Бог после шести [Михаил Тихонович Емцев] (fb2) читать онлайн
- Бог после шести (а.с. Библиотека приключений и научной фантастики) 1.54 Мб, 242с. скачать: (fb2) - (исправленную) читать: (полностью) - (постранично) - Михаил Тихонович Емцев
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Михаил Емцев Бог после шести
ОТ АВТОРА
Читателю предлагается повесть “Бог после шести”, повесть фантастическая, что, впрочем, видно из обозначения жанра. Повесть эта действительно фантастическая — описанных в ней событий и людей не было и, надеюсь, никогда не будет. Все это выдумка. Спрашивается, зачем же писать такие произведения, где отражается несуществующее в нашей богатой значительными явлениями жизни? Ответ прост: такое все же может случиться. В наши дни среди молодежи, за рубежом, очень распространен поиск духовных ценностей. Неудовлетворенность жизнью, бедность интересов, отсутствие внимательного и заботливого коллектива — все это сплошь и рядом заводит молодого человека в тупик, заставляет его искать выход в необычном и порой нелепом, выдуманном им мире. Такими настроениями умело пользуются умные и опытные “ловцы душ человеческих”, чтобы использовать молодых людей в своих корыстных и часто преступных целях. Встречаются подобные факты и у нас. Есть среди нашей молодежи и те, кто, привыкнув к благополучной и нормальной жизни, временную неудачу, срыв, обиду, укол самолюбия представляют для себя катастрофой и начинают метаться в поисках любого выхода из создавшейся ситуации. Как правило, такой непродуманный поиск приводит к ошибкам, порой непоправимым. В этой фантастической повести и рассказывается об одной такой ошибке, приведшей к трагическим последствиям. Автору хотелось показать, что может получиться в результате неправильных устремлений его героев, ведь как известно, “Сказка ложь, да в ней намек! Добрым молодцам урок”.* * *
Скорей, скорей! Сзади, за горизонтом, тоскливо скулила сирена, белым пламенем полыхнул прожектор. “Давайте, ребята, старайтесь. Ищите, ищите, отрабатывайте зарплату. Искать вам не переискать, особенно на дне ручья, что вытекает ниоткуда и впадает в никуда. Далеко он от них, далеко. Не достать. Ни начальничкам, ни помощничкам. Сердиться будете, так вам и… надо. Много крику, много слов. Словечки прыгают бильярдными шариками. Стук да стук, стук-постук, хлоп! И мимо! Кусайте свои локти теперь, доискивайтесь причин ЧП! Прозевали, профинтили!” Вокруг него ровно и покорно шумела тайга. Ручей под ногами чавкал и брызгался. “Ах ты, мать родная, спасительница! Воздух летний, густой, пьяный, голову закружил. Воля — вот она, под рукой, под ногой. Ходуном ходит грудь, как насос работает, сердце мотором стучит, ноги сами несут по воде холодной, хлюп да шлеп! Вперед, вперед. Ручей — не река, излучины малые, скользит себе пряменько, ведет и ведет, авось выведет. Быстрее, быстрее. Ничего, ничего, главное — подальше, главное — поглубже, а там разберемся Время летнее, и запасец в сидоре не мал. А кругом морошка, ягода, грибы, муравка, травка, выживу как-нито. Да и попоститься можно. К великому посту всегда готов!” На мгновение задержался, сделал несколько глубоких выдохов. Его тренированное тело почти не ощущало усталости. Лишь от глубоко запрятанного страха да от истерического напряжения последних часов временами обморочно плыло сознание, темнело в глазах. Получив за последнее дело десять лет (приплюсовали четырехлетний остаточек от прошлого!), он решился. Решимость всегда жила в нем, но для побега отсюда требовалось чудо. И стал он молить и просить помощи высших сил. Часами бил поклоны на своих нарах. Старые дружки начали было посмеиваться, но он их укротил. А потом и чудо припожаловало: обнаружился объектик, строечка с длинным канализационным ходом, ведущим, конечно же, к мелководному ручью. По дну ручья можно было далеко уйти, тем более что эта глубокая магистраль впадала в самую тайгу, в ее заповедную чащу. Добыв нужное знание, воспарил духом. Понял: все получится как надо. Чудо состоялось, остальное — дело техники. Однажды вечером, хлебнув недозволенного, жестоко замаялся животом слесарь-водопроводчик Иван Мархотин, и на другой день вместо этого пропащего алкоголика на объект пошел он. Поработал, осмотрел, оценил, подготовил. А через два дня, когда снова слег болящий Мархотин, он уже был в трубе, чихал, сыпал проклятиями и полз. Думал, задохнется, но не задохнулся. Опасался застрять, но не застрял. Выполз, вылез, вывинтился из страшной каменной кишки. Будто крик на воздух вырвался из сжатого ужасом собственного горла. И пошел, и пошел, тихо, быстро, легко. Пять часов ходу без следа позади, всё по дну, по водичке, затем по склонившейся над водой ветке — на сосну, а с дерева — прыжок на мягкую таежную подстилку в трех метрах от берега, так что никакого следа нигде нипочем не найти. Загадка для школьников: вошел человек в ручеек и не вышел. Сколько жителей в деревне на берегу ручья? Пусть детки ломают головы, а нам — дорога дальняя. Ходу, ходу. В просвете между соснами что-то знакомо и тревожно белело. Затаив дыхание, всмотрелся. Телеграфные столбы! Он вышел к телеграфной линии! Отсюда рукой подать к большим свободным дорогам. К тем ручьям, что впадают в реку настоящей жизни. Скорей! И в это мгновение сзади него глухо, невыразительно, будто глубоко под водой, лопнули выстрелы. Повернулся в сторону, откуда могла прийти погоня, и вдруг что-то резко толкнуло в переносицу, болью отозвалось в голове, в глазах полыхнуло пламя невиданного радужного костра. Он упал лицом вниз, успев подумать: “Неужто достали?” Телеграфные провода раскачивались над ним и гудели, неся во все концы страны срочное сообщение:“…бежал опасный преступник. Рост около 190 см., сутулый, походка небрежная, привык на ходу и сидя раскачиваться. Брюнет, волосы черные, брови широкие, глаза маленькие, голубые. Выглядит старше своих лет…”
1
В тот промозглый декабрьский вечер настроение у Виктора Ярцева было плохим. Вызрело оно не сразу. После смены, смывая особым жидким мылом въедливые следы сажи и грязи, Виктор услышал знакомую тоскливую нотку в душевном состоянии. Как будто тоненькая иголочка чуть-чуть коснулась его сердца. В кабине стоял неповторимый запах горелой резины, доносившийся снизу, сквозь щели бетонного пола, из цеха вулканизации; у ног ласково пузырилось подобие морской пены. Как-то вдруг Виктор вновь осознал, что ему скучно и с завода пора уходить. Он уже не раз подумывал сменить работу. Намекал родителям. И каждый раз встречал жесткое сопротивление. Мысль о новой попытке нагнала на Виктора уныние. Родители, конечно, начнут морализовать. Главное, не объяснить толком. В чем причина? Причины нет. Надоело, чего-то другого хочется. Другой работы, иной жизни. В проходной взгляд юноши задержался на зеленых петлицах вахтера со сморщенным старушечьим лицом. Петлицы были как петлицы, но Виктору они показались вызывающе уродливыми. “Зеленое на черном, просто отвратительно!” — решил он. И даже замедлил шаг, всматриваясь. Сзади немедленно подтолкнули: — Заснул? Выйдя, обернулся и долго смотрел на длинное здание завода. Шеренги окон светились ровным желтоватым светом. И тогда он определил про себя твердо, окончательно: уйду. От четкости решения стало как-то зябко и неуютно. Все последующие мысли Виктора строились уже на этом болезненном фоне. Ничего вроде особенного он не думал, а мрачнел с каждой минутой. Ссадинка на душе. Будто содрана в каком-то месте кожица и кровоточит. Кожа с души? Ерунда-то какая. Книжно думаешь, парень, литературно. Виктор недовольно повертел перед собой крепкими пальцами с желтыми от табака ногтями. Задумался, покачал головой. А пожалуй, иначе не скажешь. Именно саднит и даже чуть жжет душу. Глупо. Из-за чего? Казалось бы, и мыслишка невзрачная, а на тебе, какая перемена душевного климата. На проспекте шалил порывистый западный ветер. Жалобно тенькали промороженные деревья, сгибались вопросительными знаками люди, лихо неслись узкие желтые облака и высоко стыло черное небо с дрожащими звездами. Неуютная, неустроенная обстановка усиливала внутренний разлад Виктора. Он давно сделал для себя тонкое, как ему казалось, наблюдение: мир вокруг зависел от настроения: хорошо на душе — отличная погода, скверно — природа хмурилась и злилась. Мчались машины, разбрасывая мокрый снег. В воздух взлетали комья, похожие на вымоченные в чае куски рафинада. Ветер упал на Виктора, рванул его, и тот, согнувшись, как и другие, — ноги и голова вперед, — торопливо заскользил к метро. Боковым зрением юноша еще раз пробежался по светящимся окнам завода. В памяти проявилось лицо начальника цеха Бородатова Вениамина Максимовича. За долгие годы работы на шинном заводе кожа начальника впитала немалую толику сажи и загрубела. Когда Вениамин Максимович гневался, лицо его наливалось кровью, и он выразительно багровел. В гневе Бородатое был криклив. По всему, Виктору никак не избежать неприятнейшего разговора с Вениамином Максимовичем. “Конечно, — рассуждал юноша, — можно на все его поучения махнуть рукой, но ведь Бородатое приятель отца”… От этой мысли настроение у Виктора еще ухудшилось. А ветер на проспекте стал злее, неистовее. За спиной Виктора выросла плотная, холодная стена, на которую можно было уверенно опереться. Расклешенные внизу брюки обвивались вокруг ног и оглушительно, стартовыми пистолетами хлопали в воздухе. Длинные мокрые волосы били по щекам, лезли в глаза. Конечно, и отца перетерпеть можно. Родитель зазовет к себе, усадит и, постукивая черенком трубки по колену, с большим удивлением станет разглядывать сына. Молчать будет долго, укоризненно, будто с намеком каким-то. Непривычный человек от такой игры в молчанку может растеряться, раздражаться начнет. Но не таков он, Виктор. Стариковы штучки ему ведомы и досконально изучены. Сын тоже помолчит и, возможно, начнет ухмыляться, разглядывая седые прокуренные усы отца. Знает Виктор: ухмылочка сработает и старик разозлится. Из-под знаменитых усов двинется на Виктора армия одинаковых слов. Ах, как скучно вы, папа, излагаете! И все слышанное-переслышанное, бесконечно знакомое. Будет там упоминание и о возрасте, и о чести семьи, но наибольший упор отец, ясное дело, сосредоточит на логике. “Твое поведение нелогично, — скажет он, — а потому глупо”. Самое противное, что нотация продолжится очень долго. Долго. И не нужна она ему, Виктору. Он уже с двенадцати лет совершенно точно знал, что, в каких случаях скажет отец. Но ведь к разговору с отцом подключится мать! Мать! Мать не кричала, подобно Вениамину Максимовичу, не воспитывала, как отец. Она страдала молча. Виктор представил, как мать отойдет к кухонному окну, поджав губы, и молча застынет у чисто вымытого стекла, за которым маячит знакомый, обклеенный зеленой фанерой балкон. По опустившимся плечам сын поймет, каково у нее на душе. Он как-то заметил: “Очень у тебя выразительная спина, мама. Ты спиной действуешь на мою психику лучше любой нотации”. — “Да ну тебя!” — сказала мать и заплакала. От таких мыслей настроение Виктора совсем ухудшилось, и ему захотелось сейчас же что-то сделать, но что? “Возле метро есть пивная”, — подумал он, но тут же помотал головой. Нет, туда он сегодня не пойдет. Это еще сильнее бы огорчило мать. На душе стало гадко, совсем гадко. И добро бы, за дело мучился. А то так, пустяки и одни недоразумения. Ну, меняет человек работу. Что такого? Дело житейское. Ищет себя или, может, мечту отдаленную имеет. Неважно. Законы позволяют, и вообще… Так нет — ахи, охи, укоризненные взгляды. Почему, да как же так, объясни, пожалуйста, что не нравится, чего хочешь, и пошло, и поехало!.. Тьфу! Виктор в сердцах состроил гримасу встречному гражданину. Тот никак не отозвался, похоже, совсем не заметил Виктора. По проспекту бежали озабоченные, не замечавшие друг друга люди. Если б только он сам понимал, чего хочет. В его теле буйствовала молодая яростная кровь. Молоточки неукротимых желаний стучали в мозгу и сердце. Он мог многое, ему казалось — почти все. Работать, учиться, уйти в спорт или, может быть, научиться играть на гитаре… Рядом что-то произошло. Неподалеку остановился мокрый, тяжелый троллейбус. Возле дверей тотчас же образовались темные вихри человеческих фигур. От одного из них отделилась высокая, ломаная тень и скользнула на мостовую. Невесть откуда взявшаяся “Волгах”-такси дико визгнула тормозами. Автоматическим, отработанным в армии броском Виктор рванулся вперед и дернул человека на себя. “Волга” прошла вправо, царапая и больно толкая. Они упали, но тут же вскочили. Машина подняла фонтан грязного снега у кромки тротуара, развернулась и торопливо уходила в неразличимую даль проспекта. — Будь ты проклят, анафема! Пушечный голос рядом рявкнул, перекрыв все звуки: шуршание машин, завывание моторов и вой ветра. Виктор отпрянул, разглядывая спасенного им человека. Гигантский рот с одинокими желтыми клыками. Во рту гневно шлепал шершавый язык, над низким морщинистым лбом протуберанцем вздыбился клок черных волос. Широкие черные брови срастались в багровом шраме на переносице. Маленькие красные, полные ненависти глаза посылали проклятия вслед удаляющемуся автомобилю. Бледная кисть с тонким когтистым пальцем еще несколько секунд сверлила воздух, как бы настигая машину, затем тяжело рухнула вдоль высокого узкого тела. Виктор хмыкнул и стал разыскивать упавшую при падении шапку. — Вот ваша, — сказал он, подавая ушанку незнакомцу. Тот взял и некоторое время молчал. С ним произошла поразительная перемена: погасли глаза-уголья, затворилась неистовая пасть, лицо пошло крупной ласковой морщиной. На Виктора смотрел симпатичный сановитый старик, лучась благожелательным теплом. — А тебе, сынок, — сказал он, — обещаю исполнение всех желаний! Совет прими: поступай всегда по своему желанию! Как захочешь, так и делай. И все сбудется. Все сбудется, все! Виктор хотел было ответить, но тут их затормошили люди, расспрашивая и предлагая помощь. Кто-то поинтересовался, запомнили ли они номер такси. И тогда случилось третье удивительное преображение. Доброжелательный патриарх на глазах съежился, уменьшился, как-то обвис и сник. Невыразительным, тихим голосом старик пролепетал какие-то незначительные слова и боком-боком, быстренько выбрался из толпы любопытных. Виктор тоже не стал вдаваться в подробные объяснения, а протолкался на свободное пространство тротуара. Он сделал несколько шагов, как до него донеслось: — Все сбудется! Все! Юноша вздрогнул, остановился, вглядываясь в темнеющую ограду и стволы деревьев. Ему показалось, что он различил слабую колеблющуюся тень руки. Сквозь шум вновь услышал адресованные ему значительные и таинственные слова: “Все сбудется, все!” — Как же! Обязательно сбудется, товарищ кудесник, буду ждать! — хмыкнул он насмешливо. Ан нет, не так просто оказалось избавиться от заманчивого, сказочного обещания. “Все сбудется”. “Что — “все”?” — спросил себя и задумался. Остаток пути к метро Виктор многократно повторял в памяти сцену на троллейбусной остановке. И так и этак получалось славно. Себя проявил — человека спас, и еще образовалось кое-что. Это кое-что было особенно значительным, заманчивым для Виктора. Не то чтобы он верил во всякие такие штуки — знамения и предсказания, угадку да провидение, — но все же не совсем и не верил. Кто-то заметил его в минуту растерянности и прислал помощь. Одобрил и натолкнул. Мол, не робей, парень, обойдется. Поступай по желанию. Здо́рово! Взволнованный, слегка потрясенный, он шагал бодро к метро, и предстоящий разговор с родителями уже не казался ему таким мучительно неприятным.* * *
Выходит, не сгинул беглец в таежных дебрях. Судьба и случай, воля и удача вывели человека на широкое течение жизни. А шальная пуля, поразившая его на излете, лишь отметину оставила на лбу. Звездный шрамчик. Первые недели стыдился, прятался, кепку поглубже на глаза спускал, но однажды, разглядывая себя в зеркальный осколок, перерешил отношение к собственному уродству. Обругал себя. Дурень старый! Не шрам это вовсе, а знак. Знак чистой воды. И не простой знак, а свыше. Шуточное дело: пуля — в лоб, а человек жив остался! Везение? Нет, знамение! С той поры еще уверенней двигался по избранному пути… Но все это было в прошлом, а сейчас он мягко, почти нежно нажимал кнопку электрического звонка в одном из многоэтажных пригородных домов. Добавил в лице лучистости, распустил злые морщины мягкими складками, подобрел глазами. Как-никак, домой вернулся. Остро, коротко вообразил: дверь распахнута и в светлом проеме — Она. Пышные светлые волосы спрятаны под черными кружевами, большие карие глаза глядят умно и спокойно. Губы не дрогнут, но улыбка вдруг полохнет и взгляд освежит. И действительно, дверь открыла она. И все, как воображал: черное на голове, светлые завитки из-под платка на плечи легли. Но не то это было, совсем не то. Никаких кружев, простой платочек ситцевый. А глаза-то, глаза — чужие, холодные, от злобы светлые. Зыркнула, точно фотомигалка: светло, неприятно. — Ну, наконец-то! — сказала. — А я уже заждалась. Тут он и вещички свои приметил. Сложены и поближе к порогу составлены. Сердце екнуло: выдворяет. — Раздевайся, на кухню проходи. А он, снимая пальто, уже наливался мутной горечью и злобой. Не интересовали его причины и следствия. Россказни да объяснения. Что же это такое? А язык его тем временем молол, нес чепуху: — В плохом настроении, хозяюшка? Гость провинился, сынок нашкодил, завистники на работе одолели? Так это все преходяще, минует и забудется. — Проходи, чаю попей перед дорогой. Он поежился, ссутулился и, потирая руки, прошел на кухню. Помещение, конечно, не сибирских масштабов, но уютное. Плита белая эмалевая чешская, кухня голубая польская, — интерьер, одним словом. И чаю перед дорогой все соответствовало: бутылка водки “экстра”, яйца с черной икрой, “закрученные”, а потому целенькие и вроде свежие помидоры, дымящаяся картошка в фарфоровой миске. Покачал головой: — Значительно. И добавил: — Видно, есть серьезные причины. — Есть. Села напротив и, когда выпили по стопке, твердо заявила: — Расставаться с тобой будем. Не глядел он на свою собеседницу, с аппетитом смаковал холодный помидорчик, но поежился, точно зябко ему стало. — Потому как вы, дорогой мой, обманщик и вор. Глаза его совсем провалились, ушли в себя, не стало глаз. — Не будем, дорогая Линда Эрнестовна, — хрипло сказал, — горячиться со словом. Она перечислила: — Пока полгода жил без прописки, я молчала. Пока ел, пил на мой счет, я тоже молчала. Понимала: человек после срока имеет право на отдых. Ну, а что касается остального, ведь тоже шло на мой счет! Сыночка моего к себе приспособил, науку понадобилось ему объяснять; ишь ты, старый хрыч! Ладно, думаю. Пусть, Голова у моего сына светлая, на ахинею не поддастся. А сколько гостей было принято, а? Сколько полов вымыто да посуды перемыто? И люди ваши большей частью малоприятные. Один Есич чего стоит. О молодежи я уж не говорю. Он налил себе, выпил, кивнул: — Дальше, дальше. — А дальше вот что. Дозналась я про главную причину вашего сидения. Святые деньги — кассу общества — присвоили да бежали. Это уже выше всего. Не в воровстве дело, а в грехе. Большой грех. Потому и желаем мы с таким грешником распроститься. Навсегда. И до конца дней своих общения не иметь. А свой личный грех я замолить сумею. Ошиблась, значит. Наступило молчание. Она высказалась и сразу ослабела. Он молчал. Выпил еще рюмку, другую, молча налил чашку чаю, пил, отдуваясь, и все молчал. — Оно, конечно, на правду возразить нечего, — промямлила она, — но все-таки хотелось бы услышать от вас какие-то слова. Обидно все-таки… И замолчала. Силы оставили ее, слишком долго она держала себя в напряжении. Он глянул в упор. “Убьет”, — почему-то подумала женщина. — А что говорить? — неожиданно спокойно, даже ласково произнес. — Все понятно: неудобен стал — и сразу же предлог появился. Насчет кассы вы все совершенно правильно разведали, Линда Эрнестовна! Только… — Он подождал, потом выдохнул: — Подробностей не знаете, а потому чушь и ложь несете. — Грозно звякнул серебряной ложечкой в чашке. — Чушь и ложь! И, придвинувшись почти вплотную, прошептал: — Людей за проволокой надо было спасать, понятно? Моих друзей! А ваши жадные сектантики ни копейки не хотели дать. Вот и решился своей волей поломать их упорство. Правда ваша, грех взял на душу, но вышло по-моему. Людей уберег, а сам влетел. Сектанты на меня донос сочинили, ну и… Вот так было дело! Женщина глядела во все глаза. У нее даже чуть отвис подбородок, помеченный крупной пушистой бородавкой. — Господи, вот оно как обернулось! Я ж не знала! — Не знала? Не знала?! — Он вскочил, взлетел над столом — гневный, разящий, не ведающий пощады. — А что ты знаешь? Дура баба! К тебе человек прибился, человек! А ты сплетни вокруг него собирала, грязное белье ворошила! — Прости, прости! — взмолилась она, складывая руки на груди. Он сразу остыл, поскучнел. Сел, успокоился. — Прости и ты, — тихо сказал. — Сорвался. Несправедливость потрясает душу. Впрочем, ты права в одном — мне нужно уходить. Бежать от тебя надо. Бежать от вашего благополучия, от сытости вашей, от довольства. — Останься, — робко попросила женщина. — Нет, — твердо, окончательно отрезал. — Уйду. Таким, как я, мирной жизни не видать. Вокзальная скамья, сарай, подвал — вот мой дом. Давно знаю, но все забываю. Тешу себя надеждой, а не сбываться моим надеждам. Другое у меня направление. Для иных дел судьба меня бережет. Сегодня из-под колес машины вынула спасительная рука. Тоже не просто все это, видно, есть у меня свое предназначение. Не для благополучной жизни определен я. Помолчал внушительно и добавил: — А за уют и кров, за ласку вашу спасибо. И сыну вашему спасибо. Много помог мне, образовал меня насчет современной жизни. Главное в науке объяснил, теперь я почти ученым стал. Вот так. В передней прощались долго. Объятия, поясные поклоны, глубокие вздохи. Она прослезилась, он был суров и печален. Вышел в ночь, пересчитав ступени. Оглянулся на приютивший его дом, сплюнул через плечо, зашагал к станции.2
Через два часа Виктор Ярцев сидел у себя на кухне и ел тушеное мясо с жареной картошкой. В кухне уютно и чисто, картошка поджарена любимыми Виктором свернувшимися янтарными лепестками. Виктора мучило сомнение: сказать или не сказать. Он знал, что сказать придется, и чем раньше, тем лучше, но в этот момент уж больно ему не хотелось огорчать мать. Продев под фартук большие мягкие руки, Анна Петровна заметила: — Даже в армии не научили тебя есть как следует! — и сгребла сдвинутый Виктором жареный лук на край тарелки. — Да он весь обуглился! — буркнул Виктор. Этот пережаренный лук… вечный предлог раздора. Когда-то, в далеком детстве, маленький Виктор, торопясь доигрывать свои многосерийные мальчишеские игры, набил полный рот подгоревшим луком и испытал неожиданное и острое отвращение. На него пахнуло сырыми угольями, свежим пожарищем… Впрочем, неизвестно точно, что испытал малыш, только скривился он и заревел. Мать обиделась: плач сына подрывал ее кулинарный авторитет. Ребенок получил подзатыльник, размолвка углубилась. Потом, как водится, все выяснилось и устроилось наилучшим образом. Но отвращение к жареному луку осталось у Виктора на всю жизнь. Он кривился и хмыкал, мать обижалась. Виктор сунул руку в карман за сигаретами и тут же выдернул. Мать не любила, когда он курил. Она еще не привыкла к взрослому сыну. Как известно, нехватка свободы заметней всего проявляется в мелочах. Виктор обиженно подумал, что, по сути дела, воспитывали его в большой строгости, держали прямо в ежовых рукавицах. Сколько раз в детстве мать не разрешала ему смотреть фильмы с привлекательнейшим примечанием: “Дети до 16 лет не допускаются”! Вспомнился Виктору и скандал, затеянный отцом по поводу первой сигареты сына. Потом в памяти мелькнула полузабытая школьная чушь: выдавленные стекла, разбитые футболом ботинки, несправедливые двойки. У обид своя солидарность: потяни одну — и за ней повлекутся множественные факты и фактики. Все они подтвердят: строго держали тебя родители, парень, не давали в младенчестве отвести по-настоящему душу. Виктор неодобрительно качнул головой. Конечно, он понимал, что эти прошлые обиды были пустячные, детские, а все же ощущение появилось неприятное. Похоже было, что его и сейчас считают дитятей, которого нужно наставлять и контролировать. Но он уже не ребенок. Побывал в армии и сумел там кое-чему научиться. Повидать и научиться. Родители, выходит, этого не понимают. Вот и сейчас: как ему приходится мучиться, чтобы сказать совсем простую вещь! Самую что ни на есть обычную вещь: человек решил уйти с работы. Почему нельзя уйти с работы, которая ему не по душе? — Что головой-то мотаешь? — сказала Анна Петровна, присаживаясь напротив Виктора и опуская полные локти на зеленую пластмассовую крышку стола. — Задумал что? Выкладывай! Виктор глянул исподлобья на мать. Как это у них все устроено? Нюх, что ли, есть такой особый, материнский? Ничего не скроешь. Увидел он не замеченную раньше морщину на шее, от уха к выемке ключицы. Увидел другие морщины на щеках и лбу. Стареет мать. Нет, он не станет ее огорчать. По крайней мере, сейчас. “Не то что другие дети, — думала Анна Петровна. — Сколько я с ними хлебнула всякого! Со старшей, Валентиной, пришлось немало возиться. Тоже была девка — неизвестно, на каком коне подъехать. Сейчас, слава богу, устроилась окончательно: солидный муж, ребенок. А этот-то, этот, сидит, молчит, о чем-то думает, чего хочет, понять нельзя. Слишком он после армии самостоятельный стал. Как бы чего не получилось. Не к добру это. Дитя ведь еще, в сущности”. Раздался звонок, и Виктор пошел открывать дверь. В коридор ворвалась Татьяна. Она зацепила его зонтиком (зачем ей зонт в декабре?), сдвинула стоявший возле вешалки стул, очаровательно улыбнулась и, оставляя темные следы на паркете, прошла в кухню здороваться с Анной Петровной. Для Виктора появление Тани означало спасительный тайм-аут. Неприятности можно было отложить. Таньку он знал давно и хорошо — они дружили со школы. Стоя в передней, Виктор прислушивался к звонкому голоску девушки и размышлял о гостье. Танька с первого взгляда хоть кому понравится. На определенный вкус ее даже можно было назвать красивой. Лицо чистое, нежное, подбородочек детский, а глаза Танькины, глаза ее — это, конечно, вещь. И волосы у нее пышные, каштановые, и сама складная. Даже унылый ямщицкий зипун, который сейчас называют дубленкой, не портил ее фигуры. И ядовито-красные конструкции с пряжками, шпорами и никелированными застежками на ногах вроде бы шли девушке. Как мода ее ни корежила, Танька оставалась Танькой, то есть просто хорошенькой молоденькой девочкой. Впрочем, отзывались о ней по-разному. Люди пожилые, немного старомодные, после первой беседы с Таней говорили, что у нее возвышенная и, по-видимому, добрая душа. Танькины приятели помоложе, не так уж совсем молодые, но и не старые, отмечали, что в девушке что-то есть, и это что-то необычно. Танькины сверстники, юноши и девушки, больше всего боявшиеся серьезного в жизни, выносили приговор: с ней не соскучишься. Однако Виктор знал, что так бывает только поначалу. Потом впечатление менялось, а иногда даже превращалось в прямо противоположное. В глаза начинали бросаться не замеченные сразу мелочи и детали, и постепенно обнаруживалось, что роскошные Танины волосы давно уже не были в руках парикмахера, и, кажется, даже не расчесывались их владелицей. К зеленой, кое-как разглаженной юбке девушка могла надеть фиолетовую кофту, и такое соотношение красок, похоже, ее удовлетворяло. Восторг, светившийся в глазах Тани, носил какой-то напряженный, а иногда даже фальшивый оттенок. Точно она когда-то удивилась, широко открыв глаза навстречу миру, да так и осталась в своем первозданном удивлении. Если сперва и казалось, что от девушки шел свет, то вскоре свет этот начинал напоминать освещение электрической лампочки без абажура — от него болели глаза и хотелось повернуть выключатель. В Таниной одухотворенности был элемент обязательности, почти профессионализма, будто она дала кому-то такой обет: удивляться, восторгаться и следовала данному слову с неистовством идолопоклонника. Больше всего Виктора огорчала Танина манера общаться. Говорила девушка негромко, убедительно и главным образом о себе. О том, какая она удивительная и способная и что по этому поводу думают окружающие. По ее словам выходило, что окружающие думают о ней хорошо. Даже очень хорошо. “Ты, Танька, культ”, — не раз говорил отец Виктора, Сергей Тимофеевич Ярцев, мужчина медлительный и степенный, с лукавым, быстрым взглядом серых глаз. — А ты, Танечка, все хорошеешь, — певуче разлилась на кухне Анна Петровна. — Какая славная у тебя шапочка! Из белочки, что ли? Ты в ней как снегурочка, глазенки блестят, веселая… Все идет как надо? — А что мне? Виктор представил, как Танька завертела головой и от мокрой косматой шапки ее во все стороны полетели брызги воды и снега. — Что мне? — повторила девушка и засмеялась. — Смешно сказать, сейчас ехала к вам, и водитель троллейбуса по микрофону объявил: мол, такая-то гражданка в беличьей шапочке, подойдите ко мне. Я подхожу, он говорит: “Не могу удержаться, девушка, чтобы не назначить вам свидание”. Все на меня смотрят, а мне смешно, я засмеялась и отошла. А парень ничего себе, молодой, с усиками, зубы белые, ровные-ровные. — А ты, вострушка, все разглядеть успела? — Долго ли? Да у него, кроме зубов, ничего интересного нет. Вы спрашиваете, почему я веселая? А причина простая: ко мне все люди хорошо относятся, вот мне и весело. Я не понимаю, почему это другие ссорятся, — для меня нет плохих людей, мне со всеми хорошо. — Хвастаешься поклонниками? — сказал Витя, входя в кухню. — А как же иначе? Чем еще похвастаться девушке? Вот только ты на меня внимания не обращаешь. — Таня снова засмеялась, сверкнула белыми крепкими зубами, стрельнула озорными глазами, взмахнула черными ресницами, короче, проделала серию мелких ослепительных движений, от которых у Виктора зарябило в глазах, и он, опустив голову, присел за стол допивать чай. — Не могу я на тебя обращать внимание, Танька! — сказал он. — Я тебя еще в третьем классе за волосы таскал, а в десятом ты мне шею расцарапала и я тебе синяк на руке посадил, не забыла? — Как забыть, я до сих пор вынашиваю план мести. Вот погоди, будет у тебя черная пятница. — Да ты присядь, чайку-то попей, — вмешалась Анна Петровна. — Что все на одной ноге скачешь, как стрекоза какая-нибудь неустроенная? — Нет, не хочу. Стоя — оно быстрей. Я тороплюсь. Дел куча, я их успеваю делать только потому, что тороплюсь. Все удивляются: ты, говорят, Танька, двужильная. А я ничего. Сегодня четыре часа спала, но все успела. Бассейн, гимнастика, библиотека, зачет, венок, крематорий. Витька у меня последний… — Господи, крематорий? С чего это? — Брови Анны Петровны приподнялись. — У моей подруги отец умер, я венок организовывала. И в крематории побыла. На поминках не осталась, не люблю этого варварства… Вить, у меня дело есть. — Изложи в письменной форме — я больше тысячи слов в минуту на слух не воспринимаю. — Нет, кроме шуток. Ты где встречаешь Новый год? — Еще не думал. Где-нибудь встречу. А что? Таня улыбнулась и обратилась к Анне Петровне: — Тетя Аня, есть предложение встретить Новый год на вашей старой даче. Как вы на это посмотрите? Анна Петровна осторожно сказала: — Что ж, это можно… Сейчас, говорят, многие так делают. А компания откуда? — Замечательные люди! Мои знакомые. Умные, веселые, оригинальные, очень забавные человечки. Художники, поэты. Дело за Витей. Может, у него другие планы? Анна Петровна насторожилась: — У тебя, Танюша, все замечательные. Смотри, налетишь на такую замечательность — костей не соберешь. Девушка тряхнула головой: — Меня бог бережет. Все удивляются, как я умею из передряг выходить. Я вам не рассказывала о своей поездке на юг? Это было что-то потрясающее, я вам потом расскажу, не при Вите: ему вредно такие вещи слушать, он у нас еще маленький. — Если у тебя нет ничего определенного, Витенька, то почему бы вам не встретить Новый год вместе с Таней? Знаете вы друг друга столько лет, а все поврозь ходите, как чужие. Над Анной Петровной дамокловым мечом висела тень грядущей невестки. Мать Виктора была женщиной несколько старомодной, из потомственной рабочей семьи, где раз навсегда определенные жизненные ценности вроде честного труда, верности семейному долгу не подлежали пересмотру. То, что она слышала о современных девицах, повергало ее в смятение. Соседки и приятельницы поставляли Анне Петровне информацию, рождавшую тревогу и неприязнь. “Попадется какая-нибудь такая, погубит парня, — думалось Анне Петровне. — Уж лучше Татьяна. Хоть и раздрызганная малость, но зато честная и добрая, а главное — открытая. Все, что с ней ни случится, расскажет и совета еще попросит. Не таится, своя”. Странное дело эти материнские рассуждения. — У меня нет ничего определенного, — сказал Витя, — но ты что-то рано начала готовиться к Новому году. Еще больше недели впереди. — В том-то и дело! — встрепенулась девушка. — Времени мало. Приготовиться надо. Это будет не обычная встреча. Ребята должны кое-что сделать. Им надо на месте осмотреться. — Что они там собираются готовить? — настороженно спросила Анна Петровна. — Пока тайна. Но, думаю, будет здорово! Это такие головы! Я им так и сказала прямо, что будет замечательно, если они сами займутся подготовкой праздника. Все помолчали. — Ну что ж, пожалуй, — подумав, сказала Анна Петровна. — Все равно дача пустует. Только смотрите, с огнем осторожней. — Вы же меня знаете! — воскликнула Таня. — Да, именно это нас и настораживает, — засмеялся Виктор. — А впрочем, я тоже согласен. В принципе давай. Повеселимся на даче, под покровом звездного неба. Таня поблагодарила, стала суетливо прощаться. Виктор, торопливо доев картошку, увязался ее провожать. Нужно было использовать все до конца. Разговор с матерью откладывался до лучших времен.* * *
Совсем другие разговоры вершились в тот же час на дальнем от Виктора и Тани расстоянии. Плоская шаткая тень высокого человека колебалась на покрытой ковром стене, как бы оттеняя смиренную неподвижность собеседника. — И понял я, брат, что для борьбы нужно новое оружие. И я нашел это оружие. — Вы много работаете, дорогой брат. — Я много работаю. Я работаю всю свою жизнь. Я работаю каждый день, и я нахожу то, что надо. Я нашел новое оружие, хотя оно и оказалось старым, как мир. — Позвольте полюбопытствовать, в чем вы видите это оружие? Голос собеседника высок, сам собеседник сер, лишь глазки его в полутьме блестят настороженно и чуть враждебно. — А тут нет никакой тайны. Открытия всегда у нас под ногами, но, чтобы обнаружить их, нужно сдвинуться с места. Самые великие открытия — внутри нас, в наших душах. И увидеть их можно, только вознесясь над собой. Я чуть приподнялся и увидел знакомое действо — утешение. — Утешение? — Да, да, именно утешение! Крик гривастого наставника почти неприличен и, конечно же, неуютен для такой маленькой комнатки. Впрочем, он тут же переходит на страстный шепот: — Да, да, утешение! Не спасения, а утешения жаждет современный мир. Спасение — это в прошлом, когда бога чтили как следует, а сейчас эти легковесные люди, что скользят по жизни, как жуки-водомерки по пруду, не ищут главных целей. Что им спасение! — Что им, действительно… — Собеседник явно устал от напора худощавого. — Им бы утешиться, а не спастись. И все у них работает на утешение: кино, телевидение, театры, табак и водка, наркотики и реклама. Выпил — утешился, выкурил — утешился, посмотрел программку — опять же утешился. Дьяволово изобретение! — Позвольте, — вяло сопротивлялся собеседник, — но истинная вера тоже полагает утешение страждущих и помощь, и все такое… — Да! Именно! Но утешение во имя спасения, а не утешение ради утешения. А мир сейчас самоутешается, вот в чем грех и беда! — И вы… — А я, — тень на ковре застыла, будто приклеенная, — а я предлагаю вернуть людям утерянную истину. Утешение во имя спасения — вот как все надо переиначить! То же самое вроде, но совсем по-другому. Поставить на ноги то, что втоптано ногами невежд в грязь! — Но как это понимать? — Как? Как! Да разве можно сказать сейчас — как! Это цель, это дело, которое нужно делать. Дело! Понимаешь, Есич? Собеседник молчит, чуть склонив голову набок. Его пухлые пальцы шевелятся на животике, отражая своим движением напряженную работу мысли. В комнате тишина и благость, язычок лампады колеблется пугливо, будто пытаясь оторваться от маслянистой поверхности…3
— Слушай, — сказала Таня, когда они с Виктором вышли из дому, — ты не пожалеешь, что согласился: ребята замечательные, остроумные, веселые. Артисты. Умеют такие вещи — обалдеешь! Сочиняют… — Тогда ты на месте, Танька, — засмеялся Виктор. — Ладно, пусть будут замечательные, я уже выразил свое принципиальное согласие. — Как твои дела, Витя? — Девушка посмотрела на него застенчиво и озабоченно. — Как тебе сказать… Они шли по микрорайону, знакомому Виктору до мельчайших облупинок на панелях пятиэтажных зданий. Виктор уселся на детскую качалку возле песочницы для малышей и лениво ковырнул снег носком модного ботинка. — В разброде я, Танюша. Вот надумал с работы уходить, а сообщить родителям не тороплюсь, потому как отсутствует подходящая мотивировка. Сама понимаешь… — Почему? — Это разговор долгий, — нахмурился Виктор. — Говори, я найду время — дело серьезное. Надо разобраться. А вдруг я могу тебе помочь? Учти, я ведь тоже была в таком разброде. Ты в армию ушел, а я год по глупости пропустила. Но сейчас сама довольна и мать довольна. Сергей Тимофеевич прав, тебе надо определиться. Виктор с сомнением посмотрел на девушку. Потом нехотя, постепенно отходя, начал говорить. — Ты же знаешь, Таня, что у меня за семья — потомственные труженики черт-те с какого поколения. Резинщики. Народ крепкий, правильный, соображающий. С самого рождения я только и слышал о заводе. Завод, завод и завод. Вулканизация, смеси, каландры, планы. У тебя аналогичный антураж. Деды наши резинщики, отцы наши резинщики, сестры и братья тоже резину тянут. — Тут нет ничего плохого, — сказала Таня, — я тоже буду резинщицей. — Чего же тут плохого, если люди труд уважают? Но главное тут индивидуальный подход. Все говорит за то, что мне нужно идти по стопам родителей. Здесь путь открыт. И, признаться, после десятилетки я ни о чем другом не думал. Морально приготовился к движению: сначала вулканизаторщик, затем мастер, потом начальник смены, потом начальник цеха, а там как повезет. Жизнь полна загадок, надежд и перемен. — Директор? Министр? — засмеялась девушка. — Чего стесняться? Не я первый, не я последний, алгоритм, как теперь говорят, известен. Но дело не в нем, не в карьеристическом алгоритме заковыка. Был я в армии и стал на многие вещи по-иному смотреть. — Я это заметила. — А я и не скрываю. Да и нечего мне скрывать. Я изменился? — Да, в порядке вещей. — Диалектика роста, ничего не скажешь. Со мной произошла обычная история. Завод меня теперь не прельщает. Он мне давно знаком, через родственников моих знаком. Мне даже порой кажется, что я на заводе этом много-много лет работаю. Чуть ли не с сознательного возраста. После того, что я узнал в армии, мнение у меня сейчас совсем другое. — Трудно было, Витя? — осторожно коснулась его рукава Таня. — Трудно? Конечно, трудно. Кроме всего прочего, это же Туркмения, сорок семь в тени… А тени нигде нет. Пустыня. Бронетранспортер накален, как сковорода, а ты сидишь в противогазе да еще в защитхалате. И снять нельзя, и нос высунуть нельзя: проходим район поражения. Трудно. Еще как трудно! Некоторые слабаки сознание теряли. У нас на учении водитель скис, и автомашина остановилась в зараженной зоне. Тут, как назло, у одного противогаз оказался пробитым, он чихать стал, что твой Карабас Барабас. Не до смеху было, ей-богу! Шутили, конечно, но шутка получалась деланная, напряженная. Спасибо, комсорг всех выручил: сел на место водителя и вывел машину. Вообще, скажу тебе, в армии комсомол не то что в школе. И дела и люди там выглядят иначе. Солидней, что ли. Обстановка обязывает, опасность всегда под боком… Трудно? Да я после учения из сапог своего резинового костюма по два стакана пота выливал. А танковая атака? Острое ощущение. И все же не это главное. К этому приспособиться можно. — А что главное, Витя? — А то, что там другим человеком становишься. Это уж точно. Взрослей, что ли. Может, это и смешно, но я почувствовал себя настоящим солдатом. Как-то дошло до меня, что воевать-то придется мне и умирать, если потребуется, тоже назначено мне. А раз так, то это и отношение к жизни меняет. Я уже сейчас не могу по материнской да по отцовской подсказке жить, по родственной дорожке шагать. Мне что-то другое надо, новое, необычное. Чувство такое после армии появилось, будто я имею на это право. — Право в кредит? В долг будущего геройства? — Таня осуждающе покачала головой. — Неважно. Не в том суть. Просто мне сейчас другое нужно, другое, понимаешь? Отсюда и кризис: родители тянут в одну сторону, а я в другую… Старики обижаются: к сестре вот, как приехал, еще не ходил. А что ходить? Там опять разговор о заводе, о таком же самом, откуда я намерен лыжи навострять. Такие пироги, Танюша, как говорил наш старшина. Девушка сказала: — Мне кажется, я тебя очень хорошо понимаю. Мне тоже все время хочется чего-нибудь такого… новенького. Она повертела в воздухе рукой, воплощая мысль в объем, но, по-видимому, ее это не удовлетворило, и Таня пояснила словами: — Интересно жить хочется. — Да, — согласился Виктор, — жить надо интересно. — Тебе надо побольше на людях бывать, Витя. Концерты, театры, вечера. Бери пример с меня. Я себе спуску не даю. Бегаю, успеваю, и мне хорошо. Я столько интересного узнаю за неделю, — другому на год хватит. — Ладно, — засмеялся Виктор, — ты у нас, Танька, культ… Ключи от дачи у матери взяла? — Да. — Тогда до встречи. Звони,4
“Отлично скроен малый, — думал Виктор, рассматривая свое отражение в стекле. — Рост сто восемьдесят, плечи широкие, высок, ноги длинные, нос короткий, прямой, глаза голубые. Куртка что надо — модная, с карманами в “молниях”. Шапка пыжиковая, джинсы моднейшие, ботинки тупорылые — всё на месте. Соблюден полный антураж. И девушки оглядываются. Не все оглядываются, но многие цепляют взглядом. Хорошо-то оно хорошо, но не совсем”. Он поморщился и отошел от витрины. Где-то в глубине души сидел маленький противный червячок. Какое-то физиологическое ощущение собственной неправоты. Уж Виктор на этого червячка и замахивался, и грозился, и делал вид, что тот вообще не существует, а он, червячок, хоть бы что — нет-нет да и пососет гадостно так, будто порченый зуб, который собирается болеть. И от этого светлое и самодовольное состояние Виктора рушилось. Он хмурился и двигался шагом сердитым и небрежным. Вот и сейчас, еще издали, завидя дом, где жила сестра с мужем, Виктор досадливо вздохнул. Неприятная предстояла встреча. Дом, куда он шел, был как все дома — таких сейчас много. Разделенные однообразными большими и малыми балконами бело-серые блоки равномерно развернулись на двенадцать этажей вверх. В одном из окон на шестом этаже должно было мелькнуть лицо сестры, но оно не мелькнуло, и это маленькое нарушение стереотипа порадовало Виктора. Работая на кухне или в комнатах, сестра имела привычку то и дело подходить к окну. Это ее невинное отвлечение порядком бесило Виктора. “Ты словно в деревне, к окошку липнешь! Что ты там видишь, со своего шестого?” Но Валя только отмахивалась: отстань, мол, много ты понимаешь! Виктор несколько секунд рассматривал знакомую, обитую черным дерматином дверь. И то, что она была такой, как раньше, и за три года ничуточки не изменилась и на ее тусклой лакированной поверхности не было ни пятен, ни царапин, ни порезов, показывало только одно: в этом доме все было и долго еще, по-видимому, будет в полном порядке. Он нажал кнопку звонка. “Сейчас выскочит Валька, всплеснет руками, поругает, что забыл, станет кормить”. И действительно, сестра открыла дверь, всплеснула руками, заявила, что он нахал, пришел к ним в последнюю очередь, и предложила пообедать. Виктор сел, закурил, осмотрелся, спросил: — Меняете обстановочку?.. А сам на работе? Валя ответила, что они совсем недавно решили сменить свой тонконогий модерн (ведь он совсем вышел из моды) и возвратиться к бабушкиным креслам, а Коля скоро придет, у него совещание, она его ждет с минуты на минуту. Виктор слушал сестру, и ему хотелось одного: встать и уйти. Конечно, приятно было увидеть Вальку, но одними улыбками здесь не отделаешься. Нутром своим он чувствовал приближение неприятных подробных разговоров и расспросов. Мать зря втравила его в эту пустую затею. Никогда не стоит слушать советчиков. Даже самых добрых и близких. Они обязательно запутают дело. Только в моральные долги влезаешь. Получается двойной или даже тройной долг: тебе предлагают что-то сделать, и ты как бы уже должник. Но ты не принимаешь предложения, и твой долг удваивается, потому что даром морочил голову хорошим людям. А потом все равно кого-то приходится просить, — так появляется третий долг. Виктору было совершенно очевидно, что нужно уходить, но он сидел, курил, сосал обслюнявленный окурок, пока огонек не обжег пальцы, а Валя сказала, что Виктор стал зеленого цвета, все от курева. Нужно было уйти еще и потому, что скоро придет зять с его румянцем и роскошной шевелюрой, довольный всем миром и собой, в свете ясных зорких глаз которого не скроется ни одна нелепая деталь его, Виктора, поведения. Что он мог противопоставить доводам зятя? Да ничего. Разве что предсказание этого безумца, спасенного им из-под колес троллейбуса! По нему выходило, что Виктору не надо ничего предпринимать, можно спокойно ожидать прихода удачи. Но Николай таких вещей не принимает, и ему их не втолкуешь. Зять верит только фактам, а факты были против Виктора. Внутренний монолог Виктора прервался: сестра потянула его к окну смотреть новую служебную автомашину мужа, Виктор упирался и сопел. А тут ввалился хозяин, точь-в-точь как и три года назад — бодрый, веселый, красногубый, — и заорал: — Доблестным воинам Советской Армии привет! Обнялись, облобызались, похлопали друг друга по спине, подержались за руки, ну, а потом и разошлись. Коля ушел в ванную, приводить себя в порядок, а сестра стала накрывать на стол. Разговор шел сбивчивый, неровный: то зять что-то крикнет из ванной, то сестра словцо ввернет, то Виктор ответит невпопад. Однако когда все сели за стол, то тут же прояснилась и обнаружилась неприглядная Викторова ситуация. Оказывается, Николаю позвонил на работу отец Виктора и описал положение в самых черных красках. Зять своего отношения пока не высказывал, а просто сообщил, что ему все доподлинно известно, Виктор попытался сделать отвлекающий маневр. — Ты, сестра, хоть присела бы с нами, — неодобрительно сказал он Вале, метавшейся из кухни в комнату. — Вот приготовлю все и сяду, — отмахнулась она. — Нужно заметить, Николай Николаевич, что жены руководящих работников при правильном воспитании свое место знают, — ядовито сказал он, обращаясь к Коле, — кухня, дети, магазины. А у Вальки тоже высшее образование. Могла бы соответствовать текущему моменту в нашей скоротечной жизни — работать и повышаться в должностях. — Представь себе, что я об этом с ней не раз толковал, — ответил Николай Николаевич, — и у нас даже достигнуто соглашение. — Какое же, если не секрет? — Вот окончит Дениска детсад, пойдет в школу, и Валюша возвратится в науку. Так что положение у нее, в отличие от тебя, намного яснее. Виктор умолк, смущенно и сердито посапывая. Зять промашки не давал. У них Виктору всегда было трудно, а особенно сейчас, когда предстоял разговор об устройстве на работу к Николаю Николаевичу, Вероятно, разговаривая по телефону, отец уже попросил зятя. Но окончательной договоренности еще не было, и Виктор сейчас чувствовал, что просьбу родителей он не выполнит. Он просто не сможет этого сделать. Почему? Он не смог бы объяснить. Неприятное, противоестественное ощущение сковало его. Будто ком в горле застрял и никак его оттуда не вытолкнешь. Виктор видел, что зять и сестра ждут его слов, хоть какого-нибудь мало-мальски вразумительного намека на просьбу. Он помнил данное матери обещание. Пусть оно было дано через силу, но Виктор обычно держал слово. А сейчас получалась накладка: он чувствовал себя обманщиком. Рушилась уверенность в себе, и ничего нельзя было поделать. — “Спартак”-то, — неожиданно заявил он, — опять проиграл. Три шайбы пропустил за две минуты до конца. Лопухи. А этот защитник из “Крылышек” подрался… да, на десять минут удалили… да… За столом наступила тишина. Сестра ничего не понимала в хоккее, зато Николай Николаевич зорко пригляделся к Виктору. — Нашей современной молодежи, — сказал он, как бы между прочим наливая себе и Виктору, — свойственны некоторые гамлетовские замашки. И меня это радует. Представляешь? — Почему это радует? — А очень просто. Страдание Гамлета — это муки материально обеспеченного человека. Ведь у принца не было страха перед невзгодами объективного мира. Он знал, что всегда — и это надо понять, — всегда будет сыт, одет и найдет кров над головой. Нищета и безработица принцу не грозили. Поэтому мучения его относятся к области высокой морали. И поэтому очень субъективны. Как же здорово должны быть уверены в своем материальном благополучии наши молодые люди, если они находят силы, время и средства, чтобы повторять гамлетовские переживания! Значит, все в порядке, Витенька? Кое-чего мы достигли за эти годы! Если тебе нечего есть, ты не думаешь о том, быть или не быть, а ищешь кусок хлеба. Гамлетизм — показатель материального прогресса. Вот тебе новая концепция знаменитого шекспировского образа. А? — Директорская концепция, — хмуро сказал Виктор. — Не хлебом единым, вот что существенно. И понял я это не дома, где много хлеба, а в армии. Ясно? В армии! Не в здоровом теле — здоровый дух, а наоборот: здоровый дух делает здоровым любое тело. А молодежь ругать — толку мало. Ругали ее при греках, ругали при римлянах, ругают сейчас. — Я не ругаю, балда! — сказал Николай Николаевич. — Я радуюсь. — Ругаете. В скрытой форме. Хвалите за недостатки, а это и есть антипохвала, то есть ругань. Виктор покачал головой. Нет, точно, ему не работать под началом своего выдающегося родственника. Он поднял рюмку и сказал: — За благополучие этого дома! Тост вызвал понимание и согласие, к нему присоединилась и Валя. После обеда Николай Николаевич и Виктор закурили и уселись на мягком пружинистом диване под огромным туркестанским ковром, где разместились не сабли и кинжалы, а блюда и в них — крошечные автомобильные покрышечки. Николай Николаевич посматривал на Виктора глазами чистыми, влажно блестящими после сытного обеда и молчал. Виктор глядел в сторону. С точки зрения Николая Николаевича перед ним сидел пышущий здоровьем двадцатилетний оболтус, требовавший в лучшем случае хорошего нагоняя. И только странная дымчато-тоскливая, чем-то опасная тень, временами застилавшая глаза Виктора, останавливала Николая Николаевича от решительных слов. Он тихонько засмеялся, Виктор удивленно глянул на него. — А ведь я знаю, что ты думаешь обо мне, — сказал, улыбаясь, Николай Николаевич. — Точно знаю. — Да нет, — смутился Виктор. — Я о вас совсем не думал. У меня своих дел много. — И одно другого хуже, не правда ли? — еще светлее улыбнулся Николай Николаевич. — Возможно, — согласился хмуро Виктор. — Может, оно и так. Не всем же быть удачниками… — Такими, как я? Ловкими и… нахальными? — подхватил Николай Николаевич! — Да нет, — смутился Виктор, — я не то хотел сказать. — Да чего уж там “не то”! Именно то! Вернее, именно это. Да ты не волнуйся, я не обижаюсь. Это мое хобби — быть уверенным в себе, не ныть, а действовать. — Вам хорошо! — лениво отбивался Виктор. — Да, мне очень хорошо! Мне бывает иногда так сладко, что выть волком хочется. Но, во-первых, выть неприлично, а во-вторых, это делу еще никогда не помогало. Поэтому я предпочитаю, стиснув зубы, действовать. Кстати, и тебе это рекомендую. Поступать сходным образом. — Мне еще нужно разобраться во многом, — насупившись, ответил Виктор. — Я окончательно ничего не решил. Вот с работы ухожу. — Думаю, что это глупость, — сказал Николай Николаевич, выпуская к потолку такую узенькую, ровную струйку дыма, будто она образовалась, проходя сквозь игольное ушко. — Но дело твое. У тебя еще есть время. Не так уж много, но есть. Осмотрись, подумай и тогда решай. Один раз и навсегда. На всю жизнь. — Это страшно — на всю жизнь, — сказал задумчиво Виктор. — Да, — кивнул Николай Николаевич, — страшновато, но необходимо, иначе останешься в дураках. А ты, я думаю, не захочешь выглядеть дураком. И вот тогда-то, когда примешь последнее решение, приходи. Будем думать, что делать. А сейчас рано. Не созрел ты еще, в глубине своей не созрел. Чего-то тебе хочется, а сам не знаешь, чего. Так что давай подождем. Подождем и посмотрим. Виктор вдруг подумал, что Николай Николаевич не такой уж неприятный человек. Есть в нем деловая доброта: поможем, сделаем, выхлопочем. Что ж, это не так уж плохо. Виктор поблагодарил и стал прощаться. После ухода Виктора Николай Николаевич прошел на кухню. Жена перемывала гору обеденной посуды. На покрасневшие руки била дымная струйка горячей воды. — Сделали мне одно предложение, Валя, — сказал он. — Перспективная должность в новом министерстве. Солидное положение. — А разве сейчас у тебя не солидное? — встревожилась жена. Николай Николаевич поморщился: — Не в том дело. Там размах другой. Масштабы. Ну, и соответствие, конечно, иное. Подумать стоит. — Смотри, — осторожно заметила она, стряхивая капли с рук. — Тебе видней, но нужно все обдумать. — Что и говорить, обдумать надо, — согласился Николай Николаевич и собрался уходить. — А как насчет Вити? — Подождем, — не оборачиваясь, сказал он. — Подождем. Не устоялся еще парень. Пусть сам. В своем кабинете Николай Николаевич присел за письменный стол, большой и очень чистый. На лакированной поверхности стола отражался красный телефон, малахитовый чернильный прибор, подаренный к Новому году. Директор сидел и курил, ожидая звонка с завода. Должны были звонить из строящегося полуавтоматического цеха. Уже не первый год тяжким грузом лежало это строительство на финансах завода, на совести директора. Николай Николаевич обещал своему начальству исправить положение и был уверен, что обещание выполнит. Но позвонили ему не из автоматики — у трубки оказалась Анна Петровна. Разговаривая с тещей, он ощущал сильное, тщательно сдерживаемое раздражение. — Преждевременно, Анна Петровна, преждевременно. Парень сам должен понять, что ему нужно. Помочь — поможем, но нянчиться не будем. Сопли утирать двадцатилетнему мужику не годится. И непедагогично и бесполезно. А на будущее — пожалуйста. Я в вашем распоряжении… Все, что в моих силах. Он положил трубку и облегченно вздохнул. Виктор со всеми его крохотными проблемками растворился, растаял. Текущие, важнейшие заботы овладели директором, и тревога ушла из его сердца.5
Виктор поставил кружку на мраморную доску высокого стола и огляделся. В пивной было дымно и шумно. Под потолком плавал дым и разноголосый шум. В баре запрещалось курить, и никто этого правила явно не нарушал. Но дым возникал как бы сам собой, точась сквозь темные одежды мужчин, образуясь из сгустков их крепких выдохов. Соседями Виктора по столику оказались личности незначительные: мозглячок с покрасневшим носиком и крепкий круглолицый мужчина, который истово пил пиво, делая большие глотки и закусывая тоненькими, нежно просвечивающими розоватыми ребрышками воблы. Рыба лежала на серой промасленной бумаге беспорядочной грудой и, видимо, вызывала неудержимую зависть мозглячка, у которого даже чуть подергивалась щека, обращенная к этой прославленной пивной закуске. Мужчина, однако, никакого внимания на эти маловыразительные поползновения не обращал и пил свое пиво в эгоистическом одиночестве. Не испытывая интереса к случайным собутыльникам, Виктор глядел поверх их голов на присутствующих. И здесь он увидел Татьяну. Девушка появилась в дверях неприметно, будто нарисовалась, а не вошла. Розовое свежее лицо, горящие потаенным любопытством и веселым страхом глаза сразу привлекли внимание. Близстоящие примолкли и уставились на нее. Таня смутилась. Виктор подошел к ней и, взяв за рукав, подвел к своему столику. — Ты как меня нашла? — Мать сказала. Должно быть, говорит, в нашей пивной, это у него клуб вечерних размышлений. Ну, я и мотнула сюда. А здесь… Интересно, одни мужики… Она улыбнулась и круглым, восхищенным взором запрыгала по залу. Неподдельное удовольствие мелькнуло на ее личике. Еще бы, снова приключения: попала в заповедные земли — в забегаловку. Потом Таня нахмурилась. — Только вот дышать нечем, накурено. Безобразие, надо запретить. Виктор хотел было сказать, что запрещают, но мало помогает, как вдруг мозглячок как-то осуждающе передернулся и недоуменно произнес: — Хм, только вошла, уже свои порядки наводит. Вот… И тут же замолк, споткнувшись о тяжелый взгляд Виктора. Было в этом взгляде нечто, заставившее недовольного замолкнуть. И он, глядя по сторонам, даже снял свою кружку со столика, как бы освобождая место и всем видом показывая, что он не так уж привязан именно к этому столу и в зале найдется не один его добрый приятель, с которым можно потолковать по душам. Татьяна вспыхнула, но Виктор погладил ее по плечу: — Тебе дать кружечку? Она успокоилась, улыбнулась, кивнула: — Пожалуй. Он подошел к автомату, Таня увязалась с ним. Ей было интересно, а потом она хотела проверить, тщательно ли Виктор вымыл кружку. Он мыл, пуская тонкую струйку воды ей на пальто, капли повисали на волосах, на беличьей шапке, на Таниных бровях. Она тихонечко попискивала, Виктор улыбался, чувствуя, как настроение у него улучшается. — А хорошо, что ты меня нашла! — как-то освобождение сказал он, ставя на стол пивные кружки. Пена сорвалась и мыльными хлопьями полетела на пол. Пить из кружек, переполненных пеной, Таня не умела. На носу ее тут же повисла большущая капля. Виктор улыбнулся. Девушка смутилась. — Я ж к тебе не просто так, — сказала девушка, извлекая платочек из сумочки. И Виктор тут же стал ее уверять, что пивную пену обтирают рукой, а еще лучше — рукавом. — Ладно, — отмахнулась Таня. — Слушай, нужно ехать. Познакомиться надо с ребятами. — С какими ребятами? — Ну, с нашей новогодней компанией. Посмотришь, да и договориться надо, как и что.6
— Знакомьтесь, — сказала Таня, и Виктор ощутил в своей руке жесткую, узкую руку. Стоявший перед ним парень был высок и жилист. Замшевая потертая куртка на сутулых плечах. Светлые прямые локоны. Бородка, усы. И взгляд темных глаз такой же, как рука, — холодный, жесткий, щупающий. “Хиппи или не хиппи? — подумал Виктор. — Похоже, хиппарик. Но глядит волком. А те все маменькины сыночки. Нет, не хиппи”. — Худо, — сказал парень и улыбнулся. “Нет, все-таки хиппи, — решил Виктор. — Улыбается теленком”. И небрежно спросил: — Это фамилия? — Прозвище. В нашей компании имена не в ходу, — объяснил Худо. — Что имя? Ложь в нем изначальна. Родители три минуты головы ломали. В лучшем случае полистали справочник имен, а человек должен таскаться с выдуманным словом всю жизнь, не имея к нему никакого отношения. Прозвище точнее, Вон у китайцев в прошлом человек получал имя только в конце жизни, когда личность определялась. — Все очень просто, — быстренько объяснила Таня. — Олег был художником, его сократили, и получился Худо. — Угу, — сказал Виктор, и они стали рассаживаться в “Москвиче”. Машина задрожала, накренилась, завибрировала. “Москвич” был старенький, довоенных лет, многократно перекрашенный и ремонтированный. “Латанка”, — весело ругнул машину Виктор, утверждаясь на заднем сиденье. Ах, не верьте вы, не верьте скучным рационалистам! Есть на свете флюиды, исходящие от одной личности и воспринимаемые другой. Люди — всего лишь не оформившиеся до конца приемники, не понимающие себя передатчики. Как передатчики что-то такое мы излучаем, как приемники — получаем, в каком-то неосознанном движении участвуем… Почудилось Виктору, будто с новым знакомством, с этим художником, тощим и улыбчивым, придет в его жизнь новизна и заинтересованность. Как-то иначе все устроится, чем говорят ему близкие — мать, отец, сестра. Может быть, не лучше, а иначе. Представив себе эту возможность, Виктор сразу ощутил симпатию к Худо, но тут же ее подавил, потому что какой парень позволит себе так, сразу, открыться. А Худо между тем путался в определениях собственных ощущений. Он давно привык называть предельно откровенными словами возникавшие в нем чувства. Многолетняя привычка не замедлила сказаться и при встрече с Виктором. “Этот парень здоров, прост и ясен, как солнечный день, — сказал себе бывший художник. — Он очевиден, как ствол винтовки, и понятен, как команда “стой!” В нашей компании, в кругу моих больных цветов, среди неврастеников, он будет выглядеть неожиданно, неуклюже, нелепо. Его можно отвергнуть, а можно и оставить. Но почему мне приятно смотреть на его спокойное лицо, немигающий взгляд, ленивые движения? Вероятно, по контрасту: мне уже надоели извивающиеся невротики. Душа жаждет перемен. Тем более что вроде бы он не такой уж железобетонный. Вот он хмурится, и печаль проскальзывает из глаз и собирается у переносицы. А это уже признак чуткой души”. Это наблюдение понравилось Худо, и он в своих размышлениях тотчас позабыл о Викторе. “Печаль стекалась к переносице и поднимала брови вверх, это уже кое-что. Здесь есть движение и ритм. — Худо принялся развивать образ. — Два глаза — два лесных озера. По вечерам, под лунным светом, из озер всплывают серые тени — это печаль. Тени бесшумны, плывут, скользят и встречаются у вершин темных холмов, поросших старым лесом. Это брови. Они подвижные, изгибаются, ломаются. Лучше всего на это смотреть с самолета — тогда видно грустное лицо земли. Очень интересно. Молодой летчик, допустим, из тех, что возит почту и летает низко, видит скорбную мину природы: лес, два тоскующих глаза — озера, и трагический наклон бровей — холмов. Лицо это, конечно, женское, девичье. О чем грустит земля? Летчик сначала только смотрит, интересуется, затем начинаются контакты, разговоры, короткие тихие беседы с лицом внизу. А затем, затем… любовь? Может быть, и первый поцелуй — летчик разбивается. Гибнет летчик от любви к грустящей земле”. Худо удовлетворенно передохнул — образ был закончен. Композиция завершена. — Олежка, — тихо тронула его за плечо Таня, — все уже поехали, одни мы стоим. Худо вздрогнул и нажал педаль. — Поначалу навестим Маримонду Египетскую, — сказал Худо, а Танька хихикнула. Ей было забавно и очень интересно. Все получалось замечательно. Олег, на удивление, был сегодня спокоен. И Витя не ершился, сидел на заднем сиденье и помалкивал, чего-то ждал. Похоже было, что Худо его заинтересовал. Вроде бы они пришлись друг другу по душе. — Из магазина “Восток” вышла решительная девушка Яна, — сказала Таня. — Ты что, договорился с ней? — Да, — откликнулся Худо, — она обещала мне кое-что принести. Яна села рядом с Виктором и сказала: — Угощайтесь. Еще теплый лаваш, рвите в клочья. Она немного картавила, у нее были ничем не покрытые густые черные волосы. Соколиные брови девушки срастались на переносье. Яна посмотрела серьезными темными глазами на Виктора: — Меня кличут Яной. Вы это, надеюсь, уже знаете? — А меня Виктором, и уверен, вам это неизвестно. — Нет, почему? Она, — Яна показала на Таню, — все о вас рассказала. — Это невозможно, — тотчас откликнулся Худо, — ты загибаешь, Янка. — Почему? — Все знать о человеке невозможно, тем более — рассказать. Сам человек не знает о себе всего, откуда ж Таньке знать все о нем? — Не придирайся. Ты прекрасно понимаешь, что я имела в виду. — Я-то понимаю, но понимаешь ли ты? Слова, словечки вылетали у них, будто лузга семечек. “Слово туда, слово сюда, а все на месте”, — подумал Виктор. Худо спросил: — Привезла? — Привезла, — ответила Яна, доставая из сумки книжечку в старинном тисненом переплете и передавая ее Худо. Тот живо схватил томик. — Что это? — спросил Виктор. Его всегда интересовали старые книги. — Это? — Яна присматривалась к Виктору, обдумывая ответ. В машине мгновенно установилось странное напряженное молчание, будто все ждали чего-то. — Старинные тексты, — сказала Яна. — Все как один взяты из первоисточников. А вообще — опыт древнейших мудрецов, истолкованный современными учеными. Короче, это Евангелие современного интеллектуала. Он их читает на ночь и поутру. В поездках и на покое. Он молится по нему, пересекая улицы, и твердит его заветы у каждой бензоколонки. Виктор взял у Худо томик и извлек из старинного футляра Правила уличного движения. — Так, — подумав, кивнул. — Но почему старинные тексты? — Все законы старинны, они существовали всегда, — ответила Яна. — Современными их делают толкования. — М-м-м… Виктор посмотрел на Яну, подмигнул ей, — мол, всё понятно — и откинулся на спинку сиденья. “Выпендриваются ребята, — подумал он, — но все же с ними интересно”. Интригующее впечатление, оставленное Худо, постепенно рассеивалось. Настроение Виктора стало ухудшаться. Подозрительность и настороженность проникли в его душу. Ему показалось, что от него тоже ждут какой-то необычайности. И он тотчас насупился и уперся, как молодой бычок, которого ведут на поводке в нежелательную для него сторону.7
Маримонда Египетская жила в коммуналке. Виктор это понял, как только глянул вдоль большого и неуютного коридора. На стене под разорванными обоями покосилась вешалка, на которой ничего не висело. Меж дверей приткнулась тумбочка кирпичной покраски. Треть коридорного пола занимал застиранный плетеный коврик. По всему было видно, что это место общего пользования. Маримондой оказалась маленькая, худенькая женщина, одетая в плотно облегающее зеленое с блестками платье. Она молча поздоровалась со всеми и быстренько прошуршала в комнату, увлекая за собой пахнущих снегом и морозом гостей. В желтом свете коридорной лампочки ее лицо так поразило Виктора, что он вздрогнул и напрягся, будто споткнулся о тот половичок, по которому старательно елозил подметками. — Ты что? — спросила Таня. — Ничего. Ничего. Что скажешь? Лицо хозяйки жалкое при всей холености. Атакующая беззащитность — вот что на этом лице. Самоуверенность, даже злость, а где-то в глубине глаз — страдание. Подранок. Виктор покачал головой, прошел в комнату. Маримонда хозяйничала вовсю: яблоки, апельсины, растворимый кофе мгновенно образовались на маленьком столике, вокруг которого расселись гости. Даже при поверхностном рассмотрении жилище Маримонды поражало дисгармонией. Комната делилась на две четкие, враждебные по оформлению половины. На половине Мари единственным украшением был орнамент из осенних листьев, лежавший на столе. На другой половине украшениям придавалось большое значение. Они населяли стены, подоконники и даже частично потолок, куда из цветочных ваз тянулись нити вьющихся растений. Над кроватью висел ковер, на стенах — тарелки, а в тарелках — маленькие позолоченные медальончики. Подоконник был уставлен сложной системой кактусов; цветы в особых горшочках свисали с потолка, размещались в специальных черных штативах на полу. Не были забыты и фотографии. Значительная часть семейного альбома перекочевала на стол и стены. Среди фотографий Виктор сразу приметил один многократно повторенный в различных вариантах снимок. Болезненного вида девочка беспомощно выглядывала из пышных оборок. — Сейчас мамы нет, — сказала Маримонда, — поэтому можно пить кофе без руководящих указаний. Они выпили по чашечке, и хозяйка сказала: — Какой я странный сон видела сегодня, сестрички! — Мари уютно уселась в кресле, закидывая ногу за ногу так, что коленки ее оказались на уровне неподвижных глаз. Виктор ухмыльнулся. “Сестрички”! Видимо, они с Худо не в счет. Маримонда говорила протяжно, плавно, с выражением, внимательно прислушиваясь к себе. — С самого начала странная деталь: я заснула, но мне приснилось, будто я проснулась. Я скользнула вдоль трех вершин. Явь — сон — явь, но вторая явь, будучи всего лишь вторым глубоким сном, создавала впечатление четкого бодрствования. Будто я заснула у себя на тахте, а проснулась в другом месте, просто потому, что прошло много времени и я уже не живу здесь, а живу где-то там, где я и проснулась. Разбудил меня какой-то сон. Кажется, этим сном была главная моя настоящая жизнь. Но во втором сне она выглядела всего лишь вторым сном. Маримонда глубоко затянулась сигаретой, и без того худые щеки ее ввалились, обтягивая кожу на висках и лбу. У нее был странный, немигающий, как говорят, фиксирующий взгляд. Виктору при всей отчужденности этого взгляда манера хозяйки рассматривать гостя казалась неприличной. В то же время его не покидало ощущение явно затянувшегося розыгрыша. Чушь какая-то: второй сон первой яви. Юноша присмотрелся к Тане и Худо. Но они ничего — молча, внимательно слушали. Тогда и он начал слушать. — Два главных чувства при пробуждении — нетерпение и досада. Нужно что-то делать, поступать как-то — и досада на неопределенность. Чего-то не хватает, а что-то присутствует в избытке. Дополнительное ощущение: я очень большая, громадная, великанша, даже больше. Сама себя не могу обозреть. Я открыла глаза и увидела мир. Какой это был необычный, сказочный мир! Вы же знаете, сны у меня всегда цветные. — Широкоформатные и многосерийные, — улыбчиво поддакнула Таня. Худо хмуро взглянул на нее. — Именно, — ничуть не обиделась, а с какой-то восхищенной готовностью подхватила Маримонда. — Но я не только вижу сон, я участвую в нем, он вокруг меня, впереди и сзади. В этом сне я сначала увидела небо. Розовое небо и голубые облака. На этом небе все было сразу — и солнце, и луна, и звезды. И глубокие черно-синие полосы ночи. Я проснулась в нетерпении и озабоченности. Встала и пошла, все время глядя на небо. Его было так много, оно было везде. А земли было мало, она тянулась узенькой полоской, будто я шла по краю обрыва. Я пришла к морю. Оно было светлым, точно разбавленное молоко, а на берегу лежал переливающийся черный песок. Черный песок, вы можете себе это представить? Он отливал зеленым и лиловым, как пятна бензина на мокром асфальте. Я играла черным песком, смешивала его с водой и лепила домики, игрушки и фигурки. Я слепила множество крестообразных фигур — женских, мужских, больших и маленьких. Они ожили, зашевелились, начали бегать в домики, веселиться и прыгать. Я смотрела на них, и меня не оставляла тревога. Что-то должно было произойти. Я ждала, и оно произошло. Человечки росли все больше и больше, а я уменьшалась. Я уже не возвышалась над берегом моря. Вскоре я была такой же маленькой, как и мои создания. И тогда они набросились на меня, стали тянуть в разные стороны. Они дразнили меня и пинали, кусали, мучили. Было не так больно, как обидно. А потом пришла боль. Они что-то оторвали от меня. Я не поняла, что именно. Но вдруг я закричала. И тогда я увидела их лица: раньше я не различала их, очень уж они мелькали и суетились. Но боль поставила все на место, раскрыла мне глаза. Маримонда снова медленно затянулась, выпустила дым из сжатых губ. Все ждали. — Я узнала их, — повторила она, — то были вы, ребята. Ты, Худо, Танька, Пуф, йог, — одним словом, все наши. Но было и одно мне незнакомое лицо. Теперь я знаю, кто это. Маримонда печально взглянула на Виктора. Он ждал, что сейчас этой маленькой лживой женщине всыпят по первое число. По крайней мере, поднимут на смех. Но ничего подобного, гости промолчали. После долгого молчания Худо произнес: — По-моему, это фрейдистский сон, и символика его очевидна. А твоя игра с песком — это подавленная тяга к рисованию. Тебе не удалось стать художницей, Мари, сейчас ты даже забросила самодеятельность. Подавленное желание проникает сквозь запрет в твой сон, и происходит одновременно сложное переплетение с материнским инстинктом. Акт творения человечков из песка перебрасывает тебя к твоей умершей дочке. И тут же проявляется Эдипов комплекс — ты вспоминаешь, как боялась своей дочери, ее болезненных желаний и поступков. Ее претензии были множественны и раздирали тебя, и память о них делает воспоминания особенно болезненными. Элементарная символика: родное — больное. Все подавленные желания ходят в одной связке, понимаешь? Недаром Фрейд определил для них общее место, названное подсознанием или ОНО. Там все и собирается. И если одно выходит оттуда, то и другое за ним тянется. Они немного помолчали. “Как они все стараются показать себя!” — подумал Виктор, но промолчал. Он ничего не понял. И тут вдруг взвилась Яна. Вскочила с места. — Да нет же, нет! — закричала она. — Фрейд этим не занимался! Он историю человека изучал, психологическую биографию то есть. Но этого мало. Человек не живет прошлым, хотя прошлое живет в человеке. Человек живет для будущего, думает о нем, мечтает. Это же очевидно. Будущее — вот в чем соль! И сны даются для будущего, не зря название — провидческие сны. Человек во сне перебирает варианты: как, что станется завтра со мною. Прогнозирует человек во сне, вот в чем дело! Человек сам себе предсказывает. И Маримондочка напредсказывала себе неприятности. Случится что-то с ней, а может быть, и с нами. Не знаю, что именно, но будет нехорошо. Беда какая-то будет, наверное… Яна оборвала себя на половине фразы и села, на щеках у нее расползался нервный румянец. “Истеричка, — решил Виктор. — Посмотрим, кто следующий…” Все снова немножко помолчали. Потом выступила Танька. Похоже, что они соблюдали какую-то пока еще не понятную для Виктора очередность. Таня сказала: — Я не гожусь в толкователи сновидений. То, что говорил Олег, интересно. Фрейдистские сны! Наверное, есть люди, которым снятся сны только по Фрейду. А есть такие, кому за всю жизнь перепало от силы один-два фрейдистских сна. Но возможны сны без всякой фрейдистской бредятины. Это сны-ожидания, предвидения. Здесь Янка права. Что-то должно случиться. Когда мне предстояло провалить подряд два экзамена, мне целую неделю снилось, будто я работаю мясником в лавке на рынке. Торгую мясом. Говядиной, бараниной. Очень много было мяса! Таня передернула плечами, покривилась, показывая, как противно было торговать мясом. Худо, как бы подытоживая, заметил: — Так или иначе, Таня, выходит, что нашей Маримонде приснился очень интересный и нужный сон. Все как-то вяло улыбнулись, будто по обязанности. И вдруг Маримонда сказала: — А вам, как вам показался мой сон? — и ожидающе посмотрела на Виктора. Виктор считал себя человеком вежливым. Он немного смутился, но уклончиво пробормотал: — Да, знаете ли, я еще хуже, чем Татьяна, могу сны толковать. Не обучен… — Он только что из армии, — объяснила Таня. — Ах, из армии! Ну, тогда понятно: солдатский уровень не позволяет рассчитывать на многое. Но все же, ваши ощущения? Что подсказывает вам интуиция, чувства? Если они имеются в наличии, так сказать… Маримонда смотрела прямо в лицо Виктору. У нее были глаза рассерженной кошки: огромные черные зрачки, окаймленные светлыми ободками. Она ждала, где-то в темной глубине ее глаз притаилась усмешечка. Эта крохотная искорка и решила дело. Виктор даже встал со своего низенького креслица. — Да, солдатский уровень, — сказал он, — дело известное. Вечером валишься с ног от трудной военной работы, а утром не то что снов — себя не помнишь. Встал и пошел, и начинай все сначала. Двигай и двигайся без конца. Так что действительно, с толкованием снов в армии не развернешься. Обстановка не та. Маримонда опустила голову, как бы показывая всем своим видом, что именно этого она и ждала. Таня смущенно посмотрела в окно, а Янка в открытую улыбнулась. Худо сидел вполоборота. Похоже, и он не одобрял того, кто явно нарушал стиль разговора. — Но дело не в армии, — продолжал Виктор. Он слегка покраснел от волнения. Самолюбив был и обидчив. — Солдаты тоже кое-что читают. Мне случайно попалась одна книга, я вижу ее у вас на полке, вон там… Может быть, потому и запомнил, что случайно… Сейчас прочту вам из нее отрывочек… Виктор с удовольствием подошел к книжной полке и вытянул оттуда книгу в желтом матерчатом переплете. Он полистал оглавление, страницы при этом лязгали, как жестяные листы, в абсолютной тишине, нашел нужное место и стал читать: — “Нюйва проснулась внезапно. По-видимому, что-то разбудило ее, когда ей снился сон. Какой именно сон, она уже не помнила и ощущала лишь досаду, словно чего-то ей не хватало, а что-то было в избытке. Мягкое теплое дуновение ветра разносило переполнявшую ее энергию по всей Вселенной. Она протерла глаза. В розовом небе плавали извилистые полосы малахитовых облаков. А меж ними, то зажигаясь, то угасая, мигали звезды…” Ну, и так далее, — прервал себя Виктор. — Если вы прочитаете эту легенду, то узнаете, как Нюйва вылепила человечков из грязи и они стали с ней играть, как человечки вскоре обернулись в человечество и что дальше произошло. Одним словом, схема вашего сна хорошо изложена в сказке Лу Синя “Починка неба”. Москва, издательство Художественной литературы, 1971 год. Вот когда они замолчали прочно и надолго. Маримонда по-прежнему не отрываясь смотрела в лицо Виктору. Только усмешечка ее слиняла. Она просто смотрела. Просто и нехорошо. — Мари все же права: солдатская прямолинейность непригодна для постижения истины, — заявил Худо. — Сон-плагиат? Какие пустяки! Кого можно заставить видеть тематические сны? Кому снится “Анна Каренина”, “Тихий Дон” или Остап Бендер? А если и снятся, то они теряют свой привычный смысл и становятся символами, подсознание использует знакомые образы, чтобы высказать свое сокровенное, реализовать подавленное и спрятанное. Ну и что ж, что Лу Синь? Сказка его всего лишь материал, а творцом была душа Мари, которая получила право голоса, когда сознание сняло свой контроль. Нюйва Нюйвой, а нашей Мари приснился замечательный сон. — Самое смешное, сестрички, — страшным шепотом сказала Маримонда, еще шире распахивая свои кошачьи глаза, — что я этой книги не читала вообще и с творчеством Лу Синя не знакома. Это подарок. Мне его преподнесли на работе Восьмого марта. С тех пор он у меня и стоит на полочке нетронутым. После такого заявления присутствующим стало сразу легче. Все обрадовались, задвигались, зашумели, заулыбались. Какая, оказывается, необыкновенная женщина Маримонда! Снятся же людям такие сны! Виктор поднял брови. “Ничего ей не снилось. Вранье одно, сочинила она свой сон, а вот зачем сочинила — это вопрос другой. Впрочем, не мое это дело”. — Меня удивило такое совпадение сюжета, — сказал он, втискивая в узкое пространство между книгами томик Лу Синя. — Ничего больше. Проводив гостей, Маримонда некоторое время стояла в коридоре. Она приткнулась лбом к холодной дверной доске и глубоко дышала. Затем резко повернулась на месте, побежала к себе в комнату. Дверь хлопнула громко, оглушительно. Маримонда бросилась на кровать. Она упала плашмя, с разбегу, как падают в воду неопытные прыгуны. Но тут же вскочила, скорчилась, съежилась в маленький комочек, упираясь остреньким подбородком в коленки, и закрыла лицо вздрагивающими пальцами. Подумала: сейчас начнется приступ. По телу разливалась знакомая страшная пустота, в глубине его нарастала мелкая-мелкая дрожь. “Нет! За что же это он меня так? При всех, вдруг, лицом проволок по грязной мостовой. Какое унижение! Господи, какое унижение! Что я ему сделала? Ведь он даже понравился мне сначала. Такая мощная загорелая шея, наверное, очень крепкая и горячая. Зачем это он, при всех, с усмешечкой, ткнул носом… Какое унижение, какое унижение!” Подумала: если заплакать во весь голос, то, может быть, хоть немного легче будет. Но она не могла плакать. Проклятые глаза всегда оставались сухими. А душа горела. Все тело горело. От обиды и горя горело. Маримонда встала, налила воды в стакан, запила таблетку. Зубы стучали о край стекла. Тело уже не подчинялось, его била злая дрожь. Она легла на постель, накрылась пледом, ноги ходили ходуном, подбрасывали кверху легкую лохматую ткань. Широко раскрытые глаза женщины постепенно теряли всякое выражение, стекленели и неотрывно вглядывались в какую-то невидимую точку на известковой белизне потолка. Дрожащие губы Маримонды выбрасывали один и тот же вопрос: “За что? За что?” Пришла мать Маримонды, и дочь никак не отозвалась на ее приветствие. Старуха мигом сообразила, что с ней неладно. — Сейчас, доченька, сейчас. Я молочка согрею, будет полегче. Ты укройся, укройся потеплее. Старуха суетилась, обкладывая Маримонду тяжелым ватным одеялом. Потом Маримонда пила горячее молоко, делала большие натужные глотки, будто заглатывала комья теста. Тихонько жаловалась, постукивая зубами о чашку: — За что нас так судьба, бог, люди, мама? А? За что? Я думала, когда ушел муж, что так и надо, ведь так у многих бывает, не правда ли? Но когда умерла Ниточка, я поняла, что это уже не просто. Бог карает нас, мама! А за что? Ведь ты посмотри — ни в чем никогда никакой удачи. Не то чтобы какое-нибудь значительное счастье, или чувство, или просто даже деньги, или какая-то работа, необычная, хорошая, — нет ничего вообще! Во всем только ошибки, только неудачи, только проигрыш. В большом и малом, в ничтожной мелочи и то тебя по лицу… Маримонда захлебнулась и замолчала, глаза ее вдруг блеснули гневно и зло. — Я возненавижу его! Хотела полюбить, а теперь ненавижу. Пусть будет хуже, я не могу все время быть только жертвой, кто-то должен занять мое место, кто-то должен страдать вместо меня, не только я одна!.. Да возьми ты от меня это противное молоко! Она резким движением оттолкнула руку матери, проливая белую жидкость на одеяло. Жирные пятна вскипели на свеженатертом полу. Мари упала на кровать и стала бить маленьким кулачком по мягкой подушке, по жесткому пружинистому матрацу, выколачивая из них пыль и ненависть. — Мама, я не хочу больше быть жалкой, я не хочу больше быть жертвой! У меня все отняли: мужа, ребенка, интересную работу, прошлое, будущее. Чувства мои отняли, сердце мое одеревенело. Я не хочу, я не хочу быть жалкой и ничтожной! Нет! И не буду! Я такое устрою, что они ахнут! Мать поглаживала успокаивающим движением вздрагивающую голову дочери, перебирала сбившиеся волосы, приговаривала: — Успокойся! Машенька, успокойся! Все не так плохо, как тебе кажется. Конечно, не сложилась поначалу жизнь, но ты молода, все еще впереди. У тебя есть любимый человек… Маримонда вскинулась, точно ее кольнуло. — Этот-то! — закричала она, останавливая на матери горящий взор. — Этот длинноволосый болтун, слизняк! Художник называется! Ничего в нем нет! Понимаешь, мама, ничего в нем нет! Да он же встречается со мной потому, что ему удобно. Нет, мама, нет! Все это не то, не то! Я не хочу быть неудачницей! Я больше не хочу быть жалкой, маленькой, ничтожной неудачницей! Я не хочу больше страдать и терпеть! И здесь к ней пришли спасительные слезы. Маримонда зарыдала глухим, низким голосом, по лицу побежали потоки краски с ресниц.8
— Вы как хотите, — злорадно сказал Виктор, когда они шли к машине, — а сон ее из книжки придуманный, нечего мозги пудрить. Тоже мне первая явь второго сна, седьмая вода в десятом колене! — “На этом небе все было сразу: и солнце, и луна, и звезды, и глубокая ночь, — подхватила Таня и засмеялась, — я проснулась в нетерпении, мне куда-то захотелось…” Янка непроизвольно радостно фыркнула. Худо сердито дернул головой: — Напрасно смеетесь. Зря обидели хорошего человека. За что? Ничего плохого она вам не сделала. Все пристыженно примолкли. — Я не хотел ее обидеть, — примирительно заметил Виктор, когда они сели в машину и Худо, газанув, двинулся по московским улицам, то и дело тормозя на перекрестках, замедляя ход перед переходными дорожками, задерживаясь наповоротах, уступая дорогу большегрузному транспорту; не езда это была, а сплошные торможения. — Неправда, — возразила Яна, — ты хотел ее обидеть. Она задела тебя солдатским уровнем, а ты отыгрался на Лу Сине. И со мной свел счеты за справочник. Так? Виктор помолчал и улыбнулся. Несерьезно все как-то, сведение счетов на уровне детсада. — Назовем его Солдатом за мужество и принципиальность. — Худо на секунду отвлекся от проблем торможения. — Солдат — это звучит прекрасно. — Да, вероятно, будет неплохо. Соответствует, если только Виктор не возражает. У нас насилие недопустимо. Командует добрая воля. Твоя воля. — У кого это — у вас? — буркнул Виктор. Многозначительность, намеки, непонятное многословие новых знакомых стали ему порядком надоедать. Словечка в простоте не скажут, всё кривляются. — Таня, разве ты не просвещала? — чуть удивилась Янка. — Нет, Олежка не велел, говорит — пусть сам посмотрит, сам решает. — Я прав. — Худо повернулся к девушкам: — Ничего нельзя рассказать заранее. Все нужно увидеть и почувствовать самому, сердцем, душой. Знания приходят через чувства. Объяснения начинаются потом. Объяснения нужны для оправдания. — Как видишь, ты не совсем прав! — воскликнула Янка. — Получается не очень хорошо. Обидно получается, а этого нельзя допускать, иначе — прощай свобода. Поэтому нельзя было Витю знакомить без предупреждения. Смотри, мол, удивляйся, но молчи. — Новички всегда входят с трудом, сколько раз это бывало, — бросил Худо. Видимо, этот разговор раздражал его. — Думаю, что Солдат кое-что усек. А остальное разъяснится по ходу событий. Сейчас поговорит с Пуфом, это будет веселее: он не столь заунывен, как Маримонда. — Нет, — твердо сказала Яна, — ему нужно знать, с кем и с чем он имеет дело. И ему будет легче, и нам приятнее. — Тогда давай излагай. — Худо пожал плечами, будто снимал с себя ответственность за то, что Виктору доведется услышать. Они насели на него с разных сторон. Говорил в основном Худо, но помогали ему и Янка и Таня. Подключались в нужную минуту. И Виктор услышал забавные вещи. — Мы не просто компания, мы союз единомышленников. Мы называем себя артистами без сцены, а по-простому — притворяшки, — сказал Худо. — Притворяшки — от слова “притворяться”. Понятно, надеюсь? Мы производим странное впечатление, когда только знакомятся с нами. Потом оно меняется. Как же это у нас получилось? Вначале собирались, как и все: гитара, выпивка, песни, — известные тебе варианты. — Молодежно-эстрадные, танцевально-музыкальные встречи, — ввернула Янка. — Ну да, ну да. А потом, а может, и раньше, сказать трудно, с нами начало происходить невероятное. Нам захотелось чего-то необычного. Не то чтобы мы искали приключений, но ждали их обязательно. И верили: вот-вот что-то начнется. Но оно не начиналось. И тогда решили начать мы. Сами, по собственной инициативе. Путь определяет начавший. — Что начать? — Иную жизнь. Как-то я в разгар сессии взял билет до Ярославля и уехал. И жил там четыре недели. Чудный провел месяц. Голодный был страшно, денег в обрез, но чувствовал себя прекрасно. Голова кружилась от голода, а счастлив был, как влюбленный. Спал на вокзалах, в парках, в милиции даже. А ничего, все равно было хорошо. — Выгнали из института? — Нет, но неприятности были. Дело не в том, Солдат, пойми. Экзамены в сессию я сдавал на пятерки, все дела мои были в наилучшем виде, а вдруг мне подумалось: что, если отказаться? Понимаешь, отказаться в самом разгаре. Когда все очень, очень хорошо. Идет как по маслу. Тебя ценят, уважают, и ты тоже неплохо к людям относишься, но… вдруг взять и отказаться, а? Это было для меня открытием. Тогда я открыл для себя свободу! — Наша Люська-дурочка, — сказала Янка, — срезала на клумбах цветы и дарила их прохожим. Ей нравилось видеть неожиданно обрадованные лица, так она их назвала. — Загудела, натурально, в милицию, там ей объяснили, что она может дарить людям купленные, а не краденые цветы, и то не всем, а только тем, кто пожелает их принять. Она не угомонилась и стала дарить людям свою любовь. И это чуть не погубило ее. Но мы ее, кажется, вытащили. — Худо пожал плечами. Виктор отметил, что художник любил этот жест. — А Костя — Йог, ушёл от родителей, снял комнату и живет, как настоящий йог: постится, сосредоточивается, позы всякие принимает. Работает по вечерам грузчиком. — Нет, ночным сторожем, — заспорила Янка. Но Худо помирил их: — Не пререкайтесь, у него сложная специальность. Он совместитель — ночной сторож и грузчик. — Да, между тем он умница, эрудит и диплом техникума имеет с отличием. Но не это для него главное. Да и для нас тоже не это главное. — А что? — Виктор напрягся. Когда же они скажут свое главное? Всё ходят вокруг да около, взаправду притворяшки. — Понимаешь… — Худо свел брови в одну линию, — главное для нас — свобода чувств. Мы чувствами своими занимаемся. Мы внимание обращаем не на то, что кажется важным для других людей: внешность, образование, слава, развитие. Все это хорошо, но нам так неинтересно. Как-то не нужно это нам. — А что же вам нужно? — Настроение. Состояние души. Разнообразие в чувствах. Свобода, полная свобода в ощущениях. Что хотим, то и чувствуем. Ты пойми, — продолжал Худо, — не делаем что хотим, а чувствуем что хотим. Существенное отличие. Мир вокруг нас признаем и принимаем таким, какой он есть, каким он дан. Свой долг, как говорится, исполняем справно. До шести вечера притворяшки — обычные члены производственного коллектива, зато после — извините и прощайте, дорогие друзья-сослуживцы. Мы уходим в мир своих чувств, которые, между прочим, никого не касаются. Мы никого не обижаем и даже моде следуем умеренно. Знаем: не модой единой жив настоящий человек. Вечер и ночь принадлежат нам, отданы на разграбление. Но мы никого не грабим. Мы просто возвращаемся в души свои, зажигая там свечи наших эмоций. А уж каких — это наше дело. По принципу: моя душа — моя крепость. Кого хочу, того пущу. А не захочу — не пущу. На-кось, выкуси. Они насели на нас, — сказал Худо, махнув рукой в сторону темнеющих зданий, автомобилей, прохожих. — Учись, работай, превратили нас в какие-то автоматы. Мы не можем с ними бороться. Мы никому ничего не хотим доказать. Просто используем свое право на свободу чувств, и все. Все по закону. — Да, действительно, только очень неопределенно как-то, — нерешительно сказал Виктор. — Детская какая-то философия… — Он замолк, боясь обидеть собеседников. — Вот именно! — улыбнулась Янка. — К этому стремятся притворяшки. Остаться детьми в душе. Все зло, глупость и неполадки, мол, от взрослых. Главное — подольше быть детьми. — Ну, тогда просто нужно не стареть, — засмеялся Виктор.9
Когда машина, приседая в мокрых рытвинах, въехала во двор, психологическая атмосфера под крышей “Москвича” четко определилась. Виктор до поры до времени считался новичком, которому прощаются промашки и неловкости. Объяснив, кто такие притворяшки, Худо пребывал в состоянии расслабленности. Его душа артиста была награждена не только молчаливым одобрением слушателей, но и собственным удовлетворением. Как это ему так четко все удалось объяснить! Формулировочки получались круглые и точные, и было приятно осознавать, что мысль мастера по-прежнему ясна. Он сказал этому парню все, что думает. Пусть теперь тот поразмыслит и найдет ответ. Вряд ли найдет что интереснее. Худо даже причмокнул от удовольствия и врезал машину в сугроб. — Резиденция Пуфа! — торжественно объяснил он. Виктор огляделся. Резиденция показалась ему невыразительной и унылой. Пятиэтажные серые стены в кирпичных шрамах, цементный двор с чахлым, припорошенным снежком сквером, съежившиеся от мороза кальсоны и рубахи на балконах. В сквере гуляла почтенного вида старуха с собачонкой в поношенном тулупчике. Виктор вздохнул, вылез из машины, за ним выскочили девушки, последним вышел Худо. Он хлопнул дверцей и понесся вперед, в темное отверстие подъезда, откуда на Виктора пахнуло хозяйственным мылом и кошками. Неосознанное до конца чувство протеста стало проникать в душу Виктора. Когда они вошли в квартиру Пуфа, обволакивающее Виктора ощущение игры усилилось. Пуфом оказался вертлявый, неулыбчивый, говорливый парень. Он выскочил навстречу и завертелся мелким бесом. Что тут началось! Все говорили наперебой, словно упражнялись в бессмыслице. Казалось, они сразу и навсегда поглупели. Первым среди говоривших чушь оказался сам хозяин. Рассаживая гостей, он сделал широкий жест рукой и сказал: — До свидания, до свидания, счастливого пути! Больше никогда не возвращайтесь в это гиблое место. — Я плачу потому, что весело тебе! — откликнулся Худо. — А я готова платить за снег, за воздух, за солнца свет, но ни копеечки не дам за корку хлеба, — заявила Янка. — Трик-трак, беж-бармак, — прочирикала Танька. Все глянули на Виктора, но он промолчал. Тогда они отвернулись, и он как бы перестал для них существовать. Притворяшки понеслись вприпрыжку по кочкам слов и фраз, не спотыкаясь, и глаза их стекленели от удовольствия. — Полум-поля! — начал Пуф, и по долгой паузе Виктор понял, что сейчас последует некоторое повествование. — Полум-поля! — повторил Пуф, сладко улыбаясь и щуря маленькие черненькие глазки. — А счастья нет, кругом земля, земле привет! Заговорила Янка. — Почему я так не люблю корень квадратный?! — сказала она, поднимая глаза вверх и становясь на колени. Виктор ошалело наблюдал за девушкой. Она, похоже было, собиралась молиться. Сжав ладошки, Янка и впрямь закатила глаза вверх в направлении симпатичного гэдээровского плафона, исчерченного черными и желтыми полосами, чем достигалось сходство его с обесцвеченной тигровой шкурой. — Боже, прости меня за мой великий грех, я всегда ненавидела корень квадратный! Во-первых, я не люблю корень квадратный за цвет, у него всегда траурная черная окраска. Кто-нибудь из вас когда-нибудь видел цветной корень квадратный? Нет, конечно, такого не может быть! Корень квадратный всегда черный, как ночь перед казнью. Во-вторых, это ужасно, но ведь корень квадратный сделан из виселицы! Да, да, из старой, почерневшей от времени виселицы. Разве этого мало, чтобы ненавидеть корень квадратный? А ты, всевышний, учти, что корень квадратный еще и действует — он извлекает. Да как он смеет что-то там извлекать? Я не хочу, чтоб из меня извлекали корень квадратный! Нет во мне ничего для извлечения. Может, у других можно что-то извлечь, а во мне точно корня квадратного нет. Каюсь в своем тяжком грехе: не люблю я корень квадратный, а иногда ненавижу. И буду ненавидеть! Виктор с удивлением уставился на девушку. Та как будто смутилась. Но тут опять заговорил Пуф. Он перешагнул через лежавшую на паркете Янку и начал: — Я вижу холм, поросший старыми лесами, сквозь облака пробились луны лучи… Луна плывет над темными грядами и освещает лагерь кривичей. Там стрелы, луки и колчаны, там говор, пляски, шум и смех, там кто-то мертв, там кто-то пьяный, и я один из них. Из тех! Из тех забытых предков русских, мне непонятных и чужих… Я изнемог от перегрузки и потому кончаю стих! — Есть тема, — крикнул Худо, — мы и предки! — Предки, как и розы, без шипов не бывают, — сказала Яна, садясь и подбирая длинные ноги. — Всегда помни: предки — не цветы, и не давай им распускаться. — Существуют ли беспредочные люди? Оглушенный, смущенный, Виктор, стараясь не вслушиваться в трескучие глупости своих новых приятелей, разглядывал жилище Пуфа. Постепенно ему стало ясно, почему этого говорливого парня так прозвали. В комнате царила какая-то сладкая мягонькая атмосферка. Что-то очень женственное и старомодное таилось в низеньких, обитых цветастой материей скамеечках, ворсистых пледиках, с небрежностью брошенных в креслах и на тахте и отдававших дорогими духами. Кое-где приютились кружевные салфеточки, а на торшере болтался плюшевый мишка, пахнувший мятой и конфетами. Виктор заметил незаконченную цветастую вышивку, натянутую на круглый обруч. На вопрос: “Кто это у тебя вышивает?” — Пуф, на секунду отвлекшись от коллективного бреда, небрежно буркнул: “Я”. Виктор почувствовал досаду и снисходительное превосходство. Всё снова — в который раз за сегодня — встало на свои места. Детишки балуются, вот в чем дело. Вот уж действительно настоящий Пуф! Есть ли у него еще что-нибудь, кроме хорошо подвешенного языка? Однако вскоре Виктор заметил шнурок, протянувшийся из-под шкафа. Потянув его, обнаружил боксерские перчатки. Это вновь насторожило его. Но он все-таки, сохранив снисходительную улыбку, спросил у Пуфа, чьи, мол, на что тот ответил: дескать, не вороши старье, перчатки его, Пуфа. И Пуф извлек откуда-то из-под тахты запыленную грамоту районной спортсекции, где все им сказанное и подтвердилось документально. Тут Виктора почему-то разозлило. От раздражения и досады захотелось действовать вызывающе, грубо. Он стал на колено, вытянул руку и сказал: — Плюм! Плюм! Притворяшки мигом смолкли и уставились на него. — Бывают ли предки без шипов? — провозгласил Виктор и тут же ответил. — Бывают так же часто, как зеленый корень квадратный из того холма, под которым кривичи дуют медовуху, потому что людоедка Эллочка съела унитаз! Плюм, плюм! Пуф натянуто и смущенно улыбнулся, Худо смотрел серьезно, чуть печально, Таня покраснела, и только Янка поглядела на Виктора заинтересованно, с одобрением. Едва различимое “давай, давай” вспыхнуло и погасло в глазах девушки. Виктор встал, отвернулся. — Он новичок, — сказал Худо после небольшой паузы, — много не понимает, учиться надо. Запомни, Солдат, у нас импровизацию не обсуждают. И не критикуют, понял? Продолжать можешь, критиковать — нет! — Ах, новичок! Новичок! Новичок! Не совсем, конечно, но все равно — потешно! Притворяшки повели вокруг Виктора хоровод, гримасничая и приплясывая. Лица у них были глупые, движения — смешные, и Витя неожиданно развеселился. Он сгреб кто попался под руку в охапку, потащил книзу. Крик, смех, куча-мала. Возня сняла напряжение и предотвратила размолвку. Наконец все устали, наступила передышка. Дурачиться больше не хотелось, всех потянуло на чистый воздух. Проводив гостей, Пуф отправился в ванную, где долго чистил зубы, умывался, полоскал рот, как бы очищаясь от словесного угара, следы которого еще витали в квартире. Передохнув, сел читать “Курс высшей математики”: он мечтал поступить на математическое отделение университета и готовился к этому серьезно, обстоятельно. Пуф был мальчиком незаурядным. В нем сочетались бесшабашность и методичность, увлеченность и холодный, трезвый расчет. Личность его формировалась в трудных условиях. Когда-то он был маменькиным сынком — пухлым, румянощеким, сдобным. Большие темные глаза и пушистые ресницы, бархатистая кожа делали его похожим на девочку. Видимо, тогда он и получил свое прозвище. Родители баловали единственного сына. Лучшими его друзьями были девочки. С ними спокойнее и безопаснее, считала мать. У своих подружек он научился вышивать, капризничать и сплетничать. Внезапно пришло первое потрясение. Как-то стоял он возле своего парадного, а рядом, во дворе, шла обычная мальчишеская битва на всех уровнях. Все дрались со всеми. Это было осенью, темнеющим октябрьским днем. Трава на скверике еще не завяла, и на ней так удобно и приятно было прыгать, наступать и отступать. Атакующий вихрь пронесся мимо Пуфа, и мальчик оказался на спине. Он упал от обидного толчка в лицо. Упал, не ушибся, даже не испугался, но что-то странное страшно нахлынуло на него. После этого удара он долго не выходил на вечерние прогулки. От расспросов матери уклонялся. А затем вдруг записался в секцию бокса. Боксер из него был никудышный. Домой он первое время ничего, кроме синяков, не приносил. Он был слаб физически да и волевые спортивные качества его оказались невысокими. И все же двигала им какая-то упрямая, неистребимая идея, и мальчик каждый понедельник, среду и пятницу неуклонно отправлялся на ринг. Мать называла бокс избиением невинного младенца. Она всячески пыталась отторгнуть сердце сына от ненавистного вида спорта. Но ничто не помогало. Пуф уперся. По вечерам, ложась спать, он тихонько плакал, чтобы мать не слышала, и говорил себе самые страшные заклятия, поддерживая слабеющий дух. Одолевать сопротивление друзей, ярость соперников на ринге, материнское упрямство дома, насмешки мальчишек во дворе было делом фантастически трудным. Но Пуф уже ничего не мог с собой поделать: чувствовал себя обреченным на борьбу. На тренировках он старательно пытался выполнять все указания тренера. Ему не хватало многого, точнее — ему не хватало всего: силы, ловкости, энергии. Но все же занятия принесли пользу. Он подсох, окреп, руки стали твердыми и жилистыми. С лица сошел девчачий румянец, кожа покрылась выразительными отметинами мужества. После трехлетних занятий с Пуфом тренер решил: из этого материала никогда ничего путного не выйдет, и посоветовал мальчику бросить бокс. Но Пуф не сдавался. Как маньяк, двигался он по кругу своего неуспеха. И вот однажды, собираясь на тренировку, он был задержан у подъезда дома безотчетным воспоминанием, каким-то знакомым повторением прошлого. Волнуясь, он огляделся. Обстановка была удивительно памятной: по вечернему осеннему небу над двором-колодцем кружились облака, а во дворе, точно отражая и повторяя в миниатюре это вращение, вертелось вопящее мальчишечье кольцо — как и тогда, все дрались со всеми. Но никто уже не приставал и не трогал Пуфа: все знали, что он ходит в секцию бокса. Мальчик выпадал из сферы дворовых боев, профессиональный уклон делал его чужим. И вдруг все повторилось. Отступающие и атакующие мальчишки неслись в состоянии обалделого восторга, ничего не замечая, рассыпая удары направо и налево. Этот вихрь задел соседний подъезд, в котором стоял маленький наблюдатель, мальчик Женька. Его толкнули, и он упал, упал, как и когда-то, в далеком прошлом, упал Пуф. Сразу и резко, на спину. И вот тогда Пуф бросился наперерез орущей толпе и принял бой. Это был неравный бой, с превосходящими силами врагов, со множеством неправильных приемов, подножек, толчков. Как на представителя чужой стаи, на Пуфа набросились все скопом. Мальчику пришлось бы туго, не владей он в ту минуту вдохновенной физической формой. Он крушил своих соперников необычайно точными, короткими и быстрыми ударами. И победил. Враги отступили, приговаривая: что ж, мол, связываться с профессионалом. После этого сражения наступил перелом. Пуф влетел на ринг победителем: сияющий, энергичный. Через полгода он уже обрел уверенность в боях с признанными боксерами района. Но на отборочные соревнования его не послали, не поверили. Слишком долго он ходил в битых. Пуф сразу же утерял всякий интерес к спорту, к боксу, дал побить себя в нескольких боях и вскоре совсем забросил занятия боксом. Боксерские перчатки его валялись на шкафу, потом перекочевали под тахту, где их и обнаружил Виктор. Пуф отложил листок с интегралами и долго глядел на перчатки и грамоту. Неопределенное чувство волновало его. Юноша метался по комнате, будто отыскивая нужную вещь. Не находил, досадовал и сердился. Что-то мучило его, какая-то ускользавшая от сознания необходимость. Пробовал рассуждать логически. Что же тогда случилось? — спрашивал свое отражение на полированной поверхности шкафа и в зеркале. Лицо было растерянным, недоумевающим. “Что со мной тогда произошло? Да, мне стало неинтересно работать на ринге. Я понял, что это уже мое прошлое. Стали ненужными победы и скучны поражения. Я даже не обижался, когда меня били. Мне было просто все равно. Но я не мог уже вернуться назад к моему прошлому, невинному, безоблачному, когда я не умел драться и был пухлым маменькиным сынком, настоящим Пуфом. Мое превращение в человека, который может за себя постоять, оказалось липой. Главное, что я не почувствовал никакого удовольствия. Наверное, поэтому все связанное с боксом быстро ушло от меня. К тому же я увидел, что отстал от моих напористых товарищей. Одни из них за это время языками занялись, другие стали заядлыми физиками, радиотехниками. Каждый имел свое хобби. Все работали головой. И Колька-шахматист и Петька-историк. Пока я работал руками, они развивали интеллект. Я бросился им вдогонку, вот выбрал математику, вроде бы она мне по душе. В моем классе никто лучше меня не умеет щелкать головоломные задачи. Похоже, я догнал тех, кто ушел вперед, пока я занимался боксом. Догнал, но не совсем. Что-то потерялось там, в прошлом, в проведенных на ринге часах. Я уже никогда не смогу быть таким, как Колька или Петька. Плата за мое физическое утверждение была высокой. Чего я достиг? Раньше не умел драться, а теперь умею. Но если б кто знал, как я теперь не люблю драться! Я пальцем не пошевельну, чтобы лишний раз подраться. И на это ненужное мне умение я ухлопал лучшие годы! Но не в том суть. Произошло еще что-то неприятное…” Пуф взволнованно метался по комнате в предощущении какой-то страшно необходимой мысли, после которой все должно было встать на свои места. “Ну, допустим, я потерял эти годы. Но что, что еще?” И вдруг догадка молнией поразила его. Он остановился, будто натолкнувшись на невидимое препятствие. “Вот оно что: я боюсь, что мне снова все надоест. И математика, мое новое увлечение, тоже пройдет, как прошел мой бокс и то далекое, светлое детское состояние до ринга. И снова придется что-то искать. Я боюсь разочарования — вот в чем суть. Боюсь разочароваться. Поэтому и к притворяшкам примкнул. Пытаюсь отвлечься в этой игре, как-то избавиться от внутреннего ожидания новой неудачи. А почему, собственно, я боюсь нового разочарования? Да потому, что, если мне будет неинтересно, я ничего не смогу сделать. Я буду самый последний из последних. И самолюбие мое, которое у меня все-таки есть, не даст покоя, отравит жизнь. Вот в чем беда. Я боюсь унижения, которое меня обязательно ждет, если я разочаруюсь в любимом деле. А что же делать? Что делать-то?” Пуф подошел к окну и посмотрел на двор, где с ним произошли такие значительные, по его мнению, и в чем-то трагические события в его молодой жизни. “Может быть, для кого-нибудь другого этот двор ничего не значит. Может быть, он не убран, замусорен, криклив, неуютен. Может быть. Но какое это имеет значение? Для меня это не двор. Для меня — это моя душа. Там, на этом пятачке, все и произошло. На этом пятачке я стал тем, кто я есть сейчас”. Пуф с какой-то непонятной ему самому тоской смотрел через замороженное, словно облитое кипяченым молоком окно вниз, на тусклый снег, на черные пятна скамей, на мусорные баки. “Чего же я боюсь? — спрашивал он. — Чего? Неужели себя?” Действительно, его не покидало ощущение, что все его мысли и выводы, все его логические рассуждения — словесная лживая оболочка таинственных и страшных процессов, происходивших в его теле, в его душе. И вторая, еще более сильная молния догадки пронзила сознание юноши. Он сорвался с места, бросился к столу и, отбросив учебник математики, стал записывать. “Это неправда, что я — это я. Будто бы я — это тот мальчик, который был сначала маменькиным сынком, потом стал боксером, а сейчас увлекается математикой и словесными играми с притворяшками. Да, конечно, это правильно. Так оно и есть. Но это одна видимость. Я — это мое сознание, а вот есть еще нечто, живущее по своим законам, зачастую мне непонятным. И вообще, мой организм, мозг, все те обиды, желания, что так мучают меня, — это уже не я. Это мое тело, привязанное к жизни. Жадное, жалкое тело и капризный ум. Моему уму и телу очень много надо: побеждать, преуспевать, пить, есть, одеваться! Но мое настоящее “я” смотрит на все это со стороны. А может быть, мне досталось совсем постороннее, чужое тело и отсюда все мои неприятности. Мое сознание попало не туда, куда нужно. Поэтому и получается раздвоение личности”. Так он писал, заполняя листок за листком мелким, взволнованным почерком, расставляя восклицательные и вопросительные знаки, перечеркивая и делая сноски, весь охваченный трепетным восторгом, немного трагическим волнением первооткрывателя, который сумел взглянуть на свою душу со стороны. Если б Пуф просмотрел некоторые учебники по философии, его восторг значительно поубавился бы. Он узнал бы, что его “открытие” уже давно сделано. Но Пуф не читал философских трактатов. Он шел своим путем, заново открывая давно постигнутые истины. В комнату вошла мать. Она шумно вздохнула и сказала: — Фу, как накурено! Стасик, я достала шпинат, хочешь зеленого борща? — Очень хочу, мама, и обязательно с яйцом. Он швырнул ручку, чернильные брызги разлетелись веером по вершинам и ущельям философских размышлений.10
В машине им было очень весело, они радостно припоминали наиболее удачные, только что прозвучавшие в квартире Пуфа словечки. Виктор помалкивал, но про себя думал: “Чему радуются, глупенькие? Будто невесть какое дело сделали. Наболтали кучу чепухи и довольны. Дети!” К нему вновь вернулась его уверенность в себе. Затем они стали расставаться. Первой отбыла Янка, и Худо сказал, что всем им ехать к Косте нечего, Таня хорошо знает Йога, а вот Виктор, как новичок, пусть выполнит первое поручение — сходит к Косте и сообщит насчет Нового года: как и что, адрес и другие данные, а заодно и познакомится. Виктор согласился. Ему надоел провонявший бензином “Москвич”, колючие пружины и тряска; он попросил Худо затормозить и вышел из машины. — Скажи Косте, пусть Люське сообщит! — крикнул ему вслед Худо. Виктор растерянно остановился. — Люське, он объяснит тебе! — Олег помахал рукой из окошка автомашины. Его худая, бледная кисть нелепо дернулась несколько раз в воздухе. Татьяна неловко улыбнулась в мутном стекле, и они уехали. — Войдите! — услышал Виктор и вошел. Тьма поглотила его. Он рванулся было назад, но дверь, предательски звякнув, отгородила его от мира, света, человечества. Он стоял неподвижно, чуть выдвинув руки на уровне груди, медленно соображая: “Фотолаборатория? Но и там бывает красный свет. Фотоувеличитель отбрасывает блики на стене. Нет, нет, здесь что-то другое. Мгла кромешная. Будто человека завернули в сотню одеял. А воздух холодный, сырой, ползет по ногам, будто в погребе”. — Не пугайтесь, — сказал голос, — я сейчас. Виктор ждал. Здесь господствовали неподвижность и тишина. Но вот что-то прошуршало, послышался глубокий вздох, щелкнул выключатель. Свет неряшливым рыжим пятном возник в углу, и Виктор смог различить кое-какие детали странного помещения. В углу, на полу, лежал матрац, покрытый темным клетчатым пледом. Кисточки пледа жалкими сосульками висели по сторонам примитивного ложа. На матраце распластался голый человек, точнее почти голый — на нем были узенькие плавки. Не повернув головы в сторону гостя, человек, сказал: — Подождите минуточку, я сейчас отойду. Виктор поспешно кивнул, мол, продолжайте, и тут же усомнился в правильности своего жеста. Что продолжать-то? Ведь человек вроде бы ничего не делал. Постепенно глаза привыкли к полумраку, и Виктор смог разглядеть лежащего перед ним хозяина комнаты. Это был великолепно сложенный парень лет двадцати с лишним. Рыжеватая борода вызывающе торчала в потолок. Длинные русые патлы окружали его голову подобием ангельского ореола. Веки Кости-йога были плотно смежены. Рядом, здесь же на полу, расположились маленькая ночная лампа, метроном, закрепленный в штативе фонарик, стопка книг, стакан недопитого чая. В других затемненных углах комнаты Виктор рассмотрел большой книжный шкаф, письменный стол с вращающимся креслом, несколько толстых чемоданов, составленных горкой. На окнах висели тяжелые, плотные шторы. От них и темнота, определил Виктор. Тут Костя открыл глаза, и оказалось, что они у него синие, по-девичьи опушенные длинными черными ресницами. Йог сладко потянулся, щелкнул крепкими белыми зубами и объявил: — Ни черта не получается. Пока он, шлепая босыми ногами по полу, поднимал шторы, одевался и произносил разные слова, Виктор еще раз оглядел комнату и убедился, что пустота составляла ее основное убранство. Это ему почему-то понравилось. И, в отличие от Пуфиной квартиры, здесь он почувствовал себя на месте. Костя между тем натянул брюки и рубаху, влез в разношенные тапки, пожал Виктору руку: — Костя, по прозвищу Йог. — Я догадался, — улыбнулся Виктор. — Нетрудно, — рассмеялся Костя. — Значит, вы от Худо, то есть от капеллы притворяшек. Новенький. Приятно. Новизна всегда приятна, за исключением, понятно, новых болезней. А новых смертей, как известно, не бывает. Вернее, старых смертей не бывает. А вы кто? Виктор чуть-чуть растерялся. Даже Худо, за которым он начал признавать кое-какие права, не ставил перед ним в упор такой вопрос, Но Костя смотрел на него так доверчиво, что Виктор не отважился на грубость. — Иногда мне кажется, что я человек. — А когда это бывает с вами? Когда вам легко или когда очень трудно? — Пожалуй, когда трудно. Костя одобрительно кивнул, но не разъяснил, что именно он одобрил, а заговорил о другом: — Не обижайтесь на мои вопросы, я не совсем в форме. Впрочем, раз вы связались с притворяшками, то у вас многое спросят. Все мы там немного чокнутые. Но чокнутые по-хорошему. Я люблю притворяшек. В них что-то есть, не правда ли? — Я как-то не совсем разобрался с этими притворяшками. Сегодня первый день знакомства. Но, может, ты прав, может, в них есть что-нибудь. — Тогда и говорить нечего. С притворяшками надо пожить, проникнуться их атмосферой. Поучаствовать. В них действительно что-то есть. Они необычны и могут позволить себе эту необычность. Могут, понимаете? Нет, не глупость какую-нибудь, не это… — Костя брезгливо щелкнул себя по воротнику. — Они как бы ищут что-то в душах своих. Я думаю, вам они понравятся. Не сразу, конечно. Но может случиться, что понравятся. Так вот, у меня с ними отличный контакт, но что поделать — мои заботы несколько другие. “Этот тоже претендует на исключительность”, — отметил Виктор. — Дело в том, — сказал Костя, — что я отрабатываю транс. Никак, понимаете, не идет — и посты, и дыхание по Хатха-йоге, и всё-всё. Из кожи, можно сказать, лезу уже третий год — и ни-ни. Не получается. Стыдно сказать, а к технике стал прибегать: приспособил к метроному фонарик. Мигающий зайчик в темноте, понимаете? Ритмичные колебания светового пятна. Перед вашим приходом практиковался. — Действует? — Да, действует: нагоняет сон. Сон — это просто. Я и без метронома за пять-десять минут себя в такой сон загоню — до утра не очнусь. Но все это не то. Мне нужно совсем другое. — А что же? — Кайф. Не сон, а транс. Чтобы бодрость, сознание — и никакого контакта с внешним миром. Психологическая изоляция. Не получается, увы. И, похоже, никогда не получится! А вы с йогой знакомы? Хотя нынче кто с йогой не знаком! Виктор посмотрел на него, потом улыбнулся: — Нет, нет, я не специалист по йоге. Она мне не по нутру. Я человек жизнерадостный. Но в армии был у меня друг, кое-что рассказал. Он с тринадцати лет бредил йогой. Языки знает, первоисточники читал. Костя махнул рукой: — Первоисточники и я читал. Я тоже с одиннадцати лет интересуюсь йогой. Много чего знаю. Я такие асаны умею загибать… А вот транс, он требует… знаете чего? Виктор промолчал. Он не знал, чего требует транс. — Он требует, — продолжал Костя так тихо, как будто сообщал сокровенную тайну, — очень простой вещи, которой у нас с вами нет и не должно быть, если мы не зря учились в школе. “Черт, — подумал Виктор, — они действительно все разыгрывают умников”. — Какой именно вещи? — Виктор старался сохранить вежливое внимание. — Веры. Веры в бога. Истинно восточный человек — индиец, китаец — верит в своего бога сызмальства. У него бог всегда под рукой, и поэтому в транс ему легко впасть. Вера помогает. А европейцам, всяким там атеистам и рационалистам, транс просто недоступен. По существу чужд. Неверующий европеец никак не готов для таких дел. На формальном коньке здесь не прокатишься. Вера, только вера! Костя состроил такую постную и кислую мину, что Виктору от души стало жаль парня. — Поэтому и не получается? — Да, ничего. Не верю я! — воскликнул в отчаянии доморощенный йог. — Не верю, вот в чем беда, и никак не могу себя заставить. Не получается у меня вера, не обучен, не приучен. Костя доверительно приблизился к Виктору и начал объяснять: — Йогой я занялся по слабости здоровья. С легкими были нелады. Позвоночник барахлил. В общем, надо было вывозить организм. Вывез, отработал осанку, дыхание по Хатхе, диета и прочее. Самое смешное, что, когда начинал занятия, была у меня кое-какая вера. Не то чтобы очень, а так, завалященькая. Вообще верил в разные такие силы природные. Если б тогда, в детстве, мне кто-нибудь голову в этом направлении заморочил, то и получился бы из меня человек верующий. А вышло все наоборот. Чем больше я занимался йогой, чем крепче становилось мое тело, тем меньше оставалось у меня веры в некие неучтенные силы свыше. И сейчас я уже многого достиг и многое могу. И пора, по всему, переходить к трансу, к этому самому мощному виду йоговских состояний, и вот на́ ж тебе, обнаружилась моя духовная ущербность, йога убила во мне бога. Ни на грош веры нет. Костя горестно улыбнулся и покачал головой. Они помолчали. Виктор постарался придать своему лицу выражение сочувствия — он был человеком вежливым. Костя помолчал, затем молвил: — Вот мы с вами и познакомились. А точнее, вы узнали кое-что обо мне. А теперь расскажите о себе. Виктор принялся было излагать свои незамысловатые биографические данные. Но это занятие оказалось не из простых. Хозяин то и дело перебивал его и пускался в пространные дополнения. — Я… — начал было Виктор. Но Костя тотчас продолжал: — Я, собственно, почему попросил рассказать? Можно было бы и потом с вами поподробничать, но раз уж мы встретились, как не использовать случай? А затем, ведь наши притворяшки народ совсем не любознательный. Они заняты собой, это логично и неплохо. Но у них нет интереса к другим людям. А это уже нехорошо. Познать себя только с помощью себя нельзя. Приходится прибегать к содействию человечества. Притворяшки — они как артисты: им главное — себя показать. А я думаю, что надо быть и артистом и зрителем одновременно. Контроль, самоконтроль — в них большой смысл. Услышав, что Виктор только из армии, Костя заявил: — Армия? Это прекрасно! Сейчас среди моих лохматых друзей модно скулить и ругать армейскую дисциплину, а я люблю армию. В ней что-то есть. Ясность, например. Не правда ли? Нет, армия нужна нам. Что б там ни говорили хлюпики. — А ты в армии был? — неожиданно для себя спросил его по-свойски Виктор. — Нет, но я готовлюсь. Думаю, мне там будет легко и просто. Ведь что такое йога? По сути, одна из лучших армейских подготовок. Закаленный организм, тренированный дух и воля — что еще надо? Йога делает людей солдатами. Солдатами духа, правда. — Не знаю, делает ли йога, но что армия делает солдатами — это точно. Там, без женщин, мы становимся совсем другими. И вот здесь беседа молодых людей получила внезапный и неожиданный крен. Они заговорили о девушках. Эта тема заметно сблизила Виктора и Костю. И, окончательно перейдя на дружеское “ты”, они почувствовали себя давними знакомыми, почти приятелями. — Ты давно уже знаешь этих… эту компанию? — спросил Виктор. Он еще немного стеснялся называть притворяшек их прозвищем. — А тебя кто из них интересует? — Прямой взгляд Кости ясно говорил, что сплетничать о своих друзьях он с Виктором не станет. — Да я вроде бы их всех видел, всех, кто собирается на нашей даче Новый год праздновать. Вот еще Люся, ей осталось сообщить, куда и когда приезжать. У нее ведь тоже нет телефона. — Ах, Люська! — развеселился Костя. — Среди наших она очень забавно выглядит. — Люська наш медиум, — в ответ на поднятые брови Виктора объяснил Костя. — Она признанная наша дурочка, наша блаженненькая. Удивительное существо. Не человек и даже не животное. Растение. Да, растение. А что спросить с растения? Нечего. Оно растет себе и растет. Никому не мешает. И вообще — кому-то оно нужно? Притворяшкам, например, Люська нужна. Почему? Вопрос сложный. Возможностей у нее много. Ведь если дура, то все возможно. Ограничений почти нет. Ум — бог умного человека. Он мешает. Заметь — умного! А дурочке приходится искать других богов. Страсть какую-нибудь, или веру, или чувства, любовь, например. Может же глупый человек любить? А как же! Любовь дурака не стареет века. Такова Люська. Наше общественное богатство. А если говорить серьезно, то ум у нее, конечно, есть. Особый ум, первородный. Они помолчали. Костя повернулся и сказал: — Иногда я смотрю на нее, и мне плакать хочется: до чего ж беззащитна! Но мы ее не обижаем. Ни-ни. — А потом добавил: — А ты поезжай к ней, телефона ведь у нее нет. Все равно кому-то ехать. Я не смогу, а ты поезжай. Расскажи, куда ехать, когда. Она удивительно бестолкова. Так что объясни все подробно и даже с рисунком, все на бумажке распиши. Познакомишься с девочкой. Это экземпляр! После ухода Виктора Костя стал собираться на работу. Предварительно он обстоятельно и методично перекусил: выпил бутылку холодного молока, съел сырок, закусил рисовой кашей с курагой. Костя был вегетарианцем. По многим соображениям: главными были предписания йоги. Готовясь к выходу, он сложил свой черный Халат, в полиэтиленовый мешочек сунул термос и бутерброд с сыром, присовокупил чистое махровое полотенце и новый кусок мыла, завернул все это в пакет из оберточной бумажки, поместил в авоську, надел куртку, ушанку и вышел из комнаты, предварительно заперев ее на английский замок. В его движениях была размеренная методичность и совершенная уверенность в правильности действий и поступков. До работы было недалеко; Костя действительно оформился в соседнем районе совместителем. Он работал дворником и уборщиком мусорных камер. Так что притворяшки были несколько дезинформированы о Костиных должностях. В автобусе было пусто. И это обстоятельство Костя отметил для себя с большим удовлетворением. Транспорт не то что в часы “пик” — в давке и ругани. Костя спокойно сидел на первом переднем сиденье и, продышав на окне круглую дырочку, разглядывал знакомые улицы. Редкие прохожие, гонимые волнами холодного морозного ветра, торопились, стремясь побыстрее попасть в свои уютные квартиры. “А мне некуда спешить, — думал Костя, — я еду всегда без опозданий. На мою работу опоздать трудно. Снег вряд ли убежит без моей помощи. В сущности, я счастливый человек: я никому ничего не должен и мне тоже не должны. У меня нет претензий к людям. Пусть только они оставят меня в покое”. Он сошел на четвертой остановке и, пройдя знакомыми изгибами микрорайона, вошел в маленькую, освещенную электрической лампочкой на голом шнуре комнатку, где дядя Митя пил густой черный чай из алюминиевой кружки, заедая его бутербродом с любительской колбасой. — А-а, студент! — приветствовал Костино появление сторож. — Присаживайся, гостем будешь. — Благодарствуйте, дядя Митя, я уже отужинал. — Костя шмякнул ушанку на лавку и стал раздеваться. Они немного поговорили. Дядя Митя, как всегда, интересовался вопросами большой политики. Соотношения с этим миром у него начинались с министерского и парламентского уровня. С президентами и руководителями государств сторож был накоротке, мог часами увещевать какого-нибудь далекого правителя, раскидывая перед Костей сложный пасьянс державной глупости упомянутого владыки. За долгие зимние и осенние ночи страдавший бессонницей дядя Митя успевал перечитать большинство газет и журналов, выписанных жэковским агитпунктом. Его политическая и экономическая эрудиция была обширной, но несколько несистематизированной. Костя поражался памяти старика, в которую так прочно и основательно укладывалась информация. Но факт, застряв в голове дяди Мити, возлежал там одиноко и сиротливо, не будучи связан с другими общественными явлениями. Поэтому воспользоваться эрудицией старика было затруднительно. Перелопачивалась куча ненужных сведений, прежде чем обнаруживался требуемый материал. Впрочем, Костя находил, что память старого эрудита немногим отличается от мышления так называемых интеллигентных людей, каких Костя, выросший в семье профессора, слышал и знал немало. — Да ты выпей чайку, — уговаривал Костю старик, — ведь с морозу, захолодал весь, наверное. Или, может, что-нибудь покрепче требуется? — Вы же знаете, Дмитрий Иванович, не приемлю. — Да, знаю и немало тому удивляюсь. Какой-то ты очень не похожий на других ребят, парень. Не чудак вроде, голова будто варит и так все в форме, есть чем девок заинтересовать, а ведешь себя странно. Вот учился, говорят, техникум кончил — и никакого тебе экономического эффекта для страны. Сдается мне, парень, что ты хитришь. Ждешь ты чего-то, а вот чего — я сам не пойму. Чего можно ждать, мусорные камеры чистючи? Костя рассмеялся, бодро притопнул валенками. — Именно так. Жду. Жду у моря погоды… Ну, всего доброго, Дмитрий Иванович. Некогда мне дискуссии с вами сегодня проводить: снегу много. Он взял скребок, лопату и вышел к подъезду. Было тихо. Ветер, несшийся по улицам, внезапно ослабел и сник. В микрорайоне повисла тишина. “Люди устали после работы, отдыхают”, — подумал Костя. Окна домов гасли. Костя встал, упершись крепкой ногой в твердую, бугристую поверхность асфальта, и сделал первый удар скребком. От отточенного лезвия поднялись фонтанирующие брызги льда и снега. И пошло: он бил, подсекал, разбивал, взламывал, и вскоре, минут через пятнадцать, большая часть тротуара напоминала взрытый ледоколом участок Ледовитого океана. Костя подхватил лопату, упер черенок в грудь и, громко шурша, стал сгребать куски наледи. Проглянул белесый, в инее асфальт. Костя почувствовал, что мышцы его отвердели, и первый приятный пот-пар проступил на груди, на затылке, спине. Слегка задохнувшись, он остановился и снова прислушался. Было удивительно тихо. С высокого неба на землю падали снежинки. Костя стоял и думал, что с каждым днем он становится все крепче и чище. И сильнее. В этот год от него отошли все неприятности, все обиды его интеллигентной семьи. Они там думали, что он сбежал на север. И Костя не разуверял их. С помощью приятеля, работавшего за Полярным кругом, он ежемесячно высылал родителям прохладные, спокойные письма. А сам был здесь, неподалеку, но жил совсем другой жизнью. Она нравилась ему, эта жизнь. “Да, — думал он, — я становлюсь все крепче, все лишнее уходит от меня”… Емувдруг явилось зеркальное отображение молодого, обвитого мышцами-веревками крепкого тела, и он удовлетворенно хмыкнул. Вот такой должна быть и душа: вся из стальных мышц-чувств. Без червоточинки, без изъяна. Могучая душа йога. Может быть, ему удастся в этом году отработать транс? И тогда ему ничто не страшно. Он будет защищен от всего. И главным образом от них, от своих родителей. Он вздрогнул, случайно нарушилось равновесие: в памяти возник истерический крик матери. Почему она всегда была недовольна? Почему она непрерывно кричала? Разве он претендовал когда-нибудь на ее жизнь? В памяти мелькнули холодные, чужие глаза отца. Костя рывком схватился за скребок. С особой злой силой набросился он на ледовую кору тротуара. Искрящиеся струи из-под его рук взмывали в воздух яростными, нетерпеливыми фонтанчиками. Кто-то снисходительно шлепнул его по спине. — Эй, дед, дай прикурить! Костя резко повернулся. Пьяненький рыжий парень отшатнулся в деланном изумлении. — Пардон, коллега, накладочка вышла. За деда принял. Спичками не располагаете? — Не курю, — бросил Костя. Парень на секунду задержал на нем взгляд. — Жаль. И на сигареты, значит, не хватает. Да, бедность, конечно, не порок… Насмешливо чмокнув, пошел от Кости развязной походочкой, вызывающей и обидной. “Дурак, пьяный дурак!” — Костя перехватил скребок уверенней, крепче. В груди его возникла теплая неприятная слабость, которая поднялась вверх к лицу и обидно щекотала в носу и горле.11
Стоявшее перед ним существо определенно напоминало женщину. Полной уверенности у Виктора, правда, не было до тех пор, пока он не услышал ее низкий, хрипловатый голосок. — Люся, — сказало существо, и он почувствовал в своей руке маленькую прохладную ладошку. — Садитесь. — Девушка села сама и тотчас потянулась к сигаретам. “Вот откуда этот хрипловатый басок эстрадной певицы, желтизна небрежно наманикюренных ногтей, лишенное румянца лицо. Все от сигарет, — подумал Виктор. Некоторое время он молча рассматривал ее. — Конечно, ты блондинка, несчастная блондинка, истязающая свои волосы всеми ядами химии. Некогда натуральные темно-русые или каштановые кудри твои теперь превратились в хрупкую соломенную паклю, осужденную на постепенную гибель. Но скажи, пожалуйста, почему же ты дымишь, как фабричная труба, почему нервничаешь, рыщешь взглядом? Но удивительного у тебя только и есть, что темно-карие, почти черные глаза. Да припухшие губы Брижит Бардо”. Люся смутилась и отвела глаза. Виктор спохватился, кашлянул и улыбнулся. — Я… — пробормотал он. Но девушка перебила: — Вы со всеми нашими познакомились? — Она немного косила или разрез глаз у нее был такой, что казалось, будто она косит. Но получалось у нее это очень здорово — точно выстрел в сторону. — С притворяшками. — Люся улыбнулась. — Они, то есть мы, так себя прозвали. Но я еще не совсем притворяшка… Она помолчала, жалко, растерянно улыбнулась Виктору. — Неужели это трудно? — ухмыльнулся он. — А вы думаете!.. — горячо подхватила девушка. — Здесь же талант нужен, ум и фантазия. Здесь очень многое нужно иметь в голове, и вообще… Высшее образование здесь не поможет… Она махнула рукой, показывая, сколько всего надо иметь, чтобы быть притворяшкой. Получалось действительно много. — Вы вот новенький, у нас такие бывали. Немногие остались. А другие просто не могут удержаться. Побудут-побудут, попробуют и уйдут. То скучно, то неинтересно, то еще что-нибудь. Ведь мы не пьем и не… Это же не главное у нас. Важно другое. Нужен талант, а если таланта нет, ума нет, никакой из тебя притворяшки не получится… Люся пустила клуб дыма и победно посмотрела на Виктора. Мол, хоть я и не настоящая притворяшка, но тебе нос могу утереть. — У меня там роль особая. Всех новых ко мне присылают, как бы на проверку, — засмеялась она. — В этом я смыслю, сразу скажу, кто подходит, а кто скоро отвалит. Как в отделе кадров. У меня чутье есть на человека. Хоть и дурочкой иногда называют. Блажная, дурочка… Что ж, это тоже есть. Я ничего почти не могу. Я как-то не успеваю сообразить, ответить, не получается все это у меня, понимаете? Виктор кивнул. Откровенная, себя не жалеет. — Зато, как я наших понимаю! Иногда настоящий балдеж получается, а иногда никак — ни то ни сё. Люся потрясла в воздухе кулачком, показывая, как она чувствует настоящий балдеж. “Мышонок, — снисходительно решил Виктор. — Тепленький мышонок”. — Наши это понимают, я им во́ как нужна! Они меня ценят. Люська то и сё, но без Люськи ни один наш большой балдеж не состоялся. Притворяшки без Люськи никуда. Я им заводиться помогаю. Она встала и прошлась по комнате. Он смог разглядеть ее вблизи и вдруг почувствовал к ней нежность и жалость. Даже в скрадывающей дефекты фигуры брючной паре было видно, как она худа, хрупка, неловко сложена. “Тоненькая и неудачная у тебя фигурка, Люся”. — Вам понравился художник? — спросила девушка. — Ничего, соображает. — Виктор не знал, что еще можно сказать о Худо. — Это гений! Я уверена, он будет великим человеком. Когда он говорит, я умираю. Виктору неприятно было это слушать, и он рассердился на глупую Люську. “Тоже мне верноподданная!” — А Янка? — От возбуждения глаза у девушки разбежались в разные стороны. Поскольку Виктор промолчал, давая понять, что он недостаточно еще знает притворяшек, Люся продолжала: — Янка тоже умница, не хуже Худо. Она иногда такие вещи рассказывает, что у меня все поджилки трясутся. Она гениальная девка и непременно кем-нибудь станет. А Пуфик? Это ж просто я не знаю! Гениальный поэт. Виктор хотел было намекнуть девушке, что не слишком ли много гениев для такой маленькой компании, но сдержался. Люська разошлась. Ее щеки окрасил неровный румянец вдохновения. Глаза восторженно увлажнились, мягкие пухлые губки быстро двигались, выталкивая слова восхищения. — Вы так осуждающе на меня смотрите, потому что ни на одном большом балдеже еще не побывали, — заявила Люся, вдруг успокоившись. Она села и пристально посмотрела на Виктора. Видно, тоже его изучала. — Это чувство рассказать нельзя. Они постепенно заводятся, заводят себя и всех вообще. Ну, чужих там не бывает, чужих там просто не может быть. А свои всё понимают и все по-разному участвуют. Ну, думаешь, всё уж, конец, уже невозможно дальше переносить. А потом… летишь… — Как — летишь? — изумился Виктор. — Ну, как во сне летишь, знаете? Когда маленький и растешь. — Бывало, — осторожно согласился он. — Так и здесь. Только наяву, при всех. Вдруг тебя поднимет и несет. Худо называет это мигом свободы. Великий миг свободы. Не знаю, может, это и есть свобода. Ничего не помнишь, один полет. И всё. Полет без крыльев. Она замолчала, и взгляд ее ушел внутрь. Словно она пыталась вспомнить ощущение полета и, может быть, даже взлететь. Виктор постарался вернуть ее на землю: — Да отчего же это? Она посмотрела на него затуманенно и нежно: — От слов! — От слов? — От слов. Они замолчали, и Виктор задумался. Не морочит ли его эта дурочка? — Пьете что-нибудь? — спросил он. — Курите? Она посмотрела на него и рассмеялась: — От слов, только от слов! Ничего, кроме слов, мы не пьем, вернее, почти не пьем, не напиваемся, понимаешь? Только для легкости, перед началом, совсем немножко. А потом… Ну, да потом сам увидишь… Затем, перейдя на совершенно официальный тон, сказала: — Хотите кофе? — Хочу. — Виктор подумал: “Кофейный у меня сегодня вечерок…” — Я быстро. Девушка действительно почти мгновенно накрыла на стол, но за скорость пришлось расплачиваться: разбилась чашка, опрокинулось молоко, и тоненькая белая струйка сорвалась вниз, на брюки Виктора. “Татьяна, тебе привет!” — подумал Витя, промокая пятно платком. Но затем все наладилось. Молодые люди пили кофе, Люся говорила возбужденно, отрывисто, ненадолго смолкая, или вдруг выбрасывала слова, будто они жгли ее и мешали спокойно общаться с Виктором. И странное дело: из ее сбивчивого, нервного повествования Виктор понял гораздо больше, чем из умных деклараций Янки или Кости. Говорили притворяшки, говорили и наконец договорились. Постепенно дошло до них, что говорение — процесс не зряшный. Есть в нем какие-то неизвестные законы и правила, от которых зависит настроение говорящего. Все эти безудержные фантазии, причитания, всхлипы, молитвы, отрывки из несуществующих песенок действовали на них по-разному, но обязательно действовали. Иногда одни и те же слова, повторенные многократно, приносили благодатное чувство освобождения и единства. Особенно сильно действовало, если к таким словам подбирался определенный звуковой и смысловой ритм. Вскоре притворяшки сделали для себя открытие, которое и открытием нельзя было считать: они обнаружили гипнотическую силу заклятия. Конечно, они знали из учебников и книг, как действуют ритуальные песни и танцы, жертвоприношения, пляски. Но это знание было пустым, формальным. В своих бесплодных словесных упражнениях они набрели на “жемчужину” — возможность впадать в некое подобие экстаза при произнесении одного и того же слова, порой совсем невинного общеупотребительного словечка, которое в обыденной жизни никакого мистического смысла в себе не имело. Повторяя на все лады такое слово, оснащая его смысловыми дополнениями, насыщая эмоцией, они добивались странных, порой непредвиденных эффектов. На глазах слово как бы теряло смысл, содержание. Центробежной силой повторения из него выбрасывалась вся логическая плоть, и от слова оставалась хрупкая, тонкая скорлупа, невесомая паутина, подобие слова, которое, как это ни странно, и обладало удивительным гипнотизирующим постоянством. Оказалось, что почти всякое слово поддавалось такой ритмической обработке, обессмысливающей его и придающей ему силу убеждения и внушения. Выглядело это примерно так: — О роза! — начинал Худо, подняв лицо вверх и скрестив руки на груди. В общем-то, это было обращение, не больше. Название, и только. Без всяких эмоциональных оттенков. Но так выглядело начало. — О роза! — повторял он, и слово уже наполнялось ожиданием. Ожиданием чего? Здесь была неопределенность: ожидание должно было разрешиться по крайней мере в двух направлениях. Предупреждение или мольба? Угроза или просьба? Насилие, навязывание или призыв о помощи? — О роза, роза! — восклицал Пуф, и было ясно, что это легкое сожаление. — О роза, роза! — начинала насыщать слово тоской и сожалением Янка. — Роза оставила нас! — в ужасе кричал Костя. Вот когда направление определялось: избирался плач о розе. Перебрав все оттенки горести, тоски и страдания, моление о розе перекочевывало в чисто ритмическую область. Проходили часы, а молящиеся о розе твердили на все лады избранное ими слово. И в конце концов наступал момент, когда потерявшее смысл слово освобождалось и от чувств. Притворяшки уже не помнили и не понимали, кто они, где находятся, что́ рядом с ними, откуда пришли, куда стремятся. Время для них останавливалось, пространство теряло смысл, не было вчера, не было сегодня, были только они сами. Были, потеряв самих себя. Впрочем, они забавлялись не только словами, вернее, не только отдельными словами. Взяв какой-нибудь простенький сюжет, сказку, анекдотик, притворяшки проделывали с ним удивительные манипуляции, преследуя при этом интересующую их цель. — Меня возмущает “Красная шапочка”, — заводит Пуф, хитренько поблескивая глазами. Некоторое время притворяшки молчат, выжидая, кто же первый двинется по пути логической вивисекции. Молчат напряженно и серьезно. Впереди — тайна… — “Красная шапочка” нехороша, очень нехороша, — соглашается Худо, но его согласие не вносит определенность. Чем и как именно нехороша “Красная шапочка” — вот в чем загвоздка. — Там все сплошная неправда! — вдруг взрывается Янка. Теперь игра в перевертыш идет легко, свободно, уверенно. — А волк там совсем не плохой, — говорит Таня, — просто ему не повезло немножко. — Конечно, не повезло, его съела “Красная шапочка”. Она в действительности волкоед, ест волков. Разве это хорошо? — Все было совсем иначе. Волк попал на операционный стол с острым аппендицитом. После операции ему приснился кошмарный сон о “Красной шапочке” и бабушке, которых он якобы съел, и будто бы охотники вскрыли его, чтобы добыть съеденных людей. В действительности же Волк был вегетарианцем и питался опятами, подберезовиками, малиной и кедровыми орешками, которые по сходной цене приобретал у ежей и белочек. И еще Волк разводил розы. Особенно много внимания он уделял одной розе — белой. Притворяшки замолкали и потихоньку принимались за свое: “О роза! О роза! О роза! Роза! Роза! Нас оставила роза!” И так далее. Заклятие превращалось в условный рефлекс, становилось наркотиком. Сон наяву. Достаточно было назвать знак — и притворяшки обретали странное единение в пустых и гулких словах. — Как это происходит, рассказать все же нельзя, — сказала Люся, провожая Виктора. — Надо самому все попробовать, самому. — Попробую, — улыбнулся Виктор. Как-то неожиданно для себя он наклонился и поцеловал девушку. Та рванулась ему навстречу, но вдруг отпрянула назад. — Нет, нет! — испуганно выдохнула она и вытолкнула Виктора из коридора. Дверь звонко щелкнула замком. — Попробую! — сказал он громко, решительно шагая к автобусной остановке.12
Высадив Таню возле большого и плоского здания института, своим желтым цветом напоминавшего больницу, Худо направился в один из отдаленных районов города. Машина выехала из центра. Вместо запруженных народом улиц навстречу понеслись тихие, безлюдные переулки. Архитектура менялась от зданий старинных — к однотипным постройкам. Худо уверенно рулил в сложном транспортном сплетении, разыскивая знакомый адрес. Наконец нашел то, что искал. Узкий и высокий шестнадцатиэтажный блок на пустыре всматривался множеством своих фасеточных глаз-окон в окружавшую его тьму зимней ночи. Район только начинали застраивать, и почему-то первым в поле вырос этот большой современный дом. “Кто бы подумал, — размышлял Худо, поднимаясь на лифте, — что здесь образовалась такая архаическая нора”. Он уверенно сыграл на мелодичном звонке-колокольчике шифрованную мелодию, но ему долго не открывали. Как всегда, Есич не торопился. Большой глазок посередине двери то темнел, то вспыхивал — видно, Есич несколько раз прижимался к нему слепнущим глазом, выверяя личность посетителя. Наконец дверь приоткрылась, натянув цепочку. В щели показалось восковое лицо брата Есича. Он пошевелил бескровными губами, вопросил: — Олег? Брат Олег? — Брат, брат! — Худо сердито дернул ручку. После этого цепочка была снята, дверь открылась пошире, однако не до конца, а ровно настолько, чтобы Худо мог боком войти в квартиру. Как только Олег протиснулся, Есич тотчас наложил на дверь все великолепие сверкающих и клацающих запоров. Он отступил на шаг от Олега, сложил на животике ручки и внимательным, бесцветным взглядом уперся в руководителя притворяшек. Худо всегда раздражала церемония проникновения и квартиру Есича, поэтому раздевался он яростно: срывал с себя шарф, куртку, перчатки. — Кара у себя? — Брат Кара сейчас занят, у него посетители. Голос у Есича такой же незаметный, как и он сам. Без обертона, без эмоциональной окраски, без всякого настроения. Мертвый покой в его голосе. “Мухомор ты старый!” — сердито подумал Худо. Он не любил Есича давно, с первых дней знакомства. Да и как любить этого старого, хотя и не толстого, но порядком оплывшего, сильно облысевшего мужчину с редкими полосами серого цвета, не седыми и не черными, а какими-то пепельными струйками, пересекающими глянцевитую плешь! Внешность у Есича настолько невыразительна, что Худо считал его человеком без лица. Единственная его примечательность — косоворотка темно-серого цвета, опоясанная по низу арбузного животика тоненьким пояском выделки тридцатых годов. Есич был пропитан смиренностью и этим свойством своим постоянно злил художника. Олег подозревал, что за его показным смирением кроется много разных скверностей. — Брат Олег будто бы не в духе сегодня? — тихонько заметил Есич. — Не в духе, не в духе! — сердито ответил художник и заметался по коридору. Есич ровно мигнул мертвым глазом, и по всему было видно, что ему наплевать на настроение Олега. Тем не менее он произнес: — Прошу пожаловать ко мне, — и сделал приглашающий жест вялой, бескостной рукой. Брезгливо поморщившись, художник двинулся за старим сектантом. Квартира принадлежала Есичу, и, только когда приезжал Кара, хозяин перебирался в спальню своей сестры, недавно умершей от тяжелой болезни. В глаза Олегу бросилась огромная деревянная кровать со множеством подушек и пуховиков, накрытая тюлевой накидкой. Посреди комнаты стоял столик под вишневой бархатной скатертью. У окна ютилась старая швейная машина “Зингер”, а в углу — этажерка с журналами дореволюционного издания. Там разместились “Благовестники”, “Нивы” и книги религиозного содержания. Есич пропел: — Не желает ли брат Олег совершить омовение с дороги? Олег обрадовался: ему захотелось пойти и умыться. День, проведенный в автомашине, давал себя знать. Он долго и с удовольствием плескался в ванной. Мыл руки, лицо, шею. Вытерся жестким ячеистым вафельным полотенцем. Когда вернулся в комнату Есича, на столе уже разместилось соответствующее угощение: чай, сахар, шанежки, церковное вино. Увидев румяные, душистые булочки, которые пек сам Есич, художник удовлетворенно причмокнул: за время общения с притворяшками он порядком проголодался — там только говорили, а есть не давали. Он охотно подсел поплотнее к столу и уже приготовился было вкусить благ мирских, как Есич напомнил: — Поначалу приобщимся к слову истины, а потом уж… — Ах, да! Мечешься в этом окаянном мире, все забываешь. Худо сложил руки, а Есич принес откуда-то толстенную Библию и стал читать, в общем-то, известные и приевшиеся уже художнику тексты: — “…Когда глашатай громко воскликнул: “Объявляется вам, всем народам, имена и языки, в то время, как услышите звук трубы, сирены, цитры, цевницы, гусли и симфонии и всяких музыкальных орудий, подите и поклонитесь золотому истукану, который поставил царь Навуходоносор. А кто не пойдет и не поклонится, тотчас будет брошен в печь, раскаленную огнем…” “Вот ведь иезуит, садист, так он мне всю Библию прочешет!” — думал Худо. Есич замолчал и хитренько глянул на Худо. Тот сглотнул слюну. Есич продолжал: — “По велению бодрствующих это определено и по приговору святых назначено, дабы знали живущие, что всевышний владычествует над царством человеческим, а не наоборот. И дает его кому хочет и поставляет над ним уничиженного между людьми”. Журчащий голосок Есича, дурманящая теплота, пряный аромат убаюкивали Худо, и он тихо дремал под грозные слова Ветхого завета, распростившись с возможностью перекусить перед разговором с Карой. — Аминь! — внезапно сказал Худо, вскакивая со стула. Есич вздрогнул. Он оборвал чтение и опасливо поглядел на гостя. — Аминь! Аминь! Аминь! Мне нужен брат Кара. Кто там у него? Есич помолчал, закрыл Библию и важно ответил: — К ним многие ходят. С разной верой, у каждого свое. Сейчас кто-то из дальних мест. Потому разговор долгий. Но теперь можно и угоститься. Олег снова присел к столу и рванулся было к холодному чаю и булочкам, но стук в стену возвестил: брат Кара свободен и к приему готов. Олег вздохнул и отложил шанежку. Кара принял Олега в своей обычной манере: сидя на диване, подогнув под себя ноги калачиком. Его большая костистая фигура выпирала из одежды. Могучие, точно задранные кверху крылья, плечи рвались из черной водолазки. Поражала и привораживала на этом лице темная багровая звезда на лбу, страшный шрам на переносице, куда брови сбегались, как темные ручьи, с выпуклых Надбровных дуг. Ребристая грудь ходила ходуном, бледные огромные кисти рук мяли воздух, черный с сединой, свисающий на лоб чуб то и дело взмывал кверху. “Клубящаяся неподвижность” — так определил про себя внешний облик этого человека Олег. В комнате Кары, как и в комнате Есича, царил полумрак. Янтарно поблескивал старательно надраенный паркет. — Читал? — Кара метнул по полу навстречу Олегу еженедельную газету. Худо всмотрелся в текст. Встречи с Карой всегда были напряженными, он действовал на художника угнетающе. И Олег не сразу мог вникнуть в смысл статьи. — Да ты посмотри, что там пишут, что пишут! Конец Вселенной! Конец! Понимаешь? — загремел Кара, и белые руки его вспорхнули. Но тут же он успокоился. Похоже, ему удалось подавить клокочущее волнение. Он присмирел, согнулся, выпирающие суставы его сгладились. Обмяк, притаился черный зверь, всегда готовый к нападению, к удару. Маленькие горящие глаза-искры, глаза-пули прошили тело художника. “Может быть, только поэтому, именно поэтому я здесь. Из-за острого, глубокого предчувствия ужаса я здесь”, — напряженно размышлял Худо. А Кара вдруг взорвался. Он дал себе волю: — Слушай сюда, мальчик, как говорят в Одессе. Все сходится, понимаешь, все! Ученые пишут, что им удалось увидеть границу Вселенной, понимаешь? Что и требовалось доказать! Сама наука шагает нам на помощь! Теперь мы взыграем, основы заложены, можно двигать дальше. Мы не секту, мы религию основывать будем. Новую религию. Как себе мыслишь? Кара яростно разглядывал молодого художника. Тот ежился и сжимался. — Они посылают сквозь всю нашу безмерность, — продолжал проповедник, — свои жалкие физические лучики, и вдруг лучики эти упираются в ничто. И тут начинается жлобский треп о том, что на расстоянии более двенадцати миллиардов световых лет расположена какая-то стена. Стеночка! Почти что лагерная огорожа. Она-то якобы мешает увидеть все, что находится дальше. Понимаешь, какие игрушки получаются, малыш? Смешные игрушки, очень смешные… Худо не очень отчетливо представлял себе эти игрушки, но согласно кивал. Ему нравился не смысл речей Кары, а их запал, тревожная сила слов оратора. — Ты же интеллигентный человек! — взывал меж тем Кара. — Книжки читаешь, научно-популярные журналы выписываешь. Ты пойми простую вещь: физики доказали — Вселенная конечна. Она одна, и все тут. И мы одни. А что дальше? А неважно — что! Для меня неважно, бог там или дьявол. Мне все равно, а главное — есть! Есть такое, обо что наша разжиревшая современная наука свои гнилые зубы поломает. Есть! — Кара довольно хохотнул. — Я ж об этом давно мечтал. За проволокой думал. Там. Годами ломал голову: найти бы идею! Он сделал неопределенный широкий жест. Повел, махнул рукой куда-то вбок и за спину. — А теперь все! Новая религия у меня в руках. Ты думаешь, если я с попами заигрываю, так я к ним и в услужение пойду? Или, может, к сектантам нашим подамся? Нет, мальчик! Плохо ты меня знаешь. Мне что православная церковь, что дремучий раскольник — один черт. Я ни тем, ни другим не буду служить. Использовать — да! Служить — нет! Я всех этих церковников проведу и они на меня работать будут, вот посмотришь! И сектантов к себе присоединю. Баптисты, евангелисты под мою дудочку плясать станут, ты не смейся! А заодно и наука ко мне приползет — свои недоумения разъяснять, непонятности формулировать. Все пойдет как по-писаному! Кара был в ударе. — Надумал я, брат Олег, и бога и дьявола в одном объединить. И это одно есть знак! — Что? — встрепенулся Худо. — Знак! — торжественно объявил Кара. — В него что хошь впихнуть можно. Знак, и всё. И бог — знак, и сатана — знак, и наука знаками занимается. Чем же еще ей, бедолаге, заниматься? Смотрят на природу, пишут знаки, законами их называют, а все это — одни знаки и ничего больше. Понимаешь, какая игра начинается? Художник почувствовал, что необходимо хоть как-то проявить самостоятельность. Он встрепенулся, готовясь к возражению. — И не думай! — предупредил его Кара. — Знаю, что хочешь сказать, но неправильно это. Ошибаешься ты, а я прав. И то, что Вселенная конец имеет, есть знак, и то, что она бесконечна, — тоже знак. Все, все помещается в знаке. И бытие и небытие, понял? Небось слышал, что делается за границей? О Сатане Менсоне слыхал? То-то. А секта сатанистов, а змеепоклонники? Мало ли их там! Будь такое у нас, гремели бы на всю страну. По-своему гремели бы, понятное дело. По-тихому. Главное в другом: нуждаются люди на всем земном шаре в духовной пище. Голод на нее, понимаешь, брат Олег? Не хлеба и зрелищ хотят люди, а хлеба и бога хотят люди. Вот тут и надо подбросить им приманку. Нашу идею о всеобщей религии всех времен и народов. Мы сразу удовлетворим потребность в вере и в знании. Худо сидел, опустив голову, значительно морща лоб. Кара подавлял его. Этот безумец дилетант, темная личность, возник как бы из небытия в духовной пустыне художника. С детской непосредственностью обращался Кара с фактами современной науки. Вселенная, сатанисты, змеепоклонники — далекие, скучные предметы для Худо. Но в руках гривастого дьявола они обретали какую-то возмутительно вызывающую плоть, облекались в нарядные одежды и начинали действовать на психику слушателя. Художник потряс головой, но Кару это не остановило. Он вдохновенно пел свою песню обольщения. Слабея, Худо попытался собрать остатки сил, скинуть наваждение. Ничего не получалось. Сидевший в углу комнаты человек в черной водолазке и джинсах, с крылатыми белыми руками и большими крестьянскими ногами в шерстяных носках, казалось, постепенно терял человеческий облик. Его костистому телу вдруг придалась изящная пластичность змеи. Изгибаясь в медленном танце, боа-констриктор гипнотизировал кролика-интеллектуала. Худо слышал только шипение, и драгоценными камнями сверкали голубые, не меняющие своего выражения глаза Кары… — Ты же знаешь, братик Олежка, — доверительно шептал Кара, — я много лет ходил в адвентистах, а потом их оставил: не то всё, мелко, масштаба нет. И людей понимают они плохо. И идея у них тоже не доработана. Конец света? Какая прекрасная мысль! А что из нее сделали? Надели саваны и приготовились умирать. А зачем? Зачем? Ведь для каждого умирающего наступает его конец света. Ведь конец света давно начался, с того момента, как началась жизнь. Он движется во времени по весям земным, с каждым годом усиливаясь. Конец света так же непрерывен, как и жизнь. А чтоб понимали, дается соответствующий знак! Ученые, идолы двадцатого века, на коих молимся усердно и коим жертвы денежные и всякие другие приносим ежечасно, суть злее любых жрецов вавилонских и египетских. Крадут у нас полжизни и заставляют верить в их якобы правое дело, на деле ничего не дают взамен. Утверждают на земле силу дьяволову, а не господню. Мир, полученный из их рук есть не мир, а погибель! Ну, да, впрочем, это уже другое. Наука нам не страшна. Глупость — вот наша беда. Кара притих на минуту, потирая лоб и хмуря лохматые брови. — Да, — облегченно сказал он, смягчаясь, — конец мира, конец… как его там называют ученые? — Эсхатологическое ожидание, — промолвил Худо. Он не поднимал глаз. — Да, эсхатология — ожидание конца, единовременного конца для всех. Глупость! Прямая глупость! Ошибка только в одном: в истолковании. Отсюда ярость моя, неистовство мое и вера моя. Потому что вижу глупость. Спасение рядом, наклониться и поднять, и всё. Ну, да Я опять отвлекся… Кара нахмурился. Потом подхватился, мелкими шажками, не мужскими, а какими-то старушечьими, пробежал в угол комнаты, к старинному бюро из карельской березы, долго двигал ящиками, пока не извлек листок бумаги, сложенный в несколько раз. — Вот, — сказал он, — я тут думал о твоем деле и кое-что прикинул. Достал из заднего кармана джинсов футляр, извлек оттуда очки, водрузил на торчащий вперед, как бушприт, нос и стал читать: — “Определение знака. Первое. Все есть знак: И атом, и звезды, и улыбка есть только знак, символ и иероглиф. Покой и неустанное движение, тишина и шум служат для некоего обозначения. И свыше этого нет ничего. Второе. Мир возник из знака. И зна́ком мир кончится. Наша боль и тоска, наша радость и торжество предопределены движением знаков, символов и иероглифов. Мы не видим, не слышим, не чувствуем ничего, кроме знака и знаков. А больше этого нам ничего не дано. Третье. Знак от бога. По воле его возник первородный, исходный знак. Знак описал и описывает ныне видимый нами мир. Знак входит в сердца наши трудными дорогами познания и остается там навеки. А больше ничего не остается. Четвертое. Знак от дьявола. Владеющий знаком говорит с самим сатаной. Он пользуется его силой, питается его поддержкой. А большего не может быть достигнуто никем вовеки. Пятое. Знак явлен человеку. Стремление к истине рождает науку, рождает религию, рождает понимание знака. Познавший знак соотносится с небом. По воле высших сил в пределах, дарованных им. И нет ничего другого. Шестое. Знак обозначает единство всего, ибо он пронизывает двусущный мир. Знак в материи и знак в идее. Знак в движении и знак в покое. Знак в жизни и знак в смерти. А потому нет вражды между наукой и религией — они объединены знаком. Одним им и больше ничем. Седьмое. Примирение науки и религии зримо в их целях, направленных на избавление человека от страданий. Наука лечит боль материальную, религия успокаивает душу. И та и другая сходны в своих целях, в стремлении помочь двуединому человеку. Никто из них не имеет права сказать: “Я лучше помогу”. Только обе вместе, не враждуя, а поддерживая друг друга, идут к единой цели: познания знака, приобщения к господу и к полному освобождению от тягот тела и забот ума. И нет ничего в мире этом и в мире том”. Кара смолк, Худо сидел в оцепенении некоторое время, не в силах откликнуться на услышанное не потому, что оно его поразило, а так как-то, из-за внутреннего смятения и расслабленности. В его сознании всплывали обрывки мыслей. “Сказал бы я тебе, — думал Худо, — да неохота спорить. Тебя, старик, не переспоришь. А молитва твоя о знаке мне насквозь знакома. Читано где-то. Из библии кое-что надергал, из популярных философских книжек. А может, и не ты сам писал. Какая-нибудь закулисная фигура по твоей просьбе. Но все равно здорово. Я бы не додумался. Для притворяшек очень сгодится, впечатляет”. Сопротивление речениям Кары вяло проступило на лице молодого человека, но в слова не отлилось. Ему не хотелось говорить. Мысли были враждебные, но вязкие и не шли в голос, так и оставались в глубинах мозга. Худо лишь глазами поморгал. Кара между тем продолжал. — Конечно, — сказал он, как бы относя молчание Олега в область невысказанной критики, — это не очень сильный материал, но здесь есть кое-что интересное. Ты посмотри, я о чем пекусь? О твоих… как их там величаешь? Притворяшки? Кстати, мне не нравится это название. Притворяшки. Унижающее и уничижающее определение. Я большую ставку делаю на тебя. Почему в этой молитве… ну, не молитве, тексте, допустим, я говорю о науке и религии? Потому что главный конфликт — между нами. Мы враги насмерть. Но мы опытней, а наука честней. И поэтому она проиграет. Наступление нужно вести с двух сторон: на фронте войны и на фронте дружбы. Потому что дружба — это тоже фронт. Еще более беспощадный, чем война. Но там и там мы должны взять верх. Знай: наука сама себя топит. Она уже сегодня не просто предсказала, а показала конец мира. Ведь что такое конец Вселенной? Это же конец мира, все тот же эсхатологический конец жизни на земле. Только доказанный не для времени, а для пространства. Вот здесь наука работает на нас, нужно только суметь правильно истолковать ее научные данные. Согласен? — Согласен, — очнулся Худо. — Еще как согласен! Руки-крылья Кары вспорхнули над тахтой раз, другой, и Худо почувствовал, что он не в квартире на двенадцатом этаже, а внутри чужой души, в безумной, яростной душе. Он как бы растворился в своем собеседнике и сидел подавленный, загипнотизированный, способный только слушать. А Кара меж тем вещал: — Наука работает на нас, и это важно. Все физики заняты одним — поиском бога или дьявола, все равно. Верь мне, они их обнаружат. Нам нужно думать о том, о чем не думает никто: об утешении души человеческой. Но не влезешь же со своим утешением в душу враждебную и чужую? Мы пойдем к человеку по старой лестнице; там входы сегодня забиты, их давно не открывали, и оттуда нашего появления не ждут. Надо примазаться к науке. Примазаться, понял меня? Надо доказать, что наука бьется за освобождение материальное, а религия борется за освобождение духовное. И обе они хлопочут над двуединым человеком, над его утешением! Между темными духоборцами и передовыми учеными сотрется грань. Мы станем в один строй: Синод и Академия наук, рационалист и идеалист будут объединены делом своим, устремлением своим, главным помыслом — спасти человека от тягот духовных, от тягот материальных. Ты думаешь, почему я ушел от своих адвентистов? — внезапно, как бы потеряв логическую связь, спросил Кара. Поскольку Олег тупо молчал, наставник ответил сам: — Меня изгнала нищета духа адвентистов. Я ушел на большой оперативный простор. Глаза его сверкнули неистово, люто, точно оперативный простор был плахой, на которой рубили головы. И тут же Кара сник, замолк. Странны и жутки были его переходы от воплей к молчанию. Молчал и Худо, растворившись в собственных ощущениях. Для него ни одно радение притворяшек не могло сравниться с действием силы Кары. Снова заговорил Кара: — Запомни, я сказал: конец мира есть. Просто его неправильно истолковали. Запомни: все мы — знак, ищите знак, и только через знак приобщитесь к богу. Заполни: я сказал — вражда науки и религии лежит только на Поверхности. И та и другая стремятся утешить человека. Но адрес их утешения разный. Дух и тело утешают они. Эти две стороны двусущного человека существуют рядом, чтобы потом объединиться в его единстве — в боге, религия существовала, чтобы в противоречии своем родить науку, а наука в поисках бесконечности открывает бога, то есть рождает религию. Я все сказал, а теперь говори ты. Олег с трудом стал выходить из своего сумеречного состояния. Монотонным голосом рассказывал о последних событиях. Дела притворяшек, оказалось, очень живо интересовали Кару. Он перебивал Худо вопросами. Пытался проникнуть в глубь дел, выколачивая из Олега подробную, точную информацию, заставляя его на ходу придумывать данные, которых он не знал. — Так нельзя! Так нельзя, дорогой мой! — шипел Кара. — Это очень важно! Существенно! Трудно, ох, трудно Олегу пробуждаться из гипнотического забытья! Рассказывает Худо о делах притворяшек, а самого в сон клонит. Пока Худо справлялся с вязнувшими во рту словами, Кapa внимательно его разглядывал. Перед ним сидел молодой человек, бледный, с полусонным взглядом, какой-то вялый и расслабленный. Эх! Кара почувствовал прилив знакомого ему опасного раздражения. Не на кого опереться, кругом слизь и мразь. Какие идеи гибнут, какие мысли остаются втуне! Взять хотя бы этого хлюпика. Ему же все дано: образование, материальные условия. Твори и пробуй! К тому же у тебя в руках самое дорогое богатство — молодость, та молодость, которую он, Кара, провел в тюрьмах и колониях. Наставник сердито прервал Олега: — Нет, нет, нет! Дорогой брат мой, так нельзя. Мы должны учиться у противников наших. Мы должны уметь работать с кадрами. Вот ты сказал о том, что сегодня познакомился с молодым парнем, который может стать членом вашего общества. Нужно придумать что-то значительное для названия вашего общества. Глубокое название, точное, как лозунг. Подумай над этим как следует. Теперь поговорим о кадрах. Он вскочил со своего места и заметался по комнате. Большая черная, неуклюжая птица, безуспешно хлопая крыльями, бегает по земле, пытаясь взлететь. “Крылатый змей”, — развил образ Худо. А Кара гремел: — Это ж понимать надо! Мы не на работу людей принимаем. Да и то, когда на работу берут, анкету заполняют! А мы людские души приобщаем к разговору с богом. Никогда об этом нельзя забывать. Нужно знать о человеке всё: не только эти пустые формальности, которые тоже, между прочим, тоже знать надо, — кто, где, когда и как! Мы должны изведать душу человека! Когда на свет появится новая религия, она объединит в себе старое учение, науку и социальное, общественное устройство. В душе человеческой мы завяжем тот сложный узел, концы которого уйдут в разных направлениях: в науку, в религию, в секты! Рождается новая, как сказали бы ученые — глобальная секта. Секта над сектами. Главная задача ее — “устройство души” современного человека. Через нее мы проникнем в людей. А в душе есть слабое место — обида или неудовлетворенность. Нужно четко понимать, почему, по какой причине у человека, который к нам пришел, болит душа. Знай: у каждого в груди есть свой вопль. Кричит душа, мучается и своим, только ей присущим воплем исходит. Такой вопль надо уметь услышать. Это верный крючок для глупой рыбы. Что ты узнал про Виктора? Да ничего: солдат и солдат, и все дела. Понравился — не понравился. Какой-то несерьезный разговор. Да ты и о старых членах своего сообщества не знаешь подробностей. А должен знать, обязан. Как же ты собираешься помочь страждущему, если тебе не ясна главная больная точка души? Нет, дорогой брат Олег, нет, так нельзя! Кара утвердился на диване и, подгибая ноги калачиком, пристально смотрел на художника. Тот медленно очнулся от своего забытья. “Что-то старик сегодня разошелся!” Худо почувствовал раздражение. “В конце концов, все мы добровольцы в мире духов, и нечего нас превращать в солдат армии инквизиции”. Олег собрался с силами. — Конечно, — сказал он, с трудом двигая губами. Голоса своего не узнал: высокий, ломкий звук. Не голос, скрежет ножа по сковородке. — Говорите вы замечательно. Интересно. Но многое непонятно. А главное, что делать? Пока в слова играем — ничего, забавно. Но скоро надоест. А что дальше? И насчет страдания — это у всех есть точно. Только ведь не говорят — кому охота сопли распускать на людях? Да и не такие они уж бедные, как вам думается. Они ребята скользкие, больше дурью мучаются. А впрочем, конечно, каждому хочется быть счастливым. — Вот-вот! — заорал Кара. — Каждому хочется, но не у каждого получается. Тут бы и подсказать путь. Все другие пути, мол, суета и томление духа. — Да что им подскажешь, — уныло возразил Олег, — они сами не меньше меня знают. Маримонда, например, лет десять спиритизмом занималась, от неудачной личной жизни столик крутила. Она такие сеансы закатывала, ого! Стасик пришел ко мне раз со своей математикой, ничего я не понял, только, видно, здорово парень сечет по теории больших чисел. Костя спец по древней философии, индусов знает неплохо. Ребят на теории не поймаешь, им что-то живое надо. Может, даже страшное. Вот я балдеж придумал. Пока идет, а дальше — не знаю. Он замолчал, выдохся. Кара тоже молчал, покалывая собеседника голубыми иголками взгляда. — Мы изобретатели в мире духов, — перефразируя мысль Олега, вдруг провозгласил он. — Путь к спасению начинается с умения создавать в душе определенное настроение. И для этого мы используем весь мировой опыт и ничего не пожалеем для достижения цели. Любые, в том числе преступные, пути нам открыты. Я лично не остановлюсь ни перед чем. Слишком велика цель, и за нее можно платить даже человеческой кровью. Сегодня в мире существует огромный духовный спрос. Мы удовлетворим его. Заткнем эту огромную зияющую дыру, где наука и вера будут уживаться не как равнодушные соседи, а как любящие родственники, братья и сестры. Мы дадим ту единственную духовную продукцию, в которой нуждается современный человек: утешение. Мы отгородим человека от страха смерти, подготовив его к ней. Мы спасем его от боли, от низких чувств, от страха жизни. Врат Олег! Пусть восторг тебя охватывает при мысли о твоем будущем. Когда оно придет, твои картины будут цениться наравне с картинами самых великих художников Возрождения. Верь, это будущее придет! Кара соскочил с дивана и выхватил откуда-то старую, зачитанную книгу, долго рылся в ней, отыскивая нужные страницы. Наконец возопил: — Вот! Вот здесь всё сказано. И не нужно придумывать новое. Надо только расшифровать, перевести на язык современного человека. Слушай! Вот что сказал Шакья-Муни за пятьсот лет до Христа: “Вот, о монахи, благородная истина о происхождении страдания. Это — жажда бытия, ведущая от рождения к рождению, связанная с вожделением и желанием, которое ищет удовлетворения то здесь, то там… жажда удовольствия, жажда жизни, жажда власти. Вот, о монахи, благородная истина о прекращении страдания: прекращение этой жажды путем полного уничтожения желаний, избавление от нее, изгнание ее, отделение себя от нее, отрешение от нее. Вот, о монахи, благородная истина о пути, ведущем к прекращению страданий. Это благородный восьмиричный путь, а именно: правильная вера, правильное решение, правильная речь, правильные действия, правильная жизнь, правильные усилия, правильная мысль, правильное сосредоточение”. Вот! Постигаешь, брат Олег? Учение Христа, учение Будды, учение Магомета, индийцев, мусульман, сектантов, современные философские научные идеи, физики там, биологи, что угодно — все нам пригодно! Мы ни от чего не откажемся. Мы все возьмем, переработаем и используем. Потому что у нас есть цель: мы должны завоевать душу современного человека. Пусть все остальные копаются в материальном благополучии, строят свои бетонные коробки, добывают нефть, пускают газ, — мы займемся другим, истинно великой целью: управлением душевного состояния современного человека. Понимаешь меня, мальчик? Людям нужны новые чувства или хотя бы возможность сохранить сильные старые. И мы эти чувства дадим. И платы потребуем. Но не для себя, не для корысти, а для бога. Для бога будем готовить человека и человечество! Ну вот, я вижу, ты загорелся, глазки заблестели, а то совсем спал… А ты тщеславный! Искоренять это в себе надо, но не до конца. Не убивай свою силу, регулируй ее. Накапливай долго, пользуй за раз, ударом, тогда уважать будут за силу. Олег и вправду немного оживился. Но по другой причине. Картины, нарисованные Карой, интриговали и забавляли его. Он испытывал сложное раздвоенное ощущение. “Титан — проповедник революции в духе. Грандиозные замыслы, сногсшибательные перевороты… А впрочем, чем черт не шутит? Вдруг…” От этих неопределенных, тревожных мыслей у художника холодело сердце, разыгрывалось воображение. Он уже представлял себя стоящим во главе какой-то очень неопределенной, точно сошедшей со страницфантастического романа толпы людей, которые, следуя его указаниям, вершат какие-то тоже очень неясные подвиги во имя великой цели. Все это было туманно, но приятно. Он участвовал в каком-то движении, которое несло его куда-то, где что-то происходило, а он был самым главным, самым высшим. — Но, — сказал, передохнув, Кара, собирая морщины на лбу, — мы отвлеклись в сторону. Вернемся к конкретным делам. Сейчас позовем Есича, он будет писать, а ты рассказывай, что у тебя за люди, на что способны, чего ждут, как нам с ними управляться. Худо согласно кивнул и вздохнул. Начиналась скучная практика, в мечту входили будни. Пришел Есич с чернильницей и с перьевой ручкой, сохранившейся бог весть с каких времен. Художник начал рассказывать… Олег вышел из дома, где жил Кара, совсем поздно, за полночь. Руки его, включавшие зажигание, слегка дрожали. Все-таки к концу общения с Карой он даже слишком возбудился. Этот человек действовал на него, как пьянящий весенний ветер. Художнику чудилась в словах Кары большая сила и неведомая многим правда. Постепенно внутреннее ощущение превратилось в уверенность. Худо начинало казаться, что Кара владеет знанием, недоступным для других людей. Это знание должно прославить не только Кару, но и его, Олега. Их общее дело обещало ему признание. Худо уверенно включил газ и рванул машину с места. Проезжая темными переулками микрорайона, петляя среди однотипных и в темноте ночи еще более схожих меж собой домов, он не заметил молодого дворника, очищавшего широкой совковой лопатой осколки льда с асфальта. Худо проехал мимо Кости-Йога, не обратив на него внимания. И Костя тоже равнодушно проводил взглядом юркий серенький “Москвич”.13
В конце рабочего дня Люська была готова к предстоящему ответственному свиданию: подмазала короткие жесткие ресницы, подровняла ногти, осмотрела и привела в порядок костюмчик, в котором, во всяком случае, уже ничего нельзя было изменить. Выпросила у сотрудницы отдела Веры новенькую сумочку на один раз для настоящего свидания. Вера, девушка энергичная и резкая, спортсменка и общественница, вытряхивая из сумочки содержимое, ухмыльнулась: — Для настоящего? А те, что раньше, были ненастоящими? Этими словами она испортила Люське радость, полученную от кратковременного владения красивой сумочкой. Девушка сникла, и на лице ее проступила бледность. Знакомая, тщательно скрываемая от всех, но всегда присутствовавшая боль или, точнее, ожидание этой боли кольнуло сердце. Люська загнанно оглянулась, надеясь, что остальные женщины не слышали ехидных слов. Но, как и всегда, бутерброд упал маслом на пол: все отлично услышали всё и тотчас отреагировали. — За последнюю неделю наша малышка выбралась на путь истинный, — неопределенно и, как всегда, доброжелательно отозвалась высокая, светловолосая Елена. Она совсем недавно развелась с мужем и осталась с маленьким сыном. Лена относилась к Люськиным похождениям снисходительно и покровительственно. Лена училась в вечернем институте, готовила диплом, и она отрывала каждый лишний час от возни с бумажками в отделе, чтобы позаниматься. Казалось, несмотря на неудачную семейную жизнь, она спокойно и уверенно смотрит в будущее. У нее есть ребенок, любимый человек, интересная специальность, и она не торопилась менять свою жизнь, пока не получит материальную самостоятельность. Вера тоже была не злой, но ее подводил острый язык и некоторая размашистость, присущая той среде, где она проводила все свои вечера после работы. “Она с гантелями даже на работу приходит”, — говорили о ней в отделе. “И с штангой спать ложится”, — говорили другие, не менее доброжелательные сотрудники, но эти колкости мало трогали Веру, полностью ушедшую в любимый спорт. — Отличить настоящее свидание от ненастоящего никто никогда не может, — рассудительно заметила сидевшая у окна Катя, — это становится ясно намного позже, через много-много лет. Катя, или, как ее по-польски величали, Кася, была самой уютной и благополучной в этой комнате. Жизнь ее с мужем и двумя детьми текла ровно, гладко, в больших и мелких заботах. Но заботы и треволнения ее никогда не превышали нормы благополучия. Разве чуть-чуть отклонялись, когда дети начинали болеть. Странное дело, эта милая, теплая и, в общем, очень добрая женщина вызывала у Люськи инстинктивное и непрестанное раздражение. Ей казалось, что весь вид Каси в ее всегдашней вымытости и выстиранности является упреком Люськиному образу жизни. Когда она смотрела на розовую Касину щеку и докторские очки в позолоченной оправе, досадливая тоска врывалась в Люськино сердце. — Девушки, немедленно прекратите, вы мне мешаете! — сказала Инна Николаевна, руководительница их отдела, пожилая, очень красивая в прошлом женщина. Перед Инной Николаевной Люська преклонялась. У их начальницы была романтическая, сложная и роскошная, по мнению девушки, жизнь. С выездом за границу, среди известных людей из высших кругов искусства. И, наконец, прекрасная трехкомнатная квартира в центре города, обставленная дорогой мебелью. Люське иногда казалось, что вот как-нибудь Инна Николаевна встанет и уйдет из их конторы особым, каким-то парящим шагом. Люди будут расступаться и указывать на нее пальцами и шептать ее имя как какой-нибудь знаменитой артистки. Но обычно ничего такого не происходило. Инна Николаевна по-прежнему сидела и считала цифры, составляла отчеты, а после работы вместе со всеми неслась в продовольственные магазины, напихивая в сумки и авоськи нужные семье продукты. Люська просто не знала, вернее, воображение девушке мешало понять очевидное: Инна Николаевна была только иллюзией респектабельности и красоты. Во времена молодости ей удавалось эту иллюзию поддерживать у окружающих настолько, что однажды ее начальник обратил на нее внимание. И она стала его женой. С годами осталась лишь форма, мало соответствующая содержанию. А содержание Инны Николаевны было настолько обычным, заурядным, что даже высокий чин мужа не мог изменить его. Люська присела за свой стол, чувствуя, как дрожат губы. Напрасно она подкрашивала их и искусственно взбадривала себя. “Ну что ты, дурочка!” — говорила она себе и улыбалась. За всю свою бесшабашную жизнь Люська впервые попадала в такую ситуацию. Раньше она не дорожила ничем: ни собой, ни отношением к себе, ни чувствами других людей. Да она и не видела возле себя стоящих чувств. Это позволяло ей жить или, как она говорила, гулять, как бог на душу положит. И за эти двадцать два года бог положил ей на душу многое. Ей казалось, что она поняла, вернее, увидела и узнала жизнь. Но это было пустое знание, оно прошло мимо нее. “У меня нет прошлого”, — говорила девушка. Она жила веселой весенней птицей, готовая без конца щебетать, смотреть и удивляться. Она была счастлива по-своему, на особый лад. Чувство к Виктору обрушилось на нее подобно снегопаду. Оно засыпало ее, мешало дышать, придавило. И вот тогда девушка почувствовала, что у нее, как ни грустно, есть прошлое. Прошлое, которое возродилось в самый трудный миг настоящего. Этим прошлым были множественные свидания, романы и романчики, о которых лучше не вспоминать. Сейчас, когда не нужно, прошлое возродилось и Люська пребывала в смятении. Неожиданное чувство к Виктору переродило ее. Она стала другой. Она вдруг обнаружила, что, к своему удивлению, должна отвечать за поступки и поведение девушки, которая носила ее имя и фамилию и была совсем чуждым ей человеком. Никто не понимал ее состояния, и намеки подружек выводили Люську из привычного состояния доброго, улыбчивого отношения к миру. Она обижалась, хотя понимала, что обиды ее бессмысленны. Раздался звонок. Люська задвинула ящик письменного стола, сложила бумаги, перетащила их на стол Инны Николаевны, вприпрыжку помчалась в гардероб. Хлопнула дверь, толпа сотрудников вынесла Люську на мостовую. В лицо ударил крупный мокрый снег. Девушку подхватила волна людей, одолевающих трудности часов “пик”. Люська взяла левее от тротуара, перевела дух. “Хоть и не в первый раз иду к нему я на свидание, а за спиной у меня крылья и на глазах слезы”, — придумала она фразу, и она ей очень понравилась. “За спиной крылья, на глазах слезы, а в душе страдание”. Люська выдохнула воздух, энергичным маленьким штопором ввинтилась в толпу, осаждавшую троллейбус. В троллейбусе тесно и душно. В шубах и зимних пальто пассажиры были неповоротливы и сердиты. Люська протиснулась к билетной кассе. Там и осела, прижимаясь вздернутым носиком к стеклу кабины водителя, с нетерпением ожидая свою остановку. Наконец в матовом от влаги стекле она увидела силуэты знакомой станции метро, у которой должен был находиться он. Она выпорхнула из троллейбуса и занялась собой. Оправляла крылышки, помятые в транспорте, восстанавливала радостное и светлое ощущение, не покидавшее ее при встрече с Виктором. Часовая поездка вытряхнула из Люськи восторг и высокие эмоции. Девушка помрачнела, исчезла приподнятость. Она прислонилась к колонне и стала раздумывать над своим положением. Вдруг ей показалось, что все это зря и ничего нового в ее отношениях с Виктором не будет. Ее надежды были детскими, а суета напрасной. Девушка почувствовала себя уставшей и немолодой. И тут боковым зрением она увидела Виктора. Высокий, сильный, с правильным, чистым лицом, он шел медленно и спокойно. Люська сорвалась со своего места из-за колонны, бросилась к нему навстречу, но тут же остановилась. “Нельзя так, — сказала она себе. — Нельзя. Никак нельзя”. Когда Виктор подошел к ней, наклонился, потому что он был выше ее на полторы головы, она закрыла лицо руками, и меж пальцев девушки проступили черные слезы. — Ты что, ты что? Случилось что-нибудь? — Нет, — сказала она, — это я от радости. Мне тут сдуру показалось, что я уже… что у меня ничего… И тут я увидела тебя. И теперь я очень счастлива. Девушка схватила его руки, приложила к лицу, и он почувствовал, что она целует ладонь. Виктор резко отдернул руки. Люська вдруг закричала: — Боже, какая я сумасшедшая! У меня ж вся краска расползлась, правда? — Правда, — сказал Виктор, — правда. Ты похожа на первоклашку, которой позволили писать чернилами, макая ручку в чернильницу. Люська засмеялась. Они вышли из метро и попали на городские горы. Это были не горы, а небольшие холмики над рекой, текущей по центру города. Но, с другой стороны, это были настоящие горы: ведь сюда приходили все, кто хотел уединиться, хоть немного приобщиться к природе. Люся и Виктор стали гулять, то есть бестолково и бессмысленно плутать по утоптанному снегу дорожек, которые никуда не вели, а все время сворачивали вниз, на набережную, где дул холодный мокрый ветер декабрьской оттепели и гуляли пожилые дамы с собаками в вязаных тулупчиках. Разговор у Виктора с Люськой шел самый обычный, какой бывает у влюбленных: — Ты знаешь, когда тебя нет, мне многое нужно сказать, а когда вижу тебя, все забываю. — Я тоже только дома вспоминаю, что я должен был тебе сказать при встрече. — Но так же нельзя! Мы только ходим и смеемся, как дурачки. — Но разве умные люди не смеются? — Смеются, но не так, как мы. — Умные люди смеются скучно. Да, очень скучно и очень умно. А поэтому умные люди смеются глупо. — Да, пожалуй! Может, в этом и есть правда. — Расскажи мне что-нибудь о себе. — Да что же рассказывать? Вот весь я перед тобой. Да и рассказывал я. — Да, рассказывал, но я не помню. Я помню лишь одно: что ты есть. Вот это я помню всегда. — Ты мне лучше сама расскажи о себе. Они присели на обледенелую лавочку, смотрели вниз на черное, лишенное льда, вздрагивающее мелкими волнами покрывало реки. От поверхности воды поднимался тяжелый, густой пар. Люся сказала, подумав: — Это, наверное, даже плохо… — Что плохо? — заинтересовался Виктор. — Я думаю о тебе постоянно, страшно и всё время. Виктор помолчал, осторожно спросил: — Почему ты меня к себе не приглашаешь? Мы все по паркам да по горам бегаем, как волки бездомные. Люся отвела взгляд. “Начинается, — подумала она. — Вот и все. Догорает наша поэзия”. — Ты же знаешь, какая я… не могу себя побороть, боюсь, сама не знаю чего, боюсь. Да и дома у меня нехорошо. А так, конечно… — Она протянула руку, нащупала пальцы Виктора, осторожно погладила. Но юноша был настроен решительно. Он сжал ее руку и похлопал ею по своему колену. — Ну что ж, не к тебе, так ко мне. У меня мать человек невредный. Отец строгий, но он дома почти не бывает. Все на предприятии пропадает. — Мать, — сказала Люся задумчиво. — Конечно, мать — человек, который все понимает. У матерей глаз зоркий. Они для любимого сыночка выберут кусок пожирней, одежду помодней, невесту покрасивей. Они, матери, конечно, понимают… Она оборвала себя и замолкла. Тихо смотрела на черную воду реки. В реке с тем же унылым постоянством колебались отражения длинных фонарных столбов. От матери не скроешься. Все увидит, разузнает. И тут ей, Люське, придет очередная стопроцентная крышка. Господи, как же раньше все было легко! Да неужели ж она обречена любить этого синеглазого длинновязого парня? Вот сейчас она встанет и пойдет, бросит обычное: “Пока! Позвоню!” — и продолжит свою веселую, беззаботную жизнь, в которой так просто и счастливо живут люди. К притворяшкам пойдет или еще куда. Мало ли мест на свете, где можно отдохнуть еще не старой девушке! Она подняла глаза и снова спрятала их под накрашенными ресницами. С какой-то болью ощутила она мысль: никуда ей не уйти от этого парня. Он, если захочет, уйдет, а она останется при нем. Она обречена на странную, невесть откуда взявшуюся верность этому человеку. Обречена! Какое страшное, какое рабское слово! Незнакомое, неведомое ранее ей слово. Смешно сказать, что в этом слове заключено для нее, Люськи, даже какое-то удовольствие. Запретное удовольствие: быть рабом любимого человека. И от всех этих мыслей и чувств, от состояния невыразимой тоски и странного наслаждения она пришла в истерическое возбуждение. Ей хотелось что-то сделать, но она не знала, какие силы нужны на преодоление этого сложного чувства. Она произнесла несколько раз подряд глухо, без вся-го выражения: — Если бы ты знал, как я тебя люблю! Если б ты только это знал! Виктор глядел на Люську искоса. Доброе покровительственное чувство охватило Виктора. Какая она все-таки беспомощная и трогательная! Ей повезло, что она нарвалась на него, на Виктора. Другой бы, наверное, стал обижать кроху. Но он не может себе этого позволить. Не так воспитан. Он улыбнулся и обнял девушку за плечи. — Да не волнуйся ты, не расстраивайся. Не поведу я тебя к своим родителям. Раз боишься чужого взгляда — и не надо, ничего не надо делать. Так и будем мы с тобой скитаться по метро, паркам и кинотеатрам, пока не состаримся. Он засмеялся и потряс Люську за плечи. Та слабо и нерешительно улыбнулась в ответ. — Все будет очень хорошо. Все устроится наилучшим образом. Самое главное, как говорят притворяшки, берегите высокий уровень настроения. Все устроится. Девушка недоверчиво покачала головой, печально сказала: — Ой, что-то не верится! Это раньше мне все удавалось, а теперь, когда я начала бояться, все из рук валится. Как-то не так идет, как хотелось бы… …Чтобы согреться, они бегали по дорожкам парка, скользя и спотыкаясь на льдистых буграх, обледеневших склонах; потом, согревшись, проголодались и подкреплялись мороженым; затем колесили в метро от станции к станции, и уже поздно вечером попали на последний сеанс в кино, где молодая пара на экране в течение полутора часов выясняла отношения. Расстались они за полночь, и Люська возвращалась домой притихшая, утомленная, разочарованная. Последние дни ей все время казалось, что она поступает не так, как надо. Впервые в жизни к ней пришло большое, настоящее чувство. Его следовало удержать, сохранить. Но Люська не знала, как это делать. Советы окружающих просто раздражали ее. Холодные, чужие, чем-то вредные слова — пустое сотрясение воздуха. Люська затыкала уши, когда ей начинали советовать многознающие подруги. Она мотала головой и отвергала весь предшествующий опыт человечества, не могла она использовать этот опыт. У человечества была своя история, у нее, Люськи, — своя. И она должна была все решать сама. Решать и поступать. Но как? Возвращаясь домой, Виктор тоже раздумывал о своих отношениях с девушкой. Но мысли его текли иначе, более уверенно и спокойно. Люська вызывала у него чувство доброй, прощающей нежности. Странный, милый человек. Рядом с ней он чувствовал себя чуть ли не богатырем: все было ему по плечу, все удавалось, не существовало преград. Как это ни смешно, маленькая, хрупкая Девочка — пятьдесят килограммов костей и немного кожи (он поддразнивал ее так) — придавала ему больше уверенности в своих силах, чем бодрые увещевания родителей и родных, Виктор знал, что должен выглядеть и поступать, как сильный, настоящий мужчина, потому что этого от него ждала маленькая, хрупкая девушка. Нет, все было отлично! Виктор весело поддел носком ботинка рассыпчатый кусок снега: жизнь определенно устраивалась наилучшим образом.14
Уже на третий день Янка знала, что за ней идет слежка. Слишком неумело, непрофессионально это делалось. Впервые подозрительного человека она заметила, отправляясь в булочную возле своего дома. Магазин самообслуживания был стандартным. Там всегда пахло свежевыпеченным хлебом и толпились придирчивые покупатели, приминавшие металлическим двурожьем батоны и ситнички. Янка скептически фыркала: ведь все равно пальцы и ладони трогающих нависали над хлебом и, по мнению девушки, все это было негигиенично и неприятно… В то памятное утро она распахнула дверь своей квартиры и чуть не столкнулась нос к носу с маленьким мужчиной в каракулевой ермолке. Старик внимательно вглядывался в номер квартиры, приложив к глазам очки-пенсне. — Вам кто-нибудь нужен? — спросила Янка. Старичок помолчал, потом сказал: — Нет, никак нет. Я ошибся номером. Отвернувшись от Янки, он стал медленно подниматься на следующий пролет. Девушка посмотрела ему вслед и вприпрыжку понеслась по ступеням вниз, к выходу. На лестничной площадке что-то задержало ее, Янка оглянулась. Старичок стоял у перил и глядел ей вслед. На этот раз он уже не прижимал очки к глазам, рука его оглаживала дерево перил. Янка вспорхнула, помчалась дальше. Она, как всегда, торопилась. Случай был незначительным, но было в нем что-то привлекшее внимание девушки. Потом, анализируя свое ощущение, она очень четко определила, что насторожило ее. Запах. В тот момент, когда она выскочила на лестничную площадку и столкнулась с неизвестным, ее поразил удивительно знакомый и неприятный запах. На нее пахнуло старой, пропитанной нафталином одеждой. Родители Янки были военные, и девочке пришлось много переезжать из одного города в другой. Запах нафталина был примечательным: когда они жили у бабушки, матери отца, этот запах был вездесущим, и Янке казалось, что он проникает даже в густые украинские борщи и свиные отбивные, которые так вкусно готовила старуха. Запах нафталина был для Янки символом детства, и поэтому любопытствующий пенсионер на лестнице врезался девушке в память. Потом она часто его видела. Он попадался в булочной, куда Янка обязательно забегала за любимыми рогаликами. Встречался на троллейбусных остановках, где Янка садилась в машину, идущую в институт. Но все это не вызывало у Янки особых волнений, пока она не встретила пенсионера возле здания института. Старичок приобретал апельсины у розничного лотка. Янке показался подозрительным его быстрый взгляд. В этом взгляде было слишком много нарочитого равнодушия и бесстрастности. “Что он путается на моей дороге?” — подумала Янка. Слежка? За ней, за Янкой? Эта мысль сначала показалась девушке нелепой. “Кому это надо? Мало ли кому…” Идя в райком, где она работала внештатным инструктором, Янка восстанавливала в памяти приметы увиденного ею человека, приметы загадочного сыщика. Друг или враг? Янка не знала, но мысль о слежке будоражила девушку. По своей натуре Янка была борцом, борьба и азарт пьянили ее, давали ей чувство полноты жизни. Правда, слишком ничтожен был в данном случае повод для волнения — какой-то пронафталиненный сыщик! Янка повертела головой, как бы отгоняя от себя никчемную и смешную мысль. Но почему тогда он вертится у нее под ногами? Ведь институт, где Янка училась, находился довольно далеко от дома. И случайно этого человечка туда занести не могло. А вдруг действительно случайность? Но Янка мало верила в такую случайность. Ничтожна вероятность подобных событий. Шагая к райкому, Янка рассуждала, как ей казалось, вполне логически. Логика говорила за то, что следить за ней некому и незачем. А жизнь показывала иное, противоположное. Янка растерялась. Когда она подошла к подъезду райкома, ей так и не удалось доказать себе, что пронафталиненный сыщик — всего лишь продукт ее взволнованного воображения, что этот тип — из породы неутомимых пенсионеров, которые шныряют по всему городу и могут появиться в любой точке, в самом неожиданном месте. Случайный и пустой свидетель ее, Янкиных, похождений, казался ей и не случайным и не пустым. Так было страшнее, поэтому интереснее. Ей так хотелось. В райкоме ее ждали неприятности. Сразу же она встретилась с Гришей Клочковым, и тот хмуро сказал: — На ловца и Яна бежит. Ты мне нужна. Зайди часикам к шести, нужно поговорить. В своей комнате за маленьким столом, стоящим у окна, Янка провела неприятные тридцать минут в ожидании разговора с Гришей. Она перекладывала с места на место бумаги. Написала два ответа на письма, но сердце ее все время было не на месте. Янка боялась и любила Гришу. Он представлялся ей самым правильным и самым деловым человеком в мире. Она не хотела себе признаться, что Гришина деловитость, его ум и распорядительность в сильной мере подкреплены респектабельной внешностью секретаря. От него шла спокойная, уверенная волна собственной значительности. Разговор Янки с ним мог носить два важных для девушки направления — либо секретарь предложит ей работу, о которой она давно мечтала, связанную с частыми разъездами в новые места, либо произошло что-то неприятное. Яна припомнила своего пронафталиненного сыщика и подумала, что между Гришиным вызовом и этим человеком может оказаться какая-нибудь связь. Какая именно, угадать трудно, но девушку не покидало предчувствие надвигающейся опасности. Когда она вошла в кабинет секретаря, Клочков посмотрел, как показалось Янке, на нее с интересом и сдержанным удивлением. — Садись, — хмуро сказал он. — Тут на тебя бумага пришла, почитай. Янка взяла сложенный вдвое лист бумаги, явно вырванный из школьной тетради, и стала вникать в смысл отпечатанного на машинке через два интервала послания, в котором разоблачалась двойная жизнь Яны Смолич, студентки технологического института.“А по вечерам ваш работник идеологического фронта, — писалось в этом письме, — приобретает облик совсем другого человека. Ее можно видеть в самых злачных местах города. Там, с наклеенными ресницами, в шиньоне, в расклешенных по последней моде брюках, в компании самых вульгарных представителей нашей молодежи, она ведет себя так, будто для нее не существует законов приличия и норм общественного поведения. Яна С. водится с самыми отпетыми личностями. В частности, она поддерживает дружбу с выгнанным из нашего института студентом художественного факультета неким Олегом Шешлевичем по кличке Худо, который неоднократно привлекался к ответственности за недостойное поведение. Ее можно встретить…”Дальше шел перечень мест, в которых можно было встретить Янку после шести часов вечера. Пробиваясь сквозь общеизвестные формулировки “позорит имя”, “привлечь общественное внимание”, “недостойна звания комсомолки”, Янка добрела до конца письма и узрела подписи: всё знакомые фамилии студентов-однокурсников, однокашников группы, в которой она училась. Янка хмыкнула и положила письмо на стол. — Хорошие ребята, — сказала она, — только жаль, что со мной не поговорили. Клочков посмотрел на нее: — Тебе весело? Так поделись со мной, может, я тоже посмеюсь. — Тут, конечно, многое зависит от чувства юмора, — сердито сказала Янка, — а, впрочем, может быть, и ты посмеешься. Дело простое, хотя, конечно, не совсем уж простое. — Думаю, тут не все просто, — вставил Клочков. — Возможно. Но я хочу объяснить фактическую сторону. Когда-то я получила от тебя задание расширять и углублять борьбу с пережитками. На меня в институтском комитете возложили почти всю атеистическую пропаганду. Ну, в институте дело это было несложное — верующих там мало, то есть практически нет никого, — так что работу я вела формально: лекции, иногда интересные экскурсии, а так делать мне было нечего. Но потом я кое-что узнала. Узнала через этого парня, о котором в письме упоминают. Его действительно выгнали из института, в основном за безделье. Хотя он человек не без дарования. Ну, а потом оказалось, что он не то чтобы организовал, а как-то собрал вокруг себя ребят и… Она запнулась, подбирая формулировку: действительно, как же рассказать о притворяшках? Кто они — преступники или отступники? Или просто развлекающаяся молодежь? — Нет, — как бы отвечая своим мыслям, сказала Янка, — это не просто компания, не сборище радующихся жизни ребят. Этот Худо парень рыхлый и даже вялый, но ему нельзя отказать в определенном организаторском таланте. Ему удалось подобрать своеобразную духовную секту, что ли. Да, да, именно что-то вроде секты. Пока еще без бога, хотя его присутствие уже чувствуется, оно логически вытекает из всего, что делают и говорят члены секты. Клочков широко раскрыл свои большие карие глаза и внимательно смотрел на Янку. — В общем, я познакомилась с этими ребятами, — продолжала Янка, — и решила побыть с ними. Ты пойми меня правильно. Я захотела понять причины явления, его источник, а заодно — психологию таких вот немножко отклонившихся от истинного пути ребят. Понимаешь? Секретарь молчал. — Я тебе скажу правду: дело в том, что по существу моя работа по атеизму с треском провалилась. Скучно это было и вяло и никому не интересно. У нас настолько не понимают, как в этой области надо работать, что меня похвалили в комитете за проделанный труд. А весь труд был трудом формальным: лекции там, экскурсии, но, как правило, с нулевым эффектом. А потом я увидела, как возле этого Худо возникает круг заинтересованной молодежи. Они в этом кривляний, в притворстве что-то для себя находят. Вот я и решила стать такой же, как они, притворяшкой. И стала. А с волками жить — по-волчьи выть. Приходится и ресницы наклеивать, и шиньон носить, и рестораны иногда, не так уж часто, как пишут в письме, — мы люди бедные, — посещать вместе со всеми. Я среди них сейчас и мечусь, пытаясь понять, чем они дышат, как это так получается, что многие лучшие наши официальные мероприятия проходят для них как бы впустую. Клочков осторожно и очень аккуратно переложил чистый листок бумаги из одной стопки в другую. — Что-то я тебя не пойму, Смолич, — сказал он задумчиво, и это не предвещало ничего хорошего. — Ты что, затесалась в эту дрянную компанию с целью улучшения атеистической пропаганды, что ли? Пусть даже тобой руководили вот такие добрые и серьезные намерения, как говоришь, но ты все равно внешне действительно пятнаешь звание… Ты это понимаешь? Карие глаза Клочкова потемнели, и Янку обдало волной холода. — По-моему, это просто глупость, а потом — прямое нарушение комсомольской дисциплины. Авантюризм какой-то. Ты влезаешь в секту с очень сомнительной целью и никого ни о чем не оповещаешь. И кому ты можешь доказать благостность своих намерений, а не просто самое заурядное стремление поразвлечься в компании этих самых притворяшек? Янка почувствовала, что почва уходит из-под ног. Логическое обоснование ее поступка, которое делало девушку героиней, проникшей в лагерь противника, рухнуло в считанные секунды. Действительно, кто мог подтвердить, что она притворяшка по принуждению? Да и не была она ею по принуждению! Она стала членом секты из любопытства. Стремление понять жизнь, лежащую за пределами нормы, поставило ее самое вне нормы. Янка растерялась. — Ну как же, должно же быть доверие к человеку, — пробормотала она, беспомощно разводя руки в стороны. Клочков спокойно смотрел на ее руки. — Конечно, — сказал он, — доверие есть. Но оно обладает определенным запасом. И, кроме доверия, существует контроль и проверка. Все, что ты говоришь, выглядит интересно, мы действительно должны знать жизнь наших ребят, особенности их психологии, настроения, поведения и так далее. Но все зависит от того, как это узнавать. Существуют вполне оправдавшие себя приемы и методы: собеседования, анкетные данные, знакомство с родителями и товарищами по работе, много есть интересных, проверенных жизнью способов. Для того, чтобы бороться с чуждой идеологией и настроениями, совсем не обязательно проникаться этой идеологией. Становиться ее идеологом. — Он помолчал и веско добавил: — И еще грубая ошибка. Ты используешь запрещенный прием: ты обманываешь этих самых твоих ребят, понимаешь? Так бороться с сектантами нельзя. — Они не сектанты! Они глупые мальчишки и девчонки. — Тем более. Это не враги государства, а зарапортовавшаяся молодежь. Разъяснительная работа должна быть честной. Повторяю: собеседовчния, разговор по душам и прочее, но открыто и честно. Без дурацких диверсий! В кабинете повисло тягостное молчание. “Что ж это я, — думала Янка, — сижу, молчу, терплю. Мне нечего возразить. Он на сто процентов прав. Но и я права!” — Какие анкеты! Какое собеседование! — закричала она. — Ведь ребята молчат и поступают по-своему. Это стена, ее не прошибешь! Я хочу понять, как возникает эта стена. Мы идем к ним с добром, с лучшим, что есть у нас, а они отворачиваются, они души свои воротят. Почему? — Но ты не… это… не горячись, — осадил ее Клочков. — Ты связалась с не лучшими представителями нашей молодежи и почему-то создаешь из этого проблему. На пустом месте ищешь, ничего там нет. И вообще, я не понял, чем вы там занимаетесь, Сделаем так. Соберем бюро и подробно все изложишь. О своей так называемой инициативе по исследованию… по социологическому исследованию. Посмотрим, что ты там увидела. Вместе разберемся, что делать. Если надо, то поможем. А сейчас мой тебе совет: ты всю эту самодеятельность немедленно прекрати. Чтоб бумаг таких больше к нам не поступало. А пока иди и учти, что́ я тебе посоветовал. Тоже мне разведчица Хари в стане врага! Янка пошла к двери и услышала, как Григорий насмешливо фыркнул ей вслед. Под это фырканье Янка и покинула кабинет. Она на минутку забежала к себе, переложила бумаги со стола в портфель, оделась и пошла домой. Скверно все складывалось, очень скверно. Похоже, если все будут рассуждать подобно Клочкову, одобрения она не получит. А меж тем Янка чувствовала себя совершенно правой. Что-то такое происходило, что-то делалось с ребятами. Нужно было во всем разобраться. Конечно, притворяшки не самые лучшие люди на земле, но и не самые плохие. И у них есть какое-то свое дело. У них есть свой бог. Бог, который начинает существовать для них после шести часов вечера. Бог после шести. Но и Клочков был прав. Это Янка тоже понимала. Она слишком вошла в роль притворяшки, слилась с ними. И не только внешне — в поведении, в словах, — в себе самой она ощущала перемены. На самом дне души зародилась симпатия к притворяшкам. Ей стала нравиться их странная, болезненная мечта, бессмысленное вроде бы времяпрепровождение. Упрек Клочкова бил в самую точку: она стала притворяшкой. Поняв это, Янка ужаснулась и возмутилась. Как же так! Она этого не хотела, совсем другое было у нее на уме. “Но ничего, ничего, — успокаивала себя девушка, — я все исправлю. Меня поймут…” Спускаясь по ярко-красной ковровой дорожке лестницы, Янка шла, погрузившись в свой мысли, ничего не замечая, не слыша. И вдруг ее точно ударило по глазам. На выходе в вестибюль маячила неприятно знакомая фигура. Возле дежурившего у проходной вахтера Ивана Никаноровича стоял ее нафталиновый сыщик. Наклонив голову к плечику в каком-то несовременном, старорежимном подобострастии, он что-то спрашивал у Ивана Никаноровича, торопливо шлепая мокрыми губами. Его серое лицо выражало интерес и преклонение. А Никанорыч с высоты своего роста басом что-то внушительно разъяснял внимательному слушателю. Янка рванулась вниз, старичок встретился с ней глазами. Линялые глазки мелькнули под ресницами и пропали в близоруком прищуре. Суетливо поклонившись, пенсионер метнулся к двери. — Да куда же вы? Я… — рявкнул вслед Никанорыч и, обернувшись к Янке, сказал: — Да вот она, вот! Но пенсионера и след простыл. Янка расспросила вахтера и выяснила, что старичок появился недавно и стал разыскивать сотрудницу райкома, описывая точные Янкины приметы. Никанорыч доложил все, что он знал о Янке. Старичок ссылался на какое-то давнее личное дело, которое вела якобы она, Янка, но какое именно дело, не расшифровал. Не дослушав вахтера, девушка выбежала из вестибюля, но улица встретила ее холодным, промозглым туманом, где человеческие фигуры бесследно растворялись. Настроение у девушки испортилось окончательно. Неприятный разговор с Клочковым, какой-то сумасшедший пенсионер, следующий по пятам, — все это могло хоть кого вывести из себя. Янка была не из тех, кто пасует перед трудностями, но было обидно за рухнувший красивый замысел. Продолжать ли контакт с притворяшками — вот вопрос вопросов. Бросить начатое дело на полдороге не хотелось. Она потратила немало сил, для того чтобы приспособиться и стать их полноправным членом. Но, если верить словам Клочкова, Янку ждали неприятности. Нужно будет сделать возможно более обоснованный и обстоятельный доклад на бюро. Нужно будет высказать главное свое кредо: профилактика в идейной борьбе. Нельзя ждать, пока образуется отклонение от нормы. Потом исправлять бывает поздно. У таких людей часто возможны духовные рецидивы то в одну сторону, то в другую. Она, Янка, конечно, права. Нужно исследовать, нужно понять причины появления даже таких вот вроде бы безобидных притворяшек. Потому что притворяшки не такие уж безобидные. Из них могут произрасти очень ядовитые цветы… А как же быть с новогодней ночью? Янка колебалась. Побывать на новогодней ночи нужно, до зарезу необходимо. Там все и проявится: и то, что Худо не договаривает, и то, что другие прячут. И вообще — это заключительный этап в ее работе. Но, с другой стороны, ей запрещено… Янка вздохнула: “Семь бед — один ответ”. Нужно поступить мудро: сделать обстоятельное сообщение на бюро, чтобы проверили и одобрили и участвовать на притворяшкинском новогоднем балу разрешили. Тогда все встанет на место. А вот этот сыщик — что же это такое? Откуда он взялся? Кто он? Услышав от Есича новейшие сведения, Кара впал в неистовство. Он орал на всю квартиру, что уничтожит, убьет проклятых предателей. Ярость его была безудержна. Он упал на пол и бился в судорогах. Так и уснул — огромный черный таракан на янтарном паркете. Есич знал, что в такие минуты благовестнику нельзя мешать, он лишь свирепеет и может нанести себе болезненные ушибы, даже раны. В них он потом, как правило, винит окружающих. Поэтому Есич тихонько стоял у притолоки двери, наблюдая за судорогами покровителя. Чем-то они его даже тешили: такой большой человек, а так мучается. Страдания Кары приносили Есичу невысказанное, но ощутимое удовольствие. А Каре меж тем снились долгие сновидения. Когда он очнулся, ощущая в своем теле необычную легкость и свободу, он лежал на чистых простынях, устроенный Есичем с максимальным комфортом. Запрокинутая голова смотрела в потолок, где одиноко и знакомо светила электрическая лампочка. Есич всегда включал ее, когда у Кары начинались приступы. Слабым голосом проповедник позвал своего секретаря. Есич незамедлительно возник на пороге комнаты. Кара поманил пальцем, и старый сектант приблизился. — Здесь, — проповедник указывал на шрам между бровей, — сидит пуля. Стреляли нехристи и попали, но рука божья отвела мою смерть. Считай — воскрешение пережил! С тех пор уверовал горячо и до конца. И в том спасенье — главная цель. Вот куда мы поведем всех этих притворяшек, отбившихся адвентистов, непризнанных иеговистов. К бессмертию! Меня оградил господь и их оградит, понимаешь? Если поверят так же глубоко, как и я, если причастятся к благодати… Я знаю, куда их повести. Но теперь иное меня волнует. От чего им идти? От какой напасти спасаться? Тут заковыка, но и она разрешима. Он умолк, переведя дыхание. Есич смотрел на говорившего затуманенно и нежно. Как палач на жертву, отрешенно и сочувственно. — Большое видение было, — продолжал Кара, — многое прояснится и прояснилось уже. Теперь слушай. Наше дело победит, потечет река наших идей в духовной пустыне современного общества, и хитроумные устроители преград в наших душах будут посрамлены. Все исчезнет, мы двинемся вперед, освещенные лунным светом веры. Мы на правильном пути, Есич, нас ждут большие свершения. А теперь пиши: узнать у Худо все насчет этой сопливки Люськи. Как будет одета в новогоднюю ночь, какую маску предполагает носить и прочее. Очень она нам сгодится. На эту девчонку большую и красивую роль возложим. Тому — свои причины. Одиночка, живет совсем одна, ни родных, ни близких. Героическая натура, такие на высокие жертвы способны. Узнай ненароком, так, как ты умеешь, — ненавязчиво. А то этот слюнтяй переполошится и подумает, что мы хотим соучаствовать в их детском балаганчике. Этого не надо, он дурак, тот руководитель притворяшек. Нужно будет подумать о другой силе, иначе он все мне развалит. Будь осторожен. Кара некоторое время помолчал, потом передохнул, тихо сказал: — Жертвы нужны, Есич, жертвы. Ни одно большое дело не строилось без крови, и чем выше кровь, тем тверже и надежнее дело. А самая высокая кровь — у человека. Ты меня понимаешь, Есич? Есич согласно кивнул, Кара откинулся на подушки и вяло сказал: — А теперь ступай, мне передохнуть надо.
15
Из электрички они вышли втроем. В лицо ударила легкая вьюжка. Крепкий морозец щипал и приятно холодил кожу. Идти по шоссе было далековато, и Виктор повел девушек в обход, лесом. В глубине рощи стыла тишина, над черными деревьями повисли низкие облака, освещенные луной. Глаза у девушек таинственно поблескивали. Хороши они были по-необычному, тревожно и незнакомо. Виктор испытывал легкость и освобождение. Да, именно так — легкость и освобождение. Будто все заботы по устройству и мелкие и обидные мысли остались сзади, в большом муравейном городе. А здесь, под низкими прозрачными облаками, косо летящими над деревьями, шагал совсем другой человек. Выше ростом, что ли. Шире в плечах. Защитник и покровитель робких девушек, прильнувших к нему с двух сторон. Легкость, свобода и уверенность — вот что он тогда чувствовал. Только это, никаких темных предчувствий и страхов у него не было, он помнил точно. — А здесь страшно, — хрипло сказала Люська, делая большие глаза. Она съежилась, выглядела девчонкой. Семиклассница, никак не старше. — Сейчас волки нападут и съедят нашу Люську, — засмеялась Таня. И Виктор тоже засмеялся. Им было очень хорошо на этом снежном пути от станции к даче. Как-то очень дружно шагалось и говорилось. Каждое слово ложилось в лад, к месту, не обижало, а согревало. Они прошли лес, пересекли большое вспаханное поле, все сплошь в огромных ледяных глыбах, и увидели дачный поселок. — А вот и наш вигвам! — воскликнул Виктор. — Окна светятся, значит, Худо и мальчики уже там, — поддакнула Люська. — Худо там уже давно, — засмеялась Таня, вкладывая в эти слова еще какое-то значение, о котором Виктор хотел спросить, но тут же отвлекся. Таня споткнулась и упала бы, не удержи он ее. А дальше чувство свободы и легкого самодовольства у Виктора исчезло и растворилось в каких-то мелких действиях: они долго топали у крылечка, сбивая снег с ног, и говорили невыразительные слова-словечки вроде “дай мне веник”, “погоди, я тебе помогу, у тебя снег на задниках”, “звонка у тебя нет, стучать надо?”. Вдруг Люська вскрикнула. Нехороший это был звук, короткое испуганное карканье. Виктор увидел, что девушка стоит не рядом с ними, у крыльца, а поодаль, на углу дачи. Стоит, закрыв лицо руками. Потом сорвалась и бросилась к ним. — Там привидение! — выдохнула и прижалась к Виктору. Танька не удержалась, превесело хмыкнула, Виктор сказал: — Успокойся. Я посмотрю. Он отстранил дрожащую девушку, прошелся вдоль дачи. Из освещенного окна вырывался апельсинового цвета яркий сноп света, золотисто подкрашивая снежную пыль над большим сугробом. — Игра света, — сказал Виктор. — Света и снега. — Нет, нет! — рванулась Люська. — Я видела. Это женщина. Девушка. Фигура и лицо… и… — Она оборвала себя. — Вы мне не верите? — плаксиво спросила она. — Почему мне не верят? Ах да, Люська-дурочка! Но это ж правда, правда! Там была девушка, была! Я ее знаю… — Хорошо, хорошо, — быстро сказала Таня. — Пошли в дом, там все и объяснишь. Они вошли в дом. Стоп! Что он тогда ощутил? А ничего. Ничего такого, что бы привлекло его внимание. Слишком велико было благодушие. Уверенность незаметно переросла в самоуверенность. Да и сказывалась тогда власть формулы. За эти дни он хорошо усвоил: притворяшки должны притворяться. А как же иначе? В противном случае будут нарушены условия игры. Короче — притворяшкам верить нельзя. Ни словам их, ни делам. Люське можно верить, но только пока она с ним. Попадая к притворяшкам, девушка менялась, становилась Заправской притворяшкой. Они лгут во имя благой цели — спасения настроения, — но всё же лгут. И для него, рабочего парня, воспитанного в уважении к истинности снова, это обстоятельство было решающим. Они интересовали его, увлекали и даже чем-то покоряли, но он не верил им. Не верил, и всё. Они играли, что с них взять? И Люське он не поверил. Привидение могло быть или не быть, Люська могла соврать или сказать правду — это не имело значения. Пришел час игры, а в игре любой ход, ведущий к выигрышу, оправдан. Но сомнение у Виктора осталось. И ему суждено было разрастись. В доме на них рухнул шквал новых ярких впечатлений, рассеявших внимание. Худо постарался. Виктор не узнавал своей старенькой, пропахшей туристским дымком дачи. Все следы зимнего неустройства и летней временности были искоренены.Вошедших встретило блистающее убранство. И обои Худо сменил, и потолок чем-то цветастым и затейливым украсил, и полы устлал невесть откуда возникшими коврами. Передняя стала не передней, а чем-то вроде артистической уборной — в зеркалах, с оленьими рогами в роли вешалок, с портьерами из театрального бархата. К ним, к этим тяжелым, густым и ярким складкам пыльного материала, декоратор, похоже, питал особое пристрастие. Двери были убраны и заменены бархатными портьерами. Иногда широкая полоса тканого материала свисала с потолка просто так, в самом неожиданном месте комнаты. Окна дачи тоже претерпели искусственные превращения: многие из них были затенены специальными полупрозрачными японскими экранами, на которых, выпучив глаза, плавали хвостатые рыбки. В проеме между окнами возникла нарисованная стеклянная дверь-окно, будто бы выходящая в зимний сад. Все это было очень искусно нарисовано, и Виктор даже чуть усомнился, нет ли и вправду на его даче таких приятных заснеженных клумб и дорожек, к тому же слегка освещенных невидимой луной. Благодаря занавесям, ширмочкам, нашлепкам и накидкам помещение как бы увеличивалось и уменьшалось одновременно, стало большим и тесным. Теснота дачи была тщательно продумана, она куда-то вела и что-то обещала. Это была уже не просто теснота, не деформация пространства, а определенный стиль поведения, который вызывал у посетителя какой-то не очень ясный вопрос. Хотелось узнать, зачем так сделано и что, в конце концов, из всего этого возникнет. Прибывших встретил Худо в черном мефистофельском трико с красной накидкой. На груди его болтался массивный бронзовый медальон с оскаленной мордой быка. Но Виктор решил, что это кабан. Таня потом утверждала, будто разглядела там голову молоденького чертенка. — С Новым годом! — торжественно провозгласил Худо, ставя перед чуть растерявшимися гостями поднос с тремя бокалами. — Пейте и забудьте всё, что вы знаете о себе. — Нет ничего проще, — засмеялась Таня. — И забывать не надо: мы ничего не знаем. Они выпили. Виктор ощутил знакомый вкус джина с тоником, но забыть ничего не забыл, а Худо между тем давал указания. Им следует переодеться. На этом вечере все будет по-новому. Из прошлого года позволено взять только свои тела и умение говорить. Мыслить нужно иначе. Чувствовать тоже. Жизнь должна начаться по-новому. Готовьтесь к неожиданному. С этими словами Худо выдвинул большой картонный ящик из-под венгерских консервов, где навалом лежали маскарадные тряпки. — Ты будешь русалкой, — категорично сказал Худо, обращаясь к Люсе. Девушка согласно кивнула. — А вы — как пожелаете. — Галантно наклонив голову набок, он посмотрел на Виктора и Таню. — А наша Люся привидение видела! — выпалила Таня. Художник глянул на Люсю. — Дурочка, ты что! — сказал он равнодушно. Виктору было неясно, то ли он осуждает девушку, то ли сочувствует и объясняет ей какую-то само собой разумеющуюся вещь. Однако разговор их тут же прервался — в переднюю вбежали Костя, Пуф и Маримонда. Они уже были наряжены. Одеяния друзей были обычными, новогодними. Пуф изображал испанского гранда времен Филиппа II. Он весь колыхался: пенился кружевной воротник-жабо, пучились нарукавники, пузырились коротенькие штанишки. На левом боку торчала огромная, тяжеленная шпага, витая ручка ее упиралась Пуфу под мышку. Костя был, конечно, йогом. Он шлепал босыми ногами и молитвенно складывал ладошки. — Ты не простудишься? — спросил его Виктор, с сомнением разглядывая узенькую набедренную повязку и сиреневую чалму, составлявшие Костин наряд. Костя надменно посмотрел на Виктора: обижаешь, мол, сверхзакаленного человека. Только Маримонда осталась той же: желто-зеленой змейкой в блестках из мишуры. Семь человек в тесной комнате. Галдеж, крик, бестолковщина. Худо удалил лишних: дайте новеньким переодеться. Виктор избрал элементарный маскарадный наряд: шляпу полувоенного образца с пером, темные очки и гусарскую накидку, напоминавшую своими плетеными шнурами грудку сильно увеличенного насекомого. Поначалу многое ему представилось необычным и неожиданным. Но вскоре он понял: здесь каждый поступает как хочет. И когда Костя ни с того ни с сего стал на голову и надолго остался в таком положении, Виктор не удивился. Напротив, он использовал большой палец Костиной ноги как вешалку для шляпы. Юноша испытал граничащее с раздражением разочарование, глядя на праздничный стол. Еда, видимо, не являлась культом в кругу притворяшек. На крохотном столике сгрудились несколько тарелок с холодными закусками. Что-то невзрачное в томатном соусе, незначительное — под майонезом. — Ты что? — спросила Люся, разглядев кислую мину на лице Виктора. — Это не я, — сказал Виктор, — это горюет мой желудок. Он оплакивает холодец под хреном, буженину, соленые грибочки и жареную индейку, оставшиеся дома, у мамы. — Брось ты, все будет как дома, — шепнула девушка и порхнула в сторону. Она раскраснелась, маскарадный костюм был ей очень к лицу. Странные штуки время от времени выкидывает с нами тело, сердито размышлял Виктор. Собирался на новогодний праздник, приготовился потреблять пищу духовную, волнующую ум и чувство, а она без грубой материальной не идет. Не видя богатого новогоднего стола, Виктор расстроился. Не замеченные ранее досадные мелочи вдруг полезли в глаза. Устроенное Худо декоративное убранство дачи показалось Виктору напыщенным, неумным, претенциозным. Все было сделано довольно неряшливо. Кое-как подколото, кое-где подшито. Ковры на полу были старые, пыльные, дрянные, сразу видно — добытые напрокат. Рисованные от руки занавеси и драпри мерзко пахли масляной краской. С потолка свисали дурацкие бумажные гармошки, китайские фонарики, за которые высокий Виктор то и дело задевал головой. Лишь елочка хороша: следуя своему вкусу, Худо ничем ее не убрал, оставил как есть, в природной изящной нетронутости. Но, приблизившись, Виктор понял, что и здесь не обошлось без притворяшкиных гадостей: вместо естественного хвойного запаха от деревца несло одеколоном. Притворяшки стали раздражать Виктора. Ему казалось, что они слишком притворяются. Неинтересно как-то стало ему. Поверх своих маскарадных костюмов они накинули плащи, накидки, надели маски и обратились в безликие тряпичные кули, среди которых Виктор перестал узнавать знакомых. — Мы исчезли! — крикнул Худо. По-видимому, это уже был не Худо, потому что точно такой же красный плащ и черное трико оказались на Косте-йоге. Похоже, притворяшки меняются костюмами. То и дело они по двое и по одному выскальзывали на кухню и возвращались оттуда, обретя новый маскарадный облик. Почему-то Виктору не предлагали обмен, и он, еще более раздосадованный, поплелся на кухню в надежде застать кого-нибудь при переодевании. Но там был один Пуф в бальном девичьем платье, и Виктор, очень удивленный собственной ненаблюдательностью, только хмыкнул, на что Пуф ответил: — Анкобетас, — и куда-то пропал. Виктор хотел было высказать свое нелестное мнение о происходящем, но в этот миг его взгляд уперся в батарею сгрудившихся возле окна бутылок, и в ноздри юноши ударил запах неведомого соуса, булькавшего в большой эмалированной кастрюле. Настроение Виктора тут же испытало перелом: он простил притворяшкам их глупости и приготовился принять участие в играх и пении, доносившихся из комнат. Для полного соответствия он приложился к начатой бутылке джина, запил холодной водой и вышел из кухни. Потом он не раз сюда возвращался понаблюдать, не подгорела ли утка. Притворяшки меж тем разошлись. Они прыгали, визжали, танцевали, пели, декламировали, изображали сценки, лишенные, как всегда, намека на смысл и содержание. Хороводы и отдельные пары возникали и распадались мгновенно. Суеты, шума и грохота достало бы на сто человек. Вероятно, решил Виктор, притворяшки прошли специальную подготовку. Сам он вел себя с достоинством, прислушиваясь в основном к происходившим с ним внутренним превращениям. А перемены эти были и значительны и приятны. Витю уже не раздражали бестолковые декорации, которыми Худо загромоздил дачу, он даже нашел их забавными. Ему пришлось немного потанцевать неизвестно с кем, — под кучей тряпья установить личность партнера было невозможно. И все время его не покидало тревожное чувство, что во всех этих перегородках и занавесках скрыт определенный, не разгаданный им смысл. Линии и плоскости подсказывали направление. Какое? Куда? В поисках отгадки он шарил и шарил руками по разрисованным во все цвета радуги тканям. — Мутите воду, в ней много карасей! — ревели притворяшки. Выделялся визгливый голос Пуфа. От рева и воплей они охрипли, мужские и женские голоса теперь звучали почти неразличимо. — Прошлого не было, не было, не было! И больше не будет! — Вчера не было! И позавчера не было! И всего, что было, — не было! — И завтра не будет! И послезавтра не будет! Ничего никогда и нигде не будет! — Слава мгновению! Мгновение, стой! И они затянули хором, нараспев, наподобие молитвенного плача: — Миг! О миг! О мгновенье! Миг, миг, миг… Миг — ты бог! Божественный миг! Миг! Вдруг сердце Виктора ёкнуло: он нашел, что искал. В углу спальной комнаты, накрытый простыней, стоял большой ящик, похожий на телевизор. Виктор твердо знал, что раньше здесь его не было. Наверняка это и есть главный сюрприз Худо, о котором говорила Таня. Тот самый многозначительный сюрприз. Виктор потянул за край простыню. Он увидел сооружение странное, ни на что не похожее, даже смешное. Огромная черная граммофонная труба с раструбом в виде лепестка втыкалась в ящичок, напоминавший кофейную мельницу. От мельницы шли медные и алюминиевые проводочки к большому пластиковому экрану, где они соединялись меж собой на замысловатом радиоплато. Были в этом сооружении еще какие-то странные предметы вроде золотого солнечного диска и статуи Будды. И это, подумал Виктор, худовский сюрприз?.. В конце вечера Худо покажет свой шедевр, и все притворяшки завоют от восторга. Ну их к черту!.. Худо этот, продолжал думать Виктор, самый что ни на есть неудачник. Художник из него не получился, ничего не получилось, вышел человечек ни то ни сё. Зря он, Виктор, разрешил ему дачу загадить. И Танька тоже хороша: втравила его в компанию недоумков и довольна. Он припомнит ей это, при случае… Его вдруг поразила мысль о Люсе. Пока никого нет, — ласковая и близкая, а в обществе едва признается, что знакома. Может, она обиделась и теперь показывает ему свой норов? Или рядом с притворяшками должна держать фасон? Показывать свои медиумические способности? Тоже мне богородица с Верхней Масловки! В ее криках и воплях есть что-то истерическое. Но, с другой стороны, ехали они в электричке очень дружески. Да и шли сюда как свои люди. А, вот в чем причина: там была Танька! Люська при ней сдерживалась и виду не подавала, а сейчас разошлась: на, мол, тебе, гляди, как меня здесь уважают. Потом Виктор очень четко вспоминал это мгновение. Он фыркнул и тут же решил сходить на кухню. Судьба утки в большой эмалированной кастрюле не давала ему покоя. Утка и джин — это самые светлые пятна на нынешнем вечере, решил он. И вдруг услышал: — Разыскал-таки, бродяга! Проворен, Солдат, настырен! Въедлив, Солдат, пролазлив! Пробойный, Солдат, молоток! Они все уже были здесь. Но какими странными и чужими они ему показались! Он не узнал их. Не узнал и даже слегка растерялся. Они как бы уменьшились в росте, растворились в своих тряпках, ярких одеждах. На всех — маски, парики, рога, очки, серьги до плеч, кольца в носу. Чего только они не нацепили на свои бестолковые головы! Каких только ярчайших тканей не обернули вокруг себя! И, перерядившись, действительно исчезли. Где Худо, где Пуф, где Люська, где Таня? Виктор рассеянно рассматривал их, пытаясь отыскать знакомые черты. Но тщетно: все были одинаковы, все были схожи в своем бесформенном однообразии, даже ростом вроде бы сравнялись. И вдруг: — Шш! Тс-с! Шш… Шипение шло из граммофонной трубы, и притворяшки быстро покорились ему. Они мгновенно стихли. Кто-то пополз по полу. — Тихо! — сказал аппарат. — Очень тихо. Совсем тихо. Вряд ли тишина могла быть более полной: Виктор явственно различал собственное прерывающееся дыхание. — Перед вами аппарат необычайный. Единственный. Уникальный. — О-о, уникальный, необычайный! — тихонько застонали притворяшки. — Да, — сказал аппарат. — Перед вами аппарат для криков в бездну. Для криков в бездну, — повторила труба. — Каждый из вас имеет право крикнуть в бездну и получить ответ. Каждый. Но что вам ответит бездна? — Что нам ответит бездна, что?! — Притворяшки негромко подвывали от ужаса. — Что она нам ответит? Бездна! Что? “Запись”, — подумал Виктор, но полной уверенности у него не было. Как-то слишком слаженно выступал аппарат в хоре с притворяшками. “Отрепетировали заранее? Но в чем и кому тогда сюрприз? Что-то здесь не так!” А между тем все сооружение пришло в какое-то внутреннее движение: кофейница задребезжала, глаза Будды полыхнули ярким пламенем, и граммофонная труба, подрагивая, принялась втолковывать: — Существует нематериальная, но вполне реальная Вселенная смысла. На манер обычной физической Вселенной. Со своими смысловыми галактиками и вакуумом бессмыслиц. В этой Вселенной, — вещала труба, — слово наделено особой силой. Там каждое слово имеет свою судьбу. Под словом нужно понимать не звук, а смысл, понятие. Во Вселенной смысла понятие живет самостоятельной сложной жизнью. — Слово живет! Живет слово, не умирает! Слава слову! — подхватили притворяшки. — Напрасно думают люди, что слова исчезают бесследно, — продолжала труба. — Слова-законы, слова-гиганты живут века, вспыхивают сверхновыми звездами, давая начала созвездиям смысла! Аппарат для криков в бездну — уникальная конструкция. Он не только транспортирует услышанные слова во Вселенную смысла, но и возвращает его в обычную действительность. Сказанное, придуманное, почувствованное вами слово уйдет в бездну, проэволюционирует там и возвратится в форме нового слова, поступка, события, отношения. В аппарате для криков в бездну и вход и выход замкнуты, они рядом, они слились. Говорите же свои слова и ждите! Ждите ответа из бездны! Граммофонная труба смолкла. Вибрация и подрагивания прекратились, глаза Будды погасли, донеслось невыразительное: “Тс-с, ш-ш-ш!..” — и воцарилась тишина. Притворяшки молчали, молчал и Виктор. Требовалось время на усвоение: в игру вводились новые условия. С Виктором произошла внутренняя перемена. Посещение кухни дало свой результат. Как-то внезапно и сразу и он что-то понял и поверил. С другой стороны — это было и непонятно и неприятно. Ибо вера его не имела адреса. Притворяшек он не одобрял. Игру их детскую, смешную и мелкую отвергал со всей решительностью здравого смысла. И ни в чем с ними согласиться не мог. Нелепая труба-пророчица его только разозлила. Да и не все он понял, кстати. А вот на́ ж тебе — поверил! Поверил Виктор в нечто, лежащее за пределами традиционного мироощущения. Объекта веры не было, была сама вера. И от такой душевной странности испытал Виктор приступ сильнейшего раздражения, даже что-то вроде злобы охватило юношу. “Эти мяукающие притворяшки, — размышлял он, — где, интересно, они научились так веселиться? Поглядите, как они заворачивают! Игра, только ли игра? А если даже просто игра, то какая забавная!” Пока Виктор так размышлял, гости снова пришли в движение, стали потихоньку переговариваться. Худо сбросил капюшон, маску, освободился от лишних тряпок. — Кто первый? — спросил он. Притворяшки стали снимать маски, отцеплять серьги и кольца. Теперь на них было приятно смотреть: привычные, знакомые лица. Худо произвел некоторые перемещения с декорациями и занавесками, отчего комната расширилась до прежних, привычных для Виктора размеров. — Кто первый? — снова спросил Худо, но они молчали. — Тогда я, — твердо сказал Худо. Он подошел к граммофонной трубе, присел на корточки, несколько секунд раскачивался молитвенно, ритмично, затем вскочил: — Нет, не могу! Пусть кто-нибудь еще! К аппарату для криков в бездну подошел Пуф и продекламировал: — Как жить? Вот в чем вопрос. Стараться сохранить себя, продлить существованье до предела иль сразу вспыхнуть и сгореть? Так как же жить? Дай нам совет чистосердечный, бездна! Пуф отошел, и к аппарату снова подсел Худо. — Исповедь, — сказал он. — Моя и ваша. Наша исповедь. Пусть там решают, правы мы или нет. Виктор навострил уши. Вот когда все откроется. — Мы, как известно, за эти месяцы немало говорили. Говорили, говорили без конца. Говорил я, разглагольствовала Янка, повествовала Маримонда, декларировал Пуф, изрекал Костя, что-то вякала Люська. Слова текли, разливались ручейками, завязывались в узелки, стекали в озерца… Это была полноводная река слов. Начиналась она неизвестно где и текла неведомо куда. Петляла и петляла, создавая видимость движения, но берега оставались теми же и временами плывущих огорошивала незатейливая мыслишка: “А ведь мы все на том же месте!” — и мы начинали говорить еще больше и многословнее. Действительность нужно было обмануть, убежать от нее нельзя было, не тот темп, не та сноровка, чтобы убежать от всепроникающей действительности. И мы стали пускаться на уловки, уходили в мечту, которая вскоре из снов наяву превратилась в нагромождение слов, в этакую свалку мыслей, недорисованных чувств, нерассказанных событий. Осколки фраз наслаивались, вырастали произвольно, случайно в уродливые никчемные сочетания, и мы, создатели их, только руками разводили, обозревая порожденную словесную труху. Ах, как хотелось нам чего-то такого, чтобы и отличило нас, и возвысило, и принесло победу! Но у нас не было цели, о какой же победе мечтали мы? Что ждали из будущего, какие миры нам снились по ночам, когда, отговорившись, выплеснув друг перед другом словесную муть, мы расползались по своим домам, чтобы там продолжить уже бесконтрольные мечты, отдавшись таинственной работе спящего мозга. Мы ждали свободы и получили ее. Мы хотели бескорыстного творчества — оно есть у нас. Мы научились главному — создавать настроение, управлять им. Двадцать минут сеанса — и мир становится для нас чужим и далеким. Мы научились уходить в себя. Что же дальше? Впереди одно — смерть. Ее мы должны встретить во весь рост. Пророки говорят, что конец мира настал давно. Он растворен во множестве смертей, начиная с гибели Адама. Конец мира непрерывен, означен в смерти каждого человека и будет завершен в смерти всех. Что же нам остается? Встретить смерть в огне восторга. Правы ли мы, отвечай, стена мрака! Худо отвалился от аппарата утомленный, бледный. Дальше события пошли как-то неинтересно. Перед граммофонной трубой по очереди выступили Костя, Маримонда, Люся, Таня и даже Виктор рассказал старый анекдот, но никому из них не удалось превзойти Пуфа и Худо. Маримонда, та просто помолчала перед аппаратом и отошла. Костя прочел странный стишок:К курку прильнули. И целят в лоб.
Четыре пули: с запасом чтоб.
Стою распятый, как в прошлый раз,
За вас, проклятых, мне метят в глаз.
Последние комментарии
13 минут 16 секунд назад
9 часов 23 минут назад
9 часов 24 минут назад
16 часов 7 минут назад
16 часов 15 минут назад
22 часов 27 минут назад