Заговор в золотой преисподней, или руководство к Действию (Историко-аналитический роман-документ) [Виктор Семёнович Ротов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Роман не совсем обычный. Это историко-аналитический роман-документ — так автор обозначил жанр произведения. И это определение полностью себя оправдывает, поскольку действительно исследуется на основании документов эпоха правления последнего русского царя-самодержца Николая Второго. Придворная кутерьма тех времен, состояние русского общества, предреволюционная обстановка в России, дворцовые интриги Нового и Старого Двора, мистико-распутинская чертовщина, блеск и грязь правящей элиты, подоплека развязывания первой мировой войны, попытка расчленения России, наконец борьба евреев за равноправие и ликвидацию так называемой «черты оседлости»; взлет и гибель гениального реформатора П. А. Столыпина и пр. и пр. — все это историей спрессовано в коротком отрезке времени — чуть более десяти лет. И так густо, что для иного государства событий хватило бы на столетия. В этих событиях, как в зеркале, отражены судьбы народные.

Круто повернулась история государства, не сразу народы России разберутся в том, что произошло в то мрачное и яростное, как вспышка взрыва, десятилетие. Роман Виктора Ротова «Заговор в золотой преисподней» — одна из попыток разобраться в том, что произошло в те далекие годы. И что с нами происходит теперь при взгляде на себя в зеркало прошлого.


ПРЕДТЕЧА

Анастасию Николаевну мучила бессонница. Почти всю ночь не спала. Но под утро ее сморило — заснула провально, крепко; прокинулась внезапно и легко, как будто и не спала. Голова ясная, в теле приятная нега, на душе покойно. Как будто и выспалась. Потянулась сладко, ощущая на теле легкий струящийся лен исподней рубашки, и притаилась, вознамерившись еще чуток соснуть. Но… не тут‑то было: в глаза льстится солнышко, обильно льющееся сквозь тонкие тюлевые занавески: на улице встает хороший день. Весна! Пора бы ей!..

Приподнявшись на локте, смотрит в сторону сестрицы Милицы. Та спит на животе, отвернувшись лицом к стенке. Чтоб не разбудить ее, тихонько встала, подошла к окну, отодвинула занавеску и отшатнулась, заслонив глаза рукой от невозможного сверкания снега. Насыпало за ночь последушков зимы.

Тишина, чистый сверкающий снег, на душе тихо и радостно.

Из‑под ладони окинула взглядом широкий монастырский двор: пусто. Только в дальнем углу, возле остатков дровяной поленницы ворочается громадный мужик — оборванец, колет дрова. Он мощно хакает — слышно даже сквозь окна, и крепко ударяет обухом по колодине. Поленья летят в разные стороны, белея на солнце свежими сколами.

Анастасия смотрит бездумно, все еще во власти неги; позевывает скучненько, прикрывая ладошкой рот. Присмотрелась нехотя. И что‑то ей показалось в мужике том. Он в длинной посконной рубахе, коротких портах, оборванных снизу, будто собаками обглоданы. И… Босой что ли?!.

Ну да! Босый на снегу. Бр — р-р! От широкой спины его валит пар. Ну мужичище!..

Тот внимательно осматривает чурку, выискивая трещину в ней. Потом, придерживая ее одной рукой, взмахивает колуном, и чурка разлетается в стороны. Если же попадается сучковатый чурбак, мужик расставляет босые ноги свои, высоко, обеими руками, вскидывает колун на длинной прямой ручке и мощно всаживает его; потом поднимает на плечо и с плеча с переворотом ударяет о колодину с выбитым «седлом». Из‑под ног у него брызжет в разные стороны снежная кашица пополам со щепками.

— Во мужик! — Анастасия ежится и вздрагивает со смешанным чувством ужаса и восторга. Оглядывается на Милицу. Та уже проснулась, нежится в пуховиках, рассыпав на подушках свои великолепные смоляные волосы. Скрипучим со сна голосом спрашивает:

— Че там?..

— Поди глянь — и ужас и восторг! Мужичище, ох!..

— Где? — Милица живо выпросталась из‑под одеяла и, путаясь в длинном подоле тонкой ночной рубашки, подбежала к окну. Понаблюдала за рубщиком, потянулась, забросив за голову тонкие руки, наставив на свет божий заостренные сосками груди свои. Зевнула широко и отмахнулась разочарованно. — Этот, што ли? Суконное рыло…

— Да ты вглядись!..

В это время от хозяйственных построек монастыря в конец двора, туда, где орудовал рубщик, мелкими шажками побежала юная монахиня, оставляя на снежном целике маленькие следы. Видно, за дровами для кухни. Увидев ее, мужик отставил колун, любуясь бегущей к нему монахиней, и, когда она приблизилась, вдруг схватил за талию и поднял высоко над собой. Подержал так, перепуганную, потом расцеловал троекратно и опустил на снег. Смеясь, сунул ей в руки охапку дров и легонько оттолкнул от себя, мол, лети, касаточка. Та побежала без оглядки, роняя поленья. А он развернулся этак осанисто и глянул из‑под ладони на окно, из которого наблюдали за ним Анастасия и Милица.

Они ойкнули разом и отшатнулись от окна. Смешливо уставились друг на дружку — попались. Мужик, видно, почувствовал, что за ним наблюдают…

Отворилась дверь и вошла настоятельница — матушка Ефросинья. Поклонилась, ласково поздравила с добрым утром, слегка удивляясь тому, что застала их у окна, как бы смущенных чем‑то. Подошла, взглянула в окно и все поняла. Кивнула за окно, пояснила с некоторым подобострастием в голосе:

— Странник. Божий человек! Из самого Ерусалима следует, — осенила себя крестом и поклонилась иконам Божией Матери и Николая Чудотворца. — Второй раз ходит туда. И все пешком да босиком. Из Тобольска сибирского. Нанялся вот на хлеб заработать. Храни тя Господи!.. — она еще раз истово перекрестилась и поклонилась за окно, где ярилось солнечное весеннее утро.

Сестрицы эхом повторили жесты настоятельницы и даже поклонились тоже за окно. Переглянулись и почти в один голос заговорили:

— Мы, матушка, к завтраку в трапезную потом. А теперь прогуляемся по двору, подышим, под солнышком понежимся…

— Извольте, извольте, — закивала согласно настоятельница, улыбкой давая понять, что догадывается о желании великих княгинь посмотреть мужика поближе. — Он хучь и диковат с виду, а сам смирный и обходительный…

Она ушла, а сестрички мигом обрядились и вышли на подворье погулять. И как бы ненароком оказались возле рубщика дров. Вблизи он смотрелся еще колоритнее: пронзительные серо — голубые глаза, прямой негнущийся взгляд, довольно приятный овал лица. И борода! Нечесаная, грязная, тяжелая.

— Бог в помощь! — остановились они недалеко. Жгуче — черная Милица и беленькая Анастасия.

— Благодарствую, — остановил свою работу мужик и поклонился, сложив свои большие костлявые руки на ручке колуна. — Бог с нами всюду и во всяком деле. А теперь вот взирает на мои труды вашими очами. — И он широко перекрестился.

Сестрички приободрились — комплимент пришелся им по душе.

— Откуда вы знаете, что это мы смотрели на вас?

— Бог шепнул… — и мужик окинул себя крестным знамением.

— А мы любовались солнышком, — нашлась Милица. — Оно сегодня ласковое!..

— Божий свет в божественные очи, — молвил мужик, тонко улыбаясь. И слегка поклонился.

Сестры весело оживились: и в самом деле мужик обходительный. Не всякий светский шаркун способен этак вот сказать приятно. Совсем не опасаясь хамства или тупой робости, Милица осмелилась еще поговорить:

— И что же ваши странствия? — она дала понять, что они о нем тоже осведомлены.

— Странствия как странствия. Они умудряют человека, — мягко и деловито молвил мужик. — А кто в Ерусалим сходил — тот и вовсе сподобился…

— Вы, верно, много видели, много пережили, — откровенно окинув его убогую одежду и не скрывая некоторой иронии в голосе, сказала Милица. Анастасия помалкивала, как всегда. Давая первенство сестрице, бойкой на язык. — Ну и что ж вы с такими‑то заслугами? Или Бог не той стороной обратил к вам свою милость?

— Бог всевидящий и безошибочный, — парировал мужик и в глазах у него запрыгали насмешливые искры. Взгляд его сделался колким, почти неприятным. Милица поняла, что перебрала, и слегка смутилась. Мужик и в самом деле необычный.

— Не взыщите ради Христа, — повинилась она. — Я хотела сказать, что в странствиях много всего случается…

— Случается, матушка, случается, — мужик с легким поклоном обратился и к Анастасии, приглашая и ее вступить в разговор. Та отозвалась на его приглашение:

— И об чем пекутся более всего в народах?

— Об чем пекутся? — странник подумал. — Да все об том же — о хлебе насущном да о справедливости. — Подумал и добавил: — И о многом другом…

— Интересно! — Милица взглянула на сестру, кивнула незаметно. Та поняла ее, одобрила, чуть прикрыв глаза. — Это очень интересно! — с ударением повторила Милица. — Вы бы и нам поведали. Как — нито вечерком за чаем…

Не ведала она, что с этого момента над Россией начало всходить черное солнце. Что простое ее женское любопытство подтолкнуло на первый шаг мужика, который в скором времени станет затмением судьбы российского государства. Что сама она в недалеком будущем станет пресмыкаться перед этим косматым чудищем, будет униженно искать его расположения и участия.

Анастасия кивком как бы утвердила предложение сестры и поощрила странника ласковым взглядом.

Мужик не кинулся выражать свою нижайшую благодарность за приглашение столь милых высоких особ. Он подумал и ответил обстоятельно:

— Когда матушка Ефросинья даст на то свое благословение, то я со всем моим подобострастием. А счас вам надо в трапезную поспешать. Там все готово, ждут вас.

Анастасия и Милица снова переглянулись, уже в который раз за утро удивляясь мужику. Однако! Милица даже вскинула удивленно смоляную бровь.

— Верно. Нам в трапезную. Значит, до вечера?

— Пожалуйте, — дополнила ее Анастасия. — И считайте, что матушка Ефросинья дала свое благословение. — И, сделав легкий реверанс, взяв в руки подолы, они повернули к зданию. Милица еще оглянулась.

— Мы вас жде — ем! Будет несправедливо, если вы не припожалуете. Матушка пришлет за вами.

Мужик чинно поклонился, приложив руку к сердцу.

И вновь послышались глухие удары колуна и «звон» разлетавшихся поленьев.

Вечером в монастырской гостиной была небольшая суета: после молитвенной службы настоятельница велела послушнице достать свежую скатерть на стол, принести чайный сервиз, плетеные тарелки с бубликами, вазочки с клубничным вареньем и кое — какие закуски. Так бывает, когда в монастырь ожидаются важные гости. Городской голова Киева или другой какой чин с супругою и чадами.

Но каково же было удивление послушниц, когда на пороге божьего приюта появился рубщик дров. Расфранченный! В сатиновой косоворотке зеленого цвета, подпоясанный шелковым шнурком; в кафтане красного сукна. Правда, сильно поношенном. И в яловых сапогах, обильно смазанных дегтем.

Встречала его у порога сама матушка Ефросинья. Провела в гостиную, где все было приготовлено к чаю. Только самовар осталось подать. А вскоре проплыли туда величаво и знатные гости из Петербурга. Две сестрички — черногорочки. Беленькая и черненькая.

Послушницы только переглядывались недоуменно да били низкие поклоны. А потом прислушивались ко звоночку, которым мать Ефросинья обычно вызывала кого прислужить. И что там за «тайная вечеря» за дубовыми дверьми? Пробегая мимо гостиной, каждая норовила навостриться ушком, подслушать: что же там происходит?

А там, за тяжелой дубовой дверью шло первое чудо-представление, которое давал Григорий Распутин.

Из документов:

«Григорий Ефимович Распутин (Новых), крестьянин с. Покровского Тюменского уезда Тобольской губернии. Родился в 1871 г. Тяготел к хлыстовщине, понимая основы этого учения своеобразно, применительно к своим порочным наклонностям. Считал, что «человек, впитывая в себя грязь и порок, внедряет тем самым в свою телесную оболочку грехи, с которыми борется; благодаря этому достигает преображения души, омытой грехами». Главным своим призванием считал «снимать с людей блудные страсти».

Тогдашний директор департамента полиции Петербурга Белецкий оставил такую запись:

«Я имел в своих руках несколько писем одного петербургского магнетизера к своей даме сердца, жившей в Самаре, которые свидетельствовали о больших надеждах, возлагаемых этим магнетизером, лично для своего материального благополучия, на Распутина, бравшего у него уроки гипноза и подававшего, по словам этого лица, большие надежды, в силу наличия у Распутина сильной воли и умения ее в себе сконцентрировать».

Вступив в чистую нарядную гостиную с накрытым для чая столом, Распутин первым делом снял у порога сапоги. И босиком пошел смотреть картины на стенах и икону Владимирской Божией Матери. За этим занятием и застали его великие княгини Анастасия и Милица. Дочери короля Черногории, бывшие замужем за великими князьями Николаем Николаевичем и Александром Николаевичем. Увидев их, Распутин поклонился им и сел на стул возле двери. И как ни звали, как ни уговаривали его потом сесть к столу, он не посмел.

Послушницы принесли уже самовар, налили в чашки чай. Но Распутин так и не сел к столу.

— Кушайте, — сказал он озадаченным сестричкам, — а я отсель буду развлекать вас.

Сестры, несколько сконфуженные, походили вокруг стола и сели кто гд«. Мать Ефросинья молча наблюдала за всем, стоя у зашторенного наглухо окна.

— Так вот, значитца, — начал Распутин и огладил свою косматую бороду. — Вы интересуетесь, стал быть, нащёт справедливости. Тому ходит сказка — присказка в народе — что есть настоящая справедливость. У одного мужика с бабою было три сына — два умных, а один дурак. Умные были работящие, дурак же пребывал трутнем. Оно бы и ничего удивительного — бывает такое на Руси, да вот застреха какая — дурак был шибко проворен с ложкою за столом: не успевали за ним натруженные братья. И, конешно, возроптали: доколь дурака кормить своими трудами будем, брюхо его рогожное набивать?! Требуем разделения…

Пригорюнился старый, заусомневался: разделить хозяйство, разбить на куски, — оно не бог весть какая премудрость, но зачем, скажите на милость, дураку долю давать? Дурак и добро превратит в дурево. И разделил хозяйство меж умными сынами. Дурак только руками всполохнул: ах, так?! Пойду по миру. Взял суму и пошел по миру. Чтобы родителям досадить, значитца…

Тут Распутин помолчал, вперившись глазами в свои босые ноги, будто в них виделось ёму продолжение про обделенного дурака. Пошевелил длинными костлявыми пальцами. И вдруг стрельнул одним глазом в сестричек. Да еще подмигнул к чему‑то.

— Ну вот! Идет дурак, значитца, мурлычет себе под нос, напевает. День идет, два. На третий встречается ему поп — батюшка. И спрашивает: «Ты куда, дурак, навострился?» «Да вот, — отвечает, — ушел из дому. Обиделся на родителев». «Отчего так?» «От несправедливости…» И выложил батюшке все как есть подробно. «Да — а-а! — сказал поп. — У вас, у мирян, все не слава Богу. А вот у нас, у служителей, у нас только по справедливости». «Не скажи, батюшка, — говорит попу дурак, — какая же у вас справедливость, ежели ты за обывателя, за дурака, такого как я, и за убийцу одинаково молишься? Нет, нету и у вас справедливости».

Рассердился поп: «Дурак — ты и есть дурак!..»

Пошел дурак дальше. Идет, мурлычет себе под нос. День идет, два идет. На третий встретился ему сам Бог. Спрашивает: «Ты куда, дурак, навострился?» «Да вот из дому ушел. И от попа ушел». «Отчего так?» «От несправедливости». «Как так?» И поведал дурак как было. «Да — да — а! — почесал в затылке Бог. — Самый справедливый — это я. Все творю по справедливости, по — божески». «Не скажи, Отче Наш, — суперечит ему дурак. — Как же по справедливости, по — божески, когда, положим, Смерть всех без разбора косит? И тебе хилого — больного, и тебе здорового; и тебе бедного, и богатого; и тебе старого, и малого. Вот приходит и забирает. И у тебя не спрашивает. Нет! Нету твоей справедливости».

Разгневался Бог: «Поди прочь, дурья твоя башка!»

А что дураку? Пошел дальше. Идет, мурлычет себе под нос. День идет, два. На третий встретилась ему Смерть. Спрашивает: «Ты куда, дурак, лапти свои навострил?». «Да вот из дому ушел, от попа ушел, от Бога ушел, иду по миру». «Пошто так?» — удивилась Смерть. «От несправедливости». «От какой — такой несправедливости?» «Одному все — другому ничего. Разве это справедливо?»

Задумалась Смерть. «Да — а-а! — Повертела косой за плечами. — Ты прав. Нет на этом свете справедливости. А потому я, Смерть, самая справедливая». «Да ну?! — изумился дурак. — А докажи!..» «А чё доказывать? Я кошу всех, не смотрю на чины…»

Дурак хвать сумой о дорогу и говорит: «Ты, пожалуй, права, у тебя всяк одинаков — коль пришла пора, то полезай в ящик».

Достал из сумы последний кусок хлеба и разделил его со Смертью: дальше жить ему не пристало, потому как голодная смерть впереди. Ест и просит Костлявую: «Ты забери‑ка меня». «Э — э, нет! — сказала Смерть. — Твое время еще не пришло. А за то, что поделился со мной последней краюхой, — вот тебе дар исцелять людей.» «Куда мне, дураку! — отмахнулся дурак. — У меня ума не хватит». «А тут и не надо никакого ума. Я буду всегда рядом: коли стану в ногах больного — не лечи, бесполезно. А в головах — лечи».

И пошел дурак по людям, стал лечить. Прославился далеко окрест. Повалил к нему народ — и стар, и млад, и беден, и богат.

Прослышал про то больной богач. Призвал к себе и говорит: коли вылечишь, поднимешь на ноги — озолочу. Половину состояния отвалю. Дурак глядь, а Смерть в головах больного стоит. Взялся и вылечил того богача. Тот и отвалил ему, как обещал, полсостояния.

Зажил дурак — кум королю. Пьет, гуляет, денег не считает. А состояние не убывает. Случилось ему как‑то в лесу гулять. И набрел на избушку на курьих ножках. Зашел в нее и видит — свечи горят. Видимо — невидимо. Которые из них почти еще целые, а которые есть уже догорают. Меж свечами знакомая Смерть бродит, царством своим любуется. Говорит дураку: «У кого свеча только возгорелась, тому еще жить да жить. А у кого догорает, за тем вскорости приду». «А где туг моя?» — обрадовался дурак, поглядывая на те, которые почти целые, в надежде, что для него Костлявая постарается за прошлые заслуги. «А вот», — говорит Смерть. И показывает на манюсенький огарок. «Ты спятила, Старая! Я только жить начал. Смилуйся. Полсостояния отвалю…» «Нет, голубчик. Пробил твой час».

Вернулся дурак в свои богатые хоромы, пригорюнился. А тут и втемяшилась ему мысль обмануть Смерть. Заказал слугам вертящийся гроб. Вот пришла Смерть и велела ложиться в гроб. Он лег. Она стала у ног. Он велел слугам повернуть гроб — где были ноги, туда изголовьем. А Смерть шасть к ногам. Он снова велел повернуть гроб. А Костлявая туго знает свое дело. Усмехается только. Пришлось помирать дураку…

Распутин умолк, взял свои сапоги за голяшки, стал натягивать..

— Интересно! — молвила раздумчиво Анастасия. — А вам та Смерть не встречалась?

— Как не встречаться? Встречалась…

— Не велела исцелять?

— Велела, — он напялил сапоги, притопнул ими сидя и поднял на княгиню свои пронзительные маленькие глазки. Она замерла под его этим взглядом. Выпрямилась и хотела горделиво вскинуть голову, когда почувствовала, что не может этого сделать. И даже наоборот, какая‑то неведомая сила властно требовала склонить голову перед старцем. Она поняла, что странник обладает способностью влиять на волю людей.

— И вы можете излечивать? — как‑то помимо своей воли спросила она, удивляясь про себя тому, что как бы не владеет собой.

— Могу, матушка, могу. Вот вы садитесь, а я встану, — он стал подниматься медленно, не спуская с нее глаз, Анастасия медленно опускаться на стул, не отводя глаз от него. — У тебя, матушка, бессонница, — одновременно как бы утверждая и вопрошая, покосился на нее Распутин. — От сей минуты ее не будет. Изгоняю! — и он резко выбросил перед собой обе руки с растопыренными пальцами. Уронил взгляд, прошелся по гостиной и направился к двери.

— Вы нас покидаете? — нарочито переполошилась бойкая Милица, наблюдавшая за всем этим с нескрываемым восторгом. — С вами так интересно!.. Побыли бы.

— Постойте! — поднялась с места Анастасия. — У моей знакомой болеет сын. Не могли бы вы…

— Могли бы, матушка, могли. Только не сейчас. Потом. Вот избавлю вас от бессонницы — тогда. Поначалу уверуйте в мою силу…

И Распутин ушел, оставив дам в недоумении и смущении.

— Н — да! — только и смогла вымолвить Анастасия и прошлась по гостиной сложа руки.

Милица будто окаменела, сидя за столом и глядя на дверь, за которой скрылся загадочный странник. Настоятельница, молчавшая все это время, поправила шторы на окнах, пошла и прикрыла дверь поплотнее, не смея заговорить. Она побаивалась отрицательной реакции княгинь — уж больно премудро и дерзко повел себя ее протеже, этот Гришка. Но княгини и в ум не брали гневаться. Анастасия обратилась к настоятельнице:

— Что вы можете сказать об этом, матушка?

Та развела руками, не совсем еще уверенная в благожелательной реакции княгинь. Повторила ранее сказанное:

— Дважды в Ерусалим ходил… — Видя, что ее поощряют говорить, уже увереннее добавила: — Это подвиг! И даром не проходит человеку — он становится либо святым, либо чудотворцем. Вот теперь он забрал у вас бессонницу, — она поклонилась Анастасии.

— Вы думаете?

— Бог даст.

Анастасия подумала. Взглянула на Милицу.

— Странно, но я как‑то оробела под его взглядом. — Милица кивнула согласно. Анастасия перевела вопросительный взгляд на настоятельницу. — Он в самом деле необычный… Пусть еще приходит.

— Благоволите, матушка, благоволите.

Появился Распутин лишь спустя три дня. На этот раз великие княгини Анастасия Николаевна и Милица Николаевна были уже в гостиной, ждали его. Анастасия вдруг бросилась целовать ему руку, приговаривая: «Бессонницу словно рукой! Словно рукой сняло!..»

— Ну — ну, милая. На все воля божья.

Милица, следуя примеру сестры, тоже приложилась к его руке. Лишь настоятельница не шелохнулась в своем углу под образами. Распутин метнул в нее темный взгляд и принялся стаскивать сапоги. Милица кинулась помогать ему…

В этот раз Распутин уже сел к сголу, и застолье прошло чинно. Надегтяренные сапоги стояли тесной парой у порога.

Потягивая чай из блюдца, Распутин монотонным голосом давал долгие религиозные наставления. Княгини раскраснелись и разомлели от чая и благостных слов его. И, наверное, испытали бы верх блаженства, если бы дыхание не запирала вонь из‑под стола от потных босых ног Распутина.

Поздно вечером, уже прощаясь со старцем, в полном к нему расположении и доверии, Милица надумала спросить: а не знает ли Григорий Ефимович про болезнь гемофилию? «Как не знать?» И он в точности обрисовал ее симптомы, да еще добавил, что уже излечил нескольких несчастных от нее. Милица пришла в умиление — сама судьба шлет им удачу с сестрицей! Они переглянулись, почти ликуя про себя: теперь они смогуг оказать услугу царской чете и рассчитывать на их благорасположение. От прихлынувшего счастья чуть было не проговорились, кого они имеют в виду, больного гемофилией. Но сдержались, сначала они телефонируют царице. И только после ее одобрения скажут Распугину, кого они имеют в виду — больного гемофилией.

Но Распутин и без них уже знал, о ком идет речь. Его держала в курсе дела настоятельница мать Ефросинья, давно уже преданная ему телом и душой.

К слову:

Исторически мы знаем о Распутине, что это одиозная фигура, принесшая народам России неисчислимые беды. Этакий монстр порока, подорвавший авторитет Императора и Императрицы. И всего русского общества; породивший при дворе пуганый клубок интриг, ввергнувший царский двор в разврат и грязные склоки, перессоривший весь благородный высший свет Петербурга, устроивший дикую карусель смены министров; столкнувший лбами многочисленную царскую родню Нового и Старого дворов. И вообще чуть ли не разложивший огромную и сильную державу. Что ж! Если это на самом деле так, то и поделом этой огромной и сильной державе, коль ее граждане могут такое допустить. И поделом благородному высшему свету Петербурга, завистливому и необузданному в злобе друт против друга; и поделом министрам, которые не смогли противостоять интригам дремучего сибирского мужика; и, наконец, поделом августейшим особам, если они опустились до преклонения перед темным старцем. Что это за граждане, что это за общество, что за царь, скажите вы мне, которые могут так легко впасть в безрассудство?!

И эта «наука», похоже, не пошла нам впрок. Нынче творится то же. «Всенародно избранный» с целой бандой распугиных охмуряет Россию, а народные избранники, вроде С. Бабурина, увещевают нас переждать этого правителя как стихийное бедствие. И мы пережидаем. Вернее, терпим. Это свойство русского народа, великое терпение, благо в равной степени, как и беда. Но и до него начинает доходить, что Распутин, как и «всенародно избранный»; — это верхняя часть айсберга. За ними стоят реальные агрессивные силы, имя которым все четче вырисовывается на страницах мировой истории. Имя этим силам — сионизм.

В самом деле, стоит только задуматься, что же руководило Распутиным в его «великих» деяниях. Вернее, кто? И сразу становится ясно, что не мог он один, даже обладая сверхчеловеческими чудодейственными свойствами, натворить столько в Российской истории. Был за ним некий локомотив, который тащил за собой в самое сердце России целый состав социально — политической взрывчатки, подорвавшей не только самодержавие, но всю Россию. Этим локомотивом было еврейство со своими амбициями и деньгами.

Остается только дивиться тому, как ловко они использовали стечение обстоятельств и действительно незаурядную фигуру Распутина. Как вовремя подоспел он к исторической колеснице. И как ловко подтолкнули его в нее на полном ходу. И как точно угадали в тем те свойства, которые как нельзя лучше подходили для подрыва государственности России. Как умно и тонко подметили в нем самое разрушительное свойство — уверенность в мессианском предназначении. Они так ловко подстраивали ему «успе хи», что он и в самом деле уверовал в себя, в свои необыкновенные силы. Его современники чуть ли не в один голос говорят о его необыкновенных способностях. Те, кто знал его близко, наблюдал повседневно.

Теперь, когда история повторяется почти один к одному, надо спокойно, не с партийных, а с человеческих и государственных позиций взглянуть на это явление и дать ему беспристрастную научную оценку. Это крайне необходимо сделать теперь, ибо другого такого случая может и не представиться. Международные сионистские силы видят отчетливо надвигающуюся на них опасность — пробуждение гражданского и национального сознания во всем мире — и лихорадочно готовятся установить всемирный деспотический режим, при котором никто не посмеет пикнуть об угнетателях и угнетении. При этом они выступают в обычном своем амплуа — закулисно. А на авансцену выдвигают Распутиных, «всенародно избранных» и им подобных. Людей действительно помеченных природой и судьбой. Обладающих теми качествами, которые приемлемы и симпатичны широким народным массам.

Настоятельница Михайловского монастыря в Киеве, матушка Ефросинья, была близка к истине, когда характеризовала Распутина, дважды совершившего хождение в Иерусалим из Тобольска: «Это подвиг! И даром не проходит человеку, он становится либо святым, либо чудотворцем».

В этом, может быть, и таится объяснение невероятных способностей Распутина. Плюс уроки «магнетизера». И плюс, конечно, его личные качества.

В самом деле, по теперешним меркам его хождение в Иерусалим можно приравнять, наверное, к двум полетам в космос. Представим себе — человек пешком — да еще босиком! — проделал дважды путь от Тобольска до Иерусалима и обратно. Сколько лет он шел? Сколько он видел всякого на своем пути? Сколько людей встретил? Сколько перенес? Это же целая «академия»! Да если еще учесть, что человек усердствовал, то есть «учился» на одни пятерки, и безоглядно верил, что творит угодное Богу дело; что, перенося всяческие тяготы и лишения, добровольно отказывая себе в домашнем уюте, он умножает свои знания о жизни и опыт всечеловеческого бытия, познает некую истину, творимую природой, приближается к высотам духа; опустившись в самые глубины человеческого опрощения, он возвышается над всем золотом мира; что, совершая паломничество, он совершает одновременно и подвиг во имя Отца и Сына и Святого духа. И как человек, будучи насквозь грешным, погрязшим в ничтожестве, в зловонном обывательском море, видя вокруг себя бездну греха и падений, он обрел небывалые духовные. силы, закалился физически и уверовал в себя как в мессию. А уверенность в себе удесятеряет способности человека. Теперь это мы знаем на примере Александра Македонского, Наполеона, Гитлера, Сталина… Теперь мы знаем, чего можно достичь аутогенной тренировкой. Мы поняли, наконец, чудесную силу самовнушения, мощь нашего подсознания. А он, Распутин, уже тогда это понимал. Может, неосознанно, по наитию, но понимал.

Из этого следует совершенно определенно, что предпринятые им пешие странствия из Тобольска в Иерусалим и обратно, задуманные им сначала как богоугодное предприятие, были сначала стремлением обуздать бунтующую плоть, затем стали вполне осознанно школой самосовершенствования. В которой он готовил себя к большому плаванию в бурном океане, название которому человеческое общество.

Выражаясь современным спортивным языком, он сознательно «шел на рекорд». И этот «спортивный» азарт он пронес через всю оставшуюся жизнь. Ему в то время, когда он вышел «на старт», было сорок лет.

Сознательно «пошел на рекорд» и Арон Симанович, ювелир из Киева. В то время, когда Распутин давал свой первый спектакль перед великими княгинями Анастасией и Милицей в киевском монастыре, Арон Симанович был недалеко от него. Процветал среди киевских ювелиров. Они еще не знали друг друга. Но судьба уже готовила им тесную, неразрывную связь. Несмотря на их совершенно разнохарактерную суть.

Распутин был движим необузданным мессианским духом. Симанович — необузданной жадностью и агрессивным иудейским тщеславием.

Пришел день, когда ему тесно стало в Киеве, и он возмечтал развернуть дело в самом Питере. А если повезет, то и при царском дворе. Поближе к Фаберже. А чего? Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Плох тот еврей, который не мечтает разбогатеть. Любым путем!

Оставив жену и сына на попечение многочисленной родни, он перебрался в Петербург. Нелегкое это было дело, но… Витте, находившийся тогда в фаворе, посодействовал. Он же помог завязать первые деловые связи и обойти запреты, связанные с «чертой оседлости». Ему сразу повезло: люди, с которыми его свел Витте, не без влияния его жены, тоже еврейки, были ремесленниками или подрядчиками, выполнявшими солидные заказы. Иногда даже от царского двора. Кроме того, у Арона были уже кое — какие связи по ювелирному делу. Были, разумеется, кое — какие деньги, хорошие украшения, которые можно было выгодно предложить нужным людям. И дело пошло. Хотя жить приходилось на первых порах более чем скромно. Тот же Витте, вернее его жена Эмма, помогла ему снять небольшую комнату, которая показалась шикарной после тесной и душной ночлежки. Койка, столик, табуретка. На столике керосиновая лампа с петелькой для вешания на стену. На койке подушка в белоснежной наволочке и голубое стеганое одеяло. Темновато, правда, в комнате. Окно выходило во двор и упиралось в облезлую кирпичную стену. Эта кирпичная стена перед глазами докучала больше всего. Она мозолила ему глаза, стесняла дух, раздражала и напоминала ему эту проклятую «черту оседлости», которую придумали так неудачно поганые русские цари. Из‑за этой стены Арон не любил быть дома, больше мотался по делам. Может, даже этим и обязан был успеху: нет худа без добра. Дома утешало его два обстоятельства — постель, где можно было отдохнуть после целодневной беготни, и словоохотливая хозяйка. Еврейка, утешавшая его пустой болтовней. Не спрашивая ни о чем, она могла часами тараторить про своего Бориску, который решил свергнуть царя Николая. Он слушал ее, обдумывая свое очередное дело, и ему было хорошо от сознания того, что наконец он в столице, где можно по — настоящему развернуться, что у него пошло дело и что он живет в еврейской семье, по вечерам слушает незатейливую болтовню Руфины.

— …Вам здесь будет хорошо, балабос (хозяин). Кругом одни евреи, весь дом. Можно сказать — еврейский лагерь… А что клопы беспокоят, то не обращайте внимания. Сколько их?! Ну пусть даже много. А в доме этом живет восемьдесят человек. Раздели на всех — совсем немного придет -

ся на каждого… И вообще, здешний клоп — сытый клоп. А потому не вредный… Я, конечно, не хотела бы вас беспокоить, но хочу спросить, наболело‑таки. Вот я вдова. Сейчас много вдов. И все глупые. Особенно насчет своих детей. Ах, если б вы знали, какой он, мой Бориска! Может, я немножко новомодная, отдала его в гимназию. Учись. А он все что‑то пишет. Даже в субботу. Значит, святость субботы долой? Молиться некогда? Надо писать, надо бежать в гимназию… Ну хорошо — хочешь стать писателем. А отец был бухгалтером. Так иди на службу отца, будь тоже бухгалтером! Так нет — читает, пишет; с девицами… Развратил тут всех девиц: не молится в пятницу на свечах. Чепуха, говорит. Не моет руки перед едой. И у других, смотрю: отец смотрит на дочь, дочь смотрит на отца — два петуха… Ну вот. Окончил с божией помощью гимназию. С медалью. Зачем еврею медаль? Вы знаете, я так вам скажу: когда будут бить евреев, Бориска покажет свою медаль, и ему вдвое накладут… Теперь хочет поступить в университет. Там его только и ждали! Когда в гимназию принимают евреев небольшой процент, то в университет из этого небольшого процента совсем маленький. Ну и не попал. Переживает. А что же тут такого? Какой стыд? Цорес рабим! (Бедствие общее). Зачем обижаться? На кого обижаться? Но он не только обиделся, он даже сильно рассердился. И задумал одно маленькое дело…

— Какое дело? — нацеленный всегда на дело, поинтересовался живо Симанович, разомлевший в теплой комнате хозяйки.

— Ну, не совсем оно и маленькое, — как‑то сбилась с тона Руфина. — Свергнуть Николая. А? Как вам это нравится? Я дрожу, когда увижу урядника за сто шагов, а он захотел сбросить царя! Не нравится Бориске, как он правит. Достал себе паспорт, будто он не еврей, и пошел рабочим на завод. Что он там делал, я не знаю. Но скоро попался, и его засадили. Год держали, потом выпустили. Я рада: ну теперь станет жить возле меня. Но тут призыв в армию его года. У нас как? Каждый старается как‑нибудь устроиться, что‑нибудь сделать. Будь же и ты человеком — сделай тоже что‑нибудь. Сделай себе грыжу, сделай себе ухо, сделай себе свист в легких! Так нет. Побежал в армию. Можете себе представить? Как иной танцор бежит на свадьбу. Что тебе там загорелось? Я, говорит, оттуда его еще скорее сброшу Николая. А конец такой: Бориска получил рану, лежит в лазарете. А Николай живехонек и сейчас пьет‑таки вино из большого стакана… Ну, ладно. Заболталась я, — наконец закруглилась Руфина, видя, как Симанович поднимается из‑за стола. — Покойной ночи, балабос.

— Покойной ночи, балабосте (хозяйка), — Арон Симанович вконец разомлевший от уюта, тепла и ненавязчивой болтовни хозяйки, вышел в свою комнату, лег поверх стеганого одеяла и смежил веки. «Ничего, — мелькнула умиротворенная мысль, — подожди немного, балабосте, и твой Бориска будет в университете… Мы этого Николашку!..»

И вдруг сонливость отлетела. В голове зароились какие‑то агрессивные мысли: она боится урядника за сто шагов! Почему мы должны бояться? Почему терпим унижения?..

Он никогда не понимал этих жалких забитых людей. Не понимал, как можно жить в ожидании с моря погоды. Нет, он человек дела, действия. И не зря целыми днями, а часто и ночами, пропадает в разного рода клубах, варьете, бильярдных, на скачках. Других злачных местах, где много всякого разного люда различного общественного положения. Он с ними пьет, играет, делает ставки, ходит по женщинам.

Ночные похождения особенно сближают. Когда не особенно обращают внимание на национальность и общественное положение. Вино, азарт, женщины уравнивают людей, делают их менее разборчивыми в выборе друзей, собутыльников. И менее щепетильными в выборе способов добывания средств на «красивую жизнь».

Именно здесь, в этой среде увлекающихся, умный'и расчетливый Симанович искал себе нужных людей, заводил выгодные знакомства и связи. Именно здесь он обнаружил в себе талант и умение использовать людей в своих целях.

Потихоньку, незаметно, где подкупом, где мелкими услугами, где пустыми обещаниями, благо русские люди простодушны и доверчивы, Арон Симанович расширял круг своих знакомых, направляя свои усилия главным образом на полицию и чиновничество. От полиции во многом зависела свобода действий, а от чиновников — протаскивание своих интересов в конторах и ведомствах. Но главной целью был царский двор. Проникнугь туда во что бы то ни стало и там создать свое влияние.

И все складывалось как нельзя лучше.

Но тут из Киева пришла страшная весть — намечаются погромы. Надо бы срочно выехать туда, спасать семью, спасать дело — там у него несколько ювелирных магазинов… А тут подвалила такая удача — завел знакомство с братьями Витгенштейн, служившими в личном конвое Императора Николая. Упустить такой шанс было немыслимой глупостью. И сшиблись в душе долг и выгода. Пока шла борьба с самим собой, в Киеве начались погромы. И это дорого ему обошлось: по приезде в Киев он обнаружил свои магазины разгромленными. Один управляющий еврей был убит. Убиты и многие родственники. Надо было спасать семью и надо было спасаться самому. Спрятаться где‑либо было невозможно — тех, кто укрывал евреев, убивали вместе с евреями. Пришлось решиться на отчаянный шаг. Узнав, что во главе погромов стоит генерал Маврин, а помощником у него полицмейстер Цихоцкий, которому когда‑то он услужил неплохо, да и генералу Маврину тоже, Симанович отправился на прием к… самому Маврину.

У того и челюсть отвисла, когда он увидел в дверях одного из самых известных и ненавистных евреев Киева.

— Ты с ума сошел, Арон! — вскочил Маврин с места. И забегал по кабинету, мысленно ругая себя. Знал же ведь, знал — рано или поздно придется чем‑нибудь платить этому еврею за «услуги»! И дернула нелегкая принять от него жемчужное колье для жены. Уж больно хотелось порадовать супругу. — Ты же, говорят, в Питере обосновался. Чего тебя принесло?..

Симанович молча выложил на стол тугую пачку ассигнаций.

— Семья где? — Маврин быстро подошел к столу, с грохотом выдернул ящик и смахнул туда пачку денег.

— В том‑то и дело, что семья моя здесь…

— Не приложу ума, что делать. Может, ты подскажешь?

— Подскажу. В помощниках у тебя Цихоцкий? Мы с ним… Поручи ему вывезти меня и семью.

— Куда? Весь город кипит…

— На моторе к поезду на Берлин.

— Ты думаешь, так лучше?

— Только так.

— А если тебя увидят, узнают?

— Я изменю внешность. И с нами в моторе будет Цихоцкий…

— Ну — ну… — генерал вызвал порученца, велел ему отыскать Цихоцкого. Симановича при этом спрятал в соседней комнате.

Через час они мчались к вокзалу. В окно мотора, на котором Цихоцкий вывозил Симановича с семьей, Арон видел, как возле синагоги шла бойня — убивали всех, кто пришел в этот день на молебен.

Жуткое, незабываемое зрелище. Ожесточит любое сердце…

К слову:

Погромы — изобретение евреев. Они впервые учинили погром гоев (неевреев) в Мордохеевские дни. Откуда и пошел зловещий иудейский праздник Пурим. (Кровавое жертвоприношение). В ответ сами стали подвергаться этой бессмысленной, отвратительной экзекуции.

Отнимать у человека жизнь, даже во имя самой высокой идеи — безумие. Порождающее ответное безумие.

Все как будто понимают это. И тем не менее… Преследуют друг друга, убивают друг друга. Миром правят алчность и зависть — самые страшные пороки человека.

Стремление к наживе присуще многим людям и даже целым нациям. Стремление к наживе любой ценой заложено в религию иудеев — продай ближнего, если тебе это выгодно. Иуда продал Христа. И этот поступок стал фундаментальным камнем в иудейской религии, идеологии: откровенное, до цинизма стремление к наживе. Это стало знаменем многих людей. Обогащайся любой ценой! Как же! Самый близкий путь к самоутверждению. Простой, но многообещающий! И чем дальше, тем бесстыднее исповедуется постулат обогащения любой ценой.

Советская эпоха, воспитывая людей в коммунистическом духе, пыталась культивировать воздержание к обогащению. Но ее иерархи только на словах исповедовали эту идею. На деле же обогащались как могли. И тем не только дискредитировали себя, но еще больше разожгли страсть у народа к обогащению. И когда рухнула Советская держава, люди с еще большим азартом, с каким‑то остервенением кинулись обогащаться любой ценой. Тем более что наши «отцы демократии» бросили в народ циничный клич — обогащайся кто как может. Сейчас уже ясно, что если мы не остановимся в этом «соревновании», в стремлении к бесстыдной наживе, не зададим себе простой, но вразумляющий вопрос — а что дальше? Что за этим беспредельным бесстыдством? — то нас ждут великие беды. Настанет день, когда атмосфера бытия людей станет невыносимой. Люди, как пауки в банке, станут жалить друг друга, убивать с невероятной жестокостью. И убийцы будут’ блаженствовать в роскоши. Это уже реальность нашей жизни. А потом они станут отвратительны друг другу. Мир людей превратится в зверинец, где царит убийство. И это уже процветает вовсю. Вот куда ведет иудейская мораль. Это понимают не все. Многие вполне сознают грядущую опасность. Но многие только начинают прозревать. Есть очень много людей, которые надеются на обычное всечеловеческое «авось пронесет». Таких, пожалуй, абсолютное большинство. Хитромудрое иудейство знает об этой человеческой слабости и потихоньку плетет свои тенета, приближая тот день, когда все человечество, окажется в его нечистых руках. И странно наблюдать, что это легкомысленное человечество словно загипнотизированный зверек, покорно, хотя содрогаясь от страха, ползет в алчную пасть иудейства. Лишь кое — где в мире прорывается осознанное неприятие грядущего, уготованного нам всехитрейшим и всежесточайшим иудейским спрутом. И тогда вспоминает о старом действенном орудии, изобретенном ими же, о погромах. Но это отдельные, затухающие очаги противления злу, которые с легкостью гасятся умельцами одурачивать народы лицемерными криками о правах человека, интернационализме, парламентском правлении. Под этот шумок тащат человечество к пропасти.

Но человечество, так велено природой, обладает иммунитетом отглобальной катастрофы. Оно способно остановиться на краю пропасти в последний момент. Ему не дано сделать последний роковой шаг. Это заложено в его генах. И тут ничего не поделаешь. Иудейству надо это понять и сделать выводы. Иначе для них может кончиться все весьма печально. Люди в одночасье поймут, откуда ветры дуют. Это и будет тем моментом, когда сработает инстинкт самосохранения человечества. И что тогда? Всемирный еврейский погром? Не доводите, господа, до этого. Ведь вы всюду, везде, всегда задираетесь первыми, а потом кричите караул. Вы сами породили погромы, придумали антисемитизм и прочие пакости. Придет час, и вы в полной мере испытаете всю прелесть ваших этих хитромудростей. Они вернутся к вам бумерангом. Не сомневайтесь в том, что однажды народы мира объединятся против вашей силы и хитрости. Ибо закон природы неукоснителен — как аукнется, так и откликнется.

(обратно)

ВЕЛИКОЕ ЗАВИХРЕНИЕ

Расстрел мирного шествия рабочих 9 января 1905 года подстегнул революционные брожения. Как и рассчитывали творцы этого шествия. Социалисты — революционеры развернули бешеную пропаганду против царя. Старый двор во главе с императрицей — матерью по недомыслию исподтишка подыгрывал им. Высшее общество при дворе вообще потеряло всякий стыд: пользуясь ослаблением воли царя, критикой в его адрес со всех сторон, грязными сплетнями, придворная братия пустилась во все тяжкие, проводя дни и ночи в угаре бесконечных балов, приемов, кутежей, спиритических сеансов; состязаясь в Погоне за наградами и должностями, за место поближе к коронованной особе. Как перед концом света. А под шумок, под дичайший разгул безответственности властей революционные силы готовили новый виток — борьбы с самодержавием, требуя от царя уже в открытую, и не только в революционных круг ах, а и в высших коридорах власти Манифеста о свободах и конституции.

Назревало 17 октября, когда царь под давлением общественности и радикально настроенной буржуазии подписал‑таки Манифест о свободах и конституции.

А пока при дворе мельтешила неустанная карусель бесконечных празднеств, разных сборищ, раутов, гуляний и поголовное увлечение гадалками, предсказателями и чудотворцами. Все это выглядело дико на фоне недавнего позорного поражения в войне с Японией: народ унижен, народ бедствует, а господа изволят с ума сходить.

Новоиспеченный граф Витте, только что удостоенный этого титула за «удачный» мир с Японией, превзошел всех в бесстыдстве и цинизме. Разъезжая по Америке под громовые аплодисменты и здравицы в свою честь, выступал в роли великого замирителя России с Японией. На самом же деле его готовили к роли лоббиста по еврейскому вопросу при царском дворе. Все было обставлено так хитро и тон ко, что даже он опешил, когда понял, чего от него хотят. «Миллионщик — банкир Яков Шиф, — пишет в своей книге В. В. Шульгин, — сказал Витте без церемоний: «Передайте Вашему Государю, что если еврейский народ не получит права добровольно, то таковые будут вырваны при помощи революции».

Витте сначала отказался от такой роли, не веря в успех решения еврейского вопроса. Позже он примет все условия.

Царь, когда ему докладывали о торжествах в Америке по поводу якобы удачного примирения России с Японией, а на самом деле в честь «великого» дипломата графа Витте, недовольно морщился. Он лучше всех знал, чей политический заказ выполнял этот обласканный им неосмотрительно прохиндей. В свое время Витте активно настраивал его против Японии, ратовал за сближение с Китаем. Даже настоял на заключении оборонительного союза с Китаем против Японии. Потом вдруг с такой же настойчивостью стал добиваться заключения соглашения с Японией. Тут царь и перестал понимать своего министра. И они резко разошлись с Витте во взглядах на внешнюю политику. Однако царь нуждался в политических деятелях, а потому держал его возле себя, подключая к решению тех или иных вопросов. И удалив его с поста министра финансов, он продолжал держать его накоротке. И даже сделал его сначала Председателем Кабинета Министров, а в октябре 1905 года — Председателем Совета Министров. Но это будет потом.

А сейчас он неприязненно думал о графе и удивлялся своей собственной непоследовательности. Ведь докладывали же ему, что граф Витте не чист на руку, что они со Стесслем и Гинцбургом хорошо поживились на военных поставках во время войны с Японией. Докладывали о других его грязных делишках. И он давал себе слово удалить его совсем. Но… Вот как будто кто‑то за руку его останавливает. Отвалил ему графский титул, ввел в состав Госсовета, разрешил поездку в Америку. А теперь стыдно за него. Зачем приближать, одаривать таких? Заслуги? Где они? Царь стал припоминать, с чего началось выдвижение этого Витте. И с удивлением обнаружил, что больше всех за него ратовали «стародворцы». Императрица — матушка и дядья. И особенно великий князь Михаил Александрович. А тот водит дружбу с еврейской братией. Жена Витте за всегдатай Старого двора. Ясное дело, им нужен был возле царя свой человек, вот они и провели Витте на высокую должность, чтоб через него влиять на управление государством. Вот откуда диктуются колебания из стороны в сторону в дальневосточной политике — то за Китай, то за Японию. Потом это поражение в войне с Японией, потом этот Портсмутский мирный договор. Все это с подачи Витте. А у него подсказчики. И он теперь опять же «на коне», а ему, царю, щелчок по носу. Вот ведь как повернули все!

Матушка — императрица больше всех настаивала, чтоб именно его, Витте, послали в Америку. Теперь там рукоплещут якобы по поводу мира с Японией, а на самом деле — поражению России. Как же! Теперь Америка выдвинулась в ряд сильнейших держав мира. И сильнее России. Вот куда завел Россию этот хитрец и прохиндей. Не лично он (он всего лишь марионетка в руках еврейской общины), а они.

— Боже мой! — думал Николай. — На кого же мне положиться? Где же они, помощники в государственных делах?..

Теперь он все чаще задавался этим вопросом и, к ужасу своему, не находил на него ответа. Куда ни глянь, кругом угодливые, неискренние лица; настороженные глаза. Все чего‑то хотят от него, все ищут возле него выгоды для себя и все почему‑то недовольны. И никто, сколько ни перебирал он лиц, никто не ищет в нем участия. Не на кого опереться. Даже Алекс, супруга, и та чаще против него, чем за него. Бывают минуты полной откровенности и взаимного понимания, но потом все тонет в бесконечных разногласиях. Даже мать родная в оппозиции! Не говоря уже о дядьях и братьях. В чем дело? Или он недостаточно ласков с ними? Или милостью кого обошел? Так нет же! Он старается всех заметить и отметить. И чинами и наградами. А они… Не мирятся между собой, интригуют, клевещут. Даже его с императрицей не щадят. Почему? Все стали новомодны — свободы хотят. А того не понимают, что свобода — палка о двух концах: одним это свобода, другим наказание. Свободный, но некультурный человек — хуже варвара…

Походив в раздумье по кабинету, царь остановился у окна. Из окна ему видно, как на площади дворцовые работники расчищают снег на дорожках. В мутной серости неба едва пробивается низкое солнце. На душе тяжело.

Подспудно его точит тревога за Наследника: признаки грозной болезни все явственней. Светила медицинской науки бессильны что‑либо сделать. Они даже не могут остановить кровотечение носом, не говоря уже об излечении болезни. Ничего не остается делать, как уповать на Бога да на чудо. Алекс извелась уже.

Невоздержанность супруги достигла, кажется, предела. Ее уже самое надо лечить. В народе нарастает недовольство. А тут еще это воскресенье 9 января. И вот же как все повернулось! И опять этот ускользающий Витте. Этак вот доложил хитро: надо проявить решительность, иначе на шею сядут. Ну проявите. Но ведь не в такой же степени! Идут себе мирно — пусть идут. Кто велел стрелять?!. А теперь — «Кровавое воскресенье»! «Николай Кровавый»!..

Да, Витте подлежит решительному удалению.

Нам долгие десятилетия внушали, что творцом кровавой бойни 9 января был царь Николай Второй. Придет день, и мы узнаем имена истинных творцов этой гнусной провокации. А пока обратимся к любопытному свидетельству Анны Вырубовой из ее так называемого «Дневника».

Ученые пришли к заключению, что этот «Дневник» не что иное, как литературная мистификация историка П. Е. Щеголева и известного, почитаемого в России писателя

А. Н. Толстого. Выполняя социально — политический заказ, за деньги, разумеется, они именем Вырубовой и как бы невзначай раскрывают истинную роль графа Витте в событиях 9 января. С одной стороны, они выдают строжайшую революционную тайну. Но чужими устами. Устами Вырубовой, которую при надобности можно будет обвинить в клевете на Витте; с другой стороны, раскрывая тайну, они все‑таки указывают потомкам на подлинного творца «Кровавого воскресенья», дабы при определенном, благоприятном для них и Витте повороте событий потомки знали, кому ставить в заслугу этот ловкий «р — революционный» ход конем. Подлый, но эффективный прием по возбуждению народных масс. Победителей не судят.

Они пишут ее пером:

«23 мая. (1905 года. — В. Р.) кг

С ужасом рассказывает Мама (так между собой называли иридворные Императрицу Александру Федоровну. — В. Р.) о двух страшных ночах, о ночи 9 января, после Гапона, и ночи подписания акта 17 октября, акта конституции. Виновниками этих событий считают Витте и Мирского. (Князь Святополк — Мирский Петр Дмитриевич, генерал — адъютант, министр внутренних дел с августа 1904 по январь 1905 гг. — В. Р.).

По поводу 9 января Мама рассказывает:

«Накануне у Витте (в то время Председатель Кабинета Министров. — В. Р.) была депугация рабочих и предъявила свои условия. И от него зависело ликвидировать дело с самого начала. Он этого не сделал, рассчитывая насильно ускорить развязку. И расчет был его верен».

Туг авторы проговариваются «устами царицы» и «пером Вырубовой», желая придать действительности нужное толкование и неоспоримость факта. Ибо действительно царица сетовала на то, что конфликт с рабочими можно было погасить в зародыше. И это было в силах Витте. Но он перекрутил волю царя по — своему и в результате пролилась кровь. Случилось то, что должно было случиться по замыслу архитекторов этой трагедии. А по их замыслу депутация рабочих и не должна была получить удовлетворение, иначе зачем этот сыр — бор. И она не получила, хотя граф Витте обладал всеми полномочиями уладить дело миром. Таким образом, мы теперь знаем, из уст самой царицы, в записи ее первой фрейлины, кто истинный творец «Кровавого воскресенья».

Для чего это сделано? Для того, чтобы мы, потомки, знали истинных «героев», творцов этих событий и при благоприятных условиях воздали им должное. А при неблагоприятных — выдать это за клевету Вырубовой на царицу и Витте. Вот и все. Одним выстрелом двух зайцев. Это лишь черточка характера революции и ее апологетов.

А Витте, как нам теперь доподлинно известно из откровений самого Арона Симановича, шага не делал без благословения еврейской общины: надо было отрабатывать женитьбу на Эмме и громкие здравицы в Америке. Отсюда нетрудно догадаться, кто истинные творцы этой гнусной провокации 9 января. Которой они же потом дали броское название «Кровавое воскресенье». А царь Николай получил «титул» «Кровавого».

Это была блестящая операция из революционного ар-

сенала. И одним из творцов ее был облагодетельствованный царем граф Витте.

И бешеная пропаганда против царя, и «Кровавое воскресенье» и последовавшая за этим Всероссийская политическая стачка, пролившая море крови, были звеньями одной цепи в борьбе за «свободу» и конституцию.

В Большой Советской энциклопедии открытым текстом сказано, что Витте, будучи уже Председателем Совета Министров, «настоял на программе уступок буржуазии, нашедшей свое выражение в Манифесте 17 октября 1905 года». Это было главной целью социалистов — революционеров на том этапе борьбы. А «Кровавое воскресенье» и политическая стачка — прелюдия к ней.

Если о «Кровавом воскресенье» говорит само название, то о пролитой крови в политической стачке мы почти ничего не знаем. Между тем это был настоящий разгул беззакония и зверства. Не стану обращаться к традиционным официальным источникам. Позову в свидетели классика русской литературы, в правдивости слова которого, думаю, не найдется сомневающихся.

Иван Алексеевич Бунин записал в своем дневнике:

«Ксения». [1] 18 октября 1905 года.

Жил в Ялте, в Алупке, в чеховском опустевшем доме, теперь всегда тихом и грустном, гостил у Марьи Павловны. Дни все время стояли серенькие, осенние, жизнь наша с М. П. и мамашей (Евгенией Яковлевной) текла так ровно, однообразно, что это много способствовало тому неожиданному резкому впечатлению, которое поразило нас всех вчера перед вечером. Вдруг зазвонил из кабинета Антона Павловича телефон и, когда я вошел туда и взял трубку, Софья Павловна стала кричать мне в нее, что в России революция, всеобщая забастовка, остановились железные дороги, не действуют телеграф и почта, государь уже в Германии — Вильгельм прислал за ним броненосец. Тотчас пошел в город — какие‑то жуткие сумерки и везде волнения, кучи народа, быстрые и таинственные разговоры — все говорят почти то же самое, что и Софья Павловна. Вчера стало известно, уже точно, что действительно в России всеобщая забастовка, поезда не ходят… Не получили ни газет, ни писем, почта и телеграф закрыты. Меня охватил просто ужас застрять в Ялте, быть от всего отрезанным. Ходил на пристань — слава Богу, завтра идет пароход в Одессу, решил ехать туда.

Нынче от волнения проснулся в пять часов, в восемь уехал на пристань. Идет «Ксения». На душе тяжесть, тревога. Погода серая, неприятная. Возле Ай — Тодора выглянуло солнце, озарило всю гряду от Ай — Петри до Байдарских ворот. Цвет изумительный, серый с розово — сизым оттенком. После завтрака задремал, на душе стало легче и веселее. В Севастополе сейчас сбежал с парохода и побежал в город. Купил «Крымский Вестник», с жадностью стал просматривать возле памятника Нахимову. И вдруг слышу голос стоящего рядом со мной бородатого жандарма, который говорит кому‑то штатскому, что выпущен манифест свободы слова, союзов и вообще всех «свобод». Взволновался до дрожи рук, пошел повсюду искать телеграммы, нигде не нашел и поехал в «Крымский Вестник». Возле редакции несколько человек чего‑то ждут. В кабинете редактора (Шапиро) прочел, наконец, манифест! Какой‑то жуткий восторг, чувство великого события.

Сейчас ночью (в пути в Одессу) долгий разговор с вахтенным на носу. Совсем интеллигентный человек, только с сильным малороссийским акцентом. Настроен крайне революционно, речь все время тихая, твердая, угрожающая. Говорит, не оборачиваясь, глядя в темную равнину бегущего навстречу моря.

Одесса, 19 октября.

Возле Тарханкута, как всегда, стало покачивать. Разделся и лег, волны уже дерут по стене, опускаются все ниже. Качка мне всегда приятна, тут было особенно — как‑то это сливалось с моей внутренней взволнованностью. Почти не спал, все возбужденно думал, в шестом часу отдернул занавеску на иллюминаторе: неприязненно светает, под иллюминатором горами ходит зеленая холодная волна, из‑за этих гор — рубин маяка Большого Фонтана. Краски серо — фиолетовые; рассвет и эти зеленые горы воды и рубин маяка. Качает так, что порой совсем кладет.

Пристали около восьми, утро сырое, дождливое, с противным ветром. В тесноте, в толпе, в ожидании сходен, узнаю от носильщиков, кавказца и хохла, что на Дальницкой убили несколько человек евреев, — убили будто бы переодетые полицейские, за то, что евреи будто топтали царский портрет. Очень скверное чувство, но не придал особого значения этому слуху, может, и ложному. При — ехал в Петербургскую гостиницу, увидел во дворе солдат. Спросил швейцара: «Почему солдаты?» Он только смутно усмехнулся. Поспешно напился кофию и вышел. Небольшой дождь, сквозь туман сияние солнца и все везде пусто: лавки заперты, нет извозчиков. Прошел, ища телеграммы, по Дерибасовской. Нашел только «Ведомости Градоначальника». Воззвание градоначальника — призывает к спокойствию. Там и сям толпится народ. Очень волнуясь, пошел в редакцию «Южного Обозрения». Тесное помещение редакции набито евреями с грустными серьезными лицами. К стене прислонен большой венок с красными лентами, на которых надпись: «Павшим за свободу». Зак, Ланде (Изгоев). Он говорит: «Последние дни наши пришли». — «Почему?» — «Подымается из порта патриотическая манифестация. Вы на похороны пойдете?» — «Да ведь могут голову проломить?» — «Могут. Понесут по Преображенской».

Пока пошел к Нилусу. Вдоль решетки городского сада висят черные флаги. С Нилусом пошел к Куровским. Куровский (который служит в городской управе) говорит, что было собрание гласных думы вместе с публикой и единогласно решили поднять на думе красный флаг. Флаг подняли, затем потребовали похоронить «павших за свободу» на Соборной площади, на что дума опять согласилась.

Когда вошел с Куровским и Нилусом, нас тотчас встретил один знакомый, который предупредил, что в конце Преображенской национальная манифестация уже идет, и босяки, приставшие к ней, бьют кого попало. В самом деле, навстречу в панике бежит народ.

В три часа после завтрака у Буковецкого узнал, что грабят Новый базар. Уже образована милиция, всюду санитары, пальба… Как в осаде, просидели до вечера у Буковецкого. Пальба шла до ночи и всю ночь. Всюду грабят еврейские магазины и дома, евреи будто бы стреляют из окон, а солдаты залпами стреляют в их окна. Перед вечером мимо нас бежали по улице какие‑то люди, за ними бежали и стреляли в них «милиционеры». Некоторые вели арестованных. На извозчике везли раненых. Особенно страшен был сидевший на дне пролетки, завалившийся боком на сиденье голый студент — оборванный совсем догола, в студенческой фуражке, набекрень надетой на замотанную окровавленными тряпками голову.

20 октября.

Ушел от Буковецкого рано утром. Сыро, туманно. Идут кухарки, несут провизию, говорят, что теперь все везде спокойно. Но к полудню, когда мы с Куровским хотели пойти в город, улицы опять опустели. С моря повсюду плывет густой туман. Возле дома Городского музея, где живет Куровский, — он хранитель этого музея, — в конце Софиевской улицы поставили пулемет и весь день стучали из него вниз по скату, то отрывисто, то без перерыва. Страшно было выходить. Вечером ружейная пальба и стучащая работа пулеметов усилилась так, что казалось, что в городе настоящая битва. К ночи наступила гробовая тишина, пустота. Дом музея — большой трехэтажный — стоит на обрыве над портом. Мы поднимались днем на чердак и видели оттуда как громили в порту какой‑то дом. Вечером нам пришло в голову, что, может быть, придется спасаться, и мы ходили в огромное подземелье, которое находится под музеем. Потом опять ходили на чердак, смотрели в слуховое окно, слушали: туман, влажные силуэты темных крыш, влажный ветер с моря и где‑то вдали, то в одной, то в другой стороне, то поднимающаяся, то затихающая пальба.

21 октября.

Отвратительный номер «Ведомостей Одесского Градоначальника».

В городе пусто, только санитары и извозчики с ранеными. Везде висят национальные флаги.

В сумерки глядели из окон на зарево — в городе начальство приказало зажечь иллюминацию. Зарево и выстрелы.

22 октября.

От Буковецкого поехал утром в Петербургскую гостиницу. Извозчик говорил, что на Молдаванке евреев «аж на куски режут». Качал головой, жалел, что режут многих безвинно — напрасно, негодовал на казаков, матерно ругался. Так все эти дни: все время у народа негодование на «зверей казаков» и злоба на евреев.

Солнце, влажно пахнет морем и каменным углем, прохладно.

В полдень пошел к Куровскому — город ожил, принял совсем обычный вид: идут конки, едут извозчики…

Часа в три забежала к кухарке Куровских какая‑то знакомая ей баба, запыхалась, сообщила, что видела собственными глазами — идут на Одессу парубки и дядьки с дрючками, с косами; будто бы приходили к ним нынче утром, — ходили по деревням делать революцию. Идут будто н с хуторов, все с той же целью — громить город, но не евреев только, а всех.

Куровский говорит, что видел, как ехал по Преображенской целый фургон солдат с ружьями, — возле гостиницы «Империаль» они увидали кого‑то в окне, остановили фургон и дали залп по всему фасаду.

— Я спросил: по ком это вы? — «На всякий случай».

Говорят, что нынче будет какая‑то особенная служба в церквах — «о смягчении сердец».

Был у художника Заузе и скульптор Эдварс. Говорили:

— Да, с хуторов идут…

— На Молдаванке прошлой ночыо били евреев нещадно, зверски…

По Троицкой только что прошла толпа с портретами царя и национальными флагами. Остановились на углу, «ура», затем стали громить магазины. Вскоре приехали казаки — и проехали мимо с улыбками. Потом прошел отряд солдат — и тоже мимо, улыбаясь.

«Южное Обозрение» разнесено вдребезги, — оттуда стреляли…

Заузе рассказывал: ехал вчера на конке по Ришельевской. Навстречу толпа громил, кричат: «Встать, ура государю императору!» И все в конке подымаются и отвечают «Ура!» — сзади спокойно идет взвод солдат.

Много убито милиционеров. Санитары стреляют в казаков, и казаки убивают их.

Куровский говорит, что восемнадцатого полиция была снята во всем городе «по требованию населения», то есть, Думой по требованию ворвавшейся в управу тысячной толпы.

В городе говорят, что на Слободке Романовке «почти не осталось жидов!»

Эдварс говорил, что убито тысяч десять.

Поезда все еще не ходят. Уеду с первым отходящим.

Сумерки. Была сестра милосердия, рассказывала, что на Слободке Романовке детей убивали головами об стенку; солдаты и казаки бездействовали, только изредка стреляли в воздух. В городе говорят, что градоначальник запретил принимать депешу в Петербург о том, что происходит. Это подтверждает и Андреевский (городской голова).

Уточкин, — знаменитый спортсмен, — при смерти; увидел на Николаевском бульваре, как босяки били какого‑то старика еврея, кинулся вырвать его у них из рук… «Вдруг точно ветерком пахнуло в живот». Это его собственное выражение. Подкололи его «под самое сердце».

Вечер. Кухарка Куровских ахает, жалеет евреев, говорит: «Теперь уже все их жалеют». Я сама видела — привезли их целые две платформы, положили в степу — от несчастные, Господи! Трясутся, позамерзали. Их сами казаки провожали, везли у приют, кормили хлебом, очень жалели…»

Русь, Русь!»

Это незатейливое на первый взгляд дневниковое свидетельство очевидца — великого русского писателя, так и не принявшего революцию 17–го года, да и вообще отвергшего все революции, дороже, может быть, иных томов исследований, потому что с потрясающей непосредственностью и точностью показывает, как простой народ понимал свободы, революционные преобразования; кого считал виновниками нововведений и как выражал свое отношение к ним. Уже тогда Иван Алексеевич понял все безумство революционных затейников. Может, не умом сначала, интуицией. Обращает на себя внимание деталь — он не пошел‑таки на похороны «павшего за свободу», потому что уже в тот момент понял всю фальшь грандиозной затеи с конституцией и «свободой», к которой не готовы были ни евреи, ни русский мужик. Которая и на самом деле оказалась палкой о двух концах — кому свобода, а кому наказание. Николай знал, что говорил. Кому свобода убивать, а кому быть убитым. И не зря Бунин взял в кавычки слово «свобод». Он понимал, что все «свободы» к хорошему не приведут. И убедился в этом в Одессе воочию. Во время этой самой, превознесенной во всех анналах истории, политической стачки.

Подобное происходило во многих городах России. Опьяненные Манифестом люди понимали свободу по — своему. И каждый стремился дать волю своему пониманию, своему «ндраву», накопившемуся злу, своему бескультурью, дикости и самым подлым, низким наклонностям.

Депеши одна за другой летели в кипевший страстями Петроград. На стол царя ложились сводки, одна страшнее другой. Он читал их и грустно качал головой.

— Добивались свободы? Вот она…

Эта отравленная «приманка» была с умыслом брошена в народные массы. Этой приманкой пользуются до сих пор внуки и правнуки тех революционных затейников. Казалось бы, хорошее красивое слово «свобода», но сколь кровожадно оно. А для русского темного мужика оно и вовсе оказалось той бомбой, которую дали ему в руки и не сказали, как с нею обращаться. Освободились, прогнав царя. Сталина посадили на шею. И миллионами пошли под топор.

Зиму императорская семья проводила в Царском Селе. Там Цесаревич чувствовал себя лучше.

Обычно размещались в Александровском дворце, не в Большом, где любила отдыхать в свое время Екатерина Вторая.

Царь и царица занимали нижний этаж, дети верхний. В соседнем с дворцом флигиле размещались свита и гости. В других примыкавших постройках — прислуга и челядь.

При всей сложной обстановке при дворе жизнь царской семьи шла в установленном порядке, согласно привычкам и вкусам Их Величеств: он устраивал охоты, она занималась детьми и рукоделием.

Несмотря на падение престижа царского двора, императрица держалась строго и величественно. Ее характер и влияние чувствовал каждый при дворе, начиная от прислуги до царя. Высокая ростом с горделиво поставленной головой, стройная, неотразимо красивая, она производила сильное впечатление на окружающих. Кроме всего прочего, она энергично вникала во все дела и во всем имела свое влияние. Старый царский двор во главе с императрицей-матерью (Гневной) люто ненавидели ее за самостоятельность и твердость характера, стремились всячески умалить ее достоинства и подорвать авторитет. Но она всеми силами противодействовала им, хотя это противодействие доставалось ей ценой невероятных усилий над собой и постоянным напряжением нервов. Особенно трудно ей приходилось до появления на свет Наследника. Четыре дочери подряд сильно подорвали веру в нее, в способность обеспечить царский род престолонаследником. За ней закрепилась унизительная кличка «Гессенская муха», которая засорила царский род. С появлением на свет наследника отношение россиян к ней резко изменилось к лучшему. На Старом дворе приутихли. Хотя интриги не прекраща-

\ись. Но теперь она мало обращала на них внимания, у нее заботы о детях. Она с головой ушла в эти заботы. Она любила детей. «Александра Федоровна была чадолюбива»,

— замечает один из царедворцев того времени в своих воспоминаниях. И настолько, что однажды, когда уясе подрос Наследник, даже обмолвилась в письме к супругу в Ставку: «Как‑то грустно даже — у нас нет больше маленьких».

А дети как дети: играли, шалили, болели и капризничали. Мать и няньки хлопотали возле них, старались чем-нибудь забавить и занять.

Две старшие дочери, великие княжны Мария и Анастасия, подготовили небольшой кусочек из пьесы Мольера «Мещанин во дворянстве». И однажды разыграли. Б столовой, перед гостями и свитой. На них были костюмы, специально сшитые для этой сцены. Гости, разумеется, умилялись и аплодировали. Больше всех — сама императрица. Она сидела в первом ряду и живо реагировала на то, что происходит на импровизированной сцене. И сияла вся, и то и дело делилась впечатлениями с рядом сидящими. В прекрасных глазах ее блестели слезы радости. И никто из гостей не подозревал, что в это время в своей комнате лежал недомогающий Цесаревич. Он даже стонал. Царь с царицей попеременно выходили к нему, потом возвращались к гостям. Они тайком навещали больного, стараясь как‑то развлечь его, уменьшить страдания. При этом на людях старались быть радушными хозяевами; не показать вида, что им тяжело. Болезнь Цесаревича в то время тщательно скрывали от всех.

Но шила в мешке не угаишь. Сколько ни скрывали болезнь Маленького (так было принято называть Цесаревича в кругу семьи. — В. Р.), она стала всем известна. Специально приглашенный в этот раз профессор Федоров нашел состояние Цесаревича опасным. И тогда решено было даже публиковать в газетах бюллетень о состоянии его здоровья. Народ и общество в те времена зорко следили за соблюдением престолонаследия. И состояние Наследника волновало всех.

В церквах завели за правило служить молебен по два раза в день во исцеление Великого Князя Наследника Алексея Николаевича.

Много было переживаний в царской семье и во всей России. Много разнотолков, слухов и при этом без устали работали какие‑то силы, которые извращали все и направляли стрелы против царя и царицы. Атмосфера при дворе сгущалась. Императрица захандрила не на шутку. И, когда Наследнику стало немного лучше, решено было перевезти его и самим переехать в Царское Село. Там свой круг людей, там легче дышится.

С собой в поезд взяли только самых близких и приятных душе. И, конечно же, фрейлин Ея Величества Вырубову и Оболенскую.

Царский поезд был оборудован по высшему классу. Вагон Государя обит зеленой кожей, устлан коврами. Диваны для отдыха, диван для сна; большой письменный стол и много икон, развешанных на стенах.

Наследник и фрейлины разместились в одном вагоне, разделенном на два помещения, толсе прекрасно оборудованных и приспособленных для отдыха. Один вагон, последний в составе, был отдан под столовую. Перед столовой — маленькая гостиная, где можно было предварительно выпить и закусить; послушать музыку, побеседовать в непринужденной обстановке.

Обычно за пианино садились кто‑нибудь из великих княгинь в паре с фрейлиной Вырубовой. Играли в четыре руки. Играли чаще всего то, что нравилось кому‑либо из присутствующих. Государю больше всего нравилась пятая и шестая симфонии Чайковского…

В эту поездку Государь был в хорошем расположении духа, а поэтому особенно милостив и внимателен. Он ходил по вагонам и делал визиты своим спутникам. После того, как побывал у Цесаревича, он изволил посетить фрейлину Вырубову, к которой особенно благоволил. Злые языки болтали разное про них. Эти в истории остались посрамленными. О том будет сказано ниже.

Усевшись возле окна, Государь закурил и весело стал рассказыать про Наследника. Тот еще слаб, но чувствует себя хорошо и это радует. Малыш играет и много болтае т.

Покуривая, он улыбался счастливо и поглядывал в окно.

— Бог даст, оставит его, наконец, сия несговорчивая особа — гемофилия…

Вырубова краснела, смущалась таким вниманием Государя и тем, что они в комнате наедине. При дворе и так болтают разное. Было даже время, когда Государыня ревновала к ней Государя. Но потом все выяснилось, у Вырубовой оказались неопровержимые доказательства своей невиновности. Государыня успокоилась и больше никогда между ними не возникало недоверия.

Что это за «неопровержимые доказательства», которые оказались у Вырубовой и которые навсегда примирили Государыню и первую фрейлину, долго было загадкой и предметом пересудов при дворе. Было это интригующей загадкой и для автора. До тех пор пока в руки не попался официальный документ, начисто уничтожающий легенду о феноменальной распущенности госпожи Вырубовой при дворе…

В Царском Селе здоровье Цесаревича настолько поправилось, что решено было вернугься в столицу раньше намеченного срока, чтобы принять участие в торжествах но случаю трехсотлетия дома Романовых.

Началось с большого молебна в Казанском соборе. Было многолюдно, торжественно, красиво, но тяжко и нудно. Так нудно, что Вырубова стала глазеть по сторонам. А Государь и Наследник, стоя на коленях, изнывая, видно, от громоздкой и тягучей службы, все посматривали почему‑то вверх, переглядывались и, таясь, прыскали со смеху.

После молебна начались торжественные приемы в Зимнем Дворце.

Это было дивное представление — все дамы по существующему положению — в русских костюмах. Государыня и великие княжны тоже.

Государыня выглядела особенно красиво: в голубого цвета бархатном платье с высоким кокошником и фатой, осыпанной жемчугом и бриллиантами; поперек груди — голубая Андреевская лента…

Поздравления следовали за поздравлениями, и, казалось, им не будет конца. Все заметно притомились. Разомлевшая Вырубова, стоявшая рядом с Цесаревичем, чтобы хоть как‑то расслабиться, осмелилась спросить у него, почему они с Государем во время молебна похлядывали вверх.

— А там голуби летали… Под куполом.

Его ответ развеселил Государя и Государыню. Со службы поехали осветленные и радостные.

А поздно вечером в царских покоях вышла небольшая размолвка между Их Величествами. Царь узнал от кого‑то из приближенных, что красивые наряды царицы и великих княжон на торжествах были заказаны ею в рассрочку.

Ему не нравилась сверхбережливость супруги, и когда он узнавал какой‑нибудь факт ее скупости, был недоволен. И на этот раз не удержался от упрека:

— Ты, Алекс, позоришь меня перед всем светом. Побойся Бога! У нас что, казна опустела настолько?!

— Успокойся, Ники. Бережливость никогда не помешает.

— Как знаешь. Но я недоволен.

— Сожалею. Но ничего дурного в том не вижу. А вот ты защитил бы меня и наших дочерей от грязных сплетен. И все матушка твоя старается!.. И чего ей неймется?

— Ах, Алекс, ты не права! Ну зачем это матушке?

— Не знаю. У нее спроси.

— Не обращай внимания.

— Стараюсь, но изощряются ведь.

— Доизощряются, пока языки поотсыхают.

— Пока у них языки поотсыхают, меня паралич разобьет.

— Ну, Алекс! Милая! Что я должен сделать? Скажи.

— Не знаю, — Александра Федоровна в бессилии опустилась в кресло. — Господи, огради нас от злых людей, а Алешеньку от болезни…

Дворцовые интриги и сплетни в отношении императрицы приобретали характер снежного кома — одна сплетня наслаивалась на другую, превращаясь в громоздкий смердящий клубок.

Царь никак не мог понять, из‑под какой подворотни сочится яд сплетен. Разные брехни сочинялись гак ловко, с такой наглостью, распространялись с такой невероятной быстротой, что оставалось только поражаться неистощимости и умению тех, кто это делал. И чем невероятнее, чем грязнее был слух, чем бесстыднее намеки и клевета, тем охотнее они муссировались при дворе. То ли общество было таким охочим на подобные «сенсации», то ли работали какие‑то люди, специально создающие и разжигающие сплетни с тем, чтобы вконец уронить авторитет царя. Кому-то очень надо было дискредитировать царскую власть и вывести таким образом народ из почитания и повиновения. Тот, кто сочинял и распускал клевету, не имел, видно, ни стыда, ни совести, ни чести. Видя нестрогость царя, его бессилие перед потоком сплетен и слухов, мастера закулисной травли еще больше наглели, пользуясь моментом и покладистостью его характера. Его неумением быть жес токим в соблюдении августейшего авторитета.

«Он был прост и доступен, — пишет о нем Арон Симанович, один из тех, кто самым бессовестным образом пользовался слабостью характера царя, — ив его присутствии совершенно забывался царь. В своей личной жизни он был чрезвычайно малотребователен».

И далее следует совершенно великолепный по откровенности пассаж причин и следствия опрощения царской особы.

«Царь проявлял особый интерес к спиритизму и ко всему сверхъестественному. В этом лежала большая опасность. Когда он слышал о каком‑нибудь предсказателе, спирите или гипнотизере, то в нем сейчас же возникало желание с ним познакомиться.

Этим и объясняется, что столько жуликов и сомнительных личностей, при других условиях и мечтать не смевших о царском дворе, сравнительно легко получали доступ ко двору».

Надо отдать должное Арону Симановичу — он не только понимал эту слабость царя, но и виртуозно воспользовался ею, сравнительно легко получив доступ ко двору.

А там, где появляется еврей, такой, как Симанович, начинаются великие пакости и завихрения.

В обществе, где недостает образованности и уверенности человека в себе, начинают искать опоры в чудесах и сверхъестественных силах. Российское общество начала двадцатого века оказалось сверхчувствительным к мистике. В темных массах народа набирало силу революционное брожение. Социалисты будоражили мужика, призывая к неуважению властей, к свержению монархии, к полному разрушению старого мира и строительству нового, где править будут якобы народ и справедливость. Темный, забитый люд не сразу мог воспринять эти революционные идеи — как это без царя?! Как это без помещика?! Как это без барина — благодетеля?! Как это темный безграмотный мужик — лапотник будет править страной? Все это не укладывалось в голове простого человека. Отсюда мистичес кий страх перед надвигающейся новизной. И на этой по чве разного рода фантазии и обращение к силе чудесной, которая бы спасла и избавила; вера в сверхъестественные силы, которые бы остановили надвигающуюся смуту. Ней' ничего страшнее для русского мужика, чем непонятное новое.

И в высших слоях общества исподволь назревали неуверенность и нервозность. При таком‑то слабеньком царе. Вельможами овладевали недобрые предчувствия. Они видели нарастающее недовольство народа, страшились его необузданной силы и жестокости и, не видя никакого спасения от надвигающейся катастрофы, тоже уповали на чудесные и сверхъестественные силы.

Кроме того, наряду с общественными болями, у каждого человека были свои проблемы, с которыми бороться в одиночку не хватало сил. А сообща не было принято. Каждый выгребался самостоятельно.

На этой благодатной почве и появилось огромное число разного рода чудотворцев, ясновидцев и прорицателей. Что и мы теперь переживаем под развалинами перестройки. Появились чудотворцы от лукавого. Наподобие Глобы.

Как правило — это неглупые люди, наделенные красноречием и обязательно наглостью. А некоторые, наподобие Распутина, — еще и огромной силой воли и способностью воздействовать на другого человека. Чаще всего это были представители простого народа, прошедшие большие университеты жизни. Умудренные опытом, обладающие конкретными знаниями из народной медицины. Умело пользующиеся теми же лекарственными травами, их целебными свойствами, разными заговорами. Элементарно ориентирующиеся в анатомии человека. Они удивляли обывателя житейской мудростью и знанием разных маленьких хитростей, которых в быту простого народа, где голь на выдумки хитра, — видимо — невидимо. Они‑то вдруг и пошли в «просветители» отупевшего, ожиревшего в роскоши господствующего класса. К тому времени опустошенного ленивым бесцельным времяпрепровождением, и от того удивительно беспомощного в житейских делах.

На дорогах России появились тысячи смирных бродяг в лыковых лаптях с котомками за плечами. Из глухих сел и деревень двинула в город несметная рать странников, чудиков, гадалок, прорицателей. На базарах и ярмарках они давали свои нехитрые представления рядом с артистами и фокусниками. Монастырские гостиницы осаждали сотни паломников в живописных лохмотьях, следующих якобы в Иерусалим к святым местам, чтобы в юдоли мирской сподобиться в схимников. Они, как тараканы, наводняли грязные и без того ночлежки, кабаки, собачьи конуры, передние боголюбивых вдовушек, кухонные закоулки господских домов и, наконец, дворцы 1убернаторов и даже царские чертоги.

Их охотно принимали царь и царица. Подолгу беседовали с ними, терпеливо выслушивали их советы, рецепты по излечению Маленького. Но… Ни советы, ни рецепты не помогали. Тогда, одарив старушек и старцев гостинцами, их выпроваживали из дворца с Богом.

Одних выпроваживали, других принимали. До тех пор, пока не появился «настоящий» целит ель и чудотворец; свой, можно сказать, «штатный» — Григорий Ефимович Распутин.

В столице его встретил с распростертыми объятиями архимандрит Феофан, близкий к царскому двору, возлюбивший старца за его исключительное боголепие. Впоследствии, правда, яростно возненавидевший его.

Быстро сошелся Распуган и с Бадмаевым, тибетским врачевателем, таким же проходимцем и пройдохой. Они потом будут пользоваться «услугами» друг друга: Бадмаев вылечит Распутина от импотенции, а Распутин протащит его ко двору.

Но самая большая удача Распутина — это знакомство и последующее неразрывное сотрудничество с Ароном Симановичем. В его лице он найдет поистине золотой клад. А Симанович в нем — неограниченные возможности для устройства своих сатанинских дел.

И, наконец, сама Императрица почувствует, что это «Он».

Ну разве не чудо?

Воистину чудо!

Чудеса живут рядом с нами, только надо хотеть видеть их.

«Маме был перед этим «знак», пишет Вырубова.

Дело было в четверг. Императрица пошла в пещерную церковь, что под Федоровским собором в Царском Селе. С нею была Марья — няня Маленького. Храм был заперт,

когда царица и няня подошли к двери, им открыли. Императрица направилась к аналою и вдруг увидела, что там горит свеча. Это ее потрясло. Она упала на колени и молилась в экстазе сорок минут.

Самовозгоревшаяся свеча!..

И после этого во дворце появляется божественный старец, который чудесным образом остановил у Цесаревича кровотечение. Неважно, что чудом этим был обыкновенный настой коры дуба, вяжущие свойства которого знает любой простолюдин. Императрице не обязательно знать это. Ей легче верить в чудеса. Такой, видно, был уровень августейшей особы.

А что говорить о дворне, когда сама царица приняла за чудо обыкновенное шарлатанство священнослужителя пещерной церкви.

Анна Вырубова, эта боголюбивая дама, и та посмеивалась потом над этим «чудом» — она знала о потаенном ходе в церкви, через который прошел раньше царицы священнослужитель и возжег свечу из простого желания угодить Императрице.

Однажды Анна Вырубова получила письмо от Гнилушки. (Так называли между собой царедворцы Бадмаева). Он писал: «Многоуважаемая Анна Александровна! Зная вашу искреннюю преданность дорогим нашему сердцу Папе и Маме, а посему выслушайте меня. Меня объял ужас до слез, до сжимания сердца, когда я узнал через газеты о том, что Маленький опять болен и еще в тот момент, когда нашего молитвенника (Распутина. — В. Р.) нет с нами. А посему умоляю вас, отдайте это Маме и пусть в продолжение трех дней ему аккуратно дают. Если отвар, принятый внутрь, то есть выпитый как чай, не понизит температуры, то положить компресс из того же отвара. Температура обязательно упадет. Причем прошу вас в это время никаких других лекарств не давать. Кормить овсянкой на молоке и чашку бульона в день. Важное условие при лечении — никаких других лекарств и строгое исполнение предписанного мною. Только при таком условии я ручаюсь за скорое и полное выздоровление. Если у кого‑нибудь явится подозрение, чтоэти лекарства ядовиты или вообще могут дать отрицательные результаты, то я предлагаю сделать настой на три чашки воды и выпить в один прием (взрослому) и находиться в полной безопасности».

К письму были приложены пакетики с порошками.

«Мама, обессиленная бессонными ночами у постели Маленького, — пишет в «Дневнике» Вырубова, — слабо улыбнулась на мое уверение, что Маленький поправится от этих порошков, однако послушалась. Перед сном Маленького напоила, а утром Маме дали телеграмму от старца, где он пишет: «Мама моя дорогая, Господь услышал наши молитвы, твое дитя здорово. Молись. Григорий».

Когда Мама и Папа вошли с телеграммой и положили на головку Маленького, он открыл глаза и весело засмеялся. Мама опустилась на колени, а Папа заплакал. А Маленький сказал: «Не надо плакать! Пусть выведут мою лошадку, я ей дам сахару!»

Маленький здоров! Совершенно здоров. Мама как зачарованная ходит, улыбаясь».

Поразмыслив над этим чудесным исцелением, Анна Вырубова делает запись в своем «Дневнике»:

«Когда рассказали об этом чуде Гневной (матери Императора), она удивилась: «Удивляюсь, что исцеление молитвой совпало с присланным лекарством Бадмаева. Почему не раньше и не позднее? Это похоже на то, что они действуют заодно».

Князюшка Андронников рассказал мне об этом и так хитро улыбнулся, понимая, конечно, что это «чудо» сродни «чуду» со свечой.

Однако, посмеиваясь тайком над простодушием императрицы, сама Вырубова на полном серьезе свидетельствует: «За месяц до моей свадьбы Ея Величество просила великую княгиню Милицу Николаевну познакомить меня с Распутиным.

Приняла она меня в своем дворце на Английской набережной, была ласкова и час или два говорила со мной на религиозные темы. Намекнула, что знает Григория Ефимовича с Киева. И что он якобы снял у Анастасии бессонницу. Я очень волновалась, когда доложили, наконец, о приходе Распутина. «Не удивляйтесь, — сказала Милица Николаевна, — я с ним всегда христосуюсь».

Вошел Григорий Ефимович, худой, с бледным изможденным лицом, в черной сибирке; глаза, необыкновенно проницательные, сразу меня поразили и напомнили глаза о. Иоанна Кронштадтского.

«Попросите, чтобы он помолился о чем‑нибудь в особенности», — сказала великая княгиня по — французски. Я попросила его помолиться, чтобы я всю жизнь могла поло жить на служение Их Величествам. «Так будет», — ответил он, и я ушла домой.

Через месяц я написала великой княгине Милице, прося ее спросить Распутина о моей судьбе. Она ответила мне, что Распутин сказал, что я выйду замуж, но счастья в моей жизни не будет».

Как мы теперь знаем, Анна Вырубова действительно не была счастлива замужем. Более того, она вообще не познала счастья любви. И мы знаем также, что Анна Вырубова действительно «положила жизнь на служение Их Величествам».

Это примечательнейший факт из жизни первой фрейлины Ея Императорского Величества, изложенный самой Вырубовой.

Существует и другая версия первог о знакомства Вырубовой с Распутиным. Она изложена в так называемом «Дневнике» Анны Вырубовой, в литературной мистификации историка Щеголева и писателя Алексея Толстого, «Алешки Толстого», как называет его Иван Бунин в своих «Окаянных днях».

Любопытно само замечание Бунина в связи с упоминанием им имени Алексея Толстого: «Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда: открылась в гнуснейшем кабаке какая‑то «Музыкальная Табакерка» — сидят спекулянты, шулера, публичные девки и лопают пирожки по сто целковых штука, пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой, Брюсов и так далее) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал «Гаврилиаду», произнося все, что заменено многоточиями, полностью. Алешка осмелился предложить и мне — большой гонорар, говорит, дадим».

После этого свидетельства Бунина вполне можно довериться выводам специалистов, которые сделали о «Дневнике» Вырубовой такое официальное заключение: «Если воспоминания Вырубовой, озаглавленные автором «Страницы из моей жизни» на самом деле принадлежат перу Вырубовой, то «Дневник» является не чем иным, как литературной мистификацией. Авторами этой социально заказанной мистификации были писатель Алексей Толстой и П. Е. Щеголев. Нельзя не отметить, что сделано это с величайшим профессионализмом. Естественно предположить, что «литературную» часть дела (в том числе стилизацию) выполнил А. Н. Толстой, «фактическую» же сторону разработал П. Е. Щеголев, который, как известно, кроме всего прочего, был редактором семитомного издания «Падение царского режима».

Прельщенные большими гонорарами за чтение похабщины в кабаках и вертепах, они, конечно же, небескорыстно учинили и эту стряпню, названную «Дневником» Анны Вырубовой. Для чего они это сделали, а главное, от кого поступил этот «социальный заказ», об этом ниже.

В жизни Вырубовой был момент, когда она находилась при смерти. Это было после железнодорожной катастрофы, в которую она попала. Ее привезли в Царское Село чуть живую. Пришли навестить больную Государь и Государыня. Госпожа Гедройц велела всем присутствующим подойти к умирающей и попрощаться, так как она, по ее соображениям, не доживет до утра. Царь держал умирающую за руку и старался ободрить ее.

Пришел священник и причастил ее молитвой Святых Тайн. Ну а потом вошел Распутин. Он взглянул на нее и сказал: «Жить она будет, но останется калекой». Так и вышло.

Это исторический факт, а не досужий домысел.

Арон Симанович тоже на полном серьезе рассказывает об умении Распутина излечивать без трав. Головную боль или лихорадку.

«Действие распу тинского нашептывания я испытал на себе и должен признаться, что оно было ошеломляющим».

Но Распутин обладал не только способностями целителя и прорицателя. Известны несколько случаев покушения на него. И все они, кроме последнего, были остановлены силой его духа и воли. Да и последнее вряд ли свершилось бы, если б он не шел на смерть сознательно. Да, настанет время, и он придет к такому умозаключению, что смерть для него — лучший выход из того положения, в которое он попал.

Любимым местом кутежей Распутина был ресторан «Вилла Роде». Там‑то и была предпринята первая попытка убить Распутина. Большой любитель танцев, он вышел было на середину круга и в это время к нему кинулись сразу несколько офицеров с обнаженными шашками. У других появились в руках револьверы. «Распутин отскочил в сторону, — свидетельствуют очевидцы, — обвел заговорщиков страшным взглядом и вскрикнул: «Вы хотите покончить со мной?!»

Заговорщики стояли окаменелые, как парализованные. Они не могли отвернуться от взгляда Распутина. Все затихли. Случай произвел на всех присутствующих сильное впечатление».

Зависть к старцу сделала врагами его бывших друзей — епископа Гермогена и отца Илиодора. Не говоря уже об отце Феофане.

«16 декабря 1911 года епископ Гермоген, Илиодор и несколько священников, пригласив Распутина в Ярославское подворье, потребовали от него, чтобы он прекратил посещение царского двора. Произошла ссора, перешедшая в побоище, во время которого епископ Гермоген бил Распутина по голове нагрудным крестом. В избиении Распутина деятельное участие принимал и благочестивый Митя Козельский.

Священник. Восторгов, известный деятель Союза Русского Народа, рассказывал со слов епископа Гермогена, что Митя Козельский в разгаре побоища пытался даже оскопить «старца» ножницами».

Но Анна Вырубова об этом случае свидетельствует так:

«Когда они подняли руку на старца, он, старец, сказал: «Да будет воля Твоя!» И рука епископа Гермогена повисла, как плеть».

Так это было или иначе, но факт остается фактом — и из этой потасовки Распутин вышел целым и невредимым.

Покойный Валентин Саввович Пикуль в своем романе «У последней черты» описывает случай, когда Распутин вывел Цесаревича из игральной комнаты буквально за несколько секунд до падения с потолка многопудовой люстры. И спас таким образом жизнь Наследника.

Правда, абзацем ниже у него проскальзывает намек, что старец якобы знал, что подкупленный кем‑то злоумышленник подпилил металлический стержень, на котором висела люстра, и знал время, когда она обрушится на ребенка. В этом и заключалось очередное чудесное спасение Наследника.

Известно, что все чудеса на свете сопровождаются обыкновенной чертовщиной, а потом и дьявольщиной. Такова природа их. Потому что в этом участвует больное или просто воспаленное воображение людей.

Среди приближенных императрицы была некто Зинотти. Кое‑кто считал при дворе, что она является какой‑то родственницей Мамы. Говорили даже, что она незаконная дочь матери Александры Федоровны от некоего итальянца. Между нею, этой Зинотти, и Мамой было поразительное сходство: та же осанка, гордая поступь; те же глаза с мрачноватой поволокой и одинаково величественные движения…

С именем Зинотти и связано необычайное происшествие, которое произошло в царских чертогах. В науке это явление называют фантомом. Появление призраков — двойников. Известным специалистом в этом вопросе считается писатель, кандидат исторических наук А. А. Горбовский. В его книге описан ряд случаев появления призраков — двойников — английского поэта Байрона, нашего Федора Шаляпина, Ленина. В книге приводится описание Марком Твеном случая явления призрака — двойника. Он «увидел на одном из приемов хорошо знакомую госпожу Р., а она там как раз никак быть не могла». «В русской истории известны и другие случаи появления двойников знаменитых личностей. Известны эпизоды встречи с фантомом императрицы Анны Иоановны; запись современника о том, что «незадолго до кончины императрицы Елизаветы Петровны Шуваловы Петр Иванович и Иван Иванович и многие другие видели призрак императрицы, гуляющей в Летнем саду и в комнатах, когда наверное знали, что она в своих покоях находилась…»

Но совершенно потрясающие свидетельства о прижизненных призраках — двойниках приводит в своих «Воспоминаниях» Людовик XVIII.

«За два дня до смерти (Екатерины Второй. — В. Р.), — писал он, — фрейлины, дежурившие у дверей спальни Ея Величества, увидели, что государыня в ночном костюме и со свечой в руках выходит из своей спальни и идет по направлению к тронной зале и входит туда. Сперва они были очень удивлены таким странным и поздним выходом, а вскоре начали тревожиться ее продолжительным отсутствием. Каково же было их изумление, когда они услыхали из спальни государыни звонок, которым обыкно венно призывалась дежурная прислуга! Бросившись в спальню, они увидели государыню, лежавшую на кровати. Екатерина спросила с неудовольствием, кто ей мешает спать. Фрейлины замялись, боясь сказать ей правду, но императрица быстро заметила их смущение и в конце концов заставила‑таки рассказать подробно все происшествие. Живо заинтересованная рассказом, она приказала подать одеться и, в сопровождении своих фрейлин, отправилась в тронную залу. Дверь была отворена — и странное зрелище представилось глазам всех присутствующих: громадная зала была освещена каким‑то зеленоватым светом. На троне сидел призрак — другая Екатерина!

Императрица вскрикнула и упала без чувств. С этой минугы здоровье ее расстроилось, и два дня спустя апоплексический удар прекратил ее жизнь».

Еще более жуткий случай произошел с русским поэтом князем П. А. Вяземским, жившим в 1792–1872 годах. Рассказ этот сохранился в записи петербургского епископа Порфирия (Успенского), сделавшего ее со слов самох’о Вяземского.

«Однажды ночью я возвращался в свою квартиру на Невском проспекте у Аничкова моста и увидел яркий свет в окнах моего кабинета. Не зная, отчего так произошло, вхожу в дом и спрашиваю своего слугу: «Кто в моем кабинете?» Слуга сказал мне: «Там нет никого», и подал мне ключ от этой комнаты. Я отпер кабинет, вошел туда и увидел, что в глубине комнаты сидит спиной ко мне какой‑то человек и что‑то пишет. Я подошел к нему и, из‑за плеча его, прочитав написанное, громко крикнул, схватился за грудь свою и упал без чувств; когда же очнулся, уже не видел писавшего, а написанное им взял, скрыл и до сей поры таю, а перед смертью прикажу положить со мною в гроб и могилу эту тайну мою. Кажется, я видел самого себя пишущего».

Дьявольщина да и только! Но ученые дают этому толкование. А. А. Горбовский объясняет эго феноменом так называемой телепортации. Но что эго такое, не поясняет.

Вернемся же к Зинотги и Маме.

Этой ночью Маме явился ее «призрак — двойник». А дело было так.

«Я ушла к себе, — пишет Анна Вырубова, — в 11–том часу. (Вечера. — В. Р.) Не успела убрать голову ко сну — вдруг телефон. Мама говорит:

— Если ты не очень устала, приходи ко мне. У меня такая тоска… Пойду, помолюсь. Придешь — почитаем.

Я собралась идти. В это время — с ногой что‑то неладное. Прошло в общем полчаса. Подъехала ровно в 12. Поднялась. Прошла левым проходом. Ие успела дойти, как услыхала крик Мамы. Сразу не сообразила откуда. По крику думала — она умирает. Кинулась к ней — она лежит в молельной, ударилась головой о диван. Сколько прошло времени, не знаю. Но когда я прибежала к Маме, из‑за божницы выбежала какая‑то тень. И если бы Мама не лежала передо мной, я сказала бы, что прошла Мама. В таком же мягком халате, тот же чепец и, главное, та же походка.

Но Мама лежала тут же, и я решила, что это от испуга у меня галлюцинации.

Я открыла огонь. Никого не должно звать. Только лишние сплетни. Крикнула Зинотти, но она не отозвалась. Потерла Маме виски. Дала понюхать соль. Перевела ее и уложила. Мама глядела на меня безумными глазами. Только через час (было начало второго) она заговорила. И то, что она мне рассказала, было так страшно, что я приняла это за бред. А рассказала она мне вот что.

Когда она вошла и опустилась на колени перед образом Спасителя, то услыхала какой‑то шорох, подняла голову и увидела женщину. Женщина держала в руках черный крест и лист бумаги, а на бумаге черными буквами написано: «Гони Григория, он дьявол и несет смерть всему дому!»

И когда Мама это сказала, то вся задрожала. А потом тихо так прибавила: «И главное, эта женщина — как будто я сама! Как будто мой двойник!»

Я прочла с Мамой молитву старца «Господи, очисти разум от злого духа, умудри и проясни меня!»

Когда Мама стала успокаиваться, я позвала Зинотти, чтобы приготовить Маме питье — она одна умела его приготовить.

Когда Зинотти вошла, я вздрогнула: на ней был такой же халат. Она смутилась, вышла и скоро вернулась в белом чепце и в таком же переднике. Мама стала засыпать. При виде Зинотти задрожала. Выпила питье и заснула…

Страшная мысль, что это могла сделать Зинотти, не давала мне покою. Могла убить Маму, могла убигь! Эта мысль сверлила гвоздем. И это сделал не враг, а друг!

Ужас, ужас, ужас!»

Так это было или иначе. Может, в деталях иначе. Но в общем было. Многие пытались из добрых намерений отвадить Маму от старца. Прибегали к разным методам, но… Как говорится в Писании: «Страждущий да обрящет». Кто верит в чудо, кто его хочет, — тот его имеет. Императрица Александра Федоровна страстно хотела чуда, и она видела его всюду, во всем.

«Между прочим, — пишет якобы Анна Вырубова и в эту запись можно поверить, потому что чувствуется, фальсификаторы искусно мешали правду с вымыслом, — я должна сказать, что я никогда не встречала людей, которые верили бы в чудеса и чудесное так, как верили Папа и Мама. Мама даже еще больше Папы. Обыкновенно Мама говорит мало и, когда она говорит о чем‑нибудь серьезном, это так скучно и малоинтересно, что не хочется слушать. Но когда заговорит о чудесах или о чем‑нибудь необычайном, она тотчас вся преображается, она почти горит. Папа заметил это тоже. Он говорит: «Если бы ты не была царицей, то была бы пророчицей!..» Папа говорит еще: «Когда Мама ночью начинает говорить о чудесном, тело ее горит, подушка горит. И вот, — говорит он, — тогда нет никого лучше нее. Никого! Все красавицы перед ней — труха».

В этой обстановке болезненного желания чудес, чертовщины и дьявольщины обделывали свои делишки проходимцы всех мастей и рангов. Началось великое завихрение, стоившее России миллионов и миллионов жертв.

(обратно)

ВЫРОДОК РОССИИ

Интригующая молва о Распугине пошла еще до появления его во дворце.

Царская чета, доведенная болезнью Цесаревича до предела, была готова на все, лишь бы вылечить Наследника. Понимая это, сестры — черногорки, великие княгини Анастасия и Милица еще в Киевском монастыре замыслили воспользоваться моментом. Зная слабость императрицы к мистике, они всячески расписывали фантастические способности Распутина, стараясь хоть этим расположить недолюбливающую их августейшую родственницу.

Царица внимала их рассказам благосклонно, но холод но. Приглядывалась к старцу издали, со своего высока; наводила о нем справки у генеральши Лохтиной, принявшей на себя сначала покровительство над целителем; у сестер Воскобойниковых, у княгини Орбелиани и, наконец, у фрейлины Вырубовой, имевшей специальное задание императрицы разузнать о старце как можно больше, чтоб не прибегать к услугам назойливых сестер — черногорок. Особенно же внимательно царица прислушивалась к рассказам архимандрита Феофана, приютившего у себя в монастыре Распутина на первых порах. Всякий раз он отзывался о нем в самых лестных словах.

Анна Вырубова, искренне и глубоко любившая царскую чету, особенно Наследника, желая его выздоровления, энергично искала невинные подходы к старцу, с тем, чтобы потом представить его ко двору. Она, как утверждают некоторые ее современники, и организовала тайную встречу императрицы с Распутиным в своем доме.

Распутин произвел на царицу самое благоприятное впечатление. По — разному интерпретируют эту встречу — от сдержанной, в рамках беседы на религиозные темы, до фамильярной: якобы Распутин схватил царицу на руки и стал успокаивать. И она якобы почувствовала у него на руках необыкновенное чувство покоя. А в дальнейшем позволяла ему кое‑что. Чуть ли не близость.

Так говорят и пишут. А что было на самом деле — знают только он, она, да, может быть, Вырубова, которой императрица доверяла, как самой себе. Но Вырубова не обмолвилась об этом ни единым словом. Несмотря на то, что ее пропустили через такую мельницу революционного дознания, которую, наверно, не пришлось пройти ни одной женщине в мире.

Официально Распутин был принят на высшем уровне в Царском Селе. Доставила его туда из Петербурга якобы великая княгиня Анастасия Николаевна. По другим источникам — архимандрит Феофан. В Царском Селе, рассказывают очевидцы, Распутин вел себя благоразумно — «спокойно, с достоинством; поведал о своей жизни, избегая хвастаться своей сверхъестественной силой. Он знал, что сестры — черногорки уже постарались за него». Говорят, будто тут же он был представлен больному Цесаревичу и воздействовал на него благотворно. Даже понравился Наследнику.

Маленький сразу проникся доверием к старцу. Сила воли Распутина подействовала на мальчика успокаивающе. А когда Распутину удалось остановить кровотечение из носа, что всегда изводило Наследника, царица пришла в изумление и восторг.

Распутин тут же продемонстрировал и свое умение снимать головную боль. К нему приводили больных, он становился сзади кресла, клал руки больному на голову и что‑то бормотал невнятное. Потом резко толкал больного и восклицал: «Ступай!» И боль исчезала.

Этим своим умением он произвел ошеломляющее впечатление на присутствующих. Теперь уже слухи о нем потекли из дворцовых палат. Это не от генеральши Лохтиной и даже не от архимандрита Феофана! Вокруг имени Распутина поднялся настоящий ажиотаж. Одни восхищались им, умилялись; другие недоумевали, третьи, наиболее разумная часть публики, зная склонность царицы к мистике, пожимали плечами, понимая, что это очередное увлечение импульсивной Государыни. Но большинство верило, что одно прикосновение старца не только исцеляет, но благотворно сказывается на судьбе человека. И люди устремились к нему. А он, широкая душа, никому не отказывал.

Всякий видел свою выгоду в нем: одни хотели исцеления, другие милости судьбы, третьи просто мечтали о карьере. А были такие, которые хотели использовать виртуозного шарлатана в своих политических целях. В этом смысле выгодно было обвинять его в шпионаже в пользу Вильгельма II. Чтобы подогреть в обществе недовольство правлением Николая II.

Особенно же быстро и точно сориентировалась относительно возможности использования Распутина еврейская община. У них была одна застарелая забота — добиться равноправия, уничтожения «черты оседлости».

Началась скрытая от глаз конкуренция за влияние на старца. Чтоб через него как‑нибудь пробраться ко двору. Распуган стал, что называется, нарасхват. Не было такой группы царедворцев, кроме, конечно, Старого двора, не было таких партий и течений, да и отдельно взятых карьеристов, которые бы не мечтали о влиянии на экзотического фаворита. А через него, разумеется, о влиянии в высшем свете. Его искали, его превозносили и боготворили. Одновременно люто ненавидели. Особенно власть имущие — министры, полиция, администрация и даже свя щенный синод. Ненавидели и в то же время заискивали перед ним, потому что знали силу его влияния на Папу и Маму.

Распутин все это понимал, благосклонно принимал восторги и преклонение. Но был себе на уме.

После дюжины бутылок любимой мадеры он любил пооткровенничать на этот счет с ближними своими:

— …Вот допытываются у меня, почему это я не излечу Маленького враз и до конца. Чтоб он уже совсем не хворал. А тогда, скажите вы мне, зачем я нужен стану при дворе?..

Он был охоч пофилософствовать. Особенно в поучительном плане. Вырубова обмолвилась в своих воспоминаниях: «Бывало, доймут меня при дворе, а я побегу к нему и поплачусь. Он мне:

— Ты не плачь, дочка, и не печалься. И не терзай себя мыслями о том, какая тебе выгода страдать при Государях. Уйдешь ты, на твое место — свяго место пусто не бывает — найдется другая. Будет тобой помыкать. И кто его знает, что это за человек будет. Благо, если добрая и широкая душой, а ежели мымра?! И что тебе за горе — быть постоянно возле Мамы? Любит она тебя, хорошо ей с тобой, покойно — вот и ладно. И Папа тебя жалует. Приходит, говоришь, к тебе? Касается игриво? Пусть! Царь — есть божий помазанник. Все его деяния во благо. Только далеко не пущай. А то Мама узнает — разгневается. Ее сердить нельзя. Она нам с тобой ох, как нужна будет! Я укрепляю тебя духом и благословляю на терпение и вечную бескорыстную любовь к Папе и Маме. Бог не оставит тебя…»

Анна Вырубова всю жизнь стоически следовала этим советам старца. И ей всегда сопутствовало необыкновенное терпение и удача. Царь, бывало, захаживал навеселе, болтал лишнее, но рукам воли не давал. Было там что‑то по мелочи, она терпела, не позволяла слишком уж и держалась достойно. Благодаря, а не вопреки влиянию старца. Молва же говорит обратное.

Взять хотя бы тот же так называемый «Дневник» Вырубовой. Из него следует, что Вырубова с первой встречи с Распутиным испытывала к нему нечто плотское. Якобы дело было так.

Однажды великая княгиня Анастасия Николаевна попросила Вырубову не опаздывать к вечернему чаю, так как будет старец Григорий. Она и приехала на станцию Сергиево, на мызу великого князя Николая Николаевича пораньше.

«…когда пришел он (Распутин. — В. Р.), — пишет якобы Вырубова, — и стал тихо так гладить мою руку, я почувствовала дрожь — вот когда выйдешь из воды летом и ветерком обдует, то такая дрожь бывает. А он тихо так гладит мою руку и говорит:

Ты меня, Аннушка, не чурайся! Вот ведь когда встретились!.. А дороги наши давно сплелись… Вместе идти будем!

А потом сердито так закричал:

— А будешь слушать брехни, будешь бежать — заплутаешься — от меня не уйдешь!

Потом уж я ничего не соображала. Куда ни погляжу — все его глаза вижу».

Когда женщины остались одни — великий князь и Распутин куда‑то уехали, — Анастасия Николаевна якобы спросила у Вырубовой: «Ну как? Ведь правда — удивительный человек».

Вырубова пыталась что‑то ответить и не смогла. «Расплакалась».

После она делилась впечатлениями с Государыней: «Он необычный. Ему все открыто. Он поможет Маленькому. Надо его позвать».

У Цесаревича в это время уже шестой день не переставала идти кровь носом.

— А что если не поможет? — усомнилась императрица. — Знаешь ли ты его? Верить ли ему?

И Вырубова якобы сказала, сама не зная, как это у нее получилось: «Он пророк. Ему много дано от Бога. Он сказал, что он со мной связан одной цепью, и эта цепь приковала нас к Маме… Помнишь сон?»

И Вырубова напомнила царице сон, который та видела перед отъездом в Россию уже в качестве жены русского Императора. Она его часто рассказывала.

«…Только карета остановилась у красной стены, — пересказывает сон Вырубова, — Мама увидела лицо Папы и спросила: «Что это?» Он сказал: «Кремль». И туг Мама увидела, что идут двое — женщина в черной шали, опираясь на палку, и мужчина — мужичок с такими странными глазами, в такой же, как Папа, белой рубахе, опоясанной веревкой».

Эти двое будто бы подошли и вынули Маму из окровавленной кареты. Будто она пытается идти и не может — на ней тяжелая цепь, тянет шею к земле. Когда она посмотрела на цепь, надетую на шею, словно ожерелье, то увидела на ней пять детских головок…

«…Когда пришли эти двое — женщина с палкой и мужик со страшными глазами, — пересказывает далее сон Вырубова, — они сбросили эту странную цепь и повели меня».

«И каждый раз, когда Мама вспоминает этот сон, то говорит:

— Ты — это та, которая сняла с меня цепь…»

Теперь, выслушав рассказ о старце, царица воскликнула:

— Аня, это он! Эго его я видела во сне! Это Он!

После этого, якобы, если не принимать во внимание настоятельные рекомендации отца Феофана, и решилась императрица на приближение Распутина ко двору.

Остальное нам более — менее известно: в Царское Село привезла его великая княгиня Анастасия Николаевна. Она-таки добилась своего, о чем мечтала еще в Михайловском монастыре в Киеве.

Когда Распутин остановил кровь из носа у Маленького и после этого, положив свою руку на голову императрице, сказал: «Вот, твое дитя спасено!» — она уже знала, «что Он посланник Бога».

С этой минуты для нее не существовало на свете человека, которому она доверяла бы так, как ему.

В то же время она не хотела слепо верить Распутину. Она стремилась узнать о нем как можно больше, чтоб уразуметь для себя, с кем она имеет дело, что он за человек, откуда появился. Действительно ли он из простолюдинов, которые, как она считала, стоят ближе к Богу. Она дотошно наводила о нем справки и даже велела Вырубовой съездить к нему на родину и там хорошенько посмотреть. И та добросовестно выполнила ее повеление. И не один раз. На этот счет сохранилось подробное описание этих поездок. Весьма интересное.

«Ее Величество доверяла ему, но два раза она посылала меня с другими к нему на родину, чтобы посмотреть, как он живет у себя в селе Покровском. Конечно, нужно было бы выбрать кого‑нибудь опытнее и старше меня, более способного дать о нем критический отзыв. Поехала я со старой Э. Орловой, моей горничной, и еще двумя дамами. Мать меня очень неохотно отпускала. Из Тюмени до Покровского ехали 80 верст на тарантасе. Григорий Ефимович встретил нас и сам правил сильными лошадками, которые катили нас по пыльной дороге через необъятную ширь сибирских полей. Подъехали к деревянному домику в два этажа, как все дома в селах, и меня поразило, как зажиточно живут сибирские крестьяне.

Встретила нас его жена — симпатичная пожилая женщина, трое детей, две немолодые девушки — работницы и дедушка — рыбак. Все три ночи мы, гости, спали в довольно большой комнате наверху, на тюфяках, которые расстилали на полу. В углу было несколько больших икон, перед которыми теплились лампады. Внизу, в длинной темной комнате с большим столом и лавками по стенам, обедали; там была огромная икона Казанской Божьей Матери, которую они считали чудотворной. Вечером перед ней собиралась вся семья и «братья» (так называли четырех других мужиков — рыбаков), все вместе пели молитвы и каноны.

Водили нас на берег' реки, где неводами ловили массу рыбы и тут же, еще живую и трепетавшую, чистили и варили из нее уху; пока ловили рыбу, все время пели псалмы и молитвы. Ходили в гости в семьи «братьев». Везде сибирское угощение: белые булки с изюмом гг вареньем, кедровые орехи и пироги с рыбой. Крестьяне относились к гостям Распутина с любопытством, к нему лее безразлично, а священники — враждебно. Был Успенский пост, молока и молочного в этот раз нигде не ели; Григорий Ефимович никогда ни мяса, ни молочного не ел».

«В 1915 году я еще раз ездила в Сибирь. В этот раз с моей подругой Лили Дэн и другими, и со своим санитаром, так как была на костылях. В этот' раз ехали мы на пароходе по реке Туре из Тюмени до Тобольска на поклон мох. цам Святителя Иоанна. В Тобольске остановились в доме губернатора, где впоследствии жили Их Величества. Это большой каменный дом на берегу реки — под горой; большие комнаты, обильно меблированные, но зимой, вероятно, холодные. На обратном пути остахховились в Покровском. Опять ловили рыбу и ходили в гости к тем же крестьянам. Григ орий Ефимович же, его семх^я целый день работали в доме и в ноле. Оба раза на обратном пути заезжали в Верхотурский монастырь на Урале, где говели и поклонялись мощам св. Симеона. Посещали также скит, находившийся в лесу, в 12 верстах от монастыря; там жил прозорливый старец отец Макарий, к которому многие ездили из Сибири»…

В эту поездку, как видим, она мало приводит наблюдения за жизнью Распутина. Но в этой поездке есть одна интереснейшая деталь — с Вырубовой увязалась в поездку госпожа Дэн. Этой чего надо было? Ответ 11а вопрос не так просто было выловить в море написанного о тех временах. Оказывается: если Вырубова поехала «посмотреть» за Распутиным по заданию императрицы, то госпожа Дэн выполняла тайное задание еврейской общины — она посмотрела на Распутина, как он живет, и приглядела за Вырубовой. Об этом мы узнаем, когда у власти будет Керенский и К°, и госпожа Дэн предстанет в истинном свете. Но это будет потом, когда Вырубова пойдет по кругам ада нового порядка.

Анна Вырубова оставила нам довольно подробное описание жития Распутина и в Петрограде.

«Квартира Распутина в Петрограде, где он проводил больше всего времени, была переполнена всевозможной беднотой и разными просителями, которые, воображая себе, что он имеет огромную силу, власть и влияние при дворе, приходили к нему со своими нуждами. Григорий Ефимович перебегал от одного к другому, безграмотной рукой писал на бумажках разным влиятельным лицам записки, всегда почти одного содержания: «милый дорогой, прими: или «милый дорогой, выслушай». Несчастные не знали, что менее всего могли рассчитывать на успех, прося через него, так как все относились к нему отрицательно. Одно из самых трудных поручений Государыни — большей частью из-за болезни Алексея Николаевича — это было ездить на квартиру Григория Ефимовича, всегда полную просителями и часто — проходимцами, которые сейчас же обступали меня и не верили, что я ничем помочь им не могу, так как я считалась чуть ли не всемогущей. Все прошения, которые шли через Григория Ефимовича и которые он привозил последние годы в карманах Их Величествам, только их сердили; они складывали их в общий пакет на имя графа Ростовцева, который рассматривал их и давал им законный ход».

«В 1915 году, когда Государь стал во главе армии, он уехал в ставку, взяв Алексея Николаевича с собой. В расстоянии нескольких часов пути от Царского Села у Алексея Николаевича началось кровоизлияние носом. Доктор Деревенко, который постоянно его сопровождал, старался остановить кровь, но ничего не помогло и положение становилось настолько грозным, что Деревенко решил просить Государя вернуть поезд обратно, так как Алексей Николаевич истекает кровью.

С огромными предосторожностями перенесли его из поезда. Я видела его, когда он лежал в детской: маленькое восковое лицо, в ноздрях окровавленная вата. Профессор Федоров и доктор Деревенко возились около него, но кровь не унималась. Федоров сказал мне, что он хочет попробовать последнее средство — это достать какую‑то желёзку из морских свинок. Императрица стояла на коленях около кровати, ломая себе голову, что дальше предпринять. Вернувшись домой, я получила от нее записку с приказанием вызвать Григория Ефимовича. Он приехал во дворец и с родителями пришел к Алексею Николаевичу. По их рассказам, он, подойдя к кровати, перекрестил Наследника, сказал родителям, что серьезного ничего нет и им нечего бояться, повернулся и ушел. Кровотечение прекратилось. Государь на следующий день уехал в ставку. Доктора говорили, что они совершенно не понимают, как это произошло. Но это — факт. Поняв душевное состояние родителей, можно понять и отношение их к Распутину; у каждого человека есть свои предрассудки и когда наступают тяжелые минуты в жизни, каждый переживает их по — своему; но самые близкие не хотели понять положения, и поняв — объяснить тем, кого заведомо вводили в заблуждение».

К слову:

Эти свидетельства современников Распутина, знавших его близко, дают возможность внимательно всмотреться в него. Со всех сторон. Выяснить отношение к нему людей разного социального положения, начиная от простолюдинов до царских особ. И, может быть, понять этого человека, его побуждения к тем или иным поступкам. Понять его феноменальное влияние на августейшую чету. И, таким образом, сфокусировать в одной точке суть этой фигуры. А через нее понять в чем‑то и высшее общество того времени. Как, например, понять их увлечение дремучим мужиком, тогда как у себя на родине крестьяне к нему «равнодушны,» а священнослужители «враждебны», по словам Вырубовой. Невольно начинаешь понимать и сочувствовать царю и царице в их беде, если медицинские светила не могут остановить кровотечение у Маленького, а Распутину это раз плюнуть. Изверившись в медицине, да и в окружающих, царская чета находит какую‑то опору в лице простого, но сильного духом мужика.

Самым доверенным и самым нужным человеком для Распутина был Арон Симанович. Он и личный секретарь, и финансист, и «экономка», и «нянька». Вообще — благодетель. Он знал Распутина и все его дела лучше, чем кто бы то ни был.

Он пишет: «Вокруг Распутина собралось несчетное количество легенд. Я не намерен состязаться с сочинителями всякой скандальной стряпни и хочу лишь передать мои наблюдения над действительным Распутиным».

«Это была удивительная картина, — пишет он, — когда русские княгини, графини, знаменитые артистки, всесильные министры и высокопоставленные лица ухаживали за пьяным мужиком. Он обращался с ними хуже, чем с лакеями и горничными. По малейшему поводу ругал этих аристократических дам самым непристойным образом и словами, от которых покраснели бы конюхи. Его наглость была неописуема».

Облик:

«Настоящий русский крестьянин. Крепыш. Среднего роста. Светло — серые глаза, сидевшие глубоко. Взгляд пронизывающий. Длинные, ниспадающие на плечи волосы каштанового цвета. Тяжелые и густые. На лбу шишка, которую он тщательно закрывал своими длинными волосами. Борода всегда в беспорядке. Довольно чистоплотный, но за столом вел себя малокультурно. Редко пользовался ножом и вилкой, предпочитал брать кушанья с тарелок своими костлявыми и сухими пальцами. Большие куски он разрывал, как зверь. Большой рот. Вместо зубов виднелись какие‑то черные корешки. Его любимыми блюдами были картофель и овощи. Никогда не ел мяса, сладостей и пирожных. Предпочитал мадеру и портвейн. Мог пить в больших количествах. Был верен крестьянскому наряду — носил русскую рубашку, опоясанную шелковым шнурком, широкие шаровары, высокие сапоги и на плечах поддевку. С шелковой рубашкой надевал лаковые сапоги. Он не старался перенять манеры и привычки благовоспитанного Петербургского общества. Вел себя в аристократических салонах с невозможным хамством. По — видимому, он нарочно показывал свою мужицкую грубость и невоспитанность».

«К дамам и девушкам из общества он относился самым бесцеремонным образом, и присутствие их мужей и отцов его нисколько не смущало. Его поведение возмутило бы самую отъявленную проститутку, но, несмотря на это, почти не было случая, когда кто‑нибудь показывал свое возмущение. Все боялись его и льстили ему. Дамы целовали его испачканные едой руки и не гнушались его черных ногтей. Не употребляя столовых приборов, он за столом руками распределял среди своих поклонниц куски пищи, и те старались уверить его, что они это считают каким‑то блаженством. Было отвратительно наблюдать такие сцены. Но гости Распутина привыкли к этому, и все это принимали с беспримерным терпением.

Я не сомневаюсь, что Распутин нередко вел себя возмутительно безобразно, чтобы показать свою ненависть дворянству. С особенной любовью он ругался и издевался над дворянством, называл их собаками и утверждал, что в жилах любого дворянина не течет ни капли русской крови. Разговаривая с крестьянами или своими дочерьми, он не употреблял ни единого бранного слова. Его дочери имели особую комнату и никогда не заходили в помещения, в которых находились гости. Комната дочерей Распутина была хорошо меблирована и из нее вела дверь в кухню, в которой жили племянницы Распутина Нюра и Катя, наблюдавшие за его дочерьми. Собственные комнаты Распутина были почти совсем пусты и в них находилось очень немного самой дешевой мебели. Стол в столовой не накрывался скатертью. Только в рабочей комнате стояло несколько кожаных кресел, и это была единственная более или менее приличная комната во всей квартире. Эта комната служила местом интимных встреч Распутина с представительницами высшего петербургского общества. Эти сцены обычно протекали с невозможной простотой, и Распутин в таких случаях соответствующую даму выпроваживал из своей рабочей комнаты словами: «Ну, ну, матушка, все в порядке!»

«При любовных похождениях Распутина бросалось в глаза, что он терпеть не мог навязчивых особ. Но с другой стороны, он надоедливо преследовал не поддававшихся его вожделениям дам. В этом отношении он становился даже вымогателем и отказывал во всякой помощи в делах таких лиц. Бывали также случаи, что приходившие к нему с просьбами дамы прямо сами себя предлагали, считая это необходимой предпосылкой для исполнения их просьбы. В таких случаях Распутин играл роль возмущенного и читал просительнице самое строгое нравоучение. Их просьбы все же выполнял».

«Когда Распутина укоряли его слабостью к женскому полу, он обычно отвечал, что его вина уж не так велика, так как очень многие высокопоставленные лица прямо вешают ему на шею своих любовниц или даже жен, чтобы таким путем добиться от него каких‑нибудь выгод для себя. И большинство этих женщин вступали в интимную связь с ним с согласия своих мужей или близких. Были у Распутина почитательницы, которые навещали его по праздникам, чтобы поздравить, и при этом обнимали его пропитанные дегтем сапоги.

Баснословный успех при дворе сделал его каким‑то божеством. Все петербургское чиновничество пришло в волнение. Одного слова Распутина было достаточно, чтобы чиновники получали высокие ордена или другие отличия. Поэтому все искали его поддержки. Распутин имел больше власти, чем любой высший сановник.

Не нужно было особых знаний или талантов, чтобы при его помощи сделать самую блестящую карьеру. Для этого было достаточно прихоти Распутина».

Назначения, для которых была необходима долголетняя служба, Распутиным проводились в несколько часов. Именно это, наверно, обстоятельство и породило домыслы, что у Николая II было не все в порядке с головой. В свое время Урицкий на допросе В. Коковцева задаст ему вопрос: «А вы не думаете, что бывший император был просто умалишенный?»

Он доставлял людям должности, о которых они раньше и «мечтать не смели».

Впрочем, во взбаламученной России и не такое возможно.

Разве мог сын сапожника Иосиф Джугашвили мечтать о том, чтобы стать диктатором великой державы, вождем и учителем всех времен и народов? Так что уместно было бы задать вопрос Урицкому: «А не думаете ли вы, что ваш брат, замутивший Россию и пришедший к власти, не есть умалишенные люди?»

«Распутин был всемогущий чудотворец, но при этом доступнее и надежнее, чем какая‑нибудь высокопоставленная особа или генерал».

К слову:

Это весьма примечательный вывод Симановича. Дающий, может быть, ключ к пониманию феноменального успеха Распутина.

Канцелярско — бюрократическая система управления обществом приводит ее, эту систему, к самоубийству. Она жалит самое себя, пока не скончается в корчах и муках под свой собственный хохот удовлетворения. Мы в этом убедились еще раз, когда рухнула громада СССР. Причина та же — самоедство канцелярско — бюрократического аппарата. Затхлость атмосферы, порожденной системой. Чем ловко воспользовались прохиндеи от революции. Но и этот горький урок не пошел России впрок — мы снова начинаем громоздить абсурдную машину управления, теперь уже под флагом строительства демократии. А у ветрил этого нового безумия те же прохиндеи. Вернее, их сыновья и внуки. Как оно, это «строительство», идет, ярко продемонстрировал в своем выступлении один из ораторов на известном Собрании граждан России, сгорбузованном демократами перед VI Съездом народных депутатов СССР. Ничтоже сумняшеся, он рассказал, как уже несколько лет тыкается по инстанциям, выбивая клочок земли, чтобы заняться производством сельхозпродукции. Желает стать фермером. Тщетно: Иван кивает на Петра, Петр кивает на Ивана. Да оно и понятно было с самого начала — сыны и внуки революционных прохиндеев и не думают что‑либо создавать, они пришли разрушать. Идея фермерства — это таран, при помощи которого они вознамерились разрушить колхозы, которые худо — бедно, но кормят нас пока хлебом. А им надо, чтоб был голод. Этот оратор в качестве положительного примера рассказал, как в его родном селе, оккупированном немцами, внедряли фермерство: приехал немец на мотоцикле с переводчиком в коляске и говорит через переводчика: «Землю разделите поровну. Скот и лошадей — тоже. И чтоб был порядок». Сел и уехал. Вот и вся перестройка. Четко и ясно.

«По праздникам в прихожей Распутина толпился на, — род: крестьяне, нищие, люд из разночинцев; здесь было немало и высокопоставленных особ. Всем хотелось поздравить всемогущего старца.

Он принимал ласково, при этом у него был строгий порядок, — шли сначала простые люди и только после нихвысокопоставленные лица: чиновники, министры, генералы. Но перед ними он обязательно принимал сначала евреев. С обязательным замечанием: «Дорогие генералы, вы привыкли быть принимаемыми первыми. Но здесь находятся бесправные евреи, и я еще их сперва должен отпустить. Евреи, проходите. Я хочу для вас все сделать».

Особенно много было дам из высшего света.

На встречу с этими Распутин наряжался особо: атласная рубаха, подпоясанная шелковым шнурком, широкие бархатные штаны и яловые сапоги с высокими голяшками. Сапоги он густо смазывал де1тем. Ему особое удовольствие доставляло, когда высокородные дамы, лобызая ему руки, пачкали свои дорогие шелковые платья о его сапоги. При этом он не старался быть обходительным, наоборот, хамил по — черному. И это ничуть не смущало представительниц прекрасного пола.

«После приема и поздравлений Распутин приглашал гостей в столовую. При этом было такое неписаное правило — каждый приходил со своим угощением. И выкладывал на стол. И чего тут только не было: и рыба, и икра, и фрукты, и свежий хлеб, и особенно много было вареного картофеля и капусты. Больше всего Распутин любил овощи.

На середину стола водворялся огромный кипящий самовар, и начиналось «чаепитие». Стол ломился от яств и вин. Чего недоставало, тотчас приносили из кладовой Распутина, где не выводились запасы съестного и спиртного.

Из горячих блюд чаще всего подавалась уха. Распутин ел ее особым манером: крошил в нее хлеб большими кусками, затем угощал этими кусками с рук наиболее почитаемых гостей. Было счастьем получить такой кусок из рук божественного старца. Но особенной любовью его пользовались сухари из черного хлеба. Он охотно угощал ими всех направо и налево. Сам громко хрумкал, хрумкали рядом с ним министры и генералы.

— Ну как?.. — время от времени справлялся у них Распутин, посверкивая насмешливо глазами. — Сподобились, голуби мои…

— Сподобились, — подобострастно отвечали именитые гости. — Дай Бог тебе здоровья, Григорий Ефимович…

— То‑то!..»

«Когда все расходились, и он оставался один или с кем-нибудь из особо приближенных собутыльников, он мог рассуждать до поздней ночи, а то и до утра. При этом поглощал мадеру бутылка за бутылкой. Иногда за такой беседой он выпивал до двадцати бутылок. И не пьянел. Только становился красноречивее. Его откровения повергали в ужас даже племянниц Нюру и Катю, живших у него вместо прислуги.

— …Нельзя, — поучительным тоном говорил он собеседнику, нависнув над столешницей кудлатой своей головой, — кажен человек — есть божье творение. Бог сотворил людей по своему подобию. А потому в кажном человеке есть частица Бога. Творя чад своих, он награждал людей мучениями и радостями бытия. И в прихоти, и в похоти — мы движимы божьей волей. Кажному свое — Богу — богово, кесарю — кесарево… Давеча припожаловала ко мне княгиня (имярек) — мужа ейного за решетку кинули. Вишь ты, агитацию против яво, против Папы, проводил. Раздела России им захотелося. Вот тут, — он указал на диван, — мы с ей и сотворили молитву. Так себе бабенка. Пустяшная особа — одни косточки. Но горяча, горяча. И ласковая. Белотелая, будто из молока. Приятственная в обращении. А как в охоту вошла — так и ну визжать и кусаться… Эт — та ни к чему. А мне што, мне раз плюнуть вызволить ее мужичонку‑то. Как же! Люди должны жить рука об руку, помогать друг другу…

Иногда он не спал совсем после ночного кутежа. Но утром, как ни в чем ни бывало, что называется, ни в одном глазу, он выходил к толпе просителей. Их к этому времени собиралось огромное число. Он низко кланялся им и говорил обычные слова: «Вы пришли все ко мне просить помощи. Я всем помогу».

И помогал.

Арон Симанович свидетельствует: «Для Распутина было решающим то, что просители нуждались в его помощи. Он помогал всегда, если только было возможно…» «От природы он имел доброе сердце».

По версии Симановича, он познакомился с Распутиным еще в Киеве, задолго до появления старца в Петербурге. Как, при каких обстоятельствах, он не пишет. Такое свидетельство — скорее расчет, чем правда. Потому что в Киеве Распугни пробыл совсем немного времени и жил в Михайловском монастыре, где Симанович не мог появиться. А вот в Петрограде они встретились случайно у княгини Орбелиани. Потом часто виделись у Вырубовой. Это был период жизни Симановича, когда он изо всех сил старался закрепиться в столице посредством выгодных знакомств и коммерческих сделок. С Вырубовой к тому времени у Симановича уже сложились хорошие отношения. Настолько хорошие, что она даже советовалась с ним относительно Распутина:

«— Какое на вас производит впечатление старец?

— Сказать пока не могу. Но чувствуется, что он ценит хорошие отношения. И готов услужить. (Если б он знал его давно, еще в Киеве, ответ его был бы определеннее и полнее. — В. Р.).

— Но его упорно навязывают черногорские девицы. (Вырубова имела в виду великих княгинь Анастасию и Милицу. — В. Р.). А они, как ты знаешь, заодно с императрицей — матерью».

И тут ловкий и дальновидный Симанович предложил первой фрейлине перехватить старца у черногорок. С этого момента между ними начались уже доверительные отношения, которые продолжались до самой смерти старца.

Много! Много выгодных дел провернул Арон Симанович через первую фрейлину Ея Величества. Не бескорыстно, конечно, помогала она. Симанович и еврейская община буквально осыпали ее золотом и драгоценностями. Потом, правда, они же устроят ей «веселую» жизнь, когда придут к власти. А пока Вырубова и Распутин были в полном фаворе, как при дворе, так и у противной стороны — у еврейской общины.

По этому поводу сам Симанович свидетельствует: «Мне на руку сыграло то обстоятельство, что Распутин не имел никакого понятия о финансовой стороне существования и очень неохотно занимался финансовыми вопросами. Неоднократно в своей прошедшей жизни ему приходилось попрошайничать, проживать бесплатно в монастырях, монастырских гостиницах или у зажиточных крестьян. Будущность его интересовала мало. Он был вообще человеком беспечным и жил настоящим днем. Царский двор заботился о нем в Петербурге, но он оставался в столице беспомощным и чужим. Несмотря на свою близость к цар ской семье, он оставался одиноким. Его могучий и чувственный темперамент требовал сильных и возбуждающих переживаний. Он любил вино, женщин, музыку, танцы и продолжительные разговоры с близкими людьми. В царском дворе он ничего этого не имел. Во дворце велась совершенно особая жизнь…»

И далее:

«…его личная жизнь была беспорядочна, и он был не в состоянии завести налаженный домашний очаг. Вначале он жил на случайные подачки царя. Здесь ему потребовалась моя помощь, и это было основой дружбы.

Я принял на себя хлопоты о его материальном благополучии, и Распутин был очень рад, что освобождался от этих забот. Вскоре я сделался для него незаменимым. Я заботился о всех мелочах и нуждах его ежедневной жизни. Мой опыт и мое знакомство со столичными условиями ему импонировали. Я помогал ему ориентироваться в Петербурге. Многое было для него ново — и он привыкал постепенно руководствоваться во всем моими советами. Таким образом я сделался его секретарем, ментором, управляющим, защитником. В результате Распутин без меня не принимал ничего важного. Я посвящался во все его дела и тайны. В случаях непослушания мне приходилось на него частенько покрикивать, после чего Распутин вел себя, как провинившийся школьник. Общественность об этом ничего не знала, и все были только уверены, что благодаря Распутину мне представляется возможность провести у царя, царицы, министров и прочих власть имущих сановников почти все, что я желаю».

В этот вечер Симанович застал дома «общество».

Ему не сразу открыли дверь. Пока он стоял под дверью, слышал внутри какую‑то возню, женский визг и сопение. Позвонил вторично. Какой‑то парень открыл, взглянул на него безразлично и ринулся в темный угол коридора дожимать толстую деваху.

Длинный коридор был слабо освещен. Вдоль стены, под вешалкой для верхней одежды, завешенной цветастым ситцем, стояло с полдюжины пар чьих‑то калош. (Похоже, гости!). Открылась светом боковая дверь в квартиру, где теперь Симанович снимал комнату — попросторнее и по светлее, да и меблированную неплохо. Выглянула хозяйка. Выглянула и исчезла. А в дверях появился маленький бри тоголовый мужчина, чисто одетый, в белой рубашке и в лакированных штиблетах. Пока Симанович снимал ботинки, тот с живостью наблюдал за ним. А Симанович поймал себя на мысли, что где‑то видел этого мужчину. Где‑то он видел этого еврея среди многочисленных родственников жены. Тот отступил от двери, галантно пропуская Симановича впереди себя.

За столом сидели две молоденькие девушки, сын хозяйки Бориска и мужчина, по виду раввин. Хозяйка, по случаю в нарядном платье, представила гостей:

— Твои родственники, Арон Самуилович. Из Москвы.

— Не все, — поправил ее Бориска. — Этот еврей — рудогайский раввин, — указал он на пожилого в черной бархатной ермолке. — Ему переночевать негде…

— Очень рад. Шелом — алейхем, ребе, — поклонился раввину Симанович, удивляясь про себя, что ему представили родственников, которых он видит впервые.

От двери подошел к столу бритоголовый. Симанович взглянул на него, досадуя, что так и не вспомнил, как его зовут. Однако протянул руку. Тог вдруг не подал. Объяснил:

— Я как раз руки мыть собрался. А там кто‑то… — и он вышел в коридор.

Симановича усадили на диван напротив девушек. Одна круглолицая и прьнцастая; другая изящная и волоокая. Очень симпатичная! Типичная еврейка.

— Соня, — представилась симпатичная, слегка приподнявшись и склонив головку.

— Роза, — представилась прыщастая, чему‑то усмехнулась и потянулась к тарелке с капустой. — Мы тут чай пьем, вас ждем.

Вернулся бритоголовый родственник, которого Соня назвала дядей Мишей. Он сел за стол, налил Симановичу чай и сказал:

— Мы тут до вашего прихода спорили: кто победит в этой чертовой войне с японцами? Я за японцев, а вот они, — он указал на девушек, — за Россию.

— Почему за Японию? — удивился Симанович, отпивая из стакана.

— Я не то чтобы за японцев. Но у них техника…

— А вы почему за Россию? — обратился он к девушкам.

— Потому что мы живем в России! — почти в один голос ответили девушки. Бориска при этом желчно хмыкнул.

— А ты помолчи! — прикрикнула на него Руфина.

— У нас дух патриотизма, — добавила Соня.

— Хме! — поперхнулся чаем дядя Миша. — А почему ты думаешь, что японцы не патриоты? И еще я вам скажу — у них больше ума.

— Ну, что касается ума, — заговорил молчавший до этого ребе, — то Россия всех за пояс заткнет. У нас же Гришка Распутин! — Он повел глазами в сторону Симановича. Симанович опустил глаза, стараясь не показать своего неудовольствия намеком ребе. За столом установилась смущенная тишина. Хитрый ребе вдруг добавил:

— Алиса его поддерживает…

— Не понимаю, при чем здесь Алиса?! — заметила Руфина, наливая чай в блюдце. — Не она, а царь правит страной и делами.

— Ну нет! — вдруг яростно взвился дядя Миша, будто его ужалили. — Я утверждаю, что не царь, а именно она вместе с Распутиным правят. И наставляют царю рога… Об этом все говорят.

Девушки стыдливо прыснули в ладошки.

— А вот это брехни! — тихо, но твердо сказал Симанович, взглянув укоризненно на ребе. — Все это досужая болтовня недобрых людей… — Симанович говорил и удивлялся своей дерзости перед священнослужителем. Но он знал, что к его словам сейчас прислушиваются остро, чтобы руководствоваться ими и передать другим.

— Ну а чего ему позволяют крутиться там, во дворце? — не сдавался ребе. И его активно поддержал дядя Миша, кивая головой.

— Кто его знает? — уклончиво ответил Симанович. — Может, через него царь и царица как бы благоволят к народу…

(обратно)

ТУМАННОЕ МЕСТО

Сначала к слову:

Теперь идеалистам — марксистам надо смириться с тем, что борьба людей за равноправие потерпела сокрушительное поражение. Очевидно, равенство было, есть и останется навсегда розовой мечтой человечества. Социалистические фантазии не прижились даже в результате упорного длительного культивирования их на российской почве. После семидесятилетнего принудительного равенства, свободы и счастья народы вдруг ринулись с жадностью натерпевшихся проявлять свое Я. Разделяться на богатых и бедных, сильных и слабых, добрых и злых, созидающих и разрушающих, хитрых и простаков, ловких и неуклюжих, жадных и бескорыстных… С дикой, обескураживающей откровенностью. Что это? Безумие? Очередная ступень деградации? А может, это естественное стремление человека быть самим собой? Быть личностью? Неважно какой. Может, неугодной обществу. Лишь бы не тем, что составляет серую безликую массу.

Социалистическая эпоха, преследуя благородную цель, — сделать всех людей счастливыми, — ухитрилась испохабить идею так, что многие возненавидели ее. Почему? Да все потому же — глашатаи равенства, находясь у власти, не выдержали, сорвались и погорели на всяческих привилегиях, надуманных и присвоенных себе. Идея равенства и свободы оказалась ложной. Возобладал извечный порок человека: «Бери, что плохо лежит». Только курица гребет от себя.

Мыслители утверждают, что бездомному бродяжке нравится быть бездомным бродяжкой; алкоголику — алкоголиком, проститутке — проституткой…

Исходя из этого естественного стремления каждого быть тем, кем ему нравится быть, а не частичкой общей массы, очевидно, и вытекает глобальное стремление общества людей делиться на слои и социальные группы. Каждый человек — есть то, чем создал его Бог. Есть «Божье древо», как у Бунина Яков Нечаев. Он, «черный человек», так рассуждает: «Бог и колосьев не сравнял».

Разделение общества так же естественно, как деление клетки. Оно не может существовать без деления. Деление — есть обновление. Этот естественный процесс настиг‑таки, казалось, единый организм социалистической системы. СССР казался неделимым и несокрушимым. Но был разрушен изнутри естественным напором стремления к делению. А почему? Потому что идея, создавшая на время единое целое, устремилась к своей противоположности. Под напором сил деления. В едином целом, условно назовем его «Мы», заключенном в оболочку идеи, со временем все четче и явственней стало звучать эгоистическое «Я». «Я и мои потребности». Свобода одних постепенно оборачивалась кабалой для других, равенство одних — вопиющим неравенством других, счастье власть имущих строилось на несчастье простых людей. Эгоизм своего «Я» стал религией социализма. Эгоистическое «Я» становилось тем, чем было до социалистического строя. И при этом ужасно гипертрофированным. Если до революции эгоизм своего «Я» исповедовала небольшая кучка родовитых дворян, то при социализме, когда блага распределялись все же и по горизонтали, в условиях сравнительно всеобщего благосостояния, число людей, исповедующих свое эгоистическое «Я», неизмеримо возросло. Какой‑нибудь директор бани, имея квартиру, обставленную мебелью, приличную зарплату, автомобиль, дачу… естественно, хотел иметь еще что‑то. Положим, иномарку. Или квартиру больших размеров. Или импортную мебель. Любовницу, наконец. А заимев вышеперечисленное, он хотел еще что‑то. И до бесконечности. Имея — еще иметь! И неважно какими средствами. Таков закон устремлений освобожденного человека. Это и породило тот распирающий момент, который изнугри подорвал социализм. И теперь, когда рушится все и вся, а люди безмолвствуют и равнодушно взирают на все это, я не решусь обвинить народ, как это делают некоторые. Я думаю, надо быть поосторожнее с идеями, прежде чем «примерять» их на общество. Общество не виновато, если больные душой и умом вожди не соизмеряют подчас свои идеи с возможностями, желаниями и естественными склонностями людей. Идеи их часто и густо идут вразрез естества человеческого. Некоторые горячие головы, чтобы прослыть оригиналами, напридумывают черт знает что. И находятся миссионеры, которые огнем и мечом внедряют эти идеи. Потом столетие, два спустя или и того меньше — всего семьдесят лет — оказывается, что это была блажь параноика. Как идеи Карла Маркса и Фридриха Энгельса об уничтожении частной собственности, религии и семьи. Надо же додуматься до такого абсурда! Однако человечество клюнуло на эту тухлую наживку. Во многих странах она стала господствующей. Противникам этой идеи стали отрывать головы. И вот теперь настало, кажется, отрезвление. Теперь попробуйте вы сунуться к народу с этой идеей. Хотя кричат еще, и долго, видимо, будут еще кричать сторонники марксизма. Но я спрашиваю вас, сторонники, что изменилось в человеке к лучшему в результате этого кровавого эксперимента в России по Карлу Марксу? Что-то, конечно, изменилось. Но не благодаря этому учению, а скорее вопреки. Просто в силу развития общества, науки и техники. Естественные склонности людей не претерпели каких‑либо существенных изменений. Каждый человек являет собой, как и прежде, бескорыстие, либо жадность, либо добродетель, либо зло. И в этих своих естественных ипостасях он хочет быть таким, каков он есть. Идею естества не перешибить никакими другими идеями. А если кому и удается на время, то человек становится просто античеловеком. И тяготится этим своим состоянием до тех пор, пока не скинет с себя эту личину.

Тем не менее, идеи в миру не переводятся. И, наверное, никогда не переведутся. Очевидно, потребность в идее — тоже естественная потребность человека. И чем ближе она к доброму началу, тем живучее. Например, православие. Оно отворяет шлюзы лучших устремлений человека. Самим Богом данных.

Понимая это, творцы Главной Книги, или, как теперь ее называют, Суперкниги, и записали одним из основополагающих постулатов Библии: «Богу — богово, кесарю — кесарево». То есть, каждому свое.

Предки наши несоциалистического происхождения почитывали Библию, понимали кое‑что в жизни, разбирались в людях. И не случайно в жизни и в сознании людей внедрились такие понятия и определения, как чернь, холопы, быдло. Тогда еще люди имели смелость называть вещи своими именами.

Люди с темной беспросветной душой — это не досужие выдумки социальной верхушки. Холоп действительно ничего другого не знал и знать не хотел, кроме раболепного преклонения перед барином. «Вот приедет барин — барин нас рассудит». Холоп почти не задумывался над жизнью, и это было состоянием его души. За него думает барин. Ну а быдло — это категория людей, которая на грани скотства. Они покорно и бессловесно выполняют волю другого человека, стоящего над ними. Хотя и здесь, как и во всем на свете, бывают, и довольно часто, исключения из правил. И среди черни рождаются люди высокого полета, мыслители.

После революции в 1917 году вожди наши, отлично сознавая, что «рожденный ползать летать не может», хитренько собрали в кучу все категории низших слоев общества и назвали их высокопарно и в то же время брезгливопрезрительно — народные массы. Для того, чтоб они, эти народные массы, не спохватились и не обиделись, не раскусили суть такого унизительного названия, им приляпали решающую роль в истории человечества. И они, воодушевленные своей декларативной ролью в истории, начали строить социализм. С коллективизацией, индустриализацией и химизацией. Дошли почти до «развитого». Потом до социализма с «человеческим лицом». И даже до того, что на XX съезде КПСС «Наш» Никита Сергеевич провозгласил: «Нынешнее поколение будет жить при коммунизме!» Заметим себе вскользь, провозгласили это не народные массы, историческая роль которых была «научно обоснована» как решающая, а гланд партии и государства. Придумавши это у себя в кабинете. Обласканный и обкормленный всеми мыслимыми и немыслимыми социальными благами и привилегиями. А до него был Сталин, который много разных дел наделал, в том числе и ужасных. И все именем народа. А народ понятия не имел, что он там творит его именем. Куда деваются миллионы и миллионы людей из этой самой народной массы, которая имеет, якобы, решающее значение в истории. Они знали одно — выполнять предначертания великого кормчего. Так чем же они, эти народные массы, жившие в неведении, лжи и лицемерии, — не чернь, исповедовавшая одно — страх и труд? Да еще прославление отца и учителя всех времен и народов. Чем не быдло? А «великий кормчий» считал свой народ навозом, не более. И создал для выражения своей признательности ему своеобразную государственную гильотину — репрессивный аппарат, при помощи которого казнил поодиночке и тысячами. Без суда и следствия.

Страшно об этом думать и говорить. Но приходится. Доколе же русский народ будет терпеть унижения и издевательства над собой?! Когда же он усвоит уроки истории и станет действительно решающей силой? Тысячи лет влачит он жалкое существование на дне истории в ожидании лучшей доли, а его на плаху. Тысячи лет он тянется к людям с раскрытыми для объятий руками, а его распинают на кресте. Тысячи лет цари и чиновники предаются разгулам и разной чертовщине. Дошли до распутинщины. А низы русской социальной пирамиды, под тяжестью налогов и дармового труда масс на благо всевозрастающих потребностей вельможных персон, копошились и копошатся в грязи и ничтожестве. И как там в Питере аукнется, так в России и откликнется. Как в Питере процветают блеск и нищета, так процветают и во всей России. Кто‑то жиреет, а кто‑то задыхается в дерьме. Господа и чернь. Холопы, бы/ую, хамье.

Эти люди вряд ли когда задумывались о своем таком положении. Они привыкли, что за них думают другие. И когда пришла партия освобождения труда, они не стали думать, какое — такое «освобождение» они затеяли? Будто чувствовали, что хрен редьки не слаще. Так оно и вышло. Даже похлеще, чем при царе — батюшке. Но тот хоть свой был, русский.

Свидетельствует Владимир Алексеевич Гиляровский (дядя Гиляй). Москва. Начало XX века.

«Хитровка.

Хитров рынок почему‑то в моем воображении рисовался Лондоном, которого я никогда не видел. Лондон мне всегда представлялся самым туманным местом в Европе, а Хитров рынок, несомненно, самым 'гуманным местом в Москве.

Большая площадь в центре столицы, близ реки Яузы, окруженная облупленными каменными домами, лежит в низине, в которую спускаются, как ручьи в болото, несколько переулков. Она всегда курится. Особенно к вечеру. А чуть туманно или после дождя, — поглядишь сверху, с высоты переулка — жуть берет свежего человека: облако сёло! Спускаешься по переулку в шевелящуюся гнилую яму.

В тумане двигаются толпы оборванцев, мелькают около туманных, как в бане, огоньков. Это торговки съестными припасами сидят рядами на огромных чугунах или корчагах с «тушенкой», жареной протухлой колбасой, кипящей в железных ящиках над жаровнями, с бульонкой, которую больше называют «собачья радость»…

Хитровские «гурманы» любят лакомиться объедками. «А ведь это был рябчик!» — смакует какой‑то «бывший». А кто проще — ест тушеную картошку с прогорклым салом, щековину, горло, легкое и завернутую рулетом коровью требуху с непромытой зеленью содержимого желудка — рубец, который здесь зовется «рябчиком».

А кругом пар вырывается клубами из отворяемых поминутно дверей лавок и трактиров и сливается в общий туман, конечно, более свежий и ясный, чем внутри трактиров и ночлежных домов, дезинфицируемых только махорочным дымом, слегка уничтожающим запах прелых портянок, человеческих испарений и перегорелой водки.

Двух- и трехэтажные дома вокруг площади все полны такими ночлежками, в которых ночевало и ютилось до десяти тысяч человек. Эти дома приносили огромный барыш домовладельцам».

Одним из домовладельцев на Хитровом рынке был и наш «герой» Арон Симанович в компании с Гинцбургом. Через подставных лиц, конечно. Но об этом ниже. А сейчас поподробнее о «золотом» дне. Для кого‑то Хитровка была дном жизни, а для кого золотым дном.

«Каждый ночлежник, — пишет дальше Гиляровский, — платил пятак за ночь, а «нумера» ходили по двугривенному. Под нижними нарами, поднятыми на аршин от пола, были логовища на двоих; они разделялись повешенной рогожей. Пространство в аршин высоты, полтора аршина между рогожами и есть «нумер», где люди ночевали без всякой подстилки, кроме собственных отрепьев…

На площадь приходили прямо с вокзалов артели приезжих рабочих и останавливались под огромным навесом, для них нарочно выстроенном. Сюда по утрам являлись подрядчики и уводили нанятые артели на работу. После полудня навес поступал в распоряжение хитровцев и барышников: последние скупали все, что попало. Бедняки, продававшие с себя платье и обувь, тут же снимали их и переодевались вместо сапог в лапти или опорки, а из костюмов — в «сменку до седьмого колена», сквозь которую тело видно…

Дома, где помещались ночлежки, назывались по фамилии владельца: Бунина, Румянцева, Степанова (потом Ярошенко) и Ромейков (потом Кулакова).

В доме Румянцева были два трактира — «Пересыльный» и «Сибирь», а в доме Ярошенко — «Каторга». Названия, конечно, негласные, но у хитрованцев они были приняты. В «Пересыльном» собирались бездомные, нищие и барышники, в «Сибири» — степенью выше — воры, карманники и крупные скупщики краденого; а выше всех была «Каторга» — притон буйного и пьяного разврата, биржа воров и беглых. «Обратник», вернувшийся из Сибири или тюрьмы, не миновал этого места. Прибывший, если он дей ствительно «деловой», встречался здесь с почетом. Его тотчас же «ставили на работу»…

«Мрачное зрелище представляла собой Хитровка… В лабиринте коридоров и переходов, на кривых полуразрушенных лестницах, ведущих в ночлежки всех этажей, не было никакого освещения. Свой дорогу найдет, а чужому незачем сюда соваться! И действительно, никакая власть не смела сунуться в эти мрачные бездны».

«Иногда бывали обходы, но эго была только видимость обыска: окружат дом, где поспокойнее, наберут «шпаны», а «крупные» никогда не попадались».

«Забирают обходом мелкоту, беспаспортных, нищих и административно высланных. На другой же день их рассортируют: беспаспортных и административных через пересыльную тюрьму отправят в места прописки, в ближайшие уезды, а они через неделю опять в Москве. Придут этапом в какой-нибудь Зарайск, отметятся в полиции и в ту же ночь обратно. Нищие и барышники все окажутся москвичами или подгородных слобод, и на другой день они опят ь на Хитровке, за своим обычным делом впредь до нового обхода.

И что им делать в глухом городишке? «Работы» никакой. Ночевать пустить всякий забоится, ночлежек нет, ну и пробираются в Москву и блаженствуют по — своему на Хитровке. В столице можно и украсть, и пострелять милостыньку, и ограбить свежего ночлежника; заманив с улицы или бульвара какого‑нибудь неопытного беднягу бездомного, завести в подземный коридор, хлопнуть по затылку и раздеть догола. Только в Москве и житье! Куда им больше деваться с волчьим паспортом: ни тебе «работы», ни тебе ночлега.

Я много лет изучал трущобы и часто посещал Хитров рынок, завел там знакомства, меня не стеснялись и звали «газетчиком».

«Работая в «Русских ведомостях», я часто встречался с Глебом Ивановичем (Успенским. — В. Р.)… Как‑то Глеб Иванович обедал у меня, и за стаканом вина разговор шел о трущобах.

— Ах, как бы я хотел посмотреть знаменитый Хитров рынок и этих людей, перешедших «рубикон жизни». Хотел бы, да боюсь. А вот хорошо, если б вместе нам отправиться!

Я, конечно, был очень рад сделать это для Глеба Ивановича, и мы в восьмом часу вечера (это было в октябре) подъехали к Солянке.

Оставив извозчика, пешком пошли по грязной площади, окутанной осенним туманом, сквозь который мерцали тусклые окна трактиров и фонарики торговок — обжорок. Мы остановились на минуту около торговок, к которым подбегали полураздетые оборванцы, покупали зловонную пищу, причем непременно ругались из‑за копейки или куска прибавки, и, съев, убегали в ночлежные дома.

Торговки, эти уцелевшие оглодки жизни, засаленные, грязные, сидели на своих горшках, согревая телом горячее кушанье, чтобы оно не простыло, и неистово вопили:

— Л — лап — ш-ша — лапшица! Студень свежий коровий! Оголовье! Свининка — рванинка вар — реная! Эй, кавалер, иди, на грош горла отрежу!..

Пройдя мимо торговок, мы очутились перед низкой дверью трактира — низка в доме Ярошенко.

— Заходить ли? — спросил Глеб Иванович, держа меня под руку.

— Конечно!

Я отворил дверь, откуда тотчас же хлынул зловонный пар и гомон. Шум, рутань, драка, звон посуды…

Мы двинулись к столику, но навстречу нам с визгом пронеслась по направлению к двери женщина с окровавленным лицом и вслед за ней здоровенный оборванец с криком:

— Измордую проклятую!

Женщина успела выскочить на улицу, оборванец был остановлен и лежал уже на полу: его «успокоили». Это было делом секунды.

В облаке пара на нас никто не обратил внимания. Мы сели за пустой столик. Ко мне подошел знакомый буфетчик, будущий миллионер и домовладелец. Я приказал подать полбутылки водки, пару печеных яиц на закуску — единственное, что я требовал в трущобах.

Я протер чистой бумагой стаканчики, налил водки, очистил яйцо и чокнулся с Глебом Ивановичем, руки которого дрожали, а глаза выражали испуг и страдание.

Я выпил один за другим два стаканчика, съел яйцо, а он все сидит и смотрит.

— Да пейте же!

Он выпил и закашлялся.

— Уйдем отсюда… Ужас!

Я заставил его очистить яйцо. Выпили еще по стаканчику…»

«Многих из товарищей — писателей водил я по трущобам, и всегда благополучно».

«Чище других был дом Бунина, куда вход был не с площади, а с переулка. Здесь жило много постоянных хитрованцев, существовавших поденной работой вроде колки дров и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку как поденщицы.

Здесь жили профессионалы — нищие и разные мастеровые, отрущобившиеся окончательно. Больше портные, их звали «раками», потому что они, голые, пропившие последнюю рубаху, из своих нор никогда никуда не выходили. Работали день и ночь, перешивая тряпье для базара, вечно с похмелья, в отрепьях, босые».

«Большой и постоянный доход давала съемщикам торговля вином. Каждая квартира — кабак. В стенах, под полом, в толстых ножках столов — везде были склады вина, разбавленного водой, для своих ночлежников и для гостей. Неразбавленную водку днем можно было получить в трактирах и кабаках, а ночью торговал водкой в запечатанной посуде «шланбой».

В глубине бунинского двора тоже был свой «шланбой». Двор освещался тогда одним тусклым керосиновым фонарем. Окна от грязи не пропускали свет, и только одно окно «шланбоя», с белой занавеской, было светлее других. Подходят кому надо к окну, стучат. Открывается форточка. Из‑за занавески высовывается рука ладонью вверх. Приходящий кладет молча в руку полтинник. Рука исчезает и через минуту появляется снова с бугылкой смирновки, и форточка захлопывается. Одно дело — слов никаких. Тишина во дворе полная. Только с площади слышатся пьяные песни да крики «караул». Но никто не пойдет на помощь. Разденут, разуют и голым пустят. То и дело в переулках и на самой площади поднимали трупы убитых и ограбленных донага».

«В туманную осеннюю ночь во дворе Буниных люди, шедшие к «шланбою», услыхали стоны с помойки. Увидели женщину, разрешавшуюся ребенком.

Дети в Хитровке были в цене: их сдавали с грудного возраста в аренду, чуть ли не с аукциона, нищим. И грязная баба, нередко со следами ужасной болезни, брала несчастного ребенка, совала ему в рот соску из грязной тряпки с нажеванным хлебом и тащила его на холодную улицу. Ребенок, целый день мокрый, грязный, лежал у нее на ру ках, отравляясь соской, и стонал от холода, голода и постоянных болей в желудке, вызывая участие у прохожих к «бедной матери несчастного сироты». Бывали случаи, что дитя утром умирало на руках нищей, и она, не желая потерять день, ходила с ним до ночи за подаянием. Двухлетних водили за ручку, а трехлеток уже сам приучался «стрелять».

На последней неделе великого поста грудной ребенок «покрикастее» ходил по четвертаку в день, а трехлеток — по гривеннику. Пятилетки бегали сами и приносили тятькам и мамкам, дяденькам и тетенькам «на пропой души» гривенник, а то и пятиалтынный. Чем больше становились дети, тем больше с них требовали родители и тем меньше им подавали прохожие.

Нищенствуя, детям приходилось снимать зимой обувь и отдавать ее караульщикам за углом, а сами босиком метались по сне1у около выходов из трактиров и ресторанов. Приходилось добывать деньги всеми способами, чтобы дома, вернувшись без двугривенного, не быть избитым. Мальчишки, кроме того, стояли «на стреме», когда взрослые воровали, и в то же время сами подучивались у взрослых «работе».

Бывало, что босяки, рожденные на Хитровке, на ней и доживали до седых волос, исчезая временно на отсидку в тюрьму или дальнюю ссылку. А потом возвращались на Хитровку как домой. Таково было положение мужской половины.

Положение девочек было еще ужаснее.

Им оставалось одно: продавать себя пьяным развратникам. Десятилетние пьяные проститутки были не редкость.

Они ютились больше в «вагончике». Это был крошечный одноэтажный флигелек в глубине владения Румянцева. Одно время там появилась и жила подолгу красавица, которую звали «княжна». Она исчезала на некоторое время из Хитровки, попадая за свою красоту то на содержание, то в «шикарный» публичный дом, но всякий раз возвращалась в «вагончик» и пропивала все свои сбережения. В «Каторге» она распевала французские шансонетки, танцевала модный тогда танец «качучу».

Умерла она от побоев ревнивого любовника Степки Махалкина.

«Страшные трущобы Хитровки десятки лет наводили ужас на москвичей. Десятки лет и печать, и Дума, и адми нистрация, вплоть до генерал — губернатора, тщетно принимали меры, чтобы уничтожить это разбойное логово».

«Дома Хитровского рынка были разделены на квартиры — или в одну большую, или две — гри комнаты с нарами, иногда двухэтажными, где ночевали бездомные без различия пола и возраста. В углу комнаты — каморка из тонких досок, а то и просто ситцевая занавеска, за которой помещается хозяин с женой. Это всегда какой‑нибудь «пройди свет» из отставных солдат или крестьян, но всегда с «чистым» паспортом, так как иначе нельзя получить право быть съемщиком квартиры. Съемщик никогда не бывал одинокий, всегда вдвоем с женой и никогда — с законной. Законных жен съемщики оставляли в деревне, а здесь заводили сожительниц, аборигенок Хитровки, нередко беспаспортных…

У каждого съемщика своя публика: у кого грабители, у кого воры, у кого «рвань коричневая», у кого просто нищая братия.

Где нищие, там и дети — будущие каторжники. Кто родился на Хитровке и ухитрялся вырасти среди этой ужасной обстановки, тот кончит тюрьмой. Исключения редки. И мало кто стремился изменить свою судьбу, полагая, что так на роду написано.

Самый благонамеренный и преданный своей судьбе элемент Хитровки — это нищие. Многие из них здесь родились и выросли; и если по убожеству своему и никчемности они не сделались ворами и разбойниками, а так и остались нищими, то теперь уж ни на что не променяют своего ремесла. Это не те нищие, случайно потерявшие средства к жизни, которых мы видели на улицах: эТи наберут едва — едва на кусок хлеба или на ночлег. Нищие Хитровки были другого сорта.

В доме Румянцева была, например, квартира «странников». Здоровеннейшие, опухшие от пьянства детины с косматыми бородами; сальные волосы по плечи, ни гребня, ни мыла они никогда не видывали. Это монахи небывалых монастырей, пилигримы, которые век свой ходят от Хитровки до церковной паперти или до замоскворецких купчих и обратно.

После пьяной ночи такой страховидный дядя вылезает из‑под нар, просит в кредит у съемщика стакан сивухи, облекается в страннический подрясник, за плечи ранец, набитый тряпьем, на голову скуфейку, и босиком, иногда даже зимой по снегу, для доказательства своей святости, шагает за сбором.

И чего — чего только не наврет такой «странник» темным купчихам, чего только не всучит им для спасения души! Тут и щепотка от гроба господня, и кусочек лестницы, которую праотец Иаков во сне видел, и упавшая с неба чека от колесницы Ильи — пророка.

Были нищие, собиравшие по лавкам, трактирам и торговым рядам. Их «служба» — с десяти угра до пяти вечера. Эта группа и другая, называемая «с ручкой», рыскающая по церквам, — самые многочисленные. В последней — бабы с грудными детьми, взятыми напрокат, а то и просто с поленом, обернутым в тряпку, которое они нежно баюкают, прося на бедного сиротку. Тут же настоящие и поддельные слепцы и убогие. А вот — аристократы. Они жили частью в доме Орлова, частью в доме Бунина. Среди них имелись и чиновники, и выгнанные со службы офицеры, и попы — расстриги.

Они работали коллективно, разделив московские дома на очереди. Перед ними адрес — календарь Москвы. Нищий-аристократ берет, например, правую сторону Пречистенки с переулками и пишет двадцать писем — слезниц, не пропустив никого, в двадцать домов, стоящих внимания. Отправив письма, на другой день идет по адресам. Звонит в парадное крыльцо: фигура аристократическая, костюм, взятый напрокат, приличный. На вопрос швейцара говорит:

— Вчера было послано письмо по городской почте, так ответа ждут.

Выносят пакет, а в нем бумажка от рубля и выше».

«С одной стороны близ Хитровки — торговая Солянка с Опекунским советом, с другой — Покровский бульвар и прилегающие к нему переулки были заняты богатейшими особняками русского и иностранного купечества. Тут и Савва Морозов, и Корзинкины, и Хлебниковы, и Оловяннишниковы, и Расторгуевы, и Бахрушины… Владельцы этих дворцов возмущались страшным соседством, употребляли все меры, чтобы уничтожить его, но ни речи, гремевшие в угоду им в заседаниях Думы, ни дорого стоящие хлопоты у администрации ничего сделать не могли. Были какие‑то тайные пружины, отжимавшие все их нападающие силы, — и ничего не выходило. То у одного из хитровских домовладельцев в Думе, то у другого — друг в канцелярии генерал — губернатора, третий сам занимает важное положение в делах благотворительности…»

А у Симановича был Гришка Распутин, у которого сам «любящий» на поводке. Перекупив почти все злачные места в Питере, Симанович обратил свой алчный взор на московскую Хитровку. И вскоре через подставных лиц купил дом на Хитровке у переехавшего в Питер Степанова (потом Ярошенко). Тот самый дом, где находился один из знаменитых притонов под негласным названием «Каторга». И хозяином, разумеется, подставным, сделал того самого буфетчика, который потчевал у себя водкой и печеными яйцами знаменитых гостей Владимира Алексеевича Гиляровского (дядю Гиляя) и Глеба Ивановича Успенского. Перед покупкой этого дома между Симановичем и Распутиным вышла небольшая размолвка. Надо было через питерских влиятельных чиновников повлиять на московских влиятельных чиновников, чтобы те «замылили» в московской Думе проект постановления о ликвидации хигровского вертепа. Зная наверняка по своему опыту характер этого места, Распутин вдруг воспротивился просьбе Симановича. И тогда Симанович напомнил, из каких средств тот живет на широкую ногу.

— Хорошо, Григорий Ефимович. Я оставлю, как ты говоришь, эти грязные заботы. А чем прикажете оплачивать ваши счета? Вчера от портного за атлас поступил счет на семьсот рублей. Из овощного ряда на девятьсот рубликов. Бедным просителям велел выдать по пяти рублей каждому… А их было, — Симанович воздел глаза к потолку, как бы подсчитывая, скольким просителям он выдал по пяти рублей.

Распутин скривился страдальчески.

— Ну будя, будя тебе мордовать мою душу. И што ты за гнида такая кусучая, Симанович?! Нешто я против дела прибыльного. Но я знаю эту Хитровку. Погибель там одна для русского человека. А и другого приюта нет. Как же ее не закрыть? И закрыть как же? Вон и Бахрушин пишет самому Государю — негоже смрад разводить в центре стольного города…

— Ну… — Симанович вздернул плечами. — Тогда…

— Ладно, ладно. Отпишу я Маклакову. Снеси ему мое письмо, да на словах скажи, мол, поспешай выполнить. Не то любящему доложу. Это как же лишать народ последнего пристанища?!

А Симановичу и ненасытному легиону еврейской общины, стоящему за его спиной, только того и надо. Они эту записку, написанную полуграмотными каракулями, превратили в могущественное средство обогащения. Они это всегда умели и умеют делать. И никакие самые влиятельные люди, самые высокие инстанции, вплоть до Думы, не могли противостоять этой записке. И Хитровка «процветала» во всем своем ужасном великолепии до самой революции 1917 года.

«И только советская власть, — замечает Гиляровский, — одним постановлением Моссовета смахнула эту неизлечимую при старом строе язву, и в одну неделю в 1923 году очистила всю площадь с окружающими ее вековыми притонами; в несколько месяцев отделала под чистые квартиры недавние трущобы и заселила их рабочими и служащими. Главную же трущобу «Кулаковку» с ее подземными притонами в «Сухом овраге», по Свиньинскому переулку и огромным «Утюгом» срыла до основания и заново застроила. Приличные дома. Чистые внугри и снаружи… Нет больше заткнутых бумагой или тряпками, или просто разбитых окон, из которых валит пар и несется пьяный гул».

Потом, видно, по иронии судьбы, в районе Хитровки и на Старой площади разместятся центральные органы КПСС. И место из трущобного превратилось в фешенебельное. Вычищенное и вылизанное до блеска. Внешне. По внутреннему же духу каким‑то образом сохранившее «славные» традиции духа Хитровки — кто кого сгреб, тот того и…

Так что Хитровка как была самым туманным местом в Москве, так и осталась.

Получив желанную записку от Распутина и отправив ее Маклакову, Симанович тотчас позвонил Витте, имевшему вес в Государственном Совете и в Думе. В записке значилось: «Милай дарагой министр Маклаков прими и помаги нашему другу. Григорий».

Маклаков, только что сменивший на посту министра внутренних дел опального Макарова и еще не вникший путем в дела, лихорадочно соображал, как ему поступить с этой грозной запиской. С одной стороны, он был обязан своим высоким назначением, больше чем кому‑либо другому, именно могущественному старцу; с другой — он понимал, что начинать на новом посту с удовлетворения его запросов — значит в самом начале подорвать свой авторитет в высших патриотических кругах придворного общества и государственного аппарата. Критика Распутина к тому времени достигла высшего предела. Но не следовало забывать, что, откажи он Распутину, сейчас же навлечет на себя гнев Императрицы, а там и самого Императора.

Такой ходего мыслей знали наперед Симанович и Витте, которого Симанович подключил к делу. Витте порекомендовал Симановичу пригласить и Гинцбурга. Потому что все равно нужен будет человек для практического воплощения идеи. Нужно лее кого‑то посылать в Москву в качестве лоббиста в Думе. Чтоб «замылить», затянуть на неопределенный срок решение вопроса о ликвидации Хитровки, на которую положил свой глаз вездесущий Симанович.

Симанович немедленно позвонил Гинцбургу и через час они собрались у Витте, зная, что Маклаков, которому уже вручена записка Распутина, ломает голову над ней и сейчас будет звонить сюда, Витте, чтоб посоветоваться. И точно. Раздался телефонный звонок. Графа Витте просит к телефону министр внутренних дел. Витте, поднимаясь с кресла, бросил многозначительный, победный взгляд на Симановича, — мол, ага! Что я говорил?!

После недолгого разговора по телефону Витте вернулся в кабинет, где его ждали Симанович и Гинцбург.

— Ну вот. Маклаков только что от Коковцева…

— И… — ерзнул в кресле Гинцбург.

— Тот, говорит, поморщился. Но сказал, что этот вопрос — исключительно компетенция министра внутренних дел и Попечительского совета. И, может быть, есть смысл подумать, куда перенести эту Хитровку, если ее невозможно ликвидировать. Думе же, конечно, надо проработать этот вопрос. Но это, сказал он, — Витте валено приосанился, — прерогатива московской Думы… Следовательно, господин Гинцбург, вам и карты в руки.

Расстались они все довольные друг другом.

Вскоре Витте получил с посыльным кругленькую сумму от Симановича. А Гинцбург отбыл в Москву с миссией лоббиста в Думе и с адресом в кармане некоего Михаила Исааковича, родственника Симановича по жене. Того самого дяди Миши, которого Симанович никак не мог припомнить, когда тот гости/, у Руфины.

Гинцбурга не надо было учить. Он сам хорошо знал, как и что надо делать. И когда вопрос с Хитровкой был «замылен» на очередном заседании московской Думы, так что ни пламенные речи русских патриотов, ни сиятельные москвичи не добились своего, он немедленно приступил к реализации плана «Хитровка плюс». Через подставное лицо, через буфетчика в «Каторге», он приобрел самый доходный дом Степанова и взял на учет все доходные и расходные статьи. Перешерстил съемщиков квартир, обслугу, подобрал верных ловких людей и пустил обновленный доходный дом на полный вперед.

Под конец своей полугодовой миссии ему захотелось немного расслабиться, развлечься, прежде чем отправиться восвояси домой. И тут ему услужливо предложили некую княжну. Хитрованскую раскрасавицу, о которой тут ходили легенды. Гинцбург навел нужные справки о ней и с удивлением обнаружил, что она на самом деле княжна. Незаконнорожденная Голощекина. Так гласила легенда Натальи Голощекиной. Высокородные родители ее подбросили на Хитровской площади к подъезду дома Румянцева, Так и стала она Натальей Румянцевой — Голощекиной. Ее вырастила толстая и грубая съемщица квартиры, где квартировали воры, разбойники, крупные грабители и аристократы — нищие. Когда тонконогая красивая девочка выросла, ее развратил некий Степка Махалкин. Потом он загремел в тюрьму, а красавица — «княжна» пошла, как говорится, «по рукам». Правда, ее держали только для высокопоставленных клиентов. И жила она в силу своей исключительной красоты и спроса на нее в благоустроенном, не как все, флигельке на втором этаже.

Целый месяц занимался с нею Гинцбург в шикарном нумере Славянского Базара, но пришло время возвращаться домой в Питер. И он заботливо передал из рук в руки красавицу — «княжну» своему протеже — подставному владельцу доходного дома Якову Ярошенко. С условием, что тот будет ее оберегать и опекать, не бескорыстно, конечно, а он, Гинцбург, будет наезжать к ней из столичного Петербурга. И чтоб все было чисто!..

Но случилось тар, что Ярошенко влюбился в «княжну». И потерял голову.

Сам он был сыном еврея — выкреста. По натуре робкий, тем не менее, в деле ушлый, он в полгода разбогател и стал подумывать, как бы ему умыкнуть «княжну» у Гинцбурга.

Толстая нудная жена его, вечно больная и раздраженная, припекла его своей непотребностью. Что называется, достала до самых печенок. И вот пришел день, когда, взвесив все «за» и «против», бывший Янкель Рубинштейн, а теперь Яков Ярошенко, владелец самого доходного дома на Хитровке, переступил порог заветного флигелька.

Наталья приняла благосклонно его ухаживания. И даже поклялась в любви вечной и бесконечной.

В тот вечер, когда она ему отдалась, было морозно, окна затянуло ледяным узором. Яков и княжна поднялись к ней на второй этаж крадучись, чтоб их не заметили. Закрыв за собой дверь, она резко обернулась, припала. Он почувствовал ее дурманящий запах. Включил свет. Осмотрелся. В комнате было два окна, выходивших во двор. Посредине круглый стол. И еще письменный столик у окна. Шкаф, оттоманка и туалетный столик возле нее. Два закругленных кресла, обитых темно — малиновым бархатом, и несколько такого же цвета стульев. Бедно, но уютно. Ничего! Это поправимо, подумал озабоченно Яков.

Наталья задернула занавески на окнах, сняла каракулевый сак, спрятала его в шкаф, и предложила Якову, переминавшемуся в прихожей, тоже раздеться. Сняла с себя черный вязаный платок и отколола темно — каштановые волосы. Они упали на плечи водопадом. Сама стройная, обтянутая черной шерстяной юбкой. К серым, сверкавшим блудливым светом глазам ее хорошо подходила шелковая бледно — золотистого цвета блуза с пышными рукавами. Белые лицо и шея притягивали взор. В мочках маленьких ушей — янтарные с золотом серьги. Она источала обещание радости и праздника.

Оживленная, радостная, подошла к туалетному столику, быстрым движением гребня поправила слегка волосы на голове, смочила одеколоном кончик пальца и мазнула за ушами. Улыбнулась летучей улыбкой, заметив, как любуется ею Яков, стоя в нерешительности за спинкой кресла.

— Ну как тебе у меня?

— Отлично! Со временем переедешь в хороший дом…

Не раздумывая долго, привычная к быстрому сближению, она взяла его за руку и повела за драпировку. Там он увидел широкую никелированную кровать, покрытую атласным стеганым одеялом. Две взбитые подушки. И несколько маленьких подушечек, вышитых шелком и уло — женных рядком вдоль стены. На стене коврик, тоже вышитый шелком с изображением голубого озера, по которому плавают белые лебеди, а на берегу резвятся полуголые девушки. Венчал коврик маленький образок Владимирской Божьей Матери. А под ним фотография Степки Махалкина в бамбуковой рамке. У Якова нехорошо заныла душа при виде фотографии Степки. Подумалось о том, как Степка похаживал сюда. И как все у них было здесь, вот на этой широкой кровати.

Она вдруг быстро сбросила комнатные туфли, впрыгнула на кровать и потянулась снять фото своего дружка со стенки. Высоко оголились ноги. Якова обдало жаром. С ужасом подумал: «И как же теперь я?! Она же ведь ишозойна!» (Проститутка).

— Ты чего? — уставилась она на него. — Испугался?.. — и улыбнулась обворожительно. — А мне нравится вот так, застенчиво. А то ведь сразу хватают и заваливают… Ты раздевайся, — она стала расстегивать на нем жилет. — И сначала то, что обещал…

— А что я обещал? — он почувствовал, что краснеет: глупый вопрос, глупо ведет он себя. Пообещал он ей за вечер десять рублей. А глупо то, что он робеет перед нею. И даже готов отыграть назад. Нет, не потому что она ему разонравилась. Наоборот, он испытывал к ней нечто большее, чем желание просто насладиться ее плотью.

— Ты забыл? — встала она перед ним на колени на кровати.

— Нет. Просто немного сконфузился…

— Зря! — весело сверкнула она глазами и стала внимательно наблюдать за тем, как он достает кошелек. Выхватила его у него из рук и тонкими своими нежными пальчиками ловко выудила одну красненькую и вернула кошелек. — Вот так! А теперь…

И не успел он глазом моргнуть, как был раздет и уложен в постель. Сама все пошвыряла с себя и голая юркнула к нему под одеяло. Прильнула всем телом, будто озябла.

— Ты не обижайся, что я так, — заговорила вдруг. — Противные мужики — сделают свое дело, а потом жмутся — денег жалко. Поэтому я… Теперь я уверена, и мне хорошо. Тебе хорошо?..

— Хорошо. Только я не хотел бы, — решился наконец сказать он то, о чем думал неотступно. — Хотел бы, чтоб любить друг друга…

— Вот и люби, — она скользящим движением коснулась его упругого низа, — ну!

Он отстранился, схватил ее нетерпеливую руку.

— Давай поговорим…

— Слушай! — другим, резким тоном заговорила она. — Ты же еврей. Чего мозги мне сушишь? Давай лучше делом заниматься.

Яков резко откинул одеяло и почти выпрыгнул из постели.

— Мне так противно! Я не хочу.

Она встала перед ним во весь рост. Еще более прекрасная в своей наготе. Бешено сверкая на него глазами.

— А как? Вот так? Ну иди же! — и она раскрылила объятия.

И он сдался — приник лицом к ее теплому, пылающему низу живота.

— Что ты делаешь со мной… Пожалей. Я люблю тебя!..

— Как же? Я и жалею тебя. Милый! — она перегнулась, взяла с кресла махровый халатик и накинула на себя. — Ты хочешь, чтоб я… Чтоб я была твоя? Совсем?

— Именно так. И больше чтоб никто не касался тебя.

Она села в постели, некрасиво так сгорбилась.

— Где же ты раньше был, милый? Не познавши вкуса вина, человек не станет алкоголиком. Не познавший табака не станет курильщиком. А не познавший любви — любовником. Не познавшая многих и разных мужчин — не станет проституткой. А кто познал прелесть разнообразия любви, тот уже не сможет принадлежать одному. — Она перевела дух, посмотрела долгим взглядом на него, мол, соображаешь? И закончила мысль: — К сожалению. Что же мы с тобой будем делать? Чай будешь?..

— Буду.

— Давай пить чай. Может, за чаем тебя разберет…

Последний Председатель Совета Министров при Николае II Владимир Алексеевич Коковцев до конца своей жизни сохранил в душе обиду на своего Государя за его отношение к нему в дни торжеств по случаю трехсотлетия дома Романовых. К этому времени — это март — май 1913 года — отношения их были более чем прохладные. До отставки оставалось меньше года. Интриги Витте, Мещерс кого, Штюрмера и К°, которых мощно подпирал снизу Распутин, не простивший Коковцеву его настоятельные требования покинуть Петербург, оставить в покое царскую семью, сделали свое дело. Приложила к этому руку и императрица Александра Федоровна. Вот уж поистине — ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Ведь Коковцев, изгоняя Распутина, желал добра царской семье. А кончилось горькой отставкой.

Государь Император, желая, видимо, дать понять Председателю Совета Министров, что он охладел к нему и не дорожит его присутствием на торжествах, старался придать предстоящим торжествам как бы семейный характер, а вовсе не государственный. Коковцев не без горечи пишет об этом: «Поездке государя было придано, по — видимому, значение «семейного» торжества дома Романовых, и «государственному» характеру этого события не было отведено подобающего места».

С дистанции сегодняшнего дня теперь видно, что это была неприличная выходка царя, который действовал, конечно же, под диктовку каприза императрицы. И еще кое-каких обстоятельств. Кстати, анализ этого его поступка отчетливо выявляет, пожалуй, одну из главных черт его характера — склонность балансировать на грани добра и зла. Он хорошо относился к своему Премьер — министру, ценил его как государственного деятеля и как человека, постоянно подчеркивал это, желая ему добра, но вынужден был сделать зло. Поскольку тог был слишком предан делу и не учитывал некоторых личных мотивов царствующих особ. Это не прощалось, за это даже самые ценные ревнители государственных дел удалялись с постов. Он был по — своему прав, и судить его строго не приходится. Это понимал отлично Коковцев, но то, как его удаление было обставлено, с какой тонкой издевкой, — этого Коковцев, конечно же, не заслужил за свою преданность и старания. И обиделся по делу.

А было это так.

Перед парадным завтраком в Царском Селе по случаю приезда хивинского хана в Россию, обер — гофмаршал граф Бенкендорф подошел к Коковцеву и сказал, что Государь желает, чтоб его сопровождали в поездку в Москву, где будут проводиться основные романовские торжества, только Председатель Совета Министров и министры путей сообщения и внутренних дел. Остальные министры пусть соберутся в Костроме и оттуда переедут в Москву. Сделав паузу, «он прибавил, что министерство двора не может, к сожалению, предоставить нам, — пишет Коковцев, — ни квартир на остановках, ни способов передвижения, ни продовольствия, кроме случаев приглашения к высочайшему столу. Письмо в этом смысле уже заготовлено министром двора и будет доставлено сегодня».

Можно себе представить мину на лице Премьер — министра при таком сообщении. Государь не преминул заметить, как изменился в лице Коковцев, подошел, и между ними состоялся такой разговор:

— Какую тайну поведал вам граф Бенкендорф?

Коковцев, естественно, подавил чувство смущения и отвечал в шутливой форме:

— Некоторым министрам предложено сопровождать ваше величество в пугешествии, но с непременным условием ночевать под открытым небом, питаться собственными бутербродами и передвигаться на ковре — самокате или приютиться на дрожках, перевозящих дворцовую прислугу.

Государь тут же справился через стол у министра двора:

— Нельзя ли что‑нибудь сделать для трех министров?

На что тот ответил:

— Передвинуть достаточное количество экипажей во все попутные города положительно невозможно, министры, вероятно, устроются сами как‑нибудь.

Приютил его для переездов министр путей сообщения Рухлов.

«Без его помощи, — пишет Коковцев, — я просто не смог бы следовать за государем — таково было отношение дворцового ведомства к Председателю Совета Министров, приглашенному государем сопровождать его в этом, по замыслу, историческом путешествии».

Все участники этого переезда, в том числе и Коковцев, отмечали вялый энтузиазм жителей городов, через которые следовал царский поезд в Москву на романовские торжества. А проехали они немало городов, прежде чем завернуть в Москву: Владимир, Нижний Новгород, Кострому, Ярославль, Суздаль, Ростов — Ярославский.

«Большое впечатление, — пишет Коковцев, — произвела только Кострома. Государь и его семья были окружены сплошной толпой народа, слышались непода, ельные выражения радости»…

В Костроме при посещении царем одной из церквей многие видели Распутина, высланного в то время в свое село Покровское. Коковцев удивился. Подошел к генералу Джунковскому, товарищу министра внутренних дел, командиру корпуса жандармов, приданного для охраны Государя и его семьи на романовских торжествах. Тот пожал плечами:

— Я ничем не распоряжаюсь и решительно не знаю, кто и как получает доступ в места пребывания царской семьи.

Коковцеву оставалось лишь заметить с горечью:

— Так недалеко и до Багрова…

Может, под тяжестью бремени немилости Государя, а может, объективно у Коковцева сложилось далеко не радужное впечатление от торжеств в Москве. Вот его слова: «Не отмечу я ничем не выдающееся и пребывание государя в Москве. Обычные для Москвы, поражающие своим великолепием и красотой царские выходы, на этот раз увеличенные выходом на Красную площадь и возвращением в Кремль через Спасские ворота, отличались изумительным порядком и далеко не обычным скоплением народа, заполнившим буквально всю площадь. Одно было только печально — это присутствие наследника все время на руках лейб — казака. Мы все привыкли к этому, но я хорошо помню, как против самого памятника Минину и Пожарскому, во время минутного замедления в шествии, до меня ясно долетали громкие возгласы скорби при виде бедного мальчика. Без преувеличения можно сказать, что толпа чувствовала что‑то глубоко тяжелое в этом беспомощном состоянии единственного сына государя».

Последнее неприятное впечатление настигло Коковцева уже в дороге из Москвы в Питер. Ему подали свежую газету, где была напечатана речь в Думе Макарова, которого он рекомендовал Государю на пост министра внутренних дел. В его речи была резкая критика в адрес Премьер — министра: «А я скажу министру финансов просто — красть нельзя» (Коковцев был одновременно и министром финансов).

В чем в чем, а в этом Коковцева невозможно было обвинить. Но… Так уж заведено у непорядочных — добивать лежачего. Видно, Макаров уже знал, что Коковцева ожидает отставка. И «отблагодарил» своего благодетеля.

В Костроме, по свидетельству Коковцева, многие видели Распутина. Как видно, ему нашлось место в царском поезде в дни романовских праздников.

Да, нашлось. И в поезде, начиная от Костромы, и в Москве он был почти неотлучно при царской семье. Вернее, при Наследнике. Потому что у того в это время резко ухудшилось самочувствие, то и дело открывалось кровотечение носом. Коковцев не знал, что по тайному распоряжению императрицы, с ведома, конечно, императора, старца доставили в Кострому, и там он присоединился к царскому поезду. Ему было велено держаться незаметно.

Потом только Коковцев понял, почему царская семья не хотела его присутствия на торжествах — Государь и Государыня не хотели, чтоб пересеклись на торжествах пути «гонителя» и «гонимого» (Коковцева и Распутина). Они как бы прятались от Коковцева. Когда Коковцев это понял, ему стало еще горше и обиднее. Господи! Как просто объясняются порой великие тайны! Ну почему Государь не сказал ему прямо, что ради Цесаревича вынужден уступить Государыне и взять с собой на торжества Распутина? Неужели он позволил бы себе упрекнуть его в этом намерении? Между тем именно это личное обстоятельство августейшей четы оказалось весомее всех деловых заслуг Премьера.

Распутин хоть и таился, но о его присутствии знали практически все в поезде. А Москва гудела о его приезде. Каким‑то образом стало известно, что благодаря вмешательству Распутина решение Думы по Хитровке не состоялось. Правда, за это пришлось хитрованцам собрать энную сумму с каждой трущобной души, начиная от младенца и кончая старцем. Львиная доля этих сборов осела в карманах Гинцбурга и Симановича.

Хитровка готовилась к своим торжествам, к встрече великого заступника Григория Распутина. Были собраны деньги, были приготовлены апартаменты, чистила перышки и хитрованская раскрасавица «княжна». Распутину на десерт.

Готовились к встрече Распутина и функционеры так называемого «Славянского дела». Патриотически настроенные буржуазно — помещичьи и торгово — промышленные круги Москвы. Отсюда, из Москвы, им особенно четко виделась зловещая фигура Распутина и, особенно, тех, кто за ним стоит — еврейская община, которая ради своих амбиций готова была разрушить государственность России. Негласным руководителем «Славянского дела», начало которого пошло от знаменитых «Славянских обедов», был один кадетский лидер Брянчиков А. Н. Они готовились по — своему. Готовились тщательно.

К этому времени Распутин изрядно надоел всем. И выход из создавшегося положения виделся один — удаление его с российской сцены.

В Петрограде давно зрел заговор. Причем во всех слоях общества. О высших — и говорить нечего. Там отчетливо видели, что Распутин пустил под откос авторитет царской семьи. А это влечет за собой разрушение государственности. В средних слоях и духовенстве тоже видели в Распутине погибель России. В нижних слоях, оказывается, были свои счеты к Распутину: пьяница, греховодник, темная душа. Кроме того, в народе свято хранили авторитет царя. Царь — помазанник божий, царь — батюшка, заступник и хранитель России. А Распутин — дьявол, пришедший на беду России. На него охотились всюду. Даже на его родине в селе Покровском его пыталась прикончить женщина. Вспорола ему живот ножом. Но… Всякий раз он уходил от смерти. Ему сказочно везло.

О московском покушении на Распутина мало кто знал. И не сохранилось об этом практически никаких свидетельств. Кроме двух совершенно таинственных записей в дневнике Якова Ярошенко, подставного владельца доходного дома на Хитровке в Москве, да в тайных записках отца Гермогена. Эти две записи совершенно идентичны и говорят о том, что московское покушение на Распутина готовилось с ведома духовенства.

У Гермогена в записях значится: «ХитровкаЖ». На букве «Г» поставлен большой крест. У Якова Ярошенко точно такая запись: «ХитровкаЖ». На букве «Г» большой крест.

Руководители «Славянского дела» готовились особенно тщательно. Через доверенных лиц в Петрограде, предположительно это может быть Пуришкевич или кто‑то из братьев Юсуповых, — было прозондировано отношение Государя к устранению Распутина. Были организованы подходы к царю по этому вопросу. Надо было заручиться хотя бы неким знаком, одобряющим заговор. Но знака от Государя не последовало. Зато вдруг стали ощущать явную поддержку его в движении «Славянскоэ дело». Он прямо не выражал своего отношения к щепетильным делам. Он давал понять окольными путями. Поддержку движения «Славянское дело» можно было истолковать как косвенный знак одобрения намерений этого движения против Распутина. Вот об этом сохранился четкий документ: «Сочувствие этой компании проявили придворные круги, сам царь, а также великий князь Николай Николаевич». Царь к этому времени, особенно после вручения ему писем Государыни к Распутину, тоже созрел против старца.

Заговор был развернут широко, продуман тонко, дело должно было совершиться на Хитровке, на самом дне российского общества, и кануть в его бездну.

Примерно в середине марта 1913 года, в год романовских торжеств, Гинцбург посетил Москву с целью ревизии доходного дела на Хитровке. Торговые и финансовые дела он нашел в полном порядке — тихий, но изобретательный Яков Ярошенко знал свое дело. Он представил патрону блестящий отчет и получил его одобрение по всем статьям деятельности. И даже был вознагражден кругленькой суммой за радение. Но вот сердечные дела Гинцбурга оказались в самом плачевном состоянии: патрон узнал о тайной связи своей красотки с Яковом. Сначала он не придал этому особого значения: дело превыше всего! Прикинул в уме и получилось, что не следует ему быть собакой на сене — когда его нет здесь, не все ли равно, с кем спит его «княжна». Лишь бы блюла чистоту, не подхватила какую‑нибудь заразу. Но когда Яков нерасчетливо не дал ему возможности побаловаться с «княжной», упрятав ее на время неизвестно где, Гинцбург обиделся и круто изменил свое отношение к этой истории. Прекрасно осведомленный о всех тонкостях жития на Хитровке, он знал также, что главный ухажер «княжны», прописной уркаган, был ужасно ревнивым. Знал он и то, что заправилами Хитрова рынка от властей были двое городовых — Рудников и Лохматкин. Они «смотрели» здесь за порядком и творили безапелляционный суд и расправу. Их почитали и боялись все обитатели Хитровки от заморыша — огольца до разбойника самого убойного калибра. Эти двое городовых, будучи практически диктаторами на Хитровке, ухитрялись быть с хитрованцами, что называется, накоротке: полное доверие. Взаимоотношения строились по простой схеме — одни убегают и прячутся, другие их ловят и вытаскивают. Каждый делает свое дело. И каждый по — своему прав, и право это соблюда лось свято. Рудников и Лохматкин были для хитрованцев непререкаемой властью. Никто никогда не оспаривал их требований, не вступал в пререкания с ними. Со своей стороны Рудников и Лохматкин никогда зря не придирались.

Гинцбург, улучив момент, и подъехал с просьбицей к Рудникову. Нельзя ли, мол, за хорошее, конечно, вознаграждение, проучить одного подлеца, умыкнувшего любимую женщину?

Почему нельзя? Проще простого. Кликнет он того же Кнута, лютого каторжника, и тот сделает выволочку негоднику высшим классом.

— Да нет! — остановил речистого городового Гинцбург. — Тут дело деликатное. Надо, чтоб это не выглядело натяжкой. Надо, чтоб естественно.

— Можно естественно, — взял слегка под козырек Рудников, отворачивая сизую свою морду в сторону, потому что недавно он в «Каторге» пропустил оглушительную «фужеру» мадеры.

— К примеру, — Гинцбург хитренько сверкнул глазами, — на почве ревности.

Рудников непонимающе захлопал глазами.

— Говорят, скоро выходит из тюрьмы Степка Махал — кин, — подсказал Гинцбург. — Надо, чтоб вышел. На время.

— Дык, — приободрился Рудников, начинавший, кажется, понимать барина. — Эт мы могем. Эт в нашей власти. Может выйти, а может и войти. Как прикажете…

— Ну, ежели так — то и совсем хорошо. Надо, чтоб Степка появился неожиданно и застал у «княжны» хахаля. Ну и… Начистил ему пятак хорошенько.

— Понятно. Будет сделано. А хто хахаль‑то?

— Яков. А то ты не знаешь!..

— Знаю, конечно. Но за Яковом стоит, говорят, высокий барин.

— Его я беру на себя, — Гинцбург удовлетворенно крякнул.

— Понятно, ваш — ство! — Рудников лихо крутнул ус. — Эт мы…

— Вот так… — и Гинцбург сунул Рудникову крупную купюру. — А сделаешь, получишь еще столько же.

По каким — таким каналам действовал Рудников — одному Богу известно. Только дело Степки Махалкина завертелось с бешеной скоростью. Через неделю он уже был на

Хитровке. А к тому времени и царский праздничный поезд поспел в Москву. Начались торжества. На высочайшем уровне.

А на Хитровке разгорался свой бедлам. В «Славянском Базаре» царил Распутин. К нему на поклон шли толпами. И простолюдины, и знатные, и, как всегда, барышни. Радостные и торжественные. Облизав деготь на его сапогах и сподобившись святости, они уходили, не изведав его божественной близости. Распутин забавлялся с «княжной». Маленькая, но лютая в постели. И не только в постели. Не было такого места в шикарном нумере, где бы она не обласкала знаменитого старца. Выкладывалась до упора. Распуши блаженствовал. И чем больше наслаждался ею, тем больше ему хотелось ее. Он почти не выпускал ее из нумера. Свезуг ее в Сандуны, отмоют, отпарят, отоспится она в необъятных постелях, и снова за дело. Маленькая птаха, а голосистая, — говаривал про нее Распутин. С кровати, бывало, на пол падали и по полу возила его на себе, доводя до бешенства.

В это время Степка Махалкин зверем рыскал по Москве, разыскивая свою маруху. В боковом нагрудном кармане его болтался здоровенный нож — медвежатник. Найду — убью паскуду!

Но «княжна» словно в воду канула.

И вот кто‑то из хитровских мальчишек подсказал разъяренному Степке, что его маруха качает Распутина в «Славянском базаре».

Степка кинулся туда. Прорвался к Распутину, а тот сидит, пьет мадеру в одиночку. Опухший весь, белый. «Княжна» увильнула и от него, наученная кем‑то, что на Гришке можно здорово заработать, на всю оставшуюся жизнь хватит. Только надо подразнить его, исчезнуть, чтоб разохотить его до белого каления. Она так и сделала. Рудников, подключенный к делу, устроил «княжне» схронку до времени.

А Распутин, успокоив Степку лицемерными молитвами, накачал его мадерой и набил карманы деньгами. Сам кинулся искать ягодку — «княжну». Рудников в назначенный день, когда Распутин был на грани сумасшествия на почве сексуальной озабоченности, подсказал ему по великому секрету, где скрывается «княжна». Но случился прокол в заговоре — она сбежала с того места, где ее прятали от Распутина и Махалкина. И прибежала прямо к себе домой.

Тут и настиг ее Степка. Убивать не стал, но избил гак, что «княжна» потом скончалась. Больную ее, уже безнадежную перевезли из больницы домой во флигелек. Распутин узнал об этом и решил навестить. Тайком, разумеется. И напоролся на засаду Степки Махалкина. Сверкнул нож, но еще страшнее сверкнули бешеные глаза Распутина, и рука Махалкина безвольно опустилась. Распутин улизнул.

Хитрованцы, узнав наутро, что Степка поднял руку на самого благодетеля, подняли такой гвалт, что Рудникову пришлось арестовать и посадить Степку. Степка скрипел зубами и клялся, что сбежит и доканает его, Распутина.

И сбежал. Ему дали сбежать. Как раз в тот вечер, когда Распутин собрался опять навестить умирающую «княжну». Да припозднился. Вместо него Степка застал у «княжны» Якова Ярошенко. Не разобрал в темноте кто, думал, что Распутин, и всадил нож по самую рукоятку.

Степку арестовали и отправили по этапу. Распутин срочно удалился в свое Покровское. А «княжна» умерла. Похоронили ее хитрованцы за свой счет. А в книге доходов и расходов Якова Ярошенко в особых заметках нашли короткую таинственную запись: «ХитровкаЖ». На букве «Г» поставлен большой крест.

Из этой записи следует, что он был в курсе заговора через Гинцбурга. А Гинцбург ничего не предпринимал без ведома Симановича. Получается, что и Симановичу, а следовательно, и еврейской общине, Распутин стоял уже поперек горла. Но получилось так, что Яков, урожденный Янкель, вместе с ними направлявший нож в грудь Распутина, получил его в себя. Хитрецы перехитрили самих себя. Гришке же уже в который раз помог уйти от верной смерти сам дьявол. Так что организаторы «Славянского дела» только руками развели. А царь после этого случая, говорят, стал испытывать тихий мистический ужас перед неуязвимым старцем. Он и в самом деле уверовал в его божественные силы. И, говорят, тайком перевел дух, когда все же Пуришкевичу и К° удалась акция против осточертевшего всем прохиндея Распутина.

(обратно)

РОССИИ СВЕТЛОЕ ЧЕЛО

Сказать, что Россия в годы последнего русского царя жила во мраке сплошного невежества и бескультурья, в непроглядном мистическом тумане, — значило бы сказать неправду.

В конце девятнадцатого — начале двадцатого веков в России, как никогда, процветали театр, живопись, литература, наука. Много умного и доблестного вершилось в России именно в эти оскверненные недобрыми людьми годы. Именно в эти годы в России процветал мощный культурный слой русской интеллигенции, оставивший на удивление всему миру яркий след в истории мировой культуры и науки. Об этом тьма исследований и книг. Известных и малоизвестных. Таких, как книга Веры Николаевны Муромцевой — Буниной «Жизнь Бунина» и «Беседы с памятью». Книга без претензий на художественную прозу, но крайне интересная своим живым свидетельством культурной жизни русского общества конца XIX — начала XX веков.

«Выпал снег, — пишет она, — у нас обедали Юлий Алексеевич (брат Ивана Алексеевича) и Федоров. После обеда мы сидели за самоваром. Разговор шел об Андрееве, который недавно приехал в Москву: в Художественном театре репетировали его «Жизнь человека»; его сын Даниил воспитывался в семье Добровых, у сестры его покойной жены.

Раздался телефонный звонок. Старший из моих братьев Сева кинулся в переднюю.

— Легок на помине! Звонил Голоушев, просил передать, что они с Леонидом Николаевичем (Андреевым. — В. Р.) едут к нам, — сказал он взволнованно.

Я с Андреевым не была знакома. Как писатель, он не трогал меня, — мне нравились только некоторые его рассказы. Все же ожидала его с большим интересом. Меня волновало, что я должна увидеть человека, перенесшего большое горе, — меньше года назад он потерял молодую жену. И я старалась представить себе, какой он. Я знала, что горе он переживал тяжело, что в Москве, где он был так счастлив, особенно остро чувствует свою потерю и что отчасти поэтому он переселился с матерью и старшим сыном Вадимом в Петербург. В голове у меня мелькали обрывки рассказов о нем. Я вспомнила, как наш друг студент — медик Шпицмахер, придя к нам (вскоре после нашу мевшей «Бездны»), сказал: «Знаете, кто такой писатель Андреев? Это тот самый красивый брюнет, который ходил по Царицыну в расшитой косоворотке и студенческом картузе, с хорошенькой барышней…» Вспомнила диспут по поводу «Записок врача» Вересаева в Художественном Кружке; зал набит битком; на эстраде яблоку некуда упасть; во втором ряду Андреев, а впереди него причесанная на пробор хорошенькая, худенькая, с мелкими чертами лица наша курсистка Велигорская, теперь Андреева, в легком черном платье, из‑под которого виднеется маленькая, изящно обутая нога.

Но вот раздался звонок, а затем я услышала смех в передней.

Поднявшись навстречу гостям, смотрела на Андреева. Он немного постарел и стал полнее с тех пор, как я видела его в Кружке. Показался даже немного ниже ростом, потому что стоял рядом с высоким Голоушевым (Андреев был коротконог). Поздоровался со мной с милой, ласковой улыбкой. Я предложила ему чаю. Налила очень крепкого, — знала, что он пьет «деготь».

Сразу завязался оживленный разговор, сначала о Горьком, о Капри… Я смотрела на черные, с синеватым отливом волосы Андреева, на его руки с короткими худыми пальцами, на красивое (до рта) лицо, увидела, что он смеется, не разжимая рта, — зубы у него плохие, — что черный бархат его куртки мягко оттеняет его живописную цыганскую голову. Говорил он охотно, немного глухим, однообразным голосом. Услышав меткое слово, остроумное замечание, заразительно смеялся. О Горьком говорил любовно, даже с некоторым восхищением, но Капри ему не понравился, — «слишком веселая природа». Он решил построить дачу в Финляндии: «Юга не люблю, север — другое дело! Там нет этого бессмысленно веселого солнца».

Затем начались разговоры о его работах. Он говорил о них с особенным удовольствием. Он только что закончил трагедию «Царь — Голод», а новая повесть его «Тьма» скоро должна была появиться в альманахе «Шиповник».

— «Знание», — говорил он, — не простит мне этой измены, но мне нужны деньги, а «Шиповник» гораздо щедрее на гонорары… — Затем он внезапно заявил: — Страшно хочется в «Большой Московский», еще ни разу не был после возвращения из‑за границы.

На отговаривания Голоушева он только лукаво усмехнулся:

— Не беспокойся, Сергеич, мы с тобой и в «Московском» будем пить только чай; а посидеть с друзьями мне очень хочется, ведь ни Ванюши, ни Юлия я еще путем не видел.

В передней, когда он накинул на себя дорогую шубу с серым смушковым воротником и заломил назад такую же шапку, Ян (так называла Вера Николаевна своего мужа Ивана Алексеевича. — В. Р.), напомнил ему про старую отцовскую шубу, которую он носил по бедности в студенческие годы и которая была похожа, по словам Яна, на собачий домик. Андреев очень хорошо засмеялся».

«Приехал в Москву Найденов и тоже остановился в «Лоскутной». Иногда он обедал у нас. И я чем чаще встречалась с ним, тем больше чувствовала, как он мало похож на своих «славных» собратьев. Ян за это его любил. И не раз говорил: «Тяжелый человек, но до чего прекрасный, редкого благородства!»

К своей славе он относился трезво, понимая, что зенит ее уже прошел, и никогда не пытался подогревать ее. Ян как‑то при мне передал мнение о нем Чехова, что он может написать несколько пьес неудачных, а затем напишет опять нечто замечательное, но Найденов только усмехнулся. Не стремился он и к популярности. С большой мукой соглашался участвовать на благотворительных вечерах и когда выходил на эстраду, то, пробормотав что‑то, как можно скорее уходил в артистическую.

По природе своей он был неразговорчив: в обществе, как я уже писала, чаще молчал, но в дружеском тесном кругу охотно рассказывал всякие истории из своей жизни. Любил разговоры о современной литературе, о писателях, о славах, которые вспыхивали в те годы, как римские свечи, а затем так же стремительно гасли; любил в шутку гадать: за кем очередь взлететь?

Актерской среды не жаловал. Однако вскоре женился на актрисе, очень милой, энергичной женщине».

«Через неделю я покончила с экзаменами. И мы с Яном поехали в Петербург. Остановились в «Северной гостинице», против Николаевского вокзала. Первым делом Ян позвонил по телефону Куприной М. К., она пригласила нас к обеду, сказав, что у нее будут адмирал Азбелев и Иорданский, оба сотрудники ее журнала.

С Азбелевым Ян встречался. Он был воспитателем Георгия Александровича, покойного наследника престола,

рано умершего от туберкулеза. Знал Азбелев всю царскую семью, рассказывал, что Николай Второй искренне верил, что он помазанник Божий. Блюменберг решил издать Киплинга, Иван Алексеевич рекомендовал Азбелева как переводчика и согласился редактировать эти переводы, а потому обрадовался, что увидит его и переговорит с ним. И с Иорданским он тоже был хорошо знаком. Тот заведовал в журнале внутренним обозрением.

Редакция и квартира М. К. Куприной находилась в то время у Пяти Углов. Нас встретила молодая дама, похожая на красивую цыганку, в ярком «шушуне» поверх черного платья. Приглашенные — адмирал в морской форме, небольшого роста, с приятным лицом, человек лет пятидесяти, и высокий, с темными глазами Иорданский, еще совсем молодой, — уже ждали нас. Иван Алексеевич удалился в угол с Азбелевым и быстро сговорился с ним относительно его перевода рассказов Киплинга.

За обедом разговоры шли все время на литературные темы, говорили о ((Шиповнике», который может убить «Знание», так как там печатается главным образом «серый» материал, а уход Андреева действительно может нанести удар этому издательству. Передавал, что Андреев сейчас в большой моде. Строит дачу в Финляндии, а пока живет широко в Петербурге, часто отлучается в Москву, чтобы присутствовать на репетициях «Жизни человека». Разговоры не переходили в споры, а потому мне было особенно приятно слушать их, — я впервые была в редакции популярного журнала, и при мне говорили обо всем свободно. И вот среди такой мирной беседы раздался телефонный звонок. Мы узнали, что через четверть часа приедет Александр Иванович (Куприн. — В. Р.) и состоится первая встреча четы Куприных после разрыва.

Ян начал было прощаться, — мы пили кофий, — но Марья Карловна (бывшая жена Куприна, — В. Р.) нас удерясала.

Вскоре в дверях, немного сутулясь, появился Куприн, с красным лицом, с острыми, прищуренными глазками. Его со мной познакомили. Александр Иванович молча грузно опустился на стул между хозяйкой и мной, неприязненно озираясь. Некоторое время все молчали, а затем загорелся диалог между Куприными, полный раздраженного остроумия. Глаза Марии Карловны, когда она удачно парировала, сверкали черным блеском. Иорданский, уставившись в одну точку своими темными глазами, не произнес ни единого слова. Он скоро ушел, за ним поднялся Азбелев.

Нас Марья Карловна опять не отпустила, видимо, не желая оставаться наедине с Александром Ивановичем…»

«В этот день Ян побывал у Блока и приобрел у него стихи, заплатив по два рубля за строку. (Бунин в то время был составителем сборника «Земля». — В. Р.) Блок произвел на него впечатление воспитанного и вежливого молодого человека».

«Собирались мы в гости к Андрееву. За окнами, сквозь кисею падающего снега, в ярком свете фонарей сверкал тяжелый памятник Александру III. Сели в сани, понеслись по Невскому. Снег залеплял глаза, леденил веки, то и дело закрывала глаза меховой муфтой. Вот и белая Нева, длинный мост и, наконец, Каменноостровский. Остановившись у нового дома, вошли озябшие в подъезд, поднялись на лифте. Хозяин встретил нас очень радушно. Познакомил меня со своей матерью, худой, еще не старой женщиной, в черном платье. — Она сидела за самоваром. Вокруг стола, кроме Скитальца, все новые лица; Леонид Николаевич меня познакомил: Серафимович, Юшкевич, Копельман. Он указал мне место около матери. С интересом я смотрела на ее грустное лицо. Она была приветлива, обрадовалась, что я москвичка: к Петербургу она еще не привыкла, чувствовала себя в этом холодном городе как‑то стеснительно. Слушая ее низкий, немного хриплый голос, удивляясь, как она много курит, я начала разглядывать сидящих за столом.

От смущения я не запомнила, кто Юшкевич, кто Серафимович, кто Копельман. Начала гадать. Господин с выпученными глазами уж очень не похож на писателя. Решаю, и правильно: это Копельман, издатель «Шиповника». Но кто же Юшкевич, кто Серафимович? Никак не пойму: у обоих большие лица и почти нет волос, оба заикаются, хотя по — разному. Только у того, что ниже ростом, огромные желтые зубы, калмыцкие скулы и почти голый череп, который он часто, с какой‑то ехидной усмешечкой поглаживает. А высокий человек с большим темпераментом, прерывистым голосом что‑то громко рассказывает о театре Комиссаржевской.

За ужином меня посадили между Юшкевичем и Серафимовичем. Но я все еще не могла определить, кто из них кто. Вино подняло настроение, все заговорили громче обычного. Закипели споры, посыпались имена: Городецкий,

Сологуб, Арцыбашев. Громче всех кричал, больше всех горячился, восхищаясь этим писателем, мой сосед слева, — он‑то и оказался Юшкевичем.

— Вы, как негр, Юшкевич, — ласково обращаясь к нему, сказал Ян, — как негр, который носит самые высокие модные воротнички.

— А вы, — отрывисто бросает Юшкевич, — вы не хотите никогда видеть в модном ничего хорошего, я же люблю искать, мне старое быстро надоедает.

— Хорошее, талантливое никогда не должно надоедать, — возражает Ян, — да и откуда вы взяли, что я не хочу видеть таланта там, где он действительно есть? Только, на беду, я его так редко вижу.

— Нужно искать и искать! — не слушая, кричит Юшкевич. — Вот, например, Рукавишников.

Но мое внимание отвлек Копельман, который, с нажимом произнося каждое слово и ударяя указательным пальцем по воздуху, поучал:

— Нет, теперь наступает время романа. Леонид Николаевич должен писать роман. Короткие рассказы отжили свой век.

Андреев, отхлебывая чай, слушал с усмешкой и молчал. Молчал и Скиталец…»

Много книг я перечитал, перелистал в поисках живого свидетельства культурной интеллектуальной жизни России тех времен, пока не наткнулся на книгу Муромцевой — Куприной. Именно в ней я увидел нормальное России светлое чело. Ее бесхитростные рассказы о жизни и времяпрепровождении великих русских людей, составляющих национальную гордость России, свидетельствуют о здоровой духовности России, несмотря на распутинскую грязь и непотребство в высших кругах господствующего класса. Они тоже водили застолья, греховодничали, как всякие живые люди, но и работали не покладая рук во славу России. Их встречи, застолья были, по сути дела, продолжением работы и сильно отличались от тупого чревоугодия у Распутина в столовой, где униженно выпрашивали у старца должности, награды и царские милости, лобызали ему грязные сапоги и хватали ртом из засаленных рук его милостиво раздаваемые куски — благодать Божию.

После вороха всяческих писаний о распутинской чертовщине при дворе и необъятных сочинений о темной жизни в России тех времен, строчки Муромцевой — Куприной воспринимаются как бальзам на душу. И слова, которые она употребляет, и обороты речи, и наблюдения ее за людьми того круга, и впечатления, ивыводы, которые она делает, — все это есть рассказ нормального человека о нормальных людях.

«Без четверти одиннадцать мы вышли из гостиницы и сказали извозчику везти на Морскую, где жили Ростовцевы. И все же оказались первыми гостями. Встретила нас хозяйка, Софья Михайловна, высокая, хорошо сложенная, со вкусом одетая дама. Сообщила, что Михаил Иванович в Мариинском театре, слушает оперу Вагнера. Она ввела нас в просторный кабинет с удобной мебелью, с большим письменным столом, на котором лежала наполовину разрезанная книга модного писателя, если память не изменяет, Сологуба».

«Часов до двух ночи никто не трогался с места. Потом стали подниматься более пожилые гости. Первым простился маститый Кареев. Недолго пробыл Бакст. Часам к трем осталась небольшая компания: Марья Карловна (Куприна), Котляревские — Нестор Александрович, академик и профессор по русской литературе, его жена Вера Васильевна, высокая красивая дама, артистка Александринского театра, брат хозяина, военный, Федор Иванович и мы. Тут началось уже непринужденное веселье. Стоял неумолкаемый смех, Ян изображал мужиков, мещан, мелких помещиков. Ростовцев вставлял острые замечания, Софья Михайловна опять цитировала одного из современных гениев, Марья Карловна не отставала от нее, время летело так быстро, что когда опомнились, оказалось, уже половина шестого» (утра, —В. Р.)

«В Москве шли разговоры о предстоящей премьере «Жизни человека» Андреева. Ян стал поговаривать, что следует хоть на месяц поехать в деревню. Материал для сборника «Земля» он уже передал Блюменбергу, сам дал «Тень Птицы» и теперь свободен на некоторое время, а писать ему хочется. Я ничего не имела против того, чтобы пожить зимой в Васильевском (родовое имение Буниных. —

В. Р.), такой глубокой зимы я еще в деревне не переживала. И мы решили после первого представления «Жизни человека» уехать из Москвы.

Туг обнаружилась черта Яна — всегда откладывать свой отъезд.

Вскоре мы услышали, что Андреев в Москве. В Москву приехала и Куприна М. К., которая нас как‑то вечером по телефону пригласила в «Лоскутную».

У нее в номере мы встретили Леткову — Султанову в черном шелковом платье и Андреева. Леткова, глядя на его мрачное лицо восхищенными глазами, говорила:

— А, Леонид Николаевич, как я рада, что так неожиданно да еще здесь, в Москве, встретила вас! Мы с баронессой Икскуль ваши горячие поклонницы и всегда вместе читаем ваши произведения, потом обсуждаем, переживаем. Как все у вас глубоко, оригинально, как волнует! Вот теперь вернусь в Петербург, будем читать вашу новую вещь в «Шиповнике».

— Я недоволен ею. Не вышло, что задумал, — отвечал Андреев. — Твоя, Ванюша, «Астма» гораздо удачнее, это лучшая вещь в альманахе, и знаешь, у меня ведь тоже астма, как прочел, так и почувствовал, что задыхаюсь.

— Бог с тобой, какой ты астматик! — смеялся Ян.

— А мне, между тем, все кажется, что я задыхаюсь, — настаивал Андреев».

«На первом представлении «Жизни человека» мы не были. Нас пригласили, к моему удовольствию, на генеральную репетицию. Впечатление у меня было странное — я до конца не поняла этой пьесы. Успех она имела. Во многих газетах появились хвалебные статьи.

Наконец, после долгих откладываний, мы накануне Рождества уехали в деревню, оставив в комнатах большой беспорядок, очень смешивший маму. Она говорила, что мы чем‑то очень похожи друг на друга. Взяли путь через Орел, где была пересадка на Юго — Восточную железную дорогу».

«В Москву с нами опять поехал Коля. Мы опять остановились у моих родителей. Не помню точно числа, когда впервые увидела Шмелева, но помню ярко тот вечер, когда я познакомилась с ним у Малаховых. Хозяин дома, драматург Разумовский, собрал московских писателей на пьесу Шмелева. Была ли это «Среда» или просто литературный вечер? В памяти встают уютная квартира во втором этаже (по — русски) деревянного дома, гостеприимные хозяева, обильный ужин с горячими закусками. Но ярче всех я вижу Ивана Сергеевича Шмелева. Небольшого роста, с нервным асимметричным лицом, с волосами ежиком, с за москворецкими манерами, он произвел впечатление колючего и самолюбивого человека. Видимо, он волновался и был рад приступить к чтению. Содержание пьесы выпало у меня из памяти, но, вероятно, что‑то из военной жизни, так как один герой был денщик. Ян после чтения сказал:

— Вот у вас денщик говорит: «Так что, ваше благородие» — уж очень это истрепано, во всех анекдотах…

Шмелев неприятным тоном:

— А что ж, ему по — французски, что ли, говорить прикажете?

Было не в обычае услышать такой тон среди писателей. Конечно, у Яна пропала охота делать дальнейшие замечания.

В конце января 1908 года праздновался юбилей Южина — шел «Отелло». Мы на этом чествовании не были. А на другой день в Художественном Кружке был банкет, данный друзьями и почитателями юбиляра, праздновавшего свою серебряную свадьбу с Малым театром. В переполненном большом зале Кружка Николай Васильевич Давыдов от студенческого общества любителей изящной литературы приветствовал Южина и преподнес ему Почетного члена этого Кружка. С речами выступили Баженов, Федотов, Боборыкин, Владимир Иванович Немирович — Данченко. Читались телеграммы от Златовра гского, Леонида Андреева, Найденова, Модеста Ильича Чайковского и других: телеграмма Суворина вызвала шикание. Потом говорили князь Долгорукий и присяжный поверенный Ледницкий. Особенно восторженно были встречены приветствия председателей Государственных Дум Муромцева и Головина и членов первой Думы Иваницкого и Кокошкина. Закончилось все веселым рифмованным перечнем пьес Александра Ивановича, сочиненным и прочитанным остроумным актером театра Корша Борисовым.

Я сидела рядом с Телешовым, и Николай Дмитриевич называл незнакомых мне лиц, давал им краткую характеристику, так что мне все время было интересно».

«16 января 1910 года исполнилось бы пятьдесят лет Антону Павловичу Чехову. Художественный театр устроил в день его Ангела, 17 января, «литературный утренник».

Станиславский просил Ивана Алексеевича принять участие в торжестве. Иван Алексеевич согласился, отчасти поэтому мы и не поехали на праздники в деревню».

«Утренник прошел с аншлагом. Семья Чеховых сидела в литературной ложе справа. Из писателей участвовал только Бунин. Его выступление было удачным. Голос, интонация, речь — все было чеховское; родные и друзья Антона Павловича были так взволнованы, что многие плакали. Подъем в театре был сильный. С воспоминаниями и чтением рассказов Чехова выступили лучшие артисты…»

И так далее и тому подобное.

Можно цитировать десятки, сотни страниц из воспоминаний того же Ивана Алексеевича Бунина, Куприна, Л. Толстого, Горького, Вересаева, Шаляпина, Станиславского и Немировича — Данченко; из книги И. Репина «Далекое близкое», где он рассказывает об академии художеств и замечательном русском художнике Федоре Васильеве, создавшем за свои неполные двадцать четыре года жизни шедевры русской живописи. Складывается ослепительная картина культурной жизни русского общества. Настоящий взрыв русской культуры. И как бы ее ни затушевывали мрачными красками распутинщины, как бы ни замазывали гениальные фрески реальной жизни россиян того времени русофобствующие прощелыги, они все равно проступают, проявляются даже сквозь толстый слой интернациональной штукатурки и сияют с новой силой и неистребимой яркостью. Эта жизнь протекала, так и хочется сказать — блистала, надо заметить, в той же самой николаевско — распутинской России, в тех же городах и весях; в том числе и на Гороховой, откуда распространялся по России распутинский смрад, где процветало махровым цветом зловонное болото другой, выморочной русской жизни, втягивая в трясину сотни и тысячи русских людей.

Сказать, что все поголовно пресмыкались перед всесильным фаворитом, ползали перед ним на коленях в религиозно — сладострастном экстазе, значило бы безбожно врать. Даже многие из тех, на кого он «положил глаз», обходили его гадливо, словно кучу дерьма.

Чтобы закончить тему «прогнившего» великосветского русского общества, хочу обратиться еще к двум авторам того времени, которые оставили диаметрально противоположные свидетельства нравственного и культурного облика высшего общества времен царствования Николая Второго. Это Лев Николаевич Толстой и В. П. Обнинский.

Первого знает и почитает весь мир. Второго мало кто знает, но вот же «выкопали» и явили на свет Божий. Кому-то это надо!

Произведения Л. Н. Толстого, к которым я хочу прибегнуть, в особом представлении не нуждаются. Я только назову их. Это «Война и мир» и «Анна Каренина».

Произведения В. Обнинского, даже в названии своем таящие злобное торжество и ликование, — «Последний самодержец», в силу малоизвестное™ требуют некой презентации читателю. Подзаголовок у названия «Очерк жизни и царствования Императора России Николая II» многообещающий. По заголовку хочется верить в солидность, серьезность и объективность автора, выступающего почему‑то во множественном числе — «мы», исследующего на основании, как он пишет, «слишком достаточного количества проверенных данных», жизнь и царствование Императора Николая II. Но с первых же слов книги появляется неприятное чувство, что тебя надули заголовком. Буквально с предисловия «От автора» становится ясно, что никакое это не исследование на «основании…», а просто книжное средоточие злопыхательства обиженного на власти человека. «После неудачного экзамена, как пишет

С. С. Волк, в Военно — юридическую академию, молодой офицер, не скрывая обиды, вышел в отставку». Эта его обида, закомплексованность на ней, сквозит в каждом его слове, в каждой фразе. Сначала это настораживает, потом отвращает. Где‑то на пятнадцатой странице начинаешь понимать, что автор задался целью вылить ушат грязи на царя, царствующую семью, его окружение, на министров, государственных деятелей всех направлений и вообще на все русское общество. А когда прочитаешь заключительную статью доктора исторических наук С. С. Волка, становится ясно, что не только обида и ненависть водили пером В. П. Обнинского, а еще и мода тех времен поносить все, что гак или иначе связано было с царским самодержавием. То есть конъюнктура, социальный заказ. И за всем этим стояли злобствующие еврейские силы, которые подхватывали и превозносили всякое зловоние против русских, против России. Так что объективностью здесь и не пахнет. Но если б только это.

Уже тогда наблюдательные люди просматривали контуры сионистского заговора против народов всего мира. В этом смысле не может не настораживать эпиграф, в качестве которого автор взял слова М. Т. Варрона: «Так как народ не знает той истины, с помощью которой он мог бы освободиться, то выгодно, чтоб он был во мраке».

Сначала не совсем понятна эта отсылка автора к Марку Теренцию Варрону, по прозвищу Реатинский, римскому писателю, жившему до нашей эры, воспевавшему простую жизнь древних римлян. Но потом, по окончании чтения книги, становится ясно, чего хотел автор, затевая этот примитивный пасквиль на русскую действительность. И в этом ему активно помогли евреи, которым здесь каждое слово — нектар на душу. Ибо какой еврей не мечтает держать русский народ во мраке. Вот откуда в книге сплошь черные краски. Вот откуда злопыхательская дикая злоба.

Книга эта вышла впервые в 1912 году в Берлине тиражом всего 500 экземпляров. Когда еще жив был и Николай II, и многие из тех, о ком в ней написано. (Естественно, автор не назвался). Естественно, она вызвала неудовольствие и раздражение при императорском дворе и вообще в русском обществе. Зато вызвала восторг и ликование у тех, кто жаждал разрушения России, кто поднимал уже волну революционного цунами. Еще бы, здесь на каждой странице представлен л'ибо «дурак, либо держиморда» — в точном соответствии с ленинской характеристикой русского народа. Анонимность автора, как ничто другое, точно указывает на сионистских мастеров закулисной игры, на излюбленную манеру «стрелять из‑за угла».

Книга богато иллюстрирована портретами многих тогдашних деятелей и картинками тех времен. И под каждым портретом — уничтожающая характеристика персонажа. Даже своих не пожалели. Например, характеризуя Н. В. Муравьева, бывшего министра юстиции и после умершего в Риме, автор пишет: «…За 50000 рублей он уступил графу Витте свое право на поездку в Портсмут (в книге почему‑то «Портсум». — В. Р.) для заключения мира с Японией». Или: «К. П. Победоносцев, злой гений России, советчик реакции трех императоров, беспринципный бюрократ, неверующий глава духовенства, развратный страус нравственности, подкупной ревнитель честности. Главный виновник разложения православной церкви. Выведен Л. Толстым в Каренине, чего не мог простить Толстому и выместил отлучением от церкви». Или: «Великий князь Борис Владимирович известный скандалист и кутила. Выпускал голых француженок в общую залу ресторана «Медведь»; повез с собой в Маньчжурию целый гарем под видом сестер милосердия, а Куропаткину оцарапал нос за выговор. Этого почтенного родственника Николай уполномочил в 1911 году заменять его на коронации английского короля».

И так далее. В общем, дураки, пьяницы, развратники, а то и просто душевнобольные. Не говоря уже о царе, человеке «с худшей репутацией в мире».

Ну а царица Александра Федоровна и того хлеще: «К обычной форме маниакального помешательства примешалась вскоре странная, но непреодолимая любовь к одной из придворных дам, к Вырубовой. (Более чем прозрачный намек. — В. Р.). Разлуки с ней приводили жену Николая в такое возбуждение, что однажды пришлось из шхер посылать за возлюбленной фрейлиной миноносец…»

А их окружение вкупе, конечно, с Гришкой Распутиным — это вообще сборище полуголодных светских подонков. Вот как «свидетельствует» автор, правда, устами некоего бывшего гвардейского офицера, о том, как проходили придворные балы:

«Не знаю, как теперь, но двадцать лет назад (?!) придворные балы служили прекрасным экзаменом культурности (читай бескультурья — В. Р.) высшего петербургского света. Не говорю о том, что пускались в ход всевозможные средства, чтобы попасть на бал, а попав, подвертываться почаще на глаза великих мира сего, — это обычные свойства людей, в долголетней материальной зависимости от правительства или Двора потерявших чувство собственного достоинства: обычные свойства профессиональной обслуги, одинаковой повсюду, где сохранилась возможность их проявлять.

Но что было поразительно, так это стадная жадность на такие вещи, которые у каждого гостя и дома могли найтись. Дело в том, что вдоль большой, прелестной залы Зимнего дворца, где свободно помещались тысячи две человек, тянулся коридор, сплошь занятый открытым буфетом с чаем, тортами, конфетами, фруктами и цветами. Считалось почему‑то, что маленькие придворные карамельки в простых белых бумажках отличаются особенным вкусом, они пересыпались другими сортами, не привлекавшими алчного внимания приглашенных; фрукты же и цветы — самые обыкновенные гиацинты, кое — где ландыши, хорошие груши и яблоки, вот и все.

Забавно было смотреть, как увешанные звездами и лентами сановники и нарядные дамы лавировали по залу, ста новясь так, чтобы и царский выход не пропустить, и к дружной атаке буфета не опоздать. И вот когда кончался третий тур польского, и царская фамилия скрывалась на минуту в соседней комнате, вся эта чиновная и военная знать кидалась, как дикое стадо, на буфет, и во дворце русского императора в конце XIX века происходила унизительная сцена, переносившая мысль к тем еще временам, когда ради забавы русские бояре кидали с высоких крылец в толпу черни медные монеты и пряники, любуясь давкой и драками.

Столы и буфеты трещали, скатерти съезжали, вазы опрокидывались, торты прилипали к расшитым мундирам, руки мазались в креме и мягких конфетах, хватали что придется, цветы рвались и совались в карманы, где все равно должны были смяться, шляпы наполнялись грушами и яблоками. И через три минуты нарядный буфет являл грустную картину поля битвы, где трупы растерзанных сладких пирожков плавали в струях шоколада, меланхолически капавших на мозаичный паркет коридора. Величественные придворные лакеи, давно привыкшие к этому базару пошлости, молча отступали к окнам и дожидались, когда пройдет порыв троглодитских наклонностей; затем спокойно вынимали заранее приготовленные дубликаты цветов, ваз и тортов и в пять минут приводилось все в прежний вид, который и поддерживался до конца бала, так как начинались танцы, и от времени до времени государь проходил по коридору и залам, говоря по паре слов знакомым ему чинам».

«Тот же автор (не сам он! — В. Р.), — пишет далее В. Обнинский, — повествует о том, как на таких балах делались карьеры и как вообще цари пополняли свои свиты. (Тут уже и вовсе рассказ в рассказе. Уже сведения не из вторых рук, а из третьих! — В. Р.). Мне рассказывал граф Келлер (это говорит бывший гвардейский офицер. — В. Р.), как он попал во флигель — адъютанты к императору. У Келлера смолоду была особенность — одна половина бороды седая, другая рыжая».

«Стою я на балу, — рассказывает Келлер, — в коридоре, проходит царь (судя по временным приметам — это Александр И, ибо Александр III не говорил уже «ты» офицерам и чиновникам. — В. Р.) и говорит:

— Когда это ты, Келлер, обреешь свою бороденку?

Я не долго думая бегу в комнату первого попавшегося придворного лакея, прошу бритву, наскоро сбриваю ба кенбарды и опять являюсь в залу. Снова проходит Александр, вглядывается в меня:

— Ты, Келлер?

— Так точно, Ваше Императорское Величество!

— Поздравляю тебя флигель — адъютантом!..»

И далее В. Обнинский пишет уже без ссылки на кого бы то ни было. Как будто он был лично сам свидетелем всего этого:

«Котильон подходит к концу, скоро ужин, для трех тысяч человек все сервировано в нескольких больших залах: танцующие имеют привилегию на так называемый «золотой» зал с золоченными колоннами, где на небольшом воз вышении стоит и царский стол, покрытый цветами. Еще задолго до открытия дверей в этот зал возле них начинает толпиться народ, преимущественно дамы, старые генералы и те из нетанцующей молодежи, кто знает, что в «золотом» зале посвежее провизия, ибо приготовить большой ужин на три тысячи душ даже и придворная кухня не может меньше чем в три — четыре дня. (Со знанием дела отмечено и напоминает сильно так называемый «Дневник Вырубовой». — В. Р.). Попал я раз, признаться в эту толпу, влекомый желанием получше поесть. Со всех сторон окружали меня женщины в открытых бальных туалетах, притом исключительно пожилые, недостатки бюстов возмещались искусным размещением наличного материала на каких‑то полочках, которые я поневоле созерцал, будучи выше их ростом. Спины, покрытые прыщами, и припудренные пятна старческой экземы, острый запах пота, не заглушаемый никакими духами, — все это создавало атмосферу лисятника, а не дворца, наконец мне просто стало больно, так напирали со всех сторон. Градоначальник Грессер (погибший впоследствии от впрыскивания себе какой-то молодящей жижи) с искаженным злобой лицом заслонял своей фигурой заповедную дверь и тщетно призывал дам не тискаться. Но вот замер последний звук музыки. Грессер распахнул дверь и немедленно был отброшен в сторону потоком женских тел, стремящихся занять места за столиками».

«Не совсем так, но в этом же роде протекал и бал 19 января 1904 года», — пишет В. Обнинский. Вышеприведенный антураж, явно надуманный, понадобился незадачливому автору, пишущему «и бал», для контраста с печальным днем начала войны с Японией, в которой Россия потерпела позорное поражение.

Людям, владеющим текстом при чтении книги, нетрудно будет обнаружить ловкую подставку своего «я». Вначале автор ссылается на некоего бывшего гвардейского офицера, затем через того же офицера — на графа Келлера, видно, большого мастера на анекдоты; а в описании «конца придворного бала» автор незаметно подсовывает себя. Для пущей достоверности. При этом делает вид, что остался незамеченным. Мол, это не я, и хата не моя. Но его выдает характер рассказчика, его привычка совать свой нос, худа не следует. За пазуху дамам, у которых «полочки» для «размещения наличного материала». Которые он «поневоле созерцал, будучи выше ростом». Не постыдился щелкопер!

В общем, сочинение господина В. Обнинского основано даже не на слухах, а на анекдотах и на том «чего изволите», господа издатели — злопыхатели? А издатели — злоны-. хатели — это еврейская община. Злобствующие из‑за «черты оседлости». «Кто был ничем», но поставившие себе цель «стать всем». А потому в сочинении В. Обнинского на каждой странице, в каждом абзаце и в каждой строчке «торчат уши». Стилистические, логические, исторические и даже языковые. «И бал».

Объективности ради надо сказать, что слухов в те времена, особенно про «житие августейших», было невпроворот. И часто они порождались самими августейшими. Ни при одном царе их не было столько, сколько при Николае Втором. От близких к истине до невероятных нелепиц. Господин Обнинский и его заказчики решили этим омерзительным опусом пополнить свод этих нелепиц.

Невольно просятся в противовес этим «писаниям» некоторые страницы из романов Льва Николаевича Толстого, знавшего не из вторых и третьих рук, а по собственному опыту и образу жизни степень культурности высшего света России. Которого трудно обвинить в подобострастном отношении к августейшим особам.

Вот описание великосветского бала времен Александра I из романа «Война и мир».

«Вдруг все зашевелилось, толпа заговорила, подвинулась, опять раздвинулась, и между двух расступившихся рядов, при звуках заигравшей музыки, вошел государь. За ним шли хозяин и хозяйка. Государь вошел быстро, кланяясь направо и налево, как бы стараясь скорее избавиться от этой первой минуты встречи. Музыка играла польский,

на музыку которого сочинили слова. Начинались они так: «Александр, Елизавета, восхищаете вы нас». Государь вошел в гостиную, толпа хлынула к дверям; несколько лиц с изменившимися выражениями поспешно прошли туда и назад. Толпа опять отхлынула от дверей гостиной, в которой показался государь, разговаривая с хозяйкой. Какой-то молодой человек с растерянным видом наступал на дам, прося их посторониться. Некоторые дамы с лицами, выражавшими совершенную забывчивость всех условий света, портя свои туалеты, теснились вперед. Мужчины стали подходить к дамам и строиться в пары польского. Все расступились, и государь, улыбаясь и не в такт ведя за руку хозяйку дома, вышел из дверей гостиной. За ним шли хозяин с М. А. Нарышкиной, потом посланники, министры, разные генералы, которых, не умолкая, называла Перонская. Больше половины дам имели кавалеров и шли или приготовились идти в польский».

Я с умыслом подобрал картину бала очень похожую на ту, которую представил нам господин В. Обнинский. Здесь и толпа, глазеющая на государя, и «дамы с лицами, выражавшими совершенную забывчивость всех условий света, портя свои туалеты, теснящиеся вперед», и польский, на музыку которого написаны слова восхищения государем и государыней, но… Здесь совершенно иные краски, другая подача. Идущая от честной благородной души, от большого русского сердца. Даже слишком восторженных дам, «забывших все условия света», он понимает своей чуткой душой художника, а не любителя пасквилей, истекающего желчью: «стадная жадность», «дикое стадо», «базар пошлости», «порыв троглодитских наклонностей», «спины, покрытые прыщами», «атмосфера лисятника» и так далее. Это надо было быть очень злобным человеком, чтобы на неполной странице выплеснуть такое количество отвратительнейших характеристик. Тут господин Обнинский превзошел самого себя. И вместо уничтожающей картины придворного бала дал невольно уничтожающую характеристику самому себе. Как злобствующему человеку и крайне необъективному автору.

Понимая всю пошлость и ложь изображенного, явный авторский перехлест, господин Обнинский в конце этого злопыхательского пассажа стремится, с явным опозданием, быть объективным и пытается изобразить хорошую мину при явно плохой игре, великодушно смягчая впечат ление, мол, не совсем так, «но в этом же роде протекал и бал 19 января 1904 года». То есть при Николае Втором.

Что ж, и тут мы обратимся к противоположному свидетельству того же графа Л. Н. Толстого из его романа «Анна Каренина».

«Бал только что начался, когда Кити с матерью входила в большую уставленную цветами и лакеями в пудре и красных кафтанах, залитую светом лестницу. Из зала несся стоящий в них равномерный, как в улье, шорох движения, и, пока они на площадке между деревьями оправляли перед зеркалом прически, из залы послышались осторожноотчетливые звуки скрипок оркестра, начавшего первый вальс. Штатский старичок, оправлявший свои седые височки у другого зеркала и изливавший от себя запах духов, столкнулся с ними на лестнице и посторонился, видимо, любуясь незнакомою ему Кити. Безбородый юноша, один из тех светских юношей, которых старый князь Щербацкий называл тютьками, в чрезвычайно открытом жилете, оправлял на ходу белый галстук, поклонился им и, пробежав мимо, вернулся, приглашая Кити на кадриль. Первая кадриль была уже отдана Вронскому, она должна была отдать этому юноше вторую. Военный, застегивая перчатку, сторонился у двери и, поглаживая усы, любовался на розовую Кити».

«И Корсунский завальсировал, умеряя шаг, прямо на толпу в левом углу зала… Лавируя между морем кружев, тюля и лент и не зацепив ни за перышко, повернул круто свою даму, так что открылись ее тонкие ножки в ажурных чулках, а шлейф разнесло опахалом и закрыло им колени Кривину. Корсунский поклонился, выпрямил открытую грудь и подал руку, чтобы провести ее до Анны Аркадьевны. Кити раскраснелась, сняла шлейф с колен Кривина и, закруженная немного, оглянулась, отыскивая Анну. Анна стояла, окруженная дамами и мужчинами, разговаривая. Анна была не в лиловом, как того непременно хотела Кити, но в черном, низко срезанном бархатном платье, открывавшем ее точеные, как из старой слоновой кости, полные плечи и грудь и округлые руки с тонкою крошечною кистью. Все платье было обшито венецианским гипюром. На голове у нее в черных волосах, своих, без примеси, была маленькая гирлянда анютиных глазок и такая же на черной ленте пояса между белыми кружевами. Прическа ее была незаметна. Заметны были только, украшая ее, эти своевольные короткие колечки курчавых волос, всегда выбивавшихся на затылке и висках. На точеной крепкой шее была нитка жемчуга».

Это написал человек, который хорошо знал придворный Свет, не закомплексованный несбыточной мечтой попасть в придворные шаркуны. Который никогда не пресмыкался перед троном и августейшими особами, который за вольнодумство был отлучен от церкви. Его никак не обвинишь в желании подольститься к сильным мира сего. Он писал о том, что видел, что знал. С позиции нормального русского человека. И когда надо было изобразить некоторых представителей высшего русского общества в романе «Воскресение», где тесно переплетаются все «прелести» и низость отдельных представителей его, и даже социальных и бюрократических групп, он далек от облыжного очернительства. Нехлюдов — жертва обстоятельств, увлеченности, но не патологического бескультурья, каким обмазано все русское высшее общество у господина Обнинского. Читая «Воскресение», то место, где приводятся омерзительные картины — воспоминания поверенных присяжных на суде Кати Масловой, в душе не возникает заданность автора очернить всю жизнь русского общества, хотя в них есть явный гротеск. Некая нарочитость, заостренность.

В конце книги В. Обнинского помещена обширная статья доктора исторических наук С. С. Волка. Называется она «Несколько штрихов к незаконченному портрету». Название говорит само за себя: Обнинский наплел недостаточно, надо приплести еще. Портрет государя неполный помоев, которые выхлестнул Обнинский на высшее русское общество, маловато. Надо добавить. Поверженный враг не добит. Надо добить. Лежачего. И Волк выполняет это с волчьей злобой и дьявольским наслаждением садиста. Он находит книгу Обнинского «серьезным, очень редким трудом, рассматриваемым, правда, иногда как апокрифический (подложный, ненастоящий. — В. Р.), но… Очевидно, весьма и весьма необходимым в борьбе с монархистами, оставшимися после свержения монарха». Волк, кстати, тоже обращает внимание читателя на слова в предисловии Обнинского: «В нашем распоряжении достаточное количество проверенных данных, чтобы мы могли быть увлечены на путь памфлетов, вынужденных довольствоваться рассказами досужих придворных сплетников». Кро ме этой ссылки на Обнинского, «авторство которого не подтверждено или маловероятно», как пишет этот самый Волк, более убедительных доказательств всего того, что написано в книге, он привести не смог. Почему? Вероятнее всего потому, что не располагал ими. Автор статьи тужится изо всех сил, стараясь хоть как‑нибудь дорисовать «незаконченный портрет», о чем он заявил в заглавии статьи, но кроме перепевания положений, приведенных в книге, ничего не может добавить. Правда, он не скупится на всяческие восхваления автора книги, подчеркивает необычность и важность его труда. Но спрашивается, как можно это делать, если он, Волк, да и многие другие по его же свидетельству, сомневаются в авторстве Обнинского? Примечательно то, что к концу своей статьи этот самый Волк забывает, что писал вначале, и уже не сомневается в авторстве В. Обнинского и всю силу своего убеждения направляет на то, чтобы вознести его: «Пожалуй, первым в русской печати Обнинский дал не парадный и не карикатурно — шаржированный портрет Николая И. Жаль, что портрет, скорее, этюд этот вынужденно остался незаконченным».

Всячески превознося Обнинского и его труд как «серьезный и очень редкий» и самого автора как новатора в изображении царя и через него образа всего русского общества, Волк вдруг замечает: «Обнинский очень мало рассказывает об императрице. Близко с ней он никогда не встречался, ибо вышел в отставку еще до ее появления в России».

Ничего себе заявление!

Это весьма важное заявление. Заявление — саморазоблачение. Значит, В. Обнинский, не видя, не зная человека, не наблюдая его, может писать о нем все, что в голову взбредет? Вплоть до определения психофизиологического уродства. Как же после этого можно угверждать, что труд Обнинского «серьезный и очень редкий»? Тем более, о самом главном в книге Обнинского Волк пишет так: «Под образ жизни, строй мысли (менталитет) царской четы автор стремится подвести (!) патологическую основу — признаки морального вырождения, вследствие чего один являлся «нравственным уродом», а другая находилась «в тяжком психозе, полученном по наследству».

«Автор стремится подвести» — вот ключевые слова, которые Волк неосмотрительно обронил в своей статье и которые полностью и целиком ставят все на свои места — весь труд злопыхателя В. Обнинского есть не что иное, как «попытка подвести». Эти слова не только дают ключ к пониманию мотивов, побудивших Обнинского и его заказчиков к сооружению этой литературной параши, но и поворачивают острие критики против самого автора и его апологета Волка. Ставят под сомнение их морально — нравственный облик и психофизическое здоровье. Все произведение и его апология с неопровержимой силой убеждают в гражданском и морально — нравственном уродстве того и другого.

Оба — и Волк, и Обнинский — настолько увлеклись очернительством царя и всего русского общества, вошли в такой раж, что не заметили, как сами себя высекли. И не только высекли, а сами же и доказали, что это так.

Специалисты всего мира утверждают, что цены на продовольствие и потребительские товары лучше всего, точнее всего определяют качество правления страной, народом. Так вот, этот самый Волк с Обнинским вкупе, не жалея сил и красок для изничтожения царя и его правления, тут же приводят неопровержимые доказательства того, что все было как раз наоборот. Вот их данные об экономическом положении России того периода:

«Между тем российское народное хозяйство подтвердило свои неисчерпаемые возможности (как будто само по себе, без воли и участия оболганных министров и патологического урода царя «с худшей репутацией в мире». — В. Р.) еще в годы экономического подъема — в канун мировой войны. В 1909–1913 годах промышленное производство возросло на 50 процентов, и Россия по его подъему вышла на пятое место в мире. Особенно примечательными были высокие темпы развития — 8,8 процента в год. Велики были успехи сельского хозяйства, ускорение которым дала столыпинская реформа. Посетившие в 1913 году Россию немецкие специалисты по аграрному вопросу определили, что через 10 лет проведение крестьянской реформы превратит Россию в сильнейшую страну Европы. Прогнозы французских экономистов, относящиеся к тому времени, в сроках более осторожны, но столь же оптими стичны они предсказывали, что Россия будет доминировать в Европе к середине XX века…

Способности русских предпринимателей подтвердились вновь в 1915 1916 годах, когда они вкупе с военно — промышленными комитетами, земскими и другими общественными организациями добились исключительных успехов в перестройке на военный лад сотен заводов и фабрик, чтобы вопреки интендантам — казнокрадам и чинушам — взяточникам снабдить фронт оружием, боеприпасами, продовольствием. Работа промышленности в это время оказалась столь эффективной, что потом еще три года белые и красные вели гражданскую войну при помощи запасов, сделанных в 1916 году».

Вот так! Сами себя разоблачили и высекли. Мало того, в то время, когда народ, правительство, царь трудились над этим экономическим чудом России, Обнинские, Волки и их заказчики собирали против них грязный криминал и готовили эту самую гражданскую войну. Так что все ваши усилия, господа злопыхатели, оборачиваются против вас же. Теперь это тем более очевидно, когда взгляды на революцию 1917 года и на всю предреволюционную бузу теперь, слава Богу, определились. А царь Император Николай Второй канонизирован и причислен к лику святых.

Таков итог действительной истории. А из вашего злопыхательства вышел пшик.

(обратно)

УКРОЩЕНИЕ НЕУКРОТИМОГО

В предыдущей главе речь шла о купленных добровольцах чернить царскую семью и русское общество. В этой речь пойдет о людях, которые не дали повода думать плохо о себе даже под гнетом беды.

Любопытный документ сохранился в материалах Чрезвычайной Комиссии Временного Правительства. Той самой Комиссии, которая выдавливала (но не выдавила) криминал против царя из фрейлины Анны Вырубовой, пропустив ее через ад унижений и доведя дело до позорнейшего акта — обследования специальной медицинской комиссией, которая и установила (о, ужас!),, ее девственность. С этого беспрецедентного факта, говорят1, собственно, и на чалось падение престижа и продолжается срам и позор на весь мир этого самого Временного Правительства. Новоявленных правителей России.

Примерно такое же фиаско потерпела эта самая Комиссия, а с нею и Временное Правительство от пристрастного дознания другой женщины, водившей знакомство с Распутиным, — Е. Ф. Джанумовой. Из нее тоже выдавливали криминал против царской особы, благоволившей к Распутину. Но и тут вышла осечка. Так что картина поголовного соития россиян с Гришкой Распутиным осталась без документального подтверждения, чего всеми силами добивались новыё правители России. Материал дознания с «Дневником» Е. Ф. Джанумовой так же, как и «Дневник»

А. Вырубовой, опустился в бездну архива. Но вот пришло время, и мы имеем возможность познакомиться с ним.


Из дневника Е. Ф. Джанумовой:


«15 марта 1915 года.

…Какая жестокая и непонятная вещь война. Все приносится в жертву чудовищному молоху. Вспомнили вдруг, что мать наша германская подданная, она, родившаяся в России, и1 хотят заставить ее покинуть Киев, где она прожила десятки лет. Мы все убиты горем. Такая же участь грозит московской сестре. Сослали ее мужа. Ее с детьми пока оставили, но каждый момент могут выслать. Виделась вчера с Марьей Аркадьевной. Она советует обратиться к Григорию Распутину, с которым знакома. Он должен на днях приехать в Москву. Будет у ее знакомых Решетниковых. Я много слышала о нем, говорят, он управляет Россией, все зависит от него, все судьбы Государства Российского в его руках. Без его ведома не решается ни один государственный вопрос. Как это странно, какая‑то сказочная судьба, ведь простой невежественный мужик. Ничего не понимаю. В чем его сила? Он «необыкновенный», говорит моя знакомая, и всемогущий. Что же? Пусть познакомит. Если даже ничего не выйдет, любопытно взглянуть на него.


25 марта.

…С утра Марья Аркадьевна позвонила по телефону: у меня Распутин! Приезжайте завтракать. В 12 я уже была у нее. Когда я вошла, все сидели за роскошно сервированным столом. Распутина я узнала сразу, по рассказам я имела представление о нем. Он был в белой шелковой выши той рубашке навыпуск. Темная борода, удивленное лицо, с глубоко сидящими серыми глазами. Они поразили меня. Они впиваются в вас, как будто сразу до самого дна хотят прощупать, так настойчиво, проницательно смотрят, что даже как‑то не по себе делается. Меня усадили рядом. Он пристально и внимательно поглядывал на меня. Потом вдруг без всяких предисловий протянул стакан с красным вином и сказал: «Пей». Я уже и раньше обратила внимание, что он всем, и старым и молодым говорит «ты», но все‑таки, когда он обратился ко мне, я удивилась. Так это странно прозвучало «пей», но дальше пришлось еще больше изумляться: возьми карандаш и пиши, командовал он. Право, я не шучу, он так и сказал, привык, очевидно, распоряжаться. Ко мне потянулось несколько рук с карандашами и листочками бумаги. Ничего не понимая, я машинально взяла в руки карандаш.

— Пиши.

Я стала писать.

— Радуйся простоте, горе мятущимся и злым — им и солнце не греет. Прости меня, Господи, я грешная, я земная и любовь моя земная. Господи, творяй чудеса, смири нас. Мы твои. Велика любовь твоя за нас, не гневайся на нас. Пошли смирение души моей и радость любви благодатной. Спаси и помоги мне, Господи.

Все почтительно слушали, пока он диктовал. Одна пожилая дама, с благоговением глядевшая на Распутина, шепнула мне: «Вы счастливая, он сразу Вас отметил и возлюбил».

— Это ты возьми и читай, сердцем читай, — сказал он.

Потом стал разговаривать с другими. Заговорил о войне.

— Эх, кабы не пырнули меня — не бывать бы войне. Не допустил бы я Государя. Он меня вот так слушается, а я бы не дозволил воевать. На что нам война? Еще что будет-то…

После завтрака перешли в другую комнату.

— Играй «По улице мостовой», — внезапно, без всякой связи с предыдущим скомандовал он. Одна из барынь села к роялю и заиграла. Он встал, начал в такт покачиваться и притоптывать ногами в мягких сапогах. Потом вдруг пустился в пляс. Танцевал он неожиданно легко и плавно. Как перышко носился по комнате, приседая, выбивая дробь ногами, приближался к дамам, выманивая из их круга парт нершу. Одна из дам не выдержала и с платочком выплыла ему навстречу.

Кажется, никто не был удивлен. Как будто этот пляс среди бела дня был самым обычным делом.

— Ну, довольно, — вдруг оборвал он и опять неожиданно обратился ко мне: — А ты что же, по делу пришла? Ну пойдем, говори, что надо — ть, милуша?

Он удалился со мной в соседнюю комнату. Я изложила ему свое дело. Он задумался, потом сказал:

— Твое дело трудное. Сейчас и заикнуться о немцах нельзя. Но я поговорю с ею (это слово он произнес после паузы с особым ударением), а она с им потолкует. Оно, может, и выгорит. А ты должна ко мне приехать в Питер. Там и узнаешь.

В передней, прощаясь с Марьей Аркадьевной, я просила ее приехать ко мне. Он вмешался:

— А что же меня не зовешь? Я приеду.

— Конечно, приезжайте. Я не звала, думала, вы очень заняты, приезжайте к завтраку. Буду ждать вас завтра.

— Ладно. Побываем у московской барыньки.

Он говорит сильно на «о»: мо — о-о — сковской. Протяжно и певуче.

Со странным чувством шла я домой. Так вот он какой, властелин России, в шелковой косоворотке! Чувство недоумения еще усилилось. В ушах звучали забористые звуки «По улице мостовой». Мелькала бородатая фигура, развевались кисти голубого пояса. Четко и дробно выбивали такт ноги в мягких сапогах из чудесной кожи, какого‑то особого фасона. Глубоко сидящие глаза настойчиво вонзались в меня, и я не знала что думать.


26 марта.

…Утром меня разбудил телефон. Беру трубку. Слышу заразительный смех Марьи Аркадьевны… «Распутин ночевал у меня на квартире и с утра волнуется, собирается к вам. Он пришел ко мне, просит духовитой помады, п—о-омады, знаете, как он на «о» — дух — о-витой. И ножниц для ногтей. На вопрос зачем, говорит: а мы же едем к чернявой красотке. Ха — ха — ха, заливается в телефон Марья Аркадьевна; теперь вы у него просите все, что вам надо. Все сделает. Пользуйтесь».

Я спешно пригласила своих близких знакомых, которым, как и мне, хотелось взглянуть на эту странную знаменитость. К часу он появился в малиновой шелковой ко соворотке, веселый, благодушный. Много разговаривал, перескакивая с одной темы на другую, так же, как вчера. Какой‑нибудь эпизод из жизни, потом духовное изречение, не имеющее никакого отношения к предыдущему, и вдруг вопрос к кому‑нибудь из присутствующих. Иногда, кажется, и не смотрит на кого‑нибудь, и внимания не обращает. А потом неожиданно уставится и скажет: «Знаю о чем думаешь, милой». И, кажется, всегда верно угадывает. Говорил много о Сибири, о своей семье и деревенском хозяйстве:

— Вот какие руки. Это все от тяжелой работы. Нелегка она, наша крестьянская работа.

Странно как‑то звучали эти слова за столом, заставленным хрусталем и серебром. В голосе его чувствовалось самодовольство. Он во все стороны поворачивал узловатую руку со вздувшимися жилами.

В это время стали звонить по телефону. Кто‑то просил Распутина немедленно приехать на званый обед с цыганами, который устраивали для него богатые сибирские купцы. Марья Аркадьевна заволновалась. — Ты обещал поехать, нас ждут, — говорила она.

— Никуда я не поеду, мне и здесь хорошо, с дамочками. Скажи, что не поеду.

Марья Аркадьевна так волновалась, что у нее выступили красные пятна на лице.

— Так нельзя, немыслимо. Для тебя люди устраивают пиршество. Цыган пригласили. Все собрались, ждут, а ты не едешь. Ты же обещал. Надо ехать.

Но он настойчиво повторял:

— Скажи, что не поеду. Мне вот надо всем на память словечко оставить. Давайте бумагу.

Марья Аркадьевна вызваламеня в другую комнату и умоляла помочь уговорить его, так как дала слово привезти его. Мы все начали просить его поехать и, наконец, уговорили.

— Ну, ладно, поеду, а только мне и здесь хорошо. Ну, дамочки, берите на память.

Он раздал нам листы. Мне он написал: «Не избегай любви — она мать тебе». Одной даме — «Господь любит чистых сердцем». Моей горничной Груше, которая с жадным любопытством смотрела на него: «Бог труды любит, а честность твоя всем известна».

В передней ему подали роскошную шубу с бобровым воротником и бобровую шапку.

— Какая у тебя шуба хорошая, — сказала одна из дам.

— Это мне мои дантисты [2] подарили.

Он расцеловался со всеми нами. Это тоже его обычная манера при встрече и прощании.


27 марта.

Марья Аркадьевна телефонировала, что Распутин уезжает в Петербург и просит меня проводить его на вокзал.

Когда я приехала, он стоял у вагона 1–го класса, окруженный дамами. Его узнали в публике и вокруг останавливались люди, с любопытством разглядывая его. Мне было неловко подойти к нему, расталкивая толпу, под перекрестным огнем любопытных и насмешливых глаз. Да, известностью он пользовался широкой. К моему крайнему смущению, он обнял меня.

— Приезжай в Питер, «Франтик» (я забыла, кажется, сказать, что он прозвал меня «Франтик», переделав мое отечество). Все для тебя сделаю, только приезжай. Помни, если не приедешь, ничего не будет.

Он расцеловался со всеми провожающими и уехал…


12 сентября 1915 года.

…Я получила от него телеграмму с дороги и записки. Вот одна из них: «радую светом любви етим живу Григорий». Показала Марье Аркадьевне. Она, так же, как и я, ничего не поняла. Смеется, говорит: «Это вот мы не ценим. А его почитательницы в каждом слове видят тайный смысл. Эти его каракули, которые и разобрать‑то трудно, в дорогих шкатулках сохраняются, прикладываются к ним, как к священным предметам, и чем темнее смысл, тем лучше».

Сегодня Марья Аркадьевна телефонировала мне из Петербурга, что «отец», как его называют окружающие, очень обижен на меня. Он ждал меня все лето. Писал, не получая ответа, перестал хлопотать о моем деле. Если я хочу двинуть его, должна приехать, говорит он.

Я решила съездить в Петербург. Может быть, действительно можно что‑нибудь сделать для мамы. Она так мучится в ссылке. Я упрекаю себя за то, что не хочу ухватиться за возможность помочь ей. За это время я два раза была в Питере, но у Распутина не была. Его скандальная известность все растет, и мне, признаться, было страшно снова встретиться с ним. Ведь что делается вокруг него, какие слухи ходят о нем и о его окружающих! Но, может быть, это малодушие с моей стороны. Я отталкиваю от себя помощь и ничего не хочу сделать для мамы и сестры. Решено — я еду.


17 сентября.

Я уже в Питере. Остановилась в Северной гостинице, в комнатах Марьи Аркадьевны, так как не было свободного номера. В первый день она просила не звонить Распутину, так как ей нужно было вечером уехать по какому‑то делу, а он будет требовать, чтобы мы немедленно приехали. Она ушла. Я осталась одна и, лежа с книжкой на диване, отдыхала. Телефон. Спрашивают Марью Аркадьевну. Я сказала, что ее нет. В ответ знакомый голос с певучими интонациями на «о»: «Что это, неужели ты, Франтик? Ты в Питере, а ко мне не заехала, по — о-чему так? Приезжай немедленно, сейчас же. Я жду».

Я не знала, что делать. Одной ехать не хотелось. Позвонила Марье Аркадьевне и сообщила ей о моем разговоре. Она сказала, что теперь делать нечего, придется ехать. Иначе он так разозлится, что из моего дела ничего не выйдет. Она сейчас же приехала, очень взволнованная: «Ну теперь начнутся упреки. Он всегда требует к себе исключительного внимания и очень мнителен. Я уже знаю его».

В это время пришел из соседнего номера знакомый Марьи Аркадьевны господин Ч. Узнав, что мы собираемся к Распутину, он начал просить нас взять его с собой. Ему бы очень хотелось познакомиться со «всемогущим старцем», как называли его здесь. Мы согласились, но предупредили, что сначала войдем без него. Он будет ждать в автомобиле. Если Распутин согласится принять его, мы позовем.

Мы поехали на Гороховую, 64. Распутин сидел в столовой между двумя дочерьми — Марой и Варей. Встретил он нас, как мы и ожидали — упреками: почему я не показывалась? Почему скрыла свой приезд?

Когда он злится, лицо у него делается хищным, обостряются черты лица и кажутся такими резкими. Глаза темнеют, зрачки расширяются, и кажутся окаймленными светлым ободком. Однако постепенно настроение у него улучшилось, и он развеселился. Расправились морщины и глаза засветились лукавой добротой и лаской. Удивительно у него подвижное и выразительное лицо. Марья Аркадьевна улучила минуту и сказала, что с нами приехал знакомый, который жаждет познакомиться с ним и ждет его приглашения в автомобиле. Неожиданно он вскипел необузданным гневом. Лицо его пожелтело. Глаза мрачно и зло сверкнули, и он грубо закричал:

— А, так вот почему ты скрывала от меня свой приезд! Ты с мужиком из Москвы прикатила. Хороша! Просить меня о деле приехала, а сама привезла своего мужика. Расстаться с ним не смогла. Так вот ты какая. Я ничего для тебя не сделаю. Можешь уходить. У меня есть свои барыньки, которые меня любят и балуют. Уходите, уходите! — кричал он и побежал к телефону.

Мы были до того ошеломлены этой грубой выходкой, что сразу лишились речи. Бессмысленно стояли и смотрели на него. А он в это время вызвал кого‑то по телефону и говорил, задыхаясь, нервно вибрирующим голосом:

— Дусенька, ты сейчас свободна? Я еду к тебе. Ты рада? Ну жди, я сейчас буду.

Повесил трубку и с торжеством посмотрел на нас.

— Мне не нужно москвичек; не нужно. Питерские барыни лучше вас, московских.

Обида и злоба душили меня. Я порывисто выбежала в переднюю и, несмотря на все усилия, не могла сдержать слез. Надевая шубу, не попадая в рукава, я повторяла:

— Никогда нога моя больше не будет у этого грубого мужика. Ничто не заставит меня быть у него.

Мы бросились из его квартиры. Вдогонку он еще что-то кричал нам, но я не разобрала. Волнуясь и плача, мы рассказывали г. Ч. о тяжелой сцене, которую только что выдержали из‑за него. Марья Аркадьевна была в отчаянии. Ей очень был нужен Распутин. Она хлопотала об очень важном деле. Но я уже не могла думать о деле, я не могла вынести мысли о нанесенном мне оскорблении.

Каково же было мое изумление, когда утром рано в телефоне я услышала мягкий голос Распутина: «Дусенька, не сердись на меня за вчерашнее, уж очень я был обижен. Я думал, ты приехала ко мне, а ты привезла мужика. Я тебя так долго ждал. Мне очень обидно и больно было. Я и рассвирепел. Нет, нет ты не вешай трубку. Выслушай. Теперь я знаю в чем дело: мне рассказала Марья Аркадьевна. Приезжай сейчас ко мне и брось сердиться.

Я ответила, что не приеду, так как слишком возмущена, и свежа обида. Тогда он сказал, что сам немедленно приедет, и действительно через час он приехал. Был очень кроток, ласков, извинялся, просил не сердиться. Но странно, смущен своим поступком он все‑таки не был. И чувствовалось, что он даже не понимает нашей обиды. Что‑то в нем было до того первобытное, до того чуждое нашему пониманию, что даже сердиться нельзя. Верно кто‑то сказал — в нем дикая непосредственность; наверно, через таких Бог общается с Человечеством. У меня даже как‑то сразу обида прошла. Хитрый он и умный — это несомненно — и в то же время дикарь, не знающий удержу своим желаниям. Неукротимый! Я улыбнулась своим мыслям о нем — уж очень он диковинный, а он, поняв, что я не сержусь, — засиял.

— Ну вот и ладно. У тебя душа простая, светлая, хорошая ты у меня, погляжу на тебя. Ну а теперь давайте мне этого, из‑за которого у нас сыр — бор загорелся. Хочу поглядеть на него, — в глазах мелькнуло на миг неуловимое лукавое выражение. Когда вошел г. Ч., он с ним расцеловался. Они остались завтракать. Приехали еще несколько знакомых Марьи Аркадьевны.

За столом Распутин опять начал мрачнеть. Замолчал, хмуро и недружелюбно посматривал на гостей. Отозвал в сторону Марью Аркадьевну и стал упрекать ее, зачем она назвала гостей.

— С чего это ты ястребов этих привечиваешь?

Потом он удалился в спальню, где находилась горничная Марьи Аркадьевны Шура, и стал ей жаловаться:

— Мне так обидно. Зачем твоя барыня окружает Франтика ястребами (так он называл мужчин), они все гак на нее смотрят. Она ко мне приехала, а тут слетелись со всех сторон. Я ей хочу помочь, только пусть она будет со мною, а не с другими.

Шура рассказывает, что он заплакал:

— Ей — Богу, барыня, так это чудно было. Жалостно так говорят, а слезы так и капают. Что это вы так расстраиваетесь, говорю я, жалко мне их очень стало. А они: «Обидно мне, милая, обидно», — ив грудь себя ударили. Уж так мне их жалко, так жалко, барыня.

К гостям он больше не вышел и скоро ушел, пригласив меня на воскресенье.

— Вот увидишь, Франтик, как меня любят и уважают. Не так, как вы, московские.


19 сентября.

В столовой уже разместилось многочисленное, исключительно дамское общество. Шелка, темное сукно, соболь и шеншеля, горят бриллианты самой чистой воды, сверкают и колышутся тонкие эгретки в волосах, и тут же рядом вытертый платочек какой‑то старушки в затрапезном платье, старомодная наколка мещанки, белая косынка сестры милосердия. Просто сервированный стол со сборным чайным сервизом утопает в цветах. Он ввел меня за руку и представил всему оживленному обществу:

— Вот эта моя самая любимая, московская — Франтик.

Все почтительно и любезно поздоровались со мною.

Меня посадили рядом с сестрой милосердия, которую все называли Килина. Я узнала впоследствии, что ее зовут Акулиной Никитишной. Она бывшая монахиня, оставившая монастырь ради Распутина. (Та самая, которая прибегала к нему за охапкой дров в Михайловском монастыре, в Киеве. — В. Р.) Она оставила монастырь ради Распутина. Всюду следует за ним и живет с ним в одной квартире.

Мне налили чай. Я протянула руку за сахаром, но Килина, взяв мой стакан, сказала Распутину: «Благослови, отец». Он достал пальцами из стоявшей возле него сахарницы кусок и опустил в мой стакан. Заметив мое удивление, Килина объяснила: «Это благодать Божия, когда отец своими перстами кладет сахар». И я действительно заметила: все с благоговением тянутся к нему со своими стаканами. Рядом с ним по правую сторону сидела хорошенькая изящная дама Саня П. (как я потом узнала), сестра А. В. (Анны Вырубовой. — В. Р.). Показывая на меня, он ей сказал: «Это Франтик, когда поедешь в Москву, остановись у нее, у ней хата хорошая». Мое внимание остановило одно лицо. Это была еще молодая девушка, не очень красивая, довольно пухленькая блондинка, очень просто одетая, без всяких украшений. Поражало выражение ее глаз, с беззаветным восторгом устремленных на Распутина. Она следила за каждым его движением, ловила каждое его слово, и безграничная преданность и обожание сквозили в каждой черте ее лица.

— Кто эта девушка? — тихо спросила я Килину.

— Это родственница Аннушки и племянница княгини П. Фрейлина двух императриц, любимица «отца», Муня, а это ее мать, — показала она на пожилую даму очень важного вида, так же восторженно смотревшую на Распутина, как и ее дочь.

— А вот и Дуняша. Иди‑ка, иди к нам, — сказал Распутин.

В столовую вошла пожилая прислуга, дальняя родственница Распутина, как я узнала потом, игравшая большую роль в его доме.

Дамы засуетились, раздвигая сгулья, очищая место Дуняше. «Сюда, Дуняша, вот здесь место, — слышалось со всех сторон. — Посиди с нами, отдохни, а мы за тебя поработаем». Дуняшу усадили, а одна из дам, эффектная брюнетка, стала собирать посуду. «Баронесса К.», — шепнула мне Килина.

Другая, пожилая, в фиолетовом бархатном платье и в палантине из роскошных соболей, поднялась со своего места. Оставив на стуле мех, она стала мыть чайную посуду. Это была княгиня Д. Когда раздавались звонки, Муня вскакивала и бежала открывать дверь.

В передней она выполняла обязанности прислуги, снимая шубы и ботинки. «Муня, — вдруг сказала Дуняша, — самоварчик‑то весь выкипел — долить, поди, надо. Долей да угольков подбрось.»

Муня сорвалась с места, схватила самовар и в сопровождении грузной дамы в платье гри‑де — перль, полноту которой артистически маскировали мягкие складки креп-де — шина, отправилась на кухню.

В их отсутствие в передней позвонили. Кто‑то из дам открыл. В столовую впорхнула, право, иного слова не придумаешь, стройная барышня в суконном платье безукоризненного покроя. Она быстро шла, вернее, неслась, как будто танцуя на ходу. Все блестело и сверкало на ней: драгоценные камни, какие‑то брелоки, золотые кинжальчики у пояса и ворота; и глаза, горевшие неестественным блеском. На ходу, звеня браслетами, она торопливо сдергивала замшевую перчатку, распространявшую тонкий нежный запах незнакомых мне духов, обнажая узкую руку с длинными пальцами, унизанными кольцами. Она так и бросилась к Распутину. Он обнял ее, она с жаром поцеловала его руку.

Отец, отец, — звонко и радостно говорила она, улыбаясь какой‑то странной, блаженной и вместе с тем растерянной улыбкой. — Ты мне велел, и все вышло по слову твоему. Моей тоски как не бывало. Ты мне велел другими глазами смотреть на мир, и мне так радостно и хорошо на душе. Знаешь, отец, — говорила она, все более увлекаясь и с каким‑то экстазом глядя на него, — я вижу голубое небо и солнце и слышу, как птички поют. Ах, как хорошо, отец, как хорошо!..

— Вот видишь, я говорил тебе, что надо другими глазами смотреть. Надо верить, и все увидишь. Надо слушаться меня, и все будет хорошо.

Он еще раз обнял и поцеловал ее. Она радостно засмеялась и снова поцеловала его руку.

Я не могла глаз оторвать от этой удивительной девушки. Мне казалось, что она не сознает окружающее, носится где‑то далеко в каких‑то грезах своих. Я узнала, что это дочь одного из великих князей.

Ее присутствие как будто наэлектризовало всех. Громче стали говорить и смеяться, как будто опьянение охватило всех. Чаще приходили к Распугину, заглядывали в его глаза, целовали его руку.

— Вот видишь, Франтик, как мы живем в Питере, — светом любви радую я, сладостно всем возлюбившим меня.

Настроение присутствующих все повышалось. Кто‑то предложил спеть «Странника». Килина высоким красивым голосом сопрано запевала. Остальные дружно подтягивали. Низкий приятный голос Распутина звучал как аккомпанемент, оттеняя и выделяя женские голоса. Никогда я не слышала раньше этой духовной песни. Она похожа на народную, очень красива и грустна, как большинство русских песен. Все настроились на грустный лад и стали петь псалмы. Взлетели вверх высокие ноты Килины, и мерно и мягко гудел голос «отца». Все создавало такое торжественное и странное настроение. Я чувствовала себя также совсем необычно приподнятой. На щеках у великой княжны зарделись два ярко — алых пятна, глаза мечтательно ушли вдаль, лицо ее выражало блаженство нестерпимое, доходящее до страдания. А Муня?.. Казалось, она слушает райскую музыку. И вдруг звонок прерывает пение. Приносят роскошную корзину роз и дюжину вышитых шелковых рубах разных цветов. От какой‑то дамы в подарок. Он сделал знак Килине, чтобы отложить в сторону. Но пение больше не налаживалось. Началась беседа на религиозные темы.

— Надо смирять себя, — поучал он. — Проще, проще надо, ближе к Богу. Этих всяких ваших хитростей не надо.

Ой, хитры вы все, мои барыньки, знаю я вас. В душе читаю. Хитры все больно.

Внезапно, без всякого перехода, он стал напевать «русскую». Сейчас же несколько голосов подхватило. Он махнул рукой в сторону великой княжны. Она вышла и всё с той же восторженной и немного растерянной улыбкой стала плясать грациозно и легко. Навстречу подбоченился Распутин. Но в этот раз он танцевал не так охотно, как в тот раз, в первый день нашего знакомства, и также внезапно прекратил пляс. Тотчас же смолкли звуки «русской». Уже некоторые стали прощаться. Я тоже собралась уходить, но осталась, так как вошла женщина, сильно заинтересовавшая меня. Она была в белом холщовом платье странного покроя, в белом клобуке на голове, надвинутом на самые брови. На шее у нее висело много книжечек, с крестами на переплете, двенадцать евангелий, как мне объяснили. Она вошла, поклонилась в пояс, сначала ему, потом остальным и припала к его руке.

— Генеральша Д., — сказала одна из дам. И что‑то шепнула Распутину, сложив руки и склоняя голову. Когда кто-нибудь громко говорил, она сердито и неодобрительно смотрела и, наконец, не выдержала: — Здесь, у отца, как в храме, надо с благолепием, — строго заметила она.

— Оставь их. Пусть веселятся.

— Веселье в сердце надо носить, — неумолимо продолжала она, — а снаружи смирения больше. Так‑то лучше будет.

Стали расходиться. Отцу целовали руку. Он всех обнимал и целовал в губы.

— Сухариков, отец, — просили дамы. Он раздавал всем черные сухари, которые заворачивали в душистые платочки или в бумажные салфетки и прятали в сумочки.

Предварительно пошептавшись с некоторыми дамами, Дуняша вышла и вернулась с двумя свертками в бумаге, которые и раздала им. Я с удивлением узнала, что это грязное белье «отца», которое они выпрашивали у Дуняши: «Погрязнее, самое поношенное, Дуняша, — просили они, чтобы с потом его», — и носили дома.

Муня помогала одеваться. Одна из дам не хотела позволить надеть ей ботики.

— Отец учит нас смирению, — убежденно сказала Муня и, настойчиво взяв ногу в руки, натянула ботик.

Когда мы вышли на улицу, я спросила одну из дам о женщине с евангелиями, которая осталась в квартире Распутина.

— Это знаменитая генеральша Л. (Лохтина. — В. Р.), бывшая почитательница Илиодора. Теперь она чтит отца, как святого. Праведной жизни женщина, как подвижница живет. Спит на голых досках, под голову полено кладет. Ее близкие умолили отца послать ей свою подушку, чтобы не мучилась так. Ну на его подушке она согласна спать. Святая женщина!

Мне казалось, что я вырвалась из сумасшедшего дома. Ничего не понимаю, голова кругом идет. Твердо решила уехать, несмотря на то, что дело не двинулось.


20 сентября.

Утром он опять телефонировал и звал к себе. Но я заявила, что меня телеграфно вызывают в Москву, и я должна уехать.

— А как же твое дело, Дусенька, без тебя ничего не выйдет. Так и знай.

Я решила зайти, проститься с ним и поговорить о деле.

Там сидела в костюме сестры княгиня НХ, женщина поразительной красоты с темными великолепными глазами. Он ел рыбу, она чистила ему картошку длинными тонкими пальцами, узкими в концах, с перламутровыми ногтями. Никогда я не видела рук такой совершенной формы, разве только на картинках старых итальянских мастеров. Она подкладывала ему картошку, он небрежно брал, не глядя на нее и не благодаря. Она целовала ему плечо и липкие руки, которыми он ел рыбу. Я много слышала о княгине III., которая забросила детей и мужа ради Распутина и четвертый год неотлучно следовала за ним.

— Ты не должен уезжать, отец, — продолжала она прерванный разговор. — Знаешь сам, как ты нам всем дорог. Подумай о нас. Если что случится с тобой, как мы будем без тебя? Как стадо без пастуха.

Он отвернулся от нее и стал разговаривать со мной, не обращая внимания на княгиню. Я чувствовала себя очень неловко.

— Вот, Франтик, я тебе книжку свою дам.

Он вынес из соседней комнаты книгу «Мои мысли и размышления по религиозным вопросам. Ч. 1. Петроград, 1915 г.» Книжка с двумя портретами. На одном из них он изображен растрепанный, в рубашке на постели, после покушения на него в’Сибири; на первом листе он написал своими обычными каракулями: «Дорогому простячку Франтику на память. Григорий».

— Почитай, Дусенька, на досуге. Ее нет в продаже.

Княгиня стала просить его пройти с ней в кабинет. Ей нужно было о чем‑то посоветоваться с ним. Но он продолжал не обращать на нее внимания, как будто ее не было в комнате. Когда она зачем‑то вышла, я спросила его: отчего он не хочет с нею пойти? Она может подумать, что это из-за меня, и мне это неприятно. Поговори с нею, сделай это для меня.

Когда она вернулась, он нехотя, с недовольным лицом пошел в кабинет. Через пять минут они вышли. Он еще сердитый, она расстроенная, со слезами на глазах. Поцеловав ему руку, она уехала.

— Отчего ты с нею такой неласковый? — спросила я.

— Раньше я ее шибко любил, а теперь не люблю. Она вот все пристает, чтобы я ее мужа министром сделал. А как я могу ее мужа министром сделать, когда он дурак. Не годится для этого дела.

Я хотела воспользоваться оборотом этого разговора, чтобы расспросить о его связях и влиянии при дворе. Меня это очень интересовало, но он избегал разговоров об этом.

— А разве можешь ты его министром сделать?

— Дело немудреное, отчего не сделать, кабы знать, что голова на плечах есть.

— А разве у всех министров есть головы на плечах? — шугя спросила я.

— Бывает всяко, — засмеялся он и сейчас же оборвал этот разговор. Из‑за двери показалась голова юноши. Он как‑то странно хихикал и подмигивал.

— Это кто же там смеется?

— Сын мой Митька, блаженный он у меня. Все смеется. Все смешки ему да смешки.

— Ну покажи его мне. Позови сюда.

— Митька, а, Митька?

— Гы — гы — гы, — загоготал юноша и скрылся.

— Ну‑ка, Франтик, пойдем в кабинет. Тут вот все мешают, да телефон звонит. Нюрка, — позвал он, — если телефон, скажи: дома нет. Иди, Дусенька.

Я неохотно пошла за ним. Он взял меня за руку, хотел обнять. Но так как я отстранилась, он с упреком сказал:

— Ты боишься меня, я знаю, а погляди на наших питерских, как они любят меня.

На мой вопрос о деле он сказал:

— Я все для тебя сделаю, Дусенька, но только и ты должна уважать меня и слушаться. Уговор лучше денег. Будешь делать по — моему — дело выгорит. Не будешь — ничего не выйдет.

Я делала вид, что не понимаю его намеков, и говорила:

— Но мне надо уехать. Зовут меня.

— Ну что ж, дело подождет. Вернешься, будешь со мной. Все и сделаем…

Глаза его горели так, что нельзя было выдержать его взгляда. Мне было жутко. Хотелось встать и бежать, но что‑то сковывало мои движения, я не могла подняться.

— Из Царского телефон, — послышался за дверью голос Нюры.

Он мне сделал знак дожидаться его возвращения и направился в столовую. Я воспользовалась моментом, выскочила из кабинета и стала спешно прощаться, решив больше никогда не оставаться с ним наедине. Вернулась в гостиницу, уложила свои вещи и записала последнюю свою встречу. От нее осталось неприятное ощущение, хочется скорее уехать. Скоро отойдет поезд. Сейчас поеду на вокзал.


21 ноября 1915 г.

Из моих хлопот ничего не вышло: и мать, и сестра были в ссылке. «Отец», конечно, ничего для них не сделал. До меня доходили слухи о все растущем неограниченном его влиянии на дела в государстве. Одновременно росло негодование. Постоянно приходилось слышать о нем, его имя произносится с ненавистью. Странно подумать, что этот человек в шелковой рубашке, окруженный хороводом дам, — вершитель судеб нашей родины. Поистине мы живем в век чудес…

…Я сидела расстроенная. В это время пришла моя подруга Леля. Она тоже в отчаянии. На днях должно разбираться ее запутанное дело. Она думает, что проиграет его. У нее тяжба с братом ее мужа, они рискуют потерять свое состояние. Адвокат сказал ей, что только Распутин может помочь. Она пришла просить меня съездить в Петербург и познакомить ее с Распутиным. Я сказала ей, что ни о чем просить его не могу, так как он ставит невыполнимые условия. На это она возразила, что ее нужно только познакомить. Дальше уж она будет действовать самостоятельно. Леля очень хитрая и ловкая женщина, при этом хорошень кая. Яркая блондинка с голубыми глазами. Конечно она добьется успеха и сумеет, прямо не отказывая, тянуть, пока он не исполнит ее просьбы. Я же на это не способна…

…Долго уговаривала она, наконец я согласилась…


25 ноября.

В Петербурге мы остановились в скромной гостинице, так как я боялась каких‑нибудь выходок Распутина и не хотела компрометировать себя.


26 ноября.

С утра он позвонил к нам и просил немедленно приехать. В столовой, куда он допускал только избранных, было много дам. В зале толпились просители. Кого здесь только не было! И студенты, и курсистки за пособиями, и священники, и светские дамы, и какие‑то старухи, и военные аристократических полков, и монахи.

Он принимал просителей, вызывая их в кабинет. Но время от времени забегал к нам в столовую. Подойдет к одной, поцелует, обнимет, погладит по голове другую, даст поцеловать руку третьей. Побежит к телефону, поговорит. Потом снова на прием. Дамы охали и ахали, жалели его: «Как трудится отец, сколько сил отдает он людям…»

…Около часу приехала фрейлина В — а (Вырубова. — В. Р.), с большим портфелем. Все домашние обращались с ней очень фамильярно и называли ее «Аннушкой». Она сейчас же прошла в приемную, вернулась с папкой прошений, которые, наскоро просмотрев, сунула в портфель.

Распутин торопливо выбежал и, бросившись на стул, стал отирать пот со лба.

— Силушки нет, замучился, — жаловался он. — Народу‑то, народу сколько привалило. С утра принимаю, а все прибывает.

В — ва (Вырубова. — В. Р.) подошла к нему, начала его целовать и успокаивать:

— Я помогу тебе, отец. Часть просителей сама приму. С иными я и без тебя покончу.

Они вместе отправились в приемную. Через некоторое время он вернулся со словами:

— Теперь Аннушка будет принимать, а я отдохну… Что с тобой, Франтик, ты такая печальная, что у тебя на душе? — он взял меня за руку и повел в спальню. Это была узкая комната, просто меблированная, с железной кроватью. Я сделала знак Леле, чтоб она пошла за мной.

— Успокой Леночку (Джанумову. — В. Р.), отец, — сказала она. — Подумай, какое у нее горе, у нее племянница умирает.

Я все ему рассказала, что в Киеве умирает безнадежно больная моя племянница Алиса, и прибавила, что сегодня же должна уехать. Тут произошло что‑то странное. Он взял меня за руку. Лицо у него изменилось, стало, как у мертвеца, желтое, восковое и неподвижное до ужаса. Глаза закатились совсем, видны были только одни белки. Он резко рванул меня за руки и сказал глухо:

— Она не умрет, она не умрет, она не умрет.

Потом выпустил руки, лицо приняло прежнюю окраску. И продолжал начатый разговор, как будто ничего не было. Мы с Лелей удивленно переглянулись. Нам стало не по себе…

…Я собиралась вечером выехать в Киев, но получила телеграмму: «Алисе лучше, температура упала». Я решила остаться на день.

Вечером к нам приехал Распуган. Очевидно, Леля притягивает его, как магнит. Он отказался от какого‑то обещанного ужина и очутился у нас. У нас произошел с ним любопытный разговор, по поводу которого я опять не знаю, что думать.

Я показала ему телеграмму.

— Неужели это ты помог? — сказала я, хотя, конечно, этому не верила.

— Я же тебе сказал, что она будет здорова, — убежденно и серьезно ответил он.

— Ну сделай еще раз так, как тогда, может быть, она совсем поправится.

— Ах ты, дурочка, разве я могу это сделать? То было не от меня, а свыше. И опять это сделать нельзя. Но я же сказал, что она поправится, что же ты беспокоишься?


28 ноября.

Мы были у него вечером. Никого не было. Он велел всем говорить, что его нет дома. Когда мы поднимались к нему, я заметила у подъезда двух сыщиков.

— Отчего это всегда сыщики тебя сопровождают?

— А как же? Мало ли ворогов у меня. Я всем, как бельмо на глазу. Рады бы спровадить меня, да нет, шалишь, руки коротки.

— Тебя очень любят и берегут в Царском?

— Да, любят и он, и она. А он еще больше любит. Как же не любить и не беречь? Если же не будет меня, не будет и их, не будет Рассей, — мы переглянулись с Лелей. Я мысленно возмутилась его неслыханной самоуверенностью. — Ты, Франтик, думаешь, зазнался я? Знаю я хорошо твои мысли. Нет, Дусенька, я знаю, что говорю. Как сказал, так и будет.

Невольно смутилась я. Меня всегда изумляет его проницательность. Он часто угадывает мои мысли и говорит, что я думаю.

Нюра позвала к телефону, говорит, из Царского. Он подходит.

— Что, Алеша не спит? Ушко болит? Давайте его к телефону.

Жест в нашу сторону, чтобы мы молчали.

— Ты что, Алешенька, полуночничаешь? Болит? Ничего не болит. Иди сейчас, ложись. Ушко не болит. Не болит, говорю тебе. Спи, спи сейчас. Спи, говорю тебе. Слышишь? Спи.

Через пятнадцать минут опять позвонили. У Алеши ухо не болит. Он спокойно заснул.

— Как это он заснул?

— Отчего же не заснуть? Я сказал, чтобы спал.

— У него же ухо болело.

— А я же сказал, что не болит.

Он говорил со спокойной уверенностью, как будто иначе и быть не могло…


7 декабря.

…Из Киева приходят письма. Алиса поправляется, к удивлению всех врачей. Сестра считает это каким‑то чудом…

…С каждым днем он все больше увлекается ею (Лелей.

— В. Р.) и делается все настойчивее. Каждый вечер он приезжает к нам. Говорит постоянно о любви. Начинает о любви человеческой, любви радости, любви благодати.

— …Без любви я силы своей лишаюсь, и ты отнимаешь от меня мою силу. Дай мне миг любви, и сила моя прибудет и для дела твоего лучше будет…

— …Ну а как же мое дело? — спросила Леля, желая переменить разговор. — Ты все обещаешь, отец, да ничего не делаешь.

— А ты тоже ничего не делаешь по — моему, все хитришь. Дай мне миг любви, и твое дело пройдет без задоринки. Коли любви нет, силы моей нет и удачи. Так вот и с Франтиком было. Больно люблю ее, душой рад помочь, да не вышло без любви.

Он нахмурился и стал нервно ходить по комнате. Лицо стало хищное, глаза злые и горящие. Леля вышла в другую комнату.

— Есть у вас вино? — обратился он ко мне. — Я хочу выпить.

— Есть белое.

— Нет, ты знаешь, что я пью только мадеру. Знаешь, Франтик, поезжай ко мне. Скажи Дуне, она даст.

Было уже 12 часов ночи, сильный мороз. Я опешила.

— Если тебе нужна мадера, позвони лакею. Он пошлет посыльного и привезет. Но я по таким поручениям ездить не буду.

— А я тебе говорю, что ты поедешь. Если я тебя посылаю, ты должна идти.

Он в упор смотрел на меня глазами, в которых разгорались и прыгали огни бешенства. Я невольно отвела глаза и вне себя крикнула: «Ты не забывайся! Я не прислуга и таких твоих поручений исполнять не буду».

Леля, услыхав крик, вбежала в комнату.

— Что туг у вас? Ты, отец, кажется, обижаешь Леночку?

Он бегал по комнате с искаженным лицом. Глаза метали молнии. Но постепенно он подавил дикую вспышку. Подошел ко мне и неожиданно обнял меня.

— Не сердись, Франтик, я это нарочно, хотел испытать, любишь ли ты меня. Кабы меня любила, ты бы меня послушалась. Пошла бы и в снег, и в полночь. Мои питерские барыньки не отказались бы. Каждая пошла бы с радостью. А ты, видно, не любишь.

Он замолчал и стал ходить по комнате. Вскоре уехал.


10 декабря.

Мы не пошли на обед с министрами, на который еще раз нас звал Распутин. Обрадовались возможности провести спокойно вечер. Легли около часу спать. Только начали засыпать, стук в дверь и голос Распутина, который требовал, чтобы мы открыли дверь. Мы не откликнулись. Стук усилился. Казалось, вылетит дверь.

— Открывайте же скорее, дусеньки. Мы ждем. Я привез министра.

Потом стук прекратился и шаги удалились. На другое утро мы узнали, что нас спас живущий напротив офицер. Услыхав неистовый стук, он вышел из номера и узнал Распутина и министра X. Он стал смотреть на них в упор. Министр сконфузился и уговорил Распутина уехать.


17 декабря.

Сегодня мы не пошли к «отцу». По телефону он начал просить нас провести с ним вечер в «Вилла Роде». Послушать цыган. Мы решили не ехать, боясь скандала. Мы с Лелей сговорились пораньше уехать к ее сестре, чтобы он не застал нас. Иначе нам не удалось бы отговориться и пришлось сопровождать его. Так мы и сделали.

Он приехал за нами, но никого не нашел. На его вопрос, где мы, швейцар сказал, что мы уехали в театр, но он не знает какой. Когда мы вернулись домой, швейцар, знавший, что это был Распутин, с улыбкой сообщил нам:

— Были Григорий Ефимович и очинно сердились на вас…


26 мая 1916 г. Москва.

Два дня провела, как в чаду. До сих пор опомниться не могу. 23–го приехал Распутин, и я неожиданно провела в его обществе два дня и одну ночь. (Не наедине, конечно. — В. Р.) Вот как это вышло: расскажу все по порядку.

В телефоне слышу забытый уже, певучий голос:

— Здравствуй, Франтик, здравствуй, Дусенька. Приехал к вам в Москву. Звоню с вокзала. Сейчас еду к Решетниковым на Девичье Поле. Приезжай завтракать. Хочу тебя видеть. Соскучился очень…

…За столом сидела старуха лет 80–ти, окруженная несколькими старыми женщинами. Меня усадили между Распутиным и. старухой, сестрой Варнавы, духовной знаменитостью, который тоже был здесь. Напротив меня — молодой офицер, грузин. Я узнала, что он специально командирован, чтобы следить и охранять Григория Ефимовича. Рядом с Варнавой сидела молодая купчиха с крупными бриллиантами в ушах. Она умильно заглядывала ему в глаза и громко смеялась его шуткам. Распутин больше молчал. Говорил в основном Варнава. Старухи льстили и тому, и другому, не зная, кому более угодить…

…К концу завтрака Распугин сказал:

— Як тебе на обед приеду, вот с ним, — прибавил он, указывая на адъютанта…

…Я поспешила домой, по дороге заехала к Елисееву, купила мадеры, закусок, заказала в ресторане рыбный обед, позвонила своим знакомым, желающим видеть Распутина.

К 7 часам вечера он приехал со своим адъютантом. Распутин. был весел, шутил, как обычно неожиданно перебрасываясь от одной темы к другой…

— …У тебя хорошо, душа радуется, — сказал он мне вдруг. — Задних мыслей у тебя нет. За это люблю тебя…

…Почему‑то особенно подолгу его взгляд останавливался на г. Е. Когда‑то он был моим женихом, но потом обстоятельства сложились так, что мы разошлись. Об этом никто из присутствующих не знал. После обеда Распутин вдруг сказал мне:

— А ведь вы друг друга когда‑то очень любили, но ничего не вышло из вашей любви. Оно и лучше, вы не подходящие, а эта жена ему больше пара.

Я была поражена в очередной раз его изумительной проницательностью. Это действительно какое‑то ясновидение…

…Поехали к цыганам в ресторан «У Яра». Распутин потребовал фрукты, кофе, печенье, шампанское. До чего много он мог выпить — поверить трудно. Другого давно бы все выпитое свалило с ног, а у него только глаза разгорались, лицо бледнело и резче обозначались морщины…

…Нужно было бы встать и немедленно незаметно удалиться. Но как‑то захватил водоворот. Будь что будет, опять пронеслась мысль. И я осталась.

— Мою любимую теперь! — командовал Распутин. — Эх, тройка, снег пушистый…

Бледный, с полузакрытыми глазами, с черными прядями волос, спадавшими на лоб, он дирижировал: «Еду, еду, еду к ней…» Все‑таки какая мощная стихийная сила заложена в этом человеке!..

…Кто‑то предложил ехать в Стрелыпо. Мы собрались. Уезжая, наша компания хотела заплатить по счету. Но лакей почтительно изогнулся — все уже уплачено чиновниками градоначальства.

В Стрельне мы заняли обширный кабинет, выходящий окнами в Зимний сад. Публика вскоре узнала, что с нами Распутин. Влезли на пальмы, чтобы взглянуть в окно на Распутина. Вино лилось рекой. Он настойчиво угощал хор шампанским.

— Ну‑ка, славить Григория Ефимовича! — предложил кто‑то из хористов. И понеслось: «Выпьем мы за Гришу, Гришу дорогого!» Хор заметно пьянел. Началась песня, вдруг внезапно оборвалась хохотом и визгом. Распутин разошелся вовсю. Под звуки «русской» он плясал с какой-то дикой страстью. Развевались пряди черных волос, и борода, и кисти малинового шелкового пояса. Ноги в чу десных мягких сапогах носились с легкостью и быстротой поразительною, как будто выпитое вино влило огонь в его жилы и удесятерило его силы. Плясали с ним и цыганки. Время от времени он дико выкрикивал что‑то. Такого безудержного разгула я никогда не видала. В кабинет вошли два офицера, на которых сначала никто не обратил внимания. Один из них подсел ко мне и, глядя на пляшущего Распутина, сказал:

— Что в этом человеке все находят? Это же позор: пьяный мужик отплясывает, а все любуются. Отчего к нему льнут все женщины?..

…С рассветом поехали в какой‑то загородный ресторан. И офицеры тоже. Один из чиновников стал расспрашивать, кто их знает, кто допустил их в наше общество. Оказалось, их никто не знает. Чиновники попросили их удалиться. Они запротестовали. Поднялся шум и спор. И вдруг раздался выстрел. Начался переполох. Пока там выясняли, разбирались, что к чему, мы переехали на квартиру моего бывшего жениха г. Е. Там произошел неожиданный инцидент: жена фабриканта К. подошла к Распутину и спросила его: «Отчего ты не уберешь из России жидков? Житья от них нет».

— Как тебе не стыдно так говорить! — ответил он. — Они такие же люди, как и мы…

…Вскоре я ушла, так как валилась с ног от усталости. Моя квартира была почти рядом. Я легла и сразу заснула, как убитая. Меня разбудил длительный звонок телефона. Было 10 ч. утра. Говорил грузин — адъютант Распутина: отец пропал. По его словам, по всему городу были разосланы агенты. Около часу ночи — звонок в передней. За дверью голос Распутина:

— Франтик, ты готова? Я привез тебе новую барыньку. Хочу тебя с нею познакомить. Она хорошая…

Я протелефонировала грузину, что отец у меня. Вскоре он явился, и мы втроем отправились к генеральше К.

Там были в сборе. Ждали польскую графиню, которая хотела познакомиться с Распутиным. Наконец, пришла и она. Генеральша встала ей навстречу и подвела к Распутину. Он по своему обыкновению пристально в упор стал смотреть в ее глаза. Она пошатнулась. Стала пятиться, дрожать и вдруг повалилась в истерическом припадке. Она кричала и билась. Ее подхватили и увели в спальню. Распутин пошел к ней. Там он ласково к ней подошел, стал гла дить и что‑то говорить. Но с ней опять повторился припадок.

— Не могу, не могу вынести этих глаз! — кричала она. — Они все видят! Не могу…

…Поехали к художнику фотографироваться. Распутин непременно хотел сняться со мною:

— Хочу с тобою, Франтик, снимайте нас.

Но я, предвидя это, предупредила фотографа, чтоб он щелкнул нас с закрытым объективом. Он так и сделал.

Возвращаясь от художника к генеральше, он отказался ехать в автомобиле, сел со мною на извозчика, адъютанта попросил сесть на другого. Как я поняла, он хотел поговорить со мною наедине.

— Я тебя обижал в Питере, — заговорил он. — Ты меня прости. Худо я с тобой говорил. Ведь я простой мужик, у меня что на сердце, то и на языке, — снял шапку. Ветер развевал во все стороны его волосы. Перекрестился. — Накажи меня Господь, если ты когда‑нибудь услышишь от меня хоть одно худое слово. Ты лучше всех, ты бесхитростная. Простячок мой. Проси, чего хочешь, я все могу сделать.

Мне не хотелось говорить о деле. Знала, опять начнется канитель.

— Может, денег хочешь? Хочешь миллион? Скоро у меня выйдет одно большое дело. Я получу шибко много денег.

— Что ты, отец, никаких мне твоих денег не надо.

— Ну как знаешь, а только я рад для тебя все сделать. Очень ты хороший, Франтик, душа с тобою отдыхает.

У генеральши уже ждали его два чиновника из градоначальства.

Он расцеловался со всеми, просил меня опять приехать, и мы расстались. Он поехал с чиновниками на вокзал.


Июнь 1922 г. Берлин.

Прошло 6 лет. И вот в мои руки снова попали листки моего дневника и карточка Распутина с его каракулями и его письма и телеграммы. Если бы не эти доказательства всего пережитого, я бы не поверила, что все это было. Я бы думала, что все это сон, который приснился мне. Как все это давно было, и какими невероятными кажутся эти страницы моей жизни. Ну вот я держу в руках пожелтевшие, исписанные листы, безграмотно исписанные, я вижу эти широко расставленные вкривь и вкось буквы: «Дорогому простячку, Франтику», — читаю я снова и слышу певучий голос с его растяжкой на «о». А вот и портрет, прекрасный, большой. Он был прислан мне с надписью: «Мило вдухе любящий врадосте во господе леночке Григорий».

(Здесь и везде в этой главе полностью сохранена грамматика «Дневника» Елены Джанумовой).

«В застегнутом армяке, который я видела столько раз, с его великолепной парчевой подкладкой. Со сложенными руками, суровый и сосредоточенный. Таким я видела его в последний раз.

Снова вонзаются в меня его светящиеся глаза. Да, все это было! Где теперь все его почитательницы? Куда развеяла их налетевшая буря? Как много пришлось после последней встречи с ним пережить. В декабре я узнала о его смерти. Как поразило это известие, хотя этого всегда можно было ожидать — так велика была ненависть, возбуждаемая им».

К этим записям Елены Джанумовой нечего добавить. Они, по — моему, красноречивее и честнее всех писаний о Распутине. Лишь два нюанса.

Переписывая строки из «Дневника» Джанумовой, я неоднократно испытывал странные чувства. Даже не чувства, скорее тончайшее состояние души, похожее на едва уловимое мерцание эйфории где‑то в подсознании; на светлую причастность к прошлому, как бы витающему сейчас надо мной. Что это?..

Я еще и еще раз перечитываю написанное, чтобы еще и еще раз войти в это волшебное состояние, осознать его и дать ему какое‑то толкование. И ничего не могу сказать, могу только повторить слова Джанумовой: «Дикая непосредственность. Наверно, через таких Бог общается с Человечеством». Воля и дух сильных мира сего, наверно, и впрямь не исчезают с их смертью, а продолжают жить среди нас и влиять на нас. Века и тысячелетия…

Обращает на себя внимание, что Джанумова ни словом не обмолвилась о Симановиче. Даже предположить трудно, что она ни разу с ним не столкнулась у Распутина. Ни слова о нем. В чем дело? Да потому что ни она, ни кто другой не знали о нем и не должны были знать. Так задумано было еврейской общиной изначально. Они не хотели бы быть причастными перед лицом общественности к Распутину и распутинщине. Но ничего в природе не бывает тайным, чтобы не стать в конце концов явным.

(обратно)

ГЛАВНЫЙ ПОСТУЛАТ В ДЕЙСТВИИ

«Что можно нам по отношению к другим, того нельзя другим по отношению к нам», — главный постулат иудейской морали.

При бегстве из Киева, во время еврейских погромов, Симанович видел из окна автомобиля десятки трупов «убитых во время богослужения евреев». Это факт. И факт страшный. И его, Симановича, можно понять, когда он оправдывает этим фактом все свои мерзкие действия, чтоб отомстить. Но при этом он, да и все евреи почему‑то забывают, что еврейские погромы — это всего лишь эхо их собственного изобретения — кровавого праздника Пурим, дошедшего в наши времена из глубины веков.

Однако.

«Я решил, — пишет Арон Симанович в своей книге «Распутин и евреи», — всемисилами бороться за мою жизнь, жизнь моей семьи, моих родственников и за наше равноправие».

«Мною была создана обширная организация для собирания материалов о положении евреев во всех частях России. В последние голы, перед революцией, работа была закончена. Я не скупился в средствах. У меня были зарегистрированы все раввины, все еврейские политики, все купцы и даже еврейские студенты. Я был осведомлен не только о политическом положении и общественной жизни евреев, но знал многое из личной жизни видных еврейских деятелей. Этим я больше всего импонировал моим клиентам, когда они ко мне обращались. Обычно я вперед, знал. по какому делу они ко мне обращались, что производило еще большее впечатление. Ежедневно ко мне обращались евреи со всех концов России. Они ждали моей помощи и участия в самых разнообразных делах. Чтобы быть в состоянии им помочь, я налалил хорошие отношения со всеми соответствующими учреждениями и должен сказать, что не было в России учреждения, в котором я не мог провести мои дела.

(Подчеркнуто здесь и везде мной. — В. Р.).

Больше всего работы мне давала еврейская молодежь, — пишет дальше Симанович. — Известно, что евреи в российских высших учебных заведениях принимались с большим ограничением. Осилить эти ограничения стоило много труда и денег».

«Всем, кто ко мне обращался, я давал точные указания, к кому они должны были направиться и что предпринять. Но это было еще недостаточно. В большинстве случаев я должен был ходатайствовать лично. Для этой цели я обзавелся рекомендательными письмами Распугана к влиятельным лицам, известным петербургским профессорам, придворным дамам, духовным и т. д. Просьбы о принятии одного или нескольких евреев в высшие учебные заведения передавались нередко даже от имени императрицы.

Перед началом занятий меня ежегодно посещали целые вереницы молодых евреев, которые добивались приема в Петербургский университет или другие высшие учебные заведения. Я снабжал их письмами Распутина, водил к министрам и сообщал, что царица поддерживает эти просьбы. Обычно молодые люди тогда принимались, несмотря на установленную норму.

Я сам диктовал Распутину его письма, и они гласили примерно следующее: «Милый, дорогой министр, Мама (т. е. царица) желает, чтобы эти еврейские ученики учились на своей родине и чтобы им не приходилось ехать за границу, где они становятся революционерами. Они должны остаться дома. Григорий».

«Я ежедневно получал телеграммы исхлопотать их отправителям разрешение проживать в Петербурге или Москве или предпринять поездку вне черты оседлости. Для удовлетворения их этих просьб у меня существовало специальное бюро».

«Права жительства я доставал всем без исключения евреям, которые ко мне обращались.

Еврейские ремесленники имели право жительствовать всюду, где они хотели заниматься своим ремеслом. Все евреи, которые хотели воспользоваться этим правом, подвергались испытанию, которое особых трудностей не представляло. Поэтому я много хлопотал о том, чтобы утвердиться в Петербургской управе, которая в этом вопросе была решающей, и, в конце концов, добился того, что я при выборе правления управы имел решающее значение. Всегда проводились мои кандидатуры, которые потом и были моими верными сотрудниками.

Я добывал разрешения на право жительства не только лицам, которые действительно хотели заниматься своим ремеслом, но и таким лицам, которые и понятия не имели о ремесле, по которому они экзаменовались. Как ювелир я также имел право держать подмастерьев и пользовался этим очень широко, хотя в Петербурге я не имел мастерской. В моей квартире находилось несколько рабочих столов в пустой комнате, где никогда не работали. Мои подмастерья занимались всевозможными делами, но только не ювелирным делом…»

И так далее и тому подобное.

Широко развернулся Симанович! Так широко, что это стало бросаться в глаза властям. Он был уличен в нечистых делах и выслан министром внутренних дел Хвостовым в Нарымский край. Но вскоре возвращен содействием влиятельных особ, которые были обязаны ему. А проще говоря — задобрены, подкуплены загодя. Вызволение его из ссылки еще больше укрепило его позиции.

«Причины моего влияния были только немногим известны. Таинственные легенды окружали мою личность. Одни считали меня чем‑то вроде министра по еврейским делам, другие же думали, что я являюсь представителем американских евреев.

Если какой‑нибудь местности угрожал еврейский погром, то мой тамошний корреспондент меня об этом уведомлял. Условленный уже заранее текст телеграммы обычно гласил: «Беспокоимся Вашем положении. Телеграфируйте».

После получения такой телеграммы я немедленно принимал все меры, чтобы заставить центральные власти предписать местным властям прекратить погромную агитацию. Таким пугем мне удавалось предотвратить погромы в Минске, где губернатором был Гире, и в Вильне, где губернаторствовал Любимов».

«Кроме ремесленников также купцы пользовались жительством вне района оседлости или могли совершать соответствующие деловые поездки. Для меня было легко доставать для них право въезда в Петербург. Но бывали случаи, что проситель не имел никакого формального права для приезда в Петербург. В таких случаях я телеграфно предлагал просителю выслать прошение в двух экземплярах: один для меня, а другой Петербургскому градоначальнику. Проситель от меня получал телеграмму: «Вам сообщают, что впредь до распоряжения Вы причислены к канцелярии градоначальника».

Этот способ обычно применялся градоначальником тогда, когда другим путем не было возможности обойти правила об еврейской оседлости. Фиктивно причисленные к канцелярии градоначальника евреи могли с своими семьями совершенно беспрепятственно проживать в Петербурге».

Интересные откровения. В чем‑то действия его достойны похвалы. Например, борьба с погромами. Предотвращение их. Но в остальном… При этом автор понимает всю незаконность творимого и заранее оговаривается: «…я не выставляю требования признать все мои поступки правильными», что он предвидит большую критику в свой адрес за свои «подвиги» и берет всю ответственность исключительно на себя лично, отводя всякую критику и ответственность от своих единоверцев. Этим заявлением Симанович стремится придать своей деятельности частный характер. Но потом сам же и проговаривается, что он действовал с одобрения и помощью еврейской общины.

Вчитываясь в откровения Арона Симановича, удивляешься его наигранной наивности — нарушая на — каждом шагу закон (плох он или хорош — это уже другой вопрос), он как бы не хочет понять, что потому и ограничивают их в правах, что в своих пакостях они не знают границ.

«Конечно, не приходится распространяться о том, что при улаживании еврейских ходатайств, — пишет далее Симанович, — вскоре ставших моим главным занятием и поглощавших массу времени, дружба Распутина была для меня весьма ценной».

«Правда, в первое время, он (Распутин. — В. Р.) в еврейских делах проявлял некоторую сдержанность».

«Он также мне часто рассказывал, что царь сетует на евреев. Так как министры постоянно жаловались на еврейское засилье и участие евреев в революционном движении, то царю еврейский вопрос причинял немало забот, и он не знал, как с ним поступить.

Это было недолгое, но для евреев весьма опасное время. Я уже начал опасаться, что Распутин сделается антисемитом, и применял все мое умение и энергию, чтобы направить мысли Распутина по другому пути.

В известном смысле я должен был противопоставить мое влияние на Распугана царскому, так как царь посвящал Распутина во все свои заботы и постоянно жаловался на евреев. Вопрос касался того, вникнет ли Распуган в мои пояснения по еврейскому вопросу или поверит жалобам царя. Представители еврейства, которых я считал нужным посвятить в создавшееся грозное положение, были в большой тревоге и обязали меня принять все меры, чтобы предотвратить переход Распутина к антисемитам».

«В то время Распутин находился уже на высоте своей славы и царь вполне находился под его влиянием».

«Руководящие еврейские круги прониклись большим доверием ко мне и моей деятельности. Они поняли, что при моих связях и моих способностях я мог бы побудить правящие круги окончательно разрешить в положительном смысле еврейский вопрос».

Следующий абзац окончательно изобличает Симановича в том, что вся его деятельность проходила под контролем и руководством еврейской общины. И все, что сотворено им по разрушению российской государственности, не есть его частное дело, а самый настоящий широкий заговор воинствующего еврейства против России, против русского народа.

«Я имел много конференций с представителями еврейства, и мне была дана задача стремиться к еврейскому равноправию и, если только возможно, добиться его. Это означало также, гго много намеченные пути и применяемые средства для достижения этой цели были признаны правильными».

А ведь в начале своей книги Арон Симанович всю ответственность за свои действия берет на себя, отделяя себя от еврейских кругов. Вот его слова: «Когда я вернулся в Петербург и там сошелся с Распутиным, я решил действовать при его помощи, но на свою личную ответственность и без помощи моих единоверцев. Перед общественностью я только теперь (то есть в период написания им книги. — В. Р.) выступаю с отчетом и еще раз заявляю, что всю ответственность принимаю на себя и г отов к резким нападкам и обвинениям».

Постепенно он начинает открывать имена своих единоверцев, которые тогда составляли команду прохиндеев.

«Самым горячим и энергичным защитником еврейства был Мозес Гинцбург, который в Порт — Артуре нажил большие деньги и в Петрограде занимался еврейским вопросом и еврейскими делами».

Здесь невозможно не остановиться, чтоб не подумать над тем, как Мозес Г инцбург нажил большие деньги в Порт-Артуре. В районе военных действий. Кто читал «Порт — Артур» А. Степанова, помнят, наверное, с какой болью и горечью автор пишет об ужасном снабжении нашей армии продовольствием, одеждой и снаряжением. Как русские солдаты голодали, мерзли, как их предательски обирали высокопоставленные чины. На этом Мозес Гинцбург нажил большие деньги.

«Нажил»! Какое безобидное и страшное в данном контексте слово! А ведь за ним стоят голод и беды тысяч и тысяч русских солдат, погибавших за Родину. Какой же надо иметь цинизм, какое скотское хладнокровие, чтобы воровство, наживу на крови людей называть «нажитыми деньгами»?

Мало того, этот Мозес Гинцбург, прибыв после Порт-Артура в Петербург с мешком «нажитых» на крови и лишениях русских солдат денег, поднял шум на весь мир, что в районе военных действий чинятся страшные гонения на евреев со стороны верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича.

«Создается впечатление, — кричит Мозес Гинцбург, — что верховный главнокомандующий Николай Николаевич желает воспользоваться случаем, чтобы совершенно истребить еврейство».

«Еврейское общество постановило мобилизовать все свои связи, средства и силы, чтобы добиться равноправия евреев. В средствах недостатка не будет. Евреи постановили за помощь в этом деле пожертвовать огромные суммы. Если я сумел бы провести равноправие евреев, я мог бы сделаться самым богатым человеком в России и, кроме того, мое имя будет занесено в еврейские памятные книги («пинкес»)».

«Ты имеешь прекрасные связи, — говорил Гинцбург Симановичу, — и бываешь в таких местах, где еще никогда не ступала нога еврея. Бери на помощь Распутина, с которым ты находишься в столь близких и коротких отношениях. Было бы грех не использовать такие обстоятельства. Я пришел к заключению, что Распуган может провести все, что он захочет. Он способен переубедить всех министров. Мы не можем терпеть, чтобы Николай Николаевич и его сподвижники в районе военных операций грабили и убивали несчастных евреев и чтобы по всей России так притесняли. Ты получишь от нас все, что тебе понадобится. Возьмись сейчас за работу, и если ты сделаешься жертвой твоих стараний, то вместе с тобой погибнет весь еврейский народ».

Вот как оценивалась невинная «частная» деятельность Арона Симановича. Вот какие силы за ним стояли. И после этого они делают вид, что никакого заговора нет и не было. Был и есть! Нынче Симановичи и Распутины всюду, куда ни кинь взгляд.

«Я предложил, — пишет далее Симанович, — созвать конференцию еврейских представителей с Распутиным, чтобы они лично могли убедиться во взглядах Распутина на еврейский вопрос».

Конференция состоялась в доме Гинцбурга.

«Там собралось много виднейших представителей еврейства; между ними находились: известный своей благотворительностью барон Гинцбург, присяжный поверенный Слиозберг, Лев Бродский, Герасим Шалит, Самуил Гуревич, директор банка Мандель, Варшавский, Поляков и др.»

«При появлении Распутина в салоне Гинцбурга ему была устроена очень торжественная встреча. Многие из присутствующих плакали».

Распутин, выслушав евреев внимательно, пообещал помочь.

«Вы все должны помогать Симановичу, — сказал он, — чтобы он мог подкупить нужных людей. Поступайте, как поступали ваши отцы, которые умели заключать финансовые сделки даже с царями. Что стало с вами! Вы уже теперь не поступаете, как поступали ваши деды. Еврейский вопрос должен быть решен при помощи подкупа или хит — роста. Что касается меня, то будьте совершенно спокойны. Я окажу вам всякую помощь».

«После конференции состоялся ужин. Распутин стирался сесть рядом за столом с молодой и красивой женой Гинцбурга. Хозяин дома, который знал славу Распутина как бабника, очень просил меня сесть между его женой и Распутиным (тут шкурный интерес оказался ближе, чем еврейский вопрос. — В. Р.). Я исполнил его просьбу, и его ревность утихла».

Распутин приступил к практической реализации своих обещаний.

«После составления подходящего списка кандидатов в министры, — пишет об этом Симанович, — Распутин стал все чаще и чаще заговаривать с царем относительно еврейского вопроса, причем царь все же выказывал большую осторожность не столько из‑за своего антисемитизма, сколько вследствие других причин».

Какие же это причины?

«Распутин неоднократно говорил, что царя настраивают против евреев его родственники и министры. Сам царь рассказывал ему, что его министры во время своих докладов постоянно высказываются против евреев и, таким образом, и его восстанавливают против них. Его постоянно забрасывают рассказами о так называемом «еврейском засилии». Не удивительно, что эта травля имела свои последствия».

Итак, цель определена — министры, которые натравливают царя на евреев. По этой цели и начал бить «прямой наводкой» Распутин, хорошо снабженный деньгами, мадерой, податливыми дамочками. Вооруженный советами еврейской общины.

Практическое осуществление программы началось с освобождения приговоренных к высылке двухсот врачей-дантистов, получивших фиктивные дипломы.

Симанович свел их с Распугиным. Об этом он свидетельствует: «Когда Распутин явился, все взмолились о его помощи против министра юстиции Щегловитова. Он ответил: «Как вам помочь! Щегловитов столь твердолоб, что не выполняет даже царских приказов, если они гласят в пользу евреев. Вы должны поручить дело Симановичу. Он перехитрит Щегловитова. Подайте прошение».

Прошение было подготовлено, предстояло вручить его царю. Вырубова обещала помочь. После завтрака в Царс ком Селе, на котором присутствовал и Распутин, она сказала царю:

«— Симанович также здесь.

Царь вскочил шутливо из‑за стола и сказал:

— Он, наверно, хочет меня провести! — он вышел ко мне и спросил: — Что ты хочешь?

Скрывая мое волнение, я сказал, что имею один бриллиант в сто карат и желаю его продать. Я уже предложил этот бриллиант царице, но она находит его слишком дорогим.

— Я не могу во время войны покупать бриллианты, — ответил он. — Ты, наверно, имеешь другое дело? Говори.

В этот момент к нам подошел Распутин. Он слышал последние слова царя.

— Ты угадал, — сказал он ему.

Царь, по — видимому, не имел охоты входить в подробности нашего дела. Он уже предчувствовал, к чему наше дело сводилось.

— Сколько евреев? — спросил он.

— Двести, — ответил Распутин.

— Ну, я уже знал, давайте сюда прошение.

Я передал царю прошение, которое он просмотрел.

— Ах, эти зубодеры! — сказал он. — Но министр юстиции и слышать не хочет об их помиловании.

— Ваше Величество, — возразил я, — что означает — не хочет слышать? Министр не смеет прекословить, когда Ваше Величество приказывает.

Распутин ударил кулаком по столу и вскричал: «Как он смеет не повиноваться при исполнении твоих приказов?!»

Царь видимо смугился.

— Ваше Величество, — сказал я, — осмелился бы предложить следующее. Вы подписываете прошение. После отъезда Вашего Величества я передам прошение Танееву (начальнику царской канцелярии), и он уже распорядится о дальнейшем.

Царь последовал моему совету. Дантисты были помилованы. Они устроили денежный сбор, собрали 800 рублей, и на эти деньги была куплена и поднесена Распутину соболья шуба.

Я же получил еврейский медовый пирог, бутылку красного вина и серебряный еврейский кубок».

Тут Симанович не удержался, немножко прихвастнул, оттеняя свою роль в этом эпизоде. Ну да Бог с ним! Это не самый большой грех в его деятельности «во спасение» единоверцев. Хотя, с другой стороны, в какую кучу дерьма они посадили этим в общем‑то честного служаку, порядочного русского человека, министра юстиции Щегловитова. С которого, собственно, и началось фронтальное наступление Распутина и К° на российскую государственность.

За этим последовало дело по освобождению евреев от призыва в армию. Для этого надо было числиться студентом высшего учебного заведения. И это дело провернули Симанович с Распутиным.

«Для отвода глаз в списки воспитанников института были занесены при содействии Распугана тысячи освобожденных от военной службы воспитанников духовных училищ, а в действительности институт имел лишь около шестисот слушателей и из них 70 процентов евреев».

«Все члены комиссии были назначены по указанию Распутина и, если к ним попадался призываемый, на бумагах которого имелся мой условный знак, то такого обязательно освобождали».

Затем последовало добытие разрешения на гастроли еврейской оперетты в Петербурге.

«Царица меня внимательно выслушала и по своему7 обыкновению спросила: «Что же я должна делать?»

Я передал ей прошение, на котором она написала: «Разрешается. Александра».

«Другой случай, — откровенничает дальше Симанович, — еврейский врач Липперт попал в плен к немцам. Его жена, родственница графини Витте, обратилась ко мне с просьбой исхлопотать обмен его на немецкого военнопленного. Я ей посоветовал по этому делу обратиться к Распутину».

Надо было действовать через министра иностранных дел Сазонова. С Сазоновым у Распутина были неважные отношения.

«— Тот нас выставит, — сказал он.

— Почему?

— Он за войну, я против войны».

После он все же согласился обратиться с просьбой к Сазонову. Написал ему записку: «Милый дорогой, помоги изнывающему в германском плену! Требуй одного русского против двух немцев. Бог поможет при спасении наших людей. Новых — Распутин».

«Сазонов пообещал, но прошло восемь дней, а резуль татов не было. Распутин рассердился, написал вторично министру: «Слушай, министр. Я послал тебе одну бабу. Бог знает, что ты ей наговорил. Оставь это! Устрой, тогда все будет хорошо. Если нет, то я набью тебе бока. Расскажу любящему, и ты полетишь. Распутин».

Через две недели доктор Липперт был в Петербурге.

Это звучит почти анекдотически, но факт остается фактом: началось настоящее третирование министров и чехарда с назначением и отставками. Без совета с Распутиным царь не назначал ни одного министра. Мало того, дело повернулось так, что уже не стало желающих быть министрами. И тогда царь названивал Распутину, требуя у того кандидата на вакансию в министерском кресле. А «Распутин никогда не намечал кандидатов, — хвастается Симанович, — заранее со мной не посоветовавшись».

«В последний дореволюционный год все министры назначались и увольнялись исключительно по моим с Распутиным указаниям. При выборе кандидатов мы руководствовались двумя соображениями: насколько предполагаемый министр мог способствовать заключению мира с немцами и нам помочь при проведении еврейского равноправия».

«Часто случалось, что царь телефонировал Распутину, требуя немедленно указать кандидата для какого‑либо освобождающегося поста министра. В таких случаях Распутин просил царя обождать несколько минут. Возвращаясь к нам, он требовал назвать необходимого кандидата.

— Нам нужен министр! — восклицал он взволнованно.

Недалеко от телефона происходила тогда конференция,

на которой иногда участвовали даже племянницы Распутина, между тем как царь ждал у телефонной трубки. Однажды Распутин во время разговора с царем сказал нам:

— Нам требуется генерал.

Случайно присутствующий при этом мой сын Семен назвал фамилию «Волконский», хотя тот и не был генералом, а товарищем председателя Государственной Думы. Распутин назвал фамилию царю. Вскоре после этого Волконский был назначен товарищем министра внутренних дел».

И здесь, как и в случае с «Дневниками» Вырубовой и Джанумовой, я прибегнул к почти сплошному цитированию первоисточника — книги Арона Симановича. Сделал я это из тех же соображений. Во — первых, подобные откро вения «героя» легко было бы квалифицировать критиками как измышления автора; во — вторых, никакой, даже самой изощренной фантазии не хватило бы, чтобы пересказать, а тем более изобразить в художественных образах циничную непосредственность прагматического мышления еврея — лишь бы мне было выгодно, лишь бы это пошло на пользу моим единоверцам, а там хоть трава не расти. Иначе говоря, такое не изобразишь художественными средствами. Разве что только в рамках изображения человека с отклонениями от нормы? И, в — третьих, оголив до предела ход мыслей и поступков этого «выдающегося» еврея, мне хотелось бы заставить понять читателя, что мышление еврея — это особое мышление. Эгоцентрическое. Не зря ведь главным постулатом иудейской морали принята формула: «Что можно нам по отношению к другим, того нельзя другим по отношению к нам». Именно здесь заложен, именно отсюда проистекает безграничный цинизм еврейского волеизъявления. Что это так, говорит использование ими против России и российской государственности самого грязного человека всех времен и народов Гришки Распутина. А за ним пойдет целая плеяда душителей России. Мало того, ими будет разработана программа уничтожения российской государственности, где будут расписаны все детали этого уничтожения поистине зверскими методами — это знаменитые «Протоколы сионских мудрецов», которые с маниакальной настойчивостью претворяются в жизнь. Эта воинствующая сионистская идеология, которую даже Ленин назвал реакционной, приобрела совершенно зловещую окраску: теперь уже сионисты называются россеисты. Теперь уже не Сион они хотят иметь в качестве земли обетованной, а саму Россию. Теперь они русские более, чем сами русские. А русским они отказали в России. Что может быть бредовее этой идеи? Однако…

Ниже мы остановимся подробнее на этом «супердокументе» — «Протоколах сионских мудрецов». А сейчас всего несколько слов о главных идеях этой антинародной программы. Идеях простых до примитива. Из арсенала элементарной уголовщины: было твоим — станет моим; тебе хорошо — будет плохо; всякое здравомыслие довести до абсурда.

Пробным шаром был Гришка Распутин. Они превратили его в таран, при помощи которого всякое здравомыслие в России было превращено в абсурд. И надо сказать, мо мент для этого был подобран удачно: критика монархизма, нестрогий царь, взбалмошная царица, тупость придворной братии, революционные брожения и т. д. В этой мутной воде российского общежития евреи и вылавливали свою рыбку. Самым уловистым местом оказался двор. А самой подходящей наживкой — Гришка Распутин. Николай Второй, потерявший опору среди своих царедворцев, пригрел возле себя мужика и пошел у него на поводу. Как это случилось? Почему это произошло? Неужели такой уж он глупый был? Нет, конечно. Об этом свидетельствуют многие и многие, кто близко с ним общался. То, что за Распутиным стояли определенные силы, конкретно — еврейская община, — это понятно. Это теперь и ежу ясно. Но и сам Распутин — не лыком был шит. Об этом мы «тьму примеров слышим».

Итак! Почему все‑таки русский самодержец, царь Николай Второй, так привязался, так верил простому мужику вопреки протестам царедворцев, именитых и родовитых сановников всех мастей и рангов, вплоть до родственников? Даже вопреки протестам родной матери! Очевидно, были какие‑то и объективные причины. Помимо общепринятых — чудодейственной силы старца, его набожности, силы воли, влияния на императрицу и особенно на больного Цесаревича. Со временем, может быть, нам станут известны истинные мотивы увлечения царя этим человеком, о котором написаны сотни, тысячи страниц разных толков и суждений, свидетельств современников и официальных документов. Но все это пока односторонние суждения недоброжелателей. Вот, мол, Гришка такой — сякой, шельмец и прохиндей. Пьяница, бабник, мерзопакостный выродок земли русской. Так оно и есть, конечно. Но ведь было же что‑то в нем и положительное. Говорят, где‑то готовится к печати книга, или уже вышла, о Распутине. В ней якобы приводятся такие факты, которые если не смывают полностью черные краски с него, то во всяком случае здорово притушевывают. Признаюсь, я с большим удовольствием прочитаю эту книгу, если она попадется мне в руки. Мне хочется знать о нем не только плохое. Хотя я и сейчас знаю о нем из того, что прочитал, немало такого, о чем хотелось бы поговорить. Уверен, что о нем много написано и наговорено напраслины. Все теми же старателями, которые развалили российскую государственность и продолжают разваливать. Почему? Да потому, что через него можно обляпать грязью и царя, и всю царскую семью. Да и все русское общество. Может, это даже главная причина осквернения образа Распутина. Его имя использовали сразу в двух направлениях — с одной стороны, «с парадного подъезда» льстили и хвалили взахлеб, окружая вниманием, засыпая подарками, с другой, «с черного хода», втихомолку распространяли о нем дикие небылицы, чтобы опорочить царя и его семью. Мы еще узнаем и об этом.

Из того, что автору удалось прочитать по российской истории 1905–1916 годов, в особый ряд встают, кроме Государя, такие фигуры, как Столыпин, Коковцев, Витте, Пуришкевич и… Распутин. И теперь вот вынырнувший из тьмы еврейской золотой преисподней Арон Симанович, волею судьбы вовлеченный в эпицентр событий тех лет, оставивший нам довольно яркие и правдивые, несмотря на хвастливый налет, свидетельства о тех днях и о Распутине.

В этой обойме — Николай Второй, Столыпин, Коковцев, Витте, Распутин и мельтешащий между ними Симанович — и хотелось повнимательнее рассмотреть фигуру Распутина.

Что объединяет этих разных по характеру и социальному положению людей? Прежде всего — широта мышления. Государя — в силу своего верховенствующего положения, природного ума и заложенного в него особым воспитанием мировоззрения. Столыпина — в силу его высокого положения, выдающегося природного ума, ответственности русского государственного деятеля, мыслящего как истинный патриот своей Родины. Коковцева — в силу недюжинного природного ума, изумительной порядочности и честности, ответственности государственного деятеля, мудрости и приверженности великим начинаниям Столыпина.

И, наконец, Распутина — тоже в силу его мужицкого природного ума, большой жизненной школы, силы воли, характера и веры в свое необычное предназначение. Мыслящего, во многом, категориями патриота своей Родины.

Симановича — в силу тонкого прагматического коммерческого ума, преданности еврейской идее, пренебрежения средствами в достижении целей. Плюющего на судьбы земли, вскормившей его и его потомков, как и единоверцев.

Эти люди жили и мыслили широко, действовали активно. Часто в строго заданном направлении. Кроме, может быть, Распутина. Потому что он, как в разговоре, так и в делах, перескакивал с одного на другое. Тем не менее.

Государь, чтобы Россия была великой и сильной; Столыпин, чтобы государство было великим и сильным; Коковцев, чтобы государство было великим и сильным; Распутин (?..); Симанович всю свою энергию, всю свою дьявольскую хитрость, все средства направлял на ослабление России, на развал государства. В этом ему неосознанно, а скорее всего в силу зависимости от него содействовал Распутин.

Вообще‑то я вынес такое впечатление, что он все‑таки поддерживал Государя, укрепляя его дух. Даже тогда, когда был не согласен с его решением. Например, в объявлении войны Германии. Да и в еврейском вопросе. Сначала интуитивно, а затем и сознательно заботился о величии и благополучии державы. Хотя неосознанно вредил России. В этом смысле он был одновременно созидателем и разрушителем. Он это понимал, иногда даже бунтовал, как свидетельствует Симанович, но его быстро приводили в чувство напоминанием того, кому он обязан своим благополучием. В разных ипостасях видится этот мужлан, по — разному смотрится. Но ярче всего, мне кажется, в роли народного заступника. По крайней мере эту роль он играл пе менее самозабвенно, чем роль кутилы и сердцееда. Всегда, всюду, перед всеми он непременно ходатайствовал прежде всего за простых людей. Последнее время, по свидетельству современников, жалоб и прошений от народа ему поступало больше, чем царю и царице.

«Царица, — замечает по этому поводу Симанович, — этим явлением была сильно обеспокоена. Она старалась, насколько это только было возможно, выполнять все поступающие просьбы, — и с циничной непосредственностью признается: — Мы старались это обстоятельство использовать для наших целей и советовали многим, к нам обращавшимся, подавать прошения царице, будучи уверены, что эти прошения будут удовлетворены».

Неважно — на пользу они государству или во вред. Как было с аферистами, поставившими крупную партию сахара немцам через Персию. В результате чего получалось, что воюющая с Германией Россия подкармливает Германию же. Симанович без тени смущения описывает, как он «спасал» от суда затейников этой аферы Зива и Хепнера. При помощи тогдашнего обер — прокурора Сената Добровольского и, естественно, Распугана. Они просто-напросто ошельмовали перед царицей генерала Батюшкина, председателя комиссии по расследованию дела Зива и Хепнера. И — таки добились прекращения судебного преследования.

В этом и во многих подобных делах по вызволению из-под стражи или суда всякого рода воров и аферистов, действовавших подчас во вред государству, роль Распутина никак не назовешь патриотической. Мало того, имея свой личный интерес от всех этих «добрых дел», его участие выглядит просто преступным. Но все это, по его мнению, было житейскими мелочами по сравнению с тем, что во всей стране, от края и до края, беспросветно бедствуют миллионы и миллионы простых людей. Это было его главной мыслью и болью. И это он стремился донести до сознания царя, внушить ему сострадание и склонить к участию в судьбе народа. В этом он чувствовал свою главную и необоримую правоту. И находил понимание со стороны царя. И чтобы бороться за эту свою правоту, он так же, как и Симанович, не стеснялся в средствах. И удивительно, что ему многое удавалось. Тем более удивительно, что он не обладал чинами, не занимал высоких постов. А был обыкновенным российским крестьянином. Он отлично понимал, что если б не Симанович с его связями, деньгами и изворотливостью, то он погряз бы в долгах и трущобах. Вот почему он закрывал глаза на проделки еврейской общины, хотя и видел явный вред от их деятельности русскому государству, обществу.

Главным мотивом движения его души было сострадание простому человеку. И ненависть к тем, кто его угнетает. Этих он презирал и унижал как мог. Особенно представителей высшего света. Эту пустопорожнюю, никчемную публику, погрязшую в роскоши и безделье. В них он видел главную причину того, что общество захлестнуло помоями сплетен и склок, оплело паутиной наветов и зависти, предательства и шкурничества. Он сам ненавидел лицемерных царедворцев и чинуш и изо всех сил внушал эту ненависть царю. Которому были созвучны эти его мысли. Царь видел низость окружающего его общества глазами старца, а потому так легко поддавался его внушениям. С одной стороны, о подлости высшего света, с другой — о нрав ственной чистоте простого народа. Царица прямо говорила окружающим, что простой народ, откуда вышел и сам Григорий, ближе к Богу, а потому она верит ему больше, чем коленопреклоненным царедворцам. Царь был того же мнения. А потому никто не мог его разубедить в том, что Распутин является тем мессией, который оградит и спасет его и его семью от злых сил.

Из доступных теперь свидетельств о Распутине можно составить довольно точное представление о его личности. И не только как о шарлатане, буйном гуляке, бабнике, но и как о политике, мыслителе и даже литераторе. И тут нам предстанет человек, который действительно становится в ряд таких, как царь Николай, Столыпин, Коковцев.

История делает отбор по своей особой логике и, видно, не зря подняла этого человека на гребень самой большой волны общественной и государственной жизни того времени.

Оставим в покое такие черты Распу тина, как «пьяный грязный мужик, который проник в царскую семью, назначал и утвольнял министров, епископов и генералов, и целое десятилетие был героем самой скандальной петербургской хроники». Посмотрим на него с другой стороны и немного благосклонно.

Распутин никогда, ни при каких обстоятельствах не поднимал руку на человека. Даже в драке, когда на него нападали. Он спасался бегством. Или воздействовал на человека волевым словом и взглядом. Далее когда нищенка Гусева в его родном селе Покровском вспорола ему ножом живот, он не стал отбиваться от нее, хотя мог убить одним ударом кулака, а, подхватив вываливающиеся кишки свои, пустился наутек. И только видя, что покушавшаяся догоняет его, чтобы нанести еще удар ножом, он схватил полено и выбил у нее нож из рук. А мог и по голове ударить. Мало того, когда односельчане поймали эту Гусеву и хотели учинить над ней самосуд, Распутин попросил мужиков не делать этого.

Его бывшие друзья иеромонах Ггрмоген и архимандрит Феофан с блаженным Митей Козельским избили его, а Митя пытался даже оскопить его ножницами. Он вырвался и убежал от них. И ничего не стал предпринимать против них, хотя стоило ему одно слово молвить царю, и их всех постигла бы тяжелая участь. Правда, это слово за него сказала царю Анна Вырубова. И Феофан, бывший духовный наставник царской семьи, первый, кто приютил его в Петербурге, был тотчас выслан из Петербурга. Гермогена поймали в бегах на Москву и тоже удалили в монастырь. Но сам Распутин никак не вредил им.

Крестьянам, устроившим ему автомобильную аварию по подговору того же Илиодора, он дал денег и отпустил с миром.

Покушавшегося на него жениха его дочери Марьи грузина Пхакадзе он остановил взглядом и окриком: «Ты хочешь меня убить, но твоя рука не повинуется!» И Пхакадзе выстрелил не в него, а себе в грудь.

Можно подумать, что он был просто трусоват, раз не мог или страшился постоять за себя. Ничего подобного! Он шел судьбе навстречу с открытым забралом, без тени сомнения в своей правоте. Перед убийством он чувствовал, что над ним сгущаются смертельные тучи и что ему готовят ловушку. Тем не менее, он принял приглашение князя Юсупова. И как его ни отговаривали, как ни предостерегали, как ни охраняли под личным контролем министра внутренних дел Протопопова, он ускользнул из дому и был в назначенный час там, где его ждали. Он сделал свой последний шаг навстречу судьбе, ничуть не сомневаясь в своей силе, в своей правоте мирного, неагрессивного человека.

И еще одно совершенно замечательное, по — моему, уникальное свойство этого человека: он не имел никаких должностей и никогда не стремился их иметь. Тем не менее, его влияние на общественную и государственную жизнь было огромно. Современники отмечают: людям иногда казалось, что страной правит не царь, а Григорий Ефимович Распутин. И поэтому к нему стремились, ему завидовали, ему поклонялись, его боялись, его ненавидели.

Он был почти безграмотный мужик, а сколько премудрых царедворцев, прошедших высшие школы образования, ходили к нему на поклон. Начиная от вельможного, самовлюбленного графа Витте и кончая банкиром Рубинштейном.

Полуграмотный мужик, без должностей и званий, влиял на мировую политику. Неизменно выступая при этом в роли миротворца. Он вообще был противником войны. На этой почве у них были распри с царем. И не раз они даже ссорились. Когда возникли осложнения с Австрией из‑за убийства в Сараево, Распутин выговаривал царю: «Ты родился несчастным царем. Народ еще не забыл Ходынскую катастрофу при коронации и гибельную войну с Японией. Мы не можем начать новую войну. Плати им сколько хочешь. Дай Австрии 400 миллионов, но только не войну. Война всех нас погубит».

«Пока я жив, — говаривал он, — я не допущу войны».

В канун войны с Германией Распутин находился в родном селе Покровском на излечении после покушения. Получив сообщение, что царь намерен начать войну, он отбил ему отчаянную телеграмму с мольбой не делать этого. Когда война уже была объявлена, он телеграфировал вторично. Но было уже поздно. От расстройства у него открылась рана.

Есть авторы, которые утверждают, что вопрос войны и мира с Г ерманией — чуть ли не семейные разборки царя и царицы. И что яростное неприятие войны со стороны Распутина продиктовано желанием доказать императрице свое влияние на царя. И что якобы царь, желавший поднять патриотический дух народа, а заодно и разделаться с назревающей революцией, на самом деле просто — напросто противопоставил свою волю воле капризной и властной Алекс.

Очевидно, в какой‑то мере это так. Вернее, большая политика коронованных особ, конечно же, обсуждается и в будуаре. Поскольку их личная жизнь неотделима от государственной и общественной. Но… Никто из историков не отрицает, что Вильгельм II, пользуясь тем, что на российском престоле сидит их единокровная немка, обнаглел и потребовал слишком многого: Польшу и Прибалтику, часть Украины… И это было главной причиной, побудившей царя и армию к войне с Германией. За войну с Германией был и Старый двор, и матушка — императрйца. Все патриотически настроенные граждане России, понимавшие Отлично подоплеку притязаний Вильгельма. Поэтому и поднялась волна национального патриотизма. Поэтому и разразилась мировая война, так бесславно окончившаяся для России.

Бесславный ее конец во многом определил успех революции. А архитекторы ее теперь известны. И кому она нужна была, теперь мы знаем. Отсюда следует бесспорный вывод, что в развязывании войны были заинтересованы революционные силы, потому что нужно было поражение России. (Чем хуже, тем лучше). Поражению этому спо собствовала невольно и сама императрица, исподволь помогая своим родственникам в Германии, и давившая всей своей мощью на царя. Поощрявшая тем самым предательско — коммерческую деятельность еврейской общины. Выкачивая преступными сделками (наподобие поставки сахара) деньги из России, они направляли их тут же на войну с Россией. Расчет был точный — ослабленная Россия более не сможет сдерживать их притязаний. Что было запрограммировано в «Протоколах». Поэтому пошли в ход самые низкие, самые подлые, какие только может измыслить человек, удары под дых России. Тут и афера с тайными поставками Германии, тут и фактический подкуп царицы, тут и борьба с Главнокомандующим, великим князем Николаем Николаевичем, тут и воровство и распродажа (как в Порт — Артуре) военного имущества и продовольствия. И, наконец, бесконечная вереница освобождения пленных по запискам царицы всяких прохвостов, наживавшихся на войне; отсюда паралич органов правосудия.

Солдаты голодали и вшивели в окопах, а воришки типа Гинцбурга, Рубинштейна и Мануса и подкупленные ими военные чины жирели. Да еще потом обвиняли Главнокомандующего в плохом снабжении армии. Суперподлость!..

Многие свидетели тех событий считают, что будь Распутин в Петербурге в то время, когда назревала война с Германией, он не допустил бы ее. Арон Симанович оставил даже нам такое свидетельство: «…Распутин был согласен сам исчезнуть, как только был бы заключен мир с Германией…» Но это не входило в расчеты еврейской общины. И Распутин, по — моему, это понимал. И в этом вопросе расходился с ними.

Склонный думать, что старец в самом деле обладал даром провидения, я попытаюсь порассуждать о том, почему Распутин так яростно боролся за мир с Германией. И тут невольно приходит мысль, что этот мужик, обладавший огромной интуицией, лучше, чем кто‑либо другой из десятков тысяч чинов, дипломатов, министров и политиков, и даже сам царь, понимал, что поражение России в этой войне неизбежно и что это повлечет за собой снежный ком неудач России. Так и вышло. Он как‑то понимал мировой расклад сил и саму взрывоопасную обстановку внутри страны, он отлично был осведомлен о подспудной борьбе против России еврейской общины, он до тонкости знал характер царя и характер их взаимоотношений с царицей.

Он знал и упорство императрицы в противодействии супругу. Он знал о двойной игре Старого двора, наконец, он отлично понимал и то, что ожиревшее, отупевшее высшее общество не способно уже держать в узде такую махину, как Россия. А потому он предвидел и крах всему, если только ослабнет самодержавный авторитет царя.

Некоторые авторы не могут понять, почему Распутин так упорно помогал евреям в решении их главного вопроса — отмены «черты оседлости» и дарования равноправия. Конечно же здесь немалую роль играли чисто шкурные интересы, личные выгоды от такой дружбы. Но Распутин-политик смотрел дальше — он понимал, что с расцветом цивилизации притеснять евреев — все равно, что собак дразнить. Он отлично понимал их продажную суть и не стеснялся об этом говорить в глаза своему негласному патрону и благодетелю Симановичу. Но и тут определяющей и направляющей была его гуманистическая философия — никто не имеет права лишать человека жизни. Или лишать человека права, каким пользуются другие граждане. Если, конечно, он не нарушил закона. Он виделвоочию деградацию русского царя, в жилах которого, как он выражался, «нет и капли русской крови». И он видел, как пресмыкаются перед ним, простым мужиком, как подличают ради высоких должностей и наград высокородные представители дворянства. Он видел, как низко пала дворцовая челядь. Каким неспособным становилось руководство. И, естественно, в его большой многомудрой душе кипел невольный протест — доколе же вы, русские дворяне, будете опускаться, падать в грязь бытия?! Он интуитивно понимал, что спасение этого общества только в хорошей трепке, глубокой встряске. Которую может учинить ему деятельная и пронырливая еврейская рать. А то ведь и «мышей разучились ловить»!

Если бы ему образование да светское воспитание да пост премьера, это был бы великий, если не величайший реформатор. Сродни Столыпину. А может, даже более велик. И тут любопытно будет посмотреть на взаимоотношения Столыпина и Распутина.

Скажем сразу, — великолепный, вельможный и гордый Столыпин не принимал всерьез могущественного старца. За что и поплатился. Он понимал, что со временем это ему скажется, как говорится, выйдет боком, но он не унизился до заискивания перед царским фаворитом — мужиком.

С этой стороны все ясно и однозначно. Сложнее со стороны Распутина. Он уважал Столыпина, несмотря на полное к нему пренебрежение со стороны премьера. Немножко интриговал против него. Так, «из спортивного интереса». По делу же он всегда был на его стороне. За его реформы, за его крепкую государственную руку. Даже в еврейском вопросе. Почему? Да потому, что в Распутине сидел такой же, если не более масштабный реформатор. В этом они были почти близнецы — братья.

Тесно общаясь с Распутиным каждодневно, Симанович наслушался от него всякого. Но среди прочих замечаний о характере этих разговоров и рассуждений более всего он отмечает рассуждения Распутина о крестьянском вопросе. По тому, как часто он заводил разговор на эту тему и по его репликам, Симанович не без основания считает, что подобные разговоры Распутин вел и в царской семье. И по его замечаниям и репликам, кто и как из царской четы реагировал на его рассуждения о крестьянах, Симанович также не без основания считает, что царская семья относилась со вниманием к его рассуждениям и во многом познавала жизнь простых людей именно по его рассказам и рассуждениям. Симанович пишет по этому поводу: «Распутин горячо отстаивал необходимость широкой реформы, надеясь, что она должна привести русского крестьянина к новому материальному благосостоянию.

— Освобождение крестьян проведено неправильно, — часто говорил он. — Крестьяне освобождены, но они не имеют достаточно земли. Обычно крестьянская семья численно велика и состоит из десяти человек, но участок земли мал. Из‑за земли сыновья ссорятся с родителями, и им приходится отправляться в город в поисках работы, где они ее не находят. Окончится война, сыновья вернутся и поженятся. Чем же они тогда будут кормиться? Возникнут ссоры и беспорядки. Крепостные крестьяне жили лучше. Они получали свое пропитание и необходимую одежду. Теперь крестьянин не получает ничего и должен платить еще подати. Его последняя скотинка описывается и продается с торгов».

Если не знать, что это рассуждает Распутин, то можно подумать, что это рассуждает сам Столыпин.

Похожесть их мыслей в этом отношении заметила даже недалекая, по мнению современников, Анна Вырубова. В своих воспоминаниях она замечает: «Государь не раз гова ривал Государыне: «В наших пределах я вижу двух настоящих государственных мужей — Столыпина и Григория Ефимовича». В другом месте она вспоминает, как поражался и удивлялся Государь мудрости рассуждений Распутина о крестьянских реформах, так чудесно совпадающих с рассуждениями Столыпина. Отсюда можно предположить — наверное, поэтому Николай Второй так широко и твердо поддерживал Столыпина в его реформаторской деятельности. А сам Столыпин в это время и не подозревал, что его мысли и начинания царь сверял с мыслями старца. И как знать, если б не личная его неприязнь к Распутину, как повернулась бы судьба России. Но в то время даже и помыслить было невозможно, чтобы высокородный, высокопоставленный дворянин, если он знает честь и достоинство, каким был Столыпин, сотрудничал бы с простолюдином. Да еще таким, как Распугин. Между тем столкновение и размолвка этих двух бесспорно великих, каждый по-своему, людей резко отрицательно отразилась на судьбах России и всего народа.

Но было бы ошибочным считать, что личные взаимоотношения этих двух гигантов зависели только от них самих. Нет. В том, как сложатся взаимоотношения Распутина и Столыпина, были заинтересованы две диаметрально противоположные стороны: царь и еврейская община. Царь незаметно подталкивал Распутина и Столыпина друг к другу, понимая, что если эти двое найдут общий язык, то Россия от этого только выиграет. Он не раз говорил Распутину: «Тебе, Григорий Ефимович, надо бы со Столыпиным встретиться». Почти такие же слова он не раз говорил Столыпину: «Тебе, Аркадий Петрович, надо бы встретиться с этим человеком». При этом он, конечно же, рассчитывал на сотрудничество двух умных людей. Но… Сотрудничества Столыпина и Распутина не получилось. И тут настал момент, когда надо признаться, что старец оказался мудрее Столыпина, он правильно понял деликатные намеки царя. А Столыпин, похоже, не понял или не захотел понять. Принять он принял старца, побеседовал с ним, но взаимопонимания они не нашли, симпатии между ними не возникло. Мало того, Столыпин выразил свою неприязнь к старцу. И когда об этом узнала императрица, судьба его как премьера была предрешена.

Другое дело — вторая сторона — еврейская община. Она всячески старалась «перетащить» Распутина к себе.

Имея в виду совершенно противоположные царю цели: ни в коем случае не дать сблизиться к сотрудничеству Распутину и Столыпину. Во — первых, потому, что потеряй они Распутина, они потеряли бы выгодное для себя влияние на царя и царицу. Вот они и тащили Распутина изо всех сил в свои сети, не скупясь на деньги и дорогие подарки.

В этом «перетягивании каната» между царем и еврейской общиной победила еврейская община. Желая всяческого ослабления государственности России, они люто ненавидели всякого государственного деятеля, который старался на благо страны. Возненавидели они и Столыпина. И приложили все силы, чтобы его убрать с государственной арены. К сожалению, царь вольно или невольно подыграл им в этом. Подыграл себе во вред и сам Столыпин, не сумевший пойти против своей совести и гордости, не пожелав сотрудничать с Распутиным.

Распутин очень сожалел, что Столыпин не принял его всерьез. Но он никогда, до последнего дня не терял надежды, что «подберет» себе‑таки премьера, который захочет иметь с ним дело. Таким ему показался скромный, честный и благородный Коковцев, преемник Столыпина. Но тот пошел еще дальше. Вообще потребовал удаления старца из Петербурга. За что тоже поплатился карьерой.

Почти десятилетняя борьба их кончилась победой Распутина.

В этой борьбе с премьерами, вернее, в борьбе за «хорошего» премьера Распутин предстает в прелюбопытнейшем свете. Несмотря на явную к себе неприязнь двух совершенно замечательных премьеров — Столыпина и Коковцева, он их искренне уважал. Он даже готов был уступить им, покинуть Петербург, оставить в покое царскую семью, как того требовали они. И он уехал‑таки к себе в Покровское по требованию Коковцева. Но… Императрица слышать не хотела о том, что старец должен удалиться из Петербурга. Она становилась в позу против всякого, кто на этом настаивал. И добивалась того, что все, кто позволял себе гонения на старца, сами были изгнаны. Так попал в немилость Столыпин — Алекс сумела подобрать ключи к своему Ники, чтобы тот возненавидел Столыпина, и тот был отправлен в отставку; Коковцева, которого царь увольнял, почти сгорая от стыда и неловкости перед ним. И оба эти скверных поступка царя были совершены отнюдь не по настоянию Распугина, но по настоянию императрицы.

А сам Распутин‑таки подчинился требованиям Коковцева и удалился из Петербурга. Потому что уважал премьера. За его честность в делах, перед народом, за его исключительную порядочность. За ту пользу, которую он приносил России. В этом Распутин видел высшие достоинства руководителя государства, когда «подбирал» премьера.

Своеобразной иллюстрацией его строгого подбора премьеров, если не принимать во внимание навязанных ему циником Симановичем и К°, может служить эпизод с попыткой Витте вторично стать премьер — министром. А дело было так.

После долгого молчания вдруг позвонил Витте. Симанович аж подпрыгнул на стуле: Вигте для Симановича был своим в доску и весьма нужным человеком. Кроме того, он помнил, как тот помог ему на первых порах зацепиться в Петербурге.

Обычным своим барским тоном, стараясь — боже упаси! — не унизиться, в осторожных выражениях Витте дал понять Симановичу, что хочет его видеть. И немедленно.

Тот на радостях, что в нем нуждается такая особа, побежал к нему вприпрыжку. И сразу был принят графом. Закрылись в кабинете, и Витте поинтересовался, может ли он положиться на коллегу, довериться вполне в своем деле. Симанович постарался убедить графа, что сохранит в тайне их встречу и разговор. Граф начал с того, что желает помочь евреям в их борьбе за равноправие. Но для этого ему надо вернуться на государственную должность. Не может ли он, Симанович, устроить ему встречу с Распутиным. И что надо сделать так, чтобы старец помог. После недолгого совещания, свидетельствует Симанович, решили, что через супругу Витте, которая будет выступать под вымышленным именем «Матильда», они задобрят Распутина. Самый верный путь — это оказание помощи людям, которые будут приходить с записками Распутина. На том и порешили.

Но это одна сторона дела. Вторая — организация встречи с Распутиным. Надо устроить так, чтобы никто не знал об этой встрече. Решено было, что Симанович снимет чужую квартиру, где смогут встретиться тайком Распутин и Витте. Для конспирации Витте будет именоваться Иваном Федоровичем.

Тут же обсудили, чем лучше заинтересовать старца, какую сторону занять в политике. И оба решили, что луч ше всего встать на сторону противников войны, выступать за мир с Германией. Так и сделали. Распутин страшно оживился, когда Витте изложил ему свой план на случай, если снова станет премьер — министром. Обещал поговорить с царем. И ровно через две недели они снова встретились тайком. Распутин вынужден был огорчить претендента: царь боится оппозиции Старого двора. Они ему голову снесут, как только узнают о том, что он намерен назначить премьером Витте. (К тому времени Витте попал в немилость к Гневной. — В. Р.).

В каких выражениях Распутин передал Витте нежелание царя назначить его премьером, истории пока не известно. По Симановичу — это была округлая такая фраза со ссылкой на боязнь царя, что с ним сделают то, что сделали с сербским королем Александром, — просто убьют. Поэтому он боится назначать Витте.

По Валентину Пикулю, Распутин сказал Витте со свойственной ему манерой переиначивать слова и понятия: «Нет, Витя, не быть тебе премьером».

Сам же горделивый, самовлюбленный, нахрапистый граф Витте, заслуженный еврейский ходатай, не любил распространяться на этот счет. В своем двухтомнике, где он неутомимо расхваливает самого себя и свои заслуги на посту премьер — министра и великого замирителя в войне между Россией и Японией, скромно упоминает о том, что, мол, была встреча с Распутиным, где шла речь о моем возвращении на пост премьер — министра. В какой форме происходил разговор Распутина с царем относительно этого его «возвращения», можно только гадать. Одно известно доподлинно, что главным мотивом ходатайства Распутина было то, что Матильда старательно помогает людям по его запискам и что он, Распутин, встречается с Витте, и что царь может на него положиться. О самом же главном мотиве — о том, что Витте за мир с Германией, Симанович не упоминает. Можно предположить, что прямодушный Распутин сказал все же царю о приверженности Витте миру с Германией. И царь усмехнулся себе в усы и отверг предложение старца. И старец остался доволен таким его решением, потому что — видит Бог! — он выполнил свое обещание, но не в его воле всегда проводить назначение. Кроме того, он уже понимал, что из себя представляет прощелыга Витте. И стоящие за ним.

Как ни парадоксально, он был весьма и весьма неглуп, этот темный мужик. И был переполнен «брожением ума». Жизнь не дала ему образования, но природа наделила необыкновенной силой духа, воли, здоровьем, умом, талантами, бесстрашием, человеколюбием и удивительной, даже уникальной хитростью и ловкостью одновременно с детской доверительностью, непосредственностью и даже наивностью. Вместе с тем это было адское вместилище всех пороков. Это был христолюбивый до слез, порочный до безобразия, наивный до смешного, сверхъестественно везучий, могучий до небес, плаксивый до соплей, бездонный чревоугодник, бесконечно преданный царепоклонник. В нем было столько всего намешано, столько всего заквашено, нагромождено Природой. И все это так буйно перло из него, что и в самом деле он казался необыкновенным, сверхъестественным человеком. Этот природный хаос чувств и дарований в нем четко просматривается в его литературном сочинении. Да! Кроме его знаменитых записок министрам, завещания и прочего эпистолярного творчества до нас дошли некоторые его «перлы» литературного плана. Один из них — небезызвестное сочинение по случаю торжеств в Киеве в связи с открытием памятника царю — освободителю Александру II в 1911 году. Брошюра эта распространялась в Киеве и начинается так:


«Григорий Ефимович Распутин — Новый.

Великие дни торжества в Киеве!

Посвященные высочайшей Семьи!

Ангельский привет!

С. — Петербург.

Типография М. П. Фроловой, Галерная, 6.

1911.

Дни торжества киевлян…»


В общем и целом это полурелигиозный — полуобывательский бред косолапого мужика по поводу безграничной преданности и любви к царским особам. Бессвязный лепет, «брожение ума», пересыпанный бесчисленными восклицаниями умильного святоши: «О, Боже!» и «О, Господи!»

Но среди этого нагромождения эмоциональных всплесков темной души вдруг идет этакий пассаж более — менее вразумительных рассуждений о том, что наболело: «Ведь как же! Посмотрите на Союзников, как они подходят, как величайшие святые! Да где ж они будут врать? О, Господи! Все‑таки не так они вылили свое горе дорогому Отцу; они воистину слуги Церкви и Батюшки, Великого Царя. И собрались в Киев тысячами; идут они, как сокровища, всех названий партий и сплотились единым духом. Вот для них-то и нужно посещать Россию по разным городам. Когда они видят Царя, у них единый дух; а в них громадная сила, то евреям и деться некуда, — это оплот — кружки Михаила Архангела — у них сила и друг другу покориться не могут. Эти кружки нужны для евреев: они очень боятся. Когда они идут по Киеву, то жиды шушукаются и трепещут; армии меньше боятся, потому у них дисциплина не позволяет, а у «Союза русского народа» нет дисциплины. Теперь, как можно основывать кружки и не ссориться; то евреи и не подумают просить равноправия. Только надо, чтобы посреди них был пастырь — хороший батюшка. Так это Киев дал понять приезд Батюшки — Царя. Необходимы кружки, и начинать с водки, и чтобы не было ее; а кто пьет, тех нужно: от нее вред».

Трудно что‑либо понять в этом кружеве слов, в этом словоблудии, но все‑таки здесь проступают какие‑то оттенки мысли. Например, мне кажется, что Распутин своим иносказанием дает понять царю, всячески его превознося и расхваливая, что нельзя пренебрегать евреями, потому как «в них громадная сила» (он это понимает!), и они рады бы ходить под Царем — Батюшкой, только бы дали им равноправие. А националистические кружки «Михаила Архангела» и «Союза русского народа» сами не мирятся между собой и настраивают царя против евреев. Мол, возьми евреев в союзники, и ты будешь на коне.

Это весьма и весьма интересное место в литературном «шедевре» Распутина. Оно свидетельствует не столько о его миролюбии и великодушии, сколько выдает его, умудренного опытом в общении с евреями. Будучи купленным с потрохами евреями и пользуясь своекорыстно дружбой с ними, он и царю рекомендует подружиться с ними, потому что от этого «союза» будет ему великая выгода и польза.

Без всякого сомнения, что этот свой «шедевр» он показал Симановичу, от которого зависел во всем, а тот, совершенно естественно, показал своим единоверцам из золотой преисподней, и те, выдерживая стиль Распутина, подредактировали, закрутили ему этот великомудрый абзац,

обращенный к царю так, чтобы было им выгодно. Мало того!..

Памятуя о слабости царя, его любви к детям, о его повышенной чувствительности к ним в связи с болезнью Цесаревича, они помогли ему сочинить еще один абзац: «И как в виду всех перерождаются все учебные заведения при посещении Великого Монарха. Когда при проводах все классы на панелях, провожали с кротостью и радостью, а маленький класс девочек — пример и сравнение, как вели во храм Иоаким и Анна Святую Отроковицу, так и эти девочки готовы служить и Богу, и видеть Батюшку — Царя; это в них говорила чистота и ласка действия и отражалась на Святом Семействе. Дивная картина малюток — их святость.

Очень радуют все детские выходки, как они бросали цветочки по пути и намеревались бросить Их Величествам. Это смотришь — не видишь, что бросают они ручками, а будто хотят вместе с букетом упасть к ним в экипаж, на колени».

Этим своим сочинением Распутин страшно гордился. Как же — и мы, дескать, не лыком шиты! Интеллектуалы! Подвигнуть его на этот труд могли только друзья — благодетели из еврейской общины. Рассчитывая, с одной стороны, потешить и потешиться над самолюбием старца, с другой, подольститься к августейшему семейству. Чувствуется по тексту сочинения — они потрудились на славу. Не пожалели ни сил, ни денег. Не зря Распутин, когда был в Москве и уламывал упрямую «дусеньку», «московскую барыньку» Джанумову, хвастался ей: «Скоро у меня выйдет одно большое дело. Я получу шибко много денег».

Где по наивности, где по расчету, а где из тщеславия Распутин хорошо помогал евреям на деле осуществлять иудейский принцип: «Что можно нам по отношению к другим, того нельзя другим по отношению к нам».

(обратно)

АМБИЦИИ, ИЗМЕНА, ПРОВОКАЦИИ

Борьба между Старым и Новым дворами, а точнее между Николаем Вторым и Великими Князьями, искусно подпитывалась и направлялась неприязнью государыни Александры Федоровны, с одной стороны, и матерью Николая (Гневной, как называли в своих кругах вдовствующую императрицу — мать), с другой стороны, была застарелой болячкой, которую не гнушались бередить грязными руками как царедворцы — интриганы, так и еврейская камарилья.

Семейные недоразумения между молодой императрицей и ее свекровью начались еще до восшествия на престол Николая II. Еще при жизни великого князя Николая Николаевича (старшего), бывшего генерал — фельдмаршалом, которому приписывают авторство раздела России на четыре части. «Кавказ, по этому проекту, предполагалось отдать Николаю Николаевичу (младшему), Малороссию — Михаилу Александровичу, Сибирь — Константину Константиновичу, а Центральную Россию — Папе (Николаю II. — В. Р.)».

Знакомые штучки — разделяй и властвуй.

Те, кто спал и видел во сне развал Российской империи, всюду носились с идеей раздела, тайком настраивали великих князей. Это был извечный, много раз апробированный на практике прием еврейской общиНы, веками собиравшей обильные объедки со столов раздора. Даже людям, мало сведущим в политике, было ясно уже тогда, что разделение России на части приведет впоследствии к конфронтации «княжеств», что уже было в истории Руси. Конфронтация приведет к войне. А следовательно, к полному краху «Единой и Неделимой». Архитекторы разделения отлично понимали, что это «справедливое», как они говорили, разделение даст один желанный для них результат — развал могучей империи. А кусками ее легче будет заглотить. Это было понятно всем, кроме закусившей удила в своей ненависти Гневной. Да и великие князья не понимали, что травлей Императора роют себе могилу.

Николай Второй оказался, как говорится, меж двух огней. Даже нескольких! С одной стороны — любимая и властная Алекс — дражайшая супруга, с другой — матушка — вдовствующая императрица; с третьей — нахрапистые социалисты — революционеры, с четвертой — падкие на интриги царедворцы, сплошь коррумпированные. Не менее сильной и наиболее злобствующей была еще и пятая сторона — целый рой всяких проходимцев, волею случая попавших ко двору. Таких как Агинушка, Распутин, Симанович, Витте…

Они тоже имели свой интерес, свои претензии, стремясь добиться влияния на царя. А он не был достаточно волевым, чтобы отмежеваться от них резко. Вот и возникло в придворных кругах нелестное мнение о Государе: «он отталкивает не отказами, а обещаниями». Всем обещает и… забывает.

Но он не забывал, просто не выполнял обещания, и все. Этой особенностью своего характера он наплодил несметное количество врагов как среди тех, кому покровительствовал, так и среди тех, кто был у него на посредственном счету. Даже самый близкий ему человек — государыня была больше врагом ему, чем другом. И даже Распутин, который пользовался почти неограниченной поддержкой царя, был частенько против него. Особенно когда началась война с Германией. Не говоря уже о фрейлине Вырубовой, без памяти любившей и боготворившей царскую чету и самого царя, но по — бабьи будучи ближе к государыне, вольно или невольно больше играла ей на руку, против Государя. Хотя бы тем, что устраивала тайные свидания с Распутиным, а потом и с Орловым (Соловушкой).

Ничтожный ювелиришко Симанович и тот имел возможность тайком пакостить царю: за спиной Государя он помог государыне перевести большие деньги в Германию в помощь немцам, когда война уже была в разгаре. Узнай об этом Николай Второй, а тем более узнай об этом народ России, — это расценивалось бы даже не шпионством в пользу ненавистного противника, а как прямая измена. Вот как далеко зашло противостояние и неприязнь августейших.

В этом противостоянии царь был одинок как перст. Он отлично это видел и понимал, а потому иногда пускал в ход единственное свое безотказное оружие, которым обладал единовластно — неожиданность решений. Неожиданность для окружающих, конечно. Сам же он долго и мучительно шел к своему волеизъявлению. Он позволял себе внезапные шаги, иногда даже не будучи уверенным, что поступает правильно. Лишь бы озадачить противные стороны, утихомирить страсти. Так было с подписанием Акта от 17 октября 1905 года «Об усовершенствовании государственного порядка» — манифеста о гражданских свободах.

Узнав об этом, императрица со слезами на глазах умоляла его изменить решение. На что он ответил коротко и жестко: «Я — царь…»

Уместно будет заметить, что в этом случае царь не был уверен, что поступает правильно. И признать, что в данном случае императрица была права. Этот манифест стал первым шагом в роковой судьбе России и самого царя. Тем не менее, шаг был сделан.

«Мама» заходила в тупик от таких выходок «Папы» и еще яростнее противилась всякому его решению. Назло ему она не соглашалась с ним даже тогда, когда ее постоянный оппонент Гневная была явно права в чем‑либо. Она не хотела, чтоб даже в самом малом он был на стороне матери — императрицы.

Забегая наперед, скажем, что и в вопросе войны с Германией Их Величества разошлись во мнении. Здесь царь разошелся даже с Распутиным. Распутин в то время находился в родном селе Покровском на излечении после покушения на него нищенки Гусевой. Он дважды телеграфировал царю, умоляя его не ввязываться в войну с Германией. С императрицей была истерика, но царь оставался непреклонным. Он видел в войне спасение от назревающей революции. «Война хороша потому, что всех увлекает, — говорил он приближенным. — Во время войны никто не думает о мятеже, и она все выясняет. Кроме того, она приносит славу и создает имя династии…»

Можно верить, а можно не верить в то, что он сказал эти слова, но факт остается фактом — война Германии была объявлена. И главным двигателем в этом был сам Император. Если, конечно, забыть о притязаниях Вильгельма II, запросившего у России ни много ни мало, а Польшу, Прибалтику и часть Украины. Это были унизительные для России условия. И тут царя можно понять. В том же, что война отвлечет народ от революции, он явно просчитался. Война с Германией, особенно поражение в ней, сыграло на руку социалистам — революционерам.

К слову:

Здесь, наверное, будет уместным заглянуть поглубже в подтекст размышлений Государя в те предгрозовые дни, перед началом первой мировой войны. Что для него значило в то время втянуться в войну с Германией или избежать ее? Уступить Вильгельму. Жена — немка. Всем известно, что она активно вмешивается в государственные дела. Это обстоятельство, конечно же, угнетало его. Что подумает народ? Воевать с государством, откуда была родом любимая жена, — это тяжкое моральное бремя. Но с другой стороны — Вильгельм II выставлял свои требования, беря в расчет тот факт, что на российском престоле сидит единокровная. Это придавало ему, Вильгельму, решительности, граничащей с наглостью. Это понимали все, и это было несносным фактом. Поэтому и царь, и многие его приближенные были исполнены благородной решимости дать наглому притязателю отпор. Как потом оказалось, это понимал и простой народ. Поэтому с ликованием воспринял объявление войны с Германией. В этом царь мыслил правильно, когда посчитал, что война «укрепляет национальные и монархические настроения». Что отказ от войны вызвал бы бурю национального негодования: царь пошел на поводу у царицы. Из‑за нее не хочет дать отпор обнаглевшему Вильгельму. А это предательство. Измена России. Этим не преминули бы воспользоваться стародворцы, чтобы свалить с престола Николая.

Негативную оценку дали бы в этом случае и революционные силы, дабы лишний раз очернить царя. Подталкивала к войне и торгово — промышленная братия, мечтая нажиться на военных поставках. Наконец, давили на царя и просто противники государыни и Распутина, которые противились войне. Таким образом, чаша весов, естественно, «за» перетянула. Царь объявил всеобщую мобилизацию. Тайком от государыни. Когда она узнала и поняла, что войны не избежать, она сильно переживала, плакала и ссорилась с Государем. Они не разговаривали по нескольку дней. Нетрудно себе представить его положение. К тому же Вильгельм прислал лицемерную телеграмму, в которой просил Николая II как друга, как родственника, наконец, остановить мобилизацию и предлагал встретиться для переговоров. А сам уже полностью отмобилизовал свою армию. Царь располагал такими данными.

Как он мог при таких обстоятельствах внимать слезам и мольбам императрицы?! Не мог. На телеграмму Вильгельма он не ответил. На следующий день, 17–го июля, Германия объявила России войну.

В день объявления войны Государь прибыл в Петербург из Царского Села. Его встречали толпы ликующего народа с флагами и портретами царя. В толпах пели гимн и «Спаси, Господи, люди твоя». Царь прошествовал пешком от причала до самого дворца по коридору из народа. И во дворце все лестницы и залы были битком набиты военными и гражданскими высокопоставленными лицами — все стремились выразить царю любовь и преданность. В Николаевском зале шел благодарственный молебен. После молебна Государь выступил перед собравшимися с речью. Закончил известными словами, что не окончит войну, пока не изгонит последнего врага из пределов русской земли. В ответ раздалось громовое «Ура!» «Стоны восторга и любви; военные окружали толпой Государя, махали фуражками, кричали так, что, казалось, стены и окна дрожат». Потом Государь вышел на балкон Малахитовой гостиной. Он увидел… «море народа на Дворцовой площади, увидев его, все как один опустились перед ним на колени. Склонились тысячи знамен, пели гимны, молитвы… все плакали…»

На таком фоне шла тайная работа по разделу России.

План раздела России на четыре округа не мог прийти в голову ни великим князьям, ни, тем более, Гневной, которая еще при жизни Александра III, пользуясь «большим влиянием, настояла на том, чтобы их (Великих князей. — В. Р.) держали в страхе и на почтительном расстоянии». А тут вдруг она решила «спустить их с цепи»?

Новый XX век только народился. Он, как и всякий младенец, еще не подозревал о существований «Протоколов собраний сионских мудрецов», тем более не понимал их страшного смысла. Между тем они, «Протоколы», уже явились на свет и начали править дьявольский бал.

Первой жертвой для проверки на практике идей мудрецов была избрана Россия. Здесь, как нигде в мире, доверчивый народ. А критически мыслящая интеллигенция была дискредитирована и задвинута в такие углы, откуда был один путь — либо на виселицу, либо на каторгу.

Все говорило о благоприятных условиях для эксперимента по внедрению идей сионских мудрецов. В «черте оседлости» этого только и ждали. К тому времени национальное самосознание евреев в России созрело до полного и бескомпромиссного отрицания царского самодержавия. Все до единого — и стар, и млад — включились в борьбу, сначала за равноправие и тут же, почти без передышки, за превосходство еврейской нации. (Новейшая история свидетельствует — они добились успеха: уничтожили царское самодержавие, вырубив под корень не только царскую семью, а и всю династию; учредили диктатуру пролетариата, нацелившись со временем вместо нее подсунуть сионистскую диктатуру. Но вышла осечка — Сталин раскусил их замысел и разрушил. Самих пустил под топор. Тогда они уничтожили Советы и под флагом демократии захватили было власть. Но, похоже, и тут вышла осечка — народ, а затем и Президент тоже поняли их хитромудрые замыслы и… Пока неизвестно, чем кончится. Известно только одно — они не успокоятся. Долго еще! Пока на их прожорливый роток народ не накинет платок).

Снова пошли в ход все мыслимые и немыслимые средства оболванивания. В нескольких направлениях: моральное и нравственное разложение народа, растление молодежи, погоня за легкой наживой, компрометация государственности, охаивание армии и всяческого порядка. Россия сегодня, как и перед революцией 1917 года, напоминает преисподнюю, в которой кипят все — и грешники, и праведники.

Задолго до революции развальной чертовщиной повеяло из салона Бекеркиной, артистки — танцовщицы императорских театров, выступавшей тогда с большим успехом в Петрограде. Там, на шумных и пьяных вечерах и приемах тон задавали молодой фон Вайль — ротмистр лейб — гвардии конного полка Его Величества и Петр Павлович Дурново, генерал — адъютант, генерал от инфантерии, член Государственного Совета, будущий московский генерал — губернатор. «Дурныш», как называли его Папа и Мама.

Именно здесь впервые заговорили о разделе России на четыре округа. Играя в твист за карточным столом, граф Владимир Николаевич Ламсдорф, министр инос транных дел, вдруг заговорил о неправильной политике Императора на востоке. Мысль его сводилась к тому, что если царь не будет прислушиваться к Витте, то может быть война с Японией.

— Кстати, — заметил он, как бы между прочим, — так думают и в окружении Марии Федоровны (матери — императрицы. — В. Р.).

Присутствующим стало ясно, что великие князья разделяют политику Витте, бывшего в то время Председателем Совета Министров России. А это, в свою очередь, означало, что следует прислушиваться к тому, что говорит Витте. А Витте шагу не делал без совета с еврейской общиной, связь с которой ему более чем обеспечивали Симанович и деятельная жена Эмма.

После этого замечания Ламсдорфа кто‑то обронил:

— Если бы там, в Сибири, хозяином был Константин Константинович, то вопрос восточной политики решался бы по — иному…

И разговор о разделе России пошел свободно и раскованно.

— Разделения не миновать, — веско заметил Дурново.

— Господа! — горячился разогретый выпитым фон Вайль. — Пора поставить вопрос ребром о справедливом разделении власти между царем и великими князьями! Кто-то же должен и делом заняться!..

Как всегда, судьбу русских почему‑то берутся решать неруси.

Слухи об этом разговоре на следующий день дошли до Императора и Императрицы. Вот тут он впервые высказал мысль, что нужна война. И в ней нужна победа, чтобы поднять престиж двора. И тогда императрица, поняв, что помыслы супруга направлены на восток, не возражала против такого оборота событий.

— Лучше какая угодно война, — сказала она, — чем революция, или чтобы ты стал старшим дворником у Великих Князей.

Она имела в виду ту роль, какая отводилась Государю в случае разделения России — ему предназначалась Центральная часть.

Неприязнь к Витте на этой почве усилилась. Царская чета, если не догадалась, то интуитивно почувствовала, откуда дуют ветры, на которых Витте выполняет роль флюгера.

Может, этим и было вызвано неожиданное отстранение Витте от всех государственных постов. Он потерпел тогда сокрушительное поражение и не смог больше подняться даже после унизительного свидания с Распутиным, у которого он просил пост Председателя Совета Министров. По одному этому факту можно судить о том, насколько яростно выступил «бесхарактерный» Николай Второй против раздела России. Все участники сборищ у танцовщицы Бекеркиной со временем потеряли свои посты и привилегии при дворе. На этой почве Николай сильно разошелся и со своей матерью. Туг они с Алекс были полными единомышленниками. И даже попытки Распутина вступиться за того или иного «заговорщика» были тщетны. Его попытка восстановить Витте в должности Премьер — министра не увенчалась успехом.

Первая атака, если это была первая, воинства под знаменем сионских мудрецов, можно сказать, захлебнулась.

Этот эпизод свидетельствует о том, что не такой уж безвольный был последний русский царь Николай Второй. Очевидно, там, где он был убежден в своей правоте, у него хватало характера настоять на своем. А в еврейском вопросе он был достаточно тверд. Он уступал им в мелочах, но в основном имел свою твердую позицию. Он пользовался их услугами, но всегда держал на почтительном от себя расстоянии. Этого‑то ему и не могла простить еврейская община. И до сих пор не может. И никогда не простит. Поэтому‑то сионские мудрецы предписывали использовать любые средства в борьбе евреев, использовать малейшую щель, и через эту щель пролезать туда, где ценности, власть, привилегии. А маленькие трещины, как известно, разрывают со временем гранитные глыбы. И монолит — уже не монолит. Евреи действовали и действуют именно по этому правилу — лезть во все щели, в малейшие трещины в теле российского сообщества. Они действовали и действуют напористо, не жалея ни сил, ни средств. И в этом для них не существует мелочей. Главное их орудие — это лицемерие и подкуп. Лицедейство, лицемерие — инструмент, при помощи которого они проникают в мельчайшие поры общества; подкуп — это распирающая сила, с помощью которой они разрушают монолиты национальных сообществ. При подкупе они гениально изобретательны, несть числа изобретенных ими способов подкупа.

Распутина Симанович подкупил тем, что заботился о его быте и финансах. Он брал на себя все расходы безалаберного старца. Оплачивал кутежи и гулянки его, исполнял малейшие прихоти. На это уходила уйма денег. Но он не скупился, ибо имел от старца гораздо больше, чем тратил на него. При этом изобретал все новые и новые методы добычи средств, о которых Распутин понятия не имел; не знал даже, что его личный секретарь и покровитель просто — напросто торгует его именем. Вернее, его записками — просьбами, которые он выдавал ему сотнями, заранее заготовленные. «Милый дорогой… (следовал пропуск, потом Симанович вписывал имя министра или другого нужного высокопоставленного лица и далее следовала просьба) — прашу помочь этому человеку». Вот и все. И эти записки раздавал по своему усмотрению просителям за хорошие деньги, разумеется. Об этом способе добывания денег Симанович пишет, ничуть не стесняясь. Можно себе представить, сколько было наделано гадостей во вред русскому государству и обществу.

Но были и такие источники средств, о которых Симанович даже стесняется заикнуться. «…Я доставал Распутину деньги из особых источников, которые, чтобы не повредить моим единоверцам, я никогда не выдам». Вот так! Чтоб «не повредить моим единоверцам». Туг и ежу понятно, что это за источник.

Единоверцев он не хочет «подставлять», а вот императрицу… С потрясающим простодушием он рассказывает о том, как подкупал ее.

«Скупость царицы при дворе, — пишет он, — вошла в поговорку. Она стремилась даже в мелочах экономить. Ей было до того тяжело расставаться с деньгами, что она даже платья покупала в рассрочку».

И далее:

«Мне была известна ее бережливость и на продаваемые драгоценности я назначал очень низкие цены. Купивши что‑нибудь у меня, она потом справлялась у придворного ювелира Фаберже о цене, и, если он удивлялся дешевизне, государыня была очень довольна. Для меня, конечно, было самое важное — благожелание царицы. Часто покупала она драгоценности также в рассрочку. Я шел всегда ей навстречу и этим доставлял ей особенное удовольствие. Лица ея окружения также стремились при покупке драгоценностей к уступкам с моей стороны. Я охотно уступал им, чтобы завоевать расположение этих лиц ко мне. Потом уже эти лица старались сослужить мне».

Понятно теперь, почему он так быстро был возвращен со ссылки.

Началось все с княгини Орбелиани. Она представила Симановича царице. А в дом княгини Орбелиани он проник с помощью братьев Витгенштейн, служивших в личном конвое Императора. Ради знакомства с ними он опоздал в Киев, где громили его магазины и убивали родственников. А до знакомства с этими братьями он ходил по ночным кабаре, бильярдным, карточным домам и прочим злачным местам, заводя многочисленные знакомства с разными людьми. До тех пор, пока не сошелся с людьми, близкими к придворной службе. Вот те маленькие щели, в которые он начинал проникать ко двору. Вот как начинают раскалывать монолит.

От завсегдатая ночных борделей до придворного ювелира! От никому не известного киевского ювелиришки до «еврея без портфеля», как в шутку себя именовал сам Симанович, имея в виду свою негласную должность личного секретаря всемогущего Распутина.

Весь этот бардак, всю эту продажность царедворцев видел Николай. Но что он мог противопоставить этому, если даже благоверная не гнушалась еврейскими подачками?! Он мучительно искал выхода из этого положения и не находил: все и вся вокруг него продавалось и покупалось, как на паршивой барахолке. И тогда, отчаявшись, наверно, в минуты крайней безысходности, он бывал резок и даже груб. Правда, об этом почти не пишут его приближенные. Есть в воспоминаниях некоторых совершенно незначительные свидетельства о его резкости и грубости, но и то они приводятся с разными смягчающими оговорками и пояснениями.

Человек — есть человек. И каКово бы ни было его положение в обществе — царь он или нищий, — их физиология одинакова: и тот и другой должны есть, пить, спать, чтобы жить; им дано свыше любить, ненавидеть, радоваться, плакать, болеть… А придет время — умереть.

Как бы мы высоко ни превозносили августейших особ, какими бы ни нарекали высокими и высочайшими титулами и особенностями, вплоть до помазанника божьего, — все равно они не более как люди. В какие бы золотые дворцы и чертоги мы ни поселяли своих владык, на какие бы высоты могущества ни поднимали их, они, грешные, как и все смертные, кушают хлеб и очищают кишечник. Даже боги на своем Олимпе — и те живут и скандалят по — мужицки. Пьют вино и спят со своими богинями. Любят их или не любят, терзаются ревностью, враждуют между собой, убивают друг друга, мучают ближних, а потом по — человечески страдают. А что уж говорить о царях, которые с нами, тут, на грешной нашей земле кувыркаются?!.

Правда, они тщательно скрывают свою личную и семейную жизнь. Но шила в мешке не утаишь. Рано или поздно тайное становится явным.

Тщательно скрывала свою жизнь от посторонних глаз и царская семья Николая Второго. Поэтому многое оста лось неизвестным. А то, что мы знаем, или узнаем со временем, — это лишь верхняя часть айсберга под непроницаемой толщей времени. И чем дальше уходит время, тем ревнивее оберегает оно свои тайны.

Внешность человека обманчива. Не всегда совпадает с его внутренним миром. А если точнее, то чаще всего не совпадает. Благородный вид человека — не есть отражение его внугреннего достояния. И наоборот, неказистая внешность подчас скрывает в человеке высочайший дух и благородство. Например, Александр Суворов.

Исходя из этой «железной» логики, подтвержденной многократно жизнью, за внешним ослепительным блеском времяпрепровождения царей, королей и императоров подчас кроются мелкие делишки, юдоль человеческая. Так было и при сказочно пышном дворе последнего русского императора. За блеском и великолепием Зимнего дворца и Царского Села, под золотом высочайших мундиров, за велеречивыми приветствиями и здравицами, за утонченными, изысканно вежливыми разговорами таились обыкновенные человеческие чувства и страсти. Это особенно наглядно, когда коснешься любовных историй владык и царедворцев. На этом острие человеческих взаимоотношений просматриваются такие нюансы, которые слепят глаза, а подчас вызывают отвращение.

Анна Вырубова, урожденная Танеева, будучи шестнадцатилетней девочкой, влюбилась в князя Владимира Николаевича Орлова.

Генерал — майор свиты Ея Величества, заведующий походной канцелярией Николая Второго. Известно, как переживает свои чувства девочка в этом возрасте: она млеет от счастья и не понимает, что с нею происходит. То же случилось с Вырубовой. Она его любила, а он ее не замечал. А вскоре женился на графине Стенбок — Фермор, которая вскоре умерла. Орлов овдовел, и судьбе угодно было снова свести их — его и Анну Вырубову (Танееву). Случилось это на балу при дворе. К тому времени Анна была уже взрослой девушкой на выданье. Счастье шло в руки. Но вдруг на Орлова обратила свое благосклонное внимание сама Императрица, все еще томившаяся ожиданием настоящей любви. С мужем у нее сложились весьма прохладные отношения по причине его увлечения знаменитой танцовщицей пани Ксешинской.

Назло неверному супругу Александра Федоровна позволила себе тоже увлечься. И безоглядно пустилась в любовноеприключение.

То, что Орлов встречался с фрейлиной Вырубовой, — ее ничуть не смущало. Наоборот, это создавало некую ширму, за которой можно бь1ло прятать свой грех. Кроме того, она уже знала ничем необоримую верность себе первой своей фрейлины и могла целиком на нее положиться. Конечно ею двигал обыкновенный эгоизм владычицы. Бесцеремонно отодвинув молодую соперницу в сторону, она велела ей выйти, замуж за Вырубова, старшего лейтенанта, делопроизводителя морской походной канцелярии. Девушка вынуждена была повиноваться, ибо в противном случае могла навлечь на себя немилость. Богобоязненная эластичная душа ее покорилась судьбе. Она пошла замуж за Вырубова, хотя и не любила его. Она по — прежнему любила Орлова. (Она всю жизнь любила его одного. И всю жизнь оставалась девственно чистой перед ним).

Дом замужней Вырубовой стал местом свиданий императрицы и Орлова, которого она нежно нарекла Соловушкой. Можно себе представить, какие муки при этом переносила Анна. Но… Долг, верность императрице для фрейлины, очевидно, были превыше всего.

Муж Вырубовой оказался ревнивым, и это никого не удивляло при тех слухах, которые ходили тогда при дворе. И при том, что она так и не стала близкой мужу. Поговаривали, что у них что‑то было с Николаем. И еще Вырубов знал, Анна не скрывала от него, что она любит своего Орлова, несмотря ни на что. Он даже считал, что она тайком встречается с ним. Но в это трудно поверить, потому что Орлов уже принадлежал императрице. А Вырубова действительно была преданна своей патронессе. Она отлично понимала, что императрица «в любви может быть страшнее, чем в гневе». С этим не шутят.

И тем не менее именно Соловушка стал причиной расторжения брака с Вырубовым.

«Было 11 часов вечера, — пишет Вырубова (если это она пишет. — В. Р.), когда Мамина карета только отъехала. Соловушка обыкновенно уходил через балкон минут десять спустя и шел по направлению к гимназии.

В этот вечер Мама была особенно жестока ко мне: я должна была охранять любовь того, кто меня когда‑то любил… Я отпустила Зину (горничная Вырубовой. — В. Р.) и Берчика (лакей) и сидела одна. Вдруг — звонок. Я узнала звонок мужа. Я крикнула Соловушке, он мог еще выпрыгнуть в окно. На столе остались его перчатка и хлыст. Муж вошел и нервно и быстро прошел к себе. Потом вернулся. Увидел перчатку и хлыст. И вскипел:

— Чья это перчатка? Чей хлыст?

Я молчала.

— Здесь был Орлов?

— Да, был.

— Б…! — крикнул он и дал мне пощечину.

Я хотела что‑то сказать, но он так толкнул меня, что я ударилась о выступ печки. На мой крик прибежала Зина.

Что я могла сказать моему мужу? Могла ли выдать ту, для которой приходил Соловушка? Могла ли простить пощечину, которой не заслужила? Могла ли я жить с человеком, которого не любила и который меня оскорбил?

В эту ночь я уехала к отцу. С моим замужеством было покончено».

«…В ту же ночь, когда муж дал мне пощечину, двумя часами позже разыгралась еще одна печальная комедия. Это было уже во дворце. После скандала со мной, мой муж (бедный, он тоже стал жертвой царей!) пошел в офицерское собрание. Там собираются все великие князья и все сиятельные б… Что он там говорил, не знаю. Там был Ромочка (придворный интриган и сплетник. —В. Р.), и через час Папа знал уже все, что у нас произошло (имен не называли, но он узнал). Он пришел к Маме. Что сказал он Маме, не знаю, но он отшвырнул ее. И объявил ей, что Соловушка будет через три дня выслан».

«Припадок у Мамы продолжался 6 минут. Но самое ужасное, что в бреду она называла его имя. Папа смотрел на нее с ужасом».

Это якобы известно от Вырубовой. Якобы в ее изложении. А вот что ей якобы рассказала сама императрица:

«Ники вернулся рассерженным, как никогда. Сжал мне руку до боли и выругался скверно, по — русски. И, когда я встала, чтобы уйти, он толкнул меня, я упала в кресло. Тут он что‑то крикнул. Потом я поняла: «… с сыном в монастырь!» …Это было ужасно, этого я никогда не забуду и не прощу!.. Потом он спросил меня, пойду ли опять к нему (очевидно, к Орлову. —В. Р.). Я сказала, что пойду. Тогда он сказал: «Что же, пойдешь на кладбище».

И далее:

«Было так: Вырубов лечился за границей (в Швейцарии), а Соловушка в Египте. Они выехали почти в один день».

Вскоре они оба скончались.

И вот еще одна любопытная запись — разговор якобы Вырубовой со своим отцом:

«Отец спросил меня вчера, верю ли я в то, что Соловушка умер естественной смертью».

Можно не верить в эту, не столь комическую, сколь трагическую любовную историю, но факт остается фактом — Вырубов и Орлов действительно были высланы из Петербурга — один под видом лечения в Швейцарию (импотенция), другой — в Египет. Действительно Николай увлекался пани Ксешинской, а императрица — Орловым. Но как далеко это заходило, знают только они. Остальное, что бы ни писали, что бы ни говорили — все домыслы. Хотя вполне допустимо, что они, как и другие люди, любили, грешили, изменяли, ревновали; и вполне может быть, что Вырубов дал жене пощечину, что царь толкнул царицу и та упала в кресло; вполне может быть, что при этом он как‑нибудь накричал на нее, обозвал каким‑нибудь нехорошим словом, и они потом неделю не разговаривали. Как это бывает в обычной человеческой семье. А что тут такого? Почему такое пристальное и пристрастное внимание? Да потому, что нет ничего слаще для обывателя, как посудачить про высокостоящих. Это так приятно щекочет нервы, так унижает, вернее уравнивает с ними. Приятно думать, что не только владыки, но даже боги в семейных делах — просто люди.

Авторы «Дневника» Вырубовой, очевидно, были большими любителями копаться в чужом «грязном бельишке». И так увлекались этим, что врали напропалую. Когда вчитаешься в текст этих писаний, то почти из каждого абзаца «торчат уши». Просто поражаешься, как мог дойти до такой «художественной» фальши многоопытный, всемирно известный, уважаемый Алексей Николаевич Толстой? Автор прекрасного романа «Хождение по мукам».

К примеру, идет рассказ от лица Вырубовой о том, что произошло у нее в доме. Она осталась одна, когда императрица уехала. После этого: «Я крикнула Соловушке». Она отпустила горничную Зину. Потом: «На мой крик прибежала Зина». Авторы «Дневника» даже не удосужились следить за последовательностью описываемых событий. А описание того, что произошло во дворце «двумя часами позже» вообще грешит откровенной натяжкой. «Что он сказал Маме, не знаю, — якобы пишет Вырубова, — но он отшвырнул ее. И объявил ей, что Соловушка будет через три дня выслан». Из этой фразы следует, что она не знает, что он сказал Маме, хотя тут же сообщает о том, что он ей «объявил». И Вырубова каким‑то образом видит, что он ее «отшвырнул».

Как это можно не знать, но видеть и слышать? Если допустить, что она все это видела и слышала, то значит, она знала. Но она не могла видеть и слышать, потому что ее не было в этот момент во дворце, да еще в спальне.

Предположим, что она потом узнала обо всем этом от той же Мамы и на этом основании пишет, что «он ее отшвырнул» и «объявил, что Соловушка будет через три дня выслан». Такое могло быть, и опытный писатель знает, как это можно подать читателю от имени Вырубовой. Но дальше она якобы пишет: «Припадок у Мамы продолжался 6 минут». Откуда такая точность? От Мамы? Не может быть. Ибо ей надо было ухитриться быть в припадке и одновременно следить за часами. От него? Вряд ли он засекал время, в течение которого она была в припадке. «В бреду она назвала его (Орлова. — В. Р.) имя». Это уже совсем интересно. Откуда Вырубовой, которая не присутствовала при этом, стало известно, что Мама в бреду назвала имя Орлова? Сама Мама не могла ей об этом рассказать, потому что она была в бреду и что говорила — не помнит. Остается Папа. Который смотрел на Маму «с ужасом». Он единственный, кто мог слышать ее слова, произнесенные в бреду. Но вряд ли он станет об этом распространяться. И потом, откуда Вырубовой стало известно, что «Папа смотрел на нее с ужасом», когда она в бреду назвала имя Орлова? Неужели Мама, будучи в бреду, подсматривала одним глазом, чтоб потом об этом поведать своей фрейлине?

Словом, чушь несусветная. Перестарался классик русской литературы, который классически всю свою творческую жизнь тонко и гениально втаптывал в грязь все русское.

Но на этом не кончаются «чудеса творчества» по заказу. Далее в «Дневнике» приводится уже рассказ якобы самой императрицы. И в нем ни слова о том, сколько минут продолжался ее обморок — припадок, что она говорила в бреду, и о том, что Соловушка будет через три дня выслан.

Вот ведь до чего можно запутаться в собственных сплетнях.

Авторы «Дневника» заходят так далеко в своих выдумках, что ставят самый страшный и самый подлый, какой только можно себе представить вопрос: «Кто отец Маленького?» (Наследника). Провокация, грязнее которой в природе просто не существует! Вырубова якобы пишет об этом так: «Этот вопрос носится в воздухе. Об этом говорят у Гневной, в салоне Бекеркиной, в полку, на кухне и в гостиной царя». И тут авторы, понимая, что высшей гадости уже не может быть, восклицают именем Вырубовой: «Как гадко! Как скверно! Маленький — сын Папы, это ясно. Если сплетни будут продолжаться, в. к. Петр Николаевич и в. к. Милица Николаевна будут высланы первыми».

Провокация авторов тем более гнусная, что тут же подставляется мнимый источник сплетни: великий князь Петр Николаевич и великая княгиня Милица Николаевна. С целью еще больше обострить отношения царя с родственниками.

Однако надо заметить, что у авторов «Дневника» был некий источник, который и подтолкнул их к столь чудовищной провокации. Правда, этот источник более чем сомнительный, но авторов это не смутило. И даже не насторожило, что он дает им в руки нить, по которой нетрудно проследить, откуда тянется сплетня. Источник этот — не кто иной, как сам Арон Симанович. Ссылаясь на лиц, «заслуживающих безусловного доверия», но не называя конкретно их имен, и ничтоже сумняшеся пишет: «Известно, что в первые годы супружества у царицы рождались лишь дочери. Это служило поводом многим насмешкам. В конце концов царская чета сама почти перестала верить в возможность рождения сына. Вину в том, что у его супруги рождались лишь девочки, царь приписывал себе и эта мысль, наверное, навеяна царю каким‑нибудь предсказателем. Поэтому он будто бы пришел к невероятному решению на время отказаться от прав мужа и предоставить свою жену другому мужчине. Надежда, что рождение наследника помешает планам его родственников о его низвержении с престола, могла быть решающей в этом вопросе.

Выбор царицы пал на коменданта уланского ея имени полка, генерала Орлова, очень красивого мужчину и притом вдовца. Как утверждали, царица с согласия своего мужа вступила в интимную связь с Орловым. Цель этой связи была достигнута, и царица родила сына, который при крещении получил имя Алексея.

Но за это время, как передавали, у царицы развилась сильная любовь к своему вынужденному любовнику. Отец ея сына, к которому она привязалась со всей силой своего материнского сердца, также покорил ея сердце женщины.

Но Николай II не был подготовлен к такому исходу этого странного способа получения наследника.

Роды были очень тяжелы и потребовалась операция, так как ребенок имел ненормальное положение. Так как царица была очень недовольна своим лейб — акушером проф. Отто, то на консультацию был приглашен также лейб — медик царицы Тимофеев, который не был женским врачом. Он сообщил царю об опасности положения и запросил его указания, кого в случае крайней опасности спасать — мать или дитя?

Царь ответил: «Если это мальчик, то спасайте ребенка и жертвуйте матерью». Но благодаря операции были спасены и мать, и дитя. Однако операция была сделана недостаточно удачно и благодаря ей царица перестала быть женщиной. Что в крайности при родах пожертвовали бы ею, стало известно царице и произвело на нее удручающее впечатление. Ея отношения с Орловым продолжались. Назревал открытый скандал, и царь решил услать Орлова в Египет. Перед отъездом он пригласил его на ужин. Что на этом ужине произошло между царем и Орловым, я не мог узнать. Но мне передавали, что после ужина Орлов был вынесен из дворца в бессознательном состоянии. После этого его в спешном порядке отправили в северную Африку, но, не достигнув ея, он по дороге умер. Его тело было доставлено обратно в Царское Село и там с большой пышностью погребено. Царица была уверена в виновности царя в смерти Орлова и не могла никогда этого забыть.

Страдания царицы были для нея непосильны, и она долгое время оставалась после этого чуждой своему мужу. Потом, хотя опять постепенно восстановились между ними хорошие отношения, но все же по временам царица не разговаривала со своим мужем».

«После трагической смерти Орлова царица целый год посещала его могилу, украшая ее великолепными цветами.

На могиле она много плакала и молилась. Царь не мешал ей».

Вот так подается «истина» от «лиц, заслуживающих безусловного доверия» и посредством стилистических приемов наподобие «поэтому будто бы», «как утверждали», «как передавали»… От каких лиц, от кого стало известно, кто утверждал, кто передавал?

Впрочем, нетрудно догадаться, кого авторы имеют в виду, кто мог поставлять столь интимные подробности из жизни царской четы — это доверенные Вырубова, Распутин и иже с ними. Но из документов следует, что Вырубова и Распутин никогда, ни одной секунды не сомневались в том, что отцом Наследника был Николай. Из этого следует, что либо не они известили Симановича обо всех этих делах, либо все это обыкновенные выдумки недоброжелателей. Скорее всего выдумки. Чьи именно — нетрудно догадаться.

В «Дневнике» Вырубовой авторы дали полный простор своим фантазиям относительно скотской грубости и жестокости последнего российского самодержца. Нарисовали такие картины, в реальность которых не верится. И невольно подозреваются сами авторы в подобных вещах. Читаешь — и волосы дыбом встают: неужели такое водилось за нашим царем? Неужели у Вырубовой, не чаявшей души в царской чете, поднялась рука написать такое о царе, которого она обожала? И хотя не очень‑то верится и в бесконечные восхваления и умиления Жильяра, описавшего, по сути дела, безупречный портрет царя и царской семьи, но и в «писания» продажных авторов «Дневника» Вырубовой тоже не верится. Душа противится верить такому. Это надо патологически ненавидеть Николая, чтобы оставить о нем такие свидетельства. Вот некоторые из них:

«После его ласк я два дня не могу двинуться. Никто не знал, какие они дикие и зловонные. Я думаю, если бы он был просто…, ни одна женщина не отдалась бы ему по любви. Такие, как он, кидаются на женщину только пьяными. Он в это время бывает отвратителен. Он сам мне говорил: «Когда я не пьян, я не могу… Особенно с Мамой».

«Много гадкого и много страшного рассказывает Папа. Я знаю — говорят, что он жесток, но он не жесток, он скорее сумасшедший, и то не всегда — временами. Он может, например, искренне огорчиться, побледнеть, если в его присутствии пихнут ногой котенка (что любит проделы вать Рома), это его взволнует. И тут же может спокойно сказать (если заговорят о лицах, которыя ему неприятны):

— Этих надо расстрелять!

И когда говорит «расстрелять!» — кажется, что убивает словами. И когда слышит о горе впавших в немилость, он счастлив и весел. Он говорит с огорчением:

— Отчего я этого не вижу?!»

«Он с женщиной обращается, как дикий зверь».

«Мама говорит, что после Папы у нея вся спина в синяках и кровь. Это я знаю по себе». (?)

«Между прочим, я присутствовала однажды при случке кабана с молодой свиньей. Это было на фабрике Ко — ва. Мы спрятались с Шуркой и смотрели. И когда кабан вскочил на нее и стал ее мять, и когда она была вся в крови, металась и стонала, Он (царь. — В. Р.) пыхтел… пена… дрожал…»

И так далее и в таком духе.

Когда читаешь эти страницы «Дневника», возникает глубокое чувство омерзения. Но не к «герою», а к авторам. Такое могли придумать ослепленные ненавистью люди. Или просто ненормальные. И приписать авторство Анне Вырубовой. Которая даже под страхом смерти не обронила ни одного худого слова ни о царе, ни о царице. Мало того, Специальной Следственной врачебной комиссией (такое у нее официальное название по документам) признана девственницей. Она и отпета при кончине в Финляндии как девственница. Не нахожу слов, какими можно заклеймить постыдный акт фальсификации «Дневника», какими проклятиями можно было бы осыпать головы авторов, чтоб им хорошенько припекло там, на Том Свете?

Но ни слова, ни проклятия вдогонку им в Мир Иной не пошлешь. Пусть будут им вечные терзания от всенародного нашего презрения. Назовем еще раз этих лиц — Алексей Николаевич Толстой (писатель), П. Е. Щеголев (историк). Что это литературная мистификация, а вернее фальсификация — ясно. Остается выяснить, сколько получили они за эту зловонную стряпню и от кого?..

(обратно)

ВТОРОЙ ПОВЕРЖЕННЫЙ

«Что можно нам по отношению к другим, того нельзя другим по отношению к нам», — главный постулат иудейской морали.

Отстранение Щегловитого прибавило наглости Распутину и К°.

«Впервые в истории России простой провинциальный еврей, — пишет Арон Симанович, — сумел не только попасть к царскому двору, но и влиять на ход государственных дел».

«Уже в провинции я завязал много знакомств в этих кругах и приобрел известный навык в общении с чиновничеством и подкупе их».

К слову:

При весьма хвастливом тоне книги Симановича, надо отдать должное автору — он бывает правдив и даже местами объективен. Например, он действительно добился многого. Задариванием и подкупом. Уже одно то, что при откровенном антисемитизме царя и значительной части высшего света он, простой провинциальный ювелир, смог проникнуть в высшие круги и там создать свое влияние, пусть и не такое уже исключительное, как он пишет, но значительное, — это уже делает ему «честь», это уже феномен. И заслуживает некоего уважения, не говоря уже о том, что представляет несомненный интерес. Хотя бы потому, что его книга — настоящий учебник познания еврейской натуры. Кроме того, автор ее становится в ряд лиц, которые действительно как‑то влияли на ход российской истории и которые, что весьма важно, являются теперь бесценным источником многогранной информации. Потому что исходит из первых рук. Может, не все, о чем пишет Симанович, следует принимать на веру, но многое, чувствуется, идет у него от души и чистого еврейского сердца. Если можно его сердце назвать чистым.

Бесспорно, например, то, как он пробивал себе дорогу в высший свет. Вернее, ко двору. Бесспорно, в каком кругу он вращался, какие условия способствовали его успеху. И особенно ценны его еврейско — патриотические откровения и характеристика личности и жития Распутина. Равно как и свидетельства приемов борьбы евреев за равноправие, их бесстыдство и вероломство. И многое, многое другое. От этих его откровений порой гадко на душе, но не менее гадко и от предательской атмосферы при царском дворе.

Симанович неоднократно напоминает читателю, что он полностью берет на себя ответственность за свои действия, понимая их безнравственность и, таким образом, огораживает своих соплеменников от критики. Он не «выставляет требований признать все его поступки правильными». Он действовал при помощи Распугана, «но на свою личную ответственность и без помощи единоверцев». И эти его оговорки, стремление взять «огонь» на себя — есть мужественный по — своему шаг, Хотя он говорит об этой своей отстраненности, чувствуется, под влиянием и нажимом единоверцев, желающих остаться, как всегда, в тени, подальше от грязных делишек, которые не делают чести евреям, но которыми они всегда грешат. Такова уж тактика и стратегия этого народа. И тут их трудно перебороть. Единственное, что можно противопоставить им — это применять против них их же тактику и стратегию.

Один из сподвижников Симановича, некий Мозес Гинцбург, который «нажил» большие деньги в Порт — Артуре во время войны с Японией, восклицает: «Мы возьмем на себя большой грех, если не используем такую возможность!» (Имеется в виду влияние задобренного и подкупленного ими Распутина. — В. Р.).

Но дело не только в Распутине. Дело и в прогнившей атмосфере в высшем обществе, в которой стало возможно появление и влияние Распутиных. В склонности царской четы к мистике, к вере в сверхъестественные силы. Рыба с головы гниет. Именно здесь, на почве увлечения мистикой, разыгралась одна из самых трагических страниц истории русского общества. Именно отсюда, от царской четы, пошло, словно круги по воде, всеобщее безумие. Именно на почве мистических представлений процветали агинушки, Распутины и симановичи. Здесь, да и в кругу матери-императрицы и великих князей, свила свое гнездо всероссийская беда. Хотя в Старом дворе трезво смотрели на распутинскую чертовщину, понимали всю пагубность мистического безумия. Но там свирепствовали свои амбиции, некоторые из которых играли на руку Симановичу и К°, как, например, разделение России на части; а некоторые — антисемитизм и антираспутинщина — воспринимались остро негативно. И потому именно туда и выплеснул весь яд своего сочинения Арон Симанович. С дичайшей непосредственностью он описывает, как он и его единоверцы ловко направляли страшную силу Распутина против них и вообще против всякого здравого смысла. Что практикуется евреями и по сей день. Там, где здравый смысл, там не могут творить распутины и симановичи. Они совьет себе гнездо дьявольщина. Там, где здравый смысл, там не могут творить только в атмосфере абсурда. Здесь они чувствуют себя, как рыба в воде.

Жизнь и политика Старого двора, во главе которого стояла мать — императрица (Гневная), их борьба против «Гессенской мухи», как презрительно именовали между собой стародворцы молодую императрицу, нам почти неведомы, а потому трудно сопоставить и рассудить, кто прав, а кто виноват. Кто больше потрудился на развал империи, кто мыслил реально, а кто занимался «верчением стОла» и вызыванием духов, чтоб с ними посоветоваться. Но косвенные данные кое о чем говорят нам. И первое сильное впечатление складывается, когда читаешь книгу все того же Арона Симановича. Его нескрываемая ненависть к Старому царскому двору наводит на размышления.

Одним из самых ненавистных противников еврейской общины Симанович считает великого князя Николая Николаевича в бытность его Верховным Главнокомандующим русской армии во время русско — германской кампании. А возненавидели они его еще за дела в Порт — Артуре, когда он поприжал евреев за беззастенчивый грабеж армейских складов. А потом гонял их на русско — германском фронте. За те же дела. За продажу Германии большой партии сахара через Египет. Ну какой бы главнокомандующий армии не возмутился, если б узнал, что его соотечественники подкармливают противника, в то время как солдаты гибнут во славу Отечества? Кто‑то проливает кровь, а кто‑то наживается на этом.

Ну представим себе, что израильский Премьер узнает, что его злейшему врагу Хусейну какой‑нибудь крупный предприниматель, да еще не еврей, а, положим, араб, продает тайком через подставную страну дефицитное продовольствие, произведенное в Израиле. Каково было бы тому же

Шамиру или Мойше Даяну? Крик подняли бы на весь мир. А тут, поди ж ты, «наживают» на бедах русских солдат деньги, и когда их хватают за руку, — возмущаются и кричат караул. А Симанович понимает это так: «Между тем политика Николая Николаевича становилась все угрожающей и вызвала среди евреев невероятное возбуждение».

Решили собрать совещание с участием Распутина. И нажаловаться ему на Николая Николаевича. Распутин выслушал жалобы евреев и пообещал помочь. «Я предложил, — пишет Симанович, — преподнести подарок в сто тысяч рублей для семьи Распутина. Мое предложение было принято». «На другой день М. Гинцбург внес в один из банков на имена дочерей Распутина по пятьдесят тысяч рублей».

И вот уснащенный таким образом чудотворец включается в борьбу и не с кем‑нибудь, а с великим князем Николаем Николаевичем — Верховным Главнокомандующим армии. Симанович с пристальным вниманием и «удивлением», как он пишет, наблюдает за схваткой. За тем, как Распутин смещает Верховного.

«Распутин обладал особой способностью, — пишет он, — которую он называл своей «силой».

К этому моменту отношения Распутина с Николаем Николаевичем совсем испортились. Этому, кстати, в немалой степени способствовал и сам Симанович. Вот как он это делал.

По тайной просьбе царицы Распутин ходатайствовал перед Николаем Николаевичем за немецких подлинных, которых по той или иной причине приготовили к высылке в Сибирь. Подключился к этому и лично Симанович. Стал подавать от себя прошения Верховному Главнокомандующему. И имел успех. Но потом Верховный заподозрил неладное и на очередное прошение Симановича прислал вдруг телеграмму: «Удовлетворено в последний раз. В случае присылки новых прошений, вышлю в Сибирь».

«Я поспешил к Распутину, — пишет по этому поводу Симанович, — поднял большой шум и горько жаловался на угрозу главнокомандующего. Распутин улыбался. Он успокаивал меня и объяснял все недоразумением. Он решил лично поехать в главную квартиру и там с Верховным Главнокомандующим выяснить это недоразумение.

Он об этом телеграфировал Николаю Николаевичу, но через три часа получил очень определенный ответ: «Если приедешь, то велю тебя повесить».

Ответ Николая Николаевича сильно задел Распутина. С тех пор он носил в себе мысль отомстить Николаю Николаевичу при первом случае».

И Распутин начал входить в свою «силу». «Он ничего не ел, но все время пил мадеру. При этом он был молчалив, часто вскакивал, как будто ловил кого‑то порывистыми движениями рук… грозил кулаком и вскрикивал: «Я ему покажу». Было ясно, что он собирался кому‑то отомстить.

Подобное поведение я уже замечал у него раньше. Злобно он все повторял:

— «Я с ним справлюсь. Я ему покажу».

Распутин как бы погружался в себя. В таком состоянии он мог пребывать весь день. Вечером шел в баню. Приходил очень утомленный и неразговорчивый. Никого не принимал. Шел в свою комнату и там писал записку под подушку. Шел в спальню, клал записку под подушку и долго спал. На записках он писал свои желания и якобы верил, что они исполняются. И они, как правило, исполнялись».

Симанович пишет об этом как бы с верой в то, что это как‑то влияло на события. Конечно же, он отлично понимал, что, проделывая процедуры с вхождением в свою «силу», Распутин явно играл на публику, рассчитывая на то, что Симанович потом растреплется «по секрету всему свету» и это усилит молву о его сверхъестественной силе. Симанович, как и всякий активный еврей, включался в игру.

Наутро «он был оживлен, благожелателен и любезен, — пишет он не без тайной иронии. — В его руках находилась лежавшая ночью под его подушкой записка. Эту записку он растер своими пальцами, когда она превратилась в мелкие кусочки, бросил ее. При этом он сказал мне с любезной улыбкой: «Симанович, ты можешь радоваться. Моя сила победила».

И вот что проделывает хитрый старец. Он звонит царю. Царь берет трубку.

«— Кто там? — спросил Распутин.

Папа:

— Что случилось, отец Григорий?

— Это я не могу по телефону сказать, — пояснил Распутин, — могу ли я приехать?

— Пожалуйста. Я тоже хочу с тобой говорить.

Распутин поехал в Царское Село и был немедленно принят.

Как он потом рассказывал, — пишет Симанович, — разыгралась следующая сцена.

Распутин обнял царя и прижал трижды свою щеку к его, как это он привык делать с людьми, которые были ему симпатичны и приятны. Потом он рассказал царю, что ночью он имел божественное явление. Это явление передало ему, что царь получит после трех дней телеграмму от Верховного Главнокомандующего, в которой будет сказано, что армия обеспечена продовольствием только на три дня».

Если вспомнить деятельность Мозеса Гинцбурга в Порт-Артуре, как они там «шерстили» армейские склады, то нетрудно догадаться, откуда Распутин мог получить информацию о продовольственных запасах в действующей армии. И вот как это преломилось в его эластичном хитром сознании.

«Распутин сел за стол, — рассказывает далее Симанович, — наполнил два стакана мадерой и велел царю пить из его стакана, между тем как он сам пил из царского.

Потом он смешал остатки вина из обоих стаканов в стакане царя и велел ему выпить это вино. Когда царь этими мистическими приготовлениями был достаточно подготовлен, Распутин объявил, чтобы он не верил телеграмме великого князя, которая придет через три дня. Армия имеет достаточно продовольствия. Николай Николаевич желает только вызвать панику и беспорядки в армии и на родине, затем под предлогом недостатка продовольствия! начать отступление и, наконец, занять Петербург и заставйть царя отказаться от престола».

И действительно, через три дня от Верховного Главнокомандующего пришла телеграмма, «которая сообщала, что армия снабжена хлебом только на три дня».

Николай, естественно, был потрясен исполнением предсказания Распутина, и Николай Николаевич был тотчас смещен и отправлен на Кавказ. Командование армией царь принял на себя.

К слову:

Здесь Симанович, конечно же, тешит свое самолюбие, расписывая, как ловко они одурачили царя. Как ловко подстроили «верное» предсказание Распутина. Хотя надо отдать должное им — это «предсказание» было разыграно с величайшим искусством: кто‑то в Ставке Верховного из людей Распутина и Симановича, конечно же, знал истин ное положение с хлебом, но дал Верховному ложную информацию. На основании этой ложной информации Николай Николаевич телеграфировал царю. Тот якобы поверил. Хотя выяснить истинное положение дел с хлебом царю ничего не стоило. Но он выяснять не стал, а нагрянул с проверкой и установил, что хлеба в армии вдоволь. Он наверняка понял, что это был просто розыгрыш, но подумал и решил это использовать в своих расчетах. В противоборстве со Старым двором. Так что считать историю с хлебом истинной причиной отставки Николая Николаевича — наивно. Причины его отстранения гораздо сложнее и серьезнее. Между Старым и Новым дворами борьба за трон накалилась до предела. Царь побаивался смещения, которому весьма способствовало высокое командное положение Николая Николаевича. И ему нужен был предлог, чтобы нанести удар по оппозиции. И он его нанес, используя момент.

И чудесное предсказание Распутина тут играет десятую роль. Хотя сторонники царя и сам он делали вид, что полагаются на божье провидение и предсказание Распутина.

Не верил в способность Распутина предсказывать будущее и Симанович. Вернее, он‑то больше всех и не верил в чудесную силу Распутина, хотя признавал за ним некоторые способности воздействовать на людей. «Несмотря на мою малообразованность, — пишет он, — во мне часто возникали сомнения в возможности тому подобных чудес и что не кроется за ними надувательство».

Реально же дело отстранения великого князя Николая Николаевича от должности Верховного обстояло так. Не имея сколько‑нибудь серьезных полководческих данных, он не заботился о тактике и стратегии ведения войны. Руководил большей частью патриотическим запалом, горя желанием поскорее разделаться с противником и увенчать себя лаврами победителя; он гнал вперед свою армию, не думая особо о подтягивании тылов, о снабжении армии боеприпасами, а потому быстро обескровил войска, подорвал боевой дух, веру в командование. Так что к лету 1915 года положение на фронте сложилось не в пользу России. Царь, внимательно следивший за ходом военных действий,

все чаще раздражался командованием Николая Николаевича. А когда русская армия покатилась назад, отдавая один за одним города Ковно, Новогеоргиевск, он понял, что если не вмешаться, то Россия будет разгромлена с великим позором. А когда русские оставили Варшаву, он потерял свойственное ему самообладание. Самые близкие ему люди свидетельствуют — он даже стучал кулаком по столу и кричал срывающимся голосом: «Так не может продолжаться! Я не могу все сидеть здесь и наблюдать за тем, как разгромляют нашу армию!..»

А Николай Николаевич вел себя странно. Он как бы не замечал Государя. Мало того, что принимал самостоятельно важные решения, не советуясь с царем, он стал вызывать к себе в Ставку министров и давать им указания. Получалось, что в России правят два Николая — Николай II и великий князь Николай Николаевич.

Беспокойство царя за судьбу армии и честь России возобладало над боязнью обидеть великого князя, и царь принимает решение взять командование армией на себя.

Но это не так просто сделать. Хотя и считается, что царь единовластный и единоправный хозяин страны, он не мог не считаться с Советом Министров; не мог, хотя бы формально, не посоветоваться с матерью — императрицей…

Перед заседанием Совета Министров, который был созван прямо в Царском Селе, он нервничал и волновался, как студент перед экзаменом. А уходя на заседание, сказал близким: «Ну, молитесь за меня!»

Заседание Совета Министров длилось почти до полуночи. Министры выступали активно, на доводы не скупились. И почти все были против того, чтобы Государь брал командование войсками на себя. Но Государь остался непреклонным. Тут уж никак не обвинишь его в слабости характера. Его последние слова на этом заседании: «Господа! Моя воля непреклонна, я уезжаю в Ставку через два дня!»

Не менее сложным, а в чем‑то, может, и сложнее был разговор с матушкой — императрицей. Она, конечно же, была против решения Николая возглавить армию. И употребила всю силу своего влияния и убеждения. Разговор длился более двух часов. Убежденная, что это влияние Распутина и молодой императрицы, она упрекала сына в слабости характера, в неуважении родственников и просто в том, что он находится под влиянием нечестивца Распутина.

Они гуляли в саду во время этого разговора. Одни. Разговор принимал иногда резкие формы. Было труднее, чем на заседании Совета Министров, шутил потом царь. Но и здесь он выдержал натиск, остался при своем решении.

Странное дело! Не только Совет Министров, мать — императрица, генералитет, но и зарубежная печать не одобряла это его решение. Нагнеталось какое‑то искривленное общественное мнение, что‑де великий князь — настоящий патриот России, а царь чуть ли не предатель русского народа. А то, что армия полуразгромлена, полураздета и полуразута, — это как бы не в счет. Как бы мелочи. Кому‑то надо было, чтоб так продолжалось. Чем хуже, тем лучше. Эта дьявольская тайная «доктрина» уже тогда правила бал в цивилизованной Европе. Хотя тогда оставались еще в тайне ее главные изобретатели и режиссеры. Их крики еще более усилились, когда с прибытием царя русская армия воспрянула, отступление прекратилось, а затем пошли и успехи.

Как бы там ни было, смещение Верховного Главнокомандующего состоялось. И это устраивало многих.

Царю надо было отстранить мятежного дядю от командования войсками и сделать это как‑нибудь не своими руками, а как бы с подачи провидения.

Царице выгодно было избавиться от яростного гонителя российских немцев и немецких пленных, которым она втайне немножко содействовала.

Царедворцам очень хотелось усилить раздоры между Старым и Новым царским двором, чтобы чувствовать себя развязнее и безнаказаннее, урвать под шумок побольше выгод для себя.

И, наконец, еврейской общине не терпелось устранить от большой власти явного антисемита, а точнее человека, который мешал им «наживать» большие деньги.

Ловкость и дьявольское искусство свое и своих соплеменников Арон Симанович откровенно демонстрирует в главе «Борьба против антисемитской пропаганды».

Для иллюстрации этой борьбы с «пропагандой» он избрал случай, действительно имевший место. А именно: судебные власти возбудили уголовное дело против еврея Бейлиса, совершившего ритуальное убийство христианского мальчика. Характерно, что по его описанию становится совершенно ясно, что он знает, что убийство Бейлисом действительно совершено, и он сознает, что это тяжкое преступление против христиан, и что Бейлис должен быть сурово наказан. Но для него как бы не существует этого осознания. Для него главное — вызволить единоверца из-под удара правосудия. Любой ценой! Иначе, в случае осуждения Бейлиса, пятно падет на евреев. Этого допустить нельзя. Наказание еврея за убийство — это и есть в его понятии антисемитская пропаганда. И все, кто стремится совершить правосудие, — антисемиты.

Вот такая логика заложена в главе его книги, которая есть не что иное, как апология ритуального убийства и убийцы Бейлиса. Который, повторяю, действительно совершил ритуальное, согласно иудейской морали, убийство христианского мальчика. Это было настолько явно, и борьба за оправдание Бейлиса против министра юстиции Щегловитого настолько кощунственной, что взбунтовались даже некоторые евреи. Восстал даже сам Гурлянд. Этого человека Арон Симанович характеризует так: «Этот господин Гурлянд играл странную роль. По рождению своему еврей, сын раввина в Одессе, перешедший уже взрослым в христианство, он сделался страшным юдофобом и сумел завязать хорошие отношения с министрами. Как раз в то время он был главным редактором правительственной газеты «Россия». Он поддерживал открыто партию Старого двора и агитировал против Молодого двора.

Несмотря на это, он имел сильное влияние на царя в еврейском вопросе. Я подозреваю далее, что фактическим застрельщиком процесса Бейлиса был сам Гурлянд. Во всяком случае, он был неофициальным руководителем по этому поводу проводимой антиеврейской пропаганды».

И в этом деле был использован Распутин, который добился отстранения Щегловитова. А с отстранением Щегловитова было прекращено и дело Бейлиса. Мало того, Бейлис был оправдан, а те, кто добивался его наказания, привлечены к ответственности за превышение власти.

К тому времени сила Распутина была столь велика, что его ближайшие прихлебатели называли себя Советом Министров при нем в противовес Совету Министров при царе. «Значительно деятельнее и положительнее», по словам Арона Симановича. «Но этот «совет министров» — писал он, — имеет ту особенность, что он состоял исключительно из дам».

«Старая Головина была, так сказать, президентом. Она поддерживала Распутина своим именем и авторитетом среди петербургского высшего общества. Ея дочь Маня служила посредницей между Распутиным и высшим духовенством. Вырубова в исключительной мере способствовала при назначении министров. Придворная дама Никитина поддерживала связь с председателем совета министров. Одна из сестер Воскобойниковых работала во дворце, а другая поддерживала важные знакомства в руководящих военных кругах. Акулина Лаптинская служила сыщиком Распутина. Она снабжала его всеми новейшими сплетнями и секретами…» «Прочие дамы исполняли самым добросовестным образом все поручения Распутина и служили ему душой и телом».

Если к этому великолепному списку распутинского «Совета Министров» добавить еще Маму (императрицу), которая никогда по — настоящему не любила Папу, а за Соловушку (Орлова) даже мстила ему, которая хоть и приняла христианство, никогда не была истинной христианкой, которой поистине безразличны были судьбы русского народа да и России в целом, которая по — бабьи четко знала силу «ночной кукушки», — то можно себе представить, каким могуществом располагал этот женский «Совет Министров». Поэтому не приходится удивляться, почему многие благие дела в России терпели крах.

Насколько эта братия была хитра, можно судить по маленькому, но очень выразительному штриху, приводимому тут же Симановичем:

«К кружку его (Распугина. — В. Р.) влиятельных поклонниц принадлежала также красивая фреилина императрицы г — жа ф. Дэн…» «При встречах во дворце Распутин и госпожа ф. Дэн совершенно не разговаривали, но часто виделись на квартире его подруги Кушиной, которую он называл «Красавицей».

Ну а от госпожи Дэн ниточка тянулась прямехонько к социалистам — революционерам. Можно себе представить, как дьявольски запутан был этот клубок интриганов, если учесть, что эта самая госпожа ф. Дэн была одной из фрейлин императрицы.

С дикой непосредственностью Симанович повествует о том, как ловко он боролся против Пуришкевича Тот стоял во главе «Союза Архангела Михаила», которому симпатизировал сам царь. В этом Союзе состоял и исполнял там обязанности секретаря некто Розен. «Все поступающие в Союз жалобы на евреев, — пишет Симанович, — поручались ему для проверки. Я добился того, что эти жалобы Розеном передавались сначала мне. Могущие иметь для евреев нежелательные последствия жалобы мною сжигались и только самые безобидные передавались обратно в Союз».

Но Розена выследили с портфелем, набитым жалобами, возле квартиры Симановича. И выгнали из Союза.

«Розен объяснил мне, — откровенничает далее Симанович, — секрет успеха у царя реакционных губернаторов. Если губернатором назначался ставленник «Союза Русского Народа», то со всех сторон России, от отделов союза, поступали царю благодарственные телеграммы. Я сблизился с председателем московского отделения союза Орловым. За приличное вознаграждение он согласился распорядиться посылать благодарственные телеграммы царю также по случаю назначения рекомендованных Распутиным министров. Все расходы, конечно, покрывались мною».

Вот так творились, да и теперь творятся, на Руси дела. А мы ждем, когда же у нас будет справедливое правовое государство. Как же оно может быть, если почти внаглую действует все тот же иудейский принцип: «Что можно нам по отношению к другим, того нельзя другим по отношению к нам».

(обратно)

О ПРИБЫЛИ ИНТЕРЕСНОЙ

Анализируя состояние русского общества в царствование Николая Второго, невозможно пройти мимо такого российского феномена, как Столыпин и Столыпинская реформа. Но речь пойдет не о реформе как таковой, о ней много написано, а о ее создателе. О самом Столыпине. Как о государственном деятеле, как об уникальном явлении в русской жизни и об отношении русского общества к нему и к его деятельности. О том, почему его так любили в России и одновременно ненавидели? Почему у него было столько противников? У человека, который жизнь положил на благо России и российского народа. Кому он ме шал? Кому мешали его реформы? Кем он был убит и за что?

Говоря о феномене Столыпина и его реформах, невозможно умолчать и другой феномен русской действительности — феномен экономического взлета России в 1913 году; наивысшего благосостояния российского народа.Несмотря на недород в некоторых губерниях в 1911 г.

Один из аналитиков того времени Н. Селищев замечает по этому поводу: «Благодаря постоянному превышению доходов над расходами свободная наличность государственного казначейства достигла к концу 1913 года небывалой суммы — 514,2 миллиона рублей. Эти средства пригодились, как нельзя кстати, в августе 1914 года, когда разразилась первая мировая война. К ее началу золотой запас России достиг 1,7 миллиарда рублей, и русское правительство могло обеспечить металлическим покрытием более половины всех кредитных билетов, в то время как в Германии, например, считалось нормальным покрытие только на одну греть».

Принято считать, что цены на продукты и товары народного потребления лучше всего отражают результаты политики. Если это так, то политике Николая II и его Премьер — министра можно ставить высшую оценку. Ибо в 1913 году при среднем заработке рабочего 120 рублей в месяц и жаловании инженера 1000 рублей хлеб стоил 6 копеек килограмм, мясо (телятина) — 40 копеек, баранина — 14 копеек, масло — 1 рубль 22 копейки, сахар — 29 копеек, водка царская — 30 копеек поллитра, коньяк — 1 рубль 20 копеек, сапоги хромовые — 7 рублей пара и т. д.

Хорошо?

Прекрасно, скажете вы. Сионские же мудрецы так не думают. В «Протоколах собраний сионских мудрецов», помните, записано: «Аристократия, пользовавшаяся по праву трудом рабочих, была заинтересована в том, чтобы рабочие были сыты, здоровы и крепки. Мы же заинтересованы в обратном — в вырождении гоев» (неевреев. — В. Р.).

И поэтому, естественно, такого благосостояния российского народа еврейская община не могла потерпеть. Мудрецы стали думать: как прекратить это «безобразие»? Как сделать так, чтобы благосостояние гоев отлить в звонкую монету и ею набить себе карманы? И ничего другого придумать не смогли, как применить старый воровской метод — уст роить «шухер» и под шумок растащить народное достояние. Так и сделали. Одному Богу известно, сколько было украдено у России за время с 1914 по 1925 годы.

Наш 1985 год и последующая за ним «перестройка» почти один к одному повторяют 1914 год и последующий за ним «шухер».

Вспомните, как мы яшли до перестройки. При средней зарплате рабочего в 150 рублей и служащего 200 рублей хлеб стоил — белый — 24 копейки, серый — 16, молоко — 14 копеек поллитра, мясо (говядина) — 2 рубля килограмм, свинина — 1 рубль 80 копеек, приличный костюм — 130 рублей, туфли — 25 рублей и т. д.

Хорошо?

Неплохо, скажете вы. Но кому‑то это стало поперек горла. Кому? Да все тем же. И стали они думать: как бы прекратить это «безобразие»? Как сделать так, чтобы все это благосостояние гоев переплавить в звонкую монету и набить себе карманы? И потекли наши товары за границу. А за ними золото, платина и прочие драгоценности.

Как им это удалось? Очень просто — все произошло и происходит на наших глазах. Опять «маленький шухер» в виде перестройки, и под шумок…

В этот раз и совсем получилось ловко — почти без революции, если не считать путч — августовскую комедию 1991 года. И без кровопролития, не считая трех парней, сдуру полезших на танки. Где‑то откопали меченого самовлюбленного дурачка, возвели его на «престол» и подсунули на подпись Закон, по которому официально можно тащить из России все и вся. Вот что об этот пишет Анатолий Цикунов (Кузмич): «В январе 1987 года по решению ЦК КПСС и Совета Министров СССР было частично отменено ограничение во внешней торговле и без ДВК (дифференцированных валютных коэффициентов), разрешено предприятиям и лицам продавать за рубеж все дефицитные товары: продовольствие, ширпотреб, сырье, энергию, золото, химтовары… Даже «мясные лошади» попали в этот злополучный список! Постановлением ЦК КПСС и Совмина СССР от сентября и октября 1987 года предприятиям давались уже «обязательные директивные указания» о продаже дефицита за рубеж. Это создало незаинтересованность во внутреннем рынке, началось вымывание товаров, обесценивание рубля, а после постановлений 1987 года о совместных с иностранцами предприятиях и Закона о коопе рации 1988 года началось повальное опустение наших магазинов. Международная спекуляция приняла невиданные размеры».

Все по писаному. Все в точном соответствии с указаниями Сионских мудрецов. Напомню: «В политике надо уметь брать чужую собственность без колебаний…» И: «Народ питает особую любовь и уважение к гениям политической мощи и на все их насильственные действия отвечает: подло‑то подло, но ловко!.. Фокус, но как сыграно, сколь величественно и нахально!..» И, наконец, «Капитал для действия без стеснений должен добиться свободы для монополии промышленности и торговли, что уже и приводится в исполнение незримой рукой во всех частях света. Такая свобода даст политическую силу промышленности, а это послужит к стеснению народа. Ныне важнее обезоружить народы, чем их вести на войну, важнее захватить и толковать чужие мысли по — своему, чем их изгонять. Главная задача нашего правления состоит в том, чтобы ослабить общественный ум критикой, отучить от размышлений, вызывающих отпор, отвлечь силы ума на перестрелку пустого красноречия».

Кстати:

Обращаю внимание на особый стиль изложения. Фразы составлены русскими словами, но с этакими вывертами, которые сильно отдают еврейским способом мышления. Поэтому я намеренно перестроил фразу из иудейской морали: «Что можно нам по отношению к другим, того нельзя другим по отношению к нам». В еврейском изложении она написана так: «Чего нельзя другим по отношению к нам, то можно нам по отношению к другим».

Вот вкратце средства и методы, при помощи которых совершается очередной грабеж России под шумок. Распродается все — от унитазов до космических кораблей. Не говоря уже о чести и достоинстве народа.

Нам не дают нормально жить. Только мы очухаемся от одной беды, только попробуем хлеба вволю, как у нас его выхватывают изо рта. И это будет продолжаться до тех пор, пока мы все не поймем, кто нам мешает жить, кто над нами издевается. Пока м^ на постигнем и не научимся применять в ответ дьявольскую хитрость и подлость, приемы и приемчики этих охмурителей русского народа; не научимся сокрушительно давать сдачи. По русской поговорке — тем же салом, да по сусалам.

1914 и 1985 годы — близнецы — братья в том смысле, что стали поворотными пунктами в падении благосостояния россиян. В последующие за ними годы начался организованный хаос в стране, во время которого «под шумок» были растащены богатства страны, накопленные каторжным трудом российского народа. Здесь просматривается некая цикличность процесса — в течение энного времени нам дают мирно пожить, хорошо поработать, накопить материальные блага. Но как только жизнь входит в берега, наступает процветание, невидимая рука, или, как записано в «Протоколах», «незримая рука» подает сигнал: «Мешок — под завязку. Пора тащить!» И начинается…

В 1905–1917 нам устроили социалистическую революцию. В результате страна была разграблена, что называется, до основания. Народ полуистреблен. Грабители и убийцы народа оказались не кем иными, как архитекторами этой революции. «Кто был ничем, тот стал всем».

В 1985–1993 — устроили демократический базар. В результате великая страна СССР была превращена в ничтожество с протянутой рукой. А богатства ее потекли за границу вместе с товарами народного потребления, казной и золотом. В один прекрасный день «невинными» устами Г. Явлинского изумленному россиянину сообщают, что из госхранилищ исчезли золото, платина и драгоценности. И крайнего нет. Это‑то при живом президенте, который на Конституции клялся защищать интересы народа и честь государства. Это‑то при укомплектованном под завязку и выше штате правительства, миллионной армии, разных служб ФСБ, МВД! Все разводят руками. Гайдар моргает рыбьими глазами. Фильшина, пойманного с поличным при продаже по дешевке 140 миллиардов рублей, возвращают в высокое кресло. А потом он потихоньку исчезает безнаказанно в неизвестном направлении.

Чудеса в решете!

Неслыханный грабеж народного достояния среди бела дня на виду у властей и всего честного народа.

Республики не выдержали — посыпались одна за другой из состава СССР. Потому что поняли — их дурачат. И поняли, кто дурачит. Начинают понимать и другие народы мирового сообщества. А международное еврейство знай свое — словно шакалы из‑за кустов, наблюдают и облизываются, ждут, когда народы накопят богатства. Как только где‑нибудь «копилка» наполнилась, из Преисподней подается сигнал — пора тащить!.. Делать революцию. Потом контрреволюцию. Или перестройку. А то просто дележку. А при дележке, когда разгорается сыр — бор, весьма сподручно таскать каштаны из огня. Тут тебе и борьба за освобождение рабочего класса, провозглашение диктатуры пролетариата. Потом ниспровержение диктатуры пролетариата. Тут тебе и борьба с «кровавым» самодержавием. Потом с контрреволюцией, с кулачеством как классом. Потом с врагами народа. (Пока сами не попали во враги народа). Потом с культом личности Сталина. Затем разгром своего же детища — ВКП(б) — КПСС. Учреждение демократии, которая не исключает расстрела собственного парламента. А теперь вот и целой республики Чечня, которой дали суверенитета, «сколько она смогла проглотить». Ну а за всей этой кутерьмой четко просматриваются кровавые руки, протянутые к горлу русского народа. При этом неустанно ищутся такие формы правления, чтоб Им было позволено все, другим — ни — ни! Одна из таких форм — чудо недюжинного ума — президентское правление. И тотчас их наплодилось столько, что теперь они никак не выяснят, кто же из них президентнее. И водят они свои народы, в точности, как записано в «Протоколах», от одной неудачи к другой, от одного «шухера» до другого, ждут, когда народы взмолятся и позовут Их к власти.

Не дождетесь. Ибо народы отлично понимают, что вы сами‑то собой не управляете. Вами управляют деньги. И только деньги.

Нынешнее поколение мыслящих людей понимает, грядущее — тем более будет понимать, что за Человечеством неусыпно следят алчно из золотой преисподней, наподобие гиен, Сионские мудрецы со своими легионами. В сейфах у них на грудах золота лежит бумажка, на которой начертан план всемирного заговора против Человечества. Об этом надо помнить всегда. Иначе «шухеры» будут повторяться — бесконечно. Через кровь и муки народов, голод и лишения люди будут пробиваться к благосостоянию, но все это будет в мгновение ока перековываться в золото и полнить сейфы «Мудрецов». Если народы не научатся уважать себя, не научатся бдительности, «День Икс» будет повторяться и повторяться. Хуже того! — нам уготована «честь» быть поголовно уничтоженными. Потому что по новым, еще более грандиозным, еще более бесчеловечным планам мы, русские, не входим в «Золотой миллиард», который определен к дальнейшему жительству на Земле.

Об этом нас предупреждает тот же Кузмич, подло убитый при неизвестных обстоятельствах именно за то, что открыл людям глаза на эти планы умалишенных.

«Наша перестройка — часть всемирной перестройки. Первый этап мировой перестройки начался после энергетического кризиса 1973 года, наглядно показавшего развитым странам, какую опасность несет мировая нехватка сырья и энергии. По данным ООН, сырья и энергии хватает (при оптимальном использовании) только на 1 миллиард человек. На 1 января 1990 года на Земле проживало уже более 5,5 млрд., к 2000 году ожидается более 8 млрд. Не случайно, что в' золотой фонд «одног о миллиарда» входят только такие страны, как США, Япония, страны ЕЭС и т. д., в то время как 4/5 населения Земли из Азии, Африки, СССР и Латинской Америки, обладающие основной массой сырья и энергии, вытесняются с «места под солнцем»…

Я предпринял этот экскурс в 1914 и 1985 годы с целью подготовить читателя к восприятию главной причины ненависти тех, кому процветающая Россия была и есть — кость в горле.

Откликаясь на трагическую гибель Столыпина, русский мыслитель Василий Васильевич Розанов писал в «Новом времени» 7 октября 1911 года, через месяц с небольшим после подлого убийства Премьера России: «Робкая история Руси приучила «своего человека» сторониться, уступать, стушевываться; свободная история, притом исполненная борьбы, чужих стран, других народностей приучила тоже «своих людей» не только к крепкому отстаиванию каждой буквы своего «законного права», но и к переступанию и захвату чужого права. Из обычая и истории это перешло, наконец, в кровь; как из духа нашей истории это тоже перешло в кровь. Вот это‑то выше и главнее закона. Везде на Руси производитель — русский, но скупщик — нерусский, и скупщик оставляет русскому производителю 20 процентов стоимости сработанной им работы или вырабатываемого им продукта. Судятся русские, но в 80 процентах их судят, и особенно защищают перед судом лиц с нерусскими именами. Везде русское население представ ляет собою глыбу, барахтающуюся и бессильную в чужих тенетах».

Петр Аркадьевич Столыпин восстал против такого униженного положения русских людей на русской земле. Но не революцией, а делом. И это, пожалуй, одна из главных причин, из‑за которой его возненавидели инородцы, которым выгоднее было вершить свои дела в разрозненной, неорганизованной, ленивой, опустившейся России. К ним примыкали отечественные дельцы, теперь «новые русские», которые только и умели делать, что пить народную кровушку. Да продаваться по дешевке варягам, раскинувшим повсеместно, по всей Руси, свои ловчие «сети» из угощений да подкупов.

Известный в то время издатель и публицист Петр Петрович Перцев писал: «Что сделал Столыпин? Теперь не так трудно ответить на этот вопрос. Важно не то или иное его отдельное дело, ни даже крупнейшее из них — земельная реформа (несмотря на всю чрезвычайную значительность последней). Самое ваяшое из сделанного им все‑таки не это и вообще не чиновничье или хотя бы «министерское действие, а тот бюрократический канцелярски невесомый, но государственно значительнейший факт: он возродил в России доверие к самой себе. Он сам так верил в нее, верил в критическую минуту ее истории, среди общего развала и разочарования, так крепко и незыблемо верил, что силою этой незыблемой веры дал отпор отрицательным, разлагающим силам страны и переломил общественное настроение».

Столыпин — нравственный подвиг России.

Родился Петр Аркадьевич Столыпин под Москвой в семье богатого помещика Аркадия Дмитриевича, героя защиты Севастополя в годы Крымской войны. Родословная уходит в глубь веков. Первое упоминание о роде Столыпиных относится к 1566 году. Однако родовая начинается с Григория Столыпина, жившего в конце XVI века. От него пошла ветвь муромских городовых дворян, а затем и московских. Один из московских потомков Алексей Емельянович имел 6 сыновей и 5 дочерей. Одна из дочерей Елизавета Алексеевна — бабушка М. Ю. Лермонтова. Один из сыновей был адъютантом Суворова. Дед Петра Аркадьевича был участником Бородинского сражения. Отец дружил со Львом Николаевичем Толстым и одно время руководил казачьим войском на Урале в качестве наказного атамана.

Так что Распутин был не совсем прав, когда говорил, что у русских дворян не осталось ни капли русской крови. Были на Руси настоящие русские люди, есть и всегда будут.

Живя долгие годы в деревне, Столыпин впитывал в себя сельский быт, нравы, традиции и обычаи. Играя на улице со сверстниками из крестьян, он не чурался водить с ними дружбу, а потому превосходно знал все нужды и горести русского крестьянства. Может, поэтому самым главным и самым славным делом его жизни оказалась земельная реформа, которая принесла русскому крестьянину свободный труд и обеспеченную жизнь.

В годы его детства люди на селе жили бедно, но честно. Отсюда, из детства, он и унес в жизнь неистребимую любовь ко всему хорошему, доброму, чистому. Здесь сложился его безупречный облик. Даже в тяжелейшие годы бесчинства и травли русских людей никто не мог замутить его родниковой души. Его ненавидели. Но даже те, кто его ненавидел, не могли обвинить его в чем‑либо плохом. И это при всеобщей продажности, шкурничестве и лихоимстве.

Благородство натуры, переданное ему знаменитыми предками, глубокое знание жизни, почерпнутое в крестьянской среде, чистые и честные отношения в семье, настоящий русский патриотизм сформировали для России гениального деятеля. Те годы, «когда впечатления западают на всю жизнь», «дали ему возможность впоследствии на высшем посту Премьера составить твердое убеждение в необходимости для блага и цельности России проводить реформы нового государственного строя в русском национальном духе».

После долгих лет незаметного проживания в Ковенской губернии в своем поместье, уже в солидном возрасте он был избран на должность уездного и губернского предводителя дворянства, затем назначен на должность губернатора в Гродно. А после губернатором в Саратов.

Обстановка в этой многонациональной губернии в те годы была сложная. В условиях общинного владения землей, население бедствовало от непорядков и отсутствия разумной власти.

С наведения порядка и начал новый губернатор. Пришлось и твердость проявить при подавлении смуты в Балашове. Но зато через год губернию было не узнать. И в земельном вопросе, и в судопроизводстве, и в фабричных делах произошли разительные перемены. Теперь все меньше народа толпилось в присутственных местах с жалобами, все больше трудилось в полях и на фабриках. Нерадивые, черствые к нуждам народа столоначальники изгонялись нещадно. На их место приходили энергичные, умеющие вести дело не только прибыльно, но и справедливо. Народ оценил деятельность губернатора, слухи о Столыпине пошли по всей Руси. Дошли и до Государя. После позорного поражения в войне с Японией, когда премьерствовал Витте, сконфуженный неудачей царь, окруженный пустыми льстецами и интриганами, донимаемый претензиями великих князей, угнетенный болезнью Наследника, осаждаемый тучами разных чудотворцев и прорицателей во главе с Распутиным, он задыхался под бременем неурядиц, под давлением социалистов — революционеров, крикливо требующих свобод и конституции. И тут в поле зрения попал саратовский губернатор Столыпин, который за год с небольшим обустроил жизнь неблагополучной, самой неустроенной губернии. Сначала он назначил его министром внутренних дел, а затем, в апреле 1906 года — и Председателем Совета Министров. В самый разгар реакции после событий 1905 г. Вопрос стоял круто: или — или. Или социалисты, или самодержавие. Царь понимал это отлично, искал умного волевого человека. Именно таким был Столыпин. Это его достоинство стало одной из причин ненависти к нему со стороны еврейской общины. Его твердость в проведении политики возрождения России, его настоящую патриотическую государственность и непререкаемый авторитет враги России использовали против него же: они стали нашептывать Николаю, что Столыпин‑де своим авторитетом и величием затмевает Его Величество. Это был подлый прием, но эффективный. Государь стал охладевать к своему выдающемуся, преданному, самому, пожалуй, нужному в то время человеку. Разменной монетой в их отношениях сделали все того же Распугана. Столыпин обратился к царю с докладом о вредности старца.

Государь прочел доклад первого своего помощника в государстве и поморщился. Идти против Распутина значило идти против супруги. Она в старце души не чает. Может, и излишне, но материнскому сердцу не прикажешь — старец благотворно влияет на здоровье Наследника. И тут никуда не денешься. Хотя с другой стороны — Премьера надо оберегать от нападок Распутина и его своры. Именно с приходом Столыпина революционеры притихли. А государственные дела, экономика, как никогда, пошли в гору, несмотря на поражение в войне с Японией.

Царь отложил доклад Столыпина и снова пробежал глазами другой доклад, где приводились данные о финансовом состоянии России и делах в земледелии.

Бюджет страны неуклонно пополняется из года в год. Такого не было никогда. Урожайность зерновых догоняет урожайность в США…

Николай отложил бумагу, задумался. Спору нет — велики заслуги Премьера, но как бы он не возгордился. Об этом уже намекают ему. Хотя в этих намеках больше зависти, чем забот о деле. Премьер по делу неуязвим. Но профилактика не помешает. Пусть озаботится еще большим усердием. Дать ему понять при очередном докладе.

Было начало лета, погода еще не установилась, но все идет к тому. Николай в ожидании Столыпина зажег папиросу, подошел к окну. Из кабинета видна Дворцовая площадь. Снуют люди, срывается мелкий дождь. Теперь уже пора перебираться в Царское. Вот еще Цесаревич поправится и можно будет пускаться в пугь.

Он повернулся лишь вполуоборот, когда вошел Столыпин. И в этом его полуобороте следовало понимать некую неудовлетворенность.

— Я, милый Петр Аркадьевич, посмотрел ваш доклад касательно э — э-э… Григория Ефимовича. — Он хотел сказать «Распутина», но решил, что этим он как бы поставит себя на сторону Премьера, чего он не желал бы. — Позвольте у вас поинтересоваться — вы с ним, с Григорием Ефимовичем, говорили хоть раз?

— Нет, Ваше Величество.

— А вы поговорите. Посмотрите, что это за человек. И тогда мы с вами продолжим разговор.

— Слушаюсь, Ваше Величество, — в тоне Столыпина не было подобострастия, но не было и намека на неудовольствие. И это отметил про себя Государь. И уже в который раз подумал: «Нет, это абсолютно верный человек».

— Я только позволю себе заметить, Петр Аркадьевич, что я понимаю вас в мыслях, — он кивнул на стол, где лежал доклад на Распутина. — Вы имеете характер, и государственные дела — это ваша прерогатива. Не так ли?..

— Так точно, Ваше Величество.

— Ну так… — Император не договорил, отвернулся, стал смотреть в окно, дав этим понять, что разговор на этом закончен.

Вечером он скажет Алекс:

— Не кажется ли тебе, дорогая, что наш защитник, Григорий Ефимович, слишком раздражает Госсовет?

Он не сказал — Столыпина. Он сказал Госсовет, чтоб завуалировать истинного «виновника» его такой заботы.

— Твой Столыпин, — поднялась с кресла императрица и, сложив руки на груди, раздраженно прошлась по спальне, — не может терпеть отца. Это его дело. Пусть он лучше занимается государственными делами.

— Нет! Ничего такого… — попытался уйти от разговора Николай.

— Тебя скоро перестанут замечать в России, — распалялась супруга. — Столыпин! Столыпин! Столыпин! Вся Европа о нем только и говорит… А царя как бы не существует.

Тут Александра Федоровна была права — вся Европа восторгалась русским Премьером, его смелыми и сказочно эффективными реформами. Английский посол в России скажет потом: «Столыпин был великий человек. Он был, по моему мнению, наиболее замечательной фигурой во всей Европе. Он имел дело с ситуацией, которая угрожала существованию Российской империи. Он считал, что революционеры превратят страну в руины…»

Впоследствии не удержался от высказывания о Столыпине и сам Вильгельм II: «Бисмарк был бесспорно величайшим государственным деятелем и преданным престолу и своей Родине, но вне всякого сомнения, что Столыпин был во всех отношениях значительно дальновиднее и выше Бисмарка».

Александра Федоровна, будучи немкой по происхождению, не ведавшая глубоко русского духа, не могла понять и истйнного русского Премьера. Который «понял, — по словам В. В. Розанова, — что космополитизм наш родил революцию; и чтобы вырвать из‑под ног ее почву, надо призвать ^возрождению русское народное чувство».

«Революция при нем стала одолеваться, и одолеваться во мнений'и сознании всего общества…»

«Дела его правления никогда не были партийными, групповыми, не были классовыми или сословными; разумеется, если не принимать за «сословие» — русских, и за «партию» — самое Россию; вот этот «средний ход» поднял против него грызню партий, их жестокость; но она, вне единичного физического покушения, была бессильна, ибо все‑то чувствовали, что злоба кипит единственно от того, что он не жертвует Россию партиям».

Примечательные слова Розанова «этот «средний ход» (Столыпина. — В. Р.) поднял против него грызню партий, их жестокость» и «что злоба (против Столыпина. — В. Р.) кипит единственно от того, что он не жертвует Россию партиям». Эти слова воспринимаются теперь как ключ к пониманию причин дружной травли Столыпина со стороны многочисленных партий, боровшихся за свое влияние на судьбы России. Социалисты, марксисты, коммунисты-монархисты, эсеры, кадеты и прочие исты, возникавшие в то время, словно грибы после дождя, — все они домогались одного — места у российской кормушки. Потому что она была наполнена до краев трудами русского мужика. И только одна из них русская, откровенно националистическая партия «Михаила Архангела» искренне была озабочена судьбою Матушки — России. Этой партии, кстати, симпатизировал и всячески содействовал Столыпин. Содействовал, симпатизировал, но не состоял. И этого его содействия партии «Михаила Архангела» больше всего не могли простить Столыпину всякого рода инородцы, спавшие и видевшие себя первыми у российской Кормушки.

Но и в этом случае Столыпин не был закомплексованным партийцем и благодетелем, способным ради партийных интересов жертвовать благополучием любимой Родины. Поэтому и в среде русских националистов, исповедовавших на собраниях свою преданность России, а на деле лихоимствующих направо и налево, были такие, кто смертельно ненавидел Столыпина. Именно за его бескорыстную преданность Родине. Они‑то и совершили руками Мордки Богрова гнусное дело против него. О таких он писал Государю: «….Это не правые, они реакционеры темные, льстивые и лживые, …прибегают к темным приемам борьбы… Они ведут к погибели».

Столыпин указывал царю точный адрес, имея в виду придворную братию, которая только и могла, что плести дворцовые интриги, добиваясь высоких чинов и жирных подачек. Ура — патриоты от «Михаила Архангела» дружной толпой пошли против Премьера. В этой страшной оппозиции оказались дворцовый комендант генерал — адъютант

В. А. Дедюлин, заведовавший службой охраны царя. И Н. Г. Курлов — заместитель министра внутренних дел, который частенько запускал руку в государственную казну и таскал оттуда денежки на кутежи и подарки. Он зашел так далеко, что над ним нависла угроза разоблачения со стороны Столыпина. Который не давал спуску ни партийным функционерам — противникам самодержавия, ни своим — сторонникам царя, ни, естественно своим нечистым на руку заместителям. Не подозревая, что такого его служебного рвения не одобрял Государь, склонный послаблять своим.

Уловив эту тонкость в поведении Государя, Курлов почти открыто стал угрожать Столыпину. И, как ни странно, по велению именно Государя охрана киевских торжеств в сентябре 1911 года, когда был убит Столыпин, была поручена именно Н. Г. Курлову. А тот окружил себя людьми типа Виригина. И цепочка замкнулась: Дедюлин — Спиридович — Кулябко — Курлов. Именно Дедюлин, постоянно крутившийся возле царя, протащил на должность замминистра внутренних дел Курлова против воли Столыпина и держал его в своем подчинении через своего представителя А. И. Спиридовича. А Спиридович покровительствовал начальнику киевского охранного отделения Кулябко, женатому на родной сестре Спиридовича и находящемуся в дружбе с Виригиным. Вот этот круг людей, в руках у которых находились все нити охраны безопасности торжеств в Киеве, — все до одного ненавидели Столыпина и тайком плели против него заговор. В этом черном кругу болталась еще одна мрачная фигура, которой и суждено было сыграть рокового роль в этом грязном преступлении — Мордка Богров.

(обратно)

И ЦАРЬ ТОЖЕ?

Антицарские настроения Бориски Лейбовекого, мечтавшего «сковырнуть» с престола Николая II, хорошо знали в еврейской общине. Через Симановича, когда‑то квартировавшего в этой семье. А потому, когда встал вопрос, у кого остановиться Мордке Богрову, тоже молодому и тоже, как Бориска, настроенному против царя, выбор пал на просто душную Руфину Лейбовскую. Она удобна тем, что ничего не смыслит в политике; никогда не вмешивается в такие дела.

Расчет был прост: два молодых человека обязательно сойдутся на почве ненависти к самодержавию и подпитают один одного для настоящего дела в будущем. Так и вышло.

Сначала Богров был наездами в Петербурге. И в первый свой наезд, зимой 1906 года, судьба свела его с Симановичем. Правда, случайно, и тогда знакомство их не состоялось. Они долго не знали друг друга в лицо. Тогда еще не предполагалось, что именно им предстоит сыграть подлую роль в судьбах России. К моменту их первой встречи в полуосвещенном коридоре в доме Руфины, Симанович как ходатай за студентов — евреев уже успел принять некоторое участие в судьбе молодого бунтовщика. Будучи студентом первого курса Киевского университета, Богров был уже активным членом партии коммунистов — анархистов и в то же время секретным сотрудником охранного отделения Киева. Именно Симанович, хорошо знавший отца Богрова — богатого киевского домовладельца, будучи с ним в коммерческих сделках, — положительно рекомендовал сына — Богрова тогдашнему начальнику столичного охранного отделения фон Коттену, тайному своему клиенту по финансам. Хотя Богрова — отца, еврейского выкреста, недолюбливал. Не потому, что тот переметнулся в чужую веру, а потому, что считал его неважным евреем. Без размаха. Ну да Бог с ним! Каждый еврей — по — своему еврей.

В тот вечер в темном коридоре у Руфины они увиделись впервые. Еще не зная друг друга. Симанович не знал, что парень, тискающий в темном углу полногрудую деваху, и есть Мордка Богров. А тот в свою очередь не подозревал, что этот чудик в калошах — сам Симанович. Тайный его благодетель и покровитель. Чего й не должен был знать.

Во — первых, потому, что уже тогда Симанович был на особом положении у еврейской общины и не должен был «светиться» без особой нужды. А Мордка Богров состоял в опасной партии коммунистов — анархистов и одновременно служил секретным агентом в охранке, работая против своих товарищей по партии.

Сохранилось письменное свидетельство начальнйка Киевского охранного отделения Кулябко: «Дмитрий (Мор — дка. — В. Р.) Богров состоял сотрудником отделения по группе анархистов — коммунистов под кличкой Аленский с конца 1906 года по апрель 1910 г., когда выбыл в Петербург… Он давал сведения, всегда подтверждавшиеся не только наблюдением, но и ликвидацией, дававшими блестящие результаты…»

То, что это свидетельство не фальсификация, а неопровержимый факт, доказывает последующее разоблачение Богрова как провокатора его товарищами по партии, приговорившими его, ни много ни мало, а к смерти через повешение. Об этом чуть ниже.

Так что у Симановича, устремившегося к царскому двору, были все основания держаться от этого парня подальше. Хотя незаметно для посторонних глаз он принимал самое деятельное участие в его судьбе в Петербурге. Устроив его не куда‑нибудь, а прямо в охранное отделение. (Нелегально, конечно. А легально он числился в обществе по борьбе с фальсификацией пищевых продуктов. Так называлась контора, куда он был определен на службу).

Приняв участие в устройстве Богрова в Питере, Симанович и в дальнейшем не спускал с него глаз, зная крайне радикальные настроения этого молодого человека, и понимая, что рано или поздно это может пригодиться еврейскому делу. И точно, спустя некоторое время после праздника Троицы, ему донесли свои люди, что у эсера Е. Е. Лазарева, бывшего в то время одним из руководителей партии, иногда появляется Богров и говорит с ним о своем намерении убить Столыпина. С этим важным сообщением Лазарев прибежал к Симановичу однажды глубокой ночью и просил совета — как быть? Симанович тут же связался по телефону с важными людьми из еврейской общины, и было принято решение — Лазарев должен сделать вид, что отвергает предложение Богрова. Но это был хитрый ход. На случай, если дело всплывет — они ни при чем, они отвергли «бредни» Богрова. Такая предосторожность была нужна потому, что еще не улеглись страсти с разоблачением провокатора Азефа.

Решено — сделано: предложение Богрова убить Столыпина как бы отвергли, хотя и отговаривать не стали, прекрасно понимая, что он не отступится от своего намерения; тем более что товарищи по партии подозревали его в предательстве, и ему грозила либо позорная смерть от рук однопартийцев, либо он должен совершить крупный тер рористический акт против правительства, кровью смыть подозрения и тем реабилитировать себя.

Предложение его отвергли, от него самого дистанцировались, чтоб самим не «замараться», но в то же время исподволь стали поощрять его решительность, понимая, что так или иначе он уже обречен, и рассчитывая использовать его с выгодой для своей борьбы.

Еврей по крови и по натуре, Мордка понимал на что шел и знал мертвую хватку своих единоверцев, понимал и то, что обречен, намечен в жертву — таковы правила игры у этой нации. Понимал и другое, что, отвергая его намерение убить Столыпина, еврейская община заинтересована в его этом намерении, и чувствовал к себе благосклонное внимание, в характере которого едва ли можно было ошибиться. Наконец, он отлично понимал, что другого выхода у него просто нет. Его тайком подпитывали информацией о том, что царь все более и более недоволен Столыпиным.

Болезненный, но самоуверенный. Ко всему и всем язвительно — ироничный, от природы трутень, не желавший и не умевший зарабатывать себе на жизнь, он любил пошиковать. А потому не брезговал средствами добывания денег. Любил азартные игры в карты и рулетку. Любил кутнуть. Особенно на чужой счет. В кругу полусветских прожигателей жизни, будучи сыном известного богача, образованным человеком, он казался многим значительной фигурой. К тому же умел создать вокруг себя этакий романтический ореол борца за свободу, бунтаря — романтика. Девицы млели перед ним, молодые господа искали с ним дружбы. Он всюду был зван. Душа его рвалась ввысь, но материальное положение не давало ему возможности войти в высшие слои общества. Сам зарабатывать не умел и не хотел, а богатый родитель держал его, что называется, в черном теле. Богрову приходилось влачить полуголодное существование. Ежемесячное содержание в 50 рублей, которое ему назначил отец, едва покрывало расходы на оплату квартиры и питания. Он постоянно находился в лихорадочных поисках источника средств. Не пренебрег даже предательским сотрудничеством с охранным отделением.

Лавирование между двух огней — царской охранкой и товарищами по партии, которые уже приговорили его к смерти, не прошло даром: у него открылись психические расстройства, обернувшиеся впоследствии серьезным заболеванием. По этой причине в декабре 1910 года он от правился в Ниццу, чтобы поправить пошатнувшееся здоровье. Но низменные привычки увлекли его и тут: вместо лечения — попойки, кутежи, азартные игры на деньги, женщины.

Эта атмосфера губительной жизни создавалась вокруг него искусственно. Его «доводили» умело, упорно, безжалостно. Свои же единоверцы. Хотя о том, во что или в кого теперь верил он — новоиспеченный помощник присяжного поверенного, специалист по борьбе с фальсификацией продуктов, не приходилось и говорить. «Единоверцы» и «друзья» поощряли его, подталкивали к разгульной жизни, ссуживая деньгами, ловко подсовывая ему собутыльников, создавая вокруг него атмосферу угарного довольства и тщеславия. И он, потерявший уже себя, самовлюбленный баловень судьбы, принимал все, не задумываясь особенно. Ему нравилась такая жизнь. И он ни за что не хотел расставаться с нею. А приговор товарищей висел над ним, словно гильотина.

«Красивая» жизнь с постоянной угрозой быть повешенным становилась все «красивее». Расходы на нее все увеличивались. К тому же он крупно проигрался. Из Ниццы послал просьбу фон Коттену, своему шефу по Петербургской охранке, выслать ему четыре тысячи франков. Фон Коттен и не подумал оплачивать игорные долги своего агента, выслал ему 150 рублей и тем ограничился. Но и здесь выручили невидимые «благодетели» — долг был погашен. И Богров явился в Питер «чистеньким». Хотя изрядно измотанный «лечением». Его с трудом узнавали товарищи. Очевидцы свидетельствуют: «Осунувшееся, утомленное лицо и совершенно седая голова».

Чувствуя мощную негласную поддержку и понимая, что она идет к нему не за красивые глазки, он почти открыто стал говорить о своем намерении убить Столыпина. И по тому, как его с новой силой окружили «заботой» и «вниманием», понял, что это его предложение принято. Будучи неглупым от природы, он прекрасно понимал, что его кровожадное намерение встретило понимание и одобрение не только у товарищей по партии, но и у социалистов — революционеров, которые старались изо всех сил накалить обстановку в стране, создать революционную ситуацию; он прекрасно понимал и то, что еврейская община всячески содействует сОциалистам — революционерам. Значит, и от них текут к нему денежки. И, самое главное, он все отчетливее понимал, что к его намерению все благосклоннее становится и сама охранка, а следовательно, и Сам… Страшно было подумать! Он покрывался холодным потом, когда в затуманенной винными парами и ночными похождениями голове его мелькала эта мысль. Он холодел, мертвел от этой мысли. И в то же время тщеславная душа его парила над миром от сознания собственной значимости. От «величия» того, что предстоит ему совершить. Он начинал сознавать себе цену. Так же как и его «благодетели» начинали сознавать, что их затраты не пошли впустую.

Вездесущий Арон Симанович, наблюдавший со стороны за своим протеже, отчетливо понимал «игру», затеянную вокруг Мордки, и в один прекрасный день получил сигнал подключиться. У него к тому времени были уже широкие возможности. В том числе обширная сеть казино и ресторанов. Нужные люди в нужный момент появились возле разгулявшегося Мордки и включились в компанию, и с новой силой полилось шампанское, с новой силой завертелись стаи смазливых девочек, увлекая его в постель под атласное одеяло. Потянулась нескончаемая череда кутежей с выездом за город, на природу.

В начале августа в одном из самых фешенебельных ресторанов под Питером, в «Вилле Роде», открытом и процветавшем под «крылом» все того же Симановича, в котором любил гуливать Григорий Ефимович Распутин, появился однажды и Мордка Богров. Он не был окружен таким пышным вниманием и лаской, как Распутин, но принят был самым любезным образом. И не имел ни в чем отказа.

В первый же день к нему подошел невзрачный человек с обворожительной улыбкой на лице. Чуть картавя, справился о здоровье, дал понять, что знает его отца. А уж после этого намекнул, что причастен‑де к вызволению молодого респектабельного человека из «долговой ямы» в Ницце. Из его намека получалось, что он якобы тайно выполняет волю любящего отца Мордки. Но это как бы только допускается мысль. Не обязательно верить, что это на самом деле так. Ибо, как следовало понимать из намека, отец не хотел бы, чтоб его чадо знало о проявленной к нему родительской слабости. Мордка было воспарил от этого зыбкого намека, понимая жест отца, как снятие с него «экономической блокады». Но проницательный собеседник, видя, что его не совсем правильно поняли, резко прервал эти его благие мысли:

— Как вам живется? В чем нужда? Какие планы на будущее?..

На планах на будущее великолепный незнакомец сделал тонкий, но явный акцент: Богрову намекали о его намерении, теперь уже как о долге.

После длительной и неприятной паузы, которую обворожительный незнакомец умело выдержал, последовала фраза:

— Мы теперь перед большим праздником… — Он взял сигару из коробки, которую ему поднес, выгибаясь, услужливый официант в черном фраке. — И что интересно, — праздник этот будет проводиться в Киеве. — Раскуривая сигару, незнакомец пытливо всматривался в глаза Богрова. — Вы же родом оттуда?

— А что за праздник?.. — откинувшись на спинку стула, небрежно поинтересовался Богров, протягивая руку к коробке с сигарами, поднесенной официантом и ему. Он, конечно, знал, что за праздник, но надо же было потянуть время, чтоб хоть опомниться от неожиданного внимания этого господина, явно иудейского вероисповедания. В затуманенных винными парами мозгах его медленно, но верно прокручивалась версия этого посланца «оттуда», откуда сыпались на него денежки и всякие блага. — Это… открытие памятника Александру II? Ну — у-у — тоже мне праздник! — тут Богров уже входил в свою обычную роль — ко всему ироничный, не признающий авторитетов. Тем более, авторитета царей.

— Именно! — усмехнулся незнакомец, строго стрельнув глазами в застывшего возле них рослого официанта в золоченых очках. Тот откланялся и исчез. — А то я подумал, что вы играть изволите. Оно, конечно, праздник так себе… Я вас понимаю, но говорят, что Государь берет с собой на праздники Премьера… — незнакомец многозначительно умолк, ерзая горящим концом сигары в пепельнице. Он явно ждал реакции Богрова на последние свои слова. Он пришел именно за этим — услышать еще раз подтверждение о его намерении. Богров обязан сказать такое, чтоб этот господин убедился в твердости его намерений. И Богров, подумав, сказал четко:

— Я вас понял.

Незнакомец удовлетворенно слегка поклонился, обворожительно улыбнулся и сказал как бы между прочим:

— Вам поклон от Е. Е. Бывайте у него на днях…

После этой встречи с обворожительным незнакомцем Богров почувствовал вокруг себя какие‑то завихрения бурной, но скрытой деятельности. Шагая по улице, чтобы побывать у Лазарева, как рекомендовал обворожительный незнакомец, Богров видел краем глаза, что по той стороне улицы за ним следуют двое, и сзади тоже двое, и на каждом углу его встречали и провожали чьи‑то внимательные глаза.

У Лазарева за чашкой чая ему намекнули, что будут приняты все меры, чтобы его «потом» вывести из‑под удара. Это была ловушка, он это понимал, но все равно душа ликовала — за ним стоят могущественные силы.

Потом, когда маховик заговора уже закругится вовсю, на даче в Кременчуге появится знакомый господин с обворожительной улыбкой, которого велено будет называть Николаем Яковлевичем и который якобы будет осуществлять терракт. На него и должен будет доносить Богров в охранку. То есть, в крут заговора включалось несуществующее лицо, действительную роль которого будет исполнять сам Богров. Так что ему надо будет только улизнуть благополучно с места убийства. Остальное будет шитокрыто.

Вывод Богрова из‑под удара был разработан в деталях уже теми, кто Не хотел крови своего единоверца. По поручению, конечно, Дедюлина и Курлова. «Не хотите крови единоверца, думайте, как вывести егоиз‑под удара. Мы поможем». Но сами тайком разработали свой план уничтожения Богрова на случай, если тот поймается. Об этом у Лазарева не знали.

К тому времени атмосфера вокруг Столыпина накалилась до предела. Слишком большие силы были обострены против него. В авангарде этих сил выступала высшая знать, привыкшая безнаказанно грабить государственную казну. И не желавшая мириться с тем, что появился неподкупный страж и «навесил» на сундуки с деньгами такой замок, что можно обломать зубы.

Вторая сила — социалисты — революционеры, которым надо иыло раскачать государственный корабль так, чтобЬг он перевернулся. Здесь все средства признавались хорошими. Была использована пресса, которая искусно травила честного служаку, тем более что он сумел так наладить дело, что не придерешься. Тогда они стали возбуждать партийные амбиции, борьбу между партиями, дворцовые распри, выпячивая при этом скандальную фигуру Распутина. Наконец, использовали трибуну Думы, распаляя тщеславие политических интриганов и трепачей. Они не гнушались даже финансовыми услугами враждебной Германии. Через посредство ее они восстановили против Столыпина саму царицу Александру Федоровну. А она уже сумела повлиять на супруга. Так что все положительное в характере Столыпина, все его благие дела обернулись против него же. Единственной его поддержкой было русское национальное движение, группировавшееся вокруг газеты «Новое Время». Это была могущественная сила. Ей симпатизировал сам Государь. Но он был напуган ростом авторитета Столыпина. Казалось бы, это должно было радовать Императора. Авторитетный Председатель Совета Министров — это же фундамент авторитета самодержца. Но не тут‑то было. Ему успели нажужжать в уши, что авторитет Премьера начинает затмевать его, царя. Сначала он отмахивался от этих досужих измышлений, но как только ему стало казаться нечто из того, что ему нашептывали интриганы, он испугался и стал смотреть на Столыпина косо. Этого было достаточно, чтобы с цепи сорвалась вся свора придворных ненавистников. На Столыпина окрысились почти откровенно. Даже охранка. На него было совершено девять покушений. В одно из них погибло тридцать человек. Калекой осталась дочь. Но это не сломило его воли. Он не испугался. Мало того, с трибуны очередного собрания Думы он бросил в зал: «Не запутаете!»

Вот эта‑то свора злобных дворцовых и партийных шакалов давно и с прицелом вскармливала убийцу Дмитрия (Мордку) Богрова. И когда он созрел совсем для совершения гнусного дела, вся шакалья стая ощерилась злобно — час пробил. Началась лихорадочная тайная подготовка к злодейскому акту. В эту подготовку были вовлечены все нечистоплотные на руку государственные мужи, охранное ведомство в лице ее высших чинов и даже военное министерство. Об этих приготовлениях знал, мне думается, и сам царь. Ухмылялся себе в усы и аомалкивал, делая вид, что ничего не видит, ничего не знает. И даже когда его предупредил простодушный Распутин о том, что в Киеве будет убит Столыпин, поэтому не следует брать его с собой, Государь, чрезвычайно осторожный в других делах, отмахнулся от Распутина.

Мы еще вернемся к подробному анализу его поведения перед убийством Столыпина и после него. И тогда станет совершенно ясно, что Государь знал о готовящемся покушении на лучшего своего Премьера. Знал и не предотвратил его. За это, может быть, его самого жестоко покарал Господь Бог, которому он любил усердно и подчеркнуто молиться.

Как готовилось убийство, кем и что после этого было, описано много раз. И в статье Альберта Аспидова в «Литературной России» в № 36 от 6 сентября 1991 г. тоже. Приведу одну фразу: «В мире спроса и предложения, — пишет он, — можно нанять и убийцу — профессионала. Но в сферах высокой политики предпочитают на этом рынке найти того, кто сам бы, по своим личным мотивам, стремился осуществить нужное заказчику дело, которому оставалось только создать необходимые условия для совершения дела».

Вот он, точно сформулированный «ключ» ко всему замыслу. Тут четко обозначен характер заказчика и исполнителя. В этой игре не последнюю скрипку играла и еврейская община, как это было с отстранением великого князя Николая Николаевича от командования армией на германском фронте. И это является той тайной Симановича, которую, при всей своей откровенности, он не пожелал открывать, боясь навлечь беду на своих единоверцев. Правда; прямых указаний участия еврейской общины в убийстве Столыпина пока нет, кроме принадлежности к еврейству самого убийцы, но косвенные говорят об их участии более чем красноречиво. Иначе зачем было могущественным организаторам покушения так трогательно озаботиться судьбой убийцы? Было сделано все, чтобы вывести из‑под удара Мордку Богрова. Был разработан хитроумнейший план — Богрова открыто ввели в игру, но под видом филера, который якобы предостерегал охранку о готовящемся покушении на Столыпина. Это надо было на тот случай, если бы ему удалось скрыться с места преступления. Мол, как бы я участвовал, если я предупреждал? На случай провала этого плана был разработан другой, о котором евреи и Богров не знали. План этот заключался в том, что в случае поимки его должен состояться скорый суд и казнь. Чтоб он ничего не успел выболтать. И этот план был блестяще осуществлен.

Если оглянуться и снова окинуть взглядом всю цепь событий, то тут явно чувствуется опытная рука «мудрейших», умеющих до конца стоять за своего единоверца. Ну а если спасти не удается, то у них рука не дрогнет принести его в жертву. Так и случилось с несчастным Мордкой Богровым. Уверенный, что его вытащат из петли, он даже глазом не успел моргнуть, как был казнен. И концы в воду. Дедюлин сам покончил с собой, боясь разоблачения. А может, его «покончили». Суд над главными организаторами убийства: Курловым, Виригиным, Спиридовичем, Кулябко — не состоялся по велению самого… Государя. И тут сразу все «проясняется» — четко обозначился круг участников и… их покровителей. Все они потом были примерно наказаны судьбой и Богом. От Мордки Богрова до… Государя Николая Второго и Государыни Александры Федоровны.

Итак, в атмосфере очередного и последнего заговора против Столыпина явно запахло присутствием Высочайшего Имени. Иначе как расценить то, что Государь — по отзывам его приближенных, милейший и добрейший монарх, так легкомысленно отнесся к предупреждению самого Распугана. Штатного провидца и советника при царе. К слову которого в других случаях он прислушивался. Во многом держал с ним совет. Который уже перед самым убийством в Киеве, отчаявшись, впадая в транс, кричал: словно порченый: «Чую, чую кровь! Чую убийство!..»

А как понимать, что охрану торжеств в Киеве Государь поручил одному из ярых противников Столыпина, казнокраду генерал — лейтенанту Курлову? А тот сделал все возможное и невозможное, чтобы Столыпин вообще остался без охраны. Ему не был даже выделен специальный экипаж в Киеве, обязательный при его должности. Он вынужден был пользоваться обыкновенным городским извозчиком. Вот уж поистине, на Руси умеют травить преданных людей. В чем, в чем, а в этом мы преуспели. На этом нас постоянно ловят и бьют поодиночке. Что это именно тот случай — нет сомнений. Отдаление и изоляция Столыпина просматривается даже в киноленте о тех событиях, недавно показанной по телевидению. Фильм прошел под провокационным названием в духе р — р-революционных политбичеваний тридцатых годов: «Реформы на крови».

Публицист и исследователь России времен Николая II

А. Аспидов пишет: «Его (Столыпина. — В. Р.) сопровождал прикомандированный к нему адъютантом штабс — капитан

Есаулов — строевой офицер, не знакомый со специфическим делом охраны. Практически в нем одном заключалась охрана Столыпина. Те, кто в эти опасные годы обеспечивал его безопасность, остались в Петербурге.

Между тем, — пишет далее Аспидов, — еще 26 августа руководством Киевской охранки были получены сведения о том, что прибыли террористы и что жизнь Столыпина в опасности. Дал эти сведения (кто бы вы думали? — В. Р.) бывший секретный сотрудник Киевского охранного отделения Аленский…» (Мордка Богров. — В. Р.).

В последующие дни он упорно обивал пороги Охранного отделения Киева, высшего начальства, а именно Кулябко, и назойливо твердил, что в Киеве находится террорист, некий Николай Яковлевич, который должен убить Столыпина.

Вот как эти отвлекающие хождения Богрова описывает Аспидов:

«…Звонок Аленского в Охранном отделении раздался утром 26 августа. Кулябко не было, и ответил заведующий наружным отделом С. И. Демидюк, давно знавший Аленского — Богрова по совместной работе. Богров попросил встречи с хозяином — для важного сообщения. (Подчеркнуто мной. — В. Р.) Кулябко принял его в тот же день у себя на квартире. Принял в присутствии Спиридовича и Виригина…».

«Богров сказал, что к нему на дачу в Кременчуге приехал видный эсер Николай Яковлевич, с которым он познакомился в Петербурге у Лазарева. Замышляется террористический акт против Столыпина и Кассо. Ему поручили собрать приметы министров».

В результате этого «доноса» происходит странное — Богров получает право быть во всех местах предполагаемых торжеств. В том числе и на гулянье в Купеческом саду, а потом и в Киевской городской опере на представлении «Сказки о царе Салтане».

В Купеческом саду Богрову не удалось подойти к Столыпину из‑за большой толчеи. В театре задача его упрощалась.

«После второго акта, — пишет Аспидов, — все присутствовавшие в царской ложе ушли в свое фойе. П. А. Столыпин встал спиной к сцене и оперся о балюстраду оркестра, разговаривая с военным министром Сухомлиновым. Он был в летнем белом сюртуке. Его высокая статная фи гура ясно виднелась в самых отдаленных местах полупустого во время антракта зала.

В это время у бокового входа в партер появился высокий брюнет в черном фраке. Заложив обе руки в карманы брюк, он немного постоял с видом равнодушного человека, потом быстрым шагом пошел боковым проходом, вывернулся в продольный проход, быстро приближаясь к Столыпину. Он выстрелил почти в упор два раза и бросился бежать. На мгновение все оцепенели от ужаса. Услышав странные звуки, в ложу вышел Государь. Столыпин выпрямился во весь рост. На лице его была какая‑то сконфуженная улыбка. Потом он медленно повернулся к царской ложе, осенил ее крестным знамением и грузно опустился в ближайшее кресло. Яркие пятна крови выступили на белом кителе».

«Как потом выяснилось, — пишет уже В. Ушкуйник (Юрий Романович Лариков. — В. Р.), — утром, в день убийства Богров имел свидание с Бронштейном (Троцким) в одном из киевских кафе, очевидно, для получения инструкций».

5 сентября «Новое Время» оповестило на весь мир:

«В 10 часов 12 минут Петр Аркадьевич тихо скончался. В истории России начинается новая глава».

А в ночь на 12 сентября был скоропалительно казнен и Мордка Богров. Его принесли в жертву на алтарь борьбы.

Надо отдать должное евреям, хитромудро разработавшим не только подходы к убийству, но и вывод Богрова из «игры». И он был почти выведен, но вмешались некие могущественные силы, лишившие его головы в одно мгновение. Настолько могущественные, что отступилась даже еврейская община, решив пожертвовать одним евреем. А может, она сама и вынесла ему этот приговор. Как Симановичу за его книгу «Распуган и евреи?»

У этого кровавого спектакля, имевшего мирового «зрителя», конечно же, были высокопоставленные, а по — моему, и высочайшие дирижеры. С их собственными персонами судьба потом разыграет не менее кровавый спектакль. Об этом ниже. А сейчас я перехожу к обещанному мной подробному анализу поведения Императора Николая II в эти печальные и трагические часы и дни русской истории.

Вся подлость сильных мира сего заключается в том, что они иногда поступаются интересами Родины ради сиюминутного своего престижа. Это неотмолимый грех правителей, впавших в него. И неминуемо наказуем. В истории тому примеров тьма. И самый страшный из них, самый «свежий» — судьба Николая II и его семьи.

Возмездие настигнет каждого, кто прибегнет к услугам сатаны. Каковым все откровеннее и откровеннее становится воинствующее еврейство. Они, воинствующие евреи, — сущие дьяволы в обличии ангелов. Они в конфликте со всем миром. И весь мир в конфликте с ними. Это дурной сон Человечества, от которого не избавишься, пока не проснешься. Они как то дерьмо на дороге, в которое ступило Человечество и никак не отмоется; как клещ энцефалитный, впившийся в тело людей Земли, чтобы проникнуть под кожу, раствориться в крови его и отравить. Помешанные на идее всемирного господства, они создали и держат невидимый фронт по всему миру. Этим невидимым фронтом, его бесчисленными легионерами, купленными за деньги и золото, и пользуются время от времени сильные мира сего. Сами ненавидят их, борются с ними тайком и… подпитывают их. На случай, когда потребуется вероломная сила. Когда надо во что бы то ни стало удержаться на плаву мировой политики.

Утром 29 августа Министр финансов Владимир Николаевич Коковцев посетил Столыпина в Киеве и'тот сказал ему буквально следующее:

«…у меня сложилось за вчерашний день впечатление, что мы с вами здесь совершенно лишние люди, и все обошлось бы прекрасно и без нас».

А вот о чем свидетельствует Коковцев на основании личных впечатлений: «…за 4 роковых дня пребывания в Киеве мне стало известно, что его (Столыпина. — В. Р.) почти игнорировали при дворе, ему не нашлось даже места на царском пароходе в намеченной поездке в Чернигов, для него не было приготовлено и экипажа от двора».

Вспомним предупреждение Распутина о том, что Столыпин будет убит в Киеве, и его просьбу к царю не брать с собой Премьера. Его кликушество: «Чую, чую кровь! Чую убийство!..»

А теперь зададимся вопросом: «Действительно, зачем надо было царю тащить Столыпина в Киев на торжества, если там он игнорировал, не подпускал его к себе демонстративно?»

«2–го сентября в 12 часов было назначено молебствие в Михайловском соборе об исцелении Столыпина; «…на него собрались все съехавшиеся в Киев земские представители и много петербургских чиновников. Никто из царской семьи не приехал, и даже из ближайшей свиты Государя никто не явился».

Самым опасным инцидентом, могущим последовать за покушением на Столыпина, мог быть погром евреев. По этому поводу Коковцев пишет: «В 2 ч. ночи (со 2–го на 3–е сентября. — В. Р.), после того как врачи заявили мне, что до утра (?) они не приступят ни к каким действиям и будуг лишь всеми способами поддерживать силы больного, — я уехал из лечебницы прямо к генералу Трепову и застал его в подавленном настроении. Ему только что донесли полицмейстер и Охранное отделение (полковник Кулябко, главный виновник всей этой драмы), что в населении Киева, узнавшем, что преступник Богров — еврей, сильное брожение и готовится грандиозный еврейский погром…»

Владимир Николаевич Коковцев — Министр финансов, автоматически вступивший в должность Председателя Совета Министров, принимает все меры, чтобы предотвратить еврейский погром в Киеве. Своей властью, без ведома Государя, отсутствовавшего в эти дни, он отзывает с маневров из Чернигова три казачьих полка, «…к 7–ми часам утра (казаки. — В. Р.) вступили уже в Киев и заняли весь Подол и все части города, заселенные сплошь евреями. Среди евреев было невообразимое волнение; всю ночь они укладывались и выносили пожитки из домов, а с раннего утра, когда было еще темно, потянулись возы на вокзал. С первыми отходящими поездами выехали все, кто только мог втиснуться в вагоны, а площадь перед вокзалом осталась запруженной толпой людей, расположившихся бивуаком и ждавших подачи новых поездов.

Появление казаков, занявших также улицы, ведущие к вокзалу, — месту скопления готовившихся к выезду евреев, — быстро внесло успокоение. (Наверно, в «благодарность» за это, когда евреи пришли к власти, они пригово рили казачество к поголовному уничтожению?). К вечеру волнение почти улеглось, выезд прекратился и с 3–его числа жизнь также незаметно вошла в обычную колею, как незаметно всколыхнули ее тревожные слухи».

Кроме того, Коковцев, предупреждая эксцессы на местах, разослал губернаторам в районы «еврейской оседлости» телеграмму, требуя энергичных мер к предупреждению еврейских погромов, предлагая им в «выборе этих мер прибегать по обстоятельствам ко всем допустимым законом способам, до употребления в дело оружия включительно».

С текста этой телеграммы Коковцев и начал свой всеподданнейший доклад Государю, когда тот вернулся в Киев с маневров из Чернигова. Государь «г орячо благодарил за телеграмму губернаторам и за самую мысль вызова войск для предотвращения погрома, сказавши при этом: «Какой ужас, за вину одного еврея мстить неповинной массе».

Вероятно, за эти добрые дела и сочувствие Государя евреи потом отыграются и на Коковцеве, и на царе, уничтожив под корень весь царский род.

Государь вернулся из Чернигова 6 сентября. Прямо с дороги приехал поклониться праху умершего уже Столыпина. Завидев его, входящего в комнату, где покоилось тело Петра Аркадьевича, жена Столыпина, Ольга Борисовна, поднялась ему навстречу и громким голосом, отчеканивая каждое слово, сказала: «Ваше Величество, Сусанины не перевелись еще на Руси».

По — разному описывают очевидцы реакцию Государя на эти ее слова. Коковцев же не обмолвился ни единым словом. Но за этим его молчанием чувствуется невысказанная боль. Это мое личное впечатление. Оно может не совпадать с впечатлениями читателя. Хотя следующий абзац наводит на кое — какие мысли.

«Отслужили панихиду, Государь сказал тихо несколько слов О. Б. (Ольге Борисовне — жене Столыпина. — В. Р.) и, не говоря ни с кем ни слова, сел в автомобиль также с бар. Фредериксом, и в сопровождении второго автомобиля, в котором я ехал с генералом Треповым, вернулся в Николаевский дворец. От ворот дворца мы с Треповым уехали обратно, он довез меня до своего подъезда, я пошел к себе в банк и стал готовиться к отъезду царской семьи из Киева, который был назначен в тот же день, в 12 ч. утра».

Не надо быть тонким психологом, чтобы уловить в этом приведенном свидетельстве очевидца, что Государь был не в духе от слов Столыпиной. Человек он был в высшей степени образованный и отлично понял намек: «Сусанин — национальный герой. Он завел шляхтичей — иноземных завоевателей в дебри и тем спас Россию от нашествия». Намек вдовы, конечно же, наводил Государя на неприятные размышления: кем он пожертвовал, ради кого и ради чего?..

В книге «Из моего прошлого» Коковцев вспоминает, когда они провожали царскую семью на вокзал, его автомобиль попал на 6–е или даже 7–е место от царского: «…и когда я подъехал к вокзалу, то императрица, видимо, не входя в вокзал, протянула мне руку, и, когда я, сняв фуражку, поцеловал ее, она сказала мне тихо, по — французски: «Благодарю вас, и да хранит вас бог».

Чувствуется, что эта фраза царицы повергла в недоумение новоиспеченного Председателя Совета Министров, и он не совсем понимал, за что царица благодарит его. А ларчик, как потом выяснилось, просто открывался: она благодарила его за лояльное отношение с самого начала к инородцам всякого толка.

Они, инородцы, потом примерно «отблагодарили» и ее в подвале дома Ипатьева в Екатеринбурге.

Столыпина уже нет, но волны общественной бури, поднятой им, еще долго не улягутся.

Началась перетряска министерств. Министром внутренних дел вместо Столыпина, совмещавшего этот пост с постом Председателя Совета Министров, был назначен по предложению Коковцева Макаров. Утвердив его назначение, Государь пишет Коковцеву, выражая свое удовлетворение кандидатурой Макарова, что он уверен, что при нем (при Макарове. — В. Р.) министерство войдет в «свои рамки» и будет заниматься разрешением таких вопросов, которые давно запущены, и внесет больше «делового спокойствия» туда, где слишком развилась «политика и разгулялись страсти различных партий, борющихся если не за захват власти, то во всяком случае, — за влияние на министра внутренних дел».

«В этих словах, — пишет Коковцев, — было явное неодобрение политики только что сошедшего столь трагическим образом со сцены Столыпина, которому уже не прощали ни его былого увлечения Гучковым и октябриста ми, ни последующего перехода его симпатий к националистам, к которым питал тоже, по — видимому, мало доверия и даже сочувствия».

С другой стороны, началась критика нового Премьера.

«Вскоре же появилась статья Меньшикова (в газете «Новое Время. — В. Р.) с резким выпадом против меня, — пишет Коковцев, — за покровительство евреев, повторившая заметку «Киевлянина», что на выстрел Богрова я ответил защитою «киевских жидов».

Владимир Николаевич Коковцев искренне уважал и ценил Столыпина. И долгое время, если не всю свою деятельность на посту Председателя Совета Министров, находился под его «гипнотическим влиянием». При каждом удобном случае ссылался на него. За что однажды получил «выговор» от самой императрицы: «Слушая Вас, я вижу, что Вы все делаете, сравнивая между собой и Столыпиным. Мне кажется, что Вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало… Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль и должен был стушеваться, так как ему нечего было больше исполнять».

Очень похоже на известную на миру поговорку: «Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти».

Этот разговор между императрицей и Коковцевым произошел в Ялте в Ливадийском дворце в день именин Наследника, 5 октября. Всего через месяц после убийства Столыпина.

Государь «демонстративно», как пишет Коковцев, «пил за мое здоровье», а императрица, сев в кресло, настойчиво подозвала его к себе и у них состоялась долгая обстоятельная беседа. Часть которой «глубоко врезалась в мою память потому, что больно кольнула меня и показала всю странность натуры этой мистически настроенной женщины, сыгравшей такую исключительную роль в судьбах России».

Вот так расценил сам Коковцев характер императрицы, которую выслушал с большим вниманием и почтением. Но по натуре он был истинно русским человеком. И он не мог предать идеи своего великого предшественника, а потому оставался преданным ему до конца. За что и поплатился. Его в свою очередь не могла понять немка, а потому вскоре и он попал в немилость и был смещен с поста.

На этом замкнулся очередной причудливый круг царского «благоволения». Так было, так будет во веки веков и присно, если сильные мира сего будут ходить под «колпаком» у инородцев. На каждой земле должен править закон и буква того народа, который на ней живет, на этой земле. Иначе землю эту вечно будет палить геенна огненная.

Предательство своей земли, какими бы высокими идеями это ни обставлялось, никогда не останется без самого страшного возмездия.

(обратно)

НИ ОДНО ДОБРОЕ ДЕЛО…

И снова о Распутине.

Эта тема продолжает волновать людей в нашей стране и за рубежом. А нынче, в связи с раскрепощением печати, в свет вышло обвальное количество публикаций о Распутине. Причем, тон становится все мягче, переходя от однозначного осуждения «феномена» Распутина до его «романтизирования». Даже появилась водка «Распутин». Наряду с «Наполеоном» и «Николаем II». И тут рядом оказались.

История повторяется своей нелицеприятной стороной для тех, кто не делает выводов из ее уроков. Надо было довести до абсурда жизнь российского общества, чтобы дать дорогу Октябрю 1917 года. И теперь, похоже, дело идет к тому, чтобы жизнь российского общества довести до абсурда под флагом демократии. Вернее, под соусом демократии.

Август 1991–го и Октябрь 1993–го. Появится деятель или группа деятелей, которые доведут нашу жизнь до полнейшего идиотизма, а потом нам скажут (уже говорят): «Вы несостояв — шаяся нация. А потому вот вам усеченная до пределов Россия в районе Нечерноземья, вроде резервации, а лучше — белорусские болота — и возитесь там в грязи, стройте какой‑нибудь очередной Изм».

Появились уже публикации, в которых говорится, что готовится, якобы книга, в которой Распутин преподносится чуть ли не благодетелем России. Мол, раз российский Император верил ему и полагался на него больше, чем на родственников и царедворцев, то значит, в нем, в Распутине, что‑то было, характерное русскому духу. Это инфор мация для размышления несгибаемым монархистам. Мол, у вас ностальгия по монарху? Извольте иметь его в такой вот «упаковке». С Гришкой Распутиным в обнимку. Курам на смех. Как и в начале века.

Поистине — ход конем.

Иные недоумевают, пожимают плечами: что же это такое? Опять все с ног на голову? Да! Идет очередное охмурение нашего брата. Абсурдизация, бурбулизация с гайдаризацией нашей жизни. В глубоких недрах нашей России уже готовится к выходу в свет, на арену истории некий деспот похлеще Сталина.

Невольно думается, кто же эти затейники, которые готовят «реабилитацию» Гришки Распутина? Нетрудно догадаться: все те же, кому он исправно служил на заре XX века! Архитекторы Всемирного Правительства. Продолжатели дела Арона Симановича и К°, которые причислили Распутина к «лику святых» за дело еврейской общины. Не зря Симанович оставил потомкам откровенную до смердящего цинизма книгу, как руководство к действию, о том, как гой в лице Гришки Распутина, перекупленный у царского самодержавия, может перевернуть ход истории с ног на голову. Надо только умело направить поток грязи, исторгаемой человеком — чудищем в нужное русло.

На этот раз уже не один человек, а целая партия под названием КПСС была превращена в чудище. Затейники-лицедеи сначала возвеличили ее до небес, довели ее функции до абсурда, кретинизма, потом дружно отвалили от нее и предали анафеме. Сначала выпнули ее на пьедестал и держали ее там, пока она их жирно подкармливала, но как только она «испортилась», то есть стала что‑то делать и для своего народа, ввергнули в бездну.

А чтобы держать общество в узде, на подмостки истории готовится новое Чудо — Юдо. Оно, как и Гришка Распутин, как и КПСС, будет проклинаться народом, но оно будет у кормила власти. Оно будет творить абсурд для того, чтобы творцы его отъедали животы и набивали золотом сейфы.

Чтобы этого не случилось, надо держать ушки на макушке. А для этого надо найти в себе силы не хватать бездумно той наживы, которую готовят лукавые чужевыродки. Надо твердо себе уяснить, кто есть кто, даже если в качестве запевал нам снова будуг подсовывать легионеров с русскими фамилиями — Ивановых, Сидоровых, Петро вых. Или, как нарекли их теперь, — «новые русские». Не верьте им — это мутанты! Русские, но перерожденцы. Они утратили чувство Родины. Они ради сиюминутной выгоды могут продать но дешевке маму родную, отца и в придачу детей единокровных.

Сейчас у нас достаточно свидетельств того, как на просторах Российской империи свирепствовал, словно чума, распугинский абсурд; вполне достаточно, чтобы составить для себя объективный образ Распутина и распутинщины. А заодно и того, что породило это гнусное явление в русской жизни. Ибо то, что породило распутинщину, пожалуй, главнее и страшнее самой распутинщины.

Из всех свидетельств о Распутине, оставленных нам его современниками, наиболее объективными мне представляются суждения Владимира Николаевича Коковцева — Министра финансов, впоследствии Председателя Совета Министров в царствование Николая Второго.

Грандиозность скандала, связанного с именем Распутина, можно представить себе по одному совершенно достоверному факту: о Распутине заговорила общественность, заговорили в Государственном Совете и в Государственной Думе. А заговорили потому, что со страниц газет не стали сходить скандальные хроники о жизни и диких разгулах старца. При этом проскальзывали недвусмысленные намеки о покровительстве ему царских особ. Подчас с грязным подтекстом, исходящим от самого старца. В кавычках приводились его слова, хвастливо бросаемые им на пьяных гульбищах. Слова, от которых краснела вся Россия. Дошло до того, что стали писать о письмах царицы и Великих Княжон к Распутину. О письме царицы якобы фривольного плана. Публиковались даже фотокопии этих писем. Скандал приобретал оглушительный характер. Вот почему Распутин вынужден был заняться борьбой не только с министрами, а уже с целыми ведомствами, прессой, Государственной Думой и Государственным Советом. И те вынуждены были заниматься им. В борьбу был вовлечен генеральный прокурор Св. Синода Саблер и, наконец, сами Государь и Государыня, авторитет которых в связи с публикациями в газетах о проделках и высказываниях Распутина катастрофически понижался.

Дело в том, что письма государыни и Великих Княжон действительно существовали. «Их было 6, — пишет Коковцев. — Одно сравнительно длинное письмо от императри цы, совершенно точно воспроизведенное в распространенных Гучковым копиях; по одному письму от всех четырех Великих Княжон, вполне безобидного свойства, написанных, видимо, под влиянием напоминаний матери, и почти одинакового свойства. Они содержали в себе главным образом упоминание о том, что они были в церкви и все искали его, не находя его на том месте, где они привыкли его видеть, — и одно письмо, или вернее листок чистой почтовой бумаги малого формата с тщательно выведенной буквой «А» маленьким наследником».

Таковы факты.

Эти письма через опального иеромонаха Илиодора, с которым поскандалил и подрался Распутин, попали к женщине, которой тот передал их, боясь обыска. Об этом узнал министр внутренних дел после напряженнейших поисков. Когда он напал на след этих писем, то прибежал советоваться к Коковцеву — что делать? Тот посоветовал ему завладеть ими во что бы то ни стало, вплоть до покупки их у обладательницы. Для этого он согласен «открыть необходимый кредит». Но Макарову удается заполучить их без особого труда: женщина просто отдала их, понимая всю опасность, связанную с хранением этих писем.

Владимир Николаевич Коковцев держал их в руках. Даже прочитал их. Он не комментирует их содержание. Лишь приводит строчку из письма императрицы, которая была известна ему еще по фотокопиям, помещенным в газетах. «Мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к себе твоей руки…»

Эти слова, считает Коковцев, «могли дать повод к самым непозволительным умозаключениям, если воспроизвести их отдельно от всего изложения…»

Можно себе представить состояние Государя и Государыни, прочитавших в газетах эту строчку.

Конечно же, царь, подогреваемый супругой, постарался употребить всю силу власти, чтобы заткнугь рот разгулявшейся прессе. Но… Но не тут‑то было. К тому времени закон о печати был сформулирован так, что к ней не подступиться. (Как похоже на сегодняшние вольности наших СМИ. Присвоивших себе статус четвертой власти, которая «направляет» все три первые).

На соображения царя приструнить печать, «так как ему кажется, что следовало бы подумать об издании такого закона, который давал бы правительству известное влияние на печать…» Коковцев вынужден был ответить: «Дума никогда не решится облечь правительство реальными правами относительно печати, не пойдет ни на какие действительные ограничения свободы печатного слова из простого опасения встретить обвинения себя в реакционности».

Между тем со страниц многих газет и журналов кричало справедливое в общем‑то требование: «Удалите этого человека (Распутина. — В. Р.) в Тюмень, и мы перестанем писать о нем».

Распутин между тем продолжал назначать и смещать министров и других высоких и высочайших должностных лиц государственной и духовной власти. Вплоть до назначения обер — прокурора Святейшего Синода. «По городу ходили слухи даже о том, что Распутин рассказывал всем и каждому, что Саблер поклонился ему в ноги, когда тот сказал ему, что «поставил его в оберы».

На парадном обеде в Зимнем, устроенном в честь приезда короля Черногории (отца Милицы и Анастасии. — В. Р.), Государь изволил долго разговаривать с министром внутренних дел Макаровым. Все о том же. О Распутине. Вернее, о газетах, которые никак не оставляют его в покое. Требовал обуздать печать. И даже сказал с неудовольствием:

— Я просто не понимаю, неужели нет никакой возможности исполнить мою волю?

Подумал и поручил Макарову обсудить с Коковцевым и Саблером, что следует предпринять, чтоб унять борзописцев.

Так и хочется сказать словами великого Крылова: «И щуку бросили в реку».

Саблер — ставленник Распутина и находится под тайной крышей и лютым контролем еврейской общины. Он будет приструнивать печать, которая на корню продана и давно уже является рупором социалистов, послушным орудием еврейской общины? И даже такие газеты монархического толка, как «Новое Время», грудью защищавшая незыблемость самодержавия, никак не могли понять, что травля Распутина — это косвенная травля августейшего монарха. Главными же распространителями известий о похождениях и проделках Распутина были газеты «Речь» и «Русское слово». Что касается «Нового Времени», то Коковцев пишет об этом так: «Для меня было ясно, что в редакции «Нового Времени» какая‑то рука сделала уже свое недоброе дело и что рассчитывать на влияние этой редакции на ее собратий по перу не приходится».

Дело с Распутиным было так закручено, что сам Государь обнаружил свое бессилие что‑либо сделать. Тогда он решается на крайнюю меру: он извлекает из дальнего архива дело Распутина о причастности его якобы к хлыстам и передает его на заключение… М. В. Родзянко. Ему кажется, что этим он отвлечет общественное мнение от своей особы и направит его в другое русло. Но вышло не так, как он думал. Это был самый опрометчивый шаг в его усилиях погасит^ скандал, связанный с Распутиным. Кто его только надоумил на этот шаг! На этот счет имеется предположение Коковцева, что сам Святой Синод в лице Саблера и надоумил. И вот что из этого вышло: «М. В. Родзянко, — пишет Коковцев, — немедленно распространил по городу весть об «оказанной ему Государем чести»… «…Родзянко рассказывал направо и налево о возложенном на него поручении и, не стесняясь, говорил, что ему суждено спасти государя и Россию от Распутина, носился со своим «поручением», показывал мне однажды 2–3 страницы своего черновика доклада, составленного в самом неблагоприятном для Распутина смысле…» «…Под влиянием всех рассказов Родзянко толки и сплетни не только не унимались, но росли и крепли».

Таков результат этого расследования по поручению Государя. Комментарии, как говорится, излишни.

Однако надо было что‑то делать.

Помня поручение Государя обсудить меры по предотвращению скандала, связанного с Распутиным, Коковцев, Макаров и Саблер собрались 30 января 1912 года на совещание в кабинете Председателя Совета Министров. И до 12 часов ночи бились над вопросом: как быть? Что делать? Спорили несколько часов. Коковцеву с самого начала казалось, что Саблер будет хитрить и изворачиваться, чтобы тройка не могла принять какого‑либо определенного решения. Но вдруг именно Саблер в самой резкой форме и предложил единственно правильный и возможный выход — уговорить Распутина уехать к себе в село Покровское и никогда больше не появляться в Петербурге. Мало того, он взял на себя труд переговорить с Распутиным и затем доложить Государю. При этом заметил, что ему будет чрезвычайно трудно выполнить эту миссию, так как он лично не имеет отношений с Распутиным. Придется, мол,

действовать через сослуживцев, которые хорошо с ним знакомы. Он, конечно, лгал. Саблер — есть Саблер. Порешили на том, что надо уговорить Распутина покинуть Петербург, если он хоть каплю озабочен покоем и честью Государя и его семьи.

Было решено также подключить к делу графа Фредерикса — министра двора Его Величества. Эту миссию — встречу и переговоры с Фредериксом — Коковцев взял на себя. Несмотря на полночь, они и отправились к нему. Тот отнесся к предложению с пониманием и взялся поговорить с Государем относительно идеи выезда Распутина из столицы. Но его разговор с Государем окончился полным провалом. Царь сказал ему в сильном раздражении:

— Сегодня требуют выезда Распутина, а завтра не понравится кто‑либо другой и потребуют, чтобы и он уехал?..

Граф Фредерикс просил Коковцева не отчаиваться, а продолжать убеждать Государя. Решено было, что в ближайшее время при докладе Государю сначала Макаров скажет об этом, затем он, Коковцев, поговорит при докладе, а сам граф Фредерикс переговорит лично с государыней.

Далее события разворачивались с нарастающим напряжением.

Как только Макаров заикнулся о выезде Распутина, Государь прервал его:

— Мне нужно обдумать хорошенько эту отвратительную сплетню и мы переговорим подробно при вашем следующем докладе, но я все‑таки не понимаю, каким образом нет возможности положить конец этой грязи.

На следующий день в пятницу, день обычного доклада Государю, Коковцев тоже затронул эту тему. Государь выслушал его молча, не прерывая, глядя по своему обыкновению в окно. Но уже в самом конце доклада вдруг перебил:

— Да, нужно действительно пресечь эту гадость в корне, и я приму к этому решительные меры. Я вам скажу впоследствии, а пока — не будем больше говорить об этом. Мне все до крайности неприятно.

Не знал Коковцев в тот момент, что именно намерен был предпринять Государь, какие — такие «решительные меры». Он скрыл свои намерения, не желая, очевидно, выслушивать отговоры и возражения. А намеревался он, как потом выяснилось, пустить в ход старое дело на Распутина, о чем сказано выше, — о причастности его якобы к секте хлыстов. Что из этого вышло, мы знаем. И посочувствуем бедному Государю, доверившемуся инородцам на свой позор и погибель. Пренебрег преданностью русских людей, пошел на поводу у продажных подручных, ведущих двойную игру.

Но отступать было некуда, надо было действовать. И действовать именно в том направлении, чтобы уговорить Распутина уехать.

Чувствуя накал страстей, старая императрица, мать Николая II Мария Федоровна посылает приглашение Коковцеву. 13 февраля утром у них состоялась полуторачасовая беседа.

«На вопрос императрицы, — пишет по этому поводу Коковцев, — я доложил ей с полной откровенностью все, что знал, не скрыл ничего и не смягчил никаких крайностей создавшегося положения, вынесшего на улицу интимную жизнь царской семьи и сделавшего самые деликатные стороны этой жизни предметом пересудов всех слоев населения и самой беспощадной клеветы. Императрица горько плакала, обещала говорить с государем, но прибавила: «Несчастная моя невестка не понимает, что она губит и династию, и себя. Она искренно верит в святость какого‑то проходимца, и все мы бессильны отвратить несчастье».

Ее слова оказались пророческими.

Обстановка накалилась до такой степени, что, видимо, и сам Распутин начинал понимать, что единственный выход из этого скандала, — это уехать ему. И он посылает записку Коковцеву: «Собираюсь уехать совсем, хотел бы повидаться, чтобы обменяться мыслями; ибо мне теперь много говорят — назначьте когда. Адрес: Кирочная, 12, у Сазонова». (Грамматика автора в данном случае опущена. — В. Р.)

После долгих и трудных раздумий Коковцев принимает решение принять Распутина. Но просит присутствовать при этом своего зятя Валерия Николаевича Мамонтова, который был хорошо знаком с Распутиным и был с ним в хороших отношениях.

Прием был назначен на вечер 15 февраля.

«Когда Распутин вошел ко мне в кабинет, — пишет об этом «историческом» факте Коковцев (он видел его впервые, что бы там ни говорили и ни писали. — В. Р.) и сел на кресло, меня поразило отвратительное выражение его глаз.

Глубоко сидящие в орбите, близко посаженные друг к другу, маленькие, серо — стального цвета, они были пристально направлены на меня, и Распу тин долго не сводил их с меня, точно думал произвести на меня какое‑то гипнотическое воздействие или просто изучал меня, видевши впервые. Затем он резко закинул голову кверху и стал рассматривать потолок, обводя его по всему карнизу, потом потупил голову и стал упорно смотреть на пол и — все время молчал. Мне показалось, что мы бесконечно долго сидим в таком бессмысленном положении, и я, наконец, обратился к Распутину, сказавши ему: «Вот вы хотели меня видеть, что же именно хотели вы сказать мне? Ведь так можно просидеть и до утра».

Мои слова, видимо, не произвели никакого впечатления. Распутин как‑то глупо, деланно, полуидиотски осклабился, пробормотал: «Я так, я ничего, вот просто смотрю, какая высокая комната» и продолжал молчать, закинувши голову кверху, все смотрел на потолок. Из этого томительного состояния вывел меня приход Мамонтова. Он поцеловался с Распутиным и стал расспрашивать его, действительно ли он собирается уехать домой. Вместо ответа Мамонтову Распутин снова уставился на меня в упор своими холодными, пронзительными глазами и проговорил скороговоркой: «Что ж уезжать мне, что ли? Житья мне больше нет и чего плетут на меня!» Я сказал ему: «Да, конечно, вы хорошо сделаете, если уедете. Плетут на вас или говорят одну правду, но вы должны понять, что здесь не ваше место, что вы вредите государю, появляясь во дворе и в особенности рассказывая о вашей близости и давая кому угодно пищу для самых невероятных выдумок и заключений».

«Кому я что рассказываю, — все врут на меня, все выдумывают, нешто я лезу во дворец, — зачем меня туда зовут!» — почти завизжал Распутин. Но его остановил Мамонтов своим ровным, тихим, вкрадчивым голосом: «Ну, что греха таить, Григорий Ефимович, вот ты сам рассказываешь лишнее, да и не в том дело, а в том, что не твое там место, не твоего ума дело говорить, что ты ставишь и смещаешь министров, да принимать всех, кому не лень идти к тебе со всякими делами да просьбами и писать о них кому угодно. Подумай об этом хорошенько сам и скажи по — совести, из‑за чего же льнут к тебе всякие генералы и больше чиновники, разве не из‑за того, что ты берешься хлопотать за них? А разве тебе даром станут давать подарки,

поить и кормить тебя? И что же прятаться — ведь ты сам сказал мне, что поставил Саблера в обер — прокуроры, и мне же ты предлагал сказать царю про меня, чтобы выше меня поставил. Вот тебе и ответ на твои слова. Худо будет, если ты не отстанешь от дворца, и худо не тебе, а царю, про которого теперь плетет всякий, кому не лень языком болтать».

Распутин во все время, что говорил Мамонтов, сидел с закрытыми глазами, не открывая их, опустивши голову, и упорно молчал. Молчали и мы, и необычайно долго и томительно казалось это молчание. Подали чай. Распутинзабрал пригоршню печенья, бросил его в стакан, уставился опять на меня своими рысьими глазами. Мне надоела эта пытка гипнотизировать меня, и я сказал просто: «Напрасно вы так упорно глядите на меня, ваши глаза не производят на меня никакого действия, давайте лучше говорить просто и ответьте мне, разве не прав Валерий Николаевич (Мамонтов. — В. Р.), говоря вам, что он сказал?» Распутин глупо улыбнулся, заерзал на стуле, отвернулся от нас обоих в сторону и сказал: «Ладно, я уеду, только уж пущай меня не зовут обратно, если я худой, что царю от меня худо».

Я собирался было перевести разговор на другую тему. Стал расспрашивать Распутина о продовольственном деле в Тобольской губернии — в тот год там был неурожай, — он оживился, отвечал мне здраво, толково и даже остроумно, но стоило только мне сказать ему: «Вот так‑то лучше говорить просто, можно обо всем договориться», как он опять съежился, стал закидывать голову или опускал ее к полу, бормотал какие‑то бессвязные слова: «ладно, я худой, уеду, пущай справляются без меня, зачем меня зовут сказать то, да другое, про того, да про другого». Долго опять молчал, уставившись на меня, потом сорвался с места и сказал только: «Ну, вот и познакомились, прощайте» и ушел от меня».

Понимая, какая может быть интерпретация его встречи с Распутиным, Коковцев на следующее же утро был с докладом у царя. И точно, Распутин уже доложил ему, что был у Коковцева и что тот уговаривал его уехать. В конце доклада Коковцев попросил еще несколько минут и максимально точно рассказал ему о встрече с Распутиным. Государь внимательно выслушал и спросил:

— Вы не говорили ему, что вышлете его, если он сам не уедет?

— Нет. У меня сложилось впечатление, что он сам понимает, что ему надо уехать, чтобы «газеты перестали лаяться».

— Я рад. А то ведь мне доложили, будто вы с Макаровым решили его удалить, даже не докладывая мне. Было бы крайне больно, чтобы кого‑либо тревожили из‑за нас.

Помолчав, спросил:

— А какое впечатление произвел на вас этот мужичок?

«Я ответил, — пишет Коковцев, — что у меня осталось самое неприятное впечатление, и мне казалось, во все время почти часовой с ним беседы, что передо мной типичный представитель бродяжничества, с которым я встречался в начале моей службы в пересыльных тюрьмах, на этапах и среди так называемых «не помнящих родства», которые скрывают свое прошлое, запятнанное целым рядом преступлений, и готовы буквально на все во имя достижения своих целей. Я сказал даже, что не хотел бы встретиться с ним наедине, настолько отталкивающа его внешность, неискренни заученные им приемы какого‑то гипнотизерства и непонятны его юродства, рядом с совершенно простым и даже вполне толковым разговором на самые обыденные темы, но которые так же быстро сменяются потом опять таким же юродством».

Совершенно определенно можно сказать, что царю не понравился такой оборот дела. А может, он сделал вид, что ему не нравится. Но что не понравилось это императрице Александре Федоровне — совершенно точно. А что не нравится ей, не может нравиться Государю. Судьба Коковцева на посту Премьера, можно сказать, была предрешена. Как и судьба министра внутренних дел Макарова. Но у того будет еще одна «заслуга» перед царем. Об этом ниже.

Начинали сбываться пророческие слова Валерия Николаевича Мамонтова — зятя Коковцева: «Эх, генерал (так всегда он обращался к тесно), не удержишься ты на своей власти при твоей чистоплотности, не такое теперь время». И: «Он, конечно, негодяй (Распутин. — В. Р.), но хуже его те, которые пресмыкаются перед ним и пользуются им для своих личных выгод. Вот ты поступаешь хорошо, что не заигрываешь с ним, но зато это тебе невыгодно. Не поклонишься ему, тебе, вероятно, несдобровать».

Сам же он (Мамонтов) не раз отклонял предложения Распутина повысить его. Почему? «Я — другое дело, я не для высоких постов, да и не стоит их занимать, все равно долго не удержишься».

А Коковцев написал об этом: «Все резко изменилось разом после посещения меня Распутиным 15–го февраля и доклада моего государю. С этого дня следует считать мое удаление неизбежным. Государь оставался еще целые два года прежним, милостивым ко мне. Императрица же изменила свое отношение, можно сказать, с первого дня после того, что я доложил государю о посещении меня Распутным. Вопрос с письмами, распространяемыми Гучковым, инцидент с передачей этих писем Макаровым государю, поручение рассмотреть дело прежнего времени о Распутине, возложенное на Родзянко, и многое другое, — все это были лишь дополнительные подробности, но главное сводилось, бесспорно, к шуму, поднятому печатью и думскими пересудами около имени Распутина, и в этом отношении визит последнего ко мне 15–го февраля и мое отрицательное отношение к посещениям «старцем» дворца сыграли решающую роль».

«Императрица была глубоко оскорблена тем шумом, который подняла Дума и печать кругом Распутина и его кажущейся близости ко двору».

«Нужно было искать способов прекратить это покушение и найти тех, кто допустил его развиваться до неслыханных размеров. Считаться с Гучковым не стоит. Он давно зачислен в разряд врагов царской власти. Макаров — слаб и, как человек, способный мыслить только с точки зрения буквы писаного закона, должен быть просто удален».

И далее Коковцев как бы конструирует рассуждения императрицы на его счет:

«Но виноват более всех, конечно, председатель Совета министров. Еще не так давно казалось, что он — человек, преданный государю, что угодничество перед Думой и общественными кругами ему не свойственно, а на самом деле он оказывается таким же, как все, — способным прислушиваться к россказням и молчаливо, в бездействии, относиться к ним. Вместо того, чтобы использовать дарованное ему государем влияние на дела и на самое Думу, он заявляет только, что не в силах положить конец оскорбительному безобразию, и ограничивается тем, что ссылается на то, что у него нет закона, на который он мог бы опереться. Вместо того, чтобы просто приказать хотя бы именем государя, и тогда его могут послушаться, — он только развивает теорию о том, что при существующих условиях нельзя получить в руки способов укрощения печати. Вместо того, чтобы прямо сказать председателю Думы Родзянко, что государь ожидает от него прекращения этого безобразия, он ничего не делает и все ждет, когда оно само собой утихнет.

Такой председатель не может более оставаться на месте; он более не царский ’ слуга, а слуга всех, кому только угодно выдумывать небылицы на царскую власть и вмешиваться в домашнюю жизнь царской семьи».

«Таков был ход мышления императрицы, — пишет далее Коковцев, — как я его понимаю, и каким он должен был быть по свойствам ее природы».

И далее следует потрясающее признание Коковцева, свидетельствующее о безусловной и абсолютной честности и порядочности этого человека: «Я слышал даже прямое обвинение меня в том, что я не умел оперировать теми способами, которые были в руках моих, как министра финансов. В этом отношении я оказался, действительно, крайне неумелым». '

Это поразительное признание на фоне циничных откровений Арона Симановича. И если к нему прибавить тот факт, что Государь «терпел» Коковцева еще целых два года после его доклада о посещении его Распутиным, то это уводит в такие глубины размышлений, что сердце заходится. Можно представить себе, какой сумасшедший натиск выдержал Николай II со стороны взбесившейся императрицы, если она не то что Председателя Совета Министров не ставила ни в грош, а собственную мать мужа, когда вопрос касался чудотворца Григория Распутина. И царь терпел и держал Коковцева еще целых два года! Отсюда следует бесспорный вывод, что Государь высоко ценил своего Премьера. И одна из причин, по которой он высоко ставил Премьера, была его честность и порядочность. Так что не зря Коковцев как бы вскользь замечает: «…у меня не осталось ни малейшей горечи к моему государю ни при его жизни, ни, тем более, после его кончины». И: «…императрица была бесспорно главным лицом, отношение которого ко мне определило и решило мое удаление».

Теперь уместно будет задать вопрос: а почему, собственно, глава правительства должен был бороться с печатью, если в самом скандале более всего была повинна сама императрица? Подававшая повод тому своими отношениями с Распутиным. Она повела себя неподобающим образом,

неосторожно, а теперь требует, чтобы ее оградили и защитили. Не самодурство ли это? Не проще ли и разумнее было бы действительно пресечь сам источник грязных сплетен? Чего добивались такие люди, как Столыпин и Коковцев?

Насколько они оказались правы, показала сама история. Вспомним слова вдовствующей матери — императрицы Марии Федоровны, которые она сказала в беседе с Коковцевым: «Несчастная моя невестка не понимает, что она губит и династию, и себя. Она искренне верит в святость какого‑то проходимца, и все мы бессильны отвратить несчастье».

К чести Коковцева, он вместо обвинений императрицы, вместо обиды на нее на нескольких страницах, а по суги всей своей книгой, старается доказать, и не безуспешно, на мой взгляд, что императрица не виновата в том, что попала под влияние набожного, а на самом деле безбожника Распутина. Будучи сама крайне набожной и полагаясь во всем на Бога, на его чудесную силу, она верила Распутину, умевшему истово убеждать именем Бога, умевшему благотворно влиять на больного Наследника — главную и неистребимую боль ее, боль матери. Здесь Коковцев проявил истинно русский характер — умение прощать обиды.

А Распутин уехал‑таки к себе в Покровское. Ровно через неделю после встречи с Коковцевым.

По всем законам логики, царская семья должна была бы облегченно вздохнуть и выразить признательность тем, кто проявил мужество и настойчивость, чтобы оградить их августейший авторитет от сибирского варнака. Но получилось все наоборот! Чума парадоксов продолжала свирепствовать в жизни многострадальной Матушки — России.

Вместо благодарности императрица пришла в крайнее негодование. Уехал Распутин! Вынудили его уехать!..

А скандал между тем на страницах газет не утихал. С новой силой начали муссировать письма императрицы и Великих Княжон к Распутину. Всплывали все новые и новые подробности.

Вспомним, что эти письма были найдены и изъяты невероятными усилиями сыскного ведомства и лично Министра внутренних дел Макарова. Встал вопрос, что с ними делать? Для решения этого вопроса и встретились тайно Премьер — министр Коковцев и Министр внутренних дел Макаров.

Думали — гадали. Сначала хотели просто спрятать письма и постараться забыть про них. Но это было крайне опасно: их могли заподозрить в недобрых намерениях по отношению к царской чете. Потом была мысль отдать их Государю. Но это может произвести на него неприятное впечатление, и тогда они восстановят против себя императрицу — В конце концов решили, что Макаров попросит аудиенцию у Государыни и передаст ей письма из рук в руки. На том и разошлись.

Но Макаров все переиначил, решив, видимо, выслужиться перед царем. На очередном докладе Государю, пользуясь его отличным настроением, он рассказал ему всю историю добывания злополучных писем и… вручил, ему пакет с письмами.

«…Государь побледнел, нервно вынул письма из конверта и, взглянувши на почерк императрицы, сказал: «Да, это не поддельное письмо», а затем открыл ящик своего стола и резким движением, совершенно неприсущим ему, швырнул туда конверт».

Вскоре Макаров получил отставку.

Отставка же Коковцева была делом времени.

Вот и не верь после этого в расхоясую цинично — шуточную поговорку, появившуюся, говорят, именно в эпоху распутинщины: «Ни одно доброе дело не остается безнаказанным».

Эпохи порождают крылатые фразы.

Терпящий поражение в том или ином деле, а тем более в большой государственной игре, в один прекрасный момент начинает понимать или чувствовать, что он проигрывает. Особенно, когда на карту поставлена жизнь.

Грянул момент, когда и всемогущий Распутин, несмотря на всевозрастающее могущество, почувствовал, что он проигрывает. Почувствовал это и его вездесущий личный секретарь и содержатель Арон Симанович.

Для Распутина, истинно русского человека, в общем‑то доброго и милосердного, сильного духом и телом, широкого душой, но безоглядного кутилу и гуляку, хитреца и пройдоху, каких свет не видывал, — падение было бы равносильно убийству. Для Симановича же с его прагматичес кой натурой их крушение было бы всего — навсего эпизодом в бурной деловой жизни. Проигрышем в большой игре. Не первым и не последним. И даже здесь, в назревающем тупике, из проигрыша он пытался извлечь свою выгоду, сорвать куш.

«Когда он (Распутин. — В. Р.), — пишет Симанович, — говорил о своей будущности, я ему советовал теперь же оставить Петербург и царя, до того, пока его враги окончательно не выведены из терпения».

«Ты восстановил против себя дворянство и весь народ. Скажи папе и маме, чтобы они дали тебе один миллион английских фунтов, тогда мы сможем оба оставить Россию и переселиться в Палестину».

«Я владел в Палестине небольшим участком земли и мечтал конец моей жизни провести в стране моих праотцов. Распутин также имел влечение к святбй земле. Он соглашался с моим планом переехать туда».

Но «Распутин имел сильно развитое самомнение…» Он говорил: «Люди, подобные мне, родятся только раз в столетие», «…падение его беспокоило больше, чем смерть».

О таком настроении Распутина свидетельствует не кто-нибудь, а сам Арон Симанович. Многие уже знали, кто стоит за Распутиным и какими средствами держат в узде всемогущего старца. И, естественно, гнев людей распространился и на евреев.

Ополчилось против Распутина и духовенство. В лице его бывших друзей — монаха Илиодора и епископа Гермогена. Илиодор преследовал Распутина с настойчивостью фанатика. Это по его указке бросили поленья под колеса машины, когда Распутин возвращался с очередной попойки с Виллы Роде, чтоб устроить ему катастрофу.

Но шофер вовремя отвернул, и беда его миновала. Это он подговорил к убийству Гусеву в селе Покровском. Та распорола Распутину живот. С распоротым животом, придерживая выпавшие кишки руками, Распутин прибежал домой и только этим спасся. Потом на него налетели молодые офицеры с шашками и револьверами, когда он вышел было в круг танцевать в той же Вилле Роде. И, наконец, обласканный им Симеон Пхакадзе, которого он выбрал себе в зятья, во время одной попойки попытался убить его. Но рука у него дрогнула, и вместо Распутина он выстрелил себе в грудь.

После этого случая самоуверенный Распутин и вовсе решил, что теперь уймутся заговорщики. Что сила его воздействия наведет страх на них. И потому не придал особого значения приглашению князя Феликса Юсупова, где обещал быть и сам великий князь Дмитрий Павлович.

«Будь осторожен! — пишет Симанович о том, как он его предупреждал об опасности в связи с этим приглашением. — Чтобы они там с тобой не покончили.

— Что за глупости! — ответил он. — Я уже справился с одним убийцею, и с такими мальчишками, как князь, я также справлюсь. Я поеду к ним, чтобы этим доказать перед царем мое превосходство над ними всеми!»

Распутин не был таким простаком, каким представляет нам его в некоторых местах Симанович. К тому времени он уже ясно сознавал, в какую «кашу» влип. Ему завидовали, его ненавидели. Все! С одной стороны — высший Свет, который не мог простить ему то, что он, простой мужик, стоит так близко к царю, имеет на него огромное влияние. И забрал власть над ними. С другой стороны, тоже из зависти, а частью из патриотических побуждений, — на него ополчилось духовенство; с третьей — народ его возненавидел. Люди видели в нем источник беззакония и беспорядков в стране. Поняв это, Распутин задумался как ему быть? И пришел, очевидно, к выводу, что он должен уйти. Но как? Добровольно он не может — это выше его сил. Но если он не уйдет добровольно, — его убьют. Это уже было ясно. И это было страшно. Но еще страшнее удалиться с позором. Под улюлюканье вслед. И он всерьез подумывал о смерти. Насильственной. Размышлял так: если его убьют, он превращается в гонимого страдальца, великомученика. Этот исход больше всего ему подходил. И, как показали дальнейшие события, — он был прав.

В общем, с некоторых пор в нем заговорил обреченный человек. Которому терять нечего. Подсознательно он искал смерти, готов был к смерти. Только в смерти он видел праведный выход, все остальное он сознательно отринул. Он почувствовал необоримое стремление к этому исходу и в этом как бы находил некую точку опоры и смысл дальнейших действий.

В те роковые для него дни он повел себя более чем странно. С точки зрения стороннего наблюдателя. Тогда как с внутренней логикой он был в полном согласии. Поэтому на все уговоры не принимать приглашения князя Юсупова он упрямо стремился к нему, предчувствуя раз вязку: или он в самом деле окажется непобедимым, или найдет себе достойный конец.

— «Но мы не можем допустить, чтобы ты пошел, — пишет по этому поводу Симанович, — они тебя там убьют.

— Никто не может запретить мне ехать, — настаивал он. — Я только жду «маленького» (так называл он Юсупова. — В. Р.), который за мной должен заехать, и мы поедем вместе».

«Слушай, — сказал Распутин, — я сегодня выпью двадцать бутылок мадеры, потом пойду в баню, а затем лягу спать. Когда я засну, ко мне снизойдет божественное указание. Бог научит меня что делать, и тогда уже никто мне не опасен. Ты же убирайся к черту!»

«Распутин велел принести ящик вина, — пишет далее Симанович, и начал пить. Каждые десять минут он выпивал по одной бутылке. Изрядно выпив, он отправился в баню, чтобы после возвращения, не промолвив ни слова, лечь спать. На другое утро я его нашел в том странном состоянии, которое на него находило в критические моменты его жизни. Перед ним находился большой кухонный таз с мадерой, который он выпивал в один прием. Я его спросил, чувствует ли он прибавление своей «силы»?

— Моя сила победит, — ответил он, — а не твоя.

В этот момент вошла очень возбужденная Вырубова.

— Были ли здесь сестры из Красного Креста? — спросила она.

Оказалось, что царица и одна из ее дочерей в форме сестер Красного Креста навестили перед этим Распутина. (И такое было! — В. Р.)

Они приходили просить Распутина без моего ведома не принимать никаких предложений».

«После этого приезжали также епископ Исидор, придворная дама Никитина и другие лица, и все они умоляли Распутина не выезжать».

Был даже подключен тогдашний Министр внутренних дел Протопопов.

«Я сам примусь за это дело, — сказал Протопопов. — Царица приказала мне позаботиться о том, чтобы Распутин сегодня не уходил из дому. Все меры предприняты, и Распутин сам своим честным словом обещал мне сегодня не оставлять квартиру. Нет ни малейшего повода к беспокойству».

«В это время гости Распутина стали постепенно расхо диться. Я же считал необходимым также принять некоторые меры предосторожности. Я велел Распутину раздеться и запер в шкаф на ключ его платье, сапоги, шубу и шапку. На квартире Распутина остался секретарь митрополита Питирима Осипенко, который мне обещал следить за Распутиным. Кроме того, дом был окружен агентами охранной полиции, получившими распоряжение не выпускать Распутина. (Какая забота! Не то что о Премьере Столыпине в Киеве. — В. Р.)

Но Распутин сумел всех перехитрить. Он вышел к агентам охраны, дал им деньги и уговорил их уйти, так как, по его словам, он собирался спать. Они поверили ему и пошли в какой‑то ресторан.

После этого к Распутину приезжал еще Протопопов, чтобы удостовериться в исполнении всех его распоряжений. Распутин уже находился в кровати. Он просил Протопопова распорядиться, чтобы Осипенко ушел, так как его присутствие излишне. Протопопов выполнил эту просьбу. Ушел также в то время у Распутина еще находившийся епископ Исидор.

Протопопов оставался еще некоторое время. При прощании Распутин как‑то таинственно сказал ему:

— Слушай, дорогой. Я сам господин своего слова. Я его дал, но я его могу взять обратно.

Протопов изумился этим словам, но объяснил их всегда несколько странным распутинским оборотом речи».

Распутин упрямо шел навстречу своей смерти.

Как его убивали, мы уже знаем из многочисленных описаний. И не стоило бы здесь повторяться, но версия Симановича потрясает новыми подробностями.

«Было очень трудно найти то место, где тело Распутина было сброшено в воду. Но мой сын Семен нашел около моста галошу Распутина. Мы также заметили следы крови, которые вели к одной проруби. В полверсте от этого места мы на льду нашли тело Распутина. Оно было сильно занесено снегом. По — вилимому Распутин выбрался из воды и потащился по льду, и только благодаря сильному морозу он погиб. (Подчеркнуто мной. — В. Р.). Шуба на нем была продырявлена пулями в восьми местах».

О том, что в Распутина начали стрелять, как только он вошел, я прочитал у Симановича впервые. Об этом якобы он узнал от двоюродной сестры Юсупова, стрелявшей в Распутина. Первым выстрелил один из шуринов Юсупова,

стоявший за портьерами. Он выстрелил ему в глаз. А потом в упавшего уже Распутина стреляли еще. Всего было сделано одиннадцать выстрелов. После этого его завернули в шубу и в дорожный плед и снесли в подвал. В подвале он пришел в себя, вырвался наружу и стал искать выход. Выход не нашел, пытался перелезть через стену (кирпичного забора. — В. Р.), но безуспешно. И если б не собаки, поднявшие лай, он, может быть, и убежал бы. Но собачий лай заставил убийц выйти на улицу и…

Каков был ужас, когда они увидели бегающего вдоль стены живого Распутина! Они поймали его, связали веревками и отвезли к Неве.»

Дальнейшее известно.

И у Николая II был момент, когда он почувствовал, что проигрывает по — крупному. (Кроме отречения, разумеется). Мне кажется, этим моментом было отступление русской армии из Польши. А точнее, когда Вильгельм II объявил о намерении предоставить Польше полный суверенитет.

Царь позвонил Распутину в два часа ночи и сказал, что он в упадке от такого поворота дел и готов повеситься.

Его можно было понять: внутри страны он проиграл на всех «фронтах» — революция наступает, Дума забирает власть, Старый двор, по сути дела, объединился в своих усилиях с социалистами — революционерами против него, между ним и народом встал Распутин. Да и благоверная мстит ему на каждом шагу за Соловушку. Образовали там какой‑то «Совет Министров» из дам и ставят ему палки в колеса. То ли по расчету, то ли по глупости своей. В общем, куда ни кинь, все клин. Все против него. И даже недавняя победа над Старым двором в связи с отстранением Николая Николаевича от командования армией теперь обернулась против него — под его личным командованием позорнейшее поражение! Польша выскользнула из рук. Надежды, которые он возлагал на войну, на победу в войне, чтобы поправить пошатнувшийся авторитет трона, рухнули с грохотом.

Очевидцы почти в один голос утверждают, что Николай был обаятельным человеком. Но уж больно заурядным. Не внушал ни страха, ни почтения. Ни своим видом, ни правлением. Симанович пишет по этому поводу: «Он был прост и легко доступен, а в его присутствии совершенно забывался царь».

Эта фраза обращает на себя особое внимание. Туг Симанович предельно объективен. Действительно, царь вроде как и не был царем. Это чувствуется даже по некоторым фотографиям. Стоит мужик в военной форме, невысокого чина, в широких шароварах, подпоясанный широ-. ким ремнем, в гимнастерке — косоворотке из грубого сукна. Усат, бородат, с окурком, зажатым между пальцами. Если б не знать, что это Николай II, то можно подумать, что это плохонький казачишко смотрит в объектив. Ни тебе величия, ни тебе стати. Наоборот — натуральная простота, даже вроде неказистость.

Или вот он расчищает аллею от снега в Царскосельском парке. Обыкновенный мужичок. Похожий на вояку, который на побывке дома в свое удовольствие занимается во дворе.

Именно простота и доступность царя были притчей во языцех у царедворцев. Одних это умиляло, других возмущало. Третьи видели в нем блаженненького и жалели от души. Но все были едины в одном — царь не должен быть таким. Царь — это Царь. Он должен царить над всеми. Тогда его будут уважать и любить. Он должен внушать страх — тогда его будут бояться. Бояться и опять же уважать. Так было всегда на Руси. Во все века. Народ привык к этому. Народ ждет строгости от Царя, а он пугается с каким‑то Гришкой Распутиным и почти не вылазит из‑под каблука Мамы. А уж за это его ненавидела собственная мать, до последнего мечтавшая о свержении Николая и возведении на престол любимца Георгия — младшего сына брата Николая.

Ко всем этим бедам прибавлялась еще одна, самая изнурительная — болезнь Наследника. Это обстоятельство держало его постоянно в страхе. Против него ополчились не только люди, но сама судьба. И так как надежд на медицину не было никаких, то он охотно пользовался, и даже искал различного рода целителей, чудотворцев, уповая на их помощь в поддержании здоровья Цесаревича. Ко всему прочему он был подвержен, и в немалой степени, алкоголизму. Если верить Симановичу, то Распутин даже «лечил» царя от алкогольной зависимости, как теперь говорят; влияя на него своими средствами, приостанавливал на время тягу к спиртному. И когда Распутин устанавливал слишком большие сроки, царь якобы просил его сократить эти сроки. Положим, это неправда, анекдот, наговор Симановича. Но факт остается фактом — царь имел слабость к спиртному.

И в семейных делах не все ладилось. «Гессенская муха», собираясь замуж за русского царя, не испытывала к нему особых чувств. Не испытывала она их и потом. А после того, как он расправился с ее любовником Орловым (Соловушкой), она втайне возненавидела супруга. И мстила ему при каждом удобном случае.

Обладая властным характером, да к тому же склонная к мистике, имея влияние на царя, она могла много делать такого, что шло вразрез указаниям царя. Совершенно не понимая еврейского вопроса, она всякий раз вставала в их защиту и даже обращалась к ним за услугами, не подозревая, что ее просто подкупают, что этим она вредит не только мужу, но и государству. Она всячески поддерживала Распутина, внося тем самым раздор в царскую семью. Она постоянно враждовала с матерью — императрицей и великими князьями, не понимая, что играет на руку социалистам и врагам престола.

Правда, на нее находили минуты, когда она сознавала всю подлость и глупость своих поступков. Но минуты прозрения сменялись новыми вспышками недовольства супругом и тайным противодействием ему. И только когда царь отрекся от престола, она поняла всю трагедию своей игры против мужа. А поняв, она спокойно разделила с ним ужасную участь.

В таких обстоятельствах царю немудрено было прослыть непостоянным и непредсказуемым в своих решениях. Напирают слева, напирают справа, атакуют родственники, властно вмешивается жена — где уж тут быть твердым и постоянным в своих решениях? Однако Николай II обладал довольно твердым и решительным характером. Об этом свидетельствуют многие.

Когда он убеждался, что это должно быть так, а не иначе, то уже никто не мог отворотить его от принятого решения. Так было с подавлением заговора по разделению России, с подписанием манифеста от 17 октября 1905 года. В частном противодействии Распутину, а с ним целой своре распутинских приспешников, в том числе и собственной супруге. В глубине души Николай не чтил Распугана и терпел его исключительно ради Наследника и супруги. Доказательство тому — он не стал преследовать и наказывать строго убийц Распутина.

Твердым был царь и в отношении еврейского вопроса. И не потому что был антисемитом, как уверяет нас в этом Арон Симанович, а потому что был глубоко убежден, что это будет пагубно для русского народа. Он понимал, что русский народ слишком прост и доверчив против хитрых и жадных евреев, а потому не хотел уравнивать их в правах. Дай евреям права, они обдерут русского мужика до. костей.

Вот как ответил он Симановичу и всем, кто был в этот момент поблизости, когда к нему вплотную подступ глись с еврейским вопросом:

— Скажи своим братьям, что я им ничего не разрешу.

«Я потерял самообладание, — пишет Симанович по этому случаю, — и со слезами на глазах умолял царя:

— Ваше Величество, ради Бога, освободите меня от этого ответа. Свыше моих сил передать моим братьям такой ответ.

Ласково смотрел царь на меня и сказал спокойным, даже симпатичным тоном:

— Ты меня не понял. Ты должен передать евреям, что они, как и все инородцы, в моем государстве равны с другими моими подданными. Но у нас имеется девяносто миллионов крестьян и сто миллионов инородцев. Мои крестьяне безграмотны и мало развиты. Евреи высоко развиты. Скажи евреям: когда крестьяне будут на гой же ступени развития, как евреи, то они получат все то, что к тому времени 6улут иметь крестьяне». (Подчеркнуто мной. —

В. Р.)

Теперь мы знаем — этими словами царь подписал себе смертный приговор. Себе и всей своей семье. Его расстреляли вместе с императрицей, которая по свидетельству того же Симановича, много ходатайствовала за евреев.

И, как теперь выясняется, задумали и осуществили это убийство евреи во главе с Янкелем Свердловым.

Да что там царь, его семья и весь царский род, который они вырубили под корень?! — они приговорили к уничтожению целый народ — казаков. И очередь за всем рус — ским народом, который никак не хочет уступать им Россию. Это надо понимать и тем русским, которые подпевают им или отмалчиваются, имея за это временную выгоду от них. И они будут вырублены под корень, как только настанет для этого благоприятный момент.

После убийства царской семьи была устроена настоящая охота за всеми, у кого в жилах текла хоть капля крови династии Романовых. Цель этой охоты — с корнем вырвать и уничтожить российское самодержавие. И мы — олухи царя небесного! — семьдесят с лишним лет аплодировали этой дикой охоте на собственную честь. Наивно полагая, что творим во имя свободы, равенства и братства. Тогда как эти слова были всего — навсего ширмой. Приманкой с ядом. Вот как об этих святых словах сказано в Протоколах сионских мудрецов: «Во всех концах мира слова

— «свобода», «равенство», «братство» — становили в наши ряды через наших слепых агентов легионы, которые с восторгом несли наши знамена. Между тем эти слова были червяками, которые подтачивали благосостояние гоев, уничтожая всюду мир, спокойствие, солидарность, разрушая основы их государств». (Подчеркнуто мной. — В. Р.).

«Мы убедили, что прогресс приведет всех гоев к царству разума. Наш деспотизм и будет таковым, ибо он сумеет разумными строгостями замирить все волнения, вытравить либерализм из всех учреждений.

Когда народ увидел, что ему во имя свободы делают всякие уступки и послабления, он вообразил себе, что он владыка, и ринулся во власть, но, конечно, как всякий слепец, наткнулся на массу препятствий; бросился искать руководителя, не догадался вернуться к прежнему, и сложил полномочия у наших ног. Вспомните французскую революцию, которой мы дали имя «великой»: тайны ее подготовления нам хорошо известны, ибо она вся — дело рук наших.

С тех пор мы водим народы от одного разочарования к другому для того, чтобы он и от нас отказался в пользу того Наря — деспота Сионской крови, которого мы готовим для мира». (Подчеркнуто мной. — В. Р.).

В заключение этого дьявольского предначертания так и напрашивается известная в народе мудрость — народ, который не хочет кормить свою армию, обречен кормить чужую; к слову будет сказано: народ, который отказался от своего царя, обречен иметь чужого. К этому нас тащат нахально чужеродные выкормыши. Они даже не скрывают своих этих намерений. О чем будет сказано подробно в специальной главе.

Распутин предчувствовал свою скорую смерть. А потому вызвал к себе своего особо доверенного адвоката Аронсона и продиктовал ему свое знаменитое прощальное письмо. Перед этим он настраивал себя соответствующим образом, как перед всяким важным решением: возбужденно ходил взад — вперед, выкрикивал загадочные изречения, был необычайно милостив и доступен, много пил и угрожал воображаемому собеседнику: «Моя сила переборет твою. Так было, так будет!..»

Что бы там ни говорили про этого старца из глухой Сибири, наделенного недюжинным крестьянским умом, дикого и необузданного сластолюбца и пьяницу, однако что‑то в нем было. А уж в силе воли и в каком‑то пронзительном ясновидении, данном от природы, — ему не откажешь. Каким‑то сверхчеловеческим чутьем он угадывал судьбы людей, судьбы страны, народа да и свою собственную судьбу. Что‑то дано было ему от Бога. И паломнические «университеты», видно, дали немало. В своем письме, духовном завещании, он ни много ни мало, а предсказал свою судьбу, судьбу царской семьи. Да и всей России на многие годы вперед. Судите сами:

«Дух Григория Ефимовича Распутина Новых из села Покровское.

Я пишу и оставляю это письмо в Петербурге. Я предчувствую, что еще до первого января я уйду из жизни. Я хочу Русскому Народу, папе, русской маме, детям и русской земле наказать, что им предпринять. Если меня убьют нанятые убийцы, русские крестьяне, мои братья, то тебе, русский царь, некого опасаться. Оставайся на твоем троне и царствуй. И ты, русский царь, не беспокойся о своих детях. Они еще сотни лет будут править Россией. Если же меня убьют бояре и дворяне, и они прольют мою кровь, то их руки останутся замаранными моей кровью, и двадцать пять лет они не смогут отмыть свои руки. Они оставят Россию. Братья возстанут против братьев и будут убивать друг друга, и в течение двадцати пяти лет не будет в стране дворянства.

Русской земли царь, когда ты услышишь звон колоколов, сообщающий тебе о смерти Григория, то знай: если убийство совершили твои родственники, то ни один из твоей семьи, т. е. детей и родных, не проживет дольше двух лет. Их убьет русский народ. Я ухожу и чувствую в себе Божеское указание сказать русскому царю, как он должен жить после моего исчезновения. Ты должен подумать, все учесть и осторожно действовать. Ты должен заботиться о твоем спасении и сказать твоим родным, что я им заплатил моей жизнью. Меня убьют. Я уже не в живых. Молись, молись. Будь сильным. Заботься о твоем избранном роде.

Григорий».

Как тут не подивиться?!

Все, что предсказал Распутин в этом своем духовном завещании, сбылось почти один к одному. Разве что предсказанные двадцать пять лет отсутствия дворянства в России растянулись на более долгие сроки. И царя убили не русские люди, а инородцы. И, пока, не воцарился на российский престол отпрыск Романовых. А все остальное, как в народе говорится, — словно в воду смотрел: и убили его действительно еще до первого января — в середине декабря; и дворяне, замаравшие руки его кровью, оставили Россию, и братья «возстали» против братьев и убивали друг друга. И никто из царской семьи действительно не прожил и двух лет после его смерти. Все как в духовном завещании. Откуда такре ясновидение? Он предвидел все лучше других — знатных, образованных, гениальных. Значит, в нем что‑то было. Значит, его явление на Руси не случайно и действовал он в чем‑то не от себя, а согласно указующему персту свыше.

В эти сумасшедшие для российского самодержавия и российского народа годы министром внутренних дел был Протопопов. Последний министр внутренних дел в царском правительстве. На этот ключевой пост Протопопов был выдвинут Распутиным и К°. Особую роль в этом приписывает себе Симанович. Роль его была, бесспорно, значительной, но не решающей. Решающую роль здесь сыграла императрица. К этому времени Дума и социал — революционеры настолько активизировали свои противодействия царю, что у того опустились руки. Он почти потерял интерес к государственным делам. Давление на него со всех сторон было колоссальным. Замордованный криками и претензи ями окружения и представительных властей, он, казалось, вообще отошел от дел. Уклонялся от решения вопросов. В том числе и еврейского. Хотя Симановичу при могучей поддержке Распутина удалось в значительной степени продвинуть его вперед, Симанович и еврейская община почувствовали холодок со стороны царя к решению их вопроса. Тогда они решают действовать окольными путями, не через царя, а через подставных лиц у власти. К этому времени они имели в своем активе неофициальное мнение царя, который был «не прочь» облегчить положение евреев в стране. Лишь мнение! И то выпытанное Распутиным у царя разными хитрыми путями. Но для евреев и этого было достаточно, чтоб развернуть активную кампанию. Идея предельно проста — раз царь имеет такое мнение, то надо окружить его людьми, которые бы постоянно возбуждали в нем это «мнение». Стали искать такого человека. И нашли его в лице Протопопова, который жаждал министерского поста.

Собрали тайное совещание на квартире у того же Гинцбурга — мастера устраивать шикарные приемы. После обильного принятия вовнутрь и отменной закуски вышли в необъятный кабинет преуспевающего дельца. Легкий хмель в голове, ароматные сигары, удобные с теплыми спинками кресла и ненавязчивая деловая беседа. Из этой беседы нетрудно было уловить главный вопрос к нему, Протопопову: не согласится ли он, при возможности, конечно, помочь в еврейском вопросе, если займет пост министра внутренних дел? Протопопову ничего не стоило пообещать это. Тем более, он знал уже, что царь «не прочь» дать евреям некоторые облегчения. И сделка состоялась.

Вот тут‑то Симановичу выпала значительная роль в осуществлении замысла. Он свел Протопопова с Распутиным, предварительно убедив того, что Протопопов человек преданный и надежный. Встреча их состоялась у княжны Тархановой. Все было в духе самого доверительного и благожелательного общения. С богато накрытым столом, обильной выпивкой, лестными речами и лобызаниями со старцем. Протопопов приглянулся Распутину, и он согласился рекомендовать его царю. Теперь при каждом удобном случае он вворачивал лестное словцо о нем, подготавливал почву для будущего назначения. Делал он это, как всегда, ловко и нахраписто — было мне божье указание. Постепенно Николай проникся интересом и милостью к этому человеку. Как только стало ясно, что Протопопов на хорошей заметке у царя, Симанович устроил вторую встречу с Протопоповым уже более широкого круга представителей еврейства. На этот раз перед своим протеже они поставили дополнительный вопрос — кроме послабления евреям он должен будет добиваться заключения сепаратного мира с Германией. И тут каждому ясно стало, что подключается в действие невидимая рука императрицы: она да Григорий Распутин — яростные поборники замирения с Германией. Протопопову нетрудно было увязать все это в единый узелок. Поэтому он с легким сердцем согласился и на это условие. И дело завертелось вовсю.

Выбрав наиболее подходящий момент, Распутин и Симанович повезли Протопопова «на смотрины» в Царское Село к самой Анне Вырубовой. Первая наперсница и фрейлина императрицы должна была сначала сама хорошенько присмотреться к протеже. И она подвергла его своему особому испытанию. Не столь умному, сколь хитрому:

«— Я слышала, вы большой сторонник мира с Германией?

— Истинно так, матушка.

— А что ж патриотизм ваш?

— Настоящий патриотизм не в войне, матушка, но в мире.

— Государыня будет довольна вашим ответом.

— Служу царю и отечеству…»

Вырубова представила Протопопова царице прямо в лазарете, где царица была одновременно и попечительницей, и сестрой милосердия. Обстановка более чем пикантная…

Слегка шокированный будничным занятием царицы Протопопов, сумел, однако, понравиться ей и вскоре был назначен министром внутренних дел. Правда, для этого надо было вытащить нового выдвиженца из «долговой ямы». Симанович свидетельствует, что ему пришлось выкупить векселя Протопопова на целых сто пятьдесят тысяч рублей. Несостоятельный человек, тем более должник, в те времена не мог быть назначен на столь высокий пост. Но не следует думать, что это было благородным жестом со стороны прохвоста Симановича. Он ухитрился взять с Протопопова обязательство вернуть ему эту сумму. Да еще с процентами! Как только тот «окопается» в высоком ведомстве и получит ключ от секретных фондов министер ства. Протопопов был, однако, себе на уме, и у него была своя очередность погашения долгов: сначала он отблагодарил за свое назначение Анну Вырубову, пожертвовав сто тысяч рублей на содержание лазарета. Обиженный таким финансовым ходом Протопопова Симанович тут же не преминул уличить Вырубову во мздоимстве. Он пишет: «Очень часто такие суммы жертвовались лицами, которые пользовались поддержкой Вырубовой. Так, например, ей пожертвовали: г — жа Рубинштейн — 50000 рублей, г — жа Бейненсон —25000 рублей. Банкир Манус — 200000 рублей, Нахимов — 30000 и другие. От меня Вырубова получала неоднократно ценные бриллианты и дорогие серебряные вазы».

Как бы там ни было, — назначение Протопопова состоялось. И первое, что предпринял тот на высоком посту, это стал чинить проволочки с открытием Думы. Знал, что оттуда полетят в него стрелы. Таким отношением к Думе он усилил к себе симпатии со стороны царя, царицы и Распутина, которые стремились всячески принизить Думу. Впавший в апатию царь несколько оживился, увидев сторонника в лице Протопопова, и стал во многом на него полагаться.

Когда же убили Распутина, Протопопов оказался единственным практически человеком, на кого мог опереться Император. В это время противостояние Думы и правительства достигло наивысшей степени. Надо было примирить правительство с Думой или отправлять его в отставку. И тогда Вырубовой пришла в голову «счастливая» мысль — помирить председателя Думы Родзянко и Протопопова, а через них и Думу с правительством. Мысль первой фрейлины пришлась царице по душе. Она убедила мужа сделать так. И вот в один из докладов Родзянко царь неожиданно вызвал к себе в кабинет Протопопова. И между ними состоялся разговор, оставивший стороны непримиримыми навсегда.

Дело в том, что еще совсем недавно Родзянко и Протопопов состояли в одной партии октябристов, оба входили в состав Думы 3–го и 4–го созывов. Одно время Протопопов был даже товарищем председателя и вот тебе — сатрап царя! Особо доверенное лицо.

Вызов Протопопова в кабинет царя, когда там находился Родзянко, был неожиданностью для того и другого. Именно на неожиданности ситуации и хотел сыграть царь. А потому, улыбнувшись по своему обыкновению загадочно, он встал из‑за стола, закурил и подошел к окну. Так он делал всегда, если ему надо было оттянуть время в сложном разговоре. К тому же, пусть ретивые подумают, погадают, зачем этоИмператор свел их здесь, в своем кабинете.

— Нуте — с, Михаил Владимирович, — повернувшись к приглашенным, сидящими друг против друга в глубоких креслах, обратился Николай к Родзянко. — Как вы думаё-, те, зачем я пригласил Александра Дмитриевича?

Родзянко недоуменно пожал плечами, хотя уже догадывался о замысле царя.

Николай перевел взгляд на Протопопова.

— А вы, Александр Дмитриевич?.. Я знаю, что оба вы примерно догадываетесь. А потому без лишних слов предлагаю — протяните друг другу руку. И сразу все станет на свои места…

Протопопов сделал движение, похожее на желание подать руку Родзянко. Но тот сердито нахохлился.

— Ну как же так? — с укоризной обратился к Родзянко Император. — В это трудное для России время, когда раздоры и неповиновение грозят отечеству катастрофой, вы затеяли между собой нелюбезные отношения… — И вдруг глаза у Николая сделались холодными. — И все вы, любезный Михаил Владимирович. Что вы на министра затеяли критики с трибуны Думы? Популярности перед народом захотели? Так вы предостаточно популярны.

Родзянко выпрямился в кресле, демонстрируя свое несогласие со словами Императора.

И тот не сдержался, сказал еще более жестко:

— Или вас зависть одолела — почему не вы министр, почему он министр?

Родзянко вскочил с кресла.

Царь холодно отвернулся к окну. Долго молчал, покуривая. Потом, повернувшись, очевидно, взяв себя в руки, сел за стол, спокойно, но каменно — тяжело и непримиримо молвил:

— Любезный мой Михаил Владимирович, если вы намерены оставаться моим другом, то протяните руку примирения Александру Дмитриевичу. Если же нет, то…

Родзянко стоял неподвижно. Только синие желваки играли на скулах. Николай вскочил с места, что было с ним крайне редко. Вышел из‑за стола и не оборачиваясь,

сказав Протопопову: «Идемте, Александр Дмитриевич!», вышел из кабинета, даже не попрощавшись со строптивым председателем Государственной Думы.

После этого приема между царем и Думой началась открытая конфронтация.

Протопопов, оскорбленный поведением Родзянко, поощренный высочайшим доверием, вызвал Родзянко на дуэль. Тот вызов принял.

Царь демонстративно уехал в Ставку перед самым открытием Думы нового созыва. И уже там он получил сообщение от царицы о том, что Протопопов и Родзянко намерены стреляться на дуэли.

Ко всем скандалам и неурядицам не хватало еще этого. Царь телеграфом вызвал к себе в Ставку Родзянко и приказал ему немедленно отклонить вызов Протопопова. На этот раз Родзянко уступил. Он написал письмо Протопопову, что вносит поправку в свой прием вызова, он согласен стреляться, если тот получит письменное разрешение царя на дуэль.

Между тем в правительственных кругах, в Думе, в высшем Свете при дворе распространялись слухи один невероятнее другого. И каждый сочинял в меру своих амбиций. Одни уверяли, что царь вызвал в Ставку Родзянко для того, чтобы поручить ему реорганизацию правительства, другие уверяли, что он вызвал его для назначения на пост министра. Но те и другие ошибались. Царю сейчас было не до этого. Более всего ему нужен был покой и согласие в обществе. Высший свет и правящие крути буквально раздирали злоба и сплетни. А сам он задыхался в этой нездоровой атмосфере. Но скрытые силы исподволь раскручивали маховик несогласия. И вместо покоя и стабильности при дворе и в правительстве закручивался новый смерч раздоров. И царь не в силах был противостоять ему, невольно увлеченный злыми вихрями, подписывая все новые и новые неожиданные назначения и смещения с постов. Удивляя мир небывалым взлетом одних и сокрушительным падением других. Были моменты, когда казалось, что Дума берет верх над правительством. Неожиданно получил отставку Председатель Совета Министров, престарелый Штюрмер. И вместо него назначен Трепов. Родзянко ликовал — правительство возглавил его человек. Среди сторонников Протопопова и К° воцарились паника и уныние. Но Трепов с первых же дней своего председатель ствования повел себя слишком круто и перегнул: на первом же приеме у царя он поставил ему свои условия, что министры должны назначаться не царем, а им, Председателем Совета Министров. Перегруженный военными делами царь, поколебавшись немного, согласился с таким условием, понимая, однако, что это вызовет неудовольствие и, может, даже истерику императрицы. Но все же пошел на уступку, думая хоть этим унять несговорчивого и колючего Родзянко.

— Надеюсь, Александр Федорович (Трепов. — В. Р.), вы представляете себе, какую ответственность берете на себя этим своим условием?

Трепов понимал и представлял себе, какая ответственность ложится на него, если он целиком возьмет на себя работу правительства. Но он даже представления не имел, что именно имеет в виду царь, говоря ему об особой ответственности. Что Трепов сразу восстанавливает против себя императрицу, привыкшую уже хозяйничать в правительстве, как у себя дома или в лазарете. И в этом был его роковой просчет.

Тем временем, упоенный властью и особыми полномочиями царя по назначению министров, Трепов тотчас же, по возвращении от Его Величества, вызвал к себе Протопопова — министра внутренних дел, Добровольского — министра юстиции, генералов Беляева и Раева, занимавших ключевые посты в этих ведомствах, и предложил им немедленно подать в отставку. И этим своим неосмотрительным шагом моментально включил в игру императрицу и всю ее тайную рать, начиная от Вырубовой, Протопопова и кончая Распутиным и Симановичем. Императрица накатала очередное гневное письмо в Ставку своему супругу о диком самоуправстве Трепова. Протопопов, разругавшись насмерть с Треповым, заявил ему, что он был назначен на пост министра самим царем и уйдет только по повелению Государя. Симанович'побежал к своим еврейским единомышленникам держать совет, как быть. На этот раз почва под их ногами сильно заколебалась.

Думали они, думали и придумали простой, но гениальный ход: надо воскресить влияние Распутина.

Когда они сказали об этом Протопопову, у того глаза на лоб полезли: как можно воскресить влияние умершего? Ему, русскому человеку, и в голову не могло прийти такое. Однако то, что нам, русским, порой кажется абсурдом,

еврейскому мышлению, наоборот, видится вполне преемлемым. Мы порой недооцениваем того, что лежит на поверхности возможностей, буквально валяется под ногами. А еврей из дерьма сделает золото. В этом мы проигрывали всегда, проигрываем теперь и будем проигрывать, покамест не научимся находить выход из, казалось бы, безвыходного положения. На таких вот примерах надо бы учиться, вместо того, чтобы брюзжать на тему о безнравственности того или иного шага. Не забывать, а точнее, вовремя вспоминать хорошую русскую пословицу — клин клином вышибают. На хитрость отвечать хитростью, на вероломство вероломством.

Пораженный Протопопов недоумевал недолго. Стоило только Симановичу заикнуться о том, что в день смерти Распугана он предусмотрительно выгреб из его квартиры все бумажки, письма и записки. И надежно припрятал. При случае даже царю доложил об этом, за что был хвален не единожды и крепко. В своих записках Распутин имел обыкновение «тасовать», если можно так выразиться, кабинет министров, которым он занимался в последние годы жизни. В этих записках, даже помечались им достоинства и недостатки тех или иных кандидатов в министры.

Понимая состояние царя, лишившегося такого советника, как Распутин, Симанович предложил покопаться в записках Распутина, авось там найдется какая‑нибудь необходимая им рекомендация. Почерк Распутина царь хорошо знал и поэтому стоит только ему представить такую записку старца, и вопрос будет решен. К тому же после смерти Распутина Симанович стал у царя на особом счету, поскольку был ближе всех к делам и тайнам старца. К этому добавить Вырубову, которая полностью и целиком доверяла Симановичу. Вот только задача отыскать записку с подходящими кандидатурами. Перебрали все архивы Распугана, хранившиеся у княгини Тархановой. Ничего подходящего. Поехали к митрополиту Питириму. И у него нашли фотографию князя Голицына, старого болезненного человека, но близкого друга Протопопова. На фотографии было написано рукой Распутина «старик». На его языке это означало — министр — президент. Эту фотографию с единственным словом, написанным покойным Распутиным, решено было представить царю, как посмертное волеизъявление старца.

Цинизм этой аферы предстает перед нами во всем сво ем отвратительном «блеске», когда мы читаем по этому поводу у Симановича: «Содержанки Протопопова и Голицына были подругами, и когда Протопопов был назначен министром, то они решили добиться также для князя высокого назначения, чтобы одной подруге не остаться сзади другой».

Вооружившись «документом» — фотографией, Протопопов и Симанович отправились к своей постоянной и безотказной покровительнице Анне Вырубовой. «Мы уверили эту сердечную и доверчивую даму, — пишет Симанович, — что Распугин еще при жизни наметил следующий состав кабинета министров: князь Голицын — председатель, Кульчицкий — министр образования, Покровский — министр иностранных дел, и Кригер — Войновский — министр путей сообщения». Этих уже от себя. Сверх Голицына. Наглеть, так уж наглеть до конца.

Можно верить, можно не верить Симановичу, явно не страдавшему скромностью в описании своего значения при царском дворе. Но исторический факт состоит в том, что Трепов был скоропалительно смещен, а на его место назначен престарелый, больной и безвольный князь Голицын. Трепов продержался на должности Председателя Совета Министров чуть более полутора месяцев. 10 ноября 1916 г. назначен, 27 декабря отправлен в отставку.

А назначение нового, точнее, обновленного кабинета министров происходило анекдотически просто.

Анна Вырубова, убежденная Протопоповым и Симановичем, что фотография с надписью Распутина «старик» есть не что иное, как предсмертное волеизъявление старца, удивленная немало таким составом кабинета, однако, сочла своим долгом доложить императрице. Та вдруг обрадовалась «весточке» с того света любимого старца. Сверхсрочным курьером отослала список супругу в Ставку с припиской: «Ники, сам Бог благоволит».

Царь вызвал к себе Протопопова, вяло поинтересовался:

— Вы знаете этих людей? — и показал ему список, приложенный к фотографии, на которой было начертано «старик».

Протопопов, плут и циркач, изобразил на лице удивление при виде каракулей Распутина. Но обозначенных в списке людей характеризовал положительно.

Измученный военными неудачами, придворными инт ригами и бесконечными истериками благоверной, царь наложил размашистую резолюцию: «Быть посему».

На другой день появился высочайший Указ, и изумленный больше всех князь Голицын со своими министрами побежали на благодарный поклон к Анне Вырубовой. Они-то хорошо знали, что такие дела проходят только через ее руки.

Симанович и К° были в ударе. Они ликовали по поводу очередной царской глупости. Чем хуже — тем лучше! Сработала в очередной раз их знаменитая формула. Но вдруг и на их удачливом небосклоне разразилась гроза: министр Добровольский на первом же заседании нового кабинета министров поставил вопрос о высылке Симановича в Сибирь. Он хорошо знал о его проделках и терпению его, видно, пришел конец.

И Симановича выслали. Но он не успел как следует расстроиться по этому поводу, как был возвращен из ссылки. Не доехав до нее. И этому он ничуть не удивился. Его положение при дворе и в правительственных кругах было достаточно прочным, чтобы не беспокоиться за свою судьбу.

(обратно)

ОТ ФАЛЬШЬ — РЕВОЛЮЦИИ ДО РЕВОЛЮЦИИ

Николай II начинал уже понимать, что войну с Германией ему не выиграть. Заметно поубавилось патриотизма у народа. В военных кругах — неуверенность и нервозность. Приуныли придворные, затаились в правительстве. В Думе только не унимались — продолжали терзать этот вопрос ежедневно.

Алекс проела плешь с этим миром с Германией. И на сон грядущий, и с утра пораньше, когда он бывал дома, — одно и то же: Ники, ну отступись ты! Григорий Ефимович обеспокоен… (он был еще жив.)

Социал — революционеры ведут пропаганду против войны прямо в армейских частях в окопах.

Признаться, ему самому осточертело таскаться по фронтам в железнодорожном вагоне. Хотя он и оборудован по высшему классу под жилье и канцелярию Ставки. Жить на колесах и таскать за собой болезненного Наследника.

Ко всему прочему создалась грозная обстановка в столице: на заседаниях Думы все громче раздаются голоса о свержении царя. Домитинговались господа либералы! В такой обстановке задумаешься. В такой разноголосице не до войны. Не до жиру — быть бы живу.

Хотя поступали и другие данные — Германия сама на исходе сил. И сама ищет пути к миру. Внутри страны не менее горячо. Но не так, как в России. Пожалуй, другого выхода нет, надо принимать условия. Но при этом как‑то сохранить лицо перед союзниками — Англией и Францией. Нужна какая‑нибудь веская причина, якобы понудившая Россию к миру.

Конечно, условия, которые выдвинул Вильгельм, — более чем наглые. Но… Если учесть сложившуюся обстановку и приглушить самолюбие, то…

Николай уже в который раз бросил взгляд на письмо с мирными предложениями Вильгельма, вторую неделю лежавшее на столе, мозолившее глаза. И снова не удержался, крутнул головой. Польшу придется отдать. Прибалтийские губернии — тоже. Правда, Россия получает часть восточной Галиции и свободный выход через Дарданеллы. Можно, конечно, согласиться. Успокоится Алекс, поулягутся страсти в стране. Дума и социалисты попритихнут. Матушка — та взбеленится — позор! А с нею и великие князья. Но те всегда недовольны….

И снова стал прикидывать и так и этак. И опять получалось, что если он продолжит войну из‑за Польши и Прибалтики, то может потерять всю Россию: постоянное отсутствие в столице все более и более развязывает руки революционерам. А неудачи на фронте буквально сжигают его авторитет в народе. Вот и получилось, что вместо ожидаемого всплеска патриотизма и отвлечения народа от революционных брожений он получил как раз обратный результат — активизацию революции и озлобленность народа.

Мир с Германией! Другого не дано.

Но как при этом обосновать такой шаг перед союзниками? Ускорить как‑то революционные выступления в Петрограде? Стимулировать процесс? Но сделать так, чтобы и в самом деле не спровоцировать революцию. И под этим предлогом, мотивируя беспорядками в стране, пойти на мир с Германией. В этом случае, его не в чем будет упрекнуть — продолжать войну перед лицом революции ни одно государство не решится, если его правительство и Государь не выжили из ума.

Но они что‑то там медлят — подумалось грешным делом однажды. Он горько усмехнулся этим своим мыслям.

Но тут же подумал, что он и в самом деле в глубине души желает ускорения революционных событий. А что если?.. Если посодействовать им, а потом… И тут же пришла вполне реальная мысль — подключить к решению этой головоломки тех, кто все время ратует за мир. С самого начала войны. Алекс с ее гвардией во главе с отцом Григорием. Пусть голову поломают.

Появившись один раз, эта мысль постепенно укоренилась в его сознании. В очередном послании жене Николай и обмолвился намеком на то, что пора бы хорошенко присмотреться к мирным предложениям Вильгельма. Но для этого, мол, нужен приличный предлог, чтоб не ударить лицом в грязь перед уважаемыми союзниками. Мол, подумай, что можно предпринять в этом смысле.

Послание ушло в Петербург со специальным курьером. Послание ушло, а мысли жгли уставшее сознание. И так и этак прикидывал Николай и получалось, что только беспорядки в Петербурге могут его вывести из этого заколдованного круга. Хоть бери и организовывай эти самые революционные беспорядки!

А что?!

Эта нелепая мысль все более и более казалась реальной и спасительной. Он их организует, беспорядки. Он их и подавит.

И полетела в Петербург Протопопову шифровка по телеграфу: срочно прибыть в Ставку.

С министром внутренних дел к тому времени у царя сложились доверительные отношения. А иначе и быть не может! Министру внутренних дел иной раз приходится давать весьма и весьма деликатные поручения. Протопопов как‑то с самого начала вписался в этот круг забот царя и пользовался абсолютным его доверием.

Первый вопрос царя не застал Протопопова врасплох:

— Ну что там думские?

— Кричат.

— А как новый премьер?

— Милейший человек!..

Царь усмехнулся. Подумал как‑то некстати, что он ни разу еще не принял у себя Голицына. Нового премьера. Да и утверждать не стал новый кабинет. Обошлось на уровне фрейлины Вырубовой. Снова усмехнулся, подумав об этом. И с некоторым облегчением признался себе мысленно, что с таким вот старым и больным премьером сейчас как нельзя сподручнее ему — не докучает реформами. Сопит себе в две дырочки и помалкивает.

Поднял глаза на Протопопова.

— Извольте прочесть это, — Николай взял со стола письмо Вильгельма и протянул Протопопову.

Протопопов пробежал первые строчки и просиял глазами. Это же мечта! Добиться мира с Германией — это неограниченное доверие и поддержка императрицы! Эти мысли привели его в восторг. Он еле сдерживал себя, чтобы не вскочить и не обнять царя.

•— Ну так?.. — покручивая правый ус и пристально всматриваясь в лицо своего министра, тихо молвил Государь. — Вижу — рады. И государыня, знаю, радуется там, и отец Григорий. Вам бы подумать всем вместе…

Протопопов, возвращая бумагу на стол Государя, погас лицом, силясь понять смысл последних слОв его.

— С союзниками что будем делать?.. — как бы подсказал ему царь.

Протопопов опустил глаза в еще большем смятении — на что намекает царь? К чему клонит разговор? И вдруг его осенило: нужен приличный предлог перед союзниками, чтобы отказаться от дальнейшего ведения войны. Царь подождал и задал еще наводящий вопрос:

— Как там социалисты — революционеры? До меня доходят слухи, что готовится большое выступление.

— Да. Поступают данные…

— А если их подтолкнуть? Или даже упредить?

У Протопопова заклинило в мозгах — невероятно! Краем мысли он позволял себе допустить использование выступления революционеров в дипломатии с союзниками. Но чтобы подтолкнуть их или даже упредить! Эт‑то выше его разумения.

— Стянуть в столицу войска? — на всякий случай прикинулся он непонимающим.

— И это тоже, — спокойно отозвался царь. — Но надо… Понимаете?.. Нуте — с, Александр Дмитриевич! Напрягите ваши фантазии…

И Протопопов напряг свои фантазии… В Петербург он возвращался с твердым указанием устроить в столице ре волюционные беспорядки; одновременно и наверняка подготовить их беспощадное и скорое подавление. Для этого усилить полицейский корпус и, если найдут необходимым, подтянуть к городу войска.

Возвращаясь из Ставки Главнокомандующего в столицу, Протопопов не терял времени, прикидывал, кого он подключит к организации фиктивной революции. Зная наверняка настроение Распутина против войны, он решил отвести ему главную роль в этом деликатном деле. Тем более, старец напрямую пользуется поддержкой самой царицы, они с нею в этом деле единомышленники. Им и карты в руки. А в случае неудачи или скандала с него и спрос будет меньше.

По прибытии в Петербург он немедленно явился в министерство и выслушал наиболее срочные доклады. Прелюбопытнейшим показался ему доклад спецслужбы, которая вела охрану Распутина, ну и, разумеется, отслеживала его поведение и деятельность. В докладе говорилось, что с Распутиным имел тайную встречу посол Франции в России Палеолог. И пытался ни много ни мало, а склонить его к продолжению войны с Германией. Зная его влияние на царя. Но хитрый старец так заморочил послу голову, что тот ушел от него ни с чем.

Был еще любопытный доклад о Распутине. В его квартире появилась некая художница, изъявившая желание написать с него портрет. Польщенный старец согласился. Но та не столько занималась портретом, сколько строила ему глазки и старалась соблазнить его. Чтоб заиметь на него влияние. Старый греховодник все понял отлично, соблазнился. Но когда натешился с посланницей английской разведки, вытурил ее со словами: «Я знаю, что ты от меня добиваешься, но ты меня не перехитришь».

В результате французский посол Палеолог и английский Бьюкенен остались с носом. Через Распутина им ничего не удалось. Тогда они переключили свои усилия на Старый царский двор, где верховодила всеми делами мать-императрица. Она и слышать не хотела о примирении с Германией. Но одновременно там страстно желали отречения Николая. Не так его, как ненавистной Александры Федоровны. Ненависть к ней зашла так далеко, что великие князья Николай Николаевич и Петр Николаевич, а за ними и Александр Михайлович тайком сотрудничали с социал — революционерами, видя в них силу, способную от крыть им путь к трону. Как потом оказалось, свалить они свалили Николая II, но потеряли и свои головы.

Борьба за мир или войну с Германией обострилась до крайности. А с нею и противоречия внутри борющихся сторон. У стародворцев тоже произошел раскол: революция, оказывается, столько же им на руку, сколько и во вред. Потому что с одной стороны, она подтачивает устоп трона, с другой — дает повод царю заключить мир с Германией. Они это тоже поняли. А мир с Германией автоматически укрепляет позиции императрицы. Она была с самого начала против войны.

Обстановка складывалась настолько сложной и запутанной, что никто ничего не мог уже понять. А потому никто никому и ничему не верил. Между тем Петроград полнился странными и даже пугающими слухами: говорили, что намечается перемирие с Германией и что близится решительное выступление революционеров. Но странно — царь хранит безучастное молчание. Откуда было людям знать, что и те, и другие слухи исходят от самого царя? И перемирие с Германией, и выступление революционеров (фальшивое) готовилось одними руками.

Пока Протопопов намеревался подключить к делу Распутина, царица, получив от супруга письмо, где он недвусмысленно просил серьезно подумать о предложении Вильгельма заключить мир, — немедленно связалась с Распутным. Она послала за ним Анну Вырубову. Через полчаса старец был во дворце. Царица подобострастно приложилась к его руке. Тот сердечным жестом коснулся ее головы, как бы успокаивая по — отцовски:

— Ну — ну, матушка! Бог даст все сладится…

Александра Федоровна пригласила старца сесть, сама осталась стоять. Прослезилась, радостно улыбаясь.

— Наконец‑то, Григорий Ефимович! Наши молитвы дошли до Бога. Ники согласен примириться с Вильгельмом…

Распутин вдруг вскочил и на радостях сделал вроде выхода камаринского, лихо отбросив ногу в красном. сафьяновом сапоге.

— Вот эт — та радость! Благослави тя, Господь, матушка. Наша сила взяла!

— Ники только что прислал мне гонца, велел тебе связаться с Протопоповым…

— А что Протопопов?

— Он все скажет.

— Вот и ладненько. Вот и мило. Так я пошел, матушка. Тут медлить нельзя. Тут надо действовать.

Царица перекрестила старца вослед, тот вышел, тихо, почти ласково прикрыв за собой дверь. Вот, думал он, сбегая по длинным лестницам вниз к мотору, значитца не ошибся я в Протопопове. Папа ему доверяет…

Пока Распутин ехал на автомобиле к Протопопову, тот получил от императрицы телефонный звонок:

— Александр Дмитриевич, к вам едет Григорий Ефимович. Вы уж там вдвоем разберитесь с поручением Государя.

Распутин и Протопопов решили немедленно провести совещание, и на нем договориться, как и когда учинить революционные беспорядки. Государь велел форсировать события.

Для пущей конспирации решено было собраться на квартире у Распутина. Протопопов туг же обзвонил нужных людей, а Распутин позвонил Симановичу и велел быть у него, организовать все, чтобы гостям было весело и сытно. Ничего не подозревавший Арон Симанович отдал обычные распоряжения в рестораны, где готовили разные любимые кушанья для Распутина, и велел приготовить всего и через полчаса доставить на квартиру старца. Персон этак на десять, не более. Он думал, что старец затеял обычную очередную попойку с друзьями или подружками. Каково же было его удивление, когда на пороге появились сам Протопопов — министр внутренних дел, генерал Никитин — начальник Петербургской крепости, генерал Глобачев — начальник политической охранки и Хабалов — начальник Петербургского гарнизона. За ними подъехали еще двое, неизвестные Симановичу, но по всему видно, весьма доверенные люди Протопопова, потому что он говорил с ними запросто и даже на ушко. И вдруг к изумлению даже Распутина, явился генерал Курлов — начальник охранного отделения Петербурга. И началось совещание. Вот как оно проходило в описании самого Арона Симановича:

«Распутин открыл совещание и заявил, что царь поручил ему посоветоваться по одному очень важному и строго секретному делу с безусловно верными людьми и спросил, может ли он быть вполне уверенным в этом относительно всех присутствующих.

— Я вполне доверяю всем присутствующим, — ответил Протопопов.

— Но среди нас есть лицо, которому я не доверяю, — ответил Распутин, — если бы я знал, что ты назначишь его своим сотрудником, я не стал бы хлопотать о твоем назначении. Этот человек — Курлов. Я не стану в его присутствии говорить.

Курлов встал и удалился. Распутин продолжал:

— Он человек больной и все путает. Царь его не любит. Он подозревается в участии при покушении на Столыпина. К остальным генералам я питаю доверие. Теперь говори, Александр Дмитриевич, что царь тебе приказал».

К слову:

Сам того не подозревая, Симанович выбалтывает одну из величайших тайн убийства Столыпина. Курлов, подозреваемый в покушении на Столыпина, проходивший по делу об убийстве Столыпина, вдруг оказывается одним из сотрудников министерства внутренних дел. О чем не знает даже Распутин, почему‑то считающий, что Курлов больной человек и все путает. И что его не любит царь.

Не любит, а сам прекращает следствие по делу убийства премьер — министра! И Курлов оказывается на высокой должности в министерстве внутренних дел, вместо того чтоб болтаться на виселице. Поразительно! И пройдоха Распутин покрывает царя. Да как хитро! Говорит, что царь не любит Курлова. Что Курлов болен и все путает. Из этого бесспорно следует, что Распутин имел объяснение с царем по делу убийства Столыпина. И тот, поморщившись, не нашел ничего лучшего, как объяснить свой «милостивый» шаг по отношению к убийце болезнью Курлова. Что тот все путает.

Так тайное становится явным.

Но продолжим цитирование Симановича.

«Царь поручил мне, — заявил Протопопов на совещании устроителей фальшь — революции, — устроить… восстание.

— Почему как раз ты хочешь взять на себя это поручение? — спросил Распутин. — Ведь это больше дело генералов? Как ты хочешь это устроить?

— Я поручил вполне верному председателю Союза Русского Народа Дубровину доставить с Кавказа людей, на которых мы можем вполне надеяться. Это отчаянные голо ворезы, но безусловно нам преданные. Они подавят восстание в подходящий момент. Число городовых будет также увеличено на 700 человек, и они будуг обучены обращению с пулеметами.

— Ты не говорил генералу Хабалову, что он должен удалить из Петербурга солдат старых призывов и заменить их молодыми?

— В этом нет надобности, — ответил Протопопов.

— Это должно быть сделано, — настаивал Распутин и, обращаясь к генералу Хабалову, добавил: — Ты должен стянуть к Петербургу молодых солдат и старых офицеров. Царь должен как можно чаще их навещать и привлечь на свою сторону. Тогда устроим беспорядки. Солдаты нас защитят. После этого царь заключит мир.

— Каким пугем ты устроишь беспорядки?

— Я вышлю на улицу моих людей с криками: «Давайте хлеба!» Это вызовет общее выступление, но солдаты без труда разгонят толпу. Мы сможем тогда нашим союзникам сказать: «Мы находимся перед революцией». Но я считаю, что нет необходимости вызывать в Петербург новые военные части. Мы можем вполне положиться на теперешний петербургский гарнизон».

Но этому плану не суждено было сбыться. Вскоре был убит Распутин, и заговор расстроился.

Как теперь стало известно, план Распутина, сиречь царя, не состоялся не только по причине неожиданной смерти самого Распутина. Сыграли свою роль и другие обстоятельства. Оказывается, те двое, неизвестные Симановичу, прибывшие на совещание, были люди Лапчинской — агента Пуришкевича. Через нее в Петербурге узнали о царском заговоре фальшь — революции. Узнали и сами социалисты-революционеры. И, конечно же, приняли свои меры.

И еще одно странное, на первый взгляд, обстоятельство помешало царско — распутинскому заговору. Послушный Протопопов, приступивший к приготовительным работам по организации фальшь — революции, поручил руководить делом… генералу Курлову. (Казалось бы — странный ход. Но, учитывая «нелюбовь» царя к этому человеку, — ничего странного в этом нет). Тому самому Курлову, которого выставил с совещания Распутин по недоверию. Это могло означать одно из двух: либо Курлов был тайным доверенным лицом царя (скорее всего), либо Курлов тайно переметнулся к противникам царя. (На всякий случай — вдруг поднимут и возобновят дело о покушении на Столыпина). Во всяком случае, в нем явно просматривается слуга двух господ. А раз так, он мог спустить на «тормозах» весь замысел по фальшь — революции. Сам того не подозревая, он нанес царю самый болезненный удар. Именно после провала замысла с фальшь — революцией, Николай II почувствовал, что теряет контроль над событиями в стране.

В этой архисложной обстановке, казалось бы, должна была поутихнуть вражда между Старым и Новым царскими дворами; между великими князьями — с одной стороны и царем — с другой. Тем более что война с Германией складывалась не в пользу России.

Государь с головой ушел в военные дела, рассчитывая свести дело к более — менее терпимому итогу. Но именно терпимого исхода войны и не желали его многочисленные противники. Начиная от августейших родственников и кончая социалистами — революционерами, набиравшими силу.

«… выигранная война на внешнем фронте, — пишет по этому поводу В. Ушкуйник, известный исследователь и публицист, — была бы смертельным поражением врагов Империи и свела бы к нулю всю их подрывную работу, продолжавшуюся около столетия».

Терпимый выход из тягчайшей для России войны означал бы все‑таки устойчивость царского трона. А задача противников — как можно больше расшатать его и свалить. Этого всеми силами добивались великие князья во главе с матерью — императрицей, имея целью возвести на престол болезненного Цесаревича, взять регентство над ним, и тем самым обеспечить себе полное господство. (Как знать, может, это и лучше было бы!) Теперь, по прошествии времени, можно представить себе отстранение Николая II и воцарение стародворцев. Прежде всего, они упекли бы подальше Распутина. Это факт, и факт бесспорно положительный. Но вот войну с Германией они наверняка продолжили бы. А это было на руку социалистам — революционерам. То есть евреям. Потому что они всеми силами способствовали поражению России. Чтобы Обескровить и обессилить ее. Поверженную Россию легче было бы «тря сти за грудки», требовать себе благ. Этими соображениями они руководствовались всегда. Задолго до травли Столыпина. Им не нужна была великая Россия, им нужны были великие потрясения.

К слову:

По мнению В. В. Шульгина — бывшего члена Госдумы последнего созыва, современника описываемых событий, публициста, автора обширного исследования еврейского вопроса в России, — евреи и национальные патриоты из партии «Михаила Архангела» выступили единым фронтом против Столыпина. И те и другие навредили себе, поспешив убрать его.

Первые, потому что П. А. Столыпин, как, впрочем, и Распутин, понимал неотвратимую необходимость предоставить евреям равноправие. И исподволь готовил проведение этого вопроса на высочайшем уровне. Чем, собственно, и восстановил против себя патриотов и самого царя. Так что если б его не убили, то к началу войны, а может, и раньше, этот жгучий вопрос был бы снят. Евреи стали бы полноправными гражданами России. А это в значительной мере ослабило бы напряжение внутри страны. Повлияло бы на исход войны в лучшую для России сторону. Здесь был бы выигрыш патриотов и царя. России не пришлось бы воевать как бы на два фронта: с Германией и с внутренней оппозицией в лице назревающей революции, которая, конечно же, импортировалась из‑за границы на еврейские деньги Парвуса и рычаги которой здесь в России полностью находились в руках евреев. Так же, как в свое время рычаги «Великой» Французской революции.

Внутренняя смута, ловко питаемая и организуемая евреями, сильно подрывала моральных дух не только в армии, но и в обществе. Это было на руку Германии: в результате двадцать губерний России отошло к немцам.

Это уже почти поражение.

Правда, и сама Германия была на грани истощения и искала возможности скорейшего завершения войны.

Именно в этот трудный для нее момент в генералитете немецких войск появился еврей — мультимиллионер Парвус — финансово — политический авантюрист, пройдоха с мировым именем, который за пятьдесят миллионов долла ров взялся форсировать революцию в России и тем вынудить ее к заключению мира. Что и было сделано. Правда, уже руками Ленина, перехватившего у Парвуса инициативу. И заодно пятьдесят миллионов.

К слову:

Теперь самое время вспомнить о том, что замысел фальшь — революции был раскрыт и дошел до социал — революционеров, которые приняли свои меры. По тому, как Парвус проявил инициативу именно в эти дни, нетрудно догадаться, какие именно меры. Всемирная еврейская община, у которой на первом месте стоит информация, тотчас сориентировалась. На фальшь — революции можно заработать огромные деньги. И Парвус приходит в генералитет Германии с предложением форсировать в России революцию. Руками Николая II и Распутина. Ловко? Бесспорно. Но на всякого мудреца довольно простоты.

Ленин, на вооружении которого информация стояла на архипервейшем месте, узнал не только о сделке Парвуса с германским правительством, но и всю подоплеку этой сделки, о фальшь — революции. Быстро сколотил «ударную» группу революционеров, перехватил инициативу у Парвуса, пятьдесят миллионов и ринулся в Россию, намереваясь из фальшь — революции сделать настоящую. Ему не сразу это удалось. Но потом удалось. Так что и евреев можно перехитрить. Надо только соображать.

Но вернемся к нашим «баранам».

Пойди Николай II на уступки евреям, на кои все равно пришлось потом пойти, поражения в войне можно было бы избежать. Даже одного обещания евреям было бы достаточно.

По мнению Шульгина, России не хватило всего несколько месяцев, чтобы вынудить Германию к выгодному для России миру. Нет же, Николай упрямо придерживался унаследованной от императрицы Елизаветы излюбленной ею формулы: «От врагов Господа Моего не желаю прибыли интересной». Формулы правильной вообще. Но в борьбе надо быть гибким не менее, но более противника. Прямой путь не всегда ведет к победе.

По всему видно, он понимал пагубность своего упрямства и… тем не менее. Решил потянуть с решением еврей ского вопроса. Мог предпринять и другие шаги, пользуясь остротой момента. Ужесточить в стране порядки в связи с военным положением — поставить на место любезную родню свою, не в меру разбушевавшуюся; мог бы поставить в жесткие рамки и революционное движение, проявить твердую волю, руководствуясь велением времени, но… Он отверг даже предложение герцога Лейхтенбергского потребовать от Императорской фамилии вторичной присяги ему. Что было бы вполне оправданной и необходимой мерой в сложившейся обстановке. Ему не хотелось обижать родню требованием вторичной присяги.

Между тем заговор против него ширился, проникая во все слои общества по всей стране. Агитация против него всех и вся начинала давать свои ужасные плоды. Уже в открытую призывали к свержению царя Гучков и Родзянко, рассылая письма в союзы земств и городов. Любое действие, каждый шаг Николая II истолковывались превратно в очернительских тонах, отчего атмосфера общественной жизни в России становилась все душнее и зловоннее. Даже безобидное слушание румынского оркестра, с успехом выступавшего в те годы и приглашенного в Царское Село, было истолковано в светском обществе как «дикие оргии» с участием венценосных особ.

Когда эти слухи дошли до Николая II, он лишь усмехнулся. Казалось, он отгородился железной стеной от сплетен и грязных наветов.

Но он встревожился, когда великий князь Александр Михайлович снова стал присылать письма государыне, требуя принять его. И когда она, уступив настойчивости, согласилась, Государь счел нужным лично присутствовать в комнате, где недомогающая государыня принимала великого князя. Николай знал, что тот намерен был говорить резко, и не хотел оставить супругу один на один с ним. Мало того, он велел и флигель — адъютанту Линевичу быть недалеко, в кабинете императрицы, который располагался в соседстве со спальней.

Меры предосторожности оказались не напрасными: великий князь Александр Михайлович требовал в резкой форме отстранения Протопопова, тогда министра внутренних дел, и удаления Ее Величества от управления государством. Это было не ново и, как и следовало ожидать, князь получил полный отказ. После этого взбунтовавшаяся родня пошла в открытую. И вскоре Николай почувствовал их жесткую руку.

В связи с нарастанием беспорядков в Петрограде царь велел Гвардейскому Экипажу выступить с фронта в Царское Село. Как бы на отдых. На самом же деле для усиления охраны. Но тут же последовал иной приказ Главнокомандующего генерала Гурко, заменившего на этом посту больного генерала Алексеева.

Командир Гвардейского Экипажа в недоумении испросил дальнейших указаний царя через дворцового коменданта. Царь вторично приказал ему следовать в Царское Село. Но и на этот раз он был остановлен уже на подступах к Царскому Селу иод предлогом карантина. И только после третьего приказа полк прибыл по назначению.

С той же целью царь приказал и Уланам Его Величества следовать в Царское. Но упорный Гурко и тут вмешался. Под разными предлогами он свел на нет приказ царя.

Началось открытое неповиновение Императору Всея Руси.

А чтоб развязать себе руки окончательно, стародворские мудрецы не без участия хитромудрых придворных советчиков, густо окружавших царскую семью и всеми силами добивавшихся падения Престола, посоветовали торопить царя с отъездом в Ставку. МоЛ, нарастает недовольство в войсках. Чтоб доказать ему это, они делегировали к царю великого князя Михаила Александровича, который сумел убедить Государя, что действительно в армии растет недовольство его отсутствием. Мол, царь живет себе в тишине и комфорте, тогда как они, солдаты, страдают и вшивеют в окопах.

Знали чем пронять мягкое сердце царя. Он засобирался в Ставку. А революционным бузотерам и стародворцам этого и надо было.

Перед самым отъездом Николая II ему доложили, что посол Англии Бьюкенен принимает активное участие в интригах против него. Чуть ли не ежедневно совещается с великими князьями.

Государыня при этом известии побледнела от возмущения. И потребовала от супруга, чтоб он немедленно обратился к правительству Англии об отзыве посла — интригана. И тут мягкосердечный царь проявил слабость характера.

— Я обещаю тебе, Алекс, — плохо иммитируя негодование, сказал он. — Обещаю послать королю Георгу теле грамму с просьбой воспретить послу вмешиваться в наши дела. Но отозвать его! Не слишком ли резко?..

17 февраля утром он отбыл в Ставку.

Уехал с дурным предчувствием на душе. Государыня плакала, прощаясь. От ее слез было еще тяжелее. Он понимал, как трудно ей оставаться одной перед лицом назревающей революции. Да еще с больными детьми. Ко всему — верная фрейлина Анна Вырубова тоже слегла.

Предчувствия не обманули: вскоре в Ставку пришло известие о революции в стране. От этого известия что‑то как бы рухнуло в душе его. Навалилась непреодолимой глыбой страшная апатия.

Тем временем с известием о революции во дворец к императрице пришел великий князь Павел Александрович.

Императрица выслушала его молча, на лице ее не дрогнул ни единый мускул. Казалось, на нее это не произвело никакого впечатления и она осталась безучастной к сообщению. Хотя можно было себе представить, что творилось в гордой, самолюбивой душе Ея Величества, Государыни Всея Руси. Она как бы окаменела внугри.

Поняв, что теперь ничего не поправишь, она покорилась судьбе, и стала еще более собранна и строга. Ни истерики, ни слез на людях; ни звонков министрам, ни обращений в посольства других стран, ни даже упреков пустившимся в бега царедворцам.

Съехали с дворца граф Апраксин, генерал Ресин, ушли флигель — адъютанты, слуги, офицеры охраны. Снялись и охранные полки. Царица прощалась со всеми ласково, без жалоб, а потом уже, когда осталась одна, плакала долго. Толпы солдат неистовствовали у дворца. И если б не Сводный Конвой Его Величества и Гвардейский Экипаж, вызванный накануне с фронта, да не артиллерия, окружившая дворец, солдаты разнесли бы его в щепки.

В одну из самых критических ночей государыня, помолившись, сказала фрейлине Вырубовой:

— Мы с Машей сейчас пойдем к солдатам. Я буду с ними разговаривать не как Государыня, а как обыкновенная сестра милосердия. Ведь есть среди них те, за которыми я ходила в моем лазарете…

И они вышли к солдатам с Великой Княжной Марией Николаевной. Это было опасно, но это возымело на солдат остужающее действие. Наутро они строем и с музыкой пошли в Думу. Правда, увели за собой и всю охрану. Вок руг дворца и внутри него стало пусто. Лишь небольшие кучки солдат бродили по залам, рассматривая царскую утварь и картины. А потом, собравшись в большую группу, потребовали показать им Наследника.

Слуги переполошились, не зная что делать. Государыня спокойно повела солдат в игральную комнату, где находился Цесаревич.

Удостоверившись, что Наследник жив и здоров, они, пристыженные, удалились.

Три дня семья Императора ничего не знала о его судьбе. И вдруг от него телеграмма. Царь просит, чтоб Государыня с детьми приехала к нему. Она засобиралась было. Но больные дети! И она остановила сборы.

Об этом сообщает Жильяр — придворный воспитатель царских детей. Каковы же были истинные мотивы отмены сборов, неизвестно. Существует мнение, что болезнь детей тут ни при чем. Просто и здесь, на краю пропасти,проявился своенравный характер императрицы, принявшей себе за правило, как, впрочем, и многие русские жены, перечить супругу. Говорят, она в глубине души все еще таила к мужу чувство неудовлетворенной мести за любимого Соловушку. И, конечно же, не упустила момент лишний раз позлорадствовать насчет «бессердечного» супруга. Мол, вот тебе! Вот тебе! За твое упрямство и пренебрежение к моим советам. Сиди теперь там один. Говорила тебе, не связывайся с Вильгельмом, не затевай войну?

Это мало походит на правду, хотя и в духе женской логики. Или отсутствия таковой. Вернее всего туг не одно и не два обстоятельства повлияли на ее решение не ехать, а сумма неких необоримых серьезнейших причин.

Только она остановила сборы, как раздался телефонный звонок. Звонил Родзянко — председатель Госдумы. Г осударыня слушала его и удивлялась приказному тону.

— Вам следует немедленно покинуть дворец, — сказал Родзянко, не объясняя причину такого заявления. И тут императрицу снова подвело августейшее самолюбие. Дело в том, что, звоня во дворец императрице, Родзянко уже знал о предложении Англии предоставить убежище царской семье. Но императрицу задел приказной тон звонившего. Она даже не сразу нашлась, что ответить, свидетель ствуют очевидцы. Установилась пауза. Потом она сказала, справившись с собой:

— Это невозможно. Дети болеют. Если я тронусь с места, — это погубит детей.

Родзянко, чувствуется, сбавил тон. Но все‑таки продолжал довольно непочтительно:

— Когда горит дом — все выносят, — и положил трубку.

Императрица была в недоумении. Тут же передала свой разговор присутствовавшим. И вместе стали размышлять вслух, как следует поступить, учитывая слова Родзянко насчет горящего дома. То ли он предостерегал от возможной стихийной расправы, то ли просто хотел воссоединить царскую семью в Могилеве, где находился царь.

Из анализа всех свидетельств по этому поводу выходит, что Родзянко имел в виду второе — царской семье следовало воссоединиться и принять предложение Англии. Это был бы наилучший и наиразумнейший выход. Но и тут злой рок вмешался.

Императрица все же вняла совету Родзянко (частично!) и решила на всякий случай переехать хотя бы в поезд. Но тут воспротивился врач Боткин. И поездка была решительно отложена.

Потекли тяжелые часы неопределенности, пишут свидетели тех событий. Императрица переживала, не находила себе места. Она говорила окружающим: видно, Государь не зря прислал такую телеграмму. Видно, ему там нелегко. Она почему‑то не допускала и мысли, что могут быть варианты с их дальнейшей судьбой. Она лишь предположила, что он хотел укрепиться духом присутствием семьи. Может, оно так. Супруге виднее. Но вполне может быть, что он просто хотел воссоединиться, чтоб вместе переносить удары судьбы.

И, как результат наихудшего следствия всего этого, — пришло известие об отречении Государя. Видно, он подумал, что любимая Алекс не поддержит его и в эту роковую минуту.

С сообщением об отречении царя явился во дворец все тот же «заботливый» великий князь Павел Александрович. Ему хотелось удовольствия видеть, как сломается «Гессенская муха».

Но императрица выслушала великого князя, стоя перед ним со сложенными впереди руками. Поблагодарила за сообщение и, не меняя горделивой осанки, вернулась к себе в кабинет. И тут выдержка ей изменила. Она впала почти в обморочное состояние. Хорошо, что рядом оказалась госпожа Лили Дэн. Она ее поддержала, не дала упасть на пол.

Опираясь на письменный стол, государыня сделала несколько шагов, повторяя по — английски одно и то же слово: «Эбдикейн! Эбдикейн!» (Отречение! Отречение!).

— Мой бедный, дорогой страдает совсем один… Боже, как он должен страдать!

Вот когда наступило прозрение. Теперь она, наверное, каялась за те козни, которые строила мужу. Но было поздно.

Стараясь хоть как‑то поддержать супруга, царица каждый день слала одну за другой телеграммы ему, умоляя скорее вернуться. Но телеграммы неизменно возвращались с телеграфа с резолюцией, наложенной синим карандашом: «Место пребывания адресата неизвестно».

И в самом деле, в тот момент не так просто было передать телеграмму по адресу. И не только потому, что на телеграфе царил разброд. А еще потому, что Николай в это время был на пути в Петербург. И поезд его был уже блокирован новыми властями.

А брошенную власть уже «подобрали» авантюристы от политики. Они ждали этого момента, они его прибл'ижали всеми силами и средствами, они не упустили шанс. К удивлению того же Родзянко и той же Думы, которые сами выбили из‑под себя стул. Куда подевались они, куда подевались Госсовет и Совет Министров, где преобладали все же русские. В одно мгновение все они были отодвинуты в сторону и на вершине русской государственности оказались Керенский и иже с ним. «Власть не просят, власть, берут». Этот новый постулат был записан в иудейский Толмуд золотыми буквами.

В один из долгих вечеров, будучи у Вырубовой, императрица после долгих слез сказала: «Ты знаешь, Аня, с отречением Государя все кончено для России. Но мы не должны винить ни русский народ, ни солдат: они не виноваты.» (Подчеркнуто мной. — В. Р.)

Так кто же тогда виноват? Извечный вопрос всех времен, всех народов.

В поисках ответа обратимся к «Протоколам собраний сионских мудрецов». По преданию их вытащил на свет бо жий из дальних еврейских тайников небезызвестный С. А. Нилус.

Ко второму изданию этого документа Нилус предпослал такие слова: «В 1901 году мне удалось получить в свое распоряжение от одного близкого мне человека, ныне уже скончавшегося, рукопись, в которой с необыкновенной отчетливостью и ясностью изображены ход и развитие всемирной роковой тайны еврейско — масонского заговора, имеющего привести отступнический (неиудейский. — В. Р.) мир к неизбежному для него концу…»

«Эту рукопись под общим заглавием «Протоколы Собрания Сионских Мудрецов» я и предлагаю желающим видеть, слышать и разуметь».

«Впервые рукопись эта увидела свет в конце 1905 года во втором издании моей книги «Великое в малом и Антихрист как близкая политическая возможность». Тогда был самый разгар всероссийского пожара, так называемого «освободительного движения», с исключительной ясностью и силой оправдавшего нашу уверенность в подлинности «Протоколов». Один Господь знает, сколько мною было потрачено от 1901 по 1905 годы тщетных усилий дать им движение с целью предварения власть имущих о причинах грозы, уже давно собиравшейся над беспечной, а теперь — увы! — и обезумевшей Россией…»

«Все оказалось тщетно. Те, кто в течение веков выработали сатанински хитрую, змеиномудрую программу «Сионских Протоколов» — в отношении несчастной России достигли полной победы, а в отношении других народов сделали много шагов вперед на зловещем пути мирового владычества…

Россия испытала на себе все приемы моральной и телесной вивисекции, предуказанной тайной программой «Сионских Протоколов». И если до революции 1917 года еще было возможно сомневаться в подлинности еврейской программы, то теперь, после того, как программа эта была осуществлена до последних мелочей и это осуществление привело к явному порабощению христианской Империи под власть Интернационала — всякие сомнения стали невозможны».

Теперь приведу выписки из самих «Протоколов»:

«Каждый, кто… попробует заняться еврейским вопросом, должен быть готов выслушать упрек в антисемитизме или получить презрительную кличку «погромщика».

«Всякий писатель, издатель или человек, проявивший интерес к еврейскому вопросу, почитается жидоненавистником».

Вот так!

И, тем не менее, автор пускается в это трудное и даже опасное предприятие, ибо хочет понять, что является основанием и руководством к действию той и другой противоборствующих сторон. Почему явились на свет «Протоколы Собраний Сионских Мудрецов», наставляющие всех иудеев к жестокому всемирному порабощению людей, так называемых отступников (неиудеев)? И почему христианский мир видит единственным выходом в борьбе с иудейской идеологией — бескомпромиссный антисемитизм?

Я позволяю себе эту «роскошь» по одной простой причине — я никогда не испытывал и не испытываю антисемитизма, хотя мне, как и В. В. Шульгину, многое в них не нравится. И вообще я считаю, что каждый человек имеет право полюбопытствовать о тех или других аспектах человеческого бытия и вероисповедания и иметь на этот счет свои суждения. Запрет (табу) Мудрецов интересоваться еврейским вопросом выглядит смешно, если не идиотски.

Я абсолютно уверен, что ни юдофобы, ни русофобы даже не мечтают всерьез о полном взаимном уничтожении друг друга. Потому что та и другая стороны не настолько глупы. А вот унижение одних ради возвеличивания и господства других — это реальная тайная мечта борющихся сторон. Но это тщетная суета сует и всяческая суета. И я верю, что придет момент, когда измочаленные и истощенные борьбой евреи и гои вдруг’ остановятся и скажут: да сколько можно, и нужно ли?

Из «Протоколов» следует, что воинствующие евреи никогда не откажутся от идеи господства над всем миром, потому что не хотят понять, что и мир гоев (неевреев) никогда не согласится жить под ними. Даже если евреям удастся одурачить большую часть народонаселения планеты, оставшаяся часть встанет непреодолимой стеной, о которую еврейские забияки разобьются в кровь. Ибо для всякой нормальной человеческой души «нет ничего более отвратительного, чем упорное, жестоковыйное еврейское замазывание морей крови океаном лжи». Ибо слишком многое нам не нравится в них: «Не нравится то, что евреи стали фактически нашими владыками. Не нравится то, что, ставши нашими владыками, они оказались господами да леко не милостивыми; если вспомнить, какие мы были относительно евреев, когда мы были над ними и сравнить с тем, каковы теперь они, евреи, относительно нас, то разница получается потрясающая. Под властью евреев Россия стала страной безгласных рабов; они не имеют даже силы грызть свои цепи. Они жаловались, что во время правления «русской исторической власти» бывали еврейские погромы; детскими игрушками кажутся теперь эти погромы перед всероссийским разгромом, который учинен за годы их властвования!»

Я бы добавил к этим словам Шульгина — и еще многое нам в них не нравится, а потому отвяжитесь, господа, по-хорошему. Иначе спровоцируете второе пришествие «Окончательного Решения». Это будет страшный Судный День. Пострашнее гитлеровского. Не играйте с огнем. Не будите в людях зверя. Оставьте свои хитроглупости — мечту о порабощении Человечества. Сколько б вы ни старались против людей в угоду своим амбициям, у вас ничего не выйдет. Сколько бы вы ни хитромудрили, сколько бы ни обманывали людей — все равно когда‑то люди поймут, кто их дурачит. И примерно надерут задницу. Сколько веревочке ни виться — конец будет. Не искушайте судьбу. Иначе навлечете на свой народ великую и необоримую беду. Подумайте о своем народе, пожалейте его. Неужели история вас ничему не научила? Ибо «…всякая революция в России в конце концов пройдет по еврейским трупам».

«В своем упоении «свободами», — приходит к заключению В. Ушкуйник, — они забыли о существовании знаменитого «Мужика Комаринского», который вскоре вышел на сцену, заголился и показал себя во всей красе. Как говорил сам Керенский в последние дни своего «царствования», в полном отчаянии восклицая, что только теперь он понял, каким административным опытом обладало императорское правительство, умевшее держать Россию в порядке».

Теперь самый раз вернуться к словам императрицы Александры Федоровны, которые она обронила в самую страшную минуту: «Но мы не должны винить ни русский народ, ни солдат: они не виноваты».

Что же кроется за этими ее словами? Знала ли она о существовании «Протоколов Собраний Сионских Мудрецов»? (Напомним: по словам Нилуса, они были изданы впервые в конце 1905 года. Переизданы в 1911 и потом в

1917 годах. Правда, издание 1917 года, состоявшееся, кстати, в типографии Свято — Троицкой Сергиевой лавры, было неведомо императрице. Так как было тут же истреблено революционерами. То бишь — евреями. Но издание 1905 года и особенно 1911–го наверняка было ей известно. И она его читала).

Бесспорно! Она читала «Протоколы». Она думала о них, но не принимала всерьез. И когда грянул страшный час, она вспомнила про них. Вот откуда те ее слова: «Но мы не должны винить ни русский народ, ни солдат: они не виноваты». Она не сказала, а кто же виноват, ибо в тот момент отлично понимала, чья теперь власть, и на что она способна, обмолвись она хоть одним словом. Кстати, возле крутилась неотлучно агент еврейской общины госпожа Лили Дэн.

Царица не приняла «Протоколы» всерьез, как не принимала всерьез и не понимала юдофобствующие настроения Старого двора и части высшего света. Но теперь, когда очутилась у разбитого корыта, — до нее дошло. Она вмиг прозрела и поняла, что программа этих самых «невинных» «Протоколов» воплощается в жизнь. И это не шугки.

Кстати будет сказано, что и теперь многие, очень многие русские не понимают, что, заигрывая с евреями, подыгрывая им, они роют если не себе, то своим внукам и правнукам могилу.

Когда задумаешься над этим да сопоставишь с теперешним разгромом нашего общества, который почти один к одному повторяет разгром 1917 года, только более кроваво, то невольно приходишь к выводу, к которому пришел тот мудрец, который воскликнул: если солнце всходит и заходит, то это кому‑то нужно.

Как ни отводят нас от мысли, что нам мешают жить чужевыродки, как ни оттаскивают силком, нам‑таки действительно мешают жить. Нам стараются внушить, что мы сами во всем виноваты, такие вот мы отсталые, неумехи, но нам‑таки мешают жить. Мешают! И тут, господа хорошие, ничего не поделаешь: в природе так устроено, если встает один и тот же вопрос, и на него упрямо напрашивается один и тот же ответ — то это уже требует решения. Обязательно! Да, мы тугодумы. Да, мы склонны прощать и надеяться на то, что авось угрясется, устроится. И этим нашим многотерпением пользуются недобрые силы. Но наступит день и час прозрения, придет конец терпению и тогда…

Но почитаем еще «Протоколы»:

«Великие народные качества — откровенность и честность — суть пороки в политике, потому что они свергаю! с престолов лучше и вернее сильнейшего врага. Эти качества должны быть атрибутами гоевских царств, мы же отнюдь не должны руководствоваться ими».

«Наше право — в силе».

«Наш пароль — сила в лицемерии».

«Народы гоев одурманены спиртными напитками, а молодежь одурела от классицизма и раннего разврата, на который ее подбивала наша агентура — гувернеры, лакеи, гувернантки — в богатых домах, приказчики и проч., наши женщины в местах гоевских увеселений».

«Во всех концах мира слова «свобода, равенство, братство» — становили в наши ряды через наших слепых агентов целые легионы, которые с восторгом несли наши знамена. Между тем эти слова были червяками, которые подтачивали благосостояние гоев, уничтожая всюду мир, спокойствие, солидарность, разрушая все основы их государств».

«На развалинах природной и родовой аристократии мы поставили аристократию нашей интеллигенции, во главе всего, денежную».

«Наше торжество облегчалось еще тем, что в сношениях с нужными нам людьми мы всегда действовали на самые чувствительные струны человеческого ума — на расчет, на алчность, на ненасытность материальных потребностей человека, а каждая из перечисленных человеческих слабостей, взятая в отдельности, способна убить инициативу, отдавая волю людей в распоряжение покупателя их деятельности».

«Вы не думайте, что утверждения наши голословны: обратите внимание на подстроенные нами успехи дарвинизма, марксизма, ницшеизма. Растлевающее значение гоевских умов этих направлений нам‑то, по крайней мере, должно быть очевидно».

«Аристократия, пользовавшаяся по праву трудом рабочих, была заинтересована в том, чтобы рабочие были сыты, здоровы и крепки. Мы же заинтересованы в обратном — в вырождении гоев. Наша власть — в хроническом недоедании и слабости рабочего (подчеркнуто мной. — В. Р.), потому что всем этим он закрепощается нашей волей, а в своих он не найдет ни сил, ни энергии для противодействия ей.

Голод создает права капитала на рабочего вернее, чем аристократии давала это право законная Царская власть.

Нуждою и происходящею от нее завистливостью и ненавистью мы двигаем толпами и их руками стираем тех, кто нам мешает на пути нашем».

Вот те некоторые установки из «Протоколов Собраний Сионских Мудрецов». Они, мне кажется, отвечают в какой‑то степени на вопрос — почему императрица не винила в случившемся ни русский народ, ни солдат. И каких настоящих виновников имела в виду.

В. Ушкуйник в своей «Памятке русскому человеку», указывает прямо: «Ленин из Европы с помощью немцев, а Троцкий из Нью — Йорка с помощью иудеев — банкиров привезли в Россию несколько сот квалифицированных революционеров, не меньше 9/10 из которых были иудеями. Очень богатый, с весьма таинственными связями иудей Парвус играл крупную роль в темных махинациях по импорту этого опасного товара на русскую почву. Попав в Петербург, эта «малая закваска» развила бешеную деятельность, привлекала на свою сторону полуграмотные или вовсе неграмотные массы «Камаринских Мужиков» и повела их на штурм уже сгнившего на корню масонского Временного правительства. Вся демократическая бутафория (ситуация сильно напоминает сегодняшнюю. — В. Р.) при первом же щелчке развалилась в прах. Керенский, переодетый бабой, удрал в Финляндию, и началась страшная и кровавая эпоха военного коммунизма, гражданской войны и полной разрухи государства».

«Некий Новак, — сообщает В. Ушкуйник, — писал так: «Русские иудеи, угнетаемые царями, связали свою судьбу с революцией 1917 года с самого начала и поддерживали идеалы коммунизма.

Иудейская интеллигенция стала во главе революции и была ее вождем в самый тяжелый период.

Но Советская Революция, как и другие, пожрала своих детей».

«По свидетельству самого Ленина, «…большевики не имели никаких шансов на победу, если бы они не нашли полную поддержку и сочувствие среди сотен тысяч так называемых «местечковых жидков».

«Большевики не раз стояли на краю гибели, и их уничтожение совершенно неизбежно повлекло бы за собой почти полное истребление иудеев на всей территории Рос сии и особенно на Украине. «Жид и большевик» были почти синонимами для белогвардейцев, и пощады им не давали».

«Поэтому можно почти с полной уверенностью утверждать, что в иудейских массах доминировал не разум, а чувство. В течение многих веков в их душах культивировалась ненасытная жажда власти над гоями, твердо им обещанная Талмудом. Русский развал представлял им совершенно исключительный случай осуществления этой страстной мечты Израиля и давал им в руки возможность «быть всем» там, где только что были «ничем»…»

«Трудно себе даже представить, в каком масштабе шло разбазаривание народного имущества дорвавшимися до власти иудейскими господами. Тащили все и вся и где только могли. Никакие, даже самые приблизительные подсчеты этого организованного грабежа нации «победителями», конечно, невозможны».

Один к одному к нынешнему грабежу России.

Как тут не вспомнить гениальное предвидение В. Шульгина, сказавшего в свое время: «Для многих евреев сейчас Сион — Россия».

Следовательно, слово «сионист» теперь устарело. Теперь воинствующий еврей называется «россеист». Или просто россиянин. Они теперь русские более, чем сами русские. У них теперь новое мышление: «Все крутом еврейское, все кругом мое».

Роберт Вильтон, англичанин, проживавший в России и бывший корреспондентом «Таймс», сообщил, что после захвата власти большевиками из 556 лиц, занимавших высшие административные посты в России, 447 (80,4 %. — В. Р.) были иудеями.

А перед войной с фашистской Германией из 500 членов высшей советской администрации иудеев было уже 83 %. Больше, чем в составе послереволюционной России.

«Отношение числа «кадровых» коммунистов, то есть тех, которые были привезены Троцким из Америки и Лениным из Европы, к числу «мобилизованных» «местечковых жидков» (по выражению В. Ленина. — В. Р.) было приблизительно 700:1400000», — пишет все тот же Ушкуйник. Так что вопроса: «Кто виноват?», который ставится некоторыми с иронической издевкой, давно уже не существует. По крайней мере для тех, кто не поленился разобраться в этом. А разобрались люди в этом давно. Гражданская война непререкаемое тому подтверждение. Народ понял, откуда ветры дуют, и восстал. Но вместо того, чтобы прислушаться к его протесту, людей потопили в собственной крови. Все мы знаем историю Кронштадтского мятежа, восстания на Тамбовщине, отчаянного сопротивления властям на Дону, Кубани, в Сибири…

Недавно Владимир Солоухин опубликовал документальную повесть в № 4 «Нашего современника». В ней приводятся совершенно потрясающие документы борьбы Советской власти с местным отрядом партизан, которых, конечно же, именовали бандитами. Дело было в Хакассии, в начале 20–х годов. Отрядом «бандитов» командовал местный житель, казак есаул Соловьев Иван Николаевич. За ним гонялся по хакасской горной тайге комбат Аркадий Голиков (Гайдар). Да — да, тот самый Гайдар, дед теперешнего Гайдара, который, по словам нашего кубанца Шумейко, вместе с ним сознательно разваливал экономику страны. Дед сознательно уничтожал русских людей за инакомыслие. Внук сознательно разрушил одну из самых мощных экономик мира и превратил страну в нищенку.

Примечательно, что в повести приводится реферат школьницы Тани Соломатовой. Девочка внимательно изучила архивные документы Ачинского филиала ГАКК и Ачинско — Минусинского боевого района, где орудовал Голиков (Гайдар) и пришла к выводу: «Значит, «банду» поддерживали многие? Да и было ли это бандой, а люди, входившие в нее, бандитами? В этом я начала сомневаться».

Сейчас люди все чаще и чаще задаются вопросом: а была ли то революция в 1917 году? И все чаще называют это переворотом. Цель которого — уничтожение Государства Российского. Судя по тому, что творится сегодня — так оно и есть. Отсюда возникает законный вопрос: а кто те люди, которые его совершили? Судя по процентному соотношению евреев в советской высшей администрации, нетрудно догадаться, кто это сделал. Теперь они же с такой же решительностью, как в 1917 рушили самодержавие, порушили свое детище — Советский Союз. И взамен предлагают нечто аморфное — содружество. Административное управление. Нетрудно предсказать, что будет дальше (тем более в «Протоколах» все эго расписано до мелочей): и Содружество будет разрушено. И воцарится «Царь-деспот сионской крови». Об этом будет подробно ниже.

Хочется еще раз вернугься к тому, как давно люди на чали понимать, что их надули с этой революцией. Я уже говорил о Кронштадтском, Тамбовском, Донском, Кубанском и Сибирских мятежах. К этому можно было бы добавить уход в оппозицию Сталину многих ленинцев, которые также захлебнулись в собственной крови. А вот как понимал уже тогда совершившийся обман простой народ. Обращение Соловьева — командира «банды» в Хакассии:

«Ачинский филиал ГАКК

Ф. 1697, оп. 3, д. 18, л. 194.

Ко всему населению.

Советская власть вступила на новый путь борьбы с белой партизанщиной, стремясь запугать партизан в бессильной злобе. Власть хватает и расстреливает родственников партизан. Мы вообще всегда считали власть жидов и коммунистов смелой и бессильной. Мы всегда были уверены в том, что эта власть кроме обмана и жестокости, кроме крови ничего не в силах дать населению, но все‑таки полагали, что правительство состояло из людей нормальных, что власть принадлежит хотя и жестоким, но умственно здоровым. Теперь этого сказать нельзя, разве на самом деле допустимо, чтобы люди умственно здоровые стали делать то, что делает теперешняя власть? Разве вообще допустимо, чтобы психически нормальному человеку пришла в голову мысль требовать ответа за действия взрослых — человека малолетнего? Конечно, нет. Власть арестовывает партизанских родственников от семилетнего ребенка за действия сорокалетнего дяди. Но власть не только наказывает, власть убивает, уничтожает и не того человека, который делает, по ее мнению, зло, а другого, который к этому злу непричастен. Может ли быть более дикое распоряжение, чем то, которое делается Советской властью?

Граждане, вы теперь видите, что вами управляют идиоты и сумасшедшие, что ваша жизнь находится в руках бешеных людей, что над каждым из вас висит опасность быть уничтоженным и в любой момент, ибо, если наша очередь пришла сегодня, то ваша может прийти завтра. Чтобы спастись вам от неминуемой гибели, необходимо браться за винтовки и примыкать к нам. Братья, только в этом случае уйдете от преследования советских деятелей, которые обрушатся тогда на невинных ваших соседей. Мы, белые партизаны, относимся к пролитию крови отрицательно, несмотря на соблазн отомстить Советской власти, не счи таем себя вправе идти по ее пути. За сумасбродство и кровожадность родителей мы не можем поднимать оружие против детей коммунистов, мы же будем направлять нашу борьбу против самих коммунистов, не только расстреливать их, как своих политических врагов, но как врагов России, как врагов своего народа.

Есаул Соловьев.

1922 год».

Не менее интересен и другой вопрос: почему убрали Ленина и Троцкого? А потом долго держали у власти Сталина, которого потом тоже убрали и оплевали.

В. И. Ленина, как известно всему миру, подстрелила иудейка Каплан. Троцкого гоже убил иудей в Мексике. Многих соратников Ленина беспощадно уничтожили в подвалах ГПУ иудеи же. Яркий пример тому гибель Каменева (Розенфельда). «Его обвинителями были Ольберг, Давид, Рейнгольд и Пикель. А судьями выступали начальники отделов НКВД — Слуцкий, Фриновский, Паукер и Ренес. Все иудеи».

Долгое время мир не мог понять, почему после смерти Ленина на его место был избран не Троцкий, как все ожидали, а Сталин. В то время мало кому известный. Ответ на этот вопрос мы находим в публикации Левина и Кривицкого в журнале «Лайф», появившейся вскоре после смерти Ленина. Статья объемная и факты в ней документированы. Оказывается, к тому времени (это январь 1924 года.

— В. Р.) Троцкий в высших иудейских кругах стал фигурой одиозной, потому как, по их мнению, «зазнался» и вышел из‑под контроля как масонов, так и иудеев. И с ним все было ясно: «отработанный материал». Убили его в Мексике не столько по воле Сталина, сколько по воле сталинского «бдительного опекуна» Кагановича.

Так вот, Сталин был более подходящей кандидатурой на пост генсека и затем диктатора Советского государства потому, что у него было «рыльце в пушку». Человек с «темным прошлым». Он служил в свое время агентом полиции при царском режиме. Его легко было держать в руках, потому как «компромат» на него, документы, бесспорно доказывающие его причастность к охранке, лежали в сейфе, в золотой преисподней за семью замками. И могли быть извлечены в любой момент. А чтобы осуществлять за ним контроль, при нем определили «надсмотрщика» Кагановича. И предупредили Сталина: если с его головы упадет хоть один волосок, документы будут немедленно извлечены и обнародованы. Вот почему «непотопляемый» нарком Каганович пережил всех, избежал репрессий при всех режимах и благополучно скончался естественной смертью аж при Горбачеве.

Возникает естественный вопрос: почему же до сих пор не опубликовали «компромат» на Сталина? Ответ простой — во — первых, после его смерти, и особенно после развенчания культа личности Сталина, в печати промелькнули публикации о его связях с царской охранкой. Но потом вдруг все замолчали, как по команде. Почему? Да потому что нам готовят Царя — деспота иудейской крови согласно предписанию «Протоколов». И тень Сталина еще пригодится, потому как в народе жива еще и долго будет жить ностальгия по железной сталинской руке. Придет время, если не сорвутся планы Сионских Мудрецов, и прах Сталина еще вознесут на пьедестал и снова провозгласят его вождем всех времен и народов, дабы было кому подражать Царю — деспоту иудейской крови.

Теперь, когда все более — менее прояснилось, остается ответить на самый «страшный» вопрос, который превосходит все предыдущие не только парадоксальностью, но и нелепостью на первый взгляд: почему «местечковые жидки», благодаря которым, по мнению Ленина, большевики одержали победу в революции и в борьбе за власть в России и получили потом в Советской администрации большинство мест, так жестоко расправились с «привозными» иудеями, сделавшими революцию? Это вопрос вопросов. От которого открещиваются всеми силами политиканствующие иудеи.

А все дело в том, что «местечковые жидки» видели дальше, чем «привозные профессиональные революционеры», «испорченные» романтическим налетом. Они поняли, что равноправие, начертанное на знаменах революции, — это не цель для настоящего иудея, это лишь средство достижения цели. Это лишь пуговица от кафтана. А им нужен весь кафтан. Так учит Талмуд, так записано в «Протоколах Сионских Мудрецов».

«Местечковые жидки» нутром, интуитивно поняли главную цель заговорщиков из золотой преисподней и потому были выведены на авансцену российской трагедии. А «испорченные» романтикой вожди революции позволили себе увлечься романтикой переустройства мира, возомнили себя действительно вождями, подзабыв, чьей волей и деньгами были приведены к победе и власти. Стали выходить из‑под контроля. И… были выведены из игры. Самым бесцеремонным и беспощадным образом. В борьбе за идеи Талмуда евреи не знают ни жалости, ни малейшего намека на пощаду.

(обратно)

ОТРЕЧЕНИЕ. ВОЦАРЕНИЕ ХАМСТВА

Как только Царь отправился в Ставку, в Петрограде резко обострилась обстановка. Начались волнения рабочих. Забастовали сразу несколько заводов. В том числе Путилбвский. Социалисты — агитаторы призывали поддержать путиловцев. Заводские территории были запружены рабочим людом. Мрачные толпы слушали внимательно агитаторов, кричавших до хрипоты. Обстановку подогревало плохое снабжение города топливом и продовольствием. Кто‑то над этим поработал. Правительство недоумевало, обнаруживая то там, то здесь в железнодорожных тупиках на подходе к Питеру эшелоны с углем и продовольствием. Постепенно ситуация становилась неуправляемой.

Министр внутренних дел Протопопов ничего лучшего придумать не смог, кроме как усилить репрессии. И еще больше обозлил людей. Началось массовое агрессивное неповиновение. Полицейские силы были уже не в состоянии сдерживать волнение. Подключили армию. Но и армейских сил было недостаточно. К тому же в казармах развернули активную агитацию пропагандисты — революционеры и, по сути, деморализовали армейские части. Младшие командиры не стали выполнять приказов. А затем целыми подразделениями начали переходить на сторону восставших. И вскоре весь город оказался в руках революци онеров. Дума туг же приступила к формированию Временного правительства.

Тем временем в Ставке Верховного Главнокомандующего как бы не замечали того, что происходит в Питере. Никто ничего не мог понять. То ли Государь не располагал информацией, то ли ему было наплевать на все. Генерал Гурко и другие приближенные, располагавшие сведениями, пытались открыть ему глаза на суть происходящего и убедить не медлить с принятием мер. Но Царь был глух к их словам, потому что к этому моменту он уже не доверял ни Гурко, ни другим. Он считал, что его умышленно дезориентируют и подбивают на неправильные решения. Тем более, все они в один голос убеждали его дать народу конституцию. О которой ему уже уши прожужжали.

Но 12 марта Царь уже располагал официальиыми данными о том, что происходит в Петрограде. Он был так поражен случившимся, что решил немедленно вернуться в Царское Село. Но и тут промедлил. Он выехал из Могилева только в ночь с 12–го на 13–е. По дороге ему стало известно, что станция Тосно, находящаяся на подходе к Петрограду, занята уже восставшими. Проехать в Царское не представлялось возможным. И вот тут ему стало страшно. Не за себя — за семью. Как они там? Что с ними? Он вспомнил заплаканную Алекс, отчаяние в ее глазах и мольбу. Вспомнил о больных детях, о преданных ему людях, которые теперь находятся в ужасном положении из‑за него.

Он принимает решение поехать на Псков в Ставку Главнокомандующего северным фронтом генерала Рузского.

Здесь все находились под впечатлением событий в Петрограде. Государь, не мешкая, тут же телефонировал в Думу Родзянко, что он согласен на все уступки. Родзянко ответил: «Уже поздно».

Что ж! Надо было решаться на что‑либо, одно из двух — либо отречение, либо идти на Петроград с верными ему войсками. Но идти на Петроград — это гражданская война. Такой оборот дела, будучи в состоянии войны с Германией, — немыслим для России.

Остается отречение.

15–го утром он направляет в Думу телеграмму об отречении от престола в пользу сына. Приняв такое решение, он ощутил острую тревогу. Он отлично понимал, в чьи руки отдает сына. Знал, кто станет при нем регентом, знал, какие дела будут твориться именем малолетнего, болезнен ного Императора. Отдать его в руки этой жадной толпы царедворцев — все равно что предать.

Царь пригласил к себе профессора Федорова, бывшего в свите. Его мучил все тот же вопрос — истина о здоровье Цесаревича.

— Скажи мне, Сергей Петрович, как на духу, болезнь Алексея и в самом деле неизлечима?

— Да, Ваше Величество. Но это вовсе не означает скорый конец. Бывают случаи, когда больной живет продолжительно и достигает почтенного возраста. Все во власти случайности…

— М — да! — Император грустно покачал головой. — Именно так мне и говорили. Ну раз так, раз Алексей не может быть полезен России, как я того желал бы, то мы оставим его при себе.

И он тут же написал акт об отречении от престола с пользу двоюродного брата великого князя Михаила Александровича.

Вот дословный текст Акта.

«А К Т об отречении Государя Императора Николая II от престола Государства Российского в пользу Великого Князя Михаила Александровича.

В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей Армии, благо народа, все будущее дорогого Нашего отечества требует доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия Наша, совместно со славными нашими союзниками, сможет окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России почли Мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплоченность всех сил народных для скорейшего достижения победы и, в согласии с Государственной Думой, признали Мы за благо отречься от престола Государства Российского и сложить с себя Верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном Нашим, Мы передаем наследие Наше Брату Нашему Великому Князю Михаилу

Александровичу и благословляем его на вступление на престол Государства Российского. Заповедуем Брату Нашему править делами государственными в полном и нерушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу. Во имя горячо любимой родины призываем всех Наших верных сынов отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновением Царю в тяжкую минуту всенародных испытаний помочь Ему, вместе с представителями народа, вывести Государство Российское на пугь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России. г. Псков, 15 марта 15 час. 3 мин. 1917 года.

НИКОЛАЙ.

Министр Императорского Двора, генерал — адъютант граф Фредерикс».

Подписывая Акт отречения, Николай был уверен, что таким образом избавит русский народ от гражданской войны, страданий и кровопролития. Но и тут его расчеты оказались ошибочными. Русский народ пережил и гражданскую войну, перенес неимоверные страдания, обильно полил кровью русскую землю. Грозные признаки безвластия начались буквально с первых дней после отречения. Его законный правопреемник оказался явно не той фигурой, которая могла бы подхватить и крепко держать флаг российской государственности. А его поддержка — Старый двор во главе с матерью — императрицей, так долго и упорно боровшиеся против Николая II, к тому времени были подвержены сильному давлению со стороны леворадикальных сил. И были так напуганы напором социалистов, что буквально на следующий день после отречения Николая II отрекся от престола и великий князь Михаил Александрович. Тоже из благих намерений, полагая, что этим он способствует бескровному разрешению вопроса о власти в России. Не подозревая, что этим шагом подписал себе и всему царскому роду смертный приговор. В скором времени все они будут истреблены под корень. Ибо «Протоколами собраний сионских мудрецов» царское самодер жавие, а следовательно, и весь род Романовых, однозначно определены как злейшие враги еврейства на пути к мировому господству.

«Непоправимое свершилось, — пишет по этому поводу П. Жильяр, тринадцать лет прослуживший при дворе в качестве наставника царских детей. — Исчезновение Царя оставило в душе народной огромный пробел, который она была не в силах заполнить. Сбитый с толку и не знающий, на что решиться в поисках идеала и верований, способных заменить ему то, что он утратил, народ находил вокруг себя лишь полную пустоту.

Чтобы закончить дело разрушения (России. — В. Р.), Германии осталось лишь напустить на Россию Ленина и его сторонников, широко снабдив их золотом. Эти люди и не думали говорить крестьянам о демократической республике или об Учредительном собрании; они знали, что это напрасный труд. Новоявленные пророки, они пришли проповедовать священную войну и попытаться увлечь миллионы темных людей приманкой учения, в котором высокие заветы Христа переплетались с худшими софизмами, и которые, в руках евреев — авантюристов большевизма, должны были привести к порабощению мужика и гибели отечества».

После ухода дворцовой охраны и митингующих солдат стало особенно жутко в пустом дворце. Царица спала одна во всем нижнем этаже. Спалось плохо. Беспокойство за мужа достигло своего предела — где он, что с ним? Утром пошла навестить Алексея. И в это время в окно увидела, как на моторе подъехал к дворцу Николай. Без обычной охраны, но в сопровождении вооруженных винтовками солдат. Не помня себя от радости, она бросилась бежать по коридорам к выходу.

Он уже шел навстречу. Не стесняясь столпившихся слуг и солдат, она бросилась к нему в объятия со слезами радости.

Приветливо поздоровавшись с людьми, Император, теперь уже бывший, удалился с Государыней, тоже теперь уже бывшей, в свои покои. Они долго пробыли у себя одни, и никто не решился войти. Выдержанный и бесстрастный на людях, наедине с женой'Николай дал волю чувствам.

Он плакал, как ребенок. И Александра Федоровна утешала его.

— Ничего, Ники. Только бы нас не выслали, оставили в России.

Освободив душу от накипевшего горя и найдя успокоение у жены, Николай отправился гулять в дворцовый сад. За ним украдкой наблюдала в окно Александра.

— Теперь он успокоился, — сказала она Вырубовой и госпоже Дэн, бывшим тут же. — Посмотрите, — она чуть отодвинула штору. И в это время к гуляющим Николаю и преданному князю Долгорукому подошли шестеро вооруженных солдат. К ужасу и стыду женщин, эти солдаты стали толкать под бока бывшего Царя Всея Руси. Кулаками и прикладами. Видя это, Александра залилась слезами. Вырубовой сделалось дурно. Николай, не сопротивляясь, даже не сердясь, повернул и пошел во дворец. Только глянул на хулиганов с упреком.

Чувствительная, любящая без памяти царскую чету Вырубова потеряла сознание. Александра Федоровна хлопотала над ней, приговаривая:

— Ну будь же умницей! Держись. Теперь уже ничем не поможешь. — И чтоб совсем ободрить верную фрейлину, пообещала вечером прийти к ней в гости.

Они пришли после обеда — Николай, Александра и госпожа Дэн. Сели за стол, поговорили о том о сем. Николай был грустен. Какая‑то мысль или чувства точили его сердце. Вдруг он сказал задумчиво:

— Если бы сейчас вся Россия на коленях просили меня вернуться на престол, я бы никогда не согласился. — В нем еще говорила обида на обхождение солдат утром в саду. Но вдруг он улыбнулся и сказал:

— А знаете, когда депутаты отбыли с моим отречением, я сказал своим конвойным казакам: «А теперь вы должны сорвать с меня мои вензеля». И знаете, что они ответили?.. — Он помолчал, этак вопросительно в удивлении подвигал бровями. — Они стали во фрунт и сказали: «Ваше Величество, прикажите их убить». А я им ответил — не стоит. Путь они правят Россией. Только прилет лень и русский народ спросит с них за Царя. (Подчеркнуто мной. — В. Р.) А сейчас я просил бы их об одном — не изгонять меня из России. Пусть я буду жить с моей семьей простым крестьянином, зарабатывающим свой хлеб. Пусть нас пошлют в самый укромный уголок нашей родины, но только оставят в России.

От Вырубовой Их Величества имели обыкновение навещать остальную свиту. И каждый раз Николай и Александра отмечали с грустью, как редеют ряды их сторонников. Оставались верными врачи Боткин и Деревянко, камердинер Чемадуров.

После того как проведают свиту, Их Величества проведовали детей. Теперь некоторые из них болели. Мария Николаевна, Анастасия Николаевна — у обеих воспаление легких.

Радостным криком встречал их обычно Алексей.

На этот раз он что‑то притих там, в своей комнате. Николай и Александра подошли к его двери, и им представилась неприглядная картина: матрос, приставленный к Цесаревичу, — в духе теперешних веяний, сидел, развалясь в кресле и приказывая наследнику подать ему что‑то. Мальчик, перепуганный непривычным тоном, с грустными глазами пошел выполнять его приказание.

Николай побледнел, наблюдая эту картину.

Непостижимо! Такой добрый, такой обходительный был этот матрос. Так щедро осыпал е. го подарками благодарный родитель, и вдруг такое!

Возмущенный до крайности, но не теряя самообладания, Николай ровным голосом постыдил слугу:

— И тебе не стыдно, братец, так вести себя?..

Матрос вскочил и стал во фрунт за спинкой кресла. Глаза его бегали воровато.

— Виноват, Ваше Величество! Непроизвольно — с…

— Ну — ну! — криво усмехнулся Николай.

Весьма яркая иллюстрация характера духа революции. Хамство инеуважение к человеку. Этот дух перекочевал в жизнь из главного иудейского постулата: «Что можно нам по отношению к другим, того нельзя другим по отношению к нам». Этим духом была пропитана потом вся жизнь Советского государства. Правда, под маской декларации о равноправии, братстве и интернационализме. Теперь же и эта маска сброшена — демократам можно все по отношению к недемократам.

Пока Николай и Александра спускались к себе в покои, он желчно хмыкнул раза два. А потом, закуривая папиросу, сказал загадочную фразу:

— Если они пробуждают в них невежество и хамство, то далеко зайдут.

Теперь мы не видим загадки в этой фразе Николая. Действительно «они далеко зашли». Вот как выходить будут, — теперь загадка.

Эту фразу Николая фрейлина Вырубова нашла потом в одной из записок Государыни, которыми они обменивались время от времени. Эту фразу Государя она вспомнила, когда до нее дошла весть о гибели царской семьи в Екатеринбурге.

В четыре часа после полудня все двери дворца в Царском Селе стали запирать. У всех подъездов теперь стояли на часах солдаты полка Царскосельского гарнизона. Царская семья, оставшаяся прислуга и свита — находились фактически под арестом. Жизнь во дворце шла размеренно и спокойно, почти как и прежде. Только в воздухе витала постоянная тревога. Тревога за больных детей, тревога за дела на фронте, тревога за судьбу страны, тревога за собственные судьбы.

А в это время новая власть думала — гадала: что же делать с царской семьей?

По коридорам бродили группами любопытствующие солдаты. Разглядывали дворцовое убранство, томились неопределенностью, ожиданием распоряжений.

Одну такую группу солдат встретил, выходя от Алексея Николаевича, его наставник Жильяр. Подошел, поинтересовался:

— Чего вы хотите?

— Желаем видеть Наследника.

— Он в постели, и его видеть нельзя.

— А остальные?

— Они тоже больны.

— А где Царь?

— Не знаю.

— Он пойдет нынче гулять в сад?

— Не знаю. Но послушайте, не стойте тут, не надо шуметь, ведь здесь больные.

Они вышли на цыпочках и разговаривая шепотом, — свидетельствует Жильяр и восклицает в своих записках: «Так вот они, те солдаты, которых нам расписали кровожадными революционерами, ненавидящими своего бывшего Царя!»

Да, поведение солдат, описанное Жильяром, разительно отличается от поведения одного из вождей пролетарской революции Троцкого (Бронштейна), который при посещении дворца спер бесценную коллекцию марок Императора Николая.

От Жильяра к нам дошли некоторые детали из жизни отрекшегося от престола Царя в месяцы «заключения» их в Царском Селе.

Третьего апреля приехал Керенский. «Он обошел все комнаты, проверил часовых, желая лично удостовериться, что нас хорошо стерегут. Перед отъездом у него был довольно длинный разговор с Государем и Государыней».

Беседа их проходила в комнатах Великих Княжон. Керенский велел собраться всей семье. Вошел, представился:

«— Я генерал — прокурор Керенский.

И пожал всем присутствующим руку. После этого обратился к Императрице:

— Королева Английская просит известий о бывшей Императрице!

Ее Величество сильно краснеет. Ее в первый раз так называют.

Керенский, удовлетворенный положительным ответом Императрицы, продолжает напыщенно:

— То, что я раз начал, я всегда, со всей своей энергией, довожу до конца. Я хотел все лично увидеть и проверить, чтобы иметь возможность доложить об этом в Петрограде; это будет лучше и для вас».

«Затем он попросил Государя пройти в соседнюю комнату, желая поговорить с ним наедине. Он выходит первым, Государь следует за ним».

«После его отъезда Государь рассказывал, что лишь только они остались одни, Керенский ему сказал: «Вы знаете, что мне удалось провести отмену смертной казни?.. Я это сделал, несмотря на то, что многие мои товарищи погибли жертвами своих убеждений».

«Затем он заговорил насчет нашего отъезда, который еще надеется устроить. (Имелось в виду — в Англию. — В. Р.) Когда, как, куда? Он сам хорошенько этого не знал и просил, чтоб об этом не говорили».

Во второй свой приезд Керенский уже не принимает «позы судьи». Он явно смущен скромным, спокойным поведением Царя. Он сообщил, что старается ослабить критику газет персоны Государя и Государыни. Но об отъезде уже ни слова. Чувствовалось, что он бессилен перед леворадикальными силами.

Чтобы смягчить тягостное ожидание, царская семья и часть прислуги занимаются огородом и обучением Наследника. Государь внимательно следит за событиями в мире и стране. Он находит их все более ухудшающимися.

Лето было жарким. Вести с фронта все тревожнее. Русская армия отступает по всему фронту.

9 августа Временное правительство принимает решение о высылке царской семьи. Куда? Пока никто не знает. Но когда велели захватить с собой теплую одежду, становится ясно — в Сибирь.

В ночь отбытия царской семьи долго не могли разрешить возникший конфликт между властями и служащими железной дороги, которые заподозрили что‑то неладное: не собираются ли вывезти царскую семью? И только к утру конфликт разрешается.

«При выезде из парка наши автомобили окружает отряд кавалерии, сопровождавший нас до маленькой станции Александровки. Мы размещаемся в вагонах, которые очень удобно обставлены. Через полчаса поезд медленно двигается в путь. Было без десяти шесть утра».

Перед отъездом «Керенский приказал спросить Государя, не желает ли он заменить кем‑нибудь графа Бенкендорфа (граф Бенкендорф и его жена были уже преклонного возраста и слабы здоровьем). Государь ответил, что если бы генерал Татищев пожелал разделить с ним заточение, он был бы очень счастлив. Узнав о желании своего Монарха, Татищев немедленно устроил свои дела и несколько часов спустя с чемоданом в руках отправился в Царское Село. Мы застали его уже в поезде в момент отъезда. Генерал Татищев не имел должности при Дворе, он был одним из многочисленных генерал — адъютантов Государя».

(обратно)

РУКОТВОРНЫЙ АД

«Что можно нам по отношению к другим, того нельзя другим по отношению к нам», — главный постулат иудейской морали.

Что было дальше после отъезда Николая и его семьи, мы хорошо знаем из истории, которую нам преподавали в течение семидесяти лет. Но теперь оказалось, что история та написана фальсификаторами, потому что написана теми же, кто делал революцию. Они постарались расписать все в выгодных для себя красках. А потому веры ей нет. Нынче больше верят потерпевшей стороне. Вернее, проигравшей. А проигравшая сторона не забыла обиды и, естественно, теперь все рисует в красках, выгодных для себя. Чувствуется, что и здесь натяжки. Что же делать бедному читателю? Кому верить? Тем более трудно исследователю.

Наверное, будет разумным снабдить читателя фактами, действительно имевшими место, а он пусть сам рассудит.

Из истории нам хорошо известно, каким «жестоким» и «бесчеловечным» был Царь Николай II, прозванный за свою «жестокость» «Николаем Кровавым». В чем я лично сильно сомневаюсь.

Мы знаем также, в какой «нищете» и «забитости» прозябал российский народ, как бесчинствовала жандармерия, какими самодурами были вельможи и помещики, как обманывала и обирала народ церковь. Все эти ужасы якобы и вызвали праведный гнев народа. Он поднялся и сверг ненавистное самодержавие, прогнал своих мучителей. Прогнал, и…

Стал мучить своих мучителей. Да так увлекся, что стал мучить и уничтожать своих товарищей по борьбе. Миллионами!

Не успели освободить тюрьмы от жертв самодержавия, как их тут же заполнили жертвами революции. А когда под нож пошли и товарищи по борьбе, то тюрем стало не хватать. Появился ГУЛАГ. Все это делалось в четком соответствии с «Протоколами собраний сионских мудрецов».

Но все это будет потом, а пока «победивший народ» творил расправу над своими «мучителями».

Одним из таких «мучителей» оказалась Анна Вырубова — первая фрейлина императрицы Александры. К тому времени ставшая инвалидом. На костылях. (В железнодорожной катастрофе ей сильно покалечило ноги).

Я не стану приводить ее рассказ полностью, хотя соблазн большой. Приведу наиболее существенные места. А кто заинтересуется подробностями, может обратиться к ее воспоминаниям, опубликованным в книге «Фрейлина Ее Величества». По прочтении он поймет, почему я избегаю полного воспроизведения ее воспоминаний в части ее мытарств по казематам новой власти. Они, как всякие воспоминания, изобилуют «слезами» и особенно чувствами к царской чете. Да и грешат кое — где сгущением красок, многословием, предположительностью. Я приведу только те места, которые иллюстрируют, с одной стороны, бессмысленную жестокость победителей, с другой — удивительную чуткость и доброту простых людей, нутром понимавших всю неправедность и несправедливость происходящего. Они в конце концов оказались правы.

Последнее время Вырубова по желанию императрицы жила с ними неотлучно в Царском Селе.

«Стоял сумрачный, холодный день, — пишет она, — завывал ветер. Я написала утром Государыне записку, прося ее, не дожидаясь наступления дня, зайти ко мне утром. Она ответила мне, чтобы я к двум часам пришла в детскую, а сейчас у них доктора. Около часу вдруг поднялась суматоха в коридоре, слышны были быстрые'шаги. Я вся похолодела и почувствовала, что это идут за мной.

Перво — наперво прибежал наш человек Евсеев с запиской от Государыни: «Керенский обходит наши комнаты, — с нами Бог». Через минуту Лили (госпожа Дэн. — В. Р.), которая меня успокаивала, сорвалась с места и убежала. Скороход доложил, что идет Керенский.

Окруженный офицерами, в комнату вошел с нахальным видом маленького роста бритый человек, крикнув, что он министр юстиции и чтобы я собиралась ехать с ним сейчас в Петроград. Увидав меня в кровати, он немного смягчился и дал распоряжение, чтобы спросить докто. ра, можно ли мне ехать; в противном случае обещал изолировать меня здесь еще на несколько дней. Граф Бенкендорф послал спросить доктора Боткина. Тот, заразившись общей паникой, ответил: «Конечно, можно…» Через минуту какие‑то военные столпились у дверей, я быстро оделась с помощью фельдшерицы и, написав записку Государыне, послала ей мой большой образ Спасителя. Мне в свою очередь передали две иконы на шнурке от Государя и Государыни с их подписями на обратной стороне. Я обратилась с слезной просьбой к коменданту Коровиченко дозволить мне проститься с Государыней…»

И далее:

«Посмотрев на лица наших палачей, я увидела, что и они в слезах. Меня почти на руках отнесли к мотору; на подъезде собралась масса дворцовой челяди и солдат, и я была тронута, когда увидела среди них несколько лиц плакавших. В моторе, к моему удивлению, я встретила Лили Дэн, которая мне шепнула, что ее тоже арестовали. (Это была видимость ареста. На самом деле она давно уже была «подсадной уткой» возле императрицы и ее первой фрейлины. — В. Р.). К нам вскочили несколько солдат с винтовками. Дверцы затворял лакей Седнев, прекрасный человек из матросов «Штандарта» (впоследствии был убит в Екатеринбурге). Я успела шепнуть ему: «Берегите Их Величества!» В окнах детских стояли Государыня и дети: их белые фигуры были едва заметны».

Так начались мытарства по казематам и тюрьмам царской фрейлины Анны Вырубовой.

Ее и Лили Дэн привезли к поезду Керенского. Часовые бережно помогли ей войти. Влетел Керенский и велел им назвать свои фамилии. «Отвечайте, когда я вам говорю!». Они назвали себя. Он повернулся к солдатам, спросил: «Ну что, вы довольны теперь?»

По приезде в Петроград их провели мимо Керенского и какого‑то господина, которые смотрели на Вырубову иронически. Разместили их в придворном ландо, где теперь обитали члены Временного правительства. Расположившись в помещении, дамы попросили присутствующих офицеров открыть окно, но им отказали.

Потом их повезли в министерство юстиции. «Там высокая крутая лестница, — было трудно подниматься на костылях». В комнату на третьем этаже внесли два дивана. Вечером вошел Керенский и спросил Лили: топили ли печь? На ужин принесли чай и вареные яйца, затопили печь. «Конвойный солдат Преображенского полка оказался добрым и участливым. Он жалел нас и, когда не было посторонних, бранил новые порядки, говоря, что ничего доброго не выйдет».

Утром на следующий день Вырубовой было плохо. Попросили доктора, но его не оказалось. Пришел офицер от Керенского и сказал, что больную отвезут в лазарет, там врач и сестра. Что же касается Лили, то ее отпустили (?). «Я отдала Лили некоторые золотые вещи; она же дала мне полотенце и пару чулок, которые я носила все время в крепости».

После того как они простились с Лили, пришли полковник Перетц и вооруженные юнкера. Они повезли Вырубову на моторе, и всю дорогу насмехались. «Вам с вашим Гришкой надо бы поставить памятник, что помогли совершиться революции!»

Она старалась не слушать их.

Перетц сказал с издевкой: «Вот всю ночь мы думали, где бы вам найти лучшее помещение, и решили, что Трубецкой бастион самое подходящее!» Когда они начали оскорблять их Величества, Вырубова не выдержала: «Если бы вы знали, с каким достоинством они переносят все, что случилось, вы бы не смели так говорить, а преклонялись бы перед ними».

В своей книге потом этот самый Перетц удивлялся этим словам Вырубовой.

Подъезжая к Таврическому Дворцу, полковник сказал, что они заедут в Думу, а потом в Петропавловскую крепость.

В Министерском павильоне все помещения и коридоры были заполнены арестованными.

Повезли в крепость. Среди сопровождавших была молоденькая курсистка. Она вызвалась сообщить родителям Вырубовой о месте ее нахождения. Та дала ей телефон.

Подъехали к Трубецкому бастиону. «Нас окружили солдаты». Казак Берге помог ей идти. Толкнули в темную камеру и заперли. Железная кровать, каменный пол в лужах воды, по стенам течет. Мрак, холод. Крошечное окно у потолка, сыро, затхло. В углу клозет и раковина. Железный столик и кровать приделаны к стене. На кровати тоненький волосяной матрац и две грязные подушки.

Открылась дверь, и вошел мужчина с черной бородой и грязными руками, с ним толпа солдат. «Солдаты сорвали тюфячок с кровати, убрали вторую подушку и потом начали срывать с меня образки, золотые кольца». Впоследствии мужчина назвался: «Кузьмин, бывший каторжник, пробывший 15 лет в Сибири». Когда солдаты срывали золотую цепочку от креста, они глубоко поранили мне шею», «…один солдат ударил меня кулаком и, плюнув мне в лицо, они ушли, захлопнув за собою железную дверь».

Некоторое время они оставались под дверью, смеялись и улюлюкали в адрес Вырубовой.

На следующее утро принесли кипятку и корочку черного хлеба. Пришла женщина и раздела ее донага и надела арестантскую рубашку. Раздевая, она заметила на руке браслет. Солдаты стали срывать его с руки. Было очень больно.

Еда скудная. «Два раза в день приносили полмиски бурды вроде супа, в который солдаты часто плевали, клали стекло».

На прогулки выводили всего на десять минут. В баню разрешалось раз в две недели — по пятницам и субботам. В камере было холодно. От холода просыпалась, «…грелась в единственном теплом уголке камеры, где снаружи была печь: часами простаивала я на своих костылях, прислонившись к сухой стене».

Заболела бронхитом, потом воспалением легких. Часто теряла сознание, падала с кровати на пол. «Иные солдаты, войдя, ударяли ногой, другие же жалели и волокли на кровать». Фельдшер ставил банки.

У солдат происходили вечные ссоры с караулом, злость вымещали на заключенных. С госпожой Сухомлинской, сидевшей в соседней камере, научились перестукиваться. «Кашель становился все хуже, и от банок у меня вся грудь и спина были в синяках».

Доктор Трубецкого бастиона Серебряков издевался. «Он сдирал с меня при солдатах рубашку, нагло и грубо насмехаясь, говоря: «Вот эта женщина хуже всех: она от разврата отупела». Когда я на что‑нибудь жаловалась, он бил меня по щекам…»

Вдобавок пообещал еще и наказать за то, что она болеет. И в самом деле, вскоре пришла бумага от начальства крепости, в ней говорилось, что Вырубова лишается за болезнь прогулок на десять дней.

«Вообще без содрогания и ужаса не могу вспомнить все издевательства этого человека».

Приставили двух надзирательниц. Одна из них флиртовала с солдатами, вторая оказалась душевной. «Видя, что мы буквально умираем с голоду, она покупала на свои скудные средства то немного колбасы, то кусок сыру или шоколада…» «Она рассказала мне, что Керенский приобрета ет все большую власть, но что Их Величества живы и находятся в Царском».

На Пасху в камеру ворвались неколько пьяных солдат со словами: «Христос воскрес». «Похристосовались. В руках у них были тарелки с пасхой и кусочки кулича; но меня они обнесли. «Ее надо больше мучить, как близкую к Романовым», — говорили они.

Священнику было запрещено обойти заключенных с крестом. Но «в Великую Пятницу нас всех исповедали и причащали Святых Тайн…» «Священник плакал со мной на исповеди».

Под подушкой нашла пасхальное яйцо. Это от доброй надзирательницы.

Разрешили свидания с родными. В пятницу пришла мать. Она была потрясена видом дочери. Особенно большой раной на лбу. Солдат Изотов в припадке злобы толкнул ее, она ударилась о косяк железной двери, рассекла лоб.

Заведующий бастионом Чкани то и дело поглядывал на часы. На свидание было отпущено 10 минуг. Отец заболел от горя. Деньги, которые посылали родители, доходили не все. Чкани, Новацкий и другие крали их и проигрывали в карты. Они вымогали деньги у родителей под угрозой убить их дочь или изнасиловать.

Страшнее всего было ночью. Трижды врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать. Первый раз заслонилась иконой Богоматери и умолила пощадить ее. Второй раз подняла крик. Прибежали солдаты из других коридоров. В третий раз пришел сам караульный начальник. «Я со слезами упросила его, он плюнул на меня и ушел». Жаловаться было опасно — солдаты могли отомстить. Узнала добрая надзирательница, вступилась.

Пришла весна. В камере стало суше и теплее.

Публикации в газетах относительно царской семьи и их приближенных становились все жестче. Раздавались голоса с требованием расправы над ними. Добрая надзирательница тихонько шепнула, что среди стрелков охраны возмущение. Грозятся расправой. «Мною овладел ужас и я стала придумывать, как бы им не попасть в руки; вспомнила, что можно сразу умереть, воткнув тонкую иглу в мозжечок».

В камере становилось все жарче. Потом стало и вовсе невыносимо душно. Начались допросы. Допрашивали 15 раз. Изменилось отношение солдат в лучшую сторону. Те — перь они не только не грубили, но и жалели, приносили тайком еду. А некоторые плакали, жалея. Стали приносить книги. Один солдат вызвался даже доставить письмо родителям. Началась тайная переписка. Лили Дэн прислала записку, в которой сообщала, что Их Величества живы. В конверте был наклеен цветок и записка от Государыни «Храни Господь». Вернули вещи из канцелярии бастиона. Поваренок бастиона стал подкладывать мясо в суп. Стали носить чистое белье. «Солдаты рассказывали, что вообще при царе легче было сидеть в крепости: передавали пищу, заключенные все могли себе купить и гуляли два часа».

Среди солдат стали появляться те, которых Вырубова лечила в своем госпитале. Они помнили добро. «Как‑то пришел начальник караула с известием, что привез' мне поклон из Выборга «от вашего раненого Сашки, которому фугасом оторвало обе руки и изуродовало лицо. Он с двумя товарищами чуть не разнес редакцию газеты, требуя поместить письмо, что они возмущены вашим арестом. Если бы вы знали, как Сашка плачет!» «Караульный начальник пожал мне руку. Другие солдаты одобрительно слушали и в этот день никто не оскорблял меня». Один солдат, который раньше оскорблял, пришел извиняться. И передал поклон от брата, который лечился в лазарете Вырубовой.

«Все эти солдаты, которые окружали меня, были как большие дети, которых научили плохим шалостям. Душа же русского солдата чудная».

Назначили другого врача, Манухина. Следственная комиссия сменила жесткого Серебрякова. «Серебряков сопровождал доктора Манухина при его первом обходе и стоял с лиловым, злым лицом, волнуясь, пока Манухин осматривал мою спину и грудь, покрытую синяками от банок и падений. Мне показалось странным, что он спросил о здоровье, не оскорбив меня ничем, и уходя добавил, что будет ежедневно посещать нас».

Впоследствии некоторые солдаты были недовольны его мягким обращением с заключенными и даже хотели поднять его на штыки. Но Манухин был тверд и настоял на своем.

Допросы продолжались. Жаловалась Манухину, но он велел терпеть. «Раз он пришел ко мне один, закрыл дверь, сказав, что Комиссия поручила ему переговорить со мной с глазу на глаз. Чрезвычайная Комиссия, — говорил он, — закончила мое дело и пришла к заключению, что обвине — ния лишены основания, но что мне нужно пройти через этот докторский «допрос», чтобы реабилитировать себя, и что я должна на это согласиться!..» (По протоколам Следственной Комиссии Вырубова при медицинском освидетельствовании оказалась девственницей. — Примеч. ред.) «С этой минуты доктор Манухин стал моим другом, — он понял глубокое, беспросветное горе незаслуженной клеветы, которую я несла столько лет».

Но какие‑то силы продолжали травлю, настраивали солдат и караульных против заключенной Анны Вырубовой. Доктор Манухин всячески защищал.

Однажды вбежала надзирательница, крича: «Скорее собирайтесь! За вами идут доктор и депутаты Центрального Совета!»

Вырубову перевели в арестный дом на ул. Фурштадской, 40. Там был мягче режим. Разрешали приходить родителям. Здесь она стала поправляться. «Узнала я о полном разгроме нашей армии и о шатком положении Временного правительства». «В карауле поговаривали, что будет восстание большевиков».

Ночью 3 июля в городе был большой переполох. «По нашей улице шествовали все процессии матросов и полки с Красной Горки, направляясь к Таврическому дворцу. Чувствовалось что‑то страшное и стихийное: тысячами шли они, пыльные, усталые, с озверелыми лицами, несли огромные красные плакаты с надписями: «Долой Временное правительство! Долой войну!»

«Наш караульный начальник объявил, что все на стороне большевиков».

24 июля пришло сообщение, чтобы родные приехали за получением бумаги об освобождении. «Караульный начальник сам свел меня под руку по лестнице, усадил на извозчика…» «После тюрьмы лишь немного привыкаешь к свободе; воля как бы убита, даже трудно пройти в соседнюю комнату… все как будто надо у кого‑то просить позволения».

«В Царское не смела ехать. От верного Берчика (слуга Вырубовых. — В. Р.) узнала, как обыскивали мой домик, как Временное правительство предлагало ему 10 тысяч рублей, лишь бы он наговорил гадости на меня и Государыню; но он, прослуживший 40 лет в нашей семье, отказался, и его посадили в тюрьму, где он просидел целый месяц. Во время первого обыска срывали у меня в комнате ковры, подняли пол, ища «подземный ход во дворец» и секретные телеграфные провода в Берлин. Искали «канцелярию Вырубовой» и, ничего не найдя, ужасно досадовали».

На этом злоключения первого ареста Анны Вырубовой заканчиваются. Остается лишь заметить, что на всех 15 допросах «уточняли» ее отношения с Распутиным и вытягивали компромат на царскую чету.

«Революционные власти Временного правительства, — пишет Вырубова, — старались всеми силами обвинить Государыню в измене и т. д., но им не удалось». «После их отъезда в Сибирь маленькая горничная опять пришла ко мне. Она рассказала, как Керенский устраивал их путешествие и часами проводил время во дворце. Как — это было тяжело Их Величествам. Он приказал, чтобы в 12 часов ночи все были готовы к отъезду. Царские узники просидели в круглом зале с 12 часов до 6 часов утра, одетые в дорожные платья».

Алексею Николаевичу делалось дурно. Они покинули дворец без жалоб, с достоинством. «Даже революционные газеты не могли ни к чему придраться».

После отъезда царской семьи у Вырубовой начинаются новые злоключения. У нее все‑таки хотят выбить компромат на Николая и Александру. «24–го августа вечером, в 11 часов, явился комиссар Керенского с двумя «адъютантами», потребовав, чтобы я встала и прочла бумагу. Я накинула халат и вышла к ним. Встретила трех евреев; они объявили, что я, как контрреволюционерка, высылаюсь в 24 часа за границу». «25–го появилось сообщение во всех газетах, что меня высылают за границу…» Повезли на поезде. «Стража стояла у двери: ехал с нами тот же комиссар — еврей, который приехал ко мне ночью с бумагой от Керенского».

«В Рихимякки толпа в несколько тысяч солдат ждала нашего поезда и с дикими криками окружила наш вагон. В одну минуту они отцепили его от паровоза и ворвались, требуя, чтобы нас отдали на растерзание. «Вероятно, мы были бы все растерзаны на месте, если бы не два матроса — делегата из Гельсингфорса, приехавшие на автомобиле: они влетели в вагон, вытолкали половину солдат, а один из них — высокий, худой, с бледным — добрым лицом (Антонов) обратился с громовой речью к тысячной толпе, убеждая успокоиться и не учинять самосуда, так как это позор».

Антонов действовал по приказу Керенского. Приказано было захватить Великих Князей и генерала Гурко. «Мне казалось, что все это было подстроено, чтобы толпа разорвала нас».

В Гельсингфорсе Анну Вырубову и сестру милосердия, следовавшую с нею, поместили в лазарет. «Санитары на носилках понесли меня на пятый этаж». Ночью пришли матросы и потребовали, чтобы ее перевезли на яхту «Полярная Звезда», где находились все заключенные. «Я спустилась вниз на костылях среди возбужденной толпы матросов. Антонов шел возле меня, все время их уговаривая. На площади перед вокзалом тысяч шестнадцать народа, — и надо было среди них добраться до автомобиля. Ужас слышать безумные крики людей, требующих вашей крови…»

На бывшей царской яхте «Полярная Звезда» беспрерывно заседал «Центробалт», решая судьбу флота и заключенных, сидевших в трюме. «У дверей поставили караул с «Петропавловска», те же матросы с лезвиями на винтовках, и всю ночь разговор между ними шел о том, каким образом с нами покончить, как меня перерезать вдоль и поперек, чтобы потом выбросить через люк, и с кого начать — с женщин или со стариков».

На яхте, в ожидании казни, Вырубова провела пять суток. Потом ее перевели в тюрьму, в Свеаборгскую крепость. Разместили в одноэтажном каменном здании. «Меня и Эрику втолкнули в камеру и заперли». «Двое нар, деревянный столик, высокое окно с решеткой и непролазная грязь повсюду». «Большой опасности мы подвергались при смене караула. По ночам они напивались пьяными и галдели так, что никто из нас не мог спать». «Раз, проснувшись ночью, Эрика и я увидели у нас в камере нескольких пьяных солдат из караула, пришедших с худшими намерениями. Мы стали кричать о помощи, вбежали другие солдаты, которые спасли нас».

После этого случая Вырубова обратилась к члену «Центробалта» Павлову с просьбой оградить их от посягательств солдат. Он назначил матроса, который хорошо обходился с заключенными дамами.

Газеты в это время беспрерывно печатали сообщения о решениях полковых и судовых комитетов с приговорами, требующими смертной казни Анне Вырубовой. Стали все чаще разговаривать в карауле о том, что скоро с Выру бовой покончат. Появился некто Шейман, председатель областного комитета «со свитой матросов».

Он намеревался вывезти Вырубову в Кронштадт, но толпа не дала ему сделать это. Керенский и Чхеидзе распорядились освободить ее, но на собраниях полков и на судах решили не подчиняться их приказу. «От Временного правительства и из Центрального Совета приезжал к нам Каплан, который выражал нам сочувствие, но находил наше положение безвыходным». «Приезжал Иоффе, уверял, что принимает все меры».

Потом Вырубову вдруг объявили не арестованной, а задержанной. «Разрешили гулять по одному часу». «Когда я сидела на дворике, часто приходили рабочие и женщины, разговаривали со мной. Они приносили мне цветы, конфеты и молоко, успокаивали, говоря, что меня скоро выпустят».

«Вскоре меня посетила мама».

Родители, узнав, где находится дочь, хлопотали за нее через генерал — губернатора Стаховича.

Курчавый матрос депутат Кронштадта расспрашивал о царской семье. Уходя, сказал Вырубовой: «Ну, мы вас совсем иной представляли!»

Матросы постепенно изменили свое отношение к заключенной. Приходили в камеру слушать рассказы Чехова. Говорили: «Так вот вы какая». Уходя, пожимали ей руку, желая скорее освободиться. Но солдаты караула по — прежнему безобразничали.

«27–го сентября Шейман вернулся из Петрограда, зашел к нам и, придя в мою камеру, сказал, что Луначарский и Троцкий приказали освободить заключенных Временного правительства».

Вечером того же дня Областной Комитет постановил освободить Вырубову.

На следующий день ее вывезли на моторной лодке в Гельсингфорс.

Здесь Анна Вырубова прожила два дня почти в санаторных условиях. Возле нее услужливо вертелся все тот же Шейман. Однажды он сказал, что решением Областного Комитета ее отпускают, «так как во главе Петроградского Совета встал Троцкий, которому они нас препровождают».

Их повезли в Петроград. С вокзала отправились прямо в Смольный. Там Каменев с женой устроили обед. «Каме нев же сказал, что лично он отпускает нас на все четыре стороны».

Их отпустили, но велели на следующий день утром прибыть в Следственную Комиссию. «Все газеты были полны нами, писали скорее сочувственно. Обед же, которым нас угостили в Смольном, был описан во всевозможных вариантах. Целые статьи были посвящены мне и Каменевой: пошли легенды, которые окончились рассказами, что я заседаю в Смольном, что меня там видели «своими» глазами, что я катаюсь с Коллонтай и скрываю Троцкого и т. д.

Так кончилось мое второе заключение: сперва «германская шпионка», потом «контрреволюционерка», а через месяц — «большевичка», и вместо Распутина повторялось имя Троцкого».

К слову:

Так вот варварски «тонко» была разыграна трагикомедия с фрейлиной Ея Величества Анной Вырубовой. Конечно же, все это было разыграно с величайшим и наигнуснейшим лицемерием, с одной — единственной целью — вытащить из Вырубовой какие‑нибудь гадости о царской чете. К ней были применены самые грязные методы устрашения, травля в печати, на что большие мастера евреи всех времен и народов. Устрашение сменялось благоволением, извинениями, освобождением. Снова арестами. И злобным преследованиям.

В Следственной Комиссии сказали, что дело Вырубовой окончено. В Министерстве внутренних дел объявили, что высылка ее за границу отменяется, но она будет под надзором милиции.

«20 октября ожидали беспорядков, и я переехала к скромному добрейшему морскому врачу и его жене. В это время происходил большевистский переворот, стреляли пушки, арестовали Временное правительство, посадили министров в ту же крепость, где они нас так долго мучили. Керенский бежал».

«Кто не сидел в тюрьме, тот не поймет счастья свободы. На время я была свободна, виделась ежедневно с дорогими родителями; двое старых верных слуг жили со мной В крошечной квартире, разделяя с нами лишения и не получая жалования — лишь ограждали от врагов. Любимые друзья посещали нас и помогали нам».

Вырубова познакомилась с Горьким. «Я говорила более двух часов с этим странным человеком, который как будто стоял за большевиков и в то же время выражал отвращение и открыто осуждал их политику, террор и их тиранство. Он высказал свое глубокое разочарование в революции и в том, как себя показали русские рабочие, получившие давно желанную свободу. То, что он говорил о Государе и Государыне, наполняло мое сердце радостной надеждой. По его словам, они были жертвой революции и фанатизма этого времени, и после тщательного осмотра помещений царской семьи во Дворце они казались ему даже не аристократами, а простой буржуазной семьей безупречной жизни. Он говорил мне, что на мне лежит ответственная задача — написать правду о Их Величествах «для примирения царя с народом».

Наступили Рождественские праздники. «Я пошла к обедне в одно из подворий, — я ходила часто в эту церковь. Подошел монах, прося меня зайти в трапезную. Войдя туда, я испугалась: в трапезной собралось до двухсот простых фабричных женщин. Одна из них на полотенце поднесла мне небольшую серебряную икону Божией Матери «Нечаянной Радости». Она сказала мне, что женщины эти узнали, кто я, и просили меня принять эту икону в память всего того, что я перестрадала в крепости за Их Величества. При этом она добавила, что если меня будут продолжать преследовать, — все дома открыты для меня».

25–го умер отец Вырубовой, композитор Танеев.

Наладилась переписка с царской семьей. Нашлись люди, которые под страхом смерти доставляли почту туда и обратно.

Лазарет Вырубовой был закрыт большевиками. Инвентарь разворовали служащие. Оставшуюся корову и две лошади присвоил себе, писарь. Вырубова стала возражать против такого самоуправства. Писарь написал на нее донос е ЧК. На основании этого доноса Вырубову снова арестовали. Отвезли на улицу Гороховую. Наутро вызвал к себе комиссар и успокоил, мол, ее освободят. Однако ее продолжали держать в кошмарных условиях, и снова начались допросы.

«Ночью «кипела деятельность», то и дело привозили арестованных и с автомобилей выгружали сундуки и ящики с отобранными вещами во время обысков: «тут была одежда, белье, серебро, драгоценности, — казалось, мы находились в стане разбойников!» Как‑то вошли два солдата и выкрикнули ее фамилию, добавив: «В Выборгскую тюрьму!» «Я была огорошена, просила солдата показать ордер, но он грубо велел торопиться». За деньги наняли извозчика, и за деньги солдат согласился остановиться возле дома, чтобы она смогла попрощаться с родными.

«В канцелярии Выборгской тюрьмы нас встретила хорошенькая белокурая барышня, она обещала помочь меня устроить в тюремную больницу, так как хорошо знала начальника тюрьмы и видела мое болезненное состояние».

Но сначала Вырубову поместили в камеру — одиночку.

«Выборгская одиночка построена в три этажа; коридоры соединены железными лестницами; железные лестницы, железные лестницы и посреди камеры, свет сверху, камеры, как клетки, одна над другой, везде железные двери, в дверях форточки». «Самая ужасная минута, — это просыпаться в тюрьме». «После обморока меня перевели из «одиночки» в больницу». «Сорвали с меня платье, надели арестантскую рубашку и синий ситцевый халат, распустили волосы, отобрав все шпильки, и поместили с шестью больными женщинами», «…одна ужасная женщина около меня с провалившимся носом просила у всех слизывать их тарелки. Другие две занимались тем, что искали вшей друг у друга в волосах. Благодаря женщине — врачу и арестованной баронессе Розен меня перевели в другую камеру, где было получше». «Кроме баронессы Розен и хорошенькой госпожи Сенани, у нас в палате были две беременные женщины, Варя — налетчица и Стеша из «гулящих». Сенани была тоже беременна на седьмом месяце и четыре месяца в тюрьме; потом еще какая‑то женщина, которая убила и сварила своего мужа». «По ночам душили друг друга подушками, и на крик прибегали надзирательницы». «Но к ворам, проституткам и убийцам начальство относилось менее строго, чем к «политическим», каковой была я, и во время «амнистии» их выпускали целыми партиями». «Были между надзирательницами и такие, которые, рискуя жизнью, носили письма моей матери и отдавали свой хлеб». «В верхний этаж перевели больных заключенных мужчин из Петропавловской крепости. Так как все тюрьмы переполнены, то часто, чтобы отделываться от них, расстреливали их целыми партиями без суда и следствия».

Пришел приказ препроводить Анну Вырубову снова на улицу Гороховую. Утром в сопровождении солдата она отправилась на Гороховую. Там сейчас же вызвали на допрос. «Допрашивали двое, один из них еврей; назвался Владимировым. Около часу кричали они на меня с ужасной злобой, уверяя, что я состою в немецкой организации, что у меня какие‑то замыслы против чека, что я опасная контрреволюционерка и что меня непременно расстреляют, как и всех «буржуев», так как политика большевиков,

— уничтожение интеллигенции и т. д. Я старалась не терять самообладания, видя, что передо мной душевнобольные (!!! — В. Р.). Но вдруг после того, как они в течение часа вдоволь накричались, они стали мягко допрашивать о царе и Распутине и т. д.».

Вырубова ничего криминального им не сообщила. Вернулась в камеру совсем обессиленная. «Кто‑то из арестованных принес мне немного воды и хлеба». Через некоторое время пришел солдат и крикнул: «Танеева! (Девичья фамилия Вырубовой. — В. Р.). С вещами на свободу!» На улице ее оставили силы. «Какая‑то добрая женщина взяла меня под руку и довела до извозчика».

Дома ее ждала неприятная новость: сестра милосердия, служившая в ее лазарете, украла золотые вещи и сбежала. Жить стало не на что. «Многие добрые люди не оставляли меня и мою мать, приносили нам хлеба и продукты. Имена их Ты веси Господи! Как могу я отблагодарить всех тех бедных и скромных людей, которые, иногда голодая сами, отдавали нам последнее?»

Летом начались повальные обыски. У Вырубовых с обыском побывали семь раз. На них был донос, что‑де у них хранится «оружие». И хоть ничего не нашли, Петерс приказал доставить Вырубову в штаб на Малой Морской. Там шло уже совещание по поводу нее. Потом начался допрос. Рассматривали фотографии и требовали объяснений по каждой из них. Те же вопросы — о царской семье. Затем объявили, что отпускают домой.

Белые предприняли наступление на Петроград. Город был объявлен на военном положении. Обыски и аресты еще больше усилились. В городе начался голод и холод. В ночь с 22–го на 23–е сентября видела во сне о. Иоанна Кронштадтского. Он сказал ей: «Не бойся, я все время с тобой!»

После обедни на Карповке она вернулась домой, дома ждала ее засада. Ее снова арестовали как заложницу за наступление белой армии. Привезли на Гороховую. По утрам оглашали списки, кого повезут в Кронштадт на расстрел. Перед этим комендант, огромный молодой эстонец, кричал своей жене по телефону: «Сегодня везу рябчиков в Кронштадт, вернусь завтра!»

Следователь Отто предъявил вещественное доказательство, письмо, перехваченное ЧК. В нем было написано: «Многоуважаемая Анна Александровна, Вы единственная женщина в России, которая может спасти нас от большевизма — Вашими организациями, складами оружия и т. д.». В конце допроса Отто пришел к выводу, что это провокация и дал, к удивлению Вырубовой, кусочек хлеба.

Пошли слухи, что белые уже в Гатчине. И «что всех заключенных расстреляют и то, что увезут в Вологду». Ночью шепотом называли фамилию Вырубовой. А это означало самое худшее.

«Менадзе — на волю, Вырубова — в Москву!» — так крикнул начальник комиссаров, входя к нам в камеру утром 7 октября. Ночью у меня сделалось сильное кровотечение; староста и доктор пробовали протестовать против распоряжения, но он повторил: «Если не идет, берите ее силой. Не можем же мы с ней возиться».

Когда ее выводили, в дверях они столкнулись с княгиней Белосельской (Базилевская), которая отвернулась.

«Внизу маленький солдат сказал большому: «Не стоит тебе идти, я один поведу; вишь, она еле ходит, да и вообще все скоро будет конечно».

«Мы вышли на Невский; сияло солнце, было 2 часа дня Сели в трамвай. Публика сочувственно осматривала меня, кто‑то сказал: «Арестованная, куда везут?» «В Москву», — ответил солдат. «Не может быть — поезДа туда не ходят со вчерашнего дня».

Знакомой барышне Вырубова шепнула, что ее, вероятно, везут на расстрел. Сняла браслет и попросила барышню передать матери. «Мы вышли на Михайловской площади, чтобы переменить трамвай, и здесь случилось то, что читатель может назвать, как хочет, но что я называю чудом».

На этот раз Вырубова просто убежала от конвойного солдата. Он зазевался, она затерялась в толпе. А потом скрылась незаметно. Ее всюду искали. Дома день и ночь ждала засада. Арестовали и увезли мать. По городу была развешана фотография беглянки. Друзья, у которых скрывалась Вырубова, заволновались, все опаснее было скрывать ее. В дождливую ночь Вырубова перешла к другим знакомым. Они согласились принять ее и укрывали пять дней. «В последующие дни и месяцы, как загнанный зверь, я пряталась то в одном темном углу, то в другом. Четыре дня провела у знакомой старицы».

А потом принимали ее и прятали многие другие люди.

Она женщина на просьбу приютить ее сказала: «Входите, здесь еще две скрываются!» «Рискуя ежеминутно жизнью и зная, что я никогда и ничем не смогу отблагодарить ее, она служила нам — мне и двум женщинам — врачам, только чтобы спасти нас. Вот какие есть русские люди, — и заверяю, что только в России есть таковые. Другая прекрасная душа, которая служила в советской столовой, не только ежедневно приносила мне обед и ужин, но отдала все свое жалованье, которое получала за службу, несмотря на то, что у нее было трое детей, и она работала, чтобы пропитать их.

Так я жила одним днем, скрываясь у доброй портнихи, муж которой служил в Красной Армии, и у доброй бывшей гувернантки, которая отдала мне свои теплые вещи, деньги и белье. Вернулась и к милым курсисткам, которые кормили меня разными продуктами, которые одна из них привезла из деревни. Узнала я там и о матери, так как та вернулась. На Гороховой ей сказали, что меня сразу убьют, если найдут; другие же говорили, что я убежала к белым. Затем я жила у одного из музыкантов оркестра: жена его согласилась взять меня за большую сумму денег». «Мне пришлось сбрить волосы — из‑за массы вшей, которые в них завелись».

Тетка нашла ей приют за городом. «Мне пришлось около десяти верст идти пешком, и часть проехать в трамвае. Боже, сколько надо было веры и присутствия духа! Как я устала, как болели мои ноги и как я мерзла, не имея ничего теплого!..

Тетка подарила мне старые калоши, которые были моим спасением все это время».

«Новая моя хозяйка была премилая, интеллигентная женщина. Она раньше много работала в «армии спасения». У нее я отдохнула. Она боялась оставить меня у себя более

10 дней и обратилась к местному священнику. Последний принял во мне участие и рассказал некоторым из своих прихожан мою грустную историю, и они по очереди брали меня в свои дома».

«В конце концов очутилась в квартире одного инженера, где нанимала комнатку. Домик стоял в лесу далеко за городом». «Насколько я могла и умела по хозяйству, я помогала ему. Целый день он проводил на службе; возвращался поздно, колол дрова, топил печь и приносил из колодца воду. Я же согревала суп, который готовился из овощей на целуюнеделю».

Потом этот инженер женился, и Вырубова вынуждена была перейти к другим людям.

«Самое большое мое желание было поступить в монастырь. Но монастыри, уже без того гонимые, опасались принять меня: у них бывали постоянные обыски, и молодых монахинь брали на общественные работы. Теперь другой добрый священник и его жена постоянно заботились обо мне. Они не только ограждали меня от всех неприятностей, одиночества и холода, делясь со мной последним, отчего сами иногда голодали, но нашли мне занятие: уроки по соседству. Я готовила детей в школу, давала уроки по всем языкам и даже уроки музыки, получая за это где тарелку супа, где хлеб. Обуви у меня уже давно не было, и я ходила босиком, что не трудно, если привыкнешь, и даже, может быть, с моими больными ногами легче, особенно, когда мне приходилось таскать тяжелые ведра воды из колодца, или ходить за сучьями в л^с. Жила я в крохотной комнатенке, и если бы не уйма клопов, то мне было бы хорошо. Вокруг — поля и огороды. В тяжелом труде — спасителе во всех скорбных переживаниях, я забывала и свое горе, и свое одиночество, и нищету.

Осецью стало трудно, и я перешла жить к трамвайной кондукторше, нанимала у нее угол в ее теплой комнате. Но я оставалась без обуви. Весь день до ночи таскалась по улице… Одна из моих благодетельниц, правда, подарила мне туфли, сшитые из ковра, но по воде и снегу приходилось их снимать, и тогда мерзла, но ни разу не болела, хотя стала похожа на тень».

Решено было бежать за границу.

«Отправились: я босиком, в драном пальтишке. Встретились мы с матерью на вокзале железной дороги, и проехав несколько станций, вышли… Темнота. Нам было приказано следовать за мальчиком с мешком картофеля, но в темноте мы его потеряли. Стоим посреди деревенской улицы: мать с единственным мешком, я с своей палкой. Не ехать ли обратно? Вдруг из темноты вынырнула девушка в платке, объяснила, что сестра этого мальчика, и велела идти за ней в избушку. Чистенькая комната, на столе богатый ужин, а в углу на кровати в темноте две фигуры финнов, в кожаных куртках. «За вами приехали», — пояснила хозяйка.

Поужинали. Один из финнов, заметив, что я босиком, отдал мне свои шерстяные носки. Мы сидели и ждали; ввалилась толстая дама с ребенком, объяснила, что тоже едет с нами. Финны медлили, не решались ехать, так как рядом происходила танцулька. В 2 часа ночи нам шепнули: собираться. Вышли без шума на крыльцо. На дворе были спрятаны большие финские сани. Так же бесшумно отъехали. Хозяин избы бежал перед нами, показывая спуск к морю. Лошадь проваливалась в глубокий снег. Мы съехали… Почти все время ехали шагом по заливу: была оттепель, и огромные трещины во льду. То и дело они останавливались, прислушиваясь. Слева, близко, казалось, мерцали огни Кронштадта. Услыхав ровный стук, они обернулись со словами: «погоня», но после мы узнали, что звук этот производил ледокол «Ермак», который шел, прорезывая лед за нами. Мы проехали последними… Раз сани перевернулись, вылетела бедная мама и ребенок, кстати сказать, пренесносный, все время просивший: «Поедем назад». И финны уверяли, что из‑за него как раз мы все попадемся… Было почти светло, когда мы с разбегу поднялись на финский берег. Окоченелые, усталые, мало что соображая, мать и я пришли в карантин, где содержали всех русских беженцев. Финны радушно и справедливо относятся к нам, но, конечно, не пускают всех, опасаясь перехода через границу разных нежелательных типов. Нас вымыли, накормили и понемногу одели.

Какое странное чувство было — надеть сапоги…»

Можно только бесконечно поражаться, с какой страшной целеустремленностью и жестокостью преследовался человек только за то, что была близка к царской семье. Но еще страшнее становится, когда начинаешь понимать, почему она так упорно и изощренно преследовалась? От нее добивались компромата на царя и его семью. Возникает законный вопрос, что это были за люди, которые так настойчиво и с такой ненавистью преследовали больную женщину? Да, среди мучителей Анны Вырубовой было много русских. Но даже она, в ее отчаянном положении, понимала, что это были подставные люди, о которых четко сказано в «Протоколах»: «Нуждою и происходящею от нее завистливой ненавистью мы двигаем толпами и их руками стираем тех, кто нам мешает на пути нашем».

«Нужно сказать, — пишет А. Кочетов, — что домыслами сопровождалась и дальнейшая судьба Анны Александровны Вырубовой. Еще в 1926 году «Прожектор» сообщал о смерти в эмиграции бывшей фрейлины, «личного друга Александры Федоровны», «одной из самых ярых поклоннниц Григория Распутина». В вышедшем недавно (1990 г.) Советском энциклопедическом словаре осторожно сказано, что Вырубова умерла «после 1929 года». Между тем, как стало известно, под своей девичьей фамилией (Танеева) бывшая фрейлина Ея Величества прожила в Финляндии более четырех десятилетий и скончалась в 1964 году в возрасте восьмидесяти лет; похоронена она в Хельсинки на местном православном кладбище. В Финляндии Анна Александровна вела замкнутый образ жизни, уединившись в тихом лесном уголке Озерного края, на что, впрочем, имелись довольно веские причины. Во — первых, выполняя данный перед тем как покинуть Родину обет, она стала монахиней; во — вторых, многие эмигранты не желали общаться с человеком, чье имя было скомпрометировано одним лишь упоминанием рядом с именем Григория Распутина.

Обстоятельные подробности последних десятилетий жизни А. А. Вырубовой — Танеевой сообщает нам иеромонах Арсений из Ново — Валаамского монастыря, что в четырехстах километрах к северо — востоку от столицы Финляндии.

«Многие годы бывшая фрейлина работала над мемуарами. Но издать их она не решилась. Они были выпущены на финском языке уже после ее смерти. Думается, что со временем и эта книга придет к нашему читателю».

В заключение остается сказать, что тот же иеромонах Арсений из Ново — Валаамского монастыря засвидетельствовал, что при отпевании усопшей батюшка провозгласил за упокой души девственницы рабы Божией Анны Александровны Вырубовой — Танеевой.

Эта беспримерная человеческая трагедия еще ждет своего исследователя, который должен донести до сведения всех — почему и кем была так несправедливо и жестоко гонима дочь русского народа?..

(обратно)

«ДОМ ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ»

Так условно именовался дом купца Ипатьева в документах уральской «чрезвычайки».

Особое назначение его заключалось в том, что с 30 апреля 1918 года в нем содержалась царская семья последнего российского монарха Его Императорского Величества, Самодержца Всероссийского, Московского, Киевского, Владимирского, Новгородского; Царя Казанского, Царя Астраханского, Царя Польского, Царя Сибирского, Царя Херсонеса Таврического, Царя Грузинского, Государя Псковского и Великого Князя Смоленского, Литовского, Волынского, Подольского и Финляндского; Князя Эстляндского, Лифляндского, Курляндского и Семигальского, Самочитинского, Белостоцкого, Карельского, Тверского, Югорского, Пермского, Вятского, Болгарского и иных; Государя и Великого Князя Новгорода низовские земли, Черниговского, Рязанского, Полотского, Ростовского, Ярославского, Белозерского, Обдорского, Кондийского, Витебского, Мстиславского и всея Северных стран Повелителя; и Государя Иверского, Карталинских и Кабардинских земель и областей Арменских; Черкесских и Горских Князей и иных Наследного Государя и Обладателя; Государя Туркестанского; наследника Норвежского, герцога Шлизвиг — Голштинского Сторманского, Дитмарсенского и Ольденбургского и прочая и прочая и прочая.

Сначала привезли Николая, его супругу Александру, Великую Княгиню Марию, доктора Боткина и трех слуг: горничную Анну Демидову, камердинера Чемадурова и лакея княжон Седнева. Потом, почти месяц спустя, 23 мая, доставили в дом купца Ипатьева Цесаревича, остальных трех княжон, повара Харитонова, кухонного мальчика Леню Седнева и лакея Трупа.

В считанные дни усадьба Ипатьева превратилась в настоящую крепость с сильной внутренней и наружной охраной, с пулеметами в доме и в саду. Самого Ипатьева с семьей выселили и увезли в неизвестном направлении. Объект был настолько засекречен, что туда не могли проникнуть не только лаптем, а даже глазом никто из смертных.

Русского Царя «оберегали»… А потом выяснилось — прятали от русского народа, боясь, что русский народ поднимется и освободит его.

Специальная комиссия во главе с Янкелем Свердловым ломала голову, что же делать с бывшим российским монархом. Он упорно не желал покидать пределов России, решив испить до конца горькую чашу судьбы. Он явно нервировал и создавал политический дискомфорт новоявленным правителям. Стали плести вокруг него грязную политическую интрижку, чтобы создать видимость криминала и расправиться с ним. Ловко инсценировали «тайные» переговоры с Германией через подставных лиц, по которым ему предлагалось в обмен на реставрацию самодержавия признать условия Брест — Литовского договора и заключение союза с Германией. Более грязного и подлого трудно было придумать что‑либо для того, чтобы обвинить потом его в предательстве. Николай, видно, раскусил замысел Янкеля Свердлова, не клюнул на удочку. Хотя соблазн был великий. И супруга наседала. Какими муками, каким напряжением воли дался ему этот отказ, мы пока не знаем. Можно лишь предположить, что и здесь ему пришлось преодолеть яростный нажим Алекс, у которой, как бы там ни говорили, в жилах текла немецкая кровь. А может, она поняла нечто такое, что поставило ее на сторону мужа. Может, лютая ненависть к социалистам, к тому же Ленину, который почти в открытую братался с Вильгельмом II. А может, просто надежда на Бога, в которого она верила неистово.

Эту головоломку с предложением реставрации самодержавия в обмен на признание Брест — Литовского договора и союза России с Германией, которую с успехом оставил нерешенной Николай, потом пришлось решать Ленину. А пока крепнущая большевистская власть не могла взять на себя ответственность Брест — Литовского договора и пойти на союз с Германией. Потому и надо было сделать это руками свергнутого Царя. Тут убивались сразу два зайца: Ленин отблагодарил бы Германию за денежную и моральную поддержку в революционном перевороте, не разобла чая себя в сговоре с Германией. Хотя все равно ему пришлось носить клеймо германского шпиона. С другой стороны — ловко подставлялся царь. После чего уничтожить его были все законные основания. Эту уловку Николай блестяще разгадал. И, наверное, сумел разъяснить супруге. И она, к ее чести, нашла в себе силы преодолеть зов крови, стать на реалистический путь. Таким образом, честь императорской семьи была спасена навеки, зато жизнь…

Жизнь повисла на волоске. Как только большевики поняли, что с бывшего царя нечего больше взять, что им не удастся извлечь из него политической выгоды, с этой минуты речь могла идти только об его уничтожении. Вот почему по дороге из Тобольска он был задержан в Екатеринбурге, под видом самоуправства местных властей. На самом же деле по указке из Москвы лично Янкеля Свердлова. Вот почему в «доме особого назначения» появились строго засекреченные узники.

Издевательства над царской семьей, а затем и зверское ее уничтожение началось с пытки, которой они подвергли царскую чету, разлучив их с Цесаревичем Алексеем. Больной гемофилией мальчик, часто истекавший кровью, был перевезен к родителям почти месяц спустя. Можно себе представить, что пережила за это время семья, особенно мать. Палачи знали, что для Государя и Государыни здоровье наследника было дороже собственной жизни. Поэтому бередили самую кровоточащую рану. Они знали также, что государыня имела большое, если не решающее влияние на мужа. И все еще надеялись сломить таким образом через нее упорство Николая в нежелании пойти на «тайный» сговор с Германией. По-истине изуверский прием!

Но и этот прием не помог им. Цесаревич мог умереть в разлуке с родителями и тогда ответственность перед народом легла бы на мучителей. И они трусливо ретировались, воссоединили семью.

Для охраны Николая и его семьи в «доме особого назначения» было сформировано специальное подразделение во главе с комиссаром Авдеевым. Человеком низким, пьяницей и грубияном. Он и помощника подобрал себе такого же. Они с ним бесцеремонно входили в комнату царской семьи, садились с ними за стол обедать. При этом сквернословили и отпускали шуточки с грязными намеками. Это причиняло невыносимые страдания. Особенно стра дал Алексей. Он чувствовал себя хуже всех. Дошло до того, что на прогулку отец носил его на руках.

Это неуважение и издевательства царская семья сносила кротко и стоически. Ни жалоб, ни протестов. Это поражало охрану. И постепенно отношение их менялось с грубого на уважительное. Даже Авдеев со своим помощником Мошкиным не стали задирать глубоко покорных и спокойных узников. А частые молитвы и религиозные песнопения государыни и Великих Княжон просто приводили в смущение и умиление солдат и рабочих, состоявших в охране и обслуге. Вскоре вместо грубости они стали проявлять знаки внимания и сострадания. Это не могло нравиться комиссарам «чрезвычайки». Дошло даже до Москвы, стало известно Янкелю Свердлову. И тот повелел заменить охрану на более жесткую.

4 июля в Москву полетела верноподданническая телеграмма: «Напрасно беспокоитесь. Авдеев устранен. Мошкин арестован. Авдеев заменен Юровским. Внутренняя стража переменена, ее заменили другие».

Использовав записи следственной комиссии по убийству царской семьи, бывший наставник и воспитатель Цесаревича француз П. Жильяр пишет в своих воспоминаниях: «В этот день, действительно, Авдеев и его помощник были арестованы и заменены комиссаром Юровским, евреем, и его помощником Никулиным. Стража, состоявшая, как было сказано, исключительно из русских рабочих, была перемещена в один из соседних домов, в дом Попова». То есть отстранена от дела. На этот раз большевистской еврейской верхушке не удалось сотворить гнусность руками русских. Пришлось поставить своего надежного человека.

«Юровский привез с собой 10 человек, которые почти все были австро — германскими пленными и «выбраны» из числа палачей «чрезвычайки». Они заняли внутренние посты; наружные продолжали выставляться русской стражей.

«Дом особого назначения» сделался отделением «чрезвычайки», и жизнь заключенных превратилась в сплошное мученичество».

В это время, когда сменили охрану и усиливали режим содержания узников, посланный уральским руководством в Москву Сыромолотов получал указания, как «организовать дело». Вскоре он «вернулся с Голощекиным и привез инструкции и директивы Свердлова. Юровский тем временем, — пишет Жильяр, — принимал свои меры. Он не сколько дней подряд выезжал верхом и разъезжал по окрестностям в поисках места, удобного для его намерений, где он мог бы предать уничтожению тела своих жертв. И этот же человек, цинизм которого превосходил все, что можно вообразить, являлся потом навещать Цесаревича в его постели».

Детская душа особенно остро предчувствует беду.

В этот вечер 16 июля Алексей Николаевич был грустен и даже плакал. Мать подсела к нему, положила его голову к себе на колени и стала утешать нежными словами. А он все никак не мог успокоиться. И когда у него спрашивал отец, то и дело нервно куривший у окна, выходящего на Вознесенский переулок, — в чем дело, что у него болит и почему он плачет, тот с удивлением не понимал почему он плачет. Но, видя как расстроены родители, он стал придумывать причину. И вспомнил, что на днях увезли и больше не привозят его дядьку матроса Нагорного. А без него, мол, ему сиротливо. Пришла из соседней комнаты Великая Княжна Мария и взяла руку Алексея в свою. Ему было приятно ощущать нежность руки милой сестренки, и он стал подремывать.

Николай, сидя на табуретке возле окна, поглядывал на него и на супругу, мирно штопающую чепец Марии, и в душе его теснились тревожные чувства. Что‑то грядет страшное. Самое дурное, что мог он предположить, — это новые злобные выходки Юровского. А еще, — если снова начнут обрабатывать насчет одобрения Брест — Литовского договора и всей этой грязной возни вокруг Германии и союзников. Нет, нет и нет! На это он никогда не пойдет. Хотя за этим в его судьбе видится провал. Пустота. В глубине души он начинал понимать, что этот Брест — Литовский договор — последняя возможность спастись и спасти семью. Если б это было на самом деле, если б это не было ловушкой большевиков. Пусть предательство, пусть позор. Но зато жизнь. Его и, главное, семьи. Способен ли он на это? Нет! Никогда! И потом, он совершенно четко представляет себе, что это провокация, обыкновенная ловушка, рассчитанная на дурачка.

Закатное июльское солнце блеснуло последними лучами и стало закатываться за лесом. Сегодня был первый солнечный день после долгих дождей. Омытая зелень за окном купалась в последних лучах, радуясь обильной влаге, свету, теплу. Жизнь закипела с новой силой.

Что ожидает их?!

То, что может с ними случиться, отказывалось воспринимать сознание. Неужели так вот просто у него и его семьи отнимут жизнь? Неужели на нем прекратится царская династия Романовых? Неужели он проиграл стихийной силе социалистов? Да, теперь отчетливо ясно, что Вильгельм пользовался услугами большевиков, которые беззастенчиво рушили государственность России. Он спал и видел ослабленную, уступчивую Россию. И он ее получил. Только будет ли ему от этого выгода? Вот вопрос.

Он мельком взглянул на Алекс. Она в этот момент поправляла простынку на разбросавшемся во сне Цесаревиче. Что‑то у нее в душе творится. Поговорить, но нет душевных сил заговорить с ней. Ибо придется затронуть вопрос: что же с ними будет? И снова его мысли возвращаются на тот же круг — что, как? Неужели?..

В соседней комнате тихо, как никогда. Не хихикают дочери, как это бывает обычно перед сном. Что у них там? За толстой стеной в гостиной тоже мертвая тишина. И лишь из столовой доносятся приглушенные голоса. Вроде как там совещаются о чем‑то.

Сегодня Юровский со своим наглым помощником не делали обычного перед сном обхода. И вообще что‑то необычное в нынешнем вечере. Тишина и настороженный покой. Так, наверное, бывает в центре тайфуна. Именно чувство тревожной тишины не покидало Николая. Подумалось, что вокруг, на многие тысячи верст бушуют кровавые людские страсти и в центре этих страстей он — бывший император России. И с ним его бедная, ни в чем не повинная семья.

Александра привалилась к стене и, обняв подушку, на которой покоилась светлая измученная головка Цесаревича, тоже дремлет. Милая Алекс! Сколько тебе пришлось перенести со мной всякого! Прости, если можешь, за то, что было, и за то, что предстоит еще. А предстоит не самое лучшее…

Незаметно и кстати сгустились сумерки. Если Алекс проснется, то не увидит выступивших слез на его глазах. А слезы, непрошеные и легкие, сами собой катятся из глаз, освобождая душу от нестерпимой тоски, поднимая в серд це волну за волной жалость к себе, к маленькому Алеше, цветущим дочерям, к любимой Алекс, гаснущей в этом заточении, но не ропчущей; как‑то находящей в себе силы держаться и поддерживать его. В чем только душа жива?! Сколько пережила она, сколько перенесла эта женщина с ним!..

Юровский лично подбирал исполнителей убийства.

«Этими палачами были, — пишет далее П. Жильяр, — еврей Юровский, русские каторжане Медведев, Никулин, Ермаков и Ваганов и семь немцев и австрияков…»

Эта ночь у них прошла в сплошных совещаниях. Юровский и отобранная им команда убийц начали совещание еще за ужином. Вернее, после того, как царская семья, отужинав, тихо удалилась в свои покои. Юровский намеком объявил, что час «X» настал. Сегодня все будет кончено. И велел Павлу Медведеву отобрать у русской наружной охраны оружие и принести ему. Затем они из столовой перешли вниз, в караульное помещение. И там обсудили все подробности. Неожиданно зашел спор — кому достанутся Государь и Наследник. Юровский слушал некоторое время спорящих, вдруг прервал заявлением, что он берет на себя Государя и Наследника. Это составит ему честь на века — прикончить последнего русского Императора.

Стали «делить» остальных и снова заспорили. Теперь никто не хотел брать на себя убийство женщин. Особенно молодых — Великих Княжон. Юровский не без раздражения, тыкая в каждого пальцем, определил, кому кого убивать. На том порешили. И потянулось тягостное ожидание. Действовать решили глубоко за полночь. Чтоб город уснул. Чтоб ни одна живая душа не слышала шума, который может возникнуть во время казни. Это были самые страшные часы в жизни каждого из убийц. Как ни дремучи были эти, погрязшие в убийствах и зверских расправах люди, нынче каждый из них понимал — предстоит совершить нечто из ряда вон выходящее. Что сегодня ночью их руками будет пролита кровь помазанника божьего. А это тебе не простого смертного прикончить. И неизвестно еще, что судьба уготовила каждому из них — венец вечной славы или позорную смерть и проклятия. Так или иначе, с этой ночи они волею судьбы теперь на виду у всего мира. Как мир отнесется к их этому деянию — один Бог знает. Ибо он знает, видит и вряд ли простит.

Юровский догадывался о душевном состоянии каждого из своей команды, а потому как никогда был щедр на выпивку. Пили одну за одной и не пьянели. Никулин мрачнел с каждой рюмкой и покрывался пунцовыми пятнами. Юровский то и дело обнимал его за плечи, как бы подбадривал, а сам внимательно всматривался в каждого своими глазами навыкате.

Медведев, тот наливался мертвенной бледностью. Ваганов каменел лицом. После каждой рюмки он выпрямлялся на табуретке, будто у него ломило поясницу. Видно, нервное напряжение сказывалось на застарелом радикулите.

Немцы и австрияки, те мирно переговаривались между собой. Все смелее и все громче по мере выпитого. Им все нипочем, им лишь бы скорее домой. За участие в этой операции им обещали полную свободу и довольствие на всю дорогу, когда поедут на желанную родину.

Самым впечатлительным в этой банде был, конечно, Ермаков. Он сначала быстро захмелел и все порывался что-то сказать:

— …Я никогда! Слышь, господа! Я никогда не пр — ращу себе…

Дальше язык не поворачивался.

Потом он стал трезветь. И уже не пытался высказаться по поводу того, что он «никогда себе»… А молча с подозрением всматривался то в одного, то в другого собутыльника. Но больше всего присматривался к Юровскому. Тому явно надоело такое внимание, он резко вскинул свою вихрастую голову:

— Ты чего, друже, присматриваешься?

— Да вот никак не уразумею, неужели ты в Государя?.. А потом в наследника? И рука не дрогнет?

— Не дрогнет. Не переживай. Настанет час, и ты увидишь.

Юровский храбрился перед товарищами, а на самом деле он уже сейчас чувствовал, как судорога сводит ему правую — руку. Ту самую, которой он должен будет застрелить сначала Государя, а затем и Наследника. Тайком от пьяной братии он с силой сжимал и разжимал кулак под столом, боясь, что и в самом деле руку может свести судорога в самый неподходящий момент. И это стало его глав ной заботой — не подкачать в самый страшный момент. Он весь сосредоточился именно на этом, если не считать раздражающих, внимательно — насмешливых, выражавших порой недоумение и страх глаз Ермакова.

— Ты, Ермак!.. — нарочито развязно обратился он к товарищу. — У тебя что, очко заиграло? Так скажи. Я те не принуждаю. Мож пойти пощупать одну из княжон. Шоб руки потом не дрожали! Га — га — га!.. Потом всю жись будешь хвастаться — царскую княжну щупал…

Ермаков отвел глаза, закурил цигарку и вышел вон.

Юровский дал отбой пьянке и велел всем выйти проветриться и собраться с духом. Сам с Никулиным пошел проверять наружную охрану.

За дверью караульного помещения на кушетке лежал Ермаков, упершись недвижным взглядом в потолок. Губы его беззвучно шептали что‑то.

— Ты не молитву ли творишь, друже? — Юровский играл под украинца и частенько свою речь пересыпал словами украинской мовы. — Та чи ты злякавски?..

Ему смешочки, а Ермакову было не до шуток. Ему и в самом деле было плохо. Мугило после выпитого. Голова шла кругом и казалось, что потолок валится на него. Потолок и стена, якобы, на которой портрет царя во весь рост. Откуда взялась та стена из зала суда, где ему лепили двадцать лет каторги за убийство полицейского в драке возле пивной в Питере. Огромный, во всю стену портрет. Царь на нем в золоченом мундире, с лентой через плечо, в высоких начищенных до блеска сапогах. Бравая выправка и нафабрены усы вразлет. Вот именно такой, только нарисованный, все валится и валится на него вместе со стеной. Вот сейчас накроет его, и он задохнется под ним. Уже заранее не хватает воздуха, уже заранее давит грудь и хочется кричать, позвать на помощь. А на помощь, он знает, никто не придет. Вокруг него пляшут и корчат рожи гад Юровский, подонок Медведев и выгнутый в пояснице Ваганов. Немцы и австрияки в штопаных гимнастерках. У них у всех глаза навыкате и отвратные рожи. И царь стоит между ними. У него спокойное лицо и слезы на глазах. Из‑за плеча его выглядывает худенький мальчик. Это еще кто? Ах, да! Это же Наследник. Бледный болезненный мальчик. Этого‑то за что?..

— Этого‑то за что? За что мальчонку? — Ермаков вскочил на лежанке, огляделся. Никого вокруг. За дверью на улице кто‑то громко кашляет. Тусклая лампочка под потол ком. И нет портрета царя во весь рост. В проеме двери нарисовался Юровский — Бледный, осунувшийся. Не смотрит в глаза. «Затеяли, гады!» — проносится в голове Ермакова. Но тут же он чувствует, как больно стиснул ему руку Юровский.

— Вставай. Пора…

Как происходило убийство и как потом заметали следы, известно всему миру из документов следствия:

«…Юровский проник в комнаты, занимаемые членами Царской семьи, разбудил их и всех, живших с ними, и сказал им приготовиться следовать за ним. Предлогом выставил то, что должен их увезти, потому что в городе мятежи и что пока они будут в большей безопасности в нижнем этаже.

Все в скором времени готовы и, забрав с собой несколько мелких вещей и подушки, спускаются по внутренней лестнице, ведущей во двор, через который входят в комнаты нижнего этажа. Юровский идет впереди с Никулиным, за ними следует Государь с Алексеем Николаевичем на руках; Государыня, Великие Княжны, д — р Боткин, Анна Демидова, Харитонов и Труп.

Узники остановились в комнате, указанной им Юровским. Они были уверены, что пошли за экипажам, или автомобилями, которые должны их увезти, и, ввиду того, что ожидание продолжалось долго, потребовали стульев. Их принесли три. Цесаревич, который не мог стоять из‑за своей больной ноги, сел посреди комнаты. Царь сел слева от него, д — р Боткин стоял справа, немного позади. Государыня села у стены (справа от двери, через которую они вошли), неподалеку от окна. На ее стул, так же как и на стул Цесаревича, положили подушку. Сзади нея находилась одна из ея дочерей, вероятно, Татьяна. В углу комнаты, с той же стороны, стояла Анна Демидова, у которой оставались в руках две подушки. Три остальные Великие Княжны прислонились к стене в глубине комнаты; по правую руку от них, в углу, находились Харитонов и старый Труп.

Ожидание продолжается. Внезапно в комнату возвращается Юровский с семью австро — германцами и двумя своими друзьями — Ермаковым и Вагановым, заправскими палачами чрезвычайки. С ними находится Медведев.

Юровский подходит и говорит Государю: «Ваши хотели вас спасти, но это им не удалось, и мы принуждены вас казнить». Он тотчас поднимает револьвер и стреляет в упор в Государя, который падает, как сноп. Это сигнал к залпу. Каждый из убийц знает свою жертву. Юровский взял на себя Государя и Цесаревича. Для большинства заключенных смерть наступила почти немедленно, однако Алексей Николаевич слабо застонал. Юровский прикончил его выстрелом из револьвера. Анастасия Николаевна была только ранена и при приближении убийц стала кричать; она падает под ударами штыков. Анна Демидова тоже уцелела, благодаря подушкам, за которыми пряталась. Она бросается из стороны в сторону и, наконец, в свою очередь падает под ударами убийц.

Когда все было кончено, комиссары сняли с жертв их драгоценности, и тела были перенесены на простынях при помощи оглобель от саней до грузового автомобиля, ожидавшего у ворот двора между двумя дощатыми оградами.

Приходилось торопиться до восхода солнца. Автомобиль с телами проехал через спавший город и направился к лесу. Комиссар Ваганов ехал впереди верхом, так как надо было избегать встреч. Когда уже стали приближаться к лесной поляне, на которую направлялись, он увидел ехавшую ему навстречу крестьянскую телегу. Это была баба из села Коптяки, выехавшая ночью с сыном и невесткой для продажи в городе своей рыбы. Он немедленно приказал им повернуть обратно и вернугься домой. Для большей верности, сопровождая их верхом, он ехал рядом с телегой и запретил им, под страхом смерти, оборачиваться и смотреть назад. Все же крестьянка успела мельком увидеть большую темную массу, двигавшуюся позади всадника. Вернувшись в деревню, она рассказала о том, что видела. Под влиянием любопытства крестьяне отправились на разведку и натолкнулись на цепь часовых, расставленных в лесу.

Между тем после больших затруднений, так как дорога была очень плоха, грузовик доехал до лесной поляны. Трупы были сложены на землю и частью раздеты. Тут комиссары обнаружили большое количество драгоценностей, которые Великие Княжны носили спрятанными под своей одеждой. Они тотчас ими завладели, но в спешке уронили несколько вещей на землю, где их затоптали. Трупы были затем разрезаны на части, положены на большие костры.

Для усиления огня в них подлили бензина. Части, наименее поддающиеся огню, были уничтожены при помощи серной кислоты. В течение трех дней и трех ночей убийцы делали свою разрушительную работу под руководством Юровского и двух его друзей — Ермакова и Ваганова. Из города на поляну было привезено 175 килограммов серной кислоты и более 300 литров бензина.

Наконец 20 июля все было кончено. Убийцы уничтожили следы костров, и пепел был сброшен в отверстие шахты или разбросан вблизи опушки, дабы ничто не обнаружило того, что произошло.

…После преступления Юровский подошел к Медведеву и сказал: «Оставь на месте наружные посты, а то как бы народ не взбунтовался».

Этими словами Юровского, понимающего настоящую цену злодеяния, можно и закончить описание убийства века, организованного и исполненного с неимоверной варварской жестокостью людьми, именующими себя избранной нацией. Это еще один и, вероятно, не последний урок всему человечеству — ни одно доброе дело не остается безнаказанным. А зверски циничную формулу, главный постулат иудейской морали, — «Что можно нам по отношению к другим, того нельзя другим по отношению к нам» — никогда, ни на секунду нельзя забывать, держать в уме, сердце, в душе, днем и ночью, в любой ситуации. Как заряженный пистолет под подушкой. Если человечество имеет еще хоть каплю чувства собственного достоинства.

Эта картина злодейского убийства русского царя, а в его лице убийство русского самодержавия воссоздана на основании свидетельских показаний следствия, проведенного по горячим следам следователем по особо важным делам при правительстве Колчака Николаем Алексеевичем Соколовым. Следственное дело насчитывает в себе шесть пухлых томов, написанных от руки. Главные свидетели — крестьяне села Коптяки и Павел Медведев, непосредственный участник убийства. Кроме того: «Были допрошены сотни людей, — пишет Жильяр, — и лишь только сошел снег на поляне, где крестьяне села Коптяки нашли вещи, принадлежащие Царской семье, были предприняты обширные работы. Колодезь шахты был расчищен и осмотрен до дна. Пепел и земля части поляны были просеяны сквозь сито и вся окружная местность тщательно осмотрена. Удалось установить местоположение двух больших костров и неясные следы третьего… Эти систематические изыскания не замедлили привести к открытиям чрезвычайной важности.

Посвятив себя целиком предпринятому делу и проявляя неутомимое терпение и самоотвержение, Соколов в несколько месяцев восстановил с замечательной стройностью все обстоятельства преступления».

Трагическую картину убийства остается дорисовать видом той комнаты, в которой оно совершалось. Право, она напоминает послереволюционную Россию. «Вид этой комнаты был мрачнее всего, что можно изобразить. Свет проникал в нее только через окно (полуподвальное помещение. — В. Р.), снабженное решеткой, окно на высоте человеческого роста. Стены и пол носили на себе многочисленные следы пуль и штыковых ударов. С первого взгляда было понятно, что там было совершено гнусное преступление и убито несколько человек».

А в России после этого были убиты миллионы. Убийство царя повлекло за собой цепную реакцию — начался настоящий геноцид против русского народа. Логика простая — если можно царя убить, то почему нельзя убивать простых смертных?!

История повторяется, если люди не делают выводов из ее уроков. Стрелка сегодняшнего политического барометра медленно, но упорно поворачивается на геноцид, если русский народ не «воспрянет ото сна» и не возьмется за дубье.

Насквозь лживые правители, импортированные в Россию из‑за бугра, имеют одну, но пламенную цель — поживиться чужим добром. Они никогда не заботились и никогда не станут заботиться о народе. Народ должен сам о себе позаботиться.

Все лицемерие и подлую лживость вчерашних и сегодняшних правителей видно в этих нескольких строчках, мрачной тенью довлеющих над Россией:

«ПОСТАНОВЛЕНИЕ президиума всероссийского центрального комитета от 18 июля 1918 г.

Центральный комитет рабочих, крестьянских, красноармейских и казачьих депутатов в лице своего председателя одобряет постановление президиума Уральского комитета.

Председатель центрального исполнительного комитета Я. Свердлов.»

А вот и само

«Постановление президиума Уральского Областного совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов:

Ввиду того, что чехо — словацкие банды угрожают столице красного Урала, Екатеринбургу; ввиду того, что коронованный палач может избежать суда народа (только что обнаружен заговор белогвардейцев, имевший целью похищение всей семьи Романовых), президиум областного комитета, во исполнение воли народа, постановил: расстрелять бывшего Царя Николая Романова, виновного перед народом в бесчисленных кровавых преступлениях.

Постановление президиума областного совета приведено в исполнение в ночь с 16 на 17 июля.

Семья Романовых перевезена из Екатеринбурга в другое более верное место.

Президиум областного совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов Урала».

К слову:

Так «отблагодарили» евреи русского Царя за его мягкое обращение с ними. Он глубоко ошибался, когда говорил: «Какой ужас, за вину одного еврея мстить неповинной массе». В убийстве Столыпина повинен не один еврей. Как и в его убийстве в доме Ипатьева. Приказ об убийстве царя поступил из золотой преисподней — всемирного еврейского штаба по одурачиванию и порабощению человечества. Оттуда направляется работа по планомерному уничтожению русского народа с целью захвата территории России и всех богатств на ней. В полном соответствии с указаниями «Протоколов собраний сионских мудрецов».

Пришло время, когда об этом надо говорить открыто, громко, яростно. Нам бросили вызов. И у нас один выход — либо принять вызов, либо покорно склонить головы. Будет забавно, если мы, обратившие в бегство неисчислимые орды захватчиков, начиная от половцев и кончая фашистами, нация, взрастившая таких народных героев, как князь Игорь, Александр Невский, Ослябя, Минин и Пожарский, Кутузов, Суворов, Столыпин и Жуков, побоимся принять вызов воинствующих сионистов. Неужели мы, русский народ, покроем позором имя великого и бесстраш ного сына России Аркадия Петровича Столыпина, не побоявшегося бросить им с трибуны: «Не запугаете!»? Неужели, убив его, они запугали нас на века? Так запугали, что мы не можем поднять голос за наших матерей и детей? Не могу, не хочу в это верить. Это противоестественно. Да и налицо все признаки — народ пробуждается, начинает понимать, кто в России есть кто. Воинствующие евреи видят это и не сидят сложа руки, принимают все меры, чтобы заглушить здравый голос патриотов, сбить процесс пробуждения национального самосознания. Они не остановятся даже перед организацией новых, еще более страшных репрессий, чем те, что мы имели при Сталине. Не постесняются бросить в адский огонь этих репрессий и своих единоверцев миллионов несколько, как это делали при Сталине. Нам надо понимать это и не мечтать о том, что мы возродим русское национальное достоинство в белых перчатках. Нам предстоит проделать ворох черной работы. Но прежде всего нам надо научиться быть такими, как они — хитрыми, изворотливыми и вероломными. Клин клином вышибают. Надо сделать так, чтобы процесс самосознания русского народа стал необратимым. Мало того, его надо поставить на рельсы ускорения. Хватит раскачиваться. Промедление смерти подобно. Для единения сил необходима идея, знамя. Такой идеей может стать возвращение к тому, с чего Россия начала терпеть унижение и крах — с возрождения Государственности России во главе с Государем.

Государь! Православие! Отечество!

Вот слова, вокруг которых соберется сила несметная.

(обратно)

ЗАГОВОР В ЗОЛОТОЙ ПРЕИСПОДНЕЙ

Эксперимент провалился, эксперимент продолжается!

Чем внимательнее вчитываешься в «Протоколы собраний сионских мудрецов» (ж. «Кубань» №№ 2–6), особенно в те места, где дается образ и характер будущего «Царя-деспота Сионской крови», которого нам готовят сионисты, тем четче выступает недавнее советское прошлое. Поразительное сходство! С тем, что мы уже проходили, что воплощал в себе Иосиф Виссарионович Сталин. Невольно за даешься вопросом — а не был ли Сталин экспериментальной фигурой в попытке воцарения этого самого «страшилища. которое будет называться Сверхправительственной Администрацией»? (Подчеркнуто мной. — В. Р.) Попыткой неудачной. Потому что Сталин «взбунтовался», когда понял, чью волю он выполняет. И потому что русский народ как‑то интуитивно почувствовал смертельную опасность, нависшую над. Отечеством со стороны сионских прохиндеев, и в мгновение ока разрушил все их хитромудрые построения.

Но хватит полагаться на интуицию (она может однажды крепко подвести!),^адо четко представлять себе, откуда дуют ветры, и отбить раз и навсегда охоту у каких бы то ни было «Мудрецов» мудрствовать лукаво. А для этого внимательно вчитаемся и хорошенько запомним те положения «Протоколов», где даются предельно четкие и адски циничные установки, как привести. к власти «Царя — деспота Сионской крови» и каким он должен быть. И даже обосновывается его необходимость-.

Итак!

«Что сдерживало хищных животных (люди для них хищные животные! — В. Р.), которых зовут людьми? Что ими руководи. ло до сего времени?

В начале общественного строя они подчинялись грубой силе, потом закону, который есть та же сила, только замаскированная. Вывожу заключение (говорится это от имени автора «Протоколов» Теодора Герцеля. — В. Р.), что по закону естества — право в силе».

«В наше время заместительницей либералов — правителей явилась власть ЗОЛОТА» /"Выделено мной. — В. Р.).

«Политика не имеет ничего общего с моралью. Правитель, руководящийся моралью, неполитичен, а потому непрочен на, своем престоле. Кто хочет править, должен прибегать и к хитрости, и к лицемерию».

«Наша власть при современном шатании всех властей необоримее всякой другой, потому что она будет незримой до тех пор, пока не укрепится настолько, что ее уже никакая хитрость не подточит».

«Только с детства подготовляемое к самодержавию лицо может ведать слова, составляемые политическими буквами».

«Только у самодержавного лица планы могут вырабатываться обширно ясными, в порядке, распределяющем все в механизме государственной машины; из чего надо заключить, что целесообразное для пользы страны направление должно сосредоточиться в руках одного ответственного лица. Без абсолютного деспотизма не может существовать цивилизация, проводимая не массами, а руководителем их, кто бы он ни был». (Подчеркнуто мной. — В. Р.).

Вышеприведенные выписки сделаны из (Протокола № 1).

Из них ясно следует, что, подняв народ против русского самодержавия, нам подсовывают иудейское самодержавие.

«Администраторы (вот уже и администраторы! Мы их имеем в наличии сегодня. — В. Р.), выбираемые нами, в зависимости от их рабских способностей, не будут лицами, приготовленными для управления, и потому они легко сделаются в нашей игре в руках наших ученых и гениальных советчиков, специалистов, воспитанных с раннего детства для управления делами всего МИРА». (Выделено мной.

— В. Р.) (Протокол № 2).

«Наша власть — в хроническом недоедании и слабости рабочего, потому что всем этим он закрепощается нашей волей, а в своих властях он не найдет ни сил, ни энергии для противодействия ей. Голод создает права капитала на рабочего вернее, чем аристократии давала это право законная Царская власть.

Нуждою и происходящею от нее завистливою ненавистью мы двигаем толпами и их руками стираем тех, кто нам мешает на пути нашем.

Когда придет время нашему всемирному владыке короноваться, то те же руки сметут все, могущее сему быть препятствием».

«Создав всеми доступными нам подпольными путями с помощью золота, которое все в наших руках, общий экономический кризис, мы бросили на улицу целые толпы рабочих одновременно во всех странах Европы. Эти толпы с наслаждением бросятся проливать кровь тех, кому они, в пустоте своего неведения, завидуют с детства и чьи имущества можно будет тогда грабить.

Наших они не тронут, потому что момент нападения нам будет известен и нами будут приняты меры к ограждению своих».

«Вспомните французскую революцию, которой мы дали имя «великой»: тайны ее подготовления нам хорошо известны, ибо она вся — дело рук наших.

С тех пор мы водим народы от одного разочарования к другому для того, чтобы он и от нас отказался в пользу того Царя — аеспота Сионской крови, которого мы готовим для мира». (Подчеркнуто мной. — В. Р.у.

«Слово «свобода» выставляет людские общества на борьбу против всяких сил, против всякой власти, даже Божеской и природной. Вот почему при нашем воцарении мы должны будем это слово исключить из человеческого лексикона, как принцип животной силы, превращающий толпы в кровожадных зверей.

Правда, звери эти засыпают всякий раз, как напьются крови, и в это время их легко заковать в цепи. Но если им не дать крови, они не спят и борются». (Протокол № 3).

«Чтобы умы гоев (невреев. — В. Р.) не успевали думать и замечать, надо их отвлечь на промышленность и торговлю. Таким образом, все нации будут искать своей выгоды и в борьбе за нее не заметят своего общего врага. (Подчеркнуто мной. — В. Р.). Но для того, чтобы свобода окончательно разложила гоевские общества, надо промышленность поставить на спекулятивную почву: это послужит тому, что отнятое промышленностью от земли не удержится в руках и перейдет к спекуляции, то есть в наши кассы». /Протокол № А).

«Мы создадим усиленную концентрацию управления, чтобы все общественные силы забрать в руки. Мы урегулируем механически все действия политической жизни наших подданных новыми законами. Законы эти отберут одно за другим все послабления и вольности, которые были допущены гоями; и наше царство ознаменуется таким величественным деспотизмом (подчеркнуто мной. — В. Р.,), что он будет в состоянии во всякое время и во всяком месте прихлопнуть противодействие гоев».

«В те времена, когда народы глядели на царствующих, как на чистое проявление Божьей воли, они безропотно покорялись самодержавию царей, но с того момента, как мы им внушили мысль о собственных правах, они стали считать царствующих лиц простыми смертными. Помазание божественным избранием ниспало с главы Царей в глазах народа, а когда мы у него отняли веру в Бога, то мощь власти была выброшена на улицу вместо публичной собственности и захвачена нами».

«Через Меня царствуют Цари». А пророками нам сказано, что МЫ ИЗБРАНЫ САМИМ БОГОМ НА ЦАРСТВО НАД ВСЕЮ ЗЕМЛЕЮ. (Подчеркнуто мной. — В. Р.). Бог нас наградил гением, чтобы мы могли справиться со своею задачей. Будь гений у противного лагеря, он бы еще поборолся с нами, но пришелец не стоит старого обывателя: борьба была бы между нами беспощадной, какой не видывал еще свет. Да и опоздал бы гений их. Все колеса государственных механизмов ходят воздействием двигателя, находящегося в наших руках, а двигатель этот — ЗОЛОТО». /'Выделено мной. — В. Р.

«Чтобы взять общественное мнение в руки, надо его поставить в недоумение, высказывая с разных сторон столько противоречивых мнений и до тех пор, пока гои не затеряются в лабиринте их и не поймут, Что лучше всего не иметь никакого мнения в вопросах политики, которых обществу не дано ведать, потому что ведает лишь тот, кто руководит обществом. Это первая тайна.

Вторая тайна, потребная для успеха управления, заключается в том, чтобы настолько размножить народные недостатки — привычки, правила общежития, страсти, чтобы никто в этом хаосе не мог разобраться, и люди вследствие этого перестали понимать друг друга».

«Нам надо направить воспитание гоевских обществ так, чтобы перед каждым делом, где нужна инициатива, у них опускались бы руки в безнадежном бессилии. Напряжение, происходящее от свободы действий, расслабляет силы, встречаясь с чужой свободой. От этого происходят нравственные толчки, разочарования, неудачи. Всем этим мы так утомим гоев, что вынудим их предложить нам международную власть, по расположению своему могущую без ломки всосать в себя все государственные силы мира и образовать Сверхправительство. На место современных правителей мы поставим СТРАШИЛИЩЕ (выделено мной. — В. Р.), которое будет называться Сверхправительственной Администрацией. Руки его будут протянуты во все стороны, как клещи, при такой колоссальной организации, что она не может не покорить все народы.» (Протокол № 5).

Вот таким экспериментальным страшилищем и намечался Сталин. И его держали в руках и направляли в русло положений, продиктованных «Протоколами». Но в какой-то момент он изловчился и выбил козырные карты, кото рыми они держали его в повиновении, и вышел из‑под влияния «Гениальных советчиков». Мало того, он стал уничтожать их. Порожденное и выпестованное Мудрецами СТРАШИЛИЩЕ повело себя непредсказуемо и стало пожирать своих создателей: мудрецы тут явно перемудрили, хитрецы переборщили — эксперимент с воцарением страшилища — Сверхправителя Сталина провалился.

Но эксперимент продолжается.

Почти все положения Указаний Сионских Мудрецов нынче выполняются один к одному. В апреле 1985 года появилась новая благоприятная «р — революционная» ситуация для внедрения в жизнь директив «Протоколов». Началось с пресловутой перестройки, которая привела к сдаче всех позиций в Европе, а затем и к развалу СССР, созданного кровью и потом трудящихся России и союзных республик. Целенаправленно и в полном соответствии с «Протоколами сионских мудрецов» морально и нравственно разложен народ, разгромлена экономика страны, искусственно разжигается национальная рознь, национальные меньшинства буквально натравлены на русский народ, нарочито культивируется на всех уровнях власти несговорчивость и пустая говорильня; и, как результат — власти всех уровней и ведомств парализованы, в народе царит погоня за легкой наживой, анафеме предаются исторические и нравственные ценности российского народа; спекуляция достигла чудовищных размеров, деньги и золото страны уплывают в неизвестном направлении. Искусственно разжигаются войны, практически в республиках идет гражданская война. Из‑за ее плеча выглядывает ее всегдашний спутник — голод. Народ опустошен и озлоблен до предела. А конца и края этой преступной вакханалии не видно. Страна идет прямым курсом к деградации. Все по писаному. В точном соответствии с «Протоколами Собраний Сионских Мудрецов». Когда озлобленность и разлад в обществе достигнут своего апогея, озверевшим людям будет подсунут козел отпущения. И толпа действительно растерзает его. Напьется праведной крови, готовая призвать любого правителя, лишь бы он положил конец разброду и голоду. И тогда на сцену открыто выступят реальные организаторы всего этого кошмара и предложат свои «услуги». Такое уже было. Помните: «есть такая партия…»? И разыграют еще спектакль с добренькими спасителями в главных ролях — мы та власть, которая наведет в стране порядок железной рукой и даст покой и благоденствие народам. И народ, как рассчитывают Мудрецы, бросится перед новоявленными владыками на колени, не подозревая, что отдает себя в рабство, в противоестественную для себя иудейскую веру.

Вот уже появились и главы Администраций на местах, которые почти не имеют реальной власти и за которыми зорко наблюдают специальные представители президента, чтоб они верно служили ему и золотому мешку. А через них Сверхправительству. Все как по писаному!

С чем можно и «поздравить» нас всех.

«Надо, чтобы промышленность высосала из земли и рук капиталы, и через спекуляцию передала бы в наши руки все мировые деньги, и тем самым выбросила всех гоев в ряды пролетариев. Тогда гои преклонятся перед нами, чтобы только получить право на существование.

Для разорения гоевской промышленности мы пустим в подмогу спекуляции развитую нами среди гоев сильную потребность в роскоши, всепоглощающей роскоши. Поднимем заработную плату, которая, оанако. не принесет никакой пользы рабочим, ибо одновременно мы произведем вздорожание предметов первой необходимости (Подчеркнуто мной. — В. Р.], якобы от падения земледелия и скотоводства, да, кроме того, мы искусно и глубоко подкопаем источники производства, приучив рабочих к анархии и спиртным напиткам и, приняв вместе с этим все меры к изгнанию с земли всех интеллигентных сил гоев». (Протокол № 6).

Не правда ли, поразительно сходные вещи происходят в наши дни, на наших глазах: развал промышленности, все отдано на откуп спекуляции, у людей пробуждена искусно дикая потребность в роскоши — мерседесы, вольвы, загранпоездки, шикарные виллы, миллионы и миллиарды денег, обманным пугем отобранных у народа, обвальный грабеж государства; обесценивание заработной платы опережающим ростом цен на продукты и товары первой необходимости; глумление над колхозами, над армией; анархия во всех сферах жизни; спаивание народа эрзац — напитками, попрание традиций и истории, надругательства над памятниками и святынями культуры и нравственности, нигилизм, низвергающий молодежь до скотства. И бесконечные Указы Президента один за одним, дающие направления в точном соответствии с «Протоколами собраний сионских мудрецов». Направляющие страну не к благоденствию, а к пропасти.

Это ли не лучшее подтверждение тому, что «Протоколы» эти — не выдумка, как пытаются представить их евреи, не провокация антисемитов, задумавших якобы опорочить еврейскую общину? Это страшная реальность, которую мы имеем несчастье наблюдать собственными глазами. Это начало всемирной кровавой трагедии, первый акт которой разыгрывается с циничным бесстыдством на подмостках России. Поймут ли народы России всю пагубность этого спектакля?

«К действиям в пользу широко задуманного нами плана, уже близящегося к вожделенному концу, мы должны вынуждать гоевские правительства, якобы общественным мнением, втайне подстроенным нами при помощи так называемой великой державы — печати, которая, за немногим исключением, с которым считаться не стоит, — вся в наших руках». (Протокол № 7).

«Наше правление должно окружить себя всеми силами цивилизации, среди которых ему придется действовать. Оно окружит себя публицистами — практиками, администраторами, дипломатами, наконец, людьми, подготовленными особым сверхобразовательным воспитанием в наших особых школах. Эти люди будут ведать все тайны социального быта, они будут знать все языки, составляемые политическими буквами и словами, они будут ознакомлены со всей подкладочной стороной человеческой натуры, со всеми ее чувствительными струнами, на которых им надо будет уметь играть. Струны эти — строение умов гоев, их тенденции, недостатки, пороки и качества, особенности классов и сословий. Понятно, что гениальные сотрудники нашей власти, о которых я веду речь, будут взяты из числа гоев, которые привыкли исполнять свою административную работу, не задаваясь мыслью, чего ею надо достигнуть, не думая о том, на что она нужна. Администраторы гоев подписывают бумаги, не читая их, служат же из корысти или из честолюбия».

«На время, пока еще будет небезопасно вручить ответственные посты в государствах нашим братьям — евреям, мы их будем поручать лицам, прошлое и характер которых таковы, что между ними и народом легла пропасть (как это они сделали со Сталиным, на которого хранили убийственный компромат. — В. Р.^, таким людям,

которым в случае непослушания нашим предписаниям остается ждать суда или ссылки — это для того, чтобы они защищали наши интересы до последнего своего издыхания». (Протокол № 8).

Эти люди и руководили нами все семьдесят с лишним лет. И продолжают руководить. Люди с подмоченной репутацией или подкупленные. Они действительно служат делу еврейства до последнего издыхания. А когда судьба наступает им на пятки, они или кончают с собой, или бегут за кордон.

«В действительности для нас нет препятствий. Наше Сверхправительство находится в таких экстралегальных условиях, которые принято называть энергичным и сильным словом — диктатура. Я могу по совести сказать /Теодор Герцель еще заикается о совести! — В. Р.,/, что в данное время мы — законодатели, мы творим суд и расправу, мы казним и милуем, мы как шеф наших войск сидим на предводительском коне. Мы правим сильною волею, потому что у нас в руках осколки когда‑то сильной партии, ныне покоренной нами. В наших руках неудержимые честолюбия, жгучие жадности, беспощадные, злобные ненависти.

От нас исходит всеохватывающий террор. У нас в услужении люди всех мнений, всех доктрин: реставраторы монархии, демагоги, социалисты, коммунары и всякие утописты. Мы всех запрягли в работу: каждый из них со своей стороны подтачивает остатки власти, старается свергнуть все установленные порядки. Этими действиями все государства замучены; они взывают к покою, готовы ради мира жертвовать всем; но мы не дадим им мира, пока они не признают нашего интернационального Сверхправительства открыто, с покорностью».

«Когда мы будем признанной властью, то мы с народом будем беседовать лично на площадях и будем его учить по вопросам политики в том направлении, какое нам понадобится».

«Мы одурачили, одурманили и развратили гоевскую молодежь посредством воспитания в заведомо для нас ложных, но нами внушенных принципах и теориях». (Протокол № 9).

«Народ питает особую любовь и уважение к гениям политической мощи и на все их насильственные действия отвечает: подло‑то подло, но ловко!.. Фокус, но как сыгран, сколь величественно, нахально!..»

«Когда мы совершим государственный переворот, мы скажем тогда народам: «Все шло ужасно плохо, все исстрадались. Мы разбиваем причины ваших мук: народности, границы, разномонетность. Конечно, вы свободны произнести над нами приговор, но разве он может быть справедливым, если он будет вами утвержден прежде, чем испытаете то, что мы вам дадим…»

«План управления должен выйти готовым из одной головы, потому что его не скрепишь, если допустить его раздробление на клочки в многочисленных умах».

«Когда мы ввели в государственный организм яд либерализма, вся его политическая комплекция изменилась: государства заболели смертельной болезнью — разложением крови. Остается ожидать конца их агонии.

От либерализма родились конституционные государства. заменившие спасительное для гоев Самодержавие (подчеркнуто мной. — В. Р.) а конституция, как вам хорошо известно, есть не что иное, как школа раздоров, разлада. несогласий, бесплодных партийных агитаций, партийных тендениий. — одним словом, школа всего того, что обезличивает деятельность государства. Трибуна не хуже прессы приговорила правительства к бездействию и к бессилию и тем сделала их ненужными, лишними, отчего они и были во многих странах свергнуты… и тогда мы заменили правительства креатурой правительства — президентом. взятым из толпы, из среды наших креатур, наших рабов. В этом бтло основание мины, подведенной нами под гоевский народ, или, вернее, под гоевские народы.

В близком будущем мы учредим ответственность президентов.

Тогда мы уж не станем церемониться в проведении того, за что будет отвечать наша безличная креатура. Что нам до того, если разредеют ряды стремящихся к власти, что наступят замешательства от ненахождения президентов, замешательства, которые окончательно дезорганизуют страну…

Чтобы привести наш план к такому результату, мы будем подстраивать выборы таких президентов, у которых в прошлом есть какое‑нибудь нераскрытое темное дело, какая‑нибудь «панама» — тогда они будут верными исполнителями наших предписаний из боязни разоблачений и из свойственного всякому человеку, достигшему власти, стремления удержать за собою привилегии, преимущества и почет, связанный со значением президента. Палата депутатов будет прикрывать, защищать, избирать президента, но мы у нее отнимем право предложения законов, их изменения, ибо право будет нами предоставлено ответственному президенту, кукле в наших руках».

«Такими мерами мы получим возможность уничтожить мало — помалу, шаг за шагом все то, что первоначально при вступлении нашем в наши права мы будем вьнуждены ввести в государственные конституции для перехода к незаметному изъятию всякой конституции, когда наступит время превратить всякое правление в наше самодержавие.

Признание нашего самодержавия может наступить и раньше уничтожения конституции: момент этого признания наступит, когда народы, измученные неурядицами и несостоятельностью правителей, нами подстроенной, воскликнут: «Уберите их и дайте нам одного, всемирного царя, который объединил бы нас и уничтожил причины раздоров — границы, национальности, религии, государственные расчеты, который дал бы нам мир и покой, которых мы не можем найти с нашими правителями и представителями…»

«Но вы сами отлично знаете, что для возможности всенародного выражения подобных желаний необходимо беспрестанно мутить во всех странах народные отношения и правительства (подчеркнуто мной. — В. Р.), чтобы переутомить всех разладом, враждою, борьбою, ненавистью и даже мученичеством, голодом, прививкою болезней, нуждою, чтобы гои не видели другого исхода, как прибегнуть к нашему денежному и полному владычеству…Если же мы — дадим передышку народам, то желаемый момент едва ли когда‑нибудь наступит.» (Протокол № 10).

В точном соответствии с «Протоколами» мы с вами пережили уже и Государственный Совет, который был образован на последнем V Съезде народных депутатов в результате, по сути дела, государственного переворота. Когда высший орган страны был поставлен на колени, как нашкодивший мальчишка. Председательствовавший тогда Горбачев и иже с ним, возомнив себя героями дня, навязали Съезду постановление, которым узурпировали власть. А в декабре произошел следующий государственный переворот. На этот раз задвинули самого Горбачева. И все это под диктовку Сионских мудрецов, которые «провели» в жизнь в точном соответствии с «Протоколами» одну из ключевых установок: «Государственный Совет явится как подчеркиватель власти правителя: он, как показная часть Законодательного Корпуса, будет как бы комитетом редакций законов и указов правитем.

Итак, вот программа новой, готовящейся конституции. Мы творим Закон, Право и Суд: 1) под видом предложений Законодательному Корпусу: 2) указами президента, под видом общих установок, постановлений Сената и решений Государственного Совета, под видом министерских постановлений; 3) а в случае наступления удобного момента — в форме государственного переворота».

«Нам нужно, чтобы с первого момента ее провозглашения (Конституции. — В. Р.) у, когда народы будут ошеломлены совершившимся переворотом, будут еще находиться в терроре и недоумении, они осознали, что мы так сильны, так неуязвимы, так исполнены мощи, что мы с ними ни в коем случае не будем считаться и не только не обратим внимания на их мнения и желания, но готовы и способны с непререкаемой властью подавить выражение и проявление их в каждый момент и на каждом месте, что мы все сразу взяли, что нам было нужно, и что мы ни в каком случае не станем делиться с ними нашей властью… Тогда они из страха закроют глаза на все и станут ожидать, что из этого выйдет».

«Гои — баранье стадо, а мы для них волки. (Подчеркнуто мной. — В. Р.). А вы знаете, что бывает с овцами, когда в овчарню забираются волки?..» /Протокол № 11).

«С прессой мы поступим следующим образом. — Какую роль теперь играет пресса? Она служит пылкому разгоранию нужных нам страстей или же эгоистичным партийностям. Она бывает пуста, несправедлива, лжива, и большинство людей не понимает вовсе, чему она служит. Мы ее оседлаем и возьмем в крепкие вожжи, то же сделаем с остальной печатью…»

«Ни одно оповещение не будет проникать в общество без нашего контроля».

«Каждый, пожелавший быть издателем, библиотекарем или типографщиком, вынужден добыть на это дело установленный диплом, который в случае провинности немедленно будет отобран. При таких мерах Орудие мысли станет воспитательным средством в руках нашего правительства. которое уже не допустит народную массу заблуждаться в дебрях и мечтах о благодеяниях прогресса». (Подчеркнуто мной — В. Р.)».

«Если найдутся желающие писать против нас, то не найдется охотников печатать их произведения».

«Литература и журналистика — две важнейшие воспитательные силы, вот почему наше правительство сделается собственником большинства журналов». (Протокол № 12). (Подчеркнуто мной. — В. Р.)

«Чтобы они (гои. — В. Р.) сами до чего‑нибудь не додумались, мы их еще отвлекаем увеселениями, играми, забавами, страстями, народными домами. Скоро мы станем через прессу предлагать конкурсные состязания в искусстве, спорте всех видов».

«Отвыкая все более и более от самостоятельного мышления, люди заговорят в унисон с нами, потому что мы одни станем предлагать новые направления в мысли… конечно, через таких лиц, с которыми нас не почтут солидарными».

«Когда мы воцаримся, то наши ораторы будут толковать о великих проблемах, которые переволновали человечество для того, чтобы его в конце концов привести к нашему благому направлению.

Кто заподозрит тогда, что все проблемы были подстроены нами по политическому плану, которого никто не раскусил в течение многих веков?» (Протокол № 13). (Подчеркнуто мной. — В. Р.)

Программа одурачивания гоев, изложенная в «Протоколах сионских мудрецов», настолько обширна и всеобъемлюща, что предполагается все народы мира привести к единому Богу. Нисколько не смущаясь, они точно указывают, кто этот Бог.

«Царь иудейский будет настоящим папою вселенной, патриархом интернациональной церкви.» (Протокол № 17). (Подчеркнуто мной. — В. Р.)

Тут я забегаю немного наперед, чтоб читателю уже ясно было, под каким знаком евреи борются со всем остальным миром.

«Когда мы воцаримся. нам нежелательно будет существование другой религии, кроме нашей о едином Боге…» «Поэтому мы должны разрушать всякие верования». (Протокол № 14). (Подчеркнуто мной. — В. Р.)

«Когда, наконец, окончательно воцаримся при помощи государственных переворотов, всюду подготовленных к одному и тому же дню, после окончательного признания негодности всех существующих правительств (а до этого пройдет еще немало времени, может, целый век), мы постараемся, чтобы против нас уже не было заговоров. Для этого мы немилосердно казним всех (подчеркнуто мной. — В. Р.Л кто встретит наше воцарение с оружием в руках. Всякое новое учреждение какого‑либо тайного общества будет тоже наказано смертной казнью, и тех из них, которые ныне существуют, нам известны и нам служат и служили, мы раскассируем и вышлем в далекие от Европы континенты. Так мы поступим с теми гоями из масонов, которые слишком много знают; те же, которых мы почему‑либо помилуем, будут оставаться в постоянном страхе перед высылкой».

Не правда ли, это напоминает сталинский ГУЛАГ? Обвиняют Сталина в репрессиях и лагерях. Сталин не способен был додуматься до такого. Истинные архитекторы сталинского кошмара — евреи. В этих «Протоколах» каждая строчка, каждое слово накладываются на те ужасы, которые пришлось пережить нашему народу, в том числе и евреям, которые далеки от этих идиотских планов воинствующих жидков.

«Решения нашего правительства будут окончательны и безапелляционны.

В гоевских обществах, в которых мы посеяли такие глубокие корни разлада и протестантизма, возможно водворить порядок только беспощадными мерами, доказывающими неукоснительную власть: нечего смотреть на падающие жертвы, приносимые для будущего блага. В достижении блага, хотя бы путем жертвоприношения, заключена обязанность всякого правления, которое сознает, что не в привилегиях только, но и в обязанностях состоит существование. Главное дело для незыблемости правления — укрепление ореола могущества, а ореол этот достигается только величественной непоколебимостью власти, которая носила бы на себе признаки неприкосновенности от мистических причин — от Божьего избрания. Таково было до последнего времени русское Самодержавие — единственный в мире серьезный враг, если не считать Папства». (Подчеркнуто мной. — В. Р.).

Вот для чего нужна была революция 1917 года и последующее уничтожение царской семьи под корень! Сионские Мудрецы постановили свергнуть русское самодержавие, чтобы установить свое, иудейское. А мы‑то семьдесят с лишним лет думали, что кладем свои жизни ради светлого будущего, ради свободы, равенства и братства всех народов. Поди поживи с таким народом в братстве. Повторюсь:

«Царь Иудейский будет настоящим папою вселенной, патриархом интернациональной церкви.» (Подчеркнуто мной. — В. Р.).

Для достижения своей цели они готовы заплатить любой кровью гоев. Они готовы употребить все мыслимые и немыслимые средства. Они призывают не останавливаться ни перед чем. (Вот откуда берут свое начало фашистские идеи! — В. Р.). Когда читаешь места, где указываются средства борьбы, поражаешься кровожадности этих «стратегов» ада и поистине удивляешься, как может народ рассчитывать на лояльное к нему отношение тех, чьей кровью они намерены залить всю землю, чьими костями усеять весь мир?!. Невольно душа кричит — люди мира, берегитесь! А лучше соберитесь воедино и обезглавьте эту Гидру, пока не поздно! Они не шутят.

«Смерть есть неизбежный конец для всякого. Лучше этот коней приблизить к тем, кто мешает нашему делу, чем к нам, создателям этого дела. (Вот она, философия преступного мира — ты умри сегодня, я умру завтра! — В. Р.). Мы казним масонов так, что никто, кроме братий, об этом не заподозрит, даже сами жертвы казни: все они умирают, когда это нужно, как бы от нормального заболевания».

И это положение «Протоколов» нам что‑то напоминает, что уже было, что мы уже проходили. Именно так, не подозревая предательства, умирали верные сыны России — с именем Сталина на устах, не подозревая, что именно от него и его «гениальных» советчиков исходит смерть.

«Когда наступит время нашего открытого правления, время проявлять его благотворность, мы переделаем все законодательства: наши законы будут кратки, ясны, незыблемы, без всяких толкований, так что всякий будет в состоянии их знать. Главная черта, которая будет в них проведена, — это послушание начальству, доведенное до грандиозной степени».

Как это ярко и точно иллюстрирует недавнее наше чинопочитание, доведенное «до грандиозной степени». До обожествления Ленина, а потом Сталина и КПСС.

Приближенные Сталина, которым посчастливилось выжить, вспоминают одну странную особенность вождя — он часто удивлялся своей такой грандиозной значимости, сказочному авторитету. Очевидно, бедолага даже и не подозревал сначала, откуда свалилось на его голову этакое величие, всенародная «любовь» и почитание, откуда явился этот феноменальный авторитет, доходящий до преклонения, словно он божество. А когда ему дали понять, откуда явился ему этот успех, он начал шерстить эту «братию». Тогда и «братия» быстро поняла, что выпестовала СТРАШИЛИЩЕ себе на беду. То‑то он испугался, когда к нему на дачу в Кунцево нагрянула команда сатрапов во главе с Берия. Он приходил в себя, потрясенный вероломным нападением Гитлера. Он думал, что они приехали арестовывать его. И это можно было сделать запросто — он погряз в ошибках в отношениях с Германией. Но еще не наступило время. Он еще нужен был. Ну а когда нужда в нем прошла и когда он вышел из‑под их контроля, его нашли умирающим на той же даче. Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти. И охрана в пятьсот специально обученных, вооруженных молодцев не помогла.

«Укрывательство, солидарное попустительство между служащими в администрации — все это зло исчезнет после первых примеров сурового наказания. (А как же демократия, о которой сейчас вы кричите истошно? — В. Р.). Ореол нашей власти требует целесообразных, т. е. жестоких мер наказаний за малейшее нарушение личной выгоды, ради высшего престижа. (Помним, как ради утопической идеи построения коммунизма нас держали в постоянном страхе семьдесят с лишним лет. — В. Р.у. Потерпевший, хотя бы и не в меру своей вины, будет как бы солдатом, падающим на административном поле на пользу Власти, Принципа и Закона, которые не допускают отступления с общественной дороги на личную от самих же правящих общественной колесницей».

«Наше правление будет иметь вид патриархальной, отечественной опеки со стороны нашего правителя».

Ах, как это напоминает нашего Дорогого и Любимого Отца всех времен и народов!

«Как видите, я основываю наш деспотизм на праве и долге: право вынуждать исполнение долга есть прямая обязанность правительства, которое есть отец для своих подданных».

«Все в мире находится в послушании, если не у людей, то у обстоятельств, или у своей натуры, во всяком случае у сильнейшего. Так будем же этими сильнейшими ради блага».

«Ведь народы по отношению к тайнам нашей политики — вечно несовершеннолетние дети, точно такие, как и их правления».

«Наш Царь будет находиться в непрестанном общении с народом, говоря ему с трибуны речи, которые молва будет в тот же час разносить на весь мир». (Протокол № 15).

Такой «царь» уже был. Иосиф Виссарионович Сталин. Но он «испортился». Как в свое время «испортился» Владимир Ильич Ленин, разгромивший Бунда и бундовцев за их притязания на исключительность. Потом хотели сделать своего царя из Хрущева. Не вышло. Из Горбачева. Но быстро поняли, что он дурак. Теперь вот лепят из Ельцина. Но, кажется, опять осечка. Хотя сначала все свои Указы он писал по указке.

Эксперимент валится, но его упорно продолжают. И это будет продолжаться до тех пор, пока мы не взмолимся и не позовем Их к власти. Таково предначертание «Протоколов».

«Чтобы правящий крикливо засел в сердцах и умах своих подданных, надо во время его деятельности преподавать всему народу в школах и на площадях об его значении и деяниях, о всех его благоначинаниях». (Протокол № 16).

Все правильно! Мы хорошо помним сталинский Великий план преобразования природы — полезащитные лесонасаждения; помним хрущевскую кукурузу с торфоперегнойными горшочками; свежа еще в памяти «крылатая» фраза Брежнева: «Экономика должна быть экономной». Все эти «деяния» и «благоначинания» были услужливо подсунуты Мудрецами. В них была намеренная абсурдность для одурачивания народа.

«Священничество гоев мы уже озаботились дискредитировать и этим разорить их миссию, которая ныне могла бы очень мешать. С каждым днем его влияние на народы падает. Свобода совести провозглашена теперь всюду, следовательно, нас только годы отделяют от момента полного крушения христианской религии…» (Подчеркнуто мной. — В. Р.).

Вот откуда был направлен огненный вал на русскую православную церковь. Но только господа Мудрецы поспешили похоронить ее. Она выжила, выстояла, несмотря на жесточайший террор.

«Когда придет время окончательно уничтожить папский двор, то палец от незримой руки укажет народам в сторону этого двора. Когда народы бросятся туда, мы выступим как бы его защитниками, чтобы не допустить Сильных кровопусканий. Этой диверсией мы пробьемся в самые недра и уже не выйдем оттуда, пока не подточим всю силу этого места.

Но пока перевоспитанием юношества в новых переходных верах, а затем и в нашей, мы не затронем открыто существование церкви, а будем с ними бороться критикой, возбуждающей раскол…

Вообще же наша современная пресса будет изобличать государственные дела, религии, неспособности гоев, и все это в самых беспринципных выражениях, чтобы всячески унизить их. так, как это умеет делать только наше гениальное племя…» (Подчеркнуто мной. — В. Р.^ «При нашей программе треть подданных наших будет наблюдать за остальными из чувства долга, из принципа добровольной государственной службы. Тогда не будет постыдно быть шпионом и доносчиком, а похвально…» (Уже было! — В. Р.).

«Не донесший о виденном и слышанном по вопросам политики тоже будет привлекаться к ответственности за укрывательство…» (Протокол № 17).

Опять что‑то слышится «родное». Сие предписание «Протоколов» о сплошном доносительстве друг на друга было отработано на практике в сталинские времена. Эту систему сплошного доносительства друг на друга евреи испытали сполна и на себе — продавали друг друга наперегонки. Теперь они же кричат на каждом перекрестке, клеймят позором стукачей и сексотов, на весь мир подняли истошный вопль, обвиняя в доносах кого угодно, только не себя. Сработала известная народная мудрость — гильотина любит больше всего шею своего изобретателя.

Гои, по вашему мудрому заключению, — есть «баранье стадо». Разве бараны могут додуматься до такого — заставить треть подданных наблюдать за остальными? На это способно только ваше «гениальное племя», выражаясь языком «Протоколов».

Да, подлости вашей, господа хорошие, нет предела. Не кажется ли вам, что когда народы мира поймут это, а они поймут рано или поздно, то вам придется пережить пренеприятнейшие времена?

Но продолжим о будущем Всемирном Правителе, которого нам готовят евреи.

«Наш правитель будет охраняться только самой неприметной стражей, потому что мы не допустим и мысли, чтобы против него могла существовать такая крамола, с которой он не в силах бороться и вынужден от нее прятаться».

«По строго соблюдаемой внешности наш правитель будет пользоваться своей властью только для пользы народа, а отнюдь не для своих или династических выводов. (Ой ли! — В. Р.). Поэтому, при соблюдении этого декорума, его власть будет уважаться и ограждаться самими подданными, ее будут боготворить в сознании, что с ней связано благополучие каждого гражданина государства, ибо от нее будет зависеть порядок общественного строя…»

К слову:

В последних номерах «Протоколов» прорезывается некое человеческое лицо будущих наших правителей. Очевидно, к концу своих мудрствований сам автор Теодор Герцель понял, что наворотил столько великодержавных мерзостей в своих политических конструкциях Всемирного господства, что сам ужаснулся и вдруг развернулся в своих прогнозах на все сто восемьдесят градусов.

Вот, например, финансовые «мечтания»:

«Когда мы воцаримся, наше самодержавное правительство будет избегать, ради принципов самосохранения, чув ствительно обременять народные массы налогами, не забывая своей роли отца и покровителя.» (А пока, чтоб дискредитировать нынешнее правительство, свирепствуют дикие налоги, чтобы задушить экономику. — В. Р.).

«Наше правление, в котором Царь будет иметь легальную фикцию принадлежности ему всего, что находится в его государстве (что перевести на дело), может прибегнуть к законному изъятию всяких сумм для урегулирования их обращения в государстве. Из этого следует, что покрытие налогов лучше всего производить с прогрессивного налога на собственность. Таким образом, подати будут уплачиваться без стеснения или разорения в соразмерном проценте владения. Богатые должны сознавать, что их обязанность — представить часть своих излишков в общегосударственное пользование…»

«Налог, уплачивающийся в процентном отношении к капиталу, даст много больший доход, чем нынешний поголовный или цензовый, который для нас теперь полезен только для возбуждения волнений и неудовольствий среди гоев».

«Государственные нужды должны оплачивать те, которым это не в тягость и с которых есть что взять. (Разумно, не правда ли? — В. Р.).

Такая мера уничтожит ненависть бедняка к богачу, в котором он увидит нужную финансовую поддержку для государства, увидит в нем устроителя мира и благоденствия, так как он будет видеть, что им уплачиваются для их достижения нужные средства».

«Царствующий не будет иметь своих имуществ, раз все в государстве представляет собой его достояние, а то одно противоречило бы другому: факт собственных средств уничтожил бы право собственности на всеобщее владение.

Родственники царствующего, кроме его наследников, которые также содержатся на средства государства, должны становиться в ряды государственных служащих или трудиться для того, чтобы получить право собственности: привилегия царской крови не должна служить для хищения казны».

Как в идим, Мудрецы сели на любимого своего конька — хлебом не корми, дай только порассуждать о финансовых делах. Тут они так увлекаются, что у них проступает некое человеческое лицо. Невольно! Моментами даже за бывают о своей патологической ненависти к гоям. Их указания о ведении финансовых дел звучат как сладостные симфонии мастеров", в совершенстве знающих свое дело. В тоне, как будто они уже воцарились.

«Отнюдь не следует, сверх определенных и широко рассчитанных сумм, задерживать хотя бы единицу в государственных кассах, ибо деньги существуют для обращения и всякий их застой губительно отзывается на ходе государственного механизма, для которого они служат смазывающим средством: застой смазки может остановить правильный ход этого механизма».

«Выпуск же денег должен согласовываться с приростом населения, причем необходимо считать и детей, как их потребителей, со дня рождения. Пересмотр выпуска есть существенный вопрос для всего мира.

Вы знаете, что золотая валюта была гибелью для принявших ее государств, ибо не могла удовлетворить потреблению денег, — тем более что мы изъяли золото из обращения сколько возможно». (Подчеркнуто мной. — В. Р.).

«Промышленные бумаги будут покупаться и правительством, которое из ньшешнего плательщика дани по займам превратится в заимодавца из расчета. Такая мера прекратит застой денег, тунеядство и лень, которые нам были полезны у самостоятельных гоев, но нежелательны в нашем правлении». (Протокол № 20). (Подчеркнуто мной. — В. Р.).

«Когда мы взойдем на престол мира, то все подобные финансовые извороты, как не соответствующие нашим интересам, будут уничтожены бесследно (Ай — я-яй! А мне-то показалось, что у Мудрецов прорезалось человеческое лицо. — В. Р.), как будут уничтожены и все фондовые биржи, так как мы не допустим колебать престиж нашей власти колебаниями цен на наши ценности, которые мы объявим законом в цене полной их стоимости без возможности их понижения или повышения.» (Протокол № 21).

«В наших руках величайшая современная сила — ЗОЛОТО (подчеркнуто мной. — В. Р.): в два дня мы можем его достать из наших хранилищ в каком угодно количестве.

Неужели нам еще доказывать, что наше правление предназначено от Бога?!.»

Вот так! Приехали: Бог — золото. Золото — это Бог. А все мудрствования о политике, о религии — от лукавого.

Сгреби все золото мира — и ты Бог. Все остальное дым, пустота. Теории, учения, религии — все это пустой звук. Общечеловеческие ценности. Туман в глаза простаков и дураков. Для гоев. А золото и власть должны принадлежать евреям. В таком духе воспитывается каждый еврейский ребенок. Правда, эта наука не всеми воспринимается в полной мере. Многие, если не абсолютное большинство евреев, хотят жить обычной человеческой жизнью, без идиотских претензий на исключительность. Они, как всякий нормальный человек, стремятся к гармонии в себе и в мире. И они не виноваты, что их бесноватые единоверцы возвели себя в сан Мудрецов и поучают людей, как надо жить. На всякого мудреца довольно простоты.

Однако!

«Наша власть будет вершителем порядка, в котором и заключается счастье людей. (Вот та злодейская доктрина, по которой нас загоняли в счастливую жизнь, уничтожая миллионы тех, кто не хотел такого насильственного счастья! — В. Р.). Ореол этой власти внушит мистическое поклонение ей и благоговение перед ней народов. (Было и это. На Сталина чуть ли не молились. — В. Р. у. Истинная сила не поступается никаким правом, и даже Божественным: никто не смеет приступить к ней, чтобы отнять у нее хотя бы пядь ее мощи». (Протокол № 22).

«Владыка, который сменит ныне существующие правления, влачащие свое существование среди деморализованных нами обществ, отрекающихся даже от Божеской власти, из среды которых выступает со всех сторон огонь анархии, прежде всего должен приступить к заливанию этого всепожирающего пламени. Поэтому он обязан убить также общества, хотя бы залив их собственной кровью (подчеркнуто мной. — В. Р.у, чтобы вновь воскресить в лице правильно организованного войска, борющегося сознательно со всякой заразой, могущей изъязвить государственное тело».

Здесь невозможно не остановиться, чтобы перевести дух от картины кровавого кошмара, рисуемого умалишенными этими Мудрецами. В народе на этот счет есть мудрая поговорка: кто в этот мир придет с мечом — от меча и погибнет. Как бы эта ваша наука убивания целых обществ, «хотя бы залив их собственной кровью», не обернулась бумерангом против вас же, Господа сионские мудрецы! А вообще‑то, спасибо за науку. Я думаю, гои мира воспользуются этим вашим указанием и станут тем «правильно организованным войском, борющимся сознательно со всякой заразой (вроде вас), могущей изъязвить государственное тело». Вы доведете!

«Этот избранник Божий (Владелец золота? — В. Р.) назначен свыше, чтобы сломить безумные силы, движимые инстинктом, а не разумом; животностью, а не человечностью». (Протокол № 23).

После всех этих откровений вдруг вспомнили о человечности. Каковою они якобы движимы. Как будто они имеют об этом понятие.

«Теперь перейду к способу укрепления династических корней царя Давида до последних слоев земли… (!!!)

Это укрепление будет заключаться прежде всего в том, в чем до сего заключалась сила сохранения за нашими мудрецами ведения всех мировых дел, направления воспитания мысли всего человечества.

Несколько членов от семени Давидова будут готовить царей и их наследников, выбирая не по наследственному праву, а по выдающимся способностям, посвящая их в сокровенные тайны политики, в планы управления с тем, однако, чтобы никто не ведал этих тайн».

«Прямые наследники часто будут устраняемы от восшествия на престол, если в учебное время выкажут легкомыслие, мягкость и другие свойства — губители власти, которые делают неспособными к управлению, а сами по себе вредны для царского назначения».

«В случае заболевания упадком воли или иным видом неспособности цари должны будут по закону передавать бразды правления в новые способные руки…»

«Только царь да посвятившие его трое будут знать грядущее». (Подчеркнуто мной. — В. Р.).

«Никто не будет ведать, что царь желает достигнуть своими распоряжениями, а потому никто и не посмеет стать поперек неведомого пути…»

К слову:

Как это все похоже на то, что мы пережили в царствование Сталина. Как сейчас похоже развиваются события, явно направленные к тому, чтобы замутить воду в человеческом обществе и под шумок обтяпать свои сионистские делишки; подсунуть нам владыку Сионской крови, при котором будет тихо, как на кладбище.

«Понятно, нужно, чтобы умственный резервуар царей соответствовал вмещаемому в нем плану управления. Вот почему он будет всходить на престол не иначе, как по испытании своего ума названными мудрецами.

Чтобы народ знал и любил своего царя, необходимо, чтобы он беседовал на площади со своим народом. Это производит нужное скрепление двух сил, ныне отделенных нами террором друг от друга.

Этот террор был нам необходим до времени для того, чтобы в отдельности обе эти силы подпадали под наше влияние».

Итак, перед нами некоторые установки из «Протоколов собраний сионских мудрецов». Я выписал лишь те, которые создают образ владыки, которого нам готовят сионисты. И те, в которыхговорится, как, какими средствами будет воцарен этот владыка на престол. Коснулся и того, что нас ждет, попади мы под Десницу Всемирного владыки Сионской крови. И, конечно же, я не мог не указать их же перстом, перстом Мудрецов, истинного царя иудеев — ЗОЛОТО.

«Протоколы» сии есть не что иное, как Руководство к действию. И автор их, Теодор Герцель, бесспорно, человек великого изощренного ума с начисто отпущенными тормозами цинизма и кровожадности. Для него не существует границ воздержанности, к чему он настойчиво и умело призывает всех евреев мира. Поэтому в его учениях я усматриваю как бездну зла, так и бездну полезного для нас, неевреев. Это просто счастье, что нам в руки попал этот документ (Протоколы). Теперь мы, по крайней мере, знаем врага в лицо. А это уже половина победы над ним, если мы думаем принять их вызов и сразиться. С таким же умом и вероломством. По их правилам игры: ум на ум, хитрость на хитрость, подлость на подлость и кровь за кровь, если уж они этого хотят. Ибо, как сказал Эразм Роттердамский: «Козу не кормят медом, эта еда ей непотребна». Еврея не проймешь благородством, с ним надо бороться его же методами, его же оружием.

И надо ОБЯЗАТЕЛЬНО найти награбленное у мира ЗОЛОТО, которым они так бахвалятся, и… поделиться с ними.

Такова вкратце наша программа.

В более широком смысле — надо посадить за стол, как это сделали они, умных ребят и озадачить их написанием контрПРОТОКОЛОВ. Допустим, «Протоколов Собраний Славянских Мудрецов». Или просто — «Руководство к действию».

В. Шульгин пришел к однозначному выводу: «Перед евреями две дороги. Первая — признаться и покаяться. Вторая — отрицать и обвинять всех, — роме себя.

От того, какой дорогой они пойдут, будет зависеть их судьба. Ужели же и «пытка страхом» не укажет им верного пуги?»

Похоже, не указала. Похоже, они предпочитают вторую дорогу. О том, что они предпочли вторую дорогу, знали уже наши древние предки и донесли до нас в «Слове о Законе и Благодати» Иллариона, где сказано: «Иудеи бо при свешти законней делаху свое оправдание».

Вчитываясь в «Протоколы собраний сионских мудрецов» и всматриваясь в современную историю, примерно с начала XX века и особенно в историю последних лет, я вижу, как программа, начертанная в «Протоколах» осуществляется с железной последовательностью и дьявольской ловкостью. Она становится воплощенной действительностью. И это неопровержимо доказывает, что «Протоколы» — это не выдумка антисемитов, а реальный документ, которым руководствуется в своей практической деятельности международный сионизм. И предки наши были глубоко правы, когда говорили, что евреи выбрали «вторую» дорогу. То есть, всех обвинять, себя возвышать. Так что нам с вами, товарищи или господа «гои», пощады не будет, если мы будем хлопать ушами. Каждый час, каждая минута, прожитая без нашего яростного противодействия им, приближает нас к полному и безжалостному уничтожению. Доказательство тому — дух и буква «Протоколов». От первого до последнего слова они замешаны на монетаристской почве. От первой до последней буквы они пропитаны шовинистической ненавистью, звериной нетерпимостью ко всем неевреям, ко всем национальностям мира.

И подведем итог. Вспомним — все религии мира будуг подведены к одному знаменателю — к иудаизму: «Царь Иудейский будет настоящим папою вселенной, патриархом интернациональной церкви».

Все нации мира приведены к одной нации — еврейской.

Сила поднимается мрачная, неумолимая и вероломная. Но как у всякой силы, и у этой есть слабые места. Ахиллесова пята. Смертельно уязвимая. Смерть этой силы, как и смерть Кощея Бессмертного, находится на некоем кончике иглы. Этим кончиком иглы может быть как их патологическая ненависть к неевреям, так и золото, перед которым они млеют, как та лягушка перед удавом.

Они возвели золото в Божество. Мы встанем против них с именем нашего истинного Бога. А золото — вещь, переходящая из рук в руки.

В конце концов Бог в людях. Ибо народная мудрость гласит — на Бога надейся, а сам не плошай.

Всем людям надо помнить и не забывать ни на минуту, что где‑то в большом и уютном, а может, в небольшом и уютном офисе, кабинете, квартире, дворце, замке, в этакой золотой преисподней, сидят несколько дядей с крючковатыми носами при зашторенных окнах. Это может быть в Париже, Нью — Йорке, Рио‑де — Жанейро. А может даже в Москве или в Питере. К их услугам все радости мира, все удобства быта и комфорта, мгновенная связь с любым уголком мира. Их обслуживают тысячи, десятки тысяч единоверцев (да и продажных гоев тоже!) во всем мире, на них работает армия специалистов и ученых всех отраслей экономики и политики; журналистов, публицистов и писателей. К их услугам радио и телевидение, газеты, журналы, институты, различные общественные организации, явные и тайные; движения, партии; армии агентов разного рода и назначения, масонские ложи и террористы — исполнители смертных приговоров; информационные службы и службы слежки и шпионажа; наконец, в их распоряжении подкупленные толпы люмпенов во всех странах, готовых по мановению невидимой руки выступить по любому поводу, под любым знаменем и разг ромить любое правительство, или партию, или движение именем народа. Словом, это настоящая преисподняя на этом свете. И вся эта дьявольская кухня работает на одну — единственную идею — одурачить народы, заставить работать на «избранную Богом» нацию, на евреев. Эти дяди, сидящие в золотой преисподней, думают над этой идеей днями, неделями, месяцами, годами и столетиями. Из поколения в поколение. Думают очень простую — непростую думу — как одурачить нас с вами.

Они хотят управлять не только нашими кошельками, но и нашими жизнями. Они уже почти управляют: захотят — дадут нам пожить в мире друг с другом; захотят — отправят войной друг на друга. Захотят — дадут поесть хлеба, захотят — не дадут. Они возводят на престол королей, назначают президентов, производят в вожди, держат под контролем все политические движения, дергают вожжи мировой политики. Сейчас они внедряются в уголовный мир — так называемые правозащитники ездят по тюрьмам, подбирают себе кадры. У них куча золота, которое они могут пустить в дело в любой момент в любом количестве. И все ради того, чтобы одурачить нас с вами. Они уже почти одурачили. Но им хочется еще больше одурачить. Им хочется устроить действительно рай земной для какого‑нибудь «золотого миллиарда». Остальных под нож. Очень простая идея!..

Люди! Знайте об этом! Помните и не забывайте о тех, которые в течение уже нескольких веков беспрерывно заседают в своей золотой преисподней, плетут заговор против народов всего мира!..

(обратно)

«ЧТО НАМ В НИХ НЕ НРАВИТСЯ»

Я не могу сказать про себя, что мне все не нравится у евреев. Воинствующие замашки на мировое господство — да. Я интересуюсь еврейским вопросом. А этого, говорят, достаточно, чтобы тебя заклеймили антисемитом. Лихо! Чисто по — еврейски. Нагло и безапелляционно. Говорят, любое слово, произнесенное в их адрес, кроме, конечно, дифирамбов, болезненно настораживает их. Кидает в атаку. Отчего создается впечатление, что они хотят быть невидимками среди людей. Беспрерывно творя пакости. Между тем живут среди людей — едят, пьют, пользуются правами тех, среди которых живут. И ненавидят все, кроме себя. Сотворят пакость и делают вид, что непричастны. Вот и теперь всеми силами открещиваются от революции и всего того, что творили после революции. Сталин виноват! А кто направлял его руку? Во всех энциклопедиях и справочниках, будучи неизменными их авторами, евреи пишут: «В руках господствующих эксплуататорских классов антисемитизм служит одним из средств борьбы с революционным движением.» Этим они официально признают себя «бродильной палочкой» в странах мира, от которой случаются всяческие революции. И так на самом деле. Где они появляются, там начинаются недоразумения. Потому что где бы они ни появились — им все не так, все не то. Начиная от Египта до России. Они всегда являются возмутителями спокойствия. В государствах, коллективах и даже в семьях. А потом вопят, что их не любят. А кому понравится, скажите вы мне, если приходит к вам еврей и начинает качать свои права. Ломать или перекраивать на свой лад устоявшиеся традиции, порядки, привычки. А если кто сопротивляется, немедленно объявляется антисемитом. Подвергается остракизму. Что это такое? Это и есть агрессия, вторжение в чужие пределы. Поэтому, естественно, они получают отпор. Их действия вызывают равные им противодействия. Неоспоримый закон физики, который прекрасно действует и в общественной жизни людей. Чего лезете? Вот сугь еврейского вопроса. И как бы там ни затушевывали, как ни открещивались евреи от этого факта — еврейский вопрос существует и будет существовать до тех пор, пока не разрешится. И существует он именно в этой плоскости — чего лезете? Не лезьте, и вас никто не будет трогать. Так нет же — еврей не еврей, если он не влезет в чужую жизнь и не попытается создать там свое, выгодное для себя влияние. Понимая, как никто другой, примитивность смысла еврейского вопроса, они упорно уводят человечество от самого вопроса. Но он также упорно существует, как его упорно затушевывают. А раз существует вопрос, значит, будет его решение. Может, даже «окончательное». Последователи Гитлера живы и множатся. Человечество не добреет со временем. Наоборот, люди становятся все злее. Потому что у людей портится характер. В силу естественных причин: ресурсы Земли не бесконечны, они на исходе. И исподволь начинается борьба за выживание. Это поняли первыми евреи. Сначала подсознательно, а теперь и осознанно, в силу иудейской идеологии — быть во всем и всюду в выгоде, они и затеяли всемирную грызню за место под солнцем. Яичко еще в курочке…

Но что поделаешь, у них внутренний общественно — политический и социальный барометр более чуток, чем у неевреев. Они первые поняли (почувствовали) грядущее истощение ресурсов Земли. И, как всегда и во всем, ринулись утверждать себя в будущем. Отстаивать свое приоритетное право на выживание, поскольку считают себя богом избранной нацией. Которой якобы дано право определять, кто и как должен жить на Земле, а кто и как должен исчезнуть с лица Земли.

Но беда в том, что вслед за ними и другие народы почувствовали ограниченность ресурсов Земли. И, естественно, тоже стали в позу. Они задают себе вопрос — а почему евреи должны унаследовать Землю? Почему не мы? И так каждый стал задавать себе этот вопрос. И утверждать себя. Отсюда нарастающая агрессивность, порча характера всего Человечества. Евреи, мне кажется, понимают это, но рассчитывают, что им удастся, как удавалось раньше, перехитрить Человечество. Но вряд ли это им удастся. Поэтому им надо просто отказаться от своей исключительности, чтоб не портить окончательно характер Человечества. И всерьез подумать, как объединить усилия всех людей Земли, чтобы расширить жизненное пространство, а следовательно, жизненные ресурсы за счет Космоса. И тем решить глобальную проблему будущего. А по головам и трупам они не достигнут рая. Наоборот, сами могут очутиться в аду. Вот почему я говорю, что отношение Человечества к евреям (хорошее или плохое) зависит от них самих.

А теперь о любви — нелюбви к ним.

Сказать, что я не люблю евреев, я не могу. Точно так же я не могу утверждать, что я люблю всех русских. Поголовно. Я не люблю негодяев и подлецов всех национальностей. Это определенно. А негодяи и подлецы — они интернациональны.

Но дело не во мне. Дело в явлении. Раз оно в наличии, значит, оно есть. Антисемитизм, русофобия… Антисемиты, русофобы… Это факт, как и то, что Земля вертится. И от него никуда не денешься. Вопрос в том, как человек становится антисемитом или русофобом. Или что нам в них не нравится, а им в нас? Как сказал Василий Витальевич Шульгин. Оставивший нам свою книгу «Что нам в них не нравится». Ведь именно в этом, если перевести со словомудрия на простой житейский язык, — что кому в ком не нравится, — и заключена вся соль. Не буду особенно распространяться, попытаюсь на собственных жизненных впечатлениях показать, как и почему я стал отличать евреев. Вернее, что мне в них не стало нравиться. И приглашаю всех, кто испытывает подобное, обратиться к своему прошлому, шаг за шагом проследить, с чего, с какого момента или почему они перестали ему нравиться. И что именно не нравится обеим сторонам: нам в них, а им в нас. Может тогда нам легче будет понять друг друга. А поняв — прощать друг другу какие‑то национальные особенности и слабости. А может, даже ради мирного сосуществования попытаться избавиться от каких‑то самомнений и амбиций. Словом, поискать пути сближения. Потому что конфронтация национальностей — неприятие одной нации другой — чревато большими неприятностями.

Как и всякий сущий на земле человек, я родился без национальных предубеждений. Возникает законный вопрос — откуда они, эти предубеждения, появляются? Свою национальную принадлежность я никак не сознавал долгодолго. Даже когда получил паспорт, в котором четко было записано — русский. Ну русский — так русский. И уже после войны в школе, когда к нам в класс директор привел смуглую, черноволосую девочку с большим крючковатым носом, армяночку, я впервые получил некий импульс различия людей по национальному признаку. Мы ее тотчас окрестили вороной. Именно за ее большой крючковатый нос. В то время было модным давать друг другу клички, отталкиваясь от имени, фамилии или от каких‑либо внешних признаков. У нас в классе почти все имели клички. Помню некоторые — Вика, Бурум, Сикора, Мордашка… Ворона. И никто не обижался. Правда, учительница нам выговаривала частенько. Мол, кличка человеку ни к чему. У каждого из вас есть законное имя. А в кличке Ворона она усмотрела, видно, и национальный оттенок. Потому что хорошо помню, к своему обычному выговору она добавила, что девочка владеет двумя языками. Это прозвучало как упрек нам. Мол, стараетесь унизить человека, а она в чем‑то выше вас. Хотя мы и не думали унижать ее.

Не знаю, кто как воспринял это ее замечание, но я лично до сих пор, глядя на человека другой национальности, завидую по — хорошему — человек владеет, кроме русского, другим языком!

Второй, уже более значительный импульс в понимании национального различия людей я получил уже когда подрос. И опять же это было связано с армянами. В Новороссийске много проживало армян. И почему‑то армянские мальчишки всегда держались в стороне от русских. Были мы поменьше, не обращали на это никакого внимания. А подросли, стали замечать нечто непонятное. Они всегда кучкуются, как‑то агрессивно поглядывают. Будто мы в городе лишние. Будто они тут, в городе, хозяева, а мы наезжие. Дальше — больше. К девчонке на танцах не подойти — они вроде как монополию держат в этом. На пляже, в парке, в магазине — того и смотри, что побьют или карманы вывернут. Естественно, нам это не нравилось. Мы тоже стали кучковаться, чтобы противостоять. Бывали драки, бывали серьезные потасовки. Моего брата Анатолия ножом пырнули, как тогда выражались. Почку задели.

Эти неприятные впечатления, связанные с армянами, остались у меня в душе на всю жизнь. Правда, национальная окраска этих неприятных впечатлений была еще непрочной, почти неосознанной. И я далек был от каких‑либо обобщений. Тем более что соседи наши по бабушкиному дому были прекрасные люди — армяне. Дядя Сережа, тетя Соня и их мальчик Сурен.

Когда я уже работал на станции Новороссийск весовщиком — и мне было восемнадцать, — начальником нашего отдела был грузин по фамилии Каландарашвили. Высокий, с мужественным лицом, красавец. В летах уже. Он был веселым, очень обходительным человеком. Нравился нашим женщинам. Когда он входил, каждая старалась улыбнуться ему. Он мне тоже нравился. Но я никак не воспринимал его как человека другой национальности. Хотя каждый раз, преподнося дамам цветочек или конфету, он говорил: «У нас в Грузыи…»

Счастливый был возраст! Или время было такое, когда люди воспринимались как хорошие и не очень хорошие.

В Ростовском статистическом техникуме у нас был преподаватель по математике и счетной работе Семен Исаевич Эскин. Это был чародей в своем деле, маг. Мы все любили математику. Хотя я, признаться, до этого ненавидел ее всеми фибрами своей души. Он говорил «этоть» вместо «этот». Он так ловко, так интересно преподносил нам эти формулы — а — квадрат, бэ — квадрат; синусы, косинусы, что они тотчас прочно укладывались в наших мозгах. Он так просто объяснял нам сложнейшие выводы, решал математические головоломки, что мы диву давались, до чего проста эта математика. И как человек он был сама прелесть.

Слегка губошлепый, в толстых роговых очках, курчавый, с лукавым блеском в глазах. С некоторыми странностями в характере. Он точно по звонку входил в аудиторию и точно по звонку, иногда прерываясь на полуфразе, прекращал урок. На следующий день со вчерашней полуфразы начинал урок. Это нас забавляло и удивляло. Мы про него знали, что он безнадежно влюблен в преподавательницу русского языка Веру Алексеевну. И когда на него вдруг набегала тен;. грусти во время урока, мы очень жалели его и любили еще больше.

Мы почему‑то знали, что он еврей. Но придавали этому значения не больше, чем тому, что, положим, он в очках. То есть, тогда это не имело никакого значения. Правда, не знаю почему, но именно начиная с него я понес в жизнь прочное впечатление, что евреи — умный, хороший народ. Я не помню, чтобы мне кто‑то внушал это или просто сказал какие‑то слова в этом смысле. Просто отложилось в душе и все.

Наверно, поэтому, когда уже после техникума работал в Сибири в Баяндаевском леспромхозе (это 1952–1959 гг.) и попал в коллектив, где были и евреи, я уже как‑то ориентировался в национальном делении.

Так получилось, что в Баяндаевском леспромхозе я начал свою трудовую деятельность рабочим на валке леса, потом работал грузчиком. А потом меня взяли плановиком лесопункта. А вскоре назначили начальником планового отдела. В состав планового отдела входил инженер по технормированию. Эту должность занимал Абрам Семенович Высокий. А статистику у меня в отделе вела Эмма Исааковна Крипе. Оба, и Абрам Семенович, и Эмма Исааковна, были спецпереселенцами. Что это такое, я не сразу взял в толк. Потому что они ничем не отличались от нас, вольнонаемных. Потом я уже узнал, что раз в неделю они должны являться в поселковую комендатуру и там отмечаться. И еще узнал, что они чем‑то провинились перед Советской властью. Что их примерно семьдесят процентов в поселке. Западные украинцы, молдоване, румыны, поляки… И разные по вероисповеданию — иеговисты, баптисты, пятидесятники, хлысты и еще какие‑то. По случаю пришлось побывать в бараках, где многие жили. Общий барак. Много семей. Семья от семьи отделены занавесками из мешковины. В бараках тепло и почему‑то чадно. Люди с покорными кроткими глазами. Не верилось, что эти люди могли сделать что‑то плохое.

Когда умер Сталин, они очень радовались. Поляки, бывшие офицеры, достали из тайников свои мундиры и кортики. Правда, у них тотчас все отобрали. Как бы подавили выступление. Хотя никаких эксцессов не было. После смерти Сталина спецпереселенцы как‑то приободрились, стали смелее глядеть, откровеннее проявляться в религиозных своих пристрастиях. Особенно иеговисты. А среди них отличалась семья Рольских. Старик Рольский огромного роста демонстративно ходил в штопаной одежде, а вместо обуви на ногах грубое тряпье, обмотанное проволокой. Его многочисленные сыновья и дочери отличались красотой и дерзостью с начальством.

В общем, вскоре я понял, что здесь существует как бы два разных мира людей. Официально именующихся — вольнонаемные и спецпереселенцы. Правда, остроты этого разделения как‑то не ощущалось. Все работали, жили каждый в своем углу, перемогали длинные морозные зимы и ждали короткого лета, насладиться которым не давал назойливый гнус. Комарва и мошка заедали как только становилось тепло. Так что лету тому почти не радовались.

Абрам Семенович Высокий с семьей — женой Розалией Ефимовной и двумя дочерьми и тестем жил в землянке, вырытой тут же, в поселке, на пустыре. Однажды он пригласил нас с женой в гости. Я хорошо рассмотрел их жилье. Внутри оно не кажется землянкой. Разве что окна под потолком. А так — две комнаты, прихожая. Ковры на стенах, на полу. Кровати с никелированными шишками. Довольно уютно и тепло. Розалия Ефимовна пышнотелая и очень приветливая. Даже ласковая. Две черненькие девочки — их дочери. Десяти и двенадцати лет. Они почему‑то смотрели на нас широко раскрытыми глазами. Именно это, то что они смотрят на нас так, мне напоминало, что между нами есть какая‑то разница. А может, Абрам Семенович что‑то сказал им про нас.

Он держался с достоинством, гостеприимно; смачно, как всегда, говорил о леспромхозовских делах, о своей работе, о том, что не хватает справочников по нормированию труда. Толково помогал Розалии Ефимовне готовить на стол. Не помню чем нас угощали, но хорошо запомнился консервированный лосось. Его было в наших магазинах навалом, и эти консервы, как и омуль, приелись уже. Но он так приготовил! — с лучком и уксусом. Да еще свежеотваренная картошечка… Мы пили водку — забористый тулунский «сучок», закусывали лососем и говорили, говорили о разном. Кроме политики. Политика в разговорах со спецпереселенцем была не принята. О делах, о семье, о морозе, рыбалке, охоте — сколько угодно. О политике — боже упаси. А если случалось слово, собеседник тотчас опускал глаза и умолкал. Я это уже знал, а потому про политику ни гу — гу.

Это был единственный визит к Высокому. Остальные встречи с приемом вовнутрь мы проводили в столовой, магазине, в клубе, где принимали самое активное участие в художественной самодеятельности. Иногда, очень редко, — прямо в конторе; украдкой, на бегу. Бутылку на троих — и вразбежную. Выпивал Абрам Семенович вкусно, разговаривал смачно, на барабане в музыкальном кружке играл лихо. Лицом он был худощав, морщинист, особенно у рта. Глаза живые, выразительные и бесхитростные. Мне он нравился, я с ним общался открыто. Без оглядки на замполита. (Тогда еще был институт заместителя директора по политической части). Помнится, я сам себе дал установку, как сказал бы Кашпировский, не обращать внимания, что эти люди спецпереселенцы. Чем‑то они провинились перед властями, их наказали высылкой сюда. Это дело политики и властей. А мы — люди. И должны по — человечески общаться. Живем в суровых условиях Сибири, работаем на одном предприятии, наши отношения никакими официальными инструкциями не оговорены. В остальном я не задумывался глубоко. И тем более о том, что Высокий, мой коллега по работе, — еврей. Хороший, контактный, участливый человек. Его старенький тесть был заведующим хозяйством леспромхоза. Маленький такой старичок. Подслеповатый. Добрый и отзывчивый. Всегда пойдет навстречу. Всегда даст для ремонта дома чего‑нибудь — стекло вставить, замазки, гвоздей. Или чего там еще есть в его кладовой.

Вот, пожалуй, и все, что я могу сказать об этой еврейской семье. Воспоминания о них самые добрые.

Был еще бухгалтер в центральной конторе леспромхоза. По фамилии Голеорканский. Тихий, совершенно интеллигентный, незаметный. Играл на скрипке. С нами разъезжал по району с концертами художественной самодеятельности. Симпатичный человек с грустными глазами.

У него дочь болела. Сердечница. Идет, бывало, в контору на работу по улице и через каждые десять шагов останавливается, чтобы передохнуть. Вскоре умерла.

Глядя на тихого, скромного Голеорканского, я думал — за что его‑то сослали? Что он такое натворил? Этот человек и мухи не обидит. После реабилитации он уехал на родину в Молдавию, работал кассиром, его убили грабители.

В 1955 году меня перевели работать в Чукшинский леспромхоз. В поселок Сосновку. Он стоит на ж. д. дороге Тайшет — Лена. К этому времени прошла большая амнистия и реабилитация. Из лагерей Тайшетлага, расположенных почти по всей линии железной дороги от Тайшета до Братска, посыпался народ. Многие из освободившихся и реабилитированных остались в Сибири, тут же. По разным причинам: кому‑то некуда стало ехать — семья отказалась, или жена вышла за другого; кто‑то обзавелся здесь семьей. Кому‑то здесь нравилось жить. Потому что большие заработки, сухой здоровый климат, рыбалка, охота, большой выбор невест и всяческие льготы по строительству жилья, разведению домашнего скота и т. д. Среди таких я знал хорошо и даже дружил с двумя примечательными евреями: Анатолием Васильевичем Мининым и Борисовским (не помню имени, отчества).

Анатолий Васильевич Минин — разжалованный и осужденный генерал — лейтенант авиации. Небольшого росточка, с мясистым, вечно красным лицом, живыми глазами. Ни одного зуба во рту. Он маялся на каторге. И там от плохого питания потерял все зубы. Ему было под пятьдесят. Осужден он был за то, что, будучи дежурным на военном аэродроме, поднял в воздух неисправный истребитель, который и разбился с какими‑то важными персонами из соцстран на борту.

Он был близок к кремлевским кругам. Жена работала в кремлевской столовой. Когда его посадили, она вышла замуж за другого. Теперь ему некуда ехать. Поэтому он напрочь заякорился в Сибири. Пьяница безбожный. Но безобиднейший и милейший человек. Почему‑то потянулся ко мне. Почти каждый день приходил в контору, и мы подолгу беседовали о литературе. Он наизусть знал «Евгения Онегина», читал куски из «Героя нашего времени» Лермонтова и «Ямы» Куприна. А в конторе — холодно зимой. Хотя топили круглосуточно. Здание срублено наспех из сырого бруса. Рассохлось, все в щелях. Полы тоже. Окна продувные. Мы коченели на работе, то и дело грелись у печки. Какая там работа?! Сводку кое‑как составим и сидим скорчившись. В эти часы нас развлекал Анатолий Васильевич Минин своими бесчисленными историями «из жизни».

Особенно он любил читать нам Шолом — Алейхема. Про Касриловку, в которой парикмахерских было больше, чем желающих постричься. А торгующих больше, чем покупателей. Ему нравилось место, где рассказывается про евреев, которые покупали на рубль селедку, разрезали ее на десять частей и продавали кусочек за десять копеек. Я каждый раз удивлялся — что за выгода, купить на рубль и продать на рубль? Он сладостно закрывал глаза и говорил:. «Э — э-э! Зато при любимом деле человек».

Он был большим специалистом по дизельным моторам. Вообще по всяким моторам. А поселок освещался дизелем марки «Макларен», давно подлежавшим списанию. Но другого не было. И не предвиделось. Поэтому вся надежда на «эту развалйну», как говорил наш директор Евгений Петрович Секин. И «развалина» держалась усилиями Анатолия Васильевича. Он с утра «поколдует» возле нее и остаток дня «заслуженно» ходит навеселе. Под вечер приземляется возле столовой. Мне звонят по телефону — иди, твой друг уже готов. Я закрываю кабинет, иду к хозяйке по имени Христя, у которой он квартировал, и мы вдвоем поднимаем упавшего «летуна».

На следующий день, как не чем ни бывало, он у «развалины». Поколдует возле нее — и на «заправку» в столовую. Или ко мне в контору, если «погода нелетная» — денег нет. Я «пробираю» его хорошенько. Он молчит или лукаво клянется, что больше не будет. Читает наизусть из «Онегина» или из «Дон Кихота». Потом незаметно исчезает, когда меня директор вызовет к себе. Ну а вечером мне звонят…

Вдруг пришло письмо из Москвы. От самого министра обороны Булганина. Анатолий Васильевич полностью реабилитирован, восстановлен в звании и ему причитается компенсация из расчета месячного содержания по прежнему месту службы за все семнадцать лет каторги.

Из райвоенкомата приехал человек и увез его с собой. А неделю спустя он появился в генеральской форме, вымытый до блеска, подстриженный, пахнущий одеколоном, с полными карманами денег. В поселке подыскали ему приличную квартиру с заботливой хозяйкой, назначили ей плату за уход, и зажил наш Анатолий Васильевич — кум королю. С неделю’щеголял он в генеральской форме, потом «заправился» в столовой и к вечеру «приземлился…»

О том, что его реабилитировали и что он получил большие деньги, каким‑то образом узнала его жена и возжелала вернуться к нему. Он обрадовался, перестал пить. Засобирался домой к семье, сияя и светясь счастьем. К неудовольствию начальства леспромхоза — кто теперь будет приводить в чувство «Макларен»? Мы собирали его в дорогу всем поселком. Поехал. Через неделю телеграмма из Тайшета: «Срочно присылайте сопровождающего генерал-лейтенанту Минину. Подобран улице крайнем состоянии».

Поехали, привезли. Отмыли, отходили. Снова собрали в дорогу. На этот раз он доехал до Красноярска. И снова телеграмма: «Ваш сотрудник Минин Анатолий Васильевич нуждается вашей помощи». Снова привезли его. Отходили. Стали собирать в дорогу, а он сказал: «Нет. Не одолеть мне такое расстояние». И отказался ехать.

Борисовский, тот реже заходил ко мне. И старался так, чтобы не пересекались их пути с Мининым. Почему‑то он его не жаловал.

Это был сухонький дистрофического вида старичок. Суетливый такой, будто на шарнирах весь. И велеречивый. Он не говорил, а как бы изъяснялся со мной. Тоже дока, много поживший, много знавший. Бывший эсер, знавший самого Бориса Викторовича Савинкова. И жена его — бывшая эсерка. Дружившая с самой Гипиус.

Борисовский затерзал меня разговорами о том, какой он культурный и начитанный человек. И когда я останавливал его, он витиевато этак извинялся и тотчас уходил. Или переключался на рассказы о своей жене — какая она у него невоспитанная и некультурная. Тушит окурки о подушку и руками ест суп из кастрюли. Я смеялся и не верил. И просил его познакомить меня с его такой «замечательной» женой.

Он принял это всерьез и однажды пригласил меня к себе домой. Жил он в щитовом домике в «четвертушке» (четверть четырехквартирного щитового дома).

Я увидел седую, рыхлую старуху, прокуренную до ногтей. С отрешенным взглядом. Не чесанную, наверное, со дня рождения. Она сидела на неприбранной кровати, курила. На нас, вошедших, не обратила никакого внимания.

Продолжала курить. Мы стали напротив нее. Только она нацелилась потушить окурок о подушку, Борисовский сказал мне:

— Вот видите! Окурки гасит о подушку. И говори, не говори ей — бесполезно! А еще была любовницей Савинкова!..

При упоминании фамилии Савинкова старуха подняла на нас глаза. Серо — голубые с «дымком».

Борисовский вдруг радостно оживился.

— Во! Она нас заметила. Обычно на меня — ноль внимания. Как будто я не существую.

Она долго смотрела на нас. Как‑то отрешенно. Вдруг разомкнула синюшные губы и проскрипела:

— Борис Викторович был поэт!

— Во! — взвился Борисовский. — Она меня забодала этим Борисом Викторовичем! Плешь уже проела…

— А ты не ревнуй. Его одного я только и любила в своей жизни. Чего уж теперь?.. — Она посмотрела мимо нас и отвернулась.

— Аудиенция окончена, — язвительно констатировал Борисовский.

Я поспешил к двери. Обстановка подавляла страшным ощущением могильника, в котором заживо похоронены эти люди. Удушающий запах пыли, захламленность, гирлянды паутины… Но сам Борисовский тянется в ниточку, старается блистать. Он при галстуке, выбрит. Правда, плешинами. Он горделиво показал мне уголок на кухне, где он «обитает» и где «не ступает нога эсерки».

Он говорил мне так: «Я — еврей, но я не люблю таких евреев, как моя жена».

— Почему живешь с ней? — недоумевал я.

Он забавно подкатывал глаза, давая понять, мол, что поделаешь? Один раз философски обмолвился:

— Все‑таки человек…

Из Сибири я перевелся в Краснодарский край в Хаджох, пос. Камменномостский Тульского района. Теперь это Майкопский район. Здесь, в Гузерипльском леспромхозе, я как‑то не припомню ни одного еврея. То ли их там не было. По крайней мере возле меня. То ли они там теряются между адыгейцами. Не припомню ни одного.

А вот когда меня перевели в Краснодар на МДК (мебельно — деревообрабатывающий комбинат), там уже во мне стало проявляться национальное осознание. Постепенно, как проявляется фотоснимок на фотобумаге, погруженной в проявитель. (Это 1961 год, мне тридцать лет).

Директором комбината был адыгеец Хачумис Чабытович (Евгений Петрович) Чубит. Главным инженером — еврей Адольф Григорьевич Чернин.

Здесь уже заметно культивировались национальные пристрастия. В руководящих и инженерно — технических кругах. Правда, делалось это скрытно. Старались делать это незаметно. Но, как говорится, шила в мешке не утаишь: Чубит потихоньку поднимал по служебной лестнице своих соплеменников. Чернин — своих. Особенно усердствовал Чернин. Вокруг него почти откровенно группировалась беспардонная хищная стая молодых и не очень молодых специалистов, которых он опекал и поддерживал, как морально, так и материально. Некоторые из них действительно были специалистами, на которых опирался в своей работе главный инженер. А некоторые подкармливались за компанию.

Хорошо запомнил одного такого — Борис Исаакович Симкин. Бездельник и болтун высшей марки. А тоже в элитных ходил. С него, мне кажется, и началось пробуждение некоего внимания к этому народу.

Худощавый, легкий в движении, с лукавинкой в глазах, самовлюбленный человек. В разговоре по любому поводу он старался подчеркнуть свою исключительность и превосходство. Особенно смачно он распространялся о своей служебной незаменимости. Его россказни о том, какой он высококлассный специалист, стали у нас расхожими байками: «Ты уже как Симкин». Шли месяцы, годы, а он нам рассказывал одну и ту же байку о том, что Костромской комбинат, где он до этого работал, до сих пор «чихает» без него.

В жизни бывает такое, когда без толкового руководителя или специалиста предприятие действительно начинает давать сбои. Но мы‑то видели, как он здесь «работает». У нас в плановом отделе, когда он начинал «запускать», откровенно смеялись над ним. А с него как с гуся вода. Тут я и стал задумываться, почему этот плут и бездельник вращается в элитном кругу, жирует под крылышком главного инженера? Меня и «просветили» — «не надо быть семи пядей во лбу, надо быть всего лишь евреем.» Присмотрел — ся — действительно: круговая порука, привилегированное положение по сравнению с остальными; свой тесный круг, куда доступ только избранным; выгодные поручения, должности, повышение окладов и внимательное отслеживание «теплых» местечек и пристраивание на них своих, прибывающих невесть откуда и несть числа. Квартиры в первую очередь…

Особенно остро я стал воспринимать безраздельное господство этой «могучей кучки» после того, как попытался устроить свою жену на вакантное место нормировщика цеха.

Сначала переговорил с директором Е. П. Чубитом. Он «отфутболил» меня к главному инженеру. Пришел к главному. Он говорит — пусть приходит, я с ней побеседую. Жена пришла. Он ей что‑то сказал. Видно, на идиш. Она черненькая. Наверное, подумал, что она еврейка, и задал ей условный вопрос. Она, естественно, промолчала в недоумении. Он ее отослал и после этого даже говорить со мной не стал. Вскоре на эту должность приняли еврейку. Правда, с русской фамилией. А вскоре и муж ее оказался у нас на комбинате, на «тепленьком» местечке. А вскоре они квартиру получили. Раньше меня. Хотя по очереди я был впереди.

Мне никто не указывал пальцем на эти их несправедливости, никто не «расшифровывал» эти их проделки, я уже сам все видел прекрасно и понимал. И, естественно, ничего хорошего в моей душе, в сознании об этом народе не могло отложиться.

Но этот частный случай можно частично отнести к всеобщей социальной несправедливости, которая всегда была и всегда будет. Но следующий эпизод обострил мое восприятие этого народа.

Случились выборы народных судей и народных заседателей. Кандидатом в народные заседатели выдвинули одну женщину из числа работниц нашего комбината. Типичная еврейка. Правда, с русской фамилией. Я ее хорошо знал. Ее попросили рассказать о себе. Я чуть со стула не упал, когда она сказала, что она русская. Невольно для меня встал вопрос, на который я до сих пор не нахожу ответа — почему они «прячут» свою национальность? Теперь тем более это непонятно — презирают, даже ненавидят русских, а прячутся за русские фамилии.

Дальше — больше.

К этому времени я близко сошелся с писателем Владимиром Алексеевичем Монастыревым. Он меня заметил и благословил, как автора, с первым моим журнальным очерком в альманах «Кубань». И впоследствии относился ко мне тепло, по — отечески. Дал рекомендацию в члены Союза писателей. У меня о нем самые добрые воспоминания (Царствие ему небесное!). Мы с ним встречались, и не раз, за рюмкой водки. Вдвоем и семьями. Нас тянуло друг к другу. У него хорошая семья. Приветливая жена Нина Сельвестровна. Учительница. Дочь. Тогда школьница.

Все считают его евреем. Я в этом сильно сомневаюсь. Он ни внешне, а главное, по складу характера никак не подходит к этому племени. Нина Сельвестровна — ярко выраженная еврейка. И внешне, и по характеру. И не скрывала этого. Я уважаю таких евреев. Мне заведомо не нравятся евреи, которые прячутся за русскими фамилиями. Я считаю это предательством своей нации.

Когда дочь их выросла и вышла замуж (за русского), у них родился мальчик. Замужество оказалось неудачным, они разошлись, и она вышла за другого. Теперь уже за еврея. И снова у них родился мальчик. Нина Сельвестровна была на седьмом небе от радости. Не могла нахвалиться внуком — и красивый, и умненький. Не то что тот, от русского. Тот и сопливый, и глупый. При этом я заметил, что Владимир Алексеевич помалкивает. Не то чтоб не разделял восторгов жены, а как‑то угрюмо помалкивал. Нина Сельвестровна же бурно мечтала: «Этого уж мы воспитаем в еврейском духе…» Помнится, меня это неприятно резануло по сердцу. Потому что я знал к тому времени, что значит еврейское воспитание. Это внушение ребенку с малых лет его национальной исключительности. Я, естественно, сразу вспомнил Симкина. Его назойливое подчеркивание своей исключительности. Его тошнотворная самореклама. Тем более мне было неприятно слышать это от Нины Сельвестровны, может, даже не столько неприятно, сколько непонятно — о воспитании мальчика в еврейском духе, — что ранее, когда их дочь после десятого класса поступила в институт, Владимир Алексеевич, гордясь ею, сказал: «Я доволен, что мы воспитали настоящую русскую бабу». Именно так он и сказал: «русскую бабу». Помнится, Нина Сельвестровна кивком подтвердила его слова. Почему? Если исходить из принципа — я сегодня умней, чем вчера, то это еще куда ни шло. А если это нечто другое?..

Дело в том, что я всегда верил и верю в порядочность Владимира Алексеевича. И мне непонятно их «разночтение», если можно так выразиться по национальному вопросу: он явно гордился тем, что они воспитали настоящую «русскую бабу», а она мечтала вырастить внука и воспитать его «в еврейском духе»? Зато мне понятно становится, почему Владимир Алексеевич последнее время, перед смертью, настигшей его в Москве, когда он гостил у дочери, как‑то поник, стушевался, как будто угодил под некий нравственный гнет.

А понять это помог мне случай с моим другом детства Толиком Горбуновым. Мы взрослели вместе. Он жил на улице Кирова, я на Кольцовской. Это возле Мефодиевского рынка в Новороссийске. Увлекались живописью, пели в хоре Яши Добрачева в клубе им. Маркова. Потом судьба нас развела. Я очутился в Сибири, он женился на ростовчанке и стал солистом ростовской филармонии. Или оперного театра. Не знаю точно. Мы все радовались за него — участник самодеятельного хора стал профессиональным певцом, солистом! Без специального образования! А ларчик просто открывался — жена его была еврейка. И по этой причине перед ним открылись все двери. И солист, и трехкомнатная квартира, и все прелести жизни. Но не долго длился этот «рай». Его стали «приручать». Объевреивать.

Как это делается? Собирается еврейский междусобойчик. Шикарно накрытый стол. Пьют, едят, базарят развязно. Конечно же, о своей еврейской исключительности и о глупости русских. Втягивают его в этот разговор. И не просто, а чтоб он тоже «полоскал» своих русских. А ему, Толику, не захотелось это делать. И ему тут же продемонстрировали, что бывает с мужем еврейки, если он не желает «объевреиваться». Разыгрывается омерзительная сцена — чья‑нибудь жена орет благим матом на своего мужа, а то еще и колотит по морде, приговаривая — ты, скотина, почему не постирал мои трусы?!

Получив этот наглядный урок, Толик, гордый, характерный человек, возмутился дома этой сценой, когда они с женой вернулись из гостей. А она заявила: «Тебя ждет то же. Ты думаешь, солистом стал за красивые глазки? Или за фигуру Аполлона? Помни и никогда не забывай, кому ты обязан своим положением и этой квартирой…»

И Толик взбунтовался. В результате — ни жены, ни квартиры, ни блестящего будущего. Разбитый и обескура женный прикатил он в Новороссийск в родительский дом, что на улице Кирова на Мефодиевке. Где и поведал мне обо всем этом за рюмкой.

Великолепный еще, время от времени демонстрирующий мне свой сочный баритон, он подливал мне в рюмку самогон, подкрашенный под коньяк, сожалея и плача о двух милых дочерях. Я советовал ему вернуться в семью, хотя бы ради дочерей, помириться с евреями. Ни в какую!

Устроился работать директором клуба им. Сталина. Гуливанил напропалую, пока не ушибся где‑то головой. И у него образовалась опухоль. От которой он и скончался вскорости. В неполные сорок лет.

Мне искренне жаль его. Но я горжусь им: он не продал своего достоинства за блага жизни.

Владимир же Алексеевич, видно, не смог преодолеть свою зависимость от приголубивших его когда‑то.

Знаю и до сих пор встречаю в городе одного русского человека, который женат на еврейке. Той самой, которую мы когда‑то избирали в народные заседатели. Которая на собрании при всем честном народе сказалась русской под гул собравшихся. Жалко смотреть на него. Не человек, а огрызок какой‑то. А когда‑то нагло бравировал пренебрежением к русским — никчемный народишко. Теперь он весь перекошен ненавистью и злобой — в среду евреев, видно, не вписался до конца, и среди русских выпал из национальной ниши. Ходит как неприкаянный. Глядя на него, я еще и еще раз убеждаюсь в том, что кем родился человек, тем и сгодился в жизни. И другого пути нет. Другой путь — от лукавого. Кровь твоя, рано или поздно, продиктует тебе твою принадлежность. Хочешь ты того или нет. Если не твоя, то чужая укажет тебе твое место среди людей.

И я удивляюсь глупой самонадеянности евреев, которые сманивают русских в свой кагал, в свою веру. Умный народ, с претензиями на мировое господство, а вот поди ж ты. Думают, что национальность можно перекрасить в любой,по желанию, цвет. Сколько сломано этим судеб людских. Иллюзией еврейского покровительства. Сколько людей кидаются в эту пропасть, летят на их посулы, словно мотыльки на огонь. Обжигают себе крылья и погибают. Женятся на еврейках, выходят замуж за евреев в надежде легко получить от жизни кусок пожирнее, надеясь на пробивную силу хитростью и круговой клановой порукой этого народа. Но потом оказываются за бортом. Или по край ней мере чувствуют себя инородным телом в чужом организме, униженно собирая крохи с их национального чванства. Теряют себя. А те, кому удается проявить характер и выпутаться из их сетей, становятся яростными антисемитами. Их сделали антисемитами. Сами же евреи. Они сами же плодят армии недовольных евреями, а потом возмущаются этим явлением. Борются с ним, отлично понимая, что сами же виновны в этом. Но… Почему‑то упорно продолжают провоцировать недовольство среди неевреев, навлекая катастрофические гонения на свой народ. Наподобие антиеврейского «шухера» в фашистской Германии. Когда Гитлер поставил задачу «окончательного решения еврейского вопроса». Это кошмарное кровавое явление тотального истребления евреев родилось не само по себе, а в ответ на еврейский «шухер» по одурачиванию и ограблению других народов. В ответ на далекие задумки евреев уничтожить гоев. Как говорится, за что боролись, на то и напоролись.

Истории человечества известно немало примеров и особенно последние два, когда представление личной или национальной исключительности приводило к безграничной чудовищной тирании и безжалостному уничтожению себе подобных — это примеры Гитлера и Сталина. О том, как человек трансформируется в тирана, предельно ясно сказано Ф. М. Достоевским: «Кто бы ни испытывал власти, полной возможности унижать другое человеческое существо… до самой крайней степени унижения, хочешь не хочешь, утрачивает власть над собственными чувствами. Тирания — это привычка, она имеет способность развиваться, она в конце концов развивается в болезнь… Человек и гражданин умирают в тиране навсегда; возвращение к гуманности, раскаянию, перерождению становится почти невозможным.»

Добавить тут нечего. Разве что для тугодумов с претензией на исключительность вставить в высказывание Ф. М. Достоевского вместо слов «человек и гражданин» слова «нация, граждане» умирают в тиране навсегда. Вот почему человечество так настороженно и критически следит за стремлением еврейской общины к мировому господству через тиранию.

Мне могут возразить: тирания, мол, — это наглый произвол, насилие, прямое уничтожение неугодных. А евреи действуют в «мягком» режиме — хитростью, подкупом,

обманом. Отвечу — цыпленку все равно как назовут способ приготовления цыплят — табака — термической обработкой или жарением на огне на сковородке. Гитлер и Сталин просто убивали неугодных. Евреи действуют обманом и подкупом; натравливанием народов друг на друга, имея в виду тот же результат — унижение и уничтожение неугодных. Хрен редьки не слаще. Или, как говорят на Руси, — что в лоб, что по лбу — одно и то же.

По законам Матушки Природы — каждое действие вызывает равное ему противодействие. И остается только удивляться, почему они удивляются и возмущаются, когда встречают противодействие, равное их действиям. И невольно, сам собой встает вопрос — неужели они и дальше намерены действовать в том же духе? Неужели урок «Окончательного решения» Гитлера не пошел им впрок? Если это так, то я не уверен, что не появится второй, третий; пятый, десятый, сотый Гитлер. И дело «Окончательного решения» повторится еще и еще, пока действительно не наступит это «Окончательное решение».

Не доводите, господа, до этого. Национальность дана человеку от Бога. И не вам отбирать ее друг у друга. Лишать человека национальности или презирать его за это — значит идти против Бога. А это наказывается жестоко.

(обратно)

Вместо эпилога

Поводом для написания данного романа — документа «Заговор в золотой преисподней, или Руководство к действию» послужила статья еврейского публициста С. Литовцева «Диспут об антисемитизме», напечатанная в эмигрантской газете «Последние новости» 29 мая 1928 года, которая послужила поводом и для написания книги В. В. Шульгиным «Что нам в них не нравится…»

В своей статье Литовцев предложил «без лукавства», без «проекции юдаистского мессионизма» высказаться «честным» русским антисемитам, почему «мне не нравится в евреях то‑то и то‑то». А «не менее искренним евреям»: тоже высказаться на тему: «А в вас мне не нравится то‑то и то‑то…»

В результате, как он пишет, получится «честный и открытый обмен мнений, при любой воле к взаимному пониманию, принес бы действительную пользу и евреям, и русским — России…»

Я понимаю это как предложение к поиску компромисса между борющимися расами — русскими и евреями. В этом свете книга Шульгина воспринимается мной как шаг в направлении предложения Литовцева. Где ответный шаг? Шульгин отозвался на предложение еврейской стороны. Не вижу ответа со стороны «не менее искреннего еврея» на тему: «А в вас мне не нравится то‑то и то‑то». А потому вынужден считать, что вторая сторона, оставившая свое же предложение без ответа, оставила вопрос открытым. Если не считать ответом «Протоколы Собраний Сионских Мудрецов». Правда, это не ответ, а вызов. В таком случае нам, русским, надлежит дать ответ в виде «Протоколов Собраний Славянских Мудрецов». Но это будет означать — вызов принимается. Тогда уж пойдет свалка — кто кого. Точнее — она, эта свалка — уже идет. Только одна сторона, евреи, это понимают, а русские, в силу своей медлительности мышления, пока не все понимают. Но есть надежда, что вот — вот поймут. И тогда уж сработает национальная черта — запрягают медленно, но ездят быстро.

Договориться, как мечтал Шульгин, не удается. Ибо агрессивная сторона, бросившая вызов, хочет от русских одного — полной и безоговорочной капитуляции. Чего, мне кажется, не случится никогда. Они хотят потрясений — они их получат. Только вряд ли что‑либо выгадают от этого. Или, как пишет Шульгин: «…всякая революция (читай: потрясение. — В. Р.) в России в конце концов пройдет по еврейским трупам». Кстати, слова — эти сказаны и приведены Шульгиным, евреем же. Об этом же предупреждают и авторы книги «Евреи и Россия», впервые вышедшей в Берлине в 1923 году и переизданной в 1978 году в Париже,

Составлена эта книга из статей известных публицистов еврейской национальности. Привожу их имена: И. М. Бикерман, Г. А. Ландау, И. О. Левин, Д. А. Линский, В. С. Мандель и Д. С. Пасманик.

«Лейтмотив всех статей сборника, — замечает издательство «Отечественное объединение русских евреев за границей», — раскаяние авторов за активную роль евреев в разрушении тысячелетнего Великого Российского Государства, ставшего для евреев родиной».

В заключение книги авторы обращаются к евреям всех стран.

«К евреям всех стран!

Мираж русской революции давно рассеялся. Вместо мраморных дворцов и висячих садов мир увидел безбрежную пустыню, загроможденную развалинами и густо усеянную могилами. Разрушено величайшее в мире государство, до самых основ разорено хозяйство многомиллионного народа, вырождается и вымирает сам народ…

Нас, русских евреев, гиблая смута не пощадила и не могла щадить. Связанные многообразными и тесными узами с нашей родиной — с государственным порядком, хозяйством, культурой страны, — мы не можем благоденствовать, когда все вокруг нас гибнет… Как и русские люди, сотни тысяч русских евреев рассеялись по миру: для нас это второе рассеяние, рассеяние в рассеянии.

Но нам русская смута принесла и особые бедствия, для других невозможные. В отличие от русского народа, остающегося сидеть плотной массой на своей земле и, следовательно, сохраняющего свое единство, добрая половина русского еврейства вошла в состав отщепившихся от России новых государств. И в этих государствах евреи составляют рассеянное меньшинство, и тут, следовательно, они живут в чужой стихии, так или иначе проникающей в нашу, родную стихию. В отличие, однако, от прежнего, когда на всем широком просторе единой России еврейский народ, окруженный одной и той же культурой, оставался единым, теперь каждая горсточка евреев вынуждена считаться со своим особым окружением и тем самым отделяться от других таких же горсточек: компактная масса русского еврейства дробится.

Эта опасность велика, но она еще в будущем. Нынешний день не радостнее. Новые государства с тем большим усердием насаждают каждое свой национализм, чем меньше они уверены в своей прочности. Молодые, малые и слабые, эти политические новообразования относятся с особой нетерпимостью ко всему чужеродному, и уже теперь, в медовый месяц их самостоятельности, евреям угрожают гонения и ограничения, каких не знала русская практика; причем весьма отягчающим обстоятельством является и то, что здесь самое общество берет на себя почин в гонениях, тогда как в России это было делом ведомств.

И еще бедствие, может быть, всех горше. Непомерно рьяное участие евреев — большевиков в угнетении и разрушении России — грех, который в себе самом носит уже возмездие, ибо какое может быть большее несчастье для народа, чем видеть своих сынов беспутными, — не только вменяется нам в вину, но и толкуется как проявление нашей силы, как еврейское засилье. Советская власть отождествляется с еврейской властью, и лютая ненависть к большевикам обращается в такую же ненависть к евреям. Вряд ли в России остался еще такой слой населения, в который не проникла бы эта, не знающая границ ненависть к нам. И не только в России. Все, положительно все страны и народы заливаются волнами юдофобии, нагоняемыми бурей, опрокинувшей Русскую державу. Никогда еще над головой еврейского народа не скоплялось столько грозовых туч. Таков баланс русской смуты для нас, для еврейского народа. Равенство в правах, подаренное революцией, ничего в этом балансе не меняет. Мы искали равенства в жизни, а не в смерти, в созидании, а не в разрушении…

Берлин, 1923 г.».

(обратно)

Примечания

1

«Ксения» — название теплохода, на котором он плыл.

(обратно)

2

Известный процесс евреев — дантистов, обвинявшихся в том, что они приобрели фиктивные дипломы зубных врачей, для права жительства в столицах. Они были осуждены, но по ходатайству Распутина Николай II аннулировал приговор.

(обратно)

Оглавление

  • ПРЕДТЕЧА
  • ВЕЛИКОЕ ЗАВИХРЕНИЕ
  • ВЫРОДОК РОССИИ
  • ТУМАННОЕ МЕСТО
  • РОССИИ СВЕТЛОЕ ЧЕЛО
  • УКРОЩЕНИЕ НЕУКРОТИМОГО
  • ГЛАВНЫЙ ПОСТУЛАТ В ДЕЙСТВИИ
  • АМБИЦИИ, ИЗМЕНА, ПРОВОКАЦИИ
  • ВТОРОЙ ПОВЕРЖЕННЫЙ
  • О ПРИБЫЛИ ИНТЕРЕСНОЙ
  • И ЦАРЬ ТОЖЕ?
  • НИ ОДНО ДОБРОЕ ДЕЛО…
  • ОТ ФАЛЬШЬ — РЕВОЛЮЦИИ ДО РЕВОЛЮЦИИ
  • ОТРЕЧЕНИЕ. ВОЦАРЕНИЕ ХАМСТВА
  • РУКОТВОРНЫЙ АД
  • «ДОМ ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ»
  • ЗАГОВОР В ЗОЛОТОЙ ПРЕИСПОДНЕЙ
  • «ЧТО НАМ В НИХ НЕ НРАВИТСЯ»
  • Вместо эпилога
  • *** Примечания ***