Лирика [Алексей Тимофеевич Прасолов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

СТИХИ

" Ветер выел следы твои на обожжённом песке "

Жить розно и в разлуке умереть.

М. Лермонтов
        Ветер выел следы твои на обожжённом песке.
        Я слезы не нашёл, чтобы горечь крутую разбавить.
        Ты оставил наследство мне — отчество, пряник, зажатый в руке,
        И ещё — неизбывную едкую память.
        Так мы помним лишь мёртвых, кто в сумрачной чьей-то судьбе
        Был виновен до гроба. И знал ты, отец мой,
        Что не даст никакого прощенья тебе
        Твоей доброй рукою нечаянно смятое детство.
        Помогли тебе те, кого в ночь клевета родила
        И подсунула людям, как искренний дар свой.
        Я один вырастал и в мечтах, не сгоревших до тла,
        Создал детское солнечное государство.
        В нём была Справедливость — бессменный взыскательный вождь,
        Незакатное счастье светило все дни нам,
        И за каждую, даже случайную ложь
        Там виновных поили касторкою или хинином.
        Рано сердцем созревши, я рвался из собственных лет.
        Жизнь вскормила меня, свои тайные истины выдав,
        И когда окровавились пажити, росчерки резких ракет
        Зачеркнули сыновнюю выношенную обиду.
        Пролетели года. Обелиск. Траур лёг на лицо…
        Словно стук телеграфный я слышу, тюльпаны кровавые стиснув:
        «Может быть, он не мог называться достойным отцом,
        Но зато он был любящим сыном Отчизны…»
        Память! Будто с холста, где портрет незабвенный, любя,
        Стёрли едкую пыль долгожданные руки.
        Это было, отец, потерял я когда-то тебя,
        А теперь вот нашёл — и не будет разлуки…
1962

" Мирозданье сжато берегами "

        Мирозданье сжато берегами,
        И в него, темна и тяжела,
        Погружаясь чуткими ногами,
        Лошадь одинокая вошла.
        Перед нею двигались светила,
        Колыхалось озеро без дна,
        И над картой неба наклонила
        Многодумно голову она.
        Что ей, старой, виделось, казалось?
        Не было покоя средь светил:
        То луны, то звёздочки касаясь,
        Огонёк зелёный там скользил.
        Небеса разламывало рёвом,
        И ждала — когда же перерыв,
        В напряженье кратком и суровом,
        Как антенны, уши навострив.
        И не мог я видеть равнодушно
        Дрожь спины и вытертых боков,
        На которых вынесла послушно
        Тяжесть человеческих веков.
1963

" Тревога военного лета "

        Тревога военного лета.
        Опять подступает к глазам
        Шинельная серость рассвета,
        В осколочной оспе вокзал.
        Спешат санитары с разгрузкой.
        По белому красным — кресты.
        Носилки пугающе узки,
        А простыни смертно чисты.
        До жути короткое тело
        С тупыми обрубками рук
        Глядит из бинтов онемело
        На детский глазастый испуг.
        Кладут и кладут их рядами,
        Сквозных от бескровья людей.
        Прими этот облик страданья
        Мальчишеской жизнью твоей.
        Забудь про Светлова с Багрицким,
        Постигнув значенье креста,
        Романтику боя и риска
        В себе задуши навсегда!
        Душа, ты так трудно боролась…
        И снова рвалась на вокзал,
        Где поезда воинский голос
        В далёкое зарево звал.
        Не пряча от гневных сполохов
        Сведённого болью лица,
        Во всём открывалась эпоха
        Нам — детям её — до конца.
       …Те дни, как заветы, в нас живы.
        И строгой не тронут души
        Ни правды крикливой надрывы,
        Ни пыл барабанящей лжи.
1963

" Далёкий день. Нам по шестнадцать лет "

        Далёкий день. Нам по шестнадцать лет.
        Я мокрую сирень ломаю с хрустом:
        На парте ты должна найти букет
        И в нём — стихи. Без имени, но с чувством.
        В заглохшем парке чуткая листва
        Наивно лепетала язычками
        Земные, торопливые слова,
        Обидно не разгаданные нами.
        Я понимал затронутых ветвей
        Упругое упрямство молодое,
        Когда они в невинности своей
        Отшатывались от моих ладоней.
        Но май кусты порывисто примял,
        И солнце вдруг лукаво осветило
        Лицо в рекламном зареве румян
        И чей-то дюжий выбритый затылок.
        Я видел первый раз перед собой
        Вот эту, неподвластную эпохам,
        Покрытую сиреневой листвой
        Зверино торжествующую похоть.
        Ты шла вдали. Кивали тополя.
        И в резких тенях, вычерченных ими,
        Казалась слишком грязною земля
        Под туфельками белыми твоими…
        Но на земле предельной чистотой
        Ты искупала пошлость человечью, —
        И я с тугой охапкою цветов
        Отчаянно шагнул тебе навстречу.
1963

" Когда созреет срок беды всесветной, "

4.00. 22 июня 1941

        Когда созреет срок беды всесветной,
        Как он трагичен, тот рубежный час,
        Который светит радостью последней,
        Слепя собой неискушенных нас.
        Он как ребенок, что дополз до края
        Неизмеримой бездны на пути, —
        Через минуту, руки простирая,
        Мы кинемся, но нам уж не спасти…
        И весь он — крик, для душ не бесполезный,
        И весь очерчен кровью и огнем,
        Чтоб перед новой гибельною бездной
        Мы искушенно помнили о нем.
1963

" О лето, в мареве проселка "

        О лето, в мареве проселка
        Какая сила ходит тут!
        Как настороженно и колко
        Колосья в грудь меня клюют.
        Среди людской горячей нивы
        Затерян колосом и я,
        И сердце полнится наливом —
        Целебным соком бытия.
        И где расти нам — не поспоришь:
        Кому — зола, кому — песок.
        Хранит размывчивость и горечь
        Незамутненный терпкий сок.
        И как я жил? И что я думал?..
        Войди неяркою на миг —
        И ты поймешь в разгуле шума
        Шершавый шорох слов моих.
1964

" Деревья бьет тяжелый ветер "

        Деревья бьет тяжелый ветер.
        Водою тучи изошли.
        В пожарно-красные просветы
        Гляжу из сумрака земли.
        А мокрый сумрак шевелится —
        В порывах шумной маеты
        На ветках вырезались листья,
        Внизу прорезались цветы.
        Пронзительно побеги лезут.
        Возносится с вершиной грач.
        Растут столбы, растет железо
        В просветы выстреливших мачт.
        И вся в стремительном наклоне,
        В какой-то жажде высоты,
        По ветру вытянув ладони,
        Пробилась утренняя ты.
1964

" Лучи — растрёпанной метлой "

        Лучи — растрёпанной метлой.
        Проклятье здесь и там —
        Булыжник лютый и литой —
        Грохочет по пятам.
        И что ни двери — крик чужих
        Прямоугольным ртом,
        И рамы окон огневых
        Мерещатся крестом.
        Как душит ветер в темноте!
        Беги, беги, беги!
        Здесь руки добрые — и те
        Твои враги, враги…
        Ногтями тычут в душу, в стих,
        И вот уже насквозь
        Пробито остриями их
        Всё, что тобой звалось.
        За то, что ты не знал границ,
        Дал воле имя — Ложь,
        Что не был рожей среди лиц
        И ликом — среди рож.
        Лучи метут, метут, метут
        Растрёпанной метлой.
        Заносит руку чей-то суд,
        Когда же грянет — Твой?
28 октября 1964

" Я услышал: корявое дерево пело "

        Я услышал: корявое дерево пело,
        Мчалась туч торопливая, тёмная сила
        И закат, отражённый водою несмело,
        На воде и на небе могуче гасила.
        И оттуда, где меркли и краски и звуки,
        Где коробились дальние крыши селенья,
        Где дымки — как простёртые в ужасе руки,
        Надвигалось понятное сердцу мгновенье.
        И ударило ветром, тяжёлою массой,
        И меня обернуло упрямо за плечи,
        Словно хаос небес и земли подымался
        Лишь затем, чтоб увидеть лицо человечье.
1965

" Когда прицельный полыхнул фугас "

        Когда прицельный полыхнул фугас
        Казалось, в этом взрывчатом огне
        Копился света яростный запас,
        Который в жизни причитался мне.
        Но мерой, непосильною для глаз,
        Его плеснули весь в единый миг,
        И то, что видел я в последний раз,
        Горит в глазницах пепельных моих.
        Теперь, когда иду среди людей,
        Подняв лицо, открытое лучу,
        То во вселенной выжженной моей
        Утраченное солнце я ищу.
        По-своему печален я и рад,
        И с теми, чьи пресыщены глаза,
        Моя улыбка часто невпопад,
        Некстати непонятная слеза.
        Я трогаю руками этот мир —
        Холодной гранью, линией живой
        Так нестерпимо памятен и мил,
        Он весь как будто вновь изваян мной.
        Растёт, теснится, и вокруг меня
        Иные ритмы, ясные уму,
        И словно эту бесконечность дня
        Я отдал вам, себе оставив тьму.
        И знать хочу у праведной черты,
        Где равновесье держит бытиё,
        Что я средь вас — лишь памятник беды,
        А не предвестник сумрачный её.
1965

" Налет каменеющей пыли "

        Налет каменеющей пыли —
        Осадок пройденного дня —
        Дождинки стремительно смыли
        С дороги моей и с меня.
        И в гуле наклонного ливня,
        Сомкнувшего землю и высь,
        Сверкнула извилина длинно,
        Как будто гигантская мысль.
        Та мысль, чья смертельная сила
        Уже не владеет собой,
        И все, что она осветила,
        Дано ей на выбор слепой.
1965

" Лежала, перееханная скатом "

        Лежала, перееханная скатом,
        Дышала телом, вдавленным и смятым.
        И видела сквозь пленку стылых слез,
        Как мимо, смертоносно громыхая,
        Огромное, глазастое — неслось.
        И напряглась мучительно-живая,
        О милости последней не прося,
        Но, в ноздри ей ударив сгустком дыма,
        Торжественно, замедленно и мимо
        Прошла колонна вся.
        Машины уносили гул и свет,
        Выравнивая скорость в отдаленье,
        А мертвые глаза собачьи вслед
        Глядели в человечьем напряженье,
        Как будто все, что здесь произошло,
        Вбирали, горестно осмыслить силясь,
        И непонятны были им ни зло,
        Ни поздняя торжественная милость.
1965

" Вознесенье железного духа "

        Вознесенье железного духа
        В двух моторах, вздымающих нас.
        Крепко всажена в кресло старуха,
        Словно ей в небеса не на час.
        И мелькнуло такое значенье,
        Как себя страховала крестом,
        Будто разом просила прощенья
        У всего, что прошло под винтом.
        А под крыльями — пыльное буйство.
        Травы сами пригнуться спешат.
        И внезапно — просторно и пусто,
        Только кровь напирает в ушах.
        Напрягает старуха вниманье,
        Как праматерь, глядит из окна.
        Затерялись в дыму и тумане
        Те, кого народила она.
        И хотела ль того, не хотела —
        Их дела перед ней на виду.
        И подвержено все без раздела
        Одобренью ее и суду.
1966

" Вокзал с огнями неминуем "

        Вокзал с огнями неминуем.
        Прощальный час — над головой.
        Дай трижды накрест поцелуем
        Схватить последний шепот твой.
        И, запрокинутая резко,
        Увидишь падающий мост
        И на фарфоровых подвесках —
        Летящий провод среди звезд.
        А чтоб минута стала легче,
        Когда тебе уже невмочь,
        Я, наклонясь, приму на плечи
        Всю перекошенную ночь.
1966

" И что-то задумали почки, "

        И что-то задумали почки,
        Хоть небо — тепла не проси,
        И красные вязнут сапожки
        В тяжелой и черной грязи.
        И лучшее сгинуло, может,
        Но как мне остаться в былом,
        Когда эти птицы тревожат,
        Летя реактивным углом.
        Когда у отвесного края
        Стволы проступили бело,
        И с неба, как будто считая,
        Лучом по стволам провело.
        И капли стеклянные нижет,
        Чтоб градом осыпать потом,
        И, юное, в щеки мне дышит
        Холодным смеющимся ртом.
1966

Я ПРИШЁЛ БЕЗ ТЕБЯ

        Я пришёл без тебя. Мать кого-то ждала у крыльца.
        Всё здесь было помечено горестным знаком разлуки.
        И казалось — овеяны вечностью эти морщины лица,
        И казалось — так древни скрещённые тёмные руки.
        Я у грани страданья. Я к ней обречённо иду.
        Так огонь по шнуру подбирается к каменной глыбе.
        И зачем я пришёл? И зачем я стою на виду?
        Лучше мимо случайным прохожим пройти бы…
[1962–1965]

" В бессилье не сутуля плеч "

        В бессилье не сутуля плеч,
        Я принял жизнь. Я был доверчив.
        И сердце не умел беречь
        От хваткой боли человечьей.
        Теперь я опытней. Но пусть
        Мне опыт мой не будет в тягость:
        Когда от боли берегусь,
        Я каждый раз теряю радость.
[1962–1965]

" Зелёный трепет всполошенных ивок "

        Зелёный трепет всполошенных ивок,
        И в небе — разветвление огня,
        И молодого голоса отрывок,
        Потерянно окликнувший меня.
        И я среди пылинок неприбитых
        Почувствовал и жгуче увидал
        И твой смятенно вытесненный выдох,
        И губ кричащих жалобный овал.
        Да, этот крик — отчаянье и ласка,
        И страшно мне, что ты зовёшь любя,
        А в памяти твой облик — словно маска,
        Как бы с умершей снятая с тебя.
1966

" Эскалатор уносит из ночи "

        Эскалатор уносит из ночи
        В бесконечность подземного дня.
        Может, так нам с тобою короче,
        Может, здесь нам видней от огня…
        Загрохочет, сверкая и воя,
        Поезд в узком гранитном стволе,
        И тогда, отражённые, двое
        Встанем в чёрно-зеркальном стекле.
        Чуть касаясь друг друга плечами,
        Средь людей мы свои — не свои,
        И слышней и понятней в молчанье
        Нарастающий звон колеи.
        Загорайся, внезапная полночь!
        В душном шорохе шин и подошв
        Ты своих лабиринтов не помнишь
        И надолго двоих разведёшь.
        Так легко — по подземному кругу,
        Да иные круги впереди.
        Фонарём освещённую руку
        Подняла на прощанье: «Иди…»
        Не кляни разлучающей ночи,
        Но расслышь вековечное в ней:
        Только так на земле нам короче,
        Только так нам на свете видней.
28 марта 1966

" Уже огромный подан самолёт "

        Уже огромный подан самолёт,
        Уже округло вырезанной дверцей
        Воздушный поглощается народ,
        И неизбежная, как рифма «сердце»,
        Встаёт тревога и глядит, глядит
        Стеклом иллюминатора глухого
        В мои глаза — и тот, кто там закрыт,
        Уже как будто не вернётся снова.
        Но выдали — ещё мгновенье есть! —
        Оттуда, как из мира из иного:
        Рука — последний, непонятный жест,
        А губы — обеззвученное слово.
        Тебя на хищно выгнутом крыле
        Сейчас поднимет этой лёгкой силой, —
        Так что ж понять я должен на земле,
        Глядящий одиноко и бескрыло?
        Что нам — лететь? Что душам суждена
        Пространства неизмеренная бездна?
        Что превращает в точку нас она,
        Которая мелькнула и исчезла?
        Пусть — так. Но там, где будешь ты сейчас,
        Я жду тебя, — в надмирном постоянстве
        Лечу, — и что соединяет нас,
        Уже не затеряется в пространстве.
1966

" Скорей туда, на проводы зимы! "

        Скорей туда, на проводы зимы!
        Там пляшут кони, пролетают сани,
        Там новый день у прошлого взаймы
        Перехватил веселье с бубенцами.
        А что же ты? Хмельна иль не хмельна?
        Конец твоей дурашливости бабьей:
        С лихих саней свалилась на ухабе
        И на снегу — забытая, одна.
        И, на лету оброненная в поле,
        Ты отчуждённо слышишь дальний смех,
        И передёрнут судорогой боли
        Ветрами косо нанесённый снег.
        Глядишь кругом — где праздник? Пролетел он.
        Где молодость? Землёй взята давно.
        А чтобы легче было, белым, белым
        Былое бережно заметено.
1967

" В этом доме опустелом "

        В этом доме опустелом
        Лишь подобье тишины.
        Тень, оставленная телом,
        Бродит зыбко вдоль стены.
        Чуть струится в длинных шторах
        Дух тепла — бродячий дух.
        Переходит в скрип и шорох
        Недосказанное вслух.
        И спохватишься порою,
        И найдёшь в своей судьбе:
        Будто всё твоё с тобою,
        Да не весь ты при себе.
        Время сердца не обманет:
        Где ни странствуй, отлучась,
        Лишь сильней к себе потянет
        Та, оставленная, часть.
27 декабря 1968

" Опять мучительно возник "

Но лишь божественный глагол…

А.Пушкин
        Опять мучительно возник
        Передо мною мой двойник.
        Сперва живёт, как люди:
        Окончив день, в преддверье сна
        Листает книгу, но она
        В нём прежнего не будит.
        Уж всё разбужено давно
        И, суетою стеснено,
        Уснуло вновь — как насмерть.
        Чего хотелось? Что сбылось?
        Лежит двойник мой — руки врозь,
        Бессильем как бы распят.
        Но вот он медленно встаёт —
        И тот как будто и не тот:
        Во взгляде — чувство дали,
        Когда сегодня одного,
        Как обречённого, его
        На исповедь позвали.
        И сделав шаг в своём углу
        К исповедальному столу,
        Прикрыл он дверь покрепче,
        И сам он думает едва ль,
        Что вдруг услышат близь и даль
        То, что сейчас он шепчет.
1968

" Когда несказанное дышит, "

        Когда несказанное дышит,
        Когда настигнутое жжет,
        Когда тебя никто не слышит
        И ничего уже не ждет, —
        Не возвещая час прихода,
        Надеждой лишней не маня,
        Впервые ясная свобода
        Раздвинет вдруг пределы дня.
        И мысль, как горечь, — полной мерой.
        И вспышка образа — в упор,
        Не оправданье чье-то веры,
        Неверящим — не приговор.
        На них ли тратить час бесценный?
        Ты вне назойливых страстей…
        Здесь — искупление измены
        Свободе творческой твоей.
1967

" Поднялась из тягостного дыма "

        Поднялась из тягостного дыма,
        Выкруглилась в небе —
        И глядит.
        Как пространство
        Стало ощутимо!
        Как сквозное что-то холодит!
        И уже ни стены,
        Ни затворы,
        Ни тепло зазывного огня
        Не спасут…
        И я ищу опоры
        В бездне,
        Окружающей меня.
        Одарив
        Пронзительным простором
        Ночь встает,
        Глазаста и нага.
        И не спит живое —
        То, в котором
        Звери чуют брата и врага.
1967

" Я хочу, чтобы ты увидала "

        Я хочу, чтобы ты увидала:
        За горой, вдалеке, на краю
        Солнце сплющилось, как от удара
        О вечернюю землю мою.
        И как будто не в силах проститься,
        Будто солнцу возврата уж нет,
        Надо мной безымянная птица
        Ловит крыльями тающий свет.
        Отзвенит — и в траву на излёте,
        Там, где гнёзда от давних копыт.
        Сердца птичьего в тонкой дремоте
        День, пропетый насквозь, не томит.
        И роднит нас одна ненасытность —
        Та двойная знакомая страсть,
        Что отчаянно кинет в зенит нас
        И вернёт — чтоб к травинкам припасть.
[1965–1968]

" Одним окном светился мир ночной "

        Одним окном светился мир ночной,
        Там мальчик с ясным отсветом на лбу,
        Водя по книге медленно рукой,
        Читал про чью-то горькую судьбу.
        А мать его глядела на меня
        Сквозь пустоту дотла сгоревших лет,
        Глядела, не тревожа, не храня
        Той памяти, в которой счастья нет.
        И были мне глаза её страшны
        Спокойствием, направленным в упор
        И так печально уходящим вдаль,
        И я у чёрной каменной стены
        Стоял и чувствовал себя как вор,
        Укравший эту тайную печаль.
        Да, ты была моей и не моей…
        Читай, мой мальчик! Ухожу я вдаль
        И знаю: материнская печаль,
        Украденная, вдвое тяжелей.
[1965–1968]

" Многоэтажное стекло "

        Многоэтажное стекло.
        Каркас из белого металла.
        Всё это гранями вошло,
        Дома раздвинуло — и встало.
        В неизмеримый фон зари
        Насквозь впиталось до детали,
        И снизу доверху внутри
        По-рыбьи люди засновали.
        И, этот мир назвав своим,
        Нещедрой данницей восторга
        По этажам по зоревым
        Ты поднялась легко и строго.
        Прошла — любя, прошла — маня,
        Но так тревожно стало снова,
        Когда глядела на меня
        Как бы из времени иного.
[1965–1968]

" Давай погасим свет — пускай одна "

        Давай погасим свет — пускай одна
        Лежит на подоконнике луна.
        Пускай в родное тихое жильё
        Она вернёт спокойствие моё.
        И, лица приподняв, услышим мы,
        Как звуки к нам идут из полутьмы.
        В них нет восторга и печали нет,
        Они — как этот тонкий полусвет.
        А за окном такая глубина,
        Что, может, только музыке дана.
        И перед этой странной глубиной
        Друг друга мы не узнаём с тобой.
[1965–1968]

" Весь день как будто жду кого-то "

        Весь день как будто жду кого-то.
        Пора, пора!
        Вон пыль собакой под ворота
        И — со двора.
        С такою пылью только давний
        И скорый друг.
        Минута встречи — всё отдай ей
        Сполна и вдруг.
        Звенело золотом нам слово
        И серебром,
        Так чем поделимся мы снова,
        Каким добром?
        Входи скорей, не стал я нищим,
        Хоть знал семь бед,
        А что потеряно — отыщем,
        Как вспыхнет свет.
        Не будет света — вздуем мигом
        Огонь в ночи.
        Ты только мимо, мимо, мимо
        Не проскочи.
[1965–1968]

" Зажми свою свежую рану, "

        Зажми свою свежую рану,
        Пусть кровь одиноко не свищет,
        Она, как душа в нашем теле,
        Смертельного выхода ищет.
        В глаза ли глубокие гляну —
        Живое в них дышит сознанье,
        Что рана — твое обретенье,
        А с ним ты сильнее страданья.
        И словно отысканный выход —
        В душе отступившая смута,
        И, ясная в трепете боли,
        Начальная светит минута.
        А мы осененно и тихо
        Столпились, чего-то не смея:
        В животном предчувствии доли
        Нетронутым рана страшнее.
1969

" Как ветки листьями облепит, "

А. Т. Т

        Как ветки листьями облепит,
        Растают зимние слова,
        И всюду слышен клейкий лепет —
        Весны безгрешная молва.
        И сколько раз дано мне встретить
        На старых ветках юных их —
        Еще не полных, но согретых,
        Всегда холодных, но живых?
        Меняй же, мир, свои одежды,
        Свои летучие цвета,
        Но осени меня, как прежде,
        Наивной зеленью листа.
        Под шум и лепет затоскую,
        Как станет горько одному,
        Уйду — и всю молву людскую —
        Какая б ни была — приму.
1970

" И вышла мачта чёрная — крестом "

        И вышла мачта чёрная — крестом,
        На барже камень, сваленный холмом,
        И от всего, что плыло мне навстречу,
        Не исходило человечьей речи.
        И к берегам, где меркли огоньки,
        Вода ночная в ужасе бросалась,
        А после долго посреди реки
        Сама с собой с разбегу целовалась.
        Сгустилась темь. Костёр совсем потух.
        Иными стали зрение и слух.
        Давно уж на реке и над рекою
        Всё улеглось. А что-то нет покоя.
29 августа 1970

" В час, как дождик короткий и празднично чистый "

        В час, как дождик короткий и празднично чистый
        Чем-то душу наполнит,
        Молодая упругость рябиновой кисти
        О тебе мне напомнит.
        Не постиг я, каким создала твоё сердце природа,
        Но всегда мне казалось,
        Что сродни ему зрелость неполного раннего плода
        И стыдливая завязь.
        А моё ведь иное — в нём поровну мрака и света.
        И порой, что ни делай,
        Для него в этом мире как будто два цвета —
        Только чёрный и белый.
        Не зови нищетой — это грани враждующих истин.
        С ними горше и легче.
        Ты поймёшь это всё, когда рук обессиленных кисти
        Мне уронишь на плечи.
20 августа 1970

" Осень лето смятое хоронит "

        Осень лето смятое хоронит
        Под листвой горючей.
        Что он значит, хоровод вороний,
        Перед белой тучей?
        Воронье распластанно мелькает,
        Как подобье праха, —
        Радуясь, ненастье ль накликает
        Иль кричит от страха?
        А внизу дома стеснили поле,
        Вознеслись над бором.
        Ты кричишь, кричишь не оттого ли,
        Бесприютный ворон?
        Где просёлок? Где пустырь в бурьяне?
        Нет пустого метра.
        Режут ветер каменные грани,
        Режут на два ветра.
        Из какого века, я не знаю,
        Из-под тучи белой
        К ночи наземь пали эти стаи
        Рвано, обгорело.
1971

НА РЕКЕ

        Воткнулись вглубь верхушки сосен,
        Под ними млеют облака,
        И стадо медленно проносит
        По ним пятнистые бока.
        И всадник, жаром истомленный,
        По стремя ярко освещен
        Там, где разлился фон зеленый,
        И черен там, где белый фон.
        А я курю неторопливо
        И не хочу пускаться вплавь
        Туда, где льется это диво
        И перевертывает явь.
1971

" И осень бесконечно длится, "

        И осень бесконечно длится,
        И дымом отдает асфальт,
        И эти сорванные листья
        В дорожном вихре нарасхват.
        Пестрят вокруг в холодном жженье
        Во рву, на ветровом стекле, —
        И, словно жизни продолженье,
        Их маета по всей земле.
        Но вдруг заметишь, как над нами
        Ненарушимую, одну
        Деревья бережно ветвями
        Пронизывают тишину.
        И поднимают выше, выше,
        Как емкий купол,
        Чтобы смог
        Ты в странной четкости расслышать
        И шум, и гул, и чей-то вздох.
1971

" Листа несорванного дрожь, "

        Листа несорванного дрожь,
        И забытье травинок тощих,
        И надо всем еще не дождь,
        А еле слышный мелкий дождик.
        Сольются капли на листе,
        И вот, почувствовав их тяжесть,
        Рожденный там, на высоте,
        Он замертво на землю ляжет.
        Но все произойдет не вдруг:
        Еще — от трепета до тленья —
        Он совершит прощальный круг
        Замедленно — как в удивленье.
        А дождик с четырех сторон
        Уже облег и лес и поле
        Так мягко, словно хочет он,
        Чтоб неизбежное — без боли.
1971

" И вдруг за дождевым навесом "

        И вдруг за дождевым навесом
        Все распахнулось под горой,
        Свежо и горько пахнет лесом —
        Листвой и старою корой.
        Все стало чистым и наивным,
        Кипит, сверкая и слепя,
        Еще взъерошенное ливнем
        И не пришедшее в себя.
        И лесу точно нет и дела,
        Что крайний ствол наперекос,
        В изломе розовато-белом —
        Как будто выпертая кость.
        Еще поверженный не стонет,
        Еще, не сохнув, не скрипит,
        Обняв других, вершину клонит,
        Но не мертвеет и не спит.
        Восторг шумливо лист колышет,
        Тяжел и груб покой ствола,
        И обнаженно рана дышит,
        И птичка, пискнув, замерла.
1972

ДЫМКИ

        Дорога всё к небу да к небу,
        Но нет даже ветра со мной,
        И поле не пахнет ни хлебом,
        Ни поднятой поздней землей.
        Тревожно-багров этот вечер:
        Опять насылает мороз,
        Чтоб каменно увековечить
        Отвалы бесснежных борозд.
        И солнце таращится дико
        На поле, на лес, на село,
        И лик его словно бы криком
        Кривым на закате свело.
        Из рупора голос недальний
        Как будто по жести скребёт,
        Но, ровно струясь и не тая,
        Восходят дымки в небосвод.
        С вершины им видится лучше,
        Какие там близятся дни,
        А все эти страхи — летучи
        И сгинут, как в небе они.
1971

ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА

        Как будто век я не был тут,
        Не потому, что перемены.
        Всё так же ласточки поют
        И метят крестиками стены.
        Для всех раскрытая сирень
        Всё так же выгнала побеги
        Сквозь просветлённо-зыбкий день,
        Сквозь воздух, полный синей неги.
        И я в глаза твои взглянул —
        Из глубины я ждал ответа,
        Но, отчуждённый, он скользнул,
        Рассеялся и сгинул где-то.
        Тогда я, трепетный насквозь,
        Призвал на помощь взгляду слово,
        Но одиноко раздалось
        Оно — и тихо стало снова.
        И был язык у тишины —
        Сводил он нынешнее с давним,
        И стали мне теперь слышны
        Слова последнего свиданья.
        Не помню, пели ль соловьи,
        Была ли ночь тогда с луною,
        Но встали там глаза твои,
        Открывшись вдруг, передо мною.
        Любви не знавшие, как зла,
        Они о страсти не кричали —
        В напрасных поисках тепла
        Они как будто одичали.
        И вышли ночью на огонь…
        И был огонь живым и щедрым —
        Озябшим подавал ладонь
        И не кидался вслед за ветром.
        Своею силой он играл —
        Ему не надо было греться:
        Он сам и грел, и обжигал,
        Когда встречал дурное сердце.
        А здесь он дрогнул и поник
        Перед раскрытыми глазами:
        Он лишь себя увидел в них
        И, резко выпрямившись, замер,
        Всё одиночество его,
        Там отражённое, глядело
        И в ту минуту твоего
        В себя впустить не захотело.
        И, одинокий, шёл я прочь,
        И уносил я… нет, не память!
        Как жадно всасывала ночь
        Цветы припухшими губами!
        Как время пёстрое неслось,
        Как день бывал гнетуще вечен,
        Как горько всем отозвалось
        Мгновенье той последней встречи!
        Прости, последней — для тебя,
        А для меня она — вначале…
        И стал я жить, не торопя
        Души, которой не прощал я.
        Прости, и пусть, как чистый день,
        Мой благодарный вздох и радость
        Вдохнёт раскрытая сирень
        За домовитою оградой.
        Не ты ль понять мне помогла
        (Как я твои не смог вначале)
        Глаза, что в поисках тепла
        Мне вновь открылись одичало.
1971

" Я умру на рассвете "

        Я умру на рассвете,
        В предназначенный час.
        Что ж, одним на планете
        Станет меньше средь вас.
        Не рыдал на могилах,
        Не носил к ним цветов,
        Только всё же любил их
        И прийти к ним готов.
        Я приду на рассвете
        Не к могилам — к цветам,
        Всё, чем жил я на свете,
        Тихо им передам.
        К лепесткам красногубым,
        К листьям, ждущим луча,
        К самым нежным и грубым
        Наклонюсь я, шепча:
        «Был всю жизнь в окруженье,
        Только не был в плену.
        Будьте вы совершенней
        Жизни той, что кляну.
        Может, люди немного
        Станут к людям добрей.
        Дайте мне на дорогу
        Каплю влаги своей.
        Окруженье всё туже,
        Но, душа, не страшись:
        Смерть живая — не ужас,
        Ужас — мёртвая жизнь».
[1968–1972]

" Итак, с рождения вошло "

        Итак, с рождения вошло —
        Мир в ощущении расколот:
        От тела матери — тепло,
        От рук отца — бездомный холод.
        Кричу, не помнящий себя,
        Меж двух начал, сурово слитых.
        Что ж, разворачивай, судьба,
        Новорождённой жизни свиток!
        И прежде всех земных забот
        Ты выставь письмена косые
        Своей рукой корявой — год
        И имя родины — Россия.

" На пустыре обмякла яма, "

        На пустыре обмякла яма,
        Наполненная тишиной,
        И мне не слышно слово "мама”,
        Произнесенное не мной.
        Тяжелую я вижу крышу,
        Которой нет уже теперь,
        И сквозь бомбежку резко слышу,
        Как вновь отскакивает дверь.

" Среди цементной пыли душной "

        Среди цементной пыли душной
        Среди кирпичной красноты
        Застигла будничную душу
        Минута высшей красоты.
        И было всё привычно грубо:
        Столб, наклонившийся вперёд,
        И на столбе измятый рупор —
        Как яростно раскрытый рот.
        Но так прозрачно, так певуче
        Оттуда музыка лилась…
        И мир был трепетно озвучен,
        Как будто знал её лишь власть.
        И в нём не достигали выси,
        Доступной музыке одной,
        Все звуки, без каких немыслим
        День озабоченно-земной.
        Тяжка нестройная их сила,
        Неодолима и пуста…
        А душу странно холодила
        Восторженная высота.
        Быть может там твоя стихия?
        Быть может там отыщешь ты
        Почувствованное впервые
        Пристанище своей мечты?
        Я видел всё. И был высоко,
        И мне открылись, как на дне,
        В земной нестройности истоки
        Всего звучавшего во мне.
        И землю заново открыл я,
        Когда затих последний звук,
        И ощутил не лёгкость крыльев,
        А силу загрубелых рук.

" Черней и ниже пояс ночи, "

        Черней и ниже пояс ночи,
        Вершина строже и светлей.
        А у подножья — шум рабочий
        И оцепление огней.
        Дикарский камень люди рушат,
        Ведут стальные колеи.
        Гора открыла людям душу
        И жизни прожитой слои.
        Качали тех, кто, шахту вырыв,
        Впервые в глубь её проник.
        И был широко слышен в мире
        Восторга вырвавшийся крик.
        Но над восторженною силой,
        Над всем, что славу ей несло,
        Она угрюмо возносила
        Своё тяжёлое чело.

" Ты вернула мне наивность. "

              Ты вернула мне наивность.
              Погляди — над головой
              Жаворонок сердце вынес
              В светлый холод ветровой.
              Расколдованная песня!
              Вновь я с травами расту,
              И по нити по отвесной
              Думы всходят в высоту.
              Дольним гулом, цветом ранним
              Закачавшимся вдали,
              Сколько раз еще воспрянем
              С первым маревом земли!
              Огневое, молодое
              Звонко выплеснул восток.
              Как он бьется под ладонью —
              Жавороночий восторг!
1964

" Когда бы все, чего хочу я, "

              Когда бы все, чего хочу я,
              И мне давалось, как другим,
              Тревогу темную, ночную
              Не звал бы именем твоим.
              И самолет, раздвинув звезды,
              Прошел бы где-то в стороне,
              И холодком огромный воздух
              Не отозвался бы во мне.
              От напряженья глаз не щуря,
              Не знал бы я, что пронеслось
              Мгновенье встречи — черной
                                                бурей
              Покорных под рукой волос.
              Глаза томительно-сухие
              Мне б не открыли в той судьбе,
              Какие жгучие стихии
              Таишь ты сдержанно в себе.
              Все незнакомо, как вначале:
              Открой, вглядись и разреши!..
              За неизведанностью дали —
              Вся неизведанность души.
              И подчиняться не умея
              Тому, что отрезвляет нас,
              И слепну в медленном огне я,
              И прозреваю каждый час.
1963

" Широкий лес остановил "

              Широкий лес остановил
              Ночных ветров нашествие,
              И всюду — равновесье сил,
              И дым встает торжественный.
              Шурши, дубовый лес, шурши
              Пергаментными свитками,
              Моей заждавшейся души
              Коснись ветвями зыбкими!
              За речкой, трепетной до дна.
              За медленными дымами
              Опять зачуяла она
              Огромное, родимое.
              И все как будто обрело
              Тончайший слух и зрение,
              И слышит и глядит светло
              В минутном озарении.
              Сквозит и даль и высота,
              И мысль совсем не странная,
              Что шорох палого листа
              Отдастся в мироздании.
              В осеннем поле и в лесу,
              С лучом янтарным шествуя,
              Я к людям утро донесу
              Прозрачным и торжественным.
1963

" Водою розовой — рассвет. "

                Водою розовой — рассвет.
                В рассветах повторенья нет.
                И кажется, в ночи решалось,
                Какою быть она должна —
                И переливчатая алость,
                И тучи дымная усталость,
                И голубая глубина.
                Как непривычно день начать!
                Теней обрывки на плечах.
                Как будто из вчерашней жизни,
                Неискушенный, я встаю.
                Огни, уйдите! Солнце, брызни!
                Живущий — в тело, в
                                                     сердце,
                                                               в мысли
                Вбираю огненность твою.
                И что-то въевшееся в нас
                Ты выжигаешь всякий раз,
                Чтоб сокровенное открылось
                Перед землею и тобой,
                И жизнь опять щедра на милость,
                Восполнив дней необратимость
                Неугасимой новизной.
1964

" Коснись ладонью грани горной — "

              Коснись ладонью грани горной —
              Здесь камень гордо воплотил
              Земли глубинный, непокорный
              Избыток вытесненных сил.
              И не ищи ты бесполезно
              У гор спокойные черты:
              В трагическом изломе — бездна,
              Восторг неистовый — хребты.
              Здесь нет случайностей нелепых:
              С тобою выйдя на откос,
              Увижу грандиозный слепок
              Того, что в нас не улеглось.
1963

" Грязь колеса жадно засосала, "

              Грязь колеса жадно засосала,
              Из-под шин — ядреная картечь.
              О дорога! Здесь машине мало
              Лошадиных сил и дружных плеч.
              Густо кроют мартовское поле
              Злые зерна — черные слова.
              Нам, быть может, скажут:
                                                        не грешно ли
              После них младенцев целовать?..
              Ну, еще рывок моторной силы!
              Ну, зверейте, мокрые тела!
              Ну, родная мать моя Россия,
              Жаркая, веселая — пошла!
              Нет, земля, дорожное проклятье —
              Не весне, не полю, не судьбе.
              В сердце песней — нежное зачатье,
              Как цветочным семенем — в тебе.
              И когда в единстве изначальном
              Вдруг прорвется эта красота,
              Людям изумленное молчанье
              Размыкает грешные уста.
1964

" Шнуры дымились. Мы беды не ждали, "

              Шнуры дымились. Мы беды не ждали,
              И с горьких губ проклятье сорвалось,
              Когда он встал на каменном увале —
              Весенней силой вынесенный лось.
              Он весь был клич — горячий и упругий,
              И, принимая ветер на рога,
              Он чуял в нем и брачный зов подруги,
              И дальнее дыхание врага.
              Была минута — из-за глыб молчащих
              Стремительно, как бедственный сигнал,
              Навстречу лосю вырвался запальщик
              И с гулким криком шапкой замахал.
              Стояло солнце диском дымно-черным.
              Опали камни. Эхо улеглось.
              С обломком ветки на рогах точеных
              Мелькал в просветах оглушенный лось.
              Ничком лежало свернутое тело.
              Открытый рот, как омертвелый крик.
              На много метров шапка отлетела,
              И чуть дымился стиснутый пальник.
              Вы эту силу юную измерьте
              В ее живой бесстрашной наготе.
              Кричат словами — о нелепой смерти,
              Молчаньем — о спасенной красоте.
1963

МОСТ

              Погорбившийся мост сдавили берега,
              И выступили грубо и неровно
              Расколотые летним солнцем бревна,
              Наморщилась холодная река,
              Течением размеренно колебля
              Верхушку остро выгнанного стебля,
              Который стрелкой темный ход воды,
              Не зная сам зачем, обозначает, —
              И жизнь однообразьем маеты
              Предстанет вдруг — и словно укачает.
              Ты встанешь у перил. Приложишь меру.
              Отметишь мелом. Крепко сплюнешь сверху.
              Прижмешь коленом свежую доску,
              И гвоздь подставит шляпку молотку
              И тонко запоет — и во весь рост
              Ты вгонишь гвоздь в погорбившийся мост.
              И первый твой удар — как бы со зла,
              Второй удар кладешь с присловьем хлестким,
              А с третьим струнно музыка пошла
              По всем гвоздям, по бревнам и по доскам.
              Когда же день утратит высоту,
              И выдвинется месяц за плечами,
              И свет попеременно на мосту
              Метнут машины круглыми очами —
              Их сильный ход заглушит ход воды,
              И, проходящей тяжестью колеблем,
              Прикрыв глаза, себя увидишь ты
              В живом потоке напряженным стеблем.
1965

" Тянулись к тучам, ждали с высоты "

              Тянулись к тучам, ждали с высоты
              Пустым полям обещанного снега,
              В котором есть подобье доброты
              И тихой радости.
              Но вдруг с разбега
              Ударило по веткам молодым,
              Как по рукам, протянутым в бессилье,
              Как будто не положенного им
              Они у неба темного просили.
              И утром я к деревьям поспешил.
              Стволов дугообразные изгибы,
              Расщепы несогнувшихся вершин,
              Просвеченные ледяные глыбы,
              Висячей тяжестью гнетущие мой лес,
              Увидел я… И все предстало здесь
              Побоищем огромным и печальным.
              И полоса поникнувших берез,
              С которой сам я в этом мире рос,
              Мне шествием казалась погребальным.
              Когда ж весною белоствольный строй
              Листвою брызнул весело и щедро,
              Дыханье запыхавшегося ветра
              Прошло двойным звучаньем надо мной.
              Живое лепетало о живом,
              Надломленное стоном отвечало.
              Лишь сердце о своем пережитом
              Искало слов и трепетно молчало.
1966

" Схватил мороз рисунок пены, "

              Схватил мороз рисунок пены,
              Река легла к моим ногам —
              Оледенелое стремленье,
              Прикованное к берегам.
              Не зря мгновения просил я,
              Чтобы, проняв меня насквозь,
              Оно над зимнею Россией
              Широким звоном пронеслось.
              Чтоб неуемный ветер дунул,
              И, льдами выстелив разбег,
              Отозвалась бы многострунно
              Система спаянная рек.
              Звени, звени! Я буду слушать —
              И звуки вскинутся во мне,
              Как рыб серебряные души
              Со дна к прорубленной луне.
1964

" Сюда не сходит ветер горный. "

              Сюда не сходит ветер горный.
              На водах — солнечный отлив.
              И лебедь белый, лебедь черный
              Легко вплывают в объектив.
              Как день и ночь. Не так ли встретил
              В минуту редкостную ты
              Два проявленья в разном свете
              Одной и той же красоты?
              Она сливает в миг единый
              Для тех, кто тайны не постиг,
              И смелую доступность линий,
              И всю неуловимость их.
              Она с дичинкой от природы:
              Присуще ей, как лебедям,
              Не доверять своей свободы
              Еще неведомым рукам.
1963

" Все, что было со мной, — на земле. "

              Все, что было со мной, — на земле.
              Но остался, как верный залог,
              На широком, спокойном крыле
              Отпечаток морозных сапог.
              Кто ступал по твоим плоскостям,
              Их надежность сурово храня,
              Перед тем, как отдать небесам
              Заодно и тебя и меня?
              Он затерян внизу навсегда.
              Только я, незнакомый ему,
              Эту вещую близость следа
              К облакам и светилам — пойму.
              Нам сужден проницательный свет,
              Чтоб таили его, не губя,
              Чтобы в скромности малых примет
              Мы умели провидеть себя.
1964

" Опять над голым многолюдьем "

              Опять над голым многолюдьем
              Июля солнечная власть,
              И каждый рад открытой грудью
              К земле по-древнему припасть.
              Чей это стан? Какое племя?
              Куда идет? Что правит им?..
              Но не теряет облик время,
              И в людях он невытравим.
              Любой здесь временем помечен,
              И оттого еще светлей
              Святое утро человечье
              Сквозит в невинности детей.
              Дай подышать на пляже всласть им
              Они в неведенье — и пусть.
              И знай, что истинное счастье
              Слегка окрашивает грусть.
              А речка мирно лижет ноги
              Своим холодным языком.
              Какие ждут еще тревоги
              Тебя, лежащего ничком?
              Тебе от них не отрешиться,
              Они овеяли твой путь,
              И сердце в шар земной стучится:
              Мы жили в мире — не забудь.
1963

" В ночи заботы не уйдут — "

              В ночи заботы не уйдут —
              Вздремнут с открытыми глазами.
              И на тебя глядит твой труд,
              Не ограниченный часами.
              И сколько слов из-под пера,
              Из-под резца горячих стружек,
              Пока частицею добра
              Не станет мысль, с которой сдружен.
              Светла, законченно-стройна,
              Чуть холодна и чуть жестока,
              На гордый риск идет она,
              Порой губя свои истоки.
              Не отступая ни на пядь
              Перед безмыслием постылым,
              Она согласна лишь признать
              Вселенную своим мерилом.
1963

" Отдамся я моей беде, "

Р. А.

              Отдамся я моей беде,
              Всему, что слишком кратко
                                                  встретил,
              И, отраженную в воде,
              Тебя слепой расплещет ветер.
              И, солнце с холодом смешав,
              Волна запросится в ладони,
              И пробежит по камышам
              Мгновенье шумно-молодое.
              Тогда услышу у воды,
              Как весь насквозь
                                          просвистан невод,
              И навсегда твои следы
              На берегу окаменеют.
              Пройдя певучею тропой,
              Заполнит память их, как чаши,
              Чтобы продлился праздник мой
              Хотя бы в слове прозвучавшем.
1966

" И я опять иду сюда, "

              И я опять иду сюда,
              Томимый тягой первородной,
              И тихо в пропасти холодной
              К лицу приблизилась звезда.
              Опять знакомая руке
              Упругость легкая бамбука,
              И ни дыхания, ни звука —
              Как будто все на волоске.
              Не оборвись, живая нить!
              Так стерегуще все, чем жил я,
              Меня с рассветом окружило,
              Еще не смея подступить,
              И, взгляд глубоко устремя,
              Я вижу: суетная сила
              Еще звезду не погасила,
              В воде горящую стоймя.
1967

" Зачем так долго ты во мне? "

              Зачем так долго ты во мне?
              Зачем на горьком повороте
              Я с тем, что будет, наравне,
              Но с тем, что было, не в расчете?
              Огонь высокий канул в темь,
              В полете превратившись в камень,
              И этот миг мне страшен тем,
              Что он безлик и безымянен,
              Что многозвучный трепет звезд
              Земли бестрепетной не будит,
              И ночь — как разведенный мост
              Меж днем былым и тем, что будет
1963

" В эту ночь с холмов, с булыжных улиц "

              В эту ночь с холмов, с булыжных улиц
              Собирались силы темных вод.
              И когда наутро мы проснулись,
              Шел рекой широкий ледоход.
              Размыкая губы ледяные,
              Говорила вольная вода.
              Это было в мире не впервые,
              Так зачем спешили мы сюда?
              А река — огромная, чужая,
              Спертая — в беспамятстве идет,
              Ничего уже не отражая
              В мутной перекошенности вод.
              От волны — прощальный холод снега,
              Сочный плеск — предвестье первых слов,
              И кругом такой простор для эха,
              Для далеких чьих-то голосов.
              Нет мгновений кратких и напрасных —
              Доверяйся сердцу и глазам:
              В этот час там тихо светит праздник,
              Неподвластный нам.
1969

" И вышла мачта черная — крестом, "

              И вышла мачта черная — крестом,
              На барже камень, сваленный холмом,
              И от всего, что плыло мне навстречу,
              Не исходило человечьей речи.
              И к берегам, где меркли огоньки,
              Вода ночная в ужасе бросалась,
              А после долго посреди реки
              Сама с собой с разбегу целовалась.
              Сгустилась темь. Костер совсем потух.
              Иными стали зрение и слух.
              Давно уж на реке и над рекою
              Все улеглось. А что-то нет покоя.
1970

СТАТЬИ

Михаил Шевченко Алексей Прасолов

Двадцать восемь лет назад случилась трагедия: покончил с собой прекрасный русский поэт Алексей Прасолов. После смерти о нём довольно широко заговорили. А при жизни?..

Большинство окружавших Алексея не видели, к сожалению, его сути. Чаще судачили о его выпивках. В 1967 году он мне писал: "Воронежское отделение (Союз писателей РСФСР. — М.Ш.) — это какая-то глухота и немота… Извини, что беспокою. Меньше превратных выводов о моей "болезни". Дело далеко не так, как кажется со стороны. Вот всё. Работаю над новым…"

"Работаю над новым". Эту-то работу собратья по перу и не видели. Вспоминаются горькие пушкинские строки:

    О люди! жалкий род, достойный слёз и смеха!
    Жрецы минутного, поклонники успеха!
    Как часто мимо вас проходит человек,
    Над кем ругается слепой и буйный век,
    Но чей высокий лик в грядущем поколенье
    Поэта приведёт в восторг и умиленье!
Да, стихи Алексея Прасолова "привели в восторг поэта". И какого поэта — Александра Твардовского!

Как это произошло — Алексей рассказывал мне сам: "Помнишь, я когда-то говорил, что у меня есть друг?.. Это Инна Ростовцева… Она приехала ко мне в колонию (Алексея упрятали туда по пьяному недоразумению. — М.Ш.). Уезжая, взяла большую стопку стихов. Вернулась в Москву и — к Трифонычу. Поведала ему о моей судьбине… Тот при ней отобрал десяток стихотворений и направил их в набор. Свежаком… Ну, а дальше… Дальше, вынул меня о т т у д а, спасибо ему… А 3 сентября 1964 года в два часа дня — встреча с ним… Не сочти за похвальбу, в разговоре с ним я убедился — я всегда шёл в поэзии единственно верным путём. Он меня убедил в этом… Смогу ли я убедить в этом окружающих меня людей?.."

Убедить окружающих… Это было и остаётся проблемой для талантливого человека.

На немногочисленных оставшихся после него фотоснимках он — сосредоточенный, как бы отстранённый, с плотно сжатыми губами. Он скажет о себе:

    Чем жесточе я сжимаю губы,
    Тем вернее зреющая речь!
Жестоко сжимать губы заставляла жизнь. Она же стала источником его зрелых стихов. Судьба и творчество Алексея Прасолова ярко отразили трагическое наше время. Он сам стал одной из первых жертв нашего времени.

    Итак, с рожденья пошло, —
    Мир в ощущении расколот:
    От тела матери — тепло,
    От рук отца — бездомный холод…
    Кричу, не помнящий себя,
    Меж двух начал, сурово слитых,
    Что ж, разворачивай, судьба,
    Новорождённой жизни свиток…
И судьба разворачивала…

Родился Алексей в селе Ивановка Кантемировского района Воронежской области. Потом семья переехала в Морозовку, что рядом с городом Россошь той же области. Алёше был год, когда отец, уйдя на действительную службу, не вернулся домой. Злые языки оклеветали перед ним Алёшину мать. Алёша рос, не ведая отцовской ласки. Мать вышла замуж вторично. Но радостей у Алёши не прибавилось…

В войну погибли и отец, и отчим. Отчима в разговоре со мной Алексей вообще не вспоминал. Об отце редко говорил с обидой, больше — с печалью. Позже напишет пронзительные стихи о нём, взяв эпиграфом строки Лермонтова: "Ужасная судьба отца и сына жить розно и в разлуке умереть".

    Ты оставил в наследство мне —
    Отчество, пряник, зажатый в руке,
    И ещё — неизбывную едкую память…
Лермонтовская тема одиночество отца и сына перекликается и с лермонтовской сыновней гордостью за отца-гражданина. У Лермонтова: "Но ты свершил свой подвиг, мой отец…" У Алексея —

    Пролетели годы. Обелиск. Траур лёг на лицо…
    Словно стук телеграфный
    Я слышу, тюльпаны кровавые стиснув:
    "Может быть, он не мог
    Называться достойным отцом,
    Но зато он был любящим сыном Отчизны…"
Да, узнав о смерти отца, Алексей уже не винил его…

В 1947 году Алексей после школы поступил в Россошанское педучилище, где мы с ним и познакомились. Окончив училище, он не решился сразу рвать со своей специальностью учителя и поехал работать в Первомайскую семилетнюю школу Ново-Калитвянского района Воронежской области. Там он встретил свою первую любовь — учительницу русского языка и литературы Веру Опенько. Человек кристальной чистоты, она была дочерью героя гражданской войны Митрофана Опенько, о котором рассказал Гавриил Троепольский в очерке "Легендарная быль". Встреча с Верой была как просветленье для Алексея. По-новому "примеривал он к миру жизнь свою…". Но Алексея звало истинное его призвание, и они расстались. А Веру ждала болезнь и преждевременная гибель…

Узнав о гибели Веры, потрясённый, Алексей напишет горькие стихи, посвящённые её памяти.

    Я не слыхал высокой скорби труб,
    И тот, кто весть случайно обронил,
    Был хроникально холоден и скуп,
    Как будто прожил век среди могил…
    А я стою средь голосов земли.
    Морозный месяц красен и велик.
    Ночной гудок ли высится вдали?
    Или пространства обнажённый крик?
    Мне кажется, сама земля не хочет
    Законов, утвердившихся на ней:
    Её томит неотвратимость ночи
    В коротких судьбах всех её детей.
Вот какой ценой добывает душа поэта "железный стих, облитый горечью".

Потом — неудачная женитьба, развод… И лечение по известному рецепту — залить горе… Но такое "лечение" не помогало. Скорее — наоборот… "Неустроенность моя — бич мой", — не раз говорил он. Пришлось работать, переходя из одной районной газеты в другую. И всё же он много писал, и сколько в стихах его понимания человеческой души, сколько сочувствия людям. Пером журналиста он помогал тем, среди которых рос, — труженикам села, верноподданым земли. За двадцать лет работы в журналистике он написал более двух тысяч очерков, репортажей, корреспонденций, критических статей. "Я всегда среди тех, кто кормит страну, среди колхозников в поле, на фермах", — напишет он в одном из последних своих горчайших писем.

Приходилось ему и отступаться от газеты."…9 месяцев работаю зав. клубом. Никогда за последние годы не чувствовал себя так облегчённо и спокойно. И, знаешь, у меня сейчас такое отвращение к прежней полутрезвой жизни, что не верю порой: неужели это со мной было?.. Сейчас много читаю и думаю. А думая, продолжаю писать. Есть уже пять рассказов, блокнот стихов и несколько глав повести в прозе. Я готовлюсь к новой жизни — и с трезвой головой…"

Если бы рядом с ним был любимый и любящий человек!..

И вот наконец радостная весть: "Я не один. За другим столом сидит человек по имени Рая Андреева и читает Шиллера — скоро летняя сессия, а она — заочница ВГУ (Воронежский госуниверситет. — М.Ш.). Работает в нашей газете; в апреле мы скрепили свой союз…"

А холод коллег по литературному цеху оставался. Передо мной письма Алексея 1969 года.

Начало года. Поиски работы. "Кругом глухо, не знаю, что деется на воронежском Парнасе. Литсреда — штука тяжёлая, и если что родится в тебе, то только вне её. Ладно, к чёрту. Потчую тебя стихами!"… Прекрасна эта строка на фоне "глухоты кругом"!..

"В Воронеже в будущем году должна выйти моя книжка "Во имя твоё" — вся новая, сорок стихотворений. Москва в плане утвердила, договор оформлен, но деликатнейший Андрей Гаврилович (Долженко, тогдашний директор издательства. — М.Ш.) с обворожительной улыбкой мурыжит мою душу вот уже которй раз, не выдавая 25 процентов аванса (положенные при подписании издательского договора. — М.Ш.). Вот и существуй в мире — прекрасном и яростном". В 1970 году книжка "Во имя твоё" так и не вышла…

В 1970 году Алексей Прасолов обращается с письмом в правление Союза писателей РСФСР: "…Я поэт, имею три сборника стихов… работаю над новой книгой… Работа в газете у меня на первом месте, литературное творчество — на втором. Ладно уж, ночь зато моя. Но ночью негде работать: я живу с женой на частной квартире… в перспективе (насчёт квартиры. — М.Ш.) пока ничего нет. Скоро у нас будет ребёнок, жить в таких условиях и писать невозможно. В Воронежской писательской организации лежит уже не первое моё заявление о квартире. Не первый раз я слышу посулы. И только…"

С этим письмом я, будучи консультантом правления, пошёл к его председателю. Было послано письмо Воронежскому областному руководству. Были звонки в обком партии, в отделение Союза писателей.

Ходатайство вело к успеху.

Когда Алексей получил квартиру, позвонил. В трубке слышалось тяжёлое дыхание. "Знаешь, я как-то и радости не испытываю. Но она придёт, радость… Рая скоро разрешится… В конце года ждём наследство…"

Помолчал и добавил, мне почудилось — улыбаясь: "Если будет сын, назову твоим именем…"

Я сказал ему "спасибо, Алёша", и никак не мог предположить, что близок… близок уход его…

Исполнилось его предчувствие-предсказание.

    Я умру на рассвете,
    В предназначенный час.
    Что ж, одним на планете
    Станет меньше средь нас.
    Окруженье всё туже,
    Но, душа, не страшись:
    Смерть живая — не ужас,
    Ужас — мёртвая жизнь.
Да, наверное, никто не предполагал… А думал ли он сам о петле?.. Видимо, да. Отсюда — "предназначенный час"… Неужели он предчувствовал ещё большую разобщённость людей?.. Позже я слышал, что ему предстояла операция в связи с болезнью лёгких…

Через двенадцать лет вышла наиболее полная книга, в которой Алексей Прасолов предстал крупным поэтом, мыслящим критиком, автором глубоких писем, особенно — к жене.

Но это уже после смерти… "Ах, медлительные люди! Вы немножко опоздали…" А ведь как он стремился к вам!

    В осеннем поле и в лесу,
    С лучом янтарным шествуя,
    Я к людям утро донесу
    Прозрачным и торжественным.
В одном из писем к жене Алексей вспоминает стихи "Благословляю всё, что было…". И говорит: "Всё — как бы о себе, о тебе. А.Блок. И это для меня — препятствие. Слишком близка жизнь моего сердца и разума его жизни…" Да, А.Блок близок Алексею. И, пожалуй, ахматовское определение А.Блока подходит и к его наследнику. Алексей Прасолов — тоже "трагический тенор эпохи".

Как-то он в письме сказал: "У меня перемен никаких. Ищу выход…" Выход для себя как человека он нашёл скорбный. Но он избежал участи сегодняшнего выживания. Для него живая смерть не была ужасом. Ужасом была — мёртвая жизнь.

Вадим Кожинов СУДЬБА АЛЕКСЕЯ ПРАСОЛОВА

Пять лет назад <Напомним: статья В. Кожинова была опубликована в 1983 году. — Прим. Сторожки> впервые был издан сборник стихотворений Алексея Прасолова, достаточно полно представивший творчество этого замечательного поэта. В то время Алексей Прасолов не имел сколько — нибудь широкого и прочного признания — даже в литературной среде. Ныне же имя его звучит весомо и призывно, оно почти неизбежно возникает в любом серьезном разговоре о русской поэзии последних десятилетий.

Очень характерно, что о творчестве Алексея Прасолова с глубоким интересом говорят критики младшего поколения, — критики, по — настоящему вступившие в литературу уже после смерти поэта. Это как раз и свидетельствует со всей очевидностью о подлинной современной жизни прасоловской поэзии. Вместе с тем не могу не сказать о том, что критики, пришедшие «после Прасолова», не всегда верно осмысляют творческую волю и путь поэта, и будет вполне уместно ввести в эту статью элементы полемики.

Но сначала — о некоторых моментах литературной судьбы Алексея Прасолова.

Известный воронежский литературовед икритик А. М. Абрамов в 1966–1967 годах записал несколько своих бесед с Алексеем Прасоловым. Поэт, в частности, рассказывал ему (3 января 1966 года), как незадолго до того в одном московском издательстве ему решительно заявили, что в поэзии «надо стремиться идти по столбовой дороге, а не по обочине», что у него «несовременный стих» и т. п.

Тогда, в середине 1960–х годов, в литературных кругах еще преобладало убеждение, что именно «по обочине» и в отрыве от «современного стиха» идут и такие поэты, как Николай Рубцов, Владимир Соколов, Николай Тряпкин…

Но с лирикой Прасолова дело обстояло в известном смысле еще сложнее. В том же издательстве перед ним было выдвинуто требование: «Рассказывайте о фактах, не философствуйте». Это требование также было вполне в духе времени.

Между тем творчество Алексея Прасолова по самой своей сути принадлежало к той сфере, которую обычно называют «философской лирикой». Термин этот, надо прямо сказать, весьма расплывчат и даже, если угодно, коварен. Ибо в рубрику «философской лирики» попадают и подлинно глубокие поэтические творения, и зарифмованные рассуждения о тех или иных «всеобщих» проблемах. Сошлюсь еще раз на непосредственное наблюдение А. М. Абрамова: «В отличие от тех, кто философствует в поэзии и часто философствует как — то деланно, специально (есть такая беда, мне кажется, и в стихах Винокурова), Прасолов размышляет всерьез… Это философия от жизни».

А теперь слова самого поэта из письма к критику И. И. Ростовцевой (18 октября 1963 года): «У человека нужно время от времени отнимать лишнее, приводя его к основам существования. Иначе он загниет изнутри от излишества мира и перестанет чувствовать его цену…»

В лирике Прасолова — по крайней мере в лучших его стихах — всегда осязаются «основы существования» и истинная «цена» мира. Развивая свою мысль дальше, он говорил:

«Кто умеет держать душу «в черном теле», тот и живет. Но какой дурак в наш век откажет себе во внешнем благополучии, чтобы дать своей душе почувствовать свою первородную связь с миром?..»

Алексей Прасолов, без сомнения, отдал все стремлению обрести «первородную связь с миром». И его стихи неопровержимо свидетельствуют о полной правде следующих его слов из того же письма: «Пусть я ничего не сделаю — я буду честней, чем сделал бы то, что не просвечено природным чувством, природной мыслью, хотя бы просто природным сильным умом, а не выдрессированным интеллектом современника». Или как писал он еще в письме 1962 года: «Не могу принять полностью чересчур утонченную жизнь, оторванную от земли и хлеба».

Это вовсе не значит, что он в каком — то смысле изгонял из своей поэзии «утонченность». Но его стихи никогда не забывают о земных корнях утонченной мысли и чувства.

И еще одно принципиальное положение о творчестве (из письма от 21 сентября 1965 года): «Мне нужно всегда отрешиться прежде от всяких мнений, от «литературы».

В высказываниях поэта нетрудно увидеть противоречие, притом достаточно острое. С одной стороны, он против «фактических» стихов, он говорит, что достигает своих вершин лишь тогда, когда «отрешается» от «предметности» мира, — и в то же время он безусловно настаивает на необходимости «первородной связи с миром» и «природности» мысли и чувства, не принимает «оторванность от земли и хлеба».

Но это реальное и плодотворное противоречие, лежащее в самой основе лирики Прасолова. Сила и ценность его творчества как раз в способности поэта утвердить «равновесие», способности, как он писал (пожалуй, несколько вычурно), «балансировать, как на лезвии».

Отсюда возникает некоторая трудность восприятия и понимания поэзии Прасолова, ибо ведь и ее читатель в какой — то мере должен быть способен «балансировать как на лезвии».

Иначе какая — нибудь из сторон противоречия «перевесит», и стихи предстанут либо как чрезмерно земные, прозаичные, либо, наоборот, как слишком отвлеченные, по слову самого Прасолова, «велеречивые».

Вот, скажем, его стихи о Галине Улановой «Прощаясь с недругом и другом…» (оно не из самых лучших, но в нем наглядно выступает то, о чем я говорю). Оно может быть воспринято и как слишком «заземленное» («в первый раз свое почувствовала тело», «аплодисментов потный плеск» и т. п.), и, напротив, как «велеречивое» и чрезмерно «романтическое» (о том же теле балерины — «как ему покорны души!», «и вот лечу, и вот несу все, с чем вовеки не расстанусь» и т. д.).

Мне не раз приходилось сталкиваться и с тем и с другим пониманием— точнее, непониманием — лирики Алексея Прасолова.

Но у настоящей поэзии есть удивительное свойство: с течением времени она как бы сама раскрывает себя. Возможно, я ошибаюсь, и дело не в поэзии, а в читателях, которые со временем открывают для себя ранее невнятные для них ценности. Но ведь ноэт — то так или иначе предвидит, что его творчество в конце концов будет «открыто»,

                     Что вдруг услышат близь и даль
                     То, что сейчас он шепчет…
" " "
Алексей Прасолов обрел себя как поэт сравнительно поздно; ему было тогда тридцать три года. За плечами — трудная, нередко просто тяжкая жизнь; в одном из стихотворений, написанных именно на пороге зрелости, Прасолов точно говорит о «корявой руке» своей судьбы.

В этой краткой статье невозможно сколько — нибудь подробно говорить о жизни поэта Намечу лишь некоторые ее вехи. Алексей Тимофеевич Прасолов родился 13 октября 1930 года в селе Ивановка под Россошью, в крестьянской семье. Когда он был еще ребенком, отец оставил семью.

В отроческие годы поэта по его родным местам и по его собственной жизни всей своей страшной тяжестью прокатилась война.

После войны Алексей Прасолов окончил Россошанское педагогическое училище, преподавал в школе, а затем перешел на газетную работу.

Писать стихи Алексей Прасолов начал рано. Первым оценил его поэтическую одаренность еще в 1949 году тогдашний редактор россошанской районной газеты «Заря коммунизма» Б. И. Стукалин. По его инициативе юношеские стихи Прасолова публиковались сначала в россошанской, а затем в воронежской газете «Молодой коммунар».

Более или менее «профессиональным» писателем Алексей Прасолов смог сделаться лишь в последние годы жизни. Он занимал разные должности (начиная с корректора), а также печатал очерки, рассказы, фельетоны во многих городских и сельских газетах Воронежской области.

С 1961 по 1964 год он работал на рудниках и стройках.

В 1964 году стихи поэта были опубликованы в «Новом мире».

Через два года в Воронеже выходит его книга «День и ночь», а в Москве, в «Молодой гвардии», — небольшой сборник «Лирика». Затем в Воронеже были изданы еще две книги — «Земля и зенит» (1968) и «Во имя твое» (1971).

12 февраля 1972 года Алексей Прасолов ушел из жизни.

" " "
Критики «послепрасоловского» поколения услышали поэта, но не совсем верно поняли его, если не бояться высоких слов, творческий подвиг. Вот типичные суждения этого рода о творчестве Прасолова: «многое и не удалось до конца и давалось так трудно»; «характерное для Прасолова восхождение творческой мысли, хотя, видимо, и нелегко ему дающееся»; «вместе с открытием приходит мысль, что сделано оно поздно, что многое упущено» и т. п.

С некой — формальной, что ли, — точки зрения все это верно, и, признаюсь, какое — то время я сам так думал. Но, вглядываясь глубже— и, если угодно, с большим доверием — в мир поэта, начинаешь понимать, что тяжесть, затрудненность, нелегкость его словесно — ритмических жестов была для его творческих целей безусловной необходимостью.

Он призван был воплотить эту тяжесть замаха, он вовсе, так сказать, не «должен» был легко воспарить… И это отнюдь не недостаток, но самобытная природа поэзии Прасолова, которая так ярко выражается в мощи образно — интонационной волны его стиха.

Нельзя не сказать о том, что в одном аспекте критика как раз совершенно верно оценила творческий подвиг Прасолова. Так, отмечая, что поэта «привлекали Пушкин, Тютчев, Блок», один из критиков решительно вынес следующий приговор: «Но им (то есть Пушкину, Тютчеву, Блоку. — В. К.) на верность и тогда (то есть в 1960–х годах. — В. К) присягали многие, делая это громко и легко. У Прасолова как раз не было легкости в отношении к великим предшественникам. Очень серьезно и медленно осваивал он мир их поэзии, далеко не сразу признав за собой право войти в него».

Вполне очевидно, что в данном случае отсутствие «легкости», «медленность» и т. п. ни в коей мере не выступают как недостатки, — совсем напротив. Тем более что Алексей Прасолов завоевывал право «войти в мир» классики, конечно же, не только «для себя», но и для современной поэзии в целом.

Но ведь именно с этих позиций нужно было подойти и к «нелегкости восхождения поэтической мысли» Прасолова и т. п. Ведь иначе неизбежно создается впечатление, что какие — то (и, вероятно, даже многочисленные) современники Алексея Прасолова легко «восходили» в своих стихах туда, куда этот поэт восходил столь медленно и столь трудно — и все же так и не дошел…

Было бы несправедливым не отметить, что критика вообще — то говорит о поэзии Прасолова в самом высоком, даже высочайшем тоне. Утверждается, например, что «Прасолов так порой расставит слова, что открывается, говоря любимым им тютчевским языком, бездна для чувства в просвете между словом и словом»; «пронзительности он достигает предельной»; «настоящим трагизмом дышат стихи»; «совсем в тютчевском духе увидел он в «трагическом изломе» горных хребтов «грандиозный слепок того, что в нас не улеглось» и т. д.

По — видимому, критикам с лихвой хватит пальцев одной руки, чтобы пересчитать тех поэтических современников Прасолова, о которых можно бы сказать нечто подобное. Однако наряду с такими оценками, основанными в конце концов на непосредственном восприятии прасоловской поэзии, выставляется целый ряд, так сказать, чисто теоретических претензий к поэту.

Если приведенные выше предельно высокие оценки творчества поэта высказаны с полной ответственностью, необходимо было бы сделать естественно вытекающий вывод о том, что поэзию Прасолова нельзя мерить одной «теорией» — пусть даже самой «умной». Нужно открывать законы этой поэзии в ней самой, а не навязывать их ей из теоретического сознания.

Да, дело именно в том, что в разговоре о таком истинном поэте, каким был Алексей Прасолов, речь должна идти не о каких — либо — хотя бы самых «умных» — мыслях, но о смысле творчества, о духовной энергии поэтического мира.

Поэт созидает, творит художественный мир, художественное бытие, которое, если угодно, гораздо шире и глубже какой — либо «мысли». Напомню точные слова Толстого: «В умной критике искусства все правда, но не вся правда, а искусство потому только искусство, что оно всё». Подлинная поэзия — это не выражение каких — либо (пусть даже самых изумительных) мыслей, но воссоздание духовного и душевного бытия в его цельном существе.

" " "
За короткую пору своей истинной жизни в поэзии Алексей Прасолов явил такую творческую силу, которая позволяет судить о его стихах по самому высокому, можно сказать, классическому счету. Исходя именно из этих высших соображений, я хочу сказать о том, что меня далеко не все удовлетворяет в конкретных стихотворениях Алексея Прасолова.

Поэт не всегда обретал то «равновесие» земного и духовного, о котором он сам не раз говорил и к которому так упорно, так беззаветно стремился.

Даже в таких замечательных в целом стихотворениях, как «Черней и ниже пояс ночи…», «Я не слыхал высокой скорби труб…», «И что — то задумали почки…», «Вчерашний день прикинулся больным…», это «равновесие» подчас утрачивается и подлинно поэтическая стихия подменяется либо прозаичностью, либо «велеречивостью».

С другой стороны, глубокая значительность поэтической мысли Прасолова, которая является одним из ценнейших качеств его лирики, в ряде стихотворений оборачивается тем, что называют «многозначительностью» (в крайних случаях этому слову, как известно, предпосылаются эпитеты «мнимая» и «ложная»). Ее признаки есть, скажем, в стихах «Все, что было со мной — на земле…», «Небеса опускались мрачней…», «Отдамся я моей беде…», «Зачем так долго ты во мне…», «И луна влепилась в лоб кабины…», «Не бросал свое сердце, как жребий…» и т. п.

Наконец, мысль поэта иногда чрезмерно обнажена. Он в отдельных случаях слишком увлекался той «цепной реакцией» (мысль сама «приводит другую»), о которой говорит в одном из своих писем. Это характерно для стихотворений «На берегу черно и пусто…», «Уже огромный подан самолет…», «Когда несказанное дышит…», «Я тебя молю не о покое…», «В рабочем гвалте, за столом…» и т. п.

Эти несовершенства и недостатки стихотворений Алексея Прасолова, конечно, могут смущать истинных ценителей поэзии. Но нельзя не видеть, что поэт ставил перед собой предельно трудные творческие цели. Он явно был более склонен потерпеть поражение, осуществляя труднейший, быть может, даже неисполнимый замысел, нежели одержать заранее рассчитанную победу…

И те стихи, в которых он победил, безусловно, будут жить долго. Назову хотя бы такие стихотворения, как «Я услышал: корявое дерево пело…», «Вознесенье железного духа…», «Еше метет во мне метель…», «Нет, лучше ни теперь, ни впредь…», «Мать наклонилась, но век не коснулась…», «Осень лето смятое хоронит…»

«Первородная связь с миром» и размах творческих целей определили покоряющую внутреннюю силу, энергию, мощь поэтического слова Алексея Прасолова. Пусть он и не во всем достигал своих целей — в стихах воплощено, осуществлено героическое устремление к победе.

И последнее, о чем нельзя здесь не сказать. У Алексея Прасолова есть довольно много стихов, в которых ясно проступает прямая и тесная связь с предшественниками — прежде всего с Николаем Заболоцким. В некоторых стихотворениях он прямо — таки воссоздает образный строй, интонацию, даже словарь зрелой поэзии Заболоцкого. Среди этих стихотворений есть, несомненно, очень значительные и сильные — «Мирозданье сжато берегами…», «Я хочу, чтобы ты увидала…», «Одним окном светился мир ночной…», «В эту ночь с холмов, с булыжных улиц…» и др., но все же они неизбежно воспринимаются в той или иной мере как некое повторение, как «подражание», несмотря на то, что внимательный анализ мог бы обнаружить в этих стихах и собственно прасоловское начало. Прасолов как бы выступает здесь в поэтической роли Заболоцкого, не теряя своей собственной человеческой сути. Но, конечно, многие вполне основательно скажут, что так писать стихи не следует.

Как ответить на это? Я хочу не «оправдывать» Алексея Прасолова, но попытаться объяснить, в чем дело. Он всерьез входил в поэзию в те годы, когда классическая традиция в иных литературных кругах считалась чем — то безнадежно устаревшим и ненужным.

Между тем Алексей Прасолов (это явствует из многих его писем) уже в 1962–1963 годах увидел свое призвание как раз в продолжении великой традиции русской «философской лирики» — прежде всего лирики Боратынского и Тютчева, а также «философской» линии в творчестве Лермонтова и Блока.

Но, естественно, вставал вопрос о «современности стиха». И когда Прасолов открыл для себя Заболоцкого, он назвал его книгу «учебником», который учит «мудрости и совершенству». В зрелом творчестве Заболоцкого воплотилась живущая современностью и в то же время сохраняющая столь же живую связь с великим классическим наследием «философская лирика». И, как я думаю, Алексей Прасолов подчас просто не мог удержаться от того, чтобы не пройти след в след по пути Заболоцкого, поэзия которого была неоценимо важным и необходимым звеном в развитии русской «философской лирики», — звеном, непосредственно предшествующим поэтическому рождению Прасолова. И названные выше «заболоцкие» стихи Прасолова должны быть оценены и поняты в этом свете.

Конечно, для Алексея Прасолова важно и необходимо было не только наследие Заболоцкого. В публикуемой в этой книге небольшой статье Алексея Прасолова о Есенине сказано, в частности: «Сергей Есенин — живое, обнаженное русское чувство…»

В своем стиле и тоне Прасолов был далек от Есенина (хотя в его стихах и можно найти такие ноты, которых не было бы, если бы не творил на Руси Есенин). Но то, что он сказал о поэзии Есенина, имеет, несомненно, гораздо более широкое значение. Несколько перефразируя слова Алексея Прасолова, можно сказать, что он стремился воплотить в своей лирике живую, обнаженную русскую мысль.

И ему немало удалось сделать в этой ценнейшей и необходимой области нашей поэзии. Правда, с количественной точки зрения Алексей Прасолов создал немного. В зрелые свои годы он писал скупо и с перерывами. Причину этого лучше всего объяснят его собственные слова: «Подогнать, поторопить себя чем — то извне я не могу. Это (речь идет о поэтическом творчестве. — В. К) внутренняя стихия, родственная любви. Ни с чем иным она так не сходна, как с любовью, — ее не остановишь, когда придет, не вызовешь насильно».

Да, Алексей Прасолов творил именно по такому закону и в конечном счете именно потому стал подлинным поэтом.[1]

Евгений Степанов Традиционалисты ХХ-ХХI веков: Алексей Прасолов, Владимир Соколов, Владимир Бояринов, Андрей Санников, Юрий Перфильев, Михаил Лаптев

Русскую поэзию нельзя свести только к одной традиции. Традиций много. И силаботонические, и верлибрические, и звучарные, и анаграмматические, и палиндромические… И все они в той или иной мере основаны на фольклоре, то есть в основе любого жанра лежит народное слово.

В этой статье мы рассмотрим ряд поэтов, которые последовательно развивают (развивали) рифмованное стихосложение в ХХ и ХХI веках.

Алексей Прасолов (1930–1972) при жизни печатался не так много. У него вышли 4 книги стихов: «День и ночь» (1966), «Лирика» (1966), «Земля и зенит» (1968), «Во имя твое» (1971). Между тем, этого поэта более сорока лет назад открыл широкому читателю Александр Твардовский, напечатав в «Новом мире» десять его стихотворений. Закономерный парадокс: автор, никогда не гнавшийся за сиюминутностью, оставил стихи абсолютно современные и не устаревшие. О человеке, природе, борьбе добра и зла.

Стихи Прасолова как бы незатейливы, спокойны, но в них есть внутренний нерв, чувство единства с окружающим миром. И, что самое замечательное, эти стихи написаны мастером, профессионально владеющим стихотворной техникой.

В объятьях сосен я исколот.
Я каждой лапу бы пожал.
И красоты кристальный холод
По жилам гонит алый жар. [1]
Здесь каждое слово на месте, каждый слог (как писала по другому поводу Марина Цветаева) является лексической единицей.

Прасолов — поэт-философ, размышляющий о мире и космосе, ищущий (и зачастую не находящий!) ответы на вопросы.

А в стремительном усилье,
Как вызов, как вселенский клич,
Выносишь солнечные крылья,
Чтоб запредельное — постичь. [2]
Бытует мнение, что стихи Прасолова асоциальны, герметичны. Это не так. Разумеется, в его стихах нет КАМАЗов и «Братских ГЭС» — социальное проявляется в лирике поэта исподволь, имплицитно.

Вот как поэт, дитя войны, вспоминает о страшном лихолетье.

На пустыре обмякла яма,
Наполненная тишиной,
И мне не слышно слово «мама»,
Произнесенной не мной.
Тяжелую я вижу крышу,
Которой нет уже теперь,
И сквозь бомбежку резко слышу,
Как вновь отскакивает дверь. [3]
Лучшие стихи Прасолова предельно немногословны, лапидарны. У него есть настоящие шедевры, которые отчасти перекликаются с лирикой другого вечного странника — Георгия Иванова.

Читая и перечитывая Алексея Прасолова, понимаешь: тихим, спокойным поэтическим шагом, никому ничего не доказывая, не стремясь никому понравиться, поэт дошел до своего читателя. И остался в русской литературе. А это удавалось немногим.

Основным атрибутом традиционной поэзии Прасолова стала философия, философский взгляд на мир, его поэзия сродни познанию мира. Именно поэтому она современна и в наши дни.

Перекликается с талантом Прасолова талант Владимира Соколова (1928–1992). Владимир Соколов тоже никогда не спешил за модой, не суетился, не пробивался. И вот уже много десятилетий он — один из самых читаемых в России авторов. Любим самыми разными слоями нашего народа, и, что наиболее примечательно, представителями разношерстного литературного сообщества — и традиционалистами, и авангардистами. Потому что талант. Потому что настоящий. Потому что сумел свое «новое слово тихонько шепнуть». Так тихо, что все услышали.

Удивительно — с годами его поэтика практически не претерпела изменений. Он дебютировал в сороковые (!) годы прошлого века сложившимся мастером, поэтом классической традиции. Не все стихи у Соколова равнозначны — это правда. Но в своих лучших произведениях это, конечно, поэт Божьей милостью. Лучше всего о себе он сказал сам:

Вдали от всех парнасов,
От мелочных сует
Со мной опять Некрасов
И Афанасий Фет… [4]
Он и сам из этого ряда — продолжатель великой силлаботонической традиции ХIХ века. Хотя, надо признать, он не был чужд и определенным формальным поискам — писал свободные стихи, находил необычные рифмы.

Вот, например, какая неожиданная и звучная строфа:

Окно от дома до сарая
Бросало луч.
Какая терпкая, сырая
Стояла ночь! [5]
По этой строфе можно судить о версификационном мастерстве поэте. Четырех/двухстопный ямб не выглядит устаревшим и старомодным, стих пружинст, поэт использует паронимическую рифму сарая — сырая (подобные рифмы стали наиболее распространены именно в конце ХХ века), неожидан для традиционалиста рифмоид луч — ночь. Словом, традиционалист Соколов использовал широкий диапазон стилистических приемов. Традиция находила опору в поиске новых выразительных средств. А новые выразительные средства «опирались» на традицию. Все взаимосвязано. Но главное, что совершенная стихотворная техника Владимира Соколова была слита воедино с его лирическим героем — человеком нешумным, совестливым, ранимым и думающим не только о себе.

…Пытаясь понять поэта, всегда ищешь его литературные истоки, корни. В случае с Владимиром Бояриновым это сделать не трудно. Поэту явно близки по духу Сергей Есенин и Николай Рубцов, Николай Тряпкин и Юрий Кузнецов, Анатолий Передреев и Василий Казанцев.

Заметно некоторое влияние Георгия Иванова. Но совершенно очевидно: Бояринов — самостоятельный, сложившийся поэт. Первоклассный мастер и глубокий художник. Он — мастер стиха, несущий свое слово людям. Его стих ладен, точно северный сруб-пятистенок, открыт как истинно русская душа. Трагичен и самоироничен одновременно.

Его лапидарные, выверенные восьмистишия запоминаются сразу.

Только перепел свищет о лете,
Только ветер колышет траву.
Обо всем забывая на свете,
Я гляжу и гляжу в синеву.
Ничего я для неба не значу,
Потому что на вешнем лугу
Я, как в детстве, уже не заплачу.
Не смогу. [6]
Или вот такое —

И потянулись стаями
Над долом журавли,
И с криками растаяли
В темнеющей дали:
За росстанью, за озимью,
За речкою иной…
А я, как лист, что осенью
Примерз к земле родной. [7]
В этих стихах все как на ладони. И горемычная, забубенная душа, которая неотделима от грешной и святой Родины, и безупречная эвфония, и крепкие дактилические ассонансные рифмы (стаями — растаяли; озимью — осенью). Главное — виден национальный характер, русский человек. Человек, мучающийся, страдающий, безоглядный, неистовый и нежный, откровенно размышляющий о смысле жизни. Размышляющий о себе. Размышляющий о всех нас.

Бояринов придерживается не только силлабо-тонической манеры. У него немало верлибров. Он мастер раешного стиха — постоянно обращается к фольклорным жанрам. Но в каком бы стиле он не писал, его стих всегда профессионален. Спрессован, пружинист, музыкален. И — всегда лиричен, и всегда — о душе. Вот, например, стихотворение под названием «Поздно». Судя по нему, можно сказать, что поэт вступил в пору поэтической зрелости.

Август осыпался звездно,
Зори — в багряном огне.
Поздно досматривать, поздно,
Встречи былые во сне.
Встретим улыбчивым словом
Первый предзимний рассвет.
Прошлое кажется новым,
Нового в будущем нет.
Дорого только мгновенье,
Только любовь на двоих.
Ты отогрей вдохновенье
В теплых ладонях своих.
Веки с трудом поднимаю,
Слезы текут из очей.
Как я тебя понимаю,
Ангел бессонных ночей.
Полночью я просыпаюсь
С чувством неясной вины.
Каюсь, любимая, каюсь!
Поздно досматривать сны!
Эта лихая погода
С первой снежинкой в горсти
Нам не подскажет исхода,
Нам не подскажет пути.
Вырваться надо на волю,
Надо дойти до конца
Нам по бескрайнему полю
До золотого крыльца.
В темени невыносимой
Мы спасены от беды
Светом звезды негасимой,
Светом падучей звезды. [8]
…Мы живем в мире больших и грязных PR-технологий, когда легко белое выдать за черное, а черное за белое. К сожалению, эти технологии проникли не только в бизнес, но и в изящную словесность. Сколько голых и бездарных королей поэзии гуляет по Москве, не ведая стыда! И никто их не одернет, никто не приведет в чувство. Более того, у этих королей своя свита — литературные деятели (кураторы), приближенные критики, издатели и т. д.

Наблюдать за этим и грустно, и смешно. Все равно пройдет время — и липовые «рейтинговые» стихоплеты сойдут на нет, будто бы их и не было. Время все расставит по своим местам. Мощь поэтической России прирастает регионами, которых мы, к сожалению, не знаем, а точнее, не хотим знать.

Андрей Санников, живущий в Екатеринбурге один из лучших поэтов поколения, печатается в центральных московских журналах крайне редко — из недавних публикаций на память приходят разве что подборка в журнале «Знамя», № 3 за 2009 год, и публикации в журналах «Дети Ра» и «Зинзивер». Между тем, это поэт могучего дарования, разнообразных (в том числе авангардных) традиций, богатейшего словаря и виртуозного версификационного мастерства. В каждом стихотворении Санникова — изысканная метафорическая система, внезапные перепады ритма, неожиданные эллипсы. При этом, как правило, его стихи выдержаны в определенной силлаботонической метрике. Вот характерное для него стихотворение:

Я говорил тебе, ненужное дыханье:
как будто — ничего, но мука — не снести.
Стоишь один в полуподводном храме,
в горсти.
Вот катакомбный сон. Вот стыд, как древесина.
Глядишь во тьму, как выпь, в белесый негатив.
Обратна темнота, причина — не причина,
простив.
Ты знаешь (сквозняки гуляют по запястьям),
что смерть, как медсестра, бездетна и бедна,
опрятна. Что еще? И пишет синей пастой
она. [9]
Музыка стихотворения рождает новые смыслы, усеченные строки абсолютно оправданы, они «работают» на реализацию творческого замысла автора. И таких замечательных стихов у Андрея Санникова много.


…Юрий Перфильев — поэт непростой для восприятия. Он и традиционалист, и авангардист одновременно. Традиционалист — потому что использует классические стихотворные метры, точные (как правило) рифмы, авангардист — потому что наделен новым поэтическим видением. Его метафоры сложны и нетривиальны, его язык богат, но не эклектичен. Чувствуется, что автор прошел превосходную школу. Полагаю, что близкими поэтами Юрию Перфильеву являются Николай Заболоцкий, Иван Жданов, Алексей Цветков, Александр Чернов, Георгий Прашкевич, Сергей Попов, Евгений Чигрин, Андрей Санников, Алексей Ивкин, Елена Оболикшта.

Но, безусловно, он самостоятельный поэт, имеющий «лица необщее выраженье». Основа поэзии Перфильева — это сильный метафорический ряд, безупречная звукопись и строгость, выверенность стихотворного метра. Смысл в поэзии Перфильева спрятан далеко в метафоре, в других тропах. Но, возможно, именно такой тропой способна идти современная поэзия. Вот характерное для поэта стихотворение:

С цепи, как бешенные цены,
на крик срываясь и размер,
согласно навыкам обсценным
шуметь повсюду, как шумер.
Псевдопотопная дилемма
месопотамские дела,
людское море по колено,
коль на закуску удила.
Москвавилон за облаками
пылищи пущенной в глаза
пугает вместо Мураками:
лихой маршрут, багаж, вокзал.
Мечты похожи на мечети,
босые с пятки до носка,
спецщит и тайный спецмачете
изобличают чужака.
Насельник сыт за перебором
окрестной скукой не вчера,
от огорчения с прибором
кладет на преданность двора.
Кипят безбашенные страсти
и поджимаются хвосты.
Глаза, просохшие от власти,
напрасны и, как звук, пусты. [10]
Здесь нет пересказа, чем грешит большинство стихотворцев. Это поэзия, которую не перескажешь прозой.

…Николай Заболоцкий определил в свое время суть поэзии аббревиатурой МОМ. Мысль — образ — музыка. Гениальный автор «Столбцов» показал, что поэзия синтетична, собирательна по своей природе и не обязана ограничиваться одним, пусть даже очень эффектным приемом. Космическое сочетание несочетаемого — это, по-видимому, и есть магистральный путь поэзии. Современных авторов, следующих по этому пути, не так много.

Рассмотрим творчество Михаила Лаптева (1960–1994), нашего талантливейшего современника, который ушел из жизни, не дожив до тридцати пяти лет. Стихов этого поэта, продолжившего и развившего стиховые системы раннего Пастернака и Заболоцкого времен «Столбцов», опубликовано не много (в ЖЗ всего две подборки!). [11] Между тем, это стихи высочайшей пробы.

" " "
С запрещенным лицом я иду по сосне,
я иду под сосною.
Телевизор мерцает крылами во мне,
между Богом и мною.
И гееньего воздуха зреет чугун
в страшной тупости ада,
и горит воробей, дотянувшись до струн
голубого детсада.
Я поглажу его неразменной рукой,
я войду в эти двери,
где тяжелою бронзой улегся покой
тишины и доверья,
чтобы встать и оплакивать смерть воробья,
словно брата родного,
и просить, и молить, чтобы епитимья
наложилась на слово,
точно пластырь на рану. Кричать и стонать:
я виновен, виновен!
О, не лучше ли быть мне слепым, как Гомер,
и глухим, как Бетховен!
Как поставить мне жизнь, словно пень, на попа,
как прозреть сполупьяна,
как узнать, завела ли крутая тропа
во владенья Ивана?
Но в кремлевских палатах — лишь ладан да мох
над обритой страною.
С запрещенным лицом я иду — видит Бог! —
я иду под сосною. [12]
В этих безупречных стихах нет того, чего в стихах быть не должно. В них нет ни тяжеловесности, ни стремления понравиться читателю. В них нет прозы. И это самое удивительное. Ибо даже самые великие стихи большинства классиков («На холмах Грузии…», «Во всем мне хочется дойти до самой сути», «За столько лет такого маянья»…), в принципе, можно пересказать вполне обыденными словами. Михаила Лаптева прозой пересказать весьма затруднительно. В стихах этого подлинно-трагичного поэта «дышат почва и судьба».

Лыбится черный Космос. Бог за моей спиною
в шашки на мою душу режется с сатаною.
Сойду с пути провиденья, ведущего к небесам.
Сам я с собой отныне. Отныне я только сам. [13]
В рамках жестких силлаботонических традиций анализируемые в этих заметках поэты сумели сохранить собственный стиль, индивидуальную манеру и показать, что рифмованное стихосложение по-прежнему актуально и разнопланово в современной России. Эти традиции велики и неисчерпаемы.


Литература:


[1] Алексей Прасолов, «На грани тьмы и света», Воронеж, Центр духовного возрождения Черноземного края, 2005. С. 34

[2] Там же. С. 21

[3] Там же. С. 162

[4] Владимир Соколов, «Это вечное стихотворенье… Книга лирики». Предисл. М. Е. Роговской-Соколовой. Сост., подгот. Текста И. З. Фаликова. Издательский дом «Литературная газета», М., 2007. С. 44

[5] Там же. С. 55

[6] Владимир Бояринов, «Испытания», М., «Новый ключ», 2008. С. 6

[7] Там же. С. 7

[8] Там же. С. 8

[9] Андрей Санников, «Знамя», № 3, 2009, сайт www.magazines.ru

[10] Юрий Перфильев. «Другие дни». М., Библиотека журнала «Дети Ра», 2009. С. 55

[11] Одна из самых значительных публикаций вышла в 1997 году в коллективном сборнике «Полуостров» (Москва, издательство АРГО-РИСК).

[12] Газета «Поэтоград», № 4, 2010. Сайт www.poetograd.ru

[13] Там же.

Он тоже заглядывал в бездну (поэт Алексей Прасолов)

Во времена СССР у нас была не только сильная философия, но и глубокая поэзия. Конечно, у всех сейчас на слуху поэт-классик Юрий Поликарпович Кузнецов (1941–2003), часто вспоминают Николая Михайловича Рубцова (1936–1971), а также других поэтических звёзд послевоенного СССР. Изначальное поэтическое прозрение — колодец-бездна, из тьмы которой прорывается солнце и берёт исток река Забыть (античная Лета, платоновская Потудань). Из колодца-хаоса черпают живую воду истины, в него бросают жертву и в него же бросаются. 21 марта 1979 года в бездну бросился крупнейший советский философ Эвальд Васильевич Ильенков, а ещё ранее 2 февраля 1972 года ринулся в колодец Забыть-Ничто самородный русский поэт Алексей Тимофеевич Прасолов (1930–1972). Он родился 80 лет назад 13 октября 1930 года в селе Ивановка ныне Россошанского района Воронежской области в крестьянской семье, отец Прасолов Тимофей Григорьевич оставил семью, когда Алексею было около пяти лет. Вместе с матерью Верой Ивановной и отчимом он оказался в селе Морозовке того же района, здесь пережил немецкую оккупацию, в 1947–1951 годах учился в Россошанском педагогическом училище, после его окончания преподавал русский язык и литературу в сельской школе, первые журналистские заметки и стихи публиковал в Россошанской районной газете. По пьяному делу в 1962 году попал в тюрьму, откуда его вызволил Александр Трифонович Твардовский, высоко оценившим его стихи. Встреча двух поэтов состоялась 3 сентября 1964 года, в том же году в «Новом мире» была напечатана подборка из десяти стихотворений. В 1966 году изданы две книги Алексея Прасолова: «Лирика» в Москве, «День и ночь» в Воронеже. В 1967 году принят в Союз писателей СССР. При жизни поэта в Воронеже в Центрально-Чернозёмном книжном издательстве вышли ещё два поэтических сборника: «Земля и зенит» (1968) и «Во имя твоё» (1971). Его стихи публиковались в альманахах, журналах «Подъём», «Дон», «Юность», «Сибирские огни» и других. Вот четыре из них:


" " "
Мирозданье сжато берегами,
И в него, темна и тяжела,
Погружаясь чуткими ногами,
Лошадь одинокая вошла.
Перед нею двигались светила,
Колыхалось озеро без дна,
И над картой неба наклонила
Многодумно голову она.
Что ей, старой, виделось, казалось?
Не было покоя средь светил:
То луны, то звёздочки касаясь,
Огонёк зелёный там скользил.
Небеса разламывало рёвом,
И ждала — когда же перерыв,
В напряженье кратком и суровом,
Как антенны, уши навострив.
И не мог я видеть равнодушно
Дрожь спины и вытертых боков,
На которых вынесла послушно
Тяжесть человеческих веков.
1963

" " "
Когда прицельный полыхнул фугас
Казалось, в этом взрывчатом огне
Копился света яростный запас,
Который в жизни причитался мне.
Но мерой, непосильною для глаз,
Его плеснули весь в единый миг,
И то, что видел я в последний раз,
Горит в глазницах пепельных моих.
Теперь, когда иду среди людей,
Подняв лицо, открытое лучу,
То во вселенной выжженной моей
Утраченное солнце я ищу.
По-своему печален я и рад,
И с теми, чьи пресыщены глаза,
Моя улыбка часто невпопад,
Некстати непонятная слеза.
Я трогаю руками этот мир —
Холодной гранью, линией живой
Так нестерпимо памятен и мил,
Он весь как будто вновь изваян мной.
Растёт, теснится, и вокруг меня
Иные ритмы, ясные уму,
И словно эту бесконечность дня
Я отдал вам, себе оставив тьму.
И знать хочу у праведной черты,
Где равновесье держит бытиё,
Что я средь вас — лишь памятник беды,
А не предвестник сумрачный её.
1965

" " "
Я хочу, чтобы ты увидала:
За горой, вдалеке, на краю
Солнце сплющилось, как от удара
О вечернюю землю мою.
И как будто не в силах проститься,
Будто солнцу возврата уж нет,
Надо мной безымянная птица
Ловит крыльями тающий свет.
Отзвенит — и в траву на излёте,
Там, где гнёзда от давних копыт.
Сердца птичьего в тонкой дремоте
День, пропетый насквозь, не томит.
И роднит нас одна ненасытность —
Та двойная знакомая страсть,
Что отчаянно кинет в зенит нас
И вернёт — чтоб к травинкам припасть.
[1965–1968]

" " "
Я умру на рассвете,
В предназначенный час.
Что ж, одним на планете
Станет меньше средь вас.
Не рыдал на могилах,
Не носил к ним цветов,
Только всё же любил их
И прийти к ним готов.
Я приду на рассвете
Не к могилам — к цветам,
Всё, чем жил я на свете,
Тихо им передам.
К лепесткам красногубым,
К листьям, ждущим луча,
К самым нежным и грубым
Наклонюсь я, шепча:
«Был всю жизнь в окруженье,
Только не был в плену.
Будьте вы совершенней
Жизни той, что кляну.
Может, люди немного
Станут к людям добрей.
Дайте мне на дорогу
Каплю влаги своей.
Окруженье всё туже,
Но, душа, не страшись:
Смерть живая — не ужас,
Ужас — мёртвая жизнь».
[1968–1972]

В год 70-летия поэта написал о нём его друг юности Михаил Шевченко статью «Алексей Прасолов» (Литературная Россия, Москва, 17 ноября 2000 года, № 46):


«Двадцать восемь лет назад случилась трагедия: покончил с собой прекрасный русский поэт Алексей ПРАСОЛОВ. После смерти о нём довольно широко заговорили. А при жизни?..


Большинство окружавших Алексея не видели, к сожалению, его сути. Чаще судачили о его выпивках. В 1967 году он мне писал: "Воронежское отделение (Союз писателей РСФСР. — М.Ш.) — это какая-то глухота и немота… Извини, что беспокою. Меньше превратных выводов о моей "болезни". Дело далеко не так, как кажется со стороны. Вот всё. Работаю над новым…"


"Работаю над новым". Эту-то работу собратья по перу и не видели. Вспоминаются горькие пушкинские строки:

О люди! жалкий род, достойный слёз и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведёт в восторг и умиленье!
Да, стихи Алексея Прасолова "привели в восторг поэта". И какого поэта — Александра Твардовского!


Как это произошло — Алексей рассказывал мне сам: "Помнишь, я когда-то говорил, что у меня есть друг?.. Это Инна Ростовцева… Она приехала ко мне в колонию (Алексея упрятали туда по пьяному недоразумению. — М.Ш.). Уезжая, взяла большую стопку стихов. Вернулась в Москву и — к Трифонычу. Поведала ему о моей судьбине… Тот при ней отобрал десяток стихотворений и направил их в набор. Свежаком… Ну, а дальше… Дальше, вынул меня о т т у д а, спасибо ему… А 3 сентября 1964 года в два часа дня — встреча с ним… Не сочти за похвальбу, в разговоре с ним я убедился — я всегда шёл в поэзии единственно верным путём. Он меня убедил в этом… Смогу ли я убедить в этом окружающих меня людей?.."


Убедить окружающих… Это было и остаётся проблемой для талантливого человека.


На немногочисленных оставшихся после него фотоснимках он — сосредоточенный, как бы отстранённый, с плотно сжатыми губами. Он скажет о себе:

Чем жесточе я сжимаю губы,
Тем вернее зреющая речь!
Жестоко сжимать губы заставляла жизнь. Она же стала источником его зрелых стихов. Судьба и творчество Алексея Прасолова ярко отразили трагическое наше время. Он сам стал одной из первых жертв нашего времени.

class="stanza">
Итак, с рожденья пошло, —
Мир в ощущении расколот:
От тела матери — тепло,
От рук отца — бездомный холод…
Кричу, не помнящий себя,
Меж двух начал, сурово слитых,
Что ж, разворачивай, судьба,
Новорождённой жизни свиток…
И судьба разворачивала…
Родился Алексей в селе Ивановка Кантемировского района Воронежской области. Потом семья переехала в Морозовку, что рядом с городом Россошь той же области. Алёше был год, когда отец, уйдя на действительную службу, не вернулся домой. Злые языки оклеветали перед ним Алёшину мать. Алёша рос, не ведая отцовской ласки. Мать вышла замуж вторично. Но радостей у Алёши не прибавилось…


В войну погибли и отец, и отчим. Отчима в разговоре со мной Алексей вообще не вспоминал. Об отце редко говорил с обидой, больше — с печалью. Позже напишет пронзительные стихи о нём, взяв эпиграфом строки Лермонтова: "Ужасная судьба отца и сына жить розно и в разлуке умереть".

Ты оставил в наследство мне —
Отчество, пряник, зажатый в руке,
И ещё — неизбывную едкую память…
Лермонтовская тема одиночество отца и сына перекликается и с лермонтовской сыновней гордостью за отца-гражданина. У Лермонтова: "Но ты свершил свой подвиг, мой отец…" У Алексея —

Пролетели годы. Обелиск. Траур лёг на лицо…
Словно стук телеграфный
Я слышу, тюльпаны кровавые стиснув:
"Может быть, он не мог
Называться достойным отцом,
Но зато он был любящим сыном Отчизны…"
Да, узнав о смерти отца, Алексей уже не винил его…


В 1947 году Алексей после школы поступил в Россошанское педучилище, где мы с ним и познакомились. Окончив училище, он не решился сразу рвать со своей специальностью учителя и поехал работать в Первомайскую семилетнюю школу Ново-Калитвянского района Воронежской области. Там он встретил свою первую любовь — учительницу русского языка и литературы Веру Опенько. Человек кристальной чистоты, она была дочерью героя гражданской войны Митрофана Опенько, о котором рассказал Гавриил Троепольский в очерке "Легендарная быль". Встреча с Верой была как просветленье для Алексея. По-новому "примеривал он к миру жизнь свою…". Но Алексея звало истинное его призвание, и они расстались. А Веру ждала болезнь и преждевременная гибель…


Узнав о гибели Веры, потрясённый, Алексей напишет горькие стихи, посвящённые её памяти.

Я не слыхал высокой скорби труб,
И тот, кто весть случайно обронил,
Был хроникально холоден и скуп,
Как будто прожил век среди могил…
А я стою средь голосов земли.
Морозный месяц красен и велик.
Ночной гудок ли высится вдали?
Или пространства обнажённый крик?
Мне кажется, сама земля не хочет
Законов, утвердившихся на ней:
Её томит неотвратимость ночи
В коротких судьбах всех её детей.
Вот какой ценой добывает душа поэта "железный стих, облитый горечью".


Потом — неудачная женитьба, развод… И лечение по известному рецепту — залить горе… Но такое "лечение" не помогало. Скорее — наоборот… "Неустроенность моя — бич мой", — не раз говорил он. Пришлось работать, переходя из одной районной газеты в другую. И всё же он много писал, и сколько в стихах его понимания человеческой души, сколько сочувствия людям. Пером журналиста он помогал тем, среди которых рос, — труженикам села, верноподданым земли. За двадцать лет работы в журналистике он написал более двух тысяч очерков, репортажей, корреспонденций, критических статей. "Я всегда среди тех, кто кормит страну, среди колхозников в поле, на фермах", — напишет он в одном из последних своих горчайших писем.


Приходилось ему и отступаться от газеты."…9 месяцев работаю зав. клубом. Никогда за последние годы не чувствовал себя так облегчённо и спокойно. И, знаешь, у меня сейчас такое отвращение к прежней полутрезвой жизни, что не верю порой: неужели это со мной было?.. Сейчас много читаю и думаю. А думая, продолжаю писать. Есть уже пять рассказов, блокнот стихов и несколько глав повести в прозе. Я готовлюсь к новой жизни — и с трезвой головой…"


Если бы рядом с ним был любимый и любящий человек!..


И вот наконец радостная весть: "Я не один. За другим столом сидит человек по имени Рая Андреева и читает Шиллера — скоро летняя сессия, а она — заочница ВГУ (Воронежский госуниверситет. — М.Ш.). Работает в нашей газете; в апреле мы скрепили свой союз…"


А холод коллег по литературному цеху оставался. Передо мной письма Алексея 1969 года.


Начало года. Поиски работы. "Кругом глухо, не знаю, что деется на воронежском Парнасе. Литсреда — штука тяжёлая, и если что родится в тебе, то только вне её. Ладно, к чёрту. Потчую тебя стихами!"… Прекрасна эта строка на фоне "глухоты кругом"!..


"В Воронеже в будущем году должна выйти моя книжка "Во имя твоё" — вся новая, сорок стихотворений. Москва в плане утвердила, договор оформлен, но деликатнейший Андрей Гаврилович (Долженко, тогдашний директор издательства. — М.Ш.) с обворожительной улыбкой мурыжит мою душу вот уже которй раз, не выдавая 25 процентов аванса (положенные при подписании издательского договора. — М.Ш.). Вот и существуй в мире — прекрасном и яростном". В 1970 году книжка "Во имя твоё" так и не вышла…


В 1970 году Алексей Прасолов обращается с письмом в правление Союза писателей РСФСР: "…Я поэт, имею три сборника стихов… работаю над новой книгой… Работа в газете у меня на первом месте, литературное творчество — на втором. Ладно уж, ночь зато моя. Но ночью негде работать: я живу с женой на частной квартире… в перспективе (насчёт квартиры. — М.Ш.) пока ничего нет. Скоро у нас будет ребёнок, жить в таких условиях и писать невозможно. В Воронежской писательской организации лежит уже не первое моё заявление о квартире. Не первый раз я слышу посулы. И только…"


С этим письмом я, будучи консультантом правления, пошёл к его председателю. Было послано письмо Воронежскому областному руководству. Были звонки в обком партии, в отделение Союза писателей.


Ходатайство вело к успеху.


Когда Алексей получил квартиру, позвонил. В трубке слышалось тяжёлое дыхание. "Знаешь, я как-то и радости не испытываю. Но она придёт, радость… Рая скоро разрешится… В конце года ждём наследство…"


Помолчал и добавил, мне почудилось — улыбаясь: "Если будет сын, назову твоим именем…"


Я сказал ему "спасибо, Алёша", и никак не мог предположить, что близок… близок уход его…


Исполнилось его предчувствие-предсказание.

Я умру на рассвете,
В предназначенный час.
Что ж, одним на планете
Станет меньше средь нас.
Окруженье всё туже,
Но, душа, не страшись:
Смерть живая — не ужас,
Ужас — мёртвая жизнь.
Да, наверное, никто не предполагал… А думал ли он сам о петле?.. Видимо, да. Отсюда — "предназначенный час"… Неужели он предчувствовал ещё большую разобщённость людей?.. Позже я слышал, что ему предстояла операция в связи с болезнью лёгких…


Через двенадцать лет вышла наиболее полная книга, в которой Алексей Прасолов предстал крупным поэтом, мыслящим критиком, автором глубоких писем, особенно — к жене.


Но это уже после смерти… "Ах, медлительные люди! Вы немножко опоздали…" А ведь как он стремился к вам!

В осеннем поле и в лесу,
С лучом янтарным шествуя,
Я к людям утро донесу
Прозрачным и торжественным.
В одном из писем к жене Алексей вспоминает стихи "Благословляю всё, что было…". И говорит: "Всё — как бы о себе, о тебе. А.Блок. И это для меня — препятствие. Слишком близка жизнь моего сердца и разума его жизни…" Да, А.Блок близок Алексею. И, пожалуй, ахматовское определение А.Блока подходит и к его наследнику. Алексей Прасолов — тоже "трагический тенор эпохи".


Как-то он в письме сказал: "У меня перемен никаких. Ищу выход…" Выход для себя как человека он нашёл скорбный. Но он избежал участи сегодняшнего выживания. Для него живая смерть не была ужасом. Ужасом была — мёртвая жизнь».


Известный литературовед Инна Ивановна Ростовцева посвятила 80-летию со дня рождения Алексея Тимофеевича Прасолова статью «Лабиринты света» (Литературная газета, Москва, 13–19 октября 2010 года, № 40 /6294/, стр. 6):


«Что значит время и пространство для художника? Когда мы размышляем на эту тему, то ищем ответ, как правило, у философов, реже — у поэтов.


Напрасно!


Именно поэты дают нам точные образные формулы; среди них, думается, не затеряется и та, что мы находим у Алексея Прасолова:

— Что значит — время?
Что — пространство?
Для вдохновенья и труда
Явись однажды и останься
самим собою навсегда.
Сказано в стихотворении «Пушкин» (1968), заключительные строки которого звучат по-прасоловски неожиданно и мудро:

Мне море тёплое шумит,
Но сквозь михайловские вьюги.
Это значит: мир открывается поэту как дар через живое противоречие жизни, «восторг и боль обид». Через Судьбу.


Явление настоящего поэта всегда окружено тайной, всегда неповторимо. Подобно тому как стихотворение — это живой организм и его невозможно повторить, так же невозможно повторить и судьбу автора.


Не так много найдётся русских поэтов, у которых трудность судьбы вошла бы в само «вещество существования» человека, как это было у Алексея Прасолова, оставив неповторимый отпечаток на словесной походке стиха: «шершавый шорох слов моих». Он шёл, оступаясь и падая, тёмными, запутанными дорогами жизни, прежде чем душа вышла к «лабиринтам света» — и поэзия явилась как «сны очищенной земли».


А в нём видели изгоя, отверженного, «проклятого» поэта — пил по горестной российской привычке, дважды сидел в тюрьме в 1961–1964 годы (как говорил мне А. Твардовский, который помог ему досрочно выйти на волю, напечататься в «Новом мире» (1964, № 9) и издать книгу «Лирика» в «Молодой гвардии» (1966), по этой причине должно сидеть пол-России), но откуда же бралось это гордое, свободолюбивое ощущение своего высокого предназначения в мире:

И ударило ветром, тяжёлою массой,
И меня обернуло упрямо за плечи,
Словно хаос небес из земли подымался,
Лишь затем,
чтоб увидеть лицо человечье.
Его причисляли к «тихим лирикам» (Рубцову, Жигулину, Передрееву, Казанцеву и др.), но он вряд ли им был, так явно выламываясь из «обоймы», «поколения», «ряда»: уступая «тихим», быть может, в музыке стиха, он превосходил их мощью, глубиной, силой мысли, той по-тютчевски трагической мысли,

чья смертельная сила
уже не владеет собой,
И всё, что она осветила,
Дано ей на выбор слепой.
Если к кому-то или чему-то принадлежал Прасолов, то к сообществу стихий; он был из породы сокровенных людей его земляка Андрея Платонова — именно в тех же самых местах Воронежской области — Анна, Хохол, Репьёвка, река Потудань, где неприкаянно бродили герои писателя, пролегали маршруты и районного газетчика Алексеева (псевдоним Прасолова); только в отличие от платоновских героев, безъязыко страдающих от немоты, человек, сидевший в Прасолове, уже обрёл невероятной ценой слово, речь:

Но вот он медленно встаёт —
И тот как будто и не тот:
Во взгляде — чувство дали,
Когда сегодня одного,
Как обречённого, его
На исповедь позвали.
Чувство обречённости вошло с рождения:

мир в ощущении расколот:
От тела матери — тепло,
От рук отца — бездомный холод.
Будущий поэт родился 13 октября 1930 года в селе Ивановка под Россошью, в крестьянской семье. Мать неграмотна. Когда он был ещё ребёнком, отец оставил семью и вскоре погиб на фронте. Жил с матерью и отчимом, нянчил младшего брата.


Он рано научился спрягать жестокие глаголы войны. Он видел над головой крылья с чёрно-белыми крестами, слышал звук чужих моторов, запомнил навсегда взрыв первой бомбы, испытал торжествующее чувство мести, когда с другими мальчишками подбил немецкий танк.


Впоследствии он признается: многое, что ему было нужно для поэзии, он взял из того опыта жизненных впечатлений — и суровый реализм картин и сюжетов, и точность образов и деталей, и графику строгих чёрно-белых тонов. Но этого было мало. Всего того, что поэту иного склада хватило бы не на одну поэму или повесть, для построения его личного, прасоловского художественного пространства было недостаточно.


Так, в письме к автору этих строк от 27 ноября 1963 года он сообщает: «Вчера слышал Робертино. Пел о маме. Я многое видел из того, что мне нужно: в его голосе звучала неведомая и дорогая страна. До сих пор ощущаю её. А в моём минувшем — 12-летний мальчик (поэт говорит о самом себе. — И.Р.) среди страшно обмороженных итальянцев 1942 года, мальчик, дышащий в хате смрадным запахом обмороженного южного тела, мальчик, стоящий у дороги, по которой трое русских сопровождают полуторатысячную колонну измождённых, падающих на снег когда-то великих римлян». А через десять дней, получив ответное письмо с благословлением замысла нового стихотворения, он неожиданно скажет как отрежет: «О Робертино и 1942 годе стиха не будет. Когда сводишь яркие и жестокие явления, возникает некое поэтическое, магнитное поле, появляется зуд — ах, написать бы! И будут правильные, умные стихи. Мне этого не нужно. Мне нужно не сравнение двух жизней, а — третье».


Это высказывание Прасолова как важнейшее для понимания художественного метода, резко отделявшего его от конъюнктурщиков советского времени, с восхищением приводит Кожинов в предисловии к сборнику «Стихотворения» (М., 1978) и даёт ему пространное объяснение: «Хочу прежде сказать о том, что не созданное Прасоловым стихотворение, по всей вероятности, имело бы успех. Но он настойчиво искал своё и стал писать другие стихи, которые не привлекали сколько-нибудь широкого внимания». Что это за стихи, в которых выразилось иное — третье измерение, — в случаях сведения поэтом ярких и жестоких явлений, Кожинов недоговаривает.


Сегодня мы можем досказать недосказанное.


Эпос Прасолова тосковал по лирике. Душа поэта хотела выразить своё глубокое и чистое отношение к человеку, которого «опрокинуло наземь», «корявому дереву», «перееханной скатом собаке», «погорбившемуся мосту», «огромной, чужой, спёртой реке» — ко всему страдающему миру, ждущему от нас просветлённого мыслью и чувством сострадания. Не слезливого — ведь нежность, по его словам, живёт в твёрдой оболочке, а мы не мягкотелые моллюски.


Он искал и находил эту «твёрдую оболочку» гуманизма, уходя от наслоений провинциального мышления, безжалостно ломая перегородки как фактографичности и описательности, так и искусственно выдрессированного интеллекта, освобождаясь от спрямлённых концовок и парящей на крылышках морали. И когда оживали вновь картины виденного в детстве, они получали это третье измерение — высоту духа:

Ещё метёт во мне метель,
Взбивает смертную постель
И причисляет к трупу труп, —
То воем обгорелых труб,
То шорохом бескровных губ —
Та, давняя метель.
Свозили немцев поутру.
Лежачий строй — как на смотру,
И чтобы каждый видеть мог,
Как много пройдено земель.
Сверкают гвозди их сапог,
Упёртых в белую метель.
А ты, враждебный им, глядел
На руки талые вдоль тел.
И в тот уже беззлобный миг
Не в покаянии притих,
Но мёртвой переклички их
Нарушить не хотел.
Какую боль, какую месть
Ты нёс в себе в те дни! Но здесь
Задумался о чём-то ты
В суровой гордости своей,
Как будто мало было ей
Одной победной правоты.
Это уже не чувства мальчика, обожжённого войной, это — мысль его повзрослевшей души. Она знает не только праведную правоту победителя, но и ту притихшую минуту памяти, когда приоткрывшаяся страшная цена жертв войны — с той и другой стороны — заставляет задуматься о чём-то большем и важном. Проходит высшую точку гуманистического сознания, уходя куда-то вглубь. Слово уступает место молчанию.


Можно понять, за что так любили лирику Прасолова писатели-фронтовики А. Твардовский и В. Астафьев, так уважительно писали о ней воронежский критик Анатолий Абрамов и австрийский славист Алоиз Волдан. Почему так высоко оценил «подвиг поэта» в одноимённой статье Юрий Кузнецов, сказав, что «Ещё метёт во мне метель» — вообще одно из лучших стихотворений о прошлой войне. В нём он выразил такую силу русского человеколюбия, которая и не снилась нашим «гуманным» врагам».


В лирике Алексея Прасолова немало таких откровений, где философская мысль проявляет себя не прямо, афористичной концовкой, которой он владел, как блестящий мастер, а иносказательно, символично, приглушённо. Говорит молчанием.


Такие стихи, как «Лес расступится — и дрогнет…», «И когда опрокинуло наземь…», «Мать наклонилась, но век не коснулась…», «В ковше неотгруженный щебень…», «В эту ночь с холмов…», «И вдруг за дождевым завесом…», «На рассвете», «Листа несорванного дрожь…», подчас остаются при оценке — в тени, но это подлинные шедевры русской лирики XX века.


…И тут мы вступаем в область литературных мечтаний. Почему бы не издать сегодня небольшой томик избранных стихотворений Прасолова? Поэт успел (в возрасте 42 лет он покончил жизнь самоубийством) выпустить всего лишь четыре книги: «День и ночь» (Воронеж, 1968), «Лирика» (М., 1966), «Земля и зенит» (Воронеж, 1968), «Во имя твоё» (Воронеж, 1971). В посмертной жизни его издавали мало, без должного отбора, слабые ранние опыты вперемешку со зрелыми стихами (сам он считал, что как поэт начался с 1963 года, когда «стал писать по-новому, то есть по-старому, как писали до меня»), с текстологическими погрешностями и разночтениями.


А так хочется новой книги Прасолова, равноценной художественной величине таланта! Её давно заждался читатель. Ведь последний сборник поэта — подарочное издание с послесловием Юрия Кузнецова и гравюрами С. Косенкова — выходил в Москве (в издательстве «Современник») аж в 1988 году, то есть в прошлом веке. Хотя в Воронеже его книги выходили. А вряд ли есть надежда, что «явление Прасолова» повторится в XXI.


…И ещё из области литературных мечтаний.


Пора сложить и собрать целого и цельного Прасолова в двух томах, куда вошли бы лирика, поэмы «Безымянные» и «Владыка», повесть «Жестокие глаголы», статьи и заметки о Радищеве, Лермонтове, Пушкине, Блоке, Есенине, Твардовском и, конечно же, богатейшее эпистолярное наследие.


Письма — это, по словам самого поэта, не мёртвый архив, а часть его жизни. Находясь в заключении, он писал на волю разным официальным лицам — среди них были Б. Стукалин, В. Песков, К. Локотков и др.


В числе же его самых близких респондентов была моя мать Г. Лобацевич (1913–1980), которая приняла горячее участие в его судьбе: он говорил с ней «во всех мелочах откровенно, искренне» — «матери так никогда не писал, не потому, что она плохой человек, а просто — с ней такой разговор никогда не выходил и в письмах, и без писем».


Поэт писал моей матери регулярно — первое письмо помечено 1962 годом, последнее 1970-м, за год с небольшим до смерти.


Я долго не притрагивалась к этим письмам, считая, что они заполнены исключительно житейскими, бытовыми подробностями и деталями, связанными с трудностями существования (в особенности это относится к тюремному периоду биографии поэта 1962–1964 годов), не представляющими особой литературной ценности.


Как же я ошибалась! В письмах оказались, помимо всего прочего, драгоценные россыпи прасоловского ума, так свойственного ему редкостного живого напряжения мысли. Выраженного в форме афоризма или ненавязчивого суждения обо всём на свете. Они легко изымались из текста, не нарушая целостности высказывания.


Готовя эту публикацию, я сделала выписки, выбрав те мысли поэта, которые показались мне наиболее глубокими, выстраданными и значительными, дополнительными штрихами к портрету и биографии Алексея Прасолова — человека и философа. Позволила себе дать лишь краткие заголовки тех Истин, которыми мимоходом так щедро одарил автор писем своего адресата.


Из писем А.Т. Прасолова Г.В. Лобацевич


«Живое напряжение»


«Как ни скупа жизнь на внешние впечатления, внутри у меня всё время какое-то живое напряжение. А это хорошо для дела. У меня так обычно: какое-то беспокойное, глубинное брожение, раздумье, мелькание лиц, деталей, моментов, среди этого — чтение, копание и т. д. А потом — всё к дьяволу — книги, размышления, захватит, и тогда дело идёт. Самая лучшая дорогая пора».

(23.01.1963)


О грамоте


«Я с пяти лет научился грамоте, а матери не пришлось, хоть и я после пробовал научить».

(28.02.1963)


«С чего началась родина»


«Пишу Вам сразу после получения. Сейчас отбой и, слава богу, спокойно.


Только что вернулся с радио. Читаю для всех роман «Сильные духом» — о партизанах. Шлифую дикцию — пригодится. Между делом возобновляю своё старинное, с детства тянувшее, ещё до стихов, рисование. Представьте, дома у матери, на потемневшей фанере сохранилась моя небольшая, сделанная акварелью картина «Битва на поле Куликовом», — нарисовал её, как сейчас помню, в июле 1942 года, в сарае, куда нас с мамой выгнали немцы. Помню, ночевал у нас тогда учитель — беженец из Москвы, посмотрел на моих татар, лошадей и говорит: «В моём классе ни один ученик так не нарисует». Это, конечно, было радостно и грустно: не было ни красок, ни людей, которые помогли бы овладеть техникой. И тогда меня стало манить слово. И чем дальше — больше. Так и осталось.


При немцах нельзя было рисовать с натуры самолёты, танки, солдат. Для этого нужно было рисовать против души: немецкие бомбят, наши горят.


Приходилось выдумывать. К богатырям, к витязям и татарам не придирались — для них это тёмная история, чужая и непонятная им. А для меня с этого и началась, наверное, родина…»

(06.02.1963)


О совести


«Совесть-то у меня живая, куда от неё денешься. Она суровей всех прокуроров, и перед ней ни одного защитника. Конец неволи положит, видно, само время, и я так настроен с самого начала».

(15.06.1963)


«Иду спать с Достоевским»


«Письмо отправить смогу лишь послезавтра. Завтра же самый длинный день, воскресенье. Обещают кино, в 11 часов. Отбой. Иду спать с Достоевским. Он тяжёлый, порою страшно, но я его не боюсь. Душа как-то выше этих человеческих ужасов жизни.


А раньше я легко поддавался силе жестоко-правдивых книг. Мужаем, наверное».

(15.06.1963)


«Моя литературная копилка и судилище»


«Выполняю свой литературный план. Завёл новую общую тетрадь — 1963 год. Уже одним стихом открыл её, два очередные в работе. Делаю часа два-три утром и — ночью после того, как пробьют отбой. Буду периодически отсылать Инне всё, что выйдет серьёзным.


У неё — моя литературная копилка и судилище».

(10.01.1963)


«Выйти не с пустыми руками»


…Начальник за нашу работу в Управлении получил благодарность. Колония молодая, а идеологическая работа — на высоте. Только радости от этого нет. Даже благодарность — ни к чему. Ладно. Если бы произошло какое-либо всеобщее изменение, тогда только можно рассчитывать на что-либо.


Главное для меня выйти отсюда не с пустыми руками, а выросшим. А там своё возьму».

(15.06.1963)


«Увидеть своё»


«Я в своих писаниях не гонюсь, как и прежде, за яркой модой, бьюсь над тем, чтобы очистить всё от налётного и увидеть своё».

(20.03.1963)


Татьяна Николаевна Полякова:

Им многое сказано. Хоть бы часть понять и прочувствовать. Лишь бы это не стало поздно.


Александр Львович Балтин:

ПАМЯТИ А. ПРАСОЛОВА

Захлебнулся нутряною болью,
В сердце шип отчаянья вошёл.
Каждый, мол, своею должен ролью
Вечности озвучивать глагол.
Коли тяжка роль — так серьёзно
И умно звучат твои стихи.
В них не будет грана чепухи.
Свет в стихах — над областью тоски.
А поэту не поможешь…поздно…

Владимир Бондаренко Опаленный взгляд Алексея Прасолова

Он, как никто другой, лучше Заболоцкого, лучше Вознесенского мог по-настоящему оживлять, одухотворять индустриальный пейзаж.

    И не ищи ты бесполезно
    У гор спокойные черты:
    В трагическом изломе — бездна.
    Восторг неистовый — хребты.
    Здесь нет случайностей нелепых:
    С тобою выйдя на откос,
    Увижу грандиозный слепок
    Того, что в нас не улеглось.
Впрочем, он и сам многие годы рос в нём, в этом индустриальном пейзаже, как бы изнутри него, скорее временами был не частью человеческого общества, а частью переделочного материала земной материи. По крайней мере, это была какая-то новая реальность:

    Дикарский камень люди рушат,
    Ведут стальные колеи.
    Гора открыла людям душу
    И жизни прожитой слои….
    Дымись, разрытая гора.
    Как мертвый гнев —
    Изломы камня.
    А люди — в поисках добра —
    До сердца добрались руками.
    Когда ж затихнет суета,
    Остынут выбранные недра,
    Огромной пастью пустота
    Завоет, втягивая ветры.
    И кто в ночи сюда придет,
    Услышит: голос твой — не злоба.
    Был час рожденья. Вырван плод,
    И ноет темная утроба.
Здесь уже какая-то индустриальная мистика, сакральная пляска дикарей после крушения сильного противника. И уважение поверженной горы, и некий остаточный страх перед нею, и радость от рожденного плода…


Путь Сергея Есенина или Николая Рубцова был изначально для него отрезан тюремными сроками. В лагере, то в одном, то в другом — его абсолютной реальностью становилась жизнь индустриального рабочего. Кирпич был ему роднее дерева:

    Ведь кирпич,
    Обжигаемый в адском огне, —
    Это очень нелегкое
    Древнее дело…
    И не этим ли пламенем
    Прокалены
    На Руси —
    Ради прочности
    Зодческой славы —
    И зубчатая вечность
    Кремлёвской стены,
    И Василья Блаженного
    Храм многоглавый.
Деревенское из него достаточно быстро выветрилось, хотя и родился он 13 октября 1930 года в селе Ивановка Кантемировского района Воронежской области.


Писать, как и все, он начал достаточно рано, но я согласен с В. М. Акаткиным, который в предисловии к наиболее полному сборнику его посмертных стихов, вышедшему в Воронеже в 2000 году, пишет: "Начальные опыты Прасолова… — это скорее отклики на официальную литературу, на советскую общественную атмосферу, чем лирическое самовыражение или попытка создать оригинальный образ мира”.

    Если жизнь прекрасна,
    Весела, светла,
    Надо, чтоб и песня
    Ей под стать была…
Кстати, если бы не тюрьма, вполне может быть, мы и не получили бы изумительного поэта. Посмотрите его ранние газетные стихи: так, еще один газетный писака, что годами обивают пороги редакций. Впрочем, многие к Прасолову так и относились, как к газетному писаке — до смерти. Некая наивность социального бодрячка, может быть, и оправдывающего свою наивность зарешёточным миром — мол, там-то, вне лагеря, идет всё прекрасно и весело, — у Алексея Прасолова продолжалась чуть ли не до самых последних дней жизни. По крайней мере, странно от бывалого зэка услышать вдруг такие стихи:

    И вот настал он, час мой вещий.
    Пополнив ряд одной судьбой,
    В неслышном шествии сквозь вечный
    Граниту вверенный покой
    Схожу под своды Мавзолея.
    Как долго очередь текла!
    ……………………………….
    Где с обликом первоначальным
    Свободы, Правды и Добра
    Мы искушеннее сличаем
    Своё сегодня и вчера.
Это уже написано в 1967 году. И написано не в угоду кому-то — из внутренней потребности своей души. Он же никогда не был комиссарствующим поэтом типа Роберта Рождественского. Он не писал стихотворные "паровозы” в угоду лагерному начальству. Он сам был таким, убежденным землеустроителем. Он вообще редко кого слушался в своей жизни. Был откровенным отшельником и одиночкой, но какие-то социальные коммунистические прописи прямо из лагерных тетрадок уверенно и упоённо нес своему народу и миру. И этим он тоже удивительно схож с Андреем Платоновым, который, несмотря на всю карательную критику и даже несмотря на свой "Котлован”, оставался до конца жизни социальным утопистом. Скажем, у Алексея Прасолова — то же стихотворение, посвящённое Анхеле Алонсо. Это же в советском карательном лагере и уже в конце смены взялись разгружать зэки ещё один дополнительный вагон с кубинским сахаром.

    Так много горечи глубинной
    Таил кубинки чистый взгляд:
    Из тонких рук её
    Любимый
    За час до пытки принял яд.
    …………………………………
    Мешки в вагоне шли на убыль,
    Ложились в плотные ряды.
    На каждом "KUBA”, "KUBA”, "KUBA”,
    Как позывные в час беды.
    Под паровозным дымом низким,
    Нерасторопных торопя,
    В молчанье часть невзгод кубинских
    Мы взваливали на себя.
Было это или не было на самом деле? Или нужна и зэкам иногда какая-то героическая, утопическая опора в их бытовой изнурённой жизни? Не знаю. Впрочем, думаю, что его земляк Анатолий Жигулин с его "мученической позицией” эти стихи точно бы не принял. Потому они и относились друг к другу крайне осторожно, как два абсолютно разных стана… Сейчас, после смерти и того и другого, много уже появляется легенд и слезливых сказок. К счастью, есть письма и Прасолова, и Жигулина, которые не унижают друг друга, но и четко разводят их по своим поэтическим мирам. (Впрочем, понимающий поэзию и сам бы смог прочувствовать абсолютную чужесть этих миров.)


Из книги писем Алексея Прасолова "Я встретил ночь твою”: "Жигулин ответил из Москвы письмом… Говорит: в январе, может, буду (в те годы поэты часто выступали и в лагерях. — В. Б.)… Я подумал так, нужно на случай встречи определить свою позицию заранее. Он, может, ждет стихов, родственных его стихам. Поэтому я сразу же решил "размежеваться” и выслал два стиха из философских, назвав их своим главным направлением. Это избавит меня при встрече от лишних разговоров о том, что пишу, что беру за основу”. Он боится соскользнуть на эту лагерную тему и потому вновь и вновь добавляет в своих письмах: "Пусть сразу узнает, что я избрал другое направление, которое, как я сказал ему, в "страдательных” и прочих условиях не меняется. Мне мало видеть хлеб — мозоли, тяжесть труда, — мне нужен Мир, Век, Человек. Человек изнутри, а не одна его роба и т. п. Планов жигулинской прочности в мире нет и не будет, как и другого, что им, Жигулиным, делается на земле. Или ничего, или Моё”. Это не борьба с Жигулиным — переписка и отношения с ним продолжались, — но это ясное понимание своей темы в поэзии даже в лагерных условиях. Это выработка в лагерных условиях своей философии добра и справедливости, даже если весь мир предстанет злым и недобрым. Это принятие всей, в том числе и лагерной, действительности.


Собственно, такой же федоровско-циолковско-платоновской философией добра и справедливости он пробовал сохранить и спасти свой мир добра и справедливости. Может быть, он был последним философическим русским поэтом XX века?

    Мирозданье сжато берегами,
    И в него, темна и тяжела,
    Погружаясь чуткими ногами,
    Лошадь одинокая вошла.
    Перед нею двигались светила,
    Колыхалось озеро без дна.
    И над картой неба наклонила
    Многодумно голову она…
Его поэзия настолько необычна в XX веке, что трудно даже назвать его поэтических сотоварищей. Впрочем, один был такой же и рос там же, в Воронеже, — Андрей Платонов. Столь же странный и непонятный, столь же мечтательный и столь же трагичный, и ещё — столь же соединяющий в себе конкретику индустриального мира, натурфилософию космоса, природную русскую отзывчивость к людям и откровенный национал-большевизм.

    Грязь колёса жадно засосала,
    Из-под шин — ядреная картечь.
    О дорога! Здесь машине мало
    Лошадиных сил и дружных плеч.
    Густо кроют мартовское поле
    Злые зерна — черные слова.
    Нам, быть может, скажут:
    Не грешно ли
    После них младенцев целовать?..
    Ну, еще рывок моторной силы!
    Ну, зверейте, мокрые тела!
    Ну, родная мать моя Россия,
    Жаркая, веселая — пошла!
    ………………………………..
    И когда в единстве изначальном
    Вдруг прорвется эта красота,
    Людям изумленное молчанье
    Размыкает грешные уста.
Конечно, по общей интонации наши литературоведы спешат определить в его стихах тютчевско-блоковскую традицию, да и сам Алексей Прасолов с этим спорить бы, наверное, не стал. Но не было во времена и Тютчева, и даже Блока таких слов, таких противостояний человека и материи, не было бетона и грейдера, не было "высокой скорби труб” и "вознесенья железного духа”, словарный запас совсем иной у Прасолова, а значит, и стихи — иные. Да и таких схваток человека друг с другом во времена Блока и Тютчева ещё не было…


Всё-таки после наших ГУЛАГов и великих войн, после наших строек и катастроф наша поэзия как бы обретала свою первичность. И как бы ни молился Алексей Прасолов на Блока, как бы ни зачитывался мастерами старой русской школы, выходя на свою стезю, на свою тему, он становится абсолютным поэтическим отшельником. Ибо он выпадает и из зэковской прозы и поэзии, его радостного социального отношения к труду и к жизни не примут ни Варлам Шаламов, ни Леонид Бородин, ни тот же Анатолий Жигулин. Еще и обзовут как-нибудь. А Прасолов и в лагере чувствовал свою державность и победность.


Долагерную поэзию Алексея Тимофеевича Прасолова разбирать почти нет никакого смысла. Оставим это занятие дотошным литературоведам и краеведам, которым любая пылинка с его плеча сгодится. Конечно, его относят и будут относить к "детям поколения войны”, да он и сам немало написал стихов о войне. Как правило, малоудачных. Скажем, смерть на войне отца заслонила то, что этот же отец бросил семью, и он рос с братом без отца. С матерью отношения тоже не ладились. От всего этого остались одни ощущения:

    Итак, с рождения вошло —
    Мир в ощущении расколот:
    От тела матери — тепло.
    От рук отца — бездомный холод.
    Кричу, не помнящий себя,
    Меж двух начал, сурово слитых.
    Что ж, разворачивай, судьба,
    Новорожденной жизни свиток!
    И прежде всех земных забот
    Ты выставь письмена косые
    Своей рукой корявой — год
    И имя родины — Россия.
Он так и писал свои корявые письмена. Отнюдь не заглядывая в недра фольклора, отказываясь от своей же песенности. В чем-то он, близкий по судьбе, да и внешне, Николаю Рубцову, чрезвычайно далек от него по своей поэзии. Да и читателей у Алексея Прасолова всегда будет, очевидно, гораздо меньше. Зато каких!


В поэзию Алексея Прасолова надо вчитываться, как он сам врубался в руду, работая на шахте, находить самому драгоценнейшие жилы среди добротных и вполне качественных лирических стихов. "А камни — словно кладбище /Погибших городов…”.


В чуде своего дара он немногословен. Большинство его стихов, особенно ранних, я бы без сожаления дал на растерзание Дмитрию Галковскому в "Уткоречь”. Но вдруг среди простой пустой породы — самородок, шедевр мирового уровня. Камень из кладки мировой культуры. Этот его период самородков тоже был не столь длителен.


Где-то начинаются с 1962 года первые таинственные прожилки неведомого мирового дара и заканчиваются за год до смерти в 1972 году. Меньше десяти лет чудотворной работы. Можно составить один сборник его истинной поэзии, но зато какой! Уровня лучшей русской классики.

    Я услышал: корявое дерево пело,
    Мчалась туч торопливая темная сила
    И закат, отраженный водою несмело,
    На воде и на небе могуче гасила…
    И ударило ветром, тяжелою массой,
    И меня обернуло упрямо за плечи.
    Словно хаос небес и земли подымался
    Лишь затем, чтоб увидеть лицо человечье.
Какое отличие от пейзажной лирики того же Владимира Соколова или Анатолия Передреева! Пейзаж всего лишь как повод для философской мысли.


Всмотримся в зарождение этого чудесного дара. В рождение великого русского поэта. С запозданием окончил среднюю школу — помешала война, побывал под оккупацией, был свидетелем немецких зверств, что до конца жизни убило в нем чувство пацифизма. В 1951 году окончил Россошанское педучилище. Был школьным учителем, но уже тянуло в литературу, в 1953 году перешел работать в районную газету. За свою жизнь Алексей Прасолов проработал в девятнадцати районных газетах Воронежской области, и до арестов, и после арестов. Думаю, ничего ему эта газетная работа не дала. Там и приучился и пристрастился он к крутой загульной выпивке. Но он умел скрывать свою обречённость, свои тайные сокровенные поэтические знания и, закапывая себя самого далеко вовнутрь, печатал все эти пятидесятые годы в многотиражных газетах самые необходимые для того времени стихи и рассказы на своевременные и современные темы.

    Одичалою рукою
    Отвела дневное прочь.
    И лицо твоё покоем
    Мягко высверлила ночь.
    Нет ни правды, ни обмана —
    Ты близка и далека.
    Сон твой — словно из тумана
    Проступившая река.
    …………………………..
    И, рожденная до речи,
    С первым звуком детских губ,
    Есть под словом человечьим
    Неразгаданная глубь.
    Не сквозит она всегдашним
    В жесте, в очерке лица.
    Нам постичь её — не страшно.
    Страшно — вызнать до конца.
Вот эта "неразгаданная глубь” его стихов, еще до сих пор "не вызнанная никем до конца”, и составляет крупнейшее поэтическое явление XX века — Алексея Прасолова.


Всегда немногословно описывают тот трагический зигзаг, который раз за разом менял Прасолову жизнь, отправляя по ничтожным бытовым поводам в лагеря. Думаю, за такие мелочи вполне можно ограничиться штрафами и другими подобными наказаниями. А после первого лагеря ты уже "рецидивист” — и так далее, как поется, "срока огромные…”.


Если представить, сколько таких, как он, "бытовиков”, промахнувшихся по нелепой случайности, сидят сегодня в российских лагерях, то ты увидишь всю хрестоматийную Россию. Взять бы их всех и освободить одним махом. Какая созидательная сила вышла бы на свободу! Когда Александру Трифоновичу Твардовскому рассказали всю правду о сроках и статьях, по которым дважды с 1961 по 1964 гг. сидел в лагерях поэт Алексей Прасолов, тот отмахнулся: по таким статьям пол-России посадить можно. И сажают до сих пор, а бандиты и мошенники гуляют на свободе. Каждому своё. Такова нынешняя Россия.


Безобидный хрупкий человечек, так никем и не узнанный до конца, исполнительный внешне и строптивый внутренне — как жаль мне его и его судьбу. У него же нет даже капли лагерного, тюремного авантюризма, блатной удали или хотя бы рубцовско-есенинской бесшабашности. Он был совсем иным, чем и поразил Александра Твардовского. И тот сделал всё возможное, чтобы Алексей Прасолов досрочно вышел из заключения. Правда, сказать, чтобы Твардовский всерьез увлекся Прасоловым, как ныне утверждают многие специалисты поэзии, тоже нельзя. Да, большая подборка стихотворений в "Новом мире” еще не вышедшего на свободу поэта — была его, Твардовского, подвигом. Но отбирали стихи всё-таки не в редакции "Нового мира”. Отобрала их юный литературовед Инна Ростовцева с помощью воронежского литературоведа Абрамова. Уже на следующую подборку, высланную Прасоловым в "Новый мир”, Александр Трифонович посмотрел довольно косо, так что в актив журнала Прасолов не попал. Большой дружбы с журналом не получилось. Может быть, тоже не по тем статьям сидел, не так, как надо, лагерную жизнь описывал? "Новый мир” так и не познал по-настоящему Прасолова, хотя благодарный поэт до конца дней своих помнил великолепный, почти рыцарский шаг Твардовского. Его публикация посреди всяческой журнальноймертвечины в чем-то сродни была публикации в том же "Новом мире” знаменитого рассказа Александра Солженицына "Один день Ивана Денисовича”. И как угадал Твардовский: "Тут и культура видна, автор и Пушкина, и Тютчева знает, а пишет по-своему…..Да где вам понять, старые перечницы…” (Из воспоминаний о Твардовском.) На Твардовского тогда вышла смелая до отчаяния и влюбленная в Прасолова Инна Ростовцева, принесла рукопись стихов Прасолова сразу к Твардовскому домой. Он хоть и поворчал, но рукопись была принята. А так бы могла и затеряться в отделе поэзии. Всё бывало.


Инна Ростовцева, поразившая своим поступком Твардовского — это и был тот человек, который решил судьбу поэта в самую лучшую сторону… чтобы потом угробить…


Теперь я уже скажу свое, может быть, и неординарное и крайне субъективное мнение о прасоловских тюремных поселениях. Чем он там жил, теперь можно понять, прочитав удивительную книгу, составленную известным критиком Инной Ростовцевой из писем, присланных ей поэтом из тюрьмы, и вышедшую в 2003 году под заголовком "Алексей Прасолов. Я встретил ночь твою”. Книга о поэзии, книга о самом поэте, книга о его глубокой и трагической любви.

    Платье — струями косыми.
    Ты одна. Земля одна.
    Входит луч тугой и сильный
    В сон укрытого зерна…
    Пусть над нами свет — однажды
    И однажды — эта мгла,
    Лишь родиться б с утром каждым
    До конца душа могла…
Любовные стихи никогда не были главными в эпической лирике Прасолова. Но самые сильные из них посвящены Инне Ростовцевой. Мне кажется, Инна Ростовцева сама до конца не понимает, какую ответственность она на себя в те годы взвалила.


Я не собираюсь влезать во все никогда не затухающие воронежские литературные бои, которые сам Алексей Прасолов люто ненавидел. Но говорить о малой значимости Инны Ростовцевой в его судьбе теперь не сможет ни один мало-мальски объективный литературовед. Конечно же, она значила для поэта чрезвычайно много, даже, на беду свою, чересчур много. И как умная женщина, и как умный собеседник, и в какой-то мере как поэтический наставник, и как возлюбленная на многие годы. Она откровенно заменила ему и Литературный институт, и круг единомышленников, и в каком-то смысле семью. Страшно сказать, но, может быть, это она и родила гениального поэта Алексея Прасолова. Она приручила его, как Маленький Принц из сказки Антуана Сент-Экзюпери приручил Лиса. Но приручив, а особенно с такой полнотой, с какой приручила к себе поэта Инна Ростовцева, она взвалила на себя огромную ответственность.


Она стала единственной женщиной, способной его понять: "Вчера утром сел за стол. Ты звенела во мне. И я совсем не боялся, что "выдумываю” тебя. Чтобы после "прозреть”. Видимо, в том и вся необъяснимая сила, что ты сливаешь в меня поэзию и действительность — и одно достойно другого. Написалось вчера не "любовное”, но звуки в нем — от тебя.

    Схватил мороз рисунок пены.
    Река легла к моим ногам —
    Оледенелое стремленье,
    Прикованное к берегам.
    Душа мгновения просила,
    Чтобы, проняв меня насквозь,
    Оно над зимнею Россией
    Широким звоном пронеслось…
…Кажется, удалось и примыкает к последнему — "Зима крепит твою державу”. Возможен цикл. Ведь я твой совет принимаю. Как и твои губы…”.


Позже Инна Ростовцева откровенно покинула своего талантливого Лиса и, может быть, тем самым предопределила его печальный конец, предопределила трагедию 2 февраля 1972 года, когда поэт повесился у себя дома… Предопределила и свою тихую учёную судьбу.


Я ни в коем случае не собираю литературные сплетни, не плету интриги, не собираюсь занимать ту или иную сторону в незатухающих страстях вокруг Прасолова. Я рассуждаю всего лишь как литературный критик, я иду от книги, смело выпущенной ею самой, состоящей единственно из писем самого поэта (и здесь Инна Ростовцева, на мой взгляд, поступила совершенно правильно, не став печатать свои собственные письма: и величие, и трагедия поэта, его взлет и его падение не нуждаются ни в чьих комментариях). Книга уже стала литературным событием, и мы имеем право обсудить с предельной откровенностью все её страницы…


Да, уже после первых своих писем из лагеря к случайно попавшейся на глаза в газете молодой воронежской критикессе "газетный писака” Алексей Прасолов неожиданно для себя встретил в лагерной переписке, которые заводятся стихийно и шутейно, многотысячно, — человека, который и заметил в нем возможность необычайного дара, и сделал всё, чтобы своими многостраничными еженедельными письмами развить этот дар.


Со временем Инна Ростовцева стала не просто собеседницей и умным советником, стала его женщиной. Его возлюбленной… Да, она приезжала на свидание с ним, и это тоже неожиданность — читать в письмах Прасолова, как наивно и целомудренно развиваются их самые интимные отношения. Он уже звал её "мой Инн”. "Слово "жена” поставлю своей рукой… Я очень привык к твоей обстановке за те дни — и вот мне так тебя не хватает… Живу как оглушенный, внезапная тишина, пустота… Поэтому надо браться за самое бытовое… Жена моя, любовь неразменная”. И вот уже в письмах разговоры о стихах тесно переплетаются с разговорами об их будущей совместной жизни. Он ждал уже не просто свободы. Он ждал свободы с Инной, сильным и крепким человеком. Ждал новых стихов. Новой судьбы. Он настроился на совершенно новую судьбу… Не получилось.


Алексей Прасолов, наконец, в 1964 году уже на свободе, и уже растут стихи в нем, какие-то невиданные, свободные. Как в русской народной сказке: а дальше до самой смерти жили дружно, детей растили и умерли в один день… А какие бы стихи увидел мир?


Не случилось. Ни детей, ни стихов, ни общей жизни.

    Нет, лучше б ни теперь, ни впредь
    В безрадостную пору
    Так близко, близко не смотреть
    В твой зрак, ночная прорубь.
    Холодный, черный, неживой…
    Я знал глаза такие:
    Они глядят, но ни одной
    Звезды в них ночь не кинет.
    Но вот губами я приник
    Из проруби напиться —
    И чую, чую, как родник
    Ко мне со дна стремится.
    И задышало в глубине,
    И влажно губ коснулось,
    И ты, уснувшая во мне,
    От холода проснулась.
Насколько я понимаю всё происшедшее, бесстрашная Инна, идущая на квартиру к Твардовскому, поселившая вышедшего на свободу поэта у своей мамы, по-прежнему влюблённая в его стихи, испугалась его самого, которого и видала-то несколько раз в жизни. Испугалась черноты тюремных полос, испугалась загульных срывов, которые были для неё пострашнее разговоров с начальством. Испугалась, по-видимому, и возможного конца своей карьеры московского литературоведа. Оказалось, что в письмах жертвовать собой было легче.

    В этом доме опустелом
    Лишь подобье тишины.
    Тень, оставленная телом,
    Бродит зыбко вдоль стены
Но обращаюсь к ниспровергателям Инны Ростовцевой: уймитесь, она сама себя наказала больше всех. Поэтому и решилась на такую отчаянную публикацию.


Эта книга — "Я встретил ночь твою”, — хоть и связана неразрывно с Ростовцевой, но более всего она говорит о поэте, и каком поэте!


Во-первых, это одна из немногих книг, где поэт так подробно и предельно искренне говорит о своей поэзии, своем подходе к поэзии. "Напишешь утром — кажется, здорово, в обед строки режут душу, как осколки стекла, отложишь на несколько дней — и только тогда взгляд устоится, и видишь, что есть на самом деле…”. Пожалуй, в каждом из писем (а их сотни, практически каждую неделю по письму) — смесь литературоведческих раздумий, философских сомнений и любовных признаний. Мы не найдем в них подробностей тюремной судьбы. Об этом ни слова, лишь догадаться можно о каких-то мероприятиях. Нет в письмах и личного нытья на судьбу, на безрадостную жизнь, нет пессимистических или чисто тюремно-сентиментальных признаний. Это диалог поэта-философа с умным знатоком литературы.


Сначала этого Прасолову хватало вполне, посылались черновики стихов, сам признавался: "Будь моей суровой копилкой. Всё буду отсылать тебе”. Так двигался из тюрьмы к Инне Ростовцевой письменный конвейер. Но за признаниями души с неизбежностью нарастало и стремление к близости человеческой.


При этом долгое время почти никакой любовной лирики. Явное соучастие в нарастании творческой энергии поэта было налицо, он знал, что любой его стих — о тракторе или об Анхеле Алонсо, о кирпиче или о каменоломне — найдет внимательного и профессионального читателя.


Во-вторых, эта редкая книга о том, как делаются стихи. Перед нами нараспашку мастерская поэта.


Нет, пусть говорят оппоненты, что хотят: помогла стать большим поэтом Алексею Прасолову, себе и ему на беду, именно критик и литературовед Инна Ростовцева. И какие бы стихи ни писались в письмах, они писались ей, как соучастнице единого творческого процесса: поэт — читателю… И лишь изредка каким-то намеком, тенью проходила и тема возникшей любви… Вот прошел 1962 год, прошел 1963-й, стихи пишутся обо всем: о космосе, о времени, о восстановлении истины, о пути человеческой души, о политике, и почти ничего не было о женщине.


Видно, поэт боялся этой темы еще и потому, что боялся напороться на неприятие, боялся потерять собеседника и сотворца. Он пишет уже возлюбленной своей: "Бойся выдуманного Алексея, разгляди того, что есть. Это трудно в таких условиях. Но не так уж невозможно…”.


Он не то что проверял её, он сам дорастал до неё как литературоведа, давая и ей дорасти до него как до поэта. Он искал в ней понимания во всём: в египетской истории ("Была царицею в Египте…”), в своих стихах о войне ли, о современной политике, о смерти Иосифа Сталина, к примеру… Он и в этом хотел слить их души в нечто единое.

    Мы многое не знали до конца,
    И в скорбном звоне мартовской капели
    Его, приняв покорно за отца,
    Оплакали и преданно отпели.
    В слезах народа лицемерья нет,
    Дай Бог другим завидный этот жребий!
    Ведь был для нас таким он в годы бед,
    Каким, наверно, никогда и не был.
    Я рос под властью имени вождя,
    Его крутой единоличной славы,
    И, по-ребячьи строчки выводя,
    В стихе я гордо имя это ставил!
И далее писал уже в письме: " Но Сталин достоин лучших стихов. А это— проба на тему…”. А сколь много шло в письмах революционных, политизированных и романсовых стихов! Того самого стихотворного шлака, от которого никак не мог избавиться большой русский поэт.


Он с Инной Ростовцевой как бы вместе добирался до главной темы. И в этом она ему помогла. Ум и понимание поэзии у неё были заложены с детства. Тут она, молодая женщина, на самом деле отдала ему лучшие четыре года своей жизни. Дальше не справилась, Бог её рассудит, но 1964 год не случайно оказался у поэта одним из самых удачных. И как четко он определяет величину поэтического замысла. "Не робей перед большим замыслом. Зарево искусства — широкое и вещее. Входи в него и брось всю мелкоту. Ты видела, как Блок обращался с ней в своих рецензиях? Убийственно и чутко. Едва блеснет среди мертвечины свежая строфа — он радуется, а остальное сжигает протокольно-кратким словом…”.


Рассказывает своей любимой поэт историю написания одного из лучших своих стихотворений "Летчику А. Сорокину”. Поражает уже сама тема: в лагере пишет державное стихотворение о военном лётчике.

    Чертеж войны — он сквозь прицел приемлем.
    И, к телу крылья острые прижав,
    Ты с высоты бросаешься на землю
    С косыми очертаньями держав.
    Держав. Что килем выпирают в море,
    Что здесь, в полыни, сбитой из пыли,
    На опаленном среднерусском взгорье
    Ракетоносцев форму обрели…
    И страшен ты в карающем паденье,
    В невольной отрешенности своей
    От тишины, от рощи с влажной тенью.
    От милой нам беспечности людей…
Это военный летчик, капитан, страшно застенчивый и одновременно смелый человек. Таким мог бы быть и сам Алексей Прасолов. Еще один соловей Генштаба, волею случая оказавшийся в лагерях.


И на самом деле, он шел в своей поэзии самым высоким курсом. Полнейшее расхождение со всей так называемой лагерной лирикой, как приблатненной, так и с мученически-жертвенной. "Как мне скорей хочется лечь на курс, высокий, строгий, идущий сквозь век, сквозь душу…” — писал Алексей Прасолов. Он даже в лагере соответствовал ритму XX века. Я согласен с его земляком Акаткиным, который пишет: "Прасолов — одно из последних напряжений русского поэтического Ренессанса XX века, романтический порыв к высокой духовности, к трагически-бетховенскому пафосу”. Поэзия для него означала всё. Он ценил форму, которой любили играть шестидесятники, но четко отделял себя от них, не видя в них серьезности и глубины, высшей жертвенности. Конечно, с ним судьба сыграла жестокую шутку, поэт высокого пафоса и эпического замаха вдруг проводит годы, а по сути и всю жизнь, в мелкой, ненужной суете. И, конечно, не Твардовский, с кем он единожды встречался и который дал жизнь большой подборке его стихов, помог ему выжить среди оледенелости, не он приучил его видеть весь мир опалённым взором высокой реальности. Живое и жизненно важное влияние Инны Ростовцевой. А влюбленному поэту это удесятеряло творческие силы.

    Твоя рука в усилье властном,
    В нетерпеливости — моя
    Сводили трудно и согласно
    Её калёные края.
    Глаза смотрели чуть сурово,
    И детски верили они.
    Тяжка огромная подкова…
    Но ты храни её, храни.
Подкова была — реальная, но, увы, Инна Ростовцева и Алексей Прасолов её не сохранили. Хотя уже и жил поэт после тюрьмы у родителей Инны в Воронеже, ждал свою невесту из Москвы.


Мне эта трагическая история любви, внимательно прочитанная в книге "Я встретил ночь твою”, немного напоминает романс "Но не любил он, нет, не любил он, /Нет, не любил он, ах! Не любил меня!”, разве что романс этот вышел от лица мужчины. Наверное, этаких тюремных романсов хватало и хватает на Руси, но здесь речь идет о большом русском поэте, а у больших поэтов и тюремные романсы иные.


Будущей жизни с Инной не получилось, дружбы с "Новым миром” не получилось. Ничего из задуманного в письмах не вышло. Остались прежние мелкие газетки в Воронежской области, грызня и нелюбовь среди воронежских писателей. Ещё года два в адрес Инны в Москву идут письма, до середины 1966 года, но из писем исчезнет глубина былых замыслов, есть какие-то привычные отчёты для самосохранения себя как поэта.


Почему ему не дали хотя бы комнату в Воронеже? Почему не пристроили на работу в издательство или воронежскую газету? Знали же ему цену. Что делали те воронежские ценители, которые сейчас обслюнявили все мемуары? Его, как зайца, гоняли по занюханным районным центрам, допуская лишь до районных газетенок, не подпуская к городу. Поэт спивался, болел. Не спасли и женитьба в 1970 году на Рае Андреевой и рождение сына. А тут еще и болезнь легких, недолеченная после лагерей, сказалась.


Алексей Прасолов почувствовал: старости у него не будет. Остановится всё на зрелости. "Моя никчёмность на свете уже настолько осознана, что я явственно вижу, как я в последний раз вхожу к этим сволочам с этим вопросом — нужен ли я? Как выхожу от них… Всё впереди лишено смысла… Сознание именно бессмысленности существования — больного или здорового — всё равно. P.S. За себя перед Богом отчитаюсь…”.


Это уже из последних писем 1972 года из больницы жене Раисе перед смертью, такой нелепой и ненужной.

    И когда опрокинуло наземь,
    Чтоб увидеть — закрыл я глаза,
    И чужие отхлынули разом,
    И сошли в немоту голоса.
    Вслед за ними и ты уходила,
    Наклонилась к лицу моему,
    Обернулась — и свет погасила.
    Обречённому свет ни к чему…
    Шаг твой долгий, ночной, отдалённый
    Мне как будто пространство открыл.
    И тогда я взглянул — опалённо,
    Но в неясном предчувствии крыл.

Примечания

1

Вадим Валерианович Кожинов. Вступительная статья к книге "Алексей Прасолов. Стихотворения". М.: Советская Россия, 1983.

(обратно)

Оглавление

  • СТИХИ
  •   " Ветер выел следы твои на обожжённом песке "
  •   " Мирозданье сжато берегами "
  •   " Тревога военного лета "
  •   " Далёкий день. Нам по шестнадцать лет "
  •   " Когда созреет срок беды всесветной, "
  •   " О лето, в мареве проселка "
  •   " Деревья бьет тяжелый ветер "
  •   " Лучи — растрёпанной метлой "
  •   " Я услышал: корявое дерево пело "
  •   " Когда прицельный полыхнул фугас "
  •   " Налет каменеющей пыли "
  •   " Лежала, перееханная скатом "
  •   " Вознесенье железного духа "
  •   " Вокзал с огнями неминуем "
  •   " И что-то задумали почки, "
  •   Я ПРИШЁЛ БЕЗ ТЕБЯ
  •   " В бессилье не сутуля плеч "
  •   " Зелёный трепет всполошенных ивок "
  •   " Эскалатор уносит из ночи "
  •   " Уже огромный подан самолёт "
  •   " Скорей туда, на проводы зимы! "
  •   " В этом доме опустелом "
  •   " Опять мучительно возник "
  •   " Когда несказанное дышит, "
  •   " Поднялась из тягостного дыма "
  •   " Я хочу, чтобы ты увидала "
  •   " Одним окном светился мир ночной "
  •   " Многоэтажное стекло "
  •   " Давай погасим свет — пускай одна "
  •   " Весь день как будто жду кого-то "
  •   " Зажми свою свежую рану, "
  •   " Как ветки листьями облепит, "
  •   " И вышла мачта чёрная — крестом "
  •   " В час, как дождик короткий и празднично чистый "
  •   " Осень лето смятое хоронит "
  •   НА РЕКЕ
  •   " И осень бесконечно длится, "
  •   " Листа несорванного дрожь, "
  •   " И вдруг за дождевым навесом "
  •   ДЫМКИ
  •   ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА
  •   " Я умру на рассвете "
  •   " Итак, с рождения вошло "
  •   " На пустыре обмякла яма, "
  •   " Среди цементной пыли душной "
  •   " Черней и ниже пояс ночи, "
  •   " Ты вернула мне наивность. "
  •   " Когда бы все, чего хочу я, "
  •   " Широкий лес остановил "
  •   " Водою розовой — рассвет. "
  •   " Коснись ладонью грани горной — "
  •   " Грязь колеса жадно засосала, "
  •   " Шнуры дымились. Мы беды не ждали, "
  •   МОСТ
  •   " Тянулись к тучам, ждали с высоты "
  •   " Схватил мороз рисунок пены, "
  •   " Сюда не сходит ветер горный. "
  •   " Все, что было со мной, — на земле. "
  •   " Опять над голым многолюдьем "
  •   " В ночи заботы не уйдут — "
  •   " Отдамся я моей беде, "
  •   " И я опять иду сюда, "
  •   " Зачем так долго ты во мне? "
  •   " В эту ночь с холмов, с булыжных улиц "
  •   " И вышла мачта черная — крестом, "
  • СТАТЬИ
  •   Михаил Шевченко Алексей Прасолов
  •   Вадим Кожинов СУДЬБА АЛЕКСЕЯ ПРАСОЛОВА
  •   Евгений Степанов Традиционалисты ХХ-ХХI веков: Алексей Прасолов, Владимир Соколов, Владимир Бояринов, Андрей Санников, Юрий Перфильев, Михаил Лаптев
  •   Он тоже заглядывал в бездну (поэт Алексей Прасолов)
  •   Владимир Бондаренко Опаленный взгляд Алексея Прасолова
  • *** Примечания ***