Хорошего человека найти не легко (сборник рассказов) [Фланнери О'Коннор] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ХОРОШЕГО ЧЕЛОВЕКА НАЙТИ НЕ ЛЕГКО

Бабушка не хотела ехать во Флориду. Ей хотелось навестить кое-кого из родственников на востоке Теннесси, и она не упускала случая навязывать Бейли свой план. Бейли был ее единственный сын, у него она и жила. Бейли сидел у стола на краешке стула, уткнувшись в оранжевую спортивную страницу «Джорнэла».

— Нет, ты только погляди сюда, Бейли, — сказала бабушка, — вот возьми, почитай. — И, упершись одной рукой в худое бедро, бабушка другой тряханула газету над лысиной сына. — Тот преступник, что себя Изгоем называет, убежал из федеральной тюрьмы и держит путь во Флориду. Нет, ты почитай, что тут пишут, как он с этими людьми расправился. Ты только почитай. Когда такой преступник гуляет на свободе, я бы сидела дома, а не везла детей туда, где он рыщет, меня б потом совесть замучила.

Ей не удалось оторвать Бейли от газеты, и она повернулась к нему спиной и принялась за невестку, молодую женщину с круглым, безмятежным, как капуста, лицом, в брюках и зеленом платке, торчавшем на макушке заячьими ушами. Невестка сидела на диване и кормила младенца абрикосами из банки.

— Во Флориде дети уже были, — говорила старушка, — и теперь их надо повезти куда-нибудь еще — пусть повидают свет, расширят свой кругозор. А в Теннесси они никогда не были.

Невестка, видно, пропустила ее слова мимо ушей, но Джон Весли, восьмилетний крепыш в очках, сказал:

— Не хочешь во Флориду, оставайся дома. — Он сидел на полу со своей сестренкой Джун Стар и читал комиксы.

— Да она ни денечка дома не останется, хоть ты ее озолоти, — сказала Джун Стар, не поднимая белесой головы.

— Ладно, ладно, а вот интересно, что вы будете делать, когда попадете Изгою в руки, — сказала бабушка.

— Я ему как врежу, — сказал Джон Весли.

— Да она ни денечка дома не останется, хоть ты ей мильон дай, — сказала Джун Стар. — Все боится, как бы чего не упустить. Куда мы, туда и она, без нее нигде не обойдется.

— Вот и отлично, мисс,— сказала бабушка,— только смотри, как бы не пришлось пожалеть, когда в другой раз попросишь меня волосы тебе завить.

Но Джун Стар сказала, что у нее волосы сами вьются.

Назавтра бабушка встала раньше всех и первой села в машину. Свой громоздкий черный саквояж она пристроила в углу, откуда он торчал, как голова гиппопотама, а под него спрятала корзинку с котом Питти Сингом. Она не намерена оставлять кота одного: за три дня кот без нее изведется, да и потом он может невзначай задеть кран у плиты и отравиться газом. Бейли, ее сын, не разрешал брать кота в мотели.

Бабушка села сзади, по бокам ее устроились Джон Весли и Джун Стар. Бейли, невестка и младенец разместились впереди; они выехали из Атланты в восемь сорок пять, и спидометр показывал 55 890 миль. Бабушка списала показания: когда они вернутся домой, всем захочется узнать, сколько миль они проехали, и тут-то она им и скажет. Через двадцать минут они очутились за городом.

Старушка уселась поудобнее, стянула белые нитяные перчатки и положила их вместе с ридикюлем к заднему стеклу. На невестке были те же самые брюки и зеленый платок, что и накануне, но бабушка нарядилась в темно-синюю соломенную шляпку с пучком белых фиалок и темно-синее же платье в белую крапинку. Воротничок и манжеты из белого органди заканчивались кружевными оборочками, а у выреза она приколола надушенный букет матерчатых фиалок. Так что случись с ними авария — кто бы ни нашел ее труп на шоссе, тут же поймет, что перед ним дама.

Бабушка сказала, что, по ее мнению, день для поездки будет удачный — не слишком жаркий, не слишком холодный,— и напомнила Бейли, что предельная скорость 55 миль в час и что за рекламными щитами и в кустах прячутся полицейские — ты не успеешь еще сбросить скорость, как за тобой уже погонятся. Она призывала их посмотреть, едва показывалось что-нибудь, по ее мнению, интересное: Стон-Маунтин, 1 голубые громады гранита, вдруг встававшие по обеим сторонам дороги, рыжие глинистые склоны, кое-где прорезанные багровыми прожилками, всходы, рядами зеленых кружев поднимавшиеся на полях. Деревья купались в серебряно-белом солнечном свете, и даже самые невзрачные светились. Дети читали свои комиксы, а невестка уснула.

— Давай побыстрее проедем Джорджию, глаза б мои на нее не глядели, — сказал Джон Весли.

— Если б я была мальчиком, — сказала бабушка, — я не позволила бы себе так говорить о своем родном штате. Теннесси славен горами, а Джорджия — холмами.

— Теннесси — вонючая деревня, — сказал Джон Весли, — да и Джорджия — паршивый штат.

— Точно, — сказала Джун Стар.

— В мое время, — сказала бабушка, сплетая тонкие узловатые пальцы, — дети больше уважали и свой штат, и родителей, да и вообще все. Тогда люди жили как полагается. Нет, вы только поглядите, какой хорошенький. — И она показала на негритенка, стоящего на пороге хижины. — Прямо хоть картинку с него пиши, верно? — сказала она, и все обернулись и поглядели через заднее стекло на мальчика. Он помахал им рукой.

— А на нем нет штанишек, — сказала Джун Стар.

— У него, наверное, вообще нет штанишек, — объяснила бабушка,— у деревенских негритят есть далеко не все, что есть у нас. Умей я рисовать, я бы его нарисовала,— сказала она.

Дети обменялись комиксами.

Бабушка предложила подержать ребенка, и невестка передала его через спинку сиденья. Бабушка качала ребенка на коленях и рассказывала ему про все, мимо чего они проезжали. Она закатывала глаза, вытягивала губы трубочкой и тыкалась худым морщинистым лицом в его безмятежную атласную мордашку. Иногда он одарял ее отрешенной улыбкой. Они проехали большое хлопковое поле, посреди которого островком выделялись пять или шесть могил, обнесенных оградой.

— Глядите,— сказала бабушка и показала на кладбище,— тут в прежние времена хоронили семью плантатора. При каждой плантации было свое фамильное кладбище.

— А где сама плантация? — спросил Джон Весли.

— Все «Унесено ветром», ха-ха, — сострила бабушка. Дети прикончили комиксы, вынули коробку с завтраком и принялись за еду. Бабушка съела бутерброд с арахисовым маслом и оливку и не разрешила детям выкинуть коробку и бумажные салфетки на дорогу. Больше делать было нечего, и дети затеяли игру: один выбирает себе облако, другой угадывает, на что оно похоже. Джон Весли выбрал облако, похожее на корову, и Джун Стар отгадала, но Джон Весли сказал: нет, это автомобиль, а Джун Стар сказала, так не играют, и они подрались, обмениваясь тумаками перед бабушкиным носом.

Бабушка сказала, если они будут сидеть смирно, она им расскажет интересную историю. Рассказывая, она закатывала глаза, качала головой и представляла всех в лицах. Когда она еще была барышней на выданье, рассказывала бабушка, за ней ухаживал мистер Лоренс Оливер Пай из Джаспера, в Джорджии. Он был хорош собой, настоящий джентльмен, и каждую субботу преподносил ей арбуз и вырезал на нем ножом Л. О. ПАЙ. Ну так вот, как-то в субботу мистер Пай привез ей арбуз, но никого дома не застал, положил арбуз на крыльцо, сел в свой шарабан и уехал к себе в Джаспер, но арбуз ей так и не достался, рассказывала бабушка, потому что один негр прочел надпись: ЛОПАЙ, — и слопал арбуз. Джона Весли рассказ насмешил, и он хохотал до упаду, но Джун Стар сочла, что ничего смешного тут нет. Она сказала, что никогда б не пошла за человека, который только и дарит что арбузы по субботам. И напрасно, сказала бабушка, потому что мистер Пай был настоящий джентльмен, и к тому же он купил акции «кока-колы», едва их выпустили на рынок, и умер несколько лет назад богачом.

Они остановились у «Башни» полакомиться поджаренными сандвичами. «Башня», частью оштукатуренное, частью дощатое строение, где помещались бензоколонка и танцевальный зал, стояла на прогалине, сразу по выезде из Тимоти. Хозяйничал в ней толстяк по прозвищу Рыжий Сэмми Баттс, и само здание, и шоссе на много миль в обе стороны пестрело плакатами: «Приезжайте отведать прославленной кухни Рыжего Сэмми», «Толстому Сэмми-весельчаку нет равных», «Сэмми-ветеран», «Наведайтесь к Рыжему Сэму — не пожалеете».

Когда они подъехали к «Башне», Рыжий Сэм лежал под грузовиком прямо на земле, а неподалеку от него верещала серая обезьянка не выше фута ростом, прикованная цепью к мыльному дереву. Дети выскочили из машины и рванулись к обезьянке, но она мигом прыгнула на дерево и взлетела на верхнюю ветку.

Войдя в «Башню», они оказались в длинном темном зале — в одном его конце располагалась стойка, в другом — столы, а посредине еще оставалось место для танцев. Они уселись за дощатый стол поближе к музыкальному автомату, и жена Рыжего Сэма, долговязая и до того загорелая, что глаза и волосы ее были светлее кожи, тут же приняла у них заказ. Невестка опустила монетку, автомат заиграл «Теннессийский вальс», и бабушка сказала: «Едва услышу этот вальс, у меня ноги так и просятся танцевать». Она спросила Бейли, не хочется ли ему танцевать, но Бейли только пронзил ее взглядом. Он не унаследовал ее беспечного и жизнерадостного характера и в поездках всегда нервничал. Карие глаза бабушки блестели. Она мотала головой из стороны в сторону и делала вид, будто танцует, не вставая со стула. Джун Стар сказала: «Сыграйте такую музыку, под которую можно отбить чечетку». Невестка опустила еще одну монету в автомат, он заиграл что-то быстрое, и Джун Стар вышла из-за стола и отбила чечетку.

— Какая милашка,— сказала жена Рыжего Сэма, ложась грудью на стойку. — Пойдешь ко мне в дочки?

— Еще чего! — сказала Джун Стар. — Да я и за мильон в такой развалюхе жить не стану,— и побежала на свое место.

— Какая милашка,— повторила женщина, натянуто улыбаясь.

— И тебе не стыдно? — прошипела бабушка.

Тут вошел Рыжий Сэм и сказал жене, что хватит прохлаждаться, пора выполнять заказ. Брюки цвета хаки держались у него на бедрах, а под рубашкой, как куль с мукой, колыхалось брюхо. Он подошел к ним, уселся за ближний столик и испустил глубокий переливчатый вздох.

— Как ни крутись, все равно в дураках останешься,— сказал он и утер распаренное красное лицо грязным платком, — такие времена пошли, никому верить нельзя, — сказал он. — Что, не правду я говорю?

— Да, вы правы, в прежние времена люди были куда приличнее, — сказала бабушка.

— Вот на прошлой неделе заявились ко мне два парня, подкатили на «крайслере». Машина старая, побитая, но дорогая, ну я им и поверил. Они сказали, что работают на лесопилке, и хотите верьте, хотите нет, а я отпустил им бензину в долг. Вот вы мне объясните почему?

— Потому что вы хороший человек, — не задумываясь, ответила бабушка.

— Да, мэм, не иначе, как поэтому, — сказал Рыжий Сэм, будто пораженный бабушкиным ответом.

Тут в зал вошла его жена: она несла пять тарелок без подноса разом — по две в каждой руке и одну на согнутом локте.

— На всем белом свете никому нельзя верить, — сказала она. — Ни одной живой душе, ну ни единой, — повторила она и метнула взгляд на Рыжего Сэма.

— А вы читали про этого преступника, про Изгоя, который убежал из тюрьмы? — спросила бабушка.

— Он к нам как пить дать пожалует. Прослышит про нас — и пожалует, — сказала жена Сэма. — Прослышит, где хоть два цента в кассе есть, и как пить дать…

— Хватит, — сказал Рыжий Сэм, — иди принеси гостям «кока-колу». — И женщина ушла.

— Хорошего человека найти не легко, — сказал Рыжий Сэм. — Жизнь пошла хуже некуда. А ведь я еще помню времена, когда можно было уйти из дому и даже дверь не запирать. Не то, что теперь.

Рыжий Сэм и бабушка потолковали о прежних временах. Старушка сказала что, по ее мнению, во всем виновата Европа: в Европе, наверное, думают, у нас денег куры не клюют. Рыжий Сэм сказал, что верно, то верно. Дети выбежали из «Башни» на белый слепящий солнечный свет и стали смотреть на обезьянку, затаившуюся в кружеве мыльного дерева. Обезьянка сосредоточенно вылавливала блох и каждую аккуратно раскусывала, словно деликатес.

Палящим полднем они снова двинулись в путь. Бабушка клевала носом и чуть не каждую минуту просыпалась от собственного храпа. По-настоящему она проснулась уже за Тумсборо и вдруг вспомнила, что здесь по соседству есть старая плантация, куда она приезжала как-то раз еще до своего замужества. Она сказала, что по фасаду дома шли шесть белых колонн, и вела к нему дубовая аллея, и по бокам ее стояли две увитые плющом беседки, где можно было отдохнуть, когда нагуляешься по саду с кавалером. Она ясно помнила, куда надо свернуть, чтобы проехать к плантации. Она знала, что Бейли будет жалко тратить время на какой-то старый дом, но чем больше она говорила про дом, тем больше ей хотелось снова увидеть его и проверить, сохранились ли те беседки. «И еще там есть тайник, — схитрила бабушка: она лгала, но ей очень хотелось, чтобы это была правда. — Я слышала, что, когда здесь проходила армия Шермана, фамильное серебро спрятали в тайник, а потом так и не отыскали…»

— Ой, ой! — закричал Джон Весли, — поедем туда, поглядим! Найдем клад! Простучим все доски и обязательно найдем! Кто там живет? Куда надо сворачивать? Эй, пап, можно, мы туда свернем?

— Мы в жизни не видели дома с тайником, — вмешалась Джун Стар.— Поедем к этому дому, посмотрим на него! Эй, пап, можно посмотреть на этот дом?

— Он отсюда недалеко,— сказала бабушка,— минут двадцать езды, не больше.

Бейли смотрел прямо перед собой. Челюсть у него выступила вперед подковой.

— Нет, — отрезал он.

Дети вопили и визжали: вынь да положь им дом с тайником. Джон Весли лягал ногами переднее сиденье, а Джун Стар повисла над матерью и надсадно ныла ей в ухо, что ничего хорошего они никогда не видят, даже на каникулах, и ничего никогда не бывает по-ихнему. Тут разревелся младенец, и Джон Весли так лягнул сиденье, что удар отозвался у отца в почках.

— Ладно! — крикнул Бейли, свернул к обочине и остановил машину. — Замолчите вы или нет? Если вы не помолчите хоть минуту, мы вообще никуда не поедем.

— Такая поездка будет очень полезной для их развития, — вставила бабушка.

— Ладно, — сказал Бейли, — но учтите, я делаю крюк один раз. И это будет первый и последний раз.

— Та грунтовая дорога, на которую надо свернуть, примерно в миле отсюда, — объяснила бабушка. — Я заметила, когда мы проезжали.

— Грунтовая! — простонал Бейли.

Пока они разворачивались и ехали назад, бабушка успела припомнить еще много интересного про дом — оказывается, там было красивое цветное окно над входом, а в зале люстра на много свечей. Джон Весли сказал, что тайник наверняка в камине.

— В дом войти нельзя, — сказал Бейли, — неизвестно, кто там живет.

— Вы останетесь на пороге — заговаривать зубы хозяевам, а я обегу дом и влезу в окно, — нашелся Джон Весли.

— Никто не выйдет из машины, — сказала его мать. Они свернули, и машина, вздымая клубы красной пыли,

запрыгала по грунтовой дороге. Бабушка вспомнила, как в прежние времена, когда мощеных дорог еще не было, за день еле-еле проезжали тридцать миль. Дорога шла по бугристой местности, на ней то и дело попадались водомоины, а на крутых насыпях она внезапно поворачивала. Они то взлетали на бугор, и на много миль под ними простирались голубые верхушки деревьев, то сверзались в красную котловину — и пропыленные деревья возвышались над ними.

— Если усадьба сейчас не покажется, — сказал Бейли, — я поворачиваю.

Видно было, что по дороге давным-давно никто не ездит.

— Тут уже близко, — сказала бабушка, и не успела она закончить фразу, как ее пронзила страшная мысль. Мысль эта ее так обескуражила, что кровь хлынула старушке в лицо, глаза расширились, а нога, непроизвольно подскочив, толкнула саквояж. Саквояж упал, газета, прикрывавшая корзинку, с рыком поднялась, и кот Питти Синг вспрыгнул к Бейли на плечо.

Детей бросило на пол, невестку, прижимавшую к груди младенца, через дверцу выбросило на землю, бабушку швырнуло на переднее сиденье. Машина перевернулась и рухнула под откос. Бейли усидел на месте, и шею ему гусеницей обвил кот — серый, с круглой белой мордой и оранжевым носом.

Едва дети убедились, что руки-ноги у них целы, как они выскочили из машины с воплем: «Авария! У нас авария!» Бабушка, скорчившаяся под приборным щитком, мечтала оказаться раненой: тогда Бейли не сможет обрушить на нее свой гнев. А страшная мысль, что пришла ей в голову перед аварией, была вот какая: дом, который она так живо помнила, находился не в Джорджии, а в Теннесси.

Бейли обеими руками оторвал от себя кота и шваркнул его о дерево. Потом вылез из машины и поискал глазами жену. Она сидела, привалясь спиной к склону красного, вымытого дождями овражка, и прижимала к груди разрывающегося от крика младенца. Плечо у нее было сломано, по лицу тянулся глубокий порез, но в остальном все было в порядке. «А у нас авария!» — захлебывались от восторга дети.

— Только никого не убило, — разочарованно протянула Джун Стар, когда увидела, что бабушка выкарабкалась из автомобиля и, прихрамывая, отошла от него. Шляпку удержала на ее голове булавка, но поломанные поля встали дыбом и букетик фиалок повис над ухом. Бейли и бабушка тоже спустились в овражек — посидеть, прийти в себя. Всех била дрожь.

— Может, кто-нибудь проедет мимо, — хрипло сказала невестка.

— Я чувствую, я себе что-то повредила, — сказала бабушка, прижимая рукой бок, но никто не отозвался. У Бейли стучали зубы. Он был в желтой рубашке навыпуск, по которой прыгали ядовито-синие попугаи, и лицо его было едва ли не желтее рубашки. Бабушка решила не говорить им, что тот дом в Теннесси.

Дорога шла футах в десяти над ними, так что они видели лишь верхушки деревьев по ту ее сторону. Прямо за овражком тоже стоял лес, черный, высокий, непроглядный. Через несколько минут на дальнем холме показался автомобиль, он приближался так медленно, словно те, кто в нем сидел, рассматривали их. Бабушка встала и отчаянно замахала руками, чтобы привлечь к себе внимание. Машина так же медленно скрылась за поворотом, показалась снова и еще медленнее поднялась на холм, с которого они свалились. Машина была черная, видавшая виды, и напоминала катафалк. В ней сидели трое мужчин.

Машина затормозила прямо у них над головой, водитель уперся в них твердым непроницаемым взглядом и молча смотрел так несколько минут. Потом обернулся к своим спутникам, сказал что-то вполголоса, и те вылезли из машины. Первым вылез жирный парень в черных брюках и красной футболке, по груди которой скакал серебряный жеребец. Парень зашел справа и остановился, распустив рот в глуповатой ухмылке. Второй был в армейских штанах и синем полосатом пиджаке, надвинутая на лоб серая шляпа закрывала его лицо. Он не спеша зашел справа. Оба молчали.

Водитель вылез из машины и остановился, по-прежнему не сводя с них глаз. Этот был постарше. Волосы его уже тронула седина, очки в серебряной оправе придавали ему ученый вид. Его длинное лицо прорезали глубокие морщины, и ни рубашки, ни майки на нем не было. Он был одет в тесные джинсы и в руках держал черную шляпу и револьвер. Парни тоже были вооружены.

— А у нас авария! — заорали дети.

Бабушку не покидало странное ощущение, что она знает человека в очках. Лицо его казалось ей таким знакомым, будто она знала его всю жизнь, только не могла припомнить, кто он. Он отошел от машины и стал спускаться под откос, осторожно ступая, чтобы не оскользнуться. Обут он был в коричневые с белым туфли, из которых торчали тощие красные лодыжки, и носков на нем не было.

— Добрый день, — сказал он. — Вижу, вы перевернулись.

— Целых два раза! — сказала бабушка.

— Разок, — поправил он, — мы видали. Загляни в машину, Хайрам, погляди, исправна она или нет, — сказал он тихо парню в серой шляпе.

— Зачем вам револьвер? — спросил Джон Весли. — Что вы с ним будете делать?

— Дамочка, — сказал старший невестке, — покличьте ребятишек, велите им рядышком с вами сесть. А то они мне на психику действуют. Все, все рядком, вон там, где и сидите.

— Чего это вы нам указываете, что нам делать? — спросила Джун Стар.

Позади черной пастью зияли леса.

— Подите сюда, — сказала невестка.

— Послушайте, — вдруг сказал Бейли. — С нами случилась беда. С нами…

И тут бабушка вскрикнула. Она вскочила и вперилась в старшего взглядом.

— Вы Изгой, — сказала она, — я вас сразу узнала.

— Да, мамаша, — сказал старший, чуть улыбаясь: видно было, что известность, невзирая ни на что, радует его,— только лучше вам было б не узнавать меня. Для вас для всех же лучше.

Бейли резко обернулся и так обругал старушку, что даже дети смутились. Она расплакалась, а Изгой покраснел.

— Мамаша, — сказал он, — не горюйте. С мужчинами бывает: иной раз они сказанут такое, чего и не думают. Он небось не хотел вас так обзывать.

— Вы ведь не станете убивать даму, правда? — сказала бабушка, вытащила из-за манжеты чистый платочек и промокнула глаза.

Изгой уперся носком в землю, выковырял ямку, потом засыпал ее.

— Не хотелось бы.

— Послушайте, — чуть не кричала бабушка, — я знаю, вы хороший человек, сразу видно, что вы не из простых. Я знаю, вы из приличной семьи.

— Да, — сказал он, — приличней не бывает, — и оскалил в улыбке крепкие белые зубы. — Лучше моей матери не рождалось на свет женщины, а уж отец и вовсе золотой был человек,— сказал он. Парень в красной футболке встал за ними и прижал револьвер к бедру. Изгой присел на корточки.— Пригляди за ребятишками, Бобби Ли,— сказал он,— ты же знаешь, они мне на психику действуют,— и обвел взглядом сбившуюся в кучку шестерку. На лице его было написано смущение, словно он растерялся и не знает, что бы им сказать.— Небо-то какое, ни облачка, — заметил он, поднимая глаза. — Солнце, правда, спряталось, зато и облаков не видать.

— Да, прекрасная погода! — сказала бабушка. — Послушайте, — сказала она. — Вы себя напрасно Изгоем назвали, потому что в душе вы хороший человек. Я как вас увидела, так сразу поняла.

— Тише! — гаркнул Бейли. — Всем молчать и не вмешиваться. — Он сидел на корточках, как бегун перед стартом, но не двигался с места.

— Спасибо на добром слове, мамаша,— сказал Изгой и рукояткой револьвера нарисовал на земле кружок.

— Я их телегу за полчаса в порядок приведу, — сказал Хайрам из-за поднятого капота.

— Вот и ладно, только сперва вы с Бобби Ли возьмите его и парнишку ихнего, — сказал Изгой, указывая на Бейли и Джона Весли, — и сведите в тот лесок. У ребят просьба к вам, — сказал он Бейли. — Не откажите прогуляться с ними в лесок, а?

— Послушайте, — сказал Бейли. — Мы попали в страшную беду. Вы все ничего не понимаете.— Голос его сорвался. Глаза были такими же пронзительно-синими, как попугаи на рубашке, и он не трогался с места.

Бабушка поднесла руку к шляпе — опустить поля, будто собиралась на прогулку с сыном, но соломка осталась у нее в руке. Она минуту смотрела на нее, потом уронила на землю. Хайрам поддержал Бейли за локоть, казалось, он помогает подняться немощному старику. Джон Весли ухватил отца за руку. Бобби Ли замыкал шествие. Так они дошли до темной опушки, и тут Бейли оглянулся, вцепился в голый серый ствол сосны и крикнул: «Мама, я сейчас вернусь. Жди меня».

— Возвращайся сию минуту! — крикнула бабушка, но мужчины уже скрылись в лесу.

— Бейли, сынок, — скорбно позвала бабушка, при этом она не отрываясь смотрела на Изгоя; тот по-прежнему сидел перед ней на корточках. — Я чувствую, что вы хороший человек, — сказала она, чуть не плача. — Вы не из простых.

— Нет, мамаша, нехороший я человек, — повременив, будто он обдумывал ее слова, ответил Изгой, — но и хуже меня люди бывают. Отец мой говорил: ты, видно, другого помета, чем твои братья и сестры. А разница та, говорил отец, что одни всю жизнь проживут и не подумают зачем, а другим всенепременно надо знать, что да почему, и малец этот из таковских. Он всюду встревать будет. — Изгой надел черную шляпу, поднял на бабушку глаза, потом отвел их вглубь леса, словно его снова что-то смутило. — Извините, что я при вас без рубашки, дамочки, — сказал он, чуть ссутулясь, — только мы одежу, в которой удрали-то, зарыли, ну и пробавляемся, пока чего получше не подберем. Эту вот, что на нас, у встречных заняли, — объяснил он.

— Не беспокойтесь, — сказала бабушка, — у Бейли должна быть запасная рубашка.

— Там разберемся, — сказал Изгой.

— Куда они его повели? — закричала невестка.

— Отец мой тоже был парень не промах, — сказал Изгой. — Но с властями умел ладить, у него все было шито-крыто.

— И вы бы могли стать честным человеком, если б только постарались, — сказала бабушка. — Вы только подумайте, как хорошо остепениться, зажить спокойно, не бояться, что за тобой гонятся по пятам.

Изгой все ковырял землю рукояткой револьвера; казалось, он обдумывает бабушкины слова.

— Да, это вы точно сказали, мамаша, уж кто-нибудь да обязательно за тобой гонится, — тихо сказал он.

И тут бабушка — она смотрела на него сверху — заметила, какие тощие у него лопатки.

— Вы когда-нибудь молитесь? — спросила она.

Он покачал головой. Но бабушка увидела только, как заколыхалась черная шляпа над лопатками.

— Нет, мамаша, — сказал он.

В лесу раздался выстрел, за ним второй. И снова наступила тишина. Старушка судорожно обернулась. Было слышно, как по верхушкам деревьев долгим довольным вздохом прошелестел ветер.

— Бейли, сынок! — позвала она.

— Я ведь когда-то по дорогам ходил, псалмы распевал,— говорил Изгой, — чего только я не перепробовал в жизни. В армии служил, на суше и на море, здесь и за границей, женат был два раза, и в похоронном бюро, и на железной дороге работал, матушку-землю пахал, как-то в смерч попал, раз видал, как человека живьем сожгли, — и он поглядел на невестку и девочку: они прижались друг к другу, и лица у них были белые, а глаза остекленели, — а раз видал даже, как женщину засекли насмерть, — сказал он.

— Молитесь и молитесь, — начала бабушка, — молитесь и молитесь.

— Плохим я в детстве не был, не помню такого,— продолжал Изгой чуть не баюкающим голосом,— но разок я оступился, и засадили меня в тюрьму, и похоронили заживо.— Он поднял глаза и уставился на бабушку, не давая ей отвести взгляд.

— Вот вы бы тогда и начали молиться, — сказала она. — За что вы в первый раз попали в тюрьму?

— Направо взгляни — перед тобой стена, — сказал Изгой и снова поднял глаза к безоблачному небу, — налево взгляни — тоже стена. Наверх взгляни — потолок, вниз взгляни — пол. Забыл я уже, мамаша, что я сделал. Я уж там сидел-сидел, вспоминал-вспоминал, что я сделал, и так до сих пор и не вспомнил. Иной раз померещится — вот-вот вспомню, да нет, куда там.

— А может быть, вас по ошибке посадили, — нерешительно сказала бабушка.

— Нет, мамаша, — сказал Изгой, — не могло тут быть ошибки. У них бумага на меня была.

— Вы, наверное, что-нибудь украли, — сказала бабушка. Изгой криво ухмыльнулся.

— Ни у кого такого не было, на что б я позарился,— сказал он. — Мне доктор, какой психов лечит, говорил, будто меня за то посадили, что я отца убил, только врал он. Отец мой еще в девятьсот девятнадцатом помер от испанки, и я к тому касательства не имел. И схоронили его в Маунт-Хопвеле, на кладбище баптистском, можете туда поехать — своими глазами на могилку поглядеть.

— Если б вы молились, — сказала старушка, — Иисус бы вас спас.

— Так-то оно так, — сказал Изгой.

— Тогда почему же вы не молитесь? — спросила бабушка, и ее вдруг заколотила дрожь восторга.

— А меня спасать нечего, — сказал он, — только я сам себя спасти могу.

Бобби Ли и Хайрам вышли из лесу и побрели к ним. Бобби Ли волочил за собой желтую рубашку в ядовито-синих попугаях.

— Кинь мне рубашку эту, Бобби Ли, — сказал Изгой. Рубашка взлетела, опустилась ему на плечо, и он натянул ее. Бабушка не смогла бы объяснить, что напоминает ей эта рубашка.— Нет, мамаша,— сказал Изгой, застегивая рубашку,— я так понимаю, что не в злодействе суть. Чего ни сделаешь, убьешь ли человека, колесо ли с машины снимешь — все равно забудешь потом, что ты сделал, а наказание так и так понесешь.

Невестка широка открывала рот, словно ей не хватало воздуха.

— Дамочка,— попросил Изгой,— пройдитесь в лесок с девчоночкой вашей. Бобби Ли и Хайрам вас к мужу проводят.

— Спасибо, — сказала невестка еле слышно. Левая рука ее висела плетью, и уснувшего младенца она держала правой.

— Подсоби дамочке подняться, Хайрам, — сказал Изгой, вида, с каким трудом невестка поднимается по откосу.— А ты, Бобби Ли, возьми за руку девчоночку.

— Вот еще, не хочу я держаться с ним за руки, — сказала Джун Стар, — он на свинью похож.

Толстый парень побагровел, засмеялся, схватил Джун Стар за руку и потащил вслед за Хайрамом и невесткой в лес.

Оставшись с Изгоем наедине, бабушка обнаружила, что ей отказал голос. В небе не было ни облачка, но и солнца не было. Вокруг чернел лес. Бабушка хотела сказать Изгою, чтоб он молился. Она открывала и закрывала рот, но не могла произнести ни звука. И наконец: «Господи Иисусе, Господи Иисусе», — услышала она свой голос, она хотела сказать: «Господи Иисусе, спаси его», — но произнесла это так, будто поминала имя Божье всуе.

— Да, мамаша,— сказал Изгой, словно соглашаясь с ней. — Иисус все перевернул вверх тормашками. Прямо как я. Разница только, что он зла не делал, а я делал, это они доказали, потому как у них бумага на меня была, хотя бумагу ту, — сказал он, — мне и не показывали. Так что теперь я везде подпись свою ставлю. Я тогда еще решил: завести подпись, и все, что ни сделал, записывать, и делам своим учет вести. Чтоб знать, что ты сделал, и сравнить злодейство свое с наказанием, тебе назначенным, и посмотреть, по злодейству ли наказание. Тогда на Страшном суде доказать можно, что обошлись с тобой несправедливо. Я себя Изгоем потому назвал, — сказал он, — что совсем один остался и так и не пойму, по справедливости я от людей терпел или нет.

Из лесу послышался отчаянный вопль, за ним выстрел.

— А вы как считаете, мамаша, по справедливости это, когда одного наказывают — меры не знают, а другого вовсе не наказывают.

— Господи Иисусе! — закричала бабушка. — Вы же из хорошей семьи. Я знаю, у вас рука не поднимется на даму. Я знаю, вы не из простых! Молитесь! Господи, не станете же вы стрелять в даму. Я отдам вам все деньги!

— Мамаша! — сказал Изгой, глядя мимо нее в лес — Слыханное ли дело, чтоб покойник давал на чай гробовщику.

Раздались еще два выстрела, и бабушка вытянула шею — как индюшка, которая томится жаждой,— и закричала: «Бейли, сынок!» — так, словно у нее разрывалось сердце.

— Только Иисус мог воскрешать мертвых, — продолжал Изгой, — да и он зря это затеял. Он все перевернул вверх тормашками. Если так было, как он говорит, тогда ничего не остается, как все бросить и идти за ним, а если не так, тогда те считанные часы, что тебе жить предназначено, надо получше провести — убивать, дома жечь или другие паскудства делать. Слаще паскудства ничего нет, — почти прорычал он. — Только и есть счастья в жизни.

— А может быть, он и не воскрешал мертвых. — Старушка сама не сознавала, что говорит; голова у нее закружилась, колени подогнулись, она села наземь.

— Меня там не было, когда он людей воскрешал, так что зря говорить не стану, — сказал Изгой, — а хотелось бы мне там быть, — сказал он и стукнул кулаком по земле. — По справедливости должен был я там быть, уж тогда б я знал наверняка, воскрешал он мертвых или нет. Слышь, мамаша, — чуть не визжал он, — будь я там, я б все вызнал наверняка и, может, совсем другим человеком бы стал.

Казалось, голос его вот-вот сорвется, и тут бабушку озарило. Она увидела его перекошенное лицо рядом со своим, и ей показалось, что он сейчас заплачет. «Ты ведь мне сын, — забормотала бабушка. — Ты один из детей моих». Она протянула к нему руку и коснулась его плеча. Изгой отскочил, словно его ужалила змея, и всадил бабушке в грудь три пули. Потом положил револьвер на землю, снял очки и стал протирать стекла.

Хайрам и Бобби Ли вернулись из лесу и остановились на краю овражка поглядеть на бабушку — она не то сидела, не то лежала в луже крови, по-детски поджав ноги, и улыбалась безоблачному небу.

Без очков глаза Изгоя — воспаленные и водянистые — казались беззащитными.

— Забери ее и брось туда же, куда и других, — сказал он и подхватил на руки кота, который терся об его ногу.

— Болтливая старушка была, — сказал Бобби Ли и с гиком прыгнул в овражек.

— Хорошая была бы женщина, если б в нее каждый день стрелять, — сказал Изгой.

— Тоже мне удовольствие, — сказал Бобби Ли.

— Заткнись, Бобби Ли, — сказал Изгой. — Нет в жизни счастья.

РЕКА

Угрюмый, сонный ребенок стоял посреди темной комнаты, а отец натягивал на него клетчатое пальто. Правый рукав не налезал, но отец кое-как застегнул пальто доверху и подтолкнул мальчика к приоткрытой двери, откуда к нему протянулась бледная, веснушчатая рука.

— И одели-то его не по-людски, — раздался громкий голос с лестничной площадки.

— О господи… так оденьте его сами, — буркнул отец. — Наверно, и шести еще нету. — Он был в халате и босиком.

Он хотел закрыть дверь за мальчиком, но в двери стояла она — конопатые мощи в гороховом пальто и фетровом шлеме.

— А деньги на троллейбус? Ему и мне, — сказала она. — В оба конца.

Он пошел в спальню за деньгами, а когда вернулся, она с мальчиком стояла посреди комнаты. Она осматривала обстановку.

— Окурков-то, окурков — не продохнуть. Не дай бог мне тут за тобой присматривать, в два счета угоришь, — заметила она, с силой одергивая пальто на мальчике.

— Вот вам мелочь, — сказал отец. Он подошел к двери, распахнул ее и стал ждать, чтобы они вышли.

Пересчитав деньги, она сунула их в пальто и подошла к висевшей над проигрывателем акварели.

— А сколько времени — это мы знаем,— сказала она, вплотную разглядывая изломанные, пронзительных цветов плоскости, расчерченные черными полосами.— Невелика премудрость. Смена у нас с десяти вечера и до пяти, да на трамвае час.

— Ну да, конечно, — сказал он. — Так мы ждем его вечером, часов в восемь-девять.

— Может, позднее,— сказала она.— Мы на реку пойдем. Там нынче будет исцеление. Этот проповедник редко заглядывает в наши края… Не стала бы я деньги платить за такое добро, — заметила она, кивнув на акварель. — Сама бы лучше нарисовала.

— Хорошо, миссис Конин, до вечера, — сказал он, барабаня пальцами по двери.

Из спальни послышался вялый голос:

— Принеси мне пузырь со льдом.

— Никак хворает его мамочка? — сказала миссис Конин. — Вот беда-то. А что с ней?

— Мы не знаем, — пробормотал он.

— Попросим проповедника за нее помолиться. Он многих исцелил. Преподобный Бивел Самерс. Ей бы самой к нему сходить.

— Может быть, может быть, — сказал он. — До вечера. — И ушел от них в спальню.

Мальчик смотрел на нее молча; из носу у него текло, глаза слезились. Ему было года четыре или пять. Лицо у него было длинное, с торчащим подбородком, а глаза — широко расставленные и опухшие. Он казался терпеливым и бессловесным, как старая овца.

— Он тебе понравится, наш проповедник,— сказала она.— Преподобный Бивел Самерс. Ты только послушай, как он поет.

Дверь спальни вдруг распахнулась, и отец высунул голову:

— Пока, старик. Гуляй. Веселись.

— Пока, — сказал мальчик и подскочил как ужаленный. Миссис Конин бросила прощальный взгляд на акварель.

Потом вышла на лестницу и вызвала лифт.

— И рисовать бы ее не стала, — сказала она.

На улице, стиснутое стенами темных, неживых домов, занималось серое утро.

— Распогодится еще, — сказала она. — Да все равно в нынешнем году это, видно, последняя проповедь у нас на реке. Вытри нос, золотко.

Он завозил рукавом по носу, но она его остановила.

— Так не годится. Где у тебя платок?

Он сунул руки в карманы и притворился, будто ищет платок. Она ждала.

— Им лишь бы сбыть ребенка с рук, — сказала она своему отражению в витрине кафе. — Постой-ка. — Она вытащила из кармана красный, в синих цветах платок и принялась тереть ему нос. — А ну, сморкнись, — сказала она, и он сморкнулся. — Возьми себе. Положи в карман.

Он старательно сложил платок, спрятал в карман, потом они дошли до угла и, прислонившись к стене запертой аптеки, стали ждать троллейбус. Миссис Конин подняла воротник, и он уперся в поля ее шляпы. Глаза у нее начали мало-помалу закрываться, словно она засыпала стоя. Мальчик потянул ее за руку.

— Как тебя звать? — спросила она сонным голосом.— Я только фамилию знаю. А как имя — позабыла у него спросить.

Звали его Гарри Ашфилд, и до этого дня ему и в голову не приходило менять свое имя.

— Бивел, — сказал он.

Миссис Конин отпрянула от стены.

— Бывают же чудеса на свете! — изумилась она. — Я же тебе говорила — нашего проповедника так зовут.

— Бивел, — повторил он.

Она разглядывала его, словно он и в самом деле был каким-то чудом.

— Надо ему тебя показать. Он не простой проповедник. Он целитель. А вот мужу моему не помог. Мистер Конин хоть и не верит сам, а говорит — надо попробовать, попытка не пытка. Желудком он мучается.

Вдалеке, на пустой улице, желтым пятнышком показался троллейбус.

— А теперь он в городской больнице, — сказала она, — и третью часть желудка у него отняли. Я говорю: ты благодари Бога, что хоть столько-то оставили. А мне, говорит, некого благодарить. Ну, скажи на милость, Бивел, — пробормотала она.

Они сошли на мостовую.

— А меня он исцелит? — спросил Бивел.

— А у тебя-то что?

— Есть хочу, — подумав, сказал он.

— Ты разве не завтракал?

— А мне раньше неохота было, — ответил он.

— Вот придем домой и покушаем, — пообещала она. — Я сама проголодалась.

Они влезли в вагон, сели невдалеке от водителя, и миссис Конин взяла Бивела на колени.

— Будь хорошим мальчиком,— сказала она.— Сиди смирно, не слезай. А я посплю.

Она откинула голову на спинку, веки у нее стали потихоньку опускаться, рот открылся, показались длинные, редко натыканные зубы — где золотые, где темные, темнее лица, и она принялась сопеть и подсвистывать — настоящий скелет с музыкой.

Кроме них, в вагоне никого не было, и, увидев, что она уснула, мальчик вытащил цветастый платок и стал внимательно его рассматривать. Потом сложил его, расстегнул молнию в подкладке пальто, спрятал туда платок и вскоре тоже уснул.

Дом ее стоял в полумиле от конечной остановки, недалеко от дороги. Дом был из желтого кирпича, с железной кровлей и террасой по всему фасаду. На террасе их встретили трое мальчиков разного роста, но с одинаковыми конопатыми лицами, и долговязая девочка, в волосах у которой было столько алюминиевых бигуди, что голова сверкала, как каска.

Мальчики вошли за ними в дом и окружили Бивела. Они глядели на него молча, не улыбаясь.

— Это Бивел, — сказала миссис Конин, снимая пальто. — Бывают же такие чудеса. Тезка нашему проповеднику. А это мои ребята: Д. С, Спиви и Синклер, а на террасе — Сара-Милдред. Сними пальто, Бивел, повесь на кровать.

Мальчики стояли и смотрели, как он расстегивает и снимает пальто, смотрели, как он вешает его на спинку кровати, а потом смотрели на пальто. Вдруг они повернулись, вышли на террасу и стали там совещаться.

Бивел огляделся.

Комната была и кухней и спальней. Весь дом состоял из двух комнат и двух террас. Из щели в полу высунулся светлый собачий хвост — собака залезла под дом и чесалась спиной о доски. Бивел прыгнул на хвост, но собака, видно, была ученая и успела его поджать.

Стены комнаты были облеплены картинками и календарями. Среди них висели овальные фотографии старика и старухи с запавшими ртами и карточка мужчины, у которого брови вырывались из зарослей на висках и сбивались в лохматый ком на переносице, а остальная часть лица глыбилась как голый и, по-видимому, неприступный утес.

— Это мистер Конин, — сказала миссис Конин, на миг оторвавшись от плиты, чтобы тоже полюбоваться на портрет. — Только теперь его не узнать.

Бивел перешел к цветной картинке над кроватью, где был нарисован длинноволосый человек в белой простыне. Вокруг головы у него было золотое колечко; он пилил доску, а рядом стояли дети и смотрели на него. Бивел собрался спросить, кто это такой, но тут вошли мальчики и поманили его. Он хотел было спрятаться от них под кровать и уцепиться там за ножку, но мальчики просто стояли, ожидая его, конопатые и молчаливые, и, помешкав, он двинулся следом за ними через террасу за угол дома. Они пошли по полю, по жухлой желтой траве, к загону для свиней — обнесенному дощатым забором, утоптанному хряками двухметровому квадрату земли, куда ребята хотели столкнуть Бивела. Подойдя к загону, они повернулись, прислонились к стенке и уставились на него, не произнося ни слова.

Он приближался очень медленно, нарочно цепляя ногой за ногу, как паралитик. Однажды в парке нянька забыла про него, и его избили какие-то ребята, но в тот раз он ничего не подозревал до самой последней минуты. А теперь он почуял сильную вонь и услышал возню за забором. Он остановился в нескольких шагах от загона и помедлил — бледный, но полный решимости.

Трое мальчишек не двигались. Казалось, с ними что-то произошло. Они смотрели поверх него, как будто сзади к нему кто-то подкрадывался, но он боялся повернуть голову, оглянуться назад. Веснушки у них были бледные, а глаза — серые и застывшие, как из стекла. Только уши у них подергивались. Наконец тот, что стоял посередке, сказал:

— Она нас убьет. — Потом разочарованно отвернулся, влез на забор, перевесился через край и заглянул внутрь.

Бивел сел на землю и с облегчением улыбнулся ребятам. Тот, что сидел на заборе, свирепо на него уставился.

— Эй ты, — сказал он, — погляди на поросят, а не можешь влезть, так подыми нижнюю доску, оттуда позырь. — Тон у него был очень великодушный.

Бивел видел поросят только на картинках, он знал, что это толстые розовые зверушки с бантиками, круглыми улыбчатыми мордами и загнутыми хвостиками. Он нагнулся и нетерпеливо дернул доску.

— Тащи сильнее,— сказал младший.— Она хорошая, гнилая. Гвоздь вытащи.

Он вытянул из мягкого дерева длинный бурый гвоздь.

— Теперь подними доску и посмотри ей в… — начал спокойный голос.

Бивел отодвинул планку, и чья-то харя, серая, мокрая, смрадная, просунулась в дыру, толкнула его в лицо, опрокинула на спину. Что-то захрапело над ним, навалилось на него, перевернуло, поддало в зад, отбросило прочь в желтую траву и затопало.

Трое Конинов смотрели на него, не трогаясь с места. Тот, что сидел на заборе, прижал ногой к дыре оторванную доску. Их серьезные лица не то чтобы повеселели, а разгладились, словно ребята немного отвели душу.

— Мамка ругаться будет, что он хрюшку выпустил,— сказал самый маленький.

Миссис Конин была на заднем крыльце, и Бивел угодил ей прямо в руки.

Боров, пыхтя, забежал под дом и там затих. А мальчик ревел минут пять и все не могостановиться. Наконец она его успокоила и принесла ему завтрак; ел он, сидя у нее на коленях. Боров влез на крыльцо и заглядывал в дом сквозь стеклянную дверь, угрюмо нагнув голову. Он был долгоногий, горбатый, с обгрызенным ухом.

— Пошел вон! — крикнула миссис Конин. — Ну прямо копия мистера Парадайза, у которого бензоколонка. Ты его сегодня увидишь. У него рак над ухом. Каждый раз туда приходит, все доказывает, что его не исцелили.

Свинья постояла на крыльце, глядя на них заплывшими глазками, и медленно отошла.

— Не хочу я его видеть, — сказал Бивел.

Они шли к реке — миссис Конин с Бивелом впереди, за ними трое мальчишек в ряд, а позади — длинная Сара-Милдред, которая покрикивала на ребят, когда те выбегали на дорогу. Казалось, по обочине шоссе плывет остов лодки с раздвоенным носом. А в отдалении плыло белое воскресное солнце и торопливо пробиралось сквозь пенное серое облако, будто желая их догнать. Бивел шел по самому краю дороги, держа миссис Конин за руку и глядя в оранжево-красный кювет.

Он думал: хорошо, что нашли миссис Конин, она будет забирать его на целый день, а не сидеть с ним дома или в парке, как обыкновенная нянька. Когда уходишь из дому, больше узнаёшь нового. Сегодня утром он уже узнал, что его сделал плотник по имени Иисус Христос. А раньше он думал, что не плотник, а доктор Слейдуол, толстяк с желтыми усами, который делал ему уколы и звал его Гербертом, но это, наверно, была шутка. Дома все время шутили. Раньше, — если бы Бивел над этим задумался, — он решил бы, что Бог — такое же слово, как «ой», «тьфу», «черт», или что так зовут человека, который их когда-то надул. А сегодня, когда он спросил у миссис Конин, кто это такой на картинке, одетый в простыню, — она посмотрела на него, разинув рот. Потом сказала:

— Это Бог, Иисус Христос, — и опять разинула рот. Минут через пять она встала и принесла из другой комнаты книжку.

— Гляди, — сказала она, — ее моя прабабушка читала. Я с ней ни за какие миллионы не расстанусь. — Она провела пальцем по бурым буквам на замусоленной странице.

— Эмма Стивене Окли, тысяча восемьсот тридцать второй год, — сказала она, — другой такой нигде не сыщешь. И каждое слово здесь — чистая евангельская правда. — Она перевернула страницу и прочла название: — «Жизнь Иисуса Христа. Для детей». — И начала читать вслух.

Книжка была маленькая, светло-коричневая, с золотыми краями; пахло от нее замазкой. В ней было много картинок; на одной плотник выгонял из человека стадо свиней. Это были настоящие свиньи, серые, немытые, и миссис Конин сказала, что все они сидели в одном человеке. Кончив читать, она дала ему книжку; он примостился на полу и снова стал разглядывать картинки.

Перед тем как отправиться на реку, он незаметно спрятал книгу в подкладку пальто. Теперь одна пола свисала ниже другой. По шоссе он шел задумчиво и спокойно, а когда они свернули на глинистый, красный, вьющийся среди жимолости проселок, он принялся скакать, тянуть ее за руку, словно хотел вырваться и поймать катившееся впереди солнце.

Они сошли с проселка, пересекли поросшее рыжей травой поле и вступили в тенистый лес, где земля была мягкая от опавших сосновых игл. Он никогда не бывал в лесу и шел осторожно, оглядываясь по сторонам, словно в незнакомом городе. Тропа, усыпанная хрусткими красными листьями, петляя, сбегала с холма. Раз поскользнувшись, он схватился за ветку, и из черноты дупла на него глянули два застывших золотисто-зеленых глаза. У подножия-холма лес вдруг расступился, и открылось пастбище, испещренное белыми и черными фигурками коров, уходящее вниз, ярус за ярусом, к широкому оранжевому потоку, посреди которого, словно алмаз, было вправлено отражение солнца.

У берега, сгрудившись, стояли люди и пели. Позади них были расставлены длинные столы, а на дороге, ведущей к реке, ждали грузовики и легковые машины. Миссис Конин, заслонив ладонью глаза от солнца, увидела, что проповедник уже стоит в воде, и прибавила шагу. Она кинула корзинку на стол и подтолкнула сыновей вперед, в гущу народа, чтобы они не околачивались возле еды. Держа Бивела за руку, она стала проталкиваться к реке.

В воде, шагах в пяти от берега, стоял проповедник — высокий парень с красным платком на шее, без шляпы, в голубой рубашке и брюках защитного цвета, закатанных выше колен. У него были светлые волосы и на впалых щеках — светлые курчавые бачки. Река бросала на его костлявое лицо багровые отсветы. На вид ему было лет девятнадцать. Он пел, сцепив руки за спиной, запрокинув кверху голову, и его высокий гнусавый голос поднимался над разноголосицей толпы.

Он закончил гимн на высокой ноте и замолчал, потупившись, переступая с ноги на ногу. Потом окинул взглядом людей на берегу. Они сбились тесной толпой, и лица их были торжественны и полны ожидания. Он снова переступил с ноги на ногу.

— Знаю я, зачем пришли вы, или не знаю? — сказал он. — Если вы пришли не к Иисусу, вы не ко мне пришли. Если вы пришли омыть в реке свои язвы, вы пришли не к Иисусу. Не оставить вам вашу боль в реке. Я никогда никому не сулил исцеления. — Он замолчал и поглядел на свои колени.

— Я видал, как ты исцелил женщину, — закричал вдруг пронзительный голос из толпы. — Видал, как она поднялась и ушла, а пришла она хромая!

Проповедник поднял ногу, потом другую. Казалось, он вот-вот улыбнется.

— Ступайте домой, если вы пришли за этим,— сказал он. Потом поднял руки и закричал: — Слушайте, что я скажу вам, люди! Только одна есть река — Река Жизни, и течет в ней кровь Христова! В нее сложите боль вашу, люди,— в Реку Веры, в Реку Жизни, в Реку Любви, в могучую Реку Крови Иисусовой!

Голос его стал мягким и напевным.

— Все реки выходят из нее и возвращаются в нее, как в океан-море. Если веруете, то сложите боль вашу в эту Реку — и очиститесь, ибо Река создана, чтобы смыть грехи ваши. И Река эта полна боли, и течет она медленно в Царство Божье, медленно, как этот древний красный поток у ног моих.

— Слушайте, люди, — говорил он. — Я читал у Марка о прокаженном, я читал у Луки о слепом, я читал у Иоанна о мертвом. Вы слышите, люди? Река эта красна от крови — той крови, что очистила прокаженного, отверзла очи слепому, подняла с одра мертвого! Вы, страждущие! — закричал он. — Сложите страдания ваши в Реку Крови, в эту Реку Боли, и смотрите, как понесет она их в Царство Господне.

Во время проповеди Бивел сонно водил глазами по небу, глядя, как в безмолвной высоте кружат две птицы. На другом берегу стояла низкорослая, красная с золотом лавровая роща, а за ней — холмы темно-синего леса, откуда кое-где выбивались в небо одинокие стволы сосен. А еще дальше, на склоне горы, бородавчатым наростом лепился город. Птицы кругами спустились на верхушку самой большой сосны и сидели там, нахохлившись, словно подпирая спинами небо.

— Если в Реку Жизни хотите вы сложить вашу боль, придите, — сказал проповедник. — Сюда сложите скорбь вашу. Но не надейтесь избавиться от нее навсегда, ибо эта древняя красная Река не кончается здесь. Нет, люди! Эта древняя красная Река страданий течет в Царство Божье. Креститесь в ней, сложите в нее вашу веру и боль вашу, но знайте — не эта мутная вода спасет вас. На этой неделе я объездил всю реку. Во вторник я был в Форчун Лейке, на другой день — в Айдиле, в пятницу мы с женой поехали в Лулавиллоу, навестить одного больного. И люди там не увидели исцеления,— сказал он, и лицо его побагровело.— Я им этого и не сулил.

В это время из толпы выступила старуха и, дергаясь, трепыхаясь как бабочка, заковыляла к реке: руки и голова у нее дрожали так, словно вот-вот должны были оторваться. Она кое-как опустилась на берег и сунула руки в воду. Потом наклонилась, окунула лицо, поднялась, залитая водой с головы до ног, и слепо закружилась на месте, пока кто-то не схватил ее и не утянул обратно в толпу.

— Тринадцать лет у ней эта штука, — закричал грубый голос. — Пустите шапку, соберем парню деньжонок. Он за тем и приехал.

Слова эти относились к проповеднику и исходили от старика, который сидел на буфере древней, длинной серой машины, огромный и сутулый, словно валун. Шляпу свою он надел набекрень, чтобы видна была росшая на левом виске большая пурпурная опухоль. Он сидел сгорбившись, свесив руки меж колен, щуря маленькие глазки.

Бивел глянул на него и быстро спрятался в складках пальто миссис Конин.

Парень, стоявший в воде, бросил взгляд на старика и поднял кулак.

— Либо Христу верьте, либо дьяволу! — крикнул он. — Присягайте Христу, либо дьяволу.

— Я знаю по собственному опыту,— напряженно зазвенел в ответ женский голос.— Я знаю по опыту, что этот проповедник может исцелять. Мои глаза открылись. Я присягаю Христу!

Проповедник быстро поднял руки и начал повторять все, что говорил раньше о Реке и о Царстве Божьем, а старик сидел на буфере, сверля его прищуренными глазками. Время от времени Бивел испуганно поглядывал на старика из-за миссис Конин.

Человек в комбинезоне и коричневом пальто наклонился, окунул руку, поболтал ею в воде и выпрямился, а какая-то женщина подняла ребенка и стала плескать воду ему на ноги. Еще один мужчина отошел в сторонку, сел на берегу, разулся, вошел в реку, постоял там несколько минут, запрокинув голову, потом вышел из воды и обулся. Проповедник пел, ни на что не обращая внимания.

Как только он замолчал, миссис Конин подняла Бивела и сказала:

— Слушай, проповедник. Вот этого мальчонку, который у меня на руках сидит, я привезла из города. Мама у него заболела, он хочет, чтобы ты за нее помолился. И главное дело, его тоже Бивелом зовут! Бивелом,— повторила она и обернулась к людям: — Тезки они. Бывают же чудеса на свете!

Люди вокруг зашушукались, и Бивел улыбнулся им через плечо миссис Конин.

— Бивел, — сказал он бойко.

— Слушай, Бивел, — сказала миссис Конин, — тебя крестили?

Он только улыбнулся.

— Сдается мне, что его даже не крестили, — подняв брови, сказала миссис Конин проповеднику.

— Кидай его сюда,— ответил проповедник и, шагнув вперед, поймал мальчика.

Он посадил его себе на согнутую руку и глянул в его улыбающееся лицо. Бивел потешно закатил глаза и сунулся носом к самому лицу проповедника.

— Меня зовут Бив-в-у-у-у-л, — сказал он глухим голосом и провел кончиком языка по губам.

Проповедник не улыбнулся. Его тощее лицо окаменело, а в узких серых глазах отразилось бесцветное небо. Старик на буфере захохотал, и Бивел вцепился в воротник проповедника. Улыбка сошла с его лица. Он вдруг почувствовал, что все это — не шутки. Дома у него только и знали что шутить. А сейчас по лицу проповедника он понял вдруг, что тот говорил всерьез.

— Меня мама так назвала,— быстро сказал он.

— Тебя крестили? - спросил проповедник.

— Это как? прошептал он.

— Если я окрещу тебя,— сказал проповедник,— ты сможешь попасть п Царство Божье. Ты омоешься в Реке Страданий, сын мой, и глубокая Река Жизни унесет тебя. Хочешь ты этого?

— Да, — сказал ребенок и подумал: «Тогда мне не надо будет возвращаться домой, я спрячусь в реку».

— Ты станешь другим человеком,— сказал проповедник.— Ты будешь что-то значить.

Потом он повернулся к народу и снова начал проповедовать, а Бивел смотрел через его плечо на рассыпанные по поде осколки белого солнца. Вдруг проповедник сказал:

— Ладно, сейчас я тебя окрещу, — и, не сказав больше ни слова, прижал мальчика к себе, перевернул вверх ногами и сунул головой в воду.

Он держал его под водой, пока не произнес всех слов обряда. Потом выдернул полузадохшегося мальчика из воды и строго на него посмотрел. Глаза у мальчика были широко раскрыты и темны.

— Теперь ты что-то значишь, — сказал проповедник. — Раньше ты ничего не значил.

Мальчик был так ошеломлен, что даже не плакал. Он выплюнул грязную воду и стал тереть мокрым рукавом глаза и щеки.

— Не забудь про его маму, — сказала миссис Конин. — Он хочет, чтобы ты помолился за его маму. Она больна.

— Господи,— сказал проповедник,— мы молимся за страждущую, которой нет с нами. Твоя мать в больнице? — спросил он.— Она страждет?

Ребенок смотрел на него.

— Она еще не встала, — сказал он тонким, удивленным голосом. — У нее перепой.

Стало так тихо, что слышно было, как сыплются на воду осколки солнца.

Проповедник опешил и рассердился. Краснота сошла с его лица, а небо, отражавшееся в его глазах, как будто потемнело. С берега послышался хохот, и мистер Парадайз закричал:

— Ха, исцели, исцели страждущую с перепою! — и стал колотить кулаком по колену.

— Длинный у него сегодня был день,— сказала миссис Конин, стоя с мальчиком в дверях и хмуро заглядывая в комнату, где полным ходом шла вечеринка.— Ему, поди, давно пора спать.

Один глаз у Бивела уже спал, другой тоже слипался, из носу текло, и дышал он ртом. Одну полу мокрого клетчатого пальто что-то оттягивало.

«Вот эта, в черных портках, это, наверное, она и есть, — решила миссис Конин, — в длинных черных портках из атласа и сандалиях, с крашеными ногтями на ногах».

Она лежала на диване, закинув ногу на ногу, подперев голову рукой.

— Здравствуй, Гарри, — сказала она и не думая вставать. — Ну как, хорошо погулял? — Лицо у нее было длинное, бледно-матовое, неподвижное, а прямые, мягкие, цвета картошки волосы зачесаны назад.

Отец вышел за деньгами. В комнате были еще две пары. Один из мужчин, блондин с синими глазками, сидевший в кресле, наклонился к мальчику:

— Привет, Гарри. Как погулял, старик?

— Его не Гарри зовут, а Бивел, — сказала миссис Конин.

— Его зовут Гарри, — сказала мать с дивана. — Какой там еще Бивел?

Мальчик, казалось, засыпал на ходу, голова его клонилась все ниже и ниже. Вдруг он вздернул ее и открыл один глаз, другой так и не разлепился.

— Он мне утром сказал, что зовут его Бивел, — растерянно произнесла миссис Конин. — Как нашего проповедника. Мы весь день на реке были, на проповеди. Сказал, что звать его Бивелом, как нашего проповедника. Он мне сам сказал.

— Бивел! — сказала мать. — Боже мой! Надо же придумать такое имя!

— Нашего проповедника зовут Бивел. А лучше его не сыщешь во всей округе, — возразила миссис Конин. И с вызовом добавила: — Так что учтите — сегодня утром он окрестил вашего ребенка.

Мать села.

— Какая наглость! — пробормотала она.

— И еще скажу, — продолжала миссис Конин, — он, целитель, молился, чтобы вы исцелились.

Исцелилась? Господи Боже мой, это от чего же? От слабости от вашей, — ледяным голосом ответила миссис Копии.

Отец им нес деньги и стоял рядом с миссис Конин. Белки глаз у него были в красных прожилках.

— А ну-ка, ну-ка, интересно,— сказал он.— Расскажите поподробней про эту самую слабость. Характер ее нам не совсем ясен… — Он помахал деньгами и пробормотал: — А дешево, черт возьми, обходится лечение молитвами.

Миссис Конин постояла секунду, тощая как скелет, глядя на них с таким выражением, будто она видит все насквозь. Потом, не взяв денег, повернулась и захлопнула за собой дверь. Отец поглядел ей вслед, неопределенно улыбнулся и пожал плечами. Остальные смотрели на Гарри. Мальчик поплелся к спальне.

— Гарри, поди сюда, — сказала мать. Он послушно, как заводной, повернул к ней, но глаз не открыл. — Расскажи, что там было, — сказала она, когда он подошел, и начала стаскивать с него пальто.

— Не знаю, — тихо ответил он.

— Нет, знаешь, — сказала она и почувствовала, что одна пола чем-то оттянута. Она расстегнула подкладку и подхватила вывалившуюся книжку и грязный платок. — Где ты это взял?

— Не знаю, — сказал он и хотел схватить книгу. — Мое. Она мне дала!

Платок она бросила, а книжку раскрыла и подняла выше, чтобы мальчик не мог достать. На лице ее появилась насмешливая гримаса. Остальные столпились сзади и смотрели в книгу из-за ее плеча. «Бог мой», — сказал кто-то. Мужчина в очках пристально глядел на книгу.

— Ценная штука,— сказал он.— Библиографическая редкость. — И взяв книгу, отошел и сел в кресло.

— Смотрите, чтобы Джордж ее не увел, — сказала его девушка.

— Говорю тебе — это редкость, — сказал Джордж. — Тысяча восемьсот тридцать второй год.

Бивел снова побрел к спальне. Он закрыл за собой дверь, медленно подошел в темноте к кровати, сел, снял ботинки и залез под покрывало. Минуту спустя в светлом прямоугольнике двери возник высокий силуэт матери. Она на цыпочках пересекла комнату и присела на край кровати.

— Что там про меня говорил этот олух? — прошептала она. — Что ты наболтал проповеднику, детка?

Он закрыл глаза; голос матери слышался издалека, словно сам он был в реке, под водой, а она — где-то сверху. Она тряхнула его за плечо.

— Гарри, — шепнула она ему на ухо, — скажи, что он говорил. — Она подняла его, посадила, и ему показалось, будто его вытащили из реки. — Скажи, — прошептала она, густо дохнув сивухой.

В темноте перед ним маячил бледный овал ее лица.

— Он сказал, что я теперь другой человек, — пробормотал мальчик. — Я теперь значу.

Держа за рубашку, она опустила его на постель и, наклонившись, скользнула губами по лбу. Потом встала и, покачивая бедрами, исчезла в светлом прямоугольнике двери.

Проснулся он не рано, но в квартире было душно и темно. Он полежал немного, ковыряя в носу и вытирая уголки глаз. Потом сел на кровати и поглядел в окно. Через мутное стекло светило бледное солнце. На другой стороне улицы из верхнего окна гостиницы, подперев подбородок руками, высовывалась негритянка-уборщица. Мальчик встал, надел ботинки, пошел в ванную, а оттуда — в гостиную. На столе лежали два крекера, намазанные рыбной пастой. Он съел их, запил остатками пива и посмотрел, не валяется ли где его книга, — но ее не было.

В комнате стояла тишина, только чуть слышно гудел холодильник. Он отправился в кухню, нашел там две горбушки хлеба с изюмом, густо намазал их толченым арахисом и, взгромоздясь на высокий табурет, стал жевать. Доев бутерброд, выпил шоколадного молока. Он предпочел бы пиво, но открывалка была запрятана слишком высоко, и достать ее он не смог. Потом он поглядел, не осталось ли чего-нибудь в холодильнике, но там были только вялые овощи, бурые апельсины, которые она купила и забыла выжать, сыр трех или четырех сортов, какая-то рыбина в бумажном мешке и свиная кость. Не закрыв холодильника, он отправился в темную гостиную и сел на диван.

Он подумал, что очухаются они только к часу, а потом вместе с ним пойдут завтракать в ресторан. До стола он там но достает, и официант, как всегда, принесет ему детский стульчик, а ему уже неудобно сидеть на детском стульчике. Он сидел па диване и колотил по нему пятками. Потом метал, обошел комнату, заглядывая, словно по старой привычке, и каждую пепельницу. У него в детской было много кубиков и книжек с картинками, но почти все порванные: он обнаружил, что лучший способ получить новые — это испортить старые. Развлечений у него было мало — разве что еда, да и та не шла ему впрок.

Он решил высыпать несколько пепельниц на пол, но не псе — тогда взрослые решат, что пепельницы упали сами. Он опорожнил две пепельницы и старательно втер пальцем пепел в ковер. Потом полежал на полу, разглядывая задранные ноги. Ботинки все еще были мокрые, и он стал думать о реке.

Лицо его медленно прояснялось, словно он набрел на то, что безотчетно искал. Он вдруг понял, что он хочет сделать.

Он встал, прошел на цыпочках к ним в спальню и остановился в полутьме, высматривая ее сумку. Взгляд его скользнул по ее длинной белой руке, свесившейся на пол, по бесформенной белой груде — там, где лежал отец, по захламленному бюро и остановился на сумке, висевшей на спинке стула. Он вынул оттуда проездной билет и полпачки мятных лепешек. Потом спустился на улицу и на углу сел в троллейбус. Чемодана он не захватил — ему ничего не хотелось брать из дому.

На конечной остановке он вышел и двинулся по дороге, которая вела к дому миссис Конин. Он знал, что в доме никого нет — ребята в школе, а сама миссис Конин сказала вчера, что пойдет к кому-то убираться. Он пересек двор и направился к реке. Проселок, который шел между редко расставленными кирпичными домиками, уперся в шоссе, и мальчик зашагал по обочине. Солнце было горячее, бледно-желтое и стояло высоко.

Он миновал лачугу с оранжевой бензоколонкой, не заметив старика, который стоял в дверях и смотрел в пустоту. Мистер Парадайз допивал оранжад. Он запрокинул бутылку и, прищурившись, поглядел на исчезающую вдали фигурку в клетчатом пальто. Потом поставил пустую бутылку на лавку и, по-прежнему щурясь, отер рукавом рот. Он зашел в дом, взял с кондитерской полки брикет жевательной резинки длиной в четверть метра и шириной в ладонь и сунул в задний карман брюк. Потом сел в машину и медленно поехал по шоссе вслед за мальчиком.

К тому времени Бивел вышел на поле, поросшее пурпурной травой; потный, покрытый пылью, он бежал по полю, торопясь поскорее в лес. Там он долго бродил от дерева к дереву, отыскивая вчерашнюю тропинку. Наконец он нашел след, протоптанный в игольнике, и тот вывел его на круто бежавшую вниз тропу.

Мистер Парадайз оставил машину на дороге, а сам пошел к тому месту, где сидел почти каждый день с ненаживленной удочкой в руках, глядя на бегущую мимо реку. Если бы кто и увидел его издали, то принял бы за древний валун, лежащий среди кустов.

Но Бивел его не видел. Он видел только реку, ее красно-желтые отблески; он вошел в нее в пальто и в ботинках и сразу набрал в рот воды. Он проглотил немного, остальную выплюнул и остановился, по грудь в воде, оглядываясь кругом. Небо было бледно-голубое, ясное, словно цельный кусок, — кроме дырки посредине, которую прожгло солнце, да бахромы древесных вершин по краям.

Пальто всплыло вокруг него, словно веселый лепесток лилии, а он, улыбаясь, глядел на солнце. Он решил, что больше не будет валять дурака со всякими проповедниками, а будет крестить себя сам, до тех пор, пока не отыщет в реке Царство Божье. Нечего зря терять время. Он окунулся в воду с головой и оттолкнулся от дна.

Через секунду он стал захлебываться и очутился на поверхности; снова нырнул — и опять ничего не вышло. Река не принимала его. Он попробовал еще раз — и, кашляя, вынырнул. Когда его окунал проповедник, происходило то же самое — что-то толкало его в лицо, выталкивало наверх, и ему приходилось бороться. Он вдруг остановился и подумал: это опять, значит, шутка, просто шутка! Зря он приехал в такую даль, — и он начал бить руками, лягать проклятую реку. А под ногами у него уже не было дна. От обиды и негодования он протяжно закричал. Потом услышал ответный крик, повернул голову и увидел, что за ним следом скачет какая-то огромная свинья, машет красно-белой палкой и кричит. Он нырнул опять, и на этот раз притаившийся поток обхватил его длинной ласковой рукой и быстро повлек вперед и вниз. На миг он опешил, но потом почувствовал, что быстро движется, и понял, что вот наконец куда-то попадает, и тогда его страх и ярость утихли…

Голова мистера Парадайза время от времени появлялась на поверхности. А потом, проплыв далеко по течению, старик поднялся над водой, словно древнее речное чудовище, и замер с пустыми руками, тупо глядя вдаль, на убегающую к горизонту реку.

БЕРЕГИ ЧУЖУЮ ЖИЗНЬ — СПАСЕШЬ СВОЮ!

Старуха с дочкой сидели на веранде, когда на дороге показался мистер Шифтлет. Старуха сползла на край качалки и подалась вперед, прикрыв рукой глаза от пронзительных лучей вечернего солнца. Дочка видела плохо и спокойно продолжала играть пальцами. Хотя они жили в этой глуши одни и старуха никогда раньше не встречала мистера Шифтлета, она сразу поняла, что это бродяга, и притом такой, которого бояться нечего. Левый рукав его пиджака был подогнут у локтя, где кончалась культяпка, а щуплое тело кренилось набок, словно под порывами ветра. Одет он был в черный городской костюм, поля коричневой фетровой шляпы были спереди заломлены, а сзади опущены, правую руку оттягивал жестяной чемоданчик для инструментов. Он приближался семенящей походкой, а лицо его было обращено прямо к солнцу, которое в эту минуту пыталось удержаться на верхушке холма.

Старуха дождалась, пока он подойдет к воротам, а затем уперлась кулаком в бок и встала. Теперь его разглядела и дочка, крупная девица в коротеньком голубом платье из органди; она вскочила, затопала ногами и что-то залопотала, показывая на него пальцем.

Во дворе мистер Шифтлет остановился, поставил чемоданчик на землю и, слегка приподняв шляпу, поздоровался с девушкой, словно и не заметил в ней ничего странного, затем повернулся и широким жестом снял шляпу перед старухой. Его гладкие черные волосы были расчесаны на прямой пробор и длинными прядями свисали на уши. Лоб занимал больше половины лица и вгонял нос и губы прямо в резко выпирающую нижнюю челюсть. С виду мистер Шифтлет был молод, но в его взгляде сквозило хмурое недовольство, будто он давно уже знал жизнь вдоль и поперек.

— Добрый вечер, — сказала старуха. Ростом она была не меньше соснового столба ограды, голову ее прикрывала низко надвинутая на глаза серая мужская шляпа.

Бродяга смотрел на нее и не отвечал. Он повернулся лицом к закату. Потом медленно раскинул руки — здоровую и увечную, — словно обнимая всю ширь неба, и стал похож на изломанный крест. Старуха сложила руки на груди и наблюдала за ним с таким видом, точно была хозяйкой заката; девушка, вытянув шею и потерянно свесив руки, тоже не спускала с него глаз. Ее длинные золотистые волосы отливали розовым, а глаза синели, как шея павлина.

С минуту постояв так, мистер Шифтлет поднял чемодан, подошел к веранде и сел на нижнюю ступеньку.

— Сударыня, — уверенно прогнусавил он, — я бы ничего не пожалел, чтобы каждый божий вечер любоваться таким солнцем.

— Тут оно всегда такое, — подтвердила старуха и снова села. Следом уселась и дочь, следя за ним настороженно, хитровато, как за близко подлетевшей птицей. Мистер Шифтлет изогнулся, вытянул из кармана брюк пачку жевательной резинки и протянул ей одну пластинку. Девушка взяла ее, сняла обертку и принялась жевать, ни на секунду не отрывая от него взгляда. Он предложил резинку и старухе, но та только обнажила и отпет беззубые десны.

Блеклые, острые глазки мистера Шифтлета уже успели обежать весь двор, скользнули по колодцу возле угла дома, но развесистой смоковнице, в ветвях которой устраивались на ночлег три-четыре курицы, и наконец остановились на ржавом квадратном багажнике автомобиля под навесом.

— Сами водите? — спросил он.

— Эта машина пятнадцать лет уже стоит,— ответила старуха. — Как муж умер, с тех пор и не заводили.

— Ничто не вечно, — сказал он. — Мир, сударыня, почти весь прогнил.

— Это верно, — сказала старуха. — А вы не здешний?

— Том Т. Шифтлет, — представился он, приглядываясь к покрышкам.

— Рада познакомиться, — сказала старуха. — А я — Люсинел Крейтер, дочка тоже Люсинел Крейтер. Так что же вы делаете в наших краях, мистер Шифтлет?

Мистер Шифтлет определил, что под навесом стоит «форд» не то 28-го, не то 29-го года. Затем он повернулся к старухе и заговорил, больше ни на что не отвлекаясь:

— Я, сударыня, хочу вам кое-что рассказать. Один врач в Атланте берет как-то нож и вырезает у человека сердце. Человечье сердце,— повторил он, наклоняясь ближе.— Вырезал его, значит, из груди, взял в руку,— тут мистер Шифтлет вытянул свою руку ладонью вверх, словно на ней лежало человеческое сердце,— и стал рассматривать, как вылупившегося цыпленка. И поверите, сударыня? — Последовала многозначительная пауза, голова мистера Шифтлета подалась вперед, рыжеватые глазки заблестели. — Все равно он теперь знает о нем не больше нас с вами.

— Это верно, — сказала старуха.

— Да хоть возьми он этот самый нож и разрежь сердце на мелкие кусочки, все равно он больше нашего знать не будет. Хотите, поспорим?

— Не хочу, — благоразумно ответила старуха. — Так откуда же вы родом, мистер Шифтлет?

Мистер Шифтлет отозвался не сразу. Он порылся в кармане, вытащил кисет и пачку папиросной бумаги, ловко, одной рукой, свернул сигарету и прихватил ее верхней губой. Потом извлек коробок спичек, чиркнул о подметку и долго смотрел на горящую спичку, словно пытался постичь тайну огня. Когда пламя подкралось совсем близко, старухина дочка громко замычала, указывая на его руку и грозя пальцем, но мистер Шифтлет согнулся над сложенной ковшиком ладонью и, рискуя обжечь нос, закурил.

Бросив горелую спичку, он выпустил в потемневший розовый воздух серую струйку дыма. На его лице появилось хитроватое выражение.

— Сударыня, — начал он, — люди в наши дни на что хочешь способны. Положим, я из Таруотера, штат Теннесси, и зовут меня Том Т. Шифтлет, но вы же никогда меня не видели, так откуда вам знать, что я не вру? А может, сударыня, мое имя Аарон Спаркс и я из Синглберри, штат Джорджия, а может, я Джон Спиде из Люси, Алабама, или Томсон Брайт из Тулафолса, Миссисипи?

— Да кто вас там разберет! — с досадой проворчала старуха.

— Сударыня, — продолжал он, — людям на все плевать, они врут на каждом шагу и не краснеют. Одно могу сказать наверняка: я — человек. Но послушайте, сударыня. — Он выдержал паузу, и его голос стал еще более зловещим.— А что есть человек?

Старуха мусолила во рту семечко.

— Что у вас в чемоданчике, мистер Шифтлет? — спросила она.

— Инструмент,— ответил он, опомнившись.— Я плотник.

— Что ж, если ищете работу — пожалуйста. Еда и постель будут, но платить, сразу вам говорю, мне нечем.

Мистер Шифтлет не спешил с ответом, и в лице его ничего не изменилось. Он откинулся назад и прислонился спиной к стояку, подпирающему крышу веранды.

— Сударыня, — протянул он наконец, — бывают люди, для которых деньги — это еще не все в жизни.

Старуха молча раскачивалась в кресле, а дочь смотрела, как по горлу мистера Шифтлета вверх и вниз бегает кадык. Мистер Шифтлет объяснил старухе, что большинство людей интересуют только деньги, а ему хочется знать, для чего, собственно, человек рождается на свет? Загребать деньгу, и все? Вот лично она, хочется ему знать, для чего родилась? Но старуха не отвечала, она качалась и прикидывала, можно ли с одной рукой перебрать крышу над сторожкой в саду. Мистер Шифтлет задал еще много вопросов, оставшихся без ответа. Он рассказал, что ему двадцать восемь лет и он кое-что повидал в жизни. Был церковным певчим, десятником на железной дороге, работал в похоронном бюро, три месяца пел на радио в передаче «Дядюшка Рой и ковбои с Красного ручья». Еще он рассказал, что служил в армии, кровь за родину проливал, в каких только странах не был и повсюду встречал людей, которым на все наплевать. Сам-то он воспитан иначе.

Полная желтая луна появилась в ветвях смоковницы, словно хотела устроиться вместе с курами на ночлег. Чтобы увидеть мир нетронутым, говорил мистер Шифтлет, нужно уехать в деревню; он и сам, к примеру, не прочь пожить в таком вот безлюдном месте и каждый вечер любоваться солнцем — тут оно хоть заходит, как Господь ему повелел с первого дня Творенья.

— Вы женаты или как? — спросила его старуха. Последовало продолжительное молчание.

— Где, сударыня, — спросил он наконец, — найдешь сейчас чистую девушку? А всяких потаскушек, кому только свистни, мне не надо.

Старухина дочка в это время пригнулась, свесив голову почти до колен, раздвинула упавшие волосы и смотрела на него через треугольный просвет; внезапно она мешком шлепнулась на пол и захныкала. Мистер Шифтлет помог ей подняться и снова усадил в качалку.

— Ваша дочурка? — спросил он.

— Единственная, — сказала старуха. — Золото, а не ребенок. Ни за что бы с ней не рассталась! И такая умница! Подмести, сготовить, постирать, кур накормить, грядки прополоть — все умеет. Не расстанусь с ней ни за какие сокровища.

— Само собой. — Голос его потеплел. — Только смотрите, как бы кто-нибудь не увел ее от вас.

— Если кто посватается, придется ему жить с ней здесь,— сказала старуха.

В темноте глаза мистера Шифтлета тянулись к лунному блику на бампере автомобиля. Он резко махнул культяпкой, словно сгребая в одно и дом, и двор, и колодец.

— В вашем хозяйстве, сударыня, не найдется такой поломки, которую я не смог бы исправить, а сколько у меня рук — к делу не относится. Я — мужчина, — произнес он с угрюмым достоинством. — Даром что калека. У меня, — тут он постучал по половице костяшками пальцев, подчеркивая огромную важность сообщения, — совесть есть. — И, прорезав подбородком полосу света, падающего из дверей, он уставился на старуху, словно и сам был потрясен такой невероятной истиной.

На нее эти слова не произвели впечатления.

— Я же сказала, хотите работать — оставайтесь. Кормить буду, а спать, если вы не против, можете хоть там, в автомобиле.

— Да чего уж, сударыня, — он радостно осклабился, — монахи в старину даже в гробах спали.

— Темные были люди, какой с них спрос, — сказала старуха.

На следующее утро мистер Шифтлет принялся за крышу сторожки, а Люсинел-младшая сидела на камне и смотрела на него. Не прошло и недели, как во дворе появились перемены. Он починил ступеньки веранды и черного крыльца, построил новый свинарник, поправил изгородь и даже научил Люсинел, глухонемую от рождения, говорить слово «цыпа». Крупная румяная девушка ходила за ним по пятам, выговаривая «цыппа», «цыппа» и хлопая в ладоши. Старуха издали следила за ними и радовалась про себя. Зять ей был нужен до зарезу.

Спал мистер Шифтлет на узком и жестком заднем сиденье машины, высунув ноги в окно. На ящике, который служил ему тумбочкой, он держал бритву и жестянку с водой, к заднему стеклу прислонил осколок зеркала, а пиджак аккуратно повесил на плечиках на одно из окон.

Вечерами он усаживался на ступеньках веранды и о чем-нибудь разглагольствовал, а по обе стороны от него во всю мочь раскачивались в качалках старуха и Люсинел. Три холма за старухиным участком чернели на фоне темно-синего неба, над ними чередой проплывали разные планеты и стояла, покинув куриную компанию, луна. Мистер Шифтлет говорил, что у него появился свой интерес, оттого он так и старается на ферме. Он даже машину им отремонтирует.

Подняв капот, он осмотрел двигатель и объявил, что машина сделана еще в ту пору, когда их делали на совесть. А сейчас, продолжал он, одну гайку закручивает один, другую — другой, третью крутит третий, выходит по человеку на каждую гайку. Потому и машины дорогие: платить-то надо сразу всем. А если платить одному — оно и дешевле выйдет, и человек свой интерес почувствует, и машины станут лучше. Старуха с ним согласилась.

Беда в том, говорил мистер Шифтлет, что людям сейчас на все наплевать, никто ни во что душу не вкладывает. Вот он, например, никогда бы не выучил Люсинел говорить слово «цыпа», будь ему на все наплевать или если бы он не вкладывал во все душу.

— Научите ее говорить еще что-нибудь,— сказала старуха.

— А какое слово вы бы хотели? — спросил мистер Шифтлет.

Ее улыбка была широкой, беззубой, многозначительной.

— Пусть научится говорить «мое солнышко», — сказала она.

Мистер Шифтлет давно смекнул, что у нее на уме.

На следующий день он покопался в машине и вечером сказал, что если купить приводной ремень, то ее можно будет завести.

Старуха обещала дать денег. Потом кивнула в сторону Люсинел: та примостилась рядом на полу и смотрела на него во все глаза — даже в темноте они были у нее синими.

— Видите эту девушку? Пожелай какой-нибудь мужчина увезти ее от меня, я сказала бы: «Не отдам, никому на свете не отдам мое золотце». Но если он заявит: «Сударыня, я и не собираюсь ее увозить, я останусь с ней тут», — я отвечу: «Не мне вас осуждать, мистер. Я бы и сама не упустила случая обзавестись домом и жить с самой милой девушкой на свете. Нет, губа у вас не дура», — ответила бы я.

— А сколько ей лет? — как бы между прочим спросил мистер Шифтлет.

— Пятнадцать, шестнадцать, — сказала старуха.

На самом деле Люсинел уже стукнуло двадцать девять, но она была так младенчески чиста, что об этом никто не догадывался.

— Машину неплохо бы заодно и покрасить, — заметил мистер Шифтлет, — не то заржавеет.

— Там видно будет, — сказала старуха.

На другой день мистер Шифтлет сходил в город и вернулся с необходимыми деталями и канистрой бензина. К вечеру под навесом вдруг раздались жуткие звуки; решив, что у Люсинел начался припадок, старуха выскочила из дома. Девушка сидела на куриной клетке, возбужденно топала ногами и визжала: «цыппа, цыппа», но ее голос тонул в шуме двигателя. Потом под гром выхлопов величественно и грозно машина выползла из-под навеса. Мистер Шифтлет, серьезный, с прямой как палка спиной, сидел за рулем. Лицо его светилось скромностью, будто он только что воскресил мертвеца.

Усевшись вечером в качалку, старуха без проволочек приступила к делу.

— Стало быть, вам нужна чистая девушка, верно? — участливо спросила она.— Всякие там потаскушки вам ни к чему?

— Ни к чему.

— Нужна такая, — продолжала старуха, — чтобы не чесала языком, не огрызалась на каждое слово, не ругалась. Так? Тогда вот, смотрите. — И она показала на Люсинел, которая сидела в качалке по-турецки, обхватив пятки руками.

— Это верно, — согласился он, — с ней хлопот не будет.

— Раз так, — сказала старуха, — в субботу все трое поедем в город и поженимся.

Мистер Шифтлет устроился на ступеньках поудобнее.

— Не могу я сейчас жениться, — сказал он. — Для этого деньги нужны, а у меня нет ни гроша.

— А на что они вам, деньги? — спросила старуха.

— Деньги нужны. Сейчас многие делают все лишь бы как, а по мне — жениться и не свозить куда-нибудь жену, как полагается… Нет, я так не могу. Я должен повезти ее в гостиницу, угостить. Да я бы и на герцогине Виндзорской не женился, — заявил он решительно, — если бы не мог повезти ее в гостиницу и накормить чем-нибудь вкусным. Ничего не поделаешь, так уж я воспитан. Этому меня еще мама научила.

— Люсинел гостиниц в глаза не видала,— забубнила старуха, подвигаясь вперед. — Посудите сами, мистер Шифтлет, у вас будет свой дом, глубокий колодец, самая чистая девушка. И не нужны вам никакие деньги! Я вот что скажу: бездомному калеке, без денег, без друзей — такому устроиться нелегко.

Эти жестокие слова закружились в мозгу мистера Шифтлета, как стая ворон над верхушкой дерева. Но сразу отвечать он не стал. Свернул сигарету, закурил, а потом уже сказал спокойно:

— У человека, сударыня, есть не только тело, но и душа. Старуха сжала десны.

— Тело и душа, — повторил он. — Тело, сударыня, как дом, стоит на месте — и все, а душа — она вроде автомобиля, всегда в движении, всегда…

— Послушайте-ка, мистер Шифтлет, — прервала его старуха, — колодец у меня не пересыхает, в доме зимой тепло, ферма не заложена — можете сходить в город и проверить в конторе. К тому же под навесом стоит хорошая машина. До субботы,— осторожно кинула она приманку,— вы успеете ее покрасить. Деньги я дам.

В темноте по губам мистера Шифтлета скользнула улыбка, похожая на усталую змею, разбуженную огнем. Однако он тут же взял себя в руки.

— Я хочу сказать, что душа для человека важнее всего. Какие бы ни были расходы, но я обязан куда-нибудь свозить жену на пару дней. Этого моя душа требует.

— Пятнадцать долларов, — проворчала старуха, — больше дать не могу.

— Еле-еле хватит на бензин и гостиницу, — сказал он. — А кормить ее на что?

— Семнадцать с половиной — это все, что у меня есть. Больше вам не выдоить. А завтрак возьмете с собой из дому.

Слово «выдоить» больно ранило его чувства. Мистер Шифтлет не сомневался, что в ее матрасе зашито гораздо больше, но он уже успел объявить, что деньги его не интересуют.

— Как-нибудь обернусь. — Он встал и отошел, прекращая переговоры.

В субботу, едва краска на машине подсохла, все трое отправились в город, и там, в кабинете судьи, мистера Шифтлета и Люсинел поженили; старуха была у них свидетелем.

На улице мистер Шифтлет принялся вертеть затянутой в воротничок шеей. Глаза его были злыми, мрачными, будто его оскорбили, а дать сдачи не удалось.

— Не по мне все это, — сказал он. — Какая-то барышня просто повозилась в конторе с бумажками, да еще анализ крови. А что они понимают в моей крови? Да если бы они даже вырезали мое сердце, им и тогда ничего не узнать. Нет, все это не по мне.

— Зато по закону, — отрезала старуха.

— Закон! — Мистер Шифтлет сплюнул. — Закон-то и не по мне!

Машину он выкрасил в темно-зеленый цвет с желтой полоской под стеклами. Все трое забрались на переднее сиденье, и старуха сказала:

— Люсинел-то сегодня какая хорошенькая! Прямо куколка!

На девушке было белое платье, которое мать раскопала в сундуке, на голове — соломенная шляпка с гроздью красных деревянных вишен сбоку. В безмятежных глазах время от времени мелькала какая-то крошечная, хитроватая мысль, одинокая, как зеленый росток в пустыне.

— Повезло же человеку! — сказала старуха. Мистер Шифтлет даже не взглянул на нее.

Они вернулись домой, чтобы высадить старуху и захватить завтрак. Когда к отъезду все было готово, старуха припала к дверце автомобиля, стиснув пальцами край стекла.

Из уголков ее глаз по глубоким грязным морщинам заструились слезы.

— На два дня я с ней никогда еще не расставалась, — проговорила она.

Мистер Шифтлет завел мотор.

— И никому, кроме вас, я бы ее не отдала, я знаю, на вас можно положиться. До свидания, мое солнышко. — И она уцепилась за рукав белого платья. Люсинел повернула голову, но, казалось, даже не видела ее. Мистер Шифтлет легонько тронул машину, и старухе пришлось убрать руки.

День был ясный, вокруг под бледно-голубым небом расстилались широкие просторы. Хотя из машины нельзя было выжать больше тридцати миль в час, мистер Шифтлет воображал, что преодолевает страшные подъемы, спуски, виражи, и так увлекся, что утренняя горечь совсем забылась. Ему давно хотелось иметь машину, но денег никогда не было. Ехал он быстро, чтобы к ночи добраться до Мобила.

Отвлекаясь временами от своих мыслей, он посматривал на сидевшую рядом Люсинел. Завтрак она съела, едва выехали со двора, а теперь обрывала со шляпы вишенки и бросала их одну за другой в окно. Мистера Шифтлета даже машина перестала радовать. Проехав около ста миль, он подумал, что девушка снова проголодалась, поэтому в следующем городке остановился у выкрашенной в серебристый цвет закусочной под названием «Теплое местечко» и заказал порцию ветчины с кукурузной кашей. Езда разморила Люсинел, забравшись на табурет, она положила голову на стойку и закрыла глаза. Кроме мистера Шифтлета и бледного юнца, который стоял за стойкой с засаленной тряпкой через плечо, в закусочной никого не было. Пока тот наполнял тарелку, девушка тихонько захрапела.

— Покормите ее, когда проснется,— сказал мистер Шифтлет.— Деньги я оставлю.

Буфетчик склонился над Люсинел и уставился на длинные розовато-золотистые кудри и чуть приоткрытые во сне глаза. Затем перевел взгляд на мистераШифтлета.

— Точно ангел небесный, — тихо сказал он.

— Попросила подвезти, — объяснил мистер Шифтлет. — А ждать я не могу. Надо еще успеть в Таскалусу.

Буфетчик снова нагнулся и осторожно тронул пальцем золотую прядь; мистер Шифтлет вышел.

Оставшись в машине один, он окончательно расстроился. К вечеру стало жарко и душно, дорога бежала теперь по равнине. Высоко в небе, медленно, без грома, словно задумав не оставить земле ни глотка воздуха, собиралась гроза. Сейчас мистеру Шифтлету не хотелось быть одному. И потом, как владелец машины, он чувствовал себя в долгу перед теми, у кого машины не было, и следил, не появится ли на дороге человек с поднятой рукой. Мимо изредка проплывали дорожные щиты, предупреждавшие: «Будь осторожен! Береги чужую жизнь — спасешь свою!»

По сторонам узкого шоссе тянулись сухие поля, среди них попадались лачуги и заправочные станции. Солнце начало опускаться. Машина бежала прямо на этот рдеющий шар, казавшийся через ветровое стекло чуть приплюснутым снизу и сверху. Наконец мистер Шифтлет увидел на обочине парнишку в комбинезоне и серой шляпе и, притормозив, остановился около него. Руки парень не поднимал, но при нем был небольшой картонный чемодан, да и шляпа была заломлена так решительно, что сомнений не оставалось — он уезжал навсегда.

— Я вижу, ты ждешь попутку, сынок, — сказал мистер Шифтлет.

Ничего не ответив, тот открыл дверцу, уселся, и мистер Шифтлет поехал дальше. Чемодан парнишка поставил к себе на колени, а на него положил руки. Потом отвернулся и стал смотреть в боковое стекло. Мистер Шифтлет совсем приуныл.

— Сынок, — заговорил он через минуту, — раз уж моя мать — лучшая в мире, твоя, надо думать, занимает второе место.

Мальчик окинул его быстрым угрюмым взглядом и снова уставился в окно.

— Мать ни с кем не сравнишь, сынок! — продолжал мистер Шифтлет. — Лишь она одна никогда не отступится от сына, это она, посадив его на колени, обучила первой молитве, растолковала ему, что хорошо, а что дурно, это она следила, чтобы он все делал по справедливости. Я проклинаю тот день, когда ушел от своей мамы, ни о чем в жизни я так не жалел.

Мальчик заерзал на сиденье, но на мистера Шифтлета даже не взглянул. Затем убрал ладони с чемодана и взялся за дверную ручку.

— Моя мама была ангел небесный, — объявил мистер Шифтлет сдавленным голосом.— Господь взял ее из рая и дал мне, а я ее бросил.

Его глаза как по заказу заволокло слезами. Машина еле двигалась.

Мальчишка сердито повернулся к нему.

— А иди ты к черту, — закричал он. — Шлюха, вот она кто, моя мать, а твоя — вонючка. — И, рванув дверь, он вместе с чемоданом соскочил в кювет.

Мистер Шифтлет был так поражен, что шагов сто проехал, не закрывая дверцу и не прибавляя скорости. Солнце тем временем закрыла туча — серая, как шляпа парнишки, и напоминающая по форме репу; другая туча, еще страшнее, припала к земле позади машины. Мистеру Шифтлету казалось, что мировая скверна вот-вот захлестнет его. Он воздел руку вверх и снова уронил ее себе на грудь.

— Господи, — взмолился он, — разразись грозой, смой всю гниль с земли этой!

Огромная репа продолжала медленно опускаться. Через несколько минут сзади рванул раскат грома и неправдоподобно большие капли дождя застучали, точно крышки от консервных банок, по багажнику автомобиля. Мистер Шифтлет резко нажал на газ и, высунув из окна культяпку, помчался наперегонки с прыгающими каплями в сторону Мобила.

СЧАСТЬЕ

Руби вошла в парадное многоквартирного дома и опустила на стол вестибюля бумажный пакет с четырьмя банками консервированной фасоли номер три. Слишком усталая, чтобы разнять обхватившие пакет руки или выпрямиться, она повисла на нем, обмякнув верхней половиной тела и пристроив поверх пакета голову, похожую на большой овощ с багровой ботвой. С каменным неузнаванием она уставилась на лицо в темном желто-крапчатом зеркале по ту сторону стола. К правой щеке пристал шероховатый капустный лист — она пронесла его так добрых полдороги. Руби яростно смела его плечом и выпрямилась, бормоча голосом, полным жаркого сдавленного гнева: «Листовая капуста, листовая капуста». Встав во весь рост, она оказалась женщиной невысокой, формами напоминающей погребальную урну. Темно-красные волосы были уложены вокруг головы завитками, иные из которых от жары и долгого пути домой из продовольственного магазина взбунтовались и бешено топорщились в разные стороны. «Листовая капуста!» — повторила она, сплевывая слова, точно ядовитые семена.

Они с Биллом Хиллом уже пять лет как не ели листовой капусты, и она не собиралась готовить ее постоянно. Сегодня она купила для Руфуса, и одного раза ему хватит. После двух лет военной службы Руфус мог бы уже стать человеком, готовым питаться по-человечески, — но нет. Когда она спросила его, чего бы он хотел вкусненького, он никакого цивилизованного блюда не назвал — сказал, листовой капусты. Она надеялась, армия Руфуса встряхнет, разовьет маленько. Какое там — развития в нем было не больше, чем в половой тряпке.

Руфус — это был ее младший братец, только-только из Европы, с войны. Он потому стал у нее жить, что Питмана, где они выросли, больше не было. Все, кто жил в Питмане, сочли за лучшее куда-нибудь перебраться — одни в мир иной, другие в город. Что до нее самой, она вышла замуж за Билла Б. Хилла, приезжего из Флориды, продававшего «Чудо-Продукты», и стала жить в городе. Если бы Питман еще существовал, Руфус туда бы и вернулся. Если бы в Питмане сейчас бродила по дороге хоть одна полудохлая курица, Руфус поселился бы там, чтобы ей не было скучно. Руби не любила говорить и думать такое про родню, тем более про собственного брата, но что делать — никчемный человек. «Мне через пять минут это ясно стало», — сказала она Биллу Хиллу, а Билл Хилл отозвался не улыбаясь, со спокойным лицом: «Мне через три». Страх как стыдно было, что такой муж видит, какой у тебя брат.

И ничего тут, думалось ей, не сделаешь. Руфус был как все остальные дети. Она одна была в семье не такая, одна с развитием. Она вынула из сумочки карандашик и нацарапала на пакете: «Билл, занеси наверх». Потом, стоя внизу лестницы, стала собираться с силами для подъема на четвертый этаж.

Лестница была узкой черной прорезью посреди дома. Ее устилал мышиного цвета ковер, который словно бы рос прямо из ступеней. Руби казалось, что они уходят вверх почти отвесно, как на колокольню. Лестница высилась. Руби стояла у ее подножия, а она не просто высилась — делалась ей назло все круче. Чем дольше Руби смотрела, тем шире раскрывался у нее рот и тем сильнее кривился, выражая полнейшее отвращение. Нет, не в таком она состоянии, чтобы куда-либо подыматься. Она нездорова. Об этом ей сказала мадам Золида, но она и так знала.

Мадам Золида была гадалка по руке на Хайвей, 87. Она сказала: «Долгая болезнь», но добавила шепотом с хитрым таким, заговорщическим видом: «Она принесет вам счастье!» И, улыбаясь, откинулась на спинку кресла — дородная, с зелеными глазами, которые свободно туда-сюда крутились в глазницах, точно смазанные маслом. Она могла бы этого и не говорить. Руби знала уже, что за счастье. Переезд. У нее два месяца держалось отчетливое чувство, что они переберутся в другое место. Билл Хилл не будет больше откладывать. Он же не хочет ее угробить. Где ей хотелось жить, это в каком-нибудь из новых микрорайонов — она начала подниматься, клонясь вперед и держась за перила, — там у тебя все рядышком: и аптека, и продовольственный, и кино. А как они сейчас в центре живут, ей до больших улиц идти восемь кварталов, а до супермаркета и еще подальше. Пять лет она ни слова не говорила, но теперь, когда со здоровьем неизвестно что по таким молодым годам, он что думает, она убивать себя станет? Она ведь и присмотрела уже кое-что на Медоукрест-хайтс — бунгало на две семьи с желтенькими парусиновыми тентами. Она остановилась на пятой ступеньке перевести дух. Такая молодая — всего тридцать четыре, — и надо же, пяти ступенек хватило. Ты лучше не спеши, деточка, сказала она себе, мало еще тебе лет, чтобы себя доканывать.

Тридцать четыре — какая там старость, это вообще, считай, не годы. Она помнила свою мать в тридцать четыре — желтое, сморщенное старое яблоко, и кислое в придачу, у нее вечно был кислый вид, она вечно всем была недовольна. Вот сравнить себя и ее в этом возрасте. Материнские волосы были ух какие седые — ее-то волосы не были бы, пусть бы даже она их не красила. Дети, вот что гробило мать, их родилось у нее восьмеро — двое сразу мертвые, один умер на первом году, одного переехала сенокосилка. С каждым новым мать становилась мертвей — и все чего ради? Просто она лучшей доли не знала. Невежество, родное наше невежество. Чистейшее, махровое.

Две сестры у нее, обе замужем по четыре года и у каждой по четверо детей. Она не понимала, как сестры это сносят, — ведь каждый раз к врачу, каждый раз в тебя инструменты суют. Она вспомнила, как мать рожала Руфуса. Она, одна из сестер, не могла терпеть и ушла в Мелей, в этакую даль, десять миль по жаркому солнцу — смотреть кино, чтобы не слушать эти вопли. Просидела два вестерна, фильм ужасов и киносериал, потом протопала всю дорогу обратно, и на тебе — оказалось, все только начинается, ночь напролет пришлось слушать. Сколько мук ради Руфуса! В котором, как выясняется, пороху не больше, чем в кухонном полотенце. Она представила себе, как он ждет, еще не родившись, там где-то, нигде, просто дожидается того часа, когда можно будет из матери, которой всего тридцать четыре, сделать старуху. Она яростно схватила перила и, мотнув головой, поднялась еще на ступеньку. Боже ты мой, как он

ее огорчил! После того, как она всем подругам сказала, что брат едет домой с войны, Руфус является с таким видом, будто ни разу в жизни не вылезал из свинарника.

И старый какой-то. Старей на вид, чем она, — и это при разнице в четырнадцать лет! Она-то для своего возраста очень молодо выглядит. Хотя тридцать четыре — это никакой и не возраст, и, что бы там ни было, она замужем. Подумав про это, она волей-неволей улыбнулась, потому что у нее все получилось куда лучше, чем у сестер, — те повыходили за местных. «Дыхания нет», — пробормотала она, вновь останавливаясь. Решила — надо присесть.

Двадцать восемь ступенек в каждом марше — двадцать восемь.

Села и подскочила, почувствовав что-то под собой. Перевела дыхание и вытащила предмет — оказалось, пистолет Хартли Гилфита. Девять дюймов поганой жести! Хартли был шестилетний пацан с пятого этажа. Была бы она его мать, она бы так его взгрела и столько раз, что он зарекся бы оставлять свои штуковины на общей лестнице. Она запросто могла упасть и убиться! Но его дура мать пальцем сыночка не тронет, даже если она пожалуется. Только и знает, что орать на него да объяснять всем и каждому, какой он у нее толковый. Маленькое Счастье — вот как она его называет. «Это все, что мне оставил его бедный папа!» Его папа на смертном одре сказал: «Ты, кроме него, ничего от меня не получила», а она ему на это: «Родман, я получила от тебя счастье!» — вот и стала называть его Маленьким Счастьем. «Взгрела бы это счастье по заднему месту»,— пробормотала Руби.

Лестница размашисто ходила вверх-вниз, как детская доска-качели с ней, Руби, в неподвижной середине. Только бы с тошнотой справиться. Хватит того раза. Теперь нет. Нет. Только без этого. Она плотно притиснулась к ступеньке, закрыв глаза и пережидая головокружение, — вот наконец чуть полегчало, тошнота отошла. Нет, ни к каким врачам я не пойду, сказала она. Нет. Дудки. Только без этого. Если без памяти понесут, не иначе. Она сама как надо себя врачевала все эти годы — ни приступов тошноты сильных, ни выпавших зубов, ни детей, и все сама. Не береглась бы, у нее уже пятеро бы прыгало.

Она не раз и не два думала — эта болезнь, которая отнимает дыхание, может, это сердце? Бывало, при подъеме по лестнице еще и в груди кололо. Она хотела, чтобы это было именно сердце. Его ведь не вырежут, до этого у них не дошло пока. Нет, к больнице она и близко не подойдет, им придется стукнуть ее по голове и отнести — только так. Им придется… а вдруг она без этого умрет?

Да нет, не умрет.

А вдруг?

Она заставила себя отсечь эти мрачные мысли. Всего-навсего тридцать четыре, и постоянной болезни никакой нет. Она толстенькая, цвет лица хороший. Опять сравнив себя с матерью в те же тридцать четыре, она ущипнула себя за руку и ухмыльнулась. Что мать, что отец — смотреть ведь не на что было, она рядом с ними ого-го! Сухие они были, сушенные-рассушенные, а все Питман, он кого хочешь высушит, а теперь уже и сам ссохся и сморщился вконец. Кто бы мог подумать, что она оттуда! Такая живая, такая налитая. Она встала, держась за перила, но улыбаясь сама себе. Теплая, красивая, толстенькая, но не слишком — такая в точности, как нравится Биллу Хиллу. Она слегка прибавила в последнее время, но он не заметил, только, может, более радостный стал, а почему — сам не знает. Она ощутила себя во всей слаженной цельности — цельное существо, поднимающееся по лестнице. Она одолела первый марш и, довольная, посмотрела вниз. Может, если бы Билл Хилл разок упал с этой лестницы, они переехали бы. Да ладно, переедут и так! Мадам Золида что знает, то знает. Она рассмеялась вслух и двинулась дальше по коридору. Вдруг, напугав ее, скрипнула дверь мистера Джерджера. О Боже, подумала она, этот. Мистер Джерджер со второго этажа был маленько чокнутый.

Он смотрел, как она идет по коридору.

— Доброе утро! — сказал он, высунувшись за дверь верхней половиной тела. — Хорошего вам утречка!

Вид у него был козлиный. Крохотные глазки-изюминки, бороденка клинышком, пиджак из непонятно какой ткани — то ли почерневшей зеленой, то ли позеленевшей черной.

— Доброе утро, — отозвалась она. — Как поживаете?

— Отлично! — воскликнул он. — Просто отлично в этот чудеснейший день!

В семьдесят восемь лет его лицо было точно мучнистой росой подернуто. По утрам он занимался — читал и писал, а во второй половине дня ходил туда-сюда по улицам, останавливал детей и задавал им вопросы. Если слышал чьи-то шаги по коридору, всякий раз открывал дверь и выглядывал.

— Да, день погожий, — сказала она устало.

— А вы знаете, чей сегодня славный день рождения?

Руби покачала головой. Вечно у него какой-нибудь такой вопросик. О чем-нибудь историческом, чего никто не знает, — спросит, а потом закатит речугу. Раньше он в школе преподавал.

— Угадайте, — не отставал он.

— Авраама Линкольна, — промямлила она.

— Фу! Совсем не стараетесь, — сказал он. — А если подумать?

— Джорджа Вашингтона,— сказала она, начав подниматься дальше.

— Стыдно! — закричал он. — Муж оттуда, а вы не знаете! Флориды! День рождения Флориды! Идите-ка сюда.

Он исчез в своей комнате, поманив Руби длинным пальцем.

Спустившись на две ступеньки, она сказала: «Мне вообще-то надо идти» — и просунула голову в дверь. Размером комната была с большой шкаф, и стены сплошь были оклеены открытками с местными зданиями; это создавало иллюзию пространства. С потолка свисала лампочка, светившая на мистера Джерджера и его маленький стол.

— Вот, слушайте.

Склонясь над книгой, он стал водить пальцем по строчкам:

— «Третьего апреля тысяча пятьсот шестнадцатого года, в праздник Пасхи, он подошел к оконечности нашего континента». Кто — он? Знаете?

— Христофор Колумб, — сказала Руби.

— Понс де Леон, — закричал он. — Понс де Леон! Вам бы следовало о Флориде знать. Муж ведь оттуда.

— Да, он родился в Майами, — сказала Руби. — Он не из Теннесси.

— Флорида — штат неблагородный, но важный,— сказал мистер Джерджер.

— Еще какой важный, — согласилась Руби.

— Вы знаете, кто такой был Понс де Леон?

— Основатель Флориды, — бодро ответила Руби.

— Он был испанец, — сказал мистер Джерджер. — А знаете, что он искал?

— Флориду, — сказала Руби.

— Понс де Леон искал источник юности, — сказал мистер Джерджер, закрыв глаза.

— Надо же.

— Некий родник, — продолжал мистер Джерджер, — чья вода дарила пьющим вечную молодость. Иными словами — он стремился всегда быть молодым.

— Нашел он его? — спросила Руби.

Мистер Джерджер молчал, не торопясь открыть глаза. Потом заговорил:

— Вы подумали — нашел? Вы подумали — нашел? И могло, по-вашему, так быть, что никто другой этим источником не воспользовался? Могло, по-вашему, так быть, что на земле остался хоть один человек, не пивший оттуда?

— Я не сообразила, — сказала Руби.

— Никто теперь не соображает, — пожаловался мистер Джерджер.

— Мне вообще-то надо идти.

— Источник был найден, — сказал мистер Джерджер.

— Где? — спросила Руби.

— Я пил из него.

— И куда вы ради этого отправились? — спросила она. Она наклонилась к нему ближе, и на нее повеяло его запахом — все равно что сунуть нос под крыло сарычу.

— В мое собственное сердце, — сказал он, кладя ладонь себе на грудь.

— А… — Руби отодвинулась. — Ну, мне пора. Брат, наверно, дома.

Она переступила порог.

— Спросите мужа, знает ли он, чей сегодня славный день рождения,— сказал мистер Джерджер, глядя на нее с напускной скромностью.

— Спрошу, спрошу.

Она повернулась и дождалась звука дверной защелки. Потом оглянулась, убедилась, что дверь действительно закрыта, выдохнула воздух и секунду постояла, глядя в темную лестничную высь.

— Боже милосердный, — сказала она. Чем выше, тем мрачнее и круче.

К тому времени, как она поднялась на пятую ступеньку, дыхания уже опять не стало. Отдуваясь, одолела еще несколько. Потом остановилась. Заболело в животе — словно какой-то кусочек толкается во что-то другое. Такое уже с ней было несколько дней назад. Эта боль ее сильней всего испугала. Слово «рак», которое пришло ей тогда на ум, она тут же выгнала и больше не пускала, потому что никакой такой ужас с ней случиться не может, а не может потому, что просто не может. Сейчас вместе с болью вернулось и слово, но она схватила мадам Золиду и разрубила ею слово пополам. Все кончится счастьем. Она разрубила надвое и половинки, потом рубила еще и еще, пока не остались невнятные клочки. Ей захотелось сделать остановку на третьем этаже — если, конечно, доберется до третьего, вот ведь беда какая, — и поговорить с Лаверной Уоттс. Лаверна, помощница педикюрши, была ее хорошей подругой.

Дошла-таки, хватая воздух ртом, с таким ощущением, будто коленные чашечки полны пенистой газировки, и постучала в дверь Лаверны рукояткой пистолета, забытого Хартли Гилфитом. Прислонилась передохнуть к дверной стойке—и внезапно пол вокруг провалился. Стены почернели, и она завертелась в пустоте, не в силах дышать, в ужасе от предстоящего падения. Потом в дальней дали отворилась дверь, и она увидела стоящую в проеме крохотную Лаверну — дюйма четыре ростом, не больше.

Лаверна, высокая особа с волосами соломенного цвета, громко расхохоталась и хлопнула себя по бедру, как будто ей показали что-то страшно уморительное.

— С оружием! — воскликнула она. — Ну и вид! С оружием!

Проковыляв к софе, она рухнула на нее и высоко вскинула ноги — а затем бессильно, с глухим стуком их уронила.

Пол под Руби поднялся до такой высоты, что она могла теперь его видеть, и застыл чуть наклонно. С жутчайшей сосредоточенностью во взоре она нащупала его ногой и оперлась. В глубине комнаты показалось кресло, и она двинулась к нему, осторожно ставя ноги одну перед другой.

— Тебя в шоу про Дикий Запад надо отдать! — сказала Лаверна Уоттс. — Обхохочешься!

Руби добралась до кресла и кое-как села.

— Замолчи, — сказала она хрипло.

Лаверна сидя наклонилась вперед, показала на нее пальцем и опять упала на спину, сотрясаясь от смеха.

— Хватит! — закричала Руби. — Хватит! Я больна. Лаверна встала и в два или три больших шага пересекла

комнату. Приблизившись к Руби, нагнулась, прищурила один глаз и посмотрела ей в лицо, как в замочную скважину.

— Ты лиловая какая-то, — сказала она.

— Я больна, ясно тебе? — мрачно отозвалась Руби. Лаверна постояла, поглядела — и чуть погодя скрестила руки на груди, многозначительно выпятила живот и пустилась раскачиваться взад-вперед.

— Ну, и зачем ты явилась сюда с этим пистолетом? Где его подобрала?

— Села на него, — промямлила Руби.

Лаверна стояла, покачивала животом, и ее лицо приобретало мудрое-премудрое выражение. Тем временем Руби, откинувшись в кресле, разглядывала свои ступни. Комната мало-помалу успокаивалась. Руби вдруг села прямо и вытаращилась на свои лодыжки. Опухли! Нет, никаких врачей, завела она мысленно ту же шарманку, не пойду, и все. Не пойду.

— Не пойду, — пробормотала она вслух, — никаких врачей, никаких…

— И сколько же ты намерена держаться? — спросила Лаверна и захихикала.

— Опухли у меня лодыжки?

— По-моему, какие были, такие и есть, — сказала Лаверна, вновь шлепнувшись на софу. — Толстоватые, да.

Свои ступни она водрузила на изножье софы и легонько ими повращала.

— Как тебе туфли?

Туфли были травяного цвета, на очень высоких и тонких каблуках.

— Опухли, мне кажется, — сказала Руби. — На последних ступеньках перед тобой я жутко себя чувствовала, по всему телу…

— Тебе надо к врачу.

— Нет, мне не надо ни к какому врачу, — отрезала Руби. — Сама могу о себе позаботиться. Я, по-моему, неплохо справлялась все это время.

— Руфус дома?

— Не знаю. Я всю жизнь от врачей стараюсь подальше. Я всю жизнь… А что?

— Что — а что?

— Почему ты спросила, дома ли Руфус?

— Руфус очаровашка, — сказала Лаверна. — Хочу у него узнать, как ему мои туфли.

Руби выпрямилась с яростным видом, вся розовая и лиловая.

— При чем тут Руфус? — зарычала она. — Он дитя малое. — (Лаверне было тридцать.) — Какое ему дело до женских туфель?

Лаверна села прямо, сняла одну туфлю и заглянула внутрь.

— «Девять-вэ» размерчик, — сказала она. — Сдается мне, ему бы понравилось то, на что она надевается.

— Руфус младенец, понятно? У него нет времени рассматривать твои ноги. Нет времени на всякое такое.

— Ну что ты, времени у него как раз вдоволь, — сказала Лаверна.

— Ага, — пробормотала Руби и опять увидела, как он ждет, имея вдоволь времени в запасе, там где-то, нигде, еще не родившись, просто дожидается того часа, когда можно будет сделать мать еще мертвей.

— Вроде и правда у тебя лодыжки опухли, — сказала Лаверна.

— Да, — сказала Руби, шевеля ими. — Да. Как-то тесно мне там. Я жутко себя чувствовала на этой лестнице — дыхания никакого, по всему телу теснота какая-то, в общем — ужасно.

— Тебе к врачу надо.

— Нет.

— Ты была хоть раз?

— В десять лет меня однажды приволокли, — сказала Руби, — но я удрала. Втроем держали, не удержали.

— Что у тебя было?

— Почему ты на меня так смотришь?

— Как?

— Да так, — ответила Руби. — Животом качаешь, вот как.

— Я просто спросила, что у тебя тогда было.

— Чирей. Негритянка одна мне потом сказала, что делать, я сделала, и все прошло.

Она грузно сидела на краю кресла и смотрела вперед, казалось — вспоминала более легкие времена.

Лаверна тем временем пустилась по комнате в комический пляс. Сделала, согнув колени, два-три замедленных шага в одну сторону, потом двинулась назад, потом медленно и как бы с трудом брыкнула ногой. Запела громким гортанным голосом, вращая глазами: «Все они лопочут дружно — МАМОЧКА! МАМОЧКА!» Стала протягивать руки, точно выступала с эстрадным номером.

Руби бессловесно открыла рот, и яростное выражение сползло с ее лица. Полсекунды сидела неподвижно; потом вскочила с кресла.

— Не у меня! — закричала она. — Только не у меня! Лаверна остановилась и молча смотрела на нее с мудрым-премудрым видом.

— Не у меня! — кричала Руби. — Дудки, не дождетесь! Билл Хилл, он за этим смотрит! Все пять лет смотрит! Со мной такого не может быть!

— Четыре месяца или пять назад, подруга моя, Билл Хилл дал маленькую промашку, — сказала Лаверна. — С кем не бывает…

— Что ты об этом знаешь, ты ведь даже не замужем, ты ведь даже…

— Я думаю, там не один, а двое, — сказала Лаверна. — Сходи к врачу, поинтересуйся, сколько их там.

— Нисколько, ясно тебе! — взвизгнула Руби. Надо же, она считала ее такой умной! Больную женщину от здоровой не может отличить, только и умеет, что любоваться на свои ноги да казать их Руфусу, но Руфус-то еще младенец, а ей, Руби, тридцать четыре года.

— Руфус младенец! — простонала она.

— Вот и компания ему будет! — заметила Лаверна.

— А ну перестань такое говорить! — заорала Руби.— Сию же секунду замолчи. Никакого ребенка у меня там нет.

— Ха-ха, — отозвалась Лаверна.

— Не замужем, а строит из себя опытную, — сказала Руби. — Выйди замуж сначала, потом поучай других насчет супружеских дел.

— Не только лодыжки твои опухли, — сказала Лаверна, — ты вся, родная моя, опухла.

— Сидеть тут еще, оскорбления выслушивать.

Руби осторожно двинулась к двери, держась по возможности прямо и не глядя на свой живот так, как ей хотелось.

— Надеюсь, вам всем завтра полегчает, — сказала Лаверна.

— Я думаю, сердцу моему завтра полегчает, — сказала Руби. — Но все-таки хорошо бы мы поскорей переехали. Я не могу с сердечной болезнью таскаться по этой лестнице. А Руфусу, — добавила она, метнув в Лаверну взгляд, полный достоинства,— нет никакого дела до твоих больших ступней.

— Ты бы лучше вверх пистолет подняла, — сказала Ла-верна, — пока никого не застрелила.

Руби с грохотом закрыла дверь и тут же быстренько оглядела себя. Да, там круглилось, но у нее всегда живот был выпуклый. По-другому, чем в прочих местах, там ничего не выпирало. Когда маленько прибавляешь в весе, прибавляешь, естественно, посередине, и Биллу Хиллу она такая нравится, он более радостный стал теперь, а почему — сам не знает. Ей представилось лицо Билла Хилла, длинное, радостное, с улыбкой, спускающейся от глаз книзу, как будто у него чем ближе к зубам, тем радости больше. Нет, он не мог дать промашку. Руби провела ладонью вдоль юбки и почувствовала, что та сидит тесно, но разве этого не было раньше? Было. Все дело в юбке — она надела узкую, которую редко носит, она… нет, она не узкую надела. На ней широкая. Хотя широкая, да не очень. Впрочем, какая разница — просто она толстая, вот и все.

Она приложила пальцы к животу, нажала и тут же отняла руку. Медленно двинулась к лестнице, словно боясь, что пол под ней опять тронется с места. Начала подниматься. Боль вернулась сразу. Вернулась на первой же ступеньке. «Нет,— вырвалось у нее с рыданием,— нет». Это было всего-навсего маленькое ощущеньице, словно какой-то кусочек внутри перекатывается, но от этого ощущеньица у нее занялся дух. Ничего там не должно перекатываться. «Всего одна ступенька, — прошептала она, — всего одна, и на тебе». Нет, это не рак. Мадам Золида сказала, болезнь ей счастье принесет. Повторяя с плачем: «Всего одна ступенька, и на тебе», — она стала подниматься как во сне — казалось, и шла, и стояла на месте. На шестой внезапно остановилась и села, рука бессильно скользнула по стойке перил на пол.

— Не-е-е-ет, — сказала она и свесила круглое красное лицо в проем между двумя стойками. Посмотрела вниз,

в пролет лестницы, и испустила долгое глухое стенание, которое, спускаясь книзу, ширилось и отдавалось эхом. Лестничный колодец был отчасти темно-зеленого, отчасти мышиного цвета, и у самого дна эхо прозвучало как чей-то ответный плачущий голос. Она задохнулась и закрыла глаза. Нет. Нет. Никакого ребенка. Этого не может быть. Ей не надо внутри ничего такого, что ждет-дожидается и хочет сделать ее мертвей, не надо и точка. Билл Хилл не мог дать промашку. Он сказал — полная гарантия, и все время все было хорошо, так что этого не может быть, просто не может. Она содрогнулась и плотно прижала ко рту ладонь. Почувствовала, как вытягивается и морщится лицо: двое мертвые родились один умер на первом году один раздавлен похоже на желтое сухое яблоко нет мне же только тридцать четыре года… это старость. Мадам Золида ничего про высыхание не сказала. Сказала, это счастье вам принесет! Переезд. Сказала, все кончится счастливым переездом.

Почувствовала, что успокаивается. Еще чуть погодя почувствовала себя почти совсем спокойной и подумала, что слишком уж легко расстраивается: газы, только и всего. Мадам Золида еще ни разу ни в чем не ошиблась, она лучше знает, чем…

Она подскочила: внизу лестничного колодца раздался хлопок, и по ступенькам вверх покатился грохот, сотрясая их даже там, где она сидела. Она снова наклонилась между двумя стойками, посмотрела вниз и увидела Хартли Гилфита с парой выставленных вперед пистолетов, галопом скачущего вверх по лестнице, и услышала пронзительный голос, раздавшийся этажом выше:

— Хартли, а ну перестань топотать! Дом дрожит!

Но он несся, не обращая на окрик внимания, и, выскочив на первом этаже из-за угла и стрелой помчавшись по коридору, загрохотал еще оглушительней. Она увидела, как распахнулась дверь мистера Джерджера и как он, метнувшись хищной птицей, цапнул скрюченными пальцами полу летящей рубашки; вывернувшись, рубашка припустила дальше, раздалось визгливое: «Чего хватаешь, старый козел!» — и грохот стал стремительно приближаться, вот уже он прямо под ней, и воинственное бурундучье личико врезалось в нее, пробило ей голову и унеслось, уменьшаясь, в крутящийся мрак.

Она сидела на ступеньке, вцепившись в стойку перил, к ней по чуточке возвращалось дыхание, и лестница понемногу переставала раскачиваться. Она открыла глаза и уставилась вниз, в темную яму, на самое-самое дно, откуда она так давно начала восхождение.

— Счастье, — произнесла она глухим голосом, который эхом отдался на всех горизонтах шахты. — Дитя.

— Счастья, дитя,— издевательски отозвалось двойное эхо.

Потом она опять это ощутила — маленькое перекатывание. И словно бы не у нее в животе. Словно бы там где-то, нигде, ни в чем и нигде, просто лежит и ждет, времени вдоволь.

ХРАМ ДУХА СВЯТОГО

Весь уикенд две девочки называли друг друга Храм Номер Один и Храм Номер Два, покатывались со смеху и делались такие красные и потные, что противно смотреть,— особенно Джоанна, у которой и без того лицо было в прыщах. Они приехали в коричневых монастырских форменных платьях, какие носят воспитанницы в Маунт-Сент-Сколастика, но первым делом, едва открыв чемоданчики, сняли их и надели красные юбки и яркие блузки. Губы накрасили помадой, обулись в воскресные туфли и начали расхаживать туда-сюда по всему дому, всякий раз приостанавливаясь перед длинным зеркалом в холле полюбоваться на свои ноги. Дочурка примечала все, что они делали. Если бы из двоих приехала одна, эта одна с ней бы играла, но они приехали обе, так что дочурка, оказавшись не у дел, подозрительно разглядывала их издали.

Им было по четырнадцати лет, на два года больше, чем ей, но умом ни та, ни другая не блистала, потому-то их и отдали в монастырскую школу. Если бы они ходили в обычную, у них только и было бы в голове, что мальчики, а в монастыре, сказала ее мама, сестры держат их в строгости. Понаблюдав за ними несколько часов, дочурка сделала вывод, что они набитые дуры, и ей приятно было думать, что она им всего-навсего троюродная сестра и вряд ли могла унаследовать ту же самую тупость. Сьюзен называла себя Сюзан. Она была тощая-претощая, но с миловидным остреньким личиком, волосы рыжие. У Джоанны волосы были соломенного цвета и вились сами собой, но говорила она в нос и, когда смеялась, багровела пятнами. За все время они не сказали ни одного умного слова, все их фразы начинались примерно так: «А знаешь, парень-то этот…» или «А знаешь, что он однажды…»

Они приехали на весь уикенд, и ее мама сказала, что не знает, как их развлекать, потому что у нее нет на примете мальчиков их возраста. Услышав это, дочурка, которую вдруг осенило, закричала: «Чит! Пускай Чит приедет! Попроси мисс Кирби его позвать, он им покажет окрестности!» И она поперхнулась куском. Смех согнул ее пополам, и она хлопнула по столу кулаком, глядя на ошеломленных девочек, а у самой тем временем по пухлым щекам текли слезы и в открытом рту блестели сталью пластинки для исправления зубов. Смешней ей никогда ничего не приходило в голову.

Ее мать тоже засмеялась, но сдержанно, а мисс Кирби покраснела и изысканно поднесла ко рту вилку с одной-единствеиной горошиной. Эта длиннолицая светловолосая учительница жила у них на пансионе, а мистер Читем был ее воздыхатель — богатый старый фермер, приезжавший каждую субботу на светло-голубом «понтиаке» пятнадцатилетнего возраста, припорошенном красной глиняной пылью. Внутри машины было черным-черно от негров, которых он в субботу отвозил в город, беря с каждого по десять центов. Высадив их, он шел к мисс Кирби, причем всякий раз с приношением — то с пакетиком вареного арахиса, то с арбузом, то с палочкой сахарного тростника, а однажды привез большую коробку с длинными леденцами «Бэби Рут». Он был лысый, если не считать узкой волосяной каемки ржаного оттенка, а краснотой лица походил на грунтовые местные дороги и такие же, как на них, колеи и колдобины. Нa нем всегда были салатовая рубашка в тонкую черную полоску и синие подтяжки. Брюки резали пополам его вываливающийся живот, который он время от времени нежно поглаживал широким и плоским большим пальцем. Все зубы у него были с золотом, и он, поглядывая на мисс Кирби, игриво вращал глазами и приговаривал: «Хо-хо». Он сидел при этом на качелях у них на веранде, широко расставив ноги в высоких ботинках, чьи носы на полу торчали в разные стороны.

— Я не думаю, что Чит в этот уикенд будет в городе, — сказала мисс Кирби, совершенно не понимая, что это была шутка, и дочурка, снова забившись в конвульсиях, так откинулась на спинку стула, что полетела на пол и лежала там, посмеивалась. Мать сказала, что, если это безобразие не прекратится, она отправит ее вон из-за стола.

Накануне мать сговорилась с Алонсо Майерсом, что он отвезет их за сорок пять миль в Мэйвилл, где находится монастырь, чтобы забрать девочек на уикенд. Вечером в воскресенье он должен был доставить их обратно. Ему было восемнадцать лет, но он весил двести пятьдесят фунтов и работал в таксомоторной компании, так что мог отвезти кого угодно куда угодно. Он курил или, точней, жевал короткую черную сигару, и сквозь вырез желтой нейлоновой рубашки видна была его выпуклая потная грудь. На время езды все окна в машине пришлось открыть.

— Тогда Алонсо! — завопила дочурка с пола. — Пусть Алонсо им все покажет! Отлично!

Девочки, которые видели Алонсо, громко запротестовали.

Мать подумала, что это тоже смешно, но, сказав ей: «Хватит, сколько можно», переменила тему. Она спросила, почему они называют друг друга Храм Номер Один и Храм Номер Два, и нагнала на них этим вопросом целую бурю хихиканья. Наконец они, кое-как справившись с собой, объяснили. Сестра Перпетуа, старшая из мэйвиллских сестер милосердия, прочла им наставление о том, что делать, если молодой человек — тут их разобрал такой смех, что невозможно было продолжать, пришлось начать сызнова, — что делать, если молодой человек — тут их головы бессильно упали на колени — что делать, если — и вот они смогли наконец это проорать — если он станет «вести себя с ними неподобающим образом на заднем сиденье автомобиля». Сестра Перпетуа сказала, что они должны тогда призвать его к порядку словами: «Прекратите немедленно! Я — Храм Духа Святого!» Дочурка с озадаченным видом села на полу прямо. В этом она как раз ничего смешного не находила. Что действительно было смешно — это идея дать им в кавалеры мистера Читема или Алонсо Майерса. Животики надорвешь.

Мать, слушая их, тоже не смеялась.

— Что ж вы, девочки, такие глупенькие,— сказала она.— Если подумать, ведь и правда каждая из вас — Храм Духа Святого.

Обе подняли на нее глаза и вежливо подавили хихиканье, но лица сделались изумленные, как будто они вдруг поняли, что она такая же, как сестра Перпетуа.

Выражение лица мисс Кирби осталось незыблемо, и дочурка подумала — да, это, конечно, выше ее понимания. Я — Храм Духа Святого, сказала она себе, и ей понравилось. Ощущение, словно тебе сделали подарок.

После обеда мать рухнула на кровать и сказала:

— Эти девочки — просто ужас. Если я им не придумаю никакого развлечения, они с ума меня сведут.

— А я знаю, кого можно позвать, — заявила дочурка.

— Так, послушай меня. Про мистера Читема ты уже сказала, и хватит. Ты смущаешь мисс Кирби. Он же ее единственный друг. Боже ты мой,— мать села на кровати и печально посмотрела в окно, — бедняжка от одиночества соглашается даже ездить в этой машине, где пахнет, как в последнем круге ада.

Но она тоже Храм Духа Святого, мелькнуло у дочурки в голове.

— Нет, я не про него подумала,— сказала она.— Помнишь Уэнделла и Кори Уилкинсов, которые приезжают к старушке Бучелл? Это ее внуки. Они работают у нее на ферме.

— Вот это другое дело, — проговорила мать и уважительно посмотрела на нее. Но потом опять сникла. — Нет, они же деревенские. Девочки перед ними носы задерут.

— Не задерут, — сказала дочурка. — Они же брюки носят. Им по шестнадцати лет, у них машина. Кстати, я слыхала, что оба хотят стать проповедниками Церкви Господа Бога. Там ведь можно и ни бельмеса не знать.

Что ж, с этими ребятами они по крайней мере будут в безопасности,— сказала мать и, встав, позвонила их бабушке. После получасового разговора они договорились, что Уэнделл и Кори приедут к ужину, а потом повезут девочек на ярмарку.

Сьюзен и Джоанна пришли в такой восторг, что тут же вымыли головы и накрутили волосы на алюминиевые бигуди. Ха, подумала дочурка, сидевшая на кровати по-турецки и смотревшая, как они снимают бигуди. Поглядим, как вы переварите хорошую порцию Уэнделла и Кори!

— Вам они понравятся, — сказала она. — Уэнделл — рост шесть футов, волосы рыжие. Кори — шесть футов шесть дюймов, волосы черные, носит спортивную куртку, и у них машина с беличьим хвостом спереди.

— С какой стати такая кроха столько всего знает про взрослых парней? — спросила Сьюзен и приблизила лицо к зеркалу вплотную, чтобы увидеть, как расплываются зрачки.

Дочурка легла на кровать лицом вверх и стала считать узкие потолочные доски, пока не перенеслась в другое место. Я хорошо их знаю, сказала она кому-то. Мы вместе сражались на мировой войне. Они служили у меня под началом, и я пять раз спасала их от японских летчиков-самоубийц, и Уэнделл сказал — я женюсь на этой девчонке, а другой ему — дудки, не ты, а я, а я говорю — ни тот ни другой, потому что вы оба сейчас пойдете у меня под трибунал.

— Я их видела, только и всего, — сказала она.

Когда они приехали, девочки секунду-другую на них таращились, а потом начали хихикать и говорить между собой про монастырь. Девочки сидели рядышком на качелях, а Уэнделл и Кори — на перилах веранды. Парни сидели по-обезьяньи — колени на уровне плеч, руки свисают между колен. Оба были малорослые и худые, с красными лицами, высокими скулами и бледными глазками-семечками. Они принесли губную гармонику и гитару. Один затянул что-то медленное на гармонике, рассматривая девочек поверх нее, другой принялся бренчать на гитаре, а потом запел, не глядя на них, с запрокинутой головой, как будто ему интересно было только слушать себя самого. Он пел деревенскую песню, которая звучала у него наполовину как любовная, наполовину как гимн.

Дочурка стояла на бочке в кустах сбоку от дома, лицом на одном уровне с полом веранды. Солнце садилось, и небо в лад сладко-печальной музыке окрашивалось в фиолетовый цвет ушибленного места. Уэнделл, продолжая петь, заулыбался и начал посматривать на девочек. Он уставился на Сьюзен собачьим любящим взором и затянул:

Я друга нашел в Иисусе,

Он — жизнь и начало начал,

Он — лилия долины,

Свободу Он мне даровал!

Потом обратил тот же взгляд на Джоанну и запел:

Стеной окружен огневою,

Я страха не ведаю с Ним,

Он — лилия долины,

Я вечно Им буду храним!

Девочки переглянулись, и каждая, чтобы не захихикать, прикусила нижнюю губу, но Сьюзен все-таки прыснула и прихлопнула рот ладонью. Певец помрачнел и несколько секунд только тренькал струнами. Потом затянул «Тяжелый старый крест», и они вежливо выслушали, но когда он закончил, сказали: «Теперь наша очередь!» — и прежде, чем он успел начать новую, запели натренированными монастырскими голосами:

Tantum ergo Sacramentum

Veneremur Cernui:

Et antiquum documentum

Novo cedat ritui2:

Дочурка увидела, как серьезные лица парней повернулись друг к другу и выражение их стало нахмуренно-обескураженным, как будто парни не знали точно, смеются над ними или нет.

Praestet fides supplementum

Sensuum defectui. Geniton, Genitoque

Laus et jubilatio

Salus, honor, virtus quoque…

В серо-фиолетовых сумерках лица парней стали темно-багровыми. Вид у обоих был злой и удивленный.

Sit et benedictio;

Procedenti ab utroque

Compar sit laudatio. Amen.

Девочки вывели «Аминь», и сделалось тихо.

— Еврейские, что ли, песенки, — сказал Уэнделл и стал настраивать гитару.

Девочки глупо захихикали, но тут дочурка топнула ногой по бочке.

— Дурной ты бычина! — заорала она. — Дурной бычина Церкви Господа Бога!

Вопя, она свалилась с бочки; они попрыгали с перил посмотреть, кто кричал, а она, мигом поднявшись, метнулась от них за угол дома.

Мать устроила ужин на заднем дворе, где над столом, как всегда у них в таких случаях, горели китайские фонарики.

— Я с ними за стол не сяду,— сказала дочурка, сдернула со стола свою тарелку и унеслась с нею на кухню, где поужинала в обществе тощей кухарки с синими деснами.

— Ну что ж ты гадкая такая бываешь, — посетовала кухарка.

— Я не виновата, что они идиоты, — отозвалась дочурка.

Фонарики оранжево подсвечивали листву на своем уровне, выше она была черно-зеленая, а ниже перемежались разные цвета, неяркие, приглушенные, делавшие девочек за столом миловиднее, чем они были. Время от времени дочурка поворачивала голову и смотрела в кухонное окно на то, что происходило внизу.

— Бог может взять и сделать тебя слепоглухонемой,— сказала кухарка.— Тогда небось не будешь уже такая умненькая.

— Все равно буду умней, чем некоторые, — отозвалась дочурка.

После ужина они отправились на ярмарку. Она тоже туда хотела, но не с ними — позвали бы даже, все равно бы не поехала. Она поднялась наверх и стала ходить по длинной спальне, сцепив руки за спиной и наклоня голову вперед, лицо яростное и в то же время мечтательное. Электричество не включала, позволяя темноте сгуститься и сделать комнату более маленькой и укромной. Через равные промежутки времени открытое окно пересекал сноп света, кладя на стену тени. Она остановилась и стала смотреть наружу поверх темных откосов, поверх отсвечивающего серебром пруда, поверх стены леса на крапчатое небо, где поворачивался, двигаясь вверх, и вокруг, и вдаль, точно шаря в воздухе в поисках потерянного солнца,длинный световой палец. Это был луч ярмарочного маяка.

Ей слышны были дальние звуки каллиопы3, и внутренним зрением она видела все шатры в сиянии золотой пыли, видела бриллиантовое кольцо чертова колеса с его бесконечным движением по воздушному кругу, видела скрипучую карусель с ее бесконечным движением по кругу наземному. Ярмарка длилась пять или шесть дней, в один из которых после полудня специально приглашались школьники, в другой, вечером, — негры. В прошлом году она была там в школьное время и повидала обезьянок и толстяка,

покаталась на чертовом колесе. Некоторые шатры были закрыты, потому что там показывали такое, что полагалось знать только взрослым, но она с интересом разглядывала рекламу на этих шатрах — блеклые холсты с людьми в трико, смотревшими жестко-напряженно-спокойно, как мученики, которым римский солдат вот-вот отрежет языки. Она вообразила, что происходящее внутри имеет отношение к медицине, и решила, что, когда вырастет, будет врачом.

С тех пор она передумала и собиралась выучиться на инженера, но теперь, глядя в окно на вращающийся луч, который укорачивался, удлинялся, чертил по небу световую дугу, она почувствовала, что должна стать чем-то куда большим, чем врач или инженер. Она должна стать святой, потому что сюда входит все, что только может быть; и в то же время она понимала, что святости ей не видать. Она, конечно, не воровка и не убийца, но прирожденная врушка и лентяйка, огрызается на мать и нарочно грубит всем подряд. Ее к тому же гложет грех гордыни, худший из всех. Она высмеивала баптистского проповедника, который пришел к ним в школу на выпускной акт. Она опускала углы рта и хваталась за лоб, изображая сокрушение, и печально произносила нараспев — в точности как он: «Благодари-им Тебя-а, Оте-ец наш небе-ес-ный». А ведь ей много раз было говорено, что не надо ничего такого делать. Нет, святой из нее не получится, но мученицей она, может быть, и смогла бы стать, если бы ее не слишком долго убивали.

Ей по силам был бы расстрел, но не кипящее масло. Было бы ей по силам или нет, если бы ее отдали на растерзание львам, она не знала. Она принялась репетировать мученичество, представляя себя в трико на громадной арене, озаренной висящими в огненных клетях первохристианами, свет от которых падал на нее и на львов пыльными всполохами. Первый лев кинулся было — и упал к ее ногам, обращенный. Стали пускать льва за львом — и каждый раз та же картина. Львы так ее полюбили, что она с ними даже спала, и наконец римляне решили ее сжечь, но, к их изумлению, она не горела, и, увидев, как трудно ее убить, они в конце концов быстренько отрубили ей голову мечом, и она отправилась прямиком на небо. Она прокрутила это несколько раз, возвращаясь от вступления в рай ко львам.

Наконец она отошла от окна, приготовилась ко сну и легла, не помолившись. В комнате стояли две массивные двуспальные кровати. Вторую отвели девочкам, и она попыталась придумать что-нибудь холодное и склизкое, что можно было бы им подложить, но безрезультатно. Ничего подходящего вроде цыплячьей тушки или куска говяжьей печенки у нее не было. Долетавшие через окно звуки каллиопы не давали ей уснуть, и, вспомнив, что не помолилась, она встала, опустилась на колени и начала. Сразу взяв быстрый темп, проскочила Символ Веры и повисла подбородком на краю кровати, пустая как барабан. Ее молитвы, когда она не забывала их произнести, были чаще всего формальностью, но иногда, совершив дурной поступок, или услышав музыку, или потеряв что-то, — а то и вовсе без причины — она доходила до яростного накала и представляла себе Христа на долгом пути к Голгофе, трижды изнемогшего под тяжестью грубого креста. На какое-то время она сосредоточивалась на этом, потом сознание ее пустело, а когда что-то ее пробуждало, оказывалось, что она думала о совсем постороннем — о какой-нибудь собаке, или девочке, или о чем-нибудь, что она собиралась сделать в будущем. Сегодня, подумав про Уэнделла и Кори, она преисполнилась благодарности и, чуть не плача от восторга, произнесла:

— Боже, Боже, спасибо Тебе за то, что я не в Церкви Господа Бога, спасибо Тебе, Боже, спасибо!

И, улегшись обратно в кровать, повторяла и повторяла это, пока не заснула.

Девочки пришли без четверти двенадцать и разбудили ее хихиканьем. Включив маленькую лампу под синим абажуром, стали раздеваться, и тощие их тени взбирались по стене, переламывались и мягко-подвижно продолжались по потолку. Дочурка села послушать разговоры про ярмарку. У Сьюзен был пластмассовый пистолетик, заряженный дешевыми леденцами, а у Джоанны — картонная кошечка в красный горошек.

— Ну что, видели танцующих обезьянок? — спросила дочурка. — И толстяка, и карликов?

— Да, там полно всяких уродцев, — ответила Джоанна. Потом обратилась к Сьюзен: — Мне все понравилось, кроме сама знаешь чего.

На ее лице появилось странное выражение — такое, словно она откусила от чего-то кусок и не знает, нравится ей или нет.

Сьюзен секунду постояла неподвижно, потом крутанула головой и легким кивком показала на дочурку.

— Мала, да любопытна, — сказала она тихо, но дочурка услышала, и сердце застучало быстро-быстро.

Она спрыгнула на пол, подошла к ним и села у них в ногах на кроватную спинку. Они погасили свет и легли, но она не двигалась. Сидела, буравя глазами мрак, пока в нем не проступили их лица.

— Мне меньше лет, чем вам,— сказала она,— но я в миллион раз умней.

— Есть вещи,— сказала Сьюзен,— которых девочки в твоем возрасте еще не понимают.

И обе захихикали.

— Иди в свою кровать, — сказала Джоанна. Но дочурка не двигалась.

— Один раз,— промолвила она голосом, глухо звучавшим во тьме,— я видела, как у крольчихи родятся крольчата.

Наступила тишина. Потом Сьюзен спросила:

— И как же?

По безразличному тону дочурка поняла, что они у нее на крючке. Она заявила, что не скажет, пока они не скажут про «сама знаешь что». На самом-то деле она никогда не видела, как родятся крольчата, но она об этом тут же забыла, едва они начали про то, что происходило в шатре.

Там было человеческое существо, которое как-то звали, но они не могли вспомнить как. Шатер, где его показывали, был разделен надвое черным занавесом — на одной стороне мужчины, на другой женщины. Существо побывало сначала на мужской половине, потом на женской и там и там говорило отдельно, но слышно было всем. Помост тянулся вдоль всего шатра. Девочки слышали, как существо сказало мужчинам: «Вы сейчас увидите мое устройство, и, если будете смеяться, Бог и вас может наказать, как меня». Выговор у него был деревенский — медленный и в нос, голос не высокий и не низкий, просто никакой. «Бог меня так сотворил, и, если вы будете смеяться, Он и вас может наказать, как меня. Чтобы у меня было такое устройство, это Он захотел, и я с Его волей не спорю. Я показываюсь, потому что мне надо с этим жить и мириться. Прошу вас вести себя как леди и джентльмены. Бог мне это устроил, я тут ни при чем. Просто мне надо с этим жить и мириться. Я не спорю и не возмущаюсь». На другой половине шатра надолго затихло, потом наконец существо перешло от мужчин к женщинам и повторило те же слова.

Дочурка почувствовала, что все мышцы в ней напряглись до единой, как будто ей говорили отгадку, еще более мудреную, чем сама загадка.

— У него что, две головы? — спросила она.

— Нет,— сказала Сьюзен.— Это непонятно кто — и мужчина и женщина. Оно задрало платье и показало нам. На нем было голубое платье.

Дочурка едва не спросила, как можно быть и мужчиной и женщиной, если у тебя одна голова, но не стала. Ей захотелось лечь обратно к себе и все обдумать, и она начала слезать с их кровати.

— Теперь давай про крольчиху, — сказала Джоанна. Дочурка приостановилась, и над спинкой показалось только ее лицо, рассеянное и отсутствующее.

— Она их выплюнула изо рта, — сказала она, — всех шестерых.

Лежа в постели, она попыталась представить себе существо, расхаживающее по шатру от края до края, но была для этого слишком сонная. Отчетливей представились ей деревенские лица зрителей — у мужчин еще более торжественные, чем в церкви, у женщин сурово-вежливые, с неподвижными нарисованными глазами — и все стоят с таким видом, будто ждут звуков пианино перед началом гимна. Ей слышалось, как существо говорит:

— Бог меня так сотворил, и я с Его волей не спорю, — а публика ответствует:

— Аминь. Аминь.

— Бог мне это устроил, и я славлю Его.

— Аминь. Аминь.

— Он и вас мог наказать, как меня.

— Аминь. Аминь.

— Но не наказал.

— Аминь.

— Восстань же, храм Духа Святого. Ты, ты! Ведомо ли тебе, что ты Господень храм? Неведомо? В тебе живет Дух Господень, тебе это ведомо?

— Аминь. Аминь.

— Если кто осквернит храм Господень, Господь сокрушит его, а будете смеяться — Он и вас может наказать, как меня. Свят Господень храм. Аминь. Аминь.

— Я — храм Духа Святого.

— Аминь.

Люди начали ритмично хлопать в ладоши, но совсем негромко, перемежая «аминь» с хлопками, которые становились все мягче и мягче, как будто люди знали, что рядом засыпает дочурка.

Назавтра во второй половине дня девочки опять облачились в коричневые монастырские платья, и мать с дочуркой проводили их обратно в Маунт-Сент-Сколастика. «Жуть, ужас! — стонали они. — Снова на родимую каторгу». Их опять вез Алонсо Майерс, дочурка сидела с ним спереди, а мать, сидя сзади посередке, говорила девочкам всякое разное насчет того, как приятно было провести с ними время, как она хочет, чтобы они приезжали еще, какими хорошими подругами для нее были их матери, когда все они были девочками и учились в монастырской школе. Дочурка к этой болтовне не прислушивалась; придвинувшись к дверце машины вплотную, она высунула голову в окно. Они надеялись, что по случаю воскресенья от Алонсо не будет так пахнуть, — но напрасно. Ветром ей надуло волосы на лицо, и сквозь них она могла смотреть прямо на солнце цвета слоновой кости, обрамленное предвечерней синевой. Когда она их отвела, пришлось скосить глаза.

Маунт-Сент-Сколастика была красным кирпичным зданием в глубине сада в самом центре городка. По одну сторону от монастыря была бензозаправка, по другую — пожарное депо. Вокруг сада шел высокий черный решетчатый забор, узкие дорожки среди старых деревьев и густо цветущих кустов камелии были вымощены кирпичом. Впустившая их в дом толстая суетливая круглолицая монахиня обняла ее мать и собралась было облапить ее тоже, но она выбросила вперед руку и сделала серьезное хмурое лицо, уставившись мимо туфель монахини на стенную панель. Они даже домашних детей норовили целовать, но эта монахиня энергично потрясла дочуркину ладонь, так что пальцы маленько хрустнули, и сказала — милости прошу в церковь, там как раз начинается благословение. Ступишь к ним на порог — и все, молись давай, думала дочурка, пока они торопливо шли по лакированному полу коридора.

Можно подумать — на поезд надо успеть, продолжала она в таком же гадком ключе, когда они вошли в церковь,

где сестры стояли на коленях по одну сторону, а воспитанницы, все в коричневых форменных платьях, — по другую. Пахло курениями. Церковь была светло-зеленая и золотая, с вереницей арок, которая завершалась аркой над алтарем. Там перед дароносицей, низко склонясь, стоял на коленях священник. За ним виднелся мальчик в белом стихаре, качавший кадило. Дочурка стала на колени между матерью и монахиней, и лишь когда они сильно углубились в «Tantum ergo», гадкие мысли кончились, и она почувствовала приближение к Богу. Помоги мне не быть такой скверной, начала она механически. Сделай так, чтобы я меньше на нее огрызалась. Помоги держать за зубами мой злой язык. Внутри у нее стало спокойно, а потом и пусто, но когда священник поднял дароносицу со светящейся матовым светом гостией, она думала про ярмарочный шатер с этим существом. Существо говорило: «Я с Его волей не спорю. Чтобы у меня было такое устройство, это Он захотел».

Когда выходили из монастыря, толстая монахиня зловредно схватила ее и чуть не задушила в складках черного одеяния, притиснув щекой к распятию на поясе; затем отстранила и уставилась на нее маленькими улиточьими глазками.

На обратном пути они с матерью сидели сзади, оставив Алонсо одного. Дочурка насчитала у него над воротником три складки жира и отметила, что уши у него острые — почти свиные. Мать, поддерживая беседу, спросила его, был ли он на ярмарке.

— Был, — сказал он, — все посмотрел, ничего не пропустил, и хорошо, что поторопился: на той неделе уже ничего не будет, хотя говорили, что будет.

— Почему? — спросила мать.

— Запретили, — сказал он. — Из города понаехали какие-то проповедники, посмотрели, нажаловались, и полиция запретила.

Мать не стала продолжать разговор, и круглое лицо дочурки сделалось задумчивым. Она повернула его к окну и стала смотреть на придорожное пастбище, которое поднималось и опускалось, насыщаясь зеленью по мере приближения к темному лесу. Солнце было огромным красным шаром, подобным вознесенной гостии, пропитанной кровью, и когда оно, садясь, скрылось из виду, на небе осталась полоса, похожая на красную глинистую дорогу, висящую поверх деревьев.

ГИПСОВЫЙ НЕГР

Проснувшись, мистер Хед увидел, что комната залита лунным светом. Он сел в постели и посмотрел на половицы — цвета серебра! — на тиковую наволочку, которая казалась парчовой, и тут же увидел в пяти шагах, в зеркале для бритья, половину луны, будто ждущей, чтобы он разрешил ей войти. Она покатилась дальше, и ее свет облагородил все предметы в комнате. Стул у стены словно замер в готовности исполнять приказания, а висящие на нем брюки мистера Хеда выглядели прямо-таки аристократично, точно брошенное на руки слуге одеяние вельможи. Но луна была печальна. Лунный диск в зеркале смотрел в окно на лунный диск, плывущий над конюшней, и, казалось, созерцал самого себя глазами юноши, которому представилась его старость.

Мистер Хед мог бы сказать луне, что старость — это дар божий и что только с годами приходит трезвое понимание жизни, необходимое наставнику молодежи. С ним, по крайней мере, было так.

Сидя, он ухватился за прутья в изножье кровати и подтянулся, чтобы увидеть циферблат будильника, который стоял на перевернутом ведре возле стула. Было два часа ночи. Звонок будильника был испорчен, но мистер Хед и без всяких приспособлений умел просыпаться вовремя. Ему стукнуло шестьдесят, но годы не притупили его реакций; его телом и душой управляли воля и сильный характер, и эти качества были написаны у него на лице — длинном лице с длинным закругленным бритым подбородком и длинным повисшим носом. Глаза — живые, но спокойные — в чудодейственном свете луны смотрели бесстрастно и умудренно; такие глаза могли быть у одного из великих наставников человечества. У Вергилия, которого подняли среди ночи и послали сопровождать Данте, или, вернее, у ангела Рафаила, когда свет Госцоден разбудил его, чтобы он сопутствовал Товии. Темно было только в тени под самым окном, там, где стояла раскладушка Нельсона.

Нельсон свернулся клубочком, прижав колени к подбородку. Коробки с новыми костюмом и шляпой, присланные из магазина, стояли на полу около раскладушки, чтобы быть у него под рукой, как только он проснется. Ночной горшок, на который уже не падала тень, в лунном свете казался белоснежным маленьким ангелом, охранявшим сон ребенка. С уверенностью, что ему по плечу воспитательная миссия предстоящего дня, мистер Хед улегся снова. Он хотел встать раньше Нельсона и приготовить завтрак к тому времени, когда он проснется. Мальчик всегда злился, если мистер Хед вставал раньше него. Чтобы поспеть на станцию к половине шестого, выйти надо в четыре. Поезд подойдет в пять сорок пять, и опоздать никак нельзя — ведь его остановят только ради них.

Мальчик едет в город первый раз, хотя и твердит, что второй, поскольку он там родился. Мистер Хед пробовал объяснить ему, что тогда он был еще совсем глупый и не мог понимать, где находится, но мальчик заладил свое и ничего слушать не хочет. Сам мистер Хед едет в третий раз.

Нельсон сказал ему:

— Мне вот десять лет, а я уже второй раз еду. Мистер Хед стал с ним спорить.

— Ты там пятнадцать лет не был, — сказал Нельсон, — а вдруг ты заблудишься? Там теперь небось все по-другому.

— А ты когда-нибудь видел, чтобы я заблудился? — спросил мистер Хед.

Нельсон, конечно, этого не видел, но он любил, чтобы последнее слово оставалось за ним, и ответил:

— А тут и заблудиться-то негде.

— Придет день, — изрек мистер Хед, — и ты поймешь, что не такой уж ты умник, как тебе кажется.

Он вынашивал план этой поездки несколько месяцев, думая, правда, в основном о ее воспитательной цела. Мальчик получит урок на всю жизнь. Он перестанет задирать нос из-за того, что родился в городе. Поймет, что в городе нет ничего хорошего. Мистер Хед покажет ему город, как он есть, чтоб ему до конца жизни больше не захотелось уезжать из дому. В конце концов мальчик поймет, что не такой уж он умник, как ему кажется, думал мистер Хед, засыпая.

В половине четвертого его разбудил запах жареного сала, и он вскочил на ноги. Раскладушка была пуста, а коробки раскрыты. Он натянул брюки и побежал в кухню. Мясо было уже готово, а на плите жарилась кукурузная лепешка. Мальчик сидел в полутьме за столом и пил из жестянки холодный кофе. Он был в новом костюме, новая серая шляпа съехала ему на глаза. Она была ему велика — на рост куплена. Нельсон молчал, но весь его вид говорил о том, как он доволен, что встал раньше мистера Хеда.

Мистер Хед подошел к плите и взял сковородку с мясом.

— Торопиться некуда, — сказал он. — Успеешь в свой город, и к тому же еще неизвестно, понравится тебе там или нет.

И он сел напротив мальчика, а шляпа Нельсона медленно передвинулась на затылок, открыв вызывающе бесстрастное лицо — живой портрет мистера Хеда. Дед и внук были похожи, как братья и чуть ли не братья-погодки, потому что при дневном свете в облике мистера Хеда проглядывало что-то детское, а у мальчика были глаза старика, который все на свете уже знает и был бы рад забыть.

Когда-то у мистера Хеда были жена и дочь, потом жена умерла, а дочь сбежала и через некоторое время вернулась с Нельсоном. А потом однажды утром, не вставая с постели, она тоже умерла и оставила годовалого ребенка на руках у мистера Хеда. Он имел неосторожность сказать Нельсону, что тот родился в Атланте. Не скажи он этого, Нельсон не твердил бы теперь, что едет в город второй раз.

— Тебе там, может, вовсе даже и не понравится, — продолжал мистер Хед. — Там черномазых полно.

Мальчик скорчил гримасу, означавшую, что черномазые ему нипочем.

— Ты же не знаешь, что это такое,— сказал мистер Хед. — Ты негра в глаза не видел.

— Не очень-то рано ты встал, — сказал Нельсон.

— Ты негра в глаза не видел,— повторил мистер Хед. — В нашей округе ни одного нет, последнего мы выгнали двенадцать лет назад, тебя тогда на свете не было. — Он с вызовом посмотрел на мальчика: попробуй, мол, скажи, что видел негра.

— Почем ты знаешь, может, я их видел, когда там жил,— сказал Нельсон. — Может, я уйму негров видел.

— А если и видел, так не понял, кто это такой, — раздраженно сказал мистер Хед. — В полгода ребенок не отличит негра от белого.

— Уж если я увижу черномазого, так как-нибудь разберусь, — сказал мальчик, встал, поправил свою серую, с шикарной вмятиной, шляпу и вышел на улицу, в уборную.

Они пришли на полустанок загодя и встали в трех шагах от рельсов. Мистер Хед держал пакет с завтраком — галетами и коробкой сардин. Грубое оранжевое солнце, вставая из-за гор, окрасило небо позади них в унылый багровый цвет, но впереди оно по-прежнему было серое, и на нем серела прозрачная, как отпечаток пальца, луна, совсем не дававшая света. Лишь по будке стрелочника и черной цистерне можно было догадаться, что здесь полустанок; рельсы вдоль всей вырубки шли в две колеи, не сходясь и не пересекаясь, и справа и слева скрывались за поворотом. Поезда выскакивали из леса, как из черной трубы, и, словно ушибившись о холодное небо, в ужасе снова прятались в лесу. Когда мистер Хед покупал билеты, он договорился, чтобы поезд здесь остановили, но в глубине души боялся, что он пройдет мимо, и тогда Нельсон, конечно, скажет: «Так я и знал! Кто ты такой, чтобы ради тебя поезда останавливать!» Под бесполезной утренней луной рельсы казались белыми и хрупкими. Старик и мальчик пристально смотрели в одну точку, как будто ожидая явления духа.

Мистер Хед уже решил было идти домой, но тут раздалось тревожное басовитое мычание и поезд, сияя желтым фонарем, медленно и почти бесшумно выполз из-за лесистого поворота ярдах в двухстах от них. Старик все еще опасался, что поезд не остановится, а скорость сбавил, просто чтобы над ним насмеяться. И он, и Нельсон приготовились сделать вид, что не замечают поезда, если он пройдет мимо.

Паровоз проехал, обдав их запахом горячего металла, а второй вагон остановился как раз перед ними. Проводник, похожий на старого обрюзгшего бульдога, стоял на подножке, как будто ждал их, хотя, судя по его лицу, ему было все равно, влезут они или нет.

— Направо проходите, — сказал он.

Посадка заняла не больше секунды, и, когда они вошли в тихий вагон, поезд уже набирал скорость. Пассажиры почти все спали, кто положив голову на подлокотник, кто заняв сразу два сиденья, а кто вытянув ноги в проход. Мистер Хед заметил два свободных места и подтолкнул к ним Нельсона.

— Иди вон туда, к окошку, — сказал он, и, хотя он говорил как обычно, в этот ранний час его голос прозвучал очень громко. — Там никто не сидит, значит, и возражать никто не будет. Садись, и все.

— Я не глухой, — ответил мальчик. — Можешь не орать. Он сел и отвернулся к окну. Бледное, призрачное лицо

хмуро глянуло на него из-под бледной, призрачной шляпы. Дед тоже бросил быстрый взгляд в окно и увидел другого призрака — такого же бледного, но ухмыляющегося, в черной шляпе.

Мистер Хед уселся, вытащил свой билет и начал читать вслух все, что было на нем напечатано. Спящие зашевелились, некоторые спросонья таращились на него.

— Сними шляпу, — сказал он Нельсону, снял свою и положил ее на колени.

Остатки его седых волос, которые с годами приобрели табачный оттенок, прикрывали только затылок. Череп был голый, а лоб весь в морщинах. Нельсон тоже снял шляпу, положил ее на колени, и они стали ждать, пока проводник придет проверять билеты.

Напротив, упершись ногами в окно и выставив голову в проход, вытянулся мужчина в голубом костюме и расстегнутой желтой рубашке. Он открыл глаза, и мистер Хед хотел ему представиться, но тут за его спиной появился проводник и рявкнул:

— Ваши билеты!

Когда проводник ушел, мистер Хед дал Нельсону его обратный билет и сказал:

— На, положи в карман да смотри не потеряй, не то придется тебе в городе остаться.

— Может, и останусь,— сказал Нельсон на полном серьезе. Мистер Хед сделал вид, что не слышит.

— Парень в первый раз на поезде едет, — объяснил он пассажиру в желтой рубашке, который теперь сидел на своем месте, спустив ноги.

Нельсон снова нахлобучил шляпу и сердито отвернулся к окну.

— Он у меня вообще ничего не видел, — продолжал мистер Хед. — Несмышленыш, все равно что новорожденный младенец. Но я решил — пусть насмотрится досыта, раз и навсегда.

Мальчик перегнулся через деда и обратился к пассажиру напротив.

— Я в этом городе родился, — сказал он. — Я городской. Я туда второй раз еду.

Он говорил громко и уверенно, но тот, кажется, не понял. Под глазами у него были фиолетовые мешки. Мистер Хед через проход дотронулся до его рукава.

— Когда растишь парня, — глубокомысленно произнес он,— надо показывать ему все, как оно есть. Ничего не скрывать.

— Угу, — сказал пассажир в желтой рубашке.

Он разглядывал свои отечные ноги, слегка приподняв левую. Потом опустил ее и поднял правую. В вагоне стали просыпаться, вставать, ходить, зевать, потягиваться. Раздавались голоса, слившиеся потом в общий гул. Вдруг лицо мистера Хеда утратило безмятежное выражение. Рот у него закрылся, в глазах появился свирепый и тревожный блеск. Он глядел куда-то в глубь вагона. Не оборачиваясь, он дернул Нельсона за руку.

— Смотри, — сказал он.

К ним медленно приближался огромный мужчина кофейного цвета. На нем был светлый костюм и желтый атласный галстук, заколотый рубиновой булавкой. Одна рука покоилась на животе, величественно колыхавшемся под пиджаком, а в другой он держал черную трость, которую неторопливо поднимал и снова опускал при каждом шаге. Он шествовал очень медленно, глядя большими карими глазами поверх голов. У него были седые усики и седые курчавые волосы. За ним шли две молодые женщины, тоже кофейного цвета, одна в желтом платье, другая в зеленом. Им приходилось идти так же медленно, и на ходу они негромко переговаривались гортанными голосами.

Мистер Хед все крепче и настойчивей сжимал руку Нельсона. Процессия поравнялась с ними, и сверкание сапфира на коричневой руке, поднимавшей трость, отразилось в зрачках мистера Хеда, но он не поднял глаз и громадный мужчина тоже не взглянул на него. Троица прошествовала через вагон и вышла. Мистер Хед отпустил руку Нельсона.

— Кто это был? — спросил он.

— Человек, — сказал мальчик с негодованием, ему надоело, что его все время считают за дурака.

— Какой человек? — невозмутимым тоном настаивал мистер Хед.

— Толстый, — сказал Нельсон; он начал опасаться какого-нибудь подвоха.

— Так, значит, ты не знаешь, какой это человек? — подвел итог мистер Хед.

— Старый, — сказал мальчик, и вдруг у него появилось предчувствие, что этот день не принесет ему радости.

— Это был негр, — сказал мистер Хед и откинулся на спинку кресла.

Нельсон вскочил на сиденье ногами и, повернувшись, посмотрел в конец вагона, но негра уже не было.

— А я-то думал, что ты негра сразу узнаешь, ты же с ними так хорошо познакомился, когда в городе жил, — продолжал мистер Хед. — Никогда в жизни не видел негра, — объяснил он пассажиру в желтой рубашке.

Мальчик снова сполз на сиденье.

— Ты говорил, они черные, — сердито сказал он. — Так бы и говорил, что они коричневые. Не можешь как следует объяснить. Этак я никогда ничего знать не буду.

— Несмышленыш ты, вот и все, — сказал мистер Хед, встал и пересел на свободное место напротив.

Нельсон снова повернулся и стал смотреть туда, где исчез негр. Этот негр как будто нарочно прошел по вагону, чтобы осрамить его, и он возненавидел его своей первой в жизни темной, яростной ненавистью; теперь он понимал, почему дедушка их не любит. Он взглянул в окно: лицо в стекле, казалось, говорило, что в этот день он еще не раз попадет впросак. А вдруг он и города-то не узнает?

Мистер Хед рассказал соседу несколько историй, а потом заметил, что тот заснул; тогда он встал и предложил Нельсону пройтись по поезду и осмотреть его. Особенно ему хотелось показать мальчику туалет, поэтому они прежде всего отправились в мужскую уборную. Мистер Хед продемонстрировал охладитель для питьевой воды с таким видом, будто сам его изобрел, и показал Нельсону раковину с одним краном, где пассажиры чистят зубы. Они прошли еще несколько вагонов и попали в вагон-ресторан.

Это был самый роскошный вагон в поезде — яично-желтые стены, вишневый ковер на полу. Окна над столиками были широкие, и в кофейниках и стаканах отражались в миниатюре большие куски проносящегося мимо пейзажа. Три очень черных негра в белых костюмах и передниках сновали по проходу с подносами и хлопотали вокруг завтракающих. Один из них подлетел к мистеру Хеду и, подняв два пальца, сказал: «Есть два места»,— но мистер Хед громко ответил:

— А мы поели перед отъездом.

Официант был в очках, и от этого белки его глаз казались еще больше.

— Тогда попрошу в сторонку,— сказал он и слегка взмахнул рукой, будто мух отгонял.

Ни Нельсон, ни мистер Хед не сдвинулись с места.

— Смотри, — сказал мистер Хед.

Два столика в углу отделялись от остального помещения занавеской апельсинового цвета. Один столик был накрыт, но свободен, а за другим, лицом к ним и спиной к занавеске, сидел тот самый громадный негр. Он что-то тихо говорил женщинам, намазывая булочку маслом. У него было обрюзгшее, грустное лицо, а белый воротничок врезался в шею.

— Им загончик устроили, — объяснил мистер Хед. Потом он сказал: — Пошли посмотрим кухню. — И они двинулись по проходу между столиков, но черный официант тут же нагнал их.

— Пассажирам входить в кухню не разрешается, — сказал он высокомерным тоном. — Пассажирам входить в кухню не разрешается.

Мистер Хед остановился и круто обернулся.

— И слава богу, — прокричал он прямо в грудь негру, — а то бы тараканы пассажиров съели!

За столиками засмеялись, и мистер Хед с Нельсоном, ухмыляясь, вышли. Дома мистер Хед славился остроумием, и Нельсон вдруг ощутил пронзительный прилив гордости. Он понял, что в том чужом месте, куда они едут, старик будет его единственной опорой. Без дедушки он останется один-одинешенек на белом свете. Он задрожал от страха и волнения, и ему захотелось, как маленькому, крепко-крепко ухватиться за дедушкин пиджак.

Когда они возвращались в свой вагон, в окнах среди полей и лесов уже мелькали домики; рядом с железной дорогой тянулось шоссе. По шоссе двигались автомобильчики, очень маленькие и быстрые. Нельсон заметил, что здешним воздухом дышится не так легко, как дома. Пассажир в желтой рубашке вышел, и мистеру Хеду не с кем было поговорить, поэтому он стал смотреть в окно, сквозь свое отражение, и читать вслух вывески на зданиях, мимо которых они проезжали.

— Ореховое масло «Мечта»! — провозглашал он. — Химическая Корпорация Южных Штатов! Мука «Южная Дева»! Хлопчатобумажные ткани «Южная Красавица»! Тростниковая патока «Черная нянюшка»!

— Тише ты, — прошипел Нельсон.

В вагоне вставали и вынимали из сеток багаж. Женщины надевали пальто и шляпы. Проводник, просунув голову в дверь, громко и невнятно объявил название остановки, и Нельсон, весь дрожа, вскочил на ноги. Мистер Хед взял его за плечи и посадил обратно.

— Сиди, сиди,— покровительственно сказал он.— Первая остановка в пригороде. Вторая — на Центральном вокзале.

Он узнал об этом в свой первый приезд — тогда он сошел в пригороде и ему пришлось выложить пятнадцать центов за то, чтобы его довезли до центра. Нельсон, очень бледный, откинулся на спинку кресла. Впервые он понял, что без дедушки ему не обойтись.

Поезд остановился, выпустил нескольких пассажиров и тронулся так плавно, будто и не прерывал движения. За окном позади бурых лачуг синела вереница каменных домов, а еще дальше таяло бледное розовато-серое небо. Поезд проезжал сортировочную станцию. Нельсон видел в окно бесконечные ряды серебряных рельсов — они сходились, расходились, пересекались. Он хотел сосчитать их, но в стекле снова появилось лицо, отчетливое, хоть и серое, и он отвернулся. Поезд уже въехал под крышу вокзала. Они оба вскочили и помчались к дверям. Ни тот, ни другой не заметил, что пакет с завтраком остался на сиденье.

Они чинно проследовали через маленький вокзал и сквозь тяжелую дверь шагнули в бурный уличный поток. Люди толпами спешили на работу. У Нельсона разбежались глаза. Мистер Хед прислонился к стене и уставился прямо перед собой.

Наконец Нельсон сказал:

— Ну, давай показывай мне все как есть. С чего начинать-то?

Мистер Хед молчал. Потом, как будто вид спешащей толпы подсказал ему решение, ответил: «Походить надо»,— и двинулся вперед. Нельсон последовал за ним, придерживая шляпу. На него обрушилось так много впечатлений, что первый квартал он шел как во сне. Дойдя до угла, мистер Хед оглянулся на вокзал — желто-серое здание с бетонным куполом. Если не терять из виду купол, он, когда придет время возвращаться, сразу найдет дорогу.

Постепенно Нельсон стал различать отдельные предметы и увидел огромные окна, набитые всякой всячиной — скобяными товарами, галантереей, кормом для кур, спиртными напитками. На одно из окон мистер Хед обратил его особое внимание — сюда можно войти, поставить ноги на подставки, и негр почистит тебе башмаки. Они шли медленно и останавливались в дверях каждого магазина, чтоб Нельсон мог заглянуть внутрь, но никуда не заходили. Мистер Хед твердо решил не заходить ни в один магазин, потому что в свой первый приезд он заблудился в большом универсальном магазине и выбрался только после множества унижений.

Они дошли до середины следующего квартала, и там перед одним магазином стояли весы, и они по очереди встали на них, и опустили по монетке, и получили по билетику. В билетике мистера Хеда было написано: «Вы весите 120 фунтов, Вы честны и смелы, и все Ваши друзья восхищаются Вами». Он сунул билетик в карман, удивленный тем, что машина характер его определила точно, а в весе ошиблась — он недавно взвешивался на весах для зерна и знал, что весит 110 фунтов. Билетик Нельсона гласил: «Вы весите 98 фунтов. Вас ожидает великое будущее, но остерегайтесь черных женщин». У Нельсона не было знакомых женщин, ни черных, ни белых, и весил он 68 фунтов, но мистер Хед объяснил, что машина, наверное, напечатала одну цифру вверх ногами, то есть 9 вместо 6.

Они шли дальше и дальше, и к концу пятого квартала вокзальный купол скрылся из виду, и мистер Хед повернул влево. Нельсон готов был часами стоять перед каждой

витриной, не будь рядом другой, еще интереснее. Вдруг он сказал:

— Ага, а я здесь родился!

Мистер Хед обернулся и со страхом посмотрел на него. Потное лицо мальчика сияло.

— А я городской! — сказал он.

Мистера Хеда охватило смятение. Он понял, что надо действовать.

— Давай я покажу тебе кое-что еще, — сказал он и повел Нельсона на угол, где был канализационный люк. — Присядь-ка и сунь туда голову.

Мальчик опустился на колени и засунул голову в люк, а дед держал его сзади за пиджак.

Услышав, как в глубине под тротуаром бурлит вода, Нельсон отдернул голову. Тогда мистер Хед рассказал ему про канализацию — она проходит под каждой улицей, и в нее собираются нечистоты, и там полно крыс, и, если человек провалится в люк, его засосет в длиннющую черную трубу. В любое время человек может провалиться в люк и исчезнуть навсегда. Он описал это так красочно, что Нельсон на мгновение застыл от ужаса. Он подумал, что эти трубы, наверное, и ведут в ад, и впервые представил себе, как устроены нижние круги мироздания. Он отшатнулся от люка.

Потом он сказал:

— Да, но можно же держаться подальше от этих дырок, — и на его лице появилось то упрямое выражение, которое так раздражало деда. — А я здесь родился!

Мистер Хед был обескуражен, но лишь пробормотал: «Погоди, ты еще узнаешь, почем фунт лиха»,— и они двинулись дальше. Пройдя два квартала, он повернул влево, полагая, что обходит купол по кругу, и он не ошибся: через полчаса они снова оказались у вокзала. Нельсон сначала не замечал, что вторично любуется теми же витринами, но, увидев магазин, где можно поставить ноги на подставки и негр почистит тебе башмаки, понял, что они описали круг.

— Мы здесь уже были! — закричал он. — Ты, по-моему, сам не знаешь, куда идешь.

— Я было немного сбился с дороги, но сейчас все в порядке,— сказал мистер Хед, и они свернули на другую улицу.

Он по-прежнему не собирался уходить далеко от купола и, пройдя два квартала, снова повернул налево. На этой улице стояли двух- и трехэтажные деревянные жилые дома. Прохожие могли беспрепятственно заглядывать в окна, и мистер Хед, посмотрев в одно окно, увидел укрытую простыней женщину на железной кровати. Его поразило горькое знание, написанное у нее на лице. Невесть откуда вылетел дикого вида парень на велосипеде, старик еле успел отскочить.

— Им тут ничего не стоит задавить человека, — сказал он. — Ты уж держись ко мне поближе.

Они все шли по таким же улицам, пока он снова не вспомнил, что надо повернуть. Теперь улица была совсем узкая, а дома некрашеные и как будто трухлявые. Нельсон увидел негра. Еще одного. Потом еще одного. Он заметил:

— Здесь живут черномазые.

— Ну что ж, пойдем отсюда, — сказал мистер Хед. — Мы не для того приехали, чтоб на них любоваться.

Они свернули, но им по-прежнему встречались негры. У Нельсона стала зудеть кожа, и они прибавили шагу, торопясь выбраться из этого района. Негры в нижних рубахах стояли у порогов, и негритянки раскачивались в качалках на покосившихся крылечках. Негритята, игравшие на мостовой, бросали свои занятия и глазели на них. Они проходили мимо магазинов с черными покупателями, но тут они не останавливались в дверях. Черные глаза на черных лицах отовсюду следили за ними.

— Да, — сказал мистер Хед. — Вот ты где родился — в одной куче с черномазыми.

Нельсон нахмурился.

— Ты, я вижу, заблудился, — сказал он.

Мистер Хед резко повернулся и поискал глазами купол. Купола не было.

— Ничего я не заблудился, — сказал он. — Просто ты устал ходить.

— Я не устал, я есть хочу, — сказал Нельсон. — Дай мне галету.

Тут они обнаружили, что потеряли завтрак.

— Пакет был у тебя, — сказал Нельсон. — Уж я бы его сберег.

— Хочешь быть за главного — так я пойду один, а тебя здесь оставлю, — сказал мистер Хед и с удовольствием увидел, как побледнел мальчик.

Однако он и сам понимал, что они заблудились и все дальше уходят от вокзала. Он тоже проголодался и хотел пить, и оба они обливались потом от близости всех этих негров. Нельсон не привык ходить обутым. Бетонные тротуары были очень твердые. Обоим очень хотелось посидеть, но присесть было негде, и они тащились дальше, и мальчик бормотал себе под нос: «Завтрак потерял, потом дорогу потерял», — а мистер Хед ворчал: «Кому приятно, что он родился в этом негритянском раю, пожалуйста, пусть себе радуется!»

Солнце уже стояло высоко в небе. До них доносился аромат стряпни. Негры высыпали к дверям поглазеть на них.

— Спроси дорогу у черномазых,— сказал Нельсон. — Это ты нас сюда завел.

— Ты же здесь родился, — сказал мистер Хед. — Сам спрашивай, если тебе хочется.

Нельсон боялся негров и не хотел, чтобы над ним смеялись негритята. Впереди он увидел дородную негритянку, которая стояла, прислонясь к косяку открытой двери, выходящей прямо на тротуар. Ее жесткие волосы торчали во все стороны, а тело, туго обтянутое розовым платьем, покоилось на босых коричневых с розовыми ободками ступнях. Когда они поравнялись с ней, она лениво подняла руку к голове и ее пальцы исчезли в волосах.

Нельсон остановился. Под взглядом темных глаз негритянки у него перехватило дыхание.

— Как пройти обратно в город? — спросил он каким-то чужим тоненьким голоском.

Она же, помолчав, ответила голосом звучным и низким — Нельсону показалось, что его обдало прохладной водяной пылью:

— А тут не город, по-твоему?

— Как пройти обратно на поезд? — спросил он так же тоненько.

— На трамвай садись, — сказала она.

Она, конечно, насмехалась над ним, но у него не было сил даже нахмуриться. Он впивал в себя каждую черту ее облика. Перевел глаза с огромных колен на лоб, потом его взгляд проделал путь от блестящих капелек пота на ее шее, через громадную грудь и по голой руке туда, где пальцы прятались в волосах. Ему вдруг захотелось, чтобы она нагнулась, и подняла его, и притянула к себе и чтобы он ощутил на лице ее дыхание. И все глубже погружался бы в ее взгляд, а она все крепче прижимала бы его к себе. Никогда еще он не испытывал такого. Как будто его засасывает в черную-черную трубу.

— Вот так, миленький, прямо и ступай, и дойдешь до улицы, где трамвай ходит, — сказала она.

Нельсон без сил свалился бы у ее ног, если бы мистер Хед не оттащил его.

— Совсем спятил, — проворчал старик.

Они поспешили прочь, и Нельсон не оглядывался на негритянку. Он нахлобучил шляпу на лицо, которое горело теперь от стыда. Он вспомнил ухмылку призрака в окне вагона, и свои дорожные предчувствия, и что на его билетике было написано, чтоб он остерегался черных женщин, а на дедушкином — что дедушка честный и смелый. Он взял старика за руку—не свойственное ему признание своей беспомощности.

Они увидели рельсы, по которым, дребезжа, подходил длинный желтый трамвай. Мистер Хед в жизни не ездил трамваем и на этот не сел. Нельсон притих. Иногда у него вздрагивали губы, но дед, занятый своими заботами, не обращал на него внимания. Они стояли на углу, не глядя на негров, которые шли себе по своим делам, в точности как белые, вот только что большинство останавливалось и глазело на мистера Хеда и Нельсона. Мистер Хед сообразил, что, поскольку трамвай ходит по рельсам, они могут просто идти вдоль трамвайной линии. Он подтолкнул Нельсона, объяснил, что они пойдут пешком вдоль рельсов до самого вокзала, и они тронулись в путь.

Вскоре, к их большому облегчению, им снова стали встречаться белые, и Нельсон сел прямо на тротуар и привалился к стене дома.

— Мне передохнуть надо, — сказал он. — Ты завтрак потерял и дорогу потерял. Так уж потерпишь, пока я немножко передохну.

— Вот они, рельсы,— сказал мистер Хед.— Иди по ним — и все дела, ну а про завтрак надо было и тебе помнить. Ты же здесь родился. Ты же здесь у себя дома. Ты же в этом городе второй раз. Что ж ты раскис.

И он опустился на тротуар, продолжая в том же духе, но мальчик, высвобождавший натертые ноги из ботинок, не отвечал.

— Господи, твоя воля, стоял и скалился, как обезьяна, пока черномазая баба объясняла ему, как пройти!

— Я что говорил? Что я здесь родился, — нетвердым голосом сказал мальчик. — Я не говорил, понравится мне или нет. Говорил я тебе, что хочу в город? Я только говорил, что я тут родился, а больше ничего. Я хочу домой. И не хотел я сюда ехать. Это все твоя затея. Почем ты знаешь, может, мы не в ту сторону идем?

Мистер Хед и сам об этом подумывал.

— Тут все белые, — сказал он.

— Раньше мы тут не проходили, — сказал Нельсон. Это был район кирпичных домов, не поймешь — то ли обитаемых, то ли брошенных. Несколько пустых автомобилей стояло у тротуара, прохожие попадались редко. Сквозь тонкий костюм Нельсон чувствовал жар асфальта. Веки у него начали слипаться, голова упала на грудь. Плечи дернулись разок-другой, а потом он осел набок и растянулся на тротуаре — его сморил сон.

Мистер Хед молча наблюдал за ним. Он тоже очень устал, но не могли же они спать одновременно, да он и не заснул бы, потому что ведь они заблудились. Выспавшись, Нельсон станет еще нахальнее и опять начнет пилить его, что он, мол, завтрак потерял и дорогу потерял. «Хорош бы ты был без меня», — подумал мистер Хед; и тут у него мелькнула одна мысль. Несколько минут он смотрел на спящего мальчика, а потом встал. Ничего не поделаешь, нужно иногда преподать ребенку урок на всю жизнь, особенно если он так любит, чтобы за ним оставалось последнее слово. Он бесшумно дошел до угла шагах в двадцати и сел на закрытуюметаллическую урну в проходе между домами: отсюда он сможет увидеть, как будет вести себя Нельсон, когда проснется один.

Мальчик спал беспокойно, в его сон то и дело вторгались какие-то неясные звуки, какие-то черные фигуры стремились вырваться на свет из темных глубин его существа. Его лицо подергивалось, и он подтянул колени к подбородку. Солнце уныло и сухо освещало улицу; все выглядело именно таким, каким было на самом деле. Мистер Хед, как старая мартышка, скорчился на крышке урны. Когда же наконец проснется Нельсон? Мистер Хед решил еще немного подождать, а потом разбудить его, стукнув ногой по урне.

Он посмотрел на часы — два. Поезд уходил в шесть, и мистер Хед так боялся опоздать, что даже подумать не смел о такой возможности. Он лягнул урну, и глухой гул эхом отдался от домов.

Нельсон с криком вскочил на ноги. Взглянул туда, где прежде был дедушка, и его глаза округлились. Он завертелся волчком, а потом бросился бежать, вскидывая ноги и запрокинув голову, как насмерть перепуганный жеребенок. Мистер Хед помчался за ним, но мальчик уже почти пропал из виду. Только серая полоска метнулась через улицу за квартал впереди и исчезла. Старик бежал что есть мочи, тщетно вглядываясь в поперечные улицы. Уже совсем выдохшись, он еле добежал до третьего перекрестка, и то, что он здесь увидел, заставило его остановиться. Он спрятался за мусорный ящик — посмотреть, что будет, и отдышаться.

Нельсон сидел на тротуаре, вытянув ноги, а рядом лежала старуха и вопила. Вокруг валялась всякая бакалея. Их окружала толпа женщин, жаждавших содействовать торжеству справедливости, а старуха кричала: «Ты сломал мне ногу! Твой отец мне заплатит! Все до последнего цента! Полиция! Полиция!» Женщины теребили Нельсона, но он был так ошеломлен, что не мог встать.

Какая-то сила вытолкнула мистера Хеда из-за ящика и погнала туда, но шел он, еле передвигая ноги. В жизни он еще не имел дела с полицией. Женщины кружили вокруг Нельсона, казалось, сейчас они бросятся на него и растерзают, а старуха все вопила, что у нее сломана нога, и призывала полицию. Мистер Хед шел так медленно, будто после каждого шага вперед делал шаг назад, но, когда он все же приблизился, Нельсон заметил его и вскочил. Обхватил его и, тяжело дыша, прильнул к нему.

Женщины все как одна повернулись к мистеру Хеду. Пострадавшая приподнялась и закричала:

— Эй, вы! Будете платить за мое лечение! Ваш мальчишка — малолетний преступник! Где полицейский? Кто-нибудь запишите его фамилию и адрес!

Мистер Хед пытался оторвать от себя пальцы Нельсона. Старик втянул голову в плечи, как черепаха, его глаза остекленели от страха и напряженного ожидания.

— Ваш мальчишка сломал мне ногу! — кричала старуха. — Полиция!

Мистер Хед чувствовал, что сзади приближается полицейский. А впереди разъяренные женщины сомкнулись плотной стеной, чтобы не дать ему ускользнуть.

— Это не мой мальчик, — сказал он. — Я его первый раз вижу.

Пальцы Нельсона разжались.

Женщины в ужасе расступились, словно им противно было даже прикоснуться к человеку, который отрекся от собственного образа и подобия. Мистер Хед прошел по коридору, который безмолвно очистили перед ним женщины, и оставил Нельсона одного. Дальше зияла длинная черная труба, которая еще недавно была улицей.

Мальчик все стоял, глядя в землю; руки у него повисли. Шляпа его была нахлобучена так глубоко, что вмятина на ней сгладилась. Пострадавшая поднялась и погрозила ему кулаком, а другие смотрели на него с жалостью, но он этого не видел. Полицейский не появлялся.

Через минуту Нельсон вяло двинулся вперед; он не старался нагнать деда, а просто шел за ним шагах в двадцати. Так они прошли пять кварталов. Мистер Хед сгорбился и так низко опустил голову, что сзади ее не было видно. Он не смел оглянуться. Наконец он все-таки с затаенной надеждой кинул быстрый взгляд через плечо. В двадцати шагах он увидел два прищуренных глаза, которые впивались ему в спину, как зубья вил.

Мальчик не ил тех, кто умеет прощать, но до сих пор ему и прощать было некого. Это было первый раз, что мистер Хед опозорился. Пройдя еще два квартала, он оглянулся и визгливым, вымученно веселым голосом крикнул:

— Пошли куда-нибудь попьем «кока-колы»! Нельсон с достоинством, прежде ему не присущим, повернулся к деду спиной.

Мистер Хед начал осознавать всю глубину его презрения. Они все шли, и лицо старика постепенно становилось похоже на горный кряж — ущелья и голые утесы. Он ничего не замечал вокруг, но чувствовал, что они больше не идут по трамвайной линии. И купол как сквозь землю провалился, а день клонится к вечеру. Если темнота застигнет их в городе, их непременно ограбят и изобьют. Он-то заслужил божью кару, но неужели его грехи будут взысканы с Нельсона, неужели и сейчас он ведет дитя к гибели?

Они все брели по бесконечным кварталам, застроенным кирпичными домами, пока мистер Хед не споткнулся о водопроводный кран, торчащий над краем небольшого газона. Он с утра не пил, но считал, что теперь не имеет права утолить жажду. Потом он подумал, что Нельсон, наверное, тоже хочет пить, и они попьют оба, и это снова соединит их. Он присел на корточки, приложился губами к отверстию и открыл кран. Потом выкликнул тем же визгливым вымученным голосом:

— Иди попей!

На этот раз мальчик целую минуту пристально смотрел сквозь него. Мистер Хед встал и побрел дальше, точно наглотался яду. Во рту у Нельсона ни капли воды не было с тех пор, как он напился из бумажного стаканчика в поезде, но он прошел мимо крана, гнушаясь пить там, где пил дед. И, увидев это, мистер Хед потерял последнюю надежду. Теперь его лицо в тусклом предзакатном свете стало похоже на запустелое пепелище. Упорная ненависть мальчика шагала, не отставая, за ним по пятам, и (если их каким-то чудом не убьют в городе) это уже на всю жизнь. Черная чужбина, где все не так, как было, расстилалась перед ним: долгая старость без почета, до самой смерти — желанной, ибо она положит конец мученьям.

А в сознании Нельсона застыла картина предательства: он как будто заморозил ее, чтобы сберечь и предъявить на Страшном суде. Он шел, не глядя по сторонам, и порой у него кривились губы: в эти мгновения из отдаленных глубин его существа словно бы протягивала руку загадочная черная фигура, и он знал — в ее горячей руке растает то, что он старается сохранить.

Солнце село за дома; незаметно для себя они очутились в фешенебельном пригороде; здесь стояли большие красивые здания, а перед ними были лужайки и бассейны для птиц. Кругом все точно вымерло. Они шли и шли, и хоть бы собака навстречу попалась. Белые дома в зелени издали напоминали айсберги, погруженные в воду. Тротуаров не было, только мостовые, и они все тянулись и кружились — без конца, будь они неладны. Нельсон и не собирался догонять мистера Хеда. Попадись старику сейчас канализационный люк, он не раздумывая бросился бы в него; и он представлял себе Нельсона, который стоит рядом и наблюдает — всего лишь с легким любопытством, — как деда засасывает в черные трубы.

Громкий лай вывел его из оцепенения, он поднял глаза: навстречу шел толстяк с двумя бульдогами. Старик замахал руками, как жертва кораблекрушения на необитаемом острове.

— Я заблудился! — возопил он.— Я заблудился, я не знаю, куда идти, а нам на поезд нужно, а я не найду вокзал! Ой, боже мой, я погиб! Господи, спаси меня и помилуй, я погиб!

Толстяк, лысый и одетый в бриджи, спросил, на какой поезд ему нужно, и мистер Хед стал вытаскивать билеты; его так трясло, что он чуть не уронил их. Нельсон подошел ближе, остановился в пятнадцати шагах и наблюдал.

— Н-да, — сказал толстяк, возвращая билеты, — на вокзал вы уже не поспеете, но этот поезд останавливается тут у нас, в пригороде, здесь и сядете. Отсюда три квартала до станции. — И он стал объяснять, как пройти.

Мистер Хед слушал и как будто воскресал из мертвых. Закончив объяснение, толстяк пошел своей дорогой, собаки вприпрыжку бежали за ним; мистер Хед повернулся к Нельсону и, задыхаясь, произнес:

— Сейчас домой поедем!

Мальчик стоял шагах в десяти, бескровно-бледный под своей серой шляпой. Глаза у него были торжествующе холодные. И них не вспыхнуло ни чувства, ни интереса. Он просто был здесь маленькая выжидающая фигурка. Слово «дом» ничего не значило для него.

Мистер Хед медленно отвернулся. Так вот что значит ад: время без смены зим и весен, зной без света и душа без надежды на спасение. Он перестал бояться, что не поспеет на поезд, и мог бы вообще позабыть про станцию, если бы нечто поразительное не вернуло его к жизни, будто кто-то окликнул его из темноты.

Рядом с ним вдруг возник гипсовый негр, скрючившийся на низкой ограде из желтого кирпича, которая окаймляла большую лужайку. Негр был ростом с Нельсона; замазка, которой он был прикреплен к ограде, потрескалась, и казалось, он вот-вот упадет. Один глаз у него был белый, а в руках он держал бурый кусок арбуза.

Мистер Хед стоял и молча смотрел на него, пока Нельсон не подошел совсем близко. Когда мальчик остановился рядом с ним, он выдохнул:

— Гипсовый негр.

Непонятно было, старика или ребенка изображает гипсовый негр — он выглядел таким жалким, что не имел возраста. Очевидно, его хотели изобразить счастливым, потому что углы его губ были приподняты, но отбитый глаз и ненадежная поза придавали ему отчаянно жалкий вид.

— Гипсовый негр, — произнес Нельсон, в точности повторяя интонацию мистера Хеда.

Они стояли рядом, очень похоже сгорбившись и вытянув шеи, и у них одинаково дрожали в карманах руки. Мистер Хед казался старым ребенком, а Нельсон — маленьким стариком. Они, не отрываясь, смотрели на гипсового негра, словно столкнулись с некой великой загадкой, с монументом в честь чьей-то победы, соединившей их в общем поражении. И в нем растворились все их несогласия, словно благодать осенила их, открыв им чудо милосердия. До сих пор мистер Хед не понимал, что такое милосердие, потому что был безупречен и не нуждался в нем, но теперь-то он понял. Он посмотрел на Нельсона — надо что-то сказать ребенку, чтобы он снова поверил в мудрость деда, и в ответном взгляде мальчика он прочитал, как жадно тот ждет этих слов. Глаза Нельсона, казалось, молили объяснить ему наконец загадку бытия.

Мистер Хед раскрыл рот, собираясь сказать нечто очень значительное, и услышал собственный голос:

— Здесь у них настоящих не хватает. Пришлось гипсового завести.

Чуть помедлив, мальчик кивнул, губы у него дрогнули как-то по-новому, и он сказал:

— Поехали домой, а то снова заблудимся.

Их поезд плавно затормозил у пригородной станции, как раз когда они подошли, и они сели в вагон, а за десять минут до того, как поезд прибывал на их полустанок, уже стояли у двери, приготовившись выпрыгнуть на ходу, если он не остановится; но он остановился, и в это самое мгновение полная луна во всем своем великолепии вдруг выплыла из-за облака, залив вырубку светом. Они сошли; полынь нежно трепетала, отливая тусклым серебром, а брусчатка у них под ногами сверкала бодрым черным блеском. Верхушки деревьев, защищавших полустанок подобно садовой ограде, темнели на фоне неба, увешанного огромными облаками, которые светились, как фонари.

Мистер Хед стоял очень тихо, чувствуя, как его снова осенила благодать, но теперь он знал, что ее не выразить словами. Милосердие рождается в страданиях, которые неизбежны для каждого и неисповедимыми путями ниспосылаются детям. Лишь его дано человеку унести за порог смерти, чтобы сложить к стопам Создателя, и мистер Хед сгорал со стыда, внезапно поняв, каким нищим он предстанет перед Творцом. Он стоял устрашенный, судя себя с доскональностью Божьего суда, и его гордыня таяла, будто пожираемая пламенем. До сих пор он не считал себя большим грешником, но теперь понял, что его истинная порочность была сокрыта от него, дабы он не впал в отчаяние. И что он прощен за все грехи от начала времен, когда его душу отягчил первородный грех, до той минуты, когда он предал бедного Нельсона. Он понял, что не может заречься даже от самого чудовищного греха, а поскольку Божья любовь соразмерна Божьему прощению, сейчас он был готов вступить в Царствие Небесное.

Нельсон, стараясь сохранить бесстрастие в тени своей шляпы, наблюдал за ним устало и подозрительно, но когда поезд прополз позади них и спугнутой змеей исчез в лесу, его лицо тоже просветлело и он сказал:

— Хорошо, что я там побывал один раз, но больше ни за что не поеду!

КРУГ В ОГНЕ

Временами ближний ряд деревьев казался крепкой светло-серой стеной, чуть темнее неба, но сейчас лес был совсем черным, а небо за ним — мертвенно-бледным.

— Слышали эту историю про женщину, у которой был младенец в «железном легком»? — спросила миссис Причард.

Они с матерью девочки стояли под окном, из которого выглядывала девочка. Миссис Причард прислонилась к дымовой трубе, руки у нее были сложены на животе, точно на полке, одну ногу она согнула, уткнувшись в землю носком. Это была грузная женщина с остреньким личиком и суетливыми глазками. Миссис Коуп, напротив, была маленькой, опрятной, с большим круглым лицом и черными глазами, которые увеличивались призмами очков так, что казалось, она постоянно чему-то удивляется. Сидя на корточках, она пропалывала клумбу возле стены. На женщинах были широкополые шляпы, некогда одинаковые, но теперь та, что была на миссис Причард, выгорела и вытянулась, а на миссис Коуп оставалась накрахмаленной и ярко-зеленой.

— Читала про нее, — сказала миссис Коуп.

— Она Причард, вышла замуж за Брукинса, так что мне родня — семи или восьмиюродная сестра.

— Надо же, — пробормотала миссис Коуп, отшвыривая большой пучок травы. Она накидывалась на сорняки с такой яростью, словно их высадил сам дьявол, чтобы все изгадить.

— А раз она нам родня, пришлось уж сходить посмотреть тело, — сказала миссис Причард. — И ребенка тоже.

Миссис Коуп ничего не ответила. Она привыкла к таким историям и говорила, что у нее истрепались от них нервы. Миссис Причард, напротив, готова была тащиться за тридцать миль, только чтобы поглазеть на похороны. В таких случаях миссис Коуп всегда переводила разговор на что-нибудь приятное, но девочка заметила, что от этого у миссис Причард портится настроение.

Девочке казалось, что бледное небо бьется в крепостную стену, пытается ее протаранить. Деревья за ближайшим к дому полем пестрели серо-желтой листвой. Миссис Коуп страшно боялась, что ее лес может сгореть. По вечерам, когда поднимался сильный ветер, она говорила девочке: «Моли Господа, чтобы не было пожаров, сегодня так дует», а девочка только хмыкала, не отрываясь от книги, или же просто не реагировала на ее слова — слишком уж часто их слышала. Летом, когда они по вечерам сидели на крыльце, миссис Коуп говорила девочке, торопившейся прочесть как можно больше, пока не стемнело: «Встань, посмотри, какой великолепный закат. Ты должна встать и посмотреть», и девочка хмурилась и не отвечала или же бросала взгляд туда, где за лужайкой и двумя ближними полями серо-голубым войском высились деревья, и продолжала читать с тем же выражением на лице, изредка бурча злобно: «Похоже на пожар. Ты бы лучше встала да понюхала — не горит ли лес».

— В гробу она обнимала эту штуку, — продолжала миссис Причард, но шум трактора, который негр Кальвер вел от амбара, заглушил ее слова. К трактору была прицеплена тележка, на которой, подпрыгивая, сидел еще один негр — его ноги плясали в футе от земли. Трактор проехал мимо ворот того поля, что было слева.

Миссис Коуп оглянулась и увидела, что трактор не въехал в ворота, потому что негру лень слезть и открыть их. Собирается сделать такой крюк за ее счет.

— Скажите ему, чтоб остановился и подошел сюда! — крикнула она.

Миссис Причард отлепилась от трубы и яростно замахала рукой, но негр сделал вид, что не замечает. Тогда она подошла к краю лужайки и завопила:

— Слезай, говорят тебе! Она тебя зовет!

Он слез и двинулся к ним, всем своим видом показывая, что очень торопится. Его голова тонула в белой панаме, покрытой разводами от пота. Поля были опущены, скрывая все, кроме нижней части красноватых глаз.

Миссис Коуп стояла на коленях, целясь тяпкой в землю.

— Ты чего в ворота не поехал? — спросила она, зажмурилась и поджала губы, демонстрируя, что готова к самому нелепому ответу.

— Да пришлось бы резцы косилки поднимать, — ответил он, уткнувшись взглядом куда-то влево от нее. Ее негры были такими же вредными и безликими, как сорняки.

Она открыла глаза, которые, казалось, начнут сейчас увеличиваться все больше и больше, пока не вывернут ее наизнанку.

— Так подними, — сказала она, указывая тяпкой через дорогу.

Он ушел.

— Им на все плевать, — сказала она. — Ни за что не отвечают. Благодарю Господа, что Он меня еще щадит. Я помру от этого.

— Это точно, — миссис Причард приходилось перекрикивать стрекот трактора. Негр открыл ворота, поднял косилку и выехал в поле; шум стих. — Понять не могу, как она его внутри-то держала, — продолжила она обычным голосом.

Согнувшись, миссис Коуп снова принялась яростно выдергивать траву.

— Нам есть за что благодарить Господа,— сказала она,— каждый день нужно возносить благодарственную молитву. Вы делаете это?

— М-да, — сказала миссис Причард, — ведь она пролежала там четыре месяца, прежде чем умерла. Была б я на ее месте, не выдержала бы, наверное… Как вы думаете, они…

— Каждый день я благодарю Господа, — перебила миссис Коуп, — и думаю о том, что у нас есть. Боже, — она вздохнула, — а ведь у нас есть все. — Она оглядела тучные пастбища и холмы, покрытые лесом, и тряхнула головой так, словно все это было бременем, которое она пытается с себя скинуть.

Миссис Причард тоже обвела глазами угодья.

— У меня вот есть только четыре больных зуба, — заметила она.

— Вот и скажите спасибо, что не пять, — огрызнулась миссис Коуп, отшвырнув пучок сорной травы. — Нас ведь мог ураган уничтожить. Я всегда нахожу, за что благодарить Господа.

Миссис Причард взяла прислоненную к стене мотыгу и легонько тяпнула торчащую между кирпичами дымохода травинку.

— Да уж, вам-то не сложно, — произнесла она чуть в нос с презрением.

— А подумать только об этих несчастных европейцах, — продолжала миссис Коуп, — которых засаживают в вагоны, как скот, да отправляют в Сибирь. Боже праведный, — сказала она, — ведь мы должны полдня стоять на коленях.

— Окажись я в железном легком, я б не стала этого делать,— сказала миссис Причард, почесывая концом мотыги голую лодыжку.

— Даже этой несчастной женщине есть за что благодарить Господа, — сказала миссис Коуп.

— Могла бы благодарить, что не умерла.

— Вот именно. — Миссис Коуп указала тяпкой на миссис Причард. — У меня одно из лучших хозяйств в округе, а знаете почему? Потому что я тружусь. Мне надо трудиться, чтобы спасти тут все и возделать. — В такт словам она размахивала тяпкой. — Я никому не позволяю себя обскакать и не нарываюсь на неприятности. Я все принимаю, как оно есть.

— Ну, если вдруг сразу обрушится много всего… — начала миссис Причард.

— Сразу не обрушится, — отрезала миссис Коуп. Девочке сверху было видно место, где проселок выходил на шоссе. Она увидела, как у ворот остановился грузовик, из него вылезли три мальчика и двинулись по рыжему проселку. Они шли гуськом, средний раскачивался от тяжести толстенного черного чемодана.

— Ну а если и случится, — сказала миссис Причард, — останется только смириться.

Миссис Коуп не удостоила ответом ее замечание. Миссис Причард скрестила руки на груди и огляделась так, словно запросто могла представить, как все эти холмы сравняются с землей. Тут она заметила трех мальчишек — они шли к аллее, ведущей к дому.

— Смотрите-ка, вон там. Кто б это мог быть? Миссис Коуп откинулась, опершись рукою за спиной, и присмотрелась. Направляющаяся к ним троица двигалась столь целеустремленно, будто собиралась пройти сквозь стену. Теперь впереди шел тот, что нес чемодан. Фута за четыре от миссис Коуп он остановился и опустил свою ношу на землю. Все трое были похожи друг на друга, разве что средний, с чемоданом, носил очки в серебряной оправе. Один его глаз слегка косил, так что казалось, будто он одновременно смотрит в два разных направления, словно окружает их. Он был в майке с поблекшим истребителем, но грудь его была столь худа, что самолет сломался пополам и, казалось, сейчас рухнет. Потные волосы прилипли ко лбу. На вид ему было лет тринадцать. Все трое смотрели безмолвно и пронзительно.

— Не знаю, помните ли вы меня, миссис Коуп, — произнес он.

— Лицо вроде знакомое,— пробормотала она, изучая его.— Ну-ка, ну-ка…

— Мой отец у вас работал, — подсказал он.

— Бойд? — спросила она. — Твой отец был мистер Бойд, а сам ты И. X.?

— Нет, я — Поуэлл, второй, только я с тех пор вырос, а папаша мой помер. Помер уже.

— Умер. Вот тебе на, — произнесла миссис Коуп, точно смерть была чем-то необычайным. — И что же случилось с мистером Бойдом?

Казалось, один глаз Поуэлла крутится по двору, изучает дом, белую водонапорную башню за ним, курятники и поля, убегавшие в разные стороны и спотыкавшиеся о первый ряд деревьев. Второй глаз смотрел на миссис Коуп.

— Во Флориде помер, — сказал он и стал пинать чемодан ногой.

— Ну и ну, — пробормотала она и, помолчав, спросила: — А что твоя мать?

— Снова поженилась. — Он не спускал глаз с ботинка, пинавшего чемодан. Двое его спутников нетерпеливо смотрели на нее.

— И где вы теперь все живете? — спросила она.

— В Атланте, — сказал он, — в одной из этих, знаете, новостроек.

— Ну ясно, — сказала она. Подумав, повторила еще раз: — Ясно. — Потом спросила: — А это что за мальчики? — и улыбнулась им.

— Этот — Гарфилд Смит, а тот — У. Т. Харпер, — представил он сначала рослого мальчика, потом малыша.

— Приятно познакомиться, ребята, — сказала миссис Коуп. — Это миссис Причард. Мистер и миссис Причард у нас работают.

Они проигнорировали миссис Причард, изучавшую их бисерными глазками. Они намертво застыли, чего-то ожидая, разглядывая миссис Коуп.

— Ну что ж,— миссис Коуп бросила взгляд на чемодан, — очень мило, что вы решили меня повидать. Это и вправду очень мило.

Взгляд Поуэлла сжимал ее клещами.

— Вернулся посмотреть, как у вас тут дела, — произнес он хрипло.

— Вот что я вам скажу, — подал голос самый маленький, — с тех пор, как мы познакомились, он только и говорил про тутошние места. Говорил, здесь чего только нету. Говорил, здесь лошади есть. Сказал, что провел здесь лучшую часть жизни. Только об этом и говорил.

— Ни разу не закрывал глотку, все только про эти места, — промычал старший мальчик и вытер рукой нос, словно стараясь приглушить свои слова.

— Все время трепался насчет этих лошадей, на которых он тут катался, — продолжал малыш. — Обещал, что и нам даст покататься. Сказал, что тут есть один конь по кличке Джин.

Миссис Коуп вечно боялась, что кто-нибудь покалечится, а потом все у нее отсудит.

— Они не подкованы,— сказала она поспешно.— Был такой конь Джин, но умер, так что вы, мальчики, не сможете покататься на лошадях, потому что с вами может что-нибудь случиться. Это опасно,— произнесла она очень быстро.

Большой мальчик, негодующе фыркнув, опустился на землю и стал выковыривать камешки из подошв кедов. Младший начал оглядываться по сторонам, а Поуэлл пригвоздил ее взглядом и молчал.

Минуту спустя самый маленький сказал:

— А знаете, леди, что он нам заявил однажды? Дескать, хочет очутиться тут после смерти!

Миссис Коуп опешила, затем вспыхнула, страдальческая гримаса появилась на ее лице: она вдруг поняла, что дети хотят есть. Они так смотрят, потому что голодны! Ахнув, она поспешно спросила, не хотят ли они чего-нибудь поесть. Они согласились, но выражение их лиц, сдержанное, недовольное, не изменилось. Они выглядели так, словно давали понять, что голод им не в новинку, но не ее ума это дело.

Девочка наверху покраснела от волнения. Она стояла перед окном на коленях, так что над подоконником видны были только ее глаза и лоб. Миссис Коуп предложила мальчикам пройти за дом, где стояли садовые кресла; сама пошла вперед, и миссис Причард двинулась за ней. Девочка перебралась из правой спальни в левую и посмотрела вниз: на улице стояли три белых садовых кресла, а между двумя стволами ореха был натянут красный гамак. Девочка была толстой и бледной. Ей было двенадцать лет, глаза у нее косили, в широком рту торчали серебряные скрепки. Она встала перед окном на колени.

Мальчики обошли дом, старший прыгнул в гамак и раскурил окурок. Малыш развалился на траве, подложив чемодан под голову, а Поуэлл, пристроившись на краешке кресла, стал жадно смотреть по сторонам, словно хотел поглотить все вокруг одним взглядом. Девочка услышала приглушенные голоса матери и миссис Причард на кухне. Она встала, вышла в коридор и перегнулась через перила.

Видны были только ноги миссис Коуп и миссис Причард — друг против друга.

— Бедные ребятки голодны, — глухо произнесла миссис Коуп.

— Вы на чемодан обратили внимание? — спросила миссис Причард. — Что, если они вздумают остаться здесь на ночь?

Миссис Коуп ахнула.

— Я не могу позволить, чтобы три молодых человека остались здесь в одном доме со мной и Салли Вирджинией,— сказала она.— Думаю, они уйдут, когда я их накормлю.

— Я только хотела сказать про этот чемодан. Девочка поспешила обратно к окну. Старший мальчик раскачивался в гамаке, положив руки под голову, окурок торчал у него из губ. Он выплюнул его дугой, когда миссис Коуп показалась из-за угла с тарелкой печенья. Она резко остановилась, точно обнаружив у ног змею.

— Эшфилд! — воскликнула она. — Подними, будь любезен. Я боюсь пожара.

— Гарфилд! — возмущенно крикнул меньшой.— Гарфилд! Старший мальчик безмолвно поднялся и склонился за окурком. Поднял его, сунул в карман и застыл спиной к миссис Коуп, разглядывая вытатуированное на руке сердце. Появилась миссис Причард, она несла за горлышки три бутылки «кока-колы». Каждый мальчик получил по бутылке.

— Я все помню насчет этих мест, — сказал Поуэлл, глядя в горлышко бутылки.

— А куда вы отсюда поедете? — Миссис Коуп установила тарелку печенья на ручке кресла.

Он посмотрел на печенье, но не взял.

— Помню, был один конь — Джин, а еще был Джордж. Мы во Флориду уехали, и мой папаша, ну он там помер, а потом мы двинули к моей сестрице, а потом мамаша моя поженилась, ну так что вот мы теперь здесь.

— Тут вот печенье. — Миссис Коуп устроилась на кресле напротив него.

— Не нравится ему в Атланте. — Малыш приподнялся и нехотя потянулся за печеньем.— Ему ничего не нравится, кроме вот этого места. Ну и выделывал он штуки, леди, скажу я вам. Мы тут как-то играли в футбол, ну там было в новостройках такое место, где можно играть, а он вдруг остановился и говорит: «Черт возьми, был там такой конь Джин, окажись он у меня тут, я бы весь этот бетон к чертям раскурочил».

— Я уверена, что Поуэлл не мог сказать так грубо, правда же, Поуэлл? — спросила миссис Коуп.

— Нет, мэм, — ответил Поуэлл. Он отвернулся, словно прислушиваясь к лошадям в поле.

Не, не люблю я такое печенье.— Малыш бросил недоеденное на тарелку и встал.

Миссис Коуп заерзала в кресле.

— Значит, вы, мальчики, живете в этих милых новостройках? — сказала она.

— Где свой дом можно отличить только по запаху,— отозвался меньшой. — Они четырехэтажные, а всего их десять, один за другим. Пойдем, что ли, лошадей смотреть.

Поуэлл перевел цепкий взгляд на миссис Коуп:

— Можно нам переночевать у вас в амбаре? Мой дядя привез нас на грузовике, завтра утром он за нами заедет.

Миссис Коуп застыла, а девочка в окне подумала: сейчас упадет со скамейки и врежется в дерево.

— Боюсь, это невозможно, — сказала она, резко поднимаясь с места. — В сараях полно соломы, и я боюсь, как бы вы там пожар не устроили своими сигаретами.

— Мы не будем курить, — сказал он.

— Боюсь, что вы все равно не сможете провести здесь ночь, — повторила она, словно пыталась вежливо объясниться с бандитом.

— Ладно, мы устроимся в лесу, — сказал меньшой мальчик. — Мы взяли с собой одеяла. Это вот они в чемодане. Пошли.

— В лесу?! — сказала она.— Ну нет! В лесу сейчас очень сухо, я не могу позволить, чтоб курили в моем лесу. Вы можете устроиться в поле, вот здесь, у дома, где нет деревьев.

— Где она сможет за вами приглядывать, — чуть слышно подхватила девочка.

— В ее лесу! — пробормотал старший мальчик, вылезая из гамака.

— Мы в поле ляжем, — сказал Поуэлл так, словно и не к ней обращался.

Его спутники уже двинулись, он поспешил за ними. Женщины остались сидеть рядом с черным чемоданом.

— Ни тебе спасибо, ни чего, — заметила миссис Причард.

— Они только поигрались тем, что мы им дали, — с горечью сказала миссис Коуп.

Миссис Причард заметила, что, может быть, им не понравилось, что это не крепкие напитки.

— Но они действительно казались голодными, — сказала миссис Коуп.

К вечеру мальчики появились из леса, грязные и потные, подошли к заднему крыльцу и попросили воды. Есть они не просили, но миссис Коуп была уверена, что они хотят.

— У меня только холодная цесарка, — сказала она. — Как, мальчики, хотите, я дам вам мяса и бутербродов?

— Не стану я есть лысую птицу, — сказал малыш. — Курицу или индейку еще бы съел, но цесарку — не, не буду.

— Ее даже собаки не жрут, — сказал старший. Он снял рубашку и заткнул ее сзади за пояс хвостом. Миссис Коуп избегала смотреть на него. У малыша была царапина на руке.

— Вы ведь не стали кататься на лошадях, верно, раз я вам не разрешила? — произнесла миссис Коуп с подозрением, и они в один голос ответили «Нет, мэм» — так в сельских церквах хором повторяют «Аминь».

Она вошла в дом приготовить бутерброды и, стоя на кухне, вела с ними беседу: расспрашивала, чем занимаются их родители, сколько у них братьев и сестер и в какую школу они ходят. Мальчишки отвечали коротко и односложно, пихая друг друга и посмеиваясь, словно в ее вопросах был какой-то скрытый смысл.

— А кто у вас учителя в школе — мужчины или женщины? — спрашивала она.

— И те, и другие, а иной раз и не разберешь, — прыснул старший мальчик.

— А твоя мать работает, Поуэлл? — спросила она поспешно.

— Она спрашивает, работает ли твоя мать! — взвизгнул маленький. — Он прямо-таки ошалел от этих лошадей. Его мать, она на фабрике работает и оставляет его следить за малышами, но ему они по барабану. Скажу вам, леди, он как-то раз засунул своего братишку в ящик да и поджег его.

— Уверена, что Поуэлл не способен на такое.

Она вынесла тарелку с бутербродами и поставила на крыльцо. Они мгновенно опустошили тарелку, миссис Коуп подняла ее и застыла, глядя на закатное солнце прямо перед ними, точно над верхушками деревьев. Солнце, разбухшее и огненное, повисло в сети драных облаков, словно готовясь прожечь се и свалиться в чащу. Из верхнего окна девочка видела, как мать поежилась и прижала руки к бокам.

— Нам есть за что благодарить Господа, — внезапно сказала миссис Коуп скорбно-изумленным тоном.— А вы, мальчики, благодарите перед сном Господа за то, что Он сделал для вас? Благодарите Его за все?

Ее слова привели их в замешательство. Они кусали бутерброды так, словно те стали безвкусными.

— Так как же? — настаивала она. Они застыли, точно воры. И жевали беззвучно.

— По крайней мере, я это делаю, — подытожила она, повернулась и вошла в дом, и девочка сверху видела, как мальчишки вздохнули облегченно. Старший разминал ноги, точно выбираясь из капкана. Солнце пылало так пронзительно, что казалось, готово поджечь все вокруг. Белая водонапорная башня отсвечивала розовым, а трава неестественно позеленела, словно стала стеклянной. Девочка внезапно высунулась из окна, скосила глаза, резко высунула язык и захрипела так, будто сейчас ее вытошнит.

Большой мальчик поднял глаза и уставился на нее.

— Боже мой, — пробормотал он, — еще одна баба.

Девочка отпрянула от окна и застыла, прижавшись к стене, яростно щурясь, — точно ее ударили по лицу, и она не может понять, кто это сделал. Как только они ушли с крыльца, она пошла на кухню, где миссис Коуп мыла посуду.

— Если мне попадется этот высокий мальчишка, я из него дух выбью, — сказала она.

— Держись подальше от этих ребят,— миссис Коуп резко обернулась. — Приличные дамы ни с кем не дерутся. Держись от них подальше. Утром они уедут.

Но утром они не уехали.

Когда после завтрака миссис Коуп вышла на крыльцо, она увидела их: они стояли, пиная ступеньки. Почуяли запах бекона, который она ела на завтрак.

— Ну и ну, мальчики! — сказала она. — Я думала, вы пойдете дядю встречать.

На их лицах было такое же выражение острого голода, огорчившее ее вчера, но сегодня оно ее не взволновало.

Старший мальчик мгновенно отвернулся, а малыш присел на корточки и начал возиться в песке.

— Нет, мы не пошли, — сказал Поуэлл. Старший мальчик искоса глянул на нее и изрек:

— Нам от вас ничего не надо.

Он не видел, как расширились ее глаза, но не мог не заметить значительную паузу. Помолчав, она сказала изменившимся голосом:

— Не хотите ли, мальчики, позавтракать?

— У нас с собой много своей еды, — сказал старший мальчик. — Нам вашей не надо.

Она не сводила глаз с Поуэлла. Его худое бледное лицо было обращено к ней, но, казалось, он смотрит сквозь нее.

— Вы ведь знаете, мальчики, что я вам рада, — сказала она. — Но я надеюсь, вы будете вести себя как следует. Вести себя как приличные люди.

Они стояли, глядя в разные стороны, словно ожидая, когда она уйдет.

— В конце концов, — тут голос ее сорвался, — я тут хозяйка.

Старший мальчик насмешливо хмыкнул, все трое повернулись и пошли к амбару, оставив ее, ошеломленную, точно среди ночи ее выхватил луч прожектора.

К дверям подошла миссис Причард и застыла в проеме, прислонившись к косяку.

— Полагаю, вы знаете, что они вчера весь день катались на лошадях? — спросила она. — Украли из конюшни уздечку и катались. Холлис их видел. Вчера он выгнал их из амбара в девять часов, а сегодня утром из молочной — они были все в молоке перемазаны, будто прямо из бидонов пили.

— Какой ужас! — Опустив руки, миссис Коуп застыла у раковины. — Какой ужас. — С тем же выражением лица она давеча выпалывала сорняки.

— С ними теперь не справишься, — сказала миссис Причард. — Наверняка на неделю тут застрянут, покуда уроки в школе не начнутся. Раз уж решили устроить себе каникулы в деревне, остается только смириться.

— Нет, я не смирюсь, — сказала миссис Коуп. — Скажите мистеру Причарду, чтобы загнал лошадей обратно.

— Да он уж загнал. Только вы не ровняйте тринадцатилетнего мальчишку и мужчину вдвое его старше. Кто разберет, что мальчишке взбрендит. Никогда не знаешь, что он затеет. Утром Холлис видел их за бычьим загоном, и старший спросил его, можно ли тут где помыться, а Холлис сказал, что негде, и что вы не хотите, чтобы в вашем лесу бросали окурки, а тот сказал: «Это не ее лес», а Холлис сказал, что ваш, а младший сказал: «Слушай, эти леса Божьи, и сама она тоже», а тот, что в очках, сказал: «Навроде как она и небом над этим местом владеет», а меньшой сказал: «Есть у нее небеса, да нету аэроплана, чтобы туда взлететь», а старший сказал: «В жизни не видел места, где столько чокнутых баб сразу, и как ты их только выносишь», а Холлис сказал, что достаточно с него разговоров, не стал им отвечать и пошел восвояси.

— Пойду скажу им, что они могут уехать на молочном фургоне. — Миссис Коуп вышла, оставив на кухне миссис Причард и девочку.

— Послушайте, — сказала девочка, — я могу вышвырнуть их отсюда куда проще.

— Да ну? — пробормотала миссис Причард, насмешливо на нее глядя. — Это как же?

Девочка стиснула руки и оскалилась, изображая, что кого-то душит.

— Они с тобой справятся, — сказала миссис Причард довольным тоном.

Девочка поднялась наверх к окну, чтобы от нее избавиться, и увидела, что ее мать отходит от мальчишек, которые, сидя на корточках у водопроводной башни, едят что-то из коробки для печенья. Она услышала, как ее мать заходит на кухню и говорит: «Они сказали, что уедут на молочном фургоне, и ничего удивительного, что они есть не хотят — у них еды пол чемодана».

— Тоже небось сперли, — сказала миссис Причард. Когда появился фургон молочника, мальчишки куда-то исчезли, но, стоило ему уехать, они высунулись из прорехи в крыше телятника.

— Ну, как вам это нравится? — Миссис Коуп застыла у одного из окон второго этажа, руки на бедрах. — И это не потому, что я им чем-то навредила, — это их собственное отношение.

— Да тебе никто не угодит, — сказала девочка. — Я пойду и скажу им, чтобы сматывались немедленно.

— Ты к ним и близко не подойдешь, ясно? — сказала миссис Коуп.

— Почему? — спросила девочка.

— Я сама пойду и научу их уму-разуму.

Девочка устроилась у окна и вскоре увидела высвеченную солнцем зеленую шляпу — мать направлялась к телятнику. Три головы тут же исчезли из прорехи, старший выскочил наружу, остальные за ним, все бросились наутек. Появилась миссис Причард, и женщины двинулись к рощице, где только что скрылись мальчишки. Их шляпы потерялись среди деревьев, а из зарослей вынырнули мальчишки, пересекли поле и исчезли в рощице по соседству. Когда миссис Коуп и миссис Причард выбрались в поле, там уже никого не было, и им пришлось вернуться в дом.

Прошло какое-то время, и тут раздался крик миссис Причард.

— Они выпустили быка! — вопила она. — Быка выпустили!

Она бежала к дому, а за нею шествовал черный бык, неспешный, ленивый. По пятам за ним, шипя, двигались четыре гусыни. Бык становился злым, когда его понукали, так что мистеру Причарду и двум неграм потребовалось полчаса, чтобы загнать его обратно в стойло. Пока мужчины возились с быком, мальчики выпустили масло из трех тракторов и снова скрылись в лесу.

На висках у миссис Коуп вздулись голубые жилки, и миссис Причард с удовольствием это отметила.

— Ну что, как я и говорила, — сказала она. — Ничего с ними не поделаешь.

Миссис Коуп поспешно ела, даже не заметив, что не сняла шляпу. Заслышав малейший шум, она вскакивала. Сразу после обеда миссис Причард вышла во двор и сказала:

— Ну что, хотите знать, где они сейчас? — и радостно улыбнулась с всеведущим видом.

— Так где же? — Миссис Коуп приготовилась к бою.

— А вон на дороге, швыряют камни в ваш почтовый ящик, — сказала миссис Причард, довольно развалившаяся в дверном проеме. — Уже почти сшибли его со стойки.

— В машину, — приказала миссис Коуп.

Девочка села с ними, и они выехали на дорогу. Мальчики сидели на ограждении шоссе, швыряя камни в почтовый ящик на другой стороне дороги. Миссис Коуп остановила машину прямо рядом с ними и выглянула из окна. Они смотрели на нее, словно видели впервые: старший — с мрачной ухмылкой, малыш — блестя глазами и не улыбаясь, глаза Поуэлла разбегались над сломанным истребителем на майке.

— Поуэлл, — начала она. — Я уверена, что твоя мать была бы возмущена, если б узнала, как ты себя ведешь! — Она сделала паузу, ожидая реакции. Казалось, лицо его дрогнуло, но он продолжал безучастно смотреть сквозь нее.— Я терпела все это довольно долго, — сказала она, — я вела себя очень вежливо. Разве я была не добра к вам, мальчики?

Напротив нее сидели три статуи, и наконец большая процедила сквозь зубы:

— Мы даже не на вашей стороне дороги, леди.

— Ничего вы с ними не поделаете, — громко прошипела миссис Причард.

Девочка сидела на заднем сиденье с краю. У нее был яростно оскорбленный вид, но голову она не высовывала, так что в окно ее видно не было.

Миссис Коуп говорила медленно, четко выговаривая каждое слово.

— По-моему, я хорошо к вам отнеслась, мальчики. Я два раза вас накормила. Сейчас я еду в город, и, если на обратном пути увижу вас здесь, я позову шерифа.

Высказав это, она завела мотор. Девочка, быстро обернувшись к заднему окну, увидела, что они не пошевелились, даже не посмотрели им вслед.

— Вы их только разозлили,— сказала миссис Причард. — И не разберешь, что они собираются делать.

— Когда мы вернемся, их уже не будет, — ответила миссис Коуп.

Миссис Причард не выносила, когда напряжение событий спадало. Время от времени ей нужно было подпитываться чужой кровью, чтобы сохранить равновесие.

— Я знала одного мужчину, — сказала она, — так его жену отравил ребенок, которого она приютила по доброте душевной.

Когда они возвращались из города, мальчишек на дороге не было, и миссис Причард заметила:

— Лучше бы я их видела. Когда они перед глазами, так хоть знаешь, чем они занимаются.

— Ерунда, — пробормотала миссис Коуп. — Я их припугнула, они убрались, можем успокоиться и забыть о них.

— Я-то их не забуду, — сказала миссис Причард. — Не удивлюсь, если в ихнем чемодане ружье.

Миссис Коуп гордилась, что не попадается на удочку миссис Причард. Знаки и предзнаменования, которые всюду видела миссис Причард, миссис Коуп считала признаками разыгравшегося воображения. Но сегодня ее нервы были так напряжены, что она лишь отрезала:

— Нет, с этим покончено. Мальчишки убрались, вот и все.

— Ну что ж, подождем — увидим, — сказала миссис Причард.

Вечером все было тихо, но за ужином миссис Причард заявила, что слышала зловещий смех в кустах возле свинарника. Это был злорадный, полный тайного смысла смех, и слышала она его три раза, своими ушами, совершенно отчетливо.

— Я вот ничего не слышала, — сказала миссис Коуп.

— Скорее всего, они нанесут удар, как только стемнеет, — сказала миссис Причард.

Миссис Коуп и девочка просидели на крыльце до десяти вечера, но ничего не произошло. Поквакивали древесные лягушки, да козодой все быстрее и быстрее выкрикивал что-то из темноты.

— Ушли они, — сказала миссис Коуп, — бедняжки.

И она стала объяснять девочке, что постоянно нужно благодарить Господа за то, что им не пришлось жить в новостройках, быть неграми, сидеть в железных легких или стать европейцами, которых возят в телячьих вагонах; восторженным голосом она принялась возносить молитвы, но девочка прислушивалась к донесшемуся из темноты крику и не слушала ее.

И на следующее утро мальчишки не появились. Лес высился голубым гранитным бастионом, усилился ветер, встало бледно-золотое солнце. Наступала осень. Даже небольшие перемены погоды заставляли миссис Коуп благодарить Господа, но когда менялись времена года, она чуть ли не с испугом думала о своем везении, благодаря которому опять удалось избежать неведомых бед. Как бывало нередко, когда одно дело завершено и предстоит заняться следующим, миссис Коуп обратила внимание на девочку, которая натянула поверх юбки брюки, на голову надела мужскую фетровую шляпу и вооружилась двумя пистолетами, запихнув их в игрушечную кобуру. Шляпа, спускавшаясяпочти до самой оправы очков, была очень тесной, и казалось, от этого ее лицо налилось кровью. Миссис Коуп смотрела на девочку с трагическим выражением.

— Ну что ты из себя идиотку корчишь? — спросила она. — Что, на войну собралась? Когда ж ты повзрослеешь наконец? Что с тобой творится? Гляжу на тебя, и просто плакать хочется! Порой кажется, что ты дочь миссис Причард!

— Оставь меня в покое, — раздраженно пискнула девочка. — Оставь меня в покое. Оставь меня. Я — не ты! — И она двинулась в лес, вытянув шею и зажав в руках пистолеты, будто преследуя невидимого врага.

Миссис Причард вышла на улицу, настроение у нее было хмурое, потому что ничего страшного сказать было нельзя.

— Кошмарно себя чувствую, — заявила она, хватаясь за последнюю возможность. — Проклятые зубы. Каждый — точно гвоздь раскаленный.

Девочка пробиралась по лесу, палая листва зловеще шуршала у нее под ногами. Солнце поднялось выше и казалось лишь белой дырой, через которую ветер мог убежать в небо, а верхушки деревьев на его фоне казались совсем черными.

— Я поймаю вас, — бормотала девочка, — я вас поймаю одного за другим и разнесу в пух и прах. Выходите. ВЫХОДИТЕ! — Она прицелилась в группу длинных сосен с голыми стволами, раза в четыре выше ее. Бормоча и рыча, она двинулась дальше, время от времени отводя пистолетом мешавшую пройти ветку. Порой она останавливалась выдернуть вцепившуюся в рубашку колючку, приговаривая: — Оставь меня в покое, я кому сказала, оставь меня, — щелкала пистолетом и пробиралась дальше.

Наконец она присела на пень передохнуть. Она несколько раз поднимала, а потом снова опускала ноги, с силой вбивая каблуки в землю, точно пыталась кого-то раздавить. И тут услышала смех.

Она испуганно вскочила. Смех повторился. Потом донесся плеск, и девочка застыла, раздумывая, в какую сторону бежать. Неподалеку лес переходил в пастбище. Стараясь ступать бесшумно, девочка выбралась на опушку и тут же заметила мальчишек — в двадцати футах от нее они плескались в коровьей поилке. Их одежда была сложена возле черного чемодана, чтобы ее не залила вода, выплескивающаяся через край бадьи. Больший мальчик встал, а малыш пытался взобраться ему на плечи. Поуэлл сидел, глядя прямо перед собой, — его очки были залиты водой. На своих друзей он не обращал внимания. Деревья, должно быть, казались зелеными водопадами сквозь мокрые стекла. Девочка притаилась за сосной, прижавшись щекой к коре.

— Хотел бы я здесь жить! — закричал малыш. Он балансировал, зажав коленями голову большого мальчишки.

— А вот мне совсем не хочется, — выпалил тот и подпрыгнул, пытаясь скинуть свою ношу.

Поуэлл сидел неподвижно, и по его лицу нельзя было сказать, слышит он своих спутников или нет — с застывшим взглядом он был похож на призрака, восставшего из гроба.

— Если бы все здесь исчезло, — произнес он, — тогда не о чем было бы думать.

— Слушайте, — сказал старший мальчик, медленно приседая в воде с малышом, все еще державшимся у него на плечах. — Это все никому не принадлежит.

— Это все наше, — сказал малыш. Девочка за деревом не шелохнулась.

Поуэлл внезапно выскочил из воды и помчался прочь. Он по кругу пробежал все поле, точно спасаясь от погони, а когда снова оказался у поилки, те двое тоже выскочили и понеслись за ним; солнце сверкало на их мокрых телах. Бежавший быстрее всех большой мальчик выбился вперед. Они два раза обежали поле и наконец свалились возле своей одежды, тяжело дыша.

— Знаете, что бы я здесь сделал, если б мог? — спросил старший мальчик хрипло.

— Не, а что? — Малыш приподнялся и внимательно на него посмотрел.

— Я бы построил здесь большую стоянку для автомобилей или что-нибудь такое, — пробормотал тот.

Они принялись одеваться. Солнце отразилось двумя белыми пятнами на стеклах очков Поуэлла, смазав его глаза.

— Я знаю, что нужно сделать. — Он вытащил что-то из кармана и показал им. С минуту они рассматривали его ладонь. Затем, не оставив времени для обсуждений, Поуэлл поднял саквояж, и они двинулись в лес, пройдя в десяти футах от вышедшей из-за ствола девочки, на щеке которой остался красно-белый отпечаток сосновой коры.

С изумлением она наблюдала, как, остановившись, они собрали все спички, которые у них были, и принялись поджигать валежник. Они стали визжать и улюлюкать, гикать, прижимая ладони ко рту, а через несколько секунд девочку отделила от них узкая, но быстро разраставшаяся полоска огня. Девочка смотрела, как пламя перебирается от валежника к ближайшей купе деревьев, подпрыгивая и покусывая нижние ветки. Ветер поднимал огненные клочки все выше, и вот уже визжащие мальчишки скрылись за его стеной.

Девочка повернулась и хотела побежать через поле, но ноги ее словно налились свинцом, и она еще какое-то время постояла, преисполненная совершенно незнакомой, отчаянной горечи. А потом бросилась наутек.

Миссис Коуп и миссис Причард работали в поле за амбаром, и тут миссис Коуп увидела, что над деревьями за пастбищем поднимается дым. Она вскрикнула, и миссис Причард указала на дорогу, по которой неслась девочка, причитая:

— Мама, мама, они хотят построить здесь стоянку для автомобилей!

Миссис Коуп стала созывать негров, а довольная миссис Причард, крича, понеслась по дороге. Мистер Причард вышел из хлева, двое негров бросили перекидывать навоз и направилась к миссис Коуп с лопатами.

— Скорее, скорее! — кричала она. — Закидайте пожар землей!

Они прошли мимо, почти не удостоив ее взглядом, и, не спеша, двинулись к лесу. Она побежала за ними, крича:

— Скорее! Скорее! Вы что, не видите?!

— Успеется, никуда он не денется,— сказал Кальвер, и они не прибавили шагу.

Девочка подошла к матери и посмотрела ей в лицо, словно видела его впервые. Она различила на нем печать той же самой горечи, что охватила ее саму, но на материнском лице она была старше и, казалось, могла принадлежать кому угодно: негру, европейцу или самому Поуэллу. Девочка быстро отвела взгляд и увидела, как перед фигурами неторопливо идущих негров в гранитной стене леса быстро растет и ширится столб дыма. Прислушавшись, она уловила вдалеке дикие вопли радости, словно пророки плясали в огненной топке, в круге, который ангел расчистил для них.

ЗАПОЗДАЛАЯ ВСТРЕЧА С ПРОТИВНИКОМ

Генералу Сэшу исполнилось сто четыре года. Он жил со своей внучкой Салли Поукер Сэш, которой было шестьдесят два года и которая еженощно на коленях молилась о том, чтобы он дожил до того дня, когда она окончит курсы. Генерала совершенно не трогало, окончит она их или нет, но он нисколько не сомневался, что дожить он до этого доживет. Жить стало для него настолько застарелой привычкой, что он был не в силах вообразить себя в каком-либо ином состоянии. Церемония выдачи дипломов выпускникам курсов меньше всего соответствовала его представлению о приятном времяпрепровождении, несмотря даже на то, что, по словам Салли, он будет сидеть на эстраде в парадном мундире. Она сказала, что преподаватели и слушатели пройдут процессией в академических мантиях, но что с ним в его парадном мундире никто сравниться все равно не сможет. Он прекрасно знал это и без нее, а что до процессии, черт бы ее подрал, так эта процессия может отправиться в преисподнюю и вернуться обратно — он и глазом не моргнет. Ему нравились парады, изукрашенные платформы на колесах, полные мисс Америк, мисс Дайтонских Пляжей и Королев Хлопчатобумажных Изделий. А процессии его не интересуют! Процессия же, нашпигованная школьными учителями, на его взгляд, должна была быть мертвей реки Стикса. Впрочем, посидеть в мундире на эстраде он готов — пусть себе любуются.

Салли Поукер не разделяла его неколебимой уверенности в том, что он доживет до церемонии вручения ей диплома. Правда, уже пятый год он как будто нисколько не менялся, но у нее было предчувствие, что она лишится предвкушаемого торжества — ведь так случалось с ней много раз. Последние двадцать лет она каждый год занималась на летних курсах, потому что в те дни, когда ока начала учительствовать, никаких дипломов и в заводе не было. Тогда, говорила она, все было нормальным, но с тех пор, как ей исполнилось шестнадцать лет, ничего нормального не осталось, и вот уже двадцать лет, как в каникулы, когда ей следовало бы отдыхать, она бывала вынуждена отправляться под палящим солнцем в учительский колледж штата, и, хотя, вернувшись осенью, она продолжала учить именно так, как ее учили не учить, это было слишком слабой местью, чтобы удовлетворить ее жажду справедливости. Она хотела, чтобы генерал присутствовал на церемонии, потому что желала показать, символом чего она была или, по ее словам, «что позади нее — все», а позади них — ничего. Эти «они» не являли собой никого конкретного. А так — всех выскочек, которые перевернули мир вверх дном и уничтожили каноны пристойной жизни.

Она намеревалась в августе встать на эстраде так, чтобы генерал в своем кресле-каталке сидел позади нее, и она намеревалась держать голову очень высоко, словно говоря: «Смотрите на него! Смотрите на него! Это мой дед, а вы все — выскочки! Благородный, несгибаемый старец, воплощающий все старинные традиции! Достоинство! Честь! Доблесть! Смотрите на него!» Как-то ночью во сне она закричала: «Смотрите на него! Смотрите на него!» — обернулась и увидела, что он сидит в кресле-каталке позади нее с ужасным выражением на лице и без какой-либо одежды, кроме генеральской шляпы. Она проснулась и больше уже в эту ночь не осмелилась заснуть.

Что касается генерала, то он наотрез отказался бы присутствовать на церемонии выдачи дипломов, если бы она не обещала, что он будет сидеть на эстраде. Ему нравилось сидеть на эстрадах. Он считал, что он по-прежнему очень красивый мужчина. Когда он еще мог встать на ноги, он был боевым петушком в пять футов четыре дюйма ростом. У него были белоснежные волосы, которые сзади достигали плеч, и он не собирался вставлять челюсти, так как считал, что без них его профиль выглядит более чеканным. Когда он облачался в парадный генеральский мундир, то твердо знал, что с ним не может сравниться никто и ничто. Это был не тот мундир, который он носил в Гражданскую войну. В ту войну он, собственно, не был генералом. Возможно, он был рядовым, и к тому же пехотинцем. Он не помнил, кем он был. По правде говоря, он вообще той войны не помнил. Она была подобна его ногам, которые теперь свисали где-то в самом низу, ничего не ощущающие, прикрытые серо-голубой накидкой, которую Салли Поукер связала крючком, когда была маленькой девочкой. Он не помнил и испано-американской войны, в которой потерял сына, он далее не помнил этого сына. История была ему ни к чему, потому что он не предполагал больше встретиться с ней. В его сознании история ассоциировалась с процессиями, жизнь же — с парадами, а ему нравились парады. Люди постоянно спрашивали его, помнит ли он то или это — унылая черная процессия вопросов о прошлом. В прошлом было только одно событие, которое ему было интересно и о котором он рассказывал с удовольствием: это случилось двенадцать лет назад, когда ему преподнесли парадную генеральскую форму и когда он присутствовал на премьере кинофильма.

— Я был на той премьере, которую они устроили в Атланте, — рассказывал он гостям, сидящим у него на веранде. — Окруженный красотками. И это было не что-нибудь там местное. Ничего даже подобного. Это было национальное событие, и меня пригласили — прямо на эстраду. Никаких кургузых пиджачишек. Все, кто там был, платили за билет по десять долларов и должны были надевать фраки. Я был в этом самом мундире. Мне его днем преподнесла красоточка в номере отеля.

— Это был номер-«люкс», и я там тоже была, дедушка,— вставляла Салли Поукер, подмигивая посетителям.— Вы с глазу на глаз ни с какими девицами в номере отеля не оставались!

— Остался бы, так знал бы, что делать, — отвечал старый генерал, браво тараща глаза, и посетители захлебывались от смеха. — Это была красотка из Голливуда, из Калифорнии, и в картине она никого не играла. У них там красоток куда больше, чем им нужно, они их так и называют «экстра» и ничего им делать не дают — только подносить людям подарки и сниматься с ними. Меня с ней тоже сняли. Нет, их было две. По одной с каждого бока, а я в середке и обнимаю каждую за талию, а талии у них, ну, с полдоллара, не больше.

Тут Салли Поукер снова его перебивала:

— Мундир вам, дедушка, преподнес мистер Говиски, мне он преподнес цветок для платья — такой изящный! Из гладиолусовых лепестков, позолоченных и собранных в форме розы. Ах, какой он был изящный! Если бы вы видели! Он был…

— Он был величиной с ее голову, — сердито буркал генерал. — Я рассказываю, а не ты! Они преподнесли мне этот мундир и вот эту шпагу и сказали: «Генерал, мы не хотим, чтобы вы объявляли нам войну. Мы хотим только, чтобы вы поднялись на эстраду, когда вас вечером представят публике, и ответили на несколько вопросов. Сможете вы это сделать?» — «Смогу ли я это сделать?! — говорю я. — Да я не то делал, когда вас еще и на свете не было!» Они так и покатились.

— Он был гвоздем вечера, — говорила Салли Поукер, но она не очень любила вспоминать эту премьеру из-за того, что произошло там с ее ногами. Она купила для этого случая новое платье — вечернее платье из черного шелка со стразовой пряжкой и болеро, а к нему — серебряные туфли, потому что ей предстояло подняться на эстраду с генералом, чтобы поддерживать его. Их окружили всяческими заботами. Без десяти восемь за ними приехал настоящий лимузин и отвез их в кинотеатр. Лимузин остановился под навесом точно в ту минуту, когда следовало — после крупнейших звезд, режиссера, автора, губернатора, мэра и звезд второй величины. Полицейские дирижировали движением машин, и натянутые канаты отделяли тех, кому не удалось попасть на премьеру. И все те, кому не удалось попасть на премьеру, смотрели, как они вышли из лимузина в свет прожекторов. Потом они прошли по красному с золотом фойе и капельдинерша в конфедератской фуражке и коротенькой юбочке проводила их на почетные места. Зал уже был полон, и несколько «Дочерей Конфедерации» принялись хлопать, едва они увидели генерала в его мундире, а тогда и все захлопали. После них вошли еще несколько знаменитостей, а потом двери закрылись и люстры померкли.

Молодой человек с белокурыми волнистыми волосами, сообщивший, что он говорит от имени кинопромышленности, начал представлять почетных гостей, и все, кого он представлял, выходили на эстраду и говорили, как они счастливы, что присутствуют здесь при этом замечательном событии. Генерал и его внучка были представлены шестнадцатыми — согласно программе. Его представили как Теннесси Флинтрока Сэша, генерала армии конфедератов, хотя Салли Поукер и говорила мистеру Говиски, что его зовут Джордж Поукер Сэш и что он был только майором. Она помогла ему встать с кресла, но ее сердце билось так часто, что она не знала, хватит ли у нее самой сил подняться на эстраду.

Старик медленно шел по проходу, высоко держа свою ослепительно белую голову и прижимая шляпу к сердцу. Оркестр начал под сурдинку играть «Боевой гимн конфедератов», а «Дочери Конфедерации», все как одна, встали и не садились, пока генерал оставался на эстраде. Когда он добрался до центра эстрады (Салли Поукер шла на полшага сзади, поддерживая его под локоть), оркестр внезапно грянул «Боевой гимн» во всю силу, и старик с подлинным актерским чутьем энергично отдал честь дрожащей рукой и стоял по стойке смирно, пока не замер последний вопль труб. Позади них две капельдинерши в конфедератских фуражках и коротеньких юбочках держали скрещенными флаги южан и северян.

Генерал стоял в самом центре прожекторного луча, который заодно выхватывал из полутьмы и фантастический серповидный кусок Салли Поукер — золотые лепестки гладиолусов, собранные в розу, стразовую пряжку и пальцы, стискивающие белую перчатку и носовой платок. В кружок света ловко втиснулся молодой человек с белокурыми волнистыми волосами и сказал, что он очень-очень счастлив, потому что сегодня на этом великом событии присутствует тот, сказал он, кто сражался и проливал кровь в битвах, которые им вскоре предстоит увидеть смело воспроизведенными на экране.

— Скажите, генерал, — спросил он, — сколько вам лет?

— Диииииивиносто два! — провизжал генерал.

Вид у молодого человека был такой, словно за весь вечер он не слышал ничего более впечатляющего.

— Уважаемые дамы и господа, — сказал он, — давайте поприветствуем генерала от всего сердца!

Сразу же загремели аплодисменты, а молодой человек легким движением большого пальца показал Салли Поукер, чтобы она увела старика, потому что пора представлять публике следующего почетного гостя. Однако генерал еще не кончил. Он врос в центр яркого круга, вытянув шею, приоткрыв рот, впивая жадными серыми глазами ослепляющий свет и рукоплескания. Он грубо оттолкнул внучку локтем и проверещал:

— Я остаюсь таким молодым, потому что целую всех хорошеньких девочек!

Это было встречено искренними оглушительными аплодисментами, и как раз в этот момент Салли Поукер посмотрела вниз на свои ноги и обнаружила, что в волнении и спешке сборов она забыла переобуться — из-под края ее платья выглядывали тупые носы коричневых ботинок на толстой подметке. Она дернула генерала на себя и почти бегом утащила его со сцены. Он очень рассердился, что ему не дали сказать, до чего он рад присутствовать при этом событии, и по пути к своему креслу повторял как мог громче:

— Я рад присутствовать на этой премьере, где столько красоток. — Но по соседнему проходу к эстраде шла другая знаменитость, и никто не обращал на генерала никакого внимания. Он проспал весь фильм, время от времени что-то яростно бормоча во сне.

С тех пор его жизнь была не очень интересной. Ноги теперь у него совсем отнялись, колени сгибались, словно на проржавевших петлях, почки работали когда хотели, но его сердце упрямо продолжало биться. Прошлое и будущее равно не существовали для него: одно было забыто, а о другом не вспоминалось — о том, что ему предстоит умереть, он думал не больше, чем кошка. Каждый год в День памяти Конфедерации его обряжали и одалживали Городскому музею столицы штата, где его с часа до четырех демонстрировали посетителям в душноватом зале, полном старых фотографий, старых мундиров, старого оружия и исторических документов. Все эти реликвии хранились под стеклом, чтобы дети не могли до них добраться. На нем был генеральский мундир, подаренный ему к премьере, и он сидел неподвижно, хмурясь, в небольшом огороженном канатом пространстве. По его виду нельзя было догадаться, что он живой, только молочно-серые глаза порой мигали, но однажды, когда какой-то ребенок, расхрабрившись, потрогал его шпагу, он быстро вскинул руку и шлепнул по дерзким пальцам. Весной, когда старинные дома открывали свои двери для паломников-туристов, его приглашали сидеть в мундире на видном месте для создания верной атмосферы. Иногда он только свирепо ворчал на посетителей, но иногда рассказывал про премьеру и красоток.

Салли Поукер казалось, что она сама умрет, если он не доживет до церемонии вручения ей диплома. В начале летнего семестра, когда она еще не знала, получит ли она диплом, она сообщила декану, что ее дед Теннесси Флинтрок Сэш, генерал армии конфедератов, будет присутствовать на церемонии вручения, что ему сто четыре года и что он еще полностью сохраняет ясность мысли. Из ответа декана явствовало, что колледж всегда рад столь достойным посетителям и что, конечно, генерала можно будет посадить на эстраде и представить присутствующим. Она договорилась со своим внучатым племянником Джоном Уэсли Поукером Сэшем, бойскаутом, что он будет катить кресло генерала. Она думала о том, как умилительно будет видеть старца в его прославленной серой форме и маленького мальчика в чистеньком хаки, — старое и новое, подумала она одобрительно, они будут позади нее на эстраде, когда ей вручат диплом.

Все шло почти так, как она рассчитывала. Летом, пока она была на курсах, генерал жил у других своих родственников, и они привезли его вместе с Джоном Уэсли на церемонию. В отель, где они остановились, явился репортер и снял генерала, поставив с одного боку от него Салли Поукер, а с другого — Джона Уэсли. Генералу, помнившему, что он снимался, стоя между двумя красавицами, эта фотография не слишком понравилась. Он не помнил, на какой, собственно, церемонии ему предстоит присутствовать, но помнил, что наденет для нее свой мундир и шпагу.

Утром в торжественный день Салли Поукер должна была участвовать в академической процессии вместе с другими дипломированными специалистами по начальному образованию, а потому не могла сама присмотреть за водворением его на эстраду, однако Джон Уэсли, десятилетний белокурый толстяк с лицом опытного организатора, гарантировал, что все будет в порядке. Она зашла в отель в двоей академической мантии и надела на старика форму. Он был хрупким, как высушенный паук.

— Вы совсем не волнуетесь, дедушка? — спросила она. — А я так просто до ужаса волнуюсь.

— Положи шпагу мне на колени, черт тебя подери,— сказал старик. — Так, чтобы она блестела.

Салли Поукер положила шпагу ему на колени и, отступив, оглядела его.

— Выглядите вы чудесно, — сказала она.

— Черт тебя подери, — сказал старик медленно, монотонно, уверенно, словно говорил это биению своего сердца. — Черт подери все, пусть провалится ко всем чертям.

— Тише, тише, — сказала она и радостно отправилась к месту сбора.

Выпускники выстроились позади факультета точных наук, и она встала в свой ряд, как раз когда процессия двинулась. Накануне она почти не спала, а когда засыпала, ей снилась церемония и она бормотала во сне: «Вы на него смотрите? Вы на него смотрите?», но каждый раз просыпалась, прежде чем успевала обернуться и посмотреть на него. Выпускникам в черных шерстяных мантиях предстояла обойти под палящим солнцем три здания, и Салли Поукер, тяжело шагая среди таких же черных фигур, думала, что тем, кому эта академическая процессия кажется внушительной, следует подождать, пока они увидят старого генерала в прославленной серой форме и чистенького юного бойскаута, который бодро вкатит его на эстраду, и солнце заиграет на блестящей шпаге. Она полагала, что Джон Уэсли уже ждет со стариком за кулисами в полной готовности.

Черная процессия обошла два здания и вышла на аллею, ведущую к главному корпусу. Гости стояли на газоне, высматривая своих среди выпускников. Мужчины сдвигали шляпы на затылки и вытирали лбы, а женщины слегка приподнимали платья на плечах, чтобы материя не прилипала к спине. Выпускники в тяжелых мантиях выглядели так, словно из них выпотевали последние капли невежества. Солнечные лучи сверкали на автомобильных бамперах, отражались от высоких зданий и уводили глаза от одного ослепительного пятна к другому. Они увели глаза Салли Поукер в сторону большого красного автомата, торгующего «кока-колой», который был установлен у входа в главный корпус. И там она увидела генерала: он сидел в своем кресле-каталке, нахмурясь, без шляпы, под жгучим солнцем, а Джон Уэсли, выпустив блузу поверх штанов, прижимался щекой и боком к красному автомату и пил «кока-колу». Она выскочила из рядов, вприпрыжку кинулась к ним и вырвала у мальчишки бутылочку. Она встряхнула его, заправила блузу ему в штаны и надела шляпу на голову старика.

— Ну-ка, вези его в ту дверь! — сказала она, указав окостенелым пальцем на боковой вход.

Генерал тем временем чувствовал, что у него на макушке появляется крохотная дырочка. Мальчик поспешно покатил его по аллее, вверх по пандусу в здание — кресло подпрыгнуло на пороге служебного входа, Джон Уэсли поставил его так, как ему было велено, и генерал свирепо уставился прямо перед собой на головы, которые сливались во что-то единое, и на глаза, которые перескакивали с одного лица на другое. К нему подходили фигуры в черных мантиях, они брали его руку и трясли ее. По проходам в зал вливалась черная процессия и под торжественную музыку растекалась перед ним черным озером. Музыка словно проникала ему в голову через дырочку в макушке, и на секунду ему показалось, что за музыкой туда намерена последовать и процессия.

Он не знал, что это за процессия, но в ней было что-то знакомое. Она должна быть ему знакома, раз уж она его встречает, но ему не нравились черные процессии. Процессия, которая его встречает, подумал он с раздражением, должна включать платформы с красотками, как это было перед премьерой. Наверное, что-то связанное с историей,— они всегда устраивают что-нибудь такое. А ему ничего этого не надо. То, что случилось тогда, не имеет отношения к людям, которые живут теперь, а он живет теперь.

Когда вся процессия втекла в черное озеро, черная фигура на его берегу начала произносить речь. Фигура говорила что-то про историю, и генерал решил не слушать, но слова просачивались сквозь дырочку в макушке. Он услышал свою фамилию, кресло резким толчком выдвинулось вперед, и бойскаут глубоко поклонился. Они назвали его фамилию, а поклонился толстый щенок. Черт тебя подери, попытался сказать генерал. Уйди с дороги! Я могу встать! Но его швырнуло на сиденье прежде, чем он успел встать и поклониться. Он решил, что они шумят в его честь. Если с ним кончили, то он больше ничего не будет слушать. Если бы не дырочка в макушке, ни одно слово до него не добралось бы. Он хотел заткнуть дырочку пальцем и не пускать в нее слова, но дырочка была чуть шире его пальца и как будто становилась глубже.

Место первой черной мантии заняла вторая и тоже заговорила: он снова услышал свою фамилию, но они говорили не о нем, они все еще говорили об истории.

— Если мы забудем наше прошлое, — объявил оратор, — мы не вспомним о нашем будущем, и будет так, словно мы его вообще не имеем.

Постепенно генерал стал слышать некоторые из этих слов. Он забыл историю и вовсе не намеревался снова ее вспоминать. Он забыл имя и лицо своей жены, имена и лица своих детей — забыл даже, была ли у него жена и были ли дети, и он забыл названия мест, забыл сами эти места и то, что там происходило.

Ему очень досаждала дырочка в макушке. Он не ожидал, что на этом торжестве у него будет дырочка в макушке. Ее просверлила медлительная черная музыка, и хотя большая часть музыки осталась снаружи, все-таки кусочки ее оказались в дырочке и проникали все глубже, шевелились в его мыслях, впускали слова, которые он слышал, в темные участки его мозга. Он слышал слова «Чикемога, Шайло, Джонстон, Ли» и знал, что это он воскрешает эти слова, которые для него ничего не значат. Он задумался над тем, был ли он генералом при Чикемоге или при Ли. Потом он попробовал представить себе, как он верхом на лошади возвышается на середине платформы, полной красавиц, которая медленно едет по улицам Атланты. Но вместо этого в его голове зашевелились старые слова, словно пытаясь вырваться наружу и ожить.

Оратор покончил с той войной и перешел к следующей, а теперь приближался к третьей, и все его слова, как и черная процессия, были смутно знакомыми и раздражающими. В голову генерала ввинчивался длинный палец музыки, нащупывая то тут, то там места, которые были словами, бросая лучики света на эти слова и помогая им оживать. «Черт подери! Я этого не потерплю!» И он начал тихонько пятиться, чтобы убраться подальше отсюда. Тут он увидел, что фигура в черной мантии села, раздался шум и черное озеро перед ним заурчало и потекло к нему с двух сторон под черную медлительную музыку, и он сказал: «Прекратите, черт подери! Я не могу делать двух дел сразу!» Он не мог защищаться от слов и одновременно следить за процессией, а слова сыпались на него очень быстро. Он чувствовал, что бежит спиной вперед, а слова бьют по нему ружейным огнем, промахиваясь, но подбираясь все ближе и ближе. Он повернулся и побежал во всю мочь, но оказалось,

что он бежит навстречу словам. Он бежал в их частые залпы и встречал их торопливыми проклятиями. Когда музыка загремела совсем близко, перед ним из ниоткуда разверзлось все прошлое, и он почувствовал, что его тело в сотнях мест пронизывает острая боль, и упал, отвечая проклятием на каждое попадание. Он увидел узкое лицо жены, которая критически оглядывала его сквозь круглые очки в золотой оправе, он увидел одного из своих косоглазых лысых сыновей, к нему обеспокоенно подбежала его мать, а потом на него обрушилась вереница мест — Чикемога, Шайло, Мартасвилл, — так, словно прошлое было теперь единственным будущим и ему приходилось с этим смириться. Тут он внезапно увидел, что черная процессия совсем надвинулась на него. Он узнал ее, потому что она преследовала по пятам все его дни. Он сделал отчаянное усилие заглянуть за нее, узнать, что идет за прошлым, и стиснул шпагу так, что лезвие коснулось кости.

Выпускники длинной вереницей шли через эстраду, получали свитки своих дипломов и пожимали руку ректора. Когда Салли Поукер, которая была в самом конце, пошла но эстраде, она взглянула на генерала, увидела, что тот сидит неподвижно, яростно нахмуренный, широко раскрыв глаза, вновь повернула голову совершенно прямо, вздернула ее повыше и получила свой свиток. На этом все кончилось, она вышла из зала назад под жгучее солнце, отыскала своих родственников, и они вместе сели на скамейку в тень, дожидаясь, пока Джон Уэсли подвезет к ним старика. Но хитрый бокскаут уже вытолкнул кресло через задний выход, быстро прокатил его по вымощенной плитами дорожке и теперь стоял рядом с трупом в длинной очереди к автомату, торгующему «кока-колой».

СОЛЬ ЗЕМЛИ

Всего у миссис Фримен было три выражения лица: наедине с собой — неопределенное, на людях — сопутствующее либо застопоренное. Обычно глаза ее упорно и неуклонно следовали за оборотом разговора, вдоль его осевой линии, как фары тяжелого грузовика. Застопоренное выражение появлялось редко, разве что ее напрямик заставляли брать слова назад,— и тогда лицо ее застывало, темные глаза едва заметно тускнели и миссис Фримен словно оборачивалась штабелем мешков с зерном: стоять стоит, а все равно что неживая. И ничего ей не втолкуешь, как ни старайся; да миссис Хоупвел и не старалась. Любые слова как об стену горох. Кто-кто, а уж миссис Фримен прямо-таки ни в чем не могла ошибиться. Она стояла на своем, и в самом лучшем случае из нее можно было вытянуть, что «оно, может, и так, если не эдак»; или же она приглядывалась к выставке пыльных бутылей наверху буфета и замечала: «Инжиру-то ишь летом наготовили, а все без толку».

Самые важные дела решались на кухне за завтраком. Поутру миссис Хоупвел вставала в семь и включала отопление у себя и у Анжелы. Анжелой звали ее дочку, ширококостную блондинку с протезом вместо ноги. Ей было тридцать два года, и она окончила университет, но миссис Хоупвел все считала ее ребенком. Пока мать завтракала, Анжела вставала, ковыляла в ванную и хлопала дверью, а вскоре с черного хода являлась и миссис Фримен. Анжела слышала, как мать приглашает: «Да проходите же»; потом разговор шел вполголоса, из ванной не разобрать. К появлению Анжелы о погоде уже было переговорено, и обсуждались дочери миссис Фримен — Глайниз и Каррамэй. Анжела называла их Глицерина и Карамеля. Рыженькой Глайниз было восемнадцать, и женихи за ней ходили толпами; белобрысая Каррамэй в свои пятнадцать уже была замужем и ждала ребенка. Миссис Фримен каждое утро докладывала, сколько раз ее дочку вытошнило. Что ни съест, все выдает обратно.

Миссис Хоупвел любила всем рассказывать, какие Глайниз и Каррамэй прелестные девушки, а уж миссис Фримен — настоящая дама, и краснеть за нее нигде и ни перед кем не приходится. Потом сообщалось, как она в свое время случайно наняла Фрименов, а они ей ниспосланы свыше — бывают же подарки судьбы! — и живут у нее вот уже четыре года. Срок нешуточный, а все потому, что не какое-нибудь отребье. Люди надежные. Она позвонила прежнему нанимателю насчет рекомендации: тот сказал, что мистер Фримен работать может, но жена у него — не приведи господь. «Ко всякой бочке затычка, всюду лезет, — сказал он. — Если не поспеет, пока пыль не улеглась, считайте, что ее и в живых нету. Дневать и ночевать будет в ваших делах. Сам-то он ничего, — сказал он, — но супругу его что я, что жена и минутой бы дольше не вытерпели». Так что миссис Хоупвел несколько дней помедлила.

В конце концов она их все-таки наняла, потому что выбора не было, но заранее в точности определила, как с миссис Фримен обходиться. Раз уж ей такая охота всюду лезть, ладно, решила миссис Хоупвел, пусть себе всюду лезет, даже и присмотрим, чтоб она чего не упустила — пусть за все отвечает, пусть будет ко всему приставлена. У самой миссис Хоупвел недостатков не было; зато она умела так распорядиться чужими, что все выходило как нельзя лучше Слоном, Фримены были наняты и работали у нее пятый год.

Одно хорошо, другое плохо. Это было первое излюбленное присловье миссис Хоупвел. Второе гласило: такова жизнь! Было и еще одно, самое важное: что ж, сколько людей, столько мнений. Эти суждения она обычно высказывала за столом, мягко и убедительно, как бы делясь сокровенными мыслями; и грузная, нескладная Анжела, на лице которой постоянная озлобленность заслоняла все прочие выражения, чуть скашивала льдисто-голубые глаза с таким видом, будто ослепла усилием воли и прозревать не намерена.

Когда миссис Хоупвел говорила миссис Фримен, что такова жизнь, та отвечала: «А я что говорю». Что ни возьми, она все сама знала. Куда было до нее мистеру Фримену. Когда миссис Фримен с мужем только еще обживались на новом месте, миссис Хоупвел раз как-то сказала ей: «Ну, вы у нас все насквозь видите», — и подмигнула. Миссис Фримен отвечала: «А что. Я вообще догадливая. Это кому как дается».

— Каждому свое, — говорила миссис Хоупвел.

— Да почти что так, — говорила миссис Фримен.

— На нас свет клином не сошелся.

— А я что говорю.

Дочь привыкла, что такими разговорами приправляются все завтраки, тем более обеды, а бывало, что и ужины. Без гостей ели в кухне, на скорую руку. Миссис Фримен всегда ухитрялась застать их с ложкой у рта, и доедать приходилось при ней. Летом она выстаивала в дверях, а зимой облокачивалась на холодильник и смотрела сверху вниз или пристраивалась к газовому радиатору, подобрав сзади юбку. Иной раз она прислонялась к стене и водила головой из стороны в сторону. Уходить она не торопилась. Миссис Хоупвел это порядком раздражало, но терпения ей было не занимать. Она знала, что одно хорошо, другое плохо и что зато ее Фримены — люди надежные, а уж если по нашим временам заполучишь надежных людей, той держись за них.

Со всяким отребьем она вдоволь намучилась. До Фрименов арендаторы у нее больше года не жили. Не таковы у них были жены, чтоб долго терпеть их бок о бок. С мужем миссис Хоупвел давно развелась, а обходить поля надо хотя бы вдвоем; приходилось кое-как уламывать Анжелу, и та отпускала грубости, строила кислые мины, и миссис Хоупвел наконец говорила ей: «Не можешь вести себя по-человечески, так и без тебя обойдусь», — а на это дочка становилась столбом и, угрюмо набычившись, отвечала: «Уж какая есть — не нравится, не надо».

Миссис Хоупвел не винила ее: ногу ведь тоже не вернешь (а ногу случайно отстрелили на охоте, когда Анжеле было десять лет). Как-то у нее не укладывалось в голове, что девочке ее тридцать два и что она больше двадцати лет так и прожила с одной ногой. Лучше было считать ее ребенком, а то просто сердце разрывалось; ведь это ж подумать, что ей за тридцать, всякую фигуру потеряла, а до сих пор ни разу в жизни не потанцевала и не повеселилась — нормально, как положено девушке. Звали ее Анжела, но в двадцать один год она законным порядком переменила имя, благо была в чужих местах. Миссис Хоупвел ничуть не сомневалась, что она долго подыскивала себе самое дурацкое имя на свете. Слова матери не сказала, уехала и переменила; а какое было чудное имя — Анжела. Теперь по документам она была Хулга.

Миссис Хоупвел считала, что «Хулга» — вообще не имя, а какая-то несуразная ерунда: не то холка, не то втулка. Она дочь так не называла. Она по-прежнему говорила «Анжела», и та машинально откликалась.

Хулга притерпелась к миссис Фримен: по крайней мере не нужно теперь разгуливать с матерью. Даже беседы о Глайниз и Каррамэй можно снести, лишь бы ее не трогали. Сперва она думала, что нипочем не уживется с миссис Фримен, раз ее не возьмешь никакой грубостью. Иногда миссис Фримен мрачнела и несколько дней подряд ходила надутая непонятно из-за чего; но прямые нападки, явная издевка, грубости в лицо — это ей все было как с гуся вода. В один прекрасный день она вдруг стала звать ее Хулгой.

При миссис Хоупвел она ее так не называла — та бы вспылила, — но если ей случалось встретить девушку где-нибудь во дворе, она тут же обращалась к ней, прибавляя: «Хулга», — и грузная, очкастая Анжела-Хулга хмурилась и краснела, словно ей в душу лезут. Кому какое дело до ее заветного имени. Сначала она облюбовала его только за грубость, а потом се осенило: это же то самое, что ей нужно. Для нее имя звучало гулко, как удар молота в небесной кузне, где трудится потный, грубый Вулкан и куда по первому зову спешит его супруга Венера. Это имя было ее высшим жизненным свершением. Она несказанно торжествовала, что матери не удалось вылепить из нее ангелочка-Анжелу, и торжествовала еще больше, что сумела превратить себя в Хулгу. Однако оттого, что имя пришлось по вкусу и миссис Фримен, она только злилась. Казалось, будто колкие глазки миссис Фримен так и буравили ее, добираясь до самого сокровенного. Чем-то она привлекала миссис Фримен; и однажды Хулга поняла, что ту притягивает ее искусственная нога. Миссис Фримен особенно интересовали всякие гнусные хвори, скрытые уродства, растление малолетних. Из болезней она предпочитала затяжные и безнадежные. Миссис Хоупвел не раз при Хулге рассказывала в подробностях о той злосчастной охоте — как ногу оторвало напрочь, а девочка даже сознания не потеряла. Миссис Фримен никогда не уставала про это слушать, словно дело было час назад.

Проковыляв утром на кухню (необязательно ведь так ужасно топать, а топала она назло, за это миссис Хоупвел поручилась бы), Хулга молча оглядывала их. Миссис Хоупвел — в красном кимоно, волосы накручены на тряпочки — доедала завтрак, а миссис Фримен, облокотясь на холодильник, нависала над столом. Хулга ставила на огонь кастрюльку с яйцами и стояла у плиты, скрестив руки, и занятая разговором миссис Хоупвел посматривала на нее краем глаза и думала, что девочка просто себя запустила, а так-то она вовсе и недурна собой. Лицо как лицо: к нему еще приятное выражение, так и совсем бы ничего. Миссис Хоупвел любила говорить, что иной, может, красотой и не блещет, но если умеет видеть в жизни хорошее, то и сам хорошеет.

Посматривая так на Анжелу, она каждый раз огорчалась, что девочке взбрело на ум стать доктором философии. Проку ей от этого никакого не было, а теперь со степенью в университете уже делать нечего. Миссис Хоупвел считала, что затем девушкам и стоит учиться, чтобы покрутиться среди сверстников, но Анжела «доучилась до точки». А начинать все заново у нее сил бы не хватило. Доктора сказали миссис Хоупвел, что даже при самом заботливом уходе Анжела едва ли доживет до сорока пяти. У нее был органический порок сердца. Анжела говорила прямо, что, будь она поздоровее, она бы недолго любовалась на красноземные пригорки и простых надежных людей. А уехала бы читать лекции в каком-нибудь университете, где бы ее слушали люди с понятием. И миссис Хоупвел прекрасно представляла, как бы она вырядилась огородным пугалом и собрала себе очень подходящих слушателей. Она и тут-то разгуливала в заношенной юбке и желтом свитере с вылинявшим ковбоем. Она думала, что это забавно; а ничего забавного, просто глупо, не вышла из детского возраста — и все тут. Ума хоть отбавляй, а соображения ни на грош. Миссис Хоупвел казалось, что дочка год от году все больше пыжится, грубит, заносится, ставит себя от всех особняком, того и гляди, вообще вид человеческий потеряет. А что за несусветицу она несла! Ни с того ни с сего вскочила раз посреди еды, красная, с набитым ртом, и огорошила собственную мать: «Ты! Да ты загляни внутрь себя! Загляни внутрь себя и ничего не увидишь! Господи! — вскрикнула она, тяжело опустилась на стул и уставилась в тарелку. — Мальбранш как в воду глядел: в нас и есть наш предел! В нас и есть наш предел!» Миссис Хоупвел так и не поняла, чего это она так разошлась. Она только заметила, в надежде хоть как-то повлиять на Анжелу, что иной раз и улыбнуться не мешает.

Философская степень дочери ставила миссис Хоупвел в полный тупик. Можно сказать: «Моя дочь медсестра», или «Моя дочь учительница», или даже: «Моя дочь инженер-химик». Но кому скажешь: «Моя дочь философ». Философией занимались в древности разные там греки-римляне. Анжела с утра усаживалась в глубокое кресло и весь день читала. Иногда она выходила погулять, но не жаловала ни собак, ни кошек, ни птичек, ни цветы, ни природу, ни достойных молодых людей. На достойных молодых людей она глядела так, словно их глупость била ей в нос.

Однажды миссис Хоупвел подвернулась книга, которую дочка только что отложила; раскрыв наудачу, она прочла: «Наука, с другой стороны, призвана вновь и вновь отстаивать свою исконную трезвость и основательность, утверждай, что имеет дело лишь с данностью. Как же задано Ничто в мире науки? Оно задано как кошмар или фантазм. Всякая точная наука уточняет одно: что Ничто для нее не существует. Именно таково Ничто при строгом научном подходе. И мы верим науке и ничего не желаем знать про Ничто». Эти слова были подчеркнуты синим карандашом, и миссис Хоупвел они показались какими-то зловещими тарабарскими заклинаниями. Она поскорее захлопнула книгу и вышла из комнаты, поеживаясь, будто ее прохватило сквозняком.

В это утро Анжела вошла посреди разговора о Каррамэй.

— После ужина четыре раза вытошнило, — проговорила миссис Фримен, — и под утро два раза вскакивала. А вчера весь день в комоде рылась. Дел других нет. Торчит перед зеркалом и прикидывает, что на нее еще лезет.

— Надо, чтоб она ела, — заметила миссис Хоупвел, потягивая кофе и глядя в спину Анжелы, стоявшей у плиты. Любопытно, о чем девочка толковала вчера с продавцом Библий; удивительное дело, как это ему удалось разговорить ее.

Накануне к ним забрел долговязый тощий парень, предлагал купить Библию. Он показался в дверях с большим черным чемоданом, тяжело кренившим его набок, и прислонился к косяку. Устал он, видимо, до полусмерти, однако весело воскликнул: «Доброе утро, миссис Кедрач!» — и опустил чемодан на коврик. Симпатичный паренек; костюм, правда, небесного цвета, а желтые носки совсем сползли; вдобавок и без шляпы. На лице его выдавались скулы, темно-русая прядь прилипла колбу.

— Моя фамилия Хоупвел, — сказала она.

— Ну! — воскликнул он как бы озадаченно, хотя глаза его поблескивали.— А я гляжу, на почтовом ящике написано «Кедрач», так я и подумал, что вы миссис Кедрач! — Он радостно рассмеялся, с пыхтеньем подхватил ношу и как-то невзначай оказался в передней. Словно чемодан ввалился сам собой и рывком затянул хозяина. — Так вы, значит, миссис Хоупвел! — сказал он, стиснув ей руку. — Очень, как говорится, приятно, вам туда, а мне обратно! — Он снова рассмеялся, но веселость тотчас сбежала с его лица. Он выждал, пристально посмотрел на нее в упор и сказал: — Сударыня, у меня к вам серьезное дело.

— Что ж, проходите, — пригласила она без особой радости, потому что обед был почти готов.

Он вошел в гостиную, примостился на краешке стула, задвинул чемодан между колен и окинул взглядом комнату, как бы соображая, с кем имеет дело. В двух сервантах мерцало столовое серебро; видно, ему еще не приходилось бывать в такой красивой гостиной.

— Миссис Хоупвел, — сказал он задушевно, как старый знакомый, — вы ведь верите, что жить надо по-христиански.

— М-да, разумеется, — отозвалась она.

— Про вас известно, — сказал он и помедлил, глубокомысленно склонив голову набок, — что вы чудесный человек. Слухом земля полнится.

Миссис Хоупвел терпеть не могла, когда ее принимали за дурочку.

— Вы чем торгуете? — спросила она.

— Библиями, — сказал парень, пробежался взглядом по комнате и прибавил: — Я вижу, у вас в гостиной нет семейной Библии, все у вас есть, а этого, вижу, не хватает!

Миссис Хоупвел не могла сказать: «Моя дочь неверующая и не потерпит Библии в гостиной». Она сказала, поджав губы:

— Моя Библия у меня на ночном столике.

Это была неправда. Библия затерялась где-то на чердаке.

— Сударыня,— сказал он,— Слову Божьему место в гостиной.

— Ну, это уж как на чей вкус, — начала она. — По-моему…

— Сударыня,— сказал он,— доброму христианину положено иметь Слово Божье в каждой комнате, не говоря уж что в сердце. А вас по лицу сразу видно, что вы добрая христианка.

Она поднялась и сказала:

— Словом, молодой человек, Библия ваша мне не нужна, а вот обед мой, того и гляди, пригорит.

Он не встал. Он принялся обминать сцепленные ладони и, опустив взгляд, тихо сказал:

— Что же, сударыня, по правде-то, мало кому теперь нужна Библия, а я вам не указчик, это понятно. Что говорю, то говорю, а как получше сказать, не знаю. Я простой малый. — Он встретил ее недружелюбный взгляд. — Вам, конечно, с нашим братом не с руки знаться, мы народ простой.

— Да что вы! — воскликнула она. — Ведь простые, надежные люди, это же соль земли! Каждому свое, свет ни на ком клином не сошелся. Такова жизнь!

— Золотые ваши слова, — сказал он.

— Да как же, по-моему, простых-то, надежных людей на свете и не хватает! — сказала она взволнованно. — Отсюда, по-моему, и все наши беды!

Лицо его просветлело.

— А я и не представился, — сказал он. — Меня Менли Пойнтер зовут, родом из-под Уиллоби, из самой там глуши.

— Подождите минутку,— сказала она.— Я схожу посмотрю, как там с обедом.

Она вышла из комнаты и увидела, что Анжела стоит у двери и подслушивает.

— Сплавь свою соль земли, — сказала она, — есть пора. Миссис Хоупвел укоризненно посмотрела на нее и пошла убавила огонь под овощами.

— Я людям грубить не привыкла, — сказала она себе под нос и вернулась в гостиную.

За это время он успел выложить из чемодана две Библии — по одной на каждое колено.

— Вы уж лучше их спрячьте, — посоветовала она. — Мне они не нужны.

— Я ценю, что вы по-честному, — сказал он. — Нынче ведь честных только и найдешь, что в деревенской глуши.

— Вот именно, — сказала она, — среди бесхитростного простонародья!

Из-за неплотно прикрытой двери донесся стон.

— К вам небось ребята ходят рассказывают, как им ученье дается, — сказал он, — только от меня вам про это не услышать. Да как-то меня и не тянет в колледж, — сказал он. — Я хочу помогать людям жить по-христиански. Видите, в чем дело, — сказал он, понизив голос, — у меня с сердцем неладно. Я, наверно, недолго и протяну. А коли знаешь, что дела твои плохи и долго не протянешь, сами понимаете, сударыня… — Он осекся на полуслове и поглядел на нее.

Он болен, как Анжела! У нее слезы подступили к глазам, но она быстро взяла себя в руки, проговорила:

— Может, пообедаете с нами? Мы очень были бы рады! — и тут же пожалела об этом.

— Да, мэм, — сказал он конфузливо, — я бы, конечно, с удовольствием!

Анжела мельком глянула на него, когда их знакомили, а потом за весь обед даже не посмотрела в его сторону. Он к ней обращался, а она будто и не слышала. Вечная история: обязательно надо обхамить человека! И миссис Хоупвел по обыкновению сияла радушием, чтоб невежливость дочери не лезла в глаза. Гость легко разговорился о себе. Он рассказал, что у отца с матерью их было двенадцать, он седьмой; ему восемь лет было, когда отца пришибло деревом. Мало сказать, пришибло, а прямо надвое раскроило, тело и узнать-то было нельзя. Остались они на материной шее, та из кожи вон лезла, и все ходили в воскресную школу и каждый вечер читали Библию. Сейчас ему девятнадцать, а Библии продает вот уж четыре месяца. Семьдесят семь штук он продал и еще на две договорился. Его мечта — стать миссионером и принести побольше пользы людям. «Потерявший душу свою сбережет ее», — простосердечно сказал он, и это прозвучало так искренно, так естественно и откровенно, что миссис Хоупвел ни за что бы не позволила себе улыбнуться. Он придерживал горошек на краю тарелки хлебным ломтиком, а потом тем же ломтиком дочиста подобрал остатки соуса. Заметно было, что Анжела исподтишка следит, как он держит нож и вилку; паренек тоже нет-нет да и окинет ее взглядом, словно хочет на себя внимание обратить.

После обеда Анжела собрала со стола и скрылась, оставив их беседовать вдвоем. Он снова рассказал ей про свое детство, про несчастье с отцом и вообще про свою жизнь. Чуть не каждые пять минут она подавляла зевок. Он просидел два часа, пока она не сказала, что, к сожалению, ей пора из дому, у нее дела в городе. Он упрятал свои Библии, поблагодарил ее и совсем было распрощался, но замешкался в дверях, сжал ей руку и сказал, что сколько он по людям ходит, но она вот просто замечательная женщина, и спросил, нельзя ли в другой раз еще зайти. Она сказала, что будет всегда рада его видеть.

Анжела стояла на дорожке и высматривала что-то вдали, когда он спустился с крыльца, скособочившись под тяжестью чемодана. Он остановился рядом с ней, лицом к лицу, и заговорил. Миссис Хоупвел не могла его расслышать, но ее бросило в дрожь при мысли о том, что ему скажет Анжела. Потом Анжела, видно, что-то сказала, и парень заговорил снова, взволнованно размахивая свободной рукой. Потом Анжела еще что-то сказала, и парень опять заговорил. Затем миссис Хоупвел с изумлением увидела, что они вместе двинулись к воротам. Анжела прошлась с ним до самых ворот, и миссис Хоупвел представить себе не могла, о чем они разговаривали, а спросить пока не решалась.

Между тем миссис Фримен напомнила о себе. Она переместилась от холодильника к радиатору, и миссис Хоупвел повернулась к ней лицом, чтоб показать, что слушает.

— Ввечеру Глайниз опять ездила гулять с Харви Хиллом, — сказала миссис Фримен. — А у ней, значит, ячмень на глазу.

— Хилл, — рассеянно отозвалась миссис Хоупвел, — это который в гараже работает?

— Нет, это который учится на массажиста, — сказала миссис Фримен. — И, значит, у ней ячмень на глазу. Два дня как раздуло. Вот она говорит, он ее вечером к дому-то подвез и говорит: «Давай я тебе ячмень твой сниму», а она говорит: «Как это?», а он говорит: «Ложись на заднее сиденье, увидишь». Она легла, а он цоп ее за шею и давай месить. И так это ее пальцами чпок-чпок-чпок, потом уж она его отпихнула. А нынче утром, — сказала миссис Фримен, — куда ячмень подевался? Прямо будто и не было никакого ячменя.

— Чудеса, да и только, — сказала миссис Хоупвел.

— Он ей говорит: пойдем к судье, распишемся, — продолжала миссис Фримен, — а она ему, что жениться так жениться, только не в конторе.

— Что говорить, Глайниз славная девочка, — сказала миссис Хоупвел. — Глайниз и Каррамэй обе очень славные девочки.

— Каррамэй говорит, она когда за Лаймана выходила, Лайман сказал: к судье, говорит, это и есть самое святое дело. Она говорит, он сказал: к священнику ни за полтысячи не пойду.

— Полтысячи ему мало, а сколько надо? — спросила Хулга от плиты.

— Он сказал: ни за полтысячи не пойду, — повторила миссис Фримен.

— Ну что ж, пора нам всем и за дела приниматься,— сказала миссис Хоупвел.

— К судье, говорит Лайман, это и есть самое святое дело,— сказала миссис Фримен.— А доктор говорит, что пусть Каррамэй ест чернослив. Это, мол, лучше всякого лекарства. Давит, мол, снизу, вот и спазмы. А сказать, чего у нее на самом деле?

— Еще неделька-другая, и все это пройдет,— сказала миссис Хоупвел.

— Невматочная у нее,— сказала миссис Фримен. — А то бы ее так не выворачивало.

Хулга выпустила вареные яйца на блюдечко и понесла его к столу вместе с полной до краев чашкой кофе. Она осторожно уселась и стала есть. Если миссис Фримен вдруг

надумает уходить, придется задерживать ее расспросами, а то мать — по глазам видно — только и дожидается. Сразу начнет обиняками выспрашивать про разносчика Библий, а это лишнее.

— И как же это он ей шею месил? — спросила она. Миссис Фримен пустилась описывать, как он ей месил шею. Она сказала, что машина у него ничего себе, «меркьюри» пятьдесят пятого года, а Глайниз говорит: пойду за такого, у кого «плимут» тридцать шестого, лишь бы к священнику. Хулга спросила, а как, если б у него был всего-то «плимут» тридцать второго? Миссис Фримен сказала, что Глайниз говорит — пойдет и за такого, у кого «плимут» тридцать шестого.

Миссис Хоупвел сказала, что у Глайниз просто на редкость ясная голова. Она сказала, что восхищается, какая у обеих девочек ясная голова. Она сказала, что, кстати же, у них вчера побывал очень милый молодой человек, предлагал купить Библию.

— Господи, — сказала она, — я с ним чуть не умерла со скуки, но такой он откровенный, такой прямодушный — не обижать же. Из таких, знаете, простых, надежных людей, — сказала она, — настоящая соль земли.

— Я видела, как он пришел, — сказала миссис Фримен, — а потом видела, как ушел.

И Хулга уловила легкий оттенок в ее голосе, легкий намек, что ушел-то вроде не без провожатых. Она и бровью не повела, но шея у нее покраснела, и она как бы сглотнула краску вместе с ложкой желтка. Миссис Фримен смотрела на нее с видом соучастницы.

— Вот и я говорю — на нас свет клином не сошелся, — сказала миссис Хоупвел. — И хорошо, что все такие несхожие.

— Одни несхожие, а другие очень даже схожие, — сказала миссис Фримен.

Хулга встала, проковыляла в свою комнату с грохотом вдвое против обычного и заперла дверь. С разносчиком Библий она условилась на десять утра у ворот. Она полночи размышляла об этом. Сперва она думала, до чего все это забавно, а потом ей вдруг забрезжил глубинный смысл. Она лежала и сочиняла диалоги, будто бы нелепые, а на самом деле полные скрытого значения, до какого ни одному разносчику Библий в жизни не додуматься. Их вчерашний разговор был в том же духе.

Он тогда остановился перед ней и замер. Его худое оживленное лицо было обсыпано капельками пота; он выставил остренький нос и смотрел вовсе не так, как за обеденным столом. Он разглядывал ее без всякого стеснения, во все глаза и по-детски, как невиданного зверя; а запыхался так, будто долго бежал вдогонку. Во взгляде было что-то знакомое, кто-то на нее уж так смотрел. С минуту он молчал. Потом прошептал, ловя воздух ртом:

— Ты когда-нибудь ела такого цыпленка, чтоб он был вчерашний?

Девушка ответила непроницаемым взглядом. Он как будто выдвинул вопрос на собрании философского общества.

— Ела, — ответила она затем, точно после всестороннего изучения вопроса.

— Невелик же он был, коли накануне вылупился! — возликовал он, затрясся от безудержного хихиканья, густо покраснел и наконец застыл, восхищенно глядя на ее неподвижное лицо. — А тебе сколько лет? — чуть слышно спросил он. Она помедлила с ответом. Потом вяло обронила:

— Семнадцать.

Он заулыбался так, словно всколыхнулось небольшое озерцо.

— Я вижу, у тебя нога деревянная, — сказал он. — Ну, ты же и молодчина. Ну, ты же и прелесть.

Она молчала, стояла и смотрела мимо него.

— Проводи меня до ворот,— сказал он.— Ты молодец девочка, ты прямо прелесть, ты мне сразу понравилась, только в комнату вошла.

Хулга двинулась вперед.

— Тебя как зовут? — спросил он, улыбаясь ей в затылок.

— Хулга, — сказала она.

— Хулга, — тихо повторил он. — Хулга. Хулга. В жизни такого имени не слыхал. А ты застенчивая, да, Хулга?

Она кивнула, не отрывая взгляда от его большой красной руки, сжимавшей ручку огромного чемодана.

— А приятно, когда девушка в очках,— сказал он.— Очень меня разные мысли одолевают. Есть такие люди — все им пустяки, а я нет. Потому что мне жить недолго осталось.

— Мне тоже недолго жить осталось, — вдруг отозвалась она и подняла взгляд. Его малюсенькие карие глазки лихорадочно блестели.

— Слушай,— сказал он,— ты не думаешь, что некоторым прямо суждено встретиться, раз у них все так, в общем, похоже? Раз у обоих, в общем, серьезные мысли в голове? — Он перебросил чемодан в другую руку, а освободившейся ухватил ее под локоть. — Я по субботам отдыхаю, — сказал он. — Люблю пройтись по лесу посмотреть, как разоделась матерь-природа. Забрести куда-нибудь подальше. Ну там, пик-ник устроить. А что бы нам с тобой завтра устроить пик-ник? Давай, а, Хулга, — сказал он и поглядел обморочным взглядом, словно вот-вот упадет замертво. Его даже качнуло к ней.

Ночью она представляла, как его соблазняет. Она представляла, как они идут вместе, минуют оба дальних луга и выходят к сараю, а там все складывается так, что она его легко соблазняет, и его, конечно, начинает мучить совесть. Но даже и низший ум подвластен духовной ясности. Она представляла, как очищает его совесть от угрызений и таким образом помогает ему глубже осмыслить жизнь. Она помогает ему освободиться от комплекса стыда и обратить стыд себе на пользу.

Она отправилась к воротам ровно в десять, незаметно скрывшись из дому. Никакой еды она с собой не захватила, позабыв, что обычный пикник без еды не обходится. Она надела брюки и грязноватую белую рубашку, подумала и смочила воротник лосьоном — за неимением духов. Когда она подошла к воротам, там никого не было.

Она поглядела в обе стороны шоссе и остервенела от мысли, что ее провели, что он только и хотел, чтоб она ради него попусту прошлась к воротам. Вдруг знакомая долговязая фигура возникла из-за куста напротив. Он улыбнулся и приподнял новехонькую широкополую шляпу. Вчера он был без шляпы: должно быть, купил для такого случая. Шляпа была каштанового цвета, с красно-белой лентой по тулье и слегка ему великовата. Он выступил из-за куста все с тем же черным чемоданом в руке, в том же костюме и желтых носках, сползших в туфли от ходьбы. Он пересек шоссе и сказал:

— Я так и знал, что ты придешь!

Девушка ехидно подумала, что ручаться ему за это не стоило бы. Она показала на чемодан и спросила:

— А Библии зачем прихватил?

Он взял ее под руку, неудержимо и непрестанно улыбаясь.

— Почем знать, Хулга, когда понадобится Слово Божие,— сказал он.

Ей вдруг показалось, что все это не наяву; но они уже были у края насыпи. К лесу они пошли через выгон. Она чувствовала сбоку его легкий, пружинистый шаг. Видно, и чемодан полегчал: он им даже размахивал. Полпути они прошли без единого слова, потом он приобнял ее пониже пояса и тихо спросил:

— А у тебя деревяшка докуда?

Она густо покраснела и кинула на него такой взгляд, что парень смешался.

— Да я ничего худого, — сказал он. — Я к тому, что ты молодчина и вообще. Тебя, наверно, Бог бережет.

— Нет, — сказала она, ускорив шаг и глядя перед собой, — в Бога я не верю.

Он остановился и присвистнул.

— Ну! — воскликнул он, словно растерял все слова от удивления.

Она шагала как заведенная, и скоро он опять пританцовывал сбоку, обмахиваясь шляпой.

— Удивительная ты девушка, — заметил он, искоса посматривая на нее. У опушки он снова ее обнял, молча притянул и поцеловал взасос.

Поцелуй, скорее упорный, чем пылкий, вызвал у нее тот самый приток адреналина, который иным помогает вытаскивать тяжелые сундуки из горящего дома: у нее же лишь усиленно заработал мозг. Он еще прижимал ее к себе, а она устремила на него, как бы издалека, свой ясный, сторонний, насмешливый умственный взор; и любопытство мешалось в ней с жалостью. Ее никогда еще не целовали, и она удовлетворенно отметила, что это довольно заурядное ощущение вполне подконтрольно сознанию. Иные и от сточной воды опьянеют, скажи им только, что это водка. Парень мягко отстранил ее и глядел выжидательно и неуверенно, а она повернулась и молча пошла дальше, будто ей такое не в новинку.

Его пыхтение снова послышалось сбоку; завидев корень, он кидался ей помогать, чтоб она не споткнулась. Он отвел и придержал гибкие терновые ветви в длинных шипах. Она вела, а он поспевал сзади, тяжело дыша. Наконец они выбрались на солнечную полянку, мягко круглившуюся на подъеме к другой, поменьше. За холмом видна была проржавевшая крыша старого сенного сарая.

По склону холма розовели кустики полевой гвоздики.

— Ты, значит, не спасешься? — внезапно спросил он, остановившись.

Девушка улыбнулась. До этого она ему не улыбнулась ни разу.

— У меня свое вероучение, — сказала она, — и по моему выходит, что я уже спасена, а ты обречен, но я же сказала тебе, что не верю в Бога.

Восхищению его, казалось, не было предела. Он опять по-детски уставился на нее, словно давешний невиданный зверь протянул лапу из-за прутьев и потрепал его по плечу. Она подумала, что он, того и гляди, опять станет ее целовать, и на всякий случай заспешила дальше.

— А где бы нам тут сесть посидеть? — выговорил он, сбиваясь на шепот.

— Вон в том сарае, — сказала она.

Они заспешили, точно сарай мог отъехать, как поезд. В большом двухъярусном сарае было темно и прохладно. Парень указал на лесенку, приставленную к сеновалу.

— Жаль, нам туда не взобраться.

— Почему не взобраться? — спросила она.

— А нога-то, — почтительно сказал он.

Девушка презрительно усмехнулась в его сторону и, цепко перебирая руками, взобралась по лестнице, а он благоговейно стоял внизу. Она ловко подтянулась в проем, глянула сверху вниз и сказала:

— Очередь за тобой, если не раздумал.

И он полез, кое-как управляясь с чемоданом.

— Библия нам не понадобится, — заметила она.

— Это почем знать, — пропыхтел он.

Забравшись на сеновал, он с минуту переводил дыхание. Она опустилась на ворох соломы. Солнечный свет с плавающими пылинками струился над нею широким косым пологом. Она откинулась в солому, повернула голову и поглядела в раскрытые воротца сеновала. За двумя усеянными гвоздикой склонами темнела гряда леса. В холодном синем небе не было ни облачка. Парень прилег рядом, подсунул под нее руку, другой обнял и стал обцеловывать ей лицо, издавая ртом какие-то рыбьи всплески. Шляпу он не снял, только сбил на затылок, чтоб не мешала. Когда помешали ее очки, он снял их и сунул себе в карман.

Сперва она не отвечала на поцелуи, потом несколько раз чмокнула его в щеку, добралась до губ и так впилась в них, точно хотела высосать весь воздух из его груди. Дыхание его было чистое и свежее, как у ребенка, а поцелуи по-детски липучие. Он ворковал, что любит ее, что влюбился с первого взгляда, но и воркование тоже было вроде сонного лепета ребенка, которого мать укладывает в постель. Все это, однако, не сбивало ее с мысли, и мысли не путались с ощущениями.

— Ты еще не сказала, что любишь меня, — наконец прошептал он, высвободившись. — Без этого нельзя.

Она отвернула лицо и посмотрела в пустые небеса, потом на темную гряду, потом ниже, на два склона, превратившиеся в зыблющиеся зеленые озерца. Она не заметила, что он забрал ее очки, а расплывчатый пейзаж ей ни о чем не говорил: ей, как обычно, было не до пейзажей.

— Без этого нельзя, — повторил он. — Скажи, что любишь, без этого никак нельзя.

Она всегда была осторожна по части обязательств.

— В каком-то смысле, — начала она, — оставя точность в стороне, можно и так выразиться. Но я подобных слов не употребляю. У меня иллюзий нет. Я из тех, кто прозревает суть вещей и упирается взглядом в ничто.

Парень насупился.

— Без этого нельзя. Я сказал, а теперь ты обязана. Ее это почти растрогало.

— Ах ты, бедняжка, — пробормотала она. — Может, оно и лучше, что тебе непонятно. — И она притянула к себе его голову. — Все мы обречены, — сказала она, — но некоторые сорвали повязку с глаз и видят, что смотреть не на что. Это и есть своего рода спасение.

Он растерянно моргал, глядя сквозь бахрому ее волос.

— Это ладно, — он чуть не хныкал, — ну ты меня любишь или не любишь?

— Люблю, — сказала она и прибавила: — В некотором смысле. Но я должна тебе кое-что сообщить. Между нами все должно быть начистоту.

Она приподняла его за подбородок и посмотрела ему в глаза.

— Мне тридцать лет, — сказала она. — И я, между прочим, доктор наук.

Парень смотрел сердито, но не отступался.

— Ну и что, — сказал он. — Мало ли чего в жизни бывает. Ты мне лучше скажи, любишь или не любишь? — Он прижал ее к себе и покрыл ее лицо яростными поцелуями; наконец она сказала:

— Люблю, люблю.

— Вот и ладно,— сказал он, отпустив ее.— Тогда докажи. Она улыбнулась, глядя на смутный, переливчатый пейзаж. Вот она его и соблазнила, и все вышло само собой.

— Как? — спросила она. Все-таки не худо бы его немного попридержать.

Он склонился и прильнул губами к ее уху.

— Покажи, докуда у тебя деревяшка, — прошептал он.

Девушка резко вскрикнула, и лицо ее мгновенно посерело. Просьба была бесстыдная, но не это ее смутило. В детстве ей иной раз бывало стыдно, но образование начисто удалило из ее жизни чувство стыда, как хороший хирург удаляет раковую опухоль. Стыдиться чего-нибудь ей так же не пришло бы в голову, как верить в его Библию. Но протез ей был дорог, как павлину хвост. Никто, кроме нее, протеза не касался. Она берегла его, как другой бережет свою душу, таилась с ним от всех и едва ли не от самой себя.

— Нет, — сказала она.

— Конечно, — проворчал он, отсев от нее. — За молокососа меня считаешь.

— Да нет же, нет! — воскликнула она. — Он кончается у колена. У колена, не выше. Зачем тебе это нужно?

Он посмотрел на нее долгим, пронизывающим взглядом.

— А затем, — сказал он, — что этим ты и особенная. Не то что все.

Она сидела, пристально глядя на него. Ни в ее лице, ни в круглых льдисто-голубых глазах не было никакого волнения, но сердце ее словно остановилось, и перекачивать кровь принялся мозг. Она решила, что впервые в жизни оказалась лицом к лицу с настоящей невинностью. Этот мальчик понял ее инстинктом, который превыше всякой мудрости. И когда через минуту она сипло выдохнула: «Хорошо», она как будто

отдалась ему. Как будто рассталась с собственной жизнью и чудом обрела ее в нем.

Он осторожненько закатал штанину. На протез были надеты белый носок и бурая туфля; он был обтянут грубой материей вроде брезента и кончался уродливым креплением, подстежкой к культе. Парень добрался до подстежки и трепетно выговорил:

— А теперь покажи, как его снимать и надевать.

Она показала ему, как снимать, и снова надела, а потом он снял его сам, держа бережно, как живую ногу.

— Смотри! — сказал он детским, восторженным голосом. — Теперь я тоже умею!

— Пристегни его,— сказала она. И представила себе, как сбежит с ним и как он каждый вечер будет отстегивать протез, а утром снова пристегивать.

— Зачем же,— пробормотал он и поставил протез подальше от нее. — Пусть пока постоит. Мало тебе меня, что ли.

Она тревожно вскрикнула, но он опрокинул ее на спину и снова принялся целовать. Без ноги она чувствовала себя целиком в его власти. Рассудок ее вдруг отказал и занялся чем-то очень ему не свойственным. Выражение ее лица поминутно менялось. Парень то и дело поглядывал назад, на торчащий из соломы протез, и глаза его были, как стальные шипы. Наконец она оттолкнула его и сказала:

— Ну, пристегни обратно.

— Погоди, — сказал он.

Он перегнулся, подтянул свой чемодан и раскрыл его. Обнаружилась голубая в крапинку подкладка и всего две Библии. Он вынул одну из них и откинул обложку. Под обложкой была полая картонка, а в ней — фляжка виски, колода карт и синенькая коробочка с наклейкой. Он разложил все это перед нею, словно приношения на алтаре. Синюю коробочку он сунул ей в руку. Использовать только как превентивное средство от заражения, прочла она и выронила коробочку. Парень отвинчивал крышку фляги. Он с улыбкой кивнул на колоду карт. На рубашке каждой карты была непристойная картинка.

— Хлебни-ка,— сказал он, уступая ей фляжку. Он совал ей фляжку в самый нос, но она не двигалась как завороженная.

Наконец она обрела голос и заговорила почти умоляюще.

— Как же ты, — проговорила она, — вы же соль земли, простые, надежные люди?

Парень вскинул голову. Он словно сообразил, что его не иначе как оскорбляют.

— Ну и что из этого? — сказал он, выпятив губу. — Уж не хуже вашего-то, как ни глянь.

— Отдай мою ногу, — сказала она. Он носком отбросил протез подальше.

— Ладно тебе, давай сперва поразвлечемся, — ласкательно сказал он. — Мы еще толком и не познакомились.

— Отдай мою ногу! — взвизгнула она и рванулась было за протезом, но он легко отпихнул ее.

— Чего это ты вдруг вскинулась? — хмуро спросил он, завинтив фляжку и быстро заложив ее обратно в Библию. — Сама же только что говорила, что ни во что не веришь. Я уж думал, ай да девушка!

Лицо ее побагровело.

— Ты-то христианин! — с присвистом зашипела она. — Именно что христианин — слова с делами никак не сходятся. Да, уж ты настоящий христианин, ты…

Парень злобно поджал губы.

— А по-твоему, как выходит, — сказал он с горделивым негодованием, — прямо я верю в такую дребедень! Подумаешь, Библии продаю — на мякине меня не проведешь, не вчера родился, знаю, что почем!

— Отдай мою ногу! — выкрикнула она.

Он вскочил одним движением, мгновенно запрятал в Библию карты и синюю коробочку, а Библию кинул в чемодан. Она увидела, как он схватил ее протез и как тот сиротливо улегся в чемодане между двух Библий. Он захлопнул крышку, с размаху бросил чемодан в проем и сам полез вслед.

Когда над проемом осталась одна голова, он обернулся и оглядел ее уже без всякого восхищения.

— Везет мне на разные штуковины, — сказал он. — У одной дамочки я тем же манером стеклянный глаз раздобыл. И не думай, что ты меня словишь, меня ведь вовсе и не Пойнтер зовут. Зовут меня всюду по-разному, и долго нигде не задерживаюсь. И чего я тебе еще скажу, Хулга, — пренебрежительно протянул он, — ты уж не строй из себя. Заладила: ничто, ничто — да я сроду ни во что не верю! — И каштановая шляпа нырнула в проем.

Девушка неподвижно сидела на соломе, озаренная пыльным солнечным светом. Потом она обратила перекошенное лицо к воротцам и увидела, как синяя фигурка быстро пробирается через зеленое крапчатое озерцо.

Миссис Хоупвел и миссис Фримен выпалывали дикий лук на дальнем выгоне и видели, как он вынырнул из лесу и пошел к шоссе прямиком через луг.

— Да это не тот ли нудный молодой человек, что упрашивал меня купить Библию,— сказала миссис Хоупвел, при-щурясь. — Должно быть, обходил там негров со своим товаром. Уж такой простак, — сказала она, — но, верно, будь все мы таковы, и на земле жилось бы получше.

Неторопливый взгляд миссис Фримен настиг его перед тем, как он исчез за холмом. Потом она перевела глаза на вонючий луковый росток, который только что выдернула.

— Этакая простота не всем дается, — сказала она. — Мне так нипочем бы не далась.

ПЕРЕМЕЩЕННОЕ ЛИЦО

I

Павлин шел за миссис Шортли вверх по дороге. Медленно выступая друг за другом, они вдвоем составляли целую процессию. Одолев подъем, женщина остановилась и, скрестив руки на груди, застыла на своих исполинских ногах, словно нагромождение гранитных глыб, суживающееся кверху, к двум излучающим ледяной свет голубым точкам, от пронзительного взгляда которых ничто не могло укрыться. Преисполненная неколебимой уверенности в себе, она высилась, точно великанша, — хранительница здешних мест, вышедшая на шум узнать, что стряслось. Не удостаивая вниманием белесое послеполуденное солнце, которое, словно незваный гость, пряталось за зубчатой стеной облаков, она обратила свой взор на ответвлявшийся от шоссе рыжий проселок.

Павлин остановился у нее за спиной. Хвост его чуть-чуть приподнялся над землею и, ниспадая по обе стороны, будто шлейф, сверкал на солнце золотисто-зелеными и синими переливами, а сам он, откинув назад голову на длинной и тонкой, как тростинка, шее, казалось, разглядывал вдали нечто, не видимое больше никому.

Миссис Шортли смотрела, как черный автомобиль свернул с шоссе и въехал в ворота. У сарая с инвентарем, футах в пятнадцати от ворот, оба негра, Астор и Салк, бросив работу, тоже глазели на автомобиль. За большой шелковицей их совсем не было видно, но миссис Шортли все равно знала, что они там.

С крыльца навстречу машине спускалась миссис Макинтайр. Она усердно улыбалась во весь рот, однако миссис Шортли даже издали разглядела, что у нее нервно кривятся губы. Эти люди всего-навсего наемные работники, ничуть не лучше семейства Шортли или негров, а вот, поди ж ты, сама хозяйка спешит им навстречу. Вырядилась в свое лучшее платье, нацепила бусы и несется, растянув рот до ушей.

Машина остановилась на дорожке одновременно с миссис Макинтайр, и первым вышел священник — длинноногий старик в черном костюме, в белой шляпе и в рубашке с воротником задом наперед, как всегда носят священники, когда хотят, чтобы их сразу узнавали. Он-то и устроил сюда этих людей. Священник открыл заднюю дверцу, и из машины выскочили дети — мальчик и девочка, а вслед за ними неторопливо вышла женщина в коричневом платье, фигурой напоминавшая арахис. Потом отворилась передняя дверца и появился мужчина — само Перемещенное Лицо. Он был маленького роста, сутуловатый, в очках с золотой оправой.

Миссис Шортли сощурила глаза так, чтобы в поле ее зрения остался только он один, а потом постепенно включила в групповой портрет женщину с обоими детьми. Прежде всего ее поразило, что они ничем не отличались от всех других людей. Каждый раз, как она пыталась представить себе этих Перемещенных Лиц, в ее воображении возникали три медведя, идущие гуськом по дороге, в деревянных башмаках наподобие тех, какие носят голландцы, в матросских шапках и ярких куртках со множеством блестящих пуговиц. Но на этой женщине было платье, в каком миссис Шортли могла бы выйти и сама, а ребята были одеты точно так же, как все их сверстники в округе. Мужчина был в брюках защитного цвета и в голубой рубашке. Когда миссис Макинтайр с ним здоровалась, он вдруг перегнулся в поясе и поцеловал ей руку.

Миссис Шортли резким движением поднесла к губам собственную руку, но тут же ее отдернула и энергично вытерла о платье сзади. Вздумай мистер Шортли поцеловать руку миссис Макинтайр, она б наверняка послала его подальше. Конечно, мистер Шортли и не стал бы ей руку целовать. Недосуг ему такой чепухой заниматься.

Прищурившись, она вгляделась пристальней. Мальчик стоял в центре группы и говорил. Известно было, что он знает английский, потому что выучился еще в Польше, и теперь он слушал, что отец скажет по-польски, и повторял это по-английски, а потом слушал, что миссис Макинтайр скажет по-английски, и повторял это по-польски. Священник сказал миссис Макинтайр, что мальчика зовут Рудольф и что ему двенадцать лет, а девочку зовут Жужа и ей девять. По мнению миссис Шортли, имя Жужа больше подходило для жука и звучало так же странно, как если бы кто-нибудь назвал своего сына Тараканом. Ну а фамилию ихнюю вообще могли выговорить только они сами да еще, пожалуй, священник. Насколько она разобрала, их звали Гусаки. По крайней мере всю ту неделю, что они с миссис Макинтайр готовились к их приезду, они только так их и называли.

Подготовиться к их приезду было не так-то просто: ведь у них не было ничего своего — ни мебели, ни простыней, ни посуды,— и все это пришлось выискивать среди вещей, которые сама миссис Макинтайр давно уже выбросила. Они собрали кое-какую старую мебель, а на занавески для окон пошли мешки из-под куриного корма — получились две красные и одна зеленая, потому что красных мешков не хватило. Миссис Макинтайр сказала, что она денег не печатает и занавески покупать им не может.

— Они и говорить-то еще не умеют, так где им цвета различать, — сказала миссис Шортли.

А миссис Макинтайр добавила: после того, мол, что этим людям пришлось пережить, они за все должны быть благодарны. Пусть радуются, что им вообще удалось оттуда убежать, да еще попасть в такое место.

Миссис Шортли вспомнила виденную когда-то кинохронику: небольшая комната, набитая сваленными в кучу голыми трупами — руки и ноги переплелись, то тут, то там вылезает голова, колено или какая-нибудь часть тела, которую полагается прикрывать, или торчат пальцы, цепляясь за пустоту. Но только до вас начало доходить, что все это действительно настоящее, как кадр на экране уже сменился и чей-то глухой голос произнес: «Время идет вперед!» И такие вещи каждый день происходят в Европе, где все люди отсталые — не то что здесь у нас, — и миссис Шортли, которая со своей удобной позиции наблюдала за собравшейся внизу кучкой людей, вдруг осенило, что эти Гусаки, как крысы, переносящие тифозных блох, легко могли привезти из-за океана все эти кровожадные повадки. Раз они приехали из страны, где так поступали с ними, кто может поручиться, что они не вздумают поступать так же с другими? Огромная важность этого открытия потрясла ее до глубины души. В животе у нее задрожало так, словно в недрах горы произошел тектонический сдвиг, и, машинально спустившись вниз, миссис Шортли пошла знакомиться с Перемещенными Лицами, словно хотела сразу же выяснить, чего от них можно ожидать.

Она приближалась, выпятив живот, откинув назад голову и сложив на груди руки. Голенища стоптанных сапог легонько хлопали ее по толстым икрам. Шагах в пятнадцати от жестикулирующей группы она остановилась и вперила взор прямо в затылок миссис Макинтайр, давая тем знать о своем прибытии. У миссис Макинтайр, шестидесятилетней маленькой женщины, было круглое морщинистое личико; рыжая челка спадала на лоб почти до самых оранжевых бровей. Ротик у нее был крошечный, как у куклы, а глаза, казавшиеся нежно-голубыми, когда она широко их раскрывала, принимали оттенок вороненой стали или гранита, когда она, прищурясь, заглядывала в молочный бидон. Одного мужа она похоронила, с двумя другими развелась, и миссис Шортли уважала ее как человека, которого еще никому не удалось обвести вокруг пальца, никому, кроме — ха-ха-ха — кроме разве семейства Шортли.

Миссис Макинтайр протянула руку в сторону миссис Шортли и сказала мальчику по имени Рудольф:

— А это миссис Шортли. Мистер Шортли работает у меня на молочной ферме. Где же он? Я хочу познакомить его с Гизаками, — проговорила она, когда жена мистера Шортли, все еще не отнимая скрещенных рук от груди, подошла поближе.

Ага, значит, теперь они уже Гизаки. Небось в глаза она их Гусаками не зовет.

— Чанси в коровнике,— ответила миссис Шортли.— У него нет времени по кустам прохлаждаться, не то что у этих черномазых.

Взгляд ее сначала скользнул по макушкам Перемещенных, а потом медленно по спирали пошел вниз — так ястреб-стервятник кружит в воздухе, прежде чем опуститься на падаль. Она держалась на порядочном расстоянии — а то он еще и ей вздумает руку целовать. Своими зелеными глазами он посмотрел ей прямо в лицо и улыбнулся щербатым с одной стороны ртом. Миссис Шортли, не отвечая на его улыбку, взглянула на девочку, которая, поводя плечами, стояла возле матери. Ее длинные косы были подвязаны баранками, и — ничего не скажешь — хоть имя у нее какое-то жучье, она куда красивее обеих дочек миссис Шортли, четырнадцатилетней Энни Мод и шестнадцатилетней Сары Мэй. Правда, Энни Мод ростом не вышла, а Сара Мэй косит на один глаз. Но зато этот заграничный мальчишка — ничто против ее сына Г. К. Г. К. уже двадцать лет, он носит очки, а сложением весь в нее. Учится он в библейской школе и, когда кончит, сам станет проповедником. У него приятный сильный голос, он замечательно поет гимны и любого в чем хочешь убедит. Миссис Шортли посмотрела на священника и вспомнила, что у этих людей религия какая-то отсталая. Веруют они невесть во что — ведь в религии ихней не было никакой реформации, и никто не знает, какой вздор в ней еще остался. Ей опять представилась комната, до потолка заваленная трупами.

Священник тоже разговаривал как-то по-иностранному — вроде бы и по-английски, но так, словно набил себе полный рот сена. У него были длинный нос, прямоугольное голое лицо и такой же голый череп. Когда миссис Шортли подошла, он вдруг разинул рот, уставился ей куда-то за спину и, тыча пальцем, воскликнул: «Ах-х-х!»

Миссис Шортли быстро обернулась. В нескольких шагах позади нее, слегка откинув голову набок, стоял павлин.

— Какая прекрасная птица! — пробормотал священник.

— Лишний рот — только и всего, — отозвалась миссис Макинтайр, взглянув в сторону павлина.

— А когда же он распускает свой великолепный хвост? — спросил священник.

— Когда ему вздумается, — отвечала она. — Их у меня тут штук двадцать или тридцать было, но они все передохли. Терпеть не могу, когда они вдруг начинают кричать среди ночи.

— Такой красавец, — сказал священник. — Хвост, полный солнц.

Он на цыпочках подкрался к павлину и посмотрел ему на спину, откуда начинался блестящий золотисто-зеленый узор. Павлин стоял неподвижно, словно неземное виденье, снизошедшее к ним с лучезарных высот. Священник наклонился, и его простодушная красная физиономия так и засияла от восторга.

Миссис Шортли презрительно скривила губы.

— Эка невидаль — павлин, — проворчала она. Миссис Макинтайр подняла свои оранжевые брови и обменялась с нею взглядом, ясно говорящим, что старик впал в детство.

— Ну а теперь мы покажем Гизакам их новый дом, — нетерпеливо сказала она, заталкивая приезжих обратно в машину.

Павлин отошел к шелковице, за которой прятались негры, священник оторвал от него свой завороженный взгляд, сел в машину и повез Перемещенных Лиц в отведенную им лачугу.

Миссис Шортли подождала, пока машина скрылась из виду, после чего обошла шелковицу и остановилась в нескольких шагах за спиной негров — старика, державшего в руках ведро с кормом для телят, и желтолицего парня, чья похожая на деревянный обрубок голова была втиснута в круглую фетровую шляпу.

— Ну-у-у, — протянула она, — нагляделись небось. Что скажете?

Астор — так звали старика — поднялся.

— Мы смотрели, — проговорил он с таким видом, словно сообщал ей какую-то новость. — Они кто же будут?

— Из-за океана приехали,— махнув рукой, отвечала миссис Шортли. — Называются Перемещенные Лица.

— Перемещенные Лица… — повторил негр. — Ишь ты. А что же это значит?

— Это значит, что они не там, откуда родом, и что им вообще негде быть. Ну, например, если бы тебя отсюда прогнали и больше никуда не захотели бы взять.

— Однако они вроде тут, — задумчиво сказал старик. — А раз они тут, значит, они уже где-то есть.

— Точно, — подтвердил второй негр. — Они тут. Миссис Шортли всегда раздражала неспособность негров логически мыслить.

— Они не там, где им место, — сказала она. — Им место за океаном, где всё так, как они привыкли. Здесь все не такое отсталое, как там у них. Ну а вы лучше глядите в оба, — добавила она, качая головой. — Таких, как они, теперь мильон трильонов, а я-то помню, что миссис Макинтайр говорила.

— А что она говорила? — спросил молодой негр.

— Работу нынче найти нелегко — будь ты хоть белый, хоть черный, но я-то хорошо слышала, что она сказала,— нараспев произнесла она.

— Да уж вы-то как есть все услышите, — заметил старик. Он подался вперед, словно уже пошел, но остановился на ходу.

— Я слышала, как она сказала: «Надеюсь, это внушит страх божий нашим черномазым бездельникам!» — звонким голосом проговорила миссис Шортли.

Старик зашагал прочь.

— Она уж много раз это самое говорила,— буркнул он. — Ха-ха-ха. Говорила, точно говорила.

— Ступай в коровник да помоги мистеру Шортли, — сказала миссис Шортли молодому негру. — И за что только она тебе деньги платит?..

— Так ведь он же меня сам сюда послал. Он мне совсем другое дело делать велел, — отвечал тот.

— Вот ты за него и принимался бы, — сказала миссис Шортли.

Она дождалась, пока негр ушел, а потом постояла еще немного, погрузившись в раздумье и глядя невидящим взором на висящий перед нею хвост павлина, который тем временем успел взлететь на дерево. На хвосте нестерпимым блеском искрились бесчисленные планеты, и с каждой смотрел обведенный зеленым ободком глаз на фоне яркого солнца, переливающегося всеми оттенками, от золотисто-зеленого до розовато-оранжевого. Однако миссис Шортли не замечала этой развернутой перед нею карты вселенной, как не замечала синевы неба, проглядывавшего сквозь матово-зеленую листву. Перед ее внутренним взором возникло другое виденье: она представила себе, как миллионы перемещенных лиц пробиваются сюда, на новые места, а она, исполинский ангел с крыльями шириною в дом, говорит неграм, что им пора искать себе новое пристанище. И, продолжая раздумывать на эту тему, она повернула к коровнику с выражением надменного самодовольства на лице.

Она подходила к коровнику сбоку, чтобы заглянуть в него прежде, чем ее заметят. Мистер Чанси Шортли, сидя на корточках у двери, прилаживал доильный аппарат к вымени большой черно-белой коровы. С середины его нижней губы свисал окурок длиною с полдюйма. Миссис Шортли с полсекунды пристально его рассматривала.

— Если она увидит или узнает, что ты куришь в коровнике, она от злости лопнет, — заметила она.

Мистер Шортли поднял изборожденное глубокими морщинами лицо с провалами на щеках и с длинными складками, спускавшимися по обе стороны истресканных губ.

— Ты, что ли, ей донесешь? — поинтересовался он.

— У нее и свой нос есть, — отвечала миссис Шортли. Мистер Шортли кончиком языка небрежно слизнул с губы окурок, втянул его в рот, плотно сжал губы, вышел из коровника, долгим одобрительным взглядом окинул свою супругу и выплюнул тлеющийокурок в траву.

— Ох, Чанси, — хихикнула она и, выкопав носком башмака небольшую ямку, втоптала окурок в землю.

Дело в том, что этим способом мистер Шортли выражал свои чувства. Когда он за ней ухаживал, он не тренькал на гитаре, не дарил ей ничего на память, а просто, не говоря ни слова, садился на ступеньку, точно паралитик, которого пристроили на крыльцо побаловаться сигаретой. Выкурив сигарету до нужного размера, он обращал глаза на будущую миссис Шортли, открывал рот, втягивал сигарету и, глядя на нее самым что ни на есть влюбленным взглядом, продолжал сидеть, делая вид, что проглотил окурок. Это приводило ее в неистовый восторг, и всякий раз, как он проделывал эту штуку, ей хотелось нахлобучить ему на глаза шляпу и задушить его в объятиях.

— Знаешь, — сказала миссис Шортли, входя вслед за мужем в коровник, — эти Гусаки уже здесь, и она хочет тебя с ними познакомить. «Где мистер Шортли?» — спрашивает, а я ей: «Некогда ему…»

— …пустяками заниматься, — подхватил мистер Шортли, снова опускаясь на корточки возле коровы.

— Как ты думаешь, может он водить трактор, если он даже по-английски не понимает? По-моему, они и расходов-то не окупят. Мальчишка, тот разговаривает, да уж больно он хлипкий. Который может работать, не может говорить, а который может говорить, не может работать. Ничуть не лучше, чем взять еще парочку черномазых.

— Я б на ее месте лучше черномазого взял, — сказал мистер Шортли.

— Она говорит, их еще с десяток миллионов, перемещенных-то этих. Говорит, священник может их ей сколько угодно предоставить.

— Зря она с этим священником якшается, — сказал мистер Шортли.

— Ничего в нем умного нету. Придурковатый он какой-то, — сказала миссис Шортли.

— Я не позволю, чтоб Папа Римский мне тут на ферме свои порядки устанавливал, — сказал мистер Шортли.

— Так ведь они же не итальяшки, а поляки. Из Польши, где все эти мертвецы навалены были. Помнишь мертвецов-то этих?

— Три недели — больше они тут не продержатся, — сказал мистер Шортли.

Три недели спустя миссис Макинтайр и миссис Шортли поехали смотреть, как мистер Гизак будет опробовать на тростнике новую силосорезку, которую только что приобрела миссис Макинтайр, поскольку, сказала она, у нее на ферме наконец появился человек, способный управляться с этой машиной. Мистер Гизак водил трактор, умел обращаться с рулонным сенным прессом, с силосорезкой, с комбайном и вообще со всеми машинами, какие только у нее были. Он был первоклассным механиком, каменщиком и плотником. Он был бережлив и энергичен. Миссис Макинтайр говорила, что, по ее расчетам, он на одном только ремонте сэкономит ей двадцать долларов в месяц. Она сказала, что ей крупно повезло в жизни, когда она заполучила этого человека. Он и с доильным аппаратом справиться может. Он безупречно чистоплотен. И не курит.

Она остановила машину у самых тростниковых зарослей, и обе женщины вышли. Салк, младший негр, соединял с силосорезкой прицеп, а мистер Гизак соединял силосорезку с трактором. Закончив, он оттолкнул негра и сам занялся прицепом, сердито показывая жестами, чтобы Салк подал ему гаечный ключ или отвертку. Никто не мог за ним угнаться. Медлительные негры выводили его из себя.

Неделю назад мистер Гизак выследил Салка, когда тот во время обеда забрался с мешком в индюшатник. Он увидел, как Салк выбрал подходящего на жаркое индюшонка, затолкал его в мешок и спрятал мешок под куртку. Потом мистер Гизак прокрался за Салком вокруг сарая, схватил негра за руку, притащил к заднему крыльцу хозяйского дома и разыграл перед миссис Макинтайр всю сцену, а Салк тем временем бормотал, что разрази его гром, если он собирался украсть этого проклятого индюка, он просто хотел намазать ему шею сапожной ваксой, потому что у него на шее чирей вскочил. Разрази его гром, если это не святая истинная правда. Миссис Макинтайр велела ему отнести индюшонка на место, а потом долго втолковывала поляку, что все негры воруют. В конце концов ей пришлось позвать Рудольфа и объяснить ему это по-английски, чтобы он объяснил отцу по-польски, после чего недоумевающий и раздосадованный мистер Гизак удалился восвояси.

Теперь миссис Шортли стояла рядом с хозяйкой и ждала, что с силосорезкой будут неполадки, но никаких неполадок не было. Все движения мистера Гизака были быстрыми и точными. Он с ловкостью обезьяны вскочил на трактор, повел большую оранжевую силосорезку в заросли тростника, и из трубы в прицеп тотчас полилась зеленая струя силоса. Машина с треском проехала мимо, скрылась из виду, и шум ее вскоре затих вдали.

Миссис Макинтайр даже вздохнула от удовольствия.

— Первый раз в жизни у меня есть человек, на которого можно положиться,— сказала она.— Сколько лет я мучаюсь с этими никчемными людишками. И с белыми и с черными. Они из меня всю кровь выпили. До вас тут были Рингфилды, Коллинзы, Джереллы, Перкины, Пинкины, Геррины и невесть еще кто. И не было случая, чтоб, уезжая, они не прихватили что-нибудь из моих вещей. Ни единого случая!

Миссис Шортли могла слушать все это спокойно, потому что, если бы миссис Макинтайр и ее причисляла к никчемным людишкам, она бы с ней так не говорила. Они обе презирали таких людей. Миссис Макинтайр между тем продолжала монолог, который миссис Шортли слышала уже бессчетное множество раз.

— Я тут тридцать лет веду хозяйство, — сказала миссис Макинтайр и, нахмурившись, окинула взглядом ряды тростника, — и все эти годы оно только-только окупается. Люди, верно, думают, будто я деньги печатаю. А у меня налоги. И страховка. И за ремонт плати. И за корма.

Подавленная этим тяжким бременем, она умолкла, сложив под грудью коротенькие ручки.

— С тех пор как скончался судья, — продолжала она, — я едва свожу концы с концами, а эти люди как уедут, так непременно что-нибудь утащат. Черномазые, те не уезжают, они сидят на месте и воруют. Для черномазого у кого есть, что украсть, тот уже богач, а для этой белой голытьбы богач всякий, кто может себе позволить нанимать никчемных людишек, вроде них самих. А у меня только и добра, что земля под ногами!

«Ты не только нанимаешь, но, бывает, и увольняешь тоже», — подумала миссис Шортли, но она не всегда высказывала вслух то, что думала. Вот и теперь она стояла и ждала, когда миссис Макинтайр закончит, однако на этот раз хозяйка закончила совсем не так, как заканчивала прежде.

— Но теперь я наконец спасена. Что одному беда, то другому выгода. Этот человек, — тут миссис Макинтайр показала пальцем в сторону Перемещенного, — этот человек вынужден работать! И он хочет работать! — Она повернула к миссис Шортли свое оживленное морщинистое личико. — Этот человек — мое спасение!

Миссис Шортли смотрела прямо перед собой, словно проникая взглядом сквозь тростниковые заросли и даже сквозь самую толщу холма.

— А я бы остереглась спасения, если оно от дьявола, — произнесла она медленно и равнодушно.

— Что вы, собственно, хотите этим сказать? — спросила миссис Макинтайр, метнув сердитый взгляд на собеседницу.

Миссис Шортли покачала головой, но ничего не ответила. Отвечать ей, в сущности, было нечего, ибо она только сейчас до этого додумалась. Прежде она никогда не размышляла о дьяволе всерьез, ибо считала, что религия нужна только тем, у кого не хватает мозгов избежать неприятностей без ее помощи. Для таких же, как она, для людей деловых и здравомыслящих, религия — всего лишь предлог, чтобы собраться вместе и попеть гимны, но если бы она дала себе труд задуматься на этот счет, то наверняка сочла бы главным дьявола, а Бог был бы просто так, сбоку при-

пека. С приездом этих Перемещенных Лиц ей пришлось заново о многом поразмыслить.

— Я только знаю, что Жужа моей Энни Мод говорила,— начала она, но, видя, что миссис Макинтайр нарочно не спрашивает, что же именно та говорила, а вместо этого нагибается, отрывает веточку сассафраса и начинает ее покусывать, продолжала с таким видом, будто сообщает далеко не все, что ей известно: — Жужа говорила, что им тут долго не продержаться — вчетвером-то на семьдесят долларов в месяц.

— Такому не жалко и прибавить, — сказала миссис Макинтайр. — Он мне деньги экономит.

«А Чанси ей, стало быть, не экономит. Чанси встает в четыре часа утра доить ее коров и в летний зной и в зимнюю стужу — и так уже два года подряд. У нее еще никто столько времени не уживался. И вот благодарность — намеки, что ей, видите ли, денег не экономят».

— Как мистер Шортли, лучше ему сегодня? — спросила миссис Макинтайр.

Миссис Шортли считала, что ей давно пора бы задать этот вопрос. Мистер Шортли уже два дня как лежал в постели с приступом. Мистер Гизак в придачу ко всем своим обязанностям работал за него на молочной ферме.

— Ничуть не лучше, — отвечала она. — Доктор сказал, что это у него от переутомления.

— Если мистер Шортли переутомился, значит, он работает еще и на стороне, — сказала миссис Макинтайр и поглядела на миссис Шортли прищуренным глазом, как будто рассматривала дно молочного бидона.

Миссис Шортли не сказала ни слова, но закравшееся ей в душу подозрение сгустилось, как черная грозовая туча. Мистер Шортли и в самом деле работал еще и на стороне, да только у нас свободная страна, и пусть миссис Макинтайр в чужие дела не суется. Мистер Шортли гнал самогон. У него был небольшой самогонный аппарат где-то на задворках фермы, правда на земле миссис Макинтайр, но на земле, которой она только владела, а не пользовалась, на пустой земле, от которой никому не было никакого проку. Мистер Шортли работы не боялся. Он вставал в четыре часа утра и доил ее коров, а в обед, когда считалось, что он отдыхает, он возился со своим самогонным аппаратом. Не всякий захочет столько работать. Негры знали про его аппарат, но и он тоже знал про их аппараты, и потому между ними никогда не было недоразумений. Вот когда тут появляются иностранцы — люди, которые всюду суют свой нос и ничего не понимают, которые приехали из страны, где все время воюют, где никто не реформировал религию, — с такими людьми надо все время держать ухо востро. Не мешало бы даже издать против них какой-нибудь закон. Сидели бы там у себя и работали бы вместо тех, кого перебили на ихних дурацких войнах.

— Но это еще не все, — вспомнила она вдруг. — Жужа еще говорила, что, как только ее папочка накопит денег, он купит подержанный автомобиль. А когда они купят подержанный автомобиль, только вы их и видели.

— С того, что я ему плачу, он много не накопит. — сказала миссис Макинтайр. — Насчет этого я не беспокоюсь. Конечно, — добавила она, — если мистер Шортли не сможет работать, мне придется использовать мистера Гизака на молочной ферме, и тогда нужно будет дать ему прибавку. Он не курит.

За последнюю неделю она уже пятый раз это говорит.

— Нет человека, который бы столько работал, так умел бы обращаться с коровами и был бы таким хорошим христианином, как Чанси, — внушительным тоном произнесла миссис Шортли. Она скрестила руки и устремила пронзительный взор вдаль. Грохот трактора и силосорезки усилился, и с другой стороны из-за тростниковых зарослей выехал мистер Гизак.

— Чего нельзя сказать о других, — проворчала она. Интересно, что будет, если поляк наткнется на самогонный аппарат Чанси — догадается он, что это такое, или нет? Беда с этими людьми — никогда не поймешь, что они знают, а чего не знают. Всякий раз как мистер Гизак улыбался, в воображении миссис Шортли возникала Европа — таинственная и зловещая опытная станция сатаны.

С грохотом, скрежетом и скрипом мимо них проехали трактор, силосорезка и прицеп.

— Подумайте, сколько бы ушло времени, если б тут работали люди и мулы! — прокричала миссис Макинтайр. — А при такой скорости мы тут все за два дня уберем.

— Может, и уберете, если только ничего страшного не случится, — буркнула миссис Шортли. Она думала о том, как трактор обесценил мулов. Нынче мула никто и даром не берет. Следующая очередь за черномазыми, напомнила она себе.

Вечером она объяснила Астору и Салку, какая участь их ожидает. Негры убирали коровник и складывали навоз в навозоразбрасыватель. Она уселась под навес возле бочонка с солью, сложив руки на животе, который свисал ей на колени.

— Вы, черномазые, глядите в оба, — сказала она. — Небось знаете, сколько нынче за мула дают.

— Ничего, как есть ничего, — отозвался старик.

— Пока не было тракторов, годились и мулы. А пока не было перемещенных лиц, годились черномазые. Придет время, когда о черномазых и думать забудут, — продолжала она пророчествовать.

— Так оно и есть,— вежливо ухмыльнулся старик.— Ха-ха-ха.

Молодой негр не сказал ни слова. Он только посмотрел исподлобья, а когда миссис Шортли ушла в дом, проговорил:

— Толстобрюхая хочет показать, будто все наперед знает.

— А тебе-то что? На твое место вряд ли кто позарится, уж больно оно незавидное, — заметил старик.

Своими опасениями насчет самогонного аппарата миссис Шортли поделилась с мужем только тогда, когда он поправился и снова начал работать на молочной ферме. Как-то вечером, когда они оба уже лежали в постели, она сказала:

— Этот тип всюду все высматривает.

Мистер Шортли скрестил руки на своей костлявой груди и лежал неподвижно, как труп.

— Все высматривает, — повторила она и ткнула его коленом в бок. — Кто их знает, что они понимают, а что нет? Ты уверен, что он не пойдет прямо к ней доносить про аппарат, если на него наткнется? Ты уверен, что они там, в Европе, самогонку не гонят? Трактор водить они умеют. Всякие машины себе раздобыли. Ну, чего молчишь?

— Ты ко мне теперь не приставай, — отозвался мистер Шортли. — Я и так до смерти устал.

— Он своими заграничными гляделками все насквозь видит. Да еще плечами пожимает. — Она лежа подергала плечами. — И чего он плечами пожимает — никак я не пойму.

— Если б все так уставали, как я, никто бы ни о чем не тревожился, — сказал мистер Шортли.

— А тут еще этот священник, — пробормотала она и, с минуту помолчав, продолжала: — В Европе, наверно, самогонку совсем другим способом гонят, да только я так думаю, что они все способы знают. Даже самые жульнические. Они всегда были отсталые. И веру ихнюю никто не реформировал — как была она тыщу лет назад, так и теперь осталась. Наверняка это все дьявольские штучки, иначе и быть не может. Вечно друг с другом воюют. Все чего-то поделить не могут. И еще нас в свои дела втягивают, а мы-то, дураки, к ним туда ездим, ихние свары улаживаем, а потом они сюда лезут, по всем углам рыщут, вот найдут твой аппарат и бегом к ней. Да еще чуть что — ручку ей целуют. Слышишь ты, что я тебе говорю, или нет?

— Нет, — отвечал мистер Шортли.

— А еще я вот что тебе скажу, — продолжала она. — По-моему, он все твои слова отлично понимает — хоть ты по-английски говори, хоть нет.

— Я иначе как по-английски говорить не умею, — буркнул мистер Шортли.

— Сдается мне, что тут скоро ни одного черномазого не останется. А если хочешь знать, так по мне уж лучше черномазые, чем эти поляки. И еще я тебе скажу, что, когда придет время, я за наших черномазых горой стоять буду. Помнишь, когда этот Гусак только приехал, он с ними за руку здоровался, будто он вовсе и не понимает, что к чему, будто он и сам такой же черномазый, а как увидел, что Салк индюшат таскает, он тут же побежал и донес. Я всегда знала, что он их таскает. Я и сама могла бы ей донести.

Мистер Шортли дышал ровно, делая вид, что уснул.

— Черномазый, он не понимает, кто ему друг, — продолжала она. — И я тебе вот еще что скажу. Я у этой Жужи много чего выпытала. Жужа мне рассказывала, что в Польше они жили в каменном доме и однажды вечером пришел человек и велел им к утру оттуда убраться. Ты думаешь, они и вправду в каменном доме жили? Задаются они, вот что. Слишком уж они задаются. Мне так и деревянный дом хорош. Чанси, да повернись ты сюда. Я не могу смотреть, как обижают и выгоняют черномазых. Я черномазых и бедняков очень даже жалею. Сам скажи, разве не так? И когда придет время, я за черномазых горой стоять буду, — заключила миссис Шортли. — Это уж точно. Я ни за что не позволю, чтоб этот священник выгнал отсюда всех черномазых.

Миссис Макинтайр купила новую лапчатую борону и трактор с подъемником, потому что, сказала она, у нее наконец-то появился человек, который умеет обращаться с машинами. Взяв с собой миссис Шортли, она поехала посмотреть, сколько он успел набороновать накануне.

Миссис Макинтайр очень изменилась с тех пор, как наняла Перемещенное Лицо, и миссис Шортли неотступно следила за этими изменениями. Хозяйка стала вести себя как человек, который тайком от всех начал богатеть, и уже не была с миссис Шортли так откровенна, как прежде. Миссис Шортли подозревала, что во всем виноват священник. Все они жулики, все до единого. Сначала обратит ее в свою веру, а потом запустит лапу к ней в карман. Ну и пусть, так этой дуре и надо! У миссис Шортли тоже была своя тайна. От некоторых известных ей проделок поляка у миссис Макинтайр наверняка глаза на лоб полезут.

— Можете не сомневаться, что он всю жизнь за семьдесят долларов в месяц на вас работать не станет, — сказала она. А уж что они с мистером Шортли знают, то знают и никому об этом докладывать не собираются.

— Ну что ж, — отозвалась миссис Макинтайр. — Может, придется уволить кого-нибудь из других работников и платить ему больше.

Миссис Шортли кивнула, желая показать, что ей все это давным-давно известно.

— Черномазым это, конечно, по заслугам,— сказала она.— Они, правда, стараются как умеют. Черномазому всегда можно сказать, что делать, а потом нужно только проследить, чтоб он все сделал.

— Вот и судья так говорил, — сказала миссис Макинтайр и глянула на нее одобрительно.

Судья был ее первый муж, после которого ей досталась эта ферма. Миссис Шортли слышала, что она вышла замуж за судью, когда ей было тридцать лет, а ему семьдесят пять.

Она надеялась после его смерти разбогатеть, но старик оказался изрядным прохвостом, и, когда после смерти привели в порядок его дела, от его состояния не осталось ни цента. Вдова получила только дом и пятьдесят акров земли. Но она всегда отзывалась о судье уважительно и любила повторять его поговорки, вроде того, что «несчастье одного — счастье другого» или «знакомый черт лучше незнакомого».

— И вообще, знакомый черт лучше незнакомого, — заметила миссис Шортли и отвернулась, чтобы миссис Макинтайр не увидела ее улыбки.

О кознях Перемещенного она выведала у старика Астора, но рассказала о них только мистеру Шортли. Мистер Шортли восстал из постели, как Лазарь из гроба.

— Не ври! — сказал он.

— Я не вру! — сказала она.

— Врешь! — сказал он.

— Нет! — сказала она.

Мистер Шортли снова повалился на постель.

— Поляк навряд ли сам это придумал, — сказала миссис Шортли. — Его наверняка священник подговаривает. Это его работа.

Священник частенько навещал Гизаков и всякий раз наносил визит миссис Макинтайр. Прогуливаясь с ним по ферме, она показывала ему все свои усовершенствования и слушала его раскатистую трескотню. Миссис Шортли вдруг осенило: уж не хочет ли он пристроить на ферму еще одну польскую семью. Когда их будет две, здесь, пожалуй, кроме польского, ничего и не услышишь! Негров уволят, и здесь будут сразу две польские семьи против них с мистером Шортли. Она представила себе войну слов, увидела, как польские и английские слова наступают друг на друга, упрямо продвигаясь вперед, — причем не фразы, а именно отдельные слова, отрывистые, резкие, визгливые, — а потом они схватились вплотную. Она увидела, как польские слова — грязные, не ведавшие реформации всезнайки — швыряют мусор в чистые английские, пока все не становится одинаково грязным. Потом она увидела, что все они свалены в кучу в одной комнате, все грязные мертвые слова — их слова и ее слова тоже — свалены, совсем как те голые трупы в кинохронике. Боже, спаси меня от гнусной власти сатаны! — возопила она про себя и с этого дня с новым рвением принялась за чтение Библии. Она упивалась Апокалипсисом, начала цитировать пророков и вскоре более глубоко проникла в смысл своей собственной жизни. Она ясно увидела, что в основе мирозданья лежит некий таинственный план, и ничуть не удивилась догадке, что в этом плане особое место уделено и ей, ибо она — человек сильный и твердый. Она поняла, что Всемогущий Господь создал сильных людей, чтобы они выполняли назначенное им, и почувствовала, что, когда ее призовут, она будет готова. А пока ее дело — следить за священником.

Его посещения раздражали ее все больше и больше. Прошлый раз он ходил и подбирал с земли перья. Он нашел два павлиньих пера, четыре или пять индюшачьих и одно старое коричневое куриное, сложил их в букет и увез с собой. Эта дурацкая выходка не обманула миссис Шортли. Вот он тут весь как на ладони — приводит на чужие земли орды иностранцев сеять распри, разгонять черномазых, водворять вавилонскую блудницу в самую гущу праведников! Всякий раз, как он появлялся на ферме, она норовила куда-нибудь спрятаться и не сводила с него глаз, пока он не уезжал.

А в один воскресный вечер ей было виденье. У мистера Шортли болела нога, и ей пришлось вместо него загонять коров. Она медленно брела по выгону, скрестив на груди руки и глядя на далекие низкие облака, которые напоминали рыб, выброшенных волною на берег большой голубой бухты. Поднявшись на невысокий холм, она в изнеможении вздохнула — вес у нее был огромный, а годы уже немолодые. Порой миссис Шортли чувствовала, как сердце, словно кулачок ребенка, сжимается и разжимается в груди, и, когда у нее появлялось это чувство, мысли полностью выключались, а она двигалась неизвестно куда и зачем, словно гигантская пустая оболочка собственного существа. Однако сейчас она, не дрогнув, преодолела подъем и, чрезвычайно довольная собой, остановилась на гребне холма. Вдруг она увидела, что небо раздвинулось, словно занавес в театре, и перед нею предстала гигантская фигура, золотисто-белая, как солнце в послеполуденный час. Фигура не имела определенной формы, и вокруг нее быстро вращалось несколько огненных колес, в центре которых сверкали свирепые черные глаза. Необъятные размеры фигуры мешали разобрать, движется она вперед или назад. Миссис Шортли зажмурилась, чтобы лучше видеть, и тогда фигура стала кроваво-красной, а колеса — белыми. Громовой голос произнес одно-единственное слово: «Пророчествуй!»

Она стояла на холме, слегка пошатываясь, но все еще держалась очень прямо. Глаза у нее были крепко закрыты, кулаки сжаты, соломенная шляпа низко надвинута на лоб.

— Дети нечестивых народов будут истреблены, — громко произнесла она. — Ноги на месте рук, ступня на лице, ухо в ладони. Кто уцелеет? Кто уцелеет? Кто?

Потом она открыла глаза. Небо было полно белых рыб. Они лениво лежали на боку, и невидимое течение уносило их прочь, а кусочки солнца, утонувшие где-то позади, время от времени всплывали на поверхность, словно их смывало в противоположную сторону. Тяжело передвигая одеревеневшие ноги, миссис Шортли пересекла выгон и добралась до коровника. Словно в забытьи, она прошла сквозь коровник, не сказав ни слова мистеру Шортли, выбралась на дорогу и остановилась только тогда, когда увидела перед домом миссис Макинтайр автомобиль священника.

— Опять он здесь, — пробормотала она. — Явился, разрушитель.

Миссис Макинтайр и священник прогуливались по двору. Чтоб не столкнуться с ними, миссис Шортли свернула налево и зашла в кормовой склад, небольшой сарайчик, в одном углу которого были свалены разноцветные мешки с отрубями, в другом валялась куча устричных раковин, а на стенах висели грязные старые календари с рекламой кормов для телят и различных патентованных средств. На одном календаре был изображен бородатый джентльмен в сюртуке, с бутылкой в руках, а под ним стояла надпись: «Этот пищеварительный бальзам сделал меня человеком!» Миссис Шортли всегда питала симпатию к этому почтенному джентльмену, словно он был ее добрый знакомый, но сейчас все ее мысли были сосредоточены на опасности, которой грозило присутствие священника. Она встала перед щелью в дощатой стене и сквозь нее увидела его и миссис Макинтайр, подходивших к индюшатнику, который находился за кормовым складом.

— Ах-х-х! Посмотрите на этих птичек! — воскликнул священник и, подойдя к индюшатнику, заглянул за проволочную сетку.

Миссис Шортли скривила губы.

— Так вы не думаете, что Гизаки захотят от меня уйти? — спросила миссис Макинтайр.— Что они захотят уехать в Чикаго или куда-нибудь еще?

— Ну зачем же им уезжать? — Прижавшись длинным носом к сетке, священник скрюченным пальцем подманивал индюшонка.

— Из-за денег, — сказала миссис Макинтайр.

— А-а-а-а… Ну, прибавьте им плату, — равнодушно отозвался он. — Надо же им как-то сводить концы с концами.

— Мне тоже надо сводить концы с концами, — проворчала миссис Макинтайр. — Придется, значит, избавиться кой от кого другого.

— А эти Шортли вас устраивают?

Индюки явно интересовали его гораздо больше, чем она.

— За последний месяц я пять раз заставала мистера Шортли в коровнике с сигаретой, — сказала миссис Макинтайр.— Пять раз.

— А негры разве лучше?

— Они лгут, воруют, и за ними все время нужен глаз.

— Тц-тц-тц. Так кого же вы хотите уволить?

— Я решила завтра предупредить мистера Шортли, что через месяц он свободен, — объявила миссис Макинтайр.

Священник, казалось, почти ее не слушал. Он просунул в сетку палец и безостановочно крутил им, подманивая индюшат. Миссис Шортли так тяжело плюхнулась на открытый мешок с отрубями, что вокруг нее поднялись клубы пыли. Она вдруг осознала, что смотрит прямо перед собой на противоположную стену, где джентльмен с календаря рекламировал свое изумительное открытие, но совершенно его не видит. Она смотрела перед собой, не видя ничего вообще. Потом она вскочила и бросилась к дому. Лицо ее стало багрово-красным, как раскаленная лава.

Дома она распахнула все шкафы, вытащила из-под кроватей картонные коробки, старые потрепанные чемоданы и принялась без передышки бросать в них содержимое шкафов, даже не сняв своей широкополой шляпы. Обеих девочек она заставила работать тоже. Когда мистер Шортли вошел в дом, она на него даже не взглянула. Одной рукой продолжая укладывать вещи, она указала другою на дверь.

— Подведи машину к заднему крыльцу! — крикнула она.— Нечего тут сидеть и ждать, когда тебя выгонят!

Мистер Шортли еще ни разу в жизни не усомнился во всеведенье своей жены. Сразу поняв, в чем дело, он только скорчил кислую мину, вышел из дома и отправился за автомобилем.

Они привязали на крышу машины обе кровати, поставили между ними два кресла-качалки, засунув в середину свернутые тюфяки, а поверх всего водрузили корзину с курами. В кузов затолкали старые чемоданы и ящики, оставив небольшое местечко для Энни Мод и Сары Мэй. На погрузку ушел весь вечер и полночи, но миссис Шортли твердо решила уехать с этой фермы не позже четырех часов утра, чтобы мистеру Шортли больше не пришлось возиться с доильным аппаратом. Лицо ее все это время попеременно краснело и бледнело.

Незадолго до рассвета, когда начал моросить дождик, семейство Шортли было готово к выезду. Все четверо влезли в машину, кое-как втиснувшись между свертками, ящиками и узлами с постелью. Старомодный черный автомобиль тронулся с места, скрежеща сильнее обычного, словно сердито протестуя против непосильного груза. Сзади на ящиках примостились обе белобрысые костлявые девчонки, а где-то внизу под узлами — щенок гончей и кошка с двумя котятами. Словно перегруженный, давший течь ковчег, автомобиль медленно отошел от лачуги Шортли, миновал белый дом, где крепко спала миссис Макинтайр, не ведая о том, что нынешним утром мистер Шортли не придет доить ее коров, оставил в стороне торчавшую на вершине холма лачугу поляка и выехал на дорогу к воротам. По дороге плелись друг за другом оба негра — они шли помогать мистеру Шортли доить коров. Негры взглянули на машину и пассажиров, но даже в то короткое мгновенье, когда тусклые желтые фары осветили их лица, они, казалось, вежливо ничего не заметили или, во всяком случае, ничего не поняли, словно то была не набитая домашним скарбом машина, а всего лишь сгусток тумана, что клубится на дороге в предрассветный час. Не оглядываясь и не замедляя шага, они тихонько поплелись дальше.

Темно-желтое солнце начинало всходить на небе, таком же гладком и сером, как шоссе, по обеим сторонам которого простирались безжизненные, заросшие сорняками поля.

— Куда ехать? — в первый раз за все время спросил мистер Шортли.

Миссис Шортли сидела, подогнув одну- ногу, а вторую поставив на ящик под таким углом, что колено вдавилось ей в живот. Локоть мистера Шортли приходился у нее под самым носом, а босая левая нога Сары Мэй торчала над спинкой переднего сиденья, касаясь материнского уха.

— Куда ехать? — снова спросил мистер Шортли и, снова не получив ответа, обернулся и посмотрел на жену.

Багровый румянец медленно заливал ей лицо — казалось, будто жаркая кровь, набирая силу, готовится к последнему яростному броску. Хотя одна нога у нее была поджата, а колено второй чуть ли не упиралось в подбородок, миссис Шортли сидела очень прямо. Ее льдисто-голубые глаза как-то неестественно потускнели. Можно было подумать, что они обратились внутрь. Внезапно она схватила локоть мистера Шортли, ногу Сары Мэй и изо всех сил потащила их к себе, точно хотела приспособить себе две лишние конечности.

Мистер Шортли выругался и быстро затормозил, Сара Мэй взвизгнула, но миссис Шортли, очевидно, решила незамедлительно навести порядок в машине. Она дергалась из стороны в сторону, хватая все, что попадалось ей под руку — голову мистера Шортли, ногу Сары Мэй, кошку, край торчащего из узла белого одеяла, свое толстое лунообразное колено,— и тянула все это к себе. Внезапно выражение ярости на ее лице сменилось изумлением и она бессильно выпустила все из рук. Один ее глаз повернулся к другому, потом оба остановились, и она затихла.

Девчонки, не понимая, что с ней происходит, наперебой спрашивали: «Куда мы едем, ма? Куда мы едем?» Они думали, что она дурачится, а отец, молча уставившийся ей в лицо, притворяется мертвым. Они не понимали, что совершилось величайшее событие ее жизни и что она навеки перемещена из того мира, который был ее миром. Их пугало расстилавшееся впереди гладкое серое шоссе, и они все более тонкими голосами твердили: «Куда мы едем, ма? Куда мы едем?» — между тем как их мать, всем своим грузным телом отвалившись на спинку сиденья, голубыми стекляшками глаз, казалось, созерцала впервые раскрывшиеся перед ней бесконечные просторы ее истинной родины.

II

— Ну что ж, — сказала миссис Макинтайр старому негру. — Обойдемся без них. Все они так, приходят и уходят — что черные, что белые.

С граблями в руках она стояла посреди телятника, который Астор чистил, и то выгребала откуда-нибудь из дальнего угла кукурузный початок, то тыкала в пропущенную им грязную лужу. Узнав об отъезде Шортли, она очень обрадовалась. Значит, ей не придется их увольнять. Люди, которых она нанимала, всегда рано или поздно от нее уходили — такой уж это народ. Из всех ее работников Шортли были лучшими — если не считать Перемещенного Лица. Они ведь не совсем голытьба, а миссис Шортли просто хорошая женщина, и, пожалуй, без нее будет даже скучновато, но, как говаривал, бывало, судья, нельзя одновременно и невинность соблюсти и капитал приобрести, а мистер Гизак вполне ее устраивает.

— Да, видали мы, как они приходят и уходят, — с удовольствием повторила она.

— А мы с вами как были тут, так и есть, — отозвался старик. Он нагнулся и начал выгребать мусор из-под кормушки.

По его тону миссис Макинтайр прекрасно поняла, что он хочет сказать. Лучи солнца, пробиваясь сквозь щели в потолке, падали ему на спину, как бы разрезая ее на три части. Она смотрела на сплюснутое лицо старика и на длинные руки, крепко вцепившиеся в мотыгу. Может, ты и был тут до меня, подумала она, но я наверняка останусь здесь, когда тебя давно уже не будет.

— Я полжизни провозилась с никчемными людишками,— строго проговорила она,— но теперь с меня хватит.

— Что черные, что белые — разницы нет,— сказал старик.

— С меня хватит,— повторила миссис Макинтайр, одергивая ворот темного халата, который она накинула на плечи вместо плаща.

На голове у нее была широкополая черная соломенная шляпа. Двадцать лет назад она заплатила за нее двадцать долларов, а теперь прикрывалась ею от солнца.

— Деньги — корень всех зол, — продолжала она. — Судья это каждый день повторял. Он говорил, что лучше бы их совсем не было. Что вы, черномазые, оттого так и обнаглели, что в обращении ходит слишком много денег.

Старик негр хорошо помнил судью.

— Судья, он говорил, что мечтает дожить до того дня, когда у него не будет больше денег нанимать черномазых, — сказал он. — Когда, говорит, такой день настанет, мир опять перевернется с головы на ноги, вот что он говорил.

Миссис Макинтайр наклонилась вперед, подбоченившись и вытянув шею.

— Ну так вот, у нас этот день, можно сказать, почти что настал. Я вам давно говорю — глядите в оба. Я больше со всякими бездельниками возиться не стану. У меня теперь есть человек, которому нужно работать!

Старик знал, когда ответить, а когда и промолчать. Немного выждав, он сказал:

— Видали мы, как они приходят и уходят.

— Впрочем, Шортли еще далеко не худшие, — сказала она. — Я отлично помню этих Герринов.

— Это те, что были перед Коллинзами.

— Нет, перед Рингфилдами.

— Ох уж эти Рингфилды! — вздохнул старик.

— Вся эта публика попросту не хочет работать, — сказала миссис Макинтайр.

— Видали мы, как они приходят и уходят, — повторил он, словно рефрен, — но такого, как этот, — тут он нагнулся, чтоб заглянуть ей в лицо, — такого, как этот, у нас еще отродясь не бывало.

Кожа у старого негра была цвета корицы, а глаза до того потускнели от старости, что казалось, будто они завешаны паутиной.

Миссис Макинтайр пристально на него посмотрела и не отводила глаз до тех пор, пока он снова не нагнулся и не выгреб из-под тачки кучу стружек.

— Поляк уже вычистил коровник за то время, что мистер Шортли только еще раздумывал да собирался, — с расстановкой проговорила она.

— На то он и есть из Полячии, — проворчал старик.

— Не из Полячии, а из Польши.

— В Полячии не то, что у нас, у них там все по-другому, — сказал он и принялся бормотать что-то невнятное.

— Что ты там болтаешь? Если хочешь что-нибудь про него сказать, говори громко.

Неестественно согнув колени, старик отскребал снизу дно кормушки.

— Если ты видишь, что он делает что-нибудь дурное, ты должен сразу же мне сказать.

— Не то чтоб дурное, а так… другие так не делают,— пробормотал старик.

— Ничего ты про него не знаешь, — отрезала миссис Макинтайр. — Он здесь, здесь и останется.

— Такого, как он, у нас еще отродясь не бывало, — сказал старик и вежливо усмехнулся.

— Времена меняются. Знаешь, что сейчас делается с земным шаром? Он просто пухнет. На нем развелось столько народу, что выжить могут только самые ловкие, бережливые и энергичные, — сказала она, отстукивая по ладони в такт словам «ловкие, бережливые и энергичные».

В дальнюю дверь стойла ей была видна дорога, ведущая к коровнику. У открытого коровника стоял мистер Гизак с зеленым шлангом в руках. Во всем его облике чувствовалась какая-то скованность, заставлявшая миссис Макинтайр даже в мыслях подходить к нему с опаской. Наверно, это оттого, что с ним так трудно разговаривать, решила она. Когда ей нужно было что-нибудь ему сказать, она сразу начинала кричать, мотать головой и размахивать руками, и всякий раз при этом чувствовала, что из-за ближайшего сарая подглядывает или подслушивает кто-нибудь из негров.

— Нет и нет, — заявила она, усаживаясь на кормушку. — Я теперь твердо решила, что бездельников с меня хватит. Очень мне надо на старости лет возиться со всякими Шортли, Рингфилдами и Коллинзами, когда на свете полно людей, которым нужно работать.

— А откуда вдруг взялось столько лишних? — спросил негр.

— Люди думают только о себе, — отвечала она. — Слишком много детей наплодили. Это в наше время ни к чему.

Старик взялся за тачку и, пятясь, покатил ее из телятника. На пороге он остановился, наполовину в тени, наполовину на солнце, и принялся жевать беззубыми деснами, словно позабыв, куда хотел ехать.

— Вот вы, цветные, никак не поймете, что вся эта ферма только на мне и держится. Будете плохо работать — у меня не хватит денег и я не смогу вам платить. Все вы тут от меня зависите, а ведете себя так, словно дело обстоит наоборот.

По лицу старого негра невозможно было определить, слышал он ее слова или нет. В конце концов он вместе с тачкой выбрался из телятника.

— Судья всегда говорил, что знакомый черт лучше незнакомого, — проворчал он и покатил прочь.

Миссис Макинтайр встала и пошла за ним. На самой середине ее лба прямо над рыжей челкой внезапно обозначилась глубокая вертикальная складка.

— На этой ферме давно уже не судья платит по счетам! — крикнула она ему вслед.

Из всех ее негров один только Астор знал судью и считал, что это придает ему вес. О других ее мужьях, мистере Крумсе и мистере Макинтайре, он был весьма невысокого мнения и в свойственной ему туманной манере выражал ей одобрение по поводу обоих разводов. Когда он находил нужным высказаться, он начинал что-нибудь делать у нее под окном и, пускаясь в подробное рассмотрение интересующего его предмета, задавал вопросы и сам же на них отвечал, сопровождая каждый ответ хитроумным комментарием. Однажды миссис Макинтайр молча встала и с таким грохотом захлопнула окно, что старик с перепугу свалился с ног. Или он вступал в беседу с павлином. Павлин ходил за ним по пятам, не сводя глаз с початка кукурузы, который торчал у него из заднего кармана, или сидел рядышком и чистил перья. Однажды из окна кухни она услышала, как старик говорил птице: «Я еще помню те времена, когда вас тут штук двадцать расхаживало, а теперь только ты один да еще две павы остались. При Крумсе вас было двенадцать. При Макинтайре пять. А теперь только ты да еще две павы».

Тут миссис Макинтайр вышла на крыльцо и сказала:

Мистер Крумс и мистер Макинтайр. Не смей никогда называть их иначе. И запомни раз и навсегда: когда этот павлин околеет, других здесь больше не будет.

Она оставила этого павлина только из суеверного страха, что судья может рассердиться, лежа в могиле. Судья любил смотреть, как по ферме расхаживают павлины, и говорил, что, глядя на них, чувствует себя богатым. Из троих ее мужей один лишь судья, казалось, все время оставался при ней, хотя только одного его уже не было в живых. Он покоился на фамильном кладбище — маленьком, обнесенном изгородью клочке земли посреди кукурузного поля где-то на задах фермы — вместе со своими родителями, с дедом, с тремя тетками и двумя умершими в младенчестве двоюродными братьями. Второй ее муж, мистер Крумс, сидел в сумасшедшем доме штата милях в сорока от фермы, а последний, мистер Макинтайр, наверняка валялся пьяный в какой-нибудь флоридской гостинице. Но судья, вместе со своими родными зарытый в землю на кукурузном поле, всегда оставался дома.

Она вышла за него, когда он был уже стариком, вышла ради денег, но существовала еще одна причина, в которой она тогда не хотела признаться даже самой себе, — судья ей нравился. Этот неопрятный, обсыпанный табаком служитель правосудия, слывший в округе богачом, зимой и летом носил один и тот же серый в черную полоску костюм, сапоги, узкий галстук и порыжелую соломенную шляпу. Волосы и зубы у него были табачного цвета, а медно-красная физиономия пестрела таинственными пятнами и рябинами, словно его выкопали из земли вместе с другими окаменелостями доисторических времен. От него постоянно исходил специфический запах пропитанных потом засаленных банкнот, хотя он никогда не имел в кармане ни цента. Несколько месяцев она проработала у него секретаршей, и старик своим острым глазом разглядел, что перед ним женщина, которой он нравится сам по себе. Три года, которые они прожили после свадьбы, были самыми счастливыми и благополучными в ее жизни, но, когда судья умер, выяснилось, что он полный банкрот. Вдове достался в наследство заложенный дом и пятьдесят акров земли, на которых судья незадолго до смерти ухитрился вырубить весь лес. Он как бы унес с собой в могилу все свое достояние, завершив этой последней победой свой безоблачный жизненный путь. Но миссис Макинтайр все-таки сумела выстоять. Она выстояла, несмотря на вереницу таких арендаторов и работников молочной фермы, с какими даже и сам судья едва ли бы смог совладать. Она сумела выдержать постоянный натиск угрюмых негров, от которых никогда не знаешь, чего ожидать, и ухитрялась даже не поддаваться на улещания всевозможных случайных кровопийц вроде гуртовщиков, лесоторговцев, а также продавцов и покупателей всяческого товара, когда они, отчаянно сигналя, въезжали во двор на собранных из разнокалиберных частей грузовиках.

И вот сейчас миссис Макинтайр, слегка откинувшись назад и сложив под халатом руки, с довольным видом наблюдала, как мистер Гизак отключил шланг и скрылся в коровнике. Она жалела этого несчастного, который был изгнан из Польши, бежал через всю Европу и теперь вынужден ютиться на чужбине в лачуге арендатора. Но разве это ее вина? Ей самой в жизни тоже приходилось нелегко. Она знает, что такое борьба. Все люди должны бороться. Мистер Гизак вряд ли много боролся. Ему, наверно, и так все давали — и по дороге через Европу и здесь, в Америке, тоже. Она дала ему работу. Она не знала, благодарен он ей или нет. Она вообще не знала о нем ничего, кроме того, что он делает свое дело. По правде говоря, он все еще казался ей не вполне реальным. Он был словно чудо, происшедшее у нее на глазах, о котором она могла говорить, но в которое так до сих пор и не поверила.

Она увидела, как он вышел из коровника и поманил к себе Салка, который появился на краю загона. Мистер Гизак начал жестикулировать, потом вытащил из кармана какой-то предмет, и они оба стали его рассматривать. Миссис Макинтайр направилась к ним. Долговязый расхлябанный негр по-идиотски вытянул шею, на которой сидела круглая голова. В сущности, он был почти слабоумный, но такие всегда хорошо работают. Судья говорил: всегда нанимай слабоумных черномазых, у таких не хватит соображения бросить работу. Поляк продолжал энергично жестикулировать. Потом он ушел, оставив что-то в руках у молодого негра, и не успела миссис Макинтайр свернуть с дороги на тропинку, как раздался треск заводимого трактора. Мистер Гизак выезжал в поле. Негр все ещестоял как вкопанный и, вытаращив глаза, рассматривал то, что было у него в руке.

Миссис Макинтайр прошла сквозь коровник, одобрительно разглядывая мокрый, безупречно чистый бетонный пол.

Всего половина десятого, а у мистера Шортли и до одиннадцати никогда ничего не было вымыто. Выйдя через противоположную дверь на другую сторону, она увидела перед собой Салка. Он медленно брел по тропинке, которая под косым углом пересекала дорогу, все еще не сводя глаз с того, что дал ему мистер Гизак. Не замечая миссис Макинтайр, Салк остановился, присел на корточки и стал облизывать губы. В руке он держал какую-то фотографию и водил по ней пальцем. Потом поднял глаза, увидел миссис Макинтайр и мгновенно застыл, осклабившись и вытянув палец кверху.

— Почему ты не пошел в поле? — спросила миссис Макинтайр.

Он выпрямился, поднял одну ногу, еще шире разинул рот, а рука с фотографией потянулась к заднему карману штанов.

— Что это у тебя? — спросила миссис Макинтайр.

— Ничего, — пробормотал он, но машинально протянул ей снимок.

Со снимка спокойно и ласково смотрела светлоглазая девочка лет двенадцати, в белом платье и с венком на белокурой голове.

— Кто эта малютка? — спросила миссис Макинтайр.

— Она ему племянница,— тонким голосом ответил негр.

— Ну а ты-то тут при чем?

— Она за меня замуж пойдет, — еще более тонким голосом объявил он.

— За тебя?! — вскричала миссис Макинтайр.

— Я плачу половину, чтоб она приехала, — пояснил негр. — Три доллара в неделю. Она теперь большая. Ему племянница. Она за кого хочешь выйдет, только бы оттуда уехать.

Высокий голос как бы взмыл в воздух судорожной звуковой струей, но тут же упал, когда негр увидел лицо миссис Макинтайр. Глаза ее сверкали, как голубой гранит под лучами яркого солнца, но она смотрела не на него, а на дорогу, с которой доносился отдаленный гул трактора.

— Только я думаю, она все равно не приедет, — промямлил негр.

— Я позабочусь, чтоб ты получил обратно все свои деньги до последнего цента, — тихим ровным голосом проговорила миссис Макинтайр и пошла прочь, сжимая в руке сложенную пополам фотографию. По ее маленькой прямой фигурке совсем не было видно, как глубоко она потрясена.

Добравшись до дому, она легла на кровать, закрыла глаза и прижала руку к сердцу, словно стараясь удержать его на месте. Рот у нее открылся, и она издала несколько хриплых нечленораздельных звуков, потом, минуту спустя, села на кровати и громко сказала:

— Все эти люди одинаковы! Всегда одно и то же! — При этих словах она снова упала навзничь. — Двадцать лет одни сплошные неудачи, одни сплошной обман! Даже его могилу — и ту ограбили! — Вспомнив об этом, она тихонько заплакала, вытирая глаза полой халата.

Речь шла об ангеле на могиле судьи. Это был голый гранитный херувим, которого старик однажды увидел в городе в витрине похоронного бюро. Он сразу пленился этим херувимом — отчасти потому, что усмотрел в его лице сходство с женой, а отчасти потому, что хотел украсить свою могилу настоящим произведением искусства. Возвращаясь домой, он поставил херувима рядом с собой на плюшевое сиденье вагона. Миссис Макинтайр не находила в херувиме ни малейшего сходства со своей персоной. Она считала его просто уродом, но, когда Геррины украли его с могилы судьи, была прямо-таки вне себя от возмущения. Миссис Геррин херувим казался очень хорошеньким, и она часто ходила на кладбище им любоваться, а когда Геррины уехали, херувим уехал вместе с ними — весь, кроме пальцев ног, потому что топор, которым старик Геррин его отбивал, нанес удар чуть повыше, чем надо. Миссис Макинтайр так и не смогла собраться со средствами и купить нового.

Наплакавшись вволю, она встала и прошла в кабинет — тесное, похожее на чулан помещение, в котором было темно и тихо, как в часовне, — и присела на краешек черного вращающегося кресла судьи, опершись локтем о его письменный стол. Стол этот представлял собой огромное сооружение с откидной крышкой и множеством отделений, набитых пыльными бумагами. Из выдвинутых наполовину ящиков торчали старые чековые книжки и запыленные гроссбухи, а посередине, словно дарохранительница, стоял пустой, но запертый маленький сейф. После смерти судьи эта часть дома оставалась нетронутой. Это был как бы памятник ему — священное место, где судья занимался делами. При малейшем движении кресло начинало скрипеть, словно старый скелет. Звук этот очень напоминал голос судьи, когда тот, бывало, жаловался на свою нищету. У него было правило говорить о себе как о самом разнесчастном бедняке, и миссис Макинтайр тоже усвоила это правило — не только потому, что его придерживался судья, но еще и потому, что это вполне соответствовало действительности. Когда она сидела здесь, обратив к пустому сейфу нахмуренное лицо, она не сомневалась, что беднее ее нет никого на свете.

Миссис Макинтайр просидела за столом минут десять-пятнадцать, после чего, словно набравшись сил, поднялась, села в машину и поехала на кукурузное поле.

Дорога шла через тенистую сосновую рощу и заканчивалась на вершине холма, откуда веером опускалась вниз, а потом снова взбегала по склону густая кудрявая зелень. Мистер Гизак двигался кругами от края поля к центру, где в зарослях кукурузы едва можно было заметить маленькое кладбище, и миссис Макинтайр увидела его на дальнем конце поля, где снова начинался подъем. Он сидел на тракторе, за которым тряслась силосорезка с прицепом. Время от времени ему приходилось слезать с трактора и забираться на прицеп, чтобы разровнять силос, потому что негр еще не пришел. Стоя перед своей черной двухместной машиной, миссис Макинтайр сложила руки под халатом и с нетерпением ждала, пока мистер Гизак, медленно продвигаясь по краю поля, не приблизился к ней на такое расстояние, что можно было знаком приказать ему сойти с трактора. Он остановил трактор, спрыгнул и побежал к ней, вытирая ветошью обветренные щеки.

— Мне надо с вами поговорить, — сказала миссис Макинтайр, подзывая его в тень на опушке рощи.

Мистер Гизак снял шапку и пошел за ней, улыбаясь, но улыбка его мгновенно угасла, когда она обернулась и посмотрела ему прямо в лицо. Ее брови, тонкие и жесткие, как паучьи лапы, угрожающе сошлись, а из-под рыжей челки к переносице пролегла глубокая вертикальная складка. Она вынула из кармана сложенную фотографию и молча протянула ее поляку, потом отступила назад и проговорила:

— Мистер Гизак! Вы хотите выписать сюда это бедное невинное дитя и выдать за слабоумного вонючего негра, который еще и вор к тому же. Что вы за чудовище!

Мистер Гизак взял фотографию, и на лицо его медленно вернулась улыбка.

— Моя племянница, — сказал он. — Тут двенадцать. Первое причастие. Теперь шестнадцать.

Чудовище, повторила она про себя и посмотрела на него так, словно увидела в первый раз. Лоб и лысина у него были белыми в тех местах, где их защищала от солнца шапка, а остальная часть лица была красной и заросла короткой желтой щетиной. Глаза, словно две шляпки от гвоздей, блестели под очками в золотой оправе, которая была сломана и скреплена проволокой на переносице. Лицо, казалось, было сшито на скорую руку из лоскутков нескольких разных лиц.

~ Мистер Гизак, — начала она медленно, постепенно ускоряя свою речь, пока наконец не задохнулась посередине слова. — Нельзя, чтобы этот черномазый женился на белой девушке из Европы. И нечего вам разговаривать с ним так. Вы только зря его взбудоражите, и, кроме того, вообще так нельзя. Возможно, у вас в Польше по-другому, но у нас так нельзя, и вам придется это прекратить. Все это сплошные глупости. У этого черномазого пусто в голове, и вы его только взбудо…

— Она в лагерь три года, — сказал он.

— Нельзя, чтобы ваша племянница приехала сюда и вышла замуж за моего негра, — решительно заявила она.

— Шестнадцать год, — сказал поляк. — Из Польши. Папа умер, мама умер. Она ждет в лагерь… Три лагерь.

Он вынул из кармана бумажник, порылся в нем и вытащил другую фотографию той же девочки, но уже на несколько лет старше. Одетая в какой-то темный бесформенный балахон, она стояла у стены рядом с низенькой, явно беззубой женщиной.

— Она мама, — сказал он, указывая на женщину. — Она умер в два лагерь.

— Мистер Гизак, — сказала миссис Макинтайр, отталкивая фотографию, — я не допущу, чтобы моих негров сбивали с толку. Я могу обойтись без вас, но без них я обойтись не могу, и, если вы еще раз заговорите с Салком об этой девочке, вы не будете больше у меня работать. Понятно вам или нет?

На лице мистера Гизака не выразилось никакого понимания. Казалось, он собирает в уме все ее слова, пытаясь сложить из них законченную мысль.

; Миссис Макинтайр вспомнила слова миссис Шортли: «Он все отлично понимает, он только притворяется, будто не понимает, чтобы все делать по-своему», и на лице ее опять появилось прежнее выражение негодования и ужаса.

— Не понимаю, как человек, называющий себя христианином, может притащить сюда бедную невинную девочку и отдать ее за подобную тварь. Не понимаю я этого. Не понимаю — и все!

Перемещенный пожал плечами и устало опустил руки.

— Ей все равно, что черный. Она три год в лагерь,— сказал он.

Миссис Макинтайр почувствовала в ногах какую-то странную слабость.

— Мистер Гизак, — сказала она, — надеюсь, я не должна буду еще раз говорить с вами на эту тему. Иначе вам придется искать себе другое место. Вы понимаете?

Лоскутное лицо ничего не выражало. У нее было такое впечатление, будто он вообще ее не видит.

— Эта ферма моя, — сказала она. — И мне решать, кто сюда приедет, а кто нет.

— Да, — сказал он, надевая шапку.

— Я не могу отвечать за бедствия всего мира, — добавила миссис Макинтайр, словно эта мысль только сейчас пришла ей в голову.

— Да, — сказал он, слегка пожал по своему обыкновению плечами и вернулся к трактору.

Она смотрела, как он садится на трактор и снова въезжает в кукурузу. Когда трактор проехал и стал удаляться, двигаясь по краю поля, она взобралась на гребень холма и, скрестив руки, мрачным взором окинула все вокруг.

— Все они одинаковы — хоть из Польши, хоть из Теннесси. Но я управлялась с Герринами, Рингфилдами и Шортли. Управлюсь и с Гизаком, — пробормотала она и так сильно прищурила глаза, что уменьшающаяся фигурка на тракторе виднелась как бы сквозь прорезь ружейного прицела. Всю свою жизнь она боролась против всяких излишеств, и вот теперь у нее самой появилось излишество — этот поляк.

— Ты ничуть не лучше всех остальных, ты только ловкий, бережливый и энергичный, но ведь и я такая же. А ферма эта моя, — сказала миссис Макинтайр.

Она стояла на холме, скрестив на груди руки,— маленькая женщина в черной шляпе и в черном халате, с лицом стареющего херувима — стояла, готовая ко всему. Но сердце ее стучало так сильно, как будто внутри у нее уже что-то сломалось. Она широко раскрыла глаза и увидела все поле, на фоне которого фигурка на тракторе казалась чуть побольше кузнечика.

Так она постояла еще некоторое время. Поднялся ветерок, и кукуруза закачалась высокими волнами. Большая силосорезка с монотонным гулом продолжала выбрасывать в прицеп ровную струю измельченного фуража. К вечеру мистер Гизак пройдет кругами все поле и на склонах обоих холмов не останется ничего, кроме стерни, а внизу, посередине, островком поднимется кладбище, где под оскверненным памятником, ухмыляясь, покоится судья.

III

Священник, подперев одним пальцем свою длинную, слащавую физиономию, уже десять минут рассуждал о чистилище, а миссис Макинтайр, сидя напротив, смотрела на него прищуренным негодующим взглядом. Они пили лимонад на террасе ее дома, и она беспрерывно побрякивала кубиками льда в стакане, побрякивала своими бусами, побрякивала браслетом — как застоявшаяся лошадка звенит сбруей. «У меня нет никаких моральных обязательств перед этим человеком,— твердила она про себя,— абсолютно никаких». Внезапно она вскочила на ноги и звук ее голоса перекрыл ирландское рокотанье священника, как визг дрели перекрывает мерное гудение механической пилы.

— Послушайте! Я не богослов, я деловая женщина! — воскликнула она. — Я хочу поговорить с вами о деле.

— Ах-х, — вздохнул он и со скрипом умолк.

Чтобы выдержать его затянувшийся визит, миссис Макинтайр налила в свой лимонад примерно на палец виски и теперь неловко опустилась в кресло, которое оказалось к ней ближе, чем она ожидала.

— Мистер Гизак меня не устраивает, — заявила она. Старик в притворном изумлении поднял брови.

— Он лишний, — продолжала миссис Макинтайр. — Он здесь не к месту. Мне нужен человек, который будет к месту.

Священник осторожно повернул лежавшую у него на коленях шляпу. Он умел минуту переждать, а потом снова ловко направить разговор в желательное для себя русло. Ему было лет восемьдесят. Миссис Макинтайр прежде никогда не зналась со священниками, да и с этим познакомилась, только когда решила заполучить на ферму Перемещенное Лицо. Он достал ей поляка, а потом — как она и ожидала — воспользовался этим деловым знакомством, чтобы попытаться обратить ее в свою веру.

— Дайте ему время, — сказал старик, — он привыкнет и тогда будет к месту. Где ваша великолепная птица? Ах-х-х, вот она!

Он встал и посмотрел на лужайку, где сосредоточенно шагали павлин и две павы, и их длинные взъерошенные шеи — ярко-синяя у павлина и серебристо-зеленые у обеих пав — блестели в предвечернем солнце.

— Мистер Гизак очень хороший работник, — продолжала миссис Макинтайр ровным, лишенным всякого выражения голосом. — Это я должна признать. Но он не понимает, как надо обращаться с неграми, и они его не любят. Я не могу допустить, чтобы он разогнал моих негров. И мне не нравится его поведение. Он ничуть не благодарен за то, что находится здесь.

Священник держал руку на раздвижной двери и теперь открыл ее, собираясь ретироваться.

— Если бы я нашла белого, который понимает негров, я бы отпустила мистера Гизака, — сказала миссис Макинтайр и тоже встала.

Старик обернулся и посмотрел ей прямо в лицо.

— Ему некуда деваться, — сказал он и, немного помолчав, добавил: — Сударыня, я достаточно хорошо вас знаю. Вы не выгоните его из-за каких-то пустяков.

Не дожидаясь ответа, он поднял руку и громким раскатистым голосом произнес благословение.

С досадливой усмешкой миссис Макинтайр сказала:

— Но ведь не я же поставила его в такое положение. Священник снова обратил свой взор на птиц, которые дошли уже до середины лужайки. Неожиданно павлин остановился, выгнул шею, поднял хвост и с прерывистым шелестом его распустил. Гирлянды маленьких плодоносных солнц поплыли в золотисто-зеленой дымке над его головой. У священника отвисла челюсть, и он в изумлении застыл. Миссис Макинтайр подумала, что в жизни не видывала такого старого дурака.

— Вот так приидет Христос! — весело провозгласил он и, вытерев рукою рот, продолжал стоять и смотреть на павлина.

На лице миссис Макинтайр изобразилась оскорбленная пуританская добродетель, и она покраснела. Упоминание имени Христова всуе шокировало ее точно так же, как некогда ее мать шокировали разговоры на сексуальные темы.

— Не моя вина, что мистеру Гизаку некуда деваться, — сказала она. — Я не виновата, что на свете столько лишних людей.

Старик, казалось, ничего этого не слышал. Все его внимание было приковано к павлину, который медленными шажками отступал назад, откинув голову к своему распущенному хвосту.

— Преображение, — пробормотал старик. Миссис Макинтайр не поняла, о чем он говорит.

— И вообще мистеру Гизаку незачем было сюда приезжать, — сказала она, метнув на священника сердитый взгляд.

Павлин опустил хвост и принялся щипать траву.

— И вообще ему незачем было приезжать, — повторила она, старательно подчеркивая каждое слово.

Священник рассеянно улыбнулся.

— Он пришел искупить наши грехи, — проговорил он, учтиво пожал миссис Макинтайр руку и объявил, что ему пора ехать.

Если бы несколько недель спустя не вернулся мистер Шортли, миссис Макинтайр начала бы искать нового работника. Пока он отсутствовал, у нее не было ни малейшего желания, чтобы он вернулся, но, когда она увидела, как знакомая машина проехала по дороге и остановилась возле ее крыльца, ей показалось, что это она сама после долгого тяжелого путешествия возвращается домой. Она вдруг поняла, как ей не хватало миссис Шортли. После отъезда миссис Шортли ей не с кем было поговорить, и она кинулась к дверям, надеясь, что та уже тяжело поднимается по ступенькам.

Мистер Шортли стоял на крыльце один. Он был в черной фетровой шляпе и в рубашке с узором из синих и красных пальм, но складки на его длинном изможденном лице стали еще глубже, чем месяц назад.

— А где миссис Шортли? — спросила миссис Макинтайр. Мистер Шортли молчал. Перемена в его лице, казалось, была вызвана чем-то, что находилось у него внутри, он имел вид человека, который долгое время прожил без воды.

— Она была ангел божий, — громко сказал он. — Она была самая лучшая женщина на свете.

— Где же она? — спросила миссис Макинтайр.

— Померла, — отвечал он. — В тот самый день, как мы отсюда уехали, у нее случился удар.

На лице его застыло спокойствие трупа.

— Я так думаю, ее этот поляк прикончил. Она его сразу раскусила. Она знала, что его дьявол сюда послал. Она мне сама говорила.

Миссис Макинтайр целых трое суток переживала смерть миссис Шортли. «Можно подумать, что она мне родня», — говорила она себе. Она взяла мистера Шортли обратно, хотя без жены он был ей, в сущности, совершенно не нужен. Она сказала, что на днях собирается предупредить Перемещенного, что через месяц он свободен, и тогда мистер Шортли сможет снова занять свое место на молочной ферме. Мистер Шортли предпочел бы сразу пойти работать на молочную ферму, но согласился подождать. Он сказал, что ему приятно будет видеть, как поляк уберется с фермы, а миссис Макинтайр сказала, что ей это будет более чем приятно. Она признала, что ей вообще надо было довольствоваться теми работниками, какие у нее были, а не искать новых на другом конце света. Мистер Шортли сказал, что терпеть не может иностранцев с тех пор, как побывал на первой мировой войне и увидел, каковы они есть. Он сказал, что видел там разных, но все они не такие, как мы. Он сказал, что запомнил лицо того человека, который швырнул в него гранату, и у него были точь-в-точь такие же круглые очки, как у мистера Гизака.

— Но ведь мистер Гизак поляк, а не немец, — заметила миссис Макинтайр.

— Разница не больно-то велика, — разъяснил мистер Шортли.

Негры обрадовались возвращению мистера Шортли. Перемещенный считал, что они должны работать так же усердно, как и он сам, а мистер Шортли понимал, что они могут, а что нет. Сам он никогда не был хорошим работником, даже при жизни миссис Шортли, которая неустанно за ним следила, а без нее стал еще более забывчивым и медлительным. Поляк работал так же энергично, как всегда, и, казалось, даже не подозревал, что ему грозит увольнение. Миссис Макинтайр видела, как он за короткое время выполнил множество дел, на которые она давно уже махнула рукой. И все же она решила от него избавиться. Она просто не могла спокойно видеть, как этот маленький крепкий человечек носится взад-вперед по ферме, и, кроме того, смутно чувствовала, что священник обвел ее вокруг пальца. Раньше он говорил, что у нее нет никаких юридических обязательств держать Перемещенного, если он ей не нравится, а теперь завел речь об обязательствах моральных.

Она собиралась ему сказать, что у нее имеются моральные обязательства перед своими, например перед мистером Шортли, который в мировой войне сражался за свою страну, а отнюдь не перед мистером Гизаком, который просто приехал сюда извлекать выгоду из всего, что придется. Она чувствовала, что должна выложить все это священнику до того, как уволит Перемещенного. Когда наступило первое число, а священник все не являлся, она отложила увольнение поляка еще на некоторое время.

Мистер Шортли говорил себе, что ему следовало бы знать заранее: женщина никогда не сделает того, что обещала, тогда, когда обещала. Но сколько же можно мириться с нерешительностью миссис Макинтайр. Он думал, что ей жалко поляка и она боится его выгнать, потому что ему трудно будет найти себе другое место. На этот счет он мог бы ее успокоить: если она его уволит, то через три года у него будет собственный дом с телевизионной антенной на крыше. Из тактических соображений мистер Шортли стал каждый вечер приходить к заднему крыльцу ее дома и излагать ей некоторые факты.

— Иной раз белому не оказывают того уважения, какое черному достается, но это все равно, потому что белый, он белый и есть, но случается… — Тут он умолкал и обращал свой взор в пространство. — Случается, человек сражался, кровь проливал, жизнь за родину положил — а ему предпочитают такого, что вроде тех, с кем он воевал. Вот я вас и спрашиваю: справедливо это или нет?

Задавая миссис Макинтайр подобные вопросы, он смотрел ей в лицо и видел, что его речи производят на нее сильное впечатление. Последнее время она очень осунулась. Он заметил вокруг ее глаз морщины, которых не было, когда, кроме них с миссис Шортли, на ферме работали только негры. Всякий раз, когда он вспоминал миссис Шортли, сердце у него обрывалось и падало, как старое ведро в пересохший колодец.

Старый священник долго не приезжал — видимо, в последний раз миссис Макинтайр сильно его напугала, но в конце концов, убедившись, что Перемещенный не уволен, он решился снова явиться и возобновить свои наставления с того самого места, где он их прервал. Миссис Макинтайр не просила, чтобы ее наставляли, но он все равно наставлял, ибо привык в каждый разговор — независимо от того, с кем он говорил, — ввернуть несколько слов о смысле какого-либо таинства или догмата. Он сидел на крыльце у миссис Макинтайр, не обращая внимания на полувозмущенное-полунасмешливое выражение ее лица, а она болтала ногой в ожидании момента, когда можно будет вклиниться в его речь.

— Ибо, — говорил он таким тоном, словно рассказывал о вчерашнем происшествии в городе, — ибо когда Всевышний послал своего единственного сына Иисуса Христа, Господа нашего… — при этих словах он слегка наклонил голову, — когда он послал его в качестве Спасителя человечества, он…

— Отец Флинн! — Голос миссис Макинтайр заставил священника вздрогнуть. — Отец Флинн! Мне надо поговорить с вами об одном серьезном деле.

У старика задергался правый глаз.

— Насколько я понимаю, — сказала она, сердито сверкнув на него глазами, — насколько я понимаю, Христос и сам был Перемещенным Лицом.

Священник приподнял руки и снова уронил их себе на колени.

— Ах-х-х,— пробормотал он, словно обдумывая эту мысль.

— Я намерена отпустить этого человека,— сказала она.— У меня нет перед ним никаких обязательств. У меня есть обязательства перед людьми, которые сделали что-то для своей родины, а не перед теми, которые просто явились сюда извлекать выгоду из всего, что можно.

И она принялась скороговоркой излагать все свои аргументы. В ожидании, когда она выговорится, священник, казалось, укрыл свои мысли в какой-то тайной часовне. Раза два он окидывал взглядом лужайку, словно искал способа спастись бегством, но миссис Макинтайр не умолкала. Она говорила ему, что уже тридцать лет мается на этой ферме, еле-еле сводя концы с концами, — все из-за людей, которые приходят неизвестно откуда и уходят неизвестно куда и у которых только и заботы, что купить себе подержанный автомобиль. Все они одинаковы — хоть из Теннесси, хоть из Польши. Когда Гизаки накопят денег, они сразу же ее бросят. Она сказала, что те люди, которые кажутся богатыми, на самом деле беднее всех, потому что у них самые большие расходы. Не мешало бы ему подумать, как она ухитряется платить по счетам за корма. Например, сказала она, ей хотелось бы отремонтировать дом, но у нее нет на это денег. У нее нет даже денег, чтобы восстановить памятник на могиле мужа. Пусть он попробует угадать, сколько она платит ежегодно одной только страховки. И в заключение спросила, уж не думает ли он, что она печатает деньги, и тут старик вдруг как-то громко и невежливо хмыкнул, словно этот вопрос показался ему очень смешным.

Когда священник наконец уехал, ей стало не по себе, хотя она явно одержала над ним верх. Теперь она твердо решила первого числа объявить Перемещенному, что дает ему месяц сроку, и сообщила об этом мистеру Шортли.

Мистер Шортли ничего на это не ответил. Из всех известных ему женщин одна только его супруга никогда не боялась выполнять свои обещания. Она говорила, что поляка наслал на них сам дьявол вместе с этим священником. Мистер Шортли не сомневался, что священник приобрел какую-то тайную власть над миссис Макинтайр и что та скоро начнет посещать его мессы. У нее был такой вид, словно что-то точит ее изнутри. Она похудела, стала более суетливой и не такой дотошной, как прежде. Она смотрела на молочный бидон и не видела, какой он грязный, и мистер Шортли замечал, что у нее шевелятся губы, даже когда она молчит. Поляк всегда делал все как следует и все равно страшно ее раздражал. Сам мистер Шортли работал как попало — отнюдь не всегда по ее вкусу, но она, казалось, не замечала и этого. Однако она заметила, что поляк и все его

домашние поправляются; она сказала мистеру Шортли, что щеки у них округлились и что они экономят каждый цент.

— Да, мэм, и в один прекрасный день он сможет купить и продать вас со всеми потрохами, — рискнул заметить мистер Шортли. Он был уверен, что это замечание задело ее за живое.

— Я только жду первого числа, — сказала она. Мистер Шортли тоже ждал первого числа, но оно пришло и ушло, а поляка миссис Макинтайр так и не уволила. Мистер Шортли заранее знал, что так оно и будет. Он не был жестоким человеком, но ему противно было видеть, как женщину обводит вокруг пальца какой-то иностранец. Он считал, что мужчина не может спокойно смотреть со стороны на такие дела.

Ничто не мешало миссис Макинтайр уволить мистера Гизака, но она со дня на день все откладывала и откладывала. Она волновалась за свои счета и за свое здоровье, она не спала ночами, а когда засыпала, то видела Перемещенного во сне. Она еще никогда никого не увольняла, все уходили от нее сами. Однажды ей приснилось, что мистер Гизак со всем своим семейством переезжает в ее дом, а она переезжает к мистеру Шортли. Это было уже слишком: она проснулась и потом несколько ночей не спала совсем. В другой раз она видела во сне, что к ней явился священник и начал бубнить: «Сударыня, я знаю, ваше доброе сердце не допустит, чтобы вы выгнали этого несчастного человека. Подумайте о тысячах ему подобных, о печах, о товарных вагонах и лагерях, о больных детях и о Господе нашем Иисусе».

«Он тут лишний, он нарушил все равновесие, а я женщина деловая, я рассуждаю логически, и здесь нет ни печей, ни лагерей, ни Господа нашего Иисуса, и, когда он отсюда уедет, он будет зарабатывать гораздо больше. Он устроится на завод и купит себе машину, и вы, пожалуйста, ничего мне не говорите — всем им только машина и нужна»,— отвечала ему миссис Макинтайр.

«Печи, и вагоны, и больные дети, — продолжал бубнить священник, — и Господь наш Иисус Христос».

«Просто один лишний», — отвечала она.

Наутро, сидя за завтраком, она решила немедленно предупредить мистера Гизака об увольнении, вышла из кухни и, в рассеянности прихватив с собой салфетку, зашагала по дороге. Мистер Гизак поливал из шланга хлев. Он стоял, по своему обыкновению откинувшись назад и уперев одну руку в бок. Выключив воду, он сердито посмотрел на нее, словно она помешала ему работать. Она не придумала заранее, что ему скажет, а просто пришла и теперь стояла в дверях, хмуро оглядывая безупречно чистый пол и стойки, с которых капала вода.

— Вы нездорова? — спросил он.

— Мистер Гизак, я теперь едва свожу концы с концами, — громко сказала миссис Макинтайр и, помолчав, добавила еще громче, подчеркивая каждое слово: — Я должна платить по счетам.

— Я тоже, — развел руки мистер Гизак. — Много счета, мало деньги.

Миссис Макинтайр увидела, как чья-то длинноносая тень, словно змея, скользнула по противоположной стене хлева и остановилась посредине освещенного солнцем дверного проема, а где-то позади, там, где раньше скрежетали лопаты негров, внезапно воцарилась тишина.

— Эта ферма моя, — сердито проговорила миссис Макинтайр, — а вы все здесь лишние! Все до единого!

— Да, — ответил мистер Гизак и снова включил воду. Она вытерла губы салфеткой, которую все еще держала в руке, и пошла прочь, словно выполнив то, зачем приходила.

Тень мистера Шортли отодвинулась от двери, он прислонился к стене хлева и закурил вынутый из кармана окурок. Теперь ему оставалось только ждать, когда рука Всевышнего поразит поляка, но одно он знал твердо: молча ждать он не будет.

С этого утра он начал жаловаться и излагать свое мнение по этому поводу каждому встречному и поперечному — все равно, будь то белый или черный. Он жаловался в бакалейной лавке, возле здания суда, на уличном перекрестке и даже адресовался к самой миссис Макинтайр, ибо скрывать ему было нечего. Если бы Перемещенный мог понять, что он говорит, он адресовался бы и к нему тоже.

— Все люди созданы свободными и равными, — говорил он миссис Макинтайр,— и я не щадил живота своего, чтобы это доказать. Поехал за океан, сражался, кровь проливал, жизни не пожалел, вернулся и увидел, кто отнял у меня работу — тот самый, с кем я воевал. Меня чуть не убило гранатой, и я видел, кто ее бросил — недоросток в точно таких же очках, как у него. Может, они их даже в одной аптеке покупали. Мир тесен. — И он горько усмехнулся.

С тех пор как не стало миссис Шортли и вести разговоры больше было некому, он начал вести их сам и обнаружил, что у него к этому большие способности. Оказалось, что он обладает даром убеждения и может убеждать своей логикой других. Он стал подолгу беседовать с неграми.

— И чего ты не возвращаешься в Африку? — спросил он однажды у Салка, когда они вместе чистили силосную яму. — Ведь это же ваша родина.

— Я туда не поеду. Меня там съедят, — отвечал негр.

— Ну, если ты будешь себя хорошо вести, то можешь оставаться и тут, — добродушно заметил мистер Шортли. — Ты ведь ниоткуда не убегал. Твоего деда привезли. Он вовсе не хотел сюда ехать. А вот которые сбежали оттуда, где жили, тех я не терплю.

— Чего мне ездить, — сказал негр.

— Если б мне снова пришлось куда-нибудь ехать, — заметил мистер Шортли, — я бы поехал в Китай либо в Африку. Приезжаешь туда и сразу видишь: мы — одно, а они — другое. А в прочие страны приедешь, так там ничего и не разберешь, покуда они говорить не начнут. Да еще не всегда и узнаешь, потому что там половина народа по-английски говорить умеет. Вот в чем беда-то наша — зачем мы им всем позволили английский выучить. Было б куда лучше, если б каждый только свой один язык знал. Моя супруга, она всегда говорила: кто два языка знает, у того вроде бы глаза на затылке выросли. Она, брат, все как есть понимала!

— Да уж что правда, то правда, — пробурчал молодой неф. — Она была хорошая женщина. Я другой такой хорошей белой женщины сроду не видывал.

Мистер Шортли отвернулся и некоторое время работал молча. Потом он выпрямился и постучал по плечу негра рукояткой лопаты. Секунду он молча на него смотрел, и в его влажных глазах формировалась какая-то глубокая мысль. Наконец он тихо произнес:

— Мне отмщение, сказал Господь.

Миссис Макинтайр вскоре обнаружила, что в городе все знают мнение мистера Шортли об ее делах и все ее осуждают. Она начала понимать, что ее моральный долг — уволить поляка и что она уклоняется от его выполнения, потому что не находит в себе сил. Она больше не могла выдержать всевозрастающего чувства вины и однажды холодным субботним утром, сразу же после завтрака, отправилась увольнять Перемещенного. Ока пошла к машинному навесу, где он заводил трактор.

Ночью ударил мороз, и покрытая инеем земля напоминала курчавую овечью шкуру. Солнце было совсем серебристое, а на горизонте сухим частоколом щетинился лес. Все словно отступало подальше от тесного кольца грохота вокруг навеса. Мистер Гизак, сидя на корточках возле маленького трактора, привинчивал какую-то деталь. Миссис Макинтайр подумала, что за тот месяц, который ему осталось у нее проработать, он, может быть, успеет перепахать все ее поля. Рядом стоял молодой негр, держа в руках инструменты, а мистер Шортли готовился вывести из-под навеса большой трактор. Она решила подождать, пока они оба уйдут, чтоб никто не мешал ей выполнить эту неприятную обязанность.

Глядя на мистера Гизака, она топала по затвердевшей земле немеющими от холода ногами. Она надела толстое пальто, повязала на голову красный платок, а поверх него для защиты от яркого света нахлобучила еще широкополую черную шляпу. Глаза ее, затененные черными полями, смотрели как-то рассеянно, и время от времени она молча шевелила губами. Стараясь перекричать грохот трактора, мистер Гизак велел негру подать ему гаечный ключ. Получив инструмент, он залез под машину и лег спиной на обледенелую землю. Головы его не было видно, из-под трактора дерзко торчало только туловище и ноги в потрескавшихся, облепленных комьями глины резиновых сапогах. Он поднял одно колено, потом снова опустил и слегка повернулся. Из всего, что раздражало в нем миссис Макинтайр, больше всего раздражало ее то, что он не ушел от нее сам, по собственной воле.

Мистер Шортли сел на большой трактор и начал задом выводить его из-под навеса. Казалось, его согревает жар этой огромной машины и он мгновенно повинуется исходящим от нее импульсам. Он направил ее под уклон к маленькому трактору, но на полпути затормозил, спрыгнул и пошел обратно к навесу. Не отрывая взгляда от вытянутых на земле ног мистера Гизака, миссис Макинтайр услышала, как большой трактор сорвался с тормоза, и, подняв глаза, увидела, как он медленно пополз вниз. Впоследствии она вспомнила, что ясно видела, как негр отскочил с дороги, словно его отпустила торчавшая из-под земли пружина, как мистер Шортли с невообразимой медлительностью повернул голову и стал молча смотреть через плечо, а сама она хотела окликнуть Перемещенного, но не окликнула. Она почувствовала, что ее глаза, глаза мистера Шортли и глаза негра сошлись в одном взгляде, спаявшем их вечным единством сообщников, и услышала тихий всхлип, который издал поляк, когда колесо большого трактора переломило ему хребет. Мистер Шортли и негр бросились на помощь, а она упала в обморок.

Она помнила, что потом, придя в себя, куда-то побежала — не то в дом, не то из дому, — но никак не могла припомнить, зачем она туда бегала и не упала ли там в обморок еще раз. Когда она в конце концов вернулась к тракторам, там уже стояла карета «скорой помощи». Тело мистера Гизака закрыли от нее склоненные спины его жены и двоих детей и черная спина еще какого-то человека, который стоял над ним, бормоча непонятные слова. Сперва она подумала, что это доктор, но потом с досадой узнала священника — он приехал в санитарной машине и теперь совал что-то в рот раздавленному поляку. Вскоре священник выпрямился, и тогда она посмотрела сначала на его окровавленные брюки, а потом на лицо, которое было обращено к ней, но казалось таким же бесконечно далеким и равнодушным, как все окружающее. Она смотрела на него молча — случившееся так сильно ее потрясло, что она была как бы не в себе. Она не вполне понимала, что происходит. Ей казалось, будто она находится где-то в другой стране, будто люди, склонившиеся над телом, — туземцы, и она, словно чужая, отрешенно смотрела, как покойника несут в санитарную машину.

В тот же вечер мистер Шортли без всякого предупреждения уехал искать себе новое место, а негра Салка внезапно обуяло желание побродить по свету, и он отправился в южную часть штата. Старик Астор один работать не мог. Миссис Макинтайр вряд ли даже заметила, что лишилась всех своих работников, потому что ее увезли в больницу

с нервным срывом. Возвратившись домой, она вскоре убедилась, что уже не в силах справиться с хозяйством, и тогда она поручила маклеру продать ее стадо с торгов (что он и сделал ей в убыток) и стала жить на сбережения, пытаясь сохранить свое подорванное здоровье. Одна нога у нее почти отнялась, голова и руки начали трястись, и в конце концов она слегла в постель, и при ней осталась только цветная служанка. Зрение у нее постепенно слабело, а голос совершенно пропал. Мало кому приходило в голову ее навестить, кроме старого священника. Он приезжал регулярно раз в неделю, привозил кулек хлебных крошек и, накормив ими павлина, садился возле постели миссис Макинтайр и толковал ей догматы святой церкви.

1 Памятник южанам — участникам Гражданской воины 1861— 1865 гг., высеченный в скале Стон-Маунтин.

2 Девочки поют по-латыни католический гимн, связанный с обрядом благословения паствы святыми дарами.

3 Каллиопа — клавишный музыкальный инструмент, род парового органа.


Оглавление

  • ХОРОШЕГО ЧЕЛОВЕКА НАЙТИ НЕ ЛЕГКО
  • РЕКА
  • БЕРЕГИ ЧУЖУЮ ЖИЗНЬ — СПАСЕШЬ СВОЮ!
  • СЧАСТЬЕ
  • ХРАМ ДУХА СВЯТОГО
  • ГИПСОВЫЙ НЕГР
  • КРУГ В ОГНЕ
  • ЗАПОЗДАЛАЯ ВСТРЕЧА С ПРОТИВНИКОМ
  • СОЛЬ ЗЕМЛИ
  • ПЕРЕМЕЩЕННОЕ ЛИЦО
  •   I
  •   II