В стихии «большого времени» [Сергей Сергеевич Аверинцев] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

(назы­ваю именно ее просто потому, что лично ее знал и в силах живо пред­ставить себе), солидарность судьбы; связала поверх всех барьеров личного разномыслия (об этом разномыслии забывать тоже не след). Были черты, общие для всех живших тогда посреди «варваров», как живая память утопической Атлантиды (грань, отделявшая Бахтина не только от вульгарно-советского официоза, но, что важно, и от футуристско-опоязовской культуры, выражена наряду с прочим и в приверженности мыслителя к символистскому культурному типу, осо­бенно к Вяч. Иванову). Среди этих черт следует назвать очень трудно постижимое для нас соединение трагизма — и притом, как настаивал сам Михаил Михайлович в одном из разговоров с В. Д. Дувакиным, такого трагизма, в сравнении с которым все греческие трагедии пред­ставляются невинными и наивными, — и какой-то неискоренимой, ибо укорененной очень глубоко, совершенно особой по тембру весело­сти, решительно ничего общего не имеющей с так называемым опти­мизмом. Общая черта людей его формации, но у него выступавшая как-то специфически. Веселости этой мы не сыщем в младших, и схва­тить се, как кажется, труднее, чем трагизм, труднее всего. В том известном портрете Бахтина, который является едва ли не самой удачной работой покойного Юрия Селиверстова, всякий прочувствует тра­гизм, но вот того, что я, может быть, не совсем ладно называю бахтин-ской веселостью, мне лично в нем все-таки недостает...

По-русски есть удивительно емкая, но легко подающая повод к недоразумению похвала — «легкий человек». Я думаю, что к Бахти­ну она подходит. «Легкий» никак не значит «легкомысленный»; это свойство, уживающееся не только с глубокомысленной вдумчивос­тью, но и с трагическим чувством жизни, даже по-своему именно с трагедией гармонирующее — во всяком случае, больше, чем то, что по-английски называется self-pity, копящее обиды жалость к себе. Легкий человек обид не помнит. Читатель, это редко даже среди людей уважаемых: в разговорах со мной один почтенный академический старец сетовал на то, как на него лет пятьдесят назад не так посмот­рел некто, бывший старцем тогда, а еще один человек, куда более интересный и значительный, чем первый, и столь же маститый и академический, почти дрожал от ярости, вспоминая насмешки но своему адресу, увы, давным-давно расстрелянного в сталинских за­стенках насмешника. Пожалуйста, перечитайте очень непринуж­денные беседы Бахтина, явно не рассчитанные ни на какую последу­ющую публикацию и сохраненные магнитофоном Дувакина: есть там хоть слово в таком роде, хоть одна надрывная жалоба на то, как там бахтинские коллеги не понимали, третировали и т. д.? Вот то-то же. Жалоб не сыщется и но более серьезным мотивам. Даже о зани­мавшихся Бахтиным гэпэушниках там говорится прямо как-то чуд­но — а что, неплохие были люди, жалко, их же потом самих расстреляли... По-моему, покойный В. Н. Турбин не совсем верно интерпретировал этот тон в разговорах о гэпэушниках как откры­тых к «диалогу» — диалогу с чем? Контекст делает слово «откры­тость» неуместным, ибо вызывает в памяти идиому «расколоться». Я не решусь называть это свойство Бахтина, скажем, христианской кротостью (хотя на это похоже, честное слово, больше чем на «от­крытость»). Назову еще раз — легкостью.

Человек, столетие со дня рождения которого мы празднуем, су­мел сделать очень много. Без его идей, без его новшеств весь свет немог обойтись; мы нуждаемся в них и тогда, когда с ними спорим (спор, даже отталкивание, не худшая форма «рецепции», а отталкиваться от чего попало — дело негожее). Литературоведение очень долго их не исчерпает. Выяснение философского смысла, философского кон­текста, философского сцепления этих идей вовсю идет на наших гла­зах. Но все-таки важнее всего, больше, драгоценнее всего, им сделан­ного, — он сам. Это обычно именно для людей символистской культуры. Тот же Вяч. Иванов уж никоим образом не механическая сумма: поэт + общекультурный деятель + философ — эстетик + исто­рик религии. И даже Блок, который уж точно что поэт, и только поэт, все же несводим к поэзии как «стихам», но живет в памяти культуры как лицо и как «миф». Бахтин жил во время более строгое, чем Се­ребряный век, и мифом ему быть не пристало. Но слово «личность» значит в применении к нему нечто иное, чем «выдающийся деятель умственной жизни». Скорее уж вспоминается строка Гёте, объясня­ющая, что личность — hochstes Gliick Erdenkinder, высшее счастье сынов земли. Счастье, незаслуженно даваемое нам, — прежде всего не в концептах, а в личности, от которой эти концепты исходят. И если мы говорим о Бахтине как философе, то ведь философ, по мыс­ли греков, изобретших это слово, не изобретатель новых умствен­ных конструкций, а тот, кто любит мудрость и живет этой любовью, а потому жизнь у него не совсем такая, как у прочих, этой любви чуждых. Вот Сократ, тот и вовсе ничего не написал, и специалисты все никак не сговорятся об объеме новых идей, принесенных им в кладовку идей; а он стал чуть ли не воплощением эллинского ума. Вот и в