"Джигит" [Сергей Адамович Колбасьев] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Сергей Колбасьев • «Джигит»
1
Самая лучшая служба, конечно, на миноносцах. Не очень спокойная и не слишком легкая, особенно в военное время: из дозора в охранение и из охранения в разведку; только пришел с моря, принял уголь, почистился — и пожалуйте обратно ловить какую-нибудь неприятельскую подлодку или еще чем-нибудь заниматься. Словом, сплошная возня с редкими перерывами на ремонт, когда тоже дела хватает. И все же отличная служба. Совсем не такая, как на больших кораблях, которые воюют, преимущественно оставаясь в гаванях, и от скуки разводят всевозможную строевую службу и торжественность в казарменном стиле. Стоит себе такая штука в двадцать пять тысяч тонн на якоре, согласно диспозиции. С утра и до ночи проводит одни и те же учения и приборки, с музыкой поднимает флаг и с музыкой его спускает, на одном и том же месте разворачивается по ветру, от времени до времени малость дымит и больше ничего не делает. Начальства много больше, чем хотелось бы, и команды столько, что даже лиц не запомнишь. В помещениях можно заблудиться, а в каютах нет иллюминаторов, и круглые сутки гудит вытяжная вентиляция. Не видишь ни моря, ни берега, а только свою стальную коробку, и вся работа молодому мичману — вахтенным офицером стоять на баке, следить за тем, в какую сторону смотрит якорный канат. Нет, служить надо на миноносце. Будь ты хоть самого последнего выпуска, на походе ты стоишь самостоятельным вахтенным начальником, а в кают-компании чувствуешь себя человеком. Конечно, выматываешься до последней степени, зато учишься делу, а в свободные часы живешь просто и весело. Так весной 1917 года думал только что выпущенный из корпуса мичман Василий Андреевич Бахметьев. Так, помнится, думал в те времена и я, служил на малых кораблях и был вполне счастлив. Не менее счастлив был и Бахметьев. В кармане у него лежало предписание: явиться на эскадренный миноносец «Джигит». День стоял ясный и теплый, и было отлично с чемоданом в ногах ехать на автомобиле по чистеньким улицам Гельсингфорса в новенькой, аккуратно пригнанной офицерской форме. А то, что вместо привычных погон были нарукавные нашивки, особого значения не имело. Даже было красиво. Совсем как в английском флоте. И вообще о погонах жалеть не приходилось. Заодно со всем прочим они были сметены революцией, и от этого могло стать только лучше. Слишком уж неладен был старый порядок. Вернее — беспорядок. Правда, новая эра началась страшновато и пока что выглядела тоже не слишком благополучно, однако иначе и быть не могло. Произошел взрыв, а взрыв всегда бывает страшным. Но, конечно, со временем все утрясется, и тогда обновленная страна победит в войне с Германией, и дальше пойдет великолепная жизнь. Из всех этих рассуждений Бахметьева, по-моему, с полной очевидностью явствует, что ему было всего лишь двадцать лет, что он был опьянен весенним воздухом и своим чудесным превращением из воспитанника Морского корпуса в офицера российского флота и что в тонкостях морской службы он разбирался несравненно лучше, чем в политике. Впрочем, должен отметить, что большинство его сверстников по выпуску, и даже старших его товарищей офицеров, было еще наивнее. Они даже не представляли себе, почему вообще произошла революция, и предпочитали об этом не думать. Автомобиль остановился на перекрестке, и две девушки-шведки, взглянув на Бахметьева, улыбнулись. Как и следовало ожидать, он улыбнулся им в ответ, но сразу же снова стал серьезным. Ему, женатому человеку, подобное легкомыслие было не к лицу. Сил нет, сколько самых разных глупостей люди делают в двадцатилетнем возрасте! Делают запросто и между прочим, а потом всем на свете, и в том числе самим себе, доказывают, будто так и надо. Бахметьев, например, своей женитьбой был чрезвычайно доволен. Во-первых, по его понятиям, она была поступком благородным и красиво искупала последствия другого поступка, несколько опрометчивого. Во-вторых, на пути к ее осуществлению ему пришлось преодолеть немалое сопротивление родных, и теперь, поставив на своем, он чувствовал себя человеком взрослым и вполне самостоятельным. И, наконец, Надя была очень славной девочкой, и было занятно на третий день после производства представлять ее своим товарищам: «Моя жена». В одном из этих нарядных домов, может быть на этой самой улице с деревьями, они снимут маленькую квартирку. Совсем маленькую: две комнаты, кухня и подобающие удобства. Любопытно будет в ней расставлять вещи и придумывать уют. Но еще любопытнее будет то, что, судя по самой простой медицинской арифметике, должно произойти не позже чем через три месяца, хотя сейчас по Надиной фигуре почти ничего не было заметно. Молодчина Надя, хорошо держалась. И тоже хотела, чтобы был сын. Вздыхала, морщила нос и говорила, что с девчонками одно сплошное беспокойство. Сама-то она была девчонкой. Сейчас на полный ход изучала какой-то учебник домоводства и что-то о младенцах. Просто умора. Заканчивала в Питере какие-то таинственные приготовления, а приехать сюда должна была в начале той недели, так что с квартирой следовало поторапливаться. — Десять марок, — сказал шофер, и от неожиданности Бахметьев вздрогнул. Машина стояла — значит, они приехали. Очевидно, за этими железными воротами и был Сандвинский судостроительный завод. — Прошу. — И Бахметьев протянул шоферу три пятимарковых бумажки. Пусть чувствует каналья, кого он вез! Выскочил из автомобиля, вытащил чемодан и с лязгом захлопнул за собою дверцу. Жизнь начиналась отменно хорошо. И, по-видимому, всем было так же весело, потому что даже сторож, распахнувший перед ним калитку — хмурый финн с винтовкой, — и тот улыбнулся. — Дядя, — спросил Бахметьев, — где здесь ваш знаменитый сухой док? — Туда, — ответил финн, неопределенно махнув головой. — Ну туда, так туда, — согласился Бахметьев, и быстро зашагал между двумя кирпичными зданиями. Яростно звенела пила, гулкими ударами бил молот, и весь тротуар дрожал от работы какой-то машины. Это тоже было отлично. Завод делал свое дело. Но все же пришлось замедлить шаг. Чемодан не то чтобы был слишком тяжелым, однако бил по колену, и ручка у него была неудобная. Нет, он зря дал шоферу целых пять марок на чай. Такая щедрость — дурацкий старорежимный шик, и, кроме того, теперь полагалось соблюдать самую строгую экономию. Где же, кстати, был этот самый сухой док? Правая рука начинала болеть, и чемодан пришлось перекинуть в левую. Все-таки он весил около двух пудов, но унывать не стоило. Док должен был быть где-то рядом, а на корабле можно отдохнуть. На корабле… Это звучало чрезвычайно приятно. Начиналась настоящая служба, та, к которой он готовился пять лет. И начиналась она, как он всегда мечтал, на миноносце. Чего же еще желать? Впрочем, можно было пожелать, чтобы этот миноносец оказался поближе. Чемодан сильно резал левую руку, и становилось определенно жарко. Но за поворотом открылись новые красные здания, и никакого дока не наблюдалось. Собственно говоря, десять марок тоже было слишком дорого. Разбойник-шофер знал, что везет новичка, и просто-напросто его обобрал. А сторож — чтоб ему пусто было — все это видел и над ним посмеялся. И вдобавок послал его «туда». Куда именно, хотелось бы знать? Как назло, некого было спросить дорогу, а чертова пила визжала как оглашенная и не давала думать. Пришлось снова менять руку. Какой мерзавец изобрел эти плоские чемоданы с острыми углами? Новый поворот — и опять ничего утешительного. Горы железной стружки и мусора, а дальше глухая стенка. Значит, нужно поворачивать в другую сторону, а в какую — неизвестно. Бахметьев поставил чемодан наземь, помахал в воздухе затекшей рукой, отер пот со лба и вполголоса выругался, но сразу же совсем рядом услышал дудку вахтенного и, подняв глаза, над крышей соседней мастерской увидел две мачты. Теперь все было в порядке. И действительно, док оказался всего в нескольких десятках шагов, и в доке стоял темно-серый трехтрубный миноносец.2
На стук никто не отозвался, и сквозь полураскрытые занавески Бахметьев увидел, что командирская каюта пуста. В каюте старшего офицера тоже никого не оказалось. Дальше был буфет, а за ним, по-видимому, кают-компания. И, распахнув дверь, Бахметьев в изумлении остановился на пороге. Спиной к нему, вплотную к столу стоял высокий человек в люстриновом кителе без нашивок. Раскачиваясь на широко расставленных ногах, он медленно опускал руку с нагайкой. Вдруг нанес удар и громко сказал: — Сто сорок три! — наклонился к столу, внимательно его осмотрел и с удовлетворением в голосе добавил: — Даже сто сорок четыре! Смущенный Бахметьев кашлянул, и человек у стола, не оборачиваясь, спросил: — А? — Простите… — начал Бахметьев, но запнулся. Разговаривать с неизвестно чьей спиной, не зная, как к ней обращаться, было трудновато. — Так и быть, прощу. Продолжайте. — И незнакомец наотмашь ударил по дивану. — Сто сорок пять! Кем же он все-таки был, этот человек, и с какой стати лупил нагайкой по чему попало? — Вы не знаете случайно, где здесь командир? — Случайно знаю. — И, выпрямившись, высокий незнакомец повернулся лицом к Бахметьеву. — Я командир. Сразу же руку к фуражке и официальный тон: — Честь имею представиться. Мичман Бахметьев. Назначен в ваше распоряжение. — Здравствуйте, Константинов, — переложил нагайку в левую руку, а правую протянул Бахметьеву, — Алексей Петрович. Рукопожатие тоже вышло нескладным. Рука командира была со скрюченными мизинцем и безымянным пальцем, и от этого Бахметьев почему-то окончательно сконфузился. — Ну-с, — сказал Константинов, — закройте рот, снимите фуражку и присаживайтесь. — Он слегка заикался, и на лбу у него горел ярко-красный шрам, но голубые глаза из-под светлых ресниц смотрели весело и с усмешкой. — Прошу чувствовать себя как дома. Бахметьев, однако, чувствовал себя просто глупо. Не знал, куда девать руки, и не мог придумать, как держаться дальше. Фуражку все-таки снял и присел на край стула. Константинов же, развернувшись с внезапной быстротой, полоснул нагайкой по переборке. — Сто сорок шесть! — но, взглянув, покачал головой. — Вру, промазал, — и бросил свое оружие под стол. — Как видите, я изничтожаю мух. Они вреднейшие твари. — Так точно, — осторожно согласился Бахметьев, а Константинов сел за стол, достал трубку и начал набивать ее табаком, который брал пальцами прямо из верхнего кармана кителя. — А вы с завтрашнего дня займетесь тараканами. — И, точно объясняя, почему именно на Бахметьева он возлагал столь ответственное дело, Константинов добавил: — Вы будете у меня минером. — Есть, — ответил Бахметьев. — Разрешите закурить? — Раз навсегда: в кают-компании для этого моего разрешения не требуется. Нате спички. — Благодарю, господин капитан второго ранга. Константинов выпустил столб густого дыма. — Опять неверно: Алексей Петрович. А кто вам преподавал минное дело? — Генерал-майор Грессер. — Небезызвестный Леня? Впрочем, вы все равно ни гвоздя не знаете. Закашлялся и разогнал дым рукой со скрюченными пальцами. — Это, конечно, не беда, научитесь. — Только если что… не стесняйтесь, спрашивайте. — Есть, спасибо. — Но все же не выдержал: — Почему вы думаете, что я ничего не знаю? — Потому что это так и есть. И хороший офицер из вас выйдет только если вы будете учиться. А для тараканов рекомендую купить в аптеке порошку. Тут у них есть какой-то вполне действенный. Забыл, как он называется. — Дозвольте войти? В дверях кают-компании стоял низкорослый и смуглый матрос с густыми черными усами. Константинов, откинувшись назад, повернулся к нему лицом. — Что расскажешь, Борщев? Матрос повертел в руках фуражку и вздохнул. Потом решительно тряхнул головой. — Старший офицер в порт ушли и всех свободных с собой взяли. Шестерку мыть некому. — Беда, — согласился Константинов. — А вы наверное знаете, что на корабле больше людей нет? — Да какие же люди? Нет людей. — Тогда ничего не поделаешь, — и Константинов вздохнул в свою очередь. Видно, придется вам самому ее вымыть, поскольку вы ее старшина. До ужина времени много, а после ужина я проверю. Ступайте. Борщев, однако, продолжал мять фуражку. Наконец надумал: — Может, позволите кого из сигнальщиков взять? Они мостик свой кончили. — Значит, нашлись люди? Я так и думал, что найдутся. Слушайте, Борщев, с такими делами обращайтесь к боцману, а мне, пожалуйста, голову не морочьте. Побарабанил пальцами по столу и добавил: — Берите сигнальщиков. — Есть! — и Борщев четко повернулся кругом. Быстро взбежал по трапу и прогремел по стальной палубе над головами. Константинов улыбнулся. — Матросов теперь полагается называть на вы, однако службу с них требовать запросто можно. — Быстрым движением перегнулся через стол и дотронулся до рукава Бахметьева. — Этим вашим нашивкам пять копеек цена. Команда будет вас уважать только если сумеете себя с ней поставить. Носишко задирать ни к чему, но чрезмерный демократизм тоже не годится. Они его не одобряют, и совершенно правы. — Похлопал себя по карманам и тем же голосом закончил: — Стыдно, молодой человек, спички красть. Отдайте назад. Спички действительно оказались в кармане Бахметьева, но теперь он уже не смущался: — Это я по рассеянности, больше не буду. — Ну то-то, — взял от Бахметьева коробок и принялся раскуривать потухшую трубку. — Надо служить — и все. За советом приходите ко мне, но, пожалуйста, не думайте, что я буду за вас заступаться перед командой. У меня и без того забот много. — Я понимаю, — сказал Бахметьев. Служба теперь стала непростой, однако страшного в этом ничего не было. К счастью, попался командир, который, наверное, пользовался авторитетом. Иначе не смог бы так быстро привести в порядок не слишком дисциплинированного Борщева. — Скажите, Алексей Петрович, что это был за матрос? — Рулевой Борщев. Отличный рулевой, как по ниточке лежит на курсе. Считает себя анархистом, но это нас с вами не касается. Это политика. — Снова окутался синим дымом и пояснил: — Мои офицеры политикой не занимаются. Им некогда. А дела по минной части вы примите у артиллериста Аренского. Он сейчас ползает по погребам. — Есть. — Теперь все было ясно и превосходно. Только почему-то плыла голова и слипались глаза. Может, от жары, а может, оттого, что не спалось всю ночь в поезде. — Ваша каюта вот эта, — и мундштуком трубки Константинов показал на дверь в углу. — Сегодня воскресенье, и никаких происшествий не предвидится. Устраивайтесь, а я тоже посплю. — Встал из-за стола и вспомнил: — Да, ваше имя-отчество? — Василий Андреевич. — Василий Андреевич? Все равно забуду. — И вдруг улыбнулся: — Будем дружить, молодой.3
Боюсь соврать, но, кажется, пневматический чекан, как пулемет Максима, дает до пятисот ударов в минуту, а то и больше. Нет, конечно, больше. Пожалуй, за тысячу. Звучит он, во всяком случае, гораздо страшнее пулемета, потому что удары его — по листовой стали обшивки, и от них вся пустая коробка стоящего в доке миноносца грохочет чудовищным барабаном. Прошу читателя представить себе самочувствие людей, сидящих внутри этого барабана, когда работает три пневматических чекана сразу. Работают с семи часов утра, не останавливаясь ни на одну минуту, и постепенно гремят все громче, все ближе и ближе подбираясь к кают-компании. К этому грохоту прошу добавить необходимость его перекрикивать, совершенно нестерпимую жару от раскаленной солнцем стали, а главное — обязанность думать и делать дело. К одиннадцати часам Бахметьев окончательно перестал соображать, что с ним творится. Аренский, сдавая минную часть, просто принес ему в каюту журналы, бумаги и ящик с капсюлями. Помахал рукой и убежал в город по своим личным делам. Пижон, черт бы его побрал! Единственный человек, который мог бы помочь, старший минный унтер-офицер Мазаев, лежал в госпитале с аппендицитом. Нужно было на его место требовать из штаба нового специалиста, а потом самому его обучать. Воздух гремел сплошным громом, со лба крупными каплями лил пот, и в горле дрожал какой-то непроглоченный комок. И приходилось знакомиться с бумагами, следить за кое-каким ремонтом по своей части на корабле и разбираться в чертежах новых противолодочных бомб, о которых он понятия не имел. Без четверти двенадцать грохот резко оборвался. В первый момент от наступившей тишины стало еще хуже. Она давила на уши. — К столу! — вдруг закричал в кают-компании старший офицер лейтенант Гакенфельт и рассмеялся сухим смехом. — Что? — так же неестественно громко спросил старший механик, тоже лейтенант, по фамилии Нестеров, невысокий и полный человек с грустными глазами. — Не могу, батюшка, приспособить свой голос к тишине. Этот Гакенфельт Бахметьеву не понравился с первой же встречи. Слишком он был прилизан, слишком любил всякие чисто русские словечки и показное благодушие. — Чижук, душа моя, — продолжал Гакенфельт, на этот раз обращаясь к кают-компанейскому вестовому. — Покорно прошу поторопиться. Следовало сменить белый китель и вообще привести себя в порядок, а опаздывать не хотелось, чтобы не нарваться на какое-нибудь ласковое замечание Гакенфельта. В спешке Бахметьев сломал в волосах гребенку, оцарапал голову и негромко выругался. — Чем могу помочь, Василий Андреевич? — спросил из кают-компании проклятый Гакенфельт. — Спасибо, я сейчас. — Воды в умывальнике не оказалось, потому что мыться в доке не полагается, а бутылка одеколону выскользнула из рук и, ударившись о раковину, разбилась. — Ай-ай-ай! — посочувствовал появившийся в дверях Гакенфельт. — Не надо так торопиться, вот что я вам скажу. Бахметьев пробормотал нечто невнятное и неизвестно зачем вытер сухие руки о грязный китель. Потом с мрачным лицом двинулся прямо на Гакенфельта. — Разрешите? — Прошу, прошу. — И, посторонившись, Гакенфельт улыбнулся углами губ. Алексей Петрович Константинов уже сидел за столом и потирал руки. И так же потирал руки сидевший рядом с ним старший механик Нестеров и стремительно севший напротив мичман Аренский. Не знаю почему, но подобное потирание рук неизбежно предшествует всякому кают-компанейскому обеду. Надо полагать, что оно способствует выделению желудочного сока. — Твои кочегары завели себе кобелька, — обращаясь к Нестерову, сказал Константинов. — Я им разрешил. — Видал, — отозвался Нестеров. — Собака — это хорошо. — Кобелек черненький и вертлявый, — продолжал Константинов. — Они назвали его «Распутин» и повесили ему на шею медаль за трехсотлетие дома Романовых на соответственной бело-желто-черной ленте. Гакенфельт, разливая суп, поморщился, но промолчал. — Кочегары — веселый народ, — твердо сказал Нестеров и в упор взглянул на Гакенфельта. — Бесспорно, — согласился Константинов. Это явно было сказано для поддержки Нестерова, и Гакенфельт опустил глаза. Бахметьев же от радости пересолил свой суп, но, попробовав его, виду не подал. — От собак бывает много развлечений, — пробормотал Нестеров, по-видимому для того, чтобы повернуть разговор в другую сторону. Несмотря на свою мрачность и немногоречивость, он определенно был очень хорошим человеком. — Правильно, — снова согласился Константинов. Должно быть, он тоже решил, что следует разрядить атмосферу, а потому предложил: — Хотите выслушать собачью историю? — Хотим, — ответили Нестеров и Аренский. — Конечно, — поддержал Бахметьев. — Ну, тогда я вам расскажу, — и Константинов не спеша рассказал: — Была у нас на «Громобое» сучка, фокстерьер по имени Дунька. Это еще в ту войну было. Во Владивостоке. Веселая была дамочка и умненькая. Каждое утро с буфетчиком съезжала на берег, бегала там самостоятельно и обделывала какие-то собственные делишки, а с двенадцатичасовым катером непременно возвращалась на крейсер к обеду. Конечно, больше всего на свете она любила охотиться за крысами, а у нас этого добра было достаточно. Даже по кают-компании, подлые, бегали среди бела дня. Ну вот. Однажды смотрим: скачет Дунька как черт и от нее удирает здоровая рыжая крыса. Крыса на диван — он у нас шел вдоль борта, — Дунька за ней. Крыса на спинку дивана — Дунька тоже. Дальше деваться некуда, и крыса со страху бросилась в открытый иллюминатор прямо за борт. Охота — азарт. Ясное дело, и Дунька прыгнула, только не пролезла. Застряла в иллюминаторе задней частью. Застряла и визжит. Неудобно ей. Попробовали вытянуть назад — не идет… Шерсть не пускает. Как тут быть? Оставить собачку в иллюминаторе нельзя. Непорядок. А пополам ее резать жалко. Думали, думали и решили спустить вестового за борт на беседке. С двух сторон Дуньку растянуть и попытаться заправить обратно. Ну, спустили, взяли ее с обеих сторон за ноги, тянули, толкали — все равно не лезет, только еще хуже визжит. Опять думали и гадали и наконец придумали. Был у нас такой мичман Пустошкин Лука, тот самый знаменитый, который бегал голый по Сингапуру. Так вот Лука Пустошкин и придумал выход из печального положения. Взял чашку горячей воды, помазок, мыло и бритву и спустился за борт на второй беседке. Велел вестовому держать Дуньку обеими руками, а сам стал ее брить. Дунька до того растерялась, что даже перестала визжать. Ну, он ее выбрил, а потом впихнул назад. Только мельком мы Дуньку и видели — розовую с черными крапинками. Забилась она под диван и категорически отказалась оттуда вылезать. Так там и жила, только изредка выбиралась за самой необходимой нуждой. И пока шерсть у нее не отросла, на берег, бестия, не сходила. Стеснялась. — Угу, — сказал Нестеров, когда рассказ был кончен. — Животные понимают. — Здорово! — обрадовался Бахметьев. — Хотел бы я на нее посмотреть, когда ее выбрили. — Конечно, наилучший выход из положения, — отметил Гакенфельт. — Необычайно лихо, — подтвердил Аренский. Словом, все слушатели рассказом остались довольны, и каждый выразил это по-своему. Константинов же, протянув свою тарелку Гакенфельту, потребовал прибавки. Веселый рассказ в кают-компании — великое дело. Он отвлекает людей от повседневных забот и огорчений судовой жизни, украшает досуг и вообще помогает существовать в обстановке далеко не всегда веселой. Потому он и процветает на кораблях. Поэтому и вспоминают моряки — днем за обеденным столом, а вечером в уютном углу дивана — о множестве занимательных происшествий и воспоминания свои стараются излагать соответствующим языком. И, может быть, потому же иные из них вдруг берутся за перо и неожиданно для самих себя становятся писателями.4
За день Бахметьев успел узнать немало полезного. Присмотревшись к работе своих подчиненных, определил, что минеры Сухоносов и Махмудьянов — люди толковые и надежные, а Бублик и Лихолет, наоборот, явные лодыри, которых следовало подтянуть. Особенно вихрастый Бублик, великий мастер по части разговоров. Познакомился с Председателем судового комитета — старшим артиллерийским унтер-офицером Мищенко, мужчиной огромного роста, бесспорно положительным и грамотным, и решил, что с ним можно будет сговориться. Конечно, тех, кто еще недавно числился в нижних чинах, он расценивал со своей, чисто офицерской точки зрения и, конечно, сам этого не замечал. Напротив того, ему казалось, что он сумел просто и хорошо к ним подойти, чем был чрезвычайно доволен. Кроме того, он окончательно постиг устройство противолодочных бомб, к счастью оказавшихся значительно проще, нежели он думал, и тут же на собственном опыте убедился в том, что его командир своих приказаний не забывает. Даже о тараканах Константинов помнил и поинтересовался, почему именно он до сих пор не купил порошка, потому ли, что вообще считал ненужным исполнять приказания, или просто потому, что ему было лень? Пришлось извиняться и краснеть, разыскивать, кого можно было послать в город, и, за неимением лучшего, довериться Бублику, который обещал все справить в наилучшем виде, но до ужина на корабль не вернулся. Аренский посоветовал не принимать командирского гнева близко к сердцу и к слову рассказал, что Алексея Петровича на флоте звали «апостол Павел». Звали его так за живописную привычку при случае произносить необычайные комбинации из крепких слов, обязательно заканчивая эти комбинации ссылкой: «как говорил апостол Павел». С годами прозвание его настолько крепко к нему приросло, что фамилия его была почти забыта. Кому по чину позволено — прямо в глаза, а прочие за глаза звали его Апостолом, и он не обижался. Всякий трудовой день, однако, рано или поздно заканчивался вечерним отдыхом, а вечером вся кают-компания эскадренного миноносца «Джигит» в полном своем составе отправилась в ресторан «Берс». Вообще говоря, Бахметьев отнюдь не собирался ходить по ресторанам. Это никогда его не прельщало, а теперь вдобавок деньги ему нужны были совсем для иного. Однако в этот вечер отказаться он не мог. Пиршество было почти официальным и некоторым образом в честь его прибытия на миноносец. В двадцать часов они сошли на берег, все пятеро как один в белых кителях и белых брюках, в темно-красных шелковых носках и с такими же темно-красными платочками, уголком торчавшими из карманов кителей. Такова была традиция кают-компании «Джигита» — при совместных выходах точно следовать форме одежды командира во всех ее мельчайших подробностях. Шли пешком по широкой, усаженной двумя рядами деревьев Бульварной улице, а потом по еще более широкой и зеленой Эспланаде. Встречали немало знакомых, преимущественно своих же моряков, и в организованном порядке отдавали им честь. Встречали множество девушек самых разнообразных категорий и рассматривали их со сдержанным, но нескрываемым интересом. Не спеша дошли до «Берса», который оказался расположенным в погребке, а потому уютным и прохладным. Нашли столик у стены, где свет был мягким, а музыка не мешала разговаривать, и расселись в таком же порядке, как у себя на корабле. — Итак, — сказал Константинов, когда то, что он называл боевым запасом, было должным образом расставлено на столе, — первую, как всегда, за дам! — За дам, — поддержали остальные и подняли рюмки. Шведский пунш обладал изрядной крепостью и неплохим привкусом, но с непривычки от него хотелось кашлять. Константинов собственноручно налил по второй рюмке и пояснил: — Этим напитком мы сегодня начинаем, в нарушение всех человеческих правил, специально ради нашего молодого… — Посмотрел на свою рюмку на свет, подумал и добавил: — Ну, конечно, забыл его имя-отчество. — Василий Андреевич, — подсказал Бахметьев. — Совершенно верно, — согласился Константинов, — однако несущественно. Как бы молодого ни звали, я не хочу, подобно небезызвестному Иисусу Христу, поить его хорошими вещами тогда, когда он уже будет не в состоянии отличить их от кваса. С происшествия в Кане Галилейской, которое по достоинству было оценено как самое веселое чудо в священной истории, разговор естественно переключился на попов. Попов Алексей Петрович не одобрял. Они разделялись на сладкоголосых карьеристов и просто волосатых бездельников. Самый приличный из всех был некий иеромонах на «Громобое», отлично пивший водку и даже плясавший на столе качучу. Однако и тот ковырял в носу и во всех отношениях был серым, как штаны пожарного. — Сделаем еще, — предложил старший механик Нестеров. — Первую за дам! — провозгласил Константинов. На этот раз это была водка, и по общему счету уже не первая, а по крайней мере пятая, но формула тоста не изменялась. Так было принято. Скрипка заиграла нестерпимо жалобную мелодию, и свет стал еще более тусклым и мягким. — Попы, — сказал Нестеров с сильным ударением на втором «п» и засмеялся. Расскажи еще что-нибудь. — Расскажу, — согласился Константинов и, опрокидывая рюмку в рот, осторожно придержал пальцем верхнюю челюсть. Она у него была вставная и ненадежная. — Не удивляйтесь, молодой, мне все зубы сняли японским осколком. Почти безболезненно. — Нет, про попов, — запротестовал Нестеров. — Помнишь нашего на «Ильмене»? Еще бы Алексей Петрович его не помнил! Отец Семион Сопрунов. Жирный, как два борова, и особливо глупый. В самом начале этой войны решил заработать «георгия», а для того придумал с крестом в руках воодушевлять команду на совершение ратного подвига. — Как? — удивился Бахметьев. — Ведь «Ильмень»-тo заградитель. Что же там воодушевлять? Константинов кивнул головой и обильно полил уксусом свой паштет из дичи. Он любил сильные вкусовые ощущения. — Именно. Однако он во время ночной постановки вылез на верхнюю палубу и кроме креста взял с собой складной стул. Воодушевлять можно и сидя, а долго стоять по его комплекции было ему нелегко. Мы даже не видели, как он вылез, и вдруг в темноте слышим вопль. Этакий лающий вопль, как будто большого волкодава переехало грузовым автомобилем. Конечно, сразу приостановили постановку. Думали, кого-нибудь прихватило миной. Бегали и искали по всей палубе. Ощупью, потому что огня открывать в таких случаях не полагается. Ну и нашли отца Семиона. Складной стул, вместо того чтобы открыться, закусил ему его обширную корму, и он не мог ни встать, ни сесть. Находился в наклонном положении и взывал гласом великим. Разумеется, мы его осторожненько спустили с трапа вместе со всеми его принадлежностями, и «Георгия» он не заработал… За дам! — За дам! — подхватили остальные, а Нестеров снова засмеялся: — Ты сам лицо духовного звания. — Он явно охмелел и, ставя рюмку на стол, чуть ее не разбил. — Ты апостол Павел. — Совершенно справедливо, — согласился Константинов и повернулся к Бахметьеву: — Вам это тоже известно, молодой? Он держался просто и великолепно. Нужно было так же спокойно и ясно ему отвечать, а в глазах уже плавал туман, и сердце стучало прямо в самой голове. Все-таки Бахметьев взял себя в руки: — Так точно, Алексей Петрович, кое-что слыхал. — Тогда представьте себе следующий случай… Только сперва выпейте сельтерской. Здесь жарковато, а она освежает. — И Константинов передал Бахметьеву бутылку. Он, конечно, был самым лучшим человеком на свете. Как ясно он все увидел и как тактично умел помочь! Бахметьев был готов за него умереть, но высказать этого не мог. — Алексей Петрович, я всегда… — и запнулся. — Большое спасибо. — Ну так вот, — продолжал Константинов, делая вид, что ничего не замечает. — Стояли мы как-то раз на «Громобое» в Гонконге, и приехал к нам новый поп, взамен того самого, который плясал качучу и окончательно спился. Если вам известно мое почетное прозвище, то, вероятно, известно и то, что получил я его за несколько своеобразное цитирование вышеупомянутого апостола. А попу это было не известно. Приехал он как раз в воскресенье, отслужил свою первую обедню и надумал произнести проповедь. Начал: «Братие, как говорил апостол Павел…» Ну и сразу вся команда, а с ней и господа офицеры заржали, точно жеребцы. Он опять: «Апостол Павел рече…» Опять ржут. Все девятьсот пятьдесят три человека, за исключением занятых вахтенной службой. Тут он окончательно растерялся и удрал в полном облачении курц-галопом. Бахметьев смеялся до слез. Аренский от радости мотал головой, а Нестеров блаженно улыбался, потому что на большее способен не был. Один только Гакенфельт оставался невозмутимым и почти высокомерным. И, взглянув на него, Нестеров вдруг помрачнел. Потом, видимо, пересилил себя и дрожащей рукой протянул к нему рюмку, чтобы чокнуться. — Выпьем! — Может быть, хватит пока что? — сухо спросил Гакенфельт. Нестеров сразу изменился в лице, поставил рюмку на стол и немедленно начал вставать. — Друг мой механик, — остановил его Константинов. — Хочешь, я тебя женю? От неожиданности Нестеров снова сел. — Меня? Зачем? — И, подумав, добавил: — Нет, не хочу. — Ну, не хочешь, не надо. Тогда давай дальше пить. Только начнем с освежительного. — И Константинов налил Нестерову полный стакан сельтерской. Сделано это было с необычайной ловкостью. Нестеров до дна осушил свой стакан и сразу забыл о Гакенфельте. — А я женился, — вдруг сказал Бахметьев. — Да ну? — удивился Аренский. — Невозможно, — не поверил Константинов. — Факт. Женился. Как полагается. Константинов неодобрительно покачал головой: — Таким молодым совсем не полагается. Аренский вдруг крикнул: «Горько!» — и через стол полез целоваться, а Гакенфельт не то засмеялся, не то закудахтал. От всего этого к горлу комком подступала тошнота, хотелось убежать и расплакаться, и не было никакого выхода. Но Константинов поднял руку и сказал: — Стоп! Прекратим разговоры на печальные темы, Кто хочет мороженого? И сразу в зале поднялся дикий шум и выкрики, и оркестр начал играть какой-то торжественный марш. И сквозь дым и туман стало видно, как все сидящие поднимаются и все как один смотрят на столик «Джигита». Но одним из первых вскочил на ноги Константинов. — Прошу встать. Это их национальный марш, Бьернборгский. — И, когда встали остальные, вполголоса пробормотал: — Политическая демонстрация по нашему адресу. Ладно, я им тоже продемонстрирую. Он первым зааплодировал, когда марш кончился, но, поаплодировав, вынул из кармана пистолет, положил его на стол и в наступившей полной тишине скомандовал оркестру: — «Марсельезу»! Два раза повторять свое приказание ему не пришлось, и зал быстро и исправно снова поднялся. Без восторга, конечно, но с полным уважением. Пистолет лежал у всех на виду. — Что вы сделали? — ахнул Гакенфельт. — Она же революционная… — Тихо! — ответил Константинов. — Это сейчас наш гимн. Другого у нас нет. И они стояли навытяжку: Аренский, с глупой улыбкой, Гакенфельт, бледный и растерянный, Нестеров, о неожиданным светом в глазах, и торжественный Константинов. И в зале гремела широкая песня, придуманная совсем не ими.5
Вечером вышли из дока и сразу стали под угол к борту транспорта «Мыслете». Потом перетянулись к стенке и всю ночь грузили боевой запас. Утром должны были выходить. Над морем висела мгла, и в бледном свете июньской ночи лица людей казались серыми пятнами. Смертельно хотелось спать. Угольная пыль была везде. Смешанная с сыростью, она осаждалась на палубе и надстройках, облипала лицо, лезла в волосы и хрустела на зубах. От нее можно было взбеситься. У баркаса, везшего торпеды, вдруг испортился мотор, и он добрых полчаса проболтался тут же рядом, в нескольких десятках саженей от миноносца. И не было никакой физической возможности ему помочь. Обещанный штабом минный унтер-офицер все еще не явился, и, как назло, исполнявший его обязанности минер Сухоносов при приемке торпед на борт сильно поранил себе руку. Наконец все-таки торпеды были введены в аппараты. Нужно было сразу взяться за их накачку, но тут прибыли из порта противолодочные бомбы, и на все дела не хватало рук. Помыться Бахметьеву удалось около шести часов утра. Ложиться спать все равно было поздно, а потому он вышел в кают-компанию, сел за стол и налил себе стакан остывшего чая. В углу дивана, сложив руки на животе, дремал старший механик Нестеров. Ему тоже досталось в эту ночь. Впрочем, и остальным было нелегко. Гакенфельт до сих пор разгуливал по палубе и руководил окончательной приборкой. Он, конечно, был неприятной личностью, но тем не менее отличным служакой. Здорово понял команду. Кстати, он любопытно рассуждал. Говорил: чем больше дела, тем меньше всякой политики. Почему сейчас на миноносцах полная налаженность, а на больших кораблях черт знает что? Просто потому, что миноносцы плавают, а большие корабли торчат в гаванях. А в море, батюшка мой, революция или не революция, но команда все равно миленькая, потому что знает: без нас ей не вернуться домой. И еще: дайте мне волю — я их от всех разговоров отучу. Будут у меня уважаемые свободные граждане опять на задних лапках бегать, а я на них плевать буду. Это, однако, было уже не столько любопытно, сколько противно. Это была та самая пакость, которая разложила старую Россию. Нет, все-таки Гакенфельт был гнусным типом. Сахар в стакане не растворялся. Пришлось съесть его просто так, а от этого снова захотелось пить. Бахметьев взялся за чайник, но, кроме разваренных чаинок, в нем почти ничего не оказалось. Вообще с жизнью получалась какая-то сплошная чепуха. Надя приезжала с поездом восемь тридцать, а ровно в восемь миноносец снимался и уходил в Рижский залив. Было чрезвычайно мало шансов снова попасть в Гельсингфорс раньше чем через два месяца, и все эти два месяца Надя должна была провести в полном одиночестве. А возвращаться ей в Питер никак не годилось. Ее мать не могла ей простить всей истории с ее замужеством и теперь грызла ее с утра до вечера. Хорошо еще, выручил товарищ по выпуску, барон Штейнгель. Обещал Надю встретить и отвезти на квартиру. К сожалению, совсем не на ту, о которой мечталось. В городе свободных квартир вовсе не было, и пришлось удовлетвориться не слишком удобной комнаткой у какой-то старой девы с громкой шведской фамилией. К тому же проклятая старая дева согласилась их впустить только потому, что у них не было детей. Тоже казус. Ведь в самое ближайшее время она должна была заметить, что Надя готовится стать матерью. Что тогда? Впрочем, Штейнгель обещал впоследствии подыскать что-либо более подходящее, а он был мужчиной надежным, И чрезвычайно ловко делал карьеру. Прямо из корпуса попал в штаб минной дивизии каким-то самым последним флаг-офицером, но уже пользовался расположением начальства и имел вид солидный и деловой. Нет, начинать службу нужно было не в штабе, а, конечно, в строю. На корабле совсем другие люди и другое отношение к делу. Он был очень счастлив, что попал на миноносец, и все его судовые дела обстояли превосходно. Торпеды лежали в аппаратах, накачанные воздухом до полного давления. Бублик значительно сократился и стал совсем неплохим работником, а тараканий порошок, закупленный в достаточном количестве, действовал без отказа. Тараканы, большие и маленькие, черные и рыжие, вдруг бросились врассыпную с буфета на пол, а потом по трапу на верхнюю палубу и с палубы через сходню прямо на берег. Когда крысы покидают корабль, корабль непременно тонет, но тараканов эта примета не касается. Тараканы — просто мразь. Пусть они убираются ко всем чертям. — Правильно, — подтвердил Константинов, а он был великолепным человеком и все знал. — Первую за дам! — И рукой со скрюченными пальцами разогнал тучу синего дыма. Кают-компания уже стала залом «Берса», и бледный Гакенфельт улыбался недоброй улыбкой. Нужно было встать и ударить его по лицу, но в ногах страшная тяжесть и руки не отрывались от стола. И Степа Овцын (почему Степа, которого он не видал с самого выпуска?) схватил его за плечо и тряс изо всей силы: — Василий! Вася! Как ни странно, но это в самом деле оказался Овцын, веселый и улыбающийся, в фуражке и с плащом, перекинутым через руку. Он стоял совсем рядом, и на его животе нестерпимо ярким пятном горел солнечный луч из иллюминатора. — Проснись, пожалуйста. Уже полвосьмого. Бахметьев с трудом поднялся на ноги. Вне всяких сомнений, это действительно был Степа. Та самая блаженная овца, с которой он проучился пять лет в одном отделении. — Как ты сюда попал? — Очень просто. Меня, видишь ли, к вам назначили. Кажется, я здесь буду штурманом. — И Овцын, вдруг выпучив глаза, понизил голос до таинственного шепота: — Я уже представлялся капитану. Он чудной какой-то. Бахметьев представил себе, какой у Степы мог получиться разговор с Константиновым, и расхохотался. — Что ты? — удивился Овцын. — Ничего, Степанчик, золотко. Я просто очень рад, что мы с тобой будем вместе плавать. — И Бахметьев обнял Степу за талию. Он в самом деле был рад. Он его всегда любил. — Ну вот, ну вот. — Овцын широко улыбнулся и даже покраснел. К Бахметьеву он с самой шестой роты испытывал нечто вроде институтского обожания и теперь совсем сконфузился. Отскочил в сторону и, стараясь выглядеть равнодушным, спросил: — А знаешь, кто еще будет с нами плавать? — Разрешите? — раздался новый голос, и Бахметьев повернулся к двери. И, взглянув, снова не поверил своим глазам. Перед ним, неподвижный и невозмутимый, стоял Плетнев. — Вот кто, — торжествующе сказал Овцын. — Помнишь, как он обучал нас минной премудрости и подсказывал тебе на репетиции? Зачем только Степа сдуру сунулся? Еще бы Бахметьев забыл Плетнева после того, что между ними произошло! Он даже слишком хорошо его помнил, и теперь ему трудно было с ним заговорить. — Здравствуйте, Плетнев, что расскажете? — Здравствуйте, — и после легкой паузы: — Господин мичман. — И, еще подумав, спросил; — Кто тут будет минный офицер? — Я, — ответил Бахметьев. — В чем дело? — Являюсь. Назначенный в ваше распоряжение старший минный унтер-офицер Плетнев.6
Прекрасно впервые в жизни чувствовать под ногами мелкую дрожь стальной палубы, слышать ровный и густой голос вентиляторов, обонять запах теплого машинного масла и видеть вогнутую дугой волну, бегущую вдоль борта, и кипение белой пены за кормой. В такие минуты ощущаешь миноносец живым существом, а самого себя неотъемлемой его частью. В такие минуты хочется петь и смеяться, и если не делаешь ни того ни другого, то только потому, что это выглядело бы несколько нелепо. Солнце ярко светило с левого борта. Чайки, качаясь на узких крыльях, плавали в синеве наверху. Скользя по зеркальному, штилевому морю, за корму быстро уходила высокая башня маяка Грохара. — Хорошо! — сказал Бахметьев. Вздохнул полной грудью и, обернувшись, вздрогнул. Рядом с ним стоял Плетнев. Он сам вызвал его наверх через вахтенного, но, заглядевшись на море, о нем забыл. А теперь получилось совсем неудобно. Он, наверное, слышал. — Вот что, Плетнев. Нужно проверить изготовление торпед к выстрелу. Их Махмудьянов изготовлял. Он, вообще говоря, толковый минер, однако рисковать не годится. — Чтобы заглушить неловкость, Бахметьев говорил быстро и уверенно. И вдруг вспомнил: совсем так же было тогда, на репетиции в минном кабинете. И речь тоже шла об изготовлении торпеды к выстрелу, и тот же Плетнев ему подсказывал. Поэтому кончил он нерешительно:— Углубление девять футов, открыть клапан затопления и всякое такое. Сами разберетесь. — Разберусь, — ответил Плетнев. Улыбнулся он, или это только показалось? Конечно, он не мог забыть случая в минном кабинете, и это было крайне неприятно. И вообще, что может быть глупее необходимости командовать человеком, который дело знает несравненно лучше тебя! — Пойдем, — сказал Бахметьев и, собрав всю свою храбрость, добавил: — Я поучусь. — Есть. — И они пошли к первому аппарату. На этот раз в глазах Плетнева было видно явное одобрение. Значит, так напрямик и нужно было действовать. И оттого что он поступил правильно, Бахметьев снова повеселел. До сих пор он не мог понять: доволен он или нет появлением Плетнева на корабле, а теперь знал: конечно, доволен. Плетнев превосходно знал минное дело, и с ним все беспокойство за материальную часть отпало. А то, что он был революционером, никого не касалось. Революция все равно уже произошла, и, кроме того, политикой — на «Джигите» никто не занимался. Словом, то, о чем не хотелось вспоминать, можно было просто забыть. — Вот, — сказал Плетнев, открыв верхнюю горловину. Пальцем провел по указателям и доложил, что все в порядке. Потом прошел к зарядному отделению, а от него обратно к хвосту. Предохранительная чека ударника и все хвостовые стопора были сняты. Плетнев говорил коротко и спокойно. Делал вид, будто не учит, а сам отвечает урок. Откуда у него было столько такта? — Понятно, — сказал Бахметьев, чтобы лишний раз подчеркнуть свое ученичество. — Патрон, — ответил Плетнев, — который, загораясь, приводит в действие подогреватель. — И тем же ровным голосом рассказал обо всех прочих проверках торпеды. — Двенадцать баллов, — не удержался Бахметьев, и Плетнев снова как будто улыбнулся. Наверное, опять вспомнил. — Разрешите закрывать? — Пожалуйста. А следующую я сам проверю. — И от первого аппарата они перешли к следующему. Из всего этого получилось очень неплохое практическое занятие, кстати сказать прошедшее не без пользы для службы: на третьей торпеде удалось обнаружить и устранить неточность в установке прибора расстояния. Окончательно развеселившись, Бахметьев вдруг спросил: — А вы довольны, что попали на миноносец? Он просто не представлял себе той пропасти, которая отделяла его от Плетнева, и совершенно неверно его понял, когда тот ответил: — Здесь мое дело. Обрадованный, он кивнул головой: — Ну конечно. И я тоже очень доволен, что попал. — Однако дальше распространяться на эту тему было неудобно, а потому Бахметьев махнул рукой: Все в порядке. Ступайте отдохните, — и быстро зашагал к мостику. Нужно было присмотреться к тому, что там делается. Еще поучиться. Из всех трех труб шел легкий, почти прозрачный дым. На гафеле полоскался маленький прокопченный андреевский флаг. Хорошо бы сейчас посмотреть на свой миноносец со стороны. Наверное, он здорово выглядел. — Разрешите? — спросил Бахметьев, останавливаясь на трапе. — Сделайте одолжение, — ответил стоявший на вахте Аренский. — Просю покорно. Он стоял на правом крыле и, щурясь, рассматривал горизонт в бинокль. У него был отличный военно-морской вид, которым он малость рисовался, потому что тоже недавно кончил корпус. Всего лишь год назад. И внезапно ему представилась возможность развернуться во всей своей красоте. Показать молодому, как нужно служить. — Сигнальщик! Кто кому должен докладывать: вы мне или я вам? Справа по носу две мачты! Вахтенный, доложить командиру. — Есть! — крикнул вахтенный и с громом сбежал по трапу. Бахметьев бросился к дальномеру, но развернуть его не смог. Забыл, где он стопорится. Мачты без дыма — это, несомненно, был военный корабль. Может быть, свой, а может быть, и нет, и от этого охватывала приятная тревога. Только где же был стопор? Наконец дальномер развернулся, и в его круглом поле скачками понеслась потускневшая вода. Мачты мелькнули в глазах, но, подпрыгнув вверх, исчезли. Не сразу удалось снова их поймать, а удержать в поле зрения было еще труднее: сильно мешала тряска. Одна из них была высокой, а другая коротенькой. Между ними намечались три низкие трубы и кое-какие надстройки. Похоже, что это был миноносец, и, скорее всего, очень большой. Но сообщить Аренскому результаты своих наблюдений Бахметьев не успел. — Господин мичман, — сказал сигнальщик Осипов, — это «Забияка», и мы его уже докладывали. Он вышел вперед нас, а теперь обратно повернул. — Ну? — спросил появившийся на мостике Константинов. — Где здесь грозный неприятель? — Это «Забияка», господин капитан второго ранга, — не смущаясь доложил Аренский. — Почему-то возвращается. — Не препятствовать, — ответил Константинов. — А какой у вас курс? — Как на румбе?! — лихо крикнул Аренский. — Двести два! — отозвался рулевой. — Есть, — сказал Константинов. — Только кричать на мостике совершенно необязательно. Пожалейте свой баритон, любезный артиллерист. Это тоже было неплохое практическое занятие. Служить, как Аренский, явно не стоило.7
Убежденный черноморец Степа Овцын вышел служить на Балтику из очень высоких и торжественных соображений. — Ты понимаешь, — сказал он Бахметьеву, — у нас в Севастополе все прошло спокойно. А здесь — Кронштадт и Гельсингфорс, понимаешь? — Пока что нет, — ответил Бахметьев. — Кронштадт и Гельсингфорс всегда здесь были. Разговор происходил в каюте Бахметьева и сопровождался глухим шумом винтов, дребезжанием стаканов в буфете кают-компании и шумом воды за бортом. Взъерошенный Овцын вскочил с койки и, поскользнувшись, схватился за полку. — Как не понимаешь? Забыл здешние события? Убийства и весь ужас? Потому-то я сюда и пошел! Бахметьев невольно улыбнулся. Милейший Степа абсолютно ничего не понимал во всем, что происходило, и решил принести себя в жертву. Как это было на него похоже! — Боюсь, что ты разочаруешься. Здесь больше никого не убивают и не собираются в дальнейшем. — Ну вот! — И обиженный Овцын снова сел. — Как будто я этого хочу! Да ты пойми: я просто должен был пойти туда, где трудно. — Трудно? — спросил Бахметьев и задумался, Почему получалось так, что в разговоре со Степой он чувствовал себя чуть ли не стариком, а перед всеми остальными людьми на миноносце, в том числе и перед командой, был форменным мальчишкой? И еще: почему старшие гардемарины в корпусе выглядели значительно солиднее, чем мичманы во флоте? Между обоими этими явлениями была какая-то связь, но отыскать ее он сейчас не мог. — Нет, Степанчик, здесь вовсе не трудно. — Волна, хлестнув по борту, темно-зеленой тенью перекрыла иллюминатор. — Только, увы, жарковато и нельзя устроить сквозняк. Зальет. Степа заморгал глазами и стал совсем похожим на опечаленную овцу. Нужно было срочно его утешить. — Слушай, юноша. Я действительно забыл о первых днях революции и тебе советую забыть. Все это, видишь ли, было законно, неизбежно и… кончилось. Разумеется, нам с тобой придется служить не совсем в тех условиях, к которым мы готовились, однако это не столь важно. Служба остается службой. Но Овцын запротестовал: — Брось, пожалуйста. Тут какие-то комитеты, а потом митинги. Чего-то требуют и голосуют. Почему-то мир без аннексий и контрибуций. На кой черт вся эта война, если, например, Черное море по-прежнему будет заткнуто пробкой? Может, вся эта война и в самом деле была ни к чему, только об этом со Степой разговаривать не стоило. Да и самому над этим задумываться не имело никакого смысла. — Стоп! — И Бахметьев поднял руку. — Нет! — вдруг возмутился Овцын. — Дай договорить. Всякие земельные вопросы и восьмичасовой рабочий день. Какая же тут служба? И потом: оказывается, что мы с тобой сволочи. Как же нам после этого ими командовать? — Махнул рукой и отвернулся. — А ты говоришь: не совсем те условия и не столь важно. — Тихо, Степушка, тихо! Милейший Степа волновался совершенно напрасно. Порол всяческую чепуху, которая не имела никакого отношения к делу. Неизвестно зачем разводил панику. Исходя из этих соображений, Бахметьев положил Овцыну руку на колено и посоветовал: — Возьми, сердце мое, графин вот там, на умывальнике. Налей себе стакан воды и выпей. — И, не дав Овцыну времени ответить, тем же размеренным голосом стал его поучать: — Не спорю, все эти митинги и разговоры сейчас процветают. Процветают потому, что в нынешнее время они просто необходимы. Однако что же от них в конце концов меняется? Овцын только развел руками. — Ровно ничего, Степанчик. Ровно ничего. И по той самой простой причине, что мы с тобой плаваем по морю, а все эти разговоры происходят на берегу. На вахте, друг мой, много не помитингуешь, и в море команда все равно должна нам верить. Иначе она не доберется до порта. Овцын тяжело вздохнул. Он был окончательно сбит с толку, что, впрочем, и неудивительно. — Кроме того, имей в виду, что у нас на «Джигите» не так, как везде. У нас ни революцией, ни политикой никто не занимается, — и совершенно механически Бахметьев закончил: — Некогда. Конечно, все это было невероятно бестолково. Мне просто стыдно за Васю Бахметьева, что он, начав почти осмысленно, вдруг припутал целую кучу чужих, отнюдь не слишком умных рассуждений, вплоть до цитат из Гакенфельта. Однако я ничего не могу сделать. Все эти рассуждения были в ходу среди морского офицерства тех неопределенных времен, хотя и напоминали мысли страуса, спрятавшего голову и полагающего, что все обстоит превосходно. И, конечно, так же как и вышеупомянутый страус, Бахметьев жестоко ошибался. Сидевший на рундуке в унтер-офицерском кубрике Семен Плетнев, не поднимая глаз от своего шитья, спросил: — Значит, все больше эсеры? — Да нет, — нерешительно ответил великан Мищенко, старший артиллерийский унтер-офицер и председатель судового комитета, — всякие, конечно, есть, однако у нас споров не бывает. Хорошо живем. Плетнев зашивал рабочую рубаху и не торопился. Клал стежок к стежку, ровно и аккуратно, изредка опуская свою работу на колени и любуясь ею издалека. — Хорошо, говоришь, живете? — Сил нет как хорошо, — усмехнулся хозяин левой машины унтер-офицер Лопатин. — Прямо как бывшие цари, только чуть похуже. Мищенко покосился на него, но промолчал. С Лопатиным было опасно связываться. — И не спорите? — снова спросил Плетнев. — Это как сказать, — ответил Лопатин, и Мищенко опять промолчал. С этим Лопатиным нужно было бы познакомиться поближе и поговорить по душам, а пока что ни на кого не нажимать и не обострять разговора. — Значит, всяко бывает. Как у всех людей, — сказал Плетнев. — Ну, бывает, — и Мищенко вдруг улыбнулся, — вот наш Ваня Лопатин все из-за каши спорит. Но шутка пропала впустую. Никто из сидевших в кубрике не обратил на нее внимания. Плетнев продолжал шить, Лопатин молча потирал подбородок, радист Левчук читал какую-то брошюру, а рулевой Борщев, мрачный и неподвижный, сидел в углу. — А как офицеры? — спросил наконец Плетнев. — Офицеры есть офицеры, — ответил Борщев. Мищенко пожал плечами: — Офицерство правильное. Командир очень уважаемый человек, и все прочие тоже ничего. Двое молодых есть. Тех не знаем, однако и в них вреда быть не может. — Гакенфельт сука, — ответил Борщев, но Мищенко не обратил на него внимания. Он считал его ничтожеством и до споров с ним не снисходил. — Гад, — не отрываясь от своей брошюры, поддержал Левчук. — Ты! — властно остановил его Мищенко. — Что ты понимаешь? Старший офицер — это такая должность, что — хочешь не хочешь — нужно быть гадом. — Самая форменная сука, — повторил Борщев. — Да что ты! — И Лопатин закачал головой. — Разве можно его такими, словами обзывать? Он же такой хороший человек, что даже сказать нельзя. Я вот помню его еще в экипаже. Там он, конечно, старшим офицером не был, но морду бил здорово. Такой разговор председателю судового комитета нужно было оборвать на месте. — Тебе? — резко спросил Мищенко и всем своим телом перегнулся через стол. — Мне, — спокойно ответил Лопатин и в упор взглянул на Мищенку. — Два раза. Сразу наступила тишина. За бортом глухо шипела вода, и, точно огромное сердце, бились винты. Левчук, опустив брошюру, насторожился, и Плетнев на мгновение приостановил свое шитье. Теперь оставалось только сделать вид, что всё это несущественно. Откинувшись назад, Мищенко зевнул и прикрыл рот рукой. — Уж ты расскажешь! — Еще раз зевнул и изо всей силы потянулся. — Пойти покурить, что ли? — Пойди, — согласился Лопатин, но Мищенко ему не ответил. Молча надел фуражку и, пригнувшись, чтобы не удариться головой, вышел в дверь. Плетнев откусил зубами нитку. Его работа была сделана мастерски. Шов получился превосходный.8
Гладкое, широкое море и четко очерченный горизонт. Совершенный мир и спокойствие, но на крыльях мостика стоят неподвижные люди и не отрываясь следят за скользящей навстречу водой. И в любой случайной ряби, в любой чайке, севшей на волну, чудится перископ неприятельской подлодки. Смотрят специальные наблюдатели, смотрят сигнальщики и смотрит сам вахтенный начальник. Смотрят, пока в сверкающем поле бинокля не начнут плавать мелкие черные точки и качающиеся радужные круги. Тогда на мгновение опускают бинокли, щурятся или протирают глаза и снова смотрят. У самого мостика гулко шумит первая труба. Временами из нее выбрасываются огромные клубы черного дыма, а это никуда не годится. Дым могут заметить те, кому вовсе не следовало бы его видеть. — Вахтенный! Узнать в первой кочегарке, зачем дымят? И вахтенный отвечает: — Есть! Курс проложен почти по самой кромке своего минного поля, но это не страшно. И собственное место, и место заграждения известны совершенно точно. Хуже другое: здесь могут оказаться и чужие мины. Неприятельские лодки несколько раз пробирались в тыл и ставили заграждения даже у самого Гогланда, а по последним сведениям службы связи, их видели где-то здесь, между Оденсхольмом и Пакерортом. Вахтенный, вернувшись из кочегарки, докладывает, что все в порядке. Первый котел больше дымить не будет. — Есть. — И вахтенный начальник снова поднимает бинокль. У носового орудия на брезенте выложены патроны с ныряющими снарядами и дежурит вся прислуга. Таблицы стрельбы в кармане — значит, в случае чего огонь можно открыть секунд через тридцать. Если будет замечен перископ или след торпеды — узкая белая полоса на воде, — нужно сразу же давать боевую тревогу, самый полный ход и класть руля в зависимости от обстоятельств, но в большинстве случаев на противника. Какая дикая глупость получится, если повернешь и дашь тревогу, а потом выяснится, что это не перископ, а всего лишь утка, взлетающая с воды! Они, подлые, имеют привычку брать длинный разгон и на разгоне разводят порядочный бурун. Но еще хуже выйдет, если не заметишь настоящей лодки и получишь торпеду в борт. Напряжение и страшная ответственность. Сознание, что только ты один здесь наверху решаешь все и посоветоваться не с кем, а ошибиться нельзя. Ошибка может стоить слишком дорого. Словом, все ужасы и неприятности первой самостоятельной вахты в боевых условиях Бахметьев испытал сполна и, только отслужив и спустившись с мостика, увидел, что Константинов тут же на палубе, рядом с рубкой, полулежал в лонгшезе и читал французский роман. — Наслаждаюсь природой, — пояснил он, закрывая книжку и придерживая пальцем то место, где читал. — А как служба? — Все в порядке, Алексей Петрович. Скоро будем на траверзе Оденсхольма. Очевидно, он все время сидел здесь, готовый ко всяким случайностям, но на мостике показываться не хотел. Приучал своего молодого вахтенного начальника к самостоятельности. Молодчина! — Хорошо у нас служить, — невольно вырвалось у Бахметьева. — Неплохо, — согласился Константинов, — только вы, сударь мой, поздно заметили, что у вас задымил первый котел. И потом, вахтенного в кочегарку посылать было не обязательно. Рядом с машинным телеграфом есть соответственная переговорная труба. — Но сразу же смягчил! — А в общем — молодцом. Продолжайте в том же духе. — Есть, — ответил Бахметьев, одновременно испытывая прилив острой неловкости и кое-какой гордости. — Признаться, я еще плохо освоился с нашим мостиком. Но Константинов его уже не слушал и, задумавшись, смотрел на горизонт. — Завтра будет дождь, — вдруг сказал он. И, еще подумав, спросил: — А вы раньше были знакомы с этим самым новым минером? — С Плетневым? Конечно. Он у нас был инструктором в минном кабинете. Помогал Лене Грессеру. Зачем он это спросил? Может быть, что-нибудь подозревал или просто хотел узнать, как теперь следовало себя с ним держать? Но Константинов ограничился кивком головы. Снова раскрыл свою книжку и сказал: — Будьте другом, пришлите мне с вестовым мою трубку. Я ее забыл у себя на столе. — Есть, сейчас же. — И Бахметьев по трапу сбежал на палубу. Шел в корму быстрым и веселым шагом и смотрел на обгонявшую его еще более быструю волну. Встретив вестового у кают-компанейского люка, передал ему поручение командира и стремительно спустился вниз. Но, войдя в свою каюту, вдруг ощутил непреодолимое желание спать. В сущности, желание это было вполне законным. За всю ночь он продремал всего лишь часа полтора, а взрослому человеку полагается побольше. Снимая китель и ботинки, Бахметьев понял, что сон — это самое чудесное из всего, что случается в жизни. На редкость приятное занятие, которое предстояло ему именно сейчас. Лег, закрыл глаза и старался ни о чем не думать. За него думали другие на мостике. Ощущал приятную равномерную тряску и покачивание, прислушивался к успокаивающему шуму корабля на ходу. Был совершенно счастлив, но постепенно заметил, что не засыпает и, вероятно, не заснет. Скорее всего, из-за дикой духоты в каюте. Рядом был буфет, и на переборке с той стороны висел паровой самовар. Тонкий свист пара доказывал, что вестовые запустили его к ужину, и теперь он на полный ход помогал июньскому солнцу. Прохвосты кораблестроители не могли привесить его хотя бы на переборке, выходящей в коридор! Небось никому из них не пришлось лежать вот на этой койке и обливаться потом. Первое, что Бахметьев увидел, раскрыв глаза, был портрет Нади. Маленький портретик в круглой рамке красного дерева, который она потихоньку подсунула ему в чемодан, когда он уезжал. Она была очень хорошей девочкой, но на этом портрете улыбалась довольно глупо. И вообще, что могло получиться из их брака? Пока что получилась одна сплошная нелепость, и он даже не мог сказать, поспеет ли вернуться к тому времени, когда должен быть ребенок. Кажется, он был прав тогда, давно, несколько месяцев тому назад, когда считал, что брак несовместим с морской службой. Может быть, так же думал и Константинов, на всю жизнь оставшийся холостяком, и механик Нестеров, который тоже не женился. Из всей кают-компании, кроме него, женат был только один Гакенфельт. Впрочем, этот женился не зря, а на какой-то племяннице морского министра. И тоже ошибся, потому что министр вылетел вместе со всем старым режимом. А теперь, судя по рассказам Аренского, бедняга своей жены просто видеть не может. А он все-таки очень хотел бы увидеть Надю. И вдруг Бахметьев поймал себя на том, что будто кого-то постороннего убеждает в своей любви к жене. Чтобы успокоиться, попробовал представить себе ее — со вздернутым носиком и круглыми плечами, с тяжелыми косами мягких волос. Но вместо нее неожиданно увидел сквозь стенки каюты гладкое море, масляный блеск горячего воздуха над горизонтом и напряженные спины наблюдателей на мостике. Сейчас что-то должно было случиться. Может быть, враг был уже совсем рядом. Даже, наверное, готовился нанести удар. Какой-то чужой человек с сухим лицом и веселыми глазами посматривал в перископ и, улыбаясь, рассчитывал свою атаку. Рядом с ним стояли другие, тоже довольные, что подстерегли добычу. Успеют заметить с мостика или не успеют? Там стоит Степа. Можно прохлопать. И вдруг звонок забил сплошной, бесконечной дробью. Сначала глухо и издалека, потом резче и громче, совсем рядом, в кают-компании. Это была боевая тревога. Бахметьев вскочил с койки, натянул ботинки, набросил китель и схватил фуражку. Застегивался уже на ходу и дрожащими пальцами никак не мог нащупать пуговиц. По палубе бежал в толпе людей и никак не мог избавиться от самого настоящего страха. Однако на мостике увидел Гакенфельта с секундомером и Константинова, прогуливающегося взад и вперед, заложив руки за спину. Тревога была проверочной.9
Изо дня в день одно и то же. Рейд Куйвасто с миноносцами на якорях, у берега старая шхуна без мачт в качестве пристани, а подальше зеленые рощи и кое-какие домики. Или море, пустое и неподвижное, острова, приподнятые рефракцией над дрожащей линией горизонта, и нестерпимый блеск расплавленного стекла. Дозоры ломаными курсами взад и вперед, в пределах одного и того же квадрата: сдашь вахту, а через девять часов снова ее принимаешь на том же самом месте. Высматриваешь и ждешь, хотя и знаешь заранее, что ровно ничего не случится. Снова стоянки на рейде. Такие же систематические и бесцельные, в конце концов сводящиеся к простому обмену любезностями, налеты неприятельской авиации. В синем небе два-три самолета, а вокруг них мягкие шарики шрапнельных разрывов. Нарастающий вой летящих бомб. Чувствуешь, что она непременно ляжет вот сюда, прямо к тебе на палубу, а потом видишь вполне безвредный и даже очень красивый водяной столб далеко в стороне. В первый раз сильно волнуешься, но и в следующие налеты никак не можешь привыкнуть к бомбам, — слишком у них неприятный звук, и все-таки неизвестно, черт их знает, куда они лягут. И вдобавок действует на нервы закон Ньютона, ибо в силу его все предметы, выстреленные вверх, неизбежно падают обратно вниз. Предметов же этих, а именно шрапнельных пуль и пустых стаканов, очень много, все они достаточно твердые и тяжелые и все отчаянно свистят. Впрочем, к обеду налеты обычно заканчиваются. Остается только жара, вялость и неважный аппетит. А суп подают сильно перченным, потому что мясо на транспортах приходит в не слишком свежем виде. С этими же транспортами приходят тоже несвежие газеты с нескончаемыми разглагольствованиями Александра Федоровича Керенского и всякой прочей мутью, О них, по возможности, не говорят, и только самоуверенный Аренский по утрам бестактно острит: — Здрасте, здрасте, стоим в Куйвасте без твердой власти. Или в тридцатый раз смакует одну и ту же пошлятину: — Интернационал — это когда на русских кораблях под занзибарским флагом в финляндских водах на немецкие деньги играют французский гимн. Все это в достаточной степени противно, особенно механику Нестерову, но остановить Аренского нельзя. Он всегда изощряется в отсутствие Алексея Петровича, а Гакенфельт его остроты одобряет. Походы, стоянки и походы, но дела, в общем, гораздо меньше, чем казалось поначалу, и гораздо больше времени для размышлений, далеко не всегда приятных. Знаменитое наступление, о котором так много кричат газеты, выглядит каким-то ненастоящим, и еще тревожнее становится от дискуссии о смертной казни. Это конец демократических иллюзий и лишнее доказательство слабости правительства. Это совсем плохое дело. Со временем все утрясется? Еще недавно можно было на это надеяться, но сейчас едва ли. Никто ничего не понимает, все отчаянно спорят друг с другом, а приехавшие из Германии большевики хотят уничтожить все на свете. Алексей Петрович за столом больше молчит, а в свободное время запирается в своей каюте. Даже мух бить перестал. Но иногда вдруг входит в кают-компанию, садится, закуривает трубку и начинает рассказывать. Всем ясно, что он делает это нарочно, чтобы стало легче. Однако задумываться нельзя. Нужно только слушать, и тогда рассказы действительно помогают.У капитана Сергея Балка была черная борода лопатой. Был он мужчиной невероятной физической силы и великолепным моряком! Войдя в Портсмут на миноносце, на шестнадцатиузловом ходу спустил вельбот и никого не утопил. Привычки имел своеобразные. Каждое утро выпивал чайный стакан водки и закусывал весьма экономно. Вестовой на блюдечке подавал ему две баранки: одну целую и одну сломанную пополам. Он нюхал сломанную баранку, вертел в руках целую и отдавал их обратно. В японскую войну командовал спасательным буксиром в Порт-Артуре и во время сдачи заявил, что свой корабль взорвет. По условиям капитуляции этого делать никак не полагалось, и небезызвестный прохвост Стессель прислал к нему своего адъютанта, чтобы запретить. Приплыл адъютантик на лодочке, смотрит — стоит пароход на якоре, а людей на нем нет. Вылез на палубу — палуба пуста. Усмотрел свет в одном из иллюминаторов рубки и пошел на огонек. Раскрыл дверь и видит: какой-то здоровый чернобородый дядя сидит за столом в полном одиночестве и прохлаждается чайком. — Вы здесь командир? — Я командир. Адъютант начал было рассказывать, зачем он прислан, но Балк замахал руками: никаких служебных разговоров, пока господин поручик не напьется с ним чаю. Спешить все равно некуда. Протесты не помогли. Пришлось адъютанту сесть за стол и сказать: «Спасибо». Пили долго и даже вспотели, потому что в рубке было здорово жарко. Наконец Балк перевернул свой стакан донышком кверху, положил на него ложечку, очень ласково улыбнулся и попросил адъютанта изложить свое дело во всех подробностях. Тот изложил, а Балк все с той же улыбкой ответил: — Зря вы, голуба моя, беспокоились. — Встал, потрепал его по плечу и предложил: — Давайте тикать. У меня в трюме шесть пудов пироксилина, шнур рассчитан на двадцать минут, а поджег я его минут восемнадцать тому назад. Ну, еле успели выбраться. Порвало пароход на мелкие кусочки. Команду Сергей Балк любил и жил с ней ладно, а начальство, особенно сухопутное, не слишком уважал. Однажды — кажется, в Николаевске-на-Амуре стоял он со своим миноносцем на якоре и влетел в исключительно красивую историю. Один из его матросов нашумел на берегу, был изловлен и посажен на гауптвахту. Балк, как только об этом узнал, срочно дал семафор коменданту крепости: прошу, дескать, вернуть мне моего матроса, дабы я мог наказать его по всей строгости морских законов. Не вышло. Комендант, конечно, ответил отказом. Тогда Балк вызвал желающих из команды на четверку, роздал им оружие и во главе десанта из четырех человек высадился на берег. Подошел к гауптвахте, крикнул часовому: «Здорово, молодец!», сразу же вырвал у него из рук винтовку и поставил свой караул. Потом поднялся к дежурному офицеру. С ним тоже любезно поздоровался, но так сжал ему руку, что тот сразу потерял способность соображать. Очнулся запертым в шкафу и только тогда понял, что у него отобрали ключи. Балк, без особых затруднений освободил своего матроса, спокойно вернулся с ним на миноносец и решил сниматься с якоря, потому что в Николаевске делать ему было больше нечего. По семафору получил приказание лично явиться к коменданту крепости, однако, как и следовало ожидать, предпочел подняться на мостик и скомандовать: — Пошел шпиль! Тут-то и началась самая замечательная петрушка. На ближайшей береговой батарее люди забегали во все стороны и стали с пушек стаскивать чехлы, а семафор передал второе, более решительное приказание! «Немедленно прекратить съемку с якоря. Орудия крепости направлены на миноносец». — Ха! — сказал Балк. — Боевая тревога, прицел пятнадцать кабельтовых, целик семьдесят пять, точка наводки вон по тому белому домику. — И ответил крепости семафором: «Орудия миноносца направлены на дачу коменданта. Крепко целую». Так и ушел миноносец, потому что у коменданта на даче были дети, жена, самовар, канарейка и весь прочий дорогой комендантскому сердцу домашний уют. Сухопутное начальство, естественно, подняло страшный шум, но штаб Сибирской флотилии за Балка решительно заступился. Вероятно, потому, что обрадовался хоть какому-нибудь развлечению. Пошла всякая переписка и путаница из-за того, что никак нельзя было понять, кто кому подчинен. Кончилось тем, что морское министерство в пику военному заупрямилось, и дело попало на доклад к самому царю. Царь же, как известно, был мужчиной средних лет и весьма средних умственных способностей. Он вдруг вспомнил какую-то знакомую вполне убедительную фразу и ни с того ни с сего положил резолюцию: «Победителей не судят».
Алексей Петрович выколачивал золу из трубки, набивал ее свежим табаком и продолжал свое повествование. Легендарный капитан Балк под общий хохот всей команды купал в невской воде крючкотвора-инженера с Адмиралтейской судостроительной верфи. Потом на улицах Шанхая ликвидировал драку между английскими и русскими матросами. Хватал дерущихся за шиворот, приказывал: «Целуйтесь!», сталкивал лбами и, бросив на землю, брался за следующую пару. Он всегда был полон решимости и мрачного юмора, и жизнь его была простой. А когда начальство за многие грехи перевело его с миноносца на транспорт, он выпил последний стакан водки, понюхал свою традиционную баранку и пустил себе пулю в лоб. И казалось, что он сидит вот тут же, рядом, в кают-компании, огромный, чернобородый, с руками, скрещенными на животе, и широкой благодушной улыбкой. И было спокойно.
Последние комментарии
4 часов 51 минут назад
4 часов 55 минут назад
5 часов 7 минут назад
5 часов 9 минут назад
5 часов 23 минут назад
5 часов 39 минут назад