто мужское. Штаны да куртка. Ни плаща, ни накидки, ни шляпы, ни чепца — ничего.

В: Не было ли поблизости коня, слуги?

О: Нет, сэр. Одна как перст.

В: Какие чувства изображала её фигура?

О: Точно она кого поджидает, сэр.

В: Она не разговаривала?

О: Не заметил, сэр.

В: На каком удалении они от неё отстояли?

О: Шагов на тридцать — сорок, сэр.

В: Хороша она была?

О: Не разглядел, сэр. Между нами ведь было добрых четыре сотни шагов. Роста обыкновенного, сложения среднего. Лицом бледна, волосы чёрные и не убраны, не завиты, а распущены.

В: Можно ли было, глядя на эту картину, поверить, что это истомившаяся в разлуке возлюбленная приветствует долгожданного друга?

О: Какое там, сэр! И, что уже совсем странно, ни он, ни она долгое время не шевелились.

В: Не удалось ли вам разобрать выражение её лица? Улыбку, радость — ничего такого не заметили?

О: Больно уж было далеко, ваша честь.

В: Да точно ли то была женщина?

О: Точно, сэр. Мне тогда подумалось, не для побега ли она так обрядилась. В этаком платье путешествовать верхом самое милое дело. Вот только куда она коня подевала? Опять же, возьмите в соображение, что платье не простое, деревенщина какая-нибудь или конюший такое не носят. То ли богатая парча, то ли шёлк — словом, блистает как серебро.

В: Мне желательно узнать вот что. Встретятся ли в вашем повествовании ещё сведения об этой женщине?

О: А как же, сэр. Я потом покажу, что по делам её ей бы не в серебре ходить, а нарядиться чернее ночи.

В: Добро. Дойдём и до этого. Что было дальше?

О: Подбираться ближе мне было не с руки: укрыться не за чем. Стоит им оборотиться, тут-то меня и увидят. И порешил я податься назад: глядишь, и сыщу проход до края разлога, а там незаметно проберусь к какой-нибудь вершине над самой их головой. Сказано — сделано. Долго искал, очень долго. Одежду изодрал, руки исцарапал. Ох и местечко, я вам доложу! Белкой надо быть, чтобы там шастать. Наконец выбрался. И ведь правда: оказывается, над ложбиной есть утёс. Я — к нему. Спешу во все лопатки, а сам стараюсь быть не замеченным. А как достиг того места, под которым они, по моим прикидкам, стояли, так сорвал ветку и прикрыл лицо, а потом хлоп наземь, подполз на брюхе к самому краю и расположился повольготнее среди кустиков черники. Лежу себе точно на галёрке Дрюри-лейн и тех, внизу, вижу преотличнейшим образом — как ворону в сточной канаве или мышь в куче солода…

В: Что же вы замолчали?

О: Я молюсь, сэр. Молюсь, чтобы вы поверили тому, о чём я сейчас стану рассказывать. Вот я помянул театр, так этаких чудес ни в одном театре не найдёшь.

В: Прежде докажите, тогда поверю. Что дальше?

О: Если б солнце спину не пекло, если б от бега дух не занялся, я бы подумал, что лежу в постели и вижу сон.

В: Провал тебя возьми с твоими снами! Не тяни канитель, рассказывай.

О: Да уж придётся, сэр. На дальнем склоне я приметил большущую каменную глыбу с дом величиной, а у подножия её чёрную пещеру. С прежнего-то места мне её было не видать. Не иначе тут когда-то живали пастухи, потому что в стороне валялась сломанная ограда, из каких обыкновенно сооружают загоны, а возле пещеры чернело большое костровище. А ближе к моей скале пробегал ручеёк, кто-то ему русло землёй перегородил, так целое озерцо набежало. У самого озерца торчмя стоял высокий камень — не такая громадина, как в Стоунхендже, но уж никак не ниже человеческого роста. Как будто нарочно поставили, место пометить.

В: Овец там не было?

О: Нет, сэр. И немудрёно: вон и у меня на родине овцам до мая на таких пастбищах делать нечего. Да и не погонят их в такую даль, покамест не окрепли.

В: Вы видели Его Милость?

О: Как не видать, сэр. И Дика тоже видел. Они стояли возле камня ко мне спиной и глаз не сводили с пещеры, словно бы ждали, что оттуда кто-то покажется. От пещеры их отделяла сотня шагов.

В: А от вас?

О: Сотни две, сэр. Можно из мушкета достать.

В: Где была девица?

О: Тут же, у озерца, сэр. Раскинула на земле епанчу, опустилась на колени и умывалась. А потом утёрлась краем епанчи и замерла. Стоит на коленях и в воду таращится. А рядом — майский венок.

В: Что же четвёртая особа, виденная вами из разлога? Та, что была одета мужчиной?

О: А вот её нигде не было, сэр. Пропала. Я подумал — в пещеру удалилась, переодеться или ещё что. Его Милость повернулся, ступил несколько шагов, достал из кармана часы и открыл крышку. Эге, думаю, фитиль догорел, да порох отсырел. Знать, что-то не заладилось, он теряет терпение. Однако ж он стал расхаживать взад-вперёд этак спокойно и задумчиво; благо земля под ногами ровная и травка густая, хоть шары катай. Почитай три четверти часа расхаживал. А Дик всё пялится на пещеру, а Луиза так и сидит на травке. Со стороны посмотришь — все трое чужие друг другу люди, а что вместе сошлись, так по случайности.

В: Извольте излагать дело.

О: Стало быть, Его Милость походил-походил, достал опять часы и, как видно, рассудил, что час, которого он дожидается, пришёл. Тогда он приблизился к Дику и положил ему руку на плечо, как бы говоря: «Пора».

В: Который же, по вашему разумению, был час?

О: Примерно половина одиннадцатого, никак не больше. Подходит Его Милость к Луизе и что-то говорит, а та голову повесила — не хочет, видно, его приказание исполнять. Разговор меж ними идёт тихий, голоса до меня долетают, а слов не разобрать. Одно ясно: не по нутру ей то, что он велит. Не стерпел он такого упрямства, хвать её за руку и ведёт к Дику. Она, чтобы время протянуть, взяла епанчу и давай вертеть и так и этак, но он епанчу у неё вырвал и бросил у самого камня. А про венок позабыли — тот так и остался лежать на траве. Спохватился Его Милость и делает Дику знаки: пойди, мол, принеси. Тот сходил за венком, и Его Милость надел его на Луизу. Тогда Дик взял её за руку и поворотил лицом к пещере. И стоят они перед пещерой рука об руку, ровно жених с невестой перед алтарём. Так, не размыкая рук, и пошли к пещере, и Его Милость следом. А с чего бы такое шествие, поди угадай. Право, сэр, хоть сто лет живи, этаких чудес среди бела дня не увидишь. Но чудеса — это сначала, а потом стало твориться неладное. Луиза пошатнулась, оборотилась к Его Милости и бросилась на колени. Смотрит на него и будто молит о пощаде. Даже вроде бы слезами заливается — хоть в этом не поручусь: издалека не разглядишь. А тот как выхватит шпагу — и направил бедняжке в грудь: дескать, исполняй что сказано, если жизнь дорога.

В: Полно вздор молоть! Каков негодяй, на ходу сочиняет!

О: Честью клянусь, сэр! Стал бы я выдумывать небылицы, которым вы точно не поверите!

В: И вы готовы подтвердить, что он наставил на неё шпагу?

О: Как перед Богом.

В: Он что-нибудь произнёс?

О: Я не слыхал, сэр. Дик принудил её подняться, и они двинулись дальше, а Его Милость за ними. Шпагу хоть и опустил, но не убирает. А через несколько шагов вновь вскинул, точно боялся, что Луиза опять станет упираться. Так они достигли устья пещеры. И тут, сэр, новая странность, ещё почище. Прежде чем войти, Его Милость снял шляпу и прижал к груди, будто они вот-вот предстанут пред очи некой высокочтимой особы, в присутствии коей нельзя появляться иначе как обнажив голову… Не прогневайтесь, сэр, из песни слова не выкинешь. Вы сами велели рассказывать всё без утайки.

В: Как бы желая изъявить почтение? Вы это ясно видели?

О: Как вас вижу.

В: А потом?

О: Потом они вступили в пещеру, сэр. И больше не появлялись. А как прошло несколько времени — я бы успел до двадцати сосчитать — так из пещеры донёсся глухой женский крик. Негромкий, но слышный.

В: Голос девицы?

О: Её, сэр. Меня аж мороз продрал: ну, думаю, режут. Теперь-то могу сказать точно, что никакого убийства не случилось.

В: Велика ли была пещера?

О: С одного бока устье низкое, с другого просторное. Большая гружёная телега пройдёт без труда, ещё и место останется.

В: Вам не удалось обозреть внутренность пещеры?

О: Нет, сэр. Не глубже чем проникал солнечный свет. Дальше стояла тьма кромешная.

В: Не приметили вы внутри какую-либо фигуру или шевеление?

О: Ничего не видел, сэр. А смотрел хорошо, будьте благонадёжны. Ведь сколько часов прождал. А вокруг такая тишь, что поневоле усомнишься: не померещилось ли мне всё это. И тотчас понимаешь: нет, не померещилось. Вон она, епанча, возле камня брошена.

В: Вы не спускались в ложбину, дабы осмотреть место вблизи?

О: Не отважился, сэр. Страх разобрал. Мне пришло на мысль, что Его Милость, не во гнев вам будь сказано, задумал недоброе: забрался в эту глухомань выучиться тут чародейскому искусству. Вон ведь и получаса не прошло, как они скрылись в пещере, а на утёс, что над ней нависал, опустились две большие чёрные птицы — вороны, так их называют. И с воронятами. И давай каркать: не то радовались, не то надсмехались. А ворон известно что за птица, где ворон, там смерть. Добра от них точно не жди. Недаром он слывёт мудрейшим из всего птичьего племени. Такая о нём молва у меня на родине, ваша честь.

В: Очень мне нужно выслушивать про ваши детские годы и бабьи сказки! И про часы ожидания тоже можете пропустить. Выходил ли Его Милость из пещеры?

О: Не знаю, сэр.

В: Знаете!

О: Да нет же, сэр. Я ведь целый день прождал. Дик выходил, потом и девица, а Его Милость не показывался. Верьте слову, сэр. Как скрылся он в пещере, так с тех пор Джонс его не видел.

В: Тогда рассказывайте про слугу и девицу. Когда они вышли?

О: Только вечером, сэр, примерно за час до заката. И всё это время я провёл в ожидании. Солнце палит, а у меня ни капли воды и по части провианта прямо беда. Завтрак у меня был не Бог весть какой, чёрствый ломоть хлеба с сыром. Остаточки кое-какие в перемётной сумке у седла остались — с собой захватить не догадался. И уж так бедного валлийца на еду позывает — хоть волком вой. Ей-богу, правую руку бы отдал за какой-нибудь пучок полыни или яснотки.

В: Полно тебе расписывать свои мучения. Тебе нынче не от голода спасаться, а от виселицы. Рассказывай про их появление.

О: Всенепременно расскажу, сэр. Но прежде — ещё про одну странность. Я её не вдруг обнаружил. Из утёса над пещерой — там, где вороны сидели, — прямо из травы поднимался тонкий дымок. Вот как из печи, в какой обжигают известь. Трубы я никакой не заметил. Стало думать, в пещере горел огонь, а дым выбивался через трещину или отверстие.

В: Пламени не видали?

О: Не видал, сэр. И дымок-то шёл с перерывами: то идёт, то прекратится, то вновь пойдёт. А иногда мне случалось учуять его запах. Конечно, издалека хорошо не принюхаешься, но я разобрал, что тянет смрадом. Очень мне этот дух не понравился.

В: Стало быть, горели не дрова?

О: Дрова-то дрова, сэр, но кроме них ещё какая-то мерзость. Чад, как в дубильне, — от всяких диковинных солей или масел. Мало того, сэр, по временам в пещере раздавался гул, какой производит рой пчёл. То словно бы делался ближе, то как будто удалялся. Вокруг же меня — ни единой пчёлки, разве что шмель пролетит. Какие пчёлы, если цветов почти не видать — так, крохотки малые.

В: Гул, говорите, доносился из пещеры?

О: Да. Самое громкое — как жужжание. Но жужжание внятное.

В: К чему же вы всё это приписали?

О: Ни к чему, сэр. Я, изволите видеть, был околдован. Пожелай я уйти, всё равно бы не смог.

В: А говорите — «ни к чему».

О: Я же рассказываю по порядку, сэр. Я это вывел из беседы с Луизой, а говорили мы с ней после, — выходит, и речь о том впереди.

В: Хорошо. Прежде всего, готовы ли вы подтвердить, что во весь тот день не покидали своего укрытия?

О: Раза два отлучался, сэр. Всякий раз не дольше чем на пять минут: уходил поискать поблизости воды, а заодно и ноги размять. Тяжко ведь лежать без движения на жёсткой земле. Ей-богу, только два раза. А когда возвращался, внизу всё было как прежде.

В: Вы ведь говорили, что ночь накануне почти не спали? Не случилось ли вам заснуть на вашем дозорном месте?

О: Помилуйте, сэр, я небось не на перине нежился.

В: Ничего от меня не скрывайте, Джонс. Что за беда, если вы в уважение человеческой природы и обстоятельств позволили сну себя сморить. Ну?

О: Раз-другой нападала будкая дремота, как бывало в седле. Но чтобы уснуть по-настоящему — видит Бог, нет.

В: Вы ведь понимаете, для чего я делаю такой вопрос. Станете ли вы отрицать, что могли и просмотреть, как кто-то вышел из пещеры?

О: Быть того не может, сэр.

В: Очень даже может. Вы сами показали, что дважды отлучались. А про дремоту забыли?

О: Да я и вздремнул-то вполсна, сэр. Притом вы же ещё не знаете, что рассказала Луиза.

В: Так рассказывайте.

О: Так вот, сэр. Время, стало быть, шло, тени росли и уже протягивались по траве пастбища. Но самая мрачная тень пала на мою душу. Боюсь, не стряслось ли какого лиха: больно долго они не показываются. А мне здесь оставаться дальше не с руки: невелика радость торчать в такой глуши, когда стемнеет. Я было подумывал воротиться к месту нашего ночлега и донести обо всём правосудию, но смекнул, что в этом случае благородный родитель Его Милости сраму не оберётся. Нет, думаю, надо рассказать ему самому, а уж он пусть решает, как поступить.

В: Ближе к делу.

О: Лежу я, значит, раскидываю умом и ни тпру ни ну. И вдруг из пещеры выскакивает Дик. Глазищи безумные — как есть помешанный, — а на лице величайший ужас. Пробежал немного, поскользнулся и — как на льду: хлоп ничком. Но тут же вскочил и озирается, да с таким страхом, точно за ним гонится какая-то невидимая мне напасть. Рот раскрыл, хочет крикнуть, а крик не идёт. Он и припустился наутёк — знать только и думал, как бы унести ноги от того, что нашёл в пещере. Шасть тем самым путём, каким сюда добрался — только я его и видел. Что прикажете делать? Бежать следом? Он такую прыть явил, что не угнаться. Ничего, думаю, ничего, Дэйви: одна рыбка ускользнула, зато другие остались. Подождём. Почём мне знать, может, Дик просто-напросто отправился за лошадьми и сию же минуту будет назад. Лучше мне тогда с места не двигаться, а то не ровен час наскочишь на этого шального. Силёнки-то у него поболее, чем у меня. Я и остался лежать где лежал.

В: Он так и не вернулся?

О: Нет, сэр, больше уж я его не встречал. Верно вам говорю: это он вешаться побежал. По одному виду можно было догадаться. Как сейчас его вижу. Я, ваша честь, в Бедламе на одного такого насмотрелся. Носится и носится, пока не свалится с ног, точно за ним по пятам мчатся псы преисподней или ещё пострашнее.

В: Рассказывайте про девицу.

О: Сейчас, сэр. Её пришлось ждать подольше, ещё с полчаса. И все эти полчаса я по-прежнему не знал, на что решиться. А тени растут, подбираются к устью пещеры. Я и думаю: а пусть-ка они мне послужат вместо часовой стрелки: как дотянутся до пещеры, так и уйду. И тут выходит она. Да не то чтобы как Дик — совсем по-иному. Ступает медленно-медленно, словно бредёт во сне или в голове у неё трясение. Помню, видал я как-то человека после взрыва на пороховом заводе: у него от нечаянности и ужаса язык отнялся. Вот так и она. Идёт по лужку, едва ноги передвигает — того и гляди о соломинку запнётся. И ничего вокруг себя не замечает, точно ослепла. Да, вот ведь что: платья-то белого нету и в помине. Идёт в чём мать родила.

В: Совсем нагишом?

О: Совсем, сэр. Ни сорочки, ни чулков, ни башмаков — точь-в-точь Ева до грехопадения. Грудь, руки, ноги — все голое. Только что, прошу прощения, чёрные пёрышки там, где у всякой женщины. Остановилась и прикрывает глаза: верно свет в глаза ударил. А ведь солнце стояло уже низко. Потом оборотилась на пещеру и пала на колени, будто благодарит Господа за избавление.

В: Руки сложила молитвенно?

О: Нет, сэр, руки опустила, а голову склонила. Как наказанное дитя, когда просит простить.

В: Не имелось ли на её теле ран или отметин, происшедших от посторонней причины?

О: Нет, сэр, не заметил. На спине и ягодицах — точно ничего такого. С этой стороны, пока она молилась, я её разглядел хорошо.

В: Не выражала ли её фигура страдания?

О: Больше было похоже, что на неё, как бы сказать, столбняк нашёл. Едва шевелится, прямо как её зельем опоили.

В: Не у смотрелось ли вам, что она страшится преследования?

О: Да нет, сэр. Я, вспомнив про Дика, и сам удивлялся. Ну, а как встала на ноги, так, похоже, начала в разум приходить. Приблизилась почти что обычной походкой к камню у озерца и подняла епанчу, которая всё время так там и лежала. Подняла и прикрыла наготу. У меня от сердца отлегло. А она кутается, точно её холод пробрал до костей. Добро бы вправду было холодно, а то ведь хоть и вечер, но тепло. У озерца она вновь опустилась на колени, зачерпнула рукой воды и попила, а потом побрызгала лицо. И больше ничего не случилось, сэр. Потом она босиком двинулась в ту же сторону, что и Дик — по тому же пути, каким они утром сюда добирались.

В: Она спешила?

О: Теперь она шла проворно. А напоследок ещё раз взглянула на пещеру, словно вместе с разумом к ней вернулись и прежние страхи. Но на бегство это было никак не похоже.

В: Как же поступили вы?

О: Я, сэр, подождал ещё минуту времени, не появится ли Его Милость, но он так и не вышел. Вы, сэр, поди меня осуждаете. Конечно, будь на моём месте какой-нибудь отчаянный храбрец, он бы зашёл в пещеру и глазом не моргнул. Да ведь я-то, сэр, не храбрец и никогда в храбрецы не лез. Потому и не отважился.

В: Не лез в храбрецы? Это ты-то, хвастун бессовестный, не лез в храбрецы? Одним словом, ты, заячья душонка, припустился за девицей, так? Чего и ждать от валлийца. И как, нагнал?

О: Нагнал, сэр, и она мне всё рассказала. И хоть вашей чести история эта придётся не по мысли, я знаю, что вам угодно услышать её рассказ во всей его подлинности, а потому наперёд прошу у вас прощения.

В: Не будет тебе никакого прощения, если поймаю на вранье. Ладно, Джонс, сейчас отправляйся обедать, а на закуску поразмысли вот о чём. Если ты меня обманываешь, тебе не жить. Ступай. Мой человек отведёт тебя вниз и приведёт обратно.


Аскью прихлёбывает лекарственное питьё (пиво с добавкой вышеупомянутой полыни, в ту эпоху считавшейся оберегом от ведьм и нечистого духа), а Джонс препровождён вниз, где ему и положено находиться, и в эту самую минуту трапезует. Его обед проходит в молчании — чему он впервые в жизни рад — и не сопровождается выпиской — а вот это его уже не радует. Высокомерный шовинизм стряпчего, проявившийся при допросе, может показаться оскорбительным, однако таково было общее умонастроение, и к тому же бедняге Джонсу нагорело вовсе не за его национальность. Несмотря на нелепое, доходящее до раболепства почитание титулов и званий, сословные перегородки выше определённого уровня общественной иерархии были не так уж непроницаемы. Обладая известными талантами, люди даже не самого высокого звания могли выдвинуться и стать знаменитыми деятелями церкви, маститыми профессорами Оксфорда и Кембриджа, как мистер Сондерсон, сын акцизного чиновника. Могли они сделаться и преуспевающими коммерсантами, юристами, как Аскью (младший сын скромного, далеко не богатого приходского священника из северного графства), поэтами (Поуп происходил из семьи торговца полотном), философами, могли избрать ещё какое-нибудь славное поприще. Для тех же, кто находился ниже этого уровня, всякое движение вверх было невозможно. Им не оставалось никакой надежды; с точки зрения более высоких сословий, их участь была предрешена с самого рождения.

Расшатать эту непреодолимую преграду не помогали даже те общие идеалы, которые пронизывали тогдашнее английское общество. Эти идеалы связаны были с поклонением собственности — если не сказать культом собственности. Рядовой англичанин назвал бы залогом единства нации англиканскую церковь, однако это косное учреждение было лишь внешней оболочкой истинной религии страны, суть же этой религии выражалась в глубочайшем уважении к праву собственности. Именно это уважение объединяло всё общество — за исключением его низших слоёв — и во многом определяло нравы, взгляды, образ мысли. Пусть закон и запрещал избирать и назначать сектантов на официальные должности (часто этот запрет оборачивался им во благо, потому что вместо этого они становились торговыми воротилами), однако собственность их считалась столь же священной, что и собственность любого другого англичанина. Невзирая на догматические расхождения с официальной религией, многие из них всё охотнее смирялись с главенством англиканской церкви, коль скоро та защищала их права, а заодно держала в узде ненавистных противников противоположного толка: презренных папистов и якобитов. Нация была единодушна в одном: беречь от посягательств следует не столько доктрину господствующей церкви, сколько право владеть собственностью и гарантии её неприкосновенности. Это мнение разделяли все добропорядочные граждане — от последнего домовладельца до обитателей роскошных особняков, аристократов-вигов, которые, образовав причудливый союз с зажиточными сектантами, представляющими деловые круги, и епископами из палаты лордов, управляли страной в большей степени, чем король и его министры. Власть принадлежала Уолполу только по видимости, на самом же деле проницательный министр всего лишь выполнял то, что от него требовало большинство.

Хотя коммерция с каждым годом становилась занятием всё более и более доходным, капитал всё же предпочитали вкладывать именно в собственность, а не в акции и компании, которые тогда только-только начинали появляться. Доверие к этому новому способу умножения богатств было значительно подорвано вследствие краха «Компании Южных морей», происшедшего в 1721 году[104]. Казалось бы, повальное благоговение перед собственностью должно было подвигнуть парламент на изменение безбожно устаревших законов о её приобретении и праве на владение, из-за которых рассмотрение дел в гражданских судах сопровождалось чудовищной путаницей и проволочками (гражданское законодательство ставило в тупик даже самых лучших знатоков). Но не тут-то было: в этом вопросе почитание собственности столкнулось с другим принципом, который для Англии XVIII века был столь же священным.

Это было убеждение, что перемены ведут не к прогрессу, а к анархии и бедствиям. Известное изречение гласит: «Non progredi est regredi»[105]. Англичане времени правления первых четырёх Георгов отбросили слово «non». Поэтому большинство тех, кто в ту эпоху именовал себя вигами, по нынешним меркам были чистейшими тори, реакционерами. Недаром едва ли не все представители высших сословий, кто бы они ни были — виги или тори, сторонники господствующей церкви или сектанты — так страшились простонародья, толпы. Её разгул был чреват переворотами, переменами, более того: он представлял угрозу собственности. Принятый в 1715 году Закон о беспорядках, по которому расправляться со смутьянами поручалось судам магистратов и отрядам добровольцев, был поистине окружён ореолом святости, а английское уголовное законодательство оставалось варварски жестоким. Примечательно, что чрезмерно суровые наказания предусматривались даже за мелкие кражи: это ведь тоже посягательство на собственность. «Мы вешаем людей за сущие безделицы и ссылаем их за проступки, не стоящие даже упоминания», — заметил Дефо в 1703 году (тогда ещё местом ссылки преступников была не Австралия, а Америка). Однако суровость законов на практике смягчалась одним побочным обстоятельством. Правосудию не на что было опереться: органа, хотя бы отдалённо напоминающего полицию, ещё не существовало, поэтому обнаружить преступника и даже арестовать нарушителя оказывалось нелегко.

И всё же сами законники представляли собой могущественное сословие. Хитросплетение юридических премудростей (а проще говоря, словоблудие) делало их неуязвимыми, а законодательство давало возможность разводить волокиту, обирать клиентов и благодаря этому жить припеваючи. Если в официальном документе, будь то контракт или обвинительный акт, обнаруживалось хотя бы ничтожное упущение, суд мог его отвергнуть или признать недействительным. В сущности, точное соблюдение установленных правил — требование вполне оправданное, и можно было бы только восхищаться добросовестностью законников XVIII века, если бы за ней не стояло желание не упустить своего. Многие современники Аскью становились первоклассными торговцами земельной собственностью или управляющими имением, потому что хорошо владели юридическим языком, разбирались в допотопном порядке судопроизводства и к тому же умели ловко (нередко прибегая к подкупу) добиться ex parte[106] или, во всяком случае, заведомо предвзятого решения. Они знали, как прибрать собственность к рукам и одновременно хлопнуть по рукам тех, кто, если рассудить по совести, имел на эту собственность полное право.

В качестве поверенного своего сиятельного клиента Аскью несомненно относился к этому разряду. Вообще же, он был не просто стряпчим, а адвокатом, представляющим интересы клиентов в высших судах. Это большая разница. Люди непосвящённые, как правило, ненавидели и презирали адвокатов этого сорта, не без оснований полагая, что они больше заботятся не об интересах своих подопечных, а о том, как бы потуже набить свой зелёный саквояж. Отец Аскью служил приходским священником в Крофте, маленькой деревушке возле Дарлингтона в Северном Йоркшире. Тамошний помещик, обедневший баронет сэр Уильям Чейтор, был вынужден провести последние двадцать лет своей жизни (он скончался в 1720 году) в стенах знаменитой лондонской Флитской тюрьмы, куда сажали несостоятельных должников. Бесконечно длинные письма и прочие документы из его семейного архива были опубликованы только в прошлом году, в них с потрясающей наглядностью описано адвокатское крючкотворство. В своё время сэру Уильяму пришлось заложить йоркширское поместье без всякой надежды на его возвращение. Во Флитской тюрьме он, как и многие его товарищи по несчастью, больше мучился не от строгости законов, а от сутяг-адвокатов. Его история — классический пример того, как эта братия могла отравить человеку жизнь. Правда, в конце концов сэр Уильям дело выиграл, но проклятья, которые он посылает судейским крючкам, и сегодня нельзя читать спокойно.

Такие дела, как нынешнее расследование, выходили за рамки обычных занятий Аскью: приобретение земель, сдача их лизгольдерам[107] и копигольдерам[108], лишение должников права выкупа заложенного имущества, рассмотрение ходатайств об отведении полей и постройке ферм, вопросы страхования, возмещения убытков, выплаты дани после смерти арендатора. Ему приходилось разбирать, кто должен приводить в порядок живые изгороди между участками и добывать камень для строительства, вникать в дела о плугах, телегах, снопах, овечьих лазах (и заниматься сотней прочих мелочей, из-за которых шли баталии между арендаторами и землевладельцами). А во время парламентских выборов в небольших округах ему приходилось при помощи махинаций обеспечивать победу тому кандидату, который был угоден его патрону. Короче говоря, обязанности его были многообразны: сегодня их разделили бы между собой по меньшей мере полдюжины профессий. Однако Аскью не достиг бы нынешнего положения, если бы он не был добросовестным, по тогдашним понятиям, стряпчим, человеком в известной степени просвещённым и не разбирал бы, как выразилась Клейборн, «где барыш, а где шиш». Выше я процитировал знаменитый памфлет Дефо «Кратчайший способ расправы с сектантами». Он вышел в свет за тридцать с лишним лет до описываемых событий, вскоре после смерти Вильгельма III и восшествия на престол королевы Анны. У власти тогда стояла партия тори, и в среде англиканского духовенства преобладали реакционные настроения. Дефо затеял литературную мистификацию. Его памфлет был выдержан в самом что ни на есть «высокоцерковном» духе[109] (и это при том, что сам автор рос и воспитывался в сектантской семье), а предлагаемое им решение вопроса было предельно простым: перевешать всех сектантов или сослать их в Америку. Проделка имела неожиданные последствия: среди тори нашлись такие, кто принял этот свирепый бред за чистую монету и отозвался о памфлете с похвалой. Автору этот розыгрыш даром не прошёл. Он был выставлен у позорного столба (собравшаяся при этом толпа встретила писателя восторженными криками и пила за его здоровье), а потом заключён в Ньюгейтскую тюрьму. На свою голову, Дефо переоценил чувство юмора противников — радикально настроенных тори из числа церковников и парламентариев. Попался на его удочку и юный Аскью, который в ту пору по убеждениям был настоящим тори. По правде говоря, ему показалось, что насчёт повешения автор погорячился, но предложение о том, чтобы избавить Англию от неблагонамеренных общин и молитвенных собраний, спровадив их членов в Америку, на задворки империи, — что ж, эта мысль ему понравилась. В дальнейшем обстоятельства и карьерные соображения вынудили его объявить себя вигом. Однако, вспоминая о проделке Дефо, который ухитрился выманить жучков из трухлявого пня, он до сих пор хмурился. Рана ещё не затянулась.

Всякая признанная древняя профессия держится не только писаными правилами и уставами, но и столь же незыблемыми подспудными предрассудками. Вот и Аскью в плену у этих предрассудков — в этом смысле он такой же узник, что и несостоятельные должники во Флитской тюрьме. В его глазах Джонс — человек «снизу» и должен знать своё место: он «приговорён» оставаться таким как есть, путь наверх ему заказан. Одно то, что он перебрался из валлийского захолустья (где ему надлежало пребывать до самой смерти) в большой английский город, — это уже нарушение неписаных законов. А может быть, и не только неписаных — если вспомнить Закон о бедняках. Слово «mob» — «чернь», «сброд» — появилось в английском языке всего за полвека до этих событий, это жаргонное в ту эпоху словечко было образовано от латинского «mobile vulgus»[110]. Мобильность, движение — это перемены, а перемены суть зло.

Джонс плут, голь перекатная, всю свою сообразительность он употребляет лишь на то, чтобы хоть как-то протянуть, и не в последнюю очередь ему помогают заискивания перед властью, которой наделён Аскью. Какая уж тут гордость: не до жиру, быть бы живу. И всё же во многих отношениях он ближе к будущему (и не только потому, что ещё до начала следующего века миллионы людей так же, как он, потянутся из провинции в большие города). Аскью же ближе к прошлому. И при этом оба они сродни большинству из нас, людей нынешнего века, — таких же узников долговой тюрьмы Истории, из которой нам точно так же не вырваться. 

Дальнейшие показания ДЭВИДА ДЖОНСА,

die annoque p'dicto[111].


В: Джонс, вы по-прежнему свидетельствуете под присягой.

О: Да, сэр.

В: Рассказывайте о девице.

О: Так вот, ваша честь, стало быть, пустился я вниз по голому склону в обратный путь. Ушёл не скажу чтобы далеко: только до опушки. А сердце так и прыгает: не приведи Господи заметят, если…

В: Опять он про свои страхи! Послушать тебя, ты всю жизнь живёшь в вечном страхе. Девица ушла вперёд?

О: Да, сэр, но вскорости я её настиг. В том самом месте, где тропа делается крутой и сбегает к потоку. Там уже всюду раскинулись тени. Гляжу — бредёт бедняжка, едва ступает: босыми-то ногами по острым камням. Сам я старался не шуметь, но она всё равно услыхала мои шаги. Оборотилась на меня — даже не вздрогнула, словно так и ожидала погони. Подхожу ближе, а она зажмурила глаза, и слёзы капают. Побледнела, как полотно, обмякла, как подушка, осунулась, как рыба после нереста. Будто за ней по пятам гонится неминучая смерть. Останавливаюсь в двух шагах от неё и говорю: «Не пугайся, милая, это всего-навсего я. Отчего на тебе лица нет?» Тут она глаза открыла, увидала меня, а потом снова зажмурилась и повалилась без чувств у моих ног.

В: Вы разумеете, что она страшилась некого преследователя и, обнаружив вместо него вас, испытала облегчение?

О: Точно так, сэр. Ну, нюхательной соли или чего посильнее со мной не случилось, но я сколько мог постарался привести её в чувство. Немного погодя веки у неё задрожали, и она тихо так застонала, вроде как от боли. Зову её по имени, объясняю: «Так, мол, и так, хочу, мол, тебе пособить». И тут она как бы сквозь забытьё бормочет: «Червь, червь». Дважды произнесла.

В: Что ещё за червь?

О: Вот и я её спрашиваю: «Что за червь? О чём ты?» То ли мой голос её опамятовал, то ли ещё что, только она вмиг открыла глаза и наконец меня узнала. «Фартинг? — говорит. — Как вы здесь очутились?» — «Как очутился, — говорю, — это дело десятое. А вот я сегодня такого навидался — не знаю, что и думать». Она и спрашивает: «Что же вы такое видели?» А я: «Да всё, что приключилось наверху». Она в ответ — ни слова. Я наседаю: «Что стряслось с мистером Бартоломью?» А она говорит: «Его там уже нет». — «Как это нет? — говорю. — Я весь день с пещеры глаз не спускал. Дика видел, тебя видел, а больше никто оттуда не выходил». Она знай своё: «Его там нет». — «Быть того не может!» Она и в третий раз: «Его там нет». Тут она приподнялась — до этой минуты я её поддерживал — и говорит: «Фартинг, нам грозит беда. Надо поскорее отсюда убираться». — «Что за беда?» — спрашиваю. «Чародейство». — «Какое чародейство?» — «Этого, — отвечает, — я тебе открыть не могу, а только если мы отсюда не выберемся до наступления ночи, мы окажемся в их власти». И с этими словами встаёт она на ноги и снова пускается в путь ещё прытче прежнего — видно я её совсем в разум привёл и теперь она только и думает, как бы убраться от греха подальше. Но не прошла она и нескольких шагов, как опять захромала и говорит: «Фартинг, сделай милость, снеси меня вниз». Так я и поступил, сэр. Взял её на руки и донёс до самого берега. А по траве-то уж она сама пошла. Вы, сэр, верно недовольны, что я по первому её слову так расстарался. Но что мне оставалось: места глухие, опасные, вокруг ни души, одни тени, а тут ещё ночь надвигается. Опять же этот полоумный Дик неизвестно где бродит.

В: А что такое она вначале сказала? Про червя.

О: Об этом — потом, сэр. Это разъяснилось после.

В: Все три коня и поклажа были внизу?

О: Точно так, сэр. И она тут же бросилась к своему узлу. Забыл рассказать: я уже в прошлый раз, как проходил мимо, так заметил, что рама с поклажей лежит на земле. Достала она своё обычное платье, взяла туфли с пряжками, в которых всё время хаживала, и велела мне отвернуться, а сама принялась одеваться. Она одевается, а я знай расспрашиваю. Но она, покуда не оделась, ни на один вопрос не ответила. А одевшись, накинула опять епанчу, взяла свой узел, подходит ко мне и говорит: «Конь у тебя есть?» — «Как же, — говорю, — тут неподалёку дожидается. Если его какой-нибудь чародей не счародеил». — «Тогда, — говорит, — поехали отсюда». Я упёрся. Взял её за руку и объявил, что никуда не поеду, пока она не растолкует, куда подевался Его Милость и что там стряслось с Диком.

В: Так и сказали — «Его Милость»?

О: Виноват, сэр. Я сказал «мистер Бартоломью», как мы его обыкновенно называли. «Он, — говорит, — отошёл к нечистому. И меня ввёл в великий грех против всякого моего хотения. В недобрый час повстречала я этого человека и его слугу!» Тут-то, сэр, я и измыслил, как мне объяснить своё появление и вместе с тем выпытать у неё побольше. «Постой, — говорю, — Луиза, не спеши. Да будет тебе известно, я ехал сюда с тайным наказом отца мистера Бартоломью, а наказ такой, чтобы я за его сыном следил и доносил о всяком его шаге. Батюшка у него ох какой большой вельможа, да и сам мистер Бартоломью много знатнее, чем хочет представить». Взглянула она на меня искоса и потупилась, будто не знает, что ответить. А на лице написано: «Эк удивил: мне это давно известно». Я продолжаю: «А потому должна ты мне открыть все его дела, а то как бы потом не пожалеть». А она: «Когда так, передай Его Сиятельству, что сын его пристрастился к таким занятиям, за какие простых людей посылают на виселицу». Слово в слово так и сказала, сэр. Только вместо «Его Сиятельство» произнесла полное имя. «Ага, — говорю, — стало быть, ты знаешь, что я не вру». — «Я ещё и такое знаю, — отвечает, — что твоему господину чести не делает. И лучше уж об этом речи не заводить». — «Лихо припечатала, — говорю. — Вот сама бы ему в лицо и высказала, а то ведь повторять-то придётся мне. А где у меня доказательства? Так что выкладывай уж всё начистоту». Встревожилась она и говорит: «Ладно, но сперва уедем отсюда». Я не отступаю: «А как же твоя хозяйка, юная леди?» И снова она глаза опустила и отвечает: «Нету здесь никакой хозяйки». — «Ну нет, — говорю, — шалишь. Я её утром видал своими глазами». А она: «То была не хозяйка». Помолчала и прибавила: «А жаль». Джонс опять приступает: «Раз нет никакой леди, так, стало думать, не было и горничной?» Помрачнела она. Молчит и головой качает: дескать, твоя правда, не было и горничной. Тогда я ей напрямик: «То-то мне втемяшилось, что я тебя уже прежде встречал, я только дознаваться не стал. Ты часом не овечка ли из стада мамаши Клейборн?» Отвела она взгляд и что-то пробормотала — «Боже мой», кажется. Я не отстаю. Тогда она и говорит: «Да, я великая грешница. И вот до чего довело меня беспутство. Зачем только оставила я родительский дом!» — «Что же тут такое затевалось, если не увоз?» — «Скверное дело, безумное дело. Ах, Фартинг, имей же ты сколько-нибудь великодушия: давай поскорее уедем. Я тебе всё-всё-всё открою, только не здесь». — «Хорошо, — говорю. — Ответь только, скоро ли воротится Его Милость». — «Нынче уже не воротится. Пусть бы век не возвращался — не заплачу». — «Да отвечай ты путём», — говорю. «Он, — говорит, — остался наверху и спускаться не собирается». И вдруг прибавляет: «Отвяжи коней. Они всё равно далеко не разбредутся». Ну уж на это, ваша честь, я никак не согласился. Тогда она устремила на меня такой взгляд, точно убеждала отложить всякие сомнения, и произнесла: «Знаю, Фартинг, я держалась с тобой нелюбезно, а для видимости отвергала и тебя и твою дружбу — но, право же, не без причины. Может, я и не имела к тебе добрых чувств, зато и зла тебе не желала. Верь мне, очень тебя прошу. Отпусти ты коней. Не хочу я, чтобы и они, бедняжки, были на моей совести». Но я, сэр, заупрямился и вновь пристаю к ней с расспросами. Тогда она подошла к вьючной лошади и сама стала отвязывать. «Ладно, — говорю. — Но чур уговор: ты меня подбила — с тебя и спрос, а я к этому делу непричастен». А она: «Будь по-твоему». Отвязал я двух других коней, распряг, а сбрую оставили возле рамы с поклажей.

В: Себе ничего не взяли?

О: Ей-богу, не взял, сэр. И натерпелся же я тогда страху: время позднее, смеркается, да ещё Дик этот у меня из головы не выходит. Ну как он затаился поблизости и наблюдает. Что тут будешь делать? Да, вот ещё. Когда она возле рамы с поклажей одевалась, из узла вывалилась всякая всячина: тонкая розовая сорочка, юбка. А потом я подошёл ближе и увидал на траве крохотный пузырёк и разную мелочь. Среди прочего — испанский гребень. Я уж решил, что она забыла. Показываю ей, а она: «Оставь, мне ничего этого не нужно». — «Как же это, — говорю и поднимаю гребень. — Такая отменная вещица — и не нужна?» Она мне: «Брось, брось, это всё суета мирская». Я поступил по пословице: «Что ничьё — то моё». Отвернулся да и сунул гребень за пазуху. Может, и посейчас бы с собой носил, если бы в Суонси не продал за пять с половиной шиллингов. Что ж тут такого — она ведь сама не взяла. Я это за воровство не считаю.

В: И мне, выходит, должно считать тебя честным малым. Дальше.

О: Отыскали мы моего коня — он, слава Богу, стоял на прежнем месте. Она забралась в седло, а я взял коня за повод и повёл в сторону дороги.

В: Больше вы её не выспрашивали?

О: Как же, сэр. Но всё попусту: она твердила, что всё мне откроет не раньше чем мы отъедем подальше от этих мест. Тогда я примолк. А уже почти у самой дороги остановился и спросил, в какую сторону нам по ней ехать — потому как по пути я кое-что измыслил и хотел заручиться её на то согласием. А замысел у меня был такой, чтобы доставить её к отцу Его Милости. Она и отвечает: «Надо мне сколько возможно быстрее добраться до Бристоля». — «Отчего же до Бристоля?» — спрашиваю. «Оттого что там живут мои родители». — «А известно им про твоё нынешнее занятие?» А она знай своё: должна, мол, повидаться с родителями. «Тогда, — говорю, — назови своё истинное имя и расскажи, где тебя сыскать». — «Я зовусь Ребекка Хокнелл, но иные называют меня Фанни. Отец мой столяр и плотник именем Эймос, а найти его можно в приходе Богородицы Редклиффской, возле трактира „Три бочонка“, что на Квин-стрит, в Ремесленном квартале». И знаете, сэр, ведь я ей туда писал. В июне. Как услыхал про Дика, так и написал. Однако ответа нет как нет. Так что правду ли она мне рассказала — Бог весть, но при той беседе я ей поверил.

В: Хорошо. Что же потом?

О: Стоим мы, значит, беседуем, и вдруг внизу на дороге голоса. Идут через лес человек шесть или семь — мужчины, женщины — и песню распевают. Припозднились на празднике, домой возвращаются. И не поют даже, а просто козла дерут — видать, крепко навеселе. Мы тотчас умолкли, и уж так-то легко сделалось на душе, оттого что нашим приключениям конец и снова перед нами простые смертные — нужды нет, что пьяные горлопаны.

В: Ночь уже опустилась?

О: Не то чтобы совсем, но уже помрачнело вокруг, как в ненастье. И вот отстучали по дороге деревянные башмаки, как вдруг Ребекка — уж я её теперь так и стану называть — вдруг Ребекка восклицает: «Нет мочи! Я должна! Должна!» Я и слова вымолвить не успел, а она скок наземь, метнулась в сторону и бросилась на колени, словно вновь хочет возблагодарить Господа за избавление. Потом слышу — плачет. Намотал я поводья на сук — и к ней. А она дрожит странной дрожью: не то её лихоманка треплет, не то озноб бьёт, хоть вечер не так чтобы прохладный. И при каждом вздроге стонет как от боли: «Ох, ох, ох». Я ей руку на плечо кладу, а она отшатнулась вот этак, будто я её обжёг. Ничего не говорит, ничего вокруг не замечает. А потом как бросится ничком на землю, трясётся, стонет. Ну прямо падучая болезнь. Вот когда у Джонса мурашки-то по спине забегали. Я уж подумал, что те, про кого она давеча так непонятно говорила, сперва задали её душеньке трезвону, а теперь завладели её телом и наказуют за прегрешения. Боже милосердный, такие вздохи и рыдания раздаются разве что в геенне огненной. Я только раз в жизни слыхал, чтобы женщина выводила такие звуки — когда одна при мне, прошу прощения вашей чести, мучилась родами. Вот и Ребекка так же. Ей-богу, так же. Я отступил назад и стал ждать. Наконец она успокоилась. Минуту-другую лежала без движения, только нет-нет да и всхлипнет. Подошёл я к ней, спрашиваю: «Не захворала ли ты?» А она помедлила и как бы сквозь сон отвечает: «В жизни так славно себя не чувствовала». И прибавила: «Иисус вновь поселился в моей душе». «А я, — говорю, — уже было почёл тебя одержимой». — «Истинно так, — отвечает, — но это одержимость праведная, ибо я одержима лишь Им одним. Не тревожься же: теперь я спасена». Потом она села и уткнулась лицом в колени, но тотчас подняла голову и спрашивает: «Нет ли у тебя какой еды? Я умираю с голоду». — «Только малая краюха хлеба да кусочек сыра». — «Мне, — говорит, — больше и не надобно». Принёс я ей свои припасы. Она поднялась, взяла еду и уселась поудобнее на поваленном дереве. Откусила кусочек и спохватилась: «Может, ты тоже проголодался?» — «Что верно, то верно, — говорю. — Но это пустяки. Мне ещё и не так случалось голодать». — «Нет, — говорит она, — так не годится. Ведь это же ты ободрил меня в горькую минуту. Давай поделимся». Я присел рядом, и она отломила мне хлеба и сыра. Кусочки вышли махонькие, на один зубок. А потом я спросил, как разуметь её слова: «Теперь я спасена». — «Это, — говорит, — к тому, что Господь вошёл в меня. И я молю Его, чтобы Он пребывал и с тобою, Фартинг. Теперь Он нас не оставит и, может статься, мы сподобимся прощения за то, что совершили и подглядели». Я, сказать по чести, никак не ожидал таких слов от шлюхи и только ответил: «Дай-то Бог». А она продолжала: «С самых дней моей юности я принадлежала к „друзьям“. Но за эти пять лет не стало света в моей душе. Ныне же Господь Всеблагой возжёг его вновь».

В: И вы дали веру этим лицемерным рацеям? Поверили её дёрганью и тряске?

О: Мудрено было не поверить, сэр. Всё было так натурально. Много я на своём веку повидал актёров, на такую искусную игру ни один не способен.

В: На такую гнусную игру. Однако продолжайте.

О: Я, стало быть, отвечаю: «Чем всякие слова говорить да рассуждать о спасении, растолковала бы ты лучше, за какой нуждой Его Милость занесло в это место и куда подался Дик». А она мне на это: «Зачем ты, Фартинг, мне солгал?» — «Когда это я тебе лгал?» — «Ты уверял, будто послан отцом Его Милости». — «Правда, — говорю, — послан». — «Нет, не правда. Будь это правдой, ты бы точно знал, кто я такая, а не лез с вопросами». Надо же, как подался! Уж я её убеждал-убеждал — не верит. Только руку мне пожимает, точно хочет показать, что я напрасно стараюсь. Потом спрашивает: «Ты боишься? Не бойся. Мы теперь друзья, Фартинг, а дружбе ложь не сродна». А я себе смекаю: раз уж в этих водах я сел на мель, пущу-ка свой корабль другим курсом. «Положим, что и ложь, — говорю. — Но что бы нам с тобой не переладить её в правду? Отчего бы не поступить так, как если бы то была правда? А уж Его Сиятельство на вознаграждение не поскупится». Она меня поняла и отвечает: «Наградой нам вернее всего станет смерть. Мне ли не знать, что за люди сильные мира сего. Того, кто способен навлечь на них позор, они в живых не оставят. Мне же ведомо такое, что им от позора нигде глаз нельзя будет показать. А и расскажи я им, всё равно не поверят. Кто станет слушать таких, как ты да я?»

В: Ловко она тебе зубы заговорила. Так ты и учинился пособником продувной потаскухи.

О: Так ведь её, сэр, как подменили. Теперь она сделалась такой ласковой.

В: Нечего сказать, ласка: в глаза называет тебя лжецом. Отчего же вы не возразили, что ваш христианский долг — донести обо всём Его Сиятельству?

О: Я почёл за лучшее отложить исполнение своего замысла. Всё равно она стояла на своём: дала-де при молитве обет прямо отсюда воротиться к родителям. Она точно знала, что те ещё живы. Тогда я свернул на другие предметы. Я предложил, чтобы она ехала со мной в Бристоль. Она и сама того хотела, но объявила, что боится ехать прежним путём и лучше нам податься в Бидефорд, а оттуда перебраться по морю.

В: Она привела свои резоны?

О: Она помнила слова Его Милости, что его сиятельный батюшка отправил за ним соглядатаев — недаром она сперва поверила, что я подослан Его Сиятельством. И если они в самом деле идут за нами по пятам, то при встрече её непременно узнают. Эх, думаю, по морю, по суше — какая разница? Если ей морское путешествие нипочём, то и мне бояться негоже. Зато неотлучно буду при ней до самого Бристоля. Оттого-то, ваша честь, мы и пустились в Бидефорд.

В: Что же она вам рассказала по дороге?

О: Я, сэр, повторю вам всю её историю, но только не совсем так, как она была рассказала, потому как мне пришлось её выслушать не в один приём, а частью по дороге, частью в Бристоле: мы там провели два дня. Но об этом после. Так вот, перво-наперво она рассказала, что познакомилась с Его Милостью у Клейборнихи месяц назад. Привёл его другой лорд, который в этом заведении был свой человек. Она сказывала — натуральнейший сводник, хоть и лорд. Она провела Его Милость для услаждения в свой покой, и тут обнаружилось, что её ласки ему не надобны, хотя прежде, когда они сидели внизу со всей честной компанией, он как будто бы показывал такое желание. В комнате же он объявил, что имеет ей нечто предложить, и, выложив на стол пять гиней, пояснил, что это плата за молчание. А дело, мол, состоит в том, что есть у него некий изъян, из-за которого он, увы, неспособен наслаждаться тем, для чего она нанята. Но пусть она удержится от насмешек, а лучше явит ему сострадание. И знает он лишь одно средство худо-бедно потешить свою плоть: наблюдать чужие постельные забавы. Отчего так получается, он и сам не разберёт. Если она согласится ублажить его на такой диковинный лад, взяв себе в подмогу усердного слугу Его Милости, то он в долгу не останется. Притом, радея о своём добром имени, он не хотел, чтобы известие о его изъяне дошло до ушей его приятеля и мамаши Клейборн. По этой причине он не отваживался исполнить задуманное в этих стенах, но просил её дозволения сперва захаживать к ней под видом обычного гостя — а там уж он сумеет войти в доверие к хозяйке и, когда приспеет время, под каким-нибудь предлогом нанять девицу в отъезд. А слуга, говорил он, парень молодой, до любви охочий, собой красавец — редкий из гостей сможет её разудовольствовать, как он.

В: Вы разумеете, что сам Его Милость ни разу к ней в постель не ложился?

О: Она сказывала — ни разу, сэр. А при следующем посещении Его Милость показал ей Дика — тот стоял на улице под её окошком. И она его нашла точь-в-точь таким, как изображал Его Милость. Одним словом, она дала согласие — из жалости, как после мне признавалась. Тем паче что Его Милость явил такую любезность и участие, каких она ни от кого почти не видела. Не то в этот, не то в другой раз он плакался на свой злосчастный недуг, из-за которого ему приходится сносить разного рода обиды. Пуще всего сетовал он на своего родителя: Его Милость уклонялся от женитьбы, которую затеял отец, а тот отнёс это на счёт упрямства, рассвирепел и пригрозил неслуху лишением наследства и Бог весть ещё какими карами. А потом Его Милость признался, что сделал своё предложение по совету учёного лондонского лекаря: тот уверял, будто этим средством исцелил от такого же недуга уже не одного человека.

В: Сам он прибегал к этому средству впервые? Прежде он такое лечение не пробовал?

О: Ребекка заключила, что нет, сэр.

В: Известны ли ей таковые примеры? Делались ли ей прежде подобные предложения?

О: Про это она ничего не сказывала, сэр. А вот я так слышал, что, прошу прощения, с греховодниками такое случается. Ну, там, со стариками, которые одряхлели естеством. Ах, да, забыл: она ещё прибавила, что он пользовал себя и обычными снадобьями — какие продаются в аптеке. Ничего не помогало.

В: Переходите к путешествию. Что она о нём рассказывала?

О: Что он положил отправиться на запад и взять её с собой: прошёл слух, будто там недавно открыли какие-то воды, наипервейшее средство от такой немочи, как у него. Он и вздумал испытать разом оба лекарства. Только боялся, как бы отцовы соглядатаи не увязались следом да не стали вынюхивать, чем это он занимается. А потому понадобился ложный предлог.

В: История про увоз девицы и её горничную?

О: Да, сэр.

В: Не было ли речи про забавы в отдалённом поместье в обществе других распутников?

О: Нет, сэр.

В: Бог с ними. Как Его Милость объяснил ей, для какой нужды потребовалось ваше соучастие?

О: Резонный вопрос, сэр. В пути я и сам её спрашивал. Оказывается, Его Милость представил ей, будто берёт нас с собой, чтобы придать больше достоверности своему вымыслу, и мистер Лейси должен изображать его спутника. А ей было велено держаться наособицу, вопросов нам не предлагать, а наши вопросы оставлять без ответа.

В: Как она добралась до того места, где вы с ней встретились, до Стейнса?

О: Я в это не входил, сэр. Вернее всего, Его Милость до того дня где-нибудь её скрывал: она сказывала, что к тому времени уже исполнила вместе с Диком желание Его Милости и получила за это деньги и благодарность. Но едва мы тронулись в путь, она нашла, что Его Милость очень к ней переменился и былая его любезность спала как маска. В следующую ночь он заставил её повторить то же самое, но остался уже не так доволен и выговорил ей за то, что она свою, с позволения сказать, бордельную искусность кажет не в полную силу. Как ни доказывала она, что виною всему Дик — больно тороплив, не удержишь, — но Его Милость и слушать не захотел.

В: Мы ведём речь о ночлеге в Бейзингстоке?

О: Да, сэр.

В: Каков показался ей Дик?

О: Она сказывала, что до хозяйской нужды ему дела не было — словно бы девица предназначалась ни для чего другого, как только ему на забаву. Точно ему невдомёк, кто она есть. Думал, раз он её этак оседлал, то она его уже и любит. А что обстоятельства несообразные — этого он в толк не брал.

В: Выходит, её приязнь к нему была всего лишь притворством?

О: Она объяснила, сэр, что это из жалости: ведь его-то страсть была непритворной. С полоумного какой спрос. У него об этих предметах понятия ничтожные. В ту же ночь, после того как Его Милость их отпустил, Дик опять пришёл к ней за тем же делом. И она с перепугу уступила.

В: Вы узнали, что же произошло в Эймсбери? Куда они ездили среди ночи?

О: Узнал, сэр. Тут такая история, рассказать — не поверите.

В: Может, и не поверю. Рассказывайте.

О: По приезде в Эймсбери Его Милость уединился с ней у себя в комнате и просил прощения за давешнюю несдержанность: раз не проняло, стало быть, сам виноват, что уповал на неё сверх меры. Потом он заговорил про некое место, что находится близ Эймсбери и якобы имеет силу исцелять такой, как у него, недуг. Нынче же ночью он хочет это испытать, и Ребекка должна отправиться вместе с ним. Бояться ей нечего: просто ему вспала на ум блажь доказать ложность этого суеверия. Он божился, что, как бы ни обернулось дело, ей ничего не угрожает.

В: Так и сказал: «доказать ложность суеверия»?

О: Этими самыми словами, сэр. К нему вернулась прежняя ласковость, однако на душе у девицы сделалось неспокойно: она заметила, что Его Милость пребывает как бы в помешательстве — словно у него разум перекосило. Она уже пожалела, что отправилась в это путешествие. Но Его Милость так пристал с уверениями и посулами, что ей пришлось согласиться.

В: Первая часть рассказа до этого места представилась вам правдивой?

О: Сколько я мог судить — да, сэр. Правда, впотьмах я её лица не видел, но мне казалось, что она хочет этим рассказом облегчить душу. Как бы ни был велик её грех, сейчас она не лукавила.

В: Дальше.

О: Так вот, сэр. Как они отъезжали — это я подглядел и доложил мистеру Лейси. Приехали они на холм, где стоит языческое капище, прозываемое Стоунхендж. Его Милость приказал Дику взять обоих коней и удалиться с ними за пределы капища, а Ребекку вывел на середину и указал на большую каменную плиту, вросшую в землю, — прочие камни стояли торчмя, а этот лежал. И велел он ей улечься на эту плиту, потому что молва, если верить его словам, гласит: овладеешь женщиной на этом месте — вернёшь себе мужскую силу. Эту самую молву он и называл суеверием. Но на Ребекку напал страх, и она нипочём не хотела подчиниться. Тогда он вновь осерчал и осыпал её грубой бранью. Делать нечего, пришлось исполнить приказание. И вот улеглась она навзничь, лежит на камне, точно как на кровати, а сама от ужаса ни жива ни мертва.

В: Она лежала обнажившись?

О: Нет, сэр. Его Милость приказал ей только задрать юбку, открыть, прошу прощения, мшавину и изготовиться для любодейства. Она всё это исполнила и уже было ожидала, что Его Милость попробует в этом якобы благоприятном месте оказать свою удаль, но он вместо этого отступил в сторону, встал меж двух высоких камней и словно бы расположился наблюдать. Спустя несколько времени она окликнула Его Милость и спросила, не будет ли ему угодно приступить, а то она озябла. Он велел ей молчать и не шевелиться, сам же так и остался стоять меж двух камней в десятке шагов от неё. Сколько минут это продолжалось — неизвестно, только времени прошло изрядно; она совсем продрогла, тело на жёстком ложе затекло. Вдруг — чу! — не то шорох, не то свист: над головой во тьме точно пронёсся громадный сокол. А потом без всякого грома полыхнула молния, и в ярком вспыхе она различила на каменном столбе прямо над собой тёмную фигуру, как бы изваяние. По виду — огромный арап в чёрной епанче. Стоит и смотрит на неё хищным-прехищным взглядом, будто он и есть тот самый сокол, чьи крыла произвели этот шум. А епанча на нём развевается, как если бы он сей лишь миг сюда слетел. Вот-вот ринется на неё, словно птица на добычу. Правда, сэр, это мрачное и жуткое видение тотчас пропало, и она почла его за обман воображения, но после увиденного в пещере удостоверилась, что это был не обман. А чуть погодя её обдало странным дуновением. Точно из горнила пахнуло — а откуда тут быть горнилу? И не то чтобы жар палящий, но отвратительнейший, зловоннейший дух, дух горящей падали. Но и это, слава Богу, продлилось лишь один миг. И опять мрак, опять холод.

В: Тот, кто стоял на столбе, — он так на неё и не бросился? Почувствовала она что-либо помимо тёплого дуновения?

О: Ничего, сэр. Я спрашивал. Случись что ещё, она бы точно вспомнила: этакие страсти не скоро забудешь. Она даже как рассказывала — и то дрожала.

В: Что же это, по вашему разумению, была за фигура? Что за сокол арапской наружности?

О: Не иначе Владыка Ада, сэр, Князь Тьмы.

В: Сам Сатана? Дьявол?

О: Он, сэр.

В: Она, что же, видела рога, хвост?

О: Да нет, сэр. Едва не сомлела от ужаса — где уж ей было разглядывать. Притом и времени не было: мелькнул да исчез. Она сказывала, как раз-другой пальцами щёлкнуть — вот сколько она его видала. Но из дальнейшего ей стало ясно, что это он самый и был. Я, ваша честь, про это ещё расскажу.

В: Что произошло дальше там, в капище?

О: Дальше — опять чудеса, только на этот раз без нечистой силы. На Ребекку нашло беспамятство. Сколько она так лежала, она и сама не знает. А как опамятовалась, глядь — Его Милость стоит подле неё на коленях. Руку ей подал, помог подняться, поддержал. Да вдруг и обнял. Как сестру, говорит, обнял, как жену. И похвалил: «Ты отважная девушка, я тобой очень доволен». Она и призналась, что от страха чуть жива, а кто бы, сэр, на её месте не испугался? А потом спросила Его Милость, что это промелькнуло там наверху. «Это, — отвечает, — так, пустое. С тобой от этого никакой беды не случится». И прибавил, что им пора уходить. Пошли они прочь, а он её под руку поддерживает и опять про то, что она всё сделала наилучшим образом и теперь он точно убедился, что она-то ему и надобна.

В: Что же тем временем поделывал Дик?

О: Я как раз про него и хотел сказать. Дик дожидался, где ему было велено. Его Милость приблизился и его точно так же обнял. Да не безучастно, как хозяин слугу, а от души, как ровню.

В: Знаками не обменялись?

О: Про это она не сказывала, сэр. Потом она с Диком отправилась назад, а Его Милость задержался в капище, и когда он воротился, ей неведомо. Прокрались они на постоялый двор, а Дик нет чтобы к себе в комнату — норовит опять к ней в постель. Только на этот раз она его не пустила, а он не двинул напролом, как тогда в Бейзингстоке, но тотчас отстал. Смекнул, верно, что она так умаялась и извелась, что ей не до него. Вот и вся история, сэр, от слова до слова.

В: Не нашла ли она ещё каких объяснений этому приключению? Не было ли с вашей стороны других вопросов?

О: Она уверилась, что Его Милость имеет в предмете какое-то чёрное дело, и с ужасом гадала, что же её ждёт впереди. И страхи её сбылись — как раз в тот день, когда она мне всё это рассказывала.

В: Об этом потом. Не приключилось ли других происшествий до вашего прибытия в «Чёрный олень»? Она об этом ничего не говорила?

О: Нет, сэр, ничего такого. А в «Чёрном олене» накануне того злосчастного дня впрямь приключилась история. Его Милость, как и прежде, призвал её к себе в покой и опять пошёл чудить. Сперва разбранил за дерзкие поступки: ему вообразилось, что она забрала слишком много воли, а у неё и в мыслях ничего похожего не было. Потом стал попрекать её распутством, стращать адскими муками и Бог весть чем ещё. Да в таких выражениях, точно он не высокородный джентльмен, а какой-нибудь анабаптист[112] или велеречивый квакер, каких она смолоду навидалась. И ведь за что карами-то грозит: за то, что она его же приказ исполняет. Уже после она на него дивилась: не иначе о двух умах человек. А как вернулась она в свою комнату да легла в кровать, так и всплакнула. Кому же приятно терпеть обиды ни за что ни про что. Я говорю: «Что же он в капище-то тебя нахваливал?» А она: «У вельмож всегда так. Флюгарки, а не люди, и прихоти их переменчивы, как ветер, — их и крутит из стороны в сторону».

В: И часто она высказывала подобные мысли? Часто ли неуважительно отзывалась о высоких особах?

О: Увы, сэр, не без того. Я в своё время расскажу.

В: Да уж, придётся рассказать. А теперь вот что. Девица, стало быть, догадалась, что делается какое-то скверное и ужасное дело, не так ли? Догадалась ещё у капища — а ведь с тех пор минуло уже три дня. Что бы ей тогда же не учинить бегство, не кинуться за советом и защитой к мистеру Лейси или не взять иные меры? Отчего она, как невинный агнец, влекомый на заклание, следовала за вами ещё три дня?

О: Так ведь она, ваша честь, полагала, что я и мистер Лейси заодно с Его Милостью — какой же ей был резон к нам обращаться? А что до бегства, то при ночлеге в Уинкантоне и в Тонтоне она-таки подумывала бежать куда глаза глядят, но духу не хватило: одна на всём белом свете — кому она нужна, кто оборонит от напасти?

В: И вы поверили?

О: Что она со страху ум растеряла? Да, сэр, поверил. Известно, один в поле не воин. Тем паче когда это слабая женщина.

В: В разговоре, случившемся в тот вечер в «Чёрном олене», Его Милость никак не предуведомил её касательно завтрашнего?

О: Нет, сэр. Когда они тронулись в путь, она удивилась, что я исчез, и спросила мистера Лейси, но тот только сказал, что я ускакал вперёд. Доехали до виселицы, а там — новая нечаянность, ещё удивительнее: оказывается, мистер Лейси должен с ними расстаться. И ей придётся продолжать путь со своими мучителями. Было отчего встревожиться. Двинулись дальше, Его Милость едет впереди и молчит. Только у брода близ разлога, где я их нагнал, она отважилась наконец заговорить, спросила. И Его Милость отвечал, что они почти достигли источника и что ей также надлежит испить эти воды.

В: Воды, про какие он рассказывал в Лондоне? Те, что почитаются целебными при его недуге?

О: Они, сэр.

В: А пока ехали до Девоншира, о водах разговора не было? Мистер Лейси о них не поминал?

О: Нет, сэр, ни единым словом.

В: А на постоялом дворе?

О: И там тоже. Да что воды — не было никаких вод. Всё это попросту недобрая шутка Его Милости. Вот вы сами увидите.

В: Продолжайте.

О: Стало быть, так, сэр. Дальше она выспрашивать не осмелилась. Его Милость с Диком, по всему видать, в намерениях своих были согласны, а на неё смотрели всё одно как на скарб, который везли с собой. Остановились они у разлога, где я их и застал, когда они были вдвоём, без Дика. Но прежде чем я на них набрёл, Его Милость велел Дику отвязать и спустить на землю один ящик. А в нём поверх прочих вещей лежало платье для майского праздника, новая исподница и юбка и новые нарядные чулки. До той минуты Ребекка об этих предметах знать не знала. Потом Его Милость приказал ей скинуть платье и нарядиться в одежду из ящика. Но хотя это новое безумство умножило её страх, она всё же спросила, для чего это нужно. А он отвечал — чтобы понравиться хранителям вод. Она нашла эти слова непонятными, но, хочешь не хочешь, пришлось повиноваться.

В: Как он сказал? Хранители?

О: Да, сэр. Дальше вам станет ясно, что он разумел. А вслед за тем, как я вам и сказывал, стали они подниматься по склону. Раз-другой она спрашивала Его Милость, что это он умышляет — ведь такого уговора между ними не было. Но он велел ей помалкивать. Наконец добрались они туда, где я нашёл их стоящими на коленях.

В: Перед женщиной в серебристом платье?

О: Перед ней, сэр. Ребекка сказывала, она появилась в полусотне шагов от них. Вынырнула ниоткуда, точно её наколдовали. Повстречать в глухом углу этакую нежить, этакую зловредную бесовку, ох, не к добру. Что появилась она не по-людски — это ещё полбеды, но вот наружность… А Его Милость, едва её увидал, в тот же миг преклонил колена и обнажил голову, а за ним и Дик. Ну и Ребекка тоже — что ей оставалось? И стоят они перед ней, будто перед вельможной дамой или самой королевой. Да только не похожа она была на владычицу земную. Лицо грозное, свирепое — за ничтожное ослушание со свету сживёт. Стоит и буравит их взглядом. Чёрные волосы размётаны, глаза — ещё чернее волос. Было бы чем полюбоваться, когда бы не веяло от неё злобой и бесовством. Стояла, стояла да вдруг и улыбнулась. Только Ребекка говорит, улыбка вышла в тысячу раз ужаснее взгляда. Так, верно, улыбается паук, когда к нему в тенёта угодит муха и он, пуская слюнки, подбирается к лакомству.

В: В каких она была летах?

О: Молодая, сэр, не старше Ребекки. А во всём прочем нисколько с ней не схожа. Это Ребекка так говорит.

В: Женщина что-нибудь произнесла?

О: Нет, сэр, стояла в молчании. Хотя можно было догадаться, что она их ожидала. Да и Его Милость с Диком как заметили эту кромешницу, так даже не вздрогнули. Видать, она была им знакома.

В: А что серебряное одеяние?

О: Ребекка сказывала, женщины из простых такого не носят. В Лондоне она ни в маскараде, ни в пантомиме, ни в иных увеселениях подобного не встречала. Вычурное, ни на что не похоже — если бы не все эти страсти Господни, она бы уж точно прошлась насчёт такого дурацкого покроя.

В: Как же закончилось это свидание?

О: Как и началось, сэр. Вдруг в один миг она исчезла. Как сквозь землю провалилась.

В: А у девицы, что же, язык отнялся? Не полюбопытствовала она у Его Милости, что это за зловещее видение?

О: Как же, сэр, конечно полюбопытствовала. Я просто забыл сказать. И Его Милость ответил: «Это одна из тех, кого ты должна удовольствовать». А на прочие вопросы отвечал лишь, что скоро она всё узнает.

В: Как Его Милость увещевал её, когда она не пожелала идти в пещеру? Вы, помнится, сказывали, что они между собой говорили.

О: Снова пошли попрёки: она-де и упрямица, и строптивица, и не станет-де он оказывать потачливость покупной шлюхе. А у самой пещеры, когда она не выдержала и повалилась ему в ноги, он, выхватив шпагу, вскричал: «Будь ты проклята! Там внутри — предмет исканий всей моей жизни. Посмей мне воспрепятствовать — и тебе конец!» А рука-то дрожит, точно он обезумел или трясётся в лихорадке. Видит Ребекка — лучше уступить, а то и правда заколет.

В: Не дал ли он какого намёка, отчего для исполнения его замысла непременно понадобилось её соучастие?

О: Ни малейшего, сэр. Уж это потом разъяснилось. Сказать ли, что она обнаружила в пещере?

В: Говори. Всё рассказывай.

О: Сперва она ничего не различала, потому что в пещере было темно, хоть глаз выколи. Но Дик тащил её всё дальше и дальше, и скоро она заметила, что стена в глубине освещается как бы пламенем костра. И точно: пахнуло гарью. Дошли они до поворота — проход, изволите видеть, чуть изгибался навроде собачьей лапы, и за поворотом пещера делалась просторнее…

В: Что же вы запнулись?

О: Боюсь, сэр, вы мне веры не дадите.

В: Плетей тебе дадут, если не перестанешь крутить. Так отдерут, как в жизни не дирали.

О: Как бы меня за правдивые слова тем же самым не отпотчевали. Что ж, делать нечего. Только уж вы, ваша честь, не забудьте: я всего-навсего передаю чужой рассказ. Очутились они, стало быть, в просторной пещере, и в пещере той горел костёр, а возле него трое: две богомерзкого вида карги и женщина помоложе. Смотрят на гостей с великой свирепостью, но видно, что ожидали. Ребекка вмиг поняла: ведьмы. Одна, молодая — та, что встретила их у пещеры, но теперь она была вся в чёрном и держала кузнечный мех. Другая сидела, имея по одну руку чёрную кошку, по другую — ворона, оба от неё ни на шаг. Третья же сучила нить на колёсной прялке. А позади них, сэр, стоял некто в чёрной епанче и маске: палач палачом. Из-под маски виднелся только рот да подбородок, и подбородок заметно, что чёрный, а губы толстые, арапские. И хоть прежде он ей только на единый миг и показался, Ребекка тотчас его узнала. А как узнала, так и поняла, какое страшное бедствие с ней содеялось. Потому что это, сэр, был не кто иной, как Сатана — Возлевол, как его чернь называет. Вот как я вас вижу — так же ясно и она его видела. Вскрикнула она с перепуга, и этот самый крик я и услышал. Хотела бежать — не тут-то было: Дик и Его Милость вцепились и тащат к костру. Там они остановились, и Его Милость заговорил на языке, которого она не разумела, но заметила, что держится он с величайшим почтением, словно предстоит перед наизнатнейшим лордом или самим государем. Сатана же ничего не отвечает и всё на неё смотрит: глазищи в прорезях маски будто рдяное пламя. И снова она порывалась бежать, но Дик и Его Милость хоть и стояли как заворожённые, однако ж из рук её не выпускали. Она и начни вполголоса творить молитву Господню, но так и не договорила, потому что молодая ведьма без единого слова уставила на неё палец, как бы уличала: знаю, мол, что ты там бормочешь. Подскочили к ней старухи и давай её теребить да щипать, точно кухарки курицу. Уж она и плакала, и пощады просила, а те, кто её держал, стоят истуканами и бровью не ведут. А хрычовки знай себе лапами хватают, да так безжалостно, словно не простые ведьмы, а из племени дикарей-конебалов. Смрад от них препротивнейший, как от козлищ. И чем громче она рыдала, тем пуще они теребили её и гоготали. А тем временем Сатана, желая лучше видеть их забавы, подобрался поближе.

В: Постойте-ка, Джонс. Поразмыслите и ответьте мне вот на что. За верное ли она знала, что перед ней предстал сам Сатана? Не был ли то человек, вздумавший для какой-либо причины принять на себя вид оного? Не была ли ей явлена обманная личина?

О: Этот самый вопрос, сэр, я ей делал не единожды. Но она стояла на своём. «Никаких, — говорит, — сомнений: сам Сатана во плоти. И это так же верно, как и то, что мы едем на коне, а не на другой какой скотине». Именно так и выразилась.

В: Добро. Только вот что я вам скажу, Джонс. По мне, этот вздор не заслуживает никакого вероятия. Потаскуха лгала вам в глаза.

О: Может и так, сэр. Я и сам не разберу, где тут правда, где ложь. Одно несомненно: без чудес не обошлось. Её как подменили — куда только девалась прежняя Ребекка.

В: Продолжайте.

О: А дальше, сэр… Срам да и только. Но придётся рассказать. Словом, её повергли наземь, а старые ведьмы приступили к своему повелителю и принялись услужать ему за камеристок, и скоро он стоял во всей своей наготе, явив напоказ демонскую свою похоть: вот-вот бросится. А она всё стенала и плакала, ей уже воображалось, что настал для неё Судный День, что это кара за былое распутство у мамаши Клейборн. Он же воздвигся над ней, чёрный, как Хам[113], и уже располагался исполнить то, к чему имел хотение. Дальше она ничего не помнила, потому как лишилась чувств и неведомо сколько времени пребывала без памяти. А придя в себя, обнаружила, что лежит у стены пещеры, куда её, должно быть, перенесли на руках или оттащили. Притом срамные части её терзала великая боль: знать, беспамятство не спасло её от жестокого поругания. Она чуть приоткрыла глаза и увидала такое, что усомнилась, не грезится ли ей: молодая ведьма и Его Милость стояли перед Дьяволом, ровно жених с невестой, только голые, а он не то совершал обряд венчания, не то кощунски его передразнивал: благословлял с глумливой ужимкой, подставлял для поцелуя своё седалище. А как сладили бесовское венчание по своему поганому чину, так тут же довершили дело телесным соединением. Повалились все до единого вокруг костра и предались непотребству, какое, как сказывают, обыкновенно творят ведьмы на своих шабашах.

В: Как, и Его Милость с ними?

О: Да, сэр. И Дьявол, и его челядь, и Дик, и хозяин — все, сэр. А Его Милость — уж вы не прогневайтесь — от недуга оправился и такую оказал в блудных занятиях сноровку — Дьяволу не уступит. Это Ребекка так говорила. Что, дескать, встречала она у мамаши Клейборн мастаков по этой части, но куда им до него. Да что люди — даже ворон взобрался на кошку и тоже покрыть норовит.

В: Прежде чем спрашивать дальше, должен предупредить. О том, что здесь рассказывалось, больше никому ни слова. Узнаю, что ты проболтался — тут тебе и конец. Понял ли?

О: Понял, сэр. Честное слово, никому не скажу.

В: То-то же. Иначе, видит Бог, не сносить тебе головы. И вот тебе вопрос. Среди этих блудодейств не поминала ли она особо такого рода занятия, коему Его Милость предавался бы со своим слугой?

О: Она, сэр, в подробности не входила. Сказала лишь, что играли бесовскую свадьбу — и всё.

В: Но об этом гнусном занятии не обмолвилась ни разу?

О: Нет, сэр.

В: А в пути не случалось ли вам при тех ли, иных ли обстоятельствах заметить какие-либо указания на такую противоестественную связь между Его Милостью и Диком?

О: Нет, сэр. Жизнью клянусь.

В: Точно ли?

О: Точно, сэр.

В: Хорошо. Рассказывайте, что было ещё.

О: Среди этих мерзостных игрищ одна ведьма приблизилась к Ребекке и потрясла её за плечо, словно хотела проверить, опамятовалась она или ещё нет. Ребекка же и виду не подала, что пришла в память. Тогда ведьма сходила за каким-то зельем и влила ей в рот. На вкус — горькое, тошнотное, прямо алоэ или поганки. Действовало оно усыпительно, и скоро Ребекку сморил сон. Но не думайте, ваша честь, ей и во сне не было покоя, потому что было ей сонное видение, и такое отчётливое, что легко можно почесть за явь. Видела она, что ступает по длинному-предлинному проходу — вот как коридоры в жилищах вельмож, — а по стенам, сколько хватит глаз, развешаны большие тканые шпалеры. А рядом с нею следует Дьявол, одетый во всё чёрное. И хотя он безмолвствует, однако обхождение ей оказывает самое учтивое, будто джентльмен, который знакомит даму со своим домом и всем, что до него относится. Пригляделась она — а Дьявол-то с тем, из пещеры, вовсе и не схож, лицо больше как у Его Милости, только смуглое. И она как-то догадалась, что это они соединились в одном обличии. Вот какие чудеса.

В: Девица с ним не разговаривала?

О: Нет, сэр. Она сказывала, это единственное, что было не как наяву. Идут они по проходу, а он всё трогает её за руку и то на одну шпалеру укажет, то на другую — будто это карандашом или кистью нарисованные картины знаменитых художников. Да, вот ещё что. Свет по проходу разливался жидкий, кое-где совсем сумеречно, ничего не разглядеть. И свет какой-то дьявольский — не поймёшь, откуда идёт. Вокруг ни тебе окна, ни светильника, ни факела, ни даже малой свечечки. А ещё в полумраке она заметила, что шпалеры не висят недвижимо, но колышутся — то вздуваются, то опадают, точно за ними гуляет ветерок или сквозняки. А она никакого ветра на себе не чувствовала.

В: Что же они изображали, эти шпалеры?

О: Ужаснейшие злодейства и жестокости, какие только претерпевает человек от себе подобных. Вживе она бы такого зрелища не вынесла, а тогда, хочешь не хочешь, пришлось рассматривать: стоило Сатане лишь указать на шпалеру, как взгляд Ребекки сам собой на неё обращался. И вот ведь что ужаснее всех ужасов: шпалеры тканые, а люди и предметы на них не стоят на месте, а двигаются как живые, только что без звука. И всё-то на шпалерах как настоящее, а стежков да нитей не различить: все картины разыгрываются прямо у неё перед глазами, как на театре, а она как бы стоит близ самых подмостков. Так вот по дьяволову повелению пришлось ей все до единой картины пересмотреть. И рада бы зажмуриться от такой бесчеловечной жестокости, да веки точно как отнялись. Вообразите, сэр: на какую картину ни взглянет — всюду смерть. И на каждой представлен Дьявол — где сам действует, где всему делу главный зачинщик, а где стоит в сторонке и со злорадством ухмыляется: не я, мол, тружусь — на меня трудятся, полюбуйтесь, какие у меня на этом свете славные пособнички! А если она силилась рассмотреть, что там делается в отдалении, то эта часть картины вдруг сразу приближалась. К примеру сказать, смотрит она как бы с возвышенного места, как солдаты разоряют город — и тут же видит, как в десяти шагах от неё закалывают невинных младенчиков или на глазах у них насилуют родную мать. А то заглянет через окошко в камеру пыток — и вот уже прямо перед ней перекошенное болью лицо жертвы. Истинно так, сэр. Уж вы поверьте.

В: Чем же это видение закончилось?

О: И тогда возжаждала она великой жаждой — это, сэр, её слова: она разумела жажду духовную, — и обратились её помыслы к Искупителю нашему Иисусу Христу. Стала она выискивать, не мелькнёт ли где в картинах что-либо Его знаменующее, крест или распятие, но ничего похожего не нашла. А тем временем они, похоже, дошли до конца дьяволовой галереи, и впереди Ребекка увидала стену, преграждавшую им путь, а на ней шпалеру, и от шпалеры той шло яркое сияние, но что она изображала, не разобрать. И в душе у неё шевельнулась надежда, что там-то и узрит она Христа — как дай Бог всякому по скончании земных трудов. Кинулась она вперёд, а её удерживают: изволь и дальше картины разглядывать. А ей уже невмоготу. Наконец не утерпела она и, подобравши юбки, бросилась туда, где уповала утолить жажду. Как же она обманулась, сэр! На шпалере она увидала не лик Христов, а нищенку, босоногую оборванную девчушку, которая заливалась слезами, как и сама Ребекка, и тянула к ней ручонки, точно дитя к матери. А позади неё, куда ни глянь, — огонь: огонь неугасимый, а над ним чернеет вечная ночь. И от этого-то огня разливается яркий свет. Видеть его она видела, но жара не чувствовала. Зато маленькую нищенку пламя, должно быть, обжигало — сильно обжигало, и у Ребекки сердце разрывалось от жалости и сострадания. Хотела дотянуться — не тут-то было: уже, казалось, вот-вот прикоснётся, но между ними точно стоит незримое стекло. Да, вот ещё не забыть бы, сэр. Когда она тщилась дотянуться и спасти девчушку, ей всё чудилось, что это её давняя знакомица — что некогда они пребывали с ней в любви и дружестве, точно сёстры. После же, поразмыслив, она уверилась, что девчушка никто как она сама до приезда в Лондон. А что не вдруг себя узнала, так то из-за одежды, что была на нищенке (Ребекка, сэр, хоть в те дни и бедствовала, но всё-таки нищенством не промышляла).

В: Переходите к завершению.

О: Мне, сэр, совсем немного осталось. Но сейчас вы опять скажете, что я употребляю ваше доверие во зло.

В: Употребляйте во что хотите. Вы уж и без того каким только вздором меня не доезжали.

О: Так вот, подступило пламя к девчушке, и запылало её тело. И не как обыкновенно горит плоть, а больше как воск или жир, когда понесут к огню. Вообразите, сэр: сперва черты её оплывали, расплав капал и растекался лужицей, и вот эту лужицу и пожрало пламя, ничего не осталось, кроме чёрного дыма. Быстро всё совершилось, описывать — и то дольше. Ребекка сказывала — как видение перед взором спящего. И взяло её великое смятение и ярость, потому что во всей галерее не усмотрела она ничего более жестокого и несправедливого, чем огненная смерть нищенки. Оборотилась она тогда к Сатане — думала, он стоит позади. Поправить тут уж ничего не поправишь, так пусть хоть видит её негодование… На этом месте она рассказ прервала. «Что же, — говорю, — ты оборотилась, а его нет?» — «А его нет», — говорит. Помолчала и прибавила: «Не смейся надо мной». — «Какой тут смех», — говорю. Тогда она продолжила: «И вижу я позади уже не галерею, а иное место, некогда хорошо мне знакомое: стою я будто бы в Бристольском порту. И родители мои тут же. Смотрят на меня печальными глазами, как бы говоря: „Знаем, знаем, кто была та нищенка, сгинувшая в гееннском пламени“. А с ними стоит ещё один человек, по переднику судя — плотник, как и мой отец, только что годами помоложе да лицом поблагообразнее. Увидала я его, и потекли у меня слёзы. Ведь и он в юные годы был мне коротко знаком. Понимаешь ли, о ком я?» — «Никак сам Господь?» — спрашиваю. «Он, — говорит. — Нужды нет, что явился в недобром сне, что уст не разомкнул. Всё равно это был Он, тысячу раз Он: Господь наш Иисус Христос». Я, сэр, не нашёлся, что сказать. «И как же, — спрашиваю, — Он на тебя глядел?» — «Так же, — говорит, — как я на маленькую нищенку. Только холодное как лёд стекло нас не разделяло, и я, Фартинг, поняла, что путь к спасению для меня не закрыт». Вот такая история, сэр. Вся как есть, только что рассказана другим голосом да при других обстоятельствах.

В: Ишь чем выдумала подмалевать свои небылицы! Возвысилась до святости через то, что спозналась и сблудила с самим Люцифером? Да как вы за такие речи не спихнули её с седла в ближайшую канаву? Повесить мало того, кто поверит хоть единому слову. Или самого в воск перетопить.

О: Да я, сэр, не стал ей прекословить из хитрости. Расчёта не было.

В: Переходите к пробуждению.

О: Слушаюсь, сэр. Она в сонном своём видении совсем уж было бросилась к ногам Господа и родителей, но прежде чем успела это исполнить, сон рассеялся, и она вновь увидела себя в пещере. Вокруг ни души. У неё от сердца отлегло. А была она по-прежнему нагая и совсем закоченела, потому что от костра остались лишь тлеющие уголья. И она, не найдя никого, покинула пещеру, как я вам и докладывал.

В: Куда же, по её мнению, сгинули остальные? На помеле, что ли, умчались?

О: Вот и я про то же спрашивал, сэр. Ведь на моих глазах никто из них, кроме Дика, из пещеры не выходил. Но ей было известно не больше моего.

В: Не приметила ли она в пещере какого-либо хода, ведущего ещё глубже?

О: Своими глазами не видела, но рассудила, что такой ход имелся. Или же они оборотились какими-то зверушками, а я оставил их без внимания по причине их обыкновенности. Вот как те вороны, о которых я рассказывал.

В: И чтобы я этому поверил! Сказки для старых баб.

О: Справедливо рассуждать изволите, сэр. Тогда остаётся одно: что в пещере впрямь имелись укромные ходы. И может статься, что по ним можно пройти гору насквозь и выбраться с другой стороны.

В: Располагал ли вид местности к таким предположениям?

О: Уж и не знаю, сэр. Я, изволите видеть, с другой стороны утёс не осматривал.

В: А этот дым, который вы наблюдали, — разве он выходил не через отверстие наверху?

О: Что верно, то верно, сэр. Но чтобы из такого отверстия вылезло пять человек, а я не заметил — куда как сомнительно.

В: Вы ещё поминали гул — не дознались вы, от чего он происходил?

О: Дознался, сэр. Ребекка сказывала, его производило большое колесо прялки, за которой сидела одна карга. И колесо это от малейшего её касания вертелось так быстро, что нельзя было глазу уследить.

В: Ой ли! В подземной норе, за две-три сотни шагов от вас — и такой гул? Что-то не больно верится.

О: Ваша правда, сэр.

В: Точно ли она имела в предмете уверить вас, что Сатана ей овладел? Было ли заметно, что езда верхом причиняет ей боль?

О: Нет, сэр.

В: Не выказывала она ужаса или омерзения при мысли, что носит во чреве его семя? Я разумею, не при том разговоре, но впоследствии. Заговаривала ли она ещё об этом обстоятельстве?

О: Нет, сэр. Только ежеминутно благодарила небеса за избавление и повторяла, что вновь обрела Христа. Свет, как она выражалась.

В: Не сказывала она, отчего Дик бежал прочь как бы в великом страхе?

О: Нет, сэр. Она лишь предположила, что, пока она лежала одурманенная, приключилось такое, что бедняга совсем с ума спрыгнул.

В: А что за червя она поминала, когда вы её нагнали?

О: Червь со шпалеры в дьяволовой галерее, сэр. Шпалера изображала лежащую без погребения мёртвую красавицу юных лет, которую гложет сонмище червей. Один же из них был огромности необычайной, что и природа таких не знает. Он-то и не выходил у Ребекки из памяти.

В: Если всё было так, как она рассказывала, то не странно ли, что её так просто отпустили, не боясь, что она разгласит о случившемся? Что Сатана способен самолично явиться за своим достоянием — ну, в это мы входить не будем, но что, явившись, он своё достояние не прибрал — этого я постичь не могу. Отчего не бросили её бездыханной, отчего не испарилась она вместе с прочими?

О: Мы с ней, сэр, и об этом толковали. Она была того мнения, что её спасла молитва: лёжа в пещере, она молила Господа отпустить ей прегрешения и от всего сердца обещала, если Он вызволит её из этой лютой беды, никогда больше не грешить. Тогда она не получила никакого знамения, что её молитва услышана, однако почла за такое знамение то, что увидела во сне. А как проснулась и обнаружила, что избавлена от всех своих гонителей, так уверилась в том ещё крепче. А там явились и новые следы Божественного присутствия, «света», как она его называла: и что меня повстречала — своего, как она выразилась, «доброго самаритянина», — и что мы благополучно выбрались из опасного места, и что она смогла возблагодарить Господа и торжественно повторить свой обет. Повторить так, как я вам докладывал: по образу своей веры, с телесным трясением и слёзными стенаниями.

В: Поразмыслите-ка вот о чём, Джонс. Вот она против всякого своего чаяния и хотения натыкается на вас. Следовать с вами к родителю Его Милости ей не с руки. Девица неглупа, мужскую братию успела узнать до тонкости, вас со всеми вашими слабостями тем паче; она представляет, какого рода история скорее всего придётся вам по нутру. И она потчует вас своей стряпнёй, приправленной суевериями и притворным обращением, разыгрывает раскаявшуюся блудницу, которая прибегает к вашей защите. Мало того — предупреждает, что к делу прикосновенны столь мерзостные и ужасные силы, что, случись вам предать происшествие огласке, вы прослывёте богопротивным лжецом. Что вы об этом думаете?

О: Правду сказать, сэр, были у меня такие мысли. И всё же, прошу покорно не прогневаться, но покуда я не убедился, что она обманывает, я ей верю. Вон в народе говорят: «Рыбак рыбака видит издалека». А как сам я, прости Господи, натуральный лжец, то всякого лжеца узнаю с первого взгляда. Так вот, в её раскаянии я никакого притворства не заметил.

В: Очень может быть. Как и в её россказнях о приключении в пещере — при всей их вздорности. Ничего: сыщут девицу — я до истины доберусь. А теперь расскажите о дальнейшем ходе событий. Вы отправились прямиком в Бидефорд?

О: Нет, сэр. В первой деревне, какая встретилась нам на пути, всё уже спало, только собаки разлаялись да какой-то малый на нас накричал. Ну, мы и пустились прочь, а то привяжутся приставы или дозорные — беда. В Бидефорд ночью въехать тоже не отважились: городские ночные сторожа ещё хуже. Решили заночевать на дороге, а как рассветёт, явиться в город уже без опаски.

В: Расположились под открытым небом?

О: Да, сэр. На берегу реки.

В: Вы больше не склоняли её ехать к Его Сиятельству?

О: Склонял, сэр. Но когда я кончил речь, она отвечала: «Ты же видишь, что это невозможно». — «Отчего, — говорю, — невозможно? Я не я, если нам не перепадёт изрядное награждение». И тут, сэр, она наговорила такого, что я только рот разинул. Что она, мол, знает моё сердце, что оно настроено совсем на иной лад. Что если для меня в жизни нету ничего милее золота — а ей известно, что это не так, — то у неё в юбке зашито не меньше двадцати гиней, так что пусть лучше я её убью на этом самом месте — и деньги мои. Я, сэр, возразил, что она неверно меня поняла: я хлопочу единственно о том, чтобы исполнить долг перед батюшкой Его Милости. А она: «Нет, о золоте». — «Вот, — говорю, — ты уж меня и лжецом в глаза называешь. Отблагодарила за помощь, нечего сказать». А она мне: «Ты, Фартинг, без сомнения, беден, и бороться с таким соблазном тебе не под силу. И всё же ты чувствуешь, что хочешь поступить дурно. Сколько бы ты ни спорил, но свет озарил и тебя, и свет этот сулит тебе спасение». — «Тебе бы сперва озаботиться собственным спасением, — говорю. — Как у людей-то водится». Она на это: «Прежде и я держалась этого правила. Поверь мне: это гибельный путь». Тут мы оба примолкли. Я не мог довольно надивиться, до чего же она уверена, что всё обо мне понимает. И говорит-то как: словно бы голосом моей совести. Размышляю я этак, а она и спрашивает: «Ну что, хочешь ли меня убить и забрать золото? Нет ничего проще. Опять же, и тело в таком безлюдном месте спрятать легко». А лежали мы, сэр, на берегу, и вокруг на целую милю ни одного жилья. Я и отвечаю: «Эх, Ребекка, тебе ли не знать, что у меня рука не поднимется? А только не есть ли это наш христианский долг — уведомить отца, что сталось с его сыном?» — «Что есть истинно христианский поступок: известить отца, что его сын отправился в геенну огненную или умолчать? И вот тебе моё слово: известие это тебе придётся доставить в одиночку, потому что я с тобой не поеду. И тебе не советую, а то как бы вместо награды не нажить беды. И что толку? Тут уж всё равно ничем не поможешь. Его Милость осуждён, а они, чего доброго, вообразят, что дело не обошлось без твоего участия». И она прибавила, что если я в самом деле не имею к тому других причин кроме безденежья, то она охотно уступит мне половину своих сбережений. Тогда, сэр, мы опять заспорили, и я сказал, что подумаю. «Только вот что неладно, — говорю. — Положим, не поехал я к Его Сиятельству, а меня в один прекрасный день хвать — и к допросу. Ну, открою я всю правду — а доказательства? Какая цена моим словам, если их некому подтвердить? Ох, и солоно мне придётся! Тогда вся надежда только на тебя». Она на это напомнила мне имя своего отца и вновь указала, где он жительствует, и дала слово, что, случись такая нужда, она мой рассказ подтвердит. Тут мы опять умолкли и постарались уснуть. Вы, ваша честь, поди недовольны, что я не поставил на своём. Но уж больно я тогда умаялся. День-то какой выдался: одни неожиданности. Уж я не знал, не во сне ли мне всё это привиделось.

В: Что было утром?

О: Утром мы без приключений добрались до Бидефорда, отыскали на окраине порта гостиницу помалолюднее, там и поселились. Первым делом спросили завтракать — а то вон сколько времени во рту маковой росинки не было. Подали нам кусок пирога. Пирог, правду сказать, оказался чёрствый, да только мне с голоду показалось, что я в жизни ничего вкуснее не едал. Там же в трактире нам сообщили, что на другое утро с приливом из порта уходит судно в Бристоль. После завтрака мы пошли в порт и сами удостоверились. Я было хотел сговориться с капитаном, чтобы он взял нас обоих, но Ребекка заупрямилась. И снова пошли у нас споры да раздоры: я твержу, что никуда её от себя не пущу, а она объявляет, что нам надо расстаться. Мы ещё кое о чём поспорили, но, чтобы вас не утомлять, в побочности входить не буду. Одним словом, пришлось мне уступить. И вот как мы с ней порешили: я отправляюсь в Суонси, а она в Бристоль; о том, что знаем, станем помалкивать, но коль скоро одному из нас понадобится заступничество, то другой не замедлит прийти на выручку. Я справился в порту и узнал, что через два дня смогу отплыть в Суонси, как я уже сказывал, на судне мистера Перри. Срядились мы с обоими капитанами — и обратно в гостиницу.

В: Не спрашивали вас, за какой нуждой вы сюда пожаловали?

О: Спрашивали, сэр. Пришлось соврать, что мы, мол, слуги, оставшиеся без места. Прежде, мол, состояли в услужении у одной вдовы из Плимута, а как хозяйка померла, то мы теперь возвращаемся домой. А коня я оставил в гостинице и за содержание заплатил на месяц вперёд, пока не заберут — чтобы не подумали, будто мы его увели. И не упустил послать в Барнстапл, в «Корону», записку с указанием, где его искать. В точности как я отписал мистеру Лейси. Можете проверить, ваша честь. А записку мальчонка доставил, я ему ещё два пенса дал за труды.

В: Как название гостиницы?

О: «Барбадос», сэр.

В: А деньги, которые она тебе обещала?

О: Отдала честь по чести, сэр. После обеда увела меня в маленький покойчик и отсчитала десять гиней. Правда, предупредила, что добра от этих денег не будет: блудом нажиты. А я всё равно взял, в кармане-то ни гроша.

В: Взяли и за какой-нибудь месяц всё спустили?

О: На себя-то я самую малость издержал, сэр. А большую часть отдал брату: очень он нуждался. Можете справиться.

В: Вы видели, как она всходила на корабль?

О: А как же, сэр. На другое же утро. И как поднялась на корабль, и как его завозом[114] потянули прочь из порта, и как он вышел в море.

В: Как называлось судно?

О: «Элизабет-Энн», сэр. Бриг. А капитана звать не то Темпльмен, не то Темпльтон — точно не запомнил.

В: Верно ли вы знаете, что до отплытия девица на берег не сходила?

О: Верно, сэр. Когда судно отчалило, я глядел с набережной, а она стояла у поручней и махала мне рукой.

В: Не сказала ли она на прощанье чего-либо достопамятного?

О: Просила ей верить, сэр. А если нам не судьба больше встретиться, то постараться зажить праведной жизнью.

В: Не случилось ли вам повстречать в Бидефорде Его Милость?

О: Нет, сэр. А уж высматривал так, что будьте покойны. И Дика тоже.

В: Сами вы отплыли в Суонси на другой день?

О: Точно так, сэр. По полной воде, а потом с отливом.

В: Невзирая на страх перед морем и каперщиками?

О: Что ж, сэр, это ведь правда, про страх-то. Я солёную воду на дух не переношу. Но что было делать? Оставаться и дальше в тех краях — по мне так лучше сидеть, скрючившись в три погибели в тесном карцере.

В: Вот куда бы я тебя определил со всем моим удовольствием! И должен тебе заметить, первое твоё намерение — известить родных Его Милости — было не в пример удачнее. А ну-ка расскажи, как потаскуха исхитрилась тебя отговорить.

О: Вы небось думаете, сэр, она меня обвела вокруг пальца. Как знать, может, дальше выйдет, что вы правы. Только ведь я, изволите видеть, уже докладывал: девица после этой оказии сделалась совсем на себя не похожа, точно подменили. Я за одну минуту увидел от неё столько дружества, сколько прежде за целый день не видывал.

В: В чём же это дружество состояло?

О: Мы с ней по пути в Бидефорд много беседовали. И не только о нашем нынешнем положении.

В: О чём ещё?

О: Ну, про её прошлые окаянства, и как она обрела свет, и что с блудным ремеслом покончено навсегда. И как Иисус Христос пришёл в этот мир, чтобы вывести таких, как мы с ней, из тьмы. Про моё житьё-бытьё много расспрашивала: что я есть за человек, чем занимался раньше — как будто мы с ней сию лишь минуту свели знакомство. Так я ей кое-что про себя рассказал.

В: Открыли вы своё подлинное имя?

О: Да, сэр. Про мать рассказывал, про своё семейство, и что я всё-таки их не забыл. Она-то и укрепила меня в мысли их навестить, как я вам и сказывал.

В: И тем самым нашла средство от вас отвязаться?

О: Мне казалось, сэр, она ко мне со всей душой.

В: Вы сказывали, она дурно отзывалась о людях господского звания.

О: Было дело, ваша честь. И про то, сколько на свете несправедливости, и чего ей довелось повидать у мамаши Клейборн.

В: Что же именно?

О: Я, сэр, признался ей в некоторых, прошу прощения, прошлых грешках, и она отвечала, что джентльмены, которые хаживали к ним в бордель, ничуть не лучше нас, а, напротив того, хуже, потому что мы принуждены встать на путь порока единственно для снискания хлеба насущного, они же выбирают этот путь по своей воле, имея все средства соблюдать себя в чистоте. Богатство растлевает души, оно сходственно с глазной повязкой, из-за которой совесть человека пребывает в слепоте, и, покуда не упадёт эта повязка с глаз, дотоле этот мир будет нести на себе проклятье.

В: Коротко говоря, в её речах звучала крамола?

О: Она, ваша честь, сказывала, что, покуда вельможи, поработившие себя греху, избавлены от наказания, нет у этого света и малой надежды на спасение. И что нам, людям простого звания, надлежит больше думать о душе и не потворствовать господским окаянствам.

В: И вы не рассмеялись, слыша подобные рацеи из её уст?

О: Нет, сэр. Потому что её слова отзывались не празднословием, а совершенной искренностью. А когда я возразил, что негоже нам судить тех, кто выше нас, она принялась ласково меня разуверять и для этого делала мне различные вопросы. А потом сказала, что мне стоило бы поглубже вникнуть в эти предметы и что место мира сего заступит другой мир, в который люди войдут без различия званий. Потому что в Царствии Небесном люди ни в чём один другого не превосходят, кроме как в святости. И все эти её речи, сэр, разбудили во мне лучшие чувства. Знаю, знаю, вы считаете, что такие чувства валлийцам вовсе не сродны, что все мы отпетые негодяи. Так ведь мы, изволите видеть, из нужды не вылезаем, и что в нас есть дурного — всё это от самой горемычной жизни. А по природе мы народ, право, не скверный: и дружить умеем, и в вере тверды.

В: Знаю я цену вашей дружбе и вашей вере, Джонс. Ваша дружба — ничто как измена, вера ваша — ничто как ересь. Вы чума перед лицом всех добрых народов. Зловонный гнойник на заднице Королевства, суди вас Бог.

О: Не всегда, сэр. А разве что по неразумию.

В: Так, стало быть, всегда. Что она ещё говорила про Его Милость?

О: Что она его прощает. Но Бог не простит.

В: Бесстыжей ли шлюхе прощать тех, кто над нею поставлен, и объявлять волю Господню?

О: Как можно, сэр. Только у меня от тогдашних приключений все мысли спутались. Веду я её коня, а силы на исходе, ноги стёрты, глаза слипаются. Мне и почудилось, будто в её словах есть какой-никакой резон.

В: Не ты, бездельник, её вёл — она тебя водила: за нос. Она ехала верхом?

О: Да, сэр. Лишь иногда, чтобы дать мне роздых, уступала мне седло и шла пешком.

В: Так утомились, что представлять учтивого кавалера стало невмоготу? Что язык проглотил?

О: Тут, ваша честь, одно обстоятельство… Правда, оно до дела не относится, но от вас, видно, лучше не скрывать. В тот наш ночлег перед Бидефордом, когда мы с ней лежали на берегу, она озябла и, чтобы согреться, прижалась ко мне спиной. «Я, — говорит, — верю, что ты моё положение во зло не употребишь». Что ж, я её веры не обманул. И покуда мы так лежали, я рассказал, что когда-то у меня была жена. Это, сэр, сущая правда. Супружество наше было несчастливо по причине моего пристрастия к пьянству. Бедняжка померла от кровавого поноса. Я и говорю Ребекке: «Что я за человек — ты сама видишь: по заслугам и честь. Ты без сомнения зналась с такими господами, что я перед ними выхожу полным ничтожеством. Но если ты меня не отвергнешь, что бы нам с тобой не пожениться и не зажить по праведности, как ты и собиралась?»

В: Скажите на милость! Дня не прошло, как она принадлежала Сатане — и ты её такую в жёны?

О: Да ведь с той поры она уже стала принадлежать Христу. Так она говорила.

В: И ты поверил этой кощунской выдумке?

О: Нет, сэр. Я поверил, что она искренне раскаялась.

В: И теперь уж точно не откажется потешить твою похоть?

О: Чего греха таить, смотрел я иной раз на Дика и завидовал: вот бы и мне этой кралей попользоваться. Небось и я мужским естеством не обделён. А нынешнее её благочестие понравилось мне не меньше, чем её телесная стать. Как знать, думаю, сделается моей женой — может, и меня выведет на путь истинный.

В: Однако эта новоявленная святоша тобой пренебрегла?

О: Теперь, сэр, она о замужестве и вовсе не помышляла. Поблагодарила меня за доброту, за то, что не погнушался выбрать в жёны женщину столь растленную и порочную, но была принуждена ответить мне отказом, потому что там, в пещере, в самую страшную минуту дала обет своей волей больше ни с одним мужчиной плотским образом не соединяться.

В: И ты таким ответом удовольствовался?

О: На другой день, перед её отбытием — или нет, сэр, в тот самый день я воротился к этому разговору. Тогда она отвечала, что я добрая душа, и если она когда-нибудь переменится в мыслях, то хорошенько обдумает моё предложение. Теперь же она оставлять свои помыслы не расположена, а напротив, ещё крепче в них утвердилась. Притом же сперва ей всё равно следует повидать родителей.

В: Вот бы тебе тогда же и сорвать с неё личину благочестия.

О: Как быть, сэр, случай упущен.

В: Ничего, мне он ещё представится. Я-то не растаю от кротких взоров и кудрявых рацей. Ох уж это квакерское кривляние! Нет, меня ей, видит Бог, не обморочить.

О: Подлинно, что так, сэр. Желаю вам в этом всяческой удачи.

В: Не нуждаюсь я в пожеланиях от людишек твоего пошиба.

О: Виноват, сэр.

В: Попомни мои слова, Джонс: если в своих показаниях ты хоть сколько-нибудь налгал, не уйти тебе от петли.

О: Знаю, сэр, ох, знаю. Надо было мне с самого начала во всём открыться.

В: М-да, Джонс, до законченного мошенника тебе далеко: у такого безмозглого пустомели на это сноровки не станет. Если и натворишь бед, то хоть не таких страшных. Вот и всё, что есть в тебе доброго — а это почитай что ничего. Теперь убирайся и жди моих новых распоряжений. Пока что отпускаю. Жильё тебе приготовлено и оплачено. Приказываю тебе оставаться там до скончания дела. Ясно ли?

О: Ясно, сэр. Покорно вас благодарю, ваша честь. Благослови вас Господь, ваша честь.

~ ~ ~

Линкольнз-инн, сентября 11 дня.


Милостивый государь Ваше Сиятельство.

Имея почтительнейшее о нуждах В.Сиятельства попечение, я не стал бы спешить присылкою прилагаемых к сему показаний, когда бы не мудрые приказы В.Сиятельства, исполнение коих я вменяю себе в первейший долг. Как бы ни хотелось мне обнаружить в сих свидетельствах что-либо утешительное, всё будет тщетно, и мне остаётся лишь обнадёжить В.Сиятельство речением, искони бытующим у людей моего звания: «Testis unus, testis nullus»[115]. Это тем более справедливо, когда один свидетель, заведомый лжец и мошенник, повторяет рассказ другого, коего можно почесть лжецом ещё большим. Со всем тем, хотя по делам своим Джонс со всею очевидностью заслуживает виселицы, мне, сказать по чести, думается, что существо дела он представил неложно. Посему нам теперь надобно уповать и молиться о том, чтобы рассказанная девицею история оказалась искусной выдумкою.

Поиски девицы предпринимаются, и, буде на то воля Божия, мы её найдём. После чего её возьмут в такой оборот, какой В.Сиятельство легко может вообразить. Мошенник Джонс выдаёт себя в каждом слове; В.Сиятельство, без сомнения, распознает, к какому разбору людей относится этот человечишко, наделённый самыми скверными качествами своего народа — а качеств этих несть числа. Душонка у него заячья; готов прозакладывать сотню фунтов против перечного зёрнышка, что от Марса или миледи Беллоны[116] он удерживает себя на таком же удалении, что Джон о'Гротс[117] от Рима, если не дальше. Уподоблю его перепуганному угрю, каковой, быв пойман, способен ускользнуть из любой посудины.

В рассуждении Его Милости осмелюсь представить нижеследующие соображения. Кому как не В.Сиятельству ведома натура Его Милости и проступки, которые ставятся ему в вину. Увы, не подлежит сомнению, что на его совести тягчайший из мыслимых в семейном быту грехов — неуважение к отеческой воле В.Сиятельства; однако ж, как заметили Вы, В.Сиятельство, в пору более благополучную, к чести Его Милости служит то, что он не погряз в пороках, коими в наши дни зауряд пятнают себя молодые люди его лет и звания, — разумею те злодеяния и мерзости, которые ему тут приписываются. Я могу вообразить, чтобы иной дворянин оказался способен допустить себя до такой низости, но чтобы то был человек, имеющий честь называться сыном В.Сиятельства, — на это моей веры не станет. А равно не верю я и в то, чтобы за последние сто лет где-либо водились такие, как было описано, ведьмы, и В.Сиятельство без сомнения в этом со мною согласится. Коротко говоря, я принуждён просить В.Сиятельство взять терпение. Умоляю удержаться от поспешности и не признавать пока посылаемые мною показания за неоспоримое свидетельство бесчестья.

Исполненный горечи душевной, остаюсь В.Сиятельства всепокорнейший слуга

Генри Аскью.

***

Бристоль. Передано с Фрумгейтом.

Среда, сентября 15 дня 1736 года.


Милостивый государь.

Этими днями я имел честь получить благосклонное письмо Ваше, на которое желал бы ответить словами стократ благосклоннейшими. Осмелюсь присовокупить к ним заверение в том, что готов исполнить любое поручение Вашего высокороднейшего клиента, касающееся до его дела. Мне уже посчастливилось содействовать Вам, столь прославленному в нашем сословии, в деле прошлогоднем; недавно я воротился с выездного заседания суда (вновь приведя доверенное мне дело к счастливому исходу), и судействовавший на заседании мистер Г. сделал мне честь, попросив в приватной беседе передать поклон нашему клиенту и заверить его в том, что и впредь станет с дружеским участием относиться ко всякому делу, какое сэру Чарльзу угодно будет представить для рассмотрения суда; каковой поклон, сэр, я и почитаю своей приятной обязанностью Вам передать, прежде чем приступить к отчёту о выполнении Ваших поручений по сему прискорбному и щекотливому делу.

Можете также уведомить Его Сиятельство, что я ничто не ставлю так высоко, как доброе имя всякого из нашего дворянства — сей наиглавнейшей, Божиим произволением воздвигнутой твердыни, каковая, купно с величием Государя, должна до скончания времён оставаться защитою спокойствия и благополучия державы нашей. Прошу также передать Его Сиятельству, что секретность, на которой Вы настаивали, будет соблюдаться мною неотменно.

Я тщательнейшим образом разведал те обстоятельства, о коих Вы справляетесь, и обнаружил, что она в самом деле объявилась в этом городе — в обозначенном ею месте — около того времени, какое было гадательно указано в Вашем письме, но более точное время её появления, кроме как первая или вторая неделя мая, ни единый из моих разыскателей указать не сумел. По приезде она узнала о нынешнем положении дел, сиречь о том, что родители её перебрались на жительство туда, где теперь собирается их секта — как полагают, в Манчестер. Переезд этот был затеян, как видно, по наущению проживающего в Манчестере брата её отца, который поманил их рассказами о более благополучной жизни (и, без сомнения, о большей удобности для их пагубных беснований), отчего они и отправились в Манчестер, забрав с собою трёх своих детей, и девица, воротившись в Бристоль, никого из своей родни там не нашла. Кроме неё у супругов ещё трое дочерей и ни одного сына.

Отец семейства прозывается Эймос Хокнелл; супруга его носит имя Марта, в девичестве Брэдлинг или Брэдлинч, родом из Коршема, что в графстве Уилтс. У местных жителей Хокнелл слыл искусным столяром и плотником, но и закоренелым еретиком. Последний его наниматель — старейшина городского совета мистер Диффри, негоциант и хозяин верфи, человек редких качеств и благочестия. Хокнелл подрядился отделывать и обставлять внутренние помещения судов, построенных его корабелами. Я знаком с мистером Диффри, и он сообщил мне, что со стороны плотницкого дела он причин жаловаться на Хокнелла не имел, однако ему стало известно, что тот не ограничивает свои проповеди и пророчества домашним кругом, а покушается и работников отвратить от учения господствующей церкви, коему мой достойный приятель мистер Д., к чести его, крепко привержен; а посему, обнаружив однажды, что Хокнелл тайно обратил двух его подмастерьев в свою ложную веру, мистер Д. дал ему расчёт. Сие произвело то следствие, что Хокнелл принялся кричать о беззаконии и утеснениях, хотя мистер Д. не раз предупреждал, что подобных проповедей не потерпит, а теперь Хокнелл был изобличён со всею явностью. Нрав у этого человека буйный и мятежный — под стать его религии; по выражению мистера Д., «вольнодумство въелось в него так же глубоко, как рассол в тресковую бочку», из чего Вы можете составить мнение касательно его натуры. Прибавьте сюда и то, что, получив от мистера Д. расчёт, Хокнелл имел дерзость выкрикнуть, что «руки свои он может отдать на откуп всякому, душу же не уступит никому, ни даже королю или парламенту». Одно время он украдкою высказывал желание податься со всеми чадами и домочадцами в американские колонии (куда, по глубочайшему моему убеждению, и стоило бы препроводить всех нечестивых смутьянов), однако впоследствии от этой мысли отстал. Из всего сказанного следует, что для разыскания Хокнелла достаточно справиться о нём в манчестерском молельном доме, ибо, как Вам, сэр, наверняка известно, в рассуждении многолюдства Манчестеру далеко до большого города, из коего я к Вам пишу.

Вышесказанная особа объявила, что приехала из Лондона, где служила в горничных, однако ни имени хозяев, ни места их жительства не указала, отговорившись забывчивостью. Как удалось дознаться, известие о своих родных получила она от соседей, в доме которых пробыла не более часа, после чего удалилась, сказавши, что должна нимало не медля отправиться в Манчестер, ибо всем сердцем стремится к своему семейству. Однако нахожу за нужное пояснить, что по несчастливой для нас случайности оная соседка, пожилая квакерша, скончалась водянкою за три недели до получения мною Вашего письма, вследствие чего всё вышеизложенное имеет основанием лишь слухи да толки и не столь достоверно, как собственно-устное показание, но всё же, по моему суждению, доверия заслуживает.

О прошлом вышесказанной особы мой разыскатель выведал немного, чему причиною скрытность её норовистых единоверцев, которые всякое расследование, сколь бы законно оно ни было, почитают за произвол. И всё же один из них сообщил, что девица слывёт между ними отпавшею от квакерства и погибшею для их веры и всего света, после того как пять или шесть лет назад она согрешила с неким Генри Гарви, сыном хозяйки, у которой она в ту пору служила. Когда это открылось, решено было, что девица сама ввела юношу в грех, вследствие чего хозяйка прогнала её прочь, а родители не захотели её знать, потому что она, по их понятиям, недостаточно раскаялась. Девица надолго пропала, и о ней не было слышно до самого её возвращения (о коем до вторичного её исчезновения знала лишь названная выше соседка, так что в этот раз никто, кроме неё, беседы с девицею не имел).

Наконец, должен уведомить Вас, что особу сию разыскиваем не мы одни. Словоохотливый квакер рассказал моему человеку, что в июне о ней уже справлялся некто, сказавший, что прибыл из Лондона с посланием от её хозяйки; однако по наружности и манерам его эти опасливые и недоверчивые люди возымели о нём весьма невыгодное мнение, и пришелец почти ничего у них не выведал, кроме того, что она, по всей очевидности, отправилась в Манчестер. С тем он и уехал и больше их своими посещениями не беспокоил. Вы, сэр, верно лучше меня разберёте, к чему причесть сие происшествие.

Я пишу в некоторой спешке, ибо намерен незамедлительно отъехать для исполнения другого Вашего указания, с каковым делом я покончу так скоро, как позволят обстоятельства. Можете быть уверены, что по завершении я сразу же, как представится случай, к Вам напишу. Остаюсь Вашего высокороднейшего и милосерднейшего клиента, а равно и Ваш, милостивый государь, нижайший, вернейший и покорнейший слуга

Ричард Пигг, стряпчий.

***

Бидефорд, сентября 20 дня.


Милостивый государь.

Два минувших дня проведены мною в месте, имеющем для Вас особую важность, и я сажусь за письмо, покуда увиденное ещё свежо в памяти. По моим расчётам, от брода при Бидефордской дороге к месту сему подниматься две с половиною мили. Дол этот прозывают Лощинник, за то что горы по его сторонам изрезаны лесистыми лощинами, отчего он и сам походит не столько на долину, сколько на расселину, какие в тех краях не редкость. Пещера с пастбищем и водопоем для скота располагается в верхней части соседнего дола, примыкающего к указанному; от брода туда ведёт тропа, протянувшаяся на одну и три четверти мили. Безлюдная эта местность не посещается никем, кроме разве пастухов, гонящих стада вверх, на вересковые пустоши. Одного такого, вместе с подпаском, мы застали у пещеры. Пастух, некто Джеймс Локк из Даккумбского прихода, объяснил, что останавливается тут уже не первое лето. Здешний Мопс[118] имел вид простолюдина, знающего грамоте не лучше своих овец, однако по ухваткам малый честный.

Место сие, как уведомил нас пастух, имеет скверную историю; пещера известна ему и его собратьям под названием Доллиновой или Доллинговой — по имени злославного вожака разбойничьей шайки, жившего ещё во времена пастухова прадеда. Разбойники, нимало не таясь, сделали пещеру своим пристанищем и принялись озорничать на манер Робина Гуда (так, по крайности, уверял этот Локк). В занятиях сих упражнялись они довольное время, и всё благополучно сходило им с рук — по причине удалённости этого места и хитрости грабителей, состоявшей в том, что они промышляли больше не в ближайших окрестностях, но по другим приходам. В конце концов разбойники убрались восвояси, сколько известно Локку, так и не представ перед правосудием. В подтверждение же своих слов он провёл меня в свой грот и при самом входе указал на грубо вытесанные на каменной стене буквы «Ж.Д.Д.», сиречь «Жилище Джона Доллинга». Разбойник, как видно, мнил себя свободным землевладельцем.

Но это, сэр, дела ещё не столь давние, пастух же сообщил мне куда более древнее предание; сия басня касается до длинного камня, стоймя стоящего подле вышесказанного водопойного озерца. Говорят, будто некогда одному пастуху явился дьявол и пожелал купить у него агнца. Но когда они сторговались и пастух предложил Сатане выбирать любого, тот указал на младшего сына пастуха, который случился поблизости (при сих словах Локк и сам указал на подпаска). Тут пастух догадался, с кем его угораздило связаться, и от страха лишился дара речи. «Что же ты молчишь? — вопрошал сэр Вельзевул. — Вон Авраам же не стал препираться из-за какого-то мальчишки»[119]. Увидав, что (по выражению этого дикаря) в негоциях по части душ покупщик много против него сметливее, наш пастух в сердцах хватил его клюкой по темени, однако удар пришёлся не по человеческой (вернее сказать, дьяволовой) голове, но по тому самому камню, отчего клюка переломилась надвое. Впрочем, пастух был утешен в этой потере тем, что спас от вечной гибели своего сына, а дьявол (недовольный сим аркадским гостеприимством)[120] больше тут свою наглую харю не казал. С тех пор камень сей стал называться «Чёртовым камнем». Поэтому-то, должно быть, это место и почитают проклятым и местные жители обыкновенно сюда не заглядывают. Иное дело наш приятель Локк, а перед ним — его отец (тоже пастух). Они, напротив, нашли сие место преизрядным: сытный выпас, где овцам не страшны ни бешенство, ни ящур, пещера, как нарочно приспособленная для жительства в летнюю пору и созревания сыров. Смею надеяться, сэр, Вы не посетуете на меня за исчисление таких ничтожных побочностей, так как Вы сами особо указывали, чтобы я не упускал из виду ни единой мелочи, сколь бы пустыми они ни представлялись.

Внутренность пещеры возле устья достигает пятнадцати шагов в ширину, высота же устья такова, что самая верхняя точка свода отстоит от земли на два человеческих роста. Начинающийся отсюда проход вдаётся на сорок шагов вглубь, вслед за чем неожиданным образом делает поворот (так что, глядя издали, видишь, что проход заканчивается словно бы глухой стеною); пройдя через грубо обтёсанный проём, попадаешь в просторное внутреннее помещение, очертанием схожее с яйцом. Измерив его, я нашёл, что величина его составляет самое большее полсотни шагов в длину и чуть больше тридцати в ширину — впрочем, очертания у него не правильные. Потолок тут высокий и в одном месте имеет отверстие. Отверстие сквозное, о чём можно заключить по тому, что, хотя неба через него и не видно, однако свет проходит — как через изогнутый дымоход; притом пол под ним сырой, но не весьма: Локк уверяет, что влага каким-то образом сквозь него просачивается и уходит в землю. Сам он в этой, с позволения сказать, туалетной комнате не живёт по причине её темноты, а хранит здесь сыры.

Теперь, сэр, приступаю к тому, что Вы просили меня разведать. По Вашему совету я запасся фонарём и при свете его различил посреди внутреннего помещения кучу пепла, оставшегося как бы от большого костра или множества костров. Не дожидаясь вопроса, Локк объяснил, что огонь тут разводило, как выражается девонширское простонародье, «фараоново племя» — сиречь цыгане, которые то и дело забредают сюда в пору зимнего кочевья: этой порою, как полагают, некоторые таборы отправляются на запад, в Корнуолл, весною же возвращаются на восток. В ответ на мои дальнейшие вопросы Локк показал, что едва ли не всякий раз, когда он вновь поселяется в пещере — а происходит сие обыкновенно в начале июня, не выключая и этот год, — он находит тут следы их пребывания. То же было при его отце. Однако повстречать их (в этом месте) ему ни разу не случалось, ибо чужих они сторонятся, ограждаясь от них языческим своим наречием и своеобычием; но никогда они зла ему не учиняли, изгонять его из пещеры в летнюю пору не покушались и покой его не смущали. И даже напротив: в пещере он обнаруживает сухой хворост для костра и ветки плести ограду для загона, как будто нарочно для него припасённые, за что он цыганам признателен.

Тут я должен сообщить, что от пепелища шёл странный дух, показывающий, что в костре кроме дерева горело ещё нечто, возможно сера или купорос — более точно я назвать не умею. Не лишено вероятия, что ответ кроется в составе каменной породы, на коей был разложен костёр, — что от сильного жара на камне выступили подобные дёгтю выделения и испарения их до сих пор не выветрились. Впрочем, в таких материях я не довольно сведущ. Я спрашивал у Локка о происхождении сего смрада, но он, как видно, его не замечал и ответствовал, что никакого необычного запаха не слышит. Однако ж мне сдаётся, что я не ошибся, о Локке же полагаю, что ему нюх отшибло вонью ещё сильнейшей, происходящей от его овец и сыров. Того же мнения держался и сопровождавший меня слуга, а дальше, как Вы узнаете, обнаружились и новые доказательства моей правоты, хоть и они остались для нас такою же загадкою. Поворошив несколько костровище, дабы проверить, не имеется ли в нём чего-либо ещё, кроме древесного пепла, мы ничего примечательного не нашли. Локк указал нам имевшееся в полу подле самой стены углубление, наполненное, как в склепе, костями: кости большей частью величины не весьма изрядной и походили на кроличьи, куриные или останки не знаю каких ещё тварей. Это, без сомнения, были объедки, оставшиеся от трапез неопрятных цыган. Локк сказывал, что в отличие от него цыгане предпочитают селиться в глубине пещеры, и это весьма натурально, поскольку сие место доставляет им средство укрыться от зимней стужи и ветров.

Прежде чем перейти к другим предметам, о коих Вы, сэр, просили меня узнать, должен добавить, что я облазил всю пещеру с фонарём и никаких иных ходов, кроме уже нам известных, не увидел. Локк также решительно отрицал, что таковые ходы имеются, если не считать вышесказанного дымохода. По моим наблюдениям, дымоход сей не более как узкая скважина, и позже, взобравшись на склон, куда она выходит, я удостоверился, что в неё протиснется разве только ребёнок, но никак не взрослый. Притом в пещере до неё возможно добраться не иначе как по приставной лестнице. Больше ни здесь, ни в передней части пещеры не нашёл я ничего, что имело бы для нас важность.

Теперь, сэр, последнее: костровище близ пещеры. Оно располагается в двух десятках шагов от устья, ближе к краю пастбища. Я заприметил его тотчас по прибытии, ибо Локк обнёс его плетнём, чтобы не подпускать к нему овец. Дожди уже посмывали отсюда пепел, и всё же земля до сих пор остаётся чёрною и никак не обрастает травою. Как показал Локк, в прежние годы цыгане не имели обыкновения разводить костры вне пещеры, и почему они этой зимою изменили своему правилу, ему неведомо. Пригнав овец на выпас, он заметил, что их так и тянет полизать опалённую огнём почву, и, хоть ни одна овца от этого не захворала, он побоялся, как бы они паче чаяния не набрались глистов, отчего и поставил вокруг костровища ограждение; однако овцы до сих пор силятся через него продраться, хотя вокруг раскинулось сытное, изобильное пастбище.

Выжженное сие место имеет сорок шагов поперечины. Я вступил внутрь ограды и, нагнувшись, разобрал серный дух, подобный тому, что чувствовался в пещере. Я велел слуге опуститься на колени и поскрести землю, и он, исполнив сие, доложил, что запах точно такой, как в пещере, и в рассуждении крепости тоже. В чём я убедился, обнюхав поданный мне кусочек (каковой прилагаю к этому письму), причём обратил внимание на то, что спёкшаяся от жара земля на вид сделалась твёрдою, как черепица, id est[121] не поддалась умягчающему действию проливных весенних дождей. Я приказал Локку принести приготовленный для плетня кол, и мой слуга, покопав землю, обнаружил, что вся почва на этом обожжённом месте приобрела удивительную твёрдость на четыре или пять дюймов вглубь, вследствие чего вонзить в неё кол с одного удара сделалось невозможно. Гадая, что же послужило тому причиною, мы не придумали ничего другого, как отнести сие на счёт многократно разжигаемых здесь больших костров (тем более что питать огонь не составляло труда по причине близости леса, хотя потребность в таком огне никак не может быть объяснима обычным его предназначением — приготовлением пищи и спасением от холода).

Я спрашивал Локка, не видит ли он странности в том, что костровище не зарастает, и он отвечал утвердительно. По его суждению, растительность тут была вытравлена, когда цыгане приготовляли свои зелья и мази. Надобно заметить, сэр, что в этих краях молва изображает цыган чудодеями, знающими толк в употреблении трав, и цыгане, промышляя людским невежеством, приторговывают шарлатанскими целебными снадобьями. Однако и я, и слуга мой усомнились, что для их приготовления была нужда в таком изрядном костре. По справедливому наблюдению моего слуги, скорее так пахнет земля на дне плавильной ямы, хотя ни здесь, ни поблизости мы не заметили и следа присутствия какого-либо металла. Не похоже, чтобы в окрестностях вообще было слышно о каких-либо пригодных к употреблению рудах. Nota[122], таковые в изобилии имеются на холме Мендип близ Бристоля.

Боюсь, сэр, что к этому мне прибавить, нечего, и я принуждён буду оставить эту загадку для Вас неразрешённою. Прошу верить, что сие произошло не от недостаточного радения о порученном Вами деле, не от лености мысли. И всё же получить об этом хоть сколько-нибудь верное понятие мне так и не удалось. Дабы избежать многословия, отвечу коротко на оставшиеся вопросы.

1. О том, чтобы место это прежде посещалось каким-либо любопытствующим джентльменом или учёным мужем, известий не имеется. Воды эти ничем себя не прославили, и за пределами сего прихода о них даже не слышали. Мистер Бекфорд (который свидетельствует Вам своё нижайшее почтение), пока я не обратился к нему с вопросом, даже не ведал о существовании этого места, хотя оно располагается в ближайшем соседстве с его приходом.

2. На мои пытливые расспросы об удавленном теле и воспоследовавших событиях Локк ответствовал, что это дело рук грабителей, и разуверить себя не дал. Поскольку лучшего объяснения не найдено, это же мнение, при всей его неосновательности, разделяет вся округа. При этом иных доказательств, что в приходе завелись таковые отчаянные грабители, представить никто не может, а подкрепляется это мнение расхожими бреднями о высадившихся на берег французах-каперщиках, хотя уже восемьдесят лет как не было случая, чтобы оные объявлялись в столь удалённых от моря местах, что было бы несогласно со здравым смыслом. Как хорошо известно нашим капитанам и береговой страже, повадка их такова, что, сойдя на берег, они хватают что под руку подвернётся и спешат убраться назад.

3. Локк под присягою показал, что не замечал больше ничего такого, к чему он был бы непривычен при своих летних стоянках, и что больше никто, выключая его родных, меня и моего слугу, здесь не появлялся. У вышеназванного мистера Бекфорда, Пуддикумба и прочих поименованных Вами лиц я, увы, никаких новых сведений не добыл (если не считать приведённые выше домыслы о французах-каперщиках).

4. Перекопанной земли, похожей на место погребения умерщвлённого человека, я нигде не обнаружил; не видели ничего подобного и Локк со своим подпаском, которым сии окрестности знакомы несравненно лучше.

5. Вершина, о которой упоминал допрошенный Вами свидетель, в самом деле наличествует. Всё приведённое им описание местности вполне соответствует истине. В этом по крайности правдивость его слов сомнения не вызывает.

6. Что надлежит до оставленной внизу поклажи и двух коней, никаких vestigia[123] оных я не нашёл; впрочем, края сии, в особенности низменные межгорья, такая дремучая глушь, что не могу поручиться, там ли я искал. Осмотрев все места по берегу ручья, от которых ожидал я подобной находки, я вернулся с пустыми руками. В большинстве окрестных деревень мне также не удалось ничего узнать про двух неизвестно кому принадлежащих коней и брошенный скарб. Вернее всего, кони попали на глаза цыганам, а коли так, те уж не преминули их украсть и подобным же образом распорядились с поклажею. О коне Вашего свидетеля я разузнаю после.

7. Касательно ведьм Локк сообщил, что в его деревне одна такая проживает, однако это особа из числа, как их здесь величают, белых, сиречь благодетельных ведьм и обыкновенно упражняется в сведении бородавок и лечении язв, а не вступает в сношения с нечистой силою; вдобавок она калека и в преклонных летах. О шабашах Локк не имеет понятия и божится, что зимою сюда никто, выключая вышесказанных цыган, не забредает, что, сколько он здесь прежде ни останавливался, особ женского пола он ни разу не видал, разве что овец, свою жену и дочерей, каковые время от времени взбираются сюда с намерением доставить ему провизию и набрать черники (в изобилии растущей тут в августе). Правда, может статься, что его суждение о сём предмете (сиречь о ведовстве) с общим мнением отнюдь не согласно, ибо люди одного с ним разбора, как сказывал мистер Б., по большей части своей продолжают верить в ведьм и новая отмена Закона о ведьмах, слухи о коей достигли до этих мест, почитается тут величайшим безумием. Во всю бытность мистера Б. пастырем здешнего прихода ему был сделан лишь один такой донос, на поверку оказавшийся неосновательным и приключившийся от злонамеренности некой старухи, каковая, повздорив с другой старухою, решила её оговорить. И всё же большинство по дедовскому обычаю до сих пор подобным россказням верит.

8. От начала долины до дороги между Барнстаплом и Майнхедом можно добраться по тропе, пролегающей через Эксмур, что составляет семь миль пути. Тропа эта не слишком заметная и чужим в этих местах неизвестная, однако возымевший такое намерение преодолеет этот путь без особого труда, если будет qualibet[124] продвигаться на север, вследствие чего тропа рано или поздно выведет его на большак, тянущийся с востока на запад. Удобнее всего совершать это путешествие в летнюю пору, когда земля подсохнет. Самые многолюдные города между Бриджуотером и Тонтоном — Майнхед и Уотчет — можно объехать кружным путём, оставшись незамеченным. Я ворочусь этим путём и продолжу поиски, соблюдая предписанную Вами секретность, каковую не нарушил и при нынешних обстоятельствах. Буде обнаружатся новые сведения по делу, я безотлагательно Вам их сообщу. Если таковых не обнаружится, я напишу к Вам по возвращении в Бристоль.

От души сожалею, сэр, что пока не могу порадовать Вас, а равно и высокородного клиента Вашего более обнадёживающими известиями. Имею честь быть Ваш, милостивый государь, нижайший, вернейший и покорнейший слуга и разыскатель

Ричард Пигг, стряпчий.

***

Бристоль, сентября 23 дня.


Милостивый государь.

Боюсь, возвратное моё путешествие в Бристоль оказалось бесплодным; ни в одном из упомянутых в моём последнем письме городов, ни в иных, менее заметных местах, попадавшихся по дороге, не нашёл я никакого указания на то, что высокородный джентльмен проезжал этим путём. Не имею я, увы, и достаточных оснований утверждать обратное, ибо, правду сказать, след уже простыл. Осмелюсь заметить, что даже если бы искомая особа путешествовала открыто (и если бы мне было позволено вести поиски подобным же образом), то и в сём случае, принимая в уважение давность происшедшего, нам едва ли удалось бы узнать больше того, что было обнаружено. Мы могли бы ожидать, что встреча с Его Милостью лучше впечатлится в памяти очевидцев, коль скоро он по-прежнему имел бы спутником немого слугу, однако обстоятельства сложились не в нашу пользу. Барнстапл и Бидефорд города оживлённые, а в тёплую пору, когда там разворачивается торговля ирландской шерстью и полотном, а также валлийским углём, народу в них ещё прибывает; не меньшее оживление заметно на дорогах, связующих эти города с Тонтоном, Тивертоном, Эксетером и даже с Бристолем.

В Бидефорде смотритель судовой конторы мистер Леверсток, справившись в регистре, подтвердил, что судно «Элизабет-Энн», капитаном на коем Томас Темплфорд, в самом деле отплыло 2 мая в Бристоль, а на другой день в Суонси отправилось судно капитана Джеймса Перри «Генриетта» с грузом угля, из чего следует, что показания Вашего свидетеля правдивы.

Не солгал оный и касательно гостиницы «Барбадос», где по наведении мною справок Вашего свидетеля и спутницу его вспомнили, но, так как их рассказ не подал никаких подозрений, то и сами постояльцы большого внимания на себя не обратили. После отъезда спутницы он похвалился одному человеку, что берёт девицу в жёны и в Бристоль она отправилась испросить согласия родителей. Больше ничего достойного примечания о нём не рассказали.

Далее, сэр, имею сообщить, что оставленный им в гостинице конь продан, причём хозяин гостиницы твердит, что он в своём праве, ибо, как уверяет, продержал коня месяц, за который было заплачено, и месяц сверх того, а больше уж держать не мог; вырученные же за коня деньги он отдать не пожелал, невзирая на мои угрозы, что его притянут к суду и повесят за конокрадство, чего от души ему желаю, потому что человек это наглый и дерзкий на язык и, как сказывал мистер Леверсток, на короткой ноге с контрабандистами. Возможно, по причине ничтожности суммы Вы посчитаете за лишнее давать делу ход, а посему я его на время приостановил.

Итак, сэр, в ожидании Ваших дальнейших распоряжений in re[125] почтительнейше прилагаю к сему счёт с указанием размера моего вознаграждения и издержек на нынешний день. Остаюсь в надежде и впредь называться Ваш, милостивый государь, всепреданнейший и всепокорнейший слуга

Ричард Пигг, стряпчий.

***

Корпус-Кристи-Колледж[126], октября 1.


Милостивый государь.

Сердечно рад оказать услугу приятелю ученейшего мистера Сондерсона. Спёкшийся ком земли, о коем Вы спрашиваете моё мнение, был подвергнут мною исследованиям, и должен с сожалением признать, что вывести сколь-нибудь определённое заключение касательно его природы мне так и не удалось. Земля эта со всей явностью испытала на себе действие сильного жара и без сомнения изрядно переменилась в своём составе, отчего химический анализис оной (хотя бы и в самой совершенной лаборатории) сделался весьма затруднителен, ибо можно сказать, что огонь при такой оказии есть то же, что анаколуф[127] в грамматике. Силою его вся естественная логика проявления элементов нарушается и делается непостижимою даже для самого искушённого и умелого химиста. По моему разумению, перед нагреванием земля пропиталась либо смешалась с неким веществом, свойствами подобным битуму, каковое, однако, будучи разрушено огнём, сохранилось (даже после отцеживания) в количестве столь ничтожном, что более пристальному рассмотрению не поддаётся. Королевское общество (в коем я имею честь состоять socius'ом)[128] в своём собрании камней и минералов, завещанном великим химистом и философом почтенным Робертом Бойлем[129], содержит образцы с берегов Асфальтического озера, что в Святой земле (сиречь Мёртвого моря), имеющие, сколько помнить могу, известное сходство с сим веществом; некоторым образом сходствует оно и с виденными мною составами с берегов Асфальтума, или Смоляного озера, лежащего на испанском острове Тринидаде в Индиях; видел я подобное и в смолокурнях, где смола выплёскивается из чанов на землю. При всём том в сих спёкшихся угольях различил я запах, если не ошибаюсь, не сродный ни горной смоле (в упомянутых выше образцах), ни смоле сосновой, ни иным растительным смолам. И если Вы, сэр, представите мне ещё малую толику такой земли, не тронутую огнём (каковая без сомнения имеется поблизости), то я буду Вам бесконечно признателен и смогу дать Вам яснее о сём понятие. Подобной земли на наших островах до сих пор не встречалось, и весьма вероятно, что она окажется выгоднейшим для продажи товаром, что будет много споспешествовать умножению состояния Вашего клиента (имени коего мистер Сондерсон мне открыть не соизволил).

Милостивого государя моего покорнейший слуга

Стивен Хейлз[130], доктор богословия, член Королевского общества.


Пребывание моё в Кембридже будет недолгим, а посему письма мне лучше адресовать в Теддингтон, что в графстве Мидлсекс, где я проживаю постоянно.

***

Лондон, октября 1 дня.


Милостивый государь Ваше Сиятельство.

Пишу в великой спешке. Особа, которую мы разыскиваем, обнаружена, хотя сама о том ещё не ведает. Мой человек имеет верные сведения: он тайком показал её Джонсу, и тот без колебаний подтвердил, что это она. В недавнем времени она вышла замуж за некого кузнеца Джона Ли, имеющего жительство в городе Манчестере, на Тоуд-лейн, и вот уж несколько месяцев как брюхата, но, как видно, не от него. Мне донесли, что Ли подобно ей квакер. Человек мой сказывал, что они бедствуют и ютятся в натуральнейшем подвале, ибо работа у Ли бывает от случая к случаю; соседи же называют его проповедником. Нынче она приняла на себя вид доброй хозяйки, истой благочестивицы. Её родители и сёстры, как и указывал мистер Пигг, также пребывают в этом городе. Смею полагать, мне нет нужды уверять В.Сиятельство, что я отправляюсь туда без промедления, а также покорнейше просить прощения за своё малословие, причины коего В.Сиятельству очевидны, и повторять, что любой наказ В.Сиятельства будет мною исполнен с величайшим усердием.

Г.А.


К сему прилагаю список послания, полученного мною нынче от доктора Хейлза, каковой снискал (в последние годы) громкую славу своими справедливыми обличениями вредоносности горячительных напитков; я также имею превосходные отзывы о нём как о естествоиспытателе, хотя и сведущем более в ботанике, нежели чем в химии. Он коротко знаком с мистером Ал. Поупом, имеющим быть в числе его прихожан.

~ ~ ~

Высокий сухопарый мужчина сидит за выскобленным деревянным столом. Перед ним пустая миска: похлёбка съедена, миска дочиста обтёрта хлебной коркой. Мужчина смотрит на сидящую напротив женщину. В отличие от него сотрапезница то ли не слишком голодна, то ли более привередлива. Она ест, не поднимая глаз, как будто само это занятие кажется ей не вполне пристойным. Стол расположен возле большого камина с широкой железной решёткой; камин не горит, и похлёбка, которую ест женщина, как видно, не разогрета. Пальцы, сжимающие ложку, бледны от холода — они действительно озябли. Другая рука лежит на столе, пальцы её касаются отломленной краюхи, вбирая последнее тепло свежего остывающего хлеба. Кроме посуды — двух-трёх мисок, двух помятых оловянных кружек и глиняного кувшина с водой — на столе, ближе к краю, виднеется ещё один предмет: пухлая книжица. Углы бурого кожаного переплёта обтрепались, корешок отвалился, вместо него приклеена полоска старой холстины, так что о содержании книги можно только догадываться.

Комната — полуподвальное помещение; с улицы в неё ведёт несколько ступеней; выложенный каменной плиткой пол во многих местах потрескался. Створка входной двери состоит из двух частей, сейчас верхняя половина распахнута, и внутрь проникает чахлый свет только что вставшего октябрьского солнца; заглядывает солнце и в два маленьких окошка возле двери. Без солнца беда: обстановка подвала по-нищенски убога. На полу — ни ковра, ни даже тростниковой подстилки. Свежевыбеленные стены тоже голы — их украшают разве что пятна сырости. Из мебели кроме стола и двух стульев имеется только деревянный сундук, он стоит у противоположной от входа стены на двух грубо опиленных брусках. В камине, где на гвоздях развешаны две старые железные кастрюли и старинная жаровня, не так давно разводили огонь, но обложенная старыми кирпичами кучка углей в просторном камине жалкое зрелище: этот семифутовый очаг явно предназначался не для таких поленьев.

Рядом с сундуком — дверь в комнату поменьше. У этой двери вовсе нет створки. В дверной проём виден край кровати. В маленькой комнате без окон стоит сумрак. На полке, укреплённой на балке над камином, — кое-какие нужные в хозяйстве мелочи: железный подсвечник, два-три свечных огарка, квадратное зеркальце без рамы, коробочка с ветошным трутом, солонка. Вот и всё. Такой скудости не найти даже в монашеской келье.

Лишь два обстоятельства плохо вяжутся с этой нищенской обстановкой. Одно — внешнее: хотя потолок комнаты и не оштукатурен, он покоится на двух превосходных дубовых балках. Почти почерневшие от времени, они украшены тонкой продольной проточинкой, а концы их изгибом спускаются вниз и, сужаясь, заканчиваются на стенах. Можно подумать, что примерно за столетие до правления Якова I или Елизаветы у этого дома были более почтенные владельцы, раз уж даже те, для кого был отведён полуподвал, удостоились работать в помещении с такой изысканной отделкой. На самом же деле тут когда-то помещалась лавка торговца мужской одеждой и, придавая балкам столь благородный вид, хозяева радели только о покупателях.

Вторая необычная особенность обстановки — дух добропорядочности. В нашем представлении нищета связана с упадком и унынием, а те в свою очередь — с грязью и неустроенностью как в хозяйстве, так и в душе. Но эта бедная комната чиста, как нынешние операционные: ни соринки, ни паутинки, ни пятнышка не нарушает её безукоризненной опрятности. Всё вымыто, выметено, выскоблено, каждая вещь на своём месте — самый взыскательный боцманмат не придерётся. Точно её обитатели сказали себе: «Живём в нужде, так будем жить праведно». Эта же мысль была выражена в расхожем тогда изречении: «Что плоти во вред, то душе на благо». Праведность, однако, была не просто чистотой, лелеемой из чувства противоречия, но знаком духовного бодрствования, потаённой энергии, предвкушения перемен, нахождения всего существа в состоянии туго заведённой пружины. «Потерпим пока, будет и на нашей улице праздник». Чистота же сама по себе была не более чем удобопонятным символом, внешним выражением чистоты внутренней, неброской и суровой, подспудной готовности и муки принять, и воспылать воинственным духом. Недаром христиане — приверженцы благополучной господствующей церкви с подозрением косились на внешне скудную жизнь строгих и практичных сектантов-отщепенцев, так мы, бывает, сторонимся больных с явными признаками чахотки: нас пугает не их увядание, а то, чем оно грозит нашему «цветению».

Мужчине за столом лет тридцать пять, однако в волосах его уже пробивается седина. На нём широкая белая блуза, поверх неё кожаная безрукавка. Безрукавка да и обнажённые по локоть руки мужчины испещрены следами ожогов от бесчисленных кузнечных искр. Это и есть кузнец Джон Ли, проживающий на Тоуд-лейн. Правда, собственной кузницы у него нет; в последнее время он работает с материалом куда менее мягким и ковким: этот материал — души людей. Высокий сухопарый мужчина с безучастным лицом и проницательными глазами. Судя по взгляду, мысли его так неспешны, что любая улыбка была бы для него слишком быстра: прежде чем рассмеяться или высказать мнение, он будет думать и думать до бесконечности. Сейчас он размышляет явно не о той, что сидит напротив — своей жене Ребекке. На Ребекке платье из грубой серой материи и белоснежный закрывающий уши чепец — простенький, скромный, под стать обстановке: ни кружев, ни оборок. Зато лицо, причёска всё те же; несмотря на унылое платье и чепец, и сейчас можно догадаться, почему она недавно зарабатывала на жизнь тем, чем зарабатывала. Эти ласковые карие глаза, это непроницаемое выражение невинности, это терпение… И всё же в чём-то она изменилась: её кротость сделалась твёрдой, словно обрела навсегда закал — кузнец ли помог в этом или кто-то ещё. Новый уклад и новые убеждения придали её натуре и новое качество — мятежность.

Ребекка подвигает свою миску мужчине.

— Доешь лучше ты. Мне что-то не естся. Схожу в нужник.

— Боишься?

— Бог не без милости.

— Мы с твоим отцом встанем на улице, чтобы видеть всё своими глазами, и будем молиться. Захотят побить тебя камнями за былые грехи — всё снеси. Помни: ты новорождённое чадо Божие.

— Хорошо.

— Им тоже не уйти от суда после Его пришествия.

— Знаю, знаю.

Мужчина поглядывает на придвинутую миску, но, как видно, думает о другом.

— Имею я нечто тебе открыть. Было мне в ночи видение. Я только будить тебя не решился.

— Доброе видение?

— Видел я, что бреду по дороге, а навстречу — некий человек, весь в белом. В одной руке посох, в другой — Библия. И сказал он мне такие слова: «Теперь будь терпелив, ибо час твой близок». Он стоял передо мной, я слышал его и видел так же ясно, как вижу теперь тебя.

— Кто же это мог быть?

— Кто как не Иоанн Креститель, хвала Всевышнему. Но это ещё не всё: он улыбнулся мне как другу и доброму слуге.

Ребекка окидывает его сосредоточенным взглядом.

— Час близок?

— Всё как сказывал брат Уордли. «Будь крепок в вере, и дастся тебе знамение».

Ребекка поглядывает на свой округлившийся живот, поднимает глаза и улыбается уголками губ. Встав из-за стола, она удаляется в соседнюю комнату и появляется оттуда с железным ведром в руках. Затем направляется к двери, отпирает нижнюю половину и выходит на улицу. Только теперь кузнец подвигает к себе миску с остатками похлёбки и принимается за еду. Ест, но вкуса не разбирает: мысли его по-прежнему заняты ночным видением. В миске — оставшееся от вчерашнего ужина жидкое овсяное варево, в котором плавают два крохотных кусочка солёного бекона и несколько тёмно-зелёных листиков лебеды.

Покончив с едой, он берётся за книгу, открывает, и книга словно сама собой распахивается на шмуцтитуле с надписью: «Новый завет». Книга — старая Библия издания 1619 года; самая зачитанная её часть — Четвероевангелие. На каждой странице сверху коротко указано, о чём здесь говорится, заглавия эти заключены в рамку в форме сердечка; они не напечатаны, как положено, красным цветом, зато вместо этого жирно подчёркнуты красными чернилами. Вокруг располагаются гравированные миниатюры с изображением святынь: Пасхальный Агнец, шатры, в которых красуются символы пророков, портреты апостолов — из них самые крупные четыре евангелиста. Кузнец на миг задерживает взгляд на миниатюре с Иоанном Богословом: это усач с внешностью джентльмена времён правления короля Якова, он сидит за столом и что-то пишет, а рядом жмётся ручной дронт — нет, орёл. Но Джон Ли и не думает улыбаться. Он открывает Евангелие от Иоанна и находит пятнадцатую главу: «Я есмь истинная виноградная Лоза, а Отец Мой — Виноградарь».

Слегка склонившись над книгой, он начинает читать. Чтение, видно, даётся ему с трудом: он водит пальцем по строчкам и беззвучно шевелит губами, как будто, чтобы уразуметь прочитанное, он должен не только понять смысл слов, но и произнести их про себя.

«Пребудьте во Мне, и Я в вас. Как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе, так и вы, если не будете во Мне. Я есмь Лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нём, тот приносит много плода; ибо без Меня не может делать ничего. Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают».

Кузнец на мгновение отрывает глаза от страницы и смотрит на рассветное зарево, потом переводит взгляд на золу в очаге. Затем снова склоняется над книгой.

Между тем Ребекка с ведром спешит к нужнику. Бойкая лёгкая походка — ни за что не догадаешься, что идёт беременная. Вид Тоуд-лейн никак не способен настроить на такой бодрый лад. Промышленная революция началась лишь недавно, но Тоуд-лейн уже приобрела тот облик, который позднее для жителей многих крупных городов стал привычным зрелищем. Некогда симпатичная улица превратилась в жалкую трущобу, ряды домишек-развалюх, где каждое семейство снимало по одной комнате, и их задворки сделались рассадниками болезней. Признаки этих болезней заметны там и сям: изрытые оспой лица, золотушные язвы на шеях, рахитичные ноги, последствия недоедания, цинги… Но всё это резало бы глаз только нашему современнику. На своё счастье, бедняги и не подозревают, какое сострадание могут вызывать. Жизнь для них была именно такова, изменения казались маловозможными. Конечно, прежде всего не надо падать духом. Каждый выживает, как может — или как должен. В это время дня дома и на улице были только женщины и дети (пяти-и шестилетние); мужчины и дети постарше — те, кто имеет работу, — уже разошлись. Кое-кто из прохожих поглядывает на Ребекку косо, но причиной тому не она сама, не надобность, за которой она вышла из дома, а платье, столь явно выдающее её принадлежность к секте.

Нужники выстроились рядком, отвернувшись от улицы, почти в самом её конце — на общественной земле. Пять ветхих зловонных будочек, в каждой — не менее зловонная яма. Между ними и в вырытой пониже канаве — кучи нечистот. Ребекка привычно выплёскивает туда содержимое ведра. Тут же растёт неизменная в таких местах лебеда: её ещё называют «навозный бурьян». Все нужники заняты, и Ребекка терпеливо дожидается своей очереди. Будочки служат местным жителям почти пятьсот лет — как и стоящая неподалёку водокачка.

К Ребекке присоединяется женщина постарше. Она одета почти так же, как Ребекка, голову облегает такой же простенький белый чепец. Ребекка улыбается ей как старой знакомой и произносит слова, которые в этих обстоятельствах можно счесть и условным знаком, исполненным глубокой важности, и дежурной фразой:

— Любви тебе, сестрица.

В ответ — те же три слова. Совершенно ясно, что на самом деле никакие они не сёстры: больше женщины не произносят ни звука и даже не подходят друг к другу. Как видно, это не более чем обыденное приветствие, которым обмениваются соседи-единоверцы — что-то вроде «с добрым утром». Однако у квакеров такое приветствие не принято: на этот счёт обычно безукоризненно осведомлённый чиновник мистера Генри Аскью (кстати, именно сейчас стоящий у полуподвала вместе с Джонсом) ввёл патрона в заблуждение.

Через четверть часа Джон Ли в поношенном чёрном сюртуке и шляпе без позумента, а с ним Ребекка выходят из подвала и направляются к двум ожидающим их мужчинам. Те не отворачиваются, не притворяются, будто заняты разговором, они стоят и смотрят на супругов. Долговязый чиновник чуть кривит губы в язвительной усмешке, всем видом показывая, что ему такие поручения не в новинку. Зато Джонсу явно не по себе. Кузнец приближается к ним, но Ребекка замирает на полпути. Она видит перед собой только Джонса, который, смущённо уставившись в разделяющую их канаву, неловко сдёргивает шляпу.

— Вот, пришлось… Как договаривались.

Ребекка не сводит с него глаз и словно не узнаёт. Не испепеляет, а словно одним взглядом охватывает его целиком, и душу и тело. Потом опускает глаза и произносит ту же фразу, которая уже звучала сегодня у нужника:

— Любви тебе, брат.

Затем она быстро подходит к Джону Ли, который уже остановился и смотрит на пришельцев пристальным взглядом, выражающим что угодно, только не любовь. Ребекка притрагивается к его руке, и они идут дальше. Помедлив мгновение, Джонс и чиновник поворачиваются и следуют за ними, как два лиса, выследившие беззащитного ягнёнка. 

Допрос и показания РЕБЕККИ ЛИ,

данные под присягою октября 14 числа, в десятый год правления Государя нашего Георга Второго, милостью Божией короля Великой Британии, Англии и прочая.


Я прозываюсь Ребекка Ли, в девичестве Хокнелл. Я старшая дочь Эймоса и Марты Хокнеллов. Родилась января пятого дня 1712 года в городе Бристоле. Состою в браке с кузнецом Джоном Ли, имеющим жительство в городе Манчестере на Тоуд-лейн. До мая сего года была я простой лондонской проституткою и носила прозвище Фанни. Я беременна на шестом месяце.


В: Вам известно, для чего вас сюда призвали?

О: Известно.

В: И что я расследую исчезновение некого высокородного джентльмена, имевшее быть в мае сего года?

О: Да.

В: Не случалось ли вам за время, прошедшее с мая первого числа, иметь встречи с Его Милостью, получать от него известия либо вступать в иные с ним сношения?

О: Нет.

В: Не имеете ли вы верных либо гадательных сведений о его кончине, приключившейся от какой бы то ни было причины?

О: Не имею.

В: Можно ли то, что было сказано вами о Его Милости, отнести и до слуги его Дика? Или о его участи вам известно больше?

О: Нет.

В: Вы показываете под присягой.

О: Знаю.

В: Хорошо же, мистрис Ли, хорошо, праведница моя новоявленная. О вашем прошлом разговор впереди, теперь же мне желательно узнать, какая вы есть в настоящем. И ответы извольте давать под стать своему платью: простые, без причуд. Да удержитесь от напыщенных речей о божественных предметах, а то я не посмотрю на ваш раздутый живот. Понятно ли?

О: Свидетель мне Иисус.

В: Добро. И предупреждаю: помните, что передо мной показания Джонса, где говорится о вас. А равно и показания бывшей вашей хозяйки и многих других. Итак, в который день мая приехали вы сюда из Бристоля?

О: В двенадцатый.

В: И нашли своих родителей?

О: Да.

В: И они простили ваше прегрешение?

О: Бог милостив.

В: И вы открыли им, чем промышляли во время своего отсутствия?

О: Да.

В: И они от вас не отвернулись?

О: Нет.

В: Отчего так? Или они свою веру худо хранят?

О: Очень хорошо, потому и простили.

В: Этого я понять не умею.

О: Кто от чистого сердца покаялся, от того они не отвернутся.

В: А разве прежде они от вас не отвернулись, не выгнали из дому?

О: Это потому, что я тогда была распутна и каялась не от чистого сердца. Вот и избрала себе потом такой промысел. Теперь я вижу: они были правы.

В: Стало быть, вы открыли им всё? И то, что случилось в Девоншире перед вашим возвращением?

О: Нет, об этом умолчала.

В: Отчего?

О: Там я никакого греха не совершала, потому и не стала тревожить их понапрасну.

В: Вы главная свидетельница и пособница гнусных и безбожных преступлений — и вас это ничуть не тревожит? Что не отвечаете?

О: Это не преступления.

В: А я говорю — преступления. И вы им потворствовали и споспешествовали.

О: Не правда.

В: Осмелитесь отрицать то, что доказано?

О: Осмелюсь, раз меня делают без вины виноватой. Есть и повыше тебя законник. Думаешь, Иисус такой негодный весовщик, что не измерит вес искреннего раскаяния в душе человеческой? Низко ты Его ставишь. Скоро весь свет узрит величие Его.

В: Молчать! Придержи язык! Кому тыкаешь?

О: Таков наш обычай. Так должно.

В: Знать не хочу, что там тебе должно.

О: Это не от непочтительности. Все мы братья и сёстры во Христе.

В: Молчать!

О: Но это правда. Пусть не в звании, но в этом мы равны. Вольно тебе корить меня за то, что я радею о своём праве и слове Божием.

В: Твоё право, слово Божие! Вишь, проповедница выискалась!

О: Они суть нераздельны. Кто отбирает у меня моё право, тот обирает Христа.

В: Какие у тебя, отъявленнейшей потаскухи, права! Дурак бы я был, когда бы поверил в твоё новообретённое благочестие. По глазам видно, что бесстыжая шлюха да ещё и горда этим.

О: Я больше не блудница. Тебе ли не знать — ведь ты всё про меня разведал. Один Иисус мне и господин и госпожа. И горда я лишь тем, что сподобилась служить Ему.

В: И это вся цена, какую ты заплатила за отпущение грехов? Право, недорого — как в Риме[131].

О: Ты незнаком с нашим учением. Каждый вздох мой вплоть до последнего исполнен покаяния. Иначе я умножаю свои грехи.

В: Не познакомиться бы тебе с плетью, если станешь и дальше потчевать меня своим святошеством.

О: Я не хотела тебя уязвить.

В: Ну так умерь наглость.

О: В доме терпимости я поняла: кто обходится с нами, ровно с лошадьми или собаками, тот себе вредит, те же, кто подобрее, уходили утешенными.

В: Уж не должен ли я перед тобой кланяться да расшаркиваться? А может, прикажете величать вас «мадам», в карету под ручку подсаживать?

О: Хмурься и бушуй, сколько заблагорассудится. Я-то знаю, что злоба твоя не столько от души, сколько для вида.

В: Она, изволите видеть, знает!

О: Да, это так. Полно, не гневайся. Я не в первый раз имею дело со стряпчим, да и судей навидалась. Знаю: сердце у них не камень. Но ни один не бранивал меня за то, что я оставила путь порока. Точно было бы лучше, чтобы я снова сделалась блудницей.

В: Диво, если после таких проповедей они ложились с тобой в постель в другой раз.

О: Тем досаднее, что я не говорила им проповедей.

В: Вижу, отец напитал тебя своим ядом.

О: И отец, и мать. Она тоже живёт во Христе.

В: И похоже, презирает чины и звания мирские и законы учтивости?

О: Да, если чины, звания и учтивость мешают нам вольно исповедовать свою веру.

В: Это не даёт тебе права вольничать в своих ответах.

О: Так перестань поносить мою веру.

В: Мы даром теряем время. Мне желательно узнать о вашем замужестве. Когда вы поженились?

О: Второго августа.

В: Муж тоже из вашей общины?

О: Мы больше не квакеры. Он пророк.

В: Какого рода пророк?

О: Французский пророк. Он исповедует учение тех, кто переселились к нам из Франции пятьдесят лет назад. Иные называют их «белыми блузами».

В: А, камизары[132]. Неужто они ещё не перевелись?

О: Нам, как и им, было пророчество о скором пришествии Христа. Нас таких человек сорок с лишком.

В: Стало быть, ваш муж природный француз?

О: Нет, англичанин.

В: И ваши родители тоже подались в пророки?

О: Да. То же и мой дядя Джон Хокнелл. Он приятель брата Джеймса Уордли, нашего старейшины и вероучителя.

В: Не довольно показалось квакерских причуд?

О: Зато теперь я точно знаю, что новое пришествие близко. Но хулить «друзей» не стану. Добрые они люди.

В: Мужу было известно о вашем позоре?

О: Да.

В: И что он идёт к алтарю, украсившись рогами, тоже известно? Знал он, что вы имеете во чреве?

О: Не рогами он себя украсил, но христианским милосердием.

В: Воистину святой пророк. Попросту говоря, он взял вас из жалости?

О: И по совершенной любви. И Иисус сказал: «Я не осуждаю тебя»[133].

В: Не вы ли уверили Джонса, что о замужестве не помышляете?

О: Тогда я ещё не ведала, что ношу дитя.

В: Выходит, вы затеяли учинить этот брак ради своего ублюдка?

О: Ради спасения его души. Или её души, если это девочка. И своей тоже.

В: Истинный это брак или только по форме, не скреплённый должным соединением?

О: Я не понимаю, про что это.

В: Муж имеет с вами плотское соитие?

О: Он на свою участь не жалуется.

В: Это не ответ. Извольте ответить: имеет или не имеет? Что не отвечаете?

О: Совесть не дозволяет.

В: Нет, я непременно должен узнать.

О: Только не от меня. И не от мужа. Он дожидается на улице. Хочешь — призови сюда. Он всё равно не скажет.

В: Опять за дерзости? Вы обязаны мне ответить.

О: О Его Милости спрашивай что угодно: на всё отвечу. Но об этом — нет.

В: Остаётся заключить, что бедный простофиля взял над вами попечение, но к постели вашей не допущен.

О: Думай что хочешь. Что недостойнее: моё запирательство или твои нескромные вопросы о том, что до тебя не касается? О прошлом своём я готова рассказать всё: той нечистивице, какой я была, такое наказание впору. Какова же я теперь — до этого ни тебе, ни какому другому мужчине нужды нет.

В: От кого этот ублюдок?

О: От слуги Его Милости.

В: Верно ли?

О: Во весь тот месяц мной больше никто не обладал.

В: Ой ли? Чтобы публичная девка — и ни с кем больше не спала?

О: У меня были регулы, месячные, а потом я оставила бордель и уж ни с кем, кроме как с Диком, не сходилась.

В: Разве Его Милость вы не удовольствовали?

О: Нет.

В: Что это ещё за «нет»? Ведь он вас нанял.

О: Не для такой надобности.

В: А сам дьявол в Девонширской пещере? С ним вы разве не спознались? Что молчите? Так показал Джонс, притом с ваших, как он уверяет, слов.

О: Я рассказала ему такое, что могла вместить его вера.

В: Но не то, что произошло въявь?

О: Нет.

В: Солгали?

О: Да. В этом — солгала.

В: Для какой нужды?

О: Чтобы удержать от дальнейших вопросов. И чтобы сделаться такой, какой я теперь сделалась — послушной дочерью и доброй христианкой. Больше поэтому.

В: И вы не подумали о близких Его Милости, которые уже отчаялись увидеть его живым?

О: Жалею об их горе и их неведении.

В: Не вы ли тому причиной?

О: Тому причиной воля Всевышнего.

В: А разве прощает Он тех, кто без зазрения совести пренебрегает христианским долгом? Отвечай.

О: Отчего же не ответить. Если кто утаит правду, которой всё равно не дали бы веры, такого человека Он простит.

В: Что же это за не правдоподобная правда такая?

О: Её-то я и пришла тебе открыть. Увидим, поверишь ли ты.

В: Увидим, сударыня, увидим. Но если не поверю, берегись. И ведь не поверю, когда станешь опять хитрить да изворачиваться. Итак, точно ли вам ничего не ведомо об участи того, кто зачал этот сгусток мяса у вас во чреве, — о Дике?

О: Истинно так.

В: И вы подтверждаете это под присягой?

О: Подтверждаю.

В: Так я вам расскажу. Он мёртв.

О: Мёртв?

В: Наложил на себя руки, найден удавленным в трёх милях от того места, где вы с ним расстались.

О: Я не знала.

В: И больше вам прибавить нечего?

О: Господи Иисусе Христе, прости его душу грешную.

В: Подите вы с молитвами. Так вы говорите, не знали?

О: В последний раз я видела его живым.

В: Не писал ли к вам Джонс после вашего расставания в Бидефорде?

О: Нет.

В: А иные лица из числа ваших былых знакомцев не давали о себе весточки?

О: Вот только Клейборн.

В: Клейборн? Вот так так. Она под присягой показывала, что не знает, где вас искать.

О: Стало быть, солгала. А сама подослала сюда своего присного. Есть у неё такой Иркулес Скиннер. Числится лакеем, а на деле головорез.

В: Проставьте так: «Геркулес». Когда он сюда заявился?

О: В конце июня.

В: Что же, показал он, что недаром прозывается Геркулесом? Вздумал поди увести вас силком?

О: Хотел было, да я подняла крик. Тут прибежал муж и сбил его с ног. А потом я пошла к брату Уордли — он грамоте знает — и просила написать Скиннеровой хозяйке, что я всем про неё рассказала, и если со мной случится беда, то ей мои слёзы отольются.

В: С той поры она вас не тревожила?

О: Нет.

В: Завидные, видать, кулаки у вашего мужа — не в пример его умению выбирать жену. Где он нынче работает?

О: Где придётся. Он работает на пару с моим дядей, как и мой отец. Куют решётки и задники для каминов, сами и прилаживают. А полки каминные — это по отцовой части: он у нас плотник. Мастера искусные, а вот работу им дают неохотно — из-за нашей веры.

В: Так вы бедствуете?

О: На жизнь хватает. У нас говорят, что всякий верующий должен получить свою долю от мирских благ. Мы и живём по этому правилу: