История Билли Морган [Джулз Денби] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Джулз Денби История Билли Морган

Безусловно и с глубочайшей признательностью посвящаю эту книгу

Джастину Салливану и Уоррену Хоггу,

а также памяти моих любимцев —

Финна Маккула и Крошки Египта.

Благодарности
Я хочу поблагодарить за неоценимую помощь и поддержку Джона Уильямса, Пита Эйртона и всех сотрудников издательства «Serpent's Tail», Кейт Гордон, доктора Кристин Элвин, Нину Баптисте, Кулбира Сингха, Трейси Критчли, Джоди и Криса, Шейлу Маклин и Айзека Маклин-Суэйна, Донельду Маккечни, Ника Сирза, Джона Коннолли, Джулию Уоллис-Мартин, Пятнашку-Александра и мисс Жемчужину Дракона.

Спасибо всем моим читателям: я очень тронута вашей преданностью, одобрением и поддержкой.

Благодарю также всех неназванных – они знают, о ком я говорю: спасибо вам, братья. Спасибо и тем, кого уже нет среди нас; покойтесь с миром.

С благодарностью и почтением к Богине, как всегда.

Вот мои воспоминания – правда, насколько я ее помню.

Б.М.

Пролог

Я знаю, эта женщина в окне – я, хотя она не похожа на меня. Румяная красавица, очень худая; легкие белокурые волосы стянуты заколкой. На вид усталая и несчастная; губы сжаты, в уголках залегли складки. У меня волосы темно-русые, с серебряными нитями, короткие и волнистые, они выступают на лоб мыском. Я крепкая, коренастая, и кожа у меня изжелта-белая, почти перламутровая. Мои глаза не похожи на ее бледно-голубые с покрасневшими веками – у меня они серые, с зелеными крапинками вокруг зрачков. Глаза моего отца.

Но я знаю, она – это я; я знаю, это я смотрю на неистовый дождь, стучащий в окно, в то время как я (она) моет посуду, надев розовые резиновые перчатки, – я так никогда не делаю. Я снова в старом доме в Вест-Боулинге, смотрю на мощеный задний двор, на узкую шестифутовую клумбу с чахлыми розами, торчащими из серой унылой городской почвы. Бедный, запущенный район; трущобы. Неухоженный дворик, стены испещрены надписями. Я вздыхаю и ладонью отбрасываю со лба прядь гладких желтых волос.

Я смотрю на себя со стороны, чуть сверху. Я плыву в Дожде, глядя на свой рот, открытый в беззвучном крике ужаса, на глаза, эти чужие голубые глаза, потрясенное неверие сменяется в них ужасающим узнаванием, а ливень смывает землю с торчащей из клумбы руки, безвольной, белой, как кость. Почва медленно расступается и обнажает страшное безжизненное тело; во рту глина с песком, глазницы забиты перегноем. И хотя я знаю, что тело пролежало здесь много лет, оно, точно какие-то омерзительные мощи, не разложилось. Я склоняюсь над раковиной и рыдаю, понимая, что ужасный секрет, который я так долго хранила, ныне раскрыт всем, и жизнь моя кончена.

Беззвучные рыдания переходят в хриплый крик, и я просыпаюсь. Я всегда просыпаюсь в этом месте. Всегда.

Меня зовут Билли Морган. Меня зовут Билли Морган.

Я – убийца.

Часть первая

Глава первая

Какого черта я это делаю? Понятия не имею. Печатаю всю эту ерунду, навеки вверяя ее черному и белому, дерьмовым «Тайме Нью Роман», четырнадцатым кеглем (да, он огромный, но я немного близорука). Может быть, мне нужно исповедаться, как в дрянных фильмах – «прежде чем прикончить тебя, Бонд, я расскажу, почему замочил президента и…» Чушь собачья, я всегда так считала. Избавься от этого дерьма и смывайся с бриллиантами. И тем не менее поглядите: вот, я сижу и стучу по клавишам. А ведь это небезопасно, кто угодно может добраться до моей писанины. То есть вы наверняка читали о преступниках… Боже, это смешно… Можно подумать, я не такая, как те, что попали под суд, когда в их компьютерах обнаружились «неопровержимые улики», а ведь они были уверены, что избавились от улик, считали себя в безопасности. Лекки всегда говорит, с глубокомысленным видом поджимая накрашенные губы, что люди, которые не разбираются в компьютерах (уж она-то, конечно, разбирается!), считают, что если вы что-то удалили, значит, оно исчезло, растворилось в эфире, развеялось, пепел по ветру. Затем, для пущего эффекта, она делает паузу, слегка покачивая головой, широкое смуглое лицо многозначительно. А на самом деле, говорит она, широко раскрыв глаза, нет. Ничего вы не удалили. Приходит какой-нибудь прыщавый вундеркинд и запросто извлекает все это добро из вашего жесткого диска, где оно притаилось, спряталось среди жужжащих и потрескивающих внутренностей компьютера. О да, самодовольно говорит Лекки, люди бывают так глупы!

Это всегда вызывает у меня улыбку. Она думает, я улыбаюсь ее мудрости и проницательности, ее глубокому пониманию человеческой натуры. Вообще-то я невесело усмехаюсь нелепым воспоминаниям о собственной чудовищной, ошеломительной глупости; своей ошибке, своему невероятному, полному падению.

Бедная Лекки. Я люблю ее, правда. Как говорится: блаженны неведущие, Боже благослови ее, ибо она ничего не знает.

Понимаете, всякий раз, когда у меня возникало побуждение исповедаться, поговорить об этом, несмотря на риск, я принималась печатать или – до того, как обзавелась компьютером, – записывала в дневник. Но эта рукопись или как ее еще назвать – в общем, то, что вы сейчас читаете, кем бы вы ни были, – это не просто рукопись, это моя попытка понять, все разъяснить. То есть до того, как я умру или удеру на Таити, как Гоген, – и исчезну. С этим тоже нужно разобраться. Под моей кроватью стоит запертый стальной ящик с растрепанными засаленными блокнотами, разных размеров, форм и цветов, заполненными моими неразборчивыми каракулями. К ним добавились всякие дискеты, история моего знакомства с компьютерной культурой. В них тоже полно каракулей, только напечатанных на компьютере. Все заперто на замок, а ключ хранится в замусоленном китайском шелковом мешочке, таком потрепанном, что его уже не отдашь на благотворительную распродажу; мешочек лежит под матрасом. Слишком очевидное место, я знаю, но видит бог, я не желаю, чтобы полицейские перетрудились при обыске. Иногда я думаю, что надо бы перепрятать ключ получше; может, в паз в стене за выключателем – в былые времена парни обычно прятали туда заначки. Но мне не хочется заниматься ерундой, напрягаться, развинчивать выключатель всякий раз, когда понадобится ключ, да и не слишком меня это беспокоит.

Теперь мне уже не о чем волноваться. Мне сорок шесть, чего мне беспокоиться? Иногда я думаю: это чудо, что я вообще жива; я не обращаю внимания на Лекки, донимающую меня разговорами о том, что я должна покрасить волосы, чтобы избавиться от седины, и еще сделать маникюр. Побаловать себя, как она это называет. Точно я младенец, если бы младенцы тратились на косметологов и ароматерапию.

Мне нравится этот ящик, он был дедушкин. Армейская вещица, на ней по трафарету написано его имя: майор У. Э. Дж. Морган. Уильям Эдвард Джордж Морган. Он был первым Биллом в нашем роду, затем мой отец и я, Билли. Не Вильгельмина или что-то в этом роде, нет. В свидетельстве о рождении так и записано – Билли. Отец, вопреки желаниям моей матери, настоял, чтобы меня назвали Билли: отчасти по семейной традиции, отчасти в честь Билли Холидей.[1] Это была его любимая певица, единственная джазовая певица с голосом, точно мягкий, потертый бархат. Мама хотела назвать меня «как-нибудь женственно», как мою старшую сестру Дженнифер, но в первый и последний раз папе удалось ее переспорить. Маму это не порадовало, а когда она злится – ну, в общем… Мне оказали холодный прием в этом мире и, видимо, неслучайно.

Я люблю этот старый потрепанный ящик, он напоминает мне о детстве, о комфорте, безопасности, старых добрых временах, о папе. Мой дед, его отец, умер, когда мне еще не было пяти, а вскоре умерла и бабушка; мамин отец умер, когда она была подростком, а ее мама, с которой она никогда не ладила, жила в доме престарелых в Скарборо и умерла – должно быть, от скуки, – когда мне было шестнадцать. Еще у мамы был брат, дядя Артур и его семья, но они жили на юге, так что мы их редко видели, да и не слишком-то жаждали, они вообще-то высоко взлетели. Стыдились своего происхождения – дядя А. даже говорил, дескать, нет, что вы, он не из Брэдфорда, вообще-то он из Хэррогейта; такой вот снобизм, дальше некуда. Так что мама, Джен и я фактически жили сами по себе, довольно замкнуто.

Ящик – это все, что осталось мне от отца; он хранил в нем свои бумаги, доставал из него сургуч и опускал в пахучую красную лужицу странную медную печать. Папа награждал меня «дипломами» – за то, что была хорошей девочкой, подросла на один дюйм и помогала мамочке. Он плавил сургуч, капал им на бумагу, и мы ставили печать – получалась официальная бумага.

Я очень любила папу, очень. Я любила и маму конечно же, но папочка… Папа все превращал в мечту, он был валлийцем, читал мне «Нарнию»[2] и стихи, которых я не понимала; их автором, по его словам, был мистер Томас.[3] Я помню запах виски, табака и его лосьона после бритья «Олд Спайс», – капелька шалтай-болтайса никогда не повредит, милая, – и папины серые глаза обращались к туманным далям и свободным женщинам.

А потом он ушел. Сбежал со своей секретаршей, когда мне исполнилось девять. Прямо классический случай, с секретаршей – «пташкой», как ее назвала бабушка во время одного из наших нечастых визитов к ней. Мама пыталась заставить ее замолчать и ругала за то, что она «ворошит прошлое». Бабушка злорадно хихикала и перечила маме. Снова и снова она повторяла: «Он сбежал с одной из этих пташек, подлый хряк. Все мужчины – свиньи, свиньи, свиньи. Я тебе говорю».

Я никогда не видела «Пташку», как я ее называла про себя, но воображала грудастую блондинку с длинными ногами в экстравагантных черных сапогах на высоких каблуках, как Эмма Пил в «Мстителях»,[4] только из Йоркшира, разумеется. Мини-юбки и пластмассовые «стильные» серьги; короткие жакетики из белого кроличьего меха и пластиковая сумочка на позолоченной цепочке. Фальшивые ресницы и длинные накрашенные ногти по вечерам. Смуглая, как копченая селедка, летом. Вульгарная, но строит из себя леди. Джин-тоник с долькой лимона, благодарю вас. Оооо, Билл, ты говоришь ужасные вещи.

Не так уж отличается от мамы, хотя мама никогда не была вульгарной. Всегда очень элегантна; настоящий выращенный жемчуг и коричневое кашемировое пальто с воротником и манжетами из настоящей монгольской овцы. Но суть та же. Блондинка с большой высокой грудью, тонкой талией и округлыми бедрами, на высоких каблуках, сексапильная, но на самом деле фригидная. Пташка была, естественно, моложе. Мужчины всегда предпочитают один и тот же тип. Они западают на один и тот же тип и редко ему изменяют, хотя раздражаются, если им об этом сказать. Как правило, это образ их первой любви, так что вряд ли папочка мог удрать с тощей брюнеткой. У меня был приятель, которого заводили девушки скандинавского типа с голубыми тенями на веках, напоминавшие блондинку из «АББЫ». По той же причине он был слегка увлечен леди Ди. Печально, скажу я вам, но так оно все и обстоит. Ну, разумеется, и женщины ничуть не лучше. Все мы способны наломать дров, так или иначе.

Папочка и Пташка уехали в Торки, на английскую Ривьеру, вот и все. Были ли они счастливы? Возможно. Папочка умел быть счастливым, когда не впадал в эту проклятую кельтскую меланхолию. Черная Собака, как он ее называл. Черная Собака укусила меня, родная, поцелуй своего бедного папочку, моя девочка; я люблю тебя, Билли, я люблю тебя больше всех на свете. Знаешь, ты вся в меня, это правда…

Больше я никогда его не видела. Он погиб в автомобильной катастрофе, когда мне было двенадцать. Пьяный. Врезался в дерево, как нам сказали. Бог знает, что сталось с Пташкой. Должно быть, она давным-давно его бросила. Никакого имущества не осталось, сплошная рухлядь. Он жил один в пансионе в Брайтоне. Кто-то переслал нам его жалкие пожитки. Я забрала себе этот ящик прежде, чем мама успела все выбросить. «Хлам, – злобно сказала она, – хлам. Он оставил один хлам».

Мама и Джен говорят, что я – копия отца. Думаю, в этом и проблема.

Глава вторая

Я живу в Брэдфорде, в Западном Йоркшире, на том краешке Англии, который южане считают хмурым, безжизненным севером: О, это рядом с Манчестером? Боже, ну, то есть я как-то… вообще-то… я не… Нет, они не знают, где я живу, – где мы, проклятые варвары, живем. Они ничего не понимают, эти тупые ублюдки; им не знаком острый едкий запах города, красота улочек девятнадцатого века, кружевной резьбы по камню. Они не видели, как перед закатом плотный золотой свет воспламеняет кристаллы песчаника и превращает их в сияющий янтарь. Им не знакома наша еда – фантастическая еда со всего мира и такая дешевая: манго, хурма, сахарный тростник, бамия, разлохмаченные пучки свежесрезанного кориандра, перевязанные матерчатыми ленточками, вам бы понравилось – все за сущие гроши в лавке на углу. Хлеб, настоящий божий дар человечеству, выпеченный украинскими ребятами в пекарне на крошечной ферме. Карри со всех уголков субконтинента, а также чисто брэдфордский. Люди, насмехающиеся над нами, не знают, что такое небеса, безбрежный голубой океан над головой, легкие летящие облака, гонимые ветром над долиной. Они не знают, каково это – пятнадцать минут пути, и ты в сельской глуши: скалистые пустоши, окутанные пурпурными зарослями вереска и ржавым, пыльным, хрупким покрывалом папоротников, эхо хриплого лая лисиц и ястребы, парящие в горячем воздухе.

Ах, разумеется, здесь царит бедность; когда текстильная промышленность умерла, сюда на голых гнилых ногах вползла нищета, все испортилось, протухло, угасло; молоко скисло во ртах младенцев, бешеное отчаяние поселилось в сердцах молодежи, оно выливалось в безрассудство и злобу. Я не собираюсь притворяться, что здесь все прекрасно. Иногда все кажется таким отвратительным и жестоким, подчас я схожу с ума от обиды и отчаяния, от того, как ведут себя люди. Но здесь вовсе не серо и не скучно – здесь полно ярких красок и цвета, как на картинах Тернера. Это каменный лабиринт; ловушка для неосторожных – меня не удивляет, что несчастные лондонцы, приезжая сюда, испытывают культурный шок…

Я всегда здесь жила: я, мама, Джен и Лиз; мы никогда не жили в другом месте, эмиграция Джен не в счет, потому что душой она все равно осталась в Брэдфорде. Мы живем не в центре, – уверяю вас, это совсем другой город. Там расположен мой магазин, вот как я зарабатываю на жизнь – у меня магазин подарков в торговом центре на Карлсгейт, он называется «Лунный камень». Вообще-то раньше он назывался «Дары лунного камня», но, когда ко мне пришла работать Лекки, мы поменяли декор и отбросили «дары»; сделали его современнее – светло-голубая краска и светлые деревянные полы. Если бы мне только удалось уговорить Лекки отказаться от идеи тайком приторговывать нью-эйджевыми побрякушками, было бы замечательно, но у всех свои тараканы. Я просто хочу, чтобы она убрала подальше эти вонючие амулеты и толстые книжки в цветастых обложках с названиями вроде – «За пределами Бога» и «Обрети своего внутреннего священного клоуна». Не желаю их видеть.

Я специализируюсь на драгоценных камнях и серебряных украшениях, изящных вещицах. У нас продаются открытки, необычные сувениры, изысканная упаковка и всякое такое. Наша лавка – замечательное место, прекрасный бизнес, как говорят, и я им горжусь. Над ней есть крошечная квартирка, но там никто не живет, она у нас вместо склада. Я там жила, когда только обзавелась магазином; у меня не было денег, я пребывала в отчаянии, но постаралась как можно скорее оттуда выбраться. На самом деле никто не живет в самом городе, и ночью он кажется удивительно пустынным. Скрючившись в спальном мешке на матрасе, разложенном на голом полу, я слушала пьяные песни, доносившиеся с улицы.

Мама по-прежнему живет в стандартном домике, где когда-то поселилась с папой, в Солтэйре; тогда в нем не было ничего особенного, довольно живописный вид на канал и миленький кукольный городок вокруг. Весь городок полностью построил Титус Солт, фабрикант и общественный деятель-утопист девятнадцатого века, для своих рабочих, в том числе миниатюрную больницу и богадельни. Теперь местечко стало очень стильным, здесь все захватили так называемые яппи. Появились экологические кафе, бутики, художественные галереи, музей фисгармонии и целое здание, посвященное родившемуся здесь художнику Дэвиду Хокни.[5] Похоже на посмертный мавзолей, совершенно безжизненно и мрачно, и гигантские ритуальные вазы с лилиями. Совершенно не по-йоркширски.

Так вот, мама живет там, и я жила с ней, пока не вышла замуж, а Джен – пока не эмигрировала. Теперь я живу через весь город оттуда, в другой деревушке-спутнике, Рейвенсберри – она тоже мила, но, пожалуй, чуть более деревенская. Я живу в коттедже; две маленькие спальни, гостиная, кухня, ванна. Маленький сад, который я превратила в милый, цветущий уголок, прекрасная старая плакучая ива, беспорядочные заросли старомодных роз, крошечный пруд с лягушками, окруженный желтыми ирисами, и украшенная мозаикой в стиле Гауди[6] скамья, которую я установила в нише старой каменной стены. Имеется даже ветхий гараж для моей старой машины. Я купила коттедж до того, как цены на дома взлетели, он обошелся мне всего лишь в двадцать штук – о да, тогда еще можно было за такие деньги получить подобную развалюху.

Я живу здесь со своими кошками, Чингизом и Каиркой. Чинг – очень старый кот, подагрик, угольно-черное исчадие ада с изодранными ушами и дьявольскими желтыми глазами, полными злобы и ярости, но ко мне он благосклонен, насколько вообще может быть к кому-то благосклонен. Каирка моложе его, с раскосыми, четко очерченными глазами, кошачья Софи Лорен; наполовину сиамка, полосатая, изящная, ее отчаянные вопли способны поднять покойников из могил на кладбище по соседству. Я люблю своих зверей, я правда их люблю. Мне наплевать, если кому-то это покажется сентиментальным или возрастной причудой; они мне куда дороже, чем большинство людей. Я прожила с ними многие годы, вдыхая чистый первобытный запах их шерсти, чувствуя под грубыми пальцами их шелковистую шкурку. Я слушала их разговоры и споры, видела, как они с одинаковым удовольствием убивают и целуют. Я наблюдала, как они растут, превращаясь из нетвердо ковыляющих малышей в энергичных гибких подростков, а затем в меланхолических, с поседевшими мордами, взрослых. Я ухаживала за ними, спала с ними, подстраиваясь под ритм их дыхания, их голодные вопли по утрам – мой будильник.

И свой дом я люблю. Это прекрасный дом, я потратила на него немало времени, чинила, восстанавливала то, что поломали бывшие владельцы, которые покрасили дубовые балки сиреневой эмульсией и оклеили пол в спальне пурпурным полихлорвинилом. Теперь он светлый и открытый, сплошь натуральное дерево и камень, большой и упругий красный диван перед живым пламенем газового камина. Мне кажется, дом ужасно уютный, не слишком минималистский, не слишком современный. Мне нравятся заросшее деревьями кладбище и маленькая замшелая церковь по соседству. Я не боюсь мертвых; живые пугают меня куда больше, это точно.

Я повесила на стены фотографии отца; я спасла их от мамы, она была только рада от них избавиться. Свои работы я вешать не стала – не хочу этого делать, для меня это все равно что напрашиваться на комплименты. Ну знаете, когда кто-нибудь подобострастно говорит: «Какие милые картины, кто их нарисовал? Вы? Замечательно…» Это все равно, что заявить – ах, посмотрите на мое мастерство, я – художник; но, если честно, они лишь слабый намек на то, кем я могла бы стать. Они не первоклассные, не настоящее искусство, но я могла бы этим зарабатывать на жизнь, я почти уверена. Но тогда мне пришлось бы покинуть Брэдфорд; отправиться в Лондон или Сент-Ив; за море, это было бы лучше всего.

Но я никогда не покидала город. Это моя судьба. Брэдфорд, странный, противоречивый, жестокий, переменчивый Брэдфорд – сцена моей жизни, часть меня, того, что со мной случилось, того, кем я стала.

В оправдание я могла бы сказать, что у меня было ужасное детство, но это неправда. В материальном плане у меня все было в порядке. У мамы была хорошая работа в местной администрации; да, она работала секретаршей. Достойная работа, как она всегда заявляла: она не какая-нибудь вертихвостка-машинистка, как Та Женщина. Мама работала с парой «джентльменов» из архитектурного департамента. По-видимому, они были художниками, так как интересовались барочными церквями Йорка и имитациями классических фасадов в Хаддерсфилде. Выйдя на пенсию, мама вступила во всевозможные клубы и объединения – бридж, благотворительность, керамика (ненадолго, это слишком грязно), литература (Кэтрин Куксон[7] или что-то в этом роде – никакого сквернословия, ничего непристойного; все книги, разумеется, исключительно для отдыха), гольф, экскурсии по знаменитым садам и, даже (господи помилуй) – «танцуем сальсу, для тех кому за пятьдесят». Для этого она купила новые туфли, серебристые, с каблуками в два с половиной дюйма – то, что она считала «практичным каблуком», она могла бы штурмовать Эверест на этих чертовых каблуках, – и замечательную помаду «Ревлон». У нее не было ни минуты свободной, и ей это нравилось. Вообще-то, как вы могли догадаться, размышлять она не любит.

Джен старше меня почти на восемь лет (я, в отличие от нее, была незапланированным ребенком, чистая случайность после пары лишних порций джин-тоника), нашла работу, едва бросила школу в шестнадцать. Теперь живет в Канаде, в Калгари, с мужем Эриком и Девочками, Черил Энн и Тиффани Джейн, моими племянницами. Я видела Девочек всего два раза, когда они приезжали в «старую добрую Англию». Во время первого визита Черил было около трех, а Тиффани была грудным младенцем. Черил верещала как баньши,[8] когда я к ней приближалась, а мама, Джен и Лиз (новоявленный специалист по детям) поджимали губы и качали головами в унисон, точно хризантемы на ветру. Или хризантемы на мертвых розовых стеблях, в случае Лиз. Во второй раз, примерно восемь лет спустя, Девочки были очень вежливы. Я бы и рада сказать что-нибудь теплое, да не могу.

Джен эмигрировала почти сразу же после грандиозной меренговой свадьбы с этим Эриком, аристократом-дегенератом. И слава богу, спасибо им за это. Джен пошла в маму – классическая блондинка с пышными формами, крошечными ручками-ножками, голубыми глазами и кожей цвета персиков со сливками. Подобно матери, она располнеет, и красный венозный рисунок придаст ее гладким щекам сходство с мрамором. Но Джен знает, как с этим справляться: она теперь истинная леди Шанель, работает в огромном магазине в гигантском торговом центре. Она поспешно вооружается зеленоватым маскировочным карандашом, нейтрализующим признаки старения, или «Creme de La Мег», миллион баксов за баночку, чтобы разгладить намечающиеся морщины. А если все это не подействует, как оно обычно и бывает, всегда найдется елейный пластический хирург с магическим скальпелем; Северная Америка – родина бесчисленных подтяжек лица, ухмыляющихся черепов, увенчанных белокурыми локонами. Точно косметический король Кнут,[9] Джен противостоит течению времени.

Для Джен косметология – религия, священная мантра; первая ее работа – «консультант по красоте» – продавщица в салоне «Эсти Лаудер» – в ныне закрытом городском универмаге. Она была – здесь подходит только одно слово – в экстазе. Точно преображенная святая Тереза.

Думаю, она получила работу, потому что ее боссы заметили религиозный пыл в ее блестящих глазах, когда она убеждала их, что это ее призвание. Под наманикюренными руками Джен старые, прыщавые, с жирной и сухой кожей обретут спасение. Эти бедные отчаявшиеся женщины найдут священный Грааль красоты, утраченной женственности. Мужчины будут восхищаться ими, женщины – завидовать. Они снова станут любимы. Святая святых – будь благословенна, Дженнифер, эти женщины смогут дышать, поскольку осмелились бросить вызов злому тирану – зеркалу и узрели свои новые фасады, свежевыкрашенные в одинаковый бежевый (Джен не занималась черными женщинами – «не ее конек»), их глаза – законченный шедевр в осенних коричневых тонах, их губы сочатся от красно-коричневого жира, точно они объелись жирным мясом – будь благословенна. Святая Дженнифер молится за нас, возвращает нам женственность…

В ней-то все и дело. В женственности. Мама и Джен ею одержимы. Худшее, что они могли сказать о ком-то, – она не слишком женственна. Их жизни вращались вокруг этой жесткой концепции – женственности, тем более что мама после развода больше не выходила замуж.

Это был дом женщин, даже собака Крошка, йоркширский терьерчик, которой мама любила повязывать бантик из шотландки, была женского пола. Мужчины иногда входили в святилище, но никогда в нем не оставались. Даже на одну ночь, насколько я знаю. Сперва я служила ей оправданием – моя младшенькая, она очень расстроена, она так любит своего отца, бедняжка – я слышала их голоса, доносящиеся из холла, когда какой-нибудь страждущий любви Лотарио пытался заключить в объятья мамочкины формы, обтянутые персиковой двойкой, ее драгоценные жемчужины сверкали, как капли света в надвигающихся розовых сумерках, а Крошка жалобно тявкала у ее затянутых в нейлон щиколоток. Я зажимала рот рукой, чтобы не захихикать, вспоминая, что она говорила об этом мужчине до его прихода, пока его дрянной автомобиль стоял у дома в легкой дымке дождя, от которой все казалось серым и мягким.

«Не знаю, почему меня беспокоит то, что я не… Джен, милая, подай мне шарф, на улице сыро. – Тяжкий вздох, пальчиками взбить перманент. – Он совсем не то, что надо, я уверена, опять терпеть эти мерзкие плотские домогательства Чарли, весь вечер. Мужчины! Тем не менее Лиз права, не могу же я все время сидеть дома, я сойду с ума. Дикки зайдет? Ну, я надеюсь, ты не позволишь никаких глупостей – ты ведь знаешь, чем это заканчивается, посмотри на бедную Стеллу Пэрриш, она стала огромная, как дом, и что-то я не вижу кольца на ее пальце, а? Нет, Билли, не сейчас. Узнаешь, когда подрастешь, это крест для женщин – мужчины. Ты слышишь? Жмет на гудок, как таксист какой – понимаешь, о чем я? Как вульгарно. Ну… – Чмок-чмок, поцелуи. – Я ушла, не ждите меня, девочки, сегодня будний день, не забывайте».

Они никогда не задерживались. Мама выходила с ними, одна или вчетвером, со своей подругой Лиз, с которой дружила еще со школы, на пару свиданий, а затем отделывалась от них, как от поношенного платья. Ей куда больше нравилось ходить в кино или на танцы с Лиз, разодевшись в пух и прах. Лиз развелась с мужем Тедом после четырех лет брака, когда неожиданно пришла домой и обнаружила, что он трахает в супружеской постели ее сестру – в особой экипировке. Об этом рассказывали свистящим шепотом, с поджатыми губами и многозначительными взглядами. Я всю жизнь думала, что же в тот момент пережили бедный ублюдок и неупоминаемая сестра Лиз? Должно быть, до смерти перепугались. Так или иначе, эти ужасные мужчины связали Лиз и маму, это был их боевой клич. Веселые подружки, так они себя называли. Пара веселых разведенок.

В те дни в этом не было никакого подтекста – но я и в самом деле думаю, что мама была бы гораздо счастливее, если бы вышла замуж за Лиз. Лиз, с ее плотной шапкой угольно-черных, жестких волос, обезьяньими, табачно-карими глазами, бледными усиками и желтоватым, «испанским» цветом лица, увешанная звенящими золотыми браслетами, с крестом на цепочке (хотя и без Христа на нем: ей хотелось выглядеть по-европейски, католичкой она, к счастью, не была) постоянно присутствовала в нашем доме, хотя предполагалось, что она живет одна через несколько улиц от нас, в аккуратном коттедже, провонявшем пепельницами и освежителями воздуха. В те дни женщина с сигаретой считалась невероятно изысканной; верх соблазнительности – глубоко затянуться, глядя на свою жертву, затем резко выдохнуть и сказать своему оцепеневшему от дыма обожателю: ну, что ж, продолжай, если иначе никак.

И уверяю вас, Лиз была весьма изысканна. Она уверяла, что ее сравнивали (должно быть, этот парень был слепым) с той, другой Лиз, Лиз Тейлор, и намекала, что, в отличие от Тейлор, она-то уж не упустила бы Ричарда Бёртона, о нет. Такому мужчине нужна твердая рука, ему нельзя давать спуску. Но в этих театральных эффектах не было никакого смысла, никакой твердости характера, никакой сути. Претенциозность. Что касается меня, то я всегда считала, что Лиз своей мощной, крепкой фигурой больше походила на суровые, скульптурные очертания королевы Виктории в ее поздние, монументальные годы, чем на соблазнительные роскошные формы ее буйной тезки с фиалковыми глазами.

Когда Лиз говорила, смуглые, в пятнах никотина, унизанные кольцами руки порхали, как больные голуби. Эту привычку она считала проявлением своего космополитического характера. Она считала «изысканным» лидсовский стиль, которым так восхищалась мама, но сама не могла носить таких вещей из-за того, что их крой был тесен ей в бедрах и груди. У нас считалось, что Лиз Ходжес могла бы выйти за кого угодно, ведь она такая роскошная и страстная, но она решила ни за кого не выходить, она предпочла маму.

Они любили друг друга; мама и Лиз, они были самыми преданными поклонницами друг друга. Лиз не выносила папу; на самом деле она презирала всех мужчин, но у нее была мания «не вмешиваться» в семейные дела. Она лишь поджимала губы и возводила глаза к небу, когда звучало папино имя. Не в ее привычках было комментировать, но только слепец не понял бы язык ее тела. Однако вскоре я услышала ее комментарий на кухне поздно ночью, засидевшись за чашкой чая, прежде чем выйти под дождь, – она думала, что я не слышу. «Без него тебе будет лучше, Джини, милая, он ничтожество, сам постелил себе постель и, боже мой, пусть теперь в ней спит». Я лязгнула зубами, дрожа от холода на лестнице во фланелевой ночнушке и тапочках. Мама жадно ловила каждую фразу Лиз, точно слова Священного Писания; Лиз умна, никто не в силах совладать с Лиз Ходжес. Неудивительно, что эти бедолаги в мешковатых костюмах, павшие жертвами маминых чар, поспешно ретировались, натыкаясь на скалу маминой и Лизиной железной привязанности. Когда Лиз внезапно умерла от сердечного приступа четыре или пять лет назад, мама была сломлена горем. Уход отца значил для нее куда меньше.

А дома, отгородившись от жестокого мира, мама погружалась в мир косметики, всяких штучек по уходу за кожей, которые делила с Джен. В конце концов, она была Красавицей, с этим все соглашались, и она должна была отвечать высоким требованиям. Это ее долг – мне всегда напоминала о ней старая песенка, от которой становилось не по себе:

Если хочешь жить счастливо,
Молода будь и красива.
Ты должна быть молода,
И любовь найдешь тогда.
Уход за собой был ритуалом, которому подчинялось все ее время после работы. Имена ее гуру красоты звучали гимном истинному кинозвездному блеску – «Елена Рубинштейн», «Макс Фактор», «Элизабет Арден», «Герлен», «Эсти Лаудер»; никаких новомодных «Мэри Куант» или ужасающих «Биба». Парикмахер, маникюрша, долгие часы в крошечной ванной, испытания образцов продукции, всех, с какими работала Джен. Особенно меня радовали твердые, как камень, ярко-голубые косметические маски: три дамы замолкали, таращили глаза, словно напуганные лошади, когда я силилась понять, чего же они хотят – чаю, «Нескафе», салфетку, вату, бессловесно, чтобы не потрескалась маска, – тогда они становились похожими на разъяренных Мафусаилов.

И еще нескончаемые бесполезные диеты, каждый кусок вкусной, интересной, недиетической еды сопровождался вечной песней «две минуты на языке, два дюйма на бедрах» и выразительным округлением гиацинтовых глаз. По всем углам счетчики калорий, а единственные книги в доме, помимо романов, – книги о разнообразных странных диетах. Моей любимой диетой, поскольку она требовала пылкой веры, сравнимой с верой в непорочное зачатие, была диета грейпфрутовая. Если перед обедом съесть половинку грейпфрута (какая гадость!), то все жиры в еде растворятся! Вот это фантастика, а? Довольно странно, но, несмотря на килограммы грейпфрутовой кислятины, которую поглощали мама и Джен перед свиными отбивными и картофельным пюре, она не помогала. Какая досада! В конце концов мама сказала: должно быть, мы делаем что-то не так, милая Джен.

Спортивные упражнения и сбалансированное питание казались им слишком скучными и даже неженственными, спортивные снаряды не вписывались в интерьер нашего дома. Женственность требует безумных, лишенных логики культовых ритуалов, а никак не здравого смысла или метода. Так рассуждают только мужчины. Женщинам же присущи тонкие чувства, темперамент, сильные эмоции; они рыдают над «Унесенными ветром» и шьют вечерние платья из золотистых бархатных портьер, если того требуют необходимость и бал после ужина.

Мама и Джен требовали – и по сей день требуют – как сейчас выражаются, затратного ремонта.

Все это помогало им чувствовать себя драгоценными, избалованными – «лелеемыми» (любимое мамино словечко) – и, несмотря на недостаток энтузиазма с моей стороны, меня тоже заставляли принимать участие в том, что Джен называла «рутиной красоты». Я безуспешно стирала макияж (хотя почти не пользовалась им в эти дни), мыла лицо специальным гелем, а не старым добрым мылом, наносила соответствующие увлажнители, использовала солнцезащитные кремы, расчесывала волосы щеткой «Мэйсон Пирсон». Пьяной или трезвой, обдолбанной или на свежую голову, уставшей или нет. Джен говорила, что старается ради меня, и в ее голосе слышалось отчаяние.

Вот так мы неплохо жили с мамой и Джен. Я разносила газеты и по субботам мыла машину. Без особой роскоши, но без особой экономии. Мама летала в турпоездку на Коста-Рику с Лиз на буксире, похожей на бесполый портновский манекен. Мы с Джен оставались дома во время каникул, поскольку было решено, что брать нас за границу расточительно. Но мама прекрасно справлялась с домом, умела красить и декорировать – хотя для этого требовались промышленные резиновые перчатки и огромные шарфы. Упаковка подарков ко дню рождения или Рождеству была ее коньком, она знала в этом толк. Она часами творила хризантемы из фольги или наклеивала блестки на самые незначительные из подарков; на ее работе ни один подарок не обходился без «магического прикосновения» миссис Морган. Мое магическое прикосновение, о, я вовсе не хочу хвастаться, это всего лишь проявление вежливости. Быть милой, делать вещи милыми. Вы бы видели рождественский фонарик, который она сделала мне для школьного концерта. Мой фонарик был великолепен, шедевр из фольги и картона. у всех остальных они были сляпаны наспех и кривобоки. Лучшее, на что были способны их мамы и папы. Я была в ужасе. Мне бы следовало радоваться, но я не радовалась; это лишь выделило меня и вызвало всеобщую неприязнь.

Я хотела быть как все. Больше всего на свете. Каждый вечер я молилась младенцу Иисусу, чтобы он сделал меня такой, как все, чтобы я перестала быть странным ребенком с нахмуренными бровями, который вечно говорит невпопад. Он, кстати, так мне и не ответил, несмотря на мое детское сочувствие к Его ужасной жизни (как я это понимала в свои одиннадцать), и, посмотрев «Историю монахини» – с мамой и Джен, рыдающими над невозможной сестрой Люк (Одри Хепберн[10]), и даже Лиз заткнула пасть и не язвила, как обычно, – я после школы – только не смейтесь – оставила на алтаре церкви Святого Петра коробку носовых платков с буквой «И», вышитой в уголке. У него не было носовых платков, понимаете, тогда, в Палестине. Нехорошо это, бедный Иисус; никто не дарил Ему полезных подарков, все только всё время просили его о всякой ерунде. Поэтому я купила ему на свои карманные деньги носовые платки. Я не могу себе вообразить, что подумал викарий, обнаружив эти платки, надписанные моим детским корявым почерком: «Иисусу с любовью, Б.». После этого мои религиозные чувства угасли. Религия – занятная штука, ею можно интересоваться от нечего делать, на досуге, но верить в Бога? Христианского Бога или Будду, Яхве или Аллаха? Нет, нет, в самом деле, невозможно. Как сказала бы Лиз, просто один человек пытается тобой командовать.

Однако, приходя в наш дом, мои школьные друзья зеленели от зависти. Мама любила изображать радушную хозяйку с подносом бисквитов и лимонада, и наша теплая розово-золотая гостиная была невероятно далека от их одинаковых домов, разгромленных детьми и воняющих грызунами. Тебе повезло, вздыхали они. У тебя потрясающая мама, она похожа на актрису или еще кого из телевизора. Я гордилась и делала вид, что меня это вовсе не волнует.

Если бы мама любила меня так же, как Джен, все было бы замечательно.

Если бы папа не ушел, все было бы замечательно.

Если бы я была блондинкой с большим бюстом; если бы папа не завещал мне свою Черную Собаку и свое проклятое валлийское упрямство.

Глава третья

Понимаете, я не чувствовала себя несчастной; по крайней мере, поначалу. Особенно когда я была маленькой и мир был разрисован яркими красками, а я обсасывала лапки потрепанного плюшевого мишки. У меня сохранилось немало счастливых воспоминаний: когда меня попросили спеть в детском саду, и единственная вещь, которую я смогла спеть, уж не знаю почему, была песня Лонни Донегана «Мой папаша – мусорщик».[11] Я помню плитки кулинарного шоколада «Кейк Бренд», по вкусу похожие на свечной воск с шоколадным запахом; черепаху в детском саду, писающую на стол, – мы, малыши, визжали от скатологического удовольствия; я помню запах шкафа под лестницей (старые башмаки и мыши) и запах маминых духов «Блю Грасс» от Элизабет Арден. Я помню, как папочка принес мне на Рождество игрушечную панду ростом больше меня, и помню свою куклу Бекки, которую ужасно мучила – привязывала шнурком к воротам и бросала в нее стрелки с присосками, играя в ковбоев и индейцев. Я была Красным Пером, отважным индейским воином и говорила всем «хо» свирепым и воинственным, как мне представлялось, голосом. Я была счастлива, как любой ребенок: каждый день случалось какое-нибудь новое чудо, каждую ночь – радость крепкого беспробудного сна без сновидений в моей кроватке с семейством уточек, нарисованных в изголовье.

Затем постепенно я начала понимать, о чем говорят взрослые. Точно поврежденная звуковая дорожка к фильму – слышишь обрывки, которые превращаются в неясное бормотание, проявляются и снова исчезают. Постепенно звуки, слова, идеи, высказанные в этих важных разговорах, стали обретать смысл, и я начала понимать свое место в семье, понимать, что мир не вертится вокруг меня, что я лишь часть чего-то большего. В конце концов бормотание стало совсем отчетливым, и я стала осознавать, что все не так, как кажется, а я вовсе не безоговорочно любимый ребенок, каким себя считала. Я становилась все несчастнее. Ничего определенного, ничего, что можно измерить или проанализировать, просто – я не была счастлива так, как Джен. Они с мамой – зеркальные отражения друг друга, как Девочки теперь – отражения Джен и Бабушки; все говорили одно и то же про маму и Джен – «о, они скорее похожи на сестер, чем на мать с дочерью». «Мои блондиночки», как написал самозваный джентльмен Эрик в постскриптуме письма к Джен. Верно. Вся эта истинная женственность сводила меня с ума, и меня грызла совесть, точно каким-то непостижимым образом я вредила их репутации, унижала, разочаровывала тем, что была самой собой. Дочерью своего отца – темноволосой, густобровой, угловатой, с «унылыми» серо-зелеными глазами и – прыщами.

Конечно, может смеяться, если охота. Ну, прыщи бывают у каждого подростка, это просто комедия, верно? Нo только не в нашем доме. У мамы и Джен цвет лица всегда был ровный, полупрозрачный, безупречно-розовый, как нутро морской раковины. То, что я была покрыта угрями и прыщами, точно семенами сорняков, вызывало вопли ужаса. Как вы понимаете, быть неуклюжим прыщавым подростком – не женственно, значит, со мной что-то неладно. С медицинской точки зрения. Мама повела меня к доктору, специалисту, которому доверяла, точно у меня венерическое заболевание. Я помню гримасу доктора – отчасти восхищение мамочкиной красотой, отчасти неверие в то, что кто-то может поднять такой шум из-за пары прыщей. Но маму не мог обмануть какой-то мужчина, говорящий о том, что важно и что не важно для женщины, о нет. Она настаивала, ее лицо превратилось в трагическую маску, пока он наконец не сдался и не отправил меня в дерматологическое отделение госпиталя. Я была официально признана больной.

Я убедила маму не ходить со мной на эти приемы, она не слишком протестовала. Она ненавидела больницы, потому что эти прямоугольные здания были так безобразны и так ужасно пахли. Усталые неряшливые врачи были доброжелательны, но приходили в изумление, когда я безуспешно пыталась объяснить одержимость внешностью в нашей семье; они этого не могли понять. Они поднимали брови, изображая это извечное докторское – «Гм-м, ясно», пока я краснела и бессвязно бормотала о важности красоты и женственности.

Год меня продержали на тетрациклине. Тогда он считался последним достижением в лечении прыщей, настоящей бомбой. За двенадцать месяцев я покорно проглотила столько мощных антибиотиков, что их хватило бы на десятилетие вылечить от инфекционных заболеваний небольшую страну. У меня больше не было прыщей. Кроме того, у меня ни черта не было внутренностей и грибковых инфекций во всех отверстиях. Я походила на прессованный сыр и чувствовала себя дерьмово, я стала изнуренной, апатичной и подавленной. Я была самым послушным ребенком на свете, у меня просто не было сил шалить. Но в те дни доктору – и вашей мамочке – было видней. Все это вместе с моей кукушечьей угрюмостью и загадочным отсутствием женственности укрепляло мою уверенность в том, что я – урод.

Примерно лет в одиннадцать я поняла, что я странная. Я ощущала это на глубинном, клеточном уровне и знала, что для меня это столь же естественно, как дыхание. Я не стремилась бунтовать, бунтарство было мне навязано; на самом деле мне это совершенно не нравилось, и я не раз бунтовала против своего бунтарства и изо всех сил пыталась стать нормальной. Это не срабатывало: люди всегда чувствуют чужака – так собаки улавливают человечий страх. Это что-то атавистическое, химическое; племя против незнакомого или незнакомца. Школа с самого начала, с первых шагов стала кошмаром, я была неспособна вписаться. Полагаю, у меня была так называемая «школофобия», но тогда это называлось попросту отлыниванием. Я приходила в ужас каждое утро от того, что нужно идти в школу, я научилась набивать себетемпературу на градуснике, чтобы получить передышку. Но это нечасто срабатывало, и подчас все заканчивалось маминым гневом, что обрушивался на мою голову, поскольку я создаю проблемы. Теперь изданы правительственные директивы против терроризирования детей в школах; тогда же было так – человек человеку волк и каждый сам за себя. Помню одну толстую девочку с жирными красными щеками и узкими злобными глазками, которая вонзала булавки в мои руки на уроках шитья, а потом, рыдая, жаловалась учителю: Билли Морган ущипнула меня, мисс, она меня поранила; я получала замечания в дневник, меня оставляли после уроков на бессчетные часы, меня бранили за то, что я такая упрямая и «наглая». Я до сих пор слышать не могу школьный звонок и даже думать не могу о школе.

Мне кажется, мою «странность» считали врожденной, потому что с ранних лет я любила рисовать, сооружать русалочек из войлока и блесток или «скульптуры» из папье-маше, раскрашенные яркими красками. Я была Артистичной Натурой. В этом для моей матери, Джен и Лиз крылась причина моей странности, хотя мне казалось очевидным, что хотя бы отчасти я унаследовала это от мамы. Она отмахивалась от этой мысли, полагая свое знаменитое магическое прикосновение разновидностью благословения общественных фей, никак не связывая его с болезненностью и неудобствами, сопровождающими настоящее Искусство. «Ню» и натюрморты. Абстракции. Ван Гог – только не говорите мне, что он был нормальным, вы что, не видели фильм с Кёрком Дугласом?[12] Нет, мой интерес ко «всему этакому» наверняка передался от отца, который сочинял стихи и читал отнюдь не триллеры в мягких обложках, своими руками делал рамки для рисунков и хранил семейные фотоальбомы в идеальном порядке; все фотографии были вставлены в уголки и надписаны. Однажды я услышала, как Лиз шептала маме, когда они сосредоточенно изучали мамины фотографии – в смелом раздельном купальнике на пляже в Блэкпуле, в пламенеющем тюлевом наряде и бижутерии на «корпоративном» праздновании Рождества в отеле «Бернсайк»: «как жаль, что Билли-бой не был так же аккуратен со своей жизнью, как с этими фотографиями» – а потом зашлась хриплым каркающим смехом, словно задыхающаяся ворона.

Я еле сдержалась, чтобы не запустить чем-нибудь в старую корову; только мысль о скандале удержала меня. Я легко могла вообразить себе эту сцену и потому струсила. Поскольку обратной стороной маминой мягкой женственности был ее железный беспощадный характер, свойственный также Джен, не говоря уж о Лиз, и, возможно, Крошке. Вот почему я не могла быть счастливой в обычном смысле, вот почему я мне никогда не было с ними спокойно, с тех пор как я подросла.

Они не выносили того, что могло их «расстроить», не любили «устраивать сцен», понимаете, их вспышки были ужасающе внезапны и необъяснимы. Иногда я осмеливалась пошутить по поводу косметики или маминой прически – «осиное гнездо» на старых фотографиях, и они хихикали и говорили о-о, я тогда была ужасна; если я пыталась сказать это в другой день, они набрасывались на меня и твердили, что я – отвратительное создание. Никогда не угадаешь. Наверное, все дело в гормонах или сексуальной фрустрации, но я была ребенком и понятия не имела о таких вещах. Я считала, что это целиком моя вина.

И оружие их тоже было мощным; голубые глаза становились стальными, накрашенные губы сжимались в узкую полоску, круглые подбородки выступали вперед, как у бульдога, что вот-вот укусит. Далее следовал сарказм: «и кем это мадам себя вообразила» и «какая жалость, а я-то думала, что это мой дом; наверное, я ошибалась», иногда доходило и до оскорбления действием, меня хватали за волосы и давали пощечины, выставляя острые ногти для пущего эффекта. Затем следовало молчание, которое могло длиться в буквальном смысле неделями, и если я спрашивала, что не так, мне отвечали: «Если ты не знаешь, я не собираюсь тебе объяснять», – и блеск слез в отведенных глазах. Если я плакала, они по-детски дразнили меня: «Ню-ню, плакса-вакса», – а Лиз демонстративно поднималась и, тяжело вздыхая, шла ставить чайник. Мои недостатки перебирались со сладострастной тщательностью: руки у меня слишком большие и костлявые, грудь «неправильной формы», волосы слишком грубые, цвет подозрительный («точно дегтем мазнули», это все с отцовской стороны, слава богу, Джен такая светленькая), лицо угрюмое. Они говорили мне, что я психически неустойчивая, что в роду отца были туберкулезные и сумасшедшие и что ни один мужчина даже не посмотрит на меня, если я буду строить из себя такую всезнайку. Они говорили, что это из-за меня отец ушел (никогда ничего толком не объясняя, но логика в нашем доме была не в почете) и моя мать не вышла снова замуж (кому нужна женщина, у которой на шее висит такой мерзкий ребенок, как я?). Лиз была вынуждена признать, что она слышала, как из-за моего поведения меня обсуждают на нашей улице, если не во всем Брэдфорде. Они сливались в пастельный греческий хор, завывавший нестройную песнь, что мое рождение было ошибкой, зачатие – ошибкой, я – плоть, кровь и кость ошибки, ошибки, ошибки.

Но и худшее из того, что они говорили, то, что изуродовало меня вконец, кажется таким ничтожным, банальным, что едва ли кто в силах понять, как больно это ранило меня, ребенка. Я вожусь со своими рисунками или еще с чем, все такое хрупкое, затянутое тонкой пленкой обманчивого смысла, и вдруг я совершаю проступок – скажем, разливаю воду. Мама яростно возит шваброй, а я стою, застыв, с кисточкой в руке – и тогда она говорит:

– Боже мой, Билли, почему ты вечно все портишь? Знаешь, так от тебя все отвернутся.

Знаешь, так от тебя все отвернутся. Ерунда – это ведь ерунда, верно? Глупость, просто глупые слова… Это застряло у меня в голове, словно отравленный рыболовный крючок, заноза, заклятье. Злое колдовство, искусное и действенное, точно укол, оно окончательно убило во мне доверие, потому что если твоя мама может вдруг разлюбить тебя из-за того, что ты сказал или сделал что-то совершенно обычное, чего же тогда ждать от остального мира? Они перестанут тебя любить только потому, что ты неправильно дышишь.

И ничем не сгладить это чувство, никак не уменьшить этот ужас. Знаешь, так от тебя все отвернутся. Я чувствую это костным мозгом, всеми клетками тела; я буду вглядываться в лица друзей и возлюбленных и видеть, как любовь исчезает из их глаз, видеть как охватывает их безразличие; так убывающий прилив оставляет позади себя размытую пустоту. И что бы я ни сказала или ни сделала, ничего не исправишь… Папочка никогда не придет ко мне, папочка от меня отвернулся…

Это из-за меня? Он, о боже, он ушел из-за меня? Права ли мама? Не могла ли я по детскому недомыслию сделать что-то, что навсегда разорвало связь между нами. Что я такого сделала, что папочка от меня отвернулся? Как все дети, я жила в маленьком эгоцентричном мирке, в котором считала себя причиной и средоточием всего. Долгие годы я рыдала перед сном в темноте (никаких ночников, от них становишься дряблой, говорила маме Лиз, а та верила), снова и снова прокручивая в голове каждое слово, каждое движение, каждый поступок, все, что могла вспомнить, в связи с папочкой, пытаясь обнаружить роковую ошибку, которая вынудила его уйти.

Я не могла поговорить с мамой или даже с Джен о своей ужасной вине, потому что «этот человек» стал табу. У мамы это вызывало очередную «головную боль». Так типично для меня – «снова об этом заговаривать». Я научилась держать рот на замке; и мысленно, и в буквальном смысле. Люди иногда замечают, что я все время сжимаю губы и никогда не улыбаюсь широко на фотографиях. Перестань стесняться, говорят они, расслабься – улыбнись, давай! Но я не могу. Что из этого выйдет? Так что я несла, точно рюкзак, набитый кирпичами, бремя уверенности, что виновата в уходе папочки.

Даже сейчас – да, когда я стала взрослой и могу рассуждать логически, аналитически, вся эта дребедень – даже сейчас где-то на краю сознания это жжет меня, точно крапивница: Что я сделала, из-за чего ушел папочка? Что я сделала, из-за чего он от меня отвернулся?

Почему он никогда не писал, не звонил, не пытался увидеться со мной? В детстве я мучилась; меня отвергли – точно гильотина отрезала. Ни открытки на день рождения, ни поздравления на Рождество, ничего. Каждый год я ждала, молча, надеясь всем сердцем и в то же время ругая себя сквозь зубы за эту надежду, потому что, когда снова ничего не приходило, становилось только хуже оттого, что надеялась, почти уверив себя, что уж на этот день рождения он напишет. Если ты надеялась, усматривая знамения в почте, опоздавшей на десять минут, или в прекрасном апрельском дне, или в том, что получила хорошую оценку в школе, в чем угодно, боль, когда ничего не приходило, становилась невыносимой. Лучше ни на что не надеяться, не ждать ничего, кроме разочарования. Тогда будет не так плохо.

Сперва я писала ему. Я пыталась отдавать письма маме, чтобы она их отправила, – так я поступала со своими письмами Санта-Клаусу, но мама не улыбалась, не подмигивала Лиз и не говорила: Конечно, милая, я отправлю его с работы. Она хмурилась, затем ее лицо быстро разглаживалось (ведь иначе появятся морщины), но смотрела она мрачно и раздраженно. Если я настаивала, она выхватывала у меня конверт и рвала его, выбрасывая обрывки в мусорную корзину и ругая меня за то, что я так себя веду и стараюсь привлечь к себе внимание. В конце концов я перестала даже пытаться, но меня убивало то, что папочка где-то далеко, один и не знает, что я его не забыла.

Я не переставала думать об этом, эти мысли до сих пор преследуют меня. Вдруг папа умер в одиночестве, думая, что я не хочу его видеть, не хочу говорить с ним? О, нет, нет, это было бы нестерпимо; папа, папа, я всегда любила тебя, думала о тебе, мечтала, как мы сидим вместе в гостиной, тихо играет пластинка моей тезки, «Штормовая погода», наша любимая – мы бы что-нибудь рисовали или чинили сломанную раму картины, уютный розовый свет лампы под гофрированным абажуром, мерцает газовый камин. Твои огрубевшие пальцы искусны и уверенны, ты, затаив дыхание, ловко приклеиваешь что-то или рисуешь. Твой глубокий, хриплый голос рассеянно подпевает мелодии: «…солнца не видно в небе, хмурая погода, с тех пор как мы расстались…» Затем ты замираешь и прислушиваешься, наклонив голову, прядь черных волос падает на широкий лоб. «Послушай, Билли, прекрасный голос, а? Прекрасный… Сердце разрывается от этого голоса, просто сердце разрывается…»

О, о, мне и сейчас больно, даже сейчас, когда я пишу эту чертову, этот… что же это – рассказ? Исповедь? Дневник? Мне больно, слезы капают на клавиатуру, я стучу одним пальцем по клавишам, а сердце сжимается и ноет.

Мне кажется, мама или Джен даже не задумывались о том, что они жестоки. Они были слишком бездумными. Они просто реагировали. Их поведение было рефлекторным, как коленный рефлекс; ну, я о том и говорю. Если он не хочет их, значит, он не получит меня. Зуб за зуб. Извини, Билл Морган, но ты сам постелил себе постель, тебе в ней и спать. Как это он может хотеть меня и не хотеть их? Это же они красотки, а я – подменыш, дитя эльфов. Они, наверное, сходили с ума от непонимания. Я стала козлом отпущения, инстинктивно они перенесли свою боль, ревность и отверженность на меня, папочкину копию.

Я росла в убежденности, что уродлива, неприемлема для общества и совершенно непривлекательна для противоположного пола. Что меня невозможно полюбить. Я в этом не сомневалась. Я даже не пыталась с этим бороться. То был признанный факт в нашем доме.

Так что да, я не испытывала недостатка в игрушках, художественных принадлежностях, одежде или крыше над головой. Не было проблем с образованием или горячим обедом. Моей мамой все восхищались, сестра была признанной красавицей Солтейра. Я знала детей, которым приходилось взаправду плохо, их били, обижали, игнорировали; меня – нет. У меня было все материальное, о чем только может мечтать ребенок, на блюдечке с голубой каемочкой.

Но в душе у меня разрасталась огромная кричащая черная дыра; водоворот боли и черной ярости оттого, что нет любви, нет доброты, нет восхищения или одобрения; меня точно резали тупым ножом по сердцу, и внутри кровоточило; у меня не было ни защиты, ни барьеров против чужих страданий; если уж я чувствовала себя так только потому, что моя семья меня не любила, как полагается в идеальном мире, – что тогда говорить о бедных ублюдках в мире внешнем, попавших в настоящую беду? Каково им-то приходится? Об этом было даже страшно подумать. Папино наследство, Черная Собака, завывала внутри меня, точно адское чудовище; ее дикий вой меня оглушал.

Вот что в итоге мне досталось от него – то, чего он меньше всего хотел оставлять. Проклятие Морганов. Адский цербер меланхолии, черный как ночь, следует за мной по пятам, его зловонное горячее дыхание за моей спиной, его убийственные клыки щелк-щелк-щелкают…

Когда мне было лет одиннадцать, защищаясь, я закрывала лицо, отгоняла прочь эти мысли и, стоя прямо, с остановившимся взглядом, крепко сжимая губы, клялась, что никто не сумеет разглядеть мою слабость, потому что слабость уничтожила папу, а я собиралась выжить несмотря ни на что. Я была сильной, я была бойцом. Я настолько в этом преуспела, что годы спустя один парень, адвокат, высказался после того, как мы всю ночь курили травку и разговаривали, и всё, предполагал он, должно было закончиться постелью, он был очень симпатичный и все такое… Он сказал, что, как правило, люди, выросшие в таких условиях, как я, теряют точку опоры, они озлоблены и имеют заниженную самооценку; и поэтому, сказал он, его поразила моя потрясающая сила и, гм, как бы это сказать, гибкость.

Я же была поражена его тупостью и в итоге решила не спать с ним. Он так и не понял, почему, не понял, что такого сказал и почему я смеялась до слез, что текли по щекам, и почему я продолжала смеяться, когда он подхватил свою сумку и раздраженно шмыгнул за дверь, несчастный ублюдок.

Глава четвертая

Я начала принимать разные средства – не антибиотики – когда мне было четырнадцать с половиной. Половина – это важно, это означало, что тебе уже скоро пятнадцать. Ну, почти. Как бы то ни было, я начала с таких больших бледно-голубых таблеток «Сандоз», которые удобно разламывать на четвертинки. Не с травки, как большинство людей, потому что я не курила. Лиз отвратила меня от курева на всю жизнь. В общем, все, кто что-то из себя представлял, все мои тогдашние приятели по выходным закидывались «кислотой», а если ты был по-настоящему крут, то и на неделе тоже. Как вы понимаете, я связалась с дурной компанией – ну, по крайней мере все так говорили.

Люди любят о таком поговорить, верно? Дурная компания: бездельники, извращенцы и худшие из них – мотоциклисты. Байкеры. Дикари. Ангелы Ада. Нелюди, неандертальцы, которые накуривались, похищали рыдающих дев, связывали и увозили на ревущих машинах к жизни во грехе и грязи, в свои мерзкие неопрятные логова. Ну, теперь вы понимаете, почему они меня привлекали.

Вообще-то сперва я просто шлялась, как любой придурочный подросток, в магазин пластинок, слонялась – тогда мне это представлялось ужасно крутым – между кабинок для прослушивания – помните их? Эти странные, пахучие, разгороженные навесы, похожие на прозрачные телефонные будки в аэропортах, только из фанеры с посеребренной панелью внутри, чтобы придать им современный вид. Там была полка для сумки, ты стоял в спертой вони, опершись на заднюю стену, а выбранная тобой виниловая пластинка (например «Ложись, леди, ложись» Боба Дилана – довольно непристойная, с рычащим припевом «Ложись поперек моей большой латунной кровати») играла из-за прилавка.

Иногда туда, хихикая и толкаясь, вместе с тобой набивались твои приятели, но мне такое не нравилось, мне это казалось детским садом. Я хорошо разбиралась в «ребячестве», потому что, понятное дело, в четырнадцать (с половиной) ребенком уже не была. Я стала музыкальным фанатом. Я покупала синглы и крутила их на своем стареньком кремово-голубом портативном проигрывателе «Дансетт» (вы не поверите, он был размером с небольшой чемодан). Я хранила свои пластинки в странной штуковине с позолоченной проволокой – решетке для тостов, которую приобрела на благотворительной распродаже за пару монет, потому что она была слегка ржавая.

Я покупала кучи синглов – интересно, куда они потом девались? Все мои карманные деньги уходили на них – на эти черные диски размером с блюдце, полные чистого эскапизма, от них тепло пахло пластмассой… Пучок странного пуха вечно собирался на иголке, пока она упорно скользила по магическим желобкам. Неоново-яркие бумажные обложки…

Несколько парней постарше присматривались к нашей маленькой девчоночьей труппе: я в бежевом, доставшемся мне по наследству, длинном пальто, с длинными волосами, разделенными пробором, остальные – Джиллиан, Мэнди, Сью, Клэр – в мини и высоких, до колена, виниловых сапогах. Все мы сильно накрашены – бледные матовые губы, мертвенно-голубые тени, подчеркнутые коричневой подводкой, белый маскирующий карандаш, тяжелые комки черной туши, сильный запах дешевых духов вроде «Aqua Manda» или «Kiku». Это были мои донаркотические друзья, мои детские школьные подружки. Невинные, несмотря на блядский прикид. Совсем еще дети.

Я помню тот день в серебристо-серой бесконечности северной зимы, я тогда заколола волосы в дикий навороченный шиньон, и Данк Петере, этот костлявый вожделенный Старик восемнадцати лет с длинными блестящими каштановыми волосами, в крутых штанах и отвратительно пахнущей афганской дубленке, втиснулся в кабинку, где я слушала «Кёрвд Эйр»[13] и пробормотал в мое пылающее ухо: «Тебе нужно носить распущенные волосы, чувиха, не напрягайся ты так…» Я покраснела, странный электрический гул пробежал по всему телу от его мускусной близости, он вытащил из моих волос все шпильки, одну за другой, – все вокруг старательно делали вид, что не смотрят на нас, – и провел грязными прокуренными пальцами по моим распущенным волосам; его браслеты позвякивали; я подняла взгляд и посмотрела в его затуманенные травой зеленые глаза, когда его лицо приблизилось к моему.

– Э-э, да, – прокаркала я, в горле у меня пересохло. Он что – нет, это невозможно, боже, он собирается меня поцеловать? То есть такую, как я? Этот хиппи? Нет, он должен это делать с длинноногой фигуристой Джилли, чья скороспелая грудь была настоящим чудом природы. Я не, мальчики никогда не… Не со мной, такие вещи никогда не случались со мной… О боже мой! Что мне делать?

– Гм, ты неплохо выглядишь, симпатичная. Может, хочешь пойти в «Конкорд»?

Его пухлые сексуальные губы замерли в миллиметрах от моей щеки; его теплое дыхание не благоухало зубной пастой, но под никотиново-травяным душком запах был сладкий, почти ароматный. Это был чистый секс. Сердце у меня колотилось так громко – я была уверена, что Данк слышит его стук. Воздух стал клейким от пачули и подростковых страхов.

Хочу ли я на глазах у всех отправиться в кафе «Конкорд», самую хипповую, самую крутую, жуткую и грязную, провонявшую травой, кофейню в городе вместе с Данком, настоящим крутейшим хипповским идолом, сердцеедом чистой воды? Мои дрожащие губы уже начали было произносить «о да, пожалуйста», но тут я замолчала.

Джилли, Сью и компании родители запретили переступать порог «Конкорда» под страхом ужасных наказаний – таких, например, как домашний арест на месяц или лишение карманных денег. Мне не запрещали – ну, точнее, ничего не говорили, но, надо полагать, если меня увидят на пороге этого притона из притонов, на меня обрушится весь ад. Но вообще-то я могла бы… Победила верность. Я знала толк в верности. Только в те дни я была не слишком разборчива в том, кому следует хранить верность; так что честь моя была спасена девчонками. Я ощутила прилив благородства, прямо как сестра Люк; я знала, что поступила порядочно. Я заставила себя повернуться к Данку.

– H-не могу. Мои подружки. Я не могу…

Его уже не было. За один краткий миг он проскользнул через подставки с пластинками и погрузился в разговор с Майклом Олтоном и Барри Феррисом – музыкантами, которые играли по пятницам на вечерних танцах со своей группой «Дженезис». Не настоящей, знаменитой «Дженезис», разумеется, а брэдфордской, с Эйдом Солтером из Кейли в качестве вокалиста: одной из тех групп, что играли песни «Фри» и «Лед Зеппелин». Ах, как же мы, девчонки, двигались на танцах, которые устраивались в церковном холле, – круто и сексуально! Так нам казалось, хотя на деле мы походили на умирающих каракатиц.

Я была уничтожена. Руки у меня тряслись. Все пропало. Я отвергла Данка. Данка. Это был дурной сон. У меня никогда в жизни не было свидания. Ни один парень никогда не приглашал меня прогуляться. Моя жизнь кончена.

– Что он сказал? Билли, Бил-лиии, что он сказал?

Девочки сгрудились вокруг меня, девственной мученицы: глаза вытаращены, лица порозовели от любопытства.

Я ответила им с болезненной гримасой сломленной женщины:

– Он пригласил меня в «Конкорд».

Коллективный вздох походил на шипение стада гусей.

– Нет! Нет! Он никогда! Он не мог пригласить тебя… А твои волосы? Погляди, что он сделал с твоими волосами! А что ты сказала, что?

Пухленькая маленькая Сью, чьи формы распирали пуговицы на белой шелковой блузке, пышные бедра туго натягивали мохеровую мини-юбку, глаза как блюдца, она тяжело дышала, почти астматическое.

Я думала, он собирается тебя поцеловать прямо там. Ты пойдешь с ним, Билли? С… Данком…

– Ты сопли-то не распускай. Такие парни, как Данк, не целуют таких девчонок, как Билли, она же еще ребенок, – разъяренно оборвала ее Джилли.

Вот язва. «Ребенок», ну надо же.

– Вообще-то, Джиллиан, я его послала, он не в моем вкусе. Он такой… такой простой. И в любом случае, как я могу пойти, если вы не сможете? Это было бы нечестно. – Я пылала праведностью.

Джилли посмотрела на меня, сузив глаза:

– Если так, то ты сглупила. Я бы со всех ног побежала, любая из нас пошла бы, верно, девочки? Честно говоря, ты такая чудная, Билли. Все время витаешь в облаках, сущий младенец.

И развернулась на здоровенных каблуках, и потопала прочь, покачивая сумочкой.

– Да, честно говоря, Билли, иногда…

Остальные последовали за Джил, а я изо всех сил старалась не разрыдаться из-за их предательства.

Сью положила мне на плечо толстенькую, похожую на морскую звезду, лапку с обкусанными до мяса ногтями.

– Она вовсе не это имела в виду, Билли, она просто ревнует, потому что он не ее выбрал; пошли, заглянем в «Уимпи», а? Возьмем молочный коктейль, шоколадный, твой любимый. Пошли, не хватает еще, чтобы она поняла, как тебя расстроила. Но тебе надо было с ним пойти, в самом деле, когда он вытащил шпильки из твоих волос, это было так романтично, по правде сказать…


Через полгода я вошла в бар отеля «Корона» с пятью сотнями доз ЛСД и пистолетом в греческой дорожной плетеной сумке, ухмыляясь во весь рот и паря над землей, как воздушный змей.

Глава пятая

Раздумья в итоге ввергли меня во грех. Раздумья, как говорит Лекки, до добра не доводят. Сводят с ума. Праздные – легкая добыча для дьявола. Ну, праздные мозги или что-то в этом роде, я полагаю. Лекки, когда сталкивается с чем-то негативным, «очищает свое сознание», «концентрируется» и «думает о прекрасном». Если бы я могла освоить эту технику, когда мне было четырнадцать, а?

Но тогда я ничего не знала о позитивном мышлении; на самом деле, я и сейчас не специалист, несмотря на раздраженные наставления Лекки. Нет, я думала о Данке, о том, что девочки – ив первую очередь Джилли – сказали; о том, что, как мне казалось, они не оценили моей жертвы. Я размышляла о жестокости мира, о том, что никто-никто никогда в целом свете не страдал, как я, это просто невозможно. Я была уникальна в своих страданиях. Я смотрела на себя в зеркало, пытаясь вылепить на лице интересную меланхолию, но добивалась лишь того, что выглядела еще мрачнее и насупленнее, чем обычно.

Вот тогда-то я и начала вести дневник – не жеманный крохотный дневничок с сантиметровыми страничками, введенными на каждый день, – они годятся лишь для того, чтобы отмечать месячные. У меня была тетрадь формата A4 в твердой мраморно-голубой обложке, с тонкими отрывными страницами; я купила ее на распродаже в магазине канцтоваров. Иногда я не писала ничего по три дня, а иногда писала по пять часов кряду, снова и снова слушая «Целую куча любви».[14] Я исписала все страницы своим острым наклонным почерком (о'кей, да, у меня «крупный почерк», как говорили в школе, но тем не менее). Затем я купила еще одну тетрадь. Никто и ничто не ускользнуло от моих убийственных насмешек. Разумеется, перепрятывание дневников от мамы, твердо верившей в неотъемлемое право родителей совать нос во все дела своих детей, превращалось в операцию, достойную Джеймса Бонда: в ход шли и отстающие паркетины, и щели за шкафом.

Я все еще храню их, эти тетради, как я уже сказала, в запертом ящике под кроватью: засаленные, тонкая бумага стала хрупкой, почти прозрачной, словно крылышки мертвого насекомого. Иногда я достаю и перечитываю их, удивляясь тому, насколько я изменилась и вместе с тем осталась прежней.

Я снова и снова предавалась размышлениям. Я размышляла, точно Хитклиф[15] в юбке, по дороге в школу, ветер завывал вокруг моей сгорбленной фигуры, взбивая волосы в сальные колтуны и зажигая румянец на щеках; я задумывалась даже во время церковной службы, когда пели гимн «Вперед, воины Христа», который мне нравился и все еще очень нравится, не из-за религиозных чувств, а потому что можно было расправить легкие и хорошенько покричать. Я размышляла и во время перемены в ту пятницу, уныло слоняясь вокруг обледенелой игровой площадки, стараясь не замечать болтающихся без дела ребятишек, бушевавших вокруг меня как зимнее море. Сью подлетела ко мне, как всегда, задыхаясь.

– Билли, Бил-лии, угадай, угадай, что я тебе скажу? Угадай-угадай!

– Что?

– Угадай!

– Не знаю. Что? Что, что, что. Что?

– Угад…

– Ой, Сью-ууу, ради бога, в чем цело?

Тяжелый астматический вздох и округленные, густо накрашенные глаза.

– Мы завтра пойдем в «Конкорд»! Мы туда пойдем. Джилли говорит, ей все равно. Говорит, она теперь взрослая и может делать, что хочет. Ее родители разводятся. Им теперь плевать, что она делает, они ничего не замечают, все время нападают друг на друга, потому что у ее папы роман с парикмахершей ее мамы, отчего, как ты понимаешь, все только хуже. Джилли говорит, раз мама и парикмахерша знают друг друга, а женщины должны держаться вместе и… Так что она говорит, что пойдет в «Конкорд», и мы все тоже, и ты можешь пойти. Может, там будет Данк…

– Данк? Данк? В самом деле, Сью, да кто такой Данк? Боже, кого это волнует?

– Тебя, Билли. Все это знают.

– Ах, Сью. Ах, нет, я не…

– До завтра, в одиннадцать на автобусной остановке, как обычно. Ты наденешь свое макси? Я хочу надеть красное рождественское платье с пуговицами, но сейчас холодно, даже не знаю, мне ж придется джемпер надеть, а я в нем ужасно выгляжу, так что… Ох, если мама увидит меня там, влетит же мне!

– Сью…

– До завтра!

Судьба настигла меня, с хлопаньем мокрых крыльев и соленой музыкой спортивной площадки, под пронзительные вопли малышей, которых бездумно избивали мальчишки постарше. Я тяжело вздохнула. Прозвенел звонок, я потащилась на математику, придав лицу соответствующее выражение, которое заставило старую засохшую суку мисс Картер сказать мне – «пошевели мозгами».

Я так и сделала, но не в том смысле, в котором она подразумевала. Вместо этих непостижимых сложных цифр я думала только об одном, о том, что занимает девяносто процентов мозгов обычной девочки-подростка, – об одежде. Я решила, что, раз это будет «Конкорд» и к тому же дорожка в Ад освещается возможностью увидеть Данка – разумеется, он меня вовсе не интересует, – тогда, чего бы это ни стоило, я найду возможность приодеться. Никто не будет выглядеть моднее и круче меня.

И уж конечно не Джиллиан.

Вот так все и началось; я хотела быть моднее, чем несчастная старушка Джилли, чьи родители развелись; после короткого всплеска отчаянного бунтарства она забеременела двойней и в семнадцать вышла замуж за абсолютного уебка из Шипли. Интересно, что она сейчас поделывает?

В ту субботу я гордилась собой. Я надела свое макси-пальто, а под него новый прикид – длинный черный кафтан с капюшоном, вышитый яркими цветами на подоле, вороте и рукавах. Я потратила на него большую часть рождественских денег, а к нему – замшевые туфли с круглыми носами и завязками на щиколотках, прошлым летом они были пепельно-розовыми, но теперь их перекрасили в черный, они стали блестящими, прямо как лакированные. На запястьях звенели многочисленные индийские браслеты, шея обмотана бисерными ожерельями и кулонами, нанизанными на кожаный шнурок; на каждом пальце по кольцу, даже на большом. Волосы, свежевымытые шампунем «Хербал Бутс», завивались блестящими волнами, обрамляя бледное от «Клерасила» лицо. Брови я выщипала, насколько посмела, а глаза стали липкими от карандаша. Губы вызывающе, по моде, не накрашенные. Я благоухала иланг-илангом. Я была крута, понимаете? О да.

Мне было четырнадцать, а выглядела я на все двадцать – что, с учетом моей грядущей жизни во грехе и пороке, было весьма полезно.

Глава шестая

Нам удалось незамеченными побывать в «Конкорде» примерно трижды, но затем вмешалась судьба в лице тетушки Сью по имени Бетти. Она увидела нас, потому что мы, как дуры, уселись у окна, хотя я сидела сзади и меня почти не было видно. В то воскресенье воздух оглашался плачем и протестами девочек-подростков, стенающих, что это нечестно, и закладывающих друг друга.

Джилли заперли на месяц; по слухам, ее мама орала на папу – вот что разрушенная семья сотворила с ее дочерью, ах ты, ублюдок – брань была слышна даже на улице. Сью тоже посадили под замок, как и всех остальных. Я ждала самого ужасного наказания, которое только могла представить, размазывая по щекам пудру и засохшие остатки черной подводки вокруг глаз, так что они стали походить на дыры. Но все закончилось тем, что Джен выбранила меня за ужасный макияж, сказав, что это приведет к расширенным порам, черным точкам, увядшей коже и в итоге я останусь старой девой, а Лиз пробормотала что-то об истощении. Мне оставалось лишь воображать, как я мистическим образом от этого погибну.

А затем мама нанесла удар. В воскресенье вечером, после чая, когда я вяло собирала ранец на завтра в школу – бац! Она начала без предупреждения.

– Я слышала, – многозначительный взгляд в сторону Лиз и Джен, – я слышала, что ты и твои подружки были замечены в этом месте в городе, в кафе «Конкорд», и что вы на это скажете, мисс?

– Не знаю, – мрачно пробормотала я, отчаянно пытаясь не думать об этом кошмаре. Мысль о том, что меня запрут дома на месяц, лишив всех «привилегий» – моих пластинок или телевизора, – приводила меня в ужас. Это же целая вечность, пожизненное заключение. Пот заструился у меня по спине, я почувствовала, что отчаянно краснею.

– Ты не знаешь. ТЫ НЕ ЗНАЕШЬ. В самом деле? Думаю, ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю, – так ведь, Дженнифер? Так это правда? Ты ходила в это… место? Я и думать боюсь, что скажут люди – миссис Леттс чуть не рыдала по телефону, и я не могу ее осуждать. А что подумают соседи, я и представить не могу, какой стыд. Ты – позор…

– Я не…

– Что?

– Я не ходила в… это место, мам. Остальные ходили, а я нет. Я ходила в библиотеку, за новыми художественными альбомами – вот этими, видишь? Я никогда не была в «Кон…», в этом месте, честно. Я ходила в библиотеку, но Джилли… Они ходили, а я нет.

Впервые в жизни я сказала маме, своей семье откровенную, абсолютную, отъявленную ложь. Огромную, колоссальную, взрослую ложь. Она сорвалась у меня с языка, точно жирная квакающая жаба. Разумеется, я взяла книги – одну о Ван Гоге и вторую по ар нуво, – я забегала в библиотеку и взяла их перед тем, как мы пошли в «Конкорд». Книги лежали на столе: мои увесистые, в пластиковых обложках, алиби, а я стояла в дверях кухни, выпятив челюсть. Мама разинула рот; впервые в жизни она лишилась дара речи. Джен глупо посмотрела, а Лиз сузила никотиновые глазки. Даже старушка Крошка нервно запыхтела в корзинке, ее блестящий черничный нос тревожно задрожал.

И в этот миг, когда засвистел чайник и перестала трястись посудомоечная машина, в теплой, украшенной оборочками кухне, с радио, бубнящим старые хиты, все изменилось. Я почувствовала это нутром, точно сквозняк прокрался в комнату, подняв волоски на моих руках и заставив меня моргать. Точно дьявол взболтал мне кровь сверкающим когтем, и меня унесло в будущее, куда-то далеко-далеко. Я не могла описать свои ощущения, но знала, что все изменилось, и ждала, затаив дыхание, пока мама усвоит информацию.

– Ну, я… Понимаю. В библиотеке. Но…

– Другие, мама. Не я. Извини, я…

Мама сглотнула, точно питон, подавившийся козленком, с трудом сдерживая ярость.

– Нет, нет, если это правда – да, да, видимо, так оно и есть, ты не должна извиняться – в этот раз, во всяком случае. Ох уж эти старые сплетницы, Лиз… вечно невесть что наболтают, это старое зеленоглазое чудовище, в самом деле… Нет, я с вами еще не закончила, мадам…

Она прочитала мне лекцию о послушании, приличиях и тому подобном: Джен никогда так не мучила ее, как я, вслед за моим отцом, я ее загоню в гроб, я одеваюсь как бродяжка и уродую себя, я позорю всю семью.

Лиз не улыбалась губами, но я знала, что в душе она скалится, как крокодил. Цветущее личико Джен выражало участие и грусть.

Но мне было все равно – я победила; они были правильными, они были консервативными обывателями, что они понимали? С высоты своей неимоверной крутости я смотрела на их печальные маленькие жизни, слегка их жалея (но не Лиз). Я была художником, я собиралась поступать в художественную школу, я должна быть свободной, жить безумной полноценной жизнью, быть, понимаете, познавать мир. Иначе как я смогу стать великим художником, таким, как Винсент? Он-то не позволял своей мамочке диктовать, куда ему ходить и во сколько возвращаться, – он жил своей жизнью на всю катушку, делал, что хотел. В любом случае, они не знали публику, которая собиралась в «Конкорде», как знала я, – откуда им? Они так боялись тех, кто отличается от них, кто думает иначе, они даже никогда не слушали, если мы пытались им что-то объяснить. Мама и Джен и Лиз. Как это жалко, в самом деле.

Больше я никогда не говорила матери правду. Я считала и по сей день считаю, если честно, что спасала их от того, что лишь расстроило бы их, что могло их напугать и смутить.

Была ли я права, огораживая их от правды, я никогда не узнаю. Возможно, я ужасно ошибалась, и моя ложь открыла ящик Пандоры и все мимолетные проступки, зудящие комариные грешки, тяжелые, как ночные бабочки, ошибки затрепетали вокруг моей головы в пыльном вихре, просочились в легкие, отложили яички в крови, их черви и личинки ползли по венам, наполняя меня неутолимым зудом.

Дурная кровь; вот что я такое, мелодраматично думала я, втайне самодовольно усмехаясь. Дурное семя. Дурная кость, дурная плоть: я стремилась ко всему дурному, безумному, крутому. Я хотела участвовать в хипповейших сборищах, хэппенингах, рок-шоу и звездных вечеринках. Мне хотелось быть единственной и неповторимой, странной, безумной, соблазнительной крошкой Венерой, сверкающей в атласе и в лохмотьях. Свингующие хиппи будут целовать мои украшенные кольцами руки, с благоговением бормоча мое имя. Я хотела быть лучшей из лучших, цыпочкой, которую хотят трахнуть все мужчины и которой хотят быть все женщины. О, я мечтала обо всем самом гадком и самом завораживающем, я хотела этого здесь и сейчас.

Глава седьмая

Я и в самом деле какое-то время ходила с Данком. Ну, я говорю «ходила», но это лишь означает, что мы оба ходили в «Конкорд», в музыкальный магазин и на концерты «лже-Дженезис» в церковный зал, откуда он сматывался вместе со своими приятелями-музыкантами, бросая меня, обычную цыпочку, на произвол судьбы. Когда погода стала получше, мы ходили гулять в Пил-парк. Это мало походило на бессмертный роман – мы просто обжимались на задворках домов и под кустами. Помню как-то раз со мной чуть не случился эпилептический припадок, когда во время особо страстного поцелуя его измусоленная жвачка попала ко мне в рот.

Данк был не мастак поговорить, и это меня разочаровало. Мне хотелось говорить, говорить, говорить обо всем на свете, особенно об искусстве, а ему хотелось меня трахнуть. Вернее, кого угодно, ничего личного. Так что, пока я разглагольствовала об Альфонсе Мухе или Обри Бердслее,[16] Данк отважно пытался стащить с меня трусики, впрочем, без особого успеха. Сперва, не придумав ничего лучше, я решила, что он – сильный, молчаливый парень. Я думала, что у него, должно быть, мощный мозг, активно работающий за его обычным каменным, слегка туповатым, но весьма сексуальным лицом, и что я наношу ему огромный ущерб, не позволяя то, что ему хочется. Несколько раз он намекал, что парни испытывают ужасную боль внизу, когда не могут трахнуть цыпочку, что я просто дразню его и должна быть, типа, уступчивее.

Но я не уступала, я была девственницей, какой-то инстинкт подсказывал мне, что я не хочу Делать Это в первый раз с Данком, так что, хоть я и угрызалась, но все же позволяла ему страдать. Бедный Данк, он был всего лишь мальчишкой, и, пусть я воображала его мудрым и знающим, в его мальчишеской голове не было ничего – ну, там места не было, все забито гормонами.

Но я быстро поднималась по общественной лестнице. Я все реже и реже виделась с Джилли, Сью и девочками; их напугало ужасное наказание, и теперь они держались невыносимо нудного, но безопасного Юношеского музыкального клуба, устраиваемого по вечерам в пятницу Методистской молодежной группой. Сью пару раз пыталась вернуть меня в стадо, приговаривая, что у меня подмочена репутация (ура! есть результат!), и люди обо мне говорят, но мне было все равно.

После того судьбоносного воскресенья мама решила, что если меня все это не волнует, то ее и подавно. Я стала позором семьи, но чего еще она могла ожидать при таком отце, как мой? Она умывает руки, сказала она, ей безразлично, куда я хожу и с кем, до тех пор пока я прихожу домой в то время, которое она считает подходящим, и не позорю ее на нашей улице или не Попадаю В Беду. Если я Попаду В Беду, меня вышвырнут вон, и пусть я не рассчитываю ни на какую помощь от нее, вот так-то. В конце концов, у нее есть Джен, и она не намерена тратить свое драгоценное время на споры по малейшему поводу с такой строптивой мадам, как я. Ее нервы этого не выдержат, доктор предложил прописать ей транквилизаторы, когда она ходила к нему последний раз и описала ему, как я себя веду; миссис Морган, сказал он, миссис Морган, вы не железная, никто не станет вас винить за то, что вам нужна помощь, чтобы успокоиться, – но она гордо отказалась. Должно быть, я – крест, который она должна нести, она постоянно твердила, что чего бы я ни натворила, мне ее не удивить.

Но это бы точно ее удивило, она бы завопила от ужаса, но она так никогда об этом и не узнала. О пятистах дозах ЛСД и оружии; теперь, оглядываясь назад, я ежусь от собственной глупости, но тогда это казалось так круто, верно?

Я сидела в «Конкорде», потягивая мыльный пенистый кофе, поджидая Кэти и Никки, новых приятельниц из «Конкорда», и тут Джейки Рейнолдс, очень плохой парень, совершенно аморальный тип, скользнул на стул напротив меня. Его физиономия пройдохи-хорька дергалась от злобы.

– Н-ну.

Я неуверенно подняла глаза. Джейки стоял гораздо выше меня в строгой кафешной иерархии и, как правило, с такими, как я, даже кивками не обменивался. К тому же он мне не нравился – тощий, низкорослый, с остреньким личиком, почти альбинос, с вечно мокрыми губами, Но тем не менее он был местной знаменитостью, поэтому я сидела с непроницаемым лицом: этот трюк хорошо служил мне многие годы.

– Ага. Да, привет, – ответила я со всем безразличием, на которое только была способна.

– Ты ведь знаешь Сэма, а? – Он нервно потирал костлявые руки, прилизанные белесые волосы упали на лицо.

– Ну да, то есть я знаю, как он выглядит. В смысле я с ним никогда не говорила…

– Гм, но ты его знаешь, верно?

– Ага.

– Сделай одолжение? Оттащи ему вот это, он в «Короне», в пабе, да скажи, что это я передал, вот и все, понятно? Вот тебе «кислота». Сделай все, как надо; я разделю пополам, тебе хватит и половинки; не хочу, чтобы ты улетела слишком далеко. Давай, хватай и глотай, будь хорошей девочкой.

Я проглотила половинку таблетки, не моргнув глазом. Мне больше ничего не оставалось, все украдкой наблюдали за нашим разговором. Часть моего мозга напоминала мне о Кэти и Никки, которые вот-вот должны прийти, но после той истории с Данком и девочками я уже не была столь тверда в убеждениях. В любом случае им достанется по четвертинке, и мы все будем бродить по городу и хихикать.

Джейки протянул мне под столом пластиковый пакет с чем-то комковатым и тяжелым, и я затолкала пакет в сумку.

Он улыбнулся: зубы у него были желтые и мелкие, как у крысы. Я знала, что совершаю какую-то глупость, а может быть, и очень большую глупость, но я была точно во сне, я попыталась встряхнуться, но как-то странно ослабела.

– Что это? Что в…

– Заткнись, тсс, мы ж не хотим, чтобы все нас услыхали, верно? Ничего, просто немного «кислоты», понимаешь, и сломанный… сломанный, ну, это испорченный старый пистолет, ничего такого, просто прикол. Сэмми-бой собирает такие штуковины, это подарок. Он будет счастлив тебя увидеть, ужас как рад.

– Но оружие незакон…

– Но не сломанное. Не в разобранном виде. Волноваться нечего, ты ведь славная, верно? Никаких проблем не будет, в лицо тебя никто не знает, сечешь? Никто на тебя дважды не посмотрит, я клянусь… Ты с подружками здесь все время болтаешься – хотите пойти сегодня на вечеринку? К Фреду? Да, ты можешь пойти, скажешь, что я разрешил, а? А теперь давай топай, ага? Я скажу твоим подружкам, что ты скоро придешь и кое-что им притащишь, идет?

Он подмигнул. Вечеринка у Фреда – это улет. Мы неделями ломали голову, как заполучить приглашение на одну из прекрасных психоделических тусовок Фреда в его легендарном притоне, и вот оно, мне протянули его на блюдечке. Ну, подождите, когда Кэти и Никки это услышат, я стану Королевой Дня.

Гордая своей зрелостью, с наркотиком, циркулирующим по моей кровеносной системе, я побрела в «Корону», где Сэм и впрямь был очень рад меня видеть.

Это создало мне репутацию; я была цыпочкой, которая переправила целую гору наркотиков плюс пистолет самому крупному, самому крутому дилеру в Йоркшире, храбро улыбаясь, протащила все это добро у всех на глазах. Может, я и была юной, но оченьотвязной. Я была крутой Цыпочкой. Я была надежной, я преуспела.

Перечитав написанное, я подумала, что, если вы незнакомы с миром наркотиков и почерпнули свои знания о химических увлечениях страны из газет или «серьезных» передач по телевизору, мое падение может показаться немного странным. Даже неправдоподобным. То, как успешно я дебютировала в альтернативном обществе и за какие-то недели в мгновение ока стала наркокурьером, как выражаются в «Дейли Мейл». Прошу прощения, но так оно и бывает в реальной жизни. Случайность. Ты просто оказываешься в неправильном/правильном месте в неправильное/правильное время, и вот тебе повезло/не повезло.

Я и представления не имела, что делаю, кем был на самом деле неряшливый придурок Сэм или что оружие было реальным, настоящим, в собранном виде. Мысль о том, что, если бы меня задержала полиция – а Сэм с Джейки находились под надзором, – я получила бы серьезный срок в колонии, а всю мою жизнь и жизнь моей семьи разорвали бы на части социальные службы, не доходила до моих крошечных, пропаренных «кислотой» мозгов. Я даже не понимала, что после тюрьмы просто не смогу вернуться в Брэдфорд, что стану главной пешкой в местной нарковойне.

Я была невинна, понимаете. Не в преступлении как таковом, но сама по себе. Джейки это понимал, и это было ему на руку. Под кафтаном и макияжем прятался отчаянно жаждущий признания ребенок, и Джейки это почуял. Я бы сделала почти что угодно, чтобы вписаться в Тусовку, и он знал это, он, разумеется, видел это много-много раз прежде. Так что я была идеальным «верблюдом», насколько меня хватит. А если меня зацапают, или я сторчусь, или просто слишком примелькаюсь, будет еще много-много других – таких же, как я.

Но моя невинность хранила меня. Как Шут в картах Таро, я бездумно блуждала туда-сюда, не подозревая, насколько все это опасно. Я была запакована в собственное невежество и слишком близорука, я не понимала, что валяю дурака на краю бездны. У меня была идиотская, необоснованная вера, и мне везло. Другим, как я узнавала время от времени, везло меньше: иногда, когда я была в сентиментальном настроении, я зажигала в память о них свечу у себя на окне. Возможно, их заблудшие души видели трепетный огонек моей свечи, и их утешало, что кто-то вспоминает их не проклятыми неудачниками, не мертвыми цифрами статистики погибших от наркотиков, но детьми, не выучившими правила и потерявшими всё в игре, в которую даже не сыграли, умершими прежде, чем успели ощутить вкус жизни.

Но не я. Я выжила.

Глава восьмая

Но вот какая проблема: когда я перечитываю написанное, мне кажется, что все это звучит чересчур блестяще и увлекательно, в этаком наркопридурочном стиле, совсем как в этих дерьмовых фильмах о семидесятых. Много блеска, мишуры, серебряных звезд, черной подводки для глаз, девушки в легких свободных платьях, распускают на ветру длинные белокурые волосы на фоне акварельных пейзажей и задумчиво улыбаются влажными губами. Мечты, мечты, чувак.

Это вовсе не было так сказочно, уверяю вас. На самом деле, когда прошло волнение от того, что я показала нос мамочке и почувствовала себя, гм, дикой и свободной, я начала понимать темную сторону жизни хиппи.

В наши дни люди, насмотревшись рок-н-ролльных фильмов и телепередач, в которых глумливые молодые знаменитости иронизируют по поводу моды и музыки, думают, что хиппи были безобидными придурками, боровшимися за любовь и мир. Нет, они не были такими. Обычные люди с изрядным мусором в голове и всеми вонючими предрассудками своего времени – особенно по отношению к женщинам. Как панки, готы и любые другие молодежные движения, для большинства людей это была просто мода. Способ отделить себя от старшего поколения. Вот и все, ничего больше, никакой глубины.

Я довольно быстро это поняла. О, на еженедельных сейшенах Фреда хватало болтовни о свободе и о том, что секс – это естественно и прекрасно, детка, – и ясно как день, почему. Никто никогда не пользовался презервативами, это было не круто, это «все портит», и ни одна девушка не носила их с собой, потому что так делают только проститутки. Оставалось глотать таблетки… Не говоря уже о нашествиях лобковых вшей, эпидемиях триппера и прочих половых инфекций, которые вспыхивали, как чума, из-за постоянного обмена цыпочками.

На деле таблетки не освободили женщин – они освободили парней. Это означало, что им больше не нужно беспокоиться о том, что какая-нибудь цыпочка залетит, поскольку теперь они знали, что это ее проблема. Они никогда не спрашивали, принимаешь ли ты их, они считали, что принимаешь, главным образом потому, что в те дни никто об этом не говорил. Такие вещи приводили в смущение.

Я понимаю, что этот образ неотесанных хиппи слишком непригляден и унизителен и плохо сочетается с модной ныне, окрашенной в розовые тона, ностальгией по потерянному Золотому Веку. Вся эта хипповская мифология альтернативных культур Эры Водолея… Распущенные волосы, распущенные мысли… Жить в гармонии с природой, жить сегодняшним днем, никаких преград, детка, никаких сожалений. Но это был отнюдь не Золотой Век, если только вы не были красивы, богаты и не жили в Свингующем Лондоне, а это не относится к подавляющему большинству населения страны. Как обычно. Ничего не меняется, верно?

Но один момент изумлял меня больше всего. Хиппари не держались вместе, не хранили верность приятелям. Если дело плохо, каждый сам за себя. В этой толпе водилось и немало хищников, несмотря на то что они носили униформу Поколения Любви. Девушке приходилось быть осторожной, мы все это знали; но об изнасилованиях как-то никто не говорил. Теперь это называют «изнасилованием на свидании», словно такое преступление – менее тяжкое.

Это случилось и со мной, как почти со всеми девчонками, кого я знала в ту пору. По той или иной причине ты влипала в историю и, как тогда говорили, – «вам-эбам, спасибо, мадам!» Меня изнасиловал парень, которого называли Стивио, чтоб ему гореть в аду.

История простая и незатейливая; как одна из этих бесконечных, плаксивых баллад, она веками повторяется снова и снова: лишь платья и наркотики меняются сообразно эпохе. Девушка беззаботна, девушка напивается или обкуривается, девушку насилуют.

В моем случае мою погибель спровоцировала «кислота», как обычно. Я сидела в «Короне», под кайфом. Мне было шестнадцать, я училась на первом курсе художественной школы, вела жизнь студентки-художницы на всю катушку, радостно и бездумно, слушая улучшенную наркотиками «Прогулку по дикой стороне»[17] (я и по сей день не могу слушать ее без легкого головокружения). Музыка плыла в воздухе, разрисовывая пространство причудливыми трехмерными световыми узорами, что вились вокруг привлекательного длинноволосого Стивио в тонкой пестрой набивной рубашке, распахнутой на груди, с замысловато перепутанными фенечками, болтающимися на гладкой смуглой груди, в облегающих, с пуговицами на ширинке, брюках-клеш и серебристых бейсбольных туфлях. Когда он мне улыбнулся, я тупо улыбнулась в ответ, он подсел ко мне, я наслаждалась запахом пачули, ладана и свежего пота, который трепетал вокруг него, сплетаясь в пастельные гирлянды, как обрывки шелковых шарфов.

Я была под кайфом. Совершенно уплыла. Все это видели, все в пабе это понимали, в конце концов я была Кислотной Цыпочкой, верно? Я была известной любительницей бледно-голубых колес. Только никто не знал, что я никогда не закатывала больше половины колеса, я просто прикидывалась, чтобы казаться крутой, взрослой. Итак, я заглотила половинку, но она оказалась сильной, а я улетала с легкостью. Вот как было.

Но, как бы то ни было, никто не сказал ни слова, когда Стивио – все знали его как большого любителя цыпочек, который в буквальном смысле вел подсчет своей добычи на столбике кровати, вырезал зарубки, – сделал вид, что беспокоится о бедной малютке, которая в таком состоянии; он проводит меня домой, убедится, что я в порядке, – но сперва мы зайдем к нему, ему нужно кое-что взять…

Когда мы вошли, он запер дверь и ударил меня, чтобы я стала сговорчивей. А потом он меня трахнул.

Стивио стукнул меня кулаком, затем ударил в живот, чтобы не оставлять следов. Он толкнул меня на грязную постель; я скрючилась, задыхаясь; наркотик дробил свет уличных фонарей, падающий сквозь оконный переплет, на изломанные призмы. Он схватил меня за горло, и я почувствовала, как затрепыхалось сердце, – казалось, лицо разбухает как у мультяшного героя, а глаза вылезают из орбит. Он проталкивается, проталкивается в мою сухость, моя кожа разрывается от огня. Голова стукается о спинку кровати, его руки, цепкие как клещи, выкручивают мои соски; боль превращается в звуки; острая и мерзкая, гнилостная вонь его немытого члена. Его лицо у меня между бедер, небритый подбородок царапает мне кожу до крови. Он говорит мне, какой он потрясающий любовник, что я должна быть благодарна, что женщины умоляют его об этом, и, пока он пожирает меня, в моей голове возникает образ – картина в одном из моих альбомов – шедевр ар нуво – торс женщины цвета слоновой кости, и его заглатывает огромное насекомое… Его смех и последнее, что он мне сказал: «Для других мужчин ты теперь порченая. Теперь ты со мной. Тебе ведь понравилось, шлюха?»

Затем он меня вышвырнул. Зарубка, сделанная его большим старым складным ножом на зазубренном краю его изголовья. Он выбросил меня как мусор. Осталось лишь затуманенное «кислотой» воспоминание о призрачных коридорах и яркое сияние мха на каменных ступенях, с которых я упала. И его жесткие, леденящие оскорбления и смех, когда я упала на четвереньки, на гравий дорожки под дождем. А после этого – ничего.

Я очухалась в парке. Нестерпимый холод. Макияж размазался по лицу; меня трясло; большие синяки на горле от пальцев Стивио; глаза налиты кровью. Целую неделю я не могла нормально ходить и говорить. Я сказала, точнее прохрипела маме, что у меня ужасная простуда, болит горло, и заматывалась в длинный креповый, развевающийся шарф, в стиле Айседоры Дункан, пока не сошли отметины. Мама никогда ни о чем меня не спрашивала, то была просто еще одна ложь. Я ужасно радовалась, что не залетела и не подцепила какую-нибудь гадость; думаю, я покончила бы с собой, случись такое.

И все об этом узнали. Он всем рассказал. Шутил. Хвастал, как засадил мисс Выскочке Билли Морган. В те дни у парней бытовал миф – если ты принудил девчонку, которая не была девственницей, это не изнасилование, а я к тому времени уже потеряла девственность с милым, но довольно занудным французом, приехавшим по обмену студентом с глубоко посаженными карими глазами и улыбчивым ртом. Это было славно, это было правильно, приятное летнее воспоминание, полное смеха и поцелуев, я сентиментально плакала, когда Ксавье уехал домой в Париж, он клялся в вечной любви в письмах, которые постепенно иссякли, когда зазолотились листья.

Теперь это милое воспоминание перекрылось жирным, омерзительным клеймом Стивио, который посчитал случившееся отличной шуткой. Спустя какое-то время я увидела его в пабе с одним из его дружков, они мерзко ухмылялись, подталкивая друг друга. Ярость расцвела в моем сердце, у меня затряслись ноги и руки, скрутило живот; бешенство поднималось из темных, потаенных уголков души, мне хотелось его убить. Не гипотетически, а по-настоящему; зарезать его собственным ножом; воняющая медью кровь, стекающая по моим рукам, недоверие на его смазливом лице, высокая певучая красота мести. Я хотела причинить ему такую боль, чтобы он молил меня о прощении, униженный и уничтоженный, ползая на разбитых коленях, умирающий или просто исчезающий, исчезающий с лица земли, ныне и во веки веков…

Но я ничего такого не сделала, потому что была молода и беззащитна. У меня не было своего клана, семьи, шайки, которые могли бы драться за меня, и я пообещала себе, что найду свой клан, и больше ничего такого со мной не случится. Так что я просто выплеснула свою выпивку в ухмыляющуюся рожу Стивио, это все, на что я была способна, от злости я потеряла дар речи. Он возмутился. И все остальные тоже; устраивать сцены, ссориться – это неправильно. Это не круто.

Этот опыт меня многому научил.

Я поняла, что никогда нельзя доверять хиппи; у них каждый сам за себя, у них нет чести. Я завязала с ними, хватит.

Я узнала, что во мне есть темная сторона, которую я с трудом могу контролировать, она может стать оружием, она пахнет смертью, и, когда нахлынет, я могу сделать и сказать что угодно, причинить боль кому угодно, даже себе, но после этого буду чувствовать, что очистилась, точно мертвая ракушка, омытая тысячей течений, и захочется мне только блевать. Я научилась ждать, когда накатит волна сокрушительной ненависти к себе, что следует за кроваво-красным освобождением; дрожь, безнадежное ползание на брюхе, отвращение, что не идут на убыль много дней, а я клянусь, что больше никогда, никогда не буду выходить из себя.

И после этого урока я решила, что больше никогда не стану принимать «кислоту» или курить слишком много травы, нюхать слишком много порошка и принимать внутрь то, от чего могу потерять контроль над собой.

Но правила легко придумывать и куда сложнее, как выяснилось, им следовать, особенно когда речь заходила о «спиде» – не коксе, игрушке для богатых, а дешевом, брутальном «Билли Уиззе», единственном наркотике, который я действительно любила. Ах, это чувство, когда шероховатые, раздробленные кристаллы толкают тебя к свету, ты словно Господь Бог на ракете, ты полон ярких, мерцающих, застывших звезд, ощущение, будто можешь сделать что угодно, сотворить что угодно, перевернуть Вселенную и станцевать на битом стекле. Это правильный наркотик, наркотик, который заставляет тебя думать, будто ты больше, чем на самом деле; ты полон горячей крови и безграничной уверенности, прекрасный, талантливый, остроумный: это не та дрянь, что превращает тебя в ухмыляющийся полусонный овощ или бессмысленного долбанутого торчка, выпрашивающего мелочь, которого все презирают и от которого все отворачиваются. Я знаю, знаю, «спид» укорачивает годы, разрушает здоровье и в конце концов лишает рассудка; превращает в съежившуюся, засушенную, безжизненную мумию с гнилыми коричневыми пеньками зубов, раскрошившихся до десен, зловонным дыханием и мозгами, не способными удержать мысль больше чем на пару секунд, но когда ты молод, и на вечеринке тебе предлагают – Давай, угощайся, – ты в последнюю очередь думаешь о будущем…

Я упорно боролась, чтобы не превратиться в спидового торчка, не стать никчемной наркоманкой, старалась жить достойно и сохранять контроль над собой и преуспела в этом, но эта борьба завинтила меня туго-туго, и никакие бесчисленные ванны с лавандовой пеной и никакая треклятая йога не помогут снять это напряжение. Так нужно. Это мой щит, моя защитная система, мое утешение.

А еще я научилась никому не говорить об изнасиловании; понятное дело, в те времена не было ни кризисных центров для жертв изнасилований, ни телефонов доверия, ни консультаций. А если ты заявляла в полицию, с тобой обращались как с недочеловеком, шлюхой. Даже семья проклинала тебя, многие женихи разрывали помолвку, после того как заплаканная невеста в минуту любовной слабости открывала свой темный секрет. Но времена изменились, и в итоге я рассказала об этом Лекки, Микки и Джонджо.

Пару лет назад я все рассказала Лекки, когда за обедом, вопреки обыкновению, выпила пару бокалов вина. Мы сидели в ее квартире. Она плакала. Боже, благослови ее нежное сердечко, я так благодарна ей за сочувствие. Она плакала так, как я никогда не позволила бы себе плакать по той несчастной девочке, по мне. Она обняла меня; я не большая любительница обниматься, но сердечно обняла ее в ответ, вдохнув без остатка ее доброту; она высказала все, что думает о мужчинах-ублюдках и о том, какая я была храбрая, и как она мной восхищается.

Я заварила ей чаю, она сглатывала слезы, кипела от возмущения и прочищала нос в платочек с нарисованными золотыми купидонами. Я пыталась объяснить ей, что не питаю ненависти к мужчинам или к кому бы то ни было вообще; ненавидеть всех людей скопом лишь потому, что среди них попадаются отбросы, бессмысленно и отнимает слишком много сил. Я хочу сказать, что люди – либо хорошие, либо плохие, верно? Пол, раса, религия – все это чушь, на самом деле. Хорошие или плохие, вот и все. Она немного посмеялась над этим, сказала, что я ужасная, гадкая старая байкерская цыпочка; я тоже рассмеялась, но ведь это правда. У них, у банды, я переняла эту незатейливую философию и придерживаюсь ее до сих пор, потому что считаю, что она помогает жить.

Затем я рассказала, как восприняла то, что Стивио сделал со мной: я вычеркнула это из памяти, потому что ни при каких условиях не хотела, чтобы этот мудак получил надо мной власть. Если бы я позволила ему ранить меня тем, что он сделал, он бы победил. Но он не смог победить. Конец истории. Вот что я повторяла себе снова и снова. Это была моя мантра.

Затем она снова расплакалась и сказала, что я настоящий пример для подражания; и я не смогла ей объяснить, что я так решила не потому, что была храброй или сильной, я просто боялась.

Я очень боялась, понимаете? Смертельно, ужасно боялась, что если позволю Стивио победить, то стану склонной к мужененавистничеству и никогда не избавлюсь от горечи, что манит меня своими иссохшими, тощими лапами, я никогда не стану собой, я останусь просто жертвой изнасилования. И больше ничем. Все мои поступки будут определяться этим актом. Я никогда не буду счастлива или любима и не смогу полюбить никогда. Моя жизнь вечно будет вращаться вокруг этой мерзости.

Это до смерти меня пугало. Я видела, как такое случалось со знакомыми девушками, а когда стала старше, не раз сталкивалась с женщинами, зациклившимися на своем страдании: они стали озлобленными и жалкими, полными презрения к себе. Но я была слишком труслива. Я очень хотела жить, путешествовать, смотреть на мир, оставаться живой. Как сказала Фрида Кало[18] на смертном одре – Viva la Vida. Я слишком хотела жить, я хотела быть кем-то.

Viva la Vida. Боже, сейчас это смешно. Viva la Vida , блядь. Да здравствует Жизнь.

Я рассказала Лекки об изнасиловании и о том, что я сделала, чтобы исцелиться, но я рассказала далеко не все, потому что лишь позже, после всего случившегося, смогла признаться себе во всей правде. Потому что я Должна была это сделать, верно? Боже, так тяжело об этом писать, пальцы зависают над клавиатурой, словно какая-то часть моего сознания сопротивляется изо всех сил. Словно утаив это, я буду в безопасности, нет – я останусь цельной. Но я не цельная. Часть меня ушла навсегда, та часть, которую я вычеркнула. Не «чистота» и тому подобная чушь, нет, это связано со вспышками воспоминаний, с неспособностью забыть, даже если долгие годы заставляешь себя забыть. Оно возвращается, когда не ждешь, когда меньше всего этого хочешь. Как герпес. Как вирус. Как рецидивная лихорадка духа.

Иногда – не всегда, – но иногда, когда я занимаюсь сексом, любовью, трахаюсь, называйте как хотите, в голове вдруг всплывают эти старые зловещие образы. Точно одновременно прокручиваются два фильма. В одном фильме совершенно нормальные мужчина и женщина, я и кто-нибудь еще, занимаются тем, чем обычно занимаются мужчины и женщины, а в другом – нет. Темная, хаотичная масса образов, чувств, запахов, звуков накладывается на происходящее. Я пугаюсь, впадаю в панику. Мне хочется закричать, ударить мужчину, оттолкнуть его, прогнать прочь. Мне хочется убежать и спрятаться, скрыться от воспоминаний, они прорываются сквозь настоящее из погребенного прошлого, меня от них трясет.

Я не рассказывала об этом Лекки и никому вообще.

Об остальном я рассказала своему мужу, как глупая корова. Мой молодой, невинный, любимый муж, Микки. О да, я была замужем, по-настоящему, со свидетельством о браке и всем прочим. Я рассказала ему, когда мы были женаты всего несколько недель, сглупив, как одна из тех отвергнутых невест. Я расслабилась, ведь мы так любили друг друга. Я доверилась ему, лежа в его сильных объятьях на нашей большой ветхой кровати красного дерева, на бугорчатом матрасе под нарядным новомодным пуховым одеялом, которое нам подарили на свадьбу, и равнодушная луна светила в темное окно. Я рассказала ему и почувствовала, с отвратительной дрожью в желудке, как теплота покидает его объятья, как холод пронизывает летнюю ночь.

Я не должна была рассказывать; и он не знал, как поступить. В его жизни, с мальчишескими журналами, ребяческими приключениями и забавами, ничто не научило его, как поступить, если знаешь, что твоя новобрачная в шестнадцать лет была изнасилована и никто даже не пытался ей помочь. И что человек, сделавший это, ходит где-то на свободе и, может быть, проделывает это с другими девушками, и ничего нельзя с этим сделать, не с кем бороться. Только призраки танцуют и насмехаются, когда в отчаянии и гневе слепо на них замахиваешься. Только призраки в лунном свете. Бедный Микки.

Джонджо все воспринял проще, но тогда мы уже не были детьми, и времена другие. Он просто прижал меня к себе и гладил по голове большими мозолистыми руками, пока я рассказывала. Я понимала, что он чувствует, и знала, что он никогда не скажет и не сделает больше, чем это редкое для него проявление нежности. Мы не женаты, он – женат, на другой. Так продолжается много лет, у него уже взрослая дочь. Лекки называет его моим «бродячим котом», не домашним, как Чинг и Каирка. Джонджо – кот, который гуляет сам по себе дикий кот, которому оставляешь еду за дверью, а он лишь изредка позволяет погладить свою грязную, прекрасную, дикую голову, а затем уходит прочь, не оглянувшись. Джонджо приходит и уходит, когда ему вздумается, и мне это нравится. Никаких уз, никаких привязанностей, никакой боли. Всего лишь утешение, есть с кем провести ночь. Никакой боли, понимаете, больше никакой боли, я бы этого не вынесла. Вот уже двадцать пять лет я знаю Джонджо, сперва приятеля, затем любовника, он никогда не говорил, что любит меня, или что я хорошенькая, или что он беспокоится обо мне. Но он всегда возвращается, мы разговариваем ночи напролет, мы заботимся друг о друге, по-своему. У нас общее прошлое, понимаете, воспоминания, наш смех, недоверие к собственной юности и нашей тогдашней глупости, много лет назад, когда я вышла за Микки, и они с Джонджо были кандидатами.

Мы с Джонджо были «Свитой Дьявола».

Глава девятая

Все началось с Дасти Миллера. В колледже он учился на чертежника, у нас были какие-то общие приятели, так что, когда он предложил подбросить меня домой на своем «бонневиле», я сказала: почему нет? Мне было семнадцать, я училась в художественной школе, меня влекло все новое.

Он мне не нравился, ничего такого, головастый нечесаный парень с милой улыбкой, в старой авиаторской куртке из овечьей кожи, – мне всегда такую хотелось. Он был моим приятелем. У меня всегда было много приятелей-мужчин, я хорошо ладила с парнями на таком уровне. Гораздо лучше, чем с девушками, с которыми мне и сейчас нелегко; разумеется, мне хотелось иметь замечательную лучшую подругу, с которой я могла бы делиться мыслями, хихикать, на которую всегда можно положиться (в ранней юности я зачитывалась комиксами «Банти»,[19] это на меня и повлияло), но действительность в виде сбивающихся в группки, злобных, вечно соперничающих девчонок, скрывающих свою жестокость под пушистыми джемперами и слоями туши для ресниц, казалась гладкой стеной, выстроенной для того, чтобы отталкивать таких аутсайдеров, как я. Должно быть, я от природы неспособна делать жеманные глупости, которые, по-видимому, нравятся большинству мужчин. Про себя я называла таких девушек «барракудами» – снаружи стройные, чистые, привлекательные, с большими круглыми глазами, а внутри – хищницы. Большие зубы. Щелкающие челюсти. Язвительные подколки в столовой. Вы много пропустили, если не видели, как они плавно покачивались у стойки и крутили задницей перед каким-нибудь пускающим слюну чуваком, который заплатит за их чай и булочку…

Как бы то ни было, к счастью (или к несчастью – если бы я носила юбку, теперь я бы могла быть милой хаус-фрау с кучей детишек, жила бы в чистеньком домике в Бингли), в тот судьбоносный день на мне были джинсы, и тогда еще можно было ездить на мотоцикле без шлема. Я никогда до этого не сидела на байке, хотя как-то раз чей-то дядюшка прокатил меня по кварталу на заднем сиденье своего мопеда, – я тогда была совсем маленькой, мне ужасно понравилось, и я так умоляла покатать меня еще, что меня с позором отправили спать. Не та ли обыденная поездка на мопеде посеяла семена моего окончательного падения? Матери, читающие это, возьмите на заметку: позволяя своим деткам быстрые моторы на пятьдесят кубических сантиметров, вы подталкиваете их прямиком к Греху и Разложению; я – живое тому подтверждение.

Дасти изображал настоящего бунтовщика: запуская двигатель, старательно подражал Марлону Брандо в «Дикаре»;[20] я перемахнула ногой через седло и уселась позади, здоровенными каблуками неловко нащупав скобу на задней подставке для ног, которую он для меня опустил.

Этот был момент абсолютного счастья. Запах его куртки из овчины смешивался с ароматом бензина и засаленного денима. Освобождающая радость поездки верхом на мотоцикле, который нес меня, точно восьминогий конь Одина сквозь шумную круговерть, под неодобрительные взгляды обывателей, была за гранью моих самых дерзких мечтаний. Я сразу это поняла: мне уготована судьба стать Байкером.

– Эй, держи голову на одном уровне со мной и не ерзай, мать твою, ясно? – проорал Дасти.

– Яс…

Я не договорила, потому что мы тронулись с места, я едва не свалилась с сиденья, а Дасти чуть не въехал в директора колледжа, который вышел из дверей в тот момент, когда мы подняли облако летней пыли.

Это была любовь с первой поездки, клянусь богом. Это острое блаженство по сей день меня не отпускает. Как это было прекрасно, какой настоящей я себя чувствовала, когда мы с шумом неслись через город к моему дому. Я прижималась к плюшевой спине Дасти и вытирала глаза, слезящиеся от ветра, когда мы резко сворачивали за угол и обгоняли машины, – их водители таращились на нас.

В конце нашей улицы – я не осмелилась показаться на глаза маме на байке с таким, как Дасти, чье многочисленное семейство, состоявшее из мускулистых белокурых братьев, было притчей во языцех среди соседей – я неуклюже слезла, неистово прыгая на одной ноге и отчаянно борясь с желанием снова перебросить ее через седло.

Колени дрожали, щеки покалывало от ветра и песчаной пыли Брэдфорда. Как замечательно. Я была живая, возбужденная, каждая клеточка тела трепетала. Я словно обрела свободу.

– Ты же вроде раньше на байке не каталась? – Дасти стянул защитные очки, его лицо было невероятно грязным по контрасту с обводами вокруг глаз. Не выключая «бонни», он ухмыльнулся; я стояла совершенно ошеломленная.

– Неа, не каталась.

– Ну, ты напарник что надо. Хочешь, подброшу тебя завтра?

– Да, очень хочу. Может, дать тебе денег на бензин, я… Он рассмеялся:

– Ты подсела, верно? Прямо настоящая фанатка – увидимся здесь, в восемь тридцать, идет?

Вот как это началось. С того момента я стала байкером – в мыслях, по крайней мере. Избавилась от хипповских прикидов. Им на смену пришли обтягивающие джинсы, трещавшие по швам всякий раз, когда я забиралась на «бонни», ковбойские ботинки с металлическими набойками, узкие облегающие майки и, наконец, клянча и умоляя, на день рождения выпросила деньги на черную косую куртку от «Льюис Лейзерс» с шестидюймовой бахромой на спине и рукавах. Она мне так нравилась, что я неделю спала, не снимая ее. Она сохранилась у меня до сих пор, и, прошу вас, кремируйте меня в ней, пожалуйста. Я никогда не восторгалась ни одним предметом одежды так, как этой курткой, никогда, один только запах, мускусный фимиам старой кожи, смешанный с едва уловимым острым запахом моторного масла, моментально переносит меня в те дни, в мою юность.

Мама и Джен, разумеется, были очень мной недовольны. В их представлении байки были грязны и опасны (а что, если ты упадешь, и лицо останется обезображенным на всю жизнь, как у той девушки из «Журнала для женщин», о которой они читали, из-за этого ей пришлось уйти в монахини, какой кошмар!) и, самое ужасное, байки были символом бедности. У состоятельного парня должна быть машина, только бедные мальчики ездят на мотороллерах и мотоциклах. Парни из рабочего класса, которые учатся в механическом институте и – самый страшный грех – работают руками. Тогда я не понимала глубоко укоренившегося, чуть ли не на клеточном уровне, стремления маминого поколения «стать лучше». В моих глазах она просто была снобом, с ее постоянным надоедливым жужжанием по поводу совершенств Джен и беловоротничковых кавалеров. Я не понимала, как пугает ее перспектива лишиться своей драгоценной, с трудом завоеванной утонченности и «остаться за бортом». Мотоциклы и все Дасти этого мира были прямым вызовом ее упорной многолетней борьбе, и вот я бросаю ей этот вызов прямо в лицо… Ох, мама, мне очень жаль, но теперь уже ничего не исправить, верно?

По мнению мамы и Джен, невозможно ходить на свидания с парнем, у которого мотоцикл: твои волосы, твой макияж, что ты наденешь? Ты не сможешь хорошо выглядеть с грязными разводами на лице и завивкой, растрепанной ветром, даже если прикроешь ее хорошеньким шарфиком, как Одри Хепберн в спортивной машине. Их бросало в дрожь. Это немыслимо. Как и девушка на собственном мотоцикле, моя мечта; они считали это противоестественным. Мама призналась, что когда-то была знакома с девушкой, ездившей на мотоцикле, но то была довольно странная особа, мужеподобная, одна из «этих», ну, ты понимаешь. Туфли без каблуков, курила самокрутки. Лесби.

Но они позволили мне делать то, что я хочу; а что они могли поделать? Запереть меня в комнате? Они лишь продолжали отпускать ядовитые замечания, по большей части сквозь зубы. Их сильнее занимало другое, Джен недавно обручилась с Эриком, своим старым возлюбленным. Она носила кольцо с бриллиантовой крошкой так, словно это был «Кох-и-нор», Лиз была в экстазе, больше всего на свете она любила свадьбы, и не важно, что до свадьбы еще далеко. При мысли о покупках, платье, цветах, приглашениях, громадном торте она превращалась в совершенно обезумевший джаггернаут, сокрушающий все на своем разукрашенном органзой пути.

Мама восторгалась меньше. Она вдруг стала упрямой и слезливой. Привычная безмятежная близость между ними была нарушена мыслью о том, что Джен покидает дом, хотя оба, Джен и Эрик (он – слишком уж охотно, казалось мне) уверяли ее, что они за долгую помолвку – мол, хотят скопить деньги для успешного начала совместной жизни и не намерены торопить события. Но когда однажды в воскресенье за ланчем этот кретин заговорил о том, что они собираются эмигрировать в Канаду, когда поженятся, мама с рыданиями выскочила из-за стола, и ее пришлось долго успокаивать.

В те времена я ничего не знала о менопаузе. Я не понимала, что маме приходится бороться со своим телом, которое одолевали гормоны и приливы жара. Или что она боится остаться одна (меня в расчет не принимали) в старости, без Джен, или что она может ревновать, ведь ее брак распался, ее молодость и красота, как она считала – не видя красоты в зрелости – потускнели.

Я просто бродила сама по себе в грязных джинсах и коже, которые оскорбляли ее взор, заплетала волосы в косу – как проклятая индейская скво, по выражению мамы, – чтобы их можно было спрятать под куртку, и размышляла, придется ли мне быть подружкой невесты. Я содрогалась при мысли о лимонном, нежно-розовом или бледно-голубом кошмарном одеянии, дополненном парой крашеных атласных туфель, пышным букетом и накрученным шиньоном.

Но так получилось, что я вышла замуж раньше Джен. Никаких подружек невесты, никаких оборочек. Нет, я не была беременна.

Я познакомилась с Микки Кендаллом в РКМС: Районном Клубе Мотоциклистов Сайкбека. Обычная байкерская тусовка, собиравшаяся в Мужском Рабочем Клубе за городом. Под обычными байкерами я подразумеваю байкеров, которые не состояли в банде, не были, как мы выражались, отморозками. Этим просто нравились байки, пиво, рок-музыка и жирная еда. Полагаю, для обывателей они были неотличимы от настоящих байкерских банд, но для всякого, причастного к миру байкеров, разница была огромной и непреодолимой. Если использовать аналогию, понятную маме и Джен, все равно, что разница между Дайаной Дорс[21] и Мэрилин Монро. И РКМС определенно был Дайаной, да благословит Господь ее грубоватый британский шарм.

Я начала посещать клубные вечера вместе с Дасти и его подружкой Трейси, плюс всяким, кому удавалось втиснуться в ее машину. Да, разрешалось ездить на машине, если поклянешься здоровьем (это касалось только парней, заметьте), что твой байк просто временно сошел с дистанции для ремонта. Если вспомнить, не то чтобы кто-то в самом деле этим заморачивался, если ты выглядел как положено и время от времени появлялся на двух колесах. Вообще-то я знала парней, которые ни разу не выезжали на байках за все время, что я там пробыла, и никто даже слова не сказал.

Но это был славный клуб, хотя спустя некоторое время мне там отчего-то стало неспокойно. Не могу в точности сказать, почему: просто легкая скука и однообразие. Эти байкеры были слишком уж правильными на мой вкус; обычные парни с обычными мыслями, зашли настолько далеко, насколько осмеливались или хотели. Нельзя сказать, что мне там не нравилось, – мне очень нравилось, я чувствовала себя как дома, с хиппи никогда такого не было. Эти ребята были честнее, они были ровно тем, чем казались: неряшливыми пивными бочонками, которые любили байки, любили на них ездить, бесконечно их чинить, проводить вечера со своими терпеливыми и жизнерадостными подружками в маленьком темном баре, наполненном их специфическим хриплым смехом. Где их никто не осуждал. Где они могли расслабиться. Может, они и не были интеллектуалами, но, по крайней мере, не были нудными лицемерами, как хиппари с их «миром да любовью», что бездумно провозглашались между затяжками.

Как вы понимаете, с хиппи я сразу же завязала.

Обычно мы ходили в клуб по пятницам, на дискотеки, хотя музыки «диско» как таковой в меню не присутствовало. Я познакомилась с Микки в момент моего, так сказать, величайшего общественного триумфа. Я выиграла ежегодный конкурс «мисс РКМС». Да, да, я настоящая королева красоты, хотя, может быть, и не того типа, который был в почете в моей семье. Тем не менее я своего добилась. Я все еще храню кубок с гравировкой и ленту. Они лежат в нижнем ящике комода, завернутые в заношенную футболку «Огри», вместе с моей любимой кожаной курткой.

Я не собиралась принимать участие в конкурсе, я и не подавала заявку; Трейси выдвинула мою кандидатуру шутки ради. Она решила, что это будет весело, поскольку сама рассчитывала на победу. Предполагалось, что я послужу хорошим фоном для нее, моя тяжеловесная мрачность – отличный контраст с ее матовой красотой. Снова повторялась история с Джен, у меня горели щеки, а кулаки непроизвольно сжимались. Я знала, что по каким-то неведомым мне причинам Трейси меня недолюбливает, но эта неприязнь пряталась за лицемерными комплиментами, от которых я теряла дар речи. Знаете, вроде того, как женщина заявляет вам: у тебя такие красивые глаза – может, стоило бы их нормально подкрасить, чтоб они лучше смотрелись? Или – ну и что, что ты высокая, некоторым парням ведь нравятся высокие девушки, верно? Такой была Трейси. Мне никогда не приходило в голову, что она может ревновать к нашей с Дасти дружбе или думать, будто мы чем-то занимаемся за ее спиной. Дасти был моим приятелем, мы говорили о мотоциклах, он учил меня механике, мы много смеялись.

Может, в этом-то и было дело, в смехе. У Трейси было плохо с чувством юмора, хотя, выдвинув меня на конкурс, она явно мнила себя непревзойденной на комедийном фронте.

Я была в ярости, когда узнала об этом, за пять минут до начала выступления, во время которого мы, дрожащие девы, должны были семенить по танцплощадке под веселое гиканье и свист накачавшейся пивом толпы байкеров, которые азартно делали ставки и подбадривали своих фавориток с энтузиазмом, достойным болельщиков Большого Национального.

Я могла отказаться, но не отказалась. Во мне взыграла гордость, я расплела волосы, которые, к счастью, были свежевымытыми, и пробежалась по ним позаимствованной у кого-то расческой, пощипала щеки, покусала губы, как Джен советовала делать «в крайних ситуациях».

До сих пор не знаю, почему я выиграла. Там было множество симпатичных девчонок, одетых, как подобает, в байкерском стиле – узкие обтягивающие джинсы, ботинки на высоких каблуках, открытые футболки или свитера пастельных тонов, в макияже преобладали бледно-розовая помада и перламутровые голубые тени. На мне были старые джинсы с заплатками, заправленные в ботинки пожарного с белыми носками, отвернутыми наверх, старый тяжелый кожаный ремень, все мои любимые многочисленные серебряные украшения и черный жилет. Плюс обкусанные ногти. Très chic.[22]

Позже Микки сказал, что влюбился в меня с первого взгляда; он подумал, что я очень суровая и гордая, настоящая байкерская принцесса. Ну, я ничего об этом не могу сказать, помню только, как дрожали руки, и водоворот лиц, они подскакивали, как воздушные шары, в плотном голубом табачном чаду. Если я и выглядела суровой, то лишь потому, что слишком нервничала и не могла улыбаться. Подойдя к столику жюри, я исхитрилась выдавить ухмылку и помахать – от облегчения, что все кончилось; это вызвало приступ веселья и грохота. Я подумала, что их, наверное, восхитила моя храбрость – отвага дерзкой дурнушки.

В дамской комнате, пока мы ждали результатов – или, точнее, девочки ждали, я-то знала, что не выиграю, – я снова заплела волосы. Трейси сказала, что и не подозревала, какие они длинные. А я и не подозревала, что столь простая фраза может прозвучать так гадко. Жалко Дасти; он считал, Трейси настоящая леди, слишком хороша для такого, как он.

Нас позвали:

– Выходите, вы все; поглядим, что у нас вышло.

Президент клуба призвал к тишине, и шум в зале стих. Я помахала Дасти, он показал мне большой палец. Я скорее почувствовала, чем услышала, как Трейси зашипела.

– И на третьем месте… Ничего тут зазорного, ну-ка заткнитесь! На третьем месте мисс Элейн Бартл!

Бурное веселье и объятья в дальнем углу. Я захлопала, когда маленькая блондиночка на пятидюймовых каблуках заковыляла, чтобы получить звонкий поцелуй и коробку шоколадок от президента и его жены.

– А теперь наш новый участник, на втором месте – мисс Салли-Энн Прескотт!

Я снова зааплодировала, когда гибкая рыжеволосая девушка подскочила за своим призом, округлив большие, густо накрашенные глаза; она состроила приятелям гримаску – «да ну, чепуха, в самом деле». Я приготовилась поздравлять Трейси – та стояла рядом, приглаживала волосы и вообще била копытом.

– И в этом году мисс РКМС становится… Спокойнее, парни, я, между прочим, знаю, что она сейчас без пары, – е-дино-гласным решением нашего жюри… Заткнитесь! Мисс Билли Морган!

Зал забурлил. Люди веселились, опрокидывали столы, затем все принялись обнимать меня и хлопать по спине. Я оцепенела. Это, должно быть, ошибка, начала я, это наверняка… Меня поставили на стол и звонко расцеловали: сперва президент, затем его пухлая жена. Мне повязали ленту, которую она расшила собственноручно; я получила кубок, цветы и большую коробку конфет.

Я посмотрела на Трейси. Она походила на Медузу Горгону. Волосы дыбом, яростный взгляд обращал меня в камень. Но у меня не было времени на размышления: меня потащили пить в бар, диджей поставил «Мад», «Шаги тигра»,[23] и все затанцевали и затряслись под тяжелый рок.

Я бы солгала, если бы сказала, что надо мной не подшучивали. Я – королева красоты, вот уж смех, я была ошеломлена. Я так усердно улыбалась, что заболели лицевые мышцы, это было чудесно. Только во время медленного танца, когда здоровенный парень, с которым я танцевала, перестал таскать меня по танцплощадке, точно фарфоровую вазу, я сообразила: что-то не так.

Трейси и Дасти нигде не было видно. Я извинилась, меня холодом окатило дурное предчувствие. Машина уехала. Трейси отомстила; я застряла в Сайкбеке, далеко за полночь, в милях от дома, а автобусы ночью не ходят.

– Ублюдки, блядь, мудаки, блядь… – Слезы катились из глаз, а мое прекрасное настроение рассыпалось холодным пеплом в камине.

– Слышь, с тобой все хорошо?

Тот здоровенный парень, с которым я танцевала.

– Черт, извини, черт, моя машина, эти мудаки, они, они съебались без меня, ох ты черт, я… – Я расплакалась. Моя радость быстро улетучивалась, растворяясь в холодном, туманном ночном воздухе.

– Слышь, у меня тут грузовик, может я… можно я отвезу тебя домой? Я… слышь, я не хочу, понимаешь, я не буду, со мной ты в безопасности… я бы хотел… не дело, чтоб мисс РКМС шла домой пешком, верно? Что скажет комитет?

Он улыбался, как человек, приблизившийся к дикому животному, растопырив большие руки; широкое лицо нарочито спокойно. Я впервые внимательно посмотрела на него.

Ах, Микки, Микки, мой бедный мальчик. У него было открытое детское лицо, глаза цвета увядших васильков, длинные каштановые волосы собраны в блестящий конский хвост и перехвачены ужасной потрепанной резинкой. Старый шрам пересекал левую бровь: Микки его заработал, играя в футбол, еще мальчишкой; он рассказал мне об этом позже, когда я провела по шраму пальцем.

Шесть футов два дюйма чистоты, невинная мечтательная душа ребенка в теле регбиста, мускулы бугрились на руках, точно дыни; длинные сильные ноги способны за день без единой жалобы одолеть Три Вершины.[24]

Был ли он красив? Если судить по моим словам, может показаться, что да, но нет, вовсе нет; нос крошечный, глаза слишком глубоко посажены, подбородок чуточку слишком как у Капитана Америки.[25] Но определенно симпатичный, и мой несомненный герой и спаситель на этой ужасной автостоянке. Мне хотелось поцеловать его, так я была ему благодарна; позже, той же ночью я сделала куда больше в кузове его старого грузовика.

Мы начали встречаться. Даже маме, Джен и Лиз он понравился; перед ним невозможно было устоять, ведь Микки был такой – такой славный. Любил животных, прекрасно ладил с детьми, все в доме чинил и всегда был вежлив. Не могу сказать, что влюбилась в него до безумия, как в кино – глаза сияют, колени подгибаются, – но со временем я полюбила его, как и всякий, кто его знал. Я называла его Маленьким Буддой, потому что он был таким большим и спокойным, а он всегда называл меня Принцессой. Любой другой выглядел бы приэтом старомодным, но только не он, потому что он говорил это всерьез. Я была его принцессой, он так со мной и обращался, как в лайковых перчатках, как с хрустальной; для меня – все самое лучшее, точно он не до конца меня понимал.

Он и не понимал меня до конца, но в то время я сама себя не понимала, я неслась по жизни как на американских горках, без тормозов.

Но таков был мой Микки – он мало походил на Злобного Насильника, Пожирающего Младенцев Грязного Отщепенца из легенд мира обывателей, но думайте, что хотите. Я знаю, людям зачастую хочется подогнать все под стереотипы, потому что это удобно, считать, что все байкеры – исчадия ада или, скажем, все гольфисты – очаровательные загорелые парни в экстравагантных свитерах, но всякий, кто близко знаком с теми и другими, знает, что на деле все далеко не так.

Мой Микки был во всех отношениях хорошим парнем. Возможно, будь он немного потверже, посильнее, наши жизни не были бы разрушены. Но он был слишком мягким, слабым, и это дорого нам обошлось. Я не виню его, поймите: я сделала это, и я заставила его разбираться с последствиями моего поступка.

Это по моей вине умер Терри Скиннер. Я убила его, не Микки. Я его не виню. Терри убила я, а не Микки. Я.

Глава десятая

Примерно восемь месяцев спустя после нашего с Микки знакомства на дискотеку в РКМС пришли парни из «Свиты Дьявола», точно существа из другого измерения, материализовавшиеся из мрака. Еще минуту назад мы болтали и тусовались как обычно, и вдруг тишина обрушилась, точно лезвие гильотины.

Естественно, я о них слышала, как и все мы. Некоторые даже утверждали, что знакомы с ними или что их приятели стали членами банды, но никогда не приводили их в клуб и ни разу не были замечены с ними в пабе. «Свита Дьявола» была, в нашем представлении, настоящим, до мозга костей отмороженным байкерским клубом, одним на сотню, это были по-настоящему крутые ребята. Все знали, что эти парни держатся вместе, живут в своем мире; если один из наших парней сходился с кем-то из них, а такое иногда случалось, он полностью отказывался от своей прошлой жизни. Наши миры редко пересекались.

Я видела, как они разъезжают по городам на своих агрегатах (которые обыватели называли «чопперами»), низких, сюрреалистических байках необычных форм – сверкающая масса краски и хрома, двигатели деформированы, передние вилки вытянуты в бесконечность, как на картинах Дали. Длинноволосые, бородатые, с серьгами в ушах ездоки, пальцы унизаны тяжелыми серебряными кольцами, они выглядели невозмутимыми и зловещими в своих грязных прикидах, разукрашенных эмблемами банды, – джинсовые куртки с обрезанными рукавами, устрашающие дьявольские головы, нарисованные на спине, полукруглые «рокерские» нашивки – сверху «Свита Дьявола», внизу «Брэдфорд» и сбоку маленькая нашивка «МБ». Носили их поверх кожаных байкерских курток. Разумеется, все в солнцезащитных очках. Я останавливалась и смотрела, как они проезжают мимо, смущенно думая о том, какие они крутые, они не в моей лиге. Естественно, я не могла стать одной из них, потому что я была девушкой, а девушкам не дозволено становиться членами банды, типа, никогда. Никаких девиц, иначе пиши пропало. Солнце погаснет, тьма падет, наступит Вечная Зима и т. п. Члены отсохнут и мир рухнет. И все в таком духе.

Это только для парней – нет, это только для парней. Мужской праздник. Я вздыхаю, проклинаю свой пол, добавляю еще один пункт в длинный список «того, что не могут делать девушки» и размышляю о том, как ненавижу, когда мне указывают, что делать.

Так что, когда они явились в клуб, я зачарованно смотрела, как они медленно в напряженной тишине идут к бару группой, под предводительством толстого парня с широким смуглым хитрым лицом, черными вьющимися волосами и слоновьим, твердым пивным брюхом.

Микки вышел из сортира, как раз когда они уселись за длинный стол, обычно зарезервированный для нашей клубной администрации, точно воронье на трупе висельника. Никто не сказал ни слова. Люди отводили глаза или сидели, уткнувшись в свои стаканы. Диджей поставил «Серебряную машину», вокал Лемми[26] звучал так, будто он жрал гальку вперемешку с амфетаминами на завтрак, обед и ужин. Кое-кто из отморозков принялся подпевать и барабанить по столу, совсем как обычные человеческие существа.

– О черт, – выругался Микки, вытаращив глаза и осклабившись. Похоже, его йоркширская сообразительность достигла предела; он пал духом при виде святотатственной оккупации длинного стола чужаками; что скажет на это наш любимый президент Альберт?

Мы ждали, затаив дыхание. Альберт велел всем заткнуться. Когда Джун, его хозяйка, взбрыкнула и хотела что-то сказать, он уволок ее в боковую комнату. С того места, где я сидела, было слышно ее ворчание. Отморозки слегка заулыбались.

Больше ничего не произошло. Позже я узнала, что они любят иногда вваливаться в маленькие ночные клубы, просто чтобы навести шороху, попугать местных пьяниц. Никакого насилия обычно и не требовалось с такими, как «Адские свиньи из Конистон-вэлли», «Олтвейтские мародеры» или «Тарнсайкские железные всадники». Они знали, что у них есть шанс, и хотели им воспользоваться. Сильные парни из этих клубов приходили в «Свиту Дьявола», чтобы стать кандидатами, некоторым это удавалось, некоторым нет, вот как это все было. Никому из «Адских свиней» не удалось этого добиться, хотя… нет, это совсем другая история, приятель…

Но «Свиту Дьявола» мало заботили такие добропорядочные сборища, как РКМС. Они просто были общительны.

Я смотрела на них, как и Маленький Будда. Я смотрела, как они разговаривают, ходят, пьют, общаются друг с другом и, самое главное, с большим парнем, который явно был их вожаком. Странная пародия на «Тайную вечерю» Да Винчи – он занял место Христа, его люди по обе стороны от него, говорят ему что-то на ухо, его глубоко посаженные иссиня-черные глаза сверкают прозорливостью Макиавелли, красное лицо уродливо и притягательно. Такого не проведешь, это ясно, ничто не ускользает от его взгляда.

Даже я. Он увидел, что я смотрю, и улыбнулся. Я немедленно отвела взгляд, покраснела, почувствовав себя полной дурой, неотесанной деревенщиной в цирке, мишенью, олухом, поклонницей.

– Вот черт, он тебя заметил; боже, он псих. Этот Карл, то есть Карло. Итальянец; ну, его семья с юга, из Лондона. Рик сказал, будто Карло там кучу народа поубивал, так говорят, и ему пришлось сматываться. Он ихний президент уже лет сто, настоящий сукин сын, говорят. Крут как железный прут, дерется как дьявол. Гад.

Микки выпятил челюсть и многозначительно кивнул. Я толкнула его локтем изо всех сил, затем подождала, когда он перестанет охать.

– Ну, все это слухи. Откуда ты столько о них знаешь, мистер Всезнайка?

Я встревожилась, хотя никакой реальной причины для беспокойства вроде не было. Возможно, я еще смущалась оттого, что он заметил, как я смотрю; но вряд ли. Более того, казалось, что-то темное и золотое слилось воедино в моем мозгу, так бывает, если давишь пальцами на веки и перед ослепшими глазами кружатся блестящие узоры. В голове сложился план, но я боялась облечь его в слова, и это меня злило.

– Больно, – заныл Микки. – Уймись. Хорошо, хорошо, Рик рассказал. Ты ведь никогда не спрашивала, а? Принцесса, нет, не надо, ты, маленькая… нечестно пихаться… Послушай, они уходят, этот Карл смотрит на тебя, помаши ручкой, как хорошая маленькая… Да уймись ты, Билл…

Наконец мы добрались до моего дома, замерзшие (мы ехали на байке Микки – «750 Нортон Коммандо»), сонные, улеглись на мою односпальную кровать (все ту же, с уточками в изголовье) и включили «Лед Зеппелин»; я знала, что дом пуст, Джен – у Эрика, а мама и Лиз на танцевальном вечере в «Ротари».

– Ми-икки-и, – подлизывалась я, накручивая на палец прядь его шелковистых волос, попутно размышляя, почему они всегда такие блестящие, хотя он всего лишь окунает голову в грязную, чуть теплую ванну и моет волосы куском мыла «Фэйри».

– М-м?

– Ми-икки-и, а чего ты хочешь от жизни?

– Ну, не знаю. Разъезжать на «БМВ» по воскресеньям, съездить в Америку, выиграть кучу бабок в лотерею и послать их всех подальше с их говенной работой… А что?

– Я просто подумала…

– Ах ты черт, теперь нам крышка… – сказал он, целуя меня в шею.

– Нет, я хочу сказать, послушай, эти, из «Свиты Дьявола», они настоящие, не треплются, не притворяются, как в клубе, мы могли бы… ты бы мог… Это было бы нечто, а? Покруче, чем все это, это… – Я показала рукой на уточек и цветастые занавески с оборками.

Микки молчал. Я затаила дыхание; если он сделает вид, что его не волнует, что он не понимает, о чем я, подумает, я чокнутая, я тогда – ну, тогда все кончено. Мы расстанемся.

– Рик поедет в «Лебедь» на выходных. Они там собираются, он немного знаком с парочкой из них. Он говорил, что я могу… мы можем поехать. Мы можем поехать завтра, если хочешь…

Я подпрыгнула и поцеловала его родное лицо.

– Слышь, прекрати, ты хуже, чем собака, ты меня всего обслюнявила… Билл, Билли, это все херня, ничего не выйдет, особо не надейся.

Девять месяцев спустя, вместе с Джонджо, который всего неделю назад возник неизвестно откуда, молчаливым привидением явившись из ночного мрака, Микки стал кандидатом в «Свиту Дьявола»; его свежесобранный агрегат «Голубая леди» был припаркован возле «Лебедя» – выкрашенный в сапфирово-жемчужный цвет и дерзко расписанный в духе «В морских волнах у Канагава» Хокусая,[27] все парни им восхищались.

А я стала любимицей «Карла», Карло Верради.

Глава одиннадцатая

Сегодня я видела лиса, я тупо пялилась в окно, баюкая в руках чашку крепкого черного бодрящего чая и убеждала себя, что пора на работу. Лис нагло протопал через мой сад и скрылся на кладбище; старый серомордый лис, гибкий и яркий, будто пыльное ржаво-оранжевое пламя. На долю секунды он обернулся: его дикие глаза были холодны и беспощадны, взгляд самой природы. Никаких связей с человечеством, никакой кошачьей одомашненности, никакой собачьей любви. Я замечала этот взгляд и прежде в глазах мужчин, уже давно ушедших или умерших. Необузданный. Устремленный к далеким горизонтам, и лишь одному Богу ведомо, что творилось в их диких сердцах, и лишь Он один мог простить их прегрешения.

И кое-что еще, это было видно в каждой линии его потрепанного старого тела. Какая-то сила, знание о смерти. Он чертовски хорошо понимал, что его спокойное существование под солнцем может оборваться в любой момент. Под лошадиное ржание и лай собак за ручьем, под тошнотворный скрежет тормозов машины, сбивающей его, слишком медлительного старого лиса. Он знал, что может умереть, соблазнившись отравленной падалью. Он знал, что его жизнь конечна: враги подкарауливают его, и он абсолютно беззащитен.

Но никогда он не будет слаб.

Я скрылась из его поля зрения – маленький подарок моему братцу-лису. Одной опасностью меньше – на сегодня, по крайней мере. Я допила чай, но никак не могла собраться. Лис растревожил меня, как я растревожила его. Мутные глубины сознания всколыхнулись, вздымая отложения со дна. Воспоминания, как мерцающий карп, что извивается среди водорослей, вспыхнули во тьме и исчезли.

Почему Карл так ко мне относился? Я не знаю. Думаю, он по-своему действительно заботился обо мне, хотя в то время я этого не понимала. Постепенно у меня возникло ощущение, что он присматривает за мной, защищает меня от критики некоторых парней. Джонджо однажды сказал, что Карл питал слабость к умным людям и презирал дураков, а пол для него значения не имел. Однажды Карл рассказал Джонджо, что в дикой природе охотятся львицы, а не львы, а затем, по словам Джонджо, Карл рассмеялся – будто какой-то своей, одному ему понятной шутке. Но как бы то ни было, он тайно защищал меня от проблем, и, оглядываясь назад, я содрогаюсь, вспоминая, как я тогда жила, честное слово, содрогаюсь.

Я не понимала, когда стоит помолчать, вот в чем проблема. Я была слишком наивна, слишком одержима идеей жизни вне закона. Как верно заметила жена Карла Рита, я, бля, не знала своего места.

Это непонимание и столкнуло меня с Терри Скиннером и Джас, его беременной подружкой. Я сказала: отвали от нее, перестань ее доводить, она ведь в положении.

Мне не нравился Терри. Я считала, что ему – нечего скалиться – не место в клубе. Но он был мелким дилером, продавал наркоту задешево, чтобы втереться в доверие к парням и осуществить свою мечту стать членом клуба, хотя все знали, что он никогда им не станет. Карл, отведя меня в сторонку, изобразил отчаяние, тяжело вздохнул и велел мне впредь помалкивать или следить, что говорю, иначе моя болтовня навлечет неприятности, и парням придется меня защищать, что мне нет нужды беспокоиться (и все это с непередаваемым протяжным выговором кокни и сарказмом), Терри никогда не получит нашивку. Из него не выйдет хорошего солдата, сказал Карл и постучал по носу, похожему на луковицу. Понимаешь, о чем я, девочка?

И я поняла, потому что мой Микки был лучшим в мире солдатом; он получит нашивку, я это знала.

Но Терри и Джас. Странная пара. Он был высоким, неуклюжим, длинное с впалыми щеками лицо усеяно прыщами; чахлые, спутанные, желтые, усыпанные перхотью волосы падали на глаза цвета не то серного газа, не то грязных медяков, в зависимости от освещения. У него был безрадостный лающий смех; он никогда не забывал обид и всем завидовал. Для Терри весь мир был врагом, общество отвергало его и, хотя он явно не был тупицей, было в нем что-то пронырливое, что-то скользкое и хищническое, и это отталкивало.

Джас была совсем другой. Было видно, что она по-настоящему любит его и свято верит во все его лживые, надуманные под «спидом», теории заговоров. Если кто-то насмехался над этим, она бормотала – он прочитал об этом в книге, правда, Терри, – точно вычитанное в книжке было непреложным фактом и истиной в последней инстанции. Может, для нее так оно и было, поскольку она не умела ни читать, ни писать. Она считала Терри невероятно умным, контркультурным интеллектуалом, ей казалось чудом, что такой парень терпел такую, как она думала, уродливую полукровку, шлюшью дочь.

Если на современном психологическом жаргоне сказать, что Джасмин была выходцем из крайне неблагополучной семьи, с крайне заниженной самооценкой, это было бы величайшим преуменьшением.

Когда я вспоминаю Джас, я думаю об одуванчике, нежном, хрупком, готовом улететь от легчайшего дуновения ветерка; казалось, на земле ее удерживал лишь огромный раздутый живот. Маленькая, худенькая Джас, ее тоненькие узкие пальчики с обкусанными ногтями в пятнах от облезшего красного лака пытаются защитить ее неродившегося ребенка. Джас, с ее атласной, розовато-коричневой кожей, сбрызнутой веснушками и так туго натянутой на высоких скулах, что глаза казались раскосыми; это придавало ей вневозрастной древний вид; она походила на одну из этих очаровательных маленьких статуэток богинь из древних захоронений. Ореол легких, струящихся локонов цвета слабого чая. Джасмин Перл Севейдж, наполовину Брэдфорд, наполовину Сент-Киттс,[28] эти огромные зеленые глаза под тонкими бровями, обрамленные густыми изогнутыми черными ресницами, внимательно смотрят на Терри с болью и непониманием, ее нежный, полногубый розовый рот дрожит, когда он издевается над ней, пытаясь выглядеть крутым, с такой мордой, будто ему насрать, что она вынашивает его ребенка. Может, его и впрямь это не волновало, его сложно было понять.

– Эй, Джасси, принеси-ка нам еще пинту – что значит «слишком устала»? Устала, мать твою? Ах, твой живот? Бу-бу-бу. Мать твою, в жизни не видел такой уродской свиноматки. Ебаная толстуха, корова жирная… Топай в бар, пошевеливайся. Не хрен губой трясти! Ты чё, реветь, что ль собралась? А? Кончай заливать, черножопые не устают, вкалывают, бля, с утра до ночи на хлопковых полях, пока глаза на лоб не вылезут, все это африканское дерьмо. Устала? Я тебе покажу «устала»…

Вот тогда-то я и сказала ему: заткнись нахуй. Не могла я это вынести, должен же был кто-то сказать. Джас была такой жалкой, такой чертовски беспомощной, прирожденная жертва хамов с интеллектом хорька. У меня сердце разрывалось при взгляде на нее, я считала, что обязана ее защитить, потому что, честно говоря, больше никто этого не делал.

Я не знаю, почему они так поступали. Подчас это сводило меня с ума; я хочу сказать, понятно, что наши сборища мало походили на чаепитие у викария, здесь всех дразнили и вышучивали, но это лишь делало тебя сильнее, ты учился сохранять лицо. Но если дело заходило слишком далеко, все прекращалось. Всегда находился кто-то, кто затыкал задиру.

Но не в случае Джас. Никто ничего не говорил, все просто отворачивались, будто им невыносимо на это смотреть; может, так оно и было. Джас все принимала слишком близко к сердцу, и это причиняло ей боль. Всякий раз, когда Терри выделывался и пытался изображать крутого, чтобы произвести впечатление на парней, оскорбляя Джас, ее огромные глаза наполнялись слезами, которые текли по ее щекам хрустальными струйками. Она плакала беззвучно, словно ангел, не кривила лицо, не краснела и не выходила из себя. Она просто смотрела на своего возлюбленного мучителя и бормотала свою бесконечную мантру: «Прости, Терри, прости…» Это было настолько невыносимо, что все вокруг смущенно и неловко отворачивались; подчас люди, как запуганные школьники, предпочитают делать вид, что ничего не случилось.

Так что я набросилась на него. Не потому что я такой уж герой или еще какая чепуха. Просто мне стало жаль ее, а он был настолько мне противен, что я искала повода для стычки.

Мы сцепились. Он завелся, начал брюзжать по поводу наглых баб, я сказала, что он идиот. Это продолжалось, пока он не понял, насколько наглой могу быть я, но я принадлежала к «Свите Дьявола» (пусть лишь отчасти, всего лишь девушка кандидата), а он – нет. Парни велели ему заткнуться. Они не встали с мест и не прекратили перепалку по двум причинам: первая – он продавал им дешевый «снежок» и «спид», вторая – они не верили, что он в самом деле может что-то сделать. Но я понимала, на что он способен, как и другие наши девчонки, – он был ярым женоненавистником.

Терри злобствовал, потом взбунтовался и сгреб свой пустой стакан. Атмосфера накалилась, угловым зрением (я смотрела прямо на Терри и не собиралась отводить взгляд) я заметила, как Микки отходит от бильярдного стола, медленно и твердо, как всегда, и я шагнула назад. Микки подошел к Терри вплотную и велел ему заткнуться нахуй, оставить меня в покое, ясно? Из бара подошел Джонджо, он двигался со странной, неслышной грацией, точно вода по речному руслу, и стал рядом с Микки. Весь паб наблюдал, рассчитывая, что Терри сглупит в какой-то момент, глядя на Терри, пьяного и не слишком хорошо соображающего, со стаканом в руке…

Затем позади него возник Карл, похожий на гигантский тотем с острова Пасхи, будто стоял там всегда, безмолвный и устрашающий, какой-то нездешний.

Терри побелел, краска отхлынула от лица, словно ярость его присыпало пеплом страха. Он не обернулся, но осторожно отступил, поставил стакан, схватил куртку и начал пробираться к выходу. Я почувствовала, как спадает напряжение, и в этот момент заметила, что Джас держит меня за рукав.

Она напряглась, другой рукой вцепившись в пальто и сумочку. От нее пахло «отверткой», сигаретами и слегка жасмином, ее тезкой, ночным цветком островов, сладким, чуть тронутым тлением.

Ее голос был едва слышен:

– Он ничё такого не хотел, просто немного пьян, понимаешь, это все ерунда, милая. Но спасибо, спасибо, ты такая добрая, ты хорошая…

Робкая, словно тень колибри, улыбка озарила ее лицо.

Мне нужно было освободиться от ярости, разочарования и жалости. Джас я всегда жалела, но в тот вечер впервые почувствовала ее силу – внутреннюю, животную силу и поняла, что это значит. «Мужество слабости», как однажды сказала Эдит Уортон,[29] любимая папина писательница. Он читал мне рассказ, в котором была эта фраза, и сам с собой размышлял над словами, точно меня с ним не было. Затем встряхнулся и с улыбкой сказал мне: «Умная женщина, а, Билли? Очень умная… А теперь тебе пора спать, fy annwylyd,[30] моя дорогая, завтра дочитаем рассказ…» Я запомнила этот момент, потому что папа говорил по-валлийски, только когда бывал расстроен. Он так и не дочитал мне рассказ, и некоторое время я пыталась понять, как получается, что слабые люди могут быть сильными или сильные – слабыми, а потом я совершенно об этом забыла, как обычно бывает с детьми. Я не понимала, о чем он тогда говорил, до тех пор пока не встретила Джас, и тогда это всплыло в сознании, как рыбка, попавшаяся на крючок.

Говорил ли он тогда о себе? Может быть, папа и Джас сделаны из одного теста? Нет, папа был не такой, как Джас, – правда ведь? Напряжение неподатливым железом сковало мне шею и плечи, голова заболела от давления.

Всю ночь я ворочалась в холодной постели и думала о том, что сделала. Ужасно глупо было огрызаться на Терри, хоть он и идиот. Господи, вся моя кропотливая работа насмарку из-за одного приступа ярости и раздражения. Почему я не могу контролировать свой чертов темперамент? Я сдерживала его месяцами до этого, а потом – бам! И он взорвался, точно воздушный шар, наполненный огнем, вышел из-под контроля, когда я этого не ожидала. Насмехаться над парнем на публике, втянуть своего парня и его собратьев в ссору без веской причины, просто из-за своей несдержанности и недостатка самодисциплины – смертельные грехи. Смогу ли я это загладить? Как это отразится на карьере Микки? Это снова и снова прокручивалось у меня в голове, пока наконец я не встала и не заварила себе чаю.

Почти рассвело. В окно гостиной пробивался тусклый свет. Мама и Джен через час отправятся на работу. Я прокралась к себе наверх; я не могла встречаться с ними, просто не могла. Я была опустошена. Всегда приходится столько всего обдумывать, принимать во внимание столько людей, осторожничать, никого не задевать. Точно ходишь по яичной скорлупе, день за днем, день за днем, без отдыха, без остановки.

Когда я закрыла глаза и снова попыталась заснуть, в голове вдруг возник образ. Картинка из туристического рекламного проспекта: белые пески, синее море, тепло. Затем я увидела себя, босоногую, с распущенными волосами, за ухо заткнут прекрасный цветок, на мне старые, побелевшие от соли джинсы, закатанные до колен и верх от бикини; я бреду по берегу моря и улыбаюсь.

Внезапно я снова проснулась. О, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… Пусть это буду я, пусть это будет явь… Но у таких, как я, нет ни денег, ни связей для такой жизни. Это абсолютно невозможно, это просто шутка. Горькая, скверная, болезненная шутка.

Такова моя жизнь. Я ее выбрала. Я к ней привязана.

Я вздохнула и поглубже зарылась в одеяло, свернувшись калачиком, чтобы согреться. Джас – вот почему я наорала на Терри. Бедная маленькая Джас. Бедный ребенок. Господи, может, мне и погано, но, по крайней мере, я – не Джас.

Глава двенадцатая

Микки быстро продвинулся. Отчасти благодаря несомненным способностям механика (а он был настоящим механиком, членом Гильдии механиков, первым в своем классе). Он был великодушным по натуре и с удовольствием помогал другим ремонтировать мотоциклы – огромный черный монстр Карла «Вдовотворец», яблочно-красный «Волкодав» вице-президента Дока, устрашающий, пурпурный, в металлических блестках трайк сержанта Шишки «Сатаника».

Он даже своими руками сделал мою красу и гордость, розовый, как губная помада, скремблер, переделанный из «Барракуды» 250 BSA, с вытянутым топливным баком, широкими предохранительными решетками, крошечным сиденьем и узорчатыми покрышками, защищенными обрезанными крыльями, «Розочку» – мою гордость и радость. «Розочка» стала для меня подлинным воплощением любви Микки. Нет нужды говорить, что я была единственной девушкой в клубе, у которой имелся собственный байк, и хотя я думала, что я дерьмо собачье, остальные так не считали. Я снова стала наглой, шустрой сучкой. Но я этого не понимала, как никогда не понимала общего недовольства тем, что мое самомнение раздувалось донельзя, а я ничего не замечала. Оглядываясь назад, я понимаю, что, если бы не покровительство Карла, я бы оказалась по уши в дерьме. Но он приглядывал за мной, и этого было достаточно.

Тем не менее мы были прекрасной байкерской парой. Несокрушимое спокойствие, солнечная улыбка и талант механика очень скоро позволили Маленькому Будде стать членом банды. Он получил нашивку и во время романтического путешествия в Уитби, глядя на закат возле Аббатства, мы решили пожениться.

Мама была в ярости. Не потому, что ей не нравился Микки, хоть он и был байкером (она понятия не имела о «Свите Дьявола», а я не вдавалась в подробности), а из-за того, что я, как она заявила, пыталась опередить Джен и Эрика. Что бы я ни говорила, она не верила, что я выхожу замуж не с целью досадить ей лично. Я чувствовала, как сжимаются мои челюсти, когда мы затевали большую, бессмысленную ссору. Иногда потом я просыпалась посреди ночи с крепко стиснутыми зубами: лицо болело, желваки походили на мешки с грецкими орехами. Мы так долго не могли прийти к согласию, что я уже не знала, как разговаривать с ней спокойно. Все, что я говорила, сворачивалось в одну железную колею, которая неизбежно вела, как дорожки на моих старых синглах, обратно к главному спору в нашей жизни. Я такая же, как мой отец; мой отец был никчемным, ужасным эгоистом. Мама была оскорбленной стороной, а я просто воплощаю проклятие своей крови и пытаюсь разрушить ее жизнь, но она мне этого не позволит, о нет! Она эту ошибку не повторит.

Я же всего лишь хотела, чтобы она меня любила. Показала мне, что любит меня так же, как Джен, но я не знала, как просить ее об этом, не знала, как до нее достучаться. Безвыходное положение, бесконечная война. Теперь я думаю, насколько мы были похожи в своем упрямстве, но тогда я чувствовала себя памятником алогичной отверженности.

Джен тоже сердилась, но не слишком; она понимала, что, если сердиться, ничего не добьешься, и к тому же появятся морщины. Она лишь вздохнула и поцеловала меня в щеку, сказав «поздравляю» таким тоном, словно выражала соболезнования, затем посмотрела на Микки и снова вздохнула еще тяжелее. Она не одобряла длинные волосы у мужчин, считала, что это слишком женственно, даже если у парня рост шесть футов с гаком и мускулы, как у Маленького Будды. Нуда, ее Эрик с бледным рыбьим лицом, фигурой, напоминающей винную бутылку, и черной набриолинненной куафюрой уж точно был шикарнее; впрочем, может, он был тигром в койке. Джен считала, что он настоящий джентльмен, с прекрасными манерами, потому что он слегка оттопыривал мизинец, держа чашку с чаем, и еле слышно говорил «благодарю», когда ему предлагали печенье. Я знала, что он любит красить ей ногти на ногах, но, полагаю, бывают пристрастия и постраннее, верно?

Лиз просто закурила очередную сигарету, поджала губы и чопорно подняла нарисованные брови почти до самых крашеных волос. Я знала, что она высказала маме предположение, будто у меня задержка. Но я не попалась на ее приманку; она все больше походила на Джоан Коллинз[31] или Злую Колдунью Запада,[32] выдавая все те же затертые клише, старея и все больше мумифицируясь в замороженном блеске былой славы; ее сила поистрепалась. Я почти ожидала услышать ее шипение: «Я таю, я таю», – и увидеть, как она превращается в лужу.

Я хотела, чтобы мама… даже не знаю. Порадовалась бы за меня, суетилась, пришла бы в возбуждение. Хоть что-нибудь. Но она лишь сказала, мол, нечего рассчитывать, что она хоть на пенс раскошелится, поскольку она достаточно потратилась на Джен. Она не запретила выходить мне за бедного Маленького Будду, который неловко маячил в дверном проеме и походил на приговоренного к расстрелу, она лишь поджала губы и пожелала ему удачи.

Шесть недель спустя мы поженились в бюро записей актов гражданского состояния. Я – в черном бархатном брючном костюме, купленном в «Будлэм» в Лидсе, ботинках на платформе из «Саша» и с огромным букетом из белых лилий и папоротника, который я сама себе заказала. Микки – в своем клубном прикиде. Мама и Джен пришли, остальные немногочисленные родственники оказались слишком заняты, поскольку их оповестили слишком поздно, и к тому же предстояла еще свадьба Джен… Ну, по крайней мере, они прислали телеграммы. Мама пробыла достаточно долго, чтобы заявить, как она рада, что никто из семьи не приехал, не увидел нас в этих одеяниях и с похоронными цветами. Джен была достаточно любезна, чтобы сказать ей, как модны сейчас лилии, но маму это не убедило, она сказала, чтобы Джен и думать не смела ни о каком другом букете, кроме розовых роз. Они постарались уйти побыстрее и даже не удосужились поговорить с семьей Микки.

Мама Микки пришла в кримпленовом костюме цвета нильской воды, старомодной мягкой черной шляпе (Микки сказал, что она ходит в ней в церковь), на шее – большой крест на цепочке. Отец Микки, в лоснящемся темно-синем свадебно-крестильно-похоронном костюме и начищенных черных ботинках, был таким же милым, как его сын. Мне подумалось, что ему хотелось бы остаться и выпить с нами, но мама Микки не позволила. Она считала меня блудницей вавилонской и была уверена, что Микки обрек свою бессмертную душу на вечное проклятие. Неудивительно, что старший брат Микки сбежал в Австралию.

Не знаю. Мне хотелось бы рассказать вам, какой это был замечательный день, как все было романтично и трогательно, но не могу. Должно быть потому, что все прошло очень быстро. Лекки как-то спросила меня, почему мы с Микки просто не жили вместе, как это теперь принято, но в те времена такое было не слишком распространено. Лично я была бы рада жить «во грехе», как здесь говорят, но Микки был решительно против, он считал, что это непорядочно, он хотел, чтобы все было как надо. Он был такой милый, когда попросил меня выйти за него, он так разволновался, я заплакала и расцеловала его лицо, как ребенок целует любимого плюшевого мишку. Но эта свадьба, скучная, занудная регистратура, душная грязная комната, запашок грязных тряпок и пыли – нет.

Мы оседлали «Голубую леди» и рванули прочь от регистратуры и всего остального мира так быстро, как только могли, и вернулись в нашу квартирку с каменными стенами, за шесть фунтов в неделю за городом, в деревне Сайкбек, над парикмахерской. Перед полыхающим ярким газовым камином (от которого только отпотевали стены – эту сырость ничто не брало) я зарылась лицом в грудь Микки и заплакала.

– Микки, Микки, почему? Почему они нас ненавидят? Почему моя мама такая, и Джен, я ведь не хотела ее расстраивать, не хотела, ох, Микки, Микки, почему? Почему я все делаю не так? Я хотела бы, чтобы папа… он бы понял, я хотела, чтобы папа… Микки, ты любишь меня? Любишь? По-настоящему? Очень? Ты ведь не бросишь меня, нет? Ох…

– Ш-шш, успокойся, Принцесса. Мои ничуть не лучше, верно? Погляди на мою мамашу с этим чертовым здоровенным крестом на шее и на папашу, который слово ей боится сказать. Успокойся, успокойся, перестань плакать, зато теперь мы принадлежим друг другу, так? Теперь ты моя жена, Принцесса, моя жена, законная. Конечно, я тебя люблю, я полюбил тебя с той самой минуты, как впервые увидел – дикую и неистовую, точно маленький сокол среди канареек. Я люблю тебя. Я люблю тебя, ничто не разлучит нас, клянусь. Я всегда буду заботиться о тебе, я все для тебя сделаю…

Это была его самая длинная речь, обращенная ко мне. Он смотрел на меня с такой нежностью, это было невыносимо. Я так любила его, что сердце разрывалось. Я повернула широкое золотое кольцо на пальце, точно хотела закрутить потуже, чтобы никогда не соскользнуло, и мы никогда бы не расстались, как он обещал.

Если обыватели не желают принимать нас, то пошли они лесом. Они ничего не понимают, они жестоки и фанатичны, их мелкие предрассудки – железные кандалы, тянущие их в одинокие могилы. Мы были свободны, мы были молоды и принадлежали друг другу. Все будет прекрасно.

Я в этом не сомневалась. Боже, помоги мне.

Вечером мы отправились в паб и устроили свадебную вечеринку с нашей настоящей семьей. Мы все больше это ощущали, мы все время говорили об этом. Нашим чертовым семейкам было наплевать, а «Свите Дьявола» – нет; они были нашими братьями и сестрами, нашим кланом, нашим племенем. Мы держались вместе, ты никогда не был один, без защиты, и обывательский мир, казалось, отдалялся все больше и больше, как волна, откатившаяся от пляжа, оставляя нас одних на острове.

Я знала, что чужакам наше поведение казалось антиобщественным, а мы – жестокими, грязными, невежественными, но, естественно, сами мы себя такими не считали, и заставить обывателей, или «овощей», как мы их называли, содрогнуться – было нашей любимой игрой. Мне особенно нравился эпитет «антиобщественные» – а что это общество мне предлагало? Жизнь пресмыкающегося ничтожества в соответствии с маркетинговым капиталистическим идеалом «добропорядочной женщины» для меня и годы подобострастного батрачества на какого-нибудь босса для Микки – босса, который уволит его без колебаний, если того потребует бизнес. Мы все насмотрелись на поколение наших родителей, мы все чувствовали их ужасный страх пойти против нормы, страх оказаться за бортом. А мы хотели быть за бортом. Разумеется, мы принимали плату от общества, мы покупали еду, одежду, платили по счетам за газ (в конечном счете), но мы не хотели думать, как они, мы не хотели тратить свое драгоценное время на то, чтобы стать добропорядочными гражданами или, как говорил троцкист Док, козлами отпущения системы.

Но это была наша свадебная вечеринка, я была невестой, об этом говорило кольцо на пальце. Хозяин пообещал нас запереть, и по мере наступления ночи все напивались и накуривались все сильнее. Шишка рассказывал бесконечные истории, которые сочинял про других членов клуба: его излюбленными мишенями были Мелок и Кохис.

– …Так вот, после того, как они – подождите, подождите, щас дорасскажу – прошли через всю эту пустыню, – жара адская, воды нет, нет, и пива тоже не было, – они увидели этот, как его, дворец, белый, сияющий вдалеке. «Давай, Мелок, еще чуть-чуть, – говорит Кохис, – знаю, тебе хреново, сейчас хреново, но еще чуть-чуть, ты сможешь». И вот они добрались туда. Принеси мне пинту, если пойдешь в бар, Мавр. А там в каждой комнате золото и драгоценности, фонтаны, из которых вместо воды хлещет вино. Так они добрели до самого последнего зала, а в нем стояла ах-хуительная скульптура голой женщины в натуральную величину, из слоновой кости и золота, с большими сапфировыми глазами, которые им подмигивали. Значит, таращится Мелок на эти невъебенные драгоценности на стенах, хлебает вино, а потому слышит какой-то шум: бем-с, бем-с… – да, вы слышали, я повторять не буду. Оборачивается он и видит: Кохис пялит золотую статую! Еб твою мать, говорит он, я всегда знал, что Кохис долбоеб! Но долбить статую! Все это истинная правда, жизнью клянусь…

Все еще смеясь, я вышла в грязный двор к туалетам, но не успела я войти в кишащую крысами кабинку, меня остановил Карл.

– На минутку, хочу кое-что сказать.

– Да, конечно, отлично.

Я не могла отделаться от чувства, что в Карле есть что-то глубокое, темное, что я не способна понять. Все знали, что это он – «Свита Дьявола»; он основал ее и благодаря его харизме – другого слова не подберешь – клуб продолжал существовать. Он был нашим лидером, и не было среди членов клуба ни одного человека, кто мог бросить ему вызов. В нем было что-то мощное, властное, и это притягивало людей. Я часто думала, какой бы замечательный из него вышел политик, будь у него возможность заняться политикой. Карл служил в армии, в пятидесятые присоединился к шайке уличных хулиганов, вскоре превратился в рокера с взрывным темпераментом на быстром кафе-рейсере.[33] Затем, по никому не известным причинам, он всадил перо не в того человека, и хотя нет, не убил, как гласила легенда, тот попал в реанимацию. Поэтому Карл бежал на север и со временем создал «Свиту Дьявола», потому что ему нравились американские «Ангелы Ада», то, что он о них слышал и читал. Нет, не то, о чем вы, должно быть, подумали, а товарищество, присущее первым «Ангелам Ада», которые, по большей части, были ветеранами войны. Дисциплина и упорядоченная система банды, помогавшие им чувствовать себя уверенно в мире, где для них не осталось места. Карл понимал ценность семьи и племени. Он знал людей и понимал, что им нужно, у него был настоящий инстинкт вожака.

В прошлом растворились бешеный характер Карла и его нож. Остался лишь взгляд, властный и спокойный, и легкая улыбка, которая появлялась на его лице, как солнце выглядывает из тумана. Темный гнев, что кипел в нем в молодые годы, сгустился, превратился в энергию, и теперь он управлял ею, а не наоборот. Я этому завидовала.

– Поздравляю. По-моему, тебе следует знать, что у меня планы на твоего парня. Он надежный, честный. Мне это нравится.

– О, спасибо…

– А ты, Билли, следи за своим язычком, больше никаких разборок с этим Терри. Он не прав, я знаю, но я не хочу, чтобы ты нажила себе врагов. Дело не в нем, а в членах клуба и их старухах, им не нравятся болтливые птички.

– Ой, прости. Прости, Карл. Я не хотела…

– Хотела, девочка. Слушай – и никому не говори об этом, ни полслова, – я принял твоего парня из-за тебя. Я приметил тебя в ту ночь в том дрянном клубе, я видел, как ты смотрела. В твоей буйной голове есть мозги. Если б ты была парнем, если бы, я сказал, нашивку получила бы ты, а не он. Он хороший парень, но слабак. Запомни это, он – слабак, и однажды ты это поймешь, ясно? Но послушай, если б ты была парнем, я мог бы положиться на тебя, потому что ты соображаешь, верно? Ты соображаешь лучше, чем все они. Ты хранишь верность и понимаешь свои обязанности. У тебя есть яйца. Но ничего такого не будет – нет, девочка, не будет, так что убери такое лицо и надень другое. Я просто хотел, чтобы ты знала: я буду присматривать за тобой, если научишься придерживать свой злоебучий язык. Хорошо?

– Ясно. Ясно… я… ну, я буду…

Но он уже ушел, с удивительной грацией для такого толстяка.

И уже во второй раз в день моей свадьбы глаза мои наполнились слезами, горячими слезами гнева и разочарования. Это так несправедливо и жестоко. Я никогда не получу то, чего хочу больше всего на свете. Я никогда не войду в «Свиту Дьявола», никогда не буду по-настоящему к ней принадлежать. Карл ошибается насчет Микки, он не слабый, он мягкий, но внутри тверд как скала, я в этом уверена.

Я зашла в этот кошмарный туалет, стараясь не вдыхать вонь уборной; затем я кое-как привела себя в порядок. Поспешно вернулась в паб и подошла к Микки, который болтал с приятелями. Взгляду него был слегка остекленевший от выпитого. Я потянула его за рукав.

– Ну, хорошо, я так не думаю, приятель, но он просто… О, Билли, милая, в чем дело, Принцесса? Извините, моя новобрачная хочет что-то сказать, а? А? – Он подмигнул Доку, у которого нос покраснел от алкоголя, медленно сполз с табурета и осторожно отошел.

– Я люблю тебя, Микки.

Он смущенно улыбнулся:

– Ну, я тоже тебя люблю, Принцесса. Все нормально? Что не так? Мы еще недолго, я вымотался. Ты должно быть устала, миссис Кендал…

Он сюсюкал, как ребенок.

– Нет, Микки, я люблю тебя, по-настоящему люблю. Навсегда. Ты знаешь…

Он поставил пиво и крепко-крепко обнял меня; парни засвистели и заулюлюкали. Я чувствовала его теплое дыхание над ухом, пахнущее пивом и травой, оно не было неприятным, скорее привычным, успокаивающим.

– Я тоже тебя люблю, Принцесса. Не мучай ты себя так. Я люблю тебя и всегда буду любить. До самой смерти и после. Всегда. Ну-ну, не реви, вытри глазки…

Он крепко обнял меня и повернулся к бару.

– Эй, «Бритвик Оранж» для моей миссис, ничего крепкого, у нее впереди долгая ночь!

Все развеселились и подняли за нас стаканы. Я бросила взгляд на Карла. Он коснулся пальцем лба, точно отдавая честв. Семья. Вам ее не разрушить.

Глава тринадцатая

Наши дела в клубе шли в гору. Я очень старалась ладить со всеми, стала вести себя спокойно, ну, по крайней мере, поспокойнее. Я даже старалась избегать Терри, когда он просачивался в бар, точно желтая дворняжка, готовая укусить ногу, которая ее пнет. Джас – ее живот стал еще больше – похоже, решила, что я ее ангел-хранитель. Она все время исповедовалась мне в женском туалете и спрашивала совета по любому поводу – от прически до подходящего питания для будущей матери; как я думаю, надо ли ей есть овощи? Поскольку ее теперешнюю диету составляли просто чипсы и чипсы с соусом карри, а иногда для разнообразия чипсы из бекона, водка с апельсиновым соком и батончики «Марс», я решила сказать, что это неплохая идея. Она просияла всеми своими пятью футами тремя дюймами, обутыми в танкетки на веревочной подошве, и сообщила, что у нее, кажется, есть в кладовке банка мозгового горошка, она непременно съест ее сегодня ночью. Она сделает все для того, чтоб ее ребенок точно родился нормальным и здоровым; в ее тихом, хрипловатом голоске уже звучали самоотверженные материнские нотки.

Наконец после ужасных мучений ее ребенок родился, и она прислала мне записку: попросила ее навестить.

Я пошла, хоть мне этого и не хотелось. Мне было немного неловко оттого, что я все больше с ней общаюсь, но жалость заставила меня прочитать самой себе лекцию: мол, нельзя быть такой гадкой и эгоистичной. Если эта несчастная маленькая корова станет счастливей, поговорив со мной пять минут о своем малыше, почему бы не пойти, надо быть полной сволочью, чтобы так поступить. Я не осознавала, что щупальца власти Джас все глубже и глубже проникают в меня, когда спорила сама с собой и пыталась избавиться от мелочных мыслей, как тогда мне казалось.

Выглядела она кошмарно: лицо пепельное, от темных кругов глаза казались еще громаднее. Я поболтала с ней о том о сем, ужаснувшись ее состоянию, затем она поведала мне отвратительные подробности своих родов. Случилось все самое худшее, что только могло. Она была такая маленькая, такая тонкая, что ребенок практически прорвал себе путь наружу. Голос у нее все еще был хриплым от криков. Она потеряла много крови. Доктора и акушерки уже не надеялись ее спасти, сказала она. Возможность иметь детей в будущем даже не обсуждалась; ее внутренности перемешались к чертовой матери, словно куча спагетти. Это походило на викторианскую мелодраму. Я бы ей не поверила, если бы не видела, как ужасно она выглядит; она была изломана и иссушена, точно осенний лист; ее голова почти целиком ушла в подушку. Я содрогнулась – если таково деторождение, то увольте меня. Я-то думала, что в наше время все прекрасно и безболезненно. Реклама «Джонсонс» демонстрирует любящих мамочек, которые обнимают очаровательных детишек, и ни словом не упоминает об этом ужасе. Боже, как яошибалась.

Содрогаясь, я чувствовала, как в животе что-то перекрутилось, – не боль, скорее глубокое отвращение к этому процессу. Ничего общего с тем, в чем меня обычно обвиняли люди, – ну, знаете, боится «растолстеть» или «лишиться фигуры», это просто смешно, – но с потрохами отдать свою физическую сущность другому существу, и не только на время беременности, но на всю оставшуюся жизнь? Я была, да и остаюсь, слишком эгоистична. Я стала бы ужасной матерью, угрюмой, вспыльчивой, можете сами продолжить. «Вся власть матерям мира!» – и тому подобное, но я вовсе не была уверена, что у меня хватит смелости на такой подвиг.

А у Джас хватило, и вот она лежала передо мной. Ее измученное личико с одной стороны подсвечивалось тусклым светом из грязных больничных окон. Она улыбалась. Словно кто-то зажег маячок в ее сердце.

– Ты так добра ко мне, Билли… Я хочу, чтобы ты увидела моего малыша, моего мальчика. Он такой славный, такой красивый… Правда, это того стоило. Подожди, скоро увидишь… Я хочу назвать его Натаном, тебе нравится? И еще Терри, в честь его отца. Натан Терри Севейдж. По-моему, жуть как стильно. Очень стильное имя, а?

– Теренс, милая… «Терри» – это уменьшительное.

– Но… нет, Терри, а ни какой не Тер… Терунс, правда… Не было смысла спорить. Хочет назвать «Терри», пусть будет «Терри», и в любом случае «Натан» – очень красивое имя. Необычное, но не такое странное, как те имена, которыми люди подчас награждают своих детей. Я лично знала ребятишек, окрещенных Ринго, Зебеди, Хрустальной Луной и, круче всего, – Карамелью. Не Кармел, а Карамель. Ее мамочка с ума сходила по карамелькам «Кэдбери» и решила, что «милой сладкой девочке подойдет сладкое имя». Окружающие восторгались – ах, как интересно, правда? Я изображала натянутую улыбку и кивала – ну, честно говоря, тогда уж можно было назвать бедного маленького ублюдка «Фрутэнднат» и на том успокоиться.

Но «Натан» – хорошее имя. Натти. Натти Севейдж. Сильное имя, приносящее удачу, в нем было что-то солидное, добропорядочное.

А затем медсестра принесла Натана матери, он и впрямь был прекрасен. Я смотрела на его совершенное личико, крошечные ручки с розовыми ноготками, маленький ротик, похожий на влажный лепесток. Я вложила палец в его ладошку, он уцепился за него, и я почувствовала острую боль в сердце; наклонившись, я вдохнула сладкий, неописуемый аромат его маленькой головы, самый могущественный, магический, связующий запах в мире, я поцеловала его, легонько коснувшись губами пушистой макушки. Может, это и не так уж плохо завести ребенка, может… Затем я снова посмотрела на Джас. Она глядела на нас, усталая, не способная пошевельнуться от боли.

– Я знала, что он тебе понравится. Я знала, а потом у тебя появятся детишки, и они смогут играть вместе, правда? Мой Натти и твой маленький. Как братья. И, Билли, если ты не против, я бы хотела, чтобы ты стала его крестной, ты не против? Пожалуйста… Мне будет легче, если я буду знать, что ты с ним связана, что ты позаботишься о нем, если со мной случится беда…

Я сглотнула комок, который вдруг застрял у меня в горле, и посмотрела на Натти – тот засопел и срыгнул.

– Конечно, я согласна, Джас, не беспокойся, милая, это честь для меня.

Две бриллиантовые слезинки скатились по ее изможденным щекам, и она улыбнулась, как Мадонна на картине художника Возрождения – захваченная, поглощенная любовью. Я тайком вытерла нос и улыбнулась в ответ, а Натти булькал и махал крошечной лапкой.

А что мне оставалось делать – ведь она была так плоха? Что бы вы сделали? Только полный ублюдок мог бы обидеть ее в тот момент. И, как бы то ни было, я была горда, что меня об этом попросили, еще никто не просил меня стать крестной. Это было по-взрослому, ответственно. Я действительно была рада. Так что я стала Крестной Натти, его Крестной Феей, как он стал называть меня позже. Тетя Билли – моя Крестная Фея, правда, мам?

Вот так Натти Севейдж вошел в мою жизнь, как восход солнца, как прилив, как цветок; непреодолимый, как сама природа.

Любовь с первого взгляда.

В ту ночь мы с Микки лежали на продавленном диване, смотрели телевизор и говорили о детях. Мы решили, что когда-нибудь заведем парочку, несмотря на мои страхи; в конце концов, будущее казалось таким туманным и далеким. Мы решили подождать год или два – в том возрасте год казался целой вечностью, – пока не встанем на ноги. Мы даже выбрали имена (о да, очень необычные) – Шторм для девочки, Кай – для мальчика. Или Эстер и Дилан. А может быть, Эмеральда и Рори… Жизнь была хороша, и казалось, дальше будет только лучше. Может, я и не стану никогда носить нашивки, но у меня будет власть возле трона, а именно на трон я и положила глаз. Нет ничего невозможного, нет недостижимых целей.

Верный своему слову, Карл держал Микки при себе и вскоре сделал его казначеем. Это была ужасно ответственная должность: Микки пришлось иметь дело с деньгами. Печальный факт, последним казначеем был «Пенни: он поддался искушению и скрылся с деньгами, удрал на «фольксвагене» в Европу, только его и видели. Какое-то время эту обязанность выполнял сам Карл, теперь ее возложили на Микки, и тот относился к ней крайне серьезно. Члены клуба каждую неделю платили взносы, собирали деньги на адвокатов и вечеринки. Каждый четверг Микки трудолюбиво записывал все в школьную тетрадку, бормоча под нос и грызя ручку. Первый большой взнос был связан с ежегодной пасхальной гонкой, первым массовым выездом в году, который той весной должен был завершиться большой вечеринкой на территории другого клуба. В прессе много писали о беспределе, творившемся на байкерских вечеринках. Все это, как правило, было чепухой, потому что обыватели, писавшие об этом, никогда не были байкерами: они так стремились произвести впечатление решительных и «крутых», что с легкостью искажали факты.

Я не собираюсь делать вид, что эти вечеринки были пикниками воскресной школы или походили на традиционные сборища обывателей, но все же ничего из ряда вон выходящего там не случалось – для тех, кто понимал, что может себе позволить и к чему должен быть готов. Так что нет, там не было никаких откусываний голов живым цыплятам, – извините, что я вас разочаровываю. Там было больше наркотиков, чем вы можете употребить, выпивка, пистолеты, ножи – любимые спутники байкерских вечеринок.

Избивали ли там людей? Ну да. Случалось. Обычные разборки между соперничающими группировками и крутыми городскими парнями, но бывали и другие драки. Некоторые любят напрашиваться на неприятности, я называю это «синдромом героя вестернов». Такие незадачливые типы видят перед собой здоровенного, – может быть, даже вооруженного байкера (думаю, вот так в салунах реагировали на Героев Вестернов), и им не терпится подойти к нему и сказать, что именно они о нем думают. Или облить его пивом. Или заехать по физиономии. Мне доводилось все это видеть не раз. Мужчины, мальчишки, женщины, девчонки, кто угодно. И даже не всегда пьяные. Как мошки, летящие на огонь, некоторые люди стремятся к саморазрушению, проявляя всю глупость, на которую только способен человек.

Но ни один из тех байкеров, кого я знала лично, не был по-настоящему злым. Я знаю это, потому что мне довелось видеть настоящее зло. Оно не дикое, не горячее и не сумасшедшее, как те парни; оно медленное и злорадно тупое, холодное и жестокое. Настоящее зло начинается с малого, с маленьких подлостей, которые постепенно разрастаются. Оно тайное и грязное, зловонное, без надежды, без света и спасения. Его тошнотворно зеленые глаза лишены проблеска человеческой любви; оно столь отвратительно, что, столкнувшись с ним, стремишься забыть об этом как можно скорее, но не можешь, потому что оно навсегда оставило на тебе свою метку, навсегда сгустило мрак твоих снов, до самой смерти.

В нас было много всего, и не все было безоговорочно хорошим, но мы не были злыми.

К тому же, и это очень важно, люди забывают или не понимают, что человеческую природу невозможно переделать, и поэтому в жизни банды ужасно много политических тонкостей. В этом отношении здесь еще хуже, чем у каких-нибудь чертовых масонов. Интриги и заговоры, которые привели бы в замешательство двор Короля-Солнце. И это снова возвращает меня к нашим вечеринкам. То были великие церемониальные события в нашем календаре, на них совершались сделки, создавались репутации – или разрушались, если ты был глуп и неудачлив. Так что следовало быть очень и очень осторожным. Очень.

Иногда эти вечеринки или встречи проводились в домах членов клуба. Больше всего проблем возникало, когда другая банда приглашала нас на вечеринку на своей территории. Дома, где проходили эти сборища, всегда выглядели одинаково – большие запущенные викторианские постройки, на задних дворах навалены разломанные моторы, каркасы сломанных байков и машин.

В них всегда было холодно и сыро, как в нашей квартире, за исключением передней комнаты, где в глиняном очаге на полную мощность, отбрасывая оранжевые блики, шипел газовый камин. Я уверена, что по большей части ощущение обкуренности возникало не от травы, а из-за отравления угарным газом.

Но одну вечеринку я не забуду никогда, поскольку она стала поворотным моментом в наших с Микки отношениях со «Свитой Дьявола». Теперь я могу рассказать эту историю, поскольку большинство ее участников умерли или навсегда ушли из моей жизни. Как всем мужчинам, им бы не понравилось, что их дела станут обсуждаться на публике, или что кто-то найдет мои воспоминания после моей смерти. Может быть, я оставлю Лекки свой старый ящичек вместе со всем прочим земным имуществом. Почему нет? Она мне как сестра. Интересно, что она будет делать со всем этим? Наверное, просто вздохнет и покачает головой, тряхнув густой черной гривой.

В общем, как-то вечером, когда мы ужинали, я заговорила с Джонджо о той вечеринке, и даже он помнил, что она вышла необычная, а уж этого парня удивить нелегко, поверьте мне.

Та вечеринка проходила в доме у Байкерской Легенды, человека столь устрашающего, что даже закаленные старые байкеры говорили с ним в крайне уважительном тоне. Он был хорош собой, настоящий Клинт Иствуд. У него была собственная банда, которая базировалась в маленькой деревушке на вересковой пустоши близ северо-западного побережья. Единственным заметным отличием между домом Легенды и прочими местами, где мы собирались, был огромный несуразный камин, отделанный белым мрамором, обветшавшим и пятнистым. Над камином висело украшенное орнаментом тусклое зеркало в облезлой позолоченной раме в стиле рококо. Остатки былой роскоши. Теперь в зеркале отражался хаос вечеринки, выцветшая серебристая поверхность каким-то странным дьявольским образом искажала пойманные отражения.

Должна признаться, поскольку теперь мне нет необходимости делать хорошую мину, мне никогда не нравились эти вечеринки. Они напоминали мне походы на рождественские обеды, которые устраивались у мамы на работе. Я перестала туда ходить, когда подросла, но Джен всегда ходила. Ей нравилось наряжаться, играть роль милой любящей дочери, поддерживая мамины представления о шикарной жизни и собственный, тщательно продуманный образ лощеной изысканности. Я же, скованная праздничным нарядом, чувствовала себя неуютно, я ненавидела эти вечера, где должна была безупречно себя вести, а не то хуже будет, и эти вечеринки, несмотря на весь их беспредел, вызывали у меня те же чувства. Я знала: одно неловкое движение, одно неосторожное словцо, и я опозорю Микки, как когда-то позорила маму.

На этот раз я действительно нервничала по причинам, которые даже не могла толком объяснить. Правда, я вот уже несколько недель боролась с депрессией: каждое утро, провожая Микки на работу, я старалась сохранять спокойное счастливое лицо, а затем, оставшись одна, чувствовала, как энергия вытекает из костей, словно расплавленный воск. Черная Собака рыскала вокруг меня, ее глаза сверкали как у Баргеста.[34] Но только ли из-за депрессии мне не хотелось туда идти? Я не знаю. Возможно, мне следовало больше доверять Микки, но этот тихий дрожащий голосок: «Знаешь, от тебя все отвернутся» – напевал в моем сердце свою жестокую песню, и, честно говоря, я боялась. Боялась, что он может устать от моего нытья, боялась, что он может уйти и найти милую, привлекательную, счастливую девушку. Он заслуживал быть любимым, он заслуживал того, чтобы о нем заботились, чтобы у него родились дети от нормальной обычной девушки. Не от меня. Я не заслуживала его любви. Я не заслуживала ничьей любви. Это мучило меня, я становилась дерганной и безумной. Я могла не есть ничего два дня, а потом зараз уничтожить полфунта ветчины или шесть тостов с маслом, после чего меня тошнило и становилось только хуже. Я обкусывала ногти до мяса, безутешно рыдала над грустными передачами по телевизору. Микки беспокоился конечно же, но он все время работал и, честно говоря, подчас уставал настолько, что не мог даже говорить. Как-то вечером он уснул прямо за ужином, откинув голову и громко храпя. Макароны с сыром застыли на его тарелке. Так что, когда настал день этой вечеринки, я чувствовала себя очень неуютно и нервничала. Возможно, мне следовало притвориться больной и остаться дома в постели с горячей грелкой и дешевым романом, но я боялась подвести Микки. Долг превыше всего. И поскольку мы уже выехали, все зашло слишком далеко, вряд ли я могла повернуться к Микки и сказать: «Отвези меня домой, я нервничаю, мне все это не нравится, я не хочу туда, я боюсь». Дорога прошла гладко, мы ехали не слишком медленно, не слишком быстро, без остановок и аварий. Мы мчались, как принцы в эскорте Карла, мы и Джонджо на своем только что доделанном лоурайдере, «Королеве Ведьм», черном близнеце прекрасной «Голубой Леди» Микки.

Так что я себя контролировала. Как всегда. Но была издергана и опустошена.

Я была – слаба.

Наконец мы подъехали к дому; с улицы было слышно, как «Дип Пёрпл» вопят «Дитя во времени».[35] Дело сделано, ускользнуть невозможно, нельзя допустить, чтобы меня застали врасплох. Я попыталась собраться, стряхнуть с себя это странное чувство, но мне было не по себе от усталости и напряжения. Я подумала, может, у меня начинаются месячные или что-то в этом роде. Внизу живота больно и тупо дергало, меня сотрясала липкая холодная дрожь, от которой я покрылась гусиной кожей. Но я ничего не могла поделать. Пренебрегая этикетом, который гласил, что все женщины должны сидеть вместе со своим мужчиной, я присела рядом с Доком на продавленный диван, потемневший от кошачьей мочи. Доково сморщенное гномье личико лучилось благодушием от выпивки и жизнерадостного цинизма. Я надеялась, что он прикроет меня и, может быть, успокоит мои нервы своими едкими замечаниями или политическими заявлениями, пока Маленький Будда и Джонджо тусуются во дворе, изучая чудеса техники.

– Хочешь «кислоты»? Тут полно «кислоты», уверяю тебя. Меня-то она не интересует, уж больно крутая. Чертовски тяжела для моего брюха, но вы, современная молодежь, вашу мать, все на ней сидите.

Он показал на чудовищно тощего парня, затянутого в грязную черную кожу, хихикающего сквозь зеленые гнилые зубы над чем-то, чего я, например, не видела.

– Ебнутый на всю голову, вот ведь обдолбался, тупой мудак. Так что если хочешь…

– Ага, я понимаю, о чем ты. Нет, я вообще-то ее больше не люблю…

– Вообще-то вы не желаете, мадам, – передразнил он меня «жеманным» голосом, – извините, пожалуйста.

Я застыла. У него плохое настроение? Может, у него опять паранойя от «спида», как на прошлой неделе? Он улыбался, но это вовсе не означало, что с ним все в порядке. Он поймал мой смущенный взгляд, хрипло рассмеялся и протянул мне свое пиво:

– Хапай, Билл, пока на халяву…

Я отхлебнула теплой кисловато-сладкой жидкости и попыталась расслабиться, глазея по сторонам, стараясь ни на ком не задерживать взгляд слишком долго. Я не хотела, чтобы кто-то подумал, будто я на него пялюсь. Здесь были отморозки со всей страны плюс прихлебатели всех мастей. Пролезла даже парочка малолетних панков, они дорвались до халявной «кислоты». Один из них попытался погладить немецкую овчарку хозяина, и та прокусила ему верхнюю губу: губа наполовину повисла потемневшим месивом. Он считал, что это признак доблести и то и дело заново громко рассказывал свою историю. В углу сидели несколько пожилых суровых мужиков с острыми бледными лицами, явно из отсидевших, вооруженные – все об этом знали, но старательно делали вид, что не замечают. Там были ничейные женщины, самонадеянные тусовочные девочки, мечтающие подцепить постоянного парня и подняться по социальной лестнице, жалкие пьяные неудачницы со словом «жертва», написанном на их задубевших дерьмовых лбах. Еще там была Шишкин «трах месяца», студентка художественной школы, из среднего класса, не подозревающая, что шишка у Шишки настолько изрыта триппером, что стала похожа на кулак прокаженного. Его неспроста прозвали «Шишкой», но она была не в курсе. Ее возбуждало новое крутое общество, и она визжала от удовольствия, как циркулярная пила.

Я с ужасом наблюдала, как она играет с огнем. Все произошло в мгновение ока.

– Шишка, Шишка-a, не будь дрочилой, дай мне выпить, бля…

Ее голос отчетливо прорезал шум, у нас на глазах она отняла бутылку виски от Шишкиных губ. Ни секунды не колеблясь, Шишка двинул ей кулаком в лицо с четким прицелом, как человек, привыкший побеждать. Ее тонкий, с горбинкой, нос хрустнул, кровь расцвела красным цветком. Ее мир развалился на части, как плохо сшитое платье. Шишка отвернулся, а она, всхлипывая, поползла к выходу. Он с ней разделался, и ему было наплевать. Я отвела взгляд: плохой знак смотреть на такие вещи.

Тут я заметила, что на подлокотнике дивана сидит сам Легенда, – он разговаривал с Доком. Я старалась не пялиться, он был главной знаменитостью и прославился своими выходками. Однажды в драке он откусил чуваку нос и проглотил. На вкус – кровь, сопли и хрящи, бодро сказал он. Легенда ездил на зеленом, как дракон, мотоцикле, на бензобаке рисунок – все им восторгались, но, по-моему, намалевано было грубовато, – и всегда вел себя как звезда. Док отпускал осторожные комплименты по поводу вечеринки и Легендиного прекрасного агрегата, который был припаркован в кухне. Я напустила на себя крутой вид. Видимо, я достигла нужного эффекта, потому что Легенда обратился ко мне лично. Такого еще не случалось в истории Байкерского Королевства.

– Я тя прежде не видал. Кто твой старик? – учтиво спросил он.

Я застыла от ужаса. Док ответил за меня, что мой старик – Маленький Будда, наш новый казначей, хороший парень. Я молча кивнула. Легенда тоже кивнул. И снова я ощутила эту сбивающую с толку ярость, что разрасталась в моем сознании; я попыталась заставить себя заговорить. Я резко вышла из задумчивости и сообразила, что нарушила свое главное правило. Я отвлеклась, и это была большая ошибка. Легенда улыбался по-волчьи, а Док выглядел встревоженным. Что-то позабавило Большого Человека. Он заговорил снова:

– Док тут сказал, что ты, типа, умная, а, типа, художница, а? Да? Я те вот скажу, пошли-ка со мной, я те покажу кой-какие художества…

Он отклеился от подлокотника и, покачиваясь, побрел сквозь толпу, я пошла следом. После прямого приказания у меня не оставалось выбора, кроме как идти за ним. Шум стихает, все следят за нашими движениями, мужчины ухмыляются, их женщины подталкивают друг друга локтями. Это похоже на дурной сон, из которого я не могу убежать; я могу лишь повторять про себя: не паникуй или все пропало. Мы чуть не сбиваем каминную полку, наши влажные, искаженные отражения колышутся в засиженном мухами зеркале, точно в грязном пруду. Атмосфера густеет и раскаляется от предвкушения. Легенда вяло тычет в большую куполообразную птичью клетку на каминной полке, покрытую тканью. Я слышу, как Док шепчет: «Вот дерьмо», – но мне внезапно легче. Птичья клетка, слава богу! Должно быть, внутри экзотическая птица, большой старый попугай или что-то в этом роде. Ну, если это птичья клетка…

Легенда сдергивает покрывало:

– Как тебе такое художество, а?

Это не птичья клетка. Это очень большой кувшин из толстого стекла. В нем, погруженная в мутную жидкость, плавает отрезанная голова. Глаза полуприкрыты, рот – мягкий, маленький – полуоткрыт. Длинные волосы плавают вокруг, точно водоросли. Это голова молодой девушки. До меня доносится мужской смех, словно эхо в белом, потном холоде, объявшем меня. Я слышу, будто издалека, как Легенда гордо хвастается, что заполучил голову у гробовщика за сотню с лишним фунтов. Затем какая-то женщина пронзительно визжит: «Боже, Боже, Боже», – все громче и громче, и Легенда сердито прикрывает свой сувенир. Я осторожно ушла в вонючий туалет, где меня стошнило.

Это была проверка. Была ли она устроена, задумана Карлом и его старым другом Легендой, чтобы показать «Свите Дьявола», что я достойна стать одной из них? Не знаю, может быть; хотя Карл любил такие штуки: публичное испытание, ритуал, обряд инициации. Такова была политика. Но чего бы он ни добивался, испытание я прошла. Карл должен быть мной доволен, я не опозорила ни его, ни Микки и не подвела клуб. Я вытерла губы и пустила холодную воду из ржавого крана, подставив запястья: мама говорила, что это помогает, когда чувствуешь слабость. Мама, Джен, Боже Милостивый на небесах, как бы они поступили? Как далека я стала от них – не просто на многие мили; мы живем на разных планетах. Меня тошнило, я была как в лихорадке; эта чудовищная, печальная вещь, стоявшая у меня перед глазами, точно подталкивала, тянула меня к какой-то мембране, возникшей у меня в голове, а затем я с влажным треском, на невероятной скорости прорвалась сквозь нее в совсем иную жизнь. Мир перестал быть таким, каким был минутой раньше. Я почувствовала вкус рвоты в глубине гортани и конвульсивно сглотнула.

Вытерев губы, я вернулась в комнату. Карл встретил мой взгляд и кивнул. Я кивнула ему в ответ, его мимолетная улыбка сказала мне, что он гордится тем, как я справилась с ситуацией. Но это не помогло избавиться от лихорадочного холода внутри, я очень хотела уехать домой. Я не чувствовала себя победительницей, крутой, ничего такого. Я просто стала другой.

Микки это сразу же заметил. И хотя он вроде как не встревожился, поскольку все это преподнесли как обычную шутку, его голубые глаза безмолвно вопрошали. Он обнял меня, бутылка пива небрежно покачивалась в его руке; и мы медленно направились к выходу, к байкам, будто он просто хотел проверить, все ли там в порядке, хотя обычно это было заботой кандидатов. Но все знали, что Микки без ума от своей «Голубой Леди», и даже шутили, что ему следовало жениться на ней, а не на мне. Мы шли, смеясь как автоматы, пока не нашли безопасное местечко через дорогу, маленькую скамейку под старым каштаном.

Микки развалился на скамейке, потягивая пиво. По-видимому, ему было на все наплевать, в то время как я изо всех сил старалась прикидываться спокойной и сохранять тот жреческий невозмутимый вид, столь ценившийся в женщинах банды.

Микки смотрел куда-то в сторону, точно с хозяйским видом обозревал окрестности.

– Господи, Принцесса, ты в порядке? – спросил он вполголоса.

– Нет, то есть да… Ох, Микки, мы можем уехать? Мы можем уехать домой? Пожалуйста? – Лицо у меня оставалось неподвижным, жалкие, умоляющие слова срывались с языка.

– Ты же знаешь, что нет, милая, ты же понимаешь, правда? Мы не можем. Если уедем – всё. Я не получу нашивки. Вот и всё, всё кончено.

Я притворилась, что вытираю нос банданой, которую крутила в руках, чтобы скрыть нервозность.

– Да, да. Я знаю. Всё в порядке, я в порядке, просто давай посидим тут немножко? Всего пару минут, пока я не соберусь с духом.

– Ага. Конечно, посидим. Билли… я горжусь тобой. Не из-за этого, не только из-за этого, а вообще.

– Микки…

– Привет, старик, как дела? – Микки поприветствовал одного из «Цыганских джокеров», парня с квадратной челюстью и густой копной крашеных, похожих на паклю, волос, почти скрывавших глаза. Парень уселся рядом с Микки и завел серьезный разговор о коробках передач, а я мысленно его проклинала.

Я терпела до тех пор, пока мы не уехали домой наутро, но затем сделала вид, что подхватила простуду и следующие два дня провела в постели; честно говоря, я даже нагнала себе температуру. Микки никогда не упоминал о случившемся, и я тоже, но обнаружила, что мой статус в клубе повысился. И я не раз чувствовала, что Карл смотрит на меня, хотя он ничего не говорил. Я смеялась и шутила с остальными как обычно, когда они тусовались в пабе, шумели и травили байки, хвастаясь и бесконечно играя в бильярд. Но при этом я чувствовала, как напрягается мое лицо, изображая механические улыбки, а рот выдает подходящие банальности; подчас у меня возникало ощущение, будто я плыву в глубокой воде, темные течения кружатся подо мной, а в них чудища, белые, как тело прокаженного, с глазами, похожими на мертвые жемчужины, их липкие алчные щупальца сжимаются и раскручиваются, шевелятся в глубине, а я изо всех сил пытаюсь доплыть до какого-то далекого берега, к спасению. Я будто ослепла и оглохла, словно в преддверии беды, как если бы с моря приближалась буря; я не понимала, какой именно ждать беды, но чувствовала ее всеми нервами, они гудели в моем теле, как толстые, раскаленные, до предела натянутые нити.

Теперь это называют посттравматическим стрессовым синдромом, изнасилование в юности плюс инцидент на вечеринке, и столько сил требовалось, чтобы жить такой вот жизнью. Моя бабушка назвала бы это нервным истощением или мозговой лихорадкой, меня бы упрятали в какой-нибудь тихий приют в Сидмуте или еще где – перемена климата и отдых, и ты поправишься, дорогая. Наверное, это и в самом деле помогло бы, но мы с Микки были слишком бедны, чтобы устроить себе каникулы, и мне никогда даже в голову не приходило, что я действительно больна; устала, может быть, но ничего серьезного. Ничего такого, что нельзя вылечить, как обычно, усилием воли и решимостью нестись вперед, как товарный поезд, потерявший управление.

Я теряла вес, но меня это радовало; женщины всегда думают, что сбросить вес по какой бы то ни было причине, даже если это настоящая болезнь, благо (Ну, все время, пока мы пробыли в Испании, у меня не прекращался понос, и, наверное, это испортило всю поездку, но зато я сбросила пять килограмм! Вот ведь повезло!), окружающие говорили мне комплименты из-за того, что я стала такая худая. Мама очень радовалась, но считала, что я сижу на одной из ее ужасных диет, и предупреждала меня, что не следует становиться слишком уж «тощей» – мужчины этого не любят, говорила она, им нравятся округлости. Как это согласуется с женской одержимостью стать похожей на ходячую швабру, я не знаю, потому что, если мы делаем это не для мужчин, то на хрена мы вообще это делаем? Я сказала ей это, без брани, конечно; ответом мне было покачивание головой, поджатые губы и заявление, что нельзя быть такой упрямой.

Но я была упрямой. И нервной. От внезапного шума я подпрыгивала, как от электрического разряда, у меня лились слезы по непонятным причинам. Лицо стало землистое, а волосы, их тяжелая мягкая масса, казалось, оттягивала голову назад; я подумывала их остричь, сделать модную прическу, но Микки мне запретил, сказав, что ему нравятся мои длинные волосы и, порадовавшись его вниманию, я просто собрала их в пучок и сменила шампунь с «Восен» на пахнущий миндалем «Видал Сассун». У меня все время были темные круги под глазами, месячные стали болезненными, тяжелыми, вязкая темная кровь сворачивалась в сгустки, стала клейкой. Я думала, может быть, у меня анемия, обычное объяснение всех «женских проблем» в те дни, – и купила какие-то витамины, которые никогда не принимала. Даже Джас спросила меня, хорошо ли я себя чувствую, и сказала мне, что кое-кто из женщин думают, будто я жду ребенка – это, считают они, должно успокоить меня и «сделать из меня человека». Когда я сказала ей, что не беременна, просто устала, ее лицо вытянулось; она так надеялась, что появится приятель для Натти, который толстел и процветал, питаясь творожками «Kay энд Гейт» и табачным дымом.

Иногда сердце так резко колотилось, что мне казалось, будто оно вот-вот разорвется, но я никогда не думала, что могу съехать с катушек, что меня размажет, как краски на картине Джексона Поллока.[36] Я никогда не теряла контроль над собой. Никогда. Ни в какой ситуации.

А гроза над морем все сгущалась и сгущалась, пока я мучилась из-за того, чего не понимала, и обгрызала ногти до кровавого мяса.

Глава четырнадцатая

Я курила больше травы, чем когда бы то ни было. О'кей, то была не ужасно крепкая, генномодифицированная вонючка, ставшая популярной в наши дни, но тем не менее. Как я уже говорила, мне не нравилось напиваться в хлам, в отличие от некоторых. Я никогда не была большой любительницей выпить, мне не нравилось опьянение. Иногда я поддавалась искушению и по чуть-чуть принимала «спиды», но жизнь моя стала упорядоченнее, а «спид», – это масса энергии, которую некуда было приложить; в конце концов невозможно вечно испытывать на себе всю таблицу химических элементов в алфавитном порядке.

Иногда накуриться было единственным способом заснуть. Но мне приходилось за это расплачиваться: странные сны, что накатывали в тяжелые ночи, наутро отзывались похмельем, я была потерянной, засыпала среди дня, а потом снова не могла уснуть ночью… И так далее и так далее. Люди любят говорить, что трава безвредна, это всего лишь растение, но это неправда; если так, почему многие любители травы такие психованные? На деле, если много куришь, становишься параноиком.

Я попыталась добыть у доктора каких-нибудь снотворных таблеток, просто чего-нибудь, что помогло бы мне нормально заснуть. Я пыталась рассказать ему, что я чувствую, пыталась просить о помощи, но ничего не могла объяснить толком; его розовое одутловатое лицо выражало нетерпение и раздражение, пока я запиналась и бессвязно бормотала. В итоге он прогавкал несколько советов: нужно больше гулять, не пить кофе и алкоголь на ночь, и отказался выписывать таблетки, заявив, что я стану от них зависимой, или, как он намекнул, обменяю или продам их на улице. Я вышла из приемной, лицо у меня горело от разочарования и унижения. Когда корова-секретарша подняла брови при виде меня, я ее чуть не ударила. Это было бы забавно, это лишь подтвердило бы их мнение обо мне – грязной, странной особе в вытертых джинсах с заплатками, майке «Нортон» и черной кожаной куртке. Мне интересно, что они думают теперь, эти обыватели, теперь, когда все, что их так раздражало, стало привычным – девушки с алыми волосами и пирсингом в пупке, парни с ирокезами, в майках «FCUK»[37] и все поголовно с татуировками. Несчастные обыватели, должно быть, приходят в ярость при мысли, что все их предрассудки и мелкие общественные победы в итоге ни к чему не привели.

И все равно слова доктора прозвучали дурной шуткой – можно подумать, он не прописывал валиум замотанным жизнью деревенским домохозяйкам, просто чтобы их успокоить. А теперь это прозак, верно? Разумеется, врач раздавал транквилизаторы направо и налево, как конфетки, но только не мне. Он не захотел дать мне рецепт. Он хотел оскорбить меня, и ему это удалось, но не так, как он предполагал. В известном смысле это он виноват в том, что случилось, потому что, если бы я благополучно подсела на легальные средства, я бы не стала в тот вечер умолять Микки отвезти меня к Терри, достать немного кокса, чтобы хоть как-то успокоиться. Глупо проклинать врача, я знаю, но у меня до сих пор стоит перед глазами его самодовольное, осуждающее лицо, его надменный взгляд. Он посчитал меня уличной швалью, недостойной внимания. От этого я скрежетала зубами, а мой внутренний винт затянулся еще на несколько оборотов.

Вот такой у меня выдался скверный день, как вы понимаете. Я не хочу сказать, что это оправдание, но все же. На самом деле, у меня было немало плохих дней, из тех, когда кажется, что весь мир против тебя, малейшее движение требует титанических усилий, когда все, к чему прикасаешься, разваливается на части. Я дважды сожгла обед, потому что забыла про него, засмотревшись в окно на то, как ветер срывает листья с яблонь через дорогу, наклеивая их на машины и сбивая в грязные кучи. Небо было свинцовое, беспросветно серое, разбухшее от дождя, и каждое утро приходилось бороться с собой, чтобы выползти из постели, из-под теплых одеял в нетопленую комнату. Я разбила стакан и порезалась. Я испортила рисунок, который делала для чьего-то байка. Все было не так, все шло наперекосяк.

Я знала, что не засну, хотя тело ломило от усталости, даже Микки признал, что я выгляжу неважно, но, когда он полез в свой тайник, чтобы свернуть нам косяк, там оказалось пусто. На меня накатила необъяснимая, неконтролируемая ярость.

Так что я принялась упрашивать Микки, умолять его достать мне что-нибудь, что-нибудь посильнее травы, что-нибудь, что вырубит меня, на несколько часов погрузит в блаженное забытье. Только разок, правда, только сегодня.

– Я не выдержу, Микки, родной, я не выдержу… Пожалуйста, милый, пожалуйста, любимый, сейчас только половина девятого, не так уж поздно, у тебя есть грузовик, пожалуйста, ну пожалуйста…

Он тяжело вздохнул и потер лоб ладонью, затем поскреб бороду.

– Ладно. Но…

– Что «но»? Что? Послушай, вот деньги, это мои деньги, не из хозяйственных, только разок…

– Да, я понимаю, нет, не волнуйся из-за денег, это ерунда все, я просто не знаю, кто может… Терри, мож…

Моя неприязнь к Терри показалась пустяком при мысли об ужасной, белой, бессонной ночи и неконтролируемого страха, что забирал меня все сильнее. Я чувствовала себя так, точно сегодняшняя ночь может стать последней каплей и я не смогу с этим справиться. Терри… На хрен всё, на кой черт он нужен, этот мудак, его только использовать и можно. Мне не хотелось просить его о любезности, но я была уверена, что мое положение прочно, я вообразить не могла, что он осмелится отказать. А вы говорите – слепота.

– Ты сможешь? Ты поедешь? Микки, пожалуйста, Микки!

– Да, да, успокойся, все будет хорошо. Но ты поедешь со мной. Поехали, тебе не помешает выйти из дома, и я не хочу оставлять тебя одну. Оденься потеплее и пошли.

Если бы он оставил меня, господи, если бы он меня оставил… Микки, мой бедный мальчик, тебе нужно было ехать без меня, а лучше – не ездить вообще. Надо было нам устроить себе небольшие каникулы, просто собрать сумку и махнуть в Уитби, побыть там несколько дней, погулять у моря, все что угодно. Но я не могу об этом думать. Не могу.

Дорога в Хейлшоу обошлась без происшествий. Поднялся небольшой ветер, близилось полнолуние. Пока мы ехали через город, начало моросить. В старом грузовике было холодно, я порадовалась, что надела большой черный джемпер. Я натянула рукава на руки, они тряслись, но не от холода. Микки мычал сквозь зубы «Черную Бетти»,[38] а я смотрела в окно на алкашей, бродивших по блестящим, как олово, улицам.

Мы проехали мимо группы панков, выходивших из своего любимого бара – единственного, куда их пускали. Они сгрудились под фонарем, пытаясь поделить «марку». Микки пробурчал какую-то грубость, но мне понравилось, как они выглядят. Я повернула голову, чтобы получше рассмотреть: девушки с жирными стрелками на веках под Клеопатру и черными губами, собачьи ошейники и дырявые мохеровые свитера неоновых оттенков поверх мини-килтов и рваных сетчатых колготок, парни в потрепанных армейских штанах с расписанными под леопарда отворотами, в майках «Клэш» и «Пистолз» и разрисованных краской из баллончика «мартенсах». Мне понравились их растрепанные крашеные шевелюры – голубые, зеленые, розовые, оранжевые. Они напомнили мне о «Скате», моей любимой в детстве кукольной телепередаче. Там была прекрасная кукла-русалочка по имени Аква Марина в струящихся, сверкающих платьях, с длинными зелеными волосами; ее гладкое очаровательное личико походило на помесь Джули Кристи[39] с тюленем. Может, мне стоит перекрасить волосы в бирюзовый, может, я могу начать все сначала, начать новую жизнь… Я вспомнила, как смотрела с папой детские программы; мне очень нравилась передача «Сегодня на экране».[40] Я помню папин ласковый, хрипловатый прокуренный голос, как он восхищался передачей. «Славно, Билли. Неплохо придумано, а?» Ох, папа, мне досталась по наследству твоя Черная Собака… Не беспокойся, это не твоя вина, просто мне не повезло, как всегда.

Я все думала о панках, пока мы ехали по длинной дороге к Хейлшоу мимо высоких старых фабричных зданий за заборами. Я могу нарисовать их такими, какими увидела, размышляла я. Настоящая живопись, на холсте, создать нечто особенное. Меня утомили эти бесконечные картинки для байков в духе фэнтези в стиле Фрэнка Фразетты;[41] сколько ревущих драконов и обнаженных ведьм с огромными сиськами, задницами и детскими большеглазыми личиками может нарисовать одна женщина? Нет, я добуду какие-нибудь подходящие краски у «Дейли», натяну холст и в самом деле этим займусь…

Когда мы выехали за город, дождь полил уже вовсю. В Брэдфорде вечно так: одна минута – и ты в сырости бывшего индустриального каньона, усеянного хламом и призраками мертвых машин, а дальше похожего на Дейлз, хоббитский, спокойный, холмистый пейзаж, всюду рощицы и янтарные огни серых замшелых коттеджей, гнездящихся, точно усталые голуби, под защитой холмов.

Перед деревней мы свернули на грунтовку к коттеджу Терри. К моему удивлению, все деревья вокруг были выкорчеваны, на дороге торчали огромные корни, их змеевидные черные щупальца сплетались в сырую массу на ухабистой дороге. Холмики земли, перемешанной с камнями, рассыпаны между корней.

– Господи, что здесь творится? – спросила я. В тот единственный раз, когда я была у Терри, это было идиллическое местечко – поросший травой луг, объеденный лошадьми из конюшен по соседству, затененный старыми деревьями и изгородью. Я позавидовала придурку Терри, что он живет в таком очаровательном месте, но, честно говоря, хоть снаружи его коттедж и выглядел буколической фантазией, внутри было не так уж здорово: три комнаты, старый водопровод, вода только холодная; дом построен из камня, отделан камнем, внутри сыро, как черт знает где, несмотря на древний газовый обогреватель. Наверное, если дом благоустроить, он мог бы стать прекрасным жилищем, но Терри жил в нем как свинья. Думаю, он платил за него фунт в неделю или какую-нибудь столь же смехотворную сумму.

– Ага, всем бардакам бардак. Деревьев навалили – просто преступление, вашу мать. Они строят дома, покупают землю у фермеров и строят эти коробки. Типа пригород. Умно. Все одинаковое, чистенькое, аккуратное. Блин. Хату Терри тоже собираются сносить. Он получил кругленькую сумму. Вот, блядь, везучий ублюдок.

Пока я размышляла, кто же в здравом уме захочет жить в новом доме, выстроенном точно из конструктора «Лего», мы въехали во двор Терри – залежи старых моторов, разобранных байков, поломанных машин и чего-то похожего на обломки парового двигателя. Парни любили шутить, что весь этот покореженный металл – просто декорации, придающие Терри правильный байкерский вид, поскольку в моторах он разбирался не лучше какой-нибудь старой калоши.

В гостиной горел свет, он отбрасывал желтые отсветы на темные кучи мусора, как на картинах Караваджо.

– Оставайся здесь, если хочешь, – сказал Микки, застегивая куртку. – Я недолго.

– Нет, я пойду с тобой, здесь чертовски холодно.

– Твою мать, подожди когда зима наступит, слишком уж ты нежная, девочка моя, носила бы «Дамарт Термалвер»,[42] я же тебе на день рождения подарил, красота, теплынь, отличная пара теплых кальсон – очень сексуально…

Я протянула руку и с улыбкой подергала его за волосы. Мне полегчало, в поездке я расслабилась. Может, если в будущем мне станет хреново, стоит просто выйти из дома, и, хотя мне сложно было это признать, сделать именно то, что посоветовал врач, – отправиться на прогулку. К тому же я предвкушала, как буду рисовать задуманную картину. Это будет здорово, я это чувствовала. Я лелеяла внутри это теплое предвкушение. Планы и идеи проносились в голове, пока я пробиралась через горы хлама следом за Микки. Пусть Микки и не любитель панк-рока, но он поймет, что я хочу сделать, он оценит картину, потому что у него нет предрассудков, в отличие от некоторых: скажем, от Терри. Ну, тот никогда мою картину и не увидит… Да с какой стати меня должно волновать мнение таких, как он?

Дверь открылась. Терри стоял на пороге в кожаной куртке, клетчатой рубахе, замызганных джинсах, в покрытых застывшей грязью ботинках, зашнурованных поверх грязных толстых носков. От него ужасно воняло, густой кислый запах пота, смешанный с прогорклым свиным жиром. Я сморщила нос от этого аромата, и что-то щелкнуло у меня в голове, что-то… Мне был знаком этот запах, что это? Что-то еще, помимо запаха тела, нет, это не только он, это…

Терри безрадостно осклабился:

– Еб вашу мать. Какая честь, а? Вашу мать. Ха-ха, блядь, ну-ну, не хрен там стоять, заваливайте, добро пожаловать в мое скромное, блядь, жилище, ваши величества, не обращайте внимания на грязь, я говорю, не обращайте внимания на грязь, у горничной сегодня выходной! Понятно? У горничной сегодня выходной! Вашу мать…

Он нанюхался «спида», его мордочка хорька была бескровно белой, как рыбье брюхо, нос красным и воспаленным, глаза блестят, зрачки сужены. Должно быть, он под кайфом уже несколько дней, тратит компенсацию за дом. Вот почему от него так пахнет, типичная вонь сидящего на «спиде», побочный продукт перегруженных печени и почек. Я закашлялась. Боже, чтобы так вонять, он должен был принять огромную дозу, наверняка. В голове у меня тихо заверещал тревожный звонок, и я услышала голос Карла: «Никогда не доверяй спидовым, ясно? Гребаные ублюдки, все они, никогда, блядь, не знаешь, что выкинут…»

Я почувствовала нервное покалывание во всем теле и начала что-то говорить Микки, дескать, мне уже лучше, да ну, забудь, ерунда, но было поздно, он уже вошел в дом.

Я переступила порог.

Началось.

Часть вторая

Глава пятнадцатая

Я думаю, мне следует сделать заголовки к этой истории, ну знаете, дату там поставить и «Дорогой дневник…» По-видимому, ведение дневников в наши дни стало повальным увлечением, особенно в Америке. Они это называют «вести журнал». Записывать, что за платье на тебе было в «Пром», и что Бобби-Джо сказал в «Дайри Куин», и прочую чепуху, которую через много лет будешь перечитывать, ностальгически улыбаясь, и с легким вздохом удивляться тому, как быстро пронеслось время.

Ну, я не собираюсь здесь вываливать все то безумие, через которое мне пришлось пройти за годымежду тем вечером у Терри и нынешним днем. Сейчас – это сейчас. Я лишь хочу, чтобы переход от «тогда» к «сейчас» был столь же безболезнен, как написанная фраза. Что я могу вам рассказать? Должна ли я представить краткий отчет о том, насколько можно съехать с катушек, не покончив с собой, не принимая кучи наркотиков и не напиваясь до бесчувствия? Люди считают, что нужно получить действительно серьезный удар, чтобы стремиться к саморазрушению, но это совсем неправда. Я не находила утешения даже в химическом забвении. Я помнила о том, что натворила в те дни, когда смотрела утром на грубую физиономию какого-нибудь случайного парня, которого затащила в квартиру над магазином, чтобы перепихнуться, или лечила синяки после драки в каком-нибудь сомнительном клубе.

Так что мне хотелось бы сказать: «Эти годы покрыты мраком, дорогой читатель». Но я не могу, потому что это не так. В общем, давайте просто продолжим, а? У меня такое чувство – ха-ха – что время от меня ускользает.

Как бы то ни было, все наладилось, мы все повзрослели, верно? Все эти драмы и прочая чушь чертовски утомляют в конце концов. И вот однажды вечером просто остаешься дома и смотришь телик, и какая-то часть тебя уходит – ах, какое облегчение, вот так-то. Так что на какое-то время дела наладились, моя жизнь вошла в рутинную колею. Ничего особо волнующего, но, честно говоря, я была рада возможности немного расслабиться, подумать о будущем; накопить деньжат, обустроить Натти и Джас, уйти на пенсию, может быть, поселиться где-нибудь за границей, в Испании, например. Может, мне даже удастся убедить Джонджо приехать ко мне, он всегда жаловался на здешние зимы. Я помню, что чувствовала себя очень обычной, очень нормальной. Меня это очень успокаивало. Лето выдалось необычайно теплым: совершенно безоблачное голубое небо, лишь изредка слегка подернутое смогом; солнце, немигающий золотой глаз, зависший над городом, а мы тащимся, как муравьи, что поджариваются под увеличительным стеклом. В тот понедельник я с трудом ввалилась в магазин, радуясь прохладе и свежести, чувствуя, как высыхает пот на лбу, спасибо Лекки, это она настояла на установке двух больших вентиляторов.

Сперва я посмеялась над этой идеей, к чему вентиляторы в Брэдфорде, но она убеждала меня, что свежий воздух привлечет покупателей, им захочется задержаться в прохладе и они накупят всего побольше. Как всегда, Лекки оказалась права, но напрасно она надеялась, что я разрешу ей устроить «Уголок Мудаков Нью-Эйджа» – с кристаллами и занудными записями шума леса и йодлей дельфинов, как ей хотелось. «Исконные индейские ловушки для снов», колоды Таро и эти дерьмовые руны. Магический бисер. Книжки о любовных заклинаниях, написанные тупыми кобылами, которые называют себя ведьмами, и руководства «найди-свои-чакры». Пособия по медитации в подарочных коробках в истинном тибетском стиле. Календари с изречениями. Господи Иисусе! Нет, вообще-то Иисус тут ни при чем, он не из Новой Эры. Я уверена, он бы офигел от всего этого, но мода – штука переменчивая.

В воздухе пахло цветами и полиролью, несколько клиентов рассматривали витрины и стойки с открытками, радуясь возможности укрыться от одуряющей городской жары. Лекки, свежая, как маргаритка, и, как всегда, спокойная, помахала рукой в знак приветствия, я улыбнулась. На ней была тесная розовая майка со сверкающей золотой надписью «Башковитая крошка» на пышной груди. Я стояла с пакетом из «Старбакса» в руках и размышляла уже в который раз, где она берет такие штуки и главное – зачем их носит. Вчера на ней была аквамариновая футболка с серебристой надписью «Грешница» и маленьким чертенком, показывающим задницу.

Она взвизгнула так, что задумчивый покупатель испуганно высунулся из-за стенда с открытками.

– О, «Старбакс»! Ты мне купила мое любимое?

– Лекки, эта майка, где…

– Хмм? О, в Лидсе, естественно, хочешь такую? – Она вырвала у меня пакет и принялась алчно рыться в поисках шоколадного крема. – Боже, Билли, хватит уже черного! В самом деле, ты похожа на вдову мафиози! Прошлой ночью я смотрела по телевизору «Крестный отец-2», и, когда появилась мама Майкла, после того как Марлон Брандо умер, я подумала – Билли! Подкрась, Билли, подкрась свою жизнь, понимаешь? Попробуй – о, попробуй сиреневый! В конце концов, ты же художник, я хочу сказать, твои картины полны цвета, но одежда? Может, золотистый шарфик? Он подойдет к твоему цвету лица, это будет начало и…

Я улыбнулась ей, допивая двойной эспрессо без молока и сахара. Я носила черное и только черное уже много лет. Носить цветное, – хотя в общем-то я люблю цвета и умиляюсь оттенкам розового, когда речь идет о розах или новой коробке карандашей, – ну, мне казалось неправильным. Как там говорит Лекки? Ах да, неуместно. Неуместно таким, как я, носить яркую одежду, как Лекки, и это связано с разницей в возрасте, но главным образом – с другими вещами. Но я не могла сказать об этом Лекки.

– Ага, хорошо, шарфик. Я подумаю. Ага, обещаю. Обязательно. Что новенького?

Тем утром я опоздала потому, что возила Чингиза к ветеринару с очередными боевыми ранениями. Ветеринар уже не первый год предлагал мне его кастрировать, и на сей раз, хоть я и чувствовала себя ужасно виноватой, я согласилась. Это лучше, чем если он погибнет в очередной драке – теперь он успокоится и бросит скандалить. Коты помоложе вторгались на его территорию. Для старого гангстера настало время повесить на стену свои пистолеты. Или, в его случае, свои яйца. Как; бы то ни было, Лекки благополучно открыла магазин, поскольку, к счастью, в этот день у нее не было занятий в университете.

– Подожди.

Улыбаясь, она проскользнула за прилавок и обслужила парня, подпрыгнувшего от ее визга. Он купил пару открыток. Он завороженно смотрел на ее грудь и крепкие белые зубы, которыми она сверкала на него; перед ней он – впрочем, как и все клиенты, – чувствовал, что он самый важный, самый интересный и ценный человек на земле, по крайней мере на целых десять секунд. И так оно и было. Такова уж Лекки: милая, добрая, деловитая. С довольно странным вкусом в одежде. Ну, я говорю «странным», но, как она утверждает, скоро она обрядится в костюмы и туфли-лодочки на каблуках на всю оставшуюся жизнь. И никто, добавляла она, искоса глядя своими бархатными карими глазами, никто не узнает, что на ней надето под… Честно говоря, я даже вообразить себе не могла, что же.

Ошеломленный парень убрел прочь, и Лекки облокотилась о прилавок. Над ее лоурайдерскими укороченными джинсами из «грязного денима» в бразильском стиле (меня подробно проинструктировали по вопросам моды) мерцала сверкающая, как бриллиант, сережка в пупке; ремень цвета фуксии дополнял ансамбль. Лекки щелкала своими усыпанными блестками шлепанцами и отбрасывала назад густые волосы; загибая узкие пальчики, она перечисляла события. Может, ей и за тридцать, но степенной и уравновешенной она никогда не была. Как она говорит, всё путём, детка.

– Звонил человек от Хоукинса, сказал, что появились ожерелья из лунного камня, хочешь? Ни с бирюзой, ни с ляписом не повезло, говорит, что, пока будут продолжаться эти афганские дела, нам остается только стенать, никаких колечек из розового кварца или тигрового глаза; если хочешь, он может достать эти грубые каменные бусы, которые тебе так нравятся. Еще он сказал, что они запустили новую линию неполированных камней с курительными палочками и подставками для медитаций, все тематические, например «Очищающий кварц», «Чувственный аметист»… Ах, ну перестань, пожалуйста… Опять ты хочешь все испортить. В любом случае я сказала, что ты ему сегодня перезвонишь. Что еще? Ах да, я нашла то письмо из Управления налоговых сборов, которое вы припрятали, мисс Нечистая Сила, да и твой малыш заходил, сказал, что заскочит позже.

При этом она округлила глаза, надула щеки и демонстративно выпустила воздух, точно изображала вентилятор.

– Натти? Он сказал, чего хотел?

– Ну, в общем, нет, но ты бы видела – ну, ты увидишь, – чего он не носит… Чтоб мне провалиться, я понимаю, сегодня тепло, но… На нем были рабочие штаны. Вылинявшие мешковатые рабочие штаны и кроссовки «Найки». И всё. Фу! Будь я на десять лет моложе, нет, ну на пять…

– Лекки!

– Ну честное слово. В него можно влюбиться, в этого нехорошего мальчишку. Не смотри на меня так. Я знаю, что он твой малыш, но вообще-то он уже вырос, гм-м.

На самом деле я не была шокирована. Ну, не слишком. Толстенький малыш, которого родила Джасмин, вырос и превратился в высокого, широкоплечего, узкобедрого с золотистой кожей «красавчика», как говорит Лекки, с довольно вытянутым лицом, полными губами, изящным веснушчатым носом, высокими скулами, нимбом коротких, выгоревших на солнце дредов и крепкими мускулами; откуда они у него – загадка; питается он в основном жареными на сале чипсами и всегда спит до полудня. Самым замечательным в его внешности были глаза, изумительные – продолговатые, глубоко посаженные, слегка раскосые, темно-медового цвета с искоркой зеленого огня, таящейся в глубине. Его ресницы сводили Лекки с ума от зависти. Поневоле задумаешься, почему это парням всегда достаются самые красивые ресницы.

Вся жесткость и сила, что была в архаическом личике Джасмин, передалась Нату, но смягчилась, сгладилась за счет генов Терри. Натти унаследовал рост Терри и отчаянную красоту матери. Только крепкие, но довольно кривые зубы (спереди слева один был наполовину сколот) портили внешность, но мне так и не удалось убедить Джасмин всерьез заняться его зубами. Если бы это был мой ребенок, я заставила бы его носить пластинки, чтобы выпрямить зубы, никаких проблем, если бы это был мой сын…

Но он не был моим. Я была просто Тетушкой Билли. Его Ангелом-Хранителем, как сентиментально говорила Джас. Его Крестной Феей. И его красота, которой я так гордилась, которую я снова и снова запечатлевала, заполняя альбомы для набросков его портретами с младенчества до настоящего времени, принадлежала Джас, не мне. Его хаотичный природный ум, его могучая энергия не принадлежали мне. Ничто из этого не было моим. Я никак не могла повлиять на его воспитание, разве что намеками; я не могла заставить Джас как следует кормить его или сделать ему прививки, я лишь умоляла ее об этом не забывать. Я просто была рядом, чтобы защитить его, насколько смогу, от ее бестолковой прилипчивой беспечности и от него самого: его собственного непостоянства, жестокости и всепоглощающей ярости.

Я вздохнула.

– Он опять будет нудить, что хочет поставить на сломанный зуб золотую коронку. Ну, я думаю, раз хочет, но…

– Всем мальчишкам такое нравится, Билл. Косят под гангста. Но ты же не собираешься за это платить, а? В самом деле, Билли, не пойми меня неправильно, милая, я знаю, что ты с этой бедной семьей как святая, и я, ты знаешь, я думаю, что любой бы это одобрил, но деньги! Ты ведь не миллионерша, ты без толку тратишь…

– Лекки, проехали. Это не пустая трата, он мой крестник, почти как сын. Почему бы не дать ему денег? Он хороший парень в сущности.

– Ну да, в сущности. У него скверная репутация, ты ведь знаешь, Билли. Рано или поздно он влипнет в настоящие неприятности, если не научится сдерживаться… Прости. Я знаю, он просто немного сумасбродный. Я уверена, когда-нибудь он это перерастет. Ох, ты ведь понимаешь, о чем я говорю, я считаю, он замечательный, я его люблю, правда, но – ты беспокоишься, Билли, боже, я беспокоюсь, это, его… Ох, ну ты понимаешь. Наверное, он просто Натти. Ах да, между прочим, этот гном тоже с ним приходил: я, как ястреб, зорко за ним наблюдала.

– Мартышка? Значит, его выпустили?

– Как видишь. Но отсидка не вылечила его от воровства. Вот ведь дрянцо. Засунул в карман перламутровую ручку, но я заставила положить ее на место. От Натти никакой помощи, он только посмеялся. У таких типов нет ни малейшего уважения к чужой собственности.

От нахлынувшего раздражения у меня все внутри скрутило, но я быстро успокоилась. Она не была жестокой, просто болтала. Она ненавидела публичные «сцены», и это помешало ей выбранить Мартышку. Хотя она и говорила пакости о Натти, она не была высокомерна. Натти посмеялся и не помог ей, я должна с ним об этом поговорить. Ему следует присматривать за Мартышкой, раз они вместе приходят в магазин, так-то. И он должен уважать Лекки. В нормальном состоянии он вел себя прилично, но если обкурен… О, черт побери, Натти. Тем не менее придется с ним поговорить. Больное место Лекки – чувство собственного достоинства; она не выносила, если ее не воспринимали всерьез, когда она говорила что-то важное; это выводило ее из себя. Она затаила злобу на Мартышку за то, что тот ее унизил. И ей хотелось бы думать, что Натти ее любит. Возможно, он и в самом деле ее любил, на свой ленивый манер, но его «сговор» с Мартышкой ранил ее женскую гордость.

Ах, люди, люди! Приходится вечно балансировать, чтобы сохранить мир. Мои мысли вновь вернулись к Карлу, и я вздохнула. Только теперь, когда мне уже за сорок, я по-настоящему поняла и оценила его талант лидера, но он умер, разбился под Малхэмом много лет назад. Похороны были потрясающими, сотни байкеров со всей Европы приехали отдать дань уважения. Карл. Мне захотелось, уже не в первый раз, чтобы он снова был с нами, и я могла спросить у него совета: по поводу Натти, бедной Джас, по поводу – ну, всего. Он знал, как лучше поступить, он бы все уладил одним лаконичным замечанием на протяжном кокни, который ничуть не смягчили годы, прожитые на севере.

Я вовсе не хочу критиковать Лекки. Поймите правильно, я люблю Лекки, мы поладили сразу же, когда впервые встретились на свадьбе у друзей. Ну, я сказала «друзья», по если точнее, счастливая пара была моими покупателями. Она хотела «какое-нибудь особенное» кольцо, и я нашла для них чудесный, необычный розовой бриллиант и свела их с Роном Хадсоном, знакомым ювелиром, который ремонтировал кое-что для меня и делал вещицы по моим эскизам. В результате обручальные и венчальные кольца получились очень изысканными. Невеста и жених были в экстазе, и я получила приглашение на торжество. На расходы не поскупились, и свадьба праздновалась в отеле «Феллройд Холл» на выезде из Бингли. Я пошла исключительно из любопытства.

Мой приятель dujour,[43] Рикки, очень хотел пойти, решив, как оказалось, что, посмотрев на такую «сказочную» свадьбу (подружки невесты были в костюмах Бо Пип,[44] бедные коровы), я благосклонно отнесусь к его предложению. В конце концов, я уже давным-давно развелась, недолговечное супружество с Маленьким Буддой все мои знакомые считали типичным примером неудачного раннего брака. Боже, как же я смеялась в душе, когда они рассуждали о том, что мы «были слишком молоды» и «поторопились» и «хорошо, что ты из этого выпуталась, слава богу, что у вас не было детей»… Ничего подобного, я любила Микки, и наш разрыв разбил мне сердце.

От него не было никаких известий. Ни телефонных звонков, ни открыток ко дню рождения, ничего. Точно он умер для меня, милый мальчик, с которым мы жили в ледяной квартирке, смеялись, целовались и думали о нашем будущем. Как и папа, он ушел навсегда. Кошмар стал реальностью. Теперь мой брак – лишь призрачное видение в моей голове, оно постепенно растворяется в прошлом, детали уже размыты. Я с трудом вспоминаю, чем пахли волосы Микки, приходится напоминать себе: мыло «Фэйри» и жженый мед. А цвет его глаз? Походили они на ирисы или на васильки? Кажется, все это было не со мной, словно какой-то странный фильм, который я когда-то смотрела. Не со мной. Неужели это и впрямь было со мной?

Но никто не знает то, что знаю я. Они продолжали наседать: почему я не выхожу замуж? Я все еще молода, все еще «сносно выгляжу». Рикки был очень настойчив, все ныл и ныл об этом, как это делают некоторые парни, отчаянно страждущие обрести комфорт и безопасность, как в доме своей мамочки. Так что свадьба стала для него настоящим подарком богов. К тому же выяснилось, что его кузен – старый приятель жениха по команде регби, так что мероприятие будет почти семейным.

Лекки оказалась спутницей регбиста. Когда нас познакомили, думаю, у нас обеих прозвонил маленький звоночек – «Кажется, она то, что надо» – и, несмотря на разницу в воспитании и возрасте, мы обнаружили, что у нас сходное чувство юмора. Пока Рикки и Тим напивались по мере того, как дневной прием перерастал в ночную дискотеку, мы обнаружили, что у нас есть еще кое-что общее. На самом деле нам не нравились Тим и Рикки-бой.

Звучит жестоко? Что ж, может быть. Печальное дело, все эти игры в свидания. Тебе в общем-то нравится человек – как будто неплох; но затем начинаешь понимать, что манера речи, тик, проблемы с личной гигиеной, политические взгляды – одно-другое, пятое-десятое – и всё, с тебя хватит. Моя приятельница рассталась со своим дружком лишь потому, что, хотя он был хорош собой, состоятельный и воспитанный, она больше не могла смотреть на его обкусанные до мяса ногти. Я понимаю, бедный парень, не его вина и т. п. Но и наоборот тоже случается. Один мой друг порвал с девушкой, от которой, как он сказал, «пахло мылом». Вот так-то.

И вот что случилось. Когда Рикки, нажравшийся как свинья, подстрекаемый красномордым, потным Тимом заставил диджея поставить «нашу песню» и, покачиваясь, плюхнулся на колени посреди танцплощадки, бормоча «Билли, ты вввыйдешь за меня… Бля, Тим, Тим, чё я должен сказать, братан, чё…», побледнел, позеленел, затем блеванул, как фонтан, Тим буйно заржал, а мы с Лекки взяли такси на двоих и уехали домой.

Мы по-тихому расстались с нашими парнями.

Глядя, как она спокойно, по-дружески, но решительно разбирается с этой проблемой, я училась быть терпимее к парням, потому что поняла, это работает. Раньше, порывая с ними, я захлопывала ставни и проделывала штуку, которая была в ходу в «Свите Дьявола», бедные ублюдки пугались до смерти. Ничего личного. Совсем ничего, в самом деле. Просто, как дубина. Если уходишь, значит, так тому и быть. Ты такой же «овощ», как все прочие обыватели. Может, ты заслуживаешь порцию ледяной вежливости, а может и нет. Лекки говорит, она сразу понимает, когда мне кто-то не нравится, потому что я становлюсь очень, очень вежливой. Не то чтобы я так уж часто расставалась с парнями, вовсе нет. Рикки стал последним, в известном смысле. После него был только Джонджо, если это можно считать настоящими отношениями. Лекки говорит, что нет, но она смирилась. Не знаю, меня это устраивает.

Я восхищаюсь Лекки, понимаете. Как личностью. Когда мы познакомились, у нее была хорошая работа в местной администрации с достойной зарплатой, перспективами и так далее. Не то, что у меня – борьба за магазин, бесконечные поиски денег, чтобы привести в порядок коттедж. Подчас я впадала в отчаяние от всех этих проблем, с которыми сталкиваются работающие на себя. Она была золотой девочкой, на пути, вершинам. Полагаю, нас объединяло одно – желание преуспеть. У нас были – у нас есть – амбиции, пусть и понимаем мы это по-разному. Мы обе хотели преуспеть, добиться ощущения безопасности, заработать, доказать людям, которые подавляли нас (да-да, нашим семьям), что мы способны победить. Но она была логичной, приземленной, а я – нет. Она спокойно планировала свой путь к успеху, а я разбрасывалась, пока во что-нибудь не влипала. Говорят, противоположности сходятся.

Так что у Лекки все было хорошо – поначалу. А затем, когда все казалось бесконечно замечательным, она встретила Тони. Классика, избитая ситуация, до смешного, хотя это вовсе не было смешно. Тони был (и до сих пор остается) Офисным Ромео. Высокий, привлекательный и женатый. Нет, разумеется, многие люди женаты, расходятся, разводятся и все что угодно, в наше время никто и не рассчитывает, что кто-то будет вести себя как гребаный святой. Я хочу сказать, Джонджо до сих пор женат, законным браком, но я знаю Лин, знаю ее еще по старым временам, и она знает обо мне, но ей наплевать. Все в открытую. Она делает, что хочет, и Джонджо тоже. Всё по-честному, даже если не соответствует чьим-то представлениям о морали. Но Тони не знает, что значит быть честным. Его жена, естественно, его не понимает, ха-ха. Они на грани развода. Остаются вместе только из-за бедных детишек. Они уже много лет не спят друг с другом…

Знакомо? Такое происходит сплошь и рядом, пока вы это читаете; может быть, даже с вами. Так вот, если такое случилось с вами, прочтите и намотайте на ус: поймете, к чему все идет.

Тони положил глаз на Лекки, возможно потому, что у нее была репутация общительной, но недоступной девушки, этакой Снежной Королевы. Не из тех, кто уходит в отрыв на рождественских вечеринках и фотографирует свои прелести. Проблема в том, что сперва парней привлекала ее красота, а затем отпугивали ее мозги. Так что она оказалась более чем восприимчива к мужчине, который, казалось, совершенно к ней безразличен. Так что вскоре, по-видимому, бесстрашный Тони приучил ее есть с рук. Легкий офисный флирт превратился в бурный роман. Обжимания в офисном гардеробе. Свидания в машине на Бейлдон-Мур. Уикенды на «конференциях». Записки, заставлявшие ее краснеть. Тайные электронные послания. Я умоляла ее соблюдать осторожность, но она не слушала. Это было так захватывающе, так безумно. У нее все время был возбужденный, лихорадочный вид, и говорить она могла только о Тони, Тони, Тони. О том, что скоро он станет свободным, они поженятся и их ждет блестящая карьера; страсти кипели.

Полгода спустя она забеременела, а его повысили по службе, и он укатил, – вместе с благоверной и тремя детьми, младший из которых только что родился, – в Эдинбург. А у Лекс к тому же обнаружился хламидиоз, маленький прощальный подарок. Ах да, и те «тайные электронные послания» вовсе не были тайными, Тони зачитывал их своим коллегам-собутыльникам. Весело, правда?

Лекки пришлось делать аборт, я ездила с ней в клинику в Лидс. Мы обе плакали. Я бы не хотела через такое пройти, и рада, что мне не пришлось. Она очень храбро, стойко перенесла всю эту грязь. Она высоко держала голову, но если кто-то считал ее холодной или бессердечной, то очень сильно ошибался. Эта история неуловимо изменила ее. Она – ну, она немного повзрослела. Появилась легкая тень в глазах, смех перестал быть девическим, в него вплелись нотки меланхолии. Не знаю, что-то такое.

Работу она тоже потеряла, точнее – уволилась. Ей пришлось это сделать; невыносимо было работать среди людей, видевших глупые записки, которые она писала Тони, среди людей, которые знали о падении золотой девочки и радовались ему; они хихикали за ее спиной, ухмылялись и отпускали замечания, прикалывали грубые анонимные записки на доску объявлений и рассылали ее коллегам порнографические картинки, к которым приделывали ее голову. Обычное дело, месть слабаков.

У нее была степень бакалавра по бизнесу, поэтому она решила сдать на магистерскую степень, а затем и на докторскую в Центре маркетинга и менеджмента университета Райдингс. Прекрасное, прославленное учебное заведение, там учились студенты со всей страны. Так Лекки решила ответить этим ублюдкам, пытавшимся ее унизить; они думали, что уничтожили ее, – что ж, пошли они подальше. Она намеревалась заняться настоящим делом, ее не устраивал безопасный маленький мирок, она стремилась в большой мир. Она мыслила глобально. Америка, Саудовская Аравия, Австралия, все что угодно. Марс, если потребуется.

Но, вынашивая планы покорения мира, она работала на меня – практиковалась, если хотите. Управление магазином, полная реконструкция. Университет ей нужно было посещать пару раз в неделю днем, и еще по вечерам. Так что отныне было покончено с моими бестолковыми блужданиями, заталкиванием счетов в хозяйственную сумку и художественным беспорядком. Вопрос решен, никаких споров.

Я помню, как она стояла, скрестив руки, свирепо скорчив хорошенькое личико. Никто, никто не сокрушит Карвиндер Джессику Каур Смит, никто не сломит дух Лекки. Она всем еще покажет.

Ах, да, Карвиндер – настоящее имя Лекки. По происхождению она наполовину сикх. Вот почему ее называют «Лекки». Глупое школьное прозвище, но прижилось. Она не возражает; на самом деле, думаю, «электрическое» прозвище ей даже нравится. «Электрик Карвиндер» – электрическая лебедка – понятно? Нет? Ну, не важно. Очень по-брэдфордски. Она – э-лек-трическая, Лекки. И вправду, электрическая молния, спрятанная в бутылке. По крайней мере в тот день в сиреневом кашемировом кардигане она была просто ослепительна.

– Ладно, – сказала я, – будем считать, что договорились.

Так и вышло. Жаль, что у меня не было фотоаппарата, чтобы запечатлеть ее лицо, смесь детской радости и разочарования, что я с ней не спорю и ее подготовленные доводы не нужны.

Магазин действительно превратился в нечто особенное; это выше моего понимания. Спасибо Лекки. Так что вы понимаете, насколько я ее уважаю. Просто у меня срабатывает коленный рефлекс, когда она говорит такие вещи о Мартышке, Натти или Джас… Это не ее вина, она просто не врубается, как люди могут так жить. Это за гранью ее понимания, у нее не было такого опыта. Она не знает, каково это – родиться бедным, деклассированным, быть бродягой, бесполезным отбросом общества, которое с презрением плюет на человеческое отчаяние и смирение. Я знаю, Лекки не хотела быть жесткой, но… Наверное, это инстинкт. Я так реагирую.

То есть я знаю, что у Мартышки случаются приступы клептомании, но если бы у вас была такая жизнь, как у него, вы бы тоже этого не избежали. Многие не понимают, почему высокий, красивый Натти Севейдж, парень с серьезной репутацией и вереницей подружек отсюда до Манчестера и обратно, позволяет жалкому, хромому, тупому Ли Монке таскаться за ним «прямо, блин, как Игорь из «Франкенштейна»[45]», как кто-то выразился.

Ох, Мартышка, бедный маленький ублюдок. Когда он был совсем еще малышом, отчим избил его так сильно, что его нос свернулся на сторону, точно сделанный из пластилина, ноздри смотрели прямо на тебя, как у обезьяны. Череп у него слегка деформирован, да еще нос – этого хватило, чтобы заработать такое прозвище. В детстве Мартышку вечно пьяная мамаша на недели запирала в шкаф под раковиной, чтобы не возиться с ним, поэтому позвоночнику него слегка искривлен и он немного хромает. Возможно, у него детская травма головного мозга, он почти умственно отсталый, явно совсем безграмотный, не умеет считать и совершенно не способен функционировать в официальном мире, который его не принимает, презирает и требует от него ответов на вопросы, которые он не в силах понять.

Делать Мартышка способен немногое, но то, что может, у него получается великолепно – он любит Натти. Так было и будет, это смысл его существования, вся его жизнь. Он полюбил моего мальчика с того самого дня, когда они познакомились, сбежав с уроков, каждой клеточкой своего изуродованного жалкого тела, всем своим большим сердцем, всем своим расстроенным рассудком. Он полюбил Натти беспричинно и без надежды на вознаграждение. Он любил его так сильно, что свет любви струился из его прекрасных кротких карих глаз, как золото неугасимого солнца, когда Натти ухмылялся ему и гладил его круглую голову «на счастье»; любовь озаряла его, делала его здоровым, полноценным. Такая любовь – дар небес, она благословение, она чиста. И непреодолима.

Нет, он не вожделел Натти, то был не секс – то было поклонение. Натти был тем, чем Мартышка хотел быть, мечтал стать, когда плакал от одиночества и страха в мрачных камерах полицейских участков и в колониях для несовершеннолетних, когда он трясся, терялся и паниковал в комнатах ожидания и холодных больничных коридорах. Натти был для Мартышки живым Богом. Воплощенным Чудом. Вечным и совершенным Божеством. А вера, как мы все знаем, приносит утешение. И никто, никто в мире не нуждался в утешении больше, чем бедный маленький чокнутый Мартышка.

А что же думал Натти? Как он относился к этой страстной привязанности? О, мой мальчик принимал любовь Мартышки как должное, как естественную дань. Я повторяла ему снова и снова, когда он был маленьким, что сильный должен защищать слабого, что он должен заботиться о людях, которым повезло меньше, чем ему. Я понимаю, что большинству людей это кажется естественным, но там, где рос мой Натти, реальность была совсем иной, и я не хотела, чтобы он стал еще одним жестоким крутым громилой. Я хотела, чтобы он был порядочным, великодушным, стойким. Хотела, чтобы он заботился о людях, о Джас, а не просто требовал у нее все, что можно, и плевал ей в лицо, как многие из тех, кого я знала, поступали со своими родителями. Я должна была научить его правилам, поскольку Джас с ее беспредельной ненавистью к себе, с ее вечными причитаниями, жалобами и самооправданиями, сопровождавшими каждый миг ее бодрствования, ничему не могла его научить.

Преуспела ли я? Ну, отчасти. Кое-что я сумела ему привить. Он всегда очень внимательно относился к матери, это уж точно. Когда он подрос и понял, какая она, и горечь его стихла, он стал относиться к ней, как к хрупкой исчезающей красоте, как к нежному падшему созданию, которое он должен защищать. И настаивал, что все должны относиться к ней так же. Никто не имел права даже заикнуться о том, какая Джас на самом деле. Наркоманка, шлюха, отдающаяся за наркотики. Мы выдумали Джас, бедную женщину, чья жизнь разрушена обстоятельствами. Не вполне правда, но для Натти это была техниколоровская иллюзия, которую он защищал со слепой преданностью рыцаря в сверкающих доспехах.

И, как у Гавейна или Персеваля в прежние времена, у него был свой оруженосец. Смотреть на жалкую мордочку Мартышки и видеть его обожание и преданность, оживлявшие его, словно луч солнца темноту морской волны, – в этом была жизнь Натти, потому что сила его заключалась в способности вызывать и принимать любовь. Всю любовь. Какую угодно любовь.

Так что Мартышка ходил за ним хвостом, постоянно бегал по поручениям Натти, превратившись в его попахивающую, непрерывно курящую, помятую собственность, набивавшую свои охотничьи карманы всем, что приставало к его липким пальчикам. Нет, Мартышка не был настоящим вором, скорее он был запасливым, припрятывал все на всякий случай, потому что никогда не знаешь, когда настанет черный день; понимаете, о чем я толкую?

Хотя на хрена ему перламутровая ручка, если он даже не мог написать собственное имя, несмотря на то, что я пыталась его научить, я не знаю. Может, хотел загнать ее за гроши и купить сигарет или травы.

К своему смущению, я вдруг поняла, что Лекки продолжает мне что-то говорить, в то время как мое сознание дрейфует где-то по касательной. Я энергично помахала на себя рукой и оттянула майку на груди, чтобы немного остыть.

– А, что? Прости, милая, я задумалась. Эта жара, совершенно неестественно, как это называется – бабье лето?

Лекки изучающе сузила глаза.

– Нет, это когда осенью жарко, а сейчас, ну знаешь, может быть, это менопауза? Потому что…

– Нет, не поэтому. Господи, Лекки, да мне всего сорок шесть, перестань, пожалуйста…

Глядя на нее, я сообразила, что ей не понять этого «всего лишь». Быть сорокашестилетней означало выйти в тираж. Я могла бы уже стать бабушкой. Носить твидовые костюмы и ортопедические ботинки, выгуливать Лабрадора, вязать. Мне не хотелось ей говорить, что в глубине души я обычно чувствую себя на восемнадцать. А то и на двенадцать. Или на тысячу и так до бесконечности.

Она резко покачала головой.

– Ну, ты на столько не выглядишь, это правда. Кожа у тебя прекрасная, морщин нет. Наверное, потому что здоровый образ жизни. Не куришь, не пьешь и все время занимаешься в спортзале. Мне становится стыдно за себя. – И тут она все испортила: – Может, когда я доживу до твоих лет, я тоже займусь…

Ощутив себя Мафусаилом, я, пошатываясь, поползла в офис и позвонила Хокинсу. Мне удалось заполучить пару прекрасных радужных лунных камней и зеленый янтарь, очень модный. И еще они уступили мне по сходной цене «Набор для медитаций». «Хрустальные мечты». «Сверкающий цитрин». «Древний оникс». «Кельтский сердолик».

Все эти вонючие амулеты.

Всё, что надо для спокойной жизни.

Глава шестнадцатая

Натти в тот день больше не появился; я пару раз звонила ему на мобильный, но все время натыкалась на автоответчик; обычное дело для него, так что я перестала звонить. Может, он с девочкой. Наверняка приползет вечером в коттедж, небритый, с затуманенными глазами, пахнущий дешевым дезодорантом, с широкой ухмылкой на лице. Он скажет мне, что я его любимая, лучшая на свете тетя Билли, честное слово! И будет клянчить поесть. А потом заснет на ковре перед телевизором, как обычно.

Ну да, я мысленно отметила, что нужно купить спагетти и зелени для салата. И упаковку «Стеллы», его любимое пиво; к счастью, Джонджо тоже его любит. Увы, они не слишком жалуют друг друга, как два уличных кота: один старше, жестче и мудрее, другой – молодой, «еще моча в голове бродит», как выражается Джонджо. Джонджо говорил, что Натти никчемный бездельник и не заслуживает уважения. Он считал, что Нат идет по стопам его сбежавшего папочки, этого слабака, и что я слишком много времени провожу с ним и Джас. В этом, как ни в чем другом, они сходились с Лекки. Я знаю, что Натти втайне побаивается Джонджо – молчаливого, взрослого человека, худого и сильного: его твердое костлявое лицо походило на нарисованную шрамами карту его дорожных аварий и драк. Так что Натти дулся и задирал Джонджо в тех редких случаях, когда они встречались, но, когда мы оставались вдвоем, он выпытывал у меня истории о похождениях Джонджо, а потом притворялся, что его это не интересует.

Однажды Натти спросил меня, похож ли Джонджо на его отца. Я не знала, что ответить; как я могла сказать, что его отец был нудным, невежественным, невыносимым дураком и мелким преступником? Может, надо было, как знать? Но я ничего не рассказала.

Медленно надвигался полдень, предвещая влажную жару. Я мечтала об отпуске, о том, чтобы удрать подальше от тошнотворного городского лета с его ужасным, безумным палящим жаром. Все равно в это время года дела редко идут хорошо. Университет закрыт, многие разъехались на каникулы, хотя Коста-Рика или Балеарские острова в конце августа меня тоже мало привлекали. Слушая, как эти поджаренные красные человечки, возвращаясь из отпуска, хвастают, сколько залили за воротник за две недели и как они «совсем не беспокоились по поводу солнцезащитных масел, которые стоят целое состояние, – я просто слегка мазалась "Нивеей"», я понимала, что не так уж много потеряла.

Лекки обычно ездит в отпуск со своим очередным кавалером, а иногда с мамой. Мне же идея поехать куда-нибудь с мамой представляется совершенно немыслимой, и я уверена, что ее она тоже не порадует. В прошлом году она плавала на Мальту со своей Серебряной сальса-мафией. Голубоволосые Кармен Миранды.[46] У них были тематические каникулы, посвященные танцам латинос, по схеме «все включено» в «Пансионе ветреных стариков». Вы бы слышали, как они сплетничают: кого с кем застукали, кто мошенничал (кошма-ар!) на конкурсе босановы, кто напивался каждый день с утра. Платья, блестки, подтяжки лица, имплантанты. К счастью для мамы, Джен прислала ей американскую косметику, специально для пенсионеров Флориды, гарантировавшую водостойкость, грязестойкость и нетекучесть, так что эта помада будет держаться на маме вечно, до самой смерти. И даже в загробном мире, судя по ее виду.

Теперь я для нее существовала скорее как некий символ дочери, нежели реальность. Я исправно ее навещала. Я приносила ей цветы, милые подарки, но не могу сказать, чтобы ее это по-настоящему волновало. Например, я подарила ей на день рождения нитку розового пресноводного жемчуга, приличного размера, отнюдь не рисовые зернышки. Несмотря на то что я получила его от своего поставщика жемчуга, он недешево мне обошелся. Он напомнил мне ее старую нитку культивированного жемчуга от «Микимото», те блестящие, светящиеся капли, что казались мне такими изысканными, когда я была ребенком. Этот розовый жемчуг был просто великолепен и считался последним криком моды – в тот год все женские журналы превозносили цветной жемчуг. Поскольку мама читала все эти журналы от корки до корки, я подумала, что она будет тронута. Я была уверена, что на сей раз она останется довольна.

Она развернула жемчуг и разочарованно сказала:

– Ах… Жемчуг… Лично я что-то разлюбила жемчуг. Он слегка старит, верно? Но тем не менее очень мило с твоей стороны.

Она ни разу его не надела. Жемчуг умирает, как вам известно, если его не носить, он умирает от небрежения. Он нуждается в любви и тепле человеческой кожи, чтобы выжить.

Я всегда ей звонила. Она мне – никогда. Когда я приходила к ней, она все время говорила о Джен, Девочках и Эрике, аристократе-дегенерате. Как они преуспевают, как они хорошо живут. Какая Джен заботливая, внимательная дочь. Она показывала мне подарки от Джен. На Рождество она поедет к ним в Канаду, они оплачивают билеты. Это правда, Джен была заботливой и внимательной. Она никогда не забывала прислать открытку на мой день рождения или Рождество, с веселой припиской. Но я была вне круга. Я всегда стояла снаружи, на холоде, и заглядывала в освещенное окно, за которым уютно устроились мама и Джен. Но что сделано, то сделано. Может быть, если бы папа не… Но он ушел.

Сплошные проблемы с этой жизнью, верно? Необратимо, нельзя вернуться назад и изменить то, что сделано. Боже, если кто-нибудь знает как, я это сделаю. Некоторые люди навсегда застревают в том отрезке жизни, который им кажется лучшим. Престарелые панки, стареющие готы; мне до сих пор встречаются шляющиеся по городу пожилые байкерши в черной коже и блестящей лайкре, их растрепанный соломенный, выбеленный перманент топорщится над рожами, которые никакой «Макс Фактор» уже не сделает свежими и привлекательными. А скоро им на смену придут сорокалетние клабберы, которые изо всех сил стараются остаться молодыми и отвязными, по-прежнему носят легкие платьица «Кайли», посещают специальные «Вечера Ибицы», балеарского бита в третьесортных пабах, поскольку в хороших ночных клубах уже давно играют нечто иное; появятся мужики с тупыми налаченными молодежными прическами, и все будут твердить о том, какое дерьмо эта современная музыка.

Если вы будете так жить, вы разобьете себе сердце. Никогда Не Оглядывайся Назад и не пытайся вечно оставаться молодым. Ты рискуешь превратиться в соляной столп, навсегда застывший в одном определяющем моменте своей коротенькой юности, законсервированный, точно ветхий антиквариат, над которым смеется молодежь, как глупая, обманувшая сама себя жена Лота. Нет смысла бежать от неизбежного, лучше относиться к нему спокойно. Пережить это и сохранить свою силу. По крайней мере, мама хорошо проводит время и, хотя она любит одеваться с шиком, не пытается казаться моложе, чем есть; я учусь этому у нее. Она достойно стареет. Хоть это я от нее унаследовала, если ничего больше.

Но отправиться с родителями на славную пешую прогулку на Озера, как это иногда делает Лекки, тоже не вариант.

Может, стоит заказать какой-нибудь горящий тур на конец сентября, размышляла я, запирая магазин и прощаясь с Лекки, и накручивая мили на бегущей дорожке, и в поте лица отжимаясь на силовых тренажерах в зале Университета. Может, стоит заказать дешевые билеты через Интернет. На Крит опять-таки или в Испанию. Там очень славно в конце сентября. Неделя на море: запах жасмина, теплый бриз шелестит в зарослях старого тамариска, терракотовый дворик засыпан опавшими листьями бугенвиллии, ее сверкающие пурпурно-розовые цветы ярко выделяются на фоне белых стен и лазурного неба, звезды, как алмазная крошка, сияют в ясной тихой ночи. Я могу снять дешевую комнатку в пансионе, гулять, отдыхать, плавать, есть разные вкусности, нырять с аквалангом, наблюдать за рыбами – это было бы занятно. Боже, как бы мне хотелось уехать на все лето! Провести полгода вдали от Брэдфорда. Господи, если бы мечта стала явью! Конечно, я люблю город, это мой дом, понимаете, но Испания или Крит… Это совершенно другой мир.

Я очень хотела путешествовать, когда была моложе. Мечта всей моей жизни. В художественной школе все студенты ездили на каникулы на Греческие острова, жили на пляже в палатках и все такое. Но я – нет, отчасти потому, что у нас не было лишних денег, отчасти потому, что я, как все юные, думала, что буду жить вечно, никогда не состарюсь, и если не вышло в эти каникулы, ну что ж, значит, получится в следующие.

Я не могла предугадать, что произойдет с моей жизнью; если бы я увидела это в чайных листьях на дне кружки, или это открылось бы мне в гадальных картах, или цыганка предсказала бы мне мою судьбу после того, как я позолотила бы ей ручку, я бы рассмеялась ей в лицо.

Иногда ярость на то, как все обернулось, сжимает мне горло и пугает до удушья; кровь приливает к лицу, и железный обруч стискивает шею и плечи. Мне хочется разбить голову об стену. Но молоко уже убежало. Я просто накручиваю еще двадцать минут на бегущей дорожке или добавляю пять фунтов к своей штанге и потею до тех пор, пока снова не обрету контроль над собой. Как сегодня вечером.

Мне бы хотелось, чтобы Натти зашел. Если он не у девушки, значит, с Джас. Джонджо сегодня проводит вечер с друзьями в пабе в Скиптоне, так что он не придет. Я одна, с кошками, они безжизненными тряпками растянулись на диване, их мех свалялся от сырости. Они, как и я, Устали от душной ночной жары.

Думаю, я могла бы позвонить Джас, узнать, где Натти, но я не хочу говорить с ней сегодня. Я все еще вне себя от того, что застукала ее на прошлой неделе, когда она попрошайничала возле «Уотерстоунс». Попрошайка, боже! Она стояла, и с ее сухих губ слетали лживые жалобы «На еду для ребенка, заплатить долг за квартиру»; ее запавшие глазницы – хлоротические, с суженными зрачками врата ее мертвой души.

Я подлетела к ней, и вонючий огрызок – должно быть, ее последняя пассия, – прятавшийся за ней, сворачивая косяк и расчесывая кровоточащие руки желтыми ороговевшими ногтями, смотался, бросив ее на произвол судьбы.

– Почему, Джас? Просто скажи мне – почему? Если тебе нужны деньги, твою мать, приходи ко мне, но не делай этого, не выставляй себя на улице… А, ясно, это ведь не в первый раз, верно? Так? Ради бога…

– Не надо, Билли, милая, не надо… Не злись на меня, я не хотела ничё плохого… Это все Брайан, он сказал, мы можем раздобыть налички, я вроде как малость поиздержалась, вроде как… – Она закашлялась. Очередная инфекция, надо полагать; почему она совершенно не желает заботиться о себе? Снова визиты к врачам, снова проблемы. Это кончится когда-нибудь? Я попыталась сдержать раздражение, но ничего не вышло.

– Я дала тебе пятьдесят фунтов в конце прошлой недели, разве нет? Господи, все ушло на эту ебаную отраву, верно? Возможно, в тот же вечер, ох, Джас, Джас, посмотри на себя, попрошайничать на улице, черт побери, что подумает Натти, если увидит?

– Я, я, не сердись на меня, Билли, ты мойангел-хранитель, ты не сердись, прости, прости, я просто хотела немного… Понимаешь. Не сердись…

И скорые слезы наркоманки полились по ее костлявым щекам, бессмысленные, как ее вечные обещания завязать.

У Джас ушло немного времени, чтобы ступить своими маленькими ножками на длинную, ведущую под откос, дорожку героинщицы. Возможно, она так или иначе пошла бы по этой дорожке; «уход» Терри – одно из множества ее оправданий. Но я точно знаю: Джас уверена, что Терри оставил ее, поскольку она дрянь. И это моя вина.

Сперва никто не хватился Терри. В конце концов, никто его не любил, даже родная мать. Лишь Джас любила его, но ее никто не слушал. Он довольно часто уезжал поразвлечься, не потрудившись никого предупредить и в первую очередь Джас, потому что любил ее обламывать. Прошло две недели, и никто особо не встревожился и даже не поинтересовался, где он, только Джас, как обычно, плакала и причитала. Через месяц люди, которые хотели снести коттедж, связались с его матерью. После долгих колебаний она наконец подписала бумаги и отправилась собирать его вещи. В конце концов, он получил деньги, он прекрасно знал, что ему придется съехать из коттеджа. Все решили, если это вообще кого-то заботило, что он просто в своем репертуаре устроил это дерьмо, чтобы создать проблемы для окружающих.

Но какая-то честная душа из строительной фирмы поинтересовалась, почему его не объявили пропавшим без вести. Без сомнения, в их мире люди не исчезают на недели, не сообщив своего местопребывания родственникам и друзьям. Или матери своего новорожденного сына. Мать Терри, всегда готовая привлечь к себе внимание и изобразить мученицу, ухватилась за эту идею и с доброй помощью Бюро консультаций граждан объявила Терри пропавшим без вести. Реакция властей была – «ну и что?» И, честно говоря, я подозреваю, что копы были только рады отделаться от такого, как Терри. Все решили, учитывая его биографию, что он опять нагородил кучу лжи и остался без гроша.

Все, кроме Микки и меня.

Мы-то знали, где он; мы были с ним.

В аду.

Глава семнадцатая

Насилие – интересная штука, правда ведь? Я как-то читала в газете статистику: благодаря прессе современные дети, не достигнув восемнадцати лет, уже осведомлены о деталях тысяч убийств. Насилие демонстрируется по телевизору в наших домах днем и ночью. Вся эта фальшивая кровь, люди, которые, после того как им прострелят руку из обреза, еще добрых пятнадцать минут дерутся в прайм-тайм. Я часто думаю, неужели кинодеятели наивно полагают, будто люди знают, что на самом деле, если в тебя выстрелят, ты, истекая кровью, неизбежно должен упасть, страдая от смертельной боли и шока – и подохнуть в судорогах, моче и дерьме? Неужели режиссеры думают, что их ироничные гангстерские кровавые фильмы смотрят, набивая рты попкорном, люди, которые понимают, что вся эта жестокость – лишь театральная забава? Остроумный, стильный, постмодернистский вуайеризм. Неужели они думают, что люди во время просмотра делают мысленные заметки; не забудь, все это насилие не настоящее, достань молоко и хлеб из кладовки. Э-э, извините ребята, но они об этом не думают. Вот почему люди приходят в такое замешательство, когда насилие касается их лично, вот почему они впадают в такую ярость, вот почему их влечет к насилию, вот почему они бьют человека, оскорбляющего их спутника на рождественской вечеринке. И выходит все совсем не так, как в кино, которое они смотрели на прошлой неделе, – выходит грязно, шумно и дерьмово.

Насилие – это не третьеразрядные актеры и нелепые персонажи в триллере, размахивающие кулаками. Любой драчун из бара скажет вам, что насилие – не только величайший выброс адреналина, который только можно получить, но и состояние души. Оно творит что-то глубоко отвратительное с вашим мозгом. Все равно что засунуть в голову в блендер и нажать кнопку. Переломы, синяки и порезы в итоге заживут, но сознание… Слишком тонкая материя. Можно лишь слегка подлатать его после повреждения, но оно никогда уже не будет прежним. Насилие ранит душу так, что вы молите о сломанной ноге, если бы только Бог мог заменить ею ваши боль и отвращение.

Я никогда не отрицала, что я жестокий человек. Хотя могла бы, наверное. Могла бы изобразить себя Матерью Терезой, если бы захотела. Могла бы оправдать все, что делаю, нарисовать трогательный портрет бедной девочки, которая, к несчастью, попала в дурную компанию… Но дело не в этом. Я хочу рассказать правду. Вдруг это поможет мне понять свою жизнь; понять, как я растратила ее попусту? Так что да, я побывала в изрядном количестве переделок в барах и танцевальных залах. Обычное дело: фингалы под глазами, сломанные носы, распухшие кулаки, часы в приемном покое, разглядывание плакатов с фотографиями пустынных островов, а усталые медсестры смотрят на тебя как на дерьмо, прилипшее к туфле. Иногда я затевала драки, потому что какая-то дрянь у меня в голове вызывала желание заорать и пробить себе дорогу к забвению. Мне знакома горячая железная вонь насилия, слишком хорошо знакома.

Но то, что я сделала с Терри, несоизмеримо с дракой с каким-нибудь придурком в местной дискотеке. Я лишила его жизни, уничтожила его, я самым ужасным образом потеряла самообладание и остановила его глупое никчемное сердце навсегда. А затем я заставила его исчезнуть. Как фокусник; оп-па, вот сейчас вы видите его, фокус-покус, а теперь – нет. Забавно, а? О Господи Иисусе, Пресвятая Богородица, Мать всех скорбящих, если вы существуете, если вы не слабая ничтожная ложь, придуманная для утешения нас, жалких маленьких обезьян, в бурях нашей жизни, – верните меня в тот день, прежде чем все закончится, позвольте мне вернуться туда, я умоляю вас, умоляю, не дайте этому случиться.

Ах ты ж, блин. Почему я молюсь, когда знаю, что в этом нет ни логики, ни надежды? Пожалуйста, простите меня; понимаете, у меня в голове борьба никогда не прекращается. Я против себя. Я против прошлого, дело сделано, ничего не изменишь.

Ну и вот. Знаете что? Я думаю, эти киношные мальчики восхищаются насилием, потому что никогда не сталкивались с ним в реальности. Если бы с ними это случилось, они бы снимали фильмы о славных людях, которые нежно держатся за руки на берегу моря и очень осторожно обращаются друг с другом. Так было со мной и Микки после того, что случилось у Терри, только не было ничего славного, ни моря, ни нежных рукопожатий. Мы были очень осторожны. Не из-за полиции или расследования, о таких вещах мы даже не думали. Нам никогда не приходило в голову, оставили мы «волокна» на «месте преступления» или нет. Нет, мы были очень осторожны друг с другом. С тем, что друг другу говорим. О чем думаем, как движемся по квартире, в этом холодном тесном пространстве, точно рядом был кто-то еще. Некто, знающий о нас больше, чем мы бы хотели. Больше, чем мы сами хотели знать о себе.

Мы были очень, очень осторожны.

Я сидела часами, честно, два или три часа, уставившись в экран монитора. Я сидела и изо всех сил пыталась придумать, как описать тот день, после того что случилось. Я не могу говорить об этом, не могу об этом думать. Когда я пытаюсь вспомнить, какой-то неясный туман опускается на мой мозг, и я ловлю себя на мыслях о сушилке, которую нужно починить, или о закупке продуктов на неделю в большом «Асда».[47] Точно мое сознание автоматически отключает мысли от того, о чем я не должна, не должна думать. Так продолжается уже многие годы, с того самого дня. На самом деле, в известном смысле я даже рада этому оцепенению.

У меня в спальне стоит сумка, спортивная сумка, не очень большая, удобная. Она собрана и приготовлена для отъезда. Сумка, полная необходимых вещей: смена одежды, трусики, упаковка парацетамола. Сборник рассказов Эдит Уортон. Шерстяное пальто, потому что я мерзну, когда нервничаю или напряжена. Ручка и блокнот с телефоном моего адвоката, записанным на форзаце. Год за годом я обновляю содержимое, меняю туалетные принадлежности, укладываю другую одежду. Я готова.

Когда за мной придут, я просто скажу «о'кей, можно я возьму сумку?» Не знаю, позволят ли полицейские, но она стоит там на всякий случай.

Понимаете? Я просто хотела об этом рассказать. Это часть всего, сумка. Напоминание, мой узелок на платке, она не дает мне забыть о том, что я сделала; о том, что с тех пор я живу во лжи. Что все может закончиться за одну секунду – магазин, Лекки, Натти, Джонджо, коты, дом, моя прекрасная жизнь – все исчезнет от одного стука в дверь. Моя совесть в виде запылившейся черной виниловой адидасовской сумки.

Мне было очень плохо на следующий день, и Микки тоже, вот что я лучше всего помню. Каждая косточка, каждый мускул, каждое сухожилие точно полыхали огнем и по всему телу расцвели черно-лиловые синяки, точно ядовитые цветы. Меня лихорадило, язык распух в саднящей глотке, саднящей от криков, мольбы и запугиваний Микки, я кричала на него, заставляла сделать то, что я считала нужным; я действительно верила, что так будет лучше. Что это позволит нам выжить. Оказаться в безопасности.

Микки просто сидел на диване, завернувшись в одеяло, уставившись в телевизор, точно ему сделали лоботомию. Он не лег со мной в кровать, когда мы дотащились до дома. Мы оба приняли ванну. Он первый; я наполнила ванну для него, – у него так дрожали руки, что он не мог справиться с тугими старыми кранами, – сложила нашу одежду в мешок для мусора и вымыла наши ботинки под краном, как автомат; потом легла в постель с двумя грелками с горячей водой и ждала, когда он придет. Он не пришел. Он больше никогда не спал со мной в одной постели. Он больше никогда не обнимал и не целовал меня, даже не смотрел мне в лицо. Если я случайно слегка его касалась, он отпрыгивал так, словно я ударила его током, а затем бормотал извинения и отводил глаза. Я не думаю, что ему когда-нибудь еще хотелось прикоснуться ко мне.

Он так и не простил мне того, что я оказалась сильнее его. Того, что я увидела его слабость. Это – как там раньше говорили – лишило его мужества. Я стала живым напоминанием о том, что, хотя он был большим сильным парнем, крутым байкером с серьезной репутацией, когда все пошло наперекосяк, он не смог с этим справиться. Он запаниковал. Он плакал как ребенок. И всякий раз, когда он смотрел на меня, он видел перед собой это. Не свою любимую Принцессу, а визжащую гарпию, которая заставила его сделать то, что было ему не по силам. Которая заставила его заглянуть в бездну.

Словно кто-то перерезал все нити, державшие его большое тело; он выглядел дряблым, его мускулы превратились в желе, стали бесполезными. Его голубые глаза опустели, в них не было ничего, кроме какого-то детского недоверия, будто он никак не мог поверить в случившееся. Радостная сила, так красившая его, здоровый мальчишеский пыл, освещавший его простодушное лицо, исчезли. Я больше никогда их не видела. Мой Маленький Будда, моя любовь, мой Микки исчез, и в его теле поселился дряхлый старик, апатично пялящийся в ящик, не способный даже пошевелиться, чтобы поесть или принести мне воды, чтобы унять жар.

Так мы прожили три дня. Затем ему позвонили с работы. Куда он пропал? Заболел? Разбитыми губами, пытаясь обеими руками удержать трубку, я сказала, что мы оба слегли с ужасной простудой и едва способны сделать себе чашку чая. Женщина посочувствовала; Микки прежде шутил, что она к нему неравнодушна, он как магнитом притягивал женщин средних лет с обостренном материнским инстинктом. Микки следует взять бюллетень, разволновалась она, иначе она даже не знает, что может сделать мистер Эскуит, он очень строг насчет больничных листов.

Я заверила ее, что Микки выйдет, как только сможет, я лично перешлю бюллетень ему на работу. Она закончила щебетать, и я позвонила в больницу с той же историей, попросив посетить нас на дому. Мы получили больничный без проблем, мы выглядели так дерьмово, что молоденький врач даже не потрудился нас как следует осмотреть. Он лишь глубокомысленно кивнул и погладил гладкий подбородок, когда я пробормотала что-то о симптомах. Микки едва заметил присутствие врача и за все время ничего не сказал; мне пришлось самой выключить звук у телевизора. Он просто сидел, пока доктор бестолково тыкал в него стетоскопом, а затем выписал рецепт на «укрепляющее средство».

Когда я провожала его, закрыв за собой дверь в гостиную, где сидел призрак моего возлюбленного, врач с озабоченным видом повернулся ко мне.

– Миссис Э-э… гм, я немного беспокоюсь за вашего э-э… мужа. Такая простуда может обернуться очень скверно. Могут возникнуть не только физические, но и психические осложнения. Ваш, гм, муж выглядит, понимаете, я не хочу вас пугать, но иногда вот так проявляется депрессия. Вы знаете, что такое депрессия? Я говорю не о слегка угнетенном состоянии, понимаете, такое со всеми нами бывает, но о проблемах куда серьезнее. Депрессия у таких молодых людей, как мистер Э-э… да, может протекать очень тяжело, очень… трудно справиться. Я бы на вашем месте за ним приглядывал. Если возникнут причины для беспокойства, просто заскочите поговорить со мной или с доктором Эллисом, если мои часы приема закончились, я постараюсь, чтобы больничный лист мистера, э-э, Кендала был поскорее заполнен. Не забудьте, в депрессии в наши дни нет ничего постыдного, совсем ничего.

Вот вам доказательство того, как ужасно я себя чувствовала в тот день: я даже не рассмеялась в его несчастное глупое лицо.

Я постояла минуту за дверью комнаты, сердце отчаянно колотилось, голова раскалывалась от боли. Я прислонилась горячим лбом к холодному крашеному старому косяку и попыталась сосредоточиться. «Соберись, Принцесса, сделай дело, а потом слопаем все "Джемми Доджерс",[48] а?». Так любил говорить Микки, если предстояло скучное или трудное дело – покрасить ванну, разобрать байк, прочисть сточную трубу.

Но на сей раз не будет ни дымящихся чашек с чаем, ни «Джемми Доджерс». Ни крепких уютных объятий, ни чумазых поцелуев, ни поздравлений с успешно выполненной работой.

Я вошла в комнату.

Ноги дрожали от усталости, я присела на краешек дивана напротив моего Маленького Будды. Вязкий дневной свет падает на его лицо из пыльного окна, обесцвечивая его, размывая, точно старую фотографию. Обезумев, мерцает немой телевизор. По-прежнему уставившись в экран, не глядя на меня, Микки отодвигает от меня ноги. Сердце разрывается. В самом деле, что-то оборвалось во мне, я почувствовала это как ожог или порез. Только иная боль, во сто крат хуже.

Я сделала это. Я уничтожила его любовь ко мне. Мой величайший страх стал реальностью. Горло распухло от мольбы и слез, я с трудом сглотнула и вытерла лоб влажной рукой, заправила за уши пряди волос, выбившиеся из растрепанной косы. Я должна с ним поговорить. Я должна заставить его понять. У меня нет выбора. Если я не добьюсь от него содействия, нам обоим конец. Я должна спасти его, защитить его от его слабости, потому что я очень сильно люблю его и всегда буду любить. Даже несмотря на то, что я ему сейчас отвратительна, может быть, настолько же, насколько он меня обожал прежде, Микки должен остаться моим сообщником до конца нашей жизни.

– Микки, родной. – Я пыталась говорить спокойно, так обычно говорят с нервной собакой.

Он не смотрел на меня, не шелохнулся, но я знала, он заметил мое присутствие, он ждал.

Я откашлялась, прочистив горло, в которое словно засунули теннисный мяч.

– Микки, послушай, любимый, нам надо поговорить. Мы… то есть то, что случилось…

Конвульсивным жестом, от которого я подпрыгнула, он махнул рукой в мою сторону. Да-отвали-ты-на-хуй, примитивно, грубо. Горячие слезы наполнили мои глаза, я с трудом дышала, стараясь не заплакать. Мне хотелось броситься в его объятья, умолять его любить меня, сказать, что все было хорошо, что ничего не случилось, хотелось почувствовать, как он гладит меня по волосам, говорит мне, что я его Принцесса, его любимая и что все будет в порядке, не нужно беспокоиться.

Но мертвый шепот в моей отупевшей и забитой голове сказал мне правду: этого никогда не случится, и если я люблю его, если меня это заботит, я обязана это сделать, я должна продолжить.

– Хорошо, – сказала я все тем же фальшиво-спокойным тоном, – хорошо, я понимаю ты… ты не хочешь говорить… обо всем этом, но пожалуйста, выслушай, просто выслушай… Это должно остаться между нами, мы Должны… никто не должен узнать, хорошо? Мы не можем никому рассказать, мы не можем… даже… Если мы это сделаем, нас за это… Обыватели, Микки, считают байкеров выродками, они скажут, это все из-за наркотиков, нас посадят, меня посадят, и, конечно, я это заслужила, но ты, ты – нет, ох, Микки, тебя обвинят, потому что ты парень, никто не поверит, что это я, ты ведь знаешь, тебя посадят за решетку, а это не твоя вина, я знаю, но полиция… Мы не можем рассказать, милый, мы не можем. Никогда, никогда. Микки, я знаю, это… я знаю, с нами все кончено, я знаю это, я не… я не виню тебя, понимаешь? Это целиком моя вина, не твоя, но понимаешь, ты должен мне обещать, любимый, просто пообещай, что ты никогда никому не скажешь, и я не скажу, клянусь. Я буду защищать тебя, я… я не хочу, чтобы ты страдал из-за того, что я натворила, я не… Если кто-то будет спрашивать, если полиция, если кто-нибудь спросит, то мы скажем – да, мы ездили за наркотой, около одиннадцати вечера, мы взяли ее и уехали. Точка. Все. Ничего больше, ничего… Ничего такого, только это. И мы скажем, только если кто-нибудь спросит, только если нас спросят. Мы видели его, купили дозу и уехали. Больше ничего. Микки, поклянись, поклянись мне…

Мои руки, ноги, все тело тряслось, рот онемел, я едва выговаривала слова, которые извергались из меня, клейкие, перемешанные со слезами. Скажи что-нибудь, беззвучно умоляла я, черт возьми, скажи что-нибудь, ох, Микки…

Он уставился в пространство, безмолвный, точно восковая копия самого себя. Секунды тянулись, как ириска. Минуты ли прошли в этой затхлой безвоздушной комнате, где весь кислород сожрала дерьмовая газовая горелка, или прошли часы?

Я хотела было заговорить снова, но тут он произнес:

– Да, о'кей.

Это больше походило на вздох, дуновение, долетевшее из дальней дали, словно кто-то другой, давно умерший, заговорил его губами.

Он так и не посмотрел на меня. Я опустила голову на колени и рыдала, пока не перехватило дыхание.

Три месяца спустя я вернулась домой из города, нагруженная покупками, а он ушел, он забрал свои вещи, «Голубую леди» и наши сбережения из строительного кооператива.

Ни записки. Ни телефонного звонка. Ни письма. В этом не было нужды, я сразу же разузнала, куда он уехал. Он направился в Бристоль, в новое отделение «Свиты Дьявола», которое открыл Сэммо, переехавший туда год назад. Несколько недель спустя я встретила в городе Кохиса, и он мне проговорился, но это лишь подтвердило то, что я уже знала.

Я осталась одна.

Глава восемнадцатая

Я чувствовала себя как букашка в банке: совершенно одна в своей стеклянной тюрьме, я в панике смотрела сквозь мутные стены на искаженную людскую толпу, снующую снаружи. Я слышала, как голоса то приближаются, то удаляются, но почти не понимала, о чем они говорят. Микки ушел, но даже если бы он остался со мной, мне бы все равно пришлось одной нести бремя содеянного. Я ходила на работу в «Моррисонс», где раскладывала товары по полкам, чтобы свести концы с концами, пыталась справиться с такими простыми вещами, как поесть, оплатить счета, помыться, причесать свои жалкие волосы, которые больше не сияли как вороново крыло, а бессильно висели сальным конским хвостом.

И заснуть. Это было хуже всего. Я старалась бодрствовать как можно дольше, потому что сны… Я просыпалась с криком, задыхаясь от соплей и слез, сердце колотилось от страха, простыни были мокрыми от пота. Иногда охватывал страх: казалось, я умираю, действительно умираю, совершенно одна – в ледяной, как холодильник, квартире. Я не могу описать ужас этих снов; иногда я слышу, как люди рассуждают о том или ином фильме ужасов, и думаю про себя: вам бы увидеть мои сны, вы бы тогда заткнулись и не рассказывали, какие страсти видели на ДВД, который взяли напрокат вчера вечером.

И некому было меня утешить, ничей успокаивающий голос не помогал мне бороться со страхами. Микки ушел.

По крайней мере, пока он оставался в квартире, я знала, что рядом есть еще кто-то, и я не одна, даже если он старался приходить как можно позже. Когда он ушел, мне показалось, что меня похоронили заживо. Вокруг были люди, но между мной и ими выросла неодолимая преграда. В конце концов, я была убийцей, а они – нормальными людьми. Я знала то, чего им никогда не узнать, я сделала то, чего они никогда не сделают, я была – другой. Действительно другой, не просто неприспособленной маленькой девочкой, которая не может вписаться в окружающий мир, но взрослой женщиной, которая шагнула за жуткие врата в какой-то кипящий кровавый ад.

Я отрезала волосы. Как монахини бреют голову, уходя в монастырь, так я изменила свою жизнь, и теперь все это дерьмо вроде волос, макияжа или диет больше не имели никакого значения. Я переехала из нашей квартиры в дешевые трущобы в Западном Боулинге. Я ничего не взяла с собой, только самое необходимое. Я хотела избавиться от всего лишнего, у меня и без того было достаточно груза.

Как бы то ни было, я подстриглась «ежиком», очень коротко. Впервые в жизни у меня были короткие волосы. Естественно, все решили, это из-за того, что мой брак «распался». Эта фраза – точно старый автомобиль или что-то в этом роде. Мама увидела меня, когда я из чувства долга зашла к ней в воскресенье, и пришла в ярость, в то время как Лиз скребла шею, как старая индюшка, уставившись в свою чашку с чаем. Затем мама сказала, что больше я ее уже ничем не удивлю, но почему, ах, почему, я должна была уничтожить единственное сокровище, которое мне от нее досталось. Не следует распускаться из-за того, что я не смогла удержать мужа, они с Лиз убедили себя, что он сбежал с другой женщиной, ведь Все Мужчины Одинаковы; погляди на себя, где твоя гордость? Лиз втягивала щеки и смотрела в потолок. Я знала, что, когда я уйду, они с мамой весь день будут перемывать мне кости. Напряжение в голове нарастало. Джен попыталась защитить меня, как всегда, сказав, что короткая стрижка в моде в этом сезоне, все звезды подстриглись и в журнале «Вог»… Но мама сказала, что я буду выглядеть пугалом в платье подружки невесты с этой кошмарной головой, почему я никогда не думаю ни о ком, кроме себя?

Вот почему я не была подружкой невесты на свадьбе моей сестры. На самом деле, я вообще не была на свадьбе сестры. Я послала мать подальше. Именно так. Отъебись, мама, отъебись и оставь меня в покое, я больше не могу это выносить, да, и ты, Лиз, да-да, ты, злоебучая старая ведьма. Я тебе не нужна, мама? Я – твой позор? Что ж, пошла ты на хуй, ты мне тоже не нужна.

А затем я нанесла последний удар. Неудивительно, что папочка съебался, совершенно неудивительно, – ты кого хочешь достанешь. Его все это достало и меня, блядь, тоже. Прости, Джен, прости, но я не могу, не могу, не могу…

Мама не разговаривала со мной пять лет. Лиз, кажется, тоже. Если мы встречались, она смотрела мимо, страдальчески кривясь. В итоге трещину между мной и мамой залатала Джен, она не выносила ссор. Но свадьбу я пропустила. К счастью, мое платье подошло Адель, сослуживице Джен, так что, когда моя сестрица вплыла в придел Святого Стефана, ее шлейф несли: лишенная подбородка и груди, безобразная сестра Эрика, Ирен, и Адель, которая, накрашенная и причесанная, куда больше походила на сестру Джен, чем я. Одинаковые глазированные блондинки. Куда уместнее, куда эстетичнее. Но я правда жалела, что не видела Джен во всей красе; разумеется, я видела фотографии, белый с золотом бархатистый альбом с металлической пластинкой на обложке, с гравировкой «Заветные воспоминания»; альбом был перевязан лентой с кисточками.

Но когда я в тот вечер покинула мамин дом, спотыкаясь, ослепшая от гнева и боли, я почувствовала себя лисицей, которая отгрызает себе ногу, чтобы убежать из капкана, я перерезала последнюю нить, соединявшую меня с семьей, с моим невинным прошлым. Теперь была лишь жизнь, начавшаяся со смерти Терри, и будущее казалось невыносимым. Плывя по течению, в полном одиночестве, я начала погружаться в беспросветную депрессию. В этом была какая-то извращенная логика; в конце концов, я не заслуживала счастья после того, что сделала, так ведь? Я предвидела годы безнадежного отчаяния, протянувшиеся передо мной хмурой, безрадостной дорогой; они станут искуплением не только за убийство, но и за то, что я сделала с Микки и моей семьей. С разбитым сердцем, нищая, без профессии, без близких друзей, теперь я уже не была частью «Свиты Дьявола», я не видела ничего, кроме своей ужасной вины и отвращения к себе. Я воображала, как умираю во сне; кому я нужна? Никому. Кто будет меня оплакивать? Может быть, мама и Джен – недолго, но больше никто, да к тому же их двое, они вместе. Я была крохотной капелькой в безбрежном океане бормочущего человечества… Какая разница, буду я жить или умру?

Дни перетекали один в другой, в календаре выделялись лишь кошмарные одинокие выходные. Когда складывалось, я оставалась работать сверхурочно, как автомат, чтобы избежать субботы и воскресенья, цепенея от тупой монотонной работы и бесконечной повторяющейся «легкой музыки» из динамиков. До сих пор, когда слышу «Остановись во имя любви»,[49] на меня накатывает тоска, словно призрачная волна уносит меня в прошлое.

В итоге именно Джас вернула меня в мир живых. Джас, которую я с холодной дрожью выбросила из головы. После того судьбоносного дня, когда мать Терри объявила его пропавшим без вести, Джас все названивала и названивала мне, умоляя повидаться и поговорить. Я продолжала от нее отделываться. При мысли о том, что я увижу ее и Натти, у меня сжимался желудок. Но я недооценивала ее иррациональную привязанность ко мне – она была убеждена, что я помогу ей все уладить, потому что я «ужасно умная», и слепо обожала того, кому однажды отдала свое сердце.


В конце концов она заявилась в «Моррисонс» с Натти, привязанным к шаткой складной коляске со скрипучими колесами, и ходила за мной по пятам по отделу замороженных продуктов, точно утенок из мультфильма. Куда бы я ни пошла – скрип-скрип-скрип – Джас, Натти и эта дерьмовая коляска позади меня. Целую неделю она приходила каждый день. Я пряталась на складе, но она терпеливо поджидала возле вращающихся пластиковых дверей; я смотрела на ее расплывчатую фигурку сквозь поцарапанные матовые створки. Я получила выговор от управляющего за «разговоры с друзьями в рабочее время». Как я могла ему объяснить, что Джас мне не друг: она подружка человека, которого я убила, и я не хочу ее видеть, но она считает, что я мисс Эйнштейн и могу объяснить ей, как устроен мир? Это было безнадежно. Я сдалась, и мы пошли выпить чаю в кафе в мой перерыв. Я не могла смотреть ей в лицо. Она думала, что я стыжусь, потому что меня бросили, что я больше не принцесса, что я обезумела от стремительного падения с пьедестала.

Она посадила Натти ко мне на колени, это был блестящий ход, – как могла я устоять перед ним? Пока я держала его на руках, позволив ему схватить мой палец, Джас долго и сбивчиво говорила, словно ручеек, журчащий среди скал, поросших вереском, коричневых от торфа и мертвых деревьев, как на старых жанровых викторианских картинах в Картрайт-холле. Неумолимый в своей мягкой текучести.

– Мы теперь в одной лодке, милая, верно? Брошенные. Наши парни оба свалили. То есть смешного тут ничё нет. Я за тебя переживала. Надеюсь ты не против, если я скажу, что беспокоилась за тебя. Тебя давно никто не видел. Волос у тебя теперь нету, ну, с тех пор, ну, ты понимаешь. Как Микки ушел. Я тут Карла видела в пабе на той неделе, он про тебя спрашивал, да, а я и не знаю, что сказать. Я ж ничё не знаю. Напугал он меня до смерти; так глянул на меня, что я чуть не померла. Билли, милая, не злись на меня, но ты неважно выглядишь, правда…

И так далее и так далее. Ее огромные зеленые глаза озабоченно блестели, тонкая атласная бронзовая кожа на круглом лбу наморщилась, нежные губы дрожали. Воплощение Брэдфордской мадонны, нежная, сострадательная, предлагающая утешение проклятым в пластиковом аду кафе.

Когда она упомянула Карла, у меня остро заболело под ложечкой при мысли о том, что я потеряла, затем свинцовый груз вины вернулся на место. Если я чувствую себя дерьмово, значит, я этого заслуживаю. Я закрыла глаза, но Джас не унималась. Она наклонилась и оправила курточку Натти; от этого он заизвивался. Я испугалась, что уроню его, и словно очнулась. Она продолжала говорить:

– Я не хочу тебе надоедать, знаешь, в такое время, но я не знаю, куда еще податься. Понимаешь, ты такая умная, и вот, у нас вроде как одинаково сложилось, и я подумала… Ш-ш, Натти, милый. Просто покачай его немного, Билли, ему это нравится. Так что вот, понимаешь, наш домовладелец, он хочет нас выкинуть, меня и малыша, и я не знаю, что делать, и я не хочу доставить этой… матери Терри удовольствие, просить ее о помощи, потому что она всегда была против меня… Пожалуйста, помоги мне, Билли, ты всегда была мне другом, а теперь малыш, он ведь твой крестник… Билли, домовладелец послушает тебя, ты ведь такая образованная, Билли, пожалуйста…

Натти посмотрел на меня, пока я старательно его подбрасывала, и улыбнулся как херувим. Возможно, это ничего не значило, ведь я бездетна, что я в самом деле понимаю в детях? Но, казалось, он улыбнулся мне. Что-то дрогнуло в моем сердце, он нуждался во мне. И без того уже плохо то, что я сделала, но оставить ребенка, невинную жертву моего преступления, на беспомощную Джас… Я сдалась.

Бездумно, на автопилоте я разобралась с домовладельцем, занудным снобом Рахманом. Но это было только начало. Джас инстинктивно нашла себе нового защитника, надежнее, чем мужчина, который мог смыться, как Терпи; я же, по ее представлениям, всегда была ей лучшим другом, крестной ее ребенка. И теперь она знала, каким серьезным предметом торга она располагает – Натти. Лично ей ничего не нужно, разумеется, все «для малыша». Ее голос в телефонной трубке, ноющий, умоляющий, непреодолимый; в конце концов, хоть она этого и не знала, я была перед ней в долгу. Я задолжала ей очень крупно.

Она обвивала мою жизнь со всех сторон, как побеги изящного белого цветка, чье имя носила: сладкий, прилипчивый и сильный в своей хрупкости. Возможно, если бы я по-прежнему была с Микки, а Терри действительно просто свалил, я бы не стала с ней связываться. Возможно, Микки поставил бы ее на место, и Джас постепенно растворилась бы в безликой толпе, как старая пожелтевшая фотография, далекая, с каждым годом все призрачнее, пока окончательно не исчезла бы.

Но огромная, сокрушительная вина и угрызения совести вынуждали меня делать для нее все, что было в моих силах. Я слепо упорствовала в «стремлении помочь». И вдруг оказалось, что я занимаюсь неоплаченными счетами, посещениями медсестер, прививками Натти и сломанным холодильником. Не успела я понять, что творится, я уже виделась с ней и Натти почти каждый день или говорила с ней по телефону, успокаивая, утешая. Это было так привычно, так повседневно. Точно мой мозг раскололся на две половинки.

Одна половина работала как обычно, нормально; я просто помогаю несчастненькой неудачливой подруге, человеку совершенно непрактичному. Другая половина кричала: «Ты убила любимого этой женщины, отца ее ребенка, какого черта ты делаешь, отвали от нее!» – и я клялась себе, лежа в постели, напряженная, как струна, – голова раскалывалась, шея превратилась в сгусток боли, – отвадить ее, избавиться от нее.

Но затем она снова приходила с Натти. Чай и дешевые, крошащиеся бисквиты из «Кооп». Она сажала Натти ко мне на колени, и мы говорили о нем, о его привычках. Или о том, что идет по телевизору, или обсуждали, чем занимаются парни, – из вторых рук, разумеется, мы-то теперь были никто.

Я забирала Натти по вечерам в субботу, чтобы «дать ей передохнуть». Затем стала брать его по пятницам, субботам и почти всегда – по воскресеньям. Она слышала о моем разрыве с семьей – это не страшно, она вон поссорилась со своей мамой сто лет назад из-за того, что та не отдала Джас розовую вазу, принадлежавшую бабушке, а ведь Джас знала, точно знала, что бабуля хотела оставить вазу ей. Она решила, что мы сестры, ведь наши жизни так похожи. Для Натти я официально стала Тетушкой Билли. Она всем представляла меня своей сестрой, без оговорок, без объяснений, не обращая внимания на слегка поднятые брови и осторожные вопросы официальных лиц, она радостно об этом щебетала. Думаю, она и сама себя в этом уверила, как ей это было свойственно. Я это называла «мышление Джас». Причудливое мышление. Я хочу, чтобы так было, значит, так оно и будет. У нее появлялась какая-то идея и мало-помалу становилась фактом. Ложь превращалась в правду. Она была в этом совершенно уверена, даже когда ее ловили на противоречиях. Надавите на нее, и она расплачется и скажет, что нечестно мучить ее… а что бидет с малышом, и вообще… Даже когда малышу уже исполнилось шестнадцать и он фактически стал взрослым человеком, Натти всегда оставался для Джас малышом. Ее маленьким мальчиком. Ее любовью.

Малыш. Мой Натти. Как объяснить любовь к ребенку? Она в каждой клетке твоего тела, в крови, вдыхании. Их ручки, их реснички, их крошечные ноготочки, похожие на миниатюрные полупрозрачные ракушки. Когда он впервые пошел, он пошел ко мне, протянув ручки, – не к Джас, а ко мне… Не передать, как я радовалась. Он был замечательным ребенком, люди на улицах останавливались и ворковали с ним. К тому же он был ужасно кокетлив. Под любым предлогом ковылял «целоваться» и обниматься, требовал сладостей и внимания. Он управлял нами обеими, как маленький тиран, потому что за нежной внешностью скрывались железная сила воли и острый ум, которые подсказывали ему, как и когда пустить в ход свое обаяние, и, когда он это делал, он становился неотразим. Джас носилась с ним как с маленьким принцем, и он принимал такое отношение как должное, а ей это нравилось, потому что напоминало его отца. Со мной он был нежнее, но результат тот же. Я уважала его; это вовсе не глупость – да, я уважала его способность понимать. Он был неглуп, с ним можно было по-настоящему разговаривать, даже когда он был очень мал.

Был ли он избалован? Наверное, однако не в материальном плане, ведь обе мы были практически нищими. По правде сказать, даже медицинские и социальные работники приносили ему маленькие подарки; мне приходилось ограждать его от странных бабулек в парке, норовящих купить ему мороженое. Он был солнечным Ребенком, ему всегда недоставало любви. Чем больше вы отдавали, тем больше он хотел, но отдавал столько же, сколько получал. Не было малыша нежнее и забавнее; его высказывания смешили нас до колик, его проделки и детские словечки были бесценны. Для нас, по крайней мере. Приступы гнева, детскую ярость мы считали болезнями роста. Просто переходный возраст. Все дети подчас бывают такими; возможно, он переутомился. Для нас он был совершенством. Мы в нем души не чаяли.

Он стал средоточием моей жизни и даже больше, поскольку по прошествии времени стало очевидно, что Джас в роли матери столь же полезна, как деревянная кукла.

Понимаю, звучит ужасно, но это правда. Я не говорю, что она его не любила. Любила. Она всегда будет его любить. Но повседневная забота – помнить, что нужно вовремя и как следует его накормить, а не просто сунуть бутерброд, вымыть, отправить в школу и удостовериться, что он оттуда не удрал, сводить к дантисту – все это было для нее слишком сложно. Она к такому не была привычна, она забывала, она терялась, она хотела, но…

В итоге я выхлопотала ей муниципальную квартиру в малоэтажном доме в Шоу-Вуде, свою крышу над головой, – почти в деревне. Быстрым шагом можно дойти за двадцать минут, если знать дорогу. Она была в восторге, я потратила массу времени, перекрашивая стены в бледно-розовый, лавандовый и кремовый, ее любимые цвета. Мы, то есть я, повесили тяжелые австрийские шторы и подержанный двойной тюль, который я купила по объявлению. В этой квартире не слишком хотелось выглядывать из окон.

Все центральные дома в Шоу-Вуде выходили окнами на сквер: считалось, что это сквер. Разумеется, то была грязная, забросанная использованными шприцами адская дыра, загаженная, должно быть, уже через пару месяцев после того, как въехал первый жилец. Собаки гадили на балконах, лестничные клетки провоняли мочой. В последнее время это место превратилось в свалку для детей, которых выставили из сиротского приюта, или как там их сейчас называют. Громыхание стереосистем, перебиваемое непрекращающимися монотонными воплями – «ты, мудак», «ты, пизда», «ты, блядь». Изредка туда забредают полицейские и приказывают им сдать оружие, иногда приезжает «скорая помощь», когда те оружие не сдают. Кто бы туда ни пришел, ватаги одичавших детей забрасывают его обломками кирпичей и собачьим дерьмом.

Мне хотелось, чтобы Натти учился, чтобы не растрачивал попусту свой ум, но ничего не вышло. Вместо этого он стал «уличным лордом». Крутым парнем. Я сделала все, что было в моих силах в этих условиях и, видит бог, это мне стоило немалых огорчений. По крайней мере я научила его читать и писать. В школе его не смогли ничему научить, ему слишком быстро становилось скучно, и, надо думать, для учителей он был настоящим кошмаром. Я так и вижу, как он откидывается на стуле, мужчина-ребенок, выбеленные солнцем прядки в локонах, с гримасой ленивого презрения. Чудо, что его не выгнали прежде, чем он сам окончательно не сбежал оттуда в пятнадцать. Я поставила крест на своих напрасных мечтах отправить его в колледж или даже в университет, отослать подальше от Брэдфорда, чтобы он начал достойную жизнь в другом месте.

Джас и слышать об этом не желала. Мысль об образовании, о том, что он уедет куда-то в колледж или на работу, пугала ее, она напилась и рыдала, говорила, что не может с ним расстаться, он не может ее бросить, она без него умрет. Он опустился на колени возле ее стула, обнял ее – ему тогда было пятнадцать, он обнимал ее так, будто они были старой супружеской парой, приговаривая: ш-ш, ш-ш, мамочка, все в порядке, я никогда тебя не брошу, я люблю тебя, мам, моя родная, мамочка…

Пожалуй, в этом была и моя вина. Я вдалбливала ему свои представления о том, что такое хорошо и что такое плохо: не дерись, будь добрым, будь храбрым, будь сильным. Держись своей семьи, своих друзей, храни верность. Всегда говори правду и ненавидь ложь. Да, даже так, я твердила ему это снова и снова. Я не хотела, чтобы он закончил, как я, запутавшись во лжи настолько, что невозможно свободно вздохнуть.

Честно говоря, думаю, я и не смогла бы отправить его в университет; в смысле – на какие деньги? Даже если бы он получил стипендию, – ни у Джас, ни у меня не было лишних денег, – ему пришлось бы работать и учиться, а на улице у него было куда больше возможностей легко заработать. Со временем, разумеется, я нашла работу получше, а потом смогла наскрести денег и выкупить магазин у Лиззи, старой хиппи, его прежней владелицы. «Магазин аксессуаров Лиззи» – так он тогда назывался. Несколько месяцев ушло у меня на то, чтобы избавиться от вони пачули, пропитавшей все деревянные поверхности. Денег у меня практически не было, а у Джас не нашлось бы и пары пенсов в кармане.

Так что я научила Натти, чему смогла. Всяким художественным штучкам – например, писать красивым почерком. Он гордился тем, что хорошо пишет, его друзья этого не умели. То же и с чтением: он гордился своей маленькой библиотекой. «Остров сокровищ», «Хоббит» и тому подобные вещи, подержанные книжки из «Оксфам»,[50] но он их любил. В каждой на первой странице он написал свой адрес: Натан Терри Севейдж, кв. 15, Ларч-хаус, Шоу-вуд, Брэдфорд, Западный Йоркшир, Англия, Соединенное Королевство, Мир, Вселенная, Космос. У меня все еще хранится его «Лев, колдунья и платяной шкаф»; страницы загнуты, обложка подклеена скотчем. Теперь эти книги кажутся старомодными; в наши дни детей такие вещи не привлекают, но ему они нравились, он любил старые истории, фантазии. Джас повторяла, что он унаследовал это от папочки – ну, понимаете, умный, книжки всякие читает и все такое.

В этом-то и была проблема. Ну, не единственная, но весьма значительная.

Натти вырос, как я описывала, красивым, сильным, здоровым. В этом он ничуть не походил на отца. Возможно, он унаследовал от Терри рост и длинные кости, но больше ничего. И все-таки его отец жил в нем.

Призрак Терри поселился у Натти в голове. Как бесконечный рефрен, закольцованный на кассете, звучащей в супермаркете, мечты Натти об исчезнувшем отце подогревали его веру, что он не такой, как другие парни, немного другой, и это лишь вопрос времени, Терри обязательно к нему вернется. Его сводило с ума, когда Джас заводила «друзей», вереницу никчемных, случайных, с запахом перегара и вороватыми лицами, хамоватых, тупых оборванцев, которых она притаскивала домой из клуба – рабочего, не танцевального – или паба, мужчин, с которыми она спала, потому что была одинока и рассчитывала на ласковые объятья, после того как они ее отымеют.

Что, если Терри вернется, когда здесь будут Дэйв, Фрэнк или Лен, провонявшие дом запахом своего тела, травой и сигаретами, раскидавшие пустые банки из-под крепкого пива? Натти, в свои десять лет не способный ничего с этим поделать, запирался в комнатушке со старым дешевым плейером и мечтал. Или оставался у меня и рассказывал о своих мечтах мне, не подозревая, что я наделала.

– Тетушка Билли.

– М-м, что, милый?

– Тетушка Билли, мой папа, я думаю, он ушел, чтобы стать шпионом, понимаешь, как Джеймс Бонд в кино на машине с ракетами и пистолетом и…

– Может быть, солнышко, кто знает…

– Он приедет и заберет меня, когда я вырасту, он приедет на машине и привезет мне кучу всего, и мы вместе будем шпионами и поедем в Америку…

– Пора спать, родной, пойдем, тебе пора ложиться и…

– Ты как думаешь, когда он вернется, мой папа? Мама говорит, он может вернуться в любой момент; а что, если я усну и его не увижу?

– Не забивай себе голову, милый, не думай об этом, Натти…

Иногда Терри был ковбоем, скачущим по прерии, или астронавтом, или золотоискателем в Австралии. Что бы Натти ни придумывал, история была всегда одна и та же: в один прекрасный день Терри вернется с полным чемоданом подарков, возьмет Натти на руки и поклянется, что оставил его только для того, чтобы заработать кучу денег или стать шпионом и служить родине. И что он никогда-никогда не забывал любимого сына.

Затем шла некоторая путаница в деталях, но все мы жили долго и счастливо.

Бросив школу, Натти перестал об этом говорить, но все, что он делал, преследовало одну цель. Когда Терри вернется, он будет гордиться своим сыном. Может быть, не в том смысле, как это понимают некоторые, – хороший парень с белым воротничком, домом в пригороде и милой, покладистойженушкой. Нет, Герой Терри совсем другой. Душа общества, заводила и сострясатель основ. Толстая золотая цепь, здоровенные кроссовки «Найки» за 150 фунтов и по красотке под мышкой. Натти дождется своего старика, и они сразу же поладят, потому что отец придет от него в восторг. И Джас, магическим образом помолодев и очистившись, поселится в опрятном домике где-нибудь в деревне, упадет в объятья Терри, и они превратятся в милую стареющую пару, посиживающую в сумерках в саду у розового коттеджа.

И, разумеется, Натти будет королем окрестностей, эта часть фантазии стала правдой, но с Джас – совсем другое дело.

Я налила чистой воды в кошачьи миски и выбранила кошек за то, что по ночам устраивают в доме вечеринки со своими товарками, заперла дверь, разделась и собралась ложиться спать, и тут вдруг содрогнулась при мысли, что сделает Натти, если застукает Джас за попрошайничеством на наркотики. Мне нужно завтра вечером пойти к ней, поговорить, объяснить, что она делает с Натти, раз она сама этого не понимает.

Через несколько минут Чингиз прыгнул на кровать и растянулся на простыне, которой я укрывалась, затем Каирка улеглась подругую сторону, придавив мне ноги. Я попыталась отодвинуться, но Чингиз раздраженно заворчал. Полоумный старый дьявол. Господи, он на меня ворчит, точно я его жена.

Помолившись о хороших снах, полная благих намерений, я заснула.

Глава девятнадцатая

– Лекки, я не могу, я… я неподходяще одета…

Лекки покачала головой, на лице недоверие.

– Ну, и во что бы ты переоделась? В тряпку еще чернее? Перестань, милая, пожа-алуйста, прошу тебя, Том зайдет, он на тебя запал, ты же знаешь, у него… я одолжу тебе какую-нибудь косметику и этот, ага, черный вечерний кардиган с бисером, который тебе нравится, наденешь подвеску из зеленого янтаря, которую ты еще не надевала, мы перекусим у меня, а затем поедем, Билли, сегодня вечер пятницы, ты хоть помнишь, когда ты последний раз куда-нибудь выбиралась в пятницу? Я уж не говорю о субботе и любом другом дне…

– Ну…

– Да! Получилось! О, это будет весело, я клянусь, Тина Би![51] Как она поет: Ууууу, sol y sombre, дум-дум-дум, мой латинский любовник… Ты помнишь? Нет слов, а мне так нравилось! Ты видела ее последние фотографии? В «Хелло» напечатали репортаж о ее возвращении – фото ее дома, я смеялась как ненормальная. Не говоря уже об огромных новых сиськах и ботоксе! А эти губы! Ну вылитая гуппи! Как шины, сплошной коллаген, а какая тощая? Это все йога, конечно… – Лекки махнула рукой, ее лицо светилось от радости. – Она теперь стала гей-иконой, я тебе говорю, все йоркширские голубые там будут!

– Том вовсе на меня не…

– Он еще как, он сказал, что считает, что ты умная, по-настоящему интересная и к тому же у него пунктик насчет Женщин Постарше… Я не хочу сказать, что ты намного старше его, ему сейчас около сорока, и не смотри на меня так, ты меня поняла. Он славный, Билли, он славный парень; да, он развелся, но они расстались по-дружески, никаких препятствий, у него хорошая работа, он начитанный, ради всего святого, он не дурак, и я думаю…

– Да, я знаю, о чем ты думаешь – нет, я знаю, знаю, ты права, да, как всегда, ладно, продолжай, сводня, заноза в заднице, это будет смешно…

– Еще бы…

И в самом деле было очень весело. «Пчелка» (ранее «Свингеры», ранее «Кавалеры рока», а еще раньше «Звездный бальный зал») была набита битком, до самого гигантского зеркального шара геями, трансвеститами, наряженными в костюмы из бурного прошлого Тины»; мой любимый – «Королева Джунглей» (хотя Лекки голосовала за мини-платье в стиле фламенко и красные сверкающие туфли на платформе – наряд, напяленный на парня больше шести футов ростом с плечами грузчика), нахмуренными истинными поклонниками Тины Би, которым не нравилось, что их идола (пусть и падшего) передразнивают визгливые женоподобные создания в обтягивающих майках с портретами Тины и публика, вроде нашей маленькой группы, которой просто захотелось развлечься.

Стоя в очереди в туалет, я была счастлива, как не бывала многие годы. Лекки права, Том казался славным парнем и явно был заинтересован. Я была благодарна Лекки за то, что она убедила меня подкраситься; я позволила ей обрызгать меня ее новым любимым парфюмом. Я чувствовала себя женственной, привлекательной. Это и впрямь было очень приятно.

Легкая эйфория не успела пройти, когда бледная, похмельная, но настойчивая Лекки весь следующий день долго и тщательно расспрашивала меня о каждом жесте и взгляде Тома. Бросив разыгрывать Торквемаду, она принималась, задыхаясь, в подробностях расписывать всем и каждому, в том числе довольным покупателям, гигантский силиконовый бюст мисс Би и рассказывать, как та не может шевелить мускулами лица после инъекций ботокса и как поет, раздвигая гротескно раздутые губы – такой ловкости она не могла достигнуть прежде, когда ее губы были просто старыми добрыми губами, как всем известно.

Было уже около пяти, я все смеялась над ее рассказами, и тут зазвонил мой мобильник.

– Тебе нужно зайти к маме, Билли, ты должна зайти к маме…

– Натти, что случилось? В чем дело?

У него был ужасно взволнованный голос, и он никогда не называл меня просто Билли, без «тетушки», – только если очень расстраивался. Внезапно сердце у меня заколотилось. Джас, наверняка что-то с Джас. Передозировка? О господи. Я пригладила волосы трясущейся Рукой и попыталась отдышаться. Тихий голосок отозвался эхом в моей голове: так тебе и надо, была счастлива, а теперь смотри, что получилось. О, Джас, ради всего святого, не умирай, пожалуйста.

– Билли, просто приходи, приходи прямо сейчас, Билли, они нашли моего отца.

– Что… – Я рухнула на стул в полуобморочном состоянии, желудок взбунтовался.

– В газете, в «Кларион», они разыскивают пропавших людей и там много фотографий, мой отец, там фото моего отца…

Я с трудом сглотнула.

– Но… ты сказал, его нашли…

– Ну, пока нет, но найдут, Билли, найдут, ты должна прийти, Билли, мама обкололась черным, а к нам приперлась моя бабка и не дает ей покоя, это она послала фотографию в газету, когда они написали, что родственники могут им сообщать о тех, кто пропал, и что копы жопу от стула не отрывают, и что это национальный позор, и они будут все расследовать, и теперь она говорит маме, что это мама должна была сделать, мол, ей на отца наплевать, потому что, если б ей было не все равно, она бы так и… Билли, тут настоящий дурдом, честно…

За минуту, пока он рассказывал, мой мир распался на части. Вот так. Тик-тик-тик. Сделано. Кончено. Я сглотнула желчь и закрыла глаза, в голове все плыло.

– Билли? Билли? Ты здесь?

Я должна ему ответить.

– Да, да, прости милый, просто я немного в шоке…

– Насчет шока это верно, да это безумие, блядь, безумие, прости. Но знаешь, просто… Боже, отец в газете, на первой странице. Он увидит себя, понимаешь. Он увидит и вернется домой…

– Натти, Натти, успокойся, милый, послушай… я приду, как только смогу, просто не принимай это близко к сердцу, хорошо? Присмотри за Джас, поставь чайник или что там, я скоро приду, обещаю, о'кей? О'кей?

– Да, только поторопись, хорошо?

– Да, я обещаю. Мне нужно идти, я люблю тебя, Натти.

– Я тоже тебя люблю, тетушка Билли.

Он говорил так, будто ему снова двенадцать; годы отступили, его детские фантазии вернулись к жизни, распустились в его плодородном мозгу, словно туго свернутый японский бумажный цветок, который опустили в стакан с водой. Я захлопнула телефон и отложила его очень осторожно, точно он опасен. Затем села, положив локти на грязный стол и прикрыла руками нос и рот. Я слышала свое прерывистое дыхание и ощущала кислый запах желтого страха на ладонях. Мне стало ужасно холодно. Несмотря на жару и духоту в комнатушке без окон меня, била дрожь. Внезапно внутренности сжало спазмом, захотелось в туалет. Я бросилась в уборную мимо изумленной Лекки и успела снять штаны и сесть, прежде чем все вышло из тела с волной жара. Трясясь, я скрючилась в зловонии, опустив голову на руки, и попыталась успокоить себя, как всегда это делала, только на сей раз не сработало.

В дверь постучали.

– Билли? Билли, с тобой все в порядке?

– Да… да, я просто, наверное, что-то съела. Все в порядке, спасибо, милая.

– Ну, хорошо, я поставлю чайник, заварю чай с мятой; ты уверена, что здорова? Может, сбегать в «Бутс»[52] за чем-нибудь, пока аптеки не закрылись?

– Нет, все хорошо, мне уже лучше. Чай не помешал бы, спасибо.

Я услышала, как она уходит, цокая каблучками.

Я привела себя в порядок и вымыла трясущиеся руки. Холодная вода, текущая по запястьям, и чистый резкий запах цитрусового мыла немного привели меня в чувство. Я еще раз вымыла руки; мне почему-то казалось, что очень важно быть совершенно чистой. Я уже собиралась проделать это в третий раз, но остановила себя и медленно, глубоко вдохнула зловонный воздух. Затем собралась, вытерла холодный пот с лица и шеи куском влажной туалетной бумаги. Я была выжата как лимон и ужасно устала, точно перетрудилась, и мышцы отказывались служить. Прислонившись к краю раковины, я посмотрелась в потемневшее зеркальце и поправила волосы.

В тусклом свете над моими траурными одеждами колыхалась пепельно-бледная маска: глаза огромные и запавшие, щеки впалые, бескровные губы плотно сжаты. Я секунду смотрела на себя, затем сухо усмехнулась одними губами.

– Пошли, ты сможешь, – прошептала я. – Ты сможешь.

Я засмеялась – безрадостно, беззвучно. А какой у меня выбор? Какой у меня был выбор с тех пор, как это случилось? Я ждала этого всю свою взрослую жизнь; меч висел над моей головой на волоске. Теперь волосок почти оборвался. Я открыла дверь и вышла в будущий распад.

Глава двадцатая

И по сей день не помню, как доехала до дома Джас. Видимо, от аварии меня уберегло то, что я годами ездила по этой дороге бесчисленное множество раз. Должно быть, сработал автопилот.

Я остановилась на улице и припарковалась, как идиотка, въехав передними колесами в бордюр. Я горжусь тем, как вожу машину, но сейчас меня это не волновало. Это не имело никакого значения. Ничто не имело значения.

В вонючем подъезде я увидела, как по лестнице спускается одна из подружек Натти; ее хорошенькое коричневое личико хмурилось, масса тонких косичек свисали, как цепи, из-под бейсболки «Бёрберри». Я не приняла ее гримасы на свой счет; подростки в ее возрасте вечно дуются. Присмотревшись, я увидела, что из-под маски крутой девчонки проглядывает другое лицо. Ее нижняя губа ужасно Дрожала, ноздри сужены, как будто она изо всех сил старается не заплакать. Очень юная, не больше шестнадцати, если не меньше, и уже не впервые где-то на краю сознания я ощутила острый укол беспокойства по поводу пристрастия Натти к столь юным девочкам. О'кей, девушки сейчас очень рано взрослеют, и все-таки, когда все уляжется, я с ним поговорю. Это не дело, ему следует завести отношения со сверстницей. Я вздохнула: да что я могу поделать? Девушки от него без ума, особенно вот такие, он для них – настоящая жизнь, парень, сошедший с картинки, они бегают за ним, болтаются под балконом, зовут его, обжимаются с ним в подъездах. Ни один парень не устоит против знаков внимания хорошеньких девушек, но нет. Никаких оправданий. Эта слишком молода, бедняжка; похоже, у нее разбито сердце.

Я легко могла вообразить, как она крутится вокруг Натти, сгорая от желания поиграть со своим ленивым золотым котиком, своей живой куклой, и вдруг обнаруживает перед собой обезумевшего измученного мужчину, у которого нет на нее времени. Не женщина, не ребенок, у нее нет эмоционального опыта, она не знает, как с этим справляться, для нее это как удар по лицу – ее не торопятся любить. Она намеревалась проскочить мимо меня, но я придержала ее за рукав.

– Винус, ты была у Натти? – Удивительно, как спокойно и естественно звучал мой голос.

Винус недовольно скривилась и накрутила на палец косичку; ее длинные, закругленные акриловые ногти были раскрашены в тон кепке. Она пришла в замешательство, поскольку была расстроена и старалась взять себя в руки; к тому же, как все подростки, она терпеть не могла разговаривать со взрослыми. Она даже толком не знала, как меня называть.

– Да, мисс, э-э, Билли.

– Как твоя мама? А Грейс? Все хорошо?

Мне ужасно не хотелось взбираться по лестнице, даже если придется расстроить этого ребенка, заставив ее побеседовать со мной. Я нуждалась в передышке, мне тоже нужно было взять себя в руки.

– Ага… Ух, мне пора. Мама звонила, говорит, чай готов.

Винус явно возмутило упоминание ее сестры Грейс, известной в округе как Отвязная Грейс, одно из прошлых увлечений Натти.

– Ну, передавай привет семье.

Но Винус уже ушла; подпрыгивающий конский хвост – вот и все ее прощание.

Я постояла минутку, глядя, как она шагает по улице, затем направилась к лестнице. Я чудовищно устала. Подъезд вонял мочой и был расписан слоями непристойностей, детских любовных признаний «Кэрри + Марк = Любовь» и дурацкими изречениями. Вздыхая, я забросила сумку повыше на плечо и полезла вверх.

Шагая по балкону, я увидела Мартышку, выскользнувшего из квартиры Джас. При виде меня его обезьянье личико просияло, он улыбнулся. Его редкие улыбки показывают, уже в который раз подумала я, каким симпатичным парнем он мог бы быть. Он в меня чуть не врезался; он вечно спотыкался из-за своей кособокой походки. Остановившись, он быстро и бессвязно забормотал.

– Полегче, милый, успокойся, помедленнее, в чем дело, Ли? – Я никогда не называла его Мартышкой в лицо. Я не была настолько жестока.

– Натти скзал, Натти скзал, чтоб я пшел глянуть, мож вы пришли, а потом… – Он наморщил лоб, пытаясь вспомнить.

– Что, милый?

Он просиял:

– Найти вас, а потом купить ему курева, ага, курева.

– Ну что ж, хорошо, я здесь, тебе не нужно меня искать; он дал тебе денег на сигареты?

– Он?… А, не. Я лучше…

Я порылась в сумочке и дала ему пятерку.

– Иди, Ли, и… Ли, я просто Билли, никакая не мисс.

– Ага, мисс, хорошо, мисс, Билли, мисс. – Он энергично закивал, как и всякий раз, когда я просила его называть меня по имени.

– Ну, иди-иди, увидимся.

Я подошла к приоткрытой двери. Из щели сизой дымкой выплывал сигаретный дым. Натти просто хотел на время отделаться от Мартышки, он всегда посылал его за сигаретами, чтобы тот не путался под ногами. На миг я закрыла глаза, ощутив эту странную двойственность сознания: одна половина меня – просто близкий друг семьи, предлагающий помощь в час нужды, другая – что ж… Но я не могла оттягивать этот момент вечно. Глубоко вздохнув, я постучала и вошла.

– Джас, Джас, это я, Билли. – Я просунула голову в переднюю комнату. Удушливо жарко, воздух спертый, воняло пивом, немытыми телами, сигаретами, подгоревшей едой и дешевым жасминовым маслом, которым все еще пользовалась Джас; Натти добросовестно покупал его на каждый ее день рождения и Рождество. Я на миг задумалась, удастся ли мне тактично приоткрыть окно, прежде чем упаду в обморок, но я знала, что это маловероятно. У Джас какое-то средневековое недоверие к свежему воздуху, она ненавидит открытые окна.

– Ох, Билли, милая, Билли, слава богу, ты здесь, ох, Билли, я не… – Она резко закашлялась, спазм будто сотряс самые глубины ее крошечного, хрупкого тельца; мысленно я отметила – кашель вернулся, толком не проходит уже несколько месяцев. Надо отвести ее к врачу. Усилием воли я вернула себя к насущному. Джас скрючилась в уголке старого дивана, пурпурная меховая подушка прижата к животу, сигарета в трясущейся лапке, пол вокруг завален пивными банками. Она была пьяна и под кайфом. Сердце у меня екнуло.

– О, а вот и конница явилась. Я так и знала, блядь, что ты припрешься.

Мать Терри, миссис Скиннер, в негодовании сидела в мягком кресле у камина; настоящая горгона. Такая же длинная, кривоносая и худосочная, как ее сын; в шестьдесят с лишним она одевалась как двадцатилетняя и украшала длинные, крашеные желтые волосы пышными фальшивыми прядями, похожими на грязных змей; она возмущенно тряслась, и ее поддельные локоны дергались и извивались. Она была буквально заштукатурена косметикой, что лишь усиливало ее сходство с Панчем. Не так давно, когда цены упали и эксклюзивность исчезла, она взялась за косметическую хирургию; ее шершавые губы были накачаны рестиленом, лоб парализован ботоксом, силиконовый бюст завораживал – пара футбольных мячей, загнанных под испещренную старческими пятнами, морщинистую, задубевшую коричнево-оранжевую кожу. Я подумала о Лекки, о том, как мы хихикали в магазине над ее пародией на другую жертву косметологии, Тину Би. Ох, Лекки, если ты это читаешь, я так скучаю по тебе, но ты была так далека от этой жизни.

– Миссис Скиннер. Надеюсь, у вас все хорошо.

Неудивительно, что Джас в таком состоянии. Боится, что Терри может вернуться домой и застать ее в таком состоянии, и к тому же его мать, которую Джас ненавидела и боялась, намеревалась, судя по бутылкам из-под выпивки и переполненным пепельницам, остаться в ее доме на обозримое будущее.

– О да. У меня все неплохо, благодарю. В отличие от некоторых. Кое-кто тут в чертовски хреновом состоянии. Ну, да это их дело, если вы поняли мой намек. Боже мой, какое дерьмо увидит мой мальчик, когда вернется домой… – Ее голос стал хриплым от злости и агрессии, что питали каждый миг ее бодрствования. Яблочко от яблони, как говорится. Я бросила на нее взгляд, она стряхнула пепел на пол и наклонила голову, отчего ее подбородки собрались в складки. Джас вцепилась в подушку, по ее лицу потекли слезы, она по-прежнему плакала как Мадонна Рафаэля – ни сморщенного лица, ни покрасневшего носа, просто большие хрустальные капли падали из этих затуманенных изумрудных глаз.

– Что ж, может быть, миссис Скиннер. Джас, где Натти?

Она закашлялась и прогундосила:

– У себя в комнате, Билли, я не…

Но я не желала ее слушать. Снова жалобы и извинения, снова пьяное бормотание. Я не могу уступить вечному искушению этих огромных, печальных глаз – не в этот раз, не сегодня. Я должна точно знать, что случилось, и придумать соответствующий план. Голова пульсировала от подступающей колоссальной боли.

Я вышла из комнаты и постучала в дверь Натти.

– Натти, милый, это я…

Он вышел и заключил меня в объятия. Я почувствовала, какой он напряженный; мышцы на его шее натянулись, как корабельные канаты. От него сильно пахло дорогим гелем для душа и его любимым лосьоном после бритья, на нем была его лучшая одежда, мешковатые белые штаны, очень низко сидящие на узких бедрах, и длинная, свободная белая жилетка из «аэртекса» с большими проймами, в лучшем виде демонстрирующими его мускулы. Все, что он носил, стоило целого состояния; все импортное, американское, с лейблами знаменитого рэппера. Тяжелая золотая цепь поблескивала в тусклом свете. Его лучший наряд, будто он ждал, что его папочка может войти в любую минуту, и ради него хотел выглядеть шикарно– Какая-то отдельная, отстраненная часть моего сознания цинично подумала: если бы его отец увидел его в этой одежде, он бы принялся орать и ругаться безжалостно, как много лет назад орал и ругался на Джасмин. Время вряд ли смягчило бы Терри, если судить по его мамаше. Я почувствовала, как к горлу подступает волна тошноты. Я должна через это пройти, должна.

Жесткие дреды Натти щекотали мне лицо и, отстранившись, чтобы посмотреть на него, я увидела, что он плакал; возможно, вместе с матерью – раньше мне доводилось наблюдать подобные эмоциональные оргии, смотреть, как они изводят друг друга, злятся, рыдают или обнимаются. Но бабке он не показал бы своих слез; он знал, как двойственно она к нему относилась. Не сказать, чтоб миссис Скиннер любила Натти, – она никого не любила, это было не в ее природе. Она могла не объявляться месяцами; как-то раз мы не видели и не слышали ее два года, и я понадеялась, что она свалила навсегда. Но она всегда приползала обратно с какой-нибудь дурацкой сентенцией вроде того, что кровь не водица.

Нет, на самого Натти ей было плевать, но нравилось мучить и шпынять его расистскими колкостями: «Жаль, что твоя мать черномазая, верно, Натти? Жаль, что мой мальчик не нашел себе подходящую девушку, а? Но ты все же моя плоть и кровь, верно? Мы должны хорошо относиться друг к другу». Годам к тринадцати он перестал реагировать на ее провокации. Как-то раз, когда она сделала очередной выпад, он ничего не ответил, никакой ярости, никаких детских вспышек. Он лишь посмотрел на нее и сказал: «Да пофиг», – а затем вышел с непроницаемым, нарочито безразличным лицом. После этого он перестал читать и выдумывать истории о приключениях Терри. Я до сих пор не могу простить старую суку.

Я обняла его и вздохнула, представив себе сцену, разыгравшуюся до моего приезда. Неудивительно, что он плакал, хотя я, конечно, не сказала ему, что заметила. Такие, как он, естественно, не плачут.

– Билли, ой, тетушка Билли, я так рад, что ты пришла. Говорю тебе, у меня в голове не укладывается. Моя бабка хоть кого заебе… извини, достанет, ты же видела маму? Херня какая творится, я не хотел ругаться, но я просто…

– Все в порядке, все в порядке, милый, не бери в голову…

– Но я не хотел, чтобы получилось с неуважением, просто…

– Не волнуйся, Натти, милый, в самом деле. Послушай, давай поставим чайник, заварим чайку, и ты мне все расскажешь, а? Как, милый?

Он снова меня обнял. Его тонкое сильное тело сотрясала дрожь. Я обняла его и похлопывала по спине, пока он немного не успокоился. У меня сердце заболело от того, что он в таком состоянии, в отчаянии, в растерянности.

В крохотной кухне, как всегда, было ужасно грязно; задернутые желтые шторы, некогда яркие и веселые, испачкались и выцвели, желтый пластиковый стол вытерся до белых пятен и, казалось, был зацементирован грязью. Когда-то я пыталась наводить здесь чистоту, но это было бессмысленно, Джас к такому не приспособлена, а Натти – ну, с криками и воплями он шел заниматься уборкой, когда его заставляли. Иногда здесь убиралась какая-нибудь его хозяйственная подружка, чтобы произвести на него впечатление, но, похоже, Винус такие вещи не заботили. Все было завалено пустыми жестянками «Нутрамент» и «Дакнс Ривер Нуришмент», сладких молочных протеиновых напитков – желудок Джас уже больше ничего не принимал. У Натти представления о готовке сводились к тому, чтобы сжечь что-нибудь до угольев на сковородке, а затем засунуть это между двумя ломтями хлеба и сдобрить маргарином. Если бы я ела так, как он, я бы раздулась, как шар, но в его теле все калории моментально сгорали.

Я вымыла две кружки и заварила чай; у Джас бессмысленно было спрашивать, хочет ли она чаю, – она ничего не хотела, когда напивалась, – а мамашу Скиннер я и не собиралась спрашивать.

Мы вернулись в комнату Натти. Я присела на край его старой койки, держа в руках кружку с чаем и мечтая об ибупрофене. Натти отшвырнул с кровати открытую обувную коробку и салфетки (это означало, что он обзавелся новыми кроссовками, – признак крутого). Он осторожно сел на другой конец кровати. Комната была настолько мала, что стул бы в ней уже не поместился. Из открытого окна доносились шумы дрейфующих окрестностей: играло радио, кричали дети, кто-то заводил байк. Легкий запах скошенной травы и выхлопных газов смешивался с парфюмом Натти. Тусклый свет выхватывал пыльные поверхности, половина лица Натти сияла, как расплавленная бронза.

Отдельная часть моего сознания ухватила этот образ и перенесла на полотно; портрет, выполненный мастихином в акриле, смешанная техника, возможно даже с металлическими вкраплениями, как у Густава Климта[53]… Я покачала головой. Как я могу думать об этом в такое время? Казалось, сознание медленно, но неумолимо разрывается на части, ужасно чавкая, точно фиброзная губка. Меня охватила ужасная паника: я должна бежать, скрыться, спрятаться; я могу просто уйти и не вернуться; люди ведь так делают, верно? Люди исчезают и… я покрепче сжала кружку. Нет, я должна узнать, что на самом деле случилось; в конце концов, может, все не так уж плохо, буря в стакане, очередная наркотическая истерика Джас. Я посмотрела на Натти и выдавила кривую улыбку.

Мы заговорили одновременно:

– Так что…

– Может, он…

Я помахала свободной рукой:

– Извини, нет, продолжай ты…

Натти страдальчески покачал головой, крепко стиснув челюсти:

– Я, я… – Он пощупал влажные завитки волос надо лбом, сбежавшие из дредов.

– Продолжай, милый.

– Я просто… я не знаю. У меня в голове не укладывается. Он… отец вернется. Как я всегда думал, может войти в любую минуту, понимаешь? В любую минуту…

Я глотнула чаю, чтобы получить секундную передышку. Я обожгла язык, легкая боль прояснила мозги.

– Да, я понимаю, понимаю, милый, но послушай, что же… я имею в виду, как…

Натти поднял с пола изрядно помятую газету и протянул ее мне.

– Смотри, видишь? Какой-то парень в пабе дал бабке газету, а там объявление для людей, чтоб связались, если из семьи кто пропал. Бабка им написала. Они ей позвонили и сказали, что пишут статью о пропавших людях. Позор, что полицейских и правительство это ничуть не колышет. Они шевелятся, только если пропадет маленькая белокурая девочка или ребенок какого-нибудь богатого ублюдка. Так что бабка послала им фото отца, заявила, мол, всем наплевать, что с ним случилось, мама сидит на наркоте, и я никогда своего отца не увижу. Смотри.

Я посмотрела. На первой полосе заголовок: «Исчезнувшие британцы». Под ним коллаж из маленьких фотографий мужчин, женщин и детей, всех возрастов, всех рас. Заголовок помельче: «Вы парень? Вы из рабочего класса? Вы черный? Если да – не исчезайте, всем будет наплевать» – и короткая заметка о коррупции и безразличии, которую «Кларион» увидел в органах, ответственных за розыск пропавших лиц; о том, что никого не интересуют судьбы тысяч британцев, которые исчезают каждый год; но теперь с этим покончено. «Кларион» начинает общенациональный розыск Пропавших Без Вести. Фотографии лишь некоторых из множества.

Размытый серый снимок поплыл у меня перед глазами. Одно изображение, маленькая, довольно смутная старая фотография молодого человека с длинными сальными волосами и кретинской ухмылкой на длинном лице вырвалась из мозаики и отпечаталось в моем больном мозгу.

Терри.

Терри…

Господи, твою мать, Иисусе: Терри.

Я почувствовала, как содержимое желудка подступает к горлу, и выдержала короткую, тяжелую схватку с тошнотой. Пот выступил на лбу, слабость охватила тело. Значит, это правда. Это Терри, мой личный ангел мщения, ухмыляется мне с первой полосы национальной газеты.

– Видишь? Это мой папа… Здесь… ты в порядке? Ты какая-то странная…

– Что? Наверное, вечером съела что-то несвежее. Нелады с животом, ничего страшного, милый.

Я глотнула еще чаю, радуясь, что горячая горечь смывает кислую желчь во рту.

Натти кивнул – для такого парня это проявление искреннего сочувствия, – затем продолжил, и голос его звенел от адреналина:

– Значит, он это увидит, свою фотографию, верно? А если сам не увидит, какой-нибудь знакомый ему покажет, так? Ну то есть, даже если он за границей, знаешь, они ведь получают английские газеты, знаешь, ну по крайней мере, которые крутые, в Амстердаме или еще где. Вот что я думаю, я… ох, Билли, мама, мама, что нам делать с моей мамой?

Голос у него сорвался, он закрыл глаза и кончиками пальцев отбросил с лица свои лохмы.

Я посмотрела на него и вздохнула. Что нам делать с Джас? Видит бог, я пыталась ее вытащить, я сделала все, разве что насильно не отволокла ее в грязную, плохо финансируемую клинику Государственной службы здравоохранения; такой вариант я тоже обдумывала. Но Джас была неисправимой наркоманкой. Ни единого проблеска желания очиститься, несмотря на бессвязные монологи о том, как она хочет стать нормальной; то был всего лишь обычный наркоманский гон. Наркотики, их приготовление, ее друзья; убогие, ничтожные ритуалы употребления были центральным стержнем ее жизни – отними у нее это, и жалкие остатки ее личности рассыплются и развеются по ветру. Она никогда не будет чистенькой милой мамочкой, напевающей в опрятной кухне, какой хотел ее видеть Натти. Обезьяной на спине Джас был героин. Обезьяной на спине Натти была Джас, прилипчивая, жалкая… Эти длинные, костлявые коричневые пальцы, так похожие на его собственные, стальными крюками вцепились в его душу.

– Натти, милый, главное – сохранять спокойствие, верно? Я хорошо знаю твою маму. Ну, у нее есть проблемы, мы все это знаем, но… подожди, дай мне закончить, если твой отец вернется, если он вернется, я знаю, что он поймет. Он увидит, какая тяжелая жизнь у нее была, у вас обоих, и, может, это поможет ей соскочить, а? Понимаешь, о чем я? Может, это и нужно, чтобы она поправилась.

Ложь легко и плавно соскользнула с моего языка. Отстраненная часть меня, наблюдающая со стороны, удовлетворенно кивнула. Другая часть залилась отчаянными солеными слезами, которые жгли как кислота. Припев из старой песни «Клэш» зазвучал в моей голове «Прямиком в Ад, ребята…»[54] Да, меня отправят прямиком в Ад, если в этом мире или в грядущем есть правосудие, прямиком туда.

– Да, да, я понимаю. Ты права, как всегда. – Натти печально улыбнулся. Мое сердце заныло от любви. – Надо быть спокойным, ага? Я хочу сказать, я… знаешь, может, я не должен так говорить, но иногда я страшно злюсь на отца, понимаешь? Я с ума схожу. Как он мог просто уйти, бросить маму, меня, он же должен был понимать, она ведь не сильная. Может, у него были причины, но это… это неправильно, понимаешь?

Да, милый, я понимаю. Разумеется, ты так чувствуешь, это вполне естественно. Но, послушай, потому ты и должен сохранять спокойствие. Не стоит горячиться. Ты ведь знаешь свою бабку, это ее конек.

– Да, верно. Какая-то репортерша из Лондона приезжает повидаться с ней и все такое. Она все это затеяла, эту кошмарную хренотень.

Во рту у меня пересохло. Плохо уже то, что фотография Терри появилась в газете, вместе с двадцатью другими, но репортер? Какого черта репортеру приезжать в Брэдфорд из Лондона, чтобы поговорить с миссис Скиннер? В этом нет никакого смысла.

Натти продолжил, повращав плечами, чтобы расслабить мускулы.

– Глупость, по-моему. Они позвонили бабке, вот почему она здесь, хочет командовать мамой; она думает, что станет теперь знаменитостью…

– Но, Натти, я не понимаю, почему…

– Ну, они хотят написать про нее, про нас. Черт, я не знаю. Не знаю, эта девка сказала – интересная человеческая история. Они собираются, ну, не знаю, хотят написать про то, как исчезновение отца нас обломало или что-то вроде. Ну, как они обычно делают, ты же знаешь. Бабка довольна, думает, ее пригласят в телик и все такое. Ногти себе специально сделала, старая тупая…

– Натти, не надо. Не надо, в конце концов, она твоя бабушка. Я знаю, знаю, но ничего не поделаешь. Нам придется с этим жить и…

У Натти зазвонил телефон. Вытащив его из кармана, он щелкнул по нему и ответил с бессознательной грубостью, присущей его поколению. Я вздохнула, затем жестами показала ему, что иду в другую комнату. Он кивнул. Проходя мимо, я погладила его по дредам. Не прерывая разговора, он обвил рукой мою талию, притянул меня к себе и, пободав головой, отпустил. Совсем как Чингиз, подумала я, когда хочет показать, что любит меня, но не желает поступаться принципами мачо. В конце концов, что мог подують собеседник Натти, если б Натти сказал: «Погоди, дай тетушку обнять, ну, ты понимаешь?»

Я возвращалась в гостиную, голова невыносимо болела; в дверь ввалился Мартышка и чуть не сбил меня с ног. Я пошатнулась и ухватилась за пальто, висевшее в крошечной прихожей.

– Ли, полегче, торопыга.

Я выпрямилась. Мартышка, одной рукой комкая пачку сигарет, а другой вытаскивая из кармана пакетик клубничных конфеток «Кампино», испуганно посмотрел на меня и невнятно забормотал извинения.

– Претите, претите, мисс, но мисс, мисс, в магазине сказали, что отец Натти в газете, мисс, а я не… я сказал, что ничё не знаю, и они сказали, что Натти будет знаменитый, и сказали, что миссус… они что-то плохое сказали, мисс, они сказали…

Я знала, что они могут сказать про Джас, или миссус, как ее всегда называл Мартышка.

– Хорошо, все хорошо, Ли. Успокойся, успокойся, милый. Про газету это правда, там история про то, почему пропал папа Натти, понимаешь? Все в порядке, Ли, правда. Отнеси Натти сигареты. Может, сделать ему еще чаю, а?

Мартышка нырнул в кухню, и я услышала хриплый скрежещущий голос миссис Скиннер, занудно бубнящей на одну из ее любимых тем:

– Опять этот мелкий уродец? Страхолюдный маленький придурок! Будь моя воля, такую шваль давно бы передавили, уничтожить бы их…

Я услышала, как Джас слабо протестует: Мартышка Равный, хороший парень, не его вина, что он такой некрасивый. Она всегда так говорит, потому что он все время на подхвате; возможно, приносит наркотики (я не спрашивала), а не только пиво и сигареты для нее и ее любимого сына. На самом деле, будь он даже помесью Квазимодо с Ганнибалом Лектером, Джас было бы наплевать; он был для нее тенью, как и большинство окружающих. Она бы даже не заметила, если бы в один прекрасный день он упал замертво и больше никогда не появлялся в квартире: «Ох, – сказала бы она дрожащим голосом, если бы кто-то упомянул о его кончине, – какая жалость, бедняжка». Но укол героина – и тебе сразу хорошо, и всё по фигу. Я помассировала виски, пытаясь облегчить головную боль. Если бы Джас сейчас предложила мне что-нибудь из своей драгоценной дури, искушение было бы сильным. Как получилось, что я оказалась здесь, слушаю миссис Скиннер, местный ответ Еве Браун, когда голова раскалывается и вся жизнь разбивается вдребезги? Почему? Почему это случилось со мной? Старая детская жалоба зазвучала у меня в голове: Так нечестно, так нечестно.

Болтовня миссис Скиннер вернула меня к реальности, от которой не убежать. Честно или нет, но что сделано, то сделано, и мне нужно разобраться с этой старой сукой, которая нас изводит.

– Ну, может, и так, Джасмин, но на что годятся такие тормоза, хотела б я знать? Я хочу сказать, боже помоги стране, если он нарожает таких же психов, это ж опять какие расходы для правительства…

– Ли – не заторможенный, миссис Скиннер. У него есть проблемы, вот и всё. А у кого их нет? – Я пыталась говорить не слишком ядовито; мне нужно было выяснить, что же она сделала. Я не хотела спровоцировать ее на очередную тираду.

Она разъяренно вздрогнула, ее подбородки заколыхались.

– Проблемы? Это все из-за таких, как ты; вы носитесь с этими слабоумными. Чертовы благодетели! Вот почему Англия катится к чертям…

Я прервала ее прежде, чем она оседлала любимого конька:

– Хорошо, мы тут с вами не согласны, да, миссис Скиннер? Но эта заметка очень впечатляет, это, эээ, показывает, как решительно вы настроены разыскать Терри, да? И они пришлют настоящего репортера с вами об этом поговорить. Замечательно, правда?

Слюна застряла у меня во рту от такой грубой лести, это уязвило мою гордость – все то же кошмарное высокомерие, что ввергло меня в беду. Я не переваривала ее тупого сынка, и то же самое относилось к ней. Я вдруг вспомнила старое время, когда «овощи» вроде Полин Скиннер не заслуживали даже моего презрения. Лицо Карла возникло у меня перед глазами: как ему удавалось держать себя в руках, когда людишки, подобные Терри, действовали ему на нервы? Я решила подражать его спокойствию, его самоконтролю: миссис Скиннер – просто средство для достижения цели, вот и все. Ничего личного. Я изобразила некое подобие дружеской заинтересованности.

Мне удалось ее обмануть. Тщеславие временно взяло верх над агрессией.

– Не согла… а, ну да. Но ты права насчет газеты. Как только я увидела статью, я подумала, неплохо, написала им и послала фото моего парня. Как сказала репортерша, материнская любовь, миссис Скиннер, самая сильная вещь на свете…

– И она приезжает поговорить с вами лично? Из Лондона? Ну, должна вам сказать, это уже успех. И когда она приезжает?

Миссис Скиннер глупо ухмыльнулась и уже была готова ответить, когда Джас, которая, казалось, вырубилась на диване, вдруг заговорила: голос у нее был невнятно-сонный:

– Я любила его. Я любила Терри. Не знаю, почему он бросил нас, меня и Натти… Когда она придет, эта девчонка, я скажу ей, что любила его и сожалею, если чем его обидела…

Кровь прилила к вислым щекам миссис Скиннер, ее толстые губы сжались, точно кто-то дернул за шнурок и их стянул.

– Ты ничего не понимаешь, чертова наркоманка! Ты позорище! Ничего удивительного, что мой мальчик сбежал… На хрен он связался с черномазой нарк…

– Достаточно, миссис Скиннер. Я хочу сказать, не стоит спорить перед репортером, верно? Они могут отказаться, если решат, что семья у вас недружная; вы же знаете, как они любят во всем копаться. И, честно говоря, то, что вы сделали, просто поразительно, верно? Вы ведь не хотите все испортить. Это всего лишь мое мнение, поскольку я не член семьи, но мне хотелось бы считать себя другом семьи, если вы понимаете, о чем я.

Она затихла, успокоенная мыслью о своем будущем образе в прессе как любящей матери, которая до последнего сражается за пропавшего сына, служит опорой для его ранимой сожительницы, остается преданной бабушкой его прекрасного сына. Теперь вы понимаете, от кого Терри унаследовал свою хитрость; их нельзя было назвать по-настоящему умными, но они быстро схватывали, когда чуяли выгоду.

– Ну, я не отрицаю, что ты все эти годы понемножку помогала. Сидела с ребенком и все такое. Она завтра приезжает, эта девушка. Я сказала, что завтра воскресенье, но она говорит, что для нее это не важно, если речь идет о таких вещах.

Она глупо ухмыльнулась; Королева Дерьма. Она будет кормиться этим до конца своих дней. Интересно, понимает ли журналистка, во что вляпалась.

Она продолжила, точно валик, выжимающий последние капли воды из поношенной одежды.

– Ее зовут Софи, Софи Джеймс. Очень шикарная по разговору, такая вежливая. Говорит, она докопается до сути, понимаешь, разузнает, что сталось с моим Терри. Говорит, что останется на пару дней, пока все не утрясет. Думаю, она захочет и с тобой перемолвиться, вы ведь с моим Терри были друзьями и вечно шлялись вместе, но главным образом она хочет поговорить со мной. Это и понятно, ведь я его мать. Она остановится в «Грет Нотерн»… ах да, ничего такого, но лучше бы… я предложила ей остановиться у меня, но она сказала, все издержки оплачиваются, ну, ты же знаешь этих лондонских типов…

Она не унималась, но я перестала ее слушать. Главное – не паниковать. Ситуация, понятно, не блестящая, но все не так уж скверно, как кажется. В конце концов, подумала я, глядя, как миссис Скиннер пыжится изо всех сил с бутылкой алкогольного коктейля «Айрн-Брю» в одной руке и сигаретой в другой, – все равно Терри никогда не войдет в эту дверь: «Сюрприз, сюрприз, соскучились по мне?» Девушка из газеты сможет лишь разузнать, что Терри был идиотом, которого никто не любил и по которому никто не скучает, кроме его кошмарной мамаши и несчастной маленькой развалины Джас. И Натти, разумеется, Натти будет тяжелее всех это узнать, но тут ничего не поделаешь – ни к чему плакать над сбежавшим молоком. Я разберусь с осадками, когда они выпадут. Сейчас главное – разобраться с газетой.

Я иногда читала «Кларион», она была радикальнее, чем «Мейл» или «Сан». К тому же у них большой раздел обзоров, откуда я узнавала, что нынче модно в мире искусства. Как правило, они высмеивали «провинциалов» и в воскресном приложении публиковали язвительные, иронические снимки пьяных девиц из ночных клубов Ньюкасла. Но иногда их все же начинала грызть совесть, и тогда они печатали истории о «настоящих людях». Серьезные, достоверные, полные праведного гнева. Такие статьи хорошо повышают рейтинг в мертвый сезон. Одно время они носились с темой, потом стрясалось что-нибудь новенькое, и интерес пропадал. Нет причин для паники, никаких.

– …Ну, я не могу терять тут с вами время, Бобби заждался чаю, а я, в отличие от некоторых, забочусь о своей семье.

Миссис Скиннер уронила столбик сигаретного пепла на пол, отшвырнула пустую бутылку и, пошатываясь, поднялась на своих здоровенных каблуках. Оправив нежно-голубые велюровые леггинсы и подобранную им в тон коротенькую кофту с капюшоном, клиновидный вырез которой открывал поистине бесконечное морщинистое, красновато-бурое декольте, она бросила на меня мутный взгляд желтых собачьих глаз. Инстинктивно, как всегда, я слегка пожалела бедного обманутого Бобби, ее парня. Слабый, скучный, иссохший как креветка мужик в захватанных очках с толстыми линзами; он делал все по дому и обожал Скиннершу, которую, должно быть, считал брэдфордским воплощением Мэрилин Монро.

– Я ухожу; заходи, когда она приедет.

Миссис Скиннер злобно мотнула головой в сторону полусонной Джас, сидевшей с открытым ртом на диване.

– Скажи за меня «пока» моему внуку, ленивому маленькому ублюдку. О, когда мой мальчик вернется домой, здесь все изменится, уж я вам обещаю.

С этими словами она, хлопнув дверью, заковыляла прочь. Джас вздрогнула во сне – ее веки задрожали, обнажив белки, – и снова погрузилась в мир грез. Я присела на тонконогий пластиковый кухонный стул, стоявший перед телевизором, и положила голову на руки. Я была совершенно измотана; голова по-прежнему болезненно пульсировала. Стараясь ни о чем не думать, я встала и собралась с силами. Нет смысла тут болтаться. Лучше пойти домой, принять обезболивающее и лечь пораньше. Тогда завтра я по крайней мере буду отдохнувшей. Утро вечера мудренее. Как всегда говорил папа: «Погляди на это дело при свете дня, милая, вот в чем фокус».

Я прокричала «до свидания» Натти, все еще болтавшему по телефону, и спустилась по лестнице, надеясь, что моя машина еще на месте и не разобрана на запчасти. И тут отчаяние снова впилось в сердце. Черная Собака дышала в затылок. Ты ведь тоже пропал, да, папа? Только никого не волновало, что с тобой случилось, так? Тебя не искали репортеры, никто не заполнял бланки в Бюро пропавших людей. Ты просто исчез, растворился во мраке, смутный, почти неразличимый, как черная рыба, ускользающая все дальше, дальше, в озерные глубины, и торфянистая вода цвета сепии сомкнулась, скрыв тебя из виду.

Вся моя жизнь соткана из потерь, смертей и обломков уцелевших. Туда-сюда снует белый костяной челнок, вытягивая из нас нити, нравится нам это или нет. И узор растет, растет, поколение за поколением…

Мне хотелось домой, к моим кошкам, к моим рисункам, к моей постели.

Больше никаких людей – до завтра, по крайней мере. Завтра мне полегчает, завтра я справлюсь.

Глава двадцать первая

– Я скоро вернусь, эта работа… Послушай, если не хочешь, не разговаривай ни с какими репортерами. Ты ведь не обязана… они у тебя всю кровь выпьют… Да-да, я знаю, и ты знаешь, что я об этом думаю. Да-да, делай, что считаешь нужным, просто береги себя, хорошо? Слушай, мне надоидти, я к тебе загляну, посмотрим видео или еще что, договорились?

– Да, хорошо, было бы здорово…

Но Джонджо уже отключился, приглушенное жужжание его дешевого мобильника оборвалось. Его здравый голос утешил меня, пусть всего на пару минут. Воскресенье выдалось адское. Репортерша не явилась, она позвонила миссис Скиннер, долго извинялась и перенесла свой визит на понедельник. Видимо, не смогла добыть фотографа. Ярость миссис Скиннер, вызванная таким «неуважением», сразу же улетучилась при мысли о фотографе: это означало, что ее будут фотографировать. Она потратила целый день на поиски «чего-нибудь приличного» в универмаге «Макс», а Джас безуспешно пыталась навести чистоту в квартире. Натти и Мартышка испарились, как брызги воды с раскаленной сковородки, едва репортерша позвонила. Обычно я не обращала на это внимания, но сейчас встревожилась. Натти такой дерганый, такой непостоянный… Мне вовсе не хотелось, чтобы он отправился на какую-нибудь ужасную тусовку и, перебрав кокаина, оказался бы в камере. По крайней мере, он не любит крэк; я это знаю, потому что он не раз мне говорил, что он и его дружки, элита квартала, считают крэк «наркотиком для неудачников». Слава богу.

Весь день я помогала Джас, пытаясь не обращать внимания на ее все более явное желание «добыть чего-нибудь, чтоб успокоить нервы». К вечеру квартира провоняла хлоркой, а Джас тряслась как осенний лист. Я выбрала то, что мне показалось наиболее подходящей одеждой для нее на завтра, и ушла. Когда я уходила, она уже висела на телефоне. Я ничего не могла с этим поделать. Я знаю, кое-кто скажет, что я должна была остаться, удержать ее, смотреть, как ее ломает. Всегда найдутся идиоты, которые так думают, хотя в это и сложно поверить. Я разговаривала с людьми, которые считают, будто для того, чтобы избавиться от давней героиновой зависимости, достаточно лишь приложить немного силы воли и пережить ночь лихорадки. А наутро вскакиваешь с ясным взором и распушенным хвостом, напевая «Весна украсила поля цветами» как Дорис Дей,[55] полностью интегрированный в заботливое, любящее и всепрощающее общество. Они искренне так думают. Раньше это приводило меня в бешенство, но теперь мне кажется, что они верят в это дерьмо, потому что ужасно боятся; люди предпочитают жить в Стране Грез, потому что реальная жизнь чертовски безнадежна. И они правы. Так что я больше не завожусь – какой смысл?

Воскресный вечер прошел как в тумане. Я помню, что сделала сэндвич с яйцом, затем лежала на диване – Каирка на груди, Чингиз на ногах. Каирка обслюнявила меня всю, потому что ветеринар вырвал ей зубы, моей несчастной маленькой шлюшке; помню, по Пятому каналу шел какой-то странный фильм про ковбоев с Уиллом Смитом, а потом – ничего. В семь утра будильник прозвонил как трубный глас.

Так что, пока я по удушливой жаре ехала в город, я позвонила Джонджо, просто чтобы услышать его здравый голос. Влажность была ужасная; солнце я еще могу вынести, но влажную жару… Чистая майка сразу же прилипла к телу, пропитавшись потом, а свежевымытые волосы висели как сосульки.

Вдоль шоссе на Лидс «придорожные девочки», как называет их Лекки, катали коляски со своими младшенькими. Зажав сигареты между костяшками, они топали вниз с холма в укороченных хлопчатых брючках и обтягивающих топах, их белую сияющую кожу усеивали землянично-красные пятна солнечных ожогов. Как они могут курить в такую погоду? И почему их детишки без головных уборов, но затянуты в джинсики и шерстяные кофты? Проезжая мимо магазина запчастей, я заметила малыша лет трех, не более, – на нем была лишь грязная рубашонка и огромный мотоциклетный шлем; он посасывал мороженое на палочке, просовывая его через забрало шлема.

И все же, когда я одолевала подъем, я взглянула в долину у подножия холма. Старая иллюзия вновь завладела мной: на мгновение мне почудилось, что внизу плещется море. Проблеск эксцентричности, тайны, заключенной в лабиринтах резных каменных коробок, – вот что делало Брэдфорд таким странным местом.

Как часто я слышала от приезжих: «Ах, это похоже на… На минуту с этого места мне показалось, будто я на побережье, как забавно». Да, забавно. Если бы только это было правдой; море – ох, я бы все отдала за недельку на море. Карабкаться по вересковым склонам над чашей города, где ветровые турбины стоят неподвижно, как часовые, в безветренной жаре, под дымчатым лилово-голубым небом. Я с тоской подумала о замечательных вентиляторах Лекки, о магазине с его прохладным, сладким запахом лилий и полироли… Если бы там еще не было этих звенящих амулетов.

Я проснулась от трезвона будильника на удивление бодрая. Чем больше я думала, тем больше успокаивалась. Разумеется, это будет довольно неприятно, но бывало и похуже. Даже если что-то попадет в газеты – какая разница? Да никакой. Небольшая встряска, а потом все снова станет, ну, как обычно.

И еще кое-что пришло мне в голову, пока я мылась в душе. В каком-то смысле это поворотная точка. Да, я сделала чудовищную, ужасную вещь. Но я за это заплатила, время прошло. Если бы я тогда села в тюрьму, я бы давно уже вышла, стала свободной женщиной. Даже если бы Терри не… если бы он не… он бы все равно бросил Джас, такой уж он тип. Я не пытаюсь оправдываться, это реальность; хорошо, я не могу это доказать, но я вполне уверена. Я дорого заплатила за содеянное и продолжала расплачиваться долгие годы; настало время выбросить это из головы. У меня только одна жизнь, это, черт возьми, не эскиз будущей картины, большой и хорошей; это и есть жизнь. Как в японской каллиграфии, у тебя только один шанс провести совершенную линию.

Когда это закончится, я все изменю. Найму кого-нибудь управлять магазином, уеду, устрою себе длинные каникулы, куплю какой-нибудь кругосветный тур. Эта дурацкая история с газетой в каком-то смысле поможет… как там Лекки говорит? Ах да, закрыть тему. Я закрою эту тему. Я давно уже поняла, что не смогу спасти Джас, это тяжело, очень тяжело, но нужно быть реалисткой. Я люблю Натти, но теперь он взрослый человек; я не могу всю жизнь ходить за ним хвостом, как тоскующий синий чулок. Я всегда готова прийти к нему на помощь, но я хочу дышать, я хочу жить.

Когда я пришла, Лекки уже сгорала от любопытства. Она чуть из штанов не выпрыгнула, когда я рассказала ей, что приезжает репортер, чтобы поговорить с миссис Скиннер, Джас и Натти, что визит сперва отменили, потом перенесли на сегодня; это ее чуть с ума не свело. Ей хотелось взглянуть хоть одним глазком, ее история очень воодушевила, меня же нисколько. Мне не слишком-то хотелось об этом говорить, но Лекки жадна до сплетен, так что пришлось в деталях описать ей восторг миссис С. при мысли о фотографе, и как та по крайней мере трижды бегала в универмаг «Макс» за покупками, с открытым ртом и выпученными глазами. Я сказала Лекки, что подумываю о долгом отпуске, когда все это закончится, и, к моему удивлению, она расплакалась, затем выскочила из-за прилавка и обняла меня. Успокоившись, она отправилась в «Старбакс» добыть нам перекусить и вернулась с охапкой туристических проспектов. Лично мне понравились Гавайи, но кому ж они не нравятся?

Как бы то ни было, размышления об отпуске заставили меня на время все позабыть, хотя Натти звонил мне, что, казалось, должно было напоминать мне обо всей этой дряни. Он описал весь ужас, что происходил в квартире Джас, как этот парень всех фотографировал, как репортерша пришла вместе с миссис Скиннер, и какой уродиной выглядела его бабка, и что он сказал этой девице и, ох, все было пересказано в деталях. Уже не в первый раз я с тоской подумала о тех днях, когда мобильные телефоны были агрегатами из области фантастики. Я всячески пыталась его успокоить, но это было бесполезно, я слышала, как на заднем фоне миссис Скиннер орет на Мартышку и, как я поняла, плачет Джас. Я с трудом сдерживала желание бросить все и бежать туда, но этого делать не стоило: я ведь считалась всего лишь «другом семьи». Я должна сохранять спокойствие, не вмешиваться, не выглядеть слишком надоедливой, слишком подозрительной. Я должна оставаться уравновешенной, не проявлять чрезмерного интереса. Вы когда-нибудь пытались выглядеть естественно? Это самая сложная штука на свете, и чем больше пытаешься, тем менее естественно ты выглядишь. Единственное, что может помочь, решила я, – думать о чем-то другом, в данном случае – о магазине, так что я неистово бегала взад-вперед, переоформляя витрины и выкладывая новый товар.

После обеда у нас случился наплыв покупателей, мы сделали неплохую выручку, это меня немного отвлекло – зеленый янтарь оказался ужасно популярным. Я стенала, что не могу найти поставщика приличной бирюзы, и составляла список товаров, которые нужно дозаказать, когда зазвонил колокольчик и в магазин кто-то вошел.

– Лекки, милая, обслужи джентльмена, я хочу позвонить Беттельштайнам насчет серебряных цепочек…

– Билли…

Этот мужчина. Его голос… я знала этот голос… я… Внезапно мир сузился до темного дверного проема, до высокой, окутанной туманом фигуры. Я моргнула. Я услышала свой голос точно откуда-то издалека, волосы встали дыбом.

– Микки? Микки? Это ты?

Он шагнул к свету. Нет, не он – его отец. О, я в самом деле подумала… о боже, это он. Словно пойманная птица неистово затрепыхалась в сердце, горло сжалось, как кулак. Господи, подумала я, он, господи, какой он старый. Онемевшая, я искала в нем черты своего милого мальчика, юноши, которого так отчаянно любила. На его месте стоял человек, на лице которого были написаны горечь и настороженность, выцветшие васильковые глаза были холодны и полны подозрения. Его широкие плечи обвисли, дешевая майка обтягивала пивной живот, некогда сияющий водопад каштановых локонов небрежно обрезан до банальной короткой стрижки, все еще густые волосы потускнели и огрубели. Глубокие складки залегли от носа к губам.

Уголком глаза я заметила, что Лекки стоит, глупо вытаращив глаза: неужели эта престарелая развалина и есть тот прекрасный сорвиголова, о котором я рассказывала? Я молча подала ей знак, и она демонстративно занялась стойкой с открытками.

Я попыталась откашляться.

– Э, да, вот это сюрприз…

Он пробормотал:

– Твоя мать сказала, где ты. Я хочу поговорить. Наедине.

– Да, да, конечно. Пойдем в кабинет.

Казалось, он заполнил собой всю крошечную комнату, я встала за своим неприбранным столом и предложила ему сесть. Он не сел, он не смотрел мне в лицо. Совсем как в старые времена. Мы оба стояли, молчали. Он выпятил челюсть, как всегда, когда чувствовал себя неуютно, его красные, разбитые пальцы барабанили по швам Дешевых мешковатых джинсов – так бывало всегда, когда он нервничал и… Ах, куда подевалась моя любовь, где в этой разрушенной плоти скрывался мой юный муж, мой…

Внезапно я поняла, почему он пришел. Об этом кричала каждая линия его тела. Хорошо зная его, я испугалась, что он сейчас выложит все, и Лекки услышит.

– Микки – э, что ж… Хочешь кофе? Или во…

Он отмахнулся, совсем как прежде. Я очень остро ощущала, что мой вид ему отвратителен. Не знаю, бывало ли такое с вами, но поверьте мне, это очень дерьмово. Я почувствовала себя униженной, слабой и присела на край стола.

– Ты знаешь, почему я здесь. – Он говорил так, словно это стоило ему огромных усилий. – Ты знаешь… я видел ту газету… парень на работе показал, ученик. Я видел… его… я…

Надо взять контроль над ситуацией, и как можно скорее.

– Да, да. Я знаю. Микки…

– Не называй меня так. Никто больше меня так не зовет. Меня теперь зовут Майклом.

– Извини. Хорошо, Майкл, послушай, здесь не место для таких разговоров. Понимаешь? Не здесь.

Он скорчил гримасу. Я подумала, может, у него что-то болит.

– Мик… гм, с тобой все в порядке? Ты какой-то…

Он снова махнул рукой.

– На работе перенапрягся, поднял что-то тяжелое. Не важно, тебе не о чем беспокоиться. Долгая поездка получилась, вот и все. Послушай, ты меня не выставишь, понимаешь, у меня семья, дети, я не…

– Я не собираюсь тебя выставлять; просто давай не здесь, хорошо?

Мои мозги напряженно работали; я должна заскочить к Джас, как обычно, после работы, но… ч-черт, это важнее. Микки… Майкл мог все испортить, если себя накрутит. Как и прежде, я должна сделать то, что будет лучше для нас обоих, вопреки ему. Я – я так устала, так измучилась. Нужно сосредоточиться. Я на долю секунды прикрыла глаза, затем вдохнула, сообразив, что перестала дышать.

– Э… лучше приходи вечером ко мне домой, после работы, скажем… в половине шестого. Я напишу адрес, это зозле церкви.

Он взял клочок бумаги и посмотрел на него.

– Я остановился у матери. Она плохо себя чувствует. Вот что я всем сказал. Что я поехал ее навестить. Тебе лучше говорить то же самое.

Он медленно развернулся и вышел из магазина. Не оглянувшись.

Нащупав позади себя стул, я упала на него. Мозг точно вытерли губкой, я сидела в толстом пузыре, окруженная пустотой, я воспринимала лишь биение своего пульса и шелест своего дыхания. Мне казалось, если я хочу, чтобы все прекратилось, чтобы кровь перестала бежать по венам, чтобы легкие перестали работать, мне нужно просто сказать: Все, конец. Просто нужно…

– Боже мой, Билли, ты в порядке? Это был… ну, ты знаешь, кто? Все разом свалилось! Чего он хотел, что он сказал? Столько времени прошло…

Пузырь прорвался, и мир снова нахлынул на меня, будто кто-то включил радио. Зазвонил мобильник, хлопнула дверь магазина. Лекки знаками показала, что обслужит покупателя, и я нажала кнопку.

– Алло, – произнесла я. Голос нормальный.

– О, привет. М-м, меня зовут Софи Джеймс, миссис Морган, мы с вами не знакомы, извините, что беспокою, Натан дал мне ваш номер, я надеюсь, вы не против, что я вам звоню, но я делаю…

– Да, вы репортер из «Кларион».

– О, да, да, это я. Разумеется, вы все знаете. Извините. Понимаете, Джасмин сказала, что вы всегда были опорой для их семьи…

– Ну, я бы так не сказала, я просто друг… – Невероятно спокойный у меня голос; удивительно. Я сама себе удивлялась.

– О, вовсе нет, Джасмин назвала вас семейным ангелом-хранителем! Они очень высокого мнения о вас. Я хотела бы узнать, не могли бы мы с вами встретиться? Немного поболтать? Вы бы нам очень помогли, правда, ведь никто не знает всю ситуацию лучше вас и…

– Извините, я не могу…

– Пожалуйста, миссис Морган, вы бы мне очень помогли, правда. Я провела весь день с э-э, миссис Скиннер, и теперь она, кажется, уверена, что речь идет о преступлении, и я подумала, что вы, как э-э… друг семьи… подумала, что…

Преступлении? Какого хрена? – я судорожно закашлялась, весь воздух вышел из легких, холодный пот заструился по спине.

– Миссис Морган? С вами все в порядке?

преступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступление

– Да, да, простите, чай попал не в то горло. Я не миссис, мисс. Я разведена. Морган моя девичья фамилия. Называйте меня просто Билли, меня все так зовут… – Я трещала без умолку. С усилием, от которого чуть не лопнула голова, я взяла себя в руки.

преступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепреступлениепресту пление

– Хорошо, Билли, так могли бы мы…

Мне так сильно хотелось послать ее подальше, что у меня разболелись зубы, но я должна мыслить здраво. Если я откажусь встретиться, это будет выглядеть странно, поскольку все остальные из кожи вон лезут, чтобы засветиться. В наш век знаменитостей никто в здравом уме не отказывается от возможности попасть на страницы газет. Если я с ней повидаюсь, по крайней мере смогу высказать свою точку зрения.

Преступлениепреступлениепреступление – прекрати, прекрати сейчас же, соберись!

– Ну, вам лучше всего прийти ко мне домой, скажем… – Я напряженно думала. Микки надолго не задержится, с его-то отвращением ко мне (прочь, прочь боль, не сейчас, не думай об этом сейчас), если я проведу полчаса с этой девицей, я смогу потом заехать к Джас и проверить, в порядке ли они… – В семь тридцать?

– Да, это было бы замечательно, большое вам спасибо.

Я продиктовала ей адрес, объяснила, как добраться, и повесила трубку.

Услышала какой-то стук. Опустив глаза, увидела, что пальцы судорожно барабанят по ободранному пластику. С усилием остановилась и вытянула руку. Поверхность стола под ладонью была холодна. От меня словно веяло ужасным холодом, неестественным, как смерть. Мне казалось, дыхни я сейчас на цветок в горшке на столе, он тотчас завянет. Это заставило меня улыбнуться.

Вот что абсолютно худшее в этой ситуации, самое ужасное, самое отвратительное – я знала: я с этим разберусь. Мне это под силу. И чего ради, подумала я, и слабая холодная улыбка появилась на моих одеревеневших губах, чего ради я это делаю?

Глава двадцать вторая

– Послушай, ты можешь уйти пораньше, я закрою магазин, нет проблем. Билли, перестань, ты в шоке, увидеть его вот так! И вся эта глупая история с газетой, боже мой! Поверить не могу, что ты действительно собираешься разговаривать с этой репортершей! Будь поосторожнее, вот и все, что я скажу. Они вечно все переворачивают с ног на голову, ты знаешь, приписывают тебе слова, которых ты не говорил. Шакалы они, вся эта пресса, им нельзя доверять.

Лекки глубокомысленно кивнула, поджав губы, накрашенные розовой помадой «МАК»; на ее лице было написано: «уж я-то все про них знаю». С таким же лицом она рассуждала о компьютерах и знаменитостях, о том, в чем она на самом деле разбиралась не лучше любого из нас. Но ей нравилось считать себя ужасно опытной, и я не возражала. Я очень ценила ее простодушие, всегда. Лекс, читаешь ли ты сейчас мои записки, не отшвырнула ли их в омерзении. Я очень ценю тебя, милая. Твою красоту, твой ум, твое большое сердце и – твою наивность. Все эти качества очаровательны; в них – твоя удача, твой талисман, отгоняющий мрак; храни свою чистоту.

Чистой – вот какой я хотела быть больше всего на свете. Грязное пятно сожаления расползалось по мне, как чернила, пролитые на писчую бумагу. Я сожалела обо всем; я бы, не задумываясь, продала душу, если бы только могла повернуть время вспять, начать сначала, разорвать старую страницу, заточить карандаши и начать с чистого листа, – на сей раз как надо.

Когда я приплелась домой, мне показалось, что коттедж провонял котами и плесенью; я открыла окна и выбросила охапку садовых цветов, превратившихся в засохший веник. Я вооружилась пылесосом и щетками для кошачьей шерсти, которую Чингиз любил оставлять на ковре и на своем месте на диване. Примерно с полчаса я бестолково изображала бурную хозяйственную деятельность, затем сдалась и пошла в душ. Я очень долго стояла под чуть теплой струей, обильно намылившись гелем для душа с экстрактом чайного дерева; в жаркий вечер его резкий, острый запах был приятнее, чем аромат поддельных фруктов или химических цветов.

Надев свободные хлопковые штаны на завязках и чистую майку, я со стаканом клюквенного сока прошлепала в сад и села на скамью, подставив лицо плотному золотому свету солнца. Мерещится, или правда появился слабый намек на осень? Всегда интересно уловить момент, когда на смену одного времени года приходит другое. Это происходит едва заметно, но что-то такое в воздухе…

Мысли в голове беспорядочно скакали. Я попыталась воспользоваться приемом медитации, который мне всегда рекомендовала Лекки, и прислушаться к звукам вокруг, перенести себя в здесь и сейчас. Я слышала диких голубей, газонокосилку, детский смех, музыку вдалеке – что-то классическое… Миссис Лич звала своего терьера Дарси – совсем как в экранизации Джейн Остен.[56] Дарси сопел и тявкал на кладбище за стеной. Я пыталась вслушаться во все это и забыть об остальном, но не могла.

Пустяковые мысли всплывали на поверхность сознания и прокручивались снова и снова, затем исчезали. Что приготовить на ужин… Надо ли подрезать розы… Прачечная. Витрина. Затем, внезапно: показалась ли я Микки такой же старой, каким он показался мне? Кажусь ли я всем такой старой? Не пропала ли она без следа, моя… ну, привлекательность? Не превратилась ли я в одну из этих пожилых, незаметных, бесполых женщин, на которых ни один мужчина на улице не посмотрит дважды? Из тех, кого молодые комики высмеивают по телевизору? Я впала в панику; глупо, но я ничего не могла с собой поделать. Несмотря на серьезность происходящего, мне казалось, это ужасно важно, что я никогда не смогу флиртовать без того, чтобы люди подумали, будто я сексуально озабоченная старая корова, мне никогда больше не будут свистеть вслед, я больше никогда не стану объектом мужского желания, никогда. Я попыталась рассуждать здраво: а приятель Лекки, Том? Он был так мил, но что, если он лишь старался быть вежливым, а я приняла это на свой счет? Как это должно быть унизительно, но откуда мне знать; что, если бы я спросила, а. он рассмеялся бы мне в лицо и сказал: «Ах, господи, вы слишком стары для меня! Моей последней девушке было восемнадцать! Я просто хотел оказать любезность, потому что Лекки попросила…»

Это убило бы меня, точно, и я… я… Сердце, обезумев, словно металось по всему телу, пытаясь найти место, где можно спрятаться от этой непреодолимой банальности. О боже, о боже, я так одинока, у меня есть только Джонджо, но нравлюсь ли я ему, или это всего лишь привычка; может, он просто считает меня второй женой? О, это нечестно, все кончено, я все упустила, выбросила в канаву, а теперь слишком поздно… В чем смысл жизни? В чем ее треклятый смысл? Сперва быть молодым и глупым, а затем – старым и предаваться сожалениям, а потом – умереть? Кончено. Финиш и никакого второго шанса? Как отчаянно жестоко, как невыносимо печально!

Окончательно расстроившись, я поднялась и нечаянно опрокинула стакан с соком. Он полился на траву, как кровь. Я положила руку на грудь и почувствовала, что сердце колотится как отбойный молоток. Успокойся, успокойся… Я должна успокоиться. Микки может появиться в любую минуту. Я же не хочу, чтобы он застал меня в таком виде… Тоненький голосок в голове пронзительно заверещал: «Не надо с ним встречаться, беги отсюда». Потом все вокруг завертелось, как мозаика на скамейке; дальше только помню, как сижу на траве.

Голова кружилась, я легла на спину и попыталась дышать медленно. Мини-обморок. О'кей, ничего неудивительного в таких-то условиях. Полежать спокойно минутку… Когда я ела последний раз? Вчера вечером? Тогда чай и тост. Лучшее лекарство от всех болезней. Шатаясь, как только что вылупившийся цыпленок, я потащилась в кухню и сделала тост из зачерствевшего хлеба. Блуждая туда-сюда и жуя на ходу, я посмотрелась в зеркало: белая как простыня, еще хуже, чем обычно. Я в сто раз лучше выгляжу с загаром, хоть он и считается вредным. По крайней мере, я не кажусь такой изможденной и больной. Я накормила кошек гурманским кошачьим кормом из крошечных баночек, затем бездумно включила телевизор и посмотрела местные новости. Когда они закончились, я взглянула на часы. Где же Микки?

В пять минут седьмого я услышала, как перед домом остановилась машина. Это был он. Я подошла к окну и выглянула: пожилой человек, которым какая-то злобная фея подменила моего молодого мужа, неуклюже вылезал из старого грязного «форда». Эта дешевая, дерьмовая машина казалась воплощением того, кем он стал. Мой, прежний Микки, даже если бы со временем и заставил себя обзавестись машиной, никогда бы не стал ездить на такой запущенной куче дерьма. Его талант механика и гордость не допустили бы такого. А этому человеку было наплевать.

Но я слишком жестока. В конце концов, как он сказал, у него есть семья, от которой он сейчас ускользнул; он, похоже, работает на фабрике, не используя свои навыки и таланты. Возможно, там, где он живет, работу найти нелегко. А дети обходятся недешево; сердце у меня сжалось. Дети. Как мы мечтали их назвать? Ах да, Эстер, Эмеральда, Дилан, Рори. Глупые, должно быть, имена, но для меня они до сих пор звучат прекрасно. Как зовут его детей?

Я открыла дверь до того, как он постучал, и увидела, как он пытается изобразить спокойствие на постаревшем лице. Меня охватила жалость, хотелось броситься к нему, положить ладонь на его руку, такую знакомую, веснушчатую; под загоревшей розоватой кожей все еще бугрились мускулы. Форма ногтей, его натруженные руки… Я поспешно отвела взгляд.

– Заходи. Выпьешь чего-нибудь? – И чуть позже, когда я опять предложила ему выпить, он слегка отвернулся и снова пробормотал «нет». – О'кей, тогда проходи сюда.

Я провела его в гостиную и предложила сесть. Он неловко присел на краешек кресла, свесив руки между коленей и гневно выставив вперед голову. Я пыталась придумать, что сказать, но, похоже, мой и без того ограниченный запас светских любезностей полностью иссяк. Мне было ужасно его жаль, вот в чем проблема. Мне хотелось его утешить. В горле застрял комок, мы заговорили одновременно. Я мотнула головой, чтобы он продолжал. Он судорожно прочистил горло; не думаю, что он поперхнулся или почувствовал ко мне то же, что я к нему. Я могла сентиментально вспоминать наше утраченное прошлое, но достаточно было поглядеть ему в лицо, чтобы понять – не любовь ко мне заставляет его нервничать. Далеко не это. Но отчего-то мне все еще казалось, что мы сможем поговорить как следует, как в старые дни, сможем что-то исправить, снова станем друзьями, пусть и не близкими. В конце концов, когда-то мы очень много значили друг для друга, и, говорят, время все лечит.

– Мне надо знать, что ты собираешься делать? Потому что, если ты, так сказать, ты думаешь, ты собираешься говорить о том… что случилось… я этого не желаю, поняла? Мне теперь надо думать о жене и детях; я не хочу, чтобы ты все испортила, не хочу. И это в газетах, я должен… я тебя предупреждаю… я…

Он говорил зло, с трудом, задыхаясь от гнева. Подсвеченное с одного боку слабым золотым светом из окна, его лицо походило на маску; глубокие глазные впадины, окруженные морщинами, походили на дыры, за которыми жило что-то дерганое и непонятное, грызущее собственную плоть. Внезапно мне почудилось, будто я говорю не с Микки, а с каким-то другим существом, поселившимся в его обветшавшем теле; это был он, но в то же время не он. Ярость кипела в нем, передаваясь мне. Я почувствовала, как от его гнева воспламеняется мой собственный. Это неправильно, не так все должно было пойти, но, честно говоря, я не могла поверить, что он окажется таким упрямым. Он знал меня, он знал, что я разумный человек; что же он, черт побери, себе вообразил? Что я хочу признаться полиции? Исповедаться в газетах? Он что, решил, будто я, пройдя через все это, упаду в последнем прыжке и все разрушу? Гнев закипал, пересиливая жалость. Посмотрите на него, посмотрите – сидит здесь и меня запугивает. И что же он собирается сделать? Заставить меня молчать? Убить и меня тоже?

Боже. Боже. Я встала и подошла к окну, повернувшись к Микки спиной, пытаясь сдержать раздражение. Боже милостивый, когда все это закончится, ничто меня здесь не удержит, ничто. Я сяду на первый же самолет, так-то. Можно подумать, у меня других забот нет. Он приехал разузнать, что к чему, это я сразу поняла, но запугивать меня в моем собственном доме? Блядь. Я почувствовала, как кровь приливает к лицу, и прижала тыльную сторону ладони к щеке. Она была ледяная, несмотря на теплый вечер. Леденящий холод – я закрыла глаза. Я так устала. Так чертовски устала от всего этого. Я сделала глубокий вдох.

– Микки, о'кей, Майкл. Ты не можешь просто явиться сюда и, я не знаю, запугивать меня? Не начинай, потому что я в курсе, что у тебя семья, я это знаю, понятно? Но так неправильно. Я защищала тебя все эти годы, я…

Он иронически фыркнул:

– Защищала меня? Ты сломала мою хренову жизнь, сука. У меня кошмары, я просыпаюсь с криком. Джоан, моя жена, не знает, что и думать. Я сказал ей, что это из-за клуба. Она не знает, Билли, и никогда не узнает. Она достойная женщина, достойная. Не то, что ты. Защищала меня? Блядь. Ты меня всего лишила. Годы ушли, чтоб я хоть немного оправился… Я знаю, что ты тут болталась с этой ебанутой наркоманкой Джас, с его чокнутым семейством, парни мне рассказали. Они сказали, это был Клуб бывших жен, бля, шутили. Ты больная. Больная. Я не хочу… – Он замолчал, пытаясь отдышаться, как собака, которая слишком быстро бежала.

Я – больная? О да. Как он мог прийти сюда – столько лет прошло, – и сказать мне в лицо… Ведь я… я так его любила. И продолжала любить, мечту, идеал, ставший еще драгоценнее оттого, что это я вынудила его бежать, потому что я пожертвовала собой, чтобы его спасти. Или я так думала. Но я и не подозревала, что все это время в нем, точно яд, нарастала ненависть ко мне. Черная маслянистая отрава стекала с его побелевших искривленных губ, уничтожая светлые воспоминания о нем. Как он мог? Как он мог? Чувства бурлили, поднималась тошнота.

– Хватит, Микки, слышишь? Я сделала то, что должна была сделать. Да, я присматривала за Джас и мальчиком; по крайней мере я не съебалась в голубую даль, умыв руки нахер…

– Присматривала за ними? Да ты за ними шпионила. Пыталась контролировать их, как всегда. И не хрен мной командовать, ты уже не маленькая любимица Карла, тьі никто, как и я. Никто и ничто, твою мать. Неудивительно, что парни над тобой смеялись, ты была такой, твою мать, надутой, а теперь посмотри на себя – высохшая старая сука. Они тебя ненавидели, знаешь ли – вот именно, только Карл их удерживал; ты и с ним еблась? А? Всегда хотел знать. Так ведь, а? Ты на все способна, ты. Дрянь.

Я в изумлении уставилась на него. Он действительно думал, что я спала с Карлом.

– Я никогда… С Карлом? Нет – и они не ненавидели меня, о чем ты говоришь? Я…

– О да, еще как, блядь, ненавидели! Они все тебя ненавидели, корова надутая. Они ненавидели тебя и считали настоящей блядью. Мне приходилось тебя поддерживать, и ты ничего не знала. Блядь, ты жила в своем ебаном мире. Маленькая принцесса, бля. Парни тебя терпеть не могли, такую болтливую пизду. А девчонки! Только Карл и слышать ничего плохого про тебя не желал. Даже подбил глаз жене, чтоб язык не распускала. Все думали, что ты с ним ебешься, все. А я должен был терпеть! Ты меня дурачила, я был под каблуком, долбанным идиотом я был. Но больше такого не будет, о нет. Какого хера я с тобой вообще связался? Ты ебаная ведьма, ходячее несчастье, чертово проклятье… Для всех женщин такие, как ты, – позор, и если ты думаешь…

Я слушала, как он бубнит, но звук будто выключился. Ненавидели меня? Все в «Свите Дьявола» ненавидели меня? Но… нет, ничего подобного, я ладила со всеми… разумеется, я была болтлива, я знаю, я признаю это, но… Нет. Это неправда. Не отнимай у меня еще и это.

– … Я не хочу впутываться в эти дела. Я знаю, чего ты хочешь, всеми управлять, командовать, всегда знаешь, как лучше. Вся эта хренотень с газетой, я не…

– Я буду разговаривать с репортером сегодня вечером.

Он вскочил, стиснув кулаки.

– Ты шизанутая сука. Я не позволю, я не… Ты не…

Как мне было холодно… В комнате стояла тяжелая жара, но внутри меня был ледяной холод. Я смотрела на него: то, во что он превратился, вдребезги разбило восковой щит моих розовых воспоминаний. Он был готов ударить меня, но я не боялась, потому что он мог убить меня, но не мог ранить сильнее. Он посмотрел мне в лицо и опустил кулак. Он всегда был слабаком.

– Ну, давай, давай же, крутой парень, ударь меня. Вот будет здорово, когда войдет репортерша, а она придет с минуты на минуту. Ради всего святого, возьми себя в руки. Если я не поговорю с ней, это будет выглядеть странно. Я должна с ней встретиться, чтобы держать все под контролем, ты хоть это понимаешь? Боже… думать все эти годы, что я… неважно. Я сделаю, как считаю нужным, Микки, и буду тебе признательна, если ты сейчас съебешься и позволишь мне уладить дело, чтобы все выглядело нормально, когда эта девушка придет. Ты меня слышишь?

– Упрямая корова! Но я тебя предупреждаю: если я пойму, что ты хочешь впутать меня… я уж постараюсь, чтобы ты больше ни с кем не пиздела. Я навсегда заткну твой злоебучий рот. У тебя, может, ничего и нет, но у меня…

– Семья. Это я уже поняла.

– Верно, заткнись. Что ты знаешь о семье? Даже твоя мать тебя не выносит, слышала бы ты, что она мне о тебе говорила, спрашивала меня – меня! – в чем она с тобой ошиблась. Уродилась порченой, так она сказала, и она права. Ты родилась порченой, дурная кровь. Так что знай. Я этого терпеть не собираюсь, я…

В дверь постучали, и мы оба застыли, объединенные этим моментом и ничем больше. Он открыл было рот, но я велела ему заткнуться.

– Это она, репортерша. Умолкни, Микки, если ты любишь свою семью, как ты говоришь. Просто… просто убирайся. Я скажу, что ты сосед, который зашел что-то одолжить.

– Не указывай мне, блядь, что…

Я холодно посмотрела на него. Он опустил глаза. Я почувствовала, как на меня накатывает болезненная смесь печали и отвращения.

– Уходи, уходи. И, Микки, не возвращайся больше никогда. Я клянусь, что никто не услышит о том… что случилось… от меня. Никогда. Думай обо мне что хочешь, Микки, но если я до сих пор ничего не рассказала, зачем мне рассказывать теперь? Иди же, уходи, уходи, я должна ее впустить.

Я перевела дух и пошла к двери, Микки шел следом. Я открыла, и он, протиснувшись мимо меня, направился к дороге, к машине. Я посмотрела ему в спину: его освещало закатное солнце, рой золотых пылинок танцевал вокруг него.

Он уехал.

– …Прошу прощения, я вам помешала? Вы, должно быть, миссис Морган, я – Софи, из «Кларион»? Вы сказали, мы можем поговорить?

Я взяла себя в руки. Молодая женщина вопросительно смотрела на меня. Я изобразила улыбку. Не знаю, кого я ожидала увидеть, – пронырливую Настоящую Лондонскую Штучку, должно быть; но Софи оказалась крохотной тоненькой девушкой лет двадцати пяти. Очень бледная, нос с горбинкой порозовел от солнца, одета в мятую кремовую блузку без рукавов и мятые серые льняные брюки. Короткий хлопковый кардиган завязан вокруг талии; тонкие мышиные волосы стянуты в короткий хвостик, одна прядь за ухом выбилась. Коричневые очки от солнца подняты на голову. Маленькие серебряные сережки-гвоздики с голубым топазом, я отметила их автоматически. На шее изящная подвеска, сочетающаяся с сережками. Не Дешево и не вульгарно. Обручального кольца нет, только одно простое тонкое серебряное кольцо. Огромный, набитый холщовый портфель свисал с хрупкого плеча. Она выглядела измотанной.

– Простите, да, надоедливый сосед, с ним бывают проблемы – ну знаете, как это бывает. Не совсем адское проклятие, но… Понимаете. Не обращайте внимания. Входите, зовите меня Билли. Послушайте, не хотите посидеть в саду? Здесь хорошо, я могу предложить вам чаю… соку? Клюквенного? Проходите, я сейчас вернусь.

Доставая стаканы, лед и сок, я смотрела, как она уселась на скамейку и, закрыв глаза, повернула лицо к солнцу. Она ослабила застежку коричневой сандалии и почесала пятку. Она выглядела так, будто никогда не ела досыта и не видела дневного света. Каково это – жить в Лондоне, подумала я, если в ее возрасте она выглядит такой старой клячей, бедняжка. Моя необычная хладнокровная отстраненность так и не прошла. Казалось, ничто меня не волновало, даже это.

– Вы, должно быть, очень устали? – Я улыбнулась и присела рядом с ней. Я обнаружила, что мне удивительно легко сохранять спокойствие. Я положила на колени по-прежнему холодные руки; она глотнула из стакана.

– Гм, да, есть немного. Знаете, эта жара. Спасибо, очень вкусно. Какой славный садик… а это ваши кошки? Я люблю кошек и собак тоже. Всех животных, наверное. – Она улыбнулась, когда Каирка потерлась об ее тонкие, птичьи щиколотки.

– А у вас есть животные? – Я тоже могла болтать ни о чем.

– Ой, нет, к сожалению. Лондонская жизнь, понимаете. Я живу в крошечной квартире, это было бы нечестно. М-м, вы не возражаете, если я запишу наш разговор? Я и заметки тоже буду делать, но это мне поможет…

Она достала кассетный диктофон и поставила его между нами, нажав на кнопку записи прежде, чем я успела ответить, затем села, открыла блокнот, приготовила ручку. Мне хотелось рассмеяться про себя: куда денется ее невозмутимость, если я скажу ей правду? Сидеть рядом с настоящей убийцей в саду, потягивая кроваво-красный сок. Я сделала глубокий вдох, перехватила эту мысль и затолкала ее поглубже внутрь.

– Дело вот в чем, миссис… Билли… Миссис Скиннер, кажется, почти уверена, что Терри… ну, его отношения с «Ангелами Ада»…

– Со «Свитой Дьявола». Клуб назывался «Свита Дьявола». Он и сейчас так называется. Не «Ангелы Ада», это совершенно другое, другой клуб.

Она что-то нацарапала в блокноте.

– Да, хорошо, понимаю, банда, к которой вы оба принадлежали…

– Послушайте, я прошу прощения. Не знаю, что вам наговорила миссис Скиннер, но Терри никогда не был членом клуба, или банды, как вы его называете. Он там околачивался, но никогда не состоял в клубе, его считали… ну, неподходящим. И я тоже членом клуба не была – женщина не могла состоять в клубе. Это невозможно. Членом клуба был мой бывший муж.

– О, да. Ну хорошо; кажется, миссис Скиннер думает, что Терри… ну, он не мог уехать, не связавшись с ней, если только не случилось что-то подозрительное. Она говорит, они были очень близки. Честно говоря, она подозревает, ну, преступление. Банда, возможно наркотики, она точно не знает, но такие вещи…

– Нет. Ничего подобного, я уверена, что ничего такого не могло быть. Я кое-что слышала. Ходили слухи. Нет, он просто съеб… смылся. Он все время так делал, иногда пропадал неделями, никому ничего не сказав, а потом снова появлялся. Послушайте, я буду с вами откровенна: Полин Скиннер полна… ну, у нее свои мысли по поводу Терри, Натти, Джас, меня. Такой уж она человек. Любит всех баламутить, ей нравятся всяческие волнения. Я бы не стала слишком доверять ее словам, откровенно говоря. Софи вздохнула и положила блокнот на колено.

– Ну, да, она довольно… темпераментна. Не то чтобы я пыталась что-то исказить. Я хочу сказать, это страшно, когда исчезают люди, действительно страшно. Чем больше людей я расспрашиваю, тем страшнее становится. Отцы, жены, сыновья, дочери – пфф! Пропали, исчезли, и больше ни единого словечка. Ужасно. Я пыталась поговорить с миссис Севейдж, но она была так расстроена и, честно говоря, насколько я знаю, она не вполне здорова…

Я кивнула. Мошки порхали в мягком золотом свете, из соседнего дома донеслась музыкальная заставка мыльной оперы. Не вполне здорова. Это верно.

– Она была под кайфом?

– Э-э, ну, да. Мне стало жаль ее, она кажется такой хрупкой, понимаете? Должно быть, она была удивительно красива до… то есть, когда она была… фотограф сделал кучу снимков, сказал, что она потрясающий объект.

Она слегка покраснела и повертела в руках карандаш.

– Вы давно этим занимаетесь, милая? Я не хочу вас задеть, но…

– Нет, все в порядке. Я писала очерки, статьи, много всего, но вот это меня, кажется, затронуло по-настоящему. Мой дядя, он уехал в отпуск во Францию, когда я была ребенком, и не вернулся. Семья была убита горем. Вот почему я взялась за этот материал, я решила, не знаю…

– Вы решили, что это поможет вам разобраться.

– Да, да, я так и подумала. Но все так странно. Как кто-то может просто взять и уйти. Терри, мой дядя… миссис Севейдж сказала, что ваш муж тоже ушел, сказала, это сделало вас сестрами. Поэтому вы присматриваете за ней и… Натаном?

Ее голос изменился, когда она произнесла имя Натти. Тебе не понравился мой Натти, верно, милочка? Ну, ну.

– Мы с мужем расстались, понимаете. Мы развелись; это не то же самое, что вышло у Джас с Терри. Но Джас… да, я пытаюсь помогать. Вы правы. Джас хрупкая, и да, она была красавицей. Очень хорошенькой, как цветок, но увы, теперь – нет. Больше нет. Я делаю для нее все, что могу. А что Натти? Вы говорили с ним?

Она слегка дернулась; судя по всему, воспоминание малоприятное.

– Э, да, он много чего сказал об отце. Его, знаете, его идеи по поводу Терри и того, где он может быть. Что произойдет, если Терри вернется, и тому подобное. Его друг, этот неполноценный…

– Ли?

– Ли? Нет, они называли его Мартышкой; я не знала, что…

– Ли. Его настоящее имя – Ли. А что с ним?

– Ну, он взял… стащил… сумку Пита, фотографа. Так странно, то есть слишком очевидно, он спрятал ее в ванной. Вышла небольшая ссора, Натти очень расстроился, и Март… Ли… так все неудачно вышло. Миссис Севейдж тоже очень расстроилась, и миссис Скиннер.

– Могу себе представить. Ли не хотел никого обидеть. Тащить все, что попадется под руку, – это у него вроде условного рефлекса; он бы, наверное, все вернул. Надо было мне приехать, я бы смогла все уладить, но работа…

– О да, миссис Севейдж сказала, что вы управляете магазином открыток в центре города. Она сказала, что вы очень щедры, поддерживаете ее финансово, это не обременительно для вас?

– Да нет. Я делаю, что могу, понимаете, в смысле…

– Конечно, но… она… я не хочу показаться грубой, но не тратит ли она то, что вы ей даете, на наркотики, и, если тратит, что вы при этом чувствуете?

Что я чувствую? Чтобы получить передышку, я глотнула сока и посмотрела на девушку, съежившуюся на скамейке рядом со мной; она была сосредоточенна, карандаш выжидательно завис, красный огонек диктофона светился, как дьявольский глаз. Что я чувствую? Усталость главным образом. От всего – от этого разговора, от объяснений. И кошмарную усталость от необходимости быть вежливой с обывателями, чей опыт и зашоренный галоп по жизни не дают понять, что я чувствую и как живу. Мне пришло в голову, что я бы предпочла рассказать об этом полицейским, а не маленькой мисс Софи. Полицейские смогли бы понять, они все это видели тысячу раз; они вылавливали обдолбавшихся из общественных уборных по всему городу; видели, что могут сделать торчки за пятерку; они знают, на что способны ради выживания те из нас, кто не осчастливлен защитой мира обывателей. Да, полицейские наверняка все поймут. От этой мысли я рассмеялась, но поспешно подавила смех.

– Вы в порядке? – Она встревожилась.

Я нарочито закашлялась и пробормотала что-то насчет того, что сок попал не в то горло. Затем объяснила ей, как обстоит дело: если я не стану давать Джас деньги, она сделает все, чтобы их раздобыть, и выйдет только хуже. Я рассказала ей, какова жизнь в их квартале. Я также объяснила ей, что Натти любит Джас, он заботится о ней, как и бедняжка Ли, у которого нет другой семьи. Я сказала, что у всех нас есть проблемы, но у нас есть то, чего нет у других, – мы любим друг друга. Я попыталась объяснить кодекс чести банды и почему я так к ним привязана. Попыталась заставить ее понять, что мы делаем все, что можем в этих условиях, которые никогда не изменятся и не улучшатся, даже если Терри вернется домой, – ну, если только он не вернется миллионером. И даже если вернется миллионером.

Затем наступила короткая пауза. Я-то не возражаю против пауз, я считаю их передышками в разговоре, во время которых можно обдумать сказанное, но знаю, что другие находят их неловкими.Как Софи. На ее лице, как на экране, отражались эмоции – отвращение, недоверие, жалость, неприязнь и, наконец, какое-то внутреннее отстранение сменяли друг друга, словно пятна на импрессионистском полотне. Эту девушку можно было читать как открытую книгу; я подумала, как же она ходит по улицам, если любой хищник может прочесть все, что написано на ее маленьком бледном личике. Но Софи была продуктом своей среды, она быстро взяла себя в руки; на лице вновь читалось вежливое сомнение.

– Я понимаю, да. Вам всем многое пришлось пережить, именно это мы и хотим передать. Страдание – ущерб, нанесенный фактом исчезновения, понимаете.

Фактом исчезновения. Неужто люди в самом деле так говорят? Видимо, да.

– Хотите чаю? Мы можем пройти в…

Она кивнула и сложила вещи в огромную сумку. Пока она мужественно боролась с сумкой и пристраивала ее на плечо, я подумала, какой слабой, какой хрупкой она выглядит. Никаких мускулов – ее ручки походили на белое суфле с палочками внутри. Я сомневалась, что она способна пройти пешком мили две или поднять хотя бы небольшую штангу. Как я могла бояться такого слабого создания? Бедняжка, она такая усталая.

Я заварила чай в лучшем чайнике, пока она сидела на диване и играла с кошками. То есть с Каиркой. Чингиз, как всегда, изображал дьявола в кошачьей шкуре и с подоконника одаривал ее адским взглядом.

Мы пили чай и болтали о Брэдфорде – он куда красивее, чем она думала, здесь есть «Старбакс»!.. кошки, искусство и, главное, шоссе в город. Она не задержалась, ей нужно было сдать «материал» как можно скорее, поскольку он должен выйти в воскресном приложении. Мне представились кровожадные редакторы, которые дышат в ее хрупкий затылок, требуя невозможного, и лишь немыслимым усилием воли, вопреки всему, она способна справиться.

Я помахала ей на прощанье; в каком-то смысле я была даже благодарна ей за визит. Все вышло не так уж плохо и, по крайней мере, помогло мне ненадолго отвлечься от кошмарного явления Микки. Но сейчас нельзя думать об этом. Нужно выбросить Микки из головы, пока все не закончится, и – забыть. Я вдруг поняла, и это повергло меня в легкий шок, что я чувствую; я как будто узнала, что он умер. В каком-то смысле так оно и было. То, что поселилось в его теле, полностью уничтожило того парня, которого знала я. Мне стало ужасно грустно, но странным образом я почувствовала себя свободной. Кто это сказал, что все перемены к лучшему? Возможно, после этой грязи и неразберихи мне удастся закрыть тему, как выражается Лекки, и я наконец обрету свободу.

В ту ночь я спала крепко; мне приснился сад, полный изящных серебристо-зеленых деревьев, ярких цветов гибискуса и бугенвиллеи и огромных старых терракотовых горшков с лавандой и геранью; бабочки танцевали прямо перед глазами, воздух был насыщен тяжелым ароматом лилий. Я шла и шла, почти парила над нескончаемыми извилистыми дорожками; в синих сумерках мерцали серебристые струйки воды, бьющей из фонтана в бассейне, покрытом плиткой. Было тепло, в мягком воздухе висела легкая золотистая дымка. Я откуда-то знала, что это сад возле моего дома, что рядом – море, и я в любое время могу пойти к нему и искупаться в лазурно-бирюзовых волнах, набегающих на белый коралловый песок. Это было прекрасно, и я знала, как обычно бывает во сне, что наконец-то обрела счастье; я плакала, но это не имело значения, потому что все было хорошо.

А лучше всего было то, что ничего не случилось. Я просто гуляла в саду. Он был так прекрасен и совершенен, я никогда его не забуду.

Глава двадцать третья

Пять дней. Невелик срок, скажете вы. Не так уж сложно продержаться пять дней. Да, верно. Если при этом тебе не названивают каждый день и каждый час Джас, миссис Скиннер и Натти, хотя, если честно, Скиннерша мне не звонила, но она фактически поселилась у Джас – «на тот случай, если наш мальчик вернется домой», – и это еще до того, как вышла статья. Не знаю, как я умудрилась не разбить вдребезги мобильник, не сойти с ума и не начать бегать с криками по улице. Я выключила мобильник в пятницу вечером; можете считать меня бессердечной, но я вымоталась. Я больше не могла слышать, как Джас плачет, ноет, бьется в лихорадке, блюет, напивается; как заплетающимся языком клянется «стать хорошей девочкой» и все время твердит о бессмертной любви к «ее маленькому мальчику», ее «любимому», ее «малышу», будто заезженная пластинка, снова и снова, без остановки. И это только по телефону. А вы попробовали бы зайти к ней в квартиру.

Выглядит так, будто я шучу. Я и не собиралась, но богом клянусь, если вы не способны найти юмор – пусть и угольно-черный юмор – в таком дерьме, тогда вам конец. Я выключила телефон еще и потому, что в четверг вечером, возвращаясь домой после марафонского скандала, я вдруг осознала, что смеюсь, вспоминая, как Джас, бедная маленькая сучка, буквально заштукатурила лицо старомодным макияжем: «Я просто… просто я хотела получше выглядеть», – и неумело пыталась испечь пирог к скорому возвращению Терри. Она стояла посреди кухни, жалкий отброс никчемного человечества, рыдая и трясясь всем телом, с глазами как у панды, запорошенная с головы до ног мукой; Натти бушевал в гостиной, круша все вокруг, а Ли с хныканьем прятался за диваном. Честно говоря, мне очень хотелось к нему присоединиться.

У меня ушло добрых три часа на то, чтобы всех успокоить. Пришлось еще разбираться с непрошеным вторжением соседей. Они высовывались из дверей своих квартир и орали: «Заткнись, пизда придурочная, наркоманка!» и прочие сочувственные замечания. Их всех пришлось успокаивать. Натти выскочил из квартиры и из ревущей машины прокричал: дескать, попробуйте, догоните его.

Я уложила Джас в постель и присела рядом с Ли, который скрючился на диване, завернувшись в старое одеяло, трясясь и плача. Все эти крики и ссоры вызвали у него что-то вроде посттравматического шокового синдрома. Я не знала и половины того, что случилось с Мартышкой в детстве, и, если честно, знать не хотела. Если бы он пожелал рассказать, я бы выслушала; нужно быть бессердечной дрянью, чтобы отказаться, но мне не хотелось бы услышать эту исповедь, я не шучу. Все эти ссоры, да еще его бог его оставил… в ту ночь Ли выглядел хуже больной собаки.

Когда он наконец заснул, сунув палец в рот, конвульсивно подергиваясь во сне, я уехала, но на полдороги остановилась, пытаясь унять неуместное судорожное хихиканье, которое лезло из меня вопреки моей воле. Подозреваю, что это похоже на реакцию, которая у некоторых возникает на похоронах: твой любимый родственник отправляется в могилу, или, как теперь чаще бывает, за ужасный синий бархатный занавес в печь, и от всего этого начинается приступ истерического смеха. Я сидела, положив голову на руль, и смеялась, пока не затряслась, точно в приступе малярийной лихорадки; затем я умолкла. Просто резко умолкла.

Я снова ужасно мерзла. Я уставилась в окно, как зомби, меня била дрожь. Будто я смотрела на какой-то сюрреалистический пейзаж, что-то вроде кошмаров Дали, а не на Брэдфорд. Я ничего не узнавала, не могла сориентироваться, ничего не понимала. Даже машина казалась чужой и незнакомой, на странный краткий миг я подумала: может я умерла, и это Ад, как в старых фильмах, когда кто-то умирает, но не знает об этом и бродит по земле, пока какой-нибудь ангел не придет его забрать.

Я заболевала. Даже в таком безумии я это почувствовала. Я дрожала от холода, что было неестественно в такую влажную теплую ночь. Холод пронизывал меня до мозга костей. Все еще трясясь, я повернула ключ зажигания и поехала домой – очень медленно и осторожно. Если бы мне встретились полицейские, они бы заставили меня дышать в трубку. Только алкоголики, изображающие трезвенников, ездят так, как я ехала в ту ночь.

В пятницу в шесть утра меня разбудил звонок Натти; он был все еще на взводе, нес какую-то чушь, умолял разрешить ему приехать и, ну, спрятаться, затем перезвонил и сказал, что с ним все тип-топ, одна цыпочка его приютила (какой сюрприз), и он сейчас где-то в Лидсе, затем позвонила Джас, пробормотала что-то и повесила трубку посреди разговора, затем проделала это еще трижды – теперь вы понимаете, почему мобильник был выключен.

Боже, спасибо тебе за Лекки, вот и все, что я скажу. Если бы не она, я бы закрыла магазин, потому что я едва могла пошевелиться. Я знала, что ее распирает от любопытства, но она сдерживалась. Несмотря на любовь к сплетням, если речь шла о серьезных вещах, она знала, как себя вести. Отвязность и болтливость заносчивой мисс Пинк были всего лишь мишурой. В душе Лекки была настоящим бойцом; такого человека хорошо иметь за спиной в сложной ситуации.

Так что да, я отключила этот чертов телефон. Я смотрела какую-то чушь по телевизору, жевала шоколад, играла в бантики с кошками. Позвонила по местному телефону Джонджо и поболтала ни о чем, он коротко спросил об интервью и позволил мне долго рассказывать обо всем, но странное дело – у меня возникло ощущение, одно из этих телефонных ощущений, которое невозможно объяснить, будто он меня не слушает. Я проделала обычный в таких случаях фокус – внезапно остановилась и спросила «Ты меня слушаешь?» и, на секунду медленнее, чем следовало, он прохрипел: «Да, конечно, милая». Не было нужды спрашивать его, сердится ли он на меня: я знала, что сердится. Он был не из болтливых, совсем нет, настоящий дзэн-буддист, но любая женщина знает, что это хуже всего. Такие просто уходят, они исчезают из твоей жизни, как утренний туман на восходе солнца, когда решают, что для них это все слишком сложно. Не в первый раз я задумалась над нашими так называемыми отношениями. Возможно, будет лучше, если мы останемся друзьями и перестанем быть любовниками; возможно, к этому все и идет, наши отношения превратились в привычку, как говорит Лекс. Но как можно закончить отношения, в которых нет страсти, нет огня? Легче просто дрейфовать. Плыть по течению и наблюдать, что будет дальше. Мне искренне не хотелось потерять дружбу Джонджо или его уважение; я не хотела выглядеть хнычущей, прилипчивой, надоедливой занудой. Но я чувствовала, что прошлое отдаляется от меня, волокна уз рвутся, их огромная масса тащится за мной, в то время как я пытаюсь прорваться вперед. Стал ли Джонджо частью этого прошлого, милой реликвией, и, если уж по-честному, ничем больше?

Пытаясь привести в порядок мысли, я вытащила коробку с фотографиями. Ничего организованного, грандиозного, никаких альбомов, просто черная картонная коробка, полная снимков. Я просеивала пласты прошлого, глядя на лица, места, вечеринки и поездки. Я, Джас и маленький Натти в Уитби. Джонджо и Микки во время пасхальных гонок в Мэлхэме. Мама и Джен на Рождество, выгоревший снимок Лиз, затесавшийся среди парадных портретов. Темная отцовская фотография: прядь волос лезет в глаза беглеца. Мы с Микки дурачимся на вечеринке «Свиты Дьявола». Камера запечатлела, как он смотрит на меня: его лицо светится любовью. Бумажные слои моей жизни упали обратно в коробку – назад в прошлое.

Но прошлое не желало оставаться в картонной коробке. Оно поднималось, пронизывая меня, как туман. Прошлое пахло затхлыми жасминовыми духами. Прошлое имело вкус дешевых «спидов» и карри. Я помню… я помню… Нет, ничего. Ничего. Я закрыла коробку и перевязала ее старым шнурком. Прошлое умерло. Я должна думать о будущем. Я отдохнула, я теперь сильнее, и все будет хорошо.

Глава двадцать четвертая

Фотография была потрясающая; будет несправедливо, если фотограф не получит за нее какую-нибудь премию. Вопреки всему, там была эта фотография, осколок красоты, как бриллиант в выгребной яме, сверкающий среди мерзости и дерьма.

Ей посвятили всю первую полосу воскресного приложения. Логотип «К2» был уменьшен и помещен вверху слева. Страдальческое лицо Джас с огромными прозрачными зелеными глазами. Суженные зрачки смотрели прямо на тебя. Она напомнила мне ту знаменитую фотографию афганской беженки: в ней была та же пронзительная человеческая сила. Растрепанное, с седыми прядями, афро Джас обрамлял золотой свет солнца, пробивающегося сквозь ветхие желтые занавески на кухне. Казалось, Джас вот-вот вознесется на небеса. Солнечный свет позолотил замечательную археологию скул и сморщенный контур слегка приоткрытых полных губ, между которыми виднелась блестящая золотая коронка, что придавало фотографии роскошный, драгоценный, ренессансный вид. Этот портрет был шедевром. Фотография выглядела как икона, похищенная мадонна, маска архаического святого, помещенная в двадцатидвухкаратную раку.

Внизу страницы крупными буквами было напечатано: Эта женщина – наркоманка. Ее сын – гангстер. Муж – один из Пропавших. Что же случилось?

До меня не сразу дошло: я была слишком поглощена самой фотографией. В доме стояла тишина. Телефон включен, уже одиннадцатый час, но мне никто не звонит. С дурным предчувствием, перерастающим в легкую панику, я перевернула страницу и принялась за статью.

Статья была чудовищна. Нет, в ней не было злого умысла или желания задеть, не было настоящих оскорблений, но весь материал был пропитан густым варевом из высокомерия, праздных измышлений, умышленных ошибок и искажений. В ней излагалось то, что увидела Софи, профильтровав картину нашей жизни через свое узенькое поле зрения, а вовсе не то, о чем ей рассказывали. Это было сделано исключительно для того, чтобы выставить «Кларион» в лучшем свете, как защитника беспомощных, слабых, неприспособленных, деклассированных элементов. Нас, то есть. Еще в статье присутствовало отстраненное, сдержанное сочувствие к Джас, скорее даже, как мне показалось, к ее утраченной красоте, чем к ней лично, но, возможно, это всего лишь моя интерпретация.

Софи подробно описывала грехопадение Джас: как та была против воли ввергнута в свое теперешнее бедственное положение жестокими неандертальцами из банды «Ангелов Ада», членом которой, несмотря на его общеизвестный ум и образованность, был ее обожаемый и обожающий «муж». Он, как там было сказано, по глупости связался с дурной компанией, и последствия оказались для него гибельны. Наркотики. Оргии. Насилие. И в итоге – его таинственное исчезновение. Там были вопросы, вопросы, которые требовали ответов. Власти должны действовать, выяснить правду и убрать эти банды с улиц Великобритании раз и навсегда, чего бы это ни стоило. Похоже, они считали, что байкерские банды все еще столь же могущественны, как в семидесятых. Странно. «Кларион» будто застрял в прошлом и продолжает нести чушь об Алтамонте,[57] не подозревая, что время банд давно прошло и совсем другие командующие правят теперь там, где некогда царила «Свита Дьявола». Как бы то ни было, статья продолжалась диатрибой к властям, не заботящимся о бесправных и уязвимых. «Кларион» остался единственным оплотом правосудия Великобритании в наши темные времена.

После вставки о великой роли издания «Кларион» статья сосредоточивалась на Джас. Обезумевшая от горя и доведенная до отчаяния жестокой судьбой, Джас обратилась к наркотикам, не потому что они ей нравились, но потому что у нее не было иного выхода. Она превратилась в беспомощную пешку в руках наркобаронов. Бедная опустошенная женщина мечтает лишь об одном – увидеть Терри, прежде чем умрет; она будет умолять его простить ее слабость, ибо в глубине души знает, что он ее простит, потому что он нежный и любящий человек. Подтекст содержал красноречивый намек на убийство и на безнадежные наркотические фантазии Джас о возвращении того, кого нет в живых. Далее нам снова представляли «кларионизированную» Джас – хрупкая, зависимая и запуганная, она не в состоянии (одинокая женщина) контролировать своего жестокого, своенравного сына, который способствовал ее угасанию, снова и снова разбивая ей сердце; он вырос грубым, безжалостным уличным гангстером. Натти был без всякого снисхождения изображен торговцем наркотиками и сидящим на крэке-кокаине-«спиде» психопатом, который обижает маленьких девочек (Винус, надо полагать), практически держит в рабстве искалеченного, умственно отсталого парня и, возможно, снабжает героином собственную мать. Его мечты о Терри были представлены как наркотический бред, фантазии бездельника, а он сам – хищником, порочным, тупым, невежественным хулиганом.

Софи долго и зло расписывала Натти. Он ей действительно не понравился. Для него у нее не нашлось ни единого доброго слова. Даже миссис Скиннер вышла лучше, превратившись в излюбленный стереотип «Кларион»: достойная представительница рабочего класса, убитая горем мать, поддерживающая свою безнадежную невестку Джас и пребывающая в отчаянии от выходок кошмарного внука.

Все это было весьма скверно. И тут я дошла до того места, где говорилось обо мне; я прочла с определенным эгоистическим интересом. Увидеть себя в печати, да еще в первый раз – это довольно чудно, как минимум.


Со своеобразной, старомодной любезностью Билли, – как она попросила себя называть, – проводила меня в свой дикий, запущенный, крошечный садик. Приземистая, коренастая, облаченная во все черное, с прошлым гангстерской девицы, она в первую минуту отпугивает человека, но ее полная страданий жизнь – в ветхом домике, где она обитает с многочисленными кошками, вражда с соседями, ее подавленность – скорее вызывают симпатию и искреннюю жалость. Неудивительно, что она изо всех сил пытается стать частью семьи Джасмин Севейдж. Как сказала сама Джасмин, они с Билли настоящие сестры. Жизни обеих разрушил жестокий феномен Пропавших…


И так далее, и так далее. Не так уж много. О том, как трогательно я защищаю «Ангелов Ада» с намеком на то, что я, увы, введена в заблуждение и морально неустойчива, и как я покупаю привязанность Джас, по первому требованию давая ей деньги на наркотики. Меня использовали в качестве скорбного, заламывающего руки греческого хора, для усиления эффекта от рассказа о том, как ломаются люди, когда их любимые сматываются. Софи не сочла нужным упомянуть, что я разведена, как и миллионы других людей, и вовсе не столь уж одинока. Это испортило бы эффект. Так что в статье меня разместили на той ступени эволюции, которая находится чуть выше полного дерьма. Ничтожная, жалкая страхолюдина, живущая замкнутой жизнью, как ведьма, в лачуге, где воняет кошками.

Там были еще фотографии – хорошие, но ни одна не могла сравниться с той, что на обложке. На одной были Джас и Натти – он нервничал, а оттого казался задумчивым и угрюмым; на другой фотографии – Полин Скиннер, нельзя было не заметить выдающееся декольте и высокие, леопардовой расцветки, ботинки. Она выглядела старой и обрюзгшей; боже, она будет в ярости. Были и коллажи из фотографий Пропавших Без Вести в качестве иллюстрации, в том числе и снимок Терри – они взяли любимую фотографию миссис Скиннер. Она выглядела подозрительно отретушированной, сглажены брюзгливая усмешка, небритая неряшливость и суженные, лживые глаза. Статья заканчивалась громогласным призывом – покончить со скандалом вокруг Пропавших и спасти жизни, разрушенные безразличием и коррумпированностью властей – неких абстрактных властей, «Кларион» обошелся без уточнений, плюс какая-то контактная информация, телефоны доверия и адреса организаций («Если вы столкнулись с одной из проблем, поднятых в статье…») и финальным дифирамбом старому, доброму защитнику угнетенных – «Кларион».

Я осторожно отложила журнал и снова посмотрела на эту изумительную фотографию. Затем в пугающей тишине поднялась и посмотрела на себя в кухонное зеркало. Я понимала, это не имеет значения, не стоит из-за этого беспокоиться, но все же – какой видят меня люди? Грузная, эксцентричная старая сука в черных мужских шмотках, ведущая бесплодную, одинокую жизнь старой девы? А мой славный дом – может, я обманываюсь и просто не вижу, какой он дерьмовый на самом деле? Я и представить себе не могла, насколько это будет больно, и никакие проклятия в адрес тупой маленькой коровы-репортерши не помогали.

Тишина не прекращалась, она растянулась, как старая резинка, перед тем как лопнуть со щелчком. Я начала понимать, какой ужас бездумно навлекли на нас Софи и ее боссы. О чем, ради всего святого, я думала, это допустив? Я, должно быть, сошла с ума. Мне следовало прекратить все, едва заслышав намек. Но нет: я подумала, что смогу держать все под контролем, как всегда. Какой же я была дурой: тупой, эгоистичной, чертовой дурой. Я была задета, мои чувства и моя гордость уязвлены, но Джас и, боже мой, Натти… Невыносимо даже думать об этом. Я с ужасом поняла, какие чудовищные последствия вызовет эта мерзость, появившаяся в национальной газете.

Джас превратится в своего рода злосчастную знаменитость, обретет славу на чертовы пятнадцать минут. Весь район, весь мудацкий Брэдфорд – статью наверняка перепечатает местная газета – будет улюлюкать и насмехаться над ней, жестокость толпы, преследующей беспомощную жертву. Ей, наверное, придется переехать, срочно пройти курс реабилитации… Я отчаянно размышляла, пытаясь во всем разобраться, предугадать, что еще может случиться, с чем мне придется вскорости столкнуться, чтобы оно не застигло меня врасплох. Может ли городской совет ее выселить? Смогу ли я вытерпеть ее, пока все не уляжется? Не придет ли в голову полицейским шишкам сделать ее козлом отпущения из-за такой паблисити? Я знала, что уличных патрульных не заботит мелкая рыбешка, вроде Джас, но их боссы, получив от тупоголовых членов парламента приказание очистить улицы, с оглядкой на прессу, они могут ухватиться за такое и… Господи, это все равно, что пытаться засунуть пасту обратно в тюбик… Чем больше я об этом думала, тем непонятнее и туманнее все становилось.


Сквозь гул в голове я услышала старый, темный, лающий зов, пульсирующий в такт сердцебиению, жестокий зов, навсегда приковавший меня к Черной Собаке: глупая, глупая, ты глупая девочка – если люди готовы отвернуться от тебя, когда ты всего лишь сломаешь какую-то безделушку, что же они сделают, если ты сотворишь нечто столь разрушительное? Никчемная, эгоистичная и никчемная, совсем как твой отец… Дрожа, я села за стол и накрыла голову руками. Это безнадежно, мне хотелось повернуть время вспять, сделать так, чтобы ничего не случилось, заткнуть пасть этой мерзкой старой корове Полин Скиннер, что угодно, лишь бы ничего этого не было.

Глава двадцать пятая

Напротив квартиры краской из баллончика кривыми красными буквами было написано «НОРКОТНАЯ БЛЯТЬ». Каких усилий, должно быть, стоило безграмотным злоумышленникам, авторам этого очаровательного комментария, трудолюбиво, по слогам прочесть статью, но, видимо, оно того стоило, раз они смогли получить свою порцию развлечений в жаркое, скучное, унылое воскресное утро. Мешанина из яиц и собачьего дерьма была разбрызгана по разбитому окну и двери. Надпись все еще была липкой, когда я осторожно ее коснулась. Я услышала сдавленное хихиканье кучки дебилов-подростков, застывших у двери квартиры № 4. Они были пьяны, и я знала, что позже, когда душная жара и бухло добьют остатки их мозговых клеток, они попытаются позабавиться еще. Я посмотрела на них и услышала обычный набор оскорблений – жирная сука, старая пизда, ёбаная лесба – все, на что они способны. Мы и раньше встречались, к несчастью. Я знала, что связываться с ними бессмысленно; разумеется, я могла бы задержать их на пару минут, сказав им то, что я о них думаю, но в итоге они бы просто меня избили. Не в первый и не в последний раз я пожалела, что лишилась защиты «Свиты Дьявола». Или что нет пистолета. Я поворочала в мозгу идею позвонить Джонджо и попросить его созвать ребят, но в итоге решила приберечь это на крайний случай.

Найдя относительно не заляпанное собачьим дерьмом место, я постучала. Никто не ответил. Тогда я обернула пальцы платочком и толкнула почтовый ящик, прокричав, что это я. Мартышка открыл дверь.

– Привет, Ли. С тобой все в порядке, милый?

Он молча кивнул, лишившись дара речи; его изуродованное лицо было абсолютно белым. Он стоял в дверном проеме, свободная рука дергалась и дрожала, от испуга у него начался тик.

– Ли, я могу войти, милый?

Он вздрогнул и сразу же отступил.

– Все хорошо, Ли, все хорошо, все будет в порядке, – сказала я, понадеявшись, что это его успокоит.

Хотелось бы мне, чтобы редакторы из «Кларион» увидели, как здорово они помогли бедному, беспомощному, нищему Мартышке. Я прошла мимо него; он закрыл грязную, вонючую дверь, соскользнул на кучу пальто в коридоре и принялся раскачиваться взад-вперед, подчиняясь какому-то внутреннему ритму.

В квартире было тихо, слышались только слабые рыдания Джас, аденоидное дыхание Мартышки и назойливое мушиное жужжание. Воздух спертый и горячий, воняло страхом, выпивкой, протухшей едой и немытыми телами, дополнял все эти ароматы тошнотворный запах дешевого жасминового масла, доносившийся из открытой двери комнаты Джас; там был жуткий бардак – мешанина из одежды, постельного белья, бутылок, талька, осколков разбитого зеркала и древней косметики, все разбросано и разлито по полу. Кто-то здесь как следует поработал.

То же самое на кухне, куда я направилась поставить чайник, – все разбито вдребезги. Сугробы из сахара и растворимого кофе, сталагмиты джема и «Нутрамента» расползлись по столу. Плита затоплена прогорклым, с черными пятнами, мутным жиром с перевернутой сковородки, ржавая дверца холодильника приоткрыта, полки наполовину выдернуты, небогатое содержимое рассыпано по полу. Вздохнув, я нашла пару дешевых эмалированных кружек, уцелевший пластиковый стакан и выудила из глубины буфета чайные пакетики.

Усталая до предела, я созерцала всю эту грязь. Автоматически принялась за уборку, понимая, что, если я этого не сделаю, то никто не сделает, затем остановилась. К чему хлопоты? Сколько раз я убиралась здесь, а через несколько дней все зарастало грязью еще больше. Это стало привычкой, рефлексом, как если живешь с неряхами и ведешь молчаливую борьбу из-за мусорной корзины в ванной и немытой посуды. В итоге устаешь от собственного ворчания из-за их неряшливости и решаешь, что плюнешь на них, тогда, может, у них кончится терпение и им придется убирать за собой. Но ты всегда проигрываешь, потому что их это действительно не заботит, они даже не замечают переполненное мусорное ведро или кучу грязных тарелок. По правде сказать, кроме меня, квартирой никто не занимался, никогда. Это я украшала, красила, вешала новую занавеску для душа, когда старая покрывалась плесенью, это я покупала новые шторы на кухню, шторы, которые теперь были наполовину содраны с деревянных колец, желтые льняные шторы, придавшие золотую ауру свету, озарившему страдальческое лицо Джас на потрясающем журнальном снимке.

Я отложила совок и щетку и заварила чай. Не было нужды спрашивать, кто сотворил весь этот хаос. Мне и до этого случалось видеть Натти в ярости. То был неконтролируемый, бездумный гнев, подчас вскипавший в нем, но сейчас это заставило меня встревожиться, я задумалась, где он и что еще может натворить.

Я пошла к Джас.

– Джас, милая, выпей чаю, давай, солнышко…

– Ах, Билли, Билли, Билли… – Она замолчала, закашлявшись.

Она выглядела лет на сто. Высохшая от обезвоживания кожа стала пепельно-серой, волосы превратились в грязную, свалявшуюся массу, корни побелели, седые пряди виднелись в растрепанных, слипшихся завитках. Ее грязная коричневая рука с обгрызенными до мяса ногтями тряслась как осиновый лист на ветру, а глаза – господи! Зрачков просто не было, лишь затуманенная изумрудная радужка, сверкавшая, как адское пламя на запавших, испещренных прожилками глазных яблоках. Мне не раз доводилось видеть ее в плохом состоянии, но никогда в настолько гнилом. Она повторяла мое имя, стоном, вновь и вновь.

– Давай, милая, я помогу тебе, попытайся сесть, Джас, тебе нужно попить, я положила побольше сахара, пожалуйста, милая.

Я поставила чай и посадила ее спиной к подлокотнику. Она почти ничего не весила, не больше охапки веточек. На ней не осталось никакой плоти, да ее никогда и не было слишком много. Ребенок и то весит больше.

Я заставила ее глотнуть чаю, придерживая чашку между приступами кашля. Я не могла смотреть на нее; жалость горячей волной охватила меня. Пришлось закрыть глаза, чтобы не заплакать.

Я поставила чашку.

– Джас, не двигайся, я сейчас вернусь, только отнесу чай Мартышке, то есть Ли, хорошо? Хорошо?

Вернувшись, я так и не сумела вытащить Мартышку и его убежища, но по крайней мере удалось влить в него немного чаю. Я присела на другой конец дивана. Моя нога на чем-то поскользнулась на полу и я увидела газету, вернее ее обрывки.

– Джас, Джас, милая, где Натти? Где Натти, Джас? Джас, ну же, пожалуйста, милая, попытайся сказать, где он?

Она снова застонала, между дрожащими веками показались пожелтевшие белки закатившихся глаз. Я подумала, не стоит ли вызвать «скорую помощь», хотя понимала, что это безнадежно. Если она и приедет, нам придется пробираться сквозь толпу, которая швыряется отбросами. Соседи тут далеко не милые приятные люди, всегда готовые прийти на помощь. Тут Дикий Запад. Каждый сам за себя, во всех смыслах. Я заставила ее выпить еще очень сладкого черного чаю.

Откашлявшись, она попыталась заговорить:

– Билли, Билли, он… он обезумел, когда увидел эту… газету. Он прочитал, но мне не стал читать. Он сказал, они сделали из нас идиотов, сказал, что это… плохо, очень плохо. Он просто… он все разнес… А потом они пришли и снаружи… люди… я не знаю… швыряли всякую дрянь и кричали, что я шлюха, я шлюха…

– Джас, милая, не думай об этом, не беспокойся, мы все уладим, но, Джас, где он? Куда он пошел?

– Не знаю, не знаю, он просто выбежал, побежал за ними, но они убежали, когда увидели его, вроде… Он не вернулся. Может, поехал в Хадд или в Лидс, к девушке, не знаю я. Билли, Билли, я видела фото, я там такая старая, старая, я не чувствую себя старой; может быть, устала, но на фото… Что они написали, эти репортеры, что там, он мне толком не сказал, а я не могу… с глазами что-то, я не могу…

Дело не в глазах; Джас не умела читать. Она так и не научилась, только узнавала свое имя и с трудом, по слогам читала простые предложения, как шестилетняя. Я многие годы пыталась ее научить, но так и не смогла заинтересовать. Я подумала, что, если попытаюсь научить основам Мартышку, она сможет учиться вместе с ним, но, хоть Джас и подбадривала его, сама она так и не справилась. Подчас я раздраженно думала, может, это очередная уловка «бедной беспомощной Джас», чтобы удержать контроль. Теперь же мне это казалось благословением. Она откинулась на свою любимую пурпурную меховую подушку, которую Натти подарил ей на Рождество, – счастливый день, казавшийся теперь таким далеким.

Я не смогла ей рассказать. Можете назвать меня малодушной, но я не смогла рассказать ей, что национальная газета напечатала историю, в которой всему миру в недвусмысленных выражениях поведала, что она – потасканная шлюха-наркоманка, а ее обожаемый сын – злобный головорез. Кто бы ни читал это – ты, Лекки? – спросите себя, как бы вы поступили? Да, я так и думала. Господи, все мы иногда бываем лжецами, все мы всего лишь люди. Кто-то как-то сказал: «зло – это отсутствие сострадания». В таком случае только безжалостный ублюдок смог бы прочитать эту статью от корки до корки жалкому, слабому созданию, лежавшему передо мной.

Ну, милая, понимаешь, они в этой газете ужасные снобы, да, понимаешь, та девица, что разговаривала с тобой? Она вроде такая шикарная, верно? Так что, она, гм, написала всякое такое про нас… ну, что у нас мало денег и живем мы не в роскошных домах, и тому подобное, понимаешь? Она считает нас, ну, не такими шикарными, как она. У нас нет образования, мы не учились в университете, как она, и тому подобное. Джас, она не поняла, как мы живем, и почему ты принимаешь… свои лекарства и тому подобное, ну знаешь, такой тип людей, они живут в своем мирке и не понимают, как живут остальные, что нам приходится делать, чтобы выжить. Понимаешь, Джас?

Она очень долго молчала, и я решила, что она уснула. Я собиралась было сказать что-то еще, когда она закашлялась и заговорила так тихо, что я едва разбирала ее хриплый шепот. Точно она говорила сама с собой.

– Это нехорошо, что она так с нами поступила. Написала такое. Это не моя вина, что я не смогла… что я не ходила в школу. Моя мама была такой же, как я, Билли, она… некому ей было помочь, Билли, она была проституткой, здесь, на дороге. А что ей оставалось? Нас у нее было четверо: я, наш Стиви, да Рик с Тони. Отцов ни у кого не было, я ни одного не знала. Только мама да мы. Стиви и Рик померли уже, ты знала? Оба, да. А про Тони я много лет ничего не слыхала. Билли, я не хотела стать такой, я не хотела, ты знаешь; когда я была девочкой, я хотела стать певицей, как Дайана Росс,[58] я здорово пела и умела танцевать… Я репетировала, а потом пела маме и ребятам – «Любимую крошку», «Не торопи любовь» – все хиты… Мы выключали в комнате свет, и Тони светил фонарем, это у нас прожектор такой был; ой, мы тогда так смеялись…

Она улыбнулась, ее пальцы медленно двигались в такт песне, которая звучала у нее в голове. Затем она вздохнула, слеза медленно скатилась из уголка глаза в спутанные волосы.

– Я любила Терри, Билли, я не хотела, чтобы он ушел.

Я бы все сделала, чтобы только он остался, все, честно, но, может, он не любил меня так, как я его любила. Я не дурочка, я знаю, как это бывает, я просто хочу… мне уже нечего ждать, наверное, не знаю… Но Натти, ох, Билли, я так люблю его, он мой возлюбленный, мой ангел, он всё для меня, все… Неужели эти, из газеты, думают, что я его не люблю? Что я не хотела, чтоб он ходил в школу и нашел хорошую работу? Я хотела, хотела…

Она тяжело закашлялась, странным, резким кашлем, дрожь охватила ее, сотрясая все тело. Я приложила руку к ее лбу: лоб горел. Чахоточные пятна пылали у нее на щеках. Я мысленно сделала пометку – показать Джас врачу, как только смогу. И Мартышку тоже, его нужно проверить. И Натти. Черт побери, всех нас. Может, стоит просто нанять какой-нибудь дерьмовый автобус.

– Ш-ш, Джас, конечно, ты его любишь. Мы все знаем, что ты делала все возможное и это не твоя вина, не плачь, милая, не плачь…

– Мне ужасно плохо, я так устала… Билли, Билли… – Она внезапно схватила мою руку с удивительной силой для такого хрупкого существа. Ее рука была горячей и очень сухой.

– Что, милая? Что? Я здесь, не волнуйся.

– Билли, позаботься о Натти, позаботься о моем мальчике, обещай мне, ты ведь его Крестная Фея, помнишь? Когда он был маленьким. Помнишь? Обещай мне, Билли… Натти…

Ш-ш, успокойся, не волнуйся, я позабочусь о нем, ты же знаешь, разве я не заботилась о нем всегда? Успокойся, постарайся немного поспать, хорошо?

Ее огромные глаза уже закрылись, рот расслабился, Если присмотреться к этим жалким обломкам, можно разглядеть хихикающую двенадцатилетнюю девчонку, распевающую хиты «Мотаун»[59] для матери, ее братья дурачатся в сырой комнатушке, а Тони светит своим фонариком-прожектором, и Джасмин Перл поет, поет.

Я убрала квартиру – ну да, пришлось это сделать, пока она и Мартышка спали, каждый в своем укрытии, где их никто не мог тронуть. Я набросила тонкое, свалявшееся одеяло на нее и пару пальто на Мартышку и оставила у дивана большую пластиковую бутыль с водой и несколько банок с «Нутриментом». Признаков местной шайки и новой настенной живописи видно не было, но я все же осталась и бессмысленно смотрела телевизор в комнате Натти, убавив звук. Я растянулась на узкой, пропахшей им кровати, ощущая сладкий запах мужского тела, его нового лосьона, что-то от Калвина Кляйна, благоухающее синтетическими лимонами. Современный изысканный парфюм, созданный для веселых беззаботных молодых, живущих весело и беззаботно, казался шуткой, ароматической иронией.

Я все время пыталась дозвониться Натти, оставила шесть или семь сообщений на его автоответчике, отправила несколько CMC: «Натт, иди домой СИЮ МИНУТУ или позвони СРОЧНО!!! Б.М.». Я ждала звонка от него, да хоть от кого, честно говоря; но никто не звонил.

У меня в голове завывала Черная Собака, вой походил на гул металлического колокола в глубоком тоннеле среди полых холмов, могильных курганов кельтских королей; мое темное наследие. Сквозь грубый металлический лязг я слышала отзвук слов Джас: «Ты обещала, обещала позаботиться о моем мальчике…»

Я руками зажала уши и закусила губу, пока не почувствовала вкус крови, но ужасающее эхо в черепе не смолкало. Пожизненный приговор.

Пожизненный приговор.

Глава двадцать шестая

Я, должно быть, задремала, подскочила оттого, что кто-то громко стучал во входную дверь – мне показалось, кирпичом. Я неловко вскочила, запутавшись ногой в лоскутном одеяле, споткнулась и упала на пол, больно ударившись бедром. Ругаясь сквозь зубы и потирая ушибленное место, где теперь наверняка появится большой черный синяк, пошатываясь, я направилась к двери и прислушалась, но злобные голоса стихли, я вернулась, покачала головой и зевнула. Телевизор тихо бормотал, шла какая-то передача об антиквариате. Некто с восторгом уставился на кошмарную вазу, которую я бы не стала держать дома, когда парень на экране сказал, что она стоит десять штук. Десять тысяч за кособокий кусок глины, разрисованный пальцем. Я подумала, сколько хорошего можно сделать на деньги, которые выбрасывают на антиквариат, – искусственные почки, игрушки для детских домов, приличное жилье для беженцев. Наивная, идеалистическая, старомодная чушь. Господи. В каком долбанутом мире мы живем. Я выключила телевизор. Я отлежала ухо, пока дремала, и потерла его, чтобы восстановить чувствительность.

Неудержимо зевая, я побрела в коридор и покопалась в вонючей куче пальто, скрывавшей Мартышку, – он спал, сопли засохли у него на носу и верхней губе, полосы от слез – единственное чистое место на лице. От него пахло, как от клетки с хомяками. Ткань, из которой он свил себе гнездо, служила прекрасной звукоизоляцией, на что он и рассчитывал, поэтому я снова укрыла его и пошла проведать Джас.

Она по-прежнему горела в лихорадке. Я разбудила ее и заставила выпить воды. Она закашлялась, и вода полилась изо рта. Я намочила чистое полотенце в холодной воде и протерла ей лицо и руки, споря сама с собой, стоит перетащить ее на кровать или нет. Она такая крошечная, а диван достаточно большой, так что я решила пока оставить ее здесь. Мне не хотелось думать о том, в каком состоянии она проснется, желая получить свое «лекарство», которое негде достать.

Я вернулась в комнату Натти и попыталась дозвониться до него. «Вас приветствует автоответчик "Оранж"…» Я оставила сообщение, попросив его срочно связаться, но не слишком надеялась, что он ответит.

Я позвонила Лекки, сообщила ей, что здесь приключилось, и сказала, чтобы она меня не ждала; не сказать, чтобы она удивилась. Так ведь, Лекс? Я не могу выразить словами, как мне хотелось убежать от всей этой хренотени, побыть с тобой и твоей семьей, как нормальный человек. Мне хотелось сказать тебе: я люблю тебя за то, что ты прекрасный друг. Ведь даже когда ты сердита, в твоем голосе никогда не звучит это «от тебя все отвернутся». Я не могу выразить, как много это значит для меня.

«Вспомнив эту фразу, я сообразила, что должна позвонить еще одному человеку, пусть мне этого и не хотелось. Я разговаривала с мамой на прошлой неделе или на позапрошлой? Обычный бессмысленный разговор, она долго подробно описывала – только что получив фотографии – празднование годовщины свадьбы Джен, на которой играл оркестр и был специальный торт – «дизайнерский торт», несомненно, с сахарной скульптуркой в виде двух сердечек, над которыми держали гирлянду из роз синие птицы счастья. На Джен было пастельно-персиковое шифоновое многослойное платье и накидка со стеклярусом. Какая неожиданность! Вот если бы она надела ярко-красное, я бы упала в обморок. Девочки были в одинаковых пастельных ансамблях, а Эрик – о боже! – в зеленовато-голубом смокинге. Мне нужды не было смотреть на фотографии, чтобы представить себе, как они выглядели.

Мамин голос, отталкивающая смесь гордости, бахвальства и осуждения моих недостатков, отдавался в голове, пока я набирала ее номер. Я попыталась дышать спокойнее и медленнее, как советовала Лекки, когда мне приходилось делать малоприятные звонки: это помогало при разговоре с недовольными оптовиками, но не помогло справиться с гигантскими тисками, сжимающими живот при мысли о том, что скажет мама про статью.

Я не была разочарована. Хотя нет, это неправда. Как всегда, я была разочарована тем, что она не на моей стороне. По ходу этой утомительный беседы стало ясно, что, с ее точки зрения, я дала это интервью исключительно для того, чтобы расстроить ее и, возможно, отомстить за какие-то прошлые воображаемые обиды. Я всегда утверждала, что она была плохой матерью, и делала из мухи слона; эту черту я унаследовала от отца – я всегда все преувеличивала и драматизировала.

– Но я ничего другого и не ожидала, Билли, нет, не ожидала. Надеюсь, теперь-то вы довольны, моя дорогая леди, ты сделала из меня посмешище, выставила нас перед всем светом, миссис Аткинсон показала мне статью, ее сын купил газету; ты бы видела, как она при этом ухмылялась, драная кошка. О да, спасибо тебе большое за то, что опозорила меня перед такими, как Аткинсоны. Нет, я ее не читала, я не читаю такую дрянь, я просмотрела ее, спасибо тебе, и увидела более чем достаточно, чтобы понять, какую жизнь ты ведешь, – наркотики, разврат и так далее. Не рассчитывай, что я в очередной раз буду рыдать и оплакивать тебя, я умываю руки, я так и сказала миссис Аткинсон. Спасибо тебе, Джойс, хоть и не могу сказать, что я тебе благодарна. Она больше мне не дочь. Это последняя капля. О, когда я подумаю, как я с тобой намучилась, я больше не могу. Я уезжаю.

– Мама, я не… это не… Мама, пожалуйста…

– Ах теперь «мама, пожалуйста», да? Ты можешь оставаться и дальше рушить свою жизнь со своими друзьями-наркоманами, а я собираюсь жить с Джен и Девочками, да, ты меня слышала, Эрик сделал для меня пристройку к дому, я собираюсь уехать на полгода, а если мне там понравится, останусь насовсем. Я сдаю дом милой интеллигентной паре, агентство этим займется. Признаюсь, сперва у меня были опасения – Джен, милая, сказала я, а как же твоя сестра? Но она сказала, что я должна подумать о своем здоровье, своих нервах и после этого! Ты всегда была тяжким бременем и позором, моя девочка, ты вынудила уйти своего отца, потом сестру, а теперь и я уеду. О, ты можешь быть довольна; ты эгоистка, эгоистка, эгоистка и всегда такой была.

Мама, пожалуйста, не плачь, мама, я не хотела оскорбить…

О, ты не хотела оскорбить мои чувства? Но тебе это всегда удавалось, верно? Так что не приходи ко мне жаловаться, ты сама постелила себе постель, теперь можешь на ней почивать, меня это больше не касается. Я упаковала твои вещи. Буду рада, если ты заберешь их до конца недели,иначе они отправятся в мусорный бак вместе с остальным хламом. И лучше зайди вечером, с трех до шести, потому что всю следующую неделю в это время я буду прощаться со знакомыми хорошими людьми, но тебе этого не понять. Ключи у тебя есть.

– Господи, мама, и давно ты думаешь…

– Об отъезде? Это не твое дело, но я думала об этом многие годы. На прошлое Рождество Джен сказала, приезжай к нам на Рождество в будущем году, не оставайся в одиночестве, мама, о тебе ведь некому там позаботиться, и я подумала, почему только на Рождество? Они рады мне, они беспокоятся обо мне, в отличие от некоторых. Я все решила несколько месяцев назад, просто искала подходящих арендаторов. Теперь я их нашла, дело сделано. Я ничего тебе не говорила, но тебе ведь все равно? А теперь эта ужасная… Ох, Билли, как ты могла нас так опозорить? Я не понимаю тебя, в самом деле. У тебя были все условия – любящая семья, преданная сестра, образование, колледж, всё – но ты не нашла ничего лучшего, как все бросить. Я читала в «Журнале для женщин» о таких детях, как ты, как они разрушают свои семьи. Журнал рекомендует быть строже, проповедует «строгую любовь». Будьте непреклонны со своими детьми, дайте понять, что вы не позволите им уйти от наказания. Это для их же блага. Хватит с меня этой головной боли, я сделаю, как сказала.

– Но, мама, я…

– Нет, довольно извинений, ты не моя дочь, ты вся в отца. И не звони мне больше, я не желаю с тобой разговаривать. Ты меня поняла? Больше никогда. Ты сама все разрушила, выставив эту историю в газетах на всеобщее обозрение. Ты холодная, Билли. Холодная и эгоистичная, как твой отец.

И трубка в моей руке умолкла.

Вы небось думаете, что я выплакала все глаза? Как в фильмах или мыльных операх по телевизору, верно? Но нет, я не плакала и не хотела плакать. Может, я и была такой, как мой отец, холодной и эгоистичной, но что-то пересохло внутри меня. Как клочок бумаги, брошенный в огонь, сперва он такой, как есть, а через секунду из него испаряется вся влага, он становится хрупким, а потом исчезает. Мои чувства к маме разлетелись клочьями пепла. Она не дала мне шанса объяснить, извиниться за то, что я ее расстроила.

Но, возможно, она тоже по-своему права. Я не подумала ни о ней, ни о Джен, ни о дяде А., ни о ком из нашей чертовой семьи, когда впуталась в эту грязь. Дело в том, что я вообще редко думала о них, а если и думала, то только о маме и Джен, но даже они были где-то далеко, мои чувства к ним почти угасли. Наши пути разошлись. Мы так мало общались за эти годы, что они обе практически ничего не значили для меня. Так что я не думала о них, не думала о маме, и вот какую цену мне пришлось за это заплатить. Мама собирается уехать на другой край света, она отреклась от меня.

Должна сказать, где-то в глубине души я думала, что она, как всегда, будет злиться и бушевать, но со временем, как обычно, передумает, и все пойдет по-старому, отнюдь не замечательно, вообще-то дерьмово, но мы-то считали это нормальным. Мы будем разговаривать, посылать друг другу открытки к праздникам. Но и сейчас, когда я это пишу, она по-прежнему верна своему обещанию; после того телефонного разговора я не слышала от нее ни слова. Теперь я думаю, что она – пусть никогда в этом и не признается, – с облегчением нашла хороший повод от меня освободиться. Как там говорится? Друзей ты можешь выбирать, но семью не выбирают? Так обычно говорит тот, кому не нравятся собственные мать или отец. Но такой человек редко задумывается о том, что родители могут не любить его по тем же причинам. Маме – ну, я ей никогда не нравилась, как женщина женщине. Джен она любила и понимала, а меня – нет. Кукушонок, подменыш. Думаю, она сбросила тяжесть с плеч, как же это назвать? – развелась со мной, если вы понимаете, о чем я.

Так что я не плакала, я слишком устала. Как и с Микки, я отложила это на потом, я разберусь с этим позже. Я поплачу позже.

Глава двадцать седьмая

По-видимому, я привезла Джас в больницу если не в последний момент, то близко к тому. Когда я втащила ее в приемную, врачи, едва посмотрев на нее, сразу отвели ее в палату. Мы ждали, я и Мартышка, вымотанные, сидя перед беззвучно работающим под потолком телевизором, слушая вавилонский гул голосов со всего света, казалось, уже целую вечность. Думаю, мы даже ненадолго заснули, поскольку вымотались донельзя, по крайней мере Мартышка, бедный маленький пацан. Наконец меня позвали переговорить с раздраженным, усталым молодым доктором. Он оказался довольно славным парнем, но, когда он говорил о Джас, в его покрасневших карих глазах читалась безысходность.

– Вы говорите, она героинозависимая, миссис э-э… как давно? О, понимаю. И сигареты, и алкоголь, а она… хорошо. И давно она в таком состоянии? Температура, кашель, ну, приблизительно…? Ясно… Я посмотрел ее, понятно, что нужно еще сделать анализы, но на первый взгляд это очень похоже на туберкулез. Да, у нас снова вспышка, особенно среди… людей, гм, ведущих такой образ жизни, как миссис, э-э, Севейдж. Я немедленно приму ее, мы положим ее в изолятор, разумеется, так что, боюсь, вы пока не сможете ее навещать. Потом мы скорее всего переведем ее в специальное отделение, но сейчас я не хочу делать ничего, что могло бы усугубить ее стресс. Придется проводить детоксикацию, нужно будет подписать документы… Близкие родственники? Гм. Ах, вы друг семьи? Ну, в создавшейся ситуации вы единственная, с кем мы можем связаться… Вы позвоните ее сыну, прекрасно. Хорошо. Вам нужно обследоваться, рентген грудной клетки и тому подобное, вам, ее сыну и мистеру, э-э, Монку. Как я уже сказал, вам нужно пройти обследование, но я уверен… если вы пойдете с нашей сестрой, она все уладит и… Нет-нет, все отлично, правда.

И он понесся прочь, его не по размеру большой белый халат развевался вслед за ним. Медсестра была не лучше – опытная, пухлая, как надутый голубь, она по крайней мере казалась заботливой.

Я хотела задать медсестре важные вопросы о том, что мне следует знать, но мозг походил на застывшую кашу. Я взяла информационную брошюрку, которую она мне выдала, и попыталась вспомнить, где нужно сдавать анализы. Я не могла поверить, что Джас настолько больна. Я думала – может быть, тяжелая простуда или бронхит, но туберкулез? В наше время не бывает туберкулеза, это же прошлый век.

Но медсестра быстро избавила меня от иллюзий. Нам остается надеяться – хотя, честно говоря, надежды мало, – что у Джас не развилась сопротивляемость к препаратам. Я не поняла, и она объяснила. Скажем, вы заболели, и вдруг выясняется, что ваша болезнь устойчива ко всем современным лекарствам. Ничто не помогает, докторам приходится использовать всевозможные сочетания лекарств, чтобы подействовало. Они называют это «Белая смерть». Господи. У Джас в легких дыры размером с чайные чашки, она ужасно истощена, плюс наркотическая зависимость, все это очень плохо. Если это та разновидность туберкулеза… Сестра, казалось, воспринимала меня скорее как социального работника, нежели родственницу, так что была вполне искренна. То есть настолько искренна, насколько могут быть медики. Сперва я не поняла, почему, но потом до меня дошло. Джас была черной, я – белой. Она решила, что я из другого класса, из-за моей речи и одежды, пусть грязной и окровавленной. Я столько лет была «сестрой» Джас, что уже наполовину забыла, какое странное впечатление это производит на посторонних.

Затем медсестра снова посмотрела на меня, другим взглядом, и я сообразила – у меня он тоже может быть. И у Мартышки, и у Натти. Возможно, мы все заражены этим неуничтожимым вирусом. Я тяжело опустилась на стул, Мартышка скрючился рядом, как горгулья. Мне поплохело.

Я подумала, что мне лучше объяснить медсестре насчет газеты, на случай, если кто-то явится сюда и попытается доставать Джас. Сперва она никак не могла понять, как это, про таких, как мы, пишут в газетах, но я настаивала, и, кажется, в итоге до нее дошло.

– О, так значит вы знаменитость? Могу я попросить автограф? – Она весело рассмеялась. Во мне поднялась волна глупого раздражения; я ее подавила. Медсестра, бедная корова, ничего не понимает.

– Нет, в смысле ничего такого. Это нехорошая, неприятная статья. Она выставила Джас… миссис Севейдж…

Я замолчала. Она выставила Джас наркоманкой и шлюхой. Но ведь такой она и была. Но в то же время в ней было не только это, она была настоящей, собой, человеческим существом, а не пустой газетной фразой. Как я могу за десять секунд объяснить загруженной работой девушке, что все не так просто. Это не та слава, как у тех, о ком читаешь в глянцевых журналах в приемной у дантиста.

Я сглотнула желчь.

– То есть в этом нет ничего хорошего, они написали довольно жестокие вещи. – Я пыталась достучаться до нее. – Пресса, понимаете, они пронырливые ребята… я не хочу, чтобы они добрались до нее, расстраивали ее или что-то ей говорили.

На ее круглом лице промелькнуло сочувствие. Я почти видела, как в ее голове возникает образ принцессы Дианы.

– О, я понимаю, не беспокойтесь, никто не сможет попасть в изолятор. Но я сделаю пометку… – Она нахмурилась и записала в своем журнале, проговаривая вслух. – «Подробности состояния миссис Севейдж сообщать только родственникам». Ну и вам тоже, разумеется; не беспокойтесь, мы о ней позаботимся.

Она унеслась прочь, оставив меня с Мартышкой в коридоре, как истории болезни, приготовленные для просмотра призрачного врача. Что может сказать этот врач-призрак? Не очень утешительные прогнозы, миссис Морган, боюсь, у нас плохие новости. У меня вырвался короткий невеселый смешок, Мартышка вопросительно посмотрел на меня.

– Извини, Ли, я ужасно вымоталась. Пошли, милый, поедем домой, я сделаю нам что-нибудь поесть, а? Пойдем.


По дороге домой я прокручивала в голове события вечера и размышляла, нельзя ли нанять кого-нибудь по сходной цене убить Полин Скиннер. Я дала понять медсестре, что кризис у Джас случился из-за газетной статьи, но это неправда. Это всё ебанная Полин Скиннер.

Она заявилась, как визжащая гарпия, пьяная, волоча за собой бедного старину Бобби, точно пуделя. О ее появлении нас оповестили вопли и яростный стук в дверь. По-видимому, она пыталась вышибить ее своими остроносыми ботинками на каблуках.

– Открой эту блядскую дверь, ты, блядь, открой эту блядскую дверь, сука обдолбанная, Бобби, Бобби, открой эту ёбаную дверь…

Прежде чем я успела его остановить, Мартышка рефлекторно открыл дверь. Рука Скиннерши отшвырнула его к стене, она ввалилась в квартиру и попыталась оттолкнуть и меня, поскольку я стояла в дверях гостиной. Она попыталась силой убрать меня с дороги, молотила по мне руками, дыша перегаром от выпивки и сигарет, целясь мне в глаза длинными акриловыми квадратными ногтями, скрюченными, как когти. Блин, да от ее дыхания с сорока шагов должна слезать краска со стен, плюс аромат ее гнилого тела, явная вонь от печени, уже не способной перерабатывать алкоголь, и огромного количества какого-то поддельного, сшибающего с ног парфюма. У меня защекотало в носу.

– Ты ёбаная, ёбаная пизда, пошла на хуй, Бобби, Бобби, она меня поранила, Бобби… Где эта ёбаная черномазая сука, где…

Я ее ударила. Не слишком сильно, учитывая ее преклонный возраст, но и не слабо. Это было так приятно, что я едва удержалась, чтобы не повторить. Она вдруг осела на пол, как такая маленькая деревянная игрушка – нажимаешь на кнопочку, и они падают или подскакивают. Пока я помахивала рукой, чтобы унять жжение, Бобби попытался на меня наброситься.

Я посмотрела на него, и он затих, что-то проворчав, бедный ублюдок. Я вцепилась в сальные фальшивые волосы Полин и поволокла. Она дергалась и извивалась, пока они не оторвались вместе со шпильками. Пинками я выставила ее из комнаты. Меня трясло от притока адреналина, но его чистая волна взбодрила меня после долгих часов депрессии. Яркая, раскаленная добела, беспричинная радость: сбросить хитиновый панцирь контроля, перестать быть вежливой с обывателями, стать вульгарной, злобной и лживой. Мощная волна, вспышкой молнии зародившаяся в переполненном сердце, – на долю секунды я снова стала крутой беззаконной принцессой: дикой, варварской и свободной от мелочных оков общества. В этот момент я могла убить Полин Скиннер, сломать ее тощую шею своими руками, и плевать на все. Я знала, что мне придется расплачиваться за свой темперамент, но мне было все равно. Ничто не имело значения, кроме этой волны гнева. Я не хочу сказать, что это было правильно или хорошо, нет. Но я не могу и не хочу извиняться или притворяться, что сожалею о содеянном. Это просто факт, насилие – такая же часть меня, как любовь, честь и гордость. Все эти годы оно придавало мне сил, но подчас приходилось платить за ежедневный контроль над собой.

– Заткни пасть, Полин.

Бобби робко двинулся в мою сторону.

– А ты – ты даже и не думай. Чего ты хочешь, старая корова? Чего? Господи, ты воняешь, ты знаешь об этом? Ты воняешь, твою мать.

Мутно-желтые глаза Полин полыхали напалмом злобы.

– Я, блядь, воняю… А эта черномазая? А? Она, блядь, все испортила, ебаная дрянь… Я, блядь, стала посмешищем из-за нее, надо мной все скалятся. Моя невестка – уторченная черномазая блядь…

– Заткнись, сука старая! Вон отсюда, убирайся! Ты, кретинка, убирайся отсюда, пока я тебя не искалечила, живо!

– Я найду на тебя управу, ты напала на меня. Верно, Бобби? Ты поранила меня, я вызову полицию…

Я рассмеялась. Хотя ничего веселого не было.

– Давай, вызывай. И что ты им скажешь, а? Что ворвалась сюда, выкрикивая грязную расистскую брань в адрес больной женщины? Что я пыталась тебя остановить? Давай, мерзкая дрянь, позвони и посмотрим, кого они заберут.

Смутившись, она ненадолго заткнулась. Ее лицо с розовым следом моей руки, отпечатавшимся на ее щеке, будто старое клеймо, казалось, сморщилось в тысячи морщин, ее желтые глаза с частоколом густо намазанных ресниц наполнились скорыми, маслянистыми слезами алкоголички. Она застонала и кинулась в объятья Бобби.

– Я тебя ненавижу, слышишь? Ненавижу тебя, с-сука железная, гвозди из таких куют! Это не твой мальчик пропал, мой сын, мой малыш, связался с такими, как она… Они все рассказали в газете, я больше не могу высоко держать голову, теперь весь мир знает, какая она… Бобби, Бобби, отвези меня домой, ох-ох-ох…

Бобби тощими руками обнял ее дрожащие формы. Он посмотрел на меня, его глаза казались огромными из-за толстых захватанных очков.

Он заговорил. Впервые в жизни я услышала его голос.

– Вы не должны с ней так поступать. Вы жестокая. У вас нет чувств. А она нежная. Вы ничего не понимаете.

Он нежно повел громко рыдающую Полин; любовь светилась на его лице. Бедный одураченный Бобби, преображенный любовью. Я почувствовала острый укол вины, адреналин улетучивался. Я уже готова была сказать ему что-нибудь, когда Полин развернулась и плюнула мне в лицо, как кобра.

– С-сука, – прошипела она, – я с тобой разделаюсь или с ней… погоди у меня, я спалю эту сраную дыру вместе с ней, вы все еще…

Вытерев густой вонючий плевок со щеки, я бросилась вперед и вытолкнула их, захлопнув и заперев дверь. Я стояла в коридоре, трясясь и пытаясь поднять с пола Мартышку, вытереть его окровавленный нос, и тут услышала – услышала чье-то слабое дыхание. Я обернулась.

– Она ушла, Билли? Я так боялась ее все эти годы… – Джас хрипло дышала, стоя в дверном проеме, уцепившись за дверь, как тощий задыхающийся паучок.

– Джас, милая, забудь о ней, я с ней разобралась, пошли, возвращайся в…

Она посмотрела на меня большими глазами в замешательстве, и внезапно ужасный звук, похожий на кашель, только хуже, плотный, мокрый, рвущийся звук сотряс все ее существо, и тонкая струйка крови брызнула изо рта, растекаясь по подбородку, забрызгав ее худую шею. Она подалась вперед, падая в обморок; я бросилась к ней и подхватила, прежде чем она упала на пол.

Мартышка завизжал, как заяц, запутавшийся в колючей проволоке, панически, пронзительно, хотя это мне следовало бы вопить, но я была слишком занята, пытаясь поднять Джас, не сблевав от вида и запаха теплой крови, которая пропитала мою майку, и дотащить ее до дивана.

Безумная суета медиков, толпа снаружи… Они плевались, язвили и швырялись пивными банками. Я смотрела на них с какой-то болезненной отстраненностью, видела их круглые, вопящие рты и расплывающиеся лица, смазанные, как на недосушенной картине. Поздние пастельные наброски Дега: яркие, нереальные моментальные снимки Ада. Некоторые лица я знала: девушка с крашеными белыми волосами – Мэнди, живет тремя этажами ниже, вечно одалживает молоко; тощий тщедушный парень в грязных, не по размеру больших джинсах, сползающих с бедер, – Гэз, он восхищался Натти, когда был ребенком. Теперь их объединила эта травля, все бутылки молока, дружеские приветствия и позаимствованные диски забыты. Вся их человеческая сущность забыта. Ужасная печаль на мгновение затопила сердце; их жизни были так дерьмовы и ничтожны – вот почему они жаждали хоть какого-то развлечения.

Но печаль не помогала делу, когда пришлось проталкивать Джас, Мартышку и фельдшеров сквозь град отбросов, плевков и грязной брани. Затем тряская, ужасная поездка в «скорой помощи» с Джас, накрытой кислородной маской, и встревоженной, но симулирующей бодрость медсестрой. С нами ехал Мартышка, рыдающий, как ребенок, и дрожащий, как побитая дворняжка; он был лишним, но оставить его тоже было нельзя. Затем больница и диагноз, в который я никак не могла поверить.


Мартышка все еще дрожал, когда я остановилась перед своим домом. Возвращаться в квартиру Джас не было смысла – полицейские предупреждены о беспорядках, как они это называют; они сказали, что присмотрят за квартирой. Они посоветовали мне не возвращаться, «если вам есть куда пойти». Повторять дважды не требовалось.

Вытащив Мартышку из машины, – он тараторил и бормотал извинения, будто все это было его виной, – я заставила его принять душ с дегтярным мылом и запустила его тряпки в стиральную машину на шестидесяти градусах с хорошей дозой дезинфицирующего средства с запахом лаванды. Я нашла одну из брошенных Натти рубашек, какие-то старые спортивные штаны и оставила их около ванной. Когда Мартышка вымылся и переоделся в одежду Натти, которая была ему велика, он стал похож на тряпичную куклу, севшую после того, как ее засунули в стиральную машину и прокипятили. Я дала ему обезболивающее, приготовила горячий шоколад и, когда он его выпил, – руки у него тряслись, как у старого паралитика, – я уложила его в крошечной запасной комнате. Он заснул еще до того, как я успела выключить свет, храпя, как паровоз, своим перебитым носом. Он спал там и раньше, и я знала, что, если зайду в комнату попозже, обнаружу его под кроватью, завернувшегося в одеяло, точно большой кокон, только Мартышка никогда не превратится в прекрасную бабочку, выползет утром из-под кровати все тем же стариной Ли, все тем же Мартышкой.

Окончательно вымотавшись, я заварила чай и присела за кухонный стол. Каирка забралась ко мне на колени, потопталась, устраиваясь поудобнее, и громко замурлыкала, перекрывая Мартышкин храп. Я погладила прекрасную, мягкую, пушистую шерстку у Каирки за ухом и бездумно уставилась на короткий завиток меха у нее на носу, точно гравюра «оп-арт»[60] в рыже-коричневых тонах. Я почувствовала, что глаза слипаются, но заставила себя раскрыть телефон и еще раз позвонить Натти. Я не надеялась, что он ответит, но на четвертом звонке он взял трубку.

Он был обдолбан. Не просто обдолбан – убит. Его обычно звучный голос стал невнятным и хриплым.

– Да, кто эт-то…

– Натти, Натти, это Билли, я…

Затем донесся звук борьбы или драки, и в трубке послышался женский голос с грубым лидским акцентом. Я вроде слышала его прежде, но не могла узнать. Не успела я заговорить, она заорала в трубку:

– Отъебись, поняла? Пошла на хер, сука! Пошла на хер, слышишь? Он теперь мой, врубаешься? Ты врубилась? Уёбывай, мелкая дрянь! Дуй к своей мамочке, ты ёбаная… Натти, не надо – я не… я говорю, что хочу, бля, я не…

Связь оборвалась. Я в отчаянии уставилась на телефон, голос соединился с лицом – женщина постарше, по меркам Натти, двадцатилетняя девушка из пригорода Лидса – из какого? Я не помнила. Ее звали Шармейн, точно. Шар. Одна из этих белых девиц, что косят под черных, с жесткими африканскими косичками и огромной позолоченной подвеской-клоуном, позвякивающей среди массы цепочек на шее. Подведенные брови, задубевшая от солнца кожа, остренькое лисье лицо. Ее манеры действовали на нервы: она качала головой, подражая чернокожим американкам из шоу Джерри Спрингера: Обращай свои речи к руке, сестра, голова-то не слушает. Она мне не понравилась в те пару раз, что я ее встречала, а сейчас я ее возненавидела. За кого она меня приняла? За Винус? Возможно.

Я снова набрала номер, попала на автоответчик и устало наговорила еще одно сообщение. Когда я ставила телефон на зарядку, мне на глаза снова попался журнал с фотографией Джасмин.

Невыразимая, вневременная красота портрета казалась жестокой шуткой. Фотография была реликвией, не живым человеком, потускневшее изображение низложенной святыни. Сияющий ореол, окружающий голову Джас, походил на золотой нимб ренессансного святого; я вспомнила статью, которую когда-то читала в искусствоведческом журнале, о происхождении нимбов – не эти дурацкие космические теории, разумеется. По-видимому, то был странный феномен, редкий, но тем не менее – у людей на последней стадии туберкулеза иногда видна фосфоресцирующая дымка вокруг головы. Ранние святые были одержимы физическими страданиями, они умерщвляли плоть, морили себя голодом и жили без крыши над головой, почти обнаженные в любую погоду, – они в буквальном смысле болели во славу Господа. Зачастую у них были симптомы того, что теперь диагностируется как туберкулез. Отсюда и нимб.

За всю жизнь я и представить себе не могла, что буду знакома с туберкулезником. Та статья показалась мне довольно странной, и я выбросила ее из головы. Теперь же казалось, что за секунду тысячи лет отмотались назад, и великая Западная цивилизация оказалась самонадеянной иллюзией. О да, у нас теперь есть водонагреватели, мобильные телефоны, компьютеры, ДВД, блендеры, Интернет – но крестьяне и святые до сих пор умирают от древних болезней, которые мы не можем вылечить.

Я поежилась и засунула фотографию в шкаф. Джас может умереть. Я не понимала этого по-настоящему. Она по правде может умереть, на самом деле шансы очень велики. О боже, бедная, маленькая, полоумная Джасмин, бедный маленький безнадежный обломок. Какой дерьмовый конец – выкашливать куски легких в больнице, где никто из тех, кого ты любила, даже не сможет подержать тебя за руку, чтобы не заразиться. Джас, так боявшаяся одиночества, теперь одинока настолько, насколько может быть одинок человек на попечении живых, безразличных незнакомцев. И вокруг никого. Ее возлюбленный сын сбежал в какую-то вонючую нору к какой-то тупомордой корове, которая думает, будто теперь он принадлежит ей.

Я заперла дверь, но не стала закрывать на засов. У Натти есть ключи, он может прийти и среди ночи. Легла в постель, кошки запрыгнули и улеглись рядом, Чингиз подсунул широкую старую голову под мою руку, чтобы я почесала его между истрепанных ушей. Я, должно быть, испускала ужасные вибрации, раз Чингиз приковылял ко мне, утешая на свой манер. Но вскоре ему стало скучно, и он меня оцарапал, но не сильно.

Я улеглась. В голове с безумной скоростью кружились мысли, планы, сценарии, повторы – я велела себе успокоиться, дышать медленно и смотреть на узоры, что сверкали и переливались на красно-черном фоне под веками. Это был своего рода самогипноз, я совершенствовала его годами, потому что иногда ночью воспоминания набрасывались на меня роем кусачих насекомых, и я знала, что утром буду разбитой и ни на что не годной, если не высплюсь, а я не могла себе позволить быть слабой. Я концентрировалась, и вскоре калейдоскопические узоры погружали меня во мрак.

Так вышло и сейчас, но я вдруг подскочила, внезапно проснувшись. Это было слишком крутое погружение; я почувствовала, что теряю контроль над собой, не засыпаю, а умираю, впадаю в бессознательное состояние, в забытье. И тут перед глазами возникла картина – снова Дега, нет, тот французский парень, что рисовал ночные кошмары, нет, нет – Гойя. Точно, Гойя – «Кронос, пожирающий своих детей».

В ужасающей черной пустоте, скрывающей безмолвные гигантские образы, что медленно движутся в кошмарном небытии, гигантский, безумный Старик Время, согбенный, – волосы растрепаны, ужасные глаза смотрят на зрителя, – сжимает безвольное бледное тело молодого человека, лишенное головы, потому что Кронос сожрал ее; кровь и ошметки плоти вываливаются из его слабых губ.

В конечном счете Время пожирает нас всех, говорит картина, молодых и старых, красивых и уродливых, здоровых и больных, безумных и здравомыслящих. Мы все уходим во мрак, мы все превращаемся в ничто, мы все умираем.

Я села на кровати, меня била дрожь. Эта картина всегда до смерти меня пугала. Гений Гойи показал нам истинную подоплеку нашего личного иррационального страха. По крайней мере мне – точно. Я потянулась, взяла с тумбочки платок и вытерла взмокшее лицо.

Затем снова легла, опустошенная.

И сон поглотил меня.

Глава двадцать восьмая

Спала я не очень хорошо, проснулась около трех от жестокой боли в горле. Пытаясь сглотнуть, побрела в ванную и жадно выпила стакан воды. Даже в полусонном состоянии я старалась не смотреть на себя в зеркало: где-то на клеточном уровне я знала, что выгляжу, как полное дерьмо. И без того все было достаточно плохо. Тщеславие никогда не покидает человека.

Снова проваливаясь в кому, я с тоской думала о прохладных белых песчаных пляжах и сверкающем синем море. Лениво плыть в бирюзовом мелководье с колышущейся вуалью пены, похожей на влажное кружево, в голубой воде, под прозрачным голубым небом. Разгоряченная кровь бежала по венам, а я мечтала о ленивом отдыхе в гамаке, натянутом между кокосовыми пальмами. Райские названия проносились в голове: Сейшелы, Гавайи, Мальдивы… Господи, мне необходим этот треклятый отдых, но мне очень повезет, если в таких условиях удастся выбраться хоть на денек в Уитби. Вздохнув, я свернулась калачиком и попыталась перенестись в мою персональную Шангри-Ла.

Во второй раз я проснулась от звонка телефона, показавшегося слишком громким. Я схватила трубку, чуть не свалилась на пол и согнала Каирку, которая спрыгнула с кровати, возмущенная таким отношением. Я поднесла трубку к уху.

– Натти? Натти, это ты? Послушай, мы…

– Билли, это я, Лекки. Время – половина десятого. Я в магазине, я здесь уже сорок пять минут. С тобой все в порядке?

Я посмотрела на часы и со стоном упала на подушки, которые, казалось, за ночь набили цементом. Я ужасно себя чувствовала. Не то чтоб совсем гнило, но весьма скверно. Фантастика.

– Господи, Лекки, прости, я забыла завести этот чертов будильник.

– Ничего страшного, не волнуйся, но, милая, сегодня понедельник, ты помнишь? После обеда у меня занятия. Я действительно не могу пропустить, это самая важная неделя, я тебе говорила, Бен Торби читает лекцию, он гуру в маркетинге, американский парень, который написал книгу, я показывала тебе и…

Я снова застонала – громко. Я припомнила, как она восторгалась этим парнем, точно влюбленная в поп-звезду малолетка, он написал какую-то книжку про бизнес, мировой бестселлер под названием «Как урыть конкурентов и сделать кучу бабок». Или что-то в этом роде. Лекки мечтала перекроить наш бизнес по образцу Торби.

– Разумеется, ты должна пойти. Возьми у него автограф для меня, хорошо? Послушай, я ужасно себя чувствую, я всю ночь провела в больнице с Джас… Лекки, она осталась там, ее положили в изолятор. – Я сделала глубокий вдох. – У нее туберкулез. Кажется, у нее был кризис, дела плохи.

– Ох. Боже. Мой. Охбожемой. Туберкулез? Туберкулез? Господи Иисусе, Билли, а ты?…

– Да, мне придется сдать анализы, но мне делали прививку в школе, нам всем тогда их делали, а потом перестали, верно? В любом случае, нет, я всего лишь простудилась в больнице, наверное, ты же знаешь, как у них там… послушай, а тебе делали прививку?

– Я не знаю… наверное… спрошу у мамы… Боже, Билли, я не могу поверить, это как будто…

– Прямо как в романах сестер Бронте, блин, понимаю, я так и сказала доктору, черт, Лекки, я ужасно устала, просто устала, я не смогу сегодня прийти, я… послушай… повесь табличку на дверь, например – закрыто в связи с болезнью, скоро откроемся. Или нет, на хрен все, просто поезжай домой. Это всего лишь дерьмовый магазин подарков, Брэдфорд прекрасно проживет без него пару дней. Да-да, я понимаю – бизнес, бизнес, бизнес… Но, Лекки, мы ведь люди, а не машины. Сходи на лекцию, развейся. Послушай, я уверена, ты там узнаешь столько всяких полезных хитростей, что мы быстро поправим дела.

– Ну, если ты так считаешь… Я позвоню вечером, узнать, как ты, или заеду…

– Спасибо, дорогая, но не надо, чтобы мы обе заболели. Позвони мне, расскажешь, как там чего.

– Хорошо… Билли?…

– Да, милая?

– Я… Мне очень жаль, что так вышло с Джас. Это ужасно, в самом деле.

– Спасибо, Лекки. Послушай, ступай, поучись уму-разуму у этого парня, отдохни и не беспокойся, нормальная работа возобновится раньше, чем успеешь оглянуться, честное слово. Пока!

Я снова откинулась на комковатые подушки. Затем дотянулась до пачки с платками и попыталась прочистить нос. Бесполезно. Я выползла из-под отсыревшей простыни, отбросила покрывало, покрытое кошачьей шерстью и отпечатками лап, и одеяло из овечьей шерсти и отправилась в ванную; я стояла под мощной струей душа, пока не отмылась как следует, вдыхая запах геля с экстрактом чайного дерева, едва не задыхаясь. Это должно обезвредить чертов вирус и отбить больничный запах. Ненавижу этот запах – ненавижу больницы, точка. Я подумала о Джас: вздрогнув, замоталась в банное полотенце. Господи, Джас! Туберкулез. Боже всемогущий! Я опасалась СПИДа, гепатита, передозировки, но туберкулез? Мне даже в голову не приходило. Многие годы я таскала ее по врачам по поводу различных болезней, пытаясь заставить ее пройти курс реабилитации, но никто ни разу и не обмолвился о туберкулезе. Ее лицо глянуло на меня из запотевшего зеркала, белое и нереальное, как призрак. Я снова увидела панику и неверие в ее расширившихся глазах, когда яркая кровь брызнула из ее рта… Я опять задрожала, как одолеваемая мухами лошадь; мурашки побежали по телу.

Но сейчас я ничего не могу сделать, ничего до тех пор, пока врачи не дадут отбой, или она… умрет. Лучше смотреть правде в глаза, лучше думать о том, что я могу сделать для нее, если это случится. О том, что делать с Натти. Я тяжело опустилась на сиденье унитаза и почувствовала, как что-то стиснуло грудную клетку. Я прижалась головой к прохладному рукомойнику. Сперва главное. Всё постепенно. Ты сможешь. Я смогу, смогу, смогу…

Каирка замяукала под дверью, требуя еды и любви. Я кое-как вытерлась и побрела в свою комнату. Натянула чистые черные штаны и майку и собрала несвежую постель. Затем поблагодарила бога, что у меня короткие волосы и я практически не крашусь, накормила кошек и заварила чай – йоркширский чай, три пакетика на чайник, заваривать, пока не станет черным, как душа Чингиза. Сделала себе тост и приготовила завтрак для Мартышки. Тщетно раз десять попыталась набрать номер Натти, – нажимая и нажимая эту чертову зеленую кнопочку, пока изрядно помятый Мартышка сопел над вареными яйцами и кучей бутербродов с «Мармитом»,[61] запивая их пинтой чая. Я пришла в ярость, я уже готова была объехать в поисках Натти все его любимые притоны, хотя в глубине души понимала, что это бесполезно. Но что еще я могла сделать?

Ничего, на самом деле. Я позвонила доктору и договорилась об анализах крови для нас всех. Я усадила бедного измученного Мартышку на диван в гостиной и включила ему ДВД с «Книгой джунглей» (его любимый фильм), сложила белье в стиральную машину. Вычесала блох у Чингиза, он меня всю на хрен исцарапал. Срезала засохшие розы у задней двери. Наконец, после очередного бесполезного звонка, я посмотрела на часы – почти половина второго. Я решила съездить за вещами к маме – все равно день потерян. Меня не радовала эта перспектива, особенно сейчас, с синуситом и ужасной головной болью, но съездить нужно. Я была почти спокойна: в конце концов, мамы дома не будет, так что никаких выяснений отношений не предвидится; я просто заберу свои вещи и сразу же вернусь, буду ждать Натти. Насколько я знаю маму, вещи наверняка все упакованы и дожидаются меня, так что я мигом обернусь.

Я сказала Мартышке, что уеду примерно на час, и если придет Натти, пусть дождется меня, а если позвонит по местному телефону, пусть Мартышка ему скажет, чтоб Натти скорее приезжал, но больше ничего говорить не надо.

Мартышка сморщил лицо в недоумении и беспокойстве:

– Но, мисс, а если он меня спросит, что, если он спросит про миссус…

Я вздохнула.

– Не спросит, милый, и ты ничего не говори, хорошо? Просто скажи ему, чтобы приезжал как можно скорее, скажи, мне нужно его увидеть.

– Но мисс Билли мисс, он с ума сойдет, если…

– Ли, все в порядке, милый. Честное слово. Не беспокойся; послушай, я скоро вернусь, смотри свое кино, на полке есть фильм «Книга джунглей 2», если захочешь посмотреть, а в холодильнике большая плитка «Фрут энд Нат», можешь ее съесть. Просто жди здесь, хорошо? Жди Натти, жди меня.

Он кивнул, его лицо разгладилось при мысли о том, что он снова увидит своего кумира, а может быть, его обрадовала предстоящая оргия из шоколада и «Маугли», которого он сможет спокойно посмотреть.

Я была горда своим хладнокровием и тем, что наивно считала зрелым отношением: я спокойно съезжу к маме и просто заберу свои вещи. Вот такой эффектный финал.

Я доехала быстро и без приключений. Я была безупречна, все под контролем.

Глава двадцать девятая

Они лежали аккуратно, на виду – поверх коробки со старыми бумагами, которую мама поставила на кухонный стол. Письма моего отца, которые он посылал годами, а мама прятала их от меня. Очень в ее духе: коварно, исподтишка, отвратительно – очень женский способ мести за газетную статью и за все обиды, что я ей причинила. Она ни за что бы не сделала это в открытую, просто положила их там, где я бы их нашла, а если бы я что-то сказала, она бы дернула головой и заявила, что это моя вина, что я суюсь в чужие дела, я сама в это впуталась. Но в ее глазах появился бы блеск. Она знала, как много это значит для меня, они стали ее последним оружием, ее Судным днем.

Они были перевязаны старой клетчатой лентой для волос, возможно оставшейся от собаки. Я сразу узнала почерк на верхнем конверте, как я могла не узнать? Он так похож на мой. Почерк моего отца, каллиграфический, наклонный, стремительный: черные-черные чернила. Десятки писем, начиная с той недели, как он ушел. Хрупкие, слежавшиеся, как окаменелости. Сперва он, должно быть, писал каждую неделю, но время шло, он не получал ответа, и они стали приходить лишь на день рождения и Рождество, длинные письма, засунутые в открытки. Но они приходили до самой его смерти.

Она прятала их от меня. Она, блядь, прятала их от меня. Я думала, что он бросил меня, что он ушел из-за меня. Она заставила меня так думать, заставила расплачиваться за это, страдать. Дочь своего отца, такая же, как папочка. Она не могла добраться до него, но у нее под рукой была его копия.

Я сидела за столом и читала письма, беспорядочно, вытирая слезы и сопли кухонным полотенцем, которое достала из пакета.

…и когда я впервые увидел тебя, Билли, любимая моя, такую маленькую, такую красную, такую крепкую и отчаянно вопящую, я подумал: вот о чем говорится в стихах, вот она, «сила, дающая жизнь цветку»,[62] вот зачем все это…


…и счастливого тебе дня рождения, моя любимая дочурка, надеюсь, тебе понравится куколка, которую я тебе посылаю, она мне показалась очень хорошенькой, но я ведь всего лишь парень! Продавец в игрушечном магазине сказал, что ее зовут Белла, что по-итальянски значит «красивая», но ты можешь дать ей любое имя, какое захочешь, родная…


…боюсь, ты не получаешь мои письма. Мне хочется думать, что это так, мой цветочек, голубка моя, потому что, если ты их получаешь и ненавидишь меня за мое бегство, клянусь, мое старое сердце будет разбито, потому что я так люблю тебя и всегда буду любить. Ты должна помнить об этом, любовь моя, и, когда ты станешь постарше, я…


…я так устал, что иногда думаю, на кой черт это все. Я звонил твоей маме вчера вечером, она говорила тебе? Нет, наверное, не говорила. Билли, ты должна мне пообещать, что не станешь винить ее, обещай мне, потому что ты не знаешь, как тяжело ей пришлось в жизни, она просто хотела обрести безопасность, вот и все, хотела быть уверенной в завтрашнем дне, но я оказался не тем парнем. В моей глупой голове теснятся бесполезные мечты о стихах, рисунках и песнях, как те песни, что мы слушали вместе, ты помнишь, песни твоей тезки Леди Дей?[63] Я не слишком хорошо умею обращаться с деньгами, а твоей маме всегда нужны были деньги и красивые вещи…

И последнее, за день до его смерти:

…Я люблю тебя, Билли, дитятко мое, я люблю тебя и никогда не переставал любить. Я молю Бога, чтобы у тебя все было хорошо. Надеюсь, ты счастлива. Прости меня за то, что я сделал, это было худшее, что я сделал в своей жизни, – бросил тебя. Прости меня, родная, если сможешь. Ты остаешься в моем сердце, навсегда. Любящий тебя отец, Билл Морган.

Я вытерла слезы и швырнула полотенце на пол. Я не могла сказать папе, что простила его, потому что его больше нет, но я никогда не прошу маму. Я могу попытаться понять, почему она сделала то, что сделала, но простить ее – нет. Я не настолько хороший человек. На самом деле я вообще нехороший человек.


Выезжая с узких улочек Солтэйра к главной дороге, я чувствовала себя так, будто приняла огромную дозу «спида». Сердце колотилось, неестественно обострилось зрение. Проезжая мимо Соляной мельницы, я увидела женщину в розовом велюровом костюме – не в модном болтающемся на бедрах спортивном прикиде, а в наряде для пожилых леди. Я подумала, что это мама. Казалось, все во мне оборвалось, зазвенело и рассыпалось на части от притока адреналина, я выключила мотор и остановила машину, прежде чем потеряла сознание. Сквозь мельтешащую завесу блестящих точек перед глазами я разглядела, что это не мама, но лучше мне от этого не стало. Я знала, что, окажись это она, я бы вышла из этой чертовой машины и вцепилась бы в нее, как питбуль. Малоприятное чувство, поверьте мне – желание вцепиться в собственную престарелую мать, трясти се, как тряпичную куклу, и обзывать долбаной сукой. Я откинулась на спинку, сжимая руль вспотевшими руками, трясясь всем телом.

Казалось, все несется куда-то на огромной скорости. Поезд выходит из-под контроля, машина врезается в дерево, байк опрокидывается на асфальте, грохочет приближающийся грузовик; казалось, ничто на земле тебя не спасет, и сейчас ты врежешься в него. Я теряла контроль над собой, и это испугало меня, а меня нелегко испугать, я скорее приду в ярость, но не буду жалкой и беспомощной. Я навсегда избавилась от страха в ту ночь, когда мы приехали в дом Терри. Тогда не было времени пугаться, и с тех пор страх стал дорогой к панике – на которую я никогда-никогда не должна ступать.

Считается, что слово «паника» произошло от греческого «panikos», означавшее что-то связанное с древним богом Паном. Что-то иррациональное, хаотичное, древнее. Его можно почувствовать, оказавшись в чаще леса или возвращаясь поздно вечером по неосвещенной улице. Ты подпрыгиваешь от любого звука, сердце трепещет от вспышки света или дуновения ветерка. Тени кажутся плотнее и гуще, привычный мир растворяется в чем-то темном, незнакомом, и вспоминаются все мифы и легенды, которые ты читал в детстве, только они уже не кажутся ребяческими, вовсе нет. Ты вспоминаешь гравюры-иллюстрации из книжек, казавшиеся такими необычными и старомодными. Перед мысленным взором снова видишь это наглое, бесцеремонно поглядывающее лицо; косматый козлоногий бог наигрывает на флейте, плетет странную, сбивающую с толку, безумную музыку, лишает тебя здравого смысла и напоминает о том, что мы не так далеки от древних путей, как нам кажется. Что мы вовсе не рациональны и не цивилизованны. Головокружительное, неистовое вакхическое безумие у нас в крови, оно лишь ждет сигнала этой флейты, превращающей нас в чудовища.

Я знаю эту мелодию Пана, я знаю ее каждой клеткой своего тела, своим ДНК, каждой нервной цепочкой ноющего мозга. Я знаю его истинную музыку – не повседневные напевы, что заставляют тебя плясать, словно марионетку с перерезанными нитями, когда ты опаздываешь на важную встречу или машина ломается посреди дороги, когда едешь забрать ребенка из школы.

Это пустяки, всего лишь клочок бумаги, подхваченный пыльным летним ветерком. Вы думаете, это стресс, вы думаете, это конец света; извините, но это просто смешно.

Я слышала истинную песнь Пана. Я чувствовала запах своего животного ужаса, что поднимался от моих подмышек, превращался в кислую желтую вонь; я слышала, как я визжала, словно животное, пока не почувствовала вкус крови в разорванной глотке. Я видела хитрый, косой бронзовый глаз божества, вытянутый зрачок, суженный от смеха, мерцающий в ночи, когда он играл и играл восходящую, закрученную импровизацию, все громче и громче; она безжалостно обрушилась, уничтожая все на своем пути; это было все равно что умереть и родиться заново, потому что от меня ничего не осталось. И ничего не осталось от моего бедного, милого Микки. А Пан смеялся, божество смеялось и уже подбрасывало свои проклятые кости для новой Игры.

Те из нас, живых, кто слышал эту ужасную музыку, скажут вам, что ничего невозможно поделать, даже самоубийство не спасет от этих звуков. Мы не похваляемся этим в пабах, мы не притворяемся какими-то особенными, мы не хнычем и не умоляем о сочувствии, мы просто об этом не говорим. Но другие чуют это в тебе, они чуют это, как животные чуют приближение волка прежде, чем увидят его. И они говорят, что вы «пугаете» и «подавляете», потому что не могут подобрать подходящих слов. Они боятся, но не знают почему, они не смогут объяснить почему.

Но я знаю почему: бог оставил на нас свою отметину, и они видят той частью своего мозга, о существовании которой давно забыли, тайный знак проклятия, написанного на мертвом языке. Люди чувствуют это, не понимая того, что чувствуют; у них встают дыбом волосы на загривке, они воздевают свои мягкие ручки, вздрагивают и говорят: «О, кто-то прошел по моей могиле», они и на секунду не задумываются, что это значит. А мы, Братство Пана, боремся, пытаясь найти смысл в нашей разрушенной жизни, зарываемся в то, чтозаставляет нас чувствовать себя в безопасности, и никогда, никогда не открывать дверь с изображением лица божества на ней, никогда больше не прикасаться к этой блестящей бронзовой ручке, сделанной в форме его Маски, никогда больше не смотреть в эти вырезанные глаза, эти горящие, бессмертные, ужасные глаза, что знают о тебе больше, чем ты можешь вынести.

Так что я остановилась на пороге, меня била дрожь, я боялась, что меня стошнит прямо в машине. Я отступила. У меня в самом деле нет слов, чтобы рассказать вам, сколько это отняло энергии и силы воли. Всего лишь мысленно проделать это, отвернуться, заткнуть уши, не поддаться отчаянному искушению этой убивающей душу музыки.

Дорога домой превратилась в расколотый калейдоскоп красок, гудящих и рассыпающихся за окном, я чуть не выскакивала из кожи, когда мне казалось, будто какой-нибудь дрожащий обрывок изображения вот-вот врежется в лобовое стекло. Нос был настолько забит, что я не могла им дышать, глаза воспалены, точно в них насыпали песка. Погода мрачнела и отсыревала, небо затянули плотные серные облака. Пот струился по спине, волосы прилипли ко лбу, напоминая, что нужно постричься – на этот раз очень коротко, очень коротко… Что-то закончилось, что-то начиналось, но я не понимала, что есть что.

Я так ужасно вела машину, что, въезжая на нашу улицу, чуть не раздавила Дарси, тупого терьера миссис Лич, который носился в поблекшей траве у кладбищенской стены, охотясь на воображаемых крыс. Я вышла, хлопнула дверцей и посмотрела на бедного дурачка. Он взвизгнул и бросился наутек. Если бы он умел говорить, я уверена, через минуту миссис Лич уже стучалась бы ко мне с лицом грозным, как дождевые тучи над нами. В такую погоду все становятся раздражительными, словно происходит электрическое замыкание в нервной системе.

Глава тридцатая

Натти спал на диване.

Мартышка сидел на полу у изголовья, скрестив ноги, блаженная улыбка освещала его лицо; его сокровище вернулось к нему, его преданность вознаграждена, в его мире снова все прекрасно. На экране телевизора беззвучно шла «Книга джунглей», Балу переоделся обезьяной, Король Луи флиртовал, как он полагал, с обезьяньей красоткой.

Я прислонилась к дверному косяку, на меня нахлынула волна облегчения, смывая тревоги; все прочее уже не важно. Благодарю тебя, Боже, за то, что вернул моего мальчика домой целым и невредимым; древнейшие из молитв зазвучали у меня в голове, атавистически, рефлекторно. Я посмотрела на Мартышку: как он, должно быть, счастлив, как замечательно испытывать такое незамутненное счастье! Я вымученно улыбнулась ему, он энергично кивнул, подняв вверх большой палец. Я поманила его на кухню. Он направился ко мне, обернувшись пару раз, дабы убедиться, что его любовь все еще спит и не исчезнет снова в облаке дыма.

Он не мог дождаться, чтобы поделиться счастьем со мной, еще одним хранителем святыни.

– Как вы ушли, он тут и вернулся, мисс Билли. Он пришел, я ему сделал чаю, он выпил, съел шоколадку и теперь, типа, спит. Я ничё не сказал, как вы велели, я ничё не говорил, мисс, честно.

Он сиял. Для Мартышки это была невероятно длинная речь, но радость переполняла его. Я улыбнулась:

– Возвращайся в комнату, Ли, пусть он еще поспит, разберемся со всем позже. Ты молодец, милый, правда. Отлично сработано, Ли, ты хороший парень.

Я закрыла дверь в комнату и поставила чайник. И тут заметила джинсовую куртку Натти, валявшуюся на полу возле стола, где он, должно быть, ее бросил. Я наклонилась ее подобрать, и в этот миг из кармана донесся приглушенный звонок телефона. Я поспешно вытащила его и, поскольку он не был похож на мой, потыкала в пару кнопок, прежде чем попала в нужную.

– Алло? Алло? Это номер Натти Севейджа…

– Кто это? Ёбаная мамаша или ёбаный ангел-хранитель? А?

Голос был знакомый: Шармейн, девица из Лидса. Голос выдавал характерное амфетаминовое напряжение. Я не собиралась связываться с обдолбанной сучкой, нажравшейся «спида» из-за ссоры с любовником, не сейчас.

– Это Билли Морган, Шармейн. Ты ведь Шармейн, верно? Натти спит, я передам ему, чтобы он тебе перезвонил…

Ее визгливый смех походил на треск рвущейся дешевой ткани.

– Перезвонил мне? Это, блядь, вряд ли, ты старая ёбаная пизда! После того что он сделал, нет уж, блядь, спасибо. Вот почему я звоню ему. Скажи ему, что мои братья до него доберутся, они его разыщут и уделают, слышишь? Он правильно сделал, что свалил домой к мамочке и к тебе… Блядь… Он разнес мою квартиру, мудак, разнес ее всю и меня отделал, ты бы видела мое ебло, блядь, ты бы… Твой ёбаный чудо-мальчик…

– Достаточно. Я скажу ему, чтобы он тебе позвонил или что там, но…

– Но что? Но что? Ты такая же блядь, как его мамочка, а? Такая же, как она? Вам, блядь, должно быть стыдно, что он у вас такой…

Она бессвязно визжала в телефон, я так и видела ее, брызжущую загустевшей от «спидов» слюной, косички дергаются, руки трясутся. Я нажала на маленькую красную кнопочку, и Шармейн исчезла в пустоте. На всякий случай я выключила телефон. Я вполне понимала ее и не хотела знать, что Натти с ней сделал.

Потому что знала, что она не лжет. Я знала, что он ее избил. Да, я понимала, что когда-нибудь мне придется столкнуться с чем-то подобным. Его вспышки ярости были ужасающи и со временем стали повторяться все чаще. И кокс тут играл не последнюю роль, как и прочее дерьмо, которое он принимал. Они – наркотическое поколение, запрограммированное на невоздержанность; Натти гордился своим образом жизни. Что я могла ему сказать? Я, принимавшая все без разбору, я, сделавшая то, что я сделала? Ведь меня саму переполняла ярость? Так что я надеялась, вопреки всему, что, когда он вырастет, его приступы гнева останутся в прошлом, что это просто детские припадки раздражительности. Но он их не перерос, отнюдь. Он был как ртуть: вот сейчас он самый любящий, самый очаровательный, восхитительный парень на свете, а через секунду… Ярость вырывалась из него жестокой, бурлящей волной.

Но теперь это становилось проблемой. Разумеется, милая Шармейн тоже была той еще штучкой; могу себе представить, сколько кокса они в себя зарядили; неудивительно, что он полностью потерял контроль над собой. Но все же, какой бы мерзкой сукой она ни была, по моему мнению, ему нет оправдания: он, мужчина, ударил ее, девушку. Это неправильно. По любым меркам.

Я заварила чай и поднялась к себе в комнату. Выпила половину, затем быстро приняла душ, прокручивая в голове варианты решения проблем Натти, Джас, Мартышки и даже своих собственных, пока отмывала себя с головы до пят гелем с экстрактом чайного дерева. Затем надела старую джеллабу и приняла две таблетки «ибупрофена», запив их остывшим чаем. Письма отца рассыпались по розовому хлопковому покрывалу.

Эгоистично, эгоистично, – но эти письма и открытки были так важны для меня. Я не могла больше ничего поделать до утра, я даже не могла рассказать Натти о Джас или отругать его за его поведение, пока он не проснется, а вернувшись после тусовки, он мог проспать двадцать четыре часа. Такое уже случалось. У меня сжалось сердце. Я проглядела тебя, милый мальчик, верно? Я испортила тебе жизнь. О нет, не сейчас, не сейчас. Сейчас я хочу читать и перечитывать письма, касаться пальцами слов, искать то, что осталось от отца в этой слежавшейся хрупкой бумаге. На улице стемнело, в воздухе пахло надвигающейся бурей, я включила настольную лампу, Чингиз подагрически запрыгнул на постель. Он ненавидит гром и молнии, как и Ночь фейерверков.[64]

– Осторожнее, приятель, не испорть тут ничего, старина, ложись, хороший мальчик.

Кот презрительно заворчал и улегся на краю кровати, а я продолжила читать. Постепенно, пока лекарство растворялось в организме, слова расплывались, фразы сливались друг с другом в одну сплошную черную реку боли и утраты.

Я проснулась от шума воды в душе. С трудом включила ночник и посмотрела на часы. Когда я заснула? Господи, уже за полночь. Я потерла лицо и зевнула.

Натти вышел из ванной и направился ко мне. Он не постучался: он никогда не стучал, только если у меня был Джонджо; в конце концов мы – одна семья. На нем были старые вылинявшие спортивные штаны, расползающиеся по швам, чистая белая майка, золотая цепь лежала вокруг шеи, кожа покраснела от горячей воды и влажной ночной жары. Он принес с собой шлейф пара и острого запаха дегтярного мыла. Я улыбнулась. Он ненавидит чайное дерево, говорит, что оно пахнет грязью, зато любит старомодное дегтярное мыло, которое я держу в доме для него, потому что ему кажется, будто оно пахнет чистотой и напоминает ему о детстве. Забавно все это, ребята.

Вытирая полотенцем мокрые дреды, он присел на край постели. Я посмотрела на него, пытаясь найти слова, чтобы рассказать обо всем. Меня в очередной раз поразило, насколько он красив. Его лицо, шея, руки были совершенны, как у классической статуи. Я не могла смотреть на него, не испытывая желания его нарисовать, попытаться запечатлеть эту дикую грацию, эти сияющие цвета. Возможно, он был слишком крепким, его лицо чуть длиннее, чем того требовала современная мода, и я не думаю, будто все считали его красавцем, но что понимают они, довольствующиеся хилыми знаменитостями, – продуктами пластической хирургии? Я считала его потрясающим, чудом, подарком для любого художника, сыном, которым можно гордиться.

Я вздохнула и похлопала его по руке. Если бы он был моим настоящим сыном. Если бы я могла дать ему достойное образование. Если бы… Но ведь еще не слишком поздно, нет. Он мог бы пойти на какие-нибудь курсы, он умный, схватывает на лету, когда хочет, он мог бы выбраться из грязи. Я помогла бы ему, я бы все для него сделала; он мой мальчик, мой дорогой, мой хороший; мы все уладим, поможем ему, возьмем под контроль его темперамент, он распрощается с наркотиками и начнет Жить. Никогда не сдавайся. Пока ты не сдался, у тебя есть надежда.

Он улыбнулся мне, его сколотый передний зуб лишь придавал ему шарма. Гримаса характерная: «извини-я-плохой-мальчик». Ох, Натти! Это срабатывало, когда тебе было десять, но теперь ты уже взрослый мужчина. Господи, как тяжело! Мне хотелось обнять и приласкать его, как ребенка, но я не могла.

Он кивнул на разбросанные письма.

– У тебя завелся тайный поклонник, Тетушка Би? Это твои старые любовные письма? Я ревную.

Голос у него был хриплый, он снова улыбнулся, в свете лампы было заметно, как он устал: лиловые тени обесцветили тонкую, шелковистую кожу под глазами, подбородок заострился.

– Это не любовные письма, дорогой. Ну, это другая любовь. Это письма моего отца, ты помнишь, я говорила, он ушел, когда я была маленькая…

– Прямо как мой отец. Я помню. Мне так жаль, знаешь, ведь мы в одной лодке. Ты не против, а? Ты не против, что я тебя жалею? Я не хочу сказать, что это скверно, просто… ох, понимаешь. Я хотел, чтобы мы были похожи, тогда бы мы всегда были вместе.

– Ох, Натти, родной…

И я рассказала ему все.

Он плакал, не скрываясь, крутой парень исчез, растворился в кипящей боли. Слезы лились из его янтарных глаз, как они лились из зеленых глаз его матери; прозрачные слезы дрожали на ресницах, как бриллианты. Ни красного сморщенного лица, ни хлюпанья носом. Просто чистые слезы падали мне на шею, я прижала его к себе и укачивала, как прежде, когда он был ребенком. Он плакал и плакал, крепко меня обняв, его сильные руки вцепились в мою спину, он оплакивал свою мать и умолял меня сделать так, чтобы все было хорошо. Я слушала, как он клянется, что сделает все, что угодно, лишь бы Джас не умерла, лишь бы только все было в порядке: я слушала, как он проклинает свою бабку за то, что она втянула нас в эту грязь с газетой, и молит Бога, чтобы тот вернул отца домой, чтобы помог ему нести это бремя. Боль тупым ножом пронзила мне сердце.

Дети плачут, вы их целуете, наклеиваете пластырь на коленку, даже если он на самом деле не нужен, укладываете в постель с грелкой. Но сейчас твой ребенок – плачущий мужчина, и это разрывает тебе сердце, потому что ты ничего не можешь сделать для него, только любить. И я любила его, так любила его, что это затмило все остальное, время замерло, луна скрыла солнце, и в этой безмолвной, тяжелой темноте я целовала его милое лицо и говорила ему всю ту ложь во спасение, какую всякая мать говорит своему ребенку, пусть он не мой ребенок и я не его мать.

Наконец он лег, обессиленный. Я собрала письма и положила их на комод. Чингиз раздраженно спрыгнул на пол – его не интересовали мелкие человеческие драмы, нарушавшие его покой. Я легла рядом с Натти, гладя его горячий лоб, убирая влажные пряди со лба.

. – Бедный Натти, бедный малыш. Все будет хорошо, милый, мы все уладим, Джас поправится, все будет хорошо. Просто это займет какое-то время.

– Билли? Когда все закончится, когда мама… можем мы куда-нибудь уехать? Мы все? И Мартышка тоже? Нам нужно уехать из этой дерьмовой дыры, она убивает нас, у нас никогда ничего не наладится, если мы останемся здесь, никогда, я это знаю. Можем мы уехать жить к морю? Маме морской воздух пойдет на пользу. Увезем ее от всего этого дерьма, от этих уродов, с которыми она болтается. Можем, а?

Его давняя мечта о жизни в деревне, в коттедже, увитом розами, с птичками, поющими в саду. Я посмотрела ему в лицо: из-под маски мужчины проглядывал маленький мальчик, измученный и страдающий.

Я потрепала его по щеке.

– Конечно, малыш. Все мы. И Чингиз с Каиркой тоже. Как насчет большого дома под Уитби, а может махнем в Корнуолл, а? Большой старый фермерский дом у моря, каждому по комнате. Мы могли бы плавать в море, а вы с Мартышкой научились бы управлять лодкой и катали бы Джас, у меня была бы студия, я бы весь день рисовала, мы могли бы выращивать овощи…

– Хорошая жизнь, а? – Он улыбнулся и слегка боднул меня лбом. Что касается огородничества, то это была наша старая шутка. Когда я обзавелась садом, они стали шутить, что я и в самом деле начну выращивать овощи и доить козу, как «настоящая старая хиппи», как говорил Натти; глупости, конечно, но шутка пользовалась успехом. Мне было приятно, что он помнит старые подколки.

– Ага, точно. И никакие соседи не задирают нос, да? взбили бы сад, отстроили бы ферму, чтобы у каждого было свое жилище и большая общая кухня с длинным столом, за которым мы бы ели на обед овощи с огорода.

– Мы с Мартышкой могли бы ловить рыбу…

– Да, милый, конечно, могли бы…

И тут я сама заплакала.

– Не плачь, Билли, у нас все будет, обязательно. Я стану хорошим, клянусь, я больше не буду всем этим заниматься. Не плачь, Билли, я люблю тебя, я люблю тебя, ты мой ангел-хранитель, правда, мы семья, не плачь…

Я взяла охапку салфеток и вытерла лицо.

– Прости, милый, я в порядке, просто устала.

– Да. Я тоже.

Мы улеглись рядом на кровать, и ночь сгустилась вокруг нас.

Глава тридцать первая

Я проснулась с первым ударом грома, проснулась от яркого белого разряда молнии и оттого, что мужчина целовал и сосал мою грудь, его рука была у меня между ног, погружалась в мою плоть, входила в меня.

Я лежала, застыв и не веря, не смея пошевелиться или вздохнуть, мужчина перестал целовать мою грудь и двинулся ниже по моему голому животу, начал медленно лизать меня, его сильные руки схватили мои ягодицы, приближая меня к своим губам. Дикое варево воспоминаний нахлынуло, обжигая кислотой: огромное украшение, сделанное в виде насекомого, пожирающего женщину, свет преломляется на желтом лишайнике, чик-чик, старый складной нож вырезает зарубку на деревянном столбике в изголовье. Прикосновение языка повергло меня в безумный страх. Памятуя о той ночи много лет назад, я не выносила таких прикосновений. Но это случилось снова. Мне не убежать, я не могу…

Закричала ли я, когда молния разорвала тьму и я увидела кто это был? Не помню, закричала я или нет. Вряд ли закричала, у меня бы не хватило дыхания. Помню вкус желчи во рту и дикое отвращение; внезапно я нашла силы и вырвалась. Я дралась и царапалась, забившись в изголовье; я натянула джеллабу, чтобы скрыть наготу, защититься от мужчины, который не должен был видеть мою наготу, прикасаться ко мне так, чувствовать мой вкус, запах, не должен был познать меня.

Я помню, как он посмотрел на меня; в тусклом свете его лицо – портрет опустошения, выполненный в меди и сепии, блеск слез в полуприкрытых глазах, растрепанные взъерошенные волосы.

Он вытер губы тыльной стороной ладони. Я помню это. Не могу забыть. Затем я услышала свой голос, не крик, но напряженный, сжатый, сдавленный до бессмысленного шепота, голос, говорящий то, о чем невозможно даже помыслить, произносящий слова, такие слова, что предпочтешь отрезать себе язык, лишь бы их не произносить.

– Натти, Натти, ради бога, что ты делаешь? Ты не спишь? А? Ты понимаешь, что ты только что…

Безумная слабая надежда вкралась в мое сердце. Я надеялась, что он спит, не осознает, что сделал, или, может, все еще обдолбан, наркотик сбил его с толку, и в полусонном состоянии он меня с кем-то перепутал. Тогда я могла бы пережить случившееся, сделать вид, будто ничего не было. Простить его. Я надеялась, но это была неправда.

Он посмотрел на меня, глаза – как у побитой собаки, которая не понимает, за какое преступление ее побили.

– Я люблю тебя, Билли.

– Натти…

– Я люблю тебя. Я люблю тебя; я так делаю для мамы; я это делаю, когда она расстроена. Я всегда так делал. Еще когда был маленьким. Это хорошо. Это приятно делать. Мы возлюбленные. Она так говорила. Мы возлюбленные. Мы тоже можем стать возлюбленными, Билли, я люблю тебя, я не хочу тебя потерять, я хотел сделать тебе приятное…

Волосы у меня встали дыбом, кожа покрылась мурашками, я судорожно выдохнула, желудок сжался. О, Господи Всемогущий на небесах, нет. Только не это, только не это. Но я знала, что он не лжет; за годы жизни во лжи я научилась узнавать правду, когда ее слышала, и было слишком поздно затыкать уши от этого всепроникающего голоса.

– Боже, Натти, что она с тобой сделала? Что она сделала? – Голос дрожал, слабый, жалобный.

Он посмотрел на меня, опершись коленями на край постели, прижав руки к животу, словно пытаясь удержать свои внутренности. Меня трясло, по-настоящему трясло, меня колотила неудержимая дрожь. Мне хотелось писать, убежать в ванну и содрать с себя кожу, но я не могла двинуться с кровати. Передо мной ребенок, которого я любила, мальчик, которого я считала своим сыном, медленно распадался на части, слова лились с его губ бессвязным потоком, точно прорвался нарыв.

– …похож на отца, вылитый отец… я видел, что этот парень сделал с ней, она мне показала, она вся была в черно-синих синяках; мне было всего девять, она показала мне и заплакала, а потом сказала, иди сюда, поцелуй свою бедную мамочку, я поцеловал и… Она сказала, что мы теперь настоящие возлюбленные, ты любишь меня, правда, правда, ты никогда не покинешь меня, мы всегда будем вместе, как настоящие… я не трахал ее, пока мне не исполнилось двенадцать, а потом мы делали это, не всегда, иногда… я это делал… она говорила, это мне полезно, помогает расслабиться… как будто во мне было два человека, у меня в голове жило два человека, и, когда я подрос, я понял, что это неправильно, но это не было неправильно, когда мы были вместе, это было как надо, нам было хорошо, но я знал, что это грязно… я знал, что это неправильно, и от этого раскалывалась голова, я сходил с ума, я злился, но я никому не мог рассказать, понимаешь, меня заберут, отправят в интернат, где держат нехороших мальчиков, и мамочку заберут, и мы больше не будем возлюбленными… я рассказал этой суке Шармейн, когда все это случилось, мы закинулись и я рассказал, а она сказала, что я грязный извращенец, а мамочка – поганая блядь-педофилка, я бил ее, пока она не заткнулась, но мне пришлось бежать, потому что я никак не мог остановиться, все бил и бил, но вместо ее лица я видел мамочкино лицо, и все было неправильно… Теперь ты тоже меня ненавидишь, да? Ты думаешь, я грязный, я понимаю, понимаю, да, ты ненавидишь, ненавидишь меня… Оооо, боже, о, боже, боже, боже, Билли, боже, я умру, я умру…

– Натти, Натти, нет, Натти…

Но он убежал. Не то спрыгнув, не то упав с кровати, он бросился бежать, гром гремел, сотрясая стены, точно огромная волна, молния осветила его, когда он выбегал из комнаты, вниз по лестнице, я бросилась за ним, выкрикивая его имя, он выбежал через заднюю дверь, перепрыгнул кладбищенскую стену и исчез. Исчез. Мой мальчик ушел, и ночь сомкнулась надо мною стеной дождя.

Глава тридцать вторая

Мне не хотелось ехать в магазин, но после многочасовых поисков на кладбище и в деревне я подумала, что он может прийти туда; скорее всего, нет, но все прочие варианты я уже перебрала. К тому же я не могла оставаться дома, мне необходимо было хоть ненадолго выйти. Я снова приняла душ, я терла тело, пока не покраснела кожа, перестелила постель и выбросила свою джеллабу в мусорное ведро, но все равно не чувствовала себя чистой. Я подумала, смогу ли я когда-нибудь почувствовать себя чистой, да и чувствовала ли когда-нибудь? Слои застарелой, разлагающейся грязи лежали на душе, грязные наносы лжи и жестокости.

Мартышка проснулся от шума, но я смогла взять себя в руки и успокоиться, объяснить ему, что у Натти опять приключился срыв и он убежал, такое случалось и прежде. Мартышка встревожился, но он к этому привык, так что уселся ждать, когда Натти вернется. Полагаю, я могла бы сказать ему правду. Формально он был взрослым человеком, но к чему его пугать, он и так натерпелся. Нет, я не была настолько сукой. Когда я выходила из дома, Мартышка снова поставил «Книгу джунглей». Он лежал на диване, завернувшись в одеяло, которым укрывался Натти, утешаясь его запахом. Но ничто не могло утешить меня, я ехала в город как зомби. На самом деле, как живой мертвец, онемевший и холодный, несмотря на теплый после грозы день.

Я принялась запечатывать тайну, понимаете, замуровывать ее в своем сердце, кирпич за кирпичом, не останавливаясь. Это все, что я могла сделать, – спрятать ее. Я не испытывала отвращения к Натти, я не была шокирована. Эта… мне невыносимо даже произносить… сексуальная часть была отвратительна, но я смогу это пережить, я должна. Я уже не ребенок, со мной случались вещи и похуже. Натти – не Стивио, не этот ублюдок, который меня изнасиловал, Натти был больше жертвой, чем я. Я искренне так думала и до сих пор так считаю. Я не осуждала его и, главное, я простила его в ту же минуту, когда он рассказал мне правду. Как правило, я легко прощаю.

Я была в ужасе, да, и полна раскаленной добела ненависти к Джас и той мерзости, что она сотворила в своей безнадежной слабости, эгоизме и невежестве. Слава богу, мрачно думала я, что она в больнице, иначе я бы ее изувечила. Какая-то часть меня хотела, чтобы она умерла. Я хотела, чтобы она умерла от ужасной болезни, которой заразилась, потому что это было бы правильно, это было бы воздаянием. Не слишком-то хорошо, но я не могла не думать об этом.

Я знала, что такое случается. Инцест. Жестокое обращение с детьми и тому подобное. Я не могу представить себе взрослого человека, который не подозревал бы о таких вещах. Я знаю множество людей, которые стараются об этом не думать и отрицают очевидное, когда это случается у них под носом, но они вызывают лишь презрение. Хуже всего то, что они жестоки, их сознательная слепота попускает, чтобы такое случалось. Отцы с дочерьми, братья с сестрами, дяди, деды, кто угодно. Сейчас об этом больше говорят, чем в те времена, когда я была ребенком. Но большинство людей до сих пор думают, что на такое способны только мужчины. Женщины – не могут, матери – не могут, это самая противоестественная вещь на свете. Боже мой, скажу я вам, они думают, это худшее, что один человек может сделать с другим. Самое, самое худшее. Задумались над этим? Так-то. Но я готова поклясться жизнью, что в эту самую секунду кто-то делает что-то в двадцать раз хуже. С ребенком, женщиной, стариком, политическим заключенным, рабом, да, рабом, потому что рабство вовсе не исчезло. Мужчины с мужчинами, женщины с женщинами, женщины с детьми, мужчины с младенцами, кто угодно, с кем угодно, мы самый жестокий вид, самые изобретательные хищники.

Но все же мать, использующая своего сына для… Это отвратительно. Это табу. Несмотря на все, что я видела, знала, вдыхала и глотала, эта… Эта невероятная мерзость, которую сотворила Джас с Натти, засела у меня в голове, словно шип, словно глубокая кровоточащая рана… Если бы я была его матерью, такого никогда бы не случилось, это было бы невозможно.

Я подумала о вкрадчивом голосе Джас, о ее паучьих пальцах, касающихся Натти; ужасная пародия на «возлюбленных». Боже мой, сколько раз я слышала, как она его так называла? Я содрогнулась. Сколько раз я слышала, как она говорила, что они «настоящие возлюбленные», рассказывала мне, как она любит своего мальчика, особенно теперь, когда он стал «мужчиной в доме». У меня мелькнула тошнотворная мысль: если бы я прямо спросила ее «Ты трахаешь Натти?», она округлила бы свои большие глаза под дрожащими веками и начала бы жаловаться, как она была одинока, как она скучала по Терри и что Натти тоже нуждался в утешении, что они любят друг друга, это ведь не преступление – любить друг друга… Я бы ее избила, наверняка.

Но теперь многое стало ясно. Поведение Натти, его ярость, смена настроений, жестокость. Как он сказал – «В моей голове два человека»; ужасное напряжение, нараставшее в нем день ото дня все эти годы. Я знала, что значит хранить тайну, никто лучше меня не знал, каково это – нести ее разъедающий душу груз; она захватывает весь твой мир, пятнает все, что ты делаешь, приходится все время лгать, чтобы скрыть ее, пока не начинаешь забывать правду.

Но правда всегда выходит наружу – так или иначе. Она поднимается, точно бело-голубая глыба льда из темных холодных глубин твоей опустошенной сущности, и вытесняет тебя из бытия. Я знаю это, потому что последние двадцать лет жду, когда это случится со мной.

Я приехала в магазин раньше Лекки и постаралась взять себя в руки, превратить себя в нормального человека – это была еще одна ложь. Но в данном случае Лекки и Мартышка делили одно и то же место в моей душе (тебя это, наверное, разозлит, Лекс, но я хочу сказать, что вы оба, каждый по-своему, были невинны, и я не хотела уничтожить вашу чистоту). Как бы то ни было, любой, с кем приключилось какое-нибудь дерьмо, скажет: жизнь должна продолжаться. Хорошо это или нет, но мы не персонажи дешевого триллера, где жертва умирает ужасной смертью, а герой пускается в расследование, никогда не думая о деньгах, работе, семье и друзьях. Все проблемы остаются в стороне, пока он не решит эту увлекательную загадку. Извините, но в жизни так не бывает? так что я открыла магазин на пятнадцать минут раньше, продала три открытки, лист дорогой упаковочной бумаги и записную книжку в кожаном переплете. Затем поставила чайник. Руки у меня ужасно дрожали. И все же я гордилась собой. Это доказывало, что я могу справиться.

Но к трем часам дня я вымоталась – физически. Я все еще была простужена, я ослабела от недосыпа, устала подскакивать всякий раз, когда кто-нибудь входил в магазин, думая, что это Натти, и обессилела от беспокойства. Я, как говорится в таких случаях, от беспокойства заболела. Я ушла в кабинет и принялась копаться в бумагах.

Лекки принесла мне чай и остановилась в дверях, рассыпаясь в восторгах по поводу своего нового гуру Бена Торби. Она практиковалась в этой «культуре работы с клиентами» на каждом несчастном олухе, который забредал к нам, и пугала их до полусмерти, поскольку Брэдфорд – не Лос-Анджелес, и йоркширский люд не привык к тысячеваттным улыбкам и радостным воплям «Добро пожаловать, мы вам рады, прекрасного вам дня», когда они выбирают открытку за полтора фунта. Я подобные любезности обычно приберегаю для тех, кто покупает гарнитуры из радужного лунного камня – ожерелье, серьги, браслет, такие, как у нас в витрине, за полторы сотни фунтов. Но, по-видимому, «метод Торби» состоял в том, чтобы дать понять каждому покупателю, независимо от того, какую мелочь он приобретает, что к нему относятся по-особенному; тогда, сравнивая вас с хмурым безразличием вашего конкурента, который не пользуется «методом Торби», клиенты будут искать предлог посетить вас снова и купить что-нибудь еще, получить возможность насладиться теплом вашего внимания. Ага, как же.

Лекки и меня изрядно напугала, не говоря уже о покупателях. Ее планы расширения магазина были поразительны: мы должны стать не просто магазином подарков, но «живым родником человеческих контактов», «источником искреннего обмена мнениями» и «центром сети общения». Под последним подразумевалась отправка открыток ко дню рождения.

– …Так что вот, понимаешь, главное, как считает Бен, мы должны вернуть в торговлю теплоту, которая утрачена, – Лекки поднимает палец, подчеркивая цитату, – «в тысячелетней культуре». Современный мир нуждается в ценностях, настоящих человеческих ценностях, Бен говорит…

– Ах, он теперь для тебя Бен? Понимаю. Так ты взяла у него автограф?

– Билли, в самом деле. Ты ужасна, ты ведь даже не слушаешь.

Она вскинулась, потянув за завязки свою бирюзовую кофточку с кружевными ленточками, и встряхнула волосами. Я не стала ей говорить, какая она хорошенькая, когда сердится.

– Прости, милая. Я слушаю, я… ну, вроде, я просто… просто ужасно устала, это замечательно, то, что ты говоришь, я с тобой согласна, и с Беном, но я совершенно разбита, честно. Натти пришел вчера вечером и…

И вдруг я расплакалась. Вдруг ниоткуда прорвались тяжелые ужасные слезы. Лекки бросилась ко мне и обняла, а я нащупывала платочек и бормотала, что переутомилась, и случилось все, что могло случиться, и Натти убежал, мне хотелось рассказать ей правду, ужасную, немыслимую правду. Но я не могла.

– Билли, поезжай домой, нет, в самом деле, поезжай. Выспись. Устрой себе завтра выходной, приди в себя. Ты измучена, милая, и неудивительно, бог мой, последняя неделя – это полное безумие, сумасшествие, в самом деле, любой бы чувствовал себя ужасно, если б через такое прошел. Нет, я настаиваю, ты вовсе меня не используешь, ты же полумертвая. Когда ты последний раз отдыхала? Думаю, я смогу несколько дней тут за всем присмотреть. Я уже большая девочка, я отлично справлюсь.

Она погрозила мне пальцем и округлила глаза. За этими шутливыми словами скрывалась подлинная забота. Боже, благослови ее. Я вздохнула и вытерла лицо промокшим платком.

– Да, ты права, я понимаю. Только не «заторбиризируй» весь магазин, пока меня не будет, хорошо? – Я попыталась улыбнуться.

Я собрала вещи и уехала, помахав на прощание Лекки, которая «торбиризировала» очередного покупателя в отделе нью-эйджа. Она права. Мне нужно поспать, в таком состоянии я не смогу помочь Натти, мне нужно быть в форме на все сто процентов, когда он вернется, а он вернется, я в этом была уверена. В душе он знает, что я люблю его и всегда буду любить, несмотря ни на что. Он знает, что я всегда буду его защищать, всегда приду на помощь. Он сейчас в смятении, но когда немного успокоится, куда он пойдет? Он не сможет вернуться в свою квартиру и вряд ли поедет к Шармейн. Возможно, на день-два загуляет с дружками, но потом вернется. Завтра я воспользуюсь свободным днем, обзвоню разные места, придумаю, как успокоить Натти.

По дороге домой я заметила, что листья уже слегка желтеют. Возможно, кто-то другой и не увидит этого, но Цвет всегда так много значил для меня; мне нравилось замечать такие вещи. К летней, насыщенной зелени примешивалась желтизна, осень уже на пороге.

Свернув на свою улицу, я увидела полицейскую машину. Из нее вышли двое копов и направились к Мартышке, который метался перед моим домом, точно кролик, загнанный в тупик собаками; обезумев, он попытался пробежать мимо мужчины-полицейского, тот схватил его за руку, не грубо, но Мартышка был не в себе. Именно тогда, посмотрев на лицо Мартышки, я поняла. Не знаю, как или почему, но поняла. Я припарковалась и выбралась из машины. Я бежала к ним, слыша, как Мартышка испуганно бормочет. Полицейские пытались его успокоить, но это было бесполезно, Мартышка и в лучшие времена цепенел при виде полиции; он начал отчаянно вырываться, его майка перекрутилась у них в руках, он пытался выпутаться из нее и убежать. Тут он увидел меня.

– Мисс, мисс Билли, мисс Билли мисс, Натти пришел, Натти пришел, но он выгнал меня и запер дверь… Что-то не так, мисс… что-то… Натти, мисс Билли, Натти…

Женщина-полицейский повернулась ко мне. Она была маленькая, светловолосая, с детским худеньким личиком, бронежилет делал ее грузной и неуклюжей. Я не слышала, что она говорит, я слышала только слова Мартышки. Полицейская нахмурилась и снова заговорила. Внезапно я услышала ее, точно кто-то прибавил звук. Ее голос был каким-то искаженным и нереальным; я понимала слова, но они ничего для меня не значили. Меня переполняло раздражение, она стояла между мной и домом. Между мной и Натти.

– Вы знаете этого человека? Нам позвонили, сообщили, что кто-то пытается вломиться в дом, и мы…

Я открыла рот, но смогла выговорить лишь:

– Знаю ли я?… Да, да, знаю; это мой дом; пожалуйста, отпустите его, он никуда не денется, он напуган, я все объясню, но я должна…

Казалось, звук полностью выключили. Точно я попала в какой-то странный фильм. Я видела все слегка искаженным и будто издалека, но слышала лишь стук крови в ушах и собственное дыхание, распирающее сжатую грудную клетку; все происходило очень медленно, очень медленно, и я никак не могла найти ключи от двери. Я понимала, что полицейские пытаются мне что-то сказать; я видела, что они все еще держат Мартышку за руку и миссис Лич что-то говорит, удерживая Дарси, а тот рвется, но… Я никак не могла вставить этот чертов ключ в замок, затем мне все же удалось, дверь открылась, я вбежала, понимая – что-то случилось; голос внутри меня закричал «Натти! Натти! Натти!», только голос крикнул не внутри меня, это я сама кричала; я взбежала по лестнице, потому что решила, что Натти должен быть в моей комнате; он будет там, может быть, заснул; он пробудится, подскочит от моих воплей; мы обнимемся, и я скажу ему, как сильно, как ужасно сильно люблю его; я скажу ему, что все будет в порядке; а потом мы посмеемся надо всем этим и над глупой миссис Лич, которая вызвала полицию и…

Глава тридцать третья

Они оказались очень славными, эти полицейские. Когда-то я, как и все, кого я знала, любила поразглагольствовать об этих свиньях и фашистах, но они были очень любезны со мной, они сделали все, что могли. Какая ирония: если бы много лет назад я знала, какими они могут быть, ничего этого никогда бы не случилось. Но молоко уже убежало, и я достаточно наплакалась, у меня больше нет слез.

Так или иначе, он… ушел, должно быть совсем незадолго до того, как я его нашла. Никто из нас ничего не мог сделать. Я ничего не могла сделать. Они уверяли меня, что я не смогла бы его спасти. Он сделал все наверняка, но они не знали, было ли ему больно; наверное, было: думаю, он мучился, но они сказали, что все закончилось очень быстро. Я в это не верю. Но я не буду больше об этом говорить, потому что вы не выдержите. Вот и все, что я могу сказать. Любой, у кого в жизни такое случалось, поймет. Вы – нет. Вы сойдете с ума.

Он, должно быть, следил, как я уезжаю, – по крайней мере, я так думаю. Он увидел меня, а затем вернулся в дом, взял старую скрученную веревку, которую Джонджо использовал вместо буксирного троса, и выставил Мартышку за дверь; понимаете, по-моему, это говорит о том, что он и в самом деле любил Ли, он не хотел, чтобы тот видел, что он собирается сделать; он пошел наверх, вытащил чердачную лестницу, поднялся, привязал веревку к балке, поднял лестницу и… я не могу. Не могу.

Там я его и нашла, я пыталась его приподнять, ослабить веревку, Мартышка хотел мне помочь, но так кричал, что толку от него было мало. Я… я пыталась изо всех сил, но это было бесполезно, там стоял этот запах и… он выглядел ужасно – раздувшийся, изломанный, а ведь он был таким красивым… Вошли полицейские, они проверили, ну, знаете, может быть, он еще жив, но по их лицам я поняла, и Мартышка тоже, и проживи я еще хоть тысячу лет, я никогда не забуду лица Ли, потому что по нему было видно, что он тоже умирает. Он бросился бежать, и с тех пор я его никогда больше не видела, хотя иногда мне его недостает. Мне хотелось бы посидеть рядом с ним, не говорить, просто вспоминать Натти.

Я думаю, в мире найдется немного людей, которым не доводилось терять любимых. Тебе будут говорить, что ты с этим справишься, что нужно продолжать жить… В одном дурацком журнале я прочитала, что нельзя скорбеть больше полугода, потому что это нездорово. Господи, да я буду скорбеть до конца своих дней, и дня не проходит, чтобы я о нем не вспомнила. Мне наплевать, будут ли меня считать ненормальной или какие там еще идиотские слова они используют, если ты не скалишься все время, как шимпанзе, и плюешь на банальности, от которых им комфортнее.

Самое тяжкое для меня – его посмертный образ, вторгающийся, накладывающийся на те воспоминания, которые я хотела сохранить. Я думала о нем, встречая на улице парня, чьи манеры, походка напоминали мне Натти, или читая о фильме, который, мне казалось, ему бы понравился, и я видела перед собой улыбающееся лицо моего мальчика, ребенка или мужчины, но как пятно, как грязный сорняк, вид его тела, обезображенного тем, что он сделал, разрастается и заслоняет собой все. Сейчас это уже отчасти прошло, но я не могу вам сказать, сколько времени продолжалась эта пытка.

И кошмары, разумеется, они все еще случаются. Доктор выписал мне таблетки, но от них сны стали еще хуже. Я пытаюсь бороться, слезы душат меня, но лекарство не дает мне проснуться, я все время пытаюсь вытащить его, ослабить эту проклятую веревку. Так что я перестала их принимать и от «прозака» тоже отказалась, поэтому они считают меня совершенно ненормальной, но плевать на них. Каждый справляется с бедой как умеет, я не хочу становиться одной из этих, похожих на роботов со стеклянными глазами, женщин, которых можно встретить в приемной у врача; ничего не меняется, они по-прежнему хотят сделать нас послушными.

По крайней мере, все официальные проблемы закончились: следствие, похороны. Я не хотела идти на эту ужасную службу в крематории, это приземистое кирпичное здание, больше похожее на общественный туалет, чем на место, где чтят усопших. Ёбаная священница или кем она там была, бубнила о Натти, которого сроду не знала, – погибшем «во цвете юности». Нас там было всего трое, Полин Скиннер в леопардовом пальто из стриженого меха, похожая на французскую шлюху 40-х годов, верный Бобби и я, сзади, в черном, потому что у меня ничего другого не было. Я в трауре всю мою треклятую жизнь. Полин пыталась меня задеть, наслаждалась каждой минутой, вопила, визжала, притворялась, будто падает в обморок, и Бобби обнимал ее дрожащими тонкими руками. Она наконец-то взяла реванш, она получила прах Натти и забрала его с собой, в свою квартиру несомненно. Хотя я не исключаю, с нее станется, потащить прах с собой в паб, изображая убитую горем бабушку, в надежде, что ей поставят выпить. Бог знает, что она в итоге с ним сделала.

Я хотела развеять его прах прохладным ярким солнечным днем над вересковой пустошью под Бейлдоном. Мы часто приезжали туда на пикники, когда он был маленьким, гуляли, ели мороженое на старой ферме. Вот где я хотела бы оставить моего дикого мальчика, с лисами и ястребами; его энергия питала бы вереск и чернику, которую он так любил собирать и есть, пока его маленькое личико не становилось лиловым, ох, это больно, вы знаете? Это все еще, все еще очень-очень больно. Подчас я прихожу в отчаяние оттого, что никогда больше не увижу его; оттого, что он сделал такую ужасную вещь. Я так люблю его, невыносимо больно думать о том, что я никогда больше его не увижу.

По крайней мере, мне не нужно видеться с Джас. Я бы этого не вынесла. Я позвонила в больницу, разумеется, чтобы ей сообщили. Она еще не умерла. На самом деле врачи сказали, что она медленно поправляется. Меня спросили, смогу ли я о ней позаботиться, если она выживет и выйдет из больницы. Я положила трубку. Пусть думают, что хотят.

Так что я собралась и готова к отъезду. Чингиз и Каирка живут у родителей Лекки, они очень славные люди. Чинг все время терроризирует маму Лекки, бедную женщину. Она даже делает грибную подливку и замораживает ее кубиками, чтобы у него была индивидуальная порция к обеду. Безумие, сказала я ей, он же просто старый ублюдок, но ей нравится ухаживать за животными, людьми, любыми созданиями, попавшими в беду. Я скучаю по ним, моим кошкам, моим старым друзьям, но коттеджа больше нет, он был продан почти сразу, кажется, за хорошие деньги. Люди из Лидса переезжают в деревни, потому что цены в терракотовом мини-Лондоне взлетели до небес. Впрочем, мне все равно. Я приняла первое же предложение и положила деньги в банк. Лекки получила магазин – я лишь спящий? немой? партнер. Теперь она может торбиризировать его на свой вкус. Я не сомневаюсь, она справится лучше, чем я. Раз она счастлива, мне больше ничего не надо.

На улице дождь. Холодно. Я сняла эту квартиру, даже не посмотрев на нее, здесь нет центрального отопления, только газовые камины в комнатах. Так типично для Брэдфорда. Отмораживать заднипу каждую зиму. Я буду счастлива свалить отсюда, по правде сказать.

Господи, льет как из ведра, дождь барабанит в окно, я вижу свое отражение в темном стекле, залитое слезами. Так же было и в ту ночь, когда мы поехали к Терри. Дождь, холодно, я в старом черном джемпере, в голове картинки и огромная разверстая дыра в сердце. Бедный Микки, ты сделал для меня все что мог. Ты пытался меня спасти, но все пошло к черту в ту минуту, когда Терри открыл дверь. Если Бог и в самом деле игрок, Он бросает кости на той линии, где свет переходит в мрак, как тот идиот, открывший дверь навстречу тому, что он даже не мог себе вообразить.

Дверь открылась. Терри стоял на пороге в кожаной куртке, клетчатой рубахе, замызганных джинсах, в покрытых застывшей грязью ботинках, зашнурованных поверх грязных толстых носков. От него ужасно воняло, густой кислый запах пота, смешанный с прогорклым свиным жиром. Я сморщила нос от этого аромата, и что-то щелкнуло у меня в голове, что-то… Мне был знаком этот запах, что это? Что-то еще, помимо запаха тела, нет, это не только он, это…

Терри безрадостно осклабился:

– Еб вашу мать. Какая честь, а? Вашу мать. Ха-ха, блядь, ну-ну, не хрен там стоять, заваливайте, добро пожаловать в мое скромное, блядь, жилище, ваши величества, не обращайте внимания на грязь, я говорю, не обращайте внимания на грязь, у горничной сегодня выходной! Понятно? У горничной сегодня выходной! Вашу мать…

Он нанюхался «спида», его мордочка хорька была бескровно белой, как рыбье брюхо, нос – красным и воспаленным, глаза блестят, зрачки сужены. Должно быть, он под кайфом уже несколько дней, тратит компенсацию за дом. Вот почему от него так пахнет, типичная вонь сидящего на «спиде», побочный продукт перегруженных печени ипочек. Я закашлялась. Боже, чтобы так вонять, он должен был принять огромную дозу, наверняка. В голове у меня тихо заверещал тревожный звонок, и я услышала голос Карла: «Никогда не доверяй спидовым, ясно? Гребаные ублюдки, все они, никогда, блядь, не знаешь, что выкинут…»

– А теперь, Терри, – Микки старался говорить вежливо, – может, ты пригласишь нас войти по-человечески, а?

Терри вытер нос и тряхнул тусклыми желтыми волосами. Рука у него тряслась, он весь дергался, не в состоянии устоять на месте.

– Ладно, не парься, приятель, я просто пошутил. Заходите, заходите. Хотите выпить? У меня до хрена всего в холодильнике, вино для леди, хотите винца? Девочки любят вино, верно? А? Что-нибудь сладенькое, вкусненькое…

Когда Терри заковылял к холодильнику, я вопросительно посмотрела на Микки: «какого хрена»? В комнате невероятный бардак и грязь. Она походила на средневековую картину, изображающую крестьянскую хижину: ужасно холодно, каменные стены без отделки, обогреватель сломан. Грязная одежда и ботинки валялись повсюду вперемешку с запчастями. Вонь дерьмовой еды, гниющих стелек и прогорклого моторного масла мешалась в едкий, тошнотворный фимиам. Шаткий стол завален бутылками, пепельницами с окурками и тараканами и – сюрприз-сюрприз – осколок зеркала, припорошенный «спидом», бритвенное лезвие и скрученная десятка. Полупустой открытый пакетик «спида» – его содержимого хватило бы на целую армию, – просыпался пыльным шлейфом. Терри обдолбался, точно. Я подложила под себя старое кожаное пальто и присела на краешек раздолбанного дивана, заляпанного жиром и пятнами от еды. Микки сел рядом, не слишком беспокоясь из-за грязи: джинсы у него и без того изгвоздались.

Я вцепилась в его руку и прошептала ему на ухо.

– Он обдолбанный, давай возьмем дурь и свалим. У меня от него мороз по коже.

Микки похлопал меня по плечу.

– Нет проблем, Принцесса, да и что он может мне сделать?

– Ну-ка, ну-ка, о чем вы тут шепчетесь, голубки, а?

Терри злобно посмотрел на нас, показав коричневые гнилые зубы и мерзкую болячку в углу рта. Это выглядело отвратительно, но еще отвратительнее было его смрадное, гнилостное дыхание. Меня затошнило; я притворилась, что закашлялась, когда он наклонился ко мне, сунув мне в руку полупустую бутылку, английского хереса, а Микки – холодный «Будвайзер», новомодное американское пиво, ставшее популярным у парней.

– Вот держите, держите, выпейте, давайте повеселимся. Я уезжаю, сваливаю, сваливаю отсюда, перебираюсь в Амстердам, вот куда, самое место для такого парня, как я, оторвусь на славу, там отличная дурь, да еще голландские телки. – Он захихикал, захлюпал носом. Пузыри кровавых соплей вылезли из его ноздрей, и он вытер их тощими пальцами. – Как тебе это американское пойло, Мик? Слабенькую мочу, на мой вкус, наливают янки. Только хмеля нет. Понял? Никакого хмеля, бля… – Он согнулся пополам, хрипя от смеха над своей шуткой. Я снова посмотрела на Микки, подняв брови.

Терри это заметил. У спидовых настроение меняется невероятно быстро: его истерика сменилась паранойей. Его лицо словно втянулось внутрь, и зеленовато-желтые глаза заполыхали.

Он наклонился ко мне, тощая шея неестественно вытянулась, и он по-кошачьи на меня зашипел:

– Ты зачем сюда явилась, а? Зачем? А? Ты…

Микки положил руку на плечо Терри.

– Успокойся, приятель, расслабься. Мы заехали за успокаивающим; если не можешь помочь, без обид…

Терри затих, бормоча:

– А, верно, верно. У меня всегда найдется. Вы едете ко мне, когда вам чего нужно, иначе…

Он встал, продолжая бормотать, и принялся шарить в кухонном шкафу рядом с обогревателем. Я услышала, как он разговаривает сам с собой, и потянула Микки за рукав.

– Не надо мне было тебя просить об этом, прости, – в отчаянии прошептала я. – Давай просто уедем, а? Пойдем…

Быстрее, чем я считала возможным для человека в таком состоянии, Терри развернулся и бросился на Микки. В его руке был старый, времен Первой мировой войны, штык, тускло-серая сталь с зазубренными краями. Я знала этот клинок: он ходил по рукам, но никто не хотел оставлять его у себя; было в нем что-то – что-то нехорошее; у нас были свои суеверия – скверные клинки, проклятые байки, неживые вещи, на которых лежало какое-то заклятье. Терри получил клинок в обмен на какие-то запчасти. Он показывал его в пабе, взвешивая в руке, рассуждая о том, сколько человек им прирезали. А теперь прижал его к горлу Микки.

С его губ свисала толстая белая слюна, желтые глаза вылезли из орбит, покраснели.

– Вы, мудачье, слишком хороши для таких, как я, да? Ты и мисс Высокомерие, и этот ёбаный Карл за вами, о да, мы все знаем, мы все знаем, что это он решает. А в пабе я не стою даже вашего плевка, так? Не желаете проводить, бля, свое ёбаное время с таким дерьмом, да? Но когда вам кое-что надо, тогда – ах, Терри, разреши войти? Ах, Терри, мы с тобой выпьем… Да, вы приходите ко мне, когда вам нужна дурь, мудилы, я видел, как вы шептались, гоготали. Ну, теперь-то не гогочете… А? Возьму и уделаю тебя. Тебя и твою пизду. И никто меня не найдет, потому что я сваливаю и никогда не вернусь, меня никогда…

Тяжелое лезвие дрожало в его руке, сквозь отчаянный стук сердца и прилив адреналина я увидела, что Микки пытается увернуться, зайти сбоку, но Терри тоже это заметил, он поднял нож, завизжал и двинулся вперед…

И тут меня охватила слепая ярость, точно сработал детонатор бомбы; ублюдок, он не должен поранить Микки, вонючий мудак; я бросилась на него, всем телом его толкнув, он рухнул на пол, я упала на него сверху; не думая, рефлекторно, я схватила его за рубашку и ударила головой о каменный пол: раздался тошнотворный хруст.

Я сразу же слезла с Терри, а Микки выхватил штык из его вытянутой руки и забросил на диван. Терри не шевелился. Я повернулась сказать Микки, что нужно сваливать, пока Терри не пришел в себя. Я понимала, что с Терри неладно, но не понимала, что случилось; почему он выгибается дугой и трясется, а глаза закатились, точно от удара током. Я закричала и вцепилась в Микки, мы оба отпрянули от этих содрогающихся, трясущихся конечностей.

Затем это прекратилось. Мы с Микки стояли посреди грязной, отвратительной комнаты, в ужасе вцепившись друг в друга, а Терри неподвижно лежал на полу, и тут мы оба поняли: что-то не так, – и на секунду нам обоим показалось, будто мы слышим ужасный рев, точно вихрь пронесся по дому, и я спрятала лицо у Микки на груди, мы оба съежились, а потом все закончилось. В комнате стало абсолютно тихо, тишина и холод, как на высокогорном озере.

Мы стояли, застыв, и смотрели на Терри. Я опустилась на колени и осторожно тряхнула Терри за плечо.

– Терри, Терри, ты… Терри, я вызову «скорую», Терри, ты можешь… – Я посмотрела на неподвижного Микки: лицо у чего было абсолютно белым. Я еще раз потрогала Терри за плечо, его голова вдруг дернулась, я в испуге отпрянула и скрючилась на полу, ожидая, что Микки заговорит, сделает что-нибудь, но он лишь стоял и молчал.

И тут впервые накатила паника. Она разрасталась у меня внутри, разливаясь по конечностям, горячая, точно кипящее масло. Я не могла заставить себя еще раз прикоснуться к Терри, но, трясясь и уговаривая себя, попыталась нащупать пульс на безжизненной руке. Ничего. Наверное, я ошиблась. Я попыталась еще раз.

– Микки, Микки, я правильно делаю? Так надо?…

Он молчал, его затрясло, и я поняла, ощутив ужасную дрожь в желудке, что разбираться с этим придется мне. На миг я восстала против этого, это нечестно, я не могу, почему я? Он парень, он должен… Бесполезно, мне придется это сделать. Микки не виноват, что не может справиться с такими вещами, но я могу, я знаю, что способна. Я должна взять все под контроль и быстро. Я поднялась и схватила осколок зеркала, рукавом вытерев с него «спид». Снова присела и поднесла его к приоткрытым губам Терри. Ничего. Зеркало не запотело. Я снова вытерла его и попыталась еще раз, у меня затряслись руки, горячие слезы жгли глаза, горло сжалось. Ничего.

Он был мертв. Я убила его. Я убила человека.

Я уронила зеркало, оно разбилось, семь лет бед, тупо подумала я, зажимая рот руками, чтобы не закричать.

– Микки, Микки… я думаю… я думаю, он мертв, мертв… – Голос у меня сорвался на визг, мне хотелось завыть как собака. Что я наделала, боже милостивый, что я натворила?

Микки попятился и осел на диван, затем посмотрел на меня и тупо покачал головой.

– Микки, что мне делать? Что мне делать…

– Звони в полицию, – с трудом произнес он.

И тут до меня дошло, я слегка пошатнулась, колени подогнулись, внутри все сжалось: полиция? Внутри все перемешалось, я задыхалась, мысли мелькали в голове. Меня арестуют… нет, нас арестуют, потому что полиция ни за что не поверит, что Микки невиновен, один из «Свиты дьявола», отмороженный байкер, член банды? Они в мгновение ока его засадят. Я с ужасной отчетливостью поняла, как это будет выглядеть; наркоманская разборка, отпечатки пальцев Микки на штыке, повсюду признаки борьбы, «спид» и еще бог знает что спрятано в доме. Для полицейских мы отбросы. Сколько раз нас оскорбляли, преследовали и унижали полицейские, которые о таких, как мы, всегда думают худшее?

Нас посадят; пожизненное заключение. Никому не важно, что здесь случилось на самом деле. Наши жизни закончатся, и, хоть я к этому готова, если потребуется, я не смогу вынести того, что мой любимый Микки окажется в тюрьме, на всю жизнь, за преступление, которого не совершал.

– Мы не можем позвонить в полицию, – прохрипела я. Горло болезненно сжалось.

– Что? Мы должны. Он… мертв. Мы должны. – Невыносимо было видеть отчаяние на его милом лице. Микки в тюрьме? Да он не протянет и месяца. Передо мной возникло лицо Карла, я услышала, как он говорит: «Он слабак. Запомни это, он – слабак, и однажды ты это поймешь». И вот теперь я это поняла, в глубине души я осознала это, Микки – слаб, а я – нет. Я должна спасти нас обоих, я должна быть сильной.

Вот тогда я и совершила свою величайшую ошибку. Я впала в панику, ее вкрадчивая музыка завладела моим мозгом, я перестала думать и начала танцевать под эту безумную архаическую мелодию.

Повернувшись к столу, я облизала два пальца и сунула их в пакетик со «спидом». Большие комки грубого «спида» прилипли к влажной коже. Я слизала горький порошок, затем повторила, втирая его в десны, ожидая прихода, встряски, которая проникнет в кости и придаст мне безумной, дикой силы, в которой я так отчаянно нуждалась. Я любила «спид», а теперь он был мне нужен. Так я думала. Он мне нужен. «Спид» станет орудием и оружием, которое послужит нашему спасению. Пан рассмеялся, и мир лишился логики, времени и пространства.

И оно пришло, точно бог завел мои мозги. Тяжелый и горячий наркотик вспыхнул в моей крови. У Терри была хорошая дурь, да, невероятно сильная. Я содрогнулась, и почти сразу же поняла, что мне нужно делать. Есть только один выход, и нам нужно поторапливаться. Мы должны избавиться от тела, от Терри, и забыть о том, что случилось. Я почувствовала, что вся моя воля сконцентрировалась в одной сверкающей, как бриллиант, точке, когда наркотик вошел в мою кровь. Я приняла еще и объяснила Микки свой план.

И тогда он заплакал. Где-то в глубине души я отчаянно жалела его, но сейчас это не имело значения. Терри все равно собирался исчезнуть, настаивала я, никто не будет его искать, никому до него нет дела. Я трясла Микки, ругалась и, когда он, дрожа, встал, я нашла в другой комнате потрепанное махровое покрывало и заставила Микки помочь мне снять с Терри ботинки и кожаную куртку и завернуть его в покрывало. Крови не было, ничего такого, но, когда я случайно дотронулась до затылка Терри, пытаясь натянуть покрывало на его лицо, затылок слегка продавился, меня затошнило, пришлось на миг остановиться и взять себя в руки.

Я положила пакетик со «спидом» в карман и отправила Микки подогнать грузовик к дверям. Я немного задергалась, испугавшись, что Микки может удрать. Но он не сбежал, мы затащили Терри в кузов. Это оказалось легко. На удивление легко. Мы вернулись в дом, я встала посреди комнаты и в отчаянии заозиралась. Нам нужны были инструменты, чтобы избавиться от тела. Я нашла то, что нужно, у окна в куче всякого хлама.

– Микки, возьми эту чертову мотыгу, вон там, и лопату, вон ту, большую. Не спорь, просто возьми, да бери же ты, твою мать…

– Билли, не надо этого делать…

– Возьми это ёбаное барахло, – заорала я, лицо у меня запылало от жара в холоде нетопленой комнаты. У меня внутри звенели голоса, призывавшие: «Спаси его, спаси его, и он тебя простит. Разберешься с этим завтра, но сейчас ты должна его спасти».

Я огляделась по сторонам. В этом бардаке никто не догадается, что здесь что-то произошло. Я вытолкала Микки наружу и закрыла дверь. Мы поехали прочь от дома, я сказала Микки – нет, я заставила Микки – ехать к полям. Совсем недалеко. Люди не догадываются, как близко от Брэдфорда до настоящей деревни. Дождь по-прежнему шел, но над плотными облаками светила яркая луна, делая ночь слегка белесой, странной, мистической; видно было довольно хорошо. Я видела все в ярких, подсвеченных наркотиком деталях, я раскачивалась взад-вперед на пассажирском сиденье, отказываясь думать о том, что лежало в кузове. Наконец я увидела узкую дорогу через два больших поля, густо обсаженных боярышником, а за ними рощу и еще поля. Я заставила Микки остановиться на разъезде перед воротами. Земля за воротами была вспахана, копать будет легко.

– Выходи. Сделаем это здесь, давай же, черт возьми, нам нужно поторапливаться.

Он повернулся ко мне, страдание сморщило его широкое лицо, его глаза умоляли.

– Я не могу, я… не заставляй меня, Билли, прошу, я люблю тебя, не…

Я ударила его по лицу – так сильно, насколько смогла. Я никогда до этого не била его в гневе, у меня не было причин. Он опустил взгляд, я подняла его голову за подбородок.

– Вылезай. Из. Машины. Ты меня слышишь? У нас нет времени. Господи, я люблю тебя, я люблю тебя всем сердцем и душой, но не сейчас, не сейчас, Микки. Пошли.

Свежий воздух встряхнул меня, я помогла Микки протащить Терри через ворота. Я нашла место возле живой изгороди, которое показалось мне заброшенным. Бледное покрывало было мертвенно-белым в полумраке, я тряслась от ужаса, боясь, что кто-нибудь может проехать мимо, заметить эту тряпку или поинтересоваться, что тут делает грузовик.

– Копай, копай там.

– Нет, я не могу, я…

– Мать твою, копай. Блин, слишком поздно, Микки, слишком поздно теперь останавливаться, они нам вдвойне припаяют, если поймают нас тут, пожалуйста, ну, пожалуйста, малыш, давай…

Я упала коленями на мягкую землю и вдохнула запах мокрой грязной травы, странный, резкий аромат листьев боярышника наполнил голову, а я царапала и разгребала землю голыми руками, дождь промочил меня насквозь; дождь лил мне в лицо, когда я посмотрела вверх на Микки. Он не видел моих слез из-за дождя, он не слышал, как разрывается мое сердце.

Он принес мотыгу и лопату и начал копать. У любви два лица – темное и светлое; возможно, он думает так же, как я, и, когда это закончится, у нас все наладится. Я не знаю, я никогда этого не узнаю. Но, думаю, он все еще любил меня в тот миг, поэтому сделал то, что был должен, чтобы все поскорее закончилось; он перестал думать и отдался физической работе, делая то, что у него получалось лучше всего, – быть сильным мужчиной. Если бы только эта сила была у него в душе. Но, если бы желания исполнялись, я бы не писала этого сейчас для вас верно?

Я не знаю, сколько времени прошло… Час? Думаю, меньше, хотя и не знаю в точности. Микки копал и никак не мог успокоиться, я отбрасывала грязь в кучу, чтобы она не осыпалась в яму, и подползала к воротам посмотреть, не заметили ли нас. Я боялась, что нас увидят; мне казалось, я слышу подъезжающие машины, лай собак. Однако ночь была холодной, дождливой. Вокруг ни души. Я слышала, как Микки иногда что-то бормотал от напряжения, но мы не разговаривали. О чем нам было говорить?

Мокрым был только верхний слой земли, дальше тучная почва была просто влажной. Я собрала землю в кучу, готовясь засыпать большую яму, выкопанную Микки. Он продолжал копать грязь, не разгибая спины. Голем, ожившая глина – вот что смотрело на меня мертвыми глазами и выполняло то, о чем я просила. Наконец я решила, что достаточно и, обсосав палец, перепачканный в грязи и «спиде», остановила Микки. Он стоял в яме, весь мокрый, майка прилипла к телу, ожидая – чего? Приказаний? Я не могла вынести этого. Я отвела взгляд. Жалкая мантра зазвучала в моей голове. Завтра все наладится. Он простит тебя, если ты спасешь его, но ее перекрывал голос Карла, шепчущий: «Он слабак, он слабак»… А я сильная, подумала я, когда вмазала наркотик, я такая, блядь, сильная, что могу срывать звезды с небес, чтобы спасти его, и сделаю это, если понадобится.

Схватив сверток с Терри, я потащила его к яме; спина захрустела. Микки вылез и устало лег на землю.

Взявшись за край покрывала, я с усилием столкнула Терри в яму. Он упал лицом кверху. Я с облегчением вытерла уставшие глаза и посмотрела вниз.

Яма оказалась слишком короткой. Чертова яма вышла слишком короткой. Длинные тощие ноги Терри гротескно задрались под углом, лодыжки торчали у самого края могилы. Покрывало слетело, когда он падал, его ноги в грязных джинсах торчали, прямые как палки. Я видела его: шея согнулась, голова наклонилась вперед, дождь лил на мертвое желе его открытых глаз, приоткрытый рот забит землей…

И тут я рассмеялась. Это было забавно. Смех вырвался из горла резкий, как наркотик. Его ноги, его ноги, еб твою мать! Я смеялась, пока не рухнула на колени, закашлявшись, как ведьма; кислая желчь жгла глотку. Затем я вдруг снова посерьезнела. Нельзя терять время, у нас нет этого долбанного времени. Нужно пошевеливаться, пошевеливаться. Я встала и подошла к Микки.

– Поднимайся, возьми лопату, яма слишком короткая, он не вмещается.

Микки застонал и свернулся в трясущийся клубок.

– Я больше не могу копать. Боже, помоги нам. Билли, не заставляй меня.

Мир превратился в белую электрическую вспышку, я была совершенно спокойна, неумолима, как сражающийся ангел. Мой голос во влажном воздухе звучал спокойно, но крайне сосредоточенно. Я ощущала себя словно в яркой стеклянной капсуле, подвешенной над перекопанной землей, дождь отскакивал от моей тяжелой, сверкающей оболочки. Я была победоносна и ужасна, здесь не было места милосердию.

– Я не хочу, чтобы ты копал, – сказала я. – Перебей ему ноги лопатой. Чтобы он влез в яму.

Наступила тишина. Замерло все, что двигалось и дышало на земле, Микки поднялся – дождь приклеил его прекрасные волосы к голове – и посмотрел на меня. Я видела, как он смотрит, и я видела, как его душа, его дух, то, что делало его таким милым, любящим парнем, каким он был, уходит сквозь дикую ночь в Ад.

Он поднял старую тяжелую лопату и пошел к краю ямы, помахивая лопатой над головой; крепкие мускулы его спины и рук напряглись, и он опустил лопату изо всей силы. Нога Терри сломалась прямо под коленом с треском, и с ним все звуки возвратились во вселенную. С таким звуком ломаются ветки гнилого дерева под мальчишкой, который на него взбирается, с таким звуком раскалываются льды в Арктике и черная бездна поглощает тебя. Микки еще раз замахнулся, и вторая нога Терри переломилась, вывернувшись под неестественным углом, как птичья лапа, бесчеловечно, невероятно омерзительно. Тело немного ушло в яму, и Микки отбросил лопату. Шатаясь, добрел до боярышника, и его стошнило на траву. Его рвало и рвало, пока в нем ничего не осталось.

Я была натянута, словно бесконечная серебряная проволока, глаза расширились настолько, что казались лишенными век, рот растянулся в идиотской спидовой усмешке. Я подобрала лопату и подтолкнула ноги, сгибая их до тех пор, пока тело… пока Терри не упал на дно ямы. Затем я начала забрасывать его грязью, комья земли и камни падали с влажным чавканьем. Я не чувствовала ничего, кроме транса ритмического движения, я не чувствовала, как рвутся мышцы плеч, как мозоли возникают и прорываются на ладонях, не ощущала леденящий холод, я не видела ни полей, ни ночь, ни Микки. Я кидала и кидала землю, пока яма не заполнилась, я утрамбовала грязь, подсыпала еще земли и снова утрамбовала. Затем я разбросала оставшуюся грязь по полю и уронила лопату, стоя под дождем, как стрела в луке с натянутой тетивой, подняв лицо к небу, уронив кровоточащие руки. Открыв рот, я беззвучно кричала, пока моя воспаленная глотка не сомкнулась; я зашаталась, груз содеянного навалился на меня; бремя, которое со временем будет лишь тяжелеть.

Вот что я сделала. Вот что я заставила сделать Микки. Никто так и не нашел тела Терри. Впрочем, никто его и не искал. Я могла бы привести вас туда и показать это место, если хотите; я никогда там больше не бывала с той ночи. Возможно когда-нибудь фермер случайно его откопает, но это судьба, я не могу ее проконтролировать.

Так что теперь вы понимаете: я убийца. Нет, я сожалею не о том, что убила Терри, в том смысле, что отняла у него жизнь. Его жизнь была никчемна, но его смерть обернулась потрясением и отчаянием. Я убийца, потому что в ту ночь я убила Микки. Я действительно верила, потому что была молода и слишком мало знала о мире, верила, что спасаю его, но я ошибалась и дорого за это заплатила. Ложь, что родилась той ночью, выросла в огромную массу, столь удушливую, столь непоправимую, что все, к чему я прикасалась с тех пор и впредь, было запятнано, и я не могла перестать лгать, и чем дальше, тем больше, каждая новая ложь латала очередную дыру, каждая новая ложь добавляла тяжести.

Та ночь до сих пор свежа в памяти, будто это случилось вчера, хотя прошло столько времени. Я прокручиваю ее в голове, пытаясь все изменить и, поверьте мне, результаты в миллион раз лучше, чем правда. Я могу винить наркотик, это обычная отмазка, но он всего лишь инструмент, он лишь выявил то, что было во мне. Я могу винить Терри, говорить, что он спровоцировал меня, и это правда, но я не должна была так реагировать. Большинство людей отступают, всеми силами стараются избежать конфликта; я могла бы притвориться хрупкой девушкой и остаться пассивной, никто бы не осудил меня за это, отнюдь. Я могла бы обвинить общество и сказать, что испугалась предвзятости и не верила в закон, что, по сути, тоже правда, но многие скажут, что я должна была отбросить эти мысли и положиться на систему, как и все прочие. Я могла бы обвинить свою семью и сказать, что ярость, зародившаяся во мне из-за их отношения, подтолкнула меня к этому. Тоже правда в каком-то смысле, но у многих было тяжелое детство, и они живут нормальной, обычной взрослой жизнью и не убивают людей направо и налево. Оправдания бесконечны, но что с того? Я сделала это, и вот к чему оно привело.

Я приняла решение, и оно оказалось неверным. Я была самоуверенной, гордилась своей силой. Я была так молода; оглядываясь назад, я плачу по девочке, которой я была, потому что теперь я стала старше и жалею ее.

Так что вот вопрос. Вы, читающий это, кто бы вы ни были, отбросьте на минуту весь этот хлам, что общество вываливало на вас с самого вашего рождения, все предрассудки, мораль, правила и предписания, потуги на праведность и спросите себя: «Что бы я сделал на ее месте?» Не то, что должна была сделать я, не то, что могла бы сделать я. Никакого такого дерьма.

Что бы сделали вы, и, более того, что бы сейчас сделали вы?

Вот история, которая поможет вам решить: после дознания по делу Натти, скорее мертвая, чем живая, я обнаружила себя перед Центральным полицейским участком Брэдфорда. Полдень, тусклый серый день, ничего особенного, в городе было тихо. Я подошла к двойным дверям, мое отражение возникло в грязном стекле, точно я пловец, вынырнула из грязных вод загаженного пруда, пытаясь преодолеть поверхностное напряжение, воды. Когда я толкнула дверь, напряжение пропало, и я вошла в здание в каком-то почти благостном состоянии, потому что я шла исповедаться.

Я приблизилась к конторке, мягко изогнутой вдоль ограды, так что публика могла стоять в упорядоченной очереди, и служащая, привлекательная девушка в белой блузке, выжидающе посмотрела на меня. Я открыла рот, чтобы заговорить.

И тут меня обступил хор живых призраков, а позади них далекие фигуры умерших, все мои близкие, их лица, их руки тянулись ко мне, все они задавали мне один и тот же вопрос: зачем ты так поступаешь с нами? Разве не достаточно того, что ты уже сделала, зачем ты хочешь разрушить и наши жизни? Моя мать, Джен и ее семья, Лекки и ее родители, Микки и его новая семья, все будут несчастны, а некоторые погибнут, если я позволю этому тяжкому бремени свалиться им на голову, просто ради того, чтобы мне полегчало, потому что больше ничего не изменится. Это не вернет Терри, не спасет Натти, не поможет Джас. Я, должно быть, выглядела очень странно, потому что девушка спросила, все ли со мной в порядке, и я сказала: «Да, да… извините, отвлеклась, я… мне докучают звонками по телефону, что мне нужно сделать?»

Как вы понимаете, я не смогла признаться, не смогла их предать. Поэтому я снова солгала, да. Но правда, она во мне; все повторяется каждую ночь, во снах, они никогда не прекращаются. И искушение исповедаться, понести наказание при свете дня и получить отпущение грехов никуда не исчезло, и сейчас я желаю этого даже больше, чем когда бы то ни было. О боже, сбросить это бремя, освободиться от него – эта мысль невообразимо чудесна.

Но я не могу, я не должна. Нести его, хранить тайну – это единственный способ доказать им, что я люблю их, всех, даже тех, кто теперь жив лишь в моей памяти. Я люблю их, я так их люблю. Да, даже маму, и Микки, и Джен, они могут не любить меня, но это не имеет значения, теперь я это знаю. Понимаете, все, что я делала, я делала ради любви. Это ужасная – и прекрасная – вещь. Все ради любви, и я считала, что любовь все пересилит, но это не так, вы не вправе ждать вознаграждения за то, что кого-то любите. Папа это понимал, мне кажется, это в итоге его и убило. Но, как говорится, если вы кого-то любите, это вовсе не означает, что они должны любить вас в ответ, это не означает, что они вам что-то должны. Вы просто чувствуете то, что чувствуете, и это дар сам по себе.

Я люблю их, и лучшее, что я могу сделать, – как можно дальше отодвинуть от себя искушение.

Поэтому я бегу, бегу.

Эпилог

От мисс В. Морган,

Пансион «Миноа»,

Соугия,

Крит

Дорогая Лекки,

Наконец пишу тебе настоящее письмо. Я печатаю его на древней машинке мистера Б., он хозяин этого пансиона и «большой любитель кошек, так что мы сразу поладили. Критяне любят кошек – должно быть, египетское влияние. У мистера Б. огромный, покрытый боевыми шрамами, старый рыжий котяра, которого я зову Мармеладом, а он – Ахиллесом, мы тайком ужасно его закармливаем. Из-за него я скучаю по своим малышам, но твоя мама святая, она так о них заботится, особенно о Чингизе. Надеюсь, твоему папе стало лучше, эти лекарства дорого обходятся, передай ему мои наилучшие пожелания, и маме тоже.

Так много хочется тебе рассказать, столько всего случилось с тех пор, как я уехала, прошло ведь уже больше года, верно? Прости, что не писала раньше, мейлы не считаются, это полезная штука, конечно же, но в них всего не напишешь. Я не смогу все втиснуть в одно письмо, так что лучше приезжай сюда повидаться, хорошо? Ты замечательно управляешься с делами, я не могу поверить своим глазам, глядя на свой банковский счет; триумф торбизма, как я понимаю? По поводу оформления: делай, как тебе нравится. То, что ты говорила о красном и темном дереве, звучит хорошо, насыщенно, если ты меня понимаешь. Ты получила те вещицы, что я послала из Марокко? Может быть, тебе удастся использовать что-нибудь из них.

Я собираюсь на время остаться здесь, в Соугии. На самом деле вот о чем я хотела тебе написать: кажется, все пошло на лад. Я хочу сказать, случилось кое-что хорошее. Не стану притворяться, последний год выдался не из легких, но, я думаю, в итоге все наладится.

Лекки, здесь очень красиво, деревушка крошечная и почти не испорченная цивилизацией, а критяне действительно очень здравые люди. Со своей маленькой веранды я вижу море и сучковатые тамариски в золотой дымке. Неправдоподобные краски. Сегодня вечером море пурпурно-сапфировое, а небо похоже на синий бархатный шарф, усеянный крошечными бриллиантами. Здесь тепло, несмотря на начало сезона; я чувствую аромат сосен, ночного жасмина и суровый земляной запах холмов за деревней, смешанный с ноткой дикого тимьяна. Честно говоря, это настолько близко к раю, насколько я могу себе представить. Я смотрела сегодня дома, которые можно арендовать, а может быть, даже купить. Я всерьез подумываю осесть здесь, если не до конца своих дней, то по крайней мере надолго. Последние три месяца были точно ожившая мечта, старая мечта, которую я давно лелеяла.

Но перейдем к хорошим новостям. Ты знаешь, что я подрабатываю здесь официанткой в кафе немца-хиппи, просго для того, чтобы не сидеть без дела. Так вот, Уве, владелец, разрешил мне повесить в кафе несколько моих критских полотен: ему нравится думать, что у него тут что-то вроде галереи, в европейском стиле. Вчера я, как обычно, носилась с кофе и салатами с фетой, и вдруг какой-то парень спрашивает меня, кто художник. Когда я сказала, что это я, он попросил показать ему другие работы. Мы поболтали и неплохо поладили, он англичанин из Стоука, вчера вечером я показала ему остальные картины, и угадай, что вышло? Он предложил мне работу – учить рисованию группы, которые приезжают в его отель на художественные каникулы. «Художественные каникулы на Крите», так это называется, ну ты понимаешь, что я имею в виду. Он говорит, некоторые приезжают сюда порисовать, погулять, посетить интересные места, церкви и так далее, ничего особенного. Но он сказал, что ему нравится, как я обращаюсь с цветом, что он у меня «живой», «действительно мастерская работа», по-видимому, то, что нужно. Так что я собираюсь этим заняться. То есть даже если ничего не выйдет – ну так что ж? Я ничего не теряю.

Одна из картин, которую я там повесила, – Ев, сидящий на белой стене, за ним сверкающий водопад розовой бугенвиллии и полоска синего неба. Я написала много портретов – Киркоса, Ирины, Янни, партнерши Уве – Моники. Я не хочу, чтобы ты слишком уж разволновалась, но Ев мой… как это следует называть в моем возрасте, о боже, он мой бойфренд. У меня есть бойфренд, мужчина, как угодно. Парень. Мы встречаемся около месяца, если тебе интересно. Я понимаю, это немного, но мы по-настоящему сблизились. Он русский, не грек, здесь довольно много «невидимых» иммигрантов – сербов, хорватов, румын и русских. Их занесло сюда случайно: бежали из разоренных родных мест или, как Ев, просто хотели получить шанс на достойную жизнь. У него случайные подработки, он собирает стекло, работает в баре, помогает Киркосу в магазине. Все что угодно, на самом деле.

Его настоящее имя Евгений, ему сорок два (совсем еще мальчик, а?), и он из района Москвы под названием Пресня. Суровое место, судя по рассказам. Я думаю, что Ев был в молодости плохим парнем. Он был в банде, что-то в этом роде. Это может вызвать отвращение у некоторых, но, честно говоря, именно это нас и роднит. У него была нелегкая жизнь, почти как у меня. Он хотел поступить в университет, стать писателем, но у его семьи не было ни денег, ни влияния, так что ему не оставалось ничего, кроме улицы. Но, несмотря ни на что, он занимался самообразованием. Я читала его стихи: они жесткие, и, возможно, что-то теряется в переводе, но от них устойчиво веет свежестью, как в зимнем лесу. Мне нравятся его стихи – и не только потому, что нравится он сам. Как он раздобыл деньги, чтобы уехать из России, я не знаю. Он расскажет, если захочет. Так все это и началось: мы просто разговаривали о жизни, пили кофе. Он не пьет спиртное, совсем; говорит, что оставил все безумства в России. Он был женат, но с женой они расстались очень давно. У него есть дочь, он по ней очень скучает, но она осталась с матерью, вот так. Я рассказала ему о Натти. Он хорошо к этому отнесся, спокойно. Он понял, Лекки, он не встревожился и не оттолкнул меня.

Я посылаю тебе его фотографию, – это я, в голубом платье, на случай, если ты не поняла; да, теперь я иногда расстаюсь с черным. У меня есть еще и розовый саронг, не падай в обморок. Я теперь очень женственная, с длинными волосами и загаром. Ну, настолько женственная, насколько могу. Как видишь, Ев – далеко не красавчик. На самом деле, он довольно костлявый и потрепанный жизнью, но на фотографии не разглядишь его удивительные светло-серые глаза, как у волка, и его руки, большие и квадратные, с длинными гибкими пальцами. У него прекрасное чувство юмора, очень сдержанное и очень язвительное, иногда он меня слегка поддевает. И ужасно сексуальный акцент. Он мне очень нравится, но я не прошу большего. Что будет, то будет. Ты понимаешь.

Вот так я и живу, леди. Дело сделано. Я неплохо справляюсь. Разумеется, прошлое иногда настигает меня. Понимаешь, я думаю о том, понравилось бы здесь Натти? Ну, в таком духе… И это мучает меня, будто кто-то разрывает мне сердце на части. Но с каждым днем становится капельку легче, я могу думать о нем без слез и без этих ужасных воспоминаний, только с любовью, и это хорошо. Сейчас мне нужно только увидеть тебя здесь, под солнцем, и это было бы замечательно. Пожалуйста, обещай, что приедешь. Пойду посмотрю, остался ли у Киркоса еще хлеб, а потом мы с Евом прогуляемся к маленькой часовне в горах. Шлю тебе самые наилучшие пожелания, ara?

С любовью,

Билл XXX

Примечания

1

Билли Холидей (Элеонора Хэррис, 1915–1959) – американская джазовая певица. – Здесь и далее прим. переводчика.

(обратно)

2

«Хроники Нарнии» – серия сказочных повестей британского ученого и писателя Клайва Стейплза Льюиса (1898–1963).

(обратно)

3

Дилан Томас (1914–1953) – валлийский поэт.

(обратно)

4

«Мстители» («The Avengers»,1961–1969) – британский шпионский телесериал; Эмма Пил – один из центральных персонажей, помощница главного героя, суперагент с коэффициентом интеллекта 152, популярный секс-символ.

(обратно)

5

Дэвид Хокни (р. 1937) – известный английский художник, фотограф и декоратор.

(обратно)

6

Антонио Гауди-и-Корнет (1852–1926) – испанский архитектор; сочетал модерн и старину, базируясь на национальной готике и элементах народной каталонской культуры.

(обратно)

7

Кэтрин Куксон (1906–1998) – популярная английская писательница, автор свыше 90 сентиментальных романов и семейных саг.

(обратно)

8

Баньши – в кельтской мифологии завывающий дух, предвестник смерти

(обратно)

9

Кнут Первый Великий (1014–1035) – король Англии, Дании и Норвегии; по легенде, повелел морским волнам повернуть вспять.

(обратно)

10

«История монахини» (1959) – фильм Фреда Циннеманна с Одри Хепберн в главной роли: Хепберн играет монахиню, которая сомневается в себе, мечтает стать миссионеркой в Бельгийском Конго, а во время Второй мировой войны работает сестрой милосердя в Брюсселе.

(обратно)

11

Лонни Донеган (Энтони Джеймс Донеган, 1931–2002) – британский скиффл-музыкант, «король скиффла». «Мой папаша – мycopщик»(«My O1d Man's a Dustman», 1960) – песня, написанная им совместно с Питером Бьюкененом и попавшая на первое место в британских мартах.

(обратно)

12

Имеется в виду «Жажда жизни» (1956) – снятая американским режиссером Винсентом Минелли экранизация одноименного биографического романа Ирвина Стоуна о Винсенте ван Гоге.

(обратно)

13

«Кёрвд Эйр» («Curved Air») – британская прогрессив-рок-группа.

(обратно)

14

«Целая куча любви» («Whole Lotta Love») – песня группы «Лед Зеппелин» с альбома «Лед Зеппелин 2» («Led Zeppelin 2», 1969)

(обратно)

15

Хитклиф – персонаж романа Эмили Бронте (1818–1848) «Грозовой перевал» (1847)

(обратно)

16

Альфонс Мария Муха (1860–1939) – чешский художник и декоратор, работавший в стиле ар нуво. Обри Бердслей (1872–1898) – английский иллюстратор эпохи ар нуво.

(обратно)

17

«Прогулка по дикой стороне» («Walkon the Wild Side») – песня американского рок-музыканта Лу Рида (р. 1942) с альбома «Трансформер» («Transformer», 1972).

(обратно)

18

Фрида Кало (1907–1954) – мексиканская художница, в своих работах сочетала реализм, символизм и сюрреализм; поддерживала коммунистическое движение.

(обратно)

19

«Банти» – британский еженедельный комикс для девочек школьного возраста.

(обратно)

20

«Дикарь» («The Wild One», 1953) – культовая драма кинорежиссера Ласло Бенедека. Марлон Брандо играет в нем главную роль, лидера байкерской банды «Черные бунтари».

(обратно)

21

Дайана Дорс (1931–1984) – британская актриса, популярная в 1950 – 1960-е годы; ее называли английской Мэрилин Монро.

(обратно)

22

Очень шикарно (фр.).

(обратно)

23

«Шаги тигра» («Tiger Feet», 1986) – песня британской глэм-роковой группы «Мад» («Mud»).

(обратно)

24

Три Вершины – три холма в Национальном парке «Дейлс» в Йоркшире – Пенигент, Уэрнсайд и Инглборо, популярный маршрут пеших прогулок, протяженностью 40 км.

(обратно)

25

Капитан Америка – популярный герой одноименных комиксов Джо Саймона и Джека Кёрби, отличается выдающимся подбородком.

(обратно)

26

«Серебряная машина» («Silver Machine», 1972) – хит британской хард-роковой группы «Хокуинд» («Hawkwind»); вокалист Лемми Килмистер.

(обратно)

27

Хокусай Кацусика (1760–1849) – японский живописец. «В морских волнах у Канагава» – его ксилография из серии «36 видов горы Фудзи» (1823–1829).

(обратно)

28

Сент-Киттс – остров в архипелаге Малые Антильские острова, до 1967 г. – Британская колония, в настоящее время – независимое государство Федерация Сент-Киттс и Невис.

(обратно)

29

Эдит Уортон (1862–1937) – американская писательница, лауреат Пулитцеровской премии, одна из значимых фигур в литературе «ревущих двадцатых».

(обратно)

30

Моя любимая (валлийск.).

(обратно)

31

Джоан Коллинз (р. 1933) – английская киноактриса. В середине 1950-х перебралась в Голливуд, снималась в триллерах и эротических фильмах; мировую славу ей принес телесериал «Династия».

(обратно)

32

Персонаж сказки Лаймена Фрэнка Баума (1856–1919) «Волшебник страны Оз» (1900)

(обратно)

33

Кафе-рейсеры – мотоциклы, переделанные в гоночные; появились в 1960-е в Лондоне. Названы так потому, что их владельцы перемещались на них из одного кафе в другое.

(обратно)

34

Баргест – в британской мифологии чудовище, способное менять облик (часто появляется в виде черного пса с горящими глазами); встреча с ним предвещает несчастье.

(обратно)

35

«Дитя во времени» («Child in Time», 1969) – композиция британской хард-рок-группы «Дип Пёрпл» («Deep Purple»), впервые записанная для альбома «Концерт для группы с оркестром» (совместно с Королевским филармоническим оркестром).

(обратно)

36

Пол Джексон Поллок (1912–1956) – американский художник, представитель абстрактного экспрессионизма.

(обратно)

37

FCUK (French Connection UK) – модный молодежный британский лейбл, известный своими майками с провокационными слоганами.

(обратно)

38

«Черная Бетти» («Black Betty») – композиция американского блюзового музыканта и автора песен Ледбелли (Хадди Ледбеттера, 1889–1949)

(обратно)

39

Джули Кристи (р. 1941) – британская киноактриса.

(обратно)

40

«Сегодня на экране» – детская телепередача, шла на канале «Би-би-си-1» в 1964–1976 гг.

(обратно)

41

Фрэнк Фразетта (р. 1928) – американский художник-иллюстратор, работающий в жанре научной фантастики и фэнтези.

(обратно)

42

Марка термобелья.

(обратно)

43

Здесь: на тот момент (фр.).

(обратно)

44

Персонаж английской детской песенки про маленькую пастушку «Бо Пип потеряла своих овечек…»

(обратно)

45

Речь идет о фильме Роуленда Ли «Сын Франкенштейна» (1939), в котором Бела Лугоши играет полубезумного горбатого пастуха, пытающегося подружиться с сыном покойного доктора Франкенштейна.

(обратно)

46

Кармен Миранда (1909–1955) – бразильская певица и киноактриса.

(обратно)

47

«Асда» – британская сеть супермаркетов.

(обратно)

48

«Джемми Доджерс» – марка печенья с джемом.

(обратно)

49

«Остановись во имя любви» («Stop in the Name of Love», 1965) – хит британской группы «Сьюпримз» («Suprêmes»), по статистике – песня, чаще всего звучащая в супермаркетах.

(обратно)

50

«Оксфам Букшопс» – крупнейшая в Британии сеть букинистических магазинов.

(обратно)

51

Тина Би – певица, популярная в середине 80-х г.

(обратно)

52

Сеть аптек.

(обратно)

53

Густав Климт (1862–1918) – австрийский художник, один из основоположников модерна.

(обратно)

54

«Клэш» («Clash», 1976–1986) – британская панк-рок-группа; прямиком в Ад» («Straight То Hell») – песня с альбома «Боевой рок» («Combat Rock», 1982).

(href=#r54>обратно)

55

Дорис Дей (р. 1924) – американская киноактриса и певица.

(обратно)

56

Мистер Дарси – герой романа Джейн Остен (1775–1817) «Гордость и предубеждение» (1797).

(обратно)

57

9 декабря 1969 г. во время бесплатного концерта, организованного группой «Роллинг Стоунз» на шоссе Алтамонт под Сан-Франциско, «Ангелы Ада», нанятые в качестве охранников, убили одного из зрителей.

(обратно)

58

Дайана Росс (р. 1944) – популярная американская певица.

(обратно)

59

Основанная в 1960 г. фирма звукозаписи, где записывались преимущественно чернокожие исполнители, такие как Стиви Уандер, Дайана Росс, Лайонел Ричи, «Джексон Файв» и т. д.

(обратно)

60

Оп-арт – авангардистское течение в изобразительном искусстве 1950–1960 гг, использовавшее зрительные иллюзии, опираясь на особенности восприятия плоских и пространственных фигур.

(обратно)

61

«Мармит» – белковая паста для бутербродов.

(обратно)

62

Стихотворение Дилана Томаса «Сила, дающая жизнь цветку, юность мою питает».

(обратно)

63

«Леди Дей» – прозвище Билли Холидей.

(обратно)

64

Ночь костров, Ночь фейерверков, она же Ночь Гая Фокса – праздник в память о раскрытии Порохового заговора 5 ноября 1605 г., когда католические заговорщики попытались взорвать Парламент. В этот день в Англии сжигают чучело заговорщика Гая Фокса, жгут костры и устраивают фейерверки.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Часть первая
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  • Часть вторая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Глава тридцать первая
  •   Глава тридцать вторая
  •   Глава тридцать третья
  • Эпилог
  • *** Примечания ***