16 наслаждений [Роберт Хелленга] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Роберт Хелленга Шестнадцать наслаждений

Глава 1 Там, где я хочу быть

Мне было двадцать девять лет, когда в пятницу 4 ноября 1966 года река Арно вышла из берегов. В воскресном выпуске «Нью-Йорк Таймс» сообщалось, что ущерб от наводнения невелик, но к понедельнику стало очевидно: Флоренция представляла собой настоящую зону бедствия. Монастырь Санта Кроче залило на двадцать футов, «Распятие» Чимабуэ было повреждено без всякой надежды на восстановление, разбились витражи на дверях при входе в баптистерий, фундамент Национальной библиотеки полностью ушел под воду, намокли сотни тысяч книг, Государственный архив оказался в полном беспорядке. Во вторник я решила отправиться в Италию, чтобы предложить свои услуги в качестве рядового реставратора книг, хоть как-то помочь, спасти все, что еще можно было спасти, включая себя саму. Дома мое решение встретили без воодушевления. У отца были свои финансовые проблемы, и он не собирался оплачивать мой билет. Шеф из библиотеки Ньюберри тоже не хотел меня понять. У него же был свой билет, оплаченный библиотекой, и он рассчитывал, что я останусь присматривать за хранилищем. Зачем вообще нам ехать вдвоем?

– Тогда почему бы мне не поехать, а вам не остаться присматривать за хранилищем?

– Ну, потому что… потому что… потому что…

– Да что вы говорите?

Потому что все, что он говорил, не имело никакого смысла. Он не мог определиться, предоставить ли мне просто очередной отпуск или отпуск за свой счет. Он даже намекал, что библиотека, возможно, захочет найти мне замену, что означало бы…

Но я решила ехать в любом случае. У меня на сберегательном счете было достаточно денег, чтобы купить билет «Исландских авиалиний», а добравшись до места, я готова была экономить на всём. Кроме того, я хотела избавиться от плесени, которой стала покрываться моя жизнь, и подумала: вот один из способов решения проблемы. Лучше поехать во Флоренцию, чем сидеть и ждать непонятно чего.


Мой учитель английского языка в школе Кенвуд говорил, что человек подобен луковице: можно снимать шелуху слой за слоем и никогда не достичь сердцевины, внутренней сущности. Тебе просто не хватит слоев. Но мне кажется, я больше похожа на персик, абрикос или нектарин, с косточкой в самом центре. Я могу сломать об нее зубы или обсасывать ее, как конфетку; но она не раскрошится и не растворится. Косточка – это воплощение меня в девятнадцать лет. Я – в Сардинии, стою на высокой скале, на утесе, на мне нет одежды, и все смотрят на меня и просят спуститься вниз, не прыгать, потому что очень высоко.

Это была моя вторая поездка в Италию. Я здесь прожила год с матерью, когда мне было пятнадцать лет, а затем вернулась сюда одна по окончании школы, чтобы завершить последний год учебы в лицее вместе с моими бывшими одноклассниками. Сейчас мы празднуем окончание экзаменов – Сильвия (которая провела с нами год в Чикаго), Клаудия, Росселла, Джулио, Фабио, Алессандро. Имена как цветы… или колокола. И я, Марго Харрингтон. Позже приедут еще друзья. У родителей Сильвии (я жила в их семье) есть летний домик на окраине Террановы, но мы устроили пикник на пляже в пяти километрах вниз по побережью. Говорят, на побережье безопасно, а вот в центре бандиты. Вот это да!

Сегодня 1 августа – мой день рождения, и мы поужинали рыбой и кальмарами – наловили их сетью. Кальмар по вкусу напоминает аптечную резинку, ту, которую я так любила жевать в старших классах и которую в младших мальчишки иногда использовали, чтобы хлопать нас по попам. Жизнь полна обещаний и так же сурова и резка, как жгучая боль от тех резинок: я сдала экзамены с отличием; осенью поеду в Гарвард (точнее, в Рэдклифф); у меня есть парень – итальянец по имени Фабио Фаббриани; и я только что плавала нагишом в обжигающем кожу холодном соленом море.

Остальные уже оделись – я сверху вижу, как они сидят вокруг того, что осталось от костра, в шортах, купальниках и рубашках с завернутыми рукавами, болтают и нервно поглядывают друг на друга, – но мне хочется» подольше насладиться собственной наготой, ничем не стесненной в угасающем свете дня. Это самое страшное, что я когда-либо делала, не считая своей поездки в Италию.

Фабио садится ко мне спиной, покуривая сигарету и притворяясь, будто злится, что я так и не спустилась вниз, но когда я, закрыв глаза, мысленно велю ему повернуться ко мне, он тушит сигарету о песок и поворачивается. Именно в этот момент я подпрыгиваю, делаю глубокий вдох, чтобы завизжать, но затем сдерживаю крик – на случай, если мне это понадобится позже, что именно так и происходит.

Сначала мои ноги ударяются о Тирренское море, порождая мелкие волны, которые, теоретически, вскоре будут омывать пляжи вдоль всего западного побережья Италии, Сицилию, а также Северную Африку.

Море в ответ смыкается надо мной – глубокое, темное и смертельно опасное, не то что бассейн в Чикаго, где я училась плавать.

Воздух в легких – сохраненный за счет сдержанного прежде крика как раз на этот случай – поднимает меня на поверхность. И вот я плыву к бухточке среди скал, но, не одолев еще и половины расстояния, наталкиваюсь на Фабио и задаюсь вопросом: голый ли он под водой, так же как и я? Я точно узнаю это, только когда мы идем по пояс в воде, и он берет меня за плечи и целует, и я чувствую, как что-то бьется о мои ноги словно поплавок. Мы до этого еще не занимались любовью, но теперь осталось недолго ждать. О dio mio![1] Ожидание так прекрасно! Он сжимает мои ягодицы, а я, к своему изумлению, в ответ сжимаю его ягодицы, а потом мы, брызгаясь, плывем к берегу и одеваемся.


Чего я не знала в тот момент, так это что моя мама серьезно заболела. Рухнули планы провести остаток лета в Сардинии – я должна была вернуться в Чикаго, и после этого уже ничего не произошло. То есть не случилось того, чего я ждала, что должно было произойти. Вместо того чтобы заняться любовью с Фабио Фаббриани на берегу Тирренского моря, я потеряла девственность на виниловой кушетке в дальней комнате в квартире СКБН1 на 47-й улице. Вместо того чтобы ехать учиться в Гарвард, я отправилась в Мастер-колледж имени Эдгара Ли, где мама проработала двадцать лет преподавателем истории искусств. Вместо того чтобы окончить школу, я провела два года в Институте бумажной технологии на Грин-Бей-авеню; вместо того чтобы стать ученым-химиком, я сделалась учеником хранителя книг в Гайд-парке, а затем получила работу в книгохранилище библиотеки Ньюберри. Вместо того чтобы выйти замуж и родить дочь, я жила дома и присматривала за матерью, которая умирала от рака легких. Прошел год, два, три, четыре… Мама умерла, папа потерял большую часть своего капитала. Моя сестра Мэг вышла замуж и уехала; сестра Молли переселилась в Калифорнию со своим парнем, а затем переехала в Анн – Арбор. Мыслями я все еще была в шестидесятых, и, казалось, я уже не смогу занять прочное положение в этой жизни. Я пыталась исчезнуть, промокнуть, простудиться, найти место в одной из лодок, качающихся на седых вспененных волнах: сидячие забастовки, рок-концерты, марши борцов за свободу, СКБН,[2] КПР,[3] ОИИ,[4] акты о гражданских правах, Великое Общество… Я тратила время жизни, держась с товарищами за руки и распевая «Мы все преодолеем», извела многие часы на покупку кофе и пончиков, на скручивание папирос с марихуаной, ну и конечно, провела какое-то время лежа на спине – в единственно возможной позе для женщин, вовлеченных в Движение.


В самолете мне не удалось поспать. Теперь перед глазами все плыло, и было трудно читать. Кроме того, рассказ попался такой же скучный, как вид из окна поезда, – нудный, серый, унылый, мрачный, скорее откровенно отвратительный, нежели просто неинтересный. И я все время думала об отце – о его денежных проблемах и судебных тяжбах – и о расшитых молитвенниках XVII века на моем рабочем столе в Ньюберри, которые нужно было разброшюровать, промыть, починить и сброшюровать до Рождества, чтобы подготовить к выставке, организованной клубом «Кекстон».

Так что я явно испытывала определенное давление обстоятельств. Я все время искала какой-то знак, подобно тому как иные верующие повсюду ищут особые знамения, нечто, давшее бы им понять, что они на правильном пути. Или не на правильном, но еще не поздно повернуть назад. Я сама не знала, чего ждала, однако пыталась обращать внимание и замечать все: лица двух американок, сидящих напротив меня в купе и постоянно что-то пишущих в своих записных книжках; неаполитанский акцент итальянца-проводника; унылые французские фермы, серые коробки штукатурки или шлакобетона – никогда не понимала разницы между ними.

И вот, когда поезд прибыл на станцию в Меце, я увидела на платформе кадета из Сен-Сира,[5] сияющего как архангел Гавриил, несущий благую весть Деве Марии…

Но все надо объяснить по порядку. В нашей семье еду готовил папа. Он делал это с тех пор, как однажды летом, сразу после войны, мама уехала в Италию. Мне было тогда девять лет. Она хотела увидеть своими глазами картины, знакомые ей только по репродукциям в ряде гарвардских изданий и по старым цветным слайдам, размером три на четыре дюйма, которые она обычно смотрела, проецируя их на стену в столовой. И даже когда она вернулась, отец все равно продолжал готовить. Мы с сестрами обычно мыли посуду, а папа заботился обо всем остальном; день за днем, и неважно, была ли то итальянская, французская, китайская или малайская кухня, – это всегда было изумительно вкусно и каждый раз что-то особенное. Пене-алла-путанеска,[6] ариста,[7] связанная веточками розмарина, тонко нарезанные полоски говядины, маринованной в соусе хуашин[8] с зернышками сычуаньского перца, свежий лосось, целиком вымоченный в белом вине и заправленный горчичным соусом, бедрышки цыпленка, тушенные в соевом соусе с соком лайма, соус карри, настолько острый, что у излишне доверчивых гостей перехватывало дыхание, и они умоляли скорее дать им воды, что все равно нисколько не помогало.

Это были наши любимые кушанья, служившие эталоном, по которому мы оценивали все остальные блюда. Но самым желанным лакомством был десерт-мороженое, который папа готовил на наши дни рождения вместо торта и который должен был выглядеть как потертый кивер кадета французской военной академии Сен-Сир. Мы, конечно же, никогда не бывали в Сен-Сире, но мы бы везде узнали кадета, если он в кивере.

Именно поэтому меня так поразило, когда, выглянув из окна экспресса Люксембург – Венеция, я увидела на перроне моего кадета – молодого человека, который, как подтрунивал надо мной отец, должен был появиться подобно Прекрасному Принцу, но который так никогда и не материализовался. Он держал в руке чемодан и переминался с ноги на ногу, словно ему хотелось в туалет, а его родители так увлеченно с ним разговаривали, что я на минуту подумала: не опоздал бы он на поезд. А его кивер! Я не могла поверить, что это настоящая шляпа, а не замороженный мусс из шоколада, белка и взбитых сливок с волнистым итальянским безе, поднимающимся и стекающим вниз по сторонам аксельбантами. Этот кивер что-то затронул внутри меня, заставив почувствовать, что я делаю все правильно и не должна останавливаться – тогда все получится. Чтобы окончательно убедиться в собственной правоте, я закрыла глаза и мысленно велела ему появиться в моем купе, как когда-то приказала Фабио Фаббриани повернуться и посмотреть, как я шагну со скалы в море. Загадав, чтобы он появился в купе, я также загадала, чтобы американки вышли из него, – но при этом появление моего кадета никак не должно зависеть от их ухода, ведь я была почти уверена, что они не собирались двигаться с места. Не поднимая головы, я продолжала смотреть в книгу и ждать, слегка прикрыв глаза, прислушиваясь к звукам в коридоре.

Я думаю, что все еще хотела, по крайней мере подсознательно, чтобы сказка стала реальностью: я Спящая Красавица или Белоснежна, ожидающая принца, чьи романтические поцелуи должны пробудить во мне полноту чувств, выпустить на свободу мои бурные страсти, разбудить дремлющее и скованное воображение и вернуть меня назад в то последнее итальянское лето.

Поезд уже тронулся, когда дверь в купе наконец-то открылась. Секунды две я сидела с закрытыми глазами, а затем открыла их и увидела… нет, не моего Прекрасного Принца, а проводника-неаполитанца, старика, настолько щуплого, что мне пришлось помочь ему поднять огромные чемоданы американок на верхнюю багажную полку. Эти чемоданы как плащи от дождя фирмы «Берберри»: множество дополнительных карманов, ремней и потайных застежек-молний, скрытых под специальными клапанами.

Я спросила у него про кадета из Сен-Сира.

– Он в другом купе, – ответил проводник. Этот парень не для тебя. Слишком молод. Тебе нужен мужчина постарше, вроде меня.

– Но вы женаты.

Он пожал плечами и как-то нахохлился, подобравшись всем телом.

– Лучше скажи своим друзьям, – мы говорили по-итальянски, – что вагон-ресторан отцепят до того, как мы пересечем границу. Места на ужин лучше занять заранее.

Я кивнула.

– Если только, – продолжал он, – их чемоданы не набиты американской едой. Поркаматтина![9] Он взглянул вверх на чемоданы, ткнул себе в скулу указательным пальцем[10] и ушел.


К этим двум американкам я питала смешанные чувства, какие испытывает путешественник к туристу. С одной стороны, ты хочешь им помочь, не прочь похвастаться своим превосходными знаниями; с другой – тебе не охота связываться с ними. Я не хотела связываться. Они представляли не мой тип людей. Мой тип – это сильные женщины: морячки, загорелые и в ноябре, игроки в гольф или теннис, завсегдатаи клубов, ширококостные, уверенные в себе, приметные, решительные, ухоженные, гладкие, как моржи, в своих шерстяных костюмах. Американки же напоминали мне дамочек с Золотого побережья, которые время от времени появлялись на демонстрациях КРР с открытыми чековыми книжками, рассказывая, как они восхищаются нашим движением и как сожалеют, что не могут сделать для нас больше. По словам СКБН-лидеров, эти женщины ничего не смыслили в идеологии: «Они думают, что их дерьмо не пахнет».

В их понимании я была потрепанной маленькой итальянкой – я не проронила в их присутствии ни слова по-английски и читала итальянский роман, – но было уже поздно раскрывать карты. Я успела услышать слишком много.

Например, я узнала, что они познакомились прошлым летом на каком-то писательском семинаре в Университете имени Джона Хопкинса и что обе переспали со своим инструктором, писателем-романистом по имени Филипп. Я узнала, что Филипп был лысым, но имел «большое достоинство» («как дубинка»). Я узнала, что ни одна из них не делала это по-собачьи ДФ («до Филиппа») и что они путешествовали вторым классом по совету того же Филиппа: он сказал, что так они смогут добыть больше материала для рассказов, которые они собираются писать теперь, когда разведены.

Частью их плана, насколько я поняла, было наблюдать, обращая внимание буквально на все. Возможно, они тоже искали знаки, а может быть, и нет. В любом случае казалось, что они пытались запечатлеть все детали путешествия по европейской железной дороге на страницах своих толстых тетрадей в мраморных обложках, предпринимая чисто физические усилия. Они ничего не упускали из виду, даже надписи на французском, немецком и итальянском языках, призывающие пассажиров не выбрасывать мусор из окна и не срывать стоп-кран. Все подробности попадали в их записные книжки: штраф не менее 5000 франков, срок заключения в тюрьме не менее года. И когда одна из них отмечала что-то, то другая делала то же самое: инструкция на оконном замке, как устроены подлокотники, надписи на выгоревших изображениях Шартрского собора, висевших на стенах купе над спинками сидений. (Меня саму мучил соблазн на них смотреть, но не хотелось увлекаться или прерывать их игру.)

Я уткнулась в свою книгу – «Lessico famigliare»[11] Натальи Гинсбург. Еще час прошел в большом напряжении, и я была рада, когда одновременно, тяжело дыша, как собаки после хорошей пробежки, они закрыли свои тетради и возобновили беседу.

Иоланда. Ты заметила пожилого мужчину с трубкой?

Рут. Да.

Иоланда. А экстренную остановку?

Рут. Да, я ее заметила.

Иоланда. А овец?

Рут. Каких овец? Я не видела никаких овец.

Иоланда. Ха! (Облизывая палец и рисуя воображаемую цифру в воздухе.) Там было шесть овец в чьем-то дворе. Рут. О, черт! Жаль, что Филиппа нет с нами.

Иоланда. Забирай себе Филиппа, я, пожалуй, возьму того парня в смешной шляпе.

Рут. Какого еще парня?

Иоланда. Того, которого мы видели в Меце.

Рут. Это нечестно.

Иоланда. Что ты на самом деле чувствуешь к Филиппу? Ты не думаешь, что он нас просто использовал? Я имею в виду, кто бы мог подумать в тот первый день…

Рут. Ты думаешь, он переспал и с Эллис тоже? Вот уж кому это точно было нужно. А как насчет Хельги?

Иоланда. С Хельгой – может быть. С Эллис – нет. Слишком старая и бездарная.

Рут. Ты считаешь, поэтому он и преподает на этих семинарах?

Иоланда. А ты считаешь, что мы именно поэтому туда и поехали?

(Молчание).

Рут. По-моему, я извлекла много ценного из всего этого. Я имею в виду кроме игр на сеновале. Как мне кажется, я стала замечать многое из того, что раньше не замечала.

Иоланда. Например, экстренную остановку?

Рут. (кивая). Да. Может быть, это и неважно, но я учусь наблюдать за вещами. По-настоящему смотреть на вещи. Как на эти картины. Шартрский собор. Мелочи вроде этих или тот парень в смешной шляпе. Все складывается в одну картину. Это как купить новые очки.

Иоланда. А то объявление по громкоговорителю? Ты обратила внимание?

Рут. (заглядывая в свою записную книжку). У меня только записано что-то вроде пардонне. Это все, что у меня есть об этом. А у тебя?

Иоланда. А у меня здесь пропуск. (Глядя в окно.) Я думала Франция красивее.

Рут. (листая путеводитель). Мы в Эльзас-Лотарингии. Знаешь что-нибудь об Эльзас-Лотарингии? Насколько я помню, это бывшая территория Германии – много тяжелой промышленности и добыча углекислого калия. Здесь родилась Жанна Д'Арк.

Иоланда. Кругом только возвышенности. Сколько это еще будет продолжаться?

Рут. Пока не доедем до Швейцарии, полагаю.

Иоланда. К тому времени стемнеет. Мы не увидим горы.

Наш поезд не был скоростным экспрессом и вскоре вошел в привычный устойчивый ритм, что заставило меня вспомнить о книжках из детства, в которых поезда, набирая ход, издавали звуки «чух-чух, чух-чух… ту-тууу!». Я мысленно пожала плечами и вернулась к «Lessico Famigliare».

Рут и Иоланда опять достали свои тетради и весь следующий час записывали что-то – на сей раз не так энергично, а после читали вслух свои заметки. Это меня смущало еще больше, нежели их рассказы о сексуальных шалостях с Филиппом. Смущало не потому, что это все было постыдным, а потому, что их истории, помимо моей воли, перенесли меня в тихие уголки их жизней, туда, где Филипп никогда не бывал. И они не знали, что я была там. Я оставалась совершенно невидимой. Настолько, что они даже не упомянули меня в своих скрупулезных заметках о подлинно европейских особенностях.

Рут стала читать первая, не отрываясь от своих записей. Ее отец, начала она, был завзятым моряком. Плавание было его страстью, и он знал Чесапикский залив как свои пять пальцев, от канала Делавэр до Кейп-Чарльза. Но он был слеп. Слеп как летучая мышь. Он не видел с пятнадцати лет, когда упал с лошади и ударился головой, ну что-то вроде этого. Тем не менее он продолжал ездить верхом и плавать. Он изобрел всевозможные навигационные инструменты для слепых: звуковой компас, прибор для измерения узловой скорости, радионавигационную систему Лорана-С со звуковым считыванием данных. Он всегда держал при себе человека, чтобы тот присматривал за его лодками и выходил с ним в плавание. Этот человек был его глазами. И иногда он брал с собой кого-нибудь из детей, но не мать Рут, которая боялась воды.

– Мы пробивались против ветра к порту Артур-Нерроуз вместо того, чтобы воспользоваться ветром и повернуть домой. Начинался дождь. Мелководье вскипало, и мы ударялись о волны; отец заставил меня надеть спасательный жилет, но сам на надел. Он не мог поверить, что мы не справимся, – он считал, что ему все по плечу – и однако мы не справились. Мы попытались еще несколько раз, но потом нам пришлось повернуть по ветру и взять курс домой. Когда мы разворачивались, море ударило лодку огромной волной, пришлепнув как муху, и нас выбросило в воду. Я очнулась под парусом и, придя в себя, увидела, что отец плывет в совершенно другом направлении, удаляясь от лодки в сторону залива. Я держалась около лодки – боялась поплыть за ним. Он был прекрасным пловцом, и мне бы все равно его не догнать. Я все кричала и кричала до тех пор, пока могла, – но вот поднялся такой сильный ветер, что я уже слышала собственного голоса. И тогда я закрыла глаза и стала молиться. Я молилась, чтобы отец повернул назад. Я обещала Богу: если отец вернется к лодке, то я больше никогда не буду шалить и все такое. Никаких больше мастурбаций, никакой кражи мелочи из шкатулки в комоде отца, никаких пререканий с мамой, никаких прогулов школы. Ну, вы же знаете, как дети молятся…

– И…?

– И отец повернул назад, поплыл обратно к лодке, а через пятнадцать минут нас подобрала береговая охрана, и единственное, что сказал отец, было: «Никогда не рассказывай об этом маме».

– Ты ей рассказала?

– Я еще никому никогда об этом не рассказывала. Ни единого слова.

– А она что-нибудь узнала?

– Не думаю. Отец заплатил береговой охране, чтобы те никуда не заявляли, и еще он заплатил кому-то, чтобы спасти лодку. Он сделал глупость и предпочитал, чтобы никто об этом не узнал.

Иоланда похлопала Рут по коленке.

– Это здорово, Рути. Правда.

– Потом я часто думала, что должна была поплыть за ним, даже если бы не смогла догнать, – он действительно был сильным пловцом, – но я просто позволила ему уплыть. Я жутко испугалась. Я только видела, как его рыжеволосая голова, будто буй, сорвавшийся с якоря, уплывала все дальше и дальше, а потом я совсем потеряла его из виду до тех пор, пока он почти не вернулся к лодке. Вот почему я никому не рассказывала об этом и поэтому я не хотела, чтобы кто-нибудь узнал.

– И с тех пор ты была послушной девочкой? Не пререкалась с мамой? Не баловалась сама с собой? – Иоланда наклонилась и по-сестрински поцеловала ее в щечку.

– Нет, ничего такого. Ты ведь знаешь меня. Ну, теперь твоя очередь, – сказала Рут.

– Моя история совсем банальна по сравнению с твоей. В ней нет ничего такого. Она ничего не стоит.

– Нет, неправда, Иоло. Ты не можешь сама судить о своих записях. Филипп постоянно нам говорил об этом. Ты не в состоянии сама реально оценить то, что пишешь. Вот поэтому тебе нужен читатель, аудитория. «Любое произведение искусства нуждается в получателе».

Потребовалось немало усилий, чтобы убедить Иоланду прочесть то, что она написала, однако в конце концов Рут удалось одержать верх. Иоланда открыла свою записную книжку, но она не смотрела в нее. Она смотрела в окно и просто рассказывала.

– Однажды, когда я пришла домой из школы и открыла холодильник, чтобы достать стакан молока, оттуда вдруг выпрыгнула крыса.

– Ты шутишь?!

– Моя мама просто чуть не умерла. Она стояла на пороге, вся разодетая, чтобы пойти в клуб. Ты бы видела ее лицо. Вот она стоит в розовом костюме из чесучи, а эта крыса выскакивает из холодильника и бежит прямо в кладовку.

– О господи! – воскликнула Рут.

– Мама простояла так секунд тридцать, а потом закрыла дверь в кухню, чтобы крыса не смогла опять пробраться туда, и стала звонить по телефону. Она сказала работнику службы истребления, что беременна и что, если тот не появится в течение получаса, у нее будет выкидыш; и потом, когда он приехал, она заставила его вернуться к машине и поставить грузовик в гараж, поскольку не хотела, чтобы соседи видели, кто к нам приехал! Мой младший брат, Мильтон, спустился узнать, что происходит, и стал кричать: «Крыса, крыса, у нас в доме крыса!». Мама не могла заставить его замолчать, как не могла и заставить нас уйти к Хендерсонам, жившим на улице Бей-роуд. Ей нужно было, чтобы мы не болтались под ногами, но при этом она не хотела, чтобы мы рассказали Хендерсонам, что у нас происходит.

– У крысолова был крысиный датчик, что-то вроде тех металлических детекторов, с которыми на пляже можно увидеть людей с маленькими коробками через плечо. Мы ходили по пятам за ним по всей кухне. Крыса, сказал он, вероятно, прогрызла стену и устроила себе уютное гнездышко под холодильником, а затем прогрызла изоляцию. Кухня, гладильная комната, холл, кладовка, столовая… Эта штука у него в руках стала жужжать в гостиной. «Она за диваном, – сказал он. – Пожалуйста, выйдите из комнаты и закройте двери».

Мама запротестовала: «А что вы собираетесь делать?». – «Собираюсь ее убить». – «Но как?» – «Пожалуйста, миссис Казен, я вынужден попросить вас покинуть комнату». – «Да, конечно».

Мы забрали с собой Мильтона и вышли из комнаты, закрыв за собой раздвижные двери. Мы слышали, как он двигал мебель в комнате. Затем выстрел. И еще один. У меня мурашки побежали по телу.

Мама обливалась потом. Это был первый и последний раз, когда я видела, как она действительно вспотела.

Когда крысолов вышел в прихожую, он держал крысу в каком-то мешочке. Мильтон хотел посмотреть на нее, но мама не разрешила.

«С вас пятьдесят долларов». – «Пятьдесят долларов? Вы шутите. Это просто грабеж!» – «Послушайте, леди, dы меня вызвали. Вы истерично кричали, что у вас будет выкидыш, если я не приеду в течение получаса. А теперь вы мне говорите, что не хотите платить пятьдесят долларов ~ стандартную плату за такого рода экстренный вызов! Мне надо зарабатывать деньги». – «Неужели? Я думаю, вам лучше поговорить с моим мужем». – «Вы хотите, чтобы я показал ему крысу? Пожалуйста, куда вы хотите, чтобы я ее положил, сюда, на обеденный стол? Или, может быть, обратно за диван? Или на пианино?».

Так что мама достала чековую книжку и заплатила ему, и он забрал крысу и ушел, а на следующий день у нас появился совершенно новый холодильник.

На минуту наступила тишина, слегка неловкая, так как не было понятно, был ли это конец рассказа.

– Ну, вот и все. Конец. Не очень-то интересная история, – продолжала она, не давая Рут возможности ответить. – Она действительно глупая. Я не знаю, почему я ее вспомнила. Ну, была крыса, и мужчина ее пристрелил. Ну и что? Чего-то не хватает. Но я не знаю, чего именно. Я имею в виду – в чем конфликт?

– А мне очень понравилось. Твоя мать сначала бьется в истерике от крысы, а затем не хочет платить. Господи, я знаю таких людей.

– И я тоже, – свою мать.

– Может быть, тебе надо было больше расписать тему ее беспокойства о том, что соседи могли увидеть грузовик. Под социологическим углом. А кстати, соседи узнали?

– Да, Мильтон всем рассказал. Все его друзья пришли посмотреть на отверстия от пуль. Одно из них мы заштукатурили, а второе до сих пор еще там, в лепнине на стене.

– А кто-нибудь что-нибудь сказал?

– О да. Об этом все говорили, но ничего особенного. На самом деле у каждого есть своя крысиная история. Может быть, это интересная тема. Абсолютно все, кому бы отец ни поведал эту крысиную историю, в ответ рассказывали свои крысиные истории. Эти ветхие дома у воды… ничего не поделаешь.

– Это, наверное, то же самое, как у каждого есть свои тайные фантазии.

– Я хотела еще также написать о Филиппе. Но каждый раз, когда я пишу о сексе, получается какая-то ерунда. Знаешь, я никогда не делала это по-собачьи с Тедди. Мы пробовали многое, только не это. Но когда пытаешься об этом написать, выходит ужасно глупо. Когда ты занимаешься этим, тебе это кажется таким значительным, чисто физически, ну и мысленно тоже, нарушение табу, ты понимаешь, о чем я? Но об этом трудно писать. Нет подходящих слов, ну ты знаешь, что я имею в виду. Я имею в виду, что даже слово пенис звучит глупо. Все эти слова такие дурацкие: член, хрен, сосиска, шланг. Ими невозможно сказать правду.

Моя невидимость становилась все более неловкой.

Я была удручена таким напором интимных подробностей, которыми сама не могла поделиться. Комизм ситуации заключалась в том, что две американки приезжают в Европу в поисках материала для своих сочинений и что же всплывает на поверхность, когда они начинают излагать это на бумаге? Мама и папа; папа вслепую плывет в открытом море, мама спорит с крысоловом по поводу оплаты за убитую крысу.

Я достала с багажной полки свою нейлоновую сумочку – она лежала там, как маленький теленок, зажатый между двумя огромными коровами, – и молча вышла из купе, повернула налево и увидела своего кадета из Сен-Сира, (уже без кивера), который возвращался из туалета, расположенного в конце вагона. Он резко свернул и вошел в свое купе.

Я тихонько постучала в это купе и открыла дверь.

– Здесь есть свободные места? спросила я. – Une place libre?

Он пожал плечами, хотя в купе больше никого не было, и в поле зрения не было ни одного чемодана, кроме его коричневой продолговатой дорожной сумки и моей нейлоновой сумочки. Он подвинул в сторону свой великолепный кивер, лежавший на сиденье рядом с шикарным дипломатом, который он использовал вместо стола. Он писал письмо.

– У вас очень красивая шляпа, – сказала я по-французски: Un chapeau extraordinaire.[12]

Я и не думала его смущать, но он покраснел и прикрыл рукой свое письмо, как будто боялся, что я прочту его.

– Vraiment,[13] продолжила я, и вдруг меня заклинило. – Vraiment, повторила я, но ничего больше не смогла сказать. – Нет, действительно, vraiment, vraiment, un chapeau extraordinaire.

Был ли это знак? Эта языковая амнезия? Может быть, мозг посылал мне сигнал вернуться домой?

– У вас все в порядке? – спросил он по-английски.

– Да, спасибо. Всякий раз, когда я пытаюсь говорить по-французски, получается по-итальянски, но теперь все будет в порядке.

Его шляпа называлась «казуар», как разновидность птицы, которая обитает в Новой Гвинее, а его звали Готье, что, как я поняла позже, в английском соответствует Уолтеру, Уолту (какое смешное имя для француза), и он был очень милым молодым человеком, который направлялся в Малхауз навестить дядю перед тем, как вернуться в училище Сен-Сир. Его позабавил мой рассказ о папином замороженном десерте. Он никогда ничего подобного раньше не слышал, и я пообещала выслать ему рецепт. Он был уверен, что его маме рецепт понравится. У меня все еще сохранился его адрес и даже номер телефона в маленькой черной адресной книжке, но я так и не отправила ему рецепт. Не знаю почему. Может быть, потому, что я пыталась связать с ним мои надежды, ожидала, что он наберется смелости сказать мне словом или жестом, что то, что я делала, правильно, что я должна продолжать в том же духе или же что я совершила ужасную ошибку и должна повернуть назад, пока еще не поздно, но я не смогла этого сделать. Тут не было его вины. Просто тот рыжеволосый слепой человек продолжал пробиваться сквозь темные волны моего воображения. Интересно, о чем он думал? И почему он повернул назад? Это было настоящей загадкой. И так же, как Иоланда и Рут, я думала о своих родителях – о папе, в пожилом возрасте, одиноком, слепо плывущем в темноту, откуда нет дороги назад. И, конечно же, о маме, которая однажды нашла крысу в туалете в подвале. Она надела резиновые перчатки, подняла крысу и завернула ее в фольгу, а потом в пластиковый пакет, чтобы собаки не учуяли запах. Проникла ли крыса в туалетную комнату и просто свалилась в унитаз или попала туда снизу по трубам? Что из этого хуже, вообще говоря? Мы много спорили об этом, но не могли прийти к единому мнению. Да, вы правы. Мне хотелось кричать. У каждого есть своя крысиная история, что-то вроде тайных фантазий. И если бы события развернулись иначе, я бы вам рассказала свою историю.

Прозвучало объявление о второй смене на ужин, но Готье собирался поужинать с дядей в Малхаузе, а мне не хотелось есть. Я не была голодна. Я угостила его леденцом, а затем вернулась к своей книге, а он – к письму. Я задремала и спала, когда в купе вошел старый знакомый – проводник-итальянец и предложил проводить меня на мое место.

Я возразила, но он сказал, что мне нельзя оставаться здесь. Спальные места менять не полагается, и, кроме того, этот вагон будет отцеплен от поезда в Малхаузе вместе с vagone-ristorante, вагоном-рестораном. Когда я вернулась в свое купе, Иоланда и Рут были чем-то расстроены.

– Вы ведь американка?

Это прозвучало не просто как вопрос, а как обвинение. Мне и раньше в Европе приходилось слышать подобное, но обычно это было прелюдией к жалобам об американской политике, но никак не наезд на меня саму.

– А как вы узнали?

– Проводник нам сказал. Он немного говорит по-английски.

Проводник уже застелил для нас постели, две с одной стороны и одну с другой, так что мы стояли в линейку друг за другом на оставшемся узком пространстве. Рут пристально смотрела на меня через плечо Иоланды.

– Вы могли бы хоть что-нибудь сказать. – Иоланда, устроившая этот допрос, намеренно тяжело дыша, сгорбила плечи в справедливом негодовании – я не виню ее.

– Прошу прощенья, – сказала я. – У меня и в мыслях не было вас обманывать, я просто… Просто, когда вы вошли, я разговаривала с проводником по-итальянски, а потом я, должно быть, подумала, что так будет легче побыть одной. Я не была расположена к беседе.

Они в недоумении посмотрели друг на друга. Женщина, такая же, как и они, не хотела разговаривать с ними?

– Но вы слушали все, о чем мы говорили, не так ли? Держу пари, что вам это нравилось.

– Но было уже слишком поздно. Знаете, был момент в самом начале, когда я могла заговорить, тогда все выглядело бы нормально, но поскольку я упустила эту возможность… Потом было уже поздно. Я успела услышать слишком много.

– Но вы могли хотя бы предупредить нас, что они собираются отцепить от поезда вагон-ресторан. Пока мы разобрались, что объявляли обед, мы уже опоздали. Что мы теперь должны есть? Даже те маленькие тележки, которые время от времени проезжали мимо, исчезли.

– Мне очень жаль, – ответила я. – У меня в сумочке есть леденцы. Хотите?

Но этих дам леденцы не устраивали.

– Леденцы! О боже!

Мне ничего не оставалось, как забраться в свой панцирь, словно черепаха, залезть в постель прямо в одежде и накрыться одеялом с головой. Они продолжали бурчать и ворчать еще какое-то время, но не целенаправленно, а посылая свои жалобы в никуда, ведь я исчезла из их поля зрения. Они по очереди сражались со своими чемоданами, так как в купе было мало места, чтобы открыть оба сразу. Они рассчитывали на уютный пульмановский спальный вагон, а не эти плоские койки на сквозняке с бумажными одеялами и бумажными подушками. И они были голодны, по-настоящему голодны. Признаться, мне тоже уже хотелось есть, но я старалась об этом не думать, потому как видела, что они уже разделись.

Несмотря на все вагонные неудобства, они не собирались идти на компромисс в попытках устроится на ночь покомфортнее, так же как и не желали мять свои специально сшитые для поездки костюмы. Они задернули шторы и разделись догола, толкаясь в узком проходе между полками, ударяясь о полки и друг о друга, когда поезд раскачивался на ходу. При этом они демонстрировали мне все части тела от шеи до колен так открыто, как будто меня здесь совсем и не было. Я вновь стала невидимкой.

Лежа на спине и наблюдая за этим показом голых ног и задниц, я вдруг вспомнила Мэг и Молли, чью тайную плоть я разглядывала с нижней койки, когда мы жили с Молли в одной комнате.

У Рут, как и у Молли, были ярко-рыжие волосы на лобке и под мышками, и казалось, что ее тело вспыхивает пламенем. Иоланда наклонилась снять чулки, и я вдохнула, вместе с тонким ароматом дорогих духов, сильный запах, похожий на запах собачьего пота. По всей видимости, у кого-то были месячные.

Я закрыла глаза и глубоко вздохнула. Произошло что-то странное. Моя изначальная враждебность к этим женщинам превратилась в нечто подобное любви; я имею в виду не эротическую любовь, а ту, что питала к своим сестрам, воспоминания о которых не давали мне покоя, что было вполне объяснимо. Однажды я взяла – украла – десять долларов из маминой сумочки. И, поскольку никто из нас не признался в содеянном, нас всех отправили спать без ужина. Сестры, хотя и решили не выдавать меня, были голодны и в плохом настроении и не собирались спускать мне это с рук. Как Рут и Иоланда. Они хотели, чтобы я страдала от того, что сделала. Но недолго. Мои сестры никогда долго не злились, и уже довольно скоро мы стали дурачиться, как всегда… Трое путешественников, вместе отправившихся в путь, потом каким-то образом мы отдалились друг от друга – не из-за миль и километров, а из-за мужей и любовников, детей, смерти мамы и папиных денежных проблем. Я пыталась вспомнить, на что потратила те десять долларов. На кино? Конфеты? Книги? Игрушки? Истратила ли я все до цента? Или они до сих пор аккуратно спрятаны где-то между страницами какой-нибудь книжки? Я не могла вспомнить, но я помню, как папа поднялся наверх и сказал, что, если мы не угомонимся, ему придется нас отшлепать, и как затем он пришел опять, уже с гитарой, и пел наши любимые песни «Человек-пони» и «Бутылка вина». Но тем не менее нам ничего не дали поесть до самого завтрака.

Когда поезд прибыл в Малхауз, я решила искупить свою вину и добыть чего-нибудь съестного. Если вагон-ресторан собирались отцеплять, у меня было по крайней мере десять минут – вполне достаточно времени, чтобы купить три cestini.[14] Я не могла вспомнить это слово по-французски, но я четко помнила один из уроков в учебнике французского языка, по которому мы учились в лицее: молодой итальянец, впервые посещая Францию, высовывается из окна поезда и покупает одну из таких маленьких коробочек с ланчем – кусок паштета, завернутый в фольгу, хрустящая булочка, маленькая бутылка вкусного красного вина и так далее – у одного дружелюбного campagnard,[15] a тот рассказывает ему о географических особенностях региона и тонкостях французской кухни и вина и желает приятного путешествия.

Я выглянула из окна, влезая в шлепанцы. Никаких дружелюбных campagnards не было видно, но это меня не остановило.

Я нашла способ замолить свои грехи и не собиралась упускать эту возможность. Тем более, что сама тоже была голодна. Я просто умирала с голоду. Я подумала, это хороший знак.

– Пойду раздобуду что-нибудь из еды, – объявила я, выскочив из купе, не дав им возможности ничего ответить.

Платформа была переполнена высаживающимися пассажирами, включая моего кадета. Он по-дружески кивнул мне, но теперь мне было не до него.

– Десять минут? – спросила я человека в униформе, стоявшего на платформе.

Он посмотрел на часы:

– Dix minutes? C'est ca.[16]

Я прошла через зал ожидания к вокзальному ресторану.

– Я хочу купить что-нибудь поесть с собой в поезд, – сказала я медленно, вспомнив все, что знала по-французски. – Quelque chose a manger pour le chemin de fer.[17]

Парень за барной стойкой вокзального ресторана, почти пустого, посмотрел на меня встревоженно, как будто я ему угрожала. Как мне кажется сейчас, я, должно быть, попросила чего-нибудь поесть для железной дороги, но, между прочим, он бы мог и догадаться, что мне нужно, ведь мы же в ресторане. Это мне напомнило мой первый (и единственный) визит в Париж, когда я попросила таксиста отвезти меня на Эйфелевый тур, а он в ответ только моргал глазами и смотрел на меня непонимающим взглядом.

– Говорите медленнее, пожалуйста, – сказал мужчина за стойкой. – Lentement.

Все это было нелепо. Я его понимала, а он меня нет. (Так иногда бывает при разговоре по телефону. Ты все кричишь, и кричишь, и кричишь, а человек на другом конце провода твердит: «Алло? Алло? Алло?».)

– Cibo, сказала я громким голосом. – Un cestino.[18] – итальянские слова звучали по-французски. Я показала пальцем на рот и на свой живот. – Caisse,[19] – вполне отчетливо произнесла я. – Poitrine, commode, boite.[20]

Все еще пытаясь купить cestino, я говорила касса, грудинка, буфет, коробка. Коробка – вот что мне было нужно: «boite de picnic».[21]

– Boite de picnic? – И опять на его лице появилось мучительное выражение.

Быстро взглянув на часы, я поняла, что с тех пор, как покинула поезд, прошло четыре с половиной минуты. Я еще раз мысленно вернулась к той сцене в учебнике, но в памяти всплыло только то, что дело происходит на станции в Авиньоне и что Петрарка не то родился в Авиньоне, не то уехал туда жить.

– Не желаете перекусить?

– Si, si. To есть, oui.oui. S'il vous plait.[22]

– Да конечно, mais oui. Присаживайтесь, пожалуйста. Он указал на ряд пустых столиков. – Я принесу вам меню. Вареный цыпленок, – по-моему, он сказал именно это, – очень хорош сегодня.

– Non importa![23] – крикнула я, опять по-итальянски. – Это не имеет значения. Что-нибудь. Я очень голодна.

Я понимала его прекрасно, но видимо что-то с моей стороны мешало ему понять меня. Возможно, французу просто не могло прийти в голову, что кто-то может заказывать еду так наспех и непродуманно. В любом случае было трудно найти слова, чтобы передать, насколько я тороплюсь, хотя тело, наверное, выдавало мое состояние.

– Вам нужен туалет? – спросил он.

– Non, non. Le train parte tout de suite.[24]

Прошло еще две минуты.

– Le train?[25] А-а! Вы хотите un panier – repas[26] с собой в дорогу на поезд? – Он резко мотнул головой в сторону платформы, где поезд издавал гудки и выпускал пар из тормозов.

– Si, si, oui, oui, oui.

– Moment.

Как только он исчез за завешенной шторой дверью позади бара, я сообразила, что забыла про Рут и Иоланду.

– Три! – крикнула я. – Siamo in tre. Trois personnes. Quelque chose pour trois personnes.[27]

Он оглянулся через плечо и кивнул, поднимая вверх три пальца: – Trois?

– Oui, oui, oui.[28] Я решила, что могу дать ему три минуты. С того места, где я стояла, мне был виден последний вагон моего поезда.

Прошло две минуты. Три. Когда онвернулся, я была уже на грани срыва. Он вручил мне длинную плоскую коробку, перевязанную бечевкой и чек на сто франков, который я оплатила в кассе.

Я, конечно же, не собиралась есть бесплатно, но сто франков показались мне немыслимой суммой, около двадцати долларов за пару сандвичей! На самом деле такой суммы во франках у меня наличными не было, но я быстренько обналичила свой дорожный чек, при этом, поскольку нервничала, подписывая его, с трудом вспомнила собственное имя.

Наш поезд, от которого отсоединили три последних вагона, уже тронулся, когда я прибежала на перрон. Я на секунду растерялась, не зная, что делать, отказываясь верить, что поезд в самом деле уйдет без меня. Я, конечно, знала, что даже в Италии поезда не ждут опоздавших пассажиров, и что во Франции поезда иногда отправляются даже раньше, просто ради удовольствия испортить кому-нибудь поездку. Но в душе я считала, что несправедливо вот так оставлять меня. Ведь я же хотела достать еды для себя и тех двух американок, моих сестер, которые теперь подумают: она, мол, получила по заслугам, и никогда так и не узнают, что я старалась ради них. Это было совершенно незаслуженно, слишком несправедливо. Почему кондуктор не убедился, вернулась ли я на поезд? Я просто не могла в это поверить. А потом я бежала вдоль длинного перрона, уходящего в ночь.

Сначала ноги у меня заплетались, потом я их распутала, и они понесли меня все быстрее и быстрее – мимо лавочек и питьевых фонтанчиков, – пока не оказалась на самом краю платформы, где стояли тележки, доверху нагруженные коробками, сумками и чемоданами. Если бы это была сцена из фильма, объектив то наезжал бы на Марго, то отъезжал, чтобы в кадр попала коробка с двадцатидолларовыми бутербродами, болтающаяся у нее в руке. Затем показали бы уходящий поезд; камера заглянула бы в освещенное окно купе, так же, как это сделала и я, а там лицо старика, прильнувшее к оконному стеклу, или, возможно (в киноверсии), обнимающиеся влюбленные. А дальше сцена была бы такая: поезд все пыхтит и пыхтит, набирая обороты, а я все бегу, бегу и бегу, не и состоянии его догнать… На самом деле я догоняла его. Это как раз не было большой проблемой; проблема была в том, чтобы суметь в него запрыгнуть, например на открытую площадку последнего вагона.

Будь перрон длиннее хотя бы метров на двадцать, я думаю, у меня бы получилось, а так – не вышло. Вместо того чтобы догнать поезд, я прыгнула в темноту в конце перрона, приземлилась на ноги, споткнулась, упала на твердые белые камни и поднялась (все еще держа в руках коробку с бутербродами). Поезд, увозя с собой мой багаж, и паспорт, и билет «Исландских авиалиний» (с открытой датой обратного вылета), и все мои инструменты для переплетных работ, равнодушно удалялся, светясь тремя красными огнями, как звездами – затухающими красными гигантами, – недвусмысленный знак, которого я ждала. У него могло быть только одно значение.

На краткий миг я совершенно успокоилась, когда в голове промелькнула мысль, что у меня хватит денег, чтобы снять номер в гостинице, и что мой багаж – нейлоновый чемодан и гарвардскую сумку для книг – наверняка вернут на следующий день. Это состояние длилось всего пару секунд. А после я начала кричать, проклинать поезд, сперва по-английски, а затем по-итальянски, в чем была вполне искусна: porcavacca-madonna, porcavaccamadonna[29] и так далее. К сожалению или, может быть, к счастью, единственное французское ругательство, известное мне, было sacrebleu, которое я считала довольно приличным. Но тут мне вспомнилась фраза из моего учебника, в повелительном наклонении: «Остановите этого мужчину. Он украл мой зонт!» – и я стала орать вслед удаляющимся красным огням: «Arrêtez cet homme. Il a vole mon parapluie! Arrêtez cet homme! Arrêtez cet train!».[30] К моему великому изумлению, поезд остановился.

Я не сразу это заметила. На самом деле я прошла половину перрона, прежде чем взглянуть назад, и даже тогда не было совершенно очевидно, что красные огоньки больше не удаляются. Сидя на лавочке, пытаясь взять себя в руки в этих обстоятельствах, думая, надо или нет позвонить папе и как он отреагирует: будет ли рад, моему столь быстрому возвращению или этот кошмар просто подтвердит его подозрение, что я не готова и никогда не буду готова сама о себе заботиться? Должна ли я попросить его позвонить в библиотеку Ньюберри и сказать им, что я возвращаюсь домой? Я снова посмотрела в сторону ушедшего поезда, и теперь заметила, что красные огни были несколько ярче, чем до этого, и вскоре они стали еще ярче. От удивления я не в силах была даже подняться с лавки. В тот момент мне и в голову не пришло, что поезд может сдавать назад по какой-то другой причине, кроме как для моего удобства. Я была счастлива – просто вне себя от радости, – и надо было взять себя в руки, чтобы не разразиться истерическим смехом.

К тому времени, когда поезд вернулся на станцию, его уже поджидала толпа железнодорожных служащих, к которым присоединилась дюжина жандармов в красивой униформе. Что-то подсказало мне: надо оставаться на месте, не привлекая к себе внимания. Во многих купе горел свет, и я заметила Иоланду, ненадолго прильнувшую к окну в вагоне, который теперь был последним. Ее лицо было белым как мел в искусственном свете люминесцентных ламп. Потом мелькнуло лицо Рут, такое же бледное. Жандармы и железнодорожники поднялись в поезд. Предусмотрительно выждав паузу, я последовала за ними и сразу же нырнула в один из туалетов. Я нервничала, и меня немного трясло, но я была довольна собой.

Когда я вышла из туалета, жандарм довольно грубо приказал мне вернуться в свое купе toute de suite.[31] Мне также напомнили (я так думаю), что нельзя спускать воду в туалете на станции.

– О'кей, – сказала я, – О'кей.

Жандарм слегка задел кончиками пальцев мою задницу, когда я протискивалась мимо него в коридоре. Французы так романтичны. Я опустила каблук прямо на носок его блестящего черного ботинка.


Поезд задержали почти на полтора часа, пока железнодорожники проверяли стыковку, тормоза и прочее, а жандармы допрашивали пассажиров. Кто-то рванул стоп-кран – серьезное правонарушение, не простая выходка.

Компьютеры в трех странах меняли расписания, чтобы приспособиться к нашему экспрессу Люксембург-Венеция. Нас предупредили, что пассажиров могут попросить выйти из поезда и подождать несколько часов на станции. Все жандармы хотели знать только одно: кто дернул стоп-кран. И тот, чьи пальцы пощекотали мою попку, думал, что мое неожиданное появление из туалета, возможно, дает ключ к решению этого вопроса. Он видел тут что-то странное, но он не был Шерлоком Холмсом и не знал, что с этим делать.

Он допрашивал нас по-французски, а я переводила, как умела, для своих соседок. Иоланда и Рут оставались на полках, натянув одеяла до шеи.

– Зачем нам, ради всего святого, срывать стоп-кран?

– Pourquoi tirerontils, – перевела я, – le signal d'alarme?[32]

– Non, non, – поправил меня он. – Pourquoi est-ce qu'elles tireraient le signal d'alarme?[33]

Вот, что он хотел знать.

Я снова посмотрела на предупреждение, написанное на трех языках (но не на английском): Defense d'actionner le signal d'alarme,[34] штраф 5000 французских франков. Без шуток. Тысяча долларов. И вплоть до года во французской тюрьме.

Он допытывался, почему я была в туалете после того, как поезд остановился и всем пассажирам велели оставаться в своих купе.

– Потому что мне надо было пописать, – заявила я, неожиданно легко вспомнив, как это звучит по-французски. – Мне нужно было faire pipi.[35] Неужели не понятно?

Мы вздохнули с облегчением, когда он вышел из нашего купе и пошел в следующее, и еще большее облегчение испытали, когда поезд после этой нервной задержки снова покинул станцию.

* * *
По правде сказать, мне никогда не нравились французы. На мой взгляд, они в той же степени грубы и невоспитанны, в какой очаровательны и грациозны итальянцы. Я даже кухню итальянскую люблю больше. Недостаток тонкости и изысканности компенсируется верностью исходным ингредиентам, к которым относятся не как к сырому материалу, коему должно быть организованным и полностью трансформированным во что-то, чего никто не ожидал, а как к… Как бы это лучше сказать? Как к самим себе, я думаю, чью индивидуальность следует уважать. Но я вынуждена признать, что наше quelque chose a manger pour le chemin de fer на скорую руку оказалось гастрономической радостью, un repas extraordinaire.[36] И даже более того. В сложившихся обстоятельствах, это была просто радость в чистом виде.

Мы ели стоя, разложив еду на верхней полке. Коробка изрядно помялась, поэтому некоторые оливки оказались впечатанными в смородиновый пирог, но вскоре мы все привели в порядок. Таких маленьких пятнистых оливок я больше нигде не пробовала. Я стояла между Иоландой и Рут; мы касались друг друга, когда тянулись руки то за тем, то за этим в нашем импровизированном, холодном буфете: за ломтиками паштета, маленькими вареными раками, ароматным пирогом со свининой и говяжьей начинкой, замаринованной в красном вине, копчеными колбасками, сыром груер. Все это мы ели руками. Пришлось снова снять сверху чемодан Иоланды, чтобы достать штопор для вина, и мы пили прямо из бутылки, вкусный рислинг, немного взболтанный, но все еще прохладный. На десерт были маленькие золотые сливы и пирог. Не помню, чтобы когда-нибудь раньше я получала такое наслаждение от еды.

Пока ели, мы разговорились. Я рассказала им о папе и его десерте «Сен-Сир», и о том, как мама нашла крысу в туалете, и как наказали меня и сестер, и как я не могла вспомнить, что сделала с десятидолларовой банкнотой, которую украла из маминой сумочки, и как меня угораздило поехать в Италию.

К тому времени я почти догадалась, кто сорвал стоп-кран, но не хотела спрашивать – а вдруг я ошиблась. Но это была правда, хотя они не признались, пока мы не уполовинили вторую бутылку вина. Они дернули кран вместе, и их руки переплелись на его деревянном набалдашнике.

– А если был бы способ определить, чье это купе? Ну, как в общежитии: когда ты включаешь утюг, и вышибает пробки, то можно узнать, какая комната виновата.

– Мы должны были рискнуть. Мы не могли просто так тебя бросить. Знаешь, мы видели, как ты бежала. Ты летела как ветер. Мы обязаны были что-то сделать.

– Спасибо, – сказала я. – Может, вам написать об этом рассказ? Два рассказа. Я буду ждать их появления в «Редбуке».[37]

– Хорошая идея. Наше первое европейское приключение.

На часах была полночь, когда мы потушили свет и забрались под одеяла, но не представляю, сколько было времени, когда я проснулась ночью в абсолютной темноте. Я не знаю, проспала я полчаса или пять часов. Я прислушалась, не проснулись ли Иоланда и Рут, потом вылезла из постели и прижала лицо к оконному стеклу, силясь увидеть то, что можно было увидеть. Kaкие незримые границы пересекли мы ночью? Были ли мы все еще во Франции? В Швейцарии? Или в Италии? Если я гляжу вверх, смотрю ли я на высокую гору? Если я перевожу взгляд вниз, смотрю ли я на темно-зеленую долину? Если я гляжу прямо, смотрю ли я на виноградники на террасных склонах? На высокие пастбища, усеянные коровами? Я ничего не могла разобрать в кромешной темноте. Но это не имело никакого значения. Забавная вещь: я не знала, где нахожусь, но знала, что нахожусь там, где мне хочется быть.

Глава 2 Карманы тишины

Поезд прибыл во Флоренцию в восемь вечера. Я не знала, что буду делать дальше. Всего какой-нибудь один телефонный звонок отделял меня от тепла, крова, еды, бокала вина, но меня никто не ждал. Никто не просил меня приехать; а те многочисленные друзья, яркие образы которых хранила моя память и которые, без сомнения, были бы рады меня увидеть, уже давно перестали писать. Я так и не смогла понять до конца, по какой причине я никогда не отвечала на их письма. Было холодно и шел дождь, поэтому я решила остановиться в каком-нибудь пансионе, хотя бы на первую ночь.

Как сообщалось в газете «Иль Паэзе Сера», купленной мною в Риме, обстановка почти нормализовалась, но на самом деле ни один из пансионов вблизи вокзала не был открыт, а таксист, который подобрал меня, когда я возвращалась на станцию со стороны неосвещенной Виа Фиуме, и повез в направлении Фортецца да Бассо, разразился целой тирадой резких обвинений в адрес правительства, даже не спросив, куда мне надо ехать. Рим официально заявил, что обстановка нормальная, нормалита, как сказал шофер, потому что вода спала.

– Нормалита! Никакой социальной помощи, ни бульдозеров, ни грузовиков, ни еды, ни питьевой воды, вообще ничего! И это называется нормалита? – Он откинул голову назад, насколько это было возможно, и энергично жестикулировал правой рукой, сжав кончики пальцев, как будто проталкивая что-то куда-то вверх.

– Не могли бы вы отвезти меня в пансион, пожалуйста?

– Куда?

– Куда-нибудь поближе к центру, если это возможно, но чтобы не очень дорого.

Он обернулся и окинул меня недоверчивым взглядом, не снижая при этом скорости. Он управлял одной левой рукой, постоянно дергая руль в разные стороны, как будто пытался удержать маленькую парусную лодку в бурном течении.

– Non c'e. Ничего нет, синьорина. Вам придется поехать в Фьезоле.

– Сколько это будет стоить?

– Десять тысяч лир.

Я разделила это на тысячу шестьсот. Около шести долларов.

– Автобусы ходят?

– Не сегодня вечером. Может быть, завтра.

– В городе ничего нет?

– Niente. Ничего.

Мы объехали круг вокруг Фортецца да Бассо и направились обратно к вокзалу. Дождь стал еще сильнее, не ливень, но достаточно сильный затяжной дождь. Неужели будет второе наводнение? Возможно ли, чтобы два наводнения случились за такое короткое время, или понадобится больше времени, чтобы вода накопилась в озерах и реках на вершинах соседних холмов, где-то там, откуда берет начало река Арно? Неожиданно я поняла, как мало знаю о гидродинамике земли. Но главное сейчас было найти комнату для ночлега.

– Va bene,[38] – сказала я. – Фьезоле.

Мы сделали полный круг и снова направлялись на север. Уставшая, я откинулась на спинку сиденья. Мужчина продолжал говорить, одна ужасная история следовала за другой: одиннадцать человек утонули в подземном переходе недалеко от станции; служебные собаки оказались как в ловушке в подвале; автомобилисты, застигнутые стихией, погибли, так как не смогли выбраться из своих заглохших машин; пациенты психиатрической больницы вылезли на крышу; двадцать лошадей утонуло в парке Касцин. Мебельный магазинчик его шурина на Санта Кроче был полностью разрушен. Popolo minuto, маленькие люди, разорены. И тем не менее правительство ничего не сделало.

На дороге почти не было машин, и мы двигались с неуютно большой скоростью вниз по улице, название которой я не помнила, когда вдруг неожиданно машина вильнула в сторону. Хлоп-хлоп-хлоп. Хлоп-хлоп-хлоп. Прокол шины. Сначала я подумала, что таксист просто проигнорирует это и поедет дальше, – удивительно, что он не повредил обод, – но в конце концов он съехал на обочину, опустил голову на руль и начал тихо плакать. Его жена и сын уехали в Сиену, сказал он через некоторое время, к теще, которая никогда не любила его. В его квартире нет воды, электричества, отопления, а теперь опять будет наводнение.

Я вздрогнула, когда вдруг неожиданно непонятно откуда раздался механический голос. Я не могла разобрать слов, но они разозлили водителя, который схватил микрофон и заорал в него, что у него gomma a terra.[39]

– Мне очень жаль, – сказала я. – Я могу чем-то помочь?

– Ничем. Сделайте так, чтобы прекратился дождь.

– Я не думаю, что снова будет наводнение, по крайней мере какое-то время, – сказала я, стараясь хоть как-то его успокоить. Дождь барабанил по крыше машины так громко, что мне приходилось кричать.

Он натянул шляпу и вышел из такси. Я слышала звук открывающегося багажника и почувствовала, как машину слегка качнуло, когда он поднял ее домкратом.

Я по-прежнему верила в особые знаки. Кадет, удаляющиеся огни поезда, американки. А сейчас эта спущенная шина, gomma a terra. Казалось, мир был переполнен знаками, противоречащими друг другу. Я думала, как было бы здорово, если бы Рут и Иоланда сидели со мной в этом темном такси, – тогда это было бы приключение, а не угнетающее недоразумение, – и вдруг заметила, что звук дождя изменился, и увидела свет в окне.

Я опустила стекло, чтобы посмотреть. Я слегка испугалась, увидев дюймах в шести от своего лица лицо мужчины, который пристально смотрел на меня. В одной руке у него был большой зеленый зонт, один из тех, что продаются во всех магазинах и на всех рынках. Он держал его над водителем, пока тот сражался с запасной шиной. В другой руке – фонарь. Это был мужчина лет пятидесяти, чисто выбритый, и его лицо, сияющее под Borsalino,[40] выражало легкое удивленное. Ветра не было, так что незнакомец и водитель были хорошо защищены от дождя огромным зонтом. Мужчина улыбнулся и закатил глаза к небу с многозначительным видом, как бы намекая, что руководство должно быть призвано к ответу. Его присутствие успокаивало, и мне захотелось попасть в круг его обаяния, то есть оказаться под его зонтом, поэтому я спросила, не знает ли он, где можно найти недорогой пансион. Это было единственное, о чем я могла думать.

– Mais non, – ответил он и начал быстро говорить по-французски. – …difficile… le centre… une deluge… Fiesole… rien a bon marche.[41] – Я думаю, он говорил то, что я уже знала: в центре города ничего нет, мне придется ехать в Фьезоле, но и там я не смогу устроиться дешево.

Как странно, подумала я, встретить француза при таких обстоятельствах.

– Она говорит по-итальянски, – сообщил водитель.

– Конечно, – сказал мужчина по-итальянски, обращаясь к водителю, копошащемуся на асфальте у его ног. – Но я в некотором роде лингвист и определил французский акцент.

– Остановите этого мужчину, – сказала я, вспомнив фразу из учебника французского языка. – Arrêtez cet homme. Il a vole mon parapluie.[42]

Он рассмеялся, и я вслед за ним.

– У вас очень хороший зонт, – сказала я по-итальянски.

– Merci beaucoup,[43] – ответил он, и затем добавил по-итальянски: – Но теперь я вижу, что вы вовсе не француженка. Прошу меня извинить.

Он дал мне возможность открыть мою истинную я уаковую принадлежность, чего я не пожелала сделать, и штем он продолжил:

– У нас было наводнение, семь метров воды в Сайта Кроче, вы ничего не найдете в городе, вам придется поехать в Фьезоле, и, поверьте мне, вы не найдете там ничего дешевого.

– Я знаю, что было наводнение, – сказала я.

– Тогда что вы здесь делаете?

– Я думала, что могу помочь.

– Si, si. Un angelo di fango?[44]

Ангел слякоти? Я не имела ни малейшего представления, о чем он говорил.

– Конечно, – продолжил он, – вы можете остановиться у меня. – В моей квартире полно пострадавших от наводнения с нижних этажей, но еще один человек не проблема. Нет электричества, не работает водопровод, нет отопления (я слышала этот длинный список много раз на протяжении нескольких последующих дней), но сухо.

– Нет, нет, я не могу. Я лучше поеду в Фьезоле.

– Вы говорите уверенно, – сказал он, – как женщина, которая уже приняла решение.

– Вы очень добры. Но я думаю, так будет лучше.

– Magari.[45]

Magari. Одно из тех непереводимых слов, которые иногда заслуживают целой главы в книгах об Италии.

Я чувствовала, что водитель уже закручивает хомуты и вскоре мы будем готовы ехать. Таинственный незнакомец, как я думала о нем, предложил нам сигареты. Таинственный незнакомец с зеленым зонтом. Водитель взял сигарету, я отказалась.

– Arrivederla.[46]

– Piacere.[47]

Я закрыла окно и закуталась в пальто. Водитель курил свою сигарету.

– Вы американка, да?

– Si.

– Я так и подумал, что вы американка, но вы хорошо говорите по-итальянски.

– Grazie.[48]

– Prego.[49] Знаете, что я думаю, если позволите?

– Говорите.

– Он хороший человек, molto gentile.[50] – Я наклонилась вперед в темноте, чтобы услышать, что он собирался сказать. – Но вы правильно поступили, оберегли себя от кучи неприятностей. – Я откинулась назад.

Конечно, я поступила правильно. Я не могла пойти с ним. Но я оценила приглашение, и на самом деле этот случай вызвал у меня приятное чувство, как шанс погреться возле уютного камина, прежде чем идти спать.

* * *
Пансион Медичи действительно не был дешевым, но он был более чем комфортабельным: двойная кровать, огромный шкаф, персональная ванная с биде и вид на город. Утро следующего дня выдалось ясным и чистым. Из окна я могла видеть прямо перед собой Виа Фиесолана, где жили бабушка и дедушка Клаудии, недалеко от мрачного протестантского кладбища на площади Донателло, последнего пристанища Элизабет Барретт Браунинг[51] и еще одного поэта по имени Клаф.[52] К восьми часам я упаковала вещи, но мне не хотелось покидать эту прекрасную комнату, чтобы поменять ее на…? Перспектива навестить друзей, которых я не видела и не слышала (по собственной вине) уже десять лет, пугала меня больше, чем я ожидала. Я представляла их: замужем за незнакомыми мне людьми, живут в маленьких квартирках, полных детей и собак. Я на время отодвинула эти образы в сторону и приказала себе не волноваться. Ведь у меня был обратный билет, я всегда могла уехать домой, так что рано переживать. Но я думаю, проблема была именно в этом: я всегда могла уехать домой. «Дом – это место, где тебя всегда примут, если тебе надо туда вернуться», – мама часто цитировала эту фразу. Почему-то ей нравилась эта идея. Но тут было также и что-то тревожащее.

Я удивилась, обнаружив, что на завтраке полно американцев. Отказавшись от приглашения сесть за большой шумный стол, я в одиночестве заняла маленький столик, где могла наслаждаться видом и говорить исключительно по-итальянски с синьориной, которая принесла мне кофе латте,[53] сладкое масло, абрикосовое варенье и два кусочка вчерашнего пане-тоскано.[54] Свою инстинктивную антипатию к американским туристам я переняла от мамы. Но прислушавшись к их разговорам, я поняла, что меня окружают совсем не туристы, а даже хуже – «бывалые флорентийцы». Старые солдаты, которые счастливы опять быть в упряжке, и которые обмениваются наблюдениями о наводнении, бравируя своим знанием города и его истории перед восхищенными подчиненными – вечными студентами, серьезными молодыми людьми лет двадцати. Как и я, они явились во Флоренцию, чтобы предложить свою помощь. Как и у меня, у каждого из них, без всякого сомнения, была также личная причина приехать сюда. Почему я всегда так быстро готова судить других?

Я оставила ключ от своей комнаты на стойке при входе и вышла на улицу, где было достаточно свежо. Холодный и солнечный день, как в ноябре на Среднем Западе. При входе ждал лимузин, чтобы стремительно увезти какого-то высокопоставленного чиновника; люди менее значительные спешили на автобус номер семь, который стоял около пиццерии. Я не стала торопиться, и автобус ушел без меня. Я позволила ему уехать, решив при этом полностью отдаться сегодняшнему дню и посвятить день себе самой. Один день без всяких планов, чтобы день шел за мной по пятам, как говорил папа, чтобы посмотреть на политические плакаты, которые остались висеть с прошлых выборов: коммунистические, социалистические, христианских демократов; а еще, поглазеть на цветные афиши цирка, которых было три вида: слоны, белые медведи пьют Молоко из стаканов, сидя на велосипедах, молодая гимнастка летит в воздухе и протягивает руки навстречу паре мускулистых рук, простирающихся к ней откуда-то сверху. Теоретически я считала себя экзистенциалистом, создателем смысла и ценностей, но в реальности, конечно же, я была искателем. Я не могла не читать мир как книгу знаков: кадет, удаляющиеся огни поезда, американки, светящееся лицо мужчины с зонтом, а теперь еще цирковые плакаты. Кто подхватит меня, совершающую прыжок сквозь пространство?

Я вскоре обнаружила, что иду не в сторону Флоренции, а в сторону Монте-Чечери и Сеттиньяно, которые, как и Фьезоле, находятся на одном их холмов, окружающих город. Человек всегда куда-то идет, даже если он Просто позволяет ногам нести себя без всякой цели. Мы с мамой часто так бродили. Может быть, я пошла в этом направлении потому, что думала о маме, или я думала о маме потому, что пошла в этом направлении?

Я остановилась около Каза дель Пополо, – одного из баров, спонсируемых коммунистической партией, – выпить капучино, как мы часто делали с мамой H два года до того, как она заболела. Но, видимо, рак, который убил ее, уже делал свое дело, во время тех наших прогулок – с каждой затяжкой сигареты. Сильные французские сигареты без фильтра. Она курила В баре, курила на ходу, и я возмущалась, хотя мне нравился запах сигаретного дыма на свежем воздухе, словно запах горящих осенних листьев.

Мама купила очень подробную военную карту, чтобы нам не приходилось придерживаться дорог. На этой карте можно было найти любой самый маленький сарайчик, который попадался на нашем пути. Мы обожали эту карту и шутили, что будь она побольше, это была бы карта в натуральную величину, размером со всю Италию. Ею можно было бы укрыть страну, как одеялом из снега, и все бы совпало или не совпало бы – в зависимости от того, как хорошо картографы сделали свою работу.

Сейчас у меня с собой не было карты, но я не сомневалась, что как-нибудь вспомню дорогу. Трудно было заблудиться, поскольку дорога проходила слева, а сам город лежал в долине справа, хотя на самом деле, насколько я помню, мы с мамой умудрялись заплутать каждый раз, когда гуляли. Мы периодически сверялись с картой, а потом забалтывались и вскоре терялись. Но, в конце концов, мы утыкались в дорогу или выходили на край долины и обнаруживали город у наших ног: Дуомо, Палаццо Веккьо, Санта Кроче, Санта-Мария Новелла, Уффици, Палаццо Питти, Бадиа, Барджелло, зеленый купол синагоги прямо через дорогу от нашей первой квартиры. Это был мамин город, ее духовный дом, место, где все началось: Джотто, Микеланджело, Леонардо, Медичи… колыбель Ренессанса, открытие мира и человека.

Но был еще и другой город, мой. Моим городом был лицей Моргани, магазин обмена книг в бумажных переплетах на Виа Фиесолана, бар за Центральным рынком, где можно было заказать настоящие американские гамбургеры, завернутые в вощеную бумагу, со всеми ингредиентами. Когда кто-то упоминал Сан-Марко, в моей памяти всплывали не фрески Фра Анджелико, а студенческие забастовки, за которые мы периодически голосовали в школе, каждый класс отдельно. Я никогда не понимала сути этих забастовок, но мне нравилось чувство товарищества и демонстрации, проходившие на площади Сан-Марко. Моим городом были автобусные проездные и старая сырная фабрика, куда мы ходили раз в неделю в спортивный зал для занятий физкультурой, и все дома, в двери которых я могла позвонить, зная, что мне там рады.

Когда в 1952 году я впервые приехала в Италию с мамой, мне было пятнадцать и я была напугана до смерти. Но мама возглавлявшая программу по студенческому обмену для учащихся американских колледжей, ожидала обрести в этой стране земной рай. В сущности так оно и было. Но понимаешь это только позднее, оглядываясь на прошлое. Чем дольше мы здесь оставались, тем более двойственными становились наши ощущения.

В то время программ студенческого обмена практически еще не существовало, и не к кому было обратиться за советом. Оказалось трудно найти хорошее жилье для студентов. Семьи, принимавшие их, не хотели заявлять полученные за проживание деньги как доход, что создавало проблемы с налоговой инспекцией. Полиция – Questura – желала знать о студентах все, включая сумму, которую они будут платить семьям за проживание. Сами студенты не были счастливы, скорее растеряны. Им разрешалось принимать душ только два раза в неделю; девушки не могли мыть голову каждый день; в комнатах не хватало света; погода стояла невыносимо жаркая; учителя в языковой школе «Лингвавива», которые по договору подбирали приемные семьи и учили студентов итальянскому, были строгими и черствыми. И так далее. Более того, сама программа не имела легального статуса, так как ей не принадлежала никакая собственность.

У нас с мамой были свои жилищные проблемы. Нам досталась квартира (та, что через дорогу от синагоги) просторная, но неудобная. Расположение комнат бестолковое: негде было посидеть в уютной обстановке. Из окна кроме зеленого купола синагоги почти ничего не было видно. Соседи снизу всегда злились на нас, потому что наша ванная протекала, туалет постоянно засорялся. Но что хуже всего – квартира была абсолютно новой. Я думаю, мама смирилась бы с любыми бытовыми неудобствами, если бы мы жили в какой-нибудь средневековой башне или в палаццо пятнадцатого века, но в совершенно новом здании все это было невыносимо.

Помимо общих с мамой проблем у меня были и свои личные. Существовала американская школа, но мама говорила, что она слишком далеко от города и очень дорогая. Она дала мне триста долларов, в виде подкупа, чтобы я согласилась пойти в итальянскую школу (тогда, это казалось хорошей идеей), и деньги я уже потратила, поэтому не могла ничего изменить. Даже когда директор классического лицея имени Данте сообщил нам, что, поскольку школьный опыт работы с иностранцами, не знающими итальянского, был очень неудачен, он не хочет меня принимать. И это несмотря на то, что у меня были все нужные документы, от детского сада до девятого класса, переведенные на итальянский язык и заверенные рельефной печатью итальянского консульства в Чикаго.

Я изучала итальянский в школе «Лингвавива», но, похоже, без особых успехов. Классы были большие, а студенты (в основном двадцатилетние немки и скандинавки) горластые и агрессивные. Я целый месяц ходила на занятия, но так и не могла говорить по-итальянски, и казалось, во всем мире у меня нет ни единого друга.

К концу лета мы с мамой стали постоянными посетителями Американской церкви. Мама никогда бы не призналась в этом, но мы нуждались в помощи. Это была епископальная церковь, и там требовалось часто совершать коленопреклонения, для чего из спинки сидения напротив выдвигались ступеньки с кожаным покрытием, наподобие ступенек кухонной стремянки. Мама не была религиозной женщиной, но мне казалось, что она молилась по-настоящему, и это пугало меня. Я не знаю, получала ли она ответ на свои молитвы, но наши дела неожиданно резко изменились к лучшему, будто кто-то услышал нас и послал фею посмотреть, что можно для нас сделать. Хотя на самом деле не фею, а волшебника. Человека с благозвучным именем Бруно Бруни, которого мы встретили прямо в церкви во время перерыва на кофе после службы. Синьор Бруни был послан нам Богом. Он представил маму директору научного лицея Моргани, приятной доброжелательной женщине, которая сказала, что будет счастлива видеть меня в своей школе и что сначала будет трудно, но ее опыт работы с иностранцами, не знающими языка, весьма обнадеживает. Он успокоил любопытствующую Questura и помог нам найти более подходящую квартиру в Борго Пинти, недалеко от Дуомо, в старом доме, но весьма уютную и действительно удобную. По утрам я любила смотреть из окна на маленький фруктовый рынок. Я сделала дюжину фотографий, но у меня так и не получилось передать саму душу этого места.

Затем синьор Бруни помог маме организовать обязательные поездки студентов в Рим и Венецию, а мне он помогал с уроками. Я начала говорить по-итальянски только к Рождеству, но еще раньше выучила наизусть названия основных гор, рек, городов и так далее, каждой провинции и могла отбарабанить их перед всем классом, когда меня «допрашивали», что обычно вызывало одобрительные аплодисменты одноклассников. Мой ужас перед этими допросами был настолько велик, что, хотя я не в состоянии запомнить отдельно взятые факты, стоит мне начать, и я могу выдать всю длинную цепочку этой полезной информации.

К Рождеству стало понятно, что год будет удачным. Наши дела постепенно налаживались, время бежало все стремительнее, программа успешно развивалась; у меня было много друзей, и я уже говорила по-итальянски. На самом деле я не могла остановиться: говорила, говорила, говорила. Папа неожиданно навестил нас весной и отправился с нами по студенческой программе в Венецию. Синьор Бруни не смог поехать, что выяснилось в самый последний момент. Во время поездки я потерялась и до самого Лидо добиралась на вапоретто.[55] Папа нашел меня. В тот вечер в ресторане на Риалто мама пожаловалась, что какие-то женщины за другим столиком непристойно смотрят на нее. Мы потом постоянно подтрунивали над ней по этому поводу, папа и я. С какой стати кто-то будет непристойно смотреть на нее? Но она стояла на своем.

* * *
Только два года спустя, когда я вернулась во Флоренцию, чтобы окончить лицей вместе с прежними одноклассниками, я обнаружила то, что, по всей вероятности, было очевидно все это время для более опытного взгляда: мама и Бруно Бруни были любовниками. Случайно брошенная фраза одного из учителей Лингвавивы, которого я встретила на улице, заставила меня задуматься о присутствии синьора Бруни у нас дома, когда я приходила из школы; о ночных разговорах по телефону; о свежих цветах и о мужской перчатке на лестничной клетке; о новом платье и новой стрижке мамы. Это были кусочки головоломки. Я примеряла различные эмоции, но так и не смогла найти что-то подходящее. Я излила немного злости в письме, которое так и не отправила, немного негодования, немного меланхолии (приятной, которая у меня ассоциируется с Шопеном)… По правде говоря, я была немного заинтригована.


Как-то так получалось, что, когда мы с мамой терялись во время прогулок, мы частенько оказывались около красивого маленького кладбища немного не доходя Сеттиньяно. Выходили ли мы из леса, или поднимались вверх по небольшому склону, или сворачивали с какой-либо выбранной прежде тропы, мы попадали сюда и понимали, где находимся. Впереди наверху была маленькая деревня с очередным коммунистическим баром, очередным Каза дель Пополо, где мы обычно останавливались чего-нибудь выпить перед тем, как сесть в автобус и ехать вниз, обратно в город.

Когда я дошла до кладбища, я ненадолго остановилась, ежась от холода. Кладбище представляло собой горизонтальную площадку в виде ступеньки, высеченной в холме, прямо над дорогой. На многих могильных камнях красовались фотографии усопших в водонепроницаемых литых овалах, которые блестели, как глаза при солнечном свете. Множество маленьких огней, горевших постоянно (пока семья оплачивала счета за электричество каждые три месяца).


Незадолго до смерти мама записала для нас пленку, несколько пленок. Она хотела нам кое-что сказать, значительное и незначительное. Это была какая-то тайна. Что такого ей надо было поведать, чего она не могла открыть нам лицом к лицу? В конце концов, мы не были одной из тех семей, в которых не умеют разговаривать друг с другом или выражать свои чувства. Во всяком случае мы были совершенно другими.

– Я просто хочу иметь возможность сказать то, что мне приходит в голову. Не стоит по каждому поводу звать вас. За день возникает столько всяких мыслей, и ночью тоже, особенно ночью. Столько счастливых воспоминаний, иногда и несчастливых тоже, но в основном счастливых. Пусть у вас останется запись всего этого. Так много хочется сказать каждой из вас и всем вам вместе.

Так что папа установил у ее постели магнитофон. У него, музыканта-любителя, было полно всякой звукозаписывающей аппаратуры, которой он активно пользовался.

– Почему бы тебе просто не достать мне один из тех маленьких кассетников? – спросила мама, но отец все привык делать с размахом. Он установил двухдорожечный магнитофон у постели, на столе, где мама держала свои лекарства. Он купил два новых низкочастотных микрофона и перепробовал все возможные положения микрофона и установочные параметры магнитофона. Для него это был способ справиться с переживаниями.

– Проверка. Раз, два, три, четыре, проверка. А теперь ты скажи что-нибудь.

Но мама не желала.

– Я чувствую себя как на сцене; на радио. – Один микрофон был закреплен на штативе и раскачивался над кроватью. – Я хочу, чтобы все это было уединенно.

– Проверка. Раз, два, три, четыре, проверка.

И магнитофон повторял: «Раз, два, три, четыре, проверка».

И напоследок он соорудил пульт дистанционного управления, который мама могла держать у себя на постели, чтобы ей не приходилось поворачиваться для включения и выключения магнитофона. Все, что ей нужно было сделать, это нажать кнопку.

– Я давно хотел собрать такой, – сказал папа. – Так профессионалы исправляют свои ошибки. Если ты ошибся нотой, ты просто играешь вместе с записью на магнитофоне, и когда подходишь к этой неправильной ноте, сначала нажимаешь кнопку «включить», а потом кнопку «выключить», и все записывается поверх предыдущей записи.

Когда папа закончил с установкой, мама почувствовала себя лучше. В ее жизни, в том, что осталось от нее, была цель. Миссия. Что-то, что надо довести до конца. Что-то, что нельзя было не довести до конца в сложившихся обстоятельствах: запись о счастливой, плодотворной и иногда бурной жизни пред лицом смерти. Смерть была лупой, призванной показать вещи такими, какими они являлись на самом деле: то, что было важно, должно было стать по-настоящему важным, а то, что неважно, уйти в тень.

Мама держала пленки прямо на кровати. Она не хотела, чтобы мы их слушали, пока она жива. И долгими летними днями мы слышали, как она то включала, то выключала магнитофон. Иногда, просыпаясь посреди ночи, чтобы сходить в туалет, я слышала знакомое щелканье магнитофона и прислоняла ухо к двери маминой комнаты, но не могла разобрать, что она говорила. Был слышен только невнятный шепот ее ослабленного голоса.

Она наговорила с полдесятка семидюймовых пленок. Семь часов записи. И когда она сказала все, что хотела сказать, то больше не произнесла ни слова. Через неделю после этого она умерла, и с момента ее смерти дом казался необычайно тихим, даже когда папа играл на своей гитаре и мы все пели.

Прошло больше трех лет, прежде чем мы набрались смелости послушать пленки, все это время лежавшие на полке в кладовке в столовой рядом с уотерфордским хрусталем, которым мы больше не пользовались. Когда я говорю «смелости», я не имею в виду, что мы боялись того, что могли услышать. Мы боялись, что не сможем вынести всего этого, особенно в праздники. Но в этот раз мы замечательно провели Рождество и чувствовали себя сильными. Папа, торговавший авокадо на Чикагском рынке Саут-Вотер и после смерти мамы позволивший бизнесу сойти на нет, теперь работал на чужого дядю, но был довольно в хорошем расположении духа. После двух лет обучения на хранителя книг в Гайд-парке я нашла работу в хранилище библиотеки Ньюберри. Молли переехала в Анн Арбор; Мэг вышла замок и ждала ребенка, и ее муж Дэн был просто замечательный. Красивый, романтичный, практичный, талантливый. Папа научил его играть блюз на арфе, и он так быстро это освоил, что они все вместе записали пленку: папа играл на гитаре, Дэн – на арфе, а Мэг и Молли пели блюз, который в детстве всегда приводил нас в недоумение и который по-прежнему продолжает удивлять меня:

Мистер Пекарь мой Бисквит,
Стал рабом я, без обману.
Гавриил в трубу протрубит,
Из могилы я восстану
Ради джема
И ради бисквита —
Знаешь наверняка:
Как душа высока,
Когда сыт я душевным бисквитом
Был новогодний день. Сегодня Мэг и Дэн собирались уезжать назад в Милуоки. Молли решила остаться с папой и со мной еще на несколько дней, прежде чем вернуться в Анн Арбор. Похоже, просто пришло время, и никто не удивился, когда Мэг принесла одну из бобин в гостиную, прижимая ее к своему большому круглому животу.

Папа встал и молча начал заправлять пленку; Мэг подкинула пару бревен в тлеющий камин, затем подсела к Дэну за рояль, и тишину наполнили звуки хорового пения «Firm Firm Firm», маминой любимой рождественской песни: «A venti-cinq de desembre,[56] fum fum firm». Молли и я сидели на противоположных сторонах дивана, уперевшись друг в друга босыми ногами.

Папа включил магнитофон, и на мгновение наступила тишина, настолько напряженная, что собаки, дремавшие возле огня, навострили уши. (Если бы мама была тут, она бы заставила их лежать на их коврике, под роялем). Папа быстро пересек комнату и сел на стул.

Я думаю, каждый из нас в тот момент задавал себе свой вопрос, даже Дэн, который не был знаком с мамой, но достаточно много слышал о ней, и, возможно, мы все были немного напуганы. Что окажется по-настоящему важным? А что отойдет в тень?

Я не знаю, что думали другие, но я думала о синьоре Бруни. Я никогда ни с кем не обсуждала синьора Бруни, даже с Мэг или Молли, и тем не менее любопытство не покидало меня, поскольку я никак не могла вписать его в картину нашей семьи. Между папой и мамой возникало много разногласий, и родители никогда не пытались скрывать это от нас, но в целом жизнь нашей семьи была построена на любви, которую они испытывали друг к другу и которую они постоянно выражали физически. Один не мог пройти мимо другого, чтобы слегка не шлепнуть его по заднице, и они частенько ложились днем отдохнуть, хотя было ясно, что они не устали. Ну каким образом Бруно Бруни вписывался в эту картину? Был ли он одной из тех вещей, которые оказались по-настоящему важными? Или он должен был отойти в тень? Я не знаю, почему меня это настолько заботило, но это было так.

Мы ждали и снова ждали. Папа поднялся со стула и что-то настроил. По-прежнему ничего не было слышно. Он промотал пленку немного вперед и снова включил запись. Опять ни звука. Большие бобины крутились в тишине. Папа снова промотал пленку вперед. Ничего. Он перевернул бобину на другую сторону и опять включил магнитофон. Ничего. Мэг встала и принесла из кладовки остальные пленки. Они все были четко подписаны: 5 – 10 августа 1960, 10–14 августа 1960, 15–19 августа 1960. И так далее. Папа пробовал одну за другой, но не было слышно ни единого звука.

Я никогда раньше не видела, как папа – или кто-то другой из взрослых –так бы терял контроль над собой. Это произошло не сразу, но было слышно, как это нарастало. Он провел остаток дня около магнитофона, перепробовав все. Если вам когда-либо приходилось иметь дело со сложной стереосистемой, вы знаете, что в таких случаях обычно надо нажать какую-то кнопку, или повернуть какую-то ручку, или все дело в соединительном шнуре, который вставлен не в то отверстие. Все просто. Но папа испробовал все возможные варианты. Мы, сидя на кухне, слышали, как он не переставая тихо ругался. Время от времени раздавался громкий звук, когда он включал какую-нибудь другую пленку или настраивался на волну радиоприемника, но он не мог добиться ни единого звука от маминых пленок, и в конце концов он взорвался. Он ничего не разбил, просто начал кричать, Орать, истошно ругаться, как только мог. А потом он стал плакать, по-настоящему плакать, навзрыд, и, спотыкаясь, побрел к себе вверх по лестнице.


Около трех часов Мэг и Дэн уехали в Милуоки. Дэну завтра нужно было выходить на работу. Молли и я разгрузили посудомоечную машину, загрузили ее снова, а посуду, которая не вошла во вторую загрузку, перемыли вручную. Мы положили тушку индейки в утятницу, залили водой и поставили тушиться. Молли отмыла доску для мяса хлоркой, как это делала мама, пока я убирала па место специи, расставляя их в алфавитном порядке. А затем мы вынули из буфета в кладовке все банки и крышки и разложили их по парам. Это было похоже yа попытку найти парные носки; там было полно банок и крышек, которые не подходили друг к другу.

И конце концов, когда больше делать было нечего, мы пошли наверх. Я никогда раньше не боялась приближаться к отцу, даже когда он сердился. Но тогда я боялась, боялась того, что мы могли обнаружить. Мы на цыпочках прошли через мамину комнату и настежь открыли дверь в спальню. Папа лежал ничком на постели. Полуденное солнце, зажатое между скошенными краями оконного стекла, накрывало кровать маленькими радугами. Папины блеклые волосы – когда-то морковно-рыжие, – были обрызганы светом, мы решили, что он спит, но когда Молли на цыпочках обошла кровать, он открыл глаза.

– Папа? Ты в порядке?

Я видела, как он покачал головой: нет.

Он держал заслонку камина закрытой, и в спальне было очень холодно. Молли приподняла край одеяла, залезла под него и легла рядом с папой. Я пристроилась с другой стороны. На кровати было еще два одеяла. Я натянула одно из них на себя, и мы лежали так до наступления темноты, наблюдая за тем, как с заходом солнца маленькие радуги постепенно срастались и наконец совсем исчезли.


Раза четыре или пять в году Энн Ландэрс публикует чьи-то письма, призывая читателей сказать своим любимым о том, что они любят их, – пока еще не поздно. Когда я читаю эти письма, я думаю о маме и ее пленках. Но это не точное сравнение; мораль другая. Мама пыталась сказать нам, что она нас любит.

Но тогда в чем мораль?

Проверяй всю свою технику? Ну, да, конечно. Проблема заключалась в новом пульте дистанционного управления, который приводил в действие магнитофон, не задействовав при этом записывающие головки. Папа не пользовался этим пультом после маминой смерти, и поэтому не мог обнаружить, что он не работал должным образом. Отец послал пленки в лабораторию Ампекс в Скенектади, штат Нью-Йорк, чтобы их проверили на тот случай, если проходил хотя бы слабый сигнал, но восстанавливать было нечего. Пленки были действенно чистыми.

Так что обязательно проверяйте свою аппаратуру. Да, но это мораль для головы, а не для сердца. А как быть с сердцем?

Полагаю, по сути, вопрос заключается в том, почему это так важно? Что такого могла сказать мама, что могло бы изменить ход наших жизней?

Я много размышляю над этим – не все время, но довольно часто – и не на йоту не приближаюсь к ответу. Все что я знаю, это то, что моя жизнь наполнена маленькими карманами тишины. Например, когда ставлю пластинку на диск проигрывателя, есть промежуток времени – между тем моментом, пока игла еще не опустилась на пластинку, и временем, когда фактически начинает играть музыка, – в который мое сердце отказывается биться. Я знаю только одно: между звонками телефона, между нажатием кнопки при включении радио и звуком радио, между моментом, когда гаснет свет в кинозале, и началом фильма, между молнией и громом, между криком и эхом, между взмахом дирижерской палочки и первыми тактами симфонии, между падением камня и звуком на дне колодца, между топком в дверь и лаем собак я иногда невольно ловлю Себя на том, что я прислушиваюсь в надежде услышать голос мамы, все еще ожидая, что начнется запись.

Глава 3 Другая дорога

Старый дом Бернарда Бэренсона, который теперь принадлежит Гарвардскому университету, находится в двух милях от Сеттиньяно, вниз к вилле Татти. Я только однажды до этого была в Татти, когда десять лет назад проходила собеседование при поступлении в Гарвардский университет, и затем одна возвращалась во Флоренцию для последнего года обучения в лицее. Собеседование со мной проводил добрый старенький профессор, чье имя я позабыла, но чья методика собеседования оставила в моей памяти неизгладимое впечатление.

– Не смущайтесь, – сказал он после небольшой вводной беседы, во время которой заметил, что я поступила очень правильно, приехав в Италию. – Просто повторяйте за мной звуки, которые я буду издавать. – И, открыв рот, он произнес несколько носовых мычащих звуков, похожих на звуки французского языка.

Я старалась повторять за ним, как можно лучше, но не могла при этом не смущаться: ni: r, ryla, o: z, e: r, foe: j, wistiti, wiúi: r, uv, e, vjeji: r, lesistr, koa, kommye. От французского языка мы перешли к испанскому, а затем к португальскому, продолжая в том же духе. Профессор продолжал издавать бессмысленные звуки, а я повторяла за ним.

– У вас все получиться с современными языками, – наконец резюмировал он. – Вы изучали латынь?

– Да, – ответила я.

– Греческий?

Я отрицательно покачала головой, а он – своей, явно разочарованный.

– Займитесь, – сказал он, явно считая, что его авторитета достаточно, чтобы без всяких дополнительных аргументов убедить меня в необходимости изучать греческий.

Похоже, я ему понравилась, несмотря на то, что не изучала греческий, и он изо всех сил старался убедить меня в серьезности такого шага. Он сказал, что Татти – очень серьезное заведение, почти как Гарвард. Он даст мне наилучшие рекомендации и будет очень огорчен, если узнает, что меня приняли (по его-то рекомендации!), а я потом возьму и выберу другое учебное заведение для продолжения образования.

Я поблагодарила его и несколько озадаченная, но под большим впечатлением поехала назад к семейству Париоли, которое тогда меня принимало. «Гарвард, – сказал профессор, – заинтересован в студентах, которые преданы вопросам мысли». И когда я услышала это, мне показалось, что я как раз одна из них. Вдруг, откуда ни возьмись, у меня появилось призвание, я услышала зов свыше. Я стала думать о себе как об интеллектуале. Начала ходить по музеям и принялась для поступления в университет писать эссе о Мадонне Боттичелли. Заговаривала со всеми туристами, которые проходили мимо, таращась с глупым видом на полотно всего пару минут, даже не понимая, что картина полна аллегорий, что Венера Античная превратилась в Венеру Человеческую, олицетворяя собой доктрину любви Фичино,[57] что метаморфоза Флоры заключалась в том, что она являлась символическим воплощением неоплатонической идеи интеллектуального созерцания, и так далее. Вся эта информация уже содержалась в путеводителях, продававшихся у входа в музей. Но для меня все это было новым и, как я считала, имело необыкновенный смысл, понятный лишь посвященным. К тому же мне было гораздо легче рассуждать о доктрине любви Фичино, чем описать собственное отношение к картине – к моему стыду, почти никакое.

Когда мама позвонила мне и сообщила, что меня приняли, – вся эта затея с самого начала принадлежала ей – она была в восторге, и я тоже. Все слышали о Гарварде, и каждый одобрительно кивал, когда синьора Париоли говорила, что я буду там учиться. А я стала обращать внимание на все публикации в газетах и журналах, где упоминался Гарвард. Когда писали, что тот или иной выпускник Гарварда сделал то-то или то-то, меня распирало от счастья, от чувства собственной значимости. Я снова стала ходить на концерты и еще больше времени проводить в музеях и галереях, я составила список самых важных книг, которые мне надо прочитать, начиная с «Государства» Платона и «Никомаховой этики» Аристотеля (я уже читала Гомера, когда изучала итальянский), и заканчивая «Многообразием религиозного опыта» Уильяма Джемса.

Конечно же, когда мама заболела, все это уже не имело никакого значения. Мы обсуждали возможность отложить мое поступление на год, но из этого так ничего и не вышло, а мама была убеждена, что я получу прекрасное образование в школе имени Эдгара Ли (где она продолжала преподавать историю искусств до тех пор, пока болезнь окончательно не свалила ее), ведь там небольшие классы и меня будут учить настоящие профессора, а не какие-нибудь аспиранты, которые ведут факультативы.

Насколько я помню, в нашей семье слово «Гарвард» больше никогда не произносилось, а если произносилось, то в уничижительном контексте. Но когда мы разбирали мамины вещи после ее смерти, я обнаружила у задней стены кладовки стопку старых журналов «Гарвард». Ровно тринадцать номеров, чертова дюжина, подписка за год плюс дополнительный поощрительный выпуск. Наверняка она подписалась сразу же после того, как меня приняли, а потом у нее не хватило сил выбросить журналы. Я даже не стала развязывать веревку, которой они были перетянуты. Я просто отнесла их в гараж и бросила в мусорный бак. Но мне потребовалось ещe много времени, чтобы избавиться от чувства, что Гарвардский дворик, в котором я так никогда и не побывала, был магическим местом, очарованным кругом, где сконцентрировано все хорошее, как в призме. И что другая я была там, мой духовный двойник, та, которая занималась любовью с Фабио Фаббриани на пляже, училась в Гарварде, была ученицей Роджера Эглантина в Лондоне, и которая стала первой женщиной, возглавляющей хранилище Библиотеки Конгресса, – я, которая что-то значила для этого мира.


У кого из нас не было такого духовного двойника, бродящего где-то там, в огромном мире? Ты сам, с которым ты расстался давным-давно, непонятно на каком перекрестке. Но разве мы когда-нибудь встречаем этих собственных двойников на своем пути? Разве наши миры когда-нибудь пересекаются? Я не верю в это. Один из них слишком прочен, другой слишком тонок и хрупок.

И тем не менее что-то подобное случилось со мной, когда я шла вниз по тополиной алее, направляясь в Татти. Я представила, что женщина, которая побежала навстречу, специально ждала меня. Под плащом, блестевшим, как будто он сделан из рыбьей чешуи, у нее был шелковый костюм лимонного цвета с глубоким вырезом и воротником-шалькой. Я ее сразу же узнала.

Мое второе я, мой духовный двойник. Она расцеловала меня в обе щеки и положила руки на плечи, как бы измеряя мой рост.

– Посмотри на себя, – сказала она, – ты выглядишь как цыганка, как сапожник. Дай я поправлю тебе прическу. – Она сняла резинку, собиравшую мои волосы в хвост, распушила их и снова завязала платком, такого же желтого цвета, как и ее костюм, вынула из своей сумочки солнечные очки и, вставив их дужки мне в волосы, поместила очки мне на голову. Она заставила меня снять ветровку, держа за рукава, потеребила ее и накинула мне на плечи, засунув один рукав в другой, вроде того как мы складываем пару носок. – Вот так, – как мне показалось, произнесла она, – Так-то лучше. Теперь пошли внутрь, мы сможем поговорить позже.

Татти был именно таким, как я его помнила с тех пор, когда проходила собеседование у доброго старичка профессора. Темные маленькие комнаты с низкими потолками, скорее похожие на американские фермерские домики девятнадцатого столетия, чем на итальянскую виллу, картотека такая же, как во всех библиотеках. Но комнаты были полны людьми, державшимися совершенно не присущим библиотечным работникам образом: мужчины в рубашках с короткими рукавами разговаривали серьезно, серьезно курили и даже смеялись и шутили серьезно. Атмосфера произвела на меня удручающее впечатление, и у меня было ощущение, что я ворвалась в какое-то особое место, где мне не следовало быть, – мостик корабля во время шторма, кабина самолета, у которого только что отказал двигатель, командный пункт во время сражения, базовый лагерь во время штурма Эвереста. Или, может быть, просто вечеринка с коктейлем, на которую меня не приглашали. Но Марго – мой духовный двойник чувствовала себя как дома.

Единственная помимо нас женщина в комнате была миссис Стекли, жена директора, которая сунула мне в руки понос с сандвичами и попросила обнести гостей, а потом вернуть поднос на кухню.

Я разносила уже третий понос с сандвичами, когда Марго взяла его у меня из рук и отдала молодому человеку, похожему на аспиранта, каких я видела во время завтрака в пансионе, и велела ему обнести гостей, а потом отнести поднос на кухню, что он и сделал.

Марго была настолько в центре всего, настолько в курсе всего, все были в таком восторге от нее, что рядом с ней невозможно было чувствовать себя одиноко. Но я обнаружила, что стою в сторонке, как будто жду, что мне сейчас дадут задание. Я думаю, я надеялась встать в очередь к какому-то окошку, где волонтеры могли записаться и получить задание, которое надо выполнить. Но никакой очереди не было, никакого окошка, ничего не оставалось, как стоять в сторонке и прислушиваться к разговорам, что я обычно и делала во время вечеринок с коктейлем. Вокруг в основном говорили о чем-то личном: кто смог прийти, а кто нет, кто живет непосредственно в Татти, а кто остановился в Фьезоле, кто был вынужден заботиться о себе сам.

Около полудня дверь с надписью «Не входить» открылась и появился сам профессор Стекли. Он полчаса говорил о сложностях координации усилий итальянского правительства по оказанию помощи американцам. По окончании речи он улыбнулся мне, коротко поговорил со мной и затем опять исчез. Меня не забыли. На самом деле, мне дали важное задание: я должна была переводить во время встречи профессора с Юджином Чапином из гарвардской библиотеки Хоктона, который приезжал из Бостона в тот вечер. Это не совсем то, чего я ожидала, но и это было неплохо: теперь я моряк на корабле, член команды, солдат армии, участник группы поддержки, один из мальчиков на побегушках. Но меньше всего я чувствовала себя приглашенным гостем на этой вечеринке.

Вторую половину дня я провела бродя по городу, стараясь представить, как все выглядело во время наводнения. В отдельных местах в узких улочках вода поднималась на тридцать футов, двигаясь со скоростью сорок миль в час. Это трудно даже вообразить. Большинство улиц уже приведены в порядок, но в квартале Санта Кроче, расположенном в низине, еще нельзя передвигаться без сапог. Бульдозеры прокладывали себе путь через ужасные завалы, и куда бы я ни пошла, повсюду владельцы магазинов лопатами выгребали грязь на улицу, а там ее подбирали грузовики, отвозили сбрасывали обратно в Арно. Я считала, что это довольно глупо, поскольку приведет к обмелению русла реки. (Спустя несколько дней эта практика была приостановлена).

Временные генераторы обеспечивали город электричеством, насколько могли, чего было явно недостаточно, и питьевую воду приходилось доставлять в автоцистернах. Бары и рестораны в центре были закрыты, работал только один ресторан на вокзале.

Я видела то, ради чего приехала, и стану частью того, частью чего хотела быть, – правительственная машина заберет нас утром в пансионе, – но я не могла не видеть разницы между собой и Марго, красивой, уверенной, успешной. Я не могла представить Марго бродящей по городу в поисках недорогого пансиона, потому что ей не по карману пансион Медичи в Фьезоле. Я не могла представить, чтобы Марго волновало, какое Впечатление она произведет на особого гостя из библиотеки Хоктона, и не могла представить, чтобы Марго присела пописать в кустах на площади Д'Азельо, а вот мне пришлось это сделать, так как поблизости не оказалось другого туалета, кроме вокзального, – а до него было слишком далеко.

Я обнаружила пару отелей, каким-то образом умудрившихся не закрыться, но они едва справлялись, с трудом обслуживая тех немногих гостей, что там остались, и пребывая на мели, хотя отели не были из разряда дешевых. Единственной альтернативой пансиону Медичи была возможность присоединиться к «ангелам грязи», сотням студентов со всей Европы, которые, как стаи птиц, слетались во Флоренцию, чтобы принять участие в событиях. И, надо сказать, они оказались на деле очень важной частью происходящего. Именно они, надев противогазы, спускались в отравленную атмосферу подвалов Национальной библиотеки, чтобы спасать книги и архивные материалы (и именно они продолжали работать еще долго после того, как большие шишки уехали из Татти: ведрами вычерпывали вонючую грязь из подвалов магазинов и квартир в центре города). Для них были оборудованы спальные места в вагончиках за станцией, и правительство обеспечивало их едой. Они разводили костры между железнодорожными путями, спали и занимались любовью на одеялах и складных кроватях, или играли на гитарах и пели. Всю эту картину описал мне официант в привокзальном кафетерии, и я немного расстроилась. Не то чтобы для меня это не было привлекательным, просто в двадцать девять лет ты уже не способен на подобные подвиги. Я что-то потеряла где-то по дороге. Я пересекла границу другой страны. Моя виза закончилась. Я не могла уехать. Я только надеялась, что тоже что-нибудь извлеку из этого.


Профессор Чапин принадлежал к хорошо узнаваемому академическому типу людей: поношенный свитер с засученными до локтей рукавами, заплатки на рукавах пиджака, накинутого на плечи, как у Джека Кеннеди. Я не обратила на него внимания накануне, так как ожидала увидеть морщинистого старого человека, вроде профессора, проводившего со мной собеседование при поступлении в Гарвард, и он тоже не заметил меня… Ну, я не знаю, почему он не обратил на меня внимания. В общем, мы так и не встретились, пока за нами утром ни приехала машина. Мы ждали машину на улице перед входом в пансион, и водитель выкрикнул наши имена.

Чапин немного знал итальянский, но недостаточно, чтобы понимать шофера, который говорил очень быстро, и в машине вскоре запульсировала мужская энергия, так как эти двое, игнорируя друг друга, соперничали за мое внимание, один на английском, другой – на итальянском. К моменту, когда мы добрались до Прато, до Вашей первой остановки, у меня слегка кружилась голова. Вам следует запомнить, что я отношусь к тому типу девушек, которых особенно ценят за их чувство юмора.

Работа Чапина не была связана с хранением книг, он занимался новыми поступлениями библиотек, и думаю, воспользовался связями, чтобы попасть во Флоренцию. Сказать по правде, его познания в области книгохранения оказались такими же, как и его итальянский, – не очень обширными. Но он был из тех людей, которые не признаются, что они чего-то не умеют. Это я обнаружила, когда мы добрались до нашего первого пункта назначения – мебельного склада на окраине города.

Тут Чапин меня удивил: он выскочил из машины, представился первому встретившемуся нам человеку и попросил отвести нас к principale,[58] которому отрекомендовался уже более официально: сотрудник Гарвардского университета, представитель Комитета спасения итальянского искусства… нахожусь здесь по приглашению итальянского правительства… чтобы предложить свои услуги… и так далее. Эта речь, которую, по всей видимости, он заранее выучил наизусть, слетала у него с языка так быстро, что principale и все остальные присутствовавшие предположили, что он свободно владеет итальянским, и начали говорить быстро, рассказывая о том, что необходимо сделать. В этот момент мне пришлось вступить в игру, хотя я не уверена, что профессор Чапин заметил мою помощь. Он действительно прекрасно справлялся, несмотря на совсем небольшие познания в итальянском, и когда мы осматривали помещение, он тщательно все изучал и повторял то и дело buono или bene,[59] как будто давая на все свое благословение. Как оказалось, студенты-добровольцы прокладывали книги белой бумагой, итальянским вариантом сарана.[60]

– Buono, bene, – одобрительно кивал Чапин.

Для меня было очевидно, что пластик не даст возможность влаге испаряться. Нужно было использовать бумажные полотенца или просто туалетную бумагу, которая бы впитала влагу. Необходимо было срочно переложить книги заново, заменив пластик на бумагу, иначе они очень скоро начнут покрываться плесенью.

– Очень хорошо, что ты здесь, – сказал Чапин, – чтобы следить за техническими деталями.

Куда бы мы ни поехали, всюду профессор Чапин произносил небольшую речь, давая свое благословение, а «технические детали» оставлял мне. Так, в Пистое мокрые книги пересыпали тальком для ускорения высыхания. Но бумага – пористый материал. И когда тальк высохнет, для того чтобы разъединить слипшиеся страницы, придется промывать их чистой водой и отскабливать тальк жесткими щетками, повреждая тем самым волокна бумаги. В Сиене разброшюрованные книги промывали горячей водой, что могло привести к уменьшению размера страниц. В монастыре Чертоза разброшюрованные страницы для дезинфекции обрабатывали алюминиевым водным раствором, но алюминий создаст кислотную среду на бумаге, что обернется еще более серьезными проблемами в будущем. В Ареццо студенты-добровольцы разлаживали пергаментные страницы, помещая их под стекло, а значит, через несколько дней на них непременно образовалась бы плесень. Я показала, как растягивать пергамент, чтобы освободить его от влаги и затем дать ему возможность сжаться по методу контролируемого натяжения. Студенты восприняли мои советы с воодушевлением.


Через десять дней я была сыта по горло чапинскими «buono, bene», и отведенная мне роль стала раздражать меня. Что действительно было нужно, так это улучшение системы подачи тепла, чтобы ускорить процесс высыхания. Везде, где мы были, тепло исходило и буквальном смысле от сотен местных обогревателей, различных по форме и размеру, расставленных по полу в складских помещениях, в вестибюлях музеев, в подвалах железнодорожных станций, везде, где только можно было найти место. Когда я упомянула об этом при Маттео, нашем шофере, он на минуту задумался, и вдруг глаза его загорелись: он предложил обратиться на табачную фабрику в Перудже, где работал его брат. Листья табака, сказал он, сушат в огромных, как амбары, печах. Мы направлялись в тот момент в Ареццо, но вопрос не терпел отлагательства, и мы не хотели затягивать его решение даже на один день, тем более, если придется действовать через официальные каналы.

Фабрика располагалась к северу от города. Профессор Чапин представился и попросил проводить его к principale, которому произнес свою коронную речь: что он сотрудник Гарвардского университета, представитель Комитета спасения итальянского искусства и тому подобное. Директор охотно пошел нам на встречу. Сушильные амбары он готов предоставить в наше полное распоряжение немедленно, и мы можем использовать их до середины декабря, до заготовки нового урожая табака. Это то малое, что он мог сделать. Он только сожалел, что не додумался до этого сам. Он угостил нас сигаретами, и мы охотно взяли. Я отдала свои сигареты Маттео, который хотел, чтобы я еще сказала боссу, какой замечательный работник его брат.

Управляющий показал нам сушильные амбары, я дала ему исчерпывающие инструкции по поводу температуры и уровня влажности. Когда мы вернулись туда через два дня, несколько грузовиков книг уже были разложены на сушильных полках, поднимавшихся вверх на пятьдесят футов, как гигантская рождественская елка. Все было сделано в соответствии с моими указаниями, но многие книги стали пахнуть аммиаком. Я сказала управляющему, что, по всей видимости, это вызвано бактериями в бумаге, и порекомендовала увеличить уровень влажности до восьмидесяти процентов в первые четыре часа сушки, а в течение последующих четырех дней понижать его до пятнадцати процентов. Я также посоветовала уменьшить температуру печей до тридцати семи градусов по Цельсию после того, как будет понижена влажность. Когда мы вернулись через четыре дня, запаха аммиака уже не было. Как я предполагала, что-то в загрязненной воде во время наводнения вступило в реакцию с клеевым покрытием на бумаге, но для проведения тщательного анализа времени не было. Наш способ реставрации книг работал; этого было достаточно, более чем достаточно. Мы остались довольны собой, поздравили друг друга и выпили по стаканчику граппы в кабинете principale. К нам также присоединились управляющий и Маттео.

– Buono, bene.

Хоть раз профессор Чапин – Джед – оказался прав! Все было хорошо, очень хорошо, и мы были в прекрасном настроении. На обратном пути во Флоренцию Маттео обучал нас итальянской песне, одно время очень популярной в Соединенных Штатах, там еще в музыкальном сопровождении звучало несколько инструментов: труба, флейта, тромбон, саксофон, свирель. Профессор Чапин – Джед – положил руку мне на ногу, чуть выше колена, и спросил, не обижусь ли я, если он предложит мне переспать.

* * *
Интересно, у каждой женщины сердце начинает колотиться так же сильно, когда она получает подобное предложение, даже если она видела, что все к этому идет, как видела это и я? В последние несколько дней я замечала, что все к этому идет, но тем не менее для меня это оказалось неожиданностью.

Мы возвращались во Флоренцию через Чертозу, где побывали недавно, за день до этого. Рука профессора Чапина все еще лежала на моей ноге, без всякого движения, как каменная. Интересно, у него тоже колотилось сердце? Я почувствовала, как глаза наливаются слезами, словно переполненная чаша. Я закрыла глаза, и моему мысленному взору предстала карта Соединенных Штатов, на которой каждый штат был окрашен в свой пастельный цвет, а мой родной Иллинойс – в светло-зеленый, и я подумала: он такого же цвета на всех картах или только на этой? Я почти видела на карте наш дом, папу за рулем кадиллака цвета молодой поросли, подъехавшего по дорожке к дому, и себя, катающуюся на качелях на заднем дворе, в ожидании отца. Я раскачиваюсь все выше и выше, а папа тем временем вынимает что-то из багажника, притворяясь, что меня не замечает, нарочно смотрит в другую сторону, когда несет в дом корзину с помидорами, купленными на рынке, упаковку авокадо… и в конце концов пронзает меня взглядом. Я подумала в тот момент, что ни один мужчина на свете никогда не будет любить меня так, как отец, и я плакала – не потому, что рассердилась или должна была рассердиться, а потому, что меня никто так не любил и уже не полюбит.


Марго ждала нас в холле пансиона, когда мы прибыли в Фьезоле. Мы оставили Джеда у входа в ожидании ответа и прямиком направились в мою комнату. Марго выглядела très elegante[61] в простом облегающем платье выше колен; когда она присела на край кровати я, естественно, казалась рядом с ней замарашкой.

Я поведала ей, моему духовному двойнику, всю историю с начала до конца. Она дала мне пару советов, которым я обычно старалась не следовать.

– Он неплохой человек, – начала я, – но сам не понимает, что делает.

Она отмела это наблюдение.

– Он типичный сын Гарварда, – сказала она, – дом в районе Ловеля, двойная summa[62] по истории и политэкономии, степень магистра исторических наук, докторская степень по библиотековедению. Ему не надо знать, что он делает.

– Да прекрати! Он провел три года в университете в Миннесоте после получения степени, и, по его слонам, для него это было равноценно каторге.

– Старая закалка, – сказала она, – из богатой семьи, живет в Ипсвиче. Он просто чувствовал себя потерянным вдали от домашнего очага.

– Знаю я все это. Я знаю все, что было в его жизни.

– Тебе страшно, да? – не вопрос, а скорее утверждение.

– Чего мне бояться?

– Он – мужчина, и он хочет тебя.

– Ерунда. Мне немного не по себе, вот и все, но ничего я не боюсь.

– Что ты собираешься сказать ему во время ужина?

– Сказать ему? Почему я должна ему что-то говорить?

– Когда он задаст тебе вопрос, тебе придется ответить «да» или «нет».

– А, ты имеешь в виду это.

– Да, это.

– Может быть, мне не ходить сегодня на ужин? Я могу обойтись и без ужина. Я думала остаться до Рождества, но теперь мне повезет, если я смогу остаться до Дня благодарения.

– Это завтра.

– Завтра День благодарения? Ты не шутишь?

Она посмотрела на часы:

– Четверг. Двадцать четвертое.

– Папа будет сегодня вечером печь пироги, – сказала я.

– Не меняй тему разговора и не пытайся вилять. Ты же не хочешь наделать глупостей.

Зазвонил телефон, и я сняла трубку. Это был Джед.

– Ты не ответила на мой вопрос, – напомнил он.

Я прикрыла телефон рукой.

– Скажи ему, что ты не рассердишься, – прошептала Марго, – Ты не рассердишься, правда ведь?

– Нет, – ответила я в трубку, – я не рассержусь.

– Вот и хорошо, – сказал он – Больше ничего не говори. Увидимся за ужином. – Он повесил трубку.

– Ну, – подвела итог Марго, когда я положила трубку, – вот все и решено.

– Ничего не решено, – возразила я. – Я сказала, что не рассержусь, и ничего более. Я и не сержусь.

– Но ты недовольна?

– Конечно же, нет.

– Ты ведь раньше этим уже занималась, да?

– Конечно.

– По твоему поведению не похоже. Ты нервничаешь, как скаковая лошадь перед забегом. Иди сюда, сядь.

– Я не хочу садиться. – Я открыла гардероб, чтобы выбрать, в чем пойти на ужин.

– Ты часто это делала?

– Достаточно часто.

– Разве ты не перестала считать, сколько раз у тебя это было?

– Нет, то есть да.

– Да, ты перестала считать – или нет, не перестала?

– Нет.

– Сколько раз у тебя это было?

– Ну, раз десять или около того.

– Точнее.

– Семь.

– Тебе двадцать девять лет, и ты занималась сексом Только семь раз? Это даже не раз в год, с тех пор как Гебе исполнилось двадцать один.

– Это нельзя исчислять в цифрах.

– Ты когда-нибудь кончала?

– С мужчиной?

– Ну разумеется.

– Нет.

– Сама?

– Почему ты стараешься меня унизить?

– Я не стараюсь тебя унизить. Я стараюсь заставить тебя посмотреть правде в глаза. Помнишь, как папа учил тебя всегда «смотреть правде в глаза»? Посмотри им себя: тебе двадцать девять лет, а ты все еще живешь с отцом. У тебя работа, за которую платят копейки. Впереди никаких перспектив, ничего хорошего тебе не светит. И вот, наконец, что-то проклюнулось. Почему бы не воспользоваться этим случаем? Вот что, – сказала она, – дай мне эту юбку. Она слишком тяжелая. Оставь твидовые юбки для англичан. – Она стала рассматривать вещи в моем чемодане. – Нет, вы только поглядите на эту одежду! Тебе не пришло в голову захватить что-нибудь более подходящее? Ведь нужно было предполагать, что нечто подобное может случиться. – Она поискала в другой части чемодана. – Ну, вот. Это более-менее. – Она держала в руках красные трусики бикини. Ты же должна была о чем-то думать, когда паковала вещи? Правильно?

– Не знаю, вряд ли я об этом думала.

– Прекрати. Можешь хоть со мной не юлить? Сделай одолжение, надень это.

Я сняла джинсы и трусы и надела красные бикини. Марго стянула с меня кофту и бюстгальтер и оглядела меня с ног до головы.

– В тебе до сих пор сохранилась девичья красота.

– Девичья красота?

– Упругая кожа, приятные формы, плоский живот, плотная попка, хорошее здоровье. Но у тебя осталось не так много времени. Почему бы тебе не принять горячую ванну? Побалуй себя. Ты в Италии.


Я спустилась на ужин в красном бикини под джинсами и в мужской рубашке, которая когда-то принадлежала отцу. На мне не было лифчика. Ужин выглядел по-домашнему: пенне[63] с простым томатным соусом, свиные отбивные, зеленая стручковая фасоль, салат, фрукты, вино. Гости были в основном американцы, специалисты по охране окружающей среды, эксперты разного профиля – по масляной живописи, фрескам, мебели, старому дереву, по мрамору, – и все разговаривали на узкопрофессиональные темы. Джед и я были единственными людьми из книжного мира, хотя я знала, что где-то в городе находился и мой босс.

Я была слишком взволнована, чтобы получить удовольствие от еды. Я наелась одними макаронами и отдала свою отбивную Джеду. Он был очень внимателен ко мне. Он был привлекательным мужчиной и говорил легко и непринужденно, рассказывая веселые истории о знаменитых новых книгах и еще более смешные случаи о том, как пропадают новые книжные поступления, как, например, «Записки Босвелла». Его босс видел ящики – из-под чая – на пристани в Бостоне, когда их перевозили в Уэлс. Мои переживания стали перерастать в возбуждение. Я почувствовала, что прежде практически не испытывала сексуального влечения. Потому, что это никогда не оборачивалось тем, чего мне бы хотелось тогда, в дни моей юности, с Фабио в Сардинии. Все это, по сути, было довольно грубым кувырканием. Скорее отталкивающим, чем приятным. Молодые люди, куда-то спешащие, озабоченные более важными проблемами, такими как революция, закрытие университета в Чикаго, СКБН. Они были пылкими, как юный Фидель Кастро. Когда я поднималась к себе в комнату, то вдруг подумала, что все это может быть иначе. (Джед считал, если я сказала, что не рассержусь, это означало «да», и я теперь сама так думала.)

Я не учла одной детали – это Марго. Она приглушила свет в комнате, она расстелила постель, она поставила вазу с цветами, бутылку охлажденного шампанского и два бокала на столик возле кровати, и она раздвинула шторы, чтобы перед нами открылся вид на город. Огни в окнах домов – электричество уже дали в большей части города – выглядели очень романтично, и мы смотрели на них, пока пили шампанское, а затем Джед обнял меня и поцеловал. Когда, закончив прелюдию, мы перешли к делу, я вдруг поняла, что она все еще находилась в комнате, устроившись на стуле в темном углу. Я помахала ей, показывая движением руки, чтобы она убиралась вон, но она только улыбнулась мне в ответ и подошла к кровати.

– Подними вверх колени, – проговорила она одними губами, не издав при этом ни звука, – Больше подмахивай.

Я сделала, как она сказала, и она очертила большим и указательным пальцами восьмерку в воздухе. Все замечательно. Только мне показалось, что номер восемь мало чем отличался от любого из номеров с первого по седьмой. У меня было ощущение, что Джед отправился в путешествие один, без меня, и как я ни старалась вертеть задом, задирать ноги повыше или крепко сжимать его в своих объятьях, мне не удавалось нагнать его. И как мне ни было приятно обнимать мужчину, я вздохнула с облегчением, когда все закончилось, осознавая, что я прошла это испытание, не ударив в грязь лицом, а Джед, казалось, был весьма доволен собой. Наконец, после ряда сложных телодвижений он вылез из меня со свисающем с его хозяйства презервативом, наполненным спермой, и спустил его в унитаз прежде, чем надеть трусы, которых раньше я почему-то не заметила. Это не были какие-нибудь там старые трусы, это были боксерские шорты, все в эмблемах Гарварда: экран, на нем открытая книга и девиз Гарварда, написанный поверх страниц книги, – VERITAS. Истина. Момент истины пришел и ушел, но стала ли я после этого мудрее?


– Ну, – спросила Марго, когда он ушел, – все было совсем не так уж и плохо, верно?

– Да, неплохо. В некотором роде даже хорошо, но я вообще ничего не почувствовала.

– Не переживай по этому поводу. Ты показала ему себя. Теперь он в твоих руках. Он пригласит тебя на ужин завтра, в День благодарения. Что еще тебе нужно?

– Когда я была с Фабио, я получала другого рода знаки.

– Ты получала «знаки». Хорошее слово. Ложись-ка ты спать. Увидимся утром.

На завтра был День благодарения. Утром в Уффици состоялось собрание, где Джед должен был отчитаться, как обстоят дела со спасением книг в тех местах, которые мы посетили. Днем мы собирались прогуляться до площади Микеланджело и вместе пообедать в честь праздника в долгом ресторане, который нам кто-то порекомендовал. После обеда мы собирались доехать на автобусе до Сеттиньяно, посидеть в баре Каза дель Пополо и пешком вернуться в пансион. Джед сказал, чтобы я не волновалась, где достать деньги на спасение книг, он уверен, что вокруг полно денег, и он поговорит об этом со Стекли. И затем профессор Стекли пригласил Джеда вместе со всеми остальными американскими экспертами на праздничный ужин в Татти. Знаете, что меня по-настоящему взбесило? Нет, не то, что Джед счел для себя необходимым пойти на этот ужин, а то, что ему даже в голову не пришло, что есть причина отказаться, – свидание со мной была ему не помеха. Он подмигнул мне и обнял.

– Надеюсь увидеть тебя сегодня ночью, – сказал он, растягивая слово «тебя» и делая акцент на слове «ночью». Его широкая спина представляла прекрасную мишень для женщины с пистолетом, но, к сожалению, я не захватила с собой оружия.

У итальянцев есть такое выражение, расхожая фраза, довольно распространенная: «Non vale la pena», что означает «не стоит возни, сущий пустяк». Но если, произнося фразу по-итальянски, перепутать род и сказать по ошибке: «Non vale il pene», – можно попасть впросак. Потому что получается «это не стоит и пениса». В свой первый год обучения в лицее Моргани, когда я еще только начинала сражаться с итальянским языком, я часто опрометчиво употребляла эту фразу. Когда мне говорили: «Тебе надо узнать у синьора Киприани, будет ли экзамен в понедельник или в среду», – я отвечала: «Non vale il paie». Меня спрашивали: «принести тебе газету из киоска?» – а я: «Non vale il репе». И не могла понять, почему моя реплика вызывала бурную реакцию, но это меня не очень-то волновало. Для меня было важно, что я могу говорить по-итальянски, вырвавшись наконец-то из плена английского языка. В конце концов, однажды синьор Киприани, наш учитель английского, отвел меня в сторонку и поправил, но к тому времени фраза уже укоренилась в моей голове, вернее даже на кончике языка, как отработанное движение пальцев, когда играешь сложную фразу на пианино. И было трудно перестроиться. Каждый раз, перед тем как употребить это выражение, я должна была сделать паузу и сначала мысленно сказать: «Не il репе, a la репа».

Но, знаете, иногда мне кажется, что большой разницы нет, и порой я думаю, что мой вариант лучше. Любая женщина поймет, что я имею в виду. Это выражение, которое женщины должны взять на вооружение для таких особых случаев, как мой: «Non voie il репе».

В осеннем лесу, на развилке дорог,
Стоял я, задумавшись, у поворота;
Пути было два, и мир был широк,
Однако я раздвоиться не мог,
И надо было решаться на что-то.
Я выбрал дорогу, что вправо вела…
Где была Марго, мое второе я, которая бы выбрала дорогу, не пройденную мной? Она залезала в лимузин вместе с Джедом, провокационно наклоняясь при этом, ожидая, что он похлопает ее по заднице. И вдруг я осознала что-то, что мне следовало давно понять:

Еще я вспомню когда-нибудь
Далекое это утро лесное:
Ведь был и другой предо мною путь,
Но я решил направо свернуть —
И это решило все остальное.[64]
Мама утверждала, что все, кто слышал, как сам Фрост читал свое стихотворение «Другая дорога», как посчастливилось ей, знают, что последняя строка – это ирония, шутка, но я только теперь поняла, что она имела в виду. Нет «другой дороги», есть только одна дорога, по которой идешь. Другая дорога – это просто твои иллюзии. Мой таинственный двойник Марго никогда не занималась любовью с Фабио Фаббриани на пляже в Сардинии; она никогда не училась в Гарварде; она никогда не работала в Библиотеке Конгресса, она никогда не… Она была рядом со мной все это время, нашептывая мне на ухо, что «все бы было не так, если бы ты…», заставляя меня постоянно испытывать жалость к себе самой. И посмотрите, куда меня это завело. В постель с… я даже не хочу об этом думать. С человеком, который носит гарвардские трусы.

Поэтому, когда я увидела, как лимузин отъезжает от пансиона в сторону Лунгарно,[65] я почувствовала облегчение. Я была рада, что избавилась от нее.

Я говорю, что была рада. Но на самом деле это далось мне нелегко. Она была моей давнишней подругой, самым близким собеседником. Она знала меня лучше, чем кто-либо другой, лучше, чем я сама знала себя.

Глава 4 Un uomo mediterraneo[66]

Стоя на ступеньках Лоджия дель Орканья спиной к «Персею и Медузе» Бенвентуто Челлини, доктор Алессандро Постильоне изучает площадь с чувством собственника, как будто рабочие, оттирающие серые камни (заляпанные грязью, словно шкура какого-то толстокожего животного), – это работники его личного имения, как будто мальчик, выгуливающий немецкую овчарку, – его сын или даже он сам, и собака – это его собака, друг его детства по имени Овидий. «Сидеть! Стоять! Служить!» – кричит мальчик, словно собака плохо слышит. Пес прыгает вверх, кладет свои грязные лапы мальчику на плечи и лижет ему щеку. Dottore почти физически ощущает шершавый язык на собственной гладкой щеке.

Доктор Постильоне – один из тех итальянцев, которые в пятьдесят, с утратой растительности на голове, становятся еще более красивыми. И по этой причине, даже понимая, что жизненные силы уже идут на убыль (но лишь слегка!) и, несмотря на еженедельные визиты к парикмахеру на Виа Кавур, он не тратит деньги на тоник, гарантирующий восстановление полос, который рекламируют на последних страницах журналов «Доменика» и «Панорама».

Этакий непослушный ученик, никчемный художник, хороший собутыльник, подстрекатель молодежи, очаровательный плут (всегда опаздывающий на свидания), который должен быть прощен, даже если вместо обещанной луны с неба он приносит лишь ломтик пармезана, человек, терпимый как чужим, так и к собственным недостаткам. Он – человек старого образца: любитель красоты и природы, средиземноморец, вымирающий вид. В современном мире для него нет места. Тип человека, который никогда не существовал в Соединенных Штатах. Во Франции, где жить означает содержать бумаги в порядке,это исчезающий вид. В Испании? Испанцы слишком серьезные. В Греции? Да, пожалуй, а еще – в Египте. Но греки и арабы – искажение этого типа, большая карикатура. Италия – настоящий дом для uomo mediterraneo, но даже в Италии темп жизни стал слишком быстрым. Даже в Италии бизнес требует пунктуальности. Поезжайте в Милан – с тем же успехом вы можете поехать в Швейцарию. Субъекты вроде доктора Постильоне продолжают существовать как забавный пережиток былых времен, как крокодилы или памятники старины.

Но это если говорить о внутренней сущности человека. Внешне доктор – самый обычный гражданин, столь же уважаемый, как и чиновник в Questura, поставивший печать в вашем разрешении на посещение страны, или священник, благословивший вас, когда вы чихнули в капелле Бранкаччи. Не un medico,[67] нет, как любила говорить его жена, которая теперь живет в Риме, не тот доктор, который может тебе помочь, а доктор искусств, литературы и философии, достопочтенный слуга общества, глава реставрационных работ в области изящных искусств в провинции Тоскана.

* * *
В одиннадцать часов утра уже поздно ехать в Лимонайю, которая превратилась в гигантский центр по консервации картин, поврежденных во время наводнения, и еще слишком рано, как он думает, идти к Палаццо Даванцати, где находится временная штаб-квартира реставрационных работ. Холодное и серое утро не мешает доктору Постильоне наслаждаться последствиями непривычного для него физического напряжения последних трех недель. Мышцы, нетренированные годами, ежеминутно подергиваются, как будто преданная собака или кошка похлопывает его своим хвостом.

На совещании с американцами, англичанами и немцами в кабинете директора в Уффици докладывали о том, что происходило и что было сделано. Такая-то сумма денег поступила, такая-то израсходована. Что действительно необходимо, так это больше денег. Все были весьма оживлены. И вот профессор Стекли прокладывает себе путь сквозь толпу американцев, стоящих за дверью у входа в Уффици, отделяя, словно опытная овчарка, пасущая стадо, тех, кто приглашен на праздничный ужин в Татти, в честь Дня благодарения, от тех, кого не пригласили. Кивок головы здесь, рукопожатие там или же отведенный взгляд… Овцы и козлища. Доктор Постильоне родом из Абруцци и знает достаточно об овцах, чтобы высоко оценить способности Стекли, хотя сам он и отклонил приглашение.

Избранных ожидают машины. Те, кого обошли вниманием, собираются в небольшие группки, стоят с опущенными плечами, разговаривают и затем расходятся в разные стороны. Остается стоять только несколько человек, и среди них девушка, с которой он разговаривал за две недели до этого, в ту ночь, когда у машины спустилась шина, когда он возвращался со свидания. Он еще подумал тогда, что она француженка, но теперь оказывается, она американка.

Не понимает он этих американцев. Как можно было допустить, чтобы ее не взяли? О чем думали эти мужчины? Что у них было на уме? Что это – недостаток воображения? На самом деле интересное предположение. Взять хотя бы того умного парня, кто договорился с табачной фабрикой насчет сушки книг, у него, соответственно, должно было быть немного воображения. Она пришла на совещание с ним и за столом сидела рядом, переводя ему то, что говорилось по-итальянски, шепча ему на ухо, наклоняясь к нему так конфиденциально, что он (доктор Постильоне) не мог поймать ее взгляд.

Он видит, как она начинает двигаться по направлению к Арно и затем идет по собственным следам обратно к площади, где бегает овчарка, сорвавшаяся с поводка. Мальчишка сердито кричит, но собака притворяется, что не слышит его. Девушка останавливается посмотреть на них. А доктор Постильоне наблюдает за ней. Она делает несколько шагов вниз, затем назад вверх, напряженно внимательная, как будто ищет чего-то, что поможет ей принять какое-то решение. Мимо проходит священник, качая головой. Он тоже останавливается посмотреть, продолжая качать головой, даже стоя на месте.

– Vieni, vieni, vieni.[68] Иди ко мне.

Собака носится туда-сюда, волоча за собой поводок, поскальзывается в грязи. Она мчится в противоположную сторону от пло1цади и затем обратно, останавливается, чтобы поднять лапу у отделанного рустами фасада Палаццо дель Ингрессо и чтобы напугать женщину с коляской, обнюхав ее между ног и облизав лицо младенца. Мальчишка бежит за ней, но собака передвигается легко, покачивая телом как тигр, то и дело оборачиваясь, но тщательно избегая смотреть в глаза хозяину, который все кричит и кричит:

– Ко мне, ко мне, ко мне! Ко мне, Рой. Ко мне, Рой!

Вдруг девушка тоже кричит:

– Рой! Рой, Рой, Рой! Ко мне, Рой! Stai bravo![69]

Удивленная таким новым поворотом событий, собака останавливается и смотрит на нее, затем медленно опускается вниз – сначала задней частью туловища, а потом и передней – и ждёт. Тем временем мальчик подходит к ней, хватает за ошейник, начинает ругать, а после нагибается, обнимает ее за шею и покрывает длинную узкую морду поцелуями. Он поднимает грязный поводок и перед тем, как уйти, поворачивается к девушке и посылает ей воздушный поцелуй.

Доктор Постильоне стоит неподвижно, когда она проходит мимо него. Он видит, что она плачет, не навзрыд, но глаза у нее мокрые.

– Извините, – говорит он по-английски, но прежде, чем он успевает закончить фразу, она резко поворачивается всем телом и отпрыгивает в сторону, как будто он один из тех южан, которые занимаются эксгибиционизмом перед молодыми девушками прямо на улице.

– Оставьте меня в покое! – обрывает она на чистом итальянском языке. – Вы попусту тратите время. Она отчетливо произносит каждое слово, как будто говорит с иностранцем. – Non mi scoceiare![70] – оставляя его стоять в полном смущении, не дав возможности даже попросить прощения. Но что он такого сделал?

Она бросает быстрый взгляд направо и налево, на скульптуру Джамболоньи, где римский воин, облаченный во что-то наподобие ремня, с полностью обнаженными ягодицами, похищает сабинянку. На ней ничего не надето.

У него вырывается непроизвольный вздох.

– Простите меня, – повторяет он, – за беспокойство. Но, может быть, вы не узнаете меня без зонта?

Она останавливается, поворачивается и смотрит на него своими серо-зелеными глазами.

– Вы тот человек с зонтом. Таинственный незнакомец.

– Ессе! – Он делает легкий поклон. – Arrêtez cet homme. И a vole mon parapluie.[71]

Она не улыбается. Между ними существует невидимый барьер.

Но доктор Постильоне, так же хорошо разбирающийся в этих невидимых барьерах, как слесарь в замках, улыбается. Не обманчивой улыбкой, маскирующей скрытые мотивы, а улыбкой, выражающей подлинные чувства доброжелательности и того удовольствия, которое доставляет ему данный момент.

– Вы знаете, как надо себя вести с собаками, – говорит он, по-прежнему по-английски, с легким британским акцентом. – Я был поражен.

– Да, у меня у самой есть овчарка, – отвечает она по-итальянски. – Она напомнила мне мою собаку.

– Прекрасная порода. У нас всегда были овчарки. Мою самую любимую собаку звали Овидий, в честь поэта.

Она молчит, и он чувствует, что нужно объясниться.

– Овидий – поэт, не собака, – родился в Сульмоне. Он был Paligno, один из горцев, это очень независимый народ. Они в Рождество спускаются с гор в города, играть на волынке.

– Зачем вы говорите мне все это? – она продолжает говорить по-итальянски.

– Потому что, – говорит он по-английски, – мой дом – тоже Сульмона. Это бедный, но очень красивый город.

На самом деле, его дом не Сульмона, а Монтемуро. Но это довольно близко (зачем вдаваться в подробности?), и, кроме того, кто слышал о Монтемуро, небольшой горной деревушке с одним гастрономом, одним молочным магазином, одной булочной и так далее? Один бар. Один ресторан. Одна cartoleria,[72] которая теперь принадлежит его брату. Если бы у него с собой была фотография, он показал бы ей: крутые холмы, голые вершины гор над кромкой леса, перестроенная бывшая фабрика по производству оливкового масла, где до сих пор живут его родители и его овдовевшая сестра, ее дети и две собаки; cartoleria со стопками различных бумаг, механическими карандашами, шариковыми ручками, инструментами для рисования и школьными принадлежностями.

– У меня нет предков голубых кровей, чтобы произвести на Вас впечатление, – говорит он, цитируя Овидия. – Мой отец простои представитель среднего класса.

Ее молчание – скорее результат задумчивости, чем враждебности, но, подобно водителю, съехавшему с дороги на обочину, он слегка передергивает руль.

– А как зовут вашу собаку?

– Si chiama Bruno.[73]

– Бруно? Немецкая овчарка с итальянским именем? Как мило.

– Si, – говорит она. – Е molto intelligente.[74] Он умеет открывать ворота, так что нам приходится держать его на цепи. И он научился открывать дверь на крыльцо снаружи, так что он заходит в дом и выходит из него, когда пожелает. У нас еще есть лайка, собака моего отца.

Вскоре становится ясно, что она так же намерена говорить по-итальянски, как он по-английски. Более чем намерена. Он чувствует не только силу ее воли, но и очертания ее воли, как будто кто-то – кто-то очень симпатичный – протискивается мимо него сквозь толпу в автобусе. И даже если он и пытается противостоять этому «кому-то», то совсем не затем, чтобы его остановить, а лишь для того, чтобы почувствовать упругость соприкосновения.

– Arrêtez cet homme. – повторяет он, поворачивая колесо разговора немного в другую сторону. – Il a vole mon parapluie. И, переходя с французского на итальянский, он грациозно капитулирует, произнося: – Che cosa…Что же толкнуло вас сказать такое? У меня оно из головы не шло.

В такой капитуляции нет ничего оскорбительного. Это по-настоящему приятный момент, как будто сейчас из-за облака появится солнце и осветит площадь, как часто бывает во Флоренции даже зимой.

Поскольку невидимый барьер преодолен, он осмеливается перейти на привычную форму общения:

– Ti va un caffe?[75]

– Perche no?[76]

Их первая чашка кофе – крепкая и сладкая, как рукопожатие или обещание.

Она очень смешная, думает он, и полна сюрпризов, а доктор Постильоне не тот человек, которого легко удивляют молодые женщины: – Arrêtez cet homme. Il a vole mon parapluie, – эта фраза опять слетает с его губ, принося за собой улыбку.

– Это фраза из учебника французской грамматике, – объясняет она. – Это все, что я вспомнила, когда вы заговорили со мной по-французски. Я много раз убеждалась, что это очень полезная фраза.

– Как это?

Она рассказывает ему историю о поезде, и об американках, и о замечательном ужине.

– Удивительно. Мне самому никогда особенно не нравились французы, но они действительно любят поесть, этого нельзя отрицать.

В разговоре наступает пауза, и доктор заказывает еще две чашки кофе.

– И так, вы прибыли в Италию, когда нам понадобилась помощь.

– Да. Я реставратор книг. И я подумала, что смогу сделать что-то полезное.

– И вы нашли подходящее жилье?

– Не совсем. На самом деле мне, по всей видимости, придется скоро уехать. Пансион, где я живу, слишком дорогой, и мне больше некуда пойти у меня есть друзья, но я не знаю, как с ними связаться. К тому же, я давно с ними не виделась.

– Я уверен, что ваши коллеги помогут вам устроится. У Татти достаточно денег.

Она пожимает плечами.

– А тот умник, которому Вы переводили? Только американец мог додуматься сушить книги в табачных амбарах. Влиятельный, надо полагать.

По ее реакции он догадывается, что что-то произошло между ними. Она дотрагивается до скулы кончиком пальца и слеша оттягивает кожу вниз, обнажая белок глаза:

– Он и вполовину не так умен, как пытается показать. Начать с того, что он ничего не смыслит в реставрации книг, и идея использовать табачные амбары принадлежит не ему, а шоферу. Так что лавры принадлежат шоферу.

Доктор Постильоне добавляет в кофе сахар и размешивает его.

– Эту ошибку необходимо исправить.

Она опять пожимает плечами: – Non vale il репе.

В любых отношениях есть решающий момент, часто незначительный, но который на самом деле определяет будущее, как камень или упавшее в горах дерево определяет русло реки. Сейчас именно такой момент. Она краснеет – но не так, как если кровь постепенно приливает к лицу и шее, нет, краска резко заливает все лицо, будто кто-то опрокинул ей на голову ведро киновари, столько краски, сколько хватило бы для написания огромного полотна Тициана. Доктор Постильоне много раз видел, как краснеют, но ничего подобного ему наблюдать не приходилось. Он смотрит в сторону, в свою чашку, в окно на группу школьников, следующих за священником через площадь. Он не может не улыбнуться на этот маленький неожиданный лингвистический ляпсус, допущенный той, кто так гордится своим итальянским, на зияющую дыру в ее лингвистической броне. Она опять удивила его, и впервые за многие годы он не знает, что сказать, словно он один из тех школьников, что приближаются к кафе.

– Giacomo, – зовет он официанта, – due caffe, per favore.[77]

Джакомо, который все слышал, улыбается, наполняя кофеварку эспрессо. Весь бар затих. Старик шуршит газетой «La Nazione», которую стали выпускать в Болонье после наводнения. Молодой человек, держа на подносе шесть маленьких чашек, молча ждет сдачи.

– Magari,[78] синьорина, каждый может допустить ошибку, поверьте мне.

– Это уже не в первый раз, – говорит она, отодвигая в сторону чашку со свежим кофе, которую перед ней поставил Джакомо. – И, скорее всего, не в последний. Не могу я больше пить кофе. Нет, в самом деле, это уже третья чашка.

– Я подумал, что это может помочь.

– Я знаю, что вы имеете в виду. Это то, что я часто говорила, когда впервые приехала в Италию. Это всегда производило впечатление на окружающих.

– Да, – говорит он, – вполне понятно, почему. Есть известная история об одном англичанине, который однажды попросил мармелад с контрацептивами.

Стоило потоку беседы попасть в это пересохшее русло, как он потек без всяких препятствий.

Она смотрит в окно на группу школьников.

– Почему итальянские мужчины так часто трогают себя?

– Трогают себя? – доктор Постильоне держит чашку у губ. – Что вы имеете в виду?

– Трогают себя. Вы знаете, о чем я говорю.

– Ерунда! Я не знаю, о чем вы.

– Вы тоже это делаете. Посмотрите на этих мальчишек.

Мальчишки, все одетые в школьную форму, направляются к бару в сопровождении священника, который поддерживает свою длинную рясу, чтобы она не волочилась по грязи. И как туристы, постоянно проверяющие, на месте ли их бумажники, мальчишки периодически ощупывают свое мужское достоинство.

– Che bestialita![79] – смущенно произносит Постильоне.

– Посмотрите. Даже священник это делает.

– Он просто поправляет рясу.

– Это я и имею в виду. Вы тоже так делаете. Я видела.

– Мадонна! Это просто потому, что я сижу рядом с красивой женщиной. Мужчинам приходится определенным образом поправлять свою одежду, это действительно так. Но скажите мне вот что. Где вы научились так разговаривать?

– Это благодаря матери.

– Как интересно. Расскажите мне о своей матери.

– Она любила все итальянское.

– Она бывала в Италии?

– Да. Сначала она приехала сюда летом одна, а потом мы с ней вместе прожили здесь целый год, когда мне было пятнадцать. Она руководила программой по обмену для американских студентов.

– Вот когда вы выучили итальянский?

– Да. Я ходила в лицей Моргали, а затем снова приехала сюда, чтобы отучиться ultimo anno[80] со своим классом.

– А ваш отец? Он не возражал? Я имею в виду против приезда сюда вашей матери.

– Нет. Не думаю, что ему это очень нравилось, но он не возражал.

– Как вы думаете, что здесь искала ваша мать?

– Я никогда не могла понять это до конца. Я думаю, роковое очарование.

– Carisma fatale? Как прекрасно. Да, я считаю, что Италия всегда была пристанищем для англосаксов. Люди приезжают сюда, чтобы почувствовать вкус сладкой жизни, поплавать голыми, попить вина, пожить вблизи природы, поэкспериментировать. Здесь все разрешено. Любовь не считается грехом.

– Да. – Кажется, она готова сказать что-то еще, но группа мальчишек врывается в бар, громко требуя кофе и горячего шоколада.

– Вы изучаете английский? – спрашивает у одного из мальчиков доктор Постильоне. (Все итальянские школьники учат либо английский, либо французский.)

– Si, si. «Итальянский друг ищет хороший ресторан, в котором готовят итальянскую еду».

Остальные мальчишки присоединяются, произнося фразы из школьного учебника: «В этом ресторане готовят хорошие гамбургеры и прекрасные отбивные»; «В белом ресторане с красной дверью цены вполне разумные».

– Мальчики, мальчики, – зовет их священник, – не беспокойте посетителей своими глупостями.

– Они нас совершенно не беспокоят, падре, – говорит доктор. Моя подруга американка– Она приехала сюда помочь с книгами, пострадавшими от потопа.

– В таком случае, – говорит священник, – мы должны спеть для нее песню, настоящую американскую песню. Что скажете, мальчики? Как насчет «Дома на пастбище»?

Мальчишки собираются вокруг американки, и после нескольких неудачных попыток им удается успешно завершить первый куплет и два припева песни «Дом на пастбище»:

Дом, дом на пастбище,
Где играют олень с антилопой,
Где редко услышишь унылое слово,
И небо безоблачно весь день.
Американка восторженно аплодирует.

– Прямо как дома? – спрашивает ее доктор Постильоне.

– Прямо как дома, – отвечает она.

Я никогда не была суеверной, но мое сердце ушло в пятки, когда доктор Постильоне предложил мне поискать работу в монастыре кармелиток на площади Сан-Пьер Маджоре, в конце Борго Пинти, недалеко от дома, где мы когда-то жили с мамой.

– Настоятельница монастыря моя кузина, и я знаю что им понадобится помощь в их бесценной библиотеке. Не думаю, что им удалось вовремя перенести книги в безопасное место.

Ну нет, подумала я, во Флоренции необходимость в реставраторах книг настолько велика, что мне не придется жить в монастыре, – я считала это последним из возможных для себя прибежищ. Только посмотрите, сколько хорошего мы, реставраторы, уже сделали. Беда отведена от Прато и Пистойи, тысячи книг высушены на табачных складах в Перудже, а теперь и в Ареццо. И все же, если я дала себе слово больше ни дня не работать с профессором Юджином Чапином, как я могла поехать назад в Татти и попросить новое задание? Что я бы сказала? Как я бы это объяснила?

– Но я вовсе не религиозна, – сказала я. – Я не была в церкви с даже не могу вспомнить, с каких пор. И потом, это была протестантская церковь. Я уверена, они не захотят, чтобы кто-то вроде меня там работал.

– Конечно, конечно. Но моя кузина замечательная женщина, имеющая современное образование. У нее талант к бизнесу, она всегда преуспевала в жизни, и у нее было полно денег. К тому же она очень красивая. Я был крайне удивлен, когда узнал, что она решила стать монашкой. Я думаю, вам это покажется весьма интересным. Я все устрою, но это займет два или три дня. У вас хватит денег, чтобы протянуть так долго?

Не дожидаясь ответа, он достал очки, надел их и написал что-то на оборотной стороне визитной карточки, как доктор, выписывающий рецепт.

– Позвоните мне по этому номеру через два дня.

– Но что я там буду носить?

– Что будете носить? – рассмеялся он. – Какое это имеет значение? Это не салон красоты, не дом моделей или модный ресторан.

Перевожу: там нет мужчин.

– Я имею в виду, должна ли я носить монашескую одежду? И эту… эту… как ее называют…? – Я искала слово для плата,[81] пытаясь изобразить его жестами.

– Un soggolo, – сказал он, улыбаясь, выражая тем самым свое удовольствие.

Я заметила, что сам доктор Постильоне был одет безукоризненно. Ничего броского, никаких ботинок с острыми носами, которые так любят носить итальянские мужчины. Но все, что на нем было, смотрелось красиво. Шелковый галстук. Накрахмаленный воротничок. Пальто, наброшенное на плечи как накидка. Золотое кольцо. Золотые часы. Все блестело. Он выглядел очень элегантно, сидя на неудобном стуле у стойки бара. Он просто знал, как правильно сидеть на таком стуле.

– Там также есть удивительные фрески, на которые вам стоит взглянуть. В свое время я просил, чтобы мне их показали, но, естественно, мужчин туда не пускают.

– Что за фрески?

– Никто ничего о них не знает, кроме того, что они написаны женщиной по имени Лючия де Медичи. Лючия практически полностью финансировала монастырь в семнадцатом веке. Она была выдающейся женщиной. Но я не знаю никого, кроме моей кузины, кто бы на самом деле видел эти фрески, а она не очень охотно говорит на эту тему.

– Вы часто разговариваете с ней?

– Не часто. Два или три раза в год с тех пор, как она стала настоятельницей монастыря. А до этого мы почти совсем не разговаривали. Кармелитки – созерцательный орден, знаете ли. Сестры этого монастыря не бегают по городу, как францисканцы. И у них нет телефона. Чтобы устроить встречу, надо предварительно написать прошение, и разговаривать можно только через решетку. Это все крайне неудобно.

Я все еще искала (и допускала) возможную альтернативу, когда доктор Постильоне спросил у Джакомо, который час, хотя у самого на запястье были часы, и поднялся, чтобы уйти.

– Может быть, мне удастся найти что-нибудь в Государственном архиве.

– Синьорина, вы знаете, я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам, но ничто не дается легко. В любом случае я наверняка что-нибудь организую, если только вы не хотите стать ангелом слякоти и спать в товарном вагоне за железнодорожной станцией. Если бы у вас были деньги, или у меня были бы деньги, – улыбнулся он, – или если бы вы могли остановиться у кого-то из своих друзей… тогда все решалось бы просто. Но без денег все не так просто. Coraggio.[82]

– Прошу прощения, – сказала я.

Я не хотела показаться неблагодарной. В конце концов, он не обязан был мне помогать. Думаю, меня беспокоило чувство, что в очередной раз я затеяла рискованное предприятие, опираясь на мир мужчин, беспорядочный мир взрослой сексуальности, чтобы опять потерпеть поражение, томиться в надежде на осуществление несбыточных желаний. И вот меня отправляют в безопасное место, где мне не причинят вреда и где не сделают из меня посмешище.


Джед снова пришел ко мне в номер в тот день, около девяти часов вечера. Он уже выпил до этого и с собой принес бутылку виски, но был вполне вменяем. И явно сексуально озабочен. Он присел на край постели и снял ботинки, не развязывая шнурков. Затем налил немного виски в стакан с водой, стоявший на столике возле кровати.

– Ты так испортишь ботинки, – заметила я.

Еще не поздно было изменить свое решение. На самом деле я еще ничего не решила, не сожгла мосты. Звуки музыки и смех, доносящиеся из холла, соблазняли меня спуститься вниз, где можно было потанцевать и поиграть в слова – игру, в которой я всегда была на высоте. Я говорила себе, что ничего непоправимого не произошло, но я чувствовала себя грязной, использованной, и тело, сидящее на кровати и стягивающее с себя одежду, казалось мне совершенно омерзительным, как огромный вонючий мешок мусора, каким-то образом оживший.

Он отхлебнул немного виски и протянул стакан мне.

– Выпей как следует, – сказал он.

Чего я боялась? Бедности? Целомудрия? Повиновения? Не очень. Меня ужасала скука. В моем представлении о монастырской жизни было слишком много белых пятен. И я не могла заполнить эти пробелы. Я была похожа на девочек, которые приходили к нам домой на вечеринки с ночевкой, когда я еще была подростом, и впадали в панику, узнав, что у нас нет телевизора. В ту же минуту вечер начинал представляться им простирающейся безбрежной пустыней.

Не иметь в доме телевизора было маминой идеей. Она презрительно относилась к людям, у которых не хватало внутренних ресурсов, чтобы пережить вечер без телевизора. Но под внутренними ресурсами она понимала возможность развлечь себя чтением книги, или написанием письма, или игрой на пианино либо гитаре, или другими занятиями вроде рисования или собирания паззлов. Она не имела в виду медитацию, чтение молитвы, перебирание четок или что-либо eine, чем монахини заполняют свой день.

А ночь? Это было совершенно вне моего понимания. Доктор Постильоне назвал орден созерцательным. Тем хуже. Что они созерцают? Я читала на уроках итальянского «Рай» Данте, и наш учитель, профессор Мартелли, пытался нас силой заставить полюбить эту книгу, в то время как нам нравился «Ад». Желая угодить ему, я старалась, как могла, и какое-то время все шло гладко. Но усилия были слишком велики, и в конце концов я вынуждена была признать, что, как и большинству тех, кто читал это произведение и чьи записи я сравнивала со своими, оно показалось мне мучительно скучным. В высшей степени скучным. Я бы не стала перечитывать его ни за какие деньги.

Вот чего я боялась, когда думала о монастыре. Что это будет, как чтение дантовского «Рая».

А как же те немногие читатели, которым не было скучно? Может быть, они обманывали себя? Или же действительно что-то вынесли для себя из этой книги, что-то, что большинство из нас не уловили? Как Росселла Моретти, которая всегда читала вслух с таким чувством, и Джованни Бисси, кто знал наизусть целую главу, посвященную розе? В каждом классе было несколько таких учеников. Не те ли это люди, кто впоследствии становятся монахами и монахинями, чтобы вести духовную жизнь?

Пришлось напомнить себе, что мне предлагали не уйти в монастырь, а провести там месяц, упорно занимаясь своим скромным трудом.

– Смотри, не наделай в штаны, Джед, – сказала я, выражаясь буквально.

– О чем ты?

– Я могу уйти в монастырь.

– Ты что?

Он слегка приподнялся, и его штаны сползли вниз до колен.

Я увидела маленькие гербы Гарварда на его трусах. VERITAS. Это меня развеселило, и я захохотала.

– Что такого смешного?

– Гарвардские трусы.

– Ты злишься, да? Потому что мы не пошли на площадь Микеланждело? И потому что не прогулялись по Фьезоле? Что, черт побери, я должен был сделать? Ты знаешь, кто был на этом ужине? Помимо Стекли, кто распоряжается расходами? Как я мог сказать «нет»? Ну, в самом деле. Что я должен был сказать? «Извините, я не могу принять приглашение на ужин в Татти, посвященный Дню благодарения, потому что у меня свидание»?

– Ты выпускник Гарварда, – сказала я. – Мог бы что-нибудь придумать.

Он похлопал по кровати рядом с собой.

– Не обижайся, – сказал он. – У нас все было хорошо. Давай ничего не портить.

Я стояла недалеко от двери. Не то чтобы я опасалась чего-то, просто не хотела никакого физического контакта.

– Я спущусь вниз минут на пятнадцать. Когда вернусь, надеюсь, тебя уже здесь не будет.

– Если ты действительно так относишься к этому, – сказал он, – то ты уволена. У-ВО-ЛЕ-НА. Ты этого хочешь?

– Я не знаю, чего я хочу.

– Попробуй позвонить в Татти завтра, увидишь, что произойдет. Я также поговорю с твоим боссом, как его зовут? Я слышал, он тоже не в восторге от твоего пребывания здесь.

Я спустилась в бар и выпила стакан aqua minérale. Я была рада, что время принимать решения уже в прошлом. Когда я вернулась в свою комнату, его уже не было, но он ставил записку на туалетном столике: «Пожалуйста, позвони мне в номер. Еще не поздно». Я уже расстегнула блузку и собиралась расстегнуть лифчик, когда увидела ее в зеркало. Записка лежала под щеткой для волос.

Я полностью разделась и внимательно оглядела себя в зеркале. Казалось, мое тело находилось в состоянии какого-то перехода, который, по всей видимости, соответствовал периоду моей духовной (если это подходящее слово) жизни. Как говорила Марго, я все еще сохранила «красоту юности». Это выражение всегда озадачивало меня, когда я встречала его в викторианских романах. Красота есть красота, не так ли? Женщина или красива, или нет. Но иногда, когда видишь молодую женщину рядом с ее матерью, то понимаешь, о чем писали романисты прошлого. Ты видишь, что то, что было красотой в одной из них, вскоре потеряет свое очарование, двигаясь, так сказать, в неверном направлении. Но в некоторых случаях есть качество, которое остается неизменным. И это твоя истинная красота. Это то, чем обладали Мэг и Молли. Когда они стояли рядом с мамой, можно было заметить, что они двигались в правильном направлении, что их красота останется с ними. Но моя красота относилась к первому типу; она двигалась в неверном направлении. То, что от нее осталось, не продержится долго. Я никогда не уделяла должного внимания «средствам красоты» – кремам от морщин, увлажнителям кожи, средствам, увеличивающим грудь и прочим подобным вещам. Я всегда была слишком возвышенной для этого. Mo, может быть, я была не права. И, может быть, даже сейчас уже слишком поздно.

– Не-а, – сказала я сама себе, комкая записку. – Non vale il репе.

Глава 5 О чем по ночам разговаривают монахини

История ордена кармелитов берет начало с тех далеких дней, когда пророк Илия удалился для созерцания на гору Кармель, где получил от ангела наставление основать общество созерцающих, для поклонения единому истинному Богу. Последователями Илии были некоторые так называемые «малые пророки» (Иона, Михей и Авдий), а позднее Пифагор («il filosofo rinomato di Magna Craecia»[83]). Жена Илии создала похожее общество для женщин, в состав которого позже входила Дева Мария.

В 1154 году, спустя примерно две тысячи лет, один калабрийский монах по имени Бертольд вместе с десятком единомышленников продолжил дело Илии, хотя официальное признание ордена папа Гонорий III отложил до 1224 года, когда началось строительство монастырских церквей во Флоренции. В 1593 году в ордене произошел раскол по вопросу ношения или обуви. Те, кто хотел вернуться к исходным принципам аскетизма, которые были слегка ослаблены до этого при папе Евгении IV, стали известны как Carmeliti scalzi – босоногие кармелиты.

Ноги сестры, которая провожала меня в мою комнату, мою келью, были скрыты юбками, и она передвигалась так тихо, такими по-монашески маленькими шажками, что я не могла определить, носит ли она обувь. Были на ней туфли или нет? По какой-то причине – может быть, потому, что каменный пол казался таким холодным и твердым, мне надо было это знать, и в самую последнюю минуту, прежде чем за мной закрылась дверь, я позвала ее:

– Scusi, suora.[84]

– Dimmi, сага.[85] – Она остановилась и повернулась ко мне.

– Скажите мне одну вещь.

– Certamente.[86]

– Вы носите обувь?

Она с удивлением посмотрела на меня и, слегка краснея, медленно вытянула вперед свою изящную ножку. Мы обе некоторое время смотрели на ее ногу. Я с облегчением увидела, что он плотно обтянута мягким черным ботинком.

«Это только до Рождества», – сказала я себе. Но келья напоминала мне тюрьму: здесь нигде не скроешься – ни под столом, ни под грубыми шерстяными одеялами на маленькой жесткой кровати, ни в крошечном шкафу. Скамейка для коленопреклонения призывала меня встать на колени; распятие на стене недоброжелательно пристально наблюдало за останками моей протестантской души; через заляпанное птичьим пометом грязное окно, под углом уходящее вверх высоко над моей головой, не было видно ничего кроме кусочка серого неба Я топнула ногой, чтобы услышать хоть какой-то звук.

В комнате не было места, чтобы пристроить мешок с бульварными детективами, которые я накупила в магазинчике на Виа Фьезолана. Некоторые из книг были на английском языке, некоторые – на итальянском. Эркюль Пуаро, Трэвис Мак-Ги, Лью Арчер, Ниро Вульф. Наступило их время. Они спасали меня от беспокойства и скуки, особенно от последнего. Я начала, с чтения Агаты Кристи на английском языке и затем переключилась на Джона Д. Мак-Дональда на итальянском: «Il Canarino Giallo»1. Мне нужно было что-нибудь более сытное, чем Агата Кристи, но прочитав десять страниц «Желтой канарейки», я вспомнила конец книги – ужасную сцену расправы, которую мне не хотелось перечитывать еще раз. Трэвис вечно замахивается на нечто невообразимое, и его должен спасать «deus ex machina» – таинственный секретный израильский агент, который стреляет в бывшую нацистку как раз в тот момент, когда та собирается применить свой пыточный инструментарий в действии. Это было для меня уж слишком сытным.

И вот уже Ниро Вульф втискивает свое грузное тело в кресло, сделанное шведским краснодеревщиком, единственное кресло, в котором он чувствовал себя комфортно. Мне нравилось это чтение, но, кажется, я не могла сконцентрироваться, чтобы живо представить все, происходящее в книге, из-за распятия на стене, нависавшего над кроватью, или из-за подкрадывавшейся молитвенной скамейки. Мне не хватало окна. Я дала волю фантазии, и вскоре смотрела через воображаемые окна: на весельные лодки на озере Мичиган из окна квартиры Мэг в Милуоки; на папин сад лекарственных растений, который был виден из нашего кухонного окна, когда-то служившего ледосбросом; на старые викторианские дома, огромные, как амбары, которые видно было из моего окна над воротами, когда я жила на улице Чемберс. Как бы поступила сейчас Мэг, если бы она была здесь? Но Мэг замужем за Дэном, врачом, который, хотя еще и не начал практиковать (он продолжал коллекционировать специальности в собственном дипломе), похоже, располагал кучей денег. У Мэг уже было двое детей, и она собиралась открыть собственное дело. В общем, она бы здесь не оказалась.

А Молли? Никогда невозможно предугадать, как поступит Молли. В настоящий момент она живет с индийским математиком в убогой квартирке в Анн-Арборе. Если выглянуть из окна ее кухонного окна, то увидишь Армию спасения.

Я сложила книги на столе в две стопки. Там не просто негде было спрятать книги, там вообще не было укромного места, и точка. Может, это сделано специально. Может, в двери есть глазок. Я проверила – глазок действительно был, но кто-то закрыл отверстие шерстяной шторкой. Тем лучше. И вдруг мне в голову пришла мысль: наверное, я использовала неверную метафору, и моя комната вовсе не тюремная камера, а уютная каюта на корабле. Может быть, я не узница, а пассажирка великолепного лайнера, направляющегося к новым землям на краю света.

Как и все пассажиры, разложив свои пожитки, я была готова выбраться на палубу и осмотреться.

Моя дверь выходила в коридор с дверями только по одной стороне, как коридор в европейских поездах. Ни на одной из дверей не было номеров или каких-то других обозначений. Не было видно и обитателей соседних камер, то есть, я хотела сказать, других пассажиров. Возникло желание убежать, но я всегда плохо ориентировалась в пространстве, потому не смогла бы самостоятельно найти путь на улицу, чтобы спасти свою душу. Направо или налево? Я повернула направо и через несколько поворотов, окончательно сбивших меня с толку, обнаружила дверь, которая была немного больше других. Открыв ее, я попала в квадратную крытую галерею, похожую на тюремный двор для прогулок заключенных, только меньшую по размеру. Там было полно грязи и мусора после наводнения. Каменные скамейки, неподъемные даже для пары здоровяков, оказались перевернуты под напором воды. Линия от воды, как ободок грязи в ванной, проходила выше капителей колонн, поддерживающих небольшие своды аркады. Глядя вниз с лоджии, я увидела маленькие группки монахинь, беседующих о чем-то своем, исключительно монашеском. Я даже слышала пение, доносившееся откуда-то издалека, так что невозможно было разобрать слова.

Вокруг практически не на что было смотреть (не видно ни холмов, ни башен, возвышающихся над красной черепичной крышей), кроме неба и фресок на внутренних стенах лоджии. По правде сказать, я никогда не увлекалась фресками. Мне всегда больше нравились голландские полотна с огромным количеством интересных деталей на небольшом пространстве – изображения таверн, где люди пьют и играют в карты, и обязательно в каком-нибудь уголке писает маленький ребенок. Нравились тела на рембрандтовских полотнах, полных драмы и тайны, – по сути, что угодно из Рембрандта. А фрески всегда такие большие. Я имею в виду, фигуры на них большие. Никаких волнующих деталей, и цвета скучные, приземленные – коричневые тона и тусклые красные, сепия, умбра, иногда мазок ультрамарина, чтобы высветить голову Левы Марии. На этих фресках ничего особенного не происходит, а если и происходит, то, как правило, что-нибудь плохое. В общем, я смотрела на эти фрески как человек, ожидающий в приемной врача, смотрит и читает плакаты «Как следить за домом» или «В кругу семьи» просто потому, что смотреть больше не на что.

Как говорилось в моем «Путеводителе по Флоренции», роспись уникальна в основном тем, что выполнена женщиной, племянницей великого герцога Козимо III, которая ушла в монастырь в 1714 году, в возрасте тридцати девяти лет, принеся в дар обители довольно крупное состояние и преувеличенное представление о собственных возможностях. Это была та самая Лючия, о которой мне рассказал доктор Постильоне.

Должна признаться, сам факт, что фрески написаны женщиной, возбуждал мое любопытство, и я изучала роспись более внимательно, чем если бы не знала об авторстве. Факт, что это создано женщиной, возможно, сказался и на моих впечатлениях. Мне показалось, что Дева Мария смотрит на архангела Гавриила с каким-то нехарактерным для нее безразличием, задержав палец на том месте в книге, где пришлось прерваться, с тем чтобы приступить к чтению сразу же, как только она избавится от гостя. И традиционное для Девы выражение лица, означающее «Кто, я?», придано не ее лику, а лику Гавриила. На другой фреске образ младенца Христа смотрелся крошечным по сравнению с огромными фигурами матери и бабушки. А вот еще фреска, на которой распятый Христос выглядит как юный супруг, покинутый учениками, но не тремя Мариями, стоящими со зловещими лицами у подножия креста.

Я старалась разобраться в своих впечатлениях об этих сильных женщинах, когда услышала шум за спиной. Обернувшись, я увидела высокую плотно задрапированную фигуру.

– Ох… – меня поймали, как любопытную Варвару в момент подглядывания. – О, Мадонна. Прошу прощения, – сказала я, жалея о том, что покинула свою комнату, испытывая необходимость извиниться за то, что совала свой нос куда не следует. – Я не знаю, что здесь делаю.

– Это абсолютно нормально. Никто из нас не знает этого наверняка до тех пор, пока это не будет ему явлено, и обычно оказывается, что оно сильно отличается от того, чего мы ожидали. Простите, что испугала. Я настоятельница, сестры зовут меня мадре бадесса.

Я подумала, что, вероятно, мне нужно было опуститься на колени и поцеловать кольцо на протянутой мне руке. Но я этого не сделала. Я пожала протянутую мне руку. Мадре бадесса – мать аббатиса – ответила на мое рукопожатие.

– Я буду относиться к вам, – сказала она – так же, как я бы хотела, чтобы относились к моей дочери, если бы она бродила сейчас по свету вдали от дома.

В ее голосе не было иронии, также как и в моем – благодарности. Я с трудом подыскивала слова, потому что она напомнила мне мою маму, хотя мама всегда относилась к церкви с огромным недоверием и на смертном одре отказалась от священника.

– Я вижу, вы раскрыли нашу тайну, – сказала она. – Но об этом – позлее, а сейчас пойдемте-ка. Хочу показать вам библиотеку. Там требуется огромная работа, и чем скорее мы начнем, тем лучше.

По одним стандартам библиотека была маленькая, по другим – большая. Я бы сказала, около двух тысяч томов плюс-минус сто. В библиотеке Вайденера в Гарварде, заметила я вслух, более восьми миллионов томов.

– Большая библиотека в Монте-Кассино, – напомнила мне мадре бадесса, – в Средние века насчитывала менее пятисот книг. Что было более важным центром обучения, – спросила она. – Монте-Кассино или библиотека Вайденера?

Она была очень упорной, эта Мадре бадесса. Она не собиралась просто так спустить мне это. Праздная ремарка с моей стороны спровоцировала целый урок истории. Монастырь Монте-Кассино был основан в 528 году, разрушен лангобардами в том же шестом веке, отстроен заново, захвачен сарацинами в девятом столетии, уничтожен землетрясением в четырнадцатом. Коллекция книг, созданная и преумноженная, оставалась нетронутой до бомбежки американцами в 1945 году, почти перед самым окончанием войны, когда в этом не было необходимости…

Я извинилась перед мадре бадессой за…

– Я не собиралась читать вам лекцию, – сказала она – Я просто хотела подчеркнуть, что все знания, все сведения об античности дошли до нас благодаря монашеским сообществам.

– А монастыри?

– Конечно же, и монастыри тоже, хотя первая знаменитая монастырская библиотека была основана только в 1142 году в Монтепульчано и идея о том, что монахини могут учить, не слишком вдохновляла кардиналов. Но время браться за работу. Давайте я вас представлю. Помимо сестры Кьяры, библиотекаря, со мной должны были работать еще четыре монахини, которые молча стояли в стороне: сестры Присцилла, Мария, София и Анжелика. Я кивнула каждой их них, сдерживая порыв протянуть им руку для приветствия.

Библиотека представляла собой длинную узкую комнату, как в Лаврентийской Библиотеке,[87] хотя намного меньше, с рядами книжных полок, разделявшими комнату на проходы. Книги с верхних полок уже были сняты, но на нижних, которые побывали под водой, книги разбухли так, что их невозможно было вынуть. Они слишком плотно стояли друг к другу.

Я размышляла над проблемой около минуты, не находя нужного решения. Я подумала, что в этой ситуации нужны мужские руки. Сестры Кьяра, Присцилла, Мария, София и Анжелика ждали моих инструкций, что заставляло меня нервничать. Я реставратор книг, а не плотник.

– Думаю, – сказала я, – что в данный момент нам требуется мужчина.

Никто не отреагировал.

– Боюсь, придется взять топор или что-то в этом роде и разбить боковины полок, чтобы извлечь книги. Или, может быть, пилу. Я не вижу другого решения.

– Я думаю, – произнесла сестра Мария с легкой, но, как мне показалось, ироничной улыбкой, – это типично американское решение. Но, вероятно, мы можем снять фурнитуру и разобрать шкафы. Мы хотели узнать ваше мнение, прежде чем начать.

– Очень хорошо, – сказала я, киваяголовой словно и сама думала о том же, а топор упомянула просто в шутку.

Сестра Анжелика уже открывала огромный ящик с инструментами. Она и сестра Мария с уверенностью опытных плотников или краснодеревщиков приступили к работе с богато украшенной фурнитурой, сначала орудуя крошечными стамесками, затем стамесками больших размеров, затем еще больших, осторожно вклиниваясь между досками – непростое дело, если учесть, что сбиты они были вручную выкованными гвоздями. Гвозди семнадцатого века, сказала сестра Анжелика. Именно тогда были сделаны эти книжные шкафы для библиотеки, которую привезла Лючия де Медичи как часть своего «наследства», когда ушла в монастырь. Насколько я помню.

Переплеты, в основном семнадцатого и восемнадцатого веков, хотя там имелось и несколько книг более раннего времени, переплетенные в пергамент, были повреждены, но я сомневалась, что сами книги серьезно пострадали. Тот факт, что они разбухли и находились под прессом, не дал возможность мазуту или топливному маслу проникнуть слишком глубоко, что могло бы нанести значительно больший ущерб, нежели вода.

В большинстве старых библиотек книги просто ставились на полки в порядке их поступления, за исключением очень больших или очень маленьких томов. В каталоге, если таковой вообще существовал, указывались ряд, номер полки (сверху вниз) и номер книги на полке (слева направо). Так, например; знаменитая рукопись «Беовульф» известна как «Коттон Вителлий А. XV», что означает, что она находилась в библиотеке сэра Роберта Коттона в ряду с книгами эпохи римского императора Вителлия, на верхней полке, пятнадцатая книга (или переплетенная рукопись) слева. Сестра Кьяра пояснила, что Лючия ввела гораздо более совершенную систему, которая являлась прототипом современных схем классификации книг. Но объяснения Сестры Кьяры были прерваны небольшим взрывом: доска в торце шкафа, освобожденная от обшивки, сорвалась с петель под неимоверным давлением разбухших книг, и они хлынули с полки, словно толпа болельщиков после футбольного матча.

Сестры Мария и Анжелика продолжали свою работу. Остальные носили поврежденные книги в церковь, где было достаточно места, чтобы разложить их. К полудню шесть из двадцати четырех рядов, или проходов, библиотеки были разобраны, и мы все вспотели от работы, несмотря на холод.

Мы трудились молча. Не в абсолютной тишине – не в silenzio maggiore ночи, но произнося только то, что необходимо. По крайней мере, сестры говорили только то, что было необходимо. Я же все время порывалась поболтать, наполнить воздух замечаниями о погоде и рассказами о мерах по просушке книг в Прато и Пистоне, о табачных складах в Перудже, о том, как профессор Чапин присвоил себе славу за идею использовать табачные склады и так далее. Но по мере того, как я чувствовала себя более комфортно, работая с сестрами, я говорила все меньше и к концу дня вошла в ровный успокаивающий ритм, напоминающий товарную биржу, как будто мы разгружали машину с авокадо, а не старые книги из библиотеки. После нескольких дней эта тишина уже казалась мне нормальной. Если кто-то из сестер заговаривал, это значило, что ей есть, что сказать. Я подумала: как бы все изменилось, если бы конгрессы и парламенты работали по такому же принципу. Когда мне приходилось покидать стены монастыря, что я делала почти каждый день в поисках промокательной бумаги и других материалов, я бывала потрясена расставанием с этой тишиной, выходя на шумную базарную площадь.

Водопроводной воды по-прежнему не было, и ни один из магазинов еще не открылся, но повсюду люди убирали грязь, скребли тротуары лопатами, и шумные толпы мужчин, женщин и детей собирались у цистерны с водой и у передвижных лотков с овощами. И каждый день в три часа женщина развешивала белье за окном средневековой башни напротив монастыря и пела народные песни. Я старалась специально рассчитать время своего ухода и прихода, чтобы послушать ее. Но хоть она и пела красиво, для меня всегда было облегчением услышать, как за спиной закрывается тяжелая монастырская дверь, ограждая меня от неразберихи мира вместе с его шумом.


День начинался со стука в дверь моей кельи, в ответ на который после продолжительной борьбы с собой я стала отвечать «Deo gratias».[88] Я на самом деле не испытывала благодарности и в сущности не была обязана этого говорить, но как объяснила сестра Джемма, в пять часов утра человек так отзывается, чтобы тот, кто стучит в дверь, знал, что он не умер во сне. Сестре Джемме поручили заботиться обо мне, показать мне все ходы и выходы – выражение, которого нет в итальянском языке, – и куда выносить мой ночной горшок, поскольку водопровод и канализация все еще не работали. Не было и отопления, так как наводнение вывело все печи из строя.

Сестры встречали рассвет в красивой церкви, построенной Джулиано да Сангалло в пятнадцатом веке: шесть маленьких часовен по обе стороны нефа под красивыми арками из чистого тосканского известняка, который называется pietra serena. Интересно, было ли им так же холодно, как и мне, и хотелось ли спать? Болели у них колени от стояния на коленях на каменном полу? Надоедало им есть овсяную кашу на завтрак каждое утро? Жалели ли они о клятвах, крепко связывающих их навеки, как решетка тюрьмы? Эти вопросы постоянно крутились в моей голове. Каково вознаграждение за это? Что ты получаешь в обмен на весь остальной мир? В обмен на семью, друзей, любовников, мужа, детей? Чем больше я узнавала об этих людях в черных одеяниях, тем более загадочными становились они для меня. У каждой за плечами была своя история, приведшая ее к этой черте, к маленькой калитке, вырезанной в большой двери, которая отделяла монастырь от городской площади.


По утрам я наблюдала за работой команды послушниц (сестры, поющие в церковном хоре, должны были проводить много времени распевая божественные литургии). Работа по прокладыванию двух тысяч книг промокательной бумагой была малоприятной и занимала много времени. Пергамент на переплетах старых книг вечен, но он в основном, держится на животном клее, который издает сильный запах, когда намокает (ангелы грязи, спускавшиеся в подвалы Национальной библиотеки вынуждены были надевать противогазы), и образует отвратительный налет, от которого слипаются пальцы рук. Книги начинают напоминать кирпичи, но в то же время становятся очень хрупкими. У каждой разновидности плесени свои характерные свойства, способные поколебать решимость даже тех людей, кто привык перевязывать раны прокаженным. Сестры, очень скоро научившиеся обрабатывать книги, чтобы корешки не разваливались из-за того, что бумага пропиталась водой, к счастью, оказались не брезгливы и были более терпеливыми, чем я, хотя их работу не облегчали, как мою, периодические выходы в город. К работе подключились еще несколько сестер, среди них сестра Джемма, мой гид и моя ровесница, которой предстояло через несколько месяцев давать вечный обет. Они стояли на коленях на холодном каменном полу, как уборщицы, терпеливо переворачивали страницы книг, прокладывая их листами бумаги. Они не ерзали, как это делала я в попытках найти более удобное положение. Личный комфорт не был предметом высшей ценности в Санта-Катерина Нуова. Я старалась изо всех сил, но предпочитала оставить работу по прокладыванию книг бумагой за монахинями.

Они хорошо работали, умело плотничали, и вскоре по моему проекту были построены две большие тимоловые паровые камеры. Тимоловая камера представляет собой плотно закрытую коробку с поддоном для кристаллов тимола и, в нашем случае, поддерживающие рейки для книг. Тепло от света лампы, расположенной на дне камеры, активизирует кристаллы, и пар уничтожает плесень, которая потенциально представляет большую опасность, чем вода.

Камеры были установлены в одной из маленьких часовен в конце церкви, около двери, открывающейся на нижний уровень крытой галереи и обеспечивающей некоторую вентиляцию, так как пары могут быть ядовиты. Каждая камера вмещала около тридцати книг, и их нужно было обработать парами в течение двух дней. Я с нетерпением ожидала возможности начать работу, но не могла найти тимоловые кристаллы, поскольку на них был большой спрос.

Доктор Постильоне, которому я сначала не хотела звонить, оказал в этом деле большую помощь. Это был человек, знавший, как farsi arrangiare – фраза, которая у меня всегда ассоциировалась с синьором Бруни, – человек, знавший как устроить дела наилучшим способом. Он связал меня с одним переплетчиком в Прато, у которого имелись старые прошивочные рамы и другое старое оборудование для ручных переплетных работ. Он смог раздобыть запасы промокательной бумаги, которую очень трудно было достать, то же самое и с тимоловыми кристаллами. Он был добродушным человеком, всегда готовым помочь; но он также был из тех, кто получал удовольствие от тайн и обмана. Из тех, кто который любит сказать, что духи, которые он дарит женщине, привезены в страну контрабандой, хотя на самом деле они куплены в аптеке на углу, или что вино, которое он заказывает в ресторане, из специальных запасников, где оно хранится специально для него, в то время как это всего лишь вино второго сорта. В общем я так и не узнала, откуда появились промокательная бумага и тимол, хотя была в курсе, что даже люди из CRIA[89] с трудом доставали все это.

По вечерам, во время ricreazione мы сидели в sala comune,[90] в комнате, длина которой в два раза превышала ее ширину. Она была не особо красивой, но удобной, хотя и холодной. В одном конце комнаты находились два кассоне эпохи Ренесанса – большие тяжелые комоды; в другом вокруг камина располагались складные стулья. Именно здесь все и собирались вместе, и здесь я организовала нашу импровизированную «разговорную лабораторию». Мы разговаривали во время работы. Или работали, разговаривая, – как посмотреть на это. Именно в такие вечера я чувствовала себя в Санта-Катерина Нуова совсем как дома, – словно меня пустили за кулисы после дневного спектакля и я могла свободно болтать с актрисами, впитывая все, что творилось вокруг.

А вокруг происходило очень многое. Кармелиты – созерцательный орден, но обитель Санта-Катерина Нуова была беспокойным хозяйством. Монахини отнюдь не сидели на месте. Им надо было управлять большой собственностью. Эта собственность, как, например, библиотека, была наследством Лючии де Медичи. (Я вскоре осознала, что орден никогда бы не пережил восемнадцатый век – трудные времена для всех религиозных орденов, – если бы не это наследство.) Земли давали мед, оливковое масло и вино на нужды самого монастыря, а также для продажи. Некоторые из этих земель, те, что лежат в долине Арно, были затоплены наводнением. Ульи оказались уничтожены, виноградные лозы ослаблены, плиты, использовавшиеся для отжима оливок, исчезли, а сам пресс нуждался в ремонте.

Сначала меня втайне умилял тот глубокий интерес, с которым созерцательные монахини относились к столь мирским заботам, но вскоре я научилась понимать зыбкость их положения, их стремление самостоятельно решать свои финансовые вопросы, не отдавая их во власть епископа Флоренции, своего формального патрона. До избрания нынешней настоятельницы, мадре бадессы, епископ управлял финансами обители сам и перевел большую часть дохода в казначейство епархии – вопреки распоряжениям Лючии относительно наследства, в соответствии с которыми все доходы от ее владений должны принадлежать монастырю и контролироваться только его настоятельницей. Епископу не понравилось такое положение дел, и чем больше дохода приносили монастырские земли, тем меньше средств из бюджета епархии выделялось монастырю; но чем меньше денег епископ давал монастырю, тем меньше контроля он над ним имел.

Церковь, конечно же, человеческое учреждение, и все же эти показатели ее человечности – борьба за власть, переживания по поводу денег – шокировали меня не меньше, чем периодические скандалы вокруг Банка Ватикана, который не к месту называли Институтом религиозных работ. С другой стороны, мадре бадесса воспринимала эти человеческим проблемы как что-то само собой разумеющееся. Иллюзии относительно епископа, власти и денег были для новичков вроде меня, она же была готова противостоять епископу по любому поводу: по вопросам финансов, нововведений в одежде (почему кучка старых мужчин должна диктовать, как одеваться монахиням?) и особенно по поводу дальнейшей судьбы библиотеки, которую епископ хотел перевести в Сан-Марко. По его убеждению монахи в Сан-Марко имели больше опыта в редактировании старых текстов и могли более продуктивно использовать книги из Санта-Катерина. Позиция мадре бадессы заключалась в том, что самые важные тексты в библиотеке в Санта-Катерина касались вопросов, которыми должны заниматься женщины, поскольку мужчины в прошлом уже загубили эту работу. Сестра Чиара даже опубликовала монографию о роли женщин на начальных этапах развития церкви, продемонстрировав, что женщины в то время были полноценными священниками, способными управлять паствой. (Употребление греческих слов diakonos и presbyteros[91] применительно к женщинам наравне с мужчинами можно объяснить только самым фантастическим образом.) Епископ попытался остановить эту публикацию, но мадре бадесса расстроила его планы, получив nibil obstat[92] церкви благодаря вмешательству со стороны одного кардинала. Он, как и мадре бадесса, был родом из Абруцци.

Короче говоря, происходило что-то важное. Я ожидала встретить в монастыре покой, размеренность и (откровенно говоря) скуку, но вместо этого почувствовала, что попала в секретный штаб революции. Может быть, это и был тот самый «секрет» мадре бадессы?

* * *
К началу первой недели декабря большинство книг были разобраны по страницам и проложены промокательной бумагой. Несколько сотен из них прошли обработку тимолом для уничтожения спор плесени и были готовы для того, чтобы их снова собрать, так что работы хватало. Я обучала некоторых сестер делать простые жесткие переплеты, используя инструменты, которые позаимствовала на время у переплетчика из Прато: костяные скоросшиватели, кашировальный молоток, кусачки для манжетки книг, шила, несколько катушек ниток и старомодные прессы для зажима, удержания и прошивки книг. Они оказались способными ученицами. Я же приступила к работе над сокровищем библиотеки, знаменитой «Legenda Sanctissimae Caterinae»,[93] набранной грубым готическим шрифтом, – одной из первых книг, напечатанных во Флоренции. Кожаный переплет восемнадцатого века был полностью уничтожен, но сам книжный блок не сильно пострадал и не нуждался в перетяжке.

Наступил вечер четверга, праздник святой Бриггиты Шведской, и нам разрешили выпить по стакану винсанто и съесть по парочке biscotti,[94] которые мы обмакивали в сладкое вино. Сестры Бернарда и Анна-Мария разработали и подготовили новые модели одежды, и воздух наполнился неким возбуждением, когда они, обойдя по кругу всю комнату, присоединились к нам у камина. Монашки хлопали, как на показе мод. Я их очень хорошо понимала. Традиционная одежда монахини груба и неудобна. В юбках до пола трудно ходить, апостольник ограничивает боковое зрение, льняной serre-tete[95] натирает кожу. Молодые сестры ужасно страдали от этого. Их serre-tetes всегда были сальными от крема, которым они мазали шею. Никто не ждал одобрения епископа без борьбы. Но монахини к ней были готовы. Как я уже говорила, что-то витало в воздухе, что-то волнующее, чего не сможет остановить епископ.

Мои ученицы, оторвавшись от работы, смотрели на сестер Бернарду и Анну-Марию, которые, пытаясь сохранить серьезность, покружились на месте, шурша короткими (ниже колен) юбками, и направились в другой конец длинной комнаты, где мадре бадесса тихо сидела на диване, набитом конским волосом, и читала. Она взглянула на них, тоже стараясь сдержать улыбку.

Я вернулась к «Легенде о святой Екатерине». Я выровняла швы по отметке на корешке книги, натянула каркас, удалила все с основы каркаса, кроме первой надписи на книге, и собиралась показать сестре Джемме, присоединившейся к нашей швейной команде, брошюрный стежок, который соединяет вместе надписи. Как сообщила мне с удовольствием сестра Агата, по-итальянски это называется una maglia legata, чего я раньше не знала Я отложила в сторону иглу и аккуратно поместила вторую надпись «Легенда» поверх первой.

– Как Екатерина стала монашкой? – спросила я невзначай. Я имела общее представление о ее жизни, но мне хотелось услышать, что скажут другие.

– Когда ей было семь лет, – сказала сестра Чиара, библиотекарь и знаток жизни святой Екатерины, покровительницы монахинь, – ей было видение в образе Иисуса и святых, одетых во все белое и стоящих на лоджии в небе.

Лоджия в небе, и люди, смотрящие оттуда на тебя. Это был любопытный образ. Я не знала, как относиться к этому. Но, по правде говоря, на самом деле меня заинтересовала не Екатерина Бенинказа.

Меня больше интересовала сама сестра Чиара, и сестра Агата, почти закончившая вышивать последнюю надпись на книге на самодельной швейной раме, которую она упорно держала на коленях, несмотря на мои протесты, и сестры Бернарда и Анна-Мария, придумавшие новый стиль одежды, и мадре бадесса, сидевшая тихо в тени, и сестра Джемма, и Анна-Паола, новая послушница, прибывшая в монастырь следом за мной. Ее serre-tete не было плотно затянуто, и из под него вбивались темные волосы, обрамляющие лицо.

Иголки сверкали, отражая свет камина. (Кстати, камин был необходимостью, а не роскошью; ни одна из печей в quartiere[96] не была еще приведена в рабочее состояние.)

– Это всегда так бывает? – спросила я. – Видение – и все решается в один момент? Как мужчина делает предложение женщине? Или у каждого происходит по-разному?

Было ли это слишком смелым с моей стороны? Мое сердце глухо стучало, – точно так лее, как в тот момент, когда профессор Чапин делал мне свое гнусное предложение. Я окунулась в тишину, которая наполнила всю комнату. Мои ученицы перестали шить, и другие сестры, сидевшие возле огня, и те, что сидели вокруг двух электрических обогревателей в глубине комнаты, тоже от оторвались от шитья или же опустили вниз свои книги.

– Как это решается? Как это решилось для тебя, Анна-Паола? Тебе было видение? – Я чувствовала себя виноватой, что обратилась к Анне-Паоле, девушке не очень-то разговорчивой, но она сделала свой выбор недавно, позже других. А я хотела знать.

Тишина была настолько явной, как та, что наступает после звона колоколов, поскольку каждая из женщин в комнате в этот момент задумалась над обстоятельствами своего выбора.

Я не знаю, почему мне было страшно. Может быть, потому, что я все еще верила – несмотря на мой личный опыт пребывания в монастыре, – что по сути за этим ничего не стояло, кроме пустоты, что каждая из них, заглянув себе глубоко в душу, на самом деле обнаружит, что совершила плохую сделку, отказалась от всего ради ничего.

Мне ответила не Анна-Паола, а старая сестра Агата. Она закончила сшивать небольшой молитвенник, и готова была начать работу над капталом, для чего были куплены несколько катушек красивой шелковой нити. Она сказала, что она южанка, обращаясь только ко мне, как будто кроме нас в комнате никого не было. Она была калабрийка, последняя из восьми детей, четверо из которых умерли еще до ее рождения. Она прервала свою речь чем-то похожим на хихиканье. Ее семья жила в двух комнатах, продолжала она. Ни воды. Ни туалета. Ни отопления. Ни еды. Когда умер отец, мать пошла работать в госпиталь. Она уходила в пять утра, чтобы наколоть дров, нагреть воду в больших бадьях, в которых стирала белье для всего госпиталя. Соседи не разговаривали с ней, мальчишки обзывали ее путаной – шлюхой, потому что приличная женщина не должна покидать свой дом и выходить на улицу в течение трех лет после смерти мужа. Ее сестры открыли школу в деревне. «Они взяли меня к себе. Там была хорошая еда. Было тепло, теплее чем здесь! Мне было хорошо! Meglio star da papa cbe da zingaro! – засмеялась она. – Лучше жить как римский папа, чем как цыган». Она продолжала хихикать, как только прекращала говорить, а потом прозвонил колокол на вечернюю службу, и хихиканье прекратилось так же неожиданно, как началось. Больше никто не сказал ни единого слова. Никто не перевернул ни одной страницы. Никто не сделал ни единого стежка. Время отдыха закончилось, и мне напомнили о строгой дисциплине, которая отделяла меня от этих женщин.

* * *
Я могла вернуться к очередному детективному роману, к Трэвису Мак-Ги (но не к «Желтой канарейке»), однако мне не хотелось разрывать круг, круг братства или сестринские отношения. Так что я последовала за сестрами через крытую галерею, расписанную фресками, и далее в церковь, где вскоре оказалась абсолютно одна в кромешной тьме.

Я не думаю, что когда-нибудь еще мне было так одиноко. Беспокойство, которое я испытала, впервые оказавшись в моей маленькой келье, было ничто по сравнению с тем, что я чувствовала сейчас. Я все время говорила себе, что настоящую жизнь монастыря можно было ощутить в те уютные часы в sala сопите, где мне все было понятно, и где я могла во всем принимать участие, а не в тайне, казавшейся мне непостижимой и непонятной, как латынь антифонов и псалмов, которые распевал хор чистыми голосами, звучащими в унисон. Никакая другая музыка не могла быть столь же божественной – она облагораживала все чувственное, – и тем не менее она почему-то напомнила мне папины блюзы, мужчин с чемоданами, стоящих на железнодорожной станции в ожидании поезда, который либо везет их назад домой, либо вдаль от дома. Музыка подействовала на меня так же: казалось, она уводила туда, куда не может уводить обычная музыка, и меня охватило страстное желание чего-то неведомого, такое же болезненное, как тоска по дому, но одновременно с этим замечательное.

Я подумала об Агате Агапе и ее странной судьбе: без еды, тепла, воды, туалета. Она никогда не ездила на машине, не смотрела ни одной телевизионной программы, никогда не говорила по телефону, никогда не любила мужчину. Она видела, как пришли и ушли восемь настоятельниц и столько же епископов. Хотя она не умела ни читать, ни писать, она была превосходной швеей и, вне всякого сомнения, самой талантливой ученицей моего маленького класса переплетчиков. У нее было особое чутье материи, она могла пальцами на ощупь определить необходимую толщину нити для каждой конкретной книги, что зависит от нескольких условий: толщины бумаги, количества текста и его формата. Она могла обтянуть корешок книги без единого лишнего удара молотка. Она могла обрезать форзац на глаз. У нее были крепкие руки, чтобы подтянуть пресс зажима, и острый глаз, а также острый язык для каждого, кто пытался незаконно захватить ее удобное место около камина в sala comune.

Наполнили ли ее жизнь смыслом ежедневные и сезонные ритмы монастыря? Было ли этого достаточно?

Зимой по ночам, когда я была маленькой, мы с сестрами вылезали из-под одеял, снимали пижамы и стояли абсолютно голыми перед открытыми окнами просто для того, чтобы посмотреть, как долго мы сможем так выдержать. То же я сделала вчера ночью в Санта-Катерина Нуова. Сняла с себя церковную одежду и стояла абсолютно голая просто для того, чтобы посмотреть, как долго я смогу так простоять. На самом деле я не знаю, на сколько меня хватило. Я ждала, что что-то произойдет, но ничего так и не происходило, и потом, по дороге в свою комнату, я завернула за угол и вдруг поняла, что я не одна. Я была застигнута врасплох в темном коридоре, и сердце начало глухо колотиться. Будет ли все определено в один момент, возможно, вопреки моей воле? Должна ли я была сделать что-то, или это будет сделано за меня? Или для меня? Я уже почувствовала, скорее, чем увидела, себя в грубой сарже монашеского одеяния, ощутила, как serre-tete натянулось вокруг моего лица, сильно врезаясь в мягкую кожу под подбородком. Так же было и с другими? Или с каждым – по-разному? Я по-прежнему не знала и никогда так и не выяснила этого до конца.

Глава 6 Что собой представляет мужчина?

Когда я вернулась в монастырь после очередной дневной вылазки, притащив небольшой железный пресс для зажима, на этот раз из местной переплетной мастерской, я немедленно поняла: произошло что-то ужасное. По-моему, это был единственный раз, когда тишина мне показалась сводящей с ума. Я не смогла ничего вытянуть из сестры Джеммы, кроме того, что мадре бадесса запретила им говорить об этом. О чем?

За ужином, состоявшим из жидкого бульона с плавающими в нем макаронами, двое из послушниц – Анна-Паола и девушка, которую я не знала, – провели все время лежа на каменном полу вниз лицом с распростертыми в стороны руками. Тишина была более глубокой, чем обычно, и когда мадре бадесса позвонила в свой колокольчик, возвещая, что разрешено разговаривать, никто особенно не говорил.

Только вечером мне удалось выудить из сестры Джеммы, что случилось. Я заманила ее в свою келью, пообещав ей немного голландского шоколада, который купила на станции. Обычно сестрам запрещается посещать кельи друг друга, но у сестры Джеммы было разрешение заходить ко мне.

Она была особенной женщиной, настоящей жемчужиной среди послушниц. Высокая, с мягким голосом, благодушная, умная.

– Ты могла бы быть учительницей, – не раз говорила я ей. – Ты напоминаешь мне мою учительницу в пятом классе, миссис Инслман. У нее в классе было полно herbals,[97] и змей, и моделей вулканов, и странных растений. Она была полна всяческих интересных сюрпризов, как ты. – Я могла говорить такие вещи только сестре Джемме.

– Ты должна прекратить думать, что моя жизнь проходит здесь попусту, – напоминала мне она. – Это мое призвание, а не обучение маленьких детей.

Но, я думаю, ей было приятно, несмотря ни на что.

Я покопалась в своей сумке для книг в поисках плитки шоколада, которая весила целых сто пятьдесят грамм.

– Так что случилось?

– Ничего особенного, правда.

– Тогда расскажи мне. – Я развернула шоколадку, разломила ее пополам и протянула кусочек Джемме. – Горький шоколад.

– Анна-Паола и Мария нашли книгу с картинками.

– Книгу с картинками?

– Неприличные картинки.

– А, порнографический журнал?

В недавно открывшемся на площади газетном киоске их было полно, наряду с более благородными книгами об идеалах женской красоты эпохи Ренессанса и так далее. Моей первой мыслью было, что Анна-Паола и Мария вышли за пределы монастыря по делам или что какой-то шутник подсунул журнал грязного содержания под двери монастыря.

– Нет, нет, это была книга из библиотеки.

– Из библиотеки?

– Да, ее обнаружили, когда прокладывали книги бумагой.

Вот это было действительно интересным Джемма облизнула шоколадку медленно и вдумчиво, как будто это был рожок с мороженым. Я откусила большой кусок от своей половинки. Я никогда не могла медленно есть шоколад.

– Ты видела эту книгу?

– Только мельком. Поднялся большой шум. Я пошла посмотреть, что происходит. Тут же пришла сестра Винсенсина, наставница над послушницами, и забрала у них книгу.

– Ну и что? Они ведь не виноваты, что нашли ее, не так: ли?

– Дело в том, что они нашли ее вчера, и сестра Мария продержала ее у себя в келье всю эту ночь. Они просто притворились, что нашли ее сегодня, но сестра Матильда все видела.

– Похоже, надо вызвать кого-нибудь из Oggi или Novella 2000.[98]

– Вот именно! Поэтому мадре бадесса и запретила нам говорить об этом.

– Не волнуйся. Я никому не скажу.

– Но мне придется сказать мадре бадессе.

– Что ты говорила со мной?

– Да.

– Зачем?

– Потому что у нас нет секретов.

– Что тебе за это будет?

– Ничего особенного. Мадре бадесса все понимает.

– Тебе не придется лежать на полу лицом вниз во время ужина? Как жестоко! (Меня действительно раздражала мадре бадесса.)

– Как много ты видела? – спросила я.

– Я не смотрела внимательно, и я не знала, на что смотрю, но, что бы это ни было, это было похоже на чудовище, на гигантского кальмара с огромными щупальцами, тянущимися к тебе, с клювом и одним темным глазом.

– Гигантский кальмар? – я не могла представить, что она описывала, но мне не хотелось на нее давить.

Как хрупка эта инфраструктура. Неважно, насколько прочны стены, внутри крепости всегда может найтись предатель. И какой смысл в этих стенах? Ничто так не возбуждает любопытства к монашеской и монастырской жизни, как обет безбрачия. В теории либидо переадресовано к Богу. Монахини считаются «Христовыми невестами». Они облачаются в свадебные наряды, когда дают вечный обет. Но могут ли объятия Бога заменить тепло и страсть объятий человека? Думаю, я слишком была пропитана идеями Фрейда, чтобы поверить в это. Хотя мой собственный опыт в данном вопросе и не отличался какой-то особой теплотой и страстью. (Я имею в виду Джеда Чапина).

– Сестра Джемма, – сказала я, – ты счастлива?

– Да, – ответила она, – очень счастлива.

Конечно же, подумала я, она сказала бы это, даже если бы не была счастлива. Но она не выглядела несчастной.

– Тебе когда-нибудь хотелось… – я ступала по тонкому льду, но мое любопытство было слишком велико. – Тебе когда-нибудь хотелось, – повторила я, – ты когда-нибудь сожалела, ты когда-нибудь жалела, что не знала мужчины?

– О, да, – сказала она. – Очень, в известном смысле. Но знаешь, это все так странно. Я бы не знала, что делать. И я не уверена, что это так важно. Мадре бадесса говорила со всеми нами.

Я уже давно покончила со своей шоколадкой, а у сестры Джеммы все еще оставалась большая часть ее половинки. Она отломила кусочек и дала мне. Я взяла. Мне надо было что-то держать в руке, как выпивку.

– Когда ты говоришь, что мадре бадесса говорила с вами, кого ты имеешь в виду?

– Тех из нас, кто сразу попал сюда, когда мы были еще молодыми, до того, как мы были… с мужчинами. Здесь много женщин, которые жили в миру, которые все испытали, все, о чем ты думаешь. Но когда они пришли сюда, они завидовали нашей невинности, они были готовы обменять свой опыт на нашу невинность. Это, должно быть, кажется тебе странным?

– Да, в каком-то смысле. А ты, Джемма? Ты бы обменяла невинность на опыт?

– Ты знаешь историю Пиккарды из третьей песни «Рая»?

– Немного. Я помню, мы читали ее на уроках итальянского языка.

– Да, каждый должен прочитать ее, она так прекрасна.

– Пиккарда была монахиней, да? Но она выхолит замуж?

– Ее брат Корсо забрал ее из монастыря и заставил выйти замуж за Росселлино делла Тосса, очень знатного человека во Флоренции. Они жили как раз через площадь, ты знаешь.

– И Пиккарда оказывается на нижней ступени лестницы, ведущей в Небеса, так?

– Да, это правда. Но есть что-то более важное. Эта история объясняет так много, и поэтому она такая красивая: суть этого божественного состояния заключается в том, чтобы подчинить свою волю Его воле, и поэтому наши воли едины и согласованны. Подчинить всю нашу волю Его воле – вот что мы стараемся делать изо дня в день, и эта воля есть наше спокойствие: la sua voluntage e nostra pace. Это то море, к которому все движется, все, что ты сам создаешь, и Природа простирается сквозь Вечность.

У сестры Джеммы еще остался кусочек шоколадки. Она разломила его на две части и дала одну мне.

– Нет, нет, Джемма, – запротестовала я, хотя и протянула руку. – Я и так уже съела большую часть.

Я взяла шоколад, который она мне протягивала, и засунула в рот. У Джеммы все еще оставался кусочек размером в дюйм. Может быть, в этом была разница между нами.


В офисе мадре бадессы, на первом этаже между трапезной и крытой галереей, было много папок, разложенных для просушки: на полу, на стульях, на широких подоконниках окон, выходящих на крытую галерею, на верху картотечных шкафов, где они обычно и хранились, на большом письменном столе, за которым сидела женщина, чьими первыми словами ко мне было предложение обращаться со мной так, как она хотела бы, чтобы обращались с ее собственной дочерью. Она была высокой и красивой, и я видела сходство с ее кузеном: наблюдательные зеленые глаза, высокий лоб, доброжелательная улыбка, словно уютное объятие. Я никогда не знала, как ее приветствовать. Я чувствовала себя словно неотесанный деревенский мужик в присутствии члена королевской семьи. Я понимала, что должна что-то сделать – упасть на колени, присесть в реверансе, поцеловать ей руку, – но не знала, что именно.

Она не подняла головы от письма, которое писала, до тех пор, пока либо не закончила его, либо не сочла нужным остановиться на каком-то определенном месте. На краю стола лежала книга, и я знала, не спрашивая (чего бы я все равно не сделала) и без пояснений с ее стороны (которых не последовало), что это была та самая книга с картинками.

Когда она наконец подняла голову и посмотрела на меня, я поняла, что она сосредоточенно думала о чем-то и явно не ждала моего визита.

– А, да, – сказала она, откладывая в сторону ручку. – Сестра Джемма говорила мне, что у вас с ней состоялась интересная беседа.

– Очень интересная.

– И очень поучительная?

– Очень поучительная, мадре бадесса. Я узнала много о монастырской жизни. И о самой жизни, тоже, – добавила я.

– Когда вы говорите «о самой жизни», – спросила она, улыбаясь, – что именно вы подразумеваете? Вы имеете в виду мир за пределами монастыря, мир бизнеса и политики, замужество и семейную жизнь? Или у вас что-то другое на уме?

– Нет, почему, – замялась я, застигнутая врасплох, – сама жизнь – это, ну, сама жизнь – это просто жизнь. Это когда отец готовит на твой день рождения десерт «Сен-Сир», это прыжки в океан с обрыва, езда на велосипедах с сестрами, это когда мама приходит тебе в комнату и садится рядом, если ты больна, или гуляет с тобой от Фьезоле до Сеттиньяно.

– Да, – сказала она, – все это жизнь.

Она сделала паузу, и я ждала, что она продолжит и скажет, что жизнь также еще и нечто большее, что в вещах есть религиозная сторона, но она снова меня удивила.

– Но что собой представляет сейчас ваша жизнь? – спросила она. – Вот именно сейчас? Что делает ее большим, нежели просто череда приятных моментов?

Я изучала современную философию на занятиях в школе Эдгара Ли – Беркли, Юма, Канта, но я так и не научилась хорошо справляться с вопросами, подобными этому.

– Я не имею в виду ничего сложного, – пояснила она, – такого, как определение самосознания. Я хочу знать, что хорошего есть в вашей собственной жизни, просто ради нее самой, а не потому, что это средство для достижения чего-то другого.

То, что сразу же пришло мне в голову, без всякого обдумывания, был образ Джеда Чапина, натягивающего свои гарвардские трусы с надписью VERITAS. Это вряд ли могло выступать примером, о котором говорила настоятельница, но это была отправная точка, как карикатура или пародия.

– Тяжелая работа, – сказала я, избегая рискованных тем, – работа с книгами в библиотеке. Мы много сделали. Это мое призвание.

– Это хорошее призвание. Будь у меня дочь, я была бы рада, если бы она стала реставратором книг. Это работа руками, а также головой и даже сердцем. Я могу представить, как реставратор любит предмет своей работы. Нам надо изучить это получше в Санта-Катерина. Пока она говорила, я чувствовала присутствие книги на краю ее стола. Она не выглядела как книга с непристойными картинками!

– И вы знаете, что составляет ценность книг?

– Надеюсь, – ответила я. – Невозможно было бы это не знать.

– Целью монашеской жизни, – резко сменила она тему разговора, – является формирование духовной жизни человека, не по прихоти или воле случая и даже не по воле самого человека, а по воле Бога. Бедность. Целомудрие. Повиновение. Это обеты. Бедность, целомудрие, повиновение. – Она сделала акцент на каждом слове: poverta, castita, ubbidienza. – Как вы думаете, какой из них наиболее трудновыполнимый?

– Я полагаю, – сказала я, – это зависит от человека. Если ты молода и красива, как Анна-Паола, целомудрие будет самым трудным.

– Да, – кивнула она, как будто в знак согласия, хотя на самом деле не была с этим согласна. – Целомудрие может быть тяжелой ношей, – сказала она. – Иногда мне кажется, что было бы лучше, если бы мы принимали только женщин, которые не сразу нашли свое призвание, как я сама, у кого уже был опыт мирской жизни и опыт общения с мужчинами. Это бы прояснило данный вопрос, уменьшило бы его силу, его привлекательность. Но девственность тоже драгоценна.

Каждое общество, кроме, пожалуй, нашего, знало ей цену. И отсутствие сексуальных отношений не сделает тебя слепой! Но, я прошу прощения, – добавила она, возможно, заметив на моем лице удивление, я отнюдь не хотела смущать вас.

Меня несколько обескуражила откровенность матери настоятельницы и даже некоторая грубость. (Я не отношусь к категории людей, которые говорят о лысине в присутствии лысого человека или при старой деве о радостях секса.)

– А бедность может быть тяжелым испытанием для кого-то, кто привык к роскоши, как сестра Джемма.

– Да, но в случае с бедностью, вы даете и что-то хорошее, хотя бы потенциально, что-то лучшее, хотя бы в теории: вы устанавливаете образ жизни, который большинство думающих людей, независимо от их истинного поведения, всегда считали достойным положением в обществе. Бедность монастырской жизни требует систематической дисциплины, что хорошо для человека. Крайняя бедность, как на Юге или в большинстве стран Азии, – это уже другой вопрос. Это политический скандал, а не та бедность, какая идет на пользу.

– Остается повиновение, – сказала я.

Она кивнула:

– Бедность и целомудрие – тяжелые испытания, но повиновение намного тяжелее.

К чему она клонила? Собиралась ли рассказать мне о себе?

– Но кому вы должны повиноваться?

– Мы все подчиняемся правилам устава, который восходит к 1433 году, хотя с тех пор он был несколько ослаблен. Вы знаете, что в церкви, как в армии, во главе стоят командиры и генералы, полковники и майоры и дальше вниз до сержантов и рядовых первого ранга, второго ранга и так далее. Только у нас все несколько сложнее. Никто даже и не пытается в этом разобраться.

А религиозные ордены как батальоны или дивизии и тому подобное. Но на самом деле монастыри стремятся быть похожими на паутину или сети и намного демократичнее армии. Послушницы должны повиноваться наставницам, и, конечно же, все должны подчиняться мне. Но они могут проголосовать против меня, если захотят.

– Правда? – я была искренне удивлена.

– О да, в некотором смысле мы всегда были очень демократичны.

– А кому должны повиноваться вы?

– Я должна повиноваться епископу Флоренции.

– И это для вас трудно?

– Очень трудно. Епископ против всего, что мы стараемся воплотить в жизнь. Это крайне сложная ситуация. К счастью, у меня есть несколько влиятельных друзей.

Я не была точно уверена, что она имела в виду под «стараемся воплотить в жизнь».

– Что такого вы хотите сделать в монастыре, чего бы не одобрил епископ? – спросила я.

– О, Господи! – рассмеялась она. – Епископы никогда не одобряли монастыри. Они всегда вмешиваются. Они никак не могут оставить нас в покое, и никогда им это не было свойственно. Начать хотя бы с определенных реформ внутри самого ордена, которые дали бы большую самостоятельность. Например, взять ту же монашескую одежду – она не отвечает нашим сегодняшним нуждам. Почему группа мужчин должна предписывать, что нам носить? И это всего лишь незначительная деталь. Нас ограничивают со всех сторон. Мы не можем служить обедню без мужчины. А каких стариков они нам присылают… Но основное – это наша работа. Существуют целые традиции женской духовности и познания, которыми также веками пренебрегают. Все религиозные книги были написаны или редактировались мужчинами. Или не были написаны и не редактировались! Все искажено, и искажено вдвойне – в ходе событий и в описании событий. Почему столько женщин были доведены до такой крайности, как защита своей девственности? Почему они держатся за нее столь отчаянно? Потому что плоть порочна? Нет, только так они могли сохранить контроль над своими телами и своими жизнями, вместо того чтобы передать их в руки мужчин. Это был единственный способ. Какие у них были альтернативы? Замужество, репродуктивные годы, отсутствие права на собственность. Вот почему их девственность была такой ценностью. Но кто правдиво рассказал их истории? Никто. При этом о чем только не писали. Бесчисленные истории, которые никому не интересны. Лючия де Медичи обладала дальновидностью и средствами, чтобы собрать все, что она смогла найти, а родственники считали ее сумасшедшей. Она сама написала книгу, но никто не стал ее печатать; она писала картины, а с ней обращались, как с ненормальной. Если бы она не была Медичи, ее посадили бы в тюрьму. Она ушла в Санта-Катарина, чтобы обрести свободу. И она разрисовывала фресками стены галереи. Там, где я вас встретила впервые. Вам следует проводить там больше времени, если вы хотите понять. И теперь, когда мы начинаем рассказывать эти истории, епископ поднимает против нас войну. Он уже угрожал нам. Только благодаря вмешательству старого друга сестре Чиаре удалось получить nibil obstat на свою работу о роли женщин на ранних этапах развития церкви. А теперь он хочет отдать всю библиотеку монахам в Сан-Марко. О, Боже… – она перекрестилась. – Мы вынуждены быть хитрыми как змеи и невинными как голуби. – Но посмотрите на это, не открывая, и скажите мне, что вы видите, – она протянула мне книгу со стола.

Книга была проложена промокательной бумагой для поглощения влаги, но украшенный вышивкой переплет, поврежденный так сильно, что уже не подлежал восстановлению, был влажный и неприятный на ощупь. Я держала книгу с осторожностью. Название было неразборчиво, но я смогла понять, что это молитвенник – по крайней мере, книга выглядела как молитвенник – возможно, семнадцатого века, в довольно плачевном состоянии. Это все, что я могла заметить.

– Что еще вы можете мне о ней сказать?

– Книги в переплетах, украшенных вышивкой, были популярны среди высшего класса с пятнадцатого по семнадцатый век. Обычно это религиозные или богослужебные книги. Они имели большее распространение во Франции, Германии и Англии, чем в Италии, хотя несколько экземпляров сохранились и здесь. Самые ранние относятся к тринадцатому веку и были в основном расшиты монахинями в монастырях.

– Теперь откройте книгу.

Я сделала это крайне осторожно, как будто открывала коробку со змеей или каким-то отвратительнымнасекомым, но название было стандартным; «Le pregmere cristiane preparate da Santa Giuliana d'Arezzo» и содержание знакомым: подборка из Миссала[99] – заупокойная служба, покаянные псалмы, часослов и так далее – вплоть до персональных молитва христианина. Я успокоилась. То, что, я боялась, окажется трудным, оказалось простым. Хотя было досадно, что переплет погиб. Переплет, возможно, был более пенным, чем сама книга Она взяла у меня книгу и распахнула ее посередине. – Посмотрите, – сказала она, – видите: две книги были переплетены вместе.

Она пододвинула свой стул, чтобы мне было лучше видно; я развернула свой так, чтобы мы сидели плечо к плечу. Она положила открытую книгу на стол. Я увидела страницу со вторым названием: «I sonetti lussuriosi di Pietro Aretino».[100] Я для себя перевела слово lussuriosi как «сладострастный».

– Практика соединения двух книг под одним переплетом, – я по-прежнему говорила авторитетным голосом, – в целом, не была редкостью в начале Средних веков, но это крайне необычно для семнадцатого века.

– Да, – сказала она, – но у нас здесь и compagnia[101] странная.

Она начала перевертывать страницы.

– Что собой представляет мужчина? – наконец спросила она, посмотрев на меня.

– Не имею понятия, – сказала я, чувствуя себя при этом крайне взволнованно.

– Вам пора было уже это понять.

Я ничего не ответила.

– Мужчина, – продолжала она, – это набор китайских коробочек. Он – народный философ, последователь учения Платона. Он – агрессивный воин, Ахиллес или Одиссей. Он – отец семейства и домашний тиран, пучок нервов, потому что в действительности он иррационален и труслив. А его внутренняя сущность представляет собой собрание образов, маленькую картинную галерею, столь же приватную, как уборная римского папы в Ватикане. Давайте я вам покажу.

Она продолжала переворачивать страницы одну за другой, пока не дошла до иллюстрации. – Я думаю, вот, что пыталась описать сестра Джемма, – сказала она. – Вы видите сходство с чудовищем?

То, что я увидела, действительно напоминало какое-то чудище, но я была сильно смущена и не могла заставить себя посмотреть на него пристально. Я покачала головой и чихнула, как будто только что посмотрела прямо на солнце в яркий солнечный день. Я не могла сосредоточить взгляд.

– Вы видите руки и ноги, – продолжала настоятельница, – как сплетенные щупальца гигантского кальмара.

Теперь я видела его – мужчину, готовящегося залезть на женщину сзади. Они были нарисованы так, что головы обоих были скрыты их телами. Анус мужчины смотрел на читателя как огромный темный глаз, его член, мастерски изображенный в перспективе, свисал вниз, похожий на нос, как хобот слона или как огромный крючковатый клюв.

Она открыла следующую иллюстрацию: женщина лежала на спине, с поднятыми вверх ногами, а мужчина опускался на нее сверху. Конечно же, я выдела всякие картинки – кто не видел их в наше время и в моем возрасте, – но я действительно не могла смотреть на эти рисунки в присутствии настоятельницы. Мне было слишком неловко.

– Ну, – спросила она, – что скажете?

– Это крайне необычно.

– Вы ведь ничего подобного никогда не видели?

– Точно такое нет, хотя сестра однажды водила меня в книжный магазин для взрослых.

– В «книжный магазин для взрослых»?

– Магазин, где продают порнографические издания.

– Как интересно. И вы называете магазинами «для взрослых»? Это было в Чикаго?

Она произнесла «Чикаго» со звуком «ч», как в слове «Чайковский», – так делает большинство итальянцев.

– Да. Мужчины за вход туда платят пятьдесят центов, а женщин пускают бесплатно. Там на стенах, на полках выставлены журналы, а книги лежат на крутящихся подставках, как перед магазинами по обмену книг в бумажных обложках. Это было довольно отвратительно. Я хотела уйти, но Молли велела мне остаться.

– Молли – это ваша сестра?

– Да. Она всегда делала то, что хотела. «Тебе пора знать такие вещи», – твердила она. Как в библиотеке она то и дело кричала мне: «Посмотри на это, посмотри на это!».

– В магазине было несколько секций, как в продуктовом или в бутике.

Там было все на любой вкус. Я не очень-то помню, что было на обложках журналов и книг. Что я хорошо запомнила, это то как мужчины, стоящие вокруг, делали вид, будто они невидимки. Никто ни на кого не смотрел. Они все ходили по магазину с опушенными вниз глазами. Они словно скрывались. Там были бизнесмены в строгих костюмах, солдат с надвинутой на лоб фуражкой, несколько молодых парней, похожих на студентов колледжа. И никто ничего не говорил. Мне кажется, они нас боялись.

– Братство мужчин, мужчин, – сказала она. – Вы понимаете, о чем я говорю? Они скорее будут смотреть на картинки, чем на настоящую женщину.

– Я об этом так не думала.

– Картинки их не пугают. Они не могут ничего сказать в ответ.

Я испытала облегчение, когда она закрыла книгу. Как будто кто-то выключил яркий и раздражающий свет.

– Вы что-нибудь слышали об Аретино?

– Имя кажется знакомым.

– Он был удивительным человеком. Он написал биографию святой Екатерины, но на самом деле он больше прославился как сатирик. Его называли «бичом принцев», и все его боялись – даже римские папы – за острый язык. Он мог высмеять любого. И, конечно же, было неважно, говорил он правду или нет.

– Это он сделал эти рисунки?

– Нет, он писал сонеты, а кто-то другой выполнил иллюстрации. Я думаю, Джулио Романо. Дело в том, что книга вызвала довольно сильный скандал. В ней много вымышленного – «позы Аретино», «Шестнадцать наслаждений» и другие вещи, но папа был возмущен и приказал уничтожить все экземпляры книги. Любой сохранившийся ее экземпляр может оказаться очень ценным.

– Насколько ценным?

– На самом деле я не имею ни малейшего представления. Я думала, что, может быть, вы знаете.

– Это зависит от многих вещей. От состояния книги, а оно не очень хорошее, я имею в виду, что переплет испорчен. От того, насколько книга редкая. Надо посмотреть сводки аукционных продаж. Все в этом роде.

– Может быть, вы могли бы все это изучить для меня?

– Конечно, но это будет трудно, пока закрыта Национальная библиотека. Мне нужно выяснить… я не уверена… я думаю, данные аукционных продаж. Там можно что-то найти.

– Но вы попробуете?

– Да, конечно.

– Я хочу, чтобы вы начали с синьора Джустиниани на площади Гольдони. – Она написала на бумажке имя и адрес – Но вам следует быть очень осторожной.

– Попытаюсь, разумеется.

– И еще одна вещь.

– Что именно?

– Книга не может оставаться здесь.

– Конечно, не может.

– Вы должны ее забрать. Я думаю, что синьор Джустиниани… как бы это сказать… поймет ее истинную ценность. Но я полагаю, что вы можете показать ее ему и доверять этому человеку. По крайней мере до какой-то степени. Но если вы будете не уверены, может быть, следует положить ее в камеру хранения на вокзале. Я оставляю право решения за вами. Вы понимаете, что я не могу это сделать сама.

– Да, я понимаю.

– Так что я доверяю ее вам.

– Но, право, я не знаю… Я буду здесь только до Рождества.

– Но вы ведь сделаете то, что сможете?

– Конечно, мадре бадесса.

– Помните, когда мы встретились с вами первый раз?

– В крытой галерее?

– И вы сказали, что не знаете, что вы здесь делаете?

– Да.

– Вы по-прежнему так считаете?

– Нет, мадре бадесса.

– Хорошо.

Я поднялась, чтобы уйти.

– Запомните, будьте осторожны.

– Вы действительно думаете, что она ценная?

– Да, я действительно так думаю. Очень ценная.

– Вы можете мне сказать, что приблизительно вы имеете в виду?

– Я не хочу называть какую-то определенную цифру, – ответила она, – потому что могу ошибаться, но предполагаю, что это единственный экземпляр. Я думаю, все книги, кроме этой, были уничтожены. Я могу ошибаться, но, по-моему, что мужчины готовы будут заплатить за нее любую сумму, возможно даже достаточную для того, чтобы спасти нашу маленькую библиотеку от епископа.

Глава 7 Не переставайте молиться

Четвертого ноября, в то утро, когда началось наводнение, доктор Постильоне, которому о случившемся сообщил один из сторожей галереи, оставил дверь своей квартиры открытой настежь (для менее везучих соседей, живших на нижних этажах), и направился к Уффици, бредя по маслянистой воде. Вода стремительно прибывала, и площадь Санта Кроче он преодолевал уже по колено в воде. Слышен был дикий лай собак, попавших в ловушку в подвалах складских помещений, расположенных вдоль Бордо-де-Гречи. В Уффици к нему вскоре присоседились директриса музея, ее заместитель и сотрудник Soprintendenza del opificio délie piètre dure.[102] Вчетвером вместе со сторожем, который позвонил доктору Постильоне, они бросились в коридор Вазари – крытый проход, соединяющий Уффици с Палаццо Питти на другой стороне реки и пересекающий реку над ювелирными мастерскими на Понте Веккьо. В коридоре находится лучшая из когда-либо собранных коллекций автопортретов: Филиппо Липпи, Рафаэль, Тициан, Рубенс, Рембрандт (два автопортрета: художник в молодости и старости), Давид, Коро, Делакруа и другие.

Первой мыслью доктора Постильоне были эти автопортреты, ведь, если бы рухнул старый мост, весь коридор просто смыло бы в бушующую Арно.

Они перенесли около двадцати картин в надежное место, но пол под ногами шатался так сильно, что доктор Постильоне, заботясь об их безопасности, велел прекратить работу.

Они пробрались в реставрационные мастерские в подвале. Одна из мастерских уже была недосягаема, но в другой, в Веккия Поста, сотрудники музея прилагали все усилия по спасению картин. Когда они добрались до мастерской, их коллеги как раз волокли по скользкому кафельному полу огромную картину в раме: «Incoronazione» Боттичелли. В целом в мастерской около трехсот картин ожидали своей очереди по очистке и восстановлению, включая знаменитый tondo[103] Рафаэля из Старой Пинакотеки в Мюнхене, который доктор Постильоне сам отнес вверх по лестнице в безопасное место в мезонине.

В девять часов появился сам soprintendente, синьор Джордже» Фокачи. Его трясло, он был бледен, небрит, насквозь промокший, но когда он узнал, что портреты в коридоре Вазари до сих пор под угрозой, он отправился их спасать. Доктор Постильоне и остальные бросились вслед, пытаясь остановить его. Но критическая ситуация омолодила старого человека, придав ему силы, и он яростно боролся с теми, кто пытался его остановить, убеждал не рисковать жизнью.

– Я старый человек, – кричал он. – Я прожил свою жизнь. У меня нет ни жены, ни детей. Пустите меня, говорю я вам!

Никто с этим не спорил, однако ни директриса, ни ее заместитель, ни доктор Постильоне не собирались отпускать старика одного, так что все четверо полезли по трясущейся лестнице, сами дрожа при этом, чтобы завершить ранее прерванные спасательные действия.

Вскоре они уже были над Понте Веккьо, который был забит автомобилями, бочками с бензином и деревьями, с корнем вывороченными потоком из земли. Под напором всего этого хлама, запрудившего арки моста, вода прорывалась сквозь узкие проходы над центральной аркой. Они слышали, как внизу, под ними, словно бомбы взрывались под натиском воды небольшие магазинчики.

Большинство портретов можно было поднять вдвоем. Директриса и ее заместитель работали вместе, доктор Постильоне – в паре с soprintendente. Доктор изумился силе и выносливости старого человека, когда они подняли за раз два портрета Рембрандта.

Им потребовалось два часа, чтобы освободить коридор. Во время последнего захода доктор Постильоне, последним покинувший коридор, ненадолго задержался, чтобы посмотреть в одно из занавешенных окон. То, что он увидел внизу, или думал, что увидел, не было похоже ни на необъяснимые деяния Бога, ни на просто природное бедствие, а было гибелью самой цивилизации, неспособностью цивилизации, так сказать, действовать согласно собственным знаниям, накопленным веками. Опасность наводнений и необходимость строительства плотин были известны еще в Средние века. В эпоху Ренессанса Леонардо пророчески составил чертежи шлюзов для слива воды во время наводнений. Но вместо того чтобы воспользоваться его знаниями, чтобы смягчить проблему затоплений, человек предпочел усугубить ее, покрыв пойменные земли бетоном и вырубив леса, которые когда-то играли роль природных губок для поглощения излишков дождевой воды. И более того, люди продолжали хранить самые ценные документы в подвалах вдоль реки и отказывались переместить реставрационные лаборатории на более безопасные земли Фортецца-да-Бассо (один из любимых проектов доктора).

Доктор Постильоне заметил раздутую корову, которая плыла на боку и вздрагивала и била ногами, как будто была еще жива. Столкнувшись с бревном, перевернулась и со всей силой ударилась об одну из опор моста. Доктор подумал, что он может отличить один порыв от тысячи других просто на основании характерной тупости и глупости.

Когда дождь закончится, сказал он сам себе, в газетах поднимется неимоверная шумиха, будут сформированы новые государственные службы, старые будут реорганизованы, прибудут эксперты и всему найдут объяснение, спасательные организации разобьют палатки по оказанию помощи – и все успокоятся. Приедут английские леди в твидовых юбках и удобной обуви и американки в джинсах и высоких ботинках. Но ничего так и не будет сделано. Не будет ни системы предупреждения, ни компьютеров для координации показателей гидрометров вдоль реки. Его соседи в Сайта Кроче, пополо минуто – «маленькие люди», по-прежнему будут страдать, продолжая жить в хаосе, в убогих развалившихся домах, и не имея возможности восстановить свои разрушенные мастерские.

Все это похоже на конец света. И все это из-за человеческой глупости. Люди глупы, как та мертвая корова. И речь не только о флорентинцах или итальянцах речь обо всем человечестве. Люди вырубают леса в Южной Америке, отравляют землю пестицидами, реки – химическими отходами, атмосферу – углеводородом…

И тем не менее у доктора Постильоне есть внутренне чутье, инстинкт, который помог ему выжить в лагере для военнопленных в Северной Африке и пережить тяжелое супружество, не утратив добродушного нрава. Это инстинкт – внутренний голос, почти как сократовский даймон, – к счастью. Ведомый этим внутренним голосом, он находит счастье в любой ситуации, даже самой отчаянной, почти с такой же уверенностью, как опытный путешественник, привыкший летать на самолетах, всегда выбирает боковое место рядом с люком аварийного выхода на крыло.

Этот внутренний голос не покинул его и когда он стоял у окна в коридоре Вазари, глядя вниз на мертвую корову, ударяющуюся об опору моста. Голос говорил ему о том, что это шанс проявить милосердие и благородство духа, совершить вдохновенные героические поступки, такие, как только что продемонстрировал пожилой soprintendente, синьор Джорджо, который на протяжении всех лет, что доктор его знал, думал только о собственном комфорте и спокойствии. Голос говорил с ним о том, что и священникам, и коммунистам, и карабинерам представилась возможность поработать рука об руку, чтобы расчистить завалы и уменьшить страдания людей. Голос говорил ему об огромных суммах денег, которые потекут сюда из Англии, Германии и Америки, особенно из Америки, страны изобилия. Голос говорил с ним о гигантском шаге вперед – даже, можно сказать, прорыве – в науке реставрационных работ, поскольку с проблемами, вызванными наводнением, боролись ведущие реставраторы – такие как он сам.

– Постильоне! Постильоне! – звал его голос, на этот раз не его даймон, а голос soprintendente.

– Иду, синьор Джорджо, – прокричал доктор.

– Вы помните, почему Вазари жаловался на великого герцога четыреста лет тому назад? – soprintendente тоже кричал, чтобы собеседник его расслышал.

– Очень хорошо помню, синьор Джорджо. Великий герцог не дал ему достаточно времени, чтобы выполнить работу на должном уровне, когда он строил этот коридор. Он должен был довольствоваться самыми плохими стройматериалами, худшими рабочими.

Так что я бы на вашем месте не продолжал там стоять.

Но доктор Постильоне не торопился. Он преодолел собственный страх или, скорее, забыл про него, а может, страх просто испарился. Так или иначе, он не чувствовал страха.

На самом деле он никогда еще за всю свою жизнь не был так бесстрашен. Он чувствовал радостное возбуждение, как будто дрожание под ним было дрожанием коня, а он – торжествующим победу кондотьером, как будто дрожание под ним было содроганием богини любви, а он сам – великим Марсом, оседлавшим ее. И все благодаря его внутреннему чутью.

Теперь, спустя месяц после всего этого, он может сказать себе: «Посмотри, что произошло!» В газетах была поднята огромная шумиха. Опять всплыли и активно обсуждались проблемы с водосливами, водохранилищами и плотинами ГЭС в Ла-Пенне и Леване, проблемы, связанные с набережными, вырубкой леса в сельских районах, прилегающих к городу, и необходимостью разработать план регулирования речного русла. Инженер, отвечавший за строительство плотины в Леване, покончил жизнь самоубийством. Каждый, кто имел хоть какое-нибудь отношение к происходящему, нашел, на кого свалить свою вину. Немцы прислали оборудование и деньги. Англичане – теплую одежду и чай. Французы ничего не прислали. Японцы снабдили промокательной бумагой. Американцы доставили одежду и продовольственные запасы. Даже русские приняли участие, прислав судно, доверху груженное рождественскими игрушками для детей. И еще американцы прислали деньги, главным образом деньги. Каждый американец, который когда-то приобрел в Сайта Кроче кожаную сумочку или кошелек, или золотую цепочку на Понте Веккьо, или дешевый платок в Сан-Лоренцо, вынул свою чековую книжку и давал, давал, давал деньги, деньги, деньги. Щедрый народ и очаровательный. Особенно женщины.

На верхней лоджии, теперь закрытой, выходящей на площадь Даванцати, есть опускающаяся дверь, через которую когда-то можно было выливать раскаленное масло на людей (предположительно врагов), находящихся внизу во внутреннем дворике. Это можно было бы сделать и сейчас, конечно, если иметь под рукой чан раскаленного масла, которого у доктора Постильоне не было, хотя в его восстановленной лаборатории и хранилось достаточно синильной кислоты для того, чтобы изготовить раствор, способный отвадить даже самых назойливых посетителей.

Но кого же так не хотел видеть доктор? Список этих людей был длинным, сам доктор не знал его до конца. Но первым в этом списке стоял его непосредственный (ив какой-то мере единственный) начальник, Soprintendenza del opificio delie pietre dure, синьор Джорджио Фокачи, чьи героические действия во время наводнения придали ему чувство особой значимости в собственных глазах. Вторым в списке был аббат Ремо из Бадиа, который постоянно звонил в лабораторию с чем-то срочным начиная с девяти часов утра. И поэтому доктор не рад видеть, как аббат и синьор Джорджо приближаются вместе, аббат резко жестикулируя, а синьор Джорджо понимающе и одобрительно кивая ему в ответ.

Спрятаться негде. Конечно, мест, где физически можно укрыться, предостаточно, но нет такого места, где будешь чувствовать себя уютно. Доктору Постильоне не хотелось провести весь день в Музее кружева на четвертом этаже, например. Он бы не вынес этого. Его не интересовало кружево. Деспотичный это вид искусства, занятие, не стоящее внимания. Продукт рабского труда, противоречащий истинному искусству. К тому же, у доктора было неотложное дело. В любой момент мог появиться Донателло Магдалене из Опера дель Дуомо.[104] Было приготовлено место. Были даны указания. Он сожалел о том, что сам не отправился прямиком в Опера дель Дуомо, – вдвойне сожалел теперь, когда было слишком поздно, чтобы избежать встречи с синьором Джорджо и аббатом. Когда они вошли в лабораторию, он стоял, склонившись над «Мадонной с младенцем», старательно изучая школу Дюрера. Аббат уже не просто жестикулировал, он кричал во весь голос, чуть ли не рыдая.

«Хорошо, – подумал доктор Постильоне, – аббат привык, что на протяжении многих лет все было, как он хочет. Но что же такое случилось?»

– Синьор Джорджо, аббат Ремо, – слегка кивает в знак приветствия доктор Постильоне.

Аббат без всякого предисловия или малейших намеков на то, чего следует ожидать, начинает извиняться в типично итальянской манере – обливаясь слезами, исполненный самоуничижения и чувства собственной вины. Он сожалеет о любых неприятностях, которые, возможно, он доставил доктору Постильоне в прошлом… после серьезных размышлений… осознавая, что у доктора Постильоне могут быть все основания… (что отнюдь не то же самое, отмечает доктор, что признать его, доктора Постильоне, правоту и неправоту аббата).

– Да, да, аббат Ремо. Было глупо нам ссориться, но, пожалуйста, объясните, в чем дело.

Аббат вытирает слезы о рукав своей рясы.

– Святой Франциск… – говорит он, – Фрески…

Аббат ведет себя как отец больного ребенка, умоляющий доктора:

– Что необходимо сделать? Что мы можем сделать? Вы должны немедленно приехать!

– Да, да, конечно, но вы должны описать симптомы.

– Фрески, фрески! – кричит он в агонии. – Они сползают со стен. Если вы не сделаете что-нибудь, мы уничтожены.

– «Мы», аббат Ремо? Вы имеете в виду, что фрески будут уничтожены.

– Да, мы будем уничтожены.

– Да, – повторяет доктор Постильоне. – Я понимаю. Вы подразумеваете, что, если фрески погибнут, исчезнет основная ваша приманка для туристов, и вам придется заняться производством одного из этих отвратительных аперитивов, на которых специализируются монахи. Нечто, содержащее девяносто пять процентов алкоголя, напоминающее пойло, которое готовят в Сетрозе.

– Вы слишком суровы, доктор, монахам тоже надо есть.

Во Флоренции много часовен с фресками, которые могли быть безвозвратно разрушены, не вызвав слез сожаления у доктора Постильоне, но Часовня Лодовичи в Бадиа Фиорентина не относится к их числу. Как раз наоборот. Фрески этой часовни в своем роде столь же изысканны, как и фрески в Кармине, и каждая по-своему уникальна, хотя недавняя (и крайне сомнительная) реставрация, проведенная вопреки его советам каким-то шарлатаном из министерства в Риме с целью приукрасить их облик, слегка нарушила их первозданное очарование.

– Братья молятся в часовне.

– Вы надеетесь на чудо, не так ли?

– Господь добр, доктор, Господь добр.

– Но скажите мне, аббат Ремо, что именно случилось? Вода нанесла минимальный ущерб, не так ли? И я думал, что от nafta[105] удалось успешно избавиться.

Синьор Джорджо вмешивается в разговор:

– Нагревательные лампы, аббат Ремо, ваша единственная надежда. Поверьте мне, вы крайне нетерпеливы. Вам необходимо вытянуть влагу из стен. Это не произойдет за одно мгновение. Нет. Это требует времени и терпения.

– Я безмерно вас уважаю, синьор Джорджо, – говорит аббат, но ситуация настолько отчаянная, что я вынужден просить доктора Постильоне помочь нам.

– Очень хорошо, аббат Ремо, я умываю руки.

К счастью, синьор Джорджо не из тех людей, кто способен затаить зло. Как только он получит зарплату, соответствующую своей высокой должности soprinten-dente, он готов будет не держать обиды за мелкие оскорбления.

– Посмотри, что ты сможешь сделать, Сандро, – уходя, говорит он добродушно доктору Постильоне, чтобы показать, что не раздражен.

Аббат in extremis[106] еще более неприятен доктору Постильоне, чем аббат in furore.[107] Трудно поверить, что это тот же самый человек, который клеймил его в своем письме в La Nazione как врага искусства и прогресса.

– Все, что необходимо сделать, будет сделано, уверяю вас, аббат Ремо. Я сам приеду. Я уже позвонил и вызвал машину. Вам не следовало пользоваться этими нагревательными лампами, они слишком сильные.

– Но синьор Джорджо…

– Да, синьор Джорджо и я расходимся в этом вопросе. Запомните: Синьор Джорджо всего лишь администратор. Но не отчаивайтесь. Мы что-нибудь придумаем.

Аббат охает и продолжает стонать всю дорогу в такси, которое везет их в Бадиа.

Церковь в Бадиа Фиорентина претерпела много реконструкций. В 1282 году она была достроена Арнольфо ди Камбио, архитектором из Дуомо. Разрушенную колокольню восстановили в 1330 году. Крытая аркада апельсиновых деревьев была пристроена в 1435–1440 годах Бернардо Росселлино, который в 1495 году также возвел портал, ведущий в наши дни к Виа дель Проконсоло. И, наконец, в семнадцатом веке весь комплекс был реконструирован в стиле барокко усилиями Маттео Сегалони: он полностью изменил направление церкви, имевшей в основании форму греческого креста, таким образом, что высокий алтарь, когда-то находившийся в западной части креста, теперь располагался на востоке. Часовню Лодовичи, в которую можно попасть через дверь в западной стене, расписал фресками неизвестный художник (именуемый теперь Мастером Бадиа Фиорентина) в начале пятнадцатого века. Она каким-то чудом избежала радикальной реконструкции Маттео Сегалони и (что еще более удивительно) внимания со стороны реставраторов девятнадцатого столетия, тех самых экспертов, кто перекрасил фрески Джотто в Санта Кроче.

Доктор Постильоне расплачивается за такси (аббат не носит с собой денег), и они входят в церковь, сырую и холодную, проходят через галерею на Виа дель Проконсоло и направляются в часовню Лодовичи. Доктор чувствует себя так, как может чувствовать замерзший до смерти грешник, попавший в ад, где приятное поначалу тепло почти немедленно становится невыносимым. Две причудливые нагревательные машины, словно адские двигатели, установленные у цокольного основания, тщетно пытались – совершенно безрезультатно – остановить продвижение влаги к фрескам. Доктор Постильоне впервые видит эти машины, привезенные из Германии Комитетом по спасению итальянского искусства. Пламя ревет. Огонь выстреливает голубыми и оранжевыми языками, лижущими известняк цокольных панелей словно огонь, щекочущий пятки папы Бонифация VIII в аду. Пламя – единственное, что освещает помещение. Адское зрелище. Звук тоже дьявольский, рычащий смешивающийся с голосами монахов, собравшихся для молитвы за спасение фресок. Один из братьев читает молитвы из требника, остальные в унисон вторят ему. И запах стоит дьявольский. Электрический, сернокислый, человеческий. Двадцать огромных потеющих немытых монахов. (Доктор Постильоне предположил, что они собрались в этой комнате, чтобы согреться, как люди, которые идут в кинотеатр с той же целью.) В такой обстановке невозможно думать. Доктор роется в кармане в поисках мелочи и опускает монету в сто лир в маленькую копилку. На три минуты включается электрическое освещение.

Реставраторы произведений искусства, как пластические хирурги, обучены мужественно противостоять силе ужасающих картин. Для одних это заячьи губы, волчьи пасти, сросшиеся пальцы рук: и ног и другие деформации. Для других – изуродованные полотна, разрушающийся мрамор, крошащийся камень, отслаивающаяся краска. Но иногда даже самый закаленный профессионал может быть застигнут врасплох, пережить визуальный шок, как будто получив удар в солнечное сплетение. Ему трудно дышать, и он испытывает физические муки, которые невозможно скрыть. Именно это и происходит с доктором Постильоне, когда зажигается свет и его взору предстают фрески.

Он выключает обогреватели и просит аббата удалить монахов, которые неохотно покидают теплое помещение и возобновляют свои молитвы в самой церкви. Свет гаснет, и он опять ищет мелочь в кармане.

– Вы должны обеспечить здесь освещение, – набрасывается он на аббата.

– Да, сейчас. Я немедленно все организую.

– Неужели нет переключателя, чтобы зажечь свет, не бросая постоянно монеты в копилку?

– Я уверен, что брат Сакристан знает.

– Уберите эти обогреватели отсюда. – Доктор вытирает высокий лоб носовым платком.

Аббат был прав. Фрески, похоже, действительно сползают со стен. Они двигаются, перемещаясь всей массой, как на одной из тех идиотских религиозных открытках, которые продаются в Сан-Аоренцо: когда ты смотришь на них под определенным утлом, картинка меняется и вместо, скажем, Христа на распятии ты видишь, скажем, Христа, восходящего на небеса.

Хотя доктор Постильоне и не религиозный человек, он крестится в темноте, по-прежнему зажав в руке носовой платок.

Линия от воды в часовне находится на уровне двух метров. Остатки машинного масла видны на нижней части фресок и на чистой серой поверхности основания. Но главная проблема заключается не в ущербе, нанесенном водой, и не в масляной пленке, которую легко удалить. Настоящая проблема состоит в том, что влага, понимаясь вверх сквозь могучие стены старого здания, не только несет с собой соли из грунта, но и растворяет соли, накопленные в самих стенах, и они выступают на поверхность, когда вода испаряется. Затем соли кристаллизуются, образуя либо наросты на стене, либо криптоцветение в самих порах стены. Различные типы разрушения могут начаться на этой стадии, в зависимости от состава солей и структуры поверхности. По мере разрастания кристаллов что-то должно случиться. Либо лопнут поры стены, в результате чего нарушится целостность поверхности краски, либо кристаллы будут вытолкнуты на поверхность, образуя кристаллические нити, как в сахарной вате. Именно это и происходит сейчас. Кристаллы растут так быстро, что почти видно, как они формируются в нити вроде усов. Только это не темная щетина, а полупрозрачные волокна, так что поверхность росписи под определенным углом выглядит как вертикальное поле диких цветов, слегка напоминающее полотно кисти импрессиониста. Но если давление со стороны растущих кристаллов станет слишком большим, поверхность краски начнет осыпаться, и произведение, служившее одинаково нуждам как богатых, так и бедных на протяжении шести веков, исчезнет. Будто кто-то сотрет надпись со школьной доски.

Можно разорвать музыкальную партитуру, при этом не уничтожив саму музыку. Можно сжечь роман, не уничтожив само содержание. Но в живописи нет ни души, ни смысла, если погибнет само полотно. Поскольку это физический объект. Если его уничтожить, он исчезнет навеки. Sic transit gloria mundi.[108] Вот почему доктор Постильоне предпочитает живопись всем другим видам искусства.

– Нитраты кальция, – говорит доктор аббату. – Слишком много тел захоронено в подземной часовне. Слишком много азота в почве. Вам следовало установить защитный барьер от влаги, как я вам советовал.

– Да, доктор, но где нам на это было взять денет? Вы сами знаете, как трудно и дорого… Что нам оставалось делать?

Доктор вздыхает. Очередные пререкания с аббатом не помогут решить возникшую проблему.

Он старается скрыть от аббата Ремо всю глубину своего беспокойства, но аббат, как заботливый отец, легко читает его мысли и возобновляет свои мольбы:

– Доктор, вы должны сделать что-нибудь.

Доктор смотрит на часы, что ему несвойственно, поскольку он никогда не был нетерпеливым человеком, никогда не впадал в бешенство, ожидая, пока жена оденется или вернет ему машину, хотя когда жена переехала в Рим, то забрала машину с собой. С тех пор что-то нарушилось в привычном укладе его жизни. Работа стала крайне важной ее частью. Слишком много великих произведений искусства было потеряно в прошлом. Тем не менее очень много их осталось; во Флоренции все же множество церквей. Но ему не нравилось наблюдать за тем, как они исчезают, а Бадиа – особенное место, прекрасное место для уединения, где мололо посидеть спокойно какое-то время, если ты оказался в центре города. Здесь есть уютная тихая крытая галерея, которую трудно найти, если точно не знаешь, куда идти. Там обычно никого не бывает, даже монахов.

Аббат, так и не решивший проблему с установкой света или удлинительным шнуром, ставит у двери монаха. Монах, не останавливаясь ни на минуту, кормит копилку монетами в сто лир, поддерживая освещение, до тех пор, пока не приезжает срочно сформированная бригада реставраторов с прожекторами и удлинителями. И вскоре часовня выглядит как сцена с криминалистами сцена из детективного фильма. Фотографы делают моментальные снимки, плотники начинают строить леса, техники измеряют уровень влажности и температуры. Но нет времени для точных измерений и серьезных фотографий с целью запечатлеть проблему и ход работы. Времени нет даже для проведения должного анализа состава солей, что для данной ситуации – момент критический. Необходимо что-то срочно предпринять, чтобы замедлить капиллярное воздействие, выталкивающее соли на поверхность. Прямо на глазах разыгрывается драматическое противостояние. Если кристаллы окажутся сильнее, чем поры стены, верхний слой штукатурки, на котором держится роспись, начнет распадаться на составные части, и фреска будет потеряна. Студенты-волонтеры приносят из грузовика лестницы, переносную раковину, тяжелые стеклянные бутыли с различными растворителями, гелями и фиксаторами, а также коробки с японской впитывающей бумагой.

– Сульфат кальция? – Доктор Постильоне, решив проверить свой диагноз, обращается с вопросом к одному из студентов. – Боюсь, что да, – сам же отвечает он на свой вопрос Сульфаты менее растворимы и потому более опасны, чем нитраты. Посмотри на пятно вон там и там.

Белая непрозрачная пленка стала образовываться в нескольких местах по нижнему краю фресок, где были изображены коленопреклоненные жертвователи, купец эпохи Ренессанса Франческо Лодовичи и его жена. Пятно свидетельствовало о взаимодействии карбоната кальция и сульфата кальция внутри слоя штукатурки – раковая опухоль росла прямо на глазах.

– Где находится ближайший источник воды? – спрашивает доктор аббата, который только что вернулся и принес маленькую настольную лампу.

– В gabinetto,[109] доктор, за ризницей.

– Нам понадобится вода. Кто-то из ваших людей должен будет ее носить. У вас есть ведра?

– Да, доктор. Брат Сакристан знает, где их взять.

Доктор Постильоне прикуривает сигарету и бросает спичку на пол. Держа сигарету на вытянутой руке, он изучает одно из белых пятен.

– Я ничего подобного никогда не видел, – говорит он одному из плотников, пожилому человеку с маленькими широко поставленными глазами. – Я имею в виду, как быстро все происходит. Я предупреждал синьора Джорджо насчет этих обогревательных машин. Они вытягивают влагу быстрее, чем она может выпариваться, и поэтому весь процесс так ускоряется.

Плотник касается своей щеки, показывая этим жестом, что понимает весь ужас происходящего.

В часовню входит монах с протекающим деревянным ведром, наполненным водой из gabinetto.

Доктор Постильоне, с висящей на губе сигаретой, снимает пиджак, закатывает рукава и моет руки. Монахи, собравшиеся у двери, продолжают песнопения, вторя групповой молитве. Их пение напоминает доктору о буддистах, которые собираются в квартире этажом ниже, чтобы дважды в день молча молиться и медитировать.

Он отмеряет тридцать граммов гидрокарбоната аммония в мензурку с широким горлышком. Один из плотников роняет гаечный ключ и разражается бранью. Монах выливает второе ведро воды в переносную раковину. Студенты-волонтеры молча наблюдают за происходящим. Пятьдесят граммов гидрокарбоната натрия. Гидрокарбонаты являются основой, которая, если все пойдет правильно, растворит вновь сформированные кристаллы. Двадцать пять граммов дезогена (десятипроцентный раствор). Дезоген «намочит» раствор, чтобы он не превратился в капельки (как капли воды на только что покрытой воском машине) и не растекся по поверхности росписи. Шесть граммов карбоксиметилцеллюлозы, – чтобы удерживать влагу.

Доктор Постильоне разрывает лист японской промокательной бумаги на маленькие кусочки, окунает их в раствор и прикрепляет в различных местах росписи, как кусочки пластыря. Аббат, который присоседился к молитве монахов, периодически заглядывает в маленькую часовню посмотреть, что происходит.

– Ну, как дела, доктор?

Доктор Постильоне вытягивает руку ладонью вниз и двигает ее из стороны в сторону, как человек, играющий гаммы на пианино, но только медленно.

– Я был слишком гордым, – говорит аббат, – и не прислушивался к вашим советам. Я кое-чему научился…

– Пожалуйста, аббат Ремо. Не будем вспоминать старое.

– Если я могу быть чем-то полезен…

Доктор обнимает аббата и нежно ведет его к двери. – Вот ваше место, – говорит он, – среди ваших детей. Молитесь, не останавливаясь ни на минуту, аббат Ремо, молитесь, не останавливаясь ни на минуту.

Глава 8 Una cittadina[110]

По дороге к площади Гольдони меня охватил приступ естественного любопытства. На улицах было полно людей. Во многих магазинах распродавали вещи, пострадавшие во время наводнения. Я пыталась удержать себя от покупки блузки и шарфа, а затем легкого летнего открытого сарафана – все очень дешево. Потом я примерила пару туфель. Но я знала, пока примеряла туфли, что я посмотрю книгу, так же, как когда-то я знала (после того как Молли рассказала мне об этом), что посмотрю книгу «Современное руководство для супругов», спрятанную в ящике под папиным бельем. В присутствии мадре бадессы мне было слишком неловко внимательно разглядывать книгу; картинки как вспышки лампы бросались мне в лицо. Но теперь книга была в моем полном распоряжении.

Я прямиком направилась в бар на площади Синьории, в котором школьники пели для меня «Дом на пастбище», и устроилась с чашечкой кофе эспрессо в дальнем углу таким образом, чтобы никто не мог заглянуть через плечо.

Я достала книгу из сумки и положила на стол рядом с чашкой кофе. Хотя расшитый переплет и не подлежал реставрации, сама книга сильно не пострадала Как и многие другие книги в библиотеке, она оказалась зажатой так сильно одним из массивных дубовых прессов, что бумага не впитала много воды. Листы промокательной бумаги, проложенные приблизительно через каждые двадцать страниц, поглотили остатки влаги. Плесень оказалась более серьезной проблемой. Надо как можно скорее обработать ее раствором тимола.

Вторая часть книги – не молитвенник, а Аретино – состояла из двух ottavo gatherings.[111] На каждой левой странице были напечатаны сонеты, на правой – эстампы. Всего их было шестнадцать.

Я начала с первой страницы, стараясь не торопиться, но сонеты оказались ужасными – грубыми, резкими, отвратительными, и я чуть было не потеряла интерес к дальнейшему просмотру книги, и все-таки я прочитала их все. Довольно любопытно, что многие сонеты одинаково смело были написаны как от женского, так и от мужского лица. Но каким языком! Я уткнулась в книгу, чтобы скрыть свое смущение.

Она. Какой красивый casso, какой длинный и толстый!
Если я что-нибудь значу для тебя, дай мне рассмотреть его.
Он. Почему бы нам не попробовать я сверху,
Чтобы проверить, сможешь ли удержать этот casso в своей potta?
Она. Что ты имеешь в виду, говоря «Почему бы нам не попробовать?»,
«Смогу ли я удержать?»
Я скорее не буду есть и пить, чем не сделаю этого.
Он. Но если я обрушусь на тебя всем своим весом,
Я могу причинить тебе боль.
Она. Ты рассуждаешь как Россо.
Набросься сверху на меня на кровати, на полу. Если бы
ты был Марфорио
Или гигантом, это было бы еще более волнующим,
Как только ты коснешься моей плоти
Своим священным casso,
Он тут же излечит мою нетерпеливую potta.
Он. Открой же мне свои чресла,
Вокруг столько прекрасно одетых женщин,
Но ни одна из них не столь же Fottuta, как ты.
Однако рисунки рассказывали другую историю. Я полагаю, набор поз был в основном тот же, что и в книге родителей «Современное руководство для супругов», или в «Кама-сутре», или в японских книжках-подушках, но мне показалось, что тот, кто делал эти эстампы, пошел дальше абстрактных схем и сотворил нечто такое, что зрителю… нет, «зритель» неверное слово. Слово «зритель» предполагает внешнего наблюдателя, этакого подглядывающего Тома, я же совсем иначе ощущала себя в тот момент.

«Рисунок – это открытие», – любила повторять мама, но, как и большинство вещей, которые мама говорила об искусстве, этот афоризм мало что значил для меня. Но теперь я поняла, что она имела в виду. Эти рисунки поразили меня своей интимностью, они не были обращены к широкой публике. Они не были иллюстрацией чего-то застывшего и законченного, отображением завершенного опыта, а были чем-то предварительным, изучающим, как будто художник сам находился в процессе познания того, что познавали в этот момент любовники. Я почувствовала, что стала скорее частью этого процесса, нежели простым наблюдателем. Я ощущала, что нахожусь в движении, что мое сознание расширяется в направлении, к которому ничто из моего фактического опыта меня не подготовило. И конечно, это было визуальное сознание, не вербальное и потому так сложно выразить все словами.

Около одиннадцати часов вечера бар наполнился людьми, и только тогда я поняла, как много прошло времени. Я сидела там больше двух часов.


По дороге на площадь Гольдони в витрине одного из магазинов я заметила вывеску: «Chiuso perche sono nervoso». Что означало: «Мы закрыты, потому что я нервничаю». Я тоже нервничала. Вокруг было слишком много суеты и суматохи, слишком много машин, слишком много шума, и мне казалось, будто каждый встречный знает, что лежит у меня в сумке, и если кто-то посмотрит мне в глаза, то увидит отражение тех образов, которые впечатались в мое сознание. Мне хотелось скрыться, убежать назад в монастырь.

Однако я продолжала свой путь, забыв, что площадь Гольдони, располагавшаяся прямо над рекой, находилась в районе города, который больше других пострадал от наводнения. Вздыбившаяся река Арно покорежила набережную, как пила деревья. Мало что осталось от книжных магазинов. Высокий человек в сером пальто стоял на площади, курил сигару и плакал, не скрывая слез. Я подумала, что, возможно, это был синьор Джустиниани, но мне не хватило смелости подойти к нему.

Первой мыслью было попробовать посетить Фелтринелли или Марцочо, большие книжные магазины в центре города. Но потом я решила зайти к доктору Постильоне на площади Даванцати, что было значительно ближе.

Я добралась до площади Даванцати, гдеузнала, правда не сразу, что доктор Постильоне в Бадиа. Секретарша, слишком разодетая, во всяком случае, на мой вкус, оглядела меня с ног до головы и, не увидев во мне важного посетителя, сказала, что я могу оставить книгу ей, но я этого делать не собиралась. Я отправилась в Бадиа, одно из моих самых любимых мест в городе.

Это место всегда было третьим пунктом остановки во время наших с мамой прогулок по городу, маршрут которых строился скорее по хронологической логике, чем по пространственной: они начинались в Понте Веккьо, чтобы показать, почему город был построен здесь (в самой узкой части реки, зажатой между Пизой и горами), а не где-нибудь еще, далее продолжались в направлении площади Республики (место первого римского поселения) и затем напрямую на запад в сторону Бадиа, расположенной на окраине старого римского города. Мама всегда специально выбирала особенный путь, входя в Бадиа, и это одна из причин, по которой мне так нравилось бывать там. Там есть неприметная дверь на Виа Данте Алигьери, темную, не шире аллеи, – дверь, которая, возможно, была черным ходом какого-то склада или полицейского участка (и на самом деле в Бадиа находится префектура полиции). Мама неожиданно останавливалась и затем без предупреждения, как будто подчиняясь внезапному импульсу, поворачивала и вела нас («нами» я подразумеваю себя и группу американских студентов) сквозь эту дверь вниз вдоль длинного узкого коридора, выходившего непосредственно в здание церкви. Затем она широкими шагами пересекала церковь и стремительно поднималась по лестнице к верхнему алтарю, проходила через другую потайную дверь направо и далее вела нас еще на один пролет вверх по темной лестнице. Эффект всегда был один и тот же. Казалось, что тебя привели в святая святых, где, возможно, тебе не следовало находиться, и казалось, что каким-то таинственным образом сейчас появится какой-то монах и преградит тебе путь. Конечно же, любой турист, имея хороший путеводитель по городу, мог пройти тем же маршрутом, но немногие это делали.

На верху лестницы была другая дверь, столь же загадочная. Дверь открывалась в верхний портик Chiostro degli Aranci – крытой аркады апельсиновых деревьев. Уже много лет там не было никаких апельсиновых деревьев, и все заросло сорняками, но это было тихое местечко, отчасти оттого, что мало людей находили сюда дорогу. Отсюда не был слышен шум города. Серия фресок, описывающих жизнь святого Бенедикта, предлагала ряд забавных сцен. На одной из них в руках святого Бенедикта разбивается бокал вина, отравленного одним монахом, в тот момент, когда Бенедикт уже почти готов выпить его. На другой – святой, который может свободно ходить по воде, спасает упавшего в озеро монаха.

Любое посещение Бадиа всегда было большой удачей. Я иногда останавливалась в крытой галерее. Я также по-особенному, как мама, входила в церковь, чем удивляла моих итальянских друзей, которые сами никогда не бывали внутри.

Была еще одна вещь, за которую я любила эту крытую галерею. Там в нижнем приделе стоял настольный футбол – одна из тех игр, где ты должен отбить мяч, поворачивая рычаги, на конце которых прикреплены маленькие человечки. Абсолютно не к месту, но тем не менее она там была. Собиралась ли в Бадиа какая-то молодежная организация? Играли ли в этот настольный футбол, который французы называли «младенческим футболом», сами монахи? Все студенты считали своим долгом сфотографировать этот мини-футбол. Он облагораживал это место, делая его каким-то более настоящим. У нас с мамой тоже было много фотографий, запечатлевших «младенческий футбол».

Мамины экскурсии всегда завершались короткими остановками у надгробия Уго, маркиза из Тосканы, у «Явления Мадонны святому Бернарду» кисти Фра Филиппо Липпи, и наконец у знаменитой часовни Лодовичи, на которую все приходят посмотреть, и где я нашла доктора Алессандро Постильоне.

Когда я впервые вошла в церковь со стороны Виа Данте, я слышала звуки песнопения, и мне не хотелось прерывать церемонию. Однако я видела, что за высоким алтарем никого не было. Я заглянула за угол и моим глазам предстала удивительная сцена: около тридцати монахов стояли в три ряда на коленях, полукругом, возле двери, которая вела в часовню Лодовичи. Я не могла разобрать, о чем они пели. В церкви было темно, но в самой часовне горел яркий свет.

Когда я проходила мимо них, меня поприветствовал один из монахов, оказавшийся аббатом.

– Извините, синьорина, часовня находится на реставрации.

– У меня есть кое-что для доктора Постильоне, – неуверенно произнесла я.

– Пожалуйста, синьорина, вы видите, нас постигла ужасная трагедия.

– Это займет всего минуту, – настаивала я.

Мне хотелось посмотреть, что же такое там происходит на самом деле. Если бы я была мужчиной, я уверена, аббат остановил бы меня силой, но я думаю, он боялся прикасаться к женщине. По крайней мере, он отступил, когда я решительно направилась дальше.

У меня в памяти не сохранилось четкой визуальной картинки часовни от моих первых ее посещений – я больше помнила мамин энтузиазм, чем конкретные детали, по поводу которых она этот энтузиазм проявляла. Но картина, которую я увидела, войдя в церковь на этот раз, осталась в моей памяти до мельчайших деталей. Деревянные леса. Яркие прожектора, наподобие тех, какими пользовался папа, когда хотел снять фильм на Рождество. Свет отражался на блестящей лысине доктора Постильоне. Свет был какой-то бронзовый, как от солнечных лучей. Но больше всего меня потрясли ряды белых пластырей по всему двойному нижнему ярусу фресок, так что они напоминали человечков из мультфильмов (и, возможно, также реальных людей в настоящих госпиталях) сплошь в бинтах. На это было физически больно смотреть.

Я не сразу поняла, что происходит. Пожилой человек в грязной одежде, отдаленно напоминающей спецовку, покрывал бинты прозрачным желеобразным составом – чем-то похожим на вазелин – и протягивал полоски доктору Постильоне, стоявшему на лесах, а тот с огромной осторожностью прикладывал их к фрескам, прижимая пальцами вдоль контура невидимых ран. Было невозможно понять, что изображено на двух нижних ярусах фресок, не только из-за повязок, но и потому, что поверхность стены была в дымке, как будто образовались гигантские катаракты.

Я молча наблюдала за происходящим, вслушиваясь в ритмичные звуки поющих монахов, до тех пор, пока доктор не спустился вниз по лестнице, приставленной к лесам, и не начал смешивать следующую порцию целебного бальзама или мази – того, что он накладывал на поверхность росписи. Его лицо было напряжено, хотя, он, как молодой, прислонившись к стене, курил сигарету, продолжая работать. (Я вынуждена была себе напомнить, что я в Италии, где врачи курят прямо в больничных палатах.) Он посмотрел, минуя меня, на аббата, который стоял около двери, извиняясь за мое вторжение, а затем взглянул на меня. И тут улыбнулся, склонив голову набок.

– А, синьорина, какая приятная неожиданность! Теперь вы видите, что я честно зарабатываю себе на хлеб.

– Я никогда иначе и не думала, – сказала я, хотя на самом деле я почему-то думала совсем иначе.

– Как каменщик, сами можете видеть, или как штукатур, un artigiano.[112]

– Я могу чем-то помочь? – спросила я, забыв на минуту о цели своего визита.

– Che fortuna![113] Ну конечно же! Карло, – он повернулся к пожилому человеку, – пожалуйста, покажите синьорине, как готовить компрессы, и потом, может, вы принесли бы нам немного кофе.

Так я провела остаток дня. Доктор Постильоне накладывал компрессы так быстро, что я едва успевала их готовить. Карло вернулся через полчаса с двумя чашками эспрессо на подносе, на котором была также сахарница и несколько маленьких ложек, и затем удобно устроился на полу. Комната каким-то странным образом хранила тепло от этих фантастических по размеру обогревателей, хотя их давно выключили.

На стене над алтарем на фресках были изображены четыре сцены из жизни святого Франциска: святой Франциск раздевается на площади, сдирает с себя богатые одежды, чтобы остаться голым, в то время как епископ бросается к нему, безуспешно пытаясь прикрыть его наготу; святой Франциск проповедует птицам; святой Франциск танцует перед папой римским; и, наконец, святой Франциск получает позорное клеймо. Два нижних ряда фресок были полностью покрыты пленкой, образованной, как рассказал мне доктор Постильоне, солями, вытесненными наружу влагой, которая поднималась по толстым стенам. Верхние две фрески не сильно пострадали, хотя было заметно, что и они тоже начинали покрываться дымкой.

Мы работали, не разговаривая и не думая. По крайней мере я не думала ни о чем. Я, как во сне, просто следовала всем инструкциям доктора, готовя очередную повязку, пропитанную раствором. Я много размышляла до этого момента, и было здорово ненадолго отключить сознание. Единственным, кто время от времени прерывал нас, был беспокойный аббат.

– Молитесь, не останавливаясь ни на минуту, – повторял ему доктор Постильоне. – Молитесь, не останавливаясь ни на минуту, аббат Ремо, и все будет хорошо.

Я подумала, что так может шутить врач во время операции, чтобы снять напряжение.

Высокое искусство всегда наводило на меня ужас. Я чувствовала, что мое восприятие было неадекватным. «Просто сиди тихо и смотри», – советовала мама. Но я всегда начинала нервничать, когда тихо сидела и просто смотрела. Как и многие люди, я предпочитала прочесть о картине, нежели на нее смотреть. Или я с удовольствием слушала, когда кто-то рассказывал мне о ней. Но, работая с доктором Постильоне, я взглянула на это по-другому. Напряжение прошло. Не было необходимости симулировать интенсивные душевные переживания. Никто не собирался задавать мне каверзных вопросов, чтобы убедиться, что я по достоинству оцениваю эти произведения. Моя функция сводилась к простому приготовлению компрессов. Я смотрела на фрески не как на священные иконы, указывающие дорогу к некому отдаленному метафизическому царству под названием Искусство, а как на обычные вещи, кусочки этого мира, физические объекты, которые могут изнашиваться, как рубашка, и затем быть починены, и как вещи мне их было легче полюбить. Как старые рубашки. Святой Франциск, танцующий перед папой Иннокентием III, только что давшим распоряжение основать религиозный орден. Какой прекрасный образ. Я видела эту сцену десятки раз прежде, но впервые мне захотелось тоже потанцевать, глядя на нее.


В час дня старый Карло исчез, так как наступило время сиесты. Он вернулся в три и потом опять ушел за кофе. Каждый такой поход длился не менее сорока пяти минут, хотя прямо через дорогу был бар на Виа дель Проконсоло, где мама всегда останавливалась со студентами выпить горячего шоколада. Около пяти часов дня прибыл репортер из «Ла Нацьоне», сделал несколько фотографий, задал доктору Постильоне несколько вопросов и затем повернулся ко мне.

– Вы являетесь членом аварийной реставрационной бригады? – поинтересовался он. – Как, вы просто проходили мимо?) И вы помогаете просто так? Favoloso![114] – Он схватил мою руку и поцеловал ее, несмотря на резиновые перчатки и едкую пасту, которая, должно быть, обожгла ему губы.

К этому времени самые ужасные участки были обработаны, и я, точно следуя инструкциям доктора Постильоне, приготовила новый раствор, на этот раз немного менее концентрированный, для участков росписи, не так сильно покрытых солью: на них проступил налет, какой можно обнаружить на тарелке, если наполнить ее соленой водой и дать воде испариться. Хотя это и не хлорид натрия, а сульфат кальция (самый вредный) и, возможно, другие соли, нитраты и так далее. Гель служил растворителем для всех этих солей, правда в разной степени, в зависимости от состава соли. Легче всего было растворить нитраты, труднее всего – сульфат кальция. На глаз эти соли отличить невозможно. Время от времени доктор Постильоне поднимал компресс и нежно пробовал поверхность деревянным шпателем. Раствор, чуть более едкий, чем сильное мыло для стирки, вызывал небольшое жжение на руках под резиновыми перчатками, но в сущности ничего страшного. В семь часов вечера доктор Постильоне в последний раз спустился с лесов, стянул перчатки и позвал аббата. Монахи продолжали молиться, проявляя безмерный энтузиазм, если так можно сказать. (Была ли это все та же группа людей, или их периодически сменяли другие? Трудно сказать.)

Доктор Постильоне приподнял один из компрессов и потрогал поверхность шпателем, показывая аббату, как кристаллы соли начинают размягчаться.

– Я вернусь через три-четыре часа, – сказал он, – и тогда мы посмотрим.

– Все будет хорошо?

– Постарайтесь успокоиться, аббат Ремо. Посмотрим.

– Мы должны продолжать молиться?

– О, да, я думаю, это не помешает.

– Но это необходимо?

– Для верности, аббат Ремо, для верности. Я вернусь сегодня вечером. Как мне попасть сюда?

– Через полицейский участок есть вход, доктор. Позвоните, и вас впустят. Ночной capitano[115] знает меня, у вас не будет никаких проблем.

– Очень хорошо, аббат Ремо. Оставьте здесь все как есть. Пожалуйста, ничего не трогайте. И не включайте обогреватели, я вас прошу.

– Как скажете, доктор.

Мы пошли вслед за аббатом вверх по лестнице, которая вела на верхний уровень крытой галереи, затем проследовали вниз по извилистому коридору и вышли через дверь в просторную комнату с большим количеством рабочих столов, за которыми в данный момент никого не было. Двое полицейских в красивой форме посмотрели на нас с интересом, когда мы прощались с аббатом.

Мы спустились вниз по лестнице еще на несколько пролетов и вышли. На улице уже темно. Холодно. На небе много звезд. Мне подумалось, что маме очень бы понравился этот выход через полицейский участок, и вдруг до меня дошло, что я совершенно забыла про книгу. Я оставила сумку с книгой в часовне.

– Боже мой, – сказала я. – я забыла свою сумку.

– Niente, – успокаивал меня доктор. – Вы можете поужинать со мной. Это самое малое, что я могу для вас сделать. Потом мы вернемся сюда, и вы заберете свою сумку. И все будет хорошо.

– О, нет. Я не могу, правда, не могу. Мне пора возвращаться в монастырь.

На самом деле мне хотелось поужинать с ним, но перспектива показать ему книгу Аретино стала казаться несколько проблематичной. Я не могла себе вообразить эту сцену и его реакцию. После всей нашей работы сегодня. Что он подумает? Я представляла себе это несколько иначе: что все пройдет по-деловому, что я покажу ему книгу в его рабочем кабинете, где будет полно людей. И к тому же, было уже поздно. Мадре бадесса будет волноваться.

– Похоже, вас устраивает жизнь в монастыре?

– Вполне. Вы были правы, это намного интереснее, чем я предполагала. Мадре бадесса прекрасная женщина. И я чувствую себя очень нужной.

– А дома вы не чувствуете себя нужной?

– Не настолько нужной. Мне нравится чувство срочной необходимости, когда мобилизуешься и все получается, нравится ощущать смысл того, что ты делаешь. В монастыре я не чувствую себя одинокой.

– Возможно, вы нашли свое призвание?

– Вы всегда говорите только вопросами?

– Только когда я сам не знаю, что ответить.

– Но как быть с моей сумкой? С ней ничего не случится? Я приду за ней завтра, прямо с утра. Вы там будете.

– Dipende.[116] Да, я там буду, но не знаю когда. Я должен проверить состояние фресок сегодня. Но не волнуйтесь. С Вашей сумкой ничего не случится.

– Послушайте, я кое-что хочу вам сказать.

– Mi, dica. Скажите.

– Там, в сумке, книга. Мадре бадесса думает, что эта книга очень ценная, и она хочет избавиться от нее. Она попросила меня отнести ее дилеру, но его магазин был закрыт из-за наводнения. Я подумала, что вы можете помочь.

– Книги вряд ли моя специальность, синьорина.

– Но, может быть, Вы знаете, к кому обратиться?

– Ну, да, однако… – Он пожал плечами (один из этих многоговорящих итальянских жестов). – Книга – это не должно быть слишком сложной задачей. Хорошо. Я возьму ее к себе и посмотрю, что можно сделать. Но скажите, что это за книга. Я знаю, что моя кузина воевала с монахами из Сан-Марко, которые пытались отобрать у нее библиотеку. Эта книга, вероятно, особенная, раз от нее хотят избавиться… cosi furtivamente?[117]

– Вы поймете, когда посмотрите ее. Но вы уверены, что с книгой ничего не случится? Я не против пойти за ней прямо сейчас.

– Поверьте мне, во всем мире нет более безопасного места.

Я подумала, что могу ему доверять, поскольку он был кузеном мадре бадессы и поскольку он мне нравился.

– Вы женщина-загадка, – сказал он. – Но даже загадочные женщины должны есть.

– Нет, правда, я не могу. Огромное спасибо. Это был замечательный день.

– Molto interessante, Signorina, molto interessante.[118]


На следующий день специальный курьер доставил мне мою книжную сумку прямо в монастырь. Том Аретино исчез, но вместо него в сумке лежала вырезка из «Ла Нацьон». Там были фото коленопреклоненных монахов в нефе и перебинтованных фресок, а также короткая заметка о героических усилиях доктора Постильоне и – к моему удивлению – его помощницы-добровольца, неизвестной cittadina, которая совершенно случайно зашла с улицы в церковь. Мне было так приятно, как будто мэр Бартеллини вручил мне ключ от города.

Глава 9 Non voglio morire[119]

Сестра Агата Агапе заболела. Прошла неделя. Я была очень занята, но мне не хватало ее радостного присутствия на вечерних сходках, и я очень переживала, узнав, что она скорее всего не выживет. Старые монашки, выбравшие для себя обет созерцания, как мне сказали, обычно могли предугадать время своей смерти, иногда даже с точностью до минуты. Но, по всей видимости, это не относилось к сестре Агате, поскольку отца Франческо дважды вызывали посреди ночи, чтобы совершить обряд последнего причастия, и оба раза сестре Агате становилось лучше до того, как он появлялся.

Я с сожалением узнала также, что отец Франческо, живший в противоположной от лазарета половине монастыря, дал четко понять послушницам, что это их обязанность сидеть возле сестры Агаты и что он не хочет больше ложных вызовов. Он даже побранил сестру Марию в присутствии сестры Агаты, обвинив ее в том, что она устраивает ложную тревогу.

Во время вечерних сходок в sala сотшге никто ни о чем другом не говорил. Монашки, как вы знаете, очень зависимы. Монахи могут быть самостоятельными после того, как посвящены в духовный сан, а монашки даже не вправе сами проводить мессу без мужчины. Или совершать миропомазание больного. Но отца Франческо здесь явно недолюбливали. Когда он входил в sala сотипе, что случалось крайне редко, сестры припадали на колени и просили его благословения, но за глаза они охотно критиковали его. Что если сестра Агата умрет раньше, чем он успеет прийти и совершить последний обряд? Это было вполне возможно. И если такое может случиться с сестрой Агатой, значит, может случиться с любой из них!

Я разделяла негодование монашек в адрес отца Франческо, но не их профессиональную заботу о благополучии бессмертной души сестры Агаты. Что если сестра Агата действительно умрет, прежде чем отец Франческо совершит последний обряд? Что это должно изменить? Мысль о том, что Бог может отказать в спасении души по какой-то технической причине, казалась мне морально отвратительной, больно было даже думать об этом.

Я старалась перевести беседу на более приятную тему: новые облачения, вторая книга сестры Чиары, продолжающаяся война с епископом, спасение фресок, строительство новой библиотеки на втором этаже. Но безуспешно. Я каждый раз наталкивалась на что-то примитивное и иррациональное, бравшее верх над этими просветленными заботами.

Решив больше не вмешиваться во все это, я держала свое мнение при себе и благодарила Господа Бога за то, что у меня было предостаточно детективов еще на целую неделю. Я планировала уехать домой незадолго до Рождества, но до отъезда я хотела привести книгу Аретино в порядок, чтобы ее можно было продать. Для этой цели я оборудовала небольшую мастерскую в квартире доктора Постильоне на площади Сайта Кроче. У доктора Постильоне – Сандро – в Риме был друг, дилер, занимающийся редкими книгами, который предложил помочь найти покупателя за небольшое вознаграждение.

Я навестила сестру Агату в лазарете, как это полагалось по обычаю, чтобы попрощаться.

Я подумала, что мы обе, каждая по-своему, были готовы отправиться домой. Она лежала распростершись на узкой кровати. Без рясы она выглядела совсем, по-другому. Ее старая седая голова с жиденькими волосами была коротко пострижена, пряди волос торчали во все стороны. Она потянулась к моей протянутой руке и пожала ее. Она всегда казалась мне крупной крестьянской женщиной, но под грубыми простынями выглядела тонкой и хрупкой. В ее рукопожатии не было силы.

– Это правда, что ты протестантка? – спросила она.

– Да, – ответила я, – но тебе не следует волноваться.

– Я глупая старая женщина, – сказала она. – Una vecchia sciocca.

– Не глупая, – возразила я. – Ты замечательная старая женщина. Ты напоминаешь мне мою маму.

Это было правдой, но не из-за какого-то особенного сходства, а потому что мне часто приходилось сидеть с больной мамой.

– Однажды к нам в деревню приехала протестантка, чтобы помочь сестрам с scuola materna.[120] Никто не хотел сдавать ей комнату; все боялись. Но тем не менее она прожила в деревне пять лет, и когда она уехала, все переживали. Она была хорошей женщиной. – Она вздохнула. – Tutto e possible.[121]

Она снова слабо пожала мою руку.

Я показала ей книгу, над которой она работала до болезни и которую я сама закончила реставрировать. Похоже, она осталась довольна бело-голубым капталом и попросила оставить книгу ей, что я и сделала.

– Что-нибудь еще, сестра Агата? спросила я.

– Да, – сказала она. – Non voglio morire. Я не хочу умирать. Но не говори об этом другим.

Если бы не сестра Джемма, я могла ее больше не увидеть.

Когда пришла очередь сестры Джеммы сидеть с сестрой Агатой, она очень нервничала. Я впервые видела ее такой расстроенной.

– Как можно определить, что она умирает? – спросила она меня. – Я никогда не видела, как умирают. Что если я опять позову отца Франческо, а потом выяснится, что сестра Агата не умирает?

– Лучше перестраховаться, нежели после сожалеть о чем-то, – посоветовала я.

– Но он такой неприятный человек, – сказала она. – И потом, он устроил такой шум, когда сестра Мария позвала его. Он отругал ее в присутствии сестры Агаты.

– Почему вы просто-напросто не избавитесь от него и не найдете кого-нибудь другого?

– Он назначен епископом.

– А, ну да, – сказала я с пониманием, – епископ. Ну, тогда мало что можно изменить, не так ли? Тебе просто придется полагаться на собственное мнение.

– Ты не посидишь вместе со мной?

Мой взгляд, который спрашивал «Кто, я?», был взглядом Мадонны в Благовещение.

– Чем это может помочь? Я тоже никогда не видела, как умирают. Я об этом знаю не больше тебя.

– Ты боишься?

– Нет, конечно же, нет.

– Ну, пожалуйста!

У меня не было особого желания смотреть, как кто-то умирает, но и показать, что я боюсь, мне тоже не хотелось.

– Нам надо спросить разрешения на это у мадре бадессы.

– Я спрошу ее. Я уверена, она разрешит.

Разумеется она разрешила.

В коридоре по дороге в лазарет я встретила докторессу Бассани, которая сказала мне, что, по ее мнению, сестра Агата не переживет эту ночь.

– Sicuro?[122]

– Sicuro.

Докторесса была молодая жизнерадостная женщина и хороший профессионал. Ее научная компетентность внушала доверие. Она считала, что смерть, в конце концов, всего лишь естественное физическое явление. Ничего особенного в этом нет.

– Ее слабое сердце не справляется с циркуляцией крови, – объяснила она. – Либо у нее случится еще один инфаркт, либо сердце просто начнет биться медленнее и остановится.

– Как я должна понять, когда звать священника? – я задала вопрос с улыбкой на лице, чтобы показать, что я далека от предрассудков.

Она тоже улыбнулась мне в ответ.

– Вам не придется этого делать. Она не хочет никакого священника.

Лазарет представлял собой ряд небольших комнат, как в госпитале, с той разницей, что здесь не было поста медсестры, не было толкотни и суеты госпитальных коридоров, не было яркого света. Глубоко встроенные окна выходили на верхнюю лоджию крытой галереи. Все комнаты, кроме одной, были пусты. В комнате, где лежала сестра Агата, стояло четыре кровати и четыре маленьких столика… На одном из этих столиков на куске белой ткани были разложены принадлежности для последнего ритуала: распятие, две зажженные свечи, стакан с водой (наполненный наполовину), небольшая чаша с водой, льняная салфетка, бутылка со святой водой, круглые кусочки ваты на белой тарелке, немного хлеба на другой тарелке.

Сестра Джемма, бледная и угрюмая, ждала меня около двери.

– Я встретила в коридоре докторессу Бассани, – прошептала я.

Она кивнула.

– Она сказала, что все случится сегодня ночью.

Сестра Джемма продолжала слетка кивать головой.

Трудно было понять, спит ли сестра Агата или бодрствует, но она была еще с нами.

Она открыла глаза, когда я взяла ее за руку.

– Перестаньте… – ее пальцы слегка шевелились в моей руке.

Я села на деревянный стул рядом с Сестрой Джеммой. Мы обе чувствовали себя неуютно.

– Я видела докторессу Бассани в коридоре, – опять прошептала я.

Сестра Джемма снова покачала головой.

– Она сообщила мне, что сестра Агата не хочет, чтобы мы звали отца Франческо.

Сестра Джемма с испугом посмотрела на меня, и я постаралась ее успокоить.

– Bob, – сказала я (это многозначительное флорентийское междометие заставляло человека резко открыть рот и вдохнуть много воздуха, причем носовые пазухи оставались закрытыми) и затем продолжила: – Ведь ее нельзя винить в этом после всего, что произошло, не так ли?

– Нет, но что если… что если она уйдет, не сняв с себя грехи?

– Я не думаю, что это возможно, ведь ты согласна со мной? Сестра Агата? В конце концов, какие у нее могут быть грехи?

– Но что если она злится на отца Франческо? Что если она его не простила? Если она держит на него зло, она тем самым грешит.

Я не думала об этом в таком аспекте. Я полагала, что сестра Агата в полной безопасности.

– Это какая-то чушь, – сказала я. – Ты же не думаешь, что Господь Бог отправит сестру Агату в ад из-за такой формальности?

Сестра Джемма ничего не ответила, она просто тихо сидела со сложенными на коленях руками.

– Моя мама, – сказала я, – отказалась видеть священника перед смертью.

– О Signora! – сестра Джемма сделала резкий короткий вздох.

Я была удивлена силой ее испуга и не стала давить на нее.

На самом деле мама принадлежала к Англиканской церкви, но не посещала церковь годами. И ее понятие о чести заставило ее отказаться от визита отца Бради, ректора церкви Спасителя, где крестили моих сестер и меня, хотя папа все-таки позвал его, и он стоял внизу в передней, сняв пиджак и освежаясь возле кондиционера.

– Я рискну, – сказала она, и рискнула.

Правда, позже папа снова позвал священника, Отца Боба и попросил его провести отпевание. Он сделал это, однако без особого энтузиазма, за что его трудно было винить. Папа дал ему сто долларов за беспокойство и внес достаточно большую сумму в благотворительный строительный фонд. Мы, маловерующие протестанты, смешные люди, не так ли?

Наше «сидение» началось в девять часов, сразу же после вечерней службы. Сейчас было уже одиннадцать. Silenzio maggiore[123] вступило в свои права. Я не думаю, что к нам это имело отношение, но мы все равно перестали разговаривать. Прошел еще час, наступила полночь. И прошел еще час. Сестра Агата лежала неподвижно и ровно дышала, но вдруг ее пальцы начали теребить грубые простыни, которые торчали из-под тяжелого, типично монастырского одеяла. Она быстро, не прекращая, перебирала пальцами туда-сюда, как будто проверяя подшитый край одежды в поисках распустившихся ниток или неровностей шва.

Сестра Джемма тоже заволновалась.

– Ты думаешь, пора? – спросила она.

– Нет еще.

Я положила руку на сухой, как бумага, лоб сестры Агаты, но не заметила резкого падения температуры.

– Сестра Агата, – сказала я, просто, чтобы убедиться, – ты хочешь, чтобы я позвала отца Франческо?

Сестра Агата, которая начинала дышать более поверхностно и все быстрее, на мгновение открыла глаза и покачала головой. Ее губы беззвучно произнесли слово «нет».

Я присела на край кровати и опустила руку на ее плечо. Ее пальцы продолжали перебирать край простыни. Я закрыла глаза, чтобы не видеть ее рук, и тут я поняла то, что уже и так давно знала, что отец Франческо был бы здесь совершенно лишним. Что все это было лишним, вся эта огромная воздвигнутая суперструктура, как стены воображаемой тюрьмы, которая ограничивает свободу наших самых глубоких надежд и страхов, чтобы взамен держать их взаперти. Зачем сейчас, в этот момент, сестре Агате нужна святая вода, святой хлеб, елей? Что ей сейчас было нужно, так это чтобы кто-то держал ее за руку, а я это и делала.

Сестра Джемма сидела неподвижно на стуле, словно аршин проглотила. Что я могла ей сказать?

Я постаралась подумать об этом, но пальцы сестры Агаты продолжали двигаться под моими руками, и по какой-то непонятной причине этот нервный рефлекс (так я назвала его – «нервный рефлекс») ужасно расстраивал меня. Энергия, которая он излучал, была почти невыносимой. Нельзя было не заметить его. Я не могла больше игнорировать его, как летающую по комнате летучую мышь или крысу, копошащуюся в углу.

Странно, не правда ли, как можно неожиданно прийти к чему-то, увидеть это абсолютно явно – и потом через несколько минут, твое воображение изменяет тебе. Я всегда говорила себе, что смерть является самой естественной вещью на земле, но вдруг неожиданно она перестала быть естественной. Что может быть в этом естественного? Мама перешла эту черту ночью, одна, и теперь ее нет. Навсегда. И теперь вот сестра Агата тоже собиралась перейти эту черту, и я была здесь, рядом с ней, по одну сторону черты, и думала, что смогу увидеть хоть краешком глаза, что лежит по ту сторону. Но я не могла. И вдруг я подумала об отце Гамлета, который умирал в изгнании, и о той леденящей душу сцене из дантовского «Ада», когда святой Франциск приходит, чтобы поддержать душу Гвидо да Монтефельтро в момент смерти, и узнает, что Гвидо все испортил в самом конце, доверившись порочному священнику, лишившись Божьей милости, и ничего нельзя было изменить. Мое воображение, несмотря на ясные установки, начало наполнять комнату ангелами и дьяволами, ожидающими за пределами человеческого восприятия, чтобы наброситься на обнаженную душу сестры Агаты Агапе, чье дыхание становилось все учащеннее и более поверхностным. Неожиданно пальцы замерли. Я снова потрогала ее лоб. На этот раз он был прохладным и влажным.

Сестра Джемма, похоже, тоже немного успокоилась.

– Тебе надо произнести молитву, – сказала она.

– Агата Агапе, – сказала я. Сестра Джемма перекрестилась. – Агата Агапе, – повторила я, – иди без страха. Иди с нашей любовью. Мы будем хранить тебя в наших сердцах. Прощай.

И столь же беззвучно, как каноэ отходит от пристани по тихой воде ночью, Агата Агапе пересекла воображаемую черту, и мы больше никогда с ней не увидимся.

– Можешь позвать отца Франческо, – обратилась я к сестре Джемме. – Скажи ему, что теперь это не ложный вызов. Теперь все по-настоящему.

Глава 10 «Шестнадцать наслаждений» Пьетро Аретино

Я заходила на квартиру Алессандро Постильоне каждый полдень, чтобы проверить книгу Аретино, которую я разобрала на части и промыла, прежде чем переложить ее белой промокательной бумагой и поместить в самодельную камеру для обработки тимолом. В квартире не было почти никакой мебели – жена Сандро забрала большую часть обстановки, когда переехала в Рим около десяти лет назад, – но там был длинный стол, который я приспособила под работу, и оранжевый ящик, на котором можно было сидеть и там была (наконец-то!) водопроводная вода (правда, только холодная, но по крайней мере, она была).

Сандро, который дал мне ключ, обычно появлялся сразу же после моего прихода или незадолго до того, как я уже собиралась уходить. Но в любом случае мы заваривали целый кофейник эспрессо, пили кофе и разговаривали – о наводнении и его последствиях, о масштабах усилий реставраторов, о несостоятельности итальянского правительства и последних политических скандалах… И на личные темы тоже, хотя Сандро не рассказывал много о жене, кроме того, что ей Флоренция показалась слишком провинциальной и что процедура развода после нескольких лет рассмотрения в нижних палатах наконец-то дошла до верховного суда, Священного высшего суда Римско-католической церкви. У меня не было ничего такого в жизни, что бы я могла открыть ему или скрыть от него, но казалось, что Сандро считал подробности моего детства в Чикаго необычными, так же как я считала необычными подробности его детства в Абруцци. Однако любимой темой наших разговоров был не великий мир общественных событий и не подробности детства каждого из нас. Нашей любимой темой стала книга, книга Аретино. Как ей удалось избежать гнева папы римского в шестнадцатом веке? Каким образом она попала в библиотеку Санта-Катерина Нуова? Кто сброшюровал ее вместе с молитвенником? Знала ли Лючия де Медичи о ее существовании? И более всего нас интересовало: как много денег она принесет?

Последний вопрос был единственным, на который скорее всего можно было дать определенный ответ, но не раньше, чем римский друг Сандро – торговец антикварными книгами – фактически продаст издание. Как и мадре бадесса, он отказался назвать цифру, но он очень хотел скорее увидеть книгу. И по сути после того, как книга будет двое суток выдержана в тимоловой камере, не было причин не отослать ему ее в разброшюрованном виде в solander[124] коробке, которую я специально для этого сконструировала. Но я хотела быть абсолютно уверенной, что все споры плесени уничтожены, и, кроме того, я не доверяла итальянской почте. Сандро собирался был ехать в Рим в январе или феврале, чтобы лично предстать перед церковным судом, высшим судом Римско-католической церкви, и предложил взять книгу с собой. К тому времени я уже буду в Чикаго.

Каждый знает историю Паоло и Франческо,[125] но давайте я все равно напомню ее:

В досужий час читали мы однажды
О Ланцелоте сладостный рассказ;
Одни мы были, был беспечен каждый.
Над книгой взоры встретились не раз,
И мы бледнели с тайным содроганьем;
Но дальше повесть победила нас.
Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем
Прильнул к улыбке дорогого рта,
Тот, с кем навек я связана терзаньем,
Поцеловал, дрожа, мои уста.
И книга стала нашим Галеотом!
Никто из нас не дочитал листа.[126]
Сандро и я больше тоже не читали. То, что произошло между нами, не было, надо полагать, столь возвышенным, как роман между Паоло и Франческой, но и возраст у нас был не столь романтический. Однако в наших отношениях была доля особого изящества и обходительности. Сандро отвел меня в спальню и раздел перед высоким зеркалом, которое по-итальянски называется «психе» – слово, переводимое еще как «душа». Я любила прежде, но никогда раньше я не испытывала вожделения. По крайней мере, такого вожделения. Все так хорошо мне знакомые недостатки моего коренастого, плотного телосложения, казалось, исчезли перед этим зеркалом. Я была как статуя, в которую вдохнули жизнь, и она очнулась от неподвижности. И мое лицо наполнилось каким-то свечением, которое даже не хочется скрывать пудрой. День был в самом разгаре, и фигуры, украшавшие раму зеркала, были четко видны. Суд Париса: Афродита, Гера и Афина – все голые, как пингвины… Я протянула руку и дотронулась до них. Дерево было гладким и прохладным.

– Кого из них выбрал бы ты? – спросила я.

– Дай подумать, – сказал он. Его лицо было серьезным, как будто он производил в уме какие-то сложные подсчеты.

К тому моменту на мне уже ничего не осталось, кроме лифчика и трусов, и мне было интересно, что из них он снимет первым. Он сбросил пиджак и закатал рукава рубашки, как человек, собирающийся заняться серьезным делом, но по-прежнему был в галстуке.

– Синьорина, – сказал он, – я бы выбрал тебя.

Он снял остатки моей одежды, и вот я уже тоже нагая, как пингвин, такая же, какой я стояла на скале над морем в Сардинии, – и снова готовая к прыжку.


Когда я вернулась в монастырь, я была уверена, что для всех будет очевидно, что произошло, но, казалось, никто ничего не замечал, и наша работа продолжилась как обычно. Разница была только в том, что мои дневные экскурсии стали более частыми и продолжительными. И потом однажды я вернулась в монастырь только в одиннадцать вечера. Это поздно для Флоренции, где люди рано ложатся спать. Для меня это тоже было позднее время. Я впервые так надолго задержалась впервые пропустила ужин. Никто мне никогда не говорил, что я должна возвращаться к тому или иному часу, но мне все равно было неловко. Я не знала, пустит ли меня привратница или нет. Но ничего не оставалось, как позвонить в дверь, что я и сделала.

Дверь отворилась моментально. Но открыла ее не привратница, а мадре бадесса. В испуге я старалась прочесть выражение ее лица.

– Я волновалась, – сказала она, отворачиваясь от меня и поправляя что-то на столе, где лежали всякие памфлеты и информация о монастыре.

Это была маленькая комната, наподобие приемной похоронного бюро, куда ты приходишь, чтобы обговорить все с владельцем. Она освещалась лампочкой не более чем в десять ватт. Стены все пропитаны сыростью. Ковровое покрытие было снято.

– Можно мне с тобой поговорить?

Я подумала, что она будет спрашивать, где я была, как делала мама, когда я возвращалась поздно. Она всегда ждала меня и не ложилась спать, независимо от того, сколько было времени, и насколько тихо я входила. Но это было приятно. Мы всегда немного болтали, и я рассказывала ей обо всем, что произошло. Мне никогда не хотелось ее обманывать, хотя иногда я значительно приукрашивала правду.

– Конечно.

– Не здесь.

Я пошла вслед за ней в ее кабинет.

– Пожалуйста, садитесь. – Между нами возникло что-то формальное, отстраненное, странное…

– Вы о чем-то хотели меня спросить?

Я подумала: она догадывается, что произошло, просто глядя на меня или по запаху, исходящему от меня.

Мадре бадессе было явно не по себе.

– Могу я спросить, каковы ваши планы?

– Мне нужно скоро уезжать.

– Вы едете в Рим?

– Нет, в Люксембург. Я лечу самолетом «Исландских авиалиний». Сначала в Рейкьявик, потом в Нью-Йорк и затем домой.

– Вы не думали о том, чтобы остаться подольше?

– Я думала об этом, но я должна вернуться к работе. И я надеюсь, что папа ждет меня к Рождеству.

– Потому что, как вы, полагаю, сами знаете, мы будем рады, если вы задержитесь. Вы можете остаться, на сколько захотите.

– Спасибо, мадре бадесса. Вы очень великодушны.

– Возможно, скорее эгоистична, чем великодушна.

– Вы не должны так думать.

– Вы были здесь счастливы? Достаточно счастливы?

– Достаточно. – Мне было не по себе. – Нет, более чем достаточно.

– И вам наш образ жизни не показался старомодным или отталкивающим?

– Нет, как вы можете так говорить?

– Потому что мир относится к нам с большой неприязнью. Я сама жила в миру, и я сама так думала. Я считала, что монашество – это своего рода бегство от жизни, уход от ответственности. Но не тревожьтесь так сильно, я не собираюсь спрашивать вас, не нашли ли вы в этом свое призвание! – улыбнулась она.

Я несколько успокоилась. Мы явно к чему-то подходили…

– Когда я вышла замуж, – сказала она, – я думала, что больше никогда не буду одинока. Но это было не так.

Я не знала, как реагировать на ее слова.

– Мы с мужем жили вполне благополучно, – продолжала она. – Мы занимались швейными машинами и покупали местную шерсть, которую обычно отправляли в Милан… Он всегда был честен со мной.

Это прозвучало как прелюдия к фальши. Я не могла понять, к чему она клонит. Она была похожа на человека, пытающегося соединить вместе два магнита – положительный полюс к положительному и отрицательный к отрицательному. Но они отскакивали друг от друга. Я мало чем могла помочь.

– У нас не было детей. Это было разочарованием. Как Сара, жена Авраама, мы перепробовали все – докторов в Милане и Швейцарии, но ничего не помогло. Мне пришлось признать тот факт, что я бесплодна. Это изменило ход моей жизни. Мне было отказано в том, чего я хотела больше всего. Ты наталкиваешься на что-то, на преграду на пути, ты не уверена в выбранном тобой пути, ты не можешь идти по дороге, по которой тебе хочется идти, это непостижимо. Но мост смыт водой. Тебе приходится найти другой путь.

Свет в комнате был тусклым, стол пустым. На нем абсолютно ничего не было, даже царапин.

– И вот, посмотрите: вы видите, Бог дал мне этих детей, моих дочерей. Я никогда даже не могла и предположить этого. Дочерей в изобилии. Вот что я хотела сказать вам. Люди говорят, что Бог действует каким-то загадочным образом, когда им действительно кажется, что жизнь или что-то в их собственной жизни теряет смысл, но я думаю, это неправильно. Я думаю, это означает, что мы не можем найти смысл в жизни до тех пор, пока не утратим самые глубокие надежды, пока не перестанем пытаться устроить все так, как нам хочется. Но когда мы это делаем или нас вынуждают на это… Вот, в чем истинная загадка.

Я не могла ни согласиться, ни возражать. Меня слишком занимала мысль, какое все это имело отношение ко мне. Нет, не то, чтобы я действительно пыталась это понять, но я была не готова рассуждать на затронутую тему.

– Это радость, но это также и ужасная ответственность. Я их superiora.[127] Я выступаю в роли их духовной матери вместо Христа. Ошибки могут стоить очень дорого.

– Я уверена, что вы не делаете много ошибок.

– О, дитя, откуда тебе знать. Но я хочу сказать, что о тебе тоже думаю, как о своей дочери. Может бытьпотому, что ты другая, или находишься в другом положении, но я боюсь, что в случае с тобой сделала ошибку, и надеюсь, что еще не поздно ее исправить.

– Ошибку, мадре бадесса? Вы были замечательной.

– Ты очень добра, дитя, но… но епископ сильно огорчен.

Я скорчила гримасу, когда она упомянула епископа. – Епископ не хочет нам легкой жизни, – продолжала она, – и я боюсь, что теперь он захочет поговорить с тобой. Я подумала, что должна тебя предупредить.

Епископ может быть очень неприятным.

– Это по поводу сестры Агаты?

– Да, но есть и еще кое-что.

– Книга?

– Да, книга. Я не должна была просить тебя брать ответственность за книгу.

– Но в этом не было никакой проблемы.

– Дело не только в книге; дело в том, что я попросила тебя сделать, или в том, что я не могу попросить тебя сделать. Я не могу просить тебя лгать епископу из-за меня.

Я глубоко вздохнула:

– Да, я понимаю. Епископу нужна книга.

– Где она сейчас?

Я поняла, где я теперь нахожусь: между аббатисой и епископом. Но я не знала, что сказать.

– Пожалуйста, не лги мне. В этом нет необходимости.

– Она у вашего кузена, доктора Постильоне. Я привожу ее в порядок, чтобы ее молено было продать. У него в Риме есть друг, который занимается редкими книгами. Чтобы переплести ее должным образом, мне потребуется какое-то время. Ваш кузен принесет вам деньги, когда книга будет продана.

– Благослови тебя Господь. – Она положила руку мне на голову и провела ладонью по моему лицу, ощупывая меня, как будто она слепая и пытается понять, как я выгляжу.

Она открыла буфет, достала бутылку винсанто и немного biscotti. Она наполнила два небольших стакана, и мы выпили.

– Завтра утром ты принесешь мне ее назад, и мы все начнем сначала.

– Начнем сначала?

– Так хочет Господь. Я не должна была вовлекать тебя это. Это было ошибкой.

– Я не могу принести ее назад завтра. Я разобрала ее.

– Тогда принесешь ее, как только сможешь.

– Да, мадре бадесса, но что вас так беспокоит?

– Я не хочу, чтобы твоя ложь епископу была на моей совести. И не хочу, чтобы мой кузен был на моей совести.

– Мне никто другой никогда так не нравился, как он. Он очаровательный, он не похож на других хитрых итальянцев, которых я знаю. Он простой, открытый, благородный. Но вы не хотите, чтобы я с ним встречалась? Вы боитесь, что он соблазнит меня? Погубит мою репутацию?

Мадре бадесса засмеялась:

– Конечно же, он это сделает, если уже не сделал, но не это меня беспокоит. Грехи плоти имеют плохую репутацию, однако они не настолько ужасны. Но он человек без сердцевины, без души.

– Что вы этим хотите сказать?

– Я имею в виду, что он приятный человек, но… но…

– Но вы ни на йоту не доверяете ему?

– Что-то в этом роде. Он абсолютно несерьезный человек. В нем нет внутреннего стержня.

– Это что, так плохо?

– Для тебя да. Он погубит тебя. Он получит от тебя удовольствие, использует тебя.

– Вы ему не доверяете?

– Не совсем, и ты тоже не должна ему полностью доверять. – Она обняла меня, крепко обняла. От нее пахло потом, теплом и женственностью. – И не передавай ему ничего из того, что я сказала тебе, пожалуйста! А теперь спокойной ночи.


Епископ Флоренции, невысокий и с красным лицом, был одет в ниспадающую черную мантию. Слово «мантия» по-итальянски также означает «женская юбка».

Я напомнила самой себе, что под мантией он просто человек, хотя мадре бадесса и проинструктировала меня называть его Eminenza.[128]

Мы встретились в кабинете мадре бадессы.

– Позвольте мне сказать, что ваше пребывание здесь для нас большая честь.

– Спасибо, Eminenza.

– Что вы думаете о коллекции?

– Мне трудно судить. Я всего лишь реставратор, а не коллекционер.

– Но у вас должно было сложиться определенное впечатление.

– Я бы сказала, что это очень необычная коллекция. В ней много книг раннего периода.

Мы немного поговорили о библиотеке, и очень скоро я поняла, что епископ, несмотря на красное лицо и округлые формы, несмотря на его мантию с тысячью пуговиц спереди и красный берет, человек очень сильный, а не просто пустой звук, как отец Франческо.

– Но позвольте мне быть с вами откровенным.

– Да, пожалуйста.

– У вас свое призвание, у нас свое. Отец Франческо сказал мне, вы взяли на себя ответственность за то, что сестра Агата Агапе умерла без… без возможности получить последнее помазание.

– Трудно понять точно, когда человек умрет, Eminenza, а отец Франческо дал четко понять, что он не хочет больше никаких ложных вызовов. Вы знаете, за ним посылали до этого дважды.

– Священники всего лишь живые люди. Но правда ли что послушница, чья обязанность была сидеть с Агатой Агапе, хотела позвать отца Франческо, а вы удержали ее от этого?

– Дело в следующем, Eminenza: сестра Агата не хотела снова видеть отца Франческо.

– То, что, возможно, хотела или не хотела сестра Агата Агапе или думала, что хотела, в ее состоянии не имеет значения. Суть в том, что вы взяли на себя ответственность вмешаться в соблюдение таинства. Вы, простой посетитель, постороннее лицо, даже не католичка. Но вы взяли на себя ответственность, – фраза, которую он продолжал повторять, – решать, кто получит помазание, а кто нет. Даже папа римский не наделен властью отказать умирающему в помазании. – Он сделал паузу. – Вы знаете, что отец Франческо все равно совершил обряд помазания?

– Да, я знаю об этом.

– Так что вам не удалось сделать то, что вы хотели.

– Я ничего не хотела сделать. И все равно, если обряд помазания действует и после смерти, тогда совершенно не за чем устраивать такой шум вокруг всего этого, не так ли? – Я начинала злиться или старалась выработать запас злости, как когда хочется немного выпить, чтобы продержаться.

– Зачем рисковать без надобности?

– Вы действительно думаете, что душа сестры Агаты находилась в опасности?

– Я думаю, что вряд ли. Но когда ставки так велики, хочется сделать все возможное, чтобы избежать вечных мук.

Я больше ничего не сказала. Я просто сидела, пребывая в состоянии пассивной агрессии.

Епископ тоже больше ничего не сказал, и наступило долгое неловкое молчание. Достаточно трудно найти свой путь в этом мире, не волнуясь о том, что случится потом.

Прошло несколько минут. Епископ ходил по комнате из угла в угол, как дикий зверь в клетке. Но то была походка не дикой кошки, а скорее большого медведя. Неуклюжего. Я стояла и смотрела в окно. Насколько я знаю, это было единственное окно здесь, выходящее на улицу, на площадь, где мы с мамой ходили по магазинам, покупая сыр, молоко, хлеб. Сидя у окна, я видела верхушку одной из башен Донати, в которой теперь находились модные апартаменты. Мама как-то однажды покупала там напитки и рассказала мне все о ней.

Епископ повернулся и остановился.

– И еще кое-что. Книга, возможно, очень редкая. Я узнал о ней совершенно случайно, когда выслушивал исповедь. Мадре бадесса говорит, что она отдала ее вам, чтобы вы продали ее. – Епископ сверлил меня глазами: – И вы сделали это?

– Да, собственно говоря.

– Могу я спросить, кому вы ее продали?

Я не знала, что ответить. Я обещала мадре бадессе вернуть ей книгу как можно скорее, но я не хотела уступать епископу.

– Продавцу книг на площади Гольдони, – сказала я, подумав о человеке, которого видела стоящим перед одним из магазинов, – высокий, седой, он курил сигару и плакал.

– Чушь. Площадь Гольдони была совершенно разрушена, наводнением.

Вы не могли найти там ни одного работающего магазина.

– Один из владельцев стоял на улице возле своего магазина. – Я вынуждена была продолжать лгать. Мне не свойственно было лгать, но я старалась говорить как можно проще и придерживаться своей истории.

– Как его звали?

– Не имею понятия.

– Какой это был магазин?

– Я не помню.

– Этот человек сказал вам, что он владелец магазина?

– Не совсем так.

– Но вы продали ему книгу?

– Да.

– Вы спросили его, является ли он дилером по продаже редких книг?

– Да.

– И он сказал, что он таковым является?

– Да.

– И вы показали ему книгу?

– Да.

– И он согласился купить ее у вас?

– Да.

– Я не буду спрашивать, сколько он заплатил за нее. – Не спрашивайте.

– Знаете, почему?

– Нет.

– Потому что совершенно очевидно, что вы врете не краснея.

Он неожиданно воодушевился. Лицо представляло собой гримасу. Он откинул голову назад и начал яростно почесывать подбородок.

Я не отрицала, что солгала. Он ничего не мог со мной сделать. Возможно.

– Мадре бадесса не имеет права отчуждать никакое монастырское имущество, даже палку, вам это понятно? Книги в библиотеке не являются ее собственностью.

– Я думаю, она в основном заботилась о том, чтобы удалить книгу подальше от монастыря. Книга очень непристойная. Ей здесь не место.

– Это значит, что вы читали ее?

– Ровно настолько, чтобы понять, что это за книга.

Епископ отклонился назад, барабаня пальцами по столу. Почти на каждом пальце было по кольцу.

– Вы должны вернуть книгу, – сказал он в конце концов. – Вы можете вернуть ее мне, чтобы пощадить чувства мадре бадессы. Это незаконно, вы знаете, увозить предметы искусства из страны. Если вы не вернете книгу, я сообщу Vigilanza ai Béni Artistici[129] в Риме, и они обыщут ваш багаж и устроят вам личный досмотр, прежде чем разрешат покинуть страну. Вам не позволят увезти книгу с собой.

На меня не сильно подействовали пустые угрозы епископа, но…

– Но у меня ее нет.

– Но вы знаете, где она находится, не так ли? И вы планируете взять ее с собой.

– Boh, – сказала, я, вкладывая в этот звук как можно больше силы. – Почему это так важно? Это всего лишь порнография. Я удивлена, что она вас так сильно интересует.

Епископ, по всей видимости, готов был к этому вопросу.

– Она может представлять большой исторический интерес. Но это не тема для обсуждения. Сейчас валено только то, что вы обязаны немедленно вернуть книгу. Немедленно, понимаете? Больше нечего обсуждать.

И это был внезапный конец моего интервью с епископом Флоренции. Я думаю, еще никогда я не получала столько удовольствия, видя, как человек уходит, как в случае с епископом. Это даже нельзя было сравнить с радостью, которую доставил мне уход Джеда Чапина. Я не буду притворяться и говорить, что я не была расстроена, но когда мадре бадесса вошла в комнату, я объявила ей, что все прошло хорошо. Она больше ни о чем меня не спрашивала, так что мне не пришлось ей лгать.


Согласно историку искусств Джорджо Вазари, Джулио Романо, самый великий из учеников Рафаэля, нанял гравера Марка-Антонио Раймонди сделать серию эстампов с шестнадцати своих эротических рисунков, когда-то известных как «Шестнадцать наслаждений», а Пьетро Аретино усугубил ситуацию, написав серию непристойных сонетов, сопровождающих эти эстампы. Возможно, оригиналы этих рисунков были исполнены в Ватикане, на стенах теперешнего зала Константина, с целью смутить папу Климента VII, который слишком неохотно платил Джулио за его предыдущие работы. Позлее поверх этой росписи стены были покрыты фресками со сценами из жизни Константина. Существует современное предположение, что эстампы (которые упоминаются в «Supposti»[130] Ариосто 1526 года) первоначально могли быть опубликованы не вместе с сонетами в 1525 году (дата, указанная на томе Аретино), а отдельно в 1523. В любом случае разразился неимоверный скандал. Марка-Антонио бросили в тюрьму, Джулио пришлось бежать в Мантую. Гравюрные доски были уничтожены, и предпринимались все усилия для уничтожения существующих копий. Усилия, очевидно, не прошли даром. Не известно существование ни одной копии. Кроме одной, которая, по всей видимости, каким-то образом нашла приют в библиотеке Козимо I, великого герцога Тосканского, в Поджо-а-Каиано, возможно, при поддержке брата Козимо Кардинала Франческо Марио, известного вольнодумца. Номер полки на форзаце написан той же рукой, что и на многих других книгах в монастырской библиотеке, которая являлась частью огромного наследства Лючии. Однако невозможно сказать, кто несет ответственность за то, что эта книга была переплетена вместе с молитвенником, хотя мотив очевиден каждому.

В таком случае это – уникальный экземпляр самого знаменитого примера эротики эпохи Ренессанса. Не надо быть экспертом, чтобы понять, что она является ценной частью собственности, но даже эксперту трудно определить ее истинную стоимость. По сути невозможно оценить ее, так как книга никогда не продавалась на аукционе и, соответственно, нет сведений о ее аукционной стоимости. Нет ничего, с чем бы можно было ее сравнить. По мнению Сандро, эта работа либо напечатана с оригинальных гравюрных досок (которые, по всей видимости, потом были уничтожены), либо Марк-Антонио восстановил их заново. В любом случае, по мнению Сандро, качество гравировки было очень тонкое.

Сам Вазари не скрывал своего отвращения: «Я не знаю, что было более отвратительным – зрелище, представленное глазу в образах Джулио, или словесное оскорбление текстами Аретино». Первоначально – тогда, сидя в кабинете мадре бадессы, я, возможно, и была склонна согласиться с Вазари. Но чем внимательнее я разглядывала рисунки – или, лучше сказать, чем внимательнее мы с Сандро разглядывали их, – тем больше я начинала верить в то, что они говорили правду или, по крайней мере, часть правды. Фигуры не были идеализированы. Были акцентированы и специально обнажены определенные линии тела, те линии, о которых нам свойственно забывать, так как мы их почти никогда не видим. Эти любовники вместо того, чтобы усугублять наши предрассудки или подтверждать наши ожидания, удивляли и поражали; они соблазняли и просвещали, давая визуальное объяснение всему, что и как они делали, чтобы…

Вы знаете, что историки искусства говорят о том, как Леонардо или Микеланджело изучали границы человеческого состояния? Что-то в этом роде? Что-то подобное происходило и на этих эстампах. Как в лицах, так и в изображении тел. В них не было той пустоты, которая обычно присуща профессиональным моделям. Лица были выписаны с огромной тщательностью, не как на картинах датских реалистов, а как лица ангелов Леонардо или как вещи в натюрмортах Рембрандта, они были полны пробуждающей силы. Постоянно возвращаясь то к одному, то к другому изображению, я чувствовала, как покрывалась румянцем, если это правильно выбранные слова.

Но вы не должны думать, что за этими красивыми фразами я стараюсь скрыть истинное эротическое воздействие этих рисунков. Сандро слышал, будто какая-то японская компания выпустила электронное устройство, которое гарантировало вызвать эрекцию даже у мертвого человека, если он умер не так давно. Эти рисунки могли иметь почти такой же эффект – они были способны заставить мертвого открыть глаза. Моим любимым было изображение куннилингуса. Мне больше всего нравился этот рисунок, потому что после стольких лет это был такой неожиданный подарок. И кроме того, он напоминал мне о Сандро. Как смешно он смотрелся в зеркале, как все это отличалось от страстных сцен любви, которые я видела или представляла. Что могло означать это странное переплетение человеческого лица и нижней части тела? Ложе разума и ложе, на которое человек садится? Разум и инстинкт. Неживотное поведение. Не имеющее никакой определенной цели. Мама часто говорила, что папа любит жизнь и поэтому не боится показаться смешным, и я так же думала о Сандро. Он любил жизнь и поэтому не боялся показаться смешным. А ведь это действительно выглядит смешно, не так ли? Представьте взрослого человека на коленях, погружающего свое лицо в женское лоно. Лежа на спине, с ногами на краю постели, я смотрела прямо между своими грудями и видела верхушку его блестящей лысины у себя между ног, как голову младенца, – словно я его рожала.

Глава 11 Восстановленные «Шестнадцать наслаждений»

Во вторник двенадцатого декабря в девять часов утра я покинула монастырь Санта-Катерина Нуова. В слезах. Я была счастлива там, более счастлива, чем. даже я это понимала, и я чувствовала себя близкой многим, монашкам. Особенно сестре Джемме, подарившей мне на прощание медальон со святым Христофором, который она носила с детства, и мадре бадессе, которая благословила меня, протянула руку для рукопожатия, а затем взяла меня за плечи и так пристально посмотрела мне в глаза, как еще никто никогда не смотрел на меня за всю мою жизнь. Я не вернула книгу Аретино епископу, но это собирался сделать за меня Сандро.

Я заставила всех думать, что собираюсь уехать тем лее утром в Люксембург скорым поездом, но на самом деле я не планировала покидать Флоренцию до следующего утра. И как только нас уже не стало видно из монастыря, я сказала таксисту отвезти меня на площадь Санта Кроче. Я хотела провести всю ночь с Сандро перед возвращением домой, и только так я могла все устроить.

У Сандро были дела в Уффици – галерея вновь открывалась через пару дней, и я не ждала его раньше обеда. Так что я достала Аретино из тимоловой камеры и проверила в сотый раз, нет ли следов плесени. Их не было. Я привела в порядок сфальцованные листы и положила их в solander коробку. Затем я снова вынула их и просмотрела еще раз. Что меня поразило, гравюры не утеряли своей силы. Чему я точно научилась, глядя на них глазами Сандро, так это ценить их еще больше. Для великого художника странно так сильно концентрироваться на эротике, и хотя Марк-Антонио обычно не считался художником первого разряда, я все больше видела в динамике поз и в тяжелых контурах гравировки, которые придавали им особый свет, влияние Рафаэля. Я убрала листы, надела на себя почти всю одежду, которую привезла с собой, так как было холодно, села на свой оранжевый ящик у окна и стала ждать.

Площадь Санта Кроче была в ужасном состоянии. Здания выцвели, были в пятнах от мазута, принесенного наводнением. Некоторые дома люди покинули совсем, потому что существовала опасность их обрушения, и вокруг них установили временные подпорки. Но мне все это нравилось.

Было холодно, насколько может быть холодно зимой во Флоренции. В городе не было снега, но снег лежал на машинах, которые спускались с холмов, расположенных вокруг города. Некоторые из магазинов кожаных изделий снова открылись, и постепенно оживала работа баров. Кое-где появились вывески «Buon Natale»[131] и объявления о рождественской распродаже. Отопления в домах по-прежнему не было, но электрические обогревателя помогали бороться с холодом. Я видела, как группа студентов – ангелов грязи – пересекла площадь и направилась к Национальной библиотеке. Вскоре они начнут работу в леденящем холоде подвального помещения, извлекая городские архивы из грязи, пропитанной маслом, но они смеялись и были счастливы, потому что были молоды и потому что, как и я, переживали большое приключение. Но моя часть приключения подходила к концу, и мне было немного грустно. Мне было довольно трудно покидать монастырь, хотя работа по реставрации осталась в надежных руках: монахини прекрасно справлялись с восстановлением и брошюровкой книг, и благодаря Сандро им хватало кристаллов тимола и впитывающей бумаги. Сестрам Анжелике и Марии удалось спасти большую часть деревянных конструкций из старой библиотеки, и вскоре должен быть готов новый пресс для книг на втором этаже.

Но в известном смысле я уже покинула монастырь, когда впервые переспала с Сандро, и на самом деле мне больше всего не хотелось расставаться с этим человеком. У меня до этого никогда не было такого мужчины, который бы полностью принадлежал мне. И такого внимательного. Я не верила и половине его комплиментов, но важно то, что он достаточно ценил меня для того, чтобы делать мне комплименты. Тонким и романтичный, во многих вещах он был старомоден. И еще он был очень веселым человеком. Но я поняла, что люблю его, только когда увидела, как он выходит с Виа Верди с букетом цветов, и осознала, что не хочу покидать его, хотя моя старая жизнь и зовет меня домой.

Если можете, представьте, что это за человек: как свежо он выглядит, даже на расстоянии, – как цветы в его руке. Вот он сворачивает, чтобы поболтать со стариком, сидящим у подножия этой ужасной статуи Данте девятнадцатого века, которая разрывает площадь пополам и таращится на все вокруг, вечно злясь на всех. Старик жестикулирует, Сандро жестикулирует в ответ. Похоже, они разговаривают на языке жестов Можно почти понять, о чем они говорят. Старик предлагает сигарету, которую Сандро принимает. Он прикуривает. Старик продолжает жестикулировать, растопырив пальцы, дотрагивается до своего адамова яблока кончиком, затем делает резкое движение, как будто его рука – птица, клюющая его в горло. И наконец другой рукой он делает глубокое зачерпывающее движение, запуская ладонь себе под ребра. Я видела такой жест только один раз, когда ехала с мамой на поезде в Пизу сразу после того, как мы прибыли в Италию. Мы сидели в вагоне третьего класса с деревянными скамейками, как в чикагских трамваях. Мы так и не узнали, что означал этот жест. Я спрашивала всех своих друзей, но они никогда ничего подобного не видели. Сандро продолжает движение. Он не может пересечь площадь, чтобы не поговорить с пятью-шестью прохожими. Каждый десятый останавливается перекинуться с ним словечком. Сейчас это молодой человек с младенцем, затем элегантная дама в мехах, графиня, как мне кажется. Он что-то шепчет ей на ухо и показывает на окно, где я стою. Она смотрит снизу вверх на меня и пальцем руки дотрагивается до губ. Какой-то мальчишка посылает футбольный мяч в сторону Сандро. Тот принимает мяч и удивительным образом крутит его ногой. Он отбивает мяч назад и идет дальше, как всегда не спеша. Этого человека невозможно заставить торопиться. Теперь он должен выпить эспрессо и купить лотерейный билет. Я жду. Теперь он останавливается, чтобы полюбоваться кожаными сумками, выставленными напоказ снаружи ломбарда. Он открывает одну из них, смотрит внутрь, накидывает ремешок на плечо, проверяя вес сумки, разговаривает со служащим ломбарда, выписывает чек. Это прощальный подарок. Для меня. Но я только что решила, что никуда не еду. Я только что решила остаться здесь.

* * *
Я решила остаться во Флоренции, потому что я была счастлива, как никогда за многие годы. Я осталась, потому что была влюблена. Но была и другая причина, возможно, не менее важная. Я не хотела возвращать Аретино епископу. Монахини, а не епископ, заслуживали денег. Я не имела ни малейшего понятия, сколько принесет книга, но любая сумма могла помочь сохранить библиотеку монастыря. Кроме того, я хотела реставрировать книгу сама. Я хотела поставить на нее личное клеймо. В каждой профессии есть свои вершины: герой бейсбола выходит отбить мяч с базы после двух мячей вне игры на девятой подаче в финальной игре ежегодного чемпионата США по бейсболу; резчик по алмазу заносит свой молоток над твердым камнем стоимостью в несколько миллионов, рискуя раздробить его на мелкие кусочки; хирург перерезает нерв в надежде принести пациенту долгожданное облегчение, рискуя при этом лишь усилить агонию; женщина адвокат защищает интересы своей подсудимой, в результате чего та будет либо оправдана, либо осуждена и отправлена на электрический стул, и так далее. Реставраторы книг если и оказываются в центре внимания, то крайне редко, но их надежды и страхи тем не менее тоже подлинны. Это был шанс, который я не могла упустить.

Конечно же, я переживала по поводу епископа. Я боялась, что из-за книги он способен навредить мадре бадессе. Но Сандро позвонил своему другу в Рим – маклеру по продаже антикварных книг, – и тот прислал нам небольшой недорогой том с порнографическими гравюрами девятнадцатого века. Я положила его на ночь в бак с грязной водой, чтобы симулировать вред, причиненный наводнением, и Сандро отправил книгу лично епископу в епископский дворец вместе с сопроводительной запиской, в которой я просила его вернуть книгу ее законному владельцу. Это было абсолютной ложью, но что мне оставалось делать? Чисто технически, может быть, Аретино и принадлежал епископу или даже папе римскому, но, насколько я это понимала, книга была эксклюзивной собственностью сестер монастыря Санта-Катерина Нуова.

– Ты думаешь, он поверит? – спросила я Сандро, который ходил по комнате с раздутыми щеками и заложенными за спину руками, изображая епископа.

– «Это дело огромной исторической важности, ~ громко декламировал он. – Синьорина поступила правильно*.

– Ты думаешь, он посмотрел книгу?

– При мне нет.

– Я надеюсь, он ничего не заподозрит.

Сандро пожал плечами:

– Что он знает наверняка? Что монахини нашли книгу с пошлыми картинками, вот и все. Книгу, которую обычно читают, как говорят французы, держа ее одной рукой.

– Ты думаешь, он будет читать ее, держа одной рукой? Сандро засмеялся:

– Мне не хочется представлять такую картину.


Избавившись от этой заботы, я вернулась к работе. Я еще раньше составила технологическую карту:

Sonetti lussuriosi di Pietro Aretino, Рим, 1525 год.


Владелец: Convento di Santa Caterina Nuova.


Источник: Номер полки на форзаце свидетельствует о том, что книга принадлежала библиотеке Коримо I в Сертальдо, который являлся поставщиком большинства томов, привезенных Лючией Медичи как часть своего наследства в Санта-Катерина Нуова. На молитвеннике, с которым сброшюрована данная книга, подобных отметок нет.


Описание: Сброшюрована вместе с «he preghiere cristiane preparate da Santa GiuHana d'Arezzo», Венеция, 1644 год.

8vo, 120 x 18,5 x 22 мм, слегка косо.


16 гравюр работы Марк-Антонио Раймонди.


Матерчатый переплет, украшенный вышивкой; покрытию из вельветовой ткани (расшитой металлическими нитями четырех различных конфигураций) нанесен непоправимый ущерб за сет воздействия воды.


Буковые пластины (1,5 мм толщиной) сильно повреждены, утлы сломаны; все швы уничтожены.


Бумага хорошего качества, внешнее давление на книгу не дало воде проникнуть внутрь текста книги, требуется тщательная очистка, некоторые из сфальцованных листов требуют реставрации.


Том Аретино состоит только из двух сфальцованных тетрадей из хорошей венецианской бумаги. «Preghiere cristiane» состоит из 14 сфальцованных листов, A-N6. Нумерация страниц нарушена (составитель, по всей видимости, поместил страницы под пресс вверх ногами перед тем, как их сложить).


Примечание: следующая калькуляция дана на первой правой оборотной странице:

Per scudi tre d'oro 22:4

Per grandoppia di Spagna 14:16

Per altre 10

Per altr(e) 49

96:0

4

100:0


Несколько заметок бледными коричневыми чернилами, некоторые из них означают одобрение (posa bellissima, bella comparazkme[132]); другие заметки отмечают сходство с другими рисунками и иллюстрациями. Подтеки чернил около некоторых сонетов (черные чернила).


Переплетчик: неизвестен.


Последние страницы: одна плюс pastedown в начале; две плюс pastedown в конце. Водяной знак: большой ирис.


Необходимая реставрация:

1. Разъединить текстовой блок и обложку (выполнено).

2. Разъединить пластины и обклеечную бумагу (выполнено).

3. Разъединить форзацы (выполнено).

4. Почисть весь том.

5. Вымыть.

6. Отремонтировать линии разрыва на втором и третьем сфальцованных листах и на последних двух листах тетради (Аретино).

7. Восстановить оригиналы пластин.

8. Отделка?

Задача снова соединить две книги вместе была трудной. В этом не было существенной необходимости, и все же воссоединение этих столь разных партнеров, из различных исторических эпох, привлекало меня по двум причинам: во-первых, то, что они оказались вместе, не назовешь простой случайностью, это было неотъемлемой частью истории книги, а во-вторых, сам факт такого соединения казался мне воплощением основного парадокса человеческого бытия. Кто я была такая, чтобы прекратить существование этого продолжительного союза души и плоти? Я думаю, имелась и третья причина: с эстетической точки зрения в прежнем виде книга была более привлекательной, ведь сама тетрадь Аретино состояла всего из тридцати двух страниц и походила скорее на сборник памфлетов, чем на книгу.

* * *
Накануне Рождества на площади собралась огромная толпа вроде тех, какие собирались в Средневековье, чтобы послушать великих проповедников или посмотреть на рыцарские поединки, устраивавшиеся Медичи во главе с красавицей Симонеттой, которая вдохновила Боттичелли на создание своих самых прекрасных образов и которая, по сути, стала образцом нового типа женской красоты. Сандро и я наблюдали за весельем из окна его квартиры. В десть часов появился папа римский, в закрытой машине. Он коротко поприветствовал толпу и затем направился к Дуомо, где собирался служить полночную мессу в память о жертвах наводнения. Вскоре толпа начала редеть, и мы вышли из дома, чтобы съесть пару гамбургеров в только что открывшемся ресторане быстрого обслуживания за Центральным рынком. Сандро инвестировал в это заведение много денег, так что нам не надо было платить за еду, и было здорово просто съесть 'amburger con tutto.[133]

Утром в Рождество мы открыли наши подарки – шарф и новый кошелек для Сандро, нефритовые сережки и ожерелье для меня – и пошли бродить по городу. В Европе люди действительно знают, как надо закрываться на праздники. Магазины, булочные, лавочки деликатесов, мясные лавки, рестораны – все были закрыты тяжелыми металлическими решетками, похожими на гаражные двери. Знакомые улицы выглядели странно, настороже.

У итальянцев есть поговорка, которая напомнила мне о доме, пока мы бродили по пустому городу: «Natale con i tuoi e Pasqua con chi vuoi» – «Проводи Рождество со своей семьей, а Пасху – с кем хочешь». Мне вдруг очень захотелось позвонить домой, где праздновали Рождество без меня, и мы пошли на почту. Мне было тревожно, ведь я не писала папе все это время (послала лишь одну открытку) и не звонила. Но с другой стороны, я ведь собиралась уехать домой на Рождество, так что какой был смысл писать.

Я сказала девушке у стойки, что хочу позвонить в Соединенные Штаты, назвала номер и ждала в стеклянной будке, когда меня соединят. На стене висели таймеры с указанием номеров будок, чтобы можно было следить, сколько времени ты разговариваешь. Сандро немного поболтал с девушкой и затем сам вошел в одну из будок.

Когда я услышала папин голос, у меня слегка перехватило дыхание.

– Алло? – сказал он. – Алло? Алло? Марго, это ты?

– Папа, это я.

– У тебя все хорошо?

– О, папа, я так рада. Я влюблена, по-настоящему влюблена. У меня голова идет кругом. Ты хорошо меня слышишь? Не хочется об этом говорить слишком громко.

– Ты где находишься?

– На почте.

– Посреди ночи?

– Здесь девять часов утра. Почему ты спрашиваешь? Сколько времени у вас?

– Два часа ночи.

– О, папа, я думала сейчас у вас полдень. У вас все еще Рождество?

– Пока еще вечер накануне Рождества. Я наполняю праздничные чулки. Твой я отдал ухажеру Молли. Его зовут Тежиндер, и он из Пенджаба. Он сикх и носит чалму.

– Он тебе нравится?

– Похоже, он славный парень.

– Ты получил мою открытку? – Я послала ему открытку на Благовещение.

– Она на холодильнике. – Наступила пауза. – Кто этот счастливчик?

– Он итальянец.

– Женат?

– Нет, папа. То есть да, но он разводится. Он из Абруцци. Он главный реставратор всей области Тоскана. Он работает над фресками часовни Лодовичи в Бадиа. Ты помнишь Бадиа? Монастырь, где в крытой галерее был настольный футбол? Он все еще там.

– Я помню эту игру, но кроме нее ничего не помню.

Я представила, как он сидит за кухонным столом, наполняя большие красные чулки изюмом, и курагой, и скрепками, и резинками, и шариковыми ручками, и всякими маленькими игрушками.

– Каковы твои планы? Я имею в виду, собираешься ты домой или нет?

– В конце января мы едем в Абруцци повидаться с родителями Сандро, а затем в Рим.

– Ты написала своему боссу в Ньюберри? Он как-то на днях звонил сюда. Он недавно вернулся, и, по правде говоря, мне кажется, что ты потеряла работу.

– Послушай, папа. Я здесь работаю над очень важной книгой, это настоящая профессиональная удача, поверь мне. Я никогда не прошу себе, если упущу такую возможность.

Опять пауза.

– Я думал, что в Италии нельзя получить развод.

– Это аннулирование брака. Это то же самое. Вот увидишь. Не волнуйся, пап. У меня все в порядке. Все хорошо. Я напишу тебе, правда, напишу. Но мне уже пора идти.

– Я думаю продать дом.

– Дом? Наш дом? – Сандро закончил разговаривать по телефону. Я видела, как он беседовал с девушкой у стойки. – Где же ты будешь жить?

– Я могу поехать в Техас, – сказал он. – Выращивать авокадо.

– Ты говорил об этом с Мэг и Молли?

– Немного. Но я точно не знал до сегодняшнего вечера. Может быть, пора идти дальше. Попробовать что-нибудь еще.

Мне пришлось сдержать порыв отругать его.

– Ты кого-нибудь знаешь в Техасе?

– Некоторых садоводов, некоторых грузоотправителей. Я годами заключал с ними сделки по телефону.

– Ну, папа, я не знаю, что сказать. Я крайне удивлена.

– Тебе не надо ничего говорить. Просто посмотрим, что получится.

– Мне надо идти. Береги себя, папа.

– Ты тоже береги себя.

– Папа, я люблю тебя. Передай всем, что я их люблю. И собакам тоже.

– Они скучают по тебе. И я скучаю.

– Я тоже по тебе скучаю, папа. До свидания.

Когда я вышла из будки, Сандро опять говорил по телефону. Я настолько была озабочена новостями от отца, что мне и в голову не пришло до тех пор, пока мы не легли вечером спать, что не только я не поехала домой на Рождество.


Кроме аппретирования[134] не было ничего, что бы я не могла делать при помощи моих инструментов и доли присущей янки смекалки прямо в квартире Санди Я смонтировала собственную швейную рамку и послала Сандро в Санта-Катерина за небольшим блокообжимным прессом. Я надоумила его сказать, что синьор Переплетную доску Сечи, переплетчик из Прато, который был так добр и одолжил его монастырю, просит вернуть пресс назад. Переплетный пресс, нитки, кожу кусок прекрасного темно-красного сафьяна и клей – все это я могла найти во Флоренции.

Если бы я стала описывать свой идеальный день, он выглядел бы так: встаю рано утром, выхожу купить свежего хлеба и фруктов, выпиваю с Сандро caffélatte, для себя варю яйцо, провожаю Сандро; тружусь над Аретино до полудня (мою и чищу каждую страницу, чиню каждый разрыв, обрезаю кожу); на ланч ем салями, сыр и рane toscano, и может быть, выпиваю стаканчик «Кьянти»; часик лежу на спине и расслабляюсь, пока мой мозг совершенно не успокоится, не станет гладким, как поверхность пруда, чтобы он мог отражать Божественное сияние (я подхватила эту идею в Санта-Катерина); возвращаюсь к работе; совершаю небольшую прогулку без всякой определенной цели; сажусь на оранжевый ящик у окна и смотрю на площадь до тех пор, пока Сандро не придет домой; мы валяем дурака, отправляемся ужинать, разговариваем о том, как прошел день; приходим домой, еще немного валяем дурака, читаем и засыпаем.

Я придерживалась такого распорядка где-то до середины января, когда нужно было закончить с Аретино, что я собиралась сделать в мастерской синьора Сечи в Прато. Во время прогулок я иногда навещала Сандро во дворце Питти, где поврежденные картины (многие из них были перебинтованы) лежали в Лимонайе, будто пациенты в госпитальной палате, или в Бадиа, где проходила подготовка к снятию со стен фресок в часовне Лодовичи, к операции, которая называлась strappo.[135] Иногда я ходила на площадь Микеланджело, а иногда ездила на автобусе в Фьезоле и совершала свою любимую прогулку в Сеттиньано, где останавливалась в Каса дель Пополо выпить стакан вина, прежде чем вернуться на автобусе в город. Домой. Я была cittadina, помните?

* * *
Я упросила синьора Сечи позволить мне пользоваться его инструментами для нанесения золотого тиснения, необходимыми, чтобы закончить переплет книги. Эти инструменты очень тонкие и дорогие, и вообще-то спрашивать разрешения пользоваться ими было все равно, что просить кого-то одолжить тебе его зубную щетку. Но когда я объяснила все обстоятельства и показала ему книгу, он все прекрасно понял и даже предложил взять эту работу на себя. Возможно, это и было разумным предложением. Он имел гораздо больше опыта, чем я, и он показал мне некоторые свои работы – удивительно красивые. Но я хотела сделать все сама. Он это тоже понял и обещал помогать мне всем, чем только мог.

Его мастерская была красивой. Его инструменты были красивыми и идеально чистыми, его бронзовые шрифты были высочайшего качества, и золото, которое он использовал, было самой высокой пробы. Я выбрала узор, состоящий из нескольких простых орнаментов.

Сафьян, который я выбрала, имел четкую зернистую поверхность, и я провела все утро, полируя его при помощи теплого гладила, сглаживая все неровности. В полдень синьор Сечи помог мне выбрать шрифт и установил его в паллеты: «Le preghiere cristiane preparate da Sauta Ghdiana d'Arezzo». После мучительных раздумий я решила использовать «Preghiere cristiane» вместо «Sonetti lussuriosi» для заголовка на корешке.

Эстетическая задача, которую я поставила перед собой, – попытаться вписать в узор обложки изгиб моста Санта-Тринита, но синьор Сечи заметил, что из-за нехватки соответствующих инструментов длинные изгибы, о которых я думала, будут выглядеть тонкими и слабыми без должной опоры. В конце концов мы остановились на двух прямоугольниках, один в другом, увенчанных четырьмя микеланджеловскими изгибами с простым цветочным орнаментом по углам. Была также и техническая проблема. Изгиб сложный. Когда мост восстанавливали после войны (он был взорван нацистами), инженеры не смогли найти формулу, чтобы выразить изгиб математически, и я тоже не могла понять, как изобразить его при помощи отделочных инструментов. Но синьор Сечи нашел решение. Мне следовало воспользоваться очень маленьким валиком (инструментом, похожим на колесико, которым разрезают пиццу), чтобы перевести с бумажной выкройки на сафьян основной рисунок – начертить длинную плавную часть изгиба. А затем обработать каждый конец там, где изгиб начинает закручиваться, как пружина, при помощи двух специальных полукруглых стамесок- бронзовых инструментов, предназначенных для того, чтобы оттискивать разного размера дуги.

В понедельник шестнадцатого января я выполнила тиснение узора без золота: промаркировала обложку книги, используя фальцевальную машину для разметки прямых линий и бумажный трафарет для разметки дуг и орнаментов, а затем сделала оттиск рисунка на коже при помощи раскаленных инструментов. Несколько дней до этого я тренировалась делать дуги на обрезках кожи и чувствовала себя довольно уверенно, но тем не менее я все делала очень медленно и осторожно (потому что боялась прожечь кожу), и работа заняла четыре часа, в то время как синьор Сечи, возможно, управился бы за полчаса.

Я промыла обложку в уксусе и отложила ее в сторону для просушки. Все получилось хорошо: линии уходили вниз так, как мне этого хотелось, и я не сожгла и не порезала кожу. Но я чувствовала себя измученной из-за перенесенного напряжения, и я переживала по поводу золота, слишком переживала, чтобы съесть бутерброд, который мне принес синьор Сечи. Я смешала немного свежего яичного белка с уксусом и отставила смесь настаиваться, пока книга сохла.

Именно по работе с золотом опытный глаз увидит разницу между мастером-любителем и профессионалом; именно работа с золотом докажет, что риск, на который я пошла, взявшись переплетать книгу самостоятельно, был оправдан (или продемонстрирует обратное). Больше всего я рисковала, выбрав для рисунка изгиб моста Санта-Тринита. Я уже начинала думать, что стоило удовлетвориться простым узором, то есть рисунком, повторяющим обычное лекало. Но когда мне все это пришло в голову, было уже поздно, так как книга почти высохла: время начинать.

Я воспользовалась очень тонкой кистью, чтобы покрыть рисунок тонким слоем яичного белка, дала ему просохнуть и наложила второй слой.

Синьор Сечи вернулся с обеда и подошел посмотреть. В отличие от некоторых моих прошлых учителей, он не заставлял меня чувствовать неловкость по поводу каждого сделанного мной движения. Он скорее был страховкой, гарантией безопасности, чем учителем.

Он закрыл двери мастерской, запер их на ключ, и загородил щель под дверью полосками пенорезины. Когда работаешь с сусальным золотом, не должно быть ни малейшего сквозняка.

Я протерла подушечку для разрезания золотой фольги составом для чистки металлических изделий, что должно было помочь резать золото аккуратно; затем я протерла с двух сторон золотой нож. На ноже не должно быть абсолютно никакого жира, иначе золото прилипнет к нему. Мне казалось, что до лезвия ножа синьора Сечи не дотрагивалась ни одна рука.

Я открыла коробку с золотом – двойные листы чистого золота, – подсунула лезвие ножа под лист и, перевернув, положила его на подушку. Я слегка подула на него по центру, он отсоединился от ножа и лег ровно на подушку. Тут я разрезала его на тонкие полоски, которые надо было проложить вдоль линий рисунка. Я смочила кусочек ваты в кокосовом масле, протерла им поверхность рисунка и затем подушечку среднего пальца на своей левой руке. Я подняла полоску золота подушечкой пальца (золото прилипает к жиру), поднесла ее к линии в верхней части обложки и слегка подула. Золото легло в нужное место, прямо поверх линии. Я продела то же самое со второй и третьей полосками золота. Четвертая полоска сломалась, и синьор Сечи посоветовал положить прямо поверх нее второй слой.

Когда я заполнила полосками почти половину рисунка, на душе стало веселее. Казалось, что я смогла заставить золото лечь в нужное место, почти не касаясь его.

Когда весь рисунок был заполнен, я чистым кусочком ваты плотно прижала золото к бороздкам тисненого узора. Я тщательно прошлась по всей поверхности несколько раз, до тех пор, пока ясно и отчетливо не ощутила каждую линию кончиками пальцев.

Синьор Сечи тем временем зажег плиту для окончательной обработки, но штамповочные инструменты еще не достаточно разогрелись, так что у меня появился небольшой перерыв. Я говорила себе, что я и раньше работала с золотом и что я не делала ничего такого, что могло бы нанести действительный ущерб книге, но я отчаянно хотела все сделать правильно.Чтобы оттиск не получился размытым. Чтобы золото не осыпалось, из-за того что инструменты были недостаточно разогреты, и чтобы оно не выглядело тусклым, потому что они были слишком горячими, или я слишком сильно прижала их, или слишком долго держала. И помимо всего этого я хотела, чтобы длинные грациозные дуги смотрелись как длинные грациозные дуги, а не как группа отдельно стоящих дут, которые соединили вместе.

Я взяла небольшой бронзовый валик с плиты, положила его на подушку для охлаждения и, когда он перестал шипеть, поместила большой палец правой руки на верхушку ручки, поддерживая ее левой рукой, выдвинула вперед правое плечо, чтобы использовать вес тела как пресс (таким образом можно лучше контролировать процесс, чем если просто делать все только руками), и провела валиком вверх вдоль вертикальной линии, расположенной ближе других к корешку книги. Мне показалось, что что-то не так, и я прошлась по той же линии еще раз, стараясь не дернуть валик чтобы черта не раздвоилась. Но золото не прилипало.

– Ты передержала валик на подушке, – заметил синьор Сечи.

Я постаралась скрыть свое разочарование, по-деловому соскоблив старое золото и нарезав новые полоски, но я делала все очень быстро, и синьору Сечи пришлось меня притормозить.

– Тихо, тихо, – сказал он. – Это не гонка. Такую работу нельзя выполнять наспех или в гневе. Сделай все остальное и вернись к этой линии, когда закончишь. В любом случае тебе надо добавить еще немного яичного белка.

Еще раз я взяла валик с плиты и приложила его к охлаждающей подушке. Теперь я наблюдала за синьором Сечи и, хотя он и не подал мне никакого очевидного сигнала, могла понять по легкому движению мускулов на его лице, когда бронза достигла точно необходимой температуры.

Я попробовала сделать вторую линию, слегка помогая весом своего тела. Кажется, все получилось. Это было как спортивное чутье: когда ты знаешь, что проплыл стометровку вольным стилем меньше чем за семьдесят секунд, еще до того, как время высветилось на табло, или в крикете, когда ты уверен, что отбил мяч, хотя он еще и наполовину не пересек поле, или в теннисе, при ударе левой, когда точно знаешь, что мяч коснется земли за три дюйма до штрафной линии. У меня больше не было проблем с прямыми линиями или с орнаментами по углам.

Однако еще оставались изгибы Санта-Тринита. Внутренний голос подсказывал мне начать с длинной плавкой части изгиба, а затем добавить маленькие дуги. Но синьор Сечи отметил: будет проще соединить линии валика с полукруглыми линиями, сделанными стамеской, а не наоборот (что, если подумать, казалось очевидным). Но прежде мне надо было четко обозначить две небольшие дуги по краям каждого изгиба, так чтобы дуги точно совпали, образуя единую линию.

Трюк заключался в следующем: полукруглую стамеску нужно поместить внутри изгиба и затем приложить давление быстро и ровно, чтобы ни один край оттиска не врезался в кожу. Я уже приноровилась к инструментам, и во мне также была какая-то движущая сила, ведущая меня, как река несет лодку. Все, что мне оставалось делать, это рулить.

Я не буду утверждать, что сделала великолепную работу, и не буду заявлять, что «I sonetti îussuriosi» поставили меня наравне с Томасом Бертелетом, или Роджером Пейном, или с такими великими переплетчиками, как Дуглас Кокерел и Роджер де Коверли, но я могу сказать, что те изгибы получились весьма удовлетворительно. Как будто Микеланджело сотворил ex nihilo[136] настолько совершенный изгиб, как некоторые изгибы человеческого тела. Мне было лестно осознавать, что я приложила руку к созданию этих изгибов.

Только одна вещь не удалась. Я начинала сильно потеть, и когда я собиралась соединить длинную плоскую дугу с крутой дугой в конце последнего изгиба, с моего лба на раскаленный валик упала капля пота. Валик зашипел, я подпрыгнула, словно меня укусила пчела, и слегка перелегла границу дуги. Вместо того, чтобы одна линия плавно перешла в другую, они пересеклись. Всего на каких-то три или четыре миллиметра, но, как мне казалось, этого было достаточно, чтобы испортить изгиб.

Вам никогда не хотелось, если вы работаете над чем-то, и допустили хоть малейшую ошибку, уничтожить свой труд окончательно? Вы взяли не ту ноту, и никто этого не заметил, но вместо того, чтобы продолжать играть, вы начинаете колотить по клавишам. Вы написали букву «а» вместо «е», переписывая стихотворение и вместо того, чтобы исправить ошибку, перечеркиваете страницу большой буквой «X». Должно быть, синьор Сечи понял, что происходило в тот момент у меня в голове, потому что он потянулся ко мне и взял мою руку в свою.

– Niente, – сказал он, – Ничего страшного. Никто ничего не увидит. Когда ты завтра придешь сюда, ты сама ничего не заметишь.

Говорят, шахматисты теряют до десяти фунтов во время игры, хотя и не делают физических усилий, из-за огромного напряжения. Именно так я себя чувствовала – как будто потеряла десять фунтов. Я была истощена. Я слишком устала, чтобы переделывать первую линию. Я уже сделала одну попытку до этого.

– Domani, – сказала я. – Давай закончим завтра.

Я стерла остатки золота тряпкой, смоченной в небольшом количестве кокосового масла. Тиснение было безупречным, не считая первой линии, которую легко переделать, и той единственной ошибки, которая торчала как пресловутый больной большой палец руки, или, по выражению итальянцев, как опухший нос.

Но синьор Сечи был прав. На следующее утро я даже не заметила ее. И только когда несколько дней спустя я показывала законченную книгу Сандро, я поняла, что произошло: синьор Сечи не только соскоблил золото там, где линии пересеклись вместо того, чтобы слиться, но и размягчил кожу, приподнял оттиск кончиком булавки и переделал соединение. Он тоже оставил свой след, по-своему, и я была ему очень признательна.

Глава 12 Gli Abruzzi

На третьей неделе января мы отправились в Монтемуро, в Абруцци, навестить семью Сандро. Был морозный день, а машина, старый «фиат-универсал», который Сандро взял на прокат у друга, не служила зашитой от холода. Печка работала плохо, но мы согревались собственным теплом. Лицо Сандро было свежим и сияло, словно он сидел за рулем «Альфа-Ромео». На нем была старая одежда, как будто специально по такому случаю, будто бы он был богачом, которому не надо одеваться модно.

Чем больше я узнавала этого человека, тем больше любила его. Я любила его таким, какой он был, – и за его лысину, и за его неутомимый uccello (его маленькую птичку, которая так сладко пела по ночам); я любила его за его внимательность; я любила его за то, что ему было так уютно в этом мире, и потому, что в то же время он был безнадежно не от мира сего; я любила его потому, что он никогда не получал по почте плохих новостей, и потому что он вложил половину своих денег в ресторан быстрого обслуживания, а вторую половину – в схему экспорта низкокалорийного вина в Соединенные Штаты. Я любила наблюдать, как он пересекает площадь; я любила его за то, что он ждал меня на станции, когда мой поезд возвращался из Прато; я любила приходить домой и видеть его ждущим меня, в своей старой шелковой пижаме. И я любила его за то, что узнала о нем от других, что казалось великим и героическим: например, в ночь, когда началось наводнение, он открыл двери своего дома для всех жильцов с нижних этажей, которым было некуда идти, и он вброд отправился в Уффици, чтобы помочь спасти картины в реставрационных мастерских, расположенных в подвальном помещении, и автопортреты в коридоре Вазари, который мог в любой момент обрушиться в реку.

И я любила его за то, что он хорошо знал свою работу, за то, что он был настоящим мастером своего дела. Он переживал за то, что он делал, боготворил то, что он делал, он посвятил свою жизнь спасению картин.


– Когда ты впервые влюбился? – спросила я его, размышляя вслух.

Он засмеялся и поправил свои солнечные очки.

– Ты имеешь в виду, по-настоящему влюбился?

– По-настоящему, по-настоящему влюбился.

– В ноябре двадцать восьмого года.

– Никаких сомнений!

– Какой это был день недели?

– Должно быть, среда, поскольку прибыл грузовик из Сульмоны…

– Во сколько?

– Ну, я сказал бы, в три часа, потому что отец как раз пересек улицу, чтобы в баре напротив выпить кофе с Зио Франко и синьором Спеттини.

– Кто она была – пастушка, спустившаяся с гор?

(Я видела много картинок Абруцци, на которых были изображены девушки в крестьянских одеждах).

– Ничуть, хотя, веришь или нет, я знал многих пастушек, и среди них были очень симпатичные, и в некоторых я даже был влюблен. Но не по-настоящему влюблен.

Мы были на окраине Флоренции, как раз проезжали мимо Сертозы.

– Кто-то из деревни?

– Нет.

– Я сдаюсь.

– Ее звали Сибил Коннелли, и она была американка.

– Сибил Коннелли?

– Кинозвезда.

– Никогда не слышала о ней.

– Ты тогда еще не родилась. Она играла в первом звуковом фильме сделанном в Италии. Я думаю, это была американская компания.

– Ты видел ее в кино?

– Во плоти, cara mia, во плоти, – он дотронулся до моей ноги кончиком пальца, – как вот это. Был ноябрь, становилось холодно, только что выпал первый снег. Я присматривал за магазином, когда мимо проехала красная машина. Ты должна понять, что тогда в Монтемуро машин было ровно столько, сколько сливных бачков в туалете, то есть не больше полудюжины, и большинство из них – машин, не туалетов – зимой стояли на приколе. И среди них не было ни одной красного цвета, поверь мне. Никто из нас никогда раньше не видел такой машины. «Испано-Суиза». Что мы обычно видели, так это грузовик, привозивший продукты из Сульмоны. И мотоциклы. В то время в окрестностях Рима было несколько асфальтированных дорог – я знаю, потому что мой брат там работал, – но в Абруцци нет. Так что, когда эта машина проехала мимо, я глядел во все глаза и слушал во все уши. Я выбежал из магазина посмотреть, но все, что я увидел, – облако пыли. Десять минут спустя она вернулась. Из нее вышла женщина, еще более поразительная, чем машина. С кожей цвета слоновой кости. У нас в округе не было таких женщин. Похоже, она заблудилась, сбилась с дороги. Она выглядела как киноактриса, и, конечно же, она ее и являлась. Но в деревне не было кинотеатра, поэтому ее никто не узнал.

Она остановила машину, вышла, посмотрела в сторону бара, передумала и направилась в магазин. У нее была такая длинная юбка, что подол застрял в двери, когда та закрылась за нею. Она не говорила по-итальянски, но я в пятом классе выиграл приз за знание английского языка, так что немного говорил по-английски.

Правда, моим первым порывом было побежать через улицу за папой или синьором Спеттини, владельцем бара, который бывал в Нью-Йорке. На самом деле он не был дальше острова Эллис, но это путешествие оказалось для нею очень полезным, и местные знали его как человека, побывавшего в Нью-Йорке. Но он не говорил по-английски, а женщина была настолько красива, что я стоял зачарованный. Я не хотел ее ни с кем делить.

Это была самая прекрасная женщина, какую я когда-либо видел, хотя, правда сказать, опыта у меня было маловато. Я не ездил никуда дальше Сульмоны, но я уже достиг того возраста, когда мальчики начинают замечать такие вещи. Мало того, что она была блондинка с лицом цвета слоновой кости, у нее были красные ногти под цвет красных губ. Но она вспотела, вокруг ее губ блестели маленькие капельки кристально чистой жидкости. Она была в отчаянии. И только я мог ее спасти.

Она смотрела по сторонам, как будто не замечая меня, и ждала кого-нибудь посолиднее. Но в конце концов она заговорила – набор звуков, ничего общего с тем английским, который я слышал в школе от синьора Диечи. Она говорила все громче и громче, быстрее и быстрее, и наконец указала себе между ног и издала шипящий звук. Ей нужно было в туалет.

Так случилось, что у нас был туалет, во дворе за магазином, которым папа законно гордился. Он привлекал к нам покупателей. Я показал ей маленькую комнату, туалет, и ждал за дверью. Я хотел оставаться рядом с нею. Она издавала звуки, как обычный человек, совсем не то, что я ожидал от ангела цвета слоновой кости. Она удивилась, когда открыла дверь и увидела, что я стою прямо под дверью.

В этот момент появилась мама, проснувшаяся после сиесты. И вот мы оба стоим, уставившись на излучающую свет американку. Мама, которая мне всегда казалась красивой, выглядела старой и сморщенной.

Я знал английский довольно прилично для того, чтобы общаться, хотя американка не облегчала мою участь. Казалось, она не умеет разговаривать медленно, и я был смущен.

Она сказала, что заблудилась. Кто-нибудь должен отвезти ее назад в Рим. Если я правильно ее понял, она приехала в Италию сниматься в кино, но режиссер обращался с ней плохо, и она взяла на студии машину и уехала куда глаза глядят.

К этому времени мужчины в баре заметили машину и пришли в магазин. Никто из них не говорил по-английски, и все они испытывали такое же смущение, как и я, в присутствии этой женщины. Они могли бы и дальше пребывать в немом шоке, но их настолько возмутило, как с ней обошлись на студии, что они готовы были отправиться в Рим, чтобы отомстить за нее.

В те дни нелегко было выбраться из горных районов. В Рим не было прямой дороги, а по дорогам вокруг Монтемуро не проехать ни зимой, ни весной. Так что мы восхищались ее смелостью и мужеством, хотя теперь я полагаю, что это была просто глупость. Что бы это ни было, она доехала до конца асфальтированной дороги, и затем продолжала ехать дальше.

Я был единственным из всех, кто немного знал английский, поэтому меня и послали проводить ее назад в Сульмону. Там она могла выехать на шоссе и следовать дальше в Рим без проблем. У меня не было выбора, да я и не хотел другого выбора. Я знал дорогу в Сульмону – там жила сестра моей матери, и раз в год мы ездили навестить ее.

К тому времени, когда мы со всем разобрались и заправили машину бензином из складского резервуара, расположенного за пекарней, ехать было уже поздно. Стало темнеть, и хотя у машины были осветительные фонари, все равно слишком опасно. Я объяснил (с большим трудом), что ей придется остаться на ночь.

В тот день мы продали весь свой запас ручек, карандашей, бумаги и конвертов, а люди все шли к нам в магазин, чтобы посмотреть на нее. Она отдыхала на диване, папа приоткрывал дверь, чтобы дать возможность покупателям украдкой на нее взглянуть.

За ужином она много о чем расспрашивала, и я переводил. Мы же слишком стеснялись, чтобы задавать ей много вопросов, поэтому мы ограничивались вопросами о ее фильме, который назывался «Таинственная Вилла» и не был похож ни на что, о чем бы мы когда-либо слышали, ведь ближайший кинотеатр был в Сульмоне, в десяти километрах от нас.

Я не помню сам разговор, я только помню ее потрясающее эротическое присутствие, настолько всепоглощающее, что никто не осмелился даже дотронуться до нее. Мама и та была под впечатлением. Каждому хочется немного романтики.

Она, казалось, не испытывала особой благодарности за наше гостеприимство, но мы и не ждали от нее никакой благодарности. Было достаточно, что она снизошла до того, чтобы навестить нас. Она была принцессой среди крестьян и, по ее мнению, лучшее, что мы могли ей предложить, с лихвой компенсировалось самим ее присутствием среди нас.

Мы выехали рано утром на следующий день, захватив с собой две буханки хлеба, огромную голову местного сыра и немного салями из мяса дикого кабана.

Мы доехали до Сульмоны без всяких проблем. Я должен был зайти к тете и вернуться на автобусе в Монтемуро. Но она – Сибил Коннелли – спросила, не могу ли я поехать с ней в Рим Она сказала, что боится ехать одна и что там она попросит кого-нибудь отвезти меня назад домой.

Я был влюблен в нее, и она это знала. Она остановила машину около собора, где должна была отпустить меня, и посмотрела на меня своими прекрасными глазами. Я так нервничал, как будто мы совершили побег или у нас начинался роман. Я мало что знал о женщинах. Теперь я знаю, что за тип женщины она представляла: она подражала Грете Гарбо. Но тогда я этого не понимал. Я разрывался между страхом и желанием – страхом перед неизвестностью и желанием неизвестности. Я также ничего не знал и о Риме. Я слышал о нем, слышал о Муссолини, мой старший брат Франко ездил туда строить дороги. Я понимал, что меня, наверное, выпорют, когда я вернусь домой, но я ответил, что поеду с ней, куда бы она ни захотела.

«Объясни своей маме, что я была напугана, – сказала она, – что мне нужен был рядом мужчина». Она положила руку мне на ногу повыше колена и впилась ногтями в мою плоть. Ее рука была как шило или как пучок крапивы. Как вот это. (Сандро не упускал случая дотронуться до моей ноги.)

В те дни до Рима было значительно дальше. Она ехала все быстрее и быстрее по мере того как мы приближались к Риму и дороги становились лучше. И она без умолку о чем-то говорила. О своей жизни. О любви. Как это было замечательно… И как ужасно тоже. Время от времени она протягивала руку и взъерошивала мои волосы или снова клала ладонь мне на ногу.

Был уже полдень, когда мы добрались, надо полагать, до окрестностей Рима, но она не имела понятия где находится студия, пока мы ее нашли, уже почти стемнело. Она находилась севернее той, что позже стала «Чинечитта Муссолини». У ворот итальянский portinaio[137] поднял трубку телефона, и довольно скоро собралась толпа, все сгрудились вокруг машины, вокруг lа bionda.[138] Это было настоящее столпотворение, и, как я понимаю теперь, именно этого она хотела. Я ждал у машины, а она исчезла за воротами, и тут я понял, что попал в беду. Я попытался объяснить ситуацию portinaio, который сказал мне, чтобы я исчез. Я ждал неподалеку, требуя позвать ее, но безрезультатно. Portinaio пригрозил позвонить в полицию, если я не уберусь.

Мне понадобилось два дня, чтобы добраться домой. Я провел ночь на станции в Риме, но у меня хватало денег доехать только по Авеццано. Когда я сел на поезд, то прямиком направился в gàbinetto, закрылся там и не выходил, пока поезд не прибыл в Сульмону, о чем я узнал по станционной вывеске. Я провел ночь у тетки, которая утром посадила меня на автобус.

Поступил ли я правильно или нет? Мнения разделились. Большинство мужчин считали, что да, а большинство женщин думали, что нет. Но мама была солидарна с мужчинами и приняла мою сторону. Конечно же, все злились на la bionda, но когда в Сульмону привезли ее фильм, все хотели увидеть картину, а я стал героем, как будто сам снимался в кино.

– Ты когда-нибудь ее еще видел?

– Я видел все ее фильмы, хотя их было не очень много. Она так и не стала большой звездой.

– Ты сам думаешь, ты поступил правильно?

– Я никогда не сожалел об этом.

– Она была очень красивой?

– О, да. Но у нее был отвратительный голос. Я думаю, поэтому она не сильно преуспела в звуковом кино.

– Но что ты имеешь в виду, когда говоришь, что был влюблен в нее? По-настоящему влюблен?

– Такая любовь очень сильна, но она всего лишь фантазия. По сути дела, ты влюблен в самого себя, в образ самого себя (или своей противоположности), который ты проецируешь на кого-то другого. Сегодня психологи знают все о таких вещах, об этом можно прочитать во всех журналах. Это уже не так таинственно, как было раньше. Биология против психологии. Финал один и тот же.

– Но она действительно была очень красивой?

– Очень красивой.


Что я знала об Абруцци? Все и ничего. Все – потому что запомнила со школы подробную информацию о каждой провинции – для interrogazioni[139] по географии (предмет, который итальянцы воспринимают намного серьезнее, чем мы, американцы). Я затруднялась вспомнить какой-то факт по выбору, но если начинала с самого начала, то могла перечислять все без остановки так же легко, как катиться вниз с холма на санках. Ничего – потому что я никогда не думала, что там есть горы, настоящие горы, со снежными вершинами, как в Швейцарии. И я никогда раньше не проезжала мимо собора в Сульмоне, возле которого двенадцатилетний мальчик сказал американской актрисе, что поедет с ней, куда бы она ни захотела. И я никогда не смотрела в окна маленького cartoleria в Монтемуро, где тот же самый мальчик приглядывал за магазином, когда эта актриса появилась ниоткуда, потому что ей нужно было в туалет. На витрине было полно ручек и карандашей, бумаги и конвертов, наборов для черчения и тавровых угольников, как в тот самый день. Сандро попробовал открыть дверь, но она была заперта. Мы снова сели в «Фиат» и поехали дальше.

Было странно думать, что у Сандро есть дом, куда он может поехать, и там есть мама, и папа, и старший брат, управляющий cartoleria, и овдовевшая сестра, которая работает в офисе в Сульмоне и у которой трое детей, двое еще маленькие. А кто была я?

Я вдруг осознала, что не задумывалась над своей собственной ролью.

– Кто я такая? – спросила я. – Подруга? Ассистентка? Любовница? Девушка? Что ты сказал своим родителям?

– Не волнуйся, – сказал он. – Я все объяснил.

– Но что именно ты объяснил?

– Пожалуйста, не волнуйся.

Но, мне кажется, я уловила нотку неуверенности в его голосе.

– Мы будем спать с тобой в одной спальне?

– Нет, но я приду к тебе ночью, как Амур приходил к Психее.

Вся семья ждала нас на кухне, где в большом очаге на гриле готовилась огромная нога барашка. Было много объятий и поцелуев в обе щеки, и я сразу же почувствовала взаимопонимание с Мариссой, сестрой Сандро, и с ее симпатичными детьми, мальчиком и девочкой, которым было лет по одиннадцать. Отец Сандро держался несколько отстраненно, но он уже достиг того периода в жизни, когда не особо беспокоятся о внешних вещах. И если он не смог примириться с ними, то, по крайней мере, сдавал свои позиции грациозно. Он был безмятежным, мирным, тихим; он не был дряхлым, но все его заботы сводились к птицам, прирученной им лисе и двум собакам – короткошерстным пойнтерам. Это напомнило мне старую головоломку: как перевезти через реку лису, утку и мешок зерна в маленькой лодке, в которую за раз помещается только что-нибудь одно, у него были совершенно седые волосы, и его лицо покрывал седой пушок, как будто у него осыпались усы, потеряв свою густоту. На его щеках розовел легкий румянец, а глаза слезились. На нем были светлые брюки и две фланелевые рубашки, не сочетавшиеся по цвету. Манжеты обеих были расстегнуты и завернуты на запястьях.

Мать Сандро, совсем наоборот, – la norma[140] – была красивой женщиной с блестящими серебристыми волосами, завязанными в тугой пучок. В своем домашнем халате из чистого шелка она выглядела завораживающей. И если ее муж был весь светлый, то она – вся темная. У нее была морщинистая кожа, но морщины не глубокие. Она поразила меня своим крутым нравом и резким характером. Вот с кем следовало держать ухо востро, если мне вообще придется иметь с ней дело. Она в прошлом была учительницей французского и по какой-то причине, которую я не очень понимала, упорно разговаривала со мной по-французски. Я отвечала ей по-итальянски.

Новости о наводнении во Флоренции не расстроили и вообще не интересовали отца Сандро. Ему было достаточно того, что с Алессандро все в порядке, что он счастлив, цел и невредим. Но la norma хотела услышать обо всем: как вода неслась по улицам со скоростью шестьдесят километров в час, и чем люди питались, где они брали питьевую воду, и тому подобное. Она расспрашивала обо всем, но очень осторожно, чтобы не спросить обо мне.

В их доме раньше была старая фабрика по производству оливкового масла, которую потом переделали в четыре большие квартиры: одна из них принадлежала родителям Сандро, одна – его овдовевшей сестре с детьми, одна – брату, и еще одну снимала семья, владевшая новой фабрикой по производству оливкового масла. Перепланировка была сделана очень хорошо – четыре отдельных входа на двух различных уровнях, так что, если бы Сандро мне специально на это не указал, я бы ничего не заметила. Около дома был внутренний дворик с каменным столом, где семья в хорошую погоду ела al fresco.[141] Позади нас возвышались по-настоящему крутые отроги Апеннин; внизу простиралась долина, где располагалась Сульмона.

Ужин, приготовленный сестрой Сандро, был великолепным: за ризотто с местным шафраном последовала нога барашка, приправленная чесноком и политая медом. Мы ели ее с картофелем, приготовленном на гриле. Я сидела рядом с la norma, которая стала наконец обращаться ко мне на итальянском и которая, похоже, знала обо мне довольно много. Я поняла так, что Сандро представил меня как важную особу из Штатов, хранителя музея. Я почувствовала себя более комфортно, когда она перешла на итальянский. Как мне понравилась Италия? Как мне понравился Абруцци? Я сказала ей, что много узнала об Абруцци в лицее Моргани и что всегда хотела побывать здесь. Но когда она поинтересовалась, что именно я узнала, у меня все неожиданно вылетело из головы. Я ничего не могла вспомнить. Все ждали. Кто-то попросил передать соль. Марисса налила мне еще розового вина, хотя мой бокал был наполовину полным. Сандро подхватил какую-то тонкую нить из предыдущего разговора и начал тянуть за нее. И вдруг я все вспомнила, как будто стояла перед своими бывшими одноклассниками по лицею: границы, главные реки, озера и горы, средняя температура (по Цельсию), основные города, плотность населения, главные дороги, типичные продукты, лесозаготовки, стада овец и tonnel-late[142] рыбы… Я отбарабанила все это от начала до конца на одном дыхании, поразив всех, и больше всего саму себя.

После ужина Сандро исчез куда-то с отцом, в то время как Марисса и la norma мыли посуду. Мне не разрешили помочь. В гостиной стояло фортепьяно. Почему-то мне было странно видеть в Италии фортепьяно. И я особенно удивилась, обнаружив его в Абруцци. Ведь мне казалось, что я приехала в дикое место, где живут одни пастухи и вдоль побережья – рыбаки, но уж никак не представители среднего класса. Это был небольшой рояль, и на нем лежали ноты. Музыкальный ряд был настолько четким, что мне он показался скорее признаком культуры, чем просто набором нот, который обычно служит для регулярных упражнений. Когда я листала тетрадь с мазурками Шопена в поисках чего-нибудь, что смогла бы сыграть, меня поразили некоторые интересные комментарии, сделанные на полях тонкой чернильной ручкой. Чернила выцвели, но надписи были еще достаточно разборчивые. Комментарии, написанные по-английски, были на удивление романтичны.

Когда я спросила о них la nonna, она сказала, что это она сама переписала их из книги, принадлежавшей ее учителю музыки. Но это было давно, и она уже забыла, что они означают. Она попросила меня перевести их для нее, что я и сделала. Она сидела возле меня на скамейке, переворачивала страницы и внимательно слушала с закрытыми глазами:

На все еще зеленеющем деревенском лугу мальчик и девочка весело танцевали. Мы слышим басовые звуки волынки и сплетни болтунов, суматоху деревенского праздника. Богатая гармония, ритм, полный жизни.

По-рыцарски смелые, со свистом воинских сабель…

Крестьянин исчезает, в то время как его хозяин задает темп утонченному танцу.

Его накал экзотичен, его ритм убедителен, его тон немного омрачен жизнью, но мужество его никогда не покидает.

Безрадостный и унылый, превращающийся в какое-то отчаянное веселье…

В ту ночь нас проводили в разные спальни. La nonna очень четко дала мне понять, где находится моя спальня. Я не имела ни малейшего представления, где спальня Сандро, но предполагала, что он знает, как меня найти. Это была уютная комната, особую атмосферу которой придавали застекленные створчатые двери, выходящие на балкон. Двери, конечно лее, были закрыты, и сквозь шторы ничего не было видно, так что я не знала, смотрят ли окна моей комнаты на горы или на долину. Я вспомнила о Рут и Иоланде, с которыми ехала в поезде из Люксембурга, и подумала: «Интересно, их приключения закончились так же хорошо, как и мои?»

В комнате было холодно, но было толстое piumino – стеганое одеяло. Я полностью разделась, залезла под него и в предвкушении тайного свидания вскоре разгорячилась, как поджаренный ломтик: хлеба. Я вся разрумянилась, сгорая от страсти, и пыхтела, думая о предстоящем наслаждении, когда услышала, как Сандро легонько постучал в дверь. Я широко распахнула дверь – в чем была, то есть абсолютно голая, но это оказался не Сандро, a la nonna, в толстом шерстяном халате.

Она оглядела меня с ног до головы:

– Тебе следовало надеть ночную рубашку, – сказала она. – Слишком холодно, чтобы спать nuda come un verme – «Голой как червяк». (Я никогда раньше не слышала такого выражения.) Я принесу тебе одну из своих рубашек. Полезай обратно в постель.

Я забралась в постель и натянула на себя одеяло.

– Под одеялом хорошо и тепло, – сказала я. – Это очень красивое piumino. – Я провела по одеялу рукой.

– Хочу поговорить с тобой, – сказала она.

– Может быть, утром?

– Нет, сейчас самое время. Кто знает, что будет утром? О некоторых вещах лучше разговаривать ночью.

– Si.

– Моему сыну не везло на женщин, – сказала она, отодвигая одеяло, чтобы освободить себе место на краю постели. – С самого начала. Сперва эта американская актриса, которая увезла его в Рим и потом бросила на улице. Бедному мальчику было тогда всего двенадцать лет. И синьора Колонна! О Dio! Синьора Колонна, Изабелла – была женой Сандро. И потом многие другие. Он слишком добрый. У него большое сердце. Они все пользуются его добрым характером.

Мне нечего было ответить на это.

– Когда впервые за всю свою жизнь он не приехал домой на Рождество (даже когда он жил с синьорой Колонной, он всегда приезжал на Рождество домой), я поняла, что появилась еще одна женщина. И я спросила его по телефону: «Кто она такая?» – «Мама, на этот раз все по-другому, – сказал он мне. – Это совершенно другое». – «Будь осторожен, – предупредила я. – Будь внимателен. Не потеряйся в горах».

Я была крайне поражена такому представлению о Сандро как о жертве коварных женщин. И тому, что меня тоже причислили к их числу. Но в конце концов она его мать. Может быть, все матери испытывают подобные чувства по отношению к женщинам, с которыми их сыновья имеют дело.

– У тебя есть книга, – произнесла она тем же тоном. – Могу я на нее взглянуть?

– Книга?

– Да. Книга стихов. С гравюрами. Ты всегда держишь ее при себе.

Она включила свет около кровати.

Я не знала, что делать. Может просто солгать? Сказать, что у меня нет никакой книги? Но, по всей видимости, Сандро ей рассказал, и она знала, что книга существует. Она лежала в моей сумке на стуле. (Это правда, что книга всегда была при мне.)

– Вы правда хотите ее посмотреть?

– Конечно. Где она?

Я показала на стул. Она взяла книгу, снова села на кровать. Она подержала ее на расстоянии вытянутой руки под светом, затем положила на край постели и достала из кармана халата очки для чтения.

– Ты отделала ее сама?

– Да.

– Очень красиво. – Она провела кончиками пальцев по красной сафьяновой обложке.

Я готова была провалиться сквозь землю, в то время как она молча переворачивала страницы. Она продолжала листать книгу, по несколько страниц сразу, пока не дошла до Аретино. Она рассматривала рисунки один за другим.

– Ты делаешь эти вещи с моим сыном?

– Не все из них.

– А это? – Она показала мне один из рисунков.

Я кивнула.

– И это?

Я снова кивнула.

– И это? – Она дошла до рисунка, на котором тела любовников были изображены в форме гондолы или, может быть, птицы в полете – трудно было сказать.

Я отрицательно покачала головой. (Мы пробовали, но, я думаю, это просто невозможно физически.)

Она вздохнула. – Мой сын говорит, что это стоит огромных денег.

Я кивнула.

– Ты знаешь, сколько?

Теперь я могла облегченно вздохнуть, поскольку эта тема постоянно прокручивалась в моей голове.

– С такой книгой, как эта, наверняка трудно сказать. Она уникальна. Мы не знаем, сколько людей захотят приобрести ее и сколько они готовы будут заплатить. Нет ничего, с чем бы ее можно было сравнить.

– Я хотела увидеть своими глазами, сказала она, дотронувшись до моего лица. Она снова вздохнула. – Может быть, удача начинает поворачиваться к моему сыну лицом?

На этом наша беседа закончилась. Десять минут спустя в дверь опять легонько постучали. Я, как и раньше, открыла дверь «голая как червяк». Я все еще ждала Сандро, но это снова была la nonna с ночной рубашкой для меня.

Когда я проснулась утром, во внутреннем дворике слышались голоса. Я открыла настежь застекленные двери – посмотреть, что там происходит. Землю покрывал свежий снег. Сандро и его брат Франко прыгали на месте, отряхивая снег с ботинок. Они были одеты в охотничьи костюмы, и держали большие ружья, больше, чем папино тридцать шестого калибра. Собаки кружились рядом и скулили.

– Куда вы идете? – прокричала я.

– Мы идем на cinghiale, – крикнул в ответ Сандро. На дикого кабана. – Мы ждем, когда подойдут наши кузены.

Было так холодно, что у них изо рта шел пар.

Я видела кабанов, висящих на polleria на площади Сан-Пьер Маджиоре, но никогда не задумывалась, откуда они там берутся. Теперь я знала: их привозят из Абруцци.

– Я тоже хочу пойти, – заявила я, но они только рассмеялись, и, когда я спустилась вниз, они уже ушли.

Это было воскресное утро. Марисса, взявшая отгул на первую половину дня, дала мне ботинки, и мы вместе пошли к фабрике оливкового масла – около полумили вниз по крутому спуску дороги, по которой мы с Сандро проезжали накануне. Двое мужчин стояли посредине ямы с маслом, доходившим почти до верха их болотных сапог. Фактически само масло плавало на поверхности воды глубиною в три фута. Мужчины снимали масло с поверхности воды огромными, как лопаты, неглубокими ложками. Марисса наполнила жестяную банку маслом из бочки, отжатым накануне. Когда мы вернулись, la nonna, Марисса и я собрались на кухне, обжарили кусочки хлеба на огне, натерли их чесноком и полили свежим маслом. Это был замечательный завтрак. Свежее нерафинированное, живое оливковое масло по сравнению с магазинным – это как вино марки «Шато Лафит» по сравнению с «Галла».

– Так вкусно! – воскликнула я. – Вы часто это готовите?

La nonna засмеялась:

– Раз в двадцать лет. Но Сандро сказал, что тебе это понравится.

Марисса покраснела от такой лжи.

Но это действительно было замечательно, и, сидя у огня с двумя этими женщинами, я впервые по-настоящему расслабилась. Я имею в виду, что дала волю фантазиям, которые до сих пор сдерживала. Все мои ожидания от жизни, казалось, становились реальностью: любовь, замужество, может быть, даже моя собственная семья. Все, что я так долго отодвигала в сторону, о чем старалась не думать, казалось, было в моих руках.

Когда Сандро вернулся с охоты на кабана, я сидела за роялем, спотыкаясь о мазурку Шопена. В ней было слишком много бемолей, чтобы я чувствовала себя комфортно, но меня растрогал комментарий, оставленный на полях la nonna:

Настоящая жемчужина, красивое утонченное стихотворение.

Страстная образность. Когда мы достигаем главного, и все тридцать два такта обрушиваются на нас, мы осознаем все соблазнительное очарование Шопена. Последние два такта – неописуемые вздохи.

Глава 13 Impotentia coeundi[143]

Из Монтемуро они едут по заснеженным горным дорогам в Пополи и затем по автостраде через Апеннины в Рим, где доктора Постильоне должны допрашивать в Святой римской роте по делу об аннулировании его женитьбы на Изабелле Колонна. Они снимают комнату в старом отеле на старой площади Кампо дей Фиори, комнату с голым плиточным полом и rnatrmoniale – с двумя кроватями, тоже старыми, скрипучими и такими мягкими, что доктор не может забраться на нее сверху обычным способом, боясь растянуть мышцы спины. Поэтому вместо этого Марго забирается на него сверху, и под весом ее тела его зад утопает в постели так глубоко, что он практически сидит. Тет-а-тет они говорят на языке любви, на котором они любят говорить, любят, говорят о любви, затем лежат и слушают: жужжание Веспаса, переключение скоростей, звук открываемых и закрываемых тяжелых дверей, равномерные всплески фонтана, глубокий мужской смех, мечтательные голоса женщин, пьющих вино и курящих сигареты, громыхание колес по каменной мостовой, голоса носильщиков, приезжающих в три часа утра, чтобы установить прилавки – фрукты, овощи, сыр, мясо, цветы, одежда, ткани, обувь, кожаные изделия, громкие выкрики уличных торговцев… Это утро.

Хотя доктор почти не сомкнул глаз за ночь, он встает отдохнувшим, бреется, облачается в неброский старый костюм, потерявший былой вид (нет смысла раздражать пожилых служителей культа в высшем суде Римско-католической церкви своей безупречной внешностью), целует своего боевого товарища в голову, чуть за ухом. Покупает небольшой пакетик клементинов[144] в палатке недалеко от того места, где был сожжен Джордано Бруно, очищает одну из них, пересекая площадь по дороге к Палаццо Канчеллерия – грандиозному дворцу в стиле Ренессанса, раннего Ренессанса, в котором вот уже девятьсот лет заседает Святая римская рота, постоянный трибунал Ватикана, этакий апелляционный суд, который слушает матримониальные дела, направляемые сюда низшими судами первой и второй инстанции. По дороге он вытирает пальцы о чистый платок. В баре напротив главного входа во дворец, с его узкими пролетами и двойными рядами пилястров – флорентийскими, как он думает, во всем, кроме размера, – он раскладывает клементины на столе и пьет эспрессо со своим адвокатом, который там его ждал, просматривая номер «Оссерваторе», газеты Ватикана. У адвоката к газете профессиональный интерес, так как он не просто юрист, а адвокат консистории, специалист по каноническому праву, имеющий лицензию представлять тех, кто попал в лапы священного высшего суда Римско-католической церкви, «священного колеса».

Адвокат, которому столько же лет, как и доктору Постильоне, снимает солнечные очки и кладет их в кожаный футляр. Он пробует на ощупь лацкан пиджака доктора и поднимает вверх ладони.

– Неплохо, – говорит он, – но вы выглядите слишком довольным собой.

– Не могу ничего с собой поделать.

Адвокат, Джианоццо, улыбается и дотрагивается до руки доктора. Так же, как и доктор Постильоне, он из Абруцци. Они оба знают вкус горных танцев и ягненка, запеченного с яйцами и сыром.

– Ваша жена сказала, что вы путешествуете с молодой подругой.

Доктор Постильоне наклоняет голову набок и проводит рукой по чисто выбритой щеке.

Адвокат делает предупреждающий жест рукой.

– Va bene, но вам придется перестать улыбаться.

Доктор пытается при помощи пальцев придать лицу хмурое выражение, но как только он отпускает руки, лицо опять расплывается в улыбке.

– Не волнуйтесь, – говорит адвокат, – скоро вы перестанете улыбаться, когда старые канюки начнут впиваться в вас своими когтями.

– Попробуйте один из этих клементинов, Джианоццо, они вкусные.


Скрип стульев, покашливание, трое судей – двое итальянцев и один «англосакс», англичанин или ирландец, – входят в длинную комнату. Одетые в черные рясы (без всякой фиолетовой пышности), они подтыкают полы под себя, когда садятся. Священный трибунал высшего суда Римско-католической церкви желает допросить Алессандро Антонио Постильоне, чье дело было направлено в высший суд Римско-католической церкви защитником супружеских уз епископального суда второй инстанции в Турине (откуда оно было передано защитником супружеских уз епископального суда первой инстанции во Флоренции). На длинном столе, за которым восседают судьи, клерк разложил папки, содержащие документы по данному делу, которые называются «акты судебной власти». Того, чего нет в этих актах, в соответствии с юридическими принципами не существует совсем: Quod non est in actis, non est in mundo.[145]

Комната плохо освещена, и доктор Постильоне вынужден подавлять в себе желание широко распахнуть фиолетовые портьеры, закрывающие высокие окна. Он по-прежнему улыбается, хотя уже еле заметно. Лица судей, кажется, не выражают ни сочувствия, ни враждебности. Их обязанности (как будто говорят их ничего не выражающие лица) неприятны и даже, с точки зрения церкви, бессмысленны; уступка слабостям плоти и духа, которых не смогли победить почти два тысячелетия дисциплины. Но их на самом деле интересует происходящее, несмотря на поддельное безразличие. Они – профессионалы, эксперты в юридических, психологических, теологических, метафизических и физиологических вопросах в области таинственных уз священных супружеских отношений, которые из двух разных плотей делают одну. Неделимую, кроме как при особых условиях.

Англосакс, как и Доктор Постильоне, лысый. Доктор пытается поймать его взгляд, ему это удается, и он думает, что замечает слабый ответ.

Также присутствуют нотариус и defensor vhicidi – защитник супружеских уз, длинный и тонкий, почти чахлый. Его работа заключается в том, чтобы защищать узы супружества от тех, кто нападает на них, а именно, доктора и синьоры Постильоне. Он является тем противником, который не может проиграть, но которого можно перехитрить.

То, что Господь Бог соединил вместе, не может быть разделено ни одним человеком, кроме случаев, когда изначально в таком соединении была допущена ошибка, и в таком случае не было настоящего супружества (conjugium ratum) с самого начала. К таким ошибкам, которые называются преградами, относятся: 1) умопомешательство, 2) ложное установление подлинности личности, 3) принуждение, 4) условное согласие и 5) импотенция coeundi.

Доктор Постильоне предпочел бы другую линию защиты, но по совету лучших адвокатов, согласился воспользоваться тем фактом, что у них с женой не было детей, и решился выступить в суде с заявлением о своей импотенции.

К сожалению, свидетельства основных сторон не было достаточным для того, чтобы установить impotentia coeundi. Требовалось приобщить к делу письменные показания братьев Изабеллы (которые пошли на это без особого энтузиазма), ближайших друзей доктора, психоаналитиков. И еще медицинских экспертов, назначенных судом – специалистов в проведении унизительных визуальных, тактильных и инструментальных осмотров, предписанных каноническим правом при разборе дел такого рода, тех, кто знает, как описать (к удовольствию суда) длину, диаметр и другие отличительные признаки рассматриваемого пениса, а такжеформу, толщину и эластичность девственной плевы, и отметить, была ли нарушена ее целостность, были ли на ней рубцы или была ли она перфорирована каким-либо другим образом; тех, кто знает, как вдохновить женщину, которую они осматривают, рассказать все интимные детали, могущие иметь отношение к нарушению ее физической целостности (чтобы облегчить суду задачу при вынесении приговора); тех, кто также должен быть начеку, допуская возможность того, что физическая целостность могла быть искусно подделана за счет средств новых хирургических технологий.

Также в случаях с impotentia coeundi было необходимо установить факт предшествования импотенции, поскольку импотенция, развивавшаяся после заключения брака, не признавалась истинным препятствием, и брак считался действительным. Предшествование импотенции считалось доказанным, только если жалоба стала предметом тяжбы сразу же после заключения брака. Если заявление об импотенции делалось спустя большой промежуток времени, она считалась последующей.


Чтобы доказать предшествование импотенции, доктор и синьора Постильоне представили на рассмотрение суда несколько открыток, которые синьора Постильоне, посылала мужу сразу же после их замужества, и в которых пеняла мужу на то, что он не выполняет супружеский долг. К счастью, старые почтовые открытки, соответственно маркированные (со старыми марками) и погашенные (с любыми требуемыми датой и местом отправления), можно было купить для этих целей в любом крупном городе Италии, вместе с соответствующими пишущими инструментами и чернилами. Современные супруги часто из предусмотрительности посылают друг другу открытки, начиная со дня помолвки, оставляя при этом место для самого сообщения пустым, чтобы его можно было заполнить позже, если этой паре захочется представить основания для аннулирования брака. Например, жена может написать: «Дорогой Джиованни, я так рада, что ты собираешься стать адвокатом. Я никогда не смогла бы любить человека, если он не адвокат…». Итак, то что Джованни собирается стать адвокатом, являлось необходимым условием для их брака. Однако Джованни не адвокат, а водопроводчик. Следовательно, брак считается недействительным.

Именно об этих открытках высший суд Римско-католической церкви, который всегда подозревает возможность тайного сговора, когда речь идет об импотенции, и собирается допросить доктора Постильоне. Допрос проводится неформально. Offcialis, или главный судья, начинает с рассмотрения имеющих отношение к делу фактов:

– В соответствии с вашими первоначальными показаниями, доктор Постильоне, вы не смогли выполнить супружеский долг прямо в брачную ночь.

– Совершенно верно.

– И несмотря на повторные попытки, делавшиеся добросовестно, никогда внешняя плоть вашего пениса не проникала в девственную мембрану вашей супруги?

– Совершенно верно.

– Означает ли это, что вы не смогли ввести во влагалище супруги даже малого количества своей семенной жидкости?

– Е vero.[146]

– И что вы продолжали жить вместе в течение девятнадцати, простите, двадцати лет, прежде чем расстаться?

– Е vero.

– И что тщательное медицинское обследование вас обоих, вас и вашей супруги, не выявило никаких органических препятствий для половых сношений?

– Е vero.

– И что на самом деле состояние влагалища вашей супруги свидетельствует о том, что она имела регулярные половые сношения в течение нескольких лет?

– Vero.

– И что вы сами, в действительности, хотя ваши первоначальные показания по этому поводу были весьма путаными и противоречивыми, имели, сексуальные отношения с другими женщинами?

– Vero.

Судья опускает лист бумаги, по которому он читал все это, переходя от специфических показаний к общим принципам:

– Чтобы стать препятствием для брака, доктор Постильоне, импотенция должна быть: а) предшествующей браку, б) постоянной и в) доказанной. Сомнительная импотенция, как по закону, так и по факту не является препятствием.

Позвольте сказать, ваше преподобие, – адвокат Доктора Постильоне заговаривает впервые, – что все эти три условия были приведены при рассмотрении дела епископальным судом.

Для ответа слово предоставляется защитнику супружеских уз:

– Совершенно верно, синьор адвокат, но в случаях с impotentia relativa, то есть, импотенция только по отношению к одному человеку, – в противоположность impotentia absoluta – для суда всегда крайне важно соблюдать особенную осторожность. Несмотря на решение суда, защитник супружеских прав в Турине, поступил совершенно правильно, направив данное дело к нам.

– Но правила, – реагирует на это адвокат, – изложенные в Каноне 1979.2, обеспечивающие нормы при решении дел, связанных с impotentia relativa, гласят, что, когда независимые свидетельские показания двух психоаналитиков подтверждают факт, это должно быть очевидным для гипотетически разумного человека…

– Извините, – прерывает его защитник супружеских уз, – но это именно факт, а не закон вынуждает суд сомневаться. Конечно же, разумный человек будет иметь повод сомневаться – разумно сомневаться – в том, что человек с репутацией вашего клиента в вопросе половой состоятельности не смог проникнуть в свою молодую невесту.

Адвокат встает, поправляет костюм, обеими руками одергивая лацканы пиджака:

– Начнем с того, что половая состоятельность моего клиента не является документально подтвержденным фактом, и что касается этого суда, у него нет на то доказательств. Во-вторых, как вы помните, в момент заключения брака мой клиент был молодым подмастерьем в Галерее Колонна. Он был новичком в Риме. Он женился на богатой девушке вопреки воле ее могущественной семьи. Она воспитывалась во дворце и привыкла к роскоши во всем. Он был деревенским парнем из Абруцци. Для разумного человека не составит труда понять всю сложность ситуации. Так же, как ему несложно будет понять, в чем травма первой ночи – когда семья невесты ждет объявления за дверью спальни, когда должны быть представлены на всеобщее обозрение простыни с пятнами крови. Это непросто – при подобных обстоятельствах совершить самый деликатный акт, акт, требующий доверия, обходительности, такта и – позвольте мне сказать это – исключительного мужества. Потерпев неудачу один раз… – Его плечи и кисти рук были подняты вверх, как будто адвоката уносило вверх, к потолку, украшенному светлыми фресками с розовыми путти в манере Бронзино. – И, конечно же, остается тот факт, что не было выделений.

Судья вмешивается с горящими глазами:

– Ни в одном из письменных показаний не упоминается, что семья стояла под дверью спальни.

– Я говорил образно, ваше преподобие.

И теперь суд выслушивает речь одного из помощников судьи, который говорит с сильным ирландским акцентом, что на самом деле не является необычным для церковных судов. («Quantum a rerum turpitudine, antum te a verborum libertate sejungas.» – «Если вы хотите избежать искажения вещей, вам следует избегать искажения языка». Это самое близкое изложение шутки, которую можно часто услышать в высшем суде Римско-католической церкви.) Судья удостаивает своего коллегу неодобрительным взглядом.

– Цицерон, – говорит ирландец, – Pro Coelio.[147]

– Позвольте мне теперь перейти к почтовым открыткам, – говорит судья, – что является основным вопросом. Первая датирована пятым августа тысяча девятьсот тридцать седьмого года, сразу же после вторжения в Эфиопию. Она адресована вам в военный тренировочный лагерь в Люкка.

Адвокат доктора Постильоне прерывает его:

– Эти открытки, ваше преподобие, выражают тягость положения, в котором находилась синьора, – жены, но не женщины… нет, еще даже не жены. Возможно, мне следует выразиться иначе: женщины, а не жены. Пока еще не жены. Замужем, но не… – Адвокат, который сам себя запутал, оставляет эту тему и переходит к другой: – В последующих открытках, ваше преподобие, мы видим, что она теряет надежду, угрожая завести любовника.

– Суд, – говорит судья, – изучил эти открытки с полным вниманием. Дело не в том, что в них говорится, а в том, насколько то, что в них говорится, может быть подтверждено. Суду кажется странным, что женщина могла выражаться столь открыто, в такой публичной манере, особенно когда у нее было достаточно возможностей выразиться viva voce.[148]

Адвокат пускается в длинные объяснения.

– Есть ли кто-нибудь другой, кто бы видел эти открытки?

– Да, ваше преподобие.

– В то время? Кто-нибудь, кто видел их в то время, когда они были отосланы?

– Это не те вещи, которыми мужчина хватается перед приятелями, ваше преподобие, но да, мой клиент действительно показывал их нескольким своим близким друзьям в то время.

– Нам понадобятся письменные свидетельские показания этих друзей.

– Конечно, ваше преподобие.

– Хочу напомнить вам, что эти показания должны были быть взяты одним из нижних судов, и это только с согласия защитника супружеских уз высший суд Римско-католической церкви согласился продолжить рассмотрение дела, вместо того чтобы отослать его назад во Флоренцию или Турин.

– Мы крайне признательны вам за это, ваше преподобие.

– И вы также должны запомнить, синьор адвокат, – и к вам это тоже относится, доктор Постильоне – что у суда есть веские основания законно поддерживать действительность данного брака. И по этой причине суд советует вам, доктор Постильоне, предпринять дальнейшие попытки иметь половые отношения с вашей супругой. Возможно, по прошествии двенадцати лет, которые вы жили врозь, ваши отношения существенно изменятся и вы сможете преодолеть свою несостоятельность. А тем временем вы не можете ожидать, что суд будет снисходительно улыбаться, видя привычное нарушение супружеской верности одной из сторон.

– Из огня да в полымя, – произносит ирландский священник по-английски, тем самым вызывая еще один неодобрительный взгляд.

– Но это почти невозможно. – Доктор Постильоне, который представлял все это время свою собственную версию происходящего в виде одноактной оперы-буффа в манере «Служанки-госпожи» Перголези, со старыми священниками играющими parti série,[149] выражает свой скептицизм тремя крепкими рукопожатиями, как будто пытаясь оторвать ему руку, начиная от запястья. – Я… почему… наши различия… Это само собой разумеется.

– Само собой разумеется, доктор Постильоне, что муж и жена с благословения Священной Матери Церкви должны объединить себя в единую плоть!

– Вы имеете дело, ваше преподобие, с живыми людьми.

– Совершенно верно.

– Вы должны брать во внимание потребности живых людей. Вы должны учитывать чувство человеческого достоинства. Вы должны принимать во внимание простую человеческую порядочность.

– Доктор Постильоне, это как раз то самое, что церковь должна игнорировать, если ей необходимо сделать свою работу: человеческие потребности, человеческое достоинство, человеческую порядочность. То, что вы имеете в виду, позвольте мне пояснить это, означает, что вы считаете учение церкви неудобным. Конечно же, вы так считаете, доктор Постильоне. Церковь очень неудобна. Она стоит на нашем пути – на моем так же, как и на вашем, – и говорит: «Поверни назад, о, глупец, отрекись от своих глупых поступков». Две души были сплетены, доктор Постильоне, самым сложнейшим образом, как два куска нити, завязанные в узел. Вы хотите, чтобы мы разрезали этот узел при помощи пары ножниц, щелк, щелк, щелк, – он делает небольшие режущие движения пальцами, – но это именно то, чего мы не будем делать. Возможно, кусочки нити можно распутать, не повредив ни одной из них, но это требует времени и терпения. Если кусочки нити были надежно завязаны, тогда это будет невозможно. То, что Господь Бог соединил вместе, ни один человек не может разъединить. Наша задача, доктор, изучать эти узлы, а не разрезать их. – И снова режущие движения.

Адвокат доктора и защитник супружеских уз – оба имели много чего сказать о нитях и узлах и о различиях в каноническом законе между impotentia relattva и impotentia absoluta. Сам доктор Постильоне, который относился к этому вопросу с огромным отвращением, довел свою оперу-буфф до финальной точки, но как только его коварный conniver – написанным basso buffo, им самим, был готов запутать суд стариков при помощи ослепительного «бога из машины», зал умолкает. Судья говорит ему, повторяясь:

– Доктор Постильоне? Доктор Постильоне? Позвольте мне напомнить вам, доктор Постильоне еще раз, что сомнительная импотенция не является препятствием, так же, как и последующая импотенция. Суд попросит епископа Флоренции назначить комиссию для получения письменных свидетельских показаний касательно подлинности почтовых открыток; комиссия подготовит опросные листы и в течение трехмесячного периода начнет опрашивать свидетелей. И позвольте мне напомнить вам, доктор Постильоне, что до тех пор, пока вы не последуете советам суда, суд будет продолжать рассматривать ваше дело как один из случаев impotentia coeundi dubita et relattva. Нам также потребуются показания вашей супруги, чтобы установить, что вы добросовестно выполнили советы суда. И еще один заключительный момент. Если новые свидетели предоставят доказательства вашего отказа исполнять свои брачные обязанности, что является более сильным, чем доказательство импотенции, тогда высший суд Римско-католической церкви объявит себя несостоятельным для разрешения данного дела и все документы по делу будут направлены в Священное собрание, вместе с сопроводительным письмом, в котором будет изложено мнение защитника супружеских уз. И вам придется обращаться с петицией в Священное собрание за разрешением папы римского, которое церковь может дать в качестве особого позволения, предоставляемого своей пастве. Обжаловать решение Собрания, конечно же, нельзя, так как это чисто административное дело, а не юридическое. И на этом все.

Судьи встают. Защитник супружеских уз встает. Нотариус встает. Доктор Постильоне и его адвокат встают.

Где это «бог из машины»?

– Идите с Богом, говорит судья, улыбаясь.


У Марго полно вопросов.

– Как все прошло?

– Не очень плохо.

– Но и не очень хорошо?

– Чего можно было ожидать от этих старых ворон?

– Расскажи мне все.

– Тебе не надо знать всего, и ты бы не поверила, если я бы действительно все тебе рассказал.

– Испытай меня.

Он испытывает ее.

– Где ты взял почтовые открытки?

– В местечке за Пантеоном.

– За Пантеоном?

– В специализированном магазине, где продается все что нужно, чтобы сфабриковать доказательства: старые открытки, старые чернила, старомодные чернильные пучки, старые марки, машинка, которая делает любые погашения, какие ты хочешь, – любая дата и город.

Доктор Постильоне притворяется, что у него выбит глаз, который он кладет на перила балкона, чтобы показать, сколько этот магазин берет за свои услуги.

– Почему не письма?

– Потому что почтовая марка только на конверте, не на самом письме. Необходимо иметь что-то, на чем будет проштампована дата. Это как бы страховка.

– И что насчет твоей жены?

– Ей придется еще раз посетить Высший суд Римско-католической церкви.

– Ты же не собираешься на самом деле…

– Конечно же, нет.

– Но эти старики спросят ее о том, что произошло, когда ты…

– Конечно. И она расскажет им…

– Все?

– Все пикантные подробности.

Марго бросает в дрожь.

– Это единственный шанс, который церковь оставляет тебе, чтобы ты мог законным путем выставить себя coglioni, – олухом. В добрые старые времена у священника была тысяча способов, чтобы достать тебя. Если ты выглядел косоглазым, они могли подвергнуть тебя проверке. Смотри, – широким жестом руки он приглашает ее охватить взглядом всю площадь: шумную ярмарку под их окном, тележки и большие зонтики, фонтаны, рестораны, школьников, спешащих домой на обед, огромную фигуру Джордано Бруно в капюшоне, возвышающеюся над торговыми рядами. – Это было местом публичных казней. Бруно был первым. Сожжен заживо. Семнадцатого февраля тысяча шестисотого года. Вот что эти старые вороны сделали бы со мной, если бы могли. Та же публичная пытка. Прямо там. Видишь того пьянчужку? Прямо под фонтаном? Здесь находится центр города, ты знаешь. Все вышли отсюда, все религиозные процессии, все знаменитости. Они привязывали тебя на дыбу – особенно если ты еврей или еретик, – повесив тебе на ноги груз, и затем опускали тебя вниз ровно настолько, чтобы вывернуть суставы рук и ног. Это создало месту плохую репутацию.

– Бруно, – говорит она, – так зовут мою собаку, и у мамы был любовник по имени Бруно, Бруно Бруни. Ты знаешь его?

– Конечно, каждый знает Бруно Бруни. Но я голоден. Пошли поедим. Ты расскажешь мне о Бруно и твоей матери за обедом.

После обеда на площади будет тихо в течение часа или около этого. Когда они возвращаются к себе в комнату, доктор хочет спать и готов к сиесте, но Марго готова к игре, к любви. Он позволяет ей себя раздеть.

– Что такое meato? – спрашивает она, стягивая с него трусы.

– Это устаревшее слово, обозначающее отверстие или щель.

– О…

Она целует, щиплет, похлопывает, щекочет, ласкает его, но он не способен на а) эрекцию, б) проникновение, в) осеменение. Он превратился, по крайней мере на данный момент, в того, кем притворялся.

Глава 14 Инстинкт счастья

Доктор Постильоне смотрит на женщину, сидящую в такси возле него, время от времени дыша ей на руки, чтобы согреть их, и затем засовывая их ей между колен. С волосами, завязанными сзади желтым шарфом, она выглядит особенно красивой. И сильной, полной силы, как молодая телочка. Очень оживленной, но совсем не напряженной. Так сильно отличающейся от той нерешительной молодой девушки, которую он помнит стоящей на ступеньках Уффици, покинутой своими идиотскими американскими коллегами. Он помнит все умные вещи, которые она произнесла за прошедшие месяцы. И помнит, как ее глаза расширяются от удивления (хотя она знает, что сейчас произойдет), когда он ласкает ее особым образом. Она умна; она интересуется его работой, так же, как и он – ее работой; ее взгляд на жизнь такой же, как и у него, – романтически-реалистичный или реалистически-романтичный. Они получают одинаковое удовольствие от одних и тех же маленьких вещей: таблички на стенах палаццо, отмечающие уровень великого наводнения в прошлом или сообщающие, что какой-то великий человек работал здесь: «Здесь Федор Достоевский написал „Идиота"»; «Здесь Луиджи Бертоли проводил свои бессмертные опыты над насекомыми». Она в восторге от старого розмарина на его балконе, от крошечных артишоков, которые они едят с лимоном и оливковым маслом в траттории «Мареммана», от пестрых коричневых яиц, которые она готовит каждое утро себе на завтрак. Она сама такая же жгучая, как артишоки, такая же свежая, и гладкая, и нежная, и вкусная, как яйца, которые он пробует время от времени, хотя вообще редко ест утром что-нибудь, кроме кофе с молоком.

Конечно же, я был разочарован в любви, говорит он себе. А кто не был? В молодости я влюбился и женился на Изабелле Колонна, дочери римского банкира Игнацио Колонна, вопреки воле ее семьи. Но ее братья в конце концов изменили отношение ко мне, и с их помощью я смог последовать своему призванию и прошел обучение в Институте реставраторов во Флоренции, а затем, после войны, в Кортаулдском институте в Лондоне. Когда через несколько лет стало ясно, что у Изабеллы не может быть детей, я сделал все, чтобы утешить ее. Когда в отчаянной попытке забеременеть она завела череду любовников, я закрыл на это глаза и уши. Когда после почти двадцати лет замужества она решила, что Флоренция слишком провинциальна для нее, и вернулась в Рим, я пожал плечами. Я сделал все, что мог. Как видите, я никогда не позволил этому сломить меня. И кроме того, по причинам, которые я никогда до конца не понимал, я всегда был, не прилагая к тому никаких особых усилий, привлекательным для женщин. Даже когда потерял волосы. Или, возможно, стал еще привлекательнее именно тогда. Итак…

Они пересекают Тибр по мосту Умберто I, и доктор Постильоне репетирует в уме речь, которую он сочинял с тех пор, как они покинули дом его родителей в Абруцци. Это его даймон, его инстинкт счастья подсказал ему сочинить эту речь.

Я всегда был счастлив, Марго. Я был счастлив ребенком в горах; я был счастлив, присматривая за папиным cartohria и помогая маме по хозяйству; я был счастлив, когда уехал в Рим, и когда влюбился в Изабеллу, и когда впервые надел солдатскую форму. Я был счастлив даже в британском лагере для военнопленных в Северной Африке, где я по-настоящему выучил английский язык, и я был счастлив, когда получил возможность учиться в Лондоне в Кортаулдском институте и когда получил первую картину для реставрации – пейзаж девятнадцатого века кисти Джованни Болдони» не из самых моих любимых, однако… Она сейчас на верхнем этаже в Уффици; никто ее не видит, кроме охраны. Но никогда я не был так счастлив, как сейчас. Только одна вещь может сделать меня более счастливым: если ты согласишься стать моей женой.

Так же как его инстинкт счастья подсказал сочинить эту речь, тот же инстинкт удержал его от того, чтобы произнести ее преждевременно. Он сначала должен привести дело с Аретино к благополучному завершению, и, кроме того, он не был удовлетворен той частью речи, где говорилось о том, что он был привлекателен для женщин без всяких на то усилий с его стороны. Это было правдой, но слишком походило на… Зевса, хвастающего о своих победах в тот самый момент, когда он собирается уложить в постель Геру на мягких склонах горы Ида. Он должен поработать над этим.

Они совершили сиесту и направлялись к дилеру по продаже редких книг, чтобы продать Аретино. Доктор предпочел бы поехать один, но знал, что об этом не могло быть и речи.

– Откуда ты знаешь, что ему можно доверять? – спрашивает она, когда такси поднимается на Лунготевере Кастелло.

– Мы вместе были в Северной Африке, в лагере для военнопленных. Это было до того, как Италия перешла на другую сторону. Задолго о того, как нас уничтожили окончательно. И нас тогда бы тоже уничтожили, если бы британцы не ждали так долго.

– Армейские дружки, – сказала она по-английски.

– Дружки?

– Старые приятели.

Он кивнул.

– Кроме того, он finoccbio.

– Finocchio?

– Гомосексуалист. Он может быть объективным касательно этих рисунком с точки зрения искусства.

– Как ты думаешь, сколько он предложит?

Доктор Постильоне пожимает плечами и продолжает молчать, пока такси замедляет ход и останавливается перед одним из тех высоких офисных зданий, которые стали расти как грибы вдоль западного берега Тибра.

Лифт поднимает их на шестой этаж, но, когда открывается дверь лифта, они оказываются не в коридоре, чего можно ожидать в таком офисном здании, а в маленьком фойе. По левую сторону в красивой витрине выставлена страница из гутенберговской Библии, по правую руку – часослов, открытый на жанровой сцене: крестьяне пьют вино и пекут хлеб. Напротив лифта – тяжелая дверь с маленькой бронзовой табличкой:

SIC VOLMARO MARTELLI ANTIQUARO
ESERCENTE DI LIBRI RARI
SOLTANTO PER APPUNTAMENTO.
Дверь открывает молодой человек с американской стрижкой, очень невысокого роста, и доктор Постильоне проходит вслед за Марго в небольшую библиотеку джентльмена, по стилю скорее английскую, чем итальянскую, хотя панно гризайля[150] было, несомненно, перенесено из какого-то старого палаццо. Сам Вольмаро, крепкий мужчина в льняном жилете, облегающем его как кушак, возвращает книгу на ее место на полке (расположенной немного высоковато для того, чтобы без труда до нее дотянуться), и поворачивается к своим гостям.

– Шампанское, – говорит он молодому человеку.

И обращаясь к доктору Постильоне: – Мы ждали вас Вольмаро тепло приветствует его двойным объятием, левая щека к левой щеке, правая – к правой. Марго, по-видимому, не испытывая желания попасть в его объятия, протягивает руку, которую Вольмаро крепко сжимает – всю ладонь целиком, а не просто пальцы. Он поднимает ее вверх наполовину к своим губам и затем, как будто столкнувшись с сопротивлением, отпускает ее с улыбкой.

– Piacere. Очень приятно.

Доктор не ревнивый человек по натуре и не завидует успеху своего старого знакомого, но он всегда чувствует себя неуютно в этой великолепной комнате, которую – из-за того, что книжные полки размещены в форме серии лучей, причем некоторые разделены на дополнительные лучи, – трудно охватить одним взглядом.

– Я слышал о тебе от твоего двоюродного брата. – Вольмаро жестом предлагает гостям сесть, что они и делают. Он сам тоже садится. – Тебя Высший суд Римско-католической церкви сотрет в порошок, в мелкий порошок. – У него блестят глаза. – Ты будешь платить, платить и платить. – Поверь мне, это не стоит того. Лучше жить в… грехе, простите за такое выражение.

– Нет, если ты хочешь детей, – отвечает доктор.

– В твои-то годы? – Вольмаро смеется. – Я также читал о тебе в газетах, – продолжает он, меняя тему разговора. – Ты прямо герой. Сначала коридр Вазари, теперь фрески Лодовичи. Я надеюсь, soprintendente научился пенить тебя по достоинству.

Доктор Постильоне, довольный тем, что о его поступках заговорили в присутствии Марго, поднимает в воздух два пальца в подтверждение того, что он и soprintendente находятся в хороших отношениях.

– И также аббат Ремо. Добрый аббат теперь ест из моих рук.

– Ты собираешься продолжать strappo?

– Как только вернусь во Флоренцию.

– Вы, реставраторы, как хирурги: всегда готовы пустить в ход нож. Вы притворяетесь осторожными, но вас тянет к трагедии, к радикальным вмешательствам.

Доктор, хотя и сгорает от нетерпения поскорее перейти к делу, начинает защищать решение снять со стен Лодовичи фрески, но Вольмаро только смеется в ответ:

– Не ты, я не имел в виду тебя. Ты исключение. Ты подходишь к делу совершенно иначе. Но скажи мне, – он откидывается на спинку стула, – у тебя дела идут хорошо?

– Можно сказать, я нашел свою нишу, и это уютная ниша.

– Ты и я, – говорит Вальмаро, сверля глазами Марго, – после всего, через что мы прошли, заслуживаем немного комфорта.

Молодой человек с американской стрижкой возвращается с тремя бокалами шампанского на серебряном подносе, который он ставит на журнальный столик Вольмаро. Вольмаро поднимает бокал и произносит тост:

– За «Шестнадцать наслаждений»!

Они выпивают.

– Книга у тебя с собой? – Он обращается к доктору Постильоне.

– Che bella… – Марго, роясь в своей сумке, крутит головой по сторонам. – Какая красивая… комната. Я даже не знаю, как назвать ее.

– Libreria, синьорина. Книги. – Он пожимает плечами, склоняя голову по направлению к витринам с сияющими кожаными томами. – Я продаю их метрами. – Он показывает на ряды переплетов. – Декоратор звонит и говорит: «Мне надо десять метров, коричневых и красных, никаких голубых». Он даже не спрашивает, сколько они стоят. – Он делает паузу. – Пожалуйста, – говорит он, – посмотрите все, что вы хотите. А потом, когда мы закончим, я покажу вам подвал: климат-контроль, влажность, температура, двери открываются, только когда распознают мою ладонь. Вы увидите.

Марго кладет книгу на стол.

– Откуда это? – Вольмаро похлопывает защитную коробку.

– Зольная коробка? Я сделала ее сама.

Они оба протягивают руки к книге, и их пальцы касаются друг друга.

– Разрешите мне, синьорина. Джулио, принеси мне кусок ткани, пожалуйста.

Джулио приносит кусок мягкой ткани.

Вольмаро протирает коробку, прежде чем открыть ее.

– Пыль, вы знаете, наш враг.

Марго кивает.

– Пыль и вода.

– Да, – говорит Марго. – И еще кислота и огонь.

– Конечно. – Он раскрывает книгу, поддевает край страницы своим толстым большим пальцем и переворачивает ее, затем другую, пока не доходит до оттисков. – Porcamadomia! – Он продолжает листать книгу. – Вы и переплели ее сами?

– Да.

– Очень хорошо, на самом деле.

Вольмаро качает головой, поджимает губы.

– Ну, – говорит он, закрывая книгу, – я не буду торговаться, но и не дам вам повода для жалоб. Восемь миллионов лир. Получите. Восемь миллионов наличными, как вы, американцы, говорите. И никаких вопросов. – Вольмаро открывает ящик стола. – Это больше пяти тысяч американских долларов. – И начинает отсчитывать купюры по тысяче лир.

– Минутку!

Вольмаро поднимает голову, держа палец между уже отсчитанными банкнотами и стопкой денег внутри ящика стола.

– Могли бы вы объяснить, на основании чего вы пришли к сумме в восемь миллионов? – спрашивает Марго.

Вольмаро смотрит на доктора в изумлении.

– Я пришел к этой сумме по доброте своей душевной, синьорина, по своей врожденной щедрости. Я пришел к этой сумме, потому что этот мужчина, – он кивает в сторону доктора, – отдавал мне свои сигареты, когда мы были британскими пленными. Каждый из нас получал по четыре сигареты в день и коробку американских спичек. Вот как я пришел к этой сумме.

– Я думала больше о ее рыночной стоимости Я имею в виду то, что она unico уникальна. У нее нет копии. И это эротика. И она знаменита. Нет ничего подобного этой книге. Я думаю, что есть коллекционеры, готовые вывернуться наизнанку, чтобы заполучить ее. Я имею в виду, что кто-то совсем недавно заплатил за Моне почти миллион долларов. Вокруг полно денег.

– Вы путаете разные рынки. – Вольмаро смеется и одаривает доктора Постильоне еще одним взглядом, закатывая глаза под самые брови. – Искусство есть искусство, книги это книги. Кроме того, – говорит он по-английски, – я и так плачу, выворачиваясь наизнанку. Я плачу, выворачиваясь наизнанку через задницу.

– Но шестнадцать гравюр Марка-Антонио Раймонди – это тоже искусство.

– Оттиски, не оригиналы. Ничего подлинного.

– Гравюры. Как вы думаете, сколько это будет стоить на аукционе «Сотби»?

Вольмаро берет себя в руки, глубже садится на стуле, наклоняется вперед.

– «Сотби» не возьмет ее, пока вы не представите свидетельство о своем праве собственности на эту вещь. Они потребуют четкую информацию об источнике и лицензию на вывоз от итальянского правительства. Они не станут продавать что-либо, что потом придется возвращать, если будут предъявлены претензии. Ни один солидный акционерный дом не притронется к ней без документов. Вы не можете продать ее за пределами страны. Этому получит слишком большую огласку. Это национальное достояние. Вы не можете просто так выехать с ней из страны.

– А вы что собираетесь с ней сделать? Как вы сумеете доказать право своей собственности на нее?

– Я не думаю, что это сейчас важно. Важно то, что я рискую головой, оказывая вам услугу, и плачу щедро. Выворачиваясь наизнанку, – добавляет он по-английски, – в виде исключения.

– Но вы собираетесь получить с этого большую прибыль?

– Она бы могла быть значительно больше, если бы вы не приложили к ней свою руку. Следовало оставить ее такой, какой вы ее нашли, вы это знаете. Не нужно было ее трогать.

– Глупости. Переплет был совершенно уничтожен. Страницы начинали покрываться плесенью. Если бы я не вмешалась, она бы уже погибла. Не было бы никакой книги.

Вольмаро говорит по-английски:

– Извините, мисс, мы уже достигли договоренности. – Смеясь, он двигает пачку банкнот через стол в сторону доктора. – Ты не предупредил меня, что она такая горячая.

Доктор Постильоне, который наблюдал за всем происходящим как человек, наблюдающий ссору на улице, на расстоянии, чувствует себя неловко. Но что он может поделать? Его ресторан быстрого обслуживания за Центральный рынком пустует как днем, так и вечером; его низкокалорийное вино застряло на складах в Нью-Джерси, ожидая пока два различных союза решат, кому принадлежит право на его распространение. Деньги на адвоката, на Джианоццо в Риме, чтобы тот добился рассмотрения его дела в высшем суде Римско-католической церкви; на других адвокатов во Флоренции; деньги, чтобы выкупить долговую расписку за ресторан, срок которой скоро истекает; деньги, чтобы заплатить чиновникам союза в Нью-Джерси. Его родители отказались одолжить ему денег; старший брат тоже отказал; сестра отдала бы ему все, но у нее у самой денег нет. Его единственная надежда – Аретино, как бы отвратительны его открытой и честной натуре ни были бы его планы. Если он собирается жениться, ему нужно много денег. Он надеялся с помощью Вольмаро получить чистую прибыль в размере восьми миллионов или около того, разброшюровав книгу и продав гравюры по отдельности. Хотя и с восьмью миллионами он все равно не выбрался бы из пропасти своих финансовых проблем. Но по крайней мере была бы возможность маневрировать. Он не оказался бы в состоянии немедленного погружения в пучину. Но теперь он чувствует, что Вальмаро нарочно подвергает их план риску, отказываясь вести дело напрямую с Марго. Он понимает, что Вольмаро намеренно ставит его на место, напоминая тем самым, что он не является хозяином положения, что он не смог подчинить эту молодую особу своей воле. Но это было не то, что он хотел сделать. То, что он хотел…

– Вы не договаривались со мной, – говорит Марго, – но книга принадлежит именно мне.

– Сколько вы хотите? – Вольмаро адресует вопрос доктору Постильоне.

Марго:

– Книга не продается.

– Действительно, – говорит доктор Постильоне, – это не в моей власти, я не предполагал, я не думал…

Он понимает, что играет brutto, figura, жалкую роль, но он растерян, застигнут врасплох, он ничего не может с собой поделать.

– Двенадцать миллионов, ~ предлагает Вольмаро.

– Не продается, – заявляет Марго по-английски.

«Non е in vendita», – доктор Постильоне повторяет эти слова сам себе по-итальянски. То, что он хотел… Он уже не уверен, чего именно он хотел, но он испытывает чувство облегчения. Он попытался предать Марго, и она скорее всего знает об этом. Но он не предал ее де-факто. Он все еще может искупить свою вину.

– Тихо, тихо! – говорит он. – Книга не продается.

– Я могу вас уверить, – Вольмаро теперь не замечает его и обращается к Марго, – что, если вы не продадите ее сейчас мне, в Италии не найдете другого дилера, которому вы сможете ее продать. Я вам это гарантирую.

– Я не намерена продавать ее в Италии.

Вольмаро, откидываясь назад:

– Вы готовы нарушить международное право?

– Возможно.

– Будьте осторожны, будьте очень, очень осторожны. Марго встает.

– Вы собирались показать нам свой подвал.

– В другой раз, синьорина, в другой раз. Сандро, mi dispiace, очень сожалею, но у тебя на хвосте тигр. Теперь идите, пока еще не поздно. И не забудь о той небольшой французской гравюре, которую я предоставил тебе в кредит. Я хотел бы получить деньги за нее до конца месяца. Шестьдесят тысяч лир. Возможно, это и маленькая сумма, но я не могу разбрасываться такими деньгами. Спасибо.


В тот вечер по дороге в китайский ресторан, куда Марго почему-то захотелось пойти, доктор предложил зайти во французскую церковь, Сан-Луиджи деи Франчези, чтобы посмотреть на Караваджо. Он снова, в очередной раз, не смог достичь эрекции, не говоря уже о проникновении и осеменении. И хотя он был опытным путешественником по дорогам любви, чтобы паниковать просто из-за того, что потерял дорогу на мгновение… и хотя его уязвимость стала поводом для такой неясности и благородства со стороны Марго… ну какой мужчина в свои пятьдесят не сможет увидеть в подобной неудаче зловещий признак того, что должно произойти?

Он никогда раньше не ужинал в китайском ресторане, не знал никого, кто бы ел там, и не имел ни малейшего желания делать этого. То, чего ему хотелось, было не экзотическое блюдо восточной кухни, а добрая тарелка макарон или утешительная тарелка минестроне. Может быть, Караваджо подтолкнет ее изменить решение?

В церкви темно; здесь и там на алтаре горят несколько свечей, но никто не простит служителя за пустую трату электричества. Они на ощупь идут в темноте к часовне Контарелли, доктор Постильоне находит осветительную коробку, спрятанную за колонной, и вставляет в нее купюру в сто лир. Три минуты света за сотню лир – достаточно разумная цена.

Он наблюдает за Марго, пока та разглядывает три большие картины, рассказывающие историю апостола Матфея.

Он думает, что всю свою жизнь он получал удовольствие от того, что позволял своей маленькой лодке дрейфовать по воле судьбы. Он привык улыбаться, глядя на отчаянные усилия других, которые сражались, плывя против течения, – их лица искажала гримаса напряжения, заботы, очевидного несчастья. Но он сам слишком долго плыл по течению и теперь наконец осознает, что придется приложить усилия, если он хочет достичь пункта назначения.

Позади алтаря святой апостол Матфей, благородный патриарх с блестящей лысой головой и длинной седой бородой, пишет под диктовку ангела, парящегося в воздухе у него над головой. Ангел изображен в таком ракурсе, что видна только верхняя половина его тела. Боковые картины более драматичны: слева Матфея, считающего деньги в таверне, Христос призывает стать его учеником; справа – святого убивает банда головорезов. Доктор продолжает кормить счетчик. Два, три раза. Девять раз. Большинство людей не способны смотреть на что-либо так долго. Возможно, мать Марго не преуспела в том, чтобы обучить ее основам истории искусства, но она научила дочь кое-чему более важному – не подделывать свою реакцию. Он ничего не говорит. Он не слишком верит в разговоры об искусстве, особенно когда смотришь на него. Бремя оценки – большой враг настоящего наслаждения. Большинство людей не знают, что им действительно нравится, потому что чувствуют себя обязанными любить слишком много разных вещей. Им кажется, что они должны быть потрясены, и поэтому, вместо того чтобы смотреть, они обдумывают, что бы такое сказать – интеллектуальное или хотя бы умное.

Пока он размышляет об этом, он также – на другом уровне – репетирует свою речь, те вещи, о которых должен сказать Марго до конца вечера.

Марго, это был самый тяжелый день в моей жизни. Я был унижен судом, который воздвиг на моем пути еще одну преграду, я был унижен своей неспособностью заняться с тобой любовью, я был унижен своим старым «дружком» Вольмаро Мартелли.

И, что еще хуже, я собирался – как ты уже, наверное, догадалась – обмануть тебя. Я вошел в сговор с Вольмаро. Аретино стоит намного больше, нежели восемь миллионов или двенадцать миллионов. Мы планировали разброшюровать книгу и продать гравюры по отдельности. Я не буду пытаться искать себе оправдания, но вот что скажу: я думал, что без денег никогда не смогу попросить тебя стать моей женой. Священный высший суд Римско-католической церкви работает очень медленно, и требуются огромные деньги, чтобы вообще он продолжал что-нибудь делать. Приходится постоянно кормить его, так же, как мне приходится сейчас кормить этот электросчетчик. Мои собственные вложения оказались неудачными, и, хотя жена могла бы легко оплатить все расходы, она тоже хочет унизить меня. Но теперь я вижу, что все эти вещи не имеют значения. Значение имеет только то, что я люблю тебя, и я надеюсь, ты тоже любишь меня. Если можешь простить меня…

Свет гаснет, и он вставляет еще одну столировую купюру, но Марго уже насмотрелась.

– Мы с мамой приходили сюда, – говорит она, – с ее студентами. Все возвращается ко мне. Но единственное, что я помню, – это ноги. Ноги великолепные.

– У Караваджо был свой кумир, ты, наверное, знаешь.

– Нет, в самом деле?

Доктор смеется.

Она берет его за руку.

– Скажи что-нибудь умное, – дразнит она его.

– Я не чувствую себя умным, – говорит он. – Ты действительно хочешь пойти в этот китайский ресторан? Я не уверен, что смогу это вынести. Эти пластиковые подобия тарелок выглядят не очень-то соблазнительно. И названия: «Цветение сливы и снег, сражающийся с весной»… Что это за названия?

– Ты такой провинциальный, я не могу в это поверить. Твое представление об иностранной еде напоминает мне Неаполь.


В ресторане много гладких поверхностей, красных и черных, лакированных и блестящих. Вместо хлеба и вина официант-китаец (который, к большому удивлению доктора, говорит по-итальянски) приносит чайник и две маленькие чашки, чуть побольше чашек для эспрессо и толще.

Марго наливает себе чай Сандро отказывается.

– Не могу пить чай, – говорит он. – Это все, что нам давали британцы в лагере. Чай, чай, чай. Утром, днем, вечером. После обеда тоже. Они с ума сходили по чаю. Это была единственная вещь, которой всегда было достаточно.

– Это зеленый чай, – говорит она. – Совсем не то же самое. Ты бы мог, по крайней мере, попробовать.

– Марго, – вздыхает он, – это был самый трудный день в моей жизни…

– Не глупи, Ты выживешь.

Она заказывает для них обоих из меню, напечатанного на китайском, итальянском, английском, немецком и французском языках (в таком порядке, и каждое блюдо пронумеровано), и официант приносит им hacchette, палочки, которые китайцы используют вместо ножей и вилок. Доктор не знает, как они называются. При помощи hacchette, как он думает, дирижер управляет оркестром, барабанщик стучит по барабану, волшебник достает из шляпы голубей, лозоходец отыскивает подземные источники воды, учитель наказывает непослушного ученика.

– Палочки для еды, – говорит она по-английски, – держа в руке bacchetta.

– Тебе понравился Караваджо? – спрашивает он, возвращая разговор на знакомую почву.

– Очень. Ты заметил, как жестокость убийства смягчена за счет изящной кривой линии в форме буквы «s», которая проходит через тело ангела, далее вниз вдоль его руки к линии ладони и затем сквозь вытянутую руку святого Матфея?

– Красиво. – Он нахмуривается, задумывавшись, а потом смеется. – Ты уловила самую суть картины. – Продолжай в том же духе, и ты скоро станешь профессором в Татти.

– Знаешь, что я на самом деле заметила?

– Что?

– Матфей на алтаре выглядит совсем как ты, не считая бороды. И нимба!

– Определенно не из-за нимба, – он снова смеется. – Вообще-то эта картина всегда казалась мне довольно податливой, в отличие от других картин. Это не оригинал, надеюсь, ты знаешь. Я имею в виду, что Караваджо первоначально планировал для алтаря другую картину. Но та была отвергнута.

– Почему?

– Слишком скандальная. Апостол Матфей на ней был изображен уродливым стариком – Караваджо не боялся уродства. Его святой Матфей выглядел разнорабочим, который даже не знает, как правильно держать перо. Ангел вынужден был наклониться к нему иводить его рукой. И ангел был весьма привлекательным – определенно, ангел женского пола.

– И где теперь оригинал?

– Его тут же купил маркиз Джустиани, и картина оставалась на вилле Джустиани до тех пор, пока во время войны ее не украли немцы. Я не знаю всей истории, но странствия картины закончились в Берлине, где она и была уничтожена в сорок пятом году.

– Ты ее видел?

– Я ее видел, когда она еще была на вилле Джустиани.

Официант приносит два блюда в форме сосисок, по всей видимости, сильно прожаренных, на маленьких тарелках. На каждой тарелке стоит чашечка с соусами – горчицей (вероятно) и чем-то оранжевым и прозрачным, похожим на абрикосовый мармелад.

– Что это такое?

– Это яичные рулеты.

– Яичные рулеты? Как странно.

– А это не горчица, а утиный соус.

При помощи двух bacchette Марго поднимает рулет (целиком), окунает его в оба соуса, подносит к губам и откусывает кусочек. Доктор не знает, с чего начинать.

– Яичные рулеты трудно есть таким способом, – говорит она, – остальные блюда будут попроще. Но попробуй это. Смотри: укладываешь одну палочку между большим и средним пальцами, вот так. – Она показывает. – И упираешь ее сильно в четвертый палец. – Она учит его, протягивая руки над столом, и помогая ему приноровиться держать bacchette в руке. – А вторую ты просто держишь как карандаш, видишь?

Она вытягивает руку, держа две bacchette, щелкая их кончиками вместе, как щупальцами краба. Он поднимает вторую bacchette, пытаясь удержать ее как карандаш. Он сжимает их, как только может, но кончики bacchette торчат в разные стороны, бесконтрольно, как: усики насекомого. Еще раз она протягивает к нему над столом руки, чтобы помочь ему. И в то время, как она это делает, он вдруг видит себя в образе святого Матфея с оригинала Караваджо – не благородного патриарха, а неуклюжего старика, который не знает, как правильно держать перо, а ее – в образе ангела, посланного помочь ему, вести его, показывать ему дорогу. Именно так, должно быть, он выглядел в глазах остальных посетителей ресторана. Он смотрит по сторонам. Никто не обращает на него ни малейшего внимания, и тем не менее невозможно выразить то, что ему хотелось сказать в этих обстоятельствах.

– Ты знаешь, – говорит он. – Караваджо был единственным, кто оказался достаточно сильным, чтобы противостоять традиции изображать все библейские фигуры одинаково красивыми и привлекательными.

– А Рембрандт?

– Да, конечно же, и Рембрандт, но позже.

Всегда он говорил себе, что пропасть между ними может быть преодолена. Но теперь его инстинкт – тот самый инстинкт счастья, всегда управлявший его действиями, – посылает ему резкий и четкий сигнал, сигнал, который как будто исходит у него изнутри.

Он отталкивает ее руки и кладет bacchette на стол рядом с тарелкой. Он ест яичный рулет, а затем и всю остальную еду – тонкие полоски различного мяса, перемешанного с овощами, – при помощи ножа и вилки. Утиный соус тошнотворно сладкий, горчица слишком острая; такие сочетания соленого и сладкого оскорбительны для его итальянского вкуса; соевый соус ударяет по его чувствам. Он испытывает облегчение, когда еда заканчивается и официант приносит каждому из них маленькую тарелочку с оранжевым шербетом и маленьким переплетенным hiscotto. Вкус шербета на языке прохладный и освежающий.

Сандро пятьдесят два года, в сентябре будет пятьдесят три. Ей двадцать девять. Он родился в декабре, она в мае. Она влюблена в Италию, но так же, как и множество других американок. Он видел это слишком часто. Она влюбляется в Италию, выходит замуж за итальянца, остается здесь жить. В течение шести или семи лет все замечательно, а потом чувство новизны исчезает. Она начинает скучать по дому. У нее ребенок, и она осознает, что у ребенка не будет американского детства – ничего из тех важных событий, какие она с удовольствием вспоминает. Американское Рождество, День благодарения, День Независимости – он не в состоянии перечислить их все. Более того, не будет достаточно денег. И как сурово она обошлась с Вольмаро! Маленькие hiscotto называются печеньем, предсказывающим судьбу, потому что в каждом из них находится пророчество, предупреждение. Он разламывает печенье и читает свое предсказание с каким-то трепетом – не потому, что суеверен, а потому, что, когда он задумывается о таких вещах, даже малейший ветерок может заставить его неожиданно изменить курс. Сначала каждый из них читает свое предсказание молча, а потом вслух.

– Некоторые жены не выходят из себя, – читает она, – они остаются спокойными. Теперь твоя очередь.

Его предсказание такое же бессмысленное:

– Талант, как подагра, иногда перескакивает через два поколения.

– Идиотизм, – говорит он, по-настоящему раздраженный. – Это самая глупая вещь, какую я когда-либо слышал. Это просто смешно. Какая чушь. Замечательный способ заканчивать ужин. Stupido. Я не понимаю, в чем смысл…

– Тихо, тихо, – успокаивает она. – Что случилось? Это всего лишь шутка.

Он объяснит позже, говорит он сам себе. В постели, обняв ее, он объяснит ей все. Но нет, он знает, что теперь уже слишком поздно для объяснений. Течение слишком быстрое. Момент, которого он так ждал, прошел. Он проплыл по течению мимо пункта назначения, и в мгновение ока его жизнь изменилась. Он все в той же лодке, плывет вниз по течению той же реки, но он полностью изменился сам. Лодка плывет все в том же направлении, но вместо того, чтобы стоять на носу и смотреть вперед, он оказывается на корме, глядя назад – туда, где он был раньше, и там он останется до конца своего путешествия.

Глава 15 «Монблан»

Подготовка к снятию фресок со стен часовни Лодовичи продолжалась уже несколько недель. Каждый квадратный дюйм часовни был сфотографирован специальной командой документалистов. Химики подтвердили образцы красок различным анализами, физики просветили их рентгеновскими лучами. Техники провели мониторинг влажности. Столяры смонтировали леса. Первоначально планировалось снимать фрески вместе с arriccio – с нижним слоем штукатурки или грунта, на котором intonaco – верхний слой штукатурки, удерживающий краску, – был изначально закреплен. Но этот процесс, называемый stacco – «отчуждение», был очень длительным и дорогостоящим, и в конце концов его признали нецелесообразным, потому что краска сама по себе не крепко держится на intonaco.

Решение Сандро снять только слой краски – поднять краску прямо с intonaco (процесс, который называется strappo, от итальянского слова «разрывать») было принято до нашей поездки в Абруцци и Рим, но ему оно до конца не нравилось.

Я могла бы начать работать в Сертозе, картезианском монастыре, на окраине города, куда на реставрацию отправили много книг из Национальной Библиотеки, но я с большим интересом наблюдала за подготовкой к strappo. Сандро не мог ни о чем другом говорить. Я впервые видела, что он нервничает, но я понимала, почему. Вы можете себе представить, что снимаете четыре известных на весь мир фрески со стены, на которой они были написаны шестьсот лет назад? Я никогда не видела сама, как это делается, и ни за что на свете не пропустила бы такой момент. Одна мысль об этом заставляла меня нервничать – это казалось просто нереальным, хотя процесс, впервые испытанный в восемнадцатом веке, был на удивление прост. После того как рисунок очищают, его покрывают слоем животного клея и затем наносят слой наружного покрытия – полоски легкой хлопковой марли, предварительно пропитанной клеем. Сверху марлю снова покрывают клеем и двумя слоями конопляного полотна. Клею дают высохнуть в течение двух-трех дней, и потом вся конструкция «отрывается» от стены.

Сандро беспокоился насчет плесени и волновался, что слишком большая влажность не даст клею как следует высохнуть. Он постоянно контролировал уровень влажности, включая, а иногда и выключая батарею с ультракрасными лампами. Он приходил домой по вечерам каждые два часа или около этого, но потом разворачивался и направлялся прямиком назад в Бадиа (что всего в десяти минутах хоть бы от Сайта Кроче).

В то утро, когда должно было происходить strappo, я взяла отгул и отправилась в Бадиа. В часовне Лодовичи было полно народу – не только техническая команда, а еще и репортеры, фотографы, которые всем мешали, но от них просто невозможно было избавиться. Аббат, любивший публичность, обзвонил все газеты. Сандро негодовал. Я впервые видела его злым и, откровенно говоря, немного волновалась, как бы его злость не стала причиной ошибки.

Он начал с длинного ровного разреза (инструментом, похожим на золотой нож) по периметру нижней левой фрески, где был изображен святой Франциск, читающий проповедь птицам. Затем, не теряя времени, он сделал резкий рывок, потянув за края снизу, и при помощи двух ассистентов конопляное полотно было «оторвано» от стены, вместе с краской – краской, нанесенной на мокрую штукатурку шестьсот лет назад.

Не было никакого другого звука, кроме звука отрывающейся краски. Затем наступила полная и абсолютная тишина, и наконец раздался гром аплодисментов. С Сандро стекали капли пота, как будто он окунул голову в бочку с водой.

Отсоединенную картину разложили, вниз изображением на чистой бумаге на одном из нескольких огромных столов, которые были установлены в нефе самой церкви. Частично с задней стороны ее по-прежнему покрывал тонкий слой intonaco. В других местах можно было видеть саму краску, ее «изнанку».

Три остальные фрески были сняты таким же образом, без всяких происшествий.

Позже в течение дня я наблюдала, как Сандро удаляет с задней части фресок остатки штукатурки, слегка постукивая резиновым молотком, до тех пор, пока не осталось ничего, кроме самой краски. И теперь можно было видеть фрески с внутренней стороны, когда все образы перевернуты, как в зеркале. На следующий день эти образы должны были быть перенесены на сильно растянутые холсты.

Репортеры и фотографы ушли. Техническая команда разошлась домой на ночь. Аббат и монахи находились в трапезной. Мы были одни.

– Ты должен быть доволен, – сказала я, – strappo удалось на славу. Твоя фотография появится завтра, во всех газетах.

– Этот дурак аббат, – воскликнул он, – считает, что огласка привлечет туристов!

– Он, возможно, и прав, ты так не думаешь?

Тук-тук-тук. Стук-стук-стук.

– Я думаю.

Мне кажется, вряд ли у Сандро была хотя бы одна метафизическая косточка во всем его организме: это был человек, который любит вещи больше, чем идеи, поверхность – больше, чем сущность. Но временами с ним случались приступы этакого метафизического настроения, когда он начинал говорить об искусстве, о живописи и мог нарисовать в своем воображении видения гибели вселенной, вызывающие слезы на глазах. Краски выгорают или со временем меняют цвет, детали исчезают в становящихся все темнее тенях, слой краски крошится и рассыпается. Никто никогда не видел ни одной картины из классической Древней Греции, и такая же участь неизбежно ожидает каждое полотно в Уффици, и в Палаццо Питти, и в Лувре, и в Старой Пинакотеке, и так далее. Современные картины погибнут так же, как и произведения Средневековья и Ренессанса, поскольку большинство современных работ менее стойкие, менее прочно сработанные, чем картины ранних веков.

– Ну, – сказала я, – появятся туристы или нет, ты спас фрески, и я думаю, это замечательно.

– Strappo всегда поражение, – сказал он, – а не триумф. Мы вырвали эти фрески из их естественной среды обитания. Мы превратили их из архитектуры в станковую живопись. И это только начало: все неровности и шероховатости грунта, на котором они находились, придававшие фрескам вес и плотность, будут сглажены еще до того, как я закончу. Краска была травмирована во время операции, и новый задник придаст ей другие оптические черты. И пока я здесь стучу, крошащийся intonaco сдирает с краски тонкий слой кожи.

Как грустно! И тем не менее Сандро был самым жизнерадостным человеком из тех, что я когда-либо встречала, и эти настроения были столь же эфемерны, как фруктовые мошки. В тот вечер мы пошли в тратторию «Мареммана», один из моих любимых ресторанов, ели на ужин лазанью al forno и креветки, приготовленные на гриле, и выпили больше вина, чем обычно. По дороге домой Сандро пел, по-английски «Цветы, которые распускаются весной» из «Микадо», и я жалела о том, что не знала партий Гилберта и Салливан достаточно хорошо, чтобы подпевать ему, но все равно подтягивала на уровне тра-ля-ля.


Это был, в целом, период полного спокойствия и острого счастья. Я знала из папиных писем, что он продал дом в Чикаго и купил плантацию авокадо в Техасе, на Рио-Гранде. Поэтому я почувствовала себя странным образом отрезанной от моей старой жизни, от меня самой – той, какой я была в той старой жизни, как планета без Солнца. Но у меня началась новая жизнь, появилась новая я, новое Солнце, так что я не позволила себе переживать по этому поводу.

Сандро и я продолжали жить вместе, как муж и жена, за исключением одной вещи: мы никогда не ссорились. Я действительно не могу вспомнить ни одного плохого слова. Он всегда был внимателен, заботлив и щедр, хотя его финансовое положение становилось все хуже. Личный адвокат – не Джианоццо, а другой – угрожал «денонсировать» договор с ним. Ресторан быстрого обслуживания закрылся, так что не было возможности получить назад долговую расписку, которую он подписал совместно с рестораном. Спор, кому принадлежало право распространять низкокалорийное вино, так и не разрешился. Но мы выходили ужинать каждый вечер, и почти каждую неделю он дарил мне что-нибудь – маленькое, но дорогое: золотую цепочку, особенную помаду, красивое белье.

Сандро был очень известным человеком, человеком у всех на виду, и хотя нас никогда не приглашали никуда как пару, мы очень осмотрительно относились к встречам с другими людьми. У меня тоже был свой круг знакомых. Флоренция – маленький город; прошло совсем немного времени, и я стала случайно встречать на улице старых друзей. Проблема была не в том, что я их встречала, а в том, чтобы узнать их. Но с тех пор как я однажды встретила Сильвию перед входом в Марзоссо, я возобновила отношения со всеми, включая Фабио, у которого была своя мясная лавка на Виа Пиетрапиана, недалеко от Санта-Катерина Нуова.

Я не была в Санта-Катерина с того момента, как ушла оттуда, хотя каждый раз, когда пересекала площадь Сан-Пьер Маджиоре, меня что-то странным образом влекло назад и соблазняло постучать в дверь. Но так или иначе, я почему-то не хотела попасть в ситуацию, когда мне пришлось бы все объяснять. Я собиралась подождать, пока не продам Аретино, но у меня до сих пор не было плана, как это сделать.


Через две недели после strappo Сандро сказал мне что согласился занять должность директора по реставрации Ватиканских музеев. Двоюродный брат похлопотал за него. Поговаривали о том, что там собираются реставрировать потолок «Сикстинской капеллы»; это была прекрасная возможность; он не мог себе позволить отказаться от такого предложения; это давало ему больше простора для деятельности и сулило больше денег. Он в Риме не пойдет больше к жене, которая в любом случае отказалась подвергнуться еще одному вагинальному обследованию. Он не мог ничего поделать с этим. Но они сохранят за собой квартиру во Флоренции, сказал он, как pied-a-terre, как пристанище, и я могла оставаться в ней столько, сколько захочу.

Было восемь часов утра, и я готовила яйцо.

Сандро пил кофе латте. Я неожиданно почувствовала, как горячие слезы подступили к глазам, горячие, как вода в кастрюле. Я посмотрела на часы и следила за минутной стрелкой три с половиной минуты. Я сняла кастрюлю с огня, слила кипяток в раковину и окатила яйцо холодной водой. Я не задавала Сандро никаких вопросов типа «Как давно ты узнал об этом предложении?» или «Когда ты все решил?». Я просто сказала:

– Когда ты уезжаешь? – как будто он сообщил, что едет на пару дней в Милан дать советы касательно реставрации какой-то фрески, чего-то старого, и красивого, и бесценного, что не сможет дожить до следующего века без его экспертного вмешательства.

– Не раньше начала марта, – ответил он. – У нас еще есть целых две недели.

Я разбила скорлупу яйца, выложила его ложкой на тарелку и съела без соли или перца. Он закончил со своим латте и поцеловал меня на прощание, так же как делал это каждый день.

– Я пробуду весь день в Лимонайе, – сказал он.

Я подошла к окну и смотрела, как он пересекает площадь. Должно быть, он переговорил с дюжиной людей, прежде чем исчез на Виа Верраццано. Я думала, что это самый ужасный момент в моей жизни, но это было не так.

Я не устраивала сцен. Я не умоляла его остаться, я не спрашивала, что будет со мной. Я просто продолжала делать то, что обычно: ходила на свои прогулки, садилась на автобус и ездила в Сертозу каждый день. Мне даже присвоили официальный статус «Друг итальянского народа», хотя как друг я, к сожалению, не получала за это зарплату. По мере того как приближался конец, наши любовные игры становились все более страстными, но даже при этом у меня нарушился сон. Я ложилась спать, а через несколько минут все мое тело начинало мерзнуть, и затем меня начинало крутить, как будто я выпила очень много кофе, слишком много кофе. И я разговаривала сама с собой, убеждая себя, что я буду в порядке, что у меня все было хорошо. Я ездила в Сертозу каждый день. Я не пропустила ни дня.

Я планировала поехать туда и в тот день, третьего марта, когда Сандро уезжал в Рим. Но вместо этого я отправилась на станцию проводить его, и, когда он сел в поезд, я тоже села в этот поезд. Я не могла позволить ему уехать. Поэтому я поднялась за ним в вагон. Он, правда, пытался оттолкнуть меня назад, но там за мной были люди, тоже садившиеся на поезд, и ему пришлось меня впустить. Так что мы пошли в вагон-бар и заказали два пива. В Италии хорошее пиво. В нем больше вкуса, чем в американском и чем в немецком тоже если вы хотите знать мое мнение. Немецкое и американское пиво почти одинаковое.

Я никогда до этого момента не спрашивала его, что они тогда затеяли с Мартелли, но сейчас спросила, и он мне рассказал.

– Этот Мартелли настоящий негодяй, – сказала я по-английски. – Первостатейный подонок.

Он со мной не спорил.

– Что бы ты сделал с деньгами? – Хотя я не очень уверена, что ты вообще бы их получил – этот твой дружок Вольмаро обвел бы тебя вокруг пальца, как и все остальные. Тебе нужен кто-то, кто бы заботился о тебе.

– Я бы расплатился с долгами и попросил тебя выйти за меня замуж.

– Почему ты не попросил денег у меня? Почему ты не попросил меня отдать тебе книгу, вместо того чтобы тайком, за моей спиной, обманывать меня на пару с этим подонком?

– Ты бы этого не сделала.

– Откуда ты знаешь?

– Просто знаю. Я думал, что, если смогу сделать все так, чтобы ты не знала…

Мы заказали еще пива.

– Только деньги остановили тебя?

– Марго, послушай меня. Я рад, что мы говорим об этом, потому что… потому что я думаю, ты не до конца понимаешь мое положение. Мне пятьдесят два года, в декабре будет пятьдесят три. Тебе двадцать девять. Я родился в декабре, ты в мае. Ты влюблена в Италию. Как и многие другие американки. Я видел это не раз. Ты влюбляешься в Италию, выходишь замуж за итальянца…

Все, что он говорил, имело смысл, но во всем этом было что-то избитое, как будто он проговаривал это снова и снова в своем сознании столько раз, что это стало звучать как магнитофонная запись.

Я допила свое пиво и заказала еще. Казалось, поезд идет все быстрее и быстрее.

– Ты не собираешься устроить сцену, когда мы приедем в Рим, правда?

– Нет, я не из тех, кто устраивает сцены.

Пейзаж за окном был плоский и непривлекательный, пятнистый от строящихся жилых домов: плоские поверхности, нарушенные маленькими балконами, слишком маленькими, чтобы сидеть на них. Я видела, что происходит. Я ощущала это всем своим телом. Но не в моих силах было остановить это, как не в моих силах было, если бы захотела, остановить поезд. Я вспомнила Рут и Иоланду и огляделась вокруг в поисках стоп-крана, и он был там – прямо в конце вагона. Но я хотела остановить поезд внутри меня самой. А у этого поезда не было тормозов.

Пришло время возвращаться домой, но у меня нет дома. Я думаю, тогда впервые это до меня дошло, как удар в живот: у меня нет дома.

* * *
Мы приехали в Рим около полудня, и это был последний раз, когда я видела Алессандро Постильоне.

На станции я купила сандвич, но есть не стала. Я не чувствовала голода. Я бывала до этого пару раз в Риме с мамой во время экскурсий со студентами, а потом с Сандро, но на самом деле не очень хорошо ориентировалась в городе. Разумнее всего было бы сесть на первый же поезд и вернуться во Флоренцию. У меня было двести тысяч лир (чуть больше, чем сто долларов) в сумке, подаренной мне Сандро, у которого тогда вдруг появилось много денег, чтобы привязать меня к себе. Я могла остановиться в отеле. У меня также имелся с собой обратный билет в Чикаго.

Но что мне было нужно, так это пройтись. Я сказала себе, что буду разумной. Я не собиралась упускать возможность ближе познакомиться с Римом: может быть, увидеть старую церковь, полюбопытствовать, что здесь продается из детективных романов на английском языке, или даже поехать снова в Сан-Луиджи деи Франчези посмотреть на картины Караваджо. И хотя я не очень хорошо ориентировалась, Рим показался мне знакомым – как большой город, как Чикаго, с рычащим дорожным движением по широким улицам. Не как Флоренция, вся темная и тесная.

Я знала, что по Виа Кавоур смогу доехать до римского Форума и что Форум находился недалеко от чего-то еще, потому что я была там с мамой. Есть чем заняться. Но Римская империя никогда не являлась чем-то значительным в моей воображаемой иерархии вещей, и когда я добралась до Форума, он не произвел на меня никакого впечатления. Я даже не захотела платить деньги за то, чтобы попасть внутрь. Пиво стучало в висках, и я была в некотором замешательстве, но мне хотелось еще пива.

Выпивая пиво в баре, я вспоминала части тела Сандро, как он держал зубную щетку (между большим и средним пальцами, так что я не понимаю, почему он не смог держать палочки для еды); небольшие шрамы и порезы, волосы на животе, его маленький uccello, необрезанный, как пенис Исаака на дверях Гиберти.[151] И эти воспоминания были как воспоминания о доме.

Когда я гуляла вокруг Форума, мне показалось, что кто-то идет следом, что кто-то смотрит на меня. Это была абсолютная ерунда, конечно же, но я так чувствовала. Я хотела кого-то позвать, но вокруг не было никого, к кому я могла бы обратиться. Не следовало мне приезжать в Рим! Я полистала телефонную книгу – несколько Постильоне. Посмотрела на часы: прошло только пять минут с тех пор, как я ушла от Форума. Невероятно: мне казалось, что прошел час и пять минут. Я попробовала завести часы, однако они были заведены. В результате я слишком пережала пружину. Я выпила еще кружку пива в баре, а потом пошла в другой бар и заказала капучино. Мне было тепло от прогулки и от воспоминаний о маминых похоронах. Во время церемонии я сидела так близко к гробу, что могла протянуть ногу и дотронуться до него ногой. Вдруг мне захотелось пойти на протестантское кладбище. Оно было не такое устрашающее, как протестантское кладбище во Флоренции, а открытое и красивое. Китс похоронен там и Шелли, или сердце Шелли. Я была там с мамой. Но не помнила, как туда добраться. Я знала, что мемориал Китса – Шелли находится на площади Испании.

Как это было, когда мама рассталась с синьором Бруни? Она тоже плакала? Но у нее были муж и дети у нее был дом, куда она могла вернуться. Дом. Это действительно беспокоило меня. Куда я могла поехать, так чтобы меня там приняли?

Я постаралась успокоиться, но в висках у меня стучало и голова шла кругом. Я слышала звук воды, звуки города, все они смешивались, превращаясь в звук океана. Не рев, а скорее рокот. Как водопад.


Выходя из бара на Виа Венето, куда я заглянула выпить еще кружку пива, я чуть не попала под машину. В баре не было ни одной женщины, я чувствовала себя неловко. У меня болела голова, я ощущала, как в висках пульсирует кровь, и мне казалось, что вместо тротуара зияет яма. Была видна только тень, но я не могла заставить себя ступить на нее. Я не видела, что отбрасывало эту тень, что стояло между солнцем и тротуаром. Ни деревьев. Ни высотных домов. Просто растекшееся пятно темноты у меня под ногами и приглушенный звук.

Я немного побродила вокруг, направляясь, как я думала, в сторону станции, пока я не дошла до огромной церкви. Это была, как я теперь уже знаю, церковь Сан-та-Мария Маджиоре. Я поднялась по длинному пролету ступеней и зашла вовнутрь. В интерьере я не нашла ничего привлекательного. Она была просто большая. Не такая большая, как готический собор, не «большая» в смысле огромная, или просторная, или высокая, или внушительная, а «большая» в смысле громоздкая. По обе стороны нефа тянулись длинные ряды исповедален (как Порта Поттис во время рок-концертов на открытом воздухе) с вывесками LIBERO и OCCUPAIT),[152] как вывески на туалетах в поезде. И еще там были вывески с указанием языка или языков, на которых говорили разные исповедники: не только английский, французский, испанский и немецкий, но и русский, польский, венгерский, китайский, японский, хинди, урду. Место представляло собой международный перекресток. Около некоторых исповедален люди, в основном иностранцы, ждали, выстроившись в очередь. У меня возник неожиданный порыв встать в одну из очередей, чтобы исповедаться. «Облегчиться», я думаю, было бы более точным названием того, чего мне хотелось, но в тот момент мне казалось, что я хотела исповедаться.

Конечно же, я не имела ни малейшего представления о том, с чего начинать исповедь. Я знаю, существует формула: «Простите меня, Отец, я согрешила», что-то в этом роде, но с чего человек должен начинать? Надо ли мне притвориться, или я должна начать с того, чтобы объяснить, что я на самом деле не католичка? Мне больше повезет, если я буду говорить по-английски или по-итальянски? Я остановилась на итальянском языке, так как в итальянской очереди никого не было, хотя наверху была маленькая табличка с надписью OCCUPATO. Через десять минут я начала думать, что допустила ошибку, – другие очереди непрерывно продвигались, – как вдруг дверь открылась и появилась женщина, одетая в простое черное узкое платье, облегающее фигуру, очень элегантная, ее волосы были забраны назад в шиньон, как у принцессы Грейс. Ее темные глаза, таинственные от горя, были опущены, и она не узнала меня, но, я думаю, я узнала ее. Марго, мое призрачное второе «я», которая обошла меня даже в горе! Я настежь распахнула дверь исповедальни, даже не постучав. Там была скамейка для сидения и скамеечка для коленопреклонения. Я села и начала объяснять.

– Извините, – сказала я. – Scusi. Падре, вы там? Ау?

– В чем дело?

– Простите меня, Падре, я не совсем католичка, но… – это было все, что я успела произнести.

– Вы, протестанты! – закричал он. – Вы приезжаете в Италию и сразу же хотите покаяться в своих грехах. Я ничем не могу помочь вам. Если вы хотите исповедаться, почему бы Вам не присоединиться к церкви?

– Действительно, – сказала я. – А почему бы вам не присоединиться к роду человеческому?

Я не достигла чего-то большего, но зашла достаточно далеко, чтобы измениться. Вместо того чтобы утонуть, я взлетела ввысь. Я чувствовала себя замечательно; я летела в верхних слоях атмосферы, не в самолете или космическом корабле, а на своих крыльях. Я могла смотреть на все сверху вниз, видеть всю картину сразу. Это как когда ты настроена на мужчину и знаешь, что он находится в гармонии с тобой, и что вот оно на подходе, что все вот-вот произойдет и уже ничто не может это остановить. Только я чувствовала это по отношению ко всему миру.

Я куда-то шла, я не знала, куда я направлялась, но то и дело встречала что-то знакомое, что-то, что я видела с мамой и Сандро: Колизей, фонтан Треви, костел Сан-Анджело, Пантеон. Когда я дошла до Пантеона, что-то щелкнуло в моем мозгу: магазин, где Сандро купил почтовые открытки. Я хотела купить несколько старых почтовых открыток со старыми марками, чтобы получить возможность переписать заново свое прошлое и заставить его стать другим. Я вела поиск методично, все расширяя и расширяя радиус, как собака, пытающаяся взять след. Я нашла его на третьем круге: «La Casa delta Stilografica» – «Дом авторучек».

Там было полно авторучек, буквально тысячи авторучек. И механических карандашей тоже, но больше авторучек. Шариковые, роликовые, перьевые, рейсфедеры и, конечно же, авторучки, новые и антикварные различных известных фирм: «Вотермэн», «Эстербрук», «Паркер», «Шефер». Было много и незнакомых названий: «Дюпон», «Лэми», «Омао», «Нижи», «Элисэ», «Пеликан». Они были любых цветов, а некоторые многоцветные, сразу несколько цветов. Длинные и короткие, толстые и тонкие. Я просто влюбилась в одну из этих больших черных ручек фирмы «Монблан» за шестьдесят долларов.

– Как может авторучка стоить так дорого? – спросила я у продавца.

– Она золотая, – сказал он, – восемнадцать карат золота. Посмотрите. – Он достал ручку из застекленного прилавка, вынул ее из футляра, и открутил колпачок. – Эти полоски золотые, видите, как они сходятся все вместе вот здесь?

Я кивнула.

– Золото хорошо тем, что оно не ржавеет. Но оно мягкое, вот поэтому… Вы видите эту линию прямо на кончике, видите?

– Да.

– Это иридий. Вы знаете, как им удалось поместить его прямо на кончик пера?

Я отрицательно покачала головой.

– Он вплавлен туда при помогли паяльной лампы, похожей на стеклодувную трубку.

– Я хотела бы купить открытку, – сказала я. Он повел себя так, будто не понимает, о чем я спрашиваю, но купюра в пять тысяч лир привела его в чувство. Он направил меня вверх по лестничному пролету в длинную узкую комнату, где были выставлены различные открытки вместе с чернилами, снова ручками, непогашенными марками и огромным количеством резиновых печатей, чтобы погашать их из любого города и любой датой на ваш выбор.

Другой продавец спросил меня, для чего мне это нужно, и я ответила:

– Ни для чего особенного. Я просто хотела посмотреть. Открытки были сгруппированы по городам. Самую большую секцию составляли открытки из Рима, но были представлены все провинции Италии. Я выбрала черно-белую открытку со скульптурой Бернини «Аполлон и Дафна».

– Только одну?

– Да, это все.

Он пожал плечами.

– А какую поставить дату погашения? О каком времени мы говорим? – Он оценил мой возраст. – Пятидесятые годы, верно?

Я должна была подумать об этом. Я подумала.

– Рим, – сказала я, – две тысячи семнадцатый год.

– Две тысячи семнадцатый? – Он посмотрел на меня внимательно, чтобы понять, шучу я или нет. – Вы что, сумасшедшая? – Он покачал головой. – В этом нет никакого смысла. Мы не погашаем марки на пятьдесят лет вперед. Леди, я думаю, вы все неправильно поняли. Почему бы вам просто не подождать? В чем смысл? Вам повезет, если вы доживете до две тысячи семнадцатого года. Как и всем нам.

– В этом есть смысл для меня, и этого достаточно.

Он снова покачал головой.

– Вы можете навлечь на себя много неприятностей, – сказал он. – Священники, когда посмотрят на это и увидят, такую дату, скажут: «Эй, что это значит?»

– Ни один священник ее не увидит. Мне это нужно просто для себя самой. Пожалуйста, не спрашивайте, зачем мне это надо, потому что я не могу вам сказать.

– О'кей, но мы за это возьмем дополнительную плату, вы понимаете. За риск. В этом нет никакого смысла.

– В этом есть смысл для меня.

– Но я не могу дать Вам марку две тысячи семнадцатого года. У нас нет таких марок.

– Марка тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года тоже подойдет.

– О'кей, леди, это то, что вы хотите?

– Да, то, что я хочу.

– Вот эта марка, – сказал он. – Они сейчас стали выпускать их на десять лет вперед. Вы хотите, чтобы я ее приклеил?

Я лизнула марку, которую он мне дал, и приклеила ее в правом верхнем углу открытки. Он настроил колесико машинки для почтового штемпеля.

– Какую дату вы хотите?

– Сегодняшнюю. Какое сегодня число – второе марта?

– Сегодня третье.

– Хорошо, ставьте третье.

Он прокрутил еще несколько цифр. – Вы знаете, – сказал он, – машинка все равно не штампует первые две цифры, так что будет просто семнадцать.

Он поднял рычаг, вынул открытку и протянул ее мне: ROMA ORDINARIE 3. – 3.17.

Он взял с меня за открытку двадцать тысяч лир, еще двадцать тысяч за почтовую марку, триста за штемпель и еще пять тысяч за погашение при помощи ручного штампа. Общая сумма составила сорок пять тысяч триста. Почти тридцать долларов.

Стоила она этого? Я не знаю, но я была в настроении тратить деньги. Большую часть суммы, оставленные мне Сандро, я истратила на одну из больших авторучек «Монблан», которые рассматривала до этого. На большую, черную и красивую.

– Ее хватит на всю жизнь, – сказала я продавцу, как будто пыталась продать ее ему. – У каждого должна быть хорошая авторучка. И кроме того, мне же надо чем-то писать.

– Это самый лучший пишущий инструмент на земле, – сказал он.

– Покажите мне, как ее заправлять, пожалуйста.

– Certamente. – Он снова открутил колпачок ручки. – Это кнопка фильтра. Когда вы поворачиваете вот его, он приводит в движение мембрану. Вы поворачиваете ее до конца, видите, и затем опускаете кончик пера в чернила и поворачиваете ее назад. Таким образом вы выдавливаете воздух через отверстие в вытяжном клапане. Когда воздух выходит, образуется вакуум, правильно? И если перо ручки полностью погружено в чернила, чернила будут засасываться при помощи вакуума, понимаете? – Он ртом изобразил звук, обозначающий, что чернила засасываются при помощи вакуума. – Затем вы поворачиваете вот так. – Держа ручку над открытой бутылочкой с чернилами он слегка повернул кнопку фильтра так, что четыре капельки сине-черных чернил упали в бутылочку. – Таким, образом, остается место, чтобы чернила могли равномерно распределиться в полости ручки.

Я не была уверена, что хорошо поняла весь процесс, но в принципе я знаю, как заправлять авторучки.

– Не хотите купить бутылочку чернил? – спросил он.

– Нет, спасибо, – ответила я. – Я должна сегодня вечером вернуться во Флоренцию.

Не хочу везти их в сумке. – Я показала ему свою гарвардскую сумку.

Он понимающе кивнул.


Когда я вышла из магазина, я знала, что самым важным было как можно быстрее вернуться назад во Флоренцию. Но я не помнила, как добраться до станции, и боялась, что, если возьму такси, может не хватить на билет. Вместо того чтобы пересчитать деньги в кошельке, я стала припоминать, сколько точно мне дал Сандро и сколько я потратила на пиво, на открытку и на ручку. Я старалась восстановить в памяти момент, когда Сандро протягивал мне деньги (мы стояли перед его домом в ожидании такси), но не могла вспомнить, дал ли он мне две бумажки по сто тысяч или одну стотысячную и две по пятьдесят. Я пыталась отследить свои шаги и сложить: сколько потратила на пиво, сколько опустила в коробку для пожертвований в церкви, сколько заплатила за открытку, марку и почтовый штемпель, и сколько за ручку, и взял ли он что-нибудь с меня за чернила, и еще я забыла про купюру в пятьдесят тысяч лир, которую дала клерку внизу, – но каждый раз получалась разная сумма. Так что я села за стол напротив Пантеона, заказала еще пива и написала открытку Сандро:

Саго[153] Сандро!

Когда мы сошли с поезда в Риме, ты поцеловал меня в щеку и сказал, что любишь меня, и я верила тебе. Я пошла вслед за тобой на станцию, держась на расстоянии около двадцати шагов. Твоя жена ждала тебя. Она оказалась выше, чем я ожидала, и выглядела лучше. Красивая, лощеная, модная. Ты прошептал ей что-то на ухо, и она рассмеялась, и потом вы сели в такси и уехали. Ты ни разу не оглянулся назад. Но я по-прежнему верила тебе, и по-прежнему верю сейчас и всегда буду верить.

С любовью,

Марго
Но у меня не было адреса, так что я не могла ее отправить. Я так никогда ее и не отправила. Я сохранила ее. Храню до сих пор. Я до сих пор верю, что он любил меня, и всегда буду верить.

Глава 16 Remedia amoris[154]

Я закрыла жалюзи в квартире Сандро, чтобы не смотреть на площадь, на бело-зеленый фасад церкви Сайта Кроче, на нравоучительную статую Данте (который не выказывал никаких признаков переживания за мое положение – не то что в случае с Франческой), на людей, спешащих по своим делам, думая, что в жизни есть смысл и цель.

Сидя на большой деревенской кухне в Абруцци с сестрой и матерью Сандро, поедая поджаренный хлеб с чесноком и оливковым маслом, я была так уверена, что Сандро собирался сделать мне предложение, и была так счастлива этой перспективе, что никакое другое будущее казалось невозможным. Когда он не сделал предложения, я не была разочарована: просто не представился подходящий момент для предложения, и потом, у нас впереди был еще Рим. И когда он не попросил моей руки в Риме, я не сильно озаботилась этим: ведь он расстроился из-за церковного суда, и у него были небольшие проблемы с эрекцией (хотя мы до этого провели великолепную первую ночь в Риме), и еще я не захотела продать книгу этому скользкому Мартелли.

Я знала, что он пытался обмануть меня, но это не имело значения.

Не имело значения, что Священный высший суд Римско-католической церкви собирался отложить аннулирование брака еще на год; не имело значения, что время от времени у него не вставал (на самом деле иногда было приятно просто прижаться друг к другу); не имело значения, что бизнесмен из него вышел никудышный, – мы бы справились. По крайней мере, ни одна из этих вещей не имела для меня значения.

И потом, когда мы вернулись во Флоренцию, он нервничал по поводу strappo. Но я была уверена, что мы созданы друг для друга и что он был готов вот-вот заговорить на эту тему тогда в Бадиа, когда постукивал по intoiiaco на заднике фресок Лодовичи, настолько уверена, что уже собиралась сказать ему это сама. Но что-то меня сдерживало, и я промолчала. И теперь, как атлет, чья роковая ошибка стоила ему выигрыша, я продолжала прокручивать тот момент в своем сознании, снова и снова, когда лежала в постели Сандро, на грязных простынях, и читала «Эмму»,[155] взятую в библиотеке Американской церкви. Я была сыта Италией по горло – под самый подбородок; мне хотелось убежать. Мне нужна была английская природа, нужны были английские фермерские домики и приходы, дружелюбные чудаки вроде мистера Вудхауза, здравомыслящие люди, как семья Вестонов; мне нужен был ясный мир, четко организованный в ряд значимых социальных и космических иерархии.

Я не выходила из дома, не одевалась. Я не мыла голову и не чистила зубы. В доме почти не было еды, так как мы в основном питались в дорогих тратториях и ресторанах, где Сандро всегда оставлял щедрые чаевые официантам, при этом ему практически никогда не приходилось платить за еду по счетам. Но я была не голодна. Мне вполне хватало имевшихся полкило спагетти, пары банок томатной пасты, дюжины яиц и половины батона pane toscano, настолько черствого, что приходилось размачивать его в горячем чае. Зеркало Сандро я развернула лицом к стене, чтобы не видеть себя, когда входила и выходила из спальни. На моем рабочем месте в передней части гостиной все осталось как прежде, и иногда я садилась на оранжевый ящик и играла со своими инструментами; я складывала листы бумаги в тетради при помощи костяного скоросшивателя; я открывала утолки при помощи ножа Opinel; я пропускала кусочки кожи через старую обложку от «Preghiere crisüane», чтобы сделать что-то наподобие коллажа. Я просматривала свои рабочие записи, повторяя процесс реставрации в своем воображении.

Я бы горевала еще дольше, но не могла себе этого позволить. От денег, которые мне дал Сандро, осталось тридцать тысяч лир – меньше двадцати долларов. И конечно же, мой билет «Исландских авиалиний» до Чикаго. К концу недели еда закончилась. Я могла либо… или я могла… я не была уверена, что я могла бы сделать.

В воскресенье вечером, спустя неделю после того, как вернулась из Рима, я пошла на площадь Сан-Пьер Маджиоре. На улицах уже было полно туристов, в основном немцев, несколько японцев. Я купила гамбургер в friggitoria и съела его, стоя под аркой Сан-Пьер, одних из ворот старой средневековой стены. Когда назначали нового епископа (в Средние века), через эти ворота он въезжал в город после того, как проводил ночь в монастыре.

С того места, где я стояла возле арки, я могла смотреть вниз на Борго Пинти – улицу, на которой мы жили с мамой, когда мне было пятнадцать лет, и видела большие двери Санта-Катерины. Я вспомнила слова мадре бадессы, предупреждавшей меня о Сандро: мужчина без сердцевины, без души, без внутреннего стержня. У меня не было опыта любовных отношений. Я не знала, чего можно ожидать. Понятно, что люди не умирают из-за разбитого сердца, но все же я была слегка напугана. Я ждала предсказания. Я хотела, чтобы кто-нибудь мне сказал, что я еще молода, что у меня вся жизнь впереди (хотя у кого иначе?), что через какие-нибудь пару недель я смогу уже ходить на костылях и что через месяц или два буду опять как новенькая. Это именно то, что сказала бы мне мадре бадесса? Я испытала сильное желание, порыв постучать в двери монастыря – как тогда, после ночи любви с Сандро, я постучала, и мадре бадесса, вместо того, чтобы отругать, пригласила в свой кабинет и в свое сердце и дала мне vinsanto и hiscotti ai Prato.

Но я не постучала. Я доела свой гамбургер и пошла на Центральный почтамт, где было столько туристов, что пришлось стоять в очереди в будку для международных переговоров. Я не разговаривала с папой с тех пор, как он переехал в Техас, но у меня в сумке был его номер – вместе с письмами, на которые я не ответила. Я откладывала с ответом, потому что хотела сообщить ему хорошие новости, которые, как я тогда думала, ждали меня прямо за углом. Я всегда представляла, как сначала я напишу, просто чтобы получить удовольствие от написания слов на бумаге; а потом позвоню, чтобы получить удовольствие от возможности громко сказать вслух: «Папа, ты ни за что не догадаешься! Я выхожу замуж. Ты не поверил мне, когда я позвонила тебе под Рождество, ведь так?». Но когда подошла моя очередь, я передумала звонить. Я вернулась в квартиру Сандро и стала читать «Эмму».

Утром – в понедельник утром – я открыла жалюзи на окнах, постирала носки и трусы в раковине и повесила их сушиться. Ясохранила одежду, которую подарил мне Сандро, но заложила драгоценности в ломбарде на площади, где узнала от хозяина, что большинство из них Сандро именно там и приобрел. Все это было очень высокого качества – настоящие этрусские скарабеи, вырезанные из красного сердолика; дорогой нефрит; цепочки и браслеты оказались не серебряными, а из белого восемнадцатикаратного золота; даже часы, выглядевшие совершенно обычными, оказались дорогими. Я унесла из ломбарда девятьсот тысяч лир, почти шестьсот долларов.

Днем я опять поехала в Сертозу. Все было sottosopra, как говорят итальянцы – шиворот-навыворот. Профессор Пануччио, отвечавший за программу реставрации, поругался с аббатом и уехал назад в Istituto Patologia del Libro в Риме. Наконец-то были завезены специальные сточные трубы, которые заказывали еще в январю, но аббат отказался пустить водопроводчиков в склеп, так что они не смогли подсоединить их к системе водоснабжения. Сушильные шкафы, подарок от компании «LG. Farben» из Западной Германии, установили в меньшей из двух трапезных, но не могли подключить их к газопроводу без специальной заявки, на которой должна была стоять подпись аббата. Много студентов-волонтеров уехало, а те, кто остался, работая без руководства, пали духом и не следовали установленным нами процедурам.

У Джулии, медсестры из Стокгольма, в чьи обязанности входило фотографировать книги пред тем, как их отчищали от высохшей грязи, сортировали и разброшюровывали, закончилась фотопленка и не было денег, чтобы купить еще. Она осталась только потому, что была влюблена в Марио, который жил на квартире друга в Скандиччи, но теперь друг возвращался домой из Штатов. Марио, приехавший из Милана, должен был вскоре освободить квартиру… И так далее.

В тот вечер я накормила студентов хорошим ужином в траттории «Мареммана», где мы часто ужинали с Сандро, а на следующее утро – завтраком в Палаццо Даванцати, рядом с бывшим офисом Сандро на третьем этаже. Я объяснила ситуацию Синьору Джорджо Фокачи, Soprintendente del opificio delle piètre dure, бывшему боссу Сандро, и сказала, что я сама все организую, но мне нужно жалованье хотя бы в полмиллиона лир в месяц.

– Честь моего города стоит того, – ответил он.

– Ну, – сказала я, – я рада, что вы рассматриваете это таким образом.

– Видеть вещи такими, какие они есть на самом деле, – торжественно произнес он, – называть вещи своими именами, показывать дорогу путнику – вот принципы, по которым я живу всю свою жизнь, синьорина. Жаль, что того же нельзя сказать обо всех.

Полагаю, он намекал на Сандро, чей офис, как я заметила, не был занят.

– Полмиллиона, миллион, Синьорина, вы заслуживаете каждую из этих лир; два миллиона, три миллиона, четыре, пять… Но если взять во внимание… иностранка… трудности…

– Мне надо на что-то жить, – прервала я его, – мне надо есть. У меня нет денег. Я уверена, вы можете все устроить, вы знаете, с кем поговорить, за какие нити потянуть. Вы человек, умудренный жизненным опытом, синьор Фокачи, человек, который рисковал жизнью в коридоре Вазари. Я же бедный путник. Укажите мне дорогу.

– Tre cento mila, – сказал он, поворачиваясь к окну и держа руки за спиной. – Триста тысяч.

– Mezzo, – сказала я, – это пол-оклада. И мне нужна будет permesso ai lavoro, официальное разрешение на работу. Я стояла позади него и тоже держала руки за спиной.

На Виа Пеллиссериа, под нами, рабочие меняли стекло в окне аптеки, но я на самом деле не смотрела на рабочих; я смотрела на собственное отражение в окне прямо перед собой. Если бы я апеллировала к американцу, я скорее всего пришла бы в своей рабочей одежде, но подобная стратегия не произвела бы впечатления на итальянца. Поэтому я надела платье, которое Сандро выбрал для меня в Риме – черное, облегающее фигуру, довольно декольтированное, а еще – туфли на высоком каблуке и пару золотых сережек, сохранившихся у меня еще со старших классов школы.

Вы должны сделать что-то незамедлительно, синьор Джорджо, или студенты-волонтеры разбегутся. Я истратила сто тысяч лир, чтобы накормить их достойным Ужином вчера вечером. Без меня они либо разъедутся по домам, либо уйдут туда, где смогут чувствовать, что они делают что-то полезное. Они пойдут работать на американцев в Татти или на британцев в Национальную библиотеку. Вы же не хотите, чтобы Сертоза стала disgracia, черным пятном в вашей биографии.

– Хорошо, договорились, синьорина, – вздохнул он.

– Спасибо, синьор Джоджо. Вы не пожалеете об этом. Вы человек, который видит вещи такими, какие они есть.

Выйдя на улицу, я еще раз посмотрела на себя – в новом окне аптеки. Как серьезно я выглядела, как кто-то, кто решает шахматные задачи – черным мат в три хода. Фармацевт, должно быть, подумал, что я смотрю на него, потому что он дотронулся до щеки кончиком пальца и крутил рукой туда-сюда. Я постаралась выдавить из себя улыбку. Меня ждала работа. Хорошо быть нужной.


К концу марта погода была уже почти весенняя. Магазины перешли на весенний график. Пожилые женщины и старики разбивали огороды вдоль Виа Фортини, которая вела к Сертозе. На абрикосовых деревьях в монастыре появились почки, и был слышен монашеский хор, репетирующий «Quem quaeritis», дюжина старых белых бенедиктинцев – последних в их ордене – в белых рясах и черных наплечниках, по-прежнему продолжающих упорно работать.

Я тоже продолжала упорно работать. Я приезжала каждый день с первым автобусом в шесть утра и трудились до вечера. Каждому известно, что работа, требующая большого напряжения, является прекрасным тонизирующим средством, а работа в Сертозе, безусловно, требовала большого напряжения. Физического и морального. Мы плыли по морю книг. Книги повсюду. Сложенные под лоджиями, нагроможденные на полу трапезных и sala capitolare. Иллюстрированные Библии, Псалтыри, часословы, молитвенники, тексты позднего Средневековья и античные тексты: копия рукописи Августина «О Граде Божием», сделанная в начале пятнадцатого столетия, с красивыми цветными инициалами; кодекс Divina Commedia из Равенны, датированный 15 maggio 1320; первый и третий тома альдины[156] Аристотеля; Гомер (первый греческий текст, напечатанный во Флоренции); «Государство» Платона издания Стефануса, переплетенное вместе с латинским текстом.

Но работы было недостаточно, чтобы заставить меня забыть Сандро. Неважно, как я была занята, неважно, как уставала к концу долгого дня – он продолжал жить в моей памяти, как будто я рассталась с ним в Лимонайе только сегодня утром. И иногда по вечерам, сидя за длинным столом в трапезной, где хранились мои реставрационные записи, я слышала, как кто-то подходит ко мне сзади, поворачивалась, чтобы поприветствовать его, но это оказывался всего лишь старый аббат, который приходил, чтобы проводить меня и запереть за мной двери.

Однажды вечером, когда я планировала сортировку на следующий день (решала, какие из раненых книг смогут выжить самостоятельно, каким придется отказать в помощи потому, что у них уже не было шансов на спасение, и какие будут допущены в наш небольшой госпиталь), я на мгновение положила голову на стол, и Сандро предстал в моем воображении с удивительной ясностью, светящийся, как настоящее видение. Он протягивал руки, как архангел Гавриил из «Благовещения» Понтормо, к ризнице, где я держала запасы японской рисовой бумаги и тимоловые кристаллы. Пытался ли он мне таким образом что-то сказать или спрашивал меня о чем-то?

Как я скучала по его объятиям, его поцелуям, его бесконечному множеству постельных трюков, его внимательности, его gentliezza и cortesia. Но больше всего я сожалела не о том, что было потеряно, а о том, чего никогда не будет, не о прошлом, а о будущем.

Во время этого короткого сна я собиралась что-то сказать ему, но я не знала, что хотела сказать, и уже не узнаю никогда, потому что зазвонили колокола, возвещая о последней вечерней службе, а аббат тряс меня за плечо.

– Пора уходить, – сказал он; я почувствовала его неприятное дыхание на своей щеке.

Странно, но аббат был единственным человеком из всех, кого я знала, который не был убежден в абсолютной необходимости спасения во Флоренции всего, что можно спасти.

– Ремонту книг, – любил говорить он, – не видно конца, и много знаний приводят к истощению плоти.

Я никогда не принимала его всерьез – в конце концов, я реставратор книг, но в тот вечер я была склонна с ним согласиться. Великие духовные классики западной цивилизации лежал в изобилии повсюду, в различных стадиях наготы, превращенные в вещи, физические объекты, пропитанные водой, плесенью, источающие зловоние, вымазанные в грязи, униженные обстоятельствами, – а мне было все равно.

– Пора уходить, – повторил он, снова склоняясь надо мной. – Вам надо отдохнуть.

Это было верно. Я слишком устала. Но мне хотелось открыться ему, подобно тому, как человек может открыться бармену после нескольких рюмок спиртного. Я хотела рассказать ему о Сандро. Я хотела рассказать ему, что есть одна книга, которую я готова защищать ценою всей своей жизни, одна книга, которую я поставила бы на весы против всех духовных сокровищ, которые я, как профессиональный реставратор, была призвана защищать.

У огромных железных ворот, открывавшихся на Виа Фортини, я повернулась к нему и сказала:

– Хорошая книга является источником душевных сил ее владельца.

– Это действительно так? – Он смотрел на меня, как будто услышал что-то ошеломительное.

– Так любила говорить моя мать.

– Тогда, должно быть, ваша мать читала «Ареопагитику» Мильтона, – сказал он. – Если вы не поспешите, то опоздаете на последний автобус.


В то время как автобус шел вдоль Виа Фортини, я спрашивала себя: что удержало меня от того, чтобы поговорить с Сандро тогда в Бадиа, когда он постукивал по intonaco на заднике фресок Лодовичи? Что меня остановило? Что бы я сказала ему в моем сне, если бы аббат не разбудил меня? Что удержало меня от того, чтобы постучаться в дверь монастыря в тот вечер, когда я вышла первый раз из квартиры Сандро? Что не давало мне позвонить папе? Это была книга, конечно же, это был Аретино. Я знала это с тех пор, как решила не ехать домой на Рождество. Но вот чего я никогда не понимала до конца вплоть до сегодняшнего дня: небольшая книга с картинками не была только ценным предметом собственности; это был не просто уникальный экземпляр наиболее сильного произведения эротического искусства эпохи Ренессанса; это был не просто случай поддержать во мне реставратора. Это было приключение, которое судьба уготовила на моем пути. Я не могла уйти от книги так же, как Джек не мог сдержаться и не обменять корову матери на волшебную фасоль, или Психея не могла не открыть волшебный ларец, который Венера поручила ей отнести в подземное царство, или Бассанио не мог не принять приключение от трех шкатулок. Это была моя горсть волшебной фасоли, это было мое волшебное кольцо, мой талисман. Вот почему я не могла просто продать ее дилеру или отдать Сандро; вот почему я не могла вернуть ее мадре бадессе или обратиться к папе римскому за помощью. Это была моя история – моя история. Без нее я бы не знала, кто я такая и куда я иду.


Неделю спустя я села на поезд в Базель. Мне надо было обновить гостевую визу, а значит, что я должна была покинуть страну, и я хотела, чтобы у меня в паспорте стояла пограничная отметка, подтверждающая, что я выезжала за пределы Италии. Мне не нужно было ехать до самого Базеля, но в голове у меня окончательно сформировался план. Я намеревалась взять Аретино на аукцион в «Сотби», но требовалось объяснить, откуда у меня эта книга. Я не могла сказать правду, так как истинным владельцем был не монастырь Санта-Катерина, а епископ Флоренции или далее сама церковь. Но если мне удалось создать ложный след, который вел бы не в Санта-Катерина, а через границу в Швейцарию… Если бы я могла доказать, что приобрела «Preghiere cristiane» в Базеле – скажем, по дороге в Италию тогда, в ноябре, или же в настоящее время, – не было бы необходимости получать лицензию на вывоз, не было бы нужды ничего объяснять. Библиотека Ньюберри поддерживала деловые отношения с несколькими продавцами книг в Базеле; вполне вероятно, что я могла найти там еще один экземпляр этой книги. Молитвенники семнадцатого века не были такой уж большой редкостью. Несомненно, детали молено будет выяснить по прибытии в Базель.

Я не смогла заказать билет в спальный вагон, и мне не нравилась перспектива сидеть в одном купе еще с четырьмя пассажирами – двумя маленькими детьми и их родителями, но я захватила с собой мою любимую «Эмму», чтобы отгородиться от внешнего мира, и, как только поезд тронулся, достала ее из сумки. Это было добротное старое издание конца девятнадцатого века, прошитое настоящей тесьмой, с форзацем, под мрамор и с капталом ручной работы. Кожа была все еще в хорошем состоянии, но целлюлозная бумага – продукт современной технологии – сделалась такой хрупкой, что невозможно было перевернуть страницу, чтобы не порвать уголок.

В сумке также хранился Аретино, поскольку я неохотно расставалась с ним, и я для верности придерживала сумку, зажав ее между ногой и стенкой купе, что вызвало любопытство у девочки, которой было лет пять-шесть. Она вертелась возле моего колена и с усилием дергала за ручку сумки, которую я дважды обмотала вокруг своей руки.

– Nein, nein, nein.[157] – Мать девочки, сидевшая у окна напротив меня, не шелохнулась; она лишь произносила nein в мою пользу. Девочка не обращала на нее никакого внимания.

Отложив «Эмму» в сторону, я посадила девочку себе на колени, и у нас состоялась беседа. Она задавала вопросы по-немецки, а я отвечала по-английски, к большому удивлению ее отца, единственного из присутствующих, кто знал оба языка.

– Когда вы приедете в die Schweiz, – сказал он по-немецки, наклоняясь вперед и улыбаясь, – вам не придется там крепко прижимать к себе свою сумочку.

– Осторожность никогда не помешает, – ответила я.

– Никогда, – согласился он, – особенно… – Он кивнул в сторону окна, показывая, как я полагаю, что мы в Италии. – Zigeuner повсюду. Говорят, в Наполи еще хуже. – Он закрыл глаза и невольно содрогнулся.

– Zigeuner?

Он заглянул в свой итальянско-немецкий словарь канареечного цвета – Zingaro, zingari.

– Цыгане.

– Zingari в подземных туннелях. Моя маленькая Schatzli была напугана, не так ли? – сказал он, забирая девочку с моих колен. – Говорят, что они богаты, живут как короли.

– В la Svizzera нет цыган.

– Нет, ничего такого. Вы знаете, что Гете говорил о die Schweiz?

Я не знала.

– Он говорил, что счастлив, что знает, что существует такая страна, как die Schweiz, где он всегда может найти пристанище.

– Повезло ему, – сказала я, – а знаете, что говорил об Италии?

Швейцарец не знал этого. Я тоже не знала, но я повторила что-то, что часто слышала от мамы: он говорил, что человек, уставший от Италии, устал от жизни.

Швейцарца это не умилило, и его семья, во главе с ним, сомкнула свои ряды, внезапно сменив настроение. Мама стала что-то показывать девочке в окне. Папа и сын начали разговор по-немецки. Я открыла книгу.

Я заставила себя читать в течение двух часов, на протяжении которых Эмма обнаружила, что Гарриет Смит была влюблена не во Фрэнка Черчиля, а в господина Найтли, от которого она ждала предложения, и что она, Эмма, на самом деле сама была влюблена в господина Найтли. В очередной раз она абсолютно неправильно истолковала истинное положение дел: ее усилия свахи привели все вовлеченные стороны на край погибели, и теперь она стояла перед лицом второго унижения.

Бедная Эмма! Но Эмму в конце ее истории ждал господин Найтли, человек, который видел вещи такими, каковы они есть, и который был добродетелен, честен, надежен, благороден… был всем, чем Сандро не был. Я собрала в себе всю мудрость, какую могла, – за нас обеих, за Эмму и за себя. Я насмехалась над собственными надеждами и страхами. Но то, что я их за собой признавала, делало их лишь более реальными, придавало им какую-то новую власть надо мной, как будто я в глубине души признавала преимущество Нормана Роквелла, скажем, над Джотто или Леонардо. Нельзя познать истинного счастья, говорила мне мадре бадесса, до тех пор, пока ты не откажешься от желания своего сердца. Но я не могла не представлять, будто пустое место в купе принадлежало Сандро и будто он просто вышел в вагон-ресторан заказать что-нибудь особенное (что-нибудь, не входящее в обычное меню) нам на ужин.

Позже, посреди ночи, когда мы пересекли границу и были разбужены пограничной полицией, которая пришла проверять наши паспорта, швейцарец, желая восстановить теплые отношения, спросил меня, где находится мой дом, и я не знала, что сказать ему.

– Дом, – сказала я, – это место, где тебя должны принять, когда тебе придется туда поехать.

Он не понял.

– Так говорила моя мама, – пояснила я. – Это что-то вроде шутки. Из какого-то стихотворения.

– Шутка. Ein Witz. Пожалуйста, повторите еще раз.

– Дом – это место, где тебя должны принять, когда тебе придется туда поехать.

– А, – улыбнулся он, показывая, что понял. – И где это?

– Техас, – сказала я.

– И вам очень нравится Техас? – спросил он.

– Не знаю, – ответила я, – я там никогда не была.


В Базеле было холодно на улице и тепло в домах, в отличие от Флоренции, где закон требовал выключать отопление первого апреля, независимо от погоды. Я думаю, когда на улице становится довольно холодно, как сейчас в Швейцарии, ты должен защищать себя, обращать больше внимания на то, чтобы оставаться в тепле. Жизнь проходит в домах, не на улице. Моя комната в «Швайцерхофе», на площади, напротив станции, была gemutlich, уютной, как и сама Швейцария, по мнению Гете. Печка под окном, облицованная кафелем (что само себе уже было настоящим произведением искусства), излучала тепло. Кресло, стоявшее неподалеку от нее, было достаточно большое, чтобы свернуться в нем калачиком. Кровать, в отличие от той, что мы делили с Сандро в Риме, была большая и тяжелая – кровать, которая не грозит развалиться, когда на ней занимаешься любовью; кровать для серьезного сна под пуховым стеганым одеялом, с головой на высоких подушках и с ногами в тепле. Все это действительно соблазняло прилечь.

Если быть до конца честной, я не хотела выходить на улицу, где не могла говорить на местном языке. Мне хватило борьбы в попытках пересечь платц (уродливое слово) в поисках отеля. Я была как младенец: я не смогла бы узнать направление движения; не смогла бы объяснить, что мне надо; даже не в состоянии была бы найти туалет. Более того, детали моего плана не срастались в единое целое, что дало бы мне четкое ощущение, в каком направлении двигаться. Я даже не была уверена, что именно я ищу. Теперь мне казалось, что шансы отыскать другой экземпляр «Preghiere cristiane» были ничтожны, и даже найди я его, у меня не было денег, чтобы его купить.

И тем не менее я рискнула выйти на платц. На станции я купила путеводитель по городу на английском языке и, ориентируясь по карте, направилась в Клостерберг – судя по путеводителю, центр торговли антикварными книгами.

Магазины, которые я посетила, не обслуживали обычных покупателей, а имели дело с серьезными коллекционерами, людьми, знающими, чего они хотят. в своих джинсах и пуловере на них не походила, хотя, когда я сказала, что из библиотеки Ньюберри, ко мне отнеслись с большой учтивостью.

К полудню я изучила полдюжины молитвенников посетив полдюжину магазинов, и в последнем из них нашла удивительный французский часослов семнадцатого века в обложке из темно-зеленого вельвета, богато расшитой золотыми кручеными нитками, на котором была devoto – маленькая полоска ткани, вымоченная в крови святого пришитая к последней странице, прямо над колофоном. Но к тому времени я поняла, что единственное, чего я хочу, – это какую-нибудь дешевку с обтрепанными краями и вырванными страницами. В действительности мне и не нужна была никакая книга. Все, что мне было нужно, – чек. Клочок бумаги, на котором стоял бы адрес магазина:

БУХАЛГЛЮНГ КАРЛ ШУЛЬЦ
32 Грабенштрассе
Базель 10093
(67-92-03)
Меня подмывало украсть книжку с чеками. Она лежала на прилавке, покрытом скатертью, рядом с часословом. Но господин Шульц не спускал с меня глаз – часослов стоил несколько тысяч долларов. Господин Шульц выложил передо мной также несколько молитвенников, но я рассматривала все вокруг сама, пока не нашла что-то, не представляющее особой ценности, – перевод девятнадцатого века «Pilgrim's Progress» в простом матерчатом переплете за сорок пять швейцарских франков. Господин Шульц, стоя за прилавком, внимательно рассмотрел выбранную мной книгу.

– Так что вы хотите вместе с этим doggy, с этой ерундой? Я что-то не понял? – Он пролистал книгу. – Я не думаю, что ваша библиотека Ньюберри будет от этого в восторге, фройлян, в то время как вы можете купить прекрасный часослов или красивый расшитый молитвенник.

– Это для меня, – сказала я. – Мама часто читала мне ее.

– Не auf Deutsch?[158]

– Нет, по-английски, но картинки были такие же.

Я открыла кошелек и достала несколько незнакомых мне швейцарских купюр, зеленых, голубых, желтых, с изображениями дровосеков и женщин, собирающих урожай фруктов.

– Можно чек, пожалуйста?

– За эту doggy?

– Это для таможни.

– Сорок пять швейцарских франков. Это десять американских долларов. Вам не надо декларировать эту doggy.

– Так, на всякий случай. К тому же, так будет более по-деловому.

– Это Швейцария, не Германия. – сказал он, качая головой и выписывая чек.

Я смотрела, как он с нажимом выводил «45 SF» огрызком карандаша.

– Вы можете также указать название книги? – На всякий случай?

– Да.

– «Die Pilgerreise». Так gut,[159] или вы думаете, что таможенники захотят знать полное название?

– Я бы хотела полное название, – сказала я.

– Что за серьезная работа, чтобы продать такую книгу! – Я вам очень признательна, поверьте мне.

Он оторвал чек и протянул мне копию. Я положила чек в кошелек.

По дороге в отель я зашла в магазин канцтоваров и купила стопку картона, точилку и венский карандаш номер два. Возвратившись в свою комнату, я заточила карандаш и потренировалась подделывать неровный подчерк господина Шульца, пока не освоила его. Затем – моя рука немного дрожала, как тогда, когда я заканчивала Аретино, – я положила лист картона между «оригиналом», который я создала, и копией и под надписью «Die Pilgerreise zur seligen Ewigkeit» написала, выводя каждую неровную букву отдельно, «Le preghiere cristiane preparate da Santa Giuliana d'Arezzo». Я немного подумала, прежде чем решить, какую указать стоимость книги. Молитвенники, которые я изучала в тот день, варьировались от пятисот до нескольких тысяч долларов – это мне не подходило. Но у них был необычный переплет в прекрасном состоянии.

В конце концов я остановилась на сумме 150 SF. Тридцать пять долларов и пятьдесят центов. Как раз то, что нужно для какой-нибудь «doggy».


Если верить путеводителю, швейцарцы вместо вина запивают фондю горячим чаем, но это оказалось не так. Фондю, которое я заказала в ресторане отеля в тот вечер, подали с тем же вином, которое использовалось для приготовления самого фондю, и это было вкусно. И вино было лучшее из всех, какие я когда-либо пила, – такое вкусное, что у меня текли слюнки каждый раз, когда я поднимала бокал.

После ужина я вернулась в свою комнату, где на комоде я устроила свою небольшую библиотеку: «Die Pilgerreise», «Эмма» и «Sonetti lussuriosi». Странное соседство.

Я полистала «Die Pilgerreise», разглядывая картинки, которые пленяли меня, когда я была ребенком: «the Slough of Despond», «Человек в железной клетке», «Господин Вордли Вайзмэн», «Ярмарка тщеславия» (что по-немецки звучало как «Das Jaahrmarkt der Eitelkeit», «the Giant Despair» и, наконец, «the Celestial City». Как все это непохоже на мои собственные странствия, подумала я, забираясь в постель с «Эллмой».

Образование Эммы было почти завершено. У нее открылись глаза, так что она могла, по выражению синьора Фокачи, видеть вещи такими, какими они есть. Я сползла вниз из сидячего положения и повернулась на левый бок, держа книгу в правой руке. Господин Найтли вот-вот собирался сделать предложение.

Я перевернулась на правый бок, держа книгу в левой руке.

Господин Найтли сделал предложение.

Я опять села в кровати.

Эмма приняла предложение господина Найтли. Но мое сердце отказывалось радоваться за нее. По правде говоря, господин Найтли начинал меня утомлять. Мне казалось, что господин Найтли становился невыносимым – самодовольным ничтожеством, занудой – и что Джейн Остин наказывала Эмму, не воздавая ей должного. А разве не достаточно она уже была наказана? Разве она уже не была научена тем, что стыдилась любого своего воображаемого порыва, кроме, в конце концов, своей любви к господину Найтли? Почему меня все это так волновало? Я положила «Эмму» назад на комод и взяла Аретино, которого не открывала с тех пор, как Сандро уехал в Рим. Я обнаружила, что рисунки не потеряли своей способности удивлять и – да – вызывать чувство страсти. Я развлекалась, воображая целомудренные совокупления Эммы и господина Найтли. Был ли господин Найтли столь же непорочным, как и Эмма, или, будучи молодым человеком, он сеял свой дикий овес? Трудно было представить себе господина Найтли молодым человеком. Трудно было представить, что он может сеять дикий овес. Трудно было представить, как он снимает с Эммы нижнее белье. Трудно вообразить, чтобы Эмма говорила: «Я хочу его в мою culo, пожалуйста, прости меня». Трудно представить, чтобы господин Найтли отвечал» «Что, другие места вышли из моды? Я имею в виду potta» И Эмма: «Не совсем, но позади cazzo мне доставляет больше удовольствия».


Франческа говорит Данте, что нет большей боли, чем вспоминать о прошлом счастье, находясь в сегодняшней печали, но это не то, что я переживала в тот вечер. Несмотря на всю печаль, которую мне пришлось испытать, мне удавалось каким-то таинственным образом преобразить ее. И когда я смотрела вновь на знакомые рисунки, я унеслась мыслями назад в тот счастливый полдень, когда Сандро и я рассматривали Аретино в первый раз и я стояла обнаженной перед «психе» Сандро, перед высоким зеркалом в резной раме. И вспомнила дюжину других примеров, когда мы были счастливы днем, вечером и утром. Эти воспоминания, переплетаясь между собой, как сами любовники, начинали отдаваться в моем воображении глубоким жжужанием, напоминающим звук рожка, наподобие пения тибетских монахов, – где-то ниже уровня глубокого баса или как низкая струна двойного баса, когда он настроен ниже ля или даже соль.

Глава 17 Между молотом и наковальней

В далеком 1953 году город Сареццано в Пьемонте согласился продать американскому торговцу книгами свою знаменитую Фиолетовую Библию. Сумма, за которую уходила книга, не разглашалась, но этого явно было достаточно, для постройки новой церкви, что и собирались сделать добропорядочные жители Сареццано. Они также хотели, чтобы им заплатили наличными, но к тому времени, когда продавец собрал необходимую сумму, которая заполнила целый чемодан, пресса распустила слух о сделке. «Corriere della Sera» выступила против продажи книги, напечатав статью под заголовком:

АМЕРИКАНЕЦ ПОКУПАЕТ НАЦИОНАЛЬНОЕ СОКРОВИЩЕ ЗА БАСНОСЛОВНУЮ СУММУ
Курьер от папы римского прибыл в Сареццано на следующий день и конфисковал Библию.

– Что такого особенного было в этой Библии? – спросила я аббата, который рассказал мне эту историю во время наших вечерних бесед.

Я не знаю, – ответил он. – Я думаю, все дело было в том, что она фиолетового цвета.

Я уже неоднократно осторожно намекала ему на то, что он мог бы продать некоторые из томов библиотеки? принадлежавшей монастырю, которой, насколько я могла судить, никто не пользовался.

Я бы продал их все, – сказал он. – Я бы продал всю библиотеку, если бы знал, что мне это сойдет с рук. Я раньше был человеком Гутенберга, homo Gutenbergensis. Книги составляли всю мою жизнь. Но что я такого узнал, чего не было в моем сердце? Niente, Signorina, niente.[160]

– Что бы вы сделали с деньгами, если бы могли продать книги?

– Я бы купил новую печку, – сказал он, – для кухни. Я бы нанял хорошего повара. Эти монахини из Галуццо никогда не досаливают воду для макарон. Я бы хотел съесть блюдо потрохов, приготовленных так, как это делала моя мама, с домашним brodo и большим количеством сыра пармезан.

– Вы могли бы это сделать сами, – предложила я, когда мы пересекали внутренний дворик.

Однако вероятность этого была так далека от его опыта, что он даже не понял, о чем я говорю. Но тем не менее я была рада видеть, что аббат все еще привязан к этому миру, пусть даже и тонкой нитью. Я сама любила потроха.

В ту ночь мне снились фиолетовые Библии и курьеры от папы римского. А спустя неделю, когда, возвращаясь вечером домой, я увидела человека в черной сутане, звонившего в мою дверь, я подумала: «Вот оно!» – и уже была готова уйти прочь. Но это не был курьер от папы, это был отец Инграм, пастор Американской церкви. Он получил письмо от моего отца, который не был уверен, живу ли я по-прежнему по этому адресу, так как он ничего обо мне не слышал с тех пор, как переехал в Техас. Он хотел убедиться, что я получила приглашение от сестры Молли на свадьбу, и хотел, чтобы я позвонила или написала. Молли приглашала меня приехать на свадьбу; все начинали обо мне волноваться.

Я поблагодарила отца Инграма и попрощалась с ним, но прежде заручилась его согласием на то, что прочту в его церкви лекцию о реставрационных работах в Чертозе.

Конечно же, я знала о свадьбе. Приглашение лежало у меня на рабочем столе вместе с дюжиной писем от Мэг, Молли и папы. Я все время говорила себе, что слишком занята, чтобы отвечать им, и я действительно была занята. Помимо наставнической работы в Сертозе синьор Джорджо попросил меня – поскольку я знала оба языка, английский и итальянский, и немного о бумажной химии – помочь в подготовке совещания по поводу сортировки бумаги по размерам. Я говорила себе, что напишу, как только закончу с делами – то есть как только продам Аретино. Пока курьер от папы римского не появился на пороге моего дома!

Между тем… я смотрела сквозь одностороннее зеркало. Я могла видеть всех людей, которых любила, я могла видеть, как протекает их жизнь: папа смотрит вниз на Рио-Гранде с холма, из своего нового сада авокадо в городе Миссионе штата Техас; Мэг и Дэн, которые ждут третьего ребенка, ремонтируют старый викторианский дом на озере к северу от Милуоки; Молли занимается продажей недвижимости и питается в немецких ресторанах в Анн-Арборе со своим индийским женихом. Я могла их видеть, но они не могли видеть меня.

Я разложила письма в три стопки на краю стола, который я передвинула так, чтобы, сидя за ним, можно было видеть площадь. Моя собственная жизнь тоже разворачивалась. Дела были такие: запрос от жены Сандро, которая интересовалась, когда я намерена освободить квартиру (она собиралась ее продать), и письма от «Кристи» из Рима и из нового офиса «Сотби» во Флоренции. Мое приключение подходило к концу, и я с таким же нетерпением, как и вся моя семья, хотела увидеть, чем оно закончится.

* * *
– Я провела вечер в Базеле, – объясняла я господину Рейнолдсу, главе офиса «Сотби» на втором этаже Палаццо Каппони.

Это был англичанин, приблизительно моего возраста, с жесткими курчавыми волосами, зачесанными назад, как на портрете Китса, который мама держала на своем столе.

– Я бродила по старому книжному магазину недалеко от станции, в поисках чего-нибудь, что я могла себе позволить. Это моя любимая тема, знаете, молитвенники семнадцатого века. Я далее не заметила, что две книги переплетены вместе, до тех пор, пока не вернулась во Флоренцию. Как вы думаете, она может представлять ценность? (Я хотела получить непредвзятое мнение.)

– Как знать, – сказал он. – Вы не очень четко объяснили все в письме. На самом деле все звучало очень таинственно.

– Простите, я не хотела многое открывать. Посмотрите: вы видите, эта книга с гравюрами и со стихами» была переплетена вместе с молитвенником. Я разъединила их сама.

Когда он открыл книгу в том месте, где была закладка, которую я поместила на титульной странице «Sonetti lussuriosi», он сразу же понял, что это за книга.

– Божественный Аретино, – сказал он, переворачивая первую страницу гравюр, затем вторую. – Черт меня подери!

Я видела, как его лицо покрывалось румянцем по мере того, как он смотрел одну гравюру за другой и читал текст.

Засунь свой палец мне в зад, старина,
Да вгоняй елду понемногу, раз за разом,
Подними мне ногу, хорошенько полавируй,
А теперь долби без всякого стеснения.
Я думаю, что оно приятней на вкус,
Чем жевать чесночный хлеб у камина.
Если тебе не по душе совать попросту, попробуй сзади:
Настоящий мужчина должен быть педрилой.
– Это очень хорошо сделано, вы согласны? – спросила я. – Выражение лица женщины… У нее широко раскрыты глаза, как будто она видит что-то впервые. – Я произносила вслух слова, которые до сих пор говорила только сама себе. – Но автор ее не идеализирует. Она женщина, не ангел.

Он сложил губы бантиком, как будто собирался насвистывать мелодию, но не мог точно вспомнить с чего начать.

– О, мой Бог, – сказал он, четко произнося каждое слово в отдельности. – Это довольно удивительно Вы сказали, что нашли эту книгу в Базеле?

– Да. Я поехала, чтобы обновить свою гостевую визу.

– Тогда это значит, что вы живете в Италии?

– Да. Я работаю в Сертозе.

– Вы одна из добровольцев?

– Не совсем. Я работала на профессора Пануччио, который вернулся в Рим.

– О, действительно? Тогда вы, должно быть, та американка, которая… у которой была любовная связь с реставратором картин – Постильоне – до того, как он уехал из города.

– «Любовная связь», – мне понравилось выражение.

– Я никогда не думала об этом в таком свете, – сказала я. – Но откуда вам об этом известно?

– Флоренция маленький город. Все знают, кто вы такая.

– Вы шутите.

– Нисколько. Вы собираетесь выступить в Американской церкви с лекцией «Сортировка», что-то в этом духе. «Мнение реставратора книг». По всему городу развешаны объявления. Одно висит у нас в окне. Только не говорите, что вы его не видели. Им надо было поместить вашу фотографию на афише, чтобы люди могли узнавать вас в лицо. – Он кивнул в сторону окна. – Плюс, вы принесли эту замечательную книгу. Вы хоть понимаете, что это за книга?

– Для меня это всего лишь книга с вульгарными картинками.

– Я имею в виду, знаете ли вы, кто такой Аретино? «Божественный Аретино», «бич всех принцев» и все такое?

– Я немного слышала об этом, – сказала я. – Джулио Романо выполнил рисунки, Марк-Антонио Раймонди сделал гравюры, Аретино написал стихи, Климент VII жутко рассердился. Но я не совсем понимаю, почему его называли «божественным». (Я держала при себе собственную догадку по этому поводу.)

– Вы все знаете об этом, не так ли? И тем не менее вы разъединили две части книги. Это было неправильно, Вы надеюсь, это понимаете. Это может скостить цену на несколько тысяч фунтов.

– Не говорите так, господин Рейнолдс. Не надо мне указывать, что я должна и чего не должна была делать. – Если я и была раздражена, как была когда-то раздражена на Мартелли, то это потому, что понимала: он скорее всего прав. – Я исходила из лучших побуждений как реставратор. Я вмешалась, чтобы сохранить подлинность книги. Расшитый переплет был окончательно уничтожен. Текстовой блок начинал покрываться плесенью. Тесьма сгнила. Я использовала старые обложки – это все, что я могла сделать. Это оригиналы обложек семнадцатого века. Но если вам не нравится переплет, я отвезу ее в «Кристи» в Рим.

– Лучше пристрелите меня прямо здесь на месте, – сказал он, положа руку на сердце, как будто собирался произнести клятву верности. – Эти ребята в «Кристи» злодеи и сыновья темных сил. Я не имел в виду ставить под сомнение ваши знания и опыт.

– Но вы на самом деле поставили их под сомнение.

– Разве не достаточно того, что я извинился?

Думаю, я слишком близко приняла это к сердцу, – сказала я. – Для меня это очень чувствительная тема. Я всегда буду думать, правильно ли я поступила.

– Вы поступили совершенно правильно – она прекрасна. Но я вынужден задать вам несколько вопросов. Вы обещаете, что не слишком остро будете реагировать на мои вопросы, как настоящая итальянка?

– Это вы слишком остро на все реагируете, – парировала я.

– Не обижайтесь.

– А вы намерены меня обидеть?

– Не то чтобы намерен, – сказал он, – никогда не знаешь наперед. Давайте начнем с происхождения книги. У вас есть чек?

– Да, есть. Он у меня с собой. – Я предъявила чек из магазина Бухандлюнг Карла Шульца, в Базеле.

– Это хорошо. Многие люди не заботятся о том, чтобы иметь чеки.

– Не будет никаких проблем, так? Я имею в виду с вывозом ее из страны?

– А почему должны возникнуть проблемы?

– Ну, вы знаете. Национальное сокровище, Фиолетовая Библия из Сареццано, что-то в этом роде.

– Действительно. Если бы это была картина… тогда было бы сложнее. Это мой raison d'etre,[161] мой хлеб с маслом. А книга… которую вы купили в Швейцарии… Никаких проблем. Мы не будем даже подавать заявку на экспортную лицензию. Мы ничего не скажем. Мог бы возникнуть только один вопрос, можно я скажу откровенно.

– Конечно.

– Вы ведь не пойдете в «Кристи»?

– Я не пойду в Кристи.

– Поклянитесь.

– Клянусь.

– Единственный вопрос… Расскажите мне об этом магазине в Базеле, Бухандлюнг Карла Шульца. Как вы описали, книга была повреждена водой. Переплет уничтожен, текстовой блок начинал покрываться плесенью… – Его плечи поднялись вверх, ладони рук вывернулись наружу – итальянская поза вопроса. – У них протекла крыша? Прорвало трубу? Рейн вышел из берегов?

Книга была в таком плохом состоянии, что потребовалось немедленное вмешательство, но господин Шульц держал ее на полке?

– Кто будет задавать эти вопросы?

– Главный вопрос заключается в том, кто будет отвечать на них?

– Я должна буду делать это?

Он постучал карандашом по столу.

– Возможно, и нет. До тех пор пока кто-нибудь еще не попытается предъявить на книгу законные права.

Я подумала о епископе. И Вольмаро Мартелли. Могущественные враги или старые импотенты? По отдельности, подумала я, они ничего не могут сделать. У Мартелли не было прав на книгу, а епископ был обманут, получив образчик порнографии девятнадцатого века.

– Конечно же, нет, – сказала я.

Выходя из офиса, я посмотрела на плакат в окне. Он был хорошо напечатан, хотя и на дешевой бумаге.

СОРТИРОВКА: МНЕНИЕ РЕСТАВРАТОРА КНИГ
ЛЕКЦИЮ ЧИТАЕТ МАРГО ХАРРИНГТОН,
руководитель реставрационных работ в монастыре Чертоза
20 апреля 1967
20:00
Общий зал
Церковь Св. Джеймса
Виа Б. Ручеллаи, 9
– Смешно, – обратилась я к господину Рейнолдсу. – Я раньше никогда не была кем-то.

– Ну, – сказал он, – а теперь вы кто-то.


Его звали Тони, хотя он не был итальянцем, и мы скоро стали друзьями, несмотря на некоторые трудности вначале. Было несколько причин, почему Аретино нельзя было включить в весенние торги «Сотби», где выставлялись ранние печатные книги. Прошел срок для включения лота в каталог; господин Хармондсворс, глава книжного отдела, не хотел давать оценку, не видя книги; она не была частью важной коллекции, и, наконец, дата – 1525 год – не была достаточно ранней для такого разряда книг. Но я делала свою работу в справочной библиотеке «Сотби», и я хотела, чтобы книга попала на эти торги по той же причине, по которой жокей хотел скакать на своей лошади скорее на соревнованиях Дерби в Кентукки, нежели по загородным дорогам. Именно там были деньги. И как я обнаружила еще раньше, на «Сотби» действовало одно магическое слово. Это слово было «Кристи». Как волшебное заклинание Али-Бабы «Сезам, откройся», это слово не могло не пробить трещину на твердом каменном лице очевидно непроходимой горы. Тони телеграфировал в Лондон, Лондон телеграфировал в ответ и так далее.

– Почему ты просто не позвонил им? – спросила я.

– Мы делаем это таким образом, – сказал он, – потому что таким образом это делается.


Тони помог мне подготовить описание для каталога, сам сфотографировал книгу (он не хотел, чтобы кто-то из сотрудников в штате прознал что-нибудь) при помощи первоклассного фотоаппарата «Хазельблад», которым иногда делал фотографии ювелирных изделий, и, что более важно, он принял мою сторону в различных мнениях об оценке книги, хотя и считал, что я не права. Господин Хармондсворс предлагал оценить ее в восемь тысяч фунтов, чуть больше двадцати пяти тысяч долларов. Впервые после того, как Мартелли предложил за нее пять тысяч долларов, мне удалось повысить ее стоимость.

Тони был в восторге, но я была разочарована. Я просматривала старые копии «Книжной Коллекции» в справочной библиотеке «Сотби», изучала каталоги аукционов, сравнивая оценки в каталогах и реальные цены, которые были заплачены. Библиотека Хатон в Гарварде недавно приобрела первое печатное издание «О граде Божием» Блаженного Августина приблизительно за эту сумму; Ханс Краус – человек, который пытался купить Фиолетовую Библию из Сареццано, – заплатил восемь тысяч фунтов за длинную поэму о христианском годе, написанную каким-то Людовико Лазарелли, и десять тысяч за экземпляр с изъяном чего-то, что называлось «Grete Herbal», напечатанный в 1526 году, всего лишь год спустя после Аретино. Это были дорогие вещи, но существовали книги и другого класса (абсолютно другого класса), и именно они-то пробудили мое воображение. Краус, например, отдал шестьдесят пять тысяч фунтов на прошлогодних торгах за «Откровение Иоанна Богослова», а доктор Розенбах заплатил почти столько же за «Книгу псалмов» в 1947 году. Именно эта история питала мои фантазии и убедила меня держаться оценки в двадцать тысяч фунтов, чуть меньше шестидесяти тысяч долларов.

Доктор Розенбах собрал группу богатых спонсоров, которые хотели подарить книгу библиотеке Бейнеке в Йеле. Он был уполномочен торговаться до девяноста тысяч долларов. Но был также и другой дилер, господин Рандал, представлявший Дж. К. Лилли, чья коллекция со временем перешла университету Индианы.

Рандал предложил цену в девяносто одну тысячу. Розенбах думал, что уже завладелкнигой, предложив девяносто две; но в самый кульминационный момент Сонни Уитни из «Вандербилт Уитниз», сам человек из Йеля, вступил в торги и поднял цену до ста пятидесяти тысяч, прежде чем позволить Розенбаху заполучить книгу за сто пятьдесят одну тысячу. Розенбах подарил книгу Йелю, назвав ее «величайшей, самой чертовской, самой важной книгой в мире», но Йель отказался возместить разницу в шестьдесят одну тысячу долларов, и затем изначальный консорциум развалился. Брат Розенбаха угрожал подать на Йель в суд…

– Теперь скажи мне правду, Тони, – сказала я, – Ты бы заплатил больше за «Sonetti kissuriosi», чем за «Книгу псалмов»?

– «Книга псалмов» была первой книгой, напечатанной в Америке.

– Хорошо, но на какую из них ты бы смотрел с большим удовольствием? Кроме того, «Книги псалмов» сохранились одиннадцать экземпляров. А Аретино только один. Я хочу оценить его в двадцать тысяч фунтов и иметь резерв в пятнадцать тысяч.

– Ты не можешь сделать этого, Марго. Они не поставят в каталог оценку в двадцать тысяч.

– Послушай, когда люди видят оценку в восемь тысяч, это говорит им о том, чего они должны ожидать. Если поставить двадцать тысяч, они будут ожидать уже другого. Ты сам говорил мне это: «Для американского рынка не бывает слишком больших цен». Правильно?

– Да, но я говорил о картинах. Они никогда не согласятся на такую оценку.

– Картины, картины… Кто не согласится?

– Господин Хармондсворс.

– Тони, ты видел книгу. Ты знаешь, какой силой она обладает. Она проникает глубоко в самое нутро. Кто-нибудь действительно захочет ее иметь. Многие захотят иметь ее. «Кристи» захотят. Поверь мне.

Я думала, что это будет последний раз, когда мне придется воспользоваться магическим словом «Кристи», но оно сработало так же, как и в первый раз.

– Звони, – сказала я, – Я заплачу за звонок.

Он поднял трубку, поговорил с оператором, и затем, пока она дозванивалась, предупредил меня:

– Ты должна запомнить, что, если торги не достигнут суммы резерва, тебе придется выплатить пять процентов штрафа. Ты готова заплатить пять процентов от пятнадцати тысяч? – Он сосчитал в уме: – Семьсот пятьдесят фунтов.

– Сколько это в долларах?

– Чуть больше двух тысяч.

– А в лирах?

Он произвел в уме несколько подсчетов:

– Три миллиона триста шестьдесят тысяч.

– Легко, – сказала я. – Я зарабатываю почти столько же… за шесть месяцев.

– Это твоя жемчужина за бешенные деньги, – улыбнулся он.

– Да, только я продаю, а не покупаю.


Тони пришел на мою лекцию в Американской церкви, и после банкета, который последовал за лекцией и проходил в подвале церкви, мы пошли вниз к реке и затем вниз по течению в сторону Касине. Арно еще в ноябре выдолбил в берегах большие выбоины, и хотя берега были укреплены, уличные фонари пока не заменили. Было очень темно, и приходилось быть острожными, чтобы не столкнуться с другими гуляющими парами.

Однако гуляющие пары беспокоили меня значительно меньше, чем курьеры от папы римского. Не на самом деле, не в буквальном, но от истории о Библии из Сареццано мне было немного не по себе. Я всегда с трудом могла представить, что кто-то действительно обращал внимание на такие вещи, но, очевидно, кто-то все же наблюдал. Конечно же, я не совсем вступила за черту криминала, я просто перераспределяла некую частную собственность в соответствии со своими понятиями о том, как она должна быть распределена. Тем не менее, если газеты распустят слух об Аретино… Будет «Сотби» защищать мою анонимность? Защитит ли меня чек из Бухандлюнг Карла Шульца? Вспомнит ли меня господин Шульц? Вспомнит ли он «Pilgrim's Progress»? Какой-то doggy! Вспомнит ли он, что я в действительности не покупала молитвенник? Сможет ли он предъявить свою копию чека (которая не совпадет с моим чеком)?

Меня подмывало сознаться во всем Тони, но я не хотела подводить его как профессионала. Не то чтобы у меня были какие-либо иллюзии касательно высоких этических стандартов аукционного бизнеса. «Сотби», как-никак, международная корпорация, которая нанимает людей, чтобы те читали некрологи и посылали письма соболезнования страдающим от горя наследникам, предлагая свою помощь в избавлении от имущества умерших. Но я не хотела просить его откровенно лгать. Это была моя ложь – секрет в секрете.

– Допустим, у тебя есть двадцать работ Пикассо, – говорил Тони, когда мы приближались к огням моста Кеннеди (мы гуляли уже почти час). – Идентичные. Каждая из которых стоит две тысячи фунтов. Ты помещаешь одну из них на обложку каталога, и твой человек поднимает цену до восьми тысяч. – Тони нагнулся и поднял пару палок. – Затем через неделю ты выставляешь другую работу и говоришь, что одну уже купили на прошлой неделе за восемь тысяч. Скажем, ты получишь по пять, шесть, семь за все остальные. Люди думают, что они заполучили их по хорошей цене. А ты получаешь в два раза больше их истинной стоимости.

– Все это звучит отвратительно. Что ты имеешь с этого?

– Прежде всего, красоту. – Он побарабанил палками одна о другую. – На свете так много красивых вещей, что перехватывает дыхание. «Сотби» как мост через реку; вещи плывут через аукционные залы: сиенская инкрустация, китайский фарфор, иллюстрированные рукописи, старые мастера, греческие вазы, этрусская бронза, японские нэцкэ, английская керамика. Река никогда не прекращает своего течения. В день проходят три-четыре серии торгов, а на следующий день новые торги. Я сам вошел в эту реку. Моя квартира стала похожа на музей. У меня было больше двух тысяч книг. У меня была коллекция этрусской бронзы. Я не мог остановиться.

– Но ты же остановился?

– У меня закончились деньги, мое наследство.

– Ты истратил свое наследство?

– Почти. А затем Питер Уилсон спросил меня, не хочу ли попробовать открыть офис во Флоренции. Это было как сон. Я понял, что устал от постоянного желания иметь вещи. Некоторым людям так и не удается справиться с этим, особенно богатым. Два года назад мне пришлось сортировать драгоценности леди Бостон из Сомерсетшира. Женщина была на смертном одре. У нее текли слюни. Она едва могла говорить. Она хотела, чтобы я разделил драгоценности на три равные части для ее трех дочерей. Но была пара бриллиантовых сережек, с которыми она не могла расстаться, и еще изумрудное ожерелье и так далее. Очень скоро у нас было четыре кучки: по одной для каждой из дочерей и одна, которую она собиралась забрать с собой. Невероятно. А недавно француз, живущий на государственную пенсию в Пистойе… Ему не хватает на еду, но у него есть два Сезанна в кладовке, завернутые в одеяло. Ему подарила их дочь Сезанна – они были любовниками. Он боится, что кто-нибудь украдет их. Он не хотел, чтобы я даже взглянул на них. – Его передернуло. – Вещи стали очень неудобными. Если мне нужна была книга, приходилось идти в библиотеку, так как я никогда не мог найти свой экземпляр. Так что какой в этом смысл?

– Ты мог привести свои книги в порядок.

– Я так и делал. Каждый год я их организовывал по новой системе. Но все равно ничего не мог найти. У меня просто не хватало места для всего. Я не мог устроить дома вечеринку – боялся, что кто-нибудь опрокинет стаффордшира или одну из коров Гёсса.

– Что произошло с ними, твоими вещами?

– Я продал книги и керамику.

– Ты потерял много денег?

– Нет, я получил хорошую прибыль, действительно хорошую, и у меня все еще осталась бронза, которая хранится в подвалах банка Англии. Это мне на старость. Сейчас не чувствуют романтики античных вещей. Пока. Через двадцать, тридцать лет… Ну, никогда нельзя знать это точно, конечно же, но я думаю, что они будут стоить целое состояние. Если бы я был консультантом по инвестициям, а ты – моей клиенткой, я бы определенно рекомендовал тебе этрусскую бронзу.

– Спасибо за подсказку, – я могла теперь видеть его лицо под огнями на мосту. Я видела, что он был доволен собой. – Итак, ты устал от вещей. И что потом?

– Я не устал от вещей, я устал от владениями ими или от переживания за них. Я бы лучше встал посреди реки – по пояс в воде – и пустил бы их плавать вокруг себя. Мне нравится чувствовать течение. Оно сильное. Но я не пытаюсь больше остановить его; я не пытаюсь ухватиться за вещи, если они проплывают мимо. Пускай они омывают берега музеев и библиотек.

– Я бы хотела оставить Аретино себе, – призналась я. – Не хочу отпускать его.

– Я сделал несколько дополнительных снимков, – сказал он, – для тебя. Sub rosa, тайком, конечно же. Собирался удивить тебя.

– Спасибо.

Мы стояли на мосту и смотрели вниз на Арно. Я постаралась соединить ее с рекой вещей, проплывающей через «Сотби».

– Может быть сыграем в Пустяки? – Тони протянул палки. – Выбирай одну.

– Разве для этого не надо сосновых шишек?

– Палки, – сказал он. – Вини-Пух начинали играть сосновыми шишками, но их слишком трудно отличить друг от друга.

– Как мы будем различать палки? Они не очень отличаются.

– У одной из них есть утолщение на конце.

– Я возьму эту.

Мы бросили свои палки в реку, перешли на другую сторону моста и посмотрели вниз через перила.

– Но есть и еще одна вещь. Все мое существо связано в один узел с этой книгой. Это мой секрет. Это придает мне чувство некой избранности. Как будто я шпион или тайный агент. Кто-то, выполняющий задание особой секретности. Я не хочу терять это чувство. Я не знаю, кем я буду без него. Я могу все себе сообразить ровно до начала торгов. Я могу представить, как ударит молоток. И все.

– Каждый что-то представляет собой, – сказал он в присущей ему шутливой манере. – Ты по-прежнему будешь тем, кто ты есть. И если она не достигнет суммы резерва, кроме всего прочего, ты еще будешь в долгах.

– Они посадят меня в долговую тюрьму?

– Нет, но они не разрешат тебе забрать книгу, пока ты не выплатишь долг.

– Понятно.

– Что ты будешь делать, когда все закончится?

– Моя сестра выходит замуж в августе и хочет, чтобы я была на свадьбе. Она выходит за сикха. Его родители приезжают из Бомбея, мы с сестрами должны будем надеть специальные пенджабские платья.

– Звучит забавно.

– Свадебное торжество будет проходить на упаковочном складе – мой отец выращивает авокадо. В Техасе.

Когда обе палки появились внизу, торчащие из воды одна рядом с другой, я не могла различить их. Мы смотрели, как они уплывают в темноту, в сторону Пизы и Средиземного моря.

– Тебе нравится то, чем ты занимаешься? – спросила я, возвращая разговор к сегодняшнему дню. – Это то, что бы ты хотел делать? Ты сказал, что одна из вещей, которые ты получаешь от работы, это красота. Что второе?

– Люди, – сказал он, – мне нравится напряженность. Люди проявляют свою истинную сущность, когда ситуация доходит до критической точки. Они стараются не делать этого, но это невозможно. Ты можешь наблюдать их такими, какие они есть на самом деле.

– Ты говоришь, как синьор Фокачи: «Надо видеть вещи такими, каковы они есть в реальности, назвать их своими именами, показывать путнику дорогу».

Он засмеялся.

– Но с какими людьми тебе приходится иметь дело? – я подумала о леди Бостон, не желающей расстаться со своими драгоценностями даже на смертном одре. И о голодающем французе из Пистойи с двумя Сезаннами в кладовке, завернутыми в одеяло.

Мост остался позади нас, и мы приближались к автобусной остановке на площади Кеннеди.

– С такими людьми, как ты, – сказал он.

Он положил мне руки на плечи и посмотрел в глаза. Я думаю, он пытался собраться с духом, чтобы пригласить меня зайти к нему на квартиру. Все, что ему было нужно, это ободряющее слово, но я не произносила его, меня задело его замечание.

– Такие же люди, как я? Ты о чем говоришь? Ты думаешь, что можешь видеть меня, такой, какая я есть на самом деле, только потому, что я хочу получить лучшую цену за очень ценную часть имущества?

– У меня глаз наметанный, – сказал он. – Тебе надо бы стать аукционистом. Ты не хочешь уступать в цене.

Я знала, что намеренно неверно истолковала его замечание, но было уже поздно истолковывать его иначе.

– Что ты видишь? – спросила я. – Нет, подожди. Дай мне угадать: чудовище, движущееся в темноте, вора, робкого и испуганного, но движимого жаждой наживы и жадностью… желанием поиграть в Бога. Я угадала?

– Что я вижу? – сказал он. – Я вижу тебя Артемидой, минойской дамой с дикими крыльями.

– Холодной рыбой, да?

– Не совсем. Но очень опасной, ревностно относящейся к своей чести, госпожой собственной судьбы.

Автобус пересек мост и подъехал к остановке. Я поднялась в него, показала водителю проездной и в последний раз взглянула на Тони, который стоял на остановке, пока мы не скрылись из виду. Я теперь пожалела, что не произнесла ободряющего слова. Было бы забавно выяснить наши разногласия в постели. В самом деле, Артемида.

* * *
Тони забрал «Sonetti» в Англию в середине мая. Он должен был поехать в Лондон, чтобы оценить поместье Демидофф в Пратолино. Поместье, принадлежавшее югославскому принцу Павлу, было первыми крупными торгами для нового итальянского офиса «Сотби». Составление каталога заняло более четырех месяцев. Его составители не знали, как оценить итальянскую мебель эпохи Ренессанса – credenzas, и кассоне, и гобелены, которые не пользовались спросом на рынке уже несколько лет, но теперь их популярность возвращалась. И Тони, которому предстояло самому вести торги на итальянском, нервничал по понятной причине.

Мне было жаль, что он уехал, но я и сама была очень занята. Собрания по сортировке, первоначально планировавшиеся как неформальные встречи приезжих экспертов, превратились в Международный конгресс по реставрационным работам. Нужно было составить формальную повестку дня, напечатать программки, заказать места для проживания, расписать время занятости аудиторий, найти переводчиков для двух русских, которые не говорили ни по-итальянски, ни по-английски, и для француза, который знал языки, но не желал говорить на них.

Я не планировала ехать в Англию на торги. В этом не было необходимости, наоборот, были свои причины на то, чтобы не ехать: это обошлось бы дорого, я не хотела быть связанной с книгой публично и синьор Джорджо нервничал по поводу конгресса – первого мероприятия, которое он организовывал сам после наводнения. Он боялся допустить оплошность.

Но все приготовления были закончены (кроме какого-то специального оборудования, заказанного русскими для демонстрации способа уничтожать споры плесени путем воздействия на нее ультразвуком), и в последний момент я позвонила Тони к его сестре в Хампстед и сказала, что приезжаю. Он, казалось, совсем даже не удивился.

Двадцать девятого мая, накануне торгов, я прилетела из Пизы в Лондон и на метро добралась до площади Рассел. Тони забронировал для меня номер с завтраком в отеле на улице Монтагю, в полуквартале от Британского музея. Я раньше никогда не была в Лондоне. Все, что я знала о городе, я слышала от мамы, которая любила рассказывать о нем, хотя тоже там никогда не была. Но я без всякого труда нашла дорогу от площади Рассела до офиса «Сотби» на улице Нью-Бонд.

Все книги, которые должны были продаваться на следующий день, были выставлены на полках в аукционном зале на втором этаже над широкой лестницей. Я купила каталог и листала его, пока не дошла до Аретино:

Аретино (Пьетро) «I sonetti lussuriosi», латинский шрифт, 8vo, Рим, ф. Биндоди и М. Пазини, 1525, недавно отреставрированный, вместе с «Le preghiere cristiane preparate da Santa Giidiana d'Arezzo», 8vo, Венеция, 1644.

Оба тома, которые переплетены вместе в XVII веке, недавно были отреставрированы. Том Аретино представляет собой уникальное издание 1525 года, содержащее 16 эротических гравюр, выполненных Маркантонио Раймонди по рисункам Джулио Романо, – пять прекрасных оттисков с полями, три из которых расположены в верхних углах. Каждый приблизительно 5*/4 х 7 дюймов, 12,6 16,8 см.


Около половины лотов были из частной коллекции Лорда Крейтона, который был сам реставратором-любителем, хотя его опыт в декоративном переплете нельзя назвать полностью удачным. Дизайну не хватало чувства пропорции, надписи были неровными. Одна красивая альдина была отделана крайне небрежно, хотя это и приукрасили в каталоге.

Некоторые из наиболее ценных вещей – включая книгу о шахматах «The Game and Plays of the Chesse» Кекстона, первый фолиант Шекспира и Аретино – расположились в специальной витрине. Меня несколько удивило, что Аретино был открыт на странице с изображением куннилингуса. Эта гравюра так же четко отпечаталась в моем воображении, как она сама была когда-то оттиснута с печатной доски, но тем не менее я испытала шок, увидев ее. Соединяя фактические линии на странице с линиями в моем воображении, я подумала, охваченная острым приливом желания, о лысой голове Сандро между моими ногами.

Я встретилась с Тони около четырех часов дня, мы выпили по чашке чая в комнате для отдыха персонала и просмотрели стопку газетных вырезок о книге в разделе «новости». В «Литературном Приложении к "Таймс"» была длинная статья об истории книги, где говорилось, что она была внесена в секретный каталог Ватиканской библиотеки, но пропала из виду с 1527 года, через два года после опубликования, и что кто-то проверял закрытые шкафы Британского музея, но ничего не выяснил. Ходили слухи, будто один экземпляр был изъят из Национальной библиотеки в Дрездене в конце восемнадцатого века и уничтожен. Делались предположения, что книга могла быть продана частному коллекционеру, и в таком случае это, возможно, как раз тот экземпляр, который всплыл в Швейцарии. Ничего не говорилось о недавней истории книги, однако Тони рассказал мне, что в «Сотби» появился человек из Итальянского посольства с какой-то официальной бумагой, но господин Хармондсворс удовлетворил его любопытство, сообщив, что данная книга приобретена в Швейцарии, а не в Италии. Как я позже узнала, большую часть той статьи написал сам Тони.

В тот вечер Тони пригласил меня на ужин в «Симпсон», и потом мы прошлись от Стренда назад к «Сотби» и наблюдали, как рабочие сражались с какой-то огромной картиной, пытаясь втащить ее, для чего им даже пришлось выдолбить в стене специальный проем. Они пробовали с помощью лебедок протащить картину через проем, но она не проходила из-за упаковочной тары, и они обсуждали, что делать. Я слишком устала, чтобы дожидаться конца, но, должно быть, они как-то решили проблему, потому что на следующее утро, когда я приехала, картина – «Поклонение Марии» Тинторетто – висела в главной галерее.

Первый день торгов прошел быстро. Аукционный зал – тот же зал, где были выставлены книги, был небольшой, с высоким потолком галереей на втором этаже над лестницей. Люди входили, бродили вокруг, уходили, обычная суета, сопровождающая такого рода публичные мероприятия: мужчины курили сигары, сплетничали, беседовали на узкопрофессиональные темы на нескольких языках.

Тони показал основных дилеров, людей в черных помятых костюмах, братство, внутренний круг. Некоторые имена я слышала в Ньюберри, остальные казались знакомыми по просмотру «Книжной коллекции» и аукционных каталогов «Сотби», так что было интересно совмещать имена и лица. Доктор Вассерштейн, человек купивший рукопись «Кентерберийских рассказов» еще в 1928 году, казался очень старым и уставшим, но Ганс П. Краус, который собирался купить Фиолетовую Библию из Сареццанов 1953-м году и который заплатил шестьдесят пять тысяч фунтов за «Откровение Иоанна Богослова» почти год назад в этой самой комнате, в свои шестьдесят выглядел энергичным. Братьев Мэгг представлял господин Скотт, а Бернарда Кварича – господин Джозеф Мортон, и так далее. Всего их было около дюжины. Как отреагируют эти старики на предложение? В Ньюберри я видела фильм об аукционе в «Сотби» – Доктор Дж. Д. Хансон торговался за Золотую Коллекцию (которую Ньюберри приобрела). Насколько я могла судить, ничего не изменилось. Главные дилеры были все в таких же помятых костюмах и занимали все те же зарезервированные места за большим столом в форме подковы который назывался «загон» и находился прямо перед кафедрой. Остальные из нас – возможно, около ста человек – устроились на раскладных стульях в конце зала, сразу же за последним рядом, лично я – около одного из выходов, на случай если станет плохо с желудком, хотя и приняла дозу каопектата. Дилеры, конечно же, купят многое для собственных торгов. Но на большие предметы они выстроят в очередь богатых клиентов – главные библиотеки, а также частых лиц, желающих стать серьезными коллекционерами.

Когда торги начались, я стала искать модель, следы невидимой руки, управляющей ставками, и рада была увидеть, что редко когда лоты не превышали оценочную стоимость в несколько раз, иногда даже больше. Но я с интересом отметила, что большинство важных лотов, включая Кекстона и фолиант Шекспира, уходили к трем аутсайдерам – трем мужчинам, сидящим на складных стульях в противоположной стороне комнаты, которым, казалось, было все равно, сколько заплатить. Эти люди не сидели один за другим, но они и не торговались друг против друга, и аудитория начала выражать свое недовольство тихим ворчанием. Дилеры ворчали более открыто, поворачиваясь на стульях, чтобы посмотреть, откуда исходят ставки. Доктор Вассерштейн черкнул записку и передал ее через служителя господину Хармондсворсу, тот взглянул на нее, но (насколько я могла понять; не предпринял, ничего.

К тому времени удар молотка возвестил о продаже последнего лота на сегодняшний день. Тони, который все время входил и выходил, выяснил, что три аутсайдера были американцами и кто-то признал в старшем из этого трио члена департамента по инвестициям в искусство банка «Чейз Манхэттен». У «Чейз Манхэттен» была своя корпоративная коллекция предметов искусства. По всей вероятности, они решили также создать коллекцию ранних печатных изданий. В число тех, кого они обошли на торгах, входили – с удручающей регулярностью – господин Скотт, господин Мортон и, конечно же, доктор Вассерштейн и Ганс Краус.

Тони хотел, чтобы я поужинала с ним в Хамстеде, но я слишком была поглощена мыслями о том, что произойдет дальше. Как спортивный болельщик накануне ответственной игры, я перебирала в уме все подробности в поисках ключа, в поисках определенности там, где ее не было. Что если, думала я, дилеры слишком обескуражены и подавлены, чтобы противостоять трио из «Чейз Манхэттена»? Что если служитель поставит Аретино посреди комнаты, господин Хармондсворс начнет торги – и никто не станет поднимать цену? Я была не сильно голодна, но заглянула в заведение на площади Рассел, которое рекламировало настоящие американские гамбургеры. Однако когда я увидела, как продавец бросил котлету рубленого мяса в кастрюлю с кипящей водой, я поняла, что совсем не голодна.

* * *
Ровно в одиннадцать часов на следующий день господин Хармондсворс взошел на кафедру и отбил молотком три ритуальных удара, чтобы успокоить толпу.

Первые три лота прошли очень быстро, и господин Хармондсворс стремительно продвигался вперед, часто продавая два лота за первое издание книги о путешествии Марко Поло и «De consuetudenis» ушли к братьям Мэгг за восемнадцать тысяч фунтов. «Открытия Святой Биргитты» к Кваричу за ошеломительную цену в тридцать две тысячи. «Что такого особенного она могла открыть?» – недоумевала я. Что бы это ни было, мои опасения насчет дилеров оказались безосновательными, мои сомнения – мелочными. Эти люди в помятых костюмах демонстрировали решимость не допустить, чтобы все хорошие лоты ушли к аутсайдерам. Трио из «Чейз Манхэттена» продолжало доминировать на торгах, но им приходилось щедро оплачивать свое превосходство. Время от времени то один, то другой дилер – то Вассерштейн, то Краус, то Скотт, то Мортон, намеренно поднимал ставки в семь-восемь раз выше оценочной стоимости.

Мои чувства смешались. Меня не волновал беспечный стиль американцев, но не хотела бы я встретиться с ними где-нибудь в другом месте. (Я думала о трио из «Чейз Манхэттена» как об «американцах», хотя и Вассерштейн был из Филадельфии, и Краус – из Нью-Йорка).

Вместо того чтобы оценивать стоимость Аретино, я обнаружила теперь, что пытаюсь оценивать финансовые возможности различных покупателей. «Чейз Манхэттен» уже выложили много денег. Означало ли это, что они торговались без всякого ограничения или что они стремительно приближались к своему лимиту? С другой стороны, Краус, Вассерштейн и другие дилеры пришли готовыми потратить много денег, которые потратить еще не успели. Означает ли это, что они захотят предложить больше за последние лоты? Они не казались мне людьми, которые будут унесены волнами страсти, как романтические любовники. С другой стороны, я чувствовала, что во всем этом присутствует огромное эго, эго, которое наполняло комнату электричеством или, возможно, флогистоном.

Лот 241 был выставлен около половины второго. Я не завтракала, и в желудке у меня так сильно урчало, что я всерьез подумывала над тем, чтобы покинуть комнату. Тони, который исчез на четверть часа, вернулся на свое место, когда господин Хармондсворс поднял ставку до пяти тысяч фунтов.

– Расслабься, – прошептал он. – Теперь ты уже ничего не можешь сделать. Che sara, sara…[162] – Он начал напевать, очень-очень тихо, мелодию этой ужасной песни.

Конечно же, он был прав. Но я чувствовала другое. У меня было ощущение, что усилием собственной воли, я могу буквально заставить их поднять цену, если буду сосредоточенна. (Я всегда думала, что «Cubs» не могли проиграть, если я внимательно слежу за игрой. Затем я отвлекалась на что-нибудь другое и забывала об игре. Но сегодня этого не случится.)

Ставок не было. Прошло пятнадцать секунд. Пятнадцать секунд много для аукциона. Немало лотов были сняты и за меньшее время.

Первая ставка поступила от младшего члена из трио «Чейз Манхэттена». Ему ответил господин Скотт от имени братьев Мэгг, который кивнул очень определенно. Несколько ставок пришло с задних рядов, где появились новые лица. В целом, по-моему, было около дюжины торговавшихся, хотя было трудно сказать наверняка, кто торговался: поднятая рука здесь, кивок там, удар карандашом, поднятый вверх каталог.

Господин Хармондсворс озирал комнату, словно контролер воздушных авиалиний, который должен следить за дюжиной самолетов одновременно. У него теперь не было времени разговаривать с дилерами, сидящими впереди. Он смотрел в оба глаза и слушал в оба уха, хотя, думаю, он, должно быть, и пропускал ставки – то здесь, то там. Например, женщина сзади меня держала каталог над моим ухом и хлопала им в воздухе, как будто хотела выкрикнуть, но она знала, что не может этого сделать.

Предложение цен, немного замедлившееся на оценочной стоимости (как машина перед опасным поворотом), теперь снова продвигалось вперед ровно по нарастающей в тысячу фунтов. Господин Скотт, представлявший братьев Мэгг, который накануне уступил уже много лотов, уверенным кивком головы повышал ставки; доктор Вассерштейн медленно поднимал руку; Краус выставлял в сторону господина Хармондсворса пальцы и издавал ими легкий щелкающий звук, точно выстреливал из пистолета; старший из трио «Чейз Манхэттен», возглавлявший торг, изображал рукой что-то наподобие дружеского жеста, как будто махал кому-то на скамейке.

Предложения поднимались вверх по длинной ровной спирали, пока цена не достигла тридцати пяти тысяч, на одну тысячу меньше той, которую «Чейз Манхэттен» заплатил за Кекстона в предыдущий день, – еще один психологический барьер, поскольку это была до сих пор самая высокая цена. К этому времени осталось всего полдюжины дилеров, принимавших участие в торгах – «Чейз Манхэттен», Краус, Вассерштейн, дилер в задней комнате, дилер на телефоне и господин Скотт для братьев Мэгг. Господин Скотт перескочил барьер – поднял цену сразу на две тысячи фунтов. Женщина, сидящая за мной, которой наконец-то удалось привлечь внимание господина Хармондсворса размахиванием каталогом, присоединилась к кругу на тридцати семи тысячах, в то время как другие выпадали. Те самые две тысячи фунтов были последним, прощальным выстрелом господина Скотта. Дилер, передававший телефонные ставки, дал понять, что покупатель на другом конце провода устал; дилер в задней комнате ушел.

Итак, остались «Чейз Манхэттен», Вассерштейн, Краус и женщина за моей спиной.

Повышение ставок шло быстро (так как каждый участник торгов старался обойти других волнами) от тридцати семи тысяч к сорока, затем медленно набирало обороты до пятидесяти. Вассерштейн, который был в нерешительности, выпал на пятидесяти пяти тысячах. Я сделала быстрые подсчеты: по текущему курсу обмена эта была почти та же сумма, какую он заплатил за рукопись «Кентерберийских рассказов».

Тони дотронулся до моей руки, и я осознала, что дрожу. Чувство, которое все это время было со мной, – как будто я на секретном задании или будто я спецагент – еще никогда не достигало такой силы. Я была там, физически присутствовала в комнате, но меня никто не мог видеть. Я была богоподобным (или богинеподобным) присутствием за сценой. Мужчины в помятых костюмах рисковали состояниями из-за маленькой книжке с картинками, которую я сама бережно и с любовью отреставрировала и принесла в этот храм как священный дар. Я вспомнила вопрос мадре бадессы: «Что за явление человек?» – и ее же ответ: «Небольшая картинная галерея». Я затаила дыхание, когда мы приблизились к шестидесяти пяти тысячам. Сумма, которую Краус заплатил на торгах в прошлом году за «Откровение Иоанна Богослова», самая большая цена, какую когда-либо платили на книжном аукционе. Хватит ли ему средств заплатить столько же за Аретино? Торговался ли он от лица клиента с неограниченными средствами?

Повышение ставок замедлилось, приблизившись к вершине, длинный товарный поезд забирался на крутой подъем. «Чейз Манхэттен» и Краус выжидали. Старший от «Чейз Манхэттен» уже больше не улыбался, когда махал рукой, и я видела, как он обменивался взглядами со своими двумя партнерами. Краус тоже казался неуверенным. Он пытался смотреть на женщину, сидящую за мной, но было ощущение, что он смотрит, пристально смотрит на меня, как будто я была той, кто вел торг против него. Он злился, сражаясь не с одним оппонентом, а с двумя, оба из которых были аутсайдерами и играли не по правилам. Я уверена, что он чувствовал бы себя более комфортно, если бы торговался против доктора Вассерштейна, но тот сидел, опустив голову, слушая, как господин Хармондсворс выкрикивает ставки.

Я повернулась на стуле, чтобы посмотреть на женщину сзади. На вид ей было лет пятьдесят, одета в простую белую блузку и твидовую юбку, и выглядела тоже слегка обеспокоенной. Она держала каталог открытым, зажав его между животом и большой сумкой, содержимое которой выкладывала себе на колени. Она расставила ноги, чтобы пошире растянуть юбку, но и так для всего не хватало места. Компактная пудра, авторучка, жестяная коробочка с ментоловыми конфетами, банкноты, какие-то бумажки, письма… Авторучка соскользнула на пол, и когда она нагнулась за ней, то уронила пудру и несколько банкнот. Тони опустился на колени, помогая ей все собрать.

Краус назвал ставку шестьдесят две тысячи, издав при этом еще один непроизвольный звук. Господин Хармондсворс ждал почти пятнадцать секунд, чтобы «Чейз Манхэттен» перекрыли ставку, что они и сделали. Женщина за мной подняла в воздух каталог, сама при этом не поднимая лица. И наступила очередная долгая пауза. Что-то мистическое было в этих паузах переоценки ценностей, которые становились все более длинными по мере того, как ставки ползли выше и выше.

У меня шестьдесят четыре тысячи фунтов, – сказал господин Хармондсворс, – Вы будете повышать ставку? (Это было обращено к Краусу.)

Американцы вмешались, повысив ставку вне очереди, – шестьдесят пять тысяч.

Краус швырнул на пол свой каталог в приступе отвращения и вылетел из комнаты. Я взглянула на женщину позади себя. Она собрала все бумажки в кучку и методично перебирала их одну за другой.

Господин Хармондсворс обратил свой взгляд в нашу сторону. Я ждала, когда женщина поднимет свой каталог. Я больше не оборачивалась к ней, но могла отчетливо слышать, как она разворачивала бумажки просматривая их, так же, как делаю я, разбираясь в своей сумке, и затем ногтями сгибала их пополам.

Казалось, что голос господина Хармондсворса исходит откуда-то издалека, но я могла ощущать его взгляд на себе, как глаз Саурона, ищущего бедного Фродо, носителя кольца, когда он взбирался на гору в последней книге «Властелина колец».

– Это все? – спрашивал господин Хармондсворс. – Больше ставок нет? Последнее предупреждение.

Еще раз он внимательно осмотрел комнату и затем послал пристальный взгляд в нашу сторону. Я думаю, ему не хотелось отдавать книгу в руки «Чейз Манхэттена». Я слышала, как женщина возилась с бумажками. Что-то еще упало на пол, и снова Тони встал на колени, чтобы поднять это.

– Я продаю книгу за шестьдесят пять тысяч фунтов, – произнес господин Хармондсворс, глядя прямо на меня.

Как только он поднял молоток, я вскинула руку, слегка похлопывая своим каталогом.

– У меня шестьдесят шесть тысяч фунтов, – сказал он, поворачиваясь к «Чейз Манхэттен».

Никто не зааплодировал, но комната оживилась от шепотам: ставка была рекордная; торги вступили на нетронутую территорию. И я тоже. Я чувствовала себя, как будто вышла из пещеры Плато на ослепительный свет реальности. Сначала я не могла ничего видеть, но потом начала различать мелкие детали. Я, например, заметила, что доктор порезался, когда брился; что у господина Хармондсворса на шее маленькая родинка, прямо над воротником; что рубашка на младшем члене трио «Чейз Манхэттен» была ему на размер мала; что трое из полудюжины женщин в комнате, не считая женщины позади меня, были одеты в корсеты. И затем, когда мои глаза постепенно привыкли к свету, я увидела, что служитель аукциона, стоящий перед кафедрой, держал Аретино раскрытым на одной из моих любимых страниц, на позе, которую итальянцы называют lascia pascolare le pécore – «пусть овцы пасутся». Я могла также видеть и другие вещи: Святого Франсиска, танцующего пред папой римским, замечательный чертеж Микеланджело, стоявший вместе с изображением моста Санта-Тринита на мамином книжном шкафу, Рут и Иоланду, раздевающихся в тесном купе поезда, отца, смотрящего вниз на Рио-Гранде, мадре бадессу, случайно заставшую меня на лоджии, и Тони, снова садящегося на свое место, абсолютно спокойного, как будто ничего особенного не произошло. Все эти образы начинали сливаться во что-то большее, в то, что имеет смысл. И по мере того, как мое зрение все прояснилось, я увидела, что это нечто большее является частью чего-то еще большего, того, что имеет еще больший смысл. Меня наполнило чувство странности и замечательности мира, который я никогда не была в состоянии кому-нибудь объяснить, не говоря уж о том, чтобы объяснить это самой себе. «Объяснить» – неправильное слово. «Показать» будет более точным. Ты хочешь показать птицу, которую видишь на дереве, вдали. «Она вон там, – говоришь ты. – Посмотри, видишь, куда я показываю, смотри вдоль моей руки, вон там, прямо там». Но человек рядом с тобой не видит ее; и очень скоро ты перестанешь видеть ее сама. Но ты помнишь.

Так близко к мистическому опыту я еще никогда не подходила, хотя то, что я испытывала, думаю, не было мистическим единством добра и красоты или духа и материи, а было единством покупателя и продавца, участника торгов и консигнанта. И по существу я знала тогда и знаю сейчас, что сделала глупость. Но я никогда об этом не пожалела, и, наверное, пожалела бы об этом, даже если бы «Чейз Манхэттен» не смог перекрыть ставку. Хотя, случись такое, моя жизнь, конечно же, повернулась бы так круто, что мне даже трудно сейчас это представить.

Старший член трио «Чейз Манхэттен» не просто перекрыл ставку, а поднял ее на пять тысяч фунтов. Такой скачок делается намеренно, чтобы поломать ритм торгов и навести ужас на оппонентов. Забравшись опять в пещеру, я не собиралась больше участвовать, но женщина сзади, прекратившая разбирать свои бумажки, помахала каталогом. Я почувствовала легкое колебание воздуха у моего уха.

Господин Хармондсворс повернулся к «Чейз Манхэттен»:

– У меня семьдесят три тысячи фунтов.

Когда ставка вступила в верхние слои стратосферы книжных цен, представитель «Чейз Манхэттен» стал сильно спотыкаться, и я подумала, не вылез ли он тоже из уютной пещеры на снежную горную вершину, где один неверный шаг мог обернуться выездной смертью, или он просто перешел грань своих полномочии и не мог понять, чего бы его босс хотел от него в данный момент. Господин Хармондсворс, который давал ему пятнадцать секунд или даже больше для повышения ставки, подбадривал его шепотом:

– У меня семьдесят пять тысяч фунтов против вас… У меня семьдесят семь тысяч фунтов против вас… У меня семьдесят девять тысяч фунтов против вас…

У женщины за моей спиной была своя наступательная стратегия: она просто держала в воздухе каталог, даже когда ставка была против «Чейз Манхэттена», так что как только «Чейз Манхэттен» повышал ставку она уже отвечала.

Господин Хармондсворс проходил через знакомую завершающую процедуру в третий или четвертый раз.

– Это все? Больше ставок нет? Последнее предупреждение… Я продаю за… «Чейз Манхэттен», после очередной гнетущей паузы тишины, наконец-то сдался, и лот 241 ушел за восемьдесят девять тысяч фунтов к женщине позади меня. Зал наградил ее шквалом аплодисментов стоя, которые обычно придерживают до торгов основных произведений искусства. Я проделала быстрые подсчеты, и у меня получилось двести сорок девять тысяч долларов.

Казалось, что никто не заметил моего скромного вмешательства в торги, даже Тони, который в тот момент поднимал банкноты для таинственной женщины, сидевшей за мной. И мистическое чувство, испытанное мною, уже полностью исчезло (как соловей Китса), так что я и сама не была уверена, что сделала это. Но когда я повернулась лично поздравить женщину, пожать ей руки, она прижала меня к себе и шепнула мне на ухо:

– Огромное спасибо! Я не могла вспомнить, должна ли была я остановиться на шестидесяти пяти тысячах или на ста шестидесяти пяти. Я записала это на листочке и положила в сумку, но у меня так много вещей в сумке, понимаете, о чем я…

– Я знаю, что вы имеете в виду, – сказала я. – Я теряю вещи постоянно.


Многие из оставшихся лотов поднимались выше оценочной стоимости в два или три раза, но основная сенсация дня была позади. Женщину, купившую Аретино, в вестибюле окружила толпа репортеров, в то время как она удостоверяла свою личность у аукционного клерка. Но она не хотела выдавать никаких подробностей. Она сказала, что представляла друга, который живет в Лондоне и прочитал о книге в «Таймс».

– У Вашего друга, похоже, много денег, – заметил один из репортеров, выбирая ракурс для фотографии.

– Да, – ответила она, крепко сжимая свою сумку, как будто репортеры были цыгане, пытающиеся ее ограбить, – много.


Все газеты писали об этом. Голоса гнева и возмущения тем, что такая сумма – больше, чем многие люди зарабатывают за всю жизнь, – была безрассудно потрачена на порнографию, звучали в противовес отдававшим должное артистическому гению эпохи Ренессанса. Представитель Британского музея сказал, что, скорее всего, книга не стоила той суммы, которая за нее заплачена, но хранитель гравюр Национальной галереи заявил, что она стоит каждого заплаченного шиллинга, не книга сама по себе, а эстампы – собрание бесценных гравюр. И еще были бульварные газеты с броскими заголовками:

СПРАВОЧНИК ПО СЕКСУ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ ПОЛУЧАЕТ РЕКОРДНУЮ ЦЕНУ НА АУКЦИОНЕ
ЕВРОПЕЙСКИЙ ОТВЕТ КАМА-СУТРЕ
ТАИНСТВЕННЫЙ ПОКУПАТЕЛЬ ПРИОБРЕТАЕТ ФОТОГРАФИИ ГОЛОГО ПАПЫ РИМСКОГО В ЕГО ВАННОЙ КОМНАТЕ
Никому так и не удалось установить личность покупателя. Я думала, что «Сотби» откроют его имя, хотя бы, скажем, мне, продавцу. Но все держали рты на замке, так что местонахождение книги остается тайной. И всего одна газета, «Таймс», упомянуло о переплете. Была только одна фраза, но я все равно носила эту статью в кошельке: «…профессионально отреставрирована и красиво переплетена». Я была рада, что хоть кто-то это заметил.

Глава 18 Античные скульптуры Элджина[163]

Было две вещи, которые я намеревалась сделать сразу же после торгов: первое – позвонить папе, второе – поехать посмотреть скульптуры Элджина, мамино любимое искусство. Но я не сделала ни того, ни другого. По крайней мере сразу. Вместо этого я ходила по магазинам в поисках свадебного подарка для Молли. Свадьба не выходила у меня из головы – не просто потому, что это была очередная важная веха в истории нашей семьи, а потому что это маячило мне чувство направления; это находилось на горизонте, как буй, отмечающий знакомый фарватер. Точка приземления.

Но это было совсем не просто. Если бы папа жил в большом доме на улице Чемберс, тогда бы была такая точка. Но папа его продал, единственное место, которое я когда-либо называла домом. Очаг не был сохранен. И если я не отвечала на папины письма, с тех пор как он в марте переехал в Техас, если не звонила ему, если не могла заставить себя позвонить теперь, возможно, это потому, что я хотела наказать его. За то что продал «единственное место, которое я когда-либо называла домом». Мне нравилась эта фраза, и я позволяла ей крутиться у себя на языке: «единственное место, которое я когда-либо называла домом».

* * *
Вы когда-нибудь шли вниз по улице Нью-Бонд от офиса «Сотби» к аркаде Берлингтон с четвертью миллиона долларов с кошельке? Двести тридцать шесть тысяч сто восемьдесят долларов, если быть точной, после уплаты комиссионного сбора и кредита в наличной денежной форме в размере двухсот фунтов. Это довольно опьяняющее чувства. Я была как пьяная, у меня кружилась голова. Такая сумма меняет отношение к вещам в витринах магазинов. И какие это магазины! Продавцы драгоценностей и антиквариата зазывают тебя зайти к ним… «Чез Буланжер», сквозь окна которого видны официанты во фраках, лавирующие между столиками, держа серебряные подносы на уровне плеч, – здесь останавливалась на ланч королева, когда ходила делать покупки… Кутюрье и торговцы роскошными товарами: «Эспрей», «Картье», «Вуиттон», «Гермес», «Шанель», «Карден», «У. Билл», «Леве», «Фрэнк Смитсон», «Баленсиага», «Ланвэн»… Можно было заплатить пятьдесят или сто фунтов за пару туфель в «Феррагамо» напротив Королевской аркады; двадцатьили тридцать за перчатки; рядом с «Феррагамо» находился магазин «Сак Фререс», – кажется, так он назывался, – в котором продавался только янтарь: расчески и туалетные принадлежности любого оттенка от соломенного-желтого до кроваво-красного. Рядом с «Сак Фререо было брачное бюро, обещавшее продуманные услуги.

Я, конечно же, несколько раз до этого уже гуляла вверх и вниз по улице Бонд, но она всегда казалась мне музеем, где ни до чего нельзя дотрагиваться. Теперь она преобразилась в галерею, где все продавалось. Не просто было выставлено напоказ, чтобы смотреть и восхищаться, а чтобы купить, иметь, владеть.


Я решила, позволить себе десять процентов комиссионных за то, что я устроила продажу. И хотя на двадцать четыре тысячи долларов (почти) на улице Нью-Бонд особо не разгуляешься, мне это казалось довольно большой суммой, и я надеялась найти что-то особенное для свадьбы Молли, что-то неординарное, что-то, что свяжет нас через пространство и время (не только Молли и меня, а всю нашу семью), какую-то вещь, достаточно мощную, чтобы противодействовать центробежным силам, которые развели нас врозь.

Однако я не заходила ни в какие магазины, я просто смотрела на витрины. Я была немного не в себе – не то чтобы действительно нервничала, но испытывала приятное волнение, как будто выручка от торгов была маленьким зверьком, царапающимся в моей сумке, заставляя крепко прижимать ее к себе, или птицей, которая могла улететь, если я не буду осторожна. При данных обстоятельствах было так легко дать ей улететь, начав тратить, но, сказать по правде, я не могла найти того, что искала.


Мама очень хотела съездить в Англию, но папа всегда был слишком занят, и денег никогда не хватало. Но хотя она и не попала в Лондон. У нее было полно книг по искусству, слайдов, музейных проспектов, и она рассказывала о галерее Тейт, и Национальной галерее, и Британском музее, и даже о небольшом Музее водяных работ в Волтамстоне так, как будто они находились на расстоянии короткой автобусной поездки, как Музей науки и техники, или Полевой музей, или Институт искусств в Чикаго. Я хотела посетить все эти музеи, но все откладывала. Вместо того, чтобы пойти смотреть работы Тернера в галерее Тейт, Рембрандта в Национальной галерее и англосаксонские монеты в Музее водяных работ в Волтамстоне и – особенно и прежде всего – мраморные скульптуры Элджина в Британском музее (который я видела с переднего крыльца моей комнаты в отеле), я болталась в «Сотби», наблюдая за рекой вещей (более мощной, чем могучая Миссисипи), протекающей по аукционному залу. На этой неделе больше не было книжных торгов, но Тони и я наблюдали из боковой галереи, как сам Питер Уилсон – человек, который сделал Лондон в большей степени, чем Париж или Нью-Йорк, центом международного рынка искусств, – продал «Обожание» Тинторетто Константину Ниарчосу за семьсот пятьдесят тысяч фунтов (почти столько же Метрополитен-музей заплатил за «Аристотеля у бюста Гомера» Рембрандта).

Я смогу забрать деньги за Аретино только через три недели, но «Сотби» были рады открыть для меня кредитную линию наличными, и я стала прокладывать свои курс в реке вещей, делая ставки – сначала ради эксперимента, а потом более уверенно – на потенциальные свадебные подарки. Я не потянула ставку на греческую вазу с изображением свадьбы, и это меня испугало. Я чуть не потратила пять тысяч долларов на кусок керамики! Но вместо того чтобы разумно остановиться, я надула паруса и вступила в соперничество с Британским музеем за этрусскую бронзовую статуэтку, найденную при раскопках близ Сульмоны в Абруцци. Я заплатила сорок пять тысяч фунтов, но она была такая красивая, что у меня не было никаких сомнений. Я бы продолжила торг до предела, который я не очень четко определила, и, может быть, даже дальше.

Представьте нагую молодую девушку, которая сидит, одну ногу поджав под себя, а другую вытянув. В руке она держит птицу. Статуэтка двадцать шесть сантиметров высотой и весом чуть больше килограмма. Согласно каталогу, она полая внутри, шликерного литья из семи частей «из сплава 60 % Cu, 2 % Sn, 1 % Zn». На ее вытянутой ноге глубоко вырезанная надпись: «fleres* tec* sanslcver» – «богу Тек Санс, подарок». (Тек Санс – защитник детей.) Как ребенок, пускающий модель самолета, она держит птицу перед собой.

– Ты будешь богатой женщиной, – сказал мне Тони, когда увидел, что я приобрела.

– Это моей сестре на свадьбу, – ответила я.

– Тогда твоя сестра будет богатой женщиной.

Я отнесла ее в упаковочную сразу же после того, как показала Тони, чтобы не подвергать себя соблазну оставить статуэтку себе, уподобившись леди Бостон с ее драгоценностями.


Утром в свой последний день в Лондоне – я провела там неделю – я позвонила папе с почты на площади Рассел.

Как обычно, я неправильно подсчитала время. В Техасе было четыре часа утра, а не шесть вечера. Но папа привык вставать рано. Он всегда уходил на работу в четыре утра, когда я была ребенком.

– Марго? Это ты? У тебя все в порядке?

– У меня все хорошо. Не волнуйся. Я только что продала книгу, о которой я тебе говорила, за восемьдесят девять тысяч фунтов. Эго двести сорок девять тысяч долларов.

Я дала ему немного времени, чтобы переварить это. Я могла представить, как он сидит на краю постели, могла себе представить его родную лицо, родное широкую голову, знакомый шрам, который он получил, когда упал с погрузочной платформы и ударился подбородком, знакомые рыжевато-седые волосы…

– Ты продала старую книгу за четверть миллиона долларов? Ты уверена, что правильно посчитала?

– Я уверена, папа. Я хотела, чтобы ты знал. Жаль, что тебя здесь нет со мной.

– Это было бы хорошо. Мама всегда хотела поехать в Лондон. Я очень жалею, что так ее и не отвез.

– Папа, я хочу устроить все так, чтобы монастырь, настоятельница монастыря, получила полный контроль над деньгами. Что мне для этого надо сделать?

– Почему бы тебе просто ни отдать ей деньги? Выпиши чек и вручи его ей.

– Формально она не имеет права владеть ничем. Последнее слово за епископом, но он не может прикасаться к пожертвованиям.

Тебе надо поговорить с итальянским адвокатом. У монастыря должен быть адвокат. Если они получают пожертвования, кто-то должен присматривать за этим.

На самом деле я думаю, что это в основном земли. Они получают доход с земли, прибыль с продажи меда, вина, оливкового масла.

– Тогда ты можешь оформить дарственную на собственность.

– Как это сделать?

– Тебе надо с этим идти в учреждение, не просто к адвокату. Нельзя доверять одному адвокату. Пойди в отделение банка, отвечающее за оформление доверенностей, действительно хорошего банка. Ты можешь организовать все так, как ты этого хочешь, чтобы доверенность была оформлена на пожизненное пользование.

– Например, конкретно для библиотеки монастыря? Епископ хочет наложить свою лапу на библиотеку и перевести ее в Сан-Марко. Если доход с имущества пошел бы на заботу о библиотеке и ее ремонт…

– Ты можешь оформить специальный фонд. Если хочешь, ты можешь устроить так, что первого числа месяца ей доставят сумму в наличных.

– Мешок полный лир? Это должна быть довольно большая сумка.

– Вот что мне надо было сделать для вас, моих девочек, – открыть трастовые фонды. Я всегда собирался сделать это, но… кто мог подумать в пятидесятом году, что через десять лет я стану банкротом? У меня было триста тысяч свободных, и я не знал, что с ними делать. К сегодняшнему дню, за шестнадцать лет, ты же знаешь, что вклады увеличиваются через семь лет на семь процентов? Сто тысяч, и это было сейчас целых четыреста тысяч. Ты была бы обеспечена. Тебе не пришлось бы переживать насчет работы.

Я увидела, как две женщины втиснулись в другую телефонную будку, и подумала, что это Рут и Иоланда. Я посмотрела на большие часы на стене – я была на телефоне три минуты.

– Папа, я не беспокоюсь.

– А, черт с ним.

– Ты знаешь, папа…

– Говорят, что лучше не работать. Я не знаю.

Я до сих пор помню, как папа проявлял свою волю, раз в год. Один раз. Мэг, затем Молли, потом я.

– Но что эти монахини, делают? Что они пытаются сделать? Разве они не должны быть бедными?

– Монахини-певчие служат службу каждый день.

– Службу?

– Это целая серия служб в течение дня. Молитвы.

– И все?

– Есть обслуживающие сестры, которые проводят больше времени за работой.

– Ты когда-нибудь думала попробовать это?

– Не совсем, но это хорошее место.

– Почему бы тебе не приехать в Техас и не жить со мной?

В своем воображении я видела, как он сидел на краю кровати, наклонившись вперед.

– Забудь про монахинь на минуту. У них все получалось по крайней мере уже много сотен лет. У них все получится и сейчас. С четвертью миллиона долларов нам не пришлось бы занимать денег. Мы смогли бы начать все с чистого листа. Никаких кредиторов. Мы сумели бы пережить плохой год, который, я надеюсь на Господа, нам не придется пережить, но тебе стоит подумать об этих вещах. Я думаю о них. Что, если?… Что если?… Что если?… Корневая гниль, червоточины, солнечные ожоги, пожухлость, комиссия водного урегулирования… – Список мне был знаком по его письмам. – Если ты не готов получать воду, когда подошла твоя очередь, – бац, и все. У меня нет подружки. И мне одиноко. Но если бы ты была здесь, все было бы хорошо. И Миссион хорошее место. Ты могла бы познакомиться с людьми. Здесь есть публичная библиотека. Может быть, ты получила бы там работу. И для собак тут прекрасное место. Им здесь очень нравится. Они могут бегать на воле. И мы могли бы построить дом на высоком берегу реки, чтобы ты смотрела вниз на реку. Я не говорил тебе про реку, да? – Он говорил, но хотел сказать еще раз. – То есть я говорил тебе о реке, но не говорил о радиопередаче, которую слышал вчера вечером. Группа фундаменталистов думала, что Второе Пришествие должно произойти на закате в Иерусалиме. Это было в одиннадцать пятнадцать по техасскому времени. Около одиннадцати часов я сказал агенту по недвижимости, что мне надо отлить, и пошел вверх на холм, просто, чтобы подумать. Я не имею в виду, что действительно поверил про Второе Пришествие, но я хотел побыть минутку один. Я пошел наверх, и внизу была река. Она на карте, Марго, Рио-Гранде. Жаль, что ты ее не видела. Я подумал, что это река Иордан, Земля обетованная. Тебе не надо решать прямо сейчас, но ты подумай. По крайней мере рассмотри этот вариант. С монахинями все будет в порядке. Господь Бог позаботится о них, но кто позаботится о нас, если не мы сами?

Я чувствовала, что краснею, как всегда краснею, когда кто-то предлагает мне нечто как гром среди ясного неба. Я не могла говорить. Не могла пошевелиться. Не могла думать. Я притворилась, что не понимаю, и затем сказала первое, что пришло в голову:

– Папа, ты не должен был уезжать из Чикаго. Это было единственное место, которое я когда-либо называла домом.

Я намеренно хотела ранить его, и я знала, что мне это удалось, потому что он надолго замолчал. Я наблюдала, как секундная стрелка поедает минуты. Это будет дорогой телефонный звонок.

В то утро, когда умерла мама, папа просто сидел на краю постели, обхватив голову руками и ожидая, когда придет доктор. Сейчас я представила, что он сидит так же, на краю постели, с толстыми плоскими сосками, как будто кто-то вырезал их из кусочка ветчины дыроколом, резинка на трусах ослабла… В ожидании. Как только я ни старалась, я не могла себе представить Техас. Река, гора, обрыв – все это для меня было пустым звуком. Даже собаки. Бруно и Саски. Что теперь будет с нами? Я хотела позвонить Мэг и Молли, однако мысль о собаках перевернула меня. У меня были претензии к отцу, но я забыла о собаках, забыла, как счастливы они были видеть меня, когда я вернулась из Италии, после того как мама заболела.

– Марго, – наконец сказал он, – ты думаешь, мне это было легко – продать наш дом? Ты думаешь, я сделал это назло тебе? Я повесил объявление ПРОДАЕТСЯ вроде как в шутку. Мэг и Дэн говорили, что поедут на Рождество в Милуоки; у Молли сломалась машина, и она собиралась остаться в Анн-Арборе со своим бойфрендом; ты была в Италии; ты не звонила, до самого вечера накануне Рождества. Я повесил объявление, чтобы дать возможность твоим сестрам задуматься, а затем я сам задумался над этим, когда вышел на улицу, чтобы снять его. Я понял, что настало время двигаться дальше. Я не знаю, откуда я это знал, но я знал. Вот тогда ты позвонила, прямо вслед за этим. Я сидел за кухонным столом и заполнял рождественские чулки. Ты сказала, что влюблена, и я был счастлив за тебя, хотя он и был женатым человеком. Я с тех пор почти ничего не слышал от тебя.

Теперь была моя очередь замолчать, видеть, как падает снег, в то время как он прибивает табличку о продаже к круглому столбу на porte-cochere, смотреть на Рио-Гранде, пока он отливает на вершине холма. Я всегда знала и любила его как моего отца, но я никогда не знала и не любила его как мужчину, кого-то со своим собственным распорядком дня, своими планами, своим будущим, о котором он должен заботиться сам. Где бы он ни был, это все равно было то место, где, когда я вынуждена буду туда вернуться, меня обязательно примут. Но я знала, что не собираюсь ехать туда. Ни сейчас, ни потом, ни чтобы остаться, ни даже с обратным билетом в сумке.

– Ты все eine влюблена? – спросил он.

– Уже нет, – сказала я.

– Он вернулся к жене?

– Да.

– Мне жаль.

– Ничего, папа. Все в порядке. Но мне жаль, что я сказала то, что сказала. Я не очень хорошо подумала.

– Ничего, все в порядке.

– У тебя неприятности, папа? Насколько это серьезно?

Что было тяжелее всего – это то, что он впервые за все время попросил меня о чем-то, что ему было очень нужно. И впервые за все время у меня было то, что ему нужно. И я не могла ему это дать.

– Нет, – сказал он, – не очень серьезно, если все резко не станет хуже.

В тот день мы с Тони занялись любовью первый раз – в моем номере в отеле. Наше воображение разожгла продажа Аретино, а наши тела – долгая, медленная к этому дорога. Ну, медленная по современным стандартам. Кто знает, какие эротические вершины мы смогли бы покорить, если бы не госпожа Хоуль, которая стучала в дверь каждые пять минут.

– Ваш посетитель уже ушел?

– Нет еще, – говорила я, стараясь дать ей понять тоном своего голоса, что мы с Тони бьемся над кроссвордом в «Таймс».

– Извини, – шептал Тони.

– Это не твоя вина.

Это был сизифов труд – катить мяч нашего удовольствия вверх по склону только для того, чтобы он опять скатился вниз после стук-стук-стук госпожи Хоуль.

– Нет еще, госпожа Хоуль.

Наконец-то мы добрались до вершины, как раз когда госпожа Хоуль принялась стучать в дверь в шестой или седьмой раз:

– Ваш посетитель уже ушел?

Я не смогла до конца сдержать крик экстаза, но изо всех сил постаралась скрыть его под итальянской речью.

– La sua voluntade – невнятно произнесла я, – nostra pace.

– Что вы говорите?

– На все воля Божия, госпожа Хоуль. На все воля Божия. А теперь не оставите ли вы нас в покое на несколько минут? Мой посетитель скоро уходит.

Было около четырех часов, когда мы пересекали улицу, направляясь к Британскому музею. Это был мой последний шанс увидеть мраморные статуи Элджина. Шел мелкий дождь, так что мы арендовали зонты на стойке в фойе музея. Госпожи Хоуль поблизости не было видно. У нас у обоих были небольшие проблемы с желудком (слишком много острого карри), и пока мы сориентировались в музее, было пора идти в туалет. Я упоминаю об этом только потому, что в женской комнате, переделанной из мужской (там остался ряд писсуаров), был паркетный пол и самые широкие унитазы, какие я когда-либо видела. Я с трудом доставала от одного края до другого.

Тони ждал меня, когда я вышла, и мы пошли мимо египетских скульптур и нереид в галерею Дувин. Мама всегда произносила «Элджин» с мягким «джи», как Элджин в штате Эллинойс, или часы «Элджин», но Тони произносил его с твердым «джи», и я поняла, что мама никогда не слышала это слово, только читала в книгах.

К этому времени я поняла, почему откладывала посещение музеев. Я немного боялась поставить себя на мамино место, смотреть для нее. Я боялась, что буду разочарована, боялась, что не смогу увидеть своими глазами то, что она так хорошо видела в воображении. И в большей или меньшей степени так и произошло.

В своем «Введении в класс искусства» в школе имени Эдгара Ли мама всегда посвящала две полные лекции мраморным скульптурам Элджина. Я посещала эти лекции больше одного раза и думала, что довольно хорошо представляю себе, чего ожидать, но я не была готова к фрагментарному характеру выставки или самих скульптур. В маминых лекциях статуи отражали торжественную, праздничную церемониальную процессию, в которой принимали участие все жители, и в которой история жизни каждого человека соединялась воедино с историей всего сообщества, и такое единение лечило раны каждого отдельного человека. Она любила рассказывать об этой целительной силе великого искусства. Это было то, чего я хотела, – чтобы что-то лечило раны человека. Но в галерее Дувин было трудно найти отдельного человека, уж обо всем сообществе. Руки и ноги были оторваны, пенисы тоже. Головы либо оторваны, либо разбиты. Я знала, что мне следовало быть в восторге, ведь каждого, кто когда-либо видел эти мраморные статуи переполняли чувства, по крайней мере, тех знаменитостей, о которых мама рассказывала. Но я не была ошеломлена. Я была, как и боялась, разочарована.

Вам когда-нибудь случалось читать великий роман, или слушать великую симфонию, или стоять перед великим произведением искусства и – абсолютно ничего при этом не чувствовать? Ты стараешься открыть себя тексту, музыке, картине, но у тебя нет сил реагировать. Ничто тебя не трогает. Ты превращен в камень. Ты чувствуешь себя виноватым. Ты винишь себя, но в то же время также думаешь: а может быть, там ничего нет и люди лишь притворяются, что им нравится «Рай» Данте, или «Героическая симфония» Бетховена, или «Весна» Боттичелли, потому что они получают высший балл по культуре за то, что ничего не делают. И потом, когда ты меньше всего ожидаешь, когда ты уже закрыл книгу, вышел из концертного зала или музея, до тебя доходит. Что-то ударяет тебя, приходит к тебе с какой-то неожиданной стороны.

Я бродила по галерее с Тони. Я знала, что он мог прочитать мне хорошую лекцию, захватывающую и полную воображения, но была рада, что он этого не делает, потому что я думала о папе. Папа никогда не ждал многого от великого искусства и от искусства вообще. Если бы вы заговорили с ним о заживляющей раны силе великого искусства или о выдающихся деталях образа он посмотрел бы на вас, как будто вы пытаетесь продать ему подержанную машину. Папа мог бы восхититься лошадьми, он прочитал бы все длинные пояснительные надписи, рассказывающие о Пантеоне и о романтической борьбе за то, чтобы привезти статуи в Англию, а также объясняющие разницу между фризами и метопами. Но мне этого было недостаточно.

Раздался звонок, предупреждающий, что музей закроется через пятнадцать минут, и мы уже направлялись к выходу, когда прошли, возможно уже в третий раз, мимо телки на подставке XL Южного Фриза. Вот что поразило меня. Телка пытается убежать, мотая головой, изгибая толстую шею, в то время как три молодых парня с сильно искаженными лицами тащат ее для жертвоприношения.

Мама обычно уделяла особое внимание этой телке. И когда я закрыла глаза, я очень отчетливо увидела как шевелятся мамины губы в темном классе, освещенном только светом слайд-проектора, как она спрашивает, кто из студентов знаком с «Одой греческой вазе» Китса. Я видела, как она улыбается, когда я поднимаю руку вместе с несколькими другими студентами. Мама берет книгу, открывает ее и начинает читать. Книга была просто опорой, частью ее спектакля:

Кто этот жрец, чей величавый вид
Внушает всем благоговейный страх?
В какому алтарю толпа спешит,
Ведя телицу в лентах и цветах?[164]
Я открыла глаза и посмотрела на скульптуру еще раз.

– Вот та телица, которую видел Джон Китс, – сказала я Тони. – Здорово, правда, думать, что Китс стоял там же, где стоим мы сейчас.

– Это было бы не здесь, – заметил Тони. – Это было бы в старой галерее.

– Но ты понял идею.

– Я понял идею, – сказал он.

– Китс видел все эти фрагменты, – продолжала я, – и совместил их все вместе в своем воображении. Ты должен это знать, Тони, ты же это читал.

– Ты хочешь целиком все стихотворение?

– Нет, только самый конец.

Я знала слова, но я хотела услышать, как Тони произнесет их: «В прекрасном – правда, в правде – красота, во всем, что знать вам на земле дано».

Когда я снова закрыла глаза, я увидела маму, там, в классе, у экрана, с книгой в одной руке, указкой в другой. Но на этот раз я еще и слышала ее голос. Я слышала ее так отчетливо, как будто она стояла рядом со мной:

Зачем с утра благочестивый люд
Покинул этот мирный городок, —
Уже не сможет камень рассказать.
Пустынных улиц там покой глубок,
Века прошли, века еще пройдут,
Но никому не воротиться вспять…
Я видела, как мама захлопнула книгу, но я не слышала, она закрылась, и не слышала легкого постукивания о стол ее указки, привлекающего внимание к следующему слайду.

В тот вечер мы ужинали в другом индийском ресторане и заказали на утро такси – одно из тех больших черных лондонских такси – до аэропорта Хитроу. Такси высадило нас у терминала «Британских авиалиний». Тони подождал, пока я зарегистрируюсь, взял для меня посадочный талон, и затем мы попрощались. Он вернулся в город на автобусе, а я купила сборник стихов Китса в одном из книжных магазинов аэропорта. Я не часто читаю поэзию, но я хотела взять «Греческую вазу» с собой в самолет. Это казалось таким удивительным достижением, столько фрагментов были собраны вместе в одно прекрасное целое. Я начинала видеть свою собственную задачу в этом свете: собрать маму, и папу, и сестер – всю мою семью, собрать их в своем воображении, откуда они никогда не пропадут. Неважно, как далеко они, от меня, я буду хранить их в одном месте – в доме на улице Чемберс, где всегда будет день моего рождения. Сестры будут сидеть за обеденным столом; мама навсегда останется в дверях в кладовку; собаки под столом будут вечно ждать кусочка шоколада или меренги; а папа всегда будет вот-вот готов разрезать десерт «Сен-Сир», и на лезвии его ножа будет отражаться свет от свечей.


Как только самолет вырулил на взлетную полосу, я уселась поудобнее в кресле и прочитала стихи еще раз:

И песню – ни прервать, ни приглушить;
Под сводом охраняющий листвы
Ты, юность, будешь вечно молода;
Любовник смелый! никогда, увы,
Желания тебе не утолить,
До губ не дотянуться никогда!
И я передумала. Деревья и листва, цветы и семена, фрукты и камень. Кто я была такая, чтобы останавливать процесс? Я действительно этого хочу? Пусть деревья теряют свою листву, пусть молодые люди прекращают свою песню, пусть любовники целуются, пусть их красота увядает, но пусть они получают удовольствие от своей любви, и пусть мы будем печалиться. Я начинала понимать, и, как по мановению волшебной палочки, я отпустила своих пленников. Открыла настежь двери в гостиную и выпустила их лететь своей дорогой – пусть идут! Разбросала их как семена одуванчика, которые разносит ветер в теплый летний день.

Глава 19 Монашка надевает покрывало

Международный конгресс синьора Джорджо прошел гладко. Дебаты по поводу сравнительных достоинств различных новых типов синтетической сортировки были жаркими, но плодотворными, как и те, что касались сравнительных достоинств разных фунгицидов. Предложение русских убивать споры плесени ультразвуком, признали непрактичным, так как волны могут передаваться только под водой. Но новый импульс получило предложение доктора Касамассима, директора Национальной библиотеки, создать Международный центр по реставрации книг в Палаццо Даванцати, для чего потребуются новые фонды.

Защищенная несовершенным итальянским жилищным законодательством, я продолжала жить в квартире Сандро на площади Санта Кроче, и когда чек на сумму 378 784 000 лир прибыл от «Сотби», я даже купила немного новой мебели со своей доли – небольшой книжный шкаф и удобное кожаное кресло, которое поставила у окна, чтобы можно было сидеть и смотреть на площадь.

Я открыла трастовый фонд в Коммерческом банке, там, где мама проводила все свои банковские операции. Я помню долгие часы, проведенные в очереди, точнее, в очередях, поскольку в Италии отстоять в одной очереди всегда не достаточно. Поначалу у мамы были проблемы с большими цифрами, но все были готовы помочь, и она вскоре научилась управляться с ними. Но на этот раз для меня не существовало очередей. Я оформила свое дело наверху, в офисе с ковром.

Все оказалось легче, чем я думала. Работник банка, занимающийся трастовыми фондами, имел внушительный опыт работы по оформлению дарственных религиозным учреждениям. И когда я сказала, что не хочу, чтобы епископ смог наложить лапу на эти деньги, он сложил из пальцев фигу и состроил гримасу, показывая, что он прекрасно меня понял. Мы договорились, что десять процентов от суммы вернется назад к принципалу и девяносто процентов должно быть использовано на содержание и ремонт библиотеки монастыря. Доход составил чуть более двадцати миллионов лир в год, по грубому подсчету около двенадцати тысяч долларов. На эти деньги можно будет пригласить одного или даже двух библиотекарей из расчета зарплаты сотрудника небольшой библиотеки в Штатах, а в Италии – даже и крупной. По крайней мере, жила же я все это время вполне комфортно на триста долларов в месяц, а в библиотеке монастыря, где нет затрат на рабочую силу, никаких программ развития и новых приобретений, эти средства дадут (через какой-то период) возможность переплести заново книги, поврежденные во время наводнения, и в будущем… Ну, я не хотела предугадывать будущее, однако подумала, что эти деньги вполне можно будет использовать для приобретения материалов для поддержки различных образовательных проектов, которые были прерваны из-за наводнения или поддержки учебных изданий о жизни женщин-святых, что являлось основной целью библиотеки.

* * *
Я продолжала присматривать за работами в Сертозе, и доктор Касамассима призвал меня помочь с планами по созданию международного центра. Ему казалось, что я смогу добыть деньги у американцев. Я все чаще и чаще виделась со своими старыми друзьями из лицея Моргани – Клаудией, Сильвией, Фабио, Роселлой, Джулио, Алессандро, но даже при этом, успевала проводить довольно много времени в Санта-Катерина. Новую библиотеку уже достроили (очень красиво), и все книги обработали тимолом, но брошюровка и сборка книг еще продолжалась. И было много проблемных экземпляров, отложенных в сторону для специальной обработки, так что я могла быть полезной по вечерам.

Когда я вновь появилась, мадре бадесса предложила мне мою старую комнату, как будто я находилась в отъезде какое-то время и вернулась наконец домой (только никто меня не спрашивал, где я была). И хотя я отклонила ее любезное предложение, я действительно ощущала себя по-настоящему дома в Санта-Катерина. На самом деле меня удивляла сила моих чувств к этому месту (когда чувствуешь себя очень удобно) и к сестрам.

«Особые дружеские отношения» в основном не одобрялись в монастырях, потому что они мешали главным отношениям – между человеком и Богом, но это правило, похоже, не действовало в Санта-Катерина. По крайней мере я чувствовала, что у меня есть среди монахинь особенные друзья. В первую очередь сестра Джемма, конечно же, которой предстояло принять пожизненный обет в конце месяца, и мадре бадесса. Было трудно не довериться им, трудно не рассказать историю Аретино, историю моего великого путешествия, особенно когда пришла новость об анонимном трастовом фонде на библиотеку, вызвавшая огромную радость. Поскольку мадре бадесса думала, что Аретино был возвращен епископу, я не могла открыть ей ничего другого, не скомпрометировав ее. Она была бы вынуждена рассказать епископу или же врать самой себе. Я не чувствовала, что тайна так уж сильно давила на меня.

Конечно, если вычеркнуть из моей недавней жизни Аретино, оставалось мало, чем можно было бы поделиться с сестрами, не так ли? Ну, был Тони, конечно же. Он вернулся через неделю и собирался отвезти меня в поместье Демидофф до торгов, а после мы собирались на неделю в отпуск в Сардинию. Но и о Тони я не хотела рассказывать монахиням, да и не должна была. Монастырь – место, где не следует говорить о своей жизни. Это часть его raison d'etre.


Сестра Джемма и я вскоре стали так же близки, как были прежде, тогда в декабре, в преддверии Рождества. И поскольку мы готовили ее к пожизненному обету, что-то заставило меня поиграть в возможность по крайней мере подумать о том, что случилось бы, если бы я попросила считать меня послушницей. Санта-Катерина – хорошее место для женщины. Женщина могла чувствовать себя здесь как дома. Здесь предлагали жизнеспособную альтернативу возможности реализоваться в замужестве и семье. Это было место, где ни одной женщине не давали почувствовать, что она не состоялась; это была обитель, сестринская община, которая ежедневно напоминала мне о том, как близка я была со своими сестрами, Мэг и Молли, и с сестрами-попутчицами, такими, как Рут и Иоланда. И это было место, где я могла заниматься любимым делом. Библиотека – особенно библиотека, где полно ранних книг, – нуждалась в присмотре, и не требовалось больших капиталовложений, чтобы оборудовать собственную переплетную мастерскую. Со мной во главе, конечно же. Но когда я открыла свое сердце мадре бадессе, та меня не поддержала, и я знаю, что она была права. Никогда не ощущать солнца над головой? Никогда не ощущать ветра в волосах? Это для меня не жизнь. Я слишком сильно была влюблена. Не в Сандро Постильоне или в Тони (хотя я с нетерпением ждала его приезда), а в сам мир, в реку вещей: с камнями Бадиа; с булыжниками у меня под ногами; с голыми стенами часовни Лодовичи, где когда-то святой Франциск читал наставления птицам и танцевал перед папой римским; с изгибом на мосту Санта-Тринита, с «Давидом» Донателло, чья задняя часть была такая же, как у моей сестры Молли; с красной шапочкой Федериго да Монтефельтро на портрете кисти Пьеро делла Франчески, и с длинной шеей Мадонны Пармиджанино, и с тертым пармезаном, которым приправляют макароны; я даже была влюблена в старика на площади Сайта Кроче, чьи таинственные жесты продолжали ставить меня в тупик. Сестра Джемма попросила меня быть свидетелем на обряде ее пострига, и, конечно же, я согласилась. Церемонию, которая обычно проходила в день Святой Екатерины в конце апреля, перенесли из-за наводнения, так что чувство ожидания, наполнявшее монастырь, было особенно сильным.

Как и сестра Джемма, несколько послушниц были родом из Абруцци, и их родители и родственники приехали в светлых местных костюмах, хотя (к сожалению) и без традиционных волынок, на которых они играют на улицах по всей Италии во время рождественского сезона. Однако большинство людей в церкви были из Северной Италии и могли, если смотреть на них отдельно, вполне сойти за американцев.

После, казалось, долгого ожидания ризничий, одетый в новый стихарь с накидкой из тонкого кружева, зажег свечи. Вскоре вошла толпа монахинь, выстроенная в шеренгу по двое человека, их было почти двести, поскольку они прибыли не только из Флоренции, а из обитателей в Сиене и Лукке. За ними шли пятнадцать послушниц, все в белом, многие из них были одеты в те самые платья, в которых их матери выходили замуж поскольку эти молодые женщины не просто отказывались от всего земного, они предлагали себя в жены небесному жениху, Христу. Монахини разместились на складных стульях по обе стороны главного нефа; послушницы прошли к алтарю, где их встретили отец Франческо и мой старый друг его преосвященство епископ Флоренции, при полных регалиях: митра, риза, епитрахиль, мантия, наперсный крест. Я не могу передать великолепие его одеяния.

Служки подвинули трон епископа на центральную сцену, и месса началась. Это была длинная месса, с большим количеством пения и специальных молитв. Я постаралась поставить себя на место сестры Джеммы. Я могла представить, что чувствует невеста… но не это. Все, что я представила, была паника, и мне казалось, что некоторые послушницы испытывали то же самое. Кое-кто из них тихонько плакал, некоторые рыдали громко, одна, похоже, кусала себе руку, другую приходилось поддерживать соседкам. Но их духовные родители, их мать и отец во Христе – мадре бадесса и епископ, – казалось, не замечали ничего необычного. Они предвидели все.

Послушницы ложатся ничком перед епископом, и их накрывают черным покрывалом с белым вышитым крестом. Одна из матерей, одна из женщин в крестьянских костюмах, упала в обморок; другая истошно закричала; третья бросилась вперед спасать свою дочь, но ее остановили служки.

А потом начал бить монастырский колокол, и покрывало сняли. Послушницы родились заново, и их лица, распухшие от слез, сияли как солнце, когда они повторяли слова обета и епископ давал им новые имена. Одна за другой они склонялись перед своей духовной матерью, мадре бадессой, которая отрезала каждый локон волос устрашающе смотревшимися ножницами. Затем они склонялись перед епископом, который давал им новые одежды и поручал заботам новой владычицы. Та отвела их в отдельную комнату, где им обрили наголо головы, одели в новые рясы и венки из оранжевых цветов. Епископ благословил их, когда они возвратились, и церемония закончилась.

На торжественном ужине после этого сестра Джемма, теперь сестра Амадеус, подала мне мелкую тарелку из китайского фарфора, наполненную конфетти – конфетами, не бумажками – и карточку, на которой было написано:

Невеста Христа


Мама, укажи мне дорогу, защити меня так, чтобы в этот единственный день я предстала пред твоим Иисусом не с пустыми руками.

Сестра Амадеус
В день ее пожизненного обета
Ftrenze, 20 giugno 1967
Я старалась избегать епископа, но он выследил меня в крытой галерее. Он выпил сладкого винсанто, как будто это была вода, и, казалось, был довольно весел.

– Синьорина, – прогудел он, – Вы опять наша гостья!

– Это мой дом вдали от родного дома.

– Удобное общежитие, не так ли?

– Я не здесь живу, Eminenza. Я имела в виду не Санта-Катерина, а всю Флоренцию.

– Виопо. И вы долго собираетесь оставаться здесь?

– Трудно сказать. Я работаю на Soprintenderiza del opificio, – сказала, я, – и на доктора Касамассима.

– Город Флоренция у вас в долгу, синьорина. И коль скоро вы здесь, позвольте мне поблагодарить вас за возвращение этой… э… пропавшей книги.

– Не стоит благодарности. Я надеюсь, она вам понравилась.

– Не совсем. Качество рисунков очень плохое. Но скажите мне, вы видели статью в «Лa Nazione» о книге Аретино, которую продали в Лондоне? Почти четыреста миллионов лир. Удивительно.

– Извините, я пропустила эту статью.

– Я вырезал ее и послал мадре бадессе. Я уверен, она будет рада показать ее вам. Я велел ей внимательно следить, если подвернется что-нибудь такое.

– Я с удовольствием прочту ее.

– Я подумал о вас, когда впервые увидел ее, но этот экземпляр всплыл в Швейцарии. Возможно, он попал туда из Национальной библиотеки в Дрездене. Все это удивительно! Может существовать еще второй экземпляр, хотя, конечно же, он не принесет так много, как этот.

– Нет, ведь книга не будет уникальна.

– Может быть, вам налить стаканчик винсанто?

– Нет, спасибо, Eminenza, я должна идти.

– Хорошо, синьорина. Да ускорит ваш путь Господь. Мы у вас в долгу.


Празднование было шумным, как проходят все монастырские праздники, и я ускользнула незаметно, но я не пошла домой. Я села на седьмой автобус до Фьезоле, так же как делала уже много раз, и отправилась в Сеттиньяно. У меня не было карты, но мне она больше была не нужна. Я слишком хорошо знала дорогу. Дорога была легкой, так что я больше не тратила на нее много времени, я просто шла быстрым шагом и к пяти часам добралась до небольшого кладбища. Десять минут спустя я заходила в Каса дель Пополо, радуясь, что могу спрятаться от дождя. Я купила шоколадный батончик «Марс» и положила его в сумку, а еще бокал крепленого красного вина, с которым вышла на балкон и стояла, прислонившись к стене, защищенная от дождя большим карнизом. На самом деле сильного дождя не было, но из-за марева я не могла разобрать очертаний знакомых ориентиров в долине подо мной.

Сегодня у сестры Джеммы, то есть у сестры Амадеус, будет брачная ночь. Что она об этом думает сейчас? Что она испытывает? Будут ли Божественные объятия столь же уютными, как человеческие? Важная глава в ее жизни закончилась, начиналась новая. И в моей жизни тоже начиналась новая глава. Предыдущая была полна событий; я не могу представить, что следующая будет столь же волнующей. Я постаралась заглянуть в будущее, постаралась вообразить себя, смотрящую назад на этот самый момент – когда я стою на этом балконе с бокалом в руке, почти полным. Откуда я буду смотреть назад? Из Чикаго? Из Техаса? Из Флоренции? Буду ли я смотреть назад, сидя за обеденным столом в своей гостиной в окружении мужа, детей, собак? Или я буду сидеть одна в съемной комнате? Я напрягла глаза, но не смогла заглянуть дальше, чем в долину под моими ногами.

* * *
Я провела остаток дня за чашкой чая, отвечая на письма, сидя боком в своем удобном кресле, опираясь спиной об один подлокотник и с ногами поверх другого. Чернила ложились в гладкую ровную линию из-под пера авторучки «Монблан». Мое флорентийское перо, которое было правильного размера, принимало чернила без растяжки строки.

Иногда я собиралась с мыслями, смотрела из окна на площадь, вернувшуюся к обычной жизни. Машинное масло было отчищено с фасадов домов, все магазины снова открылись; опять появились туристы и покупали сумки, ремни, кошельки, кожаные жакеты и даже кожаные штаны. Старик, с которым часто останавливался поговорить Сандро, сидел на том же месте – у подножия статуи Данте – и время от времени, когда кто-нибудь новый приближался к нему, я видела, как он делает все те же таинственные жесты: его рука клевала, словно птица, горло, а затем уходила под ребра, как будто кто-то зачерпывал мороженое, которое было очень твердым. В конце концов мое любопытство взяло вверх. Я должна была знать, в чем смысл этого жеста. У меня было ощущение, что он означает что-то очень важное, имеющее отношение ко мне. Я надела туфли, закрыла за собой дверь и целенаправленно пересекла площадь. Когда я показала ему жест и спросила, что это значит, он был крайне удивлен.

– Вы перенесли такую же операцию, синьорина? – воскликнул он грубым шепотом. – Но вы слишком молоды, чтобы у вас был рак горла.

Хватит жестов. Сколько раз меня еще надо одурачить, прежде, чем я научусь? А может быть, я никогда не научусь. Может быть, я не хочу.

Я посмотрела вокруг: на магазины кожи, рестораны, бары, на мраморный фасад Сайта Кроче, на monte di pieta, где я выкупала подарки Сандро из ломбарда, на статую Данте, возвышающуюся надо мной, на молодого парня, стоящего с вытянутыми руками, которые сплошь обсели голуби, и ждущего, когда его сфотографирует отец. Площади наделены смыслом, как океаны, и перекрестки дорог, и реки. Что мне все-таки нравится в площадях – это то, что они уходят от метафоры «жизнь-путешествие». Площадь – это микрокосмос, а не способ добраться от одного места до другого. В площади нет цели, нет пункта назначения. Это место, чтобы быть, а не просто какое-то любое место. Из всех мест, в которых я могла бы быть в 7:34 вечера 20 июня 1967 года, я бы хотела быть именно здесь.

Немного истории

Флоренция – расположена у подножия Северных Апеннин на границе двух областей Италии – Тосканы и Эмилии, пересекаемый рекой Арно.

«Цветущая» – так переводится название «Флорентия», которое римляне дали основанной ими у берегов Арно военной колонии.

Баптистерий, то есть крестильня, посвященный Иоанну Крестителю (San Giovanni Battista), покровителю города, является самым древним сооружением Флоренции (XI–XII вв.). Сейчас почти все исследователи сходятся во мнении, что флорентийский Баптистерий является романским строением V века. Наружная мраморная облицовка, однако, относится к романскому стилю XI–XII веков, а в начале XIII века античная полукруглая апсида была заменена современной прямоугольной. Внутри Баптистерия мозаики флорентийской школы XIII–XIV вв.


Кафедральный Собор. Начат постройкой в 1296 г. Собор решили посвятить Богородице, а назвали – «Собор Св. Марии цветов» (Santa Maria del Fiore), подразумевая связь с именем Флоренции – «цветущая». Строительство Собора поручили Арнольфо ди Камбио, который годом раньше уже начал работу над церковью Санта Кроче. Собор строился с 1296 по 1310 гг., и только в 1436 году, после 470 лет строительства, папа Евгений IV освятил его. Собор построен в виде латинского креста с тремя нефами, разделенными огромными пилястрами, и хорами, от которых ответвляются два боковых трансепта и полукруглая абсида. Увенчан куполом работы Брунеллески (1377–1446).


Колокольня Джотто. Замысел и проект колокольни принадлежит Джотто. Он в 1334 году начал работу и продолжал ее до своей смерти в 1337 году. Сооружение колокольни продолжили сначала Андреа Пизано, а затем – Нери ди Фиораванти по рисунку Франческо Таленти. Они изменили проект и вместо задуманного островерхого шпиля колокольню венчает горизонтальная терраса с карнизом. Облицованная разноцветным мрамором, колокольня высотой 89 метров была достроена в 1539 году.


Квартал Медичи. В нескольких минутах ходьбы от священного центра города располагается квартал Сан Лоренцо. Или, иначе говоря, квартал Медичи. По распоряжению Козимо Старшего здесь построили дворец, заново возвели церковь Сан Лоренцо и реконструировали монастырь Сан Марко, а во времена Великих герцогов Тосканских была построена новая ризница семейства Медичи.

В 1520 году Джулио Медичи – позднее папа Климент VIIВ поручил Микельанджело строительство новой усыпальницы семейства Медичи. Эта усыпальница, называемая Sagrestia Nuova, то есть Новая ризница, известна как Капелла Медичи. Эта капелла – один из величайшихшедевров Микельанджело, являет замечательную гармонию скульптуры и архитектуры: на крышках двух саркофагов размещены четыре аллегорических скульптуры «Деньги «Ночь» на саркофаге Джулиано, герцога Неймурского (младший сын Лоренцо Великолепного), «Утро» и «Вечер» – на саркофаге Лоренцо, герцога Урбинского (внук Лоренцо Великолепного, отец Екатерины, королевы Франции)…


Монастырь Сан Марко. Находящийся в самом конце квартала Медичи, этот монастырь был собственностью монахов-сильвестринцев до XII века, а в 1427 году папа Евгений IV передал его Доминиканскому братству. В 1437 году Козимо Старший поручил Микелоццо реконструировать монастырь, который вскорости стал одним из самых важных центров флорентийской культуры.

Из знаменитых людей, живших в этом монастыре, стоит упомянуть Святого Антония, архиепископа Флоренции, Джироламо Савонаролу и Фра Беато Анжелико. В 1866 году монастырь был закрыт и с тех пор здесь находится музей Фра Беато Анжелико. Это – монографический музей, в котором собрано почти сто фресок и картин, принадлежащих кисти мастера.


Терранова – город на о. Сардиния. Сейчас – Ольбия.


Чимабуэ – Чинни ди Пеппо (ок.1240 – после 1302), прозванный Чимабуэ (Быкоголовый), предшественник и учитель Джотто; пользовался широчайшей известностью, положил начало развитию нового искусства.

«Распятие» из Ареццо – одно из самых ранних произведений Чимабуэ, создано около 1280 года. Художник похоронен в флорентийской церкви Сайта Мария дель Фьоре.


Фьезоле – древний город этрусков на холме с великолепным видом на Флоренцию.

Родина Фра Беато Анжелико (Джованни да Фьезоле мирское имя – Гвидолино ди Пьетро), художника, монаха-доминиканца (1378–1455). Начинал он свое монашеское служение в монастыре Сан-Доменико во Фьезоле, но большая часть его жизни прошла в Сан-Марко, во Флоренции. Здесь он осуществился как художник, здесь он был некоторое время настоятелем.


Санта Кроче. Церковь Сайта Кроче (Святого Креста) с фресками Джотто и гробницами многих великих итальянцев (Микеланджело, Гиберти, Макиавелли, Галилея, Россини) – главная францисканская церковь Флоренции, памятник готической архитектуры; знаменита также и богатством хранящихся в ней произведений искусства.

Сооружение базилики Сайта Кроче, по проекту Арнольфо ди Камбио, началось в 1294 г. и фактически продолжалось до второй половины XIV века. С правой стороны базилики – Монастырь, на территории которого в глубине расположена Капелла Дей Пацци и Музей произведений искусства Сайта Кроче.


Фортецца да Бассо – самая большая крепость во Флоренции, имеет идеальную пятиугольную форму, в средневековые времена была тюрьмой. Построена архитектором Антонио да Сангалло Младшим (1485–1546).


Донателло, (Donatello) (наст, имя Донато ди Никколо ди Бетто Барди, Donate di Niccolo di Bette Bardi) (ок. 1386–1466), итальянский скульптор. Представитель флорентийской школы Раннего Возрождения, создатель классических форм и видов ренессансной скульптуры.


Монте-Чечери, Невысокая гора неподалеку от Фьезоле, переводится как «гора Лебедя». Склон ее, почти лишенный растительности и отвесный, Леонардо да Винчи считал удобным местом для предполагаемых опытных полетов, когда работал над проектом летательного аппарата.


Сеттиньяно – небольшое местечко около Флоренции, многие жители которого были каменотесами. Из такой семьи происходил Дезидерио да Сеттиньяно (1428–1464), один из самых утонченных скульпторов раннего итальянского Возрождения. Обучаясь в мастерской Бернарде Росселлино, воспринял творческую манеру Донателло.


Пьяцца дель Дуомо (Соборная площадь) – центральная часть города, откуда берут начало все основные улицы.


Дворец Медичи – Риккарди – грандиозное сооружение эпохи Возрождения XV в. Церковь Сан-Лоренцо на одноименной площади – одно из важных религиозных сооружений раннего Возрождения.


Площадь Синьории (Piazza della Signoria) XIII–XIV вв., один из знаменитых монументальных ансамблей Италии – сформирована Палаццо Веккьо XII в. и тремя элегантными аркадами Лоджии делла Синьориа. Лоджия делла Синьориа (или Лоджиа деи Ланци) являлась во времена Республики местом проведения главных правительственных церемоний.


Старый Дворец (Палаццо Веккьо) – важнейшее общественное здание Флоренции и уникальный образец светской архитектуры средневековья. Он представляет собой мощную крепость, высота его сторожевой башни Арнольфо достигает 94 м. Строительство палаццо Веккьо продолжалось с 1284 по 1341 гг., автором проекта считается знаменитый архитектор Арнольдо да Камбио (1240–1310). В Палаццо Веккьо в 1867–1871 гг. была расположена палата Депутатов; сейчас здесь находится муниципалитет.


Санто Спирито (Святого Духа) – церковь XV в. на одноименной площади, одно из прекраснейших творений Брунеллески.


Санта Мария дель Кармине – романская церковь XIII в. на одноименной площади.


Санта-Мария Новелла – церковь постройки XIII в., находится на одноименной площади. Смешение готики и Возрождения создают впечатление великолепия и живости; церковь выстроена Систо да Фиренце и Ристоро да Камни на месте доминиканской молельни X века Санта Мария делле Вине. Строительство началось в 1246 году. В 1279 году были закончены нефы, а во второй половине XIV века Якопо Таленти завершил постройку Колокольни и Сакристии. Фасад церкви – результат переделки, предпринятой Леоном Баттиста Альберти в 1456–1470 гг. Интерьер подвергался обновлению в XVI веке.


Палаццо Питти – Дворец Питти – был построен по проекту Филиппо Брунеллески (1377–1446) по заказу Луки Питти. В XVI–XVII вв. дворец неоднократно перестраивали. В середине XVI в. он был куплен супругой Козимо I Медичи (1519–1574). С 1558 по 1577 архитектор Бартоломео Амманати (1511–1592) перестроил дворец, превратив его в светскую резиденцию. Одновременно по проекту Бернардо Буонталенти (1536–1608) был разбит один из первых в Европе архитектурных парков – Сады Боболи. В XVII в. дворец Питти стал жилой резиденцией герцогов Медичи, что привело к очередным перестройкам. Туда перевезли часть коллекции живописи из Палаццо Веккио. В 17 в. по приказу Фердинанда II Медичи (1610–1670) были предприняты последние перестройки дворца Питти: залы второго этажа превратили в барочную анфиладу, украшенную росписями (плафоны Пьетро да Кортона, 1640–1647). В середине XVII в. в парадных залах анфилады разместилась герцогская коллекция. Это событие считается основанием галереи Питти. В отличие от музея Уффици, который в 1737 стал собственностью государства, галерея Питти оставалась личной коллекцией флорентийских монархов и была недоступна публике. Однако картины часто перемещали из Уффици в Питти, и наоборот. В 1828 герцог Леопольд II (1797–1869) открыл галерею для посетителей, но лишь в 1911 коллекция перешла в государственную собственность.


Барджелло – Дворец Барджелло имеет вид мощной суровой крепости с башней делла Волоняна, с зубчатым завершением и бойницами. Дворец был построен в 1255 году специально для правителя города. Со временем здесь разместились подеста (глава исполнительной и судебной власти), затем – Совет правосудия. В 1574 году дворец стал резиденцией капитана полицейской стражи (барджелло).


Борго Пинта – улица во Флоренции, на которой расположены Дворец Панчиатики-Хименес и церковь Санта-Мария-Магдалена-деи-Пацпи. В монастыре кармелиток на площади Сан-Пьер Маджоре, в конце Борго Пинти, была основана первая знаменитая монастырская библиотека в 1142 году.


Прато – город у подножия Аппенин.


Палаццо Даванцатти – строение XIV века близ площади Лимба во Флоренции, где устроен музей Старинного дома.


Монте-Кассино – В 529 г. св. Бенедикт с монахами перебрался на юго-восток, в городок Кассино в провинции Фрозиноне. На месте бывшего языческого храма, посвященного Аполлону, они основали монастырь Монте-Кассино, ставший впоследствии одним из главных религиозных и культурных центров средневековья. Монастырь неоднократно бывал разрушен, но всякий раз восстанавливался братией при поддержке понтификов. Расцвет Монте-Кассино наступил в XI в. при аббате Дезидерио. Бенедиктинцы сыграли важную роль в сохранении памятников античной культуры, а созданные ими фрески, мозаики и др. произведения искусства принесли монахам Монте-Кассино мировую известность. Настоящее сокровище монастыря – богатейшая библиотека, насчитывавшая более 100000 томов и манускриптов (в т. ч. уникальных) VI–XX вв.


Понте Веккьо (Старый мост), одна из наиболее известных достопримечательностей древнего города. Мост оправдывает свое название, поскольку он не только был построен раньше других, но и потому, что он был единственным мостом, который не был реконструирован после Второй мировой войны.

Существует и еще одна уникальная особенность Понте Веккьо. Он находится на том самом месте, где были построены три предшествующих моста: мост древнеримской эпохи; мост, обрушившийся в 1117 году, и мост, снесенный во время наводнения 1333 года.

Понте Веккьо дошел по наших времен практически в том же виде, в каком он был построен в 1345 году архитектором Нери ди Фьораванте. Три арки моста вмещают и многочисленные помещения, в которых ранее находились мясные лавки, а начиная с XVI века – магазины ювелирных изделий, и открытую площадку в центре моста, с которой открывается великолепный вид по обе стороны. В верхней части моста на всем его протяжении расположен Коридор Вазари, созданный великим архитектором для Козимо I, который мог по этому коридору проходить из Палаццо Веккьо во Дворец Питти на другой стороне реки Арно.


Вилла Татти. Вилла постройки конца XIX в., расположена на вершине холма Масса Мариттима, откуда открывается вид на Татти, небольшой средневековый городок.


Галерея Уффици – одна из самых знаменитых и богатых сокровищниц мирового изобразительного искусства, содержит уникальную экспозицию различных итальянских школ живописи, прежде всего флорентийской и венецианской; кроме того, в галерее представлены бесценные экспонаты античной скульптуры и мозаики.

Автором проекта является Джорджо Вазари, начавший строительство здания в 1560 году.

Однако из сугубо административного здания, каковым оно было задумано Вазари и что дало галерее ее нынешнее название (ufficiale – официальный), стараниями Медичи Уффици превратилось в богатейшую коллекцию произведений искусства. В 1737 г. музей стал достоянием народа, после того как Анна Мария Людовика – последняя представительница семьи Медичи – передала его в дар городу.


Монтепульчано – город на дороге, ведущей из Флоренции в Сиену.


Бадиа Фиорентина. Напротив дворца Барджелло стоит одна из самых древних во Флоренции обителей – основана в совершенно легендарные времена – при маркграфах. Деньги на строительство дала маркграфиня Вилла.

Примечания

1

О, господи! (ит.)

(обратно)

2

Студенческий комитет по борьбе с насилием.

(обратно)

3

Комитет против расизма.

(обратно)

4

Общество изучения инвалидности.

(обратно)

5

Высшее военное училище Франции.

(обратно)

6

Паста с грибами и оливками в томатном соусе, традиционное итальянское блюдо.

(обратно)

7

Тосканское название итальянского блюда из свинины.

(обратно)

8

Традиционный соус китайской кухни.

(обратно)

9

Непереводимое дословно итальянское ругательство.

(обратно)

10

Жест, распространенный в Южной Италии, подчеркивающий заговорщический смысл сказанной перед этим фразы. Иногда используется как жест недоверия.

(обратно)

11

Автобиография Натальи Гинсбург.

(обратно)

12

Необыкновенная шляпа (фр.).

(обратно)

13

Действительно (фр.).

(обратно)

14

Бутерброд (ит.).

(обратно)

15

Местный (фр.).

(обратно)

16

Десять минут? Да, так (фр.).

(обратно)

17

Что-нибудь поесть для железной дороги (искаж., фр.).

(обратно)

18

Еда, бутерброд (ит.).

(обратно)

19

Касса (фр.).

(обратно)

20

Грудинка, буфет, коробка (фр.).

(обратно)

21

Коробка для пикника (фр.).

(обратно)

22

Да-да (ит.), Да-да, пожалуйста (фр.).

(обратно)

23

Не важно (ит.).

(обратно)

24

Нет-нет. Поезд сейчас отправится (фр).

(обратно)

25

Поезд?

(обратно)

26

Здесь – еда на вынос (фр.).

(обратно)

27

Нас трое (ит.). Три человека. Что-нибудь на троих (фр.).

(обратно)

28

Да, да, да (фр.)

(обратно)

29

Непереводимое дословно итальянское ругательство.

(обратно)

30

Остановите этого мужчину. Он украл мой зонт! Остановите этого мужчину! Остановите этот поезд! (фр.)

(обратно)

31

Сейчас же (фр.).

(обратно)

32

Почему дергаете стоп-кран? (фр.)

(обратно)

33

Почему они дернули стоп-кран? (фр.)

(обратно)

34

Не дергать стоп кран.

(обратно)

35

Пописать (фр.).

(обратно)

36

Роскошная трапеза (фр.).

(обратно)

37

Американский журнал.

(обратно)

38

Ладно (ит.).

(обратно)

39

Спустила шина (ит.).

(обратно)

40

Элегантная мужская шляпа из мягкого фетра, названная по имени миланского шляпника Джованни Борсалино.

(обратно)

41

Нет… сложно… центр… ливень… Фьезоле… ничего недорогого (фр.).

(обратно)

42

Остановите этого мужчину. Он украл мой зонт (фр.).

(обратно)

43

Большое спасибо (фр.).

(обратно)

44

Да, да. Вы ангел слякоти? (ит.)

(обратно)

45

Здесь: хотелось бы верить (ит.).

(обратно)

46

Здесь: до свиданья (ит.).

(обратно)

47

Здесь: всего хорошего (ит.).

(обратно)

48

Здесь: спасибо (ит.).

(обратно)

49

Здесь: пожалуйста (ит.).

(обратно)

50

Здесь: очень милый (ит.).

(обратно)

51

Браунинг, (Элизабет Барретт) (1806–1861), английская поэтесса, жена поэта Роберта Браунинга.

(обратно)

52

Клаф, Артур Хью (1819–1861) – английский поэт, создатель английского гекзаметра.

(обратно)

53

Кофе с молоком.

(обратно)

54

Вид сэндвича.

(обратно)

55

Пароход (ит.)

(обратно)

56

Двадцать пятого декабря (фр.).

(обратно)

57

Марсилио Фичино (1433–1499) – итальянский гуманист, философ. Основатель платоновской Академии во Флоренции.

(обратно)

58

Начальник (ит.).

(обратно)

59

Хороший, хорошо (ит.).

(обратно)

60

Хозяйственная оберточная пленка.

(обратно)

61

Очень элегантно (фр.).

(обратно)

62

Докторская степень (лат.).

(обратно)

63

Сорт макарон.

(обратно)

64

Перев. Г. Кружкова.

(обратно)

65

Набережная р. Арно.

(обратно)

66

Средиземноморец (ит.).

(обратно)

67

Врач (ит.).

(обратно)

68

Иди, иди, иди (ит.)

(обратно)

69

Будь умницей (ит.).

(обратно)

70

Не приставайте ко мне (ит.).

(обратно)

71

Точно!.. Остановите этого мужчину. Он украл мой зонт (фр.)

(обратно)

72

Канцелярский магазин или киоск (ит.).

(обратно)

73

Ее зовут Бруно (ит.).

(обратно)

74

Она очень умная (ит.).

(обратно)

75

Хочешь кофе? (ит.)

(обратно)

76

Почему бы и нет? (ит.)

(обратно)

77

Джакомо, два кофе, пожалуйста (ит.).

(обратно)

78

Здесь: ничего страшного (ит.).

(обратно)

79

Что за чертовщина! (ит.).

(обратно)

80

Последний год (ит.)

(обратно)

81

Женский монашеский головной убор.

(обратно)

82

Здесь: мужайтесь (ит.)

(обратно)

83

Философ, воспетый великой Грецией (ит.)

(обратно)

84

Простите, сестра (ит.).

(обратно)

85

Здесь: слушаю тебя, дорогая (ит.).

(обратно)

86

Конечно, разумеется (ит.).

(обратно)

87

Одна из известнейших библиотек Флоренции

(обратно)

88

Благодарение Господу (ит.)

(обратно)

89

Комитет спасения итальянского искусства.

(обратно)

90

Общая зала (ит.).

(обратно)

91

Диакон… пресвитер (греч.).

(обратно)

92

Никаких препятствий (лат.).

(обратно)

93

Житие св. Екатерины Сиенской, покровительницы Италии.

(обратно)

94

Бисквиты, печенье (ит.).

(обратно)

95

Накидка на голову в облачении кармелиток.

(обратно)

96

Здесь: обитель (ит.).

(обратно)

97

Гербариев (англ.)

(обратно)

98

Итальянские естественнонаучные журналы

(обратно)

99

Книга, содержащая тексты для проведения мессы, а также песнопения, молитвы на все дни года.

(обратно)

100

«…сонеты Пьетро Аретино» (ит.).

(обратно)

101

Общество, компания (ит.).

(обратно)

102

Главное управление мастерских по камню (ит.).

(обратно)

103

Овальный портрет (ит.).

(обратно)

104

Художественный музей во Флоренции

(обратно)

105

Мазут (ит.).

(обратно)

106

В последний момент жизни, перед самой кончиной (лат.).

(обратно)

107

Во гневе (в бешенстве) (лат.).

(обратно)

108

Так проходит земная слава (лат.).

(обратно)

109

Туалет (ит.).

(обратно)

110

Горожанка (ит.).

(обратно)

111

Малого формата, в одну восьмую листа.

(обратно)

112

Ремесленник, кустарь (ит.)

(обратно)

113

Какая удача! (ит.)

(обратно)

114

Здесь: Волшебно! (ит.)

(обратно)

115

Капитан; здесь – дежурный (ит.).

(обратно)

116

По обстоятельствам (ит.).

(обратно)

117

Такая тайная? (ит.)

(обратно)

118

Очень интересно, синьорина, очень интересно (ит.)

(обратно)

119

Я не хочу умирать (ит.).

(обратно)

120

Детский сад (ит.).

(обратно)

121

Все возможно (ит.)

(обратно)

122

Уверена? (ит.)

(обратно)

123

Великое молчание (ит.)

(обратно)

124

Золевая (нем.)

(обратно)

125

Персонажи «Божественной комедии» Данте, осужденные на муки в аду за сладострастие.

(обратно)

126

Перевод М.Л. Лозинского.

(обратно)

127

Мать-игуменья (ит.).

(обратно)

128

Высокопреосвященство (ит.).

(обратно)

129

Управление по охране изящных искусств (ит.).

(обратно)

130

«Предположения» (ит.).

(обратно)

131

«Счастливого Рождества» (ит.)

(обратно)

132

Превосходная поза, хорошее сравнение (ит.)

(обратно)

133

Гамбургер со всем сразу (кетчупом, майонезом, горчицей) (ит.).

(обратно)

134

Нанесение отдельной пленки на поверхность кожи.

(обратно)

135

Досл.: отрывание, отдирание. Речь идет об операции отделения фресок от грунта.

(обратно)

136

Из ничего (лат.).

(обратно)

137

Швейцар, портье.

(обратно)

138

Блондинка (ит.).

(обратно)

139

Экзамен (ит.)

(обратно)

140

Бабушка (ит.).

(обратно)

141

На свежем воздухе (ит.).

(обратно)

142

Тонны (ит.).

(обратно)

143

Врожденная импотенция (лат.)

(обратно)

144

Гибрид мандарина и апельсина.

(обратно)

145

Чего нет в документах, того нет на свете (лат.)

(обратно)

146

Это верно (ит.).

(обратно)

147

Речь в защиту М. Целия.

(обратно)

148

В разговоре (лат.)

(обратно)

149

Серьезные роли.

(обратно)

150

Монохромная живопись, обычно имитирующая скульптурный рельеф; выполняет роль декоративной росписи.

(обратно)

151

Имеется в виду рельеф на дверях флорентийского баптистерия работы Луиджи Гиберти.

(обратно)

152

«Свободно» и «Занято» (ит.)

(обратно)

153

Дорогой (ит.).

(обратно)

154

Лекарство от любви (ит.).

(обратно)

155

Роман Джейн Остин

(обратно)

156

Альдинами называют книги, выпущенные в XV–XVI веках известным венецианским издателем Альдом Мануцием.

(обратно)

157

Нет, нет, нет (нем.).

(обратно)

158

На немецком (нем.)

(обратно)

159

Хорошо (нем.).

(обратно)

160

Ничего, синьорина, ничего (ит.).

(обратно)

161

Смысл существования (фр.).

(обратно)

162

Будь что будет… (ит.)

(обратно)

163

Коллекция античных скульптур из Парфенона, привезенная в Англию и проданная Британскому Музею лордом Элджином в 1816 г.

(обратно)

164

Перевод Г. Кружкова.

(обратно)

Оглавление

  • Глава 1 Там, где я хочу быть
  • Глава 2 Карманы тишины
  • Глава 3 Другая дорога
  • Глава 4 Un uomo mediterraneo[66]
  • Глава 5 О чем по ночам разговаривают монахини
  • Глава 6 Что собой представляет мужчина?
  • Глава 7 Не переставайте молиться
  • Глава 8 Una cittadina[110]
  • Глава 9 Non voglio morire[119]
  • Глава 10 «Шестнадцать наслаждений» Пьетро Аретино
  • Глава 11 Восстановленные «Шестнадцать наслаждений»
  • Глава 12 Gli Abruzzi
  • Глава 13 Impotentia coeundi[143]
  • Глава 14 Инстинкт счастья
  • Глава 15 «Монблан»
  • Глава 16 Remedia amoris[154]
  • Глава 17 Между молотом и наковальней
  • Глава 18 Античные скульптуры Элджина[163]
  • Глава 19 Монашка надевает покрывало
  • Немного истории
  • *** Примечания ***