Телохранитель [Сергей Васильевич Скрипник] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сергей Скрипник ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ Рассказы

Раскаяние Рагиб-бея

Доподлинно неизвестно, знал ли Рагиб-бей о последних часах и минутах жизни второго эмира Афганистана Хабибуллы II, с которым воевал весной 1929 года, но свой земной путь он заканчивал так же, как и Хабибулла, сидя в грязном и сыром застенке. Только куда более мучительно.

Виталий Маркович Примаков, атаман Червонного казачества (он же военный советник Линь в повстанческой армии Гоминьдана, он же турецкий офицер Рагиб-бей в окружении Амануллы-хана), был взят агентами НКВД на своей служебной даче под Москвой 14 августа 1936 года и брошен в лубянский каземат. Первая попытка ареста, а всего в течение дня их было предпринято две, закончилась курьезно. Адъютанты комкора скрутили сотрудников чекистской охранки и препроводили их в ближайшее отделение милиции. Там их заверили, что все это обычное недоразумение, и попросили подчиненных товарища красного командира не беспокоиться, ничего подобного больше не повторится.

Но уже через несколько часов адъютанты и сам Виталий Маркович сильно пожалели, что оказали сопротивление людям из ведомства «всемогущего карлика» Николая Ивановича Ежова. Примакова и его денщиков забрали, самого атамана сразу после доставки в тюрьму до полусмерти избили, разбили очки на носу, изрезав стеклами окуляров все лицо. Для того, значит, чтобы согнать с него неуместную в его положении прыть и он наконец понял, куда попал и что здесь с ним никто шутки шутить не собирается. А то всю дорогу кричал, что будет жаловаться лично товарищу Сталину, угрожал всех уволить, сорвать петлицы…

Впрочем, агенты были в штатском, и содрать с них петлицы незамедлительно не представлялось возможным. Зато, когда Виталий Маркович напомнил конвоирам, что у него за Гражданскую войну три ордена Красного Знамени, и даже для пущей наглядности попытался поиграть перед ними грудью, на которой красовались три высоких знака отличия, те, недолго думая, вырвали их с мясом, оставив в гимнастерке с левой стороны одну сплошную рваную дыру. А потом проделали то же самое и с петлицами с комкоровскими ромбами.

Тогда Примаков-Линь-Рагиб-бей еще не представлял себе всей бедственности своего положения. Но впоследствии осознал все довольно быстро. Уже на первом допросе, когда следователь Березкин сформулировал предъявленное ему обвинение и недвусмысленно потребовал от него признаться в том, что он шпион английской и германской разведок, а также донести на всех высших офицеров РККА, которые входили вместе с ним в военную организацию правооппортунистического троцкистско-зиновьевского блока.

А когда Примаков стал все отрицать, следователь ему напомнил, как бы промежду прочим:

— Но вы ведь были в Афганистане, когда его наводнили английские тайные агенты? И в академии Генерального штаба вермахта в Берлине тоже обучались?

— Ну и что? — недоумевал Примаков.

— А то, что вас и там, и там легко могли завербовать враги нашей Родины.

— Да что вы такое говорите, товарищ следователь? — возмутился Примаков.

Комкор все еще думал, что произошло нелепое недоразумение, скоро все выяснится и его с извинениями отпустят домой, но последующее поведение Березкина оставляло на это все меньше и меньше надежд. В принципе Примаков был в курсе, как работает карательная машина НКВД. Некоторые красные командиры уже были арестованы до него, но сам бывший атаман Червонного казачества относился к этому как к вполне законному и обоснованному акту. Страна находится во враждебном окружении, и, конечно же, в рядах ее вооруженных сил обязательно должны были находиться идейные предатели из бывших «золотопогонников» и наймиты международного империализма. Но чтобы врагом государства и народа посчитали его самого?! Нет, с этим Виталий Маркович никак не мог согласиться. Все происходящее с ним — это чудовищная ошибка! Ему хотелось об этом закричать так, чтобы его голос услышали в Кремле.

А Березкин все напирал:

— Не забывайтесь, гражданин Примаков! Я говорю только о том, в чем абсолютно уверен. Вы бы никогда не оказались у нас, если были бы чисты перед Родиной, нашей партией и лично товарищем Сталиным.

Абсолютная уверенность следователя, приправленная словом «гражданин», которое в Советском Союзе давно уже утратило свое изначальное высокое звучание и применялось преимущественно в отношении всякого уголовного сброда, подвергаемого самому «справедливому» суду в мире, настораживала.

— Но я вам клянусь, товарищ следователь, в Германии я только учился в академии Генштаба, — начал оправдываться комкор, о прежней бесшабашной, отчаянной храбрости которого ходили легенды.

— Я вам не товарищ! — рявкнул тот и после короткой паузы спросил уже спокойнее: — Только учились, значит?

— Только учился.

— И Родину не предавали?

— Не предавал. — Тон у Примакова был явно не командирский. — Меня туда официально направил Наркомат обороны после долгих проверок и перепроверок на преданность Родине.

В ходе допроса он вдруг почувствовал себя явным аутсайдером и стал пасовать под пытливым немигающим взглядом следователя.

— А в Афганистане и в Китае что вы делали?

После тягостного минутного молчания, будто раздумывая, что ответить, Примаков продолжил оправдываться:

— А в Афганистане и в Китае мы пытались устроить мировую революцию. По приказу товарища Сталина.

— Вот только не надо, гражданин Примаков, всуе упоминать имя товарища Сталина! — резко осадил его Березкин. — И еще раз настоятельно повторяю, что вы отныне ни ему, ни мне, никакому другому честному большевику-ленинцу не товарищ. Усвойте это.

Примаков совсем сник и какое-то время сидел на стуле в состоянии полной прострации, повторяя тихо себе под нос:

— Что же это?.. Как же это?..

Его бормотание прервал следователь.

— И что, устроили?

— Что устроили? — недоуменно переспросил комкор.

— Ну, эту самую мировую революцию? — съехидничал Березкин и тут же стукнул кулаком по столу. — Перестаньте отвечать вопросом на вопрос. Вы находитесь не у себя в «черте оседлости» под Черниговом.

Вновь наступило молчание.

— Ну, ладно, — продолжил Березкин, глядя в упор на допрашиваемого. — Все это лирика. Отложим пока разговор о вас. Расскажите, арестованный Примаков, о ваших связях с руководителями военной структуры правотроцкистского центра, да поживее. Нас интересуют Геккер, Горбачев, Кутяков и вся остальная жидолатышская и жидобессарабская сволочь, разлагающая нашу армию изнутри. Я надеюсь, вы знаете, о ком идет речь?

Примаков понурил голову и робко произнес:

— По-моему, люди, которых вы только что назвали, искренне преданны нашей партии.

— Нам лучше знать, преданны они или нет! Отвечайте по существу.

Тут Примаков вдруг вспомнил, что он все-таки атаман Червонного украинского казачества и в свое время при упоминании его имени трепетали «красновцы» и «пилсудчики», и он сказал, как отрезал:

— Не буду.

— Что?! Что значит — не буду?! — Березкин побагровел.

— То и значит, что не буду, — не дрогнув, повторил Примаков.

— Гражданин Примаков… — следователь не договорил.

— Я тебе не гражданин, щучий сын, а комкор Примаков! — твердо ответил он.

Березкин обливался потом. Достав из кармана носовой платок, он стал вытирать лицо, мясистый подбородок, шею, после чего зло изрек:

— Сейчас мы посмотрим, какой ты комкор! — и позвал: — Петухов! Рындин!

Дверь следовательского кабинета открылась, и в нее вошли два крепких хлопца.

* * *
Избитый в кровь, с отбитыми внутренностями и раздавленными коваными сапогами гениталиями, комкор Примаков лежал на грязном, заплеванном, впитавшем в себя человеческие испражнения полу, тупо уставившись в одну точку — закрытое окошечко тяжелой металлической двери, в щель которого пробивалась из коридора тонкая полоска тусклого света. В голову лезли черные мысли. Хотелось покончить с мучениями раз и навсегда. Когда он подумал, что надо перекусить себе вены на руках, было уже поздно — передних зубов не было.

Вот уже месяц его подвергали нечеловеческим пыткам, и на исстрадавшемся теле не осталось живого места. На допросы водили под руки, сажали на стул, но после нескольких вопросов, когда он еще хоть как-то мог проявлять упрямство и неуступчивость и отвечать своим мучителям «нет», опрокидывали на пол и долго пинали, стараясь угодить в правое подреберье или пах.

Но куда невыносимее казались ему муки моральные. Он еще мог терпеть, когда его будили по ночам и волокли на допрос в кабинет Березкина, к которому за последнюю неделю присоединилось еще трое — Вильсен, красный латышский стрелок, стоявший в 1917 году у истоков создания Всероссийской чрезвычайной комиссии, с которым Примакова, как он сам считал до этой встречи здесь, связывала искренняя дружба. Жена Вильсена Аглая была когда-то лучшей подругой первой жены комкора Оксаны Коцюбинской, дочери классика украинской литературы и сестры известного большевика-революционера, умершей при родах в 1920-м. Именно тогда, после ее смерти, гласит народная молва, командующий 1-м корпусом Червонного казачества полностью утратил интерес к жизни, зато приобрел славу бесстрашного рубаки, ищущего смерти в бою, при появлении которого в гуще сражения все враги шарахались в разные стороны, боясь его отваги и кровожадности. Двое других участников допроса были Примакову незнакомы. Во всяком случае, их фамилии — Слепцов и Магнер — ни о чем ему не говорили.

Так вот, было во стократ хуже, когда ночью — а это происходило всякий раз, если не было поздних вызовов к Березкину, — окошечко камеры открывалось, и сквозь тяжкую смутную дрему теряющий рассудок Примаков слышал голос Петухова или Рындина, позже к ним примкнул земляк комкора Каравайчук, из-под Чернигова.

— Вставая, жидяра, жидовий муж! Кончай ночевать! Все, вышло ваше время, иудино семя.

Фраза всеми тремя выкрикивалась одна и та же, и в этом был особый смысл. Мастера пыток и глумления над своими жертвами доводили их до умоисступления однообразием оскорблений. После «словесной артподготовки», как правило, двое казематных вертухаев поднимали третьего так, чтобы причинное место было на уровне смотрового окошечка, и тот справлял в него малую нужду.

А когда у «троицы» было бодрое настроение, то они и вовсе заходили в камеру и пинали комкора Примакова, превратившегося их стараниями в жалкий обрубок, мочились прямо на него, выкрикивая:

— На, жидяра! Получи, жидяра! Пей, жидяра!

Этим животным, недочеловекам было не больше двадцати пяти лет. То есть они еще пешком под стол ходили, когда он собственноручно крошил в капусту белоказаков и белополяков. Однажды Виталий Маркович нашел в себе силы и на злобные вопли вошедших в раж истязателей прохрипел в ответ:

— А между прочим, товарищ Лазарь Каганович — тоже еврей. Жидяра, как вы тут кричите.

Эта ремарка стоила бывшему атаману Червонного казачества сокрушительного удара в лицо. Со сгустками крови он выплюнул на пол еще несколько остававшихся во рту зубов. На его губах пузырилась алая пена, а палач Рындин, схватив Примакова за горло, стал трясти его и орать благим матом:

— Ты, сучмень, мне товарища народного комиссара Кагановича не трожь! Не марай его честное имя своим грязным ртом.

С наркомом путей сообщения СССР комкора связывала тесная дружба еще с середины двадцатых, когда тот был первым секретарем ЦК Компартии (большевиков) Украины. Примаков в той критической для себя ситуации мог бы привести и другие примеры беззаветной преданности ленинско-сталинским идеям представителей доблестного советского еврейства — Гамарника, Якира, Фельдмана, Вальдмана, Скалова и многих других людей, с которыми боролся за установление Советской власти на Украине. Но он боялся даже произносить фамилии военачальников и армейских комиссаров, ибо одно-единственное их упоминание в его устах могло стать поводом для ареста каждого из этих людей.

Но, как бы он ни крепился, все равно из него с помощью издевательств и побоев по капле выцеживали показания против тех, с кем он, Виталий Примаков, прошел дорогами Гражданской войны, а впоследствии участвовал в деликатных миссиях советского правительства за рубежом. После него почти сразу был арестован комкор Витовт Путна, потомок обедневших литовских хуторян. У него была репутация патологического садиста. За свое «зверское» отношение к врагам пролетарской революции Советская власть менее чем за год удостоила его трех орденов Красного Знамени. Не прошло и недели, как явившиеся арестовывать комкора чекисты, сорвали ордена с парадного обмундирования кровавого усмирителя Кронштадта и крестьянских волнений на Нижней Волге во времена свирепствовавшего там голодомора, порожденного конфискационной политикой эпохи «военного коммунизма».

Все остальные, кем интересовалась следственная бригада Березкина, пока пользовались всеми благами свободы в стране, где правила военно-бюрократическая диктатура, — проводили успешные маневры, участвовали в нескончаемых кремлевских приемах, просиживали галифе в президиумах, сверкая маршальскими звездами и шевронами, орденскими «иконостасами». Но весь этот мишурный блеск эполет уже сходил для них на нет. Паркетные шаркальщики в РККА, постепенно приходившие на смену профессиональным военным с опытом ведения боевых действий, играли все большую роль в окружении ближайшего друга и соратника «хозяина» по царицынской эпопее наркомвоенмора Клима Ворошилова. Над серой холуйской массой в униформах все еще возвышались такие мощные фигуры, как маршал Михаил Тухачевский, которого в связи с его амбициями все чаще сравнивали с Бонапартом, командарм 1-го ранга Иероним Уборевич, имевший репутацию несомненного интеллектуала, не боявшегося высказывать собственное мнение, командарм 1-го ранга Иона Якир. Последнего Примаков недолюбливал за жестокий нрав, хотя и у самого него руки были по локоть в крови, за глаза называл его «сыном кишиневского фармацевта с лицом еврейской красавицы». Но при этом высоко ценил в нем талант организатора, создавшего Киевский укрепрайон, который по своим оборонительным возможностям превышал все известные на тот момент «линии сдерживания» — Маннергейма, Мажино и только что построенного первого рубежа системы Зигфрида или Западного германского вала.

Нет, не хотел он, комкор Примаков, невзирая на все свои симпатии и антипатии, ни на кого из них клеветать. Но приходилось. Морально раздавленный, он часто вспоминал своего «злого гения» — третью супругу, и только тяжко вздыхал, с каждым днем все явственнее осознавая, что не выйти ему отсюда, а значит, и не увидеть ее больше никогда.

Эх, Лилька, Лилька…

До сих пор он так и не нашел ответа на один мучающий его все последние годы вопрос. Что подвигло легендарного красного кавалериста в свое время вступить в гражданский брак с Лилией Брик, урожденной Каган, и занять тем самым вакантное место в скандально знаменитом «любовном треугольнике» с ее мужем Осипом, незадолго до этого освобожденное Владимиром Маяковским.

Позже стало известно — сам Примаков до смертного часа своего, понятное дело, ничего об этом не знал, — что его «верная» Лилька, Лилечка была тайным агентом ОГПУ-НКВД. Эта вечно двоемужняя жена, литераторша, космополитка, дожившая до ветхой, облезлой старости и наложившая на себя руки, когда ей было почти 87, сначала довела до рокового выстрела в сердце великого пролетарского поэта, а затем, шесть лет спустя ничтоже сумняшеся донесла на мужа-комкора.

Благодаря ее сообщению «куда следует» в НКВД узнали, что квартира Примаковых на Арбате давно уже используется как место сборищ группы военных, сплотившихся вокруг «московского корсиканца» Тухачевского и действующих против «коневодов» Ворошилова, Буденного, Тимошенко, Городовикова. О чем они говорят за плотно закрытыми дверями и наглухо задрапированными окнами хозяйского кабинета? Ясное дело, плетут нити военного заговора. И кто в этом сомневается, тот тоже враг.

И еще агент двух вражеских разведок вспоминал о том, как ему однажды представилась реальная возможность изменить Родине, партии и лично товарищу Сталину. Но он тогда по-большевистски, с присущей красному командиру прямотой отверг поступившее ему предложение. Сожалел ли он о том своем решительном отказе, томясь в сыром и смрадном подвале лубянского подземелья, неизвестно. Возможно, что и сожалел. Повторяю, это случилось с ним лишь однажды, когда он был «бывшим османским офицером Рагиб-беем» в окружении Амануллы-хана.

* * *
Если бы в свое время 32-й президент США Франклин Делано Рузвельт не изрек свою коронную фразу «Он — сукин сын, но он — наш сукин сын» в отношении никарагуанского диктатора и американского ставленника Анастасио Гарсия Сомосы, то ее мог бы произнести Иосиф Сталин, характеризуя своего «союзника» на южных рубежах СССР Амануллу-хана.

К 1927 году режим первого эмира Афганистана прогнил до основания и трещал по всем швам. Монарх, только что провозгласивший себя падишахом, проводил реформы, как это принято говорить в среде политических критиков, для проформы, но в реальности судьба страны его уже мало интересовала. Он правил для того, чтобы безнаказанно грабить страну. Аманулла-хан все чаще предавался веселью и кутежам, устраивал светские рауты, на которых блистал, пытаясь понравиться иностранцам, в первую очередь англичанам. И его старания не пропали даром — все чаще при его дворе стали появляться с различными подкупающими своей новизной предложениями полномочные посланцы Британской короны.

Формально падишах по-прежнему считался политиком просоветской ориентации, но в Москве к его заклинаниям о вечной дружбе с великим северным соседом уже давно относились с большим недоверием. Территория Северного Афганистана все это время использовалась как плацдарм для нападения на республики Советского Туркестана многочисленных и хорошо вооруженных басмаческих банд, инструктируемых и направляемых советниками, присылаемых сюда, на южные границы СССР, по распоряжению Даунинг-стрит.

В феврале 1924 года первое лейбористское правительство Великобритании во главе с премьер-министром Джеймсом Рамсеем Макдональдом установило с Советским Союзом дипломатические отношения, но уже осенью оно проиграло на парламентских выборах консерваторам, которые практически их свернули. Кабинет Стэнли Болдуина пытался взять реванш у Кремля именно в Афганистане и всецело вернуть эту страну в сферу британских геополитических интересов.

Так что появление загадочной фигуры Рагиб-бея в окружении выходящего из-под влияния Москвы Амануллы-хана было не случайным. Им контролировался каждый шаг эмира. Таким же событием, привлекшим к себе особое внимание придворной знати, стал практически одновременный с началом миссии Примакова в Афганистане приезд в Кабул капитана армии Его Королевского Величества в Британской Индии Джека Элиота Смоллетта. Капитан прибыл в столицу Афганистана с особым поручением. В задачу молодого офицера также входило постоянное пребывание подле эмира в качестве связника.

Вскоре два военных агента враждующих империй — буржуазной и социалистической — встретились на очередном ужине, который афганский правитель закатил в честь своего друга — премьер-министра Соединенного Королевства Стэнли Болдуина.

Их познакомил сам Аманулла. Эмир был уже навеселе и не собирался ни с кем вести умные разговоры. А он между двумя идейными противниками обещал быть именно таковым. Поэтому, представив двух своих соглядатаев друг другу, падишах поспешил удалиться в гущу праздных придворных, громко отрыгивающих от обилия яств на столах и говорящих всевозможные глупости.

— Город Чумы, не так ли, почтенный Рагиб-бей? — Смоллетт посчитал, что беседу лучше начать издалека.

На вопрос, прозвучавший по-английски, Рагиб-бей ответил по-русски:

— И, заварив пиры да балы, восславим царствие Чумы.

Капитан тут же перешел на довольно приличный русский язык.

— О! — с напускной искренностью удивился он. — Мистер Примаков, вы читали Джона Вильсона?

— Вы, я вижу, мистер Смоллетт, человек изрядно осведомленный, но здесь меня все знают как Рагиб-бея, поэтому обращайтесь лучше ко мне именно так, — вежливо, но жестко попросил Примаков. — А что касается цитаты, то это не ваш почти забытый потомками Вильсон, а почитаемый нами как народный символ Пушкин.

— Но мысль-то схожа с тем, что писал Вильсон, насколько мне помнится, несколько раньше.

— Не скрою, — согласился Рагиб-бей, — что наш великий поэт позаимствовал кое-что у вашего третьесортного драматурга, но в целом это его оригинальное сочинение.

— Суть от этого не меняется. — Смоллетт решил перевести разговор в несколько иную плоскость. Литературный диспут с советским посланником не входил в планы сотрудника Интеллидженс Сервис, и поэтому он продолжил:

— Афганистан на грани катастрофы. И чума, которую устроил этот глупец с усами и в эполетах, закатывающий пир, видите ли, в честь его друга Стэнли Болдуина, падет в конце концов на оба наших дома.

— А это уже, помнится, Шекспир, — вставил реплику Рагиб-бей, чтобы несколько остудить пафосный пыл своего собеседника.

— Правильно, уважаемый Рагиб-бей. Шекспир, только слегка перефразированный. Кашу, которую уже заварил здесь Аманулла, придется расхлебывать именно Англии и России. Так бывало уже здесь не раз.

Примаков пытался вновь уклониться от навязываемой темы, но Смоллетт гнул свою линию. Несмотря на свою молодость, а они с Рагиб-беем были почти ровесниками, британец был тертым калачом в дипломатических делах.

— Тут я слышал, что в Москве крайне недовольны поведением Амануллы-хана. Хотя бы потому, что в последнее время он крутит хвостом перед нами. Видите, уже и Болдуин у него в лучших друзьях.

Но Рагиб-бей продолжал умело уходить от навязчивых вопросов капитана.

— Афганистан — суверенная страна и вправе развивать дружественные отношения со всеми государствами.

— Можно подумать? — съязвил Смоллетт. — То-то вы уже шесть лет здесь торчите и не даете «свободолюбивому» эмиру — казнокраду и эксплуататору трудового афганского народа — спокойно продохнуть.

— А вы все эти шесть лет пытаетесь сюда вернуться, чтобы вновь покорить афганцев. А ведь они действительно свободолюбивы. Вы за три войны, которые бесславно проиграли, так и не поняли чаяний здешних простых людей.

Ситуация явно выходила за рамки дипломатического этикета.

— Ну, допустим, третью афганскую кампанию мы не проиграли. — Джек Элиот Смоллетт явно пытался снизить тон дискуссии, который сам же и спровоцировал. — Мы сыграли вничью, и все прошло по правилам английского футбола.

Но в Рагиб-бее в этот момент уже проснулся страстный коммунистический трибун, в минуты сильного душевного возбуждения бравший в нем верх над дипломатом. Советская школа общения на международном уровне пока явно уступала британской, где давно уже виртуозно пользовались методом «разделяй и властвуй», основанным на политике «кнута и пряника».

— Вы явно недооцениваете революционные устремления порабощенных вами и другими империями народов к свободе и независимости. Они уже вошли во вкус классовой борьбы.

В этот момент более опытный в деликатных делах Смоллетт обратил внимание, что вокруг них трется какой-то субъект в тюрбане и смокинге. Аманулла-хан хоть и веселился вовсю и был уже полупьян, но все-таки подослал к ним на всякий случай своего филера, чтобы тот подслушал, о чем это они так оживленно говорят. Но, судя по всему, у слухача были большие проблемы с русским языком, и он выглядел очень напряженным, силясь что-то разобрать в их репликах.

«Никакой конспирации», — подумал Смоллетт, глядя в упор на сконфуженного афганца, и предложил Рагиб-бею:

— Давайте, уважаемый, переместимся в комнату для бесед. Я уже подсмотрел, там пусто, и нам никто не помешает, а то тут полно ушей, пусть даже и ничего не понимающих. Но все равно это уши.

«И все-таки для дипломата он слишком говорлив», — решил про себя Примаков, пока они покидали просторную анфиладу, где проходил прием, и углублялись в небольшую комнату с плотно занавешенными окнами, двумя креслами, полками, уставленными фолиантами, и придвинутым к стенке столом со множеством напитков.

— Что вы будете пить? — любезно спросил искушенный в дипломатическом пиетете английский офицер. — Шотландский виски?

— Я предпочитаю водку.

— Курите? Я все уже разведал. У Амануллы во дворце есть обширные залежи отменных гаванских сигар, которые он держит специально для высоких европейских гостей.

— Я позволяю себе курить крайне редко, — пояснил Рагиб-бей, вынимая из нижнего накладного кармана френча черно-зеленую с золотой каемкой пачку папирос. — Разве что за компанию. Для такого случая у меня свой запас, не такой большой, как у эмира, но все-таки. «Герцеговина флор», московская фабрика «Дукат». Эти папиросы, кстати, курит наш вождь товарищ Сталин. Он их потрошит и набивает табаком свою трубку. Не желаете ли попробовать?

И он открыл перед британцем коробку.

— Нет, что вы, что вы! — Смоллетт замахал в воздухе руками, что также выходило за все приличествующие каноны этикета. — Каждому свое.

С этими словами британец утонул в мягком кресле, надкусил сигару, макнул ее обгрызенный кончик в бокал с виски и, закурив, выпустил изо рта струйку ароматного дыма. Освоившись с новой обстановкой, он продолжил свое идеологическое наступление на Рагиб-бея.

— Послушайте, почтенный Рагиб-бей, вы, кажется, говорили о свободолюбии аборигенов, об их понимании сущности классовой борьбы. О чем это вы вообще? Какое свободолюбие? Какая классовая борьба? Карл Маркс в своей могиле на лондонском Хайгейтском кладбище в гробу переворачивается. Да пока вы любому из этих дикарей будете самозабвенно читать свои коммунистические проповеди, он сперва обчистит у вас все карманы, а потом достанет нож и вам же еще и глотку перережет.

— Как и любой англичанин, мистер Смоллетт, вы слишком высокомерны, — возразил Примаков. — Вся ваша дипломатическая деликатность куда-то исчезает, когда вы говорите о правах угнетенных наций, фактически отрицая саму возможность распространения на них любых прав. Поэтому уверен, что мы в Афганистане будем отныне навсегда, а вы сюда никогда больше не вернетесь.

— Ну, это мы еще посмотрим, — хмурясь, изрек англичанин. — Я сейчас говорю не об этом. Неужели вы не видите, что представляет собой Аманулла-хан. Типичный зажравшийся сатрап. А вы ему про равенство и про братство всех людей. Кстати, сегодня любому дураку понятно, что эмира надо отстранять от власти. У вас есть достойная ему замена?

— А у вас? — Примаков вдруг вспомнил, что он — выходец из украинской «черты оседлости», и по традиции, укоренившейся в его родных местах, ответил вопросом на вопрос.

— Не скажу, что замена такая уж и достойная. Здесь вообще очень трудно найти достойного человека, чтобы сделать его справедливым правителем, но, признаюсь, есть.

— Еще одна крапленая карта в шулерской колоде, — парировал Рагиб-бей. — Извините за недипломатичность высказывания.

— Да оставьте вы этот чертов этикет, — отмахнулся Смоллетт. — Нас все равно никто не слышит. А если и слышит, то не понимает. Да я, признаться, уже и сам не понимаю сути нашего спора и не знаю способа, как вас убедить.

— В чем убедить? — удивился Примаков.

— Я не хочу быть, почтенный Рагиб-бей, Дельфийским оракулом или, того хуже, Кассандрой, — попытался объяснить собеседнику капитан, — но я абсолютно уверен в том, что ваша классовая борьба вас же в конце концов и сожрет, как Сатурн — своих новорожденных детей.

— Каким же это образом? — Рагиб-бей хоть и с иронией отнесся к сказанному только что Смоллеттом, но его разбирало любопытство, какую очередную «шулерскую карту» подбросит ему противник.

— Вы знаете, Виталий Маркович, — такое неожиданное обращение слегка покоробило Примакова, но он сдержался от того, чтобы сделать британцу замечание, — я оканчивал Оксфордский университет, где прошел полный курс социальной психологии. Я знаю, что в Советской России многие общественные науки либо полностью запрещены, либо трактуются на свой особый лад, далекий от их подлинной сущности. Так вот, социальная психология утверждает, что энтузиазм, опираясь на который вы вот уже без малого десять лет строите справедливое общество, имеет тенденцию к сильным мутациям. То есть, по-вашему, к перерождению или даже полному вырождению.

— Что вы имеете в виду?

— А то, что своего внешнего и внутреннего классового врага вы уже практически уничтожили — белогвардейцев разгромили, интервентов изгнали, внутреннюю марксистскую оппозицию извели. Но Молох энтузиазма, обретающего иное качество, требует от вас все новых и новых жертв. Он ненасытен. И вы их станете искать среди своих, как это было в случае с якобинской диктатурой.

— Что вы от меня хотите, рассказывая мне все эти страхи? — Рагиб-бей был сбит с толку речами собеседника и едва мог поддерживать беседу наводящими вопросами.

Смоллетт встал, подошел к окну, отодвинул портьеру, глотнул виски из бокала и сказал Рагиб-бею:

— Полюбуйтесь, какая дивная восточная ночь на улице.

— Вы мне зубы не заговаривайте, мистер Смоллетт. Что вы задумали? Меня просто-таки распирает от нетерпения побыстрее это узнать.

— Послушайте, генерал, — обратился британец к Примакову.

— Во как! — сардонически отреагировал на подобный «официоз» Рагиб-бей и, немного помолчав, пристально разглядывая своего визави, добавил: — Я не генерал. У нас в СССР нет генералов. А что касается советских воинских званий, то я — бывший командир кавалеристского корпуса.

— По-нашему, все равно генерал. Только, пожалуйста, не перебивайте меня, а то я сам собьюсь и не скажу того, что должен вам сказать. — Чувствовалось, что Смоллетт испытывает какую-то внутреннюю неловкость. — Служба Его Величеству королю Георгу V ждет вас.

— Не понял. Вы что же, меня, атамана Червонного казачества, вербуете в империалисты?

— Я не вербую, я предлагаю, — стал напирать Смоллетт. — Поймите, в скором времени в вашей стране таким умным людям, как вы, не останется места. Тирания, установившаяся в Советской России, будет развиваться по тем же законам, что и тирания некоторых отпрысков династии Валуа или Наполеона Бонапарта, и ничего хорошего лично вам и многим другим, кто вам дорог, она не принесет.

— Наука «социальная психология» вам это подсказывает? — Рагиб-бей уже не скрывал своего раздражения.

— Именно она, социальная психология.

— Так, значит, все эти ваши заумствования предназначались только для того, чтобы сделать из меня предателя? — не унимался Примаков.

— Ни в коей мере, — попытался успокоить собеседника англичанин, думая про себя, какие же все-таки твердолобые упрямцы эти большевики. — Осознайте перспективу, которая ожидает вас в случае, если вы примете мое предложение, — два-три года агентурной работы на родине, потом мы вас тайно переправляем с семьей в одну из наших колоний, предположим в Индию или Южно-Африканский союз, откуда вы через три года уже в чине британского армейского генерала переезжаете в Лондон и становитесь уважаемым членом свободного демократического общества. Извините, но английским генералом без службы в колониальных войсках вас не в силах сделать даже Его Королевское Величество.

— Довольно извинений и оправданий, — отрезал Примаков. — На этом считаю нашу беседу оконченной и имею честь откланяться. Очень приятно было познакомиться и пообщаться с таким умным собеседником.

Слегка склонив голову, он по-армейски щелкнул каблуками и вышел из затемненной комнаты, в которой воздух ему казался теперь спертым и удушливым, в широкую анфиладу, где продолжалось шумное застолье.

Смоллетт остался, выпил немного виски, закурил еще одну сигару, проделав с ней ту же самую процедуру, что и с прежней, и вновь опустился в кресло. Своей сегодняшней миссией он был крайне недоволен, посчитав ее проваленной.

* * *
Окровавленный, весь в синяках и кровоподтеках Примаков лежал на грязном полу, заплеванном, пропитанном мочой, его собственной и тех, кто над ним глумился, и думал о том, насколько прав тогда, почти десять лет тому назад, был его идейный враг — британский империалист Джек Элиот Смоллетт. В темном каземате, с тонюсенькой прожилкой света в щели смотрового окошечка — о как страшно было, когда оно открывалось и света в камере становилось больше, — ему мерещилось, что над ним возвышается Сатурн, пожирающий своих новорожденных детей, а рядом пристроился Молох в ожидании, что ему тоже вот-вот станут приносить в жертву младенцев.

* * *
Ранним утром 15 апреля 1929 года тишину над пограничной рекой Амударья, разделявшей два Туркестана — советский и афганский, — прорезал рев аэропланов с красными звездами на крыльях. К этому времени отряд в две тысячи сабель под командованием «турецкоподданного» офицера Рагиб-бея (он же — бывший атаман Червонного казачества Виталий Маркович Примаков) уже преодолел водную преграду у Термеза и углубился в сопредельную территорию.

Первый оказавшийся на пути сил вторжения погранпост у кишлака Пата Кисар был разгромлен в считаные минуты сокрушительными ударами с земли и воздуха. Из полсотни его защитников в плен были взяты только двое, остальные погибли. Вскоре таким же образом был обращен в пустынную пыль и спешивший им на помощь гарнизон соседней заставы Сиях-Герд.

Цель рейда Рагиб-бея была прорваться к Мазари-Шарифу, столице Афганского Туркестана, и, закрепившись в ней, идти потом на соединение с основными силами Амануллы-хана, свергнутого за три месяца до этого таджикскими повстанцами авантюриста и разбойника Бача-и Сакао, который в итоге захватил Кабул и провозгласил себя вторым эмиром Афганистана под именем Хабибулла II.

Первичная поставленная задача была достигнута довольно легко. По пути к конечному на данном этапе пункту следования один за другим пали города Келиф и Ханабад. Ровно через неделю после вторжения Рагиб-бей взял штурмом Мазари-Шариф… и почти на полмесяца оказался в нем наглухо запертым.

— Какого черта надо было сюда лезть, Сашок, когда командование знало, что здесь басмачей больше, чем песка в Каракумах, — сетовал Рагиб-бей своей правой руке Али-Азваль-хану, в миру красному комбригу Александру Черепанову, на второй день своего сидения в Мазари-Шарифе.

Было 26 апреля. Захваченный красным отрядом город осаждающие оставили без воды, они отвели в сторону все арыки. Запасы стремительно истощались, часть людей погибла во время жестокого штурма, предпринятого накануне афганскими регулярными подразделениями (их в отряде Рагиб-бея считали мятежниками, поскольку они поддерживали нового эмира), расквартированными в соседней крепости Дейдади, местными ополченцами и подоспевшими им на подмогу басмачами Ибрагим-бека.

В штабе отряда царила нервозная обстановка.

— Эти фанатики шли на приступ, не думая о смерти, — оценил степень сопротивления автохтонов Али-Азваль-хан — Черепанов.

— В том-то и дело, — согласился с ним Рагиб-бей и зло посмотрел на Хайдара, кадрового афганского офицера, своего начальника штаба. — Где, я спрашиваю вас, любезный, широкая поддержка местного населения, которую нам обещал ваш словоохотливый генерал Гулам-Наби-хан Чархи? Видимо, он засиделся послом в Москве и маленько позабыл об истинных людских настроениях в своей стране.

Хайдар молчал. Ему нечего было ответить. В марте министр иностранных дел Афганистана Гулам-Сидик-хан по протекции Чархи встретился в Кремле со Сталиным, и они оба сумели убедить генсека в том, что режим Амануллы от полного краха и прихода в Афганистан англичан может спасти только активное военное вмешательство. Сидик-хан тогда так напрямую и предложил советскому вождю: «Если вы, мол, хотите осуществить мировую революцию, то начинайте ее в Афганистане. Здесь это пройдет легче всего».

Сталин поверил и дал соответствующее распоряжение «помочь афганским товарищам». А Примаков, измеряя теперь нервными шагами пространство в своем походном штабе, думал, как бы выйти из создавшейся неблагоприятной ситуации и не положить в этих диких местах всех своих людей.

— Вашим соотечественникам все равно! — продолжал он напирать на Хайдара. — Они готовы все здесь умереть за своего Аллаха. Но их много — таких желающих. Миллионов пять-шесть наберется. А у меня только две тысячи человек. Уже даже меньше, и их дома находятся далеко отсюда.

— Чархи — хитрый лис, — ответил афганец. — Недаром Аманулла держал его в Москве. Этот кого хочешь может обвести вокруг пальца. Даже вашего товарища Сталина.

— В каком смысле? — переспросил Рагиб-бей.

— А в таком, что никакой мировой революции у нас быть не может. Здесь все привыкли руководствоваться только наставлениями из Корана и никакого «Капитала» знать не захотят.

— Тогда зачем все это? — Рагиб-бей поправил шашку на поясе и уселся на стул.

— Аманулла и его люди грабят страну, — объяснил Хайдар. — Больше их ничего не интересует. Народ за это их люто ненавидит и, следовательно, нас не поддержит.

— Вы меня не совсем поняли, уважаемый Хайдар. Зачем все это надо нам? Может, тогда мне стоит договориться с осаждающими и повернуть своих людей обратно?

— Расстреляют за невыполнение приказа, — мрачно заметил Али-Азваль-хан.

— Вот именно, что расстреляют. С позором. А что прикажете делать мне, когда вместо всеобщего ликования по случаю начала мировой революции мне стреляют в грудь и спину, морят и заставляют страдать от жажды моих бойцов?

— За неделю рейда в наши ряды влилось не более пятисот местных дехкан, — добавил Черепанов.

— И где обещанные десятки тысяч добровольцев, готовых встать под красные знамена? — не унимался Рагиб-бей, атакуя Хайдара. — Вместо них под Мазари-Шариф пришли пять тысяч бандитов Ибрагим-бека и прочего местного сброда.

— Я же вам сказал, что народ нас не поддержит. Он останется под зелеными знаменами пророка.

— Ну, ладно. — Примаков встал со стула, поправил портупею, приосанился. — Довольно политики. Вернемся к делам сугубо военным. Если враг не сдается, его уничтожают. Будем травить воинов Аллаха газами.

— Уверен, это не поможет, — возразил Хайдар.

— Поможет, — успокоил его Рагиб-бей.

Чтобы ослабить кольцо осады, которое все теснее сжималось вокруг захваченного города, Примаков запросил по телеграфу поддержку авиации. Вскоре прилетели самолеты и принялись утюжить окраины столицы Афганского Туркестана бомбами. Форты и бастионы глиняной крепости Дейдади, где были сосредоточены основные силы, верные новому кабульскому правительству, постепенно сравнивались с землей. Однажды краснозвездная эскадрилья доставила на своих крыльях в Мазари-Шариф в поддержку осажденным десять станковых пулеметов и двести «химических» снарядов с отравляющими газами.

Но этим в штабе Среднеазиатского военного округа решили не ограничиваться. На помощь Рагиб-бею был послан еще один конный отряд, но он почти сразу же попал в ряд серьезных переделок с превосходящими силами обороняющихся и, изрядно потрепанный, вернулся за Амударью. Вторая попытка организовать помощь своим посуху оказалась куда более успешной. Подразделение конников 8-й кавалерийской бригады САВО под началом Зелим-хана (под этим псевдонимом скрывался еще один отчаянный рубака — сам комбриг Иван Петров), всего 400 сабель, 5 мая проникло на территорию Афганистана и кинжальным ударом уже на второй день пробилось к Мазари и сняло его блокаду. Разгром афганских сил сопротивления довершала все та же авиация и снаряды со смертельной начинкой, без шума и крови выкосившие множество солдат противника.

Днем 7 мая, прогуливаясь по глиняным руинам крепости Дейдади в сопровождении Али-Азваль-хана и Зелим-хана, Рагиб-бей устал подсчитывать трупы врагов. Ненадолго задержался у лежащего на спине, наполовину присыпанного землей тела пожилого афганского ополченца с перекошенным предсмертной судорогой лицом.

— Боже мой, — произнес он с горечью. — И с этими людьми мы собирались устраивать мировую революцию. Нет, прав был все-таки мистер Смоллетт, когда называл местных жителей дикарями. И вправду дикари, самые настоящие дикари.

— О чем это вы, товарищ командир? — спросил его Черепанов.

— Да забавный случай произошел со мной, Сашок, два года тому назад, — начал свой рассказ Примаков (многие его подробности я опускаю, так как упоминал их выше. — Прим. авт.). — Тогда я постоянно находился при Аманулле-хане. Так вот, на одном из светских раутов прицепился ко мне английский посланник, некто мистер Смоллетт, и, представь себе, стал меня вербовать в шпионы.

— Да ну?

— Вот тебе и ну. Сулил даже чин британского генерала и всеобщий почет на его родине — в Англии.

— И что же вы, Виталий Маркович?

— Соблюдай конспирацию, Али-Азваль-хан, — с напускной строгостью предупредил Черепанова Примаков. — Здесь я тебе Рагиб-бей. Так вот, представь себе, мистер Смоллетт тогда ко мне тоже так вкрадчиво обратился: Виталий Маркович, мол, не желаете обогатиться в наших колониях и получить чин британского генерала? Я его, конечно же, послал. Мне ведь и советским комкором живется неплохо. Но в одном этот въедливый англичанин оказался прав.

— В чем?

— Да в том, что этим аборигенам плевать на мировую революцию. Им никогда не понять сущности классовой борьбы. А коли так, нам отсюда надо драпать, и побыстрее.

В этот момент Примаков — Рагиб-бей, сам не желая того, сделал роковое признание. Когда по его делу будут допрашивать Черепанова, тот в деталях сообщит об этом разговоре, который и лег в основу обвинения. Но до этого оставались еще долгие семь лет. А пока красный отряд Рагиб-бея, позволив себе небольшую передышку для пополнения личного состава и запасов, готовился наступать дальше. Продолжив поход, Примаков без особого труда завладел еще двумя стратегическими городами на пути к Кабулу, где засел мятежник и британский наймит Хабибулла II, — Балхом и Таш-Курганом.

Но тут Рагиб-бея внезапно вызвали в Москву. Утром 18 мая, передав командование отрядом Черепанову, он вылетел на присланном специально за ним аэроплане в Ташкент. Али-Азваль-хан собирался уже было двинуться на афганскую столицу, но тут произошел конфуз. Едва отряд начал наступление на Кабул, один из военачальников Хабибуллы Бача-и Сакао — визирь Сейид-Гуссейн совершил обходной маневр и, ворвавшись в Таш-Курган, выбил из него советский гарнизон. Али-Азваль-ханупришлось перегруппировываться на ходу. Время было потеряно.

А тут еще одно известие сразило, как гром среди ясного неба. Аманулла-хан, прекратив борьбу за возвращение трона, бежал из страны, прихватив с собой всю ее казну. Сначала в Индию, а затем и в Европу, где до конца своей жизни обосновался в Швейцарии. Продолжать военную кампанию не было никакого смысла, и Черепанову отдали приказ к отступлению.

Какое-то время в Москве жаждали реванша и готовили новую военную экспедицию в Афганистан, который практически вышел из-под ее влияния. Однако 10 июля китайские милитаристы напали на КВЖД, и все ресурсы Советского Союза были брошены на Дальний Восток. Тогда он, невзирая на свои колоссальные размеры, все еще оставался отсталой, наполовину аграрной страной с плохо развитой промышленностью, где только-только начиналась индустриализация. Так что воевать сразу на нескольких фронтах она была не в состоянии.

* * *
Примаков был морально раздавлен и давно уже безразличен ко всему, происходящему вокруг. Он готовился выступить с последним словом перед Специальным судебным присутствием Верховного суда СССР, в которое входили видные военачальники, пока еще пребывающие на свободе — маршалы Блюхер и Егоров, командарм 1-го ранга Алкснис и многие другие.

«Надо же, — полностью отрешившись от разговоров, которые вели участники процесса, думал он. — Выдал важную государственную тайну. Рассказал английскому агенту о том, как товарищ Сталин набивает себе трубку, потроша папиросы „Герцеговина флор“. Ну, прямо лондонский Джек-потрошитель — Джек Элиот Смоллетт».

От полного безучастия мысли самым причудливым образом перемешались в его голове.

«Ах, Черепанов, Черепанов! Кто тебя, болтуна, за язык тянул? Ведь не развязывали тебе его побоями да ссаньем на голову. Просто спросили, что тебе известно обо мне. А ты возьми и все им выложи. Желаю прожить тебе долго, в том числе и те годы, которые теперь отнимают у меня».

Когда назвали имя Виталия Марковича Примакова, он встал и перед Специальным судебным присутствием образцово оклеветал себя. Затем оклеветал всех своих товарищей по несчастью, сидевших рядом, назвав их, и себя в том числе, наймитами кровавого международного империализма, замыслившими черное дело — убить дорогого и любимого товарища Сталина, — а следовательно, не заслуживающими никакой пощады. О снисхождении к себе в последнем слове он так и не попросил. Жить дальше было незачем. Он хотел только одного, чтобы все поскорее закончилось.

Комкора Примакова — Рагиб-бея расстреляют на следующий день после вынесения смертного приговора — 12 июня 1937 года во второй группе осужденных по делу маршала Михаила Тухачевского.

Телохранитель Амануллы

В октябре 1919 года войска афганского эмира Амануллы-хана почти на сутки заняли туркменский город Мерв и помогли местным басмачам изгнать из него большевистский совет. Таким образом кабульский правитель выполнил свои обязательства перед англичанами, с которыми незадолго до этого, в начале августа, заключил мирный договор в Равалпинди, одном из стратегических западных форпостов колонизаторов в Британской Индии. Так называемый прелиминарный трактат, вступающий в силу поэтапно и не предусматривающий каких-либо дополнительных соглашений или оговорок, положил конец третьей англо-афганской войне и фактически провозгласил независимость Афганистана от власти Короны.

Молодой правитель, метивший в падишахи, едва вступив на афганский престол после убийства своего отца Хабибуллы-хана, явно спешил списать англичан со счетов. Солнце в империи, где оно, как гласит известный эвфемизм, никогда не заходило, вдруг стало клониться к закату. Итоги Первой мировой войны, несмотря на неоспоримую победу Антанты над Тройственным союзом, не обнадеживали. Было вполне очевидно, что Лондон и Париж, ослабленные четырехлетним противостоянием с Берлином и Веной, уступают позиции в системе мирового господства тому, кто окреп на военных поставках в Европу — Соединенным Штатам Америки, которые уже начали диктовать Старому Свету свои условия. Последнее либеральное правительство Дэвида Ллойд Джорджа, надо полагать, прекрасно осознавало, что Корона окончательно провалила свою колониальную политику в Закавказье и Туркестане. Ею был совершен решительный прорыв к месторождениям персидской и каспийской нефти, но силы, которых почти не оставалось, были явно переоценены. Их хватило лишь на уничтожение Бакинской и Асхабадской коммун, расстрелом комиссаров-наместников советского правительства, но удержать ситуацию в узде никак не представлялось возможным.

Версаль, судьбоносные решения которого 28 июня 1919 года потрясли мир, блистательно подтвердит эту неизбежную тенденцию, но пока, ровно за четыре месяца до упомянутого события, 27-летний Аманулла-хан блефовал. Прошло немногим более трех недель с того дня, как отец трононаследователя Хабибулла потребовал от англичан безусловного и безоговорочного признания независимости Афганистана. А вскоре на королевской охоте в Калагоше прозвучал роковой выстрел, в мгновение ока лишивший его всех земных радостей. Поползли упорные слухи, что руку «нечаянного убийцы» направляли люди из окружения родного брата эмира — проанглийски настроенного Насруллы-хана.

На коронации Аманулла полностью подтвердил преемственность политики родителя. И одним из первых его фирманов стало объявление государственной самостоятельности Афганистана и свободы впредь от всех обязательств перед Британской империей. Ответом на этот шаг стала подготовка к вторжению на территорию страны 340-тысячной английской армии, составленной в основном из сипаев. К такому исходу в Равалпинди подготовились заблаговременно, поэтому третий в британской военной истории поход на Кабул развивался стремительно.

Для пуштунов, к которым принадлежал и новоиспеченный вождь «суверенного Афганистана», агрессоры были иноверцами, поэтому Аманулла-хан призвал своих нукеров к джихаду. Но в его распоряжении было всего сорок тысяч воинов Аллаха. На каждого приходилось не менее восьми врагов, потому оставление ими позиций напоминало паническое бегство. Англичане одержали победу в битве у Хайберского прохода на западных рубежах британских владений в Индии, и она показалась им решающей. Создавалось навязчивое впечатление, что для воинственных и свободолюбивых пуштунских племен звезды Джагдалака и Майванда закатились раз и навсегда. Но столь неудачно для обороняющихся, как правило, начинаются необъявленные войны. А эта была таковой по всем характерным признакам.

Боевые действия длились более трех дней, прежде чем официальный Лондон разродился соответствующим ультиматумом от 6 мая 1919 года. Как бы в подтверждение прозвучавшего в нем намерения вести кампанию до победного конца, уже на следующий день английские аэропланы бомбили Кабул и Джелалабад. Но потом военные действия ослабли, последовала изнуряющая осада значительной части экспедиционного корпуса колонизаторов в окрестностях крепости Тал. Повсеместно в тылу оккупантов разворачивалось мощное партизанское движение моджахедов, что делало дальнейшие наступательные устремления и вовсе бессмысленными.

Так что, как я уже говорил, это была не демонстрация неодолимой силы, а всего лишь ее жалких остатков. Напрасны были разрушения кварталов афганских городов с воздуха, многочисленные жертвы среди солдат и мирных жителей. Империя, осиянная вечным солнечным светом, агонизировала и трещала по швам. Чтобы как-то продлить свое существование, Великобритания нуждалась в преданных союзниках в регионе. Таким ей увиделся молодой и амбициозный Аманулла. Поэтому не прошло и месяца после ультиматума, как 3 июня сначала было заключено перемирие, а 8 августа подписан Равалпиндский договор.

Теперь у Амануллы-хана были развязаны руки. Избавившись от английской напасти, он, верный новым союзническим обязательствам, двинул своих нукеров в Советский Туркестан. Однако вчерашние колонизаторы, угнетатели и каратели оказались чересчур уж самонадеянными. Афганский эмир собирался участвовать в большой интриге не как сателлит Короны, а как вполне самостоятельный игрок.

Все дело в том, что он был сторонником так называемой «великоафганской доктрины», которую постоянно культивировала в сознании молодого правителя его мать Улья Хазрат, властная и могущественная женщина, возглавляющая одну из влиятельных группировок в придворном окружении сначала мужа, а затем и сына. Суть ее сводилась к отторжению от Туркестана Хивинского и Бухарского ханств и созданию на Среднем Востоке сильного суннитского государства, влияющего на положение дел в странах-соседях.

Именно с этой целью Амануллой-ханом и был предпринят стремительный бросок его конницы на Мерв, взятие и утверждение в котором означало, что половина пути к намеченной цели им успешно преодолена.

* * *
В том октябре воды тысячекилометрового Муграба, бурно сбегающие с северного склона хребта Сефид-кух на пустынную равнину Каракумов, где терялись в песках, были красными от крови. Одноименный оазис в его верхнем течении с городами Мерв и Байрам-Али атаковал большой конный отряд Амануллы-хана, пришедший на подмогу местным басмаческим бандам.

С нравственной точки зрения это был вероломный поступок, поскольку Афганистан и Советскую Россию вот уже полгода связывал договор о взаимном дипломатическом признании, который собственноручно скрепил своей подписью кабульский эмир.

Появление его всадников встретило ожесточенное сопротивление еще на дальних подступах к Мерву, едва только те пересекли границу Муграбского оазиса. Наиболее отчаянно члены совета и до полуроты красногвардейцев — всего человек восемьдесят — оборонялись, скрываясь в развалинах средневекового городища Абдалла-хан-Кала. Стреляющие из руин только за первые пятнадцать минут боя сразили наповал более пятидесяти нукеров Амануллы. Остальные отступили либо двинулись в обход, остановившись на почтительном расстоянии от полуразрушенных стен Калы. Большевики, невзирая на свою малочисленность, заняли в городище круговую оборону и огрызались пулеметным огнем во все стороны.

Эмир был молод и горяч и не собирался уступать своим обидчикам. Собравшись с духом, он велел своему отряду спешиться и попытаться приблизиться к валам крепости ползком и перебежками. Такая тактика была не по душе правоверному мусульманину, каковым считал себя амбициозный афганский правитель. Сам он не раз говорил о том, что негоже воину Аллаха ползать по земле, уподобившись презренному гаду, что его удел — победить или погибнуть за веру в открытом бою, восседая на лихом скакуне. Но если бы Аманулла-хан сейчас не принял такого решения, то все его джигиты полегли бы здесь, не добравшись до конечной точки своей военной экспедиции — Мерва, расположенного в тридцати километрах к северу от места начавшегося боя. Это было просто необходимо с военно-стратегической точки зрения и являлось доказательством решимости и состоятельности Амануллы в борьбе за создание Исламской Центрально-Азиатской федерации для его собратьев — бухарского и хивинского эмиров.

Нукеры, уложенные в несколько линий, с трудом преодолевая вязкий песок Каракумов, медленно приближались к осыпавшимся от времени бастионам Абдалла-хан-Калы. В прорехах между старыми стенами крепости мелькали тени перебегающих от позиции к позиции красногвардейцев. Они уже были на расстоянии прицельного пистолетного выстрела. Аманулла-хан, встав во весь рост, пытался увлечь своих воинов в атаку, несколько раз выстрелил из маузера в сторону большого пролома в стене и выкрикнул: «Аллах акбар!», увлекая своих воинов в последнюю решающую атаку.

Видимо, он был рожден в рубашке. Стенной пролом тут же огрызнулся свинцовой очередью из пулемета. Несколько моджахедов, поднявшихся вслед за эмиром, были скошены ею, как сорная пустынная трава внезапно налетевшим суховеем. Все остальные вновь залегли, но Аманулла оставался стоять в оцепенении. Развалины Абдалла-хан-Калы смолкли. Много времени спустя молодой афганский правитель поймет, что это произошло не случайно. И если бы не некий высший политический интерес, то быть ему похороненным в неприветливых песках под Мервом согласно мусульманскому обычаю уже на следующий день. Но тогда, в суматохе штурма, ни он сам, ни никто другой не придали этой паузе ни малейшего значения. Этих драгоценных мгновений хватило для того, чтобы телохранитель будущего падишаха по прозвищу Урус-Кяфир навалился на него всем телом и просто-таки пригвоздил к земле. Луч мощного сигнального фонаря, проделав серебристую дорожку от одной из башен древнего города, осветил позиции наступающих и запечатлел как раз этот момент. Как только Аманулла богатырским броском был зарыт головою в песок, сразу три пулеметные точки стали поливать воинство эмира свинцовым дождем. На переднем крае атаки то там, то здесь вскрикивали и картинно переворачивались на спины застигнутые пулями моджахеды. Было много убитых и раненых.

Урус-Кяфир, в свою очередь, волок по песку Амануллу, все еще не вышедшего из состояния оцепенения, подальше от линии огня.

— Повелитель! — кричал он ему в самое ухо, но создавалось впечатление, что тот плохо слышал его. — Вели нукерам отступать. Толку от этого штурма никакого. У безбожников здесь отличная позиция. Только людей зря положим. Без пищи и воды эти большевистские собаки сами скоро сдохнут в песках.

Настоятельную просьбу пришлось повторить несколько раз, прежде чем эмир смог на нее должным образом отреагировать. Он приказал своему векилю Джамоледдину скомандовать отход, сопроводив свои слова вялым взмахом руки. Казалось, он вот-вот лишится чувств.

Афганцы, еще минуту назад готовые отдать жизнь за Аллаха и своего господина Амануллу, дружно повернули к бастионам Абдалла-хан-Калы свои зады и поползли за бархан, где стояли стреноженными их кони. Подниматься на ноги боялись, опасаясь выстрелов в спину. Но как только началось отступление, стрельба со стороны руин прекратилась. Пустыня наполнилась радостным гулом. Никто не хотел умирать. Луч осветительного фонаря вновь заиграл на башне одного из бастионов крепости. Он то и дело выдергивал из ночного мрака контур стоявшего на крепостном выступе комиссара Якова Мелькумова в кожаной тужурке и в своем неизменном пенсне на самом кончике носа. То и дело набегавший на его лицо свет фонаря, отражаясь от окуляров, пускал зайчики во мглу пустыни. Оглянувшись напоследок назад, Урус-Кяфир, в прежней своей жизни штабс-ротмистр Александр Петрович Бекович-Черкасский, а впоследствии специальный агент ВЧК Василий Дурманов, смог разглядеть его ладную фигуру и такой знакомый ему блеск очков.

«Слава богу, жив и здоров», — подумал он.

И тут же поймал на себе злобный взгляд векиля.

«Проклятый Урус-Кяфир! — думал в этот момент Джамоледдин. — Второй раз на моих глазах он спасает нашего хозяина».

* * *
Полчаса спустя конница эмира вновь направилась к Мерву. К тому моменту, как она вошла в город, советские части уже оставили его, двинувшись на северо-восток оазиса. Вокруг грабили басмачи. Не особо чтя заветы пророка Магомета, они опустошали дома единоверцев, простых дехкан, жгли и убивали. Река Муграб уносила на север, в пески Каракумов, где уходила под землю, тела десятков жертв начавшейся резни. Воины Амануллы, желая показать свою силу и то, кто вскоре будет главным на этой земле, вступали в короткие стычки с бандитами, в результате которых погибло около двухсот человек с обеих сторон.

Аманулле хотелось выглядеть мудрым и справедливым правителем здешних мест, каковым он очень рассчитывал быть. Поэтому он приказал прекратить бойню и приструнить разгулявшихся туркменов, почувствовавших вкус крови и готовых, похоже, во имя легкой наживы расправляться со всеми без разбора.

Эмир сказал, что сейчас он уходит, для того чтобы в скором времени вернуться, чтобы навсегда принять правоверных Мервского оазиса под свою высокую руку. Все время пребывания здесь за ним неотступно следовали двое — телохранитель Урус-Кяфир и векиль Джамоледдин.

У старого дувала стояла девушка с распущенными волосами. Никто не обращал внимания на ее вызывающий вид, попирающий основы ислама. Ее дом только что разграбили и сожгли, а над самой чуть было не надругались. Нукеры Амануллы, получившие приказ пресечь беспорядки в городе, едва успели ее отбить у басмачей.

Урус-Кяфир подошел к девушке и, сочувствуя ей, протянул несколько серебряных монет:

— Собери всех, кто остался в твоей семье живым, и устрой той, и пусть все восхваляют твоего спасителя и будущего правителя Амануллу.

Комсомолке Шаридон, кстати, не туркменке, а таджичке по национальности, не надо было собирать родню на заздравный пир в честь афганского эмира. В Мерве у нее не было родственников, она жила одна, работала в лазарете Пролетарского Красного Креста, придя сюда вместе с советским отрядом. Когда моджахеды покинули город, она без промедления направилась на северо-восток, к мавзолею султана Санджара, где стояла поредевшая после изнурительных боев с басмачами конная бригада Красной армии под командованием Вацлава Поплавского, ожидавшая подкрепления, чтобы вновь взять Мерв. В доставленном ею в штаб батальона донесении, спрятанном между двумя склеенными пчелиным воском серебряными монетами, сообщалось, что его, Урус-Кяфира и Василия Дурманова в одном лице, влияние на Амануллу-хана уже велико и можно начинать операцию «Наследник».

* * *
У векиля Джамоледдина был повод сетовать на Урус-Кяфира, держа на него большой камень за пазухой. Аманулла безоговорочно доверял этому иноверцу, что в принципе было не присуще восточному правителю. Но это был человек отчаянной храбрости, заслуживший всяческого почитания. В чине штабс-ротмистра он сражался на Кавказе в составе 2-го Туркестанского корпуса генерала от инфантерии Николая Юденича. За неполный месяц победоносных для русской армии боев под турецким Сарыкамышем в декабре — январе 1914–1915 годов было оформлено четыре предписания на награждение Александра Бековича-Черкасского орденами Святого Владимира с мечами IV степени, Святого Станислава II и III степеней, Святой Анны IV степени «За храбрость».

Бывшему царскому боевому офицеру ничего не стоило дважды спасти от смерти своего хозяина, что вызвало зависть до зубовного скрежета у Джамоледдина, приближенного Амануллы, о котором тот сам неоднократно говорил, что у него сердце не барса, но змеи.

То, что произошло под Мервом у крепости Абдалла-хан-Кала, случилось уже во второй раз. Впервые молодой эмир оказался под прицельным огнем своих недругов 8 августа 1919 года, в тот самый день, когда был подписан прелиминарный мирный договор между Лондоном и Кабулом, фактически признающий независимость последнего.

Британское командование предоставило в распоряжение Амануллы автомобиль, в котором тот ранним утром въехал в Равалпинди со стороны античных архитектурных строений Таксила, бывших когда-то столицей народа гандхаров. Проезжая мимо так называемой Ступы Ашоки Великого эскорт эмира попал под беспорядочный обстрел, который велся со стороны развалин — ох, уж эти «стреляющие руины» в судьбе молодого афганского правителя! Первым же залпом был убит один из всадников конного сопровождения, другой ранен и истекал кровью, корчась в пыли у ног своего скакуна. Урус-Кяфир, не мешкая, закрыл Амануллу-хана собой, прежде чем кто-то вокруг, в том числе и сам объект покушения, успел понять, что произошло на самом деле. Спешившись, воины верхового конвоя, рассредоточились вдоль обочины дороги и открыли огонь по погруженным в предутренние сумерки каменным нагромождениям древнего индийского городища. Стреляли с колен, как требовал устав того времени, винтовки перезаряжали медленно, поэтому, наверное, ни разу и не попали. После, обследовав местность, не обнаружили никаких следов злоумышленников, исключая пару десятков стреляных гильз, отраженных затворами скорострельных карабинов.

Когда в британской миссии, прибывшей в Равалпинди на переговоры с Амануллой, узнали о вероломном нападении на эмира, долго сочувствовали тому и возмущались наглостью бандитов. Но в этих сетованиях и стенаниях было больше дипломатического такта, нежели искреннего сочувствия. Аманулла, как человек восточного воспитания, без труда раскусил эту манерность и деланость в выражении истинных чувств сострадания, поэтому не поверил своим английским партнерам. Переговоры начались нервно и вязко, без малейшего доверия сторон.

— Любезный эмир, — начал разговор генерал Дауэр, тот самый, чей корпус преградил путь наступающим пуштунам, вдохновленным своими успешными действиями под крепостью Тал, на линии Дюранда, — не буду скрывать от вас, в окружении его величества короля Георга V есть немало тех, кто хотел бы видеть на вашем месте вашего дядюшку Насруллу-хана.

— Я это в принципе уже понял, проезжая сегодня утром мимо каменных глыб Таксилы.

— Но вы и нас должны понять, уважаемый Аманулла. — Дауэр фамильярно похлопал молодого правителя по плечу, нарушая не только рамки дипломатического этикета, но и приличий в культурном обществе вообще. Тем самым он, видимо, хотел показать, что считает себя, невзирая почти на монарший титул своего визави, главным действующим лицом на этих переговорах.

— Так вот, вы должны нас понять, эмир, — повторил генерал после последовавшей непродолжительной паузы. — Сегодня в Лондоне не против того, чтобы Афганистан стал свободной страной. Просто наш Форин-офис несколько озадачила та поспешность, с какой вы стремитесь уйти из-под влияния Британской Короны, фактически бросив нас, своих искренних и преданных друзей, в очень тяжелый момент, который мы переживаем на Среднем Востоке.

— Не слишком ли громко сказано, дорогой генерал? — прервал его панегирик Аманулла. — Искренние и преданные друзья! С каких это, интересно знать, пор? Не ваши ли аэропланы всего три месяца назад бомбили Кабул? Убили, правда, всего нескольких лошадей, но тем не менее очень напугали моих подданных. Даже если, допустим, я вам поверю, после таких дружественных действий мне трудно будет заставить поверить афганцев в вашу честность.

— Политика, любезный эмир, — это всего лишь искусство возможного, — вкрадчиво сказал Дауэр. — Мы воевали, мы находим пути к примирению. Со своей стороны мы готовы пойти вам на всяческие уступки. Но при этом нам известно, что прежде чем протянуть руку дружбы нам, вы уже сделали это в отношении нашего злейшего врага — Советской России.

— Да, милейший, у нас есть желание установить всесторонние отношения с Москвой, — пояснил Аманулла. — Россия — великая страна, которая предлагает нам равноправие во всех делах — больших и малых. От Лондона мы ничего подобного никогда не слышали. У меня с собой есть фирман, подписанный Лениным, в котором тот, между прочим, предупреждает нас, что британцы для народов Востока так и останутся колонизаторами, хозяевами, даже в том случае, если признают их независимость. Волк меняет шкуру, но не меняет своего нрава.

— Я бы на вашем месте не особенно прислушивался к советам этого оевреившегося русского революционера-фанатика, — настоятельно порекомендовал генерал Дауэр. — Его слова и обещания таят в себе большую опасность.

— У Ленина слова, а у вас поступки, которые за три англо-афганские войны убеждают нас во многом, — возразил Аманулла.

— Имейте в виду, правоверный эмир, — продолжил англичанин, — мы готовы признать, что в недалеком прошлом между нами происходило немало досадных недоразумений. Но это — дело прошлого. Во всяком случае, мы никогда не пытались навязать вам свою христианскую протестантскую веру. Поклоняетесь своему пророку Магомету, и аллах с вами. А большевики, они не такие терпимые. Тот же Ленин живо заставит вас целовать атласные шелка своих коммунистических знамен, попирать при этом ногами святыни пророка, сжигать на костре священный Коран и прилюдно заголять ваших благочестивых женщин, срывая с них чадру.

Аманулла не ответил. Над столом переговоров воцарилось тягостное молчание. До этого говорили только двое — Дауэр и Аманулла, остальные лишь перешептывались друг с другом, комментируя сказанное собеседниками. Вдруг в разговор вмешался Урус-Кяфир, что вызвало замешательство среди присутствующих. Неслыханная дерзость, неприятный дипломатический казус — нукер, роль которого на подобного рода мероприятиях сводится к тому, чтобы стоять за спиной охраняемого объекта и молчать в тряпочку, вдруг просит слова.

— Разреши мне сказать, мой эмир. — Бекович-Черкасский приложил руку к сердцу и поклонился высокому собранию.

— Вот, прошу любить и жаловать, господа! — Аманулла попытался хоть как-то смягчить ситуацию, которая еще неизвестно чем могла закончиться. — Благодаря этому человеку, моему верному нукеру, я сегодня с вами разговариваю. Он закрыл меня своим телом от бандитских пуль. Между прочим, уважаемый мистер Дауэр, он — русский.

— Русский? — Глаза генерала округлились от удивления и стали размером с линзы пенсне, нацепленного у него на носу. — Ну, это несколько меняет дело, и мы, наверное, можем простить ему невежливость без дипломатических последствий и выслушать доводы, которые он собирается нам предоставить.

После этих слов, произнесенных на английском, генерал перешел на ломаный русский.

— Русские и англичане всегда встречались на афганском перекрестке как враги.

— Эти времена уже прошли, — ответил Урус-Кяфир по-английски. — Мы слишком часто противостояли друг другу на дипломатических ристалищах, но сегодня у истинных британцев, истинных русских и истинных афганцев один общий враг — еврейский большевизм, который окопался в Московском Кремле.

А далее уже на языке пушту добавил:

— Полагаю, мой господин, вы должны прислушаться к мнению генерала и внять его некоторым предложениям.

Вновь последовала длительная пауза, нарушив которую Аманулла наконец спросил Дауэра:

— Что же от меня требуется?

— Вот это уже предметный разговор, — обрадовался генерал Дауэр. — Мы со своей стороны признаем независимость Афганского эмирата, но вы, почтенный, остаетесь преданным союзником Короны в регионе и соглашаетесь с установлением восточной границы с нашими колониями в Индии по линии Мортимера Дюранда.

— Это нас не устраивает, — не согласился эмир. — Если прелиминарный договор будет содержать этот пункт, то более половины наших соплеменников навечно окажутся под вашей властью.

— Вас это не должно беспокоить, — попытался его успокоить Дауэр. — Мы делим не народы, а территорию, что, согласитесь, эмир, весьма уместно при заключении договора о прекращении боевых действий. Взамен мы не будем возражать против создания Центрально-Азиатской федерации с Хивинским и Бухарским эмиратами под эгидой Кабула. У вас, Аманулла, будут миллионы новых, преданных подданных.

Аманулла невольно оглянулся и вопросительно посмотрел в глаза Урус-Кяфира. Теперь он относился к нему уже не просто как к телохранителю, но, берите выше, советнику. Тот одобрительно кивнул. Немного подумав, эмир дал Дауэру утвердительный ответ. Вопрос был практически решенным.

— Еще одно обязательное союзническое условие, — предупредил Дауэр. — Его, как все понимают, нет в тексте договора, но оно должно быть выполнено, как только того потребуют наши общие интересы. Ваши войска, досточтимый эмир, по первому требованию выступят против Советов, вторгнутся на их территорию. В ближайшее время вам предстоит выдвинуться к Мерву, где наша разведка подготовила восстание местных патриотов. На встречу с вами сюда же прибудут отряды Бухарского и Хивинского ханств. Если повезет, то уже к концу года нам удастся завершить военную стадию формирования будущей лояльной нам федерации свободных исламских эмиратов, где вы будете первым правителем.

Потом, когда пили шампанское за успех общего дела и процветание Центрально-Азиатской федерации, английский генерал и штабс-ротмистр царской армии разговорились. Урус-Кяфир-Бекович упрекал Дауэра в том, что интервенты ведут себя в России безвольно и уже практически проиграли свою войну большевикам, войска Колчака и Деникина — их креатур на роль верховных правителей — разбегаются под ударами Красной армии в разные стороны. Юденич, которого телохранитель Амануллы уважает, как своего бывшего командира под Сарыкамышем, дважды разгромлен под Петроградом. И теперь вся надежда на реванш, который предстоит взять на юге империи, в том самом подбрюшье, с которым граничит Афганистан. После этих исполненных горечи слов британец проникся большим доверием и уважением к своему русскому собеседнику. А Бекович-Черкасский между тем думал о предстоящем походе на Мерв. Глядя в глаза англичанину, в которых отражались надменность и чопорность в то же время с неуверенностью и даже некий страх, он все же решил для себя, что эта прогулка Амануллы в долину Муграба может оказаться полезной для дела революции как с военно-политической, так и с моральной точки зрения.

В Равалпинди посольство Амануллы задержалось на три дня. Эмир отошел от недавнего покушения и чувствовал себя в этом британском форпосте весьма комфортно. Урус-Кяфир посвятил это время знакомству с восточной экзотикой. Прогуливаясь по городскому продовольственному и ремесленному базару, он подал дервишу две серебряные монетки, слепленные пчелиным воском. Через неделю его донесение уже было в таджикском Ходженте. Откуда в сопровождении отряда ЧОН (части особого назначения) связной был отправлен в Ташкент.

Через два дня в главном городе Туркестана уже были осведомлены о том, что особая миссия специального агента ВЧК Василия Дурманова (он же Александр Бекович-Черкасский, он же Урус-Кяфир) успешно началась и вскоре надо ждать дорогих гостей в Мерве.

* * *
Временами Аманулла казался не по годам мудрым правителем. Как блестяще он вел себя, общаясь с Дауэром! Но иногда в нем проявлялся безнадежный инфантилизм, вынуждающий сомневаться в его чувстве ответственности как высшего государственного лица и человеческих способностях вообще. Поход на Мерв был проведен им бездарно, и славы афганскому оружию явно не прибавил. Аманулла не решился остаться в захваченном городе, когда понял, что бухарское и хивинское воинства не придут на соединение с ним. В свою очередь оба эмира-союзника не решились на выступление, поскольку боялись столкнуться в Каракумах с конницей Вацлава Поплавского, который был лют и свиреп с врагами революции.

Несколько дней спустя после ухода из Мерва комбриг польско-католического происхождения вернулся сюда со своими всадниками и учинил здесь показательную экзекуцию. Захваченных 214 басмачей, беков или простых заблудших дехкан без суда и следствия казнили и по приказу командира также бросили в Муграб.

— Пусть плывут в пески вслед за своими жертвами, нашими товарищами! — напутствовал их в последнее плавание Поплавский.

И напрасно голосил, как сотня перепуганных старух, увидевших вдруг шайтана, местный мулла, призывая кару на голову неверных, если те убьют пленников. В конце концов расстреляли и его, бросив тело вслед за остальными в мутные воды реки. А вечером того же дня медсестра-комсомолка Шаридон собственноручно развела на центральной площади Мерва костер и устроила массовое сожжение паранджи. Тридцать девушек, увлеченных ее идеей, под неодобрительными взглядами аксакалов и пожилых ханум с радостью избавились от этого одеяния прошлого.

* * *
Первый посол Советской России в Афганистане Яков Сурцев вот уже месяц сиднем сидел в Кабуле, но так и не смог пока добиться официального приема, чтобы вручить эмиру верительные грамоты. Аманулла-хан по-прежнему находился под сильным влиянием англичан, с одной стороны, обещавших ему всяческие блага за лояльность, с другой же — постоянно грозивших ему неприятностями за малейший неверный дипломатический шаг.

Урус-Кяфир наблюдал за развитием ситуации, постоянно следуя тенью за своим хозяином. Требовалось его вмешательство, но делать это напрямую он не хотел. В глазах Амануллы он по-прежнему поддерживал собственный образ непримиримого врага Советской власти, и сменить его как-то сразу, вдруг, не представлялось возможным. Тут необходим был тонкий ход. И телохранитель эмира нашел выход из положения — он наладил контакт с министром иностранных дел Махмуд-беком Тарзи.

Тарзи в окружении Амануллы-хана считался наиболее ярым сторонником «демонтажа» внешнеполитического курса, согласно которому афганская дипломатия полностью зависела от влияния Форин-офис. Но чтобы избавиться от такой навязчивой опеки, необходимо было переориентировать его на иной центр притяжения. Махмуд-бек подумывал о том, чтобы совершить дипломатический дрейф в сторону Москвы, но все же медлил. Большевики вели борьбу на истребление инакомыслия в Туркестане, где им противостояли мощные исламистские силы, близкие к правящей кабульской элите.

Несколько раз Тарзи принимал Сурцева в своей резиденции, обещал ему свое содействие, но дело не двигалось с мертвой точки. Ждать дальше было нельзя. Советская Россия нуждалась в международном признании. Афганистан фактически был первой страной, руководство которой было согласно обменяться с Москвой полноценными дипломатическими миссиями.

Министр иностранных дел был удивлен, когда далеко за полночь в его кабинете раздался телефонный звонок из дворца эмира и телохранитель Амануллы Урус-Кяфир попросил у него тайной аудиенции. Бекович мог оставить своего подопечного без присмотра только тогда, когда тот спал. Была середина января 1920 года. Русские фронты от Сибири до карельских лесов трещали по швам. Всесокрушающие лавы красных конных армий, сметая все на своем пути, рвались на Кавказ и в Туркестан. Они уже подпирали своими железными полками предгорья Памира, Тянь-Шаня и Копетдага. Перемахнув через их хребты, они выходили непосредственно к границам древнего Среднего Востока — Персии, Пуштунистана, Индии. Пройдет год, и Советская Россия обретет ту мощь, с которой будет вынужден считаться весь остальной мир.

Об этом думал Тарзи, ожидая визита довольно странного гостя. Он всегда предполагал, что телохранитель Амануллы — совсем не тот человек, за которого себя выдает, и теперь стоял на пороге открытия тайны, волновавшей его в последние часы после звонка из дворца.

— Господин министр, нынешнее промедление, которое возникло в отношении русской миссии в Кабуле, может дорого стоить молодой афганской дипломатии, — без предисловий начал Бекович.

— Что вы имеете в виду, уважаемый Урус-Кяфир? — потребовал разъяснений Махмуд-бек. — Наша беседа вроде носит пока некий непонятный мне чрезвычайный характер, поэтому если нужен более официальный тон, то я могу называть вас как-то иначе.

— Не стоит тратить на это время, господин министр, — успокоил собеседника Бекович.

— И все же мне хотелось знать немного больше о человеке, который желает, с одной стороны, довериться мне, а с другой — чтобы я ему всецело доверял. — Тарзи был опытным дипломатом, в его характере гармонически сочетались восточная рассудительность и европейский такт благовоспитанного человека.

— Я особо не скрывал своей биографии в той части, которая интересовала Амануллу-хана и его сераскира, когда я утверждался в его окружении, — пояснил Урус-Кяфир. — Я — русский офицер, штаб-ротмистр кавалерии, что соответствует воинскому званию майора британской армии. Мое настоящее имя Александр Петрович Бекович-Черкасский. Родоначальник нашего рода, полным тезкой которого я являюсь, был кабардинским мурзой, поступившим на службу царю Петру I. Тот сохранил ему все сословные права и назначил посланником в Хиву. Вероломные хивинцы сначала было согласились на царские условия принятия ханства под высокую государственную руку, но потом изменили данной присяге и перебили в пустыне все 5-тысячное посольство Бековича. Говорят, император, лежа на смертном одре, все сетовал, что не успел при жизни отомстить за это предательство, и призывал потомков воздать заслуженную кару степным клятвопреступникам. Представьте, думал не о том, кому оставить в наследство престол, а как отомстить за моего предка.

— Так вы здесь присутствуете как мститель? — поинтересовался Тарзи.

— В какой-то степени да, — согласился Урус-Кяфир. — Но прошу мне поверить, что к афганцам это мое чувство мести не имеет никакого отношения. Плохих, а тем более вероломных чувств к вашему гордому, мирному и трудолюбивому народу ни я, ни те, кто заседает сегодня в Кремле, не питаем.

— Вы хотите сказать, что являетесь поборником того, чтобы Афганистан заключил полномасштабные дипломатические отношения с Советской Россией? — уточнил Махмуд-бек.

— Взаимовыгодных и справедливых.

— Но я слышал вашу пламенную речь в Равалпинди, когда вы совершенно неуместно для своего статуса бесцеремонно вмешались в разговор эмира с генералом Дауэром. — Тарзи в знак сомнения в искренности собеседника пожал плечами. — В ней вы предстали как ярый приверженец полного искоренения большевизма. Меня удивляет, как с человеком, умеющим так страстно демонстрировать свои убеждения, могла произойти столь стремительная метаморфоза?

— Никакой метаморфозы не было. Моя миссия сюда была определена изначально.

— И все-таки вы — потомок кавказского князя, человек знатного рода сегодня прислуживаете большевикам. Вам самому не кажется это странным? Не является ли такой выбор предательством сродни тому, которое совершили хивинцы в отношении вашего далекого предка?

— Под Сарыкамышем за двадцать с небольшим дней боев было выписано четыре предписания на награждение меня боевыми орденами Российской империи. Считайте, что они у меня на груди. Для этого надо было за два последующих года найти время, чтобы вырваться в Петроград и прицепить их на свой мундир. Но я провел все это время в грязных, вшивых окопах Кавказа, насколько это понятие применимо к бравому кавалерийскому офицеру. После того как подо мной немцы и турки убили третьего скакуна, я вынужден был спешиться и водить в атаку пехотные полки. А в это время в царском окружении паркетные шаркальщики разворовывали страну и собирались вывезти ее за рубеж. В последний раз я в апреле 1918-го со своим отдельным красногвардейским полком имени товарища Фридриха Энгельса остановил продвижение германо-турецких войск под Кюрдамиром. Но вскоре Бакинская коммуна, которую я защищал, была разгромлена, а двадцать шесть ее народных комиссаров и военачальников с помощью английского конвоя переправлены через Каспий и расстреляны в Каракумах. Вы что-то слышали о массовой казни в туркменской Ахч-Куйме?

— Слышал, — произнес пониженным голосом Тарзи.

— Поэтому я здесь присутствую, как вы выразились, господин министр, в качестве мстителя, но никак не труса и не предателя.

— Вы умеете говорить страстно и убедительно, господин Бекович-Черкасский, — это была похвала из уст скупого на доброе (в смысле, похвальное) слово Махмуд-бека. — Предположим, я тоже сторонник той точки зрения, что Афганистан в первую очередь должен ориентироваться во внешних делах на своего великого северного соседа. Но я не знаю ваших истинных намерений и настоящих полномочий, чтобы продолжать предметные разговоры с какими-то гарантиями. Вы сами понимаете, что благородный статус мстителя в данном случае не подходит.

— Понятное дело, что я здесь присутствую не в качестве штабс-ротмистра царской армии, к тому же еще и без погон. Я — спецпредставитель Всесоюзной чрезвычайной комиссии, занимающийся вопросами установления Советской власти в Туркестане, Василий Дурманов.

— Вы еще вдобавок ко всему и Василий Дурманов? — вырвалось у Тарзи, но он тут же вернулся к дипломатическому тону беседы. — И каковы же цели вашего правительства в регионе?

— Мы намерены распространить власть Москвы на все национальные окраины, входившие в состав Российской империи. Таким образом, в скором времени мы вновь прочно закрепимся на вашей северной границе, и в Кремле очень бы хотели, чтобы Афганистан был дружественной нам страной, а не вел себя как наймит международного империализма.

— А как же с правом наций и народов на самоопределение, которое провозгласил великий наиб Ленин? — спросил Тарзи. — Мы очень рассчитывали на то, что, после того как наши туркестанские братья обретут свободу от царских пут, мы сможем с ними объединиться и совместно противостоять тому же британскому колониализму.

— Право, господин министр, сохранится, но пока чисто в декларативном смысле. К сожалению, территории, реализовавшие свое право на самоопределение, стали злейшими врагами большевистской России, а возникшие на них новые буржуазные государства превратились в рассадники контрреволюции. Поляки Пилсудского уже напали на Советскую Украину, заняв часть ее земель. Финский фельдмаршал Маннергейм полгода торговался с Колчаком, обещая направить на Петроград сто тысяч своих отборных солдат в обмен на признание Директорией независимости Финляндии. От этой дьявольской сделки нас спасло исключительное упорство верховного адмирала, твердо стоящего на позициях единства и неделимости империи. А мой бывший командир генерал Юденич постоянно зализывает раны, прячась в Эстонии. Так вот, уважаемый Махмуд-бек Тарзи, мы не хотим, чтобы Бухарский и Хивинский эмираты играли ту же неблаговидную роль враждебных лимитрофов на юге России.

— Афганистан мог бы выступить в качестве гаранта, что со стороны Центрально-Азиатской исламской федерации никаких враждебных действий в отношении Советской России впредь никогда не повторится.

— Нас в принципе не устраивает такая постановка вопроса, — сказал, как отрезал, Урус-Кяфир. — Новых государств за счет бывших имперских территорий на юге не будет. Вместо эмиратов уже учреждены Бухарская и Хивинская народные советские республики, которые сохранят свой суверенитет в рамках единой страны, но оберегать их от внешних посягательств будет Красная армия, стоящая на службе народа, а не нукеры, преданные, пока им за это платят, исключительно своим эмирам.

— Суверенитет предполагает самостоятельную внешнюю политику, господин Бекович-Черкасский. — Тарзи все еще пытался возражать, хотя его аргументы были уже, судя по всему, на исходе.

— Бухара и Хива могут иметь особые отношения с Кабулом и даже вступать с ним в определенные конфедеративные сношения. Но межевой раздел интересов все же будет проходить поАмударье и Пянджу.

— Я подумаю о ваших предложениях, господин Бекович, — сказал посол на прощание, пожимая телохранителю руку.

— Думайте, только не медлите с ответом, господин министр, а то можете опоздать, — предупредил Урус-Кяфир, в знак уважения резко, по-офицерски склонив голову. — Сегодня Россия крайне нуждается в международном признании. Афганистан — первая страна, выказавшая свое намерение установить с нами дипломатические отношения. Но нынешняя реальность такова, что мы уже бьем своих врагов — контрреволюционеров и интервентов — на всех направлениях и в скором времени полностью восстановим контроль над всей страной и перейдем к мероприятиям по организации мировой революции. Тогда нас обязательно признает вся Европа и Америка, а вы в итоге упустите шанс стать первыми в этом ряду. Помните, господин Тарзи, времени осталось мало.

— Позвольте полюбопытствовать, господин Бекович-Черкасский. — Махмуд-беку явно не хотелось расставаться с интересным собеседником. — Василий Дурманов — это ваш псевдоним разведчика или большевистская партийная кличка.

— Спешу удовлетворить ваше любопытство, господин Тарзи, — Урус-Кяфир открыто улыбнулся своему визави. — В России давно уже не в моде сословные браки, поэтому мой отец, потомственный князь, дворянин, женился на простой крестьянской девушке Ефросинье Дурмановой. Ее родной брат, мой дядя Василий Яковлевич, служил на флоте простым матросом и погиб в русско-японскую войну на рейде Порт-Артура во время взрыва флагманского корабля «Петропавловск» вместе с адмиралом Макаровым. Признаюсь, в ВЧК, которую я представляю, не очень поощряют ношение знатных родовых фамилий. Поэтому в память о своем покойном дяде я и взял его полное имя и использую его сегодня в служебных целях.

— Хорошо, господин Бекович-Черкасский, позвольте, я вас буду называть так, — сказал Тарзи, не выпуская из своих ладоней руку Урус-Кяфира. — Я позвоню вам в течение недели и дам ответ. Но знайте заранее, я на вашей стороне. Вы меня убедили.

— Да, кстати, уважаемый Махмуд-бек. — Телохранитель фамильярно взял дипломата за пуговицу на его смокинге, что должно было, видимо, символизировать удовлетворение итогами разговора и хорошее расположение духа. — Чуть было не забыл вам сообщить. На днях в Москву прибыл Исмаил Энвер-паша, который, как предполагается, будет представлять интересы советского центра в Бухарской республике.

— Но это совсем меняет дело, господин Бекович-Черкасский! — Тарзи не скрывал сильного душевного волнения, которое у него вызвало это неожиданное известие. — Для нас, младоафганцев, лидер младотурок — кумир и пример для подражания. Это вам говорю я, об этом же вам скажет и Аманулла-хан. Но как вы, русские, сподобились на сотрудничество с ним. Ведь по его приказу уничтожили такое количество ваших соотечественников.

— Революционная целесообразность, господин министр, — объяснил Урус-Кяфир. — Ничего личного и лишнего. Вот британцы, обрабатывая вас идеологически, убеждают, что, связавшись с нами, вы потеряете свою религию — ислам. А товарищ Ленин, между прочим, в ответ на эти злобные вымыслы учредил в Москве Общество единения Революции с Исламом, в котором сейчас работает бывший османский сераскир. Значит, он нам вовсе не враг. К тому же в Кремле сегодня больше склонны доверять туркам, нежели армянам, которых Энвер-паша истреблял. Среди последних есть высокопоставленные большевики, но неизмеримо больше националистов, бредящих о возрождении Армении в границах Империи времен Тиграна Великого — это I век до христианской веры. Такие устремления противоречат советской политике мировой революции.

— И все-таки мне не понятен ваш выбор, — не прекращал удивляться Махмуд-бек. — Несмотря на то что лично я восхищаюсь мощной политической фигурой Энвер-паши.

— Признаться, мне самому лично не по душе этот турецкий мясник, — признался Урус-Кяфир. — Может в любой момент предать. Но опять-таки говорю, уважаемый господин Тарзи, все дело в революционной целесообразности.

— Хорошо, господин Бекович-Черкасский. Я позвоню Аманулле-хану уже завтра рано утром и попрошу об аудиенции. Будьте наготове.

* * *
Ровно в 9.00 18 января 1920 года министр иностранных дел Афганистана Махмуд-бек Тарзи вошел в кабинет Амануллы-хана. Тот его встретил, сидя за рабочим столом, властным жестом указал на единственный стул. За спиной эмира неизменно возвышались громады его телохранителей Урус-Кяфира и векиля Джамоледдина. Тарзи попросил Амануллу, чтобы слуги принесли еще один стул. Хозяин был удивлен такому поведению министра, но просьбу его не оставил без внимания. Когда она была выполнена, Махмуд-бек пригласил сесть Урус-Кяфира, а Джамоледдина выйти за дверь. Векиль пытался было возмутиться, но Аманулла сделал решительный жест, и тот молча удалился.

Когда они остались втроем, Тарзи обратился к Урус-Кяфиру:

— Господин Бекович-Черкасский, расскажите нашему повелителю все, о чем рассказывали мне вчера.

Сначала Аманулла слушал, не проявляя никаких эмоций, потом стал заметно нервничать и, наконец, начал сбивчиво говорить о заговорах, которые плетут вокруг него враги — русские и англичане. Обзывать всех изменниками и каторжниками. Министру иностранных дел стоило больших усилий успокоить эмира, который явно потерял самообладание. И только пригрозив тому, что тут же напишет прошение об отставке, заставил его покончить со своими огульными обвинениями и мыслить трезво.

— Я не понимаю, — возразил Аманулла, — почему я должен дружить с русскими, которые хоронят идею моей матери Улии Хазрат о создании Центрально-Азиатской исламской федерации, пренебрегая хорошими отношениями с англичанами, которые готовы преподнести ее мне, завернутой в дорогой свадебный ковер.

— Никакой федерации не будет! — решительно объявил Урус-Кяфир. — Если этого не хочет Москва, то Лондон ничем не поможет. Его время на Востоке уходит, наше приходит.

— Британцы обещают мне винтовки, пулеметы, аэропланы и даже бронепоезда в борьбе с нашими врагами, — не унимался эмир. — А что можете предложить нам вы?

— А мы можем предложить вам, и предложим при наличии доброй воли с афганской стороны, вечный мир на ваших северных границах, когда ни одно из перечисленных вами средств защиты от врагов не понадобится, — парировал Урус-Кяфир. — А английские аэропланы никуда от вас не денутся, вот Лондон скоро очухается после своих военно-политических неудач и нашлет их опять на вас. Только на этот раз, уважаемый эмир, смею предположить, что, бомбя Кабул, они убьют не несколько лошадей, не надейтесь на то, что комедия повторится.

Аманулла-хан колебался, хотя и чувствовал себя прижатым к стене. Урус-Кяфир пустил в ход последний аргумент.

— Вы можете не внять моим словам, но помните, что мировая революция не за горами, и от вашего поведения сегодня во многом зависит, останется Афганистан дружественным советским эмиратом или вскоре превратится в народную советскую республику, как Бухара и Хива.

— Вы меня шантажируете, любезный Урус-Кяфир, или как вас там? — вознегодовал эмир.

— Я вас предупреждаю, мой правитель.

После минутной паузы Аманулла-хан наконец отважился принять однозначное решение, сделал громкий выдох и сказал:

— Ладно, я согласен. На этой неделе я дам аудиенцию послу Якову Сурцеву и приму у него верительные грамоты.

Когда министр иностранных дел Махмуд-бек Тарзи покинул резиденцию эмира, Аманулла-хан приказал страже не пускать к ним никого вплоть до особого распоряжения. Даже если это будет сам король Георг V. Он долгое время оставался в своем кабинете наедине с Урус-Кяфиром.

— После того как ты, Урус-Кяфир, так со мной поступил, я вряд ли смогу доверять людям, — отрешенно сказал эмир.

— А как я с вами поступил? — удивился Урус-Кяфир. — Дважды спас вам жизнь. Ничего плохого никогда не желал, и сейчас не желаю. Понятное дело, мне больше не быть вашим телохранителем, я уезжаю в Москву, но поверьте мне, с этой задачей без меня прекрасно справится векиль Джамоледдин. Он вас ревновал ко мне так, как только может ревновать безумно влюбленная женщина, он ваш верный раб, готовый жизнь отдать за вас. А если возникнут проблемы в отношениях с Советской Россией, то не откладывайте дел в долгий ящик, тут же обращайтесь к Якову Сурцеву. Он уполномочен решать любые вопросы вплоть до оказания Афганистану незамедлительной военной помощи. В том случае, если на вас нападут английские империалисты.

Через несколько дней Афганистан стал первой страной, установивший с Советской Россией полноценные дипломатические отношения. Таким образом, политическая блокада была прорвана.

* * *
Какова была судьба двух главных героев этого повествования — эмира и его телохранителя?

К сожалению, история сохранила мало сведений о комиссаре ВЧК-ОГПУ-НКВД Василии Яковлевиче Дурманове (он же Александр Петрович Бекович-Черкасский, он же Урус-Кяфир). Он был честным человеком, а такие в советской карательной системе не выживали. Кавалер четырех царских орденов за участие в Сарыкамышской операции и двух орденов Красного Знамени РСФСР был арестован по обвинению в измене Родине и расстрелян 15 апреля 1940 года, когда волна репрессий вроде уже пошла на откат.

Аманулла-хан, решившись на установление дипломатических отношений с Советской Россией, все свое последующее десятилетнее пребывание у власти сначала в качестве эмира, а потом, с 1926 года, и падишаха, старался придерживаться духа и буквы этого договора.

Он, восторженно встретивший появление в Бухаре в качестве советского наместника своего кумира Исмаила Энвер-пашу, тем не менее не оказал ему никакой моральной поддержки, когда тот изменил Москве и возглавил басмаческое движение в Туркестане. Конечно, Энвер-паша, ускользая от Красной армии, время от времени входил в северные пределы Афганистана, но делал это нелегально, так ни разу не удостоившись приглашения своего обожателя в Кабул.

Ни один мускул не дрогнул на лице Амануллы, когда тот узнал, что Энвер-паша 4 августа 1922 года был пленен в таджикском кишлаке Чагана, вызван на сабельную дуэль комиссаром Яковом Мелькумовым и обезглавлен в этом поединке, который стал фактически публичной казнью палача, угробившего два миллиона армян и ассирийцев во время геноцида 1915 года.

Пришедший на смену Энверу Ибрагим-бек также не удостоился внимания со стороны Амануллы, который его игнорировал. Правда, его басмаческие отряды были окончательно разгромлены советскими войсками тогда, когда Аманулла-хан был уже свергнут партизанскими отрядами таджикского разбойника и авантюриста Хабибуллы Бача-и Сакао (Сын Водоноса), провозгласившего себя вторым падишахом.

А Аманулла-хан бежал из страны, прихватив с собой все ценности государственной казны. В 1948 году он отрекся от афганской короны, признав право на нее за Мухаммедом Закир Шахом.

Умер в эмиграции 25 апреля 1960 года, временно был погребен в Цюрихе. Вскоре после смерти его останки были эксгумированы и перевезены для перезахоронения в Джелалабаде. По некоему мистическому совпадению в этот же день, только восемнадцать лет спустя, в Афганистане началась Апрельская (Саурская) революция. По приказу Мухаммеда Дауд-хана, президента-диктатора, узурпатора королевской власти, которую в 1926 году учредил в стране Аманулла, были арестованы ведущие афганские марксистские деятели Народно-демократической партии. На следующее утро толпы людей двинулись к тюрьме, чтобы освободить их. А к полудню 27 апреля последние пережитки абсолютной монархии здесь были окончательно уничтожены. Народ взял власть в свои руки. Давнее мрачное предсказание Урус-Кяфира, таким образом, сбылось. То, как он, народ, воспользовался данной ему в руки властью, это уже другой вопрос, на который исторической науке еще не раз придется давать неоднозначные ответы.

Проклятие Сына Водоноса

Надир-хан две недели тому назад провозгласил себя третьим падишахом Афганистана и теперь ждал коронации. Его по-прежнему беспокоил Сын Водоноса. Этот неграмотный святоша и богохульник скрылся от посланных по его следу преследователей, как в бездну канул, и теперь прячется где-то в горах в окрестностях Кабула. Если он со своими нукерами опять оседлает единственную дорогу, соединяющую столицу с северными провинциями, где ее власть при Аманулле признавалась лишь условно, то это будет большая и практически неразрешимая проблема. Что-что, а бандитствовать Бача-и Сакао не привыкать.

Несколько лет этот таджикский бастард держал в напряжении центральное правительство, мешая тому осуществлять полноценные контакты с Панджшером и Бадахшаном, другими областями, населенными преимущественно соплеменниками Бача-и Сакао, такими же разбойниками, как и он сам. Нет, его во что бы то ни стало надо умаслить, выманить из горных ущелий, пригласить в Кабул, предложить стать почетным пленником с обещанием сохранения свободы и достойным уровнем достатка. А уже потом…

Для достижения этой цели Надир-хан возложил свою правую руку на Коран и торжественно поклялся, что ни один волос не упадет с головы его предшественника, полное имя которого на престоле, занимаемом им ровно девять месяцев, день в день, звучало так — Хабибулла II Гази Калакани Бача-и Сакао (Сын Водоноса). Тот, кого было очень трудно обмануть, поскольку он сам мог обвести вокруг пальца любого, в данном случае проявил редкую для своей мнительной натуры доверчивость и даже беспечность, приняв на веру обещание человека, который еще вчера заверял своих главных союзников — англичан, что бросит тело Хабибуллы на съедение собакам.

Едва Бача-и Сакао въехал со своими преданными нукерами в Кабул, как тут же был схвачен и брошен в королевский зиндан, а его охрана частично разоружена, частично перебита. В тюрьме, хоть она и имела высокий монарший статус, было мерзко и грязно, как и во всех остальных заведениях подобного рода, — сырой земляной пол, по стенам сочилась нечистая влага. Мучимый жаждой «почетный пленник» — вынужден был время от времени прикладываться к замшелым, покрытым плесенью камням языком и слизывать со стен эту зловонную гадость. Уж он-то всегда знал вкус хрустально чистой воды из горных источников, поскольку был сыном армейского водоноса. Эта уничижительная кличка Бача-и Сакао прилипла к нему с раннего детства, из которого ему и вспомнить-то было нечего. Его биография, достойная хоть каких-то воспоминаний, началась только в тридцать лет, когда он бросил мирные занятия и вступил в один из басмаческих отрядов Исмаила Энвер-паши, орудующего в Советском Туркестане.

Перед тем как бросить в застенок, надзиратели слишком уж поверхностно, с ленцой и неохотой его обыскивали. За полой стеганого халата в замусоленной тряпице он прятал единственное сокровище, которое у него теперь оставалось, — знак ордена Хедмат, которым правительство эмира Амануллы наградило его за смелость, проявленную при подавлении мятежа в Южной провинции. Случилось это более пяти лет тому назад, в 1924-м. В том же году, правда, Бача-и Сакао сбежал из резервного регулярного отряда, где проходил службу, захватил с собой оружие, по дороге кого-то убил, за что был тут же объявлен дезертиром, изменником, а позже и государственным преступником.

Это был крутой поворот в судьбе, который в конце концов и привел его в это свое последнее пристанище с земляным полом и узким решетчатым окном под самым потолком — темный и сырой зиндан. Бача-и Сакао извлек откуда-то из-под мышки тряпицу с последней своей реликвией — орденом, название которого переводится дословно как «Заслуга», и стал разглядывать эту никчемную уже теперь безделицу, заигравшую шаловливыми огоньками под лучиком солнца, неизвестно как проникшего в его мрачное узилище.

«Зачем я так круто взял, став вторым падишахом Афганистана? — думал Хабибулла, прислонившись к сырой стене и чувствуя, как она вытягивает из него последнее тепло. — В итоге это озлобило всех, в том числе и тех, кто еще в январе готов был целовать полы моего халата».

Что же это были за деяния? Перво-наперво, Сын Водоноса упразднил все награды предшественников, сделав ненужными дорогие побрякушки, которые носили на своих европейских мундирах чопорные министры центрального правительства и чванливые провинциальные князьки и племенные вожди, в том числе и будоражащий сейчас его память орден Хедмат. Хотел ввести свои регалии, да не успел. Простил беднякам недоимки, за что поначалу снискал широкую народную любовь, но вследствие этого шага уже через несколько дней недовольные управляющие государственных и хозяева частных мастерских, магазинов и лавок в знак протеста позакрывали их. Экономическое положение в стране в течение первого месяца его правления стало таковым, что все налоги пришлось возвращать и взимать по-новому, с особой жестокостью, что, в свою очередь, привело к массовому возмущению в среде простолюдинов. Восстали крестьяне в некоторых провинциях, на сопротивление поднялись целые пуштунские племена, категорически отказавшись присягать «немытому таджику» и «безбожнику» на падишахском престоле.

И это несмотря на то, что он, Бача-и Сакао, сделал многое, чтобы ублажить душу правоверного мусульманина, — отменил всеобщую воинскую повинность, запретил ношение европейского военного обмундирования и партикулярного платья, упразднил министерства образования и юстиции и снова ввел практику шариатских судов. Женщины обязаны были вновь обрядиться в паранджу и обязательно появляться в ней в присутственных местах.

Кроме территорий, населенных этническими таджиками, лояльность Хабибулле высказали только три «чужеродные» провинции и город Герат, поэтому поддерживать его к осени было особо некому. Англичане давили на противников Бача-и Сакао, в первую очередь на генерала Надир-хана, требуя, чтобы тот сдержал данное им слово, проявил решимость и избавился от человека, который тормозит прогресс в развитии страны и тянет его назад в дикое восточное Средневековье. А в северную столицу Афганистана Мазари-Шариф, в окрестностях которой компактно проживали узбеки и были расквартированы многие басмаческие банды, совершающие набеги на территорию Советского Туркестана, вошла конница красного комкора Виталия Примакова и вытеснила из нее отряды сторонников Сына Водоноса. Правда, ненадолго. До того самого момента, пока мог сопротивляться свергнутый Хабибуллой первый падишах Афганистана. После этого удерживать город, который сталинские соколы, стоящие на службе у Амануллы-хана с того самого поворотного для Бача-и Сакао 1924 года, превратили в груду руин, смысла не было. Кавалерийский корпус Примакова, выступавшего в этом своем «сольном спектакле» по организации «мировой революции» под именем Рагиб-бея, отступил, но это не могло уже спасти нового афганского правителя от неминуемого краха.

В начале октября 1929 года Надир-хан разгромил и рассеял плохо организованную, практически лишенную народной поддержки армию Бача-и Сакао в сражении при местности Чарасья. У последнего был шанс спастись, но он предпочел поступить иначе, доверившись своему злейшему врагу, закоренелому пуштунскому шовинисту, с презрением и ненавистью относящемуся ко всем своим иноплеменным согражданам. Хабибулла прекрасно понимал, что обещанный ему «почетный плен» продлится недолго и уже стоит под седлом белоснежный скакун чистых кровей из конюшни бывшего падишаха, который согласно ритуалу растопчет своими копытами его отрубленную голову. Ждать оставалось недолго. Временами Бача-и Сакао казалось, что в ушах у него стоит надсадное жеребячье ржание — предвестник его скорой и лютой гибели.

Перед глазами в эти часы томительного ожидания промелькнула вся его жизнь, но времени охватить все и осмыслить уже не было. В проеме гулко открывшейся ржавой двери темницы возникла дюжая фигура палача.

* * *
«Церемониал» продолжался всего несколько минут. Палач решил не откладывать дело в долгий ящик. Он выволок Бача-и Сакао за шиворот на крыльцо зиндана. Тот упирался и что-то выкрикивал. По тональности его воплей можно было легко определить, что он вовсе не просит пощады, а бранится. Причем очень грязно. Дав приговоренному к смерти вволю выговориться, палач взмахнул острой, кривой саблей, раздался короткий глухой звук ее столкновения в воздухе с каким-то препятствием, и наступила тишина. Из отверстых артерий шеи хлестала во все стороны кровь. Голова Сына Водоноса упала под ноги палачу, и тот ловко, как в футболе, подкинул ее в воздух и швырнул прямо под копыта жеребца, который какое-то время топтался, вызывая ропот среди немногих, кто наблюдал за казнью.

Среди редких зрителей особо выделялся статный молодой мужчина лет тридцати пяти, одетый в английский мундир и с тюрбаном на голове. Это был специальный представитель Британской Короны на переговорах с генералом Надир-ханом граф майор Джек Элиот Смоллетт. В левой руке он держал стек, приложенный к плечу. Рядом с ним стоял Барзак Талагани, адъютант будущего третьего падишаха, которому тот наказал проследить, чтобы ритуал казни Бача-и Сакао был выполнен в точном соответствии с традицией.

— Я, как истинный британец, очень люблю конное поло, — признался Смоллетт своему соседу после того, как все было кончено. — Но, видя все это, я испытал чувство брезгливости и легкого ужаса. У меня до сих пор бегут мурашки по спине от такого зрелища. В старушке-Англии такого не увидишь.

Собеседник специального представителя ничего не ответил, промолчал.

— И все-таки вы, афганцы, все скопом — пуштуны, таджики, белуджи, хазрейцы — дикие и нецивилизованные люди, — добавил майор, чтобы как-то вызвать Талагани на предметный разговор. — Рубить человеку голову в просвещенном XX веке и бросать ее под копыта жеребца — невероятная лютость.

— Ваши соседи по европейской цивилизации — французы до сих пор используют адскую машину доктора Гильотэна, и у вас это не вызывает такого возмущения, — возразил адъютант.

— Да, я совсем забыл, любезный Барзак, что вы учились во Франции и всегда найдете, что мне возразить, — снисходительно сказал Смоллетт. — Я, признаться, всегда недолюбливал французов, и нет-нет да и называю их про себя лягушатниками.

— В этом вы не оригинальны, мистер Смоллетт.

— А я и не претендую на оригинальность, — парировал граф. — Французы наши союзники по Антанте, но это было десять лет назад. Сегодня мир изменился настолько, что следует задуматься о его дальнейшей судьбе. В то время как мы — истинные поборники цивилизации и демократии, делаем все, чтобы он не расползся по швам, наши, как вы выразились, соседи миндальничают с Советами, пытаются выстраивать с ними новую систему коллективной безопасности. А какая это безопасность, когда медведь-шатун, выкуренный зимой из своей берлоги, пытается влезть в ваш дом и все в нем сокрушить.

— Я понимаю, что ваше возвращение в нашу страну связано с тем, что вы будете пытаться контролировать и сдерживать русских на их южных границах. — Талагани учтиво склонил голову в сторону своего собеседника.

— Вы на редкость проницательны, любезный Барзак. — Смоллетт явно чувствовал себя выше своего визави и всячески это демонстрировал. — И я надеюсь, что это возвращение будет триумфальным. В истории Афганистана открывается новая страница.

В это самое время палач схватил окровавленную, раздробленную голову Бача-и Сакао за краешек все еще прочно сидевшей на ней чалмы и положил ему на грудь, затем накрыл обезглавленное тело конской попоной. Голова, лежавшая меж скрещенных рук мертвеца, зловеще бугрилась под ней.

— Эти ваши слова в антураже только что состоявшегося действа глубоко символичны. — На утонченное хамство британца афганец пытался отвечать тем же. — Новая страница открыта, а старая прикрыта старой, пропитанной лошадиным потом попоной. Но ведь еще год назад вы столь же рьяно, как и теперь моего повелителя, поддерживали этого таджикского выродка, проча ему кабульский трон. Не так ли, уважаемый мистер?

Беседа явно переставала быть томной, но Смоллетт намеренно решил не менять ее тональность.

— Видите ли, мой юный друг, — начал он издалека, — политика — это искусство возможного. Нашим людям в Лондоне глубоко безразлично, кто будет управлять вашей страной. Нас не волнует, обяжет ли ваш будущий повелитель носить афганских женщин чадру или эту самую окровавленную попону, которая так привлекла ваше внимание и стала поводом для ваших колкостей. Главное, чтобы наш человек в Кабуле выполнял некоторые обязательства перед нами, будь он опять-таки пуштун, таджик, белуджи или хазреец.

— Звучит цинично, но вполне честно, — признал адъютант. — Значит, вы нам даете полную свободу действий, чтобы мы и дальше выглядели в ваших глазах тупицами и дикарями.

— Безусловно, — согласился молодой граф. — Нравится вам рубить головы и потом топтать их взмыленными жеребцами — на здоровье. Но будьте добры придерживаться при этом совместных задач и планов. Бача-и Сакао оказался человеком, на которого нельзя было положиться.

— Но еще год назад вы делали безоговорочную ставку на него.

— Я и выразился ясно, сказав, что он оказался не тем, каким мы его хотели видеть. — С резкого тона Смоллетт решил перейти на более примирительный. — Вы, надеюсь, помните, любезный Барзак, что сказал лорд Бенджамен Дизраэли о вечных интересах Британии, у которой в связи с ними нет ни вечных друзей, ни вечных врагов. Бача-и Сакао — это всего лишь эпизод в процессе реализации нашего интереса в вашей стране, и Надир-хан, примеряющий сегодня корону Амануллы, — тоже эпизод, и вы, дражайший порученец, — тоже лишь эпизод, только еще менее значимый. Чтобы вас не обижать, признаюсь, что и я эпизод всей этой бесконечной кампании за утверждение идеалов Короны в мире. Мало того, Его величество король Георг V — эпизод, поскольку он когда-то умрет, и его преемник, и преемник его преемника тоже умрут, а интересы Британии бессмертны, ибо они для нас есть Бог.

Тирада графа показалась адъютанту слишком уж затянутой и пафосной. Он даже испытал чувство некоторой неловкости, потемнел лицом и хотел было откланяться, оставив собеседника наедине с его имперскими мыслями. Тем более немногочисленные свидетели казни уже разошлись. Палач окликнул Талагани, потом подбежал к нему и, протянув какой-то предмет в замурзанной тряпке, что-то выкрикнул на пушту. Порученец развернул тряпку так, чтобы Смоллетт не мог разглядеть, что в ней находится. На грязно-сером фоне заблестел орден Хедмат. Ни слова не сказав своему визави, Талагани спрятал его в нижний левый карман френча, извинился и попросил разрешения удалиться.

— Вижу, я чем-то вас обидел, дорогой Барзак, — произнес Смоллетт нарочито извинительным тоном. — Не сердитесь, все мы нервничаем.

— Дело не в этом, — успокоил его адъютант. — Просто я должен лично сообщить своему повелителю о том, что Бача-и Сакао мертв. Надир-хан ждет моего персонального доклада.

— Не забудьте напомнить ему, что путь к власти, которая держится на британских штыках, для него наконец открыт. — Смоллетт не мог сдержать себя, чтобы не съязвить.

Как истинный колонизатор и потомок колонизаторов в седьмом колене, он относился к афганцам и азиатам вообще, с которыми провел бок о бок практически всю свою сознательную жизнь, с плохо скрываемой брезгливостью. Возможно, Талагани во всем сонме мелькавших перед ним неприязненных восточных физиономий, коих были тысячи, составлял приятное исключение.

— Честь имею кланяться, — хотел завершить этот разговор, проводимый явно не на равных, Талагани и уже сделал шаг вполразворота, чтобы уйти.

Но майор остановил его, взяв за руку.

— Я бы все-таки просил вас, уважаемый лейтенант, — Смоллетт впервые обратился к нему по воинскому званию, — прогуляться со мной по городу. Сегодня, как мне кажется, в нем стало немного безопаснее с учетом того дела, которое мы только что провернули. Я имею в виду устранение конкурента вашего повелителя. И не обижайтесь на меня за демонстрацию некоего имперского духа. Я изучал нравы и обычаи вашего народа и на основе многолетних наблюдений за поведением пуштунской элиты могу сказать, что сами вы — страшные шовинисты, которые на дух не переносят все остальные народы, живущие рядом с вами или поодаль, в том числе и британцев.

— Но мы, в отличие от вас, делаем это на своей земле и не считаем себя эпизодами в борьбе за утверждение идеи нашего национального превосходства. В конце концов, нас в здешних горах гораздо больше, чем всех остальных.

Адъютант в пылу своего пламенного ответа даже не заметил, что уже прогуливается под ручку со Смоллеттом по Майванду в направлении к торговым кварталам Кабула.

— Не волнуйтесь, лейтенант, — майор опять обратился к порученцу Надир-хана по званию. — Потом мы вместе навестим Его Падишахское Величество и сообщим ему, что его злейший враг подбросил свою полную темных замыслов голову под копыта резвому жеребцу. Думаю, присутствие вашего покорного слуги при докладе, а также мои объяснения полностью оправдают вас в его глазах.

Вскоре собеседники продолжили обсуждение казни Бача-и Сакао в кофейне на ремесленном рынке Кабула, где спрятались подальше от посторонних глаз работников британской миссии и офицеров Короны, которые после десятилетнего перерыва вновь наводнили улицы города, а также шпионов и соглядатаев Надир-хана. Англичане вновь были готовы вернуться сюда, чтобы полноценно контролировать не только границу с Советским Туркестаном, но и традиционный для них объект, Хайберский проход, и линию Мортимера Дюранда на всем ее протяжении.

— Так, значит, свержение Амануллы-хана и было главным интересом Британской Короны в Афганистане? — спросил Талагани после нескольких минут молчания, пока он и Смоллетт пили неважнецкий кофе, пытаясь распробовать его вкус.

— Это явно не кофейня на окраине Стамбула, — сказал специальный посланник, пытаясь увести разговор в сторону, — где за изготовление подобной гадости ее содержателю наверняка бы отрубили голову и правую руку.

— Вы были и в Стамбуле, мистер Смоллетт? — поинтересовался адъютант.

— А то вы, можно подумать, не знаете, уважаемый? Исмаил Энвер-паша, лидер младотурок во главе басмаческого движения в Бухаре и Хиве — мой проект. С каким трудом, признаюсь, мне удалось вывести этого кровожадного ублюдка из-под влияния большевиков восемь лет назад, одному мне известно.

— Вы умеете различать людей по степени кровожадности?

— Представьте себе, да. Энвер-паша, да упокоит Аллах его душу, был палачом, в сравнении с которым тот, что отсек сегодня голову Бача-и Сакао и бросил ее на попрание лошадиными копытами, — просто-таки Флоренс Найтингейл. Впервые я познакомился с ним, когда мне было только восемнадцать лет, вполовину, чем сейчас. Мой отец Генри Мортимер Смоллетт консультировал младотурок в 1912-м, когда те пришли к власти в Османской империи сразу после ее поражения в первой Балканской войне, а я учился у него тогда азам британской дипломатии.

— Особой британской дипломатии, — поправил майора адъютант. — Той, которая не учитывает ничьих интересов, кроме интересов Короны.

— Так вот, Энвер-паша уже тогда вел себя как упертый осел. — Смоллетт сделал вид, что пропустил мимо ушей последнюю реплику Талагани, но уже следующая его фраза доказала, что это лишь притворство. — Вот он знал только свою личную выгоду. И любил при этом быть во всем первым. Даже в резне иноверных армян, греков и ассирийцев. В конечном итоге жадность и властолюбие его и сгубили.

— Каким же это образом?

— Я был помощником главы британской миссии лорда Мердока Харта, в задачу которой входило уговорить бухарского эмира провозгласить Энвер-пашу, который тогда был назначен красным наместником в созданную здесь по распоряжению Москвы народную советскую республику, верховным командующим всеми басмаческими отрядами Бухары, Хивы и подконтрольных этим двум ханствам территорий Туркестана. Впрочем, старика лорда уже мало что интересовало, и вся тяжесть переговоров легла на мои плечи. И я сумел настоять на своем. Это очень не понравилось неформальному главарю тамошних бандитов Ибрагим-беку, который сразу же невзлюбил этого турецкого выскочку. И поклялся при первой представившейся ему возможности избавиться от него.

— Мне кажется, мистер Смоллетт, — прервал собеседника порученец, — что местных беев на Востоке можно не уважать, но их нельзя обижать. Иначе они тут же решатся на то, что вы, европейцы, потом будете называть подлостью и вероломством.

— Я имею отличное от вашего мнение на этот счет, уважаемый Барзак, — не согласился с собеседником молодой граф. — Я никогда не доверял этим бывшим туркестанским вассалам русского императора, которые предавали даже тогда, когда мы им делали хорошо.

— А Энвер-паша разве был не таким?

— Энвер-паша был османом. И обладал собственным имперским мышлением, не великорусским. Он мог быть нам очень полезен в Средней Азии, да вот гордыня подвела.

— В каком смысле?

— Бухарский эмир Сейид Алим-хан назначил его командующим объединенными басмаческими отрядами, а он провозгласил себя ни много ни мало «Верховным главнокомандующим войсками Ислама, зятем Халифа и наместником Магомета». То есть попытался в своей «священной борьбе за веру» поставить себя рядом с вашим пророком. Рекомендуясь таким образом, он сумел отхватить половину Туркестана под свое будущее пантюркистское государство, созданием которого, насколько мне известно, бредил всю свою сознательную жизнь. Красные разгромили его на подступах к Бухаре, а Ибрагим-бек, обещавший Исмаилу Энверу прийти на помощь, ударил ему в спину сразу с двух сторон.

— Вы, я вижу, хорошо владеете ситуацией и умеете оперировать историческими сведениями.

— Представьте себе, дорогой лейтенант, — признался Смоллетт, — что семь лет тому назад перипетии этой вражды снились мне каждую ночь. Как уж тут не запомнить все происходящее. Вероломный Ибрагим-бек своим бездействием помог большевикам оттеснить Энвера-пашу в таджикскую местность Бальджуан, где надежно запер, и впоследствии лишь наблюдал со стороны, как те шаг за шагом истребляют его воинство.

— Почему же Энвер не переправился через Амударью и не ушел в Афганистан?

— Предшественник предшественника уважаемого Надир-хана, эмир Аманулла, не позволил тому этого сделать, хотя и очень почитал его. Советы не разрешили, потребовали верности союзническим обязательствам с ними.

— Печальная судьба, ничего не скажешь, — посочувствовал Талагани.

— Энверу еще повезло. Ваш Аллах даровал ему сверх положенного по меньшей мере полгода жизни, сопротивления и мечтаний о благоденственном пантюркистском царстве, где он мог бы чувствовать себя наместником всевышнего. Ибрагим-бек подослал к нему наемных убийц аккурат перед тем, как напасть с тыла, но ему помогло провидение и один человек, которого вы хорошо знаете. Вернее говоря, знали до последнего момента, ибо теперь его нет в живых.

— Я весь сгораю от нетерпения.

— Вы будете очень удивлены, любезный Барзак. Через семь лет после этого он стал Хабибуллой II Гази Калакани Бача-и Сакао. Я, надеюсь, правильно назвал полное имя прежнего эмира Афганистана. Или падишаха, как он там сам себя называл.

Удивлению Талагани не было предела. Вот как чудно, оказывается, переплетаются в жизни люди и события. Воцарилась продолжительная пауза. Порученец попросил разносчика принести еще один кофейник с горячим бодрящим напитком. Вновь наполнив чашки дымящимся кофе, он продолжил беседу:

— Я надеюсь, мистер Смоллетт, вы расскажете мне эту интригующую историю.

— Конечно, лейтенант. Но прежде поведайте мне, что передал вам палач в грязной тряпице, которую вы спешно спрятали в карман своего френча. Я тоже, как и вы, весь сгораю от нетерпения. Или это тайный знак, который вы должны передать своему повелителю.

— Тайны в этом нет никакой. — Адъютант извлек из кармана сверток серой замусоленной ткани, развернул его и показал майору орден Хедмат.

— Что это? — поинтересовался тот. — Я, признаться, силен в историческом аспекте восточной проблематики, но совершенно ничего не смыслю в местной фалеристике.

Поймав на себе удивленный взгляд Талагани, пояснил:

— Вы, уважаемый порученец, хоть и по-европейски образованы, но, возможно, не знаете всю нашу терминологию. Фалеристика — эта наука об орденах. Насколько я сообразил, в ваших руках какой-то орден.

— Это орден Хедмат, — пояснил афганец. — По-вашему, его название означает Заслуга. Я, к сожалению, в свои двадцать семь лет действительно слишком уж сильно европеизировался и позабыл некоторые наши суеверия. Строго говоря, я не должен был принимать у палача этот дар Бача-и Сакао, но в тот момент как-то не сориентировался. Хотел представить своему повелителю верное подтверждение казни его врага. Но не стану этого делать, поскольку это явный знак беды.

— Поясните, пожалуйста, — попросил Смоллетт. — Вы меня уже не просто интригуете, а просто-таки пугаете.

— Перед тем как Бача-и Сакао отрубили голову, он выкрикивал дерзкие проклятия на языке дари. Сулил эмирату многовековую нищету и войны и предсказал, между прочим, что мой повелитель Надир-хан проживет еще пять лет, после чего, в 1311 году Хиджры, вы, англичане, отправите его на встречу к Иблису. Взять у казненного кликуши какую-либо вещь — значит принять на свою голову всю его ругань и проклятия.

— Насколько я вас понимаю, любезный Барзак, эти проклятия должны пасть теперь на вашу голову, как человека, принявшего дар казнимого кликуши.

— Если руководствоваться народными суевериями, то да.

— Но ведь предсказания скорой смерти были адресованы Надир-хану.

— Это неважно. Таким образом я принял на себя его участь.

— Ну, ладно, любезный Барзак. Давайте оставим всю эту фалеристику-фольклористику. Суеверия — это пережитки. Мы же живем в первой трети просвещенного двадцатого века. — Молодой граф немного помолчал, перевел дыхание и поправился: — Извините, уважаемый, в четырнадцатом веке Хиджры, когда в высях летают не ангелы небесные, а аэропланы. Если вы уж так боитесь дурных народных обычаев, так передайте его мне. Подарите. Во-первых, я все-таки англичанин, и, возможно, кара, накликанная Бача-и Сакао на новоиспеченного кавалера ордена Хедмат, не коснется моей головы. Во-вторых, у меня в родовом замке под Ипсуичем хранится большая коллекция орденов, и этим экземпляром я открою новую восточную серию. А ваши суеверные страхи в результате останутся позади.

Талагани с некоторой неохотой в жестах и движениях выложил перед Смоллеттом Хедмат. Майор сбросил грязную тряпку в стоявшую рядом со столом плевательницу и потом долго завороженно глядел на орден. После непродолжительной паузы произнес:

— А ведь это пока единственное, что нам досталось из числа бессчетных богатств Бача-и Сакао, о которых ходят легенды.

— Я тоже много слышал о них. Говорят, они затмевают своим количеством содержимое пещеры Монте-Кристо и сокровищницы Гарун-аль-Рашида Справедливого.

— А знаете, кто сделал первый взнос в его копилку? — спросил Смоллетт.

— Ума не приложу, — ответил Талагани.

— Благодарный Исмаил Энвер-паша.

* * *
(На основе мемуаров Джека Элиота Смоллетта)


Шатер Энвер-паши в пустыне, всего в семи десятках верст от вожделенной Бухары, где заседал большевистский Совет Бухарской советской народной республики, только что покинула красная делегация. Слишком уж стремительно он занял восточную часть эмирата, совершив кинжальный бросок сюда прямиком из кишлака Дюшамбе, где располагалась временная резиденция эмира Сейида Алим-хана и штаб верных ему войск. Часть отрядов Энвера просочилась также и на западные бухарские территории и закрепилась там. В Москве были настолько напуганы его военными успехами, что предложили пойти на мировую с гарантией сохранения влияния паши на уже отвоеванных им землях.

Прибывшие в его боевой стан переговорщики были очень покладисты, и это хитрого османского лиса несколько настораживало. Выпроводив гостей из шатра, он пообещал продолжить контакты с правительством советской республики и на время их осуществления не наступать на Бухару. Возможно, это было его главным политическим просчетом. После изгнания из Стамбула он провел в Москве полтора года, где работал в лоялистском по отношению к Советской власти Обществе единства Революции с Исламом. И знал, что в тактических маневрах большевики всегда охотно шли на любые уступки, но в своих стратегических планах не уступали никогда.

Похоже, Энвер пребывал в некой эйфории от ряда побед над регулярной Красной армией, считавшейся здесь непобедимой, поэтому был не в состоянии адекватно оценивать возникшую ситуацию. В ходе переговоров ему, в частности, было обещано выделить часть территории Туркестана для создания пантюркистского государства — оплота в Средней Азии, которое потом могло бы расширяться на юге, востоке и западе, но не на севере, за счет советских территорий. А государство, которое он соберет под своими красными знаменами звезды и полумесяца, должно стать верным союзником Кремля в регионе и проводить антибританскую и антиимпериалистическую политику.

Энвер-паше, который всегда ненавидел англичан, когда тайно, а когда явно, эти условия казались очень даже приемлемыми. В конце концов, осуществлялась главная мечта его жизни, большое пантюркистское государство, возможно, даже империя, под его всевластным предводительством, пусть даже и ограниченным некоторыми внешними договоренностями с большевистской Россией.

Отходя ко сну, он перебирал в памяти события последнего дня и был очень доволен его итогами. Вдруг извне раздались резкие гортанные крики. В шатер вошел начальник его охраны векиль Изатулло и сообщил, что какой-то незнакомец в грязном стеганом халате пытается к нему прорваться. Стража его пристрастно обыскала, отняла все оружие. Он — один, и хоть и не приятен на вид, но опасности для жизни и безопасности Исмаила Энвера, судя по всему, не представляет. Властным жестом паша приказал впустить незнакомца в шатер.

— Кто ты, одинокий путник? — спросил он вошедшего.

— Зови меня Сыном Водоноса, — предложил незнакомец.

— У сына водоноса, я полагаю, есть имя, как и у любого правоверного мусульманина.

— Есть, но оно тебе ничего не скажет. Я не падишах, не эмир и даже не бей, а простолюдин, благочестивый слуга пророка Магомета, который пришел, чтобы предупредить тебя об опасности.

— Так, значит, ты сын водоноса, — Энвер-паша отнесся к незваному пришельцу сявным недоверием, — и всю жизнь помогал своему отцу подносить чаши богатым соплеменникам, чтобы те, значит, подмывали свои задницы?

— Мой отец был военный водонос, — с иронией ответил Бача-и Сакао. — Аллах давно уже прибрал его к себе. Не попирай его память недостойными словами, великий сераскир.

Такое официальное обращение несколько покоробило Энвер-пашу, но тон свой после этих дерзко прозвучавших слов он все-таки несколько изменил.

— Итак, твое ремесло, сын водоноса? — переспросил он.

— Моя профессия — садовник.

— И ты пришел ко мне наниматься в садовники? — фальшиво удивился Энвер. — Но у меня нет с собой сада. Я в пустыне воюю с гяурами за нашу святую веру.

— До тридцати лет я работал садовником в саду Хусайнкост. Это самый красивый сад во всем Афганистане, но ты о нем наверняка ничего не слышал, великий сераскир. Теперь я воин, тоже воюю с неверными и пришел сюда только для того, чтобы спасти от смерти, коварно поджидающей за углом куда более достойного воина, нежели я сам.

— Ты пуштун, коль тебя занесло сюда из самого Хусайнкоста, где я, к слову, бывал однажды почетным гостем вашего министра финансов мирзы Хусайн-хана, ел срываемую прямо с деревьев вязкую терпкую хурму и инжир и закусывал кебабом из молочного телка. Только вот тебя там почему-то не видел.

— Мой традиционный обед — черствая лепешка. Я — таджик. Такие люди, как ты, великий сераскир, говоря о таких людях, как я, неизменно добавляют к моему роду-племени слово «грязный».

— Ты дерзкий наглец и заслуживаешь два десятка ударов самшитовой палкой по пяткам.

— Если бы я не был таким дерзким, то мне не хватило бы смелости, бросив в дальних предгорьях своих верных воинов, пробираться к тебе три ночи, прячась от посторонних глаз, по безводной пустыне, чтобы предупредить о заговоре против твоей милости.

— И что же за опасность угрожает мне? — поинтересовался Исмаил Энвер.

— Люди Ибрагим-бека, которых тот собирается подослать к тебе, уже наточили кинжалы по твою глотку, великий сераскир. И скоро будут здесь, в твоем шатре, прикрывая вероломство щедрыми дарами.

— Что ты такое говоришь, грязный таджик? — взвился от возмущения османец. — Ибрагим-бек — верный воин ислама.

— Зато тебя, великий сераскир, он не считает верным воином ислама и уверен, что за замысленное против тебя убийство Аллах дарует ему вечное блаженство в раю.

Энвер-паша задумался. Он по-прежнему не доверял этому странному ночному гостю, но в его душе все же зародились некоторые сомнения. Между ним и Ибрагим-беком после решения Сейида Алим-хана назначить его, инородца, верховным главнокомандующим действительно пробежала черная кошка. До него время от времени доходили угрозы, посылаемые прямиком из Гиссара, где укрывался этот воинственный и кровожадный вождь лакайского клана в свободное от боевых столкновений время, но все это было на уровне слухов и сплетен. Поэтому и к Бача-и Сакао Исмаил Энвер отнесся в этот момент, как к распространителю злонамеренных вымыслов. Возможно, он не хотел портить себе хорошее настроение, в котором пребывал после удач последних дней, всякими дурными думами.

— Слишком много разных вестей свалилось на мою голову сегодня, — с досадой заметил паша. — Сначала Советы мне предложили территории под мое пантюркистское государство, чем несказанно меня порадовали. А теперь вот ты, таджик, меня стращаешь гибелью от рук брата моего Ибрагим-бека. Уйди же с глаз моих.

— Я — человек не корыстный, всевышний не велит, но, признаюсь, рассчитывал на некоторое вознаграждение за принесенную мною весть.

— Ты, наверное, забыл, как к этому относится наша вера. Глашатаев плохих новостей у нас отродясь не награждали, а, напротив, наказывали. И ударами палкой по пяткам ты не отделаешься, так и знай. Если ты мне солгал, нечестивец, то ровно через три дня, в этот самый поздний час, я велю вылить тебе на голову кипящее масло, а потом, если ты останешься жив, прикажу вздернуть тебя на саксауле.

Произнеся эту угрозу, Энвер позвал своих нукеров и приказал им содержать вестника беды под стражей. Бача-и Сакао отреагировал на распоряжение о своем аресте и возможной казни привычной ухмылкой сквозь густую черную бороду. Его внутренний голос ему подсказывал, что не пройдет отмеренных ему трех дней, как великий сераскир либо сам будет мертв, либо лично убедится в правоте его, Сына Водоноса, слов и вознаградит по заслугам за преданность.

Часы заточения казались Бача-и Сакао нескончаемыми. Между тем уже истекали третьи сутки, а никаких посягательств на жизнь Энвер-паши, даже намеков, не было. С утра он опять принимал бухарскую депутацию. Большевики, казалось, просто-таки пылали к «зятю Халифа» и «наместнику Магомета» неизбывной марксисткой любовью, а сам председатель совета преподнес ему саблю дамасской стали в золоченых ножнах с изумрудными инкрустациями. Подарил он ее в знак признательности заслуг лично от товарища Сталина, бывшего наркома по делам национальностей, ставшего на днях генеральным секретарем ЦК РКП (б).

Вспомнив к вечеру о своем пленнике, довольный Энвер предвкушал на сон грядущий захватывающее зрелище. Ему почему-то хотелось во что бы то ни стало казнить этого грязного таджика, вестника дурных вестей.

Но не давали покоя предостережения незнакомца, и он вновь крепко призадумался, а потом на всякий случай удвоил внешнюю охрану своего шатра. К тому же он приказал Изатулло с десятью нукерами схорониться в соседней палатке и быть готовым в любой момент встретить непрошеных гостей.

После сытного ужина — плов, бешбармак, хурма и гранаты — Исмаил Энвер, оставшись наедине со своими мыслями, возлежал на вышитой золотым позументом кошме. Роившиеся беспорядочно в его голове мысли были то благостными, то самыми мрачными. В какой-то момент, вздрогнув от разносящегося над пустыней шакальего воя, он вынул из деревянной кобуры свой «маузер», с которым не расставался с 1918 года, со дня своей «хиджры» на германской подводной лодке из Стамбула, где он заочно был приговорен к смерти новыми турецкими властями, и спрятал его под перину.

Сверкнув в полумраке шатра золотыми часами — превосходный старинный английский брегет был подарен ему в 31-й день рождения 22 ноября 1912 года британским посланником в Османской империи лордом Генри Мортимером Смоллеттом, — он взглянул на фосфоресцирующий циферблат. «Пройдет еще полчаса, — подумал Энвер-паша, — и я велю разжечь костер прямо у входа в шатер и вылью на голову этому наглецу, недоноску армейского водоноса, кипящее масло».

И в этот самый момент у входа в палатку раздались громкие гортанные крики.

— Мы пришли к Энвер-паше с миром, принесли щедрые дары от его преданного друга Ибрагим-бека! — прозвучал трескучий, будто старческий, голос незнакомца.

— Не говори о щедрости подношения, пока это не оценил сам одариваемый, — прозвучал ответ его охранника Хамида.

По шуршанию одежд, а стоячий воздух вечерней пустыни хорошо разносит по всей округе любые, даже самые приглушенные звуки, Исмаил Энвер понял, что незваных гостей тщательно обыскивают.

— В этом блюде лучший на всем Востоке плов, который могут готовить только в Гиссаре, — услышал паша уже знакомый ему резкий «незнакомый» голос.

— Не состарился ли тот баран, из которого варили лучший на Востоке плов, и не умер ли он своей смертью, пока вы везли его нашему повелителю от вашего повелителя через весь Кызылкум? — Хамид, бывший учитель медресе, вновь нашелся, что ответить пришельцу.

После этого из уст незнакомцев полилась отборная брань, через мгновение-другое раздались выстрелы. Что-то кричал, отдавая команды своим нукерам, Изатулло. В тот же миг в шатер Энвер-паши ввалился здоровенный рыжебородый детина, обладатель скрипучего старческого голоса. В руках его был поднос, на подносе — блюдо, накрытое массивной крышкой. Верзила только и успел что сбросить крышку и правой рукой выхватить из-под нее в спрятанном в застывшем от бараньего жира рисе «наган». Османец его опередил и выстрелил первым. Верный «чудо-карабин» братьев Пауля и Вильгельма спас его и на этот раз. Грузное тело медленно осело наземь, дернулось в последней конвульсии и замерло. Достреливать наемного убийцу не потребовалось. Первая же пуля сразила его наповал.

Наутро ближайшие чахлые заросли саксаула украшали четыре подвешенных за ноги трупа посланцев Ибрагим-бека. На одном из этих деревьев Энвер-паша еще вчера вечером предполагал вздернуть Сына Водоноса, если бы, конечно, после экзекуции кипящим маслом на голову тот выжил, что было весьма сомнительно. Теперь же он приказал доставить к себе Бача-и Сакао, сам развязал ему руки, стянутые за спиной ремнем из сыромятной кожи, и отпустил на все четыре стороны.

— Не хочешь ли, паша, добавить к моей свободе немного своего злата? — спросил освобожденный, разминая отекшие руки. — А то ведь без него и она не мила правоверному мусульманину.

— К твоей свободе, — рассмеялся в ответ Энвер-паша, — хорошим привеском станет твоя никчемная жизнь, которую я тебе сохраняю.

— Что ж, — согласился Бача-и Сакао. — С радостью, смиренно принимаю и это твое подношение. Ты не одарил меня казной, но ты мне преподал одну мудрость.

— Какую еще мудрость? — удивился Энвер-паша, имевший репутацию ограниченного и даже тупого человека, типичного солдафона.

— Мудрость никогда не верить в благочестие великих сераскиров.

— Ты, однако, неисправимый наглец, и я все-таки велю тебя омыть кипящим маслом и повесить! — вспыхнул от гнева Энвер-паша.

— Ты сможешь сделать это через неделю, когда я опять приеду в твой стан и приведу с собой 47 своих джигитов — верных воинов Аллаха и твоих преданных слуг. Если, конечно, успеешь…

* * *
(Продолжение повествования на основе мемуаров Джека Элиота Смоллетта)


В тот день, когда Бача-и Сакао и его всадники достигли лагеря Энвер-паши, в нем царило необычайное оживление. Сын Водоноса сдержал свое слово, прибыл под Бухару ровно через неделю. Правда, привел с собой не сорок семь обещанных нукеров, а только сорок четыре. Трое басмачей погибли позапрошлой ночью в мимолетной стычке с единоверцами из заплутавшего отряда Ибрагим-бека.

Исмаил Энвер с отборной сотней стражей из своего ближайшего окружения собирался навестить Бухару. Накануне приглашающая сторона через своего вестового сообщила ему, что в ознаменование окончательного примирения с Советской властью генерал Исмаил Энвер-бей (таково его официальное полное имя) решением Совнаркома награжден орденом Боевого Красного Знамени РСФСР и бухарским орденом Красной Звезды 1-й степени, который ЦИК советской республики только собирается учреждать на своем первом съезде.

Тщеславный османец оказался очень доверчивым к лести, на которую не скупились большевистские власти. Но червь сомнения все же глодал, пожирал его изнутри. Узнав, что «грязный таджик», как и обещал, вернулся в его стан, Энвер-паша захотел его увидеть. При всей брезгливости, которую он к нему испытывал. Во-первых, Сын Водоноса, признавай это или нет Энвер-паша, действительно спас его от смерти. Во-вторых, этот неграмотный, но не по годам умудренный жизнью человек представлялся ему теперь неким предсказателем. Некоторые слова в его устах звучали зловеще. Особенно последняя фраза, оброненная при расставании неделю назад: «Если, конечно, успеешь…».

Время поджимало. Надо было выезжать в Бухару. Представший перед ним в походном шатре Бача-и Сакао в грязном, засаленном халате заставил «зятя Халифа» и «наместника Магомета» кисло поморщиться. После двух его прежних появлений здесь палатку приходилось долго проветривать и обкуривать благовониями.

— Что ты имел в виду, отпрыск водоноса, когда сказал слова «…если, конечно, успеешь»? — с плохо скрываемой злобой и отвращением спросил он «грязного таджика».

— Я имел в виду, великий сераскир, что это я не успею тебя застать среди преданных тебе воинов ислама, — ответствовал Бача-и Сакао, — и ты уедешь в Бухару за посуленными дарами прежде, чем я тебя смогу остановить.

— Как это, интересно знать, презренный нечестивец, ты меня, первейшего в Туркестане Алиотмана, сможешь остановить?

— А ты, великий сераскир, останови себя сам. И тогда до самой глубокой старости на твоих плечах останется твоя голова.

Последние слова Бача-и Сакао сразили Исмаила Энвера, как гром. В этот день он не поехал в Бухару, а только валялся на кошме с золотым позументом и постреливал вверх из своего «маузера». К вечеру купол его полевого шатра напоминал сито, через которое можно было отбрасывать дунганскую лапшу для лагмана. Паша даже не приказал своим нукерам тщательно проветрить и обкурить благовониями шатер, чтобы истребить устойчивый зловонный дух, который источали тело и одежда Сына Водоноса.

Следующий майский день принес разъяснения. Красная армия, поднакопив изрядные силы, начала наступление на его боевые порядки по всему фронту — со стороны рек Амударьи, Пянджа, Вахша. Узнав об этом, Энвер-паша живо себе представил, что было бы с ним, если бы он двинулся в Бухару со своими ожиданиями и миротворческими намерениями. Откат был столь же стремительным, как и его наступление в феврале 1922-го. Изменивший ему и эмиру Ибрагим-бек оставил для ретирадного маневра только узкое горло прохода в высокогорный Бальджуан. Всадники Бача-и Сакао, которых к концу этого бесславного похода оставалось менее трети, сопровождали Исмаила Энвера до самой крайней точки его последней «хиджры». «Наместник Магомета», повторяющий теперь его судьбу вечного беглеца и скитальца, в добровольно-принудительном порядке закрывал себя в памирском «каменном мешке», из которого выход был только один — на небеса.

У Сына Водоноса были свои планы. Он намеревался вернуться в Афганистан. Перед расставанием паша сам захотел увидеться со своим спасителем и «черным предсказателем». Туркестанский Алиотман был немногословен. Его бегство набрало высокий темп, но надо было поспешать, так как Красная армия наступала ему на пятки.

— Я добавлю к твоей никчемной жизни немного своего злата, — крикнул Энвер-паша Бача-и Сакао, даже не спешиваясь. — Оно станет хорошим привеском к ней. Мне оно уже, видимо, не понадобится.

И практически на скаку, лишь слегка сдерживая поводьями своего жеребца, бросил ему в руки небольшой плотно набитый хурджин.

— Да, и вот тебе сабля с изумрудами — подарок бухарского совета. Повесишь на стенку в своей мазанке. Или продашь, когда не будет денег на черствую лепешку. Помни мою доброту, грязный, немытый таджик!

На том и расстались.

* * *
— Саблю из дамасской стали в золотых ножнах с изумрудными инкрустациями забрали у Хабибуллы при аресте, — сказал Талагани, прихлебывая разлитый из уже третьего по счету сосуда скверный кабульский кофе. — Я лично передал ее моему повелителю. Но у этой сабли, я чувствую, тоже очень скверная судьба.

— Не стоит волноваться с вашими восточными суевериями, — успокоил его Смоллетт. — В конце концов, Энвер-паша передал клинок Бача-и Сакао, будучи еще живым. И проклятий при этом не выкрикивал. Так что почтенному Надир-хану на сей раз ничего не угрожает.

— А как погиб Исмаил Энвер? — спросил порученец.

— В августе 1922 года он попал в плен к красным. Его вызвал на поединок комиссар Яков Мелькумов, армянин, который отомстил таким образом палачу за геноцид своих соплеменников. Он разрубил тело «зятя Халифа» и «наместника Магомета» надвое — отсек паше голову вместе с правой рукой, державшей саблю.

— Не устаю удивляться, откуда вы все это в таких подробностях знаете? — поинтересовался адъютант.

— Я же вам говорил, любезный Барзак, — ответил молодой граф, — что одно время мне этот Энвер-паша по ночам снился. Английская разведка работает хорошо, и я — кладезь добытой ею информации. Действуя на Востоке, у меня нет времени заглядывать в святцы, чтобы что-то уточнить. Ваш брат, преданный слуга пророка, стреляет без предупреждения и рубит наотмашь, подкравшись со спины. Поэтому мне, делая свое дело, все приходится держать в своей голове.

— Страшная судьба, — тяжко вздохнул афганец, возвращаясь в разговоре к персоне «первейшего туркестанского Алиотмана». — Может, надо было рубиться подарком бухарского совета. Тогда, возможно, и отбился бы. Все-таки, как-никак, дамасская сталь.

* * *
(Окончание повествования на основе мемуаров Джека Элиота Смоллетта)


После ухода от Энвер-паши Бача-и Сакао исчез из поля зрения на два года. В 1924 году его призвали в резервный полк, который неожиданно оказался в эпицентре боев при подавлении мятежа племен Южной провинции. Бача-и Сакао отличился и получил этот злосчастный орден Хедмат, ставший «знаком беды» после его казни.

Все для него сложилось бы иначе, если бы не один казус. Сын Водоноса уже после разгрома восстания убил, по случаю, одного бандита, за голову которого правительство обещало выплатить шесть тысяч рупий. Однако начальник городского гарнизона решил все лавры присвоить себе. Он приказал арестовать Хабибуллу и, видимо, для того чтобы сокрыть подлог, намеревался сгноить его в зиндане. Чтобы спастись от вечного сидения, тому пришлось сбежать. Навыки, полученные в то время, когда он был басмачом в Советском Туркестане, пригодились. Бача-и Сакао стал благородным разбойником, этаким афганским Робин Гудом, сколотил вокруг себя шайку из таких же беглых людей, как и он сам, грабил богатых, большую часть добычи отдавал бедным, но, скорее всего, его доброта являлась мифом. То, что ему удавалось отбирать у толстосумов, и легло в основу легендарного клада Бача-и Сакао, который некоторые сорвиголовы ищут в Афганистане и по сей день. Вскоре его набеги на зажиточные дома приобрели такой масштаб, что правительство вынуждено было бросить против «доблестного» кавалера ордена Хедмат регулярные войска.

Понятное дело, шайка Бача-и Сакао в скором времени была разгромлена, а сам он, уйдя от преследования, тайно пересек линию Мортимера Дюранда и осел в то время в британском Пешаваре. Там он торговал чаем, содержал собственную чайхану, воровал, сидел в тюрьме. Словом, всячески демонстрировал свою дурную наследственность нищего простолюдина. Из застенка, где он был вынужден провести целый год, Хабибулла вышел завербованным английским агентом. Куда-то надолго испарился, но в конце 1928 года внезапно объявился на единственной дороге, соединяющей Кабул с северными территориями Афганистана, которую взял под свой контроль, и стал с удвоенным, даже утроенным рвением предаваться привычному занятию — грабить караваны и одиноких путников. Вскоре его отряд, насчитывающий поначалу восемьдесят стволов, разросся до нескольких тысяч. Это уже была целая армия, способная добыть для своего предводителя высшую власть в охваченной всеобщим бунтом стране.

А тут еще произошла сходка в горном кишлаке Вайсудин-Кале, на которой группа местных ханов и мулл предала проклятию Амануллу-хана, как безбожника и предателя интересов страны, и провозгласила вторым эмиром Афганистана Хабибуллу II Гази Калакани Бача-и Сакао. Отречение от престола первого падишаха состоялось 14 января, и его преемник на троне, по происхождению этнический таджик и безграмотный дехканин, ровно на девять месяцев получил право владеть роскошными апартаментами дворца Тадж-Бек, построенного Амануллой.

Заняв таким образом вакантный афганский престол, второй эмир сделал то, что он сделал.

* * *
Медленным прогулочным шагом Смоллетт и Талагани двигались в направлении дворца Тадж-Бек, где теперь обосновался будущий третий падишах Афганистана Надир-хан.

— Так, значит, вы утверждаете, господин майор, что главная общая задача Великобритании и Афганистана — сдерживание Советов, недопущение их продвижения на юг — к Индийскому океану и Персидскому заливу? — спросил порученец.

— Именно так, дорогой лейтенант. — Смоллетт выписывал своим стеком в холодном ноябрьском воздухе какие-то замысловатые круги. — Аманулла с этой миссией не справился, а «грязный таджик» и вовсе не собирался этого делать.

— Но согласитесь, что вторжение отряда Рагиб-бея и захват им Мазари-Шарифа помогли не столько Аманулле вернуться на престол, сколько нам свергнуть Хабибуллу?

— Соглашусь!

— Так похвалите своего злейшего врага. Он как ни хотел, а посодействовал высшим британским интересам.

— Я и этого не отрицаю, любезный Барзак. И знаете, наступит на нашем еще веку то время, когда красный медведь будет таскать каштаны из огня для английского льва.

— Бьюсь о заклад, что этого не будет никогда, — ответил Талагани.

— Пари, мой мальчик? — засмеялся Смоллетт. — Я совсем забыл, что ты давно уже почти стопроцентный европеец. Согласен! Сто фунтов стерлингов на бочку от проигравшего.

Надир-хан не стал держать двух развеселившихся приятелей в приемной, принял их сразу. Первое, на что обратил внимание Барзак Талагани, — это сабля из дамасской стали с золотом и драгоценными камнями — подношение Бухарского совета Энвер-паше, подаренная потом Бача-и Сакао, которую будущий правитель вывесил в переднем углу на огромном, на всю стену, персидском ковре. Адъютанта от этого несколько покоробило.

— Наша казна пуста, — начал с порога Надир-хан, забыв спросить о самом главном. — Этот мошенник Аманулла все из нее повыскреб. А несметные богатства Хабибуллы, которые он якобы нажил грабежом, думаю — басни.

Сделав шаг к столу, Смоллетт сказал:

— Ваше Величество, вы поторопились с казнью Бача-и Сакао. Его «сокровищница Гарун-аль-Рашида» — не вымысел. Надо было его сперва пристрастно допросить, потому что на часть этого добра претендует и Корона. Значительная часть украденного этим бастардом — наша потерянная собственность. А теперь вам придется перерыть все афганские горы, чтобы отыскать его Сезам.

— Он умер? — шепотом спросил будущий падишах.

— Умер, — ответил британский специальный посланник. — И просил вам передать это.

С этими словами Смоллетт положил перед Надир-ханом орден Хедмат. Талагани побледнел. Губы без пяти минут коронованного правителя тряслись.

— Он что-то сказал вам перед тем, как ему отрубили голову?

— Он проклял вас. На языке дари. Поэтому, что именно он выкрикивал, я не понял.

Надир-хан посмотрел на своего порученца, и его губы прошелестели только одну фразу:

— О, Аллах! Я обречен!

* * *
Надир-хан, коронованный как Мухаммед Надир-шах, был убит ровно через пять лет и две недели после казни Бача-и Сакао, 17 ноября 1933 года, не без участия британской Интеллидженс Сервис. Хотя револьвер, выстреливший в правителя трижды, был в руках учащегося, совсем еще мальчика Абдуллы Халика, который выкрикивал, когда его арестовывали, что он мстил таким образом за поругание Амануллы-хана.

Итак, проклятие Бача-и Сакао сбылось практический день в день. А разница в две недели объясняется тем, что совмещение летоисчисления Хиджры происходило в свое время по юлианскому календарю, а в XX веке весь христианский мир перешел на календарь григорианский, опережающий события на те самые пресловутые две недели.

Миссия Джека Элиота Смоллетта в Афганистане закончилась в 1934-м, вскоре после воцарения на троне Мухаммеда Закир-шаха, четвертого короля. Этому монарху повезло больше остальных. Он просидел на троне сорок лет, вплоть до 1973 года, а естественная смерть его настигла и вовсе в 2007-м в возрасте 92 лет.

С этого времени Барзак Талагани больше не встречался с англичанином, но сразу после Второй мировой войны разыскал лондонский адрес своего давнего друга и выслал на него целую коллекцию восточных орденов. Среди них, кстати, были и очень редкие — три степени ордена Красной Звезды Бухарской народной советской республики, номер первый которого был обещан, но так и не достался злосчастному Исмаилу Энвер-бею (его, к слову, получил Иосиф Сталин). И попросил в письме считать сей дар компенсацией за проигранное пари в 100 фунтов стерлингов, так как считал, что во время Второй мировой войны Советы таки таскали из огня каштаны для Великобритании.

В середине 70-х годов, во времена Мухаммеда Дауд-шаха, он жил в Швейцарии, где случайно встретился на одном из светских раутов с высокопоставленным дипломатом из Москвы, подружился с ним и рассказал о своих исследованиях в сфере безуспешных поисков «сокровищницы Хабибуллы Бача-и Сакао». И высказал пожелание, чтобы Советский Союз, как искренний друг Афганистана, посодействовал в этом деле. Спрятанные где-то богатства стоят того, чтобы их найти, ибо они еще могут сослужить людям.

В ночь на 27 декабря 1979 года советские войска вошли в Афганистан и задержались здесь почти на десять лет. С нашей стороны все это время предпринимались попытки отыскать «клад Сына Водоноса». Но это уже будет другая, почти детективная история.

Урок Ишкашима

Есть два Ишкашима, расположенные по обоим берегам Пянджа и отстоящие друг от друга на расстоянии восьми километров. Когда-то они были единым целым, но потом их разделила государственная граница между Таджикистаном, вошедшим в состав Российской империи, и Афганистаном.

Населяют эти места бадахшанцы — горные таджики, основной субэтнос Памира, Таджикский Горный Бадахшан больше по площади афганского (почти половина территории современного Таджикистана), но здесь проживает всего 220 тысяч человек, в то время как по ту сторону Пянджа, на меньших землях, их более миллиона. Правобережный Ишкашим имеет 30 тысяч жителей, в независимой республике он обрел статус города. Городом в этих, прямо скажем, диковатых местах считается всякий населенный пункт, где есть базар. В афганском Ишкашиме людей вдвое меньше. Во время описываемых мною событий четвертьвековой давности это были два обычных горных кишлака.

* * *
Сайрус Кононофф, сотрудник Госдепартамента США, командированный в Афганистан, был внуком русских эмигрантов. Он родился в 1944 году в небольшом городке Ханфорд близ Сан-Франциско, штат Калифорния, окончил с хорошими рекомендациями Йельский университет, поступил на службу в американское внешнеполитическое ведомство, но из рядовых клерков стал выбиваться только сейчас. Прежде, как принято было считать у нас, советских, пятая графа не позволяла. Выходцы из России с трудом поднимались по карьерной лестнице, особенно на дипломатической стезе. Дискриминация происходила из-за недоверия чистокровных янки к русскому национальному характеру. Считалось, что, сколько русского ни корми, он все равно смотрит в сторону своей исторической родины, воспитывается — и это глубокие семейные традиции, в особенности проявляющиеся в эмигрантской аристократической среде, — на культуре предков.

Сайрус Кононофф зачитывался Толстым и Достоевским, Чеховым и Буниным, Мережковским и Зинаидой Гиппиус, но при этом он был махровым антисоветчиком и стопроцентным американцем в том смысле, что полностью разделял ценности заокеанской демократии и был согласен с тем, что ее надо по возможности экспортировать во все уголки мира. Он смиренно нес свой крест рядового чиновника, уже согласившись было с тем, что ему ни за что не пробиться в большую американскую дипломатию.

Но в декабре 1979 года Советский Союз внезапно вторгся в Афганистан, и его карьера сразу пошла в гору. Позже, обретя уверенность, он назовет эту аллегорическую гору Тиричмиром по аналогии с высшей точкой Гиндукуша (7680 метров над уровнем моря) и поклянется себе, что обязательно возьмет ее вершину. Забегая вперед, скажу, что, будучи уже почти на самом пике своего успеха, он оступится и сорвется в бездонную пропасть, и во многом этому посодействую я, офицер советской военной разведки, капитан Седиков Вадим Константинович.

Эта неприятность произойдет с ним в августе 1983-го, а пока в апреле он, чувствуя необычайный душевный подъем, реализует в Афганистане свое главное преимущество, возникшее в результате острых политических коллизий, разыгравшихся на Среднем Востоке в первой половине 80-х годов прошлого столетия. Дело в том, что «стопроцентный империалист-янки», русский по происхождению, Сайрус Кононофф (в домашней обстановке просто Сергей Александрович) блестяще владеет не только языком предков, но свободно, без запинки разговаривает на пушту, дари, фарси, урду и также на нуристанском арийском криптоязыке. При этом грамотно пользуется их письменностью, зная арабский алфавит-насталик. В данной ситуации его мертвые, как казалось, знания оказались просто неоценимыми. Под видом журналиста информационного агентства Ассошиэйтед Пресс он совершает сюда частые челночные вояжи и уже добрую сотню раз пересекал афганско-пакистанскую границу в том и в другом направлении.

В этот день он прибыл в горный кишлак Дрош в пакистанском Нуристане из афганской провинции Кунар, чтобы встретиться с одним из самых могущественных полевых командиров, ведшим непримиримую борьбу с кабульскими коммунистическими властями, — Гульбеддином Хекматияром.

Сайрус Кононофф наведывается в предгорья Гиндукуша уже четвертый год, но прежде с этим человеком, сумевшим собрать под зеленое знамя пророка свыше сорока тысяч боевиков, не встречался. Хекматияр в прямой схватке опасен, как горный барс, а в дипломатии хитер, как лис. Воюя с советскими силами вторжения и их политическими сателлитами внутри Афганистана, американцев и европейцев он не любит ничуть не меньше. Исламское фундаменталистское высокомерие вынуждает его относиться к кафирам в независимости от их идеологической закваски с ненавистью и презрением, поэтому он весьма неохотно идет с ними на контакты, признавая, если хотите, их исключительно союзниками поневоле. Сегодняшние взаимоотношения Хекматияра с янки сродни симбиозу, как по-научному квалифицируется ситуация, когда два антипода паразитируют друг на друге.

Кононофф это прекрасно знал и всякий раз, когда писал отчеты в Госдепартамент, высказывал мнение о том, что Хекматияр, с которым он был до этого дня знаком заочно, еще себя покажет, каков он есть на самом деле, и американцам. Сайрус уже битый час сидел за достарханом в окружении пяти его нукеров, а визави по переговорам все к нему не выходил. Предполагая, видимо, свой более значимый статус в предстоящих контактах, он позволял себе опаздывать.

Американский спецпредставитель с русскими корнями имел карт-бланш от своего руководства. Ему разрешалось действовать по обстоятельствам. Операция, которую ЦРУ плотно разрабатывало с ноября 1981 года, была крайне необходима Соединенным Штатам Америки для полной и окончательной дискредитации афганской военной кампании, которую Советский Союз, и это признавали и в Пентагоне, и в Лэнгли, вел довольно успешно. Так вот, предполагалось, что если Хекматияр без долгих проволочек согласится с американским предложением, то он получит за это пятнадцать миллионов долларов — один авансом и остальные четырнадцать — потом. А коли начнет артачиться, Кононофф должен будет ему пригрозить, что Вашингтон в ответ на неуступчивость перестанет закрывать глаза на некоторые шалости лидера Исламской партии Афганистана, например, на сеть подпольных заводов по перегонке опия-сырца в героин, которыми тот располагает в северо-западной пограничной провинции Пакистана, а затем через порт Карачи переправляет этот запрещенный товар судами в Европу и Америку. Хекматияр должен понять, что США сделают все возможное для того, чтобы раз и навсегда прикрыть эту лавочку. В конце концов, Белый дом и Капитолий — это не продажное, коррумпированное пакистанское правительство генерала Зия-уль-Хака, и при желании они могут отстоять свои национальные интересы, пусть даже и в предгорьях Гиндукуша.

Ожидая хозяина, Кононофф не терял времени зря, сопоставлял в уме факты, которые были ему известны о Гульбеддине Хекматияре, пытаясь их как-то систематизировать. Итак, он, несомненно, загадочная личность, в биографии которой слишком много темных мест и белых пятен. Есть все основания предполагать, что свой путь в борьбе за «свободу» Афганистана он начинал как раз в составе той самой марксистской Народно-демократической партии, которая теперь, опираясь на советские штыки, восседает в Кабуле и некоторых других местностях страны. Возможно, его членство в одной из ее группировок — фракции «Хальк» («Народ») — определялось тогда тем обстоятельством, что в ней верховодил его земляк из племени пуштунов-хароти Хафизулла Амин, диктатор, убитый в своем кабульском дворце Тадж-Бек в первые часы после советского вторжения.

В юности он окончил аристократическую гимназию, после которой поступил в военную академию, но, прервав в ней обучение на самой середине, перевелся на инженерный факультет Кабульского университета. Однако, как говорится, от судьбы не уйдешь. Обретя цивильную профессию, он все равно стал воином, начав свой ратный путь в отряде боевиков НДПА. В 1972 году, при короле Закир Шахе, он попадает в тюрьму как подозреваемый в убийстве Сайдала Сохандана, лидера студенческого маоистского кружка «Вечный огонь». Но на следующий год в результате государственного переворота, совершенного Мохаммадом Даудом, выходит на свободу и от грехов своих подальше сбегает в Пакистан, где окончательно порывает со своим коммунистическим прошлым, основав партию воинов, приверженцев пророка «Хезб-и-Ислами». За его делишки в молодежном крыле «Халька» его и сегодня зовут за глаза «афганским комсомольцем».

«Да, Хекматияр, несмотря на то что за ним стоит целая армия смертников, готовых умереть во имя Аллаха, человек ненадежный, — пришел к неутешительному выводу Кононофф. — Легко может изменить своему делу, если ему кто-то посулит большие блага, а следовательно, не особо раздумывая, подставит нас под удар. Советы тоже умеют покупать себе союзников, что они блестяще доказывают все эти три с половиной года оккупации».

Его раздумья прервало появление Хекматияра. Тот, войдя в комнату, сдержанно поздоровался с поднявшимся и приосанившимся Кононоффым, извинился за задержку, сославшись на чрезмерную занятость. Потом они оба сели за достархан, хозяин разлил по пиалам зеленый чай и приказал нукерам принести ломтики жареной телятины и фрукты. Беседовать договорились по-английски. На этом настоял сам Хекматияр, пользующийся языком чужестранцев только в исключительных случаях. Даже многие из его приближенных, кстати, понятия не имеют, что он знает английский. Но, видимо, сейчас наступил именно такой момент. Его жест красноречиво свидетельствовал о главной черте характера — просто-таки патологической подозрительности, заставлявшей его не доверять даже своим много раз проверенным и перепроверенным соратникам и людям из личной охраны.

— С чем пожаловали, уважаемый мистер Кононофф? — начал разговор Гульбеддин. — Признаться, услышав вашу фамилию, я поначалу подумал, что это какой-то русский лазутчик хочет добиться у меня аудиенции. А что, в Америке тоже есть русские?

— Так же, как в Афганистане таджики, узбеки, туркмены, выходцы других народов, ныне оккупированных Советами, — парировал спецпредставитель Госдепартамента, стараясь быть не менее саркастичным.

Обмен колкостями состоялся, что придало определенную тональность всему их последующему диалогу.

— Скверные люди, хотя и правоверные мусульмане, — резюмировал Хекматияр, являющийся ярым приверженцем идеи пуштунской исключительности. — Поэтому священный Коран требует, чтобы мы с ними сосуществовали. Особенно перед лицом нашествия неверных.

— Вот об этом я с вами и хотел поговорить, любезный Гульбеддин. — Кононофф обрадовался, что ему довольно быстро удалось придать беседе необходимую направленность.

— Так с чем же вы пожаловали?

— Нам нужно, чтобы ваши люди приняли участие в одной военной операции в Бадахшане.

— Бадахшан — это не Нуристан, не Кунар, не Нангархар, не Пактия. Это вотчина Ахмад Шаха и подчиненных ему таджикских полевых командиров, моих, если честно говорить, заклятых недругов, с которыми я чувствую себя, как в одной банке со скорпионами. Там своих воинов хватает. Что там прикажете делать моим пуштунам?

— Сначала выслушайте суть нашего предложения до конца.

— Я готов, хотя, честно говоря, пока не вижу в этом особого смысла.

— Смысл есть, — настаивал Кононофф. — Смысл есть всегда. Наше Центральное разведывательное управление полтора года разрабатывало операцию под кодовым названием «Красный берег». Проводиться она будет в районе кишлака Ишкашим.

— В Бадахшане?

— В советском Горном Бадахшане. По ту сторону Пянджа.

— И что же вы нам предлагаете делать?

— Вы должны предоставить для проведения операции пятьсот своих тренированных бойцов, знакомых с диверсионным делом. Они в двух местах нарушат границу с Таджикистаном. Большинство из ваших людей открыто атакует пограничный отряд, расположенный непосредственно в Ишкашиме. А сотня тайно переправится через Пяндж чуть ниже по течению и полностью уничтожит маленький кишлак у старого мазара. Жителей в нем немного, не более семидесяти.

— Не понимаю, зачем вам это надо? — высказал недоумение Хекматияр.

Ловко орудуя кинжалом, он расправлялся со здоровенным, с баранью голову, гранатом, выковыривая из него сочные красные ягоды и отправляя их пригоршнями себе в рот. При этом на его губах пузырился алый сок, похожий на кровавую пену, что заставило Кононоффа подумать: «Гляди-ка, кровавый палач, а строит из себя девственника и пацифиста».

— Видите ли, сэр, — пояснил он, — международное сообщество постепенно утрачивает интерес к Афганистану. У вас уже погибло четверть миллиона человек. Еще три-четыре года истребления в таких масштабах, и жертв будет целый миллион. Но никто, поверьте мне, никто уже не обратит на это ни малейшего внимания. Вот мы и хотим вашими руками вырезать всего лишь один кишлак на той стороне, а представить это так, как будто это сделали сами Советы. Это уже будет обвинение в геноциде собственного народа, что станет поводом для серьезного международного скандала с массовыми протестами общественности по всему миру.

— То есть вы хотите сказать, что если стереть с лица земли Ишкашим в афганском Бадахшане, то резонанс будет не таким?

— В том-то и дело. Уничтожать чужие народы во имя достижения собственных политических целей — это укоренившаяся практика, давно уже не вызывающая не то что гневного возмущения, а даже самого робкого порицания. Русские, уничтожив ваш Ишкашим или, положим, Асадабад, всегда могут сослаться на то, что ливанские христиане-марониты сотворили полгода назад с палестинскими лагерями Саброй и Шатилой и что мы, мол, и израильтяне тогда им в этом не помешали. А вот уничтожать своих…

— С чего вы решили, что у русских есть повод уничтожать своих? — не унимался Хекматияр, перебив собеседника.

— Памирцы, населяющие Горный Бадахшан, в большинстве своем — люди, которые, скажем так, плохо интегрировались в советскую действительность. — Сайрус чувствовал, что теряет терпение, собеседник требовал слишком много объяснений. — Почти каждое селение на том берегу соседствует с кишлаком с таким же названием на этом. Их разделяет только река. И те и другие — люди, чьи недавние предки были между собой близкими родичами. Зов крови вынуждает советских бадахшанцев время от времени пускаться вплавь через Пяндж, чтобы погостить у соплеменников. Многие из них сочувствуют тем и не поддерживают войну. К тому же они создают большие проблемы для пограничников. Так что повод у тех принять решительные меры, чтобы другим, значит, неповадно было, есть.

— Хорошо! — Гульбеддин продолжал опустошать сердцевину граната, а Кононофф вздохнул с облегчением, правда, преждевременно. Хекматияр между тем продолжал:

— Вы, мистер посланник, избрали не самый легкий путь для реализации своих амбиций. Представьте себе, что идти придется через северные уезды афганской провинции Кунар. По карте напрямик это всего сто километров, но с учетом рельефа местности придется преодолевать самое что ни на есть высокогорье между пиками Тиричмир и Тиргаран, значит, длина пути минимум утроится.

— У вас для этого будет время…

— И идти моим нукерам придется, огибая советские военные порядки и опасаясь разведывательных групп врага, — вновь не дал досказать Кононоффу Хекматияр. — А русские разведчики — это самые настоящие «псы войны», обучавшиеся своему делу не в аудиториях Йеля. Из пятисот человек, если они нас обложат, ни один не сможет дойти до вашего чертова Ишкашима.

«А этот бандит вовсе не дурак, — подумал Кононофф. — Биографией моей поинтересовался. Даром что дикарь».

И далее уже произнес вслух, стараясь говорить доходчиво. Ситуация с «пристрастным допросом» явно затягивалась, а дело оставалось на мертвой точке. Либо Хекматияр не понимал, чего от него хотят, либо хитрил, делая вид, что не понимает. Скорее всего, конечно, второе.

— Итак, сэр, — начал Кононофф, подавляя в себе начавшую проявляться нервозность, — если вам что-то предлагают ЦРУ и Госдепартамент США, то это, вы должны понимать, не игра в бирюльки. Повторяю, нами полтора года разрабатывалась специальная операция, стоимость которой оценивается в двадцать пять миллионов долларов, из которых пятнадцать будут вручены лично вам по частям до и после ее завершения. Надеюсь, сумма, причитающаяся непосредственно Гульбеддину Хекматияру, была названа вам предварительно по конфиденциальным каналам?

— Безусловно, — подтвердил полевой командир.

— Так вот, те деньги, которые я передам вам сегодня, — Кононофф бережно погладил кожаный кейс-атташе, в который был уложен тот самый один миллион долларов, — и те, которые будут выплачены после, должны, по идее, были избавить меня от лишних расспросов, а вас от сомнений по поводу неудобств, связанных с преодолением высокогорья, и риска, который выпадет на долю ваших преданных воинов. А также чрезмерной щепетильности по поводу того, что храбрым пуштунам придется во имя нашего общего дела убить несколько десятков мирных мусульман. Если не принести эту малую жертву сегодня, то завтра, я повторяю, от советских пуль и бомбежек погибнут сотни тысяч и даже миллионы ваших единоверцев.

Речь спецпредставителя Госдепа получилась очень пафосной, но, похоже, и она не произвела должного впечатления на собеседника.

— Хорошо! — кивнул Хекматияр, но это еще был далеко не знак согласия. — У вас есть план, но почему вы все-таки приходите ко мне и уговариваете меня отправлять своих людей на территорию сопротивления, где ни одного правоверного пуштуна днем с огнем не сыщешь, сплошь одни таджики да бадахшанцы. Так почему бы вам, например, тогда не поручить эту почетную миссию им. Гнусный народец,но все-таки правоверные и наши союзники в борьбе с кафирами.

Последней ремаркой Хекматияр вновь как бы пытался подчеркнуть свой «изысканный» пуштунский шовинизм.

— Наши агенты пробовали контактировать по этому вопросу с ними, но Масуд и другие полевые командиры ничего не захотели об этом даже и слышать, — пояснил Кононофф. — Мы, ответ их был короток и категоричен, соплеменников не убиваем. Двух парламентеров, узнав суть предложения, они вообще хотели тут же прикончить, но, благо, пронесло.

— В какой-то степени я их понимаю, — славировал в сторону Хекматияр. — Если бы вы мне предложили поступить так, как вы говорите, «во имя общего дела», с пуштунским селением, то моя реакция была бы такой же. Только, в отличие от нерешительных таджиков-чистоплюев, я бы приказал перерезать вам глотку, невзирая на ваш американский статус, и, поверьте мне, довершил бы это угодное Аллаху дело до конца.

— Значит, то, что можно убить сотню бадахшанцев, вы в принципе не отвергаете?

— Что вы! — Гульбеддин вознес глаза к небу и вновь ответил весьма уклончиво. — Зная, что Всевышний все видит и слышит, я даже помышлять об этом не могу.

— А вот ваши туркменские соотечественники, представьте себе, помыслили. — Кононофф предпринял решительную попытку сломить беспредметную направленность разговора и добиться от Хекматияра хоть какой-то определенности. — Не только помыслили, но и пытались нам помочь. Вы слышали что-нибудь о вылазке в Каракумах, на Муграбе, в районе Тахта-Базара? История эта не получила широкой огласки, да и хвастаться нам особо там было нечем.

— Ну, это же не битва под Арденнами, — парировал вопрос Хекматияр, все еще пытаясь держать дистанцию от заезжего американского гостя, который явно пытался выслужиться перед своим начальством, чтобы стремительно скакнуть по карьерной лестнице.

— Для нас, в широком смысле, это было хуже провала под Арденнами, — продолжил Кононофф, желая перевести беседу в более миролюбивое русло. — Признаться, тогда, в мае 1980-го, всего полгода спустя после начала войны СССР в Афганистане, мы спонтанно приняли решение напасть на город в Советской Туркмении. Собрали большой отряд участников сопротивления из числа этнических туркмен…

— Подлый народец, — вновь встрял Хекматияр.

— …и выдвинули его к границе. — Кононофф никак не отреагировал на очередную словесную выходку Хекматияра и продолжил, даже не запнувшись. — Но в плавнях Муграба, уже на той стороне, передовая группа напоролась на пограничный наряд, возглавляемый каким-то ефрейтором, и почти полностью была уничтожена. Поэтому операцию пришлось окончательно свернуть в одном месте и начать детально разрабатывать в другом. Вот так, методом многочисленных исключений, выбор пал на прорыв в районе Ишкашима.

— Вам, англосаксам, в достижении своих целей слишком часто мешали ефрейторы, — вновь не по существу высказался хитрый лис Хекматияр, явно намекая на Гитлера, к личности которого относился с большим пиететом.

Кононоффу явно надоело то, что собеседник постоянно уводит разговор в сторону, и он поставил вопрос ребром:

— Я очень ценю ваше чувство юмора и легкость в общении, уважаемый Гульбеддин, но мы уже с вами говорим битых два часа, а я так и не услышал от вас ни единого дельного слова. Вы только придирчиво расспрашиваете меня о второстепенных вещах да шутите не самым уместным образом.

— Ну, допустим, я все-таки откажусь, — ответил Хекматияр. — Я — человек, знаете ли, не бедный, а терять полтысячи своих лучших воинов даже за пятнадцать миллионов долларов как-то не очень хочется.

— Ну, тогда вы потеряете свой бизнес, господин Гульбеддин, — резко оборвал собеседника Кононофф, сказав то, что должен был сказать уже давно. — Насколько мне помнится, он у вас не самый легальный. Считаю уместным известить вас также о том, что два года тому назад наши спецслужбы вынуждены были ликвидировать за пособничество наркобизнесу панамского диктатора Омара Торрихоса.

— Спасибо за напоминание, мистер Кононофф. — На лице Хекматияра не дрогнул ни один мускул. — Только вы забываете, что у генерала Торрихоса был один старый президентский самолет, который вы сбили над Карибским морем, но не было при этом сорока тысяч верных воинов Аллаха.

— Но ведь они в первую очередь воины Аллаха, — нанес последний удар по амбициям противника в споре Сайрус Кононофф. — А потом уже ваши. Ведь не ставите же вы себя вровень с Создателем, что у вас, мусульман, почитается смертным грехом. Вы всего лишь человек, а у каждого человека, в отличие от Бога, репутация — вещь непостоянная. Мы можем быстро подорвать вашу репутацию, в этом нам поможет правительство Пакистана, которое в последнее время не слишком уж довольно тем, как вы разгулялись на его суверенной территории. И тогда мы посмотрим, захотят ли остаться верные воины Аллаха на вашей стороне.

В воздухе повисла гнетущая тишина, длившаяся не менее двух минут, которые показались Кононоффу вечностью.

«А вдруг действительно возьмет и прикажет горло перерезать?» — прикинул в уме Кононофф, вспомнив в этот драматичный момент об оставшихся в Вашингтоне жене Гретхен и двух дочерях, Александре и Аделаиде.

Первым надсадное молчание нарушил Хекматияр.

— А вы умеете угрожать, мистер Кононофф! — не без уважения в голосе произнес он.

— Это не я вам угрожаю, уважаемый Гульбеддин. Это вас предупреждает правительство Соединенных Штатов Америки. — Русский американец впервые за весь разговор перевел дух.

— Мы можем перейти к сути разговора? — спросил афганец.

— Можем.

После этих слов Кононофф вдруг почувствовал прилив нестерпимого голода и, подхватив с блюда ломтик телятины, с ходу оправил его себе в рот целиком. Нежное мясо уже давно остыло, и поэтому показалось ему жестким. Не без труда прожевав его, специальный представитель Госдепартамента наконец смог начать разговор по существу.

— Итак, — начал он, — операция «Красный берег» должна произойти в августе, а сегодня только начало апреля. Значит, у вас есть три месяца. Маршрут к левобережному Ишкашиму будет проходить через территорию Афганистана там, где вы и предположили, между двумя высшими точками горной системы, а все нюансы его вы уже определите сами, проложив его на карте. Думаю, вашим лазутчикам это будет по силам. Штабные детали вам помогут доработать люди из Пентагона — специалисты по горной тактике.

Из-за нервного напряжения чувство голода усилилось, и Кононофф позволил себе прервать на время разъяснения, проглотив еще несколько ломтиков телятины. Пока он жадно ел, не соблюдая никаких норм дипломатического этикета, Хекматияр поковыривал сердцевину уже третьего по счету граната и исподлобья изучал Кононоффа.

— Теперь приступим собственно к Ишкашиму, — продолжил Сайрус. — Нам удалось договориться с бадахшанцами, чтобы они в составе одного с вами сводного отряда напали на погранотряд на правом берегу Верхнего Пянджа. Ваших будет четыреста стволов и их что-то около тысячи. Если получится форсировать реку, то мы будем не против, если они устроят среди «зеленых фуражек» показательную резню. Не исключаю, что за это вашим людям заплатят дополнительно. Но главное для нас — это, конечно, действия вашей сотни, которая, переодевшись в советскую амуницию, отделится от основной группы, пересечет вплавь советско-афганскую границу и будет орудовать в удаленном кишлачном предместье у старого мазара. На месте вы должны будете оставить несколько трупов в советской военной форме, чтобы мир смог воочию убедиться, что все это дело рук самих Советов.

— Позвольте, мистер! — Хекматияр впервые после того, как согласился принять американское предложение, позволил себе перебить Кононоффа. — Вы, кажется, всего полчаса назад не без уважения говорили мне о том, что презренные таджики и бадахшанцы категорически отказались уничтожать своих соплеменников, но почему же вы думаете при этом, что я соглашусь на убийство нескольких своих воинов только для того, чтобы, видите ли, «весь мир убедился»?!

— Не торопитесь, уважаемый Гульбеддин, — поспешил успокоить собеседника Кононофф. — Кто вам сказал, что придется убивать ваших нукеров? Просто одна дополнительная обуза. Ваши люди приведут с собой несколько советских пленных, которых прикончат на месте.

— Предполагаете, что тамошние забитые советской властью дехкане могут оказать моим людям сопротивление? — недоуменно спросил Хекматияр.

Кононофф с немалым удивлением выслушал этот вопрос. «Как главнокомандующий целой армией сопротивления может так рассуждать? — подумал он. — Побывал в стольких партизанских передрягах и не знает, как организовать элементарную провокацию? Или же он просто продолжает придуриваться? Нет, с этим упертым, как осел, афганцем любой дипломат выйдет из себя! Да что там дипломат — даже самый многоопытный психиатр!».

Американский посланник еле сдерживался, чтобы не наговорить Хекматияру грубостей.

— Это будет инсценировка, — объяснил он. — Застрелите столь ненавистных вам кафиров из винтовок старого образца, которые вполне могли храниться в подполах местных жителей, и бросите оружие на месте боя.

— Резни, — поправил его полевой командир.

— Не проявляйте несвойственную вам щепетильность в вопросах военной морали, уважаемый Гульбеддин, — попросил собеседника Кононофф и тут же перевел стрелки разговора на иное направление. — Да, с вами пойдут еще двое наших. Ваши люди должны будут обеспечить их личную безопасность и неприкосновенность.

— Кто они? — поинтересовался афганец.

Хекматияр насторожился, ожидая некоего очередного подвоха со стороны своего собеседника.

— Журналисты CNN. Ну, и попутно агенты Центрального разведывательного управления. Они все снимут на телекамеру, и уже на следующее утро о кровавой резне Ишкашима узнает весь мир.

— Где они?

— Здесь, в вашем лагере, прибыли со мной и ждут под охраной в одной из мазанок. — Голос Кононоффа вдруг стал очень тихим и вкрадчивым. — Я бы не хотел, чтобы они присутствовали при начале нашего разговора. За участие в этой, назовем ее так, краткосрочной кампании им причитается по пятьдесят тысяч долларов, половину суммы они уже получили, но мне не хотелось бы, чтобы журналистам в принципе стало известно, что правительство США заплатило за данную услугу лично Гульбеддину Хекматияру пятнадцать миллионов кровных денег американских налогоплательщиков.

— Вы, янки, как никто другой в мире умеете обращать кровные деньги своих сограждан в кровавые деньги своего правительства. — Лидер Исламской партии Афганистана, кажется, полностью отрешился от обрушившихся на него угроз, и к нему вновь вернулась способность к легкости в общении и к колкостям.

Но Кононофф не склонен был более к любой словесной пустопорожности.

— Вот вам чемоданчик. — Он поставил на достархан кейс-атташе с миллионом долларов и придвинул его поближе к Гульбеддину. — Спрячьте его, уважаемый, подальше. Остальное вы получите в тот же день, когда кадры Ишкашима станут достоянием суда мировой общественности. Хотите, четырнадцать миллионов будут предоставлены вам в ценных бумагах американского казначейства?

— Я предпочитаю наличные. И позвольте уж в этой части наших договоренностей оставить право выбора за собой.

— А вы думаете, легко лазать по горам с металлическими кофрами, набитыми деньгами. Впрочем, здесь право выбирать действительно за вами. А теперь давайте наконец пригласим к этому щедрому столу моих спутников. Поверьте мне, они очень голодны.

Через минуту-другую охранники Хекматияра ввели в комнату двоих небритых субъектов в замызганных джинсах и джемперах. Несмотря на весь свой затрапезный вид, оба по-военному вытянулись перед Кононоффым и Хекматияром.

— Позвольте представить вам, уважаемый Гульбеддин, своих друзей и попутчиков. — Кононофф встал и подошел к вошедшим. — Это мистер Элиот Смоллетт, некоронованный король военного репортажа из CNN, а это его телеоператор — мистер Майкл Гольдберг, тоже признанный ас своего дела.

Услышав фамилию, которая показалась ему еврейской (таковой она и была на самом деле), афганец слегка поморщился. Но совладал со своей юдофобской нетерпимостью, властным жестом повелел своим нукерам отойти подальше и указал гостям на пустующие места перед достарханом. Те уселись и, не дожидаясь особого приглашения, принялись уплетать мясо и фрукты.

Как оказалось, американцы пережили два нелегких дня, связанных с постоянным перемещением в горной местности, в течение которых они действительно ничего не ели, кроме одной упаковки галет на троих. Насытившись, оба журналиста включились в разговор, шедший в основном о подготовке к операции в горном пуштунском лагере под Дрошем и последующем переходе диверсионного отряда к Ишкашиму.

* * *
Эту историю три недели спустя мне рассказывал пуштун-перебежчик Ширвани, присутствовавший при разговоре Хекматияра и Кононоффа. Потом я сам интересовался личностью отпрыска бывших соотечественников. Много лет спустя после того, как тот бесславно закончил свою профессиональную деятельность карьерного дипломата и цэрэушника по совместительству, я разыскал кое-какие документы о нем, чтобы составить более полное впечатление об этом человеке, с которым у меня состоялся заочный поединок, что называется, не на жизнь, а на смерть.

А началось все 5 мая 1983 года, когда в Джелалабад из Мехтарлама, административного центра соседней провинции Лагман, доставили перебежчика с той стороны. Взяли его неподалеку от кишлака Калуч. Там была крупная вылазка духов, которую, по полученным предварительно агентурным данным, инспектировал сам Хекматияр. Уничтожить этого матерого зверя, проявлявшего удивительную изворотливость, а еще лучше изловить и посадить его в клетку, почиталось делом чести для любого подразделения советского ограниченного контингента, воюющего с его бандами на протяжении всего афганско-пакистанского «фронта». Впрочем, забегая вперед, замечу, что это так и осталось нашей хрустальной мечтой, разбившейся окончательно 15 февраля 1989 года.

И мало кто может себе представить, что именно в те майские дни четвертого года вторжения, во время трехдневного противостояния с Хекматияром в Лагмане, наши как никогда были близки к ее осуществлению. То, что «гиндукушский барс» попал в устроенную нами засаду и едва ускользнул, позволило тогда Ширвани перебежать на нашу сторону. С очень ценной, как выяснилось впоследствии, информацией.

Пленника представлял мой старый знакомец, шутник и балагур, старший сержант Сашка Птичкин, непосредственно захвативший его в стычке на горной тропе.

— Понимаете, товарищ капитан, — объяснял он мне, — как-то странно этот душман себя вел. В то время как все остальные духи отпрянули назад, сбившись в кучу, и явно кого-то прикрывали, этот, напротив, ринулся в нашу сторону, выкрикивая: «Аллах акбар!» — и стреляя из «калаша». Мои, кто находился по бокам, хотели было его завалить, но я почему-то в тот момент скумекал, что он специально палит поверх наших голов. Когда же мы его пригнули к земле, значит, он нарочито громко стал кричать своим на пушту, а нам что-то при этом лопотать по-английски, и так жалобно, как будто молить о чем-то.

— Что лопотал, о чем просил? — спросил я.

— А мне почем знать, товарищ капитан. Я же — сельская средняя школа. Знаю только немецкий, да и то с букварем.

— С чем? — не понял я.

— Ну, с этим… Как его, черт?.. А, со словарем!

— А откуда знаешь, что он лопотал именно на английском?

— Ну как? Музыку с ребятами слушаем современную, растем, так сказать, над собой, кумекаем.

— Ну а что ты кумекаешь по поводу того, зачем он перебежал на нашу сторону?

— А вот по этому поводу пусть теперь верблюд кумекает. У него башка большая. А я свое дело сделал. Родину уважил.

— Выходит, верблюд, Птичкин, — это я?

— Обижаете, Вадим Константинович. Это же я так, ради красного словца.

— Ради красного словца, старший сержант, не пожалеем и яйца?

— Ради вас, товарищ капитан, так и быть, обоих.

Я принялся пристально рассматривать пленного. Это был высокий, бородатый мужчина, в лице которого угадывалось что-то библейское. Взгляд его был строг, но отрешен. Руки большие, хваткие, как ковшовые лопаты. «Такие бывают у людей, работающих на земле, — пришло в голову мне. — Так какую, интересно знать, принес нам тайну этот Иисусик?» В тот момент я окрестил его про себя именно так.

Пока ждали переводчика, я вынужден был слушать беспрестанное щебетание Птичкина, отличающееся какой-то особой притягательной бессвязностью. Скорострельность, с какой выговаривал он слова, была такова, что у меня от долгой бессонницы и его трескотни даже разболелась голова.

— Знаешь что, Птичкин, дуй-ка ты отсюда, — приказал я Сашке. — У меня, я чувствую, с этим перебежчиком и так будет рак мозгов, а еще ты тут их пудришь своей болтовней.

В дверях старший сержант столкнулся нос к носу с переводчиком лейтенантом Акинфеевым.

— Вот и хорошо, что быстро пришли, лейтенант. Разговор, судя по всему, предстоит долгий и тяжелый.

Ширвани говорил неспешно, с длинными паузами. В совершенстве владевший пушту Акинфеев переводил все обстоятельно. Поэтому только рассказ о «тайной вечере» в Дроше, имевшей место, по утверждению перебежчика, 11 апреля, занял не менее четырех часов. Время было позднее, маленькая стрелка часов давно уже перевалила за двенадцать. Нестерпимо хотелось спать. Это была моя вторая бессонная ночь. Пленник тоже уже клевал носом. На нашем фоне холеный, вышколенный штабист Сергей Акинфеев выглядел свежим, как ранний парниковый огурец.

Но надо было до утра выяснить все обстоятельства побега человека из охраны самого Гульбеддина Хекматияра. Это казалось совершенно невероятным, чтобы телохранитель из свиты самого влиятельного полевого командира — Гиндукушского Барса, где каждый нукер по сотне раз проверяется и перепроверяется, решился бежать от него, оставив на расправу в руках своего бывшего хозяина всех своих родичей. Во всяком случае, для такого поступка должна быть очень веская причина. Или же Ширвани никакой не добровольный перебежчик, а самый натуральный «засланец», который сейчас вешает мне лапшу на уши, а цель его — заманить как можно больше наших военных в расставляемую Гульбеддином Хекматияром ловушку.

Настораживало и другое. Горец передавал подробно, с мельчайшими деталями разговор своего властелина с американским посланником, который велся по-английски. Откуда в дыре, коей являются предгорья Гиндукуша, такое скрупулезное знание языка Шекспира и Байрона. Поэтому мой первый вопрос после того, как Ширвани закончил свое повествование, отдающее заметной заученностью и даже вызубренностью заранее подготовленного текста, был такой:

— Откуда вы так хорошо знаете английский?

— Не спрашивайте меня об этом, — резко ответил мне Ширвани. — Это сейчас не имеет никакого значения. Возможно, позже я вам все объясню, офицер.

— Вы вынуждаете меня не доверять вашим словам, уважаемый, — предупредил его я.

— Послушайте, офицер, — перебил он меня. — Я четыре года скрывал эту свою способность, находясь подле Гульбеддина Хекматияра и разговаривая с ним по много раз на дню, как сейчас с вами. И скрывал бы еще одному Аллаху известно сколько времени, если бы не чрезвычайные обстоятельства, которые вынудили меня бежать к вам. Спросите меня что-нибудь, что касалось бы предстоящего нападения на вашу территорию, если смогу, я вам отвечу.

— Постойте, товарищ капитан, — вступил в разговор Акинфеев и что-то быстро, и как показалось мне, не по теме спросил у перебежчика по-английски.

Ширвани стал ему бегло отвечать. На все прозвучавшие вопросы следовали незамедлительные ответы. О чем именно говорили переводчик и пленник, я, конечно же, воспроизвести не могу. Как принято говорить в таких случаях, не знал, да еще и забыл. Но помню восхищенную оценку лейтенанта, воскликнувшего:

— У этого пуштунского горца прекрасный английский! Я такого в здешних диких краях еще не встречал.

— И он, может быть, не пуштунский горец, а английская королева, в крайнем случае, первый лорд казначейства, — вставил я свои пять копеек в их оживленную беседу.

Ширвани молчал, понурив голову.

— Ну, допустим, я поверил, что вы смогли понять все, о чем говорили Гульбеддин и его гость. Возможно, в следующий раз я поверю и в то, что где-то в окрестностях пакистанского кишлака Дрош находится Йельский университет, который вы оканчивали на пару с американским посланником. Но мне непонятна мотивация вашего поступка. Поэтому я пока не верю в добровольность и искренность вашего перехода к нам.

— Попытаюсь вам объяснить доходчиво, офицер, — сказал на тяжком выдохе Ширвани. — Хекматияр — пуштун, и я тоже — пуштун. Правда, мы из разных родов, его более многочислен и, следовательно, могущественен, но не в этом суть дела. Хекматияр — националист, считающий всех мусульман-непуштунов, населяющих Афганистан, людьми подлого происхождения, а посему имеющими меньше прав жить на этой земле. Ему все равно, кого убивать — советских бадахшанцев или афганских, лишь бы ему это было выгодно.

— То есть, — поддел я перебежчика, — вы хотите сказать, что идейно разошлись со своим хозяином и поэтому сдались в бою презренным кафирам?

— Я — пуштун, но не такой, как Хекматияр, — продолжал между тем Ширвани. — Моя жена — таджичка, а если быть более точным, именно бадахшанка с южного Памира, родилась в кишлаке как раз неподалеку от нашего Ишкашима. Значит, мои четверо детей, старшая дочь и младшие сыновья — только наполовину пуштуны, а наполовину — таджики-бадахшанцы. Вот и выходит, что Хекматияр с этим откормленным американцем замыслили убить и моих соплеменников. Мой отец, и мой дед, и мой прадед, и все предки в девятом колене были исламскими богословами. Так вот, офицер, каждый из них прекрасно знал, как знаю чуть ли не с младенчества и я, что в Коране ничего не сказано о том, что правоверные должны убивать правоверных за деньги неверных.

— Насколько я помню, в вашем священном писании нет призывов и к истреблению людей иной веры, а все это выдумки ваших мулл, муфтиев и прочих, как вы точно заметили, богословов.

— Я совершенно уверен, что наши страны должны договориться, ваши солдаты должны с честью уйти домой и при этом ни один волос не должен упасть с их головы.

Ширвани говорил страстно и быстро. Акинфеев едва поспевал переводить.

— Все, что вы сказали, несколько меняет дело, что касается скорого вывода наших войск, то этого обещать вам не могу: мы находимся в вашей стране по приглашению правительства, признанного многими странами — членами ООН, — объяснил перебежчику я, испытывая некоторое чувство неловкости и даже стыда за то, что прежде высокомерно разговаривал с этим человеком, которому теперь готов был поверить.

Однако мне еще не все было ясно, и я продолжил допрос, заметно поумерив свой сардонический тон.

— У вас на той стороне остались родные?

— Как я уже говорил, жена и четверо детей.

— Но после вашего бегства все они — заложники, и Хекматияр попросту может их убить, — высказал я Ширвани свои сомнения.

— Когда ваши солдаты навалились на меня, я кричал своим то, что обычно кричат в таких случаях: мол, уходите, я задержу их, «Аллах акбар!» и все такое прочее. Думаю, у меня еще есть шанс вернуться.

— Каким образом? — спросил его я. — Хекматияр, пусть даже ваша инсценировка с пленением и выглядит правдоподобно, страдает патологической подозрительностью, никому не верит, даже, наверное, самому себе. Кому, как не вам, его ближайшему приближенному, этого не знать. Ваше чудесное возвращение из советского плена вряд ли будет воспринято им с блаженным спокойствием.

— Я четыре года добивался его расположения к себе преданностью поступков и немногословностью, — продолжал настаивать на своем Ширвани. — Он меня приставил охранять этих двух репортеров из CNN. Когда я узнал о том, что участвую в походе на Ишкашим, то решился бежать к вам, в противном случае это было бы не только рискованным делом, но и бесполезным. Поэтому я должен вернуться, подтвердить свою собачью преданность Хекматияру и участвовать в операции «Красный берег», поскольку только так я могу повлиять на ситуацию и помочь вам спасти жизни своих сограждан.

«Ох, не простой этот горец, не простой, — подумал я, слушая его речи. — Но кем бы он ни был, похоже, человек он честный».

— И все-таки, как сделать так, чтобы вам поверили? — спросил я Ширвани и пояснил: — Не мы — они.

— Я долго об этом думал, пока собирался к вам бежать, — ответил перебежчик. — Неплохо было бы и вам устроить инсценировку с небольшой заварушкой, в результате которой я якобы и сбегу.

— В каком смысле заварушку?

— Ну, мятеж местного исламистского подполья, в ходе которого, предположим, была разгромлена тюрьма?

— Это где мятеж? В Джелалабаде? В городе с населением 150 тысяч жителей и чуть малым количеством расквартированных войск? Не слишком ли?

— Ну, зачем в Джелалабаде? Перевезите меня обратно в Мехтарлам, как будто я там все время со дня поимки и содержался. Городишко маленький, скорее даже большой кишлак, военных поменьше. У нас будет операция «Ишкашим», а у вас «Мехтарлам».

— Хорошо, — согласился я. — Я доведу ваше предложение до нашего начальства, мы его незамедлительно обсудим, вы же все время до принятия решения будете содержаться под стражей как пленник. Не волнуйтесь, ни в чем нуждаться не будете. В пределах, конечно, разумного.

* * *
Полковник Степовой и еще пять офицеров, все старшие по званию, слушали меня долго и внимательно. Иногда перебивали, требовали уточнений, но большую часть моего доклада были обращены исключительно в слух.

Когда я закончил, в штабе воцарилось долгое гнетущее молчание, которое первым нарушил Степовой.

— Слушай, Седиков, — обратился он ко мне. — Ты говоришь, что твой перебежчик простой телохранитель Хекматияра, а ведет себя так, как будто он по меньшей мере бригадный генерал. Стратег, одним словом.

— У них так часто бывает, Владимир Павлович, — отреагировал на шутку вышестоящего начальника майор Златцев. — На Востоке это даже, можно сказать, традиция. Утром человек — обычный чабан, а ночью, как вы предположили, бригадный генерал, руководит вылазками крупных отрядов. Я не удивлюсь, если и сам Хекматияр на досуге пасет баранов.

Все засмеялись. Бурное веселье прервал полковник.

— Ну, все, товарищи офицеры, поржали и буде! Давайте теперь думать, как нам поступить. И первый вопрос, на который мы должны ответить себе, — это верить или не верить нашему «бригадному генералу». То, что он не простой человек, это понятно. Если его вышколили у Хекматияра, то тогда нет никаких сомнений в том, что он провокатор. А вдруг он кем-то внедрен в окружение Гиндукушского Барса. Это меняет дело и дает нам определенный шанс на то, что он все-таки не врет.

— Я поначалу был настроен по отношению к Ширвани скептически, — попытался вступить я в разговор старших. — Слушал, что он мне говорил, вполуха, но потом…

— А ты, Седиков, пока помолчи, — зло осек меня Степовой. — Что от тебя требовалось, ты уже сказал. Пусть теперь выскажутся остальные. А что до твоей веры перебежчику, то кто знает: может быть, он тебя разагитировал своими жалобными речами, перевербовал. Итак, товарищи офицеры, какие будут соображения по данному поводу.

— Я считаю, — начал подполковник Ильичев, — что пытаться нас заманить в ловушку таким образом — это слишком сложная задача. Даже для такого вероломного человека, как Хекматияр. Да этого духам и не надо. Они мастера устраивать засады в горных ущельях, по которым наши подразделения и так вынуждены постоянно перемещаться. Подкараулить колонну и уничтожить ее при наличии иных наших самонадеянных дураков-командиров — дело несложное. А вот в действиях нашего пленника я как раз просматриваю некоторую спонтанность и даже аффект. Ведь он очень рисковал. Девяносто девять шансов из ста, что его бы в такой ситуации просто застрелили. Кто мог знать тогда, что это не фанатик-смертник, обвешанный гранатами. И Ширвани понимал, на что он идет, и все-таки сделал это. Слава богу, что нашелся такой кумелькальщик, как этот старший сержант Птичкин. Кстати, парня надо представить к награде.

— Раздача слонов опосля. — В этот день полковник Степовой был излишне нервозен и резок. — Продолжайте, Ильичев.

— Да я, в общем-то, все сказал, товарищ командир.

— А вы не думали, товарищи офицеры, о том, что Хекматияру в какой-то момент вдруг захочется попасть в хрестоматийные учебники по диверсионному делу? — предположил веселый сверх обычного Златцев.

— Товарищ майор, прошу вас быть посерьезнее и выдвигать версии по существу! — одернул его Степовой. — Хекматияру сейчас только и думать о том, чтобы угодить в хрестоматию. Не забывайте, что благодаря нам он уже три с лишним года находится в такой постоянной ибиоматии, что тут ему не до жиру. Бьем мы его, несмотря на всю его изворотливость и сорок тысяч рекрутированных им воинов пророка, и в хвост и в гриву, чтобы еще о славе мечтать. Я, например, согласен с Ильичевым в том, что у нас есть повод не отметать эту ситуацию с порога, а разобраться в ней.

— Устроить побег из мехтарламского зиндана — дело нехитрое, — заметил Ильичев, воспрянувший духом после того, как начдив проявил благосклонность к его точке зрения. — Но потом этого Ширвани надо будет как-то контролировать.

— Уж позвольте теперь мне, как человеку, который все равно уже по уши в данном деле и которому придется и дальше разгребать все это, не буду говорить, что именно, при старших по званию, высказать некоторые свои соображения по существу, — предложил я, набравшись небывалого нахальства.

— Говорите, товарищ капитан, — великодушно разрешил Степовой.

— Помните, товарищ полковник, утром вы мне посоветовали, прежде чем явиться к вам на доклад, всхрапнуть минут шестьсот, чтобы не упасть от усталости в обморок у вас в кабинете, как оголодавший наркомпрод Цюрупа на заседании Совнаркома.

— Ближе к телу, Седиков! — рявкнул на меня комдив.

— Так вот, я выполнил ваше приказание только наполовину. Всхрапнул минут триста, а остальное время кумекал, как Птичкин. И вот что придумал.

— Да не томи ты, шут балаганный! Дело говори, дело!

— Ширвани должен уйти от нас не один! — сказал я, как отчеканил.

— А с кем? — Степовой непонимающе сдвинул брови домиком.

— В Мехтарламе устраивается мятеж. Причина — арест нашим патрулем нескольких торговцев с базара.

— Каких торговцев с базара?

— Самых настоящих. Агентурную группу Салима. Ведь они все пятеро для прикрытия торчат весь день на местном базаре. Их задержание чем не повод для возмущения широких народных масс, стонущих под советским кованым сапогом?

— Так-так-так! — В голосе полковника прозвучали нотки заинтересованности.

— Далее переодеваем в духов несколько десятков наших прытких бойцов, и они якобы штурмуют тамошний зиндан. Как на учениях, стреляют в охрану холостыми и забрасывают взрывпакетами, те им отвечают тем же. Шуму много, крови много — бараньей, предусмотрительно запасенной, для придания большей достоверности всему этому действу. Пока на выручку к ним поспевает подмога, Ширвани и группа Салима спокойно уходят на восток, покидают город прежде, чем его удается взять в капкан.

— Ну, как, товарищи офицеры! — Впервые в этот день полковник Степовой был доволен. — По-моему, очень даже неплохо!

Все молчали, а я между тем продолжал:

— Мало того, я предлагаю, чтобы в бою беглецы захватили с собой трех пленных — думаю, больше будет много — и увели с собой. Желательно одного офицера.

— Но это, товарищи, очень рискованно! — Майор Златцев, получив жесткое наставление от полковника, теперь демонстрировал стопроцентную серьезность. — А вдруг Ширвани на самом деле провокатор, так мы в результате этих действий потеряем не только агентурную группу из преданных афганцев, но и своих. Представляете, каковы могут быть последствия.

— Мы, товарищ майор, решили все-таки исходить из предположения, что перебежчик не подослан к нам специально, а действовал как бы по наитию. — Нет, в этот вечер Степовой никак не был расположен к комбату Златцеву. — Поэтому мы вынуждены будем рисковать. А ты, Седиков, аргументируй, будь добр, свое предложение.

— Ширвани сказал, что нескольких наших пленников поведут в Ишкашим, чтобы застрелить на месте карательной акции, — начал я. — Представьте себе, каких заморышей, изможденных голодом и неволей, духи Хекматияра соберут по своим горным базам да лагерям, их же после этого два года корми, они все равно будут оставаться скелетами. К тому же у них, скорее всего, не будет документов. Можно, конечно, случись нападение на наш кишлак, потом говорить, что, мол, советские каратели шли на убийство своих сограждан без подтверждения личностей, знаков различия и отличия, но это будет звучать как-то неубедительно. А тут, представьте, Ширвани не только бежит от нас, но и приводит с собой пленников, холеных, откормленных, с военными билетами в карманах, орденами и медалями.

— В качестве офицера сразу предлагаю старшего лейтенанта Бекмурзу Бейтова, — сказал, как отрезал, Степовой. — Итак, сегодня вторник. Думаю, инсценировку штурма комендатуры и зиндана проведем в ближайшее воскресенье. Накануне, в субботу вечером, препроводите туда на отсидку Салима с его орлами. Но чтобы все было натурально — арест на базаре с сопротивлением. Ширвани лично ты, Седиков, перевезешь в Мехтарлам завтра утром. День все-таки будет выходной, хоть у нас и постоянное боевое дежурство, но в воскресенье у всех наступает расслабуха уже даже где-то на генетическом уровне. Лучшего времени для локального мятежа не подобрать. Двух других пленников возьмете из числа рядового и сержантского состава, разведчиков, но не шкафов, а примерно соответствующих комплекции афганцев, чтобы потом никто не удивлялся, как те смогли их дотащить. В день «икс» чтобы все трое имели при себе документы, а Бейтов пусть наденет орден Красной Звезды. Провести со всеми подробный инструктаж о поведении в плену.

— Да, но Бейтов, ведь он того… — неуверенно промямлил Златцев, в этот день явно нарывавшийся на крутую немилость Степового.

— Что того? — переспросил тот.

— Ну, того… мусульманин.

— Ну и что из того, что Бейтов — мусульманин? — Глаза полковника метали молнии в сжавшуюся фигуру майора, говорившего все не в лад да невпопад. — Бейтов такой же советский человек, как и вы. А в нашей ситуации, если хотите знать, он будет не просто пленником, а тренированным офицером, который сможет в трудную минуту принять верное решение. Если же того потребует крайняя необходимость, то Бекмурза в одиночку способен завалить полтора десятка духов. И если уж вы, товарищ майор, даете отвод Бейтову, то тогда вместо него придется идти только одному человеку.

— Кому? — Златцев, похоже, не мог уже остановиться и продолжал задавать неуместные вопросы.

— Мне.

В кабинете вновь повисла тревожная тишина.

— Товарищ полковник. — Тут Златцев окончательно обмяк и перешел на шипяще-свистящий полушепот. — Вы меня не так поняли.

— Я хочу, товарищи офицеры, чтобы вы поняли меня. Конечно, можно было бы не возиться с этим Ширвани, а передать его в афганскую службу госбезопасности, там бы из него живо вытащили, откуда он так хорошо знает английский язык и многое другое. А о том, что он нам наговорил, попросту забыть. А теперь представьте себе, что он сказал нам правду и духи действительно вторгнутся на советскую территорию, как это было три года назад у Тахта-базара в Туркмении, и убьют наших мирных граждан. Да если там, наверху, узнают, что мы располагали агентурной информацией по этому поводу и ничего при этом не предприняли, с нас не только погоны, головы поснимают. Из этого и будем исходить в принятии решения. Всё, все свободны.

Офицеры встали и медленно потянулись к выходу.

— А вас, Штирлиц-Седиков, я попрошу остаться, — остановил меня Степовой.

Он долго и пристально смотрел мне в глаза, его взгляд постепенно смягчался. Было видно, что он доволен.

— Так объясни мне поподробнее, что это за птица, как его… Кононофф. Из бывших русских аристократов, говоришь… У, каналья!

— Сегодня, товарищ полковник, я знаю о нем не больше, чем мне рассказал перебежчик. Ширвани утверждает, что он сотрудник Госдепартамента США, который шныряет, пересекая афганско-пакистанскую границу чуть ли не с первых месяцев кампании, но нам о нем ничего прежде не было известно. Видимо, хорошо законспирированный агент. А вот то, что в пакистанском горном лагере Хекматияра появились два американских журналиста из CNN, нам было известно раньше, из других источников. Это косвенно может подтверждать правдивость слов пленника.

— А правда, что за успех «Красного берега» Вашингтон посулил Хекматияру пятнадцать миллионов долларов?

— Не знаю, товарищ полковник. Так говорит Ширвани. Он утверждает, что при встрече Кононофф передал Гульбеддину чемоданчик, в котором, по словам посланника, лежал один миллион долларов.

— Жирно живут, однако! — резюмировал Степовой. — Нам бы так! Ну, ладно, Вадим Константинович, ты иди и сосни оставшиеся триста минут, а то на тебе лица нет. А завтра утром повезешь своего перебежчика назад в Мехтарлам.

Машина, в которой я вез Ширвани обратно, в провинцию Лагман, пристроилась к большой колонне бронетехники и достигла соседнего административного центра без особых проблем. Ширвани всю дорогу провел на полу перед задним сиденьем крытого «уазика». Для пущей безопасности, поскольку округа, вне всякого сомнения, была полна соглядатаями Хекматияра. Только во дворе комендатуры «уазик» подогнали вплотную к двери зиндана, и пленник в буквальном смысле вполз в нее. В камере состоялась моя последняя с ним беседа перед побегом.

— В субботу к тебе, — я уже настолько доверял ему, что перешел с ним на ты (не знаю, заметен ли этот нюанс при переводе с русского на пушту, а у Акинфеева, переводившего мне и на этот раз, тогда спросить было как-то недосуг), — подсадят группу Салима. У того будут дополнительные инструкции. Уходите во время инсценированного боя с настоящим оружием, в вас же будут стрелять холостыми патронами. Берете с собой трех пленников, и учти, что за их жизни головой отвечаешь лично ты. Теперь нам надо договориться о связи.

— За два месяца, что осталось до налета на Ишкашим, мне еще доведется побывать на этой стороне не раз, — объяснил Ширвани. — Если, конечно, мне поверят, но будем надеяться.

— А каким образом? — поинтересовался я.

— У Гульбеддина в разных биографиях указаны разные годы рождения и разные места, — ответил Ширвани. — Его родиной одни считают Кундуз, другие — Баглан, но именно в вилаят Лагман, поближе к родовому кишлаку Ватрапур Хекматияра как магнитом тянет. Он сюда часто приезжает, и если я останусь в его свите, то в мае — июне это произойдет еще по меньшей мере трижды.

— Но как узнать, в какой именно день Хекматияр вздумает наведаться в родные места?

— Это практически невозможно, — пояснил перебежчик. — Такие решения он принимает в самый последний момент. К тому же всякий раз он пользуется разными дорогами, но их в высокогорье не так уж много. Всего четыре. Дайте карту, я их укажу в точности, где и как именно они проходят, а дальше выбирайте и ищите сами. Вашим разведчикам придется изрядно попотеть. Хотя бы раз в неделю пусть группы проверяют все четыре дороги. На расстоянии двух километров, я отмечу эти места с точностью до двадцати метров, я буду оставлять донесения в гильзе. Иного способа общаться нет. Сообщения будут по-английски. Я надеюсь, у вас есть люди, исключая, конечно, этого достойного юного офицера, — Ширвани указал на Акинфеева, — которые знают его лучше тех, кто брал меня в плен.

— Совершив побег, вы пойдете в Дрош? — Я невольно улыбнулся, оценив саркастическую выходку моего собеседника, хотя в этот момент мне было вовсе не до смеха.

— Да, туда.

— Но ведь это триста километров на карте только по прямой.

— Главное, выйти из города, а там мы быстро выйдем на дозоры Хекматияра и, полагаю, раздобудем транспорт.

На этом и расстались.

А в воскресенье в Мехтарламе состоялся ложный мятеж. Все вокруг стреляло и взрывалось. Местные жители в страхе прятались по домам. А когда пальба закончилась, они вышли на улицу и увидели на площади перед комендатурой и зинданом «трупы» советских солдат, обильно запачканных свежей бараньей кровью. Уже к вечеру «голубиной почтой» вся округа была оповещена о том, что жители Мехтарлама восстали против неверных и группе заключенных удалось сбежать. Нарочно среди мирного населения пускался слух, что отважные моджахеды с родины самого Гульбеддина Хекматияра не только положили в бою множество кафиров, но и троих взяли в плен.

Вокруг суетились военные, но делали это как-то неспешно, давая возможность Ширвани, Салиму и Бейтову с товарищами покинуть город и уйти от него на как можно более почтительное расстояние.

* * *
— Ну, посмотри, хозяин, посмотри — с пеной у рта доказывал Хекматияру Ширвани, — на этих неверных, жирных и грязных, как те свиньи, которых они, алча услады своему брюху, пожирают! Мы должны взять с собой их в Ишкашим и там пристрелить, как бешеных собак.

Гульбеддин узнал о восстании в Мехтарламе прежде, чем его нукер с группой Салима и «пленниками» добрались до Дроша, и вопреки своей привычке подозревать всех и вся, видеть во всем подвох легко поверил в то, что в результате спонтанного восстания тем удалось бежать с добычей. Но в отношении пленников он уже битый час проявлял просто-таки лютую непреклонность.

— У меня уже есть кафиры, которых мне прислали из горных лагерей, — упирался полевой командир. — И их вы поведете в Ишкашим. А этих, свеженьких, мы будем пытать, а если ничего не скажут, мы их на куски порежем. Ну что, грязные свиньи, пришло время расплачиваться за свои грехи перед Всевышним!

— Ну зачем тебе тощие, запуганные овцы? Глядя на их тщедушные тела, никто потом не поверит, что эти люди могли совершить нападение на кишлак и истребить сотню людей. Они и комара теперь вряд ли убьют, столько в них сил осталось. А тут перед тобой пленные с документами, какими-то побрякушками на униформе и, главное, на них нет увечий. Ты только полюбуйся, бек, на физиономию этого офицера. Его лучше будет назидательно казнить там, на оскверненной неверными земле Горного Бадахшана, по ту сторону Пянджа.

Но Хекматияр отрицательно мотал головой, ни в какую не соглашаясь спредложением Ширвани. Ситуация становилась угрожающей. Прежде было договорено, что в самом неблагоприятном случае Ширвани, Салим и Бейтов примут здесь свой последний бой, возможно, физически уничтожат Хекматияра, американского спецпредставителя и сорвут операцию «Красный берег». Но тогда не сносить головы тем, кто их сюда направил на верную смерть. Так что надо было до последнего обрабатывать Гиндукушского Барса, чтобы он сдался.

И тут помог Сайрус Кононофф, до этого только наблюдавший со стороны за уговорами Ширвани и упертостью Хекматияра.

— Офицер — это хорошо! — согласился Кононофф с доводами Ширвани, панибратски потрепав его по плечу. — Это очень даже хорошо!

Он взял из рук одного из моджахедов документы «пленников» и стал их перелистывать:

— О, Бейтов Бекмурза Рашидович! Ингуш-единоверец! Должность — заместитель начальника тыла полка (военные билеты разведчикам выдали фальшивые, но, зная, с кем имеют дело, предварительно «состарили» записи чернилами и штампы. — Прим. авт.). Орден Красной Звезды. А что, разве сейчас тыловым крысам в России выдают боевые награды? — спросил он на чистом русском языке у Бейтова. — Во времена офицерства моего деда ничего подобного не наблюдалось.

Бекмурза в ответ только проскрипел зубами.

— Дальше, — продолжил Кононофф. — Кудрявцев Сергей Трофимович, русский. Младший сержант. Комендантский взвод, командир отделения. Чудненько. Межак Василий Платонович, белорус. Ефрейтор. Комендантский взвод…

— Я надеюсь, вы меня поддержите, господин американец? — обратился к Сайрусу Ширвани.

— А что это ты так заступаешься за этих кафиров? — зло спросил Гульбеддин. — Они, наверное, заботливо тебя охраняли? Хорошо кормили? Не свининой ли?

— Я, бек, относился к тебе всегда, как к справедливому мужчине и воину. — Лицо Ширвани побагровело. — Но сейчас ты несправедлив. Хочешь, я при тебе этим неверным, осквернителям нашей земли и нашего Корана, перережу глотки и вспорю им животы?

— Ну что вы, что вы, соратники? — вновь вмешался Кононофф, заговорив вдруг вкрадчивым голосом. — Не будем такими кровожадными. И не стоит ссориться по таким пустякам. Я считаю, что уважаемый Ширвани прав, предлагая нам взять в Ишкашим этих людей. Это действительно будет более достоверно, когда у нападавших в карманах простреленных гимнастерок будут лежать простреленные теми же пулями военные билеты. Не так ли, мистер Смоллетт?

Некоронованный король военного репортажа сидел в затемненном углу комнаты и ковырялся ножом в банке с мясными (не из свинины, понятное дело) консервами. С тех пор как он два дня проголодал, добираясь до горного лагеря Хекматияра, ему никак не удавалось наесться досыта. Не говоря ни слова, а только кивком, журналист подтвердил слова дипломата, что да, так, мол, все оно и есть.

— А этих доходяг, что прибыли позавчера, — распорядился Кононофф, чувствуя уже себя здесь хозяином положения, — отправьте обратно в зиндан.

Гульбеддину не понравился этот распорядительный тон, и он поморщился. Но уже в следующую секунду всю свою нарочитую ласку он обрушил на Ширвани.

— Ты мой преданный нукер, Ширвани, — удовлетворенно сказал Гульбеддин Хекматияр. — Но, судя по твоим талантам, из тебя уже пора делать своего советника. Думаю, ты будешь очень полезным советником мне, когда вернешься из Ишкашима.

Возможно, Гиндукушский Барс и не поверил бы своему верному слуге, ибо он никогда не верил в счастливое избавление, если бы не одно весьма прискорбное для него обстоятельство: он по-прежнему не знал, что Ширвани в совершенстве владеет английским языком.

* * *
Ожидание праздника, как принято считать в народе, оно ведь всегда оказывается лучше самого праздника. Так и получилось у нас: все основные события диверсионной операции с многозначительным названием «Красный берег» случились до того, как отряд воинов Хекматияра, пересекши перевал между двумя верхушками Гиндукуша — пиками Тиричмир и Тиргаран в южной оконечности афганской провинции Бадахшан, двинулся прямиком в сторону Ишкашима. Все остальное было делом техники и проходило по незыблемым законам партизанской войны.

Как и обещал, Ширвани трижды вышел с нами на связь. Нам ни разу не удалось зафиксировать переход группы Хекматияра через границу. Но, следуя его совету, наша разведка, регулярно прочесывая и перелопачивая все указанные им места на возможных путях прохождения, обнаружила три стреляные гильзы с донесениями. Все были очень рады, что первый этап операции прошел успешно. Все были живы, здоровы и готовились к походу на Ишкашим. Большой удачей было то, что группу Салима включили в большую банду, которая должна была имитировать нападение на Верхнепянджский погранотряд. Бейтову, Кудрявцеву и Межаку приходилось, конечно, тяжелее, чем остальным, их постоянно содержали в зиндане, но кормили хорошо и не истязали.

В последней, третьей, записке была указана дата начала операции «Красный берег» и день ее завершения резней по ту сторону Пянджа, а также указан маршрут.

За три дня до урочного дня в составе группы офицеров агентурной разведки, чьей зоной ответственности являлся Бадахшан, я встретился со старейшинами афганского Ишкашима. Разговор был тяжелым, но продуктивным. Когда авторитеты горно-таджикского кишлака узнали, во что их втягивают, что во время операции должны погибнуть их соплеменники-памирцы в Советском Таджикистане, они сами согласились разоружить моджахедов Хекматияра и передать их в руки советских войск.

Ночью 11 августа 1983 года, ровно четыре месяца спустя после того, как спецпредставитель Госдепартамента США добрался до тайного горного лагеря лидера исламской партии Афганистана под Дрошем, диверсионный отряд Гульбеддина Хекматияра разделился на две неравные части. Сотня карателей углубилась в ущелье в десяти километрах от Ишкашима. Здесь она должна была затаиться до шести утра, времени, когда из-за реки должен был быть атакован советский погранотряд. Оседлавший окружающие возвышенности, пограничный спецназ дал им возможность переодеться в советскую военную форму и после нагрянул им с небес на голову. Каменный мешок, в котором духам невозможно было сколь-нибудь рассредоточиться, захлопнулся. Бандитов снимали в основном ножами. Когда кратковременный бой закончился, на земле остались лежать более шестидесяти врагов. «Красный берег» тогда окрасился кровью, но не мирных советских граждан, а отборных моджахедов Гиндукушского Барса.

В ту ночь раздалось всего несколько выстрелов, которые, разнесшись по окрестным горам, конечно, не могли напугать людей Хекматияра, в это самое время привечаемых со всеми почестями в самом Ишкашиме. Их окружили и разоружили под утро, убив около двух десятков «дорогих гостей». Остальные предпочли сохранить жизнь и стать советскими пленниками. Они, привыкшие издеваться над советскими солдатами, теперь являли собой жалкое, даже постыдное зрелище.

Бекмурза Бейтов в той схватке, освободившись от пут (ведь по замыслу его должны были развязать только после того, как на том берегу ему прострелят сердце вместе с удостоверением личности советского офицера в левом кармане гимнастерки), голыми руками убил трех духов и покалечил еще не менее десяти. За что получил вторую Красную Звезду. Кудрявцева и Межака удостоили медалями «За отвагу». Группа Салима, входя во вспомогательный диверсионный отряд Хекматияра, сделала немало для того, чтобы пуштунские бандиты в Ишкашиме сдались практически без сопротивления. За это ее командира наградили орденом Саурской Революции, а его товарищей — афганскими орденами Красного Знамени.


А теперь о фигурантах этой истории с противоположной стороны. Журналистов CNN Элиота Смоллетта и Майкла Гольдберга, которые должны были запечатлеть на телекамеру кровавые злодеяния Советов против собственного народа, попали в руки нашим «егерям», что называется, без единой царапины. Они сняли свой репортаж, но в ином ключе. Кадры, которые потом обошли весь мир и были показаны везде, где не властвовала в те годы буржуазная «самоцензура», продемонстрировали мертвых безбородых моджахедов Хекматияра, переодетых в советское военное обмундирование, и не на правом берегу Пянджа, а на левом. Признаюсь, оператор, когда я с ними общался, вызывал у меня искреннее сочувствие, а вот «некоронованный король военного репортажа» показался отпетым мерзавцем. Тщательно допросив их, мы спустя несколько дней после описываемых событий отправили обоих янки в целости и сохранности в распоряжение афганского представительства общества Красного Полумесяца, а те уже через родственный Красный Крест передали мелкотравчатых авантюристов правительству Соединенных Штатов Америки.

«Русский американец» Сайрус Кононофф (Сергей Александрович Кононов) встретил известие о провале «Красного берега» все там же — в секретном горном лагере Хекматияра. Через два дня после случившегося его сначала перебросили вертолетом из Дроша в Кветту, а оттуда тем же способом на борт американского авианосца «Нимитц», который патрулировал тогда в Персидском заливе. На его карьере, которая, казалось, стремительно пошла в рост, был поставлен большой жирный крест. Далее о его судьбе практически ничего не известно. Ходили слухи о том, что он попал под действие программы ФБР COINTEL-PRO, занимающейся противодействием проявлениям антиамериканской деятельности. Позже мне кое-что удалось узнать и о его русской родословной.

Его vis-a-vis по «тайной вечере» в Дроше 11 апреля 1983 года Гиндукушскому Барсу Гульбеддину Хекматияру повезло больше. В период с 1993 по 1996 год он дважды становился 20-м и 22-м премьер-министром Исламской Республики Афганистан. Но в последнее время впал в немилость у Вашингтона, был поставлен в один ряд с главным террористом планеты Усамой бен Ладеном и объявлен в международный розыск. За его поимку обещают многомиллионные денежные вознаграждения. Однако я полагаю, что все это — пустые хлопоты. Хекматияр сегодня не столько «барс», сколько «лис», и то, что когда-то чуть было не удалось нам — жаль, что сорвалось, — для американцев и вовсе недосягаемая вершина. Что-то вроде Тиричмира, которую так и не мог четверть века тому назад взять Сайрус Кононофф. Зато он еще тогда предсказал сегодняшнее поведение Хекматияра в отношении США.

И, наконец, о Ширвани, без участия которого у этой истории был бы, возможно, другой, более печальный конец. После краха «Красного берега» он не мог больше вернуться к Гульбеддину. Во второй раз Хекматияр вряд ли поверил бы в его счастливое спасение. Прощаясь со мной на границе Афганистана с Вазиристаном, он признался, что никакой жены-таджички у него нет, что сам он — не пуштун, а пакистанец, и дети у него, дочь и трое сыновей, совсем от другой женщины.

Уже потом я узнал, что Ширвани являлся офицером спецслужб Исламской Республики Пакистан, которые внедрили его в ближайшее окружение Хекматияра, поскольку правительство в Исламабаде никогда особо не доверяло «гиндукушскому барсу в лисьей шкуре». К тому же он был завербован еще и британской разведкой, которая пыталась играть особую роль, отличную от американской, на Среднем Востоке в условиях пребывания в Афганистане ограниченного контингента Советских войск.

А вот о том, что его предки были мусульманскими богословами в девятом поколении, он не соврал. Ширвани всегда считал, что ислам — мирная религия, которой нельзя прикрывать массовые истребления инакомыслящих. В силу этой своей убежденности он и принял тогда, в Дроше, тяжелое для себя нравственное решение, помог кафирам предотвратить гибель большого числа единоверцев.

За фактическую измену его не судили, а только уволили со службы. Какое-то время подполковника в отставке Ширвани Аюб-бека подвергали преследованиям, но после того как 17 августа 1988 года американский военно-транспортный самолет «Геркулес» С-130 с президентом Пакистана Мухаммедом Зия-уль-Хаком на борту разбился под Лахором (одна из версий крушения — расправа Вашингтона со ставшим неугодным ему политическим лидером, как это было когда-то с упоминаемым выше Омаром Торрихосом. — Прим. авт.), его оставили в покое. И даже вернули некоторые государственные привилегии, положенные «отставникам» его ранга.

Недавно я получил письмо из Карачи — Ширвани живет сейчас там, — написанное на безупречном английском языке, а прочесть не могу. Ведь у меня тоже что-то вроде сельской средней школы с немецким букварем, как сказал однажды Саша Птичкин, царствие ему небесное. Жаль парнишку, веселый был. Тогда, после завершения нашей контроперации «Красный берег», старшему сержанту действительно дали медаль «За отвагу». А три месяца спустя он погиб во время рейда, получив Красную Звезду посмертно.

И вот сегодня, вспоминая его шутки, я сижу и кумекаю, как бы мне перевести письмо от моего доброго знакомого Ширвани. Акинфеев далеко, а обращаться к частному переводчику времени нет. Хотя любопытство, полагаю, рано или поздно все равно возьмет верх, и я обязательно сделаю это.

Бедуин

Свой первый «афганский» отпуск в Союзе я в основном проводил не на пикниках с друзьями, а за чтением книг, чего прежде за мной не наблюдалось. Тем самым я исполнил завет подполковника Калитвинцева, напутствовавшего меня на путь истинный во время нашей первой встречи после моего прибытия в Кабул.

Мне, старшему лейтенанту Северову, поручили возглавить оперативно-агентурную группу, действующую в восточной провинции Нангархар. Главная местная достопримечательность, внесенная во все международные туристические проспекты — Хайберский проход, основной с незапамятных времен караванный маршрут контрабандистов из Пакистана, Индии, Северо-Западного Китая в Афганистан и по древнему Великому шелковому пути далее, вплоть до Средиземноморья, где на восточных базарах все еще процветает архаичный вид торговли, беспошлинный, следовательно, более дешевый, но почти всегда незаконный. Здесь, среди скудного пуштунского пейзажа, встречались даже караваны бедуинов, кочевых племен, не признающих государственных границ и населяющих восточную часть арабского мира, именуемую в средневековых историко-географических источниках Левантом.

Эти люди, облаченные в традиционные галабеи (белые туники) и куфии (такого же цвета шапочки-платки с черными околышами-венцами), проживали преимущественно на территориях, оккупированных Израилем, на Западном берегу реки Иордан и в приграничной с Иорданией пустыне Негев, везли на Землю обетованную «неуказанный товар» в виде пряностей, коконов китайского шелкопряда, иные мелочные экзотические товары. Конечно, все это в наше время можно было бы купить в тамошних магазинах, причем в красивой упаковке и не в виде полуфабрикатов, но такой способ доставки через перевал в одном из самых живописных мест Центральной Азии на высоте 1030 метров над уровнем Мирового океана считался экологически чистым. Мы, советские люди, этому показателю качества продукции никогда особого значения не придавали, но в буржуазных странах он давно уже был культом, поэтому ряды израильских рынков с бедуинскими негоциантами были всегда полны народа.

Опасения у советского командования вызывало то обстоятельство, что в условиях разрастания в Афганистане гражданской войны и сопротивления нашему военному присутствию, Хайбер продолжает играть роль главного транспортного коридора. Сегодня по нему везут транзитные товары, но завтра мешки с перцем и тмином и шелковые коконы вполне могут заменить ящики с патронами, оружием, амуницией, рассуждали в наших штабах. К тому же центральное афганское правительство, требуя, с одной стороны, от высшего советского руководства более активного участия ограниченного контингента в прямых боевых столкновениях с противниками кабульского режима, с другой — всячески препятствовало тщательному контролю над проводкой через проход моторизованных и вьючных караванов.

Долгое время на этом участке афганско-пакистанской границы, входящей в 120-километровую зону так называемой линии Мортимера Дюранда, установленной в 1893 году, сохранялся статус-кво. Караваны шли, и содержимое перевозимых ими тюков и ящиков действительно вскоре изменилось. Товар уже не доходил до берегов Леванта, а оседал на скрытых базах пуштунов, проживающих по обе стороны «дюрандовского кордона», и неизменно оборачивался против военнослужащих ограниченного контингента, регулярной афганской армии и афганской милиции — царандоя.

Когда я вступил в должность в Нангархаре, наша сторона только начала принимать энергичные усилия, чтобы плотно захлопнуть хайберскую заслонку для тех пуштунских торговцев, кто решил поменять промысел и приумножал свои богатства на крови, бесперебойно обеспечивая оружием воинственные горские племена, возведшие свою свободу в совершеннейший абсолют. В Кабуле продолжали этому активно противиться. Причина такого упорства многим была непонятной.

На словах высшие иерархи Саурской революции, в большинстве своем пуштуны, выступали за наведение порядка в этом стратегическом регионе страны и полное его подчинение центральному правительству, но действовали при этом как-то странно. Не обходилось, были уверены наши начальники, без откровенного пособничества. Невидимые нити связывали лидеров Народно-демократической партии с не признающими их верховную власть соплеменниками, но прежде чем положить конец этому двурушничеству, надо было эти нити распутать на местах, причем сделать это максимально деликатно. Какими бы ни были результаты подобного расследования, никто ни в Министерстве обороны СССР, ни в КГБ не позволил бы бросать тень на руководителей братской страны. Руки и ноги бы оторвали тому, кто посмел бы усомниться в искренности наших афганских друзей. Однако истина в этом смысле была важнее. Установив связи кабульских функционеров с вождями пуштунских племен, «живущих» контрабандой, можно было бы запустить скрытые механизмы давления на Кабул прямиком из Москвы, заставить здешних марксистов играть по правилам, которые бы устанавливали им мы.

С этого задания, на распутывание которого ушло больше года, и продолжилась моя служба в предгорьях Гиндукуша. Подполковник Калитвинцев ввел меня в курс дела, рассказал мне немного об этих местах. Моя оперативно-агентурная группа должна была действовать в районе Старой английской дороги.

— Ты, Северов, — сказал он мне с некоторой издевкой в голосе, — хоть знаешь, что такое САД (аббревиатура Старой английской дороги. — Прим. авт.)?

— Пока понятия не имею, товарищ подполковник, — бойко ответил я. — Но обещаю, что быстро войду в курс дела и разберусь с окружающей меня обстановкой.

— А ты почитай Киплинга, Нафтулу Халфина, — присоветовал Калитвинцев. — Люди, между прочим, очень умные книжки писали, привязанные к местным природным условиям, традициям, нравам и обычаям здешних дикарей. Акцентирую, именно дикарей. Для нас они всегда будут коварными горными волками, готовыми при любом удобном случае вцепиться мертвой хваткой в глотку, а никак не товарищами. Сколько бы ты им ни читал коммунистические проповеди.

— Я, Виктор Анисимович, как только приеду домой на побывку, сразу пойду и запишусь в библиотеку. И все ваши умные книги обязательно прочту. И еще много других. А раз здесь нет библиотеки, буду определяться на местности вприглядку. Если, конечно, вы мне позволите.

Калитвинцев понял мой сарказм и, судя по всему, оценил его. Но ничего не ответил, а только в усы себе усмехнулся. Убеленный ранней сединой подполковник наверняка очень удивился бы, если бы узнал — я ему об этом просто никогда не рассказывал, случай не представился, — что дома на следующий день после встречи с семьей я пошел и записался-таки в городскую публичную библиотеку. И проводил в ней по нескольку часов в день, являясь туда при полном параде. Все-таки, как-никак, храм торжества человеческой мысли.

Внешний вид молодого, коротко стриженного старлея с загорелым обветренным лицом явно диссонировал с собирающейся здесь институтской профессурой — людьми серьезными, сплошь в очках. Многие из них были подкованы в различных областях знаний и правильно расшифровывали наградные планки на моей гимнастерке. Поэтому, когда я выходил в курилку, все находившиеся здесь великие разумники приветствовали кавалера ордена Красной Звезды и медали «За отвагу», вставая и тихо здороваясь. Мой первый год в Афгане прошел в таких переделках, что некоторые из них снятся мне и по сей день. Несколько раз я чуть было не отправлялся на тот свет, но, слава богу, пронесло. Избежал даже ранений. В силу небывалого везения мои заслуженные регалии украшали парадный мундир, который, признаться, я никогда не носил, а не атласные подушечки из категории привычных похоронных принадлежностей. В ответ я кивал докторам наук и доцентам, вид у меня при этом был глуповатый, и мое лицо покрывалось густой краской легкого стыда. Но это было внешнее проявление неловкости. В душе я ликовал, чувствуя уважение столь солидного общества.

Здесь же, в курилке, сбивались в стайки молоденькие студентки, дымившие, как паровозы. По весне они писали свои дипломные и курсовые работы. Юношей-сокурсников рядом с ними не было. Первые теплые деньки влекли парней в учреждения совсем иного рода, где подавали пиво или что-нибудь покрепче. Сам знаю, поскольку после школы первые два года проучился в гражданском вузе, а потом через военкомат перевелся в военное училище. Лихорадочная научная деятельность у этих оболтусов начиналась, как правило, с тяжким протрезвлением за несколько дней до защиты, и тогда они брали штурмом библиотеки, и на это время храмы мысли благодаря их полупьяному галдежу-балдежу больше напоминали те же пивные.

Но сейчас здесь царила божья благодать, располагающая к глубоким раздумьям. Девицы в курилках пялились на мою тельняшку, выглядывающую из-за отворота, весело прыскали и строили мне глазки. Но я был непреклонен, поскольку пришел сюда не в поисках романтических похождений, а за знаниями. Во всяком случае, так я себя настраивал через силу, хотя соблазн поддаться чарам этих «розанчиков» был велик. Кое-что из того, что я познал в тиши читального зала, признаться, меня ошеломило. Например, то, что пуштуны, которые вот уже без малого двенадцать веков никаких книг, кроме Корана, в руках не держали, на самом деле являются потомками древних евреев, и библейский Ветхий Завет определяет их этническое происхождение, как одно из десяти потерянных колен Израилевых.

Подивившись немало этому обстоятельству, я тем не менее не придал ему тогда особого значения, так как даже предположить не мог, что буквально через месяц оно мне поможет в поисках развязки одной приключившейся со мной истории, с грифом особой государственной важности и почти детективной.

* * *
Руководя оперативно-агентурной группой, я был в большей степени не воином, а проповедником. Мне приходилось вступать в контакты с местным населением, наводить мосты взаимопонимания с вождями племен, быть в курсе всех принятых ими решений от обычной кишлачной шуры[1] до лойя-джирги[2] пуштунских предводителей, если та созывалась на «территории ответственности» моей ОАГ.

Связи центральных чиновников с «суверенными» пуштунскими князьками по-прежнему не давали покоя нашему командованию, и все это в конечном итоге обрушивалось на мою голову. Родина всего за год службы высоко оценила мои заслуги, но не проходило и недели, чтобы вышестоящее начальство не вызывало меня «на ковер» и не грозило сорвать погоны, орден и медаль перед строем, если я в ближайшее время не представлю результаты работы.

Всякий раз мне говорили, что необходим решительный прорыв на данном направлении. Хайбер должен находиться под полным нашим контролем не только с точки зрения обретенного права громить в его окрестностях духов, доставляющих через границу оружие, если, конечно, они попадутся нам под горячую руку. Пока статистика свидетельствовала, что на один уничтоженный караван приходилось по меньшей мере три, успешно преодолевших этот рубеж. Поэтому следовало узнать механику этого контрабандистского процесса, работающего в режиме перпетуум-мобиле, обнаружить концы в высоких кабульских кабинетах, ну и, наконец, найти «точку отталкивания», чтобы разорвать порочный круг, повернув ситуацию в свою пользу. Только так проходной двор Хайберского прохода можно было бы превратить в мышеловку. И все это почему-то легло на мои плечи. Хотя ничего случайного в этом нет. Афганская кампания была странной войной, на которой стратегические задачи зачастую решали комбаты. Так что и моя должность начальника ОАГ выглядела не самой последней в такой табели о рангах.

Была у меня одна зацепка в Кабуле. Офицер, работающий под прикрытием в отделе безопасности царандоя, обладал информацией, получаемой не только из секретных официальных источников, но и из мест, которые при определенных обстоятельствах могли быть еще менее доступными для нас.

Мир-Хуссейн Мустафа был из небольшого пуштунского клана чиквари, горные владения которого соприкасались с «зоной Хайбера». Бал здесь правили мехсуды, многочисленное племя горцев (слово «пуштун» и переводится на русский язык как «горец»), населяющее Северо-Западную пограничную федерацию Пакистана и несколько примыкающих к ней афганских провинций, но вокруг них кучковалась целая россыпь рыбешек помельче, часто враждующих друг с другом, однако как-то приспособившихся кормиться вблизи знаменитого караванного пути. Я был уверен, что есть что-то несоизмеримо большее жажды наживы, что цементировало злейших недругов, заставляло их играть в одну и ту же игру, помогавшую им преодолевать ненависть и брезгливость в личных взаимоотношениях.

Я уже готов был вылететь в Кабул для встречи с Мир-Хуссейном, но неожиданно случились обстоятельства совсем иного толка, помешавшие мне это сделать в заранее установленный день.

Накануне в районе Хайберского прохода наша артиллерия накрыла-таки очередной караван, пришедший с той стороны. Спецназ потом довершил дело, взяв в плен двенадцать духов, но двадцать семь из них все же были убиты. Груз оказался самым что ни на есть мирным — те же традиционные на протяжении многих веков коконы шелкопряда, изделия из металла, дерева, поделочного камня. Спрашивается, какого черта возить все эти безделицы через охваченную гражданской войной страну? Сила привычки? Над местом боя поднялись тучи перца, корицы и тмина из пробитых осколками и простреленных тюков, так что до тех пор, пока пряная пыль не осела на землю, нашим бойцам пришлось разгребать здесь все в противогазах.

Мог грянуть международный скандал. Армейское начальство живо представляло себе заголовки завтрашних западных газет «Советы варварски расстреливают в Афганистане мирных кочевых торговцев» и еще многое в таком же духе. Очевидно, что подвели информаторы из числа местных, сообщившие, что проходку будет осуществлять именно караван с оружием, да и разведка наша откровенно опростоволосилась. Надо было искать срочное обоснование нашим действиям, которому бы поверили… нет, даже не в Вашингтоне, Лондоне или Париже, а хотя бы в Москве.

Какое-то время ушло на раскачку, только на четвертый день после случившегося, как раз вечером, когда я собирался отправиться в Кабул, стало известно, что у одного из убитых караванщиков под бедуинскими одеждами оказалась военная униформа неустановленного образца, и планы пришлось изменить. Меня очень заинтересовал этот факт. Уже через полчаса я и переводчик лейтенант Файзи Сайдуллаев (таджик, в совершенстве владевший фарси и пушту, но необходимый мне сейчас, как признанный во всей 40-й армии знаток ближневосточной этнографии) находились неподалеку от Джелалабадского аэродрома, откуда я должен был вылетать в столицу.

Развороченное снарядом тело бедуина лежало на полу, прикрытое простыней. Зрелище было не для слабонервных, хотя в постоянной боевой обстановке ко всему привыкаешь. Ни мне, ни Сайдуллаеву, ни бойцу, поднявшему для нас белый окровавленный покров, не доставляло никакого удовольствия пялиться на вывалившиеся внутренности злосчастного караванщика, и я предпочел заняться его одеждой. Тоже занятие малоприятное, но все же не такое тошнотворное.

Тут наконец я смог применить знания, которые обрел в отпуске во время своих библиотечных чтений. То, что показал мне сопровождающий нас солдат, действительно оказалось традиционной бедуинской одеждой — галабеей и куфией. А вот военное обмундирование было какого-то странного несовременного покроя. Изорванные осколками, перепачканные кровью лоскутья когда-то были френчем, который в этих местах вошел в моду еще во время третьей англо-афганской войны 1919 года.

— Где бедуин достал этот раритет? — произнес я, как бы размышляя вслух.

Сайдуллаев поначалу молчал, а потом сказал:

— Ничего не могу даже предположить, товарищ старший лейтенант. Это не мой профиль, не мой фасон.

— Ну, что ты, Файзи. При Аманулле-хане этот армейский пиджачок ценился дороже самых изысканных парчовых одежд.

Я исследовал френч сантиметр за сантиметром и внутри воротника обнаружил приколотую… шестиконечную звезду Давида. Моему удивлению не было предела:

— Что это? — спросил я Сайдуллаева.

— Это золото, — ответил тот. — Видите, вот и проба указана. 333-я.

— Я вижу, лейтенант, что это золото. Когда я спросил: что это, то имел в виду, с каких это пор арабы, пусть даже и живущие на территории Израиля, стали вдруг носить на себе подобные побрякушки.

— А это не араб, — принялся объяснять Сайдуллаев. — Араб, будь он мусульманин или христианин, а иудеев среди них покамест еще никто не встречал, никогда не станет носить Давидову звезду. Это еврей и, судя по всему, израильтянин.

— Какой же он еврей, Сайдуллаев?! — возмутился я. — Он же — черный!

— Евреи бывают и черные. Например, фалаши в Эфиопии. Но этот явно не эфиоп. Что касается расовой принадлежности арабов, то они по цвету кожи такие же индоевропейцы, как и мы с вами, только загорелые. И евреи, живущие в пустыне Негев, тоже смуглые от избытка солнца. То есть загорелые.

— Значит, наш гость — еврей, говоришь?

— Правильнее, корректнее, что ли, было бы сказать, что он — израильтянин.

— И главное, не определишь по какой-то характерной черте, что это именно еврей, — посетовал я. — Ведь они тут в радиусе тысячи километров все сплошь обрезанные.

И после некоторой паузы добавил:

— Зато я теперь понимаю, как он достал френч времен Амануллы-хана. Вопросов на этот счет у меня больше нет. Еврей, и это его главная национальная черта, достанет что угодно.

С находкой и собственными мысленными опасениями мы отправились к Калитвинцеву. Шли пешком, до палатки подполковника по территории джелалабадского аэродрома было километр с небольшим. На ходу проще собраться с мыслями. С хребта Саферкох-Спингар, оседланного Хайберским проходом, дул освежающий ветер. Идти было легко.

Калитвинцев встретил нас по-доброму. Вообще, мерилом его радушия, верхом, так сказать, благосклонности у окружающих считалось отсутствие в приветственной речи по случаю долгой разлуки обещаний отдать под трибунал или в лучшем случае сорвать погоны и с позором отправить в Союз. На сей раз его любезности не было предела. Он выставил на стол бутылку водки, с ловкостью фокусника сорвал с большого блюда салфетку, под которой лежали куски зажаренной на костре баранины. Я сразу брезгливо поморщился, вспомнив об изуродованном трупе бедуина-еврея, который был таким же образом покрыт простыней в вагоне-морге, и подумал, что мне пора лечить нервы.

— Ну, с чем пожаловали? — Калитвинцев начал разговор, который обещал быть тяжелым. — Как там наш безвременно усопший бедуин?

— Военные следователи уже осматривали трупы духов? — поинтересовался я с порога. — И этого субчика тоже?

— Да нет, — ответил подполковник. — Все так замотались, что никому нет дела до этих покойников. А почему тебя это интересует?

— Ну, тогда в роли детектива, проведшего предварительное расследование, придется выступить мне.

— Говори прямо, не темни! — Усы Калитвинцева стали топорщиться, и это являлось свидетельством того, что он вот-вот вскипит.

— Товарищ подполковник, — доложил я, — у меня… у нас с Сайдуллаевым есть предположение, что убитый бедуин на самом деле является израильтянином, не исключено, что военнослужащим или сотрудником спецслужб.

— Иди ты!

Я выложил перед ним золотую звезду Давида и продолжил:

— Сайдуллаев утверждает, что ни один уважающий себя араб и вообще правоверный мусульманин никогда не будет носить на одежде этот знак.

Калитвинцев многозначительно посмотрел на переводчика, тот молча подтвердил сказанное мною кивком.

— Чудненько! — после длительной паузы произнес подполковник. — И эти, значит, уже сюда полезли. Что им-то здесь надо? Воюйте себе со своими арабами, которые на вас идут сорок против одного, включая грудных младенцев и дряхлых стариков. Нет, Афган им тоже подавай.

— Вот это-то и странно, товарищ подполковник, — встрял в беседу Сайдуллаев. — Весь мусульманский мир, когда кричит: «Смерть неверным!», имеет в виду в первую очередь Израиль, торчащий в его теле как заноза, а потом уже Америку, Советский Союз и всех остальных кафиров.

— Да, но в этой войне пуштуны и некоторые другие афганские этносы опираются на поддержку Вашингтона, — возразил Калитвинцев.

— Именно так, — перебил я. — США — союзник афганской фундаменталистской оппозиции, а Израиль — союзник Вашингтона. Вот и ищет дядюшка Сэм применения своему выкормышу. Сейчас янки вынуждены были уйти из Ливана, где израильский плацдарм был задействован ими в полной мере, сейчас надо искать новые точки приложения совместных усилий.

— Меня, конечно, в данный момент мало волнует война Израиля и СССР из-за какого-то убитого еврея, к тому же переодетого в одежды бедуина, — мрачно изрек Калитвинцев. — Но представьте себе, что будет, если в горные лагеря духов вместо обленившихся англосаксов, полностью теряющих боеспособность, когда им вовремя не подадут утренний кофе или полуденный манговый сок, придут израильские военные инструкторы. Это, скажу я вам, такие псы войны!

Я был рад, что мы углубились в международную тематику и подполковник смог таким образом спустить пары, был в меру дружелюбен и не угрожал разжалованиями и трибуналами. Легкая улыбка блуждала по моему лицу. Калитвинцев это заметил и прочитал, видимо, мысли, написанные у меня на лбу.

— А ты думай, Северов, не расслабляйся, думай как следует своей головой о том, что завтра будет с нашими головами, коль скоро еврей на верблюде в Хайберском проходе перестал быть миражом.

— Но пуштуны, согласно библейской мифологии, потомки древних евреев, — ответил я многозначительно, с чувством некоторого напускного превосходства. — Одно из десяти потерянных колен Израилевых. А вы что, не знали, товарищ подполковник?

— Иди ты! — неподдельно удивился Калитвинцев.

— Точно-точно, — вновь подтвердил мои слова Сайдуллаев.

— И что сие означает?

— Сие означает, — продолжил я, — что данный факт следует использовать в пропагандистских целях.

— Как?

— Пока не знаю, товарищ подполковник, но уже кумекаю. Вот слетаю в Кабул по делам о «ниточке», а потом попробую увязать все возникшие обстоятельства в единый узел.

— Лети, голубок, лети, а послезавтра возвращайся со своими соображениями. И помни, что без обстоятельного доклада ты в мою палатку больше не войдешь. Прямиком отряжу тебя в военный трибунал. А после, если бог к нам будет немилостив, сорвут погоны и с меня.

«Все, сел на привычного конька!» — подумал я, выйдя из палатки. Но тут же отогнал от себя все тяжкие мысли. Завтра в 6.30 утра вылет в Кабул.

* * *
Ровно в полдень я вошел в ворота кабульского ремесленного рынка, где в чайхане, расположенной на задворках гончарной мастерской, должна была состояться моя встреча с Мир-Хуссейном Мустафой. С ним я познакомился в прошлом году на лойя-джирге, как раз решавшей судьбу трафика через Хайберский проход. Он участвовал в ней как представитель центральных органов власти от царандоя. Мир-Хуссейн довольно сносно говорил по-русски и обладал некоторой информацией, которая могла бы меня заинтересовать. Мы стояли рядом и перебрасывались репликами.

После того как старейшины влиятельных племен дуррани и мехсуд заблокировали принятие жесткого решения, на котором якобы настаивал Кабул, он не сдержался и сказал:

— Члены центрального правительства не очень-то рьяны в своих требованиях, а только делают вид, что хотят положить конец контрабанде. Их истинный интерес в том, чтобы все оставалось по-прежнему.

Меня эти слова зацепили. Потом я еще раз встретился с ним, когда перед отлетом в отпуск на день задержался в Кабуле. Наша первая явка проходила здесь же. Тогда Мир-Хуссейн пообещал, что за месяц-другой он подберет все факты участия высокопоставленных чиновников афганского центрального правительства в контрабандных схемах, действующих не только на Хайберском перевале, но и на других участках линии Дюранда. На том мы тогда и разошлись. Вечером того же дня я улетел в Союз. А по возвращении все никак не мог найти время, чтобы пообщаться с Мир-Хуссейном. Ведь дело это на меня повесили как бы в общественную нагрузку и никак не помогали, а только грозили карами небесными, если я не выложу им на блюдечке связи правительственных деятелей с племенами и кланами, кормящимися с Хайбера.

В свою очередь я никого особо не посвящал в это дело. Даже Калитвинцева знакомил с его обстоятельствами поверхностно, полагая, что так будет лучше, если меня ждет неудача. Но сам-то я уже понимал, что силки мною расставлены правильно и в них в конце концов обязательно попадет крупная дичь.

На этот раз Мир-Хуссейн опоздал минут на пятнадцать, извинился и сказал, что у него есть подозрение, что за ним установили слежку свои же.

— Зачем ты мне помогаешь? — спросил его я. — Ведь это небезопасно. Я так присмотрелся, что многие ваши коммунистические вожди ведут себя подчас хуже, чем душманы. Не лучше ли было тебе отсидеться в тени?

Задавая такие вопросы, я попутно проверял своего собеседника на вшивость: не ведет ли он со мной двойную игру?

— Мой род невелик, — ответил мне Мир-Хуссейн, — а сейчас его истребляют не только ваши и централы, но и соседи, борясь за лакомый кусок, который приносит им Хайбер. Когда-то на моей памяти этот перевал называли дорогой мира и благополучия. Но после Саурской революции и прихода советских войск он превратился в дорогу войны и беды.

«Кажется, не лукавит», — решил я, оценивая мужественные слова Мир-Хуссейна. Он произнес их искренне, без страха, что я могу на него донести. Было вполне очевидно, что он мне верил, следовательно, я с той же мерой доверия должен был относиться и к нему.

— Вот список, — сказал Мир-Хуссейн, протягивая мне несколько свернутых листов тетрадной бумаги в клеточку. — В нем указаны фамилии высокопоставленных членов НДПА, правительства, силовых ведомств, тех, кто имеет свой процент с контрабанды, который тут же перекачивают в британские, швейцарские и японские банки. Напротив некоторых указаны номера счетов и суммы по данным на 1 января 1983 года. Вывезите их из Кабула, помня о том, что пока вы в городе и не добрались до аэродрома, они могут устроить слежку и за вами.

Услужливый чайханщик подал нам в пиалах зеленый чай и большое блюдо плова. Ложек здесь не было, поэтому пришлось есть руками, периодически ополаскивая их от быстро застывающего бараньего жира в чаше с теплой водой. Говорили мало, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания посетителей. Я ведь был в военной форме, а она в Афганистане с недавних пор играет роль главного раздражителя местной публики. Тем более все, что нужно, уже было сказано. Изредка мы перебрасывались ничего не значащими фразами, в основном интересуясь семейным положением и увлечениями друг друга.

Выходя из чайханы, прошли через гончарную мастерскую, на пороге ее крепко пожали друг другу руки. Я сказал Мир-Хуссейну, что прошвырнусь по рынку, куплю себе какую-нибудь утварь, чтобы как-то оправдать в лице возможных соглядатаев свой визит на рынок. Афганец двинулся в противоположном направлении и исчез за воротами.

Бродить между рядами для прикрытия, однако, не пришлось. Почти сразу после ухода Мир-Хуссейна я услышал несколько выстрелов, прозвучавших откуда-то из-за дувала. Я стремглав выскочил за ворота и метрах в пятидесяти увидел толпу. Все громко разговаривали, кто-то даже кричал. Два царандоевца пытались оттеснить голосистых сверх всякой меры зевак. Продравшись сквозь людское месиво в чалмах и стеганых халатах, я увидел лежащего на земле Мир-Хуссейна. Из пробитой головы текла кровь, тут же впитываемая дорожной пылью. Склонившийся над убитым офицер царандоя многозначительно посмотрел на меня и подал кому-то знак. Я понял, что пришло время смываться.

Когда я попер в обратном направлении, действуя локтями и коленками, галдящая толпа вытолкнула меня из себя, как пробку из шампанского. Не теряя времени, я впрыгнул в открытый «уазик» и дал по газам. Перед глазами зазмеились улочки городской окраины. Спиной я чувствовал, что за мной уже организована погоня, оглянулся назад. Моторизованный «козел» без тента, точь-в-точь такой же, как и у меня, только не зеленый, а желтый, держал дистанцию метров в тридцать, видимо, пытался ее сократить, но дыхалки у двигателя явно недоставало. В машине восседали мои преследователи, те самые офицер и два царандоевца, суетившиеся вокруг мертвого тела Мир-Хуссейна.

«Если они меня поймают, то обязательно обыщут, заберут все бумаги, а меня самого попытаются выдать за убийцу Мир-Хуссейна» — эта шальная идейка, объясняющая мое нынешнее положение, пришла в голову как-то сразу.

Из-под моих колес пыль поднималась столбом и покрывала моих преследователей. Сквозь рев двух раздолбанных моторов было слышно, как ругается офицер.

«Если не удастся уйти, то тогда придется вступить с союзничками в перестрелку. Где это видано, чтобы в столице братской страны стражи правопорядка средь бела дня гнались за офицером армии-освободительницы, чтобы убить его или в лучшем случае устроить какую-то другую пакость, не связанную с лишением жизни».

Войдя в раж, я гнал свои мысли впереди событий, представляя, что в случае возникновения скоротечного боя мне придется уложить всех троих. В среде людей отважных принято считать, что на войне только дураки не боятся смерти. Но эта ситуация с погоней сразупоказалась мне комичной, поэтому никакого страха не было. От необычайной легкости на душе я вдруг возомнил себя этаким героем боевика, пренебрегающим любыми опасностями.

Но этим всеохватывающим чувством я так и не смог насладиться в полной мере. Жизнь лишний раз доказала мне, что она — не кино, и в ней далеко не всегда есть место подвигу. Мои преследователи на поверку оказались хреновыми гонщиками. На одном из резких поворотов они не справились с управлением и врезались на полном ходу в дувал. Была надежда, что никто из них серьезно не пострадал. Еще какое-то время откуда-то из клубов пыли до меня долетала их ругань, судя по всему — очень непристойная.

Поскольку никто за мной больше не гнался, я сделал вывод, что это была чья-то частная инициатива, даже, точнее, импровизация. То, что Мир-Хуссейн приходил на рынок, чтобы встретиться с советским офицером, следящие за ним филеры узнали в самый последний момент, поэтому вынуждены были действовать спонтанно, а для этого надо пройти серьезную школу разведки и сыска, каковой у них явно не было.

Через сорок минут я уже был в кабульском аэропорту, готовый вылететь в Джелалабад. По договоренности «вертушка» должна была подняться в воздух минут через двадцать. Было время устроиться на жестком сиденье в обшарпанном салоне винтокрылой машины и предаться раздумьям. Свое кабульское приключение я бы считал веселым, если бы не смерть Мир-Хуссейна Мустафы.

Я наконец получил возможность, не опасаясь посторонних взглядов из-за спины, познакомиться со списком Мустафы. В нем значились должности и фамилии людей мне известных, их родственные и коммерческие связи с вождями и старейшинами пуштунских племен, противостоящих центральному правительству, названия известных европейских и азиатских банков с циферками персональных счетов. Среди фигурантов значились два министра, несколько влиятельных членов ЦК правящей партии, генерал регулярной армии с дюжиной офицеров, высокопоставленные сотрудники службы безопасности и царандоя, лидеры вполне лояльных режиму родов и этносов.

Когда через два часа на докладе у Калитвинцева (я рассказал ему все, как на духу перед пастырем, утаив лишь факт убийства Мир-Хуссейна и погоню) я зачитывал эти звучные имена и описание их «подвигов» и «заслуг» перед родной Афганщиной, подполковник крякал, подпрыгивал на стуле и постоянно повторял свою прибаутку: «Иди ты!».

Когда «литературно-агентурные» чтения были завершены, Калитвинцев, прежде чем нарушить тягостное молчание, долго скреб темя, на котором за годы афганской войны у него образовалась приличная плешь.

— Это бомба! — сказал он наконец. — Если она рванет, то нас похоронит под обломками этого взрыва. Не сносить нам головы, ей-богу не сносить!

— Выход в принципе есть достойный и вполне безболезненный для нас. Передаем бумаги в наше посольство с моим подробным рапортом, те пересылают их в Москву, а там уже пусть решают, как поступать, вызывают товарища Бабракова в Кремль и опускают там его по полной программе.

— Да, но факты твоего информатора надо еще проверить!

— Вот пусть в Москве и проверяют. У нас же времени нет. Операция «Бедуин» входит в свою завершающую стадию.

— Какая операция? Какой, к чертовой матери, «Бедуин»?! Старший лейтенант Северов, это что за самодеятельность? Под трибунал захотел?!

— Опять вы за свое Виктор Анисимович? — Мне хотелось подействовать на подполковника как-то успокаивающе, чтобы тот не кипятился понапрасну, поэтому я перешел в разговоре с ним на примирительно-конспиративный тон. — Дайте мне один, максимум два дня, и Хайберская «мышеловка» захлопнется. Тогда можно будет и Москву поставить перед фактом откровенного предательства и двурушничества некоторых наших сателлитов в Кабуле. Единственное, о чем прошу вас: разрешите вступить в переговорный контакт с представителями племени чиквари. Именно через их территорию сегодня проходит оружие, которое потом оборачивается против нас же.

Калитвинцев промолчал, и только по его одобрительному взгляду я понял, что могу действовать.

* * *
На третий день вечером мы с Сайдуллаевым поехали в горы в качестве парламентеров. Когда я прощался с Мир-Хуссейном у дверей гончарной мастерской на ремесленном рынке в Кабуле, как потом стало ясно навсегда, он посоветовал мне в случае крайней необходимости обратиться к старейшинам его племени чиквари. И действовать при этом, положившись на его отца и оставшегося в живых единственного из четырех братьев, людей в роду не самых последних. Сотрудник моей оперативно-агентурной группы из числа местных появился в их базовом лагере на высоте 2,5 тысячи метров над уровнем моря в качестве связного, и уважаемый Сулейман-Дост Мустафа сам прибыл за нами в Джелалабад, дав гарантии полной нашей безопасности.

Разговор был очень тяжелым. Я брал седобородых старцев племени чиквари измором. Желая выполнить-таки поручение вышестоящего начальства, я пошел ва-банк: у меня просто не было другого выхода.

— Вы знаете, — обратился я к ним с некоторыми нотками ложного пафоса, — что в скором времени по эту сторону хребта Саферкох-Спингар будет полно израильтян?

Сайдуллаев перевел сказанное мною на пушту. Старейшины зароптали.

— Это злейшие враги всего сущего, созданного и благословленного пророком Магометом, — продолжал я, пытаясь усилить впечатление у слушателей и тем самым развить свой успех.

После того как смолк Сайдуллаев, ропот усилился. Слово взял вождь племени Мухаммед-Дост Чаквари.

— Это очень серьезное обвинение, как я понимаю, в адрес наших союзников американцев, помогающих нам в борьбе с вами. Нам нужны не слова, а веские доказательства того, что у Америки есть намерение наводнить наши земли противными истинной вере и Аллаху израильтянами.

Я раскинул перед ними несколько фотографий, изображавших убитого на Хайбере бедуина.

— Этот человек был одет в арабские одежды, но он однозначно — еврей-израильтянин. Вот что у него было на внутренней стороне воротника военного обмундирования.

Я раскрыл ладонь и показал им золотую шестиконечную звезду. Многие, увидев ее, непроизвольно поежились.

— Если кто не знает, — продолжил я, — я объясню: это эмблема государства Израиль, знак Иблиса, который не наденет на себя ни один уважающий себя мусульманин.

— Где гарантия, что это не подлог? — не унимался Мухаммед-Дост Чаквари.

— Если вы думаете, что я приехал сюда к вам украшениями обмениваться, то вы глубоко заблуждаетесь. Мир-Хуссейн Мустафа, которого четвертого дня убили в Кабуле сторонники того, чтобы Хайберский проход взяли под свой контроль американцы и израильтяне, утверждал, что я могу положиться на ваш здравый смысл. Он искренне оплакивал погибших мужчин вашего рода, считая, что если караванная война на Хайбере продолжится, то он в скором времени будет полностью истреблен.

— Я полагаю, этому человеку можно верить, — вступил в разговор Сулейман-Дост Мустафа.

Старейшины загалдели. Было очевидно, что в их рядах наметился серьезный раскол.

— А теперь слушайте, что я вам скажу! — Я доставал из воображаемого обшлага своего рукава главный Шулерский козырь. — Сайдуллаев, переводи в точности, слово в слово! Ваши союзники американцы готовы начать широкомасштабную пропагандистскую кампанию относительно того, что пуштуны, то есть вы, не по библейскому преданию, а в реальности являетесь потомками десяти потерянных колен Израилевых и что правильнее было бы вам для укрепления мер доверия с американскими союзниками сменить священный Коран на Тору.

Собрание с монотонного галдежа перешло на крики. Каждый из его участников вопил так, что мог, наверное, перекричать сотню визгливых восточных женщин, увидевших шайтана. Но громче всех это получалось у достигшего предела возмущения Мухаммеда-Доста.

— Как же это так? Мы же правоверные мусульмане, родились с заветами пророка на устах. Кто же нас может заставить отказаться от священного Корана?

— Деятели в кабульском правительстве, с которыми вы делите прибыли от проводки через Хайбер караванов с оружием. Оно, это оружие, вас нисколько не защищает, а, напротив, способствует вашему же истреблению! Даже когда стреляет в нашу сторону.

— Да как это возможно? — шумели старейшины. — Разве люди в Кабуле не правоверные мусульмане?! Пусть даже они и являются вашими союзниками!

— Они в первую очередь марксисты и атеисты! — тут уж перешел на крик и я.

Также вынужден был кричать, переводя, вечно спокойный флегматичный Сайдуллаев.

— Эти люди слишком далеки от вопросов веры, зато хорошо научились обогащаться за счет ваших и наших жизней. И ваши союзники американцы тоже плюют на ислам, поскольку являются христианскими протестантами-методистами. Они несут вам растление душ. Не мы, советские люди, поскольку в нашей стране живут почти 40 миллионов мусульман, почти в два с половиной раза больше, чем во всем Афганистане.

Политинформация явно удалась. Вожди и старцы перестали галдеть, успокоились, потом мы долго сидели за обильным достарханом, и Мухаммед-Дост Чаквари пообещал мне, что его племя больше не пропустит израильтян с тыла, через Хайбер.

Когда мы ехали обратно, Сайдуллаев отметил мою пламенную речь, предупредив:

— Учтите, товарищ старший лейтенант, есть такое мнение на самом верху восстановить дипломатические отношения с Израилем, признав разрыв их в 1967 году актом поспешным и не соответствующим национальным интересам СССР. Если это случится, то вас никогда не пустят на Землю обетованную.

— А я туда и не стремлюсь, Файзи. Ты, кстати, некоторые эмоциональные моменты нашего разговора с Мухаммедом-Достом не разглашай, а то меня исключат из партии за то, что я так подставил наше единственно верное идеологически-философское учение, и передадут кабульским властям на расправу.

— Что, я враг своему здоровью? — успокоил меня Сайдуллаев.

* * *
Нет, все-таки неисповедимы пути офицерские. Еще вчера с меня грозились сорвать погоны и регалии, а сегодня я — герой. Мухаммед-Дост Чаквари сдержал свое слово и уже через три дня закрыл свою территорию для контрабандных караванов с оружием. Взамен он получил от нас все необходимое, что пожелал. В скором времени его примеру последовали и некоторые другие пуштунские вожди. Хайберская «мышеловка» захлопнулась на несколько лет. И в этих краях стало заметно спокойнее.

Проход вновь откроют только в 1986 году. Лойя-джирга склонит к этому решению нового президента Афганистана Наджибуллу — пуштуна из племени ахмадзаи, — на его же голову. Через десять лет именно по этой дороге придут в Афганистан талибы — учащиеся пакистанских медресе, представители наиболее реакционной фундаменталистской исламской группировки, которые и повесят его, отрешенного от власти и четыре года вынужденного скрываться на территории миссии ООН в Кабуле, на первом столбе.

Но до этого было еще далеко. Мое донесение подробно разобрали и проверили в Москве, на Бабрака Кармаля, понятное дело, надавил Кремль, и тот по-свойски разобрался со своими «ласковыми детьми», пытавшимися «сосать сразу у двух маток», кого-то даже казнил, но этим я уже не интересовался. Мне дали капитана, Калитвинцеву — полковника. Он написал на меня еще одно представление и сказал:

— Коли дырочку на мундире для второй Красной Звездочки, капитан.

Я не стал торопиться с эти делом и правильно сделал, а то бы испортил себе парадный китель. Ордена мне так и не дали — нашелся какой-то чинуша уже на ближних подступах к Кремлю, который изрек буквально следующее: за дипломатические победы пусть получают награды дипломаты, а военные должны стяжать их себе на поле боя. Я, сказать по правде, не очень-то и расстроился по этому поводу. В коллекции моих трофеев осталась другая звездочка из настоящего золота 333-й пробы — шестиконечная звезда Давида, ставшая определенной вехой в деле овладения премудростями моей профессии — военного разведчика.

Ожидание рассвета

Александр Латынин зашел в кабинет, увидел мраморно-бледное лицо начальника разведки 40-й армии Корчагина и сразу понял: полковник явно не в духе. «Сейчас опять казнить начнет», — подумал он, вспомнив реплику из любимого кинофильма.

— Завтра, с наступлением темноты, пойдешь со своими архаровцами в поиск! — мрачно произнес полковник, даже не поздоровавшись и не отрывая взора от карты.

— Я бы удивился, товарищ полковник, — ответил Латынин, желая хоть как-то разрядить гнетущую обстановку, — если бы услышал от вас что-то другое. А то постоянно одно и то же: пойдешь в разведку, пойдешь под трибунал. Или еще, что бывает гораздо чаще: а не пойти ли тебе, то есть мне, на букву «ха», стоит только что-то у вас попросить для себя или своих бойцов.

Корчагин на шутку отреагировал, даже пытался выдавить из себя некое подобие улыбки, но у него ничего не получилось.

— Я за эти два дня побывал в этом самом месте да еще в другом — на пять букв не меньше двухсот раз. Посылали все, включая наших «главных» политруков.

В кабинете установилась тягостная тишина.

— Дело серьезное, старший лейтенант, — продолжил полковник Корчагин. — Позавчера у наших пропала разведгруппа Сиговца — все четырнадцать человек. Вошли они на территорию противника у себя в Кунаре, а вернуться должны были у нас в Джелалабаде. Подумать только: Сиговец, Аблуллаев, Малюгин — два года войны, а даже сигнал в эфир подать не успели.

Латынин почернел. Всех участников этого разведпоиска он знал лично, по-хорошему считал их своими конкурентами, способными профессионально выполнить любую поставленную перед ними задачу. И вот теперь ему придется доделывать то, что оказалось не под силу его старинному другу и сопернику. «Живы ли ребята? — на этот вопрос Латынин ответил сам себе если и не отрицательно, то с большим сомнением. — Были бы живы, не молчали, как-то дали бы о себе знать».

— Вот карта Черных гор. — Полковник властным жестом пригласил Латынина к столу. — Что-то у них там есть. А вот что именно, никто пока сказать не может. Группа Сиговца должна была проделать путь в 16 километров до пункта проведения разведпоиска и потом еще 12 в обратном направлении. Так что твоя задача усложняется.

Маршрут туда легче и короче. Возвращаться будете к соседям, поскольку, как я предполагаю, капкан за вашей спиной тут же захлопнется. Путь на север идет круто в горы, около пяти километров пройдет вдоль ущелья. Затем пологий спуск в долину. Там, у мазара Рахманкулло, вас, скорее всего, будут уже ждать духи. Здесь у них везде передовые порядки и засады. Сиговец этот рубеж преодолел ночью. Оказавшись над ущельем, он единственный раз вышел на связь с командованием. Дальше была тишина. На эту точку, за полтора километра от ближайшей заставы, можешь по рации вызывать вертушки. Если что-то произойдет до этого, поддержку с воздуха мы тебе обеспечить не сможем, так и знай.

— Почему? — так, для поддержания разговора, поинтересовался старший лейтенант.

— Мы за две недели потеряли над этим районом два вертолета. Они пропадали, когда углублялись над территорией противника дальше чем на два километра. Возможно, в интересующем нас месте у них установлены скрытые системы ПВО. Как будешь идти, надеюсь, понял?

— Понял, товарищ полковник.

— А теперь, что будешь делать в пункте назначения. Нужно обязательно взять языка, желательно доставить его живым, если не получится, допросить на месте с особым пристрастием. С вами пойдет переводчик Коваль, парень тренированный. Это все чушь, как ты успел понять, что эти слуги Аллаха не боятся смерти. Все они — подлецы и трусы, когда речь заходит о спасении их собственной шкуры. И запомни: провалишь операцию и вернешься живой, отдам под трибунал, на сей раз без шуток, а сам застрелюсь. Если погибнешь, тогда просто застрелюсь. Мне Москва пообещала башку снять без наркоза, если я через три дня не доложу, что там происходит и какие меры предприняты.

— Неужели все так серьезно, товарищ полковник?

— Более чем серьезно, старлей.

* * *
Позавчерашний разговор с Корчагиным Латынин вспоминал за два часа до рассвета. Перед ним внизу находился мазар Рахманкулло, вокруг него копошились тени — вооруженные до зубов люди в чалмах и стеганых халатах. Всего их было не более двадцати. Для его бравых ребят, загорающих здесь уже битый час, возможно, это и не много, но чувствовалось, что вся местность буквально напичкана духами, которые при необходимости хлынут на них из-за всех камней. Ефрейтор Ищук колдовал над разбитой рацией. Взятый во время скоротечной стычки с душманами язык со связанными за спиной руками стоял на карачках, что-то лопотал на своем пушту и усердно бил челом в ту сторону, где находится Мекка. «И как только научились определять, гады!» — подумал Латынин.

Тяжкие мысли теснились в его голове. Задание начальника разведки он в принципе выполнил, пленного взял и находился уже в точке возврата, потеряв в бою только одного из пятнадцати членов группы. Но вот беда: вызвать вертушки не представлялось никакой возможности: основная рация, судя по всему, вышла из строя от первой же автоматной очереди. Резервную пришлось выбросить в ущелье в тот самый критический момент, когда ответственный за ее сохранность рядовой Керкибаев чуть было не сорвался в пропасть, успев в последнюю секунду ухватиться за карниз и повиснуть на нем, как сосиска.

«Да бог с ней, с рацией, — подумал Латынин. — Как-нибудь разберемся. Вот Калиновский, кажется, останется без ноги». Второй очередью тому раздробило колено. К конечной точке разведпоиска группа вышла примерно через полтора часа после того, как оказалась на вражеской территории. Было темно, но запах костра, блеянье овец свидетельствовали о том, что где-то рядом люди. Преодолев небольшой горный горбыль, разведчики увидели огонь и сидящих вокруг него троих афганцев.

— Вот ты где, брат мой Авель, — с каким-то злорадством в голосе проскрипел сквозь зубы Серега Калиновский. — Пастырь овечий и божий любимец. Это я пришел к тебе, брат твой Каин.

Латынин никогда не читал Библии, поэтому не понял, что имел в виду прапорщик, но строгое внушение сделал, перейдя почти на шепот:

— Не разговаривать и вообще не издавать никаких посторонних звуков, даже шорохов. Заходим с подветренной стороны, могут услышать.

Впрочем, старлей со своим строгим внушением опоздал. Их присутствие было уже замечено. Один из духов набросил на костер кошму и погасил его. При почти полной луне было видно, как в небо взвился султан дыма. «Все, — понял Латынин. — Подал сигнал своим. Кому надо — его уже увидели. Надо действовать без промедления». Старлей первым перескочил через кряж, укрывавший разведчиков, как окопный бруствер, и заскользил вниз по склону. Еще пятеро из группы поспешили за ним.

Духи только и успели, что две очереди по ним выпустить. Бежавший чуть позади командира Калиновский схватился за правую ногу и рухнул на землю. Двое бандитов, хрипели и агонизировали, катаясь на спинах вокруг потухшего, играющего каминными угольками кострища. Третьего взяли и быстро поволокли в гору. Там, за камнем, сидел очумевший Ищук и тряс в руках рацию, в которой что-то громыхало и позвякивало.

— Надо же, — недоуменно сказал он, — с первого выстрела. Шальная пуля.

— Выброси ты ее, чтобы не тащить. Сейчас быстро настроим резервную и выйдем в эфир.

— Да, товарищ командир, вам хорошо говорить. Я с ней весь Афган прошел. Хотел просить, чтобы списали вместе со мной, и на дембель увезти.

Латынин прислушался. Местность наполнялась гулкими голосами. Сюда уже бежали духи, и их, судя по звукопроводимости ночного горного воздуха, было очень много.

— Все, отставить выход в эфир, — скомандовал Латынин. — Нет времени разговоры с начальством разговаривать. Немедленно уходим. Серко и Шмагин, взять раненого. Смирнов и Савватеев — замыкающие.

Бежали по указанному на карте обратному пути в гору. Преодолев километр с небольшим, вошли в узкий проход между двух скал. «Идеальное место, чтобы задержать духов, — подумал Латынин. — Если понадобится, останусь прикрывать сам. Все равно — трибунал. Не в этот, так в другой раз». Старший лейтенант оглянулся назад. Несшие Калиновского бойцы сильно отставали. Замыкающие вынуждены были останавливаться и ждать, пока выдохшиеся Серко и Шмагин наберут нужную дистанцию.

— Поменяйтесь местами, — приказал Латынин четверым, — и дальше вперед, без остановки, передышка возможна только на спуске перед мазаром Рахманкулло. Старший сержант Спицын, вот тебе карта…

Старлей собирался передать командование Спицыну, которому перед началом рейда подробно объяснил по карте обратный маршрут. На всякий случай. Но Калиновский, самый старший по возрасту в группе, видимо, понял, что собирается сделать командир, и остановил его.

— Не надо, Саша, — сказал он. — Со мной вам далеко не уйти. Если даже ты останешься прикрывать. Ты ни в чем не будешь виноват. Во всяком случае, передо мной. Я мог еще пятнадцать лет тому назад уйти на гражданку и жить спокойно, возделывая в Новом Миргороде свой садик-огородик. Но я, как и ты, сделал свой выбор в пользу этой работы. И сегодня пришел не твой — мой час принять эту ответственность за ребят. Оставьте мне несколько рожков, две гранаты у меня есть.

— Пожалуйста, товарищ прапорщик, — ефрейтор Серко протянул ему два «АК-47» со снаряженными магазинами в подсумках, которые в схватке у погашенного костра прихватил у убитых душманов.

— Так ты что, — спросил ефрейтора Латынин, — все это железо на себе волок? Да еще и Калиновского в придачу?

— Да это я, командир, машинально взял, — ответил Серко. — Деревенская привычка ничего не оставлять, что может пригодиться в хозяйстве.

— Ну, ты куркуль, Серко! — Латынин укоризненно покачал головой.

— Молодец, солдат! — похвалил ефрейтора Калиновский. — В хозяйстве все пригодится. А теперь все уходите. Саша, — обратился прапорщик к старлею, снимая с груди нательный крестик. — Увидишь моих, передай дочери. Он ее будет хранить.

— Ты что, Калина? — Латынин попытался хоть как-то смягчить трагизм ситуации, которую изменить было невозможно, с раненым на руках группа бы далеко не ушла. — Ты же — коммунист.

— Одно другому не мешает, — простонал Калиновский (боль в простреленном колене сделалась просто невыносимой). — Иисус Христос, говорят, был первым коммунистом, — и, немного помолчав, приказным тоном сказал: — Все, уходите.

— Нет, Калина, — сказал Латынин, как отрезал. — Ты же знаешь, что и мы своих в беде не бросаем и на растерзание не отдаем. Я не останусь, но и ты здесь не останешься тоже. Спицын веди группу вперед. Я догоню. Замыкающие, ко мне, быстро минировать проход.

Луна очень хорошо освещала крутой подъем, по которому уходили от преследования четырнадцать человек, неся на руках раненого и волоча пленного духа. Латынин бежал позади замыкающих, вслушиваясь в оставшуюся позади предательскую темноту. Гул людских голосов казался теперь далеким. Минут через пять после того, как движение было продолжено, раздался взрыв, отразивщийся в ночном воздухе предсмертными воплями духов. В ответ, как казалось, заговорили сотни стволов, и так продолжалось еще минут пятнадцать. Беспорядочная стрельба сопровождалась криками отчаяния и ярости. Потом все стихло.

Латынин понял, что афганцы следом не пойдут. Погоня прекратилась. Остаток пути преодолели более размеренным шагом и без особых происшествий. Кроме одного.

Пока ответственный за сохранность резервной рации Керкибаев дрыгал ногами над пропастью, его держали за руки двое человек. А Латынин, склонившись над полукилометровой бездной, в которой булькала безымянная горная речушка, грязно ругался:

— Чурка! Ничего нельзя доверить. На минуту нельзя оставить без присмотра, обязательно в какую-нибудь выгребную яму угодят. Да скажите вы этому ишаку, чтобы ящик вниз сбросил. Керкибаев, бросай вниз рацию, тебе говорят!

Через мгновение единственный источник связи, по которому можно было выйти в эфир, с грохотом полетел вниз, а извлеченный из пустоты Керкибаев лежал на выступе и громко охал.

— Ну, как же так, Керкибаев? — укорил его старший лейтенант. — Под ноги же себе смотреть надо. Тоже мне, житель горного аула.

— В Туркмении, товарища командира, гор мала-мала, — ответил ему пришедший в себя ефрейтор. — Песок многа. Пустыня Каракума. Впадина Сарыкамыша. А гор совсем мала-мала.

Со стороны, возможно, все выглядело смешно, если бы не было так печально. Недотепа Керкибаев, для него это был только второй рейд, не только сам чуть не грохнулся в пропасть, но и едва не утащил за собой всех, кто был связан с ним одной страховочной веревкой, в том числе и тех, кто с трудом протаскивал по смертельно опасному и такому узкому выступу обезноженного Калиновского.

…«А все-таки хорошо, что ефрейтор Ищук настоял на том, чтобы взять разбитую рацию, — думал теперь, притулившись к большому валуну, Латынин, при этом безучастно рассматривая распятие, которое в спешке так и не отдал Калине. — Так хоть какой-то остается шанс выбраться отсюда». Внизу, у мазара Рахманкулло, сновали тени. Они становились все отчетливее, и их число, кажется, постоянно увеличивалось. Приближался рассвет. «Вот тогда, при первых лучах солнца, они ринутся на нас и разберутся с нами по-свойски», — рассуждал старлей.

Разведчики между тем располагались на отдых. Раненого Калиновского заботливо уложили между камней, укрыли. Он был в сознании, но от боли, притупившей его нервную систему, практически ни на что не реагировал, на вопросы не отвечал, а просто смотрел, как будто в пустоту.

— Разговаривать вполголоса можно, товарищ командир? — поинтересовался балагур Шмагин, у которого язык за зубами и секунды не мог продержаться. За это его и наградили сослуживцы кличкой Теркин.

— Нас все равно здесь ждут. До рассвета на штурм, насколько мы знаем эту публику, они не пойдут, поэтому можете разговаривать и даже смеяться, — разрешил Латынин и по-театральному в сторону, чтобы никто не слышал, добавил: — Может быть, смеемся в последний раз. Утром нас порешат, вечером застрелится полковник Корчагин. А какая славная компания была. Теперь вся надежда на Ищука.

— Ребята, ни у кого не найдется кусочка мыла? — вдруг среди повисшей в воздухе тишины раздался голос радиста.

— А мы сюда, Ищук, в баню пришли, — тут же парировал его вопрос Шмагин. — Подмыться и портяночки с бельишком замаранным простирнуть.

Все засмеялись.

— Что вы ржете, жеребцы? — В голосе Ищука прозвучали нотки обиды. — Развалились тут, а Ищук работай, рацию чини. А в ней, поди, и живого места нет. Просто мыло — очень хороший проводник, который благодаря его клейкости можно использовать, когда нет паяльника.

— Так ведь и мыла тоже нет, — не унимался Шмагин.

— Есть, — буркнул прижимистый сибиряк Савватеев и достал из вещевого мешка брусок хозяйственного мыла. У него, ребята это давно заметили, в «сидоре» всегда можно было найти кучу вещей, применение которых в условиях разведывательного поиска было весьма сомнительным.

— В самый раз! — обрадовался Ищук. — Хозяйственное. В нем клейкости больше.

— Степа, — спросил Савватеева Шмагин. — Да ты, никак, действительно в прачечную собрался. Товарищ командир, — Теркин обратился к Латынину, — вы у него перед рейдом «сидор» проверяли, как у всех?

Все опять засмеялись. Даже Латынин, невзирая на тягостное расположение духа, выдавил из себя некое подобие улыбки.

— Проверял, Шмагин, — ответил старлей. — И лично разрешил ему взять в поиск кусок мыла. Как видишь, пригодилось, если, конечно, Ищук нас не обманывает во спасение.

— Да нет, просто я забыл вытащить его перед выходом в поиск, — пытался оправдаться Савватеев.

— А может, ты его с тротиловой шашкой перепутал, — сочувственно спросил старший сержант Спицын.

— Нет, у Степы другое, — продолжал Шмагин. — Это он носит с собой на случай вражеской засады, чтобы, значит, духам в плен не сдаваться. Намылит мыльцем веревочку, выкрикнет: комсомольцы не сдаются, да и повесится у них на глазах, пока те будут клювами щелкать. Где веревка-то? Подайте страховочную веревку. Пусть Савватеев всем продемонстрирует, как умирают настоящие комсомольцы.

— Да уймись ты, заноза, — зло прервал его Савватеев. — Язык без костей, что помело.

— Не сердитесь на меня, Степан Евсеевич. — Слова Шмагина прозвучали примирительно. — Я вас лучше своим мылом угощу. Голландским. С пряностями и луком.

Он достал из мешка две красочные, аж в глазах у всех зарябило, банки консервированной свинины. На них был изображен анфас здоровенный добродушный хряк, который одним глазом сверлил в упор всякого, глядящего на него, а другим игриво подмигивал. На самом свином рыле было написано «Made in Netherlands».

— Откуда такое благолепие? — поинтересовался туповатый и честный до щепетильности костромич Спицын. — Я такого отродясь не видывал.

— Трофейные консервы, — пояснил Шмагин.

— Иди ты! — усмехнулся старший сержант. — Трофейные! Это же свинина, Шмагин, мясо грязного животного, а они — мусульмане.

— Понимаешь, Андрюша. — Шмагин тронул Спицына за плечо. — С нами здесь воюют не только мусульмане, но и братья-христиане. На днях наши люди разгромили одну горную базу духов, а там было три откормленных, как хряк, которого ты видишь на картинке, иностранных военных советника, приехавших сюда под видом журналистов, — двое американцев и один бельгиец. Они жили отдельно от местных оборванцев и, соответственно, харчились тоже отдельно. И никто при этом, заметь, ни на чьих религиозных чувствах не играл. Так вот эти баночки из их ежедневного рациона. Наши, на правах победителей, оставили тех без обеда. Они-то теперь уже в Москве дают правдивые признательные показания, а мы постепенно приходуем их еду.

— Так ты что, Сашок, участвовал в той героической операции? — съязвил Спицын.

— Я не участвовал, а пятого дня выиграл в шахматы четыре банки у непосредственного участника той героической операции. Мы с колонной 1-й Отдельной мотострелковой бригады прошвырнулись в Джелалабад, там немного задержались и весело и непринужденно провели досуг.

Шмагин взял банку, на крышке которой красовалось большое кольцо, стал показывать, как консервы открываются. Дернул за кольцо, банка тут же и открылась, обнажив свое ярко-розовое содержимое с белым в полпальца толщиной жиром по краям.

— Все очень просто в употреблении. Будто чеку у гранаты вырвал, и ешь себе, не хочу. Удобно. Опять-таки не надо тупить нож, держа его лезвие постоянно отточенным для мясистого душманского кадыка.

Пока все разглядывали заморскую свинину, Шмагин продолжал пояснять:

— А содержимое, сказать по правде, дрянь. Какой-то поролон, крашенный под молочного поросенка, густо пересыпанный перцем. Наша тушенка лучше, поскольку натуральная и сделана из настоящего грязного животного, которого только что грязно ругал товарищ старший сержант Спицын. Так, значит, ты, Спицын, этого есть не будешь?

— Что значит не буду? — возмутился Спицын. — Конечно, буду!

— Будет, — смиренно, с какой-то нарочитой безысходностью произнес Шмагин. — А вот ты, Серко, куркуль, как назвал тебя товарищ командир, что любишь есть?

— Мамины вареники с творогом и вишней, — стыдливо ответил тот.

— А еще что?

— Мамины пирожки, с мясом, капустой, яйцом и печенкой.

— Ну, допустим, мамы тут нет. Как не было и хозяйского мыла, пока его не забыл выложить перед марш-броском по тылам противника младший сержант Савватеев. А сало ты любишь?

— Ну, какой же хохол не любит сала?

— Вот и хорошо. Оно и будет как раз твоей долей. Соскоблишь ножичком со стенок банки, когда мы съедим мясо грязного животного.

Серко с недоверием заглянул в банку и сказал:

— Не, я такого сала не ем.

— Не ест, — констатировал Шмагин, — а говорил всем, что хохол. Так, кого я еще не поставил на довольствие? Ага, тебя, Кербабаев.

— Керкибаев, — поправил Шмагина тот. — Махтумкули, это имя такое, Керкибаев.

— А, какая разница. Значит, свинину ты не ешь. А ты у нас, часом, не индус?

— Не, я — туркмен.

— Значит, будешь есть копченую говяжью колбасу из того же продовольственного источника.

Затем Шмагин окликнул Латынина.

— Вы, товарищ командир, ловите банку и рубайте ее сами. Только, когда дерните за кольцо, не бросьте ненароком на душманские позиции, как гранату. А то один такой умник уже нашелся.

— Спасибо, тезка, — поблагодарил Сашку Латынин. — Я есть не буду. Если вдруг придется, то легче умирать от ранения в живот на голодный желудок. Так что пускай с ребятами по кругу.

— Пускаю, — согласился весельчак Шмагин, вскрыв вторую банку, и распорядился: — Едим сами, оставляем порции двум дозорным и нашему неутомимому труженику Маркони-Ищуку.

Штык-ножи застучали о жестянки. Разведчики сосредоточенно опустошали содержимое банок. Установившееся на какое-то время молчание вновь нарушил Шмагин.

— Так вот, — начал он, — позавчера приключилось следующее. Всем известный сержант Баранов из второй группы отмечал день рождения, и я ему одну банку с этим хряком подарил и напутствовал: это я тебе, Игорек, как юбиляру, а ему исполнилось двадцать лет, дарю в нычку. Ты ни с кем не делись, съешь все сам. Ну, чтобы ребята не видели, сделай это, когда будешь, например, нести караульную службу. А он мне: на посту по уставу нельзя, мол, есть и отправлять естественные надобности. Я ему в ответ: недавно вышел новый устав, и в нем четко сказано, что отличникам боевой и политической подготовки отныне можно делать на посту и то и другое. Так вот, направили Игорька в составе группы охранения в ближайшую деревню, там собралась местная шура, пригласили наших военачальников. Все собрались на улице, стоят, о чем-то галдят. А наш Баранов мало того, что от природы дурак, так он еще в Афгане стал дураком контуженым. Отошел он, значится, в сторонку, присел на камушек, решил пообедать. Достал банку, как я его учил, дернул за колечко, и тут у него в тыкве что-то перемкнуло. Он подумал, что у него в руках сработала граната, и швырнул ее в толпу местных старейшин и наших отцов-командиров. Те, понятное дело, тоже подумали, что граната, попрыгали в кюветы и зарылись в пыль. Полежали немного, решили, не сработала, вылезли. А когда аксакалы вместо лимонки подняли с земли консервную банку со свиным рылом, то подняли невообразимый крик, обвиняя наших военных в оскорблении устоев ислама. А один дух даже выкрикнул, переводчик тут же нашим офицерам перевел, что лучше бы в них бросили настоящую гранату, нежели жестянку с мясом грязного животного, противного их Аллаху.

— Да бог с ним, с Аллахом, что случилось с Барановым? — поинтересовался Спицын.

— Так он уже третьи сутки на губе на нарах парится.

— Повезло, — мрачно резюмировал Спицын. — А мы здесь.

— А вот представьте себе, что в Москве эта самая банка с голландской свининой давно уже атрибут столичного стиля жизни, — вмешался в разговор переводчик лейтенант Коваль, интеллигентный молодой офицер-первогодок, обращавшийся ко всем учтиво, на «вы».

— В каком смысле? — спросил Шмагин.

— В самом прямом. Я окончил арабское отделение Московского института иностранных языков и, пройдя военную кафедру, попросился служить в армию. Но знаком со многими коллегами-переводчиками из Института стран Азии и Африки. Мы с ними участвовали в лингвистических олимпиадах. Некоторых из них влиятельные родичи пристроили на работу в ТАСС, и теперь они ожидают, что их направят на какую-нибудь непыльную журналистскую работу в одну из стран социалистической ориентации. Так вот, два раза в месяц им привозят спецпайки из Елисеевского универсама, в которые входят в том числе и такие консервы. Подобного рода подкормка с барского стола высших партийных и государственных органов сегодня существует в большинстве московских номенклатурных учреждений. А еда во всех этих красивых баночках и в самом деле дрянная. И кушают ее не потому, что она вкусная, а для поддержания престижа.

— А мне она понравилась, — признался Савватеев, доскребывая опустошенную банку. — Возможно, мы сами не привыкли к хорошей пище, поэтому и ругаем все не свое.

— Да, — согласился с ним Серко. — У них все лучше. Вот у меня дома старый кассетный магнитофон «Электроника», который постоянно жует пленку. Мечтаю здесь купить «Шарп». Привезу его на родную Сумщину, и все девки в округе будут моими.

Между тем у мазара Рахманкулло началось какое-то движение. Духи засуетились. Явно готовились пойти на приступ. Снизу из полумрака доносились воинственные клики «Аллах акбар!». До рассвета оставался час с небольшим.

— Все, хватит разговоры разговаривать, — произнес Латынин свою коронную фразу. — Все внимательно слушайте. Наступает момент истины. Надо срочно провести пристрастный допрос языка и пристрелить его прямо здесь. С собой тащить не будем. Постараемся пробиться к своим. Каждый, повторяю особо, каждый должен запомнить, что скажет пленный, ну, кроме, конечно, Керкибаева. Он, если и запомнит, то потом сказать все равно ничего не сможет. И в случае прорыва на нашу территорию доложить лично начразведки Корчагину. Кажется, все. Лейтенант Коваль, будьте готовы перевести ему мои вопросы.

— А тут, товарищ старший лейтенант, рядовой Керкибаев хочет реабилитироваться за упущенную в пропасть рацию, — прервал Латынина Шмагин.

— Давай, Керкибаев, — согласился старлей и махнул обреченно рукой.

Туркмен открыл рот и разразился таким потоком проклятий, что Латынин и окружающие невольно засмеялись.

— Переводите меня, товарища лейтенанта. Слушай меня, чурек, я сделаю так, что ты потом не вспомнишь ни одной суры Корана. Ты забудешь, ишак джелалабадский, в какая сторона находится Мекка. Моя тебе выдерну, билят, рука и нога. Сначала левая, а потом правая. Ты будешь лежать кошма, как жалкая обрубка свинина, и только при это пердеть.

Ярость и напор Керкибаева были такими, что Коваль от неожиданности все это перевел. В ответ афганец что-то испуганно залопотал.

— Командир, — обратился Коваль к Латынину, — пленный готов сообщить вам все, что знает об охраняемом районе. Только просит сохранить ему жизнь.

— Молодец, Керкибаев, — похвалил туркмена командир. — Тебе бы в гестапо работать. Ладно, Коваль, переводи мои вопросы. Возьмем его с собой в прорыв, если, конечно, свои по дороге не прибьют.

И вдруг рация, над которой все это время продолжал возиться в поте лица Ищук, забулькала, и из нее полилась обрывистая речь.

— Сатурн! Сатурн! Прием: Посол!

Это были позывные его группы и штаба Корчагина.

— Ура, товарищ командир! — радостно возопил ефрейтор Ищук. — Да здравствует клуб «Умелые руки» при Доме пионеров города Мичуринска Тамбовской области! Да здравствует Советская пионерия! Я же вам говорил, что хозяйственное мыло — отличный проводник!

Пока Латынин выходил в эфир, все остальные столпились у Ищука и обнимали его, а Шмагин пытался скормить ему в условиях, максимально приближенных к боевым, оставленную пайку голландской свинины.

Над Черными горами раздался призыв:

— Сатурн! Сатурн! 050,050 Я — Посол!111-56,45,114-1000!

77777! 88888! 88888!

(Задание выполнено! Перед нами у мазара Рахманкулло духи! Высылайте подмогу в точку возврата! Высылайте подмогу в точку возврата!).

Голос в рации еще не умолк, а винтокрылые машины уже взлетали с бетонки Джелалабадского аэродрома.

Из-за гор выглянуло солнце, но тут же померкло. Его заслонили два звена «крокодилов», начавшие уже по кругу утюжить долину. Вся округа наполнилась душераздирающими воплями гибнущих под ракетами афганцев. Глядя на это завораживающее действо, сибиряк Савватеев восторженно произнес:

— Как гнус, атакующий путников в тайге.

На небольшую площадку, обложенную дымами, у самого склона приземлился пузатый «Ми-8». Латынин отдал команду: «К машине!» — и все рванули к ней вниз.

Уже в вертолете Латынин вдруг почему-то спросил Керкибаева:

— Где научился так допрашивать духов? Книжек про разведчиков и партизан начитался?

— Моя по-русски не читает и не пишет, моя только говорит. Моя пишет и читает только по-туркменски. Поэта Махтумкули слышала, командира? Моя назвали в честь него.

— Ну, ладно, умник, — засмеялся старлей и обнял за плечо потешного азиата.

…Пленного допросили в штабе в присутствии Корчагина и еще доброго десятка старших офицеров. Предположения подтвердились. Речь шла о скрытных системах ПВО, поставленных моджахедам из США и Великобритании, Франции, Китая. Командирам подразделений отдали необходимые распоряжения. На подходе была артиллерия, которой предстояло накрыть весь проблемный район. А потом в него должны были войти крупные силы первой Отдельной мотострелковой бригады, привлекалось много авиации, в том числе фронтовой. Данный тактический выступ в нашу территорию был признан стратегически важным, и его предполагалось в течение двух-трех недель полностью очистить от духов. (Не очистили. — Прим. авт.)

Корчагин обнял отмытого и отдохнувшего после сумасшедшей ночи Латынина и сказал ему:

— Спасибо, сынок, за то, что ты спас мою седую голову. — Он вздохнул и, глядя куда-то в сторону, проговорил: — А Калиновский не прожил в госпитале и двух часов. Видимо, не хотел прапорщик жить без своей правой ноги.

Потом они долго бродили по летному полю. Начальник разведки 40-й армии что-то спрашивал про жизнь, а Латынин ему односложно отвечал, казалось, даже не вникая в суть задаваемых вопросов. Вошли в палатку к разведчикам. На столе стоял граненый стакан водки. Поверх него лежал ломоть ржаного хлеба и кусок той самой голландской свинины. Пять минут назад Шмагин отчаянно рванул чеку на последней заморской банке и выставил ее товарищам как закуску. Поминали Сергея Калиновского по-солдатски, ничего не говоря, кто-то скрывал скупые мужские слезы.

Осушив поднесенный ему стакан, полковник Корчагин обратился к Ковалю:

— Вы, товарищ лейтенант, у нас гуманитарий, значит, справитесь. Напишите, пожалуйста, письмо родным прапорщика Калиновского, упомяните всех — вдову, детей, мать. Я потом его подпишу. Да и вы все, товарищи. И подберите какие-нибудь слова почеловечнее.

Немного помолчал и добавил:

— Вот еще что: напишите не «умер от ран», как полагается в таких случаях, а «погиб смертью героя в бою, спасая жизни своих товарищей». — И, выходя уже из палатки, сказал: — Да, кстати, есть и хорошая новость. Нашлась группа Сиговца. Все живы. Что-то с картой напутали, а связи, как и с вами, не было. Сейчас разбираемся.

Парламентер

Я смотрел в окно, грязное до непроглядной мути,в сеточках старой паутины, и ждал, когда же мои переговорщики намолятся вдоволь своему Аллаху. Все это продолжалось уже третьи сутки, которые я проводил без сна. Судя по всему, очередной намаз у них закончился, но они не торопились меня звать.

К такому выводу я пришел хотя бы потому, что в соседней комнате уже умолкли хвалы создателю. Там совершали послеполуденную молитву двое моих охранников и переводчик Джемоледдин. Этот Гай Юлий Цезарь предгорий Гиндукуша, в прошлом выпускник МВТУ имени Баумана, а ныне самый обыкновенный бандит, во всяком случае, согласно нашей классификации, обязан был делать в эти священные для каждого правоверного мусульманина мгновения по меньшей мере два дела сразу: усердно молиться и при этом прислушиваться не к голосу собственной души, а к тому, что я делаю за тонкой фанерной дверью. Когда мы оставались одни, а это с тех пор, как меня сюда привезли, случалось не менее десяти раз, я уже и со счета сбился, он контролировал каждый мой шаг. Например, связаться по рации со своими я мог только в его присутствии и говорить при этом открытым нешифрованным текстом. А вдруг, осознав всю тщетность переговоров с этой несговорчивой публикой, я возьму да и вызову огонь артиллерии на себя, чтобы разорить их осиное гнездо. Я ведь все-таки разведчик, а не дипломат, и мои визави это прекрасно знали.

Глупые, наивные люди! Если бы передо мной действительно стояла такая задача — накрыть их здесь всех к чертовой бабушке, то я бы это сделал при необходимости и открытым текстом. Они бы имени своего Аллаха лишний раз помянуть не успели, как на их головы обрушился бы шквал реактивных снарядов. Но я пришел сюда для того, чтобы вернуться назад целым и невредимым.

В условленном месте мои ребята передали меня, уже не разведчика оперативной агентурной группы, а важного парламентера с белой повязкой на рукаве, противной стороне. По предварительным условиям, я должен был быть один, без переводчика и без охраны, мне же гарантировалась полная неприкосновенность. С собой я мог иметь рацию и табельное оружие. Сначала я со своими новым знакомцами какое-то время поднимался в гору, потом мы более трех часов тряслись в ветхом, разбитом «уазике», трофейном или, возможно, оставшемся у моджахедов еще с прежних даудовских времен, и наконец достигли горной базы Джелалуддина Хаккани, старейшины пуштунского племени мехсуд, населяющего приграничье Афганистана (провинцию Пактия) и пакистанской территории Южный Вазиристан.

Толмач-очкарик Джемоледдин оказался очень ценным попутчиком. Он прекрасно говорил по-русски, показал себя умным, образованным, отменным собеседником. Двое конвоиров, я их про себя окрестил циклопами за их огромный рост, к тому же один из них был вдобавок ко всему еще и одноглазым, всю дорогу молчали, не разговаривая даже между собой. А мы с очкариком прекрасно скоротали время.

Контакт между нами возник как-то сразу, без языковых, этнических и религиозных осложнений. Наверное, сказалось советское воспитание обоих. Джемоледдин, как выяснилось с первых слов беседы, более семи лет прожил в Москве, окончил Бауманку, самый престижный в те годы технический вуз СССР, потом учился в аспирантуре, но кандидатскую защитить не успел. В Афганистане победила Апрельская Саурская революция, и вожди его клана, не признав народную власть, встали на путь вооруженной борьбы с ней. Признаться, образ этого здравомыслящего человека, с его деликатностью и стильными роговыми очками, как-то не увязывался в моем сознании с дикостью здешних мест и нравов. Но рядом со мной на переднем сиденье сидел уже не вчерашний инженер гидротехнических сооружений, без пяти минут молодой афганский ученый, а священный воин Аллаха и рассуждал соответствующим образом.

Фактически переговоры начались для меня именно с того момента, как я вступил с ним в спор, в который плавно перешло наше знакомство, когда мы рассказали друг другу о себе все, что позволялось, исходя из моего статуса парламентера и создавшейся общей ситуации. Ведь от меня требовалось в первую очередь войти в доверие к этим людям, стараться не вызвать у них неприязнь, а то весь мой труд мог бы оказаться мартышкиным. Ну а, решив главную задачу переговоров, попутно постараться разъяснить им устремления высшего советского партийного руководства по установлению справедливого мира и порядка на всей территории Демократической Республики Афганистан.

Беседуя с Джемоледдином, я вдруг понял, насколько это будет тяжело мне сделать. И потом, уже будучи в горном лагере мехсудов, я про себя жалел, что общаться приходится не с ним, а с этим хитрым, как лис, и одновременно упертым, как ишак, Хаккани.

— Почему ты воюешь против нас? — с этого моего вопроса наш разговор и перешел в сугубо политическое русло. — Ведь мы пришли сюда по приглашению вашего правительства, которое признано законным многими странами мира — членами ООН. И сделали это, чтобы помочь вашей стране преодолеть трудности, а не уничтожать дружественный афганский народ.

Эта первая фраза получилась у меня какой-то излишне помпезной, с избытком ложного пафоса.

— Этого затребовали мои старейшины, — ответил переводчик.

— Но ты же человек с высшим образованием, кандидатом наук не стал из-за этой войны, в которой ты мне представляешься чужеродным элементом. Ладно, я человек военный и выполняю приказы своей Родины. Куда пошлют, туда и иду.

— А я — человек глубоко национальный и обязан подчиняться воле своих аксакалов, как требует того Коран от каждого правоверного мусульманина.

— Правоверный мусульманин с красным дипломом инженера-гидротехника, — с иронией сказал я.

— Бравый советский офицер-разведчик с красным партбилетом в кармане, — тут же парировал Джемоледдин.

Мы оба засмеялись.

— И все-таки, — продолжил я. — Мы пришли сюда с миром. И то оружие, что мы принесли с собой, никогда бы не было направлено в вашу сторону, если бы вы сами не начали сопротивление.

— Я не избирал то правительство Афганистана, к которому вы пришли на помощь. Оно узурпировало власть в стране после Саурского мятежа, называемого вами по своей привычке революцией. И сразу же стало истреблять ни в чем не повинных людей. Знаешь ли ты, что после лойя-джирги, которую созвали пуштуны, заседающие в кабульском правительстве, бесследно исчезли несколько старейшин нашего рода. Их наверняка замучили в застенках министерства госбезопасности. И мне неважно, что это сделали Тараки и Амин. Их уже Аллах назидательно наказал, причем не без вашего участия. Опирающийся на ваши штыки Кармаль занимается тем же, и мы будем противостоять его режиму. Мы — горцы, пуштуны, вазиры, и у нас существует кодекс кровной мести. Кстати, знаешь, как переводится с фарси слово «вазир»?

— Первый министр, — ответил я автоматически.

— Это в политике. А у простолюдинов, таких, как я, оно означает «первый человек».

— Но ведь шах Дауд, при котором ты учился в Москве, тоже был палачом своего народа, — попытался оправдаться я. — Поэтому ваши марксисты его и свергли.

Мне, признаться, самому было не по душе, как власти Афганистана ведут себя по отношению к тем, кого хотя бы малейшим образом подозревают в сотрудничестве с духами.

— Да, шах Дауд был плохим человеком и тираном, но он не подрывал основ ислама. И не приглашал для своей защиты неверных необрезанных кафиров, как это сделал злосчастный Бабрак.

— Дауд был до мозга костей светским лидером, который активно сотрудничал с Советским Союзом, — возразил я. — При нем в Афганистане стали строить электростанции. На одной из них и ты бы смог работать по специальности, инженером-гидротехником.

— Я тоже светский человек в мирное время, — ответил Джемоледдин. — Но когда на нас нападают неверные, мы все становимся моджахедами.

В этот момент я начал чувствовать, что проигрываю в этом идейно-теократическом противостоянии. Мусульман вообще трудно убедить в своей правоте, поскольку все свои убеждения и исходящие из них поступки они привыкли сверять с Кораном.

Между тем толмач продолжал развивать свою мысль.

— Мы, пуштуны, сунниты, самая миролюбивая ветвь ислама. Это шииты стремятся к мировому исламскому господству. А мы сидим себе в горах, никого не трогаем. Но если кто-то сунется в наши земли, то тогда мы все превращаемся из мирных скотоводов в священных воинов Аллаха.

«И как это вас только, таких умных и убежденных, держали в МВТУ имени Баумана?» — подумал я, откинувшись на спинку сиденья. Меня, честно говоря, уже начал утомлять этот разговор из-за его схоластического однообразия.

Однако в таком разморенном состоянии я находился всего несколько секунд. Возникшую паузу заполнил один из конвоиров-молчунов, выкрикнувший мне что-то в спину. Я от неожиданности вздрогнул и обернулся к циклопам, сидевшим на задних откидных стульчиках. Из потока чужеродной речи я понял только одно прежде услышанное от Джемоледдина слово, которое одноглазый, с бельмом на левом оке, повторил несколько раз: «кафир».

— Садриддин интересуется, сколько воинов Аллаха ты, неверный, убил на нашей земле? — перевел мне Джемоледдин.

Собравшись с мыслями, я попросил его объяснить Садриддину, что я, в общем-то, не по этой части. Мое предназначение не убивать, а контактировать с местным населением, вести разъяснительную работу, убеждать.

Мои слова, не знаю насколько точно переведенные, судя по всему, не понравились душману, и он, завывая и брызжа во все стороны слюной, начал что-то сбивчиво причитать.

Джемоледдин цыкнул на него, потом сделал громогласное внушение на пушту, видимо, предложив заткнуться, и тот через силу умолк, продолжая сверлить меня своим глазом с бельмом, будто что-то мог им видеть.

Наговорившись вволю, остаток пути — примерно минут сорок — проделали молча. Устав от закончившейся ничем дискуссии, я отрешенно смотрел в окно. Постоянный подъем в высокогорье давил на уши изнутри, мешал сосредоточиться. И вот наконец снаружи замелькали мазанки. Это и была горная база Джелалуддина Хаккани. «Уазик» остановился у самого лучшего в селении дома, где жил старейшина клана. Впрочем, по европейским меркам, эта была такая же развалюха, только заметно больше остальных и местами недавно выбеленная. Тренируя притупленную изнурительной тряской по ухабам горной дороги наблюдательность, без которой любой разведчик — не разведчик, я, выйдя из машины, первым делом отметил свежую известку на стеклах.

Сопровождающие циклопические существа, прежде чем провести в дом, сначала обшарили меня с ног до головы тремя глазами на двоих, затем эту же процедуру проделали руками, забрав табельное оружие. Рацию, мой безотказный, прошедший со мной огонь и воду «Зов-4М», чудо советского технического шпионажа, полностью скопированное с «Моторолы», оставили. Так, как уже говорилось выше, предусматривалось особыми согласованными условиями, предварявшими намеченные переговоры.

Этот Джелалуддин Хаккани, с которым мне сейчас предстояло встретиться, был очень странным полевым командиром, если не сказать больше. Собственно, таких в этой войне было немало, но он был какой-то особенно циничный. Летом, когда здешним партизанам было комфортно воевать, они противостояли центральному правительству и подразделениям ограниченного контингента советских войск, то есть были истыми моджахедами и нашими врагами. Зимой же, с наступлением в горах тридцатиградусных морозов, воины Аллаха, оседая в своих труднодоступных лагерях, предпочитали заключать перемирие. Не знаю, как военнослужащие регулярной афганской армии или милиционеры царандоя, а наши ребята сражались с «огоньком» — пусть эта война и была для них чужой — в любое время года, при любой погоде, с любыми суточными температурными перепадами. Вот и поступали так духи, абы чего не вышло. Мало того, тот же Хаккани иногда во время зимовки помогал нам, вылезал из своей высокогорной берлоги и совершал набеги на своих же единоверцев из отрядов «непримиримых» в обмен на оружие, продовольствие, керосин. Причем мы знали, что с первыми теплыми деньками это оружие будет повернуто против нас, но шли на такого рода сделки, поскольку вариантов в поисках союзников, пусть даже временных, на третий год войны это стало предельно ясно для нашего командования, у нас кот наплакал. Впрочем, латентного изменника из клана месхудов не трогали и свои. Он не нарушал кодекса кровной мести, соплеменников не трогал, действовал только против тех, кто сам его неоднократно продавал все за те же блага. О фигурах, подобных Хаккани, принято было говорить в противоборствующих лагерях, коим он периодически крепко «насаливал», что такой вождь никогда не предает, он всегда предвидит.

И вот по весенней распутице опять, по устоявшейся традиции, Джелалуддин ударил нам в спину. Правда, совсем не больно. Тут же без сколь-нибудь значимых потерь был отбит и заперт в своих горах. Не прошло и двух недель, как он опять запросил перемирия. Что-то слишком скоро. Наверное, снова кончились патроны, сразу подумали в разведцентре, и оказались правы. Хаккани попросил нашего представителя прибыть в его горную резиденцию для переговоров о беспрепятственном проводе через Хайберский перевал, который находится в ста километрах севернее места проведения переговоров в афганской провинции Нанганхар, каравана с оружием. Нет, этим духам все-таки наглости не занимать.

Мы встречались впервые. Мне этот человек, которого я прежде живьем не видел, показался симпатичным и даже благообразным. Не то что эта уголовная рожа — «непримиримый» Хекматияр, на коем уже негде ставить бандитского клейма. Хаккани изображал из себя гостеприимного хозяина, хотя я сразу про себя отметил, что это у него получается несколько натужно. Прежде чем приступить к разговору, на достархан установили огромное блюдо с зажаренными на открытом огне крупными кусками говядины.

Подавая на стол именно такое угощение, старейшина как бы подчеркивал свою социальную значимость в своем небольшом горном сообществе. Ведь Вазиристан — типичная страна баранов, где выращивают овец рунных и мясных пород. Поэтому каждый, даже самый безнадежный бедняк, имеет здесь свое небольшое поголовье. И вот на фоне этого бараньего изобилия и проходит эта ярмарка тщеславия. Мол, посмотри, как я богат и знатен, как бы говорил мне Джелалуддин, и кормлю тебя парным телячьим мясом, а не мускусным бараном, которого тебе, согласно законам местного аскетического гостеприимства, подадут в любой дехканской лачуге. Хаккани говорил спокойно, даже, можно сказать, вкрадчиво, но в его глазах, играющих бесовскими огнями, легко прочитывалось, что он хочет обвести тебя вокруг пальца. Да и насчет молодого теленка он врал. Ведь я-то знаю, определяю даже не по вкусу, а по виду (моя жена отменно готовит говядину), что передо мной на золоченом блюде лежат бренные останки старой стельной коровы, умершей к тому же, видимо, своей смертью, судя по всему, от чрезмерного передоя.

Об этом я думал, краем уха улавливая необходимые детали разговора, интонации говорящего и переводчика, которые свидетельствовали бы о внезапной перемене в его настроении. Но ничего тревожного не распознал. Гостеприимный хозяин за трапезой предпочел говорить ни о чем.

Но вот обед закончился. Я, ссылаясь на ограниченность времени, предложил сразу же перейти непосредственно к теме переговоров. Хаккани начал юлить. Нотки сомнения в его голосе очень точно передал Джемоледдин, причем делал это артистично. «Какой великий актер, — подумал я, глядя на толмача, — сначала подался в инженеры-гидротехники, а затем и в моджахеды».

Это были очень странные переговоры, даже для известного своим «даром предвидения» Джелалуддина. Он явно что-то недоговаривал. А вскоре и вовсе сказал, что им надо еще посовещаться. В мое отсутствие. А то вдруг я только прикидываюсь не знающим язык пушту. Поэтому мне было предложено пройти и подождать в одной из дворовых построек, где мне разрешалось выйти на связь со своим командованием, понятное дело, в присутствии соглядатая-переводчика.

Мой безотказный «зов» дальнего радиуса действия имел прекрасный декодер, любое мое сообщение в режиме «крипто» на приеме расшифровывалось максимум за полчаса, но сейчас я обязан был его отключить и говорить в эфир открытым текстом.

Ясно, что в такой ситуации мне приходилось быть дипломатичным и со своим начальством, докладывать ему о ситуации на переговорах в общих словах, чтобы не перехватили посторонние уши. Да и, сказать по правде, сообщать мне было особо не о чем.

Прошло не менее часа, после чего меня вернули к «достархану переговоров», однако разговор вновь не получался. Хаккани просил разрешить транспортировку через Хайбер большой партии оружия, настаивая на беспрепятственной проводке нескольких караванов, гарантируя, что ни один снаряд, ни одна пуля, перевозимая в рамках данного соглашения, не будут направлены против солдат или объектов шурави и центрального правительства. Объяснил, что большего он пока сказать не может. На что я ему ответил, что и мне в таком случае тоже пока нечего передать на свою сторону. Слишком уж мизерны гарантии, которые дает «предвидец» с таким веским «честным словом».

Потом все правоверные, находившиеся в комнате, гурьбой повернулись ко мне задом, встав в сторону священной Каабы, и принялись творить предвечерний намаз. Чтобы я — необрезанный кафир — не осквернял их таинства общения с Всевышним, меня вывели и препроводили в уже знакомую халупу с засиженными мухами окнами. Рядом со мной вновь оказались ставшие мне почти родными циклопы и неотступно следовавший за мной Джемоледдин. Там, в соседней комнатушке, контролирующей единственный выход из мазанки, они, постелив под себя циновки, бухнулись на карачки и тоже начали возносить хвалу Аллаху.

Впрочем, они это сделали быстро, поскольку должны были не спускать с меня все пять своих глаз. А вот религиозный экстаз главных переговорщиков продолжался вплоть до самого заката, когда уже Коран категорически запрещает молиться.

Время шло томительно. Я, конечно, передал в штаб, что Хаккани просит разрешить беспрепятственно провести через Хайберский проход караваны с оружием, но при этом слишком мало обещает. Гарантирует, что оно ни при каких обстоятельствах не будет использовано против наших. А что стоит слово вечного перебежчика, вы знаете, высказал я свои сомнения, и на «приеме» с моими доводами согласились.

А потом мы долго сидели с Джемоледдином друг напротив друга на паре перекошенных стульев, единственной мебели в комнатушке, и долго молча играли в «гляделки». «Трехглазый» аргус в лице двух бородатых, изуродованных войной и житейскими невзгодами физиономий, возвышался над нами с обеих сторон, держа на груди автоматы Калашникова. Казалось, все, что могли, мы друг другу уже сказали. Наконец я, решившись нарушить молчание, спросил толмача:

— Я что, приехал сюда для того, чтобы участвовать в этнофольклорном фестивале?

Из дома старейшины доносились гортанные распевы молящихся.

— Хаккани — не самый главный, кто может принимать решения, — объяснил мне Джемоледдин. — Он ждет соизволения сверху, поэтому и вынужден тянуть время.

— Неужели он испрашивает это соизволение у самого Аллаха?

— Нет, в нашей иерархии есть фигуры и повыше. Пойми меня, Сергей, — Джемоледдин впервые за все время нашего знакомства назвал меня по имени, — в наших местах Льва Толстого и Достоевского не читают. Это не то что не поощряется, а даже преследуется и карается. Есть только одна книга, достойная прочтения правоверным мусульманином, — наш священный Коран. Его наши дети знают сызмальства, поэтому с возрастом им остается, чтобы как-то скоротать время в молитвах, читать их все подряд наизусть.

Мне показалось, что мой собеседник тоже уже устал от всей происходящей вокруг тупости и уже начинает нести какую-то крамолу, за которую в предгорьях Гиндукуша могут устроить и примерное побивание камнями.

Разговор на заданную тему продолжился, но довольно быстро вошел в уже привычное русло (переводчик, видимо, пришел в себя и больше вольных высказываний себе не позволял), сведясь к религиозной пропаганде с его стороны и коммунистической контрпропаганде — с моей.

Наконец-то на вечерней заре нас опять позвали в дом, но это снова было всего лишь приглашение к достархану, обильно уставленному жареной говядиной, признаком, нет, даже скорее символом здешней зажиточности. И, как прежде, последовало чревоугодие и беседы ни о чем. Потом пришло время ночных бдений, которые при желании предусматривают астральное общение с Создателем чуть ли не до самого рассвета. Поэтому вскоре после ужина, когда были выдвинуты все те же предложения дать предварительное согласие на проводку караванов, меня вновь попросили удалиться.

На сей раз меня привели в другую мазанку, где все выглядело гораздо приличнее, стояла кровать, тумбочка с чадящей керосиновой лампой и увесистым томом Корана («Это значит, в свою веру меня попытаются обратить», — подумал я, увидев фолиант с тисненым переплетом), несколько стульев и даже одно кресло. Всю середину небольшой комнаты занимал круглый стол, на который мои соглядатаи вывалили недоеденное блюдо с говядиной и лепешки — это на тот случай, если мне ночью вдруг захочется поесть, хотя я всем своим видом показывал, что меня уже тошнит от этой, с позволения сказать, «парной телятины». А сами вышли в прихожую, чтобы также совершить намаз. Но, видимо, молились на скорую руку, небрежно, поскольку почти сразу вернулись. Циклопы заняли свое место у дверей, а Джемоледдин устало опустился в кресло. Спать ему, однако, в отличие от меня не дозволялось. Надо было блюсти мой покой и сон.

«Откуда здесь взялись стол, стулья, кресло и даже кровать? — думал я, развалившись на ней поверх верблюжьего одеяла. — Совсем не детали их интерьера. Наверное, это трофеи, мебель-то, судя по топорной обработке, явно наша. Грабанули, видимо, в каком-нибудь кишлаке, где народная власть хоть как-то сумела наладить жизнь, школу или клуб».

Спать, однако, было невозможно. Оргия во славу Всевышнего в доме Джелалуддина гремела всю ночь. Вой, раздававшийся из десятков луженых глоток, был таков, что заглушал блеянье овец, ослиный рев и собачий лай. Когда же все стихло, начали горланить петухи, но это было терпимо и даже привычно, однако сна не было ни в едином глазу.

Самое печальное, что на следующий день все повторилось в абсолютной точности. Мои радушные хозяева ели, веселились, молились. А меня то и дело выводили в знакомую уже халупу, где я коротал изнурительные часы на стуле или пялился сквозь грязное стекло на унылый, покрытый чуть ли не полуметровым слоем жижи двор.

Джемоледдин, видя мое нетерпение, явно сочувствовал мне, даже как-то пытался успокоить. Его опять тянуло на крамолу.

— Аллах велик, — поучал он меня, — а здесь, на земле, все решают люди, к каковым Хаккани и его нукеры не относятся.

Я, конечно, регулярно связывался с начальством (слава богу, захватил с собой запасной комплект аккумуляторных батарей), объяснял ему все в общих фразах. Давал понять, что жив и здоров. А в последний раз даже обмолвился, что кормят меня здесь, как свинью на убой.

Конечно, неотступные циклопы ничего не поняли, а вот Джемоледдина, услышавшего эти слова, аж передернуло и затрясло. Его религиозные чувства были явно уязвлены. С этого времени он замолк и как-то замкнулся в себе. Я даже вынужден был потом попросить у него прощения за «свинью», чтобы не потерять единственного собеседника в этом вражьем логове лицемеров.

И вот я торчу здесь уже третьи сутки. Во время последнего сеанса связи мне отдан категорический приказ после очередного перерыва на намаз объявить о прекращении переговоров и своем намерении срочно вернуться на нашу сторону. Понятное дело, командование очень интересовало, с чего это вдруг Хаккани и некоторым другим полевым командирам приспичило не только настаивать на срочном перемирии, но и просить не препятствовать доставке оружия через контролируемые нами и Кабулом территории к местам назначения, о которых нас извещать почему-то не собираются. Причем мы должны соглашаться на их условия в обмен на какие-то липовые гарантии.

В нашем штабе понимали, что это их земля и если духи поставили перед собой какую-то цель, то они обязательно отыщут в этих не исследованных нами даже на четверть горах лазейку, чтобы ее достигнуть. Хотелось бы знать о странных намерениях противника из первых рук, без того, чтобы организовывать поиск мест нелегальной проводки караванов силами разведывательных групп и агентуры, рисковать жизнью десятков людей. Но любому желаемому всегда бывает предел возможного.

Во дворе, где апрельской грязи было выше колена, копошились двое отбивших ритуальные поклоны Всевышнему моджахедов в стеганых халатах и с «калашами», переброшенными за спину. Они загоняли пинками баранов в кошару и при этом очень громко разговаривали, видимо, ругались. Да разве их, душманов рода человеческого, поймешь, бранятся они или, наоборот, милуются.

Попробовал считать овец, которых пинали духи, чтобы хоть как-то отвлечься от мрачных мыслей, но глаза сразу же начали слипаться от долгой вынужденной бессонницы. Где-то в глубине души я чувствовал себя заложником и даже пленником, в отношении безопасности которого все договоренности перестанут действовать, как только с нашей стороны будет допущена хотя бы малейшая ошибка.

Я уже проклинал себя за то, что еще в школе полюбил политинформацию. Не будь я таким любознательным тогда в сфере политики, международных отношений, дипломатии и не пронес бы это увлечение через всю свою жизнь, меня наверняка не послали бы сегодня сюда, в эту аллахом забытую дыру, отстаивать общегосударственные интересы. И еще как бы в общественную нагрузку читать этим дикарям, обремененным кодексом кровной мести, коммунистические проповеди о пролетарской солидарности, которым те никак не хотели внимать. Видит бог, председатель Совета министров СССР Косыгин, президент Пакистана Айюб Хан и премьер-министр Индии Шастри были куда более расторопными и сговорчивыми, когда согласовывали и подписывали в 1966 году в Ташкенте декларацию об урегулировании индо-пакистанского военного инцидента. Вот такая реминисценция из моего детства возникла у меня в этот момент. Я вдруг вспомнил, как я торжественно возвестил об этом событии своим одноклассникам, придя в школу сразу после новогодних каникул того уже далекого 1966-го.

«Наконец-то за мной пришли», — мелькнуло у меня в голове, когда в комнату вошел помощник Хаккани и что-то властно выкрикнул Джемоледдину. Когда меня, до смерти уставшего и изможденного, ввели в дом, там опять стоял накрытый достархан.

«Господи! — подумал я. — Когда же все это кончится? — Куски жареной говядины, выложенные на еще большем, чем в предыдущие разы, серебряном подносе, отдавались в организме мучительной изжогой. — Тоже мне Вазиристан — родина баранов. Хоть бы одного ягненочка молоденького, запеченного прямо в золе, принесли. А то меня уже блевать тянет от этого их „свидетельства изобилия и богатства“. Ну, все, надо выполнять приказ начальства и сворачивать эту лойя-джиргу чревоугодников».

Хаккани властно-гостеприимным жестом пригласил меня и всех остальных к трапезе. Присев, я не менее решительно отодвинул от себя блюдо и произнес:

— Я объявляют голодовку.

Джемоледдин после некоторого замешательства перевел. Переговорщики раззявили рты от моей наглости.

Не давая им опомниться, я продолжал:

— Я у вас здесь третий день только ем, да кошму вашу казенным обмундированием протираю. У меня даже создается впечатление, что вы меня специально откармливаете на убой, как того барана. Вернее, теленка. (Чуть было опять не вспомнил свинью. Интересно, как бы Джемоледдин это им перевел на пушту.) Поэтому честь имею откланяться и отбыть в то место, где вы меня третьего дня подобрали.

Джемоледдин перевел дословно. Во всяком случае, находясь в этой дыре две бессонные ночи, я несколько пополнил свой словарный запас на пушту и знал, что «бербек» по-ихнему — это «баран».

Сказанное мной вызвало продолжительный смех у всех окружающих. Но потом Джелалуддин как-то сразу посерьезнел и наконец выдал то, чего я от него добивался уже третий день кряду.

— Почтенный господин офицер! — произнес он (в литературных переводах Джемоледдина, Хаккани вдруг стал выглядеть умным и рассудительным человеком). — Мы просим советское командование разрешить проводку через Хайбер крупной партии оружия для полного вооружения по меньшей мере тысячи наших воинов. При этом мы гарантируем, что оно никогда не выстрелит в вашу сторону.

— Очень скромное желание, уважаемый господин Хаккани. — Я еще все никак не мог отрешиться от нахлынувшей вдруг на меня игривости. — Хотелось хотя бы в общих чертах знать цель столь такого массового перевооружения ваших отрядов. Мы что, теперь союзники?

— Мы могли бы стать союзниками.

— Но тогда для этого вам надо прекратить сопротивление.

— Насчет этого я не уполномочен, но пообещать вам долгий мир с сегодняшнего дня в моей власти.

— Говорите, пожалуйста, яснее, господин Хаккани. — Мой тон наконец-то обрел необходимое официальное звучание.

— Вы знаете, в каком положении оказались наши братья-моджахеддины в Иране. Аятолла Хомейни объявил им войну на истребление.

— Советский Союз не имеет к этому никакого отношения. Он не вооружает теократический режим в Тегеране, в то время как упомянутые вами моджахеддины постоянно вторгаются на территорию суверенного Афганистана и помогают вам в борьбе с центральным правительством и с нами.

Я достаточно хорошо различал моджахедов и моджахеддинов, чтобы увидеть причинно-следственную связь такого заступничества. Моджахеды — это сугубо афганские партизаны, которые могут не только выступать в качестве священных слуг Аллаха, но и наставлять на путь истинный остальных мусульман. То есть быть своего рода учителями других. В то время как моджахеддины во всех остальных странах или на территориях, где господствующей религией является ислам суннитского толка, — всего лишь «тупые исполнители» воли всевышнего без каких-то дополнительных миссионерских функций. Но, в сущности, и те и другие — одного поля ягода.

— Заверяю вас, что они больше не будут так поступать, — пообещал Хаккани. — Мы хотим ударить по местным шиитам, они злейшие ваши враги, не чета нам. Мы собираемся выступить против них, чтобы помочь нашим иранским братьям в борьбе с отступниками веры и палачами собственного народа. Мы будем воевать с ними, имея прочный мир с вами. В свою очередь, они будут заняты боями с нами. У вас, во всяком случае, будет длительная передышка, после которой может воцариться мир. И еще: многие ваши непримиримые противники и с их, и с нашей стороны погибнут в этой междоусобице. Она, может быть, и противна природе человеколюбия и единоверия, к которым призывает нас Аллах, но неизбежна.

— И вам надо было столько времени играть в молчанку, переводить на меня всю вашу говядину, чтобы только сейчас высказать истинную цель переговоров? — В моем голосе звучали нотки некоторого возмущения.

— Я вступил с советскими представителями в переговоры только потому, что на это не решились вожди других пуштунских племен, — ответил Хаккани. — Но окончательное решение принимал не я, а лойя-джирга. Поэтому мы и вынуждены были вас задержать. Извините нас за это и за прочие неудобства, но нам необходимо положительное решение в этом вопросе вашего военного командования.

— Во всяком случае, вы мне сейчас предложили то, что я уже могу сообщить своему начальству, назвав это предметом, достойным выгодного торга.

И в этот момент к Хаккани подошел один из его нукеров и что-то прошептал тому на ухо. Старейшина побледнел и выскочил в другую комнату, где у духов, судя по всему, был пункт связи. Все скопом последовали за ним. Я остался сидеть за достарханом один. Никто меня уже не выводил. Через две минуты вышел Джемоледдин и занял свой пост возле меня. Вид у него был усталый, отрешенный. Он тоже все это время не спал.

— Что случилось?

— Первый караван с оружием, о котором шла речь на переговорах, ваши уничтожили на ближних подступах к Хайберскому проходу.

По моей спине пробежал холодок. Сразу как-то подумалось:

«Ну, все! Сейчас, не делая никакого перерыва после гостеприимного приема, казнить начнут. Из спины ремни резать, на груди звезды выжигать. Прощай, говядина! Прощай, баранина! Прощай, свинина! Прощай, Родина!».

Позже, оказавшись у своих, я узнал, что Хаккани и вся эта лабуда лойя-джирга просто перетянули резину со своими согласованиями позиций, и груз двинулся из Пакистана в Афганистан без их решения. А на границе его движение отследила оперативная агентурная группа. Сначала караван накрыла артиллерия, а потом добили ударные части, которые были доставлены к месту скоротечного боя всего за десять минут. В итоге было уничтожено 17 груженных боеприпасами автомобилей, убиты более шестидесяти мятежников, перевозивших свыше ста противоракетных зенитных комплексов «Стрела-2» китайского производства, свыше 500 реактивных снарядов, десять безоткатных орудий и 600 выстрелов к ним, много другого вооружения. Эта операция потом была признана одной из самых «урожайных» среди подобных.

А пока я сидел в доме вождя племени мехсуд и ждал решения своей участи. Умирать, сказать по правде, очень уж не хотелось.

Минут через пятнадцать появился Хаккани с остальными моджахедами. По его лицу и жестам было видно, что он не намерен далее продолжать эту показавшуюся в какой-то момент бесконечной игру на волынке. Его слова, однако, прозвучали несколько неожиданно для меня:

— Мы пока прерываем переговоры с вами. Сейчас не время. Но мы обязательно вернемся к ним.

И после непродолжительной паузы заявил:

— Вы возвращаетесь к своим. У нас нет к вам претензий по поводу данного инцидента. Караван вышел в поход прежде, чем была достигнута окончательная договоренность. Полагаю, у ваших людей не было другого выхода. Все виновные в происшедшем с нашей стороны, конечно, будут казнены. Поезжайте, Джемоледдин вас проводит к тому месту, где взял, и лично передаст в руки советским представителям. Передайте вашим командирам, что мы все же очень рассчитываем на то, что вопрос с транзитом оружия они решат положительно. В обмен на долгий и прочный мир.

* * *
Через три с половиной часа Джемоледдин в сопровождении все тех же циклопов, которые теперь выглядели совсем не так страшно, привез меня на то самое место, где мы с ним встретились почти трое суток тому назад.

Прощаясь, мы обменялись словами взаимной симпатии, признательности и уважения, крепко пожали друг другу руки.

— И все-таки я уверен, — сказал я ему напоследок, — что ваш народ сам выберет свою судьбу и будет счастлив.

Ясное дело, я имел в виду, что когда-то на этой многострадальной земле построят настоящий социализм.

А он мне в ответ сказал:

— Запомни, здесь живут такие люди, для которых зеленое знамя пророка никогда не станет красным, сколько бы их или чужой крови ни пролилось.

И после некоторой паузы добавил:

— Когда я уходил воевать в горы, во дворе своего дома закопал свою библиотеку. В ней много книг на русском языке. Пушкин, Достоевский, Лев Толстой, Чехов, Шолохов. Когда кончится война, а я думаю, этот идиотизм непременно закончится, я ее обязательно выкопаю и установлю в главной комнате на самом почетном месте.

Возможно, мои пропагандистские потуги были нелишними. Во всяком случае, Джемоледдин вновь казался мне нашим человеком, не бандюком-моджахедом, а милым очкариком, выпускником Московского высшего технического училища имени Николая Эрнестовича Баумана, перспективным инженером-гидротехником, у которого впереди долгая мирная жизнь.

Военный прокурор рассказывает

Эта таинственная история произошла со мной и еще одним человеком, с которым мне не довелось встретиться на военных дорогах Афганистана. Младший сержант Семен Коляда провел в составе ограниченного контингента советских войск почти полтора года, вернулся в Союз в июне 1986 года. Этот парень, можно сказать, родился в рубашке. Избежать неминуемой и страшной смерти ему помогла его же безалаберность. Не слишком хорошо знал службу солдат, вышестоящим начальством никогда особо не поощрялся. Ну и что? Не всем же на войне дано быть героями. Я так считаю: суровую афганскую годину — девять лет, один месяц и двадцать дней — мы пережили во многом не благодаря бесшабашным сорвиголовам, чьи регалии слепили своим блеском глаза, а подвиги были тогда у всех на слуху, но именно таким вот неприметным бойцам, каждый из которых, как мог, держал свой кусок линии обороны. Отстреливался в бою, не размазывал панамой сопли и слезы по физиономии, не струсил, не побежал в самый тяжелый момент схватки с врагом, и слава богу.

Именно Сеня Коляда, чудом оставшись в живых, помог раскрыть тяжкое должностное преступление, в которое оказались втянутыми многие ответственные и не очень лица в Москве, в Кабуле и в расположении наших частей в зоне непосредственного соприкосновения с вооруженным противником. Я, как следователь военной прокуратуры в звании майора, занимался этим загадочным делом, что называется, в индивидуальном порядке, по просьбе своих отцов-командиров, считайте неофициально, а значит, без малейшего шанса на самое скромное поощрение свыше, не говоря уже о каком-нибудь орденке или медальке, если вдруг мне удастся нащупать ниточку и распутать замысловатый клубок. Но признаюсь, что до того, как узнал о существовании Семена, я в своих поисках истины продвинулся не слишком далеко, все ходил вокруг да около, но неизменно на дальних подступах к разгадке.

Мы с Колядой знакомы заочно, по переписке, начавшейся вскоре после того, как дело, получившее у нас название «Мадам Тюссо», было раскрыто. Пусть не до конца, так как помешали некоторые обстоятельства высшего толка, но многие его участники все же были изобличены и понесли заслуженное наказание. Интерес к переписке с человеком, которого я никогда в глаза не видел, то затухал, то разгорался с новой силой, но мы никогда не забывали друг друга, поздравляли с праздниками, вели долгие беседы посредством белого листа бумаги за жизнь, делились своими радостями и горестями. Последних, к слову, и у меня, и у него, если судить по общей тональности писем, было, несомненно, больше.

Виной тому, полагаю, избранные нами гражданские профессии. Я — главный военный прокурор, считающий, что превыше только честь. Мое многолетнее офицерство вбило мне это правило в голову намертво. На досуге пописываю воспоминания, военные мемуары, так сказать. В них я пытаюсь сравнивать людей, с которыми сталкивала меня жизнь тогда и сейчас, и, признаюсь, сопоставление это выходит не в пользу сегодняшнего моего окружения. С точки зрения графомании, в хорошем смысле понимания этого слова, мы с Сеней — родственные души. Он — обозреватель отдела судебного очерка и хроники в популярной киевской газете. Жанр, который он предпочел, выбрав себе журналистскую стезю, принято считать вымирающим, поскольку он требует повышенной вдумчивости автора, глубокого проникновения в тему и почти профессионального знания юриспруденции. В наше время мнимых величин, когда люди привыкли мыслить клипами — микроскопическими категориями, такие качества журналиста не в моде. Лучше читать тех, кто только и умеет, что скакать по верхам. Так легче живется и слаще спится, несмотря на то что с телеэкрана и газетных полос на нас просто-таки изливаются потоки черных вестей о неизбывной трагедии человечества — главной жертвы современной цивилизации, мира, созданного его неразумными руками.

Но Сеня старается не подчинять талант сиюминутным поветриям эпохи дикого либерального капитализма, и, могу подтвердить, преуспел в своем деле. Иногда он вкладывает вырезки с последними публикациями в адресованные мне конверты, те становятся чересчур уж пухлыми и, кажется, должны застревать в прорези почтового ящика, но все-таки каким-то образом сквозь нее пролезают. Я не только читаю их с удовольствием, но и нередко перечитываю, как полюбившиеся с детства книги, находя его стиль и слог в меру изысканными, а логику подачи материала безупречной. Семен Коляда был неприметным солдатом афганской кампании, явно не героем, но очеркист из него получился отменный.

Полагаю, высказывая открыто собственные суждения, без оглядки на авторитеты и жизненные обстоятельства, мой заочный друг ходит по лезвию ножа. Недавно получил от него письмо, прочитал и, просветленный, выдал на-гора свой очередной memoir, который, так уж вышло, написан в соавторстве гражданами двух разных государств.

* * *
Колченогий старший прапорщик Каравайчук нервными шагами измерял узкое пространство своей мастерской, находившейся в подвале бывшего президентского дворца Хафизуллы Амина Тадж-Бек, где ныне располагается штаб 40-й армии. Иногда он разгонялся в каморке, насколько позволяла ему поврежденная левая нога, и, не успевая вовремя затормозить, стукался о стенку. Он явно был вне себя от ярости.

Ефрейтор Коляда, которому оставалось тянуть афганскую лямку всего три месяца, сидел посреди мастерской, будто вдавленный в стул, боясь пошевелиться. «Контуженый какой-то», — думал он, несмело поглядывая на мечущегося из угла в угол прапорщика. Еще сегодня утром он и не подозревал, какое ответственное поручение даст ему капитан Старостин. После утренней поверки ротный отвел его в сторону и распорядился спешно собираться в Кабул.

— Поедешь в сопровождении старшего лейтенанта Гусева, на весь день в распоряжение старшего прапорщика Каравайчука, — сказал командир, сдабривая свое напутствие примитивными солдафонскими шутками. — Где находится штаб армии, надеюсь, знаешь? Считай, что это тебе поощрение за хорошую службу и прилежание. Вечером, к 19.00, возвращение в расположение. Да смотри там, не потеряйся. Опоздание приравнивается к дезертирству. Трибунал с расстрельным приговором не обещаю, но уж точно получишь бессрочный наряд вне очереди на очистку полкового сортира.

И после возникшей короткой паузы выпалил с очевидными нотками недовольства в голосе:

— Мадам Тюссо, блин! Всех здесь уже достал своим творчеством.

И вот теперь, вжавшись в обшарпанный стул и наблюдая за припадком Каравайчука, ефрейтор все никак не мог понять, отчего это все называют его женским именем. Прапорщик, седой как лунь, с залысинами, с грубым обветренным лицом, и вдруг мадам. Коляда был простым украинским хлопчиком из небольшого провинциального городка Хорол неподалеку отзнаменитых гоголевских мест — Миргорода и Диканьки. Призван в армию прямо со школьной скамьи, поскольку был завзятым троечником, и однажды, в четвертом классе, даже оставлен на второй год, а посему весьма далек от высоких материй. Ясно, что он и понятия не имел о том, кто такая Мадам Тюссо, но за прапорщика, на выцветшей гимнастерке которого распознавались три наградные ленточки — двух орденов Красной Звезды и медали «За отвагу», ему было откровенно обидно.

Между тем непонятное буйство того постепенно утихомиривалось. Перед входом в мастерскую Коляда нос к носу столкнулся с капитаном, красным, как вареный рак. Вероятно, разговор на повышенных тонах с ним (выскользнув в дверь, чернявый офицер, явно кавказской внешности, грязно ругался) и стал причиной столь взвинченного состояния Каравайчука. Коляде показалось, что он уже где-то видел этого малоприятного субъекта.

Но вот лютая злоба окончательно улеглась. Прапорщик, пододвинув табуретку, подсел к ефрейтору.

— Ну что, землячок, будем вылепливать твою примечательную внешность, — вкрадчиво сказал Каравайчук. — А ну-ка, повернись, сынку, к свету, я тебя как следует разгляжу. Да ты у нас просто красавчик. Небось все девки до армии были твоими? Ну, давай, сознавайся.

Речи прапорщика казались Коляде странными. В этот момент Каравайчук почудился ему чересчур ласковым, даже приторным, что явно диссонировало с его грубой внешностью, а сама манера разговора содержала в себе какие-то смутные намеки.

«Не пидор ли? — подумал ефрейтор. — А то, того и гляди, оттрахает».

Говорил Каравайчук с характерным украинским «гэ».

— Вы тоже с Украины, товарищ старший прапорщик? — робко спросил боец, гоня от себя прочь навязчивые мысли.

— А то как же! — ответил тот. — Город Шостка Сумской области. Там еще кинопленку «Свема» выпускают. Слыхал?

— Слыхал. — Коляда немного успокоился. — Соседи, значит. Я с Полтавщины.

— Знаю, знаю. — Прапорщик похлопал ефрейтора по плечу. — Город Хорол, равноудаленный от гоголевских Миргорода и Диканьки.

— Откуда, товарищ прапорщик? — удивился Коляда. — Ведь вы же вроде не из особого отдела?

— Мне, голубчик, особый отдел не нужен. Я сам себе особый отдел, все о своих натурщиках знаю.

Солдат оглядел каморку. Здесь было тесно от гипсовых бюстов, установленных на импровизированных подставках. На стенах, не знавших много лет ремонта, не было свободного места от картин.

— «Перевал Саланг. Осень», — прочел вслух Коляда на той, которая висела ближе всего к нему с чьей-то припиской от руки на нижней рейке. — «Саланг — не для салаг!» А вы что, сегодня собираетесь лепить мою скульптуру?

— Что ты, сынку? — Каравайчук улыбнулся. — В таком разе тебе бы пришлось сидеть у меня в конуре до самого дембеля. Не беспокойся, все будет быстро. А потом пойдешь в город догуливать день, главное — ко времени отъезда в Чарикар не опоздай, а то Гусев меня предупредил. Сходи на Чар-Чату, Миндаи, купи себе джинсы или магнитофон «Шарп». Реализуй, так сказать, свою мечту. Афгани-то имеются?

— Есть маленько! — подтвердил Коляда уверенно.

От прежних страхов не осталось и следа.

— А то могу подбросить. У меня этих фантиков много. Не знаю даже, куда их девать.

Прапорщик развел в тазике гипсовый раствор. Когда все было готово, он попросил Коляду лечь на топчан.

— Шапку-то сними, — сказал. — И закрой глаза. Ничего не бойся. Дырки для носопырки я тебе оставлю, так что не задохнешься.

С этими словами Каравайчук начал ловко наносить на лицо Коляды слой за слоем гипс. Лбом и скулами ефрейтор чувствовал, как холодящая кожу густая масса застывает. Вскоре она и вовсе затвердела, превратилась в камень. Всего прошло не более пятнадцати минут.

— Готово! — услышал он голос прапорщика.

В следующий момент Каравайчук снял с бойца застывшую маску.

— Теперь поворачивайся на живот, — приказал старший прапорщик.

Процедура снятия слепка с затылка заняла еще меньше времени.

— Что это было? — недоуменно спросил Коляда.

— Вот это, — Каравайчук показал удивленному натурщику две разъемные половинки, полностью повторяющие рельеф его головы, — форма для восковой заливки. Теперь я наполню ее расплавленным пчелиным воском, а когда он затвердеет, раскрашу, вставлю стеклянные глаза, и дубликат твоей примечательной внешности вскорости украсит один из залов Центрального музея вооруженных сил СССР в Москве. Там у меня открывается постоянная экспозиция. Ну, я тебе все объяснил, а теперь умойся и беги в город, догуливай выходной.

Обратная дорога в Чарикар, расположенный в ста километрах строго на север от Кабула по Кундузскому шоссе, показалась Коляде короче. Знакомство со старшим прапорщиком Каравайчуком определенно радовало его и отзывалось в душе приятными воспоминаниями о сегодняшней встрече. Вернулся он в явно приподнятом настроении, которое не испортилось, даже если бы капитан Старостин заставил-таки его чистить гарнизонный сортир. Особо согревала мысль, что теперь о нем узнает вся страна. Ефрейтор и не предполагал, что именно с этого дня его жизнь приняла крутой оборот, определивший всю его дальнейшую судьбу.

* * *
Полковник Половников (звучный каламбур, не правда ли?) даже не поздоровался, когда я предстал пред его светлые очи и торжественно доложил о прибытии. Еще разговаривая по телефону, когда тот вызывал меня из Джелалабада к себе в Кабул, я понял: непосредственное начальство явно не в духе. Полковник сидел за рабочим столом мрачнее тучи.

Последний месяц я был прикомандирован в Джелалабаде, административном центре провинции Нангархар, на границе которой с Пакистаном находится знаменитый Хайберский проход — важнейший в Азии транспортный коридор и непроходящая головная боль советского военного командования в Афганистане. Через перевал, невзирая на жесткий режим контроля, туда-сюда шныряли караваны с запрещенным товаром, от китайских шелков до оружия и всех видов галлюциногенного дурмана, который потом, частично оседая в Союзе, шел дальше через Турцию, Финляндию и западные рубежи Родины с братскими социалистическими странами в Западную Европу.

Москва и военная прокуратура Туркестанского округа постоянно дергали нас, требуя решительных мер в борьбе с наркотическим трафиком, которые бы дали реальный результат. Мы делали все, что могли, но особо в этом деле не преуспели, поскольку у подавляющего большинства местных жителей производство опия-сырца — основное занятие, дающее… нет, даже не богатство, а возможность хоть как-то выживать в суровом и безденежном климате дикого, почти первобытного высокогорья. Никак не удавалось опереться на широкую народную поддержку. Пуштуны и таджики, озабоченные проблемой, как снискать себе хлеб насущный, не шли ни на какие контакты, когда речь заходила о раскрытии тайн их традиционного, на протяжении многих веков, промысла.

Про себя я, Половников и еще несколько человек, с которых вышестоящее руководство периодически обещало спустить шкуру, если мы своими следственными действиями не поставим надежный заслон наркотикам, относились к такого рода распоряжениям и угрозам, деля все минимум на сорок. В конце концов, мы — не боги всемогущие. Можно было, конечно, объявить производителям и поставщикам дури тотальную войну и всех их изничтожить на корню, но тогда в Афганистан пришлось бы вводить все вооруженные силы страны, поскольку сопротивление покушению на главный здешний жизненный устой тоже бы приняло всеобщий характер. А другого выхода не было, и это прекрасно понимали там, на самом верху.

Однако теперь полковник Половников всем своим видом показывал, что произошло нечто экстраординарное и поблажек больше не будет. Он заговорил не сразу, тягостное молчание длилось еще минут пять, прежде чем он начал свою страстную, эмоциональную и от этого несколько сбивчивую речь.

— Представь себе, Звягинцев, некий генеральский сынок в Москве обкололся на студенческой вечеринке какой-то дрянью и ласты завернул. А папаша у него не просто какой-нибудь отстойный генералишка, а цельный генерал-полковник… Хрен свинопузый! Паркетный шаркальщик!

Казалось, что полковник сейчас задохнется от переполняющих его чувств.

— Мы здесь кровь проливаем, генофонд нации кладем штабелями, а они там жируют, ублюдков растят себе и нам на смену! — Половников перевел дыхание и взялся за сердце. — Словом, потянули ниточку, долго тянули, месяца полтора, человек двадцать привлекли всякой мелюзги, и они теперь будут на нарах париться до конца дней своих, а она, эта ниточка, возьми да и приведи к нам. Короче, Москва мечет громы и молнии и устанавливает нам конкретный срок, чтобы мы, значит, оградили их великоразумных чад из МГИМО и Института стран Азии и Африки от этой пагубной напасти.

— Ну, я-то полагаю, что срок этот все равно не тюремный. Как-нибудь вывернемся, гражданин начальник.

Я только хотел немного успокоить полковника, поэтому так и пошутил, но мои слова привели его в совершеннейшее бешенство. Он заорал на меня, брызжа слюной во все стороны и делая воинственные взмахи кулакам. «Вот до чего могут довести честного человека четверть века беззаветного служения Родине», — подумал я. Полковник при этом продолжал бесноваться.

— Для нас с тобой, Звягинцев, — вопил Половников, — он может стать и тюремным. Точнее, обязательно станет тюремным, если ты со своими орлами и осведомителями не предоставишь мне через месяц все маршруты и список персоналий, причастных к этому делу в твоей зоне ответственности.

— Бузде, товарищ полковник!

А вот эти мои слова подействовали на полковника магически. Его будто бы отпустило. «Бузде» на моем языке означает «Будет сделано». Часто за время совместной службы я давал ему такие обещания и неизменно выполнял, как бы это ни было трудно. Без ложной скромности признаюсь, что Половников, несмотря на строгость, которая частенько была напускной, но только не в этот день, верил мне и «бузде», после того как оно прозвучало, никак не комментировал. Но сейчас все же посчитал своим долгом предостеречь.

— Так вот, Звягинцев, запомни, если вдруг то, что я тебе сегодня доходчиво объяснил, не бузде, то мы с тобой уже завтра будем торчать затычками в п…е.

А потом примирительно проговорил:

— Ладно, майор, злые мы какие-то стали на этой дурацкой войне. Время, как говорится, подмыться и отойти ко сну. Давай накатим по соточке-другой. Даю тебе день на расслабуху, а самое позднее послезавтра утром ты должен начать работу и будешь пока задействован только в этом деле. Мне, да и тебе тоже, кровь из носу нужен результат.

Половников встал из-за стола, открыл несгораемый сейф, достал из него бутылку «Сибирской», литровую банку с маринованными огурчиками и обрезок копченой «московской» колбасы.

— Вот моя главная документация, которую я берегу как зеницу ока для всяких там торжественных случаев.

Наблюдая за манипуляциями полковника, я вгляделся в темноту сейфа, и по моей спине пробежал холодок. Из его мрачной утробы на меня в упор смотрело… лицо полковника Половникова.

— Что это, А-а-аркадий Савельевич? — от неожиданности я даже стал заикаться, чего прежде за мной никогда не наблюдалось.

— А! Это! — Полковник засмеялся и вынул из сейфа свою голову. — Есть у нас тут один умелец.

— Вот это да! — Моему восхищению не было предела. — Впрямь голова профессора Доуэля. Подумать только, одно и то же лицо, в жизни бы не отличил.

— Так вот, — повторил Половников, — есть тут у нас один умелец. Самородок! Народный талант! Служил в Нангархаре, незадолго до твоего откомандирования сюда. Отчаянный человек, старший прапорщик Каравайчук, две Красные Звезды плюс «Отвага», стопроцентный хохол. Слышал что-нибудь о нем?

— Нет, товарищ полковник.

— Ну, оно и понятно: ты у нас — человек занятой, все время торчишь в своей глухомани, тебе культурной жизнью родного соединения интересоваться некогда, — с некоторой издевкой в голосе произнес полковник и продолжил свой рассказ: — Ранило его тяжело, пуля раздробила колено. Три месяца валялся он в Ташкентском госпитале, левую ногу хотели отнять, но он уговорил врачей, чтобы те не торопились, и, представь себе, таки выкарабкался. Правда, остался безнадежно хромым. Собирались отправить в отставку, так он прямо с больничной койки выпросил поездку в Афган, якобы для того, чтобы попрощаться с однополчанами, а когда приехал, бухнулся в ноги адъютанту командующего и просил оставить при 40-й армии, найдя хоть какое-то применение.

— Отчего же так? — поинтересовался я.

— Одинок он, родных на Украине никого. Семейное положение — бобыль. Словом, некуда и не к кому ему было возвращаться. — Половников тяжко вздохнул. — Генерал долго упирался, но Каравайчук оказался настойчивым типом, добил-таки его, да и я подсобил ему, как старому своему товарищу.

— И каким же это образом?

— Да вот самым что ни на есть невероятным. Пока старший прапорщик бегал по инстанциям, определили его на постой в подвале Тадж-Бека, а он там организовал художественную мастерскую, привез из Джелалабада свои картины, скульптуры. Оказалось, он превосходный художник. Все остальные в свободное время пьянствуют, из банно-прачечного батальона или узла связи не вылезают, девчат наших, значит, оплодотворяя, а этот на досуге пейзажи малюет, из глины головы отличников боевой и политической подготовки лепит. Однажды встречаю его в штабе армии, а он мне: «Товарищ полковник, не уделите ли полчаса старому другу?» Я-то думал, что он меня выпить приглашает, а он завел в какую-то каморку, обмазал рожу гипсом, снял с нее что-то вроде посмертной маски, я ничего толком и сообразить не успел. «Ждите от меня подарочек аккурат ко дню Советской армии», — говорит.

— Ну и?

— Что ну и? Появляюсь 23 февраля при полном параде на службе, захожу в свой кабинет и вижу: моя голова без меня уже здесь, стоит на столе, руководит, значит. Этот шельмец хохлячий, оказывается, вылепил ее из воска и рано утром мне свой подарочек на стол подбросил. Мадам Тюссо, елы-палы!

В отличие от Сени Коляды, который был тогда не то что сейчас — глуп, наивен, малообразован, мне не надо было объяснять, кто такая мадам Тюссо. Я не большой знаток искусства вообще, но изделие прапорщика Каравайчука, которое окрестил про себя «Голова незабвенного героя афганской войны прокурора полковника Половникова Аркадия Савельевича после того, как ему снесло башню», действительно впечатляло.

— Хорош п-п-подарочек, ничего не скажешь! — оценил я. — Я вот до сих пор заикаюсь.

— И я, представь себе, Звягинцев, когда эти художества увидел, чуть обмундирование позорно не обмарал, — признался полковник и как бы в свое оправдание добавил: — Да любой бы на моем месте струхнул. Голова ведь как живая, точнее, отрезанная, и есть в ней что-то такое зловещее, чего нет в оригинале. Ты не находишь?

Я милостиво согласился, дав понять кивком, что нахожу.

— Показал я потом эту голову высокому начальству, убедил, что нужен нам здесь, вдали от Родины, куда редко кто приедет, чтобы запечатлеть в живописи и скульптуре наши повседневные будни, свой художник. Там затылки себе поскребли, прикинули, что к чему, да и оставили Каравайчука в Тадж-Беке. Между прочим, кличка Мадам Тюссо к нему прилипла с моей легкой руки.

— И что с ним сталось теперь, вашим народным самородком с женским именем? — Моему любопытству не было предела.

— А я тебя с ним обязательно познакомлю. Он часто заходит ко мне. Вы просто никогда не пересекались. Теперь он — армейская знаменитость! Выставляется в Москве, других городах. Замечен на самом верху. Недавно один важный московский «пуриц» в штатском приезжал, надутый как индюк, распорядился окружить Каравайчука всяческой заботой и оказывать всемерную поддержку его творчеству. Сейчас готовит постоянную выставку для Центрального музея Вооруженных сил в Москве, создает галерею воинов-афганцев, которые ничем себя особо не проявили, обычные парни, которых слава обошла стороной.

— Почему их? — спросил я. — Герои перевелись, что ли?

— Ну, он, значит, считает, что подвиги — это праздники жизни, а монотонная армейская действительность от подъема до отбоя — ее будни. И на них, этих самых буднях, мол, вся афганская кампания и держится. Философия, значит, у него такая. С аллегорией.

— А я, между прочим, товарищ полковник, — прервал я Половникова, — ничего не имею против такой философии.

— Да я в принципе тоже, — согласился Аркадий Савельевич.

— Так давайте, товарищ прокурор, выпьем за будни! — провозгласил я тост.

— Давай! — поддержал меня полковник.

После второй рюмки обоих с отвычки немного понесло. Накатилась усталость. Дальше пили, тупо уставившись на восковую голову полковника Половникова, обложенную выпивкой и закуской, разговаривали неспешно практически ни о чем.

— Да, и вот еще что. — Прокурор вдруг вернул меня к реальности. — Там, наверху, — он картинно ткнул пальцем в потолок, — есть мнение, что в этом деле повязано немало наших, вплоть до Генштаба и ЦК КПСС. Если найдем таковых рядом с нами, будем изобличать сами.

— Ясен перец, что без наших здесь не обходится, — согласился я с первой частью полковничьих предположений, а вот по поводу второй резко возразил: — А с какой такой радости, Аркадий Савельевич, мы должны так себя загружать. У нас каждый день нарастает как снежный ком ворох реальных уголовных дел. Я, например, тону в бумагах, вы тоже. А тут речь идет о каких-то гипотезах, предположениях, смутных версиях, в которых мы обязательно увязнем. Нет, в такой ситуации изобличать своих означает отбирать хлеб у особистов и контрразведки. Пусть они сами этим занимаются, а мы подключимся, когда действительно появится след, который можно будет идентифицировать.

— Нет никаких особистов и контрразведчиков, — резко оборвал меня полковник. — Были, да все вышли. Отравились на пакгаузе колбасой. Будешь делать то, что я тебе прикажу. И докладывать о ходе расследования ежедневно, лично мне, и чтобы в каждом рапорте содержался хоть какой-то позитивный момент.

Время было уже позднее. На том и разошлись. Через час последним вертолетом я улетел обратно в Джелалабад.

* * *
— Ну, любуйся, боец, своим альтер эго. — Каравайчук широко улыбнулся и сдернул рогожку с предмета, бугрившегося на тумбочке.

Коляда вздрогнул, увидев результат его работы. Казалось, что восковая голова — это его собственная, отделенная от тела. В этом он видел нечто зловещее, пронизывающее страхом до самого нутра. Но шок быстро прошел. Его сменил восторг.

— Класс, товарищ старший прапорщик! — только и смог произнести ефрейтор. — Как живая!

— Как живая, но все равно мертвая, — сказал Каравайчук. — Зато воск лучше другого скульптурного материала передает все детали и нюансы внешности. Поэтому с точки зрения художественной техники — это искусство самое правдивое.

— А это что? — спросил Коляда.

Рядом с его восковой головой возвышалось нечто, также прикрытое рогожкой.

— А это, сынку, — пояснил Каравайчук, — еще один шибздик вроде тебя. Ефрейтор Косовец. Ему, правда, повезло немного больше, чем тебе. Демобилизуется раньше, уже через две недели будет в Союзе. Его тоже жду, чтобы показать, да вот что-то он у меня припозднился. Хотел тебя ему представить, да, вижу, не удастся. Тебе же, наверное, в город хочется?

В город Коляда как раз и стремился, но хотелось поговорить со старшим прапорщиком, поинтересоваться его жизнью, рассказать о себе. Каравайчук был хорошим собеседником, говорил, казалось, все без утайки, слегка приглушенным голосом, в разговоре всячески демонстрировал благожелательность.

— А почему, товарищ старший прапорщик, вас называют Мадам Тюссо?

— А что?

— Да странно как-то. Имя вроде женское.

— Дураки придумывают, а ветер потом носит.

В глазах Каравайчука блеснул злой огонек. Показалось, что последний вопрос был ему неприятен, вызвал в нем раздражение, которое он с трудом погасил.

В общении возникла некоторая неловкость. Благо, в этот самый момент дверь в каморку с шумом растворилась, и внутрь ввалился здоровенный детина, чье восковое воплощение стояло на подставке рядом с головой Коляды.

— Ба, Косовец Сергей Трофимович собственной персоной пожаловали! — поприветствовал прибывшего Каравайчук. — Ты когда перестанешь опаздывать, балбес стоеросовый. Два дня до дембеля, а дисциплины никакой.

— Вот именно, Андрей Иванович, что дембель на носу, вот меня, деда, и гоняет начальство, как Сидорова козла. Вот после встречи с вами сразу надо бежать на Миндаи, делать покупки всем и вся. Да вовремя потом поспеть в Газни, путь неблизкий.

— Ладно, не буду тогда задерживать, — примирительно произнес прапорщик. — Вот, демонстрирую тебе твою физиономию с оттопыренными ушами, полюбуйся на нее вдоволь, а потом оба проваливайте.

— Ух ты! — восхитился Косовец, увидев вдруг самого себя со стороны, но без помощи зеркала.

Несколько минут он смотрел на свою скульптуру как завороженный. Коляде было интересно наблюдать за этим громилой с детским лицом. Вдруг раздался стук в дверь, и сквозь приоткрытую щель в нее пролезла голова того самого чернявого капитана, которого Семен запомнил со времени своего первого приезда к Каравайчуку. Властным взглядом офицер показал старшему прапорщику, что надо выйти. Тот подчинился. Коляда очень боялся, что Каравайчук вновь вернется после беседы с этим странным злобным типом взвинченным.

Между тем Косовец никак не мог налюбоваться своей головой. Разговорились. Потом от нечего делать стали мериться силами на руках. У Коляды не было никаких шансов победить шкафообразного противника. Затем потолкались плечами. И здесь верх одерживал более крупный ефрейтор из Газни. В один момент он так сильно наподдал сопернику, что Коляда грохнулся на пол, повалив тумбочку с головой его нового знакомца. Вдребезги, со звоном, разбилась упавшая бутылка с растворителем. И, о ужас! Брызнувший во все стороны бензол попал на скульптуру Косовца. Воск зашипел и начал пузыриться. После того как химическая реакция закончилась, на лице восковой головы образовалось несколько безобразных шрамов, вроде ожогов, которые возникают на человеческой коже. Бойцы замерли в оцепенении. Как к случившемуся отнесется Каравайчук, не хотелось даже думать.

Прапорщик между тем вернулся, он был спокоен. Ни один мускул на его лице не дрогнул, когда он разглядывал лежащее на полу дело рук двух его натурщиков, а точнее, неповоротливой задницы ефрейтора Коляды, которой тот при падении зацепил и повалил тумбочку с головой Косовца и бутылку с химикатом.

— Простите, товарищ старший прапорщик, — промямлил Коляда. — Не знаем, как все это вышло.

— Идите, хлопцы, идите по своим делам, — мрачно изрек Каравайчук.

— Извините, товарищ старший прапорщик, — еще раз повторил Коляда, находясь, судя по всему, в состоянии грогги. — Не знаем, как это случилось, но, поверьте, мы не специально.

Но тот ему ничего не ответил. Уже стоя в дверном проеме, Коляда услышал фразу, заставившую его вздрогнуть.

— Ну и пусть. Так оно, наверное, будет лучше.

Некоторое время ефрейторы шли молча, разговаривать ни о чем не хотелось, настроение было препаршивое. Косовец и Коляда расстались на Майванде. Первый, запрыгнув в дожидавшегося его «козла» с открытым верхом, поехал на базар Миндаи выполнять офицерские заказы, а второй двинулся в противоположном направлении, собравшись в кои-то веки навестить своего товарища Мишку Синельникова.

У Мишки на гражданке была хорошая маза, и он мог избежать всей этой афганской катавасии. Папа у него — большая шишка в Курском облисполкоме, поэтому, когда сын, призванный в армию, сам подал рапорт в Афган и этому его желанию никак нельзя было воспрепятствовать, родич сделал все возможное, чтобы упрямого отпрыска определили куда-нибудь подальше от зоны боевых действий.

В Чарикаре Коляда и Синельников сошлись как-то сразу, но уже через месяц Мишку перевели в Кабул, и теперь он служил при морге. Работа у него здесь безопасная, но страшная. Он пакует в металлические ящики с чудовищной надписью «Герметично» «груз двести». По этой причине много и по-черному пьет. В армии это, понятное дело, категорически запрещено, но на пагубное пристрастие Мишки и тех, кто, устроившись сюда также по блату, работает с ним рядом, здесь смотрят сквозь пальцы.

Прежде трижды навещал Коляда друга, и всякий раз тот был пьян в стельку. Не стала исключением и эта, четвертая по счету, встреча. Часы показывали только полдень, а Синельников уже почти не держался на ногах. На вопросы отвечал с трудом, постоянно икал и мало что соображал.

Коляда не переносил мертвецкой, всегда просил Мишку выйти с ним во двор, но заставить сделать его это сейчас практически не представлялось возможным. Поэтому ефрейтору пришлось зайти внутрь. В нос ударил сильный запах формалина вперемешку с гниющей плотью. Синельников сидел на топчане среди развороченных, обгорелых трупов. В морге не хватало простыней, чтобы прикрывать весь этот страх и ужас. К горлу Коляды подкатил тошнотворный ком.

— Вот полюбуйся, братец кролик, что у нас сегодня на обед, — промычал Мишка, еле ворочая языком во рту. — Форшмак к первомайскому столу. Если хочешь, могу подбросить рецепт. Берется мясо отделения советских воинов-интернационалистов в консервной банке БМД и с помощью выстрела из гранатомета доводится до однородной массы. Затем…

— Миша, перестань! — прервал его Коляда. — Пьяный дурак!

— Ну, сразу так уж и пьяный, — возразил Синельников. — Не пьяный, а только слегка выпивший. Для храбрости. Папик-то меня сюда засунул подальше от смерти. А смерть-то, она здесь вокруг, во всей своей красе.

И тут Коляда увидел то, что заставило его вздрогнуть по-настоящему, и от страха мурашки пробежали по всему телу. За толстым стеклом двери в мертвецкую мелькнуло лицо все того же капитана с ярко выраженной кавказской внешностью. «Так вот почему мне показалось знакомым его лицо, — подумал Семен. — Ведь когда я был у Мишки в прошлый раз, этот типчик тоже заходил. Причем к Мишке».

Синельников, отрешившись от своего полупьяного бреда, вдруг встал и вышел к капитану.

Тяжелые двери в морге, обитые жестью, почти такие же герметичные, как и цинковые гробы. Они настолько звуконепроницаемы, что через них ничего не слышно. Поэтому, о чем говорили Синельников и знакомый незнакомец Коляды, ефрейтор не слышал. Но сквозь стекло было видно, что разговор происходит на крайне повышенных тонах. Мишка что-то кричал смуглому офицеру и при этом активно жестикулировал. И это продолжалось минут восемь-десять. Когда Синельников вошел обратно с криком «Зае…и все!», Семену показалось, что хмель полностью вылетел из его головы.

— Кто это, Миша? — спросил Коляда. — Я вижу его у тебя уже второй раз.

Но Синельников проигнорировал его вопрос.

— Пьяный дурак, говоришь?! — Он весь трясся, это был явно не хмельной тремор, а неконтролируемый гнев человека, дошедшего до крайней степени нервно-психического истощения. — А ты попробуй здесь не попей, я на тебя посмотрю, что с тобой будет!

В дальнем углу мертвецкой стоял «цинк», в котором лежало сильно обгоревшее тело десантника. Синельников рванул у нему.

— Вот видишь, пацан, такой же, между прочим, как и мы с тобой! Но уже не такой!

Коляда едва нашел в себе силы, чтобы взглянуть на обезображенное лицо погибшего солдата, и сразу вспомнил про восковую голову Косовца, что с ней стало после того, как на нее попал бензол.

— У него обе ноги, не так ли, Сеня? — продолжал Мишка.

Коляда угрюмо молчал.

— А теперь посмотри, что я с ним сделаю! — Синельников с обезьяньей ловкостью в два прыжка оказался в другом конце комнаты, схватил с топчана, на котором лежала груда развороченных человеческих останков, оторванную ногу и положил ее в гроб к трупу. — Было две, а стало три. Вот так я теперь этот ящичек запакую, и с этим содержимым отправлю его на родину героя, к папе с мамой.

Коляда повернулся и молча направился к выходу. Мишка еще что-то долго громко говорил, кричал ему вдогонку, но Семен его не слышал. Выбежав на улицу и отдышавшись, он дал себе зарок больше никогда сюда не приходить и забыть о существовании Мишки раз и навсегда.

* * *
Я иду по центральному кабульскому проспекту Майванд, этому Бродвею, Арбату, Елисейским Полям афганской столицы, на явку со своим осведомителем, которая должна состояться через полчаса на крупнейшем во всей Азии базаре Миндаи. Шумное восточное торжище — идеальное место для конспиративных свиданий. Увлеченный захватывающим процессом купли-продажи люд ничего вокруг себя не замечает, поэтому на твое появление здесь и твои разговоры никто не обратит ровным счетом никакого внимания.

Мой взгляд на противоположной стороне бульвара — в это время суток здесь не так много народу, слишком уж жарко, хотя на дворе лишь середина апреля, что для русского человека означает только конец климатической зимы, — зацепился за не слишком уж ладную, коренастую фигуру человека в форме старшего прапорщика, к тому же еще и сильно припадающего на левую ногу. В руках у встречного была обычная плетеная корзина, в которую тот уложил неправильной формы бруски желтого вещества, похожего на застывший пчелиный воск.

«Вот и свиделись, товарищ старший прапорщик Мадам Тюссо», — подумал я, глядя вслед удаляющемуся Каравайчуку. Я просто был уверен, что это именно он.

Таджик Абдалло, один из лучших моих агентов, ждал меня уже пятнадцать минут. Я знал, что не поспею на рандеву вовремя еще в Джелалабаде, поскольку там с раннего утра появился Половников и долго меня мурыжил и грузил. С того дня, как он дал мне распоряжение, на выполнении которого я должен был сосредоточиться, прошла только неделя, время еще оставалось, чтобы не подвести полковника, а заодно и себя самого. Данные, которые мне обещал предоставить Абдалло, могли стать первой зацепкой в начатой операции.

Потом мы сидели с ним в дукане, пили чай, ели шаш-кебаб, я втихаря прикладывался к фляжке с водкой. Настроение немного выпить возникло поутру, а после душеспасительных бесед с Половниковым это желание превратилось просто-таки в насущную потребность.

— Были у нас в горах два человека с вашей стороны, — начал свой рассказ Абдалло. — Чина, судя по всему, невысокого, но очень серьезные люди. Одного у нас зовут Топал-бек, как мне его описал человек из охраны наших старейшин, видевший его в течение нескольких минут, невысок ростом, груб лицом, волосы седые, залысины, сильно хромает на левую ногу. Говорит только по-русски.

— А кто второй? — поинтересовался я.

— Имени и прозвища не знаю, — продолжил Абдалло. — Он при Топал-беке состоит кем-то вроде переводчика с дари. От себя говорит мало, а когда говорит, то делает это слишком уж нервно и грубо. Часто вступает с хромым в словесные перепалки на русском языке. Когда их просят перевести, о чем был спор, чернявый, по виду вроде узбек, но говорит с каким-то странным, явно не узбекским акцентом, категорически отказывается.

— Ну, и о чем они договорились с вашими вождями?

— О крупной партии наркотиков, но не местного опия-сырца, а чистого героина, уже пришедшего из-за Хайбера. Происхождение товара, возможно, таиландское, стоимость мне неизвестна. Топал-бек говорил, что все это пойдет в Союз через таджикскую границу в районе Горного Бадахшана. Половину оплаты внесут по факту передачи товара на месте, вторую — после того, как он окажется у заказчика на советской стороне.

— Негусто, но уже что-то, — отметил я. — Значит, участие наших в этом деле практически доказано. Теперь надо их найти и как следует придушить.

— Насколько я информирован, — пояснил Абдалло, — Топал-бек пользуется непререкаемым авторитетом у вашего военного начальства. Поэтому, когда будете его искать, то наверняка подумаете о нем в самую последнюю очередь. Имейте это в виду.

«Слишком уж заметный человек, судя по описанию Абдалло, этот Топал-бек, — думал я, когда возвращался на вертолете в Джелалабад. — Хромой бек. Кого-то он мне напоминает, вот только пока не знаю, кого именно. Значит, путь будет лежать через границу в Бадахшане. Не самый контролируемый нами район. И где именно наведут переправу? Через Пяндж или Памир? Вопросов, однако, стало больше, а ответов пока нет».

* * *
Долгожданный дембель. Коляда ликовал от счастья. Он приехал, чтобы попрощаться с Каравайчуком, которого с недавних пор почитал лучшим своим другом и старшим товарищем, готовым всегда помочь добрым словом и дельным советом. Впрочем, на встрече особо настаивал сам прапорщик, и это Коляде очень импонировало.

— А твоя восковая голова и голова Косовца, я ее переделал, уже в Москве, — торжественно объявил ему Каравайчук при встрече, крепко прижимая к себе. — Так что, если будете в столице нашей Родины, добро пожаловать в Центральный музей Вооруженных сил.

— Спасибо вам большое, товарищ старший прапорщик, за все, что вы сделали для меня, — растрогался Коляда.

— Ну, какой я тебе старший прапорщик, землячок? Называй меня просто дядька Андрий, и можно на ты, — разрешил Каравайчук. — Ты теперь — человек штатский, сегодня вечером упорхнешь домой, и поминай как звали, а я ведь к тебе, хлопчик, всей душой прикипел.

Прапорщик смахнул со щеки предательски накатившуюся слезу.

— Ну, что вы, дядька Андрий? — Коляда сам готов был расплакаться, как ребенок. — Я писать вам буду. А когда уволитесь, приезжайте к нам в Хорол, с вашими талантами вы нигде не пропадете, а я буду с вами рядом, как сын.

— Да ж что ж мы все болтаем, — прервал эти чувственные излияния Каравайчук. — На стол мечу все, что съесть захочу. Отпразднуем отходную.

Из холодильника на тумбочку, ту самую, с которой два месяца тому назад Коляда свалил злосчастную восковую голову Косовца, перекочевали бутыль спирта, колбаса, сыр, рыбные консервы, соленые помидоры, которые старший прапорщик сам лично квасил каждую осень в двух деревянных кадушках, и весь штаб армии, включая адъютанта командующего, бегал к нему за закуской.

— Да мне вроде как бы нельзя, — засомневался теперь уже младший сержант Коляда, видя, как прапорщик разливает спирт по стаканам.

— Можно, хлопчик, сегодня можно, — успокоил его Каравайчук. — Тем более что мы понемногу, в рамках, как говорится, эксплуатационных норм.

— А мне, дядька Андрий, не только лычку перед дембелем дали, а еще и медаль! — похвастался Коляда. — Вторую степень «За отличие в воинской службе».

— Иди ты?! Сейчас обмоем! А что ж ты не надел? А ну-ка быстро показывай, и тут же ее на китель с правой стороны груди.

Коляда извлек из внутреннего кармана коробочку, а оттуда — серебристую висюльку с красной планкой и ввинченной в нее маленькой погонной звездочкой.

— Да неудобно как-то. Ни одного духа не убил, и вдруг медаль. Да еще плюс к этому восковая голова на всесоюзной выставке.

— Носи с честью! — напутствовал Коляду Каравайчук, прикрепляя тому к кителю медаль. — Предстань перед родными при полном параде. Невеста-то в Хороле, поди, ждет?

— В Ташкенте, — ответил младший сержант, и его лицо покрыла густая краска то ли от опрокинутого стакана, то ли от внезапно нахлынувшего юношеского стыда.

— Да ну?! — удивился прапорщик. — Хитер бобер! Когда успел?

— Я же в прошлом году, дядька Андрий, в окружном госпитале лежал с гепатитом В, а она там медсестрой, вольнонаемная, на три года старше меня.

— Ну, на три года старше, это не страшно, — подбодрил Каравайчук. — Красивая?

— Красивая. Ухаживала за мной, как за родным. Договорились переписываться. Ждет она меня. Думаю провести с ней пять дней, потому что самолет в Киев только 22 июня.

— Тебе, сынку, повезло, что ты через Ташкент летишь. Родителям уже сообщил о возвращении?

— Нет. Нагуляюсь в Ташкенте, перед вылетом в Киев дам телеграмму. А когда приеду в Хорол сразу начну готовиться к свадьбе.

— Вот что я тебе скажу, — проговорил слегка захмелевший Каравайчук, вновь разливая спирт по стаканам. — Ты, вообще, предкам ничего не сообщай. Погуляй вволю со своей кралечкой, и потом — как снег на голову. Представляешь, как мамка и папка обрадуются, когда ты, нежданный, появишься на пороге отчего дома.

Осоловевший Коляда в знак согласия одобрительно кивнул.

— А в Ташкенте я попрошу тебя оказать мне одну маленькую услугу. Ты, прежде чем упасть в объятия кралечки, съезди в Чирчик. Это рядом, городской маршрутный автобус ходит. Там на улице Фрунзе, дом 17, живет мой старый боевой товарищ Тихон Степанович Табакеркин, списанный из Афгана по ранению. Передай ему письмо от меня. Можно было, конечно, почтой, но, сам понимаешь, военная цензура, начнут копаться, вымарывать, а потом, того и гляди, шею мне намылят за разглашение сведений военного характера. Я же не буду ему писать о том, как квашу помидоры в кадушке.

— Будь спок, дядька Андрий, — пообещал совсем уж захмелевший Коляда. — Для тебя — любой каприз.

— Вот и ладненько, — сказал Каравайчук, вручая младшему сержанту небольшой конвертик и бумажку с адресом в Чирчике. — Только спрячь подальше от посторонних глаз, где-нибудь в одежде. Вас будут шмонать только на предмет наличия оружия и боеприпасов, так что не дрейфь. А Степаныч — человек свойский, накормит до отвала, напоит тебя, ведь не поедешь же ты к своей зазнобе на пустой желудок, а то силы мужской в необходимых членах не будет.

Коляде конверт показался слишком уж тонким для подробного описания ситуации в Афгане, которое могло бы заинтересовать военных цензоров, но он уже от количества выпитого утратил возможность адекватно оценивать все происходящее вокруг него.

— Ну что, будем прощаться сынку. — Каравайчук притянул Коляду к себе, обнял и троекратно смачно поцеловал.

Младший сержант в последний раз оглядел каморку, к которой основательно привык — запыленные бюсты на подставках, пейзажи на стенах, — вновь зацепившись взглядом за надпись «Саланг — не для салаг!» В углу он заметил плетеную корзину с затвердевшим пчелиным воском. Каравайчук был полон новых творческих планов.

Часа три бродил по городу, прощался с Кабулом. Алкогольные пары на свежем горном воздухе выветрились быстро, с непривычки болела голова, но, в общем, все было терпимо. Коляда предвкушал скорую встречу с красивой медсестрой, а затем с родителями. Он уже представлял обильные, как на убой, домашние обеды и возможность валяться в постели, сколько душа пожелает. Неспешным шагом прогулялся по Чар-Чате и Миндаи, сделал последние покупки для мамы, отца, сестренки, ташкентской возлюбленной со звучным, но очень редким для украинского городка Хорол именем Аглая, а ровно в 18.00 был уже в аэропорту. Через час с небольшим вылетал последний в этот день, 17 июня 1986 года, самолет на Родину.

Идя по бетонке перрона к стоящему под парами «Ан-24», он наблюдал, как рядом загружают «двухсотые» в «черный тюльпан». У раскрытой рампы «летающего катафалка» толпилось много военных. В какой-то момент в людском месиве мелькнула знакомая фигура вездесущего чернявого капитана. Семена вновь покоробило. Слишком уж часто этот субъект попадался ему на глаза в последнее время. Успокаивало только то, что этого неприятного человека он больше не увидит никогда в жизни.

Устроившись у иллюминатора, младший сержант продолжал смотреть, как грузят цинковые гробы в стоявший по соседству «Ил-76». Солдаты из похоронной команды по четверо заносили их в бездонное чрево «черного тюльпана», и казалось, этой скорбной веренице не будет конца.

Сеня и не подозревал, что, когда уносящая его в Союз «Аннушка» выруливала на взлетно-посадочную полосу, в «черный тюльпан» внесли очередной «цинкач» с надписью «Коляда С. А.». Коляда Семен Александрович — это он сам, и другого такого полного тезки во время его службы во всем Афганистане не было.

* * *
Я шел к Половникову на доклад. Абдалло регулярно таскал мне новые сведения, мы встречались с ним и в Кабуле, и в Джелалабаде, и у заброшенного кишлака по ту сторону линии противостояния с духами, но все это было блуждание слепого в потемках. К разгадке тайны Топал-бека я пока не продвинулся ни на шаг.

Я уже представлял, как полковник станет метать громы и молнии. Срок поиска нам уже продлили в третий и, кажется, в последний раз, и это неизменно сопровождалось руганью, угрозами и проклятиями в наш адрес.

Но все вышло совсем не так, как я себе предполагал. Половников встретил меня радушно. В его кабинете спиной к двери сидел человек, на голове всклокоченная седина с залысинами. На плечах — погоны старшего прапорщика.

— Вот, Звягинцев, знакомься, как я тебе и обещал. Каравайчук Андрей Иванович! — представил полковник своего гостя. — Наша, так сказать, Мадам Тюссо.

Каравайчук пожал протянутую мной руку и почтительно слегка поклонился.

Половников в это время извлекал из сейфа «самую важную документацию» — традиционную бутылку «Сибирской», казалось, у него — коренного сибиряка — запасы этого напитка неистощимы, нехитрую армейскую закуску, свою восковую голову, украсившую центр полковничьего стола, видимо, для эстетического наслаждения трапезы.

— Ну-с, господа офицеры! — предложил тост гостеприимный хозяин. — Выпьем за дружбу, которая есть, и за дружбу, которая будет!

Признаться, мне не очень хотелось, чтобы между мной и Каравайчуком возникло некое подобие дружбы. Что-то меня во внешности этого человека настораживало и даже вызывало отвращение. Слишком уж он подходил под описание Абдалло. «Если бы с этого старшего прапорщика, — подумал я, — содрать военную форму и обрядить в стеганый халат и чалму, получится вылитый Топал-бек». И только регалии Мадам Тюссо — две «звездочки» и «Отвага» не позволяли мне делать этот далеко идущий вывод. Все это в конечном итоге было только моим предположением.

Половников и Каравайчук пили шумно, предаваясь воспоминаниям. Я по большей части молчал, иногда вставляя в их пламенный разговор свои пять копеек. Полковник обратил внимание на мою немногословность, спросил:

— Что приуныл, балагур?

— Устал, — объяснил я. — Вторые сутки уж заканчиваются, как я без сна.

Сказав это, я раскланялся и удалился. Ночевать остался в Кабуле. Старые друзья же пропьянствовали всю ночь. Утром я имел возможность созерцать, как шатающегося прапорщика Каравайчука со страшного бодуна затаскивали в «уазик», чтобы отвезти отоспаться. А полковник Половников появился в своем кабинете только под вечер, первым делом позвонил мне в Джелалабад и снял стружку, что называется, по полной программе.

* * *
Нет, все-таки младший сержант Коляда плохо знал службу. Закружила его любовная карусель скрасавицей-медсестрой, не выполнил он просьбу старшего товарища Каравайчука, не поехал прямо из ташкентского аэропорта в город-спутник Чирчик к его боевому другу — капитану в отставке Табакеркину. Неуемная страсть неодолимо влекла его в другую сторону, к возлюбленной. Этой же ночью, во время дежурства Аглаи, лишился он двадцати лет и пяти месяцев от роду самого дорогого, что есть поначалу у каждого человека, — своей невинности. А этот ритуал после того, как совершен, надолго отбивает у человека последние мозги.

Словом, только в самолете, летящем в Киев, он внезапно вспомнил, что подвел Каравайчука, и все время до посадки думал, как же ему поступить. «Ничего, — решил в конце концов Коляда. — Приеду домой и тут же отправлю письмо почтой. И дядьке Андрию отпишу, что бес, мол, попутал, извинюсь».

Хорол встретил Семена жаркой погодой, когда по всему городу распространяется духмяный аромат фруктовых деревьев, прогибающихся под тяжестью плодов. С вокзала он ехал домой и жалел, что все же не дал родителям телеграмму. Мама бы уже что-нибудь приготовила вкусненькое — любимые вареники с вишней, например.

А вот и двор, который Коляда не видел два года. Кто-то перед неприметной хрущевской четырехэтажкой разбросал на асфальте цветы. «К чему бы это? — недоумевал он. — Такие красивые цветы, и на землю бросать?».

Дверь в квартиру 19 во втором подъезде на втором этаже была открыта настежь. Пахло чем-то вкусным. «Неужели кто-то сообщил о том, что я приезжаю? — первое, что пришло в голову Коляде. — Ну, товарищ прапорщик, ну дядька Андрий, ты даешь! А мне советовал нагрянуть как снег на голову».

На кухне за плитой стояла соседка тетя Груша и почему-то плакала. «Видимо, лук только что почистила», — мелькнуло в мозгу у Семена.

— Тетя Груша, вот я и приехал! — позвал ее Коляда.

Та обернулась и остолбенела. Губы ее задергались, она хотела что-то сказать, но не смогла. Охнув, женщина выронила из рук поварешку и осела на стул.

— Тетя Груша, что случилось? Вам плохо? — Семену все еще казалось, что это с ней приключилось от радости. — Нет, надо было все-таки мне дать вам телеграмму.

В следующую секунду на кухню вбежала ее внучка — Катерина. Увидев Семена, она вскрикнула и попятилась. Ее лицо выражало ужас.

— Катюха! Ну, ты выросла! — Коляда не скрывал своего восторга, хотя ему все еще была непонятна столь странная эмоциональная реакция на его приезд.

— Сеня! — выдавила из себя Катя. — Это ты!

— Да я, я! — и тут же перешел на крик. — Да что с вами со всеми такое происходит?! Вы что здесь все, с глузду посъезжали?

— Сеня! — продолжала причитать Катя. — Это ты!

— Ну а кто еще?! — ему стало казаться, что он сейчас сам сойдет с ума. — Где мои?

— Так они там… На кладбище! — Глаза Кати наполнились слезами.

— Что?! — возопил Семен и, как бы вмиг окаменев, помертвев, тихо спросил: — Кого хоронят? Маму? Отца?

— Тебя, Сенечка, тебя! — И тут девочка разревелась.

— Как это меня? — Коляда опустился на стул и тупо уставился в открытую дверь в гостиную, где уже был накрыт поминальный стол.

Семен не знал, сколько времени длился его шок. Потом он с трудом вспоминал, как всем двором перекрывали улицу, останавливали проезжающие машины, забивались в них и мчались на кладбище, как, перемахнув через кладбищенскую ограду, бежал он в направлении толпы людей, слыша залпы прощального салюта. Цинковый гроб уже опустили в могилу, и участники панихиды брали комья земли в пригоршни и бросали их в разверзшийся зев черной ямы.

— Мама! — что было сил закричал Семен.

Процессия обернулась. Пожилая женщина сделала несколько шагов навстречу Коляде:

— Сенечка, сынок!

И рухнула на землю. Среди людей началась паника. Они беспорядочно носились вокруг вырытой могилы и голосили. Перепуганные солдатики из траурного почетного караула при приближении Коляды попятились и навели на него свои автоматы.

— Все, хватит! — дико заорал он. — Всем молчать! Вы что, Гоголя начитались?

Это возымело определенный эффект. Люди успокоились. Некоторые бросились приводить в чувство упавшую в обморок мать. Солдаты повесили на плечи свои автоматы. Отец встал за спиной сына, у него дрожали руки.

— Эй вы, бараны! — властно скомандовал Семен землекопам. — Вытаскивайте живо гроб из ямы!

Когда «цинкач» извлекли на поверхность, Коляда заглянул в смотровое окошечко и отшатнулся. Он увидел свое лицо. Быстро нашлось несколько ломов. Разъяренная публика просто-таки начала кромсать гроб. Представитель военкомата, всегда присутствующий на подобного рода мероприятиях и специально наблюдающий за тем, чтобы родственники не вскрывали гробы, старый перестраховщик в майорских погонах, пытался воспрепятствовать этому действию и на сей раз. Но его грубо оттолкнули, чуть не уронили в могилу. Напрасно он взывал к автоматчикам, чтобы те вмешались, требовал от них хранить верность присяге. Никто из них даже не шелохнулся.

Между тем в гробу лежала та самая любовно выполненная старшим прапорщиком Каравайчуком восковая голова Коляды, которая должна была в этот самый момент украшать экспозицию Центрального музея Вооруженных сил. Все остальное пространство домовины занимали пакетики с каким-то белым порошком. Семен до последнего надеялся, что все-таки произошла какая-то нелепая ошибка, но теперь ему все стало предельно ясно. Трясясь всеми поджилками, он вынул из нагрудного кармана форменной рубашки конверт, так и не попавший в руки отставного капитана Табакеркина, распечатал его и прочитал на свернутом вдвое тетрадном листке всего два слова: «Можно убрать». Этот почерк он сразу узнал.

Уже на следующий день Коляда при полном параде — даже медаль нацепил — давал показания в Полтавской областной военной прокуратуре. Допрос длился почти шесть часов. Мать его не вынесла двух ударов, обрушившихся на нее в последнюю неделю. Сначала она узнала, что сын ее погиб за несколько дней до истечения срока службы, а потом на похоронах вдруг увидела его целым и невредимым. Ее разбил паралич, и, пролежав трое суток в коме, она умерла.

* * *
Я считал, что имею полное моральное право участвовать в захвате Мадам Тюссо. Это я раскусил этого оборотня с превосходной биографией и отменным послужным списком. Показания Сени Коляды только подтвердили мою точку зрения. Еще неделя-другая, и я бы раскусил хромую сволочь сам. Но спецназ решил действовать без промедления, поскольку Каравайчука признали особо опасным. До ранения, будучи старшиной разведывательной роты, он особо лютовал во время рейдов, за что сослуживцы, которые, несмотря ни на что, относились к нему с большим уважением, прозвали его Черным Прапорщиком. Поэтому никто не собирался ждать, пока я прилечу из Джелалабада и приму участие в операции.

И ведь все равно опоздали. Мадам Тюссо ушел прямо у них из-под носа. В мастерской все перевернули. В углу спрятанными под дерюгами нашли еще две восковые головы. Не буду называть фамилии этих бойцов. Ребята уходили домой осенью, но их судьбу Черный Прапорщик решил заблаговременно. И тоже наверняка нравился им, привлекал своими благочинными речами.

Тысячи военнослужащих, советских и афганских, три дня искали его по всему Кабулу, исследовали буквально каждый квадратный сантиметр городской территории. Столицу полностью блокировали, но опытному разведчику (ведь все позабыли, что Каравайчук в первую очередь — разведчик, а потом уже скульптор-самоучка) удалось преодолеть все кордоны.

Захват чернявого толмача, переводившего Топал-беку, тоже прошел не так, как этого хотелось. Этот капитан, который постоянно попадался на глаза Семену Коляде, был мне лично известен. Артур Галустян, из папенькиных сынков, когда-то учился в Институте стран Азии и Африки. За жестокое изнасилование студентки-однокурсницы был удален из вуза. Не исключен, а именно удален от суда подальше, и год спустя, уже в Афгане, ему вручили диплом о высшем образовании. Владел в совершенстве восточными языками — фарси, дари и урду, но это, пожалуй, было единственное его достоинство.

Капитан плохо сходился с людьми, был груб и высокомерен в общении. Когда его пытались взять, он оказал яростное сопротивление, расстрелял две пистолетные обоймы, убил выстрелами в голову двух спецназовцев, а последнюю пулю пустил себе в рот. Мое знакомство с ним было шапочным, несколько раз выпивали в офицерских компаниях, но дружны не были. Назвать такого субъекта своим другом было бы уже чересчур. Зато помню его любимую армейскую присказку: пистолет нужен настоящему офицеру только для того, чтобы застрелиться. Этот принцип он сам и реализовал сполна на практике.

Главное, этот канал доставки наркотиков в Союз был полностью ликвидирован, к суду привлекли десятки людей в самом Афгане, Ташкенте, Ашхабаде, Алма-Ате — ну, и конечно же, в Москве. Был изобличен даже один работник Полтавского областного комиссариата по месту призыва Семена Коляды. Осуществлял прикрытие, гад, всем этим делишкам. В ходе следствия удалось установить, что всего домой не вернулись семь демобилизованных солдат, которые сначала пожертвовали свои головы в «экспозиции» Каравайчука, а затем и вовсе их лишились. Отставного капитана Табакеркина судили, дали только семь лет, поскольку не могли доказать его причастности непосредственно к убийствам. Ведь ни одного тела так и не нашли. Военный трибунал присудил ефрейтору Мише Синельникову восемь лет. Как соучастнику. Он помогал упаковывать наркотики в гробы, знал, что его армейский друг Сеня Коляда обречен, и никак не помог ему. И папа ничего не смог сделать. Сколько людей привлекли за участие в наркотрафике непосредственно в высших эшелонах власти, я так до сих пор не знаю.

Самое обидное для меня всегда было то, что ушел от возмездия главный участник этого дела — сам Мадам Тюссо, он же Черный Прапорщик. Как-то пронесся слух, что Каравайчук по-прежнему скрывается где-то в провинции Нангархар, поскольку знает здесь каждую дыру, где можно спрятаться. Поначалу мы воспрянули духом, бросились его ловить. В поиске было задействовано не менее двухсот человек — ребят из местной оперативно-агентурной группы, бойцов разведроты, где, к слову, Каравайчук когда-то служил, сотрудников царандоя, местных активистов. Но все оказалось тщетным.

Однажды возле одного из горных селений мы натолкнулись на похоронную процессию. Несколько десятков демонстрирующих неподдельную скорбь мужчин и женщин несли по направлению к старому мазару покойника. А потом, несколько дней спустя, Абдалло сообщил мне, что таким образом сообщники вынесли из кишлака, взятого в кольцо нашими военными, Черного Прапорщика. Это было самое минимальное расстояние, на которое я приблизился к Мадам Тюссо, исключая, конечно, факт личного знакомства с крепкими рукопожатиями в кабинете Половникова. Сколько раз я потом корил себя, что не остановил «траурное шествие» и не заставил аксакалов развернуть ковер, в который мусульмане по традиции заворачивают умерших. После этого Каравайчук пропал окончательно и бесследно. Осталась только солдатская молва, постоянно обраставшая всякими небылицами и нелепицами. Дорого бы сегодня я заплатил за то, чтобы узнать, какова же была дальнейшая судьба Черного Прапорщика, жив он или сгинул где-то в вечных снегах Гиндукуша.

В один из вечеров мы с Половниковым засиделись до самого утра. Выпили основательно, разговор шел с трудом, но он был необходим.

— Не понимаю, — недоумевал полковник, — зачем Каравайчуку понадобилось так театрально все обставлять? Есть же куча других способов, более легких, но не менее эффективных, чтобы делать такие дела. А то завертел сюжет, хоть роман детективный пиши.

— Обязательно когда-то напишут, — выразил уверенность я.

— Все равно это дурость!

— Не скажите, товарищ полковник, — попытался объяснить ему я. — Есть просто мерзавцы, а есть мерзавцы — творческие натуры, каким был наш Мадам Тюссо. Он не просто действует, он играет. И со своими жертвами, и с теми, кто будет пытаться его изобличить. И получает от этого удовольствие.

Половников разлил по стаканам остатки водки, которую принес я, мы выпили, и он предложил:

— Ну, что, я лезу в сейф за «важной документацией», а то что-то мне не хватает.

И, не дожидаясь моего согласия, открыл дверцу и стал шарить внутри. Я заметил, что в сейфе нет его восковой головы.

— А где же ваше, как любил говаривать без вести пропавший Каравайчук, восковое альтер эго? — поинтересовался я.

— А ты что, не знаешь? — удивился полковник. — Голову пришлось присобачить к уголовному делу, как вещдок. Она теперь по всем правилам опечатана, снабжена порядковым номером и сфотографирована со всех ракурсов. Слава богу, что наша Мадама не присобачила к ней член, а то бы позору потом не обраться.

— Значит, шедевр изобразительного военно-прикладного искусства утрачен для человечества навсегда?

— Да ну его! — махнул рукой Половников. — И пусть себе утрачивается навсегда. От этой восковой башки вышли одни неприятности.

После мы опять выпили, закусили, немного посидели в тишине, думая каждый о своем. Первым молчание нарушил прокурор.

— Нет, ну додуматься до того, чтобы засадить в цинковый гроб восковую голову!

— Все логично. — В этот вечер я как бы выступал в роли адвоката Мадам Тюссо. — Сколько было случаев, когда родственники, не увидев в окошечке «цинка» родное лицо, хватались за ломы и начинали взламывать гробы. Ладно, когда открывали и находили в нем гниющие останки, а тут ведь заложен товар на миллионы долларов. Обязательно надо было перестраховаться. И Каравайчук нашел оригинальное решение проблемы. Пусть затратное, но все равно оригинальное.

Вновь последовало непродолжительное молчание. Полковник опять заговорил первым:

— Прав был твой Абдалло, когда охарактеризовал Черного Прапорщика как человека, пользующегося абсолютным доверием окружающих. Кого-кого, а его бы мы заподозрили в причастности к этому делу в самую последнюю очередь. И если бы не этот «казус Коляды».

— На сей раз не мы, а вы, товарищ начальник.

— То есть?

— То-то и оно, что это для вас он был непререкаемым авторитетом. А я его и без участия Коляды почти уже раскусил, — несколько преувеличил я собственную значимость в расследовании. — Помните, когда вы здесь предавались до утра воспоминаниям, а я ушел, сославшись на усталость.

— Ну и?

— Так вот, уже тогда я был почти уверен в том, что Топал-бек — это Мадам Тюссо.

— Каким же это образом?

— В то время у меня уже было подробное описание внешности Топал-бека, которое дал мне Абдалло. Все совпадало до мельчайших деталей.

— Так что ж ты молчал?

— А что я мог вам тогда сказать, когда вы обслюнявились, вспоминая былые дни, проведенные вместе? Что бы вы обо мне тогда подумали? И как бы ответили? А этот Черный Прапорщик дерзок до необычайности, да еще вдобавок и контуженый. А вдруг он достал бы пушку и обоих нас укокошил? И что вышло бы в итоге? Казенные похороны с прощальным салютом, две вдовы и пятеро сирот на двоих?

— Да, — Половников тяжко вздохнул, — в нашем с тобой деле, майор, всегда лучше перебдеть, чем недобдеть.

Как я и предполагал, никакого поощрения нам не обломилось. Половникова, а заодно с ним и меня обвинили в медлительности и даже в утрате бдительности. Все ведь знали, что полковник и старший прапорщик — большие друзья. Тут уж дело было не до дырок для орденов на кителях. Дырку бы в голове не сделали калибром 9 миллиметров. Я и по сей день, вспоминая об этом, возношу хвалу Всевышнему: слава богу, говорю, что нас тогда не расстреляли, как изменников Родины.

Через месяц полковника Половникова отозвали в Москву и отправили дослуживать срок в Одесский военный округ, самый бесполезный в структуре Вооруженных сил СССР, место ссылки всех проштрафившихся, пьяниц и неудачников. Выслуга лет у него уже была, мог бы уйти в запас и податься куда-нибудь в юрисконсульты как раз накануне кооперативного движения. Но он вешать форму в шкаф не захотел.

* * *
Из последнего письма, которое мне прислал Семен Коляда.

«Уважаемый Алексей Егорович! (В процессе повествования я не успел полностью представиться. Так вот, по имени-отчеству меня зовут именно так. — Прим. авт.)

Два месяца тому назад был проездом в Саранске. Встретился там с отцом Сережи Косовцом Трофимом Сергеевичем. Он мне рассказал, что Сережину могилу разорили через неделю. Тогда все удивлялись, кому понадобилось это надругательство и зачем унесли обезображенный труп. Отец, увидев в окошечке восковую голову, которую мы с Серегой нечаянно облили бензолом, поверил в то, что сын погиб, сгорев в бронетранспортере за два дня до дембеля.

В прошлом году меня приглашали в Полтавскую областную военную прокуратуру самостийной державы Украина, чтобы сообщить, что уничтожают вещдоки по старым уголовным делам, предложили забрать восковую голову. Этим дуракам в вицмундирах, видимо, нечем было заняться, как только вызывать меня через двадцать лет из Киева в Полтаву из-за таких-то пустяков. Но я поехал. Свою голову я, конечно, забрал, точнее сказать, выкупил у родного государства, заплатив за услугу двадцать пять гривен. Теперь она, побывавшая и под пыльной рогожей, и в цинковом гробу, и под стражей, стоит в редакции, на моем рабочем столе. Иногда пугаю ею наиболее впечатлительных коллег, в особенности новичков или практикантов, и посетителей.

Да, и самое главное. Старшего прапорщика Каравайчука Андрея Ивановича (дядьку Андрия, он же Черный Прапорщик, он же Мадам Тюссо) на родине реабилитировали, провозгласили жертвой тоталитарного коммунистического режима, объявили героем, пропавшим без вести в Афгане. В музее города Шостка открыли стенд в честь его. Звонил как-то мне музейный работник, просил продать свою восковую голову для экспозиции в память о Каравайчуке. Я отказался, а когда тот стал проявлять настойчивость, послал его куда подальше. Гореть тому в аду, а не в экспозициях красоваться.

Кстати, в Шостке наблюдается настоящий восковой бум. Оказывается, здесь с давних времен пчелиный воск и изделия из него — традиционный народный промысел. При фабрике „Свема“, которая когда-то выпускала фиговую советскую кинопленку, теперь создано предприятие по литью восковых фигур. Хотят открыть свой музей и удивить весь мир, обставив, в смысле обогнав, салоны Мадам Тюссо в ведущих европейских столицах.

Да, я узнавал и выяснил, что только производство восковой головы сегодня стоит не менее семи тысяч долларов США. Значит, в 1986-м с учетом инфляции каждое изделие нашего Мадам Тюссо стоило примерно пять штук „зелени“. С размахом работал Черный Прапорщик, оставляя свой след в искусстве. Знал бы он, какова реальная стоимость его труда, то, возможно, предпочел бы зарабатывать деньги этим ремеслом и не стал бы душегубом.

С почтением к Вам Семен Коляда, его жена Аглая, дочери Варвара и Екатерина, сын Даниил.
21 июня 2007 года.»
«P.S.: Второго дня мне исполнился 41 год. Стар уже стал. Мы обязательно должны с Вами увидеться. Приезжайте в гости всей семьей в любое удобное для Вас время, только постарайтесь сообщить об этом заблаговременно, хотя бы за несколько дней, чтобы я успел похерить свою работу и полностью быть в Вашем распоряжении. Ваш С. К.».

Два дня без войны

(Афганская трагикомедия)


Выйдя из дома, я неспешно прогуливаюсь по кишиневскому Московскому проспекту, который мысленно сравниваю с кабульским Дар-уль-Аманом. Как и знаменитая эспланада афганской столицы, он обрывается внезапно, упираясь… нет, не в фешенебельный королевский дворец Тадж-Бек, построенный падишахом Амануллой незадолго до своего свержения в 1929 году, а в университетский комплекс главного молдавского Политехникума. Оба строения, кто их видел, тот знает, венчают вершины холмов.

Если идти по левой стороне бульвара под гору в противоположном направлении от учебных корпусов, то в скором времени окажешься у входа в сквер, где установлен монумент Скорбящей Матери в память о гражданах Молдавии, не вернувшихся с афганских полей сражений. Отсюда и вполне уместная, считаю, аналогия Московского проспекта с Дар-уль-Аманом.

«Поля сражений» — это слишком уж громко сказано. В предгорьях Гиндукуша и на пустынных просторах Регистана не представлялось возможным разворачивать фронты, чтобы добиваться стратегического успеха в войне с силами местного сопротивления.

В этих боях, скажем так, вторя известному писателю-фронтовику Борису Васильеву, автору «Тихих зорь» и «В списках не значился», локального значения и сгинули 304 моих соотечественника разных национальностей, населяющих Молдавию, чьи имена теперь выгравированы на мраморных плитах, установленных на постаменте.

Отношение к памятнику в обществе, невзирая на весь пафос, которым просто так и веет от него, неоднозначное. Возводили его долго, можно даже сказать мучительно долго, перенося торжественный момент открытия от одной даты вывода войск к другой. Наконец управились к 17-й годовщине, но при этом умудрились вбухать в проект такое количество денег, что злые языки до сих пор поговаривают: если бы, мол, все выделенные средства (1,5 млн долларов США) были потрачены по назначению, то статую Скорбящей Матери можно было бы отлить из золота — прости Господи, что поминаю перед святынями этот презренный металл. А бьющий рядом фонтан выполнить из чистого, как слеза, горного хрусталя, добытого хотя бы в горах Гиндукуша. Но лучше было бы материально помочь тем ветеранам Афгана, кто в этом особо нуждается. Таких только в одной маленькой бывшей союзной республике — тысячи.

Все то, что связано с памятью усопших, тем более отдавших свои молодые жизни в войне бог весть за чьи интересы, не может быть местом для злословия. Но, увы, мы живем в очень нервное время, когда подчас очень трудно сдерживать свои эмоции. Официальная статистика скрывает, сколько человек из десятитысячного молдавского воинства — цельная укомплектованная под завязку дивизия, — прошедшего суровую школу Афганистана, преждевременно ушли из жизни за эти двадцать лет от ран — физических и душевных, утратили остатки здоровья и сегодня продолжают вымирать, влача жалкое нищенское существование. Если и эти имена «увековечивать в камне», то не хватит не только второй очереди мемориального комплекса, которую планируется отстроить в ближайшее «неопределенное» время, но и третьей, и четвертой, и пятой.

Больше всего во всем этом возмущает формальный подход к памяти погибших, когда чиновничье сословье вспоминает о них только два раза в год — 27 декабря и 15 февраля, во главе ветеранских колонн идет кланяться Скорбящей Матери, а остальные дни делает вид, что такой проблемы, как «афганский синдром», в обществе и вовсе не существует. Вот характерный пример такого формального, поверхностного, бездушного подхода. Недавно подрядчики, постоянно благоустраивающие сквер, освоили еще часть выделенных на эти цели денег. Наверняка опять с завышенной сверх всякого предела сметой. У входа в него установили плакат, напоминающий, между прочим, что афганская кампания длилась девять лет, один месяц и девятнадцать дней. Останавливаюсь у «новшества», считаю в уме, потом пересчитываю, помогая себе сообразить тем, что загибаю пальцы, чем привлекаю внимание прохожих. У меня, как ни верти, получается девять лет, один месяц и двадцать один день. Что касается последней цифры, то абсолютно уверен, что день ввода и день вывода также надо считать. Вторая, как мне представляется, вообще является плодом воинственной безграмотности. У людей, считающих себя хранителями памяти, судя по всему, большие проблемы с элементарной арифметикой.

«Господи! — возмущаюсь про себя. — Даже подсчитать толком не умеют!» Потом эту мысль повторяю вслух. При этом сдерживаюсь, чтобы в святом месте не выругаться как-нибудь позабористее. Наконец, остывая, отхожу, не прерывая логическую цепь мысли: «А все равно, как бы ни считали, на два дня да ошибутся».

Тайный смысл моего иносказания таков: то, что для большой страны официально началось 27 декабря 1979 года, на самом деле произошло двумя днями раньше.

* * *
Итак, 25 декабря 1979 года. Примерно 16.30 по московскому времени. Кабул находится практически на том же меридиане, что и Ташкент, откуда мы вылетели в два пополудни, но часы при этом надо было перевести не на три часа, согласно часовому поясу Узбекистана, а всего на полтора. Восток, как говорится, дело тонкое, сразу и не поймешь, почему все здесь происходит так и никак иначе.

Едва наш самолет «Ан-26» коснулся бетонки международного аэропорта Кабула, мы с моим дружком и тезкой Серегой Сусловым первым делом скорректировали стрелки на наших часах. Позади остался трудный перелет над незнакомыми горами, которыми я просто-таки залюбовался, и за все два с половиной часа, пока мы находились в воздухе, не отрывал своего взора от чарующего зрелища, открывшегося передо мной в иллюминаторе. Ведь я — типический равнинный житель.

Я, впервые летевший за «бугор», представлял себе заграницу этаким волшебным царством, где все не так, как у нас в Советском Союзе, а в узком смысле в моей родной Молдавии. Так что, сойдя по трапу самолета на грешную афганскую землю, первым чувством, которое я испытал, было легкое разочарование. Вроде ничего необычного, все даже как-то привычно и обыденно. Нет, снежные пики гор, которые я теперь созерцал, глядя снизу вверх, по-прежнему притягивали взгляд, но суматоха, царившая вокруг, как-то гасила, принижала восторги от окружавших меня видов неприступного горного величия.

Аэродром напоминал растревоженный улей. Чуть ли не поминутно его окрестность содрогалась от рева садящихся на взлетно-посадочную полосу тяжелых самолетов, перевозивших личный состав и боевую технику. Прежде периферийный, затерянный в седловине между вершинами на высоте 1800 метров над уровнем моря, он, казалось, стал центром мироздания. В небе непрекращающийся гул, а вокруг борта, борта, борта. Вся военно-транспортная авиация была привлечена к этой грандиозной переброске вооруженных сил. Проделав путь в тысячи километров, они слетались сюда, как станет ясно несколько позже, на кровавый пир, который поглотит в своей безумной фантасмагорической сатурналии жизни свыше одного миллиона афганцев и почти 15 тысяч советских генералов, офицеров, прапорщиков, сержантов и рядовых.

Но мы не провидцы и пока ничего этого не знаем. Все, что происходит со мной и Сергеем Сусловым, видится нам легкой увеселительной прогулкой, в лучшем случае — познавательной экспедицией, но никак не войной. Да, мы растеряны шумом и давящей суетой, но при этом ничего не боимся и верим, что все у нас будет хорошо. Нам обоим немногим более двадцати, мы молодые лейтенанты, можно сказать, салабоны, не нюхавшие пороха (разве что на учебных стрельбах), даже в сравнении со снующими вокруг нас солдатами, у которых за плечами год-полтора действительной воинской службы. Командированы сюда как разведчики, освоившие эту нелегкую армейскую профессию в теории и теперь исполненные желания подтвердить все свои знания на практике. Насколько это будет трудно, с потом и кровью, без малейшего преувеличения, ни я — Серега-младший по возрасту, ни он — Серега-старший пока себе не представляем. Мы, экипированные, говоря военным языком, полной выкладкой, имеем зачехленные автоматы «АКМ», продуктовый запас на три дня, медикаменты, в малой парашютной сумке некоторые офицерские «мелочи», а также снабжены магической комбинацией цифр «942», произнеся которую можем чувствовать себя вполне комфортно в условиях царящей вокруг подозрительности и торжества неукоснительного соблюдения и хранения важных государственных тайн. Услыхав ее, ворота в самые укромные, тщательно законспирированные места советской системы тотальной секретности должны были настежь распахиваться, а шлагбаумы весело подниматься.

В этот исторический момент на наших глазах пузатые крылатые транспорты раскрывают бездонные зевы своих рамп, из которых на перрон аэродрома выползают боевые машины пехоты и десанта, муравьиными роями выбегают бодренькие солдатики в сопровождении своих командиров, выстраиваются тут же в шеренги и с каким-то особым задором откликаются, услышав свои фамилии, читаемые по поверочным спискам.

Часы, установленные по кабульскому времени, показывали чуть больше 18.00. Начинало смеркаться. Быстро темнеющее зимнее небо здесь, в горах, казалось, наполнялось неким хрустальным светом, что делало его прозрачным, хотя падал мелкий снежок. Два военных разведчика с одинаковым именем Сергей, которым еще предстояло подтвердить свою квалификацию и обрести необходимые опыт и навыки своей «интеллигентской» специальности непосредственно в боевых условиях, ходили по «рулёжке» и откровенно ротозейничали. И этот фривольный променад, конечно же, не мог не остаться не замеченным со стороны.

Нас окликнул капитан-десантник и приказал подойти.

— Что вы здесь шныряете?! — спросил он строго, с нотками некоторой злобы в голосе. — Вы из команды «942»?

«Ничего себе режим всеобщей секретности и неукоснительного хранения государственной тайны!» — подумал я и, ткнув товарища в бок, произнес полушепотом:

— Слышь, Суслик, а что это он открытым текстом так цифрами нашими сыплет?

Серега не знал, что ответить, хотя вопрос, судя по нацеленному взгляду офицера, тот адресовал именно ему.

— Вы что, лейтенант Суслик, язык проглотили от счастья, что впервые оказались за границей?

По острому слуху и невероятной густоты командному голосу можно было предположить, этот капитан в свободное от несения службы время поет басом в гарнизонной художественной самодеятельности.

— Вы, товарищ грызун, что, не поняли моего вопроса? — не унимался тот.

Суслик молчал, надув щеки и как бы тем самым подтверждая прилипшее к нему прозвище, которое и придумывать не надо было. Желая спасти товарища от праведного офицерского гнева, я наконец-то нашелся что ответить:

— Товарищ капитан, это он от растерянности. Вы огорошили его цифрами, которые нам надлежало хранить в строжайшей тайне. Это же, если хотите, наш с Сусликом… ой, извините, лейтенантом Сусловым пароль.

— А-а-а! Так, значит, вы все-таки из команды «942»!

Капитан прошелся мимо нас лихим кавалерийским шагом. Я пожал плечами и опять ответил за вконец растерявшегося Суслика:

— Выходит, что так.

Установилась неловкая пауза, которую после минутного молчания прервал сам капитан.

— Ну, коли вы из команды «942», то и идите…

Голосистый офицер замолк, видимо, тщательно подбирая слова.

«Ну, сейчас как пошлет, так пошлет! — мелькнуло у меня в голове. — На три буквы».

Вероятно, капитан так и хотел сначала сделать, но потом передумал.

— Ну, и идите вы, — повторил он, опять на несколько секунд замолчав, — к своей команде «942». Там она — в диспетчерской вышке. И нечего слоняться без дела по аэродрому. Не армия, а какое-то стадо сусликов.

Вот диспетчерская аэродрома, куда мы направились по указанию капитана, действительно напоминала разворошенный улей не в плане каких-то там метафор и прочих стилистических излишеств. Она выглядела таковой и по форме, и по содержанию. Как пчелы, выпархивали из нее офицеры и солдаты, их место в тесном, прямо скажем, помещении тут же стремились занять другие военные в советской и афганской форме. В узких, скрипучих дверях происходила такая толкотня, что без интенсивной работы локтями и коленками было не пробиться.

Мы с большим трудом просочились сквозь гущу человеческих тел и оказались в небольшой комнате, из которой велось управление всеми полетами, осуществляемыми на тот момент в зоне ответственности диспетчерского пункта кабульского международного аэропорта, — разруливались взлеты и посадки, происходившие здесь чуть ли не с пятиминутным интервалом. Тому, как в таком шуме и гаме удавалось пока избегать аварий, оставалось только удивляться.

Здесь же наш ташкентский знакомый, подполковник Небабин, напутствовавший нас перед этой командировкой всего несколько дней назад, теперь вдалбливал что-то через переводчика с пушту группе офицеров-афганцев. Этот опытный военный демагог ни минуты не мог прожить без того, чтобы кого-то не воспитывать или наставлять на путь истинный. Ничего не поделаешь, служба такая. Роста он был высоченного, поэтому его голова, даже когда он наклонял ее к слушателям, возвышалась над всеми остальными и, казалось, парила под низким потолком в папиросном дыму и испарениях.

— Товарищ подполковник, Станислав Кузьмич! — окликнул его я.

Он осмотрелся, но нас поначалу в людском месиве не разглядел.

— Товарищ Небабин! — У Суслика после долгого вынужденного молчания, вызванного легким шоком от общения с басистым капитаном-десантником, вдруг прорезался голос. — Мы здесь! Мы здесь!

— А, товарищи ташкентцы! — заметил он нас. — Давайте назад, на выход и подождите меня внизу.

А сам вновь обратил свое лицо к афганцам и продолжил с ними разговор, судя по выражениям физиономий слушающих собеседников и их жестикуляциям, дававшийся ему нелегко. Прошло не менее десяти минут, прежде чем двери диспетчерской вышки выплюнули наружу долговязую фигуру подполковника. Для того чтобы протиснуться в неказистый проем, он вынужден был согнуться в три погибели, дабы ненароком не зацепиться головой за притолоку.

— Лейтенанты! — Небабин дружелюбно улыбнулся и заговорил какими-то эвфемизмами. — Добре дошли, братушки! Гости постепенно съезжаются на дачу. Впервые за все время пребывания на гостеприимной земле Афганистана вижу близкие и приятные мне лица.

Он повел нас куда-то в сторону, подальше от жужжащей разноязыким многоголосьем самолетной стоянки.

— Здесь кругом уши, — объяснил он свой маневр, когда мы отошли от большого скопления, как он сам объяснил, живой силы противника, к которому он всего через два часа после пребывания на афганской земле причислил наводнивших аэропорт офицеров здешней национальной армии и тайной полиции ХАД. — И эти уши, скажу я вам, нечистые. Ох, чувствую, ребятки, вляпались мы в такую крутую кашу, которую потом будем расхлебывать чанами и корытами, но так и не расхлебаем.

— А чо? — поинтересовался Суслик, к которому в тот миг, видимо, окончательно вернулся дар речи.

— Чо, чо? Через плечо и кончик в зубы? — грязно выругался Небабин, что прежде за ним не замечалось. — Знали бы вы, с какими баранами мне пришлось только что общаться. От них в любой момент можно ожидать удара в спину. И никакой марксизм-ленинизм тут не поможет.

— Как не поможет? — удивился Суслик. — Вы же сами перед нашей поездкой за реку говорили, что они марксисты, наши классовые братья.

— Да какие они на хрен марксисты! — посетовал подполковник. — У меня в родной деревне таких марксистов в каждом огороде по трое стоит, чтобы вороны да галки боялись. Битый час читаю им политинформацию, а они все спрашивают: зачем прилетели да зачем прилетели? Башка пухнет.

Видя, что Станислав Кузьмич слишком уж расстроен тем, что афганцы не оказались такими уж несгибаемыми марксистами, как он сам, мы решили как-то уйти от этого неприятного разговора. Я попытался взять инициативу в свои руки:

— Какие будут приказания, товарищ подполковник?

— Да какие могут быть сейчас приказания. Устраивайтесь на отдых. А мы задним умом будем думать, как вас отправлять к местам постоянной службы. Кстати, продуктовыми наборами обеспечены?

— Как положено: сухпай на трое суток, — бойко отрапортовал Суслик.

— Это хорошо, одной головной болью меньше, — выдохнул облегченно Небабин. — А то присылают тут «голых соколов» безо всего. Удивляюсь, как еще патроны выдают перед отправкой в этот вражий рой. Одним словом, полный бардак.

— Да не расстраивайтесь вы так, товарищ подполковник, — попытался я успокоить Небабина. — Авось пронесет.

— Авось не пронесет, лейтенант Скрипник, — возразил он. — Все это бабушкины сказки, что пронесет, уляжется, устаканится. На «авось» никогда и никого не проносит. Разве что в гарнизонном сортире, после того как переешь каши «дробь 16». Поверь старому «комиссару» разведки, у которого за плечами четверть века безупречной армейской службы, начавшейся, между прочим, в Венгрии и продолжившейся потом в Чехословакии. Это третья иностранная кампания старого подполковника Небабина, и она, вот увидите, хлопцы, будет самой кровавой.

Настроения подполковника не радовали и даже настораживали. Но мы продолжали храбриться, по-прежнему воспринимая происходящее не более чем увлекательный круиз в сопредельную дружественную страну.

— И все-таки прорвемся, Станислав Кузьмич! — Суслик так и фонтанировал напускным энтузиазмом.

— Вы прорветесь! — иронически заметил Небабин. — Автоматы-то расчехлите и приведите их в боевое положение. Чай, не к теще на блины прилетели.

— Тещ, у нас, товарищ подполковник, пока нет, — поправил его Суслик. — А вот от чая с блинами я бы, пожалуй, сейчас не отказался.

— Нечем, лейтенант Суслов, пока чаевничать. Самолет с передвижными камбузами только на подлете к Кабулу.

— А вы неправильно употребляете слово камбуз, Станислав Кузьмич, — Суслика просто несло. — Камбуз — это кухня на судне, а мы с вами, простите, в горах.

— Если будешь умничать и перечить вышестоящему начальству, — с нарочитой строгостью предупредил Небабин, — то определю тебя служить не в разведку, а поваром в пустыню, выделят там тебе верблюда — корабля пустыни, а к ним в придачу камбуз, и будешь харчи армейские развозить своим боевым товарищам.

Сказал и рассмеялся. В это время рядом с нами продефилировали, подозрительно оглядев нас с ног до головы, два афганца в традиционной одежде — стеганых халатах, у одного на голове была чалма, у другого — национальная пуштунская шапочка-паколь. Пристально осмотрев нас, они неспешно удалились.

— Это что еще за сухофрукты из компота? — поинтересовался я.

— Понятия не имею, — мрачно ответил подполковник. — Мало ли их сейчас здесь ошивается. Наверное, агенты ХАДа. Да, чтобы не болтаться без дела по аэродрому, начинайте обретать опыт и навыки для будущей службы, присматривайтесь ко всем, и к нашим раздолбаям, и в особенности тюрбанам-чурбанам. Ой, чует мое сердце, попьют они еще нашей кровушки.

— Да тут один капитан-десантник слишком уж нервный наехал на нас, что мы, мол, шляемся по взлетке, — попытался объяснить я, но Небабин резко меня перебил:

— Будет впредь приставать, пошлите его на х… Он вам отныне не указ. Выполняете только мои команды. Тем более что в данной ситуации мне вам и поручить больше нечего. Так что идите, немного отдохните в том аэродромном отстойнике, — подполковник указал на небольшое сооружение позади диспетчерской, — а потом действуйте-злодействуйте. А я сегодня, чувствую, буду без сна. Пойду опять вправлять мозги этим аборигенам. Марксистам, классовым братьям, ибиомать.

Он повернулся и, увязая в грязи, пошел обратно к вышке. Почва вокруг бетонного поля была мерзлой, декабрь все же на дворе, но за какие-то два часа под воздействием тепла от авиационных моторов и турбин она превратилась в липкую жижу. Неуклюжесть длинного, как коломенская верста, Небабина, удаляющегося в сторону обшарпанной диспетчерской, не знаю, как у Суслика, а у меня вызывала умильную улыбку. Я сразу почему-то вспомнил «Золотого теленка» Ильфа и Петрова и того городового, который за пять рублей в месяц «крышевал» Паниковского в Киеве. И не только из-за созвучия фамилий. Того персонажа, помнится, величали Небабой, и после революции он устроился работать музыкальным критиком. Скорее всего, такая невольная реминисценция была вызвана тем, что своего нового знакомого капитана-десантника я определил в басы гарнизонного кружка художественной самодеятельности. «Эх, нашего бы „музыкального критика“ Небабина да на этого голосистого „певуна“, — подумал я. — Он бы ему живо гонор поубавил».

* * *
В 19.33 по московскому времени (21.03 время местное) самолет «Ил-76» (бортовой номер 86 036), принадлежащий 128-му Паневежисскому полку 18-й военно-транспортной авиационной дивизии, базирующейся непосредственно перед вводом войск в Афганистан в казахстанском Чимкенте, заходя на посадку в кабульском аэропорту, врезался в вершину хребта на высоте 4662 метра над уровнем моря примерно в 60 километрах от пункта прибытия.

На его борту находилось 7 членов экипажа, 34 десантника, три техника — всего 44 человека, а также 19 передвижных полевых кухонь, тех самых, из которых подполковник Небабин обещал напоить чаем Суслика. В катастрофе никто не выжил. Раскаты этого крушения были слышны в Кабуле, вспыхнувшее в вечернем небе зарево распространилось на десятки километров, но тогда все приняли отголоски этой трагедии за некое природное явление.

* * *
Внезапное зарево на северо-западе в тот момент только показалось нам с Сусликом предвестником далекой грозы, такой, какая бывает в наших равнинных российских краях или на холмах Молдавии. Спать совсем не хотелось. Поэтому мы даже не стали укрываться в накопителе аэродрома, а устроились где-то неподалеку от него, спешно уничтожили часть сухпая — на чужбине вдруг ни с того ни с сего проснулся волчий аппетит — и приступили к выполнению своего первого «особого задания» — следить, не упуская ничего из виду и не выдавая своего «интереса», за обстановкой на кабульской «бетонке» и вокруг нее.

В горах темнеет рано, но это темнота — не кромешная, хоть глаз выколи, а какая-то прозрачная. Я уже об этом говорил. Самолеты, пронзая мглу навигационными огнями, все садятся и садятся на взлетно-посадочную полосу, выруливают на перрон, ищут, где бы притулиться для кратковременной стоянки, а те, кто уже разгрузился, тут же взлетают и ложатся на обратный курс. Все борта имеют запас топлива для возвращения к местам базирования. Кабульский аэропорт только называется международным. На самом деле здесь не хватает ровным счетом ничего — ни наземного пространства, ни обслуги, ни заправщиков и прочей вспомогательной техники.

Прожекторы мачтового освещения вырывают из этой прозрачной мглы, превращающей все в сплошное бесформенное месиво, делают более рельефными контуры крылатых машин и фигуры копошащихся повсюду людей. Все это напоминает театр теней с сильным шумовым эффектом.

И среди всей этой кутерьмы мы с Сусликом — уже не праздношатающиеся зеваки, а люди, что называется, при исполнении. Автоматы по приказу старшего начальника уже расчехлены и висят у нас на брюхах, будто мыкакие-нибудь американские рейнджеры. Пусть теперь какой-нибудь щирый капитанишка из другой «команды» сделает нам хоть одно замечание. Живо поставим его на место.

Между тем встреча с нашим старым знакомым не заставила себя долго ждать. Витебские десантники продолжали прибывать в Кабул (часть из них высаживалась также на военно-воздушной базе в Баграме) и тут же рассредоточивались в окрестностях двух главных афганских аэродромов. Офицер, расшифровавший всей округе нашу «диспозицию», видимо, исполнял роль диспетчера. Он указывал, кому в каком направлении выдвигаться, чтобы не усугублять и без того царящую неразбериху.

Он вновь властными жестами, не принятыми в армии, приказал нам подойти, выкрикнув:

— Эй, «девятьсот сорок вторые»! Эй, «суслики» недоделанные! Быстро ко мне!

Мы отныне не обязаны были выполнять его приказы, но я решил раз и навсегда положить конец его притязаниям к нам. Поэтому, приосанившись, поправив на себе амуницию, я, чеканя шаг, как на плац-параде, подошел к капитану, приставил ладонь к козырьку, представился:

— Товарищ капитан, лейтенант Скрипник!

— Я же вас, по-моему, уже предупреждал, чтобы вы не слонялись по аэродрому без дела! — зло сказал он.

Следом за мной, блистая выправкой, то же самое проделал и Суслик.

— Товарищ капитан, лейтенант Суслов!

— Я уже понял! — Старший офицер смерил нас презрительным взглядом и уже было открыл рот, чтобы продолжить «воспитательную» работу с нами, но я его опередил.

— Товарищ капитан, представьтесь, пожалуйста, как положено.

— Что такое?! — Его лицо вытянулось от полного непонимания происходящего. — Ты что, щегол пестрожопый?!

Но я не дал ему договорить. Инициатива, говоря военным языком, была уже в моих руках. Голос мой прозвучал очень резко, и его звуки как бы повисли в вечернем морозном воздухе, от чего даже сам я поежился. Не говоря уже о Суслике.

— Не щегол пестрожопый, как вы фигурально выразились, а лейтенант Скрипник, — повторил я. — Я не подчиняюсь вашим распоряжениям с того самого времени, как получил приказ на дальнейшие действия от своего непосредственного начальника. Фамилию его называть не буду, но, полагаю, вы прекрасно знаете, о ком идет речь. И не надо больше при посторонних повторять какие-то цифры и шифры. Если они известны вам, это вовсе не значит, что их должны знать и другие.

Бравая «десантура» опешила и на какое-то время примолкла. Все, кто слышал меня в этот момент, замерли в напряжении. Молчание становилось уже просто неприличным, и я первым нарушил его.

— Товарищ капитан, я, как младший по званию, не приказал, а попросил вас представиться, как того требует субординация в отношениях между военнослужащими.

Капитан еще немного помолчал, а потом нехотя, чувствуя себя побитым в этом словесном противостоянии, козырнул, акцентируя свою фамилию на втором слоге:

— Капитан Музыка!

В глубине души я ликовал. «Вот те на! — подумал сразу. — Я его, горластого, в художественную самодеятельность за глаза определил, а у него, оказывается, и фамилия соответствующая!».

— Извините, товарищ капитан, за резкость сказанного, — я еще раз отдал ему честь, — но мы с вашего разрешения продолжим исполнять свои обязанности.

— Можете идти, — произнес огорошенный таким обращением офицер, привыкший, судя по манерам, исключительно командовать младшими, не терпя ни малейших возражений.

Это была хорошая эмоциональная встряска перед длинной зимней афганской ночью, которая хоть и кажется более прозрачной в сравнении с нашими, но все равно начинает со временем давить. Ходить и приглядывать за всеми оказалось на поверку весьма утомительным занятием. Прошел час-другой, и допинг, полученный в результате выигранной словесной дуэли с капитаном Музыкой, окончательно иссяк, и тоска от происходящей вокруг суеты стала казаться невыносимой. Голова тяжелела от нескончаемого рева моторов и турбин, мозги превращались в вязкий воск, что даже думать было больно.

Спрашивается, что делает в такие минуты вынужденного армейского «безвременья» молодой офицер, да и любой военнослужащий, исполняющий в таком холостом режиме свой долг перед Родиной? Ответ на этот вопрос лежит на поверхности, подтвержденный многолетними наблюдениями. Он начинает бездумно уничтожать все съестные припасы, содержащиеся на тот момент в его «СПм».

Первая ночь на чужбине показалась особенно долгой и скучной. Мы несколько раз находили укромные уголки, вскрывали свои вещмешки и планомерно поедали свой сухой паек. К утру трехдневный продовольственный резерв был практически ликвидирован. На плечи теперь давил только запас сухарей. Возможно, это было и к лучшему, а то избыток жести в виде консервных банок с тушенкой слишком уж выгибал позвоночник в не предусмотренную природой человеческого тела сторону и натирал плечи.

Скука от происходящего вокруг шумного однообразия ближе к полудню просто-таки довлела над нами, и мы с Сусликом уже не знали, куда себя деть. Несколько разрядившее общую гнетущую атмосферу событие произошло только часов в пятнадцать или что-то около того по местному времени — мы постепенно привыкали жить в новом для нас измерении.

Вот она, извечная русская безалаберность. Мы уже знали, что часть белорусских десантников заняла позиции на ближних подступах к кабульскому аэродрому и, по идее, должна была установить в округе режим особого контроля и доступа. Но все в окрестностях продолжали шнырять беспорядочно, в разновекторных направлениях, и все это со стороны очень уж напоминало «броуновское движение» под микроскопом. Какая в этом хаосе может быть упорядоченность.

Внимание Суслика привлек солдат в форме десантника, который показался из-за небольшого косогора и двигался куда-то в сторону вспомогательных аэродромных построек, где кучковались остающиеся пока не при деле подразделения «крылатой гвардии». Незнакомец что-то волок на плечах. При приближении мы разглядели, что это был живой баран. «Ничего себе, жанровая картинка на темы оказания интернациональной помощи!» — подумал я.

Зрелище казалось настолько нелепым, что мы с Сусликом поначалу, как колы осиновые проглотили, будучи не в состоянии реагировать на происходящее на наших глазах. Между тем солдат с погонами младшего сержанта, за один из которых залихватски был заткнут его голубой берет, дефилировал как ни в чем не бывало мимо нас, вооруженных до зубов и очень злых — это состояние души после унылой ночи и такого же серого дня выражали наши одухотворенные лица. Парнишка был рыжеволос, конопат, такому бы где-нибудь в русской деревне на Брянщине или Смоленщине сидеть на завалинке и девкам на гармошке подыгрывать, а он в окрестностях кабульского аэропорта баранов на закорках катает. Мы, наверное, так бы остались безмолвными, если бы он не начал первым.

— А, «девятьсот сорок вторые»! Прохлаждаетесь!

Все стало понятно. Очевидно, что он созерцал нашу перепалку с Музыкой. Оцепенение как рукой сняло.

— Эй, боец! — крикнул я, лязгнув затвором автомата. — Быстро ко мне.

Младший сержант в своем подразделении, видимо, был за клоуна. Он не заставил приказывать себе дважды, не меняя темпа, развернулся на 180 градусов, навытяжку, чеканя шаг, как это вчера вечером проделывали мы перед капитаном Музыкой, подошел к нам и попытался принять стойку смирно настолько, насколько ему позволял болтающийся за спиной старый курдючный баран.

— Вот это точно сухофрукт из компота! — произнес Суслик, оглядев типаж советского воина-интернационалиста с ног до головы.

— Тебя что, младший сержант, не учили, что надо блюсти важную государственную тайну, никаких цифр, шифров, кодов без надобности не произносить? — спросил я его со всей офицерской строгостью, но, признаюсь, меня изнутри разбирал смех — такой передо мной стоял, вытянувшись «во фрунт», комичный персонаж.

— Не-а! — ответил он, заулыбавшись во всю ширину своего щербатого рта.

— У нас что, солдат, новый устав ввели, и теперь правильно на вопрос старшего начальника отвечать: «He-а!» А ну быстро ответить, как положено по форме!

— Никак нет, товарищ лейтенант! — отрапортовал балабол, не опуская на землю своей драгоценной ноши.

— Да ты положи барана-то на землю, — продолжал я, но уже более умеренным голосом. — Он связанный, никуда не убежит.

Животное, приговоренное к скорой лютой смерти, забилось под ногами младшего сержанта и жалобно заблеяло.

— Так, беретик надень, ремешок поправь. — Я глядел на бойца и думал: «Как только таких идиотов в армию призывают? У него ведь на физиономии пропечатано, что ему полагается „белый билет“».

— И сапожечки, — посоветовал ему, — сделай так, чтобы они не гармошечкой были. Сейчас так уже не носят. Не модно.

Младший сержант выполнял все приказы в точности, не убирая улыбки со своего лица. Похоже, ему всегда было весело.

— А теперь, смирно! — скомандовал я. — Фамилия!

— Младший сержант Мякишев! — прозвенел он.

— Слава богу, что не Кукишев, — пошутил фееричный Суслик. Чувствовалось, что он был благодушно расположен к этому дивному экземпляру защитника Отечества.

— He-а, не Кукишев, — ответил Мякишев, не переставая демонстрировать свои заячьи зубы.

— А похож, курносый. В смысле, на кукиш.

«Ну, все, — мелькнуло у меня в голове, — столкнулись два могучих интеллекта. Теперь начнется».

Я предвкушал комедь в исполнении Суслика, поэтому максимально серьезным тоном приказал ему:

— Лейтенант Суслов, продолжайте допрос задержанного.

Суслик прошелся перед Мякишевым той же лихой кавалерийской походкой, что и намедни вечером капитан Музыка — перед нами.

— Итак, младший сержант Кукишев… ой, извини, Мякишев, — проговорил он, — не успели, значит, прибыть в дружественную страну, а уже стали мародерствовать.

— Не-а! — Мы с Сусликом уже не реагировали на вопиющие нарушения воинского устава.

— Что значит: «Не-а!»? — строго спросил Суслик.

— Никак нет, не мародерствовать.

— Как не мародерствовать? А баран откуда?! — не унимался мой товарищ.

— Сменял.

— Где сменял?

— Да там. — Мякишев указал рукой за косогор. — Там, за охранением уже целый базар шумит. Все бегают, щебечут: «шурави! шурави! шурави!», и суют тебе под нос, что душа пожелает.

Суслик перевел дыхание и продолжил:

— На что сменял?

— На домкрат, — ответил Мякишев и после некоторой паузы развил свою мысль: — Так и не понял юмора, зачем этому старому дураку в чалме понадобился домкрат? Верблюда своего поднимать, чо ли?

Мы с Сусликом многозначительно переглянулись. Идиот идиотом, а имеет некоторую склонность к поверхностному анализу событий и явлений.

— Значит, младший сержант Мякишев. — Суслик многозначительно ткнул своим перстом указующим в чуждые небеса. — Не успели прибыть в дружественную страну, как тут же стали разворовывать матчасть?

— Не-а! — Боец был в своем репертуаре.

— Как же, — картинно удивился Суслик. — А домкрат-то, поди, казенный?

Увлекшись весьма продуктивной беседой с Мякишевым, лейтенант Суслов не заметил, как сам перешел на среднерусские говоры.

— Не-а! — выпулил из себя традиционное неуставное Мякишев и, не дожидаясь дополнительных расспросов, добавил: — Не казенный.

— А чей же?

— Мой личный, из списанных. С собой привез. На всякий пожарный взял.

— Ты бы еще с собой свою бабушку прихватил, — на этот раз с некоторой злостью в голосе произнес Суслик.

— А зачем вам баран, товарищ младший сержант? — вмешался я в разговор. — Что вы, позвольте спросить, будете с ним делать?

— Как что? — Мякишев впервые перестал улыбаться, видимо, вспомнил о досаждающем его голоде. — Зажарим на костре, товарищ лейтенант. Очень уж кушать хотца.

— А что, разве сухпай вам не выдали?

— Не-а!

«Да, прав бы Небабин, — подумал я, когда говорил о бардаке, сопровождающем ввод войск. — Не позаботились даже о том, как людей накормить».

«Жертвоприношение» афганскому Молоху между тем продолжало трепыхаться на земле, жалобно блеяло и трясло от страха курдюком, который при ходьбе барана должен был доставать до земли.

— Знаешь что, боец Мякишев, — сказал я парню. — Бери-ка ты свой трофей и дуй к своим, да побыстрее, а то они тебя, наверное, заждались и все уже изошли слюной.

Повторять дважды не пришлось. Мякишев перекинул барана за спину и засеменил к баракам при аэропорте, где уже начали разбивать палатки.

— Только имей в виду, Мякишев, что к тому времени, пока вы зажарите этого барана, нас уже выведут из Афганистана.

* * *
Ударившись о гребень хребта, «борт № 86 036» раскололся на две части. Обломки кабины соскользнули по пологому склону и зацепились за оказавшуюся у них на пути небольшую скалу. Они и остались лежать там на высоте свыше 4 километров 600 метров над уровнем моря. А фюзеляж с останками десантников рухнул в глубокое труднодоступное ущелье. Потерю «Ил-76» заметили только тогда, когда все военно-транспортные самолеты вернулись к месту базирования в Чимкент. Стали пересчитывать борта, одного недосчитались и только после этого бросились искать. Ой, бардак! Ой, бардак!

* * *
Остаток дня провели, развлекая себя тем, что вспоминали о казусе с Мякишевым-Кукишевым. С наступлением темноты в голову полезли разные мысли о доме, о родных о друзьях. Кому-то, наверное, сейчас хорошо, думали мы, вспоминая о своих «подвигах» на «гражданке» и в беспечные годы учебы. От палаточного лагеря тянуло дымком, прогоркло пахло курдючным салом от казненного и жарящегося на вертеле барана, который, если бы проныра Мякишев не сменял его на домкрат сегодня, завтра бы умер своей естественной смертью от старости.

— Видно, прав был ты, Скрипа, — с некоторой горечью в голосе сказал Суслик, впервые с момента прибытия в Афган обратившись ко мне по прозвищу. — Нас уже выведут отсюда с чувством выполненного интернационального долга и засунут в какую-нибудь другую дыру, а эти все буду жарить своего овна.

Мы стали устраиваться на ночлег. Все происходящее вокруг опостылело, как убогое убранство казармы штрафного батальона. Романтический угар окончательно улетучился вместе с остатками темноты. В голову все настойчивее лезли мысли о доме, о маме, о друзьях, о женщинах. К утру стали проявляться первые признаки ностальгии, которую можно было заглушить, например, мамиными варениками — так хотелось жрать, но в смысле утоления голода хотя бы тем, что бог послал, наши «сидоры» давно уже были пусты.

А потом был день, показавшийся еще более неизбывным в своей серости, поскольку небо стало заволакивать тучами. Мы в принципе знали, что нас вводят в Афганистан, но теперь нам мнилось, что этот ввод никогда не закончится. Так и будем входить, входить, входить до тех пор, пока все не умрем от старости, а выменянный на домкрат баран, вертясь на своем вертеле, не превратится в головешку.

Единственное, что зацепило наше внимание, так это внезапное появление на бетонке аэродрома группы озабоченных высших офицерских чинов во главе с генералом. Они мрачно проследовали мимо примолкшего в их присутствии, тянущегося «во фрунт» и козыряющего людского муравейника, не отвечая на приветствия и иные оказываемые им почести, загрузились в вертолет и улетели куда-то на северо-запад.

И только ближе к вечеру 27 декабря произошло по-настоящему военное событие, всколыхнувшее всю нашу хаотическую тягомотину. Наше внимание привлекли какие-то крики, которые доносились откуда-то, где несло службу охранение аэродрома. Именно в ту сторону указывал нам Мякишев, когда говорил о возникшем неподалеку от стратегического объекта стихийном торжище со всякой всячиной.

Через минуты три-четыре из-за уже знакомого нам косогора показались две драпающие во все лопатки фигуры. Суслик присмотрелся, у этого фраера было отменное зрение, поэтому в искусстве стрельбы ему не было равных, и аж крякнул от удивления:

— Глянь, Скрипа! Ведь это наши позавчерашние сухофрукты из компота. Помнишь, проходя мимо, они так обшарили нас глазами, будто мы у них увели стадо верблюдов и гарем в придачу.

— Иди ты? — ответил я, вглядываясь в начинающее наполняться соками темноты пространство.

Да, точно, прямо в нашем направлении улепетывали от преследующих их десантников «чалма» и «паколь», о которых Небабин сказал, что это агенты ХАДа. Вдруг убегавшие резко обернулись и начали палить из автоматов по нашим. Кто-то из догонявших в первых рядах упал на землю. Остальные ответили беспорядочным огнем. От свиста пуль где-то над ухом мы с Сусликом поначалу присели, но быстро пришли в себя, сдернули с плеч свои «акаэмы» и бросились беглецам наперерез. И были в этом своем порыве не одиноки. Со всех сторон к месту перестрелки спешили военные — наши и афганцы. Впрочем, в сгущающихся сумерках было уже трудно определять, кто из них кто.

У парочки возмутителей спокойствия не было никаких шансов уйти. Сухофруктов из компота обложили по кругу, разоружили, несколько раз для острастки макнули в грязь, порвали на них халаты. Как выяснилось, подстреленный ими боец был ранен в ногу чуть ниже колена. Многие жаждали мести. «Оглобля» Небабин, будучи на голову выше всех, вновь выделялся в толпе, утихомиривая разгоревшиеся страсти.

Появился афганский офицер в чине полковника, начал что-то выкрикивать. Задержанные высокими голосами пытались возражать ему в ответ и суматошно жестикулировали.

— В чем дело? — громко спросил Небабин. — Кто-нибудь переведите, о чем лаются эти аборигены.

Откуда-то у него из-под мышки вынырнул переводчик и сразу взялся за дело.

— Эти двое, пуштун и таджик, оппозиционеры, и товарищ полковник сейчас их изобличает. Они прикидывались агентами ХАДа, а на самом деле являются врагами афганского народа и лично его вождя товарища Хафизуллы Амина.

Тут встрял Суслик, считающий, что внес личный неоценимый вклад в поимку «врагов афганского народа».

— Откуда здесь оппозиционеры? — удивился он. — Ведь вы же говорили, товарищ подполковник, что они такие же марксисты, как и мы, а у нас в стране, насколько я знаю, нет никакой оппозиции.

— Не мешай, Суслов! — резко одернул его Небабин. — Тут сам черт ногу сломит. Похоже, что они все здесь оппозиционеры, только каждый в свою сторону.

Между тем переводчик продолжал:

— Товарищ полковник требует, чтобы вы, товарищ подполковник, немедленно передали этих двух отщепенцев в его распоряжение.

— Да бога ради! — тут же согласился Небабин. — Пусть забирает. Зачем мне нужны эти два чумазых, шелудивых оборванца? Была нужда!

Незамедлительно появился афганский караул. «Полкан», гавкая что-то на пушту, отдал приказ конвоирам. Толкая «врагов» в спины прикладами, они погнали их в том направлении, откуда те всего пять минут тому назад бежали после неудачной попытки пройти сквозь аэродромное оцепление и раствориться в толпе импровизированного восточного базара. Удалившись метров на пятьдесят, солдаты сдернули с плеч автоматы, щелкнули затворами и, несколько поотстав, расстреляли обоих в спины.

После спешно проведенной экзекуции все афганцы тут же разошлись, видимо, они были привыкшими к подобного рода зрелищам, а наши остались стоять в шоке и наблюдать за тем, как мимо них в сторону вспомогательных построек аэропорта пронесли трупы казненных.

— Суд Линча! — изрек коренастый десантник в звании рядового. — Как негров в Америке.

— Опа! — поддержал его выводы прыщавый сосед с соплями ефрейтора на погонах. — Этим человека убить, что барана зарезать.

— Не-а! — услышал я знакомую неуставную прибаутку.

Несмотря на весь трагизм и нереальность случившегося, мне показалось забавным, что бойцы высказываются согласно воинскому ранжиру. Теперь по субординации пришло время говорить младшему сержанту Мякишеву.

— Не-а! — повторил вездесущий веснушчатый проныра и балагур. — Как высморкаться!

И, как бы в подтверждение истинности своих слов, тут же сунул нос промеж двух пальцев и шумно опорожнил его прямо в афганскую декабрьскую грязь, что называется, в обе ноздри.

— Вот тебе и ХАД, — мрачно резюмировал подполковник Небабин.

— Вот и первые жертвы войны, — Суслик, вступив в разговор, пытался казаться серьезным, что очень ему не шло.

— Не первые, лейтенант Суслов! — поправил его Небабин. — Не первые.

— В каком смысле? — не понял Сергей.

— Помнишь, как ты хотел намедни чаевничать с тещиными блинами? — Старший команды понурил голову. — Так вот, чаепитие пока отменяется. На неопределенное время. Самолет с полевыми кухнями разбился в горах. Железо, бог с ним, а вот люди… Пятьдесят человек или что-то около этого разом. В один миг.

Немного помолчав, он добавил:

— Ну, ладно. Пойду к своим «марксистам».

Это известие заставило нас всех оцепенеть.

Войны вроде еще не было, но люди уже гибли. Кровавая афганская жатва началась.

* * *
Группа озабоченных высших офицеров во главе с генералом (с ней мы столкнулись в кабульском международном аэропорту) совершила облет места авиакатастрофы «борта № 86 036». Кабина была доступна для спасателей, а вот фюзеляж… В глубоком ущелье повсюду валялись обломки самолета, покореженные фрагменты вспомогательной техники — эти самые 19 полевых кухонь, кое-где на снегу просматривались человеческие останки. Добраться до них будет нелегко, сделали вывод члены только что назначенной комиссии по установлению причин и обстоятельств крушения. Большая страна, пославшая своих сыновей на верную лютую погибель, тогда умолчала об этом прискорбном факте крушения самолета.

* * *
Собственно, все только начиналось.

Проведя два дня в жужжащем, как улей, аэропорту, мы еще чувствовали себя вне войны, в то время как для советской «спецуры» все началось еще в первые дни декабря.

Еще неделю назад Хабиб Халбаев, командир «мусульманского» батальона, укомплектованного коренными выходцами из советских республик Средней Азии, выдвинул полтысячи своих «головорезов» из Баграма в Кабул и, слившись с местной охраной Тадж-Бека, ждал только команды сверху на ликвидацию председателя Революционного совета Афганистана товарища Хафизуллы Амина.

Зенитные самоходные комплексы «Шилка», которые еще днем вываливались из чрева крылатых транспортов, к вечеру того же дня уже перемещались по Дар-уль-Аману в направлении к Тадж-Беку. Созерцая их из-за плотно задрапированных окон бывшего падишахского дворца, диктатор Амин радовался, наивно полагая, что бронетехника пришла ему на подмогу.

День, начавшийся для узурпатора крайне неудачно — он отравился супом во время обеда с ближайшими соратниками, отмечая советское вторжение в Афганистан, как праздник, сулящий его народу великие блага, — обещал закончиться триумфально. «Советские друзья» показали, что они верны интернациональному долгу, и пришли на помощь его прогнившему, рушащемуся режиму. Хафизулле Амину было невдомек, что его недавнее сильное недомогание с кратковременным глубоким обмороком — не тривиальная случайность, а покушение, организованное теми, от кого он ждал защиты. Тайный агент КГБ, по происхождению местный этнический узбек, приближенный к председателю Революционного совета ДРА, незаметно подсыпал в еду ядовитое снадобье, чуть было не отправив на тот свет всю афганскую партийную верхушку фракции «Хальк».

Когда стало ясно, что бескровное устранение ареопага Народно-демократической партии Афганистана провалилось, в Кремле было принято решение штурмовать только что отреставрированный, утопающий в роскоши Тадж-Бек. Ровно в 19.30 по местному времени установки, главное предназначение которых сбивать низколетящие воздушные цели, всеми стволами прямой наводкой жахнули по правительственной резиденции. Пройдет совсем немного времени, и обезглавленное тело Амина обнаружат в окружении убитых телохранителей и собственного сына диктатора.

Об этом скоротечном бое, положившем начало военной стадии «оказания интернациональной помощи братскому афганскому народу», мы с Сусликом узнали позже.

* * *
И все равно ощущения войны, несмотря на расстрел Тадж-Бека, не было. Армия готовилась отмечать новый «олимпийский» год. По традиции 1 января все перепились, празднуя легкую, как тогда представлялось, победу над «врагами афганской революции», потом еще два дня, согласно той же устоявшейся традиции, похмелялись. Только 4-го числа группа из восьми спасателей-альпинистов, специально сформированная в Казахстане и Киргизии, высадилась на хребте Гиндукуша, ставшем роковым препятствием на пути «борта № 86 036». В кабине обнаружили тело помощника командира экипажа воздушного корабля по фамилии Шишов. А вот до фюзеляжа добраться так тогда и не смогли. Поисково-спасательную операцию (хотя кого уже можно было спасти, но так эти тщетные действия принято называть на профессиональном языке) свернули, едва начав, а гибель самолета, так практически и не расследовав ее причины, списали на превратности войны, которая с первого до последнего дня так и не была официально объявлена. Слава богу, что хоть жертв авиакатастрофы признали погибшими, а не пропавшими без вести (как того требовали инструкции, ведь тел так никто и не видел), что позволило их родным рассчитывать хоть на какую-то мизерную помощь со стороны «благодарного» государства. На их могилах повсеместно — от Эстонии до Урала и далее до Сибири — установили памятники-кенотафы — захоронения без погребений. В урнах вместо праха — лишь горсть грязной земли с чужбины.

* * *
Я часто вспоминаю эти первые два дня без войны, когда многое мне представлялось в радужном свете и казалось совсем не страшным. Не могу сказать, что книга Константина Симонова — сборник повестей «Из записок Лопатина» является моей настольной, но время от времени я к ней возвращаюсь. Одна часть этой трилогии так и называется «Двадцать дней без войны». Если удается, то обязательно смотрю экранизацию этой повести, блестяще осуществленную Алексеем Германом с неповторимым Юрием Никулиным в главной роли.

Сравниваю все происходящее в ее сюжете со своими «двумя днями без войны» и вижу только одну принципиальную разницу. Герой Никулина ехал из развороченного до основания Сталинграда в глубокий тыл — в Ташкент, зная, что за его спиной остается война, ход которой наша страна только-только переломила в свою пользу, и что, как только истечет срок его журналистской командировки, он на эту войну обязательно вернется. А у меня, моего друга Сереги Суслова, тысяч сослуживцев и сверстников перед глазами не было никакой войны. Ведь все мы думали, что пронесет. Не пронесло, однако.

Кстати, именно Константин Симонов первым подсчитал, что Великая Отечественная война длилась 1418 огневых дней и ночей. А уже потом, вскоре после смерти знаменитого писателя-фронтовика, эту цифру обнародовали те, кто писал за Леонида Брежнева его «Малую землю».

Мне не составило большого труда пойти по пути Симонова, вооружиться ручкой и элементарно сложить в столбик дни трех високосных лет, шести обычных и еще одного неполного года. У меня вышло, с учетом даты вторжения и вывода, 3339 дней и ночей, почти на две тысячи больше. Такая вот «банальная арифметика».

* * *
Только четверть века спустя, в 2005 году, удалось организовать поисковую экспедицию к останкам рухнувшего «борта № 86 036». Собрать прежнюю группу, уже знакомую с особенностями местности, не довелось. Трое из восьми альпинистов, безуспешно пытавшихся спуститься в ущелье 4 января 1980 года, к этому времени погибли при восхождениях на разные вершины. Новая группа, оказавшись на дне трехсотметровой пропасти, обнаружила там фрагменты фюзеляжа, груды ржавого железа. В самом месте падения, непосредственно под обломками образовалась довольно глубокая впадина, превратившаяся со временем в топкое место, что затрудняло поиск. Энтузиасты обратились за финансовой помощью к правительствам ныне суверенных стран постсоветского пространства, чьи граждане так и лежат здесь непогребенными, намереваясь извлечь останки более сорока человек, погибших в данном воздушном инциденте, чтобы потом с почестями предать их земле в родных местах. Однако пока властные структуры молодых независимых государств никак не отреагировали на этот призыв.

* * *
Война не считается законченной до тех пор, пока не освобожден последний пленный и не преданы земле останки последнего солдата, павшего на ней.

Примечания

1

Шура — местный совет. (Прим. ред.)

(обратно)

2

Лойя-джирга — всеафганский совет старейшин. (Прим. ред.)

(обратно)

Оглавление

  • Раскаяние Рагиб-бея
  • Телохранитель Амануллы
  • Проклятие Сына Водоноса
  • Урок Ишкашима
  • Бедуин
  • Ожидание рассвета
  • Парламентер
  • Военный прокурор рассказывает
  • Два дня без войны
  • *** Примечания ***