Бал. Жар крови [Ирен Немировски] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ирэн Немировски Бал Жар крови


Парадоксы литературной судьбы

История литературного наследия Ирэн Немировски стала еще одним подтверждением старой истины: «рукописи не горят» и бесследно не исчезают. В 2004 году литературная премия Ренодо была присуждена ее роману «Французская сюита», рукопись которого вместе с другими черновиками и набросками чудом сохранилась в чемодане, оставшемся после депортации писательницы в концлагерь Освенцим в 1942 году. В послевоенные десятилетия имя Немировски было практически забыто, а чемодан стал собственностью ее старшей дочери Дениз Эпштейн, которая долгое время была уверена, что эти бумаги представляют собой лишь разрозненные отрывки и дневниковые записи. Когда, шесть десятилетий спустя после гибели Немировски, дочь решилась открыть одну толстую тетрадь, считавшуюся дневником, она, к своему изумлению, обнаружила две законченные части эпического романа о жизни во Франции во времена оккупации. После небольшой редактуры текст был опубликован и сразу стал литературной сенсацией. Роман не только воскресил былую славу Ирэн Немировски, но был объявлен ее бесспорным шедевром. История «чудесного» обнаружения рукописи настолько хрестоматийна, что можно было бы заподозрить подлог или литературную мистификацию, если бы не неопровержимые факты, а главное — узнаваемый стиль и ироничный тон, столь характерные для произведений писательницы тридцатых — рубежа сороковых годов.

Вслед за «Французской сюитой» за последнее время были переизданы практически все произведения Немировски, а некоторые, так и не вышедшие при жизни, были опубликованы впервые, включая роман «Жар крови». Появились также две биографии писательницы, переводы ее романов на многие иностранные языки, а в нью-йоркском Музее еврейского наследия с октября 2008 г. по март 2009 г. проходила посвященная ей выставка. Все эти усилия вернули Ирэн Немировски ее место в литературном процессе Франции предвоенного десятилетия. А ведь тогда, после успеха ее первого романа «Давид Гольдер» (1929), она была одним из самых популярных прозаиков, и многие ее произведения моментально становились бестселлерами.

Особое внимание современников к Немировски привлекал и тот факт, что она была иностранкой и попала во Францию после революции 1917 года вместе с сотнями тысяч беженцев из Российской империи. Первая волна эмиграции, особенно русская община Парижа, была необычайно богата талантами. Из этой среды вышла целая плеяда известных авторов, в частности первый русский лауреат Нобелевской литературной премии Иван Бунин. Но надо иметь в виду, что большинство писателей-эмигрантов держались в Западной Европе особняком, писали исключительно по-русски и мало следили за модными веяниями в современной французской литературе. Лишь немногие, в основном более молодые авторы, перешли на французский и добились успеха в этой новой инкарнации. Среди них можно назвать Жозефа Кесселя, Эльзу Триоле, Натали Саррот или Анри Труайя, который стал первым иностранцем, получившим самую престижную премию за вклад во французскую литературу — премию Гонкуров. Ирэн Немировски также выбрала путь лингвистической и культурной ассимиляции в новой стране. Для этого с ее раннего детства существовали определенные предпосылки.

Ирина (Ирма) Немировская родилась в Киеве в еврейской семье 11 февраля 1903 года. Ее детство прошло в просторной квартире на улице Пушкина. Отец, Леонид Борисович Немировский, не получивший особого образования, был предприимчивым банкиром; благодаря своей неутомимой деятельности он приобрел солидное состояние и на протяжении многих лет обеспечивал роскошный образ жизни своей требовательной и капризной супруге. Анна Немировская (урожденная Маргулис), мать Ирины, окончила киевскую гимназию с золотой медалью, в свое время брала уроки игры на фортепиано у профессоров консерватории, говорила по-французски. По ее прихоти французский даже стал домашним языком в семье Немировских (несмотря на то что ее муж свободно владел лишь русским и идиш). Ирину с детства воспитывала гувернантка-француженка, а с четырехлетнего возраста вплоть до революции она каждый год несколько месяцев проводила во Франции, сопровождая свою мать, жаждавшую парижских развлечений. Правда, Ирина с гувернанткой обычно останавливались в более скромной гостинице в некотором отдалении от госпожи Немировской, чтобы не мешать ее светской жизни. Из Парижа они отправлялись на юг Франции, по пути останавливаясь в Виши и заканчивая сезон в Биаррице, Ницце или Каннах. Зимой Ирина беспрерывно училась, причем учителя приходили к ней на дом, что лишало ее общения со сверстниками; она занималась музыкой, иностранными языками (помимо французского и русского она с детства изучала немецкий и английский), а также художественной декламацией. Все свободное от занятий время уходило на чтение. С матерью отношения не складывались, и больше всего в детстве она любила общаться со своей молодой тетей, сестрой матери Викторией, и с гувернанткой Мари.

В самом начале Первой мировой войны прямо с Лазурного берега Ирину, против обыкновения, привезли не в Киев, а в Санкт-Петербург: ее отец недавно вошел в совет директоров частного Промышленного банка, бюро которого располагалось в доме номер один по Невскому проспекту. Итак, киевский период жизни был завершен. Семья поселилась в особняке на Английском проспекте, где ранее проживала звезда Мариинского театра, фаворитка Николая Второго балерина Матильда Кшесинская. Если о солнечном Киеве с ее любимым ботаническим садом, парками и бульварами Ирина сохранила теплые воспоминания, то Петербург, который она впервые увидела промозглой осенью, произвел на нее удручающее впечатление. «Это был один из самых мрачных, самых промозглых дней печального времени года, когда солнце в этих широтах почти не показывается. […] А с какой силой в этот день дул пронизывающий северный ветер, какой затхлый запах поднимался от зловонных невских вод!»[1], — вспоминала она много лет спустя. Однако в этом городе ей было суждено прожить лишь около трех лет. После прихода к власти большевиков Леонид Немировский вынужден был бежать из Петрограда в Москву, где у него также имелся некоторый капитал и где он планировал переждать революционную смуту. У гвардейского офицера, проживавшего за границей, они сняли меблированную квартиру, в которой Ирина обнаружила прекрасную библиотеку. Под грохот снарядов она погружалась в чтение Уайльда, Гюисманса, Мопассана, Платона.

Вопреки надеждам революция продолжалась, и вскоре Леонид понял, что может лишиться не только всего своего состояния в связи с закрытием частных банков и конфискацией активов, но и жизни. Семья вернулась в Петроград, откуда морозной ночью на санях бежала за границу, захватив лишь самое необходимое и бриллианты Анны, зашитые в подол потрепанного пальто. Несколько месяцев Немировские провели в финском местечке Мустамаки, откуда затем переехали в Швецию и наконец в 1919 году добрались до Парижа, где отец вскоре вновь разбогател.

На двадцатые годы приходится самый счастливый и беззаботный период в жизни Ирэн Немировски (именно так, на французский манер, теперь произносятся ее имя и фамилия). Она живет в обожаемом с детства городе в отдельной квартирке на рю Буассьер, расположенной в престижном шестнадцатом округе французской столицы (ее соседом снизу оказался писатель Анри де Ренье, будущий ценитель ее творчества и автор ряда рецензий на ее произведения). Ирэн учится на филологическом факультете Сорбонны, вначале выбирая своей специальностью русскую литературу, а немного позднее — сравнительное литературоведение. Каникулы она проводит на Ривьере, где предпочитает тратить капиталы отца ее мать. Образ жизни Ирэн в некотором отношении перекликается с образом жизни золотой молодежи тех лет, получившей название «бешеных» (les années folles). Дух этой эпохи с ее культом скорости, спорта, путешествий на скоростных океанских лайнерах и самолетах, джаза, модных экстравагантных танцев, таких как аргентинское танго, чарльстон, фокстрот или шимми, лучше всего выразился в стиле «арт деко». В женской моде подлинный переворот совершает Коко Шанель. Самым популярным видом искусства становится кинематограф, который в свою очередь способствует широкому распространению эстетики двадцатых годов, особенно ярко отразившейся в мелодрамах Марселя Лербье «Деньги» и «Бесчеловечная». Эмблемой гламура этого десятилетия становится эмансипированная женщина с комплекцией андрогинного подростка, короткой стрижкой, ярким макияжем, холодным насмешливым взглядом и сигаретой. Художники нередко изображали подобную особу за рулем автомобиля «Бугатти», в модном дансинге или на горнолыжном склоне. Этот тип независимой «фам фаталь», совмещающей в себе традиционно женские и мужские качества, стали называть «гарсон» («девочка-мальчик»).

На фотографиях двадцатых годов Ирэн предстает в кокетливых шляпках-«колоколах», с короткой стрижкой, иногда с сигаретой, как истинная «эмансипе»; она посещает балы (в том числе и русские) и до упаду танцует модные танцы. Ее внешность и образ жизни вполне соответствуют духу времени. В этот же период она начинает создавать небольшие комические диалоги и короткие рассказы, в которых в гротескно-пародийном стиле описывается среда нуворишей и которые она публикует под псевдонимом Топси.

31 июля 1926 года Немировски выходит замуж за своего соотечественника Мишеля Эпштейна, сына крупного петербургского банкира, который и сам после эмиграции устраивается на работу во французский банк. Мишель любит ночные клубы, шампанское, веселые компании и является поклонником таланта Жозефин Бейкер, знаменитой афроамериканской танцовщицы, покорившей Париж в 1925 году своим эксцентричным шоу «Негритянское ревю». Гражданская церемония в мэрии шестнадцатого округа сопровождается ритуальным бракосочетанием в синагоге в знак уважения к родителям жениха, так как семья Ирэн уже давно не соблюдает еврейские обряды. Через пару лет у Ирэн и Мишеля рождается дочь Дениз.

Это событие совпало с ее первым подлинным литературным успехом, мгновенно сделавшим ее имя популярным среди широкого круга читателей и критиков. В своем первом крупном произведении Немировски ориентировалась на модный в современной французской литературе жанр романа, описывающего мир большого бизнеса, биржевые спекуляции и аферы. Опубликованный в 1929 году роман «Давид Гольдер» посвящен теме декаданса и разложения состоятельной еврейской буржуазии, то есть той среды, в которой вращались ее родители и которая была ей хорошо знакома по собственным наблюдениям. Несмотря на беспощадный сарказм при описании обитателей дворцов на Ривьере, прожигающих свое состояние в казино и ресторанах, роман стал не только социальной сатирой, но и философской медитацией о жизни и смерти. Названное по имени главного героя — одного из воротил международного бизнеса, в считаные часы приобретающего и теряющего многомиллионные состояния, — в действительности это произведение рассказывает о трагедии человека, не сумевшего реализовать себя, оказаться достойным своего предназначения. Хотя и воспринятый современниками как злостная карикатура на алчных, бездуховных евреев без корней и моральных принципов, персонаж Гольдера постепенно обнаруживает глубину, а его трагедия оказывается общечеловеческой. Итог его жизни печален не столько потому, что, умирая, он осознает, что на свете нет ни одного человека, который испытывал бы к нему бескорыстную симпатию. Ужаснее трагедии одинокой смерти оказывается трагедия прожитой напрасно жизни. Не ту же ли драму переживает перед смертью Иван Ильич? Немировски особо подчеркивала значение для нее именно этого произведения Льва Толстого. По ее словам, повесть «Смерть Ивана Ильича» имеет всемирное значение, так как ее может понять «каждый старый и больной человек, который боится смерти»[2]. Тем не менее с момента выхода «Давида Гольдера» Немировски регулярно обвиняли в антисемитизме. В ответ она неизменно подчеркивала, что отнюдь не скрывает свое собственное еврейское происхождение, а просто пишет о той среде, которую знает лучше всего, и не считает нужным отступать от художественной правды из-за каких-либо внешних — идеологических или социальных — соображений. Если учесть, что десятилетие, предшествовавшее Второй мировой войне, было отмечено во Франции ростом антисемитизма, ксенофобии и вообще крайне правых, а порой и профашистских настроений, эта позиция кажется особенно неосмотрительной. И тем парадоксальнее представляется ее собственная трагическая судьба.


Между двумя главами романа «Давид Гольдер» была написана забавная «безделушка» — новелла «Бал» (1929). Несмотря на некоторую анекдотичность этого произведения, в основу которого положен жестокий розыгрыш, в нем затрагиваются мотивы, ставшие затем сквозными в творчестве Немировски. В новелле происходит демифологизация многих общепринятых представлений: о счастливом детстве, добрых родителях, вере в Бога и т. п. Основной конфликт в новелле «Бал» — между жестокой и эгоистичной матерью, госпожой Розиной Кампф, и дочерью, четырнадцатилетней Антуанеттой. Розина, наряду с женой Давида Гольдера Глорией или Глэдис из более позднего романа «Иезавель» (1936), — лишь один из вариантов древнего архетипа матери-чудовища, пожирающей своих отпрысков, или Медеи, приносящей в жертву собственных детей. Практически все эти героини — слепок с матери Ирэн Анны, которая, судя по свидетельствам современников, обожала деньги, меха и драгоценности, имела многочисленных любовников, а стремление выглядеть молодо вызывало у нее неприязнь к дочери как к живому доказательству ее возраста, а также иррациональную ревность. Возможно, в силу этих биографических причин почти все женские персонажи Немировски являются воплощением изначального зла.

Герои новеллы «Бал» — типичные нувориши, внезапно разбогатевшие благодаря удачным финансовым операциям отца семейства Альфреда Кампфа. Недавно переехав в роскошную, но безвкусно обставленную квартиру, чета Кампфов решает устроить бал, чтобы закрепить свой новый социальный статус. Сообщение о готовящемся событии возбуждает в душе Антуанетты романтические мечты, она уже начинает представлять, как танцует в объятиях очаровательного принца. Однако Розина грубо обрывает эти видения, запрещая ей и думать о бале: она сама жаждет мужского внимания, а присутствие рядом дочери-подростка разрушит иллюзию ее молодости в глазах потенциальных поклонников. В ответ на это Антуанетта совершает коварный поступок, провоцирующий бурную драму в жизни Кампфов.

«Бал» — это своего рода искаженная сказка о Золушке: мать, скорее похожая на злую мачеху, не пускает Антуанетту на бал, пряча ее в чулане; тем не менее девочка находит способ тайно проникнуть в ярко освещенные парадные залы; в конце «мачеха» наказана, а «Золушка» злорадно торжествует. Правда, принц, о котором мечтают обе соперницы, так и не появляется.

В отличие от Золушки, Антуанетта — отнюдь не невинная жертва козней злой матери-мачехи. Выросшая под непрерывный аккомпанемент грубых окриков Розины, которая в одном эпизоде напоминает горгону Медузу с волосами, извивающимися вокруг лица подобно змеям, Антуанетта никого не любит и втайне желает смерти родителей и учительницы музыки; ненавидит свою, в общем, вполне безобидную гувернантку, оказывается вполне способной на ложь и месть исподтишка. В ней заметны те же ростки зла, что буйным цветом проросли в душе ее матери; недаром несколько раз Антуанетта с ужасом узнает в себе черты Розины, ловя себя на том, что копирует ее жесты. Внутреннее уродство Антуанетты выражается и во внешней угловатости, бесцветности, отсутствии таланта и способности к утонченным творческим переживаниям (хотя девочка много лет берет уроки музыки, она барабанит по клавишам без всякого чувства). Даже в сцене примирения с матерью на лице Антуанетты появляется ехидная улыбка, что позволяет заподозрить ее в неискренности.

Рассказ о поступке Антуанетты оказывается под пером Немировски одним из способов литературной мести ее собственной матери, отношения с которой в реальной жизни все ухудшались. Отец Ирэн умер в 1932 году, не оставив завещания. К тому же перед смертью он испытывал серьезные финансовые затруднения. Заблаговременно завладев практически всем состоянием мужа, Анна приобретает роскошную квартиру на набережной Пасси (современный проспект Президента Кеннеди), где она проживет еще сорок лет вплоть до своей смерти. По Парижу теперь ее возит шофер на роскошном «Бьюике». Со своей дочерью, которая получила после смерти отца лишь небольшую сумму, она и не думает делиться своим состоянием. Жизнь Ирэн, привыкшей к роскоши, заметно меняется. Мишель Эпштейн зарабатывает, очевидно, не очень много, и Ирэн вынуждена беспрерывно публиковаться, чтобы обеспечить своей семье тот уровень комфорта, к которому они уже успели привыкнуть. Этим отчасти объясняется ее неразборчивость относительно репутации журналов, в которых она размещает свои произведения. Чтобы получать более крупные гонорары, Немировски меняет издателя: в 1933 году она прекращает сотрудничать с Бернаром Грассе и подписывает эксклюзивный контракт на двадцать лет с Альбином Мишелем, который гарантирует ей стабильный доход при условии написания одного-двух романов в год. В результате этого предприимчивого шага к концу тридцатых годов доходы от ее произведений — по некоторым из них сняты фильмы и поставлены спектакли — в три раза превышают зарплату ее мужа. В 1935 году Ирэн и Мишель снимают удобную квартиру на седьмом этаже дома, расположенного в тихом тупиковом переулке Констан-Коклен на левом берегу Сены, в двух шагах от бульвара Инвалидов. В этой квартире пройдут первые годы их младшей дочери Элизабет, родившейся 20 марта 1937 года; здесь Ирэн менее чем за пять лет напишет пять романов — ее пишущая машинка установлена на застекленном балконе, напоминающем веранду загородного дома.

Из более чем дюжины романов и полусотни рассказов, написанных Немировски за ее краткую, но интенсивную творческую жизнь, лишь немногие посвящены русской тематике. Ранняя повесть «Няня», впоследствии напечатанная под названием «Осенние мухи, или Женщина из прошлого» (Les Mouches d’automne, ои la Femme d’autre fois, 1931), хотя и написана по-французски, по стилю близка эмигрантской прозе бунинского образца. Она проникнута ностальгией по дореволюционной пасторальной жизни в дворянских поместьях, описывает крушение привычного уклада, отъезд из охваченной революционным безумием России и трудное бытие на чужбине. Революция и изгнание становятся фоном в романе «Дело Курилова» (L’Affaire Courilof 1933), написанном в форме мемуаров революционера-террориста, окончившего свои дни в эмиграции в Ницце. Книга «Дело Курилова» дискредитирует большевизм, подчеркивая жестокость и насилие, не оправданные никакой возвышенной целью. Однако, как и на протяжении всего своего творческого пути в целом, Немировски прежде всего интересуется человеческим характером, проявлениями личности в экстремальных условиях, в ее цели отнюдь не входит создание исторического или политического повествования, хотя она и читает многочисленные документальные источники, в частности мемуары Льва Троцкого «Моя жизнь» (1930). В позднем полуавтобиографическом рассказе «Колдовство» (Le Sortilège, 1940) Немировски прекрасно воссоздает почти чеховскую атмосферу, царящую в киевском доме, где она нередко гостила в детстве.

Но в большинстве ее произведений изображены быт и нравы французских обывателей. С безудержной иронией Немировски живописует их ограниченность, бездуховность, ханжескую мораль, заключающуюся в соблюдении лишь внешних норм приличия. В этих произведениях она развивает жанр французского реалистического буржуазного романа, ранним примером которого в ее собственном творчестве является «Недоразумение» (Le Malentendu, 1930). Для ее подхода характерен социальный детерминизм и совмещение двух точек зрения: как иностранка она воспринимает французское общество словно со стороны, подмечая детали, которые, возможно, ускользнули бы от внимания французов, и подает их в гротескном, утрированном виде; но в то же время она маскирует свой «иностранный взгляд» за повествованием, демонстрирующим не только безупречное соблюдение законов стиля и языка, но и свободное владение приемами, почерпнутыми из французской литературной традиции.

Мотив нравственного упадка, алчности, власти денег, ненормальности семейных отношений, присутствующий практически во всех произведениях писательницы, разрабатывался и в современной ей французской литературе, например, в романе Франсуа Мориака «Клубок змей» (Le nœud de vipères, 1933), который произвел сильное впечатление на Ирэн Немировски. За описанием быта и нравов в романах Немировски стоят размышления об истории и судьбе Франции. Например, в романе «Осенние огни» (Les feux de l'аutоmnе, 1941–1942) она показывает, как фальшивые ценности, культ материальных благ, погоня за роскошью и развлечениями, характерные для двадцатых годов, привели к поражению Франции во Второй мировой войне.

Помимо французов среди персонажей Немировски в тридцатые годы встречаются предприимчивые аморальные иностранцы, «безродные космополиты», многие из которых наделены чертами Давида Гольдера. В романе «Властитель душ» (Le Ма tre des mes, 2005)[3] врач-шарлатан Дарио Асфар олицетворяет для благополучия Франции угрозу, которую представляют собой иммигранты. Напечатав роман в журнале правого толка «Грингуар», Немировски подлила масла в огонь набирающей все большую силу ксенофобской риторики.

Мотив невозможности полной ассимиляции будет развит Немировски в романе «Собаки и волки» (Les Chiens et les loups, 1940), который содержит неожиданное для нее описание еврейского погрома. Две переплетающиеся сюжетные линии связаны с изображением двух ветвей семьи Синнеров, одна из которых живет в бедном гетто, очевидно, в районе Подола, а другая — в фешенебельном квартале Киева. Находясь в Российской империи, двоюродные братья Бен и Харри как будто принадлежат к диаметрально противоположным мирам. Однако после эмиграции в Париж между ними обнаруживается больше общего, чем это казалось на первый взгляд. В глазах европейцев они оба одинаково презираемые чужаки и похожи друг на друга, как двойники.

Несмотря на успех у французских читателей и связи в элитарных кругах, Ирэн Немировски вскоре пришлось на себе испытать, что значит быть иностранцем во Франции, где к инородцам (и иноверцам) относились в предвоенные годы со все меньшей терпимостью. В 1935 году, заручившись поддержкой сенатора Леона Берара, несколько раз занимавшего пост министра юстиции, семья Эпштейнов подает прошение о получении французского гражданства. Но, несмотря на многочисленные обращения и ходатайства влиятельных лиц, Ирэн и Мишель вплоть до 1939 года неизменно получают отказ. Гражданство предоставляют только родившимся во Франции дочерям. Тем временем политический климат в стране все ухудшается. В 1938 году до Парижа доходят слухи о еврейских погромах в Германии и Австрии, одновременно в самой Франции все громче раздаются призывы положить конец натурализации иностранцев еврейского происхождения. В мае появляется первый государственный декрет, в котором опасения по поводу национальной безопасности Франции напрямую связываются с «постоянно возрастающим числом иностранцев», проживающих на ее территории. Ирэн не остается глуха к этим первым предупреждениям. Одновременно с тщетными попытками получить гражданство она решает принять католичество и 2 февраля 1939 года вместе с Мишелем и дочерьми проходит обряд крещения в капелле Сент-Мари 16-го парижского округа. Учитывая условия, в которых это крещение состоялось, вряд ли стоит сомневаться в истинных мотивах Немировски. Во всяком случае, ее дочь впоследствии не раз подчеркивала, что решение обратиться в христианство было связано с желанием ее матери лучше интегрироваться во французское общество.

В 1938 году Немировски открывает для себя очаровательную бургундскую деревушку Исси-л'Эвек, куда она несколько раз приезжает отдыхать. Именно здесь она оказывается вместе с дочерьми за две недели до перехода немецкой армии в наступление 14 июня 1940 года, избежав тем самым паники массового исхода из Парижа. Вскоре к ним присоединяется Мишель, банк которого закрывается, а персонал эвакуируется. Уже через неделю после оккупации Парижа и части французской территории подписано перемирие. Немецкие войска расквартированы теперь и в Бургундии, включая Исси-л'Эвек.

В течение двух последующих лет семья Ирэн почти безвыездно живет в Исси-л'Эвек. Во Франции постепенно вводятся фашистские порядки, в частности, уже в октябре 1940 года публикуется декрет, запрещающий евреям занимать посты в государственных учреждениях. Постепенно расовые законы распространяются на все виды деятельности. Не только Мишель теряет свое место в банке, но и Ирэн не может больше публиковаться под своим именем, так как издательства и журналы не имеют права выплачивать гонорары евреям. В апреле 1941 года власти блокируют все банковские счета, принадлежащие евреям, и Ирэн больше не может получать поступающие ей гонорары. Вскоре не остается денег на то, чтобы делать ежемесячные выплаты за пустующую парижскую квартиру; несмотря на просьбы, хозяева отказываются понизить или отсрочить квартплату, в результате квартира со всеми вещами оказывается занята неизвестными лицами, как и вся другая недвижимость, принадлежащая бежавшим из столицы евреям.

Далее планомерно вводятся в действие и другие дискриминационные законы: евреи не имеют больше права появляться в общественных местах, для них устанавливают комендантский час, вне дома они обязаны носить пришитую к верхней одежде желтую звезду. Члены семьи Ирэн, единственные евреи в деревне, беспрекословно выполняют все требования властей. Они даже не помышляют о том, чтобы скрываться или попытаться пробраться в свободную зону (впрочем, в этом отношении режим Виши мало чем отличался от режима, установленного на оккупированной территории). Что касается отъезда в Америку, по примеру некоторых родственников, то Ирэн не желала и думать об этой очередной эмиграции, даже когда она была еще теоретически возможна. У Ирэн и Мишеля завязываются дружеские отношения с проживающими в «Гостинице путешественников» в Исси-л’Эвек немецкими офицерами: Мишель, который блестяще владеет немецким, даже иногда оказывает им услуги в качестве переводчика, а один из офицеров перед отправлением на фронт пишет супругам Эпштейн нечто вроде рекомендательной записки.

Однако избежать судьбы большинства евреев им не удалось. Утром 13 июля 1942 года за Ирэн приезжают французские жандармы с мандатом на арест: ей дают несколько минут для прощания с мужем и дочерьми. Вначале ее доставляют в комиссариат, расположенный в двенадцати километрах от Исси-л'Эвек, откуда ей позволяют послать Мишелю короткую записку: в ней Ирэн называет знакомых, к которым следует обратиться с просьбой о помощи, и просит прислать при первой возможности ее очки, книги и соленого масла. Через пару дней она попадает в лагерь Питивье. Судя по ее второй и последней записке Мишелю от 15 июля, она все еще не отдает себе отчета в том, что ее ожидает:

«Любимый!

Не беспокойся обо мне. Я добралась благополучно. Сейчас здесь неразбериха, но питание очень хорошее. Меня это даже удивило. Раз в месяц можно отправлять мне посылку и письмо.

Главное, не волнуйся. Все устроится, мой любимый. Целую тебя и детей от всего сердца, со всей моей любовью.

Ирэн».

Через два дня, 17 июля 1942 года, Ирэн Немировски в числе 928 заключенных была отправлена в составе шестого конвоя в концлагерь Освенцим. В соответствии с записью в официальном реестре, она скончалась там 19 августа в 15 часов 20 минут от «гриппа», что на кодовом концлагерном языке означало тиф.

В течение нескольких месяцев Мишель Эпштейн совершал судорожные и тщетные попытки обнаружить местопребывание своей жены. Он был уверен, что она находится во Франции на принудительных работах, и обращался к властям с просьбой послать его вместо жены, ввиду ее слабого здоровья и особенно астмы. Не дало никакого результата и его обращение к послу Германии Отто Абецу, в котором Мишель утверждал, что, несмотря на свои еврейские корни, Немировски не питала симпатий к еврейскому народу, ссылаясь при этом на ряд ее произведений. По его просьбе влиятельные друзья, имевшие контакты с немецкими оккупационными властями, так же безрезультатно пытаются обнаружить след Ирэн в одном из концентрационных лагерей Франции.

Вскоре Мишель Эпштейн, сам того не ведая, разделил маршрут и судьбу Ирэн. 9 октября все того же 1942 года его вместе с девочками доставили в префектуру. Мишеля направили в пересылочный лагерь Дранси, откуда его путь лежал в газовую камеру. Но судьба Дениз и Элизабет сложилась иначе. Немецкий офицер, ответственный за арест оставшихся членов семьи Эпштейнов, внимательно взглянув на старшую девочку, достал фотографию своей дочери: пораженный их внешним сходством, он многозначительно заявил, что за девочками придут еще через двое суток. Без промедления преданная семье Немировских Жюльет Дюмон, которая раньше работала еще с отцом Ирэн и которую Ирэн просила позаботиться о детях, если с ними что-нибудь случится, сорвав с их одежды желтые звезды, бежала с ними в Бордо, что спасло им жизнь. Несмотря на то что ей приходилось постоянно скрываться, Дениз всю войну не расставалась с завещанным ей кожаным чемоданом, содержащим рукописи матери.

Что касается Анны Немировски, то она избежала ареста, добыв себе фальшивый латвийский паспорт. Когда закончилась война и Жюльет Дюмон привела внучек к бабушке, та отказалась впустить их, заявив, что для бедных детей существуют приюты. Благополучно дожив до глубокой старости, Анна Немировски умерла в 1972 году. За 34 года до этого прискорбного события Ирэн сделала следующую запись: «Что бы я ощутила, если бы мне довелось присутствовать при кончине моей матери? Вот что: жалость, потрясение и страх перед бесчувственностью своего собственного сердца. И безнадежно сознавая в глубине души, что во мне нет сожаления, что я холодна и равнодушна, что для меня это, увы, не утрата, скорее, наоборот…»


За два года в Исси-л'Эвек, когда Ирэн была вынуждена оставаться вдали от активной парижской жизни, лишенная всех гражданских и человеческих прав, практически без средств, испытывая все возрастающую тревогу за будущее своей семьи, она сумела создать целый ряд произведений, которые были опубликованы посмертно и раскрыли новые грани ее таланта. Работала она постоянно, ежедневно отправляясь с тетрадкой и пером на прогулку по окрестным лесам и лугам, — только в эти часы, ощущая царящую в природе гармонию, она могла ненадолго отвлечься от кошмара своего существования и творить с мыслями о будущем читателе.

Без какой-либо надежды увидеть книгу опубликованной из-за повсеместной «ариизации» издательств, Немировски завершает биографию Чехова[4], при написании которой она полагалась не только на факты, но и на личный опыт и детские воспоминания о поездках в Крым. Написана биография живо, доступно, основана на многочисленных сведениях как о жизни писателя, так и о России конца XIX — начала XX века. Особенно интересны страницы, на которых Немировски размышляет об истоках революционного движения, без иллюзий говорит о коррупции государственных служащих, этом «древнем, извечном зле России», о наивности интеллигенции, которая «идеализировала мужика, не утруждаясь получше узнать его»[5], и о склонности крестьян к бессмысленной жестокости.

«В России шестидесятых годов в огромном большинстве своем люди желали отмены крепостного права. […] Думали, что все беды происходят из-за того, что мужик находится в рабстве. Жалость к русскому крестьянину привела к тому, что из него сделали идеал, образец. Вместо того чтобы видеть в нем обычного человека, ни лучше ни хуже, чем другие люди, хотя и развращенного столетиями зла, русская „интеллигенция“ стремилась во что бы то ни стало увидеть пророка и святого в этом Иване, в этом Дмитрии с босыми ногами и грязной бородой. Когда наконец крепостное право было отменено, крестьянин оказался невежественной скотиной, в той же мере способной к жестокости и низости, как и бывшие господа»[6].

Повествование о жизни Чехова оттеняют не только попытки осмысления закономерности революционных событий XX века, оставивших неизгладимый след в судьбе поколения Ирэн Немировски, но и гораздо более актуальные сопоставления прошлого с тем положением, в котором люди ее происхождения оказались в Западной Европе на пороге Второй мировой войны. Чтобы ярче показать среду, в которой расцвел талант Чехова, и его миссию писателя, она без колебаний обращается к современному опыту:

«Восьмидесятники ощущали грусть, беспокойство, их терзали сожаления и странные предчувствия. Трудно представить себе эпоху, более отличную от нашей. Те люди кажутся нам счастливыми. Им совсем неизвестны были те несчастья, от которых страдаем мы. Они жаждали свободы. Они не знали подавляющей нас тирании. Когда мы представляем себе их, живущих в своих обширных поместьях, не испытавших иных войн, кроме Крымской, и то где-то очень далеко, на периферии империи, не знающих других печалей, кроме связанных с неурожаем или протестами работников, в отличие от наших революций, — как мы им завидуем! Однако они были искренне и глубоко несчастны, возможно, более несчастны, чем мы, так как они не знали, что именно заставляет их страдать. В то время, как и сейчас, торжествовало зло, но оно не приняло сегодняшних форм Апокалипсиса. Однако дух насилия, подлости и коррупции господствовал повсюду. Как и сейчас, мир был разделен на слепых палачей и покорных жертв, но все тогда было ничтожным, ограниченным, проникнутым заурядностью. Не хватало только писателя, который рассказал бы об этой заурядности без гнева и отвращения, но с той жалостью, которой она заслуживает»[7].

Этим писателем, по мысли Немировски, и оказался Чехов.

Но ее непосредственные наблюдения за жизнью французской провинции, за динамикой отношений между оккупационными немецкими войсками и местными жителями отразились прежде всего в незаконченном романе «Французская сюита», над которым она работала вплоть до ареста. Из пяти задуманных частей написаны были две («Июньская буря» и «Dolce»), сохранились наброски третьей («Плен») и предположительные названия двух последних: «Битвы» и «Мир». Уникальность «Французской сюиты» состоит в том, что, хотя писался этот текст по живому материалу (причем автором, который был не просто свидетелем, но и жертвой происходящих вокруг драматических событий), в результате был создан не «человеческий документ», а высокохудожественное произведение. На протяжении всего романа Немировски не позволяет себе эмоционально вторгаться в повествование. 2 июня 1942 года она записывает в дневник: «Ни на минуту не забывать, что война пройдет, и вся историческая часть потускнеет. Стараться сделать максимально возможное из событий, дебатов […], которые смогут заинтересовать людей в 1952 или 2052 году»[8].

В романе оказались представлены самые разные типы людей и социальные слои, включая крупную буржуазию, интеллектуальную элиту, мелких служащих, крестьян, провинциальную знать. В первой части создано динамичное полотно массового исхода из Парижа в июне 1940 года, вызвавшего столпотворение на дорогах Франции. Во второй части действие происходит во французской деревушке, оккупированной немцами, название которой — Бюсси-ла-Круа — перекликается с Исси-л'Эвек. Война и оккупация оказываются лакмусовой бумажкой для проверки человеческого потенциала разных персонажей, описанных со свойственной Немировски иронией. Как и прежде, для нее главным является не история или политика в целом, а человек. В результате роман читается как медитация о человеческой природе, а исторически конкретная ситуация служит лишь декорацией, на фоне которой удобнее прослеживать процесс раскрытия истинной сущности каждого героя. В описании военных действий и поведения людей писательница ориентировалась на толстовский метод — снятие пафоса, разоблачение официальной патриотической риторики, лжи, мифотворчества. А в образах немцев она показала не безликую массу оккупантов, а в первую очередь конкретных людей, причем некоторые из них оказываются порядочнее французских обывателей. На примере двух персонажей из второй части романа — немецкого лейтенанта Бруно фон Фалька и молодой француженки Люсиль Анжеллье, между которыми возникает запретное в данной ситуации чувство — Немировски показывает несостоятельность любого «принципиального», идеологически обусловленного подхода к человеческим отношениям. Очевидно, оперировать готовыми формулами она отказывалась и в жизни. Наблюдая, как перед отбытием на Восточный фронт расквартированные в Исси-л'Эвек солдаты и офицеры готовили посылки для своих близких в Германии, Немировски оставляет в дневнике характерную запись, которая неизменно шокирует комментаторов этого текста:

«Они отправляют домой посылки. Видно, что они перевозбуждены. Превосходная дисциплина, и, я думаю, даже в глубине души никакого протеста. Я даю клятву, что никогда больше не буду переносить свою злобу, как бы она ни была оправдана, на группу людей в целом, каковы бы ни были их раса, религия, убеждения, предрассудки, ошибки. Мне жаль этих бедных ребят»[9].

В Бургундии Немировски работала еще над одним романом, который ей также не удалось самостоятельно завершить и который был опубликован лишь в 2007 году — «Жар крови». Его замысел восходит ко второй половине тридцатых годов, написан он был в течение 1941 года, после чего, по обыкновению, Ирэн отдала рукопись мужу, который должен был перепечатать роман на машинке. Однако машинописный текст обрывается на полуслове. Непонятно, в какой момент и что именно заставило Мишеля прекратить свой труд, однако, к счастью, оставшаяся ненапечатанной большая часть романа сохранилась среди бумаг Немировски все в том же заветном чемодане. В этом романе писательнице хотелось поразмышлять о разных возрастах, о восприятии мира в молодости и в старости, о взаимоотношениях между поколениями, о том, как наша гибкая и услужливая память способна преображать прошлое, представляя его в угодном нам свете, о лицемерии и о необъяснимых пагубных искажениях, вызванных в жизни детей ошибками и грехами их родителей (чего последние, разумеется, никак не осознают и в чем не признаются, давно обо всем позабыв). Это роман и о механизме человеческих страстей, о постепенном угасании «жара» в крови, о жизни и смерти.

Фоном для этого философского повествования опять служит французская провинция; читатель без труда узнает те места в Бургундии, где провела последние годы семья Ирэн. Видимо, не питая никаких иллюзий по поводу публикации романа в ближайшем будущем, Немировски даже не сочла нужным изменить некоторые названия. Французы, особенно парижане, любят вспоминать, из какого региона вышли их предки, они гордятся своими провинциальными корнями, считая, что подлинный французский дух и ценности можно обнаружить именно в провинции. В романе «Жар крови» Немировски показывает нравы, царящие в одном из самых глухих уголков Франции в весьма непривлекательном виде: «Этот регион в Центральной Франции отличается одновременно дикостью и богатством. Каждый живет отдельно, в своем имении, не доверяет соседям, убирает урожай, подсчитывает свои денежки, а до всего остального ему и дела нет». Развенчивая один из основных национальных мифов, писательница тем самым признается в окончательной утрате иллюзий по отношению к некогда беззаветно любимой ею Франции.

В созданном Немировски мире, почти по Гоголю, «все не так, как кажется»; в нем нет ни одного персонажа, которому нечего было бы скрывать, и лишь в конце бурным потоком следуют признания и разоблачения. Все показано через восприятие Сильвио, роман в целом — это его записки. Сильвио является своего рода альтер эго автора: он — умудренный опытом ироничный скептик, отказавшийся от жизни «по правилам»; в молодости он путешествовал по дальним странам и предавался безумствам, а вернувшись в родную деревне, ощущает себя полным аутсайдером (то есть, как и сама Ирэн Немировски, он воспринимает действительность отстраненно). Его рефлексия мешает ему окунуться в поток жизни, и хотя сам он сожалеет о своей неприкаянности, размеренная жизнь провинциалов не для него.

Немировски открыто использует избитый прием — Сильвио постоянно оказывается случайным свидетелем чужих тайн, доверенным слушателем конфиденциальных признаний, он в курсе дел всех других персонажей, но секретная страница его собственной жизни неожиданно раскрывается только к концу романа.

Но полностью ли совпадает авторское сознание с сознанием Сильвио? Стоит ли с доверчивостью относиться к его интерпретации событий? Сильвио считает, что подлинная жизнь — это страсть; когда утихает «жар крови», начинается процесс умирания. Он обвиняет свою кузину Элен, ставшую добродетельной матерью и верной женой, в том, что она больше не живет. Но, возможно, и у нее есть своя правда. Не исключено, что на этом этапе смысл жизни заключается для нее не в страсти, а в семейном благополучии и спокойной, ясной супружеской любви. Как часто бывает в произведениях Немировски, авторский голос не дает нам четких ориентиров. Сильвио — наш проводник, но отнюдь не образец. Вряд ли он является примером мудрого старца, гармонично доживающего свой век. Даже он в конце романа предстает не таким, как в начале, — он оказывается не мудрым, ироничным, опытным стариком и тонким психологом, а человеком, во многом не реализовавшим себя и сожалеющим об этом. Он все знает о других, но не о себе; в частности, не ожидая своей страстной реакции на подслушанные признания Элен.

Немировски всегда был свойственен гоголевский гротеск, а в этом романе целые пассажи воссоздают гоголевский стиль средствами французского языка. Особеннохарактерно звучат длинные синтаксические конструкции. Как у Гоголя, нередко фраза дробится; нанизываются красочные сравнения, каждое из которых влечет за собой собственный, не связанный с основным повествованием мини-сюжет; сообщаются подробности о новых персонажах, которые далее в тексте уже не появятся:

«— […] Уже добрых десять лет я не пировал на свадьбе, — сказал я, припоминая все свадьбы, на которых мне довелось присутствовать: все эти бесконечные деревенские застолья, разгоряченные вином лица; молодых людей, взятых напрокат в соседнем городке вместе со стульями и настилом для танцев, пломбир на десерт, жениха, изнывающего в слишком тесных ботинках; но особенно вылезших изо всех щелей и уголков родственников, друзей, соседей, не видевших друг друга уже много лет и вдруг всплывших, как поплавки на воде; при этом каждый извлек из глубин памяти ссоры, истоки которых теряются во тьме веков, любовные истории и смертельную злобу, расстроенные и забытые помолвки, истории наследств и судебных процессов…

Старый дядя Шаплен, женившийся на своей кухарке, две девицы Монтрифо, две сестры, которые живут на одной улице, но не разговаривают друг с другом уже больше четырнадцати лет, потому что одна из них как-то раз не захотела одолжить другой таз для варенья, а также нотариус, чья жена живет в Париже с коммивояжером, и… Боже мой, какое же это сборище призраков — деревенская свадьба! В больших городах люди встречаются постоянно или же никогда — это гораздо проще. А здесь… Поплавки на воде, говорю вам. Оп-ля! Вот они появляются и увлекают с собой в водоворот целую уйму воспоминаний! Затем они идут ко дну и не подают признаков жизни еще лет десять».

Ну а в самом конце появляется уже совершенно «гоголевский» нос — огромная тень на стене от профиля старого обманутого мужа, и это происходит в самой страстной сцене. Этот нос, как и последняя фраза романа, заставляет нас усомниться в серьезности признаний Сильвио, позволяя взглянуть на все повествование с иронией. Открытый конец романа, игра с читателем, которого автор поддразнивает, создавая и тут же разрушая свои воображаемые миры, — эти черты характерны для всего творчества Немировски в целом.

Все написанное Ирэн Немировски представляет собой уникальное соединение трагизма с пародией, пикантности с философско-метафизической проблематикой, острых наблюдений за окружающими с попытками разгадать узор своей собственной жизни. Не менее удивительно и чередование в ее литературной судьбе периодов популярности и забвения.

Мария Рубинс

Бал


Предисловие к французскому изданию

Ирэн Немировски родилась в Киеве 11 февраля 1903 года. Ее воспитанием занималась гувернантка-француженка, и мать тоже говорила с ней исключительно по-французски. После Октябрьской революции 1917 года отец Ирэн, влиятельный банкир, был вынужден скрываться. Семья нашла убежище в маленькой московской квартирке, которую до них снимал офицер, оставивший там свою библиотеку. Под грохот взрывов четырнадцатилетняя Ирэн читала «Наоборот» Гюисманса, новеллы Мопассана и «Портрет Дориана Грея» Уайльда, который на всю жизнь остался ее любимым романом.

Семье Немировских удалось бежать в Финляндию, а затем в Швецию. Прожив год в Швеции, они переехали во Францию, где отцу посчастливилось заново разбогатеть.

Ирэн начала писать диалоги и короткие рассказы, еще учась на филологическом факультете; она публиковала их под псевдонимом в журналах и газетах. Ее первый роман «Давид Гольдер», изданный Бернаром Грассе в 1929 году, критики назвали шедевром. «Бал», небольшое произведение, написанное за один присест между двумя главами «Давида Гольдера», приняли с тем же энтузиазмом: Поль Ребу, одним из первых заметивший дарование юной Колетт, отметил также и исключительный талант Ирэн Немировски.

На протяжении 30-х годов XX века Немировски написала девять книг, включая роман «Осенние мухи», а также сборник рассказов.

Во время войны репрессии нацистов вынудили ее покинуть Париж вместе с семьей и найти прибежище в департаменте Саон-е-Луар. Там она пишет «Осенние костры», опубликованные посмертно в 1948 году, а также «Жизнь Чехова» (1946 г.) и «Земное богатство» (1947 г.). Нацисты арестовали ее в тот момент, когда она заканчивала «Французскую сюиту», опубликованную лишь в 2004 году и получившую премию Ренодо. Ирэн Немировски депортировали в Освенцим, где она погибла в 1942 году. Ее мужа отправили туда же три месяца спустя.


Супруги Кампф, недавно разбогатевшие благодаря удачной биржевой махинации, решили устроить бал, чтобы закрепить свое положение в обществе. Четырнадцатилетняя Антуанетта Кампф мечтает взглянуть на торжество хотя бы одним глазком. Но решение госпожи Кампф, которой совсем не хочется демонстрировать своим потенциальным кавалерам уже взрослую дочь, бесповоротно: в этот вечер Антуанетта ляжет спать в бельевой комнате, а из ее спальни сделают бар для гостей.

Находясь на грани отчаяния, Антуанетта решает отомстить, делая это внезапно, как будто по наитию. И ее месть чудовищна.

Эта искрометная и волнующая история рассказывает о трагикомических муках выскочек, впервые принимающих у себя людей, которых они презирают и которые, как им известно, презирают их самих; о соперничестве между матерью и дочерью, приводящем к бурным сценам из-за каждой мелочи; о горечи одинокого детства, закончившегося слишком рано. Художественные достоинства романа, описывающего невероятную жестокость, пронизанного черным юмором и одновременно приглушенной теплотой, позволяют ему занять почетное место среди редких шедевров, посвященных детству, наряду с «Барышней Эльзой» Шницлера и «Франки Адамс» Карсон Мак-Каллерс.

В фильме, снятом по новелле «Бал», дебютировала Даниэль Даррье.

I

Войдя в классную комнату, госпожа Кампф резко захлопнула за собой дверь. Поток воздуха привел в движение подвески хрустальной люстры, которые ответили чистым и легким звоном колокольчиков. Однако Антуанетта, ссутулившаяся за партой так, что ее локоны падали на книгу, продолжала читать. Сначала мать молча наблюдала за ней, затем уселась напротив, скрестив руки на груди.

— Ты что, и пошевелиться не в состоянии, когда видишь мать перед собой, дочь моя?! — закричала она. — А?! Ты что, к стулу присохла?! Превосходные манеры, нечего сказать!.. А где мисс Бетти?

В соседней комнате под аккомпанемент швейной машинки бодрый голосок неумело напевал песенку: «What shall I do, what shall I do when you’ll be gone away…»[10]

— Мисс, — позвала госпожа Кампф, — идите сюда.

— Слушаю, госпожа Кампф.

Миниатюрная гувернантка с румяными щечками, растерянными добрыми глазами и золотистой косой, уложенной вокруг круглой головки, проскользнула в приотворенную дверь.

— Я вас наняла, — сурово заговорила госпожа Кампф, — чтобы вы присматривали за моей дочерью и занимались ее воспитанием, не так ли? А не для того, чтобы вы шили себе платья… Разве Антуанетта не знает, что следует вставать, когда в комнату входит ее мать?

— Ах, Антуанетта, how can you?[11] — пролепетала удрученная мисс.

Антуанетта уже стояла, неловко покачиваясь на одной ноге. Это была долговязая четырнадцатилетняя девочка с неразвитой грудью и бледным лицом, до такой степени плоским, что взрослым оно казалось просто круглым и бледным пятном, лишенным каких-либо особых черт, с опущенными веками, кругами под глазами и поджатыми губками. Четырнадцать лет, когда грудь уже начинает распирать узкое школьное платьице, оскорбляя и стесняя слабое детское тело… огромные ступни и длинные руки с красными кистями, с испачканными чернилами пальцами — руки, которые, возможно, когда-нибудь превратятся в самые изящные ручки на свете, как знать?.. Хрупкий затылок, короткие бесцветные волосы, легкие и сухие…

— Видишь ли, Антуанетта, горе ты мое горькое, твои манеры и в самом деле просто невыносимы… Садись. Я сейчас еще раз войду, а ты, будь любезна, сразу встань, слышишь?

Госпожа Кампф вышла и опять открыла дверь. Антуанетта приподнялась так медленно и с такой откровенной неохотой, что мать живо спросила, мстительно поджимая губы:

— Барышня, что-то не так?

— Нет, мама, — тихо ответила Антуанетта.

— Тогда почему ты так скривилась?

На лице Антуанетты появилась вялая вымученная улыбка, болезненно исказившая ее черты. Временами она до такой степени ненавидела взрослых, что ей хотелось их убить, искалечить или просто-напросто затопать ногами и заорать: «Как вы мне осточертели!» Однако она боялась родителей с самого раннего детства. Когда Антуанетта была малышкой, мать часто брала ее на колени, прижимала к себе, гладила и целовала. Но об этом Антуанетта уже успела забыть. В то же время она сохранила в глубинах памяти раскаты раздраженного голоса, раздававшиеся над самой ее головой: «Эта малявка вечно путается под ногами…», «Ты опять запачкала мне платье своими грязными ботинками! Отправляйся в угол, это научит тебя уму-разуму, слышишь? Дуреха!». А однажды… В тот день ей впервые захотелось умереть — на перекрестке прозвучала гневная фраза, произнесенная так громко, что оборачивались прохожие: «Тебе пощечины захотелось, да?» — и ожог оплеухи… Прямо посреди улицы… Ей тогда исполнилось одиннадцать лет, и она была довольно высокой для своего возраста… Прохожие, взрослые — это еще ничего… Но в этот момент из школы выходили мальчишки; глядя на нее, они хохотали: «Эй ты, малявка!» Их насмешки преследовали ее, пока она, опустив голову, шла по темной осенней улице… Сквозь слезы она видела пляшущие огни. «Когда уже ты перестанешь хныкать?.. Невыносимый характер!.. Я ведь тебя наставляю для твоего же блага, ясно тебе? И вообще, очень тебе советую не доводить меня…» Подлецы… И сейчас они с утра до вечера изощрялись, только и делали, что изводили, терзали, унижали ее: «Как ты держишь вилку?» (в присутствии слуги, Боже правый!) или «Держи спину прямо. Хотя бы не сутулься!». Ей было четырнадцать лет, она уже стала молоденькой девушкой, а в мечтах представляла себя красивой и обожаемой женщиной. В ее воображении мужчины восхищались ею и ласкали ее, как это делали герои ее любимых книг.

Госпожа Кампф продолжала:

— И если ты думаешь, что я наняла тебе гувернантку лишь для того, чтобы у тебя были такие ужасные манеры, то ты ошибаешься, моя девочка… — Приподнимая прядь, упавшую на лоб дочери, она добавила чуть тише: — Ты все забываешь, что мы теперь богатые, Антуанетта…

Она повернулась к англичанке:

— Мисс, на этой неделе у меня будет для вас много поручений… Пятнадцатого числа я даю бал…

— Бал, — прошептала Антуанетта, широко раскрывая глаза.

— Ну да, — проговорила госпожа Кампф, улыбаясь, — бал…

Она с гордостью взглянула на Антуанетту, затем украдкой покосилась на гувернантку.

— Ей ты, по крайней мере, ничего не рассказывала?

— Нет-нет, мама, — живо ответила Антуанетта.

Она знала об этой постоянной тревоге своей матери. Два года назад они переехали со старой улицы Фавар после гениальной биржевой махинации Альфреда Кампфа, сыгравшего сначала на падении франка, а затем, в 1926 году, — фунта стерлингов, что и принесло им богатство. Каждое утро Антуанетту призывали в спальню к родителям. Мать еще лежала в постели, полируя ногти, а рядом в ванной комнате ее отец, маленький сухой еврей с пламенным взором, брился, мылся и одевался со свойственной ему бешеной скоростью, за что его коллеги по Бирже, немецкие евреи, дали ему прозвище Фейер. Уже много лет он сновал вверх и вниз по высоким ступеням Биржи… Антуанетта знала, что до этого он работал в Парижском банке, а еще раньше служил курьером и стоял у входа в банк в синей ливрее… Он женился на своей любовнице мадемуазель Розине, секретарше начальника, незадолго до рождения Антуанетты. На протяжении одиннадцати лет они ютились в темной квартирке, в здании, расположенном за «Опера Комик». Антуанетта помнила, как по вечерам, когда она делала уроки за обеденным столом, служанка с грохотом мыла на кухне посуду, а госпожа Кампф читала романы, облокотившись на стол, над которым висела огромная сферическая лампа. Сквозь ее матовое стекло проблескивало яркое газовое пламя. Время от времени госпожа Кампф внезапно испускала глубокий вздох, да такой громкий, что Антуанетта невольно подскакивала на стуле. Кампф осведомлялся: «Ну, что с тобой опять?», и Розина отвечала: «Как тяжко знать, что существуют люди, которым живется хорошо и счастливо, тогда как я провожу лучшие годы моей жизни в этой грязной дыре за штопкой носков…»

Кампф молча пожимал плечами. Тогда чаще всего Розина поворачивалась к Антуанетте: «Ну, а ты что уши развесила? То, что говорят взрослые, тебя не касается!» — с досадой кричала она. И в заключение добавляла: «Если ты думаешь, доченька, что твой отец сколотит состояние, как он обещает со дня нашей свадьбы, можешь дожидаться до второго пришествия… Ты вырастешь и все будешь ждать, как и твоя бедная мать…» Когда она произносила слово «ждать», на ее жестком, напряженном, угрюмом лице появлялось трогательное выражение, которое невольно заставляло Антуанетту вытягивать губы для поцелуя.

«Бедняжка моя», — говорила Розина, гладя ее по голове. Но однажды она воскликнула: «Ах, оставь меня в покое, ты мне действуешь на нервы! Какой ты все-таки можешь быть надоедливой!» И с тех пор Антуанетта ни разу не поцеловала ее, если не считать обычных утренних и вечерних поцелуев, которыми родители и дети обмениваются не задумываясь, как пожимающие друг другу руки незнакомцы.

Но в один прекрасный день они вдруг разбогатели, и она так и не поняла толком, как это произошло. Они переехали в огромную светлую квартиру, а мама покрасила волосы в совершенно новый, очень красивый золотистый цвет. Антуанетта пугливо поглядывала на эту сияющую шевелюру, не узнавая мать.

— Антуанетта, повторим еще раз, — приказывала госпожа Кампф. — Что ты ответишь, если тебя спросят, где мы жили в прошлом году?

— Ты глупости говоришь, — раздавался из соседней комнаты голос Кампфа. — Кто, по-твоему, будет разговаривать с ребенком? Она ни с кем не знакома.

— Я знаю что делаю, — отвечала госпожа Кампф, повышая голос. — А прислуга?

— Если я услышу, что она хоть словом перебросилась с прислугой, она будет иметь дело со мной. Ясно тебе, Антуанетта? Она знает, что должна молчать и учить свои уроки, и точка. От нее ничего другого не требуется… — И, повернувшись к жене, он добавлял: — Она, знаешь ли, не идиотка.

Тем не менее, как только он удалялся, госпожа Кампф принималась за свое:

— Если тебя спросят, Антуанетта, ты скажешь, что мы круглый год жили на юге… И ни к чему уточнять, в Каннах или в Ницце, просто скажи — на юге… Разве что начнут расспрашивать подробно, тогда лучше скажи, что в Каннах, это более престижно… Но, разумеется, твой отец прав, лучше всего помалкивать. Маленькая девочка должна как можно меньше разговаривать со взрослыми.

И она отсылала ее взмахом обнаженной руки, красивой, несколько полноватой, со сверкающим бриллиантовым браслетом, недавно подаренным мужем; она снимала браслет, только принимая ванну.

Антуанетта смутно припоминала все это, когда ее мать задала вопрос гувернантке:

— У Антуанетты, по крайней мере, хороший почерк?

— Yes[12], госпожа Кампф.

— Зачем ты спрашиваешь? — робко поинтересовалась Антуанетта.

— Потому что сегодня вечером ты поможешь мне надписать конверты… Я собираюсь отослать около двухсот приглашений, понимаешь? Сама я не справлюсь… Мисс Бетти, сегодня я разрешаю Антуанетте лечь на час позже обычного… Надеюсь, ты довольна? — спросила она, повернувшись к дочери.

Но так как Антуанетта молчала, опять погрузившись в раздумья, госпожа Кампф пожала плечами.

Эта девочка всегда витает в облаках, — прокомментировала она вполголоса. — Бал… Разве ты не испытываешь гордости при мысли, что твои родители дают бал? Боюсь, у тебя слишком черствое сердце, бедняжка, — произнесла она со вздохом, выходя из комнаты.

II

В этот вечер Антуанетта, которую гувернантка обычно укладывала ровно в девять часов, осталась с родителями в гостиной. Она очень редко тут бывала и поэтому принялась внимательно разглядывать резные панели из светлого дерева и золоченую мебель, как будто оказавшись в чужом доме. Мать указала ей на маленький круглый столик, где стояла чернильница, лежали перо и пачки открыток и конвертов.

— Садись сюда. Я буду тебе диктовать адреса. Вы идете, милый друг? — громко позвала она, поворачиваясь к мужу. В соседней комнате лакей убирал со стола, а при нем Кампфы уже много месяцев обращались друг к другу на «вы».

Когда господин Кампф подошел, Розина прошептала: «Послушай, отпусти лакея, мне неловко в его присутствии…»

Затем, поймав взгляд Антуанетты, она покраснела и бодро приказала:

— Жорж, вы скоро управитесь? Уберите то, что осталось, и поднимайтесь к себе…

Какое-то время супруги молчали, застыв в своих креслах. Когда лакей ушел, госпожа Кампф облегченно вздохнула.

— Как мне неприятен этот Жорж! Даже не знаю почему. Когда он прислуживает за столом и я чувствую, что он стоит за спиной, у меня пропадает аппетит… Что это еще за глупая улыбка, Антуанетта? Ну, за работу. У тебя список приглашенных, Альфред?

— Да, — сказал Кампф, — но подожди, я сниму пиджак, мне жарко.

— Ни в коем случае не забудь его здесь, как давеча, — предупредила супруга. — По выражению лиц Жоржа и Люси я прекрасно поняла, что им кажется странным, когда в гостиную приходят в рубашке с засученными рукавами.

— Мне наплевать на мнение слуг, — проворчал Кампф.

— Ты ошибаешься, мой друг, именно благодаря им создаются репутации, ведь они разносят сплетни из семьи в семью… Я бы никогда не узнала, что баронесса с третьего этажа…

Понизив голос, она прошептала несколько слов, которые Антуанетта, несмотря на все свои старания, не смогла расслышать.

— …Без Люси, которая проработала у нее три года.

Кампф вынул из кармана листок бумаги, весь испещренный именами.

— Начнем со знакомых, не так ли, Розина? Пиши, Антуанетта. Господин и госпожа Банюльс. У меня нет адреса, там лежит телефонная книга, посмотришь потом…

— Они ведь очень богаты, — с уважением пробормотала Розина.

— Очень.

— Ты… думаешь, они пожелают прийти к нам? Я не знакома с госпожой Банюльс.

— Я тоже. Но с ее мужем я в деловых отношениях, этого достаточно… Жена, кажется, очаровательна, а кроме того, ее не очень-то принимают в их кругу с тех пор, как она оказалась замешанной в этом скандале… Помнишь эти пресловутые оргии в Булонском лесу, два года назад?..

— Осторожно, Альфред, ребенок…

— Она все равно ничего не понимает. Пиши, Антуанетта… Все же это очень достойная женщина.

— Не забудь Остье, — живо проговорила Розина. — Судя по всему, они дают замечательные балы…

— Господин и госпожа д’Аррашон, два «р», Антуанетта… За этих, дорогая, я не ручаюсь. Очень уж они чопорные… В свое время госпожа д’Аррашон была…

Он сделал выразительный жест.

— Не может быть!

— Да-да. Я знаком с человеком, который частенько навещал ее в одном публичном доме в Марселе… Да-да, уверяю тебя… Но это было очень давно, около двадцати лет назад; замужество полностью ее очистило, она принимает у себя лучшее общество и очень разборчива в знакомствах… Как правило, через десять лет замужества все женщины легкого поведения становятся такими…

— Ах, боже мой! — вздохнула госпожа Кампф. — Как все сложно!

— Нужно выработать определенный метод, моя дорогая… На первый прием созвать как можно больше гостей: чем больше харь, тем лучше… Отбирать следует только после второго или третьего приема… Но в этот раз придется приглашать всех подряд…

— Но если бы иметь уверенность, что все придут! Если кто-нибудь откажется, я, наверное, умру от стыда…

Лицо Кампфа исказила кривая усмешка.

— Если кто-нибудь откажется прийти, ты их в следующий раз снова пригласишь, и еще раз… К твоему сведению, для того чтобы пробиться в хорошее общество, нужно лишь буквально следовать евангельской морали…

— О чем это ты?

— Если тебе дали пощечину, подставь другую щеку… Свет — это лучшая школа христианского смирения.

— Интересно, где ты набрался таких глупостей, друг мой?

Кампф улыбнулся.

— Ну, продолжим… Вот несколько адресов на бумажке, которые тебе надо просто скопировать, Антуанетта…

Госпожа Кампф взглянула через плечо дочери, которая писала, не поднимая головы.

— Правда, у нее очень красивый твердый почерк?.. Скажи-ка мне, Альфред, Жюльен Нассан — это не тот ли, который сидел в тюрьме за мошенничество?

— Нассан? Да, именно.

— А! — воскликнула Розина в некотором недоумении.

Кампф объяснил:

— Да у тебя сведения столетней давности. Его давно реабилитировали и повсюду принимают, он славный парень, а главное — выдающийся бизнесмен…

— Господин Жюльен Нассан, 23-бис, авеню Ош, — перечитала Антуанетта. — Что дальше, папа?

— Всего двадцать пять персон, — простонала госпожа Кампф. — Никогда нам не собрать двести человек, Альфред…

— Да нет же, перестань нервничать. А где твой список? Все те, с кем ты познакомилась в прошлом году в Ницце, в Довилле, в Шамони…

Госпожа Кампф взяла со стола блокнот.

— Граф Моисси; господин, госпожа и мадемуазель Леви де Бруннеллески и маркиз д’Ичарра: это жиголо госпожи Леви, их всегда вместе приглашают.

— Но ведь и мужа тоже? — спросил Кампф с сомнением в голосе.

— Насколько я знаю, это очень достойные люди. Знаешь, есть еще маркизы, всего их пятеро… Маркиз де Лиг-и-Эрмоса, маркиз… А скажи-ка, Альфред, нужно ли, обращаясь к ним, называть их титулы? Мне кажется, так будет лучше, не правда ли? Конечно, не «господин маркиз», как говорит прислуга, а «дорогой маркиз», «моя дорогая графиня»… Иначе остальные даже не поймут, что мы принимаем аристократическую публику…

— Вот бы им всем наклеить на спину этикетки, тогда ты была бы довольна, да?

— Ах, опять твои идиотские шуточки… Ну давай, Антуанетта, поскорее перепиши все это, девочка моя…

Некоторое время Антуанетта писала, потом громко прочла:

— Барон и баронесса Левинштейн-Леви, граф и графиня дю Пуарье…

— А это, между прочим, Абрам и Ребекка Бирнбаум, они купили себе титул. Правда, глупо называться дю Пуарье?..[13] Если бы у меня был выбор, то я бы… — Розина погрузилась в глубокие размышления. — Граф и графиня Кампф, — прошептала она, — звучит совсем неплохо.

— Подожди немного, — посоветовал Кампф, — лет этак через десять, не раньше.

Тем временем Розина перебирала визитные карточки, небрежно брошенные в малахитовую вазу, украшенную китайскими драконами и позолоченной бронзой.

— Хотелось бы все-таки знать, кто все эти люди, — пробормотала она. — Некоторые из этих открыток я получила на Новый год, в основном от мелких жиголо, с которыми я познакомилась в Довилле…

— Этих нужно как можно больше, для мебели, а если они прилично оденутся…

— Ты шутишь, мой дорогой, они все по меньшей мере графы, маркизы, виконты… Ноя не могу вспомнить, как они выглядят… Они все похожи друг на друга… Но это и не так важно. Ты же видел, как поступала Ротван де Фиеск? Всем говорила одну и ту же фразу: «Как я рада…», а потом, если кого-нибудь надо было представить, проглатывала имена… Невозможно было расслышать… Смотри, Антуанетта, девочка моя, это легкая работа, адреса написаны на открытках…

— Но, мама, — перебила ее Антуанетта, — тут визитка обивщика мебели…

— Это еще что такое? Дай-ка взглянуть. Да, она права. Боже мой, Боже мой, я с ума схожу, Альфред, честное слово… Сколько их всего у тебя, Антуанетта?

— Сто семьдесят два, мама.

— Ах! Все-таки!

Кампфы удовлетворенно вздохнули и, улыбаясь, посмотрели друг на друга с выражением блаженной усталости и триумфа на лицах, как два актера после третьего вызова.

— Значит, все идет неплохо, да?

Антуанетта робко спросила:

— А… а мадемуазель Изабель Коссетт — это разве не «моя» Изабель?

— Да, разумеется…

— Ах! — воскликнула Антуанетта. — Зачем ты ее приглашаешь?

И тут же густо покраснела, ожидая сухого окрика матери «а тебе какое дело?», но госпожа Кампф растерянно объяснила:

— Это очень приятная девушка… Надо доставить людям удовольствие…

— Но она же злюка, — протестовала Антуанетта.

Мадемуазель Изабель, кузина Кампфов, преподавательница музыки во многих семьях богатых евреев — биржевых маклеров, была плоской старой девой, державшейся очень прямо, словно аршин проглотила. Она давала Антуанетте уроки фортепиано и сольфеджио. Будучи чрезвычайно близорукой, она никогда не носила пенсне, так как очень гордилась своими довольно красивыми глазами и густыми бровями. Она едва не касалась партитуры своим длинным, мясистым, заостренным носом, синим от пудры, а когда Антуанетта ошибалась, Изабель сильно била ее по пальцам линейкой из черного дерева, такой же плоской и жесткой, как и она сама. Изабель была злорадной и любопытной, как старая сорока. Накануне занятий Антуанетта усердно повторяла свою вечернюю молитву (ее отец перед свадьбой крестился, и она воспитывалась в католической вере): «Мой Боже, сделай так, чтобы мадемуазель Изабель скончалась этой ночью».

— Ребенок прав, — заметил удивленный Кампф. — Почему ты решила пригласить эту престарелую дуру? Не может же быть, что ты считаешь ее…

Госпожа Кампф в гневе пожала плечами:

— Ах! Ты ничего не понимаешь… А как, по-твоему, обо всем узнают мои родственники? Я уже представляю себе лицо тети Лоридон, которая рассорилась со мной из-за того, что я вышла замуж за еврея, и Жюли Лакомб, и дяди Марсьяля, всех, кто говорил с нами покровительственным тоном, потому что они были богаче нас, ты помнишь? В конце концов, это очень просто: если мы не пригласим Изабель и я не буду уверена, что на следующий же день все они лопнут от зависти, я вообще не хочу давать бал. Пиши, Антуанетта.

— А танцевать мы будем в обеих гостиных?

— Естественно, и в галерее… Ты же знаешь, какая у нас красивая галерея… Я закажу большие корзины с цветами. Ты увидишь, как это чудесно: в большой галерее соберутся женщины в вечерних платьях с восхитительными драгоценностями, мужчины во фраках… У Леви де Бруннеллески получилось просто феерическое зрелище… Когда танцевали танго, выключили электричество и оставили лишь большие алебастровые лампы по углам, отбрасывавшие красноватый свет…

— Ах! Я не очень-то все это люблю, напоминает дансинг.

— Но, кажется, так сейчас делается повсюду; женщины обожают, когда их тискают под музыку… Ужин, разумеется, сервируем на маленьких столиках…

— А, может, для начала организуем напитки у барной стойки?..

— Это мысль… «Подогреем» гостей, как только они придут. Бар установим в спальне Антуанетты. Одну ночь она поспит в бельевой комнате или в чулане в конце коридора…

Антуанетта содрогнулась. Смертельно побледнев, она пробормотала тихим сдавленным голосом:

— Разве мне нельзя будет побыть там, хоть четверть часика?

Бал… Боже мой, боже мой, возможно ли, что в двух шагах от нее будет происходить нечто столь волшебное, о чем она давно смутно грезила, представляя неясную смесь оглушительной музыки, хмельного аромата духов, блестящих туалетов… любовных признаний в отдаленном будуаре, темном и свежем, как альков… А ее уложат в этот вечер, по обыкновению, в девять, как ребенка!.. Возможно, мужчины, знающие, что у Кампфов есть дочь, спросят о ней, и мать ответит со своим отвратительным смешком: «Ну, она уже давно спит…» А чем бы ей помешало, если бы и Антуанетта получила свою долю счастья на этом свете?.. Ах! Протанцевать один раз, один-единственный раз в объятиях мужчины, в прелестном платье, как настоящая барышня… Она повторила с отчаянной дерзостью, закрыв глаза, как будто направляя к груди заряженный револьвер:

— Ну хоть четверть часика, а, мама?

— Что?! — воскликнула ошеломленная госпожа Кампф. — Ну-ка, повтори…

— Ты сможешь пойти на бал к господину Бланку, — пробормотал отец.

Госпожа Кампф пожала плечами:

— Кажется, ребенок не в своем уме…

Внезапно лицо Антуанетты перекосилось, и она принялась кричать:

— Умоляю, мама, я тебя умоляю!.. Мне четырнадцать лет, мама, я уже не маленькая девочка!.. Я знаю, что первый выход в свет всегда совершают в пятнадцать лет; я выгляжу на пятнадцать, и в будущем году…

Госпожа Кампф взорвалась.

— Ну вот, это просто замечательно! — завопила она хриплым от гнева голосом. — Пустить на бал эту девчонку, эту соплячку, видали вы!.. Ну, подожди же, я у тебя выбью из головы все мысли о твоем возрасте… Так ты полагаешь, что в будущем году ты «выйдешь в свет»? Кто это тебя надоумил? Заруби себе на носу, малявка, что и я-то только еще начинаю жить по-настоящему, слышишь, я сама, и я не собираюсь сразу же таскать за собой дочь на выданье… Не знаю, что меня останавливает, — выдрать бы тебя за уши, повыбивать из тебя эти мысли! — продолжала она тем же тоном, подступая к Антуанетте.

Антуанетта отодвинулась и еще больше побледнела; выражение растерянности и отчаяния в ее глазах вызвало у Кампфа нечто, похожее на жалость.

— Да ладно, оставь ее, — сказал он, останавливая занесенную руку Розины. — Малышка устала, она перенервничала и сама не знает, что говорит… Иди ложись, Антуанетта.

Антуанетта не шевелилась; мать легонько подтолкнула ее в спину:

— Давай, брысь отсюда, и без возражений; живей, или уж держись у меня…

Антуанетта содрогалась всем телом, но вышла она медленно, не проронив ни единой слезы.

— Очаровательно, — сказала госпожа Кампф, когда она ушла, — то ли еще будет… Впрочем, я была совсем такой же в ее возрасте; но я не моя бедная мамочка, которая никогда не умела сказать мне «нет»… Я ее укрощу, клянусь тебе…

— Ну, выспится, и все пройдет; она утомлена; уже одиннадцать часов, она не привыкла ложиться так поздно, именно поэтому она так разнервничалась… Продолжим составлять список, это более интересное занятие, — заключил Кампф.

III

Глубокой ночью мисс Бетти разбудили рыдания, доносившиеся из соседней комнаты. Она зажгла лампу и с минуту прислушивалась, приложив ухо к стене. Гувернантка впервые слышала, чтобы девочка плакала: обычно, когда госпожа Кампф бранила ее, ей удавалось проглатывать слезы, не издав ни звука.

— What’s the matter with you, child? Are you ill?[14] — спросила англичанка.

Всхлипывания резко прекратились.

— Полагаю, вас отругала ваша мать, но ведь это для вашего же блага… Завтра вы перед ней извинитесь, обниметесь, и все будет забыто; а сейчас надо спать. Не хотите ли горячего липового настоя? Нет? Вы могли бы мне все-таки ответить, моя дорогая, — прибавила она, так как Антуанетта молчала. — Ox! Dear, dear, это так некрасиво — девочка, которая ведет себя как бука! Вы огорчаете вашего ангела-хранителя…

Антуанетта состроила гримасу, подумав: «Мерзкая англичанка!», и протянула к стене свои слабенькие сжатые кулачки. Все они мерзкие эгоисты, лицемеры, все без исключения… Им всем совершенно безразлично, что она задыхается от слез, совсем одна в темноте, что она чувствует себя скверно и одиноко, как потерявшаяся собака…

Никто ее не любит, ни одна душа на целом свете… Значит, эти слепцы, эти дураки не видят, что она в тысячу раз умнее, образованнее, одухотвореннее, чем все они вместе взятые. И эти люди еще осмеливаются ее воспитывать и поучать… Грубые, некультурные нувориши. Ах! Как она над ними потешалась весь вечер, но они, естественно, ничего не заметили… Она может рыдать или хохотать прямо у них под носом, а они не удостоят ее даже взглядом… Четырнадцатилетний ребенок, девчонка, это нечто столь же презренное и низкое, как собака… По какому праву они отправляют ее спать, наказывают ее, оскорбляют? «Ах, как я жажду их смерти!» Было слышно, как за стеной спокойно дышит во сне гувернантка. Антуанетта снова заплакала, но тише, глотая слезы, которые стекали к уголкам губ и попадали в рот; внезапно она стала испытывать странное удовольствие: впервые в жизни она так плакала, без гримас и икоты, тихо, как плачут женщины… Позднее она будет так же плакать из-за несчастной любви… Она долго прислушивалась к рыданиям в своей груди, напоминавшим приглушенный и глубокий морской рокот… Во рту от слез появился привкус морской соли… Она зажгла лампу и с любопытством посмотрела в зеркало. Веки набухли, щеки были в красных пятнах. Как маленькая побитая девчонка. Какая она уродина… Антуанетта вновь всхлипнула.

«Я хочу умереть. Боже, дай мне умереть… Боже мой, Пресвятая Богородица, зачем вы заставили меня родиться в их семье? Накажите их, я вас умоляю… Только один раз их накажите, и потом я с радостью умру…»

Она оборвала молитву и вдруг громко произнесла:

— Скорее всего, это все выдумки — Боженька, Богородица, — такие же фантазии, как добрые родители в книжках или счастливая пора детства…

Да, в самом деле, счастливое детство — какая это иллюзия, какая нелепость! Она продолжала гневно твердить, сильно, до крови кусая руки:

— Счастливая… счастливая… Лучше бы я была мертва и лежала в сырой земле…

Это же рабство, тюрьма — изо дня в день в одни и те же часы делать одно и то же… Вставать, одеваться… Носить темные платьица, огромные ботинки, плотные чулки; нарочно, нарочно, чтобы выглядеть как прислуга, чтобы никто на улице не посмотрел вслед этой ничтожной девчонке… Дураки, вы никогда больше не увидите эту нежную плоть, эти чистые невинные ясные глаза с синими кругами под ними, красивые испуганные и дерзкие глаза, зовущие, невинные, выжидающие… Никогда, никогда больше… Откуда эта постыдная и бессильная зависть, терзающая сердце при виде прогуливающихся в сумерках парочек, которые обнимаются и пошатываются как пьяные?.. Неужели эту ненависть способна испытывать четырнадцатилетняя девочка? Она же знает, что ее пора еще настанет. Но так нескоро, надо так долго ждать, а пока — убогая жизнь, полная унижений, уроки, жесткая дисциплина, орущая мать…

«И эта женщина посмела мне угрожать!»

И нарочито громко она произнесла:

— Она бы не осмелилась…

И тут Антуанетта вспомнила о занесенной над нею руке.

«Если бы она до меня дотронулась, я бы стала царапаться, я бы ее укусила, а потом… Всегда можно удрать… и навсегда… через окно», — думала она, словно в лихорадке.

И она представила, как лежит на тротуаре, вся в крови… 15-го числа бал не состоится… Будут говорить: «Этот ребенок не мог выбрать более подходящий день для самоубийства…» Как сказала ее мать: «Я сама хочу жить, сама…» Возможно, именно от этого ей было еще больнее, чем от всего остального… Никогда раньше Антуанетта не замечала в материнских глазах ледяную злобу соперницы…

«Мерзкие эгоисты, это я хочу жить, я, я, я же молода… Они лишают меня моей доли счастья на этой земле… О! Если бы чудом попасть на этот бал и быть самой красивой, самой ослепительной, повергнуть всех мужчин к своим ногам!»

Она шептала:

— Вы ее знаете? Это мадемуазель Кампф. Она не отличается, так сказать, классической красотой, но обладает невероятным шармом… А какое изящество… Она затмевает всех остальных, не так ли? Что до ее матери, то рядом с дочерью она выглядит просто кухаркой…

Она опустила голову на мокрую от слез подушку и закрыла глаза; ее усталые члены ощутили прилив какого-то слабого, вялого сладострастия. Сквозь рубашку она нежно и почтительно коснулась своего тела… Прекрасного тела, готового к любви… Она прошептала:

— Пятнадцать лет… Ах, Ромео, ведь это же возраст Джульетты…

Когда ей исполнится пятнадцать лет, мир приобретет иной аромат…

IV

На следующий день госпожа Кампф ни словом не обмолвилась о вчерашней сцене, но в продолжение всего завтрака старалась дать дочери понять, что она не в духе, постоянно делая Антуанетте отрывистые замечания, — это ей особенно хорошо удавалось, когда она была в плохом настроении.

— О чем это ты мечтаешь, разинув рот? Закрой рот и дыши носом. Как приятно родителям видеть, что их дочь вечно витает в облаках!.. Осторожно, как ты ешь? Ты что-то пролила на скатерть, я уверена… В твоем возрасте ты все еще не умеешь есть как все нормальные люди? И нечего хлюпать носом, очень тебя прошу, доченька… Тебе нужно научиться выслушивать замечания, не корча такие рожи… Не желаешь отвечать? Ты язык проглотила? Ну вот, теперь слезы, — продолжала она, вставая и бросая салфетку на стол. — Лучше я уйду, чем видеть перед собой лицо этой дурочки.

Она вышла, оглушительно хлопнув дверью. Антуанетта с гувернанткой остались вдвоем перед ее опрокинутым прибором.

— Доешьте десерт, Антуанетта, — прошептала мисс. — Вы опоздаете на урок немецкого.

Антуанетта дрожащей рукой поднесла ко рту четвертинку апельсина, который она только что очистила. Она изо всех сил старалась есть медленно, спокойно, чтобы лакей, застывший за ее стулом, понял, что она презирает «эту женщину» и равнодушна к ее крикам; но слезы сами собой катились из-под распухших век и падали на платье, как блестящий бисер.

Немного погодя госпожа Кампф вошла в классную комнату, держа в руке приготовленный пакет с приглашениями.

— Ты после полдника идешь на урок музыки, Антуанетта? Передашь Изабель ее конверт, а остальное вы отнесете на почту, мисс.

— Yes, миссис Кампф.

На почте было много народу. Мисс Бетти взглянула на часы:

— Ах… У нас нет времени, мы опоздаем, лучше я зайду на почту во время вашего урока, моя милочка, — проговорила она, отводя глаза. Ее щеки казались еще более румяными, чем обычно. — Вам… вам ведь все равно, не так ли, моя дорогая?

— Да, — пробормотала Антуанетта.

Больше она ничего не сказала, но когда мисс Бетти, советуя ей поторопиться, оставила ее перед домом, где жила мадемуазель Изабель, Антуанетта выждала несколько минут, скрывшись в проеме ворот и наблюдая. Гувернантка подбежала к стоявшему на углу такси. Машина проехала рядом с Антуанеттой, которая, привстав на цыпочки от любопытства, боязливо заглянула внутрь. Но ничего не увидела. Какое-то время она стояла неподвижно, провожая взглядом удалявшуюся машину.

«Я уверена, что у нее есть любовник… Сейчас они наверняка целуются, как в романах… Может, он говорит ей: „Я тебя люблю…“ А она? Неужели она… его любовница?» — думала Антуанетта, испытывая смущение и глубокое отвращение: мисс свободна, может остаться наедине с мужчиной… Как она счастлива… Они, разумеется, поедут в Булонский лес. «Хорошо бы, если бы мама их увидела… Ах! Вот было бы здорово! — бормотала девочка, сжимая кулаки. — Но нет, влюбленным сопутствует удача… Они счастливы, они вместе, они целуются… Весь свет полон влюбленных мужчин и женщин… Почему же мне не везет?»

С ненавистью взглянув на свой болтающийся на локте ранец, она вздохнула, медленно повернулась и пересекла двор. Она все-таки опоздала. Мадемуазель Изабель сказала: «Тебя так и не научили, Антуанетта, что пунктуальность — это первейшая обязанность хорошо воспитанного ребенка по отношению к его учителям?»

«Какая она тупая, старая, страшная…» — думала Антуанетта в отчаянии.

А вслух она подробно объяснила:

— Добрый день, мадемуазель, меня мама задержала. Я не виновата. Она просила передать вам это…

Протягивая конверт, она добавила в порыве вдохновения:

— И она просила, чтобы вы меня отпустили на пять минут раньше обычного…

Таким образом, она сможет увидеть мисс с ее приятелем.

Но мадемуазель Изабель не слушала. Она читала приглашение госпожи Кампф.

Антуанетта заметила, как внезапно покраснели ее сухие землистые щеки.

— Что? Бал? Твоя мама дает бал?

Она снова и снова вертела открытку в руках, затем украдкой провела ею по тыльной стороне руки. Выгравировано приглашение или просто напечатано? Разница составляет по крайней мере сорок франков… Она сразу же ощутила гравировку… С досадой пожала плечами. Эти Кампфы всегда отличались безумным тщеславием и расточительностью… В свое время, когда Розина работала в Парижском банке (и это было не так уж давно, ей-богу!), она тратила весь свой месячный оклад на туалеты… Носила шелковое белье… Каждую неделю новые перчатки… Но она, видимо, посещала дома свиданий… Только таким особам и везет… А другим…

С горечью она прошептала:

— Твоей матери всегда везло…

«Она в бешенстве», — решила Антуанетта. И с лукавой гримасой спросила:

— Так вы точно придете, да?

— Скажу лишь, что я сделаю для этого все возможное, потому что мне действительно хочется увидеть твою маму, — ответила мадемуазель Изабель. — Но, с другой стороны, я еще не знаю, смогу ли я… Мои друзья, родители одного ученика — Гросы (Аристид Грос — бывший директор компании, твой отец наверняка о нем слышал), я их знаю много лет — пригласили меня в театр, и я им обещала, понимаешь?.. Но я постараюсь это уладить, — заключила она без дальнейших уточнений. — В любом случае, скажи маме, что я с огромным удовольствием проведу у нее вечер…

— Хорошо, мадемуазель.

— Ну а теперь за работу. Давай, садись…

Медленно Антуанетта придвинула к пианино табурет. Его плюшевое сиденье настолько врезалось ей в память, что она и с закрытыми глазами видела все его пятна и дырки… Она начала с гамм. С угрюмым видом она не отрывала глаз от желтой вазы на камине, покрытой пылью… Никогда в ней не стоял ни один цветочек… А эти отвратительные, украшенные ракушками коробочки на этажерке?.. Как все это некрасиво, убого и тоскливо, как и вся эта темная квартирка, куда ее отправляли уже много лет подряд!..

Пока мадемуазель расставляла партитуры, Антуанетта украдкой повернулась к окну… (В Булонском лесу, должно быть, так чудесно сейчас, в сумерках, среди голых хрупких зимних деревьев под жемчужно-белым небом…) Три раза в неделю, каждую неделю, уже шесть лет… Неужели это будет длиться до самой ее смерти?

— Антуанетта, Антуанетта, как ты держишь руки? Еще раз сыграй, прошу тебя… А много будет народу у твоей мамы?

— Кажется, мама пригласила человек двести.

— Вот как! Она полагает, что у нее достаточно места? Она не думает, что будет жарко, что будет слишком тесно? Играй громче, Антуанетта, энергичнее. У тебя левая рука совсем вялая, милочка… Эту гамму приготовишь к следующему уроку, и еще упражнение № 18 из третьей тетради Черного…

Гаммы,упражнения… На протяжении многих месяцев: «Смерть Осе»[15], «Песни без слов» Мендельсона, баркарола из «Сказок Гофмана»… И под ее негибкими, неумелыми пальцами все это сливалось в бесформенную, оглушительную какофонию…

Мадемуазель Изабель громко отбивала ритм свернутой в трубочку нотной тетрадью.

— Почему ты так сильно давишь на клавиши? Стаккато, стаккато… Ты думаешь, я не вижу, как ты держишь безымянный палец и мизинец? Двести человек, говоришь? Ты их всех знаешь?

— Нет.

— А твоя мама собирается надеть новое розовое платье от Преме?

— Не знаю…

— А ты? Ты будешь присутствовать на балу, я полагаю? Ты ведь уже большая!

— Не знаю, — снова прошептала Антуанетта, болезненно содрогнувшись.

— Живее, живее… Вот в каком темпе это надо играть… Раз-два, раз-два, раз-два… Давай же, ты что, спишь, Антуанетта? Сюиту, девочка моя…

Сюиту… Этот отрывок, испещренный диезами, о которые все время спотыкаешься… В соседней квартире плачет ребенок… Мадемуазель Изабель зажигает лампу… Снаружи небо потемнело, поблекло… Настенные часы бьют четыре… Еще один час потерян, канул, просочился сквозь пальцы как вода… «Как бы я хотела уехать далеко-далеко или же умереть…»

— Ты устала, Антуанетта? Уже? В твоем возрасте я играла по шесть часов в день… Подожди же немного, не беги так быстро, как ты спешишь… К которому часу надо прийти пятнадцатого?

— Это написано в приглашении. К десяти.

— Очень хорошо. Но мы еще увидимся до этого.

— Да, мадемуазель…

На улице не было ни души. Антуанетта прислонилась к стене и стала ждать. Через минуту она узнала быстрые шаги мисс Бетти, которую вел под руку какой-то мужчина. Антуанетта бросилась вперед, прямо под ноги подходящей паре. Мисс Бетти тихо вскрикнула.

— О, мисс, я вас жду уже добрую четверть часа…

Долю секунды она смотрела прямо в лицо мисс, которое настолько изменилось, что, оторопев, она с трудом узнала его. Однако внимание Антуанетты привлек не ее маленький жалкий ротик, раскрытый, как помятый цветок; она жадно разглядывала мужчину.

Он был очень молод. Студент. Возможно, старшеклассник, с раздражением на губе от первых прикосновений бритвы… У него были красивые дерзкие глаза… Он курил. Пока мисс бормотала извинения, он спокойно и громко сказал:

— Представьте меня, дорогая кузина.

— Это мой кузен, Антуанетта, — выдохнула мисс Бетти.

Антуанетта протянула руку. Юноша усмехнулся. Немного подумав, он предложил:

— Я вас провожу, если не возражаете?

Все втроем они молча спускались по темной и пустой улице. В лицо Антуанетте дул свежий ветер, смешанный с дождем, как будто мокрый от слез. Она замедлила шаг, посмотрела на влюбленных, которые молча шагали впереди, плотно прижавшись друг к другу. Как быстро они шли… Девочка остановилась. Они даже головы не повернули. «А если меня задавит машина, они хотя бы услышат?» — подумала Антуанетта со странной горечью. С ней столкнулся прохожий; на мгновение испугавшись, она отступила. Но это был всего лишь фонарщик; она видела, как он дотрагивался до фонарей длинным шестом, и во тьме внезапно вспыхивало пламя. Все эти огни мерцали и трепетали, как свечи на ветру… Вдруг ей стало страшно. Она помчалась вперед изо всех сил.

Она догнала влюбленную парочку перед мостом Александра III. Они очень быстро и очень тихо разговаривали, стоя лицом к лицу. Заметив Антуанетту, юноша сделал нетерпеливый жест. Минуту поколебавшись, мисс Бетти как будто в полусне открыла сумочку и достала пакет с приглашениями.

— Возьмите, моя милая, это приглашения вашей мамы, которые я еще не отправила… Сбегайте к тому табачному киоску, там, в узкой улочке слева… видите свет? Бросьте их в ящик. А мы вас тут подождем…

Она сунула пакет в руку Антуанетте и поспешно отошла. С середины моста Антуанетта видела, как она опять остановилась и, склонив голову, ждала юношу. Они облокотились на парапет.

Антуанетта не шевелилась. В темноте видны были лишь неясные тени, а вокруг сверкала отражениями черная Сена. Даже когда они целовались, девочка не столько видела, сколько угадывала это по мягкому наклону их голов. Как женщина в припадке ревности, она вдруг заломила руки… При этом один конверт упал на землю. Ей было страшно его поднять, но в то же время она стыдилась этого страха: неужели ей всегда придется дрожать, как маленькой девочке? Она недостойна стать женщиной. А эти двое, которые все еще целуются? Их губы касаются друг друга… Ею овладел странный соблазн, дикая потребность бравады и зла. Стиснув зубы, она схватила конверты, скомкала их, порвала и швырнула в Сену. С радостно бьющимся сердцем она долго смотрела, как они покачивались на поверхности воды у арки моста, пока ветер не увлек их в водный поток.

V

Несколько дней спустя Антуанетта и гувернантка вернулись с прогулки около шести. Так как им никто не открывал, мисс Бетти постучала. За дверью слышался грохот отодвигаемой мебели.

— Должно быть, они устанавливают гардероб, — сказала англичанка. — Это к сегодняшнему балу, я все о нем забываю, а вы, моя дорогая?

С видом заговорщика она нежно и испуганно улыбнулась Антуанетте. Хотя она больше не появлялась перед девочкой со своим любовником, со дня того памятного свидания Антуанетта стала такой замкнутой, что англичанку начали беспокоить ее молчание и взгляды…

Слуга отворил дверь.

Тут же перед ними возникла госпожа Кампф, которая наблюдала за работой электрика в столовой.

— Вы что, не можете подняться по черной лестнице, а?! — закричала разъяренная женщина. — Вы же видите, что из прихожей делают гардеробную! А сейчас придется все заново начинать, и это никогда не кончится, — продолжала она, хватаясь за стол, чтобы помочь консьержу и Жоржу, приводившим в порядок комнату.

В столовой и в открывающейся за ней длинной галерее шесть официантов в белых куртках устанавливали столы для ужина. В центре возвышался буфет, украшенный яркими цветами.

Антуанетта направилась в свою комнату. Госпожа Кампф опять завопила:

— Не ходи туда, не ходи! В твоей комнате бар, и ваша комната также занята, мисс. Вы будете сегодня спать в бельевой, а ты, Антуанетта, в маленькой кладовке… Это в самом дальнем углу квартиры, ты сможешь спать спокойно, даже не услышишь музыку… Что вы делаете? — спросила она у электрика, который, напевая, не спеша работал. — Вы разве не видите, что эта лампочка перегорела?

— Тут торопиться не следует, милая дамочка…

Розина с раздражением пожала плечами.

— Не следует, не следует, а сам уже час как возится, — еле слышно пробормотала она.

Разговаривая, госпожа Кампф неистово сжимала руки, и это было так похоже на жесты Антуанетты в те минуты, когда она испытывала сильный гнев, что девочка, застыв на пороге, внезапно содрогнулась, как будто неожиданно увидела свое отражение в зеркале.

Госпожа Кампф была в халате и в шлепанцах на босу ногу; непричесанные вьющиеся волосы падали на ее красное лицо, словно змеи. Она заметила цветочника, который в обеих руках держал розы, пытаясь протиснуться мимо прислонившейся к стене Антуанетты.

— Извините, мадемуазель.

— Ну подвинься же, в конце концов! — завопила Розина так неожиданно, что Антуанетта, отпрянув, задела мужчину локтем и помяла розу.

— Ты просто невыносима! — Мать продолжала кричать так оглушительно, что на столе звенела стеклянная посуда. — Зачем ты путаешься у людей под ногами и всех раздражаешь?! Убирайся отсюда, иди в свою комнату… То есть не в свою комнату, а в бельевую, куда угодно, только чтоб тебя было не слышно и не видно!

Как только Антуанетта исчезла, госпожа Кампф поспешно прошла через столовую и кухню, заставленную ведерками со льдом для охлаждения шампанского, и ворвалась в кабинет мужа. Кампф говорил по телефону. Она с трудом дождалась, когда он положит трубку, и воскликнула:

— Ну, чем же ты занимаешься? Ты что, еще не побрился?

— В шесть часов? Да ты с ума сошла!

— Во-первых, уже половина седьмого, и потом, может, еще придется бежать за покупками в последнюю минуту. Лучше быть полностью готовым.

— Ты не в своем уме, — нетерпеливо повторил он. — За покупками можно и слуг послать.

— Обожаю, когда ты ведешь себя как аристократ и господин, — сказала она, пожимая плечами. — «Можно и слуг послать»! Лучше демонстрируй свои манеры перед гостями.

Кампф процедил сквозь зубы:

— О, только не начинай беситься, ладно?

— Ну а как же иначе! — закричала Розина со слезами в голосе. — Как же мне не злиться! Все в беспорядке! Слуги, эти свиньи, все никак не закончат приготовления! Мне приходится самой повсюду поспевать, за всем наблюдать, я уже три ночи не сплю. Я дошла до предела, мне кажется, я с ума схожу!..

Она схватила маленькую серебряную пепельницу и швырнула ее на пол. Этот нелепый поступок, казалось, отрезвил ее. Она улыбнулась с легким смущением.

— Альфред, я не виновата…

Кампф, не отвечая, покачал головой. Когда Розина повернулась, чтобы уйти, он произнес:

— Скажи-ка, я все хотел тебя спросить: ты так ничего и не получила, никакого ответа от приглашенных?

— Нет, а почему ты спрашиваешь?

— Не знаю, это как-то странно… И как нарочно: я хотел спросить у Бартелеми, получил ли он приглашение, и вот уже неделя, как я не встречал его на Бирже… А если позвонить?

— Сейчас? Это полный идиотизм.

— Все же это странно, — произнес Кампф.

Жена перебила его:

— Да ладно, а что тут отвечать-то? Или придут, или не придут… И знаешь, что я тебе скажу? Мне это даже нравится… Это означает, что никто не решил сразу, что не придет… Их надо извинить, по крайней мере, ты не считаешь?

Так как муж ничего не отвечал, она с беспокойством спросила:

— Не так ли, Альфред? Я права? А? Как ты думаешь?

Кампф развел руками.

— Не знаю, не знаю… Что я могу сказать? Я знаю не больше твоего…

Какое-то время они молча смотрели друг на друга. Вздохнув, Розина опустила голову.

— Ах, боже мой, мы как слепые котята, не правда ли?

— Это пройдет, — ответил Кампф.

— Я знаю, но пока… Если б ты только знал, как мне страшно! Как бы я хотела, чтобы все было уже позади…

— Не волнуйся, — мягко сказал Кампф.

Рассеянно вертя в руках ножик для разрезания страниц, он давал ей советы:

— Главное, говори как можно меньше… «Рада вас видеть… Угощайтесь… Как жарко, как холодно…»

— Самое сложное, — сказала Розина озабоченно, — это представлять их друг другу… Только подумай: все эти люди, которых я видела раз в жизни; я едва ли помню, как они выглядят… И которые друг с другом не знакомы, не имеют между собой ничего общего…

— Ну, с Божьей помощью что-нибудь промямлишь. В конце концов, все были когда-то в нашей шкуре, все когда-то давали свой первый бал.

— А помнишь ли ты, — вдруг спросила Розина, — нашу квартирку на улице Фавар? И как мы колебались перед тем, как заменить старый диван в столовой, который совсем изорвался? Прошло только четыре года, и вот взгляни-ка, — добавила она, указывая на осевшие под тяжестью бронзы шкафы.

— Ты хочешь сказать, что еще через четыре года мы будем принимать послов и вспоминать, как сегодня мы тряслись из-за того, что к нам должна вот-вот пожаловать сотня-другая сутенеров и старых шлюх? А?

Смеясь, она прикрыла его рот ладонью.

— Замолчи, пожалуйста!

Выходя, она наткнулась на метрдотеля, пришедшего предупредить, что бокалы от «Моссер» не прибыли вместе с шампанским; кроме того, бармен полагал, что джина на коктейли не хватит.

Розина схватилась за голову.

— Так, так, только этого не хватало! — завопила она. — А вы не могли мне пораньше об этом сообщить, а? Где, по-вашему, я найду джин в это время?.. Все магазины уже закрыты… А бокалы…

— Пошлите шофера, дорогая, — посоветовал Кампф.

— Шофер пошел ужинать, — сообщил Жорж.

— Естественно, — кричала Розина вне себя, — естественно! Ему наплевать… — Она осеклась. — Ему все равно, нужен он или нет, месье просто уходит, месье отправляется ужинать! И вот еще один тип, которого я вышвырну завтра поутру, — прибавила она, поворачиваясь к Жоржу с таким свирепым видом, что лакей надул свои чисто выбритые отвислые щеки.

— Если мадам меня имеет в виду… — начал он.

— Да нет же, мой друг, да нет, как вы могли подумать… У меня просто вырвалось, вы же видите, как я нервничаю, — сказала Розина, пожимая плечами. — Возьмите такси и отправляйтесь прямо к «Николя»[16]. Дайте ему денег, Альфред…

Она торопливо направилась в свою спальню, по пути поправляя цветы и распекая слуг:

— Эту тарелку с птифурами нужно переставить, вот так… Еще раз оправьте хвост у фазана. А где бутерброды с икрой? Не ставьте их на видное место, а то на них сразу набросятся. А упаковки с гусиной печенкой? Где гусиная печенка? Держу пари, вы забыли о печенке! Если бы я только сама во все не вмешивалась!..

— Да ее как раз распаковывают, мадам, — проговорил метрдотель.

Он смотрел на нее с плохо скрытой иронией.

«Должно быть, я выгляжу нелепо», — подумала вдруг Розина, заметив в зеркале свое воспаленное лицо, растерянные глаза, дрожащие губы. Но как переутомленный ребенок, она чувствовала, что, несмотря на все старания, не может успокоиться. Она была измотана, на глаза наворачивались слезы.

Розина вошла в свою комнату.

Горничная выложила на кровать ее бальный туалет: шитое серебром платье, густо усеянное жемчугом по подолу, туфельки, сверкавшие, словно бриллиантовые, чулки из муслина.

— Мадам желает поужинать? Мы, наверное, сюда подадим, так как столы уже накрыты к вечеру…

— Я не голодна, — огрызнулась Розина.

— Как угодно, мадам, но я могу наконец пойти ужинать? — спросила Люси, поджимая губки. Дело в том, что по приказу госпожи Кампф она в течение четырех часов заново пришивала на платье жемчуг, обсыпавшийся по краям. — Осмелюсь заметить мадам, что уже восемь часов и с людьми нельзя обращаться как со скотиной.

— Ну идите, идите же, моя милая, разве я вас держу! — воскликнула госпожа Кампф.

Оставшись в одиночестве, она упала на диван и закрыла глаза; но в комнате было холодно как в погребе: с утра во всей квартире отключили отопление. Она поднялась, подошла к туалетному столику.

«Я жутко выгляжу…»

Она начала тщательно накладывать макияж: сначала втерла обеими руками толстый слой крема, затем нанесла жидкие румяна, тушь, пудру; она подвела веки тонкими стрелками, придав глазам миндалевидный контур… Госпожа Кампф красилась чрезвычайно медленно, время от времени останавливаясь и пожирая взглядом свое отражение со страстным, тревожным вниманием. В ее хитрых глазах проскальзывала неуверенность. Резким движением она вырвала седой волосок на виске, состроив при этом яростную гримасу. Ах! Жизнь не удалась!.. Какое лицо было у нее в двадцать лет! Цветущие щеки… и заштопанные чулки и белье… А сейчас драгоценности, платья, первые морщины… Все это пришло одновременно… Как же надо было спешить жить, боже мой, нравиться мужчинам, любить!.. К чему все эти капиталы, прекрасные туалеты и роскошные автомобили, если в ее жизни нет мужчины, симпатичного молодого любовника?… Как она ждала этого любовника! Когда она была еще бедной девушкой, ее тянуло к хорошо одетым мужчинам с красивыми, ухоженными руками, к мужчинам, которые говорили ей о любви… Какими же они все оказывались хамами… Но она никогда не переставала ждать… Ну а сейчас у нее самый последний шанс, последние годы перед настоящей, непоправимой, неизбежной старостью… Она закрыла глаза, представляя себе молодость, жадные и нежные взгляды, полные желания…

Быстро, как будто спеша на свидание, она сбросила пеньюар и надела чулки, туфли, платье со сноровкой женщины, всю жизнь обходившейся без услуг горничной. Драгоценности… Их у нее был полный сундучок… Кампф говорил, что это наиболее надежная инвестиция… Она надела ожерелье из двух нитей жемчуга, все кольца, по массивному бриллиантовому браслету на каждую руку, сковав их от кисти до локтя, затем приколола к корсажу огромную подвеску с сапфирами, рубинами и изумрудами. Подвеска сверкала и искрилась, как усыпанный драгоценными камнями реликварий. Отступив на несколько шагов, она оглядела себя с радостной улыбкой… Наконец-то начинается настоящая жизнь!.. Возможно, сегодня же вечером ее ждет удача, как знать?..

VI

В бельевой комнате Антуанетта с гувернанткой доедали ужин за гладильной доской, положенной на два стула. Они слышали, как за стеной в кухне суетится прислуга, оттуда доносился звон посуды. Антуанетта не шевелилась, зажав руки между коленями. В девять гувернантка взглянула на часы.

— Надо быстренько ложиться, моя дорогая… В маленькой комнате вы не услышите музыки, вы будете спокойно спать.

Поскольку Антуанетта не отвечала, мисс Бетти, смеясь, хлопнула в ладоши:

— Ну же, очнитесь, Антуанетта, что с вами?

Она отвела ее в маленькую, плохо освещенную кладовку, в которой в спешке установили железную кровать и два стула.

На противоположной стороне двора ярко светились окна гостиной и столовой.

— Отсюда вы сможете наблюдать за танцами, здесь нет ставней, — посмеивалась мисс Бетти.

Как только она удалилась, Антуанетта сразу же боязливо подкралась к окну и прижалась лбом к стеклу; из окон напротив на стену лился теплый золотистый свет. За тюлевыми занавесками мелькали тени. Прислуга. Кто-то открыл окно эркера, и Антуанетта услышала, как в глубине гостиной настраивают музыкальные инструменты. Значит, музыканты уже пришли… Боже мой, уже девять с лишним… Всю неделю она смутно ожидала вселенской катастрофы, которая предотвратила бы разоблачение; но и этот вечер прошел, как все остальные. В соседней квартире часы пробили половину десятого. Еще полчаса, три четверти часа, и потом… Скорее всего, ничего не произойдет: сегодня, когда они вернулись с прогулки, госпожа Кампф спросила мисс Бетти, набросившись на нее с такой прытью, на какую только она и была способна и которая приводила слабонервных людей в полное замешательство: «А приглашения вы точно послали, вы ничего не потеряли, вы уверены?» И англичанка ответила: «Да, госпожа Кампф». Вне всякого сомнения, она несет ответственность, только она одна… И если ее выгонят, тем лучше, это ей послужит уроком.

«А мне наплевать, наплевать», — бормотала Антуанетта, яростно, до крови кусая руки своими молодыми острыми зубами.

«Ну, а та, другая, пусть она поступает со мной как хочет, я не боюсь, мне наплевать!»

Она посмотрела на темный колодец двора под окном.

«Я покончу с собой и перед смертью скажу, что это ее вина, вот и все, — думала она. — Я ничего не боюсь, я за себя уже заранее отомстила…»

Она выжидала. Стекло запотевало от ее дыхания, и Антуанетта его энергично протирала, чтобы снова прильнуть к нему. В конце концов, не выдержав, она распахнула обе створки. Ночь была ясная и прохладная. Теперь своими зоркими глазами подростка она четко видела ряд стульев у стены, музыкантов у рояля. Она простояла неподвижно так долго, что ее щеки и обнаженные руки совершенно окоченели. В какой-то момент ей даже представилось, что на самом деле ничего не случилось, что ей просто померещился и мост, и черные воды Сены, и разорванные, уносимые ветром приглашения, а сейчас каким-то чудом войдут гости и начнется бал. Она услышала, как пробило три четверти, а немного спустя — десять. Десять ударов… Она вздрогнула и выскользнула из комнаты. Антуанетта направилась к гостиной, куда ее влекло, как влечет к месту преступления неопытного преступника. Она пересекла коридор, где два официанта прямо из бутылки пили шампанское, и добралась до столовой. Там не оказалось ни души; все было готово, посредине стоял огромный стол, ломившийся от блюд с птицей и рыбой, серебряных подносов с устрицами, украшенных венецианским кружевом, с гирляндами цветов между тарелками и двумя одинаковыми пирамидами из фруктов. Вокруг, на накрытых на четыре или шесть персон столиках, сверкали хрусталь, костяной фарфор, серебро, позолота. Позднее Антуанетта так и не смогла понять, как она осмелилась пройти через весь сверкавший огнями зал. На пороге гостиной она на мгновение заколебалась, потом заметила в соседнем будуаре обитый шелком большой диван. Она встала на колени и протиснулась между спинкой дивана и развевающимся занавесом; там был лишь крошечный закуток, где она и уселась, обхватив колени руками. Когда она выглядывала оттуда, гостиная простиралась перед ней как театральная сцена. Долго простояв у открытого окна, она сильно замерзла и поэтому сейчас вся дрожала. Квартира казалась тихой, спокойной, как будто погруженной в сон. Негромко переговаривались музыканты. Она рассматривала негра с ослепительными зубами, даму в шелковом платье, литавры, похожие на тазы, которые продаются на ярмарке, громадную виолончель в углу. Негр вздохнул и слегка тронул ногтем струны гитары, отчего она загудела и издала глухой стон.

— Мы все позже начинаем и все позже заканчиваем.

Пианист произнес несколько слов, которые Антуанетта не расслышала, — все рассмеялись. И тут вошли супруги Кампф.

Увидев их, Антуанетта сделала движение, как будто хотела провалиться сквозь землю. Она плотно прижалась к стенке, спрятав лицо в сгиб локтя. Она слышала их приближающиеся шаги. Родители были уже совсем рядом. Кампф сел в кресло напротив Антуанетты. Розина сделала круг по комнате, зажгла, а затем погасила светильники на камине. Ее бриллианты сверкали.

— Сядь, глупо так суетиться, — тихо сказал Кампф.

Почти касаясь головой деревянной рамы дивана, Антуанетта во все глаза смотрела на стоящую прямо перед ней мать. И девочку поразило новое выражение ее властного лица: на нем отражалось нечто вроде самоуничижения, усердия и испуга одновременно…

— Альфред, ты думаешь, все будет в порядке? — спросила Розина звонким, дрожащим детским голосом.

Не успел Альфред ответить, как раздался звонок, эхом отозвавшийся по всей квартире.

Розина сжала руки.

— Боже мой, начинается! — прошептала она, как будто речь шла о землетрясении.

Они бросились к двери в зал, обе створки которой были открыты.

Через минуту они вернулись, ведя мадемуазель Изабель, которая говорила очень громким, тоже для нее необычным высоким и резким голосом; ее трели прерывались короткими смешками.

«Об этой-то я совсем забыла», — с испугом подумала Антуанетта.

Сияющая госпожа Кампф говорила без умолку; на ее лице вновь появилось высокомерное и веселое выражение; она лукаво подмигивала мужу, украдкой указывая ему на платье мадемуазель Изабель из желтого тюля. Длинная жилистая шея старой девы была обмотана боа из перьев, которое она теребила обеими руками, как Селимена[17] — свой веер. На ее запястье была оранжевая бархатная ленточка с прикрепленным к ней серебряным лорнетом.

— Разве вы раньше не видели этой комнаты, Изабель?

— Да нет. Вся очень изящно, а откуда эта мебель? О, а эти фарфоровые вазы просто восхитительны. Значит, вы все еще любите японский стиль, Розина? Я его всегда отстаиваю. Как раз на днях я говорила Блоху-Леви — Соломону, вы его знаете? — который упрекал этот стиль в том, что он поддельный и подходит только нуворишам: «Можете оставаться при своем мнении, но это весело, живенько, к тому же не так дорого, как, скажем, стиль Людовика XV, и это совсем не недостаток, наоборот…»

— Да нет же, вы заблуждаетесь, Изабель, — энергично возражала Розина, — старинные китайские и японские вещи безумно дороги… Например, эта ваза с птичками…

— Старинная вещь…

— Мой муж заплатил за нее десять тысяч франков в «Отеле Друо»… Нет, что я говорю? Какие десять — двенадцать тысяч, не так ли, Альфред? Ох! Я его для порядка поругала, но недолго. Я и сама люблю посещать антикварные лавки. Это моя страсть.

Кампф позвонил.

— Вы не откажетесь от порто, милые дамы? Принесите, — обратился он к вошедшему Жоржу, — три бокала порто «Сандеман» и бутерброды, бутерброды с икрой…

Воспользовавшись тем, что мадемуазель Изабель отошла, чтобы рассмотреть через свой лорнет позолоченного Будду на бархатной подушечке, госпожа Кампф протараторила:

— Бутерброды! Да ты не в своем уме! Не будем же мы из-за нее все переставлять на столе! Жорж, принесите сухие хлебцы в саксонской корзинке, вы понимаете, о чем я?

— Да, мадам.

Он вернулся через минуту, неся поднос и хрустальный графинчик баккара. Втроем они молча выпили. Затем госпожа Кампф и мадемуазель Изабель сели на диван, за которым пряталась Антуанетта. Если бы она протянула руку, то смогла бы дотронуться до серебряных туфель матери и желтых шелковых «лодочек» своей учительницы. Кампф расхаживал взад и вперед, украдкой поглядывая на часы.

— Расскажите мне немного о сегодняшних гостях, — попросила Изабель.

— О! — воскликнула Розина. — Придут очаровательные люди и несколько старых грымз, например, маркиза Сан-Паласьо, которой я должна отплатить любезностью за любезность, — она так любит нас навещать… Я ее видела вчера, она собиралась уезжать. Она мне сказала: «Дорогая моя, из-за вашего бала я на неделю отложила свой отъезд на юг. У вас обычно так весело…»

— А, так вы уже устраивали балы? — надув губки, спросила Изабель.

— Нет-нет, — торопливо возразила госпожа Кампф, — мы только на чай приглашали. Вас я не позвала, зная, как вы заняты днем…

— Да, конечно. Кроме того, я собираюсь давать концерты в будущем году…

— В самом деле? Какая замечательная идея!

Они замолчали. Мадемуазель Изабель еще раз огляделась по сторонам.

— Это изумительно, просто изумительно, какой вкус…

И снова воцарилось молчание. Женщины покашливали. Розина приглаживала волосы. Изабель старательно оправляла юбку.

— Какая приятная погода стоит последние дни, не правда ли?

Кампф резко перебил:

— Ну что, мы так и будем сидеть сложа руки? Как поздно все-таки гости приходят! Вы точно указали десять часов на приглашениях, Розина?

— Я вижу, что пришла намного раньше.

— Да нет же, дорогая, что вы такое говорите? У всех просто ужасная привычка приходить поздно, это так неприятно…

— Предлагаю потанцевать, — игриво сказал Кампф, хлопая в ладоши.

— Ну конечно, какая замечательная идея! Начинайте! — крикнула госпожа Кампф оркестру. — Чарльстон.

— Вы танцуете чарльстон, Изабель?

— Ну да, немножко, как все…

— Прекрасно, у вас не будет недостатка в кавалерах. Например, маркиз Ичарра, племянник испанского посла, — он получает все призы в Довилле, не так ли, Розина? Ну а тем временем давайте откроем бал.

Они ушли, и в пустой гостиной взревел оркестр. Антуанетта видела, как госпожа Кампф поднялась, подбежала к окну и прислонилась лицом к холодному стеклу («Совсем как я», — подумала Антуанетта). Часы пробили половину одиннадцатого.

— Боже мой, боже мой, но где же они? — волнуясь, прошептала госпожа Кампф. — Ах, черт бы побрал эту сумасшедшую старуху, — добавила она почти вслух и тут же зааплодировала и закричала, смеясь: — Ах! Чудесно, очаровательно! Я не знала, что вы так прекрасно танцуете, Изабель.

— Она танцует прямо как Жозефин Бейкер[18], — раздался голос Кампфа с противоположного конца гостиной.

Как только танец закончился, Кампф крикнул:

— Розина, я веду Изабель в бар, не ревнуйте.

— А вы нам не составите компанию, дорогая?

— Минутку, если позволите, надо отдать прислуге кое-какие распоряжения, и я тут же к вам присоединюсь…

— Я целый вечер собираюсь флиртовать с Изабель, предупреждаю вас, Розина.

Госпожа Кампф нашла в себе силы засмеяться и погрозить им пальчиком, но не смогла произнести ни слова и, как только осталась одна, снова бросилась к окну. Слышно было, как по проспекту проезжают автомобили, некоторые из них притормаживали перед домом, и тогда госпожа Кампф жадно вглядывалась в темную зимнюю улицу, но машины удалялись; звук мотора становился все слабее, пока окончательно не таял в темноте. По мере того как шло время, автомобилей становилось все меньше и меньше, и в течение долгих минут никакие звуки уже не раздавались на пустынном, как в провинции, проспекте. Лишь на соседней улице звенел трамвай да доносились далекие гудки, приглушенные расстоянием…

Розина тряслась как в лихорадке. Без пятнадцати одиннадцать. В пустой гостиной часы издавали негромкие торопливые удары в аргентинском ритме, энергичном и четком. Им настойчиво вторили часы в столовой, а с другой стороны улицы, с фронтона церкви, раздавался медленный и торжественный бой, тем громче, чем дальше продвигались стрелки.

— Девять, десять, одиннадцать! — кричала госпожа Кампф в отчаянии, поднимая к небу руки, покрытые сверкающими бриллиантами. — Но что же это? Ну что же случилось, Господи Иисусе?

Альфред и Изабель вернулись. Все трое молча смотрели друг на друга.

Госпожа Кампф нервно произнесла:

— Это довольно странно, вам не кажется? Как бы что-нибудь не стряслось…

— О, моя дорогая, разве что землетрясение, — сказала Изабель, и в ее голосе слышались триумфальные нотки.

Но госпожа Кампф все еще не готова была признать поражение. Теребя жемчужное колье, она сказала охрипшим от тревоги голосом:

— Ах, это еще ничего не значит. Представьте себе, на днях я была у своей подруги, графини Бруннеллески, и первые гости начали прибывать без четверти двенадцать. Так что…

— Хозяйке это доставляет столько беспокойства, столько волнений, — сочувственно шептала Изабель.

— Ну что ж… Надо привыкать, не так ли?

И тут раздался звонок. Альфред и Розина бросились к дверям.

— Играйте, — крикнула Розина музыкантам.

Они тут же заиграли блюз. Но никто не появился. Розина не могла больше выносить неизвестность. Она позвала:

— Жорж, Жорж, кто-то звонил, вы разве не слышали?

— Это от Рея мороженое принесли.

Госпожа Кампф взорвалась:

— Уверяю вас, что-то случилось: несчастье, недопонимание, или была указана не та дата, не тот час! Десять минут двенадцатого, уже десять минут двенадцатого, — повторяла она в отчаянии.

— Ну, так теперь уже не долго ждать! — громко объявил Кампф.

Все трое снова уселись, но больше никто не говорил. Слышно было, как слуги хохочут на кухне.

— Скажи им, чтобы они замолчали, Альфред, — наконец попросила Розина дрожащим от бешенства голосом. — Иди же!

В половине двенадцатого появился пианист.

— Следует ли еще подождать, мадам?

— Нет, уходите, уходите! — вдруг завопила Розина. Казалось, что у нее начинается припадок. — Вам заплатят, и убирайтесь отсюда! Бала не будет, ничего не будет: это оскорбление, издевательство, заговор врагов, они хотят нас скомпрометировать, а меня — так просто загнать в могилу! Если кто-нибудь явится сейчас, я не хочу их видеть, слышите? — продолжала она со все большим негодованием. — Скажете, что меня нет, что в доме тяжелобольной или покойник — все, что хотите!

Мадемуазель Изабель усердствовала:

— Ну что вы, дорогая, еще есть надежда. Не переживайте так, вам станет плохо… Разумеется, я понимаю, что вы испытываете, бедняжка, но люди так бессердечны, увы!.. Альфред, вам следовало бы поговорить с ней, приласкать, утешить…

— Какая комедия! — побледнев, прошипел Кампф сквозь зубы. — Розина, замолчите вы наконец?!

— Послушайте, Альфред, не кричите же, наоборот, приласкайте ее…

— Неприлично так вести себя! — Он резко повернулся и набросился на музыкантов: — А вы что еще здесь делаете? Сколько вам причитается? И убирайтесь поскорее, ради всех святых…

Мадемуазель Изабель медленно собрала боа из перьев, лорнет, сумочку.

— Наверное, лучше мне уйти, Альфред. Разве что я могу быть вам чем-нибудь полезна, бедный мой…

Так как он не отвечал, она наклонилась и поцеловала в лоб неподвижную Розину, которая даже не плакала и сидела, уставившись сухими глазами в одну точку.

— Прощайте, дорогая. Поверьте, я в отчаянии, я так вам соболезную, — машинально шептала мадемуазель Изабель, как шепчут на похоронах. — Нет, нет, не провожайте меня, Альфред, я ухожу, удаляюсь, меня уже нет, плачьте вволю, моя дорогая, слезы приносят облегчение! — провозгласила она еще раз очень громко посреди пустой гостиной.

Альфред и Розина слышали, как, проходя через столовую, она говорила прислуге:

— Пожалуйста, не шумите. Мадам очень расстроена, ей так тяжело сейчас.

И наконец раздался рокот лифта и глухой щелчок отрывающейся и закрывающейся входной двери.

— Старая кляча, — пробормотал Кампф, — если, по крайней мере…

Он не успел договорить. Внезапно Розина вскинулась, по ее лицу ручьем текли слезы. С криком она грозила ему кулаком:

— Это ты, придурок, во всем виноват, все из-за твоего дурацкого тщеславия, твоей верблюжьей спеси, это твоя вина!.. Месье желает давать балы! Устраивать приемы! Нет, можно умереть со смеху! В самом деле, как будто ты думаешь, что люди не знают, кто ты такой и откуда ты взялся! Нувориш! Они вдоволь над тобой поиздевались, твои дружки, воры и вымогатели!

— А все эти твои графы, маркизы — сутенеры!

Они продолжали кричать одновременно, изливая друг на друга неистовый поток агрессивных, грубых слов. Затем, стиснув зубы, Кампф сказал чуть потише:

— Я тебя подобрал бог знает в какой грязи! Ты думаешь, я ничего не понимал, ничего не видел? Я считал тебя хорошенькой и умненькой, решил, что ты составишь мне отличную партию, когда я разбогатею… Как же я просчитался, что уж говорить! Хорошенькое дельце: манеры базарной торговки, старуха, которая ведет себя как кухарка…

— Другие были довольны…

— Сомневаюсь. Но избавь меня от подробностей, чтобы завтра не пожалеть…

— Завтра? Ты думаешь, что я еще хоть на час останусь с тобой после всего, что ты мне наговорил? Скотина!

— Убирайся! Иди к черту!

Он вышел, хлопнув дверью.

Розина позвала:

— Альфред, вернись!

И, тяжело дыша, она ждала, глядя на дверь гостиной, но он был уже далеко… Он спускался по лестнице. С улицы некоторое время доносился его раздраженный голос: «Такси, такси…», становясь все слабее и отдаленнее, пока не затих за углом.

Слуги поднялись к себе, оставив горящий свет, раскрытые двери… Розина застыла в своем блестящем платье; ее жемчуга скатились в углубления кресел.

Вдруг она дернулась, так резко и с такой силой, что Антуанетта вздрогнула и, отпрянув, ударилась о стену. Девочка еще больше съежилась и задрожала, но мать ничего не услышала. Она срывала свои браслеты и бросала их на пол. Один из них, красивый и тяжелый, сплошь усеянный бриллиантами, закатился под диван, прямо к ногам Антуанетты, которая завороженно наблюдала за происходящим.

Она видела лицо своей матери, по которому текли слезы, смывая грим. На этом увядшем лице менялись гримасы, оно покрылось пятнами, выглядело детским, смешным… трогательным… Но Антуанетта не испытывала жалости. Она не испытывала ничего, кроме отвращения, презрительного равнодушия. Много лет спустя она скажет своему поклоннику: «О, знаете, я была ужасным ребенком. Представьте себе, однажды…» Она вдруг ощутила, как богата она этим будущим, своими молодыми нетронутыми силами и тем, что у нее есть возможность думать: «Как можно так рыдать из-за этого?.. А любовь? А смерть? Ведь она рано или поздно умрет… Неужели она об этом забыла?»

Значит, и взрослые страдают по ничтожным и незначительным поводам? А она, Антуанетта, боялась их, трепетала от их криков, гнева, тщетных и абсурдных угроз… Она тихонько выскользнула из своего укрытия. Еще несколько секунд оставаясь в тени, она смотрела на мать, которая больше не всхлипывала; Розина сидела, сжавшись в комок, слезы текли по ее лицу, попадая в рот, — она их даже не вытирала. Антуанетта наконец поднялась, подошла поближе.

— Мама.

Госпожа Кампф подскочила в кресле.

— Чего тебе, что ты тут делаешь?! — раздраженно закричала она. — Уходи, убирайся сейчас же! Оставь меня! Нет мне ни минуты покоя в собственном доме!

Слегка побледнев, Антуанетта не шевелилась; она стояла, опустив голову. Эти крики потеряли свою мощь, казались слабыми, как бутафорский гром на сцене. В недалеком будущем она скажет мужчине: «Мама, разумеется, будет кричать, ну так что ж…»

Она тихо протянула руку, дотронулась до волос матери, начала гладить их своими легкими подрагивающими пальчиками.

— Бедная мамочка, не плачь…

Еще мгновение Розина машинально отбивалась, отталкивала ее, конвульсивно трясла головой:

— Оставь меня, уходи… оставь, говорю тебе…

Но затем на ее лице появилось слабое, жалкое выражение побежденного:

— Ах! Бедная моя доченька, бедная, маленькая Антуанетта; хорошо тебе — ты еще не знаешь, какими несправедливыми, злыми и лицемерными могут быть люди… Они улыбались мне, приглашали меня в гости, а оказалось, что они смеялись надо мной за моей спиной, презирая меня, потому что я не их круга. Верблюды, подон… Но ты не сможешь этого понять, бедная моя доченька! А твой отец каков!.. Ах! У меня теперь есть только ты! — вдруг сказала она. — У меня никого нет, кроме тебя, доченька моя…

Она обняла ее. И прижимая к своим жемчугам застывшее личико Антуанетты, она не увидела озарившую его улыбку. Мать прошептала:

— Ты хорошая девочка, Антуанетта.

Это было лишь мгновение, неуловимая вспышка при пересечении их жизненных путей: одна из них вскоре начнет подъем, другая погрузится во мрак. Но они этого не знали. Все-таки Антуанетта тихонько повторила:

— Бедная мамочка…

Париж, 1928

Жар крови


Потерянный рай Ирэн Немировски Предисловие к французскому изданию

В разгар революции, когда ей было пятнадцать лет, волшебные стихи отвлекали ее от белоснежного уныния Мустамаки, финской деревушки, превратившейся в ковчег для богатых петербуржцев. Ее родители бежали от большевистского террора, и она мечтала — в своих стихах — о мести Белоснежки.

6 декабря 1937 года, почти двадцать лет спустя, Ирэн Немировски вновь откроет свою черную тетрадочку, содержащую ее первые литературные опыты. Она перечитывает одно четверостишие и трогательно комментирует: «Доченьки мои, если вы когда-нибудь это прочтете, вы меня сочтете полной дурой! Какой дурой я сама себе кажусь в том счастливом возрасте! Но надо с уважением относиться к своему прошлому. Поэтому я ничего не буду уничтожать». Этими несколькими строками она скрепила свою встречу с юностью, которая не была ни в полном смысле русской, ни (еще) французской, ни осознанно еврейской.

Итак, она ничего не уничтожает и тут же начинает поиск новых сюжетов, тщательно пронумеровывая их от 1-го до 27-го. Уже в 1934 году, вскоре после смерти отца, раскопки руин ее детства дали ей материал для трех романов и нескольких повестей, которые были небрежно набросаны ею в рукописном полудневнике-получерновике, прозванном ею «Чудовищем». Через четыре года этот сказочный зверь был обескровлен. Он дал пищу «Винным парам»[19], «Вину одиночества», «Иезавели» и даже роману «Двое», который будет опубликован в 1938 году, во время расцвета ее таланта.

Ирэн Немировски и сама истощена: начиная с 1927 года она ежегодно выпускает по роману, пишет дюжину новелл, с 1935 года находится в томительном ожидании резолюции властей на ее ходатайство о получении гражданства, от ее наследства практически ничего не остается из-за происков ее взбалмошной матери. Чтобы поддерживать свое положение в литературном мире, она вынуждена публиковаться в многотиражных журналах, невзирая на их политическую направленность: «Грингуаре», «Марианн», престижном «Ревю де Дё Монд», а вскоре и в «Кандиде». Доход ее мужа, банковского служащего, в три раза меньше ее собственного. Как выражался Чехов, «папе и маме нужно что-то кушать». В ее случае есть хотели две дочери — восьмилетняя Дениз и малышка Элизабет, родившаяся 20 марта 1937 года.

Иногда мужество ей изменяет. Тогда она приостанавливает работу и предается отчаянию: «Беспокойство, грусть, бешеное желание обрести уверенность. Да, именно это я ищу и не нахожу, дать мне это может только рай: уверенность. Вспоминаю Ренана: „На груди Бога, где ты покоишься“. Доверчивая и покойная, нашедшая пристанище на груди у Бога. А все-таки я люблю жизнь». (5 июня 1937 г.)

В тридцать четыре года вершина уже позади. Она это понимает, и найденный дневник погружает ее в меланхолию. Три новеллы, задуманные в тот период, являются размышлениями о разных возрастах и о беге времени. В «Признании» она воображает себя старой учительницей, обращающейся к своему драгоценному прошлому под аккомпанемент саркастических замечаний дерзкой ученицы Колетт; «и это, и ее усталость, и предчувствие скорой смерти, которой она боялась, наполняли ее тревогой и сильнее, чем когда-либо, заставляли всплывать старые воспоминания»[20]. В рассказе «Колдовство» она вспоминает тех русских из финской колонии, которые «вернулись на родину и исчезли, как будто в воду канули»[21]. В новелле «Бал» она намеревается затронуть тему «тщетного ожидания счастья на заре жизни», разрушения уютного царства детства и того ощущения, которое появляется в сорок лет, — «потери опоры, погружения в глубокие воды»[22]. Страх воды — постоянный мотив ее творчества, начиная со смерти Татьяны в «Осенних мухах» и до гибели аббата Перикана во «Французской сюите». В романе «Жар крови» этот страх отразился в описании падения в воду мельника Жана Дорена.

Когда 6 декабря 1937 года в ее воображении внезапно возникает замысел романа — или, быть может, новеллы, она еще не уверена, — у него еще нет названия «Жар крови». Но основные контуры уже очерчены. «Сюжет нов. ром. Я думала о Молодых и Старых. Для романа (а лучше бы для пьесы). Суровость, чистота родителей, которые в свое время были молоды и грешны. Невозможность понять этот „жар крови“. Возможное действие. Неудобство: нет четко вылепленных типов». Отсутствие взаимопонимания между поколениями легло в основу сюжета «Признания», где наибольшим злом была признана забывчивость родителей, неспособных узнать себя в ошибках детей. По крайней мере в двух ее романах цитируется Иезекииль: «Родители ели зеленый виноград, а у детей от него оскомина». В данном случае речь идет о Франсуа и Элен, недоверчивых зрителях спектакля собственной молодости; «такстарые псы смотрят на пляски мышей». Однако в какой степени их лицемерие является причиной несчастья, обрушившегося на их дочь? В романе «Двое», выходившем в журнальной публикации с апреля по июль 1938 года, Антуан и Марианна, в свою очередь, наблюдают за тем, как их дети прокладывают колеи для любви и случая, уверенные, что они сами выбирают свой путь. Если бы только молодость знала…

В течение лета 1938 года Ирэн Немировски перечитывает «Под сенью девушек в цвету» Марселя Пруста. Она находит там «замечательную вещь», которую давно искала и которая, кажется, наилучшим образом передает занимающий ее сюжет: «Мудрость нельзя получить в дар, ее обретают самостоятельно в конце пути, который никто не может ни пройти за нас, ни избавить нас от него, так как он формирует точку зрения на вещи. Восхищающая вас жизнь людей, поведение, которое вы считаете благородным, не было передано отцом семейства или учителем, ему предшествовало совсем другое начало, на него повлияли зло и пошлость окружающей действительности. Это результат сражения и победы».

Ирэн Немировски называет этот полный случайностей маршрут в полумраке жизни «жаром крови». Это гордость генов, уголь, тлеющий в золе порой долгие годы, прежде чем уничтожить терпеливо выстроенную жизнь. Другое название любви — «пламя мечты», поглощающее собственное жилище. Этот «глухой потаенный огонь» сжигает Брижит и Марка и разоряет Сильвио. Эта таинственная жажда жизни, «тяжкий и тщетный труд молодости», загадочное желание, которое подрывает добродетельные намерения и приводит к болезненному смирению. Сжигаемый изнутри, даже закаленный человек терпит крах; его нравственность краснеет, бледнеет и наконец смиренно уступает. «Кто не претерпел по вине этого огня странное искажение течения своей судьбы в направлении, противоположном естественному, глубинному руслу?»

Капризная кровь дает о себе знать в произведениях Ирэн Немировски. Подземная и буйная река превращает собак в волков, сирот в убийц, девочек в женщин. Она согревает дремлющее сердце старого дяди. Она вносит раскол в семьи, отводит в сторону покойное течение традиций, питает притоки, увлекая романы-эпопеи далеко от их истоков. «Его губительные последствия мы осознаем позднее». Вся жизнь строится под влиянием крови. Она знает это уже давно.

1931 г.: «И я тоже была молодой, Люличка. Это было уже давно, но я помню до сих пор, как в моих жилах пылала юная кровь. Думаешь, это можно забыть?»[23]

1934 г.: «Замечательный возраст — двадцать лет. Умеют ли все девушки относиться к нему, как я, ощущать это счастье, это рвение, это буйство, этот жар крови?»[24]

1935 г.: «Я не могу изменить свое тело, погасить огонь, горящий в моей крови»[25].

1936 г.: «Будь благословенно то зло, будь благословенна та лихорадка, которая нежно развязывает телесные узы и дарит большую мудрость, более тонкое понимание, жар, который оживляет кровь»[26].

Слепое столкновение мертвого и живого, желания и рока, молодости и старости — для этого универсального сюжета нужна сцена. И такой сценой послужил городок в Морване, куда писательница отправилась в поисках няни для Элизабет. Впервые в ее рабочем дневнике упоминание об этой деревне появляется 25 апреля 1938 года: «Возвращение из Исси-л’Эвек. 4 дня безграничного счастья. О чем же еще просить? Благодарность Богу за это и надежда». Она вернется туда в поисках покоя, возможного лишь вдали от парижской суеты.

Мы не должны ошибиться: в «Гостиницу путешественников» посреди повествования входит не кто иной, как сама Ирэн Немировски: «И вот я в кафе, где в темном, покрытом гарью камине мерцает красное пламя, в зеркалах отражаются мраморные столики, бильярд, диван с продырявленной в нескольких местах кожей, календарь 1919 года, на котором изображена уроженка Эльзаса в белых чулках, стоящая между двумя военными. […] В зеркале напротив я вижу, как в раме, свое покрытое морщинами лицо, лицо, изменившееся за последние годы столь таинственным образом, что я с трудом его узнаю». В этом портрете есть предчувствие, но как смогла она об этом узнать? В этой гостинице она будет жить в первые месяцы оккупации, здесь начнет писать «Французскую сюиту», свой последний роман, в котором кровь будет пылать, как адское пламя. В нем обманывают, предают и убивают мужчины, женщины и дети, достигшие температуры кипения крови.

Со времени молниеносного успеха романа «Давид Гольдер» в 1930 г. вплоть до ареста в 1942 г. Немировски, кажется, никогда не удивлялась своей судьбе. Еще в дни революции 1917 года ничто человеческое, а особенно бесчеловечное, не было ей чуждо. «Конечно, — подчеркивал Анри де Ренье, — тот человеческий материал, с которым работает госпожа Немировски, довольно отвратителен, но она наблюдает за ним со страстным любопытством, и ей удается передать нам это любопытство. Интерес оказывается более сильным, чем отвращение»[27]. Из-за этого любопытства она иногда слишком близко подходила к судьбе, в то время как надо было держаться подальше от ее ударов. Но, как говорит Сильвио, «именно этого нам хотелось. Гореть, растрачивать себя, поглощать наши дни, как огонь пожирает лес».

Задуманный как система последовательных разгадок, роман «Жар крови» изображает в привычном и натуралистическом ключе хищный мир исключительного притворства. И вот появляются «четко вылепленные типы», которых поначалу не хватало, молчуны, которые рождаются только во французской провинции! «Каждый живет отдельно, в своем имении, не доверяет соседям, убирает урожай, подсчитывает свои денежки, а до всего остального ему и дела нет». Хотя на Брижит и показывают пальцем, в деревне царит терпеливая недоброжелательность. Молчание держит под контролем ужас. «Эта провинция действительно отличается уединением и дикостью, изобилием и подозрительностью, как и во времена седой старины». Место действия уже готово для драмы «Французской сюиты». Как не отметить на последующих страницах «удивительно деятельную недоброжелательность» деревенских жителей? Это станет сюжетом в «Dolce», второй части «Французской сюиты», изображающей жизнь во французской деревне в годы оккупации. И деревня эта — Исси-л’Эвек.

Во время этой тайной войны жизнь чувств продолжается. По мере того как глаз привыкает к темноте, читатель начинает различать притаившихся в тени повествования зверей, которые в конце выпрыгнут, прорвав при этом декорации, изображающие веселенький сельский пейзаж. Повествование, сначала наивное, затем запутанное, постепенно углубляется и к концу обнажает укоренившиеся формы семейной (если не племенной) ментальности. Но хотя романы Немировски и полны различных цитат, здесь мораль всплывает во время беседы: «Ах, милый друг, задумываетесь ли вы о первопричине того или иного события своей жизни, о той завязи, из которой оно произросло? Не знаю, как объяснить… Представьте себе поле во время посева и все, что содержит в себе одно зернышко, — всю будущую жатву… Так вот, в жизни все именно так». В этом эпизоде, разворачивающемся в Бургундии, она вспоминает украинскую поговорку, которую всегда любила повторять: «Человеку в жизни достаточно одного зернышка успеха, но без него он ничто». Ведь в романе «Жар крови» она пытается разгадать загадку и своей собственной судьбы: стала бы она автором «Давида Гольдера», если бы ее происхождение не было столь необычным? Если бы не пожиравшая ее великая гордость, последовала бы она примеру своей матери, окаменевшей в своей фальшивой молодости с помощью кремов, достатка и скупости? Смогла бы она настолько глубоко проникнуть в мир крестьян, так тщательно описать их труды и дни без того «страстного любопытства», которое сразу разгадал в ней Анри де Ренье?

Ирэн Немировски не изменила ни название гостиницы, ни название мельницы Мулен-Неф, расположенной у пруда на расстоянии одного километра от Исси по пути на ферму Монже. Решилась ли бы она на это, если бы «Жар крови» был опубликован при жизни? Хотя его замысел восходит к концу 1937 года, роман, видимо, был написан в течение лета 1941 года в Исси-л’Эвек. С конца мая 1940 года писательница живет с Дениз и Элизабет в «Гостинице путешественников». От скуки она может себе позволить вдоволь понаблюдать за персонажами, чьи имена даже не всегда изменены. В своем дневнике она дважды проводит параллель между «Жаром крови» и «Пленом», который должен был стать третьей частью «Французской сюиты» и от которого остались одни наброски. Поэтому вполне возможно, что она до 1942 года работала над этой притчей о победе чувств над фальшивой мудростью.

Долгое время были известны лишь начальные страницы этого произведения. Закончив роман, Ирэн Немировски, как обычно, отдала его мужу, Мишелю Эпштейну, чтобы он напечатал его на машинке. Но отпечатанный им текст прерывается на середине фразы. Казалось, сохранилось лишь самое начало рукописи. Возможно, Мишель перестал перепечатывать роман после ареста жены 13 июля 1942 года. Как и «Французская сюита», эти страницы составили литературное наследие писательницы, на протяжении шестидесяти лет хранимое ее дочерью Дениз Эпштейн. Таким образом, «Жар крови» остался бы незаконченным, если бы весной 1942 года Ирэн Немировски не решила припрятать целый ворох черновиков и рукописей, которые были забыты вплоть до их передачи в 2005 году в архивы ИМЕК (Институт документов современного издания). Среди этих бумаг находился ее рабочий дневник, который она вела с 1933 года, и разные редакции многих романов, включая «Давида Гольдера», а также и утраченную часть романа «Жар крови»: тридцать страниц, исписанных от руки, покрытых плотными строчками, похожими на машинопись, лишь с небольшим количеством исправлений. Эти страницы и помогли завершить деревенскую трагедию.

В Исси-л’Эвек Ирэн Немировски нашла французскую Аркадию, придавшую «Жару крови» ни с чем не сравнимый аромат земли и воды, который она до последних мгновений будет вдыхать в лесах и лугах, куда отправлялась писать, — «резкий и терпкий аромат, наполняющий счастьем мою грудь». И все же — и в этом весь смысл книги — она не забывала, что и в Аркадии урожай не гарантирован. Ведь «заранее зная, каков будет урожай, кто стал бы сеять?»

Оливье Филлиппонна и Патрик Лиенхардт

Посвящаю этот последний роман моей матери Оливье Рубинштейну, Оливье Филлиппонна, Патрику Лиенхардту и всем, кто был причастен к «Жару крови».

Дениз Эпштейн
Мы пили легкий пунш, как когда-то во времена моей молодости. Все сидели у камина: мои родственники супруги Эрар, их дети и я. Был осенний вечер, и над вспаханными, мокрыми от дождя полями стояло красное зарево; огненный закат предвещал на завтра сильный ветер; каркали вороны. В этом огромном ледяном доме дует отовсюду, и воздух отдает чем-то терпким и фруктовым, как всегда в это время года. Моя кузина Элен и ее дочь Колетт дрожали, закутавшись в кашемировые шали моей матери, которые я им одолжил. Придя меня навестить, они, как обычно, спросили, как я могу жить в такой дыре, а Колетт, которая собирается замуж, начала расписывать мне прелести Мулен-Неф, где она намерена поселиться и где, по ее словам, она надеется часто видеть своего дядю Сильвио, то есть меня. Она смотрела на меня с жалостью. Я ведь стар, беден, я мужчина; я заживо похоронил себя в крестьянской лачуге, в самой чаще леса. Всем известно, что раньше я путешествовал, что я растранжирил свое наследство. Когда я, блудный сын, наконец вернулся в отчий дом, то и сам жирный телец уже умер от старости, тщетно прождав меня долгие годы. Супруги Эрар, мысленно сравнивая мою судьбу со своей, не могли не простить мне все те деньги, которые я одолжил у них и так никогда и не вернул. Они вторили Колетт:

— Милый друг, вы здесь ведете дикий образ жизни. Вы должны навестить девочку, когда она обживется на новом месте, и провести у нее какое-то время.

Тем не менее в моей жизни бывают приятные моменты, хотя они об этом даже не подозревают. Только что выпал первый снег. Этот регион в Центральной Франции отличается одновременно дикостью и богатством. Каждый живет отдельно, в своем имении, не доверяет соседям, убирает урожай, подсчитывает свои денежки, а до всего остального ему и дела нет. Здесь нет замков, здесь некуда отправиться на экскурсию. Тут царит буржуазия, все еще очень близкая к народу, еще связанная с ним тесными узами; у нее вязкая кровь, и она ценит плоды земли. Мои родственники густо расселены по всей провинции: Эрары, Шаплены, Бенуа, Монтрифо. Среди них есть крупные фермеры, нотариусы, служащие, землевладельцы. Их добротные, стоящие на отшибе дома специально построены подальше от городка. За огромными шершавыми дверями с тройным замком, как на воротах тюрьмы, они ощущают себя в полной безопасности. Перед домом обычно простирается сад, в котором цветы редки, зато растут овощи и фруктовые деревья, посаженные в шахматном порядке, чтобы давали больше плодов. Гостиные битком набиты мебелью и всегда заперты, так как вся жизнь проходит на кухне ради экономии дров. Разумеется, я не говорю о Франсуа и Элен Эрар; я не знаю более приятного и гостеприимного жилища, более уютного, веселого и теплого дома. И все же для меня ничто не может быть лучше, чем вечер, проведенный в полном одиночестве, как сегодня после ухода родственников. Служанка, которая живет в городке, только что загнала кур и отправляется домой. До меня доносится постукивание ее башмаков по дороге. А мне остается трубка, сидящая у моих ног собака, мышиная возня на чердаке, посвистывающий огонь, и никаких газет, никаких книг, лишь бутылка божоле, потихоньку согревающаяся у камина.

— Почему вас называют Сильвио? — спросила в тот вечер Колетт.

Я ответил:

— Одна влюбленная в меня красотка находила, что я похож на гондольера, так как в то время, тридцать лет назад, у меня были закрученные кверху усы и черные волосы, и она изменила мое имя Сильвестр на Сильвио.

— Да нет же, вы скорее напоминаете фавна, — сказала Колетт, — фавна с выпуклым лбом, курносым носом, остроконечными ушами, смеющимися глазами. Сильвестр, обитатель лесов. Это имя вам очень подходит.

Из всех детей Элен Колетт — моя любимица. Она не красавица, но в ней есть то, что мне больше всего нравилось в женщинах во времена моей молодости: огонь. У нее смеющиеся глаза и большой рот; ее легкие черные волосы мелкими кудряшками выбиваются из-под шали, которой она покрыла голову (ей кажется, что в затылок тянет холодом). По общему мнению, она похожа на Элен в молодости. Но я не помню. С тех пор как родился ее младший сын, маленький Лулу, которому сейчас уже девять, она сильно поправилась, и эта сорокавосьмилетняя женщина с нежной увядшей кожей вытесняет из моей памяти двадцатилетнюю Элен. Сейчас с ее лица не сходит выражение счастливого умиротворения. Этим вечером в моем доме мне был официально представлен жених Колетт. Это некий Жан Дорен из тех Доренов, что живут в Мулен-Неф, где все мужчины становятся мельниками. У подножия этой мельницы течет чудесная зеленоватая бурная речка. Я, бывало, ловил там рыбу, еще когда жив был старик Дорен.

— Ты будешь нам готовить вкусные рыбные блюда, — говорю я.

Франсуа отказывается от моего пунша: он пьет только воду. У него седая остроконечная бородка, которую он иногда слегка поглаживает. Я замечаю:

— В отличие от меня вам не придется сожалеть о мире после того, как вы его оставите, или, скорее, после того, как он вас покинет…

Дело в том, что у меня иногда возникает ощущение, что я, словно прибоем, выброшен из жизни. И вот я очутился на грустном берегу, как старая, но все еще крепкая лодка, правда, выцветшая и изъеденная солью.

— Вам не о чем будет сожалеть — вы не любите ни вино, ни охоту, ни женщин.

— Я буду сожалеть о свой жене, — говорит он, улыбаясь.

В этот момент Колетт, сидящая рядом с матерью, решается ее попросить:

— Мамочка, расскажи о своей помолвке с папой. Ты никогда не рассказывала о вашей свадьбе. Почему? Я знаю, что это была романтическая история, что вы давно уже были влюблены друг в друга… Но почему-то ты никогда об этом не рассказывала.

— Потому что ты меня никогда об этом не просила.

— Ну а сейчас я прошу.

Элен со смехом отмахивается:

— Тебя это не касается.

— Ты не хочешь об этом рассказывать, потому что ты стесняешься, и явно не дяди Сильвио — он, должно быть, все знает. Неужели ты стесняешься Жана? Но завтра он станет твоим сыном, мама, и нужно, чтобы он знал тебя так же хорошо, как я тебя знаю. Мне бы хотелось, чтобы мы с ним жили так же, как вы с папой! Я уверена, что вы никогда не ссорились.

— Меня не Жан смущает, — говорит Элен, — а эти верзилы. — С улыбкой она указывает на сыновей.

Они сидят на полу, бросая в камин еловые шишки, которыми набиты их карманы. Попав в огонь, шишки взрываются с громким и чистым хлопком. Жорж и Анри, которым сейчас одиннадцать и тринадцать лет, отвечают:

— Если это из-за нас, то давай, рассказывай, не стесняйся.

— Нас ваши любовные истории не интересуют, — презрительно добавляет Жорж ломающимся голосом.

Что до малыша Лулу, то он дремлет.

Однако Элен качает головой, не желая рассказывать. Жених Колетт робко произносит:

— Вы образцовая супружеская пара. Я тоже надеюсь… может, рано или поздно… мы…

Он говорит бессвязно. С виду он неплохой малый; у него худое и доброе лицо, красивые беспокойные заячьи глаза. Забавно, что и Элен и Колетт, мать и дочь, подобрали себе в мужья мужчин одного и того же типа: чувствительных, деликатных, почти женственных, которых легко подчинить, и в то же время сдержанных, замкнутых, чуть ли не целомудренных. Боже правый! Я таким совсем не был! Сидя немного в стороне, я оглядываю всех Эраров. Мы ужинаем в гостиной, это единственное жилое помещение в моем доме помимо кухни; сплю я в своего рода мансарде на чердаке. В гостиной всегда царит полумрак, а этим ноябрьским вечером в ней так темно, что, когда огонь угасает, ничего не видно, кроме громадных котлов и висящих на стене старинных грелок для постели, на медной поверхности которых отражаются мельчайшие световые блики. Когда пламя вновь разгорается, оно освещает безмятежные лица, доброжелательные улыбки, руку Элен с золотым кольцом на пальце, ласкающую кудри маленького Лулу. На Элен платье из голубого фуляра в белый горошек. Ее плечи покрывает кашемировая шаль с разводами, которую раньше носила моя мать. Рядом с ней сидит Франсуа, и оба любуются детьми, расположившимися у их ног. Я хочу снова разжечь свою трубку и поднимаю кусочек горящей лучины, свет от которой падает на мое лицо. Надо полагать, не я один наблюдаю за всем происходящим, от внимания Колетт тоже ничто не ускользает. Она вдруг вскрикивает:

— Какой же у вас насмешливый вид, дядя Сильвио, я часто это замечаю!

Затем она поворачивается к своему отцу:

— Я все еще жду рассказа о ваших любовных похождениях, папа.

— Ладно, я вам расскажу о нашей первой встрече с мамой, — отзывается Франсуа. — Ваш дедушка жил тогда в городе. Как вам известно, он был женат дважды. Ваша мама была его дочерью от первого брака, и ее мачеха тоже имела дочь от своего первого мужа. Чего вы не знаете, так это того, что мне прочили в жены именно ту, другую девушку, то есть сводную сестру вашей матери.

— Забавно, — говорит Колетт.

— Видите, что такое случай. Впервые в их дом меня приволокли родители. Сам я боялся женитьбы как огня. Но моя матушка очень хотела, чтобы я остепенился, — бедняжка! — и своими мольбами добилась этого свидания, которое, как она подчеркивала, ни к чему меня не обязывало. Мы входим. Представьте себе самую суровую и холодную гостиную в провинциальном доме. На камине стояли две бронзовые лампы, изображающие пламя Амура, и я до сих пор с ужасом их вспоминаю.

— Что уж обо мне говорить! — смеется Элен. — Это холодное и неподвижное пламя имело вполне символическое значение для гостиной, которую никогда не топили.

— Вторая супруга вашего дедушки, откровенно говоря, была наделена характером…

— Замолчи, — перебивает Элен, — она ведь умерла.

— К счастью… Но мама права: мир усопшим. Это была крупная рыжая женщина, с огромным красным шиньоном и очень белой кожей. Ее дочь была похожа на челнок. Во время моего визита она беспрестанно сжимала и разжимала на коленях руки, обмороженные и распухшие, при этом не произнося ни слова. Была зима. Нас угостили сухим печеньем из вазы для фруктов и шоколадом, посеревшим от старости. Моя мать, которая вообще всегда мерзла, без конца чихала. Я постарался по возможности сократить визит. Когда мы уже наконец выходили из дома, на улице шел снег, и я увидел возвращающихся из соседней школы детей. Среди них, скользя на снегу, бежала девочка, которой тогда едва исполнилось тринадцать лет. На ней были большие деревянные башмаки и красная пелерина, ее черные волосы совсем растрепались, щеки разгорелись, на кончике носа и на ресницах лежал снег. Это была ваша мама: ее преследовали мальчишки, бросая ей за шиворот снежки. Оказавшись в двух шагах от меня, она обернулась и обеими руками схватила охапку снега, а затем, смеясь, бросила ее прямо перед собой. Затем она сняла полный снега башмак и, стоя на одной ноге, задержалась на пороге. Черные волосы упали на ее лицо. Вы не можете себе представить, насколько живой и соблазнительной показалась мне эта девочка после ледяной гостиной и чопорных хозяев. Мать объяснила мне, кто это. И именно в тот момент я решил жениться на ней. Вы можете смеяться, дети. Это было не столько желание, сколько своего рода предвидение. Я представил себе, как через несколько лет она выйдет со мной из церкви, уже на правах моей супруги. Она не была счастлива. Ее отец был стар и болен, а мачеха ею не занималась. Я устроил так, чтобы ее приглашали к моим родителям. Я помогал ей делать уроки, давал ей книги, придумывал пикники или маленькие вечеринки только для нее одной. Она ни о чем не подозревала…

— Как бы не так, — произнесла Элен, и ее глаза озорно блеснули из-под седых волос, а на губах появилась улыбка молодой женщины.

— Я уехал, чтобы закончить в Париже образование: нельзя же предлагать руку и сердце тринадцатилетней девочке. Уезжая, я говорил себе, что вернусь через пять лет и сделаю ей предложение, но она вышла замуж в семнадцать. Ее мужем стал один добрый малый, гораздо старше ее. Она готова была выйти за первого встречного, лишь бы покинуть дом мачехи.

— В последние годы, — сказала Элен, — она стала настолько скупой, что у нас с сестрой была лишь одна пара перчаток на двоих. Когда мы шли в гости, нам приходилось надевать их по очереди… Но мачеха устраивала так, чтобы наказывать меня каждый раз, когда мы готовились к выходу, и перчатки надевала ее дочь. Это были красивые лайковые перчатки! Мне очень хотелось иметь такие перчатки, и поэтому мысль о том, что после замужества у меня будет своя собственная пара, заставила меня сказать «да» первому же претенденту, которого я совсем не любила. В молодости иногда делаешь такие глупости…

— Я был очень огорчен, — продолжал Франсуа. — Когда я увидел прелестную молодую женщину, в которую превратилась моя маленькая подружка, я по уши влюбился… Она, со своей стороны…

Он замолчал.

— Ах, как они краснеют! — закричала Колетт, хлопая в ладоши и попеременно указывая то на маму, то на папу. — Ну же, рассказывайте все до конца! Роман начался именно тогда, не так ли? Вы открылись и поняли друг друга. Он уехал с камнем на сердце из-за того, что ты не была свободна. Он хранил верность и ждал, а когда ты овдовела, он вернулся и женился на тебе. Вы жили долго и счастливо, и у вас родилось много детей.

— Ну да, именно так, — сказала Элен, — но, боже мой, сколько было до этого тревог, сколько слез! Казалось, ничто не складывается, совсем нет выхода! Как же давно все это случилось… Когда мой первый муж умер, ваш отец был в отъезде. Я думала, что он забыл меня и уже не вернется. В молодости мы так нетерпеливы. Каждый потерянный для любви день повергает вас в отчаяние. Но в конце концов он возвратился.

За окном совсем стемнело. Я встал и закрыл массивные ставни из крепкого дерева, которые в тишине издали скорбный и жалобный звук. От этого стона все вздрогнули, и Элен сказала, что пора собираться домой. Жан Дорен покорно поднялся и пошел в мою спальню за дамскими пальто. Я услышал, как Колетт спросила:

— Мамочка, а что стало с твоей сводной сестрой?

— Она умерла, моя радость. Помнишь, семь лет назад мы с отцом ездили на похороны в Кудрэ, в Невер? Это и были похороны нашей бедной Сесиль.

— Она была такая же злая, как ее мать?

— Она? Да нет же, бедняжка! Не было более доброй и услужливой женщины. Она меня нежно любила, и я ее тоже. Мы жили как настоящие сестры.

— Странно, что она никогда не приходила нас навестить…

Элен не ответила. Колетт задала еще вопрос, но и на него мать не дала ответа. Колетт настаивала, и наконец Элен сказала:

— Ах, это все было так давно! — И вдруг ее дрогнувший голос зазвучал странно и отдаленно, как будто она произносила эти слова в забытьи.

Жених принес пальто, и мы вышли. Я пошел провожать своих родственников. Они жили в симпатичном домике в четырех километрах отсюда. Мы шли по узкой и грязной дорожке: мальчики с отцом впереди, за ними жених и невеста, а мы с Элен позади.

Ей хотелось поговорить о молодых.

— Он с виду хороший парень, этот Жан Дорен, как ты думаешь? Они уже давно знают друг друга. У них есть все для счастья. Они проживут свою жизнь, как и мы с Франсуа, спокойно, достойно, в согласии… особенно спокойно… без потрясений, без бурь… Неужели так трудно быть счастливым? Мне кажется, что в Мулен-Неф есть что-то умиротворяющее. Я всегда мечтала о доме на берегу реки, чтобы просыпаться ночью в теплой постели и слышать журчание воды. Скоро у них появится ребенок, — продолжала она мечтать вслух. — Боже мой, если бы знать в двадцать лет, как проста жизнь…

Я распрощался с ними перед садовой оградой; ворота открылись с громким скрежетом, а закрылись, издав суровый низкий звук, похожий на гонг, который доставляет уху особое удовольствие, подобное тому, какое испытываешь, попивая старое бургундское в старинном замке. Дом оплели густые виноградные лозы, трепетавшие при малейшем ветерке. Но в это время года осталось лишь несколько сухих листьев, сквозь которые поблескивала в лунном свете железная сетка. Когда Эрары вошли в дом, мы с Жаном Дореном на минуту задержались на улице. Я увидел, как одно за другим зажглись окна гостиной и спален. Они озаряли ночь мирным светом.

— Мы можем рассчитывать на ваше присутствие на церемонии бракосочетания? — с беспокойством спросил жених.

— Ну а как же! Уже добрых десять лет я не пировал на свадьбе, — сказал я, припоминая все свадьбы, на которых мне довелось присутствовать: все эти бесконечные деревенские застолья, разгоряченные вином лица; молодых людей, взятых напрокат в соседнем городке вместе со стульями и настилом для танцев, пломбир на десерт, жениха, изнывающего в слишком тесных ботинках; но особенно вылезших изо всех щелей и уголков родственников, друзей, соседей, не видевших друг друга уже много лет и вдруг всплывших, как поплавки на воде; при этом каждый извлек из глубин памяти ссоры, истоки которых теряются во тьме веков, любовные истории и смертельную злобу, расстроенные и забытые помолвки, истории наследств и судебных процессов…

Старый дядя Шаплен, женившийся на своей кухарке, две девицы Монтрифо, две сестры, которые живут на одной улице, но не разговаривают друг с другом уже больше четырнадцати лет, потому что одна из них как-то раз не захотела одолжить другой таз для варенья, а также нотариус, чья жена живет в Париже с коммивояжером, и… Боже мой, какое же это сборище призраков — деревенская свадьба! В больших городах люди встречаются постоянно или же никогда — это гораздо проще. А здесь… Поплавки на воде, говорю вам. Оп-ля! Вот они появляются и увлекают с собой в водоворот целую уйму воспоминаний! Затем они идут ко дну и не подают признаков жизни еще лет десять.

Свистом подозвав собаку, следовавшую за нами, я коротко простился с женихом и вернулся домой. У меня хорошо. Огонь почти потух. Когда пламя перестает играть, бросать во все стороны сияющие лучи, испускать тысячи искр, теряющихся в свете огня, когда оно никому не дает больше ни тепла, ни пользы, удовлетворяясь тем, что заставляет тихонько кипеть воду в кастрюльке, — вот тогда становится по-настоящему хорошо.


Колетт вышла замуж в полдень 30 ноября. Все семейство собралось на обильное пиршество, за которым последовали танцы. Я вернулся домой уже под утро, пройдя через лес Мэй, дорожки которого в это время года покрыты таким плотным слоем листьев и таким глубоким слоем грязи, что ступать по ним можно только с большим трудом, как по болоту. Я задержался у родственников допоздна. Я ждал: мне хотелось посмотреть, как танцует одна особа… Мулен-Неф находится по соседству с Кудрэ, где раньше жила Сесиль, дочь мачехи Элен; она умерла, оставив имение в наследство своей воспитаннице, которую она подобрала ребенком и которая сейчас уже замужем. Ее зовут Брижит Декло. Я подозревал, что между Кудрэ и Мулен-Неф налажены добрососедские отношения и что я увижу молодую женщину среди гостей. И действительно, она явилась.

Она высокая и очень красивая, излучающая силу, здоровье и дерзость. У нее зеленые глаза и черные волосы. Ей двадцать четыре года. На ней было короткое черное платье. Из всех присутствующих женщин только она не принарядилась по случаю свадьбы. У меня даже сложилось впечатление, что она специально так просто оделась, чтобы продемонстрировать свое презрение к мнительному деревенскому обществу, от которого она всегда держалась на расстоянии. Все знают, что она лишь приемная дочь, ничуть не лучше, чем воспитанницы детского дома, работающие на наших фермах. Кроме того, она вышла замуж за мужчину, мало чем отличающегося от крестьянина, старого, скупого и хитрого. Он владеет самым роскошным поместьем в наших краях, но говорит на диалекте и сам пасет своих коров. Должно быть, она умеет транжирить его денежки: на ней парижское платье и несколько колец с огромными бриллиантами. Я хорошо знаком с ее мужем: это он постепенно скупил все мое убогое наследство. По воскресеньям я иногда встречаю его на дороге. В ботинках и в картузе, чисто выбритый, он идет любоваться лугами, приобретенными у меня, где сейчас пасется его скот. Он облокачивается на ограду, втыкает в землю толстую суковатую палку, без которой он больше не может обойтись, подпирает подбородок своими большими сильными руками и смотрит прямо перед собой. Ну а я прохожу мимо. Я гуляю с собакой или иду на охоту; в сумерках я возвращаюсь и вижу, что он все еще стоит там же, неподвижно, как межевой столб. Он вдоволь налюбовался своими владениями, он счастлив. Его молодая жена никогда ко мне не подходит, а мне хочется ее видеть. Я даже расспрашивал о ней Жана Дорена.

— Значит, вы ее знаете? — спросил он. — Мы с ней соседи, а ее муж — один из моих клиентов. Я приглашу их на свадьбу, и потом придется их у себя принимать, но я бы не хотел, чтобы она сдружилась с Колетт. Мне не нравится ее свободное обращение с мужчинами.

Когда молодая женщина вошла, Элен стояла недалеко от меня. Она была растрогана и утомлена. Только что закончился банкет. Обед на сто персон был накрыт на танцплощадке, привезенной из Мулена и установленной на улице, в большой палатке. Стояла теплая, мягкая погода, было влажно. Время от времени занавес палатки приподнимался и открывался вид на большой сад Эраров: голые деревья, полный облетевших листьев бассейн. В пять часов столы были убраны и начались танцы. Гости все прибывали: в основном молодежь, которая не любила ни есть, ни предаваться возлияниям, но желала потанцевать, ведь у нас так мало развлечений. Среди них была и Брижит Декло, но казалось, что она ни с кем близко не знакома — она пришла одна, Элен пожала ей руку, как и всем остальным, лишь на мгновение поджав губы и мужественно улыбнувшись; за такими улыбками женщины часто скрывают самые потаенные мысли.

Вскоре старики уступили молодым танцевальный зал и удалились в дом. Они расселись у каминов; в комнатах, где были закрыты все окна, можно было задохнуться; мы принялись пить гренадин и пунш. Мужчины беседовали об урожае, о сданных в аренду фермах, о ценах на скот. Есть что-то невозмутимое в пожилых людях: глядя на них, можно представить себе, что их организм переварил всю тяжелую, горькую, острую пищу, которую готовит нам жизнь, уничтожив весь ее яд, что теперь десять или пятнадцать лет эти люди будут находиться в совершенном равновесии, располагая завидным нравственным здоровьем. Они довольны собой. Тяжкий и тщетный труд молодости, пытающейся приспособить мир к своим желаниям, для них уже завершен. Потерпев поражение, они сейчас отдыхают. Через несколько лет ими снова овладеет глухое беспокойство, и на этот раз оно будет предвещать смерть; оно странным образом изменит их жизнь, сделает их равнодушными, причудливыми, сварливыми, неузнаваемыми для родных, чужими для собственных детей. Но в возрасте от сорока до шестидесяти лет они наслаждаются хрупким покоем.

Я особенно наслаждался этим покоем после вкусного обеда и чудесных вин, вспоминая о прошлом и о своем заклятом враге, из-за которого мне пришлось бежать из наших краев. Я сменил много профессий: был чиновником в Конго, торговцем на Таити, охотником в Канаде. Ничто не приносило мне удовлетворения. Я говорил себе, что ищу богатства, но на самом деле меня гнала в путь моя горячая кровь. Но так как теперь огонь потух, я сам себя больше не понимаю. Мне кажется, я слишком много и напрасно путешествовал, а в итоге вновь оказался в начале пути. Я доволен лишь тем, что так и не женился, но все же не стоило мне метаться по свету. Следовало остаться здесь и работать в своем имении, и тогда я сейчас точно был бы богаче. Я стал бы богатым дядей для своих наследников. Я бы занимал достойное место в обществе, а вместо этого я болтаюсь среди всех этих солидных и спокойных существ, как гуляющий среди деревьев ветер.

Я пошел посмотреть, как танцует молодежь. В темноте виднелась большая прозрачная палатка, из которой доносились звуки духового оркестра. Внутри установили импровизированное освещение: гирлянды из маленьких лампочек, в свете которых танцующие отбрасывали на стены длинные тени. Это напоминало балы 14 июля[28] и ярмарочные гулянья, но так уж у нас заведено… В кронах осенних деревьев свистел ветер, и палатка время от времени начинала раскачиваться, как пароход. Увиденное снаружи ночью, это представление казалось причудливым и грустным. Не могу сказать почему. Возможно, из-за контраста между застывшей природой и буйством молодости. Бедные дети! Они отдавались веселью всем сердцем. Особенно девушки, которых у нас воспитывают в строгости и добродетели. До восемнадцати лет они находятся в пансионе в Мулене или в Невере, затем учатся у матерей, как вести домашнее хозяйство, и так до самой свадьбы. Поэтому они сильны телом и духом, полны здоровья и желаний.

Войдя в палатку, я смотрел на них, слышал их смех и спрашивал себя, какое удовольствие они находят в том, чтобы раскачиваться под музыку. С некоторых пор, глядя на молодежь, я чувствую некоторое изумление, как будто наблюдаю за странными животными иной породы, чем я. Наверное, так старые псы смотрят на пляски мышей. Я спросил у Элен и у Франсуа, не испытывают ли они нечто подобное. Они засмеялись и ответили, что я просто старый эгоист, что они, слава Богу, не утратили связи со своими детьми. Как бы не так! Мне кажется, что они заблуждаются. Если бы их взору предстала их собственная молодость, они бы ужаснулись или, скорее, просто не узнали бы ее. Они прошли бы мимо со словами: «Эта любовь, эти мечты, этот огонь нам глубоко чужды». Мимо собственной молодости… Так как же они могут разобраться в молодости других?

Оркестр заиграл с новой силой, и в этот момент я услышал шум автомобиля, отвозившего молодоженов в Мулен-Неф. Мои глаза искали среди парочек Брижит Декло. Она танцевала с высоким молодым брюнетом. Я подумал о ее муже. Какая неосторожность! И в то же время он по-своему достаточно предусмотрителен. Он греет свои старые косточки под красной периной, его старая душа оттаивает, созерцая документы, подтверждающие его право собственности, а жена в это время наслаждается своей молодостью.


Первого января я обедал у супругов Эрар. Обычно эти визиты длятся долго, принято приходить к полудню и оставаться на несколько часов. На ужин подают остатки обеда. К себе возвращаются поздно. Франсуа должен был отправиться в одно из своих имений. Зима стояла суровая, все дороги замело снегом. Он уехал около пяти, и мы ожидали его к ужину, но было уже восемь, а он все не возвращался.

— Должно быть, его что-то задержало, — сказал я. — Он заночует на ферме.

— Да нет, он же знает, что я его жду, — ответила Элен. — С самой нашей свадьбы он ни разу не отлучился на ночь, не предупредив меня. Сядем за стол, он уже скоро придет.

Все три сына отсутствовали — они были приглашены к сестре в Мулен-Неф, где и собирались провести ночь. Уже давно я не оставался наедине с Элен. Мы беседовали о погоде и об урожае — в наших краях только об этом и говорят. Эта провинция действительно отличается уединением и дикостью, изобилием и подозрительностью, как и во времена седой старины. Обеденный стол казался слишком большим для двух персон. Все сверкало, на всем лежал отпечаток чистоты и покоя: на дубовой мебели, блестящем паркете, тарелках в цветочек, вместительном буфете с выступающей округлой частью, каких больше уже нигде, кроме как у нас, не увидишь, на часах, на медных каминных украшениях, на люстре и на окошке с рамой из резного дуба между кухней и столовой, через которое подают блюда. Моя кузина Элен — отличная хозяйка! Она знает толк в варенье, в консервах, в пирожных! А как она ухаживает за курятником и за садом! Я поинтересовался, удалось ли Элен спасти дюжину крольчат, которых она выкармливала из соски, потому что их мать подохла,

— Да, они чудные, — ответила она.

Но я чувствовал, что она чем-то озабочена. Она посматривала на часы и прислушивалась, не подъезжает ли машина.

— Послушайте, я прекрасно понимаю, что вы беспокоитесь о Франсуа. Что, по-вашему, с ним могло бы случиться?

— Ничего. Но, милый друг, мы с Франсуа так редко расстаемся, мы всегда рядом, поэтому, когда его со мной нет, я переживаю и волнуюсь. Я знаю, что это глупо…

— Во время войны вы были в разлуке…

— Ах! — воскликнула она, вздрогнув при этом воспоминании. — Те пять лет были такими тяжелыми, такими ужасными… Иногда мне кажется, что они были расплатой за все прошлое.

Между нами воцарилось молчание; со скрипом открылось окошко, и служанка передала нам круглый яблочный пирог; это были самые поздние яблоки в этом году. Часы пробили девять. Из кухни послышался голос служанки:

— Господин Эрар никогда так поздно не возвращается.

Шел снег. Мы молчали. Позвонили из Мулен-Неф, там все было благополучно. Элен упрекнула меня в лени:

— Когда же вы навестите Колетт?

— Она живет далековато, — сказал я.

— Старый сыч… Вас больше невозможно выманить из вашей берлоги. Подумать только, а в свое время… Ведь вы жили среди дикарей, бог знает где… а сейчас пойти в Мон-Таро или в Мулен-Неф для вас, видите ли, далековато, — говорила она, передразнивая меня. — Надо их навестить, Сильвестр. Эти дети так счастливы. Колетт ведет хозяйство — у них образцовая молочная ферма. Пока она жила здесь, была довольно беззаботной, позволяла себя баловать. А у себя она первая на ногах, и тесто сама замешивает, и за всем следит. Перед смертью отец Дорен привел мельницу в полный порядок. Им за нее уже предлагали девятьсот тысяч франков. Разумеется, они не собираются ее продавать, ведь мельница принадлежит семье уже сто пятьдесят лет. Они хотят там жить, у них все есть для счастья — труд и молодость.

Она продолжала в том же духе, представляя себе будущее и воображая детей Колетт. Во дворе кряхтел и скрипел под снежным покровом огромный кедр. В половине десятого она резко прервала себя:

— Все же это странно. Он должен был вернуться к семи.

У нее пропал аппетит, она отодвинула тарелку, и мы стали ждать в тишине. Но время шло, а Франсуа все не возвращался. Элен подняла на меня глаза.

— Когда женщина любит своего мужа так, как я люблю Франсуа, она не должна его пережить. Он старше меня и слабее… Иногда мне становится страшно.

Она подбросила полено в огонь.

— Ах, милый друг, задумываетесь ли вы о первопричине того или иного события своей жизни, о той завязи, из которой оно произросло? Не знаю, как объяснить… Представьте поле во время посева и все, что содержит в себе одно зернышко, — всю будущую жатву… Вот в жизни все именно так. Мгновение, когда я увидела Франсуа впервые, когда мы взглянули друг на друга, — что содержало то мгновение… Ужас, с ума можно сойти, от этого голова идет кругом!.. Нашу любовь, разлуку, три года, которые он провел в Дакаре, когда я была женой другого и… все остальное, милый друг… Потом война, рождение детей… Радость и боль, его смерть или моя, и отчаяние того, кто останется жить.

— Да, заранее зная, каков будет урожай, кто стал бы сеять?

— Да все, все, Сильвио, — проговорила она, называя меня по имени, которое употребляла крайне редко. — Ведь это жизнь, радость и слезы. Все, кроме вас, хотят жить.

Я посмотрел на нее, улыбаясь:

— Как вы любите Франсуа!

Она бесхитростно ответила:

— Я очень его люблю.

Кто-то постучал в дверь кухни. Пришел мальчик, чтобы вернуть одолженную им накануне у служанки клеть для кур. Через окошко, оставшееся приоткрытым, я слышал его пронзительный голос:

— У пруда в Бюире произошла авария!

— Какая авария? — поинтересовалась кухарка.

— Машина разбилась, а потерпевшего отнесли в Бюир.

— Ты не знаешь, кто это был?

— Ей-богу, понятия не имею, — отвечал мальчик.

— Это Франсуа, — прошептала Элен, страшно побледнев.

— Перестаньте, не сходите с ума!

— Я знаю, что это Франсуа.

— Если бы это был Франсуа, он бы попросил вам позвонить.

— Так вы его совсем не знаете! Чтобы я не нервничала, не отправилась посреди ночи в Бюир, он постарается сделать так, чтобы его доставили сюда, даже если он ранен или при смерти.

— Но ночью, да еще в снегопад, он не сможет найти машину.

Она вышла из столовой в прихожую за пальто и шалью. Я не мог не повторить:

— Вы с ума сошли. Вы даже не знаете,действительно ли речь идет о Франсуа. И как вы вообще собираетесь добраться до Бюира?

— Как?.. Пешком, если нет другого способа.

— До Бюира одиннадцать километров.

Она даже не ответила. Я попытался одолжить машину у соседей, но безрезультатно. Нам не везло: одна машина была в ремонте, а на другой увезли больного, чтобы ему сделали срочную операцию в соседнем городке. Шел густой снег, и ехать на велосипеде было невозможно. Пришлось пойти пешком. Стоял сильный мороз. Элен шагала быстро, не говоря ни слова: она была убеждена, что Франсуа ждет ее в Бюире. Я не пытался ее разубеждать, полагая, что она вполне способна почувствовать зов своего раненого мужа на расстоянии. В супружеской любви кроется сверхчеловеческая мощь. Как называет это церковь: великое таинство. В любви много и иных тайн.

По пути нам иногда попадались машины, которые из-за снега ехали очень медленно. Элен с тревогой заглядывала внутрь и звала: «Франсуа!», но ответа не было. Казалось, она совсем не уставала, уверенно ступая по обледеневшей коросте снега между двумя колеями, ни разу не оступившись и не пошатнувшись в полной темноте. Мне было любопытно, как она отреагирует, если, дойдя до Бюира, не обнаружит там Франсуа. Но она не ошиблась. Потерпевшая аварию машина принадлежала Франсуа. Сам он лежал со сломанной ногой и в жару на огромной кровати в фермерском доме. Рядом пылал камин. Увидев нас, он испустил слабый радостный возглас:

— Ах, Элен!.. Но зачем же?.. Не стоило приходить… Меня уже собирались отвезти домой на санях. Зря ты пришла сюда.

Но когда она откинула одеяло и начала перевязывать его ногу легкими, осторожными, умелыми движениями (во время войны она была санитаркой), он схватил ее за руку:

— Я был уверен, что ты придешь, — пробормотал он. — Мне было больно, и я звал тебя.


Франсуа пролежал всю зиму; нога его была сломана в двух местах. Начались какие-то осложнения… Он смог встать лишь неделю назад.


Лето выдалось холодное, и фрукты не уродились. Ничего нового в округе не произошло. Двадцатого сентября у Колетт родился ребенок. Мальчик. После ее свадьбы я был в Мулен-Неф лишь один раз. Я вновь посетил ее после рождения сына. Элен находилась рядом с дочерью. И вновь настала зима — монотонное время года. Восточная поговорка «дни идут, а годы летят» нигде не кажется более верной, чем у нас. Опять темнеет в три часа дня, кружат вороны, на дорогах лежит снег, и в каждом доме жизнь замирает, позволяя увидеть извне лишь самый бледный ее отблеск. Люди проводят бесконечно долгие часы у камина, ничего не делая, ничего не читая, без вина, даже без грез.


Вчера, первого марта, был солнечный и ветреный день. Я вышел из дома и направился в Кудрэ получить причитающиеся мне деньги. Старик Декло был должен мне восемь тысяч франков за луг, который я ему продал. Я задержался в городке, где меня пригласили выпить. Уже смеркалось, когда я подходил к Кудрэ. Я пошел через небольшой лес. С дороги были видны молодые нежные деревца, служившие границей между Кудрэ и Мулен-Неф. Солнце садилось. Когда я углубился в лес, под кронами деревьев было уже совсем темно. Я люблю наши тихие леса. Обычно в них не встретишь ни души. Поэтому я удивился, когда совсем рядом со мной прозвучал женский голос, певуче звавший кого-то. В воздухе вибрировали, перекликаясь, две высокие ноты. В ответ кто-то свистнул. Голос стих. Я оказался рядом с прудом. В наших лесах есть неприметные водоемы, скрытые за деревьями и несколькими рядами камыша. Но я знаю их все наперечет. Когда начинается сезон охоты, я почти все время провожу у их берегов. Я тихонько двинулся дальше. Вода поблескивала и отсвечивала каким-то смутным сиянием, как зеркало в темной комнате. Я заметил мужчину и женщину, идущих навстречу друг другу по тропинке в камышах. Черт их я не смог различить, лишь разглядел силуэты (оба — высокого роста и хорошо сложены). Женщина была в красной куртке. Я продолжил свой путь. Не замечая меня, они обнялись.

Когда я пришел к Декло, он был один и дремал в огромном кресле у раскрытого окна. Открыв глаза, он испустил глубокий раздраженный вздох и долго смотрел на меня, не узнавая.

Я спросил, не болен ли он. Но как настоящий крестьянин он стыдился болезни и скрывал ее до конца, то есть до первых признаков агонии. Он ответил, что великолепно себя чувствует, но землистый цвет его лица, фиолетовые синяки под глазами, болтающаяся на исхудавшем теле одежда, одышка и слабость говорили о другом. Поговаривали, что он страдает от «нехорошей опухоли». Наверное, таки было. Вскоре Брижит станет богатой вдовой.

— Где ваша жена? — спросил я.

— Моя жена?

По старой привычке перекупщика (в молодости он промышлял этим ремеслом) старик притворялся глухим. В конце концов он проворчал, что его жена у Колетт Дорен в Мулен-Неф. «Ей заняться нечем, весь день только и делает, что гуляет да ходит в гости», — язвительно заключил он.

Так я узнал о дружбе между двумя женщинами, о чем Элен, скорее всего, понятия не имела. На днях она уверяла меня, что Колетт всю жизнь посвящает мужу, сыну и дому, отказываясь куда-либо выходить.

Старик Декло предложил мне сесть. Он был настолько скуп, что не мог не страдать, если приходилось угощать гостя вином. Из-за озорства я попросил стаканчик, чтобы выпить за его здоровье.

— Не слышу, — простонал он. — У меня сильный шум в ушах: это из-за ветра.

Я заговорил о причитающихся мне деньгах. Со вздохом он достал из кармана большой ключ и передвинулся вместе с креслом к комоду, но ящик, который он хотел открыть, располагался слишком высоко, и он безуспешно пытался до него дотянуться. Когда я предложил свою помощь, он отказался, заявив, что жена, наверное, не замедлит вернуться, и тогда она мне заплатит.

— У вас красивая и молодая жена, дядюшка Декло.

— Слишком молодая для моих старых костей, вы хотите сказать, Сильвестр? Ну что ж, если ночи ей кажутся долгими, то дни проходят быстро.

В эту минуту вошла Брижит: на ней были черная юбка и красная куртка, и ее сопровождал молодой человек, тот самый, с которым она танцевала на свадьбе Колетт. Я мысленно закончил фразу старого мужа: «Возможно, быстрее, чем вы думаете, дядюшка Декло».

Но старик не казался идиотом. Он уставился на свою жену, и лицо этого живого трупа вдруг вспыхнуло страстью и гневом.

— А вот и ты! Я тебя поджидаю с полудня.

Она подала мне руку и представила своего спутника. Его звали Марк Онет, он жил в имении отца и имел репутацию гуляки и задиры. Он был очень красив. Мне никогда не приходилось слышать, что Брижит Декло и Марк Онет «встречаются», как у нас говорят. Но в наших краях сплетни доходят лишь до окраины городка. А что касается сельской местности, то в этих уединенных домах, отделенных друг от друга полями и глухими лесами, происходит много интересного, о чем никто и не подозревает. Даже если бы я не заметил часом раньше красную куртку на берегу пруда, я бы догадался, что молодые люди любят друг друга, — по спокойной дерзости и скрытому глухому огню, угадываемому в их движениях и улыбках. Особенно в ее движениях. Она пылала. «Ночи ей кажутся долгими», — сказал старик Декло. Я представил себе эти ночи в постели старого супруга; мечтая о любовнике, она, должно быть, думает, прислушиваясь ко вздохам мужа: «Когда же настанет последний?»

Она открыла комод, и я догадался, что он набит деньгами, спрятанными под стопками простынь; у нас не принято обогащать банки, каждый хранит деньги у себя, как любимое дитя. Я наблюдал за Марком Онетом, пытаясь заметить в его лице хоть проблеск алчности, ведь его собственная семья совсем не богата: его отец был старшим из четырнадцати братьев и унаследовал лишь небольшой участок земли. Но нет! При виде денег молодой человек резко отвернулся. Он отошел к окну и долго смотрел перед собой: ночь была достаточно светлая, чтобы видеть лес и долину. Стояла такая мартовская ночь, когда ветер, кажется, разгоняет последние крупицы облаков и тумана, а звезды светят ярко и пронзительно.

— Как поживает Колетт? Вы с ней виделись сегодня? — спросил я.

— У нее все в порядке.

— А ее муж?

— Ее муж в отъезде. Он в Невере и вернется только завтра.

Отвечая на мои вопросы, она не сводила глаз с молодого человека. Очень высокий жгучий брюнет, он производил впечатление мягкости и силы, не грубой, но несколько необузданной. У него были черные волосы, узкий лоб, белые острые, постоянно стиснутые зубы. Вместе с ним в эту темную комнату проник аромат весеннего леса, живой и терпкий запах, который лился мне в грудь, оживляя мои старые кости. Я с удовольствием гулял бы всю ночь. Выйдя из Кудрэ, я без отвращения и помыслить не мог о том, чтобы вернуться домой, и решил отправиться ужинать в Мулен-Неф. Я пересек лес, на сей раз совершенно пустой и таинственный. Завывал ветер.


Я приближался к речке. Раньше мне доводилось приходить сюда днем, когда вращались жернова: их мощный, ровный гул вселял в сердце покой. Но от царившей сейчас тишины, напротив, становилось не по себе. Я поневоле насторожился и прислушивался к малейшему шороху, но ничего, кроме журчания реки, не было слышно. Я пересек мостик. От воды вдруг потянуло холодом, запахло мокрой травой; ночь была настолько ясная, что можно было различить белую пену на гребешках маленьких, быстро бегущих волн. В окне второго этажа горел свет: Колетт, должно быть, ждала мужа. У меня под ногами заскрипели доски — она услышала, как я подхожу. Дверь дома отворилась, и я увидел бегущую мне навстречу Колетт. Однако за несколько шагов она остановилась и сдавленным голосом спросила:

— Кто здесь?

Я назвал себя, добавив:

— Ты-то, конечно, ждешь Жана?

Она не ответила, медленно подошла ко мне и подставила лоб для поцелуя. Она была с непокрытой головой и в легком пеньюаре, как будто только что встала с постели. Ее лоб пылал, и все ее поведение казалось таким странным, что мне в душу закралось подозрение.

— Я не помешаю? Хотел напроситься к тебе на ужин.

— Ну… я бы, конечно, с удовольствием, но я вас не ждала и… я немного больна… Жана нет дома… Я отпустила служанку, а сама вместо ужина выпила стакан молока прямо в постели.

По мере того как она говорила, к ней возвращалось самообладание, и она сумела придумать вполне правдоподобную историю: у нее был легкий грипп… Впрочем, дотронувшись до ее рук и щек, я сам смогу убедиться, что у нее высокая температура… Служанка отправилась в городок навестить дочь и не вернется до завтра. Ей очень неловко. Она не сможет угостить меня приличным ужином, но если я смогу удовлетвориться глазуньей и фруктами… Впрочем, она не приглашала меня зайти. Совсем наоборот. Она решительно загораживала собой дверь, и подойдя еще ближе, я почувствовал, как она дрожит всем телом. Мне стало жаль ее.

— Глазунья меня никак не устроит, я очень голоден. В любом случае, я не хочу тебя больше держать на холоде: ветер ледяной. Иди ложись, девочка моя. Я зайду в другой раз.

Что мне еще оставалось? Я ей не отец и не муж. Честно говоря, я сам в молодости слишком часто предавался безумствам, чтобы иметь право сурово судить других. А как прекрасны эти любовные безумства! Не говоря уже о том, что обычно за них так дорого платишь, что не следует их скупо отмеривать ни себе, ни другим. Да, за них всегда приходится платить, и нередко самые ничтожные удовольствия идут по самой высокой цене. Как говорится, коготок увяз — всей птичке пропасть. Разумеется, это неслыханная дерзость — принимать мужчину в супружеской спальне, но в то же время — какое наслаждение провести ночь в объятиях любовника, слушая журчание речки за окном и поминутно замирая от страха. Но кого же она поджидает?

Я сказал себе: «Вернусь в Кудрэ, старик Декло даст мне бокал вина и кусок сыру, и если ухажера там уже нет, не исключено, что он-то и играет роль любовника, как здесь, так и там. Красивый парень. Декло слишком стар, а у бедного Жана еще до свадьбы был вид рогоносца. Так ему на роду написано, ничего не поделаешь».

Колетт вызвалась проводить меня до опушки леса. Время от времени она спотыкалась о камни и хватала меня за руку. У нее были ледяные ладони.

— Ну, иди же. Ты простынешь.

— Вы не обижаетесь? — спросила она и, не дожидаясь ответа, тихо добавила: — Когда увидите маму, прошу вас, ничего ей не говорите. Она подумает, что я серьезно больна, и будет беспокоиться.

— Я ей вообще не скажу, что тебя видел.

Она бросилась мне на шею:

— Я вас обожаю, дядя Сильвио! Вы все понимаете.

В этих словах уже содержалось полупризнание, и я почувствовал, что мой долг — предостеречь ее. Но стоило мне произнести слова «муж», «ребенок», «дом», как она отпрянула и закричала с ненавистью и страданием в голосе:

— Знаю, знаю, все знаю! Но я не люблю своего мужа! Я люблю другого. Оставьте нас в покое! Это никого не касается, — с трудом выговорила она и скрылась так быстро, что у меня не осталось времени закончить свою речь.

Какой странный вид безумия! Любовь в двадцать лет напоминает внезапный жар, бред. Но она проходит, едва оставляя о себе воспоминания… Мимолетное буйство чувств… Перед этим пламенем мечты и желаний я чувствовал себя таким старым, таким холодным и мудрым…[29]


Дойдя до Кудрэ, я постучал в окно столовой и сказал, что заблудился. Старик, который знает, что я с детства брожу по его лесу, не посмел отказать мне в ночлеге. Что касается ужина, то я вел себя без особых церемоний и отправился на кухню попросить у служанки супа. Она налила мне полную тарелку, отрезав сверх того огромный кусок сыру и краюху хлеба. Я вернулся с едой к огню. Комната была освещена только пламенем камина, так как хозяин экономил электричество.

Я спросил, где Марк Онет.

— Ушел.

— Он с вами ужинал?

— Да, — проворчал старик.

— Вы часто его видите?

Он притворился, что не слышит. Его жена сидела неподвижно, держа на коленях шитье. Он грубо окрикнул ее:

— Что, уже притомилась?

— Я не могу шить в темноте, — ответила она тихим безучастным голосом. Затем обратилась ко мне: — Ну что, в Мулен-Неф кто-нибудь был?

— Не знаю. Я туда не дошел. В лесу было так темно, что я бы ни за что не нашел дорогу. Боялся угодить в пруд.

— Значит, в лесу есть пруд? — прошептала она, и, взглянув на нее, я увидел на ее лице улыбку, в которой отразились и насмешка, и затаенная радость. Затем, бросив шитье на стол, она застыла, сложив руки на коленях и опустив голову.

Вошла горничная.

— Ваша постель готова, — сказала она, обращаясь ко мне.

Казалось, что старик Декло спит; он сидел долго, не произнося ни слова, не двигаясь, с открытым ртом; его впалые, мертвенно-бледные щеки делали его похожим на мертвеца.


— Я разожгла камин в вашей спальне, — продолжала горничная. — Ночи сейчас прохладные.

Она запнулась: Брижит резко вскочила в заметном волнении. Мы смотрели на нее, ничего не понимая.

— Вы ничего не слышали? — спросила она спустя мгновение.

— Нет. А что такое?

— Не знаю… мне показалось… я, наверное, ошиблась… Мне послышался крик.

Я прислушался, но кругом царила привычная гнетущая тишина наших сельских ночей, даже ветер стих.

— Я ничего не слышу, — сказал я.

Горничная вышла, но я не пошел спать, я смотрел на Брижит: дрожа, она подошла к камину. Заметив мой взгляд, она машинально сказала:

— Да, по ночам довольно холодно.

Она протягивала руки перед собой, как будто хотела согреть их в языках пламени; вскоре она забыла о моем присутствии и закрыла лицо ладонями. В этот момент скрипнула калитка, кто-то поднялся на крыльцо и постучал. Я пошел открывать: на пороге стоял мальчик с фермы. В наших краях, где телефон есть только у зажиточных буржуа, именно дети являются вестниками несчастья. Если случается болезнь, авария или смерть, крестьяне снаряжают в ночь посланца, маленького розовощекого слугу, который безмятежно сообщает вам новость. Мальчик вежливо стянул с головы картуз и произнес, обращаясь к Брижит:

— Извините, мадам, но хозяин Мулен-Неф утонул в реке.

В ответ на наши расспросы он сказал, что Жан Дорен вернулся из Невера раньше, чем планировалось, оставил машину внизу на лугу, возможно, не желая, чтобы шум мотора разбудил его больную жену. Переходя по мостику, он, видимо, внезапно почувствовал дурноту. Хотя мостик довольно широкий и прочный, он оснащен перилами только с одной стороны. И Дорен упал в воду. Его жена не слышала, как он вернулся, она спала, но ее разбудил его крик при падении. Она тут же вскочила, выбежала на улицу и тщетно искала его — речка глубока, и течение, наверное, моментально унесло его. Она узнала его машину на лугу, и после этого у нее не осталось никаких сомнений, что погиб именно ее муж. Тогда в отчаянии она побежала на соседнюю ферму просить о помощи. Мужчины сейчас занимаются поиском тела. «Но мама подумала, что бедная дама совсем одна и что мадам Декло, ее подруге, следует прийти и оказать ей помощь», — завершил мальчик свой рассказ.

— Я иду, — ответила Брижит.

Казалось, на нее нашло оцепенение. Она говорила ледяным, суровым тоном. Легким движением пальцев она коснулась плеча своего мужа, который так и не проснулся от звука наших голосов. Когда он открыл глаза, она объяснила ему, что произошло. Он молча выслушал ее. Возможно, смысл ее слов дошел до него лишь наполовину, а возможно, его мало трогала смерть молодого человека или вообще чья бы то ни было смерть, кроме собственной. Или он не хотел высказывать свое мнение. Старик поднялся, тяжело вздыхая.

— Все это… все это… — произнес он наконец.

Он не закончил фразу.

— Ну а я пойду ложиться.

На пороге он опять заговорил, как мне показалось, многозначительно и с угрозой в голосе:

— Все это ваши дела. И меня не впутывайте. Ясно?

Я проводил Брижит до Мулен-Неф. В темноте вспыхивали блуждающие, скрещивающиеся огни: люди тщетно искали тело. В доме были открыты все двери, соседки суетились вокруг лежащей в обмороке Колетт и вокруг плачущего ребенка; другие рылись в комодах, доставая простыни, чтобы сделать саван; парни с фермы расположились на кухне и перекусывали, ожидая рассвета, когда можно будет обследовать камышовые заросли ниже по течению: по общему мнению, именно туда отнесло утопленника, а там тело наверняка запуталось в длинных стеблях.

Я смог увидеть Колетт лишь на мгновение: ее окружали женщины, не отходя от нее ни на шаг. Сельские женщины ни за что не упустят возможности присутствовать на бесплатном зрелище, будь то рождение ребенка или скоропостижная смерть. Они гудели, делились мнениями, давали советы, носили напитки мужчинам, стоящим по пояс в воде. Я бродил по мельнице и по дому, заходя в удобные, просторные комнаты с большими каминами, старинной мебелью, которую так тщательно выбирала Элен, с глубокими альковами, с цветами и занавесками из яркого кретона. Слева находилась сама мельница — поместье бедного погибшего парня. Я представлял его плененное рекой тело, думая: если даже ничтожная частица его души вернется на землю, она, скорее всего, окажется здесь, среди этих машин, мешков с зерном, весов и всей этой скромной обстановки. С какой гордостью он показывал мне эту часть мельницы, перестроенную его отцом! Мне казалось, что он находится рядом со мной. Проходя, я задел какой-то механизм, и он вдруг издал столь жалобный, неожиданный и странный звук, что я не смог удержаться, чтобы не прошептать:

— Вы здесь, милый друг?

Все внезапно стихло. Я спустился в жилую часть дома, чтобы ждать там Франсуа и Элен, к которым я послал мальчишку сообщить о случившемся. Они приехали, и от одного их присутствия тут же воцарилось спокойствие. Шум и неразбериха уступили место скорбному шепоту, убаюкивающему боль. Соседей, поблагодарив, отпустили. Закрыли окна и ставни, выключили свет; в комнате, где будет лежать тело, поставили цветы — под утро его обнаружили в камышах, как и предполагалось. Маленькая группа хранивших молчание людей принесла к мельнице на носилках нечто, завернутое в простыню.


Позавчера похоронили Жана Дорена. Церемония была очень длинной; похолодало, шел дождь. Мельница продается. Колетт оставляет себе лишь часть имения, которой будет управлять ее отец, а сама собирается вернуться в родительский дом.


Сегодня состоялась служба за упокой души Жана Дорена. Присутствовали все родственники: церковь была до отказа заполнена молчаливыми и равнодушными людьми в трауре. Колетт очень плоха; сегодня она впервые встала, но потеряла сознание во время службы. Мне отвели место недалеко от нее. Я видел, как она резко приподняла свою траурную вуаль и пристально посмотрела вверх, на огромное распятие; затем, испустив слабый крик, она упала головой на руки. После церемонии я обедал у ее родителей, но она в столовую не вышла. Я попросил разрешения увидеться с ней: она лежала в постели в своей спальне, рядом с ней находился ребенок. Мы были одни. Заметив меня, она заплакала, но не пожелала отвечать на мои расспросы и отвернулась с выражением стыда и отчаяния.

В конце концов я оставил ее в покое. Франсуа и Элен медленно прогуливались по саду, поджидая меня. Они очень постарели и потеряли трогательно-безмятежный вид, который мне так импонировал. Не знаю, является ли человек творцом своей судьбы, но одно верно: прожитая жизнь накладывает на нас свой отпечаток. Прекрасное и безмятежное существование придает лицу мягкость очертаний, степенность, теплоту и нежность, которые становятся почти патиной, как на старинном портрете. Но вот сходит приятное и значительное выражение, а под ними проступает грустная и тревожная душа. Бедные люди! В жизни есть краткий миг совершенства, когда все мечты сбываются, когда наконец нам в руки падают чудесные плоды; этот момент в природе приходится на конец лета, но вскоре вслед за ним начинаются осенние дожди. Так же происходит и в человеческой жизни.

Супруги Эрар очень беспокоились о состоянии Колетт. Разумеется, они понимали, как потрясена она была смертью бедного Жана, но они ожидали, что дочь оправится гораздо быстрее. Она же, наоборот, с каждым днем, казалось, все слабела.

— По моему мнению, — озабоченным тоном говорил Франсуа, — ей не стоит здесь оставаться. И не только из-за воспоминаний, которые, естественно, преследуют ее на каждом шагу в этом доме, где она познакомилась с Жаном, вышла замуж и так далее. Но особенно из-за нас.

— Я не понимаю, что ты этим хочешь сказать, мой друг, — с некоторым беспокойством произнесла Элен.

Он положил руку ей на плечо с присущей ему нежной властностью, которой она была не способна сопротивляться.

— Я думаю, — сказал он, — что ее печали усиливаются от созерцания нашей жизни и всего, что есть в нас хорошего. Она острее представляет себе все, что потеряла; она, если так можно выразиться, еще сильнее это чувствует, наблюдая за нами. Бедняжка. Иногда ее глаза выражают такую грусть, что я с трудом могу это выдержать. Признаюсь, она всегда была моей любимицей. Я пытался заставить ее уехать, отправиться в путешествие. Но нет! Она отказывается покинуть нас и не желает никого видеть.

— А мне думается, — произнесла Элен, — что сейчас ей нужны совсем не развлечения — она бы на это и не согласилась, — но серьезное занятие. Мне жаль, что она решила продать мельницу. Это наследство ее сына, и ей следовало бы не только его сохранить, но и приумножить.

— Ну что такое ты говоришь? Она ни за что бы одна не управилась.

— Почему одна? Мы бы ей помогли, а через несколько лет один из ее братьев смог бы стать управляющим, пока не подрастет малыш. Вылечить ее в состоянии только всепоглощающая работа.

— Или новая любовь, — сказал я.

— Новая любовь, конечно. Но чтобы она пришла (я имею в виду настоящую любовь, честную и чистую), не следует слишком много о ней думать или ее звать. Иначе легко ошибиться. Можно надеть маску любви на самое вульгарное лицо первого встречного. Я от души надеюсь, что в свое время она вновь выйдет замуж, но сначала ей нужно обрести покой. Затем она снова полюбит какого-нибудь славного парня, вроде нашего бедного Жана, и это произойдет совершенно естественно, так как она молода.

Они продолжали беседовать друг с другом о Колетт уверенным, спокойным тоном. Это их дочь. Они произвели ее на свет. Они были уверены, что даже во сне у нее нет от них никаких секретов. В конечном итоге они решили сделать все возможное, чтобы она заинтересовалась оставшейся частью имения, сельскохозяйственными работами, урожаем и угодьями, составляющими наследство ее сына. Когда я их покинул, они сидели на скамейке перед домом, под окнами своей спальни, на той самой скамейке, где когда-то я так долго ждал, прислушиваясь к шороху шагов в ночи.


Старик Декло совсем разболелся. Его жена вызвала ему врача из Крезо, который порекомендовал операцию. Старик поинтересовался, во сколько она ему обойдется. Врач назвал сумму. Декло долгое время молчал, как в тот день, когда пришел ко мне торговаться о покупке небольшого имения Рош; это было вскоре после кончины моей матери. Я помню, что он спросил меня о цене, после чего просидел несколько мгновений с закрытыми глазами. Затем сказал: «Ладно. По рукам». Тогда он был еще бедняком. Он не намного старше меня. Покупка двадцати четырех гектаров стала для него громадной сделкой. А теперь, когда врач сообщил ему, что операция обойдется в десять тысяч франков и при успешном исходе он проживет еще три, четыре, а может, и пять лет, он наверняка подсчитал ценность каждого года и решил, что ни один из них не будет настолько прекрасным, чтобы за него так дорого платить. Он отказался от операции. Когда врач уехал, он сказал жене, что его отец умер от подобной болезни, но очень скоротечной: сгорел за несколько месяцев и сильно страдал. В заключение старик произнес:

— Но это ничего. Страдать мы привыкли.

Это верно: у наших крестьян есть особый талант к жизни в крайне тяжелых условиях. Какими бы они ни были зажиточными, они отвергают удовольствия и даже счастье с безжалостной решительностью, возможно, не доверяя их обманчивым обещаниям. Правда, один раз, насколько мне известно, старик Декло нарушил это правило — в день своей женитьбы на Брижит, о чем он, должно быть, уже сожалел. Итак, он готовится умереть к Рождеству и приводит в порядок свои дела. Наследницей его состояния, видимо, станет его жена: даже если он знает, что она ему изменяет, то примет все меры, чтобы никто не смог ничего заподозрить. Это одновременно вопрос и чести, и верности ближним, своего рода солидарность между супругами или родителями и детьми, когда замалчиваются все раздоры, лишь бы не было скандала и люди ничего не узнали. Однако они ищут не одобрения света — для этого они слишком дики и горды, — они просто боятся, что кто-нибудь обратит на них внимание. Взгляд постороннего вызывает у них невыносимые моральные страдания, что делает их, помимо всего прочего, непроницаемыми для тщеславия. Им столь же неприятно, когда им завидуют, как и тогда, когда их жалеют. Все, чего они желают — это чтобы их оставили в покое. Это их слово, для них оно является синонимом счастья, или, скорее, оно заменяет им отсутствующее счастье. Однажды я услышал, как некая старуха сказала Элен, имея в виду Колетт и несчастный случай, превративший ее во вдову:

— Как жаль, как жаль… На мельнице вашей дочери был такой покой.

И в этом слове слились все ее представления о человеческом счастье.

Вот и старик Декло хочет, чтобы в последние его дни на земле и после его ухода царил покой.


Осень в этом году ранняя. Встав до рассвета, я прогуливаюсь по полям, принадлежавшим многим поколениям моих предков, — их сейчас возделывают чужие люди. Не могу сказать, что меня это угнетает, разве что сердце слегка сжимается… Я не жалею о времени, потраченном в погоне за богатством, когда я покупал лошадей в Канаде или занимался контрабандой кокосового ореха в Тихом океане. Тогда я жаждал странствий, в родной провинции я задыхался от тоски. В двадцать лет эта тоска была настолько сильна, что я бы умер, как мне казалось, если бы мне пришлось здесь остаться. Отца у меня уже не было, а мать не сумела меня удержать. «Это как недуг, — испуганно говорила она, когда я умолял ее дать мне денег и отпустить меня, — обожди немного, это пройдет».

И еще она говорила:

— Вообще-то ты мало чем отличаешься от сына Гонена или от сына Шарля, которые хотят поехать в город и устроиться там рабочими, зная, что это не принесет им большого счастья. Когда я пытаюсь их образумить, они отвечают: «Все-таки это будет какая-никакая, а перемена».

И в самом деле, я желал именно этого — перемен! Моя кровь воспламенялась при одной мысли об огромном мире, где кипела жизнь, в то время как я прозябал здесь. И я уехал, а сейчас я не могу понять, какой бес подстрекал меня отправиться в дальние страны, меня, обычно столь нелюдимого и тяжелого на подъем. Помнится, однажды Колетт Дорен сказала, что я похож на фавна: на самом деле я старый фавн, который больше не преследует нимф, а прячется в своем углу у камелька. И как объяснить, какое удовольствие я в этом нахожу? Я радуюсь простым и доступным вещам: вкусному обеду, хорошему вину и этой тайной тетради, которую я исписываю своими каракулями, наслаждаясь собственным сарказмом. Но главное — это благостное уединение. Что мне еще нужно? А в двадцать лет я пылал!.. Как зарождается в нас этот огонь? Он все пожирает за несколько лет, а иногда и за несколько часов, и затем гаснет. Его губительные последствия мы осознаем позднее. Вы оказываетесь связаны с женщиной, которую больше не любите, или теряете состояние, как я, или же, рожденные для того, чтобы быть лавочником, вы стремитесь стать парижским художником и заканчиваете свои дни в больнице. Кто не претерпел по вине этого огня странное искажение течения своей судьбы в направлении, противоположном ее естественному, глубинному руслу? От этого никуда не деться, и мы все в некоторой степени напоминаем сгорающий в моем камине хворост, который в свое удовольствие пожирает пламя. Возможно, мои обобщения ошибочны и есть люди, которые уже в двадцать лет вполне рассудительны, но я предпочитаю их мудрости свое прошлое безумие.


Мне сообщили, что по настоянию отца Колетт будет сама управлять своим имением. Как говорит Франсуа Эрар, она станет сама себе госпожой. Это заставит ее общаться с людьми, выезжать, а иногда и отстаивать интересы своего сына. Чтобы заставить ее согласиться, Элен убеждала ее столь же ловко и мягко, как поступает, когда надо оторвать от игр маленького Лулу, чтобы он занялся своими уроками. Тоже и с Колетт… Но ее игры окончены.


Только что скончался старик Декло. Он не дотянул до Рождества несколько недель: сердце не выдержало. Теперь его вдова богата. После смерти Сесиль, доброй души, которая ее воспитала, владения Брижит ограничивались Кудрэ; иными словами, у нее практически ничего не было. Дом пришел в негодность, земли были проданы. Кудрэ купил старик Декло, именно тогда он и влюбился в Брижит. Постепенно он вновь отстроил имение, снес старый дом и возвел самый красивый в наших краях особняк. Вместе с имением он приобрел и девицу. Мы все думали, что ей повезло, но сама она наверняка считала Колетт более удачливой — ведь Колетт не пришлось выходить замуж за старика, чтобы жить счастливо и комфортно. Но смерть их уравняла. Интересно, знают ли обе девочки, что… И подозревают ли?.. Да нет, молодость сосредоточена только на себе. Что мы для них? Бледные тени? А они для нас?


По воскресеньям в это время года, когда каждый день идет дождь, я направляюсь в деревню. Я прохожу мимо дома Эраров, не заглядывая к ним. Иногда из окон гостиной доносятся звуки фортепиано — это играет Элен. А иногда я вижу, как, обутая в галоши, она собирает в саду растрепанные огненные георгины или последние розы, которые обычно хранят для Дня всех святых, чтобы возложить на могилы. Она замечает меня и машет рукой, подходит к ограде и просит меня зайти. Но я отказываюсь — в последнее время я не очень расположен к светскому общению. Элен и ее семья действуют на меня как десертное вино, мускат или золотистое фронтиньянское, от которого отвыкло мое нёбо, приученное к старому бургундскому. Я расстаюсь с Элен и дохожу до городка под слегка моросящим дождиком. В городке царят тишина, запустение и тоска; быстро наступает вечер. Я пересекаю площадь с памятником погибшим, выкрашенным в свежие розовые и лазурные тона. Около памятника несет караул солдат. Чуть дальше простирается липовая аллея; почерневшие древние укрепления, аркообразные ворота, которые никуда не ведут и в которых завывает ветер, и наконец — маленькая круглая площадь перед церковью. В сумерках в витрине булочной под лампой с белым бумажным абажуром светятся круглые хлебы в форме короны. Вывески нотариуса и сапожника как будто плывут в туманном воздухе среди серых струй моросящего дождя. Огромный башмак из светлого дерева размерами и формой напоминает колыбель. Напротив расположена «Гостиница путешественников». Я толкаю дверь, и, открываясь, она приводит в движение заливистый колокольчик. И вот я в кафе, где в темном, покрытом гарью камине мерцает красное пламя, в зеркалах отражаются мраморные столики, бильярд, диван с продырявленной в нескольких местах кожей, календарь 1919 года, на котором изображена уроженка Эльзаса в белых чулках, стоящая между двумя военными. В этом кафе каждое воскресенье восемь крестьян (всегда одни и те же) играют в карты. Они перебрасываются привычными фразами. Слышно, как откупоривают пол-литровые бутылки красного вина и как с грохотом ставят на стол граненые стаканы. Я вхожу, и мне навстречу несется неспешное приветствие голосов, повторяющих с хрипотцой, заимствованной нашим людом у говора соседней Бургундии:

— Добрый вечер, господин Сильвестр.

Я снимаю башмаки, заказываю вино и сажусь на свое обычное место, слева, у окна, через которое мне видны курятник, прачечная и мокрый от дождя садик.

Вокруг царит тишина, какая бывает осенними вечерами в маленьком сонном городке. В зеркале напротив я вижу, как в раме, свое покрытое морщинами лицо, лицо, изменившееся за последние годы столь таинственным образом, что я с трудом его узнаю. Ах! Приятное животное тепло растекается по моим членам; я грею руки над маленькой рокочущей печкой, от которой исходит тяжеловатый, не очень приятный запах. Открывается дверь, и на пороге появляется мальчик в картузе, или мужчина в лучшей воскресной одежде, или маленькая девочка, которая пришла за своим отцом и говорит ему:

— Ты здесь? Тебя мама зовет.

И, хохотнув, исчезает за дверью.

Несколько лет назад старик Декло приходил сюда каждое воскресенье; он не играл в карты, так как был слишком скуп для того, чтобы рисковать своими деньгами, но он усаживался рядом с игроками и безмолвно наблюдал за ними, держа трубку в уголке рта; когда у него просили совета, он отнекивался, делая легкий жест, как будто отвергая милостыню. Сейчас он уже покоится в земле, а на его месте я вижу Марка Онета, без головного убора, в кожаной куртке; перед ним на столе стоит бутылка божоле.

То, как человек пьет в компании, не имеет никакого значения, но в одиночестве он обнаруживает, сам того не ведая, самые сокровенные качества своей души. Обнаруживает по тому, как крутит в пальцах ножку бокала, как наклоняет бутылку и следит за льющимся вином, как подносит бокал к губам, вздрагивает и внезапно ставит его на стол, когда его окликают, а потом снова берет его с легким притворным кашлем и опустошает залпом, как пьют до дна озабоченные, беспокойные люди, которых преследуют серьезные неприятности. Восемь моих крестьян заметили Онета, но продолжают играть, хотя и посматривают на него исподтишка. Он же кажется равнодушным. Смеркается. Зажигают большую, низко подвешенную лампу. Мужчины бросают карты, собираясь расходиться по домам. В этот момент завязывается разговор. Сначала беседуют о погоде, о дороговизне, об урожае, а затем, повернувшись к Онету, один из них говорит:

— Долго же вас было не видать, господин Онет.

— С самых похорон дядюшки Декло, — вторит другой.

Молодой человек делает неопределенный жест и бормочет, что был занят.

В кафе продолжается разговор о Декло и о том, что он оставил после себя «одно из самых красивых угодий в наших краях».

— Этот человек был знатоком земледелия… Он был прижимист, знал, что деньги счет любят. Его, правда, в деревне недолюбливали, но как вести хозяйство, он понимал.

Молчание. Усопший удостоился самой прекрасной похвалы. В некоторой степени они также дали понять молодому человеку, что они — за мертвеца против живого, за старика против молодого, за мужа против любовника. Так как, бесспорно, некоторые обстоятельства всем известны… По крайней мере, те, которые относятся к Брижит. Любопытные взоры обращаются к Марку.

— Его жена, — наконец произносит кто-то.

Марк поднимает голову и хмурится.

— Ну, и что дальше?

Вместе с дымом трубок с уст крестьян слетают короткие осторожные фразы:

— Его жена… Конечно, она была для него слишком молода, но когда он ее взял, он был уже богатым, она же…

— Она владела полуразрушенным Кудрэ.

— Ей, разумеется, следовало уехать. Она сохранила свое имение благодаря Декло.

— Никто не знает, откуда она взялась.

— Она была незаконнорожденной дочерью мадемуазель Сесиль, — говорит кто-то с грубым смешком.

— Я бы в это поверил, как и ты, если бы лично не знал мадемуазель Сесиль. Бедняжка была совсем не из таких. Она и из дома-то никогда не выходила, разве что в церковь.

— Ну, для этого и одного-двух раз достаточно.

— Да я не спорю, но мадемуазель Сесиль… Это была беззлобная душа. Нет, она взяла девочку из интерната, ну, чтобы та ей прислуживала. А потом она к ней привязалась и удочерила. Мадам Декло совсем не глупа.

— Да, она далеко не глупа. Как она заставляла старика плясать под свою дудку… Наряды, парижские духи, путешествия. Все, что душе угодно. Она своего не упустит. И не только в этом плане. Надо отдать ей должное. Она и в сельском хозяйстве разбирается. Ее арендаторы говорят, что ей лапшу на уши вешать бесполезно. И в то же время она приятна в обхождении.

— Да. Она свои дела хорошо обделывает и при этом лишнего не сболтнет.

— И все-таки о ней в наших краях немало поговаривают. Ей надо быть осторожней.

Онет вдруг поднимает голову и спрашивает:

— В чем осторожней?

Опять молчание. Мужчины сдвигают свои стулья поближе друг к дружке и тем самым отдаляются от Марка, показывая свое неодобрение по отношению к тому, о чем они догадываются или думают, что догадываются.

— Ей следует вести себя осторожней.

— Мне кажется, — говорит Марк, быстро вертя в пальцах ножку своего пустого бокала, — мне кажется, что чужое мнение ее совершенно не волнует.

— Как знать, господин Марк, как знать… Ее имения здесь. Ей приходится здесь жить. Плохо было бы, если б на нее стали указывать пальцем.

— Она могла бы продать свои имения и уехать, — неожиданно вырывается у одного из крестьян.

Эти слова произнес дядюшка Гонен, земли которого расположены по соседству с владениями Декло. На его лице, обычно терпеливом, появляется упрямое и жесткое выражение, которое в наших краях выдает человека, позарившегося на добро своего ближнего. Все остальные помалкивают. Мне эта игра знакома по собственному опыту. Так обращаются со всеми чужаками, с теми, кто оторвался от своих корней или с теми, чье присутствие по той или иной причине считают нежелательным. Меня ведь тоже недолюбливали. Я бросил свое наследство. Предпочел родине иные страны. Поэтому цена всего, что я желал купить, моментально удваивалась, а все, что я собирался продать, обесценивалось. Даже в самых ничтожных делах я замечал неизменные злые намерения, рассчитанные на то, чтобы сделать мою жизнь невыносимой и заставить меня уехать в дальние края. Но я не поддавался. Я не уехал. Однако мое состояние перешло к ним. Мои луга принадлежат Симону де Сент-Арно, который сидит рядом со мной, опираясь своими огромными черными руками на колени, моими землями владеет Шарль де Рош, а дом, где я родился, теперь собственность толстого румяного фермера, с виду умиротворенного и полусонного, говорящего сейчас с доброй улыбкой:

— Нет сомнения, что мадам Декло лучше поступила бы, если бы продала свои земли. Что толку в том, что она разбирается в сельском хозяйстве? Есть вещи, женщине не подвластные.

— Она молода и еще выйдет замуж.

Теперь они все встают. Один раскрывает большой зонт. Другой надевает башмаки и завязывает под подбородком шарф. Уже почти с порога фальшиво равнодушный голос произносит:

— Так вы считаете, что она снова выйдет замуж, господин Марк?

Все поворачиваются в его сторону, их глазки сужаются от усилий сдержать издевательский смех. А он переводит взгляд с одного на другого, как будто пытаясь угадать, что именно они думают и что замалчивают, и как ему лучше отразить удар. В конце концов он отвечает, пожимая плечами и прикрывая глаза, с выражением скуки на лице:

— А мне-то откуда знать?

— Да как же, господин Марк. Всем известно, что вы были близко знакомы со стариком, не так ли? Хотя он и был прижимист и недоверчив, он, кажется, позволял вам являться к нему в любое время суток, а иногда вы выходили от него даже за полночь. Надо полагать, с тех пор как он умер, вы хоть несколько раз навестили вдову?

— Пару раз, не больше.

— Для вас это должно быть прискорбно, господин Марк. Раньше вас любили и привечали в двух домах, а теперь в обоих скончался хозяин.

— В двух домах?

— Кудрэ и Мулен-Неф.

И, как будто удовлетворившись дрожью, которую Марк не смог скрыть (дрожью настолько сильной, что он уронил бокал, и тот упал на плиточный пол и разбился), крестьяне наконец уходят. Они церемонно раскланиваются с нами:

— Приятного вечера, господин Сильвестр. У вас все в порядке? Ну и слава Богу. Приятного вечера, господин Марк. При встрече передайте привет госпоже Декло.

За дверью — осенняя ночь, слышен шум дождя, башмаки месят мокрую землю; доносится чуть более отдаленное журчание: с огромных деревьев в замковом парке по соседству стекает вода; рыдают сосны.

Ну а я курю свою трубку. Марк Онет смотрит в одну точку. В конце концов он со вздохом заказывает:

— Хозяин, еще пол-литра.


В тот же вечер, уже после ухода Марка Онета, к «Гостинице путешественников» подъезжает машина, полная парижан: они делают небольшую остановку, чтобы выпить по рюмке и устранить небольшую техническую неполадку. Смеясь и громко разговаривая, они входят в зал. Смерив меня взглядом, женщины безуспешно пытаются краситься перед потускневшими зеркалами, искажающими черты лица. Некоторые из них приближаются к окнам, чтобы посмотреть намощеную улочку, струи ливня и уснувшие домишки.

— Как спокойно здесь, — со смехом говорит девушка и моментально отворачивается.

Позднее они обгоняют меня на дороге. Они направляются в Мулен. За эту ночь они проедут мимо тихих полей, погруженных в сон селений, мимо молчаливых темных особняков, и им и в голову не придет, что во всем этом есть своя глубокая тайная жизнь, о которой они никогда не узнают. Я спрашиваю себя, каким сном будет спать этой ночью Марк Онет и будет ли ему сниться Мулен-Неф и зелено-пенная речка.


У нас молотят зерно. Лето на исходе, и это последний цикл сельскохозяйственных работ. Пора трудов и веселья. Пекутся огромные торты, и дети уже целую неделю трясут сливовые деревья, плодами которых их будут украшать. В этом году отличный урожай слив; из маленького фруктового сада за моим домом доносится жужжание пчел; в траве валяются гниющие фрукты, и из-под их золотистой потрескавшейся кожицы проступают жемчужины сахара. На каждой ферме считают делом чести угостить работников, молотящих зерно, и соседей лучшим вином или самыми густыми сливками. Кроме того, подают еще круглые пироги с вишневой начинкой и лоснящейся масляной корочкой, сухой козий сыр, которым так любят лакомиться наши крестьяне, блюда из чечевицы и картофеля, кофе и водку из виноградных выжимок.

Так как моя служанка отправилась на целый день к своим родственникам, чтобы помочь им приготовить праздничный обед, я пошел к Эрарам. Франсуа и Колетт собираются посетить одно из ее имений, расположенное в местечке под названием Малюре, недалеко от Мулен-Неф. Они приглашают меня сопровождать их. Сынок Колетт, которому уже два года, останется дома с бабушкой. Колетт расстается с ним с большим трудом. Она испытывает к этому ребенку любовь, смешанную с постоянной тревогой, которая является для нее скорее источником пытки, чем радости. Перед отъездом она дает Элен и няне бесконечные указания, особенно подчеркивая, что нельзя позволять ребенку резвиться у воды. Элен кивает нежно и рассудительно.

— Умоляю тебя, Колетт, не убивайся так. Я не прошу тебя забыть о несчастном случае, происшедшем с Жаном, моя милая, я знаю, что это невозможно, но не позволяй этим воспоминаниям отравить жизнь себе и своему сыну. Ну подумай, какой мужчина из него вырастет, если ты будешь воспитывать его в постоянном страхе? Бедняжка моя, мы не можем прожить жизнь за наших детей (как бы нам этого порой ни хотелось). Каждый должен сам жить и страдать. Самое ценное, что мы можем сделать для детей, это скрыть от них наш собственный опыт. Поверь мне, поверь своей старой матери, девочка моя.

Чтобы смягчить пафос своих слов, она пытается рассмеяться. Но Колетт шепчет с полными слез глазами:

— Мне хотелось бы прожить жизнь так же, как ты, мама.

Ее мать понимает эти слова следующим образом: «Мне бы хотелось быть такой же счастливой, как ты, мама».

Она вздыхает:

— На все Божья воля, Колетт.

Поцеловав дочь, она берет ребенка на руки и направляется к дому. Я смотрю ей вслед: она идет через сад, все еще красивая и гордая, несмотря на седые волосы. Удивительно, что в столь зрелом возрасте у нее легкая и уверенная походка. Да, именно уверенная: это поступь женщины, которая никогда не совершала бесчестных поступков, которая никогда не бежала на свидание, еле переводя дух, которая никогда не замирала, изнемогая под бременем постыдной тайны…

Колетт, испытывая, видимо, то же чувство, говорит отцу, беря его за руку:

— Мама… она как закат после прекрасного дня…

Он улыбается ей:

— Ничего, моя девочка… Твой будет столь же приятным и спокойным. Ну, давай, поехали поскорее, — говорит он. — Нам предстоит дальний путь.

В течение всей поездки Колетт кажется мне более веселой, чем когда-либо со дня гибели Жана. За рулем Франсуа. Она сидит рядом со мной на заднем сиденье. Стоит чудесный теплый день бабьего лета. Лишь голубизна неба, более прозрачного, чем в августе, резкие порывы ветра да редкие багровые листья в живой изгороди намекают на приближение осени. Уже через несколько мгновений Колетт начинает смеяться и оживленно болтать, чего с ней не случалось уже очень давно. Она вспоминает долгие прогулки, которые совершала в детстве с родителями по этой же самой дороге:

— А помнишь, папа… Это было еще до рождения Анри и Лулу. Жорж был самым маленьким, его оставляли с няней, и мое удовольствие усиливалось от удовлетворенного самолюбия. Какое это было блаженство! Приходилось долго ждать этого события. Иногда больше месяца. Затем начинали готовить корзины с провизией. Ах, какие вкусные были пирожные!.. Сейчас у них уже не тот вкус. Мама месила тесто, и ее красивые обнаженные руки были по локоть в муке, ты помнишь? Иногда с нами отправлялись друзья, но чаще мы были одни. После пикника мама укладывала меня на травке, а ты читал ей вслух. Ведь так? Ты читал ей Рембо и Верлена, а мне так хотелось побегать… Я оставшись на месте, почти не слушая и думая о своих играх, о долгом дне впереди, и я наслаждалась этим… этим совершенством, которым были полны тогда мои любимые занятия.

Постепенно ее голос становится все глуше и глубже, и видно, что она забыла про отца и обращается только к себе самой. Минуту она молчит, затем вновь начинает рассказывать:

— Помнишь, папа, однажды у нас сломалась машина? Нам пришлось идти пешком, и поскольку я очень устала, вы с мамой попросили крестьянина, проезжавшего мимо на груженной сеном телеге, посадить меня на облучок. Я помню, что из веток и листьев он соорудил нечто вроде навеса, защищавшего меня от солнца. Вы шли за телегой, а крестьянин понукал свою лошадь. И вдруг, думая, что вас никто не видит, вы остановились посреди дороги и поцеловались… Ты помнишь? А я внезапно выглянула из-под веток, образовавших вокруг меня нечто вроде маленького шалаша, и закричала: «Я вас вижу!» И вы расхохотались. Ты помнишь? В тот вечер мы зашли в огромный дом, где не было ни мебели, ни электричества, а посреди стола стоял большой подсвечник из желтой меди… Забавно, я ведь об этом совсем позабыла и вдруг сейчас припоминаю. Но, может, это был сон.

— Да нет, — говорит Франсуа, — это было в Кудрэ, у твоей старой тети Сесиль. Тебе хотелось пить, и ты плакала, и вот мы зашли попросить для тебя стакан молока. Твоя мама не хотела заходить, не помню почему, но ты так вопила, что нам ничего больше не оставалось. Тебе тогда было шесть лет.

— Подожди-ка… Сейчас я припоминаю старую даму с накинутой на плечи желтой косынкой и девочку лет пятнадцати. Значит, это была ее воспитанница?

— Ну да, твоя подруга Брижит Декло, следовало бы сказать Брижит Онет, так как в скором времени она выйдет замуж за этого парня.

Колетт замолчала, задумчиво поглядывая вокруг, затем спросила:

— Значит, это уже решено?

— Да, объявление опубликуют в воскресенье, — ответил он.

— Ах, так!

У нее задрожали губы, но она спокойно сказала:

— Надеюсь, они будут счастливы.

Она не проронила больше ни слова до того момента, когда Франсуа решил выбрать самый длинный путь на Малюре, чтобы не проезжать через Мулен-Неф. Минуту поколебавшись, она дотронулась до его плеча.

— Папа, не думай, пожалуйста, что мне тяжело будет вновь увидеть Мулен. Наоборот. Понимаешь, я его покинула в тот же день, когда похоронили бедного Жана, и тогда все было настолько угрюмо и тягостно, что я сохраняю грустные воспоминания, и это в некотором смысле несправедливо… Да, несправедливо по отношению к Жану. Я не могу толком объяснить, но… Он сделал все возможное, чтобы я была счастлива и полюбила этот дом. Я бы хотела придать своим воспоминаниям больше света, — тихо и натянуто добавила она. — Я бы хотела вновь увидеть речку, может, это избавит меня от страха воды.

— Этот страх и сам собой пройдет, Колетт. Стоит ли…

— Ты считаешь? Но я часто вижу дом во сне, и он кажется мне таким зловещим. Хорошо бы вновь увидеть его в солнечный день, как сегодня. Прошу тебя, папа.

— Как хочешь, — наконец отозвался Франсуа, и машина повернула обратно.

Мы проехали мимо Кудрэ (Колетт грустно и ревниво взглянула на открытые окна), затем по лесной дороге, через мост, и я увидел Мулен. Работавшие на ферме люди заметили нас, но поскольку они нас не поприветствовали, я спросил у Колетт, те ли это самые арендаторы, которых я знал и которые послали своего сына в Кудрэ в ночь трагического происшествия.

— Нет, — ответила она. — Мать того семейства была кормилицей Жана, и с тех пор как мой муж погиб, она чувствовала себя здесь неуютно. Срок их аренды закончился в октябре, и они не захотели ее возобновить. Сейчас они в Сент-Арну.

Объясняя, она трогала отца за плечо, чтобы заставить его остановиться. Как я говорил, стояла чудесная погода, но осень была уже так близко, что, едва солнце скрывалось, сразу становилось холодно и все внезапно мрачнело; этого никогда не случается в середине лета, когда даже в тени ощущаешь какое-то скрытое тепло. Пока мы смотрели на Мулен-Неф, солнце заслонила туча, и река, до этого веселая и сверкающая, казалось, померкла. Колетт откинулась на сиденье и закрыла глаза. Франсуа тронулся с места и через несколько мгновений пробормотал:

— Не следовало мне тебя слушать.

— Нет, — слабым голосом ответила Колетт, — думаю, это невозможно забыть…

В Малюре заканчивали полдник или, как он здесь назывался, «обед в четыре часа пополудни». Люди собирались вернуться к работе. Они все сидели в зале. Малюре — это замок, который раньше принадлежал баронам Кудрэ. Сто пятьдесят лет назад имение тети Сесиль также было его частью. Тогда разорившееся аристократическое семейство покинуло эти края, а их имение было разделено на доли. Дед Жана Дорена построил Мулен-Неф и купил замок, но он не рассчитал своих ресурсов или, ослепленный своим вожделением, не заметил, в каком плачевном состоянии находился дом. Он быстро осознал, что не в силах его реставрировать, и начал сдавать его в аренду, что продолжается и до сих пор. У замка одновременно гордый и жалкий вид: в просторном парадном дворе сегодня расположены курятник и крольчатник, на площадке перед домом срубили все каштаны и теперь сушат белье, а над входом висит разбитый во время революции герб. Проживающие здесь люди (их фамилия Дюпон, но их называют дю Малюре, по здешнему обычаю отождествлять человека с его владениями, так что отличить одного от другого уже невозможно) не очень любезны, недоверчивы; они почти дикари. Малюре находится далеко от города; его, как полоса укреплений, окружает густой лес, в который превратился бывший помещичий парк. Зимой крестьяне никого не видят на протяжении шести-восьми месяцев. Не имеют они ничего общего и с нашими зажиточными фермерами, у которых хорошо подвешен язык и чьи дочери пользуются косметикой, а по воскресеньям носят шелковые чулки. Дю Малюре бедны и еще более скупы, чем бедны. Их мрачное настроение находится в идеальной гармонии с их ветхим замком, полном пустых комнат. Половицы оседают под ногами, со стен опадает каменная облицовка, а с крыши — шифер. В бывшей библиотеке держат свиней; в доме развешана шерсть, а камины такие громадные, что в них никогда не разводят огонь: на дрова ушел бы весь лес. В замке имеется одна чудесная спаленка с раскрашенным альковом и глубоким окном; в алькове хранятся яблоки, заготовленные на зиму, а вокруг окна, как гирлянды, висят золотистые связки лука.

Франсуа говорит, что с дю Малюре особенно трудно поддерживать деловые отношения. Я уже не помню, что именно они с хозяином должны были обсуждать в тот день, но оба вышли осмотреть сгоревшую крышу риги. Остальные члены семьи, прислуга, друзья и соседи, которые пришли помочь молоть зерно, медленно поглощали еду. По обычаю, мужчины не снимали головных уборов. Колетт присела на плиту огромного резного камина, а я устроился за большим столом. Среди собравшихся я увидел нескольких знакомых, но заметил и неизвестные мне лица, хотя, может, они только казались таковыми, а на самом деле просто состарились, как и я сам, состарились настолько, что казались мне чужими. Среди них были и бывшие арендаторы Мулен-Неф, которые покинули ферму после смерти Жана. Я поинтересовался, как поживает старушка мать, его кормилица. Мне сказали, что она умерла. В этой семье было десять или двенадцать детей, точно не знаю; я заметил и паренька, который пришел сообщить Брижит о несчастном случае. Ему было шестнадцать или семнадцать лет, и он пил наравне с мужчинами, хотя, скорее всего, впервые. Казалось, он уже сильно опьянел: у него были красные, воспаленные глаза, его щеки горели. Со странной настойчивостью он не сводил глаз с Колетт и вдруг обратился к ней через весь стол:

— Так что же, вы больше там не живете?

— Нет, — ответила Колетт, — я вернулась под родительский кров.

Он раскрыл рот, как будто хотел еще что-то сказать, но в этот момент вошел Франсуа, и он замолчал. Юноша наполнил еще один большой стакан.

— Надеюсь, вы не откажетесь с нами выпить? — пригласил Франсуа хозяин Малюре, делая знак жене, чтобы она достала еще бутылки.

Франсуа согласился.

— А вы, мадам? — спросил он у Колетт.

Колетт поднялась со своего места и пересела поближе к нам, зная, что крайне невежливо отказываться от предложенного бокала, особенно во время сельскохозяйственного праздника. Мужчины, вставшие до рассвета и только что проглотившие великанский обед, были все уже изрядно пьяны; ими овладел тяжелый и мрачный крестьянский хмель. Женщины суетились у печки. Начали подтрунивать над юношей, моим соседом. Он отвечал с какой-то необузданной дерзостью, так что всем становилось смешно. Понятно было, что он перепил, нарывался на ссору и был в том состоянии опьянения, когда человек начинает нести полную чушь. Духота в помещении, дым трубок, запах стоящих на столе пирогов, жужжание пчел вокруг ваз с фруктами, громкий смех крестьян создавали ощущение нереальности и сновидений, одурманивая легко пьянеющего человека. Он продолжал не отрываясь смотреть на Колетт.

— А ты не скучаешь по Мулен-Неф? — рассеянно спросил его Франсуа.

— Ей-богу, совсем не скучаю. Нам здесь гораздо лучше.

— Какая неблагодарность, — сказала Колетт, улыбаясь с чувством неловкости. — Так ты забыл вкусные тартинки, которыми я тебя угощала?

— Да как я могу забыть?

— Ну, если так, то ладно.

— Как я могу забыть? — повторил парень.

Сжимая своей огромной рукой вилку, он очень пристально смотрел на Колетт.

— Я все помню, — вдруг сказал он. — Есть люди, которые позабыли, но я-то все помню.

По воле случая, когда он произносил эти слова, в зале внезапно воцарилась тишина, так что они прозвучали громко и внушительно. Внезапно побледнев, Колетт хранила молчание. Но ее отец с удивлением спросил:

— Что ты этим хочешь сказать, мальчик?

— Я хочу сказать, хочу сказать, что, если здесь кто-нибудь и забыл, как погиб господин Жан, я-то хорошо помню.

— Никто об этом не забыл, — сказал я и сделал знак Колетт, чтобы она вышла из-за стола, но она не сдвинулась с места.

Франсуа овладели какие-то сомнения, но поскольку он и не подозревал о том, что случилось на самом деле, то, вместо того чтобы заставить парня замолчать, он наклонился к нему и начал с беспокойством расспрашивать:

— Так ты заметил что-то той ночью? Ну говори же, прошу тебя. Это очень важно.

— Не обращайте внимания. Вы же видите, он пьян, — сказал хозяин Малюре.

«Черт возьми, — подумал я, — они знают, все знают». Но если этот слабоумный ничего не расскажет, они никогда и не намекнут ни на что! Наши крестьяне не болтливы и страх как боятся оказаться замешанными в какую-нибудь историю, которая лично их не касается. Но они точно знают: все в смущении опускают глаза.

— Хватит, веди себя прилично! — грубо сказал Малюре. — Ты выпил лишнего. Мы отправляемся работать.

Но Франсуа, чрезвычайно взволнованный, схватил мальчика за рукав.

— Послушай, не уходи. Ты знаешь что-то, чего мы не знаем, я уверен. Я часто думал, что в этой смерти было что-то неестественное: ведь в воду по неосмотрительности не падают, переходя по знакомому с детства мостику, на котором нога знает каждую доску. Но, с другой стороны, господин Жан получил в тот день в Невере крупную сумму денег. На нем не нашли бумажника. Предположили, что бумажник выскользнул из кармана при падении и поток умчал его. Но, возможно, его просто-напросто ограбили, ограбили и убили. Послушай, если ты что-то знаешь, чего мы не знаем, твой долг рассказать об этом. Не так ли, Колетт? — добавил он, поворачиваясь к дочери.

Ей не хватило сил ответить утвердительно, и она ограничилась лишь кивком.

— Бедная моя, все это так тягостно для тебя! Ну, иди, оставь меня один на один с мальчишкой.

Она отрицательно покачала головой. Стояло гробовое молчание. Парень как будто сразу протрезвел. Было заметно, что он дрожит, отвечая на настойчивые расспросы Франсуа.

— Ну да, я видел, как кто-то столкнул его в воду. Я рассказал бабушке, но она запретила мне об этом говорить.

— Но послушай, если это было преступление, то надо заявить, наказать виновного!.. Эти люди непостижимы, — тихо обратился ко мне Франсуа. — Перед их носом убьют человека, а они будут молчать, чтобы «не влипнуть в историю». Они видели, что случилось с беднягой Жаном, и за два года они ни слова не проронили. Колетт! Скажи ему, что он не имеет права ничего утаивать. Видишь, парень, вдова господина Жана приказывает тебе говорить.

— Это так, мадам? — спросил он, поднимая на нее глаза.

Она выдохнула «да» и закрыла лицо руками. Женщины оставили посуду и вышли из кухни. Они слушали, сложив руки на животе.

— Ну, значит, — начал парень, — сперва надо вам сказать, что в тот вечер отец меня наказал из-за коровы, которую я не вычистил как следует. Он меня побил и без ужина выгнал на улицу. Ну а я так разозлился, что совсем не хотел возвращаться домой. Меня зря звали перед сном, я притворился, что не слышу. Отец сказал: «Если он решил поупрямиться, то пусть проведет ночь на улице, это его образумит». В тот момент я уже очень хотел вернуться, но не желал, чтобы надо мной смеялись. Тогда я потихоньку взял на кухне хлеба и сыра и спрятался у речки. Знаете, мадам Дорен, под ивами у самой воды, куда вы иногда летом приходили с книгой. Сидя там, я услышал шум машины господина Жана. Я сказал себе: «Смотри-ка, он возвращается раньше, чем ожидалось». Как вы помните, его ждали на следующий день. Но он оставил машину на лугу. И долго стоял рядом с машиной, так долго, что мне стало страшно, сам не знаю почему. Была странная ночь, дул ветер, деревья раскачивались. Я думаю, он оставался рядом с машиной, потому что я его не видел. Чтобы попасть на мельницу, надо пройти по мостику, как раз передо мной. Казалось, он прятался или поджидал кого-то. Это длилось так долго, что я задремал. Меня разбудил шум, доносившийся с мостика. Там дрались двое мужчин. Все произошло так быстро, что я даже не успел убежать. Один мужчина столкнул другого в воду и скрылся. Я услышал, как господин Жан, падая, закричал. Я узнал его по голосу, он кричал: «Ах, боже мой!», а потом послышался всплеск. И тогда я помчался домой и разбудил всех, чтобы рассказать о происшедшем. Бабушка сказала: «Что касается тебя, то лучше молчи — ты ничего не видел, ничего не слышал, понятно?» Минут через пять прибежали вы, мадам, зовя на помощь, говоря, что ваш муж утонул и что надо помочь найти его тело. Тогда отец спустился к мельнице; бабушка, которая выкормила господина Жана, сказала: «Я пойду за простыней, чтобы своими собственными руками завернуть его в саван, бедного, несчастного мальчика». А мать послала меня в Кудрэ сообщить, что хозяин погиб! Вот и все. Вот и все, что я знаю.

— Тебе это не приснилось? Ты бы повторил то, что нам рассказал, перед судом?

После краткого колебания он ответил:

— Я бы повторил. Это правда.

— Ну а этот мужчина, который столкнул господина Жана, его ты не знаешь?

Воцарилось долгое молчание, и все взгляды были направлены на мальчишку. Только Колетт не подняла глаз. Она сложила руки на груди; кончики ее пальцев дрожали.

— Я его не знаю, — наконец ответил парень.

— Ты не смог его разглядеть? Даже мельком не видел? Ночь ведь была ясная.

— Я все еще был в полусне. Я видел двух дерущихся мужчин. Вот и все.

— Господин Жан не звал на помощь?

— Если и звал, то я не слышал.

— А куда убежал второй мужчина?

— В лес.

Франсуа медленно провел рукой по глазам.

— Неслыханно. Непостижимо… Конечно, несчастный случай подобного рода не исключен, но его трудно объяснить недомоганием: нельзя оступиться на мостике, который переходят по десять раз на день уже двадцать пять лет. Колетт сказала: «Должно быть, у него закружилась голова». Но отчего? Головокружения ему были несвойственны, он прекрасно себя чувствовал. С другой стороны, мы все знаем, что в наших краях случались кражи и поджоги, а в том году поймали каких-то бродяг. Иногда я говорил себе, что это несчастье, возможно, было не единственным в своем роде, что бедный Жан стал жертвой убийцы. Но рассказ этого паренька более чем странен. Почему Жан сразу не пошел в дом? Ты уверен, что он долго стоял рядом с машиной?

— По твоим же собственным словам, ты спал, — сказал я мальчику. — Ты знаешь, что во сне теряется ощущение времени. Иногда кажется, что прошло лишь несколько минут, а минуло полночи. А иногда, наоборот, видишь длинные сны, и ты уверен, что уже давно спишь, а на самом деле едва глаза сомкнул.

— Вот это верно, — раздалось множество голосов.

— По-моему, вот что произошло. Мальчик спал. Он проснулся, услышал шум мотора, снова задремал, и ему показалось, что прошло много времени. На самом деле между прибытием Жана и тем моментом, когда он переходил мостик, прошло всего несколько секунд. Возможно, какой-то бродяга, знавший, что в доме той ночью почти никого нет и даже служанка ушла, проник на мельницу. Появление Жана застало его врасплох. Он услышал шаги и поспешил наружу. Жан хотел его остановить. Тогда мужчина стал защищаться и во время драки столкнул Жана в воду. Вот как все, наверное, произошло.

— Надо сообщить в полицию. Дело серьезное.

Тогда мы заметили, что Колетт плачет. Один за другим мужчины встали.

— На выход, за работу, — сказал Малюре.

Они осушили свои стаканы и вышли. В большой кухне остались женщины, они хлопотали по хозяйству, не глядя на Колетт. Отец взял ее за руку, помог сесть в машину, и мы уехали.


Сегодня такой теплый вечер, что я решил посидеть на скамейке, расположенной за кухней, откуда мне виден маленький сад, который я развел недавно, хотя раньше мне нужны были лишь кое-какие овощи для супа. Я сам посадил розовые кусты, оживил умирающий виноградник, копал, полол, подрезал фруктовые деревья. Постепенно я привязался к этому клочку земли. Летними вечерами я испытываю едва ли не блаженство, слыша, как зрелые фрукты падают в траву с мягким стуком. Наступает ночь… Но можно ли это назвать ночью? Дневная лазурь мутнеет, затем зеленеет, и с видимого мира постепенно сходят все краски, оставляя лишь промежуточный оттенок между серым тоном жемчуга и цветом железа. Зато особую четкость приобретают все контуры: колодца, вишневых деревьев, низкой стенки, леса и головы кошки, играющей у моих ног и грызущей мой башмак. В этот час служанка уходит к себе; она зажигает на кухне лампу, и свет ее моментально погружает в сумрак все предметы. Это лучшее время суток. Естественно, Колетт выбрала именно этот момент, чтобы прийти просить у меня совета. Признаюсь, я принял ее прохладно, так прохладно, что это ее озадачило. Просто дело в том, что, когда я по собственной воле выхожу из дома и общаюсь с другими людьми, я соглашаюсь проявлять больший или меньший интерес ко всем этим чужим жизням, но когда я забиваюсь в свою нору, я ценю свой покой, и тогда не тревожьте меня рассказами о ваших любовных интригах и раскаянии.

— Что я могу для тебя сделать? — спросил я у плачущей Колетт. — Ничего. Я не понимаю, что тебя так терзает. Только от твоих родителей зависит, дадут или не дадут ход делу в связи с рассказом этого дурачка. Иди к ним. Они не дети. Знают жизнь. Ты им скажешь, что у тебя был любовник, что этот любовник убил твоего мужа… Но на самом-то деле как все произошло?

— В тот вечер я ждала Марка. Жан должен был вернуться только на следующий день. До сих пор не понимаю, что случилось, почему он решил вернуться раньше.

— А что тут непонятного? Какая наивность! Кто-то его предупредил, что ты поджидаешь любовника.

Каждый раз при слове «любовник» она вздрагивала и опускала голову. Мне было слышно, как в ночной тиши раздаются ее тяжкие вздохи. Ей стыдно. Но какое иное слово мог бы я употребить?

— Я думаю, — наконец проговорила она, — что его предупредил слуга, который тогда у меня работал. Как бы там ни было, в полночь я ждала Марка. В тот миг, когда он переходил мостик, на него набросился мой муж, поджидавший его. Но Марк был сильнее. — Какая гордость невольно прозвучала в ее голосе! — Марк не хотел причинить ему зла, он просто защищался. Но потом его охватил гнев. Он схватил Жана в охапку, подтащил к тому месту, где не было поручня, и столкнул его в воду.

— Этот парень приходил к тебе уже не первый раз?

— Да…

— Значит, ты недолго была верна бедному Жану?

Ответа не последовало.

— Но ведь ты за него вышла не вопреки своему желанию?

— Нет. Я его любила. Но другой… Как только я его увидела, слышите, с самого первого дня он мог делать со мной все, что хотел. Вам это кажется необычайным?

— Нет, отчего же, я знал подобные случаи.

— Вы смеетесь надо мной. Но поймите же, я не была рождена для того, чтобы стать падшей женщиной. Если бы у меня от природы имелась склонность к интрижкам, все это казалось бы мне крайне простым: измена, которая привела к печальной развязке, вот и все! Но на самом деле я была создана для того, чтобы прожить такую жизнь, как у моей матери, иметь чистое сердце, состариться, как она, благородно, без сомнений, без раскаяния. И вдруг… Помнится, я провела целый день с Жаном. Мы были так счастливы. Потом я пошла к Брижит Декло. Мы дружили. Она ведь молодая. У меня не было подруг-ровесниц. И — это странно — мы были похожи друг на друга. Я ей это часто повторяла, она смеялась, но, скорее всего, считала, что я права, потому что отвечала: «Мы могли бы быть сестрами». Это у нее я впервые встретила Марка. И я тут же поняла, что она была его любовницей, что она его любила, и я почувствовала… странную ревность. Да, я ревновала еще до того, как влюбилась. Но ревность — не очень подходящее слово! Нет, я завидовала. Я отчаянно завидовала тому счастью, которое Жан не мог мне дать. Я имею в виду не только чувственное счастье, понимаете, но какую-то душевную лихорадку, нечто, совсем не похожее на то, что до сего момента я называла любовью. Я вернулась домой. Проплакала всю ночь. Я сама себя боялась. Если бы Марк оставил меня в покое, я бы его забыла, но я ему приглянулась, и он беспрестанно меня преследовал. И вот однажды, несколько недель спустя…

— Понятно…

— Я прекрасно понимала, что долго так продолжаться не может. Я понимала, что он женится на Брижит, как только умрет ее старый муж. Я думала… Да нет, я совсем ни о чем не думала. Я любила его. Я говорила себе: раз Жан ни о чем не знает, то как будто ничего и не происходит. Иногда в своих кошмарах я воображала, что он узнает, но позже, гораздо позже, когда мы уже состаримся. И мне казалось, что он меня простит. Но как же я могла предвидеть эту страшную беду? Я его убила. Я убила своего мужа. Он погиб по моей вине. Я это себе все время повторяю, и мне кажется, я скоро сойду с ума.

— Слезами его не вернешь. Успокойся и подумай лучше, как предотвратить скандал, так как тщательное расследование, естественно, с легкостью откроет истину. Все вокруг знают.

— Но как предотвратить скандал? Как?

— Нужно, чтобы твой отец не заявлял в полицию, а для этого придется ему рассказать…

— Я не могу! Я ему ничего не скажу! Не могу! Не посмею…

— Да ты с ума сошла! Можно подумать, что ты боишься своих родителей, родителей, которых ты так любишь.

— Как вы не понимаете! Вы же знаете, как они живут, знаете, как восхитительно их согласие, как высоко они ценят супружескую любовь. И я, их дочь, признаюсь им, что обманывала своего мужа самым низким образом, что, когда он уезжал, я принимала у себя мужчину, наконец в том, что мой любовник убил его? Для них это будет страшным ударом. Не достаточно ли мне иметь на совести одно несчастье? — вскричала она и разрыдалась.

Когда она немного успокоилась, я еще раз спросил, чего именно она хочет от меня.

— Не могли бы вы им объяснить?..

— Но в чем же разница?

— Ах, не знаю! Но мне кажется, я умру, если мне придется самой им во всем признаться… Вы… Вы заставите их понять, что это была минута затмения, что я не такая уж плохая и испорченная, что я сама не понимаю, как я могла так действовать. Ну пожалуйста, дорогой дядя Сильвио.

Подумав, я отказался.

Бедная Колетт вскрикнула от удивления и отчаяния:

— Нет? Но почему нет?

— По многим причинам. Во-первых (я не могу тебе объяснить почему, но прошу мне верить), если удар, как ты говоришь, нанесу я, твоя мать пострадает от него еще больше. Не спрашивай почему. Я не могу тебе этого сказать. И наконец, я не хочу быть замешанным во все ваши истории. Я не хочу ходить от одного члена семьи к другому с утешениями, объяснениями, советами и многочисленными моральными предписаниями. Я старик, Колетт, и хочу покоя. В моем возрасте испытывают некое отчуждение… Ты не в состоянии этого понять, как я не в состоянии понять ваши интрижки и безумства. И стараться мне бесполезно, я все равно не увижу вещи в таком же свете, как ты. Для тебя гибель Жана — чудовищная катастрофа. Для меня… Я видел столько смертей… Бедный неуклюжий и ревнивый мальчик, которому сейчас гораздо спокойнее там, где он есть. Ты осуждаешь себя за то, что стала причиной его смерти? Я считаю, что у различных происшествий нет иных причин, чем случай или предопределение. Твоя история с Марком? Ну что ж, вы получали удовольствие. Чего вам еще надо? И твои родители тоже, эти благие души… Я не смог бы удержаться от того, чтобы не высказать свое мнение, которое их удивит и заставит страдать…

Она перебила меня:

— Дядя Сильвио, иногда мне сдается… — Поколебавшись, она договорила: — Что вы не так ими восхищаетесь, как я.

— Никто не заслуживает восхищения. Как никто не заслуживает и слишком глубокого презрения…

— И слишком нежной любви…

— Возможно… Не знаю… Видишь ли, любовь… В моем возрасте кровь больше не бурлит, становится холодно, — повторил я.

Вдруг Колетт схватила меня за руку. Бедняжка! Как она горела! Девушка ласково сказала:

— Мне вас жаль.

— И мне тоже, мне жаль тебя, — искренне ответил я ей. — Ты так расстроена.

Мы долго сидели не двигаясь. Потянуло сыростью. Квакали лягушки.

— Что вы будете делать, когда я уйду? — спросила она.

— То же, что и каждый вечер.

— И все-таки?..

— Ну, закрою ворота. Запру дверь на задвижки. Заведу часы. Возьму карты и разложу два-три пасьянса. Выпью стаканчик вина. Ни о чем не буду думать. Лягу спать. Я буду долго спать. И грезить наяву. Я вновь увижу людей и события далекого прошлого. А ты вернешься домой, начнешь терзаться, плакать, просить прощения у фотографии бедного Жана, сожалеть о прошлом, бояться будущего. Не знаю, кто из нас лучше проведет ночь.

Какое-то время она молчала.

— Я пошла, — прошептала она со вздохом.

Я проводил ее до ворот. Она села на велосипед и уехала.


Позднее Колетт рассказала мне, что она не вернулась домой, а направилась в Кудрэ. Находясь в состоянии чрезвычайного возбуждения, она чувствовала необходимость как-то действовать, чтобы заглушить свою печаль. По ее словам, пока я с ней разговаривал, она думала, что Брижит Декло, невеста Марка, тоже заинтересована в том, чтобы избежать скандала, и даже в большей степени, чем сама Колетт. Она решила пойти к ней, рассказать о том, что произошло, и посоветоваться. Были ли известны Брижит все подробности смерти Жана? Она, должно быть, о многом догадывалась. В любом случае, с того дня прошло уже два года; Марк и Колетт больше не виделись. Она не станет ревновать к прошлому и наверняка захочет спасти мужчину, за которого через две недели собирается выйти замуж. А может, Колетт была не прочь немножко омрачить их счастье? К тому же интересы всех троих совпадали. Она явилась к Брижит, которая в тот вечер поужинала в семье жениха и сейчас находилась дома одна.

Колетт сообщила ей, что Марку грозит серьезная опасность.

Брижит тут же поняла, в чем дело. Она страшно побледнела и стала расспрашивать Колетт.

— Знали ли вы, что моего мужа убил Марк? — безжалостно спросила та.

Ее собеседница ответила:

— Да.

— Значит, он вам признался?

— Ему и признаваться ни в чем не надо было. Я в ту же ночь сама обо всем догадалась.

И в тот момент, — сказала мне потом Колетт, — я вдруг подумала: но ведь это же она предупредила Жана. Без сомнения, она знала, что Марк изменял ей со мной. И она решила: «Муж сумеет заставить их расстаться». Она знала, что он был робким и физически слабым. Никогда бы ей не пришло в голову, что он вот так набросится на Марка. Скорее, она рассчитывала на объяснение между нами, мой страх огласки, стремление уберечь моих родителей, то есть те обстоятельства, которые заставили бы меня расстаться с Марком. Ни к чему другому она не стремилась. Для нее смерть Жана тоже была ужасным и неожиданным ударом.

Когда Колетт стала ее расспрашивать, она сначала запиралась, но в конечном итоге ответила, что действительно написала Жану накануне его смерти («поставив в письме подпись, клянусь вам»), утверждая, что ночью Марк Онет будет у Колетт.

— Если бы только я могла предвидеть… Мы обе понесли суровое наказание. Не завидуйте мне. Я удержала своего любовника, но подумайте о нашей тревоге. Подумайте о том, что ему грозит. От провинциальных судов нельзя ждать снисходительности к преступлениям на почве страсти. Бесполезно будет ссылаться на то, что он лишь защищался; как знать, поверят ли ему? Не вообразят ли судьи, что он придумал какую-нибудь западню, чтобы разделаться с мужем? Но даже если вынесут оправдательный приговор, какой будет наша жизнь здесь, где все меня ненавидят, да и его не очень жалуют? А ведь все наши интересы именно здесь.

Колетт сказала:

— Вы еще не обвенчаны. Вы можете расстаться.

— Нет, — ответила Брижит, — я его люблю, и это несчастье произошло в большой степени по моей вине. Я не покину любимого из-за того, что с ним случилась беда. Нужно добиться, чтобы ваш отец не подавал в суд. Если не начнется формальное расследование, никто не станет болтать. Придется лишь набраться храбрости, чтобы перенести все домыслы, все расспросы. А на это мы вполне способны.

Они долго беседовали, почти всю ночь и «почти как подруги», как выразилась Колетт. Обе любили этого парня и хотели его спасти. Колетт также переживала из-за своих родителей и сына. В конце концов она сказала:

— Вы правы, надо сказать правду папе и маме. Но для меня это невыносимо. Я не могу им рассказать. Они придут в полное отчаяние. Как только я окажусь перед ними, увижу их милые старые и честные лица, мне станет так стыдно, что я не смогу вымолвить ни слова.

Брижит долго молчала. Наконец, взглянув на часы, она сказала:

— Уже очень поздно. Идите домой. Завтра утром под любым предлогом уезжайте куда-нибудь. И не возвращайтесь пару дней. А я пойду к вашим родителям и расскажу им, что произошло. Возможно, все окажется проще, чем мы думаем.

— Я предположила, — сказала мне Колетт, — что мои родители предпочли бы услышать правду от кого-либо другого, а не из моих уст. Между родителями и детьми существует такая целомудренность… В детстве мне неловко было видеть мою мать раздетой. Я также не могла без смущения открыть ей мысли, которые считала постыдными, но о которых без колебаний рассказывала любому своему приятелю или горничной. Родители казались мне особыми существами, стоящими выше человеческих слабостей, и они до сих пор остались на этой высоте. Я думала: «Они все узнают, но меня не будет несколько дней. За это время они придут в себя. Когда я вернусь, они поймут, что со мной лучше ничего не обсуждать. И они будут хранить молчание. Они умеют молчать. И эта ужасная история канет в Лету».


На следующий день ко мне пришли Франсуа и Элен. Элен была потрясена до глубины души; хотя она и не подозревала ни в чем свою дочь, ей было неприятно подавать в суд; она считала, что это причинит страдания Колетт. Но Франсуа, истинный буржуа, уважающий закон, считал своим долгом обратиться в полицию.

— Какой-то бродяга, какой-то заплутавший алкоголик нанес этот удар. Может, один из поляков, работавших на ферме. Что бы там ни было, подумай только: человек, виновный в убийстве и оставшийся безнаказанным, может и снова совершить грабеж или другое преступление. И мы за это будем нести косвенную ответственность. Если опять прольется невинная кровь, отчасти это случится по нашей вине.

— А что говорит Колетт? — спросил я,

— Колетт? Представьте себе, она уехала, — ответила Элен. — Утром ее отвезли на вокзал. Она уехала восьмичасовым поездом в Невер. Мне она оставила записку, в которой сказано, что она не хотела меня будить, что она разбила зеркальце в стиле ампир, которое ей подарил Жан, и что она хочет его немедленно починить. А заодно она воспользуется случаем и посетит подругу по пансиону, живущую в Невере, и вернется через два-три дня. Разумеется, мы дождемся ее возвращения, чтобы решить, что следует предпринять. Бедняжка! Эта история с разбившимся зеркальцем всего лишь предлог! На самом деле ее так ошеломил рассказ того мальчишки, что она решила уехать из этих мест, пробуждающих в ней столь грустные воспоминания, может, для того чтобы не слышать, как вокруг треплют имя Жана. Она так же поступала, когда была ребенком. После смерти бабушки каждый раз, когда я начинала говорить об усопшей, Колетт вставала и выходила из комнаты. Однажды я спросила ее, почему она так поступает, и она мне ответила: «Я не могу не плакать, но я не хочу плакать при всех».

«Колетт решила выиграть время, — подумал я, — наверное, она напишет им всю правду из Невера. Это избавит ее от необходимости признаваться лично, чего она так боится».

Я также подумал, что, возможно, она посоветовалась со священником. Позже я узнал, что она это сделала уже давно и священник порекомендовал ей рассказать родителям обо всем, что произошло, добавив, что это стало бы для нее справедливым наказанием. Но страх причинить страдания обожаемым родителям не позволил ей признаться. Кроме того, я думал и о других возможных причинах отъезда Колетт, но, естественно, не мог догадаться, что она вовлекла в историю Брижит Декло.

— Мне кажется, — сказал я Франсуа, — что Элен права; Колетт будет страдать, если правосудие начнет копаться в их с Жаном личной жизни.

— Боже мой! Бедные дети! Но им нечего было скрывать!

— Что до убийцы — если парень не врет и таковой действительно был, — то он, скорее всего, давно уже бежал отсюда.

Но Франсуа покачал головой.

— Но это не предотвратит повторного преступления, на которое его спровоцирует нужда или пьянство. Если он убьет кого-либо не здесь, а в другом месте, чем это облегчит мою ответственность? Я отвечаю перед собственной совестью за то, что он может совершить, будь то в Саон-е-Луар, в Ло-е-Гаронн, на севере или на юге.

Он взглянул на свою жену.

— Я даже не понимаю, как об этом можно спорить. Ты удивляешь меня, Элен. Как ты, обладая такой безупречной и чистой совестью, не чувствуешь, насколько низка сама мысль о том, чтобы замолчать преступное действие только потому, что это нарушит наш покой?

— Не наш, Франсуа, а нашего ребенка.

— Долг не имеет ничего общего с отеческой или материнской любовью, — мягко возразил Франсуа. — Но к чему спорить? Колетт вернется. Мы обо всем поговорим, и я уверен, что она согласится с моими доводами.

Прошло немало времени. Они стали собираться домой. Намереваясь идти пешком до Мон-Таро, они предложили мне сопровождать их. В течение всего пути, следуя молчаливому соглашению, мы избегали говорить о детях, но я видел, что они думали только о несчастном случае и о вчерашней сцене.

Элен пригласила меня с ними отобедать. Я согласился. Не успели мы закончить трапезу, как в дверь позвонили. Служанка объявила, что пришла Брижит Декло.

— Она хочет переговорить с господином и госпожой Эрар, — добавила она.

Элен страшно побледнела. Франсуа казался удивленным, но так как мы находились в небольшом кабинете, где нам только что подали кофе, он попросил служанку впустить посетительницу и поднялся ей навстречу.

Этот кабинет — очаровательная комнатка, заставленная книжными шкафами, с двумя большими креслами по обе стороны камина. Уже более двадцати лет мои родственники коротают здесь тихие вечера, он — в одном кресле, с книгой, она — в другом, с рукоделием. Между ними степенно и мирно тикают часы, как сердце, которое не тревожат угрызения совести, — чем это не символ супружеского счастья?

Брижит вошла и с любопытством огляделась: эта комната в доме моих родственников была ей не знакома. До этого она заходила к ним только один раз, в день свадьбы Колетт, и тогда она видела лишь мрачноватую парадную гостиную. Но здесь все говорило о глубокой взаимной любви. Люди лгут, но цветы, книги, портреты, лампы, потрепанный и нежный вид вещей — все это обладает большей искренностью, чем человеческие лица. В свое время я часто рассматривал все эти вещи и думал: «Они счастливы друг с другом. А прошлого как будто и не бывало. Они счастливы и любят друг друга». Затем я перестал даже размышлять об их счастье, настолько оно было очевидным. Впрочем, меня это больше не занимало.

Брижит показалась мне бледной и исхудавшей. В ней стало меньше… звериного начала, если можно так выразиться, и больше женского. Я хочу сказать, она утратила дерзкую самоуверенность счастья. Было видно, что она чем-то обеспокоена: она бросала взгляды, в которых было что-то необъяснимое, как будто вызов, упрек, и в то же время любопытство и тревога. Она отказалась от чашки кофе, которую ей машинально предложила Элен, и произнесла тихим дрожащим голосом:

— Господин Эрар, я пришла умолять вас не давать ход вашим планам, не заявлять в полицию по поводу гибели вашего зятя. Все очень серьезно. Если дело раскроется, это приведет к еще большим несчастьям.

— К большим несчастьям? Для кого же?

— Для вас.

— Вы знаете, кто убил Жана?

— Да. Марк Онет, мой жених.

Франсуа встал и нервно зашагал по комнате. Элен храниламолчание. Брижит подождала минуту и, видя, что ни один из них не произносит ни слова, вновь заговорила:

— Через несколько дней мы собираемся пожениться. Мы любим друг друга. Если разразится скандал, он нанесет нам непоправимый удар, а вашего несчастного зятя вы все равно не вернете.

— Но, мадам! — воскликнул Франсуа. — Отдаете ли вы себе отчет в том, что вы говорите?.. Кто именно является убийцей — какой-нибудь бездомный бродяга или ваш жених Марк Онет, — это ничего не меняет по отношению к преступлению, и человека, который его совершил, надо судить. Как?! Вы осмеливаетесь просить меня во имя вашего счастья, тогда как вы разрушили счастье моей дочери? Двое мужчин, я полагаю, поссорились из-за вас? Может быть, за вами ухаживали оба?

У нашего славного Франсуа есть лишь один недостаток: у него нет навыков общения, и когда он сильно взволнован, он выражается, как говорят в народе, «по писаному». Не знаю почему, но меня это всегда поражало, как и сегодня. Я не смог сдержать улыбку, и Брижит тоже, но в ее улыбке не было доброжелательности.

— Господин Эрар, клянусь вам, эти двое поссорились не из-за меня, а Жан Дорен никогда не ухаживал за мной. Не надо на него клеветать. Он был верен своей жене, а я бы на него и вообще не обратила внимания. Я вот уже четыре года любовница Марка Онета. Я не любила и не люблю никого, кроме него.

Она с вызовом посмотрела на Франсуа, что вывело его из себя.

— И вам не стыдно?

— Стыдно? Отчего же?

— Как людям бывает стыдно, когда они совершают бесчестный поступок, — ответил он ледяным тоном. — У вас был старый муж, но ваш долг заключался в том, чтобы относиться к нему с уважением. Низко изменять человеку, спасшему вас от нищеты, баловавшему и любившему вас, оставившему вам состояние. А его деньгами вы расплачивались с молодым любовником…

— Деньги здесь ни при чем.

— Деньги всегда при чем, мадам. Разумеется, ваша личная жизнь меня не касается, но поскольку вы сочли уместным меня в нее посвятить, позвольте и мне заставить вас взглянуть на уродство, которое вы, возможно, не замечаете. Вы подло обманывали вашего мужа. Он оставил вам состояние, на которое вы живете с вашим женихом. Очаровательная парочка, ничего не скажешь! И вас связывает воспоминание о преступлении… Ведь вы мне говорите, что этот несчастный убил нашего бедного Жана. Какое прекрасное будущее вы себе готовите, мадам! Сейчас вы молоды, и вас волнует только собственное удовольствие. Но задумайтесь о том, какая старость ждет вас обоих.

— Столь же покойная, как и ваша, — проговорила она тихо.

— Отнюдь нет.

— Вы уверены?

У нее была такая странная интонация, что Элен с каким-то жалобным вздохом сделала шаг по направлению к ней. С минуту поколебавшись, Брижит продолжала:

— Вы человек безупречной нравственности, — сказала она. — Однако не была ли госпожа Эрар вдовой, когда вы на ней женились?

— К чему вы клоните? Как вы смеете сравнивать себя с моей женой?!

— Я ее не оскорбляю, — ответила она тем же негромким, ровным голосом, — я просто спрашиваю… Госпожа Эрар, как и я, вышла замуж в первый раз за старого и больного человека. Если она хранила ему верность, пусть она мне скажет, была ли эта верность всегда легка и приятна?

— Я не любила своего первого мужа, это правда, — сказала Элен, — но я вышла за него не против своей воли. Так что мне не на что было жаловаться, и вам тоже…

— Многое может повлиять на нашу волю, — с горечью заметила Брижит. — Бедность, например, или ощущение заброшенности…

— Заброшенности…

— Да, именно. Вы же знаете, что меня бросили?

— Мадемуазель Кудрэ…

— Мадемуазель Кудрэ сделала для меня все, что могла: она заменила мне мать. Тем не менее моя настоящая мать мало мною интересовалась. Когда я осталась одна, она так и не объявилась. И вот первый встречный мужчина… Уж не думаете ли вы, что двадцатилетняя девушка охотно пойдет замуж за шестидесятилетнего крестьянина? За сурового и скупого старика? По своей воле? Вы говорите — по своей воле. А ваша собственная дочь, ваша законная, — она подчеркнула это слово, — дочь Колетт и в самом деле по собственной воле вышла замуж за Жана Дорена, что не помешало ей стать любовницей Марка Онета. Спросите у нее сами: она вам расскажет, как по ночам она принимала у себя Марка, как об этом предупредили ее мужа и как этот последний умер.

Она рассказала всю историю. Франсуа и Элен слушали ее, оцепенев. По лицу Элен текли слезы, и Брижит спросила:

— Вы плачете, потому что вам жаль вашу дочь? Успокойтесь же. Она забудет, все забывается. Можно прекрасно жить с воспоминанием о бесчестном поступке, как вы выражаетесь, и даже о преступлении. Вы же хорошо прожили свою жизнь, — сказала она, поворачиваясь к Элен.

— Преступление… — пыталась возражать бедная женщина.

— Я называю преступлением — родить ребенка и бросить его. В любом случае это хуже, чем обманывать старого мужа, которого не любишь. Как вы полагаете, господин Эрар?

— Что вы хотите этим сказать?

К Элен, несмотря на дрожь, вернулось присутствие духа, и она сделала Брижит знак замолчать. Она повернулась к мужу:

— Раз уж суждено тебе об этом узнать, я предпочитаю сама все рассказать. Этот ребенок имеет право говорить с нами так, как она говорила: до нашей свадьбы у меня был любовник. — Ее морщинистое лицо густо покраснело. — Наши отношения продолжались всего несколько недель, а потом у меня родилась дочь. Я не хотела ни признаться тебе в том, что произошло, ни навязывать тебе этого ребенка. Но в то же время я не хотела ее бросить. Да, вопреки тому, что она говорит, я никогда не хотела ее бросить. Сесиль Кудрэ была свободна и одинока, и она взяла Брижит к себе. Я думала, что она счастлива. Постепенно…

Она замолчала.

— Постепенно вы забыли обо мне, — сказала Брижит. — Ну а я всегда знала… Однажды вы пришли в Кудрэ с мужем и Колетт, которая была еще маленькой. Она плакала, ей хотелось пить. Вы посадили ее к себе на колени, поцеловали ее. У нее было такое красивое платьице, а на шейке золотая цепочка… А я… Как я завидовала. Вы на меня даже не взглянули…

— Я не смела. Я так боялась себя выдать.

— Это неправда, — сказала Брижит, — просто вы меня забыли. А я всегда знала. Сесиль мне все рассказала. Она ненавидела вас, ваша сестра Сесиль. Она вас ненавидела, почти не осознавая этого. Вы были моложе, красивее, счастливее ее. Ведь вы были счастливы. Это очевидно. И позвольте мне поступить так же, как вы. Не будьте слишком строги с Колетт, которая считает вас святой, которая скорее умрет, чем покажется перед вами в своем истинном облике. А я не так застенчива. Вы не заявите в полицию, не так ли, господин Эрар? Все эти семейные истории должны остаться между нами.

Она тщетно ждала ответа. Поднявшись, она не спеша взяла свою сумочку, перчатки, подошла к зеркалу над камином и поправила шляпку. В этот момент услужливая и любопытная служанка вошла, чтобы убрать кофейные приборы. Затем Элен проводила молодую женщину через сад к калитке.

— Мне здесь больше делать нечего, — сказал я. — Дети мои, у вас могут вырваться слова, о которых вы впоследствии пожалеете.

Элен бросила на меня многозначительный взгляд.

— Сильвио, не бойтесь.

Попрощавшись с Франсуа, который мне не ответил, я ушел. Он не пошевельнулся; он вдруг словно постарел, и в его чертах еще сильнее проступила какая-то уязвимость; у него был вид человека, получившего смертельный удар.

Выйдя от них, я не отправился к себе. Мое сердце билось как никогда в жизни. Передо мной вдруг ожило все прошлое. Мне казалось, что последние двадцать лет я просто проспал, а сейчас я просыпался, чтобы продолжить чтение с той страницы, над которой я задремал. Машинально я опустился на скамейку под окном кабинета, откуда мне было слышно каждое их слово. Долгое время стояла тишина. Потом он позвал:

— Элен…

Меня частично скрывал большой розовый куст, но я мог видеть интерьер комнаты. Муж и жена сидели рядом, взявшись за руки. Сначала они молчали. Один-единственный поцелуй, один взгляд навсегда стерли грех. И все же он смущенно расспрашивал:

— Кто это был?

— Он умер.

— Я его знал?

— Нет.

— Но ты его любила?

— Нет. Я никого, кроме тебя, не любила. Это было до нашей свадьбы.

— Но мы уже любили друг друга. По крайней мере, я тебя уже любил.

— Как я могу тебе объяснить, что произошло?! — воскликнула она. — Двадцать лет прошло. В течение нескольких дней я была сама не своя. Как будто… как будто в меня кто-то вселился и начал действовать за меня. Эта бедная девочка обвиняет меня в том, что я ее забыла. Но ведь это верно, я ее действительно забыла! Не факты, разумеется. Не ужасные месяцы, предшествовавшие ее рождению, не роды, не мое приключение… Но то, что побуждало меня действовать. Я этого больше не понимаю. Это как иностранный язык, которым человек раньше владел, а потом забыл.

Она говорила с жаром, очень быстро и тихо.

Я слушал внимательно, но некоторые слова до меня не долетали. Еще я уловил следующее:

— …Любить, как мы любим друг друга… и вдруг обнаружить другую женщину.

— Но я та же самая, Франсуа! Франсуа, дорогой мой… Это любовник знал ненастоящую женщину, отличающуюся от подлинной, лживую маску. Только ты знаешь истинную. Посмотри на меня. Это твоя Элен, которая скрашивает тебе жизнь, которая спит в твоих объятиях каждую ночь уже двадцать лет, которая занимается хозяйством в твоем доме, которая чувствует твою боль на расстоянии и страдает от нее больше, чем ты сам, которая дрожала за тебя все пять лет войны и не думала ни о ком, кроме тебя.

Она закончила свою речь, воцарилось долгое молчание. Затаив дыхание, я выскользнул из своего тайника. Миновал сад. Вышел на дорогу. Я шагал быстро, и мне казалось, что какой-то забытый жар оживляет мое тело. Это было странно: ведь уже давно я не воспринимал Элен как женщину. Иногда я вспоминаю о своей миниатюрной негритянке из Конго или о рыжеволосой англичанке с молочной кожей, которая жила со мной два года в Канаде… Но Элен! Еще вчера мне потребовалось бы некоторое усилие воображения, чтобы сказать: «Однако, Элен!..» Это было похоже на старинный пергамент, на котором древние начертали сладострастные истории, а позже их соскоблили монахи, чтобы описать жизнь какого-нибудь святого, окружив ее наивными миниатюрами. Женщина, какой она была двадцать лет назад, навсегда исчезла под обликом сегодняшней Элен. Единственная подлинная, говорит она. Я сам удивился, услышав свое громкое восклицание: «Нет! Она лжет!»

Потом я высмеял себя за свое волнение. В чем, в самом деле, заключается вопрос: кто знает подлинную женщину? Любовник или муж? Действительно ли они так отличаются друг от друга? Или же они неразделимо слиты? Или они замешены на двух разных субстанциях, которые вместе создают третью, не похожую ни на одну из двух первоначальных? Что и приводит к выводу, что ни муж, ни любовник не знают подлинную женщину. А ведь речь идет о самой обыкновенной особе. Но я прожил достаточно и знаю, что обыкновенных сердец не существует.

Недалеко от своего дома я встретил соседа, дядюшку Жюля, он гнал домой своих коров. Мы вместе прошли часть пути. Я чувствовал, что на его языке вертится вопрос, но он побаивается его задать. И все же он решился в тот момент, когда я уже собирался распрощаться с ним и повернуть к своему дому. Он рассеянно похлопывал по боку красивую буренку с рогами в форме лиры.

— Говорят, госпожа Декло собирается продать свои земли. Это правда?

— Я об этом ничего не слышал.

У него был разочарованный вид.

— Но они же не смогут жить в наших краях.

— Почему?

На мой вопрос он неопределенно ответил:

— Так будет лучше.

И затем:

— Говорят, господин Эрар намеревается заявить в полицию? Будто бы господин Дорен погиб насильственной смертью и в деле замешан Марк Онет.

Я ответил:

— Этого быть не может. Господин Эрар слишком осторожен и не станет тревожить правосудие, не имея никаких иных доказательств, кроме россказней мальчика с фермы. Я с вами об этом говорю, потому что вы, кажется, прекрасно осведомлены, господин Жюль. Не забывайте, что несправедливо обвиненный в свою очередь может возбудить дело против тех, кто его оклеветал, не имея никаких доказательств. Вы понимаете меня?

Он взмахнул кнутом, сгоняя в кучу свой скот.

— Людям глотку не заткнешь, — просто сказал он. — Само собой, никому из местных не хочется оказаться замешанным в судебных разбирательствах. Если его собственная семья ничего не предпримет, никто за них этого делать не будет, это уж точно. Но вы же знаете госпожу Декло и Марка Онета…

— Я их знаю довольно поверхностно…

— Скажите же им, чтобы продали свои угодья и уезжали. Так будет лучше.

Он дотронулся кончиками пальцев до своего картуза, пробормотал «прощайте» и удалился. И был вечер.


После долгих возлияний в деревенском кабаке я вернулся домой так поздно, что служанка начала беспокоиться. Я изрядно выпил. Со мной такое нечасто случается. Я не враг бутылки, и она скрашивает мое дикое одиночество. Бутылка успокаивает меня, как это делала бы женщина. Но я веду свой род от бургундских крестьян, которые опрокидывали по литру вина за каждой трапезой, как будто это сыворотка, и поэтому обычно я сохраняю трезвую голову. Теперь, однако, я находился не в своем привычном состоянии. Вместо того чтобы успокоить, вино произвело на меня противоположное действие, повергнув в бешенство. Как назло, сегодня моя старая служанка двигалась особенно медленно. Я дожидался ее ухода, словно у меня было назначено свидание. В действительности я ожидал встречи с молодостью. Воспоминания о прошедших годах приходили бы к нам гораздо чаще, если бы мы сами поманили их как наивысшее наслаждение. Но мы позволяем им дремать внутри нас, и даже хуже — чахнуть и умирать. Позднее мы называем блаженные движения души, вдохновлявшие нас в двадцать лет, наивными и глупыми… Чистая, пылкая любовь приобретает позорные черты низменных удовольствий. В этот вечер прошлое воскресало не только в моей памяти, но и в моем сердце. Я узнавал этот гнев, это нетерпение, это алчное стремление к счастью. Тем не менее меня ждала не живая женщина, а тень, сделанная из той же материи, что и мои мечты. Воспоминание. Ничего осязаемого, ничего теплого: да и зачем тебе нужен жар, старичок с иссохшим сердцем? Я оглядываю свой дом и поражаюсь. Я, в свое время столь честолюбивый и деятельный, неужели я могу вести такой образ жизни, день ото дня волоча ноги от постели к столу и обратно? Разве можно так жить? Я больше не существую. Я больше ни о чем не думаю, ничего не люблю, ничего не желаю. У меня нет ни газет, ни книг. Я засыпаю у камина, покуривая трубку. Я глажу собаку. Разговариваю со служанкой. Вот и все, больше ничего нет. Вернись, моя молодость, вернись! Говори моими устами. Скажи этой Элен, столь разумной и добродетельной, что она солгала. Скажи ей, что ее любовник не умер, что она слишком рано его похоронила, что он жив и все помнит. Она солгала! Только я, я один знал настоящую женщину, заточенную в ней, женщину пылкую, веселую, дерзкую, сладострастную! Франсуа достался лишь ее бледный и холодный двойник, столь же фальшивый, как могильная эпитафия, но я обладал тем, что уже погибло, я обладал ее молодостью.

Ну же… Этот последний бокал вина подарил мне странное возбуждение. Надо себя обуздать. Служанка смотрит на меня в изумлении. Суп уже давно стынет на столе, но я все еще сижу в огромном плетеном кресле, куря и делая небрежные записи, время от времени отталкивая ногой собаку, просящую ласки. Прежде всего я должен остаться один. Не знаю почему. В этот вечер я бы не потерпел присутствия в своем доме ни одного живого существа. Мне нужны лишь призраки… Есть не хочется; я прошу Луизу убрать со стола и уйти. Она запирает на ночь кур. Все эти знакомые звуки… Скрип ставней, щелчок щеколды, протяжные стоны опускаемого в колодец ведра, где в прохладной воде до завтра будут плавать бутылка белого вина и упаковка масла. Я отталкиваю стоящую рядом бутылку. Я ее отталкиваю, но потом вновь тянусь за ней, наполняю свой бокал: от вина мои мысли приобретают невероятную четкость. Ну а сейчас, Элен, настало время для нас!

Это вполне в твоем духе, в духе добродетельной женщины, говорящей своему супругу, что случившееся двадцать лет назад было лишь мимолетным умопомрачением. Как бы не так! Мимолетное умопомрачение! Я же утверждаю, что только тогда ты и жила, а с тех пор лишь притворяешься, производишь разные телодвижения, но подлинный вкус, который можно ощутить лишь единственный раз в жизни, — знаешь, тот фруктовый вкус молодых губ — ты его познала лишь благодаря мне и никому другому. «Бедный старый Сильвио, мой добрый друг, бедный Сильвио, живущий в своей норе». Правда ли, что ты меня совсем забыла? Надо быть справедливым. Я ведь тоже тебя забыл. Чтобы вновь найти тебя, нужно было услышать слова этой девочки, нужен был напрасный стыд бедной Колетт вчера, а еще — и в первую очередь — излишек вина. Но раз уж я тебя нашел, я тебя так быстро не отпущу, можешь быть уверена. Правду ты услышишь только от меня, как услышала ее тогда, когда я научил тебя постигать красоту твоего тела и то, как оно может стать для тебя источником счастья. (Ты не хотела, ты тогда была робкой и целомудренной… Поцелуй, пожалуй, но не более того… И все же ты уступила. И какой ты стала любовницей!) Как мы любили друг друга… Понимаешь, очень удобно сказать: «Это был миг заблуждения, несколько безумных недель, я вспоминаю о них с ужасом». Но правду ты не сотрешь, а правда заключается в том, что мы любили друг друга. Ты любила меня так, что готова была забыть о самом существовании Франсуа, согласиться на все, чтобы меня не потерять. Ах, а сейчас у тебя честное лицо стареющей женщины, матери семейства; ты была ошеломлена, узнав, что твоя дочь Колетт принимала мужчину у себя, в идиллическом Мулен-Неф, когда муж отлучался из дома! А ты сама? Твоя дочь пошла в тебя! Да и та, другая, она похожа на нас обоих. Они — живые существа, а мы, двадцать лет спустя, мертвы, так как мы ничего больше не любим, вот в чем вся правда. Ведь мне-то ты не станешь рассказывать, что ты любишь Франсуа, не так ли? Да, он твой друг, твой муж, вы привыкли жить вместе. Вы могли бы жить как брат и сестра. Действительно, после рождения Лулу вы и живете как брат с сестрой, но ты его никогда не любила, а любила только меня. Давай-ка, приди ко мне, вспомни! Неужели ты стала столь лицемерной? Да нет же, ты такая, как я и думал, ты другая. Как ты сказала?.. В двадцать лет кто-то вселяется в нас. Да, это подвижное, крылатое, светящееся существо воспламеняет нашу кровь, опустошает нашу жизнь и уходит, исчезает. А мне бы хотелось его воскресить, это существо. Слушай его. Смотри на него. Ты его не узнаешь? Помнишь ли ты просторный коридор, белый и холодный, и своего старого мужа (не Франсуа, а первого, того, кто уже так давно умер и чье имя больше никто не произносит), своего старого мужа в постели, и приоткрытую в его спальню дверь (так как он был ревнив и подозрителен), и наше объятие — огромная тень, отбрасываемая в свете лампы на потолок, тень, которую я иногда вижу в своих снах; мы еще гадали, кто ты, а кто я. В действительности же — не я и не ты, а то самое чужое существо, и похожее на нас, и отличающееся, и так давно исчезнувшее!

Элен, подруга моя, помнишь ли ты первый день, когда мы познакомились? Франсуа знал тебя еще девочкой. После помолвки Колетт, когда вы пили у меня пунш, Франсуа рассказывал о вашей встрече. Меня это не касается. Я узнал тебя, когда ты была уже не ребенком, а женщиной, прикованной к престарелому мужу и мечтающей только о его смерти, чтобы выйти замуж за Франсуа. Его в то время не было, он находился за границей. Он преподавал французский в одном из университетов Богемии. А я вернулся из длительной поездки. Ты же была красивой и молодой, и ты тосковала. Но постой. Давай приведем в порядок наши воспоминания.


Первым мужем Элен был некий Монтрифо, кузен моей матери. Когда Элен вышла замуж, я жил в Африке. Это произошло до войны 1914 года. В момент моего отъезда Элен была еще ребенком. Тем не менее я помню: когда моя мать сообщила мне об этой свадьбе — милая женщина посылала мне каждую неделю своего рода сводку, в которой сообщала обо всех событиях и людях в нашей округе, скорее всего, стремясь вызвать во мне ностальгию и желание вернуться, — я долго думал об этой почти незнакомой девочке. Припоминаю душную ночь, дымящийся фонарь в углу, гекконов, преследующих мух на белых стенах, мою негритянку Фифе в зеленом тюрбане. Я читал письмо, мечтал, представлял себе этот несуразный союз и вдруг громко произнес: «Как жаль».

Возможно, будущее предсказать нельзя, но, как мне кажется, некоторые очень бурные чувства дают о себе знать неким странным сердцебиением задолго до того, как они нами овладевают. Например, я понял, узнал ту зловещую грусть, какую всегда ощущал в сумерках на вокзалах только годы спустя, во время войны, когда я был солдатом и ждал на станции поезда, который должен был везти меня на фронт. Так же и любовь легко коснулась моего сердца за годы до того, как по-настоящему вошла в мою жизнь. В ту африканскую ночь мне было жарко, хотелось пить, я дремал, проваливался в сон, и во сне я был с молодой француженкой. Но всякий раз, когда я подходил к ней, она убегала. Я протягивал руки и на мгновение дотрагивался до ее свежих щек, мокрых от слез. Я думал: «Почему эта девушка плачет? Почему она не дает себя поцеловать?» Я хотел прижать ее к себе, но она исчезала, и я искал ее в толпе, напоминавшей воскресных прихожан из провинции, толпу крестьян, облаченных в грубые черные блузы. Я даже вспоминаю следующую деталь: порывистый ветер, дующий непонятно откуда, раздувающий эти блузы, как паруса. Несмотря на то что во сне лицо молодой женщины оставалось скрытым от меня, проснувшись, я сказал себе: «Надо же, мне снилась эта маленькая Элен, которая только что вышла замуж за Монтрифо».

Наконец два года спустя я вернулся во Францию.

Моя мать могла бы удержать меня, если бы позволила мне жить по-своему: проводить дни в лесах, а вечера подле нее. Но, естественно, она стремилась меня женить. В наших краях брачные союзы заключаются во время торжественных банкетов, на которые приглашают всех девушек на выданье. Мужчины являются туда, мысленно подсчитывая сумму приданого и ожидаемого наследства, как приходят на аукцион, заранее зная изначальную цену каждого предмета. Но в обоих случаях неизвестно, насколько эта цена может подняться.

Обеды в моей провинции! Густой суп, в котором ложка стоит вертикально, щука из собственного пруда — огромная, жирная, но до такой степени костлявая, что кажется, будто ты держишь во рту связку хвороста. К тому же никто не произносит ни слова. Все толстые шеи наклонены вперед, все медленно жуют, как коровы в стойле. После щуки подают первое мясное блюдо, по возможности жареного гуся, затем второе мясное блюдо, на этот раз под соусом, распространяющим аромат приправ и вина. К концу, после того как подан сыр, который все едят с кончика ножа, выносят круглый пирог с яблоками или вишней, в зависимости от времени года. После этого остается лишь войти в гостиную и выбрать себе спутницу жизни среди сидящих кружком девушек в розовых платьях (до войны все девушки на выданье носили розовые платья, от бледно-розового оттенка драже до ярко-розового цвета разрезанной ветчины), среди всех этих девушек с маленькими золотыми медальонами на шейках, с волосами, уложенными в узел на затылке, и в ажурных перчатках на красных руках. Там же находилась и Сесиль Кудрэ, которой тогда было тридцать два или тридцать три года, но в надежде найти ей мужа ее все еще вывозили, вырядив в розовый наряд девственности. Бедная, увядшая, иссохшая девушка сидела, поджав губы, неподалеку от своей сводной сестры, недавно вышедшей замуж и счастливой.

В первый вечер, когда я увидел ее, на Элен было красное бархатное платье, что в то время и в том обществе выглядело довольно вызывающе. У молодой женщины были черные волосы… Мне бы хотелось описать ее внешность. Но не могу. Видимо, с самого начала я смотрел на нее с близкого расстояния, как на все, что мы страстно желаем. Какие очертания и цвет имеет фрукт, который вы подносите ко рту? Кажется, с первого дня мы смотрим на женщин, которых любим, как я любил ее, с расстояния поцелуя. Черные глаза, кожа блондинки, красное бархатное платье, пылкий взгляд, радостный и взволнованный одновременно, характерное для молодости выражение вызова, беспокойства и порыва… Помнится, ее мужу было столько же лет, как дядюшке Декло, когда он умер, но он не был крестьянином: мой кузен работал нотариусом в Дижоне и был богат. Он отошел от дел за несколько месяцев до женитьбы и купил дом, который Элен получила в наследство и где она живет сейчас со своим вторым мужем и детьми. Ее муж был высоким седовласым стариком, худым и болезненным. Моя мать рассказывала, что в свое время он был красив и имел успех у женщин. Он не позволял своей молодой жене отходить от него ни на шаг, а когда она удалялась, он звал ее голосом тихим, как вздох: «Элен», и тогда она… О, с каким нетерпением она поводила своими еще худенькими плечиками, которые вдруг вздрагивали, как молодой конь дрожит, ощутив прикосновение кнута… Я думаю, что он так звал ее именно ради удовольствия увидеть это гневное движение и сладострастно почувствовать, что она ему покорна. Увидев ее, я вспомнил свой сон.

Тогда я был молод. Интересно, сохранился ли мой облик в глубинах чьей-либо памяти? Элен его точно забыла. Но, может быть, одна из состарившихся девушек в розовых платьях, которая с тех пор меня не видела, вспоминает о худом загорелом молодом человеке с маленькими черными усиками, под которыми блестели острые зубы. Однажды я рассказывал Колетт о своих закрученных кверху усах, чтобы рассмешить ее. Нет, я не был типичным молодым человеком образца 1910 года, как их представляют, с прямым пробором и с напомаженной, как у воскового манекена в парикмахерской, головой. Я был более подвижный, более сильный, веселый и удалой, чем современные молодые люди. Марк Онет отчасти похож на меня в молодости. Как и он, я не был обременен излишними добродетелями. Я был в состоянии бросить в воду ревнивого мужа, напиться, приударить за женой ближнего своего, подраться, выдержать любое напряжение и любой климат. Я был молод.

Итак, наша первая встреча произошла в провинциальной гостиной, где стоял рояль с открытой крышкой, скалясь всеми своими клавишами. Девушка в платье цвета лосося пела: «Сегодня больше, чем вчера, и меньше, чем завтра»[30], провинциальная семья дремала, с трудом переваривая жареного гуся и рагу из зайца, а рядом со мной сидела женщина в красном платье; так близко, что стоило только протянуть руку, чтобы до нее дотронуться, как в моем сне, так близко, что я чувствовал нежный, свежий запах ее кожи, так близко, но в то же время так далеко…


Возвращаясь в тот вечер к себе, я твердо решил вновь увидеть Элен и составил в голове четкий план обольщения. Ей едва исполнилось двадцать лет, ее муж старик, она красива. Мне казалось, что долго противостоять мне она не сможет. Я представлял себе ряд невинных встреч в начале, затем более тайные и более преступные свидания, и через несколько месяцев, как раз к моменту моего отъезда — развязку. Странно подумать спустя столько лет, что наши отношения протекали именно так: я придал им общую форму в моих желаниях и мечтах. То, чего я не мог предвидеть, — это заключенное в них пламя и еще пепел, который не остынет и сможет обжечь мне сердце после стольких лет. Какая это странная вещь — событие, повинующееся нашим желаниям! Еще ребенком на пляже я любил играть в игру, которая определила все мое будущее: во время отлива я рыл в песке траншею, и вдруг по этому начертанному мною руслу устремлялось море, да с такой силой, что на своем пути оно рушило мои замки из гальки и запруды из водорослей; оно сметало, уничтожало все и отступало, оставляя меня с тяжелым сердцем, но не смеющего жаловаться, так как море всего лишь приходило на мой зов. Так же и любовь. Вы подзываете ее, определяете ее маршрут. Вдруг обрушивается поток, совершенно непохожий на то, что вы ожидали, и его горечь и холод проникают вам прямо в сердце.

Я пытался встретиться с Элен в доме ее мужа. Я искал повод и наконец вспомнил, что в его саду растут роскошные розы темно-красного цвета, упругие, на длинных стеблях, с острыми и твердыми как сталь шипами, без особого аромата, но крепкие и простые, сочные и яркие, как щечки хорошенькой деревенской барышни.

Я придумал, будто бы хочу сделать сюрприз своей матери и заказать для нее в городе розовые кусты, подобные этим. И позволил себе зайти к Элен, чтобы спросить у нее точное название этих цветов.

Она приняла меня. Несмотря на жаркое солнце, она была без головного убора, а в руке держала садовые ножницы. Сколько раз я видел ее именно такой! До сих пор она сохранила красоту одинокого растения, вроде персикового дерева, — с нежной кожей, едва знакомой с косметикой, получившей свой золотистый оттенок от воздуха и солнца.

Она сказала мне, что ее муж болен. Болезнь, от которой он страдал еще два года, прежде чем сделать ее вдовой, находилась тогда в самой начальной стадии. Стесняясь своей молодой жены, он закрывал дверь своей спальни во время приступов: у него была старческая астма, и он мучился от удушья. Позднее, будучи прикованным к постели, он требовал ее постоянного присутствия. Но в то время, о котором я рассказываю, она была еще вольна, по крайней мере, пригласить меня в просторную гостиную с полузакрытыми ставнями, где стоял букет, рядом с которым жужжала пчела, и сообщить мне, как называется сорт роз. Помнится, уже тогда в доме стоял нежный аромат свежего воска, лаванды, варенья, булькающего в громадных тазах.

Я попросил разрешения вновь увидеться с ней. И мы встретились раз, два, десять. Я подстерегал ее у въезда в городок, у выхода из церкви по воскресеньям, на берегу реки, в лесу и в Мулен-Неф, где Колетт недавно… Элен об этом забыла, мельница тогда еще не была перестроена. Она была старой и мрачной, несмотря на свое название[31], и окружена бурлящей рекой; ее старые стены часто видели, как мы заходили в гости к мельничихе в Кудрэ. Через несколько дней после моего свидания с Элен ее мачеха умерла. Из-за своей неслыханной скупости она не захотела отказаться от лошади, которую ей уступили по низкой цене и которая была еще слишком молодой, чтобы ее запрягать. Она сама управляла бричкой, когда та по пути из церкви перевернулась и угодила в канаву. Лицо Сесиль было изувечено, а мачеха получила травму мозга и скончалась на месте. Сесиль достались в наследство имение Кудрэ и небольшая рента. Она всегда была дикой и робкой. Изуродовавшая Сесиль травма лишила ее последней уверенности в себе. Она не желала никого видеть, ей всегда казалось, что над ней насмехаются. За несколько месяцев она превратилась в причудливое существо, которое я знал в конце ее жизни: она была худой, прихрамывала, имела озабоченный вид и все время резко вертела головой по сторонам, как старая птица. Элен часто навещала ее в Кудрэ, и, зная об этом, я почти каждый день под каким-либо предлогом приходил к этой славной женщине, а затем провожал Элен до леса.

Однажды, когда я поглядывал на настенные часы, стараясь затянуть свой визит, Сесиль сказала мне:

— Элен сегодня уже не придет.

Я начал возражать, говоря, что прихожу вовсе не из-за Элен. Но… Она встала, прошлась по комнате, машинально проводя пальцем по резной спинке кресла и проверяя, не остается ли на нем след от пыли. Мать в свое время приучила ее тщательно наводить порядок, и Сесиль ни на минуту не забывала об уборке: она без устали с тревожным видом кружила по комнате, поправляя занавески, дыша на потемневшее зеркало, поднимая цветок, постоянно озираясь, как будто ожидала увидеть свою мать, подстерегавшую ее, притаившись в темном углу. Она взволнованно сказала мне:

— Господин Сильвестр, никогда еще ко мне не приходили ради меня… До того как мне исполнилось семнадцать лет, я об этом не задумывалась. Затем начали приглашать молодых людей. Некоторые приходили ради служанки, иные ради дочери садовника, которая была симпатичной блондинкой, ну а потом ради Элен, когда она повзрослела. Так и сейчас. Меня это не удивляет. Но я бы не хотела стать предметом насмешек. Просто скажите мне, что вам хочется увидеть Элен, и я сама вам сообщу, по каким дням и в котором часу я ее жду.

Она говорила с какой-то сдержанной страстью, от которой становилось не по себе.

— Вы любите вашу сестру? — спросил я.

— Она мне не сестра. Она чужой мне человек, но я ее знаю с детства, и я люблю ее, да, люблю. Впрочем, она немногим счастливее меня, — добавила она с оттенком угрюмого злорадства. — У каждого свои беды.

— Только не вообразите себе, что она в курсе… Я пришел бы в отчаяние, если бы вы решили, что между нами существует какая бы то ни было договоренность…

Она покачала головой:

— Элен — верная женщина.

— Неужели? Ее муж настолько стар, что трудно, в самом деле, ожидать верности, которая в данном случае была бы просто чудовищной, — с жаром проговорил я. — Ей двадцать лет, а ему за шестьдесят. Подобный союз можно заключить только от безысходности.

— Именно этим он и объясняется. Понимаете, так как Элен была дочерью от первого брака моего отчима…

— Знаю, знаю, но, по-вашему, в этих обстоятельствах можно говорить о супружеской верности?

Старая дева бросила на меня быстрый взгляд.

— Я не имела в виду, что она верна своему мужу.

— Вот как? Кому же тогда?

— Вы лучше у нее спросите.

И снова она начала, спотыкаясь, бродить по гостиной: она натыкалась на мебель, как ночная птица, запертая в комнате. Я вспоминаю выражение ее лица, и рассказ Брижит предстает в жутком, зловещем свете, как будто передо мной возникает призрак этой старой девы. Сесиль так никогда и не смогла простить Элен то, что ее любили больше. В связи с этим мне вспоминаются жуткие слова, произнесенные одной из моих родственниц, которая покровительствовала бедной крестьянке; она ей приносила продукты, башмаки, сласти, игрушки для ее детей, пока та женщина не сообщила ей, что собирается выйти замуж — ее первый муж погиб на фронте — за славного, симпатичного парня, столь же бедного, как и она сама. Ее покровительница сразу прекратила ее навещать. Когда через некоторое время женщина встретила ее и робко упрекнула («мадемуазель меня совсем забыла»), моя родственница сухо ответила:

— Милая моя Жанна, я же не знала, что вы счастливы.

Сесиль Кудрэ, спасшая честь Элен, а возможно, и жизнь, когда та думала, что находится в безвыходном положении, так и не смогла простить ей ее счастья. Такова человеческая натура.

В тревоге я умолял ее:

— Что вы хотите этим сказать?

Но эта старая сова удовлетворилась тем, что взмахнула передо мной своим темным крылом. Она еще носила траур по своей матери, и вокруг нее развевалась вуаль из крепа. Я покинул Кудрэ еще более влюбленным, чем до сих пор. И я окончательно перестал сдерживать перед Элен свои чувства; я начал за ней ухаживать… О, конечно, так, как это делалось в те времена, с невинной нежностью. Никаких откровенных признаний, как у современных молодых людей. Полагаю, у госпожи Онет такие ухаживания вызвали бы улыбку. Но, по сути, это всегда одно и то же, то же желание… Тот же гулкий и всепоглощающий поток.

Выслушав меня с серьезным и грустным видом, Элен ответила:

— Сесиль не обманула вас. Я люблю одного человека.

И тогда она рассказала мне о своей встрече с Франсуа: как он влюбился в нее, когда она была еще почти ребенком, о его отъезде, о своей несчастной семейной жизни и наконец об этом браке со стариком и о последующем возвращении Франсуа. Они не хотели обманывать старого мужа! И расстались.

— А сейчас вы дожидаетесь смерти вашего мужа? — спросил я.

Немного побледнев, она покачала головой.

— Он на сорок лет старше меня, — тихо сказала она. — Было бы нелепо притворяться, что я его люблю. Но я не желаю ему смерти. Я ухаживаю за ним как только могу. Для него я… — Она поколебалась. — Подруга, дочь, сиделка, все, что хотите. Но не жена. Не его жена. Однако я хочу сохранить ему верность несмотря ни на что, и не только телом, но и душой. Вот поэтому мы с Франсуа и расстались. Он устроился на работу за границей. И мы даже не переписываемся. Здесь я из последних сил выполняю свой долг. Если мой муж умрет, Франсуа подождет несколько месяцев, прежде чем вернуться. Все произойдет постепенно. Мы не хотим никакого скандала. Он вернется, и мы поженимся. Ну а если мой муж будет жить еще долгие годы, тем хуже для меня. Моя молодость пройдет, а с ней и все шансы стать счастливой, но зато на моей совести не будет никакой низости. Что касается вас…

— Что касается меня, — сказал я, — самое лучшее, что я могу сделать, это уехать как можно скорее.

Она повторила мне все, что женщины имеют обыкновение говорить в таких случаях: что не надо на нее держать зла, что она не кокетка, но, чувствуя себя такой одинокой, она ценит любое проявление дружеского расположения, что я мог бы стать ее другом… Но для меня имело значение лишь одно: она любила другого мужчину, и я страдал от этого. Так кончилась идиллия.


Это случилось в 1912 году. Я уехал обратно в Африку и прожил там еще два года. Во Францию я вернулся за несколько месяцев до начала войны. Моя мать умерла. Мой кузен Монтрифо все еще был жив. Я навестил его; он был очень болен, и, как все надеялись, конец его был близок: его существование зависело исключительно от уколов; его требования, перемежающиеся бешеными вспышками гнева, становились просто невыносимы.

— Он сам страдает и терзает всех вокруг, — говорили о нем.

Все единодушно восхищались поведением Элен.

— Недолго ей осталось мучиться, — шептали провинциальные дамы, вздыхая одновременно от жалости и зависти, когда думали о наследстве.

Однако мне стало известно то, о чем никто у нас не знал: старик Монтрифо завещал своей молодой жене лишь незначительную часть своего состояния, а все остальное должно было отойти к семье его брата. Элен была осведомлена о его планах, но она всегда оставалась одной из тех женщин, чье бескорыстие безгранично и составляет часть их натуры. Элен не могла действовать из корыстных интересов — это у них общая черта с Франсуа. Итак, Элен знала, что ее преданность не повлечет за собой никакого вознаграждения, и именно потому считала своим долгом быть верной до конца. Она стремилась быть на высоте в собственных глазах.

— Ну что ж, — сказала она мне, — он ведь, несмотря ни на что, хорошо со мной обращался.

Больной изнемогал от приступов астмы, но во время нашей встречи он жаловался прежде всего на изнуряющую бессонницу. Он сидел в своей постели (его спальню затем переделали в гостиную). На его шее, по старинной моде, был повязан шарф. Он имел причудливый и устрашающий вид, а его огромный нос бросал на стену гигантскую тень. У изголовья горела лампа. Его голос звучал не громче, чем вздох.

Он пожаловался мне, что не спит уже два месяца. Чтобы его подбодрить, я сказал ему, что в его возрасте для хорошего самочувствия много спать не требуется, что моя мать дольше бы прожила, если бы не дремала так часто: во время сна кровь медленно приливала к ее мозгу, что в конечном итоге и свело ее в могилу.

— Конечно, конечно, но только подумайте… два месяца без сна… Это ужасно, это делает мою жизнь вдвое длиннее.

Я воскликнул:

— И вы жалуетесь! Мне бы и десяти жизней показалось мало!

Это была правда. Я чувствовал себя таким крепким в тот период, как будто мое тело способно прожить сто лет.

Говоря это, я взглянул на Элен.

Она вздохнула, и в этом невольном вздохе заключалось многое. Она стала бледной и худой. За последние два года она подурнела; видно было, что ей не хватает движения и воздуха, так как все свое время она проводила в спальне больного. Увидев меня, Элен, как обычно, спокойно улыбнулась, но, пожимая мне руку и произнося банальные слова приветствия, она себя выдала: неожиданно осеклась, и посреди приятных, ни к чему не обязывающих слов возникла пауза. Это было похоже на внезапное и глубокое изменение тембра ее голоса, как будто кровь неожиданно прилила к ее сердцу, и, отвечая ей, я ощутил в себе тот же надрыв. Стоя у постели больного, мы смотрели друг на друга: я с плохо скрываемым триумфом, она со своеобразной растерянностью. Последовал вздох!.. Он означал, что она меня понимала, что она завидовала моей свободе, что при иных обстоятельствах ей тоже хотелось бы прожить десять жизней и исчерпать их все до дна, но все, что было у нее, — это бегущие дни и года, потерянные для любви.

Когда она провожала меня до порога, я спросил, есть ли новости от Франсуа. Она бросила беспокойный взгляд на умирающего.

— Он никогда мне не пишет, — сказала она.

— Ваша договоренность все еще в силе?

— Да. Франсуа никогда не изменяет своему слову.

Сегодня я задаю себе вопрос: в какой степени она была права? Чем занимался Франсуа в своем богемском городке этим ярким весенним днем? Не маячила ли на заднем плане его жизни какая-нибудь хорошенькая крестьянка или свеженькая служанка? В конце концов, все мы были молоды. И речь идет не только о требованиях плоти. Нет, это не так просто. Плоть легко удовлетворить. Но сердце ненасытно, ему нужно любить и отчаиваться, сгорать в каком бы то ни было огне… Именно этого нам хотелось. Гореть, растрачивать себя, поглощать наши дни, как огонь пожирает лес.

Стоял весенний вечер 1914 года, и эта весна была самой прекрасной. Дверь за нами оставалась открытой, и мы видели на стене тень огромного сухого носа. Мы задержались в светлом коридоре, куда столько раз с тех пор Элен выходила меня встречать с детьми, цепляющимися за ее юбку. Любезным ровным голосом она говорила мне: «А, это вы, милый Сильвио, входите. У нас остались яичко и котлетка. Не хотите ли пообедать?»

Мой милый Сильвио… В тот вечер она меня так не называла, а просто спросила:

— Сильвио, — и это слово само по себе было полно неги, — вы надолго к нам?

Я не ответил, но спросил, указывая на тень больного:

— Вам очень тяжело?

Она вздрогнула.

— Довольно тяжело, это так, но я не хочу, чтобы меня жалели.

Я продолжал настаивать:

— Но он скоро умрет. Франсуа вернется.

— Он вернется, — сказала она. — Но лучше бы он вообще не уезжал.

— Вы все еще любите его?

Мы оба произносили слова по инерции. Наши губы двигались, но они не говорили правду. Только наши глаза вопрошали и узнавали друг друга. И лишь когда я поцеловал ее, наши губы наконец перестали лгать.

Я никогда не забудуэто мгновение. Именно тогда я увидел на выбеленной стене тень, отбрасываемую нашими склоненными друг к другу головами. Кругом горели лампы и светильники. По всему огромному пустому коридору плясали и метались, удаляясь, тени.

— Элен, — позвал больной.

Мы не пошевелились. Казалось, она поглощала, вдыхала в себя мою душу. А я, выпустив Элен из своих объятий, любил ее уже чуточку меньше.

Примечания

1

Из набросков к роману «Вино одиночества» (цит. по: Olivier Philipponnat et Patrick Lienhardt. La Vie d’Irène Néminovsky. Paris: Grasset-Denoël, 2007, p. 62).

(обратно)

2

Цит. по: Frédéiric Lefbèvre. «Еn marge de l’Affaire Courilof. Radio-Dialogue entre F. Lefévre et Mme I. Némirovsky» // Sud de Montpellier, 7 juin 1933 (транскрипция радиоинтервью от 2 июня 1933 г.).

(обратно)

3

Первоначально опубликован в журнале «Грингуар» под названием «Города Восточного Средиземноморья» (Les Echelles du Levant, 1939).

(обратно)

4

Книга «Жизнь Чехова» увидела свет в 1946 году, став первым из посмертно опубликованных произведений Немировски.

(обратно)

5

Цит. по: Irène Némirovsky. La vie de Tchekhov. Paris: Albin Michel, 1946, p. 148.

(обратно)

6

Там же, с. 77.

(обратно)

7

Там же, с. 79.

(обратно)

8

Цит. по: «Notes manuscrites d’Irène Némirovsky sur l’état de la France et son projet Suite française, relevées dans son cahier» // Suite française op. cit., p. 531.

(обратно)

9

Цит. по: «Notes manuscrites d’Irène Némirovsky sur l’état de la France et son projet Suite française, relevées dans son cahier» // Suite française op. cit., p. 522.

(обратно)

10

«Что же, что же я буду делать, когда ты уйдешь…» (англ.). (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)

(обратно)

11

Как же так? (англ.)

(обратно)

12

Да (англ.).

(обратно)

13

Пуарье — от слова poirier (грушевое дерево) (фр.).

(обратно)

14

Что с тобой, девочка? Ты заболела? (англ.)

(обратно)

15

«Смерть Осе» — отрывок из сюиты Эдварда Грига «Пер Гюнт» (1876).

(обратно)

16

«Николя» — сеть специализированных винных магазинов.

(обратно)

17

Селимена — персонаж пьесы Мольера «Мизантроп» (примеч. ред.).

(обратно)

18

Жозефин Бейкер (1906–1975) — легендарная афроамериканская танцовщица, покорившая Париж в середине 1920-х гг. танцевальным шоу «Негритянское ревю». Оставшись навсегда во Франции, Бейкер впоследствии прославилась и как киноактриса.

(обратно)

19

«Les Fumées du vin», Le Figaro, 12 et 19 juin 1934 г.; in Dimanche, et autres nouvelles, Stock, 2000. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

20

Revue des Deux Mondes, 15 octobre 1938 г.; in Destinées, et autres nouvelles, Sables, 2004. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

21

L’Intransigeant, 4 aoút 1938. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

22

Gringoire, 11 avril 1940; in Destinées, op. cit. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

23

Les Mouches d’automne, Kra, 1931; «Les Cahiers rouges», Grasset, 1998. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

24

«Dimanche», Revue de Paris, 1er juin 1934; in Dimanche, op. cit. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

25

Le Vin de solitude, Albin Michel, 1935; 2004. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

26

«Liens du sang», Revue des Deux Mondes, 15 mars et 1er avril 1936; in Dimanche, op. cit. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

27

Н. de Régnier, «David Golder, par Irène Némirovsky», Le Figaro, 28 décembre 1929. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

28

14 июля — годовщина Великой французской революции, главный государственный праздник Франции.

(обратно)

29

Здесь заканчивается текст, напечатанный Мишелем Эпштейном; последующая часть романа была обнаружена лишь в 2005 году. (Примеч. к фр. изданию.)

(обратно)

30

Непритязательная песенка о том, что с каждым днем влюбленные любят друг друга все сильнее и сильнее.

(обратно)

31

Мулен-Неф — новая мельница (фр.).

(обратно)

Оглавление

  • Парадоксы литературной судьбы
  • Бал
  •   Предисловие к французскому изданию
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  • Жар крови
  •   Потерянный рай Ирэн Немировски Предисловие к французскому изданию
  • *** Примечания ***