Третья часть делает еще более явный уклон в экзотерику и несмотря на все стсндартные шаблоны Eve-вселенной (базы знаний, нейросети и прочие девайсы) все сводится к очередной "ступени самосознания" и общения "в Астралях")) А уж почти каждодневные "глюки-подключения-беседы" с "проснувшейся планетой" (в виде галлюцинации - в образе симпатичной девчонки) так и вообще...))
В общем герою (лишь формально вникающему в разные железки и нейросети)
подробнее ...
клянувшемуся (в частях предыдущих) "учиться и учиться" (по заветам тов.Ленина) приходится по факту проходить совсем другое обучение (в стиле "...приветствую тебя мой юный падаван")) и срочно "шхериться" в иной реальности - ибо количество внеземных интересантов ("внезапно понаехавших" на планету) превысило все разумные пределы))
В финале же (терпеливого читателя) ждет очередная локация и новая трактовка (старой) задачи "выжить любой ценой")).
P.s к некоторым минусам (как я уже выше писал) можно отнести некоторую нестандартность сюжета (по сравнению с типовыми шаблонами жанра) и весь этот "экзотеричный" (почти Головачевский) экзорцизм))
Плюс, "к минусам" пожалуй стоит отнести так же и некоторую тормознутость героя (истерящего по поводу и без), что порой начинает несколько раздражать... Как (субьективный) итог - часть следующую я отложил (пока в голове не уляжется предыдущая)) и пошел "за'ценить" кое-что другое ...
В принципе хорошая РПГ. Читается хорошо.Есть много нелогичности в механике условий, заданных самим же автором. Ну например: Зачем наделять мечи с поглощением душ и забыть об этом. Как у игрока вообще можно отнять душу, если после перерождении он снова с душой в своём теле игрока. Я так и не понял как ГГ не набирал опыта занимаясь ремеслом, особенно когда служба якобы только за репутацию закончилась и групповое перераспределение опыта
подробнее ...
уже не работает. Во всех РПГ распределяется опыт за убийство, но не личный опыт от других действий.ГГ автора видимо имеет выключатель набора опыта. Таких минусов много, как и детских глупостей ГГ. Имя Земную богиню мог бы и не брать с потолка. Да и богине Землян явно наплевать на захват планеты чужими игроками. В общем минусов много. Если автор поправит своё произведение, оно бы было бы намного лучше.
Борис Екимов
"НОЧЬ ПРОХОДИТ..."
На шумном станичном базаре в субботу среди бела дня ходила расхристанная-немолодая баба и кричала в голос.
- Чакалка подох! Люди добрые, Чакалка подох! - кричала она и плакала. Да какой же черт его сумел перебороть, господи...
Коренные станичные жители не ведали, о каком Чакалке речь, и, внимая бабьим речам, посмеивались. Но выходцам хуторов Вихляевского, Тепленького, Тубы, Рубежного, Большой и Малой Дубовки, Головки, тоже Малой и Большой, Поповки, Ястребовкй - словом, всей забузулуцкой стороны - тем было не до смеха. Лишь услыхав, спешили они на зов, дотошливо расспрашивали бабу, а потом в свой черед дальше передавали весть. И пошла гулять по базару и станице помолвка: "Роман Чакалкин помер".
Весна стояла, апрель, майские праздники подходили, зацветали, сады.
А в тридцати километрах от станицы, на хуторе Тепленьком, как и всегда в эту пору, беспутный бобыль Шелякин уходил на летнее житье.
В колхозе отсеялись. Последнюю делянку за Дубовским мостом кончали ночью. Шелякин уже посветлому трактор на хутор пригнал, поставил его и пошел домой.
Добрый десяток дней он из трактора не вылезая и спал в нем привычно. А теперь, когда разом обрезалсй машинный гул и лязг, хуторская жизнь вокруг текла в сказочной тишине. Сладко постанывали голуби у амбаров, петухи орали вразнобой, захлебывались скворцы, и редкие людские голоси медленно плыли над землей в весеннем сизеватом утре. В отвычку идти было, как-то неловко, тянуло сесть. Ноги подгибались: и несли тяжелое тело словно вприсядку. Так всегда бывало после долгой осенней пахоты и сева весной.
Перед самым домом встретился старый Капура. Встретился и долго расспрашивал, что сеяли да как. Шелякин все толком объяснил. Басок его словно в бочку гудел в разговоре: бу-бу-бу-бу...
Говорил он не больно внятно, в десяти шагах уже и не разберешь, но зато слышалось на весь хутор: бубу-бу-бу...
За этот говорок и звали его иногда Шаляпиным.
Кацура, старик дотошливый и ехидный, в конце разговора подсмеялся.
- Теперь домой? - спросил он. - Хозяйство править? Огород сажать?
- Посадим, - пообещал Шелякин. - Руки-ноги есть.
И так веско прозвучало его обещание, что старый Кацура на мгновение опешил и проводил Шелякина удивленным взглядом.
А Шелякин, одолев последнюю сотню метров, прибыл домой. В хату он не пошел, а уселся на крыльце - перекурить и обдумать. Перед домом лежал бурьянистый огород. Новая зеленка и сухой старник сплетались там год от года от низов наползали терны. Крыша на сараях прохудилась, на базах гулял ветер.
Шелякин хозяйства не вел. Спасибо хата была шифером ошелевана и накрыта и потому ничьих рук не просила. Но после ясного дня, высокого неба и солнышка не хотелось в дом. Там было неуютно. И потому из года в год по весне бросал он свою насквозь прокопченную хату и уносил пожитки на берег речки, в займище. Там он летовал до холодов. И теперь, сидя на крылечке и покуривая, Шелякин представлял, как обоснуется под старой вербой и хорошо отоспится в тишине и покое. Как порыбалит...
Был он видом диковат: сиывые патлы стриг редко, черную староверскую бороду запустил, из нее лишь глаза глядели да сизоватый нос. Любил он рыбачить... И когда сидел где-нибудь над речкой в кустах, его можно было принять за лешего и до смерти перепугаться.
Покурив, Шелякин вошел в дом. Там было сумрачно, тянуло из углов зимней стылостью, приторный запах горелой солярки не выветрился до сей поры. По зиме топил он не дровами, а соляркою, удивляя хутор. Ставил в печь чугунок, заливал горючее, и дымила Шелякинская труба не хуже паровозной.
В просторный матрацный мешок сложил он свои пожитки: тюфяк да старое одеяло, котелок да чашку с ложкой - щербу хлебать. Кто-то наведывался в дом без хозяина. Валенки с печи стянули и бросили посреди хаты. Жилье не запиралось. И не считал кое-кто грехом попытать в его углах счастья.
Собрался Шелякин быстро и зашагал к диким садам, к речке. Правда, к магазину он свернул, купил хлеба и водки, курева и кое-какой крупы.
- Будем щи варить, - пошутил он с продавцом и хохотнул добродушно.
Из года в год летовал он в привычном месте, под старой неохватной вербой, на заречной стороне против хутора. Кладка через речку была ненадежной, и без дела ее не переходили.
К своему логову пришел впору. Солнце уже встало в дуб и хорошо нагрело жесткое подножье вербы и землю. Кинув телогрейку, он сел возле дерева, чуя его живую горячую плоть. Мешок не стал разбирать, лишь вынул буханку хлеба, краюху отломил, намочил в сладкой речной воде, пожевал и заснул.
Он засыпал покойно, откинувшись на просторном подножье вербы. Засыпал, словно погружался в глубокий и светлый речной омут; опускался и слышал, как поют над ним все тише и тише лесные птицы, как солнце греет, и ласкает ветер, и шелестит листва. Долгий сон смежил ему очи, обещая покой. Недоеденная краюха осталась в руке, на земле. Старая ежиха, учуяв Шелякина, вышла из гнезда и занялась хлебом. Ежиха селилась тут пять лет подряд, знала Шелякина и не боялась его.
Его знали все в округе - и звери и люди. Странная это была личность. Родился и вырос он в Тубе, там и теперь жили его братья и сестры, отец с матерью. - Но, в родном хуторе не бывал он много лет.
"Я - найда, меня отец с дерева снял", - коротко объяснял он холодность родственных отношений: - В Тубе его, горемычного, оплакали и уже редко вспоминали. Словно и не было в семье старшего сына.
Тут же неподалеку, на хуторе Рубежном, много лет вдовела его жена с большой уже дочерью. И туда он был не ходок. Он прижился на Тепленьком, бедовал здесь давно. Как пришел с трехлетней отсидки на чужой хутор, Так и осел. Привыкли к нему, дали свое прозвище - Шаляпин, имя забыв.
Порой загуливал он на неделю и тогда из хаты не выходил. Его ругали. Но, отрезвев, он падал в ноги управляющему: "Прости". И грехи ему отпускались, потому что работником он был дорогим. В посевную, на пахоте, в уборочную из машины не вылезал. Садился на бульдозер, на "Кировец", на "Белорусы" - везде его место было. О дурных его заработках рассказывали сказки. Но текли эти денежки вешней водой.
Так он и жил. В бороде, волосатый, черноликий, в затерзанной одежонке страх посмотреть. На работу он шел, с работы больше молчком: Порою бродил по хутору, иногда беседовал: бу-бу-бу-бу... Зимой жил в прокуренной хате, летом - на воле.
И здесь, за речкой, в займище, жилось ему не в пример веселее. И долгой зимой мечталось о сегодняшнем часе, когда просыпаешься не в хате, а под зеленой крышей. Как теперь.
Под вечер проснувшись, Шелякин не сразу понял, где он: в сладком ли сне или наяву плещет вода, соловей пощелкивает, и высится над головой в золотистом сиянии цветущая верба, и райский дух от нее. Он лежал, замерев, боясь спугнуть дорогую минуту счастливого сна, если сон это.
Но то были явь, конец апреля, щедрая весна. И, поверив, он встал и принялся за дела.
У подножья вербы на старом месте поставил шалаш, сухим чаканом его устелил и накрыл. Достал из ухоронки удочки и быстро наловил рыбы на уху жирных сазанчиков, громко чавкающих круглыми ртами, и черных окуней с алыми плавниками. Ловить рыбу Шелякин умел. Он все лето жил рыбой, неверным деньгам не доверяясь.
Скоро поспела уха.
Текучая вода пошептывала в камышах, плескалась рыба. На хуторе, за рекой, встречали скотину, и коровий мык стоял, людские зовущие голоса. Садилось солнце остылым шаром. И в вечерних сумерках, приглушая зелень, словно вскипала сахарная бель цветущих садов. Топили округу пенистые яблони и терны; могучие храмины груш вставали беломраморными глыбами. Солнце уходило, зажигая редкие высокие облака. А над речкой стояли вербы в полном цветении. Их золотистые главы поднимались все выше, словно уплывали рт земли, растворяясь в нежной, зелени, в мягкой желтизне весеннего вечернего неба. А на земле наступала ночь.
Шелякин похлебал уху и мыл котелок в теплой речной воде, когда поодаль, там, где лежала через речку ненадежная кладка из вербовых да тополевых веток, чей-то голос забормотал, словцо ругаясь, потом послышался плеск и аханье - кто-то шел через кладку, направляясь, как видно, сюда, к стану. Гости ему не были нужны. Он хотел покурить, пригасить костерок и уснуть до утренней зари, до клева.
Но кто-то шел теперь берегом, ругаясь в голос:
- Забрался... Сатаново дите. Лешак глупомордый...
По голосу он признал Варечку Сисиху, престарелую бабу, которой, видать, крепко приспичило, коли она и сюда добралась. "Не дам, - подумалось. Привадишь, потом не отлепится". На хуторе Сисиха часто навещала шелякинскую хату, пользуясь дармовым питьем. Но то был хутор. А летом Шелякин старался жить трезво.
- Черт безродный... - выбралась наконец на свет, на поляну Варечка.. Чуток не потонула. Оборвалася, а тама глыб... Кладку бы починил, мосток сделал...
Шелякин гулко кашлянул, бабьей болтовни не одобряя. Кашлянул и поднял на Сисиху глаза.
Варечка Сисиха была стара и износилась до срока. Смолоду веселая, с вечной цигаркой в зубах, теперь она гляделась глубокой старухой с черным ликом, вислыми щеками и носом, с беззубым ртом. Сисихой прозвали ее смолоду за редкостное даже для деревенской бабы добро, которое она горделиво носила под кофтой.
Но все утекло, а к старому часу так и осталась Сисиха Варечкой, девкой, хоть и рожала и сына вырастила.
- Ащаул... - Подойдя к костерику, Сисиха скинула мокрые чирики и, выжав подол, стала сушить его над огнищем. - Ищу тебя, ищу. Тута такие дела заходят, а он увеялся. Погреться есть? - зябко поеживаясь, спросила она. Кабы не заболеть.
- Обойдешься, - коротко ответил Шелякин.
- Ты ничего не знаешь, - посверкивая глазами, продолжала Варечка, будто и не слышала отказа. - Такие дела... - Она запнулась и выпалила: - Роман помер, Чакалкин,.. - и смолкла совсем.
- Не брешешь? - осекшимся голосом спросил Шелякин. - Роман?
- Да чего... Да разве я такое... Да ты в уме... - замахала руками Сисиха, заохала, засморкалась. - Сам Тарасов сказал, на центральную он ездил. Помер, сказал, завтра хоронить. Налей... Измокла вся, - показала она мокрый подол. - Думаю, надо сказать... Как-никак...
- Значит, помер... - проговорил он, поднимаясь.
В тернах у него была ухоронка.
- Помер, помер, - живей заговорила Сисиха. - Три дня пролежал, помер. Давай помянем. Все же, как ни говори... - Она смолкла, завороженно глядя, как льется желанное питье.
Помянули. Сисиха, получив желанное, приходила в себя, для Шелякина же столь ошеломляюща была новость, что он не мог ей поверить. А над землей встала теплая весенняя ночь. Редкие соловьи, словно молодые неуки, щелкали, сбиваясь, и замолкали. Зато согласный хор водяных быков гудел по речке не умолкая. И вверху, и внизу, и поодаль - по теплым разливам Ильмень-озера.
- Значит, помер, - наконец поверил Шелякин. - Второго веку не взял.
- Помер, помер, - подтвердила Сисиха. - Тарасов говорит, Вдарило его. Три дня колодой лежал, чуть дыхал. Но при уме. Глядит и языком вроде варнакает. Недолго лежал. Завтра похоронят. Ты пойдешь?
- Без меня закопают.
- Похорон будет богатый. Все же человек... Во славе ходил. Музыку привезут, железные венки из района. Помин...
- Я б его помянул... Да его и помянут люди добрые.
- Гутаришь, не знай чего, - осуждающе протянула Сисиха. Какой-никакой, а тесть, а ты такие слова...
- А за что его здравствовать? Чего он доброго сделал? Одни вреды.
Хмель уже вошел в Сисихину голову, она ожила, распрямилась.
- Ты, Шаляпин, несешь околесом... брехни всякие. А я знаю, я наблизу была. А такие, слова... бог не свелел так об покойнике, грех. Тем более он тебе не чужой.
Сисиха говорила торопясь, захлебываясь, и не только водка ее горячила. Покойного теперь Чакалкина знала вся округа, и стар и млад. Должность у него была немалая - агент по сельхозналогу. Жил он в Рубежном, но под рукой его ходили все забузулуцкие хутора от Тубы и Вихляевки до Поповки и Ястребовки все его. Так что был Роман человеком известным. А уж Сисихе и вовсе родным. Роман приглядел ее смладу и прислонил к себе. От него она двух детишек родила. Дочка умерла в детстве, сыну Евгению сейчас было за тридцать.
Под Чакалкиным Сисиха жила хорошо, колхозной работы сроду не видала, принимая от хуторян молоко за налог. Правда, замуж ее не взяли, так и осталась девкой до седой косы. Но что замуж? Сколько баб Сисихиной вольной жизни завидовали... И неспроста.
И потому теперь, после смерти друга, не могла, не хотела Варечка о нем худого слыхать.
- Вы лишь об себе, под себя гребли, - внушала она Шелякину. - Все об себе, доху на бас нет! А он об государстве, у него об деле душа кровила. Ни ночью, ни днем покоя. Такая война. Фронт требует... Все для фронта... гвоздила она кулаком, вспоминая давние слова, от которых и прежде и даже теперь что-то внутри холодело.
Шелякин глядел в огонь, Сисиху не слушая и не слыша. Но думалось ему о тех же далеких днях.
Близ огня, в багровом его неверном свете смутно белели терны, да неохватный корявый ствол вербы уходил ввысь, пропадая во тьме. Темнота висела низко над огнем, стояла рядом, а на той стороне, в хуторе, словно сбесились собаки. Одна за другой поднимали они тревогу, лаяли злобно, взахлеб, не умолкая. Вот и Тарасова кобель зашелся в хриплом лае, за ним соседский - Чурькин, потом визгливая, сучка бабки Сладухи. Зверь, ли, чужой человек, но кто-то тревожил их.
Шелякин поднял голову.
- Либо лиса? - подумал он вслух.
Сисиху другое волновало. Она обтерла губы и вновь грозила Шелякину и другим:
- Вам не понять! Не к рукам цимбалы. Страна напрягается... Кулаческий элемент... Казачество... И тебя за такие слова... Никакой пощады!
Молодость, золотая молодость словно вернулись к Варечке, все заслоняя.
Между тем собачий брех на хуторе понемногу стихал, но кто-то шел садом, насвистывая и напевая. Возле речки, на кладке, замолк, а миновав ее, снова засвистел. Шелякин все слышал и потому не удивился, когда вынырнул из тернов и гаркнул: "Бросай оружие! Окружены!" - молодой мужик в костюме и шляпе.
- Женик! Сынок! - охнула Сисиха и замерла. - Ты откель? Серед ночи?
Не отвечая Женик. поднял голову, прислушался к собачьему лаю, который еще не утих там за речкой, сказал:
- Вот это я им дал. Расшуровал. Теперь все проснулись. А вы неплохо устроились, - оглядел он поляну.
Варечкин Женик, по-хуторскому - Сисек, из дома ушел давно. Был он уже не первой младости, поистрепался, но кокетился: волосы красил, шляпы и галстуки носил, часто женился. Теперь он жил на станции в примаках, на хутрре не объявляясь. Это было к лучшему; к матери Сисек прибегал лишь в пору крушений. Приезжал, отлеживался, Сисиха справляла ему одежонку, деньжат добывала, залезая в долги на несколько пенсий вперед. И отбывал он прочь. И теперь Варечке почудилось горькое.
- Чего приключилось, сынок? - обмирая, спросила она. - Либо с Веркой... - не договорила и смолкла.
- Ха... Ну ты даешь, мать, - усмехнулся Сисек, закуривая. - Отец помер. Ты хоть знаешь?
- Знаю... - выдохнула Варечка. - А ты при нем был?
- Я еще позавчера приехал, живым застал.
- Ну, и как?
- Чего как... Сучки эти косоглазые шипят. А отец, он со мной...
- Он тебя всегда жалел, - потеплела Сисиха.
В законной своей семье Роман Чакалкин несчастливо имел трех дочерей, мальчика так и не дождавшись. И потому, презирая обычай, Женика считал своим родным сыном, особенно смальства. Он привозил его в дом жена не смела перечить - и баловал. Дочек приучил называть его братом. Правда, когда Женик вошел в года, Роман к нему поостыл. Но признавать признавал, да и домашние уже привыкли.
- Те шипят, змеюги...
- А отец чего? Он-то как? Рад небось? Ты возле него сидел? Он с тобой гутарил?
- Гутарщик из него... - махнул рукой Женик. - Так... Глядит. Ну, иногда слово молвит.. - Он вспомнил и усмехнулся: - Талдычит одно: труба да труба.
- Какая-труба? Об чем это? - недоуменно спросила Варечка.
- Да кто знает. Вроде конец, кончается. До скольких раз явственно так говорил: "Труба, труба".
- Видно, не в себе. - вздохнула Сисиха.
А Шелякин поднял свою лешачью голову и сказал;
- Он, може, про деньги, про золото тебе говорил? Дескать, в трубе. Прилюдно он говорил?
- Нет... - растерянно ответил Женик.
- Ну вот... - опустил Шелякин взгляд и занялся костром.
Первой опомнилась Сисиха.
- Ты чего? Либо умом рехнулся? Какое золото? Какая труба? встревоженно говорила она. - У него смерть в глазах, он и гутарил без ума. А ты золото, деньги... - Глаза ее испуганно бегали от сына к Шелякину.
А Шелякин молчал, в костерок наломал веток, поглядел, как они горят, а потом лишь сказал:
- Да это я так... Подумакиваю... Може, сынку...
- Ничего себе подумакиваешь, - кипятилась Сисиха, - Нет, ты, Шаляпин...
А Женик сидел прикусив язык и сам себе приказывал: молчи, молчи... перемолчать надо. А душа его горела, и в голову ударила кровь.
Шелякин брякнул сдуру, как с дубу, не ведая. Но дурное слово его пришлось впору, и Женик корил себя за недогадливость. Ведь это он у отца выпросил, вымолил счастье. Наедине у постели, взяв отца за руку и низко пригнувшись к нему, он шептал в большое оттопыренное ухо;
- Отец, отец... Ты бы мне чего оставил. Ведь сестрам все. Они хозяйки. Меж собой поделят, а меня - в тычки. Они в законе, я - найда. А ты бы мне, отец, оставил деньжат.
Женик знал, что деньги были, и немалые, даже золото. Он помнил, как в детстве отец показывал ему монетки с орлом и царем, показывал и смеялся: "Чуешь, чем пахнет?" И потому Женик просил:
- Живу-то... Верка меня пилит. Да и мать старая. Я бы ее к себе взял, докармливал. Я у тебя один сын.
Женик говорил, отец слушал, и рука его была горячей, взгляд добрым, но вот ответить не мог, лишь повторил несколько раз:
- Труба... труба...
Явственно повторил.
Там, у постели умирающего, Женик злился, теперь же понял, что отец ему говорил о деле, о деньгах, о наследстве. Сообразить бы раньше и расспросить, о какой трубе речь. Что за труба? Печная? В ней деньги погорят. А может, золото?
Отец лежал пластом, не поднимая рук. Но глядел. И с каждой минутой все тверже и явственнее представлял Женик красноречивый взгляд отца, указывающий вверх.
Конечно, у отца было накоплено на черный день, об этом все знали, хотя и не видели. Женнку иногда перепадало. Отец хоть и прижимист был - особенно в последние годы, - покряхтывал, но помогал. И, умирая, он, конечно, оставил накопленное не этим косоглазым, а сыну единственному, которого любил. И это справедливо. Дочерям остался дом и много добра в сундуках и комодах, за жизнь не прожить. Сыну он решил оставить деньгами.
И в гудящей от счастья голове Женика начинали гнездиться сладкие мысли о завтрашнем дне.
Как возьмет он деньги. Как купит машину и будет ездить на ней. Новый дом построит в два этажа. Наконец-то по-хорошему женится, отвязавшись от Верки. Возьмет ребе бабу молодую, с образованием. И заживет счастливо с новой семьей.
Горела, горела душа. И Женик захотел выпить. Шелякин принес.
Женик опьянел, стал намекать на великие в его жизни перемены, которые произойдут вот-вот. Говорил, о машине, о новом доме, о жене-врачихе. Варечка млела от счастья.
Но наконец они собрались и ушли. Время было позднее, а завтра предстояли немалые дела - похороны.
Шелякин проводил гостей через речку, чтобы не перетонули, и вернулся к себе. Костерок притухал, и он оживил его пламя, повесил на треногу чайник.
Белая весенняя ночь стояла над землею. Светлоликая луна глядела с неба. В спокойной воде чернели прибрежные вербы. В ночной тишине и покое в полный глас пели соловьи. Казалось, каждый терновый куст звенит, мешая трель и нежный высвист, хрустальный звон, щелканье и звучный раскат - серебряный гром по ясной скляни воды.
В этот живой благовест временами врезался долгий протяжный стон. Ночная птица ли, водяной, но кто-то кричал печально, с надрывом.
Шелякин заварил чаю и долго хлебал горячее, горькое, железом пахнущее питье. Хлебал и трезвел, хотя и прежде не был пьяным. Но теперь такою ясною становилась голова, так много в ней помещалось, четко виделось все - от сегодняшнего часа до прошлых, далеких дней.
Как голодному кобелю вечно снится сладкий мосол, так и Шелякину часто грезилась жизнь как у людей.
Возле костра лежал красноватый мерклый отблеск. Для Шелякина он был слишком светел, и словно чего-то боясь, он ушел к берегу и там, в вербовой тени, над водою, сел и замер.
И скоро в тишину и соловьиное пенье пришел еще один звук, человечий. Тоненько, осторожно он запел:
Ночь проходит, а я у порога,
Словно тополь у края села.
Милый мой, ой какая дорога
Далеко между нами легла.
Песня была бабья, и пел он ее по-бабьи, подголашивая. Да и он ли пел? Мог ли пробиться из луженой и перелуженной глотки, прокуренной и пропитой, этот слабенький ручеек?
Может быть, полюбил ты другую,
Так скажи, сколько лет тебя ждать...
Он даже не пел, выговаривал, срываясь и глотая слова:
Почему ты мне писем не пишешь!
Или ты позабыл про меня?
Или ты, засыпая, не слышишь,
Как тоскую я здесь без тебя?
И во тьме, в тишине, в безлюдье никто не слышал его. И пел, конечно, не он... Разве мог он петь, разве умел? Это звенел в ночи ясный девичий голос:
Ночь проходит, а я у порога,
Словно тополь у края села...
Много лет назад на хуторе Тубянском эту песню любили девчата. Эалостливо и тонко выводила ее Молька Чигарова, дочка вдовы Чигарихи. В ту пору жил Шелякин в семье старшим сыном. В детистой семье, где друг за другом поднимались семеро.
Потом, после всего, Молька завербовалась в Сибирь, на стройку.
Скоро, скоро я приеду,
А ты, мама, пожалей,
Болят руки от лопаты,
А спина от кирпичей,
припевали в те времена.
Но старая Чигариха померла. Мольке некому было жалиться и не к кому приезжать, след ее затерялся,
А теперь, через годы, Шелякин звал ее, пел для нее и плакал.
К костру он не пошел. Ватник бросил возле воды и прилег. В ночи, в безветрии дух цветущей вербы, казались, густел, и чуяли его даже губы. Вскипал и ярился соловьиный бой. А ему виделись далекие дни.
Трясучее железное сиденье, лобогрейка, потные, злостью отдающие крупы лошадей и высокие хлеба - уборка.
Коршуном упал Роман Чакалкин, желтоглазый и злой: "Государственное зерно жрешь?! Пашеничку?! Суслачина." Какое имеешь право?! Привлечь?!"
А он и вправду пшеницу жевал. Шелушил колос и жевал сладкую клейковину. Время несытое, и зернышку рад. А тут Роман налетел, Чакалкин.
Он плакал и запомнил надолго, выходит, на всю жизнь. Потом, в зятьях у Чакалкина, спрашивал: "Чего ты пугал меня, отец?.." Роман посмеивался: "Должность такая..."
А должность у Чакалкина и вправду была высокая - агент по сельхозналогу. Его все в округе боялись, и стар и млад. "Доорешься, Чакалкину за налог отдам", - стращали детей.
Помнилось в детстве, как Чакалкин кудель у матери забирал прямо с прялки. Мать пряла и недоглядела. Заслышав дверной скрип, охнула: Чакалкин стоял на пороге. Шаг шагнул и уже возле прялки. Сорвал куделю и словно из неживых рук матери вынул напряденную шерсть.
"Ребятам... Чулочки... Зима находит..." - оправдываясь, бормотала мать, а сама словно ненароком старалась заслонить изголовье кровати. Но Чакалкин эти хитрости давно изучил. Он отслонил мать, завернул у изголовье полость и вынул еще два клубочка и шерсть.
Мать заплакала, попросила: "Напряденное бы оставил..." "Недоимку сдай, тогда все твое", - коротко ответил Роман, удаляясь.
Испуганная ребятня провожала его взглядами. Вот мелькнула высокая тень за окном, хлопнули воротца. В голос заплакала, запричитала мать: "Чтоб тебя, ненасытного... Сладил с бабой..."
Но Чакалкин и мужиков не миловал, рога сворачивал самым зубастым. "Недоимка за сад шестьсот рублей..." "Да там корчевье одно. Только название - сад, сенцо косим", - оправдывался хозяин. "Какая ни вишенка, а есть, сбираешь, - гнул свое Ромиан. - На энтот год переведешь, поглядим. А ныне плати".
На другом базу иная беда. "Картошка, я гляжу, у тебя никудовая..." "Да чем она тебе не поглянулась?" - пугался хозяин. "Никудовая. Козий катях. Не приму. Маслом или мясом заплатишь". - "Господь с тобой!" "Мне не господь указывает, - строжал Чакалкин. - Район!"
Время было несладкое: пять копеек на трудодень да грамм триста зернецом, а сдай, сдай, сдай... Масло, мясо, шерсть, картошку, яички... и кожу. Хоть с себя сыми.
И как с Романом спорить, когда за спиной его власти и суд, свяжись вдвое отдашь.
И бывало, визжал в мешке поросенок, покидая хозяйский баз; овечки уходили спокойно за Романовой бричкой, швейная машинка "Зингер" - хуторская гордость - уплыла из двора Махоры Скуридиной в крепких Романовых :руках. Любил Чакалкин и по сундукам полазить, одно слово - дер.
Ночь уже клонилась к утренней поре, скрылась луна за деревьями, когда Шелякин уснул. Но сон его был недолгим.
Прискакал на заре верховой, коня оставил на той стороне реки, у переправы, сам пошел к шелякинскому логову, оставляя на росной траве темные полосы следов.
- Дядька Василий! Дядька Василий!! - крикнул он, останавливаясь возле потухшего костра. - Ты где?! Живой?!
Шелякин проснулся, но полузабытое имя свое не сразу вспомнил и не враз уразумел, что зовут его. Наконец он отозвался:
- Тут я...
Встал и пошел к гостю.
Ранний гость был родней, племянником он вроде доводился. Правда, видел его Шелякин давно и, считай, забыл.
- Я к тебе, дядька Василий, с приказом. Дед Роман помер, не передавали? Ныне похоронят. В два часа выносить. Тетка Лизавета приказала...
- Приду...
Племянник уехал. Ему нужно было еще на Вихляевский сбегать с той же вестью.
Шелякин разжег костер, подвесил чайник, но не успела в нем вода закипеть, как от сада, из-за реки раздался зовущий голос:
- Василий! Шелякин! Ты там?
- Здеся! - резко отозвался Шелякин, потому что кликал его управляющий, единственный человек на хуторе, который помнил настоящую фамилию и по ней звал.
Управляющий был годами не стар и неплохой мужик, уважительный, считай, родня, с Тубянского хутора.
- Чакалкин-то помер, - выходя на поляну, с ходу объявил управляющий. Ты слыхал?
- Слыхал.
- Поедешь похоронить?
- Да надо бы...
- Поезжай, поезжай. Как ни жили, ни ругались, все же не чужой. А смерть, она... Все помрем. От колхоза поедут. А я уж... Некогда, - сказал управляющий, словно извиняясь, хотя, казалось, что был ему шелякинский тесть - не родня, не начальство. Но...
Побаивались Чакалкина даже колхозные власти. Длинные руки были у Романа, и сила из них до последних дней не ушла.
Управляющий вышел из дому, в легких чириках и по густой росе в саду да обережье измочил штанины и теперь, выжав их, пристроился возле костра.
- Поезжай, - говорил он. - Возьми моих коней, бричку. Деньги-то есть? От шелякинской зарплаты он всегда прихоранивал на черный день. - На, возьми на похороны. Хотя там похоронят, но все же.
Он вынул новенькую полусотенку и протянул Шелякину. Тот взял.
- Лошадей запрягешь, не забудь Сисиху. Нехай с тобой едет. И дюже там не галтайся. Потом, уж здесь... - усмехнулся он, зная шелякинскую натуру. Здесь уж, на воле.
- Схороню и нынче назад, - ответил Шелякин.
- Вот это правильно. Помяните там, посидите, и приезжай. Сисиху привози. Нечего ей там галтаться. Тут отдохнешь. А с той недели сядешь на бульдозер. Пока, то да се, дороги почистишь, за ямы надо браться. Сенаж подойдет. Начнутся дела.
Управляющий говорил, говорил, а потом сбился, внимательно поглядел и спросил:
- А может, там останешься? Лизавета теперь одна. Люди вы немолодые, а без мужика...
- Схороню и вернусь.
- Ну, гляди, - вздохнул управляющий и поднялся. - Ты зайди к Солоничу, у него, ножницы, машинка. Пускай тебя постригет. Все пообразней будешь. А то покойника перепугаешь, - засмеялся управ, уходя.
Он все сделал честь по чести: подстригся у Солонича, - в речке обмылся, новую рубаху надел, запряг лошадей.
Варечка Сисиха пораньше убралась вместе с Жеником, на доме их висел замок. Шелякин о них ничуть не пожалел, спокойнее будет; без галды.
Телега протарахтела по кочкастой хуторской улице, перебралась через плотину, а за речкою дорога пошла торная. Займищем трактора да машины не ходили - глухая колея. Кони сами пошли наметом, проминаясь, потом легкой рысью бежали и бежали не спеша. Возница их не торопил. Он сидел, развалясь, опустив вожжи, и ничуть не тревожили его мягкий постук копыт и колесный бег. Он ехал, словно плыл, просторным логом среди зелени и желтого разлива лютиков. Потом пошли тополя в багряном дожде тяжелых сережек и светлая зелень берез, тоже в сережках, но невесомых. По низинам золотые ивовые кусты сияли под солнцем, сзывая медовым духом жужжащую тварь. По лужкам желтый одуванчик цвел и куриная слепота, тюльпаны и синеглазая мята, пахучая кашка и полные сладкого сока красные сосунки - отрада ребятишек. Куковала кукушка, удоды долдонили вразнобой. Малый жаворонок поднялся с дороги и зазвенел, стоголосое небесное эхо повторяло песню его вновь и вновь.
Разомлевший Шелякин забыл, куда едет он и для какой нужды. Забыл и будто задремал под ясным солнцем и небом, среди зелени. Но так явственно вдруг привиделся ему покойный Роман Чакалкин, желтоглазый тестюшка дорогой. Так ясно привиделся, даже испугал. Сами собой дернулись руки, останавливая коней:
- Тпр-р-у!..
Кони встали.
Куда, зачем и для какой нужды едет он? Зачем нужен этот тесть, даже покойный? Зачем все нужны?
Женился Шелякин неожиданно и довольно странно. Свою будущую жену Лизавету, младшую дочь Чакалкина, знал он еще в школе. Девка была косенькая да вдобавок хромая.
"Моя мамка все лежит. У нее врачи ожирение сердца признают", хвалилась она.
И ребятня завидовала барской болезни. Свои-то матери были черны и худы, словно галки.
А женился он нечаянно. Они уже в возраст вошли, и Лизавета зазвала его как-то в дом.
Зазвала и стала приданым гордиться. У Чакалкиных гардероб стоял кроме сундуков. Зеркальный гардероб, лакированный. И оттуда, из таинственных недр его, вынула Лизавета костюм - черный, прямо жуковый, суконный.
Шелякин остолбенел. Он в своей семье из гуней не вылезал, из крашеной мешковины да пятнистых немецких плащ-палаток. А тут костюм шерстяной... Бедная голова его закружилась. Он гладил осторожно рукой ворс, вдыхал горький запах нафталина. А Лизавета, разойдясь, накинула оторопевшему парню пиджак на плечи: "Это жениховский костюм... для жениха".
Шелякин глянул в зеркало, увидел себя в черном сукне и занемог. Он во сне видел себя в черной суконной паре и наяву. Соседскую Мольку Чигарову словно забыл, и она издали следила за ним заплаканными глазами.
Сговорили и поженили молодых быстро. Роман заехал к новым сватам, пообещал; "Довеку будет счастливым, и вас не забуду". Отец с матерью от радости потеряли себя, забыв о дурной славе невесты и о соседской Мольке, какую малых лет сношенькой величали. Так ушел Шелякин в зятья.
А поместье Романа Чакалкина велось просторно и богато. Две коровы да летошники, свиньи, овечек полсотни, добрый табун гусей, даже редкостные по тем временам индюшки курлыкали на подворье. Зерна у хозяина хватало на всех, и о пастьбе не нужно было тревожиться, о сене - за все Чакалкин расплачивался спасибом.
Из двух колодцев, что выкопал сельсовет на хуторе, один оказался на Романовой подворье, туда даже ближним соседям был путь заказан. И цвел огород Чакалкина на вольной воде.
В родном шелякинском дому снятым молочком забеляли пустые щи, хлебу радовались. На Романовой стеле любили баранину с острым гардалом, пухлые каймаки с ведерных казанов, докрасна томленные каймаки с пышками, блинцами, варениками - слаженое да соложеное не переводилось.
На таком дворе грех было сидеть сложа руки. И Шелякин впрягся. Никто его не понуждал. Он лез в работу, словно борозденый бык.
За год-другой поставил он новые базы и летнюю кухню - просторный флигель; прихватив соседскую пустую деляну, посадил Шелякин сад всей округе на зависть, да не абы какой, а в добрую сотню корней, с яблонями, грушами, желтомясыми и черными сливами, сладким калеградским терном. И даже виноградом.
И потекла, покатилась молодая жизнь, и казалось, и вправду будет до смерти счастливой. Но недаром старые люди говорят: не хвались в три дня, хвались в три года.
Романа Чакалкина, а теперь и молодых приглашали на все гулянки в округе. Роман везде не поспевал, но нередко оказывал честь. Молодые веселились чаще.
Шелякин не жаловал пьянства, вина, но испытывал прежнюю страсть к своему жениховскому шерстяному костюму... На гулянках, в костюме, он был строгим и красивым... Синеглазый, бровастый. И словно городской.
На хуторе. Мало-Головском в апреле месяце, по весне, "подымали кашу" у бригадира, обмывая новорожденного сына. "Каша" была тороватая, съели двух овец и самогона попили немало. И под конец гулянки пьяненькая Настя Рабунова сошла с ума. Сбесилась и кинулась на Шелякина. "Отдай костюм! Сыми! кричала она. - Васянин костюм! Васянин! Чакалка забрал, ненасытный, утянул из сундука, а ты хорошишься, гоголушка! Сыми! Сыми, поганое племя! Хвороба чтоб тебя поломала и лека не взяла! Васянин костюм!"
Она кричала и плакала, безумны были ее глаза, а руки сильны. Ее тащили, пальцы ей выворачивали, а она не отпускала: "Отдай!!!"
На другой день Настена, отрезвев, до свету прибежала к Чакалкину ив ногах валялась, просила прощения:
Что-то помутилось и тронулось в голове Шелякина. Он стал задумчив и тих и вдруг однажды ни с того ни с сего в трезвом виде спросил тестя: "Отец, помнишь, я пацаном еще был, пшеницу косил у Митякиной балки, а ты налетел: "Зерно ешь... Привлеку..." Зачем? Ведь кужонок еще... да голодный..." Чакалкин усмехнулся, плечами пожал: "Должность такая. Государство требует. А как же? Вам дай потачку".
Шелякин отступился. Но неделю спустя снова старое помянул. "Отец, спросил он, - ты для чего у матери куделю рвал? Там шерсти-то было - нам на чулочки. А ты..." "Должность такая, - гулко откашливаясь, произнес Роман. Одного пожалей, другого, а государство..." "А у тебя на чердаке тридцать вьюков, это чья?" - осмелел Шелякин. "Моя, сукин сын! - не выдержал Роман. Я сколь овечек держу, не видишь!" Овечек Чакалкин держал помногу. А однажды придумал Шелякин и вовсе несуразное. Вошел он в дом и сказал: "Там, отец, плотники гвоздей принесли, ведро. Бутылку просят похмелиться". - "Конечно, забирай".
Бутылку Шелякин унес. А, ведра гвоздей Роман не мог найти. Когда спросил, пьяненький зять ответил ему: "Это государственные были гвозди. Я их государству. А то вы у государства..." И погрозил пальцем.
Что с пьяным толковать. Выпивать он стал чаще и чаще, к домашней работе охладел, дичился семьи и, пьяный, то и дело приставал к Роману с разговорами: "Скажи, отец, почему..."
Роман поглядел-поглядел, а потом решил: не к шубе рукав. И посадил Шелякина в один мах. Сел с ним как-то вечером выпивать, а потом, когда кончилось питье, вроде шутейно сказал: "Возьми в магазине, делов-то. Завтра рассчитаемся, баба своя".
Продавщица Зинаида была и вправду для Романа своей. Пьяный Шелякин пошел, словно бычок, и сломал в магазине запор, забрав пять бутылок водки.
Дали ему три года.
Ах как страшно там было, в неволе, в северной стороне. Среди чужих, одному... Как горько, как скверно, как тягостно. Шелякин пытался бежать и хотел удавиться, но бог его сохранил и вывел живым.
Он вернулся на хутор, пришел к тестю и спросил: "За что ты меня? Такую казню..."
Роман был спокоен, холоден, и глаза его желто светились. И ответил он коротко: "Неука учить надо". И добавил пространнее, уже по решенному: "На моем базу тебе места нет. Я обговорил, иди на хутор Тепленький, живи и работай. Алименты хорошие плати. И не рыпайся. Тронешься с места, упеку - не вылезешь".
Шелякин поверил. Поверил, перепугался и ушел, куда ведено. Ушел, словно в тину засел. И лишь о том молил бога, чтобы не тронул его Чакалкин.
А вот теперь Роман помер.
Шелякин слез с телеги, в раздумье подошел к старому тополю и прислонился к стволу его.
Вокруг, в тишине, по желтой полеглой осоке, по сухой траве и листам что-то шуршало и щелкало, словно невидимей дождь сыпал и сыпал не торопясь. Но то был не дождь. Это снизу, от земли, поднималась молодая трава, с хрустом пробивая старые былинки и палый лист; это сверху, с тополей, падали легкие чешуйки почек, открывая молодые листы, клейкие, пахучие. И сладкий, усыпляющий запах тленья уже перебивал острый дух молодой зелени. Хотелось нюхать его, им дышать.
Шелякин решил ехать назад. Что эти похороны, горький помин, когда пришла весна, а он столько ждал ее, целую зиму? Сидеть сейчас на берегу, слушать и думать, глядеть на бегучую воду, на цветенье садов. А про Чакалкина забыть, пусть его хоронят другие.
Он уже решился и пошел к лошадям, когда сверху, из-за бугра, показались вдруг Варечка Сисиха с Жеником. Вылезли на бугор, увидели Шелякина, лошадей, загалдели разом и кинулись к нему.
И теперь втроем покатили прямой дорогой к хутору Рубежному, к покойнику Роману. Ехали, а Варечка не переставая ругалась:
- Ну, Шаляпин... Вот ты какой человек, Шаляпин, выкаморный да забурунный, прям полоумственный. Ишь, не поеду... Рассалуда ты, боле никто. Мы идем-идем, да каким околесом, все ноги и обили, перебродили сколь разов, а ты...
Варечка ругалась и ругалась, слова сыпались из нее горохом, словно из дырявого мешка. Сыпались, и конца им не было. Шелякин молчал. Нагнулся, насупился и молчал. А Варечка свое толковала:
- Гляжу я ты в детский разум превзошел, это водичка тебя сокрушает, а мы должны...
Ей нужно было кого-то ругать, искать виноватого и ругать, потому что кто-то виноват был перед нею в этом мире.
Нынешнюю ночь она, считай, не спала. Сына успокаивала, думала Р. покойном Романе. Он умер и разом все оборвал и смешал в жизни Варечки. Словно упала с глаз пелена, и жизнь человеческая, и своя собственная, оказалась короткой и очень ясной.
Роман помер, и теперь как было жить. Они не видались давно, но нить, связывающая их судьбы, была крепка. Она ведь долго вилась, и как без нее теперь...
Весь век, от молодости и до последнего часа, Варечка жила ожиданьем. Еще в девках, слюбившись с Романом, она ждала. Верила в слова его: "Со мной довеку будешь счастливой, довеку..." Она была молодой, красивой и настолько верила в счастье, что даже не торопила его. Что Романова жена?.. Разве она преграда? Романа можно было одним махом забрать, но Варечка любила не только мужика, но и человека, под которым округа ходила. Она Чакалкнна любила, которого знали все. А районное начальство разводов не хвалило. Могли забрать партийный билет. И Варечка ждала своего часа. Купалась в Романовой любви и заботе, горделиво понимая, что ее дом - теплее. Здесь Роман дневал и ночевал, сюда нес и вез, больших людей принимал, районное начальство. Чего еще надо? Варечка ждала, тем более что законная Романова супруга вечно охала и плакалась на здоровье, таскалась по врачам и должна была в конце концов помереть.
Шли годы. Сисиха старела, так и не узнав семьи. А ничего не менялось. Но и потом, уже старою, до последнего дня верила Варечка, мечтала, как в конце концов все же войдет она хозяйкой на Романов двор. Переживет законную супругу и войдет.
А Роман взял да сам умер. И разом все оборвалось. И остались на руках, словно при плохом гаданье, пустые хлопоты да разбитые надежды. И больше ничего впереди, кроме близкой смерти.
А тут еще Женик словно с ума сошел, галдел про какие-то деньги, богатство. Засыпал и вскакивал, снова ложился. Ночь была длинной и тягостной, насилу Варечка дождалась ее конца.
На рассвете они ушли, торопясь, напрямую, а прямая дорога, как всегда, обманула, и пришлось брести через залитые луга - измочились, устали. И потому теперь Варечка ругала Шелякина, благо он молчал. Женик дремал, свернувшись калачиком в задке телеги.
Кони легко несли телегу и седоков, и к полудню замаячили маковки высоких рубеженских тополей-раин, а потом открылся и сам хутор.
У околицы возле плотины остановились отрясти дорожную пыль, Варечка умылась и заглянула в зеркальце. Но что было глядеть? Надвинув на лоб черный плат и затянув его потуже, она решительно уселась в телегу. Зато Жевик долго оттирал брюки, разглаживал шляпу, редеющие кудри муслил - хорошился, словно жених.
Ко двору Чакалкиных подъехали шагом. Много лет не бывал здесь Шелякин, а без него соседи отстроились, Андрей Калиманов и Некулаевы, и когда-то первый на хуторе высокий Чакалкина дом словно присел, сделался ниже.
Во дворе под жидкой сенью еще голого, просторного вяза стоял гроб. Он был вроде мелковат для Романа, и Чакалкнн лежал на виду, в кителе с петлицами, носатый, нахмуренный, но без привычной фуражки с лакированным козырьком. Вокруг сидели бабы, родня в черных платках.
Просторный двор был пуст, и потому приехавшие оказались на. виду. Женика это не смутило. На правах своего он подошел к покойному, что-то даже поправил в гробу, с бабами перемолвился. Шелякин, как во двор вошел, увидел дочь и поспешил к ней. Дочь была броваста и голубоглаза - в отца. Теперь она сидела на крыльце, нянчила ребенка, белоголового мальчика. Шелякин, смущенно улыбаясь, тронул атласную детскую ручонку своим толстым жестким пальцем. Дочь не заругалась, и мальчишка не испугался Шелякина, а что-то залепетал, засмеялся, цепко ухватил палец деда.
- Толомонит, - удивленно проговорил Шелякин. - Хорошее дите, круглое, прям бурсачка.
Дочь улыбнулась ребенку и шелякинскому удивлению. И теперь до самой поры Шелякин держался подле дочери и внука.
А Варечка Сисиха к гробу подойти решилась не сразу. Всю жизнь они р Полиной, законной женой, друг другу желали горького. При встречах, бывало, дрались. И приходила Полина с бадиком под Варечкины окна. Но все это было, было... Сегодняшний день помирил их легко и просто, как умеет мирить только человечья смерть. Варечка людям поклонилась, и ей ответили, дали место возле покойного. И теперь по законному нраву она заплакала и заголосила:
Заборона ты моя, нецененая!
Ты заступа моя нешатомая!
Да закрылись твои вострые глазочки!
Не гутарят сладимые губочки!
Заколели твои теплые рученьки!
О да с кем теперь говорить, кому ториться!
Кому жалкие слова понесу!..
Резкий голос ее был слышен далеко, считай, на весь Хутор. А когда она захлебнулась в плаче, запричитала Полина:
Два денечика без тебя словно год текут!
День идет-идет, а ночь не загибается!
И вся родня, весь хутор слушали, как прощаются с Романом вечные соперницы - полюбовница и жена.
Выносить покойного должны были в два часа. Но припоздали из райцентра оркестр и тамошнее начальство.
Стоял хорошей весенний полдень. Облака тянулись одно за другим, пушистые и высокие.
Хоронить, по обычаю, собрались все. Мужики за двором курили. Чакалкин баз не привечал чужих, и теперь на него входить не хотели. Лишь бабы мыкались из кухни да в дом, готовились к выносу, и стряпня немалая шла для поминок. Толстые, косоглазые дочери Романа возле отца, считай, не сидели, доглядывая и охраняя дом от чужих. Среди баб суетился и Женик, крепко похмеленный. Он хозяйничал, командовал вслух, а Романовы дочери, глядя на него, меж собою злились:
- Шабоня... приблудный шабоня... Чтоб тебя каламутная рода унесла... Доглядеть за ним надо, девки, доглядеть, а то...
Недоговаривали, но знали, о чем речь. Где-то лежало, должнобыло лежать у отца потаенное - деньги, золото. В разные годы, но видели и Раиса, и Маня, и Лизавета, и жена Полина большой кожаный кисет, который не зря Роман хоронил. Кисет искали с того дня, как он слег. Искали в открытую и друг от друга таясь мать и дочери. Сладкую жизнь тот кисет обещал, и взять его в свои руки было бы счастьем довеку. Но где он? Перековали сундуки и комоды. Перевернули всякий хлам в сараях и котухах, но тщетно. Роман ничего не успел сказать и теперь уже не скажет. Отложенные на похороны триста рублей да еще тысячу сразу взяла Полина. А остальные... Об остальных думали все. И уж какую ночь, считай, не спали, боясь проглядеть друг друга. Рая и Маня подозревали Лизавету. Она при отце жила. Да и мать найдет - не скажет,
Глядели, день и ночь друг за дружкой глядели, а уж поганого Сиська ненавидели реей душой и ждали лишь конца похорон, чтобы выставить его с треском. А пока он шнырял, нужен был за ним глаз да глаз.
Прибыл автобус из районного центра с медными трубами и людьми.
- Налить, налить музыкантам, - засуетился Женик. - Так положено.
Налили музыкантам, с ними за компанию а сам выпил. Выпил для храбрости, потому что наступало его время. Он, выпил и словно отрезвел. Голова стала работать четко, заглядывая наперед.
Покойника подняли на полотенцах и понесли.
- Куда? Куда понесли?!! - закричала Чакалиха и заголосила:
Ой да зачалась твоя последняя дороженька!
Ой да уносят тебя на чужих руках!
И, обрывая ее истошный глас, у ворот разом ударил оркестр, оглушая и забирая власть. Теперь приказывал он: как идти и когда голосить и отдавать прощание.
А Женик в это время оттянул в сторону мать и прошептал ей твердо и горячо:
- Из хутора выйдем - в обморок упади. 3-запомни.
Варечка глянула в его бешеные глаза и обмерла.
- Гляди... не пр-рощу... - прошептал он, отходя,
И Варечка со страхом поняла, что надо делать веленое, иначе беда. Последнее у нее оставалось, последний в жизни дар - Женик. Она любила его без памяти и боялась. Сразу как-то ушла в сторону Романова смерть и собственная жизнь, в голове лишь одно вертелось: а где конец хутора, где? возле Архипа? или у амбаров? Она оглянулась на сына, но тот уже был поодаль.
На полотенцах, в мелковатом гробу покойный Чакалкин плыл над глинистой прибитой дорогой, сложив руки. Густые брови его грозно топорщились, словно сердился он и кому-то грозил. Но грех ему было серчать, грех. Все делали как положено: красную подушечку несли впереди с двумя медалями, два железных венка из района, громко, на всю округу играл оркестр. Четыре трубы да еще барабан с тарелками, словно гром, громыхали: бум, бум, бум!
Варечка, как Женик велел, ей, дошла до амбара и с крикам пала на землю. Пала и обмерла. Побрызгали на нее водой, в амбарную тень унесли. Похоронное шествие двинулось дальше, оставляя несчастную Варечку, а с нею и Женика.
Недолге посидев возле матери и убедившись, что люди ушли, Женик проговорил:
- Ладно, полежи здесь, а потом за плотину уходи.
- А помин? - спросила Варечка.
- Помянем без них. Уходи скорее.
И Женик помчался назад к хутору. Все уже было обдумано и решено. Конечно, о печной трубе говорил ему отец и показывал глазами вверх. Там он схоронил наследство и отдал ему, единственному сыну, а не этим дурам косоглазым, которые с деньгами и обойтись-то не смогут, спрячут в чулок - и все дела.
Нужно было успеть сделать все до той поры, когда вернутся с кладбища. Ведь потом - Женик это точно знал, - потом его выгонят и на порог никогда не пустят.
Рая, Маня и Лизавета - дочери Романа, - как и положено, вместе с матерью шли впереди других за гробом. Сисихин обморок они видели, косясь неприязненно на ненавистную бабу, которая и здесь показывает себя. Варечку унесли и о ней забыли, и лишь потом, когда свернули на кладбищенскую дорогу, а до кладбища было уже рукой подать, Лизавете пришло на ум нехорошее. Она оглянулась, поискала глазами Женика и не нашла. А ведь он здесь, все время здесь на глазах крутился.
- Сиська нету, - негромко сказала она сестрам. - Это Варечка придурилась.
Рая и Маня тоже стали оглядываться, но Женика нигде, не было.
Лизавету жаром осыпало, и виделось ей, как он, поганый, хозяйничает сейчас в доме, ищет. И вдруг найдет? Докажи потом. Нельзя, конечно, нельзя было сейчас уходить от покойного. Нельзя, и люди осудят. Но разве отдавать кровное, свое, свое счастье в поганые руки можно? Можно ли?
Сквозь зубы проговорив сестрам: "Я за Жеником догляжу... А то он там..." - Лизавета отошла от гроба и, повернув быстро, почти бегом направилась назад в хутор. Она уходила и чуяла на себе недоуменные, осуждающие взгляды. И дочерин голос услышала: "Мама, куда?" Она все слышала, и чуяла, и кипела злобой: "Ну да... А там этот хорек... Не знай чего... Хозяйничает..."
Рая и Маня поняли Лизавету и меж собой понимающе переглянулись. Но спустя минуту-другую иное пришло им в голову. "Поделют", - разом шепнули они друг другу, понимая, что Женик и Лизка могут вдвоем поделить отцовскую захоронку. Найдут, а им ни слова, и в воду концы. Рая и Маня почувствовали себя обойденными и обманутыми: они здесь вышагивают, а там...
Разом, не сговариваясь, они отошли от матери, оставляя ее, и припустили к хутору. Немолодые, толстые, они бежали неловко и неуклюже, словно две барсучихи, но вперед и вперед - к хутору, к дому.
Похороны остановились.
Сама Чакалиха, ничего не понимая, недоуменным взглядом обвела толпу, и, не сыскав дочерей, ошалела. Что-то ударило ей в голову, и, все смешав, она закричала, заголосила:
Ой не стучите, не стучите!
Ой да чего же вы так колотите!
Да большими гвоздями его забиваете!
Ой да землю глудками не валите!
Мою кукушку болезную не будите!
А покойник был рядом.
- Не валите, больно ему! - прокричала Чакалиха, тяжело оседая на дорогу.
Кинулись к ней.
Шелякин стоял оторопев, когда к нему подбежала дочь и, плача, проговорила:
- Папа... Ступай их призови... Ступай, папа... Стыду...
Слезы дочери комом стали в горле. Насупленный, злой, он быстро пошел по дороге вослед своей родне.
А у кладбища не знали, что делать, гроб с покойником стоял одиноко. В беспамятстве лежала вдова. И тишина, такая недобрая тишина легла, что всем сделалось нехорошо. И приезжий из района махнул рукой музыкантам: играй.
Хрипло запели трубы, ударил барабан: бум, бум, бум!
Испуганное воронье поднялось с близкого обережья и сада и с криком закружилось над кладбищем, над музыкой, над оркестром.
На опустевшее подворье Чакалкиных первым поспел, конечно, Женик. Ломик он загодя припас и теперь, поднявшись на чердак, стал разваливать трубу, кирпич за кирпичом. Кладка была мягкая, глинистая - спорилось дело, груда кирпичей росла, золотые пыльные лучи там и здесь рассекали полумрак чердака. Но не было того, что искал.
Женик задумался лишь на минуту. Он спустился вниз, забежал в летнюю кухню, в пересохший рот плеснул стакан водки, вошел в дом. Печное чело было обшито белым железом, лишь в горницу выходила голая стена. Там надо было искать - в боровах, возле дымоходов. Женик начал достукивать кирпичи, но каждый из них звучал заманчиво, гулко. Надо было ломать. И побыстрее.
Ударил в стену лом, брызнуло крошево, меловая, глинистая поплыла пыль. Глухо бухались кирпичина крашеный пол.
За этой работой застала Женика Лизавета,
- А-а... Вот ты чего творишь?! А я гляжу, ты на шильях... Вот тебя куда бог припутал! Милиция! Милиция! - севшим голосом прокричала она. - Посажу, посажу! Шабоня, найда поганая... Милиция! - взвизгнула она, норовя уцепить Женика за редкие кудри.
Сисек хоть и невелик был, но ловок. Он смазал сестру локтем и попал прямо в нос, больно и сильно. Лизавета ахнула и обмерла. Женик продолжал ломать печку.
А тут ворвались в дом Маня и Раечка. Запаленные, злые, они разом все поняли и кинулись на Сиська.
Закружилась коловерть с кровью, натужным сипом и почти без слов. Опомнилась Лизавета, вскочила и, не утерев кровью омытого лица, схватила тяжелый литой ковш и полезла в бучу.
В этот момент рухнула разваленная печь. Рухнула, и что-то зазвенело там в пыли, в глине, в кирпиче. Оставив драку, все четверо молча кинулись на звон и вновь покатились по кухне, ничего не видя.
Шелякин ступил через порог и рявкнул:
- Милиция! Р-разойдись!!!
Хлестанул два полных ведра с водой в кучу сплетенных тел.
- Стрелять буду! Стреляю! - грохнул он табуреткой.
И тогда лишь опомнились все четверо, разом сели на пол.
- Проводили покойника, детки желанные! - проорал Шелякин. - А ну выходи! Кнутом вас погоню к могилке! А ну выходи!
Из дома вышли молча.
- А ну наметом пошли! - скомандовал он. - Наметом!
И все четверо затрусили тяжелой топотной рысью по дороге к амбарам, к кладбищу, куда звал их и дозваться не мог духовой оркестр,
Лишь к вечеру собрался Шелякин домой. Все поминки пришлось провести: дочь не отпускала, да и сам он понимал, что не время уезжать. Вина он не пил, лишь цигарку смолил да ходил проведывать внука, безмятежно спавшего во флигеле в зыбке.
Вечером, когда разошлась и разъехалась последняя родня, Шелякин тронулся в путь. Сисиха лежала в его телеге мертвецки пьяная. Женик убрался раньше.
Дочь проводила до пруда. А за хутором Шелякин крикнул коням:
- А ну, добрые!!!
Лошади взяли дружно. И катились колеса, мерный перестук копыт отдавался в душе радостью, Оудоражил и словно пьянил.
Встречный ветер холодил, разгоняя вечернюю духоту. День отгорел, а с утренней стороны наползала какая-то хмарь ли, туча, обещая ненастье.
Он успел приехать, когда подошла к хутору вечерняя гроза. Она была первой и собралась не вдруг. Сначала потемнело вдали, и оттуда из черной хмари выплыла огромная туча.
Молнии беззвучно вспыхивали, потом стал доходить гром. Туча шла медленно, словно нехотя. Какая-то необычная, страшная: с исподу синяя, а сверху багрово-седая, она тащилась коршуниным крылом через весь небосвод, волоча за собой сизое марево дождя.
Откаркало, нахохлилось воронье; порывы ветра раз за разом пробегали по обережью, словно упреждая. Потемнело. Все ярче полыхали тихие сполохи во чреве тучи, на короткий миг освещая угрюмое недро. И ветвистые молнии, словно дразня, коротко вспыхивали там и здесь. И наконец пришла туча.
Высокий тугой смерч вихляясь шел от далеких полей с пылью и свистом. По хутору он пронесся грохоча, что-то вздымая, и тихие сады склонились перед ним, осыпая бель лепестков. По обережью смерч закружил, ломая сухие вершины; старый тополь в тйрасовском саду рухнул вдруг, с тяжелым треском запружая речку.
И словно взамен ему встало над миром огромное живое древо белого огня. От темной земли и до седой тучи оно на глазах ветвилось и множилось, освещая обмершую землю и далекую глубину небес из края в край. А потом рухнуло словно старый тополь. И треснула пополам земля. Одна за другой вставали высокие ветвистые молнии, словно сухие деревья, трепеща и разламываясь с треском и громовым рокотом. Но страшное было позади.
Шелякинскую крышу не промочило, и он сидел под легким кровом, глядел, и слушал, и думал, что эту грозу не одна душа помянет нынче вместе с Романовым именем и нечистой силой. Что до него самого, то он в нечистую силу не верил.
А сейчас, когда гроза утихала и ровный весенний дождь шумел над землей, думалось доброе. Думалось, что теперь можно будет ездить к дочери на Рубежный, ездить внука глядеть. А потом через время, когда пацан подрастет, он посадит его в трактор и прокатит. Мальчишки охочи до техники. И он научит внука водить машину, а сам будет рядом сидеть, поглядывая.
А потом мысли его ушли еще дальше. Шелякин представлял Молькину семью, дом и детей вокруг. Конечно, она жила хорошо, дай ей бог. Она хорошо жила, но казалось Шелякину, хотелось ему, чтобы в глубине Молькиной души память о нем не уходила,
Ночь проходит, а я у порога.
Словно тополь у края села.
Милый мой, ой какая дорога
Далеко между нами легла.
Последние комментарии
16 минут 32 секунд назад
33 минут 36 секунд назад
54 минут 21 секунд назад
3 часов 36 минут назад
10 часов 59 минут назад
16 часов 43 минут назад