Коктейль "ёрш" от фантастики. Первые две трети - космофантастика о девственнике 34-х лет отроду, что нашёл артефакт Древних и звездолёт, на котором и отправился в одиночное путешествие по галактикам. Последняя треть - фэнтези/литРПГ, где главный герой на магической планете вместе с кошкодевочкой снимает уровни защиты у драконов. Получается неудобоваримое блюдо: те, кому надо фэнтези, не проберутся через первые две трети, те же, кому надо
подробнее ...
космофантастику, останутся в недоумении от последней.
Выше оценки неплохо 3 том не тянет. Читать далее эту книгу стало скучно. Автор ударился в псевдо экономику и т.д. И выглядит она наивно. Бумага на основе магической костной муки? Где взять такое количество и кто позволит? Эта бумага от магии меняет цвет. То есть кто нибудь стал магичеть около такой ксерокопии и весь документ стал черным. Вспомните чеки кассовых аппаратов на термобумаге. Раз есть враги подобного бизнеса, то они довольно
подробнее ...
быстро найдут уязвимую точку этой бумаге. Игра на бирже - это вообще рассказ для лохов. Маклеры играют, что бы грабить своих клиентов, а не зарабатывать им деньги. Свободный рынок был, когда деньгами считалось золото или серебро. После второй мировой войны для спекуляций за фантики создали МВФ. Экономические законы свободного рынка больше не работают. Удачно на таком рынке могут работать только те, кто работает на хозяев МВФ и может сам создавать "инсайдерскую информацию". Фантики МВФ для них вообще не имеют никакого значения. Могут создать любую цифровую сумму, могут стереть. Для них товар - это ресурсы и производства, а не фантики. Ну вод сами подумайте для чего классному специалисту биржи нужны клиенты? Получить от них самые доходные спекуляции, а все менее удачное и особенно провальное оставить им. Основной массе клиентов дают чуть заработать на средних ставках, а несколько в минус. Все риски клиентам, себе только сливки. Вот и весь секрет их успеха. Ну и разумеется данный специалист - лох и основная добыча маклеров хозяев МВФ. Им тоже не дают особо жиреть. Поднакопил жира и вот против вас играет вся система биржи. Вроде всегда "Надежные" инсайдеры сливаю замануху и пипец жирному брокеру. Не надо путать свободный рынок со спекулятивным. И этому сейчас вас нигде не научат, особенно в нашей стране. А у писателя биржа вообще выдаёт кредиты для начала спекуляции на бирже. Смешно. Ну да ведь такому гениальному писателю надо придумать миллионы из нуля. Вот спрашивается зачем ГГ играть на бирже, если ему нужны деньги для расширения производства и он сам должен выкинуть на рынок свои акции для привлечения капитала.
Начал читать. Очень хорошо. Слог, юмор, сюжет вменяемый.
Четыре с плюсом.
Заканчиваю читать. Очень хорошо. И чем-то на Славу Сэ похоже.
Из недочётов - редкие!!! очепятки, и кое-где тся-ться, но некритично абсолютно.
Зачёт.
Начал читать первую книгу и увидел, что данный автор натурально гадит на чужой труд по данной теме Стикс. Если нормальные авторы уважают работу и правила создателей Стикса, то данный автор нет. Если стикс дарит один случайный навык, а следующие только раскачкой жемчугом, то данный урод вставил в наглую вписал правила игр РПГ с прокачкой любых навыков от любых действий и убийств. Качает все сразу.Не люблю паразитов гадящих на чужой
подробнее ...
труд и не умеющих придумать своё. Вообще пишет от 3 лица и художественного слога в нем не пахнет. Боевые сцены описывает в стиле ой мамочки, сейчас усрусь и помру от ужаса, но при этом всё видит, всё понимает но ручки с ножками не двигаются. Тоесть всё вспомнить и расписать у ГГ время есть, а навести арболет и нажать на спуск вот никак. Ах я дома типа утюг не выключил. И это в острые моменты книги. Только за это подобным авторам надо руки отрывать. То есть писать нормально и увлекательно не может, а вот влесть в чужой труд и мир авторов со своей редакцией запросто. Топай лесом Д`Картон!
Аркадий Гайдар
Обыкновенная биография
КНИГА ВТОРАЯ*
______________
* Первой книгой А.П.Гайдар считал свою повесть "Школа".
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В Воронежском военном госпитале я пролежал три недели. Рана еще не совсем зажила, но за последние дни прибывало много [раненых]* шахтеров с линии Миллерово - Луганск - Дебальцево. Мест не хватало. Мне выдали пару новых, пахнущих свежей сосною костылей, отпускной билет и проездной литер на родину, [в городок Арзамас].
______________
* Слова, зачеркнутые Гайдаром, печатаются в квадратных скобках.
Я надел новую гимнастерку, брюки, шинель, полученные взамен прежних рваных и запачканных кровью, - и подошел к позолоченному полинялому зеркалу [стоявшему в углу приемной].
Я увидел высокого, крепкого мальчугана в серой солдатской папахе самого себя с обветренным похудевшим лицом и серьезными, но всегда веселыми глазами.
[И узнавал я в себе и не узнавал того озорного четырнадцатилетнего мальчугана, который полтора года тому назад убежал из школы.]
Полтора года прошло с тех пор [когда, обозлившись, из отцовского маузера всадил я в паркетный пол школы пулю]. И когда, испугавшись, убежал я из нашего города Арзамаса.
С тех пор прошло многое: Октябрь, Боевая дружина сормовских рабочих, Особый революционный отряд, фронт, плен, гибель Чубука, прием в партию, пуля под Новохоперском и госпиталь.
Я отвернулся от странного зеркала и почувствовал, как легкое волнение покачивает и слегка кружит мою только что поднявшуюся с госпитальной подушки голову.
Тогда я подпоясался. Сунул за пояс тот самый, давнишний маузер, из-за которого было столько беды в школьные годы, и, притопывая белыми, свежими костылями, пошел потихоньку на вокзал. Там спросил я у коменданта, когда идет первый поезд на Москву.
Охрипший суровый комендант грубо ответил мне, что на Москву сегодня поезда нет, но к вечеру пройдет на Восточный фронт санитарный порожняк, который довезет меня до самого Арзамаса.
И еще сердитый комендант дал мне записку на продпункт, чтобы выдали мне хлеб, сахар, селедку и махорку в двойном размере - как отпускнику-раненому.
Хлеб, сахар и селедку я положил в вещевой мешок, а махорку отдал на вокзале одному товарищу, который был еще раньше ранен и теперь опять возвращался на фронт.
Около года я не получал писем от матери. Сам я написал ей за это время два или три коротеньких письма, но адреса своего сообщить ей не мог, потому что в то время полевых почтовых контор еще не было, да если бы и были, то и это не помогло бы, потому что орудовал наш маленький отряд больше по тылам сначала у немцев, потом у гайдамаков и у белых.
А из госпиталя, из Воронежа, я не писал нарочно - чувствовал, что мать, узнав о моей ране, только без толку расплачется и разволнуется.
Санитарный порожняк торопился на восток, где в это время шли крепкие бои с Колчаком. Уплывали одна за другою станции, чужие, незнакомые, но все так похожие одна на другую - забитые, грязные, кричащие, звенящие, лязгающие оружием, расцвеченные красными флагами и плакатами.
Мелькнет вокзал, красноармейцы, выстроившиеся с котелками возле дымящейся походной кухни.
Дернет за сердце прорвавшийся через грохот колес напев гармоники, дунет морозный ветер - запахом дыма, сена, лошадиного навоза и карболки.
Врежется в память посиневшее лицо рабочего-дружинника, опоясанного пулеметной лентой на вылинялой кожаной тужурке, отягощенной брезентовым патронташем.
Улыбнется и махнет рукой женщина, вероятно, работница. Да и какая там женщина - просто веселая девчонка с наганом у кожаного пояса.
И опять дальше поле, а в поле за сугробами далекие дороги и далекие деревни, села, и в каждой деревне свой Деникин, в каждом селе свой Колчак, свои красные, своя ненависть и борьба.
Поезд прорвался за Муром, и вместе с ударами станционных колоколов сразу зазвучали имена станций, разъездов, полустанков, давно знакомых еще по детству, по школе, по семье... Мунтолово, Балахониха, Костылиха...
Давно ли? Нет, впрочем, давно, очень-очень давно - года четыре или лет пять назад отец взял меня с собой в Костылиху, куда ездил в гости к тамошнему учителю Федору Матвеевичу... Там мы спали на сеновале, потом пили чай с крыжовником, потом мы ходили купаться, и когда шли назад, отец и учитель и еще две какие-то хорошие женщины, то все они пели песню, которую я силился сейчас вспомнить, но никак не мог.
Отец гудел басом, как церковный колокол. А одна из хороших женщин, та, которую звали Маруся, пела так звонко-звонко, что я схватил ее за руку и так прошел с нею всю дорогу - тихонько и молча.
Потом, когда уже дома я рассказывал об этом матери, мама сказала мне, что эта Маруся нехорошая женщина, и заплакала... И когда отец стал успокаивать мать и стал говорить, что он и сам не находит в Марусе ничего хорошего, то и тогда я остался при своем убеждении, что эта Маруся все-таки хорошая.
Поезд прорвался мимо полустанка Слезевка. Впереди мелькнули бесчисленные церкви и монастыри Арзамаса, они росли, вырисовываясь все ярче, ярче... так что я теперь мог уже различить и [широкую] гору собора, и тонкую, как мечеть, колокольню Благовещенской церкви, и даже старую пожарную каланчу.
Тогда поезд завернул влево и ушел в лес, в тот самый детский лес, в котором мне были знакомы каждый бугорок, каждая поляна и каждая ложбина.
Кто-то положил мне руку на плечо. Я обернулся. Передо мною стояла красная сестра с поезда.
- Приехали, - мягко сказала она. - Сойдешь, постарайся найти лошадь. А если не найдешь, то иди потихоньку и чаще отдыхай.
- Хорошо, - ответил я, - я потихонечку. - А сам о поспешностью, какую только позволяли мне мои костыли, затопал к дверям останавливающегося вагона.
Извозчиков не было. Стояло несколько подводчиков, приехавших за грузом на станцию. Я задумался. До города было километра четыре - сначала полем, потом через овраг, потом через перелесок. Такой длинный путь с моей простреленной ногой мне было пройти нелегко. Но делать было нечего. Я поправил вещевой мешок за плечами и пошел по гладкой, накатанной дороге. Я шел потихоньку, а мне хотелось бежать. Но когда я пробовал ускорить ход, костыли начинали скользить по обледенелым колеям или проваливаться в снег, а нога начинала неметь и ныть.
- Э-эй! - услышал вдруг я позади себя окрик.
Я хотел посторониться Но посторониться было некуда, потому что я был в ложбине, занесенной снегом, где только-только могла проехать одна лошадь. А в сугроб свернуть мне было нельзя...
- Эй, - окликнули меня опять сзади. - Дай дорогу!
Тогда я рассерженно обернулся и, опираясь на костыли, встал поперек пути.
С саней соскочил подводчик, подошел ко мне и, разглядев, в чем дело, сказал, смутившись:
- Садись, солдат, подвезу.
Я взобрался на сани, груженные мешками с овсом... и с любопытством посмотрел на подводчика.
Ему было лет сорок, он был небрит, нос его был красен, щеки одутловаты, на голове у него была заячья шапка с ушами, а одет он был в [старую] форменную шинель - такую, какие носили раньше учителя и акцизные чиновники...
"Неужели это он? - подумал я. - Конечно, он!"
- С какого фронта? - спросил подводчик, завертывая толстую цигарку из махорки.
- С Южного, - ответил я ему, улыбаясь. - Александр Васильевич, это вы, а это я.
- Что значит "это вы, а это я"? - удивленно переспросил он, вынимая изо рта цигарку и поднимая на меня мутные маленькие глаза. - Го-о-ориков? вполголоса вскрикнул он. - Го-о-ориков! - Он снял толстую брезентовую рукавицу и протянул мне руку: - Ну, здравствуйте.
- Здравствуйте, - весело ответил я. - Как живы-здоровы, Александр Васильевич?
- Жив... - ответил он, - и жив и здоров... А вы, я как вижу, не совсем?
- Нет, и я совсем! Я тоже и жив и здоров, а это... - и я толкнул рукой костыль, - это пустяк, это временно.
Лошадь тихонько бежала по узкой дорожке через перелесок. Мы оба замолчали. Каждый из нас думал о своем.
Я вспоминал: тишину, черное пятно классной доски, форменный сюртук с блестящими пуговицами и монотонный, ровный голос: "В 1721 году по Ништадтскому миру Швеция должна была признать себя побежденной. Великая Российская империя приобрела устье Невы, Кронштадт и северное начало исторического пути, связывающего Европу и Азию..."
Он, вероятно, думал:
"В 1917 году Великая Российская империя была побеждена и завоевана людьми, приобретшими начало пути, который должен, по их замыслам, связать и Европу, и Азию, и весь мир в одно целое. И вот я, дворянин, коллежский советник Александр Васильевич Воронин, учитель, в порядке трудповинности посланный за овсом на вокзал, везу сейчас раненого большевика, и даже не большевика, а большевистского мальчишку, которого два года тому назад я учил тому, что Великая империя непобедима".
Он довез меня до самого дома и, хмуро кивнув головой на мое "спасибо", повез сдавать овес в упродком*.
______________
* Упродком - уездный продовольственный комиссариат.
А я, с опаской посмотрев на окна нашей квартиры, зашагал во двор, радуясь тому, что окна заледенели и через них ничего не видать.
Стараясь не стучать, я поднялся по лестнице, осторожно отставил костыли в угол за шкаф и постучал в дверь.
За дверями послышался мелкий топот. И по пыхтенью я понял, что это Танюшка тужится, открывая крючок двери.
- Мама дома? - спросил я у не узнавшей меня сестренки.
- Нет! - ответила она, и испуганные глаза ее блеснули слезинками.
- А-ах... не-ет! - весело закричал я, подхватывая костыли и вваливаясь в комнату. - А-ах... нет! А ты без мамы и пускать меня не хочешь!..
Я сбросил сумку, шинель и, усевшись на кровати, обнял не совсем еще оправившуюся от испуга девчурку.
- Господи, Борька!.. Ну, Борька!.. Ну, какой ты ужасный солдат! Ну, как папа был солдат, так и ты солдат... - стрекотала Танюшка. И, целуя меня, она добавила протяжно и укоризненно: - Бо-о-орька! Борька! И что ты как давно не писал, а уже мама думала, думала. И я тоже думала, думала. Да вот погоди она сейчас с базара придет - все сама расскажет.
Я оглянулся. Все стояло на старом месте... и шкаф, и кровать, и старый треногий диван. Я посмотрел на стену - там было новое.
Прямо со стены глядел на меня большой портрет отца - в такой же, как у меня, серой папахе и в такой же шинели, и был тот портрет обведен траурной каймою из красной и черной материи.
- Это тебя на войне убили? - спросила Танюшка, осторожно дотрагиваясь пальцем до костыля.
- На войне! - рассмеялся я и сунул костыли под кровать.
- А у нас, Борька, горе какое! Ну такое горе! Такое горе! - И сестра грустно посмотрела на меня.
- Какое еще горе? - встревоженно спросил я, пододвигая ее к себе.
- А такое горе, что Лизочка уже умерла!
- Какая еще Лизочка? - спросил я, не понимая и перебирая в памяти всю веселую ораву моих двоюродных сестричек, живших в деревне неподалеку от Арзамаса.
- Как - какая? - И Танюшка подняла на меня печальные и изумленные глаза. - А наша-то Лизка - кошка такая. Помнишь? Да она-то еще один раз с печки спрыгнула - и молоко опрокинула. Ну, вспомнил теперь?..
- Вспомнил, Танюша!
Пришла мать. Распахнув дверь, она остановилась. Внимательно посмотрела на меня. Поставила на пол корзину и, подойдя, крепко обняла меня. Сбросила платок, холодными от мороза руками взяла мою голову, посмотрела мне в лицо и сказала дрогнувшим голосом:
- Похудел. Побледнел. А вырос-то, а вырос-то! Да встань ты с кровати! Дай я на тебя посмотрю.
- Мне, мама, неохота с кровати вставать, - отказался я. - Я бы, пожалуй... да у меня нога немного побаливает.
- Отчего побаливает? - И мать подозрительно посмотрела вокруг. - То-то я слышу, что йодоформом пахнет.
- А оттого побаливает, что еще не зажила. То есть уже зажила, да еще не совсем.
- Он с палками пришел, - вмешалась Танюшка, вытягивая из-под кровати костыли. - Как пришел, так под кровать их спрятал, а сам сидит!
- Ранен? - тихо спросила мать.
- Немножко, - ответил я. - Да ты не думай ничего, мама, все прошло...
Мать провела рукой по моей бритой голове, и с минуту мы просидели молча. Потом она быстро встала, сдернула пальто и бросилась на кухню:
- Бог мой! Да ты, должно быть, голодный!.. Танюшка, беги скорей в сарай - тащи угли! Сейчас самовар поставлю. И куда это я спички сунула?.. Борис, у тебя есть спички?.. Не куришь? Так, ну и хорошо! Да вот они!.. Ты бы сапоги снял и лег. Дай я тебя разую...
Вскоре зашипел самовар. Запахло с кухни чем-то вкусным. Входила и выходила из комнаты раскрасневшаяся у плиты мать. Ровно тикали стенные часы да колотила метелица в узорчатые морозные окна.
Легкая дрёма охватила меня. Было тепло и мягко на старой кровати, укрытой знакомым стеганым одеялом. И вдруг показалось мне, что ничего не было - ни фронта, ни широких, донских степей, ни отряда, ни боев.
Будто бы все то же, что и раньше. Вот она, на стене моя полка с учебниками. Вот в углу выцветшая картина, изображающая вечер, закат, счастливых жнецов, возвращающихся с поля. Через открытую дверь виднеется кипящий самовар на клеенчатом столе - такой же неуклюжий, толстый, с конфоркой, похожей на старую шляпу, сбившуюся набок.
Я полузакрываю глаза... В углу возится Танюшка, тихо напевая древнюю баюкающую песенку - ту самую, которую я слышал от матери еще в глубоком детстве:
На горе, го-о-о-ре
Петухи поют.
Под горой, горой
Озерцо с водой.
Как вода, вода
Всколыхнулася,
А мне, девице,
Да взгрустнулося.
И мне уже совсем начинает казаться, что ничего не было, что все по-старому, по-школьному, по-давнишнему.
- Борис! - кричит мне мать. - И соседей кликать?.. Боря, тебе чай к кровати дать? Или ты сюда придешь?
Я вздрагиваю, и опять я вижу черно-красную каемку возле отцовского портрета, свою шинель, папаху на вешалке и слышу, как пахнут смолой костыли у моего изголовья.
Нет, все было.
После обеда, когда мать ушла на дежурство в больницу, а я, вдоволь насмотревшись и наговорившись, лежал в кровати, раздумывая о том, куда мне завтра пойти и кого повидать, в дверь постучали. И в комнату неожиданно вошел мой школьный товарищ Яшка Цуккерштейн. Он вошел улыбаясь, и в то же время видно было, что он старается казаться серьезным и солидным.
Яшка был на год моложе меня, следовательно ему было сейчас пятнадцать. Мы были с ним одноклассниками и дружили когда-то давно, еще до революции, до тех пор, пока не был приговорен к смерти мой отец, и до тех пор, пока ко мне не была прилеплена кличка "дезертиров сын".
После всего этого я разошелся со всеми товарищами, кроме Тимки Штукина. С одними, как, например, с Кореневым или с Федькой, у меня была открытая вражда, с другими - в том числе и с Яшкой - вражды не было, но был взаимный холодок и отчужденность.
Но так как все это было очень давно и так как с тех пор изменилось многое, то я хотя и удивился, но и обрадовался Яшкиному приходу.
- Здравствуй, Гориков, - сказал он, называя меня по фамилии.
- Здравствуй, Цуккерштейн, - в тон ему ответил я. - Садись! А я устал с дороги и полежу немного.
- Что ты! Что ты! Конечно, лежи! - быстро проговорил он, поглядывая на мою ногу, под которую заботливая мать перед уходом положила подушку. - А мы узнали, что ты приехал, - продолжал он, усаживаясь на стул и держа в руках форменную фуражку с сорванной кокардой. - Вот ребята и говорят мне: "Пойди, Яшка, узнай: как он, откуда, надолго ли?.. Ну, вообще, говорят, пойди и узнай..." Вот я взял да и пошел.
- И хорошо сделал! - ответил я, не совсем понимая только, какие это именно ребята могли попросить Яшку узнать обо мне, потому что с отъездом Тимки Штукина на Украину никаких школьных товарищей у меня не осталось.
- Ты с фронта приехал? - спросил Яшка.
- С Южного, - ответил я, внимательно разглядывая прежнего товарища и удивляясь тому, как вырос и возмужал он за эти полтора года.
- Ты был ранен?
- Да, в бок и в ногу!
- Ты надолго приехал?
- У меня отпуск на три недели...
- А потом?
- А потом опять на фронт...
- На какой?
- Не знаю! На какой пошлют, фронтов много.
Разговор не завязывался никак. Он спрашивал. А я отвечал неохотно. И все-таки, несмотря на все это, несмотря на то, что нам обоим хотелось попросту поговорить, - какая-то неуловимая черта, начинавшаяся еще где-то далеко в прошлом, лежала между нами.
- Ребята просили! Если ты сможешь, то приходи завтра к нам. У нас завтра в семь часов вечер в клубе. Там много наших встретишь - они будут рады.
- Цуккер... - спросил я, - вот ты мне все говоришь: "Ребята послали, ребята просят" - какие это ребята? Ну, например, кто?..
- Как - кто! Васька Бражнин, Васька Суханов, Гришка, Федор... я, Пашка Коротыгин - ну, вообще всё наши одноклассники, комсомольцы...
- Как? - Я повернулся так быстро, что нога моя соскочила с подушки и больно и сладко заныла. - Как ты сказал? Комсомольцы! Разве Гришка комсомолец?.. Разве ты, Яшка, комсомолец?..
- А ей-богу же, Борька, комсомолец! - обиженно и искренне вскричал Яшка, впервые называя меня по имени и так же по-прежнему, по-мальчишески оттопыривая губы, за что его и прозвали в школе Яшка-теляшка. - Уж скоро полгода, как комсомолец... Да хочешь, я тебе билет покажу?
- Ой-ой-ой-ой! - захохотал я, вырывая и отбрасывая его фуражку, которую он без толку крутил в руках. - Ой, и чудак же ты, Яшка! Чего же это ты мне просто не сказал? А то сидит, как китайский посол, и тянет что-то... "меня послали... тебя просили...". Сел бы да и говорил просто!
- А черт тебя знал, Борька, как с тобой разговаривать! - откровенно сознался Яшка. - Твое, можно сказать, такое положение, да еще с фронта, да еще раненый! Мне ребята говорят: "Гориков приехал, сходи ты, Яшка". Я спрашиваю: "Почему я? Пускай Гришка идет или Васька". Васька говорит: "Мне что, я схожу. А только Яшке лучше, он и раньше у него бывал". Ну, я и пошел...
Все прошло. Исчез холодок. Разговор стал простым и теплым - таким, какой может быть только между двумя давно не видавшимися после ненужной и случайной ссоры товарищами.
Я мало рассказывал, больше спрашивал. Потом мы начали вспоминать:
- А помнишь?
- А помнишь?..
Много таких светлых и коротких "помнишь" накопилось у двух ребят за время дружбы, которая началась чуть ли не с шестилетнего возраста.
Он рассказывал мне о моих школьных товарищах и о врагах, о том, кто из них учится, кто уехал, кто вступил в комсомол. И я с огромным вниманием и радостью слушал о том, что Кольку приняли было, да вскоре исключили. А что Васька оказался хорошим парнем. И что другой Васька тоже в комсомоле... И что Петька подал заявление...
[Ко всему тому, что я был рад за них, как за ребят, которые пошли по хорошей дороге, примешивалось особое чувство - гордости и волнения за то, что я оказался прав и что моя дорога, которую многие когда-то не понимали и даже осуждали, оказалась настоящей дорогой, к которой пришли и они.]
И только один раз я нахмурился. Это когда я узнал, что Федька Башмаков тоже в комсомоле - и, мало того, один из первых вступивших в комсомол.
Это больно задело меня. До сих пор еще во мне жила глухая, крепкая вражда к Федору.
И хотя я не сказал ничего об этом Яшке, но он и сам почувствовал это и перевел разговор на другое.
Яшка долго еще просидел у меня, и когда он уходил, то у обоих у нас горели щеки, глаза блестели молодым, свежим задором. Мы условились встретиться завтра на вечере в клубе укома...*
______________
* Уком - уездный комитет, в данном случае - комсомола,
Был последний вечер первой недели, которую я провел в Арзамасе.
Я, Васька Бражнин, Яшка и еще две наши девчонки сидели на диване в клубе укома. Яшка только что сдал Ваське ночное дежурство. Васька нацепил на пояс огромный "Смит и Вессон" и деловито осматривал принятое под расписку оружие: четыре винтовки разных систем и две гладкоствольные берданки.
Две девчонки - Маруся и Зойка - возвращались домой из госпитальных бараков, что за городом, завернули на минутку передохнуть да и застряли в клубе. А я зашел повидать Сережу Шарова, председателя укома. Но мне сказали, что он все еще на вокзале.
Ночью мимо Арзамаса должен был пройти на восток эшелон с муромским рабочим батальоном, и наши комсомольцы еще с обеда грузили в вагоны фураж, чтобы батальон мог, не задерживаясь, катить дальше на фронт. Поэтому-то в клубе сегодня было так спокойно и тихо.
Васька окончил щелкать затворами и потащил винтовки в деревянную стойку. Гнезд в стойке было восемнадцать, а винтовок - всего шесть, и чтобы они не ютились в одном уголку, он расставил их вдоль всей подставки - через два гнезда в третье.
- Васька! - сказала Зойка. - Ты бы хоть печь затопил. Смотри-ка, холодина какая...
- Затоплю, - ответил Васька и подошел к телефону. - Штаб охраны города! - попросил он, отворачиваясь, чтобы нам не было видно его лицо. - Это штаб? Дай дежурного по гарнизону... Дежурный по гарнизону?.. Говорит дежурный по комсомолу Василий Бражнин. Дежурство принял. Налицо шесть винтовок и сто два патрона... С 10 вечера до 8 утра... Ночуют в комсомоле четверо...
Он отрапортовал это, потом спросил уже совсем обиженным голосом:
- Это ты сегодня дежуришь? Слушай, я ведь тебя еще в прошлый раз просил... Ну неужели у вас к итальянской [винтовке] не найдется хоть десяток патронов?.. Ну да, для винтовки Гра. Поищи, пожалуйста, а то у нас на нее всего одна обойма...
Он повесил трубку и подошел к большому синему плану города, висевшему на стене, взял листок с адресами и стал что-то рассматривать.
- Васька! Затопи печку, - повторила Зойка, укутываясь покрепче в пальто и подбирая ноги на диван.
- Затоплю, - ответил он, тыкая пальцем в расчерченный на квадраты план и бормоча вслух: - Первое отделение... Анохин, есть... Второе - угол Ореховской и Ильинской - Колька, есть... Слушай, - спросил он Яшку, - почему у нас по боевому расписанию выходит, что... Голубев, который живет на Новоплотинной, должен бежать черт-те куда - на Попов переулок к Шанину и к Ильину? А Конопляников, который живет... на Поповом, на Большую к Ведеркину и Самойлову - то есть под самый бок к Голубеву? Тоже... расписание называется!
- Васька! Затопи печку, - повторила Зойка. - Как твое дежурство, так ты все с винтовками, да с планами, да с сигналами, а в комнате уже мерзнут...
- Затопи, Васька! - поддержала Зойку молча сидевшая Маруся. - Что ты там мудришь? Какая тревога? Восстание ожидаешь, что ли?..
- Дура! - серьезно, но не сердито ответил Васька и, обратившись ко мне, пояснил: - Восстание не восстание, а когда в прошлом месяце вызвали на охрану спиртового завода в Ломовку... то три часа прошло, пока половина собралась. Вот тебе комсомольская дружина... Сейчас затоплю, - сказал он, доставая из угла большой топор. - Дров только еще наколоть надо...
Он вышел во двор. И через минуту послышался сухой треск раскалываемых поленьев.
- Затопит - тепло будет! - сказала Зойка. - Я и так намерзлась сегодня. Веселое дело - выбрали нас с Муркой в санитарную комиссию. Пришли мы в госпитальные бараки. На складе грязь, одеяла - как половики, простыни тоже.. "Что ж это, говорим, товарищи! Да ведь это мы можем и акт составить".
А там только рукой махнули: "Составляйте, говорят. Прислали нам все это добро из расформированного полевого лазарета. А прачек нет... тут [их] по крайней мере двадцать нужно... А у меня всего и по штату шестеро, а налицо четверо. Вы бы, вместо чем акты составлять, помогли как-нибудь..."
- А как поможешь? - Тут голос у Зойки стал унылым и жалобным. - А как поможешь? Вот... собрали мы с Муркой девчат одиннадцать человек... да сегодня шестой день и стираем! Надоело... ужас как. Она помолчала, подула на застывшие руки и добавила:
- Я бы уж лучше на фронт пошла... А ты как, Мурка?
- А что там делать? - подумав немного, спросила Маруся.
- Как - что? Воевать!
- Разве что воевать! - улыбнулась Маруся [и как-то хитро посмотрела на подругу].
Тут они обе хитро переглянулись и ни с того ни с сего рассмеялись.
Вошел Васька и бухнул возле печки большую вязанку расколотых сосновых поленьев.
Со станции позвонил Сережа Шаров и сказал, что погрузка окончена и ребята идут в город.
Вскоре запылал огонь, сразу стало теплее и светлее. Мы подвинули диван к печке.
- Расскажи, Борис, что-нибудь про фронт! - попросила Зойка. - Ну вот, например, идет ваш отряд - вдруг... Ну, и так далее...
- Как это, Зойка, и вдруг... и так далее? - удивился я.
- Обыкновенно как... Как всегда рассказывают. То-то и то-то... потом вдруг так-то! И так-то! Так-то и так-то. Вдруг еще как-нибудь.
Все рассмеялись.
- Дуреха! - снисходительно вставил подсевший к нам Васька. - Ну, спросила бы про бой или про атаку, ну там про фронтальную или про фланговую... - (Васька спокойно и солидно произнес эти два слова.) - А то "вдруг да вдруг..." На военном кружке - так их нет! И потом и спросить-то у человека толком не умеют. "Вдруг да вдруг".
И Васька посмотрел на меня, как бы говоря: "А что с них спрашивать?.. Разве же они понимают!"
Однако, по правде сказать, если бы я стал рассказывать, то мне много легче было бы рассказывать по Зойкиной схеме: вдруг - так, а вдруг - этак, чем описать картину "фронтальной или фланговой" атаки. Потому что я и сам не знал, когда у нас была фронтальная, когда фланговая, когда еще какая. И, во всяком случае, если они и были, то уж никак не похожи на те, о которых вычитал Васька в старых уставах... Однако я хитро подмигнул ему - что, конечно, мол, мы-то понимаем, - но рассказывать отказался, сославшись на то, что надоело и расскажу когда-нибудь потом.
- Ты, Борис, храбрый? - спросила Зойка.
- Очень! - ответил я
- Ну, какой храбрый? Есть же все-таки и храбрей тебя?
- Мало! - коротко ответил я [стараясь не улыбнуться].
- Это хорошо, что ты "очень"! - задумчиво сказала Зойка. - А вот мы с Маруськой - ой, какие трусихи!..
Тут девчонки опять переглянулись и снова дружно рассмеялись.
- Домой бы идти надо, - сказала Зойка, - и неохота. А нужно еще кое-что почитать, выспаться. А завтра у нас в десять кружок. [Бебеля читаем.] "Женщина и социализм" разбираем... Ты как, Борис, смотришь на женский вопрос? Тебе все понятно у Бебеля?..
Зойка подтолкнула валенком высунувшееся из печи шипящее полено и, повернув раскрасневшееся от огня лицо, посмотрела на меня. И я смутился. Дело в том, что на женский вопрос я как-то еще никак не смотрел, да и фамилию-то Бебеля услышал только что впервые.
Я хотел как-нибудь уклониться от ответа.
Зойка сразу догадалась об этом. Она укоризненно покачала головой, сбросила на спинку дивана подбитый черной овчиной полушубок и спросила опять:
- Ты Карла Маркса читал?.. Нет?.. Ой-ой-ой! Ой-ой-ой! А еще коммунист!
- Ему некогда было читать! - вступился за меня Васька. - На фронте не до чтения... Как там загрохочут двадцать батарей... так тогда не до чтения.
- Конечно, если двадцать, то не до чтения, - покорно согласилась Зойка, - какое тогда чтение.
Тут уж я рассердился не на Зойку, а на Ваську. Никогда я не слыхал, как грохочут двадцать батарей. Две-три - еще может быть, а никак не двадцать. Кроме того, не читал я, уж конечно, вовсе не из-за батарей и вовсе не потому, что было некогда, или потому, что не попадались книги. Времени свободного было сколько хочешь; не одну, так другую книгу тоже достать было можно. А не читал я просто так - ну, просто не читал, да и все.
- Прочитаю еще, - хмуро ответил я. - Соберусь как-нибудь и прочитаю.
- Тебе обязательно надо, - серьезно поддержала Зойка. И, опять хитро переглянувшись с Марусей, задорно добавила: - Мы-то еще комсомольцы, а ты ведь уже коммунист.
Зашумело, загрохотало на лестнице, распахнулась дверь - и в клубах пара, осыпанные инеем, с побелевшими от мороза бровями, ввалилось в комнату около десятка человек. Они, точно по команде, оглушительно затопали, стряхивая с сапог и с валенок рыхлый снег, посбрасывали полушубки, шинели, куртки; некоторые скинули обувь и задвигали стульями, пробираясь к огню...
- Ну и мороз, Борька! - сказал Сережа Шаров, присаживаясь рядом со мною и бесцеремонно оттискивая в угол дивана Зойку. - Ну и мороз! Три вагона нагрузили... Только последний тюк бросили, как прибежал комендант:
- Ну, как, ребята?
- Готово! - говорю.
- Вот, - говорит, - выручили. А мне сейчас позвонили, что эшелон уже из Мухталова вышел. Через час у нас будет. Вы бы, - говорит, - подождали: может, приветствие какое-нибудь, ну, там митинг... И они вам спасибо за фураж скажут.
Как услышали наши ребята про приветствие да про митинг (какое там приветствие... какое там спасибо...) и один за другим ходу: кто в барак греться, кто в дежурку.
- Ну, - говорю, - товарищ комендант, приветствие вы и сами передайте... а спасиба нам ихнего не надо. И то сказать, с обеда мешки ворочали. Какое уж тут спасибо... Зойка! - спросил он, оборачиваясь к притихшим девчонкам, тебя сегодня в укоме Васильев ругал? Ты прикреплена к приюту? Скажи, пожалуйста... а ты была хоть один раз в детраспределителе? Н-ет? Ну, и паскудная же ты, я скажу тебе, девка.
- Сереженька! - уныло и присиротевшись начала Зойка. - Солнышко ты мое любимое, золотой мой!.. Я в госпитале... сейчас занята? Занята! А до госпиталя я каждый день на вокзал три километра - в распределители пленбежа бегала? Бегала! А до пленбежа - на продразверстку в Пановскую волость... с Анохиным ездила? Ездила. Ой, как люблю я тебя, дорогой мой! - лукаво закончила она, обнимая Сережку за шею.
- Ну-ну, любишь! - заворочался Шаров, разжимая своими крепкими лапами ее руки. - Да что ты прихватилась, как пиявка. - Он отсадил ее в угол дивана и сказал, чуть запыхавшись: - Балаболка! Я так и сказал! "Не разорваться же ей". А в приют мы завтра Ленку пошлем.
- Ленка не пойдет! - вставила молчаливо гревшаяся у огня Маруся.
- А кто спрашивать будет? - удивился Шаров. - Постановим - значит, пойдет!
- Ленка не пойдет. Она на днях замуж выходит и к мужу в вокзальный поселок переедет. А оттуда далеко...
- Замуж?.. Далеко?.. - переспросил Шаров, и на лице его появилось такое неподдельное негодование, как будто бы ему сообщили не о том, что Ленка замуж выходит, а о том, что Ленка уходит... в белогвардейскую банду. - Ну ладно! - добавил он уже сдержанно. - Это мы еще обсудим, кто замуж, а кто куда!.. Бориска! - негромко сказал он, оборачиваясь ко мне. - Пойдем в другую комнату, нам ведь с тобою поговорить нужно...
* * *
Сереже Шарову было семнадцать. Он был на год старше меня. Раньше я его не знал совсем. (Перед революцией я мельком слышал о нем, когда в слободе он пытался [организовать] Союз молодежи III Интернационала, - но это уже было перед самым моим побегом {на фронт. - Ред.}.
Он был из беженцев - откуда-то из Белоруссии. Отец его - солдат - был в плену, мать работала на камвольной фабрике, а сам он учился во время войны в столярном отделении ремесленного училища.
У него были умные озорные глаза, черные жесткие волосы, и через левую щеку его тянулся длинный ножевой шрам, старый след от буйных забав, когда по свежему льду дрались парни и мальчишки из Выездной слободы, что за Тешею, с арзамасскими мастеровыми: корзиночниками, бондарями, колесниками, что жили на низу, на болоте, у моста.
- Ты ведь не куришь, - сказал Сережа, усаживаясь и завертывая козью ножку. - А я так давно смолю... еще мальчишкой. Отец поймает, вздерет... убежишь за сарай и еще слаще покажется... Ты что сегодня - с одним костылем?.. Проходит?.. Ну, и хорошее дело. Когда уезжать будешь - мы вечеринку устроим - к тому времени сплясать можно будет.
Все это говорил он по-дружески. И вдруг озорные глаза его потухли, он закурил, сел напротив меня и спросил просто:
- Что такое у вас, Борис, с Федькой?
- С Федькой у меня ничего нет, - ответил я, насторожившись и догадываясь, к чему он клонит разговор.
- Ничего?.. Вот это-то нехорошо, что ничего. Ну, подумай сам: вы оба комсомольцы. Хотя ты и коммунист - но ведь ты еще комсомолец. Ну, оба из одной организации. Оба хорошие... парни. И вдруг враги. И до чего дело доходит... до чудного, право. Мало того, что не разговариваете... Так нет... Федька... сунется в клуб - видит, что около тебя ребята собрались - повернет и уйдет...
1931
ПРИМЕЧАНИЯ
В 1929 году в журнале "Октябрь" впервые были напечатаны главы из повести "Школа" под названием "Обыкновенная биография". В 1930 году в поселке Кунцево под Москвой Аркадий Гайдар приступил к работе над продолжением "Школы", дав новой повести то же название - "Обыкновенная биография". Поначалу писалось легко, потом работа застопорилась, и он совсем отложил рукопись.
Впервые главы из повести "Обыкновенная биография" с некоторыми сокращениями были опубликованы в сборнике "Жизнь и творчество А.П.Гайдара" (Москва, Детгиз, 1951).
Т.А.Гайдар
Последние комментарии
1 час 39 минут назад
17 часов 43 минут назад
1 день 2 часов назад
1 день 2 часов назад
3 дней 9 часов назад
3 дней 13 часов назад