КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 402679 томов
Объем библиотеки - 529 Гб.
Всего авторов - 171362
Пользователей - 91546
Загрузка...

Впечатления

Stribog73 про Бердник: Остання битва (Научная Фантастика)

Текст вычитан.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Варфоломеев: Две гитары (Партитуры)

Четвертая и последняя из имеющихся у меня обработок этого романса.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Бердник: Остання битва (Научная Фантастика)

Спасибо огромное моему другу Мише из Днепропетровска за то, что нашел по моей просьбе и перефотографировал этот рассказ Бердника.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Елютин: Барыня (Партитуры)

У меня имеется довольно неплохая коллекция нот Елютина, но их надо набирать в MuseScore, как я сделал с этой обработкой. Не знаю когда будет на это время.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
nnd31 про Горн: Дух трудолюбия (Альтернативная история)

Пока читал бездумно - все было в порядке. Но дернул же меня черт где-то на середине книги начать думать... Попытался представить себе дирижабль с ПРОТИВОСНАРЯДНЫМ бронированием. Да еще способный вести МАНЕВРЕННЫЙ воздушный бой. (Хорошо гуманитариям, они такими вопросами не заморачиваются). Сломал мозг.
Кто-нибудь умеет создавать свитки с заклинанием малого исцеления ? Пришлите два. А то мне еще вот над этим фрагментом думать:
Под ними стояла прялка-колесо, на которою была перекинута незаконченная мастерицей ткань.
Так хочется понять - как они там, в паралельной реальности, мудряются на ПРЯЛКЕ получать не пряжу, а сразу ткань. Но боюсь

Рейтинг: +4 ( 4 за, 0 против).
kiyanyn про Макгваер: Звёздные Врата СССР (Космическая фантастика)

"Все, о чем писал поэт - это бред!" (с)

Безграмотно - как в смысле грамматики, так и физики, психологии и т.д....

После "безопасный уровень радиации 130 миллирентген в час" читать эту... это... ну, в общем, не смог.

Нафиг, нафиг из читалки...

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
Serg55 про Маришин: Звоночек 4 (Альтернативная история)

ГГ, конечно, крут неимоверно. Жукова учит воевать, Берию посылает, и даже ИС игнорирует временами. много, как уже писали, технических деталей... тем не менее жду продолжения

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
загрузка...

Антология мировой фантастики. Том 8. Замок ужаса (fb2)

- Антология мировой фантастики. Том 8. Замок ужаса (а.с. Антология мировой фантастики (Аванта+)-8) 2.54 Мб, 737с. (скачать fb2) - Говард Филлипс Лавкрафт - Ширли Джексон - Андрей Михайлович Столяров - Алексей Толстой - Абрахам Грэйс Меррит

Настройки текста:



Антология мировой фантастики Том 8 Замок ужаса

Алексей Толстой Упырь

Бал был очень многолюден. После шумного вальса Руневский отвел свою даму на ее место и стал прохаживаться по комнатам, посматривая на различные группы гостей. Ему бросился в глаза человек, по-видимому, еще молодой, но бледный и почти совершенно седой. Он стоял, прислонясь к камину, и с таким вниманием смотрел в один угол залы, что не заметил, как пола его фрака дотронулась до огня и начала куриться. Руневский, возбужденный странным видом незнакомца, воспользовался этим случаем, чтоб завести с ним разговор.

— Вы, верно, кого-нибудь ищете, — сказал он, — а между тем ваше платье скоро начнет гореть.

Незнакомец оглянулся, отошел от камина и, пристально посмотрев на Руневского, отвечал:

— Нет, я никого не ищу; мне только странно, что на сегодняшнем бале я вижу упырей!

— Упырей? — повторил Руневский, — как упырей?

— Упырей, — отвечал очень хладнокровно незнакомец. — Вы их, Бог знает почему, называете вампирами, но я могу вас уверить, что им настоящее русское название: упырь а так как они происхождения чисто славянского, хотя встречаются во всей Европе и даже в Азии, то и неосновательно придерживаться имени, исковерканного венгерскими монахами, которые вздумали было все переворачивать на латинский лад и из упыря сделали вампира. Вампир, вампир! — повторил он с презрением, — это все равно что если бы мы, русские, говорили вместо привидения — фантом или ревенант!

— Но однако, — спросил Руневский, — каким бы образом попали сюда вампиры или упыри?

Вместо ответа незнакомец протянул руку и указал на пожилую даму, которая разговаривала с другою дамою и приветливо поглядывала на молодую девушку, сидевшую возле нее. Разговор, очевидно, касался до девушки, ибо она время от времени улыбалась и слегка краснела.

— Знаете ли вы эту старуху? — спросил он Руневского.

— Это бригадирша Сугробина, — отвечал тот. — Я ее лично не знаю, но мне говорили, что она очень богата и что у нее недалеко от Москвы есть прекрасная дача совсем не в бригадирском вкусе.

— Да, она точно была Сугробина несколько лет тому назад, но теперь она не что иное, как самый гнусный упырь, который только ждет случая, чтобы насытиться человеческою кровью. Смотрите, как она глядит на эту бедную девушку; это ее родная внучка. Послушайте, что говорит старуха: она ее расхваливает и уговаривает приехать недели на две к ней на дачу, на ту самую дачу, про которую вы говорите; но я вас уверяю, что не пройдет трех дней, как бедняжка умрет. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в легких; но вы им не верьте!

Руневский слушал и не верил ушам своим.

— Вы сомневаетесь? — продолжал тот. — Никто, однако, лучше меня не может доказать, что Сугробина упырь, ибо я был на ее похоронах. Если бы меня тогда послушались, то ей бы вбили осиновый кол между плеч для предосторожности; ну, да что прикажете? Наследники были в отсутствии, а чужим какое дело?

В эту минуту подошел к старухе какой-то оригинал в коричневом фраке, в парике, с большим Владимирским крестом на шее и с знаком отличия за сорок пять лет беспорочной службы. Он держал обеими руками золотую табакерку и еще издали протягивал ее бригадирше.

— И это упырь? — спросил Руневский.

— Без сомнения, — отвечал незнакомец. — Это статский советник Теляев; он большой приятель Сугробиной и умер двумя неделями прежде ее.

Приблизившись к бригадирше, Теляев улыбнулся и шаркнул ногой. Старуха также улыбнулась и опустила пальцы в табакерку статского советника.

— С донником, мой батюшка? — спросила она.

— С донником, сударыня, — отвечал сладким голосом Теляев.

— Слышите? — сказал незнакомец Руневскому. — Это слово в слово их ежедневный разговор, когда они еще были живы. Теляев всякий раз, встречаясь с Сугробиной, подносил ей табакерку, из которой она брала щепотку, спросив наперед, с донником ли табак? Тогда Теляев отвечал, что с донником, и садился возле нее.

— Скажите мне, — спросил Руневский, — каким образом вы узнаете, кто упырь и кто нет?

— Это совсем немудрено. Что касается до этих двух, то я не могу в них ошибаться, потому что знал их еще прежде смерти, и (мимоходом буди сказано) немало удивился, встретив их между людьми, которым они довольно известны. Надобно признаться, что на это нужна удивительная дерзость. Но вы спрашиваете, каким образом узнавать упырей? Заметьте только, как они, встречаясь друг с другом, щелкают языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.

Тут к Руневскому подошел один щеголь и напомнил ему, что он его vis-a-viz. Все пары уже стояли на месте, и так как у Руневского еще не было дамы, то он поспешил пригласить ту молодую девушку, которой незнакомец пророчил скорую смерть, ежели она согласится ехать к бабушке на дачу.

Во время танца он имел случай рассмотреть ее с примечанием. Она была лет семнадцати; черты лица ее, уже сами по себе прекрасные, имели какое-то необыкновенно трогательное выражение. Можно было подумать, что тихая грусть составляет ее постоянный характер; но когда Руневский, разговаривая с нею, касался смешной стороны какого-нибудь предмета, выражение это исчезало, а на место его появлялась самая веселая улыбка. Все ответы ее были остроумны, все замечания разительны и оригинальны. Она смеялась и шутила без всякого злословия и так чистосердечно, что даже те, которые служили целью ее шуткам, не могли бы рассердиться, если б они их слышали. Видно было, что она не гоняется за мыслями и не изыскивает выражений, но что первые рождаются внезапно, а вторые приходят сами собою. Иногда она забывалась, и тогда опять облако грусти помрачало ее чело. Переход от веселого выраженья к печальному и от печального к веселому составлял странную противоположность. Когда стройный и легкий стан ее мелькал между танцующими, Руневскому казалось, что он видит не существо земное, но одно из тех воздушных созданий, которые, как уверяют поэты, в месячные ночи порхают по цветам, не сгибая их под своей тяжестью. Никогда никакая девушка не производила на Руневского такого сильного впечатления; он тотчас после танца попросил, чтоб его представили ее матери.

Вышло, что дама, разговаривавшая с Сугробиной, была не мать ее, а какая-то тетка, которую звали Зориной и у которой она воспитывалась. Руневский узнал после, что девушка уже давно сирота. Сколько он мог заметить, тетка ее не любила; бабушка ее ласкала и называла своим сокровищем, но трудно было угадать, от чистого ли сердца происходили ее ласки? Сверх этих двух родственниц у нее никого не было на свете. Одинокое положение бедной девушки еще более возбудило участие Руневского, но, к сожалению его, он не мог продолжать с ней разговора. Толстая тетка, после нескольких пошлых вопросов, представила его своей дочери, жеманной барышне, которая тотчас им завладела.

— Вы много смеялись с моей кузиной, — сказала она ему. — Кузина любит смеяться, когда бывает в духе. Я чаю, всем от нее досталось?

— Мы мало говорили о присутствующих, — отвечал Руневский. — Разговор наш более касался французского театра.

— Право? Но признайтесь, что наш театр не заслуживает даже, чтоб его бранили. Я всегда страх как скучаю, когда туда езжу, но я это делаю для кузины; маменька по-французски не понимает, и для нее равно, есть ли театр или нет, а бабушка и слышать про него не хочет. Вы еще не знаете бабушки; это в полном смысле слова — бригадирша. Поверите ли, она сожалеет, что мы более не пудримся?

Софья Карповна (так называли барышню), посмеявшись насчет бабушки и желая ослепить Руневского своею колкостью, перешла и к прочим гостям. Более всех от нее доставалось одному маленькому офицеру с черными усами, который очень высоко прыгал, танцуя французскую кадриль.

— Посмотрите, пожалуйста, на эту фигуру, — говорила она Руневскому. — Можно ли видеть что-нибудь смешнее ее и можно ли для нее придумать фамилию приличнее той, которой она гордится: ее зовут Фрышкин! Это самый несносный человек в Москве, и, что всего досаднее, он себя считает красавцем и думает, что все в него влюблены. Смотрите, смотрите, как его эполеты хлопают о плечи! Мне кажется, он скоро проломает паркет!

Софья Карповна продолжала злословить всех и каждого, а Фрышкин между тем, приняв сердитый вид и закручивая усы, прыгал самым отчаянным образом. Руневский, глядя на него, не мог удержаться от смеха. Софья Карповна, ободренная его веселостью, удвоила свое злословие насчет бедного Фрышкина. Наконец Руневскому удалось избавиться от докучливой собеседницы. Он подошел к ее толстой матери, попросил позволения ее навещать и завел разговор с бригадиршей.

— Смотри ж, мой батюшка, — сказала ему ласково старуха, — к Зориной-то ходи, к Федосье Акимовне, да и меня, грешную, не забывай. Ведь не все ж с молодежью-то балагурить! В наше время не то было, что теперь: тогда молодые люди меньше франтили да больше слушали стариков; куцых-то фраков не носили, а не хуже вашего одевались. Ну, не в укор тебе сказать, а на что ты похож, мой батюшка, с своими хвостиками-то? Птица не птица, человек не человек! Да и обхождение-то было другое; учтивее люди были, нечего сказать! А офицеры-то не ломались на балах, вот как этот Фрышкин, а дрались-то не хуже ваших. Вот как покойный мой Игнатий Савельич, бывало, начнет рассказывать, как они под турку-то ходили, так индо слушать страшно. Мы, говорит, стоим себе на Дунае, говорит, с графом Петром Александровичем, а на той стороне турка стоит; наших-то немного, да и все почти новички, а ихних-то тьма-тьмущая. Вот от матушки-государыни повеленье пришло к графу: перейди, дискать, через Дунай да разбей басурмана! Нечего делать, не хотелось графу, а послушался, перешел через Дунай, с ним и мой Игнатий Савельич. В наше время не рассуждали, мой батюшка: куда велят идти, туда и шли. Вот стали осаждать крепость-то басурманскую, что зовут Силистрией, да силы не хватило; начал отступать граф Петр Александрович, а они-то, некрести, и заслонили ему дорогу. Прищемили его между трех армий; тут бы ему и живот кончить, да и моему Игнатию Савельичу с ним, если б немец-то, Вейсман, не выручил. Напал он на тех, что переправу-то стерегли, да и разбил в пух супостата, даром что немец. Тут же и Игнатий Савельич был, и ногу ему прострелили басурманы, а Вейсмана-то убили совсем. Что ж, мой батюшка? Граф-то переправился на свою сторону, да тотчас и начал готовиться опять к бою с некрестями! Не уступлю, дискать; знай наших! Вот каковы, мой батюшка, в старину люди-то были, не вашим чета, даром что куцых-то фраков не носили, не в укор тебе буди сказано!

Старуха еще много говорила про старину, про Игнатья Савельича и про Румянцева.

— Вот приехал бы ты ко мне на дачу, — сказала она ему под конец, — я бы тебе показала портрет и графа Петра Александровича, и князя Григория Александровича, и моего Игнатья Савельича. Живу я не так, как живали прежде, не то теперь время; а гостям всегда рада. Кто меня вспомнит, тот и завернет ко мне в Березовую Рощу, а мне-то оно и любо. Семен Семенович, — прибавила она, указывая на Теляева, — меня также не забывает и через несколько дней обещался ко мне приехать. Вот и моя Дашенька у меня погостит; она доброе дитя и не оставит своей старой бабушки; не правда ли, Даша?

Даша молча улыбнулась, а Семен Семенович поклонился Руневскому и, вынув из кармана золотую табакерку, обтер ее рукавом и поднес ему обеими руками, сделав притом шаг назад, вместо того чтоб сделать его вперед.

— Рад служить, рад служить, матушка Марфа Сергеевна, — сказал он сладким голосом бригадирше, — и даже… если бы… в случае… то есть…

— Туг Семен Семенович щелкнул точно так, как описывал незнакомец, и Руневский невольно вздрогнул. Он вспомнил о странном человеке, с которым разговаривал в начале вечера, и, увидев его на том же месте, возле камина, обратился к Сугробиной и спросил ее: не знает ли она, кто он? Старуха вынула из мешка очки, протерла их платком, надела на нос и, поглядев на незнакомца, отвечала Руневскому:

— Знаю, мой батюшка, знаю; это господин Рыбаренко. Он родом малороссиянин и из хорошей фамилии, только он, бедняжка, уж три года, как помешался в уме. А все это от модного воспитания. Ведь кажется, еще молоко на губах не обсохло, а надо было поехать в чужие край! Пошатался там года с два, да и приехал с умом наизнанку. — Сказав это, она своротила разговор на кампании Игнатья Савельича.

Вся тайна обращения г. Рыбаренки объяснилась теперь в глазах Руневского. Он был сумасшедший, бригадирша Сугробина добрая старушка, а Семен Семенович Теляев не что иное, как оригинал, который щелкал только потому, что заикался или что у него недоставало зубов.

Прошло несколько дней после бала, и Руневский короче познакомился с тетушкой Даши. Сколько Даша ему нравилась, столько же он чувствовал отвращения к Федосье Акимовне Зориной. Она была женщина лет сорока пяти, замечательно толстая, очень неприятной наружности и с большими притязаниями на щегольство и на светское обращение. Недоброжелательство ее к племяннице, которое, несмотря на свои старания, она часто не могла скрыть, Руневский приписал тому, что собственная ее дочь, Софья Карповна, не имела ни Дашиной красоты, ни молодости. Софья Карповна, казалось, сама это чувствовала и старалась всячески отомстить своей сопернице. Она была так хитра, что никогда открыто ее не злословила, но пользовалась всеми случаями, когда могла неприметно послать об ней невыгодное мнение; между тем Софья Карповна притворялась ее искреннею приятельницею и с жаром извиняла ее мнимые недостатки.

Руневский заметил с самого начала, что ей очень хочется его пленить, и сколько это ни было ему неприятно, но он почел за нужное не показывать, до какой степени она ему противна, и старался обходиться с нею как можно учтивее.

Общество, посещавшее дом Зориной, состояло из людей, которых не встречали в высших кругах и из коих большая часть, по примеру хозяйки дома, проводила время в сплетнях и злословии. Среди всех этих лиц Даша являлась как светлая птичка, залетевшая из цветущей стороны в темный и неопрятный курятник. Но, хотя она не могла не чувствовать пред ними своего превосходства, ей и в мысль не приходило чуждаться или пренебрегать людьми, коих привычки и воспитание так мало согласовались с тем родом жизни, для которого она была рождена. Руневский удивлялся ее терпению, когда из снисхождения к старикам она слушала их длинные рассказы, не занимающие ее нисколько; он удивлялся ее постоянной приветливости к этим барыням и барышням, из коих большая часть не могла ее терпеть. Не раз также он был свидетелем, как она, со всею приличною скромности, иногда одним только взглядом, удерживала молодых франтов в границах должной почтительности, когда в разговорах с нею им хотелось забыться.

Мало-помалу Даша привыкла к Руневскому. Она уже не старалась скрыть своей радости при его посещениях; казалось, внутреннее чувство говорило ей, что она может положиться на него, как на верного друга. Доверенность ее с каждым днем возрастала; она уже поверяла ему иногда свои маленькие печали и наконец однажды призналась, как она несчастлива в доме своей тетки.

— Я знаю, — говорила она, — что они меня не любят и что я им в тягость; вы не поверите, как это меня мучит. Хотя я с другими смеюсь и бываю весела, но зато как часто, наедине, я горько плачу!

— А ваша бабушка? — спросил Руневский.

— О, бабушка совсем другое дело! Она меня любит, всегда меня ласкает и не иначе со мной обходится, когда мы одни, как и при чужих. Кроме бабушки и еще старой маменькиной гувернантки, я думаю, нет никого, кто бы меня любил! Эту гувернантку зовут Клеопатрой Платоновной; она меня знала еще ребенком, и только с ней я и могу разговаривать про маменьку. Я так рада, что увижу ее у бабушки на даче; не правда ли, вы также туда приедете?

— Непременно приеду, если это вам не будет неприятно.

— О, напротив! Не знаю почему, хотя я с вами знакома только несколько дней, но мне кажется, будто бы я вас знаю уж так давно, так давно, что я и не припомню, когда мы в первый раз виделись. Может быть, это оттого, что вы мне напоминаете двоюродного брата, которого я люблю как родного и который теперь на Кавказе.

Однажды Руневский застал Дашу с заплаканными глазами. Боясь ее еще более расстроить, он притворился, будто ничего не примечает, и начал разговаривать об обыкновенных предметах. Даша хотела отвечать, но слезы брызнули из ее глаз, она не могла выговорить ни слова, закрыла лицо платком и выбежала из комнаты.

Чрез несколько времени вошла Софья Карповна и стала извинять Дашу в странности ее поступка.

— Мне самой стыдно за сестрицу, — сказала она, — но это такой ребенок, что малейшая безделица может привесть ее в слезы. Сегодня ей очень хотелось ехать в театр, но, к несчастию, никак не могли достать ложи, и это ее так расстроило, что она еще долго не утешится. Впрочем, ежели бы вы знали все ее хорошие качества, вы бы ей охотно простили эти маленькие слабости. Я думаю, нет на свете существа добрее ее. Кого она любит, тот хоть сделай преступление, она найдет средство его извинить и уверить всех, что он прав. Зато уж об ком она дурного мнения, того она не оставит в покое и всем расскажет, что она об нем думает.

Таким образом, Софья Карповна, расхваливал бедную Дашу, успела намекнуть Руневскому, что она малодушна, пристрастна и несправедлива. Но слова ее не сделали на него никакого впечатления. Он в них видел одну только зависть и вскоре удостоверился, что не ошибся в своем предположении.

— Вам, вероятно, показалось странным, — сказала ему на другой день Даша, — что и от вас ушла, когда вы со мной говорили; но, право, я не могла сделать иначе. Я нечаянно нашла письмо от моей бедной маменьки. Теперь уж девять лет, как она скончалась; я была еще ребенком, когда его получила, и оно мне так живо напомнило время моего детства, что я не могла удержаться от слез, когда при вас об нем подумала. Ах, как я тогда была счастлива! Как я радовалась, когда получила это письмо! Мы тоща были в деревне, маменька писала из Москвы и обещалась скоро приехать. Она в самом деле приехала на другой день и застала меня в саду. Я помню, как я вырвалась из рук нянюшки и бросилась к маменьке на шею.

Даша остановилась и несколько времени молчала, как бы забывшись.

— Вскоре потом, — продолжала она, — маменька вдруг, без всякой причины, сделалась больна, стала худеть и чахнуть и через неделю скончалась. Добрая бабушка до самой последней минуты от нее не отходила. Она по целым ночам сидела у ее кровати и за ней ухаживала. Я помню, как в последний день ее платье было покрыто маменькиной кровью. Это на меня сделало ужасное впечатление, но мне сказали, что маменька умерла от чахотки и кровохарканья. Вскоре я переехала к тетушке, и тогда все переменилось!

Руневский слушал Дашу с большим участием. Он старался превозмочь свое смущение; но слезы показались на его глазах, и, не будучи в состоянии удержать долее порыва своего сердца, он схватил ее руку и сжал ее крепко.

— Позвольте мне быть вашим другом, — вскричал он, — положитесь на меня! Я не могу вам заменить той, которую вы потеряли, но, клянусь честью, буду вам верным защитником, доколе останусь жив!

Он прижал ее руку к горячим устам, она приклонила голову к его плечу и тихонько заплакала. Чьи-то шаги послышались в ближней комнате.

Даша легонько оттолкнула Руневского и сказала ему тихим, но твердым голосом:

— Оставьте меня; я, может быть, дурно сделала, что предалась своему чувству, но я не могу себе представить, что вы чужой; внутренний голос мне говорит, что вы Достойны моей доверенности.

— Даша, любезная Даша! — Вскричал Руневский, — еще одно слово! Скажите мне, что вы меня любите, и я буду самый счастливый смертный!

— Можете ли вы в этом сомневаться? — отвечала она спокойно и вышла из комнаты, оставя его пораженным этим ответом и в недоумении, поняла ли она точный смысл его слов?

В тридцати верстах от Москвы находится село Березовая Роща. Еще издали виден большой каменный дом, выстроенный по-старинному и осененный высокими липами, главным украшением пространного сада, который расположен на покатом пригорке, в регулярном французском вкусе.

Никто, видя этот дом и не зная его истории, не мог бы подумать, что он принадлежит той самой бригадирше, которая рассказывает про походы Игнатия Савельича и нюхает русский табак с донником. Здание было вместе легко и величественно; можно было с первого взгляда угадать, что его строил архитектор италиянский, ибо оно во многом напоминало прекрасные виллы в Ломбардии или в окрестностях Рима. В России, к сожалению, мало таких домов; но они вообще отличаются своею красотою как настоящие образцы хорошего вкуса прошедшего века, а дом Сугробиной можно бесспорно назвать первым в этом роде.

В один теплый июльский вечер окна казались освещенными ярче обыкновенного, и даже, что редко случалось, в третьем этаже видны были блуждающие огни, переходящие из одной комнаты в другую.

В это время на дороге показалась коляска, которая, поравнявшись с дачею, въехала через длинную аллею на господский двор и остановилась перед подъездом дома. К ней подбежал казачок в изорванном платье и помог выйти Руневскому.

Когда Руневский вошел в комнату, он увидел множество гостей, из которых иные играли в вист, а другие разговаривали между собою. К числу первых принадлежала сама хозяйка, и против нее сидел Семен Семенович Теляев. В одном углу комнаты накрыт был стол с огромным самоваром, и за ним заседала пожилая дама, та самая Клеопатра Платоновна, о которой Руневскому говорила Даша. Она казалась одних лет с бригадиршей, но бледное лицо ее выражало глубокую горесть, как будто бы ее тяготила страшная тайна.

При входе Руневского бригадирша ласково его приветствовала.

— Спасибо тебе, мой батюшка, — сказала она, — что ты не забыл меня, старуху. А я уж начинала думать, что ты совсем не приедешь; садись-ка возле нас, да выпей-ка чайку, да расскажи нам, что у нас нового в городе?

Семен Семенович сделал Руневскому очень оригинальный поклон, коего характер невозможно выразить словами, и, вынув из кармана свою табакерку, сказал ему сладким голосом:

— Не прикажете ли? Настоящий русский, с донником. Я французского не употребляю; этот гораздо здоровее, да и к тому ж… в рассуждении насморка…

Громкий удар языком окончил эту фразу, и щелканье старого чиновника обратилось в неопределенное сосанье.

— Покорно благодарю, — отвечал Руневский, — я табаку не нюхаю.

Но бригадирша бросила недовольный взгляд на Теляева и, обратившись к соседке, сказала ей вполголоса:

— Что за неприятная привычка у Семена Семеновича вечно щелкать. Уж я бы на его месте вставила себе фальшивый зуб да говорила бы, как другие.

Руневский очень рассеянно слушал и бригадиршу, и Семена Семеновича. Взоры его искали Даши, и он увидел ее в кругу других девушек возле чайного стола. Она приняла его с обыкновенной своей приветливостью и со спокойствием, которое могло бы показаться равнодушием. Что касается до Руневского, ему было трудно скрыть свое смущение, и неловкость, с которой он отвечал на ее слова, можно было принять за замешательство. Вскоре, однако, он оправился; его представили некоторым дамам, и он стал с ними разговаривать как будто ни в чем не бывало.

Все в доме бригадирши ему казалось необычайным. Богатое убранство высоких комнат, освещенных сальными свечами; картины италиянской школы, покрытые пылью и паутиной; столы из флорентийского мозаика, на которых валялись недовязанные чулки, ореховая скорлупа и грязные карты, — все это, вместе с простонародными приемами гостей, со старосветскими разговорами хозяйки и со щелканьем Семена Семеновича, составляло самую странную смесь.

Когда приняли самовар, девушки захотели во что-нибудь гадать и предложили Руневскому сесть за их стол.

— Давайте гадать, — Сказала Даша. — Вот какая-то книга; каждая из нас должна по очереди ее раскрыть наудачу, а другая назвать любую строчку с правой или с левой стороны. Содержание будет для нас пророчеством. Например, я начинаю; господин Руневский, назовите строчку.

— Седьмая на левой стороне, считая снизу. Даша прочитала:

— Пусть бабушка внучкину высосет кровь.

— Ах, боже мой! — вскричали девушки, смеясь, — что это значит? Прочитайте это сначала, чтобы можно было понять!

Даша передала книгу Руневскому. Это был какой-то манускрипт, и он начал читать следующее:

Как филин поймал летучую мышь, Копями ехал ее кости, Как рыцарь Амвросий с толпой удальцовК соседу сбирается в гости. Хоть много цепей и замков у ворот, Ворота хозяйка гостям отопрет. Что ж, Марфа, веди нас, где спит твой старик? Зачем ты так побледнела? Под замком кипит и клубится Дунай, Ночь скроет кровавое дело. Не бойся, из гроба мертвец не встает, Что будет, то будет, — веди нас вперед! Под замком бежит и клубится Дунай, Бегут облака полосою;Уж кончено дело, зарезан старик, Амвросий пирует с толпою. В кровавые воды глядится луна, С Амвросьем пирует злодейка-жена. Под замком бежит и клубится Дунай, Над замком пламя пожара. Амвросий своим удальцам говорит: Всех резать от мала до стара! Не сетуй, хозяйка, и будь веселей! Сама ж ты впустила веселых гостей! Сверкая, клубясь, отражает ДунайВесь замок, пожаром объятый;Амвросий своим удальцам говорит: Пора уж домой нам, ребята! Не сетуй, хозяйка, и будь веселей, Сама ж ты впустила веселых гостей! Над Марфой проклятие мужа гремит, Он проклял ее, умирая: Чтоб сгинула ты и чтоб сгинул твой род, Сто раз я тебя проклинаю! Пусть вечно иссякнет меж вами любовь, Пусть бабушка внучкину высосет кровь! Ирод твой проклятье мое да гнетет, И места ему да не станетДотоль, пока замуж портрет не пойдет, Невеста из гроба не встанет, И, череп разбивши, не ляжет в кровиПоследняя жертва преступной любви! Как филин поймал летучую мышь, Когтями сжал ее кости, Как рыцарь Амвросий с толпой удальцовК соседу нахлынули в гости. Не сетуй, хозяйка, и будь веселей, Сама ж ты впустила веселых гостей!

Руневский замолчал, и ему опять пришли в голову слова того человека, которого он видел несколько времени тому на бале и который в свете слыл сумасшедшим. Пока он читал, Сугробина, сидя за карточным столом, со вниманием слушала и сказала ему, когда он кончил:

— Что ты, мой батюшка, там за страсти читаешь? Уж не вздумал ли ты пугать нас, отец мой?

— Бабушка, — отвечала Даша, — я сама не знаю, что это за книга. Сегодня в моей комнате передвигали большой шкал, и она упала с самого верху.

Семен Семенович Теляев мигнул бригадирше и, повернувшись на стуле, сказал:

— Это должна быть какая-нибудь аллегория, что-нибудь такое метафорическое, гм! фантазия!..

— То-то, фантазия! — проворчала старуха. — В наше время фантазий-то не писали, да никто бы их и читать не захотел! Вот что вздумали! — продолжала она с недовольным видом. — Придет же в голову писать стихи про летучих мышей! Я их смерть боюсь, да и филинов тоже. Нечего сказать, не трус был и мой Игнатий Савельич, как под турку-то ходил, а мышей и крыс терпеть не мог; такая у него уж натура была; а все это с тех пор, как им в Молдавии крысы житья не давали. И провизию-то, мой батюшка, и амуницию — все поели. Бывало, заснешь, говорит, в палатке-то, ан крысы придут да за самую косу теребят. Тогда-то косы еще носили, мой батюшка, не то что теперь, взъероша волосы, ходят.

Даша шутила над предсказанием, а Руневский старался прогнать странные мысли, теснившиеся в его голове, и ему удалось себя уверить, что соответственность читанных им стихов с словами г. Рыбаренки не что иное, как случай. Они продолжали гадать, а старики между тем кончили вист и встали из-за столов.

К крайней досаде Руневского, ему ни разу не удалось поговорить с Дашей так, чтобы их не слыхали другие. Его мучила неизвестность; он знал, что Даша на него смотрит как на друга, но не был уверен в ее любви и не хотел просить руки ее, не получив на то позволения от ее самой.

В продолжение вечера Теляев несколько раз принимался щелкать, с значительным видом посматривая на Руневского.

Около одиннадцати часов гости начали расходиться. Руневский простился с хозяйкою, и Клеопатра Платоновна, позвав одного лакея, коего пунцовый нос ясно обнаруживал пристрастие к крепким напиткам, приказала отвести гостя в приготовленную для него квартиру.

— В зеленых комнатах? — спросил питомец Бахуса.

— Разумеется, в зеленых! — отвечала Клеопатра Платоновна. — Разве ты забыл, что в других нет места?

— Да, да, — проворчал лакей, — в других нет места. Однако с тех пор как скончалась Прасковья Андреевна, в этих никто еще не жил!

Разговор этот напомнил Руневскому несколько сказок о старинных замках, обитаемых привидениями. В этих сказках обыкновенно путешественник, застигнутый ночью на дороге, останавливается у одинокой корчмы и требует ночлега; но хозяин ему объявляет, что корчма уже полна проезжими, но что в замке, коего башни торчат из-за густого леса, он найдет покойную квартиру, если только он человек нетрусливого десятка. Путешественник соглашается, и целую ночь привидения не дают ему заснуть.

Вообще, когда Руневский вступил в дом Сугробиной, странное чувство им овладело, как будто что-то необыкновенное должно с ним случиться в этом доме. Он приписал это влиянию слов Рыбаренки и особенному расположению духа.

— Впрочем, мне все равно, — продолжал лакей, — в зеленых так в зеленых!

— Ну, ну, возьми свечку и не умничай! Лакей взял свечку и повел Руневского во второй этаж. Прошедши несколько ступенек, он оглянулся и, увидев, что Клеопатра Платоновна ушла, стал громко сам с собой разговаривать:

— Не умничай! Да разве я умничаю? Какое мне дело до их комнат? Разве с меня мало передней? Гм, не умничай! Вот кабы я был генеральша, так я бы, разумеется, их не запирал, велел бы освятить, да и принимал бы в них гостей или сам жил. А то на что они? Какой от них прок?

— А что это за комнаты? — спросил Руневский.

— Что за комнаты? Позвольте, я вам сейчас растолкую. Блаженной памяти Прасковья Андреевна, — сказал он набожным голосом, остановясь среди лестницы и подымая глаза кверху, — дай Господь ей царство небесное…

— После, после расскажешь! — сказал Руневский, — прежде проводи меня.

Он вошел в просторную комнату с высоким камином, в котором ухе успели разложить огонь. Предосторожность эта, казалось, была взята не столько против холода, как для того, чтобы очистить спертый воздух и дать старинному покою более жилой вид. Руневского поразил женский портрет, висевший над диваном, близ небольшой затворенной двери. То была девушка лет семнадцати, в платье на фижмах с короткими рукавами, обшитыми кружевом, напудренная и с розовым букетом на груди. Если бы не старинное одеяние, он бы непременно принял этот портрет за Дашин. Тут были все ее черты, ее взгляд, ее выражение.

— Чей это портрет? — спросил он лакея.

— Это она-то и есть, покойница Прасковья Андреевна. Господа говорят, что они похожи на Дарью Васильевну-с; но, признательно сказать, я туг сходства большого не вижу: у этой волосы напудренные-с, а у Дарьи Васильевны они темно-русого цвета. К тому же Дарья Васильевна так не одеваются, это старинный манер!

Руневский не счел за нужное опровергать логические рассуждения своего чичероне, но ему очень хотелось знать, кто была Прасковья Андреевна, и он спросил об ней у лакея.

— Прасковья Андреевна, — отвечал тот, — была сестрица бабушки теперешней генеральши-с. Они, извольте видеть, были еще невесты какого-то… как бишь его!.. ну, провал его возьми!.. Приехал он из чужих краев, скряга был такой престрашный!.. Я-то его не помню, а так понаслышке знаю, Бог с ним! Он-то, изволите видеть, и дом этот выстроил, а наши господа уже после всю дачу купили. Вот для него да для Прасковьи Андреевны приготовили эти покои, что мы называем зелеными, отделали их получше, обили полы коврами, а стены обвешали картинами и зеркалами. Вот уже все было готово, как за день перед свадьбою жених вдруг пропал. Прасковья Андреевна тужили, тужили, да с горя и скончались. А матушка, вишь, их, это выходит бабушка нашей генеральши, купили дом у наследников, да и оставили комнаты, приготовленные для их дочери, точь-в-точь как они были при их жизни. Прочие покои несколько раз переделывали да обновляли, а до этих никто не смел и дотронуться. Вот и наша генеральша их до сих пор запирали, да, вишь, много наехало гостей, так негде было бы вашей милости ночевать.

— Но ты, кажется, говорил, что на месте генеральши велел бы освятить эти комнаты?

— Да, оно бы, сударь, и не мешало; куда лет шестьдесят никто крещеный не входил, там мудрено ли другим хозяевам поселиться?

Руневский попросил красноносого лакея, чтобы он теперь его оставил; но тот, казалось, был не очень расположен исполнить эту просьбу. Ему все хотелось рассказывать и рассуждать.

— Вот тут, — говорил он, указывая на затворенную дверь возле дивана, — есть еще целый ряд покоев, в которых никто никогда не жил.

Если б их отделать по-нынешнему да вынесть из них старую мебель, так они были бы еще лучше тех, где живет барыня. Ну, да что прикажете, сами господа не догадаются, а у нашего брата совета не спросят!

Чтобы от него скорее избавиться, Руновский всунул ему в руку целковый и сказал, что ему теперь хочется спать и что он желает остаться один.

— Чувствительнейше благодарим, — отвечал лакей, — желаю вашей милости спокойной ночи. Ежели вам что-нибудь, сударь, понадобится, извольте только позвонить, и я сейчас явлюсь к вашей милости. Ваш камердинер не то, что здешний человек, им дом неизвестен, а мы, слава Богу, впотьмах не споткнемся.

Он удалился, и Руневский еще слышал, как он, уходя с его человеком, толковал ему, сколь бы выгодно было, если бы бригадирша не запирала зеленых комнат.

Оставшись один, он заметил углубление в стене и в нем богатую кровать с штофными занавесами и высоким балдахином; но либо из почтения к памяти той, для кого она была назначена, либо оттого, что ее считали беспокойною, ему приготовили постель на диване, возле маленькой затворенной двери.

Сбираясь лечь, Руневский бросил еще взгляд на портрет, столь живо напоминавший ему черты, врезанные в его сердце.

Вот, — подумал он, — картина, которая по всем законам фантастического мира должна ночью оживиться и повесть меня в какое-нибудь подземелье, чтобы показать мне неотпетые свои кости! Но сходство с Дашей дало другое направление его мыслям. Потушив свечку, он старался заснуть, но никак не мог. Мысль о Даше не давала ему покою; он долго ворочался с боку на бок и наконец погрузился в какой-то полусон, ще, как в тумане, вертелись перед ним старая бригадирша, г. Рыбаренко, рыцарь Амвросий и Семен Семенович Те-ляев.

Тяжелый стон, вырвавшийся как будто из стесненной сильным отчаяньем груди, его внезапно пробудил. Он открыл глаза и при свете огня, еще не погасшего в камине, увидел подле себя Дашу. Вид ее очень его удивил, но его еще более поразило ее одеяние. На ней было совершенно такое платье, как на портрете Прасковьи Андреевны; розовый букет был приколот к ее груди, и в руке она держала старинное опахало.

— Вы ли это? — вскричал Руневский, — об эту пору, в этом наряде!

— Мой друг, — отвечала она, — если я вам мешаю, я уйду прочь.

— Останьтесь, останьтесь! — возразил он. — Скажите, что вас сюда привело и чем я могу вам служить?

Она опять застонала, и стон этот был так странен и выразителен, что он пронзил ему сердце.

— Ах, — сказала она, — мне немного времени остается с вами говорить; я скоро должна возвратиться туда, откуда пришла; а там так жарко!

Она опустилась на кресла подле дивана, где лежал Руневский, и стала обмахивать себя опахалом.

— Где жарко? откуда вы пришли? — спросил Руневский.

— Не спрашивайте меня, — отвечала она, вздрогнув при его вопросе, — не говорите со мной об этом! Я так рада, что вас вижу, — прибавила она с улыбкой. — Вы долго здесь пробудете?

— Как можно дольше!

— И всегда будете здесь ночевать?

— Я думаю. Но зачем вы меня об этом спрашиваете?

— Для того чтобы мне можно было говорить с вами наедине. Я всякую ночь сюда прихожу, но в первый раз вас здесь вижу.

— Это не мудрено, я только сегодня приехал.

— Руневский, — сказала она, помолчав, — окажите мне услугу. В углу, возле дивана, на этажерке есть коробочка; в ней вы найдете золотое кольцо; возьмите его и завтра обручитесь с моим портретом.

— Боже мой! — воскликнул Руневский, — чего вы от меня требуете!

Она в третий раз застонала еще жалобнее, нежели прежде.

— Ради Бога, — закричал он, не в силах удержаться от внутреннего содрогания, — ради Бога, не шутите надо мной! Скажите мне, что вас сюда привело? Зачем вы так нарядились? Сделайте милость, поверьте мне свою тайну!

Он схватил ее руку, но сжал только холодные костяные пальцы и почувствовал, что держит руку остова.

— Даша, Даша! — закричал он в исступлении, — что это значит?

— Я не Даша, — отвечало насмешливым голосом привидение, — отчего вы приняли меня за Дашу?

Руневский чуть не упал в обморок; но в эту минуту послышался сильный стук в дверь, и знакомый его лакей вошел со свечою в руках.

— Чего изволите, сударь? — спросил он.

— Я тебя не звал.

— Да вы изволили позвонить. Вот и снурок еще болтается! Руневский в самом деле увидел снурок от колокольчика, которого прежде не заметил, и в то же время понял причину своего испуга. То, что он принял за Дашу, был портрет Прасковьи Андреевны; когда он ее хотел взять за руку, он схватил жесткую кисть снурка, и ему показалось, что он держит костяные пальцы скелета.

Но он с нею разговаривал, она ему отвечала; он принужден был внутренне сознаться, что истолкование его не совсем естественно, и решил, что все виденное им — один из тех снов, которым на русском языке нет, кажется, приличного слова, но которые французы называют cauchemar. Сны эти обыкновенно продолжаются и после пробуждения и часто, но не всегда, бывает сопряжены с давлением в груди. Отличительная их черта — ясность и совершенное сходство с действительностию.

Руневский отослал лакея и готовился уснуть, как вдруг лакей опять явился в дверях. Пионы на его носу уступили место смертельной бледности; он дрожал всем телом.

— Что с тобой случилось? — спросил Руневский.

— Воля ваша, — отвечал он, — я не могу ночевать в этом этаже и ни за что не войду опять в свою комнату!

— Да говори же, что в твоей комнате?

— Что в моей комнате? А то, что в ней сидит портрет Прасковьи Андреевны!

— Что ты говоришь! Это тебе показалось, оттого что ты пьян!

— Нет, нет, сударь, помилуйте! Я только что хотел войти, как увидел, что она там, сердечная; прости меня, Боже! Она сидела ко мне спиной, и я бы умер со страха, если б она оглянулась, да, к счастию, я успел тихонько уйти, и она меня не заметила.

В эту минуту вошел слуга Руневского.

— Александр Андреевич, — сказал он дрожащим голосом, — здесь что-то нехорошо!

На вопрос Руневского он продолжал:

— Мы было поговорили с Яковом Антипычем да и легли спать, как Яков Антипыч мне говорят: ваш барин звонит! Я, признаться, засылал, да к тому ж Яков Антипыч не совсем были в пропорции, так я и думаю себе, что им так показалось; перевернулся на другой бок, да и захрапел. Чуть только захрапел, слышу — кто-то шарк, шарк, да как будто каблучками постукивает. Я открыл глаза, да уж не знаю, увидел ли что или нет, а так холодом и обдало; вскочил и пустился бежать по коридору, теперь уж как прикажете, а позвольте мне ночевать где-нибудь в другом месте, хоть на дворе!

Руневский решился исследовать эту загадку. Надев халат, он взял в руку свечу и отправился туда, где, по словам Якова, была Прасковья Андреевна. Яков и слуга Руневского следовали за ним и дрожали от страха. Дошедши до полурастворенной двери, Руневский остановился. Всех его сил едва достало, чтобы выдержать зрелище, представившееся его глазам.

То самое привидение, которое он видел у себя в комнате, сидело тут на старинных креслах и казалось погружено в размышления. Черты лица его были бледны и прекрасны, ибо то были черты Даши, но оно подняло руку — и рука ее была костяная! Привидение долго на нее смотрело, горестно покачало головой и застонало.

Стон этот проник в самую глубину души Руневского.

Он, сам себя не помня, отворил дверь и увидел, что в комнате никого нет. То, что казалось ему привидением, была не что иное, как пестрая ливрея, повешенная через спинку кресел и которую издали можно было принять за сидящую женщину. Руневский не понимал, как он до такой степени мог обмануться. Но товарищи его все еще не решались войти в комнату.

— Позвольте мне ночевать поближе к вам, — сказал лакей, — оно все-таки лучше; да и к тому ж, если вы меня потребуете, я буду у вас под рукою. Извольте только крикнуть: Яков!

— Позвольте уж и мне остаться с Яковом Антипычем, а то неравно…

Руневский воротился в свою спальню, а слуга его и лакей расположились за дверьми в коридоре. Остаток ночи Руневский провел спокойно; но когда проснулся, он не мог забыть своего приключения.

Сколько он ни заговаривал об зеленых комнатах, но всегда бригадирша или Клеопатра Платоновна находили средство своротить разговор на другой предмет. Все, что он мог узнать, было то же, что ему рассказывал Яков: тетушка Сугробиной, будучи еще очень молода, должна была выйти за богатого иностранца, но за день перед свадьбою жених исчез, а бедная невеста занемогла от горести и вскоре умерла. Многие даже в то время уверяли, что она отравила себя ядом. Комнаты, назначенные для нее, остались в том же виде, как были первоначально, и никто до приезда Руневского не смел в них входить. Когда он удивлялся сходству старинного портрета с Дашей, Сугробина ему говорила:

— И немудрено, мой батюшка; ведь Прасковья-то Андреевна мне родная тетка, а я родная бабушка Даши. Так что ж тут необыкновенного, если они одна на другую похожи? А что с Прасковьей-то с Андреевной несчастье случилось, так и этому нечего удивляться. Вышла бы за нашего, за русского, так и теперь бы еще жива была, а то полюбился ей бродяга какой-то! Нечего сказать, и в наше время иногда затмение на людей находило; только не прогневайся, мой батюшка, а все-таки умнее люди были теперешних!

Семен Семенович Теляев ничего не говорил, а только потчевал Руневского табаком и щелкал и сосал попеременно.

В этот день Руневский нашел случай объясниться с Дашей и открыл свое сердце старой бригадирше. Она сначала очень удивилась, но нельзя было заметить, чтобы его предложение ей было неприятно. Напротив того, она поцеловала его в лоб и сказала ему, что, с ее стороны, она не желает для своей внучки жениха лучше Руневского.

— А что касается до Даши, — прибавила она, — то я давно заметила, что ты ей понравился. Да, мой батюшка, даром что старуха, а довольно знаю вашу братью молодежь! Впрочем, в наше время дочерей-то не спрашивали; кого выберет отец или мать, за того они и выходили, а право, женитьбы-то счастливее были! Да и воспитание было другое, не хуже вашего. И в наше время, отец мой, науками-то не брезгали, да фанаберии-то глупой девкам в голову не вбивали; оттого и выходили они поскромнее ваших попрыгуний-то. Вот и я, мой батюшка, даром что сама по-французски не говорю, а взяла же гувернантку для Дашиной матери, и учители-то к ней ходили, и танцмейстер был. Всему научилась, нечего сказать, а все-таки скромной и послушной девушкой осталась. Да и сама-то я за Игнатья Савельича по воле отцовской вышла, а уж полюбила-то его как! Не наплачусь, бывало, как в поход ему идти придется, да нечего делать, сам, бывало, рассердится, как плакать-то начну. Что ты, говорит, Марфа Сергеевна, расхныкалась-то? На то я и бригадир, чтоб верой и правдой матушке-государыне служить! Не за печкой же сидеть мне, пока его сиятельство граф Петр Александрович будет с турками воевать! Ворочусь — хорошо! не ворочусь — так уж, по крайней мере долг свой исполню по-солдатски! А мундир-то какой красивый на нем был! весь светло-зеленый, шитый золотом, воротник алый, сапоги как зеркало!.. Да что я, старуха, заболталась про старину-то! Не до того тебе, мой батюшка, не до того; поезжай-ка в Москву да попроси Дашиной руки у тетки ее, у Зориной, Федосьи Акимовны; от нее Даша зависит, она опекунша. А когда Зорина-то согласится, тогда уж приезжай сюда женихом да поживи с нами. Надобно ж тебе покороче познакомиться с твоей будущей бабушкой!

Старуха еще много говорила, но Руневский уж ее не слушал. Он бросился в коляску и поскакал в Москву.

Уже было поздно, когда Руневский приехал домой, и он почел за нужное отложить до другого утра свой визит к Дашиной тетушке. Между тем сон его убегал, и он, пользуясь лунной ночью, пошел ходить по городу без всякой цели, единственно чтоб успокоить волнение своего сердца.

Улицы были уже почти пусты, лишь изредка раздавались на тротуарах поспешные шаги, или сонно стучали о мостовую дрожки извозчиков. Вскоре и эти звуки утихли, и Руневский остался один посреди огромного города и самой глубокой тишины. Прошед всю Моховую, он повернул в Кремлевский сад и хотел идти еще далее, как на одной скамье увидел человека, погруженного в размышления. Когда он поравнялся со скамью, незнакомец поднял голову, месяц осветил его лицо, и Руневский узнал г. Рыбаренко.

В другое время встреча с сумасшедшим не могла бы ему быть приятна, но в этот вечер, как будто нарочно, он все думал о Рыбаренке. Напрасно он сам себе повторял, что все слова этого человека не что иное, как бред расстроенного рассудка; что-то ему говорило, что Рыбаренко не совсем сумасшедший, что он, может быть, не без причины облекает здравый смысл своих речей в странные формы, которые для непосвященного должны казаться дикими и несвязными, но коими он, Руневский, не должен пренебрегать. Его даже мучила совесть за то, что он оставил Дашу одну в таком месте, где ей угрожала опасность.

Увидев его, Рыбаренко встал и протянул к нему руку.

— У нас, видно, одни вкусы, — сказал он, улыбаясь. — Тем лучше! Сядем вместе и поболтаем о чем-нибудь.

Руневский молча опустился на скамью, и несколько времени оба сидели, не говоря ни слова.

Наконец Рыбаренко прервал молчание.

— Признайтесь, — сказал он, — что, когда мы познакомились на бале, вы приняли меня за сумасшедшего?

— Не могу скрыть от вас, — отвечал Руневский, — что вы мне показались очень странными. Ваши слова, ваши замечания…

— Да, да; я думаю, что я вам показался странным. Меня рассердили проклятые упыри. Да, впрочем, и было за что сердиться, я никогда не видывал такого бесстыдства. Что, вы после никого из них не встречали?

— Я был на даче бригадирши Сугробиной и видел там тех, которых вы называли упырями.

— На даче у Сугробиной? — повторил Рыбаренко. — Скажите, поехала ли к ней ее внучка?

— Она теперь у нее, я видел ее недавно.

— Как, и она еще жива?

— Конечно, жива. Не прогневайтесь, почтенный Друг, во мне кажется, что вы сильно наклепали на бедную бригадиршу. Она предобрая старушка и любит свою внучку от чистого сердца.

Рыбаренко, казалось, не слыхал последних слов Руневского. Он приставил палец к губам с видом человека, ошибшегося в своем расчете.

— Странно, — сказал он наконец, — упыри обыкновенно так долго не мешкают. И Теляев там?

— Там.

— Это меня еще более удивляет. Теляев принадлежит к самой лютой породе упырей, и он еще гораздо кровожаднее Сугробиной. Но это так недолго продолжится, и если вы принимаете участие в бедной девушке, я вам советую взять свои меры как можно скорей.

— Воля ваша, — отвечал Руневский, — я никак не могу думать, чтоб вы говорили сериозно. Ни старая бригадирша, ни Теляев мне не кажутся упырями.

— Как, — возразил Рыбаренко, — вы в них ничего не приметили необыкновенного? Вы не слыхали, как Семен Семенович щелкает?

— Слышал; но, по мне, это еще не есть достаточная причина, чтоб обвинять человека, почтенного летами, служащего уже более сорока пяти лет беспорочно и пользующегося общим уважением.

— О, как вы мало знаете Теляева! Но положим, что он щелкает без всякого намерения, неужели вас ничто не поразило во всем быту бригадирши. Неужели, проведши ночь у нее в доме, вы не почувствовали ни одного содрогания, ни одного из тех минутных недугов, которые напоминают нам, что мы находимся, вблизи существ, нам антипатических и принадлежащих другому миру?

— Что касается до такого рода ощущений, то я не могу сказать, чтобы их не имел; но я все приписал своему воображению и думаю, что почувствовал их у Сугробиной, как мог бы почувствовать и во всяком другом месте. К тому ж характер и приемы бригадирши; столь противоположные с архитектурой и убранством ее дома, без сомнения, много содействуют к особенному расположению духа тех, которые ее посещают.

Рыбаренко улыбнулся.

— Вы заметили архитектуру ее дома? — сказал он. — Прекрасный фасад! совершенно в италиянском вкусе! Только будьте уверены, что не одно устройство дома на вас подействовало. Послушайте, — продолжал он, схватив руку Руневского, — будьте откровенны, скажите мне как другу, не случилось ли с вами чего-нибудь особенного на даче у старой Сугробиной?

Руневский вспомнил о зеленых комнатах, и так как Рыбаренко внушал ему невольную доверенность, то он не почел за нужное что-либо от него скрывать и все ему рассказал так точно, как оно было. Рыбаренко слушал его со вниманием и сказал ему, когда он кончил:

— Напрасно вы приписываете воображению то, что действительно с вами случилось. История покойной Прасковьи Андреевны мне известна. Если хотите, я вам когда-нибудь ее расскажу; впрочем, самые любопытные подробности могла бы вам сообщить Клеопатра Платоновна, если б она только захотела. Но, ради Бога, не говорите легкомысленно о вашем приключении; оно имеет довольно сходства и более связи, нежели вы теперь можете подозревать, с одним обстоятельством моей жизни, которое я должен вам сообщить, чтобы вас предостеречь.

Рыбаренко несколько времени помолчал, как бы желая собраться с мыслями, и, прислонившись к липе, возле которой стояла скамья, начал следующим образом:

— Три года тому назад предпринял я путешествие в Италию для восстановления расстроенного здоровья, в особенности чтобы лечиться виноградным соком.

Прибыв в город Комо, на известном озере, куда обыкновенно посылают больных для этого рода лечения, услышал я, что на площади piazza Volta есть дом, уже около ста лет никем не обитаемый и известный под названием чертова дома (la casa del diavolo). Почти всякий день, идучи из предместья Borgo Vico, где была моя квартира, в аlеrgo del Angelo, чтобы навещать одного приятеля, я проходил мимо этого дома, но, не зная об нем ничего особенного, никогда не обращал на него внимания. Теперь, услышав странное его название и несколько любопытных о нем преданий, вовсе одно на другое не похожих, я нарочно пошел на piazza Volta и с особенным примечанием начал его осматривать. Наружность не обещала ничего необыкновенного: окна нижнего этажа с толстыми железными решетками, ставни везде затворены, стены обклеены объявлениями о молитвах по умершим, а ворота заперты и ужасно запачканы.

В стороне была лавка цирюльника, и мне пришло в голову туда зайти, чтобы спросить, нельзя ли осмотреть внутренность чертова дома?

Входя, увидел я аббата, развалившегося в креслах и обвязанного грязным полотенцем. Толстый цирюльник, засучив рукава, тщательно и проворно мылил ему бороду и даже, в жару действия, нередко мазал его по носу и по ушам, что, однако, аббат сносил с большим терпением.

На вопрос мой цирюльник отвечал, что дом всегда заперт и что едва ли хозяин дозволит для кого-либо отпереть его. Не знаю почему, цирюльник принял меня за англичанина и, делая руками пояснительные знаки, рассказал очень красноречиво, что уже несколько из моих соотечественников старались получить позволение войты в этот дом, но что попытки их оставались тщетными, ибо дон Пьетро д'Урджина им всегда отвечал наотрез, что дом его не трактир и не картинная галерея.

Пока цирюльник говорил, аббат слушал его со вниманием, и я не раз заметил, как под толстым слоем мыльной пены странная улыбка показывалась на его губах.

Когда цирюльник, окончив свою работу, обтер ему бороду полотенцем, он встал, и мы вместе вышли из лавки.

— Могу вас уверить, синьор, — сказал он, обращаясь ко мне, — что вы напрасно так беспокоитесь и что чертов дом нисколько не заслуживает вашего внимания. Это совершенно пустое строение, и все, что вы могли о нем слышать, не что иное, как выдумка самого дон Пьетро.

— Помилуйте, — возразил я, — зачем бы хозяину клепать на свой дом, когда он, при таком стечении иностранцев, мог бы отдавать его внаймы и получать большой доход?

— На это есть более причин, чем вы думаете, — отвечал аббат.

— Как, — спросил я с удивлением, вспомнив известный анекдот про Тюренна, — неужели он делает фальшивую монету?

— Нет, — возразил аббат, — дон Пьетро — большой чудак, но честный человек. Говорят про него, что он торгует запрещенными товарами и что даже он в сношениях с известным контрабандистом Титта Каннелли; но я этому не верю.

— Кто такой Титта Каннелли? — спросил я.

— Титта Каннелли был лодочником на нашем озере, но раз на рынке он поспорил с товарищем и убил его на месте. Совершив преступление, он убежал в горы и сделался начальником контрабандистов. Говорят, будто ввозимые им из Швейцарии товары он складывает в одной вилле, принадлежащей дон Пьетро; еще говорят, что, кроме товаров, он в той же вилле сохраняет большие суммы денег, Приобретенные им вовсе не торговлею; но, повторяю вам, я не верю этим слухам.

— Скажите же, ради Бога, что за человек ваш дон Пьетро и что значит вся эта история про чертов дом?

— Это значит, что дон Пьетро, чтобы скрыть одно событие, случившееся в его семействе, и отвлечь внимание от настоящего места, где случилось это событие, распустил о городском доме своем множество слухов, один нелепее другого. Народ с жадностью бросился на эти рассказы, возбуждающие его любопытство, и забыл о приключении, которое первоначально дало им повод.

Надобно вам знать, что хозяину чертова дома с лишком восемьдесят лет. Отец его, который также назывался дон Пьетро д'Урджина, не пользовался уважением своих сограждан. В неурожайные годы, когда половина жителей умирала с голоду, он, имея огромные запасы хлеба, продавал его по необыкновенно высокой цене, несмотря на несметные свои богатства. В один из таких годов, не знаю для чего, предпринял он путешествие в ваше отечество. Я давно заметил, — продолжал аббат, — что вы не англичанин, а русский, несмотря на то, что синьор Финарди, мой цирюльник, уверен в противном. Итак, в один из самых несчастных годов старый дон Пьетро отправился в Россию, поручив все дела своему сыну, теперешнему дон Пьетро.

Между тем настала весна, новые урожаи обещали обильную жатву, и цена на хлеб значительно спала. Пришла осень, жатва кончилась, и хлеб стал нипочем. Сын дон Пьетро, которому отец, уезжая, оставил строгие наставления, сначала так дорожился, что не много сбывал своего товара; потом ему не стали уже давать цены, назначенной его отцом, и, наконец, перестали к нему приходить вовсе. В нашем краю, слава богу, неурожаи очень редки, и потому весь барыш, на который надеялся старый Урджина, обратился в ничто. Сын его несколько раз к нему писал, но перемена в цене произошла так быстро, что он не успел получить от отца разрешения ее убавить.

Многие уверяют, что покойный дон Пьетро был скуп до невероятности, но я скорее думаю, что он был большой злодей и притом такой же чудак, как и его сын. Письма сего последнего заставили его поспешно покинуть Россию и воротиться в Комо. Если бы дон Пьетро был так скуп, как говорят, то он бы или продал свой хлеб по существующей цене, или оставил его в магазинах; но он распустил в городе слух, что раздаст его бедным, а вместо того приказал весь запас вывалить в озеро. Когда же в назначенный день бедный народ собрался перед его домом, то он, высунувшись из окошка, закричал толпе, что хлеб ее на дне озера и что кто умеет нырять, может там достать его. Такой поступок еще более унизил его в глазах жителей Комо, и они дали ему прозвание злого, т сайгуо.

В городе давно уже ходил слух, что он продал душу черту и что черт вручил ему каменную доску с кабалистическими знаками, которая до тех пор должна доставлять ему все наслаждения земные, пока не разобьется. С уничтожением ее магической силы черт, по договору получил право взять душу дон Пьетро.

Тогда дон Пьетро жил в загородном доме, недалеко от villa d'Este. В одно утро приор монастыря св. Севастиана, стоя у окошка и смотря на дорогу, увидел человека на черной лошади, который остановился У окна и ему сказал: Знай, что я черт и еду за Пьетро д'Урджина, чтобы отвести его в ад. Расскажи это всей братии! Через несколько времени приор увидел того же человека, возвращающегося с дон Пьетро, лежащим поперек седла.

Он скакал во весь опор, покрыв жертву свою черным плащом. Сильный ветер раздувал этот плащ, и приор мог заметить, что старик был в халате и в ночном колпаке: черт, посетивший его неожиданно, застал его в постеле и не дал ему времени одеться.

Вот что говорит предание. Дело в том, что дон Пьетро, вскоре по возвращении своем из России, пропал без вести. Сын его, чтоб прекратить неприятные толки, объявил, что он скоропостижно умер, и велел для формы похоронить пустой гроб. После погребения, пришедши в спальню отца, он увидел на стене картину al fresco, которой никогда прежде не знал. То была женщина, играющая на гитаре. Несмотря на красоту лица, в глазах ее было что-то столь неприятное и даже страшное, что он немедленно приказал ее закрасить. Через несколько времени увидели ту же фигуру на другом месте; ее опять закрасили; но не прошло двух дней, как она еще явилась там же, где была в первый раз. Молодой Урджина так был этим поражен, что навсегда покинул свою виллу, приказав сперва заколотить двери и окна. С тех пор лодочники, проезжавшие мимо нее ночью, несколько раз слышали в ней звук гитары и два поющие голоса, один старого дон Пьетро, другой неизвестно чей; но последний был так ужасен, что лодочники не долго останавливались под окнами.

Вы видите, синьор, — продолжал аббат, — что хотя и есть нечто необыкновенное в истории дон Пьетро, но оно все относится к загородному дому, на берегу озера, недалеко от villa d'Esti, по ту сторону Capriccio, а не к тому строению, которое вам так хотелось видеть.

— Скажите мне, — спросил я, — что, слышны ли еще в вилле дон Пьетро голоса и звук гитары?

— Не знаю, — отвечал аббат. Но если это вас интересует, — прибавил он с улыбкой, — то кто вам мешает, когда сделается темно, пойти под окна виллы или, что еще лучше, провести в ней ночь?

Этого-то мне и хотелось.

— Но как туда войти? — спросил я. — Ведь вы говорите, что сын дон Пьетро велел заколотить двери и окна? Аббат призадумался.

— Правда, — сказал он наконец. — Но если не ошибаюсь, то можно, влезши на утес, к которому прислонен дом, спуститься в незаколоченное слуховое окно.

Разговаривая таким образом, мы, сами того не замечая, прошли весь Bordo Vico и очутились на шоссе, ведущей вдоль озера к villa d'Este. Аббат остановился перед одним palazzo, которого фасад казался выстроен по рисункам славного Палладия. Величественная красота здания меня поразила, и я не мог понять, как, живучи столько времени в Комо, я ничего не слыхал о таком прекрасном дворце.

— Вот вилла дон Пьетро, — сказал аббат, — вот утес, а вот то окно, в которое вы можете влезть, если вам угодно.

В голосе аббата было что-то насмешливое, и мне показалось, что он сомневается в моей смелости. Но я твердо решился во что бы то ни стало проникнуть в тайну, сильно возбудившую мое любопытство.

В этот день мне не сиделось дома. Я рыскал по городу без цели, заходил в готический собор и без удовольствия смотрел на прекрасные картины Bernardino Luini. Я спотыкался на корзины с фигами и вино-градом и раз даже опрокинул целый лоток горячих каштанов. Надобно вам знать, что в Комо каштаны жарят на улицах; обычай этот существует и в других италиянских городах, но нигде я не видел столько жаровен и сковород, как здесь. Добрые ломбардцы на меня не сердились, но только смеялись от всего сердца и даже провожали благода-рениями, когда за причиненный им убыток я им бросал несколько цванцигеров.

Вечером было собрание villa Salazar. Большая часть общества состояла из наших соотечественников, прочие почти все были австрийские офицеры или италиянцы, приехавшие из Милана посетить прелестные окрестности Комо.

Когда я рассказал свое намерение провести следующую ночь в villa Urgina, надо мной сначала начали смеяться, потом мысль моя показалась оригинальною, а напоследок вызвалось множество охотников разделить со мной опасности моего предприятия. Замечательно, что не только я, но и никто из жителей Милана не знал о существовании этой виллы.

— Позвольте, господа, — сказал я, — если мы все пойдем туда ночевать, то экспедиция наша потеряет всю свою прелесть, и я уверен, что черт не захочет петь в присутствии такого общества знатоков; но я согласен взять с собой двух товарищей, которых назначит судьба.

Предложение было принято, и жребий пал на двух моих приятелей, из коих один был русский и назывался Владимиром, другой италиянец, по имени Антонио. Владимир был мой искренний друг и товарищ моего детства. Он, так же как и я, приехал в Комо лечиться виноградом и вместе со мной должен был, по окончании лечения, ехать во Флоренцию и провести там зиму. Антонио был наш общий приятель, и хотя мы познакомились с ним только в Комо, но образ наших мыслей и вообще нравы наши так были сходны, что мы невольно сблизились. Мы поклялись вечно любить друг друга и не забывать до самой смерти. Антонио уже исполнил свою клятву.

Но я напрасно предаюсь печальным воспоминаниям и преждевременно намекаю на трагический оборот, который приняла наша необдуманная шалость.

Любезный друг! Вы молоды и имеете пылкий характер. Послушайте человека, узнавшего на опыте, что значит пренебрегать вещами, коих мы не в состоянии понять и которые, слава Богу, отделены от нас темной, непроницаемой завесой. Горе тому, кто покусится ее поднять! Ужас, отчаянье, сумасшествие будут наградою его любопытства. Да, любезный друг, я тоже молод, но волосы мои седы, глаза мои впалы, я в цвете лет сделался стариком — я приподнял край покрывала, я заглянул в таинственный мир. Я так же, как и вы, тогда не верил ничему, что люди условились называть сверхъестественным; но, несмотря на то, нередко в груди моей раздавались странные отголоски, противоречившие моему убеждению. Я любил к ним прислушиваться, потому что мне нравилась противоположность мира, тогда передо мною открывшегося, с холодною прозою мира настоящего; но я смотрел на картины, которые развивались передо мною, как зритель смотрит на интересную драму. Живая игра актеров его увлекает, но между тем он знает, что кулисы бумажные и что герой, покинув сцену, снимет шлем и наденет колпак. Поэтому, когда я затеял ночевать в villa Urgina, я не ожидал никаких приключений, но только хотел возбудить в себе то чувство чудесного, которого искал так жадно. О, сколь жестоко я обманулся! Но если мое несчастие послужит уроком для других, то это мне будет утешением и пребывание мое в доме дон Пьетро принесет хотя какую-нибудь пользу.

На другой день, едва лишь смерклось, Владимир, Антонио и я уже шли на ночлег в таинственный palazzo. Малейшие обстоятельства этого вечера врезались в моей памяти, и хотя с тех пор прошло три года, но я так живо помню все подробности нашего разговора и наших неосторожных шуток, в которых мы так скоро раскаялись, что мне кажется, будто все это происходило не далее, как вчера.

Проходя мимо villa Remondi, Антонио остановился. В правом флигеле слышно было несколько женских голосов, поющих какую-то веселую песнь. Мелодия ее до сих пор раздается в моих ушах!

— Подождем, — сказал Антонио, — теперь еще рано, мы успеем вовремя туда прийти.

Сказав это, он хотел подойти к окну, чтобы лучше слышать, но, нагнувшись вперед, споткнулся на камень и упал на землю, разбив окно головой. На шум его падения выбежала молодая девушка со свечою. То была дочь сторожа villa Remondi. Лицо Антонио было покрыто кровью. Девушка казалась очень испуганною; она бегала, суетилась, принесла рукомойник с водою и, восклицая беспрестанно: O dio! poverino! maladetta strada!(О боже! бедняжка! проклятая дорога! (итал.)) — омыла ему лицо.

— Это дурной знак! — сказал, улыбаясь, Антонио, как скоро он оправился от своего падения.

— Да, — отвечал я, — не лучше ли нам воротиться и отложить до другого раза нашу шалость.

— О нет, нет! — возразил он, — это совершенно ничего, и я не хочу чтобы вы после смеялись надо мной и думали, что мы, жители Юга, нежнее вас, русских!

Мы пошли далее. Минут через десять нас догнала та самая девушка, которая из villa Remondi вышла на помощь к Антонио. Она и теперь к нему обратилась и долго с ним говорила вполголоса. Я заметил, что она с трудом удерживалась от слез.

— Что она тебе сказала? — спросил его Владимир, когда девушка удалилась.

— Бедная Пепина, — отвечал Антонио, — просит меня, чтобы я через отца моего выхлопотал прощение ее брату. Она говорит, что уже несколько раз ко мне приходила, но никогда меня не заставала дома.

— А кто ее брат? — спросил я.

— Какой-то контрабандист, по имени Титта.

— А как фамилия этой девушки?

— Каннелли. Но что тебе до этого?

— Титта Каннелли! — воскликнул я и вспомнил аббата и рассказ его про старого Урджина. Воспоминание это очень неприятно на меня подействовало. Все, что я тогда считал выдумками, бреднями или плутовством каких-нибудь мошенников, теперь в воображении моем приняло характер страшной истины, и я бы непременно воротился, если б мне не было стыдно. Я сказал своим товарищам, что уже прежде слыхал о Титта Каннелли, и мы продолжали идти. Вскоре в стороне показался свет лампады. Она освещала одну из тех часовен, которых так много в северной Италии и которые служат хранилищем человеческих костей. Я всегда имел отвращение от этого рода часовен, где в симметрическом порядке и как будто в насмешку расставлены и развешаны узорами печальные останки умерших. Но в этот вечер я почувствовал невольный страх, когда мимоходом заглянул за железную решетку. Я ничего, однако, не сказал, и мы молча дошли до виллы Urgina.

Нам было очень легко влезть на утес и оттуда посредством веревки спуститься в слуховое окно. Там мы зажгли одну из принесенных с собою свеч и, нашедши проход из-под крыши в верхний этаж, очутились в просторной зале, убранной по-старинному. Несколько картин, представлявших мифологические предметы, развешаны были на стенах, мебели обтянуты шелковою тканью, а пол составлен из разноцветного мрамора. Мы прошли пять или шесть подобных покоев; в одном из них увидели маленькую лестницу и спустились по ней в большую комнату со старинной кроватью под золоченым балдахином. На столе, возле кровати, была гитара, на полу лежали дребезги от каменной доски. Я поднял один из этих обломков и увидел на нем странные, непонятные знаки.

— Это должна быть спальня старого дон Пьетро, — сказал Антонио, приблизив свечу к стене. — Вот та фигура, о которой тебе говорил аббат!

В самом деле, между дверью, ведущей на узкую лестницу, и кроватью виден был фреск, представляющий женщину необыкновенной красоты, играющую на гитаре.

— Как она похожа на Пепину, — сказал Владимир, — я бы это принял за ее портрет!

— Да, — отвечал Антонио, — черты лица довольно схожи, но у Пепины совсем другое выражение. У этой в глазах что-то такое зверское, несмотря на ее красоту. Заметь, как она косится на пустую кровать; знаешь ли что, мне, при взгляде на нее, делается страшно!

Я ничего не говорил, но вполне разделял чувство Антонио.

Комната возле спальни была большая круглая зала с колоннами, а примыкавшие к ней с разных сторон покои были все прекрасно убраны и обтянуты гобеленами, почти как на даче у Сугробиной, только еще богаче. Везде отсвечивали большие зеркала, мраморные столы, золоченые карнизы и дорогие материи. Гобелены представляли сюжеты из мифологии и из Ариостова Orlando. Здесь Парис сидел в недоумении, которой из трех богинь вручить золотое яблоко, а там Ангелика с Медором обнимались под тенистым деревом, не замечая грозного рыцаря, выглядывающего на них из-за кустов.

Пока мы осматривали старинные ткани, оживленные красноватым отблеском свечи, остальные части комнаты терялись в неопределенном мраке, и когда я нечаянно поднял голову, то мне показалось, что фигуры на потолке шевелятся и что фантастические формы их отделяются от потолка и, сливаясь с темнотою, исчезают в глубине залы.

— Я думаю, мы теперь можем лечь спать, — сказал Владимир, — но чтобы уже все сделать по порядку, то вот мой совет: ляжем в трех разных комнатах и завтра поутру расскажем друг другу, что с нами случится в продолжение ночи.

Мы согласились. Мне, как предводителю экспедиции, дали спальню дон Пьетро; Владимир и Антонио расположились в двух отдаленных комнатах, и вскоре во всем доме воцарилась глубокая тишина.

Здесь г. Рыбаренко остановился и, обращаясь к Руневскому, сказал:

— Я вас, может быть, утомляю, любезный друг, теперь уже поздно, не хочется ли вам спать?

— Нисколько, — отвечал Руневский, — Вы меня обяжете, если будете продолжать.

Рыбаренко немного помолчал и продолжал следующим образом:

— Оставшись один, я разделся, осмотрел свои пистолеты, лег в старинную кровать; под богатый балдахин, накрыл себя штофным одеялом и готовился потушить свечу, как дверь медленно отворилась и вошел Владимир. Он поставил свечу свою на маленький комод возле кровати и, подошедши ко мне, сказал:

— Я целый день не нашел случая поговорить с тобой о наших делах. Антонио уже спит; мы можем немного поболтать, и я опять уйду дожидаться приключений. Я тебе еще не сказывал, что получил письмо от матушки. Она пишет, что обстоятельства ее непременно требуют моего присутствия. Поэтому я не думаю, что проведу с тобою зиму во Флоренции.

Известие это меня крайне огорчило. Владимир тоже казался невесел. Он сел ко мне на постель, прочитал мне письмо, и мы долго разговаривали о его семейных делах и о наших взаимных намерениях. Пока он говорил, меня несколько раз в нем поражало что-то странное, но я не мог дать себе отчета, в чем именно оно состояло. Наконец он встал и сказал мне растроганным голосом:

— Меня мучит какое-то предчувствие; кто знает, увидимся ли мы завтра? Обними меня, мой друг… может быть, в последний раз!

— Что с тобой! — сказал я, засмеявшись, — с которых пор ты веришь предчувствиям?

— Обними меня! — продолжал Владимир, необыкновенным образом возвыся голос. Черты лица его переменились, глаза налились кровью и горели, как уголья. Он простер ко мне руки и хотел меня обнять.

— Поди, поди, Владимир, — сказал я, скрывая свое удивление, — дай Бог тебе уснуть и забыть свои предчувствия!

Он что-то проворчал сквозь зубы и вышел. Мне показалось, что он странным образом смеется; но я не был уверен, его ли я слышу голос или чужой.

Между тем глаза мои мало-помалу сомкнулись, и я заснул. Не знаю, что я увидел во сне, но, вероятно, это было что-нибудь страшное, ибо я вскоре с испугом проснулся и начал протирать глаза. В ушах моих раздавались аккорды гитары, и я сначала думал, что звуки эти не что иное, как продолжение моего сновидения; но кто опишет мой ужас, когда между моею кроватью и стеною я увидел женщину — фреск, вперившую в меня какой-то страшный, нечеловеческий взгляд. В одной руке держала она гитару, другою трогала струны. Ужас мною овладел, я схватил со стола пистолет и только что хотел в нее выстрелить, как она уронила гитару и упала на колени. Я узнал Пепину.

— Пощадите меня, синьор, — кричала бедная девушка, — я ничего не хотела у вас украсть; будьте милосерды, не убивайте меня!

Мне очень было стыдно, что я в глазах ее обнаружил свой страх, и я всячески старался ее успокоить, спросив ее, однако, зачем она ко мне пришла и чего от меня хочет?

— Ах, — отвечала Пепина, — после того как я догнала синьора Антонио и с ним говорила, я тихонько пошла за вами и видела, что вы влезли в окно. Но я знала другой вход, ибо этот дом служит иногда убежищем брату моему Титта, об котором вы, верно, слыхали. Я из любопытства пошла за вами и когда хотела воротиться, то увидела, что в торопливости захлопнула за собою потаенную дверь и что мне невозможно выйти. Я пришла к вам в комнату и, не смея вас разбудить, стала играть на гитаре, чтобы вы проснулись. Ах, не сердитесь на меня; любовь к моему брату заставила меня вас беспокоить. Я знаю, что вы друг синьора Антонио, так спасите, если можете, моего брата! Я вам клянусь всем, что дорого моему сердцу, он давно хочет сделаться честным человеком; но если его будут преследовать, как дикого зверя, он поневоле останется разбойником, убийствами отяготит свою душу и погубит себя навсегда! О, достаньте ему прощение, умоляю вас, на коленях умоляю вас, сжальтесь над его раскаяньем, сжальтесь над его бедною сестрою!

И, говоря это, она обнимала мои колена, и крупные слезы катились по ее щекам. Огненного цвета лента, опоясывавшая ее голову, развязалась, и волосы, извиваясь как змеи, упали на ее плечи. Она так была прекрасна, что в эту минуту я забыл о своем страхе, о вилле Urgina и об ее преданиях. Я вскочил с кровати, и уста наши соединились в долгий поцелуй. Знакомый голос в ближней зале нас пробудил.

— С кем ты там, Пепина? — сказал кто-то, отворяя дверь.

— Ах, это мой брат! — вскричала девушка и, вырвавшись из моих объятий, убежала прочь.

В комнату вошел человек в плаще и в шляпе с черным пером. Увидя меня, он остановился, и каково было мое удивление, когда, вглядевшись в черты его лица, я в нем узнал моего аббата!

— А, это вы, signor Russo! — сказал он, затыкая за пояс большой пистолет, которым готовился меня приветствовать. — Добро пожаловать! Не удивляйтесь перемене моего одеяния. Вы меня видели аббатом, в другой раз вы меня увидите ветурином или трубочистом. Увы, я до тех пор должен скрываться, пока не получу прощения от правительства!

Сказав это, Титта Каннелли глубоко вздохнул; потом, приняв веселый вид, подошел ко мне и ударил меня по плечу.

— Я вас нарочно, — сказал он, — зазвал в виллу друга моего дон Пьетро для небольшого дельца. Я нуждаюсь в деньгах, а у меня здесь спрятано множество дорогих вещей, между прочим целый ящик колец, ожерелий, серег и браслет. За все я с вас возьму только семьдесят семь наполеонов. — Он нагнулся под мою кровать, вытащил оттуда большой ящик, и я увидел кучу золотых уборов, один прекраснее другого. Несколько фермуаров были украшены самыми редкими каменьями, и все работало с таким вкусом, как я никогда еще не видывал. Цена, которую он требовал, мне показалась очень необыкновенною, и хотя она очевидно доказывала, что эти вещи достались ему даром, но теперь было не время входить в разбирательство; к тому ж Пепинин брат, стоя между моим оружием и мною, так красноречиво играл своим пистолетом, что я почел за нужное тотчас согласиться и, раскрыв свой кошелек, нашел в нем ровно семьдесят семь наполеонов, которые отдал разбойнику.

— Благодарю вас, — сказал он, — вы сделали доброе дело! Теперь мне только остается предупредить вас, что, если вы вздумаете открыть полиции, откуда вы получили эти вещи, я вам непременно размозжу голову. Желаю вам покойной ночи.

Он мне дружески пожал руку и исчез так скоро, что я не мог видеть, куда он скрылся. Я только слышал, как в стене повернулись потаенные петли, и потом все погрузилось в молчание. Взоры мои нечаянно упали на изображение на стене, и я невольно вздрогнул. Мне опять показалась, что это была не Пепина, а нарисованная женщина, которая несколько минут тому назад выступила из стены и которую я целовал. Я стал сожалеть, что в то время не догадался посмотреть на стену, чтобы увидеть, там ли она или нет. Но я превозмог свою боязнь и принялся шарить в ящике. Между разными цепочками, флакончиками и прочими вещицами нашел я одну склянку рококо, величиною с большое яблоко и оправленную в золото с необыкновенным вкусом. Работа была так нежна, что я, боясь, чтобы склянка не исцарапалась в ящике, тщательно завернул ее в платок и поставил подле себя на стол. Потом, закрыв ящик, л опять лег и вскоре заснул. Во сне я всю ночь видел Пепину и женщину-фреск, и часто, среди самых приятных картин моего воображения, я вскакивал в страхе и опять засыпал. Меня также беспокоило какое-то болезненное чувство в шее. Я думал, что простудился на сквозном ветру. Когда я проснулся, солнце уже было высоко, и я, наскоро одевшись, спешил отыскать своих товарищей.

Антонио лежал в бреду. Он, как сумасшедший, махал руками и беспрестанно кричал:

— Оставьте меня! Разве я виноват, что Венера — прекраснейшая из богинь? Парис человек со вкусом, и я его непременно сделаю совестным судьею в Пекине, как скоро въеду в свое Китайское государство на крылатом грифоне!

Я употреблял все силы, чтобы привесть его в себя, как вдруг дверь отворилась, и Владимир, бледный, расстроенный, вбежал в комнату.

— Как, — вскричал он радостно, увидев Антонио, — он жив? я его не убил? Покажи, покажи, куда я его ранил?

Он бросился осматривать Антонио; но раны нигде не было видно.

— Вот видишь, — сказал Антонио, — я тебе говорил, что бог Пан так же искусно играет на свирели, как и стреляет из пистолета.

Владимир не переставал щупать Антонио и наконец, удостоверившись, что он жив и не ранен, вскричал с восторгом:

— Слава Богу, я его не убил, это был только дурной сон!

— Друзья мои, — говорил я, — ради Бога, объяснитесь, я ничего не могу понять!

Наконец мне и Владимиру удалось привести Антонио в память; но он так был слаб, что я ничего не хотел у него спрашивать, а попросил Владимира, чтобы он нам рассказал, что с ним случилось ночью.

— Вошедши в свою комнату, — сказал Владимир, — я воткнул свечу в один из ветвистых подсвечников, которые, как огромные пауки, держались на золотой раме зеркала, и тщательно осмотрел свои пистолеты. Мне удалось отворить заколоченную ставню, и с неизъяснямым удовольствием я стал дышать чистым воздухом ночи. Все вокруг меня было тихо. Луна была уже высоко, а воздух так прозрачен, что я мог различать все изгибы самых отдаленных гор, между которыми башня замка Baradello величественно подымала голову. Я погрузился в размышления и уже около получаса смотрел на озеро и на горы, как легкий шорох за моими плечами заставил меня оглянуться. Свеча очень нагорела, и я сначала ничего не мог различить, но, вглядевшись хорошенько в темноту, я увидел в дверях большую белую фигуру.

Кто там? — закричал я. Фигура испустила жалобный вопль я, как будто на невидимых колесах, приблизилась ко мне. Я никогда не видал лица страшнее этого. Привидение подняло обе руки, как бы желая завернуть меня в свое покрывало. Я не знаю, что я почувствовал в эту минуту, но в руке моей был пистолет, раздался выстрел, и призрак упал на землю, закричав: Владимир! что ты делаешь? я Антонио! Я бросился его подымать, но пуля пролетела ему сквозь грудь, кровь била фонтаном из раны, он хрипел, как умирающий.

Владимир, — сказал он слабым голосом, — я хотел испытать твою храбрость, ты меня убил; прости мне, как я тебе прощаю!

Я начал кричать, ты прибежал на мой крик; мы оба перенесли Антонио в его комнату.

— Что ты говоришь? — прервал я Владимира, — я всю ночь не выходил из спальни. После того как ты мне прочитал письмо твоей матери и от меня ушел, я остался в постели и ничего не знаю про Антонио. К тому ж ты видишь, что он жив и здоров, стало быть, ты все это видел во сне!

— Ты сам говоришь во сне! — отвечал с досадою Владимир, — никогда я к тебе не приходил и не читал тебе никакого письма от матушки!

Тут Антонио встал со стула и к нам подошел.

— О чем вы спорите? — сказал он. — Вы видите, что я жив. Клянусь честью, что я никогда и не думал стращать Владимира. Впрочем, мне и не до того было. Когда я остался один, я, так же как Владимир, сначала осмотрел свои пистолеты. Потом я лег на диван, и глаза мои невольно устремились на расписанный потолок и высокие карнизы, Украшенные золотыми арабесками. Звери и птицы странным образом сплетались с цветами, фруктами и разного рода узорами. Мне показалось, что узоры эти шевелятся, и, чтобы не дать воли своему воображению, я встал и начал прохаживаться по зале. Вдруг что-то сорвалось с карниза и упало на пол. Хотя в зале так было темно, что я ничего не увидел, но я рассудил по звуку, что упавшее тело было мягкое, ибо оно совсем не произвело стуку, а только глухой шум. Через несколько времени я услышал за собою шаги, как будто животного. Я оглянулся и увидел золотого грифона величиною с годовалого теленка. Он смотрел на меня умными глазами и повертывал своим орлиным носом. Крылья его были подняты, и концы их свернуты в кольца. Вид его меня удивил, но не испугал. Однако, чтобы от него избавиться, я на него закричал и притопнул ногою. Грифон поднял одну лапу, опустил голову и, пошевелив ушами, сказал мне человеческим голосом: Напрасно вы беспокоитесь, синьор Антонио; я вам не сделаю никакого вреда. Меня нарочно прислал за вами хозяин, чтобы я вас отвез в Грецию. Наши богини опять поспорили за яблоко. Юноша уверяет, что Парис только потому отдал его Венере, что она обещала ему Елену. Минерва тоже говорит, что Парис покривил душой, и обе они обратились с жалобою к старику; а старик им сказал: пусть вас рассудит синьор Антонио. Теперь, если вам угодно, садитесь на меня верхом, я вас мигом привезу в Грецию.

Мысль эта мне так показалась забавна, что я уже подымал ногу, чтобы сесть на грифона, но он меня остановил. Каждая земля, — сказал он, — имеет свои обычаи. Все над вами будут смеяться, если вы приедете в Грецию в сюртуке. — А как же мне ехать? — спросил я. Не иначе, как в национальном костюме: разденьтесь донага и обдрапируйтесь плащом. Все боги и даже богини точно так одеты. Я послушался грифона и сел к нему на спину. Он пустился бежать рысью, и мы долго ехали по разным коридорам, через длинные ряды комнат, спускались и подымались по лестницам и наконец прибыли в огромную залу, освещенную розовым светом. Потолок залы был расписан и представлял небо с летающими птицами и купидонами, а в конце ее возвышался золотой трон, и на нем сидел Юпитер. Это наш хозяин, дон Пьетро д'Урджина! — сказал мне грифон.

У ног трона протекала прозрачная река, и в ней купалось множество нимф и наяд, одна прекраснее другой. Реку эту, как я узнал после, называли Ладоном. На берегу ее росло очень много тростнику, у которого сидел аббат и играл на свирели. Это кто такой? — спросил я у грифона. Это бог Пан, — отвечал он. Зачем же он в сюртуке? — спросил я опять. Затем, что он принадлежит к духовному сословию, и ему бы неприлично было ходить голым. — Но как же он может сидеть на берегу реки, в которой купаются нимфы? — Это для того, чтобы умерщвлять свою плоть; вы видите, что он от них отворачивается. — А для чего у него за поясом пистолеты? — Ох, — отвечал с досадою грифон, — вы слишком любопытны; почему я это знаю!

Мне показалось странным видеть в комнате реку, и я заглянул за китайские ширмы, из-за которых она вытекала. За ширмами сидел старик в напудренном парике и, по-видимому, дремал. Подошед к нему на цыпочках, я увидел, что река бежала из урны, на которую он опирался. Я начал его рассматривать с большим любопытством; но грифон подбежал ко мне, дернул меня за плащ и сказал мне на ухо:

Что ты делаешь, безрассудный? Ты разбудишь Ладона, и тогда непременно сделается наводнение. Ступай прочь, или мы все погибнем! Я отошел. Мало-помалу зала наполнилась народом. Нимфы, дриады, ореады прогуливались между фавнами, сатирами и пастухами. Наяды вышли из воды и, накинув на себя легкие покрывала, стали также с ними прохаживаться. Боги не ходили, а чинно сидели с богинями возле Юпитерова трона и смотрели на гуляющих. Между последними заметил я одного человека в домино и в маске, который ни на кого не обращал внимания, но которому все давали место. Это кто? — спросил я у грифона. Грифон очевидно смешался. Это так, кто-нибудь! — отвечал он, поправляя носом свои перья, — не обращайте на него внимания! Но в эту минуту к нам подлетел красивый попугай и, сев ко мне на плечо, проговорил гнусливым голосом:

Дуррак, дуррак! ты не знаешь, кто этот человек? Это наш настоящий хозяин, и мы его почитаем более, нежели дон Пьетро! Грифон с сердцем посмотрел на попугая и значительно мигнул ему одним глазом, но тот уже слетел с моего плеча и исчез в потолке между купидонами и облаками.

Вскоре в собрании сделалась суматоха. Толпа расступилась, и я увидел молодого человека в фригийской шапке, с связанными руками, которого вели две нимфы. Парис! — сказал ему Юпитер или дон Пьетро д'Урджина (как называл его грифон), — Парис! говорят, что ты золотое яблоко несправедливо присудил Венере. Смотри, ведь я шутить не люблю. Ты у меня как раз полетишь вверх ногами! — О могущий громовержец! — отвечал Парис, — клянусь Стиксом, я судил по чистой совести. Впрочем, вот синьор Антонио; он, я знаю, человек со вкусом. Вели ему произвесть следствие; и если он не точно так решит, как я, то я согласен полететь вверх ногами! — Хорошо! — сказал Юпитер, — быть по-твоему!

Тут меня посадили под лавровое дерево и дали мне в руки золотое яблоко. Когда ко мне подошли три богини, свирель аббата зазвучала сладостнее прежнего, тростник реки Ладона тихонько закачался, множество блестящих птичек вылетели из его средины, и песни их были так жалобны, так приятны и странны, что я не знал; плакать ли мне или смеяться от удовольствия. Между тем старик за ширмами, вероятно, пробужденный песнями птичек и гармоническим шумом тростника, начал кашлять и произнес слабым голосом и как будто впросонках: О Сиринга! о дочь моя!

Я совсем забылся, но грифон очень больно ущипнул меня за руку и сердито сказал мне: Скорей за дело, синьор Антонио! Богини вас ждут; решайте, пока старик не проснулся! Я превозмог сладостное волнение, увлекшее меня далеко от виллы Urgina в неведомый мир Цветов и звуков, и, собравшись с мыслями; устремил глаза на трех богинь. Они сбросили с себя покрывала. О мои друзья! как вам описать, что я тогда почувствовал! Какими словами дать вам понятие об остром летучем огне, который в одно мгновение пробежал по всем моим жилам! Все мои чувства смутились, все понятия перемешались, я забыл о вас, о родных, о самом себе, обо всей своей прошедшей жизни; я был уверен, что я сам Парис и что мне предоставлено великое решение, от которого пала Троя. В Юноне я узнал Пепину, но она была сто раз прекраснее, нежели когда она вышла ко мне на помощь из виллы Remondi. Она держала в руках гитару и тихонько трогала струны. Она так была обворожительна, что я уже протягивал руку, чтобы вручить ей яблоко, но, бросив взгляд на Венеру, внезапно переменил намерение. Венера, сложив небрежно руки и приклонив голову к плечу, смотрела на меня с упреком. Взоры наши встретились, она покраснела и хотела отвернуться, но в этом движении столько было прелести, что я, не колеблясь, подал ей яблоко.

Парис восторжествовал; но человек в домино и в маске подошел к Венере и, вынув из-под полы большой бич, начал немилосердно ее хлыстать, приговаривая при каждом ударе: Вот тебе, вот тебе; вперед знай свою очередь и не кокетничай, когда тебя не спрашивают; сегодня не твой день, а Юнонин; не могла ты подождать? вот же тебе за то, вот тебе, вот тебе! Венера плакала и рыдала, но незнакомец не переставал ее бить и, обратившись к Юпитеру, сказал: Когда я с ней расправлюсь, то и до тебя дойдет очередь, проклятый старикашка! Тогда Юпитер и все боги соскочили с своих мест и бросились незнакомцу в ноги, жалобно вопия: Умилосердись, наш повелитель! В другой раз мы будем исправнее! Между тем Юнона или Пепина (я до сих пор не знаю, кто она была) подошла ко мне и сказала мне с очаровательной улыбкой: Не думай, мой милый друг, чтобы я была на тебя сердита за то, что ты не мне присудил яблоко. Верно, так было написано в неисповедимой книге судьбы! Но чтобы ты видел, сколь я уважаю твое беспристрастие, позволь мне дать тебе поцелуй. Она обняла меня прелестными руками и жадно прижала свои розовые губы к моей шее. В ту же минуту я почувствовал в ней сильную боль, которая, однако, тотчас прошла. Пепина так ко мне ласкалась, так нежно меня обнимала, что я бы вторично забылся, если бы крики Венеры не отвлекли от нее моего внимания. Человек в домино, запустив руку в ее волосы, продолжал ее сечь самым бесчеловечным образом. Жестокость его меня взорвала. Скоро ли ты перестанешь! — закричал я в негодовании и бросился на него. Но из-под черной маски сверкнули на меня невыразимым блеском маленькие белые глаза, и взгляд этот меня пронзил как электрический удар. В одну секунду все боги, богини и нимфы исчезли.

Я очутился в Китайской комнате, возле круглой залы. Меня окружила толпа фарфоровых кукол, фаянсовых мандаринов и глиняных китаек, которые с криком: Да здравствует наш император, великий Антонио-Фу-Цинг-Танг! — бросились меня щекотать. Напрасно я старался от них отделаться. Маленькие их ручонки влезали мне в нос и в уши, я хохотал как сумасшедший. Не знаю, как я от них избавился, но когда я очнулся, то вы оба, друзья мои, стояли подле меня. Стократ вас благодарю за то, что вы меня спасли!

И Антонио начал нас обнимать и целовать, как ребенок. Когда прошел его восторг, то я, обратившись к нему и к Владимиру, сказал им очень сериозно:

— Я вижу, друзья мои, что вы оба бредили нынешнюю ночь. Что касается до меня, то я удостоверился, что все чудесные слухи про этот palazzo не что иное, как выдумка контрабандиста Титта Каннелли. Я сам его видел и с ним говорил. Пойдем со мною, я вам покажу, что я у него купил.

С сими словами я пошел в свою спальню, Антонио и Владимир за мною последовали. Я открыл ящик, всунул в него руку и вытащил человеческие кости! Я их с ужасом отбросил и побежал к столу, на который накануне поставил склянку рококо. Развернув платок, я остолбенел. В нем был череп ребенка. Пустой кошелек мой лежал подле него.

— Это ты купил у твоего контрабандиста? — спросили меня в один голос Антонио и Владимир.

Я не знал, что отвечать. Владимир подошел к окну и воскликнул с удивлением:

— Ах, Боже мой! где же озеро?

Я также подошел к окну. Передо мной была piazza Volta, и я увидел, что смотрю из окна чертова дома.

— Как мы сюда попали? — спросил я, обращаясь к Антонио. Но Антонио не мог мне отвечать. Он был чрезвычайно бледен, силы его покинули, и он опустился в кресла. Тогда я только заметил, что у него на шее маленькая синяя ранка, как будто от пиявки, но немного более. Я тоже чувствовал слабость и, подошел к зеркалу, увидел у себя на шее такую же ранку, как у Антонио. Владимир ничего не чувствовал, и ранки у него не было. На вопросы мои Владимир признался, что когда он выстрелил в белый призрак и потом узнал своего друга, то Антонио умолял его, чтобы он с ним в последний раз поцеловался; но Владимир никак не мог на это решиться, потому что его пугало что-то такое во взгляде Антонио.

Мы еще рассуждали о наших приключениях, как кто-то сильно стал стучаться в ворота. Мы увидели полицейского офицера с шестью солдатами.

— Господа! — кричал он снаружи, — отворите ворота; вы арестованы от имени правительства!

Но ворота были так крепко заколочены, что их принуждены были сломать. Когда офицер вошел в комнату, мы его спросили, за что мы арестованы?

— За то, — отвечал он, — что вы издеваетесь над покойниками и нынешнюю ночь перетаскали все кости из Комской часовни. Один аббат, проходивший мимо, видел, как вы ломали решетку, и сегодня утром на вас донес.

Мы тщетно протестовали, офицер непременно хотел, чтобы мы шли за ним. К счастью, я увидел комского подесту (известного археолога R…i), с которым был знаком, и призвал его на помощь. Узнав меня и Антонио, он очень перед нами извинялся и велел привесть аббата, сделавшего на нас донос; но его нигде не могли отыскать. Когда я рассказал подесте, что с нами случилось, он нисколько не удивился, но пригласил меня в городской архив. Антонио был так слаб, что не мог за нами следовать, а Владимир остался, чтобы проводить его домой. Когда мы вошли в архив, подеста раскрыл большой in folio (книга большого формата) и прочитал следующее:

Сего 1679 года сентября 20-го дня казнен публично на городской площади разбойник Giorambatista Cannelli, около двадцати лет с шайкою своею наполнявший ужасом окрестности Комо и Милана. Родом он из Комо, лет ему по собственному показанию 50. Пришедши на место казни, он не хотел приобщиться святых тайн и умер не как христианин, а как язычник.

Сверх того, подеста (человек во всех отношениях заслуживающий уважение и который скорее бы дал себе отрезать руку, нежели бы согласился сказать неправду) открыл мне, что чертов дом построен на том самом месте, гае некогда находился языческий храм, посвященный Гекате и ламиям. Многие пещеры и подземельные ходы этого храма, как гласит молва, и поныне сохранились. Они ведут глубоко в недра земли, и древние думали, что они имеют сообщение с тартаром. В народе ходит слух, что ламии, или эмпузы, которые, как вам известно, имели много сходства с нашими упырями, и поныне еще бродят около посвященного им места, принимая всевозможные виды, чтобы заманивать к себе неопытных людей и высасывать из них кровь. Странно еще то, что Владимир через несколько дней в самом деле получил письмо от своей матери, в котором она его просила возвратиться в Россию.

Рыбаренко замолчал и опять погрузился в размышления.

— Что ж, — спросил его Ру невский, — и вы не делали никаких розысканий о вашем приключении?

— Делал, — отвечал Рыбаренко. — Сколько я ни уважал подесту, но истолкование его мне не казалось вероятным.

— И что ж вы узнали?

— Пепина ничего не понимала, когда ее спрашивали о брате ее Титга. Она говорила, что у нее никогда не бывало брата. На наши вопросы она отвечала, что она действительно вышла из виллы Кетопй! на помощь к Антонио, но что никогда она нас не догоняла и не просила Антонио, чтобы он выхлопотал прощение ее брату. Никто также ничего не знал о прекрасном дворце дон Пьетро между виллою Revondi и виллою d'Ests, и когда я нарочно пошел его отыскивать, я ничего не нашел. Происшествие это сделало на меня сильное впечатление. Я выехал из Комо, оставив Антонио больным. Чрез месяц я узнал в Риме, что он умер от изнеможения. Я сам так был слаб, как будто после сильной и продолжительной болезни; но наконец старания искусных врачей возвратили мне, хотя не совсем, потерянное здоровье.

Прожив еще год в Италии, я возвратился в Россию и вступил в круг своих прежних занятий. Я работал с усердием, и труды мои меня развлекали; но каждое воспоминание о пребывании моем в Комо приводило меня в содрогание. Поверите ли вы мне, что я и теперь часто не знаю, куда мне деваться от этого воспоминания! Оно повсюду меня преследует, как червь подтачивает мой рассудок, и бывают минуты, что я готов лишить себя жизни, чтобы только избавиться от его присутствия! Я бы ни за что не решился об этом говорить, если бы не думал, что рассказ мой вам послужит предостережением. Вы видите, что похождения мои несколько похожи на то, что с вами случилось на даче у старой бригадирши. Ради Бога, берегитесь, любезный друг, а особливо не вздумайте шутить над вашим приключением.

Пока Рыбаренко говорил, заря уже начала освещать горизонт.

Сотни башен, колоколен и позолоченных глав заиграли солнечными лучами. Свежий ветер повеял от востока, и громкий, полнозвучный удар в колокол раздался на Иване Великом. Ему отвечали, один после другого, все колокола соборов кремлевских, потом всех московских церквей. Пространство наполнилось звуком, который, как будто на незримых волнах, колебался, разливаясь по воздуху. Москва превратилась в необъятную гармонику.

В это время странное чувство происходило в груди Руневского. С благоговением внимал он священному звону колоколов, с любовию смотрел на блестящий мир, красующийся перед ним. Он видел в нем образ будущего счастья и чем более увлекался этою мыслью, тем более страшные видения, вызванные из мрака рассказами Рыбаренки, бледнели и исчезали.

Рыбаренко также был погружен в размышления, но глубокая грусть омрачала его лицо. Он был смертельно бледен и не сводил глаз с Ивана Великого, как будто бы желал измерить его высоту.

— Пойдем, — сказал он наконец Руневскому, — вам нужно отдохнуть!

Они оба встали со скамьи, и Руневский, простившись с Рыбаренкой, отправился домой.

Когда он вошел в дом Дашиной тетушки, Федосьи Акимовны Зориной, то и она и дочь ее, Софья Карповна, приняли его с большою приветливости. Но обхождение матери тотчас с ним переменилось, как скоро он объявил, зачем к ней приехал.

— Как, — вскричала она, — что это значит? а Софья-то? Разве вы для того так долго ездили в мой дом, чтобы над нею смеяться? Позвольте вам сказать: после ваших посещений, после всех слухов, которыми наполнен город о вашей женитьбе, поведенье это мне кажется чрезвычайно странным! Как, милостивый государь? обнадежив мою дочь, когда уже все ее считают невестой, вы вдруг сватаетесь к Другой и просите ее руки — у кого же? у меня, у матери Софьи!

Слова эти как гром поразили Руневского. Он только теперь догадался, что Зорина давно уже на него метила как на жениха для своей Дочери, а вовсе не для племянницы, и в то же время понял ее тактику.

Пока еще она питала надежду, все ее действия были рассчитаны, чтобы удержать Руневского в кругу ее общества, она старалась отгадывать и предупреждать все его желания; но теперь, при неожиданном требовании, она решилась прибегнуть к последнему средству и чрез трагическую сцену надеялась вынудить у него обещание. К несчастию своему, она ошиблась в расчете, ибо Руневский весьма почтительно и холодно отвечал ей, что он никогда и не думал жениться на Софье Карповне, что он приехал просить руки Даши и надеется, что она не имеет причин ему отказать. Тогда Дашина тетушка позвала свою дочь и, задыхаясь от злости, рассказала ей, в чем дело. Софья Карповна не упала в обморок, но залилась слезами, и с ней сделалась истерика.

— Боже мой, Боже мой, — кричала она, — что я ему сделала? За что хочет он убить меня? Нет, я не снесу этого удара, лучше тысячу раз умереть! Я не могу, я не хочу теперь жить на свете!

— Вот в какое положение вы привели бедную Софью, — сказала ему Зорина. — Но это не может так остаться!

Софья Карповна так искусно играла свою роль, что Руневскому стало ее жалко.

Он хотел отвечать, но ни матери, ни Софьи Карповны уже не было в комнате. Подождав несколько времени, он отправился домой с твердым намерением не прежде возвратиться на дачу к бригадирше, как попытавшись еще раз получить от Дашиной тетушки удовлетворительный ответ.

Он сидел у себя задумавшись, когда ему пришли доложить, что ротмистр Зорин желает с ним говорить. Он приказал просить и увидел молодого человека, коего открытое и благородное лицо предупреждало в его пользу. Зорин был родной брат Софьи Карповны; но так как он только что приехал из Тифлиса, то Руневский никогда его не видал и не имел об нем никакого понятия.

— Я пришел с вами говорить о деле, касающемся до нас обоих, — сказал Зорин, учтиво поклонившись.

— Прошу садиться, — сказал Руневский.

— Два месяца тому назад вы познакомились с моею сестрою, начали ездить в дом к матушке, и скоро распространились слухи, что вы просите руки Софьи.

— Не знаю, распространились ли эти слухи, — прервал его Руневский, — но могу вас уверить, что не я был тому причиной.

— Сестра была уверена в вашей любви, и с самого начала обхождение ваше с нею оправдывало ее предположения. Вам удалось внушить ей участие, и она вас полюбила. Вы даже с нею объяснились…

— Никогда! — воскликнул Руневский.

Глаза молодого Зорина засверкали от негодования.

— Послушайте, милостивый государь, — вскричал он, выходя из пределов холодной учтивости, в которых сначала хотел остаться, — Вам, верно, неизвестно, что когда я еще был на Кавказе, то Софья мне об вас писала; от нее я знаю, что вы обещали просить ее руки, и вот ее письма!

— Если Софья Карповна в них это говорит, — отвечал Руневский, не дотрагиваясь до писем, которые Зорин бросил на стол, — то я сожалею, что должен опровергнуть ее слова. Я повторяю вам, что не только никоща не хотел просить ее руки, но и не давал ей малейшего повода думать, что я ее люблю!

— Итак, вы не намерены на ней жениться?

— Нет. И доказательством тому, что я нарочно приехал в Москву просить у вашей матушки руки ее племянницы.

— Довольно. Я надеюсь, что вы не откажете мне в удовлетворении за оскорбление, которое нанесли моему семейству.

— Я всегда к вашим услугам, но прежде прошу вас обдумать ваш поступок. Может быть, при хладнокровном размышлении, вы убедитесь, что я никогда и не помышлял наносить оскорблений вашему семейству.

Молодой ротмистр бросил гордый взгляд на Руневского.

— Завтра в пять часов я вас ожидаю на Владимирской дороге, на двадцатой версте от Москвы, — сказал он сухо.

Руневский поклонился в знак согласия.

Оставшись один, он начал заниматься приготовлениями к следующему утру. У него мало было знакомых в Москве; к тому ж почти все были на дачах; итак, не удивительно, что выбор его пал на Рыбаренку.

На другой день, в три часа утра, он и Рыбаренко уже ехали по Владимирской дороге и на условленном месте нашли Зорина с его секундантом.

Рыбаренко подошел к Зорину и взял его за руку.

— Владимир, — сказал он, сжав ее крепко, — ты не прав в этом деле: помирись с Руневским! Зорин отвернулся.

— Владимир, — продолжал Рыбаренко, — не шути с судьбою, вспомни виллу Урджина!

— Полно, братец, — сказал Владимир, освобождая свою руку из рук Рыбаренки, — теперь не время говорить о пустяках!

Они углубились в кустарник.

Секундант Зорина был маленький офицер с длинными черными усами, которые он крутил беспрерывно. С самого начала лицо его показалось Руневскому знакомым; но когда, размеряя шаги для барьера, маленький офицер начал особенным родом подпрыгивать, Руневский тотчас узнал в нем Фрышкина, того самого, над которым Софья Карповна так смеялась на бале, где Руневский с ней познакомился.

— Друзья мои, — сказал Рыбаренко, обращаясь к Владимиру и к Руневскому, — помиритесь, пока еще можно; я чувствую, что один из вас не воротится домой!

Но Фрышкин, приняв сердитый вид, подскочил к Рыбаренке.

— Позвольте объяснить, — сказал он, уставив на него большие красные глаза, — здесь оскорбление нестерпимое-с… примирение невозможно-с… здесь обижено почтенное семейство-с, весьма поч-тенное-с… я до примирения не допущу-с… а если бы приятель мой Зорин и согласился; то я сам, Егор Фрышкин, буду стреляться вместо его-с!

Оба противника уже стояли один против другого. Вокруг их царствовала страшная тишина, прерванная на одну секунду щелканьем курков.

Фрышкин не переставал горячиться; он был красен как рак.

— Да, — кричал он, — я сам хочу стреляться с господином Руневским-с! Если приятель мой Зорин его не убьет, так я его убью-с!

Выстрел прервал его речь, и от головы Владимира отлетел клочок черных кудрей. Почти в ту же минуту раздался другой выстрел, и Руневский грянулся на землю с окровавленною грудью. Владимир и Рыбаренко бросились его подымать и перевязали его рану. Пуля пробила ему грудь; он был лишен чувств.

— Это твое видение в вилле Урджина! — сказал Рыбаренко на ухо Владимиру. — Ты убил друга.

Руневского перенесли в коляску, и так как дом бригадирши был самый ближний и хозяйка всем известна как добрая и человеколюбивая старушка, то его отвезли к ней, несмотря на сопротивление Рыба-ренки.

Долго Руневский пролежал без памяти. Когда он начал приходить в себя, первое, что ему бросилось в глаза, был портрет Прасковьи Андреевны, висящий над диваном, на котором он лежал. В нише стояла старинная кровать с балдахином, а посреди стены виден был огромный камин.

Руневский узнал свою прежнюю квартиру, но он никак не мог понять, каким образом в нее попал и отчего он так слаб. Он захотел встать, но сильная боль в груди удержала его па диване, и он стал вспоминать свои похождения до поединка. Он также вспомнил, как дрался с Зориным, но не знал, когда это было и сколько времени продолжался его обморок. Пока он размышлял о своем положении, вошел незнакомый доктор, осмотрел его рану и, пощупав пульс, объявил, что у него лихорадка. Ночью несколько раз приходил Яков и давал ему лекарство.

Таким образом прошло несколько дней, в продолжение коих он никого не видал, кроме доктора и Якова. С этим последним он иногда разговаривал о Дарье Александровне; но он мог от него только узнать, что Даша еще находилась у своей бабушки и что она совершенно здорова. Доктор, посещая Руневского, говорил, что ему нужно как можно более спокойствия, и на вопрос его, скоро ли ему можно будет встать, отвечал, что он еще должен пролежать, по крайней мере, неделю. Все это еще более усилило беспокойство и нетерпение Руневского, и лихорадка его, вместо того чтобы уменьшиться, значительно увеличилась.

В одну ночь, когда сильный жар никак не давал ему заснуть, странный шум раздался близ него. Он стал прислушиваться, и ему показалось, что шум этот происходит в покоях, смежных с его комнатою. Вскоре он начал различать голоса бригадирши и Клеопатры Платоновны.

— Подождите хоть один день, Марфа Сергеевна, — говорила Клеопатра Платоновна, — подождите хоть до утра!

— Не могу, мать моя, — отвечала Сугробина. — Да и ожидать-то к чему? Немного раньше, немного позже, а все тем же кончится. А ты, сударыня, уж всегда расхныкаешься, как девчонка какая. И в тот раз та же была история, как до Дашиной-то матери дело дошло. Какая бы я и бригадирша-то была, если б крови-то видеть не могла?

— Вы не хотите? — вскричала Клеопатра Платоновна, — вы не хотите один раз отказаться от…

— Рыцарь Амвросий! — закричала Сугробина.

Руневский не мог удержаться, чтобы при этих словах не привстать и не приложить глаза к ключевой дыре.

Среди комнаты стоял Семен Семенович Теляев, одетый с ног до головы в железные латы. Перед ним на полу лежал какой-то предмет, закрытый красным сукном.

— Чего тебе надобно, Марфа? — спросил он грубым голосом.

— Пора, мой батюшка! — прошептала старуха.

Тут Руневский заметил, что на бригадирше было платье яркого красного цвета, с вышитою на груди большою черною летучею мышью. На латах Теляева изображен был филин, и на шлеме его торчали филиновы крылья.

Клеопатра Платоновна, коей черты обнаруживали ужасное внутреннее борение, подошла к стене и, сорвав с нее небольшую доску со странными, непонятными знаками, бросила ее на пол и разбила вдребезги.

Внезапно обои раздвинулись, и из потаенной двери вошел в комнату высокий человек в черном домино и в маске, при виде коего Руневский тотчас догадался, что это тот самый, которого видел Антонио в вилле дон Пьетро д'Урджина.

Сугробина и Теляев обмерли от страха, когда он вошел.

— Ты уж здесь? — сказала, дрожа, бригадирша.

— Пора! — отвечал незнакомец.

— Подожди хоть один день, подожди хоть до утра! Отец ты мой, кормилец, голубчик мой, благодетель!

Старуха упала на колени; лицо ее стало страшным образом кривляться.

— Не хочу ждать! — отвечал незнакомец.

— Еще хоть часочек! — простонала бригадирша. Она уже не говорила ни слова, но губы еще судорожно шевелились.

— Три минуты! — отвечал тот. — Воспользуйся ими, если можешь, старая ведьма!

Он подал знак Теляеву. Семен Семенович нагнулся, поднял с полу красное сукно, и Руневский увидел Дашу, лежащую без чувств, со связанными руками. Он громко вскрикнул и рванулся соскочить с дивана, но на него сверкнули маленькие белые глаза черного домино и пригвоздили его на месте. Он ничего более не видал; в ушах его страшно шумело; он не мог сделать ни одного движения. Вдруг холодная рука провела по его лицу, и оцепенение исчезло. За ним стояло привидение Прасковьи Андреевны и обмахивало себя опахалом.

— Хотите жениться на моем портрете? — сказало оно. — Я вам дам свое кольцо, и вы завтра его наденете моему портрету на палец. Не правда ли, вы это сделаете для меня?

Прасковья Андреевна обхватила его костяными руками, и он упал на подушки, лишенный чувств.

Долго был болен Руневский, и почти все время он не переставал бредить. Иногда он приходил в себя, но тогда мрачное отчаянье блистало в его глазах. Он был уверен в смерти Даши; и хотя он ни в чем не был виноват, но проклинал себя за то, что не мог ее спасти. Лекарства, которые ему подносили, он с бешенством кидал далеко от себя, срывал перевязи с своей раны и часто приходил в такое исступление, что Яков боялся к нему подойти.

Однажды страшный пароксизм только что миновался, природа взяла верх над отчаяньем, и он неприметно погружался в благодетельный сон, как ему показалось, что он слышит голос Даши. Он раскрыл глаза, но в комнате не было никого, и он вскоре заснул крепким сном.

Во сне он был перенесен в виллу Урджина. Рыбаренко водил его по длинным залам и показывал ему места, где с ним случились те необыкновенные происшествия, которые он ему рассказывал. Сойдем вниз по этой лестнице, — говорил Рыбаренко, — я вам покажу ту залу, куда Антонио ездил на грифоне. Они начали спускаться, но лестнице не было конца. Между тем воздух становился все жарче и жарче, и Руневский заметил, как сквозь щели стен по обеим сторонам лестницы время от времени мелькал красный огонь. Я хочу воротиться, — говорил Руневский, но Рыбаренко дал ему заметить, что, по мере того как они подвигались вперед, лестница за ними заваливалась огромными утесами. Нам нельзя воротиться, — говорил он, — надобно идти далее! И они продолжали сходить вниз. Наконец ступени кончились, и они очутились перед большою медною дверью. Толстый швейцар молча ее отворил, и несколько слуг в блестящих ливреях проводили их через переднюю; один лакей спросил, как об них доложить, и Руневский увидел, что у него из рта выходит огонь. Они вошли в ярко освещенную комнату, в которой толпа народа кружилась под шумную музыку. Далее стояли карточные столы, и за одним из них сидела бригадирша и облизывала свои кровавые губы; но Теляева не было с нею; вместо его напротив старухи сидело черное домино.

Ох! — вздыхала она, — скучно стало с этой чучелой! Когда-то к нам будет Семен Семенович! — и длинная огненная струя выбежала из ее рта. Руневский хотел обратиться к Рыбаренке, но его уже не было; он находился один посреди незнакомых лиц. Вдруг из той комнаты, где танцевали, вышла Даша и подошла к нему. Руневский, — сказала она, — зачем вы сюда пришли? Если они узнают, кто вы, то вам будет беда! Руневскому сделалось страшно, он сам не знал отчего. Следуйте за мной, — продолжала Даша, — я вас выведу отсюда, только не говорите ни слова, а то мы пропали. Он поспешно пошел за нею, но она вдруг воротилась. Постойте, — сказала она, — я вам покажу наш оркестр! Даша подвела его к одной двери и, отворив ее, сказала: Посмотрите, вот наши музыканты. Руневский увидел множество несчастных, скованных цепями и объятых огнем. Черные дьяволы с козлиными лицами хлопотливо раздували огонь и барабанили по их головам раскаленными молотками. Вопли, проклятия и стук цепей сливались в один ужасный гул, который Руневский сначала принял за музыку. Увидев его, несчастные жертвы протянули к нему длинные руки и завыли: К нам! ступай к нам! — Прочь, прочь! — закричала Даша и повлекла Руневского за собою в темный узкий коридор, в конце которого горела только одна лампа. Он слышал, как в зале все заколыхалось. Где он? где он? — блеяли голоса, — ловите его, ловите его! — За мной, за мной! — кричала Даша, и он, запыхаясь, бежал за нею, а позади их множество копыт стучало по коридору. Она отворила боковую дверь и, — втащив в нее Руневского, захлопнула за собою. Теперь мы спасены! — сказала Даша и обняла его холодными костяными руками. Руневский увидел, что это не Даша, а Прасковья Андреевна. Он громко закричал и проснулся. Возле его постели стояли Даша и Владимир.

— Я рад, — сказал Владимир, пожав ему руку, — что вы проснулись; вас тяготил неприятный сон, но мы боялись вас разбудить, чтоб вы не испугались. Доктор говорит, что наша рана не опасна, и никто ему за это так не благодарен, как я. Я бы никогда себе не простил, если б вы умерли. Простите же меня; я признаюсь, что погорячился!

— Любезный друг! — сказала Даша, улыбаясь, — не сердись на Владимира; он предобрый человек, только немножко вспыльчив. Ты его непременно полюбишь, когда с ним короче познакомишься!

Руневский не знал, верить ли ему своим глазам или нет. Но Даша стояла перед ним, он слышал ее голос, в первый раз она ему говорила ты. С тех пор как он был болен, воображение столько раз его морочило, что понятия его совершенно смешались, и он не мог различить обмана от истины. Владимир заметил его недоверчивость и продол-хал:

— С тех пор как вы лежите в постеле, много произошло перемен. Сестра моя вышла замуж за Фрышкина и уехала в Симбирск; старая бригадирша… но я вам слишком много рассказываю; когда вам будет лучше, вы все узнаете!

— Нет, нет, — сказала Даша, — ему никогда не будет лучше, если он останется в недоумении. Ему надобно знать все. Бабушка, — продолжала она, обратившись со вздохом к Руневскому, — уже два месяца, как скончалась!

— Сама Даша, — прибавил Владимир, — была опасно больна и поправилась только после смерти Сугробиной. Постарайтесь и вы поскорей выздороветь, чтобы нам можно было сыграть свадьбу!

Видя, что Руневский смотрит на них, ничего не понимая, Даша улыбнулась.

— Самое главное, — сказала она, — мы и забыли ему сказать: тетушка согласна на наш брак и меня благословляет!

Услыша эти слова, Руневский схватил Дашину руку, покрыл ее поцелуями, обнял Владимира и спросил его, точно ли они дрались?

— Я бы не думал, — отвечал, смеясь, Владимир, — что вы можете в этом сомневаться.

— Но за что ж мы дрались? — спросил Руневский.

— Признаюсь вам, я и сам не знаю, за что. Вы были совершенно правы, и сказать правду, я рад, что вы не женились на Софье. Скоро я сам увидел ее неоткровенность и дурной нрав, особенно когда узнал, что из мщения к вам она пересказала Фрышкину, как вы над ним смеялись; но тогда уже было поздно, и вы лежали в постеле с простреленною грудью. Не люблю я Софьи; но, впрочем, Бог с нею! Желаю, чтобы она была счастлива с Фрышкиным, а мне до нее нет дела!

— Как тебе не стыдно, Владимир, — сказала Даша, — ты забываешь, что она твоя сестра!

— Сестра, сестра! — прервал ее Владимир, — хороша сестра, по милости которой я чуть не убил даром человека и чуть не сделал несчастною тебя, которую люблю, уж верно, больше Софьи.

Еще месяца три протекли после этого утра. Руневский и Даша уже были обвенчаны. Они сидели вместе с Владимиром перед пылающим камином, и Даша, в красивом утреннем платье и в чепчике, разливала чай. Клеопатра Платоновна, уступившая ей эту должность, сидела молча у окошка и что-то работала. Взор Руневского нечаянно упал на портрет Прасковьи Андреевны.

— До какой степени, — сказал он, — воображение может овладеть человеческим рассудком! Если б я не был уверен, что во время моей болезни оно непростительным образом меня морочило, я бы поклялся в истине странных видений, связанных с этим портретом.

— История Прасковьи Андреевны в самом деле много имеет странного, — сказал Владимир. — Я никогда не мог добиться, как она умерла и кто был этот жених, пропавший так внезапно. Я уверен, что Клеопатра Платоновна знает все эти подробности, но не хочет нам их открыть!

Клеопатра Платоновна, до этих пор ни на кого не обращавшая внимания, подняла глаза, и лицо ее приняло выражение еще горестнее обыкновенного.

— Если бы, — сказала она, — смерть старой бригадирши не разрешала моей клятвы, а женитьба Руневского и Даши не разрушила страшной судьбы, обременявшей ее семейство, вы бы никогда не узнали этой ужасной тайны. Но теперь обстоятельства переменились, и я могу удовлетворить вашему любопытству. Я подозреваю, об каких видениях говорит господин Руневский, и могу его уверить, что в этом случае он не должен обвинять своего воображения.

Чтобы объяснить многие обстоятельства, для вас непонятные, я должна вам объявить, что Дашина бабушка, урожденная Островичева, происходит от древней венгерской фамилии, ныне уже угасшей, но известной в конце пятнадцатого столетия под именем Ostoroviczy. Герб ее был: черная летучая мышь в красном поле. Говорят, что бароны Ostoroviczy хотели этим означать быстроту своих ночных набегов и готовность проливать кровь своих врагов. Враги эти назывались Tellara и, чтоб показать свое преимущество над прадедами бригадирши, приняли в герб свой филина, величайшего врага летучей мыши. Другие утверждают, что филин этот намекает на происхождение фамилии Tellara от рода Тамерлана, который также имел в гербу своем филина.

Как бы то ни было, но обе фамилии вели беспрестанную войну одна с другою, и война эта долго бы не кончилась, если б измена и убийство не ускорили ее развязки. Марфа Ostoroviczy, супруга последнего барона этого имени, женщина необыкновенной красоты, но жестокого сердца, пленилась наружностью и воинскою славой Амвросия Tellara, прозванного Амвросием с широким мечом. В одну ночь она впустила его в замок и с его помощью задушила мужа. Злодеяние ее, однако, не осталось без наказания, ибо рыцарь Амвросий, видя замок Ostoroviczy в своей власти, последовал голосу врожденной ненависти и, потопив в Дунае всех приверженцев своего врага, предал его замок огню. Сама Марфа с трудом могла спастись. Все эти обстоятельства подробно рассказаны в древней хронике фамилии Ostoroviczy, которая находится здесь в библиотеке.

Сказать вам, как и когда эта фамилия очутилась в России, я, право, не могу; но уверяю вас, что преступление Марфы было наказано почти на всех ее потомках. Многие из них уже в России умерли насильственною смертью, другое сошли с ума, а наконец, тетушка бригадирши, та самая, коей вы видите пред собою портрет, будучи невестою ломбардского дворянина Пьетро д'Урджина…

— Пьетро д'Урджина? — прервали Клеопатру Платоновну в один голос Руневский и Владимир.

— Да, — отвечала она, — жених Прасковьи Андреевны назывался Дон Пьетро д'Урджина. Хотя это было давно, но я его хорошо помню. Он был человек уже не молодой и к тому ж вдовец; но большие черные глаза его так горели, как будто бы ему было не более лет двадцати. Прасковья Андреевна была молодая девушка, и учтивые приемы Ловкого иностранца легко ее обворожили. Она страстно в него влюбилась. Мать ее не имела той ненависти ко всему иностранному, которую покойная бригадирша, может быть, лишь для того так часто обнаруживала, чтобы тем лучше скрыть свое собственное происхождение. Она желала выдать дочь за дон Пьетро, ибо он был богат, приехал с большою свитой и жил как владетельный князь. К тому же он обещался навсегда поселиться в России и уступить ломбардские свои имения сыну, находившемуся тогда в городе Комо.

Дон Пьетро привез с собою множество отличных художников. Архитекторы его выстроили этот дом, живописцы и ваятели украсили его с истинно италиянским вкусом. Но, несмотря на необыкновенную роскошь дон Пьетро, многие замечали в нем черты самой отвратительной скупости. Когда он проигрывал в карты, лицо его видимо изменялось, он бледнел и дрожал; когда же он был в выигрыше, жадная улыбка показывалась на его устах и он с судорожным движением пальцев загребал добытое золото. Низкий его нрав, казалось, должен был переменить к нему расположение Прасковьи Андреевны и ее матери, но он так хорошо умел притворяться перед ними обеими, что ни та, ни другая ничего не приметили, и день свадьбы был торжественно объявлен.

Накануне он дал в своей новой даче блистательный ужин, и никогда его любезность не показывалась с таким блеском, как в этот вечер. Умный и живой разговор его занимал все собрание, и все были в самом веселом расположении духа, как хозяину дома подали письмо с иностранным клеймом. Прочитав содержание, он поспешно встал из-за, стола и извинился перед обществом, говоря, что неожиданные дела непременно требуют его присутствия. В ту же ночь он уехал, и никто не знал, куда он скрылся.

Невеста была в отчаянии. Мать ее, употребив все средства, чтобы отыскать след жениха, начала приписывать поведение его одной уловке, чтобы отделаться от брака с ее дочерью, тем более что дон Пьетро, несмотря на поспешность своего отъезда, успел оставить поверенному письменное наставление, как распорядиться с его домом и находящимися в нем вещами, из чего ясно можно было видеть, что дон Пьетро, если бы он только хотел, мог бы найти время уведомить Прасковью Андреевну о причине и назначении неожиданного своего путешествия.

Прошло несколько месяцев, а о женихе все еще не было известия. Бедная невеста не переставала плакать и как похудела, что золотое кольцо, которое подарил ей дон Пьетро, само собой спало с ее руки. Все уже потеряли надежду что-нибудь узнать о дон Пьетро, как мать Прасковьи Андреевны получила из Комо письмо, где ее уведомляли, что жених вскоре по приезде своем из России скоропостижно умер. Письмо было от сына умершего. Но один дальний родственник невесты, только что приехавший из Неаполя, рассказывал, что в тот самый день, когда, по словам молодого Урджина, отец его скончался в Комо, он, родственник, сбираясь влезть на Везувий, видел в корчме местечка Torre del Greco двух путешественников, из коих один был в халате и в ночном колпаке, а другой в черном домино и маске. Оба путешественника спорили между собой: человеку в халате не хотелось идти далее, а человек в домино его торопил, говоря, что им еще много дороги осталось до кратера и что на другой день праздник св. Антония. Наконец человек в домино схватил человека в халате и с исполинской силой потащил его за собой. Когда они скрылись, родственник спросил, кто эти чудаки? и ему отвечали, что один из них дон Пьетро д'Урджина, а другой какой-то англичанин, приехавший с ним нарочно, чтобы видеть извержение Везувия, и из странности никогда не снимающий с себя маски. Встреча эта, заключал родственник, ясно доказывает, что дон Пьетро не умер, а только отлучился на время из Комо в Неаполь.

К несчастию, другие известия подтвердили справедливость письма молодого Урджина. Несколько очевидцев уверяли, что они присутствовали при погребении дон Пьетро, и божились, что сами видели, как гроб его опущен был в землю. Итак, не осталось сомнения в участи жениха Прасковьи Андреевны.

Сын дон Пьетро, не желавший удалиться из Италии, поручил своему поверенному продать отцовскую дачу с публичного торга. Продажа состоялась довольно беспорядочно, и мать Прасковьи Андреевны купила Березовую Рощу за бесценок.

Сколько Прасковья Андреевна сначала горевала и плакала, столько она теперь казалась спокойною. Ее редко видали в покоях матери, но по целым дням она бродила в верхнем этаже из комнаты в комнату. Часто слуги, проходившие по коридору, слышали, как она сама с собой разговаривала. Любимое ее занятие было — припоминать малейшие подробности своего знакомства с дон Пьетро, малейшие обстоятельства последнего вечера, который она с ним провела. Иногда она без всякой причины смеялась, иногда так жалобно стонала, что нельзя было ее слышать без ужаса.

В один вечер с ней сделались конвульсии, и не прошло двух часов, как она умерла в страшных мучениях. Все полагали, что она себя отравила, и, со всем почтением к памяти покойницы, нельзя не думать, что это предположение справедливо. Иначе что бы значили эти звуки, которые вскоре после ее смерти начали раздаваться в ее комнатах? Чему приписать эти шаги, вздохи и даже несвязные слова, которые я сама не раз слышала, когда в бурные осенние ночи беспрестанный стук окон не давал мне заснуть, а ветер свистел в трубы, как будто бы наигрывал какую-то жалобную песнь. Тогда волосы мои становились дыбом, зубы стучали один об другой, и я громко молилась за упокой бедной грешницы.

— Но, — сказал Руневский, слушавший с возрастающим любопытством рассказ Клеопатры Платоновны, — можете ли вы нам сказать, какие именно слова произносила покойница?

— Ах, — отвечала Клеопатра Платоновна, — в то время в словах ее мне многое казалось странным. Смысл их всегда состоял в том, что ей До тех пор не будет покою, пока кто-нибудь не обручится с ее портретом и не наденет ему на палец ее собственного кольца. Слава Всевышнему, теперь желание ее исполнилось, и ничто уже более не будет тревожить ее праха. Кольцо, которым обручалась Даша, есть то самое, которое дон Пьетро подарил своей невесте; а разве Даша не живой портрет Прасковьи Андреевны?

— Клеопатра Платоновна! — сказал Руневский после некоторого молчания, — вы не все мне открыли. В этой истории о фамилии Ostoroviczy, от которой, как вы говорите, происходит покойная бригадирша, есть какая-то непостижимая тайна, окружающая меня с самого того времени, как я вступил в этот дом. Что делала Сугробина вместе с Теляевым в одну ночь, когда они оба перерядились, одна в красную мантию, другой в старинные латы? Все это я считал сном или бредом моей горячки, но в вашем рассказе есть подробности, которые так хорошо соответствуют происшествиям той ужасной ночи, что их невозможно принять за игру воображения. Вы сами, Клеопатра Платоновна, присутствовали при каком-то страшном преступлении, от которого у меня осталось одно темное воспоминание, но коего главные участники были бригадирша и Семен Семенович Теляев. Мне самому стыдно, — продолжал Руневский, видя, что все на него смотрят с удивлением, — мне самому стыдно, что я еще думаю об этом. Рассудок мой говорит мне, что это бред, но это такой страшный бред, что я не могу не желать удостовериться в его ничтожности.

— Что ж вы видели? — спросила Клеопатра Платоновна с беспокойством.

— Я видел вас, видел Сугробину, Теляева и этого таинственного незнакомца в домино и в маске, который увлекал дон Пьетро д'Урджина в кратер Везувия и о котором мне уже рассказывал Рыбаренко.

— Рыбаренко! — вскричал, смеясь, Владимир, — твой секундант! Ну, любезный Руневский, если он тебе рассказывал похождения свои в Комо, то я не удивляюсь, что это тебе вскружило голову.

— Но ты сам и еще этот Антонио, вы вместе с Рыбаренкой ночевали в чертовом доме?

— Так точно, и все трое мы видели Бог знает что во сне, с тою только разницею, что Антонио и я скоро обо всем забыли, а бедный Рыбаренко через несколько дней сошел с ума. Впрочем, ему, надобно отдать справедливость, было от чего помешаться. Я сам не понимаю, как уцелел. Если бы я только знал, кто подмешал нам опиума в этот пунш, который мы пили, прежде нежели пошли в чертов дом, он бы мне дорого заплатил за эту шутку.

— Но Рыбаренко мне ни слова не говорил про пунш.

— Оттого что он до сих пор не верит, что бред его был следствием пунша. Я ж в этом вполне уверен, ибо у меня от одного стакана закружилась голова, а Антонио начал шататься и даже упал на совершенно ровном месте.

— Но ведь Антонио умер от последствий вашей шалости?

— Правда, что он вскоре после нее умер, но правда и то, что он еще прежде страдал неизлечимой хронической болезнию.

— А кости, а череп ребенка, а казненный разбойник?

— Не прогневайся, любезный Руневский, но в ответ на все это я тебе скажу только, что Рыбаренко, которого я, впрочем, очень люблю, помешался в Комо со страха. Все, что он видел во сне и наяву, все это он смешал, перепутал и прикрасил по-своему. Потом он рассказал это тебе, а ты, будучи в горячке, всю его чепуху еще более спутал и, сверх того, уверил себя в ее истине.

Руневский не довольствовался этим истолкованием.

— Отчего же, — сказал он, — история этого дон Пьетро, в дом которого вы забрались ночью, смешана с историею Прасковьи Андреевны, в которой, однако, мне кажется, никто из вас не сомневается.

Владимир пожал плечами.

— Все, что я тут вижу, — сказал он, — заключается в том, что дон Пьетро был жених Прасковьи Андреевны. Но из этого нисколько не следует, что он был унесен чертом в Неаполь и что все, что об нем снилось Рыбаренке, есть правда.

— Но родственник Прасковьи Андреевны говорил о человеке в черном домино, Рыбаренко также говорил об этом человеке, и я сам готов побожиться, что видел его своими главами. Неужели бы три лица, не согласившись друг с другом, захотели сами себя обманывать?

— На это я тебе скажу, что черное домино вещь такая обыкновенная, что о ней могли бы говорить не три, а тридцать человек, вовсе между собою не согласившись. Это все равно, что плащ, карета, дерево или дом — предметы, которые несколько раз в день могут быть в устах каждого. Заметь, что согласие слов Рыбаренки с словами родственника состоит только в том, что они оба говорят о черном домино; но обстоятельства, в которых оно является у каждого из них, ничего не имеют между собою схожего. Что ж касается до твоего собственного видения, то воображение твое просто воссоздало лицо, уже знакомое тебе по рассказам Рыбаренки.

— Но я ничего не знал ни о фамилии Ostoroviczy, ни о фамилии Tellara, а между тем ясно видел на Сугробиной красное платье с летучей мышью, а на латах Теляева изображение филина.

— А пророчество? — сказала Даша. — Ты разве забыл, что в первый день, когда ты сюда приехал, ты сам прочитал род баллады, в которой говорилось о Марфе и о рыцаре Амвросии, о филине и о летучей мыши. Только я не знаю, что может быть общего у Теляева с филином или с рыцарем Амвросием!

— Эту балладу, — прибавила Клеопатра Платоновна, — извлек Рыбаренко из старинной хроники, о которой я вам уже говорила, но после того, как вы ее прочитали, Марфа Сергеевна мне приказала сжечь свою рукопись.

— И после этого вы полагаете, — продолжал Руневский, обращать к Владимиру и к Даше, — что она была не упырь?

— Как не упырь?

— Что она не вампир?

— Что ты, помилуй! отчего бабушке быть вампиром?

— И Теляев не упырь?

— Да что с тобой? С какой стати ты хочешь, чтобы все были упырями или вампирами?

— Отчего ж он щелкает?

Даша и Владимир посмотрели друг на друга, и наконец Даша так чистосердечно захохотала, что она увлекла за собой и Владимира. Оба начали кататься со смеху, и когда одна переставала, другой начинал снова. Они смеялись так откровенно, что Руневский, сколько это ему ни казалось некстати, сам не мог удержаться от смеха. Одна Клеопатра Платоновна осталась по-прежнему печальною.

Веселье Владимира и Даши, вероятно, еще долго бы продолжалось, если б не вошел Яков и не произнес громогласно: Семен Семенович Теляев!

— Просить, просить! — сказала радостно Даша. — Упырь! — повторяла она, помирая со смеху, — Семен Семенович упырь! Рыцарь Амвросий! Ха-ха-ха!

В передней послышались шаги, и все замолчали. Дверь отворилась, и знакомая фигура старого чиновника представилась их очам. Коричневый парик, коричневый фрак, коричневые панталоны и никогда не изменяющаяся улыбка были отличительными чертами этой фигуры и тотчас бросались в глаза.

— Здравия желаю, сударыня Дарья Александровна, мое почтение, Александр Андреевич! — сказал он сладким голосом, подходя к Даше и к Руновскому. — Душевно сожалею, что не мог ранее поздравить молодых супругов, но отлучка… семейные обстоятельства…

Он начал неприятным образом щелкать, всунул руку в карман и, вытащив из него золотую табакерку, поднес ее прежде Даше, а потом Руневскому, приговаривая:

— С донником… настоящий русский… покойница Марфа Сергеевна другого не употребляли…

— Посмотри, — шепнула Даша Руневскому, — вот откуда ты взял, что он рыцарь Амвросий!

Она указывала на табакерку Семена Семеновича, и Руневский увидал, что на ее крышке изображен ушастый филин.

Приметив, что он смотрит на это изображение, Семен Семенович странным образом на него взглянул и проговорил, повертывая головою:

— Гм! Это так-с, фантазия… аллегория… говорят, что филин означает мудрость… Он опустился в кресла и продолжал с необыкновенно сладкой улыбкой: — Много нового-с! Карлисты претерпели значительные поражения. Вчера некто известный вам бросился с колокольни Ивана Великого, коллежский асессор Рыбаренко…

— Как, Рыбаренко бросился с колокольни?

— Как изволите говорить… вчера в пять часов…

— И убился до смерти?

— Как изволите говорить…

— Но что его к этому побудило?

— Не могу доложить… причины неизвестны… Но смею сказать, что напрасно… коллежский асессор!.. далеко ли до коллежского советника… там статский советник… действительный…

Семен Семенович впал в щелканье; и во все остальное время его визита Руневский ничего более не слыхал.

— Бедный, бедный Рыбаренко! — сказал он, когда ушел Теляев. Клеопатра Платоновна глубоко вздохнула.

— Итак, — сказала она, — пророчество исполнилось вполне. Проклятие не будет более тяготить этот род!

— Что вы говорите? — спросили Руневский и Владимир.

— Рыбаренко, — отвечала она, — был незаконнорожденный сын бригадирши!

— Рыбаренко? сын бригадирши?

— Он сам этого не знал. В балладе, которую вы читали, он странным образом предсказал свою смерть. Но это предсказание не есть его выдумка; оно в самом деле существовало в фамилии Ostoroviczy.

Веселое выражение на лицах Даши и Владимира уступило место печальной задумчивости. Руневский погрузился также в размышления.

— О чем ты думаешь, мой друг? — сказала наконец Даша, прерывая общее молчание.

— Я думаю о Рыбаренке, — отвечал Руневский, — и еще думаю о том, что видел во время своей болезни. Оно не выходит у меня из головы, но ты здесь, со мною, и, стало быть, это был бред!

Сказав эти слова, он побледнел, ибо в то же время заметил на шее у Даши маленький шрам, как будто от недавно зажившей ранки.

— Откуда у тебя этот шрам? — спросил он.

— Не знаю, мой милый. Я была больна и, верно, обо что-нибудь укололась. Я сама удивилась, когда увидела свою подушку всю в крови.

— А когда это было? Не помнишь ли ты?

— В ту самую ночь, когда скончалась бабушка. Несколько минут перед ее смертью. Это маленькое приключение было причиною, что я не могла с нею проститься: так я вдруг сделалась слаба!

Клеопатра Платоновна в продолжение этого разговора что-то про себя шептала, и Руневскому показалось, что она тихонько молится.

— Да, — сказал он, — теперь я все понимаю. Вы спасли Дашу… вы, Клеопатра Платоновна, разбили каменную доску… такую ж доску, какая была у дон Пьетро…

Клеопатра Платоновна смотрела на Руневского умоляющими глазами.

— Но нет, — сказал он, — я ошибаюсь, не будем более об этом говорить! Я уверен, что это был бред!

Даша не совсем поняла смысл его слов, но она охотно замолчала. Клеопатра Платоновна бросила благодарный взгляд на Руневского и стерла две крупные слезы со своих бледных ланит.

— Ну, что ж мы все четверо повесили головы? — сказал Владимир. — Жаль бедного Рыбаренки, но помочь ему нельзя. Постойте, я вас сейчас развеселю: не правда ли, Теляев славный упырь?

Никто не засмеялся, а Руневский дернул за снурок колокольчик и сказал вошедшему Якову:

— Когда бы ни приехал Семен Семенович, нас никогда для него нет дома. Слышишь ли? никогда!

— Слушаю-с! — отвечал Яков.

С этих пор Руневский не говорил более ни про старую бригадиршу, ни про Семена Семеновича.

Иван Тургенев Рассказ отца Алексея

…Лет двадцать тому назад мне пришлось объехать — в качестве частного ревизора — все. довольно многочисленные, имения моей тетки. Приходские священники, с которыми я считал своей обязанностью познакомиться, оказывались личностями довольно однообразными и как бы на одну мерку сшитыми; наконец, чуть ли не в последнем из обозренных мною именин, я наткнулся на священника, не похожего на своих собратьев. Это был человек весьма старый, почти дряхлый; и если бы не усиленные просьбы прихожан, которые его любили и уважали, он бы давно отпросился на покой. Меня поразили в отце Алексее (так звали священника) две особенности. Во-первых, он не только ничего не выпросил для себя, но прямо заявил, что ни в чем не нуждается, а во-вторых, я ни на каком человеческом лице не видывал более грустного, вполне безучастного. — как говорится. — «убитого» выражения. Черты этого лица были обыкновенные, деревенского типа: морщинистый лоб, маленькие серые глазки, крупный нос. бородка клином, кожа смуглая и загорелая… Но выражение!., выражение!.. В тусклом взгляде едва — и то скорбно — теплилась жизнь; и голос был какой-то тоже неживой, тоже тусклый. Я занемог и пролежал несколько дней; отец Алексей заходил ко мне по вечерам — не беседовать, а играть в дурачки. Игра в карты, казалось, развлекала его еще больше, чем меня. Однажды, оставшись несколько раз сряду в дураках (чему отец Алексей порадовался немало), я завел речь о его прошлой жизни, о тех горестях, которые оставили па нем такой явный след. Отец Алексей сперва долго упирался, но кончил тем, что рассказал мне свою историю. Я ему, должно быть, чем-нибудь да полюбился; а то бы он не был со мною так откровенен.

Я постараюсь передать его рассказ его же словами. Отец Алексей говорил очень просто и толково, без всяких семинарских или провинциальных замашек и оборотов речи, Я не в первый раз заметил, что сильно поломанные и смирившиеся русские люди всех сословий и званий выражаются именно таким языком.

— …У меня была жена добрая. и степенная, — так начал он, — я ее любил душевно и прижил с нею восемь человек детей; но почти все умерли в младых летах. Один мой сын вышел в архиереи — и скончался не так давно у себя в епархии; о другом сыне — Яковом его звали — я вот теперь расскажу вам. Отдал я его в семинарию, в город Т…; и скоро стал получать самые утешительные о нем известия: первым был учеником по всем предметам! Он и дома, в отрочестве, отличался прилежанием и скромностью; бывало, день пройдет- и не услышишь его… все с книжкой сидит да читает. Никогда он нам с попадьей не причинил неприятности самомалейшей; смиренник был. Только иногда задумывался не по летам и здоровьем был слабенек. Раз с ним чудное нечто произошло. Десять лет ему тогда минуло. Отлучился oн из дому — под самый Петров день — на зорьке, да почти целое утро пропадал. Наконец воротился. Мы с женой спрашиваем его: «Где был?» — «В лес, говорит, гулять ходил — да встретил там некоего зеленого старичка, который со мною много разговаривал и такие мне вкусные орешки дал!» — «Какой такой зеленый старичок?» — спрашиваем мы. «Не знаю, говорит, никогда его доселе не видывал. Маленький старичок, с горбиною, ножками всё семенит и посмеивается — и весь, как лист, зеленый». — «Как, — говорим мы, — и лицо золеное?» — «И лицо, и волосы, и самые даже глаза». Никогда наш сын не лгал; но тут мы с женой усомнились. «Ты, чай, заснул в лесу, на припеке, да и видел старичка того во сне». — «Не спал я, говорит, Николай; да что, говорит, вы не верите? — Вот у меня в кармане. и орешек один остался». Вынул Яков из кармана тот орешек, показывает нам… Ядрышко небольшое вроде каштанчика, словно шероховатое; на наши обыкновенные орехи не похоже. Я его спрятал, хотел было доктору показать… да запропастилось оно… не нашел потом.

Ну-с, отдали мы его в семинарию — и, как я вам уже докладывал, веселил он нас своими успехами! Так мы с супругой п полагали, что выйдет из него человек! На побывку домой придет — любо на него глядеть: такой благообразный, озорства за ним никакого; всем-те он нравится, все нас поздравляют. Только всё телом худенек — и в лице настоящей краски нет. Вот уже девятнадцатый год ему настудил — скоро ученью конец! И получаем мы тут вдруг от него письмо. Пишет он нам:

«Батюшка и матушка, не прогневайтесь на меня, разрешите мне идти по-светскому; не лежит сердце мое к духовному званию, ужасаюсь я ответственности, боюсь греха — сомнения во мне возродились! Без вашего родительского разрешения и благословения ни на что не отважусь- но скажу вам одно: боюсь я самого себя, ибо много размышлять начал».

Доложу я вам. милостивый государь: опечалился я гораздо от этого письма — словно рогатиной мне против сердца толкнуло — потому, вижу: не будет мне на моем месте преемника! Старший сын — монах; а этот вовсе из своего звания выступить желает. Горько мне еще потому: в нашем приходе близко двухсот годов всё из нашей семьи священники живали! Однако думаю: нечего против рожна переть; знать, уж такое ему предопределение вышло. Что уж за пастырь, коли сомнение в себе допустил! Посоветовался я с женою — и написал ему в таком смысле:

«Сын мой, Яков, одумайся хорошенько — десять раз примерь, один раз отрежь — трудности на светской службе пребывают великие, холод да голод, да к нашему сословию пренебрежение! И знай ты наперед: никто руку помощи тебе не подаст; не пеняй потом, смотри! Желание мое, ты сам знаешь, всегда было такое, чтобы ты меня заменил; но ежели ты точно в своем призвании усомнился и пошатнулся в вере — то и удерживать тебя мне не приходится. Буди воля господня! Мы с матерью твоею в благословении тебе не отказываем».

Отвечал мне Яков благодарственным письмом. «Обрадовал ты меня, мол, батюшка; есть мое намерение посвятить себя ученому званию — и протекция у меня есть; поступлю в университет, буду доктором; потому — к науке большую склонность чувствую».

Прочел я Яшино письмо и пуще опечалился; а поделиться горем скоро стало не с кем: старуха моя о ту пору простудилась сильно и скончалась — от этой ли самой простуды, или господь ее. любя, прибрал — неизвестно. Заплачу, заплачу я, бывало, вдовец одинокий, — а что поделаешь? Так тому, знать, и быть. И рад бы в землю уйти… да тверда она… не расступается. А сам сына поджидаю; потому — он известил меня: «Прежде, мол, чем в Москву поеду, домой наведаюсь». И точно: приехал он в родительский дом — но только пожил в нем недолго. Словно что его торопило: так бы, кажись, на крылах полетел в Москву, в университет свой любезный! Стал я расспрашивать его о сомнениях — какая, дескать, причина? — но и разговоров больших от него не услышал: одна мысль затесалась в голову — и полно! Ближним, говорит, хочу помогать. Ну-с, поехал он от меня — почитай, что ни гроша с собой не взял, только малость из платья. Уж очень он на себя надеялся! И не попусту. Экзамен выдержал отлично, в студенты поступил, уроки цо частным домам приобрел… Тверд он был и древних-то языках! И как вы полагаете? Мне же деньги высылать вздумал. Повеселел я маленько — конечно, не из-за денег — я их ему назад отослал и побранил его даже; а повеселел, потому что вижу: путь в малом будет. Только недолго длилось мое веселье!

Приехал он на первые вакации… И что за чудо! Не узнаю я моего Якова! Скучный такой стал, угрюмый — слова от него не добьешься. И в лице переменился: почитай, на десять лет постарел. Он и прежде застенчив был, что и говорить! Чуть что — сейчас заробеет и закраснеется весь, как девица… Но поднимет он глаза — так ты и видишь, что светлехонько у него на душе! А теперь не то. Не робеет он — а дичится, словно волк, и глядит всё исподлобья. Ни тебе улыбки, ни тебе привета — как есть камень! Примусь я его расспрашивать — либо молчит, либо огрызается. Стал я думать: уж не запил ли он — сохрани бог! либо к картам пристрастия не получил ли? или вот еще насчет женской слабости не приключилось ли что? В юные лета присухи действуют сильно — ну, да в таком большом городе, как Москва, не без худых примеров и оказий! Однако нет: ничего подобного не видать. Питье его — квас да вода; на женский пол не взирает — да и вообще с людьми не знается. И что мне было горше всего: нету в нем прежнего доверья ко мне — равнодушие какое-то проявилось: точно ему всё свое опостылело. Заведу я беседу о науках, об университете — и тут настоящего ответа добиться не могу. В церковь он, однако, ходил, но тоже не без странности: везде-то он суров да хмур — а тут, в церкви-то, всё словно ухмыляется. Пожил он у меня таким манером недель с шесть — да опять в Москву! Из Москвы написал мне раза два — и показалось мне из его писем, будто он опять приходит в чувство. Но представьте вы себе мое удивление, милостивый государь! Вдруг в самый развал зимы, перед святками — является он ко мне! Каким манером? Как? Что? Знаю я, что об эту пору вакаций нет. «Ты из Москвы?» — спрашиваю я. — «Из Москвы». — «А как же… Университет-то?» — «Университет я бросил». — «Бросил?» — «Точно так». — «Навсегда?» — «Навсегда». — «Да ты, Яков, болен, что ли?» — «Нет, говорит, батюшка, я не болен; а только вы, батюшка, меня не тревожьте и не расспрашивайте; а то я отсюда уйду — только вы меня и видали». Говорит мне Яков: не болен — а у самого лицо такое, что я даже ужаснулся! Страшное, темное, не человеческое словно! Щеки этта подтянуло, скулы выпятились, кости да кожа, голос как из бочки… а глаза… Господи владьшо! Что это за глаза? Грозные, дикие, всё по сторонам мечутся — и поймать пх нельзя; брови сдвинуты, губы тоже как-то набок скрючены… Что сталось с моим Иосифом прекрасным, с тихоней моим? Ума не приложу. «Уж не рехнулся ли он?» — думаю я так-то. Скитается, как привидение, по ночам не спит, а то вдруг возьмет да уставится в угол и словно весь окоченеет… Жутко таково! Хоть он и грозил мне, что уйдет из дому, если я его в покое не оставлю, но ведь я отец! Последняя моя надежда разрушается — а я молчи? Вот однажды, улуча время, стал я слезно молить Якова, памятью покойницы его матери заклинать его стал: «Скажи, мол, мне, как отцу по плоти и по духу, Яша, что с тобою? Не убивай ты меня — объяснись, облегчи свое сердце! Уж не загубил ли ты какую христианскую душу? Так покайся!» — «Ну, батюшка, — говорит он мне вдруг (а дело-то пришлось к ночи), — разжалобил ты меня; скажу я тебе всю правду! Души я никакой не загубил — а моя собственная душа пропадает». — «Каким это образом?» — «А вот как… — И тут Яков впервоена меня глаза поднял… — Вот уже четвертый месяц», — начал он… Но вдруг у него речь оборвалась — и тяжело дышать он стал. «Что такое четвертый месяц? Сказывай, не томи!» — «Четвертый месяц, как я его вижу». — «Его? Кого его?» — «Да того… что к ночи называть неудобно». Я так и похолодел весь и затрясся. «Как?! — говорю, — ты его видишь?» — «Да». — «И теперь видишь?» — «Да». — «Где?» А сам я и обернуться не смею — и говорим мы оба шёпотом. «А вон где… — И глазами мне указывает… — вон, в углу». Я таки осмелился… глянул в угол: ничего там нету! «Да там ничего нет, Яков, помилуй!» — «Ты не видишь — а я вижу». Я опять глянул… опять ничего. Вспомнился мне вдруг старичок в лесу, что каштанчик ему подарил. «Какой он из себя? — говорю… — зеленый?» — «Нет, не зеленый, а черный». — «С рогами?»- «Нет, он как человек — только весь черный». Яков сам говорит, а у самого зубы оскалились — и побледнел он, как мертвец, и жмется он ко мне со страху; а глаза словно выскочить хотят — и глядит он всё в угол. «Да это тень тебе мерещится. — говорю я, — это чернота от тени, а ты ее за человека принимаешь». — «Как бы не так! Я и глаза его вижу: вон он ворочает белками, вон руку поднимает, зовет». — «Яков, Яков, ты бы попробовал, помолился: наваждение это бы рассеялось. Да воскреснет бог и расточатся враги его!» — «Пробовал, говорит, да ничего не действует». — «Постой, постой, Яков, не малодушествуй; я ладаном покурю, молитву почитаю, святой водой кругом тебя окроплю». Яков только рукой махнул. «Ни в ладан я твой не верю, ни в воду святую; но помогают они ни на грош. Мне с ним теперь уж не расстаться. Как пришел он ко мне нынешним летом в один проклятый день — так с тех пор уж он мой гость неизменный, и выжить его нельзя. Ты это знай, отец, и больше моему поведению не дивись — и меня не мучь». — «В какой же это день пришел он к тебе? — спрашиваю я его, а сам всё его крещу. — Уж не тогда ли, когда ты о сомнении писал?» Яков отвел мою руку. «Оставь ты меня, говорит, батюшка, не вводи ты меня в досаду, чтобы хуже чего не было. Мне ведь на себя и руку наложить недолго». Можете себе представить, милостивый государь, каково мне было это слушать!.. Помнится, я всю ночь проплакал. «Чем, думаю, заслужил я такой гнев господень?»

Тут отец Алексей достал из кармана клетчатый носовой платок и стал сморкаться — да, кстати, утер украдкой глаза.

— Худое пошло тогда наше житье! — продолжал он, — Уж я только об одном и думаю: как бы он не сбег или, сохрани господи, в самом деле над собою какого зла не учинил! Караулю я его на каждом шагу — а в разговор и вступать-то боюсь. И проживала в ту пору вблизи нас соседка, полковница, вдова — Марфой Савишной ее звали; большое я к ней уважение питал — потому женщина рассудительная и тихая даром, что молодая и собой пригожая; хаживал я к ней часто — и она моим званием не гнушалась. С горя да с тоски, не зная, что уж и придумать, я возьми да всё ей и расскажи. Сперва она очень ужаснулась и даже всполошилась вся; а потом раздумье на нее нашло. Долго она изволила сидеть этак молча; а потом пожелала сына моего видеть и побеседовать с ним. И почувствовал я тут, что беспременно мне следует исполнить ее волю; ибо не женское любопытство в этом случае действует, а нечто иное. Вернувшись домой, стал я убеждать Якова: «Поди, мол, со мною к госпоже полковнице». Так он и руками и ногами! «Не пойду, говорит, ни за что! О чем я с ней буду беседовать!» Даже кричать на меня стал. Однако я, наконец, уломал его — и, запрягши саночки, повез его к Марфе Савишне, да, до уговору, оставил его с нею на-едипо. Самому мне удивительно, как это он скоро согласился? Ну, ничего, — посмотрим. Часа через три или четыре возвращается мой Яков. «Ну, — спрашиваю я, — как тебе соседка наша понравилась?» Ничего он мне не отвечает. Я опять его пытать. «Добродетельная, говорю, дама… Обласкала, чай. тебя?» — «Да, говорит, она не как прочие». Вижу я, он как будто помягче стал. И решился я тут его спросить… «А наваждение, говорю, как?» Глянул Яков на меня, как кнутом стеганул, — и опять ничего не промолвил. Не стал я его больше тревожить, убрался из комнаты вон; а час спустя подошел я к двери, посмотрел сквозь замочную скважину… И что же вы думаете? — спит мой Яков! Лег на постельку и спит. Перекрестился я тут несколько раз кряду. Пошли, мол, господь, всякой благодати Марфе Савишне! Видно, сумела голубушка, ожесточенное его сердце тронуть!

На следующий день, смотрю, берет Яков шапку… Думаю — спросить его: куда, мол, идешь? — да нет, лучше не спрашивать… наверное к ней!.. И точно — к ней, к Марфе Савишне отправился Яков и еще дольше прежнего у ней просидел; а на следующий день — опять! А там через день — опять! Начал я воскресать духом; потому вижу: происходит в сыне перемена, — и лицо у него другое стало — и в глаза ему глядеть стало возможно: не отворачивается. Унылость всё в нем та же, да отчаянности прежней, ужаса прежнего нет. Но не успел я ободриться маленько как опять всё разом оборвалось! Опять одичал Яков, опять приступиться к нему нельзя. Сидит, запершись, в каморке — и полно ходить к полковнице! «Неужто, думаю, он ее чем-нибудь обидел — и она ему от дому отказала? Да нет, думаю —, он хоть и несчастный, но на это не отважится; да и она но такая!» Не вытерпел я, наконец, — спрашиваю я у него: «А что, Яков, — соседка наша… Ты, кажется, ее совсем позабыл?» А он как гаркнет на меня: «Соседка? Или ты хочешь, чтобы он смеялся надо мною?» — «Как?» — говорю. Так он тут даже кулаки стиснул… освирепел вовсе! «Да! — говорит, — прежде он только так торчал, а теперь смеяться начал, зубы скалит! — Прочь! уйди!» Кому он эти слона обращал — я уж и не знаю; едва ноги меня вынесли — до того я перепугался. Вы только представьте: лицо, как медь красная, пена у рта, голос хриплый, словно кто его давит!.. И поехал я — сирота-сиротою — в тот же день к Марфе Савпшне… В большой ее застал печали. Даже в теле она изменилась: похудел лик. Но разговаривать со мной о сыне она не захотела. Только одно сказала: что никакая тут людская помощь действительна быть не может; молитесь, мол. батюшка! А там вынесла мне сто рублей. «Для бедных и больных вашего прихода», говорит. И опять повторила: «Молитесь!» Господи! как будто я и без того не молился — денно и нощно!

Отец Алексей тут снова достал платок и снова утер свои слезы — но уж не украдкой на этот раз — и, отдохнув немного, продолжал свою невеселую повесть.

— Покатились мы тут с Яковом, словно снежный ком под гору, и видать нам обоим, что под горою пропасть — а как удержаться — и что предпринять? И скрыть это не было никакой возможности: по всему приходу пошло смущение великое, что вот-де у священника сын оказывается бесноватым — и что следует-де начальство обо всем этом известить. И известили бы непременно, да прихожане мои — спасибо им! — меня жалели. Тем временем зима миновала — и наступила весна. И такую весну послал бог — красную да светлую, какой даже старые люди не запоминали: солнышко целый день, безветрие, теплынь! И пришла мне тут благая мысль: уговорить Якова сходить со мною на поклонение к Митрофанию, в Воронеж! «Коли, думаю, и это последнее средство не поможет, — ну, тогда одна надежда: могила!»

Вот сижу я однажды, перед вечерком, на крылечке — а зорька разгорается на небе, жаворонки поют, яблони в цвету, муравка зеленеет… сижу и думаю, как бы сообщить мое намерение Якову? Вдруг, смотрю, выходит он на крыльцо; постоял, поглядел, вздохнул и прикорнул на ступеньке со мною рядышком. Я даже испугался на радости — но только молчок. А он сидит, смотрит на зарю — и тоже ни слова! И показалось мне, словно умиление на него нашло: морщины на лбу разгладились, глаза даже посветлели… еще бы, кажется, немножко — и слеза бы прошибла! Усмотревши таковую в нем перемену, я — виноват! — осмелился. «Яков, — говорю я ему, — выслушай ты меня без гнева…» Да и рассказал ему о моем намерении: как нам вдвоем к Митрофатшю пойти — пешечком; а от нас до Воронежа верст полтораста будет; и как оно приятно будет — вдвоем, весенним холодочкам, до зорьки поднявшись, — идти да идти по зеленой травке, по большой дороге; и как, если мы хорошенько припадем да помолимся у раки святого угодника, быть может, — кто знает? господь бог над нами и смилуется — и получит он исцеление, чему уже многие бывали примеры! И представьте вы, милостивый государь, мое счастье! «Хорошо, — говорит Яков, — а сам не оборачивается, всё в небо смотрит, — я согласен. Пойдем». Я так и обомлел… «Друг, говорю, голубчик, благодетель!..» А он у меня спрашивает: «Когда же мы отправимся?» — «Да хоть завтра», говорю.

Так на другой депь мы и отправились. Надели котомочки, взяли посохи в руки — и пошли. Целых семь дней мы шли, и всё время нам погода благоприятствовала — даже удивительно! Ни зноя, им дождя; муха не кусает, пыль не зудит. И с каждым днем Яков мой всё в лучший вид приходит. Надо вам сказать, что на вольном воздухе Яков и прежде — того-то не видал, но чувствовал его за собою, за самой спиною; а не то тень его сбоку как будто скользила, что очень моего сына мутило. А в этот раз ничего такого не происходило; и на постоялых дворах, где нам ночевать приходилось, тоже ничего не являлось. Мало мы с ним разговаривали… но уж как нам хорошо было — особенно мне! Вижу я: воскресает мой бедняк. Не могу я вам описать, милостивый государь, что я тогда чувствовал. Ну, добрались мы наконец до Воронежа. Пообчистились, пообмылись — и в собор, к угоднику! Целых три дня почти что не выходили из храма. Сколько молебнов отслужили, свечей сколько понаставили! И всё ладно, всё прекрасно; дни — благочестивые, ночи — тихие; спит мой Яша, как младенец. Сам со мной заговаривать стал. Бывало, спросит: «Батюшка, ты ничего не видишь?» — а сам улыбаеться. «Не вижу, — говорю я, — ничего». — «Ну и я, говорит, не вижу». Чего еще требовать? Благодарность моя к угоднику — без грапиц.

Прошли три дня; и говорю я Якову: «Ну, теперь, сынок, всё дело поправилось; на пашей улице праздник. Остается одно: исповедайся ты, причастись; а там с богом восвояси — и, отдохнувши как следует да по хозяйству поработавши, для укрепления сил, можно будет похлопотать, место поискать или что. Марфа Савишиа, говорю, наверное в этом пам поможет». — «Нет, — говорит Яков, — зачем мы ее будем беспокоить; а вот я ей колечко с Митро-фаниевой ручки принесу». Я тут совсем раскуражился: «Смотри, говорю, бери серебряное, а не золотое — не обручальное!» Покраснел мой Яков и только повторил, что не следует ее беспокоить, — а впрочем, тотчас на всё согласился. Пошли мы на следующий день в собор; исповедался мой Яков, и так перед тем молился усердно! — а там и к причастию приступил. Я стою так-то в сторонке — и земли под собою не чувствую… На небесах ангелам не слаще бывает! Только смотрю я: что это значит! Причастился мой Яков — а не идет испить теплоты! Стоит он ко мне спиною… Я к нему. «Яков, говорю, что же ты стоишь?» Как он обернется вдруг! Верите ли, я назад отскочил, до того испугался! Бывало, страшное было у него лицо, а теперь какое-то зверское, ужасное стало! Бледен как смерть, волосы дыбом, глаза перекосились… У меня от испуга даже голос пропал; хочу говорить, не могу — обмер я совсем… А он — как бросится вон из церкви! Я за ним… а он прямо на постоялый двор, где ночевка наша была, котомку на плечи — да и вон. «Куда? — кричу я ему, — Яков, что с тобой! Постой, погоди!» А Яков хоть бы слово мне в ответ, побежал как заяц — и догнать его нет никакой возможности! Так и скрылся. Я сейчас верть назад, телегу нанял, а сам весь трясусь и только и могу говорить, что «господи!» да «господи!» И ничего не понимаю: что это такое над нами стряслось? Пустился я домой — потому думаю: наверное он туда побежал. И точно. На шестой версте от города — вижу: шагает он по большаку. Я его догнал, соскочил с телеги да к ному. «Яша! Яша!» Остановился он, повернулся ко мне лицом, а глаза в землю упер и губы стиснул. И что я ему ни говорю — стоит он, как истукан какой, и только и видно, чтодышит. А наконец — опять пошел вперед по дороге. Что было делать! Поплелся и я за ним…

Ах, какое же это было путешествие, милостивый государь! Сколь нам было радостно идти в Воронеж — столь ужасно было возвращение! Стану я ему говорить — так он даже зубами ляскает, этак через плечо, ни дать ни взять тигр или гиена! Как я тут ума не лишился — доселе не постигаю! И вот, наконец, однажды ночью — в крестьянской курной избе — сидел он на полатях, свесивши ноги да озираясь по сторонам, — пал я тут перед ним на коленки и заплакал, и горьким взмолился моленьем: «Не убивай, дескать, старика отца окончательно, не дай ему в отчаянность впасть — скажи, что приключилось с тобою?» Воззрелся он в меня — а то он словно и не видел, кто перед ним стоит, — и вдруг заговорил — да таким голосом, что он у меня до сих пор в ушах отдается. «Слушай, говорит, батька. Хочешь ты знать всю правду? Так вот она тебе. Когда, ты помнишь, я причастился — в частицу еще во рту держал, — вдруг он (в церкви-то это, белым-то днем!) встал передо мною, словно из земли выскочил, и шепчет он мне (а прежде никогда ничего не говаривал)… — шепчет: выплюнь да разотри! Я так и сделал: выплюнул — и ногой растер. И стало быть, я теперь навсегда пропащий — потому что всякое преступление отпускается, но только не преступление против святого духа…»

И, сказав эти ужасные слова, сын мой повалился на полати, — а я опустился на избяной пол… Ноги у меня подкосились…

Отец Алексей умолк на мгновенье — и закрыл глаза рукою.

— Однако, — продолжал он, — что же я буду дольше томить кас, да и самого себя! Дотащились мы с сыном до дому, а тут скоро и конец его настал — и лишился я моего Якова! Перед смертью он несколько дней не пил, не ел — всё по комнате взад и вперед бегал да твердил, что греху его не может быть отпущения… но его уж он больше не видел. Погубил он, дескать, мою душу; теперь зачем же ему больше ходить? А как слег Яков, сейчас в беспамятство впал, и так, без покаяния, как бессмысленный червь, отошел от сей жизни в вечную…

Но не хочу я верить, чтобы господь стал судить его своим строгим судом…

И, между прочим, я этому потому не хочу верить, что уж очень он хорош лежал в гробу: совсем словно помолодел и стал на прежнего похож Якова. Лицо такое тихое, чистое, волосы колечками завились — а на губах улыбка. Марфа Савишна приходила смотреть на него — и то же самое говорила. Она же его обставила всего цветами и на сердце ему цветы положила — и камень надгробный на свой счет поставила.

А я остался одиноким… И вот отчего, милостивый государь, вы изволили усмотреть на лице моем печаль великую… Не пройдет она никогда — да и не может пройти.

Хотел я сказать отцу Алексею слово утешения… но никакого слова не нашел.

Мы скоро потом расстались.

Говард Филлипс Лавкрафт Дагон

Я пишу в состоянии сильного душевного напряжения, поскольку сегодня ночью намереваюсь уйти в небытие. Я нищ, а снадобье, единственно благодаря которому течение моей жизни остается более или менее переносимым, уже на исходе, и я больше не могу терпеть эту пытку. Поэтому мне ничего не остается, кроме как выброситься вниз на грязную улицу из чердачного окна. Не думайте, что я слабовольный человек или дегенерат, коль скоро нахожусь в рабской зависимости от морфия. Когда вы прочтете эти написанные торопливой рукой страницы, вы сможете представить себе хотя вам не понять этого до конца, как я дошел до состояния, в котором смерть или забытье считаю лучшим для себя исходом.

Случилось так, что пакетбот, на котором я служил в качестве суперкарго, подвергся нападению немецкого рейдера в одной из наиболее пустынных и наименее посещаемых кораблями частей Тихого океана. Большая война в то время только начиналась, и океанская флотилия гуннов еще не погрязла окончательно в своих пороках, как это случилось немного погодя. Итак, наше судно стало законным военным трофеем, а с нами, членами экипажа, обращались со всей обходительностью и предупредительностью, как и подобает обращаться с захваченными в плен моряками. Наши враги охраняли нас не очень-то тщательно, благодаря чему уже на шестой со времени нашего пленения день мне удалось бежать на маленькой лодке, имея на борту запас воды и пищи, достаточный для того, чтобы выдержать довольно длительное путешествие.

Обретя наконец-то долгожданную свободу и бездумно положившись на волю волн, я имел весьма смутное представление о том, где нахожусь. Не будучи опытным навигатором, я смог только очень приблизительно определить по положению солнца и звезд, что нахожусь где-то южнее экватора. О долготе я не имел ни малейшего представления; тщетной оказалась и надежда на то, что вскоре удастся увидеть полоску берега или какой-нибудь островок. Стояла хорошая погода и в течение бессчетного количества дней я дрейфовал под палящим солнцем, ожидая, что появится какой-нибудь корабль или течение выбросит меня на берег обитаемой земли. Однако ни корабль, ни земля так и не появились, и постепенно меня охватило отчаяние от сознания своего полного одиночества посреди вздымающейся синей громады нескончаемого океана.

Изменения произошли во время сна. Я не могу припомнить в деталях, как все случилось, поскольку сон мой, будучи беспокойным и насыщенным различными видениями, оказался тем не менее довольно продолжительным. Проснувшись же, я обнаружил, что меня наполовину засосало в слизистую гладь отвратительной черной трясины, которая однообразными волнистостями простиралась вокруг меня настолько далеко, насколько хватало взора. Моя лодка лежала на поверхности этой трясины неподалеку от меня.

Хотя легче всего представить, что первым моим чувством было изумление от такой неожиданной и чудовищной трансформации пейзажа, на самом деле я скорее испугался, чем изумился, ибо воздух и гниющая почва произвели на меня столь жуткое впечатление, что я весь похолодел внутри. Почва издавала мерзкий запах, исходящий от скелетов гниющих рыб и других, с трудом поддающихся описанию объектов, которые, как я заметил, торчали из отвратительной грязи, образующей эту нескончаемую равнину. Скорее всего мне не удастся в простых словах передать картину этого неописуемого по своей мерзости пейзажа, который окружал меня со всех сторон. Я не слышал ни звука, не видел ничего, кроме необозримого пространства черной трясины, а сама абсолютность тишины и однородность ландшафта подавляли меня, вызывая поднимающийся к горлу ужас.

Солнце сияло с небес, которые показались мне почти черными в своей безоблачной наготе; казалось, они отражали это чернильное болото у меня под ногами. Когда я влез в лежащую на поверхности трясины лодку и немного пораскинул мозгами, я решил, что ситуации, в которой я оказался, может найтись только одно объяснение. Вследствие подводного извержения вулкана невиданной силы часть океанского дна оказалась выброшенной на поверхность, причем наверх были вынесены слои, которые в течение многих миллионов лет лежали скрытыми под необозримой толщей воды. Протяженность новой земли, поднявшейся подо мной была столь велика, что, как я ни напрягал свой слух, я не мог уловить ни малейшего шума океанской волны. Не было видно и никаких морских птиц, которые обычно в таких случаях слетаются в поисках добычи, каковую представляют из себя мертвые морские организмы.

В течение нескольких часов я сидел, предаваясь размышлениям, в лодке, которая лежала на боку и давала мне небольшую тень, в то время как солнце перемещалось по небу. На закате дня почва стала менее вязкой, и мне показалось, что она достаточно подсохла для того, чтобы в скором времени по ней можно было пройти пешком. В ту ночь я спал, но очень немного, а на следующий день занимался упаковкой вьюка с водой и пищей, готовясь к поискам исчезнувшего моря и возможного спасения.

На третье утро я обнаружил, что почва стала уже настолько сухой, что по ней можно было шагать без всяких усилий. Запах гниющей рыбы сводил с ума, но я был слишком озабочен более серьезными вещами, чтобы обращать внимание на такие незначительные неудобства, и бесстрашно продвигался к неведомой цели. Весь день я уверенно шел на запад, сверяя курс по отдаленному холму, вздымавшемуся посреди этой черной пустыни. В ту ночь я сделал привал под открытым небом, а наутро продолжил свое продвижение к холму, хотя моя цель, как мне показалось, почти не приблизилась ко мне по сравнению с днем, когда я впервые заметил ее. К вечеру четвертого дня я достиг подножия холма, который оказался гораздо выше, чем он виделся на расстоянии; из-за прилегающей долины он более резко выделялся на общем фоне. Я слишком устал, чтобы сразу начинать подъем, и прикорнул у окрашенного лучами заходящего солнца склона холма.

Я не знаю, почему мои сны были в ту ночь такими безумными, но еще до того, как убывающая, фантастически выпуклая луна взошла на востоке и стала высоко над равниной, я проснулся в холодном поту, решив больше не спать. Слишком ужасными были мои ночные видения, чтобы я мог и дальше выносить их. И тут-то, в холодном сиянии луны, я понял, как опрометчиво поступал, путешествуя днем. Пережидая дневные часы в каком-нибудь укрытии, куда не достигали слепящие лучи обжигающего солнца, я мог бы сберечь немало сил для ночных переходов; и в самом деле, сейчас я чувствовал себя вполне способным совершить восхождение, на которое я не решился во время заката солнца. Подхватив свой вьюк, я начал путь к гребню холма.

Я уже говорил, что монотонное однообразие холмистой равнины наполняло меня неясным страхом; но мне кажется, что страх этот был ничем по сравнению с тем ужасом, что я испытал, когда достиг вершины холма и глянул вниз на другую его сторону. Моему взору предстал бездонный карьер или, если угодно, каньон, черные глубины которого не трогал пока свет луны, взошедшей еще недостаточно высоко для того, чтобы пролить свои лучи за крутой скалистый гребень. У меня возникло чувство, что я стою на краю мира и заглядываю в бездонный хаос вечной ночи, начинающийся за этим краем. Меня охватил ужас, и перед моими глазами пронеслись реминисценции из Потерянного рая и страшное восхождение Сатаны из проклятого царства тьмы.

Когда луна поднялась выше, я стал замечать, что склоны долины были отнюдь не такими вертикальными, как я представлял себе вначале. Выступы и обнаженные слои породы образовывали хорошую опору для ног, благодаря чему можно было легко спуститься вниз, а через несколько сотен футов крутой обрыв и вовсе переходил в пологий спуск. Под влиянием импульса, который я и сейчас не могу до конца объяснить себе, я начал спускаться по почти отвесной стене, с трудом цепляясь за выступы скал, пока не остановился внизу, на пологом склоне, не отрывая взора от стигийский глубин, которых никогда еще не достигал ни единый луч света.

Почти сразу же мое внимание привлек огромных размеров странный предмет, расположенный на противоположном склоне, круто поднимавшемся примерно на сотню ярдов надо мной; обласканный лучами восходящей луны, которых он не знал, наверное, уже миллионы лет, предмет этот испускал белое мерцающее сияние. Вскоре я убедился, что это была всего лишь гигантская каменная глыба, однако все же не мог отделаться от впечатления, что ее контуры и положение не являлись результатом деятельности одной только природы. Когда мне удалось разглядеть предмет более подробно, меня охватили чувства, которые я не в силах выразить, ибо, несмотря на чудовищную величину глыбы и ее присутствие в бездне, разверзшейся на морском дне еще во времена, когда мир был слишком молод, чтобы его могли населять люди, несмотря на все это, я вдруг совершенно отчетливо понял, что этот странный предмет являлся тщательно оконтуренным монолитом, массивное тело которого несло на себе следы искусной обработки и, возможно, служило когда-то объектом поклонения живых и мыслящих существ.

Ошеломленный, испуганный, и тем не менее испытывающий нечто вроде невольной дрожи восхищения, присущей ученому или археологу, я внимательно осмотрел окружающую меня картину. Луна, находящаяся почти в зените, ярко и таинственно светила над отвесными кручами, окаймлявшими ущелье, и в этом почти дневном сиянии мне удалось различить, что на дно каньона стекает обширная река она извивается и исчезает в противоположных его концах, почти задевая мне ноги своими водами. Мелкие волны на другой стороне ущелья плясали у основания громадного монолита, на поверхности которого я мог сейчас ясно видеть как надписи, так и грубо высеченные фигурки. Надписи были выполнены в иероглифической системе, абсолютно мне незнакомой и состоящей по большей части из условных символов, связанных с водной средой. Среди знаков были рыбы, утри, осьминоги, ракообразные, моллюски, киты и им подобные существа. Все это было совершенно непохоже на то, что я когда-либо видел в ученых книгах. Некоторые символы представляли из себя изображения каких-то морских существ, очевидно, неизвестных современной науке, но чьи разложившиеся формы, мне довелось ранее наблюдать на поднявшейся из океана равнине.

Но более всего я был очарован живописной резьбой. По ту сторону текущего между мной и каменной глыбой потока воды находилось несколько барельефов, которые, благодаря их огромным размерам, можно было разглядеть, не напрягая зрения. Клянусь, их сюжеты могли бы вызвать зависть у самого Доре. Я думаю, что эти объекты, по замыслу, должны были изображать людей или, по крайней мере, определенный род людей, хотя существа эти изображались то резвящимися, как рыбы, в водах какого-то подводного грота, то отдающими почести монолитной святыне, которая также находилась под волнами. Я не отваживаюсь останавливаться подробно на их лицах и формах, ибо одно лишь воспоминание об этом может довести меня до обморока. Гротескные в такой степени, недоступной, пожалуй, даже воображению По или Булвера, они были дьявольски человекоподобными в своих общих очертаниях, несмотря на перепончатые руки и ноги, неестественно широкие и отвислые губы, стеклянные выпученные глаза и другие особенности, вспоминать о которых мне и вовсе неприятно. Довольно странно, но они, похоже, были высечены почти без учета пропорций их сценического фона например, одно из существ было изображено убивающим кита, который по величине едва превосходил китобоя. Как я уже говорил, я отметил про себя гротескность фигур и их странные размеры; однако мгновение спустя я решил, что это просто боги, выдуманные каким-нибудь первобытным племенем рыбаков или мореходов, чьи последние потомки вымерли за многие тысячелетия до появления первого родственника пилтдаунца или неандертальца. Охваченный благоговейным страхом, который вызвала во мне эта неожиданно представшая моим глазам картина прошлого, по дерзости своей превосходящая концепции наиболее смелых из антропологов, я стоял в глубоком раздумье, а луна отбрасывала причудливые блики на поверхность лежащего предо мною безмолвного канала.

Затем вдруг я увидел его. Поднявшись над темными водами и вызвав этим лишь легкое, почти беззвучное вспенивание, какой-то необычный предмет плавно вошел в поле моего зрения. Громадный, напоминающий Падифема и всем своим видом вызывающий чувство отвращения, он устремился, подобно являющемуся в кошмарных снах чудовищу, к монолиту, обхватил его гигантскими чешуйчатыми руками и склонил к постаменту свою отвратительную голову, издавая при этом какие-то неподдающиеся описанию ритмичные звуки. Наверное, в тот самый момент я и сошел с ума.

Я почти не помню своего сумасшедшего подъема на гребень скалы и возвращения к брошенной лодке, которые я совершил в каком-то исступленном бреду. Мне кажется, всю дорогу я не переставал петь, а когда у меня не оставалось сил петь, принимался бездумно смеяться. У меня остались смутные воспоминания о сильной буре, которая случилась через некоторое время после того, как я добрался до лодки; во всяком случае, я могу сказать, что слышал раскаты грома и другие звуки, которые природа издает только в состоянии величайшего неистовства.

Когда я вернулся из небытия, я обнаружил, что нахожусь в госпитале города Сан-Франциско, куда меня доставил капитан американского корабля, подобравшего мою лодку в открытом океане. Находясь в бреду, я очень многое рассказал, однако, насколько я понял, моим словам не было уделено какого-либо внимания. Мои спасители ничего не знали ни о каком смещении пластов суши в акватории Тихого океана; да и я решил, что не стоит убеждать их в том, во что они все равно нс смогли бы поверить. Как-то раз я отыскал одного знаменитого этнолога и изумил его неожиданной дотошностью своих распросов относительно древней палестинской легенды о Дагоне, Боге Рыб, но очень скоро понял, что мой собеседник безнадежно ограничен, и оставил свои попытки что-либо у него узнать.

Это случается ночью, особенно когда на небе стоит выпуклая, ущербная луна. Тогда я снова вижу этот предмет. Я пробовал принимать морфий, однако наркотик дал только временную передышку, а затем захватил меня в плен, сделав рабом безо всякой надежды на освобождение. И сейчас, после того, как я представил полный отчет, который станет источником информации или, скорее всего, предметом презрительного интереса окружающих, мне остается только покончить со всем этим. Я часто спрашиваю себя, не было ли все случившееся со мною чистой воды фантомом всего лишь причудливым результатом деятельности воспаленного мозга в то время, как после побега с немецкого военного корабля я лежал в бреду в открытой лодке под лучами палящего солнца. Я задаю себе этот вопрос, но в ответ мне тут же является омерзительное в своей одушевленности видение. Я не могу думать о морских глубинах без содрогания, которое вызывают у меня безымянные существа, в этот самый момент, быть может, ползущие и тяжело ступающие по скользкому морскому дну, поклоняющиеся своим древним каменным идолам и вырезающие собственные отвратительные образы на подводных гранитных обелисках. Я мечтаю о том времени, когда они поднимутся над морскими волнами, чтобы схватить своими зловонными когтями и увлечь на дно остатки хилого, истощенного войной человечества о времени, когда суша скроется под водой и темный океанский простор поднимется среди вселенского кромешного ада.

Конец близок. Я слышу шум у двери, как будто снаружи об нее бьется какое-то тяжелое скользкое тело. Оно не должно застать меня здесь. Боже, эта рука! Окно! Скорее к окну!

Эдвард Джон Мортон Дракс Планкетт Дансени Бедный старина Билл

И ад приморской таверной, исконным приютом моряков, угасал свет дня. Не в первый раз являлся я сюда, ибо дошел до меня слух, будто древняя флотилия испанских галеонов и по сей день носится по волнам в неисследованных пределах Южных морей, и весьма хотелось мне узнать о том больше, а матросы, распивающие заморские вина, порою весьма разговорчивы. Но на этот раз надежды мои не оправдались. Завсегдатаи таверны говорили мало и по большей части шепотом, и я уже собрался было уходить, как вдруг какой-то матрос, в ушах которого покачивались серьги чистого золота, оторвался от стакана и, глядя прямо перед собою, на стену, во всеуслышание поведал следующую историю:

(Когда позже разразилась гроза и тяжелые капли забарабанили в освинцованные оконные стекла, он без труда возвысил голос и продолжал говорить. Чем темнее становилось вокруг, тем ярче вспыхивал его исступленный взгляд).

«Парусник былых времен приближался к мифическим островам. Подобных островов мы отродясь не видывали.

Все мы ненавидели капитана, и он платил нам той же монетой. Он ненавидел всех нас в равной степени; фаворитов у него не водилось. Ни с одним из нас он никогда не заговаривал; только вечерами, когда сгущались сумерки, он, бывало, поднимал взгляд и останавливался — потолковать малость с повешенными на нок рее.

На корабле назревал бунт. Но пистолеты были только у капитана. Один пистолет он клал под подушку, а второй всегда держал при себе. Острова выглядели прегадко. Маленькие, плоские, словно только что поднялись из морской пучины: ни тебе песка, ни скал, как это водится на приличных островах, только зеленая трава подступает к самой кромке воды. И еще — хижины, которые нам сразу не понравились.

Соломенные кровли едва приподнимались над землей и по углам странно загибались вверх, а под низкими застрехами темнели сомнительного вида оконца: сквозь толстые освинцованные стекла невозможно было рассмотреть, что происходит внутри. А вокруг — ни души; глаз не различал ни человека, ни зверя, так что оставалось только гадать, что за народ там живет. Но капитан-то знал! Он спустился на берег, вошел в одну из хижин, и кто-то зажег внутри свет, и маленькие окна зловеще скалились на нас. Вернулся капитан, когда уже стемнело, и приветливо пожелал доброй ночи тем, кто раскачивался на нок рее, и окинул нас таким взглядом, что у бедного старины Билла душа ушла в пятки.

Следующей ночью обнаружилось, что капитан научился налагать проклятие. Мы мирно спали на своих койках, а капитан переходил от одного спящего к другому, в том числе и к бедному старине Биллу, и наставлял на нас палец, и изрекал проклятие: пусть, дескать, души наши мерзнут всю ночь напролет на верхушках мачт. И в следующее мгновение душа бедного старины Билла, словно мартышка, взгромоздилась на самый верх мачты и просидела там до утра, глядя на звезды и коченея от холода.

После этого команда слегка взбунтовалась, но вот капитан выступает вперед и снова наставляет на нас палец, и на этот раз бедный старина Билл и все остальные оказались за бортом, в холодной, зеленой воде, хотя тела их остались на палубе.

По счастью, наш юнга дознался, что капитан не может налагать проклятие, когда пьян, хотя стреляет ничуть не хуже, чем трезвый.

После этого оставалось только выждать своего часа: двоих мы, конечно, недосчитаемся, ну да ничего не поделаешь. Кровожадно настроенные матросы требовали порешить капитана, но бедный старина Билл предложил отыскать необитаемый островок, вдали от морских путей, и оставить его там, снабдив годовым запасом продовольствия. И все послушались бедного старину Билла, и решили высадить капитана с корабля, как только тот напьется. Прошло целых три дня, прежде чем капитан снова надрался, а тем временем всем нам, в том числе и бедному старине Биллу, пришлось несладко, потому что капитан всякий день измышлял новые проклятия, и куда бы не указывал он пальцем, туда отправлялись наши души; и рыбы к нам привыкли, и звезды тоже, и никто из них не пожалел нас, когда мы мерзли на мачтах либо плутали в чащах водорослей — и звезды, и рыбы занимались своим делом, холодно и невозмутимо на нас поглядывая.

Однажды, когда село солнце и настали сумерки, и луна разгоралась в небе все ярче, мы на мгновение прервали работу, потому что капитан вроде бы глядел в сторону, любуясь закатными красками, — как вдруг злодей развернулся и отослал наши души прямехонько на Луну. А Луна оказалась холоднее ночного льда; жуткие горы роняли мрачные тени, и вокруг царило безмолвие, словно в бесконечных лабиринтах склепов. Земля сияла в небе, размером с лезвие серпа, и мы затосковали по дому, но не могли ни заговорить, ни закричать. Когда мы вернулись, стояла глубокая ночь, и на протяжении всего следующего дня мы держались с капитаном весьма почтительно, однако очень скоро он снова проклял кое-кого. Больше всего мы боялись, что капитан пошлет наши души в ад, и никто не поминал про ад иначе, чем шепотом, чтобы не навести его на эту мысль. Но на третий вечер юнга сообщил, что капитан пьян в стельку. Мы поспешили в капитанскую каюту и обнаружили, что злодей и впрямь лежит поперек кровати, и стрелял он так метко, как никогда прежде, но пистолетов-то было всего два, и недосчитались бы мы только двоих, кабы он не хватил Джо рукоятью по голове. В конце концов мы связали нашего недруга. На протяжении двух суток бедный старина Билл вливал в капитана ром, не давая ему протрезветь, чтобы дар проклятия не вернулся к злодею до тех пор, пока мы не отыщем подходящий утес. И еще до заката следующего дня мьуишли славный пустынный островок для нашего капитана, вдали от морских путей, примерно в сотню ярдов длиной и восемьдесят шириной; и мы доставили его туда в лодке и снабдили годовым запасом еды, — ровно столько, сколько приходилось на каждого из нас, потому что бедный старина Билл любил справедливость. Там-то мы и оставили капитана: удобно привалившись к скале, он горланил матросскую песню.

Когда песнь капитана затихла вдали, все мы весьма приободрились и устроили пир из наших годовых запасов, потому что рассчитывали вернуться домой не позже чем через три недели. На протяжении недели мы задавали роскошные пиры по три раза на дню, и каждый получал больше, чем мог съесть, а недоеденные куски мы бросали на пол, словно урожденные джентльмены. А потом вдали показался Сан-Хуэльгедос, и мы надумали причалить и потратить наши денежки там, но ветер переменился и погнал нас в открытое море. Нам так и не удалось перевести судно на другой галс и войти в гавань, хотя другие корабли проплывали мимо нас и благополучно бросали якорь в порту.

Порою вокруг нас воцарялся мертвый штиль, в то время как рыбацкие челны летели к берегу на крыльях урагана, а порою ветер выгонял нас в открытое море, а повсюду вокруг царили мир и покой. Весь день мы трудились, не покладая рук, ночью легли в дрейф и на следующий день предприняли еще одну попытку. Матросы других кораблей сорили деньгами в Сан-Хуэльгедосе, а мы никак не могли к нему приблизиться. И тогда мы обозвали нехорошим словом и ветер, и Сан-Хуэльгедос, и уплыли восвояси.

В Норенне повторилось то же самое.

Теперь мы жались друг к другу и говорили только шепотом. Вдруг бедный старина Билл ощутил страх. Мы прошли вдоль всего побережья, пытаясь пристать к земле, но у каждой гавани нас поджидал ветер и отбрасывал судно в открытое море. Даже маленькие острова нас не признавали.

И тогда мы поняли, что бедному старине Биллу на берег не сойти, и разбранили его доброе сердце, заставившее высадить капитана на утес, чтобы кровь злодея не пала на наши головы. Делать было нечего — только носиться по воле волн. Теперь мы не устраивали пиров, опасаясь, что капитан проживет целый год и так и не пустит нас на берег.

Поначалу мы взывали ко всем встречным кораблям и пытались подплыть к ним на лодке; но проклятие капитана оказалось сильнее весел, и мы сдались. Целый год мы играли в карты в капитанской каюте, день и ночь, в шторм и в штиль, и каждый грозился отплатить бедному старине Биллу, как только мы окажемся на твердой земле.

При одной мысли о бережливости капитана нас бросало в дрожь: это он-то, что в море напивался каждый второй день, он по сей день живехонек и вдобавок трезв, потому что проклятие злодея не впускало нас в гавани — а запасы убывали!

Тогда мы бросили жребий — и Джиму не повезло. Джима хватило нам ровнехонько на три дня, и мы снова бросили жребий, и следующим оказался негр-слуга. Черномазого тоже не удалось растянуть надолго, и мы снова бросили жребий, и съели Чарли, а капитан и не думал отдавать концы. Чем меньше нас становилось, тем реже приходилось бросать жребий. Теперь мы растягивали сотоварища дней на шесть, а то и дольше; а выносливости капитана приходилось только удивляться. Минул год и еще пять недель, когда пришел черед Майка, и его хватило на неделю, а капитан умирать и не думал. Мы все недоумевали, как это ему до сих пор не надоело одно и то же проклятие, однако, надо полагать, у брошенного на необитаемом острове свой взгляд на вещи.

И вот остались только Джейк, и бедный старина Билл, и юнга, и Дик, и жребий мы уже не бросали. Мы порешили, что юнге и без того слишком долго везло, и хватит ему искушать судьбу. И вот бедный старина Билл остался с Джейком и Диком, а капитан и не думал сдаваться. Когда мальчугана уже не осталось, а капитан так и не отдал концы, Дик, дюжий, широкоплечий парень, под стать бедному старине Биллу, объявил, что настала очередь Джейка: дескать, этот счастливчик и так протянул слишком долго. Но бедный старина Билл обсудил это дело с Джейком и оба они решили, что лучше уступить первенство Дику.

И вот остались Джейк и бедный старина Билл, а капитан умирать и не думал.

Когда от Дика осталось только воспоминание, эти двое следили друг за другом день и ночь, не смыкая глаз. И вот, наконец, бедный старина Билл рухнул на палубу без чувств и пролежал так с час. Тут Джейк подкрался к нему с ножом и нацелился на бедного старину Билла. Но бедный старина Билл ухватил его за запястье, и вывернул ему руку, и дважды тыкнул Джейка его же ножом, — на всякий случай, хотя лучшая вырезка при этом существенно пострадала. Так бедный старина Билл остался один-одинешенек.

А на следующей неделе, не успела закончиться еда, как капитан, должно быть, скончался; потому что бедный старина Билл услышал, как душа капитана с проклятиями летит над морем, и на следующий день корабль выбросило на скалистый берег. И капитан мертв вот уже сто лет, а бедный старина Билл возвратился на твердую землю жив-здоров. Однако похоже на то, что отделаться от капитана не так-то просто, потому что бедный старина Билл почему-то не стареет, и смерть его не берет. Бедный старина Билл!»

При этих последних словах наваждение рассеялось, и все мы вскочили и бросились вон.

И дело не только в гнусной истории: жуткий взгляд рассказчика и пугающая легкость, с которой голос его перекрывал рев грозы, убедили меня никогда больше не переступать порога этой приморской таверны, прибежища мореходов.

Артур Мейчен Огненная пирамида

Глава 1

— Вы говорите, место загадочное?

— Да, загадочное. Помните, как три года назад мы встретились и вы рассказывали мне о своем доме на западе Уэльса, средь заброшенных нолей, дремучих лесов и бесприютных холмов с круглыми вершинами? Я сидел за письменным столом, слышал уличный грохот в центре бурлящего Лондона и представлял себе эту картину, которая всегда меня зачаровывала. Но когда вы здесь объявились?

— Я только что с поезда, Дайсон. Приехал на станцию рано утром и успел на поезд в десять сорок пять.

— Очень рад, что вы обо мне не забывали, Воген. Как поживаете? Похоже, что вы до сих пор не женаты?

— Ваша правда. Веду жизнь отшельника, как и вы сами. Ничего для бессмертия не совершил, бездельничаю помаленьку.

Воген держал зажженную трубку; он сел, ерзая и оглядываясь по сторонам, видимо чем-то обеспокоенный. Дайсон развернул свое кресло на колесах лицом к гостю и теперь сидел, удобно облокотившись одной рукой о стол, а другой поглаживая обложку рукописи.

— А вы все тем же занимаетесь? — полюбопытствовал Воген, указывая на ворох бумаги на столе.

— Да, тщетная погоня за литературным успехом, столь же безнадежная, как поиск философского камня, и такая же захватывающая. Полагаю, вы побудете еще в городе. Чем же мы займемся вечером?

— Мне бы хотелось на несколько дней пригласить вас к себе на запад. Вам это будет очень полезно, поверьте мне.

— Вы так добры, Воген, но в сентябре мне трудно покинуть Лондон, он так красив в это время. Доре не смог бы нарисовать более прекрасного и мистического места, чем Оксфорд-стрит осенним вечером: закат пылает, голубая дымка превращает обыкновенную улицу в дорогу, ведущую в «божий град».

— И все же мне хочется, чтобы вы приехали. Вам понравится бродить по холмам. Неужели этот гам не прекращается ни днем, ни ночью? Он выводит меня из себя; удивляюсь, как вы можете здесь работать. Уверен, вы будете наслаждаться покоем моего старого дома в лесной глуши.

Воген снова зажег трубку и выжидательно взглянул на Дайсона, чтобы удостовериться, насколько действенными были его увещевания, но литератор лишь покачал головой и улыбнулся, словно давая сам себе обет нерушимой верности городским улицам.

— Вам меня не соблазнить.

— Может, вы и правы. В конце концов, мне, наверное, не следовало бы так расхваливать деревенский покой. Когда у нас случается трагедия, все выглядит так, будто камень бросили в воду: круги все расходятся и расходятся, и кажется, им не будет конца.

— В ваших местах тоже случаются трагедии?

— Ну не то чтобы трагедии. Но примерно месяц назад произошло событие, которое довольно сильно меня взволновало. Не знаю, было ли это трагедией в привычном смысле слова.

— Что же произошло?

— При весьма загадочных обстоятельствах исчезла девушка. Ее родители — зажиточные фермеры Треворы; Анни, их старшая дочь, слыла деревенской красавицей. Она действительно была очень хороша собой. Однажды после полудня девушка решила навестить тетушку, вдову, которая сама обрабатывала свою землю. До нее было всего лишь пять-шесть миль, и Анни отравилась в путь, сказан родителям, что пойдет напрямую через холмы. У тетушки она так и не появилась. До сих пор неизвестно, где она. Вот и вся история.

— Какое необычное происшествие! Среди этих холмов, я думаю, нет заброшенных шахт? Или пропасти?

— Нет. Путь, по которому отправилась девушка, совершенно безопасен; просто тропа, идущая по диким, безлесным холмам; там нет даже проселочных дорог. Вокруг на много миль ни живой души, и, повторяю, путь безопасный.

— А что говорят обо всем этом в деревне?

— О, болтают всякую чушь. Вы понятия не имеете, насколько суеверны обитатели тамошних мест. Прямо как ирландцы, только еще более скрытные.

— И что же они говорят?

— Что бедная девушка ушла вместе с феями или ее украли фон. Какая-то ерунда! Можно было бы только посмеяться, но так или иначе девушка исчезла.

Дайсона эта история, как видно, заинтересовала.

— Да, слово «фея», без сомнения, звучит несколько необычно для современного человека. А что думает полиция? Полагаю, они не принимают гипотезу о феях?

— Нет. Но они, по-моему, идут не по тому следу. Опасаюсь, что Анни Тревор встретилась в пути с какими-то негодяями. Каслтаун, как вы знаете, большой морской порт, там с иностранных кораблей сбегает всякий сброд; они-то часто и рыщут среди наших холмов. Несколько лет назад испанский моряк по имени Гарсиа вырезал целую семью — решил ограбить, а у тех добра оказалось меньше чем на шестипенсовик. У этих подонков не осталось ничего человеческого, и боюсь, бедная девушка умерла ужасной смертью.

— А видели в окрестностях хоть одного иностранного моряка?

— Нет. Ведь сельские жители сразу же примечают любого чужака. И все же моя версия самая правдоподобная.

— Убедительных фактов нет, — задумчиво произнес Дайсон. — А не любовная ли тут история или что-нибудь в этом роде?

— Это исключено. Уверен, будь Анни жива, она нашла бы способ дать о себе знать своей матери.

— Без сомнения. Трудно предположить, что она жива и не может сообщить об этом. Это происшествие вас сильно взволновало?

— Да. Меня угнетает неизвестность, особенно та, за которой скрывается ужасное преступление. Честно говоря, мне бы хотелось докопаться до истины. Но я приехал сюда не только для того, чтобы рассказать вам об этом.

— Догадываюсь, — сказал Дайсон, слегка удивленный озабоченностью Вогена. — Вы приехали побеседовать о более приятных вещах.

— Вовсе нет. Происшествие с Анни произошло около месяца назад, а недавно случилось нечто такое, что, несомненно, в большей степени задевает меня лично. Не скрою, я приехал в Лондон, рассчитывая на вашу помощь. Помните тот любопытный случай, о котором вы мне поведали во время нашей последней встречи: историю со специалистом-оптиком?

— Помню. Я очень гордился своей проницательностью. По сей день полиция понятия не имеет, кому понадобились те желтые очки. Однако, Воген, вы взволнованны, надеюсь, ничего серьезного не случилось?

— Нет, думаю, что я все преувеличиваю, и мне бы хотелось, чтобы вы меня успокоили. Но история действительно очень необычная.

— А что случилось?

— Уверен, вы посмеетесь надо мной, но случилось следующее. Мой сад пересекает тропа, она идет вдоль стены. Пользуются ею немногие: то лесник пройдет, то ребятишки пробегут в деревенскую школу. Так вот, недавно я прогуливался перед завтраком и остановился набить трубку как раз напротив калитки в стене сада. В нескольких шагах от нее лес кончается; тропинка затенена кронами деревьев. Утро было ветреное, я еще подумал, что нашел неплохое убежище, и решил постоять и покурить. Взгляд мой скользнул по земле, и рядом со стеной на траве я увидел фигуру, выложенную из небольших кремней, что-то вроде этого… — Мистер Воген взял карандаш и что-то нарисовал на листе бумаги. — Там было, если не ошибаюсь, двенадцать камешков, тщательно выложенных в линии, расположенные на равном расстоянии одна от другой, вот так. Камни заостренные, острыми концами аккуратно повернуты в одну сторону.

— Конечно, — проронил Дайсон без особого интереса, — конечно же дети по дороге из школы играли там. Они ведь очень любят выкладывать всякие узоры из устричных ракушек и кремней, из цветов и вообще из всего, что попадается под руку.

— Я рассудил точно так же: отметил, что кремни уложены определенным образом, и отправился дальше. Но следующим утром я снова вышел погулять — это у меня привычка — и снова увидел на том же месте выложенную из кремней фигуру. На этот раз она была удивительной — нечто похожее на спицы колеса, а в центре была изображена чаша.

— Да, — заметил Дайсон, — случай необычный, тем не менее логика подсказывает, что эти фантастические фигуры принадлежат ребятишкам.

— Поначалу я не хотел обращать на это внимание. Дети проходят через калитку в половине шестого каждый вечер, а я шел мимо в шесть и обнаружил, что с утра фигура ничуть не изменилась. На следующий день я встал примерно без четверти семь и увидел, что фигура уже не та. В траве была выложена пирамида. Детей я заметил полутора часами позже, но они пробежали мимо, даже не взглянув на то место. Вечером я снова следил за ними, а сегодня утром, подойдя к воротам в шесть часов, наткнулся на фигуру, напоминавшую полумесяц.

— Таким образом, рисунки чередовались следующим образом: вначале параллельные линии, затем спицы и чаша, потом пирамида и, наконец, сегодня утром — полумесяц. Правильно?

— Да. Но, поверите ли, все это очень обеспокоило меня. Вероятно, это покажется абсурдным, но я не могу отделаться от впечатления, что под самым носом у меня кто-то подает условные сигналы, а такое, естественно, выводит из равновесия.

— Чего же вам бояться? Разве у вас есть враги?

— Нет. Но у меня есть ценное старинное столовое серебро.

— Значит, вы опасаетесь воров? — с неподдельным интересом спросил Дайсон. — Вы знаете своих соседей, среди них есть подозрительные личности?

— Думаю, что нет. Помните, что я рассказал вам о моряках?

— Вы доверяете своим слугам?

— О, вполне. Столовое серебро хранится в сейфе; лишь дворецкий, старый слуга нашей семьи, один знает, где хранится ключ. Тут как будто все в порядке. Тем не менее всем известно, что у меня много старинного серебра, и местные жители только и делают, что судачат об этом. Слухи о нем могли просочиться за границу.

— Да, но должен признаться, что в версии с ворами концы с концами не сходятся. Кто кому сигнализирует? Не могу принять такое объяснение. Как вы связываете серебро с этими фигурами из кремней?

— Одна фигура имела форму чаши, — сказал Воген. — В моей коллекции есть очень большая и очень ценная чаша для пунша, принадлежавшая королю Карлу Второму. Гравировка восхитительная, ведь эта вещь стоит немалых денег. Фигура, которую я вам описал, в точности напоминала мою чашу для пунша.

— Странное, конечно, совпадение. Но как быть с другими фигурами или узорами? У вас есть предмет, похожий на пирамиду?

— Все это может показаться вам подозрительным. Чаша для пунша вместе с набором редких старинных ковшей хранится в ларце красного дерева, имеющем форму пирамиды. Все четыре стенки ларца наклонные, верх уже основания.

— Очень любопытно, — сказал Дайсон. — Что ж, продолжим. Что можно сказать о других фигурах? Как насчет Шеренг — давайте так условно назовем первую фигуру, а также Лунного Серпа, или Полумесяца?

— Две эти фигуры мне трудно с чем-либо связать. И все же, как видите, мое желание докопаться до истины вполне естественно. Очень обидно лишиться любого предмета из моей коллекции: она целиком принадлежала нашей семье и передавалась из поколения в поколение. Никак не могу примириться с мыслью, что какие-то негодяи намереваются меня ограбить и каждую ночь обмениваются сигналами.

— Откровенно говоря, — заметил Дайсон, — я не могу сделать из этого определенных выводов. Мне, как и вам, ничего не ясно. Ваша гипотеза, без сомнения, представляется единственно возможной, и все же в нее трудно поверить.

Он откинулся на спинку кресла; собеседники выглядели несколько обескураженными.

— Между прочим, — после долгой паузы снова заговорил Дайсон, — какова геологическая структура ваших мест?

Воген поднял глаза, удивленный этим вопросом.

— По моим сведениям, красный песчаник и известняк раннего периода, — ответил он. — А под ними — угольные пласты.

— А кремня нет ни в песчанике, ни в известняке?

— Нет, я никогда не видел его у нас. Потому-то кремни меня сразу и насторожили.

— Охотно верю. Это важное обстоятельство. Между прочим, как они выглядели?

— Я случайно захватил с собой один из них; подобрал его сегодня утром.

— Из Полумесяца?

— Точно. Вот он.

Воген протянул ему небольшой, длиной с мизинец, кремень, суженный с одного конца.

Лицо Дайсона вспыхнуло от волнения, когда он его взял.

— Сомнений нет, — неторопливо произнес он, — в ваших краях обитают прелюбопытные существа. Думаю, что вряд ли их могут заинтересовать фигуры на вашей чаше для пунша. Известно ли вам, что это наконечник стрелы, сделанный в глубокой древности, к тому же уникальной формы? Я видел образцы наконечников стрел со всех частей света, но этот совершенно необычной конфигурации.

Он отложил трубку в сторону и достал из ящика справочник.

— Мы еще успеем на поезд в пять сорок пять до Каслтауна, — сказал он.

Глава 2

Дайсон сделал глубокий вдох, набрав полные легкие воздуха, напоенного ароматами холмов. Места здесь были удивительно красивые. Было раннее утро, он стоял на террасе, пристроенной к фасаду дома. Предок Вогена поставил этот дом у подножия большого холма, под защитой дремучего леса, окружавшего жилище с трех сторон. Фасад был обращен на юго-запад; склон холма полого спускался в долину, где прихотливо извивался ручей, чье русло можно было проследить по зарослям черной ольхи, сверкавшей на ветру изнанкой своей листвы. На террасе ветра не чувствовалось, было тихо и дальше, под сенью деревьев. Единственное, что нарушало тишину, — шум ручья, который пел внизу свою песню, песню чистой и сверкающей воды, перекатывавшейся через камни, шептавшей и бормотавшей что-то, по мере того как она растекалась по темным, глубоким впадинам. Через ручей, чуть ниже дома, был перекинут серый каменный мост, сводчатый, с опорами, времен средневековья, а за мостом, насколько хватало глаз, снова вздымались холмы, круглые, словно бастионы, покрытые темными лесами с густым подлеском. Но вершины были безлесные, на сером дерне кое-где рос папоротник, тронутый золотом увядания. Дайсон поглядел на север и на юг, там тоже увидел вереницу холмов да дремучие леса, а еще ручей, который вился между ними; все кругом казалось серым и тусклым в утреннем тумане под серым, тяжелым небом в недвижном, словно зачарованном, воздухе.

Тишину нарушил голос Вогена.

— Мне казалось, вы устали с дороги и не проснетесь так рано, — приветствовал он гостя. — Вам нравится здешний вид? Тут очень красиво, не правда ли, хотя, думаю, старый Мейрик Воген не слишком большое значение придавал окружающему ландшафту, когда строил доя. Странное серое старое, как мир, место. Не так ли?

— Да, но как прекрасно дом вписывается и окрестности! Он словно частичка серых холмов и серого моста внизу.

— Боюсь, что я заманил вас сюда, а тревога оказалась ложной, Дайсон, — сказал Воген, когда они начали прохаживаться взад и вперед по террасе. — Я был на том месте сегодня утром, но никаких знаков не нашел.

— Вот как! Может, мы вместе туда отправимся?

Они пересекли лужайку и по тропинке прошли через заросли остролиста к задней стене дома. Воген указал на тропинку, которая вела вниз, в долину, а в противоположном направлении — поднималась вверх, на вершины холмов, через лес. Сейчас они находились ниже садовой стены, у калитки.

— Это было вот здесь, — сказал Воген, указывая на траву. — В то утро, когда я в первый раз увидел кремни, я стоял на том же месте, где вы стоите сейчас.

— Да, совершенно верно. В то утро были Шеренги, как я назвал первую фигуру; потом — Чаша, затем — Пирамида, а вчера — Полумесяц. Какой странный старый камень, — продолжал он, указывая на глыбу известняка, выступавшую из травы как раз у самой стены. — Он похож на колонну, но думаю, он естественного происхождения.

— Наверняка. По-моему, его сюда принесли, ведь здесь всюду красный песчаник. Нет сомнения, что когда-то его использовали для фундамента.

— Вполне возможно.

Дайсон принялся внимательно осматривать все вокруг, переводя взгляд с земли на стену и со стены на чащу леса, который почти нависал над садом и затенял его в эти утренние часы.

— Послушайте, — сказал наконец Дайсон, — на этот раз определенно тут замешаны дети. Взгляните сюда.

Он стоял согнувшись и рассматривал выцветшую красноватую поверхность старых кирпичей, из которых была сложена стена. Воген приблизился и внимательно осмотрел место, куда указывал пальцем Дайсон, но смог различить лишь едва заметную отметину на темно-красном фоне.

— Что это? — спросил он. — Не могу разобрать.

— Приглядитесь внимательнее. Разве вы не видите, что это человеческий глаз?

— А, теперь вижу. Зрение у меня слабовато. Да, действительно, кто-то попытался изобразить глаз. Наверно, дети после урока рисования.

— Но глаз довольно странный. Вы заметили, у него миндалевидная форма? Он похож на глаз китайца.

Дайсон в раздумье осмотрел работу неопытного художника, затем, опустившись на колени, принялся снова тщательно исследовать стену.

— Интересно, — сказал он погодя, — как в такой глуши ребенок может знать, что бывает монгольский разрез глаз? Ведь обычно ребенок рисует круг или нечто похожее на круг и ставит в центре точку. Не думаю, чтобы какой-нибудь ребенок вообразил, будто глаз действительно так устроен; это всего лишь условность детского творчества. Но этот миндалевидный глаз ставит меня в тупик. Может, художник увидел в лавке бакалейщика большую чайную коробку, на которой золотой краской нарисован китаец? Впрочем, вряд ли.

— Но почему вы уверены, что глаз нарисовал ребенок?

— Почему? Взгляните, на какой высоте находится рисунок. Стена сложена из старого кирпича толщиной немногим более пяти сантиметров; от земли до рисунка — двадцать рядов кирпичей; итого немногим более метра. А теперь представьте себе, что вы собираетесь что-то нарисовать на стене. Можете не сомневаться — ваш карандаш прикоснется к ней где-то на уровне ваших глаз, то есть на высоте более полутора метров. Вывод очень простой: этот глаз был нарисован ребенком около десяти лет от роду.

— Да, я размышлял об этом. Наверняка рисовал кто-то из детей.

— И я так считаю. И все же, как я уже сказал, в этих двух линиях есть что-то специфически недетское, да и само глазное яблоко, как видите, представляет собой почти овал. Рисунок выполнен в необычной старинной манере; к тому же в нем есть что-то неприятное. Так и кажется, что, если бы мы видели все лицо, парированное той же рукой, оно тоже не было бы привлекательным. Впрочем, все это чепуха, мы нисколько не продвинулись в нашем расследовании. Странно, что незнакомец неожиданно перестал выкладывать фигуры из кремней.

Дайсон и Воген повернули к дому. Когда они поднимались на крыльцо, в сером небе появился просвет и солнце озарило простиравшиеся вокруг холмы.

Весь день Дайсон в задумчивости бродил неподалеку от дома. Он был подавлен и совершенно сбит с толку внешне незначительными обстоятельствами, которым хотел бы найти объяснение. Временами он доставал из кармана кремневый наконечник стрелы, вертел его в руках и внимательно разглядывал. В нем было нечто делавшее его совершенно не похожим на образцы, которые Дайсону доводилось видеть в музеях и частных коллекциях. Наконечник был необычной формы, вдоль края были нанесены крошечные углубления, образующие узор. У кого, думал Дайсон, в такой глуши могли быть столь необычные предметы и кому могла прийти в голову мысль выкладывать эти бессмысленные фигуры у садовой стены Вогена? Его ставила в тупик явная абсурдность всего происходившего, и, по мере того как в его мозгу рождалась одна гипотеза за другой только для того, чтобы быть отвергнутой, в нем росло желание вернуться в Лондон ближайшим же поездом. Он осмотрел набор серебра, которым так дорожил Воген, в том числе жемчужину коллекции — чашу для пунша; сокровища эти да еще беседа с дворецким убедили его в том, что версия заговора в целях ограбления сейфа полностью исключалась. Ларец тяжелого красного дерева, в котором хранилась чаша для пунша, очевидно, относился к началу века и был очень похож на пирамиду; сперва Дайсон склонен был сыграть роль частного детектива, хотя и без особой надежды на успех, однако по здравом размышлении он все-таки отверг гипотезу об ограблении и энергично принялся искать другую версию. Он поинтересовался у Вогена, не появлялись ли в окрестностях цыгане, и услышал в ответ, что цыган здесь уж давно никто не видел. Это еще больше сбило Дайсона с толку: он-то знал, что цыгане любят оставлять на своем пути загадочные знаки, похожие на иероглифы. Вначале, выдвинув такое предположение, он воспрянул было духом. Дайсон сидел напротив Вогена у старинного очага, когда задал этот вопрос, и с явным неудовольствием откинулся на спинку стула, поняв, что его версия оказалась несостоятельной.

— Как ни странно, — сказал Воген, — цыгане нас никогда не беспокоят. Временами фермеры находят следы костров на холмах, но никому не известно, кто их жжет.

— А почему вы думаете, что это не цыгане?

— Да потому, что бродячие ремесленники, цыгане и прочие непоседы держатся поближе к жилью.

— Тогда я теряюсь в догадках. Сегодня после полудня я видел, как мимо прошмыгнули дети; они пробежали, не оглядываясь по сторонам.

— И все же я должен выяснить, кто это рисует.

Наутро следующего дня Воген, как обычно, прогуливался по саду и встретил у калитки Дайсона. Тот был чем-то взволнован.

— Что случилось? — спросил Воген. — Опять кремни?

— Нет. Но взгляните сюда, на стену. Вот здесь. Видите?

— Еще один глаз!

— И нарисован рядом с первым, только чуть-чуть ниже.

— Господи, что же все это значит? Дети тут ни при чем. Вчера вечером второго глаза не было, а школьники пройдут здесь не раньше чем через час.

— Видно, дьявол вмешался, — сказал Дайсон. — Конечно, напрашивается вывод, что эти чертовы миндалевидные глаза того же происхождения, что и фигуры, выложенные из наконечников стрел, а что это значит — сказать трудно. Мне придется несколько обуздать свое воображение, иначе можно свихнуться. Воген, — продолжал он, когда они отошли от стены, — не обратили ли вы внимание на одно очень любопытное обстоятельство?

— На какое? — несколько испуганно спросил Воген.

— А вот какое. Нам известно, что знаки Шеренг, Чаши, Пирамиды и Полумесяца были выложены ночью. Возможно, они предназначались для тех, кто способен видеть ночью. То же самое относится и к глазам, изображенным на стене.

— Не улавливаю.

— Дело вот в чем. Сейчас ночи темные и небо затянуто облаками, во всяком случае, так было все время, пока я здесь, к тому же деревья затеняют эту стену даже в лунную ночь.

— Что же из этого следует?

— Меня поразило вот что. Каким необыкновенно острым зрением должны обладать эти существа, кто бы она ни были, чтобы выложить ночью сложные фигуры из наконечников стрел в затемненном месте да еще нарисовать глаза на стене без единой неверно проведенной линии.

— Мне доводилось слышать о людях, сидевших долгие годы в тюрьме, они обретали способность видеть в темноте, — сказал Воген.

— Да, — подтвердил Дайсон, — был такой аббат в книге «Граф Монте-Кристо». Но в нашем случае это особое обстоятельство.

Глава 3

— Кто тот пожилой человек, который приподнял шляпу, приветствуя вас? — спросил Дайсон, когда они оказались у дорожки, ведущей к дому.

— Старый Тревор. Он совсем убит горем, бедный старик.

— Кто этот Тревор?

— Разве вы не помните? В тот день, когда я приехал к вам домой в Лондон, я рассказал вам историю о девушке по имени Анни Тревор, которая исчезла при загадочных обстоятельствах примерно пять недель назад. Так это ее отец.

— Да, припоминаю. По правде говоря, я начисто позабыл об этом. Так ничего и не слышно о девушке?

— Ничего. Полиция оказалась бессильной раскрыть тайну.

— Боюсь, что тогда я не обратил должного внимания на детали вашего рассказа. Каким путем должна была пройти Анни?

— Она ушла по тропинке, которая ведет через эти холмы; по прямой ей надо было пройти примерно мили три.

— Мимо той небольшой деревушка, которую я видел вчера?

— Вы имеете в виду Крессисейллог? Нет, та, другая, расположена дальше к северу.

— Мне не приходилось бывать в той стороне.

Они вошли в дом, и Дайсон уединился в своей комнате, всецело отдавшись одолевавшим его сомнениям. У него между тем росло подозрение, которое в течение какого-то времени сковывало его мозг, подозрение смутное и фантастичное, никак не обретавшее законченной формы. Он сидел у открытого окна, смотрел на долину и видел, словно на картине, извилистое русло ручья, серый каменный мост и раскинувшиеся вокруг холмы, все замерло, ни ветерка, который оживил бы таинственные, словно повисшие на склонах леса; закатное солнце окрашивало в теплые тона заросли папоротника; внизу от ручья поднимался редкий туман чистого белого цвета. Дайсон наблюдал из окна, как день начинал меркнуть; огромные, похожие на бастионы силуэты холмов призрачно вырисовывались на фоне неба, леса потемнели, в них сгустились тени; теперь овладевшая им фантазия вовсе не казалась ему невозможной. Остаток вечера Дайсон был задумчив, едва внимал тому, что говорил ему Воген. В холле он задержался на мгновение со свечой в руках, прежде чем пожелать своему другу спокойной ночи.

— Мне нужно как следует выспаться, — сказал он. — Завтра предстоит потрудиться.

— Будете писать?

— Нет. Собираюсь взглянуть на Чашу.

— На чашу? Если вы имеете в виду чашу для пунша, то она в целости и сохранности, находится в ларце.

— Нет, я говорю не о чаше для пунша. Поверьте, вашему столовому серебру ничто не грозит. Не стану беспокоить вас разными предположениями. Скоро мы, по всей вероятности, будем располагать чем-то более конкретным, чем предположения: Спокойной ночи, Воген.

На следующее утро после завтрака Дайсон пустился в путь. Проходя вдоль стены сада, он увидел, что теперь на ней уже восемь странных миндалевидных глаз.

— Еще шесть дней, — сказал сам себе Дайсон. Однако, хорошенько все обдумав, решил обуздать свою фантазию, хотя был убежден, что теперь он на верном пути. Он шел сквозь густые тени леса и наконец вышел на голый склон холма; он все выше и выше взбирался по скользкому дерну, забирая при этом к северу и следуя указаниям, которыми напутствовал его Воген. Дайсон подымался вверх, словно подымался над миром человеческих страстен и привычных понятий. Справа виднелся край сада, слабый голубоватый дымок вился столбом — там приютилась деревушка, откуда дети бегали в школу, и дымок этот был единственным признаком жизни, поскольку лес скрывал и заслонял старый дом Вогена. Достигнув вершины холма, Дайсон в первый раз почувствовал, до чего глухие и странные эти места, голые, лишь серое небо и серый холм. Плоская вершина, казалось, растворялась вдали; на севере виднелся туманный силуэт горы с голубой вершиной. Наконец Дайсон набрел на едва заметную тропинку, по ней, вероятно, прошла исчезнувшая Анни Тревор. Он двинулся по тропинке, петлявшей по голому склону холма, и наткнулся на выходы огромных скал известняка, мрачных и уродливых, словно идолы южных морей. Вдруг Дайсон застыл: он нашел то, что искал, — углубление в виде правильного круга, напоминавшее римский амфитеатр, в окружении известняковых скал, образовывавших подобие зубчатой стены. Дайсон обошел вокруг впадины, внимательно осмотрел большие камни, затем отправился обратно.

«Это более чем любопытно, — подумал он про себя. — Чаша обнаружена, но где находится Пирамида?»

— Мой дорогой Воген, — сказал он, вернувшись домой, — я нашел Чашу, но больше ничего сейчас рассказывать не стану. Впереди у нас шесть дней бездействия; пока что ничего предпринимать нельзя.

Глава 4

— Я только что обошел сад, — сказал как-то утром Воген, — считал там эти дьявольские глаза, сейчас их уже четырнадцать. Ради бога, Дайсон, объясните мне, что все это значит.

— Мне бы очень не хотелось. Я могу строить догадки, но всегда стараюсь держать их при себе. Сейчас действительно не стоит пытаться предугадывать события, вы, вероятно, помните, что у нас было шесть спокойных дней? Так вот, сегодня шестой день, конец безделью. Предлагаю вечером совершить прогулку.

— Прогулку! И это все, что вы намерены предпринять?

— Вам предстоит увидеть нечто весьма любопытное. Иными словами, сегодня мы отправляемся в горы, в девять часов вечера. Не исключено, что пробудем там всю ночь, поэтому оденьтесь потеплее и захватите с собой немного бренди.

— Вы шутите? — спросил Воген, озадаченный необычным поведением Дайсона и его странным предложением.

— И не думаю. Надеюсь, мы получим объяснение загадки. Так вы пойдете со мной?

— Конечно. Какой дорогой?

— Лучше всего пройти по тропинке, о которой вы Мне рассказывали. Этим путем, видимо, шла Анни Тревор.

При упоминании имени девушки Воген побледнел.

— Я не знал, что вы побывали в тех местах, — сказал он. — Я думал, вы разузнали что-то, что приоткроет тайну фигур, выложенных из кремней, и нарисованных на стене глаз. Конечно же я пойду с вами.

Без четверти девять Дайсон и Воген отправились вверх по склону холма. Ночь была темная, давящая, небо затянуто плотным слоем облаков, долина закрыта туманом. Они шли во мраке, почти не переговариваясь, будто опасаясь нарушить настороженную тишину. Наконец добрались до крутого склона. Лес кончился, перед ними лежали безграничные поля, чуть выше нависли причудливые известняковые скалы, смутно вырисовывавшиеся в темноте; шумно вздыхал ветер, дувший вдоль склона к морю, и сердца путников замирали. Дайсон и Воген все шли и шли среди выветренных скал. Вдруг Дайсон приник к Вогену и заговорил шепотом, с трудом сдерживая дыхание:

— Нам лучше лечь, мы пришли первыми.

— Мне это место известно, — помедлив, ответил Воген. — В дневное время я здесь бывал довольно часто. Сельские жители боятся сюда приходить, они считают, что это замок фей или что-то в этом роде. Но мы-то зачем сюда явились?!

— Тише, — попросил Дайсон. — Если нас услышат, нам несдобровать.

— Кто нас услышит? Да на три мили вокруг нет ни души!

— Может, и нет. А может, и есть.

— Я отказываюсь вас понимать, — в точности как Дайсон, шепотом произнес Воген. — Почему мы здесь?

— Впадина, которую вы видите, и есть Чаша. Думаю, лучше нам теперь помолчать.

Они вытянулись на траве; от Чаши их отделяла скала. Время от времени Дайсон, прикрывая лицо полями темной шляпы, выглядывал из-за скалы и снова прятался, опасаясь смотреть слишком долго. Он то и дело прикладывал ухо к земле и прислушивался.

Казалось, тьма сгустилась, а тишина была такой, что слышалось даже слабое дыхание ветерка.

От этой тяжело нависшей тишины и гнетущей неопределенности Воген сделался нетерпеливым; опасности он не чувствовал и потому начал воспринимать все это бдение как жуткий фарс.

— Сколько это может продолжаться? — шепотом спросил он Дайсона, и тот, затаив дыхание, будто боясь что-то упустить, прижался ртом к уху Вогена и сказал нараспев, четко выговаривая каждый слог:

— При-слу-шай-тесь!

Голос его был подобен голосу проповедника, предающего кого-то анафеме.

Цепляясь за траву, Воген подтянулся вперед, гадая; к чему он должен был прислушаться. Вначале вовсе ничего не было слышно, затем из Чаши донесся едва различимый низкий звук — слабый звук, похожий на затрудненное человеческое дыхание. Воген напряженно вслушивался, шум стал громче, раздалось неприятное резкое шипение, словно яма внизу заполнилась бурлящей огненной массой; сгорая от любопытства, Воген надвинул кепи на лоб и заглянул в Чашу.

В ней все переливалось и кипело, словно в адском котле. Стены и дно Чаши дрожали, какие-то неопределенные фигуры бесшумно передвигались по ней в разных направлениях, сливаясь в сгустки то тут, то там, и, казалось, переговаривались друг с другом, издавая ужасающее шипение, подобное шипению змей. Впечатление было такое, будто свежая трава и чистая земля внезапно сместились под натиском потусторонних сил. Воген не мог оторвать глаз от этого зрелища, он уставился на колеблющуюся массу, различая в ней нечто походившее на человеческие лица и конечности, и, потрясенный до глубины души, думал, что наверняка во всем этом мятущемся и шипящем сборище нет ни единого человеческого существа. Воген был оглушен ужасом происходившего, старался подавить подступавшие к горлу рыдания; тем временем отвратительные мерзкие твари сгрудились вокруг чего-то бесформенного в центре Чаши, их шипение стало еще более злобным; в неверном свете пламени он различал переплетенные уродливые конечности, затем ему показалось, будто он услышал едва уловимый приглушенный человеческий стон, долетавший сквозь нечеловеческое бормотание. Что-то в нем не переставало шептать: «Где червь их не умирает и огонь их не угасает», а в воображении возник мерзкий образ куска гниющей падали, который терзали раздувшиеся ужасающие ползучие гады. Хоровод уродливых фигур вокруг темного предмета в центре Чаши продолжался. По лицу Вогена струился пот, капли падали ему на руки.

Потом все произошло в одно мгновение: омерзительная масса распалась и осела на стенах Чаши, в центре ее взметнулись вверх человеческие руки. Где-то внизу вспыхнула искра, затем разгорелось пламя; раздался громкий женский крик, перешедший в вопль ужаса и отчаяния, одновременно, словно струя фонтана, в небо взметнулась гигантская огненная пирамида, отблеск пламени осветил всю гору. И тут же Воген различил внизу мириады существ; они были созданы по образу и подобию человека, но остановились в росте, словно дети-уроды, а их лица с миндалевидными глазами выражали ярость и вожделение; масса обнаженных тел была отвратительного желтого цвета; и вдруг, словно по волшебству, Чаша вмиг опустела, хотя огонь продолжал бушевать с воем и треском, освещая все вокруг.

— Вот вы и видели Пирамиду, — сказал ему на ухо Дайсон. — Огненную Пирамиду.

Глава 5

— Значит, вы узнаете эту вещь?

— Конечно, Анни Тревор носила эту брошь по воскресеньям; я припоминаю этот узор. Где вы ее нашли? Уж не хотите ли вы сказать, что обнаружили местонахождение девушки?

— Мой дорогой Воген, неужели вы не догадываетесь, где я ее нашел? Вы еще не забыли события прошлой ночи?

— Дайсон, — серьезным тоном произнес его собеседник, — сегодня утром, пока вас не было, я без конца вспоминал вчерашнее. Я думаю о том, что видел, или, точнее, думал, что видел, и могу прийти к единственному выводу, а именно: что вспоминать об этом не следует. Как и большинство людей, я жил рассудком, честно и богобоязненно, и могу поверить лишь тому, что стая жертвой какой-то фантастической галлюцинации, какой-то фантасмагории расстроенных чувств. Помните, как мы молча возвращались домой? Может быть, нам лучше договориться хранить это событие в тайне? Утром я отправился на прогулку, мирно светило солнце, и мне показалось, что земля исполнена благодати; проходя мимо стены сада, я заметил, что на ней нет больше новых изображений, и я стер те, что еще оставались. Загадка разрешилась, мы снова можем жить спокойно. По-моему, на протяжении нескольких последних недель мы подвергались воздействию каких-то враждебных сил; я находился на грани безумия, но теперь снова пребываю в здравом рассудке.

Воген говорил искренне, подавшись вперед; на лице его, обращенном к Дайсону, застыло умоляющее выражение.

— Мой дорогой Воген, — отвечал тот после паузы, — какое это может иметь значение? Теперь поздно, мы зашли слишком далеко. Вам, как и мне, известно, что это не галлюцинации; мне бы очень хотелось, чтобы это была лишь выдумка. Теперь я должен рассказать вам все.

— Прекрасно, — со вздохом отвечал Воген, — должны так должны.

— В таком случае, — сказал Дайсон, — если вы не возражаете, начнем с конца.

Вот эту брошь, которую вы только что опознали, я подобрал в Чаше. Там лежала груда серого пепла, словно после пожарища, зола была еще горячая, а брошь лежала на земле, рядом с выжженной травой. Вероятно, она случайно откололась от платья той, что ее носила. Нет, не перебивайте меня; теперь мы можем обратиться к началу, поскольку конец ясен. Давайте вернемся к тому времени, когда вы приехали навестить меня в моей лондонской квартире. Вы вскользь упомянули, что в ваших краях произошел загадочный случай, девушка по имени Лини Тревор отправилась навестить свою родственницу и пропала. Откровенно признаюсь, сказанное нами не слишком меня заинтересовало; существует множество причин, в силу которых мужчине, тем более женщине может быть в высшей степени удобно исчезнуть на время из привычного круга родственников и друзей. Думаю, если бы мы обратились в полицию, выяснилось бы, что в Лондоне каждую неделю кто-либо исчезает при загадочных обстоятельствах, и полицейские просто пожали бы плечами и сказали нам, что по теории вероятности иначе и быть не может. Теперь я сознаю, что был непростительно равнодушен, однако была еще одна причина, почему эта история не вызвала у меня интереса: в вашем рассказе не было ключа к пониманию происходящею. Вы предположили только, что преступление мог совершить сбежавший с корабля моряк, но такое объяснение я немедленно отверг. По многим причинам, главным образом потому, что случайного преступника-непрофессионала, совершившего тяжкое преступление, почти всегда находят, особенно если он совершает его в сельской местности. Вы помните случай с моряком по имени Гарсиа? На следующий день после убийства он забрел на железнодорожную станцию; его брюки были в крови, при нем же была его добыча — разобранные голландские часы. Таким образом, если отвергнуть это единственное ваше предположение, то вся история, как я утверждаю, становится необъяснимой. Часто ли вы занимаетесь проблемами, которые, по вашему разумению, неразрешимы? Часто ли вы задумывались над древней задачей насчет Ахилла и Черепахи? Конечно, не часто, ибо вы знали, что поиски ответа безнадежны. Поэтому, когда вы рассказали мне историю об исчезнувшей деревенской девушке, я попросту счел ее неразрешимой и больше к ней не возвращался. Как выяснилось, я ошибся, но если помните, вы немедленно переключились на другую историю, занимавшую вас несравненно больше.

Нет необходимости пересказывать ее; вначале все показалось мне сущей безделицей, детской игрой или мистификацией; однако, когда вы показали мне наконечник стрелы, дело вызвало у меня живейший интерес. Тут уж было нечто далеко не обыденное, и, приехав сюда, я принялся за работу, стараясь найти разгадку, снова и снова обдумывая возможные значения фигур, которые вы мне описали. Первой появилась фигура, которую мы решили назвать Шеренгами, — несколько параллельных линий, выложенных из кремней, повернутых острыми концами в одну сторону. Потом вы обнаружили линии, похожие на спицы колеса, сходившиеся в том месте, где находилось изображение Чаши, затем Треугольник или Пирамиду и самую последнюю — Полумесяц. Признаюсь, в поисках решения загадки я перебрал множество возможных вариантов, и, как вы понимаете, это было задача с двумя или даже тремя неизвестными. Мне приходилось не просто спрашивать себя, что означают эти фигуры. Но также кто их выкладывает. И еще, у кого могут быть такие ценные предметы и кто, сознавая их ценность, может запросто разложить их на земле возле тропинки? Нить рассуждений привела меня к предположению, что человек или люди, о которых идет речь, понятия не имеют о ценности уникальных кремневых наконечников. И все же я не очень преуспел, поскольку даже хорошо образованный человек, очень вероятно, может быть несведущим в таких вопросах. Появление глаз на стене сильно осложнило задачу, но, как вы помните, мы поняли, что в обоих случаях — одна и та же разгадка. Особая манера расположения этих глаз на стене заставила меня навести справки, не живет ли где в окрестностях человек карликового роста, но такового не оказалось, дети же, которые ежедневно проходят по тропинке, как я установил, к делу не причастны. И все же я был убежден, что кто бы ни нарисовал эти глаза, он должен быть ростом метр — метр двадцать сантиметров. Как я говорил вам тогда, любой, кто рисует на вертикальной плоскости, инстинктивно выбирает место для рисунка примерно на уровне своего лица. Затем загадка необычной формы глаз; все все указывало на монгольский разрез глаз, для жителей английской провинции непривычных. И, наконец, тот факт, что художник или художники могли видеть в темноте, окончательно сбил меня с толку. Как вы знаете, такую способность может приобрести человек, многие годы проведший в очень темном помещении, скажем в тюрьме, но где в Европе, со времен Эдмона Дантеса можно найти такую тюрьму? Человек, которого я искал, должен быть моряком, просидевшим немало лет в страшной китайской подземной тюрьме типа каменного мешка; и, как ни странно это, быть карликом. Но как объяснить то, что у моего воображаемого моряка нашлись доисторические наконечники стрел? И даже если я это объясню, то каков смысл и назначение загадочных знаков, выложенных из кремней, а также миндалевидных глаз? Ваша версия предполагаемого ограбления с самого начала показалась мне несостоятельной, но я был в совершенной растерянности, и рабочей гипотезы у меня не возникло. Только случайность помогла мне напасть на след. Однажды мы повстречали беднягу Тревора, а когда вы назвали его имя и упомянули об исчезновении его дочери, я вспомнил ту историю с девушкой. И сказал себе: за этим скрывается другая тайна, сама по себе, правда, неинтересная, но вдруг окажется, что она связана со всеми теми загадками, которые меня терзают? Я заперся в комнате, постарался избавиться от предвзятых мнений и заново обдумал случившееся, взяв за посылку тот факт, что исчезновение Анни Тревор имело связь с кремневыми фигурами и глазами на стене. Предположение это не очень-то мне помогло, и я находился на грани отчаяния, готов был отказаться от дальнейших поисков, как вдруг мне пришло в голову, что, возможно, главную роль здесь играет Чаша. Как вам известно, в Суррее есть место, которое зовется «Дьявольской чашей для пунша», и я подумал, что этот символ мог означать какую-то достопримечательность. И вот я решил поискать Чашу вблизи тропы, по которой ушла исчезнувшая девушка. А как я ее обнаружил, вы уже знаете. Я дал толкование кремневым фигурам, исходя из известных мне фактов. Значение первой фигуры, Шеренг, я интерпретировал следующим образом: через две недели (то есть половину лунного месяца) в Чаше должно состояться собрание или сбор, имеющие целью наблюдать или строить Пирамиду. С помощью нарисованных глаз, изо дня в день по одному появлявшихся на стене, очевидно, велся отсчет дней, я предвидел, что их будет четырнадцать — и ни единым больше. Так что дальнейшее развитие событий представлялось довольно ясным; я не стал бы ломать себе голову, пытаясь дознаться, каково будет сборище и кому предстояло собраться в уединенном, пользующемся дурной славой месте среди заброшенных холмов. В Ирландии, Китае или на западе Америки на такой вопрос легко нашли бы ответ; это могла быть сходка недовольных, собрание тайного общества, сборище линчевателей, все было бы намного понятнее. Но в глухом уголке Уэльса, населенном миролюбивыми людьми, подобное попросту невозможно. Я понимал, однако, что должен отыскать возможность наблюдать предстоящее сборище, поэтому решил не утруждать себя тщетными умозаключениями. Потом буйная фантазия пришла на смену здравым размышлениям, я вспомнил, что говорили, будто Анни Тревор украли феи. Поверьте, Воген, я здравомыслящий человек, как и вы сами, у меня в голове не возникают дикие фантазии. Догадка пришла, когда я вспомнил, что в старину фей называли маленьким народцем; одновременно я допустил возможность, что они хранители традиций доисторических обитателей этих гористых мест — пещерных жителей. Я понял, потрясенный, что ищу существо не более метра двадцати сантиметров ростом, привычное к пребыванию в темноте, которое пользуется каменными орудиями и знает, как выглядит монголоидная раса. Клянусь вам, Воген, я не стал бы говорить о столь неправдоподобных вещах, если бы вы сами не наблюдали их прошлой ночью, и я утверждаю, что поставил бы под сомнение свидетельства моих собственных чувств, если бы их не подтверждали ваши. Ни вы, ни я не можем смотреть друг другу в глаза и притворяться, будто верим обману. Когда вы лежали рядом со мной на траве, я чувствовал, как вас всего трясло, и видел ваши глаза в отсветах пламени. И потому я говорю вам все без малейшего стыда и утайки, что было у меня в мыслях прошлой ночью, когда мы пробирались через лес, поднимались на холм и лежали, притаившись за скалой.

Но одно было мне неясно и до самого конца ставило в тупик. Я рассказал вам, как пытался раскрыть тайну Пирамиды; собравшимся предстояло увидеть Пирамиду, но истинное значение этого символа ускользало от меня до самого последнего момента. Производное от древнегреческого слова «пир» — «огонь», хотя и ложное, должно было дать мне ключ к пониманию, но я так и не догадался.

Думаю, мне остается добавить совсем немногое. Вы ведь знаете, мы были совершенно беспомощны, даже если бы могли предвидеть, что подобное случится. Ну а как насчет особого расположения места, где появлялись эти фигуры? Да, вопрос интересный. Дом, в котором мы сейчас находимся, насколько я могу судить, имеет центральное местоположение среди холмов; и кто знает, так это или нет, но, возможно, тот странный старый столб из известняка у стены вашего сада обозначал место сборов еще до того, как кельты ступили на землю Британии. Но есть еще кое-что, о чем мне не хотелось бы умолчать: не жалею о том, что мы были не в силах спасти несчастную девушку. Вы наблюдали наружность существ, которые во множестве толпились в Чаше. Поверьте, то, что лежало в центре Чаши, этому миру более не принадлежало.

— И потому? — спросил Воген.

— И потому она проследовала в Огненную Пирамиду, — ответил Дайсон, — а таинственные существа снова вступили в подземный мир, в сокрытые под холмами обиталища.

Говард Филлипс Лавкрафт Крысы в стенах

16 июля 1923 года, после окончания восстановительных работ, я переехал в Эксхэм Праэри. Реставрация была грандиозным делом, так как от давно пустовавшего здания остались только полуразрушенные стены и провалившиеся перекрытия. Однако этот замок был колыбелью моих предков, и я не считался с расходами. Никто не жил здесь со времени ужасной и почти необъяснимой трагедии, происшедшей с семьей Джеймса Первого, когда погибли сам хозяин, его пятеро детей и несколько слуг. Единственный оставшийся в живых член семьи, третий сын барона, мой непосредственный предок, вынужден был покинуть дом, спасаясь от страха и подозрений.

После того, как третий сын барона был объявлен убийцей, поместье было конфисковано короной. Он не пытался оправдаться или вернуть свою собственность. Объятый страхом, большим, чем могут пробудить угрызения совести и закон, он горел одним желанием — никогда больше не видеть древнего замка. Так Уолтер де ла Поэр, одиннадцатый барон Эксхэм, бежал в Виргинию. Там он стал родоначальником семейства, которое к началу следующего столетия было известно под фамилией Делапоэр.

Эксхэм Праэри оставалось необитаемым, затем было присоединено к землям семьи Норрис. Здание пользовалось вниманием ученых, исследовавших его сложную архитектуру: готические башни на сакском или романском основании, с еще более древним фундаментом, друидической или подлинной кимбрской кладки. Фундамент был очень своеобразным, и с одной стороны он вплотную примыкал к высокой известняковой скале, с края которой бывший монастырь смотрел в пустынную долину, в трех милях к западу от деревни Анкестер.

Насколько этот памятник ушедших столетий притягивал к себе архитекторов и археологов, настолько ненавидели его местные жители. Ненависть зародилась еще в те времена, когда здесь жили мои предки, и не остыла до сих пор, хотя здание уже окончательно обветшало и поросло мхом. Я и дня не успел побыть в Анкестере, как услышал, что происхожу из проклятого дома. А на этой неделе рабочие взорвали Эксхэм Праэри и сейчас сравнивают с землей развалины. Я всегда неплохо представлял себе генеалогическое древо нашей семьи, известен мне и тот факт, что мой американский предок уехал в колонии при весьма странных обстоятельствах. Однако с деталями я не был знаком, так как в семье сложилась традиция умолчания о прошлом, В отличие от наших соседей-плантаторов, мы не хвастались предками крестоносцами, героями средних веков или эпохи Возрождения. Все исторические бумаги семьи содержались в запечатанном конверте, который до Гражданской войны передавался отцом старшему сыну с наказом вскрыть после его смерти. Основания для гордости были добыты нашей семьей уже в самой Америке и виргинские Делапоэры всегда уважались в обществе, хотя слыли несколько замкнутыми и необщительными.

Во время войны наше благополучие пошатнулось, был сожжен Карфакс, наш дом на берегу реки Джеймс. Во время того безумного погрома погиб мой престарелый дед, а вместе с ним пропал и конверт, хранящий наше прошлое. Мне тогда было семь лет, но я хорошо помню тот день — выкрики солдат-федералистов, визг женщин, стенания и молитвы негров. Мой отец в это время был в армии, оборонявшей Ричмонд, и после многочисленных формальностей нас с матерью отправили через линию фронта к нему.

После войны мы все переехали на Север, откуда была родом моя мать. Я прожил там до старости и стал настоящим янки. Ни я, ни мой отец не знали о содержимом семейного конверта; я втянулся в массачусетский бизнес и потерял всякий интерес к тайнам, несомненно, присутствовавшим в истории нашей семьи. Если бы я только подозревал, с чем они связаны, с какой радостью бросил бы я Эксхэм Праэри, и лучше бы он остался летучим мышам с пауками и зарос мхом.

В 1904 году умер мой отец, не оставив никакого послания ни мне, ни моему единственному сыну, Альфреду, которого я воспитывал сам, без его матери. Именно этот мальчик изменил порядок передачи семейных традиций. Я мог поведать ему лишь несерьезные догадки о нашей истории, но во время войны, когда он стал офицером авиации и служил в Англии, он написал мне о некоторых интересных легендах, касающихся нашей семьи. Очевидно, у Делапоэров было яркое и несколько зловещее прошлое, о котором мой сын узнал из рассказов своего друга Эдварда Норриса, капитана авиационного полка Его Величества, чьи владения находились возле нашего фамильного замка, в деревне Анкестер. Поверья местных крестьян были столь колоритны и невероятны, что по ним можно было писать романы. Конечно, сам Норрис не воспринимал их всерьез, но они заинтересовали моего сына, и он описал их мне. Именно эти легенды пробудили во мне интерес к нашим заокеанским корням, и я решил приобрести и реставрировать живописный старинный замок, который капитан Норрис показал Альфреду и предложил выкупить у его дяди, тогдашнего владельца, за очень незначительную сумму.

В 1918 году я купил Эксхэм Праэри, но планы по его реставрации мне пришлось отложить, так как мой сын вернулся с войны инвалидом. Те два года, которые он прожил, я был настолько поглощен заботами о его здоровье, что даже передал партнерам ведение своих дел.

В 1921 году я остался один, без цели, без дела, на пороге старости и решил занять оставшиеся годы восстановлением приобретенного дома. В декабре я ездил в Анкестер и познакомился с капитаном Норрисом, приятным, полным молодым человеком, который был высокого мнения о моем сыне. Он помогал мне собирать предания и планы для восстановительных работ. Сам Эксхэм Праэри не произвел на меня особого впечатления — стоящее на краю пропасти скопище древних руин, покрытых лишайниками и грачиными гнездами, башни с голыми стенами, без полов и какой-либо отделки внутри.

Но постепенно передо мной вырисовывался образ величественного здания, где жили мои предки триста лет назад. Я начал нанимать рабочих для реставрации и тут столкнулся с давним страхом и ненавистью крестьян Анкестера. Эти настроения касались как самого замка, так и всей древней семьи, и были так сильны, что передавались даже рабочим, нанятым на стороне, и они разбегались.

Сын рассказывал мне, что когда он был в Анкестере, его избегали только за то, что он — де ла Поэр. Теперь я почувствовал нечто подобное на себе и долго убеждал крестьян, что почти ничем не связан с моими предками. Даже после этого продолжали они недолюбливать меня, и собирать их легенды я мог только через Норриса. Похоже, люди не могли мне простить, — что я собираюсь восстановить ненавистный замок, который они воспринимали как логово злых духов и оборотней.

Анализируя собранные Норрисом предания и отчеты ученых, я пришел к выводу, что Эксхэм Праэри стоял на месте очень древнего храма друидической или додруидической эпохи. Мало кто сомневался, что здесь совершались самые жуткие обряды, которые, вероятно, потом влились в культ Кибелы, занесенный римлянами. По сохранившимся на подземной кладке надписям можно было прочитать: «БОЖ… ВЕЛИК… МАТЕ… ТВОРЕ…», что свидетельствовало о культе Великой Матери, следовать которому безуспешно пытались запретить римским гражданам. Как свидетельствуют раскопки, Анкестер был лагерем третьего августианского легиона. Там храм Кибелы процветал и был всегда полон почитателей, исполнявших бесчисленные обряды под руководством фригийского жреца. Легенда гласит, что крах старой религии не остановил оргии в замке, а жрецы перешли в новую веру, не изменив своего образа жизни. Тайные церемонии не прекратились и после падения римского владычества, некоторые из саксов восстановили разрушенный храм и, основав там центр некоего культа, которого боялись во всех англосакских государствах, придали ему сохранившийся доныне облик. Около 1000 года н. э. Эксхэм Праэри упоминается в летописи как замок, окруженный огромным, неогороженным, так как народ боялся туда ходить, садом, принадлежащий таинственному и могущественному монашескому ордену. Замок не был разрушен викингами, но после норманнского завоевания он, должно быть, пришел в упадок. Как бы то ни было, в 1261 году Генрих Третий даровал замок моему предку Гилберту де ла Поэру, первому барону Эксхэмскому.

До той поры репутация нашего рода была чиста, но потом что-то случилось. В летописи 1307 года упомянут один де ла Поэр, «проклятый богом», а в народных преданиях замок, построенный на месте языческого капища, стал слыть зловещим и страшным местом. Эти предания вызывали суеверный страх, усиливающийся под гнетом множества недомолвок и мрачных намеков. Они представляют моих предков порождением демонов, среди которых маркиз де Сад и Жиль де Ретц показались бы невинными детишками, и приписывают им вину за случавшиеся на протяжении нескольких поколений исчезновения людей.

Самыми отрицательными персонажами легенд были, несомненно, сами бароны и их прямые наследники. Если же какой владелец замка имел добропорядочный нрав, он неизменно умирал быстрой, необъяснимой смертью, и его сменял новый злодей. Казалось, у баронов Эксхэм был свой внутрифамильный темный культ, открытый даже не для всех членов семьи и руководимый старшим в роду. Строился он, по всей видимости, не столько на кровном родстве, сколько на общности наклонностей, ибо к нему принадлежали и люди, вошедшие в семью со стороны. Например, леди Маргарет Тревор, жене Годфри, второго сына пятого барона Эксхэма, приписывали тайные убийства детей по всей округе, и зловещие истории о женщине-демоне до сих пор рассказывают в приграничных с Уэльсом районах. Упоминается в балладах, хотя и по другому поводу, ужасная история леди Мэри де ла Поэр, вышедшей замуж за герцога Шрусфильда и вскоре после свадьбы убитой им и его матерью. Священник, которому они поведали тайную причину содеянного, благословил убийц и отпустил им грехи.

Подобные мифы, полные грубых предрассудков, меня задевали. Особенно было неприятно стойкое недоверие к моему роду. Однако я не мог не ассоциировать эти темные предания о моих предках с известным мне скандалом, касающимся моего ближайшего родственника, двоюродного брата Рандольфа Делапоэра из Карфакса, который воевал в Мексике, сблизился с неграми и стал их шаманом.

Несколько меньше меня задевали туманные сплетни о воплях и стонах в пустой, холодной долине под известняковой скалой, о запахе тлена, поднимающемся оттуда после весенних дождей, о попавшем под ногу лошади сэра Джона Клейва белом предмете и о слуге, который сошел с ума, заглянув однажды в подземелье старого замка. Это были банальные страшные сказки, а я в то время был убежденным скептиком. Сложнее было отбросить рассказы о пропавших крестьянах, хотя в средние века такое не было редкостью. Смерть могла быть расплатой за чрезмерное любопытство, а наколотые на пики головы несчастных выставлялись тут же, на древних бастионах.

Некоторые легенды-были настолько необычны, что я пожалел, что в молодости не изучал сравнительную мифологию. Например, одно поверье объясняло обильные урожаи кормовых овощей в замковых садах тем, что они служили пищей летучим мышам-оборотням, которые каждую субботу слетались туда на шабаш. Но самым невероятным было предание о крысах. Однажды грязные полчища алчных паразитов лавиной вырвались из замка, пожирая на своем пути кур, кошек, собак, поросят, овец, Их ярость утихла после того, как они загрызли и двоих крестьян. Произошло же это якобы через три месяца после упоминавшейся выше трагедии, унесшей последних обитателей замка.

Вот что было мне известно, когда я со старческим упрямством проводил реставрационные работы в доме моих предков. Ни в коем случае не стоит думать, что упомянутые ненаучные сказки определяли мое умонастроение. К тому же, меня постоянно поддерживал капитан Норрис и ученые, помогавшие мне. Через два года реставрация была завершена — огромные расходы полностью оправдались. Я с гордостью осматривал просторные комнаты, обитые дубовыми панелями стены, сводчатые потолки, стрельчатые окна и широкие лестницы.

Все черты средневековья были тщательно сохранены, современные детали естественно вписывались в старинные интерьеры. Дом моих предков был восстановлен, и теперь я мечтал утвердить в округе добрую репутацию древнего рода, последним представителем которого я был, Я намеревался поселиться здесь и доказать всем, что де ла Поэру (я возобновил подлинное написание нашей фамилии) совсем не присуще быть врагом рода человеческого. Моя жизнь обещала стать приятной еще и потому, что, несмотря на средневековый облик, все интерьеры. Эксхэм Праэри были совершенно новые, и мне не грозили ни паразиты, ни привидения.

Итак, 16 июня 1923 года я переехал, а со мной в замке поселились семеро слуг и девять кошек, которых я очень люблю. Самого старшего кота, Ниггермана, я привез с собой из Массачусетса, остальным обзавелся, пока во время реставрации жил у капитана Норриса.

Пять дней мы жили спокойно, я занимался в основном классификацией сведений о нашей семье. Ко мне попали довольно подробные отчеты о последней здешней трагедии и бегстве Уолтера де ла Поэра, пропавшего во время пожара в Карфаксе. Выходило, что обвинения моею предка в убийстве всех спящих обитателей замка, кроме четверых доверенных слуг, не были лишены оснований. За две недели до случившегося он сделал какое-то потрясшее и изменившее его открытие, о котором он, если не считать отдельных намеков, не рассказал никому, роме слуг, ставших его сообщниками и тоже бежавших.

Однако эту преднамеренную резню, жертвами которой стали отец, три брата и две сестры, простили крестьяне и постарались не заметить судебные власти: виновнику удалось ускользнуть в Виргинию безнаказанным. Говорили, будто он избавил землю от некоего древнею проклятия. Что за открытие подтолкнуло его на столь ужасный поступок, я не могу даже предположить. Зловещие предания о своей семье Уолтеру де ла Поэру, несомненно, были известны с детства, так что вряд ли они могли повлиять на него столь неожиданно. Или он увидел какой-то жуткий древний обряд? Нашел некий страшный символ в самом замке или в окрестностях? В Англии его помнили застенчивым, тихим юношей, а в Виргинии он производил впечатление человека пугливого и осторожного, но никак не жестокого. В дневнике одного знатного путешественника, Френсиса Харли из Беллвью, он описан как образец чести, достоинства и такта.

Первое предзнаменование сверхъестественных событий, случившихся позже, было отмечено 22 июля, но тогда оставлено почти без внимания. Случай был простой и ничтожный, странно, что на него вообще обратили внимание, ибо, хотя я и поселился в древнем замке, мне чужда была мнительность, а в слуги я нанял людей разумных и трезвомыслящих, Тем более, что все в замке, кроме каменных стен, было сделано заново.

Я запомнил, что мой старый флегматичный кот, чьи повадки были мне хорошо известны, казался неестественно возбужденным и беспокойным. Он нервно бегал из комнаты в комнату и постоянно что-то вынюхивал. Я понимаю, что звучит это предельно банально — как неизменная собака в романе о привидениях, которая рычанием предупреждает хозяина о близости появления призрака, — но забыть этого не могу.

На следующий день ко мне в кабинет, расположенный на втором этаже, с арочными сводами, темными дубовыми панелями и трехстворчатым готическим окном, выходившим в пустынную долину под известковой скалой, зашел слуга и пожаловался, что все кошки в доме ведут себя беспокойно. Я тут же припомнил, как Ниггерман крался вдоль западной стены и скреб когтями новые панели, покрывающие старую каменную кладку.

Я ответил слуге, что, должно быть, камни под панелями испускают запах, неуловимый для людей, но воздействующий на тонкое обоняние кошек. Я действительно так думал, и, когда слуга предположил наличие мышей или крыс, я ответил, что их здесь не было триста лет, и что даже полевые мыши не могли бы сюда забраться. В тот же день я заехал к капитану Норрису, и он уверил меня, что было бы невероятно, если бы полевые мыши ни с того, ни с сего вдруг устремились бы в каменный замок.

Вечером, поговорив, как обычно, со слугой, я ушел в спальню западной башни, которую выбрал для себя. Из кабинета в нее вела старая каменная лестница и короткая галерея, отделанная заново. Сама спальня была круглая, с высоким потолком, со стенами без деревянной обшивки, но задрапированным гобеленами, которые я сам выбрал в Лондоне.

Впустив в комнату Ниггермана, я закрыл тяжелую готическую дверь, разделся при свете электрической лампочки, имитирующей свечу, потом выключил свет и улегся на кровати с пологом, а в ногах у меня поместился Ниггерман. Полог я не задернул и лежал, глядя в узкое окошко. В небе потухала заря, и ажурные узоры окна красиво проступали сквозь шторы.

Должно быть, я заснул, потому что помню, что из приятного забытья меня вывело резкое движение вскочившего со своего места кота. Я увидел в тусклом свете его силуэт — голова вытянута вперед, передние лапы чуть подогнуты, задние выпрямлены и напряжены. Он, не отрываясь, смотрел куда-то в стену, западнее окна. Сначала я не увидел там ничего особенного, но все же мое внимание оказалось прикованным к той же точке.

Приглядевшись, я понял, что кот волновался не напрасно. Мне показалось, что драпировки на стенах двигаются, но утверждать это не могу. В чем я могу поклясться, так это в том, что за ними я слышал тихую возню, похожую на мышиную или крысиную. Через секунду кот прыгнул на один из гобеленов и сорвал его на пол, обнажив старую стену, на подновленной штукатурке которой не было никаких грызунов.

Ниггерман, раздирая когтями гобелен и пытаясь время от времени просунуть лапу между стеной и дубовым полом забегал вдоль стены. Он ничего не нашел и нехотя вернулся ко мне на кровать. Я за все это время не двинулся с места, но заснуть потом уже не мог.

Утром я опросил всех слуг, но никто не заметил ничего странного, лишь кухарка вспомнила, что кошка, спавшая у нее в комнате на подоконнике, вдруг взвыла, разбудив ее, а потом выскочила в открытую дверь и понеслась вниз по лестнице. Я подремал до обеда, а потом поехал к капитану Норрису, который был заинтригован моим рассказом. Эти происшествия — сколь незначительные, столь и необычные, — будили его воображение, и он тут же припомнил некоторые местные мистические поверья. Основываясь на них, Норрис дал мне крысиный яд и несколько мышеловок, и по приезде домой я послал слуг расставить их по замку.

Заснул я рано, но вскоре пробудился от страшного сна. С большой высоты я смотрел в полуосвещенный грот, где, по колено в грязи, белобородый демон-свинопас гонял каких-то полуистлевших, дряблых зверей, вид которых вызвал у меня неописуемое отвращение. Затем он остановился, кивнул кому-то головой. Тут же огромная стая крыс скатилась с края пропасти, чтобы пожрать и его, и зверей.

Меня разбудили движения Ниггермана, который, как обычно, спал у меня в ногах. Мне сразу стало ясно, почему он выгибает спину, шипит и, выпуская когти, царапает мне ноги, — отовсюду слышалось, как по замку шныряют огромные, голодные крысы. Заря потухла, и в темноте я не мог разглядеть двигаются ли уже восстановленные драпировки, и поэтому поскорее включил свет.

Как только лампочка зажглась, я увидел, что все гобелены колышутся таким образом, что их оригинальные узоры напоминают пляску смерти. Это движение, а вместе с ним и звуки прекратились в один момент. Вскочив с кровати, я схватил ручку от металлической грелки с углями, пошуровал ей за гобеленам и приподнял один их них. Там ничего не было, только оштукатуренная стена, даже кот перестал нервничать. Я осмотрел поставленную в моей спальне мышелову. Все ходы захлопнулись, но мышеловка была пуста: даже клочка шерсти не осталось.

О том, чтобы снова лечь спать, не могло быть и речи, и поэтому я, взяв свечу, пошел с котом по галерее к лестнице, спускающейся в мой кабинет. Но едва мы дошли до каменных ступенек, как Ниггерман ринулся вперед и исчез. Когда я сам сошел в кабинет, то сразу же услышал звуки, которые невозможно с чем-либо спутать.

Дубовые панели кишели крысами, а Ниггерман метался с яростью охотника, теряющего добычу. Я зажег свет, но на этот раз шум не прекратился. Крысы продолжали свои игрища, топая с такой силой, что я мог определить общее направление их движения. Происходила грандиозная миграция этих животных откуда-то сверху в подвал, или еще глубже.

Я услышал шаги в коридоре, распахнулась дверь и появились двое слуг, Оказалось, что и все остальные кошки вдруг начали шипеть и выгибать спины, а потом унеслись вниз по лестнице и сейчас мяукали и скреблись у двери в подземелье. Я спросил, не слышали ли слуги крыс, но они ответили отрицательно, Я хотел, было, обратить их внимание на шорохи, но тут заметил, что они прекратились.

Сопровождаемый слугами, я спустился к двери в подземелье, но кошки уже разбежались. Я решил обследовать подземелье позже, а пока только осмотрел мышеловки. Все они сработали, но никто не попался. До утра я сидел, задумавшись, в кабинете, отмечая, что звуки слышали только кошки и я, и вспоминая все известные мне подробности легенд о замке.

До полудня я проспал в библиотеке в мягком кресле, которое поставил там в ущерб средневековым интерьерам, а потом позвонил капитану Норрису с тем, чтобы он приехал и помог обследовать подземелье.

Мы не нашли ничего примечательного, разве что нас взволновал тот факт, что подземный склеп был по-видимому построен руками римлян. Низкие арки и массивные столбы были подлинно римскими — не то, что грубые сакские постройки — гармоничными и стройными, напоминавшими об эпохе цезарей. На стенах было множество описанных археологами надписей, например: «ВЛАД… ВРЕМ… ПРОТИВ… ПОНТИФИК… АТИС…» При упоминании об Атисе я вздрогнул, вспомнив, что читал у Катулла о жутких обрядах в честь этого восточного божества, чей культ был смешан с почитанием Кибелы. При свете фонарей мы с Норрисом без особого успеха попытались разобрать полустершиеся рисунки на прямоугольных каменных блоках, служивших алтарями. Мы вспомнили, что один из рисунков, солнце с лучами, датировался учеными доримским периодом. Значит, алтари были взяты римскими жрецами из более древнего храма коренных жителей, стоявшего на этом месте. На одном из алтарей меня привлекли коричневые пятна. Состояние же поверхности самого большого из них указывало, что на нем разводили огонь- там, вероятно, сжигали жертвы.

В этом склепе, у дверей которого скреблись кошки, мы с Норрисом решили провести ночь. Слуги снесли вниз диваны, и им было приказано не обращать внимания на ночную беготню кошек. Ниггермана мы взяли с собой, полагаясь на его чутье. Мы закрыли тяжелую сработанную под средневековье дубовую дверь, зажгли фонари и стали ждать.

Подземелье было очень глубоким — его фундамент, вероятно, уходил даже вглубь известняковой скалы, нависавшей над пустой долиной. Я не сомневался, что неизвестно откуда взявшиеся крысы стремились именно туда, хотя и не мог понять, зачем. Пока мы лежали в ожидании, я изредка забывался неглубоким сном, от которого меня пробуждали нервные движения кота.

Мой сон был нездоровым и походил на тот, который мне привиделся предыдущей ночью. Снова темный грот, свинопас с жутким погрязшим в грязи стадом, — но сейчас все детали сна словно приблизились, были видны отчетливее. Я разглядел расплывчатые черты одного из животных и пробудился с таким криком, что Ниггерман прыгнул в сторону, а бодрствовавший капитан Норрис громко рассмеялся. Знай он причину моего крика, он бы воздержался от смеха, но я почти ничего не запомнил из своего кошмарного сна — страх иногда поражает память весьма кстати.

Когда все началось, Норрис и разбудил меня, предлагая прислушаться к кошкам. Из-за закрытой двери доносилось душераздирающее мяуканье и скрежет когтей, а Ниггерман, не обращая внимания на сородичей снаружи, носился вдоль голых стен.

Я, так как происходило нечто аномальное, необъяснимое, почувствовал острый страх. Крысы, если только у меня и кошек не развились галлюцинации, шурша, соскальзывали вниз внутри римских стен, которые я считал сделанными из монолитных известняковых блоков. Но даже если это было так, если там были живые существа, то почему Норрис их не слышит? Почему он обращает все свое внимание на Ниггермана и кошек снаружи и не догадывается, чем вызвано их поведение?

К тому времени как я, по возможности спокойно и логично, сумел рассказать Норрису, что я, казалось, слышал, шум утих. Он удалился вниз, вглубь, ниже всех возможных погребов, и как будто вся скала под нами заполнилась рыскающими крысами. Норрис не проявил скептицизма, наоборот — он выслушал меня внимательно. Он жестом показал мне, что и кошки за дверью стихли, как будто потеряли след крыс. Однако, Ниггерман вновь разбушевался и теперь бешено царапал основание алтаря в центре склепа.

Происходило нечто невероятное. Я видел, что капитан Норрис — человек материалистически мыслящий, куда более молодой и здоровый, чем я, — тоже был не на шутку встревожен, хотя, быть может, и потому, что всю жизнь слушал местные легенды. Мы завороженно смотрели на кота, который, постепенно успокаиваясь, все еще бегал вокруг алтаря.

Норрис перенес фонарь поближе к алтарю, опустился на колени и стал соскребать старые лишайники, чтобы лучше осмотреть то место, где его тяжелая плита сходилась с полом. Он ничего не нашел и уже хотел подняться, когда я заметил одно простое обстоятельство, заставившее еня задрожать, хотя оно только подтвердило уже оформившееся подозрения.

Я сказал о нем Норрису, и некоторое время мы напряженно наблюдали простой и неоспоримый феномен — пламя фонаря, поставленного около алтаря, заметил отклонялось, как бывает при сквозняке, в сторону. Струя воздуха, несомненно, исходила из щели между полом и алтарем.

Остаток ночи мы провели в хорошо освещенном кабинете, нервно обсуждая дальнейшие действия. Одного только открытия, что под древнейшей римской кладкой существует еще одно глубочайшее подземелье, пока не обнаруженное никем из работавших здесь триста лет археологов, было бы достаточно, чтобы взволновать человека, А тут еще зловещие легенды, окружавшие замок! Возбужденное сознание подсказывало два выхода: от греха подальше покинуть замок навсегда или, набравшись смелости, решиться на приключения и произвести вскрытие пола в подземелье.

К утру мы решились на компромисс: поехать в Лондон, набрать группу профессиональных ученых-археологов и с их помощью раскрыть тайну. Кстати, прежде чем покинуть подземелье, мы безуспешно пытались сдвинуть с места алтарь, который, несомненно, был дверью в пугающую неизвестность, а теперь разобраться во всем мы хотели предоставить более подготовленным людям.

Мы долгое время провели в Лондоне, договариваясь с пятью учеными, неоспоримо авторитетными людьми, на которых можно было положиться и в том случае, если в ходе дальнейших исследований всплывут какие-либо семейные тайны. Рассмотрев наши факты, догадки, легенды, они не только не стали высмеивать нас, но, напротив, проявили искренний интерес и сочувствие. Нет необходимости упоминать все имена; но могу назвать, например, сэра Уильяма Бринтона, прославившегося раскопками Троада. Когда, наконец, тронулся поезд, увозивший всю нашу группу в Анкестер, я вдруг почувствовал, что стою на пороге ужасных открытий. Возможно, так на меня подействовала совпавшая с началом экспедиции смерть нашего президента за океаном и общая атмосфера траура среди живших в Англии американцев.

Вечером седьмого августа мы прибыли в Эксхэм Праэри и узнали, что в наше отсутствие ничего необычного не произошло. Кошки были совершенно спокойны, и ни одна мышеловка не сработала. К исследованиям мы собирались приступить на следующий день, а пока я разместил гостей по комнатам.

Сам я остался в своей спальне в башне, как всегда, с Ниггерманом. Заснул я быстро, но меня сразу захватили кошмары. Мне снилось римское празднество, на котором в центре внимания находилось закрытое блюдо, хранившее нечто страшное. Потом опять вернулся проклятый пастух с грязным стадом в полуосвещенном гроте. Однако встал я поздно, уже наступил день, и все было мирно. Крысы, настоящие или мнимые, меня не потревожили, Ниггерман еще крепко спал. Спустившись вниз, я увидел, что во всем доме царит спокойствие. Один из исследователей, Торнтон, довольно нелепо попытался объяснить установившийся покой тем, что определенные силы уже показали мне то, что я должен был увидеть.

К одиннадцати часам утра все было готово к работе и, вооружившись мощными электрическими фонарями и специальным инструментом, мы сошли в подземелье и закрыли за собой дверь. Ниггермана ученые, полагаясь на его чутье, решили взять с собой на случай встречи с крысами.

Мы бегло осмотрели римские надписи и украшения алтаря, так как трое из ученых их уже видели, а все пятеро читали их описание, Все внимание было обращено на центральный алтарь, и уже через час сэр Уильям Вринтон налег на использовавшийся в качестве рычага лом, и плита отклонилась назад.

Если бы мы не были подготовлены, то открывшееся жуткое зрелище привело бы нас в ужас. Через квадратный люк в каменном полу мы увидели лестницу с истертыми ступенями, усыпанную человеческими костями. Позы сохранившихся скелетов выражали панику и ужас, многие были изъедены грызунами, а черепа указывали на явный идиотизм или обезьяноподобие их прежних обладателей.

Вниз от страшных ступеней уходил тоннель, похоже, выбитый в скале и пропускающий поток воздуха. Это не было мгновенным колебанием воздуха, как, например, при захлопывании люка, но постоянным, свежим дуновением. Несколько помедлив, мы с содроганием принялись расчищать проход. Именно в тот момент сэр Уильям, осмотрев каменные стены, сказал, что тоннель, судя по направлению стесов, был пробит снизу..

Теперь я должен собраться и особо тщательно подбирать слова.

Спустившись на несколько ступенек, мы увидели спереди свет, не мистический фосфоресцирующий, а нормальный дневной свет, который не мог проникать откуда-либо, кроме как через неизвестные отверстия в известняковой скале, на которой стоял замок. В том, что эти отверстия не были найдены ранее, нет ничего удивительного: долина совершенно необитаема, а скала, нависающая над ней под углом, столь высока, что осмотреть ее всю под силу только альпинисту.

Еще через несколько шагов у нас перехватило дыхание от нового кошмара и перехватило дыхание в прямом смысле слова, так как Торнтон упал в обморок на руки застывшего без движения соседа, Норрис, полное лицо которого вдруг побелело и обрюзгло, дико закричал, а я, кажется, захрипел и закрыл глаза.

Тот, кто стоял за мной, безжизненным голосом простонал:

«О, боже!». Из семи мужчин только сэр Уильям Бринтон сохранил самообладание, хотя шел во главе группы и должен был увидеть этот ад первым.

Это был полуосвещенный грот гигантских размеров, в котором я разглядел могильники, сложенные в круг валуны, римское строение с низким куполом, разрушенный сакский жертвенник, раннеанглийскую деревянную постройку. Но все это меркло на фоне моря костей. Большинство их было насыпано беспорядочными грудами, а некоторые были еще соединены в скелеты, позы которых указывают на демоническую ярость — они или отбивались от угрозы, или кровожадно хватали других.

Антрополог доктор Траск начал обследовать черепа и озадаченно признал неизвестный ему деградировавший тип.

Большинство из них по степени эволюции стояли ниже пилтдонского человека, но по всем признакам были человеческими. Черты некоторых черепов говорили о более высокой стадии развития, а отдельные представляли собой высокоразвитый современный тип. Кости были погрызены крысами, а также носили отпечатки человеческих зубов, Вперемешку с ними валялись мелкие косточки крыс — могильщиков и последних жертв древней трагедии.

Удивительно, но после всех этих открытий мы были еще живы и даже сохранили рассудок. Ни Хофман, ни Хайнсманс даже в самом кошмарном готическом романе не сочинили бы сцены столь же дико невероятной, отталкивающей, как этот полуосвещенный грот. Натыкаясь на каждом шагу на новое открытие, мы старались не думать о том, что творилось в этой преисподней триста, или тысячу, или две тысячи, или десять тысяч лет назад. Несчастный Торнтон снова упал в обморок, когда Траск сказал, что, судя по скелетам, многие люди здесь передвигались на четвереньках уже на протяжение двадцати поколений.

Новые ужасы преследовали нас, когда мы попытались разобраться в постройках. Четвероногих людей (среди них нам встретилось несколько более современных скелетов прямоходящих) содержали в загонах, откуда они потом вырвались, гонимые голодом или страхом перед крысами. Узников были целые стада, откармливали их, очевидно, фуражными овощами, разложившиеся остатки которых тоже были здесь, утрамбованные в каменные закрома доримской постройки. Теперь стало ясно, почему мои предки содержали такие огромные сады — о, боже, дай мне забыть это. Для чего предназначались узники, тоже не приходилось спрашивать.

Сэр Уильям, стоя с фонарем в римской постройке, рассказывал о немыслимых ритуалах и об особой диете, которой придерживались жрецы доисторического культа, который потом влился в культ Кибелы. Норрис, проведший военные годы в траншеях, не смог удержаться на ногах в английском доме, оказавшемся бойней и кухней — как он и предполагал. Но видеть привычную английскую утварь в таком' месте, читать там английские надписи, последняя из которых относится к 1610 году! Я не смог войти в этот дом, в котором творилось столько зла, — пресеченного кинжалом моего предка Уолтера де ла Поэра.

Я отважился войти в сакское строение с отвалившимися дубовыми дверями и увидел внутри десять выстроенных в ряд камер с ржавыми решетками. В трех из них были узники — скелеты высокой степени эволюции, на пальце у одного из них я обнаружил перстень с печатью, воспроизводящей мой собственный герб. Сэр Уильям нашел более древний каземат под римским зданием, но там камеры были пусты. Под ними был узкий тайник, хранящий аккуратную коллекцию костей, на некоторых из которых были выгравированы параллельные надписи на латинском, греческом и фригийском языках.

Тем временем доктор Траск вскрыл один из доисторических могильников и достал черепа, несколько более развитые, чем у гориллы, со следами идеографических надписей. Пока длился весь этот кошмар, спокоен был лишь мой кот. Увидев, как он невозмутимо уселся на куче костей, я подумал о том, какие тайны могут хранить его мерцающие желтые глаза.

Осознав до некоторой степени, что совершалось в этом гроте, — о котором предупреждал меня мой вещий сон — мы направились вглубь темной пещеры, туда, куда уже не доходил свет. Пройденные несколько шагов открыли нам ряды ям, в которых обычно кормились крысы, но которые с некоторых пор перестали пополняться. Армия крыс перекинулась на живых узников, а потом вырвалась из замка, опустошая окрестности, что и было отражено в достопамятных легендах!

О, боже! Эти черные ямы распиленных, высосанных костей и вскрытых черепов! Кошмарные траншеи, забитые костями питекантропов, кельтов, римлян и англичан за столько веков греха! Некоторые были заполнены доверху и определить их глубину было невозможно, другие казались бездонными, даже. свет фонаря не достигал дна. Какие еще ужасы они хранили?

Один раз я сам оступился вблизи такой бездны и пережил момент животного страха. Я, должно быть, долго там стоял, потому что рядом уже никого не было, кроме капитана Норриса. Потом из темноты вдали я услышал звук, который уж так хорошо знал. Мой черный кот ринулся туда, в неизведанную бездну, как крылатое египетское божество. Но и я не отставал: через секунду я уже слышал жуткое топтание этих демонических крыс, которые опять тянули меня туда, где в центре земли безликий сумасшедший бог Ниарлатотеп завывает в темноте под аккомпанемент двух бесформенных, тупых флейтистов.

Мой фонарь погас, но я продолжал бежать. Я слышал голоса, выкрики и эхо, но все заглушало это вероломное, порочное топтание. Оно все поднималось, поднималось, как окоченевший, раздутый труп поднимается над маслянистой поверхностью реки и плывет под мостами к черному, гнилому морю.

Что-то наскочило на меня — мягкое и полное. Должно быть, крысы, плотная, алчная орава, пожирающая и мертвых, живых… Почему бы крысам и не сожрать де ла Поэра, раз де ла Поэры ели запретную пищу? Война сожрала моего мальчика, будь они все прокляты… А янки сожрали Карфакс, в огне пропал мой дед и секретный конверт… Нет, нет, я не тот дьявольский пастух в гроте! И у одного из бесформенных зверей лицо не Эдварда Норриса! Кто сказал, что я де ла Поэр? Норрис жив, а моего мальчика нет… Почему Норрису принадлежат земли де ла Поэров?… Это шаманство, говорю вам… пятнистая змея… Проклятый Торнтон, я отучу тебя падать в обморок от того, что делает наша семья. Это — кровь, ты, ничтожество, я тебе покажу, как брезговать… Извольте… Великая Матерь, Великая Матерь… Атис!.. Диа ад, аодаун, багус дунах орт! Донас!.. у-ууу… р-р-р-р… ш-ш-ш-ш…

Они говорят, что я кричал все это, когда через три часа они нашли меня в темноте, нашли рядом с полусьеденным телом капитана Норриса, и моим котом, пытавшимся меня загрызть. Они взорвали Эксхэм Праэри, забрали моего Ниггермана и заперли меня в этой комнате с решетками; теперь все шепчутся о моей наследственности и поступках. Торнтон — в соседней комнате, но поговорить с ним они мне не дают. Они также стараются скрывать все сведения о замке. Когда я говорю о бедном Норрисе, они обвиняют меня в немыслимом преступлении, но они должны знать, что это сделал не я. Они должны знать, что это крысы, шаркающие, шмыгающие крысы, чей топот никогда не даст мне заснуть, дьявольские крысы, которые бегают за обшивкой этой комнаты и зовут меня к новым кошмарам, крысы, которых они не слышат, крысы, крысы в стенах.

Роберт Ирвин Говард В лесу Вильфор

Солнце зашло, и гигантские тени окутали лес. В зловещем сумраке летнего вечера я увидел, что тропинка ведет в глубь чащи, теряясь среди могучих деревьев. Я содрогнулся и оглянулся в безотчетном страхе. От последнего селения меня отделяли многие мили, следующее — за многие мили впереди.

Я шел вперед, осматриваясь по сторонам и вглядываясь в темноту позади. Часто я замирал на месте, сжимая эфес шпаги, когда звук сломанной ветки выдавал присутствие лесного зверька. Или это был не зверь?

Но тропинка вела вперед, и я шел вперед, ибо другого пути не было.

Шагая в лесной темноте, я сказал себе: «Если не буду следить за собой, мои мысли могут предать меня, внушив то, чего нет. Что может быть в этом месте живого, кроме обычных лесных тварей, оленей и прочего зверья? Все глупые выдумки этого мужичья, чума их возьми!»

Так я шел, и ночная мгла охватила все вокруг. На небе зажглись звезды, листья деревьев шептали что-то под дуновением ветерка. Неожиданно впереди, совсем рядом, там, где тропинка сворачивала, кто-то негромко запел. Слов я не смог разобрать, певец произносил их со странным акцентом, как чужеземец-язычник.

Я укрылся за стволом огромного дерева, и лоб мой покрылся холодным потом. Наконец показался тот, кто пел, его длинная тощая фигура неясно возникла на фоне ночного леса. Я пожал плечами. ЧЕЛОВЕКА я не страшился. Я прыгнул вперед, угрожающе подняв шпагу.

— Стой!

Он не выказал удивления или страха.

— Прошу, обходись осторожно со своим клинком, друг, — произнес он.

Немного пристыженный, я опустил шпагу.

— Я впервые в этом лесу, — промолвил я извиняющимся тоном. — Я слышал рассказы о бандах разбойников. Прошу простить меня. Где лежит путь на Вильфер?

— Ах, черт побери, вы только что прошли мимо, — ответил он. — Надо было свернуть направо. Я сам иду туда. Если вам не претит моя компания, я покажу вам путь.

Я стоял в нерешительности. Но откуда эта странная нерешительность?

— О, конечно. Я — де Монтур, из Нормандии.

— А меня зовут Каролус де Люп.

— Не может быть! — Я отшатнулся.

Он недоуменно посмотрел на меня.

— Прошу прощения, — произнес я, — но у вас странное имя. Ведь «люп» означает «волк»?

— Члены моего рода всегда славились охотничьим мастерством, — ответил он. Я вспомнил, что он не подал руки, когда мы здоровались.

— Извините, что так невежливо уставился на вас, — сказал я, когда мы шли вниз по тропинке. — Я не могу разглядеть вашего лица в темноте.

Мне показалось, что он смеется, хотя от него не исходило ни единого звука.

— Оно ничем не примечательно, — ответил он. Я шагнул ближе, а затем отпрыгнул. Я почувствовал, как шевелятся волосы у меня на голове.

— Маска! — воскликнул я. — Зачем вы носите маску, месье?

— Я дал обет, — объяснил он. — Спасаясь от стаи гончих, я поклялся, что, если уйду от них, буду носить некоторое время маску.

— Гончие псы, месье?

— Волки, — быстро ответил он. — Конечно, волки.

Какое-то время мы шагали молча, затем мой спутник произнес:

— Я удивлен, что вы решились идти через лес ночью. Немногие ходят этой дорогой даже при свете дня.

— Мне надо как можно быстрее добраться до границы, — ответил я. — Подписан договор с Англией, и об этом должен знать герцог Бургундии. Жители деревни пытались отговорить меня. Они говорили… говорили о волке, который, как гласит молва, рыскает по здешним местам.

— Вон та боковая тропинка ведет на Вильфер, — произнес он, и я увидел узкую петляющую дорожку, которую не заметил, когда шел этим путем раньше. Она вела в глубь чащи, в темноту. Я поежился.

— Может быть, желаете вернуться в деревню?

— Нет! — воскликнул я. — Нет, нет! Ведите меня вперед!

Эта тропинка была так узка, что мы шли друг за другом. Мой спутник шел впереди, и я хорошо разглядел его. Он был высоким, намного выше, чем я, и тощим, жилистым, двигался легкими, большими шагами, бесшумно. Одет он был в испанском стиле. Длинная шпага свисала с бедра.

Разговор зашел о дальних странах и приключениях. Мой спутник рассказывал о разных землях и морях, где побывал, о множестве странных вещей. Так мы беседовали, все дальше и дальше углубляясь в лес.

Я решил, что он француз, хотя он говорил с очень странным акцентом, не похожим ни на французский, испанский либо английский, словом, ни на один, известный мне. Одни слова он произносил невнятно и как-то странно, другие вовсе не мог выговорить.

— Этой дорогой, верно, часто пользуются? — спросил я.

— Да, но немногие, — ответил он и беззвучно засмеялся. Я содрогнулся. Было очень темно, и тишину нарушал лишь тихий шепот листьев.

— В этом лесу охотится страшное чудовище? — спросил я.

— Так говорят крестьяне, — ответил он, — но я исходил его вдоль и поперек и ни разу не видел его.

И он заговорил о странных созданиях — детях тьмы. Взошла луна, и тени поплыли среди деревьев. Он задрал голову и посмотрел на небо.

— Быстрее! — воскликнул он. — Мы должны добраться до цели, пока луна не достигла зенита. Мы торопливо пошли вперед.

— Твердят, — произнес я, — что по лесам здесь бродит оборотень.

— Все может быть, — ответил он, и мы долго беседовали об оборотнях.

— Старухи утверждают, — говорил он, — что тот, кто убьет оборотня, когда он принял образ волка, убьет его наверняка, но если убить его, когда он человек, то полу-душа, которую он испускает при смерти, будет вечно преследовать своего обидчика. Но поспешим: луна близится к зениту.

Мы вышли на маленькую, залитую лунным светом поляну, и незнакомец остановился.

— Отдохнем немного, — сказал он.

— О нет, прочь отсюда, — настойчиво заговорил я. — Мне не нравится это место.

Он засмеялся беззвучным смехом.

— Почему же? — спросил он. — Это прекрасная поляна. Она не хуже любого пиршественного зала и много раз я пировал на ней. Ха, ха, ха! Но посмотри, я покажу тебе танец.

И он начал скакать по поляне, то и дело запрокидывая голову и смеясь своим беззвучным смехом. И я подумал: «Человек этот безумен».

Пока он танцевал свой странный танец, я осмотрелся вокруг. ДАЛЬШЕ ПУТИ НЕ БЫЛО: ДОРОГА ОБРЫВАЛАСЬ НА ЭТОЙ ПОЛЯНЕ.

— Довольно, — сказал я. — Уйдем отсюда. Разве ты не чувствуешь смрадный звериный дух, что навис над землей? Здесь находят убежище волки. Кто знает, может быть, они окружили поляну и сейчас сжимают кольцо вокруг нас.

Он опустился на четвереньки, подпрыгнул выше моей головы и пошел на меня, делая странные скользящие движения.

— Этот танец называется танцем Волка, — сказал он, и волосы на моей голове встали дыбом.

— Не приближайся! — Я шагнул назад.

С пронзительным, скрежещущим криком, разнесшимся по всему лесу, он прыгнул на меня, но не тронул шпагу, что висела у него на поясе. Я успел до половины вытащить свое оружие, и тут он схватил меня за руку и с бешеной силой рванул вперед. Я увлек его с собой, мы вместе упали на землю. Высвободив руку, я сдернул с него маску. Крик ужаса сорвался с моих губ: на меня смотрели горящие звериные глаза, в лунном свете сверкнули огромные белые клыки. Я увидел МОРДУ ВОЛКА.

Еще мгновение, — и эти клыки сомкнутся на моем горле. Длинные пальцы с волчьими когтями вырвали из рук шпагу. Я бил кулаками по страшному, полузвериному лицу, но клыки впились в мое плечо, а когти раздирали горло. Он опрокинул меня на спину. Из последних сил я попытался оттолкнуть его. Все расплывалось перед глазами. Рука бессильно упала, но пальцы инстинктивно сомкнулись на кинжале, что я держал за поясом и не мог достать раньше. Я выдернул руку и нанес удар. Страшный пронзительный вопль прорезал тишину. Я стряхнул его с себя и поднялся. У ног моих лежал оборотень.

Я нагнулся над ним и занес кинжал, но помедлил и взглянул на небо. Луна почти достигла зенита. «ЕСЛИ Я УБЬЮ ЕГО, ПОКА ОН СОХРАНЯЕТ ОБЛИК ЧЕЛОВЕКА, УЖАСНЫЙ ДУХ ЕГО БУДЕТ ВЕЧНО ПРЕСЛЕДОВАТЬ МЕНЯ». Я сел рядом и замер в ожидании. Создание следило за мной горящими волчьими глазами. Длинные жилистые руки, казалось, съежились и странно изогнулись, на них выросла шерсть. Боясь потерять рассудок, я выхватил его шпагу и изрубил чудовище в куски. Затем я далеко отбросил клинок и пустился бежать через лес, подальше от этого места.

Говард Филлипс Лавкрафт Нездешний цвет

К западу от Архэма высятся угрюмые кручи, перемежающиеся лесистыми долинами, чьи непролазные дебри не доводилось забираться ни одному дровосеку. Там встречаются узкие лощины, поросшие деревьями с причудливо изогнутыми стволами и столь густыми кронами, что ни одному лучу солнца не удается пробиться сквозь их своды и поиграть на поверхности сонно журчащих ручьев. По отлогим каменистым склонам холмов разбросаны древние фермерские угодья, чьи приземистые, замшелые строения скрывают в своих стенах вековые секреты Новой Англии. Там повсюду царит запустение — массивные дымоходы разрушены временем, а панелированные стены опасно заваливаются под тяжестью низких двускатных крыш.

Местные жители давно покинули эти места, да и вновь прибывающие переселенцы предпочитают здесь не задерживаться.

В разное время сюда наезжали франко-канадцы, итальянцы и поляки, но очень скоро все они собирались и следовали дальше. И вовсе не потому, что обнаруживали какие-либо явные недостатки — нет, ничего такого, что можно было бы увидеть, услышать или пощупать руками, здесь не водилось, — просто само место действовало им на нервы, рождая в воображении странные фантазии и не давая заснуть по ночам. Это, пожалуй, единственная причина, по которой чужаки не селятся здесь: ибо доподлинно известно, что никому из них старый Эми Пирс и словом не обмолвился о том, что хранит его память о «страшных днях». Эми, которого в здешних краях уже давно считают немного повредившимся в уме, остался единственным, кто не захотел покинуть насиженное место и уехать в город. И еще, во всей округе только он один осмеливается рассказывать о «страшных днях», да и то потому, что сразу же за его домом начинается поле, по которому можно очень быстро добраться до постоянно оживленной, ведущей в Аркхэм дороги.

Некогда дорога проходила по холмам и долинам прямиком через Испепеленную Пустошь, но после того, как люди отказались ездить по ней, было проложено новое шоссе, огибающее местность с юга. Однако следы старой дороги все еще можно различить среди густой поросли наступающего на нее леса, и, без сомнения, кое-какие ее приметы сохранятся даже после того, как большая часть низины будет затоплена под новое водохранилище. Когда это случится, вековые леса падут под ударами топоров, а Испепеленная Пустошь навсегда скроется под толщей воды, на поверхности которой будет отражаться безмятежное голубое небо и поигрывать бликами солнце. И тогда тайна «страшных дней» станет всего лишь еще одной непостижимой тайной водных пучин, еще одним сокрытым на века секретом древнего океана, еще одной недоступной человеческому пониманию загадкой древней планеты.

Когда я только собирался отправиться к этим холмам и долинам на разметку нового водохранилища, меня предупредили, что место это «нечистое». Дело было в Аркхэме, старинном и, пожалуй, одном из немногих оставшихся городков, где легенды о нечистой силе дожили до наших дней, и я воспринял предупреждение как часть обязательных страшных историй, которыми седовласые старушки испокон веков пичкают своих внуков на ночь. Само же название «Испепеленная Пустошь» показалось мне чересчур вычурным и аффектированным, и я, помнится, еще удивлялся, откуда вся эта сверхъестественная чушь могла просочиться в предания потомков благочестивых пуритан. Однако, после того, как я собственными глазами увидел эту невообразимую мешанину темных ущелий и обрывистых склонов, я перестал удивляться чему-либо, кроме загадочной природы катаклизма, ее породившего. Когда я добрался туда, было ясное раннее утро, но стоило мне ступить под мрачные своды ущелий, как я оказался в вечном полумраке. Для типичных лесов Новой Англии деревья росли здесь слишком часто, а стволы их были слишком широки. Да и мертвая тишина, царившая в узких проходах, была чересчур мертвой, и слишком уж много сырости таил в себе настил из осклизлого мха и древнего перегноя.

На открытых местах, большей частью вдоль старой дороги, мне попадались маленькие фермы, притулившиеся к склонам холмов. На некоторых из них все постройки были в сохранности, на иных — только одна или две, но встречались и такие, где среди развалин возвышалась лишь одинокая печная труба или темнел разверстый зев полузасыпанного мусором погреба. Повсюду властвовали сорняки и колючки, в зарослях которых при моем появлении начиналась беспокойная возня неведомых лесных тварей. На всем, что меня окружало, лежала печать тревоги и смертной тоски, некая вуаль нереальности и гротеска, как если бы с привычной с детства картины вдруг пропал жизненно важный элемент перспективы или светотени. Теперь я уже не удивлялся тому, что переселенцы не захотели обосновываться в этих местах, ибо вряд ли нашелся бы хоть один человек, который согласился бы остаться здесь на ночь. Слишком уж похож был здешний пейзаж на пейзажи Сальватора Росы, слишком уж сильно напоминал он нечестивые гравюры из забытых колдовских книг.

Но все это не шло ни в какое сравнение с Испепеленной Пустошью. Как только я наткнулся на нее посреди очередной долины, я тотчас же понял, что это она и есть, ибо ни одно другое название не могло бы столь верно передать своеобразие этого места, как, впрочем, и ни одно другое место на земле не могло бы соответствовать этому названию. Казалось, это словосочетание родилось в голове какого-то неведомого поэта после того, как он побывал здесь, в этой отдельной географической точке необъятного материка. На первый взгляд пустошь представляла собой обычную проплешину, какие остаются в результате лесного пожара — но почему же, вопрошал я себя, на этих пяти акрах серого безмолвия, въевшегося в окрестные леса и луга наподобие того, как капля кислоты въедается в бумагу, с тех пор не выросло ни одной зеленой былинки? Большая часть пустоши лежала к северу от старой дороги, и только самый ее краешек переползал за южную обочину. Когда я подумал о том, что мне придется пересекать это неживое пепельное пятно, я почувствовал, что все мое существо необъяснимым образом противится этому. И только чувство долга и ответственности за возложенное поручение заставили меня наконец двинуться дальше. Но всем протяжении моего пути через пустошь я не встретил ни малейших признаков растительности. Повсюду, насколько хватало глаз, недвижимо, не колышимая ни единым дуновением ветра, лежала мельчайшая серая пыль или, если угодно, пепел. В непосредственной близости от пустоши деревья имели странный, нездоровый вид, а по самому краю выжженного пятна стояло и лежало немало мертвых гниющих стволов. Как ни ускорял я шаг, я все же успел заметить справа от себя груду потемневших кирпичей и булыжника, высившуюся на месте обвалившегося дымохода и еще одну такую же кучу там, где раньше, по всей видимости, стоял погреб. Немного поодаль зиял черный провал колодца, из недр которого вздымались зловонные испарения и окрашивали проходящие сквозь них солнечные лучи в странные, неземные тона. После пустоши даже долгий, изнурительный подъем под темными сводами чащобы показался мне приятным и освежающим, и я больше не удивлялся тому, что стоит разговору зайти об этих местах, жители Аркхэма переходят на испуганный шепот. Я не смог различить поблизости ни одного строения или хотя бы развалин: похоже, что и в старые времена здесь редко бывали люди. В наступивших сумерках никакая сила не смогла бы подвигнуть меня на возвращение прежним путем, а потому я добрался до города по более долгой, но зато достаточно удаленной от пустоши южной дороге. Все время, пока я шагал по ней, мне смутно хотелось, чтобы налетевшие вдруг облака закрыли собой неисчислимые звездные бездны, нависшие над моею головой и рождавшие первобытный страх в глубине моей души.

Вечером я принялся расспрашивать местных старожилов об Испепеленной Пустоши и о том, что означала фраза «страшные дни», которую они так часто повторяли в своих уклончивых ответах. Как и раньше, мне не удалось ничего толком разузнать, кроме, пожалуй, того, что загадочное происшествие, возбудившее мое любопытство, случилось гораздо позднее, чем я предполагал, и было не очередной выдумкой, испокон веков передающейся из поколения в поколение, но совершенно реальным событием, многочисленные свидетели которого и по сию пору находятся в добром здравии. Я выяснил, что дело происходило в восьмидесятых годах прошлого столетия, и что тогда была убита или бесследно пропала одна местная фермерская семья, но дальнейших подробностей мои собеседники не могли, а, может быть, и не желали мне сообщить. При этом все они, словно сговорившись, убеждали меня не обращать внимания на полоумные россказни старого Эми Пирса. Это поразительное единодушие как раз и послужило причиной тому, что на следующее утро, порасспросив дорогу у случайных прохожих, я стоял у дверей полуразвалившегося коттеджа, в котором на самом краю леса, там, где начинают попадаться первые деревья с уродливо толстыми стволами, в полном одиночестве обитал местный юродивый. Это было невероятно древнее строение, от которого уже начинал исходить тот особый запах, который имеют обыкновенно издавать дома, простоявшие на земле чересчур долго. Пришлось изрядно поколотить в дверь, прежде чем старик поднялся открыть мне, и по тому, как медлительна была его шаркающая походка, я понял, что он далеко не обрадован моему посещению. Он оказался не такой развалиной, как я его себе представлял, однако потухшие, опущенные долу глаза, неряшливое платье и всклокоченная седая борода придавали ему довольно изнуренный и подавленный вид.

Не зная, как лучше подступиться к старику, я притворился, что мой визит носит чисто деловой характер, и принялся рассказывать о цели своих изысканий, попутно вставляя вопросы, касающиеся характера местности. Мое невысокое мнение о его умственных способностях, сложившиеся из разговоров с городскими обывателями, также оказалось неверным — он был достаточно сметлив и образован для того, чтобы мгновенно уяснить себе суть дела не хуже любого другого аркхэмца. Однако, он вовсе не походил на обычного среднестатистического фермера, каких я немало встречал в районах, предназначенных под затопление. Во всяком случае, я не услышал от него ни одного протеста по поводу уничтожения переросших лесов и запущенных угодий, хотя, возможно, он отнесся к этому так спокойно потому, что его собственный дом находился вне границ будущего озера. Единственным чувством, отразившимся на его лице, было чувство облегчения, как будто он только и желал, чтобы мрачные вековые долины, по которым ему довелось пробродить всю свою жизнь, исчезли навсегда. Конечно, их лучше затопить, мистер, а еще лучше — если бы их затопили тогда, сразу же после «страшных дней». И вот тут-то, после этого неожиданного вступления, он понизил голос до доверительного хриплого шепота, подался корпусом вперед и, выразительно покачивая дрожащим указательным пальцем правой руки, начал свой рассказ.

Я безмолвно слушал, и по мере того, как его дребезжащий голос все больше завладевал моим сознанием, ощущал, как несмотря на теплый летний день по моему телу псе чаще пробегает невольный озноб. Не раз мне приходилось помогать рассказчику находить потерянную нить повествования, связывать воедино обрывки научных постулатов, слепо сохраненные его слабеющей памятью из разговоров проезжих профессоров, или же преодолевать иные запутанные места, в которых ему изменяло чувство логики и последовательности событий. Когда старик закончил, я более не удивлялся ни тому, что он слегка тронулся умом, ни тому, что жители Аркхэма избегают говорить об Испепеленной Пустоши. Не желая снова очутиться один на один со звездами, я поспешил вернуться в гостиницу до захода солнца, а на следующий день уже возвращался в Бостон сдавать свои полномочия. Я не мог заставить себя еще раз приблизиться к этому мрачному хаосу чащоб и крутых склонов или хотя бы взглянуть в сторону серого пятна Испепеленной Пустоши, посреди которой, рядом с грудой битого кирпича и булыжника, чернел бездонный зев колодца. Теперь уже недалек тот день, когда водохранилище будет построено, и несколько саженей воды надежно упрячут под собою всю эту стародавнюю жуть. Однако, я отнюдь не уверен, что даже после того, как это произойдет, я когда-либо отважусь проезжать по тем местам ночью — и уж ничто на свете не заставит меня испить хотя бы глоток воды из нового аркхэмского водопровода.

По словам Эми, все началось с метеорита. До той поры по всей округе невозможно было сыскать и одного страшного предания — все они повывелись после прекращения ведьмовских процессов, но даже в те глухие времена, когда охота на ведьм шла в полную силу, прилегающие к Аркхэму западные леса не таили в себе и десятой доли того ужаса, каким люди наделили, например, небольшой островок на Мискатонике, где у причудливой формы каменного алтаря, установленного там задолго до появления на материке первых индейцев, сатана имел обыкновение устраивать свои приемы. Здешние же леса нечистые духи обходили стороной, и до наступления «страшных дней» в их таинственном полумраке не скрывалось ничего зловещего. А потом появилось это белое полуденное облако, эта цепочка разрывов по всему небу и, наконец, этот огромный столб дыма, выросший над затерянной в дебрях леса лощиной. К вечеру того дня всему Аркхэму стало известно: порядочных размеров скала свалилась с неба и угодила прямо во двор Нейхема Гарднера, где и упокоилась в огромной воронке рядом с колодцем. Дом Нейхема стоял на том самом месте, где позднее суждено бьшо появиться Испепеленной Пустоши. Это был на редкость опрятный, чистенький домик, и стоял он посреди цветущих садов и полей.

Нейхем поехал в город рассказать тамошним жителям о метеорите, а по дороге завернул к Эми Пирсу. Эми тогда было сорок лет, голова у него работала не в пример лучше, чем сейчас, и потому все последовавшие события накрепко врезались ему в память. На следующее утро Эми и его жена вместе с тремя профессорами Мискатоникского университета, поспешившими собственными глазами узреть пришельца из неизведанных глубин межзвездного пространства, отправились к месту падения метеорита. По прибытии их прежде всего удивил тот факт, что размеры болида оказались не такими громадными, как им за день до того обрисовал хозяин фермы. «Он съежился», — объяснил Нейхем, указывая на довольно высокий буроватый холмик, возвышавшийся посреди неровного пятна искореженной почвы и обуглившейся травы рядом с колодцем, однако ученые мужи тут же возразили, что метеориты «съеживаться» не могут. Нейхем добавил еще, что жар, исходящий от раскаленной глыбы, не спадает с течением времени и что по ночам от нее исходит слабое сияние. Профессора потыкали болид киркой и обнаружили, что он на удивление мягок. Он действительно оказался мягким, как глина или как смола, и потому небольшой кусочек, который ученые мужи унесли в университет для анализа, им пришлось скорее отщипывать, нежели отламывать от основной глыбы. Им также пришлось поместить образец в старую бадью, позаимствованную на кухне у Нейхема, ибо даже столь малая частичка метеорита упрямо отказывалась охлаждаться на воздухе. На обратном пути они остановились передохнуть у Эми, и тут-то миссис Пирс изрядно озадачила их, заметив, что кусочек метеорита за это время значительно уменьшился в размерах, да к тому же еще почти наполовину прожег дно гарднеровской бадьи. А впрочем, он и с самого начала был не очень велик, и, может быть, тогда им только показалось, что они взяли больше.

На следующий день — а было это в июне восемьдесят второго — сверх меры возбужденные профессора опять всей гурьбой повалили на ферму Гарднеров. Проходя мимо дома Эми, они ненадолго задержались, чтобы порассказать ему о необыкновенных вещах, которые выделывал принесенный ими накануне образец, прежде чем исчезнуть без следа после того, как они поместили его в стеклянную мензурку. Мензурка также пропала, и университетские умники долго покачивали головами, рассуждая о странном сродстве ядра метеорита с кремнием. И вообще, в их образцовой исследовательской лаборатории анализируемый материал повел себя неподобающим образом: термическая обработка древесным углем не произвела на него никакого воздействия и не выявила никаких следов поглощенных газов, бура дала отрицательную реакцию, а нагревание при самых высоких температурах, включая и те, что получаются при работе с кислородно-водородной горелкой, выявило лишь его полную и безусловную неспособность к испарению. На наковальне он только подтвердил свою податливость, а в затемненной камере — люминесцентность. Его нежелание остывать окончательно взбудоражило весь технологический колледж, и после того, как спектроскопия показала наличие световых полос, не имеющих ничего общего с полосами обычного спектра, среди ученых только и было разговоров, что о новых элементах, непредсказуемых оптических свойствах и прочих вещах, которые обыкновенно изрекают ученые мужи, столкнувшись с неразрешимой загадкой.

Несмотря на то, что образец сам по себе напоминал сгусток огня, они пытались расплавить его в тигле со всеми известными реагентами. Вода не дала никаких результатов. Азотная кислота и даже царская водка лишь яростно шипели и разлетались мелкими брызгами, соприкоснувшись с его раскаленной поверхностью. Эми с трудом припоминал все эти мудреные названия, но когда я начал перечислять ему некоторые растворители, обычно применяемые в такого рода процедурах, он согласно кивал головой. Да, они пробовали и аммиак, и едкий натр, и спирт, и эфир, и благоуханный дисульфид углерода и еще дюжину других, но, хотя образец и начал понемногу остывать и уменьшаться в размерах, в составе растворителей не было обнаружено никаких изменений, указывающих на то, что они вообще вошли в соприкосновение с исследуемым материалом. Однако, вне всякого сомнения, вещество это было металлом. Прежде всего потому, что оно выказывало магнетические свойства, а кроме того, после погружения в кислотные растворители, ученым удалось уловить слабые следы видменштеттеновских линий, обычно получаемых при работе с металлами метеоритного происхождевия. После того, как образец уже значительно поостыл, опыты были продолжены в стеклянных ретортах, в одном из которых и были оставлены на ночь образцы, полученные в ходе работы из исходного куска. На следующее утро все они исчезли вместе с ретортой, оставив после себя обугленное пятно на деревянном стеллаже, куда накануне вечером их поместил лаборант.

Все это профессора поведали Эми, остановившись ненадолго у дверей его дома, и дело кончилось тем, что он опять, на этот раз без жены, отправился с ними поглазеть на таинственного посланника звезд. За два прошедших дня метеорит «съежился» настолько заметно, что даже не верящие ни во что профессора не смогли отрицать очевидность того, что лежало у них перед глазами. За исключением нескольких осыпаний почвы, между краями воронки и сжимающейся бурой глыбой теперь было изрядное количество пустого места, да и ширина самой глыбы, равнявшаяся накануне семи футам, теперь едва ли достигала пяти. Она все еще была невыносимо горяча, и потому городским мудрецам пришлось соблюдать максимальную осторожность, исследуя се поверхность и — при помощи молотка и стамески — отделяя от нее еще один довольно крупный кусок. На этот раз они копнули глубже и, потянув на себя свою добычу, обнаружили, что ядро метеорита было не столь однородным, как они полагали вначале.

Взору их открылось нечто, напоминавшее боковую поверхность сверкающей глобулы, наподобие икринки, засевшей в основной массе болида. Цвет глобулы, отчасти схожий с некоторыми полосами странного спектра, полученного учеными накануне, невозможно было определить словами, да и цветом-то его можно было назвать лишь с большой натяжкой — настолько мало общего имел он с земной цветовой палитрой. Легкое пробное постукивание по лоснящемуся телу глобулы выявило, с одной стороны, хрупкость ее стенок, а с другой — ее полую природу. Потом один из профессоров врезал по ней как следует молотком и она лопнула с тонким неприятным звуком, напоминающим хлюпанье. Однако, более ничего не произошло: разбитая глобула не только не выпустила из себя никакого содержимого, но и сама моментально исчезла, оставив после себя лишь сферическое, в три дюйма шириной, углубление в метеоритной породе, да надежду на то, что со временем обнаружатся другие подобные глобулы, в голове ученых мужей.

Надежда эта оказалась напрасной, и после нескольких неудачных попыток пробурить раскаленный болид в поисках новых глобул, в руках неутомимых исследователей остался все тот же образец, который им удалось извлечь нынешним утром и который, как выяснилось позднее, в лабораторных условиях повел себя ничуть не лучше своего предшественника. Кроме уже известной пластичности, энергоемкости, магнетизма, способности светиться в темноте, немного охлаждаться в концентрированных кислотах и неизвестно куда улетучиваться в воздушной среде, а также уникального спектра и предрасположенности к бурному взаимодействию с кремнием, результатом которого являлось взаимное уничтожение обоих реагентов, исследуемое вещество не выказало ровным счетом никаких индивидуальных свойств. В конце концов, исчерпав все существующие методы анализа, университетские ученые вынуждены были признать, что в их обширном хранилище знаний для него просто не существует подходящей полки. Метеорит явно не имел ничего общего с нашей планетой — он был плоть от плоти неведомого космического пространства и, как таковой, был наделен его неведомыми свойствами и подчинялся его неведомым законам.

Той ночью разразилась гроза, а когда на следующее утро профессора опять появились на ферме Нейхема, их ожидало горькое разочарование. Обладая ярко выраженным магнетизмом, метеорит, очевидно, таил в себе некие неизвестные электростатические свойства, ибо, согласно свидетельству Нейхема, во время грозы «он притягивал к себе все молнии подряд». Ему довелось наблюдать, как в течение часа молния шесть раз ударяла в невысокий бугорок посреди его двора, а когда гроза миновала, от пришельца со звезд не осталось ничего, кроме наполовину засыпанной оползнем ямы рядом с колодцем. Раскопки не принесли никакого результата, и ученые были вынуждены констатировать факт полного исчезновения метеорита. Больше им тут делать было нечего, и они отправились назад в лабораторию продолжать свои опыты над неуклонно уменьшающимся в размерах образцом, который они на этот раз предусмотрительно запрятали в свинцовый контейнер. Этого последнего кусочка им хватило на неделю, по окончании которой они так и не узнали ничего ценного о его природе. Когда же образец наконец прогорел окончательно, от него не осталось ни шлака, ни осадка, ни каких-либо иных следов его материального существования, и с течением времени профессора начали терять уверенность в том, что вообще видели этот загадочный обломок нависшей над нами необъятной бездны, этот необъяснимый знак, посланный нам из других галактик, где властвуют иные законы материи, энергии и бытия.

Вполне естественно, что аркхэмские газеты, куда университетские мужи бросились помещать свои статьи о необычном феномене, устроили грандиозную шумиху по поводу метеорита, и чуть ли не ежедневно посылали корреспондентов брать интервью у Нейхема Гарднера и членов его семьи. А после того как у него побывал и репортер одной из бостонских ежедневных газет, Нейхем быстро начал становиться местной знаменитостью. Он был высоким, худым, добродушным мужчиной пятидесяти лет от роду. У него была жена и трое детей, и все они в добром согласии жили на небольшой, но по всем показателям образцовой ферме посреди долины. Нейхем и Эми, впрочем, как и их жены, частенько заглядывали друг другу в гости, и за все годы знакомства Эми не мог сказать о нем ничего, кроме самого хорошего. Нейхем, кажется, немного гордился известностью, которая нежданно-негаданно выпала на долю его фермы, и все последующие недели только и говорил, что о метеорите. Между тем, в июле и августе того года для фермеров выдались горячие деньки, и ему пришлось изрядно повозиться с заготовкой сена, от темна до темна курсируя по лесным просекам, соединяющим ферму с пастбищем за Чапменовским ручьем, на своей грохочущей телеге. В этом году работа давалась ему не так легко, как прежде, и он с грустью замечал, что чувствует приближение старости.

А затем наступила осень. День ото дня наливались соком яблоки и груши, и торжествующий Нейхем клялся всякому встречному, что никогда еще его сады не приносили столь роскошного урожая. Достигавшие невиданных размеров и крепости плоды уродились в таком поразительном изобилии, что Гарднерам пришлось заказать добавочную партию бочек для хранения и перевозки своего будущего богатства. Однако, когда пришло время собирать фрукты, Нейхема постигло ужасное разочарование, ибо среди неисчислимого множества этих, казалось бы, непревзойденных кандидатов на украшение любого стола не обнаружилось ни одного, который можно было бы взять в рот. К нежному вкусу плодов примешивалась неизвестно откуда взявшаяся тошнотворная горечь и приторность, так что даже самый малейший надкус вызывал непреодолимое отвращение. То же самое творилось с помидорами и дынями, и вскоре упавший духом Нейхем вынужден был примириться с мыслью о том, что весь его нынешний урожай безвозвратно потерян. Будучи сообразительным малым, он тут же сопоставил это событие с недавним космическим феноменом и заявил, что это метеорит отравил его землю и что теперь ему остается только благодарить Бога за то, что большая часть остальных посадок находилась на удаленном от дороги предгорье.

В том году зима пришла рано, и выдалась она на редкость суровой. Эми теперь видел Нейхема не так часто, как прежде, но и нескольких коротких встреч ему хватило, чтобы понять, что его друг чем-то не на шутку встревожен. Да и остальные Гарднеры заметно изменились: они стали молчаливы и замкнуты, и с течением времени их все реже можно было встретить на воскресных службах и сельских праздниках. Причину внезапной меланхолии, поразившей доселе цветущее фермерское семейство, невозможно было объяснить, хотя временами то один, то другой из домашних Нейхема жаловался на ухудшающее здоровье и расстроенные нервы. Сам Нейхем выразился по этому поводу достаточно определенно: однажды он заявил, что его беспокоят следы на снегу. На первый взгляд то были обыкновенные беличьи, кроличьи и лисьи следы, но наметанный глаз потомственного фермера уловил нечто не совсем обычное в рисунке каждого отпечатка и том, как они располагались на снегу. Он не стал вдаваться в подробности, но у его собеседников сложилось впечатление, что таинственные следы только отчасти соответствовали анатомии и повадкам белок, кроликов и лис, водившихся в здешних местах испокон веков. Эми не придавал этим разговорам большого значения до тех пор, пока однажды ночью ему не довелось, возвращаясь домой из Кларкс-Корнерз, проезжать мимо фермы Нейхема. В ярком свете луны дорогу перебежал кролик, и было в этом кролике и его гигантских прыжках нечто такое, что очень не понравилось ни Эми, ни его лошади. Во всяком случае, понадобился сильный рывок вожжей, чтобы помешать последней стремглав броситься наутек. После этого случая Эми серьезнее относился к рассказам Нейхема и уже не удивлялся тому, что каждое утро гарднеровские псы испуганно жались по углам, а со временем настолько утратили мужество, что и вовсе перестали лаять.

Как-то в феврале сыновья Макгрегора, что с Медоу-Хилл, отправились поохотиться на сурков и неподалеку от фермы Гарднеров подстрелили весьма странный экземпляр. Тушка зверька приводила в замешательство своими непривычными размерами и пропорциями, а на морде было написано жутковатое выражение, какого до той поры никому не приходилось встречать у сурков. Изрядно напугавшись, мальчишки тут же забросили уродца подальше в кусты и вернулись домой, так что по округе принялся ходить лишь их ничем не подтвержденный, довольно фантастический рассказ. Однако тот факт, что поблизости от дома Нейхема лошади становились пугливыми, больше не отрицался никем, и постепенно отдельные темные слухи начали слагаться в легенды, которые и до сих пор окружают это проклятое место.

Весной стали поговаривать, что близ фермы Гарднеров снег тает гораздо быстрее, чем во всех остальных местах, а в начале марта в лавке Поттера, что в Кларкс-Корнерз, состоялось возбужденное обсуждение очередной новости. Проезжая по гарднеровским угодьям, Стивен Райс обратил внимание на пробивавшуюся вдоль кромки леса поросль скунсовой капусты. Никогда в жизни ему не доводилось видеть скунсовую капусту столь огромных размеров — и такого странного цвета, что его вообще невозможно было передать словами. Растения имели отвратительный вид и издавали резкий тошнотворный запах, учуяв который, лошадь Стивена принялась храпеть и взбрыкивать. В тот же полдень несколько человек отправились взглянуть на подозрительную поросль и, прибыв на место, единодушно согласились в том, что подобные чудовища не должны пускать ростков в христианском мире. Тут все заговорили о пропавшем урожае предыдущей осени, и вскоре по всей округе не осталось ни единого человека, который не знал бы о том, что земли Нейхема отравлены. Конечно, все дело было в метеорите — и, памятуя об удивительных историях, которые в прошлом году рассказывали о нем университетские ученые, несколько фермеров, будучи по делам в городе, выбрали время и потолковали с профессорами о всех происшедших за это время событиях.

Однажды те заявились к Нейхему и часок-другой покрутились на ферме, но, не имея склонности доверять всякого рода слухам и легендам, пришли к очень скептическим заключениям. Действительно, растения выглядели довольно странно, но скунсова капуста в большинстве случаев имеет довольно странный вид и окраску. Кроме того, возможно, что какая-нибудь минеральная составляющая метеорита и в самом деле попала в почву, но если это так, то она вскоре будет вымыта грунтовыми водами. А что касается следов на снегу и пугливых лошадей, то это, без сомнения, всего лишь обычные деревенские байки, порожденные таким редким научным явлением, как аэролит. Серьезному человеку не следует обращать внимание на нелепые пересуды, ибо давно известно, что сельские жители только и знают, что рассказывают небылицы и верят во всякую чушь. А потому, когда наступили «страшные дни», профессора держались в стороне от происходящего и только презрительно фыркали, услышав очередное невероятное известие. Только один из них, получив полтора года спустя от полиции для анализа две наполненные пеплом склянки, припомнил, что непередаваемый оттенок листьев скунсовой капусты с одной стороны очень напоминал одну из цветовых полос необычного спектра, снятого университетским спектроскопом с образца метеорита, с другой — был сродни окраске хрупкой глобулы, обнаруженной в теле пришельца из космической бездны. Припомнил он это потому, что две горстки праха, принесенные ему для анализа, дали в своем спектре все те же странные полосы, однако, через некоторое время явление это прекратилось, и все снова пришло в норму.

На деревьях вокруг гарднеровского дома рано набухли почки, и по ночам их ветки зловеще раскачивались на ветру. Таддеус, средний сын Нейхема, уверял, что ветки качаются и тогда, когда никакого ветра нет, но этому не могли поверить даже самые заядлые из местных сплетников. Однако, никто не мог не чувствовать повисшего в воздухе напряжения. У всех Гарднеров появилась привычка временами безмолвно вслушиваться в тишину, как если бы там раздавались звуки, доступные им одним. Выйдя из этого своеобразного транса, они ничего не могли объяснить, ибо находившие на них моменты оцепенения свидетельствовали не о напряженной работе сознания, а скорее о почти полном его отсутствии. К сожалению, такие случаи становились все более частыми, и вскоре то, что «с Гарднерами творится неладное», стало обычной темой местных пересудов. Когда расцвела камнеломка, было замечено, что се бутоны опять-таки имели странную окраску — не совсем такую, как у скунсовой капусты, но несомненно чем-то родственную ей и уж конечно непохожую ни на какую другую на земле. Нейхем сорвал несколько цветков и принес их редактору «Аркхемских ведомостей». Однако, сей почтенный джентльмен не нашел ничего лучшего, как написать по этому поводу пространный фельетон, очень изящно выставляющий на посмешище темные страхи невежественных людей. Нейхему и впрямь не следовало бы рассказывать ни одному горожанину о том, что некоторые бабочки, а в особенности черные, немыслимых размеров траурницы, вытворяли при виде этих камнеломок.

В апреле среди местных жителей распространилась настоящая эпидемия страха, которая и привела к тому, что пролегающая мимо дома Нейхема аркхэмская дорога была окончательно заброшена. Причиной страха была растительность. Деревья в гарднеровском саду оделись странным цветом, а на каменистой почве двора и на прилегающих к дому пастбищах пробилась к свету невиданная поросль, которую только очень опытный ботаник мог бы соотнести с обычной флорой региона. Все, за исключением трав и листвы, было окрашено в различные сочетания одного и того же призрачного, нездорового тона, которому не было места на земле. Один взгляд на бикукуллу внушал ужас, а невероятная пестрота волчьей стопы, казалось, служила треклятому цветку для того, чтобы издеваться над проходившими мимо людьми. Эми вместе с Гарднерами долго размышляли о том, что бы могла означать эта зловещая окраска, и в конце концов пришли к выводу, что она очень напоминала окраску хрупкой глобулы, найденной в ядре метеорита. Бессчетное количество раз Нейхем перепахивал и засевал заново свои пастбища в долине и на предгорьях, но так ничего и не смог поделать с отравленной почвой. В глубине души он знал, что труды его были напрасны, и надеялся лишь на то, что уродливая растительность нынешнего лета вберет в себя всю дрянь из принадлежащей ему земли и очистит ее для будущих урожаев. Однако, уже тогда он был готов к самому худшему и, казалось, только и ожидал того момента, когда нависшая над его семьей туча разразится страшной грозой. Конечно, на нем сказалось и то, что соседи начали их сторониться, но последнее обстоятельство он переносил гораздо лучше, чем его жена, для которой общение с людьми значило очень многое. Ребятам, каждый день посещавшим школу, было не так тяжело, но и они были изрядно напуганы ходившими вокруг их семьи слухами. Более всего страдал от этого Таддеус, самый чувствительный из троих детей.

В мае появились насекомые, и ферма Нейхема превратилась в сплошной жужжащий и шевелящийся кошмар. Большинство этих созданий имело не совсем обычный вид и размеры, а их ночное поведение противоречило всем существующим биологическим законам. Гарднеры начали дежурить по ночам — они вглядывались в темноту, окружавшую дом, со страхом выискивая в ней сами не ведая что. Тогда же они удостоверились и в том, что странное заявление Таддеуса относительно деревьев было чистой правдой. Сидя однажды у окна, за которым на фоне звездного неба простер свои разлапистые ветви клен, миссис Гарднер обнаружила, что несмотря на полное безветрие, ветви эти определенно раскачивались, как если бы ими управляла некая внутренняя сила. Это уже были явно не те старые добрые клены, какими они видели их еще год назад! Но следующее зловещее открытие сделал человек, не имевший к Гарднерам никакого отношения. Привычка притупила их бдительность, и они не замечали того, что сразу же бросилось в глаза скромному мельнику из Болтона, который в неведении последних местных сплетен как-то ночью проезжал по злосчастной старой дороге. Позднее его рассказу о пережитом той ночью даже уделили крохотную часть столбца в «Аркхэмских ведомостях», откуда новость и стала известна всем фермерам округи, включая самого Нейхема. Ночь выдалась на редкость темной, от слабеньких фонарей, установленных на крыльях пролетки, было мало толку, но когда мельник спустился в долину и приблизился к ферме, которая, судя по описанию, не могла быть ничьей иной, кроме нейхемовской, окружавшая его тьма странным образом рассеялась. Это было поразительное зрелище: насколько хватало глаз, вся растительность — трава, кусты, деревья — испускала тусклое, но отчетливо видимое свечение, а в одно мгновение мельнику даже почудилось, что на заднем дворе дома, возле коровника, шевельнулась какая-то фосфоресцирующая масса, отдельным пятном выделявшаяся на общем светлом фоне.

До последнего времени трава оставалась незараженной, и коровы спокойно паслись на прилегающем к дому выгоне, но к концу мая у них начало портиться молоко. Тогда Нейхем перегнал стадо на предгорное пастбище, и положение как будто выправилось. Вскоре после того признаки недуга, поразившего траву и листву деревьев в саду Гарднеров, можно было увидеть невооруженным глазом. Все, что было зеленым, постепенно становилось пепельно-серым, приобретая по мере этого превращения еще и способность рассыпаться в прах от малейшего прикосновения. Из всех соседей теперь сюда наведывался только Эми, да и его визиты становились все более редкими. Когда школа закрылась на летние каникулы, Гарднеры практически потеряли последнюю связь с внешним миром и потому охотно согласились на предложение Эми делать для них в городе кое-какие покупки. Вся семья медленно, но верно угасала как физически, так и умственно, и когда в округе распространилось известие о сумасшествии миссис Гарднер, никто особенно не удивился.

Это случилось в июне, примерно через год после падения метеорита. Несчастную женщину преследовали неведомые воздушные создания, которых она не могла толком описать. Речь ее стала малопонятной — из нее исчезли все существительные, и теперь она изъяснялась только глаголами и местоимениями. Что-то неотступно следовало за ней, оно постоянно изменялось и пульсировало, оно надрывало ее слух чем-то лишь очень отдаленно напоминающим звук. С ней что-то сделали — из нее высасывают что-то — в ней есть нечто, чего не должно быть — его нужно прогнать — нет покоя по ночам стены и окна расплываются, двигаются… Поскольку она не представляла серьезной угрозы для окружающих, Нейхем не стал отправлять ее в местный приют для душевнобольных, и некоторое время она как ни в чем ни бывало бродила по дому. Даже после того, как начались изменения в ее внешности, все продолжало оставаться по-старому. И только когда сыновья уже не смогли скрывать своего страха, а Таддеус едва не упал в обморок при виде гримас, которые ему корчила мать, Нейхем решил запереть ее на чердаке. К июлю она окончательно перестала говорить и передвигалась на четвереньках, а в конце месяца старик Гарднер с ужасом обнаружил, что его жена едва заметно светится в темноте — точь в точь, как вся окружавшая ферму растительность.

Незадолго до того со двора убежали лошади. Что-то испугало их посреди ночи, и они принялись ржать и биться в стойлах с поистине ужасающей силой. Все попытки успокоить животных не принесли успеха, и когда Нейхем наконец открыл ворота конюшни, они вылетели оттуда, как стадо встревоженных лесных оленей. Четырех беглянок пришлось искать целую неделю, а когда их все же нашли, то оказалось, что они не способны даже нагнуться за пучком травы, росшей у них под ногами. Что-то сломалось в их дурацких мозгах, и в конце концов всех четверых пришлось застрелить для их же собственной пользы. Для заготовки сена Нейхем одолжил лошадь у Эми, но это на редкость смирное и послушное животное наотрез отказалось приближаться к сараю. Она упиралась, взбрыкивала и оглашала воздух ржанием до тех пор, пока ее не увели обратно во двор, и мужчинам пришлось на себе волочить тяжеленный фургон до самого сеновала. А между тем растения продолжали сереть и сохнуть. Даже цветы, сначала поражавшие всех своими невиданными красками, теперь стали однообразно серыми, а начинающие созревать фрукты имели, кроме привычного уже пепельного цвета, карликовые размеры и отвратительный вкус. Серыми и искривленными выросли астры и золотарники, а розы, цинии и алтеи приобрели такой жуткий вид, что нейхемов первенец Зенас однажды забрался в палисадник и вырезал их всех под корень. Примерно в это же время начали погибать заполонившие ферму гигантские насекомые, а за ними и пчелы, перед тем покинувшие ульи и поселившиеся в окрестных лесах.

К началу сентября вся растительность начала бурно осыпаться, превращаясь в мелкий сероватый порошок, и Нейхем стал серьезно опасаться, что его деревья погибнут до того, как отрава вымоется из почвы. Каждый приступ болезни у его жены теперь сопровождался ужасающими воплями, отчего он и его сыновья находились в постоянном нервном напряжении. Они стали избегать людей, и когда в школе вновь начались занятия, дети остались дома. Теперь они видели только Эми, и как раз он-то во время одного из своих редких визитов и обнаружил, что вода в гарднеровском колодце больше не годилась для питья. Она стала не то, чтобы затхлой, не то, чтобы соленой во всяком случае, настолько омерзительной на вкус, что Эми посоветовал Нейхему не откладывая дела в долгий ящик вырыть новый колодец на лужайке выше по склону. Нейхем, однако, не внял предупреждению своего старого приятеля, ибо к тому времени стал нечувствителен даже к самым необычным и неприятным вещам. Они продолжали брать воду из зараженного колодца, апатично запивая ею свою скудную и плохо приготовленную пищу, которую принимали в перерывах между безрадостным, механическим трудом, заполнявшим все их бесцельное существование. Ими овладела тупая покорность судьбе, как если бы они уже прошли половину пути по охраняемому невидимыми стражами проходу, ведущему в темный, но уже ставший привычным мир, откуда нет возврата.

Таддеус сошел с ума в сентябре, когда в очередной раз, прихватив с собой пустое ведро, отправился к колодцу за водой. Очень скоро он вернулся, визжа от ужаса и размахивая руками, но даже после того, как его удалось успокоить, от него ничего невозможно было добиться, кроме бессмысленного хихиканья да еле слышного шепота, каким он бесконечно повторял одну-единственную фразу: «Там, внизу, живет свет…» Два случая подряд многовато для одной семьи, но Нейхема не так-то просто было сломить. Неделю или около того он позволял сыну свободно разгуливать по дому, а потом, когда тот начал натыкаться на мебель и падать на что ни попадя, запер его на чердаке, в комнате, расположенной напротив той, в которой содержалась его мать. Отчаянные вопли, которыми эти двое обменивались через запертые двери, держали в страхе остальную семью. Особенно угнетающе они действовали на маленького Марвина, который всерьез полагал, что его брат переговаривается с матерью на неизвестном людям языке. Болезненная впечатлительность Мервина пугала Нейхема, который к тому же заметил, что после того, как его брата и товарища по играм заперли на верху, Мервин просто не находил себе места.

Примерно в это же время начался падеж скота. Куры и индейки приобрели сероватый оттенок и быстро издохли одна за другой, а когда их попытались приготовить в пищу, то обнаружилось, что мясо их стало сухим, ломким и непередаваемо зловонным. Свиньи сначала непомерно растолстели, а затем вдруг стали претерпевать такие чудовищные изменения, что ни у кого просто не нашлось слов, чтобы дать объяснение происходящему. Разумеется, их мясо тоже оказалось никуда не годным, и отчаяние Нейхема стало беспредельным. Ни один местный ветеринар и на милю не осмелился бы подойти к его дому, а специально вызванное из Аркхэма светило только и сделало, что вылупило глаза от изумления и удалилось, так ничего и не сказав. А между тем свиньи начинали понемногу сереть, затвердевать, становиться ломкими и в конце концов разваливаться на куски, еще не успев издохнуть, причем глаза и рыльца несчастных животных превращались в нечто совершенно невообразимое. Все это было очень странно и непонятно, если учесть, что скот не получил ни единой былинки с зараженных пастбищ. Затем мор перекинулся на коров. Отдельные участки, а иногда и все туловище очередной жертвы непостижимым образом сжималось, высыхало, после чего кусочки плоти начинали отваливаться от пораженного места, как старая штукатурка от гладкой стены. На последней стадии болезни (которая во всех без исключения случаях предшествовала смерти) наблюдалось появление серой окраски и общая затверделость, ведущая к распаду, как и в случае со свиньями. О преднамеренном отравлении не могло быть и речи, так как животные содержались в запертом коровнике, расположенном вплотную к дому. Вирус не мог быть занесен и через укусы хищников, ибо ни одна из обитающих на земле тварей не смогла бы проникнуть через наглухо сколоченные стены. Оставалось предположить, что это была все-таки болезнь — однако, что это за болезнь, да и существует ли, вообще, на свете болезнь, которая могла бы приводить к таким ужасным результатам, было непостижимо уму. Когда пришла пора собирать урожай, на дворе у Нейхема не осталось ни единого животного — птица и скот погибли, а все собаки исчезли однажды ночью, и больше о них никто не слышал. Что же касается пятерых котов, то они убежали еще на исходе лета, но на их исчезновение вряд ли кто-нибудь обратил внимание, ибо мыши в доме давным-давно перевелись, а миссис Гарднер была не в том состоянии, чтобы заметить пропажу своих любимцев.

Девятнадцатого октября пошатывающийся от горя Нейхем появился в доме Пирсов с ужасающим известием. Бедный Таддеус скончался в своей комнате на чердаке — скончался при обстоятельствах, не поддающихся описанию. Нейхем вырыл могилу на обнесенном низкой изгородью семейном кладбище позади дома и опустил в нее то, что осталось от его сына. Как и в случае со скотом, смерть не могла прийти снаружи, ибо низкое зарешеченное окно и тяжелая дверь чердачной комнаты оказались нетронутыми, но бездыханное тело Таддеуса носило явные признаки той же страшной болезни, что до того извела всю гарднеровскую живность. Эми и его жена, как могли, утешали несчастного, в то же самое время ощущая, как у них по телу пробегают холодные мурашки. Смертный ужас, казалось, исходил от каждого Гарднера и всего, к чему бы они не прикасались, а самое присутствие одного из них в доме было равносильно дыханию бездны, для которой у людей не было и никогда не будет названия. Эми пришлось сделать над собой изрядное усилие, прежде чем он решился проводить Нейхема домой, а когда они прибыли на место, ему еще долго пришлось успокаивать истерически рыдавшего маленького Мервина. Зенас не нуждался в утешении. Все последние дни он только и делал, что сидел, невидящим взором уставясь в пространство и механически выполняя, что бы ему ни приказал отец — участь, показавшаяся Эми еще не самой страшной. Временами рыдания Мервина сопровождались душераздирающими женскими криками, доносившимися с чердака. Заметив вопросительный взгляд Эми, Нейхем сказал, что его жена слабеет не по дням, а по часам. Когда начало смеркаться, Эми удалось улизнуть, ибо даже старая дружба не смогла бы задержать его до утра в доме, окруженном светящейся травой и деревьями, чьи ветви колыхались без малейшего намека на ветер. Эми еще повезло, что он уродился ни особо сообразительным, ни чересчур чувствительным, и все пережитое лишь слегка повредило его рассудок. Обладай же он хоть каплей воображения и способностью сопоставлять отдельные факты зловещих событий, ему бы не миновать буйного помешательства. Он почти бежал домой в сгущавшихся сумерках, а в ушах его все звучали пронзительные крики малыша и его безумной матери.

Прошло три дня, а ранним утром четвертого (Эми только что отправился куда-то по делам) Нейхем ворвался на кухню Пирсов и заплетающимся языком выложил оцепеневшей от ужаса хозяйке известие об очередном постигшем его ударе. На это раз пропал маленький Мервин. Накануне вечером, прихватив с собой ведро и лампу, он пошел за водой — и не вернулся. В последнее время состояние его резко ухудшилось. Он практически не отдавал себе отчета в том, что делает и где находится, и с криком шарахался от собственной тени. Его отчаянный крик, донесшийся со двора в тот вечер, заставил Нейхема вскочить на ноги и что есть мочи ринуться к дверям, но когда он выскочил на крыльцо, было уже поздно. Мервин исчез без следа, нигде не было видно и зажженного фонаря, который он взял, чтобы посветить себе у колодца. Сначала Нейхем подумал, что ведро и фонарь пропали вместе с мальчиком, однако, странные предметы, обнаруженные им у колодца на рассвете, когда после целой ночи бесплодного обшаривания окрестных полей и лесов, он, почти падая от усталости, вернулся домой, заставили его изменить свое мнение. На мокрой от росы полоске земли, опоясывающей жерло колодца, поблескивала расплющенная и местами оплавленная решетка, которая когда-то несомненно являлась частью фонаря, а рядом с нею валялись изогнутые, перекрученные от адского жара обручи ведра. И больше ничего. Нейхем был близок к помешательству, миссис Пирс — на грани обморока, от вернувшегося домой и узнавшего о случившемся Эми тоже было мало проку. Нечего было даже думать о том, чтобы искать помощи у соседей, которые от одного вида Гарднеров убегали, как от огня. Обращаться же к горожанам было и того не лучше, ибо в Аркхэме давно уже только похохатывали над россказнями деревенских простофиль. Тед погиб, видно, пришла очередь Мервина. Какое-то зловещее облако надвигалось на несчастную семью, и недалеко уже был тот миг, когда гром и молния истребят ее всю. Уходя, Нейхем попросил Эми приглядеть за его женой и сыном, если ему суждено умереть раньше их. Все происходящее представлялось ему карой небесной — вот только за какие грехи ему ниспослана эта кара, он так и не мог понять. Ведь насколько ему было известно, он ни разу в жизни не нарушал заветов, которые в незапамятные времена Творец оставил людям.

Две недели о Нейхеме ничего не было слышно, и в конце концов Эми поборол свои страхи и отправился на проклятую ферму. Представшая его взору картина была поистине ужасна: пепельно-серый ковер из увядшей, рассыпающейся в прах листвы покрывал землю, высохшие жгуты плюща свисали с древних стен и фронтонов, а огромные мрачные деревья, казалось, вонзили в хмурое ноябрьское небо свои острые сучья и терзали ими низко пролетавшие облака (Эми показалось, что это впечатление возникло у него из-за того, что наклон ветвей и впрямь изменился, и они смотрели почти перпендикулярно вверх. Огромный дом Гарднеров казался пустым и заброшенным, над высокой кирпичной трубой не вился, как обычно, дымок, и на секунду Эми овладели самые дурные предчувствия. Но, к его радости, Нейхем оказался жив. Он очень ослаб и лежал без движения на низенькой кушетке, установленной у кухонной стены, но несмотря на свой болезненный вид, находился в полном сознании и в момент, когда Эми переступал порог дома, громким голосом отдавал какие-то распоряжения Зенасу. В кухне царил адский холод, и, не пробыв там и минуты, Эми начал непроизвольно поеживаться, пытаясь сдержать охватывающую его дрожь. Заметив это, хозяин отрывисто приказал Зенасу подбросить в печь побольше дров. Обернувшись к очагу, Эми обнаружил, что туда и в самом деле уже давно не подбрасывали дров — слишком давно, если судить по тому, как холоден и пуст он был и как неистово крутилось в его глубине облако сажи, вздымаемое спускающейся вниз по трубе струёй ледяного воздуха. А когда в следующее мгновение Нейхем осведомился, стало ли ему теперь теплее или следует послать сорванца за еще одной охапкой, Эми понял, что произошло. Не выдержала, оборвалась самая крепкая, самая здоровая жила, и теперь несчастный фермер был надежно защищен от новых бед.

Несколько осторожных вопросов не помогли Эми выяснить, куда же подевался Зенас. «В колодце… он теперь живет в колодце…», — вот и все, что удалось ему разобрать в бессвязном лепете помешанного. Внезапно в голове у него пронеслась мысль о запертой комнате наверху миссис Гарднер, и он изменил направление разговора. «Небби? Да ведь она стоит прямо перед тобой!», воскликнул в ответ пораженный глупостью друга Нейхем, и Эми понял, что с этой стороны помощи он не дождется и что надо приниматься за дело самому. Оставив Нейхема бормотать что-то себе под нос на кушетке, он сдернул с гвоздя над дверью толстую связку ключей и поднялся по скрипучей лестнице на чердак. Там было очень тесно, пахло гнилью и разложением. Ниоткуда не доносилось ни звука. Из четырех дверей выходивших на площадку, только одна была заперта на замок. Один за другим Эми принялся вставлять в замочную скважину ключи из связки, позаимствованной им внизу. После третьей или четвертой попытки замок со щелчком сработал, и, поколебавшись минуту-другую, он толкнул низкую, выкрашенную светлой краской дверь.

Внутри царил полумрак, так как и без того маленькое окошко было наполовину перекрыто толстыми деревянными брусьями, и Эми поначалу не удалось разглядеть ровным счетом ничего. В лицо ему ударила волна невыносимого зловония, и прежде чем двинуться дальше, он немного постоял на пороге, наполняя легкие пригодным для дыхания воздухом. Войдя же и остановившись посреди комнаты, он заметил какую-то темную кучу в одном из углов. Когда ему удалось разобрать, что это было такое, из груди его вырвался протяжный вопль ужаса. Он стоял посреди комнаты и кричал, а от грязного дощатого пола поднялось (или это ему только показалось?) небольшое облачко, на секунду заслонило собою окно, а затем с огромной скоростью пронеслось к дверям, обдав его обжигающим дыханием, как если бы это была струя пара, вырвавшаяся из бурлящего котла. Странные цветовые узоры переливались у него перед глазами, и не будь он в тот момент напуган до полусмерти, они бы, конечно, сразу же напомнили ему о невиданной окраске глобулы, найденной в ядре метеорита и разбитой профессорским молотком, а также о нездоровом оттенке, который этой весной приобрела едва появившаяся на свет растительность вокруг гарднеровского дома. Но как бы то ни было, в тот момент он не мог думать ни о чем, кроме той чудовищной, той омерзительной груды в углу чердачной комнаты, которая раньше была женой его друга и которая разделила страшную и необъяснимую судьбу Таддеуса и большинства остальных обитателей фермы. А потому он стоял и кричал, отказываясь поверить в то, что это воплощенный ужас, продолжавший у него на глазах разваливаться, крошиться, расползаться в бесформенную массу, все еще очень медленно, но совершенно отчетливо двигался вдоль стены, словно стараясь уйти от опасности.

Эми не стал вдаваться в дальнейшие подробности этой чудовищной сцены, но из его рассказа я понял, что когда он покидал комнату, бесформенная груда в углу больше не шевелилась. Есть вещи, о которых лучше не распространяться, потому что акты человеческого сострадания иногда сурово наказываются законом. Так или иначе, на чердаке не было ничего, что могло бы двигаться, и я полагаю, что Эми принял верное решение, ибо оставить живую человеческую душу претерпевать невиданные муки в этом адском месте было бы гораздо более страшным преступлением. Любой другой на его месте несомненно свалился бы без чувств или потерял рассудок, но сей достойный потомок твердолобых первопроходцев лишь слегка ускорил шаги, выходя за порог, и лишь чуть дольше возился с ключами, запирая за собой низкую дверь и ужасную тайну, что она скрывала. Теперь следовало позаботиться о Нейхеме — его нужно было как можно скорее накормить и обогреть, а затем перевезти в безопасное место и поручить заботам надежных людей.

Едва начав спускаться по полутемному лестничному пролету, Эми услышал, как внизу, в районе кухни, с грохотом свалилось на пил что-то тяжелое. Ушей его достиг слабый сдавленный крик, и он, как громом пораженный, замер на ступеньках, тотчас вспомнив о влажном светящемся облаке, обдавшем его жаром в той жуткой комнате наверху. Что же за дьявольские бездны всколыхнуло его внезапное появление и невольный крик? Охваченный неизъяснимым ужасом, он продолжал прислушиваться к происходившему внизу. Сначала он различил глухие шаркающие звуки, как если бы какое-то тяжелое тело волочили по полу, а затем, после непродолжительной тишины, раздалось настолько отвратительное чавканье и хлюпанье, что Эми всерьез решил: это сам сатана явился из ада высасывать кровь у всего живого, что есть на земле. Под влиянием момента в его непривычном к умопостроениям мозгу вдруг сложилась короткая ассоциативная цепочка, и он явно представил себе то, что происходило в комнате наверху за секунду до того, как он открыл запертую дверь. Господи, какие еще ужасы таил в себе потусторонний мир, в который ему было уготовано нечаянно забрести? Не осмеливаясь двинуться ни вперед, ни назад, он продолжал стоять, дрожа всем телом в темном лестничном проеме. С того момента прошло уже четыре десятка лет, но каждая деталь давнего кошмара навеки запечатлелась у него в голове — отвратительные звуки, гнетущее ожидание новых ужасов, темнота лестничного проема, крутизна узких ступеней и — милосердный Боже! — слабое, но отчетливое свечение окружавших его деревянных предметов: ступеней, перекладин, опорных брусьев крыши и наружной обивки стен.

Прошло несколько страшных минут, и Эми вдруг услыхал, как во дворе отчаянно заржала его лошадь, за чем последовал дробный топот копыт и грохот подскакивающей на выбоинах пролетки. Звуки эти быстро удалялись, из чего он совершенно справедливо заключил, что напуганная чем-то Геро стремглав бросилась домой, оставив оцепеневшего от ужаса хозяина торчать на полутемной лестнице и гадать, какой бес в нее вселился в самый неподходящий момент. Однако, это было еще не все. Эми был готов поклясться, что в разгар всего это переполоха ему почудился негромкий всплеск, определенно донесшийся со стороны колодца. Поразмыслив, Эми решил, что это был камень, который выбила из невысокого колодезного бордюра наскочившая на него пролетка, ибо именно возле колодца он оставил свою лошадь, ввиду ее мирного нрава не удосужившись проехать несколько метров до привязи. Он стоял и раздумывал над всеми этими вещами, а вокруг него продолжало разливаться слабое фосфоресцирование, исходившее от старых, изъеденных временем стен. Боже, каким же древним был этот дом! Главное здание было возведено около тысяча шестьсот семидесятого года, а пристройки и двускатная крыша — не позднее семьсот тридцатого.

Доносившиеся снизу шаркающие звуки стали теперь гораздо более отчетливыми, и Эми покрепче сжал в руках тяжелую палку, прихваченную им на всякий случаи на чердаке. Не переставая ободрять себя, он спустился с лестницы и решительным шагом направился на кухню. Однако, туда он так и не попал, ибо того, за чем он шел, там уже не было. Оно лежало на полпути между кухней и гостиной и все еще проявляло признаки жизни. Само ли оно приползло сюда или было принесено некой внешней силой, Эми не мог сказать, но то, что оно умирало, было очевидно. За последние полчаса оно претерпело все ужасные превращения, на которые раньше уходили дни, а то и недели, и отвердение, потемнение и разложение уже почти завершилось. Высохшие участки тела на глазах осыпались на пол, образуя кучки мелкого пепельно-серого порошка. Эми не мог заставить себя прикоснуться к нему, а только с ужасом посмотрел на разваливающуюся темную маску, которая еще недавно была лицом его друга, и прошептал:

— Что это было, Нейхем? Что это было?

Распухшие, потрескавшиеся губы раздвинулись, и увядающий голос прошелестел в гробовой тишине:

— Не знаю… не знаю… просто сияние… оно обжигает… холодное, влажное, но обжигает… живет в колодце… я видел его… похоже на дым… тот же цвет, что у травы этой весной… колодец светится по ночам… Тед и Мервин и Зенас… все живое… высасывает жизнь из всего живого… в камне с неба… оно было в том камне с неба… заразило все кругом… не знаю, чего ему надо… та круглая штука… ученые выковыряли ее из камня с неба… они разбили ее… она была того же цвета… того же цвета, что и листья, и трава… в камне были еще… семена… яйца… они выросли… впервые увидел его на этой неделе… стало большое, раз справилось с Зенасом… Зенас был сильный, много жизни… сначала селится у тебя в голове… потом берет всего… сжигает тебя… вода из колодца… ты был прав… вода была плохая… Зенас не вернулся с колодца… от него не уйти… оно притягивает… ты знаешь… вес время знаешь, что будет худо… но поделать ничего нельзя… я видел его не раз с тех пор, как оно взяло Зенаса… не помню, где Небби, Эми?.. у меня в голове все смешалось… не помню, когда кормил ее последний раз… оно заберет ее, если мы не помешаем… просто сияние… оно светится… ее лицо точь в точь так же светится в темноте… а оно обжигает и высасывает… оно пришло оттуда, где все не так, как у нас… так сказал профессор… он был прав… берегись Эми, оно не только светится… оно высасывает жизнь…

Это были его последние слова. То, чем он говорил, не могло больше издать ни звука, ибо составляющая его плоть окончательно раскрошилась и провалилась внутрь черепа. Эми прикрыл останки белой в красную клетку скатертью и, пошатываясь, вышел через заднюю дверь на поля. По отлогому склону он добрался до десятиакрового гарднеровского пастбища, а оттуда по северной дороге, что шла прямиком через леса, побрел домой. Он не мог пройти мимо колодца, от которого убежала его лошадь, ибо перед тем, как отправиться в путь, бросил на него взгляд из окна и убедился в том, что пролетка не оставила на каменном бордюре ни малейшей царапины — скорее всего, она вообще проскочила мимо. Значит, это был не камень, а чтото другое… Что-то неведомое, что скрылось в колодце после того, как разделалось с беднягой Нейхемом.

Вернувшись домой, Эми обнаружил там свою лошадь, пролетку и сильно испуганную жену, которая уже начала строить самые мрачные предположения относительно его судьбы. Не вдаваясь в объяснения, он успокоил ее и сразу же отправился в Аркхэм заявить полиции, что семьи Гарднеров больше не существует. В полицейском участке он вкратце сообщил о гибели Нейхема и Небби (о Таддеусе уже знали в городе) и высказал предположение, что причиной смерти послужила та же самая неведомая болезнь, что ранее погубила весь скот на ферме. Кроме того, он заявил об исчезновении Мервина и Зенаса. После этого Эми подвергли форменному допросу, а кончилось дело тем, что его заставили сопровождать на злосчастную ферму трех сержантов, коронера, судебно-медицинского эксперта и ветеринара, обследовавшего гарднеровский скот. Уговорить его стоило огромных, трудов — близился полдень, и он опасался, что расследование затянется до темноты — но в конце концов, поразмыслив и решив, что с такой оравой ему нечего опасаться, он согласился.

Шестеро представителей закона разместились в легком фургоне, Эми уселся в свою пролетку, и около четырех часов пополудни они уже были на ферме. Даже привыкшие к самым жутким ипостасям смерти полицейские не смогли сдержать невольной дрожи при виде останков, найденных на чердаке и под белой в красную клетку скатертью в гостиной. Мрачная пепельно-серая пустыня, окружавшая дом со всех сторон, сама по себе могла вселить ужас в кого угодно, однако эти две груды праха выходили за границы человеческого разумения. Никто не мог долго глядеть на них, и даже судмедэксперт признался, что ему тут, собственно, не над чем работать, разве что только собрать образцы для анализа. Тогда-то две наполненные пеплом склянки и попали па лабораторный стол технологического колледжа Мискатоникского университета. Помещенные в спектроскоп, оба образца дали абсолютно неизвестный спектр, многие полосы которого совпадали с полосами спектра, снятого в прошлом году с кусочка странного метеорита. Однако, в течение месяца образцы утратили свои необычные свойства, и спектральный анализ начал стабильно указывать на наличие в пепле большого количества щелочных фосфатов и карбонатов.

Эми и словом бы не обмолвился о колодце, если бы знал, что за этим последует. Приближался закат, и ему хотелось поскорее убраться восвояси. Но как он ни сдерживался, взгляд его постоянно возвращался к каменному парапету, скрывавшему черное круглое жерло, и когда наконец один из полицейских спросил его, в чем дело, он вынужден был признаться, что Нейхем ужасно боялся этого колодца — боялся настолько, что ему даже в голову не пришло заглянуть в него, когда он искал пропавших Мервина и Зенаса. После этого заявления полицейским ничего не оставалось, как досyxа вычерпать колодец и обследовать его дно. Эми стоял в сторонке и дрожал всеми членами, в то время как полицейские поднимали на поверхность и выплескивали на сухую, потрескавшуюся землю одно ведро зловонной жидкости за другим. Люди у колодца морщились, зажимали носы, и неизвестно, удалось бы им довести дело до конца, если бы уровень воды в колодце не оказался на удивление низок и уже через четверть часа работы не обнажилось дно. Полагаю, нет необходимости распространяться в подробностях о том, что они нашли. Достаточно сказать, что Мервин и Зенас оба были там. Останки их представляли из себя удручающее зрелище и почти целиком состояли из разрозненных костей да двух черепов. Кроме того, были обнаружены небольших размеров олень и дворовый пес, а также целая россыпь костей, принадлежавших, по-видимому, более мелким животным. Ил и грязь, скопившиеся на дне колодца, оказались на редкость рыхлыми и пористыми, и вооруженный багром полицейский, которого на веревках опустили в колодезный сруб, обнаружил, что его орудие может полностью погрузиться в вязкую слизь, так и не встретив никакого препятствия.

Спустились сумерки, и работа продолжалась при свете фонарей. Через некоторое время, поняв, что из колодца не удастся более выжать ничего ценного, все гурьбой повалили в дом и, устроившись в древней гостиной, освещаемой фонарями да призрачными бликами, которые показывавшийся иногда из-за облаков месяц отбрасывал на царившее кругом серое запустение, принялись обсуждать результаты проведенных изысканий. Никто не скрывал своего замешательства, равно как и не мог предложить убедительной версии, которая связывала бы воедино необычную засуху, поразившую близлежащую растительность, неизвестную болезнь, приведшую к гибели скота и людей на ферме, и, наконец, непостижимую смерть Мервина и Зенаса на дне зараженного колодца. Конечно, им не раз доводилось слышать, что говорят об этом в округе, но они не могли поверить, чтобы рядом с ними могло произойти нечто, не отвечающее законам природы. Без сомнения, метеорит отравил окрестную землю, но как объяснить тот факт, что пострадали люди и животные, не взявшие в рот ни крошки из того, что выросло на этой земле? Может быть, виновата колодезная вода? Вполне возможно. Было бы очень недурно отправить на анализ и ее. Но какая сила, какое безумие заставило обоих мальчиков броситься в колодец? Один за другим они прыгнули туда, чтобы там, на илистом дне, умереть и рассыпаться в прах от все той же (как показал краткий осмотр останков) серой иссушающей заразы. И вообще, что это за болезнь, от которой все сереет, сохнет и рассыпается в прах?

Первым свечение у колодца заметил коронер, сидевший у выходившего во двор окна. Снаружи уже совсем стемнело, и все окружавшее дом пространство было залито таким ярким лунным светом, что, казалось, земля, деревья и деревянные пристройки светятся сами по себе. Однако, это новое сияние, отчетливо выделявшееся на общем фоне, не было иллюзией. Оно поднималось из черных недр колодца, как слабый луч фонарика, и терялось где-то в вышине, успевая отразиться в маленьких лужицах зловонной колодезной воды, оставшихся на земле после очистных работ. Сияние это было весьма странного цвета, и когда Эми, толкавшийся за спинами сгрудившихся у окна людей, наконец получил возможность выглянуть во двор, он почувствовал, как у него останавливается сердце. Ибо окраска загадочного луча, вздымавшегося к небу сквозь плотные клубы испарений, была хорошо знакома ему. Это был цвет хрупкой глобулы, найденной позапрошлым летом в ядре зловещего метеорита, цвет уродливой растительности, появившейся этой весной, и, наконец — теперь он мог в этом поклясться, — цвет того движущегося облачка, что не далее как сегодня утром на мгновение заслонило собой узенькое окошко чердачной комнаты, таящей в себе невыразимый ужас. Одно лишь мгновение переливалось оно у окошка, а в следующее — влажная обжигающая струя пара пронеслась мимо него к дверям, и какая-то тварь точно такого же цвета прикончила внизу беднягу Нейхема. Умирая, тот так и сказал: того же цвета, что и трава весной, что и проклятая глобула. И лошадь понеслась прочь со двора, и что-то тяжелое упало в колодец — а теперь из него угрожающе выпирал в небо бледный, мертвенный луч все того же дьявольского света.

Нужно отдать должное крепкой голове Эми, которая даже в тот напряженный момент была занята разгадкой парадокса, носящего чисто научный характер. Его поразил тот факт, что светящееся, но все же достаточно разреженное облако выглядело совершенно одинаково как на фоне светлого квадратика окна, за которым сияло раннее погожее утро, так и в кромешной тьме посреди черного, опаленного смертью ландшафта. Что-то здесь было не так, не по законам природы, и он невольно подумал о последних страшных словах своего умирающего друга: «Оно пришло оттуда, где все не так, как у нас… так сказал профессор… он был прав».

Во дворе отчаянно забились и заржали лошади, оставленные на привязи у двух чахлых ив, росших на самой обочине дороги. Кучер фургона направился было к дверям, чтобы выйти и успокоить испуганных животных, когда Эми положил трясущуюся руку ему на плечо. «Не ходи туда», прошептал он, «Там нечто такое, что нам и не снилось. Нейхем сказал, там, в колодце, живет что-то… Оно высасывает жизнь. Он сказал, оно выросло из круглой штуки такой же, что была в этом треклятом метеоритном камне, который упал прошлым летом. Все видели эту штуку — такую круглую, как яйцо. Он сказал, оно жжет и высасывает, а из себя как облачко — просто сияние — и цвет у него такой же, как у вон того облачка за окном, такого бледного, что с трудом видать, а уж сказать, что это такое, и вообще нельзя. Нейхем говорил, оно пожирает все живое, и чем больше ест, тем сильнее становится. Он сказал, что видел его на этой неделе. Оно пришло издалека, оттуда, где кончается небо, — так сказали доктора из колледжа, когда были здесь в прошлом году. Оно устроено не так, как весь остальной Божий мир, и живет оно не по его законам. Это нечто извне».

Кучер в нерешительности остановился у дверей, а между тем сияние во дворе становилось все ярче, и все отчаяннее ржали и дергали поводья привязанные у дороги лошади. Это был поистине ужасный момент: мрачное, навевающее ужас жилище, четыре чудовищные свертка с останками (включая поднятые со дна колодца) в дровянике у задней двери и столб неземного, демонического света, вздымающийся из осклизлой бездны во дворе. Под влиянием этого момента Эми и удержал кучера — он совсем забыл, что влажная струя светящегося пара, пронесшаяся утром близ него на чердаке, не причинила ему никакого вреда — но, может быть, это было и к лучшему. Теперь уже никто никогда не узнает, какой опасности они подвергались в ту ночь, и хотя до тон поры адский огонь, разгоравшийся в ночи, казалось, был бессилен причинить вред собравшимся в доме людям, неизвестно, на что он был способен в те последние минуты, когда готова была высвободиться вся его устрашающая сила и когда на черном небосводе, наполовину скрытом облаками, вот-вот должна была обозначиться его конечная цель.

Внезапно один из толпившихся у окна полицейских издал короткий сдавленный вопль. Все присутствующие, вздрогнув от неожиданности, проследили его взгляд до того участка внешней тьмы, к которому он был прикован. Ни у кого не нашлось слов, да и никакие слова не смогли бы выразить охватившее всех смятение. Ибо в тот вечер одна из самых невероятных легенд округи перестала быть легендой и превратилась в жуткую реальность — и когда несколько дней спустя свидетели этого превращения подтвердили его истинность, весь Аркхэм содрогнулся от ужаса, и с тех пор там уже не осмеливались во весь голос обсуждать события «страшных дней». Нужно заметить, что в тот вечер в воздухе не ощущалось ни дуновения ветерка. Позднее поднялась настоящая буря, но в тот момент воздух был абсолютно недвижим. Даже высохшие лепестки поздней полевой горчицы, пепельно-серые и наполовину осыпавшиеся, не колыхались, как обычно, в струях исходившего от земли тепла, и, как нарисованная, застыла окаймляющая крышу фургона бахрома. Вся природа замерла в жутком оцепенении, но то, что вселилось в черные, голые ветви росших во дворе деревьев, по-видимому, не имело к природе никакого отношения, ибо как объяснить тот факт, что они двигались на фоне всеобщего мертвого затишья! Они судорожно извивались, как одержимые, пытаясь вцепиться в низколетящие облака, они дергались и свивались в клубки, как если бы какая-то неведомая чужеродная сила деpгaлa за связывающую их с корнями невидимую нить.

На неколько секунд все затаили дыхание. Затем набежавшее на луну плотное облачко ненадолго скрыло силуэты шевелящихся деревьев в кромешной тьме — и тут из груди каждого присутствующего вырвался хриплый, приглушенный ужасом крик. Ибо тьма, поглотившая бившиеся в конвульсиях ветви, лишь подчеркнула царившее снаружи безумие: там, где секунду назад были видны кроны деревьев, теперь плясали, подпрыгивали и кружились в воздухе тысячи бледных, фосфорических огоньков, облепивших каждую ветвь наподобие огней Св. Эльма, что сошли на головы апостолам в Троицын день. Это чудовищное созвездие замогильных огней, напоминающих рой обожравшихся светляков-трупоедов, светило все тем же пришлым неестественным светом, который Эми отныне суждено было запомнить и смертельно бояться всю оставшуюся жизнь. Между тем исходивший из колодца столб света становился все ярче и ярче, а в головах сбившихся в кучу дрожащих людей, напротив, все более сгущалась тьма, рождая мрачные образы и роковые предчувствия, выходившие далеко за границы обычного человеческого сознания. Теперь сияние уже не исходило, а вырывалось из темных недр, плавно и бесшумно подымаясь к нависшим над головой тучам.

Ветеринар поежился и направился к дверям, чтобы положить поперек них добавочный деревянный брусок. Эми продолжало трясти, и ему стоило больших трудов поднять руку — в ту минуту голос отказался служить ему — и указать остальным на деревья, которые с каждой секундой светились все ярче и напоминали теперь скорее брызжущие во все стороны фосфорические фонтаны. Ржание и биение лошадей у привязи становилось невыносимым, но ни один из бывших в доме ни за какие земные блага не согласился бы выйти наружу. Свечение деревьев все нарастало, а их извивающиеся ветви все более вытягивались к небу, принимая почти вертикальное положение. Теперь светилось и деревянное коромысло над колодцем, а когда один из полицейских молча ткнул пальцем в сторону каменной ограды, все обратили внимание на то, что притулившиеся к ней пристройки и навесы тоже начинают излучать свет, и только полицейский фургон да пролетка Эми оставались невовлеченными в эту огненную феерию. Через некоторое время со стороны дороги донесся шум отчаянной возни и громкий стук копыт. Эми поспешно погасил лампу, и прильнувшие к стеклу люди увидали, как оборвавшая наконец повода пара гнедых удирает вместе с фургоном по направлению к городу.

Это происшествие немного ослабило напряжение, царившее в доме, и присутствующие принялись возбужденно шептаться. «Оно… это явление… распространяется на все органические материалы, какие только есть поблизости», пробормотал судмедэксперт. Ему никто не ответил, но тут полицейский, которого опускали в колодец, заявил, содрогаясь всем телом, что его длинный багор, очевидно, задел нечто такое, чего не следовало было задевать. «Это было ужасно», добавил он, «Там совсем не было дна. Одна только муть и пузырьки — да ощущение, что кто-то притаился там, внизу». Лошадь Эми все еще билась и ржала во дворе, наполовину заглушая дрожащий голос своего хозяина, которому удалось выдавить из себя несколько бессвязных фраз: «Оно вышло из этого камня с неба… выросло там, внизу… оно убивает все живое… пожирает душу и тело… Тед и Мервин, Зенас и Небби… Нейхем был последним… все они пили воду… плохую воду… оно взяло их… становилось все сильнее… оно пришло извне, где все не так, как у нас… теперь оно собирается домой».

В этот момент сияющий столб во дворе вспыхнул ярче прежнего и начал приобретать определенную форму — но форму такую фантастическую, что позднее ни один из видевших аго явление собственными глазами так и не смог толком его описать. Одновременно бедная, привязанная у дороги Геро издала жуткий рев, какого ни до, ни после того не доводилось слышать человеку. Все присутствующие зажали ладонями уши, а Эми, содрогнувшись от ужаса и тошноты, поспешно отвернулся от окна. Смотреть на то, что там происходило, было выше человеческих сил, и когда он наконец набрался достаточно мужества, чтобы снова выглянуть в окно, он различил в том месте, где стояла его лошадь, лишь темную бесформенную груду, возвышавшуюся между-расщепленными оглоблями пролетки. Ему больше не довелось увидеть свою бедную, смирную Геро — полицейские, которые на следующий день обследовали развалины фермы, похоронили все, что от нее осталось, в ближайшем овраге. Однако, в тот момент Эми было не до траура по своей бедной лошадке — один из полицейских знаками давал понять остальным, что пылающая смерть уже находится вокруг них, в этой самой гостиной! Лампа, которую Эми незадолго до того затушил, теперь не мешала видеть, как все деревянные предметы вокруг них начинали испускать все то же ненавистное свечение. Оно разливалось по широким половицам и брошенному поверх них лоскутному ковру, мерцало на переплете окон, пробегало по выступающим угловым опорам, вспыхивало на буфетных полках и над камином и уже распространялось на двери и всю мебель. Оно усиливалось с каждой минутой, и вскоре уже ни у кого не осталось сомнений в том, что если они хотят остаться в живых, им нужно немедленно покинуть этот дом.

Через заднюю дверь Эми вывел всю компанию на тропу, пересекавшую поля в направлении пастбища. Они брели по ней, как во сне, спотыкаясь и покачиваясь, не смея оборачиваться назад, до тех пор, покуда не оказались на высоком предгорье. Все очень обрадовались существованию этой тропинки, ибо никто не рискнул бы пройти по двору мимо дьявольского колодца. И без того они натерпелись страху, когда пришлось миновать светящиеся загоны и сараи, не говоря уже об изуродованных фруктовых деревьях, ветви которых хвала Создателю, на достаточном удалении от земли — продолжали свою сумасшедшую пляску. Когда они пересекали Чапменовский ручей, луну окончательно заволокло облаками, и им пришлось ощупью выбираться на открытое место.

Когда они остановились, чтобы в последний раз посмотреть на долину, из взору предстала ужасающая картина: вся ферма — трава, деревья, постройки, и даже те участки растительности, что еще не были затронуты обжигающим дыханием серой смерти — все было охвачено зловещим сиянием. Ветви деревьев теперь смотрели вертикально в небо, и на концах их плясали тоненькие язычки призрачного пламени, в то время как другие огневые струйки переливались на кровле дома, коровника и других строений. Все это напоминало одно из видений Фюсли: светящееся аморфное облако в ночи, в центре которого набухал переливчатый жгут неземного, неописуемого сияния. Холодное смертоносное пламя поднялось до самых облаков — оно волновалось, бурлило, ширилось и вытягивалось в длину, оно уплотнялось, набухало и бросало в тьму блики всех цветов невообразимой космической радуги.

А затем, не дав потрясенным зрителям прийти в себя от этого сверхъестественного зрелища, отвратительная тварь стремительно рванулась в небо и бесследно исчезла в идеально круглом отверстии, которое, казалось, специально для нее кто-то прорезал в облаках. Онемевшие от изумления люди застыли на склоне холма. Эми стоял, задрав плову и тупо уставившись на созвездие Лебедя, в районе которого пущенная с земли сияющая стрела была поглощена Млечным Путем, когда донесшийся из долины оглушительный треск заставил его опустить взор долу. Позднее многие ошибочно утверждали, что это был взрыв, но Эми отчетливо помнит, что в тот момент они услышали только громкий треск и скрежет разваливающего на куски дерева. Однако последствия этого треска были, действительно, очень похожи на взрыв, ибо в следующую секунду над обреченной фермой забурлил искрящийся дымовой гейзер, из сердца которого, ослепляя окаменевшую группу людей на холме, вырвался и ударил в зенит ливень обломков таких фантастических цветов и форм, каких наверняка не существовало в нашей Вселенной. Сквозь быстро затягивающуюся дыру в облаках они устремились вслед за растворившейся в космическом пространстве тварью, и через мгновение от них не осталось и следа. Теперь внизу царила кромешная тьма, а сверху резкими, ледяными порывами уже налетал ураган, принесшийся, казалось, непосредственно из распахнувшейся над людьми межзвездной бездны. Ветер свистел и завывал вокруг, подминая под себя поля, неистово сражался с лесами, и перепуганные, дрожащие люди на склоне холма решили, что, пожалуй, им не стоит ждать, пока появится луна и высветит то, что осталось от гарднеровского дома, а лучше поскорее отправиться восвояси. Слишком подавленные, чтобы обмениваться замечаниями, все семеро поспешили прочь по северной дороге, что должна была вывести их к Аркхэму. Эми в тот день досталось больше других, и он попросил всю компанию сделать небольшой крюк и завести его домой. Он просто представить себе не мог, как пойдет один через эти мрачные, стонущие под напором ветра леса. Ибо минуту тому назад бедняге довелось пережить еще одно потрясение, оставившее в глубине его души свинцовую печать ужаса, от которого он так и не сумел избавиться за все прошедшие годы. В то время как все остальные благоразумно повернулись спиной к проклятой долине и ступили на ведущую в город тропу, Эми замешкался: и еще раз взглянул в клубящуюся тьму, которая навеки скрыла его несчастного друга. Он задержался лишь на мгновение, но этого мгновения было достаточно, чтобы увидеть, как там, далеко внизу, с обожженной, безжизненной земли поднялась тоненькая светящаяся струйка поднялась только затем, чтобы тут же нырнуть в бездонную черную пропасть, откуда совсем недавно стартовала в небо светящаяся нечисть. Что это было? Просто сияние, маленькая цветная змейка — но цвета, в который она была окрашена, не существовало ни на небесах, ни под ними. Эми узнал этот цвет и понял, что последний слабый отросток чудовищной твари затаился все в том же колодце, где и будет теперь сидеть, ожидая своего часа. Именно в тот момент что-то и повернулось у Эми в голове, и с тех пор он так уже и не оправился.

Эми больше не бывал на ферме Гарднеров. Прошло уже сорок четыре года, и все это время он старательно обходил проклятое место стороной. Он изрядно обрадовался, когда узнал, что долина будет затоплена под водохранилище. Откровенно говоря, при мысли об этом я тоже испытываю огромное облегчение, ибо мне вовсе не нравятся те странные, неземные тона, в которые окрашивались лучи заходящего солнца над заброшенным колодцем. Я также очень надеюсь, что вода в этом месте будет достаточно глубока, но даже если и так, я ни за что не соглашусь отпить и глотка из аркхэмского водопровода. И вообще, я не думаю, что когда-нибудь снова приеду сюда.

На следующий после происшествия день трое полицейских вернулись на ферму, чтобы осмотреть развалины при дневном свете. Однако, они не нашли там практически никаких развалин — только кирпичный дымоход, завалившийся каменный погреб, разбросанный по двору щебень вперемешку с металлическими обломками да бордюр ненавистного колодца. Все живое или сделанное из органического материала — за исключением мертвой лошади Эми, которую они оттащили в ближайший овраг и закопали в землю, да его же пролетки, которую они в тот же день доставили владельцу, — исчезло без следа. Остались лишь пять акров жуткой серой пустыни, где с тех пор так и не выросло ни одной былинки. Так и лежит она посреди лесов и полей, как въедшаяся в бумагу капля кислоты, и те немногие местные жители, у которых хватило духу сходить посмотреть на нее, окрестили ее Испепеленной Пустошью.

Странные слухи расползаются по округе. Но если ученые когда-нибудь удосужатся взять на анализ воду из заброшенного колодца или серую пыль, которую никакой ветер не может вынести за пределы пустоши, реальные факты могут оказаться еще страннее. Ботаникам также следовало бы заняться изучением причудливой, медленно гибнущей растительности по краям выжженного пятна и заодно опровергнуть, если, конечно, удастся, бытующую в округе легенду, гласящую, что это самое пятно медленно, почти незаметно — не более дюйма в год — наступает на окружающий его лес. Еще люди говорят, что каждую весну в долине появляются молодые побеги очень необычного цвета, а зимою на снегу можно встретить ни на что не похожие следы. Между прочим, на Испепеленной Пустоши снега выпадает гораздо меньше, чем в остальной округе. Лошади — те немногие, что еще остались в наш автомобильный век — проявляют неожиданно буйный норов, стоит им только приблизиться к долине, а охотящиеся в окрестных лесах фермеры не могут положиться на своих собак.

Ещё говорят, что проклятое место влияет и на душевное здоровье. Со времени гибели Нейхема было много случаев помешательства, и всякий раз чувствовавшим приближение болезни людям не хватало духа покинуть родные очаги. Однако, мало-помалу старожилы набирались решимости и уезжали в город, и теперь только иностранцы время от времени делают попытки прижиться под крышами древних, обветшалых строений. Но и они не остаются здесь надолго. Если же кто-нибудь начинает подтрунивать над горе-переселенцами и обвинять их в том, что они запугивают друг друга нелепыми страшными байками, они шепчут в ответ, что кошмары, мучающие их по ночам в этой жутковатой глухомани, не похожи на обычные земные кошмары, и это-то их пугает больше всего. И немудрено — одного взгляда на это царство вечного полумрака бывает достаточно, чтобы пробудить в человеке самые нездоровые фантазии. Ни один путешественник, побывавший в этих краях не избежал гнетущего ощущения чего-то чужеродного присутствия, а художники, которым доводилось забираться в здешние ущелья с мольбертом, не могли удержаться от невольной дрожи, перенося на полотно недоступную глазу обычных смертных загадку древнего леса. Сам я навсегда запомню ужас, охвативший меня во время одинокой прогулки накануне того дня, когда я повстречался с Эми. Я буду помнить, как в сгущавшемся ночном сумраке мне смутно хотелось, чтобы налетевшие вдруг облака закрыли собой неисчислимые звездные бездны, нависшие над моей головой и рождавшие первобытный страх в моей душе.

Не спрашивайте меня, что я обо всем этом думаю. Я не знаю — вот и все. Эми был единственным, кто согласился поговорить со мной тогда — из жителей Аркхэма невозможно было вытянуть и слова, а все три профессора, видевшие метеорит и сверкающую глобулу, давно умерли. Однако в том, что там были другие глобулы, можете не сомневаться. Одна из них выросла, набралась сил, пожрав все живое вокруг, и улетела, а еще одна, как видно, не успела. Я уверен, что она до сих пор скрывается в колодце — недаром мне так не понравились краски заката, игравшие в зловонных испарениях над его жерлом. В округе говорят, что серое пятно расширяется примерно на один дюйм в год следовательно, засевшая в колодце тварь все это время питается и копит силы. Но какой бы дьявол ни высиживал там свои яйца, он, очевидно, накрепко привязан к этому месту, иначе давно уже пострадали бы соседние леса и поля. Может быть, его держат корни деревьев, что вонзают свои ветви в небо в напрасной попытке вцепиться в облака? Недавно в Аркхэме как раз прошел слух о том, что могучие дубы окрестных лесов внезапно обрели привычку светиться и двигаться в темноте, чего обычно деревья себе не позволяют.

Что это такое, знает один только Бог. Если верить описаниям Эми, то это несомненно газ, но газ этот не подчиняется физическим законам нашей Вселенной. Он не имеет никакого отношения к звездам и планетам, безобидно мерцающим в окулярах наших телескопов или безропотно запечатлевающимся на наших фотопластинках. Он не входит в состав атмосфер, чьи параметры и движения усердно наблюдают и систематизируют наши астрономы. Это просто сияние — сияние извне — грозный вестник, явившийся из бесконечно удаленных, неведомых миров, о чьей природе мы не имеем даже смутного представления, миров, одно существование которых заставляет содрогнуться наш разум и окаменеть наши чувства, ибо при мысли о них мы начинаем смутно прозревать черные, полные угрозы пропасти, что ждут нас в космическом пространстве.

У меня есть все основания сомневаться в том, что рассказ старого фермера был намеренной выдумкой или, как меня уверяли в городе, бредом душевнобольного. Что-то поистине ужасное поселилось в здешних лесах и полях после падения памятного многим метеорита, и это что-то — не знаю правда, в каком качестве — несомненно обитает в них до сих пор. Так или иначе, я буду рад, когда вся эта жуткая местность скроется под водой. И надеюсь, что до той поры ничего не случится со стариком Пирсом. Он слишком часто встречался с этой тварью — а ведь она, как известно, не отпускает своих жертв. Не потому ли он так и не собрался перебраться в город? Не мог же он забыть последние слова умирающего Нейхема: «от него не уйти… оно притягивает… ты знаешь… все время знаешь, что будет худо… но поделать ничего нельзя». Эми такой милый старик — пожалуй, когда строители выедут на место, я накажу главному инженеру построже присматривать за ним. Мне ужасно не хочется, чтобы он превратился в пепельно-серое, визжащее, разваливающееся на куски чудовище, что день ото дня все чаще является мне в моих беспокойных снах.

Говард Филлипс Лавкрафт Зов Ктулху

«Можно предположить, что еще сохранились представители тех могущественных сил или существ… свидетели того страшно далекого периода, когда сознание являло себя в формах и проявлениях, исчезнувших задолго до прихода волны человеческой цивилизации… в формах, память о которых сохранили лишь поэзия и легенда, назвавшие их богами, чудовищами и мифическими созданиями всех видов и родов…»

Элджернон Блэквуд I. Ужас в глине

Проявлением наибольшего милосердия в нашем мире является, на мой взгляд, неспособность человеческого разума связать воедино все, что этот мир в себя включает. Мы живем на тихом островке невежества посреди темного моря бесконечности, и нам вовсе не следует плавать на далекие расстояния. Науки, каждая из которых тянет в своем направлении, до сих пор причиняли нам мало вреда; однако настанет день и объединение разрозненных доселе обрывков знания откроет перед нами такие ужасающие виды реальной действительности, что мы либо потеряем рассудок от увиденного, либо постараемся скрыться от этого губительного просветления в покое и безопасности нового средневековья.

Теософы высказали догадку о внушающем благоговейный страх величии космического цикла, в котором весь наш мир и человеческая раса являются лишь временными обитателями. От их намеков на странные проявления давно минувшего кровь застыла бы в жилах, не будь они выражены в терминах, прикрытых успокоительным оптимизмом. Однако не они дали мне возможность единственный раз заглянуть в эти запретные эпохи: меня дрожь пробирает по коже, когда я об этом думаю, и охватывает безумие, когда я вижу это во сне. Этот проблеск, как и все грозные проблески истины, был вызван случайным соединением воедино разрозненных фрагментов — в данном случае одной старой газетной заметки и записок умершего профессора. Я надеялся, что никому больше не удастся совершить подобное соединение; во всяком случае, если мне суждена жизнь, то я никогда сознательно не присоединю ни одного звена к этой ужасающей цепи. Думаю, что и профессор тоже намеревался хранить в тайне то, что узнал, и наверняка уничтожил бы свои записи, если бы внезапная смерть не помешала ему.

Первое мое прикосновение к тому, о чем пойдет речь, случилось зимой 1926-27 года, когда внезапно умер мой двоюродный дед, Джордж Геммел Эйнджелл, заслуженный профессор в отставке, специалист по семитским языкам Брауновского университета в Провиденсе, Род-Айленд. Профессор Эйнджелл получил широкую известность как специалист по древним письменам, и к нему часто обращались руководители крупнейших музеев; поэтому его кончина в возрасте девяноста двух лет не прошла незамеченной. Интерес к этому событию значительно усиливали и загадочные обстоятельства, его сопровождавшие. Смерть настигла профессора во время его возвращения с места причала парохода из Ньюпорта; свидетели утверждали, что он упал, столкнувшись с каким-то негром, по виду — моряком, неожиданно появившимся из одного из подозрительных темных дворов, выходивших на крутой склон холма, по которому пролегал кратчайший путь от побережья до дома покойного на Вильямс-стрит. Врачи не могли обнаружить каких-либо следов насилия на теле, и, после долгих путаных дебатов, пришли к заключению, что смерть наступила вследствие чрезмерной нагрузки на сердце столь пожилого человека, вызванной подъемом по очень крутому склону. Тогда я не видел причин сомневаться в таком выводе, однако впоследствии кое-какие сомнения у меня появились — и даже более: в конце концов я счел его маловероятным.

Будучи наследником и душеприказчиком своего двоюродного деда, который умер бездетным вдовцом, я должен был тщательно изучить его архивы; с этой целью я перевез все папки и коробки к себе в Бостон. Основная часть отобранных мною материалов была впоследствии опубликована Американским Археологическим Обществом, но оставался еще один ящик, содержимое которого я нашел наиболее загадочным и который не хотел показывать никому. Он был заперт, причем я не мог обнаружить ключ до тех пор, пока не догадался осмотреть личную связку ключей профессора, которую тот носил с собой в кармане. Тут мне, наконец, удалось открыть ящик, однако, сделав это, я столкнулся с новым препятствием, куда более сложным. Ибо откуда мне было знать, что означали обнаруженный мной глиняный барельеф, а также разрозненные записи и газетные вырезки, находившиеся в ящике? Неужели мой дед в старости оказался подвержен самым грубым суевериям? Я решил найти чудаковатого скульптора, несомненно ответственного за столь очевидное расстройство прежде трезвого рассудка старого ученого.

Барельеф представлял собой неправильный четырехугольник толщиной менее дюйма и площадью примерно пять на шесть дюймов; он был явно современного происхождения. Тем не менее изображенное на нем ничуть ни отвечало современности ни по духу, ни по замыслу, поскольку, при всей причудливости и разнообразии кубизма и футуризма, они редко воспроизводят ту загадочную регулярность, которая таится в доисторических письменах. А в этом произведении такого рода письмена безусловно присутствовали, но я, несмотря на знакомство с бумагами и коллекцией древних рукописей деда, не мог их идентифицировать с каким-либо конкретным источником или хотя бы получить малейший намек на их отдаленную принадлежность.

Над этими иероглифами располагалась фигура, которая явно была плодом фантазии художника, хотя импрессионистская манера исполнения мешала точно определить ее природу. Это было некое чудовище, или символ, представляющий чудовище, или просто нечто рожденное больным воображением. Если я скажу, что в моем воображении, тоже отличающимся экстравагантностью, возникли одновременно образы осьминога, дракона и карикатуры на человека, то, думается, я смогу передать дух изображенного существа. Мясистая голова, снабженная щупальцами, венчала нелепое чешуйчатое тело с недоразвитыми крыльями; причем именно общий контур этой фигуры делал ее столь пугающе ужасной. Фигура располагалась на фоне, который должен был, по замыслу автора, изображать некие циклопические архитектурные сооружения.

Записи, которые содержались в одном ящике с этим барельефом вместе с газетными вырезками, были выполнены рукой профессора Эйнджелла, причем, видимо, в последние годы жизни. То, что являлось, предположительно, основным документом, было озаглавлено «КУЛЬТ КТУЛХУ», причем буквы были очень тщательно выписаны, вероятно, ради избежания неправильного прочтения столь необычного слова. Сама рукопись была разбита на два раздела, первый из которых имел заглавие — «1925 — Сны и творчество по мотивам снов Х. А. Уилкокса, Томас-стрит, 7, Провиденс, Лонг-Айленд», а второй — «Рассказ инспектора Джона Р. Легресса, Вьенвилльстрит, 121, Новый Орлеан, А. А. О. - собр, 1908 — заметки о том же + свид. Проф. Уэбба». Остальные бумаги представляли из себя краткие записи, в том числе содержание сновидений различных лиц, сновидений весьма необычных, выдержки из теософских книг и журналов (в особенности — из книги У. Скотта-Эллиота «Атлантис и потерянная Лемурия»), все остальное же — заметки о наиболее долго действовавших тайных культовых обществах и сектах со ссылками на такие мифологические и антропологические источники как «Золотая ветвь» Фрезера и книга мисс Мюррей «Культ ведьм в Западной Европе». Газетные вырезки в основном касались случаев особенно причудливых психических расстройств, а также вспышек группового помешательства или мании весной 1925 года.

Первый раздел основной рукописи содержал весьма любопытную историю. Она началась 1 марта 1925 года, когда худой темноволосый молодой человек, нервически-возбужденный, явился к профессору Эйджеллу, принеся с собой глиняный барельеф, еще совсем свежий и потому влажный. На его визитной карточке значилось имя Генри Энтони Уилкокс и мой дед узнал в нем младшего сына из довольно известной семьи, который в последнее время изучал скульптуру в Художественной Школе Род-Айленда и проживал в одиночестве в Флер-де-Лиз-Билдинг, неподалеку от места своей учебы. Уилкокс был не по годам развитой юноша, известный своим талантом и своими чудачествами. С раннего детства он испытывал живой интерес к странным историям и непонятным сновидениям, о которых имел привычку рассказывать. Он называл себя «психически гиперсензитивным», а добропорядочные степенные жители старого коммерческого района считали его просто «чудаком» и не воспринимали всерьез. Почти никогда не общаясь с людьми своего круга, он постепенно стал исчезать из поля зрения общества и теперь был известен лишь небольшой группе эстетов из других городов. Даже Клуб Искусств Провиденса, стремившийся сохранить свой консерватизм, находил его почти безнадежным.

В день своего визита, как сообщала рукопись профессора, скульптор без всякого вступления, сразу попросил хозяина помочь ему разобраться в иероглифах на барельефе. Говорил он в мечтательной и высокопарной манере, которая позволяла предположить в нем склонность к позерству и не вызывала симпатии; неудивительно, что мой дед ответил ему довольно резко, ибо подозрительная свежесть изделия свидетельствовала о том, что все это не имеет никакого отношения к археологии. Возражения юного Уилкокса, которые произвели на моего деда столь сильное впечатление, что он счел нужным их запомнить и впоследствии воспроизвести письменно, носили поэтический и фантастический характер, что было весьма типично для его разговоров и, как я мог убедиться в дальнейшем, вообще было ею характерной чертой. Он сказал: «Разумеется, он совсем новый, потому что я сделал его прошлой ночью во сне, где мне явились странные города; а сны старше, чем созерцательный Сфинкс или окруженный садами Вавилон».

И вот тогда он начал свое бессвязное повествование, которое пробудило дремлющую память и завоевало горячий интерес моего деда. Предыдущей ночью случились небольшие подземные толчки, наиболее ощутимые в Новой Англии за последние годы; это очень сильно повлияло на воображение Уилкокса. Когда он лег спать, то увидел совершенно невероятный сон об огромных Циклопических городах из титанических блоков и о взметнувшихся до неба монолитах, источавших зеленую илистую жидкость и начиненных потаенным ужасом. Стены и колонны там были покрыты иероглифами, а снизу, с какой-то неопределенной точки звучал голос, который голосом не был; хаотическое ощущение, которое лишь силой воображения могло быть преобразовано в звук и, тем не менее, Уилкокс попытался передать его почти непроизносимым сочетанием букв — «Ктулху фхтагн».

Эта вербальная путаница оказалась ключом к воспоминанию, которое взволновало и расстроило профессора Эйнджелла. Он опросил скульптора с научной дотошностью, и неистовой сосредоточенностью взялся изучать барельеф, над которым, не осознавая этого, во время сна работал юноша и который увидел перед собой, очнувшись, продрогший и одетый в одну лишь ночную рубашку. Как сказал впоследствии Уилкокс, мой дед сетовал на свою старость, так как считал, что именно она не позволила ему достаточно быстро распознать иероглифы и изображения на барельефе. Многие из его вопросов казались посетителю совершенно посторонними, в особенности те, которые содержали попытку как-то связать его с различными странными культами, сектами или сообществами; Уилкокс с недоумением воспринимал неоднократные заверения профессора, что тот сохранит в тайне его признание в принадлежности к какому-либо из широко распространенных мистических или языческих религиозных объединений. Когда же профессор Эйнджелл убедился в полном невежестве скульптора в любых культовых вопросах, равно как и в области криптографии, он стал добиваться от своего гостя согласия сообщать ему о содержании последующих сновидений. Это принесло свои плоды, и после упоминания о первом визите рукопись содержала сообщения о ежедневных приходах молодого человека, во время которых он рассказывал о ярких эпизодах своих ночных видений, где всегда содержались некие ужасающие циклопические пейзажи с нагромождениями темных, сочащихся камней, и всегда там присутствовал подземный голос или разум, который монотонно выкрикивал нечто загадочное, воспринимавшееся органами чувств как совершеннейшая тарабарщина. Два наиболее часто встречавшихся набора звуков описывались буквосочетаниями «Ктулху» и «Р'льех». 23-го марта, продолжала рукопись, Уилкокс не пришел; обращение на его квартиру показало, что он стал жертвой неизвестной лихорадки и был перевезен в свой семейный дом на Уотермэн-стрит. Той ночью он кричал, разбудив других художников, проживавших в доме, и с тех пор в его состоянии чередовались периоды бреда с полным беспамятством. Мой дед сразу же телефонировал его семье и с тех пор внимательно следил за состоянием больного, часто обращаясь за информацией в офис доктора Тоби на Тейер-стрит, который, как он узнал, был лечащим врачом. Пораженный лихорадкой мозг больного населяли странные видения, и врача, сообщавшего о них, время от времени охватывала дрожь. Видения эти содержали не только то, о чем прежде рассказывал юный Уилкокс, но все чаще упоминались гигантские создания, «в целые мили высотой», которые расхаживали или неуклюже передвигались вокруг. Ни разу он не описал эти объекты полностью связно, но те отрывочные слова, которые передавал доктор Тоби, убедили профессора, что существа эти, по-видимому, идентичны безымянным чудовищам, которых изобразил молодой человек в своей «скульптуре из снов». Упоминание этого объекта, добавлял доктор, всегда предшествовало наступлению летаргии. Температура больного, как ни странно, не очень отличалась от нормальной; однако все симптомы указывали скорее на настоящую лихорадку, чем на умственное расстройство.

2-го апреля около трех часов пополудни болезнь Уилкокса неожиданно прекратилась. Он сел в своей кровати, изумленный пребыванием в доме родителей и не имевший никакого представления о том, что же происходило в действительности и во сне начиная с ночи 22 марта. Врач нашел его состояние удовлетворительным, и через три дня он вернулся в свою квартиру; однако, более не смог оказать никакой помощи профессору Эйнджеллу. Все следы причудливых сновидений полностью исчезли из памяти Уилкокса, и мой дед прекратил записи его ночных образов спустя неделю, в течение которой молодой человек пунктуально сообщал ему совершенно заурядные сны.

Тут первый раздел рукописи заканчивался, однако сведения, содержащиеся в отрывочных записях, давали дополнительную пищу для размышлений — и столь много, что лишь присущий мне скептицизм, составлявший в то время основу моей философии, мог способствовать сохранению недоверчивого отношения к художнику. Упомянутые записи представляли собой содержание сновидений различных людей и относились именно к тому периоду, когда юный Уилкокс совершал свои необычные визиты. Похоже, что мой дед развернул весьма обширные исследования, опрашивая почти всех своих знакомых, к кому мог свободно обратиться, об их сновидениях, фиксируя даты их появлений. Отношение к его просьбам, видимо, было различным, но в целом он получил так много откликов, что ни один человек не справился бы с ними без секретаря. Исходная корреспонденция не сохранилась, однако заметки профессора были подробными и включали все значимые детали ночных видений. При этом «средние люди», обычные представители деловых и общественных кругов — по традиции считающиеся в Новой Англии «солью земли» — давали почти полностью негативные результаты, хотя время от времени среди них встречались тяжелые, плохо сформированные ночные видения — имевшие место всегда между 23 марта и 2 апреля, то есть в период горячки юного Уилкокса. Люди науки оказались чуть более подверженными аффекту, хотя всего лишь четыре описания содержали мимолетные проблески странных ландшафтов, да в одном случае упоминалось наличие чего-то аномального, вызвавшего страх.

Прямое отношение к теме исследования имели только сновидения поэтов и художников, и я предполагаю, что если бы была использована возможность сопоставить их содержание, не удалось бы избежать самой настоящей паники. Скажу больше, поскольку самих писем от опрошенных здесь не было, я подозревал, что имели место наводящие вопросы или даже, что данные были подтасованы под желаемый результат. Вот почему я продолжал думать, что Уилкокс, каким-то образом осведомленный о материалах, собранных моим дедом раньше, оказал внушающее воздействие на престарелого ученого. Короче говоря, отклики эстетов давали волнующую картину. Начиная с 28 февраля и по 2 апреля очень многие из них видели во сне весьма причудливые вещи, причем интенсивность сновидений была заметно выше в период лихорадки скульптора. Больше четверти сообщений содержали описание сцен и полузвуков, похожих на те, что приводил Уилкокс; некоторые из опрошенных признавались, что испытали сильнейший страх перед гигантским непонятным объектом, появлявшимся под конец сна. Один из случаев, описанный особенно подробно, оказался весьма печальным. Широко известный архитектор, имевший пристрастие к теософии и оккультным наукам, в день начала болезни Уилкокса впал в буйное помешательство и скончался через несколько месяцев, причем он почти непрерывно кричал, умоляя спасти его от какого-то адского существа. Если бы мой дед в своих записях вместо номеров указывал подлинные имена своих корреспондентов, то я смог бы предпринять какие-то собственные попытки расследования, но за исключением отдельных случаев такой возможности у меня не было. Последняя группа дала наиболее подробные описания своих впечатлений. Меня очень интересовало отношение всех опрошенных к исследованиям, предпринятым профессором. На мой взгляд, хорошо, что они так и не узнали об их результатах.

Вырезки из газет, как я выяснил, имели отношение к различным случаям паники, психозов, маниакальных явлений и чудачеств, происшедшим за описываемый период времени. Профессору Эйнджеллу, по-видимому, потребовалось целое пресс-бюро для выполнения этой работы, поскольку количество вырезок было огромным, а источники сообщений разбросаны по всему земному шару. Здесь было сообщение о ночном самоубийстве в Лондоне, когда одинокий человек с диким криком выбросился во сне из окна. Было и бессвязное послание к издателю одной газеты в Южной Африке, в котором какой-то фанатик делал зловещие предсказания на основании видений, явившихся ему во сне. Заметка из Калифорнии описывала теософскую колонию, члены которой, нарядившись в белые одежды, все вместе приготовились к некоему «славному завершению», которое, однако, так и не наступило; сообщение из Индии осторожно намекало на серьезные волнения среди местного населения, возникшие в конце марта; участились оргии колдунов на Гаити; корреспонденты из Африки также сообщали об угрожающих признаках народных волнений. Американские военные на Филлипинах отметили факты тревожного поведения некоторых племен, а нью-йоркские полицейские были окружены возбужденной толпой впавших в истерику левантийцев в ночь с 22 на 23 марта. Запад Ирландии тоже был полон диких слухов и пересудов, а живописец Ардуа Бонно, известный приверженностью к фантастическим сюжетам, выставил исполненное богохульства полотно под названием «Пейзаж из сна» на весеннем салоне в Париже в 1926 году. Записи же о беспорядках в психиатрических больницах были столь многочисленны, что лишь чудо могло помешать медицинскому сообществу обратить внимание на это странное совпадение и сделать выводы о вмешательстве мистических сил. Этим зловещим подбором вырезок все было сказано, и я себе с трудом могу представить, что какой-то бесчувственный рационализм побудил меня отложить все это в сторону. Однако тогда я был убежден, что юный Уилкокс осведомлен о более ранних материалах, упомянутых профессором.

II. Рассказ инспектора Легресса

Материалы, которые придали сну скульптора и его барельефу такую значимость в глазах моего деда, составляли тему второго раздела обширной рукописи. Случилось так, что ранее профессор Эйнджелл уже видел дьявольские очертания безымянного чудовища, ломал голову над неизвестными иероглифами и слышал зловещие звуки, которые можно было воспроизвести только как «Ктулху», причем все это выступало в такой внушающей ужас связи, что жадный интерес профессора к Уилкоксу и поиск все новых подробностей были вполне объяснимыми.

Речь идет о событиях, происшедших в 1908 году, то есть семнадцатью годами ранее, когда Американское Археологическое Общество проводило свою ежегодную конференцию в Сент-Луисе. Профессор Эйнджелл в силу своего авторитета и признанных научных достижений, играл существенную роль во всех обсуждениях; и был одним из первых, к кому обращались с вопросами и проблемами, требующими экспертной оценки.

Главным и наиболее интересным среди всех неспециалистов на этой конференции был вполне заурядной внешности мужчина средних лет, прибывший из Нового Орлеана для того, чтобы получить информацию, недоступную тамошним местным источникам. Его звали Джон Рэймон Легресс, и по профессии он был полицейским инспектором. С собой он привез и сам предмет интереса — гротескную, омерзительного вида и, по всей видимости, весьма древнюю каменную фигурку, происхождение которой было ему неизвестно.

Не стоит думать, что инспектор Легресс хоть в какой-то степени интересовался археологией. Напротив, его желание получить консультацию объяснялось чисто профессиональными соображениями. Эта статуэтка, идол, фетиш, или что-то еще; была конфискована в болотистых лесах южнее Нового Орлеана во время облавы на сборище, как предполагалось — колдовское; причем обряды, связанные с ним, были столь отвратительны и изощрены, что полиция не могла отнестись к ним иначе, как к некоему темному культу, доселе совершенно неизвестному и куда более дьявольскому, чем самые мрачные африканские колдовские секты. По поводу его истоков, кроме отрывочных и малоправдоподобных сведений, полученных от задержанных участников церемонии, ничего не было выяснено; поэтому полиция была заинтересована в любых сведениях, любых суждениях специалистов, которые помогли бы объяснить устрашающий символ и, благодаря ему, добраться до первоисточников культа.

Инспектор Легресс был явно не готов к тому впечатлению, которое произвело его сообщение. Одного вида привезенной им вещицы оказалось достаточно, чтобы привести всех собравшихся ученых мужей в состояние сильнейшего возбуждения, они тут же столпились вокруг гостя, уставившись на маленькую фигурку, крайняя необычность которой, наряду с ее явной принадлежностью к глубокой древности, свидетельствовала о возможности заглянуть в доселе неизвестные и потому захватывающие горизонты античности.

Рука неизвестного скульптора вдохнула жизнь в этот жуткого вида объект; и вместе с тем в тусклую зеленоватую поверхность неизвестного камня были, казалось, вписаны века и даже целые тысячелетия.

Фигурка, медленно переходившая из рук в руки и подвергавшаяся тщательному осмотру, имела семь-восемь дюймов в высоту. Она изображала монстра, очертания которого смутно напоминали антропоидные, однако у него была голова осьминога, лицо представляло собой массу щупалец, тело было чешуйчатым, гигантские когти на передних и задних лапах, а сзади — длинные, узкие крылья. Это создание, которое казалось исполненным губительного противоестественного зла, имело тучное и дородное сложение и сидело на корточках на прямоугольной подставке или пьедестале, покрытом неизвестными иероглифами. Кончики крыльев касались заднего края подставки, седалище занимало ее центр, в то время как длинные кривые когти скрюченных задних лап вцепились в передний край подставки и протянулись под ее дно на четверть длины. Голова монстра была наклонена вперед, так, что кончики лицевых щупалец касались верхушек огромных передних когтей, которые обхватывали приподнятые колени. Существо это казалось аномально живым и, так как происхождение его было совершенно неизвестным, тем более страшным. Запредельный возраст этого предмета был очевиден; и в то же время ни одной ниточкой не была связана эта вещица ни с каким известным видом искусства времен начала цивилизации — так же, впрочем, как и любого другого периода.

Даже материал, из которого была изготовлена фигурка, остался загадкой, поскольку зеленовато-черный камень с золотыми и радужными крапинками и прожилками не напоминал ничего из известного в геологии или минералогии. Письмена вдоль основания тоже поставили всех в тупик: никто из присутствовавших не мог соотнести их с известными лингвистическими формами несмотря на то, что здесь собралось не менее половины мировых экспертов в этой области. Иероглифы эти, как по форме, так и по содержанию, принадлежали к чему-то страшно далекому и отличному от нашего человеческого мира; они выглядели напоминанием о древних и неосвященных циклах жизни, в которых нам и нашим представлениям не было места.

И все-таки, пока присутствующие ученые безнадежно качали головами и признавали свое бессилие перед лицом задачи, поставленной инспектором, нашелся в этом собрании человек, увидевший штрихи причудливой близости, смутного сходства этой фигурки монстра и письменных форм, его сопровождающих и того события, свидетелем которого он был, и о котором рассказал с некоторой неуверенностью. Им оказался ныне покойный профессор Уильям Чэннинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета, не без оснований признанный выдающимся исследователем.

Сорок восемь лет назад профессор Уэбб участвовал в экспедиции по Исландии и Гренландии в поисках древних рунических рукописей, раскрыть секрет которых ему так и не удалось; будучи на западном побережье Гренландии, он столкнулся с необычным племенем вырождающихся эскимосов, чья религия, представлявшая собой своеобразную форму поклонения дьяволу, напугала его своей чрезвычайной кровожадностью и своими отвратительными ритуалами. Это было верование, о котором все прочие эскимосы знали очень мало и упоминали всегда с содроганием; они говорили, что эта религия пришла из ужасных древних эпох, с времен, что были еще до сотворения мира. Помимо отвратительных ритуалов и человеческих жертвоприношений были там и довольно странные традиционные обряды, посвященные верховному дьяволу или «торнасуку», а для наименования последнего профессор Уэбб нашел фонетическое соответствие в названии «ангекок» или «жрецколдун», записав латинскими буквами как можно ближе к звучанию оригинала, Но в данному случае наиболее важен был фетиш, который хранили служители культа и вокруг которого верующие танцевали, когда утренняя заря загоралась над ледяными скалами. Фетиш, как заявил профессор, представлял собой очень грубо выполненный каменный барельеф, содержащий какое-то жуткое изображение и загадочные письмена. Насколько он припоминал, во всех своих основных моментах то изображение походило на дьявольскую вещицу, лежавшую сейчас перед ними.

Это сообщение, принятое присутствующими с изумлением и тревогой, вдвойне взволновало инспектора Легресса; он тут же принялся засыпать профессора вопросами. Поскольку он отметил и тщательно записал заклинания людей, арестованных его подчиненными на болоте, то просил профессора Уэбба как можно точнее припомнить звучание слогов, которые выкрикивали поклонявшиеся дьяволу эскимосы. За этим последовало скрупулезное сравнение деталей, завершившееся моментом подлинного и всеобщего изумления и благоговейной тишины, когда и детектив, и ученый признали полную идентичность фраз, использованных двумя сатанинскими культами, которых разделяли такие гигантские пространства. Итак, и эскимосские колдуны и болотные жрецы из Луизианы пели, обращаясь к внешне сходным идолам, следующее — предположение о делении на слова было сделано на основании пауз в пении — «Пх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'льех вгах'нагл фхтагн».

Легресс имел преимущество перед профессором Уэббом в том, что некоторые из захваченных полицией людей сообщили смысл этих звукосочетаний. По их словам, текст означал:

«В своем доме в Р'льехе мертвый Ктулху спит, ожидая своего часа».

Тут уже инспектор Легресс, повинуясь общему настоятельному требованию, подробно рассказал историю, происшедшую с болотными служителями культа; историю, которой мой дед придавал большое значение. Его рассказ был воплощением мечты специалиста по мифологии или теософа, показывающим потрясающую распространенность космических фантазий среди таких примитивных каст и парий, от которых менее всего можно было этого ожидать.

Первого ноября 1907 года в полицию Нового Орлеана поступили отчаянные заявления из южных районов, местностей болот и лагун, Тамошние поселенцы, в основном грубые, но дружелюбные потомки племени Лафитта, были охвачены ужасом в результате непонятного явления, происшедшего ночью. Это было несомненно колдовство, но колдовство столь кошмарное, что им такое не могло даже придти в голову; некоторые из женщин и детей исчезли с того момента, как зловещие звуки тамтама начали доноситься из глубин черного леса, в который не решался заходить ни один из местных жителей. Оттуда слышались безумные крики и вопли истязаемых, леденящее душу пение, видны были дьявольские пляски огоньков; всего этого, как заключил напуганный посланник, люди уже не могли выносить.

Итак, двадцать полицейских, разместившихся на двух повозках и автомобиле, отправились на место происшествия, захватив с собой дрожащего от испуга скваттера в качестве проводника. Когда проезжая дорога закончилась, все вылезли из повозок и машины и несколько миль в полном молчании шлепали по грязи через мрачный кипарисовый лес, под покровы которого никогда не проникал дневной свет. Страшные корни и свисающие с деревьев петли испанского лишайника окружали их, а появлявшиеся время от времени груды мокрых камней или обломки сгнившей стены усиливали ощущение болезненности этого ландшафта и чувство депрессии. Наконец, показалась жалкая кучка хижин, поселок скваттеров и доведенные до истерики обитатели выскочили навстречу. Издалека слышались приглушенные звуки тамтамов; и порыв ветра иногда приносил с собой леденящий душу крик. Красноватый огонь, казалось, просачивался сквозь бледный подлесок, запуганные скваттеры наотрез отказались сделать хоть один шаг по направлению к сборищу нечестивых и поэтому инспектор Легресс со своими девятнадцатью полицейскими дальше пошел без проводников.

Местность; в которую вступали сейчас полицейские, всегда имела дурную репутацию, и белые люди, как правило, избегали здесь появляться. Ходили легенды о таинственном озере, в котором обитает гигантский бесформенный белый полип со светящимися глазами, а скваттеры шепотом рассказали, что в этом лесу дьяволы с крыльями летучих мышей вылетают из земляных нор и в полночь водят жуткие хороводы. Они уверяли, что все это происходило еще до того, как здесь появились индейцы, до того, как появились люди, даже до того, как в этом лесу появились звери и птицы. Это был настоящий кошмар и увидеть его означало умереть. Люди старались держаться от этих мест подальше, но нынешний колдовской шабаш происходил в непосредственной близости от их поселка, и скваттеров, по всей видимости, само по себе место сборища пугало куда сильнее, чем доносящиеся оттуда вопли.

Лишь только поэт или безумец мог бы отдать должное тем звукам, которые доносились до людей Легресса, продиравшихся сквозь болотистую чащу по направлению к красному свечению и глухим ударам тамтама. Есть, как известно, звуки, присущие животным, и звуки, присущие человеку; и жутко становится, когда источники их вдруг меняются местами. Разнузданные участники оргии были в состоянии звериной ярости, они взвинчивали себя до демонических высот завываниями и пронзительными криками, прорывавшимися сквозь толщу ночного леса и вибрировавшими в ней, подобно смрадным испарениям из бездны ада. Время от времени беспорядочное улюлюканье прекращалось, и тогда слаженный хор грубых голосов начинал распевать страшную обрядовую фразу:

«Пх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'льех вгах'нагл фхтагн».

Наконец полицейские достигли места, где деревья росли пореже, и перед ними открылось жуткое зрелище. Четверо из них зашатались, один упал в обморок, двое в страхе закричали, однако крик их, к счастью, заглушала безумная какофония оргии, Легресс плеснул болотной водой в лицо потерявшему сознание товарищу и вскоре все они стояли рядом, дрожа и почти загипнотизированные ужасом.

Над поверхностью болота располагался травянистый островок, площадью примерно в акр, лишенный деревьев и довольно сухой. На нем в данный момент прыгала и извивалась толпа настолько уродливых представителей человеческой породы, которых могли представить и изобразить разве что художники самой причудливой и извращенной фантазии. Лишенное одежды, это отродье топталось, выло и корчилось вокруг чудовищного костра кольцеобразной формы; в центре костра, появляясь поминутно в разрывах огненной завесы, возвышался большой гранитный монолит примерно в восемь футов, на вершине которого, несоразмерно миниатюрная, покоилась резная фигурка. С десяти виселиц, расположенных через равные промежутки по кругу, свисали причудливо вывернутые тела несчастных исчезнувших скваттеров. Именно внутри этого круга, подпрыгивая и вопя, двигаясь в нескончаемой вакханалии между кольцом тел и кольцом огня, бесновалась толпа дикарей.

Возможно это было лишь игрой воспаленного воображения, но одному из полицейских, экспансивному испанцу, послышалось, что откуда-то издалека доносятся звуки, как бы вторящие ритуальному пению, и отзвук этот шел из глубины леса, хранилища древних страхов и легенд. Человека этого, Жозефа Д. Галвеса, я впоследствии допрашивал, и он действительно оказался чрезвычайно впечатлительным. Он уверял даже, что видел слабое биение больших крыльев, а также отблеск сверкающих глаз и очертания громадной белой массы за самыми дальними деревьями — но тут, я думаю, он стал жертвой местных суеверий.

На самом деле, полицейские оставались в состоянии ступора всего несколько мгновений. Чувство долга возобладало: хотя в толпе было не менее сотни беснующихся ублюдков, полицейские полагались на свое оружие и решительно двинулись вперед. В течение последовавших пяти минут шум и хаос стали совершенно неописуемыми, Дубинки полицейских наносили страшные удары, грохотали револьверные выстрелы, и, в результате, Легресс насчитал сорок семь угрюмых пленников, которым он приказал одеться и выстроиться между двумя рядами полицейских. Пятеро участников колдовского шабаша были убиты, а двое тяжело раненных были перенесены на импровизированных носилках своими плененными товарищами. Фигурку с монолита, разумеется, сняли и Легресс забрал ее с собой.

После того как изнурительное путешествие завершилось, пленники были тщательно допрошены и обследованы в полицейском управлении. Все они оказались людьми смешанной крови, чрезвычайно низкого умственного развития, да еще и с психическими отклонениями. Большая часть из них была матросами, а горстка негров и мулатов, в основном из Вест-Индии, или португальцев с островов Кэйп-Верде, привносила оттенок колдовства в этот разнородный культ. Но еще до того, как были заданы все вопросы, выяснилось, что здесь речь идет о чем-то значительно более древнем и глубоком, чем негритянский фетишизм. Какими бы дефективными и невежественными ни были эти люди, они с удивительной последовательностью придерживались центральной идеи своего отвратительного верования.

Они поклонялись, по их собственным словам, Великим Старейшинам, которые существовали еще за века до того, как на земле появились первые люди, и которые пришли в совсем молодой мир с небес. Эти Старейшины теперь ушли, удалились вглубь земли и под дно моря; однако их мертвые тела рассказали свои секреты первому человеку в его снах, и он создал культ, который никогда не умрет. Это был именно их культ, и пленники утверждали, что он всегда существовал и всегда будет существовать, скрытый в отдаленных пустынях и темных местах по всему миру, до тех пор, пока великий жрец Ктулху не поднимется из своего темного дома в великом городе Р'льехе под толщей вод, и не станет властелином мира. Наступит день, и он, когда звезды будут им благоприятствовать, их призовет.

А больше пока сказать ничего нельзя. Есть секрет, который невозможно выпытать никакими средствами, никакими мучениями. Человек никогда не был единственным обладателем сознания на Земле, ибо из тьмы рождаются образы, которые посещают, немногих верных и верующих. Но это не Великие Старейшины, Ни один человек никогда не видел Старейшин. Резной идол представляет собой великого Ктулху, но никто не может сказать, как выглядят остальные. Никто не может теперь прочитать древние письмена, но слова передаются из уст в уста. Заклинание, которое они поют, не является великим секретом из тех, которые передаются только шепотом и никогда не произносятся вслух. А заклинание, которое они распевают, означает лишь одно: «В Р'льехе, в своем доме мертвый Ктулху спит в ожидании своего часа».

Лишь двое из захваченных пленников оказались вменяемыми настолько, чтобы их можно было повесить, всех же прочих разместили по различным лечебницам. Все они отрицали участие в ритуальных убийствах, и уверяли, что убийства совершали Чернокрылые, приходившие к ним из своих убежищ, которые с незапамятных времен находятся в глуши леса. Однако больше об этих таинственных союзниках ничего связного узнать не удалось. Все, что полиция смогла выяснить, было получено от весьма престарелого метиса по имени Кастро, который клялся, что бывал в самых разных портах мира и что он беседовал с бессмертными вождями культа в горах Китая.

Престарелый Кастро припомнил отрывки устрашающих легенд, на фоне которых блекнут все рассуждения теософов и которые представляют человека и весь наш мир, как нечто недавнее и временное. Были эпохи, когда на земле господствовали иные Существа, и они создали большие Города. Как рассказывал бессмертный Китаец, останки этих Существ еще могут быть обнаружены: они превратились в циклопические камни на островах Тихого океана. Все они умерли задолго до появления человека, но есть способы, которыми можно их оживить, особенно когда звезды вновь займут благоприятное положение в цикле вечности. Ведь Они сами пришли со звезд и принесли с собой свои изображения.

Великие Старейшины, продолжал Кастро, не целиком состоят из плоти и крови. У них есть форма — ибо разве эта фигурка не служит тому доказательством? — но форма их не воплощена в материи. Когда звезды займут благоприятное положение, Они смогут перемещаться из одного мира в другой, но пока звезды расположены плохо. Они не могут жить. Однако, хотя Они больше не живут, но Они никогда полностью не умирали. Все Они лежат в каменных домах в Их огромном городе Р'льехе, защищенные заклятиями могущественного Ктулху, в ожидании великого возрождения, когда звезды и Земля снова будут готовы к их приходу. Но и в этот момент освобождению Их тел должна способствовать какая-нибудь внешняя сила. Заклятия, которые делают Их неуязвимыми, одновременно не позволяют Им сделать первый шаг, поэтому теперь они могут только лежать без сна в темноте и думать, пока бесчисленные миллионы лет проносятся мимо. Им известно все, что происходит во вселенной, поскольку форма их общения — это передача мыслей. Так что даже сейчас Они разговаривают друг с другом в своих могилах. Когда, после бесконечного хаоса, на Земле появились первые люди, Великие старейшины обращались к самым чутким из них при помощи внедрения в них сновидений, ибо только таким образом мог Их язык достичь сознания людей.

И вот, прошептал Кастро, эти первые люди создали культ вокруг маленьких идолов, которых показали им Великие Старейшины: идолов, принесенных в давно стершиеся из памяти века, с темных звезд. Культ этот никогда не прекратится, он сохранится до тех пор, пока звезды вновь не займут удачное положение, и тайные жрецы поднимут великого Ктулху из его могилы, чтобы оживить Его подданных и восстановить Его власть на земле. Время это легко будет распознать, ибо тогда все люди станут как Великие Старейшины — дикими и свободными, окажутся по ту сторону добра и зла, отбросят в сторону законы и, мораль, будут кричать, убивать и веселиться. Тогда освобожденные Старейшины раскроют им новые приемы, как кричать, убивать и веселиться, наслаждаясь собой, и вся земля запылает всеуничтожающим огнем свободы и экстаза. До тех пор культ, при помощи своих обрядов и ритуалов, должен сохранять в памяти эти древние способы и провозглашать пророчества об их возрождении.

В прежние времена избранные люди могли говорить с погребенными Старейшинами во время сна, но потом что-то случилось. Великий каменный город Р'льех, с его монументами и надгробиями исчез под волнами; и глубокие воды, полные единой первичной тайны, сквозь которую не может пройти даже мысль, оборвали и это призрачное общение. Но память никогда не умирает, и верховные жрецы говорят, что город восстанет вновь, когда звезды займут благоприятное положение. Тогда из земли восстанут ее черные духи, призрачные и забытые, полные молвы, извлеченной из-под дна забытых морей. Но об этом старый Кастро говорить не вправе. Он резко оборвал свой рассказ, и в дальнейшем никакие попытки не могли заставить его говорить. Странно также, что он категорически отказался описать размеры Старейшин. Сердце этой религии, по его словам, находится посреди безвестных пустынь Аравии, где дремлет в неприкосновенности Ирем, Город Колонн. Это верование никак не связано с европейским культом ведьм, и практически неизвестно никому, кроме его приверженцев. Ни в одной из книг нет даже намека на него, хотя, как рассказывал бессмертный Китаец, в «Некрономиконе» безумного арабского автора Абдулы Альхазреда есть строки с двойным смыслом, которые начинающий может прочесть по своему усмотрению, в частности такой куплет, неоднократно являвшийся предметом дискуссий:

Вечно лежать без движения может не только мертвый, А в странные эпохи даже смерть может умереть.

Легресс, на которого все это произвело глубокое впечатление, безуспешно пытался узнать, получил ли подобный культ историческое признание. По всей видимости, Кастро сказал правду, утверждая, что он остался полностью скрытым. Специалисты из университета в Тулэйне, куда обратился Легресс, не смогли сказать что-либо ни о самом культе, ни о фигурке идола, которую он им показал, теперь инспектор обратился к ведущим специалистам в данной области и вновь не смог услышать ничего более существенного, чем гренландская история профессора Уэбба.

Лихорадочный интерес, вызванный на собрании специалистов рассказом Легресса и подкрепленный показанной им фигуркой, получил отражение в последующей корреспонденции присутствовавших специалистов, хотя почти не был упомянут в официальных публикациях археологического общества. Осторожность — всегда является первой заботой ученых, привыкших сталкиваться с шарлатанством и попытками мистификации. На некоторое время Легресс передал фигурку идола профессору Уэббу, однако, после смерти последнего, получил ее обратно и она оставалась у него, так что увидеть загадочную вещицу я смог лишь совсем недавно. Это в самом деле довольно жуткого вида произведение, несомненно очень похожее на «сонную скульптуру» юного Уилкокса.

Неудивительно, что мой дед был весьма взволнован рассказом скульптора, ибо какие же еще мысли могли у него возникнуть, если учесть, что он уже знал историю Легресса о загадочном культе, а тут перед ним был молодой человек, который увидел во сне не только фигурку и точные изображения иероглифов, обнаруженных в луизианских болотах и гренландских льдах, но и встретил во сне по крайней мере три слова, в точности повторяющих заклинания эскимосских сатанистов и луизианских уродцев? Естественно, что профессор Эйнджелл тут же начал свое собственное расследование; хотя по правде сказать, я лично подозревал юного Уилкокса в том, что тот, каким-то образом узнав о злополучном культе и выдумав серию так называемых «сновидений», решил продлить таинственную историю, втянув в это дело моего деда. Записи сновидений и вырезки из газет, собранные профессором, были, разумеется, серьезным подкреплением его догадок; однако мой рационализм и экстравагантность проблемы в целом привели меня к выводу, который я тогда считал наиболее разумным. Поэтому, тщательно изучив рукопись еще и еще раз и соотнеся теософические и антропологические суждения с рассказом Легресса, я решил поехать в Провиденс, чтобы высказать справедливые упреки в адрес скульптора, позволившего себе столь наглый обман серьезного пожилого ученого.

Уилкокс все еще проживал в одиночестве во Флер-де-Лиз Билдинг на Томас-стрит, в здании, представлявшем собой уродливую викторианскую имитацию архитектуры семнадцатого века, выставлявшую собой оштукатуренный фасад среди очаровательных домиков колониального стиля в тени самой изумительной георгианской церкви в Америке, Я застал его за работой и, осмотрев разбросанные по комнате произведения, понял, что передо мной на самом деле выдающийся и подлинный талант. Я был убежден, что он со временем станет одним из самых известных декадентов, ибо он сумел воплотить в глине, затем отразить в мраморе те ночные кошмары и фантазии, которые Артур Мэйчен создал в прозе, а Кларк Эштон Смит оживил в своих стихах и живописных полотнах.

Смуглый, хрупкого сложения и несколько неряшливого вида, он вяло откликнулся на мой стук в дверь и, не поднимаясь с места, спросил что мне нужно. Когда я назвал себя, он проявил некоторый интерес: видимо, в свое время мой дед разбудил в нем любопытство, анализируя его странные сновидения, хотя так и не раскрыл перед ним истинной причины своего внимания. Я также не прояснил для него этой проблемы, но тем не менее постарался его разговорить.

Спустя очень короткое время я смог полностью убедиться в его несомненной искренности, поскольку манера, в которой он говорил о своих снах, рассеяла мои подозрения. Эти сновидения и их след в бессознательном сильнейшим образом повлияли на его творчество. Он показал мне чудовищную статую, контуры которой оказали на меня такое воздействие, что заставили едва ли не задрожать от заключенной в ней мощной и темной силы. Он не мог припомнить никаких иных впечатлений, вдохновивших его на это творение, помимо своего «сонного барельефа», причем контуры фигуры возникали под его руками сами собой. Это был, несомненно, образ гиганта, созданный его бредом во время горячки. Очень скоро стало совершенно ясно, что он понятия не имеет о тайном культе, хотя настойчивые расспросы моего деда наводили его на какие-то мысли; тут, признаться, я вновь подумал, что он каким-то образом мог быть наведен на свои кошмарные образы.

Он рассказывал о своих снах в необычной поэтической манере; пробуждая меня воочию увидеть ужасающие картины сырого циклопического города из скользкого зеленоватого камня — чья геометрия, по его словам, была совершенно неправильной — и явственно расслышать беспрерывный полусознательный зов из-под земли: «Ктулху фхтагн! Ктулху фхтагн!»

Слова эти составляли часть жуткого призыва, обращенного к мертвому Ктулху, лежащему в своем каменном склепе в Р'льехе, и я, несмотря на укоренившийся во мне рационализм, почувствовал глубокое волнение. «Уилкокс, — подумал я, — все-таки слышал раньше об этом культе, возможно мельком, случайно, и вскоре позабыл о нем, а воспоминание это растворилось в массе не менее жутких вещей, прочитанных в книгах и бывших плодом его фантазии. Позднее, в силу его острой впечатлительности, эти воспоминания нашли воплощение в снах, в барельефе, и в этой жуткой статуе, которую я увидел сегодня; таким образом его мистификация была ненамеренной». Молодой человек относился к тому типу людей, чья склонность к аффектации и дурные манеры раздражали меня; однако, это ничуть не мешало отдать должное его таланту и искренности. Мы расстались вполне дружески и я пожелал ему всяческих успехов, которых несомненно заслуживал его художественный дар.

Проблема таинственного культа продолжала меня волновать, время от времени мне удавалось встретиться с коллегами деда и узнать их точку зрения на его истоки. Я посетил Новый Орлеан, побеседовал с Легрессом и другими участниками того давнего полицейского рейда, увидел устрашающий каменный символ и даже смог опросить кое-кого из живых пленников-уродцев. Старик Кастро, к сожалению, умер несколькими годами раньше. То, что я смог получить из первых рук, подтвердило известное мне из рукописи моего деда и, тем не менее, вновь взволновало меня; теперь уже я не сомневался, что напал на след совершенно реальной, исключительно тайной и очень древней религии, научное открытие которой сделает меня известным антропологом. Моей тогдашней установкой по-прежнему оставался абсолютный материализм (хотелось бы мне, чтобы и теперь он сохранился), и меня крайне раздражало своей непозволительной алогичностью совпадение по времени невероятных сновидений и событий, в том числе отраженных и в газетных вырезках, которые собрал покойный профессор Эйнджелл.

И вот тогда я начал подозревать, а сегодня уже могу утверждать, что я это знаю — смерть моего деда была далеко не естественной. Он упал на узкой улочке, идущей вверх по холму, кишмя кишащей всякими заморскими уродами, после того, как его толкнул моряк-негр. Я не забыл, что среди служителей культа в Луизиане было много людей смешанной крови и моряков, и меня нисколько не удивили сообщения об отравленных иголках и других тайных методах, столь же бесчеловечных и древних, как тайные обряды и ритуалы. Да, в самом деле, Легресса и его людей никто не тронул, однако, в Норвегии загадочной смертью закончил свой путь моряк, бывший свидетелем подобной оргии. Разве не могли сведения о тщательных расследованиях, которые предпринял мой дед после получения данных о снах скульптора, достичь чьих-то ушей? Я думаю, что профессор Эйнджелл умер потому, что слишком много знал или, по крайней мере, мог узнать слишком много. Суждено ли мне уйти так же, как ему, покажет будущее, ибо я уже сейчас знаю слишком многое…

III. Морское безумие

Если бы небесам захотелось когда-нибудь совершить для меня благодеяние, то таковым стало бы полное устранение последствий случайного стечения обстоятельств, которое побудило меня бросить взгляд на одну бумагу. В иной ситуации ничего не могло бы заставить меня посмотреть на этот старый номер австралийского журнала «Сиднейский бюллетень» от 18 апреля 1925 года. Он ускользнул от внимания и той фирмы, которая занималась сбором газетных и журнальных вырезок для моего деда.

К тому времени я почти оставил изучение того, что мой дед назвал «Культ Ктулху», и находился в гостях у одного своего друга, ученого из Патерсона, штат Нью-Джерси, хранителя местного музея, довольно известного специалиста по минералогии. Рассматривая как-то образцы камней из запасников музея, я обратил внимание на странное изображение на старой бумаге, постеленной на полке под камнями. Это как раз и был «Сиднейский бюллетень», о котором я упомянул, а картинка же представляла собой выполненное методом автотипии изображение страшной каменной фигурки, почти идентичной той, которую Легресс обнаружил на болотах.

С жадностью вытащив журнал из-под драгоценного груза коллекции, я внимательно просмотрел заметку и был разочарован ее малым объемом. Содержание ее, однако, было необычайно важным для моих изрядно выдохшихся поисков и поэтому я аккуратно вырезал заметку из журнала. В ней сообщалось следующее:

«ОБНАРУЖЕНО ТАИНСТВЕННОЕ БРОШЕННОЕ СУДНО»

«Неусыпный» прибывает с неуправляемой новозеландской яхтой на буксире. Один живой и один мертвый обнаружены на борту. Рассказ об отчаянной битве и гибели на море. Спасенный моряк отказывается сообщить подробности странного происшествия, у него обнаружен причудливый идол. Предстоит расследование.

Грузовое судно «Неусыпный», принадлежащее компании «Моррисон», отправившееся из Вальпараисо, подошло сегодня утром к своему причалу в Дарлинг-Харборе, имея на буксире пробитую и неуправляемую, но прекрасно вооруженную паровую яхту «Бдительная» из Данедина, Новая Зеландия, которая была замечена 12 апреля в 34 градусах 21 минуте южной широты и 152 градусах 17 минутах западной долготы с одним живым и одним мертвым человеком на борту.

«Неусыпный» покинул Вальпараисо 25 марта и 2 апреля значительно отклонился к югу от своего курса из-за необыкновенно сильного шторма и гигантских волн, 12 апреля было обнаружено брошенное судно; яхта на первый взгляд казалась совершенно пустой, однако затем там заметили одного живого человека в полубессознательном состоянии и одного покойника, умершего не менее недели назад.

Оставшийся в живых сжимал в руках страшного каменного идола неизвестного происхождения; примерно футовой высоты, в отношении которого специалисты Сиднейского университета, королевского Общества, а также Музея Колледж-стрит признали свою полную неосведомленность. Сам оставшийся в живых матрос утверждает, что обнаружил эту вещь в салоне яхты, в небольшом резном алтаре довольно грубого образца.

Этот человек, после того как пришел в чувство, рассказал весьма странную историю о пиратстве и кровавой резне. Он назвался Густавом Йохансеном, норвежцем, вторым помощником капитана на двухмачтовой шхуне «Эмма» из Окленда, которая отплыла в Каллао 20 февраля, имея на борту команду из одиннадцати человек.

Он рассказал, что «Эмма» задержалась в пути и была отнесена к югу от своего курса сильным штормом 1-то марта, и 22 марта в 49 градусах и 51 минуте южной широты и 128 градусах и 34 минутах западной долготы встретила «Бдительную», управляемую странной и зловещего вида командой из канаков и людей смешанной расы. Получив повелительное требование повернуть назад, капитан Коллинз, отказался выполнить его; и тут странный экипаж без всякого предупреждения открыл, яростный огонь по шхуне из батареи медных пушек, составлявших вооружение яхты.

Команда «Эммы», как сказал оставшийся в живых, приняла вызов и, хотя шхуна уже начала тонуть от пробоин ниже ватерлинии, смогла подвести шхуну бортом к борту яхты, проникнуть на нее и вступить в схватку с диким экипажем на палубе. В результате этой схватки они были принуждены перебить всех дикарей, хотя тех было несколько больше, из- за их яростного и отчаянного, хотя и довольно неуклюжего сопротивления.

Трое из экипажа «Эммы» были убиты, среди них — капитан Коллинз и первый помощник Грин; оставшиеся восемь под командой второго помощника Иохансена взяли на себя управление захваченной яхтой, двигаясь своим курсом с целью определить, были ли у экипажа яхты причины требовать от них его изменения.

На следующий день они увидели маленький остров и, причалив, высадились на него, хотя никто из них не знал ранее о его существовании в этой части океана; шестеро почему-то погибли на этом острове, причем в этой части своего рассказа Йохансен стал крайне сдержанным и скрытным, сообщив лишь о том, что они упали в глубокую расщелину в скалах.

Позднее, по всей видимости, он и его оставшийся в живых напарник сели на яхту и попытались управлять ею, но 2 апреля оказались жертвами шторма.

С этого момента и по день своего спасения 12 апреля, Йохансен мало что помнит, в частности не может указать, когда умер его напарник, Уильям Брайден. Смерть последнего, как показал осмотр, не была вызвана какими-либо явными причинами и по всей вероятности произошла в результате перевозбуждения или атмосферных явлений.

Из Данедина по телеграфу сообщили, что «Бдительная» была, хорошо известным торговым судном, курсировавшим между островами Тихого океана, и что она пользовалась дурной репутацией по всему побережью. Ей владела группа представителей смешанных рас, достаточно необычная, чьи частые сборища и ночные путешествия в лесную чащу давали пищу для немалого любопытства; она вышла в море в большой спешке сразу же после шторма и подземных толчков 1 марта.

Наш оклендский корреспондент сообщает, что «Эмма» и ее экипаж имели чрезвычайно высокую репутацию, а Йохансена характеризует как трезвомыслящего и достойного человека.

Адмиралтейство назначило расследование этого происшествия, которое начнется уже завтра; в ходе расследования будет предпринята попытка получить от Йохансена более обширную информацию, чем данная им в настоящее время.

Вот и вся заметка вместе с фотоснимком дьявольского изображения; но какую же цепь ассоциаций она вызвала у меня! Ведь все это было бесценными новыми сведениями относительно культа Ктулху и подтверждало, что он имеет отношение к морю, а не только к земле. В самом деле, каким мотивом руководствовался смешанный экипаж, когда приказал «Эмме» повернуть назад, столкнувшись с ней на своем пути с ужасным идолом? Что это был за неизвестный остров, на котором умерли шестеро членов экипажа «Эммы» и о котором помощник Йохансен так не хотел рассказывать? Что было вскрыто в ходе расследования, предпринятого адмиралтейством, и что знали об этом гибельном культе в Данедине? И самое главное — какая глубокая и сверхъестественная связь существовала между этими датами и различными поворотами событий, зафиксированных моим дедом? Наличие такой зловещей связи было очевидным…

1 марта — по-нашему — 28 февраля в соответствии с международной демаркационной линией суточного времени — были землетрясение и шторм. Из Данедина «Бдительная» и ее шумный экипаж вышли весьма поспешно, как будто подчиняясь чьему-то настоятельному требованию, и в это же время на другом конце земли поэты и художники начали видеть в своих снах странный, пропитанный сыростью циклопический город, а юный скульптор вылепил во сне из глины фигурку наводящего ужас Ктулху. 23 марта экипаж «Эммы» высаживается на неведомом острове, где оставляет потом шестерых мертвецов; и именно в этот день сны чувствительных людей приобретают особую яркость, и кошмар их усиливается сценой преследования гигантским монстром, в этот же день архитектор сходит с ума, а скульптор неожиданно впадает в горячечный бред! А что же сказать по поводу шторма 2 апреля — дня, когда все сны о сочащемся влагой городе неожиданно прекращаются и когда Уилкокс чудесным образом избавляется от странной лихорадки? Что все это означает — наряду с намеками старого Кастро об ушедших под толщу вод Старейшинах, пришедших со звезд, и их грядущем царствовании; культе верующих в них и их способности владеть сновидениями? Неужели я балансирую на самом краю космического ужаса, лежащего за пределами того, что может постичь и вынести человек? Если это так, то второе апреля каким-то образом остановило ту чудовищную угрозу, которая уже начала осаду души Человечества.

В тот же вечер, отправив несколько телеграмм, я попрощался со своим хозяином и сел на поезд до Сан-Франциско. Менее, чем через месяц я уже был в Данедине, где, однако, мало что было известно о странных служителях небывалого культа, которые порой захаживали в портовые таверны. Разного рода отбросы общества были слишком банальной темой для упоминания; хотя ходили смутные слухи относительно одного путешествия, совершенного этими уродцами в глубь острова, во время которого с отдаленных холмов были слышны приглушенные звуки барабана и виднелись красные языки пламени.

В Окленде я узнал, что по возвращении Йохансена его русые волосы оказались совершенно седыми; вернувшись после поверхностного и неполного допроса в Сиднее, он продал свой коттедж на Вест-стрит в Данедине и вместе с женой уехал к себе в Осло. О своем необычайном приключении он рассказывал друзьям не больше, чем сообщил представителям адмиралтейства, так что они не могли ничего добавить и помогли мне лишь тем, что дали его адрес в Осло.

После этого я отправился в Сидней и совершенно безрезультатно побеседовал с моряками и участниками адмиралтейского суда. Я видел «Бдительную», ныне проданную и используемую как торговое судно, на Круговом Причале Сиднейской бухты, но ее внешний вид ничего не добавил к моим сведениям. Скрюченная фигурка со своей жуткой головой, драконьим туловищем, крыльями и покрытым иероглифами пьедесталом теперь хранилась в музее Гайд-Парка; я долго и внимательно осматривал ее, обнаружив вещь, выполненную с исключительным искусством, столь же таинственную, пугающе древнюю и внеземную по материалу, как и меньший по размеру экземпляр Легресса. Хранитель музея, геолог по специальности, сказал мне, что считает ее чудовищной загадкой, поскольку на земле не существует такого камня, из которого она могла быть изготовлена. Тут я с содроганием вспомнил слова старого Кастро, которыми он описывал Легрессу Старейшин: «Они пришли со звезд и принесли с собой Свои изображения».

Все это настолько захватило меня, что я направился в Осло для встречи с Йохансеном. Добравшись до Лондона, я пересел там на корабль, отправлявшийся в норвежскую столицу, и в один из осенних дней вышел на набережную в тени Эдеберга, Йохансен проживал, как я узнал, в Старом Городе короля Харольда Хаардреда, сохранявшего имя «Осло» на протяжении всех веков, пока больший город маскировался под именем «Христиания», Я немного проехал на такси и вскоре с бьющимся сердцем постучал в дверь чисто старинного домика с оштукатуренным фасадом. Женщина в черном с печальным лицом выслушала мои объяснения и на неуверенном английском сообщила ошеломившую меня новость — Густав Йохансен умер.

Он прожил совсем недолго после своею возвращения, сказала его жена, потому что события 1925 года его надломили. Он рассказал ей не больше, чем всем остальным, однако оставил большую рукопись — «Технические Детали», как он говорил — на английском языке, вероятно для того, чтобы уберечь свою жену от риска случайно с ней ознакомиться. Однажды, когда он проходил по узкой улочке близ Готенбургского дока, из чердачного окна одного из домов на него упала связка каких-то бумаг и сбила с ног. Двое матросов-индийцев помогли ему подняться, но он скончался еще до прибытия медицинской помощи. Врачи не нашли никакой очевидной причины смерти и приписали ее сердечной недостаточности и ослабленному состоянию.

С тех пор меня снедает постоянный и навязчивый темный страх и я знаю, что он не оставит меня, пока я не найду свой конец, «случайно» или еще как-нибудь. Убедив вдову, что ознакомление с «Техническими Деталями» — цель моего столь долгого путешествия, я смог получить рукопись и начал читать ее на обратном пути в Лондон.

Это было непритязательное и довольно бессвязное сочинение — попытка простого моряка написать задним числом дневник происшедших с ним событий — день за днем восстановить то самое ужасное последнее путешествие. Я не могу передать его дословно, учитывая всю туманность изложения, повторы и перегруженность излишними деталями, но я постараюсь следовать сюжету так, чтобы вы поняли, почему звук воды, бьющей в борта корабля, стал для меня постепенно настолько невыносимым, что я вынужден был заткнуть свои уши ватой.

Йохансен, слава Богу, хотя увидел и Город и Существо, узнал не все. Но описанного им вполне хватило, чтобы я лишился спокойного сна. Стоит мне лишь подумать о том, что таится совсем рядом с нашей жизнью, о проклятиях, пришедших сюда с седых звезд и спящих теперь под толщей морских вод, об известном зловещему культу и им хранимом, как ужас пронизывает меня до мозга костей.

Путешествие Йохансена началось именно так, как он сообщил комиссии адмиралтейства. «Эмма», груженная балластом, покинула Окленд 20 февраля и почувствовала на себе полную силу вызванной подземным толчком бури, которая подняла со дна моря ужасы, наполнившие сны многих людей. Впоследствии корабль снова подчинился управлению и стал быстро продвигаться вперед, пока не оказался остановленным «Бдительной» 22 марта, и я смог почувствовать горечь и сожаление помощника капитана, когда он описывал, как подверглась обстрелу, а затем и затонула, их шхуна. С нескрываемым отвращением он сообщал о смуглолицых служителях культа, находившихся на борту «Бдительной». По-видимому в них было что-то такое, что-то небывало гнусное, отчего их уничтожение превращалось почти в священный долг — именно поэтому Йохансен с нескрываемым недоумением воспринял обвинение самого себя и своих людей в жестокости, прозвучавшее во время слушания в суде. Затем, движимые любопытством, люди Йохансена мчались вперед на захваченной яхте, пока, находясь в 47 градусах 9 минутах южной широты и 126 градусах 43 минутах западной долготы, не наткнулась на береговую линию, где посреди липкой грязи и ила обнаружили поросшую тростником каменную кладку, которая была не чем иным, как материализованным ужасом той планеты — кошмарным городом-трупом Р'льехом, построенном в незапамятные доисторические времена гигантскими отвратительными созданиями, спустившимися с темных звезд. Там лежали великий Ктулху и его несметные полчища, укрытые в зеленых осклизлых каменных усыпальницах, посылавшие те самые послания, которые в виде ночных кошмаров проникали в сны чутких людей, а верных слуг призывали в поход с миссией освобождения и возрождения своих повелителей. Обо всем этом Йохансен и не подозревал, но видит Бог, вскоре он увидел столько, что этого было вполне достаточно!

Я предположил, что только самая верхушка чудовищной, увенчанной монолитом цитадели, под которой лежал великий Ктулху, выступала над поверхностью воды. Когда же я подумал о протяженности той части, что уходит вглубь, у меня сразу же возникла мысль о самоубийстве. Йохансен и его матросы были охвачены благоговейным ужасом перед лицом космического величия этого влажного Вавилона древних демонов, и, по всей видимости, без всякой подсказки догадались, что это не могло быть творением нашей или же любой другой цивилизации с планеты Земля. Трепет от немыслимого размера зеленоватых каменных блоков, от потрясающей высоты огромного резного монолита, от ошеломляющего сходства колоссальных статуй и барельефов со странной фигуркой, обнаруженной в корабельном алтаре «Бдительной», явно чувствуется в каждой строке бесхитростного повествования помощника капитана.

Не имея представления о том, что такое футуризм, Йохансен, тем не менее приблизился к нему в своем изображении города. Вместо точного описания какого-либо сооружения или здания, он ограничивается только общими впечатлениями от гигантских углов или каменных плоскостей — поверхностей слишком больших, чтобы они были созданы на этой планете, вдобавок покрытых устрашающими изображениями и письменами. Я упомянул здесь его высказывания об углах, поскольку это напомнило мне один момент в рассказе Уилкокса о его сновидениях. Он сказал, что геометрия пространства, явившегося ему во сне, была аномальной, неэвклидовой и пугающе наполненной сферами и измерениями, отличными от привычных нам. И вот теперь малограмотный матрос почувствовал то же самое, глядя на ужасную реальность. Йохансен и его команда высадились на отлогий илистый берег этого чудовищного акрополя, и стали, скользя, карабкаться вверх по титаническим, сочащимся влагой блокам, которые никак не могли быть лестницей для смертных. Даже солнце на небе выглядело искаженным в миазмах, источаемых этой погруженной в море громадой, а угроза и опасность злобно притаилась в этих безумных, ускользающих углах резного камня, где второй взгляд ловил впадину на том месте, на котором первый обнаруживал выпуклость.

Нечто очень похожее на страх охватило всех путешественников еще до того, как они увидели что-либо кроме камней, ила и водорослей. Каждый из них убежал бы, если бы не боязнь подвергнуться насмешкам со стороны остальных, и потому они только делали вид, будто что-то ищут — как оказалось, совершенно безрезультатно — какой-нибудь небольшой сувенир на память об этом месте.

Португалец Родригес был первым, кто забрался на подножие монолита и крикнул, что обнаружил нечто интересное. Остальные подбежали к нему и все вместе с любопытством уставились на огромную резную дверь с уже знакомым изображением головоногого дракона. Она была похожа, писал Йохансен, на дверь амбара; они все сразу поняли, что это именно дверь из-за витиевато украшенной перемычки, порога и косяков, хотя они не смогли решить: лежит ли она плоско, как дверь-люк, или стоит косо, как дверь внешнего погреба. Как говорил Уилкокс, геометрия здесь была совершенно неправильной. Нельзя было с уверенностью сказать, расположены море и поверхность земли горизонтально или нет, поскольку относительное расположение всего окружающего фантасмагорически менялось.

Брайден нажал на камень в нескольких местах, но безуспешно. Тогда Донован аккуратно ощупал всю дверь по краям, нажимая на каждый участок по отдельности. Он карабкался вдоль гигантского покрытого плесенью камня — то есть, можно было подумать, что он карабкается, если только вещь эта все-таки не лежала горизонтально, Затем очень мягко и медленно панель размером в акр начала опускаться вниз и они поняли, что она балансировала в неустойчивом равновесии, Донован соскользнул вниз вдоль косяка, присоединился к своим товарищам, и теперь они все вместе наблюдали за странным снижением чудовищного резного портала. В этом фантастическом мире призматического искажения, плита двигалась совершенно неестественно, по диагонали, так что все правила движения материи и законы перспективы казались нарушенными.

Дверной проем был черным, причем темнота казалась почти материальной. Через какие-то мгновения этот мрак вырывался наружу, как дым после многовекового заточения, а по мере того как он вплывал в сморщенное горбатое небо на хлопающих перепончатых крыльях, на глазах у них стало меркнуть солнце. Из открывшихся глубин поднимался совершенно невыносимый смрад, а отличавшийся острым слухом Хоукинс уловил отвратительный хлюпающий звук, доносившийся снизу. И вот тогда, неуклюже громыхая и источая слизь, перед ними появилось Оно и наощупь стало выдавливать Свою зеленую, желеобразную безмерность через черный дверной проем в испорченную, ядовитую атмосферу безумного города.

В этом месте рукописи почерк бедняги Йохансена стал почти неразборчивым. Из шести человек, не вернувшихся на корабль, двое умерли тут же, на месте — по его мнению, просто от страха. Существо описать было невозможно — ибо нет языка, подходящего для передачи таких пучин кричащего вневременного безумия, такого жуткого противоречия всем законам материи, энергии и космического порядка. Шагающая или точнее, ковыляющая горная вершина. Боже праведный! Что же удивительного в том, что на другом конце земли выдающийся архитектор сошел с ума, а бедный Уилкокс, получив телепатический сигнал, заболел лихорадкой? Зеленое, липкое порождение звезд, пробудилось, чтобы заявить свои права. Звезды вновь заняли благоприятное положение, и то, чего древнему культу не удалось добиться всеми своими ритуалами, было по чистой случайности осуществлено кучкой совершенно безобидных моряков. После миллиардов лет заточения великий Ктулху был вновь свободен и жаждал насладиться этой свободой.

Трое были сметены гигантскими когтями прежде, чем кто-то из них пошевелился. Упокой Господь их душу, если где-нибудь в этой Вселенной есть место для упокоения. Это были Донован, Гуэрера и Энгстром. Паркер поскользнулся, когда оставшиеся в живых, потеряв голову от страха, неслись к лодке по гигантским ступеням, покрытым зеленой коркой, и Йохансен уверял, что Паркер был словно проглочен каменной кладкой. В конце концов до лодки добежали только Брайден и сам Йохансен: они отчаянно начали грести к «Бдительной», а чудовище шлепнулось в воду и теперь, теряя время, барахталось у берега.

Несмотря на явную нехватку рабочих рук им удалось запустить «Бдительную» и отплыть. Медленно набирая ход, яхта начала вспенивать эту мертвую воду, а между тем, возле каменных нагромождений гибельного берега, который никак нельзя было назвать землей, титаническое Существо что-то бормотало и пускало слюни, как Полифем, посылающий проклятия вслед удаляющемуся кораблю Одиссея. Затем великий Ктулху, многократно более мощный, чем легендарные Циклопы, начал преследование, поднимая гигантские волны своими космическими гребками. Брайден потерял рассудок.

С того момента он все время только смеялся с короткими паузами до тех пор, пока смерть не настигла его. Йохансен же почти в полном отчаянии бродил по палубе, не зная, что предпринять.

Однако Йохансен все-таки не сдался. Зная, что Существо без труда настигнет «Бдительную», даже если двигаться на всех парах, он решился на отчаянный шаг: установив машину на самый полный, взлетел на мостик и резко развернул штурвал. Поднялись мощные волны и закипела соленая вода. Когда же машина вновь набрала полные обороты, храбрый норвежец направил нос корабля прямо на преследующее его чудовищное желе, возвышавшееся над грязной пеной кормой дьявольского галеона. Чудовищная верхняя часть головоногого с развевающимися щупальцами поднималась почти до бушприта стойкой яхты, но Йохансен вел корабль вперед.

Раздался взрыв, как будто лопнул гигантский пузырь, за ним — отвратительный звук разрезаемой титанической медузы, сопровождаемый зловонием тысячи разверстых могил.

За один миг корабль накрыло едкое и ослепляющее зеленое облако, так что была видна лишь яростно кипящая вода за кормой; и хотя — Боже всемилостивый! — разметавшиеся клочья безымянного посланца звезд постепенно воссоединялись в свою тошнотворную первоначальную форму, дистанция между ним и яхтой стремительно увеличивалась.

Все было кончено. С того момента Йохансен сидел в рубке, рассматривал фигурку идола, да еще время от времени готовил нехитрую еду для себя и сидящего рядом смеющегося безумца. Он даже не пытался управлять судном после отчаянной гонки, поскольку силы, казалось, полностью оставили его. Затем был шторм 2 апреля и сознание Йохансена начало затуманиваться. Возникло ощущение вихревого призрачного кружения в водоворотах бесконечности, бешеной скачки сквозь вертящиеся вселенные на хвосте кометы, хаотических бросков из бездны на луну и оттуда назад, в бездну, сопровождавшееся истерическим хохотом веселящихся древних богов и зеленых, машущих перепончатыми крыльями и гримасничающих бесов Тартара.

Посреди этого сна пришло спасение — «Неусыпный», адмиралтейский суд, улицы Данедина и долгое возвращение домой в старый дом у Эдеберга. Он не в состоянии был рассказать о случившемся — его приняли бы за сумасшедшего. Перед смертью он должен был описать происшедшее, но так, чтобы жена ничего не узнала. Смерть представлялась ему благодеянием, если только она могла все стереть из его памяти. Таков был документ, который я прочел, и затем положил в жестяной ящик рядом с барельефом и бумагами профессора Эйнджелла. Сюда же будут помещены и мои собственные записи — свидетельство моего здравого рассудка и, таким образом, соединится в единую картину то, что, как я надеюсь, никто больше не сможет собрать воедино. Я заглянул в глаза вселенского ужаса и с этих пор даже весеннее небо и летние цветы отравлены для меня его ядом. Но, я думаю, что мне не суждено жить долго. Так же, как ушел из жизни мой дед, как ушел бедняга Йохансен, так же предстоит покинуть этот мир и мне. Я слишком много знаю, а ведь культ все еще жив.

Ктулху тоже еще жив, и, как я предполагаю, снова обитает в каменной бездне, хранящей его с тех времен, как появилось наше солнце. Его проклятый город вновь ушел под воду, ибо «Неусыпный» беспрепятственно прошел над этим местом после апрельского шторма; но его служители на земле все еще вопят, танцуют и приносят человеческие жертвы вокруг увенчанных фигурками идола монолитов в пустынных местах. Должно быть, он пока еще удерживается в своей бездонной черной пропасти, иначе весь мир сейчас кричал бы от страха и бился в припадке безумия. Кто знает исход? Восставший может уйти в бездну, а опустившийся в бездну может вновь восстать. Воплощение вселенской мерзости спит в глубине, ожидая своего часа, а смрад гниения расползается над гибнущими городами людей. Настанет время — но я не должен и не могу думать об этом! Молю об одном — коль мне не суждено будет пережить эту рукопись, пусть мои душеприказчики не совершат безрассудства и не дадут другим людям ее прочесть.

Абрахам Меррит Гори, ведьма, гори!

Предисловие

Я — врач, специалист по нервным и мозговым болезням, занимаюсь вопросами болезненной патологии и в этой области считаюсь знатоком. Я связан с двумя лучшими госпиталями Нью-Йорка и получил ряд наград в своей стране и за границей. Я пишу о том, что действительно произошло. Пишу, рискуя быть узнанным, не из честолюбия, не потому, что хочу показать, что компетентные наблюдатели могут дать о тех событиях вполне научное суждение.

Лоуэлл не мое имя. Это псевдоним, так же как и все остальные имена в этой книге. Причины вы поймете позже. Я мог изложить эту историю в форме доклада в одном из медицинских обществ, но я слишком хорошо знаю, с какой подозрительностью, с каким презрением встретили бы мои коллеги эту историю, настолько противоположны общепринятым мнениям многие причины и следствия из фактов и наблюдений, которыми я обладаю.

Но теперь, ортодоксальный медик, я спрашиваю самого себя, нет ли причин иных, чем те, которые мы воспринимаем? Сил и энергий, которые мы отрицаем только потому, что наша узкая современная наука не в силах объяснить их? Энергий, реальность которых проявляется в фольклоре, в древних традициях всех народов. Энергий, которые мы, чтобы оправдать наше невежество, относим к мифам и суевериям.

Мудрость — наука неизмеримо древняя, рожденная до истории, но никогда не умиравшая, никогда целиком не исчезавшая. Секретная Мудрость, хранимая ее беззаветными служителями, переносившими ее из столетия в столетие. Темное пламя запрещенного знания, горевшее в Египте еще до постройки пирамид, прячущееся под песками Гоби, известное сынам Эда (которого Аллах, как говорят арабы, превратил в камень за колдовство за десять тысяч лет до того, как Авраам появился на улицах Ура в Халдее), известное Китаю и тибетским ламам, шаманам азиатских степей и воинам южных морей. Темное пламя злой мудрости, мерцавшее в тени скандинавских замков, вскормленное руками римских легионеров, усилившееся неизвестно почему в средневековой Европе и все еще горящее, все еще живое, все еще сильное.

Довольно предисловий. Я начинаю с того момента, когда темная мудрость, если это была она, впервые бросила на меня свою тень…

Доктор Лоуэлл

1. Непонятная смерть

Я услышал, как часы пробили час ночи, когда я стал подниматься по ступеням госпиталя. Обычно в это время я уже спал, но в этот вечер мой ассистент Брейл позвонил мне и сообщил о неожиданном развитии болезни одного из наших пациентов. Я остановился на минуту, чтобы полюбоваться яркими ноябрьскими звездами. И в этот момент к воротам госпиталя подъехал автомобиль. Пока я раздумывал, кто бы это мог быть так поздно, из автомобиля вышел человек, потом другой. Оба нагнулись, как бы вытаскивая что-то. Затем они выпрямились, и я увидел между ними третьего. Голова его свисала на грудь, тело бессильно обвисло. Из машины вышел четвертый. Этого я узнал. Это был Джулиан Рикори, личность, известная в преступном мире, продукт закона о запрещении спиртных напитков. Если бы я и не видел его раньше, я все равно узнал бы его — газеты давно познакомили меня с его лицом и фигурой. Худой и высокий, с серебристо-белыми волосами, всегда прекрасно одетый, с ленивыми движениями, он больше напоминал джентльмена из респектабельного общества, чем человека, ведущего темные дела, в которых его обвиняли.

Я стоял в тени незамеченный. Теперь я вышел на свет. Пара, несущая человека, тотчас остановилась. Они опустили свободные руки в карманы пальто. В этих движениях была угроза.

— Я доктор Лоуэлл, — сказал я. — Заходите. Но они не отвечали и не двигались. Рикори вышел вперед, вгляделся, затем кивнул остальным. Напряжение ослабело.

— Я знаю вас, доктор, — сказал он приветливо. — Но позвольте дать вам совет: не стоит так быстро и неожиданно появляться перед неизвестными людьми, особенно ночью в этом городе.

— Но я же знаю вас, мистер Рикори.

— Тогда вы поступили вдвойне неверно, а мой совет вдвойне ценен, улыбнулся он.

Я открыл двери. Двое прошли мимо меня со своей ношей, следом мы с Рикори. Внутри я повел себя как врач и подошел к раненому. Двое бросили взгляд на Рикори, тот кивнул. Я поднял голову и содрогнулся. Такого выражения ужаса я еще не видел за свою долгую практику ни среди здоровых, ни среди сумасшедших. Это был не просто ужас, а предельный ужас. Голубые в темных ресницах глаза, казалось, смотрели не только на меня, но сквозь меня и в то же время внутрь, как будто кошмар, который они видели, был до сих пор внутри них. Рикори внимательно наблюдал за мной.

— Доктор, — обратился он ко мне, — что увидел мой друг, или что ему дали, что он стал таким? Я заплачу большую сумму, чтобы узнать это. Я хочу, чтобы его вылечили. Но я буду с вами откровенен, доктор: я отдал бы последнее пенни, чтобы узнать наверное, что они не сделают этого со мной, не заставят увидеть и перечувствовать того же.

Я позвонил, вошли санитары и положили пациента на носилки. Пришел дежурный врач. Рикори дотронулся до моего локтя:

— Мне хотелось бы, доктор, чтобы вы сами лечили его. Я много слышал о вас. Могли бы вы оставить всех пациентов и заняться только им, не думая о затратах?

— Минутку, мистер Рикори, — перебил я его, — у меня есть больные, которых я не могу оставить. Ваш друг под моим постоянным наблюдением и под наблюдением людей, которым я вполне доверяю. Согласны?

Он согласился, хотя я видел, что он не вполне удовлетворен. Я приказал перенести пациента в соседнюю комнату и провел все необходимые формальности.

Рикори сказал, что его зовут Томас Питерс, он одинок и является его лучшим другом. Вынув из кармана пачку денег, он отсчитал тысячу долларов на «предварительные расходы». Я пригласил Рикори присутствовать при осмотре, и он согласился. Его телохранители стояли на страже у дверей госпиталя, мы прошли в комнату. Питер лежал на койке, покрытый простыней. Над ним стоял Брейл с недоумевающим выражением лица. Я с удовлетворением отметил, что к больному назначена сестра Уолтерс, одна из самых способных и знающих в госпитале.

— Явно какое-то отравление, — обратился ко мне Брейл.

— Может быть, — ответил я, — но такого яда я еще не встречал. Посмотрите его глаза.

Я закрыл веки Питерса. Но как только я отнял пальцы, они медленно раскрылись. Ужас в них не уменьшался. Я начал обследование. Тело было расслаблено, бессильно, как у куклы. Все нервы как будто вышли из строя, но паралича не было. Тело не реагировало ни на какие раздражения, и только зрачки слабо сужались при сильном свете. Когда Хоскинс, наш гематолог, взял анализ крови, я снова стал осматривать тело, но не мог найти ни единого укола, ранки, царапины, ссадины. С разрешения Рикори я сбрил волосы с груди, ног, плеч, головы Питерса, но не нашел ничего, что указывало бы на инъекцию яда. Я сделал промывание желудка, проверил нос и горло — все было нормально. Тем не менее я взял с них срезы для анализа. Давление было низким, температура ниже нормальной, но это ничего не значило. Я ввел дозу морфия. Впечатление было не больше, чем от простой воды. Я ввел еще дозу морфия, никакого результата. Пульс и дыхание были прежние. Я сделал все, что мог, и откровенно сказал об этом Рикори, который с интересом наблюдал за происходящим.

— Я ничего больше не могу сделать, пока не узнаю результатов анализа. Откровенно говоря, я ничего не понимаю.

— Но доктор Брейл говорил о каком-то яде… — начал Рикори.

— Это только предположение, — торопливо прервал его Брейл, — как и доктор Лоуэлл, я не знаю ни одного яда, который давал бы такой эффект.

Рикори посмотрел на лицо Питерса и вздрогнул.

— Теперь я должен задать вам несколько вопросов, — начал я. — Болел ли этот человек? Если да, то кто его лечил? Не жаловался ли он на что-нибудь? Не замечали ли вы за ним каких-нибудь странностей?

— Отвечаю «нет» на все ваши вопросы. Питерс был со мной всю прошлую неделю. Он был совершенно здоров. Сегодня вечером мы беседовали с ним в моей квартире за поздним, но довольно легким обедом. Посреди фразы он вдруг остановился, полуобернув голову, как бы прислушиваясь, затем соскользнул на пол. Когда я нагнулся над ним, он был такой, как сейчас. Это случилось в половине первого. В час мы были у вас.

— Хорошо. Это дает нам хотя бы точное время приступа. Вы можете идти, мистер Рикори, если не хотите оставаться с больным.

— Доктор Лоуэлл, — сказал он, — если этот человек умрет и вы не узнаете, что с ним было, я плачу вам обычный гонорар — и госпиталю тоже не больше. Но если вы узнаете, хотя бы даже после его смерти, в чем дело, я заплачу вам сто тысяч для благотворительных целей, какие вы назовете. Если же вы сделаете это до его смерти и вернете ему здоровье, я плачу эту сумму вам лично.

Я смотрел на него, не понимая. Затем смысл предложения дошел до меня, и с трудом сдерживая гнев и раздражение, я ответил:

— Рикори, мы живем с вами в разных мирах, поэтому я отвечаю вам очень вежливо, хотя мне и трудно сдерживаться. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь ему или выяснить, что с ним. Я сделал бы это и если бы вы были бедняком. Я заинтересован в нем только как в проблеме, бросающей вызов мне как врачу. Но в вас и в ваших деньгах — нисколько. Считайте, что я положительно отказываюсь. Понятно?

Он промолчал.

— Так или иначе, — сказал он наконец, — я больше, чем когда-либо хочу, чтобы вы лечили его.

— Очень хорошо. Где я могу найти вас, если вы мне понадобитесь?

— Видите ли, я с вашего позволения хотел бы иметь… представителей что ли в этой комнате, все время. Двух. Если вы захотите видеть меня скажете им, и я скоро буду здесь.

Я улыбнулся, но он был серьезен.

— Вы напомнили мне, доктор, что мы живем в разных мирах. Вы принимаете свои меры, чтобы быть в безопасности в вашем мире, а я стараюсь уменьшить опасности в своем. И опасаюсь от них, как могу.

Все это выглядело противозаконно, но мне нравился Рикори. Он чувствовал это и настаивал.

— Мои люди не будут мешать. Они будут охранять вас и ваших помощников, если то, что я подозреваю — правда. Но они будут в комнате днем и ночью. Если Питерса переведут, они будут сопровождать его.

— Хорошо, я устрою это, — сказал я.

Я послал санитара, и он вернулся с одним из стражей. Рикори пошептался с ним, и он вышел. Немного погодя, оба стража вернулись вместе. За это время я объяснил ситуацию дежурному врачу. Оба стража были хорошо одеты, вежливы, со сжатыми губами и холодными внимательными глазами. Один из них взглянул на Питерса.

— Иисусе! — пробормотал он.

Комната была угловой, с двумя окнами: одно на бульвар, другое — на боковую улицу. Дверь вела в залу. Ванная была темная, без окон. Рикори и его телохранители детально осмотрели комнату. Рикори потушил свет, все трое подошли к окнам и внимательно осмотрели улицу напротив госпиталя, где располагалась церковь.

— Эту сторону наблюдать, — сказал Рикори и указал на церковь. — Можно включить свет.

Он подошел к двери, потом вернулся.

— У меня много врагов, доктор, а Питерс был моей правой рукой. Если один из этих врагов убил его, он сделал это, чтобы ослабить меня. Я смотрю на Питерса и впервые в жизни я, Рикори, боюсь. Я не хочу быть следующим, не хочу смотреть в ад!

Я недовольно заворчал.

Он снова подошел к двери и снова остановился.

— Есть еще одна вещь, доктор. Если кто-нибудь позвонит по телефону и спросит о здоровье Питерса, пусть подойдут мои люди. Если кто-нибудь придет и будет спрашивать, впустите его, но если их будет несколько, впустите только одного. Если кто-нибудь будет уверять, что он его родственник, пусть его расспросят мои люди.

Он сжал мою руку и вышел. На пороге его ждала другая пара телохранителей. Они пошли — один впереди, другой сзади него. Я заметил, что выходя, Рикори энергично перекрестился.

Я закрыл двери и вернулся в комнату. Я посмотрел на Питерса и… если бы я был религиозен, я бы тоже перекрестился. Выражение лица Питерса переменилось. Ужас исчез. Он по-прежнему смотрел как бы сквозь меня и внутри себя, но с выражением какого-то злого ожидания, такого злого, что я невольно оглянулся. В комнате никого не было. Один из парней Рикори сидел у окна в тени, наблюдая за парапетом церковной крыши, другой неподвижно сидел у дверей.

Брейл и сестра Уолтерс стояли по другую сторону кровати. Их глаза не могли оторваться от лица Питерса. Затем Брейл повернул голову и осмотрел комнату, как это сделал только что я.

Вдруг глаза Питерса стали сознательными, они увидели нас, увидели комнату. Они заблестели какой-то необычайной радостью. Радостью не маниакальной, а дьявольской. Это был взгляд дьявола, надолго исключенного из любимого ада и возвращенного туда. Затем это выражение исчезло и вернулось прежнее — ужаса и страха. Я невольно с облегчением вздохнул, как будто из комнаты исчез кто-то злобный. Сестра дрожала. Брейл спросил напряженно:

— Как насчет еще одной инъекции?

— Нет, — ответил я. — Понаблюдайте за ним без наркотиков. Я пойду в лабораторию.

В лаборатории Хоскинс продолжал возиться с пробирками.

— Ничего не нашел. Прекрасное здоровье. Правда, я не все еще закончил.

Я кивнул, предчувствуя, что и остальные анализы ничего не дадут. И я потрясен случившимся больше, чем мне хотелось бы сознаться. Меня давило ощущение какого-то кошмара. Чтобы успокоиться, я взял микроскоп и стал рассматривать мазки крови Питерса, не ожидая, впрочем, ничего интересного. Но на четвертом мазке я наткнулся на что-то необычайное. При повороте стекла появился белый шарик. Простой белый шарик, но внутри него наблюдалась фосфоресценция, он сиял, как маленький фонарик! Сначала я подумал, что это действие света, но свечение не исчезало. Я подозвал Хоскинса, он внимательно посмотрел в микроскоп, вздрогнул и покрутил винтами.

— Что вы видите, Хоскинс?

— Лейкоцит, внутри которого фосфоресцирует какой-то шарик, — ответил он. — Его свет с изменением освещения не меняется. В остальном — обычный лейкоцит.

— Но это невозможно, — сказал я.

— Конечно, — согласился он. — Однако, он тут.

Я отделил лейкоцит и дотронулся до него иглой. И тут он как бы взорвался. Шарик фосфоресценции уплотнился, и что-то вроде миниатюрного языка пламени пробежало по препарату. И все: фосфоресценция исчезла. Мы начали изучать препарат за препаратом. Еще дважды мы нашли маленькие сияющие шарики, и каждый раз результат прикосновения был тот же. Зазвонил телефон. Хоскинс ответил.

— Это Брейл. Он просит вас побыстрее наверх.

Я поспешил наверх. Войдя, я увидел сестру с лицом белее мела и с закрытыми глазами. Брейл наклонился над пациентом со стетоскопом. Я взглянул на Питерса и снова почувствовал ужас. На его лице опять было выражение дьявольской радости, но оно держалось не дольше нескольких минут.

Брейл сказал мне сквозь сжатые зубы:

— Сердце остановилось три минуты назад! Он должен быть мертвым, но послушайте…

Тело Питерса выпрямилось. Низкий нечеловеческий звук смеха сорвался с его губ. Человек у окна вскочил, стул его с шумом упал. Смех замер, тело Питерса лежало неподвижно. Открылась дверь и вошел Рикори.

— Как он, доктор? Я не могу спать…

Он увидел лицо Питерса.

— Матерь божия, — прошептал он, опускаясь на колени.

Я все видел, как в тумане — я не мог отвести глаз от лица Питерса. Это было лицо демона с картины средневекового художника. Это было лицо смеющегося, радующегося негодяя — все человеческое исчезло. Голубые глаза злобно глядели на Рикори. Мертвые руки шевельнулись, локти медленно отделились от туловища, пальцы сжимались. Вдруг мертвое тело начало извиваться под покрывалом. Этот кошмар привел меня в чувство. Это было затвердевание тела после смерти, но проходящее необыкновенно быстро. Я подошел и накрыл покрывалом его ужасное лицо. Рикори стоял по-прежнему на коленях, крестясь и молясь. А позади него тоже на коленях стояла сестра Уолтерс, бормоча молитву. Часы пробили пять.

2. Вопросник

Я предложил Рикори поехать вместе домой, и, к моему удивлению, он согласился. Он, видимо, был потрясен. Мы ехали молча, в сопровождении его телохранителей. Я дал Рикори сильное снотворное и оставил его спящим под охраной двух стражей. Я сказал им, чтобы его не беспокоили, а сам поехал на вскрытие тела.

Вернувшись, я обнаружил, что тело Питерса отнесли в морг. Затвердевание тела окончилось, по словам Брейла, быстро, менее, чем в час. Я сделал необходимые для вскрытия приготовления и, забрав с собой Брейла, поехал домой поспать несколько часов. На душе было как-то неспокойно, и я был рад обществу Брейла так же, как он, кажется, моему.

Когда я проснулся, кошмарная подавленность все еще оставалась, хотя и ослабела. Около двух мы приступили к вскрытию. Я снял простыню с тела Питерса с явным волнением. Но лицо его изменилось. Дьявольское выражение исчезло. Лицо было серьезное, простое, лицо человека, умершего спокойно, без агонии тела или мозга. Я поднял руку, она была мягкая — значит, все тело еще не отвердело!

Вот тогда-то я понял, что имею дело с каким-то абсолютно новым агентом смерти. Как правило, затвердевание тела продолжается от 16 до 24 часов, в зависимости от состояния пациента перед смертью, температуры и дюжины других факторов. Диабетики затвердевают быстрее, но вообще оно может длиться до 72 часов. Быстрое повреждение мозга, как выстрел в голову, ведет к убыстрению процесса. Но в данном случае затвердевание началось одновременно со смертью и быстро закончилось, однако дежурный врач доложил, что он осматривал тело через 5 часов и отвердевание еще не закончилось. Следовательно, оно появилось и исчезло!

Результат вскрытия можно изложить двумя словами. Не было никаких причин смерти. И все же он был мертв!

Позже, когда Хоскинс делал свой доклад, ничего не изменилось. Не было причин для смерти, но он умер. Если таинственный свет, который мы видели под микроскопом, и имел отношение к его смерти, то он не оставил никаких следов! Все его органы были абсолютно здоровы, все в полном порядке, он был на редкость здоровым парнем. После моего ухода из лаборатории Хоскинс не мог больше найти ни одного светящегося шарика.

Вечером я написал короткую записку, в которой перечислил симптомы, наблюдавшиеся у Питерса, не останавливаясь на смене выражения его лица, но осторожно ссылаясь на «необычайные гримасы» и «выражение интенсивного ужаса». Мы с Брейлом размножили записку и разослали по почте во все госпитали и клиники Нью-Йорка. Такие же письма мы отправили многим частным врачам.

В записке мы также просили врачей, наблюдавших подобное, прислать подробное описание, имена, адреса, род занятий этих людей и другие детали, конечно, в запечатанном виде и с полной гарантией секретности. Я льстил себя надеждой, что моя репутация не позволит врачам, получившим мой вопросник, заподозрить в нем простое любопытство или неэтичность.

Я получил в ответ семь писем и персональный визит одного из авторов. Каждое из этих писем, за исключением одного, с разной степенью врачебного консерватизма давало ответ на мой вопрос. Прочитав их, я убедился, что на протяжении шести месяцев 7 человек, самых разных по возрасту и положению в жизни, умерли так же, как Питерс. Хронологически они располагались так:

Май, 25. Руфь Вейли, девица, 50 лет, здоровье среднее, работала в специальной регистратуре, хорошая характеристика, добра, любит детей.

Июнь, 20. Патрик Мак-Иррек, каменщик, жена и двое детей.

Август, 1. Анита Грин, девочка 11 лет, родители небогатые люди с хорошим образованием.

Август, 15. Стив Стендит, акробат, 30 лет, жена и трое детей.

Август, 30. Джон Маршалл, банкир, 60 лет, любит детей.

Сентябрь, 10. Финеас Диматт, 35 лет, акробат на трапециях, есть ребенок.

Октябрь, 12. Гортензия Дарили, около 30 лет, без определенного занятия.

Адреса за исключением двух разбросаны по всему городу.

Каждое письмо сообщало о быстром наступлении затвердевания тела и быстром его окончании. От первого проявления болезни до смерти во всех случаях проходило пять часов. В 5 случаях отмечались странные выражения лица, которые так обеспокоили меня; в той осторожной форме, в которой они описывались, я чувствовал страх и удивление писавших.

«Глаза пациентки оставались открытыми», — писал врач, наблюдавший девицу Вейли. — Она глядела, но не узнавала окружающих и не видела предметов вокруг себя. Выражение дикого ужаса на лице перед смертью весьма подействовало на обслуживающий персонал. Это выражение стало еще интенсивнее после смерти. Затвердевание тела наступило и закончилось в течение трех часов.

Врач, наблюдавший каменщика, ничего не мог сообщить о явлениях после смерти, но много писал о выражении лица пациента. «Это ничего общего не имело, — писал он, — ни со сжатием мускулов, которое называется „гиппократовым выражением“, ни с широко раскрытыми глазами и искривленным ртом, обычно известным под названием „улыбка смерти“. Не было также никаких признаков агонии после смерти — как раз наоборот. Я бы назвал это выражение необыкновенного озлобления».

Отчет врача, наблюдавшего Стендита, акробата, был необычайно точен. Он упоминал, что «после смерти пациента странные, очень неприятные звуки издавались его горлом».

Это, видно, были такие же дьявольские вещи, которые мы наблюдали у Питерса, и если так, то не было ничего удивительного в том, что мое письмо вызвало самые детальные ответы.

Я знал врача, наблюдавшего банкира — самоуверенного, важного, великолепного доктора для очень богатых.

«Причина смерти для меня не является тайной, это наверняка тромб в области мозга. Я не придаю значения гримасам и быстрому затвердеванию тела. Вы знаете, дорогой Лоуэлл, что ничего нельзя обосновать на длительности этого процесса».

Мне хотелось ответить ему, что тромб является просто удобным диагнозом для прикрытия невежества врача, но это ни к чему бы не привело.

Отчет о Диматте был простым перечислением фактов.

А вот доктор, наблюдавший маленькую Аниту, не был так сдержан. Вот что он писал: «Дитя было прелестно. Казалось, она не испытывала страданий, но в глазах ее застыл ужас. Это было так, словно она находилась в каком-то кошмаре, так как несомненно до самой смерти она была в сознании. Большая доза морфия не оказала никакого действия. После ужас исчез и появилось другое выражение, которое мне не хочется описывать, но о котором я могу вам рассказать, если вы желаете. Вид ребенка после смерти был потрясающим, но опять-таки, я хотел бы лучше рассказать вам об этом, вместо того, чтобы писать».

Внизу была торопливо сделана приписка. Я представил себе, как он сначала раздумывал, затем решил поделиться тем, что его угнетало, быстро приписал несколько фраз и поспешил отправить, пока не передумал. «Я написал, что ребенок был в сознании до самой смерти. То, что меня мучает это уверенность, что она была в сознании после физической смерти!

Разрешите мне поговорить с вами!»

Я с удовлетворением кивнул. Я не смел спросить об этом в моем вопроснике. И если это было верно и в других случаях, значит, все доктора, кроме наблюдавшего за Стендитом, оказались так же консервативны (или трусливы), как я.

Врачу маленькой Аниты я позвонил тотчас же. Он был взволнован и повторял снова и снова: «Девочка была мила и кротка, как ангел, и вдруг превратилась в дьявола!»

Я пообещал сообщить ему обо всех открытиях, которые мне удалось сделать, а вскоре после разговора с ним принял у себя доктора, наблюдавшего Гортензию Дарили.

Доктор У., как я его буду называть, не мог ничего нового добавить к своему отчету, но после разговора с ним мне стала яснее практическая линия разрешения проблемы.

Его приемная, сказал он, находится в том же доме, где жила Гортензия Дарили. Он задержался на работе и был вызван к ней на квартиру в 10 часов вечера ее горничной-мулаткой. Он нашел пациентку лежащей на кровати и сразу же был потрясен выражением ужаса на ее лице и необыкновенной гибкостью тела.

Он описал ее как голубоглазую блондинку «кукольного вида». В квартире находился мужчина. Сначала он не хотел себя называть, заявив, что он просто знакомый пациентки.

Доктор У. подумал, что женщина могла подвергнуться побоям, но при осмотре он не нашел ни синяков, ни ушибов. «Знакомый» рассказал ему, что мисс Дарили сползла со стула, когда они обедали, как будто все ее кости размягчились, и больше от него ничего нельзя было добиться.

Горничная подтвердила это. На столе еще стоял несъеденный обед, и оба — и мужчина и женщина — утверждали, что Гортензия была в прекрасном настроении и никакой ссоры не было. «Знакомый» сказал, что приступ начался три часа назад, они пытались привести ее в чувство сами, но смена выражений ее лица заставила позвать доктора. С горничной при этом началась истерика. И она убежала, но мужчина был более смелым и оставался до конца. Он был потрясен так же, как и доктор У. тем, что наблюдал после ее смерти.

После того, как врач заявил, что этот случай для прокурора, он перестал упрямиться и сказал, что его имя Джеймс Мартин, и попросил врача произвести вскрытие и полное исследование трупа. Он был откровенен: он жил с мисс Дарили и у него было «достаточно неприятностей, чтобы ее смерть пришили мне». Обследование тела показало, что мисс Дарили была абсолютно здорова, если не считать небольшого заболевания сердечного клапана. Записали, что смерть произошла от инфаркта, но доктор У. прекрасно знал, что сердце тут не при чем.

Меня в этом случае поразило другое: она жила рядом с Питерсом (адрес его мне дал Рикори). Более того, по наблюдениям доктора У., Мартин был из того же мира. Здесь была какая-то связь между двумя случаями, отсутствовавшая у всех остальных.

Я решил поделиться своими соображениями с Рикори. За те две недели, что я занимался делом, я ближе познакомился с ним, и он мне страшно нравился, несмотря на его репутацию. Он был поразительно начитан, умен, хотя аморален и суеверен. В давние времена он был бы отличным кондотьером — ум и шпага для найма. Кто его родители, я не знал. Он посетил меня несколько раз после смерти Питерса и явно разделял мою симпатию к нему. Его всегда сопровождали те два молчаливых стража, которые дежурили в госпитале. Одного из них звали Мак-Кенн, он был наиболее приближенным к Рикори человеком, безраздельно ему преданным. Это тоже был интересный тип и тоже симпатизирующий мне. Он был южанином, как он рассказал, «коровьей нянькой с Аризоны», ну а затем «стал слишком популярен на границе».

— Я за вас, док, — говорил он мне, — вы добры к хозяину. И когда я прихожу сюда, я могу вынуть руку из кармана. Если кто-нибудь нападет на вас, зовите меня скотиной. Я попрошу отпуск на денек.

И затем он добавлял просто, что он может «всадить шесть пуль подряд в одну точку на расстоянии 100 футов».

Я не знаю, в шутку он говорил это или серьезно. Во всяком случае, Рикори никуда не выходил без него, а то, что он оставил его охранять Питерса, показывало, как он ценил погибшего друга.

Я позвонил Рикори и пригласил его пообедать с Брейлом у меня вечером. В семь он приехал и приказал вернуться шоферу за ним к десяти. Мы сели за стол, а Мак-Кенн остался на страже в гостиной, приводя в волнение двух ночных сиделок — у меня был маленький частный госпиталь рядом с квартирой.

После обеда я перешел к делу. Я рассказал Рикори о вопроснике и о семи аналогичных нашему случаях.

— Вы можете выкинуть из головы все подозрения о том, что смерть Питерса как-то связана с вами, Рикори, — сказал я. — За одним возможным исключением, ни один из семи не принадлежит к тому, что вы называете вашим миром. Если этот единственный случай и затрагивает сферу вашей деятельности, он не меняет моей абсолютной уверенности в том, что вы никакого отношения ко всему этому не имеете. Знали ли вы или слыхали о женщине по имени Гортензия Дарили?

Он покачал головой.

— Она жила напротив Питерса.

— Но Питерс не жил по этому адресу, — сказал Рикори, улыбаясь несколько смущенно. — Видите ли, я не знал тогда вас так хорошо, как теперь.

Я немного растерялся.

— Ну, хорошо, — продолжал я, — а вы не знали некоего Мартина?

— Как вам сказать, — я знаю нескольких Мартинов. А как его имя?

— Джеймс.

Он покачала головой.

— Может быть, Мак-Кенн помнит его, — сказал он наконец.

Я послал лакея за Мак-Кенном.

— Мак-Кенн, ты знаешь женщину по имени Гортензия Дарили? — спросил Рикори, когда тот пришел.

— Конечно, — ответил Мак-Кенн, — беленькая куколка. Она живет с Мартином. Он взял ее из театра Бенити.

— А Питерс знал ее? — спросил я.

— Да, конечно, она была знакома с Молли, вы ее знаете, босс, маленькая сестра Питерса.

Я внимательно взглянул на Рикори, вспоминая о том, что он говорил мне об отсутствии родственников у Питерса. Он ничуть не смутился.

— А где сейчас Мартин? — спросил он.

— Уехал в Канаду, как я слышал. Хотите, чтобы я разыскал его, босс?

— Я скажу тебе об этом позже, — сказал Рикори, и Мак-Кенн вернулся в гостиную.

— Мартин ваш друг или враг?

— Ни то, ни другое.

Я помолчал, обдумывая то, что услышал. Связь между случаями Питерса и Дарили исчезла, но появилось другое. Гортензия умерла двенадцатого октября, Питерс — десятого ноября. Когда Питерс виделся с ней?

Если таинственная болезнь была заразной, никто, конечно, не мог сказать, сколько длится инкубационный период. Мог ли Питерс заразиться от нее?

— Рикори, — сказал я, — дважды сегодня вечером я узнал, что вы сказали мне неправду о Питерсе. Я забуду об этом, так как думаю, что это больше не повторится. Я хочу верить вам, даже если мне придется выдать вам мою профессиональную тайну. Прочтите эти письма.

Я передал ему ответы на мой вопросник. Он молча прочел все, потом я рассказал ему то, что передал мне доктор У., рассказал ему все, вплоть до светящихся шариков в крови Питерса.

Он побледнел и перекрестился.

— Sanctus! — пробормотал он. — Ведьма! Это ее огонь!

— Чепуха, друг! Забудьте о своих проклятых суевериях. Они не помогут.

— Вы, ученые, ничего не знаете. Есть некоторые вещи, доктор… начал он горячо и замолчал. — Что вы хотите от меня, доктор? — спросил он наконец.

— Во-первых, — сказал я, — давайте проанализируем эти восемь случаев. Брейл, у вас есть ли какие-нибудь соображения?

— Да, — ответил Брейл, — я считаю, что все восемь были убиты.

3. Смерть сестры Уолтерс

Брейл высказал то, что все время находилось у меня в подсознании, хотя и не имело никаких доказательств, и это привело меня в раздражение.

— Ого! Я вижу, лавры Шерлока Холмса не дают вам покоя, — сказал я иронически.

Брейл покраснел, но упрямо повторил:

— Они убиты…

— Sanctus! — снова прошептал Рикори.

Я повернулся к нему, но он больше ничего не сказал.

— Бросьте биться головой об стену, Брейл. Какие у вас доказательства?

— Вы отходили от Питерса почти на два часа, а я был с ним от начала до конца. Пока я изучал его, у меня все время было ощущение, что причина его гибели в уме, а не в теле, нервах, мозгу, которые не отказывались функционировать. Отказала воля. Конечно не совсем так. Я хочу сказать, что его воля перестала управлять функциями организма, а как бы сконцентрировалась, чтобы убить его.

— Но то, что вы сейчас говорите, — самоубийство, а не убийство. Так или иначе, он погиб. Мне приходилось наблюдать, как люди умирали только потому, что потеряли волю жить.

— Я подразумеваю другое, — перебил он меня. — То было пассивно. Это было активно.

— Боже мой, Брейл! — я был шокирован. — Значит, все восемь отправились к праотцам потому, что они этого активно захотели… И среди них одиннадцатилетний ребенок!

— Sanctus! — снова прошептал Рикори.

Я сдержал раздражение, так как уважал Брейла. Он был слишком умный, хороший, здравомыслящий человек, чтобы можно было легко отмахнуться от него.

— Как же, по-вашему, были совершены эти убийства? — по возможности вежливо спросил я.

— Не знаю, — просто ответил Брейл.

— Ну что ж, рассмотрим вашу теорию. Рикори, по этой части у вас опыта больше, чем у нас, поэтому слушайте внимательно и забудьте о вашей ведьме, — я говорил довольно грубо. — В каждом убийстве есть три фактора: метод, возможность, мотив.

Рассмотрим по порядку. Метод. Имеется три пути, которыми можно отравить человека: через нос, рот и кожу. Отец Гамлета, например, был отравлен через ухо, хотя я всегда в этом сомневался. Я думаю, что в нашем случае этот способ можно откинуть. Остаются только первые три. Были ли какие-нибудь признаки того, что Питерс был отравлен через кожу, нос или рот? Наблюдали ли вы, Брейл, какие-нибудь следы на коже, дыхательных путях, в горле, на слизистой оболочке, в желудке, крови, нервах, мозгу хоть что-нибудь?

— Вы знаете, что нет, — ответил Брейл.

— Знаю. Таким образом, кроме проблематичного шарика в крови нет никакого признака метода. Давайте рассмотрим второй фактор — возможность. У нас имеются: сомнительная дама, бандит, уважаемая пожилая девица, каменщик, одиннадцатилетняя школьница, банкир, акробат, гимнаст. Самая разношерстная компания. Никто из них, кроме трех, не имеет ничего общего. Кто мог войти в одинаково тесный контакт с бандитом Питерсом и девицей из Социальной регистратуры Руфью Вейли? Как мог человек, связанный с банкиром Маршаллом, иметь связь с акробатом? И так далее. Надеюсь, трудность положения вам ясна? Если все это убийства, нужно наличие отношений между всеми этими людьми. Вы с этим согласны?

— Частично.

— Хорошо, продолжаю. Если бы они все были соседями, мы могли бы предположить, что они находились в сфере деятельности гипотетического убийцы. Но они…

— Простите меня, доктор, — перебил Рикори. — Но представьте себе, что у них мог быть какой-то общий интерес, который ввел их в эту сферу?

— Какой же общий интерес может быть у столь разных людей?

— Он ясно указан в этих письмах и в рассказе Мак-Кенна.

— О чем вы говорите, Рикори?

— Дети, — ответил он.

Брейл кивнул.

— Я тоже заметил это.

— Посмотрите письма, — продолжал Рикори, — мисс Вейли описана как дама добрая и любящая детей. Ее доброта как раз и выливалась в то, что она помогала им. Маршалл, банкир, тоже интересовался детскими приютами. Каменщик, гимнаст и акробат имели своих детей. Анита сама ребенок. Питерс и Дарили, по словам Мак-Кенна, сходили с ума по ребенку.

— Но если это убийства, то все они сделаны одной и той же рукой. Не может быть, чтобы все восемь интересовались одним ребенком?

— Правильно, — заметил Брейл. — Все они могли интересоваться какой-нибудь особой вещью, которая нужна ребенку для развлечения или еще чего-нибудь и которую можно достать в одном месте. А исследовав это место…

— Над этим стоит подумать, — сказал я. — Но мне кажется, здесь дело проще. Дома, в которых жили эти люди, мог посещать один какой-то человек, например, радиомеханик, страховой агент, сборщик податей…

Брейл пожал плечами. Рикори не ответил. Он глубоко задумался и, кажется, даже не слыхал моих слов.

— Послушайте, Рикори, — сказал я. — Мы зашли слишком далеко. Метод убийства — если это убийство — неизвестен. Возможность убийства надо определить, найдя особу, профессия которой представляла интерес для всех восьми и которая посещала их или они посещали ее, например, особо, имеющая отношение к детям. Теперь о мотивах. Месть, выгода, любовь, ревность, самозащита? Ни один не может быть избран, так как мы снова упремся в социальные мотивы — положение людей в обществе и т. д.

— А что, если это будет удовлетворение, которое чувствует субъект, удовлетворяя страсть к убийству, к смерти, это не может быть мотивом? спросил как-то странно Брейл.

Рикори приподнялся, внимательно и удивленно посмотрел на него и снова опустился в кресло. Чувствовалось, что он теперь живо заинтересован.

— Я как раз и хотел рассмотреть возможность появления такого убийцы, — сказал я сердито.

— Это совсем не то, — уверенно произнес Брейл. — Помните у Лонгфелло: «Я пускаю стрелу на воздух, она падает на землю, не знаю куда». Я никогда не соглашался с тем, что автор подразумевал в этих строках отправку корабля в неизвестные порты и его возвращение с грузом слоновой кости, павлинами, обезьянами и драгоценными камнями. Есть люди, которые не могут стоять у окна над шумной улицей или на вершине небоскреба, чтобы не чувствовать в глубине души желание бросить вниз что-нибудь тяжелое. Они чувствуют приметное волнение, стараясь угадать, кто был бы убит. Это чувство силы. Как-будто он становится Богом и может наслать чуму на людей. В душе ему хотелось и выпустить стрелу и представить в своем воображении, попала ли она кому-нибудь в глаз, в сердце или убила бродячую собаку.

Теперь продолжим начатое рассуждение. Дайте одному из таких людей силу и возможность выпустить в мир смерть, причину которой невозможно обнаружить. Он в безопасности — бог смерти. Не имея никакой особой ненависти к кому-либо персонально, он просто выпускает свои стрелы в воздух, как стрелок Лонгфелло, ради удовольствия.

— И вы не назовете такого человека убийцей-маньяком? — спросил я сухо.

— Не обязательно. Просто лишенным обычных взглядов на убийство. Может быть, он не знает, что поступает плохо. Каждый из нас приходит в мир со смертным приговором, причем метод его выполнения и время неизвестны. Ну, убийца может рассматривать себя самого таким же естественным фактором, как сама смерть. Ни один человек не верит в то, что он и все на земле управляется мудрым и всесильным Богом, не считает его убийцей-маньяком. А он напускает на человечество войны, чуму, голод, потопы, болезни, землетрясения — на верующих и неверующих одинаково.

Если вы верите в то, что все находится в руках того, кого неопределенно называют судьбой, назовете вы судьбу маньяком-убийцей?

— Ваш гипотетический стрелок, — сказал я, — выпустил исключительно неприятную стрелу, Брейл. Дискуссия наша приняла слишком метафизический характер для такого простого научного работника, как я. Рикори, я не могу доложить все это полиции. Они вежливо выслушают и от всей души посмеются после моего ухода. Если я расскажу все, что было, медицинским авторитетам, они сочтут меня ненормальным. И мне не хотелось бы привлекать к делу частных сыщиков.

— Что вы хотите от меня? — спросил Рикори.

— Вы обладаете необыкновенными связями, Рикори. Я хочу, чтобы вы восстановили все передвижение Питерса и Гортензии Дарили за последние два месяца. Я хочу, чтобы вы, по возможности, проверили и других. Я хочу, чтобы вы нашли то место, в котором скрестились пути этих бедняг. И хотя ум говорит мне, что вы с Брейлом несете чушь, чувства говорят, что вы в чем-то правы.

— Вы прогрессируете, доктор, — вежливо сказал Рикори. — Я предсказываю, что скоро вы признаете существование моей ведьмы.

— Я до такой степени выбит из колеи, что могу признать даже это.

Рикори рассмеялся и занялся выпиской сведений из писем.

Пробило 10. Появился Мак-Кенн и сказал, что машина подана. Мы проводили Рикори и тут мне в голову пришла одна идея.

— С чего вы хотите начать, Рикори?

— Я съезжу к сестре Питерса.

— Она знает, что он умер?

— Нет, — ответил он неохотно. — Она думает, что он уехал. Он часто подолгу отсутствовал и при этом ничего не сообщал ей о себе. Связь с ней обычно держал я. Я не сказал ей о его смерти, потому что она очень любила его. Известие причинит ей огромное горе, а… через месяц у нее будет ребенок.

— А про Гортензию она знает?

— Не знаю. Наверное.

— Ну, хорошо, — сказал я, — не знаю, удастся ли теперь скрыть от нее его смерть, но это ваше дело.

— Точно, — ответил он и пошел к машине.

Мы с Брейлом не успели войти в мою библиотеку, как раздался звонок телефона. Брейл ответил. Я услышал, как он выругался. Рука его, державшая трубку, задрожала. Лицо исказилось.

— Сестра Уолтерс, — сказал он, — заразилась от Питерса.

Я вздрогнул. Уолтерс была наша лучшая сестра и кроме того, чудная и красивая девушка. Чистый галльский тип — синевато-черные волосы, голубые глаза с удивительно длинными ресницами, молочно-белая кожа. Да, это была удивительно привлекательная девушка.

Минуту промолчав, я сказал:

— Ну, вот, Брейл. Все ваши догадки летят к черту. И ваша теория убийств. От Дарили к Питерсу, затем к Уолтерс. Нет сомнения, что это инфекционная болезнь.

— Разве? — сказал он угрюмо. — Я что-то не очень готов согласиться с этим. Случайно я знаю, что Уолтерс большую часть денег тратит на маленькую больную племянницу, которая живет вместе с ней, девочке восемь лет. Мысль Рикори подходит и к этому случаю.

— Тем не менее, — мрачно сказал я, — я приму все меры против заражения.

Разговаривая, мы одевались; мы сели в мою машину. Госпиталь был в двух шагах, но нам не хотелось терять ни минуты.

Осматривая Уолтерс, я обнаружил ту же пластичность тела, что и у Питерса. Но ужаса на лице не было, хотя страх был, страх и отвращение. Но никакой паники. Опять у меня было впечатление, что она смотрит и вовнутрь и наружу. Когда я осматривал ее, я ясно видел, что на несколько мгновений она узнала меня и глаза приняли умоляющее выражение. Я посмотрел на Брейла, он кивнул. Он тоже заметил это. Дюйм за дюймом я осмотрел ее тело. Оно было совершенно чисто, за исключением розовой полоски на правой ноге. Это был какой-то легкий ожог, совершенно заживший, а в остальном все было, как у Питерса.

Она потеряла сознание, когда собралась уходить домой. Мои вопросы ее подругам были прерваны восклицанием Брейла. Я повернулся к постели и увидел, что рука Уолтерс слегка приподнята и дрожит, как если бы действие стоило ей огромного напряжения воли. Палец указывал на розовую полоску. На эту же полоску указывали ее глаза. Напряжение было слишком велико, рука упала, глаза снова наполнились страхом. Но нам было ясно, что она хотела что-то сообщить нам, что-то, связанное с зажившим ожогом на ноге.

Я стал спрашивать сестер, но никто об этом ничего не слышал. Сестра Роббинс, однако, сообщила, что у Уолтерс была маленькая племянница по имени Диана. Я попросил Роббинс, собравшуюся уходить, сразу же зайти ко мне, как только она вернется.

Хоскинс взял кровь на анализ. Я попросил его быть внимательным и сообщить мне сейчас же, если он найдет светящиеся корпускулы. Случайно в госпитале был Бартане, прекрасный эксперт по тропическим болезням, и Соммерс, специалист по мозговым заболеваниям, пользовавшийся моим большим доверием. Я привлек их к наблюдениям, ничего не говоря о предыдущих случаях.

Они вернулись очень взволнованные. Хоскинс, говорила она, выделил светящийся лейкоцит. Они посмотрели в микроскоп, но ничего не увидели. Соммерс серьезно посоветовал мне проверить зрение у Хоскинса. Бартане сказал ехидно, что он удивился бы меньше, увидев миниатюрную русалку, плавающую в артерии. По этим замечаниям я еще раз понял, как умно я сделал, что молчал. Ожидаемая смена выражения лица не появилась. Продолжало держаться выражение страха и отвращения. Бартане и Соммерс оба заявили, что выражение «необычно», и оба согласились с тем, что состояние больной вызвано каким-то повреждением мозга. Они не нашли никаких признаков инфекции, яда или наркотиков. Согласившись с тем, что случай очень интересный, и, попросив меня сообщить о дальнейшем течении болезни, оба ушли.

В начале четвертого часа появились признаки в выражении лица, но не те, которые мы с таким страхом ждали. На лице появилось только отвращение. Один раз мне показалось, что по лицу пробежало и моментально исчезло дьявольское злобное выражение. В половине четвертого глаза ее снова увидели нас. Сердце стало работать медленнее, но я чувствовал какую-то концентрацию нервных сил.

А затем ресницы начали подыматься и падать медленно-медленно, как-будто огромными усилиями, причем равномерно, похоже, целеустремленно. Четыре раза они подымались и опускались, затем пауза, затем они закрылись и снова открылись. Она повторила это дважды.

— Она пытается что-то просигналить, — прошептал Брейл, — но что?

Снова длинные ресницы опустились и поднялись. Четыре раза… пауза… девять раз… пауза… один раз…

— Она умирает, — шепнул Брейл.

Я опустился на колени рядом с ней, ожидая последней ужасной спазмы. Но ее не было. На лице держалось выражение отвращения… Никакой дьявольской радости. Никаких звуков. Под моей рукой быстро затвердела ее рука. Неизвестная смерть погубила сестру Уолтерс. Но каким-то подсознательным чутьем я чувствовал, что она не победила ее.

Тело ее — да, но не ее волю.

4. Случай в машине Рикори

Я вернулся домой вместе с Брейлом, глубоко потрясенный. Все время я чувствовал себя так, как будто находился в тени чего-то неизвестного, неизведанного, нервы мои были напряжены, как будто кто-то следил за мной, невидимый, находящийся вне нашей жизни. Подсознание мое словно билось в дверь сознания, призывая быть настороже каждую секунду. Странные фразы для медика? Пусть. Брейл был жалок и совершенно измучен. Я задумался о том, испытывал ли он только профессиональный интерес к умершей девушке. Если между ними что-то было, он не сказал бы мне об этом.

Мы приехали ко мне домой около четырех утра. Я настоял, чтобы Брейл остался со мной. Потом позвонил в госпиталь. Сестра Роббинс еще не появлялась, и я заснул на несколько часов беспокойным нервным сном. Около девяти позвонила Роббинс. Она была в истерике от неожиданного горя.

Я попросил ее прийти, и когда она явилась, мы с Брейлом задали ей ряд вопросов.

Вот ее рассказ. «Около трех недель назад Харриет принесла домой для Дианы прелестную куклу (я живу вместе с ними). Я спросила ее, где она ее достала, и она ответила, что в маленькой странной лавочке на окраине города. Ребенок был в восторге. „Джоб, — сказала Харриет (меня зовут Джобина), — там сидит странная женщина. Я, кажется, боюсь ее, Джоб“. Я не обратила на нее внимания. Харриет вообще была не очень разговорчива. Мне кажется, что она пожалела сразу же, что сказала это.

И когда я сейчас все это вспоминаю, мне кажется, что она себя как-то странно после этого вела. То она была весела, то… ну, как сказать… задумчива, что ли…

Около 10 дней назад она вернулась домой с завязанной ногой. Правой? Да. Она сказала, что пила чай с этой странной женщиной и случайно опрокинула чайник. Горячий чай пролился на ногу. Женщина смазала ногу какой-то мазью, и теперь она нисколько не болит. „Но я думаю, что нужно смазать ногу чем-нибудь своим“, — сказала мне Харриет. Затем она спустила чулок и начала развязывать бинт. „Странно, — сказала она, — смотри, Джоб, здесь был ужасный ожог, и уже зажил. А ведь не прошло и часа, как она смазала мне его мазью“.

Я посмотрела на ее ногу. На ней была большая красная полоска, но совершенно зажившая. Я сказала, что по-видимому, чай был не очень горячий. „Но ведь это был ожог, Джоб, — сказала она, — я хочу сказать, сплошной пузырь“. Я осмотрела повязку. Мазь была голубоватая и как-то странно блестела, словно сияла. Я никогда не видела ничего подобного. Запаха не было. Свет мази странно мерцал, то есть не горел, а померцал некоторое время и исчез. Харриет побледнела. Потом снова поглядела на свою ногу. „Джоб, — сказала она, — я никогда не видела, чтобы что-нибудь заживало так быстро, как моя нога. Она, должно быть, ведьма“. „Господи, о чем ты говоришь, Харриет?“ — спросила я. „О, ничего. Только мне хотелось бы разрезать это место на ноге и втереть что-нибудь противодействующее этой мази“.

Затем она засмеялась, и я решила, что это шутка. Но она смазала место ожога йодом и завязала чистым бинтом. На утро она разбудила меня и сказала: „Посмотри теперь. Вчера на ногу был вылит чайник кипятка, а сегодня кожа уже загрубела, хотя должна быть очень нежной. Джоб, я хотела бы, чтобы ожог существовал“.

Во и все, доктор. Больше она ничего не говорила. Казалось, она все позабыла. Я как-то спросила у нее, где находится эта маленькая лавочка и кто была эта женщина, но она не сказала, не знаю почему. Но после этого она никогда уже не была веселой и беспечной. Никогда. О, почему она должна была умереть? Почему?»

Брейл спросил:

— Послушайте, Роббинс, а номер 491 вам что-нибудь говорит? О каком-нибудь адресе, например?

Она покачала головой.

Я рассказал ей о движении ресниц Харриет.

— Она явно хотела передать нам что-то этими цифрами. Подумайте, что.

Вдруг она выпрямилась, стала что-то считать на пальцах, потом кивнула.

— А не могла ли она передать слово? Может это буквы «Д», «И» и «А». Это первые три буквы имени «Диана».

— Да, конечно, это довольно просто. Она могла попытаться попросить нас позаботиться о ребенке.

Я взглянул на Брейла. Он отрицательно покачала головой.

— Она знала и так, что я это сделаю. Нет, это что-то другое.

Вскоре после ухода Роббинс позвонил Рикори. Я сказал ему о смерти Уолтерс. Он был искренне расстроен. Затем мы занялись грустным делом вскрытием тела. Результаты были те же — ничего такого, от чего девушка могла бы умереть. Около четырех часов следующего дня Рикори снова позвонил по телефону.

— Будете дома между шестью и девятью часами, доктор?

В его голосе слышалось сдерживаемое волнение.

— Конечно, если это нужно, — ответил я, — вы нашли что-нибудь, Рикори?

Он помолчал, раздумывая.

— Не знаю. Может быть — да.

— Вы подразумеваете то предполагаемое место, о котором вы говорили?

Я даже не пытался скрыть свое волнение.

— Возможно. Я узнаю позже. Я еду сейчас туда.

— Скажите, Рикори, что вы предполагаете там найти?

— Кукол, — ответил он. И, словно избегая дальнейших разговоров, повесил трубку.

Кукол! Я сидел, задумавшись. Уолтерс купила куклу и в том самом месте получила этот странный ожог. У меня не было сомнения, что именно через него получила она эту болезнь, через него и через мазь. И она давала нам это понять. Впрочем, может быть, она и ошибалась. Но Уолтерс любила детей, как и те восемь. И, конечно, дети больше всего любят кукол.

Что же обнаружил Рикори? Я позвонил Роббинс и попросил привезти куклу, что она и сделала. Кукла была исключительно хороша. Она была вырезана из дерева и затем покрыта гипсом. Она была поразительно похожа на живого ребенка — ребенка с маленьким личиком Эльфа. Ее платье было покрыто изысканной вышивкой — нарядное платье какой-то страны, которую я не мог определить. Эта вышивка была просто музейной вещью и стоила, конечно, куда дороже, чем сестра Уолтерс могла себе позволить. Никакой марки с указанием фирмы или хозяина магазина не было.

Осмотрев внимательно, я спрятал куклу в ящик стола, и с нетерпением стал ждать звонка Рикори.

В семь часов раздался звонок у дверей. Я услышал голос Мак-Кенна. Увидев его, я сразу понял, что что-то неблагополучно. Его загорелое лицо побледнело, глаза смотрели изумленно.

— Пойдемте к машине, док. Хозяин, кажется, умер.

— Умер? — воскликнул я и бросился вниз к машине. Шофер открыл дверцу, и я увидел Рикори, сжавшегося в углу заднего сиденья. Я не услышал пульса, а когда поднял ему веки, на меня уставились невидящие глаза. Но он был еще теплым. Я приказал внести его. Мак-Кенн и шофер положили его на кушетку в моем кабинете. Я нагнулся над ним со стетоскопом. Сердце не билось, дыхания не было. По всей видимости, Рикори был мертв. И все-таки я не мог успокоиться. Я проделал все, что делается в сомнительных случаях безрезультатно. Мак-Кенн и шофер стояли рядом. Они прочли приговор на моем лице и переглянулись; лицо каждого из них сдерживало страх, и шофер был напуган больше, чем Мак-Кенн. Последний спросил меня монотонным голосом:

— Может быть, это отравление?

— Да, может…

Я остановился. Яд! И этот страшный визит, о котором он говорил по телефону! А возможность отравления в других случаях! Но эта смерть была не такой — я чувствовал это — как те…

— Мак-Кенн, — обратился я к телохранителю, — когда и где вы заметили, что с хозяином не все в порядке?

Он ответил также монотонно.

— Около шести кварталов от вас. Хозяин сидел близко, неожиданно он сказал: «Иисус!», как будто испугался. Прижимая руки к груди, застонал и словно окаменел. Я сказал ему: «Что с вами, босс? Вам больно?» Он не ответил, затем свалился в мою сторону, а глаза его были широко открыты. Он показался мне мертвым. Тогда я крикнул Полю, чтобы он остановил машину, и мы осмотрели его. А затем на всех парах прилетели сюда…

Я прошел в кабинет и налил им по стаканчику спирта с бренди — они явно нуждались в этом. Потом покрыл тело простыней.

— Сядьте, ребята. Итак, Мак-Кенн, расскажи мне все, что случилось с того момента, как вы выехали из дома. Не упускай ни малейших деталей.

Он начала:

— Около двух часов босс поехал к Молли, это сестра Питерса, оставался у нее час, вышел, поехал домой и приказал Полю вернуться за ним в четыре. Но он много говорил по телефону, поэтому мы выехали только в пять. Он приказал Полю ехать на одну маленькую улицу за Баттери-парком. Он сказал Полю, чтобы тот ехал по улице, а машину остановил бы около парка. А мне он сказал: «Мак-Кенн, я пойду туда один. Я хочу, чтобы они знали, что я пришел один. — И добавил, — у меня есть на то причины. А ты будь поблизости, но не заходи, пока я не позову тебя». Я сказал: «Босс, вы думаете, что это благоразумно?» «Я знаю, что делаю. Выполняй то, что я приказал», — ответил он. Поэтому я замолчал.

Мы приехали, и Поль сделал, как было приказано, а босс пошел по улице и остановился у маленькой лавочки с куклами на окне, я разглядел лавчонку, когда проходил мимо. Она плохо освещена, но я заметил внутри массу кукол и худую девушку за кассой. Она показалась мне бледнее рыбьего брюха. Босс постоял у окна, а затем быстро вошел. Я опять прошел мимо и мне показалось, что девица стала еще бледнее. Я еще думал, что никогда не видел человека с таким цветом лица.

Босс поговорил с девушкой, и она показала ему несколько кукол. А когда я опять проходил, я заметил в лавке женщину. Она была очень крупная. Я постоял у окна минуты две, так она меня удивила. Лицо у нее коричневое, похожее на лошадиное, над губами усы, много больших родинок или бородавок, и она как-то странно смотрела на девицу. Большая и толстая. Но как щурились ее глаза! Бог мой, какие глаза! Большие и черные, и блестящие, и они мне особенно не понравились, впрочем, как и она сама.

В следующий раз, когда я проходил мимо, босс стоял у прилавка и разговаривал с большой женщиной. В руках у него была пачка чеков, а девушка смотрела совсем испуганно. В следующий раз я испугался. Я не увидел ни хозяина, ни дамы. Поэтому я встал у окна и стал смотреть, так как очень не любил терять босса из виду. Затем босс вышел из двери, находящейся внутри лавки. Он был рассержен, вероятно, и нес сверток, а женщина шла позади, и глаза ее метали молнии. Босс что-то говорил, дама тоже и делала какие-то странные движения руками. Какие? Ну, какие-то нелепые. Но босс не обращал внимания на нее, пошел к двери и сунул при этом сверток под пальто, а пуговицы застегнул. Это была кукла. Я видел ее ноги, болтавшиеся в воздухе, когда он запихивал ее под пальто. Большая кукла, очень большая…

Мак-Кенн остановился и начал механически разминать сигарету, затем взглянул на тело, покрытое простыней и отшвырнул ее в сторону.

— Я никогда раньше не видел босса таким сердитым. Он бормотал что-то себе по-итальянски, повторяя часто слово «Иисус!», я видел, что говорить пока не следует и молча шел за ним. Один раз он сказал громко: «В Библии сказано, что нельзя позволять жить на свете ведьмам». Так он продолжал бормотать, крепко прижимая к себе под пальто куклу.

Мы пришли к машине, и он сказал Полю ехать скорее к вам, и к черту правила движения, так ведь, Поль? Когда мы сели в машину, он перестал бормотать и сидел спокойно до тех пор, пока я не услышал «Иисус», об этом я уже рассказывал. И это все, не правда ли, Поль?

Шофер не ответил. Он сидел, глядя на Мак-Кенна умоляющим взглядом. Я ясно видел, как Мак-Кенн отрицательно качнул головой. Шофер сказал с сильным итальянским акцентом:

— Я не видел лавку, но все остальное правильно.

Я встал и подошел к телу Рикори. На простыне расплылось красное пятнышко величиной с монету, как раз напротив сердца Рикори. Я взял одну из моих самых сильных луп и вынул самый тонкий из зондов. Под лупой я увидел на груди Рикори крохотный укол, не больше чем от тончайшей иглы. Осторожно я вставил туда зонд. Он легко скользнул вниз, пока не дотронулся до стенки сердца. Дальше он не пошел. Какая-то острая, исключительно тонкая игла вошла через грудь Рикори прямо к сердцу. Я посмотрел на него с сомнением. Не было причины умирать от такого укола. Если, конечно, орудие не было отравлено, или если укол не сопровождался каким-нибудь неожиданным шоком. Но вряд ли шок мог убить Рикори — человека, ко всему привыкшего в жизни. Нет, я, несмотря ни на что, не был уверен в смерти Рикори. Но я не сказал об этом. Живой он или мертвый, Мак-Кенн должен объяснить ужасный факт. Я повернулся к паре, внимательно следившей за каждым моим движением.

— Вы говорили, вас в машине было всего трое?

Снова я увидел, как они переглянулись.

— Была еще кукла, — сказал Мак-Кенн, как-то вызывающе.

Но я нетерпеливо отмахнулся.

— Я повторяю вопрос: вас было только трое в машине?

— Трое людей. Да.

— Тогда, — сказал я угрюмо, — следует много объяснить. Рикори был убит. Заколот. Я должен вызвать полицию.

Мак-Кенн встал и подошел к телу. Он поднял лупу и долго смотрел на маленькое пятнышко укола. Затем он повернулся к шоферу.

— Я сказал тебе, Поль, что это сделала кукла!

5. Версия Мак-Кенна

Я сказал недоверчиво:

— Мак-Кенн, ты, конечно, не думаешь, что я этому поверю?

Он не ответил, размял вторую сигарету между пальцами и закурил. Шофер приблизился к телу, опустился на колени и начал молиться. Мак-Кенн, к моему удивлению, совершенно успокоился. Было похоже, что установление причины смерти Рикори восстановило его обычное хладнокровие. Он сказал почти весело:

— Я должен вас заставить поверить.

Я подошел к телефону. Мак-Кенн прыгнул к телефону и загородил его спиной.

— Подождите минутку, док. Если я принадлежу к тому типу крыс, которые могут вонзить иглу в сердце человека, который нанял охранять его, не кажется ли вам мое поведение непонятным? Как вы думаете, что в этом случае помешало нам с Полем убежать?

Откровенно говоря, я об этом не подумал. Теперь только мне стало понятно, в какое опасное положение попал я сам. Я взглянул на шофера. Он поднялся с колен и стоял, глядя на Мак-Кенна.

— Я вижу, вы все поняли.

Мак-Кенн невесело улыбнулся. Он подошел к итальянцу.

— Дай-ка твои игрушки, Поль.

Шофер молча погрузил руки в карманы и передал ему пару автоматических пистолетов. Мак-Кенн положил их на стол и добавил к ним свои два.

— Сядьте, док, — сказал он, указывая на мой стул у стола. — Это вся наша артиллерия. Пусть она будет у вас под руками. Если мы пошевелимся, стреляйте. Все, о чем я прошу вас, — не звоните никому, пока не выслушаете меня.

Я сел, положил перед собой оружие, проверил его. Пистолеты были заряжены.

— Я хочу, чтобы вы подумали над тремя вещами, док, — сказал Мак-Кенн. — Первая, если бы я был хоть как-нибудь виноват в смерти босса, разве я так вел бы себя? Вторая — я сидел с правой стороны. На нем было толстое пальто. Как бы я мог проткнуть его такой тончайшей иглой через одежду и через куклу? Да еще сделать это так, чтобы он не заметил? Рикори был сильным человеком. И Поль заметил бы что-нибудь.

— Какая в этом разница, если Поль сообщник?

— Верно, — согласился он. — Поль сидит в той же луже, что и я. Не так ли, Поль?

Шофер молча кивнул.

— Ладно, оставим это с вопросительным знаком. Возьмем третью версию если бы я убил босса этим путем, а Поль был со мной, неужели бы мы привезли его к единственному человеку, который может понять, как он убит? А когда вы определили причину смерти, как мы и ожидали, рассказать вам все как было — значит погубить себя. Иисус, док, я не такой идиот, чтобы так поступить. — Лицо его исказилось. — И зачем мне убивать его? Я бы прошел через ад для него, и он знал это. И Поль тоже…

Я почувствовал правоту всего сказанного. В глубине души я был уверен в том, что Мак-Кенн говорит правду — или, по крайней мере, то, что кажется ему правдой. Он не убивал Рикори. И все же сваливать это на куклу было слишком фантастично. В машине было три человека. Мак-Кенн словно читал мои мысли.

— Это могла быть какая-нибудь механическая кукла, — сказал он, заводная, приспособленная для удара.

— Мак-Кенн, сойди вниз и принеси ее сюда, — приказал я резко.

Он дал, наконец-то, рациональное объяснение.

— Ее там нет, — сказал он и весело усмехнулся. — Она выпрыгнула.

— Нелепость… — начал я.

Шофер перебил меня.

— Но это верно, что-то выпрыгнуло, когда я открыл дверь. Я подумал, что это кошка, собака или какой-нибудь другой зверек. Я сказал «кой-черт» и тут увидел ее. Она улепетывала со всех ног, затем остановилась и исчезла в тени. Я видел ее один момент, как блеск молнии. Я сказал Мак-Кенну: «Что за черт?» Мак-Кенн шарил в машине. Он сказал: «Это кукла. Она убила босса». Я сказал: «Кукла? Что ты хочешь сказать?» Он объяснил. Я ничего не знал до этого про куклу, хотя видел, что босс нес что-то под пальто. Я не знал, что там у него. Но я видел продолговатую штуку. Не кошку и не собаку. Она выпрыгнула у меня из машины между ног.

Я спросил иронически:

— Вы считаете, Мак-Кенн, что эта механическая кукла была заведена так, что могла убежать после удара?

Он покраснел, но ответил спокойно:

— Я не утверждаю, что это была механическая кукла. Но всякое другое предположение было бы сумасшествием, не правда ли?

— Мак-Кенн, — сказал я, — чего вы хотите?

— Док, когда я был в Аризоне, там умер один фермер. Умер неожиданно. Там был один парень, который, казалось, был здорово замешан в этом деле. Маршалл сказал: «Я не думаю, что ты это сделал, но среди присяжных я один так думаю. Что ты скажешь?» Парень ответил: «Маршалл, дайте мне две недели, и если я не притащу убийцу, можете меня повесить». Маршалл сказал: «Прекрасно. Временное определение — умер от шока». Это и был шок. От пули. Ну вот, еще до конца второй недели явился этот парень с убийцей, привязанным к его седлу.

— Я понял тебя, Мак-Кенн. Но здесь не Аризона.

— Я знаю. Но разве вы не можете сказать всем, что он умер от инфаркта? Временно. И дать мне одну неделю? Тогда, если я не явлюсь, обвиняйте меня. Если вы скажете полиции… лучше возьмите один из этих пистолетов и убейте меня с Полем сейчас же. Если мы скажем им о кукле, они умрут от смеха и сейчас же отправят нас в Синг-Синг. Если мы ничего не скажем, будет то же самое. Все останется невыясненным навсегда. Если каким-то чудом полицейские потеряют нас…

Я говорю, док, вы убьете двух невинных людей. И никогда не узнаете, кто убил босса, потому что никто не станет искать настоящего убийцу. Зачем это им?

Облако сомнения в невиновности этих людей закралось в мой ум. Предложение, кажущееся наивным, было хитро задумано. Если я соглашусь, Мак-Кенн и его сообщник будут иметь целую неделю, чтобы скрыться. Если они не вернутся и я расскажу правду, я буду выглядеть, как сообщник. Если я скрою причину смерти и ее обнаружат другие, я буду обвинен в невежестве. Если их поймают и они во всем сознаются, опять я буду выглядеть как сообщник.

Мне пришло в голову, что сдача мне оружия была необыкновенно умно задумана. Я не смогу показать, что мое согласие было вынужденным. И кроме того, это могло быть хитрым жестом с целью завоевать мое доверие, ослабить сопротивление его просьбе. Разве я знал, есть ли у них еще оружие, которое они в случае отказа могут пустить в ход? Пытаясь найти выход из этой ловушки, я подошел к Рикори, положив оружие в карманы халата, и нагнулся над ним.

И вдруг в углу его рта начал появляться и исчезать пузырек. Рикори был жив! Но для меня опасность только увеличивалась. Если Мак-Кенн убил его, если они оба были в заговоре и вдруг узнают, что их попытка кончилась неудачно, не захотят ли они закончить начатое дело? Если Рикори жив и сможет говорить — им грозит смерть даже скорее, чем если бы их судили. Приговор в банде Рикори выносился им самим. А убивая Рикори, они должны будут покончить и со мной.

Все еще наклоняясь, я сунул руки в карманы и направил на них два пистолета.

— Руки вверх! Оба! — приказал я.

Удивление показалось на лице Мак-Кенна, сосредоточенность на лице Поля. Оба подняли руки.

Я сказал:

— Мак-Кенн, в вашем умном предложении нет смысла. Рикори жив! Когда он сможет говорить, он сам скажет, что с ним произошло.

Я не был подготовлен к тому, что произошло за этим. Если Мак-Кенн не был искренен, он был изумительным актером. Его тело напряглось. Я редко видел такое радостное облегчение, какое появилось на его лице. Слезы катились по его загорелым щекам. Шофер опустился на колени, рыдая и молясь. Мои подозрения исчезли. Я не мог поверить, что это — игра. Мне стало как-то стыдно за себя.

— Вы можете опустить руки, ребята, — сказал я и положил оружие в карманы халата.

Мак-Кенн спросил хрипло:

— Будет он жить?

— Считаю, что должен, — ответил я. — Если только нет никакой инфекции, можно быть в этом уверенным.

— Благодарение богу, — прошептал Мак-Кенн.

В этот момент вошел Брейл и остановился, с удивлением глядя на нас.

— Рикори заколот. Я расскажу все после, — сказал я ему, — крошечный укол под сердце, а, может быть, в сердце. Он страдает главным образом от шока. Сейчас он придет в себя. Возьмите его в палату и проследите за ним, пока я не приеду.

Я быстро сказал ему, что нужно предпринять, какие лекарства ввести, как ухаживать за больным; и когда Рикори унесли, я обратился к его людям.

— Мак-Кенн, — сказал я, — я не собираюсь объясняться. Не теперь. Но вот ваши пистолеты. Вы получили свой шанс.

Он взял оружие и посмотрел на меня с каким-то странным теплым блеском в глазах.

— Я не хочу сказать, что не хотел бы знать, что изменило вас, док, сказал он, — но что бы вы ни делали, по мне все правильно, лишь бы вы поставили на ноги босса.

— Без сомнения, есть люди, которым следует сообщить о его состоянии, — ответил я. — Все это я поручаю вам. Все, что я знаю, это то, что он ехал ко мне. У него был сердечный приступ в машине. Вы привезли его сюда. Теперь я лечу его от сердечного приступа. Если он умрет, Мак-Кенн, тогда будет другое дело.

— Я сообщу, — ответил он. — Вам придется повидаться только с двумя людьми. Затем я поеду в эту кукольную лавку и выбью правду из этой старой карги.

Его глаза казались щелками, рот был твердо сжат.

— Нет, — сказал я твердо. — Не сейчас. Поставьте наблюдение. Если женщина выйдет, следите за ней. Следите за девушкой. Если покажется, что одна или обе хотят убежать, пусть бегут. Но следите за ними. Я не хочу, чтобы их трогали, пока Рикори не расскажет нам, что случилось.

— Ладно, — согласился он с неохотой.

— Ваша кукольная сказка для полиции не будет так убедительна, как для моего доверчивого ума, — напомнил я иронически. — Смотрите, чтобы они не вмешались в это дело. Пока Рикори жив, не нужно их беспокоить. — Я отвел его в сторону. — Можете вы верить шоферу? Он не будет болтать?

— Поль правильный парень, — сказал он.

— Ну вот, для вас обоих будет лучше, если он таким и будет, предупредил я.

Они ушли. Я вошел к Рикори. Сердце билось сильнее, дыхание было еще слабым, но спокойным. Температура поднялась. Если на оружии не было яда, он будет жить.

Позже, ночью, ко мне зашли два очень вежливых джентльмена, выслушали мой рассказ о самочувствии Рикори, спросили, не могут ли они повидать его, зашли, посмотрели и удалились. Они уверили меня в том, что «выиграю я или проиграю», я могу не беспокоиться об оплате или об оплате самых дорогих консультантов. Я убедил их в том, что Рикори, по-видимому, скоро поднимется. Они попросили меня не пускать к нему никого, кроме них и Мак-Кенна. Они считали, что спокойнее было бы, если бы я согласился поместить пару их людей в соседней комнате. Я ответил, что буду очень рад. В необычайно короткий срок два спокойных наблюдательных человека поместились у двери комнаты Рикори, совершенно такие, как когда-то и Питерса.

…А во сне вокруг меня танцевали куклы, преследуя меня и пугая. Это был неприятный сон…

6. Странное приключение с офицером Шелвиным

К утру состояние Рикори значительно улучшилось. Глубокий транс не прошел, но температура была почти нормальной, дыхание и работа сердца удовлетворительны. Брейл и я дежурили поочередно, таким образом, что один из нас мог быть всегда вызван сиделкой. Стражи во время завтрака сменялись. Один из моих вчерашних знакомых гостей явился посмотреть на Рикори и с теплой благодарностью выслушал мой отчет об улучшении состояния.

Когда я вчера лег спать, мне вдруг в голову пришла мысль, что Рикори мог написать что-нибудь в записной книжке о своих поисках. Момент был удобный. Я сказал, что мне хотелось бы посмотреть бумаги Рикори, так как мы с ним были заинтересованы в общем деле, для обсуждения которого он и ехал ко мне, когда с ним случился приступ.

Я сказал, что у него могут быть заметки, интересующие меня. Мой гость согласился: я приказал принести пальто и костюм больного, и мы осмотрели их. В карманах были бумаги, но ничего интересующего меня, относящегося к нашему делу. Однако во внутреннем кармане пальто оказался странный предмет — тонкая веревочка около восьми дюймов длины, на которой было завязано девять узелков, расположенных на различных расстояниях друг от друга. Это были странные узелки, я таких никогда не видел. Я рассматривал веревочку с каким-то неопределенным неприятным чувством. Я взглянул на гостя и увидел изумление в его глазах. Я вспомнил, что Рикори был суеверен и решил, что эта завязанная узелками веревка была, возможно, талисманом или чем-нибудь в этом роде. Я положил ее обратно в карман.

Оставшись один, я снова вынул веревку и осмотрел ее внимательнее. Она была туго сплетена из человеческих волос; волосы светло-пепельные и, без сомнения, женские. Каждый узел был завязан по-разному. Узелки были очень сложные. Разница между ними и разница расстояния узелка от узелка создавали впечатление написанного слова или фразы. Изучая узелки, я опять почувствовал себя так, будто стоял у запертой двери, которую мне жизненно важно было открыть. Это было то же ощущение, которое я испытывал, наблюдая за умирающим Питерсом. Как бы слушаясь какого-то неясного импульса, я не спрятал веревочку обратно в карман, а бросил ее вместе с куклой, принесенной сестрой Роббинс, в ящик стола.

Вскоре после этого мне позвонил Мак-Кенн. Я страшно обрадовался, услышав его голос. При свете дня история в машине Рикори казалась мне невероятно фантастичной, и все мои сомнения вернулись. Я снова начала задумываться о моем незавидном положении в случае его исчезновения. Мои настроения, видимо, проскользнули в особо сердечном тоне моего приветствия, потому что он рассмеялся.

— Думали, что я сбежал, док? Нет, вы и силой бы меня не угнали. Вот подождите, пока не увидите то, что у меня есть для вас.

Я с нетерпением ожидал его приезда. Он явился не один, с ним был грубый мужчина с красной физиономией и большим бумажным мешком для одежды. Я узнал в нем полисмена, которого часто встречал на бульваре, хотя раньше никогда не видел его без формы.

Я пригласил их сесть. Полисмен сел на кончик стула и положил мешок к себе на колени. Я вопросительно взглянул на Мак-Кенна.

— Шелвин говорит, что он вас знает, док, — он махнул рукой в сторону полисмена. — Я привел его к вам.

— Если бы я не знал доктора Лоуэлла, я бы не был здесь, Мак-Кенн, мой мальчик, — сказал Шелвин угрюмо. — Но у доктора в голове мозги, а не вареная картошка, как у нашего лейтенанта.

— Ладно, — сказал Мак-Кенн ядовито, — доктор пропишет тебе что-нибудь, Тим.

— Я не за этим пришел сюда, — обиделся Шелвин. — Я видел это собственными глазами, говорю я тебе. И если доктор Лоуэлл скажет мне, что я был пьян или сошел с ума, я пошлю его к черту, как послал лейтенанта. И я говорю это же и тебе, Мак-Кенн.

Я слушал с возрастающим интересом.

— Ну, ну, Тим, — успокаивающим тоном сказал Мак-Кенн. — Я-то верю тебе. Ты даже себе представить не можешь, как я хочу верить тебе — и почему.

Он кинул на меня быстрый взгляд, и я понял, что какова бы ни была причина, по которой он привел ко мне полисмена, он ничего не сказал ему о Рикори.

— Видите ли, доктор, когда я сказал вам об этой кукле, что она выпрыгнула из машины, вы подумали, что я шарлатан. Ладно, сказал я себе, может быть, она не убежала далеко. Может быть, это была одна из усовершенствованных механических кукол, но у нее тоже когда-нибудь должен кончиться завод.

И я отправился искать кого-нибудь, кто видел ее. И встретил Тима Шелвина. Валяй, Тим, расскажи доктору.

Шелвин поморгал глазами, осторожно сдвинул свой мешок и начал. У него был угрюмый вид человека, повторяющего снова и снова одно и то же. И при том окружении, в которое не верит. Он посматривал на меня очень подозрительно и угрожающе повышал голос.

— Это было в час ночи. Я стоял на посту, когда услышал, как кто-то кричит с отчаянием: «Помогите! Убивают! Уберите ее прочь!»

Я прибежал и увидел парня, стоящего на скамейке в вечернем костюме и шляпе. Он бил что-то палкой, танцевал и кричал. Я подошел и ударил его дубинкой потихоньку, чтобы обратить на себя внимание, он посмотрел и бросился ко мне в объятия. Мне показалось, что я понял, в чем дело, когда почувствовал, что от него пахнет вином. Я поставил его на ноги и сказал: «Успокойтесь, любезный, зеленые черти скоро исчезнут. Это все закон о спиртных напитках привел к тому, что мужчины разучились пить. Скажите мне ваш адрес, и я посажу вас в такси. А может, вы хотите в госпиталь?»

Он стоял, держась за меня, и дрожал. «Вы думаете, я пьян?» Я посмотрел на него и увидел, что он действительно трезв. Он, может быть, и был пьян, но теперь совершенно протрезвел.

И вдруг он прыгнул на скамейку, завернул брюки, спустил носки, и я увидел кровь, которая текла из доброй дюжины маленьких ранок, а он сказал: «Может быть, вы скажете, что это сделали зеленые черти?» Ранки выглядели так, как будто их сделал кто-то иглой для шляпы.

Я невольно взглянул на Мак-Кенна, но тот отвел глаза и продолжал спокойно разминать сигарету.

Шелвин продолжал:

— Я сказал: «Что за черт! Кто сделал это?» А он ответил: «Кукла».

Дрожь пробежала у меня по спине, и я снова взглянул на Мак-Кенна. Шелвин посмотрел на Мак-Кенна и на меня предостерегающе.

«Кукла, сказал он мне», — закричал Шелвин. — Он сказал мне «Кукла»!

Мак-Кенн засмеялся, а Шелвин быстро обернулся к нему.

Я сказал торопливо:

— Я понимаю вас, господин офицер. Он сказал вам, что кукла нанесла ему ранения. Это, конечно, удивительно.

— Вы хотите сказать, что не верите мне? — спросил он свирепо.

— Я верю, что он вам это сказал. Продолжайте, пожалуйста.

— Ну, конечно, вы скажете еще, что и я был пьян, если поверил ему. Это мне и сказал лейтенант с картошкой вместо мозгов.

— Нет, нет, — торопливо уверил я его.

Шелвин усмехнулся и продолжал:

— Я спросил пьяного, как ее зовут. «Кого?», «Да куколку, — сказал я. — Готов держать пари, что она блондинка. Брюнетки не употребляют ножи». «Офицер, — сказал он торжественно, — это была кукла, кукла-мужчина. И говоря „кукла“, я имею в виду именно куклу. Я шел по аллее. Я не отрицаю, что немного выпил, но был всего лишь навеселе. Я шел, размахивая тростью, и уронил ее вот тут. Я нагнулся, чтобы поднять ее, и увидел куклу. Это была большая кукла и лежала она вся скрюченная. Я хотел поднять ее. Но, когда я до нее дотронулся, она вдруг вскочила, как на пружине. И прыгнула выше моей головы. Я удивился и испугался, стал искать ее и вдруг почувствовал страшную боль в икре. Я подпрыгнул и увидел эту куклу с иглой в руке, приготовившуюся ударить меня снова».

— Может быть, это был карлик, — спросил я.

— К черту карлика. Это была кукла, и колола она меня шляпной иглой. Она была около двух футов высотой, с голубыми глазами. Она смеялась так, что у меня кровь похолодела от ужаса. И пока я стоял, парализованный от страха, она опять и опять ударяла меня. Я думал, она убьет меня и стал орать. А кто бы не стал? И вот вы пришли, и кукла спряталась в кусты. Ради бога, проводите меня до такси, потому что я не скрываю, что напуган до безумия.

Я взял его за руку, уверенный, что все это привиделось ему спьяну и удивляясь, откуда у него такие ранки на ногах. Мы пошли по бульвару. Он вдруг заорал: «Вот она идет! Она идет!» Я обернулся и увидел в тени что-то движущееся, не то кошку, не то собаку. Затем вдруг из-за поворота выехала машина и эта кошка или собака сразу же попала под нее. Пьяный страшно закричал, а машина пронеслась на большой скорости и исчезла прежде, чем я успел свиснуть. Мне показалось, что на мостовой что-то шевелится, и я все еще думал, что это собака. Я подошел к тому, что лежало на мостовой.

Он снял с колен мешок, положил на стол и развязал его.

— Вот что это было.

Из мешка он вынул куклу, точнее то, что от нее осталось. Автомобиль переехал ее посредине туловища. Одной ноги не хватало, другая висела на ниточке. Одежда была порвана и запачкана в пыли. Это была кукла, но удивительно похожая на пигмея. Шея безжизненно свисала вниз. Мак-Кенн подошел и приподнял голову куклы. Я посмотрел и… все похолодело у меня внутри… сердце замерло… волосы зашевелились на голове. На меня смотрело лицо Питерса. И на нем, как тонкая вуаль, сохранилась тень той дьявольской радости, которую я наблюдал на лице Питерса, когда смерть остановила его сердце…

7. Кукла Питерса

Шелвин смотрел на меня, когда я взглянул на куклу и был удовлетворен тем действием, которое она произвела на меня.

— Адская штука эта игрушечка, не правда ли? — спросил он. — Доктор это понимает, Мак-Кенн. Я тебе говорил, что он умен.

Он снял куклу с колен и посадил на край стола, напоминая краснолицего чревовещателя с удивительно злобной куклой — должен сказать, что я не удивился бы, услышав вдруг дьявольский смех, вырывающийся из ее слегка улыбающегося рта.

— Я постоял над ней, — продолжал Шелвин, — затем наклонился и поднял ее. «Здесь что-то не так, Тим Шелвин», — сказал я себе. И оглянулся на моего пьяного. Он стоял на прежнем месте, и когда я подошел к нему, сказал: «Ну, что я говорил. Ха! Это она и есть, та самая кукла!» Тогда я сказал ему: «Молодой человек, мой мальчик, что-то тут не так. Ты пойдешь со мной в участок, скажешь лейтенанту все, что ты видел, покажешь ему ноги и все такое».

И он сказал: «Хорошо, но держите эту куклу подальше от меня».

— И мы пошли в участок. Там был лейтенант, сержант и еще пара ребят. Я подошел и положил куклу перед лейтенантом.

— Что это? — спросил он, ухмыльнувшись. — Опять кража ребенка?

— Покажи ему ноги, — сказал я пьяному, вставая.

— Кукла, — ответил пьяный.

Лейтенант посмотрел на него и сел, моргая. Тогда я рассказал ему все с начала до конца. Сержант и ребята при этом хохотали до слез, а лейтенант покраснел и заорал:

«Ты что, дураком меня считаешь, Шелвин?»

— Но, я пересказываю то, что мне рассказал этот парень, — говорю я. А также то, что видел сам. А вот и кукла.

А он сказал: «Да, самогон силен, но я не думал, что действует так безотказно». Лейтенант поманил меня пальцем и сказал: «Ну-ка, дыхни, я хочу знать, чем ты освежился, стоя на посту».

И тогда я понял, что ничего не докажу, потому что у моего пьяного была с собою фляга и он по дороге угостил меня. Только глоток, но от меня, конечно, пахло.

И лейтенант сказал: «Я так и думал. Убирайся. — А потом он еще орал на пьяного: ты, с трухой под шелковой шляпой, как ты смеешь развращать хорошего офицера и морочить мне голову? Первое ты сделал, но второе тебе не удастся. Посадите его в вытрезвитель и бросьте эту проклятую куклу с ним для компании!»

При этом бедный парень разорался и упал без сознания.

А лейтенант говорит: «Ты, несчастный дурак, веришь в собственное вранье. Приведите его в себя и отпустите». А мне он сказал: «Если бы ты не был таким хорошим парнем, Тим, я бы тебя выгнал за это. Возьми свою дегенеративную куклу и отправляйся домой. Я пошлю на пост замену, а утром приходи трезвым».

— Я сказал ему: «Ладно, но я видел то, что видел». «К черту вас всех», — сказал я смеющимся ребятам. Но они подыхали со смеху. Тогда я взял куклу и ушел.

Шелвин вздохнул и продолжал:

— Я взял куклу домой и рассказал все своей жене Мегги. И что она ответила? «Я думала, что ты бросил пить уже давно, а ты — посмотри на себя! Со всей этой болтовней о куклах, да еще с оскорблением лейтенанта, ты дождешься, что тебя прогонят с работы, а Дженни только что поступила в институт. Ложись спать и проспись хорошенько, а куклу я выкину на помойку».

Но к этому моменту я совсем взбесился, крикнул на нее, взял куклу с собой и ушел. Тут я встретил Мак-Кенна, который, видимо, знает кой-чего. Я рассказал ему все, и он привел меня к вам. А для чего, я не знаю.

— Хотите, я поговорю с лейтенантом? — предложил я.

— А что вы можете ему сказать, — возразил он довольно логично. — Если вы скажете ему, что пьяный был прав и что я тоже видел, как кукла бежала, он подумает, что вы такой же сумасшедший, как и я. А если вы ему докажете, что я не был пьян, меня пошлют в госпиталь. Нет, доктор, очень вам благодарен, но все, что мне остается сделать, это молчать, стараться держать себя с достоинством и не обращать внимания на шутки и насмешки товарищей. Я благодарен вам за то, что вы так терпеливо меня выслушали, теперь я чувствую себя лучше.

Шелвин встал и глубоко вздохнул.

— А что вы думаете обо всем этом? — спросил он с беспокойством.

— Я ничего не могу сказать о пьяном, — сказал я осторожно. — Что касается вас, могло случиться, что кукла давно могла лежать на мостовой, а кошка или собака бежала перед автомобилем. Она убежала, а вы так были заняты куклой, что…

Он перебил меня.

— Ладно, ладно. Этого достаточно. Я оставляю вам куклу в благодарность за диагноз, сэр.

Шелвин распорядился и вышел. Мак-Кенн трясся от беззвучного смеха.

Я взял куклу и положил ее на стол. Глядя в ее маленькое злое лицо, я не чувствовал желания смеяться. По какой-то неясной для меня причине я вынул из стола и вторую куклу и положил ее рядом, затем вынул веревочку со странно завязанными узелками и ее тоже положил между ними.

Мак-Кенн стоял возле меня и смотрел. Я услышал, как он тихо свистнул.

— Где вы ее взяли, док? — он указал на веревочку.

Я рассказал. Он снова свистнул.

— Я уверен, что босс не знал о том, что она у него в кармане. Интересно, кто ее туда положил? Конечно, это карга. Но как?

— О чем ты говоришь? — спросил я.

— Ну как же, ведь это «лестница ведьмы». — Он снова показал на веревочку. — Так ее называют в Мексике. Это колдовская штука. Ведьма кладет ее вам в карман и приобретает над вами…

Он нагнулся над веревочкой.

— Да, это ведьмина лестница — на ней девять узелков, они из женских волос… и в кармане у босса!

Он стоял и глядел на веревочку. Я обратил внимание на то, что он не сделал попытки взять ее в руки.

— Возьми ее и посмотри внимательнее, Мак-Кенн, — сказал я.

— Ну уж нет! — Он сделал шаг назад. — Я вам сказал, док, что это колдовская штука!

Меня все больше раздражал туман суеверия, опутывавший все это дело, и наконец я вышел из себя.

— Слушай, Мак-Кенн, — сказал я сердито, — не пытаешься ли ты, как сказал Шелвин, морочить мне голову? Каждый раз, когда я говорю с тобой, я сталкиваюсь с каким-то грубым выступлением против здравого смысла. Сначала эта кукла в машине, потом Шелвин. А теперь эта лестница ведьмы. К чему ты клонишь? Чего ты хочешь?

Он посмотрел на меня, сощурившись, и слабый румянец появился у него на скулах.

— Все, что я хочу, — сказал он, растягивая слова по-южному, — это увидеть босса на ногах. И добраться до того, что чуть не убил его. А Шелвину вы не верите?

— Нет. И помни все время, что ты был с Рикори рядом, когда его ударили иглой. И не могу не удивляться, как быстро ты нашел Шелвина сегодня.

— И какой вывод?

— Вывод, что пьяный исчез. Вывод, что, возможно, это был твой сообщник. Вывод, что такой эпизод, произведший сильное впечатление на досточтимого Шелвина, мог быть просто умно разыгранной сценкой, а кукла на мостовой и автомобиль — осторожно спланированным маневром. И обо всем этом я знаю только по словам шофера и твоим. Еще вывод…

Я остановился, давая себе отчет, что обрушиваю на человека в основном свое скверное настроение, вызванное недоразумением.

— Я кончу за вас, — сказал он. — Вы хотите сказать, что за всем этим стою я.

Лицо его побелело, мускулы напряглись.

— Вам везет, что вы мне нравитесь, док. Еще лучше, что я знаю о вашей дружбе с боссом. А самое лучшее, может быть, то, что вы единственный человек, который может ему помочь. Все.

— Мак-Кенн, — сказал я. — Мне жаль. Мне очень жаль. Не о том, что я сказал, а о том, что я должен был это сказать. В конце концов, сомнение существует и никуда от него не денешься, вы должны признать это. Лучше все прямо высказать вам, чем таиться и быть двуличным.

— Но какую же я могу иметь цель?

— У Рикори могли быть сильные враги и сильные друзья. Для врагов было выгодно убрать его без всяких подозрений и получить авторитетный диагноз от врача с репутацией честного и неподкупного человека. И это не эгоцентризм, а моя профессиональная гордость — то, что я считаюсь именно таким врачом.

Он кивнул. Лицо его смягчилось и напряжение исчезло.

— У меня нет доказательств, док, и я ничего не могу вам ответить. Но я вам благодарен за высокое мнение о моем уме. Нужно быть очень умным человеком, чтобы все это устроить. Совсем как в кино, где преступник устанавливает кирпич, который должен свалиться на голову его врагу ровно в 20 минут 26 секунд третьего. Да, я должен быть гениальным.

Меня передернуло от этого явного сарказма, но я промолчал.

Мак-Кенн взял куклу Питерса и стал ее осматривать. Я позвонил по телефону, чтобы осведомиться о состоянии Рикори. И обернулся, услышав восклицание — Мак-Кенн протягивал мне куклу, указывая на воротник ее пиджака. Я пощупал это место и, почувствовав что-то вроде головки большой булавки, вытащил ее. Это была стальная игла около девяти дюймов длины. Она была тоньше обычной шляпной иглы, крепкая и заостренная. Я сразу понял, что смотрю на инструмент, пронзивший сердце Рикори.

— Еще одно нарушение здравого смысла, — сказал Мак-Кенн, — может, это я засунул ее туда, а, доктор?

— Вы имели такую возможность, Мак-Кенн.

Он засмеялся. Я рассматривал странную иглу — это было фактически тонкое лезвие. Оно было сделано как будто из стали, и в то же время я не был уверен, что это металл. Она совершенно не гнулась. Маленький шарик наверху, был не менее полдюйма в диаметре, и больше походил на рукоятку кинжала, чем на булавочную головку.

Под увеличительным стеклом были видны на ней углубления, как будто для пальцев маленькой руки… кукольной руки… Кукольный кинжал!.. На нем были пятна. Я отложил вещь в сторону, решив заняться их анализом позже. Я знал, что это кровь. Но даже, если это так, доказательств, что именно кукла сделала это — нет.

Я взял куклу Питерса и начал детально ее изучать. Из чего она была сделана, определить было невозможно. Она была не из дерева, как первая кукла, а материал напоминал сплав, состоящий из резины и воска. Я не знал о существовании такого состава. Я снял с куклы одежду. Неповрежденная часть куклы анатомически совершенно повторяла строение человеческого тела. Волосы были человеческие, искусственно вставленные в череп. Глаза какие-то голубые кристаллы. Одежда была так же искусно сшита, как и одежда куклы Дианы. Висящая нога держалась не на нитке, а на проволочной основе. Я прошел в свой кабинет, взял скальпель, несколько ножей и пилку.

— Подождите минуту, док, — сказал Мак-Кенн, следивший за мной. — Вы хотите разрезать эту штуку на части?

Я кивнул головой.

Он сунул руку в карман и вынул острый охотничий нож. Прежде, чем я успел остановить его, он ударил им по шее куклы, отрезал голову и взял ее в руки. Выскочила проволочка. Он бросил голову на стол и подвинул ко мне туловище. Голова покатилась по столу и остановилась против веревочки, которую он назвал лестницей ведьмы. Голова, казалось, повернулась и посмотрела на нас. Одну секунду мне казалось, что глаза сверкнули красным огнем, черты лица исказились, выражение злобы усилилось, как на лице живого Питерса в часы его смерти. Я рассердился на себя. Просто так упал свет. Я повернулся к Мак-Кенну и зло спросил:

— Зачем ты это сделал?

— Вы значите для босса больше, чем я, — загадочно ответил он.

Я молча разрезал туловище куклы. Как я и думал, внутри была проволочная рамка. Она была сделана из одного куска проволоки и так же хитро, как и тело куклы, причем удивительно ловко имитировала человеческий скелет. Не абсолютно точно, но удивительно аккуратно, не было никаких сочленений. Вещество, из которого была сделана кукла, было удивительно эластичным. Казалось, я режу что-то живое. И было… страшно.

Я взглянул на голову. Мак-Кенн наклонился над ней и пристально смотрел ей в глаза. Руки его сжимали край стола и были напряжены, как будто он делал страшное усилие, чтобы оттолкнуться. Когда он бросил голову на стол, она подкатилась к веревочке с узелками, а теперь эта веревочка почему-то обвилась вокруг ее шеи и свешивалась со лба, как маленькая змейка.

Я ясно видел, как лицо Мак-Кенна все ближе… ближе… придвигалось к крошечному личику на столе, в котором, казалось, сконцентрировалась вся злоба ада. А лицо Мак-Кенна было как маска ужаса.

— Мак-Кенн, — крикнул я и ударил его в подбородок, заставив откинуть голову. И я мог поклясться, что глаза куклы повернулись ко мне, и губы ее исказились.

Мак-Кенн опомнился. Минуту он тупо смотрел на меня, потом бросился к столу, швырнул голову на пол и стал топтать, как топчут ядовитого паука. Голова превратилась в бесформенную лепешку, все человеческое исчезло, и только два голубых кристалла глаз все еще мерцали и веревочка обвивалась вокруг них.

— Господи, она… тянула меня к себе. — Мак-Кенн зажег сигарету дрожащими руками и отбросил в сторону спичку. Спичка упала на то, что было кукольной головой. Затем последовала яркая вспышка, раздался странный стонущий звук. Через нас прошла волна интенсивного тока.

Там, где находилась голова куклы, осталось неправильное пятно сгоревшего паркета. Внутри лежали кристаллы глаз, лишенные блеска и почерневшие. Веревочка исчезла. На столе стояла пахучая лужица черной воскоподобной жидкости, из которой поднимались ребра проволочного скелета.

Зазвонил телефон. Я машинально снял трубку и сказал — «Да».

— Мистер Рикори пришел в сознание, сэр.

Я повернулся к Мак-Кенну.

— Рикори пришел в себя.

Он схватил меня за плечи, затем отступил назад. На лице его был страх.

— Да, прошептал он. — Да, он пришел в себя, когда сгорела ведьмина лестница. Это освободило его. Теперь мы с вами должны беречься.

8. Дневник сестры Уолтерс

Я взял с собой Мак-Кенна, когда пошел к Рикори. Очная ставка с начальником была лучшей проверкой его искренности. Мне казалось, что все эти странные явления, о которых я рассказал, могли быть частью хитро задуманного плана, в котором мог быть замешан и Мак-Кенн. Отсечение головы у куклы могло быть драматическим жестом, предназначенным для того, чтобы воздействовать на мое воображение. Именно Мак-Кенн всеми своими действиями привлек мое внимание к страшному значению этой веревочки с узлами.

Он нашел иглу. Его очарованность отрезанной головой могла быть наигранной. И то, что он бросил непотухшую спичку, могло быть действием, рассчитанным на уничтожение улики. Но в то же время я ощущал бессилие и неспособность разобраться в собственных ощущениях.

Все-таки трудно было представить себе, что Мак-Кенн мог быть таким актером. Он мог выполнять инструкции другого человека, который был способен на эти вещи. Мне хотелось верить Мак-Кенну, и я надеялся, что он с честью выдержит очную ставку. От всей души я хотел этого.

Но ничего не вышло. Рикори был в полном сознании, он не спал. Мозг его был живым и здоровым, как всегда. Но тело его не было свободным. Паралич сковал его мускулы. Он не мог говорить. Глаза смотрели на меня блестящие и умные, но лицо было неподвижно. Таким же неизменившимся взглядом смотрел он на Мак-Кенна.

Мак-Кенн прошептал:

— Может ли он слышать?

— Думаю, что да, но он не может сообщить нам об этом, — ответил я.

Мак-Кенн опустился около кровати на колени, взял руки больного в свои и сказал четко:

— Все в порядке, босс. Мы все работаем.

Это не было похоже на поведение виноватого человека, но все же Рикори ведь не мог говорить.

Я сказал Рикори:

— Вы прекрасно поправляетесь. У вас был тяжелый шок, и я знаю причину. Я думаю, что через день-два вы сможете двигаться. Не расстраивайтесь, не волнуйтесь, старайтесь не думать ни о чем неприятном. Я дам вам успокоительного, и вы не старайтесь бороться с его действием. Засните.

Я дал ему снотворное и с удовольствием отметил его быстрое действие. Это убедило меня в том, что больной меня слышал.

Я вернулся в кабинет вместе с Мак-Кенном, сел и задумался. Никто не знал, сколько времени Рикори будет парализован. Он мог пролежать в таком состоянии от часа до нескольких месяцев.

За это время мне нужно было добиться нескольких вещей. Во-первых, установить внимательное наблюдение за местом, где Рикори достал куклу; во-вторых, узнать все возможное про женщин, о которых рассказывал Мак-Кенн; и в-третьих, — что заставило Рикори отправиться в это место. Я решил, что Мак-Кенн не лжет, но в то же время не хотел этого показывать.

— Мак-Кенн, — обратился я к нему, — ты установил слежку за лавкой?

— А как же, муха не вылетит незамеченной.

— Что-нибудь интересное было?

— Ребята окружили весь квартал около полуночи. Окно было темное. Позади лавки есть помещение. Там тоже окно с тяжелыми ставнями, но из-под них видна полоска света. Около двух часов ночи явилась бледная девица и ее впустили, затем свет потух. Утром девица открыла лавку. Через некоторое время в лавке появилась и баба-яга. Наблюдение продолжается.

— А что вы о них узнали?

— Ведьму зовут мадам Менделип. Девица — ее племянница, так она себя называет. Въехали они сюда около трех месяцев назад. Никто не знает, откуда они приехали. Аккуратно платят по счетам. Денег полно. Старуха никогда не выходит из дома. Держатся особняком, с соседями не общаются. У ведьмы имеется ряд покупателей — в большинстве случаев богатые люди. Делают вроде бы два вида работ — обычных кукол и все, что надо для них, и каких-то специальных, по которым старуха — мастерица. Соседи их не любят. Некоторые считают, что старуха торгует наркотиками. Пока это все.

Специальные куклы? Богатые люди? Богатые люди, вроде девицы Вейли или банкира Маршалла? А обычные куклы для людей, как акробат или каменщик? Но и эти куклы могли быть специальными, только Мак-Кенн не узнал этого…

— Позади лавки, — продолжал он, — две или три комнаты. На втором этаже большая комната вроде склада. Они снимают все помещение. Старуха и девица живут в комнатах позади лавки.

— Отличная работа, — похвалил я. — А слушай, Мак-Кенн, кукла тебе ничего не напомнила?

Он посмотрел на меня, прищурившись.

— Скажите сначала вы сами, — сказал он сухо.

— Ну, хорошо. Мне показалось, что она похожа на Питерса.

— Показалось, что похожа, — взорвался он. — К черту «показалось»! Это была его точная копия!

— И все же ты мне об этом ничего не сказал. Почему? — спросил я подозрительно.

— Будь я проклят, — начал он, но сдержался. — Я знал, что вы заметили это, но вы были так заняты уличением меня, что я просто не имел возможности.

— Тот, кто делал куклу, хорошо должен был знать Питерса, а Питерс должен был позировать, как хорошему художнику или скульптору. Почему он это сделал? Когда? И вообще, почему ему или кому-нибудь еще может захотеться иметь свою копию в виде куклы?

— Разрешите мне повозиться с ведьмой часик, и я вам все скажу, ответил он мрачно.

— Нет, — покачал я головой, — ничего такого, пока Рикори не сможет говорить. Но может быть, мы сможем выяснить что-либо другим путем. У Рикори была какая-то причина попасть в эту лавку. Я знаю, какая, но не знаю, что привлекло его внимание в этой лавке. Кажется, он получил какие-то сведения от сестры Питерса. Если ты ее знаешь достаточно близко, съезди к ней и узнай, что она рассказала Рикори. Но не говори ничего о болезни Рикори.

Он сказал:

— Если вы мне расскажете больше. Молли не глупа.

— Хорошо. Не знаю, сказал ли тебе Рикори, что мисс Дарили умерла. Мы думаем, что имеется связь между ее смертью и смертью Питерса. Есть что-то в том, что все это имеет какое-то отношение к их любви — к ребенку Молли. Дарили умерла так же, как и Питерс.

— Вы хотите сказать — с такими же… особенностями, — прошептал он.

— Да. Мы имеем основания думать, что оба они — Д