Вологодская полонянка [Полина Федорова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Полина Федорова Вологодская полонянка

ПРОЛОГ

Вологда, 1502 год
От Москвы до Вологды сухопутьем пятьсот с лишком верст. Путь, знамо, весьма неблизкий. Степка Ржевский, государев дьяк из роду подколенных князей смоленских, четырнадцать раз менял лошадей на придорожных ямах, лаялся с ямскими служками матерно, одному, шибко несговорчивому, заладившему «нет лошадок, нетути родимых» даже заехал не крепко по уху, отчего тот отлетел в дальний угол светелки, после чего лошадки сразу и нашлись. И домчал-таки до Вологды за трое суток.

Таира раз сороковой перечитывала «Книгу о Юсуфе» великого Кул-Гали, когда в ее покои вошел-ворвался большой, похожий на медведя румянощекий урус в распахнутом овчинном тулупе. От него пахло морозом, дымом костра и безудержной удалью.

— Собирайся, царица, — без всяких предисловий прямо с порога сказал он. — Время не терпит.

Таира закрыла книгу, глянула снизу вверх на русского, поднялась. Ее глаза были безучастны и спокойны.

— Ну собирайся же, сейчас едем, — повторил Ржевский.

Она молча кивнула, не кликнув прислужниц, собрала узелок, молвила по-русски:

— Я готова.

— Это все, что ты берешь с собой? — удивился Ржевский.

— С чем приехала, с тем и уеду, — отозвалась Таира.

— Гордая, значит?

— Гордая, — опять по-русски ответила Таира. — А ты как думал?

— Так и думал, — усмехнулся дьяк. — А пошто не спрашиваешь, куда тебя повезут?

— А мне один хрен, — глянула она в упор на Ржевского.

Дьяк хохотнул, с явным мужским одобрением оглядел полонянку с головы до ног. Высокая, стройная, она до сих пор была бы схожа с девочкой-отроковицей, ежель б не округлость и плавность форм, явно сказывающих о том, что перед ним женщина. К тому же женщина знающая, чего хочет и чего не хочет, и, несомненно, страстная во всех своих желаниях. Но это таилось у нее так глубоко внутри, что разглядеть сие дано было далеко не всякому. Дьяк Степан Иванович Ржевский разглядел.

— Ладно, не ерепенься, — отвел, наконец, взгляд Ржевский. — Пристав! — позвал он.

— Слушаю, — высунулось из-за его спины бородатое лицо стражника.

— Вели прислужницам, чтоб собрали ее получше. Токмо скорее. А сам немедля добудь шубу и шапку для царицы. Ну, — обернулся дьяк к приставу, — ступай. Да чтоб у меня скоренько!

Когда пристав ушел, Ржевский уважительно произнес:

— А ты молодцом, царица. Ни уговорам, ни угрозам не поддалась. Видать, духом крепка и терпения в тебе воз и маленькая тележка. У нас такие в чести.

Таира подняла на него глаза. Верно, хотела спросить о чем-то, да передумала. Именно так и понял ее взгляд Степан Иванович.

— Что, интересно все же, куда я тебя повезу?

Та молчала.

— Ладно, в неведении тебя держать не стану, — произнес дьяк. — На Москву тебя повезу, царица. Имею такое повеление от государя нашего великого князя Ивана Васильевича.

Таира опустила голову, но Ржевский успел заметить, что брови полонянки удивленно поползли вверх.

— Да, на Москву, — повторил дьяк и с некоторым даже удовольствием добавил: — Так что, царица, считай, кончилось твое заточение.

1

Ханство Казанское, 1484 год
Ежели выйти легкими судами из Казани по реке Казанке, войти в Итиль-реку, кою русские зовут Вологою, спуститься по ней до устья Камы да после на парусах или веслах плыть по Каме вверх, к вечеру до крепости-балика Кашан дойти вполне можно. Хочешь — плыви дальше, благо от Кашана до самого Джукетау по обеим сторонам Камы-реки корабельные огни на башнях светят, а с такими маяками-ориентирами путь водный и ночью не шибко в тягость. Хочешь — вяжи свои челны к пристани и поднимайся на ночь в балик, — вот он, на самом бережку камском. Городок сей, по меркам булгарским, не зело стар, а вот поселение на месте его корни имеет древние. Сказывали седобородые абызы-старцы, что жили здесь еще во времена Мохаммеда пророка серебряные булгары, племя с корнями наполовину славянскими, наполовину тюркскими, да и те не на пустое место пришли. А как пал под ударами таранов бека кыпчакского Булат-Тимура славный стольный град Булгар в проклятом 1351 году, балик Кашан из крепостицы низовых закамских улусов главным городом княжества Кашанского содеялся. В те годы три таковых княжества на месте державы булгарской объявилось, и города стольные в них: Кашан, Джукетау и Казань. Жили дружно: язык один, вера одна, титулованные да купеческие роды меж собою в родстве, прошлое и настоящее для всех едино, — чего делить? Вместе от врагов оборонялись, помогали друг другу зерном и мукою в года неурожайные — словом, жили так, как и положено добрым соседям. Ханы ордынские не шибко беспокоили — до ставки их далеко, полетов стрелы и не счесть, — а ежели и прибудет к ним какой залетный ильча-посланник со сборщиками податей баскаками, так на время малое: набьют торбы да кули деньгой да пушниной — и назад. К тому же в самой Орде неспокойно было. Сказывали, режут там, метя на престол ханский, а то и просто за так, ханские дети да беки один другого, а где кровушка беспричинно льется, какой уж там порядок? Только поруха одна да хаос в умах и душах. А как вышел из Орды разобиженный смещением с престола хан Улу-Мохаммед да обосновался на землях казанских, новое ханство учредя, улусы Кашанские да Джукетаунские вместе с иными, прежде в державе Булгарской числящиеся, в ханство Казанское и вошли.

В городе Кашане, коли ты ильча, хаким[1] либо человек именитый, проведут тебя во двор улугбеков[2], усадят на персидские или армянские ковры, в ворсе коих нога по щиколотку утопает, накормят-напоят да спать на перины уложат. Человек поплоше также вниманием оставлен не будет: и накормят, и разговором займут, и на ночь определят. А поутру, пробудившись от азана, коим муэдзин созывает правоверных на утреннею молитву Всевышнему с высокого цветастого минарета мечети, можно, сотворив молитву, свой путь и дале продолжить.

Кама-река с норовом, как и все северные реки, так что чем идешь выше по течению, так зри зорче. Ну а коли ладно все да судовой баши [3] зело опытен, только и следи, как пойдут леса липовые — значит, до Джукетау рукой подать.

Город сей историю, равной Кашану имеет. Они будто братья родные от одного отца-матери, державы Булгарской, только что и разница: Кашан на правом берегу Камы реки, а Джукетау на левом. Да еще славен Джукетау медом липовым, лучше коего нет во всем ханстве Казанском. Ведь именно из этого меда самый вкусный набиз — легкое хмельное вино, на потребление коего, в отличие от вин крепких и зелена русского вина, Аллах смотрел сквозь пальцы.

Прямо против Джукетау — устье реки Шум-бут. Здесь, на срединном ее течении, стоит за стенами тесаного камня город Чаллы — ставка Юсуфа, верховного сеида ханства Казанского. Сам городок невелик. За стенами градскими — каменный двор сеидов, выстроенный ровно полсотни лет назад еще дедом Юсуфа Мохаммедом, последним верховным сеидом Булгарии. Сеид Мохаммед выбрал для своей ставки город сей не случайно: неверным урусам достать до него не просто, почитай, всю страну надобно даже не поперек, а вдоль пройти. И от стольных градов да путей торговых весьма далече, ибо надлежит пастырю правоверных мусульман не властвовать да богатеть, но наставлять и бдеть за чаяниями да помыслами людскими. Человек, он ведь из костей да мяса сотворен, а сии материи не стойки, и яств требуют, и пития, и неги. И быть сеидом — ох как не просто. Знал Юсуф, что когда наблюдают за тобой сотни, а паче тысячи глаз, то любой поступок или слово должны быть всегда оправданны и выверенны; что стоит только допустить ошибку или иную какую оплошность — все будет примечено, неизвестно, как истолковано, и при случае припомнено всенепременно. И не важно, что власть духовная в ханстве принадлежит ему, верховному сеиду. Не важно, что ему, потомку Мохаммеда пророка от дочери его Фатимы и халифа Али, с одной стороны, и хана Булгарии Шарифа — с другой, подчинялись эмиры земель Казанских. Не важно, что сам хан казанский при встрече с ним подходил к его руке пешим, в то время как сеид был верхом. Реальная, земная власть была от него далеко. В его же ведении было то, чего нельзя было ни лицезреть, ни потрогать руками: людская вера — его богатство — могла расти и шириться, но не имела определенного веса, а человечьи души — поле его битвы — были зачастую темны и имели столько закоулков и тупиков, что количество их не поддавалось счету.

Юсуф был сеидом уже четыре года, с тех самых пор, как умер от старых ран отец, ибо был эмир Абдул-Мумин до принятия сана сеидова самым бесстрашным и отчаянным воином из всех людских творений Аллаха. От крови неверных сабля его была столь темной, будто ржа ее изъела. И все бы ладно, да была у Юсуфа младшая сестра Таира, которая, подрастая, доставляла ему все более и более беспокойства. Сам он был скорее в мать, мудрую и спокойную женщину, что сидела безвыходно и тихо в женской половине дворца, показываясь на глаза кому бы то ни было лишь тогда, когда в том возникала неотложная и крайняя надобность. Так же тихо и прибрал мать к себе Всевышний. А вот сестра, несомненно, нравом пошла в отца. Таиру никогда не удавалось удержать в женской половине дома. Она самым невероятным образом выбиралась из накрепко запертых покоев и появлялась там, где хотела и когда хотела, ставя в тупик самых опытных охранителей Юсуфова дворца; лазила, как мальчишка, в окна, ловко перемахивала через заборы и плетни, даже и в человечий рост, а года два назад в кровь поколотила какого-то глупого хэммала-поденщика, отпустившего, как ей показалось, грубую шутку в ее сторону. На нее жаловались все ее хальфы [4] и сама воспитательница. Таира часами могла быть в седле, и не было лучше для нее удовольствия, нежели скакать кромкой Шумбута, чтобы конские копыта поднимали пенистые радужные брызги. О, как она жалела в эти часы, что нет у нее в руках острой сабли и что Всевышнему было почему-то не угодно видеть ее мужчиной. Вот тогда б уж она…

Как-то раз, в одну из первых теплых ночей созвездия Близнецов подъехала к сеидову двору большая группа конных. Кто иной, возможно, и не услышал бы неясного шума и приглушенных голосов на мужской половине дворца, но Таира проснулась, — сон ее был чуток, как у воина возле походного костра. Любопытство также было ей присуще, посему она поднялась, подошла, неслышно ступая босыми ногами, к двери и выглянула в освещенный масляными плошками коридор. Терпеливо выждала, покуда запыленные дорогой люди внесут в один из покоев многочисленные баулы и сундуки и коридор окажется совершенно пуст. Подобрав подол длинной шелковой рубахи, быстро скользнула на мужскую половину дворца и спряталась в чуланчике рядом с покоями Юсуфа. Через крохотное оконце под самым потолком Таира услышала незнакомый голос:

— Весь род Барынов против меня, всесвятейший. Карачи Аргын, первый ханский советник, — за ним уже песок надо подбирать — тоже линию Барынов гнет. С урусами, мол, торговать надлежит, а не воевать их. Сундуки Аргына от золота да мехов ломятся уж… Что, Карачи возьмет их с собой, когда Всевышний к себе его призовет?

— Помыслы Творца умом понять нам не суждено, — услышала следом Таира голос брата. — Это тебе Всевышний испытание ниспослал, дабы в крепости твоей удостовериться. Аллах един, а Мохаммед — пророк его…

— Если бы не бек Кул-Мамет, да продлит Всевышний дыхание его, — продолжал жаловаться первый голос, — лежать бы мне уже рядом с дедом моим да отцом в усыпальнице возле башни дозорной. Досточтимый Кул-Мамет меня потайным ходом из дворца вывел на берег Казанки, а там на коня — и к тебе, всесвятейший.

— Что Барыны против тебя — плохо. Род сей очень древен и сильно почитаем. Один из их предков еще святого Алмуша на престол бунтарский поднимал. На Казани их слушают… — Юсуф немного помолчал. — А что Нарыки?

— Старый Ар-Худжа далеко, улугбеком в Сэмбэрске, а Алиш, так тот пуще других под курай [5] Москвы пляшет, большую дружбу с купцами неверных водит, в юрте урусском у толмачей язык ихний учит, тьфу! Все знатные роды за Мохаммеда-Эмина стоят. Тот еще к Казани не подошел, а уж и ворота городские настежь: входи-де, великий хан, властвуй. А мы-де тебе твои русские сапоги будем вылизывать. Он, поди, и язык-то родной забыл — с десяти годов при дворе московском проживаючи. А может статься, и веру…

— М-да-а, — протянул Юсуф.

Таире стало скучно. У брата дела и днем, и ночью; знатные гости, заботы державные. Тоска. Все-таки большая власть — это и большая неволя. Вечно, будто на поводке: и туда нельзя, и сюда не можно.

Она зевнула и ладошкой прикрыла рот, как учил брат, хотя никого рядом не было. Негоже, говорил он, чтобы внутрь тебя кто посторонний заглянуть бы мог. А вдруг он про тебя мыслит худо. А когда худые мысли стороннего человека попадают внутрь — не миновать беды-напасти или хвори тяжкой.

Более она к разговору не прислушивалась. Улучив момент, шмыгнула быстрой тенью по пустому коридору обратно к себе, поправила перину на нарах и, нащупав под подушкой веточку можжевельника — оберег от лихого джинна, что имеет привычку приходить по ночам и соблазнять девушек, — уснула быстро и безмятежно. Не ведая, что ночь эта есть конечное время одной ее жизни и начало другой…

2

Поутру только и разговоров на сеидовом дворе, что о приезде свергнутого с казанского престола хана Ильхама. Будто Ильхам едва спасся и его чуть не задушил своими лапищами мурза Алиш Нарык, и спасением своим обязан хан беку Кул-Мамету который, рискуя собственной жизнью, вывел Ильхама подземным ходом из крепости. Говорили, что Ильхамовы братья Мелик-Тагир и Худай-Кул вместе с матерью их Фатимой и сестрами остались аманатами [6] в Казани, на что, похоже, Ильхам махнул рукой, раз приехал сюда просить у сеида помощи и войска. Хотя наложниц своих, в отличие от матери, с собой прихватил, не оставил в городе новому хану для телесного ублажения.

Сказывали также, что Мохаммед-Эмин, его младший сводный брат от ханым Нур-Салтан, которого изменники-карачи подняли в ханы, ставленник московского улубия Ибана («у Урусов для улубиев ихних, то бишь великих князей, верно, кроме Ибана да Басыла и имен-то других нет») и что будто бы Ибан уже вписал в свое титло Государь всех земель Казанских. Много еще чего говорили на сеидовом дворе, и во многом это являлось правдой. Правы урусы: на всяк роток не накинешь платок. Не сказывали только одного, что сеид Юсуф держал в тайне.

Ближе к полудню непоседливая Таира все же увидела бывшего казанского хана. Лицо его ей понравилось: оно было похоже на лики урусских святых с печальными глазами и бледной изможденной кожей, виденные ею как-то на обгорелых досках в слободе московитских полоняников.

К вечеру с Камы подул сильный ветер, и зашумели, заволновались окрестные леса. Кубар — дух грозы и дождя, впервые после долгой зимы метнул одну за другой несколько огненных стрел, расколол тяжелым копьем угрюмое небо, и полился на землю первый дождь, подтверждая, что пришло лето. Дождь был недолгим; через малое время снова развиднелось, и показалось закатное солнце, высветившее обновленную, сочную листву деревьев и ярко-зеленую траву. Таире нестерпимо захотелось промчаться по прибрежным лугам, дыша прохладной свежестью после дождя, и чтобы ветер в лицо и никого вокруг, а под копытами коня — древний Юл — дорога без начала, а стало быть, и без конца.

Она вышла из дворца, прошла на конюшню и, не обращая никакого внимания на дворцовых стражников, вывела со двора своего скакуна с булгарским именем Хум.

Когда через немалое время она вернулась, раскрасневшаяся, с еще горящими от испытанного восторга глазами, то застала в своей спаленке старую Айху-бике, первую свою воспитательницу и тетку по матери отца. Сказывали, что Айху семьдесят семь лет назад, когда ей только-только исполнилось пятнадцать, свел в полон из Чаллов страшный ушкуйный разбойник Анбал, коим и по сей день матери пугают своих непослушных детей. Говорили также, что, когда Анбал привез ее в свое ушкуйниково логово на берегу Камы и задумал овладеть ею, она приставила нож к своему горлу и сказала, если он сделает еще один шаг к ней, то она вмиг лишит себя жизни. Главарь ушкуйников посмотрел на нож, пристально взглянул в ее глаза и ушел, повелев никому из своей разбойной вольницы не дотрагиваться до решительной полонянки даже пальцем. Через год сардар [7] Субаш, заманив ушкуйников в западню, перебил почти всех и сжег их разбойничий стан. Айха была освобождена и вместе с Субашем пришла в Чаллы.

— Где тебя шайтан носит? — ворчливо накинулась на Таиру Айха, перестав, наконец, мерить мелкими старческими шажками спальню девушки. — Великий сеид дважды уже о тебе спрашивал. Идем.

— А он не говорил тебе, зачем хочет меня видеть? — беззаботно спросила Таира, переодеваясь. — Что-то случилось?

— Может, случилось, может, не случилось, о том один Всевышний ведает, — философски заключила апа. — Я же точно знаю одно: когда призывает к себе великий сеид, надлежит идти к нему и не задавать лишних вопросов.

Айха вдруг шмыгнула носом, чем насторожила Таиру.

— Ты знаешь, зачем меня призывает к себе брат? Говори!

— Да ничего я не знаю, — быстро отвела взор старушка. — И откуда мне знать?

— Ладно, — недоверчиво косясь на воспитательницу, произнесла Таира. — Идем.

Когда она вошла в покои брата, тот беседовал с сардаром чаллынских ополченцев Хамидом из славного рода Амиров. Увидев Таиру, мужчины замолчали, и Юсуф кивком головы приказал Хамиду выйти. Собрав с таскака — небольшого низкого столика для письма — какие-то бумажные свитки в кованный серебром ларец, Юсуф, откинувшись на горку подушек, произнес:

— Проходи, сестра.

Неслышно ступая мягкими ичигами по ворсистому ковру, Таира подошла и села напротив брата. Юсуф скользнул взглядом по золотым волосам, доставшимся ей, видно, от далеких булгарских предков, отметил про себя, что у сестры уже сглаживается присущая ее возрасту угловатость фигуры, и сказал, глядя прямо в карие глаза цвета лесного ореха:

— Тебе уже четырнадцать.

Таира удивленно вскинула маленькие луны бровей и произнесла с чувством, лишь отдаленно напоминающим смирение:

— Конечно.

— Многие девушки в твоем возрасте уже жены, — продолжал смотреть ей в глаза сеид.

— Ну и что? — спросила Таира, уже понимая, к чему клонит брат.

— Тебе тоже пора замуж. Ибо сказал Аллах: «Неженатые человеки подобны мертвецам».

Юсуф замолчал и отвел взор.

— Я слушаю тебя, великий сеид, — подчеркнуто покорно произнесла Таира.

— Готовься к свадьбе, сестра. Срок твой настал, — прервал молчание Юсуф. — Кроме того, это мое решение преследует благо для тебя и всей нашей державы, — придав голосу торжественность, продолжал сеид. — Твой жених — великий и могущественнейший избранник Всевышнего, хан Ильхам…

— Но он не хан уже, великий сеид. — Снова поползли вверх две крохотные луны. — Я слышала, теперь на престоле брат его младший, Мохаммед-Эмин.

— Ты много слышала, сестра, — перебирая четки, медленно промолвил Юсуф. — Но, как говорят урусы, ты лишь слышала звон, не ведая, откуда и зачем он. Сегодня Ильхам не хан, а завтра, глядишь, все изменится, и, слава Аллаху, он снова будет владеть ханским престолом. Так говорит мне Всевышний. Быть тебе ханбике державы Казанской. И не вздумай противиться моему решению, — с опаской взглянул на Таиру Юсуф, зная своенравный характер сестры. — Это — воля Аллаха.

— Я не противлюсь, великий сеид, — помолчав самое малое время, тихо ответила она.

— Ну вот и славно, — успокоенно произнес Юсуф, почти с благодарностью посмотрев на сестру. Однако в его взгляде промелькнуло еще нечто, то ли нежность, то ли жалость. Впрочем, Таире это могло и показаться…

3

Святое дело — брак. К тому же полезное и лучшее из всех благодеяний человеческих. Так написал бы пророк, ежели б умел писать. Но он сказал так, и этого довольно для истинных правоверных. Неженатый у татар равно что непьющий у русских. Отношение к таковскому недоверчивое и настороженное: то ли болен чем, то ли нищ или, что еще хуже, жаден, ежели не желает разориться на мехр. А ведь изрек Мохаммед пророк, что, если человек воздерживается от женитьбы — он-де, не мой. Такого мне, дескать, и даром не надобно, пусть он хоть десять раз на дню, заместо оговоренных пяти, хвалу мне превозносит. Да и что тут долго говорить, коли день свадьбы у человеков правоверных все равно что семь сотен ден поста и молитв.

Свято и то, что следует за обрядом свадебным, когда мужчина, уже муж законный, остается наедине с молодой женой. О том, что бывает тогда меж ними, разговоров с Таирой никогда не заводили. Да и с кем о сем говорить на сеидовом дворе? Разве со старой Айхой?

А мысли об этом, ежели сказывать все без утайки, конечно, приходили. Два года назад, сильно напугавшись и думая, что поранилась, она прибежала к Айхе и показала ей свои шальвары в капельках крови, истекающей оттуда. Старая воспитательница, осмотрев ее, сказала, что так будет теперь каждый месяц и зовется это месячными очищениями.

— А еще это означает, — добавила Айха, беззубо улыбаясь, — что ты стала девушкой и можешь теперь рожать детей.

— Как это? — спросила тогда Таира.

— Это великая тайна, — тихо ответила Айха и закатила к небу глаза. — В тебя входит мужчина, изливает семя, и в твоем животе начинает расти его плод. Ребенок. Девять месяцев он зреет в твоем животе, а потом выходит из тебя на свет. Так устроено Всевышним.

— А откуда выходит ребенок? — полюбопытствовала Таира.

— Оттуда, — указала Айха на низ ее живота. — Из вместилища. Откуда сейчас у тебя течет кровь.

— Это же, наверное, больно? — всполошилась Таира, попытавшись представить себе, как это происходит.

— Больно. Но это — радость. Ты даришь жизнь новому человеку. Твоему ребенку.

После этого разговора мысли об этом приходили к Таире не раз. Как это, мужчина входит в нее?

Однажды, смущаясь и досадливо хмуря брови, она спросила-таки об этом Айху. Та не удивилась вопросу, лишь долго и пристально глядела на воспитанницу, слегка покачивая головой.

— Ты становишься взрослой, дочка. Не рано ли?

— Я хочу понять, — настаивала Таира.

— У мужчин внизу живота есть особая плоть, которой он и входит в женщину.

Об этой странности у мальчиков Таира знала. Будучи совсем маленькой, она однажды видела то, о чем ей рассказала сейчас Айха, у брата, когда они вместе играли, и у него задралась рубаха. Эта плоть была белой и маленькой, с мизинец, и походила на скрюченный и не зрелый гороховый стручок.

— Я, кажется, поняла, Айха-бике, — улыбнулась Таира. — Мужчина ложится на женщину, они соприкасаются животами, и его стручок входит…

— Стручок? — почему-то усмехнулась Айха. — Плоть мужчины скорее похожа на корень дерева.

Таира засмеялась. Шутка старой Айхи, сравнившей мужскую плоть, маленькую, белую и мягкую, с твердым и темным корнем дерева была, конечно, глупой, но смешной. Верно, Айха никогда не видела мужскую плоть, и мужчина не входил в нее, иначе у нее были бы дети.

Свадьба Таиры и Ильхама состоялась летом того же года. Когда торжества окончились и они с Ильхамом остались одни, Таира стала, по обычаю, раздевать мужа. Она сняла с него сапоги и камзол, оставив одну рубаху разделась сама, ловя на себе изучающий взгляд Ильхама. Сейчас он был похож на простого парня, правда в возрасте, ведь ему было уже двадцать четыре года. А она походила на девочку-подростка, совершенно не понимающую, что ей делать дальше.

Постель была расстелена. Ильхам лег первый и протянул к ней руки:

— Иди сюда.

Она подошла и присела на перину.

— Ложись.

Таира послушно легла рядом. Сердце ее билось, как пойманная в силок птичка. Сейчас Ильхам ляжет на нее, они сомкнутся животами, и он в нее войдет. А потом у них будут дети.

Неожиданно его рука опустилась на низ ее живота. Она инстинктивно свела вместе колени, что, верно, не понравилось Ильхаму.

— Разведи ноги, — приказал он.

Она чуточку раздвинула колени.

— Шире.

Таира нехотя подчинилась и раздвинула ноги. Ладонь Ильхама втиснулась между ними, и его пальцы стали гладить завитки волос. Было немного щекотно.

— Дай руку.

Она протянула ему свою руку. Он взял ее за кисть, задрал на себе рубаху и положил ладонь Таиры на свою плоть.

— Теперь ласкай меня.

— А как? — шепотом спросила Таира.

Его мужское достоинство, конечно, не походило ни на какой корень. Но и с гороховым стручком его тоже нельзя было сравнить. Скорее, бобовый, не спелый, а потому мягкий.

Ильхам схватился за ее ладонь с тыльной стороны, прислонил к своей плоти и сжал пальцы Таиры так, что его естество осталась внутри ее ладони. Затем, поводив ее кулачком вверх-вниз по стволу своей плоти, он отпустил руки.

— Делай так, — вновь приказал он с появившейся в голосе хрипотцой, раздвинул широко ноги и закинул руки за голову. — Ну что же ты?

Таира стала водить сжатой ладошкой по плоти Ильхама. Кожица на ней казалась будто отделенной от остального естества мужа, уже не такого мягкого, как вначале. А потом оно стало твердым, как дерево, и увеличилось в размерах, пожалуй, до двух бобовых стручков. Рука немного устала, и она повернулась набок, чтобы было удобнее делать то, что она делала. Время от времени она бросала взор на Ильхама, и в неясном свете масляных плошек были видны его закрытые глаза и сладостная улыбка.

— Быстре-е, — протянул он севшим голосом и задышал так, будто запыхался, пробежав только что по меньшей мере расстояние в два полета стрелы.

Таира подчинилась. Возможно, такое между супругами всегда проделывается перед тем, как сомкнуться животами. Для того, верно, чтобы мужчине было легче войти в женщину. Она видела, что Ильхаму приятно то, что она делает. От этого было приятно и ей. То, что она чувствовала сейчас, можно было сравнить с той спокойной радостью, которую она испытала, когда помогла однажды убогой старушке перейти через ручей. Старая апа никак не решалась ступить через него, заносила ногу вперед, пытаясь шагнуть, и возвращалась обратно. Ручей был узким, но для старушки шаг, который она намеревалась сделать, был слишком широк. Таира, взяв ее за локоть, помогла ей. Апа поблагодарила, глядя на нее светящимися от радости глазами. Радостно стало и Таире. Радостно, что тому, кто рядом, хорошо.

Ильхаму тоже было хорошо, но иначе. Он шумно задышал, печать блаженства легла на его лицо.

— Быстрее! — прохрипел он, а затем испустил громкий и долгий стон: — А-а-а-а…

Тело его выгнулось, плоть в кулачке Таиры дернулась раз, другой, и на ладошку брызнула теплая струйка. Затем, толчками, еще и еще.

«То самое семя, — догадалась вдруг она, чувствуя, как естество Ильхама теряет крепость и снова становится мягким и похожим на неспелый бобовый стручок. — Только, почему не в меня?»

— Вымой руки, — произнес Ильхам, зевая. — Теперь поняла, что значит ласкать мужа?

— Да, — покорно ответила Таира и поднялась. После, ополоснув в рукомойнике руки и вернувшись, она спросила Ильхама, когда он будет входить в нее, но вместо ответа услышала только мерное дыхание. Ильхам спал, повернувшись набок. Таира разочарованно вздохнула, легла рядом и прикрылась шелковым одеялом по привычке с головой, оставив приоткрытыми для дыхания только рот и нос.

В последующие ночи повторилось то же самое: Таира ласкала Ильхама, как он ее тому обучил, муж сладострастно стонал от неги и наслаждения, изливался в ладонь супруги и решительно не помышлял входить в нее.

Через неделю после замужества Таира, зайдя как-то в комнатку Айхи, заявила ей:

— У меня никогда не будет детей.

— Не говори так! — сердито замахала на нее руками старая Айха. — Иначе услышит Владыка Преисподней, везир всех джиннов, и тогда у тебя и правда никогда не будет детей.

Таира замолчала и испуганно взглянула поверх головы Айхи: то ли почудилось, то ли действительно пронеслась по комнате старушки легкая тень, пахнув в лицо легким дуновением ветерка от быстрых крыльев.

— С чего ты взяла? — проворчала апа и, не дождавшись ответа, дернула ее за рукав шелковой рубашки.

— А? — оторопело посмотрела в глаза Айхи Таира.

— Что с тобой? Стоишь, как урусское истуканище, словно тебя в землю вкопали. Я спрашиваю тебя: с чего это ты взяла?

— Что взяла?

— Ну то, о чем только что сказала, — зыркнула на нее старушка.

— А что я сказала? — непонимающе уставилась на Айху девушка.

— Ты сказала, что у тебя никогда не будет детей, — тихо, почти не открывая рта, произнесла Айха.

Что это? Опять быстрокрылая тень? Нет, почудилось.

Таира вздохнула:

— Ильхам-хан не хочет в меня входить.

— Как это? — удивилась Айха.

— Вот так. Все кончается ласками, которыми я одариваю его. А потом он засыпает.

— А что за ласки? — как бы невзначай поинтересовалась Айха.

— Я обхватываю его плоть ладонью и делаю так, — показала несколько движений рукой Таира.

— Понятно, — нахмурилась Айха.

— Что тебе понятно? — насторожилась Таира.

— Да нет, это я так, — пробормотала ворчливо апа. — Ты вот что, попробуй-ка прийти к нему утром. В одной рубашке и шальварах. Он увидит, какая ты красивая, и сразу захочет в тебя войти.

— Ладно, — согласилась Таира.

Застать днем Ильхама в его покоях было трудно. Большую часть дня он проводил с Юсуфом. Сеид почти ежедневно созывал у себя Диваны, на которые приглашал сардара Хамида, кашанских и джукетанских беков и мурз. Часто Ильхам выезжал на день-два вместе с Юсуфом и со своими уланами на быстрых конях и джурами в тяжелой броне в ближайшие улусы и возвращался запыленный и довольный. Они с Юсуфом явно что-то замышляли, но от женщин все держали в тайне, ибо еще пращурами их было подмечено, что язык женщин слишком длинен и вовсе не имеет костей.

Все же Таира нашла момент, когда воспользоваться советом воспитательницы.

Однажды, когда она точно знала, что Ильхам никуда не уехал, она прошла в мужскую половину дома и подошла к его покоям. Джуры у дверей почтительно расступились, и она вошла. Ильхам полулежал на подушках, прикрыв глаза, и тихо постанывал. Одна из наложниц, устроившись в его ногах, щекотала ему пятки длинным пушистым пером, другая, с голой грудью и в одних прозрачных шальварах, совершенно не скрывающих ее округлых ягодиц и темного треугольника вместилища, стояла на коленях возле Ильхама, уткнувшись лицом в низ его живота. Голова ее с распущенными волосами быстро поднималась и опускалась, словно в такт словам какой-то длинной молитвы. Время от времени Ильхам открывал глаза, приподнимался на локтях, смотрел на нее, сладострастно ухмыляясь, и снова откидывался на подушки.

Таира подошла ближе и увидела, что плоть Ильхама почти вся сокрыта у наложницы во рту. Та, краем глаза заметив ханбике, испуганно подняла голову.

— Продолжай, — властно приказал Ильхам и открыл глаза. — А ты что тут делаешь? — воскликнул он, увидев Таиру, и его лицо исказилось гримасой неудовольствия. — Ступай к себе!

Круто развернувшись, Таира вышла из его покоев. Лицо ее было бесстрастно. Что ж, если ему не хватает ее ласк, он вправе воспользоваться услугами наложниц. Для этого их и держат. Таковы мужчины. Права старая Айха: им мало одной женщины, так уж они устроены.

Она прошла на женскую половину, и только тут краска стыда и негодования залила ее лицо. Конечно, мужчины повелители женщин, созданных для их ублажения. Так было во все времена. И все же есть в этом нечто, вызвавшее у нее сомнение. Почему так устроено? Справедливо ли это? Надо ли с этим смиряться?

Ответов не находилось…

А неделя шла за неделей, ночи были похожи одна на другую, как сестры-близнецы; Таира безропотно и бездумно исполняла приказания мужа, ублажая его наученной лаской, после чего оба почти тотчас засыпали.

А через месяц с небольшим повел сардар Хамид собранные им полки на Казань, дабы вернуть Ильхаму державный престол. К тому времени и в Казани было неспокойно: лазутчики сеида доносили, что родовитые почти все склонны принять сторону Ильхама, ибо раздражение против юного хана Мохаммеда-Эмина, все время заглядывающего в рот урусам, крайне велико в городе.

Особенно ненавистен был бекам и мурзам русский князь Данила Холмский, приставленный к молодому хану великим князем московским Иваном для надзору. Данила совал свой нос во все дела, и его полное лицо чревоугодника с хитрым прищуром ясных голубых глаз не раз портило настроение бекам и мурзам на ханских Диванах, куда тот заявлялся без всякого приглашения.

Конечно, коли заставит нужда, то и свинью назовешь шурином, однако в сем настырном князе у казанских вельмож никакой нужды не было. Не раз подходили советники-карачи к Мохаммеду-Эмину с просьбой выслать из Казани ненавистного князя, увещевали, пугали даже:

— Бек неверных в столице все равно что лазутчик в полковом стане. Беда от этого может случиться большая, так и державы можно лишиться, глазом не успеешь моргнуть!

Но Мохаммед-Эмин на сие молчал и только глазами зыркал. Гневался, стало быть.

А когда разрешил он русским полоняникам да отпущенникам, прижившимся в Биш-Балте, поставить в сем казанском пригороде-слободе церковь православную, кою срубили они в пять ден да о пяти куполах, — лопнуло терпение ханских карачи. Да и то сказать — шутка ли для мусульманской державы, что по вся дни пьяный поп Васька зачал вызванивать благовест на всю округу, будто в двух полетах стрелы от Биш-Балты и не Казань вовсе, а какая-нибудь Рязань или Тверь. Посему как только завиднелись полки Хамида на подступах казанских, так все ворота градские по приказаниям карачи — настежь. Еле успел выбраться из крепости да уйти по Арскому юлу к границам Руси Мохаммед-Эмин с князем Холмским да мурзами ближними.

А иначе неведомо, как бы все обернулось.

4

Казань поразила Таиру своим великолепием. Мало того, Чаллы по сравнению с ней оказались просто небольшой крепостицей на берегу мелкой каменистой речки.

Встречали Ильхама и Таиру в устье реки Казанки, и до самого города челн их сопровождали десятки ладей, челноков и лодок, украшенных цветными хинскими [8] лентами и просто кусочками крашеной материи. Звучала музыка и лились песни, — веселье встречающих, казалось, было неподдельным и совершенно искренним. Против одной из воротных башен в два яруса, на макушке которой, несмотря на день, горели корабельные огни, челн Ильхама и Таиры причалил к берегу, и десятки кинувшихся к нему людей вынесли его на сушу на руках.

Ильхам и Таира сошли на землю, поддерживаемые под локотки, и в окружении шейхов, имамов и мулл и направились по настеленным по земле коврам к проездной башне крепости.

Закричал-запел, как только они вошли в город, муэдзин с высокого минарета, призывая правоверных к благодарственной молитве Всевышнему. Шесть ярусов насчитывал сей минарет. Таира, чтобы взглянуть на певшего азан муэдзина, задрала голову так, что дзинькнули золотые пластины на шлеме, и сам он, тяжелый из-за чешуйчатого золота на нем, чуть не свалился с головы ханбике. Во-он виднеется белая чалма муэдзина размером с булавочную головку, а сам он мерою едва с мизинец.

Таира опустила голову. Воздав хвалу Всевышнему в главной казанской мечети, что стояла напротив ханского двора, они вошли через арочные ворота дозорной башни в ханский двор — сердце Казани. Перед взором Таиры предстал прекрасный сад, по дорожкам коего гордо расхаживали невиданные доселе птицы с дивными узорчатыми хвостами, раскрывающимися, будто хинские веера. В кронах деревьев ловко прыгали с ветки на ветку рыжехвостые белки, и где-то в глубине сада, недалеко от каменной беседки, по блесткам падающей воды угадывался большой фонтан. За садом, чуть сбоку расположился фасадом во двор старинный улугбеков дворец, ныне ханский, сложенный в два этажа из белого тесаного камня-известняка, что добывался с итильских берегов.

А вот и двери дворца, украшенные затейливым узором, сказочно распахнувшиеся перед ними, казалось, без всякого к тому людского участия. После этого Ильхам и Таира расстались. Ханбике провели на женскую половину дворца. Когда-то здесь жила властная красавица Нур-Салтан, дочь ордынского бека Темира и жена казанского хана Халиля. Когда Халиль умер и на ханский престол подняли его брата Ибрагима, Нур-Салтан вновь стала ханбике — женой хана, ибо по древнему тюркскому обычаю, неуклонно соблюдавшемуся в Булгарской и затем Казанской державах, когда умирает брат твой, то его жены становятся твоими женами, а дети его — твоими детьми. Детей у Нур-Салтан от Халиля не было, а вот от Ибрагима народила она двух сыновей, Мохаммеда-Эмина и Абдул-Летифа, от первого из которых еще не остыл ханский трон.

Войдя в покои ханбике, Таира наконец вздохнула свободно и огляделась. Комнаты, где ей предстояло жить, были небольшие, однако совсем не похожие на те, что были у нее в Чаллах. Вместо слюдяных оконцев, здесь были большие арочные окна, и лучи солнца, преломляясь в мозаичном разноцветии толстого хинского стекла, освещали покои мягким теплым светом. Стены украшены богатыми коврами с вышитыми на них изречениями из священного Корана — шамаилями. В уголке у окна примостился крохотный столик-таскак, на котором рядом со стопкой бумаги, дорогой, более чем на два веса золота, стояла скляница с чернилами и писалом. Над столиком в красивой рамке красного дерева висело аккуратно выписанное замысловатой арабской вязью четверостишие из великого Рудаки:

От знанья в сердце вспыхивает яркий свет,
оно для тела — как броня от бед.
Мир — это море. Плыть желаешь?
Построй корабль из добрых дел.
Чуть сбоку, очевидно, рукой Нур-Салтан, золотыми нитями по шелку было вышито:

Наша жизнь — миг, потому употреби ее на добрые дела.

Таира устало опустилась на подушки, бездумно сунула руку в горку сладких орешков на серебряном блюдце. Неслышно открылась боковая дверь, и женский голос мягко спросил:

— Не желает ли чего прекраснейшая ханбике?

— Желаю, — быстро повернувшись в сторону вошедшей, сказала Таира.

— Ваша воля — закон, — услышала она в ответ. — Чего изволит госпожа?

— Желаю выбрать себе коня, — поднялась с подушек Таира. — Где тут у вас конюшня?

5

Время для ханских жен течет медленно, день за днем, каждый из которых похож один на другой, словно братья-близнецы. Старая Айха сказывала, что раньше, при приеме иноземных послов или в иных торжественных случаях, сажали ханы своих жен рядом с собою, и будто бы слово ханбике равнялось ханскому. Ну может, и не совсем, но все же.

Ныне обычай сей подзабылся; и вроде вольны в своих желаниях жены ханские, и никто их за руку не держит — так нельзя и эдак не можно, — однако со двора ханского никто из них без особой на то нужды не выходит и разговоров пустых с людьми, а паче человеками сторонними не ведет. Теперь можно весь век, отпущенный тебе Всевышним, прожить в Казани даже и близ ханского двора, а ханбике так и не увидеть, даже издали.

Другое дело сабантуй, джиен или какой другой праздник. Тогда — раздолье, будто и не было весь год нескончаемых и скучных дней. На Ханском лугу или на Арском поле ставятся шатры с яствами и питьем, рухлом[9], оружием, пушниной и другими товарами, с коими приехали со всего ханства торговые люди, и начинается веселье. Приезжают и из иных стран, ближних и дальних, иноземные гости-купцы. Из Армении везут ковры и богатое оружие, из Персии — броню, кольчуги и знатные ковры работы ручной, неповторимой; из Бухары шлют драгоценные каменья, золотые украшения и шелка, поэтому возле бухарских рядов невиданная толчея из жен и дочерей родовитых казанцев. Из Рума[10] привозят бархат, парчу и благовония, и, пройдя по их рядам, не у одной ханым закружится голова от тонких сладчайших запахов. Из Руси везут меха, мед и соль, из далекой Хины — бронзовые стекла, называемые зеркалами. Все, что только возможно пожелать для души и тела, можно купить или выменять здесь в дни сабантуя и джиена, родового булгарского праздника.

Для стариков сие торжество было поводом вспомнить многовековые традиции своих предков; для приезжих и гостей — служил настоящим испытанием крепости желудков. Для молодых же, джигитов и девиц, коим в другие дни не можно было не только перемолвиться словом, но и даже взглянуть друг на друга, этот день был зачастую единственным в году, когда разрешалось встречаться, знакомиться и веселиться вместе, ни на кого не оглядываясь и ни от кого не таясь. Это был любимый их праздник, и нередко знакомство и дружба молодых людей, зародившиеся здесь, оканчивались сватовством и женитьбой.

Веселились все, начиная от грузчика-хэммала и кончая Карачи, ханом и ханбике. Но праздники проходили, и за ними вновь начиналось царствование скуки и унылого однообразия.

Для Таиры первые три года замужества пролетели, словно три дня: позавчера был туган куну, то бишь понедельник — день путешествий и торговли, вчера — вторник, ытлар куну — день небесного всадника, а сегодня кан куну, или среда, — банный день и день рода. Она прожила это время бездумно, будто проспала, и в этом коротком ее сне уместились и безумные скачки по Арскому полю (ей пытались, конечно, запретить показываться верхом на людях, ибо тому противились законы шариата. Она соглашалась, клятвенно заверяя, что подобное не повторится, а назавтра снова садилась на коня и мчалась посадом к Арским воротам, оставляя далеко позади ханских телохранителей-джур в тяжелых доспехах), и казанские шумные базары, и жуткое путешествие тайным подземным ходом из ханского дворца на берег Казанки, и нечастые ночные посещения Ильхама в его спальне.

Он все же вошел в нее. И случилось это чаяниями самой Таиры по наущению старой Айхи. Древняя бике, как оказалось, знала такие интимные приемы и позы любовной игры, что глядя на ее сухонькую фигурку и похожее на сморщенное печеное яблочко лицо, обладание таковыми сведениями трудно было даже и предположить. Верно, речной разбойник ушкуйник Анбал не сразу, но все же сумел добиться от юной полонянки Айха-бике известного расположения и преподнести ей не один любовный урок.

Однажды, одаривая Ильхама привычной лаской и улучив момент, когда плоть его восстала и приобрела твердость железного прута, Таира закинула на Ильхама ногу и,направив мужнино естество в себя, уселась на него верхом. Несмотря на то что боль тотчас пронзила ее тело, она, как учила старая Айха, стала приподниматься и опускаться на муже, будто села на коня и отрабатывает джигитовку. Ильхам изумленно посмотрел на нее, однако принял игру. В постели он был ленив и всегда предпочитал отдавать инициативу жене, а чаще наложницам. Несколько раз его плоть, мокрая и скользкая, выскакивала из нее, но ханбике быстро отправляла ее на место, уже не испытывая боли. Впрочем, и сладости той, о которой говорила Айха, она тоже не почувствовала.

Скоро Ильхам напрягся и излился в нее несколькими толчками. Приняв семя, Таира осторожно, дабы оно не вылилось из нее, сползла с Ильхама и заснула, лежа на спине. Когда месячные очищения в положенный срок не наступили, она обрадовалась, что наконец понесла, и поделилась об этом с Айхой. Та, осмотрев ее, лишь отрицательно покачала головой. И оказалась права: очищения вскоре пришли, и никакой беременности не случилось.

Таира жила в каком-то оцепенении. Когда же оно спало и она будто проснулась и открыла глаза — прошло уже три года, и женщина, появившаяся из девочки-подростка, вдруг увидела, что у резных львов и барсов на дверях ханского дворца отбиты носы, и узнала, что для того, чтобы подать воду в фонтан Райского сада, лошадь внутри водяной башни у устья речки Булак должна пройти по кругу, вращая подъемное колесо, несколько сотен раз.

Она поняла, что если родовитый бек до хрипоты отстаивает на Диване какой-нибудь новый закон или указ, то, скорее всего, этот указ нужен для удовлетворения собственных корыстных интересов самого бека, и что если тебе что-то дарят, улыбаясь и восхищаясь тобой, то в скором времени от тебя что-либо попросят или даже потребуют. И еще молодая женщина увидела, что Ильхам не только ленив в постели, ню слаб и безволен характером и не блещет ни умом, ни доблестью.

А в середине апреля, сразу после вскрытия Итили-Вологи, дошла до Казани весть, что великий князь московский Иван собирает рати, дабы идти опять сажать на престол Казанский хана Мохаммеда-Эмина, все это время просидевшего безвыездно удельным князьком в русском городе Кашире, данном великим князем ему в кормление. И нет чтобы Ильхаму послушать сардара Хамида или бека Аль-Гази, которые предлагали, не медля обнести все казанские посады единой острожной стеной и углубить осыпавшиеся крепостные рвы вокруг города. Только и добились беки от Ильхама, что к месяцу маю были починены стены вокруг посада.

Русские же, собрав более ста тысяч воинов, в середине мая подошли к устью реки Свияги, разбили передовые полки Хамида и осадили Казань. Скоро урусы подтащили к крепостным стенам большие осадные пушки и стали бить тяжелыми каменными ядрами по городу, чиня большие разрушения, а одно из ядер, мячиком отскочив от дозорной башни, разбило купол усыпальницы казанского хана Махмутека, правнука ордынского хана Тохтамыша. Сей печальный случай был истолкован шейхами и муллами как худой знак.

Торговый и ремесленный люд Казани роптал и требовал от Ильхама и его карачи заключения скорого мира с русскими. Иноземные купцы, собрав товары и пожитки, подались из города вон. Цены на базарах подскочили втрое. Люди собирались в кучи, шептались, недобро посматривая на проезжающих вельмож, задирали ханских джуров и доставали из схронов припрятанное до поры оружие. Назревала явная смута. Карачи Ильхама, беки Кул-Мамет и Урак склоняли хана на Диванах к скорейшим мирным переговорам, прекрасно понимая, что усиливавшаяся с каждым днем опасность может привести, возможно, к непоправимым последствиям.

— Потеряем Казань, великий хан, — особо кипятился старый Урак, раздраженно тряся перед лицом Ильхама редкой козлиной бородой. — И тогда падет оплот ислама на берегах Итиля, возможно, навсегда.

Однако хан был в нерешительности и на уговоры карачи неумно твердил одно и то же:

— Ничего, отсидимся. Стены Казани крепкие.

Карачи переглядывались меж собою, а Кул-Мамет, знакомый с обычаями урусов, даже выразительно покрутил своим пальцем у виска. Дескать, не иначе что наш хан того…

Карачи, перестав склонять заупрямившегося Ильхама к переговорам с московитами и не видя более в том проку, самостоятельно снеслись с русскими воеводами. После недолгих тайных переговоров с их давним знакомцем князем Данилой Холмским, они открыли ворота города русским полкам. Ильхам, пребывая за трапезой и хмельной от выпитого вина, не сразу и сообразил, что случилось. То, что с ним произошел большой кирдык, он понял только в русской колымаге, трясущейся по ухабистому Уракчинскому юлу, где за стволами придорожных деревьев мелькали яркие блестки великой реки Вологи.


Когда русские приставы с толмачом вошли в покои Таиры, та, казалось, вовсе не удивилась.

— Собирайся, царица, — сказал старший из приставов и посмотрел на толмача. Тот перевел.

Таира вызвала прислужниц и на глазах неверных стала неторопливо собирать вещи.

— Скажи ей, пусть поторопится, — буркнул толмачу пристав, переминаясь с ноги на ногу. — Данила Михайлович велел немедля освободить царский дворец от прежних хозяев.

— Господин пристав просит, чтобы вы поторопились, — перевел толмач, стараясь не встречаться взглядом с ханбике.

Таира выпрямилась и гневно посмотрела на толмача.

— Скажи ему, что мне торопиться некуда.

Затем, повернувшись к приставу, ожгла его взглядом:

— В урусский зиндан [11] я не опоздаю.

— Что она сказала? — спросил пристав.

— Она просит, чтобы вы немного подождали.

— Это не все. Что она еще сказала? — строго посмотрел на толмача пристав.

— Что в русское узилище она не опоздает, — добавил толмач.

Пристав хмыкнул и уважительно посмотрел на ханбике. Более он не торопил ее и терпеливо ждал, пока она соберет все необходимое. К тому же вещей было не так уж много. Таира закончила сборы, накинула платок, закрыв им нижнюю часть лица, спокойно посмотрела в глаза приставу и твердо произнесла:

— Я готова.

— Она готова, — перевел толмач.

— Добро, — ответил русский и, пропустив вперед себя ханбике с прислужницами, вышел из покоев. Внизу Таиру ждала русская колымага с выпавшими оконцами и побитой временем и молью бархатной обивкой — старый подарок великого князя Ивана ханбике Нур-Салтан, два десятка лет простоявший в каретном сарае. Таира села в нее, у ног притулились прислужницы, и колымага, запряженная парой узкобрюхих татарских лошадей астраханского заводу, покатила с ханского двора в неизвестность, громыхая кованными серебром колесами по дубовым настилам. За речкой Булак колымага неожиданно остановилась, послышались крики и, как водится, русская брань:

— Ты пошто, песий сын, ранее царицу со двора не свез? Чай, князь Заболоцкий с Ильхамом уж Кеземет проехали. Гляди, Степка, кабы биту не быть.

— Ништо, князь Данила Михайлович, — ответил пристав, — авось догоним.

— Смотри у меня!

Она невольно выглянула в окно. Навстречу колымаге с сопровождавшим ее дородным урусом в воеводских доспехах и хитрым прищуром глаз медленно ехал на скакуне арабских кровей юноша в распахнутом парчовом чекмене поверх казакина с сабельной перевязью в талию и шапке, опушенной лисьим мехом. Таира с ненавистью посмотрела на русского воеводу, затем перевела взгляд на юношу. Мохаммед-Эмин, почувствовав, верно, что на него кто-то недобро смотрит, повернул голову и встретился с ней взглядом. Несколько мгновений они вглядывались друг в друга. Потом сетчатое покрывало-тафия опустилась на лицо молодой женщины, и чья-то рука задернула оконную занавесь колымаги.

6

Мохаммед-Эмин родился в тот самый год, когда его отец, хан Ибрагим, сын Махмутека и внук Улу-Мохаммеда, вышедший из Орды и объявивший казанские земли своим улусом, заключил мир с Москвой. Он обязался подчиниться воле великого князя и отпустить всех полоняников, взятых в неволю за последние сорок лет. Случилось сие в 873 году хиджры по мусульманскому летоисчислению, что соответствовало 1469 году от Рождества Христова. Через десять лет отец умер, и на казанский престол был поднят Ильхам, сын старшей жены Ибрагима Фатимы, и стало быть, старший сводный брат Мохаммеда-Эмина и Абдул-Летифа по отцу. Его мать, ханбике Нур-Салтан посчитала за лучшее покинуть Казань. Разговор, состоявшийся тогда у него с матерью и так круто изменивший всю его жизнь, Мохаммед-Эмин помнил от слова до слова…

— Простись с братом, сынок, — сказала негромко мать, глядя мимо Мохаммеда-Эмина.

— Зачем? — похолодел Мохаммед-Эмин от одной только мысли о разлуке с нею и братом.

— Видишь, как оно все обернулось? — ответила она после долгого молчания. — Ты был должен стать ханом. Но худые люди в державе нашей взяли верх…

Было видно, что слова даются ей с трудом. Она снова замолчала и обвела взглядом свои покои. Теперь уже бывшие. Неотрывно следя за ее взглядом, Мохаммед-Эмин наткнулся на изречение, вышитое матерью золотыми нитями по шелку обоев:

Наша жизнь — миг, потому употреби ее на добрые дела.

— Надо уходить, — выдохнула, наконец, Нур-Салтан. — Только уходить с гордо поднятой головой. Ты понял меня?

Она строго посмотрела на сына.

— Понял, — не сразу ответил Мохаммед-Эмин.

— Поедешь на Москву, к великому князю Ивану. Он друг мне…

Мохаммед-Эмин опустил голову. Воля матери, конечно, закон. Но, может, все-таки можно остаться?

— И ты, мой сын, запомни, — стараясь говорить твердо, продолжала Нур-Салтан, — проиграл — не означает побежден, пока сам себе в этом не признался. Не сдавайся, и тогда тот, кто выиграл, никогда не сможет почувствовать себя победителем… Тебе это будет не слишком трудно, — проглотив комок в горле, произнесла она тише, — все, что нужно иметь мужчине и воину, заложено в тебе Творцом… Ты понял меня? — снова спросила она.

— Понял, ани, — ответил Мохаммед-Эмин, не поднимая головы.

— И ты еще будешь ханом, поверь мне…

Она обняла его. Мохаммед-Эмин вот-вот готов был заплакать и с трудом сдерживался. Ведь он — мужчина, а плакать — проявить слабость, недостойную настоящего мужчины.

— А мне… нельзя остаться с тобой? — все же спросил он.

— Нет, — слегка отстранилась от него Нур-Салтан. — Абдул-Летиф еще мал, и я нужна ему. Теперь нам придется искать новое пристанище. А ты уже большой и скоро станешь настоящим мужчиной и воином. Хотя ты уже мужчина. И тебе пора жить… А у нас еще неизвестно, как сложится… — Она вздохнула и уже без строгости во взоре посмотрела на Мохаммеда-Эмина: — Я писала великому князю московскому о тебе. Он готов принять тебя, как брата и как сына. Я ему верю. Тебе будет лучше и безопаснее с ним, чем со мной. Он поможет тебе стать великим ханом…

Его отвезли в Москву. А мать с Абдул-Летифом уехали в Крым к ее брату Тевекелю, который служил крымскому хану Менгли Гирею.

Дальше все было так, как предрекала мать. Великий князь принял Мохаммеда-Эмина с почетом, именовал царевичем и названым сыном и дал в кормление крепкий городок Каширу. Нур-Салтан в переписке с Иваном Васильевичем, которая завязалась еще в бытность ее казанской ханбике, спрашивала великого князя о Мохаммеде-Эмине, и тот отвечал ей, уже в Крым, что-де все ладно и беспокоиться ей не о чем.

Через пять лет Иван Васильевич, обещавший Нур-Салтан помочь в возведении Мохаммеда-Эмина на казанский престол, постарался и сдержал данное слово. Ильхам был низложен, и Мохаммед-Эмина подняли в казанские ханы. Было ему в ту пору 15 лет, пять из которых он прожил при дворе великого князя московского. Он говорил по-русски не хуже любого московита, заимел некоторые привычки, свойственные только урусам, и казанцы это почувствовали. Кроме того, приставленный к нему дядькой князь Данила Холмский ощущал себя в Казани как в своей вотчине, а разве такое могло понравиться Барынам и Аргынам, ведшим свои рода от эмиров-карачи, поднимавших в ханы еще первого булгарского хана Алмуша? Так что поханствовать Мохаммеду-Эмину удалось всего несколько месяцев. А потом составился заговор, и его прогнали, вернув на престол Ильхама.

И вот, через три года Мохаммед-Эмин при поддержке стотысячного войска названого отца вновь у стен Казани. И ворота города открыты: входи и властвуй, хан Мохаммед-Эмин.

Подъезжая к Булак-речке, за коей высились мощные стены города, навстречу им попалась старая колымага, которую Мохаммед-Эмин видел три года назад пылящейся в каретном сарае при дворце. Проезжая мимо нее, он почувствовал, что на него смотрят, и смотрят недобро. Мохаммед-Эмин повернул голову и встретился взглядом с молодой женщиной. Гнев, ненависть и одновременно неизбывная тоска читались в ее взоре. Лишь мгновение они смотрели друг на друга, но его хватило, чтобы в груди молодого хана полыхнуло, будто молнией. Он остановил коня и, провожая взглядом колымагу, спросил по-русски:

— Кто это?

Данила Холмский остро глянул на Мохаммеда-Эмина, оглянулся на удаляющуюся колымагу и ответил, ухмыляясь в вислые усы:

— Так это сродственница твоя Таира, жена Ильхамова.

— Таира… И куда ее? — спросил Мохаммед-Эмин, пытаясь унять вдруг сильно забившееся сердце.

— Известно куда, на Москву. А там видно будет, как ее определят: на Белоозеро али Вологду. Боле вроде и некуда.

7

Издавна было на Руси два места, куда свозили разбойников, убивцев и иных государевых преступников, миновавших плаху или кол — Белоозеро да Вологда. Белоозеро, конечно, покруче: и даль несусветная, и малолюдно, и холодно. Окромя иноков монашествующих да старцев-схимников на много верст округ лишь ветер, камень да мхи, и никоей души человеческой, одно зверье дикое. Туда, на самый край света, в далекую пустынь велением великого князя московского свезли Фатиму, Ильхамову мать, обеих сестер его да братьев Мелик-Тагира и Худай-Кула.

Мелик-Тагир принялся было вольничать: отказывался кушать русскую еду, задирал монахов, дрался с приставами и вообще, как докладывали Ивану Васильевичу, дюже буйствовал. Так что в одну из темных осенних ночей и удавили Мелик-Тагира ременною удавкою, дабы далее вел себя смирно, ибо покойники к буйству склонности особой не имают.

Зимою следующего года, в одночасье отошла ко Всевышнему ханым Фатима, и Худай-Кул с сестрами остались одни. А что делать, урусский полон — не медовый шербет или сладкая хурма.

Царственную же чету государь и великий князь московский Иван Васильевич определил в Вологду, где не иноческая обитель и более ничего, а все же городок, хотя тоска в нем дюже смертная. И не то чтобы Таиру и Ильхама на цепи посадили да по ямам глубоким и сырым схоронили, как русских полоняников в царстве Казанском, — нет, жили они во дворе особом при яствах и питие справном, однако скис как-то скоро Ильхам. Молчал целые дни, кушал мало, а вскорости перестал и вовсе. И все чаще и чаще требовал от Таиры привычных ласк. Бывало, на дню по нескольку раз он ее к себе призывал и ночью тоже. А после этого сразу же забывался в долгом сне.

Однажды, уже по прошествии первого года заточения, когда жара стояла такая, что дворовый пес Буянко по вся дни валялся пластом в тени, вывалив наземь язык, а петухи по утрам заместо своих обычных бравых рулад лишь коротко хрипели, словно старались побыстрее исполнить сию обязанность, ставшую вдруг крепко в тягость, Ильхам послал за женой. Таира пришла. Хан лежал на постели и как-то странно смотрел на нее. Был он тих и задумчив. Таира села в ногах, подняла ему рубаху и привычными жестами стала ласкать мужнино естество.

На сей раз плоть Ильхама так и не достигла обычной крепости. Да и провела по ней рукой Таира всего-то с десяток-другой раз. Тоненько застонав, Ильхам излился на подставленную женой ладошку единственной капелькой, желтоватой и мутной. И вдруг всхлипнул.

Услышав столь неожиданный звук, она с удивлением взглянула на мужа. У Ильхама по худым впалым щекам текли, застревая в редкой щетине, крупные слезы. Что-то большое и светлое шевельнулось у нее внутри. Незнакомая с подобным чувством, что было глубже жалости и сильнее нежности, она прилегла рядом с Ильхамом и обхватила его руками. Плечи его мелко затряслись в беззвучном рыдании, и она, повинуясь какому-то древнему инстинкту, прижала голову мужа, показавшегося ей вдруг маленьким и беззащитным, к своей груди, словно закрывая от всех бед и иных земных напастей. Через рубашку чувствовала она его мокрое от слез лицо.

Спустя малое время он затих, но она еще долго обнимала Ильхама, словно малое дитя. Потом отпустила его и откинулась на подушки. В голове было пусто, как в больших покоях, где со стен и пола сняли и вынесли ковры и убрали всю иную обстановку.

Какое-то время она лежала, бездумно уставившись в потолок, а потом вдруг почувствовала неладное. Что это, она поначалу никак не могла понять, но потом тревога нашла причину: она не слышала дыхания Ильхама. Таира повернула голову в его сторону и увидела затылок мужа, бритый и беззащитный, это впечатление усиливала тонкая шея с мальчишеской впадиной посередине. Она приподнялась на локтях и заглянула в лицо Ильхама. Тот лежал, не мигая глядя в окно, и в его зрачках отражался тонкий луч проклятого вологодского солнца. Лицо Ильхама было спокойным и даже благостным, будто он скинул наконец тяжелую ношу и освободился от чего-то, крепко тяготившего его.

Таира, едва сдержав крик, прикрыла рот ладошкой и тихонько сползла с постели, словно боясь разбудить мужа. А потом пришли приставы и унесли тело Ильхама в холодный погреб. Этим же вечером его похоронили, омыв и обернув по мусульманским обрядом от подбородка до щиколоток в тонкое покрывало-камиз и одеяло-изар. Затем положили в холщовый мешок, связав крепкими узлами ноги и грудь. Невесть откуда доставленный приставами, вместе с каким-то стариканом в чалме, древний мулла дребезжащим от старости голосом прочитал из Корана возвеличение Всевышнего, и бывшего казанского хана, положив на лубки, быстро понесли к вологодскому погосту. Не доходя до него, остановились возле свежевырытой могилы, глубокой, с нишей в стене, куда и определили Ильхама почти в сидячем положении, заложив затем нишу досками и лубками. Бросив несколько комьев земли в могилу, копари быстро завалили ее и отошли, а мулла стал читать Коран. Произносить обрядом молитвы было некому: Таире и ее прислужницам, как и прочим женщинам, дорога на татарское кладбище была заказана, а старикан, что пришел вместе с муллой, был совершенно глух. Ну не урусам же, в самом деле, стоящим в стороне и с любопытством поглядывающим на совершаемое действо, читать мусульманские молитвы? Посему, бормотнув еще несколько строк из священной книги, мулла выпрямился и обратился к покойнику:

— Ильхам, послушай. Ты там смотри, не забывай своей веры. Помни, Аллах един, и Мохаммед пророк его.

Затем он провел ладонями по своему лицу, будто омылся. Глядя на него, то же самое сотворил и глухой старикан.

Вдвоем они направились к Таире, и мулла с четверть часа читал уже ей Коран, делая небольшие остановки и многозначительно взглядывая на нее. Когда, наконец, погребальный обряд завершился и старые абызы покинули полоняничий двор, получив мзду золотыми пластинами с шапки ханбике, Таира заплакала.

Плакала она не долго. Не более минуты. Затем какое-то время сидела, нахмурив брови и подперев голову рукой. Вздохнула, позвала прислужниц, велела найти шелковую тряпицу зеленого или синего цвета. Не нашли. Тогда она прогнала прислужниц, порвала на себе рубашку хинского шелка, оторвав от нее кусок размером локоть на локоть. Переоделась. Вышла во двор. Нашла там небольшую дощечку, колышек, вернулась и натянула на дощечку шелковую материю. Затем взяла иглу с золотой нитью и стала выводить арабской вязью слова. Не ложилась, пока не закончила работу.

Утром, совершив молитву и привязав колышек к дощечке, пошла по направлению к кладбищу. Приставленный к ней стражник спросил:

— Куда?

Она не ответила, ожгла взглядом так, что более тот ничего не вопрошал и лишь молча следовал за ней.

Придя на могилу Ильхама, она некоторое время постояла над ней, потом наклонилась и воткнула колышек с дощечкой прямо в середину невысокого холмика. И пошла обратно, не обращая никакого внимания на пристава.

С погоста, что находился саженях в десяти от могилы Ильхама, вышла сухонькая старушка, чем-то похожая на Айху-бике. Где-то высоко, в ветвях кладбищенских деревьев, каркнула ворона, затем другая. Мелкими шажками старушка миновала свежую могилу Ильхама, бросила взгляд на дощечку, обтянутую вышитым шелком, перекрестилась и пошла дальше своей дорогой.

На третий день на могилу Ильхама явился мулла: «Мир тебе, умерший, скоро и я буду с тобой». Увидел табличку, подошел ближе и прочел, что было вышито золотой нитью ниже имени Ильхама:

Да простит Всевышний грехи того, кто посетит эту могилу и подумает обо мне. Я был так же грешен, как и ты, и завтра с тобой может случиться то же, что случилось со мной.

8

Ильхам умер.

Таира продолжала жить.

Приезжали бородатые бояре от великого князя в богатых шубах на собольих пупках и диковинных горлатных шапках трубой, расширяющихся кверху, садились по лавкам и, прея в своих одеяниях, вели через толмача долгие и нудные беседы, склоняя Таиру к вере православной.

— Нет, — отвечала она на их уговоры.

— Да послушай, неразумная, — трясли бородами бояре, пуча на глупую полонянку глаза, — коли веру православную примешь, великий князь тотчас велит освободить тебя из заточения. Замуж выдаст за какого-нибудь татарского царевича или бека. Ваших ему служит много. И будешь ты себе жить-поживать, в бархате ходить, на перинах спать да сладкие яства кушать.

— Нет, — вновь говорила Таира и отводила от незваных гостей взор.

Бояре сердились, топали ногами, грозили карою и немыслимыми страданиями — ничего не помогало.

Повадился к ней монах-чернец из ближней пустыни. Обличьем и языком татарин, отпрыск какого-то астраханского бека, вышедшего из ханства на Русь давным-давно. Таиру называл дочь моя, толковал ей Священное Писание, ласково смотрел в глаза, брал за руку.

Она слушала и молчала.

Приходил как-то седой книгочей-летописец, коему, как сказывали приставы, лет более ста, раскладывал перед Таирой пожелтевшие и порченные мышами свитки, говорил с ней по-булгарски, что-де великий кыпчакский воитель Батый, который брал Киев-град две с половиной сотни лет назад, не порушил в городе ни единого храма православного, однако же начисто изничтожил мечети и синагоги.

— А почему? — вопрошал старец и восторженно смотрел мутными от старости глазами на Таиру. — А потому, — отвечал он сам себе и поднимал скрюченный подагрой палец вверх, — что Батый исповедывал веру толка христианского.

— Да что вы? — удивлялась Таира. — Быть не может!

— Может, — серьезно ответствовал книгочей и снова поднимал палец вверх. — Потому как сие есть факт исторический.

— Мой отец был великий сеид, — отвечала Таира, стерев с лица напускную благожелательность. — И дед мой сеид. А вы хотите, чтобы я предала их и переменила веру?!

— Да, — простодушно отвечал книгочей. — Ибо вера православная, самая что ни на есть…

— Никогда.

Старик близоруко поморгал, собрал свитки и более не приходил.

А время шло.

Как-то, невзначай будто, провели ее мимо городского тюремного застенка, в коем была растворена дверь в пыточную камеру. В ней человек крюками за ребры подвешенный, и детина здоровенный в фартуке окровавленном каленым железом ему грудь жжет. Человек извивается, хрипит, потому как, верно, кричать уж более не может, а детина только скалится. Попятилась Таира, ткнулась в пристава, что ни на шаг от нее не отходил, спросила, с трудом разлепив губы:

— У вас что, и женщин так пытают?

Усмехнулся пристав:

— Бабам и девкам ребры не ломают и каленым железом не жгут, не велено. Их в землю по горло закапывают и ждут, покуда оне, родимые, не преставятся. Ни еды им не дают, ни пития. А ежель долго не помирают, землю возле них отаптывают, чтобы, значит, давило их, и дышать не можно было… А у вас воров и законопреступников что, по головке гладят?

Приходили еще — как не приходить — ходоки к Таире в надежде склонить ее к вере православной. Уговаривали, сулили горы золотые, пужали вечным заточением. А только ничего у них не вышло. «Нет», — отвечала им бывшая ханбике, а иным и в лицо смеялась. Что же до вечного заточения — тут коли сие на роду написано, так тому и бывать. Но от веры отца и деда она никогда не отречется.

Так и не стала Таира ни Ириницей, ни Дарьей, а вот шурин ее Худай-Кул веру христианскую принял, и письмецо, полученное от него на тринадцатый год заточения, было подписано: Петр Ибрагимович.

Посему титло царевича ему сохранили, и, более того, отдал великий князь московский за него дочь свою, Евдокию. Письмецо сие вручили Таире в первый день нового, 1501 года, будто подарок какой. Держи, дескать, царица, весточку от родни, читай да на ус мотай, как люди благоразумные поступают и что за это им государь московский дарует. Но и письмо сие ожидаемого результата не принесло: прочла его Таира, хмыкнула презрительно да в печку бросила. И конечно, не знала и не ведала она, что год этот — последний ее вологодского заточения.

9

Не единожды вспоминал Мохаммед-Эмин встречу с Таирой у булакского моста и взгляд ее, опаливший душу. Не давал он ему покоя, все виделся из окна старой колымаги и жег, будто наяву.

Узнав о смерти Ильхама, не раз писал хан на Москву великому князю письма, в которых просил отпустить из вологодского узилища царственную полонянку. Хочу, дескать, взять ее в жены, блюдя древний тюркский обычай.

Иван Васильевич отвечал на письма Мохаммеда-Эмина незамедлительно и регулярно, называл его когда сыном, когда братом, благодарил за выполнение договорных условий, охранение русских купцов, пенял на брата его Абдул-Летифа, не похотевшего выехать из Крыма в русскую службу, хотя-де приглашаем в Москву был неоднократно, а вот просьбу хана касательно Таиры старательно обходил стороной. Лишь однажды ответил, что женитьба его на ханской вдове вельми нежелательна по причинам стратегическим и что факт сей вполне может нанести государству русскому некий ущерб, то бишь поруху.

А однажды приехал из Крыма ильча — посланник от хана Менгли Гирея, привез вместе с прочими вестями письмо от матери, в котором мудрая Нур-Салтан сватала сыну дочь ногайского бека Мусы.

Желание матери — закон. К тому же того требовали и державные интересы. Мохаммед-Эмин, конечно, женился на ногайской бике. Однако в первую брачную ночь, изливаясь в супругу семенем после неистовых плотских буйств, будучи в горячечном запале, назвал ее Таирой. Ханбике закусила губку и поняла, что быть единственной женой Мохаммеда-Эмина ей не суждено, так как существует еще одна, которая незримо делит с ней ханское ложе.

Когда через пять лет неугомонные карачи составили заговор и попросили Мохаммеда-Эмина очистить ханский престол, посадив на него сибирского царевича Мамука, коим думали управлять, дергая его за веревочки, как тряпичную марионетку, прибывший в Москву бывший хан, известив великого князя о перевороте, тотчас попросил разрешения на свидание с Таирой.

— Да в своем ли ты уме? — не без раздражения воскликнул Иван Васильевич. — У тебя царство отобрали, а ты о бабе думаешь! Не о бабе теперь надобно думать, а как державу Казанскую вернуть.

— Ну а как верну ханство — отдашь мне ее? — в упор посмотрел на названого отца Мохаммед-Эмин.

— Эко тебе приглянулась женка-то братова, — усмехнулся Иван Васильевич. — Ты поначалу царство свое возверни, а потом и поглядим. А покуда силы будешь собирать против Мамука, возьми в удел на кормление к Кашире еще Хотунь да Серпухов. Я чаю, у тестя своего воинов просить будешь, а наемники — они денежку, брат, требуют. Так что копи деньгу-то.

— А ты, государь, воинами поможешь? — по-свойски спросил Мохаммед-Эмин, хотя решение подобных вопросов в случаях иных требовало долгих переговоров.

— На доброе дело ратники завсегда найдутся, — не долго думав, ответил великий князь. — Ты токмо отпиши, — голос его потеплел, — матушке своей, дабы посодействовала нам, уговорила Менгли Гирея с ногаями замириться, тогда не токмо бек Муса тебе союзником будет, но и остатние ногайские князья никакой тебе порухи чинить не захотят. Мамук вашим чужой. Опоры на Казани, окромя людей, что с ним пришли, у него нет. А люди, брат мой, пришлых у себя не любят, хотя бы и верой единой. Сибирь далеко, так что ежели Мамука со всех сторон обложить, то помощи ему ждать неоткуда. Поверь, долго он на престоле ханском не усидит. А мы с тобой его еще и подтолкнем.

— И все же, — Мохаммед-Эмин решил быть до конца настойчивым, — разреши в Вологду съездить.

— Сие тебе ничего не даст, — не то с участием, не то с сожалением посмотрел на него Иван Васильевич, — распалишься только пуще прежнего. А тебе теперь голова чистая нужна, свежая, без всяких лишних мыслей. О ней не беспокойся, не худо ее держат, не в застенке под замком сидит, и люди ее при ней — чего же боле-то?

В одном прав оказался великий князь московский: на кой надо было переться в эту проклятущую Вологду, шайтан ее забери? Но не стерпел. Пять лет прошло — будто миг пролетел. За делами державными, суетой дворцовой нет-нет да вспоминался жгучий взгляд светлых карих глаз, что будто стальной иглой пронзил сердце, и еще тогда, на булакском мосту нестерпимо захотелось взять ее ладошку, приложить к груди и сказать: «Прекраснейшая, ты одна можешь исцелить и унять мою сердечную боль».

А может, собрался он в не близкий путь для того, что бы увидеть Таиру и развеять странный морок, что столько лет томил душу неутоленным желанием и тихой печалью.

Оно ж вон как обернулось.

Встретили Мохаммеда-Эмина холодно, если не сказать, враждебно. Поначалу строптивая ханбике даже принимать его отказалась, потом промаяла ожиданием, почитай, полдня. Он-то, дурень, разлетелся, дары немалые приготовил: шелка хинские, соболей, уборы драгоценные лучшими мастерами Бухары и Самарканда сработанные. Все честь по чести. Когда же ввели его в светлую небольшую горницу, он, как тогда на булакском мосту, натолкнулся на гневный взгляд. Но Мохаммеду-Эмину было уже все равно, потому что внутри полыхнуло жарким пламенем и испарились из головы речи, приготовленные заранее, и умные мысли, коими пытался охолонить себя во время изнурительной дороги.

Таира…

Глаза скользили по ее разгневанному лицу, ладной, стройной фигуре, удивленно замерли на золотистых прядях, чуть видневшихся из-под калфака. Рука невольно потянулась к ним, и он чуть было не брякнул: «Золотоволосая — Алтынчеч», но вовремя остановился, почувствовав вполне ощутимый холод, пеленой окутывавший ее.

— Приветствую тебя, прекрасная ханбике, да пошлет тебе Всевышний долгие годы жизни, — слегка севшим от волнения голосом произнес он.

— И тебе многих лет, могущественнейший хан, — соблюла этикет Таира, но не сумела сдержать злого задора. — Зачем потревожил меня в моем заточении, единственной причиной которого сам и являешься?

Мохаммед-Эмин потемнел лицом, желваки заиграли на его широких скулах.

— В нашей судьбе один Аллах волен, да будет священно имя Его. Мы лишь исполнители Его непостижимых помыслов, — сдержанно ответил он.

— Как удобно за спину Всевышнего прятаться, — заметила Таира, иронично приподняв маленькие луны бровей. — Но и тебе, как я слышала, на ханском престоле усидеть не удалось. Подпалили и твой чекмень казанские мурзы.

— Быстро же сюда дурные вести доходят, — скривил в усмешке губы Мохаммед-Эмин.

— Ветер вольный и в мою темницу залетает. Певчие птички и под моим окном щебечут. Ты же получил то, чего был достоин и что для других приуготовлял. Так что от меня сочувствия не дождешься.

После обмена колкостями оба замолчали, и в светлице повисла неловкая тишина. Мохаммед-Эмин исподлобья взглянул на двух прислужниц, сидевших, сжавшись в комочек, на ковре у ног Таиры, на стражников, неподвижно замерших у дверей.

— Я ехал сюда не за сочувствием и не за ссорами с тобой, прекрасноликая ханбике, — с усилием произнес он. — Дозволь несколько слов с глазу на глаз сказать.

— И не подумаю! — В негодовании Таира даже чуть подалась назад, как будто тут же захотела уйти.

— Постой, — окликнул ее Мохаммед-Эмин. — Не бойся…

— Что?! — замерла ханбике, воззрившись на зарвавшегося посетителя. — Ты мне приказываешь?! Ты?! Да кто ты такой! Прихвостень московитский, сын презрен…

— Все! Довольно! — рявкнул Мохаммед-Эмин, гневно глянув на стражников и служанок. — Все вон отсюда! Вон!!!

Светлица сразу опустела. Таира от неожиданности растерялась и стала осторожно пятиться назад. Мохамед-Эмин вмиг преодолел расстояние, их разделявшее, схватил ее в объятия. Его трясло то ли от ярости, то ли от желания, он сам не мог разобраться в сумятице охвативших его чувств.

— По древнему обычаю, — свистящим шепотом произнес он, — после смерти брата я должен взять тебя в жены.

— Нет… — тихо трепыхнулась она в его руках.

— Да! И никто меня не остановит. Ни великий князь, ни… ты.

На дне ее прозрачных карих глаз затаились страх и отчуждение. Он не хотел их видеть, поэтому наклонился и осторожно поцеловал сначала ровные дуги бровей, потом трепещущие опустившиеся веки, скользнул по нежной щеке, подбираясь к манившим его губам. И еле удержался на ногах. Таира неожиданно, что было силы толкнула его в грудь и отскочила в сторону, тяжело дыша.

— Ты… ты… сын вонючего верблюда! — взорвалась она.

— Не подобает дочери сеида и ханской жене осквернять свои уста подобными словесами, — саркастически ухмыльнулся Мохаммед-Эмин. — Она должна быть благоразумной и покорной и следовать древним обычаям.

— Убирайся с глаз моих! Ненавижу!

Они замерли, разгневанно буравя друг друга взглядами.

— Будь по-твоему, но я еще вернусь!

Мохаммед-Эмин круто развернулся и широким рассерженным шагом направился к дверям. На пороге чуть помедлил и бросил через плечо:

— Прими дары!

— Я утоплю их в отхожем месте! — прозвучало ему в спину.

— Бичура [12]! — громко буркнул хан и что было силы бухнул дверью.

Когда он выезжал со двора, из маленького оконца светелки вслед ему на хрустящий белый снег летели, посверкивая радужным разноцветием, драгоценные уборы, как будто ожившие шкурки соболей, радовали глаз изысканным рисунком полета тончайшие хинские платки.

Словом, не вышло. А вот все остальное складывалось для Мохаммеда-Эмина весьма ладно. Хан Мамук тряпичной куклой в руках карачи сделаться не пожелал, властвовал на Казани единолично и советов никоих не слушал. Даже Диваны ханские собирать перестал, и карачи вскоре пожалели, что призвали его на державный престол.

Дабы ублажить пришедших с ним сибирских беков и мурз, повелел он казанским володетелям-арбабам поделиться и отдать пришлым по четверти своих владений. У мурзы Алиша из рода Нарыков хан отобрал его родовые земли под Сэмбэром, карачи Урак едва отстоял свой аул на Итили за Биш-Балтой, а сардара Хамида он лишил титула эмира только за то, что тот оговорился, назвав его, чингизида, могущественнейшим, что принято было более в обращениях к мурзам — младшим сыновьям беков, но не к великим ханам.

Окончательно оттолкнул от себя Мамук родовитых, когда бек Кул-Мамет, приехав в свой аул на Кабан-озере передохнуть малость от трудов праведных, обнаружил в своем доме какого-то безродного мурзу в драном чекмене, размахивающего перед носом влиятельнейшего бека ханским ярлыком на владение аулом. Кул-Мамет выхватил саблю и в куски изрубил наглого мурзу, после чего отъехал в Казань и, растолкав джур Мамука, ворвался в покои хана, изорвав на его глазах сей ярлык. Кто знает, как далеко зашло бы дело, не схвати ханские джуры Кул-Мамета. Говаривали после, что будто бы взбешенный бек даже обнажил саблю свою супротив хана, что во все времена единственно смертию каралось, ибо всякая власть — от Всевышнего. Все же нашелся кто-то, шепнул хану повременить с казнью строптивого бека, ибо за таковой немедля взбунтовалась бы вся Казань с посадами, слободами и ближними аулами — шибко почитаем был бек Кул-Мамет и среди хакимов, и среди городской черни. Посему свели бека в зиндан без единого оконца и посадили на цепь, аки пса, да закрыли за ним тяжелые кованые двери.

Однако без следа только духи да алпы ступать могут. А от человека, зверя или птицы, а паче деяния зловредного завсегда последие остается.

Вскорости замятежили ары — лесные люди, коих за то, что поклонялись они своим сорока богам, обложили поборами непомерными, много больше, что платили в казну ханскую правоверные. И побили те ары ханских баскаков — сборщиков дани, а их предводителя, что повелел вырубить да пожечь священные рощи, утопили в проруби на реке Казанке. Увещевания да угрозы не помогли. Бунт разрастался.

Тогда хан Мамук, не дожидаясь лета, сам повел своих джуров на Арскую крепость, но взять ее не сумел, а по возвращении в Казань уперся в запертые ворота. Глянул хан на стены градские, а на них кипящая смола в огромных чанах пышет, готовая пролиться на головы вздумавших сии стены приступом брать, да воины с луками. И тетивы на них уже натянуты; отпусти пальцы, и полетят в тебя смертоносные стрелы. Вот оно, последие. Делать нечего, повернул Мамук в ногайские степи, однако до них не дошел: хватил его от злобы и расстройства душевного сердечный удар, и вернулся он в одночасье к Творцу, в жизни сей несолоно хлебавши.

Первым сведал о сих событиях Мохаммед-Эмин, — были у него в Казани свои приспешники да лазутчики. Быстренько перебрался в Нижний Новгород, сел там, ожидаючи, что вот-вот прибудут посланники из Казани звать его на ханский престол.

И посланники прибыли. Однако возглавлявший их бек Кул-Мамет, освобожденный из зиндана, бить челом Мохаммеду-Эмину и звать его принять ханство не стал, а попросил сообщить, что в Казани хотят видеть ханом его младшего брата Абдул-Летифа. Мохаммед-Эмин, скрипнув зубами, уехал в свою Каширу, а Абдул-Летиф, отпущенный из Крыма Нур-Салтан, был поднят в казанские ханы.

Правление его было недолгим и мало чем отличалось от правления Мамука. Тот же Кул-Мамет, составив новый заговор, снесся с Москвой и отписал великому князю, что-де от хана Абдул-Летифа никоего покоя людям и всей земле казанской нет, а что касаемо соблюдения условий мирных меж Казанью и Москвою, то сам хан-де учил их эти условия не блюсти и лгать. Послабления-де русским купцам он отменил и каждодневно всяческие притеснения людям русским чинит и хает всяческим образом их веру и привычки. Еще писал бек-карачи, что никакой управы от лихоимства его нет, а что до дел державных, так тут у хана голова не болит, ибо более охоч Абдул-Летиф до веселий всяческих да пиршеств, нежели блюдения порядка да благочиния, и по вся дни-де в гареме своем проводит да еще разных блудниц и лярв со стороны весьма охотно привечает.

Иван Васильевич тотчас послал гонца в Каширу к Мохаммеду-Эмину с вестью, что время занять престол казанский пришло. Зимою от Рождества Христова в 1502 году Мохаммед-Эмин приехал в Москву, дабы стать во главе войска и двинуться на Казань. Прихворнувший было Иван Васильевич встретил Мохаммеда-Эмина ласково, и на вопрос его о здравии ответил коротко:

— Старость.

Затем покашлял, выпил травяного настоя с мятою и добавил:

— Ты, брат, не тяни с походом. Неровен час, князи казанские передумают да пошлют в Астрахань за каким-нибудь царевичем. Или в Крым. Собирай рати. А в подмогу я тебе двух воевод дам, Фетку Ряполовского да Севку Звенигородского. Робяты молодые, да уже битые, а старые пердуны мои тебе без надобности, обузою токмо будут.

— Благодарствуй, государь, — наклонил голову Мохаммед-Эмин. Затем глянул скоро, оценивающе: в каком расположении сегодня великий князь московский, И уже опосля спросил:

— А слово свое, государь, когда сполнишь?

— Какое слою? — остро посмотрел из-под стариковских лохматых бровей Василий Иванович.

— Такое, какое ты семь лет назад мне сказывал, — в упор глядя на великого князя, сказал Мохаммед-Эмин. — Али запямятовал?

— Ты опять об этой полонянке все думы думаешь? — нахмурился Василий Иванович. — Чай, она померла уж…

— Не померла, государь, — нетерпеливо перебил Ивана Васильевича Мохаммед-Эмин. — Я токмо днесь о ней справлялся. Жива-здорова.

— Справлялся он… Думаешь, не ведаю о твоих наездах на Вологду? От ока моего в земле русской мало что утаится, — упрекнул он царевича.

— На поездки мои туда вы прямого запрета не накладывали, — отверг обвинения Мохаммед-Эмин.

— Не накладывал… Охо-хо-о, — медленно произнес Иван Васильевич, прикрывая слезившиеся от простуды глаза. — Грехи наши тяжкие…

— Так как, государь? — не унимался Мохаммед-Эмин.

— Вот, хвораю, — заворчал великий князь, искоса поглядывая на названого сына. — Видать, конец мой близко…

— Ты, Иван Васильевич, не увиливай, — безуспешно пытаясь поймать его взгляд, продолжал настаивать на своем Мохаммед-Эмин. — Сказывай прямо: отдаешь мне Таиру, как обещал?

— А я рази обещал? Я говорил: посмотрим…

— Но ведь…

— Да забирай, забирай свою красавицу, — уже весело глянул на Мохаммеда-Эмина Василий Иванович. — Токмо уважь старика: не езди, ради Бога, сам, невместно сие. Пошли к ней кого гонцом, ну вот хотя бы Степку Ржевского. Этот до Вологды по зимнику в три дни домчит. А тебе, брат, надобно к походу готовиться… Охо-хо-о, — снова протянул великий князь. — Господня воля — наша доля…

Василий Иванович тепло посмотрел на Мохаммеда-Эмина, сияющего и готового вот-вот кинуться к нему с объятиями.

— Не-е, обниматься не будем, — упредил великий князь намерения названого сына. — А то подхватишь с меня мою простуду, сопли потекут. А какой из сопливого воин? — Он засмеялся, потрепав Мохаммеда-Эмина по плечу. — Да и жених из таковского тоже негодящий.

Иван Васильевич отступил на шаг и уже серьезно посмотрел на Мохаммеда-Эмина.

— Одно тебе скажу, великий хан. Запомни, еще мудрый Мономах в поучении сыновьям своим сказывал: жену свою люби, но не дай ей над собой власти. Так-то вот…

10

«Собирайся, царица». Два простых слова вновь перевернули жизнь Таиры, как тогда четырнадцать лет назад. Первый раз они прозвучали в ту пору, когда было ей семнадцать — благословенный, беззаботный возраст, полный надежд и мечтаний. Сейчас ей уже минуло тридцать — по меркам гаремным — старуха. Но ханбике, даже бывшая, необычная женщина, которойуготовано зачахнуть в тиши и безвестности. Она как разменная, а может, и козырная карта в руках мужчин-игроков, есть у нее цена и достоинство, но нет своей воли. Долгие годы прятал ее великий князь московский в рукаве, лишь время от времени помахивал перед носом Мохаммеда-Эмина, покуда не настала пора выложить ее на стол.

Таира помнила каждую встречу с опальным казанским ханом, хранила в памяти. Часто, может быть, слишком часто обращалась к ним, перебирая бережно, как бусины драгоценных четок-тэсфих. Да и что еще прикажете делать в заточении, в котором один день походит на другой, и нет спасения от тоски и ползучей скуки.

Вот первая встреча на булакском мосту, самая короткая и, скорее всего, позабывшаяся, если бы не вторая, когда он появился перед ней темнобровый с жарким румянцем на смуглом лице и смотрел так, что по спине начинали бегать мурашки, а все тело трепетало, как туго натянутая тетива. Потом взрыв и тихая ласка. Ее никто никогда не целовал так: нежно, бережно, будто в объятиях у него была не живая женщина, а хрупкая бесценная хинская ваза. «Хотя вряд ли бы он стал целовать вазу», — усмехнулась про себя Таира, вновь вспомнив, как швыряла в гневе его подношения в маленькое оконце светлицы и чуть не надорвалась, выпихивая в узкий проем тяжелые отрезы бухарской парчи. Как она тогда его ненавидела! Все в нем раздражало и бесило ее: широкие плечи, насмешливый блеск темных глаз, сильные руки, коснувшиеся ее. Она хотела стереть его облик из памяти, забыть об этой странной встрече, но чем больше старалась, тем чаще Мохаммед-Эмин занимал ее мысли, исподволь вторгаясь в мечты и даже ночные пылкие фантазии. Два-три раза в год стали приходить от него короткие сдержанные послания с обычными вежливыми пожеланиями здоровья и благополучия. Она хранила молчание, а дары отсылала назад.

Но однажды к ней в светлицу заглянул пристав, коему поручено было ее охранение.

— От царевича Мохаммеда-Эмина, царица, гостинец тебе привезли.

— Отправь обратно, — равнодушно ответила она, хотя сердце вдруг малой птахой трепыхнулось в груди.

— Ты хотя бы выйди, взгляни, — просительно произнес пристав, потом покачал головой: — Как только великий князь дозволяет такие подарки тебе жаловать?

Любопытство, как всегда, одержало победу. Таира вышла на крыльцо и обомлела. Джигит в лисьей шапке держал под уздцы великолепную кобылицу чистейших арабских кровей, тонконогую и горячую. Она нервно пофыркивала и косила большими влажными глазами то на стражников, то на замершую в изумлении Таиру.

— Мне?!

Ильча-посланник склонился перед ней в низком поклоне.

— Прими, прекраснейшая ханбике, в дар от моего господина хана Мохаммеда-Эмина эту кобылицу…

Таира, уже не слушая продолжения речи, сбежала с крыльца, подошла к лошади, ласково провела рукой по ее вздрагивающей шее.

— Как ее зовут? — обратилась она к ильче.

— Йолдыз [13].

— Йолдыз, красавица моя, — тихо позвала Таира.

Кобылица попрядала ушами и ткнулась теплой, влажной мордой в протянутую ладошку.

— Ах ты, лакомка, будут тебе угощения, — счастливо засмеялась Таира, потом тревожно посмотрела на пристава: — А мне разрешат на ней ездить?

— Великий государь Иван Васильевич дал на то свое дозволение, — ответил пристав, показав грамотку, переданную ему ильчей. — Под охраной, конечно. — Он вздохнул, пробормотал себе под нос: — Вот докука, не было печали, так купила баба порося, — и уже громче добавил: — Значится, принимаем гостинчик-то? А то пошто люди в такую даль маются, ноги зазря топчут.

Таира сверкнула глазами на пристава, но промолчала. Ильча передал поводья конюху и вновь склонился перед ней в низком поклоне.

— Будет ли, прекраснейшая ханбике, ответное послание моему господину?

Принять подарок и даже не сказать короткого «благодарю», было бы не вежливо. А кроме того, это был не просто подарок. Йолдыз была частичкой недоступной вольной жизни, возможностью раздвинуть замкнутые стены заточения, почувствовать вновь свист ветра в ушах, пульсацию горячей крови в жилах. Как он смог угадать, что от такого дара она не откажется? Таира поджала губы, но делать было нечего.

— Жди.

Ждать ильче пришлось немало. Только на следующее утро отправился он в Касимов, спрятав за пазуху маленькую грамотку, где собственной рукой Таиры была начертана затейливой арабской вязью короткая фраза: «Благодарю за бесценный подарок, да продлит Аллах твои дни».

Коль одно подношение было принято, от других отказываться было бы грубостью и прямым оскорблением. Кроме того, прознал Мохаммед-Эмин — видать, и в ее затворе появился у него свой человечек — еще об одной слабости царственной полонянки: ее любви к книжной премудрости. Да и можно ли было ожидать иного от дочери великого сеида? Все чаще стали привозить ильчи в Вологду книги в драгоценных окладах. Началась и переписка. Не сразу оттаяла Таира, но постепенно ответные послания ее к Мохаммеду-Эмину становились все длиннее и подробнее, тон их все мягче и дружественнее.

Спустя три года Мохаммед-Эмин рискнул повторить попытку. Такая неизбывная тоска по ней змеею вползла в его душу, что, будучи в новом своем серпуховском владении, кликнул он своих джур и направился в Вологду, рискуя вызвать гнев великого князя. Приставы, охранявшие Таиру, покобенились, но за полновесную мзду разрешили-таки повидаться с полонянкой.

Возвращаясь назад, Мохаммед-Эмин твердо решил, что чего бы ему это ни стоило — трона ли, головы ли, а она будет его. Так спустя четырнадцать лет полона Таира получила свободу.

Дьяк Семен Иванович Ржевский, конечно, привез ее в столицу Руси не в три дни, однако ж и пять с половиной ден для сего вояжу из Вологды до Москвы было вельми скоро. К тому же половину пути, ежели не боле, царица проскакала верхом, и сам дьяк, лихой наездник, коему на Москве мало было в сем деле равных, едва поспевал за недавней полонянкой, восхищаясь ее умением править конем и отчаянным бесстрашием.

А Таира могла скакать часами. Быть для нее в седле — это двигаться вперед, пусть в неизвестность, но главное двигаться. А сие означало — жить. Снежные брызги из-под копыт, мокрые холодные хлопья в лицо и свист ветра в ушах — если это не жизнь, тогда что вообще такое жизнь? По крайней мере, долгие годы ее вологодского заточения она бы не назвала жизнью ни в коей мере. Скорее, то был сон. И она вновь пробудилась от него, как тогда, в последний год правления Ильхама в Казани.

На Москве ее встречали с царскими почестями. Она было даже не вникла сразу, пошто все эти бояре толпятся и шепчутся, в ее сторону глядючи. Но когда на крыльцо великокняжеского дворца вышел сам государь московитов Иван Васильевич да руки ей навстречу протянул, поняла полонянка: то ее встречают, а стало быть, и правда, кончился ее полон.

— Добро пожаловать, царица, — спустился со ступеней крыльца Иван Васильевич, радушно простирая к ней руки. — Как доехала, все ли ладно?

Подошел близко, слава Всевышнему, опустил руки. Иначе могло случиться неладное: Таира решила про себя, что ни за что не даст московитскому улубию даже коснуться себя.

— Высе латны, кыназ Ибан, — нарочно коверкая на тюркский лад русские слова, ответила она, хотя за столько лет научилась говорить по-русски вполне чисто. — Былагударыстывуй.

— Здорова ли? — прищурился Иван Васильевич, конечно, заметив, что полонянка назвала его просто князем, коих на Руси чуть не тыща. Однако виду решил не подавать и обид своих не считать. Ибо негоже перед бабою, пусть и ханской невестою, обиды казать.

— Тывоими молитывами, кыназ, — смиренно опустила голову Таира, но Иван Васильевич все же успел заметить ехидные искорки в ее глазах.

— Вот и слава Богу, — елейным голосом произнес великий князь. — Проходи, царица, разговоры с тобою разговаривать будем.

В покоях великого князя они пробыли не долго. О чем говорили, тому едино Господь свидетель. Или Аллах. Впрочем, как ни назови, все верно будет, ибо Бог на небе один, просто у него имен много.

Разошлись Иван Васильевич с Таирой, похоже, довольные друг другом. Женщина, выйдя из покоевых дверей, несла на губах едва заметную улыбку. Радость это была или лишь обычное удовлетворение от услышанного — то опять-таки ведомо лишь одному Тому, Кто един на Небесах. Довольствие нес на своем лице и великий князь. Он самолично проводил Таиру до отведенных ей покоев и сказал на прощание:

— Весьма рад, что ты готова блюсти древние обычаи твоих предков. Сие делает тебе честь. Что держали тебя взаперти — прости. С ворогом — по-вражески, с другом — по-дружески. Надежду имею, помощницей сыну моему и брату Мохаммеду-Эмину будешь и преданнейшим другом. Он ведь про тебя все эти года помнил и покою мне не давал.

— Можешь не сомневаться, великий князь, — по-русски чисто ответила Таира и серьезно посмотрела Ивану Васильевичу в глаза. — Я крепко постараюсь.

— Да уж, царица, постарайся, — пробормотал Иван Васильевич. Лицо его было задумчиво. Впрочем, сие у государей державных планида такая — чело думами хмурить. А иначе-то как же?

11

В новой ханской мечети, что ставлена у оврага Тезицкого, народу — невпротык. Да и на майдане против мечети вплоть до башни дозорной, как сказывают урусы, яблоку упасть негде. А потому такое столпотворение да давка, что вот-вот начнется хан кютермэк — поднятие в ханы, зрелище для любопытствующих и празднолюбцев самое что ни на есть заманчивое.

Мечеть новая, ханская, не как прежде, — из кирпича строена, ономнясь только краска на минаретах подсохла, что округ купола мечети пиками восьмигранными в небо глядят. Всего минаретов восемь, четыре из них высокие и на четыре стороны света строением своим указуют, а остальные четыре меж них — пониже, так что ежели на них сверху глянуть, так аккурат розу ветров и узришь. Сказывали сведущие, что мечеть сия строилась по старинным планам булгарским.

В самой мечети ковры стелены, а на них — кошма златотканая, а на ней сам Мохаммед-Эмин в одеянии ханском в молитве Всевышнему пребывает. Рядом — Кул-Мамет, Урак, новый арский улугбек Садыр и мурза Нарык тако же в молении ко Всевышнему находятся.

Наконец, завершена молитва. Карачи разом берутся за четыре конца кошмы и поднимают на ней Мохаммеда-Эмина. Мохаммед-Эмин видит красное от натуги лицо старого Урака. Затем на голову вновь избранного хана сыплются золотые монеты, и мечеть оглашается заздравными возгласами.

Многих лет новому хану!

Да продлит Аллах дыхание его!

На майдане ликует толпа, радостные крики которой явно становятся живее и искреннее, когда ханские повара выносят противни и чаны с дымящейся бараниной и жбаны с хмельным медовым шербетом. Открываются, скрежеща засовами и ослепляя дневным светом узников, кованые двери зинданов, — великий хан Мохаммед-Эмин прощает вас и объявляет вам волю!

Получают богатую милостыню нищие и убогие, — великий хан щедр и добр!

Специальным ханским фирманом [14] отменяются дополнительные поборы и налоги, введенные Мамуком и Абдул-Летифом — хан Мохаммед-Эмин мудр и думает о своем народе!

Сегодня и завтра — праздник! Рекою льется сладкий шербет. И уже стерся напрочь из народной памяти хан Мамук, забылось время Абдул-Летифа, занявшего ныне избяную светелку, в коей провела четырнадцать с лишком лет новая ханская жена, ханбике Таира. И казалось, что вот наконец и наступили столь долгожданные дни благоденствия державного, и будет так изо дня в день и по вся дни…

Свадебный обряд Мохаммед-Эмин и Таира совершили летом.

Первая брачная ночь с Мохаммед-Эмином не принесла ей особых радостей. Поначалу, когда они легли, Таира принялась ласкать мужа, как тому ее научил Ильхам. Она запустила ладошку меж ног Мохаммеда-Эмина, на что тот удивленно хмыкнул, однако покорно раздвинул свои крепкие мускулистые ляжки. Лаская одной рукой яички, она взялась другой за мужскую плоть и не смогла сжать ее. Ее пальцы едва сошлись вместе на еще не полностью восставшем стволе! Когда же естество Мохаммеда-Эмина приобрело твердость деревянного черена, она решилась посмотреть на него. Плоть мужа, действительно, походила на темный твердый корень придорожного дерева, на коих так неожиданно и резко подскакивают колеса повозок и колымаг. Старая Айха была права…

Таира, не отводя взора от мужниного естества, принялась поднимать и опускать на нем горячую кожицу. Ильхам последнее время любил, чтобы Таира смотрела на это, но то, что она видела теперь, было ей совершенно внове. В плоти Мохаммеда-Эмина чувствовалась сила; ее розовеющая в неясном свете масляных плошек головка, размером с небольшое яблоко, была похожа на воинский шлем, а вздувшаяся жила внизу под кожицей — на натянутую тетиву лука.

Она привычно стала убыстрять темп. Вот на головке ставшего как железо естества заблестела прозрачная капля, медленно скатилась к ее руке. Сок. Скоро брызнет семя, а потом муж отвернется к стене и заснет. А чуть позже заснет и она…

Мохаммед-Эмин с трудом перевел дух, затем отвел ее руки от своей плоти и отрицательно покачал головой.

— Что-то не так? — шепотом спросила Таира, стараясь прочитать в глазах Мохаммеда-Эмина его желания. — Прикажи, и я буду делать то, что ты хочешь.

Она терпеливо застыла, ожидая приказания мужа. Сердце ее билось быстрыми, нервными толчками.

Мохаммед-Эмин посмотрел в глаза жены. Угольки в его взоре, блестевшие до того в сумраке покоев, потухли. Плоть обмякла и упала, как подстреленный в бою воин.

— В постели между мужем и женой не должно быть приказаний, — тихо промолвил он. — Все делается само собой, бездумно, без уговоров и уж тем более без принуждения.

— Прости, я не занималась этим почти пятнадцать лет.

— Да нет, это ты меня прости, — обнял ее Мохаммед-Эмин и стал нежно целовать в губы, щеки и волосы. — Я слишком многого от тебя хочу в первую же ночь.

Она почувствовала, что его естество вновь напряглось, ткнулась в живот, а влажная головка уперлась прямо в пупок. Она погладила ее, как гладят щенят или котят, но дальше уже не знала, что ей делать.

Все сделал он. Сняв с нее рубашку, он впился губами в ее грудь и стал посасывать соски, сделавшиеся почти такими же твердыми, как его плоть. Ей было приятно и щекотно.

Продолжая целовать и ласкать грудь Таиры левой рукой, Мохаммед-Эмин нежно провел ладонью правой руки по глади ее живота. Просунул руку меж ног, и его палец проник в нее, затем второй.

Легкая волна истомы охватила Таиру. Она будто погрузилась с головой в теплую ласкающую волну. А потом он лег на нее, и она почувствовала, что его корень, этот восставший воин, медленно входит в нее, и ее вместилище постепенно принимает его всего: головку, мощный ствол до самого его основания. Она никогда бы не подумала, что все это может уместиться в ней и, более того, начнет двигаться и ей не будет от этого больно. Все же нарастающий темп движения в ней Мохаммеда-Эмина она приняла с опаской, прислушиваясь к нему и себе как бы со стороны. А потом он громко застонал и излился в нее частыми толчками.

Так продолжалось месяц. Не всегда Мохаммед-Эмин был сверху. Часто она садилась на него верхом и, заправив в себя его могучий ствол и упершись руками в его грудь или ноги, приподнималась и опускалась, сидя то лицом к нему, то спиной, и это было самой любимой позой мужа. Ей же более всего нравилось, когда Мохаммед-Эмин входил в нее сзади. Тогда она, выгнув спину, принимала в себя его воинственное достоинство до самых яичек, которые так нежно стукались о низ ее живота.

Уже стояла осень, и чувство любовного наслаждения, пришедшее к ней, делало их ночные утехи дольше и сладостнее. Однажды, когда она пришла в спальню к Мохаммеду-Эмину, продумав до того весь вечер о том, что будет, когда они окажутся близко, раздетые и горящие желанием и в ее вместилище было уже жарко и влажно, он подошел к ней и, покрывая лицо поцелуями, стал ласкать руками грудь. Затем раздел ее, разделся сам, и они легли на супружеское ложе, прижавшись телами друг к другу. Мохаммед-Эмин продолжал целовать ее, и она отвечала на его поцелуи неумело, но все более и более страстно. Его рука плавно заскользила по ее плечу, спине, округлым бедрам. Сегодня даже такие прикосновения мужа приносили Таире неизведанные доселе впечатления, а когда рука его, скользнув пальцами по разрезу ягодиц, стала ласкать вход в ее вместилище, горячая волна наслаждения окатила ее такой мощной волной, что она испустила тихий стон.

— Моя сладкая пери, — зашептал Мохаммед-Эмин и, запрокинув голову, страстно и протяжно застонал, когда Таира стала перебирать пальчиками его вздувшуюся плоть. Пальцами другой руки, она стала нежно, едва касаясь, гладить его пах и завитки волос, и это выходило как-то само собой, бездумно, ибо мысли и время уснули.

Пальцы Мохаммеда-Эмина нежно раздвинули ее влажные складки, и один из них начал мягко гладить горячий венчик, отчего все тело налилось страстью и негой. Почувствовав это, он опрокинул ее на спину, и резким толчком вошел в нее. Вместилище ее готово было принять мужскую плоть, и она вошла сразу и вся. Острое наслаждение пронизало Таиру, когда Мохаммед-Эмин сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее входил и выходил из нее. Она уже не знала, где находится, жива ли или мертва, и не понимала, как ее ладонь оказалась на том самом венчике, прикосновения к которому приносили такую неизбывную сладость. Ее пальцы сами начали делать вокруг него мягкие круги, а затем, слегка прижав его, мелко и быстро поглаживать.

Когда он, приподнявшись над ней и упершись ладонями в постель, закрыв глаза и прикусив губу, стал двигаться, ее тело ответило ему встречными движениями. Она нанизывалось на плоть мужа с таким желанием и неистовством, словно больше ничего и не было, и все, что происходило сейчас с ними, было последним и единственным, что дарует им жизнь.

Мохаммед-Эмин закинул голову вверх, выгнул спину и, содрогаясь всем телом, застонал. А потом… Потом и ее захлестнула неведомая сладостная волна, и весь мир рассыпался вместе с ее криком и на множество мелких светящихся осколков.

Она пришла в себя мокрой, истерзанной и счастливой. Теперь она все знает. То, что произошло сегодня ночью, будет теперь каждую ночь, каждый день, нет, самое малое, два раза в день. Уж она постарается. За все эти потерянные пятнадцать лет, которые были отобраны у нее. И за все последующие года, что отведены ей Всевышним.

12

Счастье улыбается достойным. А Таира просто светилась от счастья. Она похорошела, глаза приобрели девичий блеск, формы приятно округлились. Главное же — в ней наконец пробудилась женщина, то самое существо, предназначенное доставлять радость и наслаждение мужчине, конечно, не без радости и наслаждения для самой себя.

Она каждую ночь приходила в спальню мужа, и они предавались там любовным ласкам, которые теперь всегда заканчивались обоюдным изливанием. Часто ее мир разлетался на осколки еще до того, как Мохаммед-Эмин испускал в нее семя, и это ему очень нравилось. Иногда же она изливалась дважды и даже трижды за ночь, и Мохаммед-Эмин радовался этому не менее ее самой. Бывало, сходились они любиться и днем. Случалось это в самых разных местах, где их вдруг заставало желание, и в любовной спешке и некой опасности быть замеченными и застигнутыми врасплох было нечто такое, что придавало особую остроту этим встречам.

Единственно, что тенью нависло над безмятежным счастием Таиры, так это то, что брат ее сеид Юсуф не откликнулся ни на одно из приглашений Мохаммеда-Эмина. Сеид не приехал даже на их свадьбу. Это омрачало и жизнь Мохаммеда-Эмина, тем более что приезд сеида означал бы признание его достойным ханского престола духовной властью, а значит, и самим Всевышним. И Таира с малым числом ханских джур сама съездила сухопутьем к брату и уговорила-таки его приехать в Казань, обозначив официальной причиной вояжа верховного сеида в столицу ханства освящение закладки двух новых мечетей и вновь построенного крыла ханского дворца.

Зимою следующего года Юсуф приехал, сделал то, что и положено лицу духовному, дабы новые строения стояли безмятежно в веках, и не единожды имел беседы с ханом. Отбывая назад, в Чаллы, Юсуф, прощаясь с ханом и сестрой, отвел ее в сторонку, и сказал:

— Я несколько раз беседовал с Мохаммедом-Эмином и составил о нем свое мнение. Оно лучше, чем я предполагал.

— Благодарю тебя, великий сеид, — произнесла она громко и, не удержась, добавила тихо: — Я же тебе говорила, а ты все: ставленник Москвы, названый сынок великого князя, в рот урусам смотрит… Поверь, он сам по себе. Когда надо и ханству выгодно, может, и смотрит в рот урусам, когда не надо, начхать ему на их советы…

— Муж твой благочестив и умен и о делах державных заботу имеет должную, — незаметно кивнул ей Юсуф, произнеся эти слова громко, чтоб было слышно всем провожающим. — И я, самый слабый из созданий Творца, не судья ему, какие он в своих деяниях благих использует пути и дороги. Вижу, что в помыслах его, да ниспошлет ему Аллах благоволения свои, нет желания причинить ущерб вере нашей…

Сеид замолчал и добавил, уже только для Таиры:

— А ты помни, сестра, что ты дочь великого сеида. Мохаммед-Эмин, — Юсуф понизил голос, — тебя любит и слушает, и он — хан, но ты — ханбике. В твоей власти не допустить дел, не угодных Всевышнему. Помни, — повторил он.

Таира помнила. Она и так не отходила от мужа ни на шаг, помогая ему и советом, и делом во многих его начинаниях. Думный дьяк Михайла Клепиков, исправлявший на Казани дела посольские и блюдя тайный наказ Ивана Васильевича досматривать за ханом, отписал в одном из своих посланий великому князю, что бывшая полонянка вологодская зело люба Мохаммеду-Эмину, и хан-де во все дела державные ее допущает и никоей тайны от нее не держит.

А женка сия, — писал далее дьяк, — вельми умом пребогата, и хан ее советы слушает и часто делает так, яко она ему сказывает, опосля чего немалая поруха для твоего интересу, государь и великий князь Иван Васильевич, обнаруживается. А с вельможами, кои супротив тебя, государь и великий князь, помыслы держат, царица сия, напротив, зело ласкова и приветлива, а вельмож, кои чаяниям твоим, государь, следуют, тех она в опале держит и противу них хану Мохаммеду-Эмину наушничает. По словам же бека Урака, денно и нощно царица с Мохаммедом-Эмином неразлучна, на что хан никоего неудовольствия не имает, а паче того, сам и часу единого без нее обойтись не может. Как-то тут отъезжала царица к брату своему, ихнему первосвященнику Юсуфу на земли закамские, так хан Мохаммед-Эмин, государь, места прямо найти себе не мог и по вся дни лицом вельми мрачен был, будто кто помер, покуда царица не возвернулась.

А еще сказывал бек Урак, что слышал, как царица будто уговаривала хана от тебя, государь и великий князь Иван Васильевич, отвергнуться, дабы не считали бы-де в ихнем бусурманском мире его рабом твоим и что-де, ежели не хочет хан Мохаммед-Эмин, как и брат его Ильхам, кончить дни свои в темнице, с престолу с поруганием и бесчестием бысть сведену, надобно-де поскорее от тебя, государь, отложиться, а ханством самостоятельно, безо всякой на тебя, государь и великий князь, оглядки править. Сказывал бек Урак, что дюже зла на тебя царица за свое вологодское сидение и что-де украл ты у нее пятнадцать годов ея жизни, за что-де она с тобою, государь и великий князь, еще посчитается. А вестимо: яко капля дождевая крепкий камень скрозь точит, тако и льщение женское даже и премудрых человеков многих коренит и изводит. Вот, стало быть, и мне сдается, государь и великий князь Иван Васильевич, что царь казанский Мохаммед-Эмин вскорости советов ее послушается до и отложится от тебя, государь, напрочь.

По всему видать — быть сему вскорости пренепременно…

Так оно было или не так, как в письме дьяческом писано — Бог его знает. Может, дьяк думный Михаила с перепугу в послании своем и чего лишнего написал, чего и близко-то не было, али выслужиться хотел перед великим князем: смотри-де, государь, как дьяк твой думный за дела державные радеет. А еще, может быть, старый и хитроумный лис, бек Урак не без мысли задней задумал наветами таковыми да наговорами вредными хана Мохаммеда-Эмина в глазах великого князя московского опорочить, дабы тем самым государей державных рассорить, а в ссоре сей собственную выгоду мало-мальски поиметь. Потому как сказывали хорошо знающие старого бека, что Урак интриган есть знатный и руку на сем деле набивший весьма шибко и что совсем еще минуло мало времени, как уличен он был в тайной переписке с братом бывшего хана Мамука Агалаком, коего будто бы звал на престол казанский.

Так или иначе, добрые отношения хана Мохаммеда-Эмина с великим московским князем Иваном Васильевичем были порушены. Началось все с взаимных оскорблений послов. Потом перекинулось на дела торговые, кои, казалось, никакой порухи и интриг делам государственным иметь не могут. А затем, уличив бека Кул-Мамета в тайных сношениях с Москвой без его, великого хана позволения и ведома, Мохаммед-Эмин отдал приказание об его арестовании и заключении в зиндан, тот самый, в коем неугомонный бек уже сиживал при хане Мамуке. Бек, вестимо, возмутился, по привычке выхватил саблю, и ему тотчас одним ударом снес голову один из уланов, за что специальным ханским фирманом получил половину всех владений покойного бека. Сие стало известно на Москве, и Иван Васильевич прислал с гонцом гневное письмо, в коем пенял Мохаммеду-Эмину на его заносчивость:

Пошто не слушаешь моих друзей, что слуги есть твои верные? Пошто лучших своих князей губишь?

На что названый сын без задержки ответил коротко и ясно:

Казню предателей и изменников, ибо на то воля моя от Всевышнего. Ханство же Казанское — не твоя волость.

Однако до разрыва мирного договора дело, слава Богу, не дошло: и тот и другой знали друг друга не один год; дважды великий князь помог Мохаммеду-Эмину сесть на казанский престол — хотя и не без корысти для Руси, но все же факт есть факт, — и хан просто не мог нарушить обещания, данного Ивану Васильевичу, не воевать Русь. А что поимелась меж двумя государями распря, так сие дело почти семейное, с кем не бывает?

Иного мнения на сию распрю был ханский Диван. Стихослагатель и смотритель казанских архивов Шейх Эмми-Камал вытащил на свет божий старинные свитки, по коим следовало, что русский город Муром вовсе и не Муром, а булгарский балик Кан-Керман, а пограничный ныне городок, называемый урусами Нижний Новгород суть тако же бывший булгарский аул, который еще хан казанский Махмутек не единожды державе Казанской возвертал. А стало быть, границы казанские неверными урусами злоумышленно сужены и надобно, дескать, державу нынешнюю расширить, и то, что ранее Великой Булгарии принадлежно было, взад возвернуть, хотя бы и силою.

Скоро пришли из Москвы вести, что улубий Ибан болен шибко и вот-вот отдаст своему Богу душу, что на Руси великий разброд пошел и шатание, и беки русские меж собой все перелаялись и чуть ли не с ножами друг на друга кидаются, аки лютые псы. Не самое ли время из-под влияния московитского выйти да исконно свои города, что под урусами ныне находятся, назад отобрать? Диван — совет ханский — он ведь как порешит, так оно и будет, даже ежели решение сие ханскому мнению супротив. Таков закон и обычай древний. Демократия, етит твою мать…

А тут следом еще одна весть — помер великий князь московский, и договор мирный с урусами вроде как и не договор ноне, а так, бумага исписанная, которую, ежели хорошо помять, в ином деле использовать можно. Ну и пошло-поехало. Вначале побили да пограбили купцов русских, кои на Гостиный остров, что верстах в четырех от Казани, на ярмарку ежегодную понаехали, а затем алаем числом четыре темэна на Нижний Новгород пошли, назад его вертать.

Не взяли Нижний, зато пожгли округ него села да слободы. Да полону понабрали весьма довольно.

По весне 1506 года уже русские, собрав более ста тысяч воинов, пошли на Казань, и те, что плыли стругами да ладьями по Волге, добрались первыми. И, не дожидаясь конных да пеших, в надежде на скорую славу и богатую добычу, высадились тремя полками по десять тысяч ратников каждый в устье Казанки-реки, с ходу взяли Биш-Балту, выгнав из сего балика-слободы алай Урака и, окрыленные успехом, двинулись на город. Однако как только ступили урусы на Козий луг, место по весне сырое да топкое, выскочил из секрета в Ягодном лесу конный полк бека Отуча, ударил им в спину и погнал под стены казанские, у коих урусов уже ждали.

Около десяти тысяч русских воинов положили в том бою казанцы, и безымянное озерцо, что плескалось под самыми стенами градскими, сплошь покрылось уже начавшими смердеть трупами неверных. Дух от того озерца стоял зело гиблый, покуда не выловили из него баграми да не закопали на бережку, свалив в общую яму-могилу всех пострелянных да порубленных урусов до едина. А озерцо сие стало с того времени прозываться Поганым и как бы в подтверждение сему названию пованивало, особливо жаркими летами, дюже гнилостно. А на болоте Козьем долго еще шарахались кони от останков человечьих…

13

…И Бачман, сардар и эмир Биляра с сыном Нарыком, от которого начался род Нарыков, с дочерью булгарского хана Алтынбека именем Алтынчач прорвались с полутора темэнами воинов через ряды наемников Гуюка и направился к реке Белой. А когда в неравном бою погиб доблестный сардар Бачман, то приняла несравненная Алтынчач из его слабеющих рук лук и стрелы, села на коня и повела оставшихся в живых воинов на проклятых мэнхолов, и сам Батый поражался ее мужеству и доблести.

Почти два года не давала Алтынчач покоя завоевателям, и горела под копытами их коней земля, пока не заманили проклятые мэнхолы злой хитростью отряд Алтынчач в засаду и не порубили всех ее джигитов. Сама Алтынчач, раненная в руку вражеской стрелой, ушла вместе с дочерью билярского бека Каракуза за Белую реку, к башкортам, и скрылась в одном из горных ущелий. Более о ней ничего не ведомо, однако видели люди, что какая-то женщина перед самым закатом солнца являлась на берег Белой реки, садилась на берег и смотрела на реку, а после заката неожиданно исчезала. Так продолжалось несколько лет. Потом она стала появляться все реже и реже, а однажды исчезла вовсе…

Легонько скрипнула потайная дверца, и вошел Мохаммед-Эмин. Таира отложила книгу в сафьяновом переплете и радостно поднялась навстречу:

— Ты… Пришел…

Она положила руки ему на плечи и прижалась к нему. Мохаммед-Эмин ощутил под ее рубашкой два мягких полушария, и пламя желания стало овладевать им с быстротой полета стрелы. В един миг его плоть восстала, кровь хлынула в голову, и он в страстном нетерпении стал срывать одежды с Таиры. Затем, стягивая ее шальвары одной рукой, он скользнул другой меж ее ног, мгновенно раздвинувшихся и весьма охотно дающих проход его ладони в самые сакральные для женщины места. Его пальцы тотчас принялись ласкать повлажневший вход в ее вместилище и мягкий розовый венчик над ним. Она же, сняв все одежды с Мохаммеда-Эмина, обеими руками стала ласкать его разбухшую плоть, затем сосредоточила свое внимание на яичках и поросшем редкими волосками пространстве между ними и темным отверстием урины, даже от прикосновения к которому, она заметила, Мохаммед-Эмин сладострастно вздрагивал. Задрав подбородок и широко раздвинув ноги, Мохаммед-Эмин постоял так какое-то время, а затем приподняв, Таиру за талию, в страстном неистовстве насадил ее на свою плоть и, придерживая под ягодицы, принялся с возрастающей быстротой двигаться в ней. Таира, мгновенно обвив его ногами и схватившись за плечи, будто сие происходило с ней не впервые в жизни, а по крайней мере раз десятый, принялась опускаться и приподниматься на его плоти в такт ее движениям. И через несколько минут, показавшихся ей одним коротким мгновением, мир опять рассыпался на куски, и она излилась. Почти тотчас Мохаммед-Эмин громко застонал и бурно испустил в нее семя…

Он вернулся через час.

— О, какой же ты ненасытный, — поднялась навстречу ему Таира. Прильнула к нему так, чтобы он почувствовал все выпуклости и изгибы ее тела и тут только, подняв голову и взглянув ему в лицо, заметила нахмуренные брови.

— Что случилось?

— Конница неверных прошла Нижний Новгород, — озабоченно произнес Мохаммед-Эмин.

— А сколько их?

— Семь темэнов. Когда они соединятся с теми, что приплыли сюда по Итили, их станет девяносто тысяч против наших двенадцати.

Таира отстранилась от него.

— А из этих двенадцати тысяч, пять тысяч — крымчаки-наемники, которые, если нечего грабить, воюют нехотя и слабо, так?

— Так, — согласился Мохаммед-Эмин.

— Выходит, воинов, на которых можно полностью положиться, всего семь тысяч. А с таким их количеством Казань не удержать. Так?

— Так, — снова ответил Мохаммед-Эмин.

— Значит, нам нужна помощь, — заявила Таира.

— Я уже повелел разослать фирманы в Сэм-бэр, Лаиш, Арчу, чтобы их баши привели свои полки в Казань. Бека Булат Ширина поутру посылаю в Чаллы-Черемшанский иль за ополчением. Он же доставит мои фирманы в Кашан и Джукетау.

— Его могут не послушать, если сеид Юсуф не даст своего согласия, — раздумчиво произнесла Таира.

— У бека Ширина есть мое письмо к великому сеиду, — сказал Мохаммед-Эмин, уже понимая, к чему клонит жена. — У твоего брата, мне кажется, нет оснований отказать мне.

— Ты же знаешь, Юсуф не очень-то благоволил к тебе из-за твоей дружбы с урусским улубием Ибаном, — заметила Таира. — А выходцев из Орды, коим является Булат Ширин, он вообще терпеть не может. И не исключено, что брат просто не примет бека Ширина… Ехать надо мне.

— Ширин сделает все как надо, — произнес, нахмурясь, Мохаммед-Эмин. — А нам с тобой надо позаботиться, чтобы успеть отменить джиен.

Хан задумался и не увидел, как блеснули искорками глаза Таиры. Однако чуть позже, посмотрев на нее, он понял, — жена что-то задумала.

— Не надо отменять праздника, любимый, — бросила Таира на мужа быстрый взгляд. — Есть тут у меня задумка. На одной из пагубных струн Урусов сыграть. Как они говорят, авось выгорит. — На мгновение она умолкла, и, чтобы избежать вопросов Мохаммед-Эмина, сказала: — Что же до бека Ширина, то он, конечно, сделает все, что от него зависит, но я сделаю это быстрее и лучше.

Она произнесла это твердо, как будто дело уже решено и не требует обсуждений. Потом заглянула мужу в глаза и взяла его ладонь в свои руки. Ладонь была крепкой и сухой, пальцы сильными и шероховатыми. И как они могли быть столь ласковыми еще час с небольшим назад?

— Брат, несмотря на его нелюдимость, очень привязан ко мне, — продолжила она тихо и, как ей казалось, убедительно. — Я уговорю его быстро, за одну беседу, так что никаких переговоров не понадобится, и мы выиграем немного времени. Он и за Ильхама-то меня отдал не столько потому, что это для державы шибко нужно было, сколько из-за желания поскорее избавиться от меня, потому как знал, что все, чего мне хочется, я от него добьюсь. Упросила же я его приехать в Казань и тем самым признать тебя ханом, когда ты у улубия московского в служилых царевичах числился. А теперь, когда неверные угрожают державной столице, мне и труда-то особого не понадобится убедить его помочь тебе. Так что не раздумывай, великий хан и любимый муж мой, — к сеиду поеду я и ополченцев приведу тоже я. Ты только не отменяй джиен. Пусть люди готовятся к празднику, пусть везут товары и ставят шатры на Арском поле, пусть будет все как всегда…

— Но ты мне объяснишь, что ты задумала?

— Конечно. Как только вернусь и приведу помощь.

— Возвращайся скорее…

И снова стелется под копытами коня пыльный юл, и ветер в лицо, и кажется, вот она, жизнь, а все, что случилось до этого, ну, кроме, конечно, любви к Мохаммеду-Эмину, пустое и ненужное. И вновь тебе четырнадцать лет, а впереди дорога, долгая и счастливая…

А вот и Шумбут, который по сравнению с Итилью кажется хилым ручейком. Как здесь все знакомо: топкий берег, поросший камышом и осокой, мосток для полоскания белья, одинокая сосна с белесой чешуей коры и слишком высокими ветвями, чтобы до них можно было допрыгнуть и даже этот камень-валун, о который некогда поранил ногу норовистый Хум.

На сеидовом дворе — тишина. Только в медресе при мечети чувствуется какая-то жизнь и слышится голос хальфа-учителя, нараспев читающего знакомый с детства дастан:

Начало наших начал — на берегах великой реки Амур; а первый наш бий — Боян, который прожил всю жизнь,

но не нажил сынов. И вот когда настало ему время вернуться к Творцу, и алп Хурса — вестник смерти — был уже в полдня пути от дома Бояна,

стал молить старый Боян бога неба Тенгре,

чтобы ниспослал тот ему наследника-сына…

«…И потемнело небо, — всплыли в памяти Таиры строки старого дастана, — и настала страшная буря, и выбросило бурей к дому Бояна огромную рыбу, и вышел из левого уха сей рыбины младший сын Творца Иджик, от коего пошел славный булгарский род Дуле…»

Медленно приоткрылись тяжелые двери дворца, и старый джур, помнящий, верно, еще времена, когда отец Юсуфа эмир Абдул-Мумин впервые взял в руки саблю, поклонился и произнес:

— Великий сеид ждет тебя, ханбике.

И снова наматывается на копыта резвого скакуна серая лента юла, только теперь за спиной Таиры не горстка ханских джур в панцирях и шлемах, а восемь тысяч отборных воинов-батыров, кои не единожды уже обагрили кровью ворога свои острые сабли.

Она усмехнулась, вспомнив разговор с братом.

Юсуф провел ее в свои покои, усадил напротив, пододвинул пиалу с медовым шербетом и сладкими орешками и, перебирая четки, по своему обыкновению, стал смотреть куда-то вбок. Таира, справившись о его здравии, начала без всяких предисловий:

— Казани и всему ханству грозит большая опасность, великий сеид. Огромное войско московитов подходит к городу и вот-вот осадит его. У хана очень мало людей, и он просит тебя помочь ему.

Она все же поймала взгляд брата и уже не отпускала его, стараясь по взору Юсуфа понять, о чем тот думает и как следует вести себя с ним. Но взор великого сеида был как всегда бесстрастен.

— Чем же я, наислабейший из всех созданий Творца, могу помочь ему? — почти искренне удивился Юсуф. — Дела мирские не в моей власти.

— Нам нужны воины, великий сеид, — нахмурила брови Таира. — Иначе урусы захватят Казань.

— Смертному не дано понять помыслов Всевышнего, — продолжал перебирать четки Юсуф.

— Послушай, брат, все очень серьезно, — жестко глядя в глаза Юсуфа, произнесла Таира. — Правоверные должны держаться друг друга. И если один за другого не заступится — все сгинем и веру нашу на поругание неверным отдадим. Ты ведь, великий сеид, не хочешь этого?

Юсуф отвел взгляд от сестры и, сколько ни старалась Таира снова поймать его, ей это не удалось.

— Великий хан и я просим: разошли письма чаллынским и черемшанским баликбаши. Молю тебя, отпиши им, что страшная угроза нависла над Казанью и что приехал от хана посланник просить помощи — пусть дадут воинов и оружие. Иначе, — она поудобнее устроилась на подушках, — я отсюда никуда не уйду.

Юсуф, наконец, посмотрел на сестру. Долго, пристально. Та сидела, упрямо упершись взглядом в пол и сдаваться не собиралась. Сеид усмехнулся одними глазами, громко вздохнул.

— Я тебя понял, сестра.

Таира подняла загоревшийся надеждой взор, но сеид опять смотрел куда-то в сторону.

— Покои твои готовы, — медленно произнес он, поднимаясь с подушек. — Помнишь, наверное, как пройти-то?

— Помню, великий сеид, — вскочила с ковра Таира. — Так ты поможешь?

— Отдохнешь с дороги, себя в порядок приведешь, — словно не расслышав вопроса, произнес Юсуф. И немного помолчав, добавил: — Не годится женщине в платье мужском перед мужчинами являться.

Она ушла в приготовленные для нее покои, разделась, прилегла на приготовленную прохладную постель. Как там Мохаммед-Эмин, любимый муж и друг единственный поживает?

Сразу в памяти всплыл его образ: высокий, крепкий, с сильными и в то же время ласковыми руками. Когда он улыбается, то похож на большого ребенка, которому отдали, наконец, его любимую игрушку.

А вот когда он любит ее, то на ребенка вовсе не похож. Скорее, на ребенка был похож Ильхам с его мальчиковой плотью и ненасытной страстью к сладостным удовольствиям.

Таира стала думать, как она вернется в город. Спасительницей. Жители будут ликовать и восхвалять ее, когда она въедет в Казань, в небо полетят шапки и тюбетеи, запоет азан муэдзин с высокого минарета, вознося хвалу Всевышнему, но все это будет ничто по сравнению с восторженным взглядом Мохаммеда-Эмина. Восторженным и восхищенным. А потом они пройдут к нему, и он, соскучившись по ней, начнет целовать ее, и его сильные руки, снова станут ласковыми и нежными и заскользят по ее телу, принося негу и наслаждение. Склонившись, он поцелует ее плечи и грудь, касаясь повлажневшей головкой своего восхитительного естества ее живота, оставляя на нем мокрые следы, и она сама, не в силах более сдерживаться, притянет его руку к раскрывающимся лепесткам своего вместилища. Его подрагивающие от страсти и нетерпения пальцы дотронутся трепещущего венчика, одно прикосновение к которому унесет ее из этого мира в иной, полный страсти и блаженства.

Когда она проснулась, солнце уже клонилось к закату. Тихо, чтобы никто не услышал, поднялась с постели и осторожно выглянула в коридор. Пусто. На цыпочках, как когда-то в детстве, тенью скользнула в камору-чуланчик возле сеидовых покоев, затаилась и замерла, услышав приглушенный голос брата:

— Хан Мохаммед-Эмин уже не тот, что был раньше. С урусами после смерти улубия Ибана дружбы более не водит, в прошлом году на Нижний Новгород самолично рати водил, и только из-за трусости служилых ногаев балик сей не взяли, иначе сегодня наш бы был, как оно и быть должно. Теперь неверные на Казань войной идут, войско собрали огромное в девять темэнов. Хан помощи у нас просит, так что ведите свои алаи в Чаллы, да чтоб самых лучших воинов сюда привели, а не тех, коих не жалко. И помните: постоять за истинную веру — честь великая и в потомстве славная и памятная… Завтра, — добавил Юсуф, — не позже полудня жду вас, да поможет вам Аллах…

Таира вернулась в свои покои с улыбкой. Спаси тебя Всевышний, дорогой брат, и да пусть Отец Небесный продлит дни твои.

На следующий день, выезжая пополудни из сеидова двора к запыленным воинам, собранным Юсуфом и уже ждущим ее за воротами, Таира, прощаясь с братом, поймала на себе его одобрительный взгляд, который сеид тут же отвел в сторону.

— Великий хани я благодарим тебя, — громко произнесла она и тронула коня. — Прощай.

— Прощай, сестра, — ответил Юсуф и махнул рукой сардарам алаев: — Следуйте за ней.

В толпе народа, собравшегося у сеидова двора, зашумели, и Таира услышала восхищенные возгласы:

— Алтынчач. Новая Алтынчач!

Она улыбнулась и развернула коня. Назад, в Казань! Джуры, верные ханские охранители, опять еле поспевали за ней. Следом за ними пошло все войско, джигиты один к одному.

Пролетел час, другой, а с лица Таиры все не сходила улыбка, — знала, что обратный путь всегда короче.

14

Семидесятитысячное русское войско, которое привел сын Ивана Васильевича и брат нового великого князя московского Димитрий, соединилось с двадцатитысячной судовой ратью верстах в двадцати от Казани, куда рать отошла после поражения на Козьем лугу. Старые бояре, князь Федор Бельский и князь Андрей Ростовский, воеводы битые и осторожные, советовали князю Димитрию просить помощи у великого князя да ждать покуда, обложив город осадою. Димитрий же с молодым воеводой князем Михайлом Курбским желали немедля, не дожидаясь новых ратей, идти на Казань.

— Даст Бог, — заявил князь Димитрий Иванович на последнем совете с воеводами, — авось возьмем Казань силами своими, тогда государь не токмо простит нас за погибель трети рати судовой, но и милостию своею не обойдет каждого…

Ровно через месяц после битвы на Козьем лугу, князь Димитрий двинул на Казань все полки, оставив у судов в сторожах лишь малочисленную дружину. Пройдя через разоренную месяц назад Биш-Балту, русские вышли на юл, ведущий на Арское поле, смяли запиравший дорогу полк ногаев и крымчаков и, как они считали, неожиданно для казанцев вышли на Арское поле. Конница князя Михаилы Курбского, рубя отступающих наемников, растеклась вокруг тысячи шатров и, маневрируя меж ними и арбами, наполненными рухлом и яствами, с трудом пробивалась к городу, топча все на своем пути. Торговцы, покупатели и просто пришедшие поглазеть на ежегодный джиен празднолюбцы кинулись к городским стенам и едва успели укрыться за ними, как близ Казани появились всадники Курбского. Вскоре подошли и пешие воеводы князя Бельского, несшие приставные лестницы, и полезли на стены. На их головы посыпался каленый песок и полился кипящий вар из чанов, сметая с лестниц целые гроздья дико орущих от боли людей, повалились со стен огромные валуны и толстенные бревна, давя и калеча десятки ратников. Волна за волной, будто воды далекого Скифского моря, накатывали русские полки на стены Казани и отступали, неся большие потери. И только когда положили русские воеводы ратников своих едва не вровень с острожными стенами, прозвучала по штурмующим полкам команда «отбой».

Отведя людей от стен, воеводы Бельский с Курбским увидели, что в стане праздничном, джиенном, арбы уже почти пусты, а вот торбы на конях дворянской сотни князя Ростовского, наоборот, полны, и сам князь и его люди веселы и хмельны. А поскольку на Руси заведено: коли игумен за чарку, то братия — за ковши, глядючи на своих начальников, набили свои походные мешки и ратники, и рекой полилось в их глотки хмельное вино из разбитых кувшинов. А воины Бельского да Курбского рыжие, что ли? И кинулись они, не слушая команд, по Арскому полю, хватая то, что еще осталось, и через малое время в шатре какого-нибудь знатного казанского мурзы с пяток ратников, допив очередной кувшин, уже затягивали нетрезвыми голосами застольную песню. Ну что тут поделать, коли есть возможность задарма попить-поесть? Да товарцу какого-никакого прихватить? Конечно, пить-есть, хватать, что без присмотру оставлено, тем паче что взад вертать ничего не придется, ибо где они, хозяева всего этого? Нетути. И есть сие — халява, самое желанное на Руси счастие, потому как негаданное, нежданное, а главное — задарма. И неведомо ни воеводам, ни паче рядовым ратникам, что наблюдает за ними через стрельницы высоченной Арской башни сам хан казанский Мохаммед-Эмин, и губы его растягиваются в усмешке.

— Ты оказалась права, — досыта наглядевшись на раззор джиенного торгу, произнес Мохаммед-Эмин, обернувшись к стоящей рядом жене. — И как я сам не догадался такую простецкую ловушку урусам учинить. Ведь жил с ними бок о бок столько лет.

— Так ты во дворце великокняжеском жил, великий хан, — с легкой подковыркой произнесла, улыбнувшись, Таира. — Много ли ты видеть мог? Характер урусов не через князей и бояр познавать надо, через простолюдинов, чернь. Вот где нутро их видно. Как на ладони.

— И все же я должен был сообразить сам. Ведь знал я, что урусы на дармовщину падки. Знал. А коли так, заманить их на Арское поле, где торжище, яства да разные товары, — это предать их искушению, которое они бы не выдержали. И конечно, бросились бы пить, есть и грабить. Тут уж не до…

— Ну вот они и не выдержали, — не дала ему далее сокрушаться Таира. — Посмотри на них — гульба в полном разгаре. Теперь им не до боя, добычу делят, дерутся, вином дармовым упиваются. А как набьют свои мешки доверху да напьются досыта — тогда и ударим.

Мохаммед-Эмин с восхищением посмотрел на Таиру. Ежель бы не сардары да уланы, что вместе с ними на стенах башенных, взял бы ее тут же, прямо на башне. Пусть урусы, кто еще трезв, видят, как хан свою бике любит…

Невольно вспомнилось, как однажды они с Таирой решили подняться на самую маковку дозорной башни. Заводчиком сего дела, конечно, явилась Таира. Захотелось ей, видишь ли, взглянуть на город с высоты птичьего полета. Ну открыли башенные двери, вошли. Увязавшихся за ними джур-охранителей отправили обратно, как чуяли, что уже на втором ярусе к ним придет желание.

Они занялись этим прямо на лестнице. Кое-как оголив причинные места, принялись ласкать друг друга, распаляясь и тяжело дыша. А потом… Нет, вначале он спустился на ступеньку ниже, дабы сравняться с Таирой ростом. А затем уже вошел в нее, прислонив ее спиной к каменной побеленной стене.

Все продолжалось несколько мгновений. Они излились одновременно, и, когда Таира, перестав двигаться ему навстречу, намеревалась, по своему обыкновению, издать победный вопль наступившего наслаждения, Мохаммед-Эмин закрыл ей рот своей ладонью.

— Тихо! — сказал он извивающейся всем телом жене. — Дозорные услышат.

Успокоившись, они полезли выше. Лестница постепенно сужалась, и, когда они прошли шестой ярус, показался открытый люк.

Когда он встал на последнюю ступеньку, виднелись уже только его ноги. Потом пропали и они. А потом в проеме показалась его голова.

— Держись за меня, — сказал Мохаммед-Эмин и протянул Таире руку. Она схватилась за нее, и Мохаммед-Эмин вытащил Таиру на смотровую площадку, прикрытую шатровой крышей. Дозорный, онемев и превратившись в неподвижного каменного истукана, подобно тем, что некогда стояли по берегам Итиль-реки, глубоко врытые, неизвестно кем и незнамо зачем, в землю, вытянулся и, не мигая, смотрел выпученными от неожиданности и страха глазами на хана. Таира, поднявшись, быстро опустила на лицо сетку тафию, — простым смертным не полагалось видеть лицо ханбике.

— Великий хан! — наконец, булькнул дозорный горлом и снова замолчал.

Мохаммед-Эмин, немного смущенный своим мальчишеством, напустил на себя серьезный вид и буркнул:

— Вот, решил самолично проверить, как мои воины несут дозор. Вижу — несут. Все в порядке?

— В порядке, великий хан, — вновь пробулькал дозорный, который никак не мог прийти в себя. Ведь скажи кому, что видел сегодня величайшего из великих и мудрейшего из мудрых, да еще и разговаривал с ним, так ведь не поверят, лжецом назовут. Да еще и на смех поднимут.

Таира во все глаза смотрела на вид, открывшийся с башни. Какой простор! А видно столь далеко, не менее, верно, сорока полетов стрелы! Поля, реки, словно линии на ладони. А вот, вдалеке, нескончаемый Арский лес, расплывающийся темно-зеленым пятном. И ветер, сильный, колючий, прямо в лицо!

Обратный путь с башни тоже прошел не без остановки. На том же, втором ярусе.

Теперь они любились долго, самозабвенно и неистово.

Он вошел в нее сзади. Она стояла, уперев ладони в стену и повернув набок голову, чтобы он мог дотянуться губами до ее губ. И когда ему это удавалось, она впивалась в него, и они двигались в такт резкими движениями навстречу друг другу.

Задохнувшись, Мохаммед-Эмин на время отрывался от ее губ, выпрямлялся и гладил обеими ладонями ее белые упругие ягодицы, любуясь ими.

На сей раз наслаждение возрастало медленно. Достигнув пика, когда из горла сам собой вырывается стон и хочется кричать и кусаться и одновременно тихо боготворить подарившего такое несказанное блаженство, они оба задрожали и едва не рухнули на деревянные ступени лестницы.

Джуры, ожидавшие у дверей башни, почтительно расступились, пропуская их вперед. У ханбике были измазаны в побелочном меле спина и ладони, и даже через сетку тафии было заметно, как светится от счастья ее лицо. У великого хана, еле спустившегося после всего по ступеням, потому как едва держали ноги, и по сей час заметно дрожали колени…


Мохаммед-Эмин с восхищением смотрел на жену. Чудо как хороша! Разрумянилась, глаза горят, золотые волосы выбиваются прядями из-под шлема, и развеваются на ветру. Ну совершенно как тогда, когда она, откинув сетку тафии, смотрела с дозорной башни на город. Эх, если бы не сардары да уланы на стенах…

Прошел час, другой. Великий хан, наконец, дал знак, и забили накры за стенами казанскими, и поднялось над Арской башней зеленое знамя ислама с серебряным полумесяцем кверху рожками, и открылись градские ворота, из коих лавиной хлынули воины городского алая бека Урака. А из Арского леса, завидя знамя на башне Арской, выскочил с гиканьем и свистом из своего секрета конный полк бека Отуча, смял выставленные князем Бельским против Арского леса немногочисленные заслоны русских.

Оказавшиеся меж полками Урака и Отуча, как между молотом и наковальней, русские, разделившись на две части, стали в беспорядке отступать к Казанке и Кабану. И когда поднялось над дозорной башней круглое войлочное знамя с изображением крылатого дракона на петушиных лапах, змеиным хвостом, закрученным в кольца и раскрытой пастью, из коей вылетало раздвоенное жало — тамгой [15] Казани — вышли из Ягодного леса стоящие до сей поры в запасе чаллынцы и черемшанцы, приведенные ханбике. А из Крымских ворот города — трехтысячный отряд казанских улан и мурз, и… к заходу солнца все было кончено. Три дня ждал своих воевод и воинов князь Димитрий Иванович, и вернулось их всего около семи тысяч из девяноста. А когда поведали ему, как под князем Бельским пала лошадь, и доблестный воевода, покрывший себя славою не в едином сражении, был растоптан насмерть своими же ратниками, а князя Курбского рассек проклятый бек Отуч от плеча и до седла и что русскими воинами запружено все течение речки Булак — велел князь Димитрий оставшимся в живых грузиться на суда и плыть отсель восвояси, и как можно шибче…

15

Лето кончилось, и в один из дней созвездия весов почудилось Таире, что будто где-то звучит колокол. Она кликнула прислужницу, прислушайся, мол, действительно ли колокол где звонит или блажится просто?

— Звонит, ханбике, — ответила та. — На Биш-Балте, кажись.

Отрядили джур. Те скоро вернулись, встали у покоев ханских, мнутся, в сторону смотрят.

— В чем дело? — спрашивает Таира. — Что за звон?

— Колокол на русской церкви звонил, — отвечает один из джур.

— Поп, надеюсь, в зиндане?

— Нет, всемудрейшая…

— Почему? — вскинулась Таира. — Я же повелела, чтобы никаких служб в храме урусском. А за ослушание — в узилище, под замок.

— Никакой службы не было, досточтимейшая ханбике, — ответил старший из джур. — Священник ихний в огороде копался, а звонарь на дворе своем пьяный спал, не добудились…

— Кто же тогда звонил?

— Никто, ханбике. Своими глазами видели: на колокольне церковной никого нет, а колокол звонит. Священник сказывал, что колокол сам по себе звонит в канун несчастья великого. Или к покойнику…

На закате того же дня привели охранители на ханский двор безумного старика Шамгуна, известного в городе и на посадах своими пророчествами. Сказывали сведущие, что лет двадцать назад затеял Шамгун тяжбу за огородную землю близ Кабан-озера, и в самый разгар ее, закопав на огородах в ямах трех своих живых сыновей, предложил местному кадию [16] спросить у самой земли, чья, дескать, она. Кадий, усмехаясь, согласился. Спорщиков подвели к одному месту, которое, как считал Шамгун, принадлежит ему, и кадий громко спросил:

— Чья это земля?

— Шамгуна, — последовал ответ.

Затем перешли на другое место, и на вопрос кадия «Чья это земля?» — сама земля отвечала:

— Шамгуна.

Землю Шамгун, конечно, отстоял, но когда все разошлись, и он откопал сыновей, то нашел всех их мертвыми, ибо не может смертный долгое время без воздуха. Тем же днем лишился Шамгун рассудка, крепкое хозяйство его пришло в упадок, и он жил тем, что подавали ему сердобольные правоверные на базарах и при мечетях.

Завидев вышедшую к нему Таиру, Шамгун повалился на колени и с пеной у рта стал выкрикивать:

— Хурса [17]. Я видел Хурсу, я говорил с ним.

Таира отшатнулась от него, а он вдруг вскинулся и, указывая на окна ханской спальни, дико завопил:

— Он! Вон он, Хурса. Он пришел за нашим ханом! Он пришел…

Ледяной холод пробежал по спине ханбике.

И действительно, пришла великая беда. Заболел Мохаммед-Эмин нежданно какой-то незнаемой болезнью. Тело его покрылось незаживающими язвами, и Таира с ужасом заметила, что во взгляде любимого поселились мука и боль.

Порою наступало улучшение, и от лучей надежды на скорое исцеление Мохаммеда-Эмина светлело лицо Таиры. Однако облегчения становились короче и короче и сменялись еще более сильными страданиями мужа. Лекари, собранные Таирой со всех концов державы, только теребили хилые бороденки и печально разводили руками: не в нашей, дескать, власти помочь твоему горю, прекраснейшая ханбике.

Русские купцы, прознав про страшную болезнь хана, привели как-то во дворец древнего деда с седой бородой по пояс:

— Испытай, царица, сего знахаря-ведуна. Он, — сказали купцы, — не одного из наших товарищей на ноги поставил. А тоже лежачими были… Привели деда в спальню ханскую. Тот походил округ Мохаммеда-Эмина, понюхал воздух, осмотрел язвы. Что думает старик, догадаться было трудно.

— А долго ли лежит царь в постели? — наконец, обратил он свой взор на ханбике.

— Третий месяц, — произнесла Таира. — Ты можешь помочь?

— Попытаем, — не сразу ответил старик, сняв с шеи гайтан с нательным крестиком и доставая из котомки холщовые мешочки и скляницы.

— Если ты поможешь, я дам тебе столько золота, сколько смогут унести люди, что привели тебя сюда, — промолвила Таира, заглядывая старику в глаза.

— И-и, царица, — протянул знахарь, остро глянув на нее из-под совершенно белых кустистых бровей. — Золото ноне мне без надобности. Вот ежели бы лет эдак с полсотни назад… — Он замолчал, раскладывая на таскаке свои мешочки.

— И что это у тебя? — спросила Таира, кивнув на столик. — Худо не станет ему? Смотри, старик…

Знахарь спокойно выдержал взгляд ханбике, любовно потрогал мешочки с травами.

— Вот здесь, — указал он на один из мешочков, — одолень-трава, что всяку силу нечисту одолевает, а еще помогает от потравы, когда ково ядом опоят. А сие, — протянул он заскорузлый палец в сторону другого мешочка, — трава плакун, что бесов смиряет да чары отводит, ежель на ково сглаз да порча были насланы. Тако же травка сия от всяческих недугов весьма пользительна. Однако мыслю, — он глянул тревожно на Мохаммеда-Эмина, — у хозяина твово болесть не нутряная, а извне насланная, от людей худых, злобою супротив него исходящих.

Он снова озабоченно посмотрел на Мохаммеда-Эмина, лежащего в беспамятстве, и добавил:

— Ты иди, дочка, нечего толчиться тут возле меня.

Сутки колдовал знахарь над Мохаммед-Эмином, двое. Бормотал себе под нос непонятные слова, метался по комнате, прогоняя из нее нечистую силу. Чаще всего из спальни Мохаммеда-Эмина слышалось громкое заклятие:

Плакун, плакун! Плакал ты долго и много, теперь послужи ты делу доброму, славному. И будь ты страшен злым бесам, и полубесам, и старым ведьмам, и младым ведьмам, и ведьмакам, и прочей нечисти лесной, болотной, земляной и поднебесной. А не похотят они тебе покориться — утопи их в слезах, а попытаются убежать от тебя — замкни в ямишу преисподнюю…

Охранители, что досматривали за стариком возле покоев ханских, среди коих приставлен был Таирой один, знающий русский язык, докладывали ханбике, что ведун-де, похоже, в деле своем сведущ: не единожды после трав да настоев дедовых хан открывал глаза и даже отвечал на вопросы знахаря. А на вторые сутки даже покушать попросил, после чего, дескать, спал безмятежно и спокойно, без стонов.

На третьи сутки старик велел позвать царицу.

Мигом примчалась Таира. И первым делом встретилась взглядом с Мохаммедом-Эмином.

— Ну как ты? — спросила по-русски.

— Лучше, — коротко ответил Мохаммед-Эмин и улыбнулся ей.

— Эй, — крикнула она звонко и весело, — немедля зовите сюда карачи Ширина с ключами от ханской казны!

— Не спеши, царица, — хмуро произнес старик, собирая мешочки и скляницы в котомку. — Облегчение у хозяина твово на время токмо, дале худо будет…

Мигом стерлась улыбка с губ Таиры. Лицо посерело, а сама она как будто с разбегу ударилась о невидимую преграду. Еле справившись с непослушными губами, спросила тихо:

— Неужто… сделать ничего нельзя?

— Нельзя, дочка, — посмотрел старик ей в глаза. — Силами небесными каждому из нас еще до рождения нашего дни намерены. Без ведома сил этих даже комариха никоего из нас куснуть не посмеет. Так-то вот…

Старик покряхтел виновато, потрогал большую сулею, что стояла на таскаке.

— В сулее травяной настой, царица. Будешь давать, когда уж шибко худо ему будет. Оно-то боль малость и поутихнет…

— Он… умрет? — уже шепотом спросила Таира.

— Филин прокричал трижды, — помрачнел старик, — и курносая уже в пути за хозяином твоим, но… — пожевал губами, — утопающий и за соломинку хватается. Проси Аждаху. Древние духи не умерли, они спят, может, и достучишься.

Ведун определил на плечо котомочку и, покряхтывая, вышел из покоев.

Какое-то время Таира стояла, опустив плечи и уперев взор под ноги. Разрозненные куски мыслей в ее голове цеплялись один за другой, и ухватить хотя бы один из них, чтобы додумать, было невозможно. Потом она подняла глаза и посмотрела на Мохаммеда-Эмина.

— Ты слышал? — спросила она одними губами.

— Да, — ответил Мохаммед-Эмин и медленно прикрыл веки.

Как и предсказывал старик-ведун, через неделю Мохаммеду-Эмину стало хуже. Не помогало уже ничего: ни травяные настои и припарки, ни мази из сосновой смолы и медовые ванны, ни старушечьи заговоры. Смерть, беспощадная смерть, с коей невозможно ни договориться, ни упросить ее повременить, встала у изголовья хана и терпеливо ожидала своего часа.

Однако не в характере ханбике было опускать руки. Взяв с собой лишь десяток джур и не дожидаясь, пока на вскрывшихся реках растает лед, она поехала сухопутьем в далекие камские улусы, где близ старинного булгарского балика Алабуга стоял на одном из древних жертвенных холмов с вросшим в землю каменным идолом полуразвалившийся языческий храм-мольбище.

Еще от старой Айха-бике слышала она, что живет в сем храме уже вторую тысячу лет крылатая дракониха Аждаха, которая знает все на свете и любит пожирать коз. Она никогда не является на глаза людям, и, что будто бы задобрив ее, можно просить у нее совета или даже помощи. Правда, как сказывала Айха, Аждаха очень не любит людей, и надо сильно постараться, чтобы ее задобрить. Ведь когда-то, давным-давно, во времена стародавние, когда только-только пришли на камские берега серебряные булгары и стали строить себе города, то облюбовали они себе один из холмов, где жил суженый Аждахи крылатый дракон Джилан. На взгляд Аждахи, великий, мужественный и красивый, и недалек уже был тот день, вернее, столетие, когда суждено было им, согласно предсказанию, записанному в Черной Книге самим Тартаром, Повелителем Тьмы, соединиться супружескими узами и завести детей. По меркам же людей, был Джилан огромен и страшен, ибо ко всему прочему, что полагалось дракону, имел он две головы, одну змеиную, которой пожирал зверей и людей, а другую воловью, для поедания травы и корней.

И решили люди извести Джилана, так как он шибко мешал становлению города на понравившемся булгарам холме. Нашелся среди воинов один умелец из рода волхвов, который вызвался изничтожить Джилана. Он заманил дракона в пустынное место, очертил его округ колдовскою чертою, обложил сеном, хворостом и дровами и поджег. Заревел тогда страшно Джилан, забил хвостом и попытался было взлететь, ибо имелись у него драконовы крылья. Ему удалось даже оторваться от земли, но крылья успели обгореть, и он рухнул прямо в самый очаг пламени и, конечно, сгорел. С тех пор невзлюбила Аждаха людей, поселилась в старом языческом мольбище и перестала показываться им на глаза. К этому-то месту и держала путь Таира.

Она очень торопилась. Когда на ее дороге оказывались широкие и глубокие реки, Таира, не задумываясь, переправлялась через них старинным кыпчакским способом, привязав к конскому хвосту камышовый плот с верхней одеждой и седлом и держась за конскую гриву. Просохнув у костра, Таира снова садилась на коня, который увязал чуть ли не по самое брюхо в весенней хляби, и продолжала путь.

Так она миновала город великого сеида Чаллы, обойдя реки Шумбут и Берсут с севера; не слезая с коня, перешла вброд речку Керменку выше крепостицы Умар и вплавь переправилась через широкую и спокойную реку Нукрат. Скоро на правом бережку одного из притоков Камы показался балик Алабуга. Здесь, на улугбековом дворе, дав, наконец, отдохнуть лошадям и людям, Таира провела длинную и бессонную ночь в молитвах к Всевышнему. Она просила у Единого лишь одного, чтобы тот даровал ее любимому здоровье. Десять тысяч раз она произнесла таглиль — возвеличение Аллаху. Нет Бога, кроме Аллаха! И все эти десять тысяч таглилей сопровождались мольбой о помощи Мохаммеду-Эмину. А поутру, как только запел в древнем запущенном саду сандугач [18], Таира с джурами пошли к языческому храму. Каждый из джур нес по козе, купленной прошлым вечером по самой высокой цене, не торгуясь, на алабужском базаре. Дойдя до развалин храма и перерезав козам горло, джуры сложили их в самом центре развалин, на жертвенном месте, и ушли, надеясь, что Аждаха примет такую богатую жертву.

В полночь Таира ступила на каменный пол храма. Холодный лунный свет заливал развалины, трупы коз лежали так же, как их сложили джуры, и только несколько крыс разбежалось при ее появлении.

— Почему ты не приняла моего дара? — крикнула Таира, подняв голову к разбитому куполу храма, сквозь который виднелись неяркие в полнолуние звезды. — Хочешь, мы принесем тебе еще?

Ответом была тишина.

— Значит, он умрет? — с надрывом спросила Таира, и слезы хлынули из ее глаз. — Умрет, да?

Порыв ветра, пронесшийся вдруг над пробитым куполом храма, дохнул в лицо ханбике ледяной сыростью могильного склепа, и в его дуновении почудился ей легкий шорох больших крыльев.

— Да-а, — услышала она тихий и зловещий шепот.

— А ты можешь помочь мне? — в голос зарыдала Таира и протянула руки к темной парящей тени. — Молю тебя, помоги!

Дуновение ветра вновь окатило Таиру замогильным холодом, и тень больших крыльев пронеслась под разрушенным куполом.

— Жизнь за жизнь, — прошелестело в ночи.

— Возьми мою! — в отчаянии взмолилась Таира.

— Твоих детей, — змеиным шипением отозвалась пустота.

— Но у меня нет детей, — растерялась Таира. «А если умрет Мохаммед-Эмин, то и не будет, — подумалось ей. — Мне не пережить его потерю».

— Отдаеш-ш-шь?

— Да… — произнесла ханбике сведенными судорогой губами.

На сей раз обратная дорога не показалась короче, хотя Таира мчалась так, что джуры в тяжелых латах и шлемах безнадежно отставали. И когда она скакала, как вихрь, и когда поджидала отставших джур, в голове ее с каждым ударом сердца стучало, било, жалило до нестерпимой боли: «Он будет жить! Будет!»

16

Такое у нее случилось впервые. Мохаммед-Эмин, проникнув сзади, неистово ласкал ее грудь, а она почти ничего не чувствовала. Да ежели бы она была одета в рубаху, камзол и телогрею, и то бы, верно, ощутила на своей груди крепкую хватку мужа. А здесь совершенно нагая, а грудь будто тремя стегаными одеялами покрыта да еще и снежком припорошена — ничего не чувствует. И соски, к которым ранее чуть дотронься — наливаются и встают торчмя, как мужское естество перед вторжением, сегодня почему-то сморщенные и дряблые, как кончик лежалой морковки.

Потом мысли исчезли вместе со временем. Мохаммед-Эмин входил в нее быстрее и быстрее и вот-вот должен был извергнуться горячей струей. Как далекий ночной морок вспоминалась болезнь мужа, его страдания, ее отчаяние. Три года минуло с тех пор, и Таира старалась не думать о той поездке на древнее капище, запрятав мысли об этом в самый дальний уголок своей памяти.

Она протянула назад руку и стала легонько мять его яички и водить пальцем по шовчику, соединяющему мошонку с отверстием урины. Муж испустил стон, прижался грудью к ее спине и излился, содрогаясь и передавая дрожь ей. Она вскрикнула. Горячая волна прокатилась по ее телу, и она едва не рухнула на пол в сладостном изнеможении.

Мохаммед-Эмин тоже едва стоял на ногах, и колени его мелко дрожали.

— Опять, как впервые, — севшим голосом произнес он, восторженно глядя на Таиру.

Она улыбнулась, вытерла подрагивающую плоть мужа заранее припасенной тряпицей. Естество его теперь было похоже на усталого воина, только что вернувшегося из похода и согнувшегося под тяжелой ношей богатой добычи.

— У меня с тобой тоже каждый раз, как первый, — произнесла она и влюбленно посмотрела на мужа. — Если бы ты знал, как я благодарна Всевышнему, что Он ниспослал тебя мне.

— А я благодарен и Ему, и тебе, — с хрипотцой произнес Мохаммед-Эмин.

— А мне-то за что?

— За то, что ты любишь меня.

Она обняла его.

— Я готова так стоять целую вечность.

— Я тоже.

— Тебя ждет бакши [19] Бозек.

— Подождет.

— Значит, мы будем так стоять?

— Будем.

— Целый день?

— Целый день.

— И целую неделю?

— И целую неделю.

— И не будем ни есть, ни пить?

— Мы будем сыты друг другом.

Таира потянулась и поцеловала его в щеку.

— Ступай, уже пора. У нас впереди еще целая ночь.

Когда он ушел, она вспомнила про грудь. Потрогала ее, и ничего не почувствовала, словно грудь была чужая.

Вечером у нее потянуло в пояснице. Потом заболел низ живота и крестец. Такое уже бывало дважды и закончилось выкидышем.

Затем ее стошнило, и начались схватки. Она велела позвать бабку знахарку, что жила при дворце. Та пришла через малое время, но Таира уже корчилась от страшной боли, и из вместилища обильно шла кровь.

— У меня никогда не будет детей, — прошептала Таира бабке, когда все кончилось.

— Да что ты, бике, — попробовала утешить ее знахарка. — Старше тебя рожают, и ничего…

— У меня детей не бу-удет, — горестно простонала Таира, и по ее комнате пронеслась быстрокрылая тень, обдав ханбике прохладным дуновением.

17

— Мир. Теперь мне нужен только мир, — повторил Мохаммед-Эмин, цепко глядя в глаза собеседнику. — Говори, что хочешь, кайся моим именем, кланяйся в ножки их самому захудалому хакиму, от коего зависит даже самая малая малость, но привези мне мир.

Бакши Бозек кивал головой, не смея возразить хану и мысленно готовясь к сырыми и холодным московским зинданам.

— Подкупи всех, кого возможно и невозможно, сули им все мыслимое, — продолжал Мохаммед-Эмин, — обещай великому князю от моего имени вернуть незамедлительно всех полоняников до единого без всякого выкупа, только привези мне мир. Привезешь — сделаю своим Карачи и арбабом аулов на Высокой Горе, не привезешь…

Мохаммед-Эмин выразительно посмотрел на бакши и замолчал.

— Я все понял, — поднялся Бозек и в почтительном поклоне попятился к дверям, которые открыли перед ним ханские джуры. — Да продлит Аллах твое дыхание, всемудрейший из мудрых и величайший из великих.

Тем же днем Бозек умчал на Москву, попрощавшись с семьей и на всякий случай отдав последние распоряжения. Потому как повеления хана надлежало исполнять незамедлительно. Это у урусов слова еще не действие. Вместо того чтобы исполнить полученное веление точно и в срок, долго будут тянуть вола за хвост, и покуда рак на горе не свистнет или жареный петух в задницу не клюнет — и не почешутся. Ну или ежель государь плахою не пригрозит. Только тогда и исполнят приказание. Да и то кое-как. Дескать, сойдет.

Вестей от Бозека не было долго. Спустя месяцев восемь прибыл от него ильча с грамоткой, в коей сообщал старый бакши, что полгода целых просидел он на посольском дворе безвыездно под запорами, и только после того разрешили ему свидеться с урусским улубием Басылом, который все время кричал и ругался, понося его, великого хана Мохаммеда-Эмина всякими непотребными и оскорбительными словами. Дескать, великий хан казанский есть отступник и словоблуд, законов писаных не блюдящий, слов отцу его, улубия Басыла, улубию Ибану даденных, не держащий и добра, ему во множестве содеянного, не помнящий. Однако писал Бозек, воевать Казань улубий Басыл в скором времени не сбирается, ибо все помысла его направлены против Артана [20], что весьма обрадовало Мохаммеда-Эмина. В конце грамотки просил бакши Бозек, чтобы не оставил великий хан вниманием и расположением, в случае непредвиденного, его семью.

Худо-бедно, как говорят урусы, но это был все же мир. Зная по Москве князя Василия Ивановича, его характер и привычку никогда не забывать нанесенных ему обид, Мохаммед-Эмин обнес каждый из казанских посадов новым острогом в виде двойных срубов высотой в три сажени, меж толстыми стенами коего насыпал щебень и песок, так что получилась острожная стена от одного края до другого в десять локтей — попробуй возьми даже и пушками осадными. Таира же привела в порядок подзапущенный за последние год-два Райский сад против дворца, самолично проверяя, так ли все содеяно, как ею было велено. Дно и стены фонтана в саду она велела выложить плитками муравленными так, чтобы в щели меж ними нельзя было просунуть даже самое тонкое лезвие, что и было сделано специально выписанными в Казань румскими мастерами. Закончив с садом, она взялась за ханский дворец и не успокоилась до тех пор, пока он не стал таким, каким она хотела его видеть: трехэтажным, с галереями-гульбищами на втором и третьем этажах, с башенками и куполками на крыше.

Это было спокойное, прекрасное время для Таиры и Мохаммеда-Эмина. День за днем, год за годом они были вместе, не расставаясь ни на один день, и всякую ночь открывалась, знакомо скрипнув, потайная дверца, впускавшая в ее спальню Мохаммеда-Эмина. Не омрачил дни Таиры и приезд в Казань свекрови ханбике Нур-Салтан, ставшей все же женой крымского хана Менгли Гирея, с черноглазым вертлявым пасынком Сахиб Гиреем, который, кажется, недолюбливал мачеху и слегка побаивался. Обласкав и осыпав подарками другую сноху, дочь бека Мусы, крепко обделенную вниманием Мохаммеда-Эмина, Нур-Салтан за все десять месяцев пребывания в Казани всего-то и обмолвилась с Таирой несколькими фразами. Две волевые и решительные женщины, узнав каждая в другой себя, не нашли, как часто это бывает, взаимного понимания или, как сказывают урусы, нашла коса на камень. Таира старалась не попадаться на глаза свекрови, целые дни просиживала в своих покоях, однако была светла и покойна: знала, уверена была, что придет ночь, и снова знакомо скрипнет потайная дверца…

ЭПИЛОГ

Казань, 1518 год
Камень усыпальницы Мохаммеда-Эмина, нагретый за день, солнечный и жаркий, несмотря на месяц казана [21] — урусы называют это время бабьим летом, — был еще теплым. Женщина присела на корточки, пальцы рук, поглаживающие итильский известняк, слегка подрагивали.

Так она просидела с четверть часа, затем губы ее беззвучно зашевелились. Казалось, она беседует с кем-то, видимым только ей, задает ему вопросы и получает ответы.

Стало совсем темно, стих привычный шум большого города, и только слышалось, как перекликаются джуры-стражники, несущие дозор на широких крепостных стенах.

Таира поднялась, звякнув золотыми нагрудными цепями, оправила шитый золотом камзол и шагнула в темноту. Следом за ней, неслышно ступая, шагнула в ночную темень фигура воина.

Миновав несколько старых усыпальниц, они вошли — Таира первая, охранитель в двух шагах позади — в арку дозорной башни с предусмотрительно открытыми воротами, и прошли в ханский двор. Ворота за ними тотчас затворились, закрылось и смотровое оконце: не только, что простому смертному теперь не откроют, а даже и не взглянут на него в такой-то час.

В ханском саду было тихо. Рыжехвостые белки, вовсе не такие умильные и пушистые, как казалось издали, спали в своих дуплах, хищно ощерив пасти с острыми зубками; дремал на ветке большой старый филин, похожий на древнего низкорослого абыза с короткими кривыми ножками, вечно мерзнувшего и надевшего на себя кучу всяких камзолов и шуб; попрятались в специально устроенные для них домики заморские птицы со складывающимися наподобие хинских вееров хвостами с диковинным названием павылин; безмолвствовал фонтан, невидимый из-за разросшихся за более чем полтора десятка лет деревьев.

У входа во дворец Таира жестом отпустила тенью следовавшего за ней охранителя и вошла в женскую половину дворца. Пройдя в свои покои, она плотно затворила дверь и достала из потаенного места небольшой ларец. Все было уже решено в ту самую минуту, когда Мохаммед-Эмин последний раз в своей жизни вздохнул. И не выдохнул. Она пойдет за ним, как было всегда. И они встретятся. Обязательно встретятся. Начнется новая жизнь, а эта… эта была уже прожита. Таира опять словно заснула и не хотела просыпаться. Ведь все, что должно было случиться с ней в этой жизни, уже случилось. И главное, любовь к Мохаммеду-Эмину приоткрыла для нее крохотную дверцу, которую большинству людей и видеть-то никогда не приходилось и о существовании коей догадывались лишь единицы. Дверцу, ведущую к счастью, которое в конечном итоге есть истина и есть Бог. И Таира… нет, не шагнула в эту дверцу. Она лишь увидела, что за ней — Бог, а кто увидел лик Божий, должен принадлежать Ему.

Она поставила на таскак ларец и открыла его крохотным ключом. Скляница с отравленным шербетом была здесь.

Таира слегка покачала ее, услышала легкий плеск и откинула крышку сосуда.

Взгляд ее упал на дверцу, через которую приходил в ее спальню в сладостные ночи Мохаммед-Эмин. Она улыбнулась:

— Я люблю тебя.

Легкий ветерок, невесть откуда взявшийся, шевельнул прядку ее волос.

— Я иду к тебе.

Она еще раз покачала скляницу, как бы размешивая содержимое, поднесла горлышко ко рту и сделала глоток. Затем тело ее обмякло и, будто сломавшись, упало на ковер.


Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Здесь: вельможа, начальник.

(обратно)

2

Наместник, правитель.

(обратно)

3

Начальник, капитан судна.

(обратно)

4

Учителя.

(обратно)

5

Дудку.

(обратно)

6

Заложниками.

(обратно)

7

Воевода.

(обратно)

8

Китайскими.

(обратно)

9

Одеждой, пожитками.

(обратно)

10

Турции.

(обратно)

11

Тюрьму, застенок.

(обратно)

12

здесь: ведьма.

(обратно)

13

Звезда.

(обратно)

14

Указом.

(обратно)

15

Гербом.

(обратно)

16

Судье.

(обратно)

17

Дух, провозвестник смерти.

(обратно)

18

Здесь: соловей.

(обратно)

19

Здесь: советник хана по вопросам внешней политики; посол.

(обратно)

20

Литвы.

(обратно)

21

Сентябрь.

(обратно)

Оглавление

  • ПРОЛОГ
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • ЭПИЛОГ
  • *** Примечания ***