Операция «Эрзац» [Нисон Александрович Ходза] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Нисон Александрович Ходза Операция «Эрзац»
Пролог
В середине октября начальник контрразведки Ленфронта вызвал к себе капитана Лозина[1]. — Нитка продолжает молчать? — спросил он, поглаживая сильными короткими пальцами седые виски. — Нитка молчит, товарищ старший майор. Хочется думать, что дело в передатчике. Старший майор бросил на Лозина недовольный взгляд. — Из всех вариантов нам полагается выбирать наихудший, товарищ капитан. Неисправность передатчика — полбеды. А если провал? Об этом вы думали? — Конечно. И даже запросил сиверских партизан: приказал узнать о судьбе Нитки и сообщить нам. — Хорошо. Но о Сиверской мы должны знать как можно больше. Вы помните последнее сообщение Нитки? — О типографии? — Да. Для чего им на Сиверской типография? Ясно для чего. Будут печатать фальшивые бланки и документы наших воинских подразделений, гражданских учреждений. Это облегчит им заброску шпионов и диверсантов в воинские части и в Ленинград. — Надо внедрить туда своего человека. — К этому я и веду весь разговор. Что бы ни было с Ниткой, всё равно на Сиверскую надо внедрить своего человека. Срочно продумайте план операции. Жду вас с докладом через три дня…
1. Допрос Несвицкого
Несвицкого привезли в Кезево с завязанными глазами. Это была излишняя предосторожность: экскурсовод дворцов-музеев в Пушкине, он великолепно знал все царские резиденции — Павловск, Ораниенбаум, Петергоф, Гатчину, но в посёлке Кезеве близ Сиверской он никогда не бывал. Когда «оппель-капитан» въехал во двор двухэтажного деревянного дома, сидевший рядом немецкий офицер сдёрнул с глаз Несвицкого повязку. Несвицкий боком выбрался из машины, и офицер молча ткнул пальцем в сторону часового, стоявшего у дверей дома. Три дня назад Несвицкий сделал коменданту лагеря военнопленных заявление. Путая немецкие и русские слова, он просил дать ему возможность применить свои знания для спасения от гибели сокровищ, которые дороже золота. Решив, что пленному известно место хранения каких-то ценностей, комендант немедленно сообщил об этом начальству и в ответ получил приказание: двадцать пятого сентября доставить Несвицкого в Кезево, к начальнику абвергруппы 112 капитану Шоту. Не зная, куда и зачем его везут, да ещё с завязанными глазами, Несвицкий всю дорогу находился в полусознательном состоянии, и когда его ввели в кабинет Шота, он, обессиленный, опустился на стул. — Встать! — сказал тихо капитан Шот. — Мне известно о вашем устном заявлении коменданту лагеря военнопленных. — Шот говорил по-русски, старательно выговаривая каждое слово. — Но прежде отвечайте, что заставляло вас добровольно переходить к нам? — Логика и всепоглощающая любовь к искусству, господин капитан. — Я требую объяснений, а не загадок, — сказал Шот, не повышая голоса. — Тогда разрешите изложить подробно? — Я жду. Можете сесть. — Благодарю вас. Господин капитан, у каждого интеллигентного человека есть цель, ради которой он живёт. Я живу ради искусства. Мой бог — искусство. Я мог стать профессором, крупным учёным-искусствоведом, но я предпочёл работу скромного экскурсовода в Царском Селе, чтобы всегда находиться в окружении прекрасного, всегда любоваться великими творениями Растрелли, Камерона, Стасова, Ринальди! Но я никогда не мог примириться с диким требованием большевиков увязывать искусство с какими-то социальными интересами, рассказывать обо всём с каких-то классовых позиций. Мне это было противно, но я был вынужден… Это была пытка — водить по дворцам самодовольную малограмотную толпу, неспособную отличить рококо от ампира! Ужасно! И вот началась война. Скажу откровенно, господин капитан, вначале я не верил, что Германия победит. Но когда ваши войска стремительно подошли к Ленинграду, я понял — война проиграна. Жертвы бессмысленны! В начале сентября меня мобилизовали. Я задал себе логический вопрос: война проиграна, зачем же я должен идти на фронт? Быть покорной овцой, ведомой на убой? Это не в моём характере! Но больше, чем о себе, я думал о трагической судьбе произведений искусства. Что станет с творениями великих мастеров? Эрмитаж, Русский музей, дворцы русских царей в пригородах Ленинграда превратятся в руины. Я не мог смириться с этой мыслью, господин капитан. Я сказал себе: нет, я не буду соучастником этого трагического преступления! И когда Красная Армия оставляла Царское Село, я спрятался в подвале Екатерининского дворца, дождался прихода ваших войск и добровольно сдался в плен. Сдался, чтобы защищать искусство, чтобы служить ему. Располагайте мною, господин капитан. Я могу быть вам полезным по всем вопросам, имеющим отношение к архитектуре Ленинграда, к произведениям искусства, мне известно, где закопаны статуи, украшавшие парки Царского Села и Павловска… Несвицкий умолк, ожидая ответа. Ему казалось, что теперь его жизнь вне опасности. Он много читал о поэтической, склонной к сентиментальности немецкой душе. Наверно, этот капитан воспользуется его предложением. Немец смотрел на Несвицкого сквозь очки с каким-то настороженным удивлением, стараясь понять, кто сидит перед ним. Дурак или трус? А может быть, и то, и другое? — Ваше заявление имело касание именно этих сокровищ? — спросил Шот. — Совершенно верно, господин капитан. Можете располагать мною… — Да, я могу… Что вы будете говорить, если мы станем видеть полезным использовать вас иначе? Для быстрого окончания войны. — Не знаю, чем я могу быть вам ещё полезен? — Много ли вы имеете знакомых в Ленинграде? — Конечно, господин капитан. — Составьте список ваших знакомых: кто имеет родственники в Красной Армии. Кто есть коммунист, кто есть еврей. Чтобы кончать войну скорее, эти люди должны иметь место в лагерях. Я говорю правильно? — Простите, господин капитан, но ваше предложение несколько противоречит… как бы это сказать?.. Это противоречит и науке, и религии, и логике. Я говорю о религии, потому что знаю: великий человек нашего времени Адольф Гитлер верит в провидение… Вот почему я осмелюсь не согласиться с вами, господин капитан. — Не согласиться… — задумчиво повторил Шот. — Это очень жаль… Немецкая армия имеет необходимость в услугах русских интеллигентов. Но вы не согласны… Однако у меня есть надежда, что вы будете думать не так… Буду просить вас взять стул и сесть туда… в тот угол, у двери. — Голос Шота из тихого и мягкого вдруг стал скрипучим и резким. — Без моего разрешения не трогаться с места! Не говорить ни слова! Под жёстким, пугающим взглядом немца Несвицкий поспешно поднялся и на цыпочках, вздрагивая от скрипа собственных шагов, перенёс стул в угол, сел, положил руки на колени и одеревенел в этой позе. Шот протянул руку к настольному звонку и нажал кнопку. В дверях появился высокий костлявый фельдфебель. — Einführen! — приказал Шот. «Ввести», — машинально перевёл Несвицкий. За дверью послышались шаги, и фельдфебель ввёл в кабинет пленного матроса. Голова его была перевязана грязной, задубевшей от крови тряпкой. Шот сделал фельдфебелю знак, и тот вышел. — Я буду иметь с тобой разговор, — сказал тихо и даже приветливо Шот. — Русские говорят, что немцы стреляют пленных, но это есть большая неправда, это есть выдумка комиссаров. У русских есть умная поговорка: «Человек сам берёт свою судьбу». Пленный есть человек, значит, пленный тоже сам берёт свою судьбу. Я говорю правильно? Матрос с каменным лицом, точно он был глух от рождения, смотрел куда-то поверх головы немца. — Я хочу слушать твой ответ, голубчик. Я говорю правильно? — Не, неправильно, — равнодушно ответил моряк. Немец пристально вглядывался в матроса, улыбка не сходила с его тонких красных губ. — Я вижу, голубчик, ты есть храбрый человек, ты говоришь свои мысли смело. Немецкий офицер умеет дать цену храбрости. Ты имеешь желание жить? — Имею, — впервые матрос взглянул на Шота. — Очень даже имею… — Я вижу, ты есть разумный человек. Разумный и храбрый. Я буду назначать тебя старшим полицай на весь район. Будешь хорошо сыт и одет… — Мне эта работа не подходит, — скучным голосом сказал матрос. — Говори, голубчик, какая тебе работа подходит? — Бить сволочей-полицаев! Шот подался вперёд, зрачки его за толстыми стёклами очков сузились. — Ты коммунист? — Русский я… — Матрос сдвинул со лба повязку, тоненькая струйка крови медленно зазмеилась по его небритой щеке. — Ты есть коммунист? Отвечай точно! — Точно и говорю… Русский я. А русские теперь все коммунисты. Пока немцы на нашей земле — беспартийных у нас не будет! И не ищи иуд среди матросов… господин офицер… Шот откинулся на спинку кресла, его длинные белые пальцы начали выбивать по столу дробь. — Я не имел удовольствия от разговора с тобою. — Немец тяжело вздохнул. — Я хотел спасать твою молодую жизнь… — Он перестал выбивать дробь, пальцы слегка поглаживали кнопку звонка. — У нас говорят: лучше один день на этом свете, чем тысяча дней на том. Это есть правильно. Сегодня ты сам будешь видеть, что это есть правильно. Он нажал кнопку звонка. Мгновенно появился фельдфебель. Шот кивнул головой в сторону матроса: — Erhängen![2] Матрос не знал этого слова, но догадался о его значении. — Рвань фашистская! — крикнул он уже в дверях. — Сдохнешь на русской земле! Смотря вслед матросу, Шот укоризненно покачал головой: — Это не есть интеллигентный человек. — Он повернулся к Несвицкому. — Вы можете подходить сюда. — На губах Шота снова появилась улыбка. — Будем иметь маленькое продолжение разговора. Несвицкий встал, ноги его дрожали, казалось, он не в силах дойти до стола. — Вы понимали, какой приказ я давал? — опросил Шот. — Понял… да… В институте я учил немецкий… читал книги по искусству… — Хорошо! — одобрил Шот. — Надо, чтобы все люди понимали немецкий приказ… Это им будет польза… Он встал из-за стола, подошёл к окну и отдёрнул тяжёлый занавес. — Матроса будут вешать вот на тот столб, — сказал он, не оборачиваясь. — Можете смотреть туда… И замечайте, рядом есть ещё один столб. Можете смотреть на этот столб тоже. Но сейчас я хочу спросить, есть ли ваше согласие выполнять мои приказывания? Синими, помертвевшими губами Несвицкий почти неслышно выдавил: — Я… согласен… — Прошу говорить громко, я имею не очень хороший слух. — Согласен написать всё, что вы сказали… — Вы родились в Пэтерзбурге? — Да… в Петербурге… — Это есть хорошо, голубчик. — Шот поглаживал кнопку звонка. Остекленевшими от страха глазами Несвицкий следил за пальцами немца. Сейчас он нажмёт кнопку и тогда… — Вы, конечно, знаете свой город, — услышал Несвицкий тихий голос Шота, — знаете, где есть заводы, казармы, военные школы. Вы имеете друзей на заводах, в учреждениях, в армии? — Да… есть… Петербург я знаю… — Хорошо, очень хорошо. Нам нужны интеллигентные люди. — Он поднялся с кресла и, держа палец на кнопке звонка, сказал приглушённым голосом: — Мы вас будем отправлять в школу разведчиков. И прошу запомнить: ваша фамилия будет… — Шот раскрыл лежащую перед ним папку и заглянул в неё. — Ваша фамилия будет Глухов. Иван Григорьевич Глухов. — Иван Григорьевич Глухов… — пробормотал Несвицкий, не отрывая глаз от кнопки звонка. — Правильно. А теперь идите получайте отдых. Вас проводят. Наш разговор будет иметь продолжение…2. Приговор отсрочить…
«Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело». Царь Пётр, отдавший этот приказ, не мог предвидеть, какой ценой потомки выполнят его завещание. В эти дни налёты на Кронштадт совершались с точностью железнодорожного расписания — каждые два часа. В промежутках между бомбёжками на крепость обрушивалась с южного берега залива осадная артиллерия. Казалось, жизнь в городе-крепости должна была замереть. Но балтийцы жили в эти дни по своим законам, жили под снарядами и бомбами, окутанные дымом пожарищ, оглушённые залпами корабельных орудий. Круглые сутки не смолкал грохот, кронштадтцы забыли о сне. Под яростным огнём врага они ремонтировали распоротые бомбами корабли, вели смертельный поединок с фашистской артиллерией, сбивали вражеские самолёты, лечили раненых, чинили электросеть, выпускали газету, тушили пожары, и всё это вместе взятое составляло теперь жизнь легендарной крепости на Балтике. Старший лейтенант Виктор Мямин попал в Кронштадт в самом начале сентября сорок первого. Стройный, светлоглазый, он щёгольски носил морскую форму и не выпускал из крепко сжатых губ изогнутую пенковую трубку. Небольшие русые бакенбарды делали его похожим на моряков прошлого столетия. Все официантки офицерской столовой были в него влюблены. До войны Мямин служил на торговом флоте вторым помощником капитана, ходил в заграничные плавания и был у начальства на хорошем счету. Правда, накануне войны он получил выговор — за провоз запрещённых пластинок из Ливерпуля, но капитан отнёсся к этому снисходительно. Нехорошо, конечно, когда певец вставляет в песню непристойные ругательства на всех европейских языках, но моряков этим не удивишь! Всё же помполит корабля вызвал Мямина для беседы. Мямин покаялся: — Не для себя вёз, честное слово! Проиграл приятелю «американку», а он, скотина, потребовал, чтобы я привёз ему эти пластинки! Вот и страдаю ни за что! — Послал бы к чёртовой матери такого приятеля! — Товарищ помполит! Я нарушил таможенное правило, но честь советского моряка я не уроню! Это был долг чести — отдать проигрыш! — В голосе Мямина звучало негодование. — Не по курсу держишь, товарищ Мямин. Не может честь советского моряка противостоять законам страны. Кто он, этот твой приятель? Где работает? — Товарищ помполит, вы требуете невозможного. Элементарная порядочность не позволяет мне назвать его имя! — Как хочешь, дело твоё, но тогда придётся нам продолжить разговор в пароходстве. Мямин не мог назвать имени человека, которому он проиграл пари, потому что такого человека не существовало, пластинки он возил для продажи и получал за них хорошие деньги. От помполита Мямин вышел в отвратительном настроении, не зная, как избавиться от разговора с начальником пароходства, человеком решительным и крутым. Но назначенный на понедельник разговор не состоялся: в воскресенье началась война, и через несколько дней Мямин оказался в Таллине на одном из военных кораблей. Трагический переход кораблей из Таллина в Кронштадт едва не закончился для Мямина гибелью. Весь день за кораблём охотились фашистские бомбардировщики, торпедные катера, подводные лодки. Хлестали по нервам непрерывные выкрики сигнальщиков: — Прямо по курсу мина! — Мина слева! — Самолёты по корме! — Торпедные катера с норда! Вое это время Мямин находился в состоянии шока, страх парализовал его волю, в сознании билась лишь одна мысль: лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Только бы скорее! На исходе дня со стороны заходящего солнца на корабль обрушилась очередная шестёрка бомбардировщиков. Грохот, вой, пронизывающий свист оглушили Мямина, он потерял сознание и очнулся в воде. Всё остальное было как в бреду. Пробковый пояс держал его на воде, он плыл, не зная куда, слышал крики о помощи, колыхались на волнах трупы, проплывали какие-то ящики, обломки палубных надстроек, перевёрнутые шлюпки… Его заметил под утро поисковый катер. Из последних сил Мямин подплыл к осторожно идущему навстречу катеру. Ему бросили конец, и Мямин вцепился в него посиневшими пальцами. На палубе он снова потерял сознание… В Кронштадте Мямин получил назначение командиром посыльного судна «Тарту». Переход из Таллина травмировал Мямина до такой степени, что при одной только мысли о боевом выходе в море его начинал бить озноб. Пятого октября Мамин получил приказ взять на буксир баржу с мазутом и в три часа ночи в составе каравана отбыть из Кронштадта в Ленинград. Командир отдела плавсредств не скрыл от Мямина, что задание опасно. — Над заливом круглые сутки шныряют немцы… — говорил он осипшим от бессонницы голосом. — Пойдёте ночью. Луны сегодня не будет. Надо пройти! Любой ценой надо пройти! Ошвартуетесь у моста Свободы. — Есть ошвартоваться у моста Свободы! — не без лихости ответил Мямин, но тут же добавил: —Что-то моя посудина забарахлила! — Немедленно примите меры! К утру баржа должна быть в Ленинграде! За исполнением приказа следит член Военного совета Ленфронта товарищ Жданов! Уловив на лице Мямина сомнение, командир пояснил: — Мазут предназначен для хлебозавода. Топлива осталось всего на два-три дня. Представляете, какие последствия повлечёт за собой остановка хлебозавода, хотя бы на сутки? Ка-та-стро-фи-чес-кие! Выйдя из отдела, Мямин взглянул на часы: одиннадцать сорок пять. Через пятнадцать минут начнётся тревога — последнюю неделю немцы ровно в полдень начинали очередную бомбёжку. До пирса, где стоит «Тарту», — десять минут ходьбы. Но Мямин направился в противоположную сторону. Пройдя с километр, он повернул обратно и зашагал к гавани. Мямин рассчитал правильно: воздушная тревога застала его рядом с убежищем. Услыхав вой сирены, он поспешно шмыгнул в подвал, забрался в дальний угол и стал обдумывать план дальнейших действий. Бомбовые удары сотрясали землю, рушились поблизости дома, вздрагивали цейхгаузы петровской кладки, но мощные своды убежища казались непробиваемыми. Здесь можно было чувствовать себя в безопасности. Мямин с озабоченным видом обдумывал, как избежать выполнения приказа, неизбежно связанного с большим риском. «Обидно, так обидно! — твердил он про себя. — Пришёл бы приказ завтра, и — порядок». Завтра с утра он должен был лечь в госпиталь на пустяковую операцию — удаление гланд… Буксировку поручили бы его помощнику — политруку Амарову… А теперь… Да… Не повезло! Мямин посасывал трубку, досадуя, что в бомбоубежище нельзя курить. Надо найти выход… Командир отдела плавсредств сказал, что топливо на хлебозаводе кончится через два-три дня. Значит, никакой беды не будет, завод не остановится, если баржа придёт на сутки позже… Да, единственный выход — протянуть время, лечь завтра утром в госпиталь, и пусть баржу ведёт Амаров… Бодро прозвучал отбой воздушной тревоги. Мямия вышел из подвала и направился на «Тарту»… Приказ о ночном рейсе немногочисленная команда «Тарту» встретила спокойно и сразу же начала готовиться к переходу. Политрук Амаров спросил Мямина, будет ли разрешено матросам навестить в Ленинграде родных. — Родных! — Мямин не сдерживал раздражения. — Это что — увеселительная прогулка? Пикник? Не пришлось бы этим родным справлять по нас поминки! Он удалился в свою каюту и не показывался до обеда. В пятнадцать часов Мямин сошёл на берег и снова отправился в отдел плавсредств. На втором этаже он остановился перед дверью с цифрой «13». Мямину приходилось бывать в этом большом кабинете заместителя командира кронштадтского порта кавторанга Лидоренко, но он никогда не обращал внимания на номер комнаты, сейчас же эта «чёртова дюжина» окончательно испортила ему настроение. Задёрганный множеством дел, куда-то торопившийся, Лидоренко столкнулся с Мяминым на пороге кабинета. — К буксировке готовы? Возвращайтесь завтра в ночь, — предстоит новое задание! — быстро проговорил он. — Товарищ инженер-капитан второго ранга, докладываю, что посыльное судно «Тарту» выполнить приказ сегодня не может. Необходимо исправление серьёзных неполадок, но завтра, — торопливо добавил Мямин, — завтра к утру судно будет в полной боевой готовности и с честью выполнит любое боевое задание! Лидоренко оторопел. Никаких рапортов о повреждениях на «Тарту» в его отдел не поступало. «К утру будет в боевой готовности!» Но буксировка возможна лишь ночью. — В чём дело? Какие неполадки? Почему не доложили своевременно? — Только что обнаружено. При проверке готовности судна к выполнению задания. Трос на винт намотало. В таком состоянии судно полным ходом идти не может и отстанет от каравана. — Чёрт знает что! В резерве — ни одной посудины! Отправляйтесь на судно и ждите дальнейших распоряжений! Через полчаса на «Тарту» была получена телефонограмма: командиру предлагалось немедленно поднять краном судно, привести винт в порядок и в указанное время отбуксировать баржу в Ленинград. Но Мямин решил не сдаваться, сделать ещё одну попытку оттянуть время. Не приступая к выполнению приказа, он явился к дежурному по отделу плавсредств. В комнате дежурного, скудно освещённой единственной лампочкой, как всегда, было накурено, дым плотной кисеёй колыхался под серым потолком. Дежурный не спал вторые сутки и, боясь задремать в кресле, принимал моряков стоя у стола. Мямин не торопился. Он пропустил вперёд трёх офицеров, пришедших позже, и лишь когда все ушли, представился и сказал приглушённым голосом: — Получил телефонограмму… Сомневаюсь в подлинности… Сигнализирую. Прошу проверить и подтвердить. — Излагайте существо дела, — раздражённо сказал дежурный. — Сорок минут назад получил вот эту телефонограмму, якобы от имени начальника штаба КБФ. Сомневаюсь, чтобы товарищ вице-адмирал лично занимался столь незначительным вопросом. Опасаюсь провокации врага. Прошу проверить. Вот телефонограмма… Встревоженный дежурный схватил телефонограмму и скрылся в соседней комнате… Он вернулся не скоро — кого-то не оказалось на месте, пришлось разыскивать. — Всё правильно! — решительно сказал Мямину дежурный. — Следующий! Выйдя от дежурного, Мямин отправился в госпиталь. Главный врач оказался на операции, и Мямин решил его дождаться. Он считал, что поступает хитро и осторожно. Ну, к чему тут придерёшься? Ни к чему! Он получит от главврача справку, что пятого октября подал заявление о переносе операции. Справка послужит доказательством того, что он готовился к выполнению задания в ночь на шестое и потому отложил операцию. Не его вина, что неполадки на «Тарту» не удалось устранить до вечера… Главврач, измученный непрерывными операциями, издёрганный нехваткой медикаментов и перевязочных материалов, чтобы избавиться от многословных объяснений Мямина, приказал выдать ему нужную справку. Вернувшись на «Тарту», Мямин принялся сочинять рапорт. Рапорт получился всего на одну страницу, хотя Мямин трудился над ним больше часа, но зато все формулировки были точные, лаконичные, убедительные. Рапорт заканчивался звонкой фразой: «Заверяю командование, что в течение ночи все неполадки на посыльном судне “Тарту” будут устранены и команда с честью выполнит любое задание Родины». Мямин знал, что днём буксировка из Кронштадта невозможна: никто не позволит обречь команду на бессмысленную гибель. Значит, «Тарту» выйдет только в ночь на седьмое, когда он, Мямин, будет находиться в госпитале. Так рассчитал Мямин, но на деле получилось иначе. Ознакомившись с рапортом, контр-адмирал отстранил Мямина от командования судном, поручив соответствующим органам разобраться в обоснованности рапорта. В результате проверки Мямин оказался не в госпитале, а в тюрьме… В середине октября обросший рыжей бородой Мямин слушал, опустив голову и не поднимая глаз, приговор военного трибунала Краснознамённого Балтийского флота: «Пятого октября 1941 года, старшему лейтенанту; Мямину Виктору Петровичу стало известно, что посыльное судно “Тарту” должно отбыть из Кронштадта в Ленинград и доставить на буксире баржу № 1041 с мазутом. Вместо того чтобы принять необходимые меры и быть готовым к отводу указанной баржи, Мямин выискивал различные причины, чтобы уклониться от выполнения задания. С этой целью Мямин заявил заместителю командира порта, что на винт посыльного судна “Тарту” намотало трос, вследствие чего буксировка баржи невозможна. В результате того что Мямин проявил преступную халатность, винт корабля был осмотрен только в четыре часа утра, когда караван уже отбыл в Ленинград. Во время осмотра оказалось, что винт совершенно чист и никакой обмотки троса на нём нет. На основании всего вышеизложенного военный трибунал признал Мямина Виктора Петровича виновным в преступлении, предусмотренном статьёй 198-17, пункт “а” Уголовного кодекса. Военный трибунал приговорил Мямина Виктора Петровича к лишению свободы с отбыванием в исправительно-трудовых лагерях на десять лет, без поражения в правах, и к лишению Мямина Виктора Петровича военного звания “старший лейтенант”. Исполнение приговора отсрочить до окончания военных действий. В связи с этим Мямина Виктора Петровича из-под стражи освободить и направить в часть действующей армии рядовым».3. Гляди в оба!
На Колпинском участке Ленинградского фронта часы затишья были редки. Методично и ожесточённо немцы обстреливали передний край, бомбили завод и город. По ночам в небе застывали жёлтые ракеты, всё чаще и чаще к переднему краю пробиралась немецкая разведка. Никто не сомневался, что наступление противника начнётся со дня на день. В один из часов затишья политрук роты Мартынов проводил в окопе короткую информацию о положении на участках Ленинградского фронта. Информация не радовала и не сулила на ближайшие дни никаких перемен. Над окопом провизжала мина и разорвалась метрах в ста, в поле. Несмотря на ранний снегопад, поле было не белое, а грязно-бурое. Истерзанное взрывами, покрытое воронками и вывороченными комьями земли, оно напоминало лунный пейзаж. Политрук Мартынов поднёс к глазам бинокль — уточнить, где разорвалась мина, но тут же крикнул: — Воздух! В небе появился «хейнкель». Зудя на одной ноте, он приближался к окопам. Захлопали редкие зенитки, но опытный лётчик, умело маневрируя, упорно приближался к траншеям. Огонь вокруг разведчика становился плотнее, снаряды рвались ближе, и вдруг под радостные возгласы солдат «хейнкель» с пронзительным свистом, рассекая воздух, ринулся вниз. Почти у самой земли самолёт неожиданно отвернул в сторону, оставив парящими множество белых листовок. Через минуту немец почти на бреющем полёте скрылся за ближним лесом. — Ловок, сволочь! — не выдержал старшина Гудимов. Листовки плавно оседали на землю, в траншею их попало немного, почти все они белели на бурых комьях истерзанного поля. — Листовки в траншеях собрать и сдать мне, — приказал Мартынов. — На поле листовки не трогать. — Политрук знал избитый приём немцев: выманить бойцов из траншей на открытое место и открыть по ним миномётный огонь. Вскоре перед Мартыновым лежала стопка немецких листовок. Это были листовки-пропуск, все одинакового содержания:«Русские солдаты! Вас обманывают комиссары! Вы окружены! Сопротивляться вам есть одна большая безмыслица! Москва уже нами занята! Жители Ленинграда голодают все, кроме жидо-комиссаров и коммунистов! Они для себя спрятали много разного продовольствия, такие как сало, окорока и сигареты. Вы тоже будете скоро голодать и тоже скоро умрёте или будете убиты!На обороте листовки была напечатана фотография. Четыре толстомордых парня — три в форме красноармейцев, четвёртый с двумя кубарями в петлицах — сидели за столом. Перед каждым лежал кусок сала, три яйца, полкаравая хлеба. Под фотографией шла крупная надпись: «ЭТИ КРАСНОАРМЕЙЦЫ ЛЕНИНГРАДСКОГО ФРОНТА ИВАНОВ, ФЁДОРОВ, ПЕТРОВ И ИХ КОМАНДИР СЕМЁНОВ СДАЛИСЬ В ПЛЕН В СЕНТЯБРЕ ПОД ПЕТЕРГОФОМ. СЕЙЧАС ОНИ ЗАВТРАКАЮТ». Собирая в траншее листовки, Гудимов заметил, как один из бойцов сунул листовку в карман шинели. Ничего запретного не было в том, что красноармеец положил поднятую листовку в карман, не держать же её в руках. Но Гудимов насторожился: была какая-то вороватость в быстром движении бойца. Гудимов, конечно, не думал, что угрюмый солдат, только что прибывший в их часть, собирается перебежать к фашистам, его встревожило другое: утаив листовку (может, на курево, может, просто из любопытства), боец тем самым нарушил приказ командира. Это уже воинский проступок, надо, чтобы солдат понял свою вину, а то ведь недолго и до беды. Гудимов продолжал осматривать траншею, не упуская из виду угрюмого бойца. Он надеялся, что тот подойдёт к Мартынову и сдаст, как положено, свою листовку. Но боец к Мартынову не пошёл. Сняв перчатки, он стал торопливо свёртывать цигарку. Гудимов подошёл к нему: — Одолжи на закрутку. Табак ваш, бумажку дашь, вот и закурим. Красноармеец, не глядя на старшину, молча протянул кисет. Таких кисетов Гудимов ещё не встречал — из тонкой блестящей кожи, украшенной каким-то тиснением. От кисета шёл вкусный медовый запах. Видать, в нём не всегда держали махорку, бывал табачок и получше. — Откуда к нам? — спросил Гудимов, всё ещё принюхиваясь к необычному кисету. Было в его аромате что-то бесконечно далёкое от войны, траншейной грязи, копоти в землянках, от непроходящего чувства голода. — Как тебе у нас? Сам-то ленинградец? — Ленинградец. — Из какой части прибыл? — Вы что, первый день в армии? — строго спросил боец. — Задаёте неположенные вопросы. Гудимов смутился: не помнил он, чёрт возьми, такого запрета. — Всего в голове не удержишь, — сказал он, возвращая кисет, и, стараясь скрыть смущение, продолжил неудачно начатый разговор: — А фамилию спросить можно? Или — тоже не положено? — Мямин, — коротко ответил боец. — Спасибо за табачок, товарищ Мямин. Пойду сдавать фрицеву брехню. Ты уже сдал? А то пошли вместе. — Сдал. Я приказы выполняю, — сказал Мямин, пряча кисет. — Ну, тогда пойду. Ещё раз — спасибо. Уж больно у тебя хорош кисет. Духовитый! Он вытащил из кармана шесть листовок, аккуратно расправил их и отправился к политруку. — Разрешите обратиться? — спросил он, сдав листовки. — Боец у нас есть один… Недавно в нашей части. Не понимает ещё кое-чего. — Что за боец? Чего не понимает? — По фамилии Мямин, может, знаете? — Знаю, — насторожился Мартынов. — А в чём дело? — Звал я его вместе сдать это самое… — Гудимов ткнул пальцем в листовки. — А он говорит — сдал уже. — Мямин мне листовок не сдавал, — сказал встревоженно Мартынов. — Мне не сдавал, а больше — некому. Быть может, он ничего не подобрал. — Оно конечно… А только показалось мне, что сунул он одну листовку в карман… Сунул… Точно… Может, приказать, чтобы сдал? — Не надо! — резко оборвал Мартынов. — Ни в коем случае! И чтоб никому об этом не рассказывать! Понятно? — Понятно, товарищ политрук. Разрешите идти? — Можете идти. — И неожиданно добавил: — Спасибо за информацию. Положение, брат, сегодня такое — смотри в оба!
Русские солдаты! Оставляйте ваши окопы и приходите с оружием к нам в плен. Немецкое командование даёт вам гарантий сохранять жизни, сытого содержания и обхождения!
Русские солдаты! Знайте! Этот обращений к вам есть пропуск. С этой обращений смело, не боясь, идите в плен. Тогда вы останетесь живы и здоровы и станете досытно есть три раза в один день».
* * *
Вскоре во взводе Гудимова появился новый солдат — Разов. Молчаливый, необщительный, он держался в стороне, и солдаты тоже не искали с ним дружбы, не задавали обычных вопросов: кто, откуда, как попал в часть. Особенно не понравился Разов Гудимову. — Прислали… С такими воевать — раньше смерти загнёшься! — сказал он Мартынову. — Ты о ком? — О Мямине и Разове. Один к одному! Баптисты какие-то! Молчуны! — Характер — дело сложное, товарищ Гудимов. В злое время живём. У каждого своя беда. От иной беды и онеметь можно. — Это верно. Чего-чего, а беды — взахлёб!.. Мямин и Разов чувствовали к себе общую неприязнь и, должно быть, потому держались особняком от других. Случайно, а может с учётом сходства характеров, командир роты не раз назначал их вместе нести службу в окопе охранения, где полагалось находиться двум бойцам. В одну из промозглых осенних ночей, сидя в окопе, метрах в ста от «ничейной земли», Мямин и Разов вели приглушённый разговор. Должно быть, такой разговор вёлся не впервой, и теперь они понимали друг друга с полуслова. — И ребёнку ясно, чем кончится… — сказал Мямин. — Наше дело правое, — заметил Разов, не то всерьёз, не то иронизируя. — Ну, правое. Ну и что? — осторожно спросил Мямин. — Конечно… — отозвался Разов. — Дело не в правоте… — Кто сильнее, тот и прав… — Точно… Победителей не судят… Над ними провизжал снаряд. Мямин втянул голову в плечи. — Бьёт по заводу, — определил Разов. — Зря кровь проливаем… — А что делать? — Кончать войну… Надеяться больше не на что… — Как ты её кончишь? — Здесь из нас месиво сделают! Живыми не уйти… — Похоже… На вражеской стороне взвились две зелёные ракеты, медленно рассыпались, и раскалённый пунктир трассирующих пуль прорезал темноту ночи. Разговор прервался. С немецкой стороны ветер донёс обрывок знакомой песни. — Патефон… «Катюшу» поставили, — определил Разов. — Нарочно завели, чтобы мы слышали. — Они и на передовой — как в тылу. — Им чего? Не сегодня-завтра протопают по нашим трупам до самого Невского… — Думаешь, не удержимся? — Брось притворяться! — зло сказал Мямин. — Сам знаешь! Советской власти — амба! — Значит, и нам тоже? — А ты как думал? — Что же делать? — Человек не баран, соображать должен!.. Разов бросил на Мямина быстрый вопросительный взгляд, тот понял без слов: как уцелеть, как выжить? На этот немой вопрос Мямин ответил хриплым шёпотом, с трудом выдавливая тяжёлые слова: — Перейти туда… к ним… Разов продолжал молчать, ожидая, что ещё скажет Мямин, Он слышал его тяжёлое дыхание и, казалось, видел испуганно-вопрошающий взгляд. — Ну? — снова прошептал Мямин. — Боюсь, не поверят нам… пустят в расход, скажут, что подосланы советской контрразведкой. — Мне-то поверят, за меня ухватятся. — А что им за тебя хвататься? — А то, что я осуждён трибуналом. Это, брат, немалый козырь. Осуждён за то, что сорвал доставку горючего в осаждённый город. Добавь к этому, что я разжалован из офицеров в рядовые. Как ты считаешь, это чего-нибудь стоит? — Конечно… Но у меня-то нет ничего, никаких заслуг в этом смысле. Разве только то, что из партии исключили в сороковом… — За что исключили? — Засыпался на работе. — На чём засыпался? Ты где работал? — Полиграфист я. Цинкограф. Работал в типографии Ивана Фёдорова. — А за что из партии? — Делал «налево» штампы и печати некоторым артелям. Однажды за три тысячи смастерил даже штамп для прописки в Ленинграде, который в паспортах ставят. Ну, об этом, слава богу, не узнали, а то бы гнил сейчас в лагерях… — Слушай, я вижу, ты совсем пентюх. Такой человек для немцев — находка. — На это только и надежда… — Увидишь, всё будет в порядке. За себя-то я не беспокоюсь. Трибунал, разжалование — это, конечно, неплохие козыри, но ведь это ещё нужно доказать. Наговорить можно что угодно. А у меня про запас есть, можно сказать, козырный туз. — В таком деле козырных тузов не бывает. — А у меня будет. Я заранее всё обдумал. Остался у меня в Ленинграде верный человек. Всё, что прикажу оттуда, — всё будет выполнять. Обо всём договорились. — Тогда конечно… Тебе-то бояться нечего. А что за человек? О чём вы договорились? — О чём надо, о том и договорились… — Ну, если не доверяешь — твоё дело. Только зачем тогда и разговор? — Я тебе доверяю… И так сказал много. А имена в таком деле, сам должен понимать, не называют. Погодя, может, и скажу, а сейчас ещё не время.* * *
Информация Разова о последнем разговоре с Мяминым встревожила дивизионную контрразведку. Накануне было принято решение об аресте Мямина, но теперь, когда выяснилось, что в Ленинграде у него есть сообщник, с арестом следовало подождать: необходимо прежде узнать, кто этот предатель. Разов не терял надежды вызвать Мямина на откровенный разговор, но понимал, что для этого нужна подходящая ситуация. И когда они снова оказались вдвоём в окопе охранения, Разов издали начал осторожный разговор: — Говорят, скоро в наступление нас бросят… на убой, можно сказать… — Мало ли что говорят. Пропаганда для поднятия духа! Об этом наступлении давно уже идут слухи, да, видно, кишка тонка. — Боюсь, что на этот раз сбудется: знаю от серьёзного человека. Есть у меня товарищ в штабе полка. Вчера случайно встретились. — Кто такой? — Сам же учил имён не называть. — Можешь фамилии не говорить, не в фамилии дело, а что он в штабе делает? — Знает немало, — уклонился Разов от ответа. — Член партии? — Да. — Он — как, в курсе твоих настроении? — Догадывается, конечно. Иначе бы не стал говорить мне, что наступление обречено на провал, что на второй фронт нечего и надеяться. У тебя — человек в Ленинграде, а у меня будет в штабе полка. Ещё неизвестно, что немцам важнее. — Тебе своего надо ещё обламывать, а когда? Уходить надо до наступления, нет у нас времени ждать. — А я его здесь и трогать не буду. Я его оттуда заставлю плясать под мою музыку: у меня ключик к нему подобран, дело верное. — Какой ключик? — Понимаешь, жена его с пятилетней дочкой в июле эвакуировалась в посёлок Волосово. В июле эвакуировалась, а в августе немцы посёлок захватили. Соображаешь, как можно на этом сыграть? Придём туда — начну действовать. Дескать, не будешь выполнять задания — повесим и жену, и дочку, и мать. Никуда ему от нас не деться. — Слушай, это же тоже козырный туз! Уж не Иванов ли это из штаба? — Не спрашивай, ничего сейчас не скажу. Узнаешь перед уходом туда. Но и ты не должен от меня таиться. — Согласен. Только ещё раз говорю: откладывать нам больше нельзя: начнётся наступление, мы окажемся не там, а в раю, а я в рай не спешу, успеется… Перед рассветом, когда Разов и Мямин возвращались в часть, немцы внезапно открыли ураганный огонь по переднему краю. Это был короткий, но шквальный артиллерийский налёт. Взрывной волной Разова отбросило далеко в сторону… Когда Разов очнулся, уже рассвело. Опираясь на винтовку, он с трудом поднялся и только теперь вспомнил о Мямине. Неужели убит? Тогда имя его сообщника в Ленинграде останется неизвестным! Разов огляделся — Мямина нигде не было. «Может, он уцелел и пошёл в санчасть за санитарами, чтобы оказали мне помощь? — подумал с надеждой Разов. — Скорее всего, так и есть. Подожду немного…» Тянулись долгие минуты, а санитары не появлялись. «А вдруг он ранен, не смог дойти до медсанбата? Где-нибудь лежит, истекает кровью и может умереть каждую минуту, каждую секунду! Нельзя допустить такое». Собрав последние силы, чувствуя непрестанный шум в ушах, Разов побрёл в часть. Несколько раз он останавливался, и тогда шум немного стихал, но как только начинал идти, шум в ушах возобновлялся с прежней силой… В части его встретили Мартынов и Гудимов: — Мы уж опасались, не накрыли ли вас! А где Мямин? — Разве он не вернулся? Я думал, он либо в части, либо тяжело ранен. — В расположении полка он не появлялся. Когда вы последний раз его видели? — Во время артналёта. Меня отбросило взрывом, а когда пришёл в себя — Мямина нигде не было…Через неделю, во время разведки боем, Разов исчез. А ещё через день весь полк уже знал, что Разов перебежал к немцам.
4. Она выбрала смерть
Шот допрашивал Разова уже третий раз. На допросе присутствовал офицер военной секретной полиции. Эсэсовец сидел на диване, непрерывно курил, стряхивая пепел себе под ноги. — Ты повторяешь утверждение, что родился в Пэтерзбурге? — спросил Шот. — Так точно, господин гауптман. Я родился в Петрограде шестнадцатого января тысяча девятьсот пятнадцатого года. Шот повернулся к эсэсовцу, молчаливо предлагая ему принять участие в допросе. — Ответь, — эсэсовец уставился на Разова большими светлыми глазами, — как в Петрограде называлась до революции улица Пролеткульта? — эсэсовец говорил по-русски правильно, без малейшего акцента. — Малая Садовая… — Далеко ли от неё находится Итальянская улица? — Рядом. Только она теперь называется не Итальянская, а улица Ракова. — Кто такой этот Раков? — Говорят, какой-то официант… точно не знаю. — Где расположен Зимний сад? — Зимний сад? — Разов растерянно заморгал. — Зимний сад? Не могу сказать. Летний — знаю, а Зимний?.. Никогда не слышал… — Немецкий язык знаешь? — неожиданно спросил Шот. — К сожалению, нет. Знаю несколько немецких слов, которые употребляются в полиграфии. Все цинкографы и гравёры знают эти слова. — Известен тебе солдат Мямин? — спросил эсэсовец. — Известен, господин офицер. Мы собирались бежать вместе, но он исчез во время артобстрела. Боюсь, что он убит. Эсэсовец усмехнулся. — Что тебе известно о нём? Он коммунист? — Нет, он беспартийный. Знаю, что его судил трибунал и разжаловал из офицеров в рядовые… Точно знаю… — За что его судили? — Он говорил мне, что сорвал доставку горючего из Кронштадта в Ленинград. — Почему его не отправили в лагерь? — Его приговорили к заключению на десять лет. Он должен отбыть их после войны. — Это есть очень глупой решений, — сказал Шот. — Кто имеет охота воевать, чтобы потом быть много лет в тюрьма? — По привычке он выбивал пальцами по столу дробь. — Мы имеем о вас сведений. Это есть правда, что вы делали печать для прописки в паспорт? — Значит, Мямин жив, он у вас! — радостно воскликнул Разов. — Только он знает об этом. — Вы сговорились, — эсэсовец с силой крутанул колёсико зажигалки. Брызнули искорки, но фитилёк не вспыхнул, должно быть, иссяк бензин. — Вы пытались обмануть нас. Мямин говорит неправду о вас, вы говорите неправду о Мямине. Вы оба подосланы, вы — шпионы. — Господин офицер, я докажу делом! Я знаю не так много, но это может оказаться очень важным для немецкого командования… — Что ты знаешь? — Вблизи Колпина расположен большой закомуфлированный аэродром. Ваша разведка его не может обнаружить. — Что ты ещё знаешь? — В полковом штабе есть офицер… Он будет работать длянемецкой армии. Шот взглянул вопрошающе на эсэсовца. — Он лжёт, — сказал эсэсовец по-немецки. — Неужели вам не ясно? — Я пришёл к такому же убеждению. — Шот обращался к эсэсовцу, но не спускал глаз с Разова. — Что вы советуете? — Повесить! — отрубил эсэсовец. — Повесить на вашем любимом столбе и тем самым избавиться от всяких сомнений. — Ваш совет хорош хотя бы тем, что легко выполним. Через час этот субъект будет болтаться на виселице и продолжит свою глупую легенду на том свете! Оба расхохотались. Глядя на них, Разов улыбнулся, и эта улыбка мгновенно оборвала смех немцев. — По какой причине ты можешь улыбаться? — опросил Шот. — Не знаю. — Улыбка ещё не сошла с лица Разова. — Вы смеётесь, и мне стало весело… Шот и гестаповец переглянулись: очевидно, перебежчик и в самом деле не знает немецкого языка. Немцы не представляли себе, чего стоила Разову эта улыбка. Он знал немецкий язык в совершенстве. Переходя к врагам, Разов был готов к тому, что ему не поверят, может быть, станут пытать. И всё же, когда он услыхал, что будет казнён, сердце забилось с такой силой, что казалось, его удары гулко отдаются по всей комнате. Но инстинкт самосохранения, тренированная воля подсказали Разову единственно правильную реакцию на зловещие слова немца — улыбаться. — Какую пользу ты ещё можешь давать нашему командованию? — спросил Шот. — Господин гауптман, я уже говорил, что могу выполнять любую работу в типографии. Там бы я мог принести большую пользу. Ваши листовки пишутся на неправильном русском языке, и солдаты над этим смеются. Набирая такие листовки, я могу исправлять все ошибки. Могу делать штампы для разных бланков, печати для любых удостоверений, — был бы только оригинал, с чего делать. — Хорошо. Об аэродроме и штабном офицере показания дашь письменно, — сказал эсэсовец, делая вид, что такая информация не представляет особого интереса. — Как долго ты работал в типографии? — Семь лет. Я, господин офицер, не только гравёр-цинкограф. Если надо, могу стать и за наборщика. Хоть ручной набор, хоть машинный… — Тебе будет проверка, изготовишь несколько штамп… — сказал Шот. — Слушаюсь. — А теперь садись и пиши очень подробно всё, что можешь знать о аэродромах, о дислокациях воинских частей и фамилии командиров и комиссаров, которые ты имеешь знать… — И запомни, — добавил эсэсовец, — за ложные сведения наказание одно. — И он сделал выразительный жест, как бы затягивая на шее невидимую петлю.* * *
На пятый день после исчезновения Разова вражеская авиация прорвалась сквозь редкий заслон нашей зенитной артиллерии и обрушила мощный бомбовой удар на аэродром в двенадцати километрах северо-восточнее Колпина. В тот же вечер два офицера враждебных друг другу армий, смысл жизни которых состоял в смертельной борьбе друг с другом, с одинаковым чувством знакомились с результатами этой бомбёжки. Капитан Шот дважды с удовлетворением прочёл важное сообщение: «Обнаружив в квадрате 73/29 замаскированный советский аэродром, немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков подвергла его эффективной бомбардировке, уничтожив при этом не менее четырнадцати самолётов противника. При возвращении с боевого задания один наш бомбардировщик и один истребитель были сбиты». «Если и не четырнадцать, а семь — неважно, — подумал Шот. — Важно, что сведения Разова оказались точными. Кажется, на него можно положиться…» В это же самое время капитан Лозин, также в отличном расположении духа, читал донесение, полученное из отдела контрразведки Ленфронта: «Сегодня на рассвете немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков бомбила объект шестнадцать-бис. При возвращении огнём нашей зенитной артиллерии было сбито два вражеских бомбардировщика и один истребитель». «Неважно, сколько сбили, — подумал Лозин. — Важно, что они проверили Разова, убеждены, что бомбили не ложный, а настоящий фронтовой аэродром. Похоже, что Разов внедрился. Да, на такого человека можно положиться…»* * *
Лиза Попова явилась к деду на Сиверскую в начале августа и почти сразу была арестована. Деда во время ареста дома не было, Лиза заявила, что он ушёл рано утром неизвестно куда. Найти его так и не удалось. По посёлку пошли разговоры, что Попову ещё в июле исключили из комсомола за распространение паникёрских слухов и пораженческое настроение, и потому ей пришлось из Ленинграда скрыться. Заняв Сиверскую, гитлеровцы сразу освободили Попову и взяли буфетчицей в офицерскую столовую. Объявился неизвестно где скрывавшийся дед. Лиза была красива, и немецкие офицеры всегда торчали у её буфетной стойки. Ей даже выдали пропуск на хождение по посёлку после комендантского часа: немецкие офицеры поздно засиживались в столовой, стало быть, и буфетчица должна быть на месте. Дом деда стоял на окраине, у самого леса. Наступила осень, и старик частенько на рассвете ходил за грибами. Иногда с ним ходила и Лиза. Дед знал — в посёлке все презирают Лизу, презирают не столько за то, что работает у врага, — пить-есть надо, куда денешься, — а за то, что она и не скрывала, что живётся ей хорошо, весело, а немецкие офицеры не прочь провести с ней время не только у буфетной стойки. Многие слышали, как она хвалила гитлеровские порядки. К тому же скоро выяснилось, что дед втихую гонит из картошки самогон и продаёт его немецким солдатам. И когда Лизу убили, никто не пожалел о ней, никто не зашёл к деду с утешным словом. Хуже того, старика в посёлке теперь ненавидели. Он знал это и неделями не выходил из дома. Если бы не дым из трубы, можно было подумать, что его нет в живых. Пасмурным морозным днём, когда исполнилось два месяца со дня Лизиной смерти, старик с утра пошёл на кладбище. Подойдя к заснеженному холмику, он увидел, что кто-то воткнул в могилу лист фанеры. Он смахнул с фанеры слой снега, и чёрные, жирно намазанные дёгтем слова ударили старика сильнее обуха: «Здесь зарыта немецкая овчарка. Собаке — собачья смерть!» Он просидел на кладбище до темноты, потом, боясь кого-нибудь встретить, окольным путём, увязая в снегу, добрался до дома. Он сидел в каком-то оцепенении, ни о чём не думая, стиснув большими ладонями седую лохматую голову. Стук в дверь вывел его из забытья. Шаркая валенками, старик вышел в сени. «Может быть, за мной гестапо, — подумал он, с непонятным чувством облегчения, — тогда народ, может, и догадается…» Но вдруг он ощутил такую злобу и такую силу, что решительно схватил топор и твёрдым шагом подошёл к двери: «Может, хоть одного перед смертью убью!» — Кого надо? — Насчёт горючего, папаша, — ответил незнакомый голос. — С морозу для сугрева… — Нет ничего! — Его охватило отчаяние: значит, ещё не конец, снова ему жить страшной жизнью, когда свои считают его врагом, а враги — другом, и не видно этому конца. — Нету ничего и не будет, — ещё раз крикнул он. — Скажите, папаша, — голос за дверью вдруг изменился, точно там появился новый человек, — где здесь имение господина Елисеева? Старик выронил топор, его непослушные пальцы лихорадочно искали засов. — Сейчас, сейчас… — бормотал он. — Темно здесь… Погоди! — Наконец он нащупал засов и толкнул дверь ногой. В призрачном свете луны он увидел на пороге невысокого человека. Поднятый воротник пальто и надвинутая на лоб шапка скрывали лицо пришедшего. — Это того Елисеева, у которого магазин в Петербурге? — опросил хрипло старик. — Того, у которого магазины в Питере, в Москве и, кажется, в Туле… — Ой, заходи, заходи! Человек вошёл в дом. — В темноте живёте? — спросил он. — Сейчас зажгу! Свеча у меня есть, от радости не помню, куда спички дел… Столько ждал, уж отчаялся! — Ну, здравствуйте, Иван Степаныч, — сказал человек, стягивая нахлобученный до бровей поношенный треух. — Рад, что вы живы-здоровы… — Я-то жив, а Лизанька… — голос старика задрожал. — Что с ней, что случилось с нашей Ниткой? Мы запросили партизан, но ответа не получили… — Убили Лизаньку, убили гады фрицы! — Когда? Кто её выдал? — В ноябре случилось… — Вы-то как уцелели? — Меня не подозревают… Тут особые обстоятельства. Он подошёл к сундуку, обитому железом, вытащил бутыль самогона и объяснил: — В случае чего — пришёл человек, купил первача, кто такой — не знаю, первый раз вижу… — Это правильно… — И закуска будет. Стакан возьми на полке, милый человек, не знаю, как прикажешь себя величать… — Василий Ильич. А больше вам обо мне и знать ничего не надо. — Понимаю, понимаю… — Старик скрылся в сенях и вернулся с тарелкой капусты. — Может, в самом деле пригубишь? — спросил он Разова. — После того как Лизанька погибла, приохотился я к этому. Только и забываюсь, когда выпью. Не осуди. — Осторожно с этим, Иван Степаныч. Хватишь лишнего — и до провала недалеко. — Я маленько, голова-то у меня крепкая… Он налил полстакана мутноватого самогона и выпил залпом. Положив большие узловатые руки на стол и опустив голову, старик долго молчал. Молчал и Разов, сочувствуя его горю. — Кто её предал? — повторил вопрос Разов. — Никто её не предал, — заговорил старик. — Поначалу всё у нас шло по плану, лучше не надо. Пришли фрицы, стали разбирать, кто за что был арестован у наших. Нашли, конечно, дело Поповой Елизаветы. Там сказано, так, мол, и так: Попова Елизавета, дочь расстрелянного вредителя, жила в Ленинграде, распространяла панические слухи, хвалила немецкую нацию, хранила вырезанный из немецкой газеты портрет Гитлера, была исключена из комсомола и скрылась на Сиверскую, чтобы вместе с Поповым Иваном Степановичем — со, мной значит — дождаться прихода немцев. А про меня там было сказано, будто я всегда говорил против колхозов, бывший подкулачник, дескать, укрыл врага народа — внучку Елизавету Попову. Вот так… — Старик умолк и долго молчал. Разову показалось, что он задремал. — Может быть, отдохнёте? — осторожно спросил он. — Хватит, наотдыхался, — зло сказал старик. — Ты слушай дальше. Пришли, значит, немцы. Кого из коммунистов, комсомольцев захватили — всех расстреляли. Лизаньку, ясно дело, выпустили. Сразу ей доверие оказали, буфетчицей в офицерскую столовую определили. Мне та работа не показалась: Лизавета — красавица, а тут каждый вечер офицерьё фашистское. Я её предупреждал: по воде ходить — сухой не быть… Она мне этак сердито: «Скорее умру, чем позволю к себе прикоснуться…» Ох, знала бы она… Да… Передатчик-то мы ещё при наших закопали в лесу — от моего дома километра два, не больше. Лизавета от немцев разрешение получила в лес ходить за грибами. Со мной вместе и ходила. Она, значит, рацию налаживает, отстукивает что надо, а я поблизости хожу — нет ли кого. Языка ихнего она не знала, а глаз да память имела! Вот и передавала: какие куда поезда прошли, что на платформах заметила, фамилии полицаев и других предателей… Только недолго всё так шло. Затеяли раз немцы гулянку в этой столовой, Лизу предупредили, чтобы в буфете было всего побольше, потому что разрешило им начальство пьянствовать до полуночи… — Старик плеснул в стакан самогона, выпил и снова умолк. Разов понимал, как ему трудно говорить. — Сейчас про смерть её расскажу, — продолжал старик слабым голосом. — Бог меня пощадил, сам-то я не видел, как она погибла… Началась у них в столовой пьянка, за победу, конечно, пили, чтобы Новый год в Ленинграде встречать, за здоровье своего проклятущего Гитлера пили. Скоро налакались, свиньи… Стали расходиться, а четыре кобеля остались. Один гад подошёл к Лизавете, она за стойкой стояла, стал ей по-русски с пятого на десятое толковать, чтобы она девчат привела, мол, господа немецкие офицеры развлекаться хотят. А Лизавета притворяется, будто не понимает, чего он хочет. Тогда тот гад фашистский схватил её, швырнул на диван, кричит: «Господа офицеры! Становись в очередь! Я — первый!» Скинул он ремень, забыл, что на ремне кобура с пистолетом. Да… Сдержала Лиза слово. Не сразу ублюдки поняли, что случилось, как пистолет у Лизаветы оказался. Опомнились, кинулись к ней… Что тебе говорить дальше? Троих на месте уложила, четвёртый с пулей в животе в госпиталь попал, но успел он, окаянный, в Лизу выстрелить. Две пули, обе — в сердце… — Иван Степанович провёл ладонью по глазам. — Этот гад и рассказал всё, как было. Ихнему доктору рассказал. Не знал ирод, что санитарка наша Дуся по-немецкому понимает, — она до войны переводчицей в Ленинграде была. Дуся мне всю правду и донесла. А немцы объявили, будто в ту ночь партизаны на столовую напали, убили трёх офицеров и Лизавету. Похоронил я мою внученьку и остался один, никто на меня не глядит, а если поглядит, так мне от того взгляда три ночи не спать! Одной надеждой жил — придёт ко мне человек от наших, скажет, что мне делать, как мне дальше работать. Сколько раз во сне виделось — стучит кто-то, опрашивает: «Где здесь имение господина Елисеева?» Сегодня, как тебя услышал, испугался, опять, думаю, причудилось! Нет, не причудилось. А Лизаньки — нет… Старик всхлипнул… Разов положил руку на его плечо. — Вы нам очень нужны, Иван Степаныч, очень нужны! Но удивительно, почему немцы вас не тронули? — В свою же ловушку попали, — объяснил старик. — Если Лизавету партизаны убили, выходит, она за немцев погибла. За что же деда её трогать? Вот до поры до времени и не трогают. Думают, что я не знаю, кто убил… — А рация осталась в лесу? Занесло снегом, да? — А вот и нет! — оживился старик. — Первый снежок выпал у нас рано, в конце октября. Той же ночью я пошёл в лес, выкопал чемоданчик и запрятал. Ты по нему, можно сказать, ходишь, по этому чемоданчику: я его в подпол зарыл. — Иван Степаныч, дорогой! Ведь это — такое дело, так важно, что и словами не сказать. — А и не говори, чего тут говорить! Об одном прошу, сообщи, сам знаешь кому и куда, что внучка моя Лизавета Попова погибла, как солдат в неравном бою. Вышла ей доля выбирать между позором и смертью, и выбрала она смерть!5. Необыкновенный хлеб
Фронтовая дорога была изрыта минами, танками, тягачами, и Грачёв вёл машину на малой скорости, — в «санитарке» лежали раненые. Боясь забуксовать в какой-нибудь колдобине, Грачёв напряжённо всматривался в дорогу, стараясь издали определить опасные места. Опыт помогал ему «читать местность»: вот здесь рванула мина, здесь тянули тяжёлое орудие, а слева прошла колонна танков. Скверная дорога окончательно испортила ему настроение. День начался неудачно: в медсанбате никто не предложил ему «закусить на дорогу». И пока санитары переносили раненых, Грачёв не выдержал, съел свой суточный солдатский паёк — триста граммов хлеба, за что теперь нещадно ругал себя: он рассчитывал, освободившись, заскочить домой на Лоцманский остров, оставить родителям и Женьке кусочек хлеба. Каждый из них получал теперь всего-навсего по сто двадцать пять граммов. К тому же завтра Женьке исполнится двенадцать лет. Кусок хлеба был бы царским подарком! Но хлеб он съел сам… А Женька, конечно, ждёт… Каждый раз, когда Грачёву удавалось попасть домой, Женька с жадностью смотрел на его противогаз, откуда иногда появлялся кусок хлеба или пшённый концентрат. А сегодня он явится с пустыми руками… Несмотря на свои тяжёлые мысли, Грачёв не переставал следить за дорогой и ещё издали заметил у обочины военного, стоявшего с поднятой рукой. Подчиняясь неписаному закону войны, Грачёв затормозил машину. Видавшая виды шинель, потёртая кобура, потрёпанный планшет не оставляли сомнений — «голосует» бывалый фронтовик. — Куда? — спросил Грачёв. — В Ленинград. Подбрось, браток. — В машину нельзя, там раненые впритирку. — Продрог до костей! — взмолился фронтовик. — Выручи, в долгу не останусь! — Если не останешься — садись. Фронтовик влез в кабину, и Грачёв дал газ. — Ну, как вы там? — спросил Грачёв, косясь на противогаз спутника. Намётанным глазом он определил, что в сумке кроме противогаза есть и сухой паёк. — Как вы там, держитесь крепко? — Держимся? Не то слово, товарищ. Это фриц вшивый держится, а мы стоим насмерть! Вы-то как там, в Ленинграде? — Тяжело… Уж если армия на голодном пайке… сам понимаешь, каково гражданским… детям, старикам… — Заводы работают? — Которые работают, которые нет… Да и кому работать? — Рабочим, конечно, кому же ещё? — С луны свалился! Рабочим! Кто не эвакуировался — тот в армии. Работать некому. У станков — подростки да женщины. Вот и моя Валентина, до войны в «Пассаже» кассу крутила, а теперь, как говорится, «на выстрел» работает. Дома вовсе не бывает, — на казарменном положении. — Советская женщина! — восхитился фронтовик. — Что же она делает? Гранаты? Снаряды? — После войны спросишь. — Что? — Спросишь, говорю, после войны. Понятно? — Одобряю, — усмехнулся фронтовик. — Ответ правильный. Солдатская заповедь свята: держи язык на замке! — Язык — дело нехитрое, живот на замке держать — труднее… — А кто виноват? Мы и виноваты! Немцы не сегодня-завтра Москву возьмут. Допустили, вот и приходится голодать. — Слушай, друг, может, у тебя найдётся лишний кусочек хлебца? Могу на табак сменять, непочатая пачка, первый сорт… — Моё слово твёрдое: сказал — отблагодарю, значит железно! — Фронтовик порылся в противогазе и вытащил кусок хлеба: — Ешь, товарищ. За табачок — спасибо. Своего не хватает, сам знаешь, сколько дают. Довольный менкой, некурящий Грачёв сунул хлеб в свой противогаз. Кусок был большой — граммов на триста. — А как же ты? — спросил он для приличия. — На сегодня хватит, а завтра стану на питание в Дом Красной Армии. Чем ближе подъезжали они к городу, тем хуже становилась дорога. Грачёв сбавил ход, стрелка спидометра подрагивала на цифре «20». — Чего ты так ползёшь? — спросил фронтовик. — Адова дорога… У меня же раненые… — Много приходится возить? — Раз на раз не приходится, — уклончиво ответил Грачёв. Фронтовик понимающе кивнул. Машина приблизилась к контрольному пункту. Начальник пункта уже знал Грачёва и его машину. Мельком взглянув на пропуск, он остановил взгляд на фронтовике: — Предъявите документы. Фронтовик расстегнул шинель, достал из нагрудного кармана документы и протянул лейтенанту. Тот долго рассматривал удостоверение личности, командировочное предписание и, не отрывая взгляда от документа, опросил: — Фамилия? — Там же написано! — не без раздражения сказал фронтовик. — Отказываетесь отвечать? — Политрук Хлебников, — поспешно сказал фронтовик. — Имя, отчество? — Иван Сергеевич. Лейтенант кивнул головой и отдал документы. — Трогай, — приказал он Грачёву. — Там за поворотом мина час назад шлёпнула — учти… — Ладно, объедем красотку по кривой! — уверенно сказал Грачёв, плавно выжимая газ. — Хорошая у вас фамилия, товарищ политрук, только не ко времени: о хлебе напоминает… Машина ехала по безлюдным улицам Ленинграда, Хлебников молчал, неотрывно глядя в боковое стекло. — Что, давно не был в Питере? — поинтересовался Грачёв. — Сам-то ленинградский? — Псковский. В Ленинграде только два раза был до войны… на экскурсиях… В Пскове у нас теперь немец хозяйничает… Родителей расстреляли, — не успели эвакуироваться… Они у меня тоже партийные были… — Что поделаешь, друг, все теперь кровью умываемся, — вздохнул Грачёв, понимая, что в такой беде утешить человека нельзя. Политрук тряхнул головой, словно избавляясь от тяжёлых мыслей. — Скажи, где лучше слезть: мне в комендатуру надо, выправить продаттестат. — По пути. Подвезу. На Инженерной Грачёв остановил машину у подъезда комендатуры, распрощался с Хлебниковым и поехал в госпиталь. В госпитале машину уже давно ждали. Санитары и врачи быстро перенесли раненых в приёмный покой, и теперь Грачёву надлежало явиться в свой медсанбат. В кабине он не удержался, пощупал в противогазе хлеб. «Заверну домой, с таким подарком хоть к богу на именины!» Последний раз Грачёв был дома пять дней назад. Женька говорил только о еде и рассказывал, что во сне ел досыта пшённую кашу с вареньем. Разговоры отца о фронте мальчик слушал равнодушно и только спросил, чем кормят солдат на передовой и дают ли им сахар. Подымаясь по лестнице домой, Грачёв представлял себе, как обрадуются сын и старики такому куску хлеба. Женька был в комнате один. Он сидел на диване в старой отцовской кожанке и читал толстую книгу. Поднятый воротник наполовину скрывал его худенькое бледное лицо. — Здорово, сынище! Где дед да баба? — спросил с наигранной весёлостью Грачёв. — Бабка пошла карточки отоваривать. По радио объявили — кондитерские изделия вместо сахара… — А дед? — Ушёл на рынок часы менять. Говорит, за часы полкило хлеба можно взять. — Так… — Грачёв тяжело вздохнул, вся его деланная весёлость исчезла. — Что читаешь? — «Мёртвые души» Гоголя. — Нравится? — Не знаю, — вяло сказал мальчик. — Как это — не знаешь? Читаешь и не знаешь?.. — Я только про еду читаю… Тут много про еду написано… Один помещик целого осетра съел… Грачёв заметил на лице сына незнакомое ему выражение испуганной настороженности. — У нас бомбёжка ночью была, — сказал Женька. — В задний двор попало. Дом как подпрыгнул!.. Деда говорит, что бомба не разорвалась, а то бы нас убило… — Ты испугался? — Испугался, когда дом подпрыгнул… — А старики? — Как стали бомбить, деда сказал: давайте хлеб съедим, а то убьют, зря пропадёт… Мы всё и съели. Теперь деда пошёл на базар часы менять. — Ладно, сынище, не горюй. Поздравляю тебя с наступающим днём рождения, сейчас подарок получишь. — Грачёв вытащил из противогаза краюху, разрезал её и протянул половинку Женьке: — Это тебе, а это — старикам. — Он положил на стол вторую половинку. — Спасибо! — Исхудалые пальцы Женьки вцепились в ломоть хлеба. — Ешь понемножку, сытее будешь, — сказал Грачёв, стараясь не замечать, с какой жадностью набросился мальчик на хлеб. — Не могу понемножку! Не могу! Обветренные скулы Грачёва дёрнулись желваками, в промёрзлой комнате ему вдруг стало жарко. Женька ел, и на лице его появилась жалкая улыбка, от этой улыбки Грачёву хотелось плакать. — Вкусный какой, — сказал Женька, не переставая жевать. — На, откуси немножко… — Не хочу, сынок… спасибо, я уже поел… — Откуси кусочек, вкусный-вкусный! — Я же говорю — сыт! — сердито сказал Грачёв, и Женька удивился, почему отец сердится. — Деда говорит, ты нам отдаёшь, а сам голодный… — Ничего, с голоду живот не треснет, только сморщится… Грачёв ждал, что Женька засмеётся, до войны мальчишка был смешлив, от каждой незатейливой шутки звонко хохотал, высоко запрокидывая круглую остриженную голову. Но сейчас он даже не улыбнулся. — Нам такого вкусного хлеба не дают. Попробуй… — Ну, хорошо… — Грачёв отщипнул крохотный кусочек и сразу почувствовал давно забытый вкус настоящего ржаного хлеба. Грачёв взглянул на кусок, оставленный старикам. Пористый, хорошо пропечённый, с тёмно-коричневой корочкой, он был совсем непохож на мокрый, тяжёлый суррогатный хлеб, который получали солдаты. «Где этот политрук раздобыл такой хлеб? — подумал Грачёв. — Неужели на их участке солдаты получают один хлеб, а командиры и политработники другой? Быть этого не может! Но тогда откуда же у политрука настоящий хлеб?» Он смотрел, как сын с блаженной улыбкой теперь уже медленно доедал вкусный хлеб, и неосознанная тревога заставляла его снова и снова задавать себе вопрос: «Где политрук разжился таким хлебом?» Женька проглотил последний кусок. — Вкусный, — повторил он. — Нам такой, не дают! — И он жадно уставился на кусок, оставленный старикам. Грачёв ещё раз ощутил чистый хлебный запах — лучший, какой только может быть на земле. Этот мирный запах одновременно и притягивал к себе и настораживал. Значит, в блокадном Ленинграде кто-то ворует муку и для кого-то пекут отличный хлеб? Солдаты, раненые, дети, старики едят горький, мокрый хлеб с целлюлозой, а политрук жрёт отличный хлеб из краденой муки! И ещё называется коммунистом! Грачёв задохнулся от злобы. «Ворюга, а не коммунист! Ну, нет! Я это дело так не оставлю! Завтра же этот Хлебников загремит в штрафную. Дважды два!» — Сынок, я поеду, мне пора, — сказал Грачёв. — Я, знаешь, должен взять этот хлеб, который остался… Это не мне, ты не думай… — Не смей! Не бери! Они тоже голодные! — Мальчик вскочил с дивана. — Я им скажу! Сперва дал, а теперь отбираешь! Это честно, да? Отдай! — Сынок, так нужно. Я потом всё объясню… — Жалко стало! Я бы знал, не ел всё! Бабушка еле ходит! — Перестань кричать! Хлеб этот, видно, краденый. Сразу я не заметил, а теперь вижу. Надо заявить! Хлеб надо показать кому полагается. Иначе нельзя! Краденый он, понимаешь, краденый!6. Арест
Капитан отдела контрразведки Ленфронта Лозин слушал рассказ Грачёва и подёргивал густые, чуть тронутые сединой усы. На его утомлённом лице Грачёв не уловил особого интереса. Казалось, капитан думал о чём-то своём, от этого Грачёв смущался, боясь, что своим сбивчивым рассказом он мешает товарищу думать о более важных делах. — Вот он, этот хлеб. — Грачёв вытащил из кармана ломоть хлеба. — Может, всё это и внимания не стоит, зря только у вас время отнимаю… Лозин взял хлеб, понюхал, провёл пальцем по коричневой, хорошо пропечённой корочке, и лицо его стало хмурым и сосредоточенным. — Спасибо, что сообщили. Правильно сделали. Думаю, что нам удастся выяснить, кто и для кого печёт такой хлеб. Кража муки сейчас — опаснейший вид диверсии. — Главное, политрук этот такой на вид симпатичный. Может, он и не виноват? — Выясним… Внешность его запомнили? — В подробностях не помню. Глаза светлые, бритый. Волос на голове не скажу какой, он сидел в шапке. Заметил, что шинель потрёпанная. Брови обыкновенные, не очень чёрные, но и не белобрысые… — Сколько ему лет, по-вашему? — Затрудняюсь сказать, не вглядывался… пожалуй, лет тридцать, а может, и больше… — Где он слез? — У комендантского управления, пошёл выправлять продаттестат. — Откуда вы знаете? — Он сам сказал. — Проверим. Жаль, не известна его фамилия, я бы справился по телефону у дежурного коменданта. — Фамилию знаю! И имя-отчество запомнил. Хлебников Иван Сергеевич. — Откуда узнали? «Голосующие» редко называют себя. — Запомнил на контрольном пункте. Там ему лейтенант допрос устроил. — Грачёв усмехнулся. — Проверял, чудак, помнит ли политрук свою фамилию, не забыл ли имя-отчество. — Вы точно запомнили его ответы? — Не сомневайтесь. С голодухи такую фамилию не забудешь — Хлебников. А имя-отчество — как у писателя Тургенева. Со школы ещё помню. — Отлично. Подождите здесь, я наведу справки. Лозин вышел. Грачёв с любопытством рассматривал кабинет капитана. Он думал, что в этом доме комнаты должны быть особенные, непохожие на комнаты в других учреждениях, а это был обыкновенный кабинет, только в углу стоял большой сейф, а на стене висел портрет Дзержинского. На гладком полированном письменном столе не было ни бумаг, ни папок, ни книг, ничего, кроме чернильного прибора и пепельницы. Несколько телефонных аппаратов стояли отдельно на низеньком приставном столике. Казалось, что за письменным столом никто никогда не работал. Лозин скоро вернулся и молча сел за стол. Под его пытливым взглядом Грачёву стало не по себе. — Узнали что-нибудь, товарищ капитан? — спросил он, чтобы избавиться от неприятного ощущения. — Вы что-то путаете: Хлебников в комендатуре сегодня не отмечался… — Да я же сам видел, как он туда вошёл! — Ну и что? Вошёл и вышел… Может это быть?.. Вы когда отъехали от комендатуры? После того, как он вошёл туда? — После. — Так… Вы говорите, он собирался стать на питание в Доме Красной Армии? — Точно… — Тогда вот что. Завтра в восемь будьте у меня. Увольнительную получите в своём медсанбате. Я туда сообщу. Проводив Грачёва, Лозин вызвал своего помощника — лейтенанта Ломова. Рассказав суть дела, он придвинул к Ломову завёрнутый в марлю кусок хлеба. — Вот вещественное доказательство. Задание таково. Первое: хлеб отправить на анализ в лабораторию. Установить состав муки. Второе: выяснить, выпекают ли какие-нибудь ленинградские хлебозаводы и воинские пекарни подобный хлеб. Третье: в какой части служит политрук Хлебников Иван Сергеевич. Четвёртое: достать кусок хлеба из части, где служит Хлебников. Пятое: опросить начальника контрольного пункта — точно ли проверял документы Хлебникова. На выполнение задания даются сутки. В помощь можете взять из отдела любого сотрудника, лучше, пожалуй, Жарова. В вашем распоряжении «эмка». А я отправлюсь в комендатуру, проверю, кто там сегодня регистрировался и кого прикрепили на питание к Дому Красной Армии.* * *
Грачёв явился ровно в восемь. — Товарищ капитан, разрешите узнать, засекли ворюгу? — сразу спросил он. Любопытство Грачёва Лозину не понравилось. Тем более что накануне не удалось ничего узнать. Хлебников ни в каких списках комендантского управления не значился, анализ из лаборатории не поступил. Ломов из Колпина возвратился, но о результатах ещё не доложил. — Подождите в коридоре, — сказал Лозин. — Стул возьмите отсюда, в коридорах нет стульев. Я вас вызову. Лейтенант Ломов вошёл в кабинет Лозина хмурый и озабоченный. С первых же его слов стало ясно, что дело о куске хлеба сложнее, чем казалось на первый взгляд. Очевидно, расхитители муки действовали умело, осторожно, не оставляя никаких следов. — Товарищ Лозин, анализ показал, что хлеб выпечен из чистой ржаной муки, без примесей. — Так… — По тому, как капитан произнёс это короткое слово, Ломов понял, какую ярость сдерживает Лозин. — Та-а-ак! Люди в Ленинграде умирают от голода! От голода! А у нас под носом мародёры расхищают муку! Вы выяснили, в какой части служит Хлебников? — Хлебников есть в сто двенадцатом стрелковом полку, но он не политрук, а пулемётчик. И зовут его не Иван Сергеевич, а Борис Андреевич, ему тридцать шесть лет… — Значит, на колпинском участке фронта нет политрука Хлебникова Ивана Сергеевича? — Нет. Проверено по всем спискам. — Образец хлеба привезли? — Вот он. — Ломов положил на стол кусок слипшегося бурого мякиша. — У меня имеется анализ фронтового хлеба. — Ломов вытащил листок бумаги. — Разрешите прочесть? — Читайте. — Ржаной муки — шестьдесят семь и девять десятых процента, обойной пыли — девять и девять десятых процента, жмыхов — шесть процентов, смётки — два с половиной, овсяного солода — восемь и шесть десятых процента, дефектной муки — три и одна десятая процента, целлюлозы — два процента. — На хлебозаводах были? — Был на всех. Говорил с нашими оперуполномоченными. Ручаются, что заводы не выпекают хлеб из чистой муки и что тайно испечь такой хлеб на заводе невозможно. — Получается, что за сутки мы не продвинулись ни на шаг. По-прежнему никаких следов. В комендатуре Хлебников не значится. — Похоже, что политрук — птичка не простая. В комендатуру он вошёл, должно быть, из-за Грачёва, который смотрел на него из кабины. — Не отметился он там тоже из-за Грачёва, — заметил Лозин. — То есть? — Вернее, из-за контрольного пункта. Учтите, хлеб Грачёву он дал до контрольного пункта. И разговор о прикреплении к столовой Дома Красной Армии тоже состоялся раньше. Меньше всего политрук собирался называть Грачёву свою фамилию и сообщать своё звание. Он вынужден был сделать это на контрольном пункте, и в последнюю минуту спохватился, что водитель знает о нём больше, чем надо. Всё это говорит о том, что политрук чего-то боится… — Боится, что через него мы доберёмся до мучной шайки, с которой он, конечно, связан. — Мучная шайка? Это был бы наилучший вариант. Боюсь, что дело не в шайке… — Вы не допускаете, что водитель спутал или не расслышал его фамилию? — Допустим. Но он хорошо помнит имя, отчество. Он их запомнил по тождеству: Иван Сергеевич — так звали Тургенева. В таких случаях память редко подводит… — Значит, надо проверить всех зарегистрированных вчера в комендатуре Иванов Сергеевичей. — На это у меня хватило смекалки, — не без иронии пробурчал Лозин. — Но в списках не оказалось ни одного Ивана Сергеевича. Позовите Грачёва, поговорим с ним ещё раз… Ничего нового Грачёв сообщить не смог. Он повторил вчерашний рассказ. Ломов смотрел на Лозина, ожидая, что тот скажет. — Как вы считаете, мог предполагать политрук, что этот кусок хлеба вызовет такое подозрение у водителя? — спросил Лозин. — Не думаю. Иначе он бы ему ничего не дал. — Правильно, но тогда отпадает наша первая версия, что он умышленно ввёл в заблуждение Грачёва, говоря о прикреплении к столовой Дома Красной Армии. Тем более что Грачёв его ни о чём не спрашивал. — Точно, не спрашивал, — подтвердил Грачёв. — Значит, можно предположить, что по какой-то причине Хлебникову оформиться в комендатуре вчера не удалось. Тогда не исключено, что он сделает это сегодня. — Хорошо бы… — вздохнул Ломов. Было ясно, что это предположение он не разделяет. Лозин уловил скептическую интонацию лейтенанта. — У вас есть другой план? — Пока — нет. — Тогда отправляйтесь в комендатуру и в случае появления там Хлебникова задержите его под любым предлогом. Я возьму под наблюдение Дом Красной Армии, а вы, товарищ Грачёв, будете со мной. — Я его, гниду, враз узнаю! — сказал Грачёв.* * *
Обед в Доме Красной Армии начинался в тринадцать часов. Лозин и Грачёв заняли свои посты наблюдения в полдень. Грачёв — у внутренней лестницы, чтобы видеть входящих с улицы, Лозин — во втором этаже, вблизи столовой. По тому, как часто Лозин подёргивал кончики своих густых усов, было ясно, что он волнуется. Его тревожило, что Ломов до сих пор ни о чём не сообщает, хотя задержать Хлебникова можно было только в комендатуре, и сделать это должен был Ломов. Своё пребывание в Доме Красной Армии Лозин рассматривал как страховку: вдруг Хлебников всё-таки вчера зарегистрировался, а дежурный забыл внести его в список? В четырнадцать часов тридцать минут, когда до закрытия столовой оставалось всего полтора часа, Лозин позвонил в комендатуру и узнал, что Хлебников там не появлялся. Хотя Лозин и не мог представить себе внешность Хлебникова — полученное от Грачёва описание было слишком неопределённым, расплывчатым, — он всё же внимательно вглядывался в каждого, кто шёл в столовую. До закрытия столовой оставалось всего двадцать минут. Надежда на появление Хлебникова исчезала. Лозин решил сойти вниз и отпустить Грачёва. Но с площадки второго этажа он заметил Грачёва, перед которым неторопливо поднимался по лестнице военный в поношенной шинели, придерживая рукой потёртый планшет. Лозину достаточно было увидеть почти испуганное лицо Грачёва, чтобы понять, кто этот человек. Повернувшись спиной к лестнице, Лозин сделал вид, что рассматривает на стене сатирический плакат «Боевого карандаша». Он почувствовал, что к нему подошёл Грачёв. — Он самый, — услышал Лозин шёпот. — Враз узнал! — Идите на своё место… — сказал, не оборачиваясь, Лозин. Грачёв решил, что капитан сомневается. — Головой ручаюсь — он! Дважды два! — Ступайте на своё место! — строго повторил Лозин, рассматривая на плакате проткнутого штыком Гитлера. Обиженный Грачёв пожал плечами, повернулся и пошёл вниз. Лозин заглянул в столовую. Хлебников уже сидел за столиком у окна. В столовой почти никого не было. Прошло несколько минут, пока к столику Хлебникова подошла официантка: — Поздно приходите, товарищ командир. Придётся подождать. — А я не тороплюсь, — весело отозвался Хлебников. — Чем сегодня кормите, красавица? — Тем же, чем и вчера: салат из крабов, куриный бульон, осетрина по-монастырски, на десерт — кофе-гляссе. Устраивает? Хлебников усмехнулся и расстегнул шинель… — Ну-ну, давайте вашу осетрину из пшена и бульон из хряпы! Официантка принесла ему тарелку чечевичного супа, чайное блюдечко ячневой каши, кусок хлеба и два куска сахара. Хлебников быстро управился с супом и кашей, к хлебу не притронулся, спрятав его, вместе с сахарным пайком, в сумку противогаза. Оглядев пустой зал, он застегнул шинель, помахал рукой официантке и вышел из столовой. Едва он спустился вниз, как с улицы вошёл патруль, во главе с усатым плечистым капитаном. Козырнув, Хлебников хотел пройти мимо, но капитан остановил его: — Прошу задержаться. Товарищ Сычёв, проверьте состояние противогазовой сумки. Молодой красноармеец, расстегнув клапан на сумке противогаза, вытащил из неё два куска хлеба, один из них был завёрнут в газету. — Почему нарушаете приказ? В сумке противогаза не должно быть ничего, кроме противогаза. — Я только что с передовой, товарищ капитан, там у нас на это не смотрят, там смотрят в глаза смерти… — Предъявите документы. — Пожалуйста, товарищ капитан. Вот — командировочное предписание, вот — удостоверение личности. Взглянув на удостоверение личности, Лозин на мгновение растерялся: командировочное предписание, как и удостоверение личности, было выдано лейтенанту Щеглову Николаю Антоновичу. Неужели Грачёв обознался? Не выпуская из рук документов, Лозин вынул из кармана платок и провёл им по усам. Это был условленный знак. Грачёв покинул наблюдательный пункт под лестницей, прошёл за спиной задержанного и решительно кивнул головой: «Он самый!» — Пройдёте с нами, напишете объяснение, — сказал Лозин, пряча документы задержанного в карман. — Товарищ капитан, это же сплошная формалистика! У меня на счету каждая минута! Важное задание! В командировочном предписании всё сказано… — Выполняйте приказание! Они вышли на улицу, задержанный повернул налево. — Не туда, — остановил его Лозин. — Направо. — Разве не в комендатуру? — Нет. — А куда же? — Впервые Лозину показалось, что задержанный испугался. — Я сказал — направо. Через пять минут они подошли к зданию НКВД на Литейном.7. Кто арестован?
В кабинете Лозина было так холодно, что Грачёв даже не заметил, что сидит в шапке. Ломов неодобрительно взглянул на него, но ничего не сказал. — Подведём некоторые итоги, — начал Лозин. — Но прежде вопрос к вам, товарищ Грачёв. Вы абсолютно уверены, что арестованный тот самый человек, которого вы подвезли к комендантскому управлению? Есть у вас стопроцентная, повторяю, стопроцентная уверенность, что Хлебников и Щеглов — одно и то же лицо? — Устраивайте очную ставку. Я эту крысу враз прижму к стенке. Да вы поищите, у него должен быть мой табачок фабрики Урицкого. — Результаты обыска мы сейчас получим, а пока — вот что… — Лозин положил на стол документы задержанного. — Командировочное предписание его важное, не терпящее промедления: договориться с заводом, где директор Маслов, о срочном ремонте трёх тяжёлых танков. А мы его задержали. Если мы ошиблись — нам оторвут голову, и правильно сделают! Короче говоря, мы обязаны срочно выяснить — кто он такой. Вы, товарищ Грачёв, можете быть свободны, потребуется — мы вас вызовем… После ухода Грачёва Лозин и Ломов составили план действия на ближайшие часы: 1. Установить, где провёл ночь Хлебников — Щеглов. 2. Запросить штаб дивизии, выдавший командировочное предписание, о личности лейтенанта Щеглова. 3. Ознакомиться с данными обыска задержанного. 4. Ознакомиться с данными экспертизы. Дальнейшие действия контрразведки должны были определиться в зависимости от полученных результатов. — Надо сдать на экспертизу его документы, — сказал Лозин. — А сейчас отправляйтесь на завод. Проверьте, был ли там этот Щеглов. Встретимся в половине десятого вечера. Оставшись один, Лозин положил перед собой удостоверение личности и командировочное предписание Щеглова. Опыт научил его не всегда доверять бумаге. За вполне «благополучными» документами не раз обнаруживался опасный враг. Допросить арестованного Лозин решил после получения данных обыска и экспертизы. Сейчас же Лозин придирчиво вчитывался в текст, внимательно рассматривал каждую букву. Что-то неуловимое тревожило его в этих документах, а схватить это «что-то» пока не удавалось. Перечитывая бумаги, быть может, в пятый раз, он обратил внимание на то, что командировочное предписание было датировано двадцать первым ноября сорок первого года, на удостоверении личности стояла дата выдачи — двадцать седьмое сентября. Рукописный текст документов был вписан разными почерками: в командировочном предписании буквы имели сильный наклон влево, в удостоверении личности текст имел не менее резкий наклон вправо. Различие вызвало у Лозина подозрение, была в этом какая-то нарочитость. А главное, что при всей несхожести почерков, в них оказалась одна общая деталь: в обоих документах неоднократно встречалась буква «т», и над каждой такой буквой сверху стояла чёрточка. Все чёрточки по своему характеру и размеру были одинаковые. Под удостоверением личности была подпись начальника штаба Котова, под командировочным удостоверением — заместителя начальника Петрова. И в обоих случаях над буквой «т» в той и другой фамилиях стояли одинаковые короткие чёрточки. Обыск арестованного не дал никаких результатов. В его одежде не обнаружили ни потайных карманов, ни фальшивых швов, в противогазе, кроме двух кусков хлеба, ничего не нашли. Один из кусков завёрнут был в газету «На страже Родины» от десятого ноября. На полях третьей страницы газеты чернела карандашная запись: «5/XI-37». На заводе Ломов выяснил, что Щеглов явился туда накануне, провёл весь день в цехе, ночевал в общежитии на территории завода. Все эти данные пока что не давали никаких конкретных улик. — Многое зависит от того, что мы найдём в этом конверте, — Лозин указал на конверт, придавленный массивным пресс-папье. — Только что получил заключение экспертизы, даже не успел вскрыть конверт. Заключение умещалось на одной машинописной странице. Экспертиза утверждала, что удостоверение личности и командировочное предписание, датированные разными месяцами и подписанные разными фамилиями, в действительности заполнены в один и тот же день. Бланки командировочного предписания и удостоверения личности ни в одной из ленинградских или фронтовых типографий не печатались. Шрифты, которыми отпечатаны бланки, имелись до войны в псковской типографии. Рукописный текст,которым заполнены оба бланка, написан одним и тем же лицом. — Теперь можно приступить к серьёзному разговору, — сказал Лозин. — Но мы ещё не получили ответа из дивизии, — заметил Ломов. — Из дивизии мы можем получить четыре варианта ответа. Ответ первый: политрук Хлебников и лейтенант Щеглов в дивизии не числились и не числятся. Ответ второй: названные товарищи пропали без вести. Ответ третий: названные товарищи погибли в бою. И последний вариант: названные товарищи числятся в плену. Каждый из четырёх ответов подтверждает, что мы задержали засланного немцами диверсанта или шпиона.* * *
Щеглова вызвали в час ночи. Получив ответ на первые вопросы биографического порядка, Лозин спросил: — Кто командир вашей дивизии? — Генерал-майор Арбузов. — А командир полка? — Подполковник Кадацкий. — Приходилось вам видеть генерал-майора Арбузова? — Пока не привелось. — Командира полка вы, конечно, видели не раз? — Так точно. — Опишите его внешность. — Он высокого роста, слегка сутулится, припадает на левую ногу, — говорят, был ранен под Островом, — на левой щеке, если приглядеться, можно заметить небольшой шрам, это у него ещё с гражданской войны память. Голос зычный, раскатистый — привык командовать. Да, вот ещё — брови: они у него очень густые. — Щеглов говорил быстро, без запинки, уверенно. «Хорошо заучил, — подумал Лозин, — но умом не блещет. Не понимает, что зубрёжка прёт наружу». — Как выглядит комиссар полка? — Тоже высокий, блондин, носит небольшие усики, говорит с лёгким украинским акцентом, волосы зачёсывает назад… — Когда вы покинули полк? — Двадцать первого ноября. — Скажите, где вы получили хлеб, который обнаружен в вашем противогазе? — В Доме Красной Армии. — Я вас спрашиваю не об этом, а о том куске хлеба, который завёрнут в газету «На страже Родины». — Ах, этот? Я сразу не понял. Это я получил в своей части… сухой паёк… — Удивительно хороший хлеб, но об этом мы ещё поговорим. Значит, вы родились в Пскове? — Да… В Пскове, на Советской улице, дом двадцать семь, квартира один. — Что означает дата на полях газеты? — Какая дата? — Вот эта. Видите карандашную запись: пятое ноября тридцать седьмого года. Что означает эта запись? — Не знаю, я получил хлеб уже завёрнутым в газету. — Есть у вас знакомые в Ленинграде? — Нету… — Никого? — Никого. — С какого времени служите в армии? — С первого дня войны… Пошёл добровольцем. — Где находятся ваши родители в настоящее время? — Погибли в Пскове от рук фашистских палачей… — Откуда вам это известно? — От партизан. К нам в часть попал один из псковских партизан, он и рассказал мне об этом. — Как фамилия партизана? Имя, отчество? — Фамилия? Фамилия Иванов. Имени-отчества, извините, не помню, боюсь соврать… — Врать, конечно, не стоит. Этот Иванов и сейчас в вашей части? — Убит осколком снаряда… Лозин перестал записывать и задумчиво посмотрел на арестованного. — Ну вот мы и познакомились, — сказал он устало. — Поверхностно, конечно. Но ничего, встретимся через несколько часов. К предстоящей встрече советую вам вспомнить, как ваша настоящая фамилия. Припомните также, кого вы знаете в Ленинграде. Что означает дата на полях газеты. И какое задание вы получили от немцев…* * *
Утром Лозин продолжил дознание. За минувшую ночь черты Щеглова заострились, глаза глубоко запали. — Надеюсь, сегодня вы будете говорить правду, — начал Лозин. — Как ваша настоящая фамилия? — Я же сказал — Щеглов Николай Антонович. Это и в документах написано. — Документы пишут люди, а люди делают то, что им нужно. Например, кто-то поставил на полях газеты дату, относящуюся ещё к тридцать седьмому году. Нам она непонятна, но кто-то сделал эту запись, значит, кому-то она нужна, — не правда ли? — Возможно… — Вы так и не хотите вспомнить, кому это было нужно? — Нельзя вспомнить то, чего не знал. — Всякое бывает… Итак, вы родились и жили до войны в Пскове? Интересный город. Несколько лет назад я провёл там целую неделю. Приходилось вам бывать в псковском кремле? — Приходилось… — Опишите его. — Кремль является центром Пскова, он расположен на берегу реки Великой. В кремле имеется Троицкий собор. Кремль является древнейшим архитектурным памятником… — У вас завидная память, — прервал Лозин арестованного. — Может быть, вы вспомните, сколько этажей имеют Поганкины палаты? — Два этажа, если не считать полуподвальное помещение. В нём купцы держали свои товары. — Так… Скажите, с Советской улицы видна звонница Спаса на Липне? — С Советской? Звонница Спаса? — Да, с Советской. Видна с Советской звонница Спаса на Липне? — Видна… по-моему. — По улице Энгельса можно выйти к реке Великой? — По улице Энгельса? Нельзя. — А куда по ней можно выйти? — Куда можно выйти? По улице Энгельса? — Да, по улице Энгельса. И перестаньте повторять мои вопросы. — По улице Энгельса, как я помню, можно выйти к Новгородской улице. — А вы утверждали, что нельзя вспомнить то, чего не знаешь, — сказал Лозин задумчиво. — Однако сами вы только что вспоминали именно то, о чём не имеете никакого представления. Свои «воспоминания» вы заучили по энциклопедии, но заучили довольно поверхностно. Впредь запомните, что в Пскове нет улицы Энгельса. И нельзя с Советской улицы увидеть звонницу Спаса на Липне, потому что такой церкви в Пскове нет. Поэтому я хочу вам напомнить о том, что вы не жили до войны в Пскове и не родились в этом городе, Значит, вы говорите неправду, стараетесь ввести меня в заблуждение… Это был первый прямой удар, нанесённый арестованному, и Лозин с удовлетворением отметил его результат. До сих пор, отвечая на вопросы, Щеглов смотрел ему прямо в глаза, руки его неподвижно лежали на коленях. Лозин знал этот «защитный» приём преступников — открытый взгляд и неподвижные руки должны были создать впечатление уверенного душевного состояния. Но сейчас Щеглов потерял контроль над собой: глаза его бегали из стороны в сторону, неподвижные до сих пор руки крутили пуговицу гимнастёрки. Второй удар последовал незамедлительно: — Как вы думаете, что нам ответил штаб «вашей», — Лозин усмехнулся и повторил: — «вашей» дивизии на вопрос о лейтенанте Щеглове? Арестованный молчал. — Ваши хозяева работают из рук вон плохо. Легенда, которой они вас снабдили, рассчитана на детей. Впрочем, ваша судьба их не волнует. Так вот, штаб дивизии сообщил, что лейтенант Щеглов Николай Антонович убит в бою под Лугой. Как вы можете объяснить такой ответ? — Не понимаю… Может, это другой… однофамилец… — Бледное лицо арестованного покрылось испариной. Лозин понял — настало время для решительного удара: — Где документы на имя политрука Хлебникова Ивана Сергеевича? Отвечайте! Говорите правду! Ну! Арестованный рванул ворот, он задыхался. — Я жду! Как ваша настоящая фамилия? Какое вы получили задание? Как оказались на фронтовой дороге? Говорите! — Куликов… — Имя, отчество? — Василий Карпович… — Продолжайте! Вам ясно, что вы полностью разоблачены? Ваша дальнейшая участь зависит от вас. Говорите правду! С какой целью вас забросили в Ленинград? — Я скажу… скажу… Мне трудно… не могу говорить… — Не можете говорить? Вот вам бумага, вот карандаш. Садитесь и пишите. Подробно: какое задание получили от немцев, какие знаете в Ленинграде явки, как и когда попали в плен, что означает дата на газете. Даю вам на всё два часа. Пишите! Не пытайтесь ввести нас в заблуждение!* * *
Когда арестованного отвели в камеру, Лозин отправился с докладом к начальнику контрразведки Ленфронта. В основном картина была ясна. Куликов сдался добровольно в плен под Островом, с октября стал слушателем разведывательной школы в эстонском местечке Вана Нурси. Десятого ноября Куликова доставили в посёлок Кезево, где он прошёл дополнительную выучку под руководством начальника абвергруппы 112 капитана Шота. На рассвете двадцать первого ноября немцы на колпинском участке фронта переправили Куликова в Ленинград. Шпион должен был выявить действующие цехи ленинградских заводов, их производственные возможности, настроение жителей города, реакцию населения на обстрелы и воздушные налёты, расположение кораблей на Неве. Начальник контрразведки слушал Лозина и одновременно просматривал протокол допроса Куликова. — Его документы отпечатаны на подлинных бланках? — спросил он. — На поддельных, но отличить это простым глазом просто невозможно… Есть основания полагать, что Разов со дня на день начнёт действовать. — Я знаю об этом. Вы говорите, что всё началось с заявления сержанта Грачёва. Выходит, не зря мы учили народ бдительности. Представьте Грачёва к награде медалью «За боевые заслуги». А нам с вами награды получать ещё рано. — Я о наградах не думаю, товарищ старший майор, — сказал обиженно Лозин. — Верный признак, что вы их получите. Представление Грачёва не задерживайте: все мы в Ленинграде ходим под снарядами, спим под бомбами…Лозин возвращался от начальника контрразведки в дурном настроении. Докладывая о деле Куликова, он умолчал, что ему так и не удалось выяснить значение надписи на полях газеты, в которую был завёрнут хлеб. Куликов твёрдо стоял на своём: ничего не знаю — хлеб получил уже завёрнутым…
8. «Имею подозрение…»
Дом на Лоцманском острове загорелся в полночь, никто его не тушил. Он горел медленно, тихо, и к утру вокруг пожарища появились лужи талого снега. Холодное солнце ещё не взошло, не миновал ещё комендантский час, а жители ближних кварталов потянулись к пожарищу за водой. Скрипели полозья детских салазок, звякали, бренчали привязанные к салазкам вёдра, чайники, кастрюли, котелки. Люди спешили, знали по опыту: воды всем не хватит. И хотя они спешили, но шли медленно, точно тянули за собой не детские салазки, а тяжело гружённые сани. Закутанные в тряпьё, в больших растоптанных валенках, они шли, волоча ноги, оставляя на снежной целине глубокие борозды. Невидимый радиометроном сухо отстукивал секунды и внезапно умолк. Из уличных репродукторов вырвался тревожный голос диктора: — …Район подвергается артиллерийскому обстрелу… Движение по улицам прекращается… Населению укрыться… Гнусаво и тонко провизжал снаряд, где-то поблизости грохнул взрыв, но люди молча, упрямо продолжали тянуть свои салазки. Казалось, и обстрел, и взрыв, и голос диктора — всё это не имело к ним никакого отношения. Диктор умолк, и метроном забился лихорадочно быстрым перестуком, предупреждая ленинградцев — снова смерть ворвалась в город, она рядом, уже есть убитые… Первым у воды оказался Женька. При отблесках догорающего дома видно было его лицо, лицо без возраста, без выражения, с потухшими глазами, похожее на бледно-серую маску. Женька зачерпнул солдатским котелком воду и стал наливать в ведро. На этот раз ему повезло: кому не хватит воды, тому придётся волочить санки к проруби на Неве. Туда и обратно — так далеко! Вчера Женька ходил целых три часа. Когда вернулся, так и повалился на диван. Пролежал весь вечер, не поднялся даже, когда завыли сирены, — очередной налёт немцев. Рядом на кровати лежал дед Афанасий в пальто, в шапке, укрытый поверх одеяла ковром. Дед лежал неподвижно, спиной к Женьке, и нельзя было понять, жив ли он. Неделю назад на кровати, укрытая этим же ковром, лежала бабушка. Женька и дед думали, что она спит, а она была мёртвая. Умерла от голода, а они и не заметили, когда она умерла… Нелегко наполнить котелком ведро воды! Мокрая варежка леденеет, прилипает к руке, пальцы не держат котелок, а стоящие позади толкают, торопят: мороз становится злее — талая вода, того и гляди, превратится в лёд. Боясь расплескать ведро, мальчик осторожно дёрнул верёвку. Санки не тронулись с места. Он дёрнул сильнее — санки не шевельнулись. — Давай помогу… — Какая-то женщина в тулупе, должно быть дворничиха, подтолкнула салазки, полозья скрипнули, и Женька медленно потащил их к дому. У него ещё хватало сил тянуть верёвку, но ноги были как чужие, он не мог оторвать их от земли, они противно шаркали, увязали в снегу. С трудом протащился он шагов сто и остановился передохнуть. Ему очень хотелось присесть на салазки, но он заставил себя стоять: сесть легко, а потом? Вдруг не хватит сил подняться?! Из репродуктора снова раздался голос: — …Артиллерийский обстрел продолжается!.. Населению укрыться! Неотступный голод, мертвящий мороз давно уже подавили в Женьке боязнь обстрелов. Женька боялся умереть от голода, упасть в сугроб и замёрзнуть, но почему-то не допускал мысли, что может погибнуть при обстреле. И сейчас, слушая голос диктора, он испугался не за себя, он подумал, что осколок может разбить салазки, и тогда… тогда дед обязательно умрёт. После смерти бабушки старик постоянно твердил: — Санки, Женя, береги. Без санок на чём меня хоронить будешь?.. В парадной бросишь?! Но Женька почему-то верил — пока санки целы, дед не умрёт. Боязнь лишиться санок заставила его двинуться дальше. Стучал метроном, где-то визжали снаряды, а он думал только об одном — как сохранить салазки и довезти воду. До дома было уже недалеко, когда позади грохнул взрыв. Снаряд разорвался где-то во дворе, и высокие кирпичные стены домов приняли удар на себя, но всё же взрывная волна бросила Женьку в снег. Падая, он видел, как взметнулось к небу грязно-жёлтое пламя… Он очнулся от звука горна, возвещающего конец артиллерийского обстрела. Голос диктора бодро возвестил: — Артиллерийский обстрел окончен… Движение по улицам возобновляется… Подняться сразу Женька не смог, окоченевшие ноги не гнулись. С трудом удалось ему встать на колени, и тогда он с ужасом увидел опрокинутые салазки и пустое обледеневшее ведро. Это была катастрофа! До сегодняшнего дня растопленный на времянке снег заменял им воду, но вчера вечером они сожгли остатки последней табуретки и теперь в комнате осталось лишь одно «горючее» — диван, на котором спал Женька. Деревянные перила с двух лестничных пролётов он содрал две недели назад — накануне Дня Конституции. Дед вчера сказал: — Без воды и дня не протянем… — Потом посмотрел на Женькин диван, и Женька понял, о чём он подумал. — Вдвоём и спать теплее, — виновато сказал дед. — А в диване — вон сколько топлива… Наконец Женьке удалось встать и с трудом поставить салазки на полозья. Что делать дальше — Женька не знал. Он не мог вернуться домой без воды. Значит, надо опять набить ведро снегом? Но в холодной комнате снег не растает. Придётся сжечь диван. Он оглянулся вокруг и заметил поблизости большой, сверкающий чистым снегом сугроб. Проваливаясь по колени в снег, Женька пробился к сугробу, сунул в него ведро и почувствовал, что ведро наткнулось на что-то твёрдое. Что там может быть? Он разгрёб вокруг ведра снег и увидел торчащую в сугроба деревянную плашку. Потянув её, Женька неожиданна легко вытащил… лыжу. Лыжа! Да это же дрова! Топливо! Вот удача! Сейчас они с дедом распилят лыжу, затопят времянку, поставят на огонь набитый снегом чайник и выпьют по две кружки кипятку с хлебом. Но почему же только одна лыжа? Должна быть и вторая! Поспешно, словно боясь, что лыжа исчезнет, Женька принялся разгребать сугроб, и когда вытащил вторую лыжу, обёрнутую наполовину в белую промёрзшую материю, он не удивился, а только обрадовался. Вот находка! Целый клад! Если с умом топить, можно неделю пить кипяток! Привязать лыжи к санкам было не легко, обледеневшая, промёрзшая верёвка выскальзывала из непослушных окоченевших рук, никак не удавалось стянуть её узлом. В конце концов Женька всё же закрепил лыжи и пристроил ведро, набитое снегом. Путь к дому показался ему бесконечным, а когда он втащил санки в подъезд, то понял — подняться с ними на второй этаж по скользкой, обледенелой лестнице невозможно. С трудом развязав верёвку, он высвободил лыжи и волоком втащил их на площадку второго этажа, потом спустился за ведром и наконец втянул пустые санки. По тёмному коридору Женька перетащил лыжи к своей комнате и осторожно открыл дверь. В комнате было темно и тихо. «Конечно, дед спит», — подумал Женька. Старик часто теперь твердил пословицу — кто спит, тот сыт. Однако пословица не помогала, за последние дни он сильно ослаб. Дед Афанасий не спал, он слышал, как вошёл внук, но продолжал лежать лицом к стене: повернуться — нужна сила, а где её взять? — Досталось воды? — спросил, не оборачиваясь, дед. — Деда, смотри, я лыжи нашёл. Дед с трудом повернулся лицом к Женьке: — Каки таки лыжи? — Вот, смотри. В сугробе нашёл. Их снегом засыпало. Снег, видно, всю ночь шёл. Опустив с кровати ноги в подшитых валенках, старик смотрел, как Женька непослушными руками разворачивает завёрнутую в смёрзшуюся материю лыжу. — Смотри-ка, деда, я думал, это простыня, а это чего-то такое… Халат докторский, что ли?.. — Покажь поближе… Женька положил необычную находку на колени деда. Старик стащил с опухших рук варежки и долго ощупывал негнущимися пальцами задубевшую на морозе белую материю. — Подыми затемнение… Женька отдёрнул тяжёлую штору. На зафанеренном окне остеклённой была только маленькая форточка. Дед смотрел на белый халат, и вдруг что-то далёкое, тревожное возникло в его памяти. Он увидел себя молодым, сильным, на льду Финского залива, в яростной ночной атаке на мятежный Кронштадт. Вражеские прожекторы вспарывали чёрную мартовскую ночь и шарили по льду залива, но красноармейцы были невидимы в маскировочных халатах, точно в таких же белых халатах, что лежал сейчас на его коленях… — Может, за халат грамм двести хлеба дадут, — сказал Женька. — Не трожь! — Такого твёрдого голоса у деда Женька давно не слышал. — Не трожь! Управхоз наш не помер? — Не знаю… вчера утром был живой, стоял у ворот. — Найди его, чтобы сразу сюда шёл. Имею подозрение…9. На берегу залива
В анкетах, которые ему приходилось заполнять, Михаил Григорьевич Косов указывал, что он инвалид гражданской войны. В Ольгине он появился в начале тридцатых годов и сразу же был принят в совхоз: уж очень нужная была у него специальность — шорник. Работал он хорошо, лодыря не гонял, пил «аккуратно», но поесть любил не в меру. — А и прожорлив ты, отец, живот бы хоть пожалел! — упрекала его жена, маленькая, тощая женщина. Сытый Косов внушительно объяснял: — Ты, Настя, дура, политически отсталая! Кто хозяин человеку, кто ему приказы отдаёт, на поступки толкает? Думаешь, черепушка? Глупость! Ни хрена твоя черепушка не стоит, хоть и содержит разные извилины. Нет, мать-мачеха! Живот! Он главный хозяин человеку! Всё от него! И революцию живот сделал. Думаешь, почему революция получилась? Сытый бунтовать не будет. Сытому всё одно, кто им командует — что царь, что псарь! В совхозе знали за Косовым грешки — то подпругу пустит «налево», то узду загонит, — знали, но терпели: не было другого шорника во всём посёлке. За год до войны жена Косова умерла. Остался Косов один, и совсем обнаглел — Ленинградская милиция задержала его на толкучке, когда он продавал краденную в совхозе сбрую. Судить не стали — отпустили, как инвалида гражданской войны, но из совхоза выгнали. Поселился Косов на отшибе, на самом берегу залива. На какие деньги жил — неизвестно, говорил, что племянница из Ленинграда помогает. А тут началась война, и всем стало не до него. Редко кто видел теперь Косова в посёлке. Появлялся он только в лавке за хлебом, а в остальном, по его словам, жил «на подножном корму». — Картошка, капуста, прочие корешки у меня есть, — объяснял Косов, — а больше мне ничего и не надо. Но в посёлке знали, что Косов возит в город и картошку, и капусту, и «прочие корешки», и меняет в Ленинграде на разные золотые вещи, потому что в городе начался голод. В конце ноября подсчитал он свою добычу и увидел, что может прожить без нужды много лет. А что «подножного корма» осталось на три-четыре недели — это его не тревожило: дело ясное, немцы под Москвой, Ленинград не сегодня-завтра сдадут, а уж при немцах-то он не пропадёт, шесть консервных банок набиты золотишком да «камешками». Но шли дни, Москва стояла на своём месте, Ленинград не сдавался. В конце ноября Косов отправился в посёлок за хлебом, простоял в очереди час-полтора, а придя домой, увидел: дверь взломана — воры побывали. Золота, конечно, не нашли, а два мешка картошки украли. Косов испугался. Впервые подумал, что голод доберётся до него раньше, чем немцы придут в Ленинград. Тяжёлые дни наступили для Косова. С ужасом замечал он, как тают его запасы: картошки осталось полмешка, килограммов пять редьки и брюквы, маленькая кадушка квашеной капусты. А немцы по-прежнему только грозились взять Ленинград. В самом начале декабря получил Косов письмо от племянницы из Ленинграда. Ксения спрашивала — здоров ли и где живёт: по-прежнему у залива или перебрался в посёлок. Михаил Григорьевич описал своё житьё-бытьё: «Живу на прежнем месте, от людей на отшибе, голодаю, потому что обокрали всё продовольствие, помоги чем можешь…» Вскоре проезжий солдат доставил Косову новое письмо, а с письмом — полкирпича хлеба и шесть пачек пшённого концентрата. Обещала Ксения скоро навестить, а кроме того писала: «Если к тебе придут военные с приветом от меня — окажи им почёт, уважение, а они в долгу не останутся». Но Косову голодать не пришлось, дела его неожиданно пошли на подъём: в посёлке люди стали умирать от голода. Мёртвых надо было хоронить, а где взять гроб? Кто выроет могилу в заснеженной, окаменевшей земле? Нет в посёлке здоровых мастеровых людей — все в армии. И тут появился Косов. Гроб из ворованного совхозного тёса мастерил за кило хлеба, могилу долбил за два. У кого нет хлеба — брал картошкой. С каждым днём жить ему было лучше, потому что покойников становилось больше. По ночам завывала пурга, бухали вдали тяжёлые орудия, сотрясая скованную морозом землю, тревожно врезались в чёрное небо белые, зелёные, красные ракеты. Косов выбегал на крыльцо, прислушивался, с какой стороны стреляют: может, немцы пошли в наступление? Пора! Давно пора! Однажды, вернувшись с кладбища с буханкой хлеба, Косов затопил печурку, поставил чайник, разрезал буханку на тонкие ломтики и разложил их на печурке: пусть подсохнут, будут сухари про запас. Хорошо бы смотаться в Ленинград, думал он, сидя у печки. Сейчас там за буханку хлеба можно наменять чего хочешь! Только ведь пропуска не даст чёртова милиция! Тихий стук прервал его размышления. Хотя был уже поздний час, но стук не удивил Михаила Григорьевича — верно, ещё один покойничек, можно сказать, ещё буханочка хлеба стучится. Он открыл дверь и посветил ручным фонариком. В дверях стоял рослый красноармеец с вещевым мешком на плече. — Привет вам от Ксении Петровны, — сказал он и шагнул в тёмные сени твёрдо, уверенно, точно он был здесь свой человек. «Замёрз, видно, в тепло торопится», — подумал Косов, и не ошибся. Гость, не раздеваясь, подсел к печурке. — Продрог, сынок? Погрейся, погрейся, сейчас я чайку… — засуетился Косов. — Ну, как там Ксения? Проведать меня не собирается? Может, чего съестного прислала? — Всё в порядке. Поставьте, пожалуйста, чайник, а остальное у меня найдётся. — Он уже готов, чайник-то! — сказал довольный Косов, ожидая, что сейчас на столе появятся либо консервы, либо шпик. — Тогда можно ужинать, — сказал военный, скидывая полушубок. Пришедший оказался не рядовым, как решил поначалу Косов, а лейтенантом — в петлицах его гимнастёрки при свете свечи отчётливо были видны два кубаря. — Не выпить с такого мороза — грех! — сказал лейтенант и вытащил из вещмешка бутылку водки, большой кусок шпика, банку консервов и ещё пакет, содержимое которого Косов не смог определить. — Начнём, пожалуй! Косов налёг на шпик, уж очень давно он не ел так вкусно и сытно. От водки Косов совсем разомлел — стал благодушен и словоохотлив. — Откуда и куда, сынок? — спросил он, отрезая ещё кусок сала. — На фронте-то побывал? Успел нюхнуть пороха? Я ведь старый солдат, видишь, хромаю. Это мне беляки в гражданскую метку сделали, мать-мачеха! — Ну, как же, как же! — весело отозвался лейтенант и подлил Косову из бутылки. — Благодарю-спасибо. — Косов опорожнил кружку. — А это, извиняюсь, что же такое будет? — он показал на непонятный пакет. — В смысле съедобности… — В смысле съедобности у немцев это называется эрзац-мёд, то есть искусственный мёд. Оставлю вам, ешьте на здоровье, но никому не показывайте, а то начнутся вопросы: что, как, откуда?.. Косов, хотя и был полупьян, но в словах лейтенанта ему послышалось что-то непонятное. — Где же ты раздобыл этот немецкий мёд? — спросил Косов, перестав жевать. — Друзья дали, любезный Михаил Григорьевич, друзья, — и, не давая Косову времени для новых вопросов, поинтересовался: — Так значит, ногу вам на гражданской беляки повредили? — Именно! Состою на учёте, как инвалид гражданской войны. Когда, значит, Деникин под Орлом наступал… — начал привычно Косов. — Любезнейший Михаил Григорьевич, сказки меня не интересуют, — прервал Косова лейтенант. — Не под Орлом, и не Деникин, а гуляли вы на Тамбовщине в бандах Антонова, там вас красные продырявили, и были вы за свои дела приговорены ревтрибуналом к расстрелу, да помог вам бог бежать. Так что пейте, ешьте и не играйте со мной в прятки, я знаю о вас гораздо больше, чем вы думаете… Вилка выпала из рук Косова; в ужасе смотрел он на весёлого лейтенанта, ожидая, что тот сейчас его арестует. — Прошу вас, закройте рот и продолжайте есть, — оказал лейтенант. — Можете меня не бояться, тем более что ночью я уйду в Стрельну. — Выходит, вы… вы… как бы с той стороны, — выдавил, задыхаясь, Косов. — Вы догадливы. Думаю, что и вы там будете… Но не стоит гадать, сейчас я должен подготовиться к дороге. Если не возражаете, я отдохну, идти придётся долго. Ступайте в соседнюю комнату и ждите, пока я вас позову. Испуганный Косов послушно вышел, закрыл за собой дверь и рухнул на табуретку. Всё перемешалось в его сознании. Кто этот человек? Откуда он вёз узнал? О самом сокровенном… Даже покойная Настя и та верила, что ранен он белой пулей под Орлом. Только Ксения с мужем знали его прошлое. Значит, кто-то из них рассказал этому человеку то, в чём и сам Косов боялся вспомнить. Но зачем? Не иначе, чтобы запугать. И конечно, они знают, что этот лейтенант идёт к немцам, знают и хотят ему помочь. Что Ксения ненавидит советскую власть — это понятно: отец при нэпе имел магазин, большими тысячами ворочал, а кончил дни в Соловках. Да и сама Ксения! Ещё в октябре была офицершей, а теперь кто?.. Хорошо ещё, что фамилии у неё с мужем разные, а то бы и ей загреметь в тартарары!.. Косов сидел в темноте. Из-за тонкой перегородки слышалось тихое похрапывание гостя. Часы-ходики неутомимо отстукивали томительные секунды… В конце концов водка сделала своё дело, и, как ни был взволнован Косов, он всё же задремал… Очнулся Косов от скрипа двери. На пороге, освещённое зыбким светом свечи, стояло белое привидение. — Хочу попрощаться с вами, — сказало привидение голосом лейтенанта. — Ненадолго, любезнейший Михаил Григорьевич… Окончательно проснувшийся Косов понял — гость надел маскхалат. — Куда же вы? — пробормотал он. — Туда, откуда пришёл. Теперь слушайте внимательно! Обо мне никому ни слова… если хотите остаться в живых. Ксения Петровна, очевидно, вскоре вас навестит. Повторяю, обо мне никому ни слова! Поняли? — Да что вы… я ж понимаю, я сразу догадался… — Косов вдруг заговорил твёрдо. — Слышь, возьми меня с собой… Я этот путь через залив на Стрельну как свой дом знаю. Большевики мне — во как мозоли оттопали! Я немцам пригожусь! — Не сомневаюсь. Но сейчас вы нужны нам здесь. Поэтому сидите на месте и ждите. Весной немцы сами сюда придут, вы откроете своё шорное дело и будете жить, как человек, без страха и сомнений. А теперь дайте мне ваши лыжи, мои украл какой-то негодяй. Оставляю вам свой вещмешок, в нём сало, сахар и две банки консервов. — Вот уж спасибо! А то целую неделю харчусь только хлебом с картошкой. А лыжи сейчас принесу. У меня и лыжная мазь есть… Так что с богом, сынок, счастливой тебе дороги!10. «Это не есть смешно»
Капитан Шот ещё раз перечитал донесение Несвицкого — Глухова и остался доволен. Для начала этот русский оказался довольно ловким и наблюдательным. Полученные от него сведения, несомненно, пригодятся разведке группы армий «Север». Но почему он вернулся из Ленинграда на сутки раньше? Надо выяснить. Шот взглянул на часы: без трёх минут девять. Сейчас Глухов должен явиться с докладом. Вынув из ящика стола сигару и раскурив её, Шот раскрыл толстый блокнот. Восемьдесят страниц в нём были уже заполнены. На восемьдесят первой он вывел аккуратным каллиграфическим почерком: «Пополнить запас сигар». Это был специальный блокнот: начальник абвергруппы вписывал в него личные дела, предстоящие ему в Ленинграде, куда, как он был убеждён, немцы войдут не позднее апреля — мая будущего года. Глухов явился ровно в девять. Шот встретил его своей обычной улыбкой. — Здравствуйте, Глухов. Садитесь. Я читал ваше донесение, я вижу — всё получалось неплохо. — Вы правы, господин капитан, всё обошлось хорошо. — Я есть доволен вами. Вы имеет мысли. Это бывает не часто у русских, я правильно говорю? — Русские бывают разные, господин капитан… Шот перестал улыбаться. — Не будем спорить, будем заниматься делами. Вы тут не сообщали главное. Я имею в виду мина… — Мина передана по назначению, господин капитан… Помог телефон. Всё обошлось без сучка, без задоринки. — Без чего? — Русская поговорка — «без сучка, без задоринки». Она означает, что всё прошло хорошо, гладко. Но, к сожалению, ваши опасения подтвердились: о Хлебникове она ничего не знает, он ей не позвонил… Шот поморщился: — Это есть неприятно, но я оптимист, я надеюсь, что он не арестован… а убит. Однако будем продолжать. Вы много описали про умирание жителей. Вы имели это видеть вашими глазами или только слышать рассказы жителей? — Моё донесение составлено исключительно на основании личных наблюдений. — Очень хорошо. Что вы можете дополнять? — Господин капитан, моё мнение таково: Ленинград сейчас можно взять чуть ли не голыми руками. Несколько пехотных дивизий, полсотни тяжёлых танков, хорошее прикрытие с воздуха — и Ленинград капитулирует. Жители сопротивляться не в силах, армия истощена, её боевой дух начисто подорван, голод, холод, страх сделали своё дело… Глухов говорил убеждённо. Он провёл в Ленинграде четыре дня, и то, что он там увидел, окончательно убедило его: война проиграна, сопротивляться бесполезно. — Я хотел слышать подробно, что вы видели вашими глазами. — Голос Шота звучал мягко, задушевно. — Господин капитан, это невозможно передать словами. Вы были в Париже? — О, да! Я входил в Париж с нашей победной армией, и я имею надежду войти так же в Ленинград! — В Париже вы, конечно, видели в Лувре знаменитую картину художника Пуссена: она называется «Зима». Ваш великий Гёте назвал этот шедевр «страшной красотой». Вспомните: земля, скованная мёртвым, ледяным молчанием. Оцепеневшие люди, зловеще светящееся мёртвым холодным светом, небо… Помните? — В Париже я имел другие дела, чем смотреть картины. Вы должны говорить мне не картины, а точно. Разведчик, который не умеет говорить, что он видел, есть… как это? — Шот пощёлкал пальцами, подыскивая подходящее слово. — Такой разведчик есть ничтожность. У Глухова сжались губы. Он не знал, как реагировать на слова начальника абвергруппы: принять их за шутку или обидеться. — Я жду, — напомнил Шот. — Чудовищный голод! — Это для нас не есть новость. — Да, но какая смертность! Я прошёл по Невскому проспекту от Лавры до Штаба, за это время я насчитал шесть мертвецов. Вы знаете, на чём их везли? На детских салазках! Без гроба! Завёрнутых в тряпьё! Два трупа волокли на больших листах фанеры! У всех живых одинаковые серо-землистые лица, мутные глаза, под глазами — отёчные мешки. Все там теперь похожи друг на друга: молодые и старики, живые и мёртвые. Разница только в том, что мёртвые неподвижны, а живые пока ещё передвигают ноги… — Значит, вы видели шесть мёртвых? Всего шесть? — Представьте себе, господин капитан, сколько ленинградцев умирает за один день, если, пройдя один раз по Невскому, я насчитал шесть трупов. Вспомните, сколько в Ленинграде улиц, и по каждой из них — по всем улицам, проспектам, площадям, переулкам тащат с утра до вечера детские санки с запелёнатыми покойниками. Их тащат люди, которые завтра сами превратятся в трупы… Шот отлично знал количество улиц в осаждённом городе. В его сейфе хранились шестнадцать крупномасштабных карт. Составленные, они превращались в детальный план Ленинграда. Промышленные предприятия, мосты, госпитали, больницы, воинские казармы, Смольный, Эрмитаж, Центральный телеграф, Радиокомитет — все эти объекты были обведены на карте жирным кружком, и над каждым объектом висело изображение авиабомбы. — Значит, шесть покойников за один час. Только на Невском проспекте? Можно сделать подсчёт… приблизительно, конечно… — Шот устремил к потолку отрешённый взгляд, его тонкие красные губы беззвучно шевелились. Глухов сидел притихший, опасаясь помешать подсчётам капитана. Шот быстро справился с задачей. Сияя улыбкой, он вдруг прищёлкнул пальцами обеих рук: — Оля-ля, как говорят французы! Вы правы! Неплохая цифра! Это есть количество двух дивизий пехоты! Я сообщу свои подсчёты генерал-фельдмаршалу фон Леебу. Это хорошие сведения. — Господин капитан, хочу сказать вам, что жителей города удивляет медлительность германского командования. Если Ленинград падёт — большевики запросят мира. Ленинградцы живут одной надеждой — придут немцы, всех накормят, в городе начнётся нормальная жизнь, откроются музеи, театры, магазины… — Немцы всех накормят? Всех? Вы тоже так думаете? — Конечно, не всех, — поспешил поправиться Глухов. — В городе остались коммунисты, советские активисты… — Вы не есть политик, Глухов, вы есть идеалист, — снисходительная улыбка не сходила с губ Шота. — Мы имеем план реалистичный. Это будет очень интересный, оригинальный в истории войн эксперимент. Скажите на мой вопрос: кому нужен этот город? — Простите, господин капитан, я не совсем понимаю ваш вопрос. — Что вам непонятно? — Вы спрашиваете, кому нужен этот город. Что вы имеете в виду? — Хочу говорить, что Ленинград нам не нужен. После капитуляции русских Германия будет создавать новая Европа. Для новая Европа Пэтерзбург не есть нужен. Все сокровища искусства будут находить себе место в Германии. Этим вопросом занимается сам рейхсмаршал Герман Геринг. — Понимаю. Великие произведения искусства принадлежат всему человечеству, следовательно, не имеет значения, где они находятся. — Теперь вы говорите правильно… — Но ведь Петербург — красивейший город в мире. Он сам по себе является городом-музеем, произведением искусства. Его архитектурные ансамбли, дворцы, набережные, мосты… Это же нельзя перевезти в Германию. — Вы очень много говорите. — Шот начал раздражаться. — Вы отвлекались от информации. — Я только хотел сказать, что обстрелы, бомбардировки Петербурга уничтожают бесценные творения. А между тем один-два корпуса… — Я это уже слушал, — перебил Шот. — Вы имеете большую щедрость на жизнь немецких солдат! Один-два корпуса! Фюреру дорога жизнь даже один немецкий солдат! — Но взять такой город без боя невозможно. — Мы не будем брать Пэтерзбург. Он нам не нужен. И финнам тоже не нужен. Сколько жителей есть в Финляндии? Вы знаете? — Около четырёх миллионов. — А в Пэтерзбурге, до войны конечно? — Больше трёх миллионов. — Значит, чтобы заселять Пэтерзбург, финны должны бросать свою страну, делать её без жителей… Разве они будут это делать? Недоумение на лице Глухова сменилось растерянностью. — Но почему вы говорите о финнах? При чём тут финны? Разве русские после войны не будут жить в Петербурге? — Этот город будет зачёркнут на все географические карты. Абсолютно! Он будет развалины. Нет, не развалины, а кладбище! Потому что под развалинами будут погребены его жители. Это будет самое большое в мире кладбище! Колоссаль! — Лицо Шота приняло жестокое, злобное выражение. — Но всё это ненужный разговор. Русские любят много говорить, немцы не любят это. — Длинными, остро отточенными ногтями Шот забарабанил по столу. — Что вы ещё там узнали? Какие заводы работают, что на них делают? Глухов торопливо заговорил: — Заводы, собственно, не работают, нет топлива, нет рабочих. На некоторых заводах действуют один-два цеха. Но это только видимость работы. За станками стоят женщины, истощённые до последней степени, подростки, похожие на стариков. Они не могут работать по-настоящему. Вообще трудно вообразить, господин капитан, до чего они дошли. — Ещё один раз напоминаю: разведчик обязан уметь передавать, что он видел. — Слушаюсь, господин капитан. Вы приказали узнать о хлебозаводах… — Да, это есть очень важный вопрос. Ваше донесение об этот вопрос может делать нам большую пользу. — Я обошёл все крупные хлебозаводы. Начал с завода близ Невы. Был тридцатиградусный мороз. Сначала я ничего не понял: я увидел длинную вереницу женщин, я сосчитал — их было восемьдесят семь. Они растянулись цепочкой от самого завода до проруби на Неве. Подойдя ближе, я понял, в чём дело. На заводе не действовал водопровод. Но хлеба без воды не выпечешь. И вот эти женщины наполняли вручную тысячеведерный заводской бак. Они передавали из рук в руки вёдра с водой: от проруби до окна завода. Из этого окна торчал лоток, в который они выливали воду. На набережной стоял такой ветер, что меня сквозь полушубок мороз пробирал до самых костей. А на этих бабах были какие-то старые ватники, головы замотаны грязными платками. Там произошёл забавный эпизод. Работница, стоявшая у лотка, чтобы вылить ведро, должна была его высоко поднять и часть воды выплёскивалась на её валенки. А когда кончилась работа, она не могла тронуться с места. Ступни её валенок исчезли, вместо них образовались два ледяных бугра. Она вмёрзла в лёд, её освобождали с помощью секача! — Секача? Кто такой — секач? — Маленький, особой формы топорик. Можно сказать, её вырубали изо льда. Чем кончилась эта сцена — не знаю. Чтобы не привлекать к себе внимания, я должен был уйти. Главное я установил: этот завод работает. А сценка была смешная, — сама себя вморозила в лёд! — Смешная? — Шот откусил и выплюнул кончик сигары. — Нет, Глухов, это не есть смешно! Для нас это славянское упрямство есть большая опасность. Они упрямо не хотят сдаваться. От этого мы много имеем терять жизни немецких солдат. Мы будем уничтожать эти люди. Напишите на отдельной бумаге все хлебные заводы, какие делают хлеб. А теперь скажите, что вы знаете о другие заводы. — Мне удалось узнать, что на Путиловском заводе ремонтируют танки. На «Красном выборжце» пытаются выпускать гранаты. Конечно, это только называется — работа. Три дня назад, после бомбёжки, на «Выборжце» вышло из строя электричество, станки, конечно, стали. Вам и в голову не придёт, что придумали эти бабы и мальчишки! Они крутили вручную шкив. Тянули руками приводной ремень! Мартышкин труд! — Делайте не быстро выводы. Это опять славянское упрямство. Оно не идёт нам на пользу. Оно делает подтверждение старой истины: противник не опасен, только когда он мёртвый. Где вы видели оборонительные сооружения, на какие улицы? Говорите, я буду отмечать на карта. — Шот взял красный карандаш. — Мои возможности были ограничены, но всё же я кое-что увидел и узнал из разговоров в очередях. На Марсовом поле стоят зенитные батареи. В Летнем саду тоже. В домах на Сенной площади устроены доты и бойницы для пулемётов. Смольный затянут камуфляжными сетями, на его крыше стоят зенитные орудия. — Вы узнавали неизвестные нам места расположений воинских частей? — За Главным почтамтом, на улице Связи есть казармы. Какие там размещены воинские части, выяснить не удалось. Воинские части стоят также в Железнодорожном институте и в Академии железнодорожного транспорта. Эта академия помещается на Фонтанке, дом номер сто семнадцать. — Важное сведение. О нём будем сообщать нашим лётчикам. — На карте Шота появились новые пометки. — Теперь отвечайте: электричество? водопровод? канализация? трамвай? — Водопровод, канализация, электричество, трамвай — бездействуют. Электричество подают только на военные объекты на два-три часа в сутки. В жилых домах — мрак, выбиты стёкла, и все окна в домах зафанерены… — Что такое — зафанерены? — По-немецки это называется Furnier. — Понимаю. — Люди живут, как кроты в норах. Впрочем, кротам лучше: они не мёрзнут, не пухнут с голода, их не обстреливают, не бомбят, не заставляют работать. — Норма хлеба? — Недавно объявили прибавку. Служащие вместо ста пятидесяти граммов — получают двести. Но какой хлеб! Голодная собака и та не станет есть. Я принёс кусочек — для интереса. Глухов вытащил из кармана завёрнутый в клочок газеты глинистый слипшийся комок. — Они едят эта гадость?! — Шот брезгливо дотронулся до хлеба. — Я буду посылать эта замазка нашему фюреру! Это будет его забавлять. Впрочем, нет, я прикажу показывать её солдатам. Шот знал, что некоторые солдаты ведут недозволенные разговоры — почему они мёрзнут в окопах и блиндажах, вместо того чтобы жить со всеми удобствами в ленинградских особняках? Разве фюрер не обещал устроить ещё в августе парад на Дворцовой площади? Вид этого хлеба должен убедить солдат в том, что падение Ленинграда — вопрос дней. — Скоро мы будем иметь ещё союзников, — сказал с ухмылкой Шот. — Тиф, дизентерия, может быть, холера. Они должны появляться в Ленинграде этой весной. Но будем продолжать. Наши лётчики делают донесение, что они разрушали ленинградский Радиокомитет. Вы имели задание выяснять это. — Лётчики… — Глухов замялся, стараясь найти необидное определение. — Это не совсем точно. Бомба попала в соседний дом — улица Пролеткульта, четыре, Радиокомитет не пострадал. — Вы хотите говорить, что здание существует. Но вещание можно водить из другого места. — Вещание ведётся оттуда, господин капитан. Некоторых артистов язнаю в лицо, я видел, как туда приходили певец Атлантов, артисты Мичурина-Самойлова, Павликов, поэтесса Ольга Берггольц. Лётчики, очевидно, ошиблись… — Ваши сообщения имеют некоторый интерес. Теперь я хочу получать ответ, почему вы вернулись на один день раньше указанного? — Непредвиденные обстоятельства, господин капитан. Я вышел к Лоцманскому острову между пятью и шестью часами утра. Лыжи и маскхалат зарыл в отдалённом от домов сугробе и отправился по адресу. Шёл снег, и мои следы к рассвету, несомненно, исчезли. Через три дня я пошёл проверить, всё ли в порядке, и обнаружил свежие следы к сугробу. Даже издали было видно, что сугроб разрыт. Я понял, что лыжи и маскхалат обнаружены и, значит, контрразведка Ленинградского фронта поднята на ноги. Эти обстоятельства заставили меня немедленно возвратиться, тем более что основные задания мною были выполнены. — Вы посмели возвращаться без маскхалата?! — Маскхалат мне соорудила жена Солдатова. Из простыни… — Какой впечатлений имеет на вас жена Солдатова? — Смелая, энергичная женщина. Ненавидит большевиков. Просила скорее организовать свой переход сюда, к мужу. — Что вы говорили на это? — Ответил, как вы приказали, что на третий день после операции «Эрзац» за ней придут в условленное место. — Гут. Но я имею недовольство, что вы плохо выбирали место для спрятания лыж и маскхалата. Теперь мы имеем невозможность выходить на Лоцманский остров. Можете идти. Скоро вы будете иметь новое задание… После ухода Глухова Шот составил донесение начальнику разведотдела группы войск «Север» на Ленинградском фронте. «Достоверные данные вновь подтверждают, что в настоящее время: 1. В среднем в Ленинграде умирают от голода, холода, налётов авиации и артобстрелов не менее двадцати тысяч человек в день. 2. Население Ленинграда потеряло всякую надежду на прорыв блокады и не в состоянии вести активные боевые действия в условиях уличного боя. 3. Суточный паёк жителей состоит из двухсот граммов хлеба. 4. Канализация и водопровод не действуют с декабря месяца. В связи с этим в городе скопилось огромное количество мёрзлых нечистот. Таяние снегов, несомненно, повлечёт за собою колоссальную вспышку всевозможных эпидемий, что при отсутствии медикаментов и полного истощения, нехватки врачебной помощи обречёт население на быстрое и окончательное вымирание. Есть основание считать, что в апреле — мае Ленинград превратится в город мертвецов. 5. Возобновление трамвайного движения по-прежнему исключено: нет электроэнергии, топлива, рабочей силы…» Шот с удовольствием перечёл своё донесение, оно понравилось ему лаконичностью, обилием фактов, литературным стилем. Особенно доволен он был фразой: «Ленинград превратится в город мертвецов». — Колоссаль, — сказал он вслух. — Первыми в этот город войдут не танки, не пехота, а санитарные отряды с цистернами дезинфекционной жидкости. Невиданно в истории войн! Колоссаль!11. Готовится диверсия
Подперев рукой тяжёлую голову, Лозин сидел за столом в каком-то полудремотном состоянии. За последние дни вязкая сонливость охватывала его всё чаще и чаще. На этот раз он заставил себя отправиться в медчасть. Медлительный доктор с чёрной ассирийской бородой, выслушав Лозина, тяжело вздохнул: — От вашей болезни есть радикальное, быстродействующее средство. Но в Ленинграде его трудно достать. Впрочем, что значит трудно? Невозможно! И вы знаете, как называется это волшебное лекарство? Оно называется просто: хлеб, масло, мясо. Но я спрашиваю, где теперь в Ленинграде достать настоящий хлеб и настоящее масло? О мясе я уже не говорю. — Он поднял на Лозина тёмные печальные глаза. — Вы знаете? Я не знаю!.. Ничего не ответив, Лозин поднялся в свой кабинет. Прежде чем приняться за работу, он свернул большую закрутку из крепкого табака, сделал несколько глубоких затяжек и потом раскрыл папку с надписью «Варвара Сергеевна Климова». Надо решить, что же в конце концов делать с этой Климовой. Для её ареста во фронтовом городе было достаточно оснований: муж Климовой, известный боксёр Игорь Стопин, оказался изменником: посланный с морским десантом в тыл противника, он перебежал к фашистам. Знает ли об этом Климова? Если нет — тогда её надо срочно выслать из блокированного Ленинграда. Жену предателя нельзя оставлять во фронтовом городе: прибегнув к шантажу, угрозам, немцы попытаются использовать её в своих интересах. Но если она знает об измене Стопина, тогда… тогда до поры до времени она должна оставаться в Ленинграде. Не выпуская изо рта дымящейся самокрутки, Лозин пытался воспроизвести в памяти события, связанные с изменой Игоря Стопина. В конце ноября отец Игоря получил ошибочное извещение о том, что его сын пропал без вести. Но на днях контрразведка Ленинградского фронта приняла сообщение от Разова: Игорь Стопин жив, обосновался в Кезево под именем Степана Куца и обучает будущих диверсантов и шпионов приёмам джиу-джитсу. В точности донесения центр не сомневался. Разов был любителем бокса, не пропускал до войны ни одного матча и отлично знал в лицо всех «мастеров кожаной перчатки». Пришлось заинтересоваться родными и ближайшими друзьями Стопина. Из родственников в Ленинграде оказался только отец, мать Игоря умерла перед войной. Что касается друзей, то все они были в армии. Подозрительно было то, что отец Игоря никому не сообщал, что Игорь пропал без вести, а на вопросы знакомых отвечал, что обеспокоен его молчанием. Скоро выяснилось, что у Стопина осталась в Ленинграде жена — Варвара Климова. Они не были зарегистрированы, но жили вместе, своих отношений не скрывали, знакомые считали их мужем и женой. Однако в документах военкомата Стопин указывал: «холост». Лозин вынул из папки лист бумаги. Половина листа была исписана чернилами, половина — карандашом. Делать записи карандашом запрещалось, но иногда в кабинете было так холодно, что чернила замерзали. Записи были кратки, отрывисты, напоминали анкету. «Родители — кулаки, сосланы в тридцатом году в Казахстан. В Ленинграде жила у тётки с 1933 года. В 1937-м окончила 116-ю школу. В тридцать восьмом — исключена из комсомола за посещение церкви и участие в церковном обряде (венчание подруги). В 39-м познакомилась со Стопиным на танцах, вскоре сошлась с ним. В 40-м, после присоединения Западной Украины, ездила со Стопиным во Львов. Перед войной вела кружок танцев в районном Доме культуры. На вопрос анкеты, состояла ли ранее членом РКП(б) или ВЛКСМ и по какой причине выбыла, ответила: “не состояла”. С отцом мужа не встречалась, отец не одобрял связь сына, считая Климову легкомысленной. В начале войны Климова устроилась работать в Радиокомитет дежурной по студии. В конце сентября уволена за потерю пропуска. Октябрь и половину ноября проработала мойщицей посуды в столовой на улице Марата, дом № 1. Уволена за кражу ста граммов сахарного песка. С ноября работает на хлебозаводе. Дружит с Кормановой, работающей там же». Лозин подчеркнул строку, где говорилось о потере служебного пропуска в Радиокомитет. О попытках немцев заслать шпионов и диверсантов на радио было известно. Может быть, и Климова устроилась на радио для того, чтобы получить пропуск, на котором имеются печать, подписи, шифр? Для такого предположения достаточно оснований. Лозин взглянул на часы: сейчас явится Ломов с дополнительными сведениями о Стопине и Климовой. Если эти сведения подтвердят предположение, что Климова знает о предательстве мужа — станет ясно, как с ней поступить. Сообщение Ломова оказалось неожиданным: выяснилось, что Стопин, кроме Климовой, имел постоянную связь с женщиной, фамилию которой пока установить не удалось. Известно только, что зовут её Ляля, что она красива и имеет какое-то отношение не то к эстраде, не то к цирку. — Каким образом Климова попала на хлебозавод? — спросил Лозин. — Несомненно, по этой записке. Вот текст: «Сергей! Это Варвара Климова. Устрой девочку! Пригодится!» А вместо подписи — закорючка. — Кто этот Сергей? — Дутов Сергей Петрович. Бывший начальник отдела кадров хлебозавода. Убит в декабре при артобстреле. Записка была обнаружена в его бумажнике. До войны был администратором кинотеатра. — Надо найти автора записки. — Занимаюсь этим. Пока выяснил, что почерк женский. И вот ещё подробности. Недавно Климова была у отца Стопина и принесла ему двести граммов белой булки… — Значит, она, гадина, продолжает воровать! Крадёт булку, которую пекут только для тяжелораненых! — А главное — она ему внушает, что Игорь жив, что она не верит извещению и что старик должен надеяться на встречу с сыном… — Вот как?! Похоже, что она кое-что знает о своём сожителе. Не исключено, что Стопин посвятил её в свой план — перебежать к немцам. Если так, то он обязательно попытается связаться с лей. Лучше сейчас её не трогать. Лозин поднялся: надо доложить начальству дополнительные сведения о Климовой…* * *
Старший майор, тяжело ступая, ходил по большой холодной комнате, его густые чёрные брови резко подчёркивали мучнистую бледность лица. Увидев Лозина, он подошёл к столу, придвинул кресло и сел. — Дожили! — сказал он осипшим, застуженным голосом. — Садитесь! Дожили, говорю! Шпионы ходят в Ленинград, как на прогулку! Шпацирен! Туда и обратно! А? Лозин знал: это вопросительное «а» означает состояние крайнего раздражения начальника. — Что ж вы молчите? Я спрашиваю, что вы молчите?! — Не улавливаю существа вопроса, товарищ старший майор. — Ваше дело не улавливать, а ловить! Известно ли вам, что недавно фашистский шпион Глухов был в Ленинграде? Вертелся у нас под носом и преспокойно вернулся на Сиверскую. Сведения точные. Получены от Разова. Знаете, как Ленин называл таких работников, как мы? Безрукими болванами! А? Лозин молчал, но мысль его работала чётко. Кто этот Глухов? Может быть, тот же Стопин? Немцы обязательно меняют имена своих агентов. Если это Стопин, тогда он, конечно, встречался с Климовой. Надо следить за каждым её шагом… Возможно, что Стопин появится снова… Если не он сам, то кто-нибудь другой… — Что вы намерены делать с Климовой? — Может быть, арестовать её? — ответил вопросом Лозин. — Решайте сами. Отец Стопина живёт в отдельной квартире? — Нет, большая коммунальная квартира. Там поселён наш человек. Мы имеем от него постоянную информацию. В декабре к старому Стопину никто, кроме Климовой, не приходил, посторонние не ночевали. — Климова живёт тоже в коммунальной квартире? — Квартира коммунальная, но двухкомнатная. Во второй комнате взрывной волной вырвана рама и обвалился потолок. Теперь в ней никто не живёт. — Получается, что у Климовой отдельная квартира? Чего уж лучше! Зазвонил внутренний телефон. Не глядя, привычным жестом старший майор снял трубку: — Слушаю… Да. От кого? Так! Расшифровали? Немедленно пришлите! Я сказал — немедленно! Он бросил трубку на рычаг и повернулся к Лозину: — Как прошла эвакуация мальчика? — Женьки? Полный порядок. Лётчики благополучно доставили его на Большую землю. Устроен в детский дом. — А старик? — Уезжать отказался. Наотрез! Помещён в стационар. Доктор надеется, что он выживет. Вошёл сержант, молча положил на стол запечатанный сургучом конверт и вышел. Вскрыв конверт, старший майор вынул маленький листок, на котором было написано несколько строк. Он задержался на них не более двух-трёх секунд, и Лозину показалось, что за эти секунды густые чёрные брови старшего майора стали ещё чернее, так побледнело его лицо. — Вот! Читайте! — хрипло сказал старший майор. — Он протянул листок, и Лозин прочёл: «Мямин здесь. Двадцать третьего, ноль тридцать состоится диверсия на “объекте три”. Кодовое название “Эрзац”». Под «объектом три» значился один из действующих хлебозаводов Ленинграда.12. Накануне
— Ноль часов тридцать минут двадцать третьего февраля, — повторял Лозин. — Значит, у нас есть ещё целых десять дней… вернее, всего десять дней… Диверсия на хлебозаводе — бедствие, результаты которого поддавались почти точному учёту. Счёт шёл на человеческие жизни: производственная мощность «объекта три» составляла сто тысяч хлебных пайков. Значит, несколько дней его простоя обойдутся в сто тысяч жизней ленинградцев. «Двадцать третьего… В день Красной Армии… Ноль тридцать… Немцы назначили час взрыва с точностью до минуты… — говорил себе Лозин. — Такую точность, скорее всего, может обеспечить человек, работающий на этом объекте…» Он подошёл к столу, на котором были разложены план завода, характеристика цехов, описки личного состава по сменам и цехам. Лозин уже изучил план завода так, что мог по памяти начертить расположение отделений, подъездных путей, запасных выходов. И всё же он снова изучал план и характеристики цехов, пытаясь определить, какой из них гитлеровцам эффективнее и легче вывести из строя. Но прежде всего надо понять, в каком цехе искать диверсанта и каков будет характер диверсии. Лозин снова долго и внимательно изучал план, потом раскрыл блокнот и записал: «Объект три. Первый этаж — вода. Второй — печное отделение. Очень шумно. Третий этаж — тестомесилка. Четвёртый — мочка. Пятый — лаборатория». Поставив точку, Лозин снова обратился к плану. Какой же цех избрали немцы? Ноль часов тридцать минут… Только часовой механизм может обеспечить такую точность. Значит, расчёт на мину с часовым механизмом. Мину подложит работник завода, конечно, заранее. За сколько времени? Куда? На странице блокнота появились новые записи… Эта страничка заполнялась медленно, она пестрела подчёркнутыми строчками, вычерками, вписанными между строк словами. Поставив в конце страницы три вопросительных знака, Лозин перечёл свою запись. «Первая смена — с восьми до шестнадцати. Вторая — с шестнадцати до полуночи. Третья — с полуночи до восьми. Вопрос: в каком цехе наиболее возможна предполагаемая диверсия? Мина с часовым механизмом. Исключаются цеха и помещения, где шум незначительный: можно услышать тиканье механизма. Наиболее шумно в печном отделении. Возможно, что диверсанты решили вывести из строя именно это отделение. Проверить всех работающих там. Вопрос: в какой смене работает диверсант? Может работать в любой из трёх. Но в момент взрыва, при котором неизбежно погибнут многие рабочие, диверсант не останется в отделении. Значит, пока можно отбросить третью смену, работающую с полуночи до восьми утра. Остаются первая и вторая смены. Вряд ли диверсант работает в первой. Смена кончает работать в шестнадцать ноль-ноль, взрыв назначен на половину первого ночи. Между концом смены и взрывом пройдёт восемь с половиной часов. За это время мина может быть случайно обнаружена. Таким образом, скорее всего, диверсант работает во второй смене. За несколько минут до конца смены он заложит мину и скроется. Итак, в порядке предположения: 1. Мина с часовым заводом. 2. Место действия — печное отделение. 3. Диверсант работает во второй смене. Кто диверсант???» Поставив три вопросительных знака, Лозин вынул из сейфа тоненькую синюю папку. Он волновался: в папке был ответ на важный вопрос. В каком цехе работает Варвара Климова? В какой смене будет она работать в ночь на двадцать третье? Он раскрыл папку, нашёл нужную справку и облегчённо вздохнул. Варвара Климова работала в печном отделении. Двадцать второго она должна работать во вторую смену.* * *
Утром четырнадцатого февраля на хлебозавод явилась санитарная комиссия в составе трёх человек. Два из них осматривали цехи, третий проверял санитарное состояние общежития и подсобных служб. Усатый широкоплечий врач и его помощник надолго задержались в печном отделении. Здесь они интересовались не только санитарным состоянием, но и техникой, устройством механизмов. В отделении стоял такой грохот, что работницам приходилось кричать, чтобы услышать друг друга. В то время, как Лозин и Ломов осматривали печное отделение, контрразведчик Жаров, облачившись в белый халат, знакомился с санитарным состоянием заводского общежития. Жарова сопровождал прикреплённый к заводу оперуполномоченный. В большой комнате стояли двадцать кроватей и столько же тумбочек. Кровать Климовой стояла около двери, но Жаров начал осмотр с другого конца. Осмотр тумбочек занял немного времени, некоторые из них были пусты. — Наши работницы почти все живут дома, а здесь иногда ночуют те, кто работает во вторую смену, чтобы не идти домой ночью, — объяснил оперуполномоченный. — Чаще других остаются Климова и Корманова. Мыльница, полотенце, нож, вилка, ложка, алюминиевая кружка — вот всё, что оказалось в тумбочке Климовой, да ещё два томика Маяковского, изданных в серии «Библиотека поэта». Жаров внимательно перелистал страницы первого томика, не потому, что надеялся обнаружить в нём какую-нибудь улику, а потому, что в создавшейся ситуации он обязан был это сделать. Не найдя ничего подозрительного в первом томе, он принялся листать второй, и вдруг на десятой странице заметил на одной из строчек тонкий булавочный накол. Это могло быть случайностью, но всё же Жаров начал листать том заново, пристально всматриваясь в каждую строку. Оказалось, что он ничего не пропустил — первый накол был именно на десятой странице. Продолжая листать книгу, он увидел на двадцатой странице такой же накол. Жаров насторожился. А когда на тридцатой и сороковой страницах обнаружил ещё два накола, он убедился, что это не случайность, и начал заново листать первую книгу. Дойдя до пятнадцатой страницы, Жаров обнаружил первый накол, следующий оказался на двадцать пятой странице. Теперь уже была ясна закономерность: в каждом томике промежутки между наколами составляли ровно десять страниц. Необходимо было скорее сообщить об этом Лозину. Но прежде следовало решить, что делать с книгами: забрать или оставить на месте. Забрать — значит навести Климову на мысль, что ею интересуются соответствующие органы. Этого делать нельзя. Жаров списал год издания, выходные данные и номера страниц, где были наколы. Строчки, отмеченные наколом, он выписал отдельно. Положив книги на место, Жаров поспешил к Лозину.* * *
Ваяв в библиотеке книги, Лозин читал и перечитывал выписанные Жаровым наколотые строчки:13. Объект № 3
Пятнадцатого февраля во всех цехах хлебозавода появились новые работницы. Отличить новеньких было нетрудно — землистый цвет лица, запухшие глаза, тонкие, прямые, как палки, ноги. В цехах хлебозавода привыкли видеть такое пополнение. Все знали: к хлебопроизводству эти люди не имеют никакого отношения, но, проработав здесь три-четыре недели, они выйдут из состояния дистрофии и вернутся к своей основной работе. Появилась новая работница и в печном отделении. — Меня зовут Ирина, фамилия — Малова, — сказала она, знакомясь с Климовой и Кормановой. — Тебя куда поставили? — спросила Климова. — Газовщицей — следить за горелками. — Там и без тебя хватает работниц. Пока что грейся и отъедайся. Хлеба у нас можно есть досыта… — Да, мне говорили… Но прошёл целый час, а Малова к хлебу не прикоснулась. — Ты что это? — подозрительно глядя на неё, спросила Климова. — Может, ждёшь бубликов? Зря! Бублики немцы кушают, а мы — мякину! Малова жадно смотрела на ленту конвейера, по которому медленно плыли глинистые буханки хлеба. — Ой, как есть хочется! Сырое тесто — и то съела бы! — Ешь хлеб, кто тебе не даёт? — Но вы же не едите во время работы. — На нас не равняйся, — вмешалась в разговор Корманова, — мы постоянные, уже насытились… Климова вспомнила: — Я в первый день так набросилась, что к вечеру юбка не сходилась! Новенькая оказалась на редкость старательной и толковой. Слабая от недоедания, она всё делала медленно, но к концу смены усвоила весь производственный цикл печного отделения, назначение и характер работы каждой машины. — А ты смышлёная, — заметила Климова. — До войны где работала? — На Кировском, в конструкторском бюро… — Чего ж ты не эвакуировалась с заводом? — спросила Корманова. — У каждого свои причины, вот вы ведь тоже не уехали. — Сдуру осталась, — сказала зло Климова. — В Ташкенте сейчас всякая шпана шашлыки да плов ест, а мы хлеб из бумаги жуём. — Да, конечно… А я у вас в общежитии буду жить, — сообщила вдруг Малова. — Живи, если негде. Разбомбили, что ли? — Ага. Стена обвалилась, окна выбило… — Занимай мою койку, я к подруге переезжаю. Тут поблизости, — сказала Корманова. — Когда? — удивилась Климова. — Ты что же мне ничего не говорила? — Сегодня после смены переберусь. Ну, хватит болтать, следите за печью. Выстоять первые восемь часов Маловой было нелегко. Непривычное тепло клонило ко сну, но она нашла способ бороться с усталостью. Малова нарезала тоненькими ломтиками кусок хлеба и, когда ей казалось, что она от усталости не может стоять на ногах, — съедала очередной кусочек. Смена кончила работу в полночь. — Ну, я пошла, — сказала Корманова, пряча под ватник полбуханки хлеба. — До завтра! — А меня предупреждали: на заводе хлеб ешь, сколько хочешь, а выносить не разрешается, а то — под суд! — сказала Малова. — Дурочка ты ещё! — усмехнулась Корманова. — Мало ли чего не разрешается. — Не будь дурой, занимайся физкультурой, — пробормотала Климова и тоже сунула под ватник большой кусок хлеба. Они втроём спустились в общежитие, и Корманова, забрав из тумбочки свои вещи, ушла. Её кровать стояла рядом с кроватью Климовой. Укладываясь спать, Малова положила на тумбочку ломтик хлеба. — Вдруг проснусь от голода, — пояснила она смущённо. — Весь день ела, а не наелась. Даже страшно: вдруг так никогда и не наемся, всю жизнь буду голодная?! — И я поначалу так думала, — отозвалась Климова. — А теперь больше килограмма не съедаю, а вот по мясу соскучилась. Мяса я бы тоже килограмм зараз умяла. — Она сняла ватник и сунула под голову. — Раздеваться не буду, ночи не проходит без воздушной тревоги. — А я разденусь, — сказала Малова. — Уж и не помню, когда спала раздетая, в комнате такой холод, что в перчатках спала. — Ты замужняя? — Нет, не успела. А вы? — Замужняя. — Муж на фронте? — Где же ещё? Таким не воевать — кому и воевать?! — Он у вас кто? — Лейтенант. До войны боксом занимался. Чемпионом был! Тебе бокс нравится? — Не знаю, бокс я только в кино видела. — Это знаешь какой спорт?! Для настоящих мужчин! Отвага! Сила! Воля к победе! Я, как увидела Игоря на ринге, — сразу голову потеряла, дня без него прожить не могла… А теперь вот пришлось — пропал он без вести. Да я не верю в плохое! Не верю — и всё! Жив он! А не пишет — значит партизанит. Есть у меня такие сведения… — На войне всякое может быть, — заметила Малова. — А мне сказали, что в этой комнате все незамужние живут… — Я тоже числюсь незамужней. В паспорте у меня штампа нет. А Игорь, когда уходил в армию, приказал: «Не пиши, что замужняя, а то у отца денежный аттестат отберут, на тебя перепишут». Вот и хожу в девицах… — Повезло вам, что попали на хлебозавод. Как это вам удалось? Климова ответила не сразу, — казалось, что вопрос смутил её. — Через одного человека, — ответила Климова и протяжно зевнула. — Спи! Знаешь, за что бог Еву из рая выгнал? За любопытство…14. Снова Куликов
Вторичная проверка подтвердила: Д1-01-37 — телефон начальника эвакогоспиталя. Возник вопрос: почему этот номер зашифрован и у шпиона Куликова и у Климовой? Лозин перелистал дело Куликова. Оно было подготовлено для передачи следователю. Сняв трубку, Лозин приказал привести к нему арестованного. Когда ввели Куликова, Лозин сказал: — Скоро вы предстанете перед военным трибуналом. — Расстреляют? — безразлично спросил арестованный. Лозин знал это состояние апатии, вызванное у преступников мертвящим страхом перед близкой расплатой. — Это решит трибунал. Но одно мне известно точно… — Он умолк, раскрыл папку с делом Куликова и вынул из неё газету «На страже Родины». — Одно мне известно точно, — повторил он, — вы не были правдивы и откровенны до конца. Это обстоятельство всегда учитывается трибуналом. Вы меня поняли? — Я всё сказал… признался во всём… полностью… откровенно… — выдавил Куликов и тут же, не выдержав, метнул испуганный взгляд на помятый газетный лист, где отчётливо виднелась запись:. «5/XI-37». — Ну как же всё? — укоризненно сказал Лозин. — Совсем не всё. Кое-что мы узнали не от вас, признались не вы, а другие. — Я всё сказал, — тупо повторил Куликов. — Нет, не всё. Вы что — не успели позвонить по телефону? — По какому телефону? — Не притворяйтесь, Куликов. Вы знаете, по какому. Впрочем, у вас плохая память: не смогли запомнить номер телефона. — Какого телефона? — Куликов был не в силах отвести взгляд от газеты. — Виляете, Куликов, виляете. Глупо и бесполезно. Чей это телефон? Куликов сделал последнюю попытку уйти от ответа: — Это же не телефон… Это же дата какая-то… — Это номер телефона, а не дата, и вы это отлично знаете. Но у вас никудышная память, поэтому я напомню вам номер этого телефона: Д1-01-37. Ну? Вспомнили? Куликов сник, губы его задрожали. Не давая ему опомниться, Лозин заговорил резко, отрывисто: — У вас остался единственно правильный путь — говорите правду! Бойтесь упустить этот шанс! Иначе… Вы поняли, о чём я говорю? — Понял… — Кто этот человек, которому вы должны были позвонить? — Мне неизвестно… У меня был только номер телефона… — Кого вы должны были спросить? — Я должен был говорить только с женщиной… На мужские голоса не отвечать… Я звонил два раза… мне отвечал мужчина… Больше я не успел… меня арестовали… — Всё понятно, — сказал Лозин, хотя он ещё многого не понимал. — Женский голос вам уже не мог ответить. Вы догадываетесь, где он находится в настоящее время, этот женский голос? Куликов молча кивнул головой. Казалось, Лозин вёл дознание, руководствуясь интуицией, в действительности же многолетний опыт помогал ему мгновенно улавливать состояние преступника. Лозин понимал, что телефонный разговор нужен был Куликову, чтобы договориться о встрече с неизвестным ему «женским голосом», и, конечно, при этой встрече Куликов должен был получить от резидента какие-то сведения. Для этого немцы и забросили его в Ленинград. — Значит, вам ничего не удалось получить от этой особы? — многозначительно спросил Лозин, делая ударение на слове «ничего». — Не удалось… — А если бы удалось, какие последствия это могло иметь? — Лозин понимал, что малейшая неточность вопроса могла поколебать уверенность Куликова в том, что ему уже известно главное. — Как вы думали выполнить своё основное задание, о котором вы до сих пор умалчиваете? — Должен был оставить её в цехе Кировского завода… незаметно… А последствия? Конечно, цех вышел бы из строя… рабочие могли пострадать… «Оставить её… цех вышел бы из строя…» «рабочие могли пострадать…» — Лозин облегчённо вздохнул. Наконец-то! Остаётся получить официальное признание Куликова, в котором всё будет названо своими словами. — Значит, вы должны были получить от немецкого резидента мину и подложить её в ремонтно-тракторном цехе Кировского завода? — Да… Но я не хотел этого делать… Я думал, получу мину и приду с повинной… Лозин усмехнулся: такие уверения он не раз слышал от загнанных в угол преступников, цену им он знал. — Вам известна система мины, которую вы должны были получить? — «Прилипала» с часовым механизмом. — Немцы сообщили вам фамилию, имя, отчество этой женщины? — Нет… — Как вы должны были обратиться к ней по телефону? — Услыхав женский голос, я должен был сначала закашляться, а потом сказать: «Говорит лейтенант Щеглов». — А дальше? — Она должна была сказать: позвоните тогда-то, в такое-то время. Это означало, что в указанный день и час меня будут ждать у булочной на Невском, напротив улицы Маяковского, там мне передадут мину. — Кто? — Не знаю. — Значит, неизвестный должен был знать вас в лицо? — Мне приказали держать в зубах пустой мундштук зелёного цвета. По этому признаку он бы меня опознал… — Хорошо… На сегодня достаточно. Теперь многое становилось на своё место: исчезновение Куликова немцев не встревожило. Если резидент в эвакогоспитале на свободе и продолжает работать, значит, Куликов не выдал его, дата на газете не привлекла внимания советских контрразведчиков. Не удалась диверсия на Кировском заводе — удастся на хлебозаводе. Едва увели Куликова, как в кабинет вошёл озабоченный Ломов. Он приехал из госпиталя. — Ну? — нетерпеливо спросил Лозин. — Докладывайте быстрее! Остаются уже не часы — минуты! — Телефон у начальника эвакогоспиталя переводной. Звонок к секретарю. Попасть к начальнику можно только через секретаря. — И этот секретарь — женщина! — воскликнул Лозин. — У этой женщины усы не меньше ваших. — Значит, около телефона сидит машинистка. — Кроме секретаря в комнате никого нет. — Фамилия секретаря? — Виноградов Иван Петрович. — Давно он работает секретарём? Ломов замялся: — Это я… не выяснил. — Да ты что? — возмутился Лозин. — Это же элементарно! Он заглянул в блокнот, крутанул диск телефона и соединился с отделом кадров эвакогоспиталя. То, что Лозин узнал, заставило его немедленно отправиться в госпиталь. Оказалось, что секретарь начальника госпиталя Шилова три дня назад была направлена на операцию в больницу. Комиссар госпиталя, пожилой человек с недоуменно встревоженным лицом, встретил Лозина в проходной и повёл в кабинет начальника. В маленькой приёмной стоял только один стол, за которым сидел усатый военный в ватнике, вставший по стойке «смирно» при появлении комиссара и незнакомого капитана. Начальник госпиталя, военврач I ранга, был встревожен визитом Лозина не менее комиссара. — В какой больнице находится Шилова? — спросил Лозин. — Вот направление, — начальник протянул Лозину, очевидно, заранее приготовленную копию. Лозин прочёл:«Председателю Куйбышевского райсовета.— Значит, Шилова находится сейчас в Куйбышевской больнице? — Да. Она звонила двадцатого и сообщила, что операция назначена на двадцать четвёртое, то есть на послезавтра. — Кто-нибудь из работников госпиталя навещал её за эти дни? Комиссар виновато развёл руками: — Знаете, у всех столько дел… Да и она сама просила не беспокоиться… — Я пройду сейчас в отдел кадров, а вас прошу немедленно связаться с Куйбышевской больницей и узнать, как себя чувствует ваша сотрудница. В отделе кадров Лозин взял личное дело Шиловой и вернулся в кабинет начальника. — Её нет в больнице. — Испуг и удивление застыли на одутловатом лице начальника… — Она к ним не поступала. — Я могу вам сказать больше: Шилова и не думала обращаться в Куйбышевский райсовет. — Точно… Мы проверили, — пробормотал комиссар. — Куда же она делась? Что всё это значит? Не отвечая, Лозин соединился по телефону с Ломовым и приказал ему немедленно разыскать Шилову. — Начинайте поиски с её домашнего адреса: Невский семьдесят один, квартира восемь… Из госпиталя Лозин поспешил к начальнику контрразведки Ленфронта. — Я убеждён, — докладывал Лозин, — что Шилова — немецкий резидент. Именно от неё должен был получить мину Куликов, от неё же получит мину Климова, если только она уже её не получила. Неослабное наблюдение за Климовой приведёт нас к Шиловой. — Вы убеждены, что диверсию должна осуществить Климова? — За это говорит многое. Правда, насколько нам известно, мины на заводе ещё нет, во всяком случае её нет в печном отделении. — Откуда такая уверенность? — Сержант Малова следит за нею, не спуская глаз. Климова со вчерашнего дня не отлучалась с завода. — Если мины нет у Климовой, значит, она у Шиловой. Шилову надо брать немедленно. У вас есть другой план? Ответ Лозина прервал телефонный звонок. Старший майор взял трубку: — Да? У меня. Передаю. — Он протянул трубку Лозину. — Это Ломов. Донесение Ломова было кратким: Шилова не проживает в своей комнате с начала декабря. Найти её пока не удалось.
Эвакогоспиталь № 1171 просит Вашего содействия в отношении помещения в больницу нашей сотрудницы гр. Шиловой К. П. по поводу операции горла.Зав. делопроизводствомтехник-лейтенант II ранга И. Виноградов».
Последние комментарии
1 час 15 минут назад
1 час 19 минут назад
1 час 18 минут назад
1 час 28 минут назад
1 час 31 минут назад
1 час 41 минут назад