В поисках Марселя Пруста [Андре Моруа] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

жилища безыскусного и сурового, чьи ступени из песчаника кажутся «высеченной в камне вереницей готических фигур, словно резчик хотел изобразить сцену Рождества или Распятия».

В этом доме родились двое детей — сын Адриен и дочь, вышедшая замуж за Жюля Амио, самого крупного коммерсанта в Илье. Господин Амио держал на площади магазин модных товаров, «куда заглядывали перед мессой, окупаясь в добрый запах сурового полотна». Тетушке Амио после многих заклинаний предстояло впоследствии превратиться для своего племянника, да и для целого света, в тетушку Леонию. Ее дом, очень простой, расположенный на улице Святого Духа, имеет, как и в романе, два входа: переднюю дверь, через которую Франсуаза ходила в бакалейную лавку Камю, и напротив которой помещался дом госпожи Гупий, той самой, что в своем шелковом платье «вымокла до нитки», идя к вечерне, и заднюю, выходившую в крошечный садик, где вечерами, сидя под большим каштаном, Прусты и Амио слышали либо глухое, железистое и визгливое бряканье бубенца для своих, входивших «без звонка», либо двойное робкое позванивание — золотистое и округлое — колокольчика для посторонних.

Адриен Пруст, отец нашего Пруста, первым в своем роду покинул Бос. Его отец, свечной фабрикант, прочил его в священники. Он стал стипендиатом в Шартрском коллеже,[1] но вскоре отказался от семинарии и, не теряя веры, решил учиться на врача. Он продолжил учебу в Париже, работал интерном в нескольких больницах, затем возглавил клинику. Это был красивый мужчина, представительный и добрый. В 1870 году он повстречал девушку с тонкими чертами лица и бархатными глазами, Жанну Вейль, полюбил ее и женился.

Жанна Вейль принадлежала к состоятельной еврейской семье выходцев из Лотарингии. Ее отец, Нате Вейль, был биржевым маклером; ее дядя, Луи Вейль, старый холостяк, владел в Отёе, на улице Лафонтен, большим домом с садом, служившим в те времена дачей, куда его племянница и удалилась, чтобы 10 июля 1871 года произвести на свет своего старшего сына Марселя. Беременность госпожи Пруст, совпавшая с осадой Парижа и Коммуной, протекала нелегко. Это и побудило ее обосноваться у своего дяди, «в деревне Отёй». Пруст на всю жизнь сохранил тесные связи с семьей своей матери. Пока ему позволяло здоровье, он каждый год ходил на могилу своего прадеда Вейля:[2] «не осталось больше никого, — писал он с грустью в конце жизни, — включая даже меня, потому что я не могу встать, — кто сходил бы на маленькое еврейское кладбище, куда мой дед, следуя ритуалу, который ему самому всегда был непонятен, каждый год ходил класть камешек на могилу своих родителей…»

Именно в материнской семье Пруст познакомился с нравами и характером французской буржуазии еврейского происхождения, которую позже изобразит — то беспощадно, то с нежностью. Унаследовал ли он сам ее физические и нравственные черты? Многим из тех, кто его знал и впоследствии описывал, на ум приходил Восток. Поль Дежарден видел в нем «юного восточного принца с огромными газельими глазами»; по словам госпожи де Грамон «его лицо стало откровенно ассирийским, когда он отпустил бороду»; Баррес пишет: «Пруст! Арабский сказочник под пологом шатра. Ему не важна канва, которую он расцвечивает своими арабесками, все становится похожим на цветы и плоды, украшающие коробки с рахат-лукумом». Дени Сора обнаруживает у него стиль Талмуда, «длинные замысловатые фразы, отягощенные вводными предложениями», а американский литературовед, Эдмунд Вильсон — «способность к праведному апокалиптическому негодованию, свойственную еврейским пророкам».

Подобные точки зрения Пруст сам будет поощрять, придавая большое значение вопросам наследственности; он покажет нам, как в его литературных героях-евреях, даже наиболее светских и деликатных, в определенный момент их жизни вдруг пробуждается пророк, и опишет Блока, входящего в салон госпожи де Вильпаризи так, «словно он явился из пустыни… склонив голову набок, столь же диковинный и живописный, несмотря на свой европейский костюм, как какой-нибудь иудей кисти Декана». Но в воссоздании характера писателя по нескольким слишком простым данным всегда присутствует произвол. Всякий художник столь многогранен, что предвзятый критик не преминет отыскать в нем то, что ищет. Если бы Баррес не знал о полу-еврейском происхождении Пруста, а основывался единственно на его книгах, то сумел ли бы он его там обнаружить? Если и было в Прусте нечто от арабского сказочника (что спорно), то не потому ли, что он просто много раз и с восхищением читал «Тысячу и одну ночь»? И разве самого Барреса, лотарингского принца, Андре Жид не упрекал за избыток ориентализма?

То, что Пруст занимает место в ряду самых ярких представителей западноевропейской и французской литературы, невозможно отрицать. Воспитанный на классическом французском, он писал и говорил на своем собственном языке, омоложенном и усиленном наречием босских крестьян. Госпожа де