Журнал «Вокруг Света» №11 за 1973 год [Журнал «Вокруг Света»] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Первый ледоход

Зейская гидроэлектростанция — Всесоюзная ударная комсомольская стройка. Она положит начало освоению богатейших водноэнергетических ресурсов края, станет мощной основой развития промышленности Приамурья, решит проблему борьбы с наводнениями... Первый ток Зейская ГЭС даст в 1975 году.

Зажатые между двумя хребтами бетонные быки и секции словно выросли из-подо льда и встали на пути Зеи. Именно здесь, в створе Тукурингра и Соктахана, самое быстрое течение реки, и отсюда, миновав границу между горной и пойменной частями, вырвавшись из стиснувших ее скал, она спокойно и широко катит свои воды к заливным, плодородным землям. Горная Зея — узкая, бурлящая, с сумасшедшими притоками, стремительно несется между отвесными, крутыми лбищами Тукурингра, которые сталкиваются здесь с горами Соктахана.

Темно-коричневые склоны гор поросли березовыми лесами. Мягким, напоенным влагой тающих снегов становится воздух. Появились первые признаки вскрытия реки, поверх льда потянулись тоненькие, извилистые ручейки. Пахнет свежестью, камнем, лесом. Но ветер еще порывист, еще ощущается непостоянство...

Я приехал на строительство Зейской гидроэлектростанции в те дни, когда подготовку к пропуску ледохода через гребенку плотины завершали в основном бригады гидромонтажника Ломакина и начальника управления основных сооружений Ипатова. Я видел, как по дорогам, прижавшимся к отрогу хребта на правом берегу, идут через эстакаду плотины «КрАЗы», «БелАЗы», идут к котловану на левом берегу, двигаются по рельсам на эстакаде краны, и стрелы их подают в пролеты бетон...

По изъезженному, грязному от солярки льду реки тянутся черные шланги к темно-красным затворам между быками. По шлангам нагнетается нар, чтобы лед у затворов оттаял, отпустил. Внизу, у затвора, гидромонтажники ждут, когда Ломакин на верхотуре утихомирит стропы крана Над балкой натянут стальной трос, по которому движется страховочная цепь гидромонтажников, но издали, с эстакады, она кажется ненадежной. Неожиданно ветер усилился, и повалил мокрый густой снег. Красные затворы еще видны сквозь снежную пелену, а фигуры монтажников кажутся темными силуэтами. Узкая балка, на которой стоит Ломакин, стала скользкой. Ветер достиг ураганной силы, хлещет по лицу и забрасывает снегом глаза. Долгое время невозможно разглядеть — начали поднимать двадцатипятиметровой ширины затворы или нет? Удалось ли соединить затвор с краном?

И только когда внизу, по бетонному коридору, пошла вода, стало ясно, что поднимают. Плоскость затвора медленно, с остановками ползет вверх, и внимательно вглядывается в это Ипатов, словно издали, на глазок, высчитывая метр за метром.

Последний затвор подняли в три часа ночи.

Вначале это услышали и увидели гидромонтажники на верхнем бьефе. Буквально на глазах река вместе с ледовым полем поднялась, раздался оглушительный треск, как в грозовом небе после полыхнувшей молнии, и под напором неожиданно прибывающей воды лед начал дробиться сначала на крупные острова, а затем все мельче и мельче Оторванные льдины устремились к пролетам плотины. Синие громадины взбираются одна на другую; со скрежетом, обдирая опалубку и раскалываясь о быки, протискиваются через пролеты и вылетают на чистую воду у нижнего бьефа... Здесь первые льдины вода оттеснила, когда подняли затворы, готовясь к ледоходу. А у верхнего бьефа лед осел, потемнел, покрылся серыми пятнами, но вот началось, и литые двухметровые срезы его ожили, круша все на своем пути. Только бетонное тело плотины стоит неколебимо, и лед, словно проверяя крепость бетона, то пробует его мощными ударами, то устраивает длительную осаду, давя всем огромным, пришедшим в движение ледяным полем.

В первые мгновения за шумом бульдозеров и машин реку не слышно, но постепенно останавливаются стрелы кранов, техника — люди прислушиваются, всматриваются в реку. Ледоход как магнит притягивает к себе их, и они собираются на эстакаде, у деревянных перил. Люди молча смотрят в пролеты плотины, где под красными поднятыми затворами беснуется Зея.

— Георгий Аркадьевич, — подошла к Ипатову светловолосая, с ухоженной прической женщина, — все же самым точным прогнозом о начале ледохода оказалась сумма положительных температур.

— Я что-то боюсь за облицовку донных отверстий, — глядя в гудящие пролеты и думая о другом, проговорил Ипатов. — Они недавно бетонированы...

Позже я познакомился с Татьяной Павловной. Она оказалась инженером-гидротехником. Друзья называют ее сокращенно «ТП», и в том, как они произносят это «ТП», угадывается тепло их отношений. Я поинтересовался у Татьяны Павловны:

— Что такое сумма положительных температур?

Она показала мне табличку с цифрами и пояснила:

— Когда сумма положительных температур от первого дня весны достигает девяноста градусов, река вскрывается. То есть именно в этот день надо ждать ледоход. Возможны незначительные поправки. Статистические данные многолетних наблюдений подтверждают это...

Здесь, у Зейских ворот, наблюдения ведутся с 1900 года. Тогда по реке прошла землеустроительная экспедиция и расставила метеорологические посты. Один из них находится в устье Пикана — это немного ниже створа плотины. На метеорологических постах даже во время войн постоянно велись наблюдения. Измерялись уровень, расход воды, проходящей в створе метеопоста в секунду.

— По другим прогнозам, — продолжала Татьяна Павловна, — ледоход ожидался гораздо раньше, чуть ли не третьего мая, а начался все-таки восьмого числа, когда сумма положительных температур достигла девяноста градусов. Вот и вся хитрость...

...Георгий Аркадьевич, словно продолжая свои размышления, проговорил:

— Вода прибывает.

После его слов прошло несколько секунд, и прямо на виду у всех стоящих на эстакаде река вспухла и поднялась, как закипающее молоко. Гул и треск усилились. По какой-то немыслимой дуге дальние ледяные поля приближались к двум большим пролетам. Вдруг почудилось, что быки потеряли высоту и бетонное сооружение плотины вместе с эстакадой быстро опускается в воду. Все как бы уменьшилось в масштабе, до воды, казалось, рукой подать. Из-за хребтов выползли низкие, тяжелые облака. Усилился ветер. Течение стало быстрее. Даже закралось сомнение: вдруг бетон не выдержит? Смотрю на Ипатова. Он знает все слабые места: где лед может обломать свежий бетон, сорвать арматуру, куда просочится вода. Георгий Аркадьевич смотрит на быстрину и, переводя рассеянный взгляд с одного объекта на другой, говорит:

— Кажется, теперь особых ЧП не должно быть...

После вчерашней беседы я знал, что больше всего его беспокоило: как поведет себя гребенка плотины, когда сквозь нее ринется лед? Он говорил, что малейшая неточность в расчете скорости воды может дать большое увеличение силовых воздействий на сооружение. Последние месяцы у Ипатова были особенно напряженными: надо было нарастить быки, положить как можно больше бетона, чтобы в ледоход вода не затопила основания, смонтировать пятисоттонные краны, которые поднимут затворы на безопасную высоту. Он говорил, что, если бы не успели подготовиться, дело могло обернуться большой потерей средств.

Склонившись над деревянными перилами, он продолжает внимательно разглядывать движение льда, воды, пытаясь предугадать, как поведет себя река. Но, судя по тому, что Георгий Аркадьевич обронил: «Пора обедать...» —лед проходит, с его точки зрения, без неожиданностей.

Однако неожиданность произошла. В диспетчерской, куда мы зашли, чтобы сдать защитные каски, Ипатову сообщили:

— В верховьях сорвалась баржа длиной в двадцать пять метров и к вечеру может оказаться у плотины.

...В восьмидесяти километрах от створа плотины, в затоне зейских судов, ледоход прорвал дамбу. Речники успели околоть лед, освободить суда и подтянуть к берегу. На реке оставались четыре баржи, пришвартованные вместе — лагом. Три баржи стояли во льдах, а четвертая на плесе. На берегу сорвало швартовую тумбу, баржу начало сносить, и она угрожала потянуть за собой остальные. Пришлось обрубить швартовый конец и пожертвовать этой баржей. Остальные три удалось освободить ото льда, подтянуть к берегу. Речники сразу же сообщили о случившемся, понимая, что перед гребенкой плотины может случиться непредвиденный затор...

В столовой Ипатов молчит. Я мысленно представил себе, что может натворить эта треклятая баржа, если ее развернет бортом и она закроет один из пролетов. Неожиданно раздался взрыв. Слегка дрогнул под ногами пол, и послышался. звон разбитых стекол. К взрывам в котловане второй очереди здесь привыкли, тем более что они сотрясают все вокруг именно в обеденный перерыв, когда на участке сооружений никого нет. Через секунду о взрыве забыли, и только паренек за дальним столиком громко пошутил:

— Не свалился бы от взрывной волны вагончик Ломакина...

Прорабский вагончик гидромонтажников стоит на стене, разделяющей русло реки. Стекла Ломакин давно уже перестал вставлять, а сам вагончик, как я слышал, действительно придется отодвинуть краном подальше or осыпающегося края стены.

Из столовой Ипатов направился к себе в управление, а я вместе с Ломакиным — снова на эстакаду.

Кажется, что течение успокоилось — такими тихими издали выглядят льдины. Но уже у диспетчерской видишь, как из бетонных коридоров вылетают под напором воды глыбищи льда, попадают в гигантский водоворот и, только выйдя из него в широкое русло, спокойно уходят в низовья, лениво покачивая боками.

На склонах хребтов уже краснеют первые кусты багульника... Высоко на вырубленных в хребтах ступенях темные фигурки скалолазов. Они счищают осколки породы и сбрасывают их вниз.

Увлеченные рекой, мы не заметили, как вошли в опасную зону и сверху посыпались камни. Тут только увидели девушку: в одной руке красный флажок, а в другой букетик подснежников.

— Почему не останавливаешь? — крикнул Ломакин девушке и, не дождавшись ответа, улыбнулся: — Ну как на нее сердиться? Солнце пригревает, весна вокруг. Самая пора ей цветы собирать...

Виктор идет спокойной, пружинистой походкой. Осунувшееся, обветренное лицо.

Вспоминаю, что в городе слышал, как один приятель рассказывал другому:

— Встречаю после работы Ломакина:

«Что с тобой, Виктор?»

«Сроки жмут, — отвечает. — Работаем днем и ночью».

Встречаю через месяц:

«Ты что, опять не спал?»

«А у меня, — говорит, — с той поры ни одной спокойной ночи не было».

Пересказываю Виктору. Он смеется:

— Ну-у чего уж так меня расписывать. Особенно трудными для гидромонтажников были последние два месяца, когда собирали и монтировали краны, готовились поднимать затворы. Спрашиваю об этом Виктора.

— Да все просто, — отвечает он. — Не идет — греем паром.

— Но говорят, что затворы трудно шли по пазам быков?

— Да не-е-ет, — тянет Виктор. — Взяли и подняли. Какие-то минуты.

...Утром следующего дня я встретил Ипатова у телефона в вагончике гидрологов:

— Что? Ночью пошел Гилюй?.. Нет-нет, знаю... Баржа? Нет, не подходила, видимо, где-то села на мель.

Окончив разговор, он вышел из вагончика, и мы в который уж раз направились к деревянным перилам на эстакаде.

— Еще двое суток обещают ледоход... — сказал он. — Гилюй — река бурная, но мелкая, лед идет по перекатам... Гилюйский лед чистый, голубой...

Он не договорил и вдруг бросился к перилам. К среднему пролету подходила баржа. Просто удивительно, как ее раньше никто не заметил. Будто она только что вынырнула из-под воды. Я успел только подумать: «Как поведет себя, куда приткнется?» Река не дала возможности понаблюдать за баржей. Все произошло в считанные секунды. Едва баржа во всю свою двадцатипятиметровую длину закрыла пролет, как мощный поток положил ее на борт, палубой к плотине, а затем под напором льда в одно мгновение сложил пополам, как бумажный лист, втянул в пролет секции — и она затонула. Думаю, что даже Ипатов не ожидал такого моментального исхода. Он ничем не выказывает своего волнения, продолжая осматривать пролеты. На лице полуулыбка, из-под желтой каски выбиваются седеющие волосы, а ведь ему нет еще и сорока...

— Баржа так и будет лежать на глубине?

— Нет, — отвечает Георгий Аркадьевич, — протащит. Силища-то какая, — кивнул он на ледоход. — Хотите спуститься в галерею, где зуб плотины? — неожиданно предложил он.

Мы прошли к крайней секции до квадратного люка и по трапу начали спускаться в бетонный колодец, вниз от дневного света. Стало совсем темно.

— Сейчас будет лампочка, — сказал Ипатов. Действительно, за небольшим поворотом тускло, как в бане, горит лампа. Все ниже, ниже. Еще лампа. Пахнет бетоном. Я впервые так остро ощутил запах бетона... Наконец мы внизу.

— Под нами скала — ложе реки, — сказал Ипатов. Еще за одним поворотом перед нами открылась длинная галерея, уходящая по створу на противоположный берег. Ипатов остановился на середине.

— Отсюда в пробуренные скважины нагнетается цемент в скалистое дно реки. Это и есть зуб плотины. Над нами двадцать метров воды.

После шума реки там, наверху, здесь тихо, и, только привыкнув и оглядевшись, слышишь отдаленный гул. Сыро, холодно. Под ногами вода. Откуда? Но по виду и настроению Ипатова понимаю, что это его не тревожит...

Неторопливо идем к зданию управления. Кажется, в один день заметно потеплело. Зацвели склоны гор, прогнулись ветви берез, напоенные влагой. Ушли тучи, небо стало глубоким и солнечным. По реке с верховьев идет голубой гилюйский лед...

К Владимиру Васильевичу Конько, главному инженеру ГЭС, я решил зайти к вечеру, надеясь, что именно в эти часы застану его одного.

В приемной пусто. Заглядываю в приоткрытую дверь. Заметив меня и не прекращая телефонный разговор, Владимир Васильевич взглядом указывает на кресло.

— ...Ледоход пропустили...

Разговаривая, Владимир Васильевич то откидывается в кресле, то подается вперед и говорит так, словно собеседник перед ним. Долго слушает что-то, устало смотрит на меня и жестом дает понять, что и сам бы рад окончить разговор...

Знаю я о Конько мало: работал инженером на Братской ГЭС, в тридцать восемь лет назначен главным инженером Зейгэсстроя, интересный собеседник. Надеюсь о последнем его качестве узнать подробнее, для этого и выбрал вечерние часы.

Положив наконец трубку, Владимир Васильевич сказал как бы про себя:

— Мне бы его заботы... И снова телефон.

— Да... — долго слушает и вдруг говорит: — Только этого не хватало. Вы понимаете, что значит пропустить плоты через гребенку?.. Буксировщик?.. Вы же знаете, что случилось с баржей...

В дверях появился в полной экипировке капитан-наставник. Конько глянул на него и, проговорив в трубку: «Да, пришел», — положил ее на рычаг.

Раньше, до строительства плотины, лес с верховьев Зеи перегоняли плотами в низовье. Теперь плотина встала преградой на пути леса. В двух-трех километрах выше плотины построили перевалочную базу, куда из зоны затопления поступает лес. Отсюда его грузят на машины и везут в порт. Расстояние большое, да и затраты немалые. К тому же перевалочная база не успевает принимать и отправлять лес... Речники решили пойти на эксперимент: пропустить буксировщик с плотом через гребенку плотины. Подобной практики в стране еще не было.

— Мы изготовили специальный малогабаритный плот, — убеждает Анатолий Григорьевич Воронов. — Ширина пятнадцать метров, длина восемьдесят. Шестьсот пятьдесят кубометров леса.

Капитан-наставник быстро вычерчивает на листке гребенку плотины, широкий пролет и в нем, как обычно, впереди буксировщик, а за ним, на тросе, плот.

— Нет, — говорит Владимир Васильевич, разглядывая рисунок. — А если так? — И, зачеркивая буксирный катер, набрасывает другой рисунок: в середине плот, сзади — носом к нему один катер, а впереди — кормой к плоту, вплотную — второй катер. — В общем, не знаю пока, надо подумать.

— Подумайте, Владимир Васильевич, — соглашается Воронов. — Я завтра загляну...

Конько снова откинулся в кресле, задумался и неожиданно предложил:.

— Хотите посмотреть фотографии? — Достает из сейфа снимки и протягивает мне.

Я смотрю на деревянный сруб в зарослях, похожий на большой деревенский колодец, и думаю: «К чему бы это?»

— Говорят, что наша ГЭС — первенец на Дальнем Востоке, — тихо проговорил Конько. — Я увидел эту деревянную гидроэлектростанцию в шестьдесят четвертом году, когда только приехал и знакомился с этими местами. Ее строили плотники на реке Гулик. Здесь недалеко... Все собираюсь туда... Говорят, есть там человек, который помнит, кто и как строил. Станция, правда, сгорела, но «культурный слой» остался, торчит рабочее колесо турбины. Видимо, строили особо даровитые люди...

Шофер «газика» Саша Суязов был настроен скептически. Он сразу сказал:

— До деревни Гулик доедем, а речку нам не пройти.

Ломакин молчит, не реагирует. Обычно я встречал его на эстакаде, в деле, а теперь все осталось далеко, и он, откинувшись на заднем сиденье, вяло наблюдает за дорогой. Непривычно видеть его отдыхающим, выключившимся. Всем своим видом он как бы говорит, что ему все равно, найдем ли мы эту деревянную ГЭС или нет. Просто он согласился поехать со мной, и все.

Саша — крупный, спокойный — молчит всю дорогу и, только когда выезжаем за пределы города, к полям, говорит:

— Мой двоюродный брат строил эту станцию. Сейчас он в Благовещенске.

— Когда это было? — иронично спросил Ломакин.

— Кажется, в пятьдесят втором...

— Так напиши ему. Пусть приезжает теперь, посмотрит нашу...

Оказалось, что деревня всего в восьми километрах. У первого же двора остановились и подошли к сидящему на завалинке старику.

— Как же, знаю... Был там два года тому. Выйдете в поле, — он показал в противоположный конец деревни, — и идите прямо на сопку, где лобовая сторона. Правда, дороги заросли, не знаю, найдете ли: надо перейти речку, а она все время петляет на той стороне.

Предлагаем старику поехать с нами.

— Не-ет, — тянет он. — Мне в поле... У нас тут есть Худяков Сергей Афанасьевич, слесарь-наладчик, это по его идее строили.

— А где найти Худякова? — спрашиваю.

— В поле, где же ему быть?

Впереди открылось скошенное овсяное поле. Вместе с полем повернули к лесу и сквозь деревья увидели сильно накренившуюся старую деревянную опору с проводами, запутавшимися в ветках тальника. Это был первый ориентир.

— Старик говорил, что должна быть заросшая дорога...

— Да, только не справа, — ответил Ломакин, заметив, что Саша перекладывает руль.

Саша себе под нос проговорил что-то терпкое.

— Ничего, поедешь к брату — будет что рассказать, — спокойно и насмешливо сказал Виктор.

Саша ведет машину через тальники. Подъехав к опоре, мы услышали слева шум речки, а впереди, сквозь заросли, увидели брод. Саша остановил машину, вышел на косу и бросил в воду камень:

— Темновато. — Кинул еще один, правее: — Вроде неглубоко?!

Брод проскочили удачно и выехали к заросшей дороге — справа разваленная линия электропередачи, слева березняк, а за ним стена хребта с краснеющим от багульника склоном. Дорога действительно заросла, и наш «газик» буквально продирается сквозь густые переплетения ветвей.

Кое-где в тени, под деревьями, еще лежит снег. Кажется, что дорога вот-вот оборвется, уткнувшись в сопку, а она все не кончается. Сквозь тонкоствольные березы показалась река, журчащая у самого подножия отвесного хребта. Подуло прохладой, потемнело.

— Смотрите: лед, — говорит Саша. — Значит, мы высоко забрались.

Лес все гуще. Саша так ведет машину, словно ясно видит впереди то, к чему давно уже стремился. От прежней неуверенности и следа не осталось.

— Котелок! — закричал вдруг Ломакин.

Саша затормозил. Виктор выскочил из машины и побежал. Я за ним. Действительно, над потухшим костром под двумя плотными елями на рогатках висит прокопченный котелок. Значит, недавно здесь были охотники. И вдруг за раскидистыми елями мы неожиданно увидели остатки здания гидроэлектростанции. И если бы не торчащее из середины строения колесо турбины, можно было бы принять этот сруб высотой в пять бревен за обгоревший блиндаж или небольшую спаленную огнем избу.

Длиной около шести метров, сооружение это засыпано камнями и завалено обуглившимися бревнами. Внутри деревянная лестница, ведущая вниз, но глубина тоже завалена камнем, горелыми чурками. Большего я разглядеть не могу, но «культурный слой», о котором говорил Конько, повел ребят дальше. Ломакин бегает вокруг, осматривает так, словно видит на этой заросшей земле все узлы плотины.

— Подводящий канал, — сказал он, указывая на канавку, которую мы с Сашей просто не разглядели.

Раздвигая руками колючие ветки, он идет как одержимый. Наконец эта канавка-канал вывела нас на невысокую стену. Ряжевая перемычка, подпертая камнями изнутри, с подмываемой стороны.

Над стенкой длиной около ста метров возвышаются воротки с коваными, как у колодца, заржавевшими кольцами. Здесь тоже видны следы огня, и все засыпано скальной породой.

— Вороток для поднятия затворов, — пояснил Ломакин, ткнув по нему ногой.

Одним концом ряжевая перемычка обрывается у реки. Сквозь чистую воду видна выложенная из бревен плита, о которую разбивалась вода, когда переливалась через верх этой деревянной плотины. Все вдруг показалось ясным, как на хорошем чертеже.

— Ряж рубили рядом, лошади были, — говорит Ломакин. — Работа нехитрая... Напиши двоюродному брату: был, мол, на твоей электростанции,— донимает он Сашу. — По сути дела, бесплатно получали энергию, — с уважением продолжает он о простой и бесхитростной станции. — Наглядное пособие, как развивалась гидротехника...

Виктор с каким-то любопытством и восторгом продолжает изучение всех деталей. Его, строившего такую ГЭС, как Красноярская, буквально обворожила эта маленькая деревянная станция, и он, трогая детали руками, нагибаясь и заглядывая внутрь, все время повторяет: «Ай да плотники! Ай да пло-о-тники!..»

— А вот и трансформаторная, — кричит Виктор.

Из земли торчат помятые торцы труб, и рядом П-образная деревянная опора с жестяной табличкой: «Высокое напряжение».

— Наверное, здесь жил один человек. До определенного часа крутил турбину, а ночью останавливал, — продолжает Ломакин. — Слышь-ка, Саш, надо найти этого Худякова...

И вот мы уже снова едем в «газике» «пятным следом», как говорит Саша. Дорогой, которой ехали сюда.

...Сергея Афанасьевича Худякова мы нашли в сельской кузнице. Сначала, когда попросили его выйти, не сказав, кто мы, откуда и зачем, он ответил:

— Некогда. Занят.

— Мы ездили на вашу ГЭС, — нашелся Саша.

У Сергея Афанасьевича заискрились глаза, он вышел и сразу же начал рассказ:

— Идея-то у меня с братом возникла еще до войны. Мы тогда, году в тридцать пятом, кажись, сделали с ним газогенератор, мельницу — и все вручную... Сами и электрики в сельской местности, и механики. А гидроэлектростанцию строили уже в пятьдесят втором. Закончили аккурат к майским праздникам пятьдесят третьего года. Я, еще когда учился в школе электромехаников в Благовещенске, познакомился с преподавателем Николаем Николаевичем Щебенковым. С ним-то мы и поделились своей идеей. «Правильно, — сказал он. — Давайте». Приехали домой, огляделись, собрали собрание: «Будем строить или нет?» Все порешили: «Будем». Сделали проект, ну и начали... Строили больше по воскресеньям. Выкапывали ямы, сами размечали... Дело подвигалось быстро, без всяких смет. Подрядили «дикую бригаду», здесь и ряж валили, благо все под руками. Ну как пошел ток, все ожило, зашевелилось: и мельница и лесопилка. Сорок киловатт была ее мощность. А за десять лет работы наша станция дала полтора миллиона киловатт... Да-а-а, десять лет день в день проработала, — задумчиво проговорил Худяков и, помолчав, спросил: — А ели растут?

— Растут, — ответил Ломакин. — И черемуха тоже...

Сергей Афанасьевич умолк. Худенький, в телогрейке, в промазученной кепке и с центровкой в руках, он стоит рядом, а смотрит своими светлыми, живыми глазами куда-то в пятьдесят второй год.

Саша пользуется паузой и, спрашивая Сергея Афанасьевича, умоляюще оглядывается на Ломакина:

— А Селиванова не помните?

Сергей Афанасьевич порылся в памяти:

— Наверное, практикант... как же, вспомнил. Мы с практикантами из сельхозтехникума вручную рыли... Гулик делал петлю, а мы его русло повернули прямо... Все сами делали. В обед приедешь в кузницу — откуешь пятьдесят болтов, нарежешь и тащишь на стройку. Вся станция обошлась всего-то в пять тысяч рублей.

— А кто тянул ЛЭП? — поинтересовался Ломакин.

— Щебенков из Благовещенска приехал со своими ребятами и натянули.

— А на нашей стройке были? —не утерпел Саша.

— Нет, говорят, туда не пускают.

— Какая ерунда, — разозлился Саша. — Вы только приезжайте и спросите... Ломакина, ну и меня тоже...

— А как там у вас дела? — спросил Сергей Афанасьевич и вдруг, словно решив, что ему неудобно почему-то спрашивать нас об этом, продолжил: — Все сомневался, как пропустите лед. Смотрю из сельхозуправления на Зею — льда нет. «Не пропустили», — думаю. Потом опять — идет, думаю: «Пропустили, значит». Душа-то за вас болит...

Перед отъездом я еще раз зашел к Владимиру Васильевичу Конько. Узнав, что мы разыскали деревянную гидроэлектростанцию, он попросил рассказать о ней подробнее, а потом сказал:

— Сорок киловатт — для сельской местности прекрасная мощность... Надо будет пригласить к нам этого Худякова... Говорите, что за десять лет эта ГЭС дала полтора миллиона киловатт-часов? — Он взял карандаш и бумагу и, заканчивая вычисления, подытожил:

— Эту энергию при средней работе наша ГЭС даст... ну, за два неполных часа...

Мне не раз приходилось слышать на стройке, что, если бы между хребтами Тукурингра и Соктахана была построена не мощная гидроэлектростанция, а хотя бы просто регулирующая паводковые воды плотина, она бы себя оправдала, так как наводнения на Зее часты и разрушительны. Они приходят, когда проливаются муссонные дожди, когда дождевые воды сбегают с полуторакилометровой высоты Станового хребта и вливаются в бурные и многочисленные притоки Зеи.

Последнее наводнение на Зее было в прошлом году. О нем я и спросил у Владимира Васильевича.

— Все началось с мелкого моросящего дождя, — сказал Конько. — Дождь шел день, два... без конца. Поползли низкие муссонные облака, и подул холодный северо-восточный ветер с Тихого океана. Начались серые дни, глянешь на сопки — какая-то свинцовая синь. Старики хорошо знают эти приметы. «Засерило», — говорят они. Синоптики сообщили, что ожидается большой приток воды с верховьев Зеи.

На склонах хребта потоки подмыли почву, и начался камнепад. Это было уже ночью, скала освещалась прожекторами, и видно было, как сверху в котлован, словно мячи, прыгали камни. В котловане работали студенты, пришлось их отправить домой. Но укладка бетона продолжалась. Бетонируемые блоки защищали от дождя щитами, их удерживали на весу стрелы кранов... Но главное для нас было — не дать прорваться в котлован почти двадцатиметровой стене воды... Начало затапливать дорогу, вода подступала к столовой. Слабые места были и на наших земляных перемычках. Со стройки людей мы не отвлекали на город (кстати, город тоже называется Зея), заготавливали мешки, сыпали породу. А в городе берег был разбит на участки, дома закреплены за учреждениями. Говорили: «Будьте готовы к худшему». Люди переносили вещи на вторые этажи, на крыши. С берега к домам были переброшены лодки. Тот, кто уходил за пределы города, брал с собой резиновую лодку.

...Плотина высотой в сто десять метров преградит путь паводковым водам с верховьев, задержит их, и тогда образуется Зейское море. Это водохранилище будет одним из крупнейших у нас в стране: двести с лишним километров в длину и до двадцати пяти в ширину. И тогда ниже плотины наводнения в прибрежных районах прекратятся вплоть до устья Селемджи. Правда, в низовьях у Зеи тоже есть притоки, но, как говорят специалисты, паводки в тех местах возможны всего один раз в сто лет. Ниже Селемджи, до впадения Зеи в Амур, и частично на среднем Амуре паводки, естественно, смягчатся...

— Наводнение настигло, — продолжает Конько, — группу наших людей недалеко от речки Черной. В это время они на плоту спускались с верховий. Вода поднялась, и они никак не могли пристать к берегу: вокруг затопленный лес, а на другом берегу скалы. Плот несло течением до тех пор, пока у деревни Черной не попали в плотогонную ловушку. Это такая бухточка. Когда попадешь в нее — крутит на месте. В деревне никого не оказалось — людей успели эвакуировать. Вода поднималась, и они перебрались в школу. Вскоре крыльцо дома поднялось вместе с водой и осталось на плаву. Они на этом крыльце доплыли до магазина, но и там никого не было. В конце концов забрались на крышу школы и три дня пережидали на чердаке...

За те дни, пока я был в Амурской области, слышал многое о наводнениях на этой громадной лесистой, изрезанной реками земле... Но чаще всего я вспоминаю рассказ о старике, которого почти каждый год эвакуировали от реки, и всякий раз этот старик возвращался на свою землю.

— Ничего, — говорил он, — все равно наша возьмет. Скоро плотину построят. Сотни лет наводнения терпели, а уж пару-троечку лет еще подождем.

Надир Сафиев

(обратно)

Слой жизни

Исчезновение кефали

«Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя приводил...» Столы на Привозе ломились от этой рыбы, и даже рыбаки, хлебая у костра уху, вряд ли задумывались, а где же она, эта кефаль, появляется на свет. Мальков ее встречали у мелей, возле берега в зоне заплеска. Но вот икру?.. Однако рыбаки верят в приметы, и потому — «хай нерестится, не будем дивиться».

Но вот лет пятнадцать назад удача начала изменять им всем сразу. Кефали почти не было даже в самых заповедных местах.

А значит, не стало ее и в магазинах, и на вопрос, куда она девалась, продавцы многозначительно отвечали: мол, рыба в море, а море большое. И покупатель уходил, обогащенный если не кефалью, то знаниями о ней.

Рыбному тресту такая просветительская деятельность была ни к чему. У них был план по вылову кефали. Как это, рыбы нет и никто не знает, где она? Ихтиологи должны знать, на то они и ученые... Так на стыке моря и магазина родилась тема с мудреным названием, за которым скрывался прозаический вопрос: где же, в конце концов, кефаль? Ответить на него Госплан республики поручил биостанции Одесского университета, ее младшему научному сотруднику Ювеналию Зайцеву.

В то время он, недавний выпускник университета, занимался расшифровкой жизненных путей рыб, так что задача прямо ложилась в тему. И первый вопрос, на который он взялся ответить, был естественным и простым: где прячутся икринки кефали?

Логика и опыт говорили, что каждый вид икры держится на глубине, соответствующей ее удельному весу. Выше всех в Черном море располагаются икринки хамсы, глубже других — икра рыбы с грозным названием «Морской дракон». Зародыши кефали должны были, по идее, находиться где-то на глубине.

Но что это? Стоит Зайцеву погрузить икринки кефали в морскую воду, как они тут же оказывались на самом верху. Это его весьма удивило. Повторил опыт — результат тот же. Определил удельный вес икринок и воды. Сомнений больше нет: икра всплывает, потому что она легче.

С точки зрения ихтиологии, это было совершенно невероятно: в верхних слоях икринки должны были непременно погибнуть — то ли от ударов волн, то ли от смертоносных ультрафиолетовых лучей солнца, то ли из-за морских птиц. Итак, икра рвется вверх на верную смерть? Парадокс какой-то... Но откуда же тогда появляется кефаль, если ее икра обречена?

22 августа 1957 года Ю. Зайцев протянул стандартную коническую сеть, приподняв ее наполовину над поверхностью воды. Улов превзошел все ожидания: в сети оказалась 79 икринок кефали. А когда он полностью погрузил сеть — только три. Значит, икра этой рыбы и впрямь скрывается под самой поверхностной пленкой! Дальнейшие исследования показали: да, это так. И Зайцев написал отчет. Но то, что узнал молодой ученый, не вмещалось уже в этот отчет. Более того, вообще выходило за рамки науки об океане.

Миф о синей пустыне

«Яркий синий цвет воды — это цвет океанических пустынь» — слова из учебника по гидробиологии 1963 года. Исследователи уже давно доказали, что ультрафиолет смертелен для бактерий, этих «поваров моря». Поверхностный слой воды — фильтр, он поглощает смертоносные лучи, но обитатели его гибнут, защищая глубины.

«Таким образом, — заключил Ю. Зайцев, — прямо или косвенно поверхность моря отождествлялась с какой-то пустыней, где жизнь буквально «выжжена солнцем». А там оказались живые икринки кефали...»

Могут сказать: ну и что же, разве в пустыне нет приспособленных для жизни в ней животных? И если бы открытие Ю. Зайцева касалось только кефали, то оно, быть может, до сих пор считалось бы тем исключением, которое лишь подтверждает правило.

Синюю пустыню признавали все. Любой натуралист, надев акваланг и ласты, спешил наблюдать жизнь в глубинах. Зайцев вначале сделал немного: чуть погрузившись в воду, обратил лицо вверх. И ему открылся новый, неведомый мир. Там встречались веслоногие рачки и ночесветки, личинки моллюсков и рыбьи мальки. Обитатели синей пустыни? А может, гости? Ведь даже некоторые рыбы поднимаются к поверхности.

Зайцев продолжал наблюдения. Вот одна личинка гоняется за другой. Но даже угроза смерти не заставляет личинку покинуть излюбленный верхний слой. Почему? Изучение показало: глубже жить они никак не могут; таково уж их строение и повадки, сложившиеся в процессе эволюции. Итак, обитатели, не гости. Для икринок кефали верхний слой — инкубатор. Выяснилось, что и для икринок хамсы тоже. Безжалостный закон Архимеда гонит их вверх, под смертельные, как считали, лучи солнца. И кефаль и хамса должны, по идее, вымереть еще тысячелетия назад. А вот поди ж ты, и та и другая процветают. В чем дело?

Допустим, прибрежная зона некий оазис. Там под поверхностной пленкой неизвестно как сложились благоприятные для некоторых организмов условия. Однако вдали от берегов волны должны расправляться и с самой пленкой, и с теми, кто осмелится поселиться под ней. Так нет же, несутся по морским просторам океанические водомерки, словно под ними тихий пруд! У некоторых актиний на ноге поплавок, существуют моллюски, которые сооружают плотики из слизистых пузырьков. А у саргассовых водорослей, заселивших поверхность целого моря, такой «понтон» прямо в теле растения. И все это для того, чтобы жить в безжизненном слое? Нет, все эти организмы просто незнакомы с учебником!

Летают над морской поверхностью такие птицы, как люрики и коноги. Пищу они способны выловить только в верхних пяти сантиметрах воды. И не глубже. Однако их большие шейные мешки никогда не пустеют. Неужели столь многочисленные стаи птиц тоже кормит пустыня?

«Очевидность» оказалась мифом. И Зайцев понял, как родился этот миф: повинны в нем были несовершенные методы исследования океана, орудия, направленные на изучение его глубин, а не поверхностной пленки. Одни организмы в сеть не попадали, другие в ужасе вырывались из нее, не вынося шума и треска моторов. Тур Хейердал по этому поводу замечает: «Охотник, с треском ломящийся сквозь кустарник в лесу, может вернуться разочарованным и сообщить, что там нет ни одной живой твари. Другой сядет бесшумно на пеньке и будет ждать... То же и море. Мы бороздим волны, стуча моторами и поршнями, а потом возвращаемся и заявляем, что море совершенно пустынно».

Зайцев изучал море исподволь, незаметно для обитателей верхних слоев. Много часов провел он в водах Черного, Средиземного, Карибского морей, наблюдая приповерхностный слой через стекло маски. Он изобрел целый набор орудий поверхностного лова. Экспедиции Одесского отделения Института биологии южных морей прошли тысячи километров океанских трасс. И когда молодой ученый подвел итог исследований, получилось: то, что считалось безжизненным, на самом деле оказалось огромным плодоносным континентом, простирающимся по поверхности всех морей и океанов!

Для большинства ученых это было совершенно невероятно. Конечно, факты — упрямая вещь. Но в миф все еще продолжали верить. А как же иначе? Ультрафиолет выжигает верхние слои воды. Кроме того, обитателям этих слоев просто нечего есть, ведь все, что попадает в воду, вскоре опускается вглубь...

Исследователей океана можно было понять. Если бы Зайцев открыл новую породу рыб где-то в глубоководной Тускароре... Но неужели все они проглядели то, что было, как говорится, под носом? Невероятно!

Большая удача открыть островок где-то на изъезженной морской трассе. Но большая дерзость утверждать: это не остров, а новый континент.

Биологическая пирамида

Кажется, никогда люди не перестанут удивляться стойкости всего живого. Вот уж найдены микроорганизмы, поселившиеся даже в адском пекле атомного реактора. Споры водорослей пережили взрыв водородной бомбы! И все-таки в каждый следующий раз люди удивляются, как и в первый...

Что такое эти верхние десять сантиметров морей и океанов? Здесь поглощается половина всей солнечной радиации и, главное, почти весь смертоносный ультрафиолет. Хорошо это или плохо? Однозначных ответов природа не дает: одни организмы вымирают, другие выживают, для третьих это даже благоприятно. Облучали ультрафиолетом икру хамсы, барабули, ставриды, кефали — ничего, живут. Почему — неизвестно. Некоторые виды икры прозрачные — пропускают сквозь себя лучи, другие, наоборот, темные — как-то их экранируют, А есть и такая икра, которая фокусирует свет солнца наподобие линзы и направляет его на эмбрион, чтобы лучше вызревал. В общем, живое приспосабливается и к ультрафиолету, более того — порой ставит его себе на службу.

Все это так. Но! И мальки, и икринки, и ракообразные в верхних слоях — только вершина пирамиды жизни. Основание ее — органические вещества, средняя часть — бактерии. И вот это среднее звено самое уязвимое: кто же не знает, что ультрафиолетовые лучи бактерицидны? А без бактерий должна рухнуть вся «пирамида жизни» поверхностного слоя. Такова логика фактов, таковы выводы теории. Эти соображения ставили выводы Зайцева под удар.

...Исследовательское судно «Миклухо-Маклай» подошло к району гидрофронта — туда, где смешиваются воды Дуная, Днестра и Черного моря. Сотрудники Института биологии южных морей стерильными лопатами собрали морскую пену. Затем ее отстой высеяли на питательные среды — экстракты водорослей, бульоны из мидий и рыб. И выявилось, что бактерий в морской пене в тысячи раз больше, чем в глубинных слоях!

Правда, осталось неясным, почему бактерии так устойчивы к солнечной радиации. Замечено, что у них разноцветная окраска. А это, по мнению академика А. А. Имшенецкого, показывает: бактерии не боятся ультрафиолета — возможно, их защищает пигмент. Так отпало еще одно возражение. Но остались другие. Что же едят сами бактерии, что варят эти «повара моря», если в верхних слоях почти нет питательных веществ? Биохимики доказывали: пена совсем не стерильна, в ней скапливаются органические соединения. Но океан велик, и пробы отовсюду не возьмешь. А вдруг на большей его поверхности и нет никакой пищи? Да и откуда ей там быть? Если туда заносит пыльцу, насекомых, споры растений, то все это «манна небесная», которой не прокормишь обитателей целого континента.

Ох уж эти очевидности, сколько раз становились они на пути нового! Во-первых, из воздушного океана в водный попадает не так уж мало органического вещества. Так, насекомые были обнаружены над океаном даже на высоте около пяти километров.

Колорадский жук, проникший в Черное море из Дуная, оказывается, жил, барахтался в воде еще несколько дней. Манна небесная? Но в 1969 году Золотой пляж Феодосии на много километров превратился в вал из клопа-черепашки — эту «манну» вынесли на берег волны!

И все-таки вряд ли несущий органику ветер способен накормить всех обитателей поверхностного слоя. Должен существовать более постоянный, надежный источник пищи. О нем было кое-что известно.

Животные умирают. С поверхности постоянно как бы моросит «дождь трупов». Но органическое вещество уносится не только вглубь. Пузырьки воздуха, получающиеся при волнении моря, поднимают частицы органики на поверхность, и там их адсорбирует, собирает водная пленка. И еще — трупики некоторых организмов,, в частности ракообразных, всплывают: их поднимают пузырьки газов, которые выделяются при гниении. Биологи назвали это явление «антидождем трупов».

Так после многолетних исследований в руках у Ю. Зайцева оказались все слагающие «пирамиды жизни»: ее фундамент — органическое вещество; основание над ним — бактерии; средняя часть — потребляющие переработанную ими пищу обитатели верхних слоев (Зайцев назвал их нейстонтами, «нео» означает «плаваю»). И вершина пирамиды — Хищники, поедающие нейстонтов.

Нейстон в опасности

Пирамида — устойчивая конструкция. Казалось, Ю. Зайцев мог праздновать победу. Открытие его признали, сам он был избран членом-корреспондентом Академии наук УССР, позже — директором Одесского отделения Института биологии южных морей. В 1970 году вышла его монография «Морская нейстонология». Права гражданства получила новая наука. Открытому им сообществу растений и животных, обитающих не-. посредственно под поверхностью воды, он дал специальное название — морской гипонейстон.

Ю. Зайцев доказал, что гипонейстон не просто слой, а новое качество. Ну такое же, как водный океан по сравнению с воздушным — огромный континент на границе этих двух океанов, ключевое звено биосферы, ее солнечное сплетение.

Однако ни одна наука не рождается совершенной, как Афродита из пены морской. И до сих пор возникают сомнения: открыт ли новый «континент жизни» или это просто рассеянные по океану «островки»? Разве не сам Зайцев показывал, что икринки гибнут уже при небольшом волнении? Волны опасны и для других нейстонтов. А органическая пленка, разве она образует сплошной покров в океане? Уже легкий ветер сминает его в хлопья пены.

Да, тут еще не все ясно. Верно, что волны губят бактерии. Но они плодовиты и быстро восстанавливают свое поголовье. Верно, что волнение в четыре балла убивает икру. Но природа изобретательна.Рыба мечет икру вдали от берегов (чтобы ее не выбросило на песок) или в защищенных от ветра местах. Мечет подолгу, чтобы хоть часть выметать в тихую погоду. Ну а мальки? Не спасаются ли некоторые из них, прячась во время бури в сгустках пены? Не потому ли нейстонты раньше созревают, «встают на ноги», чем обитатели глубин?

Что ж, любое открытие — это не только завершение, но и начало. То здесь, то там экспедиции советских и зарубежных ученых обнаруживают в океане «нейстон дэ Зайцев». Новый «континент жизни» приобретает все более отчетливые очертания.

Недавно на конференции океанологов в Монако была образована секция морского нейстона. Но, признав существование нового континента на грани двух стихий, ученые тут же подчеркнули, что жизнь в верхних слоях морей и океанов находится под угрозой.

Идет по морю корабль. А за ним, на всем многокилометровом пути, тянется кладбище убитых им икринок — ни много ни мало пятая часть всей черноморской икры. Так нельзя ли, чтобы суда обходили нерестилища во времена метания и вызревания икры?

Но, может быть, опасность грозит нейстонтам только на больших морских дорогах? Увы, нет. Папирусный кораблик Тура Хейердала «Ра» плавал вдали от оживленных трасс. Но всюду попадались путешественнику мертвые рыбы в пленке из нефти.

Океан нужно спасать. Открыв нейстон, ученые, вероятно, по-настоящему впервые поняли, как велика опасность от загрязнения морских вод. Поверхностная пленка концентрирует нечистоты и в особенности радиоактивные вещества. И все это наносит удар по самому уязвимому месту биосферы — по нейстону.

Так, едва возникнув, новая наука сразу оказалась на переднем крае, в самой гуще событий.

Александр Харьковский

(обратно)

Лето. Берлин. Фестиваль

Когда снова слышишь слова: «Десятый фестиваль», то сразу перед глазами возникают простор Александерплац, яркие потоки молодежи, группы у фонтанов и на зелени скверов.

Сюда шли делегаты от десятков стран, неся трепещущие на ветру разноцветные флаги, всюду мелькала знаменитая фестивальная ромашка. Площадь разноязыко бурлила, площадь пела, плясала, площадь спорила, умолкая лишь на несколько ночных часов.

Пожалуй, не бывало у юности еще такого широкого, демократичного обсуждения проблем нашего времени — борьбы за мир, антиимпериалистической солидарности, — как на Берлинском фестивале.

Если смотреть на площадь с двухсотметровой вышины, из вращающегося кафе берлинской телебашни, то в переливающихся всеми красками людских потоках и ручейках заметны многочисленные водовороты. Это идут дискуссии. Спорят яростно, до хрипоты. Спорят вдумчиво, аргументированно. В плотных завитках толпы вокруг ораторов сразу идет перевод на многие языки.

На сотнях митингов, форумов, дискуссий обменивались делегаты опытом политической борьбы, подтверждали свое стремление отстаивать национальную независимость, демократию и социальный прогресс. С Александерплац отправлялась молодежь на митинги солидарности с народами, борющимися против империализма. В симфонии красок и звуков, в море знамен, гирлянд и вымпелов стотысячная колонна юношей и девушек страны фестиваля прошла по Карл-Маркс-аллее, приветствуя молодежь мира.

Здесь же, на Александерплац, рядом с толпами дискутирующих, на открытых площадках гремела медь духовых оркестров, неслись над головами национальные песни и музыка. Аплодисментами встречали гвинейский балет, кубинский ансамбль, русскую плясовую. И вот уже зажигательную мелодию подхватили зрители, площадь поет, танцует, веселится. А над нею, в кафе телебашни, отмечают свой день рождения десятки именинников-делегатов.

Каждую минуту фестиваль дружбы и солидарности жил полно и напряженно. А площадь в центре Берлина — его нетерпеливо бьющееся сердце...

В. Александров

(обратно)

Левые, которые шагают вправо

Любое знакомство в Японии начинается с обмена визитными карточками. Подобно японцам, я храню белые картонные прямоугольники с бегущими по ним паучками-иероглифами в пухлом альбоме, напоминающем кляссер для почтовых марок, — каждая визитная карточка в отдельном прозрачном кармашке. Несколько страниц альбома занимают визитки, на которых под фамилией и именем значится: «студент», и еще ниже, в правом углу, — название университета. Перелистывая страницы альбома, я словно переношусь во времени назад, вспоминаю о событиях, связанных с различными людьми, которых знал, с которыми встречался в японских студенческих городках.

Лекционный зал университета «Токай» крутым амфитеатром поднимался от сцены. Натянутый на ней огромный экран хорошо виден даже с моего, самого последнего ряда, спрятавшегося почти под потолком. На экране — спроецированное и увеличенное телекамерой лицо профессора, читающего лекцию. Сам профессор в сумраке далекой от меня сцены был еле различим, подсвеченная софитом кафедра казалась игрушечной.

Профессор иллюстрировал рассказ фотографиями. Он протягивал их к устремленному на него телеобъективу, и на экране я видел крейсер «Аврора» — белое облачко выстрела окутывало носовую артиллерийскую башню; железнодорожную насыпь Турксиба — над рельсами высился символический семафор-гигант, его стрела с надписью «Путь свободен» поднята, и вокруг ликует многотысячная толпа в спецовках, косоворотках, полосатых халатах до пят. Видел Парад Победы в Москве — знамена со свастикой летели к подножию Мавзолея Ленина; запуск космического корабля — на нем четкие буквы: «Союз». Лекцию читал советский профессор, тема — «СССР за 50 лет». Он читал ее по просьбе студентов, интересовавшихся социалистической революцией и построением социализма в нашей стране.

Все три тысячи мест в лекционном зале заняты. Три тысячи лампочек, укрепленных перед каждым студентом на откидной доске барьера и прикрытых маленькими абажурами, освещали три тысячи рук, быстро вязавших вслед за словами лектора иероглифическую скоропись в тетрадях и блокнотах. В зале тишина, глубокая и настороженная, словно растянувшаяся на целый час пауза между финальной репликой в спектакле и аплодисментами зрителей.

Звонок, утонувший в громе овации, которой лекционный зал еще никогда, пожалуй, не слышал, возвестил о конце занятий, но лекция продолжилась, правда, уже не в зале, а в университетском кафе, куда студенты проводили профессора. Они писали вопросы на обороте своих визитных карточек и передавали мне для перевода, профессор обстоятельно отвечал.

Больше всего студентов интересовала марксистская теория социалистической революции. Нас не удивляло, почему столь запутанным и подчас неверным было представление студентов о ней: в руках у некоторых — книжка «Идеи Мао Цзэдуна и мировая революция» и японское издание цитатника Мао.

Еще в самом начале беседы профессора со студентами я заметил за столиком в углу кафе парня с большим значком Мао Цзэдуна на груди. Он несколько раз порывался вскочить, сказать что-то, но соседи удерживали его. Парень зло огрызался, откупоривал очередную жестяную банку с пивом — такие банки стояли на всех столиках — и пил прямо из круглого отверстия в крышке. Визитных карточек с вопросами оставалось немного, когда парню удалось наконец подняться — от резкого движения столик покачнулся, и пустые банки, горкой возвышавшиеся перед ним, с грохотом покатились на пол.

— Винтовка рождает власть! — исступленно выкрикнул он, и его голос, сорвавшийся на визг, перекрыл металлический звон рассыпавшихся по кафельному полу банок. От выпитого пива лицо парня сделалось пунцовым, глаза осоловели.

— Власть рождает единая воля масс, — откликнулся сидевший рядом с ним широкоплечий студент и, схватив парня за шиворот, легко поволок к выходу под дружный смех и одобрительные возгласы присутствовавших.

Через несколько дней, когда студентов распустили на новогодние каникулы, я встретился с единомышленниками парня, что навесил себе на грудь маоцзэдуновский значок.

Итиро Иосида

студент

гор. Киото университет Киото

Когда я смотрю на эту визитную карточку, передо мной встают темная неопрятная комната, замусоренная окурками, обрывками газет и плакатов, и четверо юнцов студентов, петухами наскакивающих на меня. Казалось невероятным, чтобы в первый новогодний день в общежитии не было никаких примет праздника, который испокон веков японцы отмечают торжественно и радостно.

Идя сюда, я не видел ни одного дома, не украшенного «кадомацу» — букетом из веток сосны и сливы и побегов молодого бамбука. Сосна — символ долголетия, потому что сохраняет свою зелень многие годы. Слива олицетворяет жизнелюбие — ведь ей не страшны ни холод, ни снег. Бамбук означает стойкость перед ударами судьбы — он хоть и склоняется от порывов ветра, но никогда не ломается. Навстречу шли нарядно одетые люди — женщины в белых кимоно с замысловатыми разноцветными узорами понизу, широкие пояса завязаны большими бантами; мужчины в кимоно поскромнее, с мелким неярким рисунком. Здесь же, в комнате студенческого общежития, — сумрак и запустение. Давно не мытое узкое окно с решетчатой рамой почти не пропускает света. Студенты — в грязных джинсах, бахромящихся у щиколотки, в мятых форменных тужурках с оторванными пуговицами. «Они отрицают национальную одежду как «наследие феодальной аристократии», — догадался я. О празднике напоминала лишь «симэнава» — соломенная веревка. Вывешенная снаружи, над входом, она показывает, что дом чист и ничто злое войти в него не может. «Симэнава» валялась на полу у порога.

Визитную карточку дал только один, двое других представились так: «революционный бунтарь» и «борец за чистоту марксизма». А четвертый, напыжившись, сказал: «Я — боец революции», и совершенно неожиданно добавил, едва не заставив меня рассмеяться: «Но мой отец — контрреволюционер, а мать — домашняя хозяйка». Эти студенты не имели, конечно, ничего общего с марксистами-ленинцами. В Японии одни называют их троцкистами, другие — более точно: пекинскими подголосками. Встретился я с ними в городе Киото. Они пришли ко мне в гостиничный номер и пригласили к себе, чтобы «поговорить о марксизме и революции». Я согласился.

Прошло несколько лет, и Япония содрогнулась, узнав о преступлениях маоистской группы «Рэнго сэкигун». И хотя ни Итиро Иосида, ни его приятелей среди «рэнгосэкигуновцев» не оказалось, их духовное родство очевидно, и я с полным правом провожу параллель между ними.

Из журнала «Сюнан асахи»: «На совместном заседании, устроенном неподалеку от горного озера Харуна, был создан верховный орган группы «Рэнго сэкигун» — «центральный комитет» из восьми человек во главе с «председателем», его заместителем и «генеральным секретарем».

Какие причины побудили участников группы искать убежище в горах?

Их вынудила к этому полиция, устроившая массовые облавы в городе. Кроме того, для подпольной военной организации «Рэнго сэкигун» глухие горы служили безопасным местом для изготовления бомб и тренировки в стрельбе. Горы привлекали экстремистов и с точки зрения идеологии — они исповедовали идеи Мао Цзэдуна, и хождение по горам казалось им повторением «великого похода». Но самой важной причиной «исхода в горы» была изоляция «Рэнго сэкигун».

— Вы у себя в России совершили социалистическую революцию, но не хотите, чтобы такая же революция произошла у нас, — сразу же взял быка за рога Итиро Иосида.

— Да, да! Вы добились хорошей жизни для рабочих: они имеют машины, холодильники, телевизоры, а нам не даете добиться того же! — поддержал его сын «отца-контрреволюционера и матери — домашней хозяйки».

— Почему вы решили, что мы против социалистической революции в Японии? — возразил я. — Но для успеха революции требуется революционная ситуация. Так учил Ленин. Есть ли такая ситуация в Японии?

— Есть! — выкрикнул «революционный бунтарь». — Я говорю вам — есть! Дайте нам оружие, и мы выступим.

Из журнала «Сюкан асахи»: «Рэнго сэкигун» собиралась отметить восстанием годовщину своего удачного нападения на оружейный магазин. Потом, уже в ходе следствия, один из участников группы рассказал о подготовке налета на полицейский участок. Неясно, как отнеслись к этому плану отдельные члены «Рэнго сэкигун», известно только, что «член ЦК» Ямада стал жертвой «подведения итогов». Его казнили на том основании, что он «только рассуждает, пренебрегая практикой». Ямада осмелился возражать «председателю» Мори и его заместительнице Нагата, настаивавшим на немедленном вооруженном восстании с применением уже имевшегося запаса винтовок и бомб. Ямада считал восстание преждевременным и призывал начать с организационной работы.

«Подведением итогов» Мори и Нагата называли линчевание. По их словам, «подведение итогов» помогает «искоренять остатки буржуазного мировоззрения и воспитывать «борцов революции». Мори и Нагата говорили: «Когда дискуссия не дает возможности довести «подведение итогов» до конца, то приходится помогать силой. Если же насилие приводит н гибели критикуемого, то это означает его поражение». На деле же «подведение итогов» всегда означало смерть. Один из членов «Рэнго сэкигун» подвергся «подытоживанию» за то, что «слишком любил женщин и не обращал внимания на революционную практику», другой — потому, что «вел себя как супруг, а не революционный боец: при переездах с места на место помогал жене укладывать пеленки».

— Я хочу напомнить вам, что говорил Ленин о революционной ситуации, — продолжал я. — Чтобы быть точным, я даже прочту вам высказывание Ленина. Я специально выписал его, так как предполагал, что разговор наш коснется именно этого вопроса.

— Нечего нам лекции здесь читать! — продолжал кипятиться «революционный бунтарь». — Время лекций кончилось. Говорите прямо, хотите, чтобы мы совершили социалистическую революцию, или нет!

— Все же я прочту слова Ленина о том, какие признаки характерны для революционной ситуации, — сказал я и прочел хорошо известную любому советскому старшекласснику цитату, где говорится о низах, которые не хотят жить по-старому, и о верхах, которые по-старому жить не могут, об обострении чужды и бедствий угнетенных классов и о значительном повышении из-за этого активности масс.

— Оружие! Оружие дайте! — впервые подал голос «борец за чистоту марксизма».

Из журнала «Сюкан асахи»: «Подножие горы Харуна превратилось в общую могилу «Рэнго сэкигун». Здесь обнаружили восемь трупов тех, кто подвергся «подытоживанию». Бойцы, которым «подвели итог», — это солдаты, а не командиры. Стоило главарям «Рэнго сэкигун» сказать, что тот или иной «боец» допускает «контрреволюционное отношение» к делу, как над ним устраивали коллективный самосуд…

Годовщина нападения членов «Рэнго сэнигун» на оружейный магазин стала не днем восстания, а днем краха группы, полиция обнаружила убежище «Рэнго сэкигун» — в горной пещере валялись китайские консервы с утиным мясом, книжки Мао Цзэдуна, китайские словари — и арестовала Мори и Нагата. Оставшаяся пятерка членов «ЦК» «Рэнго сэкигун» забаррикадировалась в горном пансионате «Асама сансо». Полиция начала поливать здание пансионата водой из мощных автомобильных брандспойтов, забрасывать в окна гранаты со слезоточивым газом. На десятый день полиция пошла на штурм пансионата. К подъезду подкатили автокран и чугунной болванкой, прикрепленной тросом к крану, разбили входную дверь. Преступники отстреливались с чердака, потом укрылись в спальне. Их мучил слезоточивый газ. Они высадили окна, и в комнату хлынул свежий воздух. Когда тридцать полицейских ворвались в спальню, они увидели пятерых молодых людей, которые, укрывшись ватными одеялами, стреляли без разбору, высунув наружу одни только руки. Преступников вытащили из-под одеял и связали».

— Предположим, найдутся такие, что подымут оружие, но многого ли они добьются? Что они сумеют сделать против полиции, против армии? Поддержат ли их трудящиеся? Мне кажется, что в нынешних условиях не поддержат.

Они ненадолго притихли. Потом вдруг Итиро Иосида сорвался с места, разметал кипу журналов, сваленных в углу, вытащил один — это был порванный, измятый номер журнала «Советский Союз», — развернул его и, тыча пальцем в фотографию, злорадно сказал:

— А это, полюбуйтесь, что?

На фотографии был изображен спуск на воду танкера, построенного на японской верфи для Советского Союза. Традиционная бутылка шампанского уже разбита о борт корабля. Советский посол жмет руку представителю компании.

— С кем это ваш посол, а? С монополистическим капиталом?

Я понял, что дальнейшая дискуссия бессмысленна, и вышел из комнаты. У порога случайно наступил на соломенную веревку. «В дом вошло зло, и «симэнава», действительно, не место над входом», — мелькнула мысль. Меня никто не провожал...

Советская промышленная выставка закрывалась в девять вечера, и все, кто на ней работал,— наши специалисты и японские гиды — на автобусах возвращались в гостиницу, из окон которой по одну сторону открывался вид на чуть прогнутые склоны Фудзиямы, а по другую — на вознесенную над зелеными квадратиками полей железнодорожную эстакаду — сигарообразные серебристые поезда скользили по ней стремительно и бесшумно. Гидами были студенты. Без «арбайто» — этим искаженным немецким словом «работать» в Японии называют побочный заработок — большинству студентов не обойтись: стипендий они, как правило, не получают, а за пребывание в университете надо платить.

После двенадцатичасового трудового дня в огромном павильоне, наполненном шумом действующих станков и механизмов, гулом голосов тысяч людей, после бесчисленных ответов на бесчисленные вопросы любознательных и дотошных посетителей не было сил, чтобы пойти, скажем, в кино, почитать книжку или даже посмотреть телевизор. Я заглянул в номер, который занимали гиды.

Как и во многих японских отелях, номера делились здесь на «европейские» и «японские». «Европейские» комнаты с их стандартным люминесцентно-пластиковым уютом не отличались от номеров современного московского или, скажем, парижского отеля. Переступив порог «японского» номера и задвинув за собой «сёдзи» — тонкую раздвижную стенку из дерева и плотной, как пергамент, бумаги, — я словно перенесся в другую эпоху, когда японцы путешествовали не в сверхскоростных экспрессах, названия которых — «Хикари» («Свет»), «Кодама» («Эхо») — воспринимаются почти буквально, а в паланкинах, когда целью восхождения на Фудзияму было «очищение шести чувств», а не приобретение посоха с клеймом: «Вершина Фудзи, 3776 метров», как доказательства туристского усердия.

На желто-золотых соломенных циновках никакой мебели. Только низкий полированный столик с единственным цветком в высокой керамической вазе, изогнувшим стебель так грациозно, что невольно подозреваешь в горничной, которая поставила этот цветок, выпускницу художественного вуза. В простенке свисает «какэмоно» — длинный и узкий свиток. На белом фоне ветка сосны. Кажется, что дунет ветерок, и ветка шевельнется, и, ожидая этого, не можешь отвести от нее глаз. Номер гидов так и назывался: «Сосновый».

Облачившись в ночные кимоно, трое студентов лежали на полу. Когда настанет время укладываться спать, постели им расстелют прямо на циновках. Четвертый студент, сидя на корточках, что-то декламировал. Один из студентов следил по толстой книге и поправлял, когда товарищ ошибался.

— Готовитесь к концерту самодеятельности? — спросил я.

Студенты подняли удивленные лица, а тот, что держал книгу, захлопнул ее и подал мне. Кант. «Критика чистого разума», — прочел я на обложке.

— Через неделю семинар по философии Канта, вот мы и занимаемся, — объяснили студенты.

Я вернулся в XX век.

Студенты подвинулись, освобождая мне место, я опустился на циновку, и сидевший на корточках студент, прикрыв веки, продолжил певуче и негромко:

— В метафизической дедукции априорное происхождение категорий вообще было доказано их полным сходством...

— Не сходством, а совпадением, — прервал студент с книгой в руках.

— Да, да, верно, — декламировавший Канта студент открыл глаза. — ...Было доказано их полным совпадением со всеобщими логическими функциями мышления.

Я слышал, что зубрежка — основной метод обучения в японских учебных заведениях, знал, что многие преподаватели всерьез считают: заучивание наизусть позволяет проникнуть в глубь предмета, и все же чтение на память целой главы из Канта повергло меня в изумление.

Когда студенты сделали перерыв, разлили по чашкам зеленый чай и закурили, я спросил:

— Ну а сами-то вы как относитесь к такому изучению философии?

— Тут ничего не поделаешь, — безразлично ответил один.

— У нас считается признаком особой образованности и высокой воспитанности не высказывать собственного мнения и дословно повторять то, что написано в учебнике или сказано преподавателем, — добавил другой. В словах его явственно прозвучала горечь.

«Вот она, причина, почему те, в Киото, — Итиро Иосида, «революционный бунтарь», «борец за чистоту марксизма» и «боец революции», и те, что устроили резню на горе Харуна и захватили пансионат «Асама сансо», не смогли критически отнестись к маоистским идеям», — подумал я. Они просто заучили их, не увидев в маоизме ни антинаучности, ни антиисторизма. Вспомнился газетный отчет о судебном заседании, разбиравшем дело «Рэнго сэкигун». Судья предложил «рэнгосэкигуновцу» изложить свои политические взгляды, но тот не смог, как написано в отчете, «свести концы с концами, и назначенный судом адвокат вынужден был помочь ему привести в порядок аргументы».

Студенты отложили Канта, и завязался разговор. Скоро я узнал, что все они выходцы из так называемого «среднего слоя» — из семей служащих, мелких торговцев; что с настоящим трудом не соприкасались — временная работа гидами на выставках, продавцами в универмагах в период бойкой предновогодней торговли не в счет; что в рабочем коллективе никогда не бывали. Эти четверо не входили в прогрессивные молодежные организации, работающие под руководством коммунистической или социалистической партий, хотя я почувствовал, что в них бродит дух протеста, правда, , неосознанного. Этот дух протеста, случалось, приводил их в колонны студенческих демонстраций. «У нас есть революционный опыт», — гордо сказал декламатор Канта. Однако оказалось, что «революционный» опыт исчерпывался стычками с полицией во время волнений в университете. И я подумал: таких несложно увлечь «архиреволюционными», лозунгами, на которые столь щедр маоизм.

Репортаж в «Сюкан асахи» заканчивался комментарием известного японского писателя Сэйтё Мацумото. «Никого так не обрадовали массовые убийства, осуществленные «Рэнго сэкигун», как существующий режим», — написал он. И это действительно так. власти немедленно поставили знак равенства между выступлением «Рэнго сэкигун» и рабочими забастовками, митингами, демонстрациями, чтобы получить возможность применять против трудящихся «закон о предотвращении мятежей». Орган ЦК Компартии Японии газета «Акахата» назвала действия групп, подобных «Рэнго сэкигун», провокационными, служащими предлогом для того, чтобы разгромить массовые движения рабочего класса.

В огромной — с волейбольную площадку — комнате тесно, шумно и накурено. Казалось, я очутился в зале ожидания на вокзале, когда поезда выбились из графика. Разница заключалась лишь в том, что люди здесь хорошо знали друг друга и появление каждого нового человека вызывало приветственные возгласы находившихся в комнате. Помещение отличала от вокзала и необыкновенная чистота — пол был устлан соломенными циновками, и все оставляли обувь за порогом.

Я попал в профсоюзный комитет накануне 1 Мая. Размашисто написанные на большом щите крупные иероглифы уведомляли о месте и времени сбора праздничных колонн. Входившие в комнату задерживались у щита и внимательно прочитывали объявление. Примостившись за низким столиком, что-то быстро писал пожилой мужчина в серой куртке, левый рукав которой перехватывала красная лента с надписью: «Председатель оргкомитета по проведению первомайской демонстрации». Парень с «хатимаки» вокруг головы — на белой матерчатой повязке название профсоюза токийских полиграфистов — нетерпеливо заглядывал через плечо мужчины. «Составляется первомайская листовка»,— догадался я. Особенно оживленно у доски, с длинными списками, приколотыми кнопками. Протиснулся к доске. «Компания «Мацусита дэнки» — 13 600, компания «Хирано киндзоку» — 16 тысяч, компания «Фудзита» — 18 300». Это перечень компаний, работники которых добились в ходе весеннего наступления повышения заработной платы. Цифры показывали сумму прибавки. Время от времени кто-нибудь из служащих комитета под восторженный гул многих голосов проставлял в списке названия новых компаний.

Наконец руководитель завтрашней демонстрации освободился, подошел ко мне и, чеканя фразы, заговорил, даже не дожидаясь моих вопросов:

— В первомайской демонстрации примут участие более ста тысяч токийских рабочих и служащих. Я имею в виду только тех, кто входит в организации, примыкающие к Генеральному совету профсоюзов. Вместе с членами других профобъединений, а также молодежных и студенческих организаций компартии и соцпартии демонстрантов будет значительно больше. — Он помолчал, пока я записывал. — Комитетам на местах дано указание провести демонстрацию организованно, не поддаваться на возможные провокации, чтобы избежать стычек с полицией и не вызвать репрессий со стороны властей по отношению к профсоюзам и другим демократическим организациям.

— С чьей стороны могут быть провокации? — спросил я.

— «Левакам» не терпится устроить, как они говорят, «революционный взрыв». — Губы руководителя демонстрации скривила усмешка. — А полиция только и ждет этого. У нее окажутся развязанными руки. — Он взглянул на часы, жестом подозвал меня к стоявшему в углу телевизору. — Сейчас вам станет ясно, как власти готовятся к первомайской демонстрации.

На телеэкране демонстрировался годичной давности репортаж о событиях в пансионате «Асама сансо». Прикрывая щитами головы в касках, к трехэтажному дому ползли полицейские. Треск выстрелов. На носилках пронесли одного полицейского, потом другого. Штурм. Пансионат взят. Крупным планом — заложница «рэнгосэкигуновцев», жена хозяина пансионата. В глазах ужас, нервное потрясение лишило женщину дара речи. «Рэнгосэкигуновцы» грозились убить ее, если полиция ворвется в дом. Затем — телекадры эксгумации трупов «подытоженных» членов «Рэнго сэкигун». Финал телепрограммы — выдержки из еще более старых документальных лент: юнцы с названиями троцкистских организаций на «хатимаки» учатся бросать бутылки с зажигательной смесью. За спинами мальчишек — красные знамена. Голос диктора за кадром декламирует гимн «Рэнго сэкигун»: «Вперед, вперед, солдаты «Сэкигун»! Вперед, прекрасные парни!» Диктор многозначительно напоминает, что гимн очень похож на песни гангстерских шаек.

Цель передачи прозрачна. Когда завтра первомайские колонны двинутся под красными знаменами к парламенту, обыватель не сделает различия между организованной демонстрацией трудящихся и действиями «Рэнго сэкигун». Люди, которые понесут плакаты с требованиями лучшей жизни и мира, должны показаться обывателю бандитами, убийцами, поджигателями. И если полиция обрушит дубинки на головы демонстрантов, станет травить их слезоточивым газом, обыватель почувствует удовлетворение и исполнится признательности к полиции, защищающей спокойствие и порядок.

На телеэкране в последний раз мелькнула рука, метнувшая бутылку с зажигательной смесью, проплыло перекошенное от напряжения лицо, и мне почудилось, что я узнал Итиро Иосида, студента университета в Киото.

Владимир Цветов

(обратно)

Камни самоцветные, белые жемчуга

Когда бы я ни бывал в Петрозаводске, обязательно захожу в краеведческий музей, где работает мой старый знакомый Иван Михайлович Мулло. В последний свой приезд я зашел взглянуть на коллекцию камней, которые пока еще находятся в запаснике музея. Услышал я о ней случайно и, услышав, удивился: почему Иван Михайлович, с которым мы знакомы уже пятнадцать лет, никогда прежде не говорил об этом? Но позже узнал, в чем было дело. Ученые хотели разложить камни, что называется, «по полочкам», а потом уже выставлять для обозрения. Условно эта коллекция, лежащая в больших деревянных ящиках, была названа «Мировой коллекцией минералов». На протяжении многих лет несколько геологов пытались разобрать и классифицировать ее. Но, к сожалению, отступили перед трудностями: этикетки были утеряны.

За дело взялся научный сотрудник лаборатории минерального сырья Института геологии Карельского филиала АН СССР Егор Васильевич Нефедов. Ежедневно после работы часа три-четыре он проводил в музее. И отдавал исследованию каждый выходной день. Шло время, и подвал музея превращался в сказочную пещеру. На стеллажах выстраивались кристаллы изумрудов, друзы аметистов. Сверкали красные и черные гранаты, аквамарины, топазы, рубины... Нефедов вооружался справочниками, рассматривал образцы под микроскопом, проводил химический и спектральный анализы. Свыше пяти тонн минералов пришлось перебрать Нефедову. Теперь огромная работа закончена. Государственный краеведческий музей КАССР готовит выставку необработанных драгоценных и полудрагоценных камней. Но как и когда эта коллекция попала в музей? История эта, говорят, связана с повенецким жемчуголовом Данилой Евсеевичем Трошковым.

...Старик положил за щеку кусочек сахару и благодушно мотнул лопатообразной бородой.

— Я с жемчугами веки выжил, дети мои.

Данила Евсеевич нацедил себе еще чаю, подлил густой заварки. Чай стал бордово-черный. Старик не спеша выпил чашку, затем положил ее на блюдце кверху донцем. Отер губы длинной крепкой ладонью:

— Я в молодости прыток был. Везде успевал. И покрестьянствовал, и к ремеслу приладился. Ну и жемчужинки вынал. И в Повенчанке, и в Кене, и в Онеге, и в Водле под порогами. Пока эти реки сплавом не были испорчены, жемчугу добывали из них — страсть. Жемчуг дело интересное. На нем, кто умел, зарабатывал отчаянные деньги. Это, конечно, скупщики. Пронырливый был народ. Помню, из Питера шастали, из Петрозаводска. А самый торопкий был Палит Палитыч. Любил он сначала напоить человека, а потом уж цену свою навязать. Ну Палитыч — особая статья, о нем попозже, а пока я про жемчужины расскажу. Величали мы их по-разному. «Каргополочки» — самые крупные и покатистые. На каргопольских уборах их нашивали на самое видное место. Ну а вокруг всякая мелкая жемчужная зернь да еще бисер, чтоб дешевле кокошник был. «Каргополочка» стоила от семи до десяти рублев. Величиной была с крупную горошину. Выше «каргополочки» шли уж самые драгоценные, крупные жемчужины. Им званье было — «жемчужные огурцы». И те и другие в Питере шли ходом. Скупщики от нас каменно утаивали цену, какую им давали в Питере, но слухи доходили: цена была такая, что рад бы поверить, да не верится.

Похуже сортом и величиной шли «рыжички». Это розоватые жемчужины. Цена им была три рубля. У них форма была непокатистая. Скупщики так делали: кладут жемчужинку на блюдечко, да и дохнут на нее, не дунут, а вот именно дохнут. Коли от дыхания жемчужина не покатится, значит, «рыжичек» — неокатен жемчуг, кривобок. Некрупные черные жемчужины мы называли «чернавки», им цена была рубль за штуку. Ну а самая мелочь — «жемчужная зернь», той цена копейка.

На жемчужную охоту как найдет. Ино лето и лень вроде на мужиков напустится, и жемчужины не попадаются. А друго лето и тут и там лезет беспортошник в реку, и фарт получается. И тут вроде зудеть начинает в одном месте. Как бы заразна болесть. И мальчонки и девчонки — все лезут в воду: все раковины потрошат. Бывало, у Повенчанки все берега были белы от пустых раковин. Примечал я, что так на людей находило: когда весна водлива, а летось солнышко яро греет, тут и скупщиков налетит, что воронья. У нас и присказка была: «Солнце греет и палит — едет в гости Ипполит. Летось зябнут глухари — нет жемчужин, хоть ори». Ну Палит Палитыч хоть и не переплачивал, но, в общем, по справедливости платил. А один год понаехали темные люди, темные, что омуты в Повенчанке. И все конные. В наши леши места на телеге попадать в суху погоду тряско, а в сыру опаско — увязнуть можно. А на коню и к удаче скакать прытчее, и от лихого человека бока спасать ловчее. И вот наехали скупщики и начали воду мутить. Стакнулись меж собой: «За «каргополочку» кладем пять рублей, не больше». Ну мы, знамо, заворчали, как потревоженные медведи. И тут появляется немец. В шляпе, коротких штанах и мудрящих башмаках и с тросточкой. «На отдых. — говорит, — приехал, на охоту». А сам, дескать, инженер, родом из Немеции — мастер гранильных мануфактур. На вид рожа конопата, простофильска — ни дать ни взять нигижемский тугодум, но в охоте и штучных ружьях разбирался что надо.

Ну вот, скупщики этого немца призвали на совет. Дали ему натуральную «каргополочку». Тот повертел ее, крякнул, как приказчик после выпития чарки, и говорит:

— Красна цена— пять целковых. А скупщики:

— Слыхали, немецкий авторитет-с?

Ну поворчали мужики, поплевали в землю, а как быть? И ободрали бы нас скупщики, да тут другая история затеялась. Начал немец к одной вдове подкатываться. Вдова была кругла, свежа и домовита. Микола Куров хотел к ней сватов засылать. А тут немец. Ну Микола плюнул на все жемчужные раковины, да и поехал в Питер, концы в воде высматривать. Приехал веселый, злой.

— Где немец?

— Ко вдове пошел сам себя сватать. В кумачовом платке понес серьги, да фунт изюму, да три печатных пряника. Торопись, Микола, а то будешь ты у вдовы «не пришейн кобыле хвост».

Затрусил Микола к домовитой вдове. Торкнулся в дверь — заперто. Стукнул громчей — вдова в сени вышла, а Микола медвежий голос подает:

— А нету ли у вас Михаилы Гусевска, родом из Пудожска уезду, изо славной деревни Нигижмы? А служит Михаила лакеем у питерска бер-мастера. А вышел указ всех изменщиков, кто за другого себя выдает, фатать и в кандалы ковать.

И был нигижемский немец бесславно изгнан. Оказалось, что скупщики, вишь, подкупили его, подговорили.

Скупать жемчуг — нехитрая забота. Нать только иметь деньги, время и ладного коня. В Пудоже жемчуг перекупал приказчик купца Бажецкого. Звали его Евграф. Был у него крупный серый селезень с белым хвостом. Евграф жемчуга ему в зоб пихал. Выйдут наружу — яснее делаются, красивее.

Микола над ним однажды такую штуку сыграл. Купил где-то в точности такого селезня. Приказчик начинял свою птицу жемчугами всегда утресь. Вот сделал он свое дело и пошел на базар. Идет домой, а Микола сидит под забором, селезня поглаживает. Евграф глянул и обомлел.

— Откуда у тебя этот селезнек, Миколушка?

— Да у проежжа цыгана только что купил. За пять рублев.

— Да ты што? Мыслимо ли дело за дуру-птицу пять рублев платить?

— А у меня своя каприза. Пондравился мне селезнек оченно.

— Цыган-то, видать, украл его где.

— Вестимо дело.

— Перепродай мне селезня, Микола.

— Не жалацца. Оченно он мне пондравился.

— Я те шесть... нет, семь рублев дам.

— Не жалацца. У меня своя каприза.

Начал приказчик торговаться. И продал ему Микола селезня за пятнадцать рублей! Кака рожа была у приказчика, когда он ко птице с птицей пришел. Уморище!

А особливо схлестнула меня судьба со своеобычным скупщиком, Палит Палитычем, я поминал уж. Сухонький такой, лысоватенький, ласковый и пешеходный. Ну и бегуч был мужчик — спасу нет. Все речечки, все ручеечки наши вверх-вниз избегал. Глянешь, бывалоча, — чисто божий странник. Беленька бородка вьется, глазки помаргивают. Пиджачонко худяшенький, только что заплатами не украшенный. Плисовы штаны в черную да синюю полоску, финские востроносые бахилы. Глаза закрою — так и встанет перед взором. Ведь он, Палит Палитыч-то, князь был. Я знал о том, но велено было помалкивать. Чем-то он Питеру не угодил. Нет, не то што за нашего брата голоштанна стеной стоял. Просто грех большой имел. Вот и выпихнули его в Петрозавотьско.

А мужичонка он был егозливый. Не сидится. Деньжонки опять же в кисе шуршат. Вот и начал он каменье собирать да жемчуга скупать. Всю фате-ру у себя в Петрозавотьском каменьем завалил. Бывал я у него не раз. А каменья — не булыга. Глянешь — глаза, как у зайца, к носу сбегутся.

Болезни его не брали. Из железа был деланный — неутомим. Как-то раз подкараулил его с жемчугами один добрый человек. Шваркнул по голове березовым стягом. Да не на таковська напал. Выдержала княжья черепушка. А для таких деликатных случаев князь в кармане плисовых штанов наган держал. Ну после этого мы стали звать нашего скупщика промеж собой «Палит Палитыч, князь Мячевский». Почему Мячевский? А вот почему. Около Пудожа есть деревня Мячево. Там в старину умельцы-лаптеплеты жили. Чего-чего не наплетут из бересты. Обувь, солонки, пороховницы, шкатулки, черпуги, сундучки, кошели, подносы, ну и мячи, конечно. Ребятишки с има в лапту играли. Для другой игры большие мячи плелись. Мячевски рукоделья свои на ярмарку возили — были знамениты. Вот и пошло, что у нашего князя голова крепка, как березовый мяч.

Однако после сего приключения пришлось князю две недельки побыть дома с мигренью в самый жемчужный сезон. Я его, как бы сказать, замещал. Ссудил он мне деньжонок; вот я тихо-мирно жемчуга скупал, ему отвозил.

Палитыч жил сам перст, коли слуги не считать. Слуга был коротконог, угрюм и мордаст. Помню, приезжаю я, под мышкой кожаный кисет, жемчуга махрой засыпаны. В дороге всякое бывает. Воров не сеют, не пашут — как сорняки в нивьях сами вырастают.

Палитыч ходил в красном бархатном халате, голова повязана белой тряпицей. Расплатился он со мной по справедливости. Я разиня рот осмотрел его диковинную фатеру. Потом обнахалился и полюбопытствовал:

— Палит Палитыч, а отчего же не зазорно вам с княжьим-то званьем в простых скупщиках ходить?

Князь беззвучно засмеялся.

— В простых, говоришь? А ну погляди-ка.

Провел меня далее, в комнаты. Все стены в полках, а полки стеклом закрыты. За стеклами камни, камни, камни.

Князь помахал сухим перстом:

— Огромный изумруд сей из индийских копей. Гладкий, будто водой облитый рубин — из Персии. Синие камни — из Америки. А вот еще сокровища. Цены им нет. И все это мне олонецкий жемчуг добыл.

— Как же это так? — не понял я.

Князь опять засмеялся тихо-претихо, пальчиком мне погрозил:

— Не ты ли мне пословицу сказывал: не та жемчужина, что в светлой раковине уродилась, а та, что в светлой голове. Придумал я ученым людям да камнезнатцам посылать недорогой северный жемчуг, а взамен ихние минералы просить. И в короткий срок был я завален посылками со всего свету.

— А не омманывают? Слыхано, что в иноземье жуликов-то поболе, чем в русской земле.

Опять смеется князь.

— Гиперборейский жемчуг есть замечательная вещь. Жить в Южной Америке и располагать олонецкими жемчугами — неслыханная гордость для любителей минералогических раритетов. Всесветные любители камня чтут мою персону глубочайшим образом. Изволь глянуть на две последние посылки.

Я глянул. Два ларца красного дерева выстланы изнутри мягкой тканью. Там гнездышки, а на гнездышках цифирь написана и иноземные буквицы. А в гнездышках золотые, серебряные и цветные камни. Да, уважают князя, ничего не скажешь. И тогда я с почтением сказал:

— Эдак-то вам и разбогатеть не грех.

— Нет, друг мой, стремленья к барышу у меня нету. Здесь в Олонеции стал я читать всякие книги про камни и в натуре камень наблюдать. И до того этим заинтересовался, что прямо-таки страсть меня обуялд. А когда потекли ко мне каменные ручьи со всего света, великая каменная книга земли распахнулась передо мной. Велика моя любовь к камню, друг мой, и никогда ей не изойти.

Помню, сказал я тогда Палитычу:

— Хороший вы человек, одначе.

Он усмехнулся:

— Хороший, да не всегда и не для всех.

Я подумал: «Что ж, может, оно и так. Хвали жемчуг в сереге, а не на береге».

Позже так оно и получилось. Вот революция произошла — не видно нашего Палитыча. Поехал я к нему, уж и не помню зачем. Лежит он в постели, хворает. И слабым голосом говорит мне вот что:

— Мы с тобой, друг мой, давно друг друга знали и жили в мире и приятствии. Я всегда тебе верил. Верю и сейчас. Вот шкатулка. В ней наилучшие мои жемчуга. Возьми и держи при себе. Придет за ними мой племянник.

Открыл он шкатулку. Там как бы соты сделаны. И в ячеях, выстланных белым горностаевым мехом, лежат жемчужины. Белые, круглые, одна другой краше.

— Сделаю, — сказал я и положил шкатулку в свой берестяной кошель. — А куда вы каменьи-то свои денете?

— Самоцветы, алмазы да золото-платину передам другому верному человеку. А что невзрачное — вывезу на свалку.

— Зачем же так? Нешто трудов своих не жалко?

— Не хамам же доставаться!

И глазом сверкнул. Вот тебе и ласковый! В первый и последний раз изменил я своему слову. Снес жемчуга в одно учрежденье.

— Знаем, — говорят. — Племянник у этого скупщика — вредный элемент. Мы его привлечем. А каменную коллекцию конфискуем для пользы трудящего народа.

Вот прошло сколько-то времени, я уже в Водлозере жил. Англичане с севера понадвинулись. Раз приходит ко мне ночью молодой чернявый мужик.

— Ну, старик, пора долг отдавать. Клади жемчуга на стол. Я княжий племянник.

— Жемчуга, — я честно ему говорю, — снес я трудящему народу, ваше благородие.

— Ты это расскажи в Питере на барахолке.

Ну и вышел у нас веселый разговор. У меня — медный пест, а у него ножик. Перекрестил он меня ножам, да и сам кровью умылся, едва ноги унес. А я тогда еле выжил.

А потом пошли годы, побежали. Я уже не жемчужничал. Здоровье не то стало. Да и барыш-то имеют не столь на добыче, сколь на перекупке жемчуга. У нас так говорили: «Жемчужник охотника не богаче».

Отечественная война подступила. Я тогда уж с клюкой похожал — баливали ноги от вековечной простуды. Жил я по-прежнему в Водлозере. Все мои померли, жил я у кумы. Нрав у нее был карахтерный, я ее все дребежжалкой звал. И вот принеснечистый сколь-то человек в белых халатах да на лыжах. Прибежал мальчонка, валенки на босу ногу. «Деда, тебя спрашивают, а не наши, ты не верь им». Кума ему: «Лезь на печку и, что бы тебя ни спросили, рта не раскрывай. А я скажу: немтырь ты». Запихала дребежжалка мальчонку на печку, а меня в подпол, да люковину-то половиком закрыла. Сижу я на картошке, слушаю.

— Дома ли Данило Евсеич?

«Чей же это голос, — соображаю, — вроде бы где-то слыхано?» А кума уже рапортует:

— У него в Сердечкину избушку уехано. И был он там умерши. Два дни уж как преставился.

Я так и подпрыгнул на картошке. Уже и похоронила, старая дребежжалка. Ну погоди-ка! Гости вроде как бы призадумались, а потом меж собой не по-русски перебросились. «Ага, — думаю, — это такие гости, которые не стоят обниманья. Из Заонеги, видать, где немчура стоит».

И опять тот самый голос говорит:

— А ты не знаешь, старуха, не оставлял он после себя шкатулки, которую бы пуще глаза берег? Жемчугов ты у него не видела?

Кума дребезжит:

— Про еговы жемчуги в Москве в лапти звонят. Все наследство старого идола — заплаты. Прикажете подать?

— Оставь себе на память, старая фузея.

И ушли. Я было выстать хотел. А кума — топ по люку! И кряхтит значительно: нишкни, мол.

И в самом деле хлопнула дверь — и снова тот в избе.

— Ну не воскрес твой заплатанный жемчужник? Кума взвыла да запричитала (в этом деле она большой мастер была).

— Господи, на том-то свете хоть дайте ему покоя. Всю жизнь от своей дурости маялся. Да от холодной воды! Да от недоеда! Выстань из избы, ирод, не тревожь покойника!

— Не голоси. Знаю, что живой он. Прячется.

— Знаш ты про курьи титки да про свиньи рога.

Ну мужик видит, на саму подходящу бабу попал. Плюнул и говорит:

— Ладно. Приду еще. А когда приду — того не скажу. Должен он мне жемчуга. На тот свет, а приду. Расквитаюсь. Так и передай своему покойнику.

Дверь хлопнула, и на том комедь кончилась. Позже я узнал, что наши бойцы перехватили этих проныр и дали им копоти. А поцеловала племянника какая пуля-красавица или нет, того не знаю. Затем и пест при себе держу.

Старик отвернул тулуп и достал тяжелый медный пест.

— А ништо, — сказал старый жемчуголов. — Слыхали исконную пудожскую былину про Рахту Рагнозерского? Он своих врагов дирал на половинки и в Онег-озеро кидал. Ништо. Придет кто — встренем. А покеда живем неплохо, мясо кушаем, чай пьем...

В. Опарин

(обратно)

Лунный зиккурат в Каракумах

В № 2 нашего журнала за 1968 год было опубликовано сообщение кандидата исторических наук В. Сарианиди об открытии советскими археологами в пустыне Каракумы неизвестной городской цивилизации. Поражал не только возраст найденных городов — они были ровесниками древнейших городов Земли, городов Шумера в Месопотамии: исследователи сразу же обнаружили удивляющую схожесть между шумерской и вновь открытой цивилизацией в памятниках искусства и архитектуры... По просьбе редакции профессор В. МАССОН рассказывает о последних открытиях, сделанных во время исследования этих скрытых в Каракумских песках городов.

Да, открытие было, как принято говорить, сенсационным. Песчаный холм Алтын-депе возле селения Меана на юге Каракумской пустыне скрывал остатки крупного города эпохи бронзы, конца III — начала II тысячелетия до нашей эры, — едва ли не древнейшего города на территории нашей страны.

Часть холма занимали остатки массивного монументального сооружения со ступенчатой башней. Первоначально она имела в длину по фасаду около 21 метра и четыре ступени различной высоты вели на ее вершину. Затем это относительно скромное сооружение было перестроено, высота башни увеличена до 12 метров, а весь комплекс в длину стал достигать 55 метров. Было совершенно ясно, что перед нами монументальный культовый комплекс, имеющий прямые аналогии в архитектуре Древнего Шумера: ступенчатая башня Алтын-депе, казалось, была возведена по тем же «проектам», что и знаменитые зиккураты Месопотамии, образ которых запечатлен в легендарной библейской вавилонской башне.

Но каков был характер культов, вызвавших к жизни это грандиозное сооружение, в честь каких богов курились дымки жертвенных подношений?

Ответ на этот вопрос дали раскопки 1972 года. За парадным фасадом башни было открыто большое здание с анфиладой комнат, расположенных вдоль длинного коридора. Многочисленные находки позволили определить нам назначение каждого из найденных помещений. Анфилада открылась небольшим вестибюлем — неким преддверием пышного и сложного ритуального церемониала. Следующее прямоугольное помещение оказалось самим святилищем. Пол его был устлан циновкой, над дверьми висели рога горного барана. В центре находился священный очаг, у края которого стояли небольшие сосуды для ритуальных возлияний. У северной стены был небольшой алтарь из дерева и глиняных кирпичей, и на нем лежали кости взрослого обезглавленного человека. Судя по истлевшим отпечаткам, эти останки в древности были покрыты материей, расшитой бусами из лазурита и слоновой кости, — сама ткань не выдержала испытания временем, но покрывавшие ее украшения сохранились превосходно. Рядом с алтарем в скорченном положении на полу покоился другой скелет. И тоже без черепа... Что это — случайность или закономерность, обусловленная порядком ритуала? Антрополог Татьяна Кияткина, тщательно исследовав останки, убедилась, что черепа отделялись уже после погребения.

Раскопки этого святилища одарили нас разнообразнейшими находками — мы нашли массивные предметы из полированного камня, в том числе диск с ручкой (подобные диски находили и раньше, археологи называют их «гирями»), многочисленные украшения — серебряные бляхи, бусы из золота, лазурита, сердолика, бирюзы, агата и горного хрусталя, печати, выточенные из лазурита и алебастра, костяные палочки, покрытые затейливым резным узором. Особенно интересны золотые головки быка и волка и мозаичная пластинка с изображением креста и полумесяца. Вещи носили следы длительного употребления — золотая головка волка была сильно потерта от длительного пребывания в руках, а ручка каменной «гири» буквально отполирована до блеска. Все наводило на мысль, что в святилище жрецы демонстрировали священные предметы и совершали культовые церемонии. Но самих погребений здесь не было.

Исследовав святилище, двинулись дальше и вошли через дверь в следующее, третье, помещение. Оно было совершенно пустым — лишь в центре комнаты находился очаг. Видимо, охранительный огонь был главной функцией этого помещения. Но что и от кого он охранял?

Это стало ясным, когда приступили к раскопкам следующего, четвертого, помещения. Его можно было бы назвать «залом черепов». Черепа лежали среди груды костей на полу, а головы отдельных (наиболее почтенных?) усопших жрецы клали в специальные ниши, высеченные в стенах. Не было сомнений в том, что после совершения в святилище пышных обрядов усопших переносили в комнату, служившую временной гробницей и отделенную от святилища своего рода «вечным огнем». Из гробницы узкая дверь вела в последнюю, тупиковую, комнату, где в углу покоилась большая пирамида аккуратно сложенных костей и черепов.

Сложный и богатый погребальный комплекс неоспоримо свидетельствовал, что открыта своего рода коллективная усыпальница жреческой общины зиккурата Алтын-депе.

Уже сейчас обращает на себя внимание культовая символика находок. Здесь нет ни одной женской статуэтки, столь обычной для всех других могил и гробниц, открытых на Алтын-депе. Зато ярко выступает астральная символика и прежде всего культ луны. Луна изображена на мозаичной пластинке, вырезанный из бирюзы полумесяц помещен на лбу золотой головки быка. Сразу же на память приходит знаменитый зиккурат шумерского города Ура, обошедший все учебники истории и архитектуры, который был посвящен одному из главнейших божеств Шумера, богу луны Нанне, или Сину. Во время раскопок Ура археологи нашли так называемые закладные надписи, на которых было написано: «Для Нанна, могучего небесного быка, славнейшего из сынов Энлиля, своего владыки Урнамму могучий муж, царь Ура, воздвиг сей храм Этеменгуру». То, что центральное место в шумерском пантеоне занимает бог луны, подтверждается и другими многочисленными свидетельствами. И бог солнца Уту, и «предшественница» Афродиты — Инанна, или Иштарь, считались детьми бога луны. Все планеты и звезды, по представлениям шумерских жрецов, или двигались вокруг луны «подобно диким быкам», или были рассыпаны возле нее «подобно зернам». Все это говорит о том, что величественный зиккурат, открытый на Алтын-депе, скорее всего часть сложного культового комплекса, посвященного божеству луны. Видимо, недаром образ этого божества в виде золотого быка с сияющим во лбу изумрудным полумесяцем провожал здешних жрецов в последний путь.

И конечно же, все это не могло быть просто заимствовано откуда-то. В предшествующие Алтын-депе эпохи, во времена неолита и энеолита, в Южной Туркмении существовали культовые фигурки быков, вылепленные из глины или выточенные из мрамора. И несомненно, что эти древние образы легли в основу усложненной системы космогонических представлений, которая сопутствовала формированию городской цивилизации. Так, раскопки комплекса Алтын-депе, уникального не только для Средней Азии, но и для всего Ближнего Востока, позволяют уточнить сами принципы становления древнейших городских цивилизаций. А те аналогии с шумерской культурой, что были прослежены во время раскопок в Каракумах, подводят исследователей к новым загадкам истории взаимоотношений древних народов в переломную для судеб всего человечества эпоху — когда стали появляться на Земле первые города.

В. Массон, доктор исторических наук, профессор

(обратно)

Аджимушкай, август 1973

Керчь — город-герой. Здесь, в центральных аджимушкайских каменоломнях, работала вторая комплексная экспедиция, организованная журналом «вокруг света» и цк влксм.

В состав экспедиции входили: ветераны аджимушкайской обороны, сотрудники керченского историко-археологического музея, подразделение саперов и связистов одесского военного округа, группа из отряда «поиск» при одесском гк лксму, группа комсомольцев-керчан, врач, специальные корреспонденты «вокруг света». Большую помощь в работе экспедиции оказывали промышленные предприятия керчи.

Каждый день на выжженном от солнца склоне каменного карьера у «Сладкого» колодца Центральных Аджимушкайских каменоломен, где расположен наш палаточный лагерь, появляется военная машина со связистами и саперами.

Вооружившись миноискателями и аккумуляторными фонарями, саперы в касках, с лопатами и ломами спускаются в каменоломни, в лабиринт подземных залов и штолен. Мы идем вместе с ними. Связисты тянут связь...

— Войково? Дай мне «Звезду»!

— «Звезда»? Отвечайте! Вы слышите меня?

Телефонистки коммутатора завода имени Войкова уже привыкли к этому слову. «Звезда» — позывные нашего лагеря.

Черный телефон, который стоит на каменной «тумбе» в углу штабной палатки, соединяет нас с Керчью. Удивительно это чувство связанности со всеми: прямо отсюда, из-под скалы, из палатки, в пяти метрах от которой дышит прохладой темная дырка полуобвалившегося хода, можно позвонить в Москву, в редакцию, и рассказать о последних находках...

Рядом с городским телефоном — военный полевой. Он обеспечивает связь лагеря в карьере с основным подземным местом работы. Бежит, пропадает в поблекшей траве и снова четко выделяется на выгоревшей от пожаров земле двужильный бело-синий ручеек «полевика». (В этом году небывало дождливая весна совершенно изменила поверхность каменоломен. Везде в рост человека стояли заросли донника и чертополоха . Но летняя жара быстро высушила траву, начались пожары. Наш лагерь в карьере напоминал островок среди дыма и огня. Приходилось окапывать лагерь, косить пересохшую траву и сорняки, чтобы отстоять связь, имущество, палатки.)

...К телефонному проводу подползает, извиваясь, черная прорезиненная плеть электрического кабеля. Несколько сот метров связь и свет — сначала по земле, потом под землей — текут вместе, чтобы разойтись в самом конце пути. Бело-синий «полевик» оканчивается телефоном. Кабель — «усами» и фонарями с оплеткой. Они освещают место работы.

Второй год мы ищем архив подземного гарнизона. Тот архив, который, по многочисленным воспоминаниям аджимушкайцев и некоторым документальным подтверждениям, остался в каменоломнях после обороны 1942 года (Публикации о героической обороне Аджимушкайских каменоломен были в следующих номерах журнала «Вокруг света»: № 3 за 1969 год, № 8, 11 за 1972 год, № 5 за 1973 год.) .

Работаем в основном в районе подземного колодца и восточных штолен со стороны Царского кургана. Уже осмотрены полтора десятка завалов. С помощью лебедок и автомобильных домкратов приподнимаем и сдвигаем большие каменные глыбы. Их еще никто не трогал, за ними могут быть находки.

На днях работали у завала «Всадник». (В этом месте на стене нарисован всадник с копьем.)

Позавчера — у завала «Матрос». (Здесь еще в прошлом году обнаружили останки краснофлотца, нашли полуистлевшую бескозырку и звездочку.)

Вчера и сегодня — у завала «Два смертника». (А здесь первыми находками были два черных солдатских медальона. Один принадлежал Владимиру Ивановичу Костенко, другой — Василию Семеновичу Козьмину. Костенко — известный участник обороны, человек, о котором пишет в своих воспоминаниях Николай Филиппов (1 Воспоминания Н. Филиппова опубликованы в книге «В катакомбах Аджимушкая». Симферополь, изд-во «Крым», 1970.). Но рассказ о Костенко требует отдельной страницы, и мы предполагаем это сделать в дальнейшем.)

В наших дневниках, на кроках и схемах каменоломен, как на картах с «белыми пятнами», проявляются новые условные обозначения пройденных нами участков. Названия, не сговариваясь, даем по характерным приметам или первым находкам.

...Это был один из обычных дней работы экспедиции. Группа солдат вместе с военным историком майором Всеволодом Валентиновичем Абрамовым работала у одного пока еще безымянного завала в глубине штолен. Луч фонаря высветил остатки железной кровати с фигурной короной на спинке. Эта необычная кровать в комнате-нише уже попадалась нам на глаза во время обследования штолен. Некоторые участники обороны рассказывали, что на ней отдыхал начальник подземного гарнизона полковник Павел Максимович Ягунов.

Поиск в самой комнате ничего существенного не дал. Но вот на углу штольни, ведущей к комнате-нише, под сдвинутыми глыбами рядовой Масхут Галимов обнаружил первый небольшой клочок бумаги. За ним второй, третий, (И все в одном месте!) Отставлены лом, лопата и даже маленькая саперка. Теперь мягкий слой каменной крошки-тырсы, которая осталась от распиловки камня, разгребаем руками. Время от времени попадаются листки бумаги, карандаши. Большие двухцветные командирские карандаши «Тактика». Можно прочесть и год их изготовления: 40-й, 41-й. И снова листки бумаги... (Такие карандаши «Тактика» и «Зарево» уже встречались нам. Они были верными предвестниками находок.)

Попадаются наставления и уставы. На некоторых из них ясно видны карандашные пометки и даже кое-какие записи на полях.

— Похоже, это была чья-то личная библиотечка уставов и наставлений, — говорит Всеволод Валентинович. — Но вот чья? Удастся ли нам узнать руку?..

Вот лучи нескольких фонарей скрестились в одной точке. Осторожно обкапываем синий четырехугольник тетради в сыроватой корке-обложке, перемешанной с тырсой и землей...

«Синяя тетрадь из района комнаты Ягунова» — так условно записываем эту находку. Но что в ней? Раскрывать ее мы пока не имеем права. Тут же, в штольне, при той же температуре воздуха, мы бережно опускаем найденную тетрадь в черный фотографический пакет. Пакет прячем в полиэтиленовый мешок. Мешок тщательно заклеиваем и оставляем в условленном месте, здесь же, в каменоломнях. Эта тетрадь, так же как и другие находки, напоминает нам тяжелобольного, которого срочно нужно класть на операционный стол. Иначе он просто погибнет и ничего не расскажет людям о тех, кто сражался здесь тридцать один год назад.

...В этот день все поисковые бригады вернулись в лагерь с находками. Группа из одесского отряда «Поиск» нашла бумажник с документами и партийный билет. Миниатюрный карманный календарик с иллюстрациями обнаружили комсомольцы-керчане...

Каждый день растет опись находок.

«Толстая, свернутая на углах тетрадь. Состояние удовлетворительное...»

«Удостоверение командира Красной Армии. Хорошо сохранился цвет на обложке. (Удостоверение не раскрывали)».

По строгому правилу, уже ставшему в экспедиции законом, мы не можем тут же, на месте, исследовать найденные документы. Их ждут экспертиза, консервация и восстановление.

И еще один волнующий рассказ прочитали мы, производя кропотливые раскопки на трехметровой глубине совсем недалеко от входов и щелей со стороны Царского кургана. И здесь, как в районе «комнаты Ягунова», сначала стали попадаться лишь маленькие клочки бумаги. Это были, судя по отдельным словам, обрывки писем. Одни письма! Почему письма? Постепенно клочков становилось все больше и больше, пока, наконец, не стали встречаться почти целые, хотя и сильно обгоревшие солдатские треугольники. На некоторых были слова: «Действующая Красная Армия». А по штемпелям можно было судить, что они прошли гражданский и военный узел связи, пришли на полевую почту и даже были прочитаны военной цензурой.

Другие, наоборот, имели только штемпель полевой почты и отметку военной цензуры.

И те и другие — письма к солдатам и письма от солдат родным и близким — сошлись в одном месте, на узле связи. Они не дошли до тех, кому были написаны. В самые тяжкие дни обороны их вместе с другими документами решили сжечь. Но они не все сгорели. И вот мы наткнулись на десятки и сотни непрочитанных писем из военного 1942 года. Это была находка! Наверно, многие из этих писем были последними письмами людей, отдавших жизнь за Родину...

Экспедиция продолжает работу.

А. Рябикин, Г. Князев (фото), наши специальные корреспонденты

(обратно)

В горах, где живут байнинги

Мы, наверное, не добрались бы сюда, если бы не Басуро, энергичный человек лет сорока, с которым мы познакомились в лагере Тованококо. Тованококо — лагерь геодезистов, прокладывающих трассу для будущей высоковольтной линии сквозь горы острова Новая Британия.

Мы приехали в лагерь потому, что отсюда легче всего было добраться в горы полуострова Газель — северо-восточной оконечности Новой Британии, в горы, где живут племена, может быть, самые отсталые на Земле, известные под общим названием байнингов.

Нечего было и думать о путешествии без проводников и носильщиков, и тогда один из геодезистов, наш земляк Свен Харальдсен, порекомендовал нам Басуро. Басуро не выразил особого восторга от нашего предложения идти в горы, но, поразмыслив, пришел, очевидно, к выводу, что заработок на земле не валяется, и согласился. Через два дня мы готовы были тронуться в путь с дюжиной носильщиков.

Дорогу приходилось прорубать в густом подросте дождевого леса. По счастью, Басуро наделен чутьем мгновенно отыскивать наиболее приемлемый путь. Я двигаюсь автоматически, думая о чем угодно, кроме трудности дороги, и мысли мои вертятся все время вокруг одного и того же: удастся ли нам убедить байнингов принять нас. Ведь всего несколько месяцев назад байнинги убили одиннадцать прибрежных жителей, которые пришли в горы с какими-то товарами.

Басуро и носильщики наслышаны об этом случае, но это их мало беспокоит. Пока ты уважаешь законы и обычаи горцев, говорит Басуро, ничего с тобой не случится. Он убежден, что убитые пытались что-то украсть или покушались на байнингских женщин. В любом случае наказали их по справедливости. В джунглях действуют иные законы, чем в цивилизованном мире. Объяснение звучит убедительно и до некоторой степени успокаивает меня. Басуро знает, о чем говорит: он родился и вырос на этом острове. Конечно же, он прав: чужак должен уважать обычаи здешних людей; тогда они будут настроены вполне дружески.

Потому я полностью полагаюсь на Басуро и заранее готов выполнять любые указания вождя деревни, куда мы идем. Будем надеяться, что он позволит нам остаться в деревне, и мы сможем изучить повседневную жизнь байнингов вблизи.

Неба не видно, наша тропа вьется через подрост. Временами кажется, что мы блуждаем по темному, сырому подвалу.

За небольшой полянкой — снова стена зелени, и над ней поднимается легкий дымок. Приближаемся к деревне, поясняет Басуро.

По узкой тропинке мы выходим на обширную поляну, обрывающуюся в глубокую пропасть. И почти на краю пропасти стоят тридцать-сорок хижин, крытых ветвями. Дым струится сквозь дыры в крышах. Навстречу нам устремились четверо мужчин, и Басуро вступает с ними в длинный разговор. Мне кажется, что люди не очень его понимают, но через некоторое время он поворачивается ко мне: пошли!

Байнинги идут перед нами. Один из них совсем голый; у другого — крошечный передничек из половины бананового листа; двое одеты в лап-лап — длинные юбки из хлопчатобумажной ткани. Такой ткани много среди запасов геодезистов, но как она попала к байнингам? Нас ведут к самой большой хижине. Здесь живет лулуай — вождь.

Чуть ли не на четвереньках влезаем мы в хижину и останавливаемся перед лулуаем. Он сидит на раскисшем глиняном полу. Хижина — площадью метров в девять; прямо у входа горит огонь, языки пламени облизывают кучу раскаленных коралловых обломков. В углу лежит циновка, сплетенная из листьев пандануса: это, очевидно, хозяйская спальня.

Через некоторое время глаза привыкают к чадному сумраку, и я яснее вижу вождя.

Это худой мускулистый мужчина неопределенного возраста. Он говорит высоким голосом и сильно жестикулирует. Мне кажется, что я понимаю, о чем спрашивает он Басуро: зачем мы пришли в деревню? Басуро вступает с лулуаем в бесконечный разговор, пытаясь объяснить, что мы хотим изучить жизнь байнингов, сфотографировать их хижины, их утварь, их танцы. Своим не слишком богатым пиджин-инглиш Басуро переводит мне разговор.

Лишь через три часа дотошного допроса вождь согласился допустить нас в деревню. В этом племени, говорит он, человек сто. Большая часть живет в этой деревне, остальные — в маленьких селениях на вершинах гор.

Раньше племя славилось своей воинственностью. Власти острова (по крайней мере, в этой округе) давно оставили попытки вмешиваться в жизнь байнингов, а байнинги почти никогда не спускаются к побережью. Мне хотелось узнать какие-нибудь подробности об одиннадцати людях, убитых здесь, но вождь категорически отказывается говорить на эту тему. Прибрежные меланезийцы как один утверждают, что байнинги предаются каннибализму; но вождь всячески уклоняется от разговора об этом.

Пока лулуай рассказывает Басуро о храбрости, силе и победах своих воинов, я пытаюсь вспомнить все, что читал и слышал об этом народе.

В 1940 году в горах полуострова Газель, особенно в округах Чатчат, Урамот, Ассимбали и Мали, жило около шести тысяч байнингов. Ныне осталась лишь малая их часть, разделенная на несколько сильно отличающихся друг от друга племен. Во время японской оккупации командование пыталось силой заставить байнингов работать на армию: перетаскивать грузы, рыть окопы. Наказание было одно: расстрел. В округе Мали захватчики расстреливали из пулеметов целые деревни. Деревни и поля заросли лесом, а те люди, которым удалось бежать в джунгли, влачат существование на грани голодной смерти.

Байнинги вымирают, и процесс этот трудно остановить. Внесли свою лепту и австралийские власти, которые упорно стараются переселить байнингов вниз. С этой благой целью было сожжено несколько деревень, а жители были вывезены на побережье. Администрация объясняет свои действия тем, что земля в горах совершенно оскудела и не может прокормить байнингов. Это, конечно, так, но ведь байнинги обычно не задерживались долго на одном месте, и когда поле переставало родить, покидали деревню, выжигали новый участок леса и начинали все сначала. А всякое вмешательство в их традиционный образ жизни только убыстряет их вымирание.

Боюсь, что недалек уже тот день, когда исчезнет с лица Земли последний байнинг, унеся с собой загадки своего народа, о котором так мало знает наука.

А загадок этих немало.

Кожа байнингов гораздо светлее, чем у меланезийцев, населяющих побережье. Язык их не имеет ничего общего с меланезийскими языками. Антропологи считают их последними остатками коренного населения Новой Британии, жившего тут задолго до того, когда приплыли к берегам острова на быстрых своих лодках первые меланезийцы.

Байнинги долго не знали ничего о мире, лежащем за пределами гор, пока охотники за людьми не вторглись в их деревни. Люди с берегов залива Масава, островитяне с Урары и Ватака устраивали экспедиции за рабами в Байнингские горы. Они хватали байнингов и продавали их на север острова. На побережье Масавы и на островках вдоль побережья процветали невольничьи рынки. Руками рабов-байнингов вожди обрабатывали огромные плантации таро и ямса. Жизнь раба-байнинга ценилась так дешево, что еще в прошлом веке на побережье не строили дома, не положив под каждый из его угловых столбов живого раба.

На языке людей с побережья слово «бай» — значит уйти далеко от моря, а «нинг» — нечто невообразимо дикое и примитивное. «Байнинг», таким образом, означает: дикие люди, живущие в глубине страны.

Байнинги не могли сопротивляться меланезийцам, отлично организованным и зачастую вооруженным ружьями, полученными от белых. Единственной защитой для них были горы, и они забирались все выше и выше, в самые недоступные места.

...В хижину вошло несколько женщин. Их бедра обвивают узкие — в мизинец шириной — пояски из коры дерева увуна. Пояс составляет всю их одежду, так, по крайней мере, мне кажется. Но оказывается, что я ошибаюсь. Одна из женщин присаживается к костру и, прежде чем сесть, делает за спиной какое-то движение, и я вижу, что она расправляет по земле нечто вроде конского хвоста. «Хвост» привязан к поясу у самого копчика. Я откровенно завидую женщине. Все мое тело ломит от многочасового сидения на твердой сырой земле, и я много дал бы за то, чтобы подложить под себя такой вот хвост-миски, как называют его байнинги. Но миски — это женская одежда. Те двое, что встречали нас, одетые в лап-лап, тоже входят в хижину. Теперь они совершенно нагие: лап-лап для них, судя по всему, что-то вроде дипломатического фрака, который надевают специально для встречи иностранных гостей.

Между тем женщина, усевшаяся у костра, достает из заплечной сетки клубни таро, разрезает их на ломти и бросает в большой горшок. Собственно говоря, это не горшок, а круглая коробка-луски, сплетенная из толстой коры. На дно коробки женщина предварительно уложила раскаленные камни. Туда же она кладет и огромные зеленые листья. Басуро говорит мне, что это очень вкусная вещь — листья камоте. Потом следует очередной слой камней, потом снова таро и камоте, и так до тех пор, пока луски не наполнится доверху.

Таро — главная пища байнингов, мясо им перепадает очень редко. Иногда удается подстрелить из пращи птицу или крысу. Однообразное питание с вечным недостатком белков — одна из причин вымирания байнингов.

Сидя в хижине вождя, слушая его бесконечный монолог, я думаю о том, как не подготовлены байнинги к встрече с современным миром. А встреча эта неумолимо приближается. Ведь работают уже в этих местах геодезисты. Жизнь этой крошечной деревушки обязательно должна измениться, хотя бы потому, что городу Рабаулу требуется больше электроэнергии. А значит, проляжет через байнингские горы линия электропередачи. И любое изменение будет означать для байнингов конец...

Через несколько дней мне удалось снискать доверие лулуая. Как-то раз, когда мы устроились в его хижине, у костра, он начал рассказывать нам легенды, которые передавали друг другу бесчисленные поколения байнингов.

К сожалению, наша беседа была сильно ограничена несовершенством перевода Басуро, и красочность рассказа тускнела на глазах, приходя в соприкосновение с его пиджин-инглиш.

«Давным-давно села одна женщина у костра чистить печеное таро. Клубни были горячие, она не могла удержать их в руках и зажимала пятками.

В те времена весь мир был еще новый, и месяц сидел на небе, как огромный паук, и ткал паутину. По этой паутине он мог слезать вниз. Он увидел байнингскую женщину, но никак не мог понять, что это она делает. Месяц спустился вниз и тихонько стал у женщины за спиной.

Женщина обернулась и увидела месяц, красивый и яркий. «Вот кто мог бы освещать мою хижину», — подумала женщина и схватила месяц. С большим трудом удалось ему вырваться, но так как руки женщины были черны от обуглившегося таро, месяц оказался весь измазанный.

С тех пор напуганный месяц никуда не спускается с неба и появляется только по ночам. А поскольку у него нет рук, он не может вытереться, и пятна так и остались на нем...»

Мы подолгу разговаривали с вождем вечерами у костра. Приходили другие мужчины, внимательно слушали, дополняли то, что говорил лулуай. Я расспрашивал байнингов об их религии. Все на свете, говорили байнинги, землю, реки, горы, людей, леса создал Ригенмуха. Никто не знает, как он выглядит и где живет. Самого Ригенмуху никто не создавал; он существовал всегда. Он невидим, но он присутствует везде. Имя его нельзя произносить вслух. Он правит жизнью и смертью; человек всегда может обратиться к нему.

Чем больше я слушал рассказы байнингов, тем больше убеждался в том, что их религия — чистый монотеизм, очень мало отличающийся от монотеизма иудейского, христианского или мусульманского. Причем сходство настолько велико, что невольно закрадывается мысль: а не занес ли эту религию байнингам какой-нибудь миссионер?

Если бы это было делом рук миссионера, рассуждаю я, байнинги знали бы крест. Но нет, ни в одном из орнаментов, которыми богато изукрашены байнингские маски, креста нет.

Тем не менее отказываешься верить своим ушам, слушая заповеди Ригенмухи. Они — почти один к одному — соответствуют христианским десяти заповедям. (Почти — потому что некоторые из них у байнингов не существуют. К примеру, «раба ближнего своего, осла его и т. д.» байнинг возжелать не может, ибо ни у него самого, ни у его ближнего нет ни ослов, ни рабов и почти никакого другого имущества.)

К сожалению, все мои записи я вынужден делать на скорую руку. А ведь подробное изучение религии байнингов может пролить новый свет на историю религий вообще.

Успеет ли более обстоятельный этнограф изучить байнингов прежде, чем племя исчезнет? И как можно байнингам помочь?

Байнинги сами знают лишь один способ: танцы. Магические танцы, чтобы вымолить у Ригенмухи милость для племени...

...Лулуай сказал мне, что завтра в деревне будет праздник в честь духов плодородия. Я прошу позволить мне присутствовать на празднике и снимать обряды. Лулуай долго размышляет: потом соглашается. Мне, однако, поставлено условие: я не имею права уходить из деревни в джунгли, где мужчины готовят маски и все остальное, необходимое для праздника. Мужчины ушли в лес уже неделю назад, и все это время лес — табу для каждого, кто не прошел инициации и не посвящен в тайны племени.

Если я нарушу запрет, меня убьют, заявляет лулуай без обиняков. Ну что ж. Я готов. Перед тем как отправиться в Байнингские горы, я беседовал со своим земляком-геодезистом.

— Запомни, Арвид, — сказал он, — в этой жизни у тебя всего лишь одна голова, и ничто так легко не потерять в этих местах, как ее.

Посреди поляны, где будет праздник, установлена на высоких жердях крыша. В ее тени сидят двадцать женщин — «оркестр». Их музыкальные инструменты состоят из множества бамбуковых палок разной толщины и длины и нескольких высушенных воздушных корней. Не переставая тянут они монотонную песню.

Женщины проверяют звук, получаемый от удара бамбуком о корни, и если тон не удовлетворяет их, подсушивают палки над небольшим костром. Что же касается песни, то в ней просто перечисляются названия ближайших рек, гор, озер, деревень, а также имена вождей и духов.

...Первая группа танцоров появляется из леса внезапно. Мужчины в пестрых облачениях из листьев, коры и лиан несут перед собой длинный, овальный, ярко раскрашенный щит. Щит настолько велик, что почти целиком закрывает всех десятерых танцоров. Лишь головы торчат над щитом. Лица раскрашены растительными красками, собственной кровью и сажей. Танцоры идут по противоположной от нас стороне поляны, как бы не замечая нас. Вдруг они враз поворачиваются к оркестру. Зеленая стена джунглей за их спинами создает танцу фон. Темные тяжелые дождевые облака повисли низко над землей, и луч солнца, иногда прорывающийся через них, выхватывает на мгновенье чье-нибудь бесстрастное раскрашенное лицо: то совершенно черное, усеянное желтыми пятнами, то желтое, синее, зеленое или красное, покрытое кругами и полосами. Головы танцоров венчают тиары из листьев.

Мужчины почти бегут к оркестру, а музыка вдруг становится громкой и лихорадочно быстрой.

С другой стороны поляны выходит иная группа танцоров. Их лица закрыты гигантскими масками, отороченными пестрыми перьями попугаев. У некоторых людей в руках огромные зонты из коры. Другие прикрыли кусками коры верхнюю часть тела, к ногам их приклеены длинные перья; они несутся по поляне к первой группе. Перед оркестром обе группы выстраиваются в две линии и быстро обегают, танцуя, всю поляну. Затем снова подбегают к оркестру. Ритм все убыстряется. Женщины бьют палками по высушенным корням с немыслимой скоростью и энергией. Грудные младенцы на коленях оркестранток раскачиваются в такт ударам, просыпаются, вновь засыпают, опять просыпаются, сосут грудь и опять засыпают.

Внезапно старшая из музыканток выступает вперед. В руках у нее какой-то сверток. Она разворачивает его, и все танцоры одним движением разворачивают такие же свертки и высыпают из них в костер мелкие камешки. Это знак того, что главный обряд кончился. Из леса выбегает множество мужчин, пестро раскрашенных, в накидках из листьев, реющих как крылья. За их спинами колышутся длинные — метров семь — тонкие шесты. Шесты эти, изукрашенные хвостовыми перьями попугаев и увенчанные хохолками с головы какаду, пришиты к живой коже на спинах танцоров растительными волокнами. Они раскачиваются и, должно быть, причиняют танцорам страшную боль, но лица мужчин бесстрастны. Они прыгают все выше и выше вокруг костра перед оркестром. К лодыжкам танцоров привязаны высушенные стручки дикого гороха, и треск этих погремушек сливается с гулкими ударами и пением.

Время от времени мужчины прыгают в огонь, раскаленные угли летят во все стороны. У костра стоят двое дежурных: они следят за тем, чтобы не загорелись костюмы танцоров. Но как удается байнингам обходиться без ожогов, я не могу понять. Даже когда один из танцоров падает на угли всем телом, ничего не случается.

У костра танцует человек пятьдесят. Они начали в два часа дня и будут танцевать до восхода солнца. Женщины присоединяются к мужчинам. На плечи у них наброшены разноцветные лаплапы мужей, а длинные «хвосты» подпрыгивают в такт танцу.

Одна из женщин пробирается сквозь ревущую и скачущую толпу к выбранному ею мужчине, вынимает изо рта бетелевую жвачку и вталкивает ее мужчине в рот. Лицо ее серьезно. Танцуя, она напряженно всматривается в лицо партнера. Будет ли он жевать бетель? Если да, то значит предложение принято, и отныне они муж и жена. Проходит несколько секунд. Женщина с беспокойством ждет. Если избранник выплюнет жвачку, это будет для нее немыслимым позором. Ей придется покинуть деревню, чтобы поискать счастья в другом селении. Мужчина «оттанцовывает» от нее, но ответа не дает. Кажется, он избегает ее, и женщина выглядит совершенно несчастной. Ее охватывает отчаяние, я могу прочесть это на ее лице. На нем написана мольба, я чувствую, что начинаю переживать вместе с ней. Мне так жалко ее, что хочется вмешаться. Мужчина поворачивается к оркестру, и я боюсь взглянуть на женщину. Внезапно я слышу рвущий сердце крик и вижу, как она медленно движется к костру. Шаг ее неуверен. Мужчина поворачивается к ней — на его лице широкая улыбка, бетель зажат между зубами. Он хватает девушку за плечи и тащит ее к огню.

Руки мои совсем мокры, я дышу тяжело, словно моя судьба должна решиться в кругу танцующих байнингов. Но Басуро шепчет мне, что крик женщины был знаком: «Решай же!» Танцор останавливается у огня и начинает жевать бетель. Я смотрю на девичье лицо: печаль как рукой сняло.

...За какое-то мгновение до рассвета танец резко обрывается. Женщины, не оглядываясь, убегают с поляны, а мужчины бросают в костер маски, шесты, наряды.

...Басуро созывает носильщиков: пора назад. Мы идем по джунглям. Носильщики снова поют, но теперь это иная мелодия, не та, с которой мы взбирались на гору. В ней слышен ритм, который звучал вчера на празднике.

Тропа вьется вниз, добегает до речного рукава. Мощные стволы простерли ветви далеко над водой. К одной из ветвей тщательно привязан длинный сверток из листьев.

— Смотри, — толкает меня Басуро. — Кладбище байнингов. Через несколько месяцев они придут сюда за скелетом. Скелет похоронят в земле, только нижнюю челюсть возьмут для колдовства.

...Вокруг будет тишина, которую нарушит огромная ревущая птица — реактивный самолет, совершающий регулярный рейс Порт-Морсби — Рабаул. Может быть, один из байнингов поднимет голову. Самолет быстро исчезнет за горизонтом, а человек, аккуратно уложив амулет — нижнюю челюсть родственника — в лыковую сумку, отправится в обратный путь к крошечной деревушке в горах, где живут байнинги...

Арвид Клеменсен, датский этнограф

Перевел Л. Мартынов

(обратно)

Ал. Азаров. Машинистка

В свои неполные двадцать четыре года комиссар уездной милиции Дынников считал, что должность обязывает его быть серьезным. Поэтому он старался улыбаться как можно реже, говорил отрывисто и глядел на собеседника так, словно у него болел зуб. Закованный в кожаные доспехи, перекрещенные множеством скрипящих ремней, высокий и громогласный, он смерчем проносился по милицейским коридорам, пугая слабонервных мешочниц, и бывал очень доволен, если слышал за спиной подавленные шепоты: «Никак сам пришел, — оборони, господи!»

Уездная милиция после споров на исполкоме недавно выбила себе новый дом и теперь вселялась в него: перевозила шкафы, колченогие столы и стулья, оставшиеся по наследству от разгромленного в свое время хозяйства управы. Подводы у милиции не было, и скарб тащили на горбу, причем Дынников подавал пример — шел первым, неся завязанную в скатерть пишущую машинку.

Эта машинка была его гордостью. Такой же, как офицерские желтые ремни и шпоры с кавалерийским звоном. Он выменял ее в ЧК на три пристрелянных маузера в деревянных кобурах и нисколько не жалел об этом, хотя и считал маузер лучшим из всех пистолетов и ставил его выше кольта или манлихера: маузер имел перед ними многие преимущества: дальность боя, большое количество зарядов и внешнюю внушительность. Чекисты, повздыхав, отдали машинку, забыв предупредить, что она не работает. Два вечера ковырялся в ней Дынников, отмачивая ржавчину в пайковом керосине, прочищая детали златоустовской финкой, а на третий день собрал, протер носовым платком и с великой осторожностью опробовал. Пуговки клавиш под его пальцами немузыкально хрустнули, а тонкие рычаги издали рыдание, и Дынников ограничился тем, что отбарабанил на бумаге одно слово: «Приказ». После этого он спрятал машинку в шкаф и запер на ключ. А утром послал на биржу труда заявку, написанную от руки фиолетовыми чернилами.

Город был маленький, и уездная милиция насчитывала всего два десятка милиционеров в волостях, да столько же было у Дынникова. Пятеро агентов уголовного розыска, находящихся в подчинении у начосоча, начальника секретно-оперативной части, или мотались по уезду, или подлечивали ранения в больнице. А недавно одного из них зарезали в овраге и на грудь прикололи английской булавкой бумажку с обещанием скорой смерти Дынникову. Убийц не поймали, и начосоч держал бумажку на столе как напоминание о неоплаченном счете бывшему гимназисту восьмого класса Сержику Шидловскому. Шидловский, племянник уездного предводителя дворянства, года два путался с анархистами, а когда тех прихлопнула губернская ЧК, подался в леса, объявив себя «идейным» борцом с новой властью...

Агента хоронили рано утром в городском сквере, в братской могиле, где уже лежали первый председатель уездного исполкома, заезжий балтийский моряк и семеро рабочих-активистов, убитые в прошлом году во время налета кавалерийской банды.

Шел снег. Было зябко. И Дынникова била мелкая дрожь. Утром заболел трубач, а без него оркестр — барабан и скрипка — играть отказывался, пришлось искать по всему городу граммофон и пластинку с музыкой, и агента похоронили под марш иностранного композитора Бизе. Дынников сказал речь и первым выстрелил из пистолета в белесое небо. Потом дали залп милиционеры и пошли по городу строем с развернутым знаменем. Из ворот глазели обыватели, а мальчишки бежали стороной, сталкивая друг друга в сугробы.

В кабинете Дынников достал машинку и, страдая от неумения, выколотил по буковке документ — первый машинописный документ в истории уездной милиции, — гласивший, что сего числа агент уголовного розыска Александров отчисляется, как бессрочно убывший по причине смерти. Окончив, он подписался, покрутил ручку телефона и, дозвонившись, выбранил заведующего биржей, не сыскавшего за полмесяца машинистку. Заведующий сказал, что он здесь ни при чем, что, если бы требовался слесарь или плотник, тогда хоть сейчас и сколько угодно, но Дынников его возражений не принял и остался очень недоволен.

Последующие сутки он помнил об этом разговоре, а потом, за делами, забыл и чрезвычайноудивился, увидев однажды в коридоре барышню с чистеньким личиком, ничем не похожую ни на мешочницу, ни на карманницу, сидевшую на скамейке перед его кабинетом в обществе двух вызванных Дынниковым жуликов. Жулики заигрывали с барышней, а та прижимала к боку тощенькую сумочку из числа тех, которые воры называют «радикулями» и которые открываются в толчее без малейшего затруднения. Дынников исподлобья глянул на жуликов, тут же потерявших живость, и позвал их для разговора в кабинет. Воришки были мелкие, промышлявшие на базаре, и Дынников снизошел до беседы с ними лишь потому, что имел данные о старых их связях с самогонщиками, через которых надеялся подобраться к Шидловскому и его банде; и оказалось, что данные эти верные, и разговор получился полезным для дела. Через полчаса жулики ушли, вежливо помахав клетчатыми кепочками, и Дынников, подписав накопившиеся бумаги, взялся за газеты. Их было две — губернский «Призыв» и московские «Известия», — и Дынников читал их от корки до корки. В них были трудные слова, не входившие в словарь бывшего путейца; он спотыкался на них, а если смысл ускользал, то записывал столбиком в сохраненную с фронта полевую книжку, чтобы при случае, мучительно стесняясь, расспросить начосоча, что они значат и как их понимать. Начосоч, в прошлом реалист предпоследнего класса, успевший побывать в ссылке, бежать из нее, а потом долгие месяцы мотаться с фронта на фронт политпросветчиком, был, по мнению Дынникова, человеком великого ума, и разъяснения его Дынников всякий раз вписывал в книжку и запоминал буква в букву.

Газеты приходили с опозданием. Губернская — на сутки-двое, московская — поболее недели. Город стоял в стороне от железной дороги, большак то заносило снегом, то он раскисал до невозможности, а порой почту успевали скурить, раньше чем она доползала до уезда. Газеты были как набат. Они гремели, тревожили, звали, и Дынников любил их за это: он и жил словно на биваке, и всегда был готов хоть сейчас в седло и шашки вон, марш, марш! На Деникина. На Врангеля. На мирового эксплуататора и его псов — генералов из Антанты. В милицию его направил губком, и он был не то чтобы недоволен, но принял назначение без особого восторга, хотя и не стал возражать — раз надо, значит надо. Но где-то втайне ждал, что придет срок, и его позовут, и вчитывался в газеты, в статьи Ленина, ища в них подтверждения, что ждать осталось недолго. Но товарищ Ленин говорил о другом: о мире, о плане электрификации, о том, что безотлагательным сейчас является вопрос о ликвидации разрухи. Читая это, Дынников соглашался: разруха виделась во всем, и Шидловский был ее символом. Ленинские слова о ликвидации относились к Шидловскому, который все еще жил и жалил где мог, а еще больше — к Дынникову, не сумевшему ликвидировать его под самый корень.

Дочитав газеты, Дынников сложил их по сгибу, чтобы занести начосочу, и, спрятав в папку с бумагами, выглянул в коридор. Здесь он и обнаружил, что барышня все еще сидит и даже дремлет, и с интересом посмотрел: на месте ли сумочка? Сумочка оказалась в целости, и Дынников, довольный, громко кашлянул и, когда барышня открыла глаза, строго спросил, кто она такая и по какому делу вызвана.

— Я к товарищу Дынникову, — сказала барышня тоненьким голосом.

— Я Дынников.

Барышня покопалась в своем ридикюле и достала сложенную вчетверо бумажку. Насколько Дынников успел заметить, на дне ридикюля, кроме носового платка, не было ничего. Он усмехнулся, но тут же поспешил нахмуриться и, коротким кивком пригласив барышню следовать за собой, вернулся в кабинет.

— Зачем? Откуда? — спросил Дынников, когда барышня переступила порог. И, не дожидаясь ответа, развернул бумажку. — С биржи? — обрадовался он.

— Да, — сказала барышня, терзая пальцами сумку.

— Машинистка?

— Машинистка.

— Хорошо!

Так как он был рад, то хотел сказать ей что-нибудь приятное, но опыта разговора с барышнями не имел и поэтому ограничился лишь тем, что пододвинул ей стул и спросил, деликатно принижая голос:

— На каких системах работаете?

— На всех.

— Выходит, и на «ремингтоне»?

— И на «ремингтоне».

— Совсем хорошо. У нас, понимаете, «ремингтон»...

Больше всего он опасался, что барышня не расположена к «ремингтону» и предпочитает какую-нибудь другую машинку, и поторопился соблазнить ее преимуществами службы в милиции, а именно — пайком и талонами на дрова. Получалось, что паек здесь выше губернского, а дров сколько угодно, и Дынников, сидевший на трех четвертях фунта хлеба и вобле, мысленно поклялся, что вырвет в исполкоме для машинистки дополнительные талончики на сахар и муку.

— А еще — отдельная комната, — говорил он, спеша закрепить соглашение. — И работы немного — у нас и переписка пустяковая, не то что в других местах. Так, по мелочам: приказ какой или протокольчик... Вас как звать-то?

— Катя,

— Значит, согласны. У нас тут хорошо, вам понравится. Люди интересные, работа... Чай по вечерам пьем — имеем запас китайского, от Высоцкого и компании. Желаете — можем и обмундирование дать...

Он внутренне сгорал от стыда, обещая обмундирование, которого у уездной милиции не было, и готов, был снять с себя, если понадобится, кожаную куртку с сапогами в придачу. И отдал бы, вырази она такое желание. Но Катя ничего не сказала, и он поторопился закруглиться:

— Так как же — согласны?

— Согласна.

— Завтра и приступайте.

— Когда?

— С утра.

— Хорошо, — сказала Катя.

Дынников был настолько доволен своей дипломатией, что как-то не обратил внимания на то, что она, кажется, и не собиралась отказываться и была смущена не меньше его самого. Торопясь закрепить договор, он отомкнул шкаф, вытянул с полки машинку и отнес ее к столу.

— Вот! Желаете попробовать?

Испуг, мелькнувший в глазах Кати, он отнес за счет грохнувшей с полки папки и, поставив машинку на стол, предложил с хозяйской радушностью:

— Постучите, может, чего не так.

Машинистка милиции нужна была позарез. Бумаг писалось много, а тут подвернулся такой случай — и человек вроде приятный, и документы хорошие: дочь учителя, с шестью классами гимназии. Со временем, когда осмотрится, можно будет передать ей и делопроизводство, непосильным бременем легшее на плечи Дынникова после того, как он собственноручно подписал ордер на арест делопроизводителя, прикарманившего реквизированный в пользу государства браслет с камушками. Словом, дело бы для Кати нашлось, поэтому Дынников и галантничал, и обхаживал ее, и теперь медлил отпускать, опасаясь, что она до утра передумает, а где он еще сумеет сыскать машинистку в разоренном гражданской и бандитами городке?

«Ремингтон», надраенный наждаком, великолепно сиял, от него густо пахло керосином.

Дынников достал из ящика лист хорошей бумаги и собственноручно заправил в машинку, сдув предварительно пыль с черного каучукового валика.

— Сейчас и приказ соорудим.

— Приказ? — спросила Катя.

— По всей форме: зачисляется гражданка Истомина Екатерина на должность с декабря месяца пятого дня двадцатого года.

— Сейчас писать? — сказала Катя, и в глазах у нее промелькнул ужас.

— Передумали?

— Нет, почему же! — сказала Катя решительно и подвинулась к столу. — Диктуйте, пожалуйста.

— Пишите: приказ...

Катя ударила по клавише, и «ремингтон» содрогнулся. Машинка гудела, а Дынников холодел от неприятных предчувствий.

— Что же вы? — сказал он вялым голосом. — Или неисправность какая?

«Ремингтон» в четвертый раз тренькнул и умолк. И Дынников явственно расслышал сдавленное рыдание.

— Вы чего? — спросил он. — Палец накололи?

Рыдание прорвалось наружу и утопило слова, но Дынников все-таки успел разобрать их, и глаза его округлились.

— Совсем? — спросил он поражение — Совсем не умеете?

— Совсем...

— Может, разучились?

— Н-нет...

Дынников сел. Он был готов к чему угодно. Но только не к этому.

Он поглядел на худенькое личико, упрятанное в сгиб руки, на прозрачную Катину щеку и осторожно спросил:

— А научиться ты не сможешь?

— Не знаю... попробую...

— Тут и пробовать нечего. Подумаешь, паровоз!

— Я постараюсь, — сказала Катя. — Я очень постараюсь. У меня папа болен. И сестре семь лет.

— Ну и хорошо, — сказал Дынников невпопад.

— Что «хорошо»?

— А все! — сказал Дынников облегченно, поскольку в этот самый миг принял решение. — Приходи утром и стучи.

Он поискал какие-нибудь ободряющие слова, не нашел и сказал ласково, как только мог:

— Дура... такая большая, а дура...

И когда Катя подняла голову, засмеялся смущенный и в то же время очень довольный тем, что тяжелое объяснение уже позади, а будущее, по всей видимости, должно сложиться хорошо, если только Катя сама этого захочет.

Дни отлетали, как лоза, срубленная шашкой. К весне Катя навострилась бойко управляться с «ремингтоном», и Дынников вынес ей благодарность, а перед распутицей выхлопотал ордер на сапоги. Работы было много. Дынникова ежедневно дергали на происшествия, он возвращался под вечер, в снегу или грязи по самый воротник, валился на диван и, если в кабинете никого не оказывалось, блаженно постанывая, стаскивал сапоги. Случалось, Катя заглядывала в комнату, и он торопливо садился по-турецки и, кося на нее тяжелым глазом, углублялся в бумаги.

За годы гражданской, госпиталей и работы в милиции Дынников как-то успел позабыть, что женщина, в особенности молодая, может быть не только дельным товарищем, во всем равным мужчине и исполняющим мужскую работу, но и просто женщиной — существом тонким и таинственным. А поняв это, в присутствии Кати чувствовал себя до крайности неловко и был напряжен, как струна.

Говорили они только о работе, о входящих-исходящих, и Дынников толком ничего не знал о Катином житье. Однажды он решил, что надо бы побывать у нее дома, но повод все не подворачивался, а прийти без приглашения Дынников стеснялся — не мог он без спросу ввалиться в чужой дом и сидеть распивать чаи с незнакомым Катиным отцом. Да и будут ли чаи, тоже еще вопрос... До самой весны Дынников не попал к Кате в гости, хотя случалось, что с делом или без дела оказывался рядом с ее домом и даже досконально успел изучить разные внешние мелочи по части резьбы на наличниках окон и познакомился с живущей во дворе собакой — большой, страшной на вид и доброй до глупости дворнягой.

С весной у милиции прибавилось хлопот, и Дынников, забегавшись до чугунной тяжести в ногах, не то чтобы забыл окончательно о своем намерении, но отложил его до лучших времен, в крайности до той поры, когда поймает и прихлопнет банду Шидловского.

Шидловский к весне совсем обнаглел. Отоспавшись за зиму на дальних хуторах, когда сошли снега и след уже не мог навести на ухоронки, — дважды выскакивал на большаки и грабил потребительские обозы с городскими товарами. Тогда же он подловил за городом банковского инкассатора и сопровождавших его возницу и красноармейца, избив их так, что все трое харкали кровью, a старичок инкассатор стал заговариваться и был свезен в губернию в сумасшедший дом.

Дынников, составляя донесение, глухо ругался и попросил добавить людей, заметив, что один милиционер на полторы волости все равно что безногий на холме: отовсюду виден, а сам ни до чего не добежит. В ответ, при пакете с выговором, пришел на рысях полуэскадрон из летучего отряда по борьбе с бандитизмом. И Шидловский вроде бы притих. Дынников, начосоч и председатель ЧК считали, что притих он ненадолго, и держали кавалеристов в городе, а командир горячился, клялся, что если дать ему самостоятельность, то он весь уезд перетряхнет, но достанет Шидловского и порубит его своею правой рукой.

— И не думай, — говорил ему Дынников, — Шидловский не дурнее тебя: ты из города — он в лес, ты в город — он из леса. Только шум и панику наведешь.

Командир, человек восточный, гордый, досадливо дернул усом.

— Э, не то говоришь! Как волка травят, видел?

— Так то волка!

— Жаловаться на тебя буду. Мешаешь!

— Валяй! — сказал Дынников, но приказа своего не отменил и в губернию не ответил на запрос, почему он держит в бездействии шестьдесят конников и их заслуженного командира, а Шидловский остается непойманным и не наказанным судом революционного трибунала.

И Дынников и начосоч крепко надеялись на своего человека, засланного к Шидловскому еще зимой и, по слухам, вошедшего к нему в доверие. Человек этот был не местный, надежный партиец, и если он пока не подавал о себе вестей, то это значило, что срок еще не приспел. Снаряжая его в путь, Дынников специально наставлял, чтобы он не лез в огонь раньше нужного, а сидел тихо, разведывая досконально, где и у кого имеет Шидловский хлеб и помощь, и постарался бы по возможности сохранить в целости свою безвременно седую голову.

Лихой командир конников всего этого не знал и думал о Дынникове как о трусе и мямле, разводящем турусы на колесах, тогда как революция требует решительных и беспощадных действий. Почти ежевечерне он считал своим долгом без стука захаживать в кабинет, цепляя при этом за косяк лакированными ножнами; ногой придвигал табурет, садился напротив стола и, картинно держа руку на кинжале в серебряном окладе, спрашивал:

— Сидишь? Пишешь?

— Пишу, — отвечал Дынников миролюбиво.

— Стихи пишешь?

— Сводку.

— А мои люди живот себе растят!

— Зачем же растят? — удивлялся Дынников. — И не со скуки толстеют, а от обжорства. Ты зачем пришел — по делу или как?

— По делу, по делу, — говорил командир и мизинцем дотрагивался до усов. — Почему приказа не даешь? Почему в городе держишь? Застоятся кони, помрут кони!

— Помрут — взыщу! — еще миролюбивей говорил Дынников, закипая внутренним гневом. — У тебя все? Ну иди работай.

Командир поднимался, и шашка его роскошно бряцала. Выходя, он неизменно оглядывался через плечо на сапоги Дынникова и ронял:

— А шпоры носишь?

И качал папахой с нестерпимо алым верхом.

И долго еще слышался Дынникову его голос из соседней комнаты, где, оторвав Катю от дела, изливал душу командир. Устав жаловаться, он принимался рассказывать о погонях за батьками и атаманами, о сабельных схватках, о том, как один на один вот этой правой рубал в бою и махновцев и григорьевцев, и при этом всегда получалось, что самый главный бандит пускался наутек, а командир догонял его, валил с седла и приводил пешего на аркане. Слушая это, Дынников тихо корчился от раздражения, терял терпение и стучал в стену кулаком: ну надо же уметь так врать! А еще считается, что у джигита слово — золото!

При этом Дынников отчетливо представлял заинтересованное Катино лицо, кричал ей, чтобы зашла, и, дав пустяковое поручение, нудно выговаривал за мелкие и давние провинности, отпуская не раньше, чем командир, устав ждать, уходил восвояси.

— В другой раз накажу, — говорил Дынников Кате на прощание и углублялся в сводку: карманная кража, поджог, растрата...

А весна набирала силу. Снег сошел, в городе влажно пахло травой, и под окном Дынникова, застя солнце, взмахивал зелеными знаменами многорукий тополь.

В один из весенних дней с дальнего конца уезда к Дынникову добрался подпоясанный сыромятным кнутом мальчишка и принес за подкладкой треуха замусоленную бумажку. Верный человек, посланный в банду, давал знать, что скоро Шидловский выйдет из леса и что задумал он идти на город, на банк, а потом — в случае удачи — распустить своих и пробираться с награбленным в Центральную Россию. Помочь же ему в налете будто бы должны люди в городе, о которых ничего узнать не удалось.

Дынников расспросил мальчишку, где и как он получил письмо, накормил пайковым супом и отпустил, наказав держать язык за зубами.

Тем же вечером на двери своего дома Дынников обнаружил тетрадочный листок с угольным рисунком — череп и скрещенные кости над могильным холмиком — и подпись: «Привет от Шидловского».

Партиец не ошибся: у банды в городе были свои люди.

Листок Дынников спрятал, а Кате продиктовал приказ полуэскадрону с вечера идти по волостям на свободный поиск банды и долго потом втолковывал горячему кавказцу, что приказ этот выполнять не нужно — надо только выйти за город, в заовражье, и ждать там, держа с милицией полевую телефонную связь.

Наконец командир уразумел, в чем дело, и, разом все простив Дынникову, побежал поднимать своих джигитов, которые и впрямь застоялись и от скуки начали уже потихоньку бузить.

А несколько часов спустя Дынников узнал о Кате такое, что заставило его сначала задуматься, потом призадуматься и, наконец, прийти к твердому решению немедленно уволить ее из милиции, как чуждый и враждебный революции элемент.

Оказалось, что Катя знакома с Шидловским. И не просто знакома, но, как выяснилось, он ухаживал за ней, еще будучи гимназистом, и до начала нынешней зимы слал ей с оказией черт знает где добытые цветы, и прекратил посылать лишь тогда, когда Катя устроилась машинисткой. И что хуже всего, она, видевшая — не слепая же! — как и Дынников, и другие товарищи недосыпают — ищут шидловский след, молчала обо всем, утаивала. Возможно, прежние ее отношения с Шидловским были небезгреховными, хотя она и отрицала это и расплакалась в ответ на гневные слова Дынникова.

А вышло все на поверхность так.

Дынников, озабоченный мыслью, что где-то в городе ходят пособники банды и, вполне возможно, ищут случая свести с милицией счеты, подумал вдруг, что Кате ежедневно приходится одной идти через весь город и что ее спокойно могут подкараулить. Он даже вскочил из-за стола, опасаясь, что она уже ушла, и на миг ему стало до того страшно, что сердце его ухнуло куда-то вниз, как сорвавшийся с обрыва камень. Успокоился он и малость пришел в себя, лишь расслышав за стеной спотыкающийся стук — Катя хоть и выучилась обращению с «ремингтоном», но печатала медленно, двумя пальцами и била по клавишам изо всех своих слабых сил.

Преодолев привычную робость, Дынников на деревянных ногах, еще более мрачный, нежели обычно, зашел в канцелярию и, кося глазом, сказал Кате, что хотел бы встретиться с ее отцом, учителем Истоминым, и переговорить относительно вечерних курсов для милиционеров. Партия и товарищ Ленин призывали партийцев и всех трудящихся людей учиться, и Дынников, самоучкой постигнувший и письмо и арифметику, обрадовался и газеты с ленинским наказом держал при себе. Он уже не раз говорил с начосочем, что неплохо бы соорудить для милиции хоть какие курсы, и они вдвоем мозговали, где взять денег на оклад учителям.

— О курсах, с папой? — сказала Катя. — А когда?

— Сегодня.

— Не знаю, — сказала Катя задумчиво. — Впрочем, попробуйте, может быть, он и согласится.

Он подождал, пока Катя уберет «ремингтон», и вышел с ней на улицу в пугающую темноту. Крышку деревянной коробки маузера он отстегнул еще на лестнице и потихоньку перевел флажок предохранителя в положение «огонь», а саму коробку передвинул, чтобы была под рукой.

Катя шла быстро, торопясь, и Дынников молчал по дороге, то и дело сбиваясь с шага и тоже невольно частя. Это мешало ему вглядываться в опасные тени переулков, и он обрадовался, когда они подошли к ее дому. Знакомая собака выбралась из лаза под воротами, обнюхала и облизала его руку.

— Ну вот еще, — сказал он, смущаясь. — Поди-ка прочь...

Велел за Катей поднялся Дынников по шаткому крыльцу в темненькие сени, а оттуда в комнату, в живое, душное тепло человеческого жилья.

— Посидите, — сказала Катя и быстро ушла за перегородку, откуда секунду спустя донеслись ее шепот, шуршание матрасных пружин и ответный шепот с покашливанием, мужской, сердитый.

В комнате было тесно от множества вещей. — пузатых комодиков, стульев с гнутыми спинками, этажерок, на одной из которых в чинном порядке выстроились фарфоровые слоны с задранными хоботами, углового столика под кружевной накидкой и другого стола, обеденного, посредине которого, однако, стояла не лампа, а ваза с крашеным бессмертником. Лампа висела под потолком, и вниз от нее тянулись цепи с черными шариками; к одной из них была привязана ниточкой китаянка в розовом платье. Дынников ожидал, что Катин отец окажется уютным старичком в пенсне при шелковой тесьме. А из-за перегородки, стуча босыми пятками, вышел мужчина с заспанными глазами, еще нестарый и ростом на полголовы выше Дынникова. Не подавая руки, он осмотрел Дынникова с фуражки до шпор, оправил сбившуюся рубаху и сказал, растягивая слова:

— Весьма рад.

И сел, коротким жестом предложив Дынникову место на диване. Под рубашкой у него густо вились темные волосы. Дынников, завязывая разговор, потрогал пальцем куклу в розовом.

— Китайка?

— Китаянка, — сухо поправил Истомин. Выслушав предложение Дынникова, он покачал головой.

— Почему же? — спросил Дынников. — Мы не бесплатно просим: и деньги выделим, и паек, по возможности, конечно.

— Не в этом дело, — сказал Истомин. — Мой предмет далек от интересов ваших коллег. Я историк, а история России... Впрочем, вы читали Веселовского? Карамзина?

Из-за перегородки выскользнула Катя и остановилась поодаль, держа в руках ярко расписанные чашки.

— Папа!

— Карамзина? — недобро сказал Дынников. — Не доводилось. Ну и что же?

Истомин, раздумывая, постукивал пальцами о стол.

— Извольте. История, если хотите, не только предмет, но и отношение к эпохе. Не так ли? Для вас монархия — это всего лишь расстрелянный чекистами Николай Второй и распутинщина. А для меня — Петр и Екатерина Великая, Иоанн Грозный, Калита и Василий Темный, наконец, славные имена ревнителей земли русской. Не будь их, не было бы России, и народа ее, и вас, и меня... И когда я говорю о монархии, то вижу и поле Куликово, и рать Невского, изгоняющую тевтонов. И горжусь, что они были, несли Руси — а следовательно, и мужику, пахарю — всяческий прогресс и процветание.

— Мужику? — сказал Дынников.

Не ожидая ответа, он поднялся, тяжело поводя плечами. Истомин был ясен ему, прозрачен до самого дна.

— Значит, говорите, мужику? — повторил Дынников.

— Не верите? Не укладывается в ваши догматы, гражданин комиссар? И все же. сам по себе народ темен и сер. И не в силах двигать историю. Эпохи создаются личностью. Вспомните Петра и скажите: вправе ли мы, говоря о промышленности и мореплавании, стереть со скрижалей его имя и позабыть, что им создавались и флот, и рудники, и потрясающая мир столица?

Лицо у Кати было, несчастное, и Дынников хотел было успокоить ее, сказать, что это не вина, а горе — такой вот отец, но промолчал, подумав, что лучше поговорить с ней завтра.

Теряя к Истомину последний интерес, он огляделся равнодушно — так, на прощание — и наткнулся взглядом на фотографический портрет в рамке из ракушек.

— Кто? — спросил он, делая шаг к портрету. — Откуда он у вас?

В два шага он обогнул стол и, локтем посторонив Истомина, снял карточку со стены. Сомнений не было: ему улыбался Шидловский — бандит и убийца Шидловский.

— Это мой ученик, — сказал Истомин. — Бывший ученик, видите ли.

Чашки звякнули в Катиных руках.

— Почему? — сказал Дынников. — Почему не знал?

Он слушал Катю, не перебивая, укладывая каждое слово в память, как булыжник в стену. Они падали, и стена становилась все выше и толще, отделяя Катю от него и оставляя ее где-то там, в чужом мире, гимназисткой с косой и бантом, обожающей танцы в благородном собрании. В этом мире были и томики Северянина, переложенные памятными ленточками, и записочки от влюбленных мальчиков, и Шидловский, вальсирующий как бог.

— Дальше, — сказал Дынников жестко.

Не всегда прошлое укладывается в личное дело в картонной папке. В ней не нашлось места ни для того вечера, когда восьмиклассник Шидловский объяснялся в любви шестикласснице Истоминой, самой тихой и самой красивой девочке в гимназии; ни для цветов, положенных на крыльцо этой зимой чужими руками, в захватанном многими пальцами конверте: «Оплакиваю ваше предательство и свою любовь. Серж». Вечер от письма отделили три года: для Кати они заполнились тоской и смятением души; для Шидловского — кровью; для Дынникова — госпиталями гражданской и больничкой здесь, в уезде, где накладывали ему на новые раны рвотно пахнущие карболкой бинты.

Дынников помял в пальцах письмо, которое Катя отыскала в оклеенном плюшиком альбоме.

— Еще были? Лучше сразу скажи.

— Нет, — сказала Катя чужим голосом. — Клянусь вам!

— Где он?

— Не знаю... Мы два года не встречались, ни разу...

— Хорошо, — сказал Дынников.

Он совал карточку в карман, обламывая рамку, и все не мог попасть — пальцы ходили ходуном. Дынников знал себя, знал, что может произойти сейчас, через миг, и поэтому, так и не спрятав карточки, ринулся к двери.

Уже выходя, он через плечо бросил Кате то самое слово, услышав которое она приглушенно охнула, прикусывая пальцы, прижатые к губам.

Ярость захлестывала его.

На углу Дынникова догнала ласковая дворняга. Потыкалась мордой о галифе, вежливо взвизгнула и отстала. Дынников тоскливо выругался окопными словами, какими давно уже не ругался.

В эту ночь он все не спал, курил, ворочался на жестком кабинетном диване, а пришел в себя только поутру, когда от верного человека с неожиданной оказией подошло второе письмо. Дынников позвал начосоча и, пока тот читал, разглядывал тополиную зелень за окном и думал о Кате.

— Выходит, сегодня? — сказал Дынников. — Я ему верю.

Если только разведчик не обманулся, если Шидловский не раскусил его и не обернул себе на пользу свою с ним близость, то нападение должно было произойти ныне где-то за полночь. Неясно было только, откуда и как — в седлах или пешими — войдут в город бандиты. Выходит, не зря дрогли от росы в овраге сорок конников, а другие двадцать месили грязь на проселках, создавая видимость, что отряд, рассыпавшись, ловит ветер по волостям.

Дынников любовно прикрыл газетой полевой телефон, чтобы не лез поколупленной краской в посторонние любопытные глаза, и сел писать приказ: об отрешении от должности машинистки, уличенной в связях с преступным элементом. Закончив и крупно расчеркнувшись внизу, он составил рапорт начальнику губмилиции, где брал на себя всю ответственность за происшедшее и просил замены для пользы общего дела.

Бумага была толстая, скверная, в ней попадались корявые щепочки, и перо цеплялось за них, разбрызгивая чернила. Дынников писал, спотыкался, видел лицо Кати и совершенно не к месту вспоминал мелочи, еще недавно его волновавшие: мягкие, почти прозрачные колечки волос на шее, когда она сидела, наклонившись за «ремингтоном», смешную опечатку — «приток» вместо «притон», — позабавившую и Дынникова, и милиционеров, еще какие-то, совсем уж глупые пустяки. Вспомнилось, как всем наличным составом ходили за город, в рощу, пострелять по врангелевской морде на мишени — изрешетили и ее и сосну, и начосоч промахнулся и убил пролетавшую ворону. Наган в Катиных руках клонился к земле, она закрывала оба глаза, отворачивалась, и пуля уходила «в молоко». Дынников навскидку бил из маузера, вколачивая свинец в смертельную точку над переносицей Врангеля.

Возвращались за полдень, мокрые по пояс, в полном упоении собственной меткостью, немного хвастались, что если б в бою, то уж точно, под самую бровь, наповал, и поддразнивали обидчивого начосоча его вороной. У сквера, возле могилы, постояли, сняв шапки, спели «Мы на горе всем буржуям...» и, повыше подняв над плечами пробитый пулями щит, строем прошли до милиции.

Вспомнилось и другое — как тащили по коридору упиравшегося Мишкуу поджигателя бедняцких хозяйств, пойманного Дынниковым в засаде. Мишка что есть силы цеплялся за скамьи и доски пола квадратными носами добротных яловых сапог и голосил по-дурному. Потом вдруг успокоился, позволил поднять себя на ноги и сказал, ни к кому в частности не обращаясь:

— За меня Шидловский заплатит! Слезами не отмоетесь, сволочь краснопузая!

И пошел в камеру, стряхивая с колен мелкий коридорный сор.

Катя тогда стояла у стены и прижимала ладони к вискам. Проходя мимо нее, Мишка молодцевато сплюнул и приосанился, а Катя отпрянула и стояла бледная, пока его не отвели в подвал.

— Напугалась? — спросил ее Дынников.

— Ужас какой! — сказала Катя и потерла пальцами виски.

— Этот свое отгулял, за другими черед, — сказал Дынников. И успокоил: — Всех переловим.

Сейчас Дынников вспомнил это, и Катину бледность, и пальцы ее, прижатые в испуге к вискам, и думал, что, вполне возможно, не Мишки, а за Мишку испугалась она тогда, и казнил себя, не разгадавшего ее раньше. Понемногу ему стало казаться, что она нарочно влюбила его, завлекала по-хитрому и делала так, быть может, потому, что сговорилась с Шидловским, задумавшим заманить в западню и погубить комиссара уездной милиции. Подумав так, он решил не читать ей покамест приказа, а положить его в стол до времени: ночью Шидловскому своего не миновать, тогда и будет у них настоящий разговор обо всем, и о Кате в том числе.

Дынников запер стол и вышел в канцелярию.

Катин «ремингтон» поперхнулся.

— Здравствуй, — сказал Дынников как ни в чем не бывало и даже заставил себя улыбнуться. — Пальцы не распухли?

Он всегда спрашивал о пальцах, зная, что от работы они у нее опухают, болят и по вечерам она их держит в мисочке с теплой водой.

— Не очень, — сказала Катя.

По ее лицу он понял, что она сейчас заговорит о вчерашнем. и поторопился опередить ее, спросив:

— До вечера управишься?

— Постараюсь, — сказала Катя.

— Это хорошо... а то дело есть. Ты как: можешь остаться на вечер и всю ночь?

— Да, — сказала Катя.

— Это хорошо! — повторил Дынников и ушел, боясь, что она все же втянет его в преждевременный разговор о случившемся и он не выдержит, выдаст себя неосторожным словом.

До вечера он просидел в кабинете за делами, звонил по полевому телефону, проверяя, не оборвался ли провод, приводил в порядок старые бумаги, готовил все к тому, чтобы новый комиссар, которого пришлют из губернии на его место, мог вступить в должность без проволочек.

С темнотой на несколько минут заглянул начосоч, получил последний приказ и ушел. Во всем помещении, на два этажа, их осталось трое — дежурный милиционер внизу, Дынников и Катя. И так — втроем! — им и предстояло встретить надвигающуюся на город ночь.

Дынников спустился вниз, взял у дежурного чайник с заваркой и пару пайковых ржаных сухарей, шершавых от серой соли, сполоснул кружки и позвал Катю пить чай. От волнения он почти не чувствовал голода, медленно крошил зубами окаменевший сухарь и, убивая время, рассказывал Кате длинную госпитальную историю о себе, молоденькой врачихе и санитарке — историю, в которой его любили безумно и которая не содержала в себе ни грамма правды. Он и сам не знал, зачем врет, но продолжал наворачивать небылицы. Если он хотел поразить ее воображение, то рассказать следовало бы об окопной червивой чечевице, об отчаянной лихости ребят из взвода Дынникова, перебивших в ночном бою без малого две офицерские роты дроздовского полка и почти поголовно полегших поутру в круговой обороне.

Дынников кончил на том, что санитарка и врачиха чуть не передрались из-за любви.

Катя молчала, тишина давила Дынникова, и он обрадовался, когда телефон загудел, давая вызов. Сняв трубку, он назвал себя, услышав знакомый голос с восточным акцентом, и ответил, что у него пока тихо, а будет шум — так он не замедлит, даст знать.

— Совсем отсырели тут, — пожаловался кавалерист, и Дынников различил в трубке гулкий его вздох. — Плохо без костра.

— Плохо, — согласился Дынников. — Но зажигать не смей!

— Кого учишь?

— Ладно, — сказал Дынников и посоветовал: — Вы там поприседайте, что ли, а то и впрямь закоченеете.

И, услышав: «Сам приседай!» — засмеялся и положил трубку.

Дело шло к концу. Еще час, полчаса, и Шидловский полезет в город, на банк, в самую засаду. Уйти назад ему не удастся: при отходе его перехватят конники, и тогда бандитам останется или поднять руки, или быть порубленными. Думая об этом, Дынников досадовал на свою дурацкую болезнь, держащую его без пользы у канцелярского стола. Еще с прошлого, года он ослаб глазами, стал плохо видеть в темноте, а с куриной слепотой в засаде делать нечего.

Ночь сгущалась, оклеивала окна черным.

— Давай еще налью, — сказал Дынников Кате и потянулся за ее кружкой.

— Не надо, — сказала Катя.

— От Высоцкого же!

— Ах, какая разница... Ну скажите, зачем вы так?

— Как? — спросил Дынников неискренне.

— Все притворяетесь... Что происходит? Да не молчите же!

Дынников хотел было сказать, что скоро она узнает все, но не успел: за окном гулко прозвучали копыта, и в ту же минуту задребезжал телефон.

И тут же ударил выстрел.

Стреляли не в городе. Рядом. Внизу.

Дынников вскочил вслушиваясь. И различил негромкий стук парадной двери, голоса и сдавленный крик дежурного милиционера.

Дынников в один прыжок выскочил из-за стола. На ходу подхватил стул и воткнул его, как заслонку, в дверную ручку. На два оборота повернул ключ.

На столе жужжал телефон. Дынников вернулся и сказал в трубку, что Шидловский напал на милицию и думает, наверное, что все бросятся сюда, а он той порой ударит по банку.

Он говорил и свободной рукой указывал Кате на окно и злился, что она не понимает.

— Да прыгай же! — крикнул он, теряя терпение. — Здесь невысоко. Прыгай, дура!

— Нет, — сказала Катя. Дынников не понял.

— Тут низко! Успеешь!

— Нет!

Он видел ее белое лицо, холодеющие от ужаса глаза, а сам вынимал из деревянной кобуры маузер и лихорадочно соображал, куда положил наган. Вспомнил, что в стол, отбросил трубку, достал наган из ящика, и вовремя — в дверь уже ломились.

— Открывай, комиссар!

— Сейчас! — спокойно сказал Дынников.

И навскидку выстрелил в дверь.

Он стрелял и стрелял, и в филенке одна за другой появлялись черные дырочки. В коридоре грохнуло. Ухнул, падая на пол, пробитый осколком гранаты телефон, и, брызжа осколками, зазвенело стекло в окне.

— Врешь! — крикнул Дынников. — Врешь, не возьмешь!

Он хотел шагнуть к Кате, прикрыть ее, но не успел. Удар пришелся ниже левого плеча, и комната мягко поплыла перед

Последнее, что Дынников увидел, это Катю. Она стояла, тоненькая, у стола, лицом к двери, держа обеими руками его маузер — очень большой и очень черный. И еще увидел он желтенький язычок, лизнувший дульный срез, распахнутую настежь дверь, сломанный стул и падающего ничком Шидловского :— в серой гимназической шинели с нестерпимо блестящими пуговицами, льняным чубом, льющимся на глаза. Было Дынникову не больно, только странно, что он может видеть сразу так много, но додумать эту мысль он уже не успел...

Перехваченную за городом банду милиционеры и чекисты частично порубили в бою. Остальных обезоружили и свезли в губернскую тюрьму для следствия и суда революционного трибунала.

Катю и Дынникова похоронили вместе.

(обратно)

Долина тысячи богов

Окончание. Начало в № 10.

Замок с привидениями

В Наггаре есть старинный замок. Похожий на квадратную башню, он стоит в конце узкой улочки.

Стены замка сложены из крупных камней на каркасе из массивных кедровых балок. Теперь в нем новые жильцы — приезжая публика, размещающаяся в четырех номерах маленькой комфортабельной гостиницы. В старину замок видел немало правителей. И тибетцев, и раджпутов, и мусульман. Во дворе замка небольшое святилище. В святилище лежит плоский камень, джакти патх.

По преданию, камень этот принесли пчелы. Каждый день смотритель замкового храма сыплет на священный камень желтые цветы пилла пхуль. Рядом с камнем еще один. В нем высечен след богини. Судя по следу, нога у богини была небольшая. Что-нибудь вроде 34—35-го размера. И пчелиный камень, и цветы, и след богини — атрибуты, связывающие замок с древними традициями долины. Но есть еще один атрибут. Известно, что во всяком уважающем себя замке должно быть собственное привидение. Есть оно и в Наггаре. Окрестные жители очень им гордятся. Говорят, в лунные ясные ночи во дворе замка появляется белая фигура. Фигура медленно пересекает двор, проходит узкой улочкой через Наггар и выходит на тропу, ведущую в горы. Старый Шамграм, обитатель Наггара, клянется, что видел привидение собственными глазами. И даже не один раз, а несколько. Шамграм утверждает, что привидение появилось давно. Может быть, несколько веков назад. Сначала никто не мог понять, чье оно. Потом кто-то опознал в нем старого раджу Нарсинга. Тогда пророки и жрецы долины Кулу собрались на совет. Они ломали себе головы и не могли найти подходящего места и занятия привидению. А оно меж тем без дела слонялось лунными ночами по горам и долине и пугало до смерти одиноких путников. И хотя привидение было аристократического происхождения, все равно это было неприятно. После долгих споров и дискуссий пророки наконец подыскали Нарсингу подходящую должность. Его сделали богом — хранителем долины. Бывшему привидению была предоставлена жилплощадь в виде маленького деревянного храма, который выстроили напротив замка. Задобренный поклонением и почитанием, Нарсинг прекратил свои ночные прогулки. Правда, иногда он все же появляется, но больше для того, чтобы навести где-нибудь порядок.

Боги и привидения — не единственные потусторонние существа, с которыми приходится иметь дело жителям Кулу. Есть еще духи, феи и даже собственный водяной. У каждого из них свой нрав и повадки. К каждому из них надо приспособиться.

...Я медленно бреду по лесу и вдруг обнаруживаю под старым кедром странное сооружение. На небольшой, сложенной из нетесаных камней платформе стоит аккуратно сделанный из планок игрушечный домик. Крыша крыта сланцем, как в настоящих домах Кулу. Заглядываю в Домик — никого. Кто же здесь может жить? Гномы? Но, кажется, о них я ничего не слыхала...

— Ты что здесь делаешь? — раздается позади скрипучий голос.

Я оборачиваюсь и тут же замираю на месте. Передо мной, опершись сухой рукой о ствол дерева, стоит баба-яга. Седые космы волос, крючковатый нос, из беззубого провалившегося рта с двух сторон торчат желтые клыки, густые брови клоками нависают над пронзительными глазами. На худых острых плечах висит какое-то рубище, подпоясанное веревкой.

— Ты что здесь делаешь? — снова спрашивает баба-яга.

Я закрываю и снова открываю глаза, но баба-яга не исчезает. Ее потрескавшиеся босые ноги прочно стоят на прошлогодней опавшей хвое. Придется вступить в разговор», — решаюсь я.

— Вот домик смотрю, — заискивающе говорю я ей.

— А... — разочарованно тянет баба-яга и, тяжело кряхтя, садится на поросший мохом пенек.

Я хочу спросить бабу-ягу, откуда она пришла или появилась. Но как бы в ответ баба-яга машет высохшей рукой:

— Майна меня зовут.

«Значит, не баба-яга, — облегченно думаю я. — Их, кажется, так не зовут».

— Да... — вздыхает старуха и смотрит на меня из-под клочковатых бровей. — Когда тебе будет столько, сколько мне, ты вот так же будешь ходить с палкой. — И показывает на свою сучковатую клюку.

— Возможно, — вежливо соглашаюсь я.

— Знаешь, сколько я прожила?

— Нет, — голос мой звучит вполне искренне.

— Хе-хе-хе, — надтреснуто смеется старуха. — Целый век. Сто лет. Вот сколько! — И победно сверкает пронзительными глазами. — Только этот священный деодар, — она машет рукой в сторону дерева, под которым стоит игрушечный домик, — старше меня. Вот так.

— А сколько лет этому деодару?—вежливо осведомляюсь я.

Майна задумывается на какое-то мгновение.

— Старики говорят, что не меньше двух тысяч лет. Вот так, — снова добавляет она.

— Чей же все-таки это домик? — набравшись храбрости, спрашиваю ее.

— Как чей? — Майна встает, подходит к домику и кланяется ему. — Здесь живет Батал, дух этого дерева и этого леса,— назидательно говорит она. — У каждого духа должно быть свое жилье. Вот когда проживешь столько, сколько я, не то еще узнаешь. — И снова садится на пенек.

— Сколько же у вас духов? — пристаю я к Майне.

— И-и-и, — с присвистом тянет старуха, — чего-чего, а этого добра у нас много. Пятьсот или шестьсот. Сто лет прожила, а всех так и не запомнила. Батал, — Майна загибает крючковатый палец, — Баншира, Тхан, Маншира... А дальше не помню. Вот так, — она решительно поднимается с пенька и бесшумно исчезает между деревьями, так же, как и появилась.

Действительно, духов в Кулу очень много. Они водятся в домах, в деревьях, в лесах, в источниках, в горах. Отличить бога от духа или духа от бога бывает очень трудно. Сами жители Кулу не смогли бы этого сделать. Есть духи добрые, есть злые, есть озорные. Озорные имеют привычку воровать одежду у купающихся девушек. Время от времени духи Кулу устраивают сборища. Недалеко от Наггара в расселине стоит священный лес. В конце лета над лесом появляются летающие огоньки. Известно, что светляки тоже летают. Но это обстоятельство никого не беспокоит. Летающие огоньки — это духи, с одной стороны, а с другой стороны — повод для очередного праздника. И поэтому жители Кулу немедленно забирают своих богов, зажигают факелы и под барабанный бой идут в священный лес. Правда, потом они объясняют это тем, что боги захотели в гости к духам. А для того чтобы людям не было обидно, они устраивают пир, достойный богов, духов и людей, на ночной поляне в священном лесу.

Вначале резвятся не только духи, но и более опасные и прекрасные существа — феи с птичьим именем «черелл». Лунными ночами они устраивают пляски на лесных лужайках. Через несколько дней моего житья в Кулу я поняла, что лунные ночи — самое опасное время в долине. В деодаровой роше, недалеко от виллы Рерихов, там, где растут - черные ядовитые лилии с лепестками, похожими на кожу змеи, — излюбленное место фей. Черелл населяют не только леса, но и горы. У них светлая кожа, зеленые глаза и рыжие волосы. Как и в любом другом месте, среди фей долины Кулу есть добрые и есть злые. Добрых от злых отличить легко. У злых ступни повернуты назад. Так они и ходят — задом наперед. И поскольку они злые, то их за этот дефект никто не жалеет. Если вы идете ночью с очередного праздника и заметите меж деревьями светящиеся глаза, знайте — это фея. (Кстати, в долине Кулу известно: чем больше человек выпил пива, тем больше фей ему встречается.) В зависимости от качеств характера встреченной черелл складываются ее отношения с человеком.

Фей, так же как и духов, очень трудно отличить от богинь. С женским коварством одни превращаются в других. Поэтому и для череллустраивают святилища, складывают о них легенды и держат в качестве родовых покровительниц и защитниц. Богини, боги, мудрые наги, феи, духи, священные рощи, Деревья, источники и водоемы, горы и пещеры, жертвенные камни — все это реликвии древней Кулу, мир ее исконной религии. Это то, что жители Кулу принесли с собой в современную жизнь и тем самым придали этой жизни черты удивительного своеобразия.

Кто есть кто в долине Кулу?

Ответить на этот вопрос не так-то просто. Тем не менее кое-какие предположения и догадки можно было бы высказать.

Своеобразие труднодоступных горных районов, или так называемых «карманов», состоит в том, что, с одной стороны, они улавливают миграционные потоки, задерживают их, а условия изоляции и труднодоступности этих «карманов» создают нередко возможности сохранения изначальных культурных традиций древнего миграционного потока. С другой стороны, случается так, что крупный миграционный поток минует такой район. Он идет старыми, изведанными для этой страны путями, не проникая попервоначалу в периферийные труднодоступные области.

Кого же могли уловить и кого могли не пропустить долины индийских Гималаев? Известно, что древнейшей основой индийского населения были так называемые протоавстралоидные, или веддоидные, народы. Это были темнокожие люди небольшого роста, с широкими носами, толстыми губами, курчавыми волосами. Они занимались собирательством и охотой. Затем у них появились подсечное земледелие и элементарное ремесло. Островки этого древнейшего аборигенного населения сохранились до сих пор в. джунглях Центральной и Южной Индии. Уровень их развития пока еще остается низким. Но такого рода аборигенное население, по всей видимости, не ограничивается только Центральной и Южной Индией. Нет оснований отрицать распространение этого населения и в Северной Индии вплоть до Гималаев. Археологические раскопки пятитысячелетней культуры Мохенджо-Даро и Хараппы подтверждают это. В древних погребениях долины Инда были обнаружены протоавстралоидные черепа. И в самой долине Кулу сохранился этот древнейший аборигенный тип. Так называемые «низкие» касты — даги и коли — подтверждают это с полной очевидностью. Но что можно сказать об их культуре? Сохранив антропологический тип древнейших обитателей Индии, даги и коли давно утратили самостоятельность своей культуры и языка. Между ними и другой группой жителей Кулу вы уже не найдете культурных различий. По всей видимости, эта другая группа, стоявшая на более высокой ступени развития, полностью ассимилировала древнейший аборигенный слой.

А что собой представляет эта другая группа? Это каннеты, кунинда, кулинда, или кулуты, упоминавшиеся в священных книгах ариев — Ведах, — основное население Кулу. Они светлокожи, узколицы и горбоносы. Можно говорить об их самостоятельной культуре. И в этой культуре, безусловно, присутствуют и элементы традиций древнейших протоавстралоидных аборигенов. Ведь несколько тысячелетий обе культуры кипели в одном котле.

Что же представлял собой и представляет сейчас этот культурный сплав? Каннеты — земледельцы и скотоводы. Но в большей степени, конечно, земледельцы. И только гадди — чистые пастухи. Но такое разделение труда могло сложиться и позднее. В древности каннеты не знали лошадей и до сих пор не изобрели колеса. У них не было каст, а те касты, которые существуют сейчас, не отвечают нормам индуистского права. Социальная организация каннетов была матриархальной, пережитки матриархата дошли и до наших дней. Поэтому до сих пор в Кулу поклоняются богиням, считают их верховными божествами, и жрицы продолжают играть отведенную им историей роль. Существование в изолированной долине Малана своеобразного института незамужних «девадаси» при храме — тоже интересный факт. Древние храмы долины Кулу с их многоярусными деревянными крышами, с их неожиданной ориентацией на северо-запад, с их жрецами-пророками, с их удивительными серебряными и бронзовыми масками богов — тоже часть этой культуры. До сих пор в долине хранят живую память о человеческих жертвоприношениях. Значит, они практиковались широко и, возможно, исчезли в самом недавнем прошлом. Светлокожие жители Кулу поклонялись солнцу, горам, деревьям, рекам и мудрой змее Нагу. Вот этот мудрый Наг и наводит на некоторые раздумья. Откуда он мог взяться в Гималаях, там, где нет почти совсем ядовитых змей? Можно понять жителей Южной Индии и жарких равнин Северной, где много змей, где нужно Нага задобрить и, наконец, во избежание всяческих неприятностей не поскупиться и на божественный титул для него. Но Гималаи в этих широтах ничего подобного не знают. Значит, у мудрого Нага должны быть какие-то внешние связи? А жители Кулу, упорно поклоняющиеся своему Нагу, может быть, тоже имеют их?

Пять тысяч лет назад в долине Инда, совсем недалеко от этих мест, процветала высокая и своеобразная культура. Теперь ее называют культурой Мохенджо-Даро и Хараппы, по имени двух мест, где она была обнаружена в 20-е годы нашего столетия. Эта культура знала великолепно спланированные города, дворцы, сложенные из кирпича, мощные крепости, письменность, которая до сих пор не расшифрована. Жители этих древних городов строили корабли и отправлялись в далекие путешествия. Они были искусными земледельцами, и ремесленниками. Они вырезали на своих стеатитовых печатях богинь, священные деревья, священных быков, своих героев и мудрых змей-нагов. Сотни таких печатей лежат в музеях Индии. Но пока они молчат. Ибо надписи на них еще никто не прочел. Культура Мохенджо-Даро охватывала, вероятно, гораздо больший регион, чем мы сейчас предполагаем. У нее были обширные связи с Месопотамией, Египтом, древним Эламом. Нагу поклонялись и в тех далеких странах. И жрецы приносили в жертву матери-богине людей.

Период процветания был долог, и города-крепости подчиняли себе окрестные племена, и те начинали поклоняться богам Мохенджо-Даро и Хараппы. Но потом наступило время упадка. Русло Инда стало мелеть, плодородные земли заносило песком. Подняли голову покоренные племена. В самих городах уже не было прежнего согласия. Боги отвернулись от тех, кто им поклонялся. Богини требовали кровавых жертв. Число жертв росло, но уже ничего нельзя было изменить. Богини оказались бессильны.

Оттуда, с севера, из-за хребта, неслись в клубах пыли чужие наездники, грохотали их диковинные колесницы, и гремел над ними Индра — бог отцов. Чужой и могущественный бог. И так волна за волной. Это случилось во II тысячелетии до нашей эры. Сдавались крепости, не выдерживая натиска кочевников. Этих пришельцев теперь мы называем ариями. Воинственные индоевропейцы обрушили свои мечи на культуру мудрого Нага. Побежденные искали убежища. Одни устремились на юг, туда, где были густые влажные леса, другие уходили в горы. Гималаи были совсем рядом с их плодородными горными долинами. Третьи оставались на месте, стараясь пережить тяжелые времена. Арии в своих священных книгах — Ведах — писали о сражениях арийских богов с демонами-асурами и змеями-нагами. Так реальные события вновь обрели мифическую форму. Фантазия арийских мудрецов превратила местные индийские племена в демонов и змей. Риши пели и писали о крепостях, защищаемых змеями-нагами, о победе Индры над грозным змеем Вритрой.

Может быть, тогда и ушли древние кунинда, а теперешние каннеты, в гималайскую долину Кулу. Они принесли с собой своих богов, построили свои храмы, отдавали людей в жертву матери-богине и поклонялись поверженному Нагу. Пока потомки мохенджодарцев осваивали новые земли, на равнинах Индии происходили свои события. Суть их сводилась к слиянию двух культур. Ни одна из них не могла одолеть другую. Слияние это заняло много столетий. Происходили смешанные браки между завоевателями и побежденными, в стране появились арийские касты, возникали новые боги, в которых были черты и богов ариев, и богов местного населения. Мудрый Наг спокойно вполз в их пантеон и грозно навесил над новыми богами свой капюшон. Мать-богиня, получив много имен — Дур-га, Кали и другие, на белом льве вторгалась в храмы с каменными шикарами и гопурамами. Новые жрецы-брамины изгнали старых пророков и объявили себя единственными хранителями религиозного таинства. Постепенно возникал индуизм в его теперешней форме. Единая религия бывших девов, асуров и нагов. Единая религия победителей и побежденных. Но теперь уже давно не осталось ни тех, ни других. Возник единый народ, сложились общие культурные и духовные традиции. И только в таких далеких районах, как Кулу, или на горных трактах Кашмира продолжалась своя древняя жизнь.

И поэтому, когда наконец сюда дошли брамины и построили храмы с каменными шикарами, население Кулу их не восприняло сразу. Но и здесь время сделало свое дело. Появился чужой язык, и возник особый диалект хинди, на котором говорят в Кулу. Свой древний язык уже забыт.

Брамины пришли сюда много столетий спустя после вторжения ариев. И немало столетий прошло после их появления. История долины Кулу в этот период была довольно бурной. Ее жители видели тибетцев, ладакцев, раджпутов, отряды монгольских императоров. Это то, о чем нам известно. Но многого мы не знаем. И до сих пор остается тайной, кто и когда сюда занес костюм, так напоминающий европейский...

Свет утренней звезды

Знаменитый русский художник Николай Константинович Рерих поселился с семьей в Кулу в 1928 году. Место им было выбрано очень удачно. Совсем рядом стояли снежные пики Гималаев. И художник рисовал их. Но эта работа занимала только часть его времени и мыслей. Николай Константинович был крупным ученым и путешественником. Археология, исследование путей исчезнувших народов, изучение общего в культуре разных стран, и, в частности, России и Индии, — вот далеко не полный перечень его научных интересов. Долина Кулу в этом отношении давала большие возможности и для раздумий, и для открытий и находок. К долине примыкали горные районы Чамбы, Спити, Лахула. И каждый из них был замкнутым своеобразным миром древних традиций и вековых загадок.

...Только что закончилась знаменитая Центрально-Азиатская экспедиция Рерихов (Отрывки из книг Н. К. и Ю. Н. Рерихов, посвященных этой экспедиции, были опубликованы в № 3 и 4 нашего журнала за 1972 год. — Прим. ред.). Вместе с Николаем Константиновичем по труднодоступным областям Трансгималаев и Тибета прошли его жена Елена Ивановна и старший сын, востоковед, Юрий Николаевич. Экспедиция охватила огромную территорию Азиатского материка: Сикким, Индию, Китай, Советскую Сибирь, Монголию, Тибет.

Уникальные коллекции экспедиции в ящиках были доставлены в Кулу. Их надо было обработать. А воображение ученого и художника уже рисовало планы новых экспедиций по Индийским Гималаям. Опыт Центрально-Азиатской экспедиции подсказывал, что в будущих путешествиях и экспедициях должны участвовать не только археологи и востоковеды, но и геологи, ботаники, зоологи. Складывалась программа комплексных научных исследований всего гималайского региона. И тогда возникла мысль об «Урусвати». Древнее слово «Урусвати» — «Свет утренней звезды» — неожиданно получило новое значение и именем научно-исследовательского института вошло в современную жизнь многих стран.

Но это было давно. Когда я приехала в долину Кулу, это слово помнили немногие. Но в один из дней оно вдруг ожило и наполнилось реальным смыслом.

В этот день облака желтой пенджабской пыли висели над долиной. Они притушили яркое солнце и закрыли горы. День выглядел пасмурным и ненастным. Идти никуда не хотелось. Однако, несмотря на плохую погоду, около виллы Рерихов, как всегда, было шумно. Сегодня, как и каждый день, сюда поднимались группы экскурсантов, шумные компании студентов. Они останавливались у ворот виллы и робко спрашивали, здесь ли находится галерея картин Рериха. Как обычно, их встречал неизменно приветливый Святослав Николаевич Рерих. Он вел посетителей в комнаты первого этажа, где по стенам развешаны гималайские этюды русского художника. Люди подолгу стояли у этих картин, удивлялись, что они написаны русским, а потом спускались вниз по склону к серому камню, на котором высечены слова:

«Тело Махариши Николая Рериха, великого друга Индии, было предано сожжению на сем месте 30 магхар 2004 года Викрам эры, отвечающего 15 декабря 1947 года. ОМ РАМ».

Надпись была сделана на языке хинди.

Когда наконец последняя группа индийских почитателей таланта русского художника покинула двор виллы, Святослав Николаевич подошел ко мне и задумчиво посмотрел куда-то вдаль.

— Давайте сходим в «Урусвати», — неожиданно предложил он.

«Урусвати», — мысленно повторила я. Откуда это и с чем связано? И сейчас же возникла ниточка — «Урусвати» — Институт гималайских исследований.

— Разве что-нибудь сохранилось? — спросила я.

— Идемте, — и Святослав Николаевич направился к воротам виллы.

Мы поднимаемся по тропинке, вьющейся по некрутому склону. Метров через пятьсот оказываемся на небольшой площадке, поросшей ярко-зеленой травой. Здесь стоят два здания. Здания Института гималайских исследований. На одном из них еще сохранилась вывеска. «Урусвати» — коротко гласит надпись.

— Весь этот склон и роща, — сказал Святослав Николаевич, — принадлежат институту. Всего 20 акров земли, которую мой отец Николай Константинович отдал для этой цели. Вот в этом доме, — Святослав Николаевич показал на первый из них, — работали и жили зарубежные сотрудники института, а в следующем размещались индийские ученые.

Чуть в стороне, ниже по склону, виднелась груда камней, бывшая, очевидно, когда-то фундаментом. Оказалось, что там стоял дом, в котором жили тибетские ламы, помогавшие Юрию Николаевичу Рериху в его исследованиях.

Мы начали осмотр домов. Шаги гулко отдавались в пустых помещениях. Комнаты тянулись одна за другой. В одном из помещений мы остановились перед дверью. На ней висел массивный замок. Заржавевший механизм замка долго не поддавался. Наконец он со скрипом открылся. Мы толкнули дверь и оказались в большом зале. Свет с трудом пробивался сквозь плотно прикрытые ставни. Когда глаза привыкли к этому сумеречному полумраку, я увидела стоявшие повсюду ящики. Они громоздились друг на друге. Ящиков было много, и толстый слой пыли покрывал их. По стенам стояли застекленные шкафы.

— Наши коллекции, — коротко бросил Святослав Николаевич. Выяснилось, что здесь хранились коллекции, частично оставшиеся от Центрально-Азиатской экспедиции, собранные экспедициями самого института. Богатейший научный материал, к которому несколько десятков лет не прикасалась рука ученого. В застекленных шкафах и ящиках находилась ценная этнографическая и археологическая коллекция. Орнитологическое собрание насчитывало около 400 видов редчайших птиц, некоторые из них сейчас уже исчезли. Ботаническое — полностью представляло флору долины Кулу. Геологическое — содержало немало редких минералов. Тут же были и зоологическая, фармакологическая, палеонтологическая коллекции.

Мы проходим в следующее помещение, по стенам которого тянутся полки с книгами. Четыре тысячи томов — вот ее содержимое. Кроме книг, в распоряжении Святослава Николаевича находится рукописный архив Рерихов.

В одном из зданий мы обнаружили остатки оборудования биохимической лаборатории.

Книги давно уже никто не снимал с полок, лабораторным оборудованием не пользовались...

Но тем не менее все это не производило тягостного впечатления запустения и упадка. Казалось, что люди только недавно покинули эти стены, какими-то не зависящими от них обстоятельствами неожиданно и внезапно оторванные от интересной работы. Они успели только упаковать коллекции и закрыть на замки двери библиотеки и лаборатории...

— Вот что такое «Урусвати» теперь. — Святослав Николаевич печально наклонил голову. — Но ведь советские ученые могут здесь работать? — и глаза его улыбнулись. — Об этом не раз говорили и мой отец, и брат. Почему бы советским и индийским ученым здесь не поработать вместе? Все это, — он обвел взглядом вокруг, — может оказаться в их распоряжении. Русские начали, русские должны и продолжить...

История института была недолгой, но трудной. Институт начал работать в 1928 году и почти прекратил свое существование во время второй мировой войны. Но и за это короткое время было сделано удивительно много. Наладили сотрудничество со многими научными учреждениями стран Европы и Америки. Существовал обмен публикациями с 250 институтами, университетами, музеями, библиотеками, научными обществами. Выла связь с советскими учеными, в частности с Н. И. Вавиловым. Четыре отделения института: археологии и искусства, естественных наук, исследовательская библиотека, музей — публиковали свои труды в ежегоднике, который назывался «Журнал Института гималайских исследований».

Круг вопросов, отраженных в этих публикациях, очень широк. Археология, этнография, лингвистика, философия, ботаника, фармакология, геология... Большой раздел журнала был посвящен отчетам и дневникам регулярно проводившихся экспедиций. Время от времени публиковались монографии отдельных сотрудников института. И конечно, важнейшее место среди них занимала серия «Тибетика», посвященная древностям Тибета.

Выдающуюся роль в создании этой серии сыграл Юрий Николаевич Рерих. Необходимо сказать, что Юрий Николаевич, будучи бессменным директором института, оказал огромное влияние на организацию и развитие исследований самых разных аспектов. Он работал как археолог, этнограф, историк, лингвист. Он первым произвел археологические раскопки в Кулу и соседних районах. Собрал богатейшую коллекцию тибетских рукописей и книг, провел этнографическое и лингвистическое обследование Лахула, собрал интереснейшую этнографическую коллекцию, начал работать над тибето-английским словарем.

Весьма плодотворной была работа института и в области естественных наук. Было организовано три экспедиции, которые значительно расширили наши знания о малоисследованном районе Гималайских гор.

В 1934 году началась новая большая экспедиция Рерихов в Китай и Маньчжурию. Деятельность института на время была приостановлена. После возвращения Николай Константинович и Юрий Николаевич столкнулись с рядом трудностей. Английские власти, на подозрении у которых находилась семья Рерихов, всячески препятствовали восстановлению регулярной работы института. Не хватало денег. «Все есть, а денег нет», — писал Н. К. Рерих в 1938 году. А потом началась война. Институт оказался отрезанным от внешнего мира. Вскоре после войны, в 1947 году, Николая Константиновича Рериха не стало. Юрий Николаевич переехал в Калимпонг, где продолжал работать сам.

1957 год застал Юрия Николаевича в Москве. Сюда он привез картины отца, свою востоковедческую библиотеку, тибетские рукописи. К этому времени он был уже ученым с мировым именем. Последние годы своей жизни он отдал советскому востоковедению, воспитав целую плеяду талантливых учеников и последователей в стенах Института востоковедения АН СССР. Он умер советским гражданином.

Много лет назад Николай Константинович Рерих писал: «Урусвати — Гималайский институт научных исследований — начался в 1928 году под самыми хорошими знаками».

Может быть, действительно эти знаки были хорошими? И может быть, наступит время, когда откроют ящики с коллекциями и шкафы с книгами, расставят по своим местам беспорядочно сложенное лабораторное оборудование, и ныне пустые комнаты наполнятся звуками шагов и голосами. А в институте, основанном большими русскими учеными Рерихами, начнут работать те, для кого, собственно, все и создавалось, — советские ученые...

* * *

Я уезжала из долины Кулу ранним утром. Розовели снежные вершины Гималаев. По шоссе тек нескончаемый поток овечьих стад и мешал нашему автобусу. Пастухи-гадди старались удержать овец в русле шоссе. Женщины с коническими корзинами за спинами шли по обочине дороги. Над сланцевыми крышами домов стояли синие дымки. И снова передо мной разворачивалась многокрасочная кинолента долины, такой древней и в то же время в чем-то современной. Сожаление, что я всего этого больше не увижу, болезненно отозвалось где-то внутри. Но это состояние продолжалось какое-то короткое мгновение. На смену ему пришло что-то новое, и имя этому — надежда.

Л. Шапошникова, кандидат исторических наук, лауреат премии им. Дж. Неру Фото автора

(обратно)

Трагедии ледяного острова

I

В тишине, стоявшей вокруг, он слышал лишь биение своего сердца. Широко раскрытыми глазами вглядывался в темноту. Непроницаемая, грозная, она словно повисла над головой, теснила со всех сторон. Проснувшись, он не отваживался вытянуть руку, шевельнуться в спальном мешке. Он прислушивался. И в который уже раз он вновь осознал страшную истину: в радиусе по меньшей мере двухсот километров — ни одной живой души.

При первых же порывах ураганного ветра страх прошел, прошло напряжение, зато вернулась колющая боль в ноге. Он медленно высунул руку из спального мешка, ощупью достал спички.

Желтоватое пламя свечи неуверенно мелькнуло, прежде чем разжечь миллионы искорок в кристалликах инея. Стены и потолок каморки были сплошь покрыты им. Все кругом обледенело. Лед был хозяином каморки — толстым слоем покрыл ящики, стол, посуду, плотным налетом осел на одежде, висевшей на колышке.

Серебристая пыль ссыпалась, хрустя, со спального мешка, из которого медленно, с трудом напрягая мышцы, выбирался человек. Он размотал бинт, страшась того, что ему суждено увидеть Вместе с марлей оторвался и ноготь. С другого пальца ноги сочился гной. Лишь бы не началась гангрена!

Вряд ли он сможет еще когда-нибудь нормально ходить. Если его даже найдут и отвезут на базу, любой хирург, не колеблясь, ампутирует ему стопу. Он придвинул к себе баночку с мазью из рыбьего жира, обильно смазал ею пальцы и обмотал куском полотна. Тоскливо глядел на исхудалые, ставшие теперь совсем тощими ноги. Стальные мышцы, которыми он некогда гордился, мышцы лыжника и альпиниста, за четыре месяца исчезли без следа.

Пронизывающий холод вернул его к действительности. Он осторожно натянул на больную ногу меховой чулок, на другую — лыжный ботинок и, прихрамывая, прошел несколько шагов до стоявших у стены ящиков.

В который уже раз в течение этих нескольких страшных недель он проверял свои запасы! Все еще не терял надежды, что, быть может, приглядел кое-что и обнаружит вдруг хотя бы одну банку мясных консервов. Но, увы, ничего не нашел. Тяжело вздохнув, осторожно влил в примус последние пол-литра керосина.

С сожалением глядел, как медленно, бесконечно медленно и нехотя таяли, превращаясь в воду, льдинки и иней, соскребенные со стены. Не ожидая, пока вода закипит, он бросил в нее горсть овсяных хлопьев, помешал, добавил кусок маргарина, быстро, как скряга, погасил примус, а затем и свечу. Жадно стал глотать в темноте чуть теплую, недоваренную кашицу, закусывая ее кусочками пеммикана (Пеммикан — пищевой продукт, представляющий собою твердую пасту из высушенного на солнце и измельченного в порошок мяса оленя или бизона, смешанного с растопленным жиром и соком кислых ягод. С XIX века пеммикан из оленьего, бычьего и другого мяса и жира (без сока ягод) стал широко применяться в экспедициях и путешествиях. — Здесь и далее прим. авторов.) и сухарем. Эта единственная за весь день теплая пища не утоляла голода, однако ничего больше он не мог себе позволить. Прежде чем вновь забраться в затвердевший от мороза спальный мешок, он вновь зажег свечу и записал в блокнот:

«...20 апреля 1931. У меня осталась только одна свеча. Керосин кончается. Левая стопа распухла, гноится. Неделю назад выкурил последнюю трубку. Сегодня минуло пять месяцев, как я покинул базу, четыре с тех пор, как я остался один. Три недели назад снег завалил все выходы. Сделал меня пленником... Напрасно пытался пробраться через слой толщиной в несколько метров. У меня не хватает сил. Один не выберусь из этой западни».

Последние несколько фраз он написал второпях, чтобы сэкономить свет. Писал, сознавая, что делает это не для себя, а для тех, кто, быть может, прибудет сюда с помощью. Но, по-видимому, слишком поздно!

«...Не могу примириться с мыслью, что я погребен заживо. Все во мне восстает против этого...» — дописал он наконец.

С горечью вспоминал он момент, когда Уоткинс ему сказал: «Беру тебя в Арктику, поедешь с нами». Каким счастливым он почувствовал себя тогда. После долгой ночной беседы Джино Уоткинс рьяный полярник, решил включить его в свою экспедицию, поставившую себе смелую цель: основать постоянную метеорологическую станцию в самом сердце материковых льдов Гренландии.

— Нашу экспедицию финансируют авиационные компании, ее результатов ожидают гляциологи всего мира. Нас, молодых ученых, упрекают в том, что у нас нет идеалов. Мы отвечаем им действиями, — сказал тогда Уоткинс.

Их было четырнадцать — молодых, здоровых, натренированных, исполненных страстным желанием совершить что-нибудь необыкновенное.

Накануне их отплытия из Лондона вся английская пресса с беспокойством отмечала, что средний возраст участников гренландской экспедиции не достигал и двадцати пяти лет, а ее организатору и руководителю, студенту-геофизику, было всего двадцать три.

— Увидеть, что происходит во мраке ночи на этих проклятых богом и людьми пустынных просторах! Бросить на алтарь науки плоды ежедневных, регулярных, непрерывных наблюдений и измерений. Этого до сих пор не совершал еще никто. Вот задача, достойная человека. Наша задача! — захлебывался отвагой Уоткинс.

Каждый из них мог похвастать недюжинной спортивной, альпинистской, а некоторые даже полярной закалкой. Огастин Курто — коллеги его звали Ог — одолел несколько нелегких вершин в горах Канадской Арктики и там постиг трудное, но ценнейшее в каждой арктической экспедиции искусство управлять собачьей упряжкой.

...Увлеченные идеей, они, наверное, изумились бы и почувствовали себя задетыми за живое, если бы кто-нибудь упрекнул их, что этот замысел принадлежит отнюдь не Уоткинсу, а попросту был вызовом профессору Альфреду Вегенеру (Вегенер Альфред Лотар (1880—1930) — немецкий геофизик, метеоролог и полярный исследователь, автор знаменитой гипотезы о дрейфе континентов, участвовал в трех исследовательских экспедициях в Гренландию.), который уже несколько лет назад начал в Германии кропотливую подготовку к созданию метеорологической станции в сердце материковых льдов Гренландии.

...Пока хоть искра жизни будет тлеть в нем, Курто не забудет первого изнурительного перехода по почти отвесной круче ледника, находящегося у порога внутренней части Гренландии. Четырнадцать сильных собак яростно цеплялись когтями за гладкий, крутой склон и беспомощно соскальзывали. Пришлось впрячься самим и на четвереньках, рядом с собаками, тащить сани вверх.

Переход в двести двадцать пять километров под блеклым, безоблачным небом в ослепительном блеске незаходящего солнца запомнился ему как мучительная борьба с перегруженными до отказа санями. Они все время переворачивались, сваливались в ямы, становились дыбом перед каждым препятствием, всё время задевали за снежные заструги, которые, словно каменный лес, вырастали у них на пути.

Усталость нарастала с высотой. Трудно было перевести дух, каждый шаг, почти каждое движение требовали неимоверных усилий. Сердце колотилось в груди, рот с трудом ловил морозный воздух, в ушах шумело. Когда стрелка анероида достигла наконец отметки в 2700 метров над уровнем моря, Уоткинс остановил партию. Это место — в пятистах километрах к югу от станции Вегенера — он избрал для закладки английской исследовательской станции Айс-кап.

Базой станции стала круглая палатка с двойными стенками. Выход из нее шел через отверстие в полу и шестиметровый туннель.

Возвращение с Айс-кап на береговую базу, где ожидало стоявшее на якоре судно экспедиции «Квест», казалось ее участникам прогулкой. Да разве можно иначе назвать форсированный переход, занявший всего лишь двенадцать суток. Всех распирало чувство радости. Они победили.

Первая пара наблюдателей осталась в Айс-кап на десять недель. Джино Уоткинс велел им тщательно опалубить за это время палатку снежными плитами, наподобие эскимосского иглу. Следующие партии людей должны были доставлять частями съестные припасы зимовщикам. План казался простым и логичным. Молодые люди забыли, однако, что не человек является хозяином на этом удивительном, безлюдном полярном плоскогорье, что испокон веков полновластная хозяйка здесь — Арктика.

...Ветреная и морозная зима наступила внезапно.

К станции Айс-кап еще дважды добирались партии, однако доставить припасы, которых хватило бы на время полярной ночи, не удалось. К концу октября из береговой базы вновь отправился большой караван упряжек. На сани были погружены съестные продукты на несколько месяцев, научные инструменты, радиостанция — все, что было необходимо для трех зимовщиков.

Собаки первые почуяли надвигавшуюся опасность, человек, следивший за барометром и за блеклым, безоблачным небом, был не в состоянии ее предвидеть. Отдохнувшие и хорошо накормленные псы тем не менее тащились нехотя, при всяком удобном случае останавливались, тревожно сбивались в кучу или упорно прижимались к снегу. Ничто не могло заставить их тронуться. Ни окрики, ни удары кнутом.

Буран налетел с ледяного плато, прокатился над караваном снежной стеной, отгородил его от мира. Вслед пурге пришла волна трескучих морозов. Сорок градусов, сорок пять, пятьдесят...

За пятнадцать изнурительных суток борьбы с метелью караван сумел продвинуться лишь на двадцать два километра. Черепашьи темпы перехода грозили катастрофой. С саней свалили тяжелые аккумуляторы, всю аппаратуру радиостанции, ветряной двигатель с генератором и часть ящиков с продовольствием. Четыре человека, и в том числе радист, вернулись на береговую базу. Остальные через пять недель, в начале декабря, добрались до Айс-кап.

Тем временем оба наблюдателя, не дождавшись смены, решили вернуться на береговую базу. Это было крайне рискованно, так как предстояло совершить переход, не имея ни собак, ни продовольствия. К счастью, подоспел караван.

Бегло проверив оставшиеся после бурана на нартах съестные припасы, члены экспедиции с ужасом обнаружили, что их не хватит на три месяца даже для двух зимовщиков.

— Одного нельзя оставлять среди льдов, я категорически возражаю против этого! — заявил врач.

Все без исключения согласились с ним. Но тут кто-то опрометчиво вспомнил профессора Вегенера и его экспедицию. Поднялась буря.

— Неужели мы хуже немцев?

— Главной целью нашей экспедиции были — впервые в истории — зимние наблюдения!

— Не для того мы с таким трудом создали Айс-кап, чтобы теперь, в самый трудный момент, покинуть ее!

Громче всех кричал Огастин Курто.

— Должен остаться хотя бы один! Любой ценой! Этим одним буду я! Не беспокойтесь, не пропаду.

Он упивался собственным мужеством.

До сих пор до него доносился звук собственного голоса.

— Глупец! Сам виноват, терпи теперь. Честь знамени? Благородное соревнование? Все это фантазия, юношеское бахвальство, желание блеснуть перед другими...

Усталость гасила эти излияния. Боль в ноге усиливалась. Почему он не понял тех, кто дежурил здесь до него? В момент прощания они смотрели на него не то с тревогой, не то с состраданием, повторяя: «Возненавидишь лопату!»

Если бы он мог хотя бы уснуть, то восстановил бы немного свои силы. Но достаточно было задремать, как его одолевали кошмары. Чаще всего ему снились волки. Они нападали на него целой стаей, он чувствовал на лице их жаркое дыхание, видел острые блестящие клыки. И просыпался в холодном поту. В этой пустыне не было волков, он хорошо понимал это, они не выжили бы здесь. Напрасно взывал он к рассудку. Страх не проходил.

Не проще и не лучше ли было бы покончить с собою? Заиндевелое ружье манило взгляд. Достаточно было бы также достать порошки из аптечки... Но вправе ли человек положить конец своим страданиям? Однако мысль о Скотте и его товарищах, их стойкости на обратном пути от Южного полюса заставляла отказаться от искушения.

...К концу трагического похода Скотт велел раздать всем по тридцати таблеток опиума. Каждый мог прекратить свои страдания, но никто не воспользовался этим благодеянием. «...Смерть этих пятерых прославила их родину больше, чем это могла сделать гибель многих тысяч самых храбрых воинов на поле брани. Это был самый прекрасный урок героизма в истории полярных исследований и во много раз более ценный вклад в эту истерию, чем само достижение Южного полюса», — писали о них впоследствии.

...Как далеки дни, когда он, исполненный еще надежды, исписывал целые страницы в дневнике, предназначенном для невесты. Он рассказывал ей тогда о том, как регулярно, каждые три часа, невзирая на мороз и вьюгу, проводит метеорологические наблюдения, о том, что видит вокруг, как себя чувствует и как устроился в своем белом мирке. Но уже спустя две недели его заметки стали более скудными.

Во многом он не признавался в своих записях. Не хотелось вспоминать, как вместе с коллегами он подшучивал над невыносимым педантизмом Нансена и Амундсена.

— Это классический пример дотошности. Норвежцы не в меру прозорливы. Им не хватает того отчаянного мужества, которым отличались викинги, не хватает пламенного увлечения, — легкомысленно повторяли они.

Лишь теперь, в этой снежной гробнице, он стал кое-что понимать. Джино Уоткинс и конструкторы Айс-кап о многом не подумали. Они забыли, например, что бидоны с керосином нельзя оставлять снаружи. Несколько из них Огастин сумел откопать, прежде чем остальные его запасы не скрылись под многометровым слоем снега. Уже на второй месяц своего одиночества он был вынужден весьма экономно расходовать горючее.

По многу часов Курто должен был, стоя на коленях, прокапываться, чтобы выйти наружу. «Проклянешь лопату», — звучали в ушах слова коллег. Как они были правы!

С половины января ненадолго над горизонтом начало показываться солнце. Стало легче переносить одиночество.

«...Закат здесь неописуемо красив, величествен. Солнце кладет багровые пятна на снегу, удлиняет причудливо острые тени, сглаживает контрасты, — рассказывал он в дневнике. — Мертвая, зловещая, коварно плоская белая равнина в этом багровом отблеске приобретает пастельные тона, становится как-то мягче, человечнее. Но это, увы, продолжается лишь несколько минут. И снова моя пустыня, грозная и неумолимая, синеет и сереет. Мороз крепнет. Моя несчастная нога причиняет мне все больше страданий...»

Несколько дней спустя своим нервным, торопливым почерком он писал:

«...Этой ночью меня разбудил какой-то адский треск, словно крыша под* тяжестью снега валилась на меня. Я мысленно попрощался с тобою, дорогая, и только ждал, когда эта масса обрушится и раздавит меня. Грохот, от которого все дрожало вокруг, перекатывался медленно, притихал, пока наконец не замолк совсем. Потолок не обрушился, стены остались невредимы. Чувство неодолимого ужаса прошло, когда я понял, что где-то вблизи лопнул, по-видимому, ледяной панцирь и появилась новая трещина. Но если она образовалась около самой моей палатки, то, может, следующая расщелина разверзнется уже прямо под ней?»

Курто казалось, что вместе с солнцем должно прийти и избавление, но пришла еще одна беда. Наступило вынужденное затворничество. «Заживо погребенный», — непрерывно звучало в ушах. Прочитай Огастин эти слова в газете или книге, он счел бы их мелодраматичными. Он долго не хотел признать себя побежденным, но все труднее было прокапываться наружу. От входа в туннель он вынужден был отказаться — эту лазейку целиком завалило снегом, столь плотным, что его не брала лопата. Курто предпринял попытку пробиться через кровлю. За этот выход он бился долго и упорно. Наконец пробил брешь и, не помня себя от счастья, выскочил наружу и зашатался как пьяный. Метель свалилась ему на плечи, ошеломила, прижала к земле, захватила дух, давила.

Этот порыв был последним. Продолжительная метель окончательно замуровала его. Запасы керосина, продуктов — все, что было необходимо для жизни, осталось снаружи.

«...21 марта я был погребен под снегом. Должен жить теперь как крот, правда, не под землей, а под снегом. Найдут ли меня когда-либо?.. Увижу ли еще когда-нибудь дневкой свет и блеск звезд, отраженный на льду? Вдохну ли еще когда-либо глоток свежего воздуха?

...И подумать только, что я легкомысленно пренебрег замечаниями старика Фрейхена (Фрейхен Лоренц Петер (1886—1957) — выдающийся датский полярный исследователь и писатель, участвовал в датской экспедиции под руководством М. Эриксена, исследовавшей в 1906—1907 годах ледники Гренландии; в 1937 году путешествовал по советской Арктике.) . Прозимовав один на кромке материковых льдов Гренландии, он писал, что ни в коем случае нельзя оставлять в Арктике одного человека на зиму, в условиях полярной ночи. Там, где двое кое-как справились бы с положением, один, безусловно, погибнет».

...А ведь всего в пятистах километрах, на немецкой исследовательской станции Айсмитте, было, по-видимому, светло, тепло и шумно сейчас. Профессор Вегенер, несомненно, оставил на зимовку подо льдом по меньшей мере двоих наблюдателей. Они, должно быть, ни в чем не нуждаются, помогают друг другу и совещаются, когда возникают сомнения. Не испытывают ни голода, ни одиночества. Поддерживают радиосвязь со своей базой на западном побережье острова. Да, они, несомненно, справятся с положением, в их работе не будет никаких пробелов. Результаты их наблюдений получат ученые.

Эта мысль помимо воли наполняла его горечью.

II

На немецкой станции Айсмитте дело обстояло далеко не так, как представлял себе Курто. Вместо двух человек там непредвиденно зазимовали трое. И не в теплом, удобном домике, который они приготовили и о котором так много писала пресса, а в пещере, наспех вырытой в ледяном панцире.

Закутанные до самых глаз в имевшиеся у них теплые вещи, они ужасно мерзли в своем невероятно тесном помещении. Минус пятнадцать, минус двадцать, а порой и минус двадцать пять градусов по Цельсию. В окоченевших пальцах ничего нельзя было удержать. Варежки же протирались и рвались, как и вся остальная тщательно чинимая одежда. Однако наблюдений они не прекращали, не пропустили ни одного из них, хотя силы их иссякали.

Без радио, без связи с миром и всего лишь с одной третью предусмотренных запасов продовольствия и горючего. А порой и без света, чтобы сберечь керосин и свечи; без печки, которая несколько смягчила бы стужу в ледяной яме, и чаще всего без горячей пищи, которая немного разогрела бы их. Бережливо и скупо распределяли каждый сухарь ежедневного пайка, каждый кусок пеммикана, тщательно, с точностью чуть ли не до одного грамма, взвешивая их.

Нервы их были на пределе. Хватит ли припасов на троих до конца суровой гренландской зимы? Переживут ли полярную ночь в этих кошмарных условиях? Ко»у из них суждено вновь увидеть когда-либо дневной свет?

Доктора Лёве не предполагали оставлять на зимовку, но сильное обморожение обеих стоп приковало его к нарам. Он жестоко страдал, понимая, каким бременем стал для своих товарищей, но был бессилен что-либо сделать. Стремясь спасти ноги от гангрены, ему ампутировали пальцы стопы — складным ножом и пилкой для резки металла.

Вдобавок ко всему эти трое, лишенные радиосвязи с базой, терзались беспокойством за судьбу профессора. Их мучило к тому же чувство собственной вины. Участники же немецкой экспедиции, находившиеся на береговой базе Вест-пойнт, тщетно ждали возвращения Вегенера на берег.

И долгое время никто не знал страшной правды.

Станция Айсмитте была заложена в точке с координатами 70°55" северной широты и 40°42" западной долготы за два месяца до основания Айс-кап. Для перевозки сборного домика, запасов продовольствия и горючего, многочисленных научных инструментов профессор Вегенер решил, кроме нарт и сотни собак, воспользоваться аэросанями. Это чудо техники, как уверяли конструкторы, в состоянии пройти с большим грузом расстояние в пятьсот километров всего за двое суток.

Но на каждом привале дюралюминиевые полозья вмерзали в лед. Отрывать их было подлинной мукой. Двигатели, не приспособленные к работе при столь низких температурах, все время отказывали.

Длившаяся несколько суток пурга вывела аэросани из строя. Целые сутки трудились водители, тщетно пытаясь привести их в движение. Когда же наконец винты завертелись, оказалось, что на этой высоте двигатели не в состоянии тянуть тяжело груженные сани.

Напуганные водители махнули в конце концов на все рукой, бросили сани на произвол судьбы и сами как можно скорее поспешили обратно на базу.

Так на Айсмитте не оказалось ни удобного сборного домика, ни радиостанции, ни запаса горючего и продовольствия.

«Если до конца октября не доставите нам керосин и продовольствие, вернемся на базу. Георги и Зорге».

Эта лаконичная записка двух наблюдателей на Айсмитте, пересланная через погонщика-эскимоса, вызвала на базе переполох, граничивший с ужасом. Неужели все затраченные усилия пропадут даром? Столько трудов, столько лет кропотливой подготовки!

— Эти студентики-англичане, — как иронически прозвал Вегенер экспедицию Уоткинса, — эти самонадеянные молокососы наверняка не потеряют время зимой, — уверял он. — Вряд ли что-либо запугает их. Молодые, полные сил, воодушевления, они будут вести свои наблюдения в самых тяжелых условиях. А мы должны потерпеть фиаско?

Пятидесятилетний человек решает бороться до последнего за судьбу своей станции. Он наспех организует большую экспедицию, чтобы прийти на выручку людям на Айсмитте, и сам ее возглавляет.

Поступок, внушающий глубочайшее уважение. Но законы Арктики неумолимы: предпринимать тяжелый переход по материковым льдам было слишком поздно. Побуждаемый самыми благородными намерениями и полагаясь на свой большой арктический опыт, профессор забывает об осторожности.

Впервые в жизни он действует так опрометчиво.

Пятнадцать груженых саней, полторы сотни собак и двенадцать погонщиков были срочно подготовлены к отправке. Все уговоры оказались напрасными. Вместо того чтобы побудить Вегенера к рассудительности, они еще больше утвердили его в принятом им решении.

— Айсмитте не может прервать работу, — упорно твердил он.

Не успел караван пройти несколько километров, как его начальник получилрадостное сообщение.

— Десять дней назад на полпути, в двухстах километрах отсюда, мы повстречали аэросани. Водители уверяли, что на следующий же день доберутся до места, — заявили погонщики упряжек, возвращавшихся с Айсмитте.

Радость оказалась кратковременной.

На пятнадцатом километре профессор неожиданно встречает водителей. Промерзшие и обескураженные, они едва волочили ноги.

— Ничего не поделаешь... Быть может, весной удастся их запустить, — беспомощно повторяли они.

— Весной? Это невозможно. Нужно изо всех сил спешить, чтобы наблюдатели не покинули тем временем своих постов.

Октябрь — позднее время года на материковых льдах Гренландии. Пурга следовала за пургой, сутками задерживая санный поезд.

Альфред Вегенер, один из самых выдающихся геофизиков своей эпохи, автор знаменитой теории о перемещении материков, был талантливым ученым, но плохим психологом. Ученый никогда не задумывался над особенностями характера народов Севера.

Каждая новая метель вселяла в проводников-эскимосов суеверный страх, напоминала, чтобы они, пока не поздно, воротились. Опыт поколений подсказывал, что идти дальше — безумие. Не помогали ни удвоенные пищевые пайки, ни обещания увеличить плату. Эскимосы мешкали, шли все медленнее, все неохотнее. Уже через неделю после начала похода отказались идти дальше. Двое суток еще простояли на месте, раздумывали о чем-то, совещались между собою. Аргументы профессора о возвышенных целях экспедиции не встречали у них отклика. Они попросту не поняли их. В одну из ночей они исчезли из лагеря, словно их поглотила пурга.

А ведь эскимосы обычно не покидают никого в пути. Ведь в свое время они добровольно шли в неизвестность. Вегенер не внушил им ни уважения, ни доверия к себе.

В пустыне остались трое: профессор, его ассистент — доктор Лёве и единственный верный погонщик-эскимос — Расмус.

Лишь на несколько часов тусклый, серый свет рассеивал теперь мрак ночи. С каждым днем переходы становились короче, а привалы дольше. Сани с продовольствием и керосином, со всем, что придавало смысл этой граничившей с безумием экспедиции, пришлось бросить на пути. Нелегко было Вегенеру решиться на это. С отчаянием глядел он, как снег покрывал сани белым саваном, словно принимая очередную жертву. А что же дальше? Идти с пустыми руками? Зачем? Вернуться с полпути на базу? Самолюбие не допускало этого. Профессор останавливается на первом.

Пятьсот километров по льдам высасывают из людей все силы. В день, когда они добираются наконец до Айсмитте, столбик спирта в термометре опускается почти до самого конца шкалы, показывая минус шестьдесят восемь градусов Цельсия.

В ледяной яме тоже господствует мороз. Минус двадцать три градуса. Оба потрясенных наблюдателя с ужасом глядят на пришельцев. Откуда взять провизию на пятерых? Хватит ли продовольствия даже на троих?

И, отдохнув несколько дней, оставив тяжело обмороженного доктора Лёве, первого ноября, в пятидесятую годовщину своего дня рождения, профессор Вегенер отправляется с эскимосом в обратный путь, взяв из скудных припасов станции сто сорок килограммов продовольствия и один бидон керосина — меньше взять нельзя. Отправляется, ибо никто его не удерживает...

В южной части горизонта ноябрьское небо озаряется багрянцем лишь на несколько часов. Вскоре и эту тусклую полосу света поглотит темнота. Семнадцать исхудалых собак, похожих скорее на скелеты, чем на упряжных животных, с трудом тащат пустые сани. Вновь предстоит пройти пятьсот километров. На этот раз в темноте. Лишь бы двигаться скорее, лишь бы скользить быстрее по ледяной глади. Но отказывает сердце...

Преданный Расмус зашивает труп в два чехла от спальных мешков, вбивает лыжные палки на месте вечного упокоения ученого и отправляется к береговой базе. Он понимает, что не дойдет туда, но стремится хотя бы идти по маршруту, по которому должны направиться им на помощь спасательные экспедиции... Спасательные экспедиции останков Расмуса так и не нашли... А на месте последнего упокоения Вегенера был установлен большой стальной крест.

Летом следующего года в Гренландии высадился Курт Вегенер, чтобы довести до конца дело старшего брата. Аэросани продолжали упрямо сопротивляться. После упорной борьбы их удалось наконец привести в движение, после чего, точно в насмешку, они в рекордное время — за сутки — доставили на Айсмитте все недостающее снаряжение.

III

...Мог ли Курто предполагать, что, прежде чем он достиг в декабре Айс-кап, ледяной материк успел уже поглотить две жертвы? Правда, вряд ли теперь эта весть взволновала бы — его не тревожило уже и собственное положение. Огастина охватила апатия.

Подходила к концу пятая неделя с тех пор, как он в последний раз видел дневной свет. Дни текли за днями, наполненные болью и сомнениями. Жизнь покидала его. Он не чувствовал голода, не хотелось и двигаться. Он попросту перешел предел человеческой выносливости. Он ничего не вспоминал, его не терзали горечь или зависть. Пропал и страх перед будущим.

Поднялся резкий ветер, очистил небо от туч, прояснил его. Мороз усиливался. С ненавистью глядели Джино Уоткинс и штурман спасательной, экспедиции на снежную равнину. Как здесь, под кажущимся столь легким, пушистым, но на самом деле адски тяжелым покровом, обнаружить станцию, хотя бы малейший след ее? И сколько пришлось претерпеть Огастину?

Джино невольно вздрогнул, осознав, что думает теперь о друге в прошедшем времени, уже не считая его живым. Да разве могло быть иначе? В феврале пилот небольшого самолета, посланного в разведку с береговой базы, не обнаружил никаких следов Айс-кап. В марте спасательная экспедиция тщательно прочесывала всю территорию. И также вернулась ни с чем.

Однако Уоткинс и штурман не сдавались. Они решили любой ценой отыскать станцию. Накануне штурман установил, что они находятся уже на расстоянии трех с половиною километров от станции. Налетевший внезапно буран задержал их почти на целые сутки. Точно приговора, ожидал теперь Уоткинс результатов астрономических расчетов штурмана.

— Есть! — услышал наконец взволнованный возглас. — Это здесь! Не дальше чем в полукилометре направо должна находиться палатка.

— Перекопаем, если потребуется, пядь за пядью эти полкилометра, — распорядился Уоткинс в ответ.

Уже онемели руки, в которых он держал рукоять лопаты, когда на искрящейся в лучах солнца белой поверхности Джино разглядел наконец темную, еле заметную расщелину. Подбежав к ней, он начал лихорадочно раскапывать снег, разламывать лед, затвердевший вокруг цоколя латунной вентиляционной трубы, вмонтированной в кровлю палатки.

— Ог! — кричал он изо всех сил, нагнувшись над отверстием.

В ответ ни звука.

— Ог, Ог! — повторил в отчаянии, прижимая ухо к отверстию. Дрожа от волнения, он весь превратился в слух, старался выловить какой-нибудь звук, шорох, движение.

— Жив! — закричал он вдруг нечеловеческим голосом.

Свет больно режет глаза. Мороз узкой струей свежего воздуха обжигает лицо, проникает внутрь спального мешка.

Наконец до него дошло, что к нему прокопались, что он спасен. Но он был не в состоянии радоваться. Он жаждал лишь одного — покоя. Любой ценой — покоя. Невольно ощутил неприязнь к тем, кто вырывает его из оцепенения, вынуждает к усилиям. Кем бы они ни были, он был к ним безразличен.

Прошло долгое время, прежде чем он вновь очнулся и понял, что все страдания теперь позади, что наступил конец одиночеству под многотонным слоем снега.

— Ог... Ог... — доносился до него, выводил из оцепенения, призывал к жизни сдавленный от волнения голос Уоткинса.

Алина Центкевич, Чеслав Центкевич

Перевел с польского В. Кон

(обратно)

Операция «Жюль Верн»

Колледж без вывески

— Мосье, я рад приветствовать в вашем лице новых собратьев по борьбе, — Анри Легрэн сделал паузу и поочередно взглянул на каждого из сидевших перед ним восьми французов. Их лица отражали напряженное ожидание: первая лекция на секретных курсах УСО — Управления специальных операций! — Скоро вы вступите в бой на переднем крае невидимого фронта, которым стала вся наша Франция, вся захваченная бошами Европа, Люди, с которыми вам придется встречаться, будут видеть в вас олицетворение надежды на грядущую свободу. И ваша задача — повести их за собой, организовать, вооружить всем арсеналом приемов тайной борьбы...

Легрэн старался, чтобы его слова звучали как можно более проникновенно, хотя, видит бог, после полутора лет повторения это было нелегко. Будь на то его воля, Легрэн давно бы отменил эту установочную беседу. Но ее текст составил сам начальник спецкурсов полковник Джон Манн и неукоснительно требовал начинать с нее подготовку каждой группы. К счастью, этим и ограничивался его вклад в учебный процесс.

— ...И последнее, что следует помнить. Самое опасное это вовсе не те операции, которые связаны с наибольшим риском. Куда труднее вывернуться, например, из случайной облавы. Тут важно не потерять головы и не поддаться панике. Увы, готовых рецептов на все случаи я вам предложить не могу, — это было уже не из лекции полковника Манна, а из собственного опыта бывшего резидента УСО инструктора Анри Легрэна.

В Управление специальных операций при британском министерстве экономической войны парижский архитектор Анри Легрэн попал случайно. Когда в 39-м началась война и его призвали в армию, присвоив чин капитана, он не сомневался, что это всего лишь мимолетный эпизод в его жизни. Потом были месяцы «странной войны» на линии Мажино; позорное отступление по пыльным дорогам под бомбами «юнкерсов»; ад Дюнкерка и переправа через Па-де-Кале в дырявом баркасе. Тогда Легрэн твердо решил: что бы ни было, он все равно должен драться с бошами, неважно, как и где. Поэтому, когда в Лондоне в ресторанчике «У Виктора» на Уордер-стрит, где собирались деятели из «Свободной Франции», ему предложили вернуться на родину с заданием британской разведки, Легрэн не колебался. Так он попал в штат недавно созданного Управления специальных операций.

Увы, на поверку Управление специальных операций — «Старая фирма», как называли его посвященные, разочаровало Легрэна. Хотя оно и размещалось на Бейкер-стрит, 64, неподалеку от места, где якобы жил Шерлок Холмс, профессионализмом там и не пахло. Это было просто сборище бывших бизнесменов из Сити, журналистов с Флит-стрит, колониальных чиновников из Индии, носившихся с грандиозными, но неосуществимыми планами, как лучше, по словам Черчилля, «поджечь старушку Европу». К счастью, Легрэн недолго пробыл среди них. Медицинская комиссия — и он очутился в старинном шотландском замке на озере Морар, где разместилась одна из школ УСО. Чему учить будущих агентов, никто толком не представлял, а посему их пропускали через ускоренный курс обычных армейских десантников. Через два месяца старенький двухмоторный «уитли» сбросил Легрэна в Нормандии с туманным заданием «создать агентурную сеть в районе Руана».

То, что ему все-таки это удалось, Анри объяснял лишь исключительным везением. Как и то, что через год он был жив и здоров, хотя немало его товарищей по Сопротивлению попали в лапы гестапо. За ошибки, слабость и трусость приходилось расплачиваться жизнью. А в таких случаях уцелевшие новички быстро постигают непреложные правила агентурной работы, которым он теперь учил слушателей курсов УСО в Боулью, куда его направили инструктором после возвращения в Англию.

...Перед самым обедом Легрэна вызвал к себе полковник Манн и приказал немедленно ехать в Лондон. В ответ на недоуменный вопрос Анри, зачем он понадобился на Бейкер-стрит, начальник школы лишь пожал плечами.

— Наверное, какому-нибудь умнику опять срочно требуется выяснить, выдают ли боши уголь по карточкам на топливо. Ведь вы же крупнейший специалист по агентурной обстановке во Франции, — не удержался от шпильки полковник.

Когда на Бейкер-стрит «хиллмен» остановился не у «Норгби Хауз», где под видом конторы «Интерсервис ресерч бюроу» разместились оперативные отделы УСО, а у соседнего «Майкл Хауз», Легрэн по-настоящему удивился. Ведь там, как он знал, сидело руководство управления во главе с начальником генерал-майором Колином Габбинзом. Легрэну лишь раз довелось быть в этом здании, еще в сороковом году, когда они таскали из грузовиков канцелярскую мебель на глазах изумленных клерков из конторы «Маркс энд Спенсер», занимавшей нижний этаж. Теперь от нее не осталось и следа, а столов явно прибавилось: почти половину широкого коридора в правом крыле съели кабинеты-клетушки, где ютились адъютанты и секретари большого начальства.

Легрэна сразу же провели к полковнику Чидсону, одному из замов начальника УСО. Его Анри видел впервые. Зато остальных собравшихся в кабинете знал хорошо: подполковник Морис Бакмастер руководил французским отделом УСО, а майоры Бод-дингтон и Барли были его ближайшими помощниками. «Похоже, на сей раз предстоит дело посерьезнее топливных карточек», — подумал Легрэн, когда полковник Чидсон пригласил его поближе к столу.

Он не ошибся: ему предложили еще раз слетать с заданием во Францию! Как объяснил полковник Чидсон, одна из групп французского Сопротивления, носившая условное название «Жан-Мари», сообщила, что на побережье в районе Кале ведется строительство какого-то секретного объекта. Нужно любой ценой установить его характер. Сами члены группы сделать этого не смогли, поскольку не имеют соответствующей специальной подготовки. Двое агентов УСО, заброшенные во Францию, видимо, провалились, так как после единственного сеанса радиосвязи больше не выходят в эфир. Легрэн в прошлом был инженером-строителем да к тому же целый год успешно работал на оккупированной территории, он единственная подходящая кандидатура, имеющаяся сейчас в распоряжении УСО. Задание срочное, на подготовку не больше недели.

Наследница «Большой Берты»

Инженер Вальтер Кендерс не был ни гением в баллистике, ни звездой первой величины в области артиллерийских систем. Но в отделе усовершенствований главного управления вооружений вермахта он считался ценным специалистом: вся его жизнь была посвящена фюреру и артиллерии. Из этого сплава и родился проект, получивший целый ряд условных наименований: «Фляйсигес Лизхен» — «Трудолюбивая Лизхен», «Хохдркжпумпе» — «Насос большого давления», «Таузендфусс» — «Тысяченожка» и просто «Проект № 51».

В детстве Вальтер, как и каждый мальчишка, читал роман Жюля Верна «Из пушки на Луну». Однако куда большее впечатление произвела на Кендерса вышедшая в 1928 году монография барона фон Пирке «О возможности путешествия в космосе», которую будущий изобретатель основательно проштудировал в студенческие годы. Автор, анализировал среди других вопросов и чудо-пушку, описанную Жюлем Верном, доказывая, что, с точки зрения баллистики, она нереальна. Ее калибр равен 9 футам (Фут — около 30,5 сантиметра.) , длина 900, из которых 200 футов занимает заряд пороха, а начальная скорость выпущенного из нее снаряда равнялась 54 тысячам футов в секунду. Но, поскольку снаряд будет двигаться в канале ствола со сверхзвуковой скоростью, он не сможет вытолкнуть столб воздуха перед собой, а просто с силой сожмет его. Неизбежное в таком случае нагревание воздуха расплавит снаряд. Единственный выход, по расчетам фон Пирке, заключался в том, чтобы распределить пороховой заряд по всему каналу ствола в специальных камерах с электрическими капсюлями. В этом случае они будут поочередно замыкаться снарядом, движущимся по стволу благодаря начальному заряду.

Прошли годы. В Германии к власти пришли нацисты. Началась вторая мировая война, а бывший одаренный студент Кендерс Старательно работал над усовершенствованием артиллерийского оружия, которое призвано было помочь вермахту сокрушить противников нацизма. К концу 1942 года Гитлер категорически потребовал от нацистских ученых и промышленности в кратчайший срок создать новое чудо-оружие, способное если не решить исход войны, то хотя бы... превратить Лондон в руины и поставить упрямых англичан на колени. Причем согласно директиве фюрера разрушение Лондона должно было начаться не позднее конца 1943 года.

Разумеется, Кендерс не знал об этой секретной директиве, зато ему было известно, что перед управлением вооружений поставлена задача создать сверхмощное артиллерийское орудие с дальнобойностью порядка 100 миль (Миля — 1609 метров.) , и он решил попытаться сделать такой подарок «обожаемому фюреру». Отправными точками для его проекта послужили Жюль Верн, знаменитая «Большая Берта», из которой немцы обстреливали Париж в первую мировую войну, и монография фон Пирке.

Монография австрийского барона подсказала Кендерсу, что заряды следует расположить вдоль всего ствола. Что же касается лафета, то он вообще не нужен, если пушка предназначена для поражения определенной большой и неподвижной цели, какой является, например, Лондон. Гораздо проще пробурить шахту и поместить в нее сам ствол. Так родилась на первый взгляд совершенно фантастическая идея сконструировать сверхмощное орудие, спрятав его в недра земли.

В окончательном виде проект «Тысяченожки» выглядел так. В пробуренную под углом 50 градусов бетонированную шахту длиной 500 футов помещается ствол, собранный из 16-футовых отрезков, между которыми находятся дополнительные камеры сгорания с соответствующим зарядом. 28 таких камер вместе с основным пороховым зарядом должны были придать 6-дюймовому (Дюйм — 2,5 сантиметра.) снаряду начальную скорость 5 тысяч футов в секунду, что вполне достаточно для поражения целей на расстоянии до 100 миль.

В конце мая 1943 года имперский министр вооружений и военной промышленности Альберт Шпеер доложил о проекте «Тысяченожки» в ставке Гитлера. Фюрер, обожавший эффектные цифры, был потрясен. Ведь только 2 батареи «Тысяченожек» по 25 орудий каждая могли выпускать до 600 снарядов в час. Причем, имея постоянную наводку, они способны вести огонь круглосуточно. А это значило, что на Лондон каждый час будет обрушиваться 13 200 фунтов (Фунт — 453,6 грамма.) взрывчатки и 136 800 фунтов крупповской стали. К тому же, поскольку «Тысяченожки» будут находиться в подземных шахтах, им не страшны налеты английской авиации.

Итогом этого совещания явилось решение немедленно начать строительство шахт, подземных казарм для орудийной прислуги, складов, электростанции на двух холмах — Мимойек и Пиле-Гин — недалеко от Кале, на расстоянии 95 миль от Лондона, под кодовым названием «Проект № 51». Одновременно намечено было соорудить экспериментальную укороченную модель «Тысяченожки» и начать ее испытания на крошечном островке Мисдрой в Балтийском море в районе Рюгена.

Пассажир в один конец

«28 октября 1943 года произведена заброска групп «Митридат Эй», «Митридат Би» и «Сильвер». Все группы были доставлены на аэродром Тэнгмири к 22.00. Вылет в 0.30. Для проведения полета был выделен бомбардировщик «Галифакс», пилотируемый лейтенантом ВВС Р. Дженкисом... Выброска осуществлена в намеченных районах. Ответственный за операцию — майор Барли».

В огромном четырехмоторном «Галифаксе» было настолько холодно, что Анри Легрэн (он получил громкое название «специальной группы «Сильвер») дрожал словно в тяжелом приступе малярии. Не лучше чувствовали себя и семеро его спутников по бесплатному рейсу в неотапливаемом бомбовом отсеке. Видимо, они первый раз летели на задание, так как слишком уж часто напоминали друг другу, в каком порядке нужно прыгать, если самолет подобьют. Легрэна куда больше беспокоило, как бы при приземлении не повредить упакованную в чемодан рацию. Без нее пребывание Легрэна во Франции будет просто бессмысленно, а шансы на успех ничтожны.

В группе «Жан-Мари», действующей в северной зоне, в последнее время было несколько крупных провалов. Правда, она сохранила три подпольных передатчика вместе с радистами в Париже и Сен-Кантене, любой из которых мог быть выделен для Легрэна. Однако где гарантия, что они работают не под контролем абвера или гестапо и Анри не возьмут, как только он явится на одну из старых явок?

По этой же причине Легрэн отказался от предложения майора Барли добираться к интересующему Управление специальных операций объекту на побережье с помощью людей из группы «Жан-Мари». Конечно, это не значит, что Анри будет действовать в одиночку. Он организует собственную цепочку из тамошних патриотов и с их помощью будет искать подходы к цели. На первое время достаточно двух явок, которые он получил на Бейкер-стрит. Давая одну из них, в Лилле, майор сделал кислую мину — она была по линии «Фрон насьональ», в котором, с точки зрения Барли, слишком велико влияние коммунистов. Зато вторую — по линии ОСМ (ОСМ—«Организасьон сивиль э милитер» — организация Сопротивления, состоявшая главным образом из бывших военных и гражданских чиновников.) — он превозносил до небес, тем более что она находилась в Сент-Омере, сравнительно близко от Кале. Ну что ж, с нее Легрэн и начнет.

— Сильвер! Экшн стейшн! — громкий возглас заставляет Легрэна вздрогнуть. Это же штурман дает ему команду приготовиться к прыжку. Анри проверяет замки парашюта, нащупывает в правом кармане комбинезона пистолет и осторожно идет к люку. — Гоу! — Пошел! — Он бросается в холодную сырую тьму, густеющую внизу, левой рукой прижимая висящий на груди в брезентовом чехле чемоданчик с рацией.

Он приземлился на вспаханном поле. Прислушался. Полная тишина. Быстро закопав парашют и комбинезон, Анри осторожно двинулся вдоль живой изгороди к железной дороге. Если и дальше все пойдет, как намечалось в Лондоне, то с первым же поездом Легрэн уедет в Сент-Омер.

На маленькой станции, к которой вышел Легрэн, на платформе уже густо толпился народ в ожидании первого поезда. Анри остановился в сторонке и стал прислушиваться к разговорам. Судя по тому, как свободно держались люди, здесь были лишь местные рабочие, крестьяне, ремесленники. Как водится, жаловались, что нет продуктов; — боши реквизируют все подчистую. Эта тема была знакома Легрэну еще по 41-му, но вот и кое-что новое: людей угоняют в Германию. На платформе откровенно обсуждали, каким образом избежать отправки. И тут же обменивались новостями о положении на фронте, переданными из Лондона, рассказывали о последних стычках людей из маки с немцами, гадали о сроках изгнания ненавистных бошей. «Что ж, если так настроено большинство французов, в помощниках недостатка не будет», — подумал Анри.

К платформе, пыхтя, подошел пассажирский состав. На вагонах первого и второго класса в глаза бросались таблички «Только для вермахта».

— Сажают своих солдат в пассажирские составы. Правильно, сволочи, рассчитали, что так их не пустят под откос, — раздался рядом чей-то злой голос.

«Об этом надо будет передать в Лондон», — мысленно отметил Легрэн, втискиваясь в гроздь людей, повисшую на подножке вагона. Это бесплацкартное место его вполне устраивало: можно было не опасаться внезапной проверки.

Сент-Омер оказался типичным провинциальным городком. Маленький вокзальчик, где никто и не поинтересовался документами приезжих, и сразу за ним длинная кривая улица — авеню Сюше. В этот ранний час она была почти пуста, и, если бы за Легрэном увязался «хвост», он заметил бы его. Однако из предосторожности Анри полчаса побродил по городку, прежде чем отправиться на явку,

Нужный ему дом выглядел самым богатым на улице. Легрэн поднялся на крыльцо и позвонил. За дверью зашаркали шаги, щелкнул замок, и в приоткрывшуюся щель выглянуло бледное, одутловатое лицо.

— Мосье Армель?

Хозяин молча кивает, продолжая настороженно рассматривать Легрэна.

— Вы не могли бы сдать комнату одинокому холостяку? — негромко произносит пароль Анри и видит, как испуганно вытягивается лицо мужчины. Он пытается закрыть дверь, но Легрэн успевает просунуть в щель ногу. Хозяин наконец-то распахивает дверь пошире.

— Прошу вас в гостиную, — бормочет он, поспешно захлопывая входную дверь.

Легрэн достает пистолет и дулом показывает хозяину — вперед.

В гостиной не топлено. В углу столпились кресла в пожелтевших парусиновых чехлах, люстра под потолком обернута какой-то мешковиной.

— Поймите, это невозможно, — голос хозяина срывается на визгливый шепот. Он забывает даже произнести вторую часть пароля. — Если нужно, я помогу вам деньгами. У меня жена, дети. Нас всех расстреляют, если вас схватят здесь...

Несколько секунд Легрэн молча рассматривает хваленого агента майора Барли.

— То же самое произойдет, если гестапо станет известно о моем визите к вам. Учтите, — Анри резко повертывается и идет к выходу. В нем кипит злоба: «А ведь после войны этот слизняк наверняка будет кричать на всех перекрестках, сколько он сделал для Сопротивления, добиваясь розетки «Почетного легиона» в петлицу».

...С лилльской явкой Легрэну повезло. Хозяин конспиративной квартиры, высокий старик по имени Раймон, оказался бывшим железнодорожником, профсоюзным секретарем и командиром подпольного сектора «Фрон насьональ». Правда, все это Анри узнал гораздо позднее, уже после того, как вышел в эфир и Раймон получил подтверждение из Лондона по своим каналам.

Легрэн тоже не сразу сообщил Раймону о своем задании. Достаточно было и того, что старик нашел ему надежное пристанище у одинокой вдовы и ввел в курс обстановки, чтобы «лондонец» с первых же шагов не провалился. Обыски, облавы, засады следуют почти беспрерывно. Гестапо стремится прежде всего обезглавить Сопротивление, рассчитывая, что после этого оно заглохнет само собой. На всех крупных вокзалах постоянно дежурят агенты с хорошей зрительной памятью, детально изучившие фотографии разыскиваемых патриотов. Хватают всех мало-мальски похожих. И хотя в девяти случаях гестапо бьет мимо, на десятый попадает в цель.

Анри раскрылся только, когда сам побывал с Раймоном на операции. Поскольку с наступлением комендантского часа на улицах имели право появляться только боши и их друзья, группа Раймона в сумерках сняла крышки со всех канализационных колодцев на центральных улицах, где квартировали немцы. Можно было ручаться, что хоть пяток-другой из них переломает себе кости.

На следующее утро Легрэн рассказал командиру сектора «Фрон насьональ» о загадочном объекте недалеко от Кале и о задании раскрыть его тайну во что бы то ни стало. Задание осложнялось еще и тем, что не было известно его точное местонахождение. Первоначальный план Легрэна заключался в том, чтобы создать сеть патриотов-подпольщиков и через них постепенно выявить все запретные зоны. Однако Раймон предложил вариант, который обещал значительно сократить время предварительных поисков.

— Любое строительство требует цемента. Через наших железнодорожников нужно будет перепроверить, в какие пункты он сейчас перевозится. Мы уже однажды выясняли это, когда немцы начали сооружать свой «Атлантический вал». Посмотрим, не появились ли новые адреса. Ручаться не могу, но думаю, что в течение месяца мы будем это знать. Тогда можно будет прикинуть, где находится интересующее вас место. Ну а людей потом мы вам поможем подобрать.

Последний сеанс

Работы на острове Мисдрой шли полным ходом. Первая, укороченная модель «Тысяченожки» с калибром ствола в один дюйм подтвердила, что дополнительные камеры сгорания действительно дают большой выигрыш в начальной скорости снаряда. Кендерс ликовал. Его мечта подарить фюреру чудо-оружие, казалось, была близка к осуществлению. На Мисдрое спешно заканчивалось создание второй модели орудия с длиной ствола 197 футов, но уже 6-дюймового калибра. Если выпущенный из него снаряд пролетит расчетные 40 миль, можно считать, что «Тысяченожка» сдала экзамен. В первых числах октября 1943 года имперский министр вооружений Шпеер доложил Гитлеру, что вторая экспериментальная модель показала отличные результаты — 250-фунтовый снаряд пролетел 58 миль!

Строго говоря, это было слишком поспешное заключение: ведь «Тысяченожка» сделала всего два выстрела и едва ли кто мог предсказать, как поведет она себя дальше. Но Шпеер руководствовался соображениями высшей политики и не придавал особого значения «техническим мелочам». После доклада рейхсминистра вооружений фюрер приказал немедленно увеличить месячный выпуск снарядов для нового орудия с двух с половиной до десяти тысяч и любой ценой форсировать строительство «Проекта № 51» у Кале. Между тем после первых успехов на острове Мисдрой наступила полоса неудач. Конструкция замков у дополнительных камер сгорания оказалась неудачной — они взрывались, не выдержав и десятка выстрелов. Сами 10-футовые снаряды с увеличением зарядов и скорости полета не выдерживали расчетной траектории.

Командир лилльского сектора «Фрон насьональ» не подвел Легрэна. К середине декабря группы Сопротивления, действовавшие на железной дороге, установили, что большие партии цемента — боши перевозили их почти без всякой маскировки — действительно поступают на какой-то новый объект к западу от Кале. Туда даже проложена временная узкоколейка. Раймон дал адрес одного крестьянина, который входил в местную группу Сопротивления и мог помочь Легрэну.

Легрэн приехал в Кале с утренним поездом. Как и в первый раз, все вагоны первого и второго класса были забиты немецкими солдатами и офицерами, которые шумной толпой текли в здание вокзала. Для французов был оставлен узенький боковой выход с перрона, зажатый железной оградой. Перед ним скопились десятки худых, плохо одетых людей, тревожно сжимающих в руках документы.

Пройдя контроль, Легрэн выходит на площадь и облегченно вздыхает. Испуганные люди торопятся поскорее разойтись, большинство с чемоданчиками в руках. Анри старается держать свой чемоданчик так, чтобы он тоже выглядел легким, как и у остальных. Не так-то это просто, если он весит не меньше шестнадцати фунтов. Легрэн колеблется, идти ли искать какой-нибудь попутный газогенераторный грузовичок с окрестных ферм или просто отшагать пятнадцать километров до явки. Внезапно к нему направляются двое в штатском. Бежать! Рвануться с площади и затеряться в лабиринте переулков! Однако Легрэн пересиливает себя и остается на месте. Двое подходят вплотную.

— Документы, — требует один, пока другой лениво хлопает Анри ладонями по груди, животу, бедрам.

— Только что проверяли на вокзале, — сердито ворчит Легрэн, растопыривая руки в стороны.

— Документы.

Анри спокойно ставит чемоданчик у ног и достает бумажник. Сначала он вытаскивает удостоверение инспектора продовольственного контроля и справку из оберфельдкомендатуры.

— Могу предъявить и другие, — многозначительно роняет он. — Не тех ловите...

— Все в порядке, — шпик поспешно возвращает документы. «Молодец, Раймон!» — Если едете в Низье, советую поспешить к мэрии. Оттуда скоро пойдет машина...

Ферма, на которой устроился Легрэн, находилась в самой вершине треугольника, километрах в восьми и от ближайшей деревушки Самбре, и от таинственного строительства. Ее хозяин Пьер Менье, сутулый крестьянин с хмурым лицом, и его жена тетушка Огюстина, невысокая женщина в черном платье и черном платке, приняли Анри очень сердечно. Когда Легрэн предупредил, что их могут расстрелять, если боши дознаются, кто он, хозяин лишь пожал плечами, а тетушка Огюстина, вздохнув, сказала: «На все воля божья. Все там будем». Больше к этому вопросу не возвращались.

Да, Пьер Менье слышал, что немцы что-то строят ближе к побережью, но, что именно, не имел ни малейшего представления. Он молча выслушал просьбу Легрэна расспросить соседей, сел на свой старый велосипед и укатил на целый день. Вечером за ужином из серого черствого хлеба и ячменного кофе хозяин рассказал, что ему удалось узнать. Боши огородили проволокой большой участок у холма Мимойек, поставили там бараки и нагнали рабочих. Тысяч пять, не меньше. В основном поляков и русских, хотя есть и французы. Из лагеря никого не выпускают. Кругом вышки с пулеметами. По узкоколейке раньше вывозили известняк, но сейчас вроде перестали. Недавно в лагерь понаехало много немцев, нет, не заключенных, просто немцев, военных и цивильных, но из-за колючей проволоки они тоже не показываются.

В последующие две недели Анри каждый день отправлялся на велосипеде хозяина на один из окружавших долину перед Мимойеком холмов и до наступления темноты вел наблюдение за строительством. Он выкопал себе на заброшенном винограднике небольшой окопчик, замаскировал его кучей сухих лоз и мог не опасаться, что его обнаружит случайный немецкий патруль.

Легрэн установил, что на объекте ведется только подземное строительство: на поверхности виднелись лишь бараки заключенных, опрятные двухэтажные коттеджи немцев да несколько разбросанных в стороне сараев, где скрывались рельсы узкоколейки. По ним раз-два в день проползали составы, в которых товарные вагоны чередовались со специальными цистернами для перевозки цемента. Вывод напрашивался сам собой: сараи маскировали входы в подземные помещения. Причем их сооружение, видимо, уже завершалось, раз вывоз вынутой породы прекратился. Первоначально Легрэн подумал, что здесь ведется строительство одного из фортов «Атлантического вала» или каких-нибудь вспомогательных объектов, скажем артиллерийских складов, но потом отверг эту мысль. Лежащая впереди громада холма совершенно закрывала сектор обстрела в сторону побережья. Для сооружения же подземных складов вовсе не требовалось такого количества немецких специалистов: судя по числу коттеджей их было никак не меньше пятисот.

Наступил январь 1944 года.

Скорчившись в своем окопчике, Анри в который уже раз разглядывал в бинокль грязно-белый квадрат с серыми прямоугольниками строений, окруженный колючей проволокой. Внимание Легрэна привлек необычный состав на узкоколейке: вместо вагонов паровозик тащил вереницу платформ, на которых между массивных стоек, стянутых проволокой, возвышались штабеля длинных узких ящиков. Стоп! Железная дорога практически не охраняется. Если заложить достаточно мощный фугас, а в качестве детонатора использовать колесный замыкатель с пятисекундным замедлителем, то взрыв произойдет под вагонами. Значит, есть надежда, что потом удастся найти какую-нибудь зацепку...

В тот же день Легрэн передал свой план в Лондон. А через двое суток вместе с Пьером Менье мерз на пустом поле в трех километрах от фермы. Когда вдали послышался гул самолета, Анри зажег электрический фонарик с укрепленной на нем картонной воронкой. Вверх устремился невидимый с земли острый лучик света: над ним летчик сбросит свой груз. Анри стоит неподвижно, задрав голову к черному небу: оттуда медленно спускается расплывчатая клякса грузового парашюта. Все. Надо побыстрее уходить отсюда.

Менье предлагает спрятать тяжелый тюк на ферме, Легрэн не решается. А если кто-то заметил выброску груза и донесет бошам? В таком случае они перевернут всю округу. Нужно сразу отнести мину к узкоколейке и установить ее в конце небольшого уклона, где поезд прибавляет скорость перед следующим затяжным подъемом. Четыре часа Анри и хозяин фермы бредут по скользким, чавкающим тропинкам с 35-килограммовым тюком на плечах, пока наконец не упираются в насыпь. Менье помогает Легрэну закопать мину под шпалы, потом по его приказу неохотно уходит. Легрэну предстоит самое опасное — установить взрыватель. Тут, бывает, подрываются и опытные минеры, не то что он.

На следующий день с раннего утра Анри бесцельно слонялся по двору фермы. По его расчетам звук взрыва должен дойти сюда. Час проходил за часом, а тишину нарушали лишь звуки его собственных шагов. Наконец почти в полдень Легрэн скорее ощутил, чем услышал взрыв, представил, как на узкоколейке под колесами вагонов яркой вспышкой разорвали серую зимнюю пелену тридцать пять килограммов взрывчатки.

Анри заставил себя выждать еще трое суток, прежде чем отправиться на рекогносцировку к узкоколейке. Он ожидал увидеть в месте взрыва сгоревшие остовы вагонов, скрученные рельсы, разбросанные под насыпью покореженные колесные пары. Но лишь огромное черное пятно истоптанной грязи на поле да свежая серая щебенка насыпи говорили о том, где была установлена мина. Не иначе, немцы пригнали с объекта лагерников и тщательно ликвидировали следы диверсии.

На всякий случай Анри пополз поближе к насыпи. Когда до вытоптанного участка поля оставалось каких-нибудь пять метров, его ладонь натолкнулась в снегу на зазубренный край большого железного осколка. Легрэн сунул холодный мокрый металл за пазуху, в кровь ободрав грудь. Раз есть один, найдутся и другие, надо искать. Он ползал по все расширяющимся концентрическим кругам, перекапывая снег онемевшими от холода пальцами, но ничего больше не нашел.

Потом, на ферме, Анри осмотрел находку. Это был кусок артиллерийского ствола, на внутренней части которого шли по спирали поля нарезки. Скорее всего кто-то из заключенных, работавших на расчистке, забросил его подальше в снег специально. Этот неизвестный смельчак, рисковавший жизнью, правильно рассчитал, что маки наверняка побывают на месте диверсии, чтобы узнать о результатах. Что ж, его немое послание дошло до адресата.

Опасаясь пеленгаторов, Легрэн в последнее время стал уходить с рацией подальше в поле, где облюбовал себе укромный уголок у стыка живых изгородей. Конечно, выстукивать пятизначные шифргруппы, пристроив скользкий бакелитовый ключ на собственных коленях и согнувшись в три погибели под брезентовым плащом, не очень-то удобно, но другого выхода нет. И так он слишком долго выходил в эфир из одной точки. К счастью, сегодняшний сеанс последний.

Закинув антенну на ореховое дерево, Анри забирается в свое убежище из старого плаща Менье, включает фонарик и развертывает рацию. Рука сама посылает в эфир позывные специальной группы «Сильвер». В наушниках слышится ответный писк радиостанции УСО. Можно передавать текст шифрованного сообщения: «В долине у южных скатов холма Мимойек строится подземная артиллерийская батарея. Судя по нарезке канала ствола, на ее вооружении будут дальнобойные пушки калибра 6 дюймов. Калибр установлен по имеющемуся у меня куску ствола. Повторяю...»

После подписи «Сильвер» на волне УСО наступает непродолжительное молчание, которое обычно предшествует ответу. Анри убирает ключ в чемоданчик, кладет на колени блокнот и сжимает карандаш. Раздается писк морзянки. Лондонский радист так торопится, что Легрэн едва успевает записывать группы буквенных сигналов. Впрочем, он и так догадывается, что скрывается за ними: «Благодарим за отличное выполнение задания. Подберите площадку для приема высылаемого за вами самолета».

Увы, в тот момент бывший архитектор Анри Легрэн, ставший резидентом британского Управления специальных операций, еще не знал, что у себя на ферме расшифрует совсем другой приказ: «Продолжайте наблюдение за объектом. Связь по расписанию». Не знал он и того, что уже засечен немецкими пеленгаторами и во время очередного сеанса вместо телеграфного ключа будет сжимать окоченевшей рукой рукоятку пистолета и рухнет на снег, прошитый автоматными очередями...

Сведения о строительстве дальнобойной батареи у Мимойека были нанесены на оперативные карты с пометкой: «По непроверенным данным». Разрабатывая планы высадки союзников во Франции, на Бейкер-стрит сочли, что одна батарея не сделает погоды при проведении крупной десантной операции. Другое дело, если бы речь шла о площадке для запуска самолетов-снарядов или ракет против Лондона.

Специалисты УСО ошиблись в назначении батареи у Мимойека. Однако «Тысяченожка» так и не сделала ни одного выстрела по Лондону. Ее доводка и переделка настолько затянулись, что к моменту высадки союзников в июне 1944 года она оставалась лишь опытным прототипом многозарядного дальнобойного орудия. Когда союзники захватили Мимойек, их артиллерийские эксперты несколько месяцев изучали сверхсекретный «Проект № 51», а затем подорвали все сооружения.

Однако проект Жюля Верна — фон Пирке — Кендерса все же получил дальнейшее развитие, правда, лишь семнадцать лет спустя после окончания второй мировой войны. В 1962 году группа американских и канадских специалистов занялась разработкой совместного проекта «Харп». Через пять лет, израсходовав 9 миллионов долларов, они спроектировали гигантское орудие с длиной ствола 150 метров при диаметре 814 миллиметров. По их расчетам с помощью такого орудия, весящего 3 тысячи тонн, можно «забрасывать» на высоту нескольких сот километров контейнеры с аппаратурой весом до 7,5 тонны или же выводить на орбиту вокруг Земли высотой 200 километров спутники весом до 0,5 тонны. Это могло быть использовано для отработки радиолокационных систем противоракетной обороны. При этом общий вес порохового заряда должен равняться 3 тоннам. На пути практического осуществления проекта «Харп» встало лишь одно препятствие — его дороговизна. Хотя изготовление такой пушки обошлось бы в 1,5 миллиона долларов, ее перевозка и установка на американском полигоне в районе атолла Кваджа-лейн, в южной части Тихого океана, стоила бы 500—600 миллионов долларов. Военное ведомство США сочло, что это слишком дорого.

С. Милин

(обратно)

Энваитенет — остров дурной славы

Лентатук, вождь рыбацкого племени эльмоло, с которым я подружился, странствуя по кенийскому северу в окрестностях озера Рудольф, предложил мне съездить к острову, который на картах называется Южным. Местные племена называют его иначе: «Энваитенет», что значит «Безвозвратный».

На пальмовом плоту — трех бревнах, скрепленных каким-то волокном, — мы полдня преодолевали полтора десятка километров, отделяющих прибрежную деревню от острова. Эльмоло не знают весла, пользуются шестом, а поскольку кое-где глубина озера превышает семьдесят метров, достать до дна им удается не так уж часто. Плот идет медленно, больше повинуясь ветру и течениям, чем воле гребца, орудующего тонкой жердью.

Еще на берегу Лентатук предупреждал меня, что на остров лучше и не пытаться высаживаться:

— Проклятое это место. Да ты и сам увидишь...

Я же все время плавания питал некоторую надежду ступить ногой на землю острова Безвозвратного. Надежда рассеялась немедленно, стоило достичь острова. Узенькая полоска берега, отделявшая лавовые скалы острова от воды, была сплошь усеяна крокодилами. Зубастые гиганты лежали на берегу, лениво переваливались среди камней,выныривали прямо из-под наших бревен. Приди кому-нибудь из них в голову мысль приподнять наш утлый плот или ударить по нему шипастым хвостом — и наша судьба оправдала бы название острова.

Я спросил у перевозившего нас Мавингати, сына Лентатука, о происхождении этого названия.

— Люди племени туркана назвали так остров. Они рассказывают, что давно, когда из Судана в наши места наведывались работорговцы, на острове от них укрылась одна небольшая семья. Сколько их потом ни искали, люди не вернулись. Те, кто отправился их искать, погибли тоже.

— Какая тому причина?

— Скорее всего змеи. Среди камней, особенно в южной части острова, живут огромные кобры.

Мавингати развел руками в одну сторону, потом в другую.

— Вот такие змеи. Очень ядовитые.

Если сложить два размаха рук Мавингати, то получалось, что кобры острова Безвозвратного разрослись до трех метров и больше.

Однако крокодилами и змеями объяснить все мрачные тайны, окружающие этот остров, не удается. Когда в 1935 году на озере работала экспедиция сэра Вивиана Фуша, на Безвозвратный для проведения детальных исследований отправились два англичанина — Мартин Шэфлис и Бил Дайсон. Опытные геологи, отлично знавшие Африку, они благополучно достигли острова, о чем известили Фуша световым сигналом. Через два дня робинзоны вновь передали на берег: «Все о"кэй». Потом сигналы прекратились, и когда на пятнадцатый день Фуш, знавший, что у островных отшельников кончилось продовольствие, забил тревогу и послал на Безвозвратный плот с тремя спасателями, те на острове ничего не нашли. Фуш вызвал из Марсабита, ближайшего городка, самолет, который в течение двух дней совершал облеты крохотного островка, потом снарядил все имевшиеся на побережье плоты и лодки и переправил на Безвозвратный почти двести туркана и самбуру, пообещав огромное вознаграждение тем, кто найдет хоть какие-нибудь следы пропавших. «Но все эти люди, буквально обшарившие каждый камень на острове, не нашли даже следов, — записал в своем дневнике сэр Вивиан. — И никто больше никогда не видел двух моих соратников в скитаниях по этим самым глухим и суровым местам Африки. Это загадка, которую уже вряд ли кто-нибудь решит...»

Через несколько лет на Безвозвратном поселились несколько семей эльмоло, спасавшихся от набегов своих воинственных соседей — кочевников самбуру. Они успешно освоились на острове, иногда привозили в поселок Лоиенгалани рыбу, которую меняли на шкуры и молоко, иногда возили к себе в гости родственников. Но как-то эльмоло с острова не показывались на берегу слишком долго, и, когда из Лоиенгалани туда послали плот, прибывшие увидели совершенно пустую деревню, нетронутые вещи, лежавшие у потухшего костра, остатки уже успевшей разложиться рыбы. Но где люди — тридцать человек? Опять никакого следа, никакого намека, позволяющего разгадать причины исчезновения целой деревни.

Среди живущих сейчас в Лоиенгалани ходят разные толки по поводу зловещих секретов Энваитенета. Самбуру считают, что духи их старейшин, колдунов и отважных охотников после смерти продолжают свое существование, переселившись в змей. Поэтому все кобры Энваитенета — это родичи самбуру, а мистические трагедии на острове — месть потревоженных колдунов. Сейчас, под влиянием миссионеров, самбуру почти забыли церемонию «общения с предками». Но еще совсем недавно, при Вивиане Фуше, в первую ночь новолуния самбуру, не умеющие строить лодок и плотов, отдавали эльмоло лучших коров, чтобы те одолжили им плоты. Под звуки барабанов и надрывное уханье молодых воинов старейшины отвозили на остров молоко для змей.

У людей племени туркана, которые, кочуя со своими стадами по высоким плато, окружающим озеро, видели остров сверху и усмотрели в его контурах форму спящей женщины — другая версия. Они уверяют, что остров этот — окаменевшее тело великой Неийтерргиб, их богини земли, пастбищ и плодородия. По представлениям туркана богиня эта не лишена человеческих чувств и поэтому забирает себе всех мужчин и подростков. «А за ними уходят к богине, под землю, их жены и сестры», — уверяют туркана.

Фаталисты-эльмоло считают, что исчезновение их собратьев — это всего лишь одно из проявлений злого рока, веками преследовавшего племя. (Племя эльмоло стояло на грани вымирания, и лишь в последние годы численность племени достигла 100 человек.) Отец Палетт, настоятель местной католической миссии, напротив, искал разгадку происшествий на Безвозвратном в совершенно мирских — но не менее фантастических — причинах. Двух англичан, по его мнению, потопил свирепый ветер сйрота-сабук, когда те, съев все свое продовольствие, отправились на лодке в лагерь Фуша, а жителей деревни на острове уничтожил десант (?) с подводной лодки, невесть откуда и зачем появившейся на озере Рудольф во время итало-эфиопской войны. Еще одно любопытное предположение слышал я от геологов экспедиции Королевского географического общества, работающих сейчас на озере. Те считают, что поскольку озеро Рудольф вулканического происхождения, то из него могут время от времени выделяться ядовитые газы, которые каким-то образом влияют на человеческую психику, в результате чего люди бросаются в озеро и погибают...

Как бы то ни было, заброшенные хижины вот уже тридцать лет стоят на берегу озера Энваитенет, и никто больше не хочет селиться на этом острове мрачных загадок. Поэтому Безвозвратный стал прибежищем полуодичавших коз. Сотни коз белыми точками скакали по осыпям, добирались до самых отвесных скал с еще уцелевшими травинками. За блестящим базальтовым мысом, который мы обогнули, козы пили из озера в окружении дремавших крокодилов.

— Наверное, коз завезли сюда те первые, погибшие туркана, — объяснил Мувингати. — А вылавливать или стрелять их среди змей на этом недобром острове нет охотников. Убить крокодила легче, да и мясо у него вкуснее...

С. Кулик

(обратно)

Май Шевалль, Пер Вале. Запертая комната

Продолжение. Начало в № 6—10.

В этот же ранний утренний час в городе Ёнчепинге, в одном из домов на Пильгатан, фру Свеа Мауритсон хлопотала у себя на кухне — пекла к завтраку сладкие булочки, чтобы порадовать возвратившегося домой блудного сына.

Пронзительный звонок в дверь разорвал утреннюю тишину. Фру Мауритсон вытерла руки о фартук и засеменила в прихожую, шаркая стоптанными туфлями. Старинные часы показывали полвосьмого, и она бросила беспокойный взгляд на закрытую дверь спальни.

Там спит ее мальчик. Она постелила на кушетке в гостиной, но бой часов мешал ему спать, и среди ночи они поменялись местами. Совсем выбился из сил, бедняжка, ему нужно как следует отдохнуть. А ей, старой глухой тетере, часы не помеха.

На лестнице стояли двое рослых мужчин.

Тщетно она пыталась объяснить, что сейчас слишком рано, пусть приходят попозже, когда сын выспится.

Гости твердили свое, дескать, у них чрезвычайно важное дело; в конце концов она побрела в спальню и осторожно разбудила сына. Он приподнялся на локте, поглядел на будильник на тумбочке и возмутился:

— Ты что — спятила? Сказано было, что мне надо выспаться.

— Тебя там спрашивают два господина, — виновато объяснила она.

— Что? — Мауритсон вскочил на ноги. — Надеюсь, ты их не впустила?

Он решил, что это Мальмстрём и Мурен разнюхали, где он прячется, и явились покарать его.

Удивленно качая головой, фру Мауритсон смотрела, как ее сын поспешно надел костюм прямо на пижаму, после чего забегал по комнате, собирая разбросанные вещи и швыряя их в чемодан.

— Что случилось? — робко спросила она.

Он захлопнул чемодан, схватил ее за руку и прошипел:

— Спровадь их, понятно?! Меня нет, я уехал в Австралию!..

Мать не расслышала, что он говорит. Пока она надевала слуховой аппарат, Мауритсон подкрался к двери и прислушался, приложив ухо к щели. Тихо. Небось стоят и ждут с пистолетами наготове...

Мауритсон застегнул пиджак и взял чемодан.

— Уже уходишь, — огорчилась мать. — А я тебе булочки испекла. Любимые, с корицей.

Он резко повернулся к ней.

— Какие еще булочки, когда...

Мауритсон не договорил.

В спальню из прихожей донеслись голоса.

...Они уже идут. Чего доброго, пристрелят на месте... Он озирался по сторонам, обливаясь холодным потом. Седьмой этаж, в окно не выскочишь, и выход из спальни только один — в прихожую, где его ждут Мальмстрём и Мурен.

Он шагнул к матери, которая растерянно застыла у кровати.

— Ступай к ним! Скажи, что я сейчас выйду. Заведи их на кухню. Предложи булочек. Ну, живее!

Он подтолкнул ее к двери и прижался спиной к стене.

Тишина. Потом что-то звякнуло, словно в пистолет вставили магазин с патронами. Кто-то прокашлялся, раздался требовательный стук в дверь, и незнакомый голос произнес:

— Выходите, Мауритсон. Полиция.

Мауритсон распахнул дверь и, буквально застонав от облегчения, упал в объятия следователя Хёгфлюгта из Ёнчепингской уголовной полиции, который стоял с наручниками наготове.

...Через полчаса Мауритсон уже сидел в стокгольмском самолете с полным пакетом сдобных булочек на коленях. Он убедил Хёгфлюгта, что никуда не денется, и обошлось без наручников.

Время от времени он протягивал сопровождающему пакет с булочками, но следователь Хёгфлюгт только тряс головой: он плохо переносил самолеты.

Точно по расписанию, в девять двадцать пять, самолет приземлился на аэродроме Бромма, и через двадцать минут Мауритсон снова очутился в полицейском управлении на Кунгсхольмене. По пути туда он пытался представить себе, что теперь на уме у Бульдозера. Облегчение, испытанное им утром, когда его страхи не оправдалась, испарилось, и на смену пришла тревога.

Бульдозер Ульссон нетерпеливо ждал прибытия Мауритсона. Ждали также избранные представители спецгруппы, а именно Эйнар Рённ и Гюнвальд Ларссон; остальные под руководством Колльберга готовили операцию против шайки Мурена.

Когда Бульдозеру доложили о находке в бомбоубежище, он от радости чуть не спятил. Он предвкушал великий день: Мауритсон у него в руках, Мурена и его собратьев тоже в два счета накроют, как только они явятся в банк на Русенлюндсгатан. Пусть даже не в эту пятницу — уж в следующую наверное. Словом, шайке Мурена недолго осталось гулять на свободе, а там он и до Вернера Руса доберется.

Телефонный звонок нарушил радужные грезы Бульдозера. Он схватил трубку и почти сразу выпалил:

— Сюда его, живо!

Бросил трубку, хлопком соединил ладони и деловито сообщил:

— Господа, сейчас он будет здесь. Мы готовы?

Гюнвальд Ларссон буркнул что-то; Рённ вяло произнес:

— Готовы.

Он великолепно понимал, что ему и Гюнвальду Ларссону предназначена роль аудитории. Бульдозер обожал выступать перед публикой, а сегодня у него, бесспорно, бенефис.

Исполнитель главной роли, он же режиссер, раз двадцать передвинул стулья других действующих лиц, прежде чем остался доволен. Сам он занял место в кресле за письменным столом; Гюнвальд Ларссон сидел в углу около окна, Рённ — справа от стола. Стул для Мауритсона стоял посреди кабинета, прямо напротив Бульдозера.

Раздался стук в дверь, и в кабинет ввели Мауритсона. У него и так было нехорошо на душе, а тут он и вовсе скис, видя, какая суровость написана на знакомых ему лицах.

Правда, этот рослый блондин — Ларссон, кажется, — с первого дня на него взъелся, а второй, с лиловым носом, должно быть, родился с такой угрюмой рожей, но вот то, что даже Бульдозер, который в прошлый раз был добродушным, как Дед Мороз, сейчас глядит на него волком, — это плохой знак...

Мауритсон послушно сел, осмотрелся и сказал:

— Здравствуйте.

Не получив ответа, он продолжал:

— В бумагах, которые дал мне господин прокурор, не говорится, что я не должен выезжать из города. И вообще, насколько я помню, у нас такого уговора не было.

Видя, какой взгляд метнул на него Бульдозер, он поспешил добавить:

— Но я, конечно, к вашим услугам, если могу помочь чем-нибудь.

Бульдозер положил руки на стол и переплел пальцы. С минуту он смотрел на Мауритсона, потом заговорил елейным голосом:

— Вот как, значит, — герр Мауритсон к нашим услугам. Как это любезно с его стороны. Да только теперь наша очередь оказать ему услугу. Ведь герр Мауритсон был не совсем откровенен с нами, верно? И его теперь, разумеется, мучает совесть. Вот мы и потрудились устроить эту маленькую встречу, чтобы герр Мауритсон мог облегчить свою душу.

Мауритсон растерянно поглядел на Бульдозера.

— Не понимаете? Может быть, герр Мауритсон вовсе не ощущает потребности покаяться?

— Я, честное слово, не знаю, в чем я должен каяться.

— Вот как? Ну а если я скажу, что речь идет о прошлой пятнице?

— О прошлой пятнице?

Мауритсон беспокойно заерзал на стуле. Он поглядел на Бульдозера, на Рённа, опять на Бульдозера, наткнулся на холодный взгляд голубых глаз Гюнвальда Ларссона и потупился. Тишина. Наконец Бульдозер снова заговорил:

— Да-да, о прошлой пятнице. Не может быть, чтобы герр Мауритсон не помнил, чем он занимался в этот день... А? Да и разве можно забыть такую выручку? Девяносто тысяч не безделица!

— Какие еще девяносто тысяч? Первый раз слышу!!

Мауритсон явно хорохорился, и Бульдозер продолжал уже без елея:

— Ну конечно, герр Мауритсон понятия не имеет, о чем это я говорю?

Мауритсон покачал головой.

— Может быть, герр Мауритсон хочет, чтобы я выражался яснее? Герр Мауритсон этого хочет?

— Прошу вас, — смиренно произнес Мауритсон.

Гюнвальд Ларссон выпрямился:

— Ну хватит представляться! Ты отлично знаешь, о чем речь.

— Конечно, знает, — добродушно сказал Бульдозер. — Просто герр Мауритсон ловчит, хочет показать, что его голыми руками не возьмешь. Так уж заведено — поломаться для начала. А может быть, он у нас просто застенчивый?

— Когда стучал на своих приятелей, небось не стеснялся, — желчно заметил Гюнвальд Ларссон.

— А вот мы сейчас проверим. — Бульдозер наклонился, сверля Мауритсона глазами. — Значит, тебе надо, чтобы я выражался яснее? Хорошо, слушай. Мы знаем, что это ты в прошлую пятницу ограбил банк на Хурнс-гатан, и отпираться ни к чему, у нас есть доказательства. К сожалению, грабежом дело не ограничилось, так что, сам понимаешь, ты здорово влип. Конечно, ты можешь заявить, что на тебя напали, что ты вовсе не хотел никого убивать, но факт остается фактом, и мертвеца не оживишь.

Мауритсон побледнел, в корнях волос заблестели капельки пота. Он открыл рот, хотел что-то сказать, но Бульдозер перебил его:

— Надеюсь, тебе ясно, что в твоем положении юлить не стоит, только хуже будет. У тебя есть один способ облегчить свою участь — перестать отпираться. Теперь понял?

Мауритсон качал головой, открыв рот.

— Я... я ничего не знаю... не понимаю... — выговорил он наконец.

Бульдозер встал и заходил по кабинету.

— Дорогой Мауритсон, мое терпение безгранично, но глупость, когда человек глуп как пробка, я не переношу.

По голосу Бульдозера чувствовалось, что даже у безграничного терпения есть границы.

Мауритсон все так же качал головой, а Бульдозер, величественно прохаживаясь перед ним, продолжал вещать:

— Кончай вилять. Сказано тебе — у нас есть доказательства.

— Какие доказательства? Не грабил я никаких банков и никого не убивал. Черт те что!

Гюнвальд Ларссон вздохнул, поднялся и стал у окна спиной к остальным.

— С таким, как он, да еще вежливо разговаривать, — процедил он через плечо. — Врезать ему по роже — сразу все, уразумеет.

Бульдозер уперся в стол локтями, положил подбородок на ладони и озабоченно посмотрел на Мауритсона.

— Ну так как, сударь?

Мауритсон развел руками.

— Но ведь я тут ни при чем. Честное слово! Клянусь!

Бульдозер вдруг резко выдвинул нижний ящик стола:

— Значит, клянешься...

Он выпрямился, бросил на стол зеленую брезентовую сумку и торжествующе уставился на Мауритсона, который глядел на сумку с явным удивлением.

— Да-да, Мауритсон, как видишь, все налицо.

Он аккуратно разложил на столе содержимое сумки.

— Парик, рубашка, очки, шляпа и, наконец, пистолет. Ну, что ты скажешь теперь?

Мауритсон ошалело переводил взгляд с одного предмета на другой, потом застыл, бледный как простыня.

— Что это... что за вещи... — Голос его сорвался, он прокашлялся и повторил вопрос.

Бульдозер устало поглядел на него и повернулся к Рённу.

— Эйнар, проверь, пожалуйста, — свидетели явились?

— Ага, — сказал Рённ, вставая. Через несколько минут он возвратился и доложил: «Ага».

— Ну что ж, Мауритсон, тогда пройдем в другой кабинет, устроим небольшой показ моделей. Ты идешь с нами, Гюнвальд?

Бульдозер ринулся к двери, прижимая к груди сумку. Гюнвальд Ларссон последовал за ним, грубо подталкивая Мауритсона.

Кабинет, в который они вошли, мало чем отличался от других помещений уголовного розыска. Письменный стол, стулья, шкафы для бумаг, столик для пишущей машинки. На одной стене — зеркало, через которое можно было наблюдать за всем происходящим из соседней комнаты.

Стоя за этим потайным оконцем, Эйнар Рённ смотрел, как Бульдозер помогает Мауритсону надеть синюю рубашку, напяливает ему на голову светлый парик, подает шляпу и темные очки. Мауритсон подошел к зеркалу и удивленно воззрился на свое отражение. При этом он глядел прямо в глаза Рённу, и тому даже стало неловко, хотя он знал, что его не видно.

Очки и шляпа тоже пришлись Мауритсону в самый раз, и Рённ пригласил первого свидетеля — кассиршу из банка.

Мауритсон стоял посреди комнаты, сумка на плече; по команде Бульдозера он начал прохаживаться взад и вперед.

Кассирша повернулась к Рённу и кивнула.

— Присмотритесь хорошенько, — сказал Рённ.

— Ну, конечно, она. Никакого сомнения. Может быть, только брюки были поуже, вот и вся разница.

— Вы уверены?

— Совершенно. На сто процентов.

Следующим был бухгалтер банка.

— Это она, — решительно произнес он, едва взглянув на Мауритсона.

— Вы должны посмотреть как следует, — сказал Рённ. — Чтобы не было никакой ошибки.

Свидетель с минуту глядел, как Мауритсон ходит по комнате.

— Она, точно она. Походка, осанка, волосы... могу поручиться. — Он покачал головой. — Жалко, такая симпатичная девушка.

Было уже около часа, когда Бульдозер прервал допрос, так и не добившись признания. Правда, он не сомневался, что сопротивление Мауритсона скоро будет сломлено, а впрочем, доказательств и без того достаточно.

Задержанному позволили созвониться с адвокатом, после чего отправили в камеру предварительного заключения.

В общем, Бульдозер был доволен достигнутым и, наскоро проглотив в столовой камбалу с картофельным пюре, с новыми силами включился в охоту на шайку Мурена.

Колльберг крепко потрудился и сосредоточил крупные силы в двух главных точках, где ожидалось нападение: на Русенлюндсгатан и в окрестностях банка.

Мобильные отряды получили приказ быть наготове, но так, чтобы не привлекать внимания. На случай, если налетчикам все же удастся улизнуть, на путях отхода устроили моторизованные засады.

В гараже и на дворе полицейского управления на Кунгсхольмене даже ни одного мотоцикла не осталось, весь колесный транспорт расположили в тактически важных пунктах города.

Бульдозер в критические минуты должен был находиться в управлении, следить по радио за ходом событий и принимать участников налета по мере их поимки.

Члены спецгруппы разместились в банке и вокруг банка. Кроме Рённа, которому поручили следить за Русенлюндсгатан.

В два часа Бульдозер отправился на серой машине «вольво амазон» проверять посты. В районе Русенлюдсгатан, пожалуй, бросалось в глаза обилие полицейских машин, но около банка ничто не выдавало засады. Вполне удовлетворенный, Бульдозер вернулся на Кунгсхольмсгатан, чтобы ждать решающей минуты.

И вот на часах 14.45. Однако на Русенлюндсгатан все было спокойно. Ничего не произошло и минутой позже у здания полицейского штаба. А после того как в 14.50 не поступило никаких тревожных сигналов из банка, стало очевидно, что налет намечен не на эту пятницу.

На всякий случай Бульдозер подождал до половины четвертого, потом дал отбой. Репетиция прошла организованно и успешно.

Он созвал спецгруппу, чтобы тщательно разобрать операцию и решить, какие детали требуют исправления и более тонкой отработки; как-никак в запасе еще целая неделя. Однако члены группы пришли к выводу, что никаких осечек не было.

Все участники операции действовали четко.

Никто не нарушил график.

В надлежащий час каждый находился в надлежащем месте.

Правда, налет не состоялся, но через неделю акция будет повторена с не меньшей, а то и с большей точностью и эффективностью.

Только бы Мальмстрём и Мурен не подкачали.

Между тем в эту пятницу случилось то, чего опасались больше всего. В ЦПУ вообразили вдруг, что кто-то вознамерился забросать яйцами посла Соединенных Штатов. А может быть, не яйцами, а помидорами, и не посла, а посольство. А может быть, не забросать, а поджечь, и не посольство, а звездно-полосатый флаг.

Тайная полиция нервничала. Она жила в вымышленном мире, кишащем коварными коммунистами, анархистами-террористами и опасными смутьянами, которые подрывали устои, протестуя против ограниченной продажи спиртного и загрязнения среды. Информацию о так называемых левых активистах тайная полиция получала от фашистских организаций, с которыми охотно сотрудничала.

Начальник ЦПУ нервничал еще больше.

Вот почему очередная демонстрация сторонников Вьетнама пришлась так некстати.

Десятки тысяч людей возмущались бомбежкой дамб и беззащитных деревень Северного Вьетнама, который американцы престижа ради вознамерились вернуть на стадию неолита, и негодующая толпа собралась на Хакбергет, чтобы принять резолюцию протеста. Оттуда демонстранты намеревались пройти к посольству США и вручить свой протест дежурному привратнику.

Этого нельзя было допустить. Острота ситуации усугублялась тем, что полицмейстер Стокгольма находился в командировке, а начальник управления охраны порядка — в отпуске.

И начальник ЦПУ принял историческое решение: он лично позаботится о том, чтобы демонстрация прошла мимо, лично увлечет демонстрантов в безопасное место, подальше от звездно-полосатого флага. Таким безопасным местом он считал парк Хумлегорден в центре города. Пусть прочтут там свою проклятую резолюцию и разойдутся.

Демонстранты были настроены миролюбиво и не стали артачиться. Процессия двинулась по Карлавеген на север.

Для обеспечения операции были мобилизованы все наличные полицейские силы. В числе мобилизованных был и Гюнвальд Ларссон, который, сидя в вертолете, смотрел сверху на шествие людей с лозунгами и флагами. Он ясно видел, что сейчас произойдет, однако ничего не мог поделать. Да и зачем?..

На углу Карлавеген и Стюрегатан колонна, движение которой направлял сам начальник ЦПУ, столкнулась с толпой болельщиков — они возвращались с Центрального стадиона, слегка подогретые винными парами и весьма недовольные бесцветной игрой футболистов. То, что было потом, больше всего напоминало отступление наполеоновских войск после Ватерлоо или визит папы римского в Иерусалим. Не прошло и трех минут, как вооруженные дубинками полицейские уже лупили налево и направо болельщиков и сторонников мира. Со всех сторон на толпу напирали мотоциклы и кони. Сбитые с толку демонстранты и любители футбола колошматили друг друга; полицейские под горячую руку дубасили своих коллег, одетых в штатское. Начальника ЦПУ пришлось вызволять на вертолете.

Правда, не на том, в котором сидел Гюнвальд Ларссон, ибо Ларссон уже через несколько минут распорядился:

— Лети скорей, лети куда угодно, лишь бы подальше отсюда.

Около сотни человек было арестовано, еще больше избито. И никто из них не знал, за что пострадал.

В Стокгольме царил хаос.

А начальник ЦПУ по старой привычке дал команду:

— Об этом никому ни гугу.

XXVI

Мартин Бек снова скакал верхом...

Пригнувшись над гривой, он во весь опор мчался через поле, в одном строю с конниками в регланах. Впереди стояла артиллерия, и между мешками с песком на него смотрело в упор пушечное дуло. Знакомый черный глаз смерти. Вот навстречу ему вылетело ядро. Больше, больше... уже заполнило все поле зрения...

Это, надо понимать, Балаклавский бой. А в следующую секунду он стоял на мостике «Лайона».

Только что «Индефатигэйбл» и «Куин Мери» взорвались и пошли ко дну. Подбежал гонец: «Принцесс Ройял» взлетела на воздух! Битти наклонился и спокойно сказал, заглушая грохот битвы: «Бек, что-то неладно сегодня с нашими кораблями, черт бы их побрал. Два румба ближе к противнику!»

Дальше последовала обычная сцена с Гарфилдом и Гито; он соскочил с коня, пробежал через здание вокзала и принял пулю на себя. В ту самую секунду, когда Мартин Бек испускал последний вздох, подошел начальник ЦПУ, нацепил на его простреленную грудь медаль, развернул что-то вроде пергаментного свитка и проскрипел: «Ты назначен начальником канцелярии, жалованье по классу Б-три».

Президент лежал ничком, цилиндр катился по перрону. Нахлынула волна жгучей боли, и Мартин Бек открыл глаза...

По пути к метро он думал о своем странном поведении накануне вечером.

Сидя за письменным столом в кабинете на Вестберга аллее, он ощутил вдруг острый приступ одиночества. Он размышлял о Свярде. И о Рее.

Мартин Бек получил от нее гораздо больше, чем рассчитывал, — как следователь, естественно. Целых три нити. А то и четыре.

Свярд был болезненно скуп.

Свярд всегда — ну не всегда, так много лет — запирался на сто замков, хотя не держал в квартире ничего ценного.

Незадолго перед смертью Свярд тяжело болел, даже лежал в онкологической клинике.

Может быть, у него были припрятаны деньги? Если да, то где? Может быть, Свярд чего-то боялся? Если да, то чего? Чем, кроме собственной жизни, мог он дорожить, запираясь в своей конуре?

Что за болезнь была у Свярда? Судя по обращению в онкологическую клинику — рак. Но если он был обречен, то к чему такие меры защиты?

Может быть, он остерегался кого-то? Если да, то кого? И почему он переехал на другую квартиру, которая была и хуже и дороже? Это при его-то скупости.

Вопросы. Непростые, но вряд ли неразрешимые.

В два-три часа с ними не справишься, понадобятся дни. Может быть, недели, месяцы. А то и годы.

Что же все-таки показала баллистическая экспертиза?

Пожалуй, с этого следует начать.

...Мартин Бек взялся за телефон. Но сегодня аппарат капризничал, раз пять Мартин Бек слышал в ответ «минуточку!», после чего наступала гробовая тишина. В конце концов он все-таки разыскал девушку, которая семнадцать дней назад вскрывала грудную клетку Свярда.

— Да-да, — сказала она, — теперь припоминаю. Звонил тут один из полиции насчет этой пули, всю голову мне продолбил.

— Старший следователь Рённ.

— Возможно, не помню. Во всяком случае, не тот, который сначала вел это дело, не Альдор Гюставссон. Неуверенный какой-то и все время мямлит.

— Ясно, а дальше?

— Ну ведь я уже говорила вам в прошлый раз, полиция nor началу довольно равнодушно подошла к этому делу. Пока не позвонил этот ваш мямля, никто и не заикался о баллистической экспертизе. Я даже не знала, что мне делать с пулей. Но...

— Да?

— В общем, я решила, что выбрасывать ее не годится, и положила в конверт. Туда же положила свое заключение, по всем правилам. Так, как у нас заведено, когда речь идет о настоящем убийстве. Правда, в лабораторию не стала посылать, я же знаю, как они там перегружены.

— А потом?

— Потом куда-то засунула конверт. Но в конце концов я его все-таки отыскала и отправила.

— На исследование?

— У меня нет таких прав. Но если в лабораторию присылают пулю, они, надо думать, исследуют ее, хотя бы речь шла о самоубийстве.

— О самоубийстве?

— Ну да. Я написала так в примечании. Ведь из полиции сразу сказали, что речь идет о суицидуме.

— Ясно, буду искать дальше, — сказал Мартин Бек. — Но сперва к, вам будет еще один вопрос.

— Какой?

— При вскрытии вы ничего особенного не заметили?

— Как же, заметила, что он застрелился. Об этом сказано в моем заключении.

— Да нет, я, собственно, о другом. Вы не обнаружили признаков какого-нибудь серьезного заболевания?

— Нет. Никаких органических изменений не было. Правда...

— Что?

— Я ведь не очень тщательно его исследовала. Определила причину смерти, и все. Только грудную клетку и смотрела.

— Значит, болезнь не исключается?

— Конечно. Все, что угодно, — от подагры до рака печени. Скажите, а почему вы так копаетесь? Рядовой случай, ничего особенного...

Мартин Бек попробовал разыскать кого-нибудь из сотрудников баллистической лаборатории. Ничего не добился и в конце концов вынужден был позвонить начальнику научно-технического отдела, Оскару Ельму, который пользовался славой выдающегося специалиста по криминальной технике, И малоприятного собеседника.

— А, это ты, — процедил Ельм. — Я-то думал, тебя сделали начальником канцелярии... Видно, не оправдались мои надежды.

— Почему ты так решил?

— Начальники канцелярий сидят и думают о своей карьере. Кроме тех случаев, когда играют в гольф или мелют вздор по телевидению. Уж они-то не звонят сюда и не задают пустых вопросов. Ну так что тебя интересует?

— Ничего особенного, баллистическая экспертиза.

— Ничего особенного? А поточнее можно? Нам ведь каждый недоумок какую-нибудь дрянь шлет. Горы предметов ждут исследования, а работать некому. Если бы кто-нибудь это понимал. Начальник цепу сто лет к нам не заглядывал, а когда я весной попросился к нему на прием, он велел передать, что на ближайшее время у него все расписано. Ближайшее время, а сейчас уже июль!

— Знаю, знаю, что у вас хоть волком вой.

— Это еще мягко сказано. — Голос Ельма звучал несколько приветливее. — Ты просто не представляешь себе, что творится.

Оскар Ельм был неисправимый брюзга, зато хороший специалист. И он был восприимчив к лести.

— Поразительно, как вы со всем управляетесь, — продолжал Мартин Бек.

— Поразительно? — повторил Ельм совсем уже добродушно. — Это не поразительно, это чудо. Ну так что у тебя за вопрос к баллистической экспертизе?

— Да я насчет пули, которую извлекли из одного покойника. Фамилия убитого Свярд, Карл Эдвин Свярд.

— Ясно, помню. Типичная история. Диагноз — самоубийство. Патологоанатом прислал пулю нам, а что с ней делать, не сказал. Может, позолотить и отправить в криминалистический музей? Или это послание надо понимать как намек: дескать, отправляйся на тот свет сам, пока не пришили?

— А какая пуля?

— Пистолетная. Пистолет у тебя?

— Нет.

— Откуда же взяли, что это самоубийство?

Хороший вопрос. Мартин Бек сделал отметку в своем блокноте.

— Какие-нибудь данные можешь сообщить?

— Конечно. Сорок пятый калибр, род оружия — автоматический пистолет. Если ты пришлешь гильзу,. определим поточнее.

— Я не нашел гильзы.

— Не нашел? А что, собственно, делал этот Свярд после того, как застрелился?

— Не знаю.

— Вообще-то, с такой пулей в груди особую прыть не разовьешь. Ложись да помирай, вот и весь сказ.

— Понятно, — сказал Мартин Бек. — Спасибо.

Что ж, один вопрос выяснен. Кто бы ни стрелял, сам Свярд или кто-то другой, он действовал наверняка. Сорок пятый калибр гарантирует успех. Это ясно, а в целом — много ли дал ему этот разговор?

Пуля — это еще не доказательство, если нет оружия или хотя бы гильзы.

Правда, выяснилась одна деталь. Ельм сказал, что пуля от автоматического пистолета сорок пятого калибра, а на его слова можно положиться. Итак, Свярд убит из автоматического пистолета.

А в остальном все непонятно по-прежнему: Свярд не мог покончить с собой, и никто другой не мог его убить.

...Мартин Бек продолжал поиск.

Он начал с банков, зная по опыту, что на них уйдет уйма времени.

Мартин Бек не давал передышки телефону.

Говорят из полиции. По поводу такого-то, проживающего по адресу... регистрационный номер... Просим сообщить, не открывал ли он у вас личный счет, был ли у него абонентский ящик.

Вопрос сам по себе несложный, но пока всех обзвонишь... А тут еще и конец рабочего дня. Раньше понедельника-вторника ответов не жди.

Еще нужно бы позвонить в больницу, где лежал Свярд, но это Мартин Бек сразу отложил на понедельник.

Его рабочий день тоже подходил к концу.

В семь часов он все еще сидел в своем кабинете, хотя рабочий день кончился два часа назад и сегодня он больше ничего не мог сделать для следствия.

Самым осязаемым итогом дня была мозоль на указательном пальце правой руки от усердного вращения телефонного диска.

Напоследок он отыскал в телефонной книге Рею Нильсен. И уже хотел набрать ее номер, но поймал себя на том, что не знает, о чем ее спросить, во всяком случае, в связи с делом Свярда. Служба тут ни при чем, просто он хотел убедиться, дома ли Рея, и задать ей только один вопрос.

Можно зайти?

Мартин Бек снял руку с аппарата и поставил телефонные книги на место. Потом навел порядок на столе, выбросил ненужные бумажки, аккуратно сложил карандаши.

Выйдя на улицу, Мартин Бек зашагал к метро. Ему пришлось довольно долго ждать, прежде чем подошли зеленые вагоны, снаружи очень аккуратные, а внутри изуродованные хулиганами — все сиденья изрезаны, ручки оторваны или отвинчены.

В Старом городе он сошел и направился к своему дому.

Дома, надев пижаму, поискал пива в холодильнике и вина в шкафу, хотя знал, что ни того, ни другого нет.

Открыл банку крабов и сделал себе два бутерброда. Откупорил бутылку минеральной воды. Поел. Ужин как ужин, совсем даже неплохой, но уж больно тоскливо сидеть и жевать в одиночестве... Правда, позавчера было точно так же тоскливо, но тогда его это почему-то меньше трогало.

Засыпая, Мартин Бек думал о макаронах с мясным соусом. И поймал себя на том, что ждет завтрашнего дня с чувством, смахивающим на нетерпение. А так как чувство это было ничем не оправдано, бессодержательность субботы и воскресенья показалась ему особенно невыносимой.

Впервые за несколько лет уединение превратилось в нестерпимую муку. Дома не сиделось, и в воскресенье он даже совершил прогулку на пароходике до Мариефред, но это не помогло. Он и на воле чувствовал себя словно взаперти. Что-то в его жизни крепко не ладилось, и он не хотел больше с этим мириться, как мирился прежде. Глядя на других людей, Мартин Бек догадывался, что многие из них пребывают в таком же тупике, но то ли не осознают этого, то ли не хотят осознавать.

. В понедельник утром он опять скакал верхом во сне. Гито держал в руке автоматический пистолет сорок пятого калибра. А когда Мартин Бек выполнил свой жертвенный ритуал, к нему подошла Рея Нильсен и спросила: «Что за идиотскую затею ты придумал?»

Придя в свой кабинет, он снова взялся за телефон.

Начал с клиники. И с немалым трудом добился ответа, из которого мало что можно было извлечь.

Свярд был госпитализирован в понедельник шестого марта. Но уже на другой день его перевели в инфекционное отделение больницы Сёдер.

Почему?

— На этот вопрос теперь не так-то легко ответить, — сказала секретарша, отыскав наконец в регистрационных книгах имя Свярда. — Очевидно, случай не по нашему профилю. Истории болезни нет, есть только пометка, что он поступил с направлением от частного врача.

— А что за врач?

— Некий доктор Берглюнд, терапевт.

У доктора Берглюнда автоматический ответчик сообщил, что прием временно прекращен, до пятнадцатого августа.

Но Мартина Бека никак не устраивало ждать больше месяца, "чтобы узнать, чем болел Свярд.

Мартин Бек доехал на такси до больницы и, поблуждав немного, отыскал человека, коему положено было знать все о состоянии здоровья Свярда.

Это был мужчина лет сорока, небольшого роста, волосы темные, глаза неопределенного цвета — серо-голубые с зелеными и светло-коричневыми искорками.

Пока Мартин Бек искал в карманах несуществующие сигареты, заведующий отделением, надев очки в роговой оправе, углубился в бумаги. Десять минут прошло в полном молчании. Наконец он сдвинул очки на лоб и посмотрел на посетителя.

— Ну так. Что же вы хотели узнать?

— Чем болел Свярд?

— Ничем.

С минуту Мартин Бек осмысливал это несколько неожиданное заявление.

Потом спросил:

— Почему же он пролежал тут почти две недели?

— Точнее, одиннадцать суток. Мы провели тщательное обследование. Были некоторые симптомы, было направление от частного врача.

— Доктора Берглюнда?

— Совершенно верно. Пациент считал себя тяжело больным. Во-первых, у него были две шишки на шее, во-вторых, в области живота слева — опухоль. Она легко прощупывалась, и пациент решил, что у него рак. Обратился к частному врачу, тот нашел тревожные симптомы. Но ведь частные врачи обычно не располагают необходимым оборудованием, чтобы диагностировать такие случаи. Пациента скоропалительно направили в онкологическую клинику. А там сразу выяснилось, что пациент не прошел обследования, и его перевели к нам. Ну а обследование — дело серьезное, надо было взять не один анализ.

— И вывод гласил, что Свярд здоров?

— Практически здоров. Насчет шишек на шее мы сразу его успокоили — обыкновенные жировики, ничего опасного. Опухоль в области живота потребовала более серьезного исследования. Но ничего серьезного мы не нашли. Киста. Ее можно было удалить, но мы посчитали, что в таком вмешательстве нет нужды. Пациент не испытывал никаких неудобств. Правда, он утверждал, что у него прежде были сильные боли, но они явно носили психосоматический характер.

Врач остановился, посмотрел на Мартина Бека, как глядят на детей и малограмотных взрослых, и пояснил:

— Попросту говоря, самовнушение.

— Вы лично общались со Свярдом?

— Конечно. Я каждый день с ним разговаривал, и перед его выпиской у нас состоялась долгая беседа.

— Как он держался?

— Первое время все его поведение определялось мыслями о мнимой болезни. Он был уверен, что у него неизлечимый рак и его дни сочтены. Думал, что ему осталось жить от силы месяц.

— Что ж, он угадал, — вставил Мартин Бек.

— В самом деле? Попал под машину?

— Застрелен. Возможно, покончил с собой.

Врач снял очки и задумчиво протер их уголком халата.

— Второе предположение кажется мне совсем невероятным.

— Почему?

— Как я уже сказал, перед выпиской Свярда у меня была с ним долгая беседа. Когда он убедился, что никакой болезни нет, у него словно гора с плеч свалилась. Прежде он был страшно подавленный, а тут совсем переменился, сразу повеселел. Еще до этого выяснилось, что его боли исчезают от самых простых средств. От таких таблеток, которые, между нами говоря, вовсе не являются болеутоляющими.

— Значит, по-вашему, он не мог покончить с собой?

— Не такая натура.

— А какая у него была натура?

— Я не психиатр, но на меня он произвел впечатление человека сурового и замкнутого. Персонал жаловался на него — придирается, брюзжит... Но это все проявилось уже в последние дни, после того как он понял, что у него нет ничего опасного.

Подумав, Мартин Бек спросил:

— Вы не знаете, к нему не приходили посетители?

— Мне он говорил, что у него нет друзей. Правда, родственник Свярда — он племянником назвался — звонил во время моего дежурства и справлялся, как здоровье дяди.

— И что вы ответили?

— Мы как раз получили все данные, когда он позвонил. И я сразу обрадовал его, ответил, что Свярд здоров и проживет еще много лет.

— Ну и как он реагировал?

— Судя по голосу, удивился. Очевидно, Свярд не только себя, но и его убедил, что не выйдет живым из больницы.

— Этот племянник как-то назвался?

— Наверно, но я не запомнил фамилию.

— Мне сейчас вот что пришли в голову, — сказал Мартин Бек. — Разве не заведено, чтобы пациент сообщал фамилию и адрес кого-нибудь из родных или знакомых на случай...

— Совершенно верно. — Врач снова надел очки. — Сейчас поглядим... Тут должно, быть напитано. Точно, есть. Рея Нильсен.

Глубоко задумавшись, шел Мартин Бек через парк Тантолюнден.

А задуматься было о чем.

Карл Эдвин Свярд не имел ни братьев, ни сестер.

Откуда же взялся племянник?

Придя домой, Мартин Бек долго бродил по квартире в отвратительнейшем настроении, прежде чем взял очередную книгу и лег. Книга была недостаточно скучной, чтобы усыпить его, и недостаточно интересной, чтобы прогнать сон. Часов около трех он встал и принял две таблетки снотворного, от чего обычно старался воздерживаться. Быстро уснул и проснулся совсем разбитый, хотя на этот раз обошлось без снов.

Рабочий день он начал с того, что внимательно проштудировал все свои записи. Этого занятия ему хватило до второго завтрака — чашки чаю и двух сухарей.

Когда он вернулся в кабинет, зазвонил телефон.

— Комиссар Бек? — спросил мужской голос.

— Да.

— Говорят из Торгового банка. Мы получили запрос относительно клиента по фамилии Свярд, Карл Эдвин Свярд.

— Да, слушаю?

— У нас открыт счет на его имя.

— На счету есть деньги?

— Около шестидесяти тысяч. Вообще...

Говорящий замялся.

— Ну, что вы хотели, сказать? — подбодрил Мартин Бек.

— Вообще, я бы сказал, счет какой-то странный.

— Бумаги у вас под рукой?

— Конечно.

— Я могу сейчас приехать и взглянуть на них?

— Разумеется. Спросите заведующего отделением Бенгтссона.

Отделение банка находилось на углу Уденгатан и Свеавеген, и, несмотря на оживленное движение, Мартин Бек добрался туда за каких-нибудь полчаса.

Ему отвели столик за стойкой, и, просматривая бумаги, он подумал, усмехнувшись, что есть все-таки что-то положительное в порядках, позволяющих полиции копаться в личных делах граждан.

Заведующий отделением был прав: странный счет.

— Клиент предпочел чековый счет, — объяснил он. — Было бы естественнее выбрать какую-нибудь другую форму вклада, которая дает более высокий процент.

Верное замечание, но Мартина Бека больше заинтересовала регулярность взносов. Ежемесячно поступало семьсот пятьдесят крон, причем всегда между пятнадцатым и двадцатым числами.

— Насколько я понимаю, — сказал Мартин Бек, — деньги вносились не здесь.

— Совершенно верно, ни одного вклада не сделано у нас. Вот посмотрите, каждый взнос оформлен в другом отделении. Технически это никакой роли не играет. Но эта постоянная смена адресов отправителя, похоже, не случайна.

— Вы хотите сказать, что Свярд перечислял деньги сам, но так, чтобы его не узнали?

— Да... похоже на то. Когдаперечисляешь деньги на свой счет, необязательно указывать фамилию отправителя.

— Но ведь бланк все равно надо заполнять?

— Как когда. Очень часто клиент просто вручает деньги кассиру и просит оформить перевод. Не все умеют бланки заполнять, тогда кассир вписывает фамилию адресата, номер личного счета, расчетный счет. Это предусмотрено правилами сервиса.

— А дальше что?

— Клиент получает копию бланка в качестве квитанции. Когда клиент перечисляет деньги на собственный счет, банк не шлет ему извещения. Вообще, уведомления посылают только в том случае, если клиент об этом просит.

— Понятно, а куда попадают оригиналы бланков?

— В наш центральный архив.

Мартин Бек медленно провел пальцем вдоль колонки цифр.

— Свярд не брал денег со своего счета? — спросил он.

— Нет, и это мне кажется самым странным. Ни одного чека не выписал. А когда я стал проверять, выяснилось, что он даже чековой книжки не брал, во всяком случае последние несколько лет.

Мартин Бек потер переносицу. На квартире Свярда не нашли ни чековой книжки, ни уведомлений, ни копий бланков.

— Кто-нибудь из здешнего отделения знает Свярда в лицо?

— Нет, мы его никогда не видели.

— Когда открыт счет?

— Судя по всему, в апреле тысяча девятьсот шестьдесят шестого.

— И с тех пор ежемесячно поступало семьсот пятьдесят крон?

— Да. Правда, последний взнос получен шестнадцатого марта сего года. — Заведующий заглянул в свой календарик. — Это был четверг. А в апреле ничего не поступило.

— Это объясняется очень просто, — сказал Мартин Бек. — Свярд умер.

— Что вы говорите... Нас не известили. Обычно в таких случаях к нам обращаются претенденты на наследство.

— Ну, в этом случае претендентов не было.

Чиновник озадаченно посмотрел на него.

— Зато теперь будут, — добавил Мартин Бек. — Всего доброго.

Лучше не задерживаться, пока кто-нибудь не надумал ограбить этот банк. Если при нем произойдет налет, как пить дать привлекут его в спецгруппу. «Откомандируют»... «Отрядят»...

Дело повернулось новой стороной. Семьсот пятьдесят крон в месяц шесть лет подряд! Как говорится, постоянный доход. И поскольку Свярд ничего не расходовал, на таинственном счету накопилась изрядная сумма. Пятьдесят четыре тысячи крон плюс проценты.

Для Мартина Бека это были большие деньги.

Для Свярда, надо думать, — целое состояние.

Новый поворот подсказывал и новые пути поиска.

Для начала надо, во-первых, потолковать с налоговыми органами, во-вторых, взглянуть на бланки перечислений, если они и впрямь сохранились.

Налоговое управление не располагало данными о Свярде.

Когда речь идет о бедняках, в ряду которых он числился, власти ограничиваются утонченной формой эксплуатации, которая выражается в наценке на продовольственные товары и сильнее всего бьет по карману тех, у кого карман и без того самый тощий.

Так, а что же с бланками перечислений?..

В Центральном отделении Торгового банка быстро отыскали двадцать два последних бланка. Все бланки оформлены в разных отделениях, и каждый заполнен другой рукой — несомненно, рукой кассира. Конечно, этих людей можно разыскать и опросить. Колоссальный труд, который скорее всего ничего не даст.

Кто может вспомнить клиента, который много месяцев назад перечислил на свой счет семьсот пятьдесят крон? Никто!

И вот Мартин Бек сидит у себя дома и пьет чай из «мемориальной» кружки.

Мартин Бек опять был не в своей тарелке. Опять душа не на месте, опять муторно, но теперь это отчасти объяснялось тем, что он никак не мог выкинуть из головы служебные дела.

Свярд. Эта дурацкая запертая комната.

Таинственный вкладчик.

Вот именно: таинственный вкладчик. Кто он? Неужели все-таки сам Свярд?

Нет. Трудно поверить, чтобы Свярд стал так мудрить.

Да и трудно представить, чтобы обыкновенный складской рабочий додумался завести чековый счет в банке.

Нет, деньги перечислял кто-то другой. По-видимому, мужчина — очень уж сомнительно, чтобы в банк пришла женщина, назвалась Карлом Эдвином Свярдом и сказала, что хочет перечислить семьсот пятьдесят крон на свой чековый счет.

И вообще: с какой стати кто-то слал Свярду деньги?

Этот вопрос пока что повисал в воздухе.

Кроме того, есть еще одна непонятная фигура.

Загадочный племянник.

Но невидимка номер один — человек, который то ли в апреле, то ли в начале мая ухитрился застрелить Свярда, хотя тот забаррикадировался, как в крепости, в запертой комнате.

А может быть, эти трое неизвестных — на самом деле одно лицо? Вкладчик, племянник, убийца?

Да, есть над чем поломать голову.

Мартин Бек поставил кружку и поглядел на часы. Быстро время пролетело — уже половина десятого. Идти куда-нибудь поздно. Да и куда бы он пошел?

Мартин Бек поставил пластинку с Бахом и включил проигрыватель. Потом лег в постель.

Если отвлечься от всех пробелов и вопросительных знаков, можно составить версию. Племянник, вкладчик и убийца — один человек. Свярд занимался умеренным шантажом и шесть лет принуждал этого человека платить ему семьсот пятьдесят крон в месяц, однако из-за болезненной скупости ничего не тратил. Его жертва продолжала платить год за годом, пока не лопнуло терпение.

Представить себе Свярда в роли шантажиста не так уж трудно. Но у шантажиста должны быть какие-то козыри против того, у кого он вымогает деньги.

Шантажист должен располагать какой-то информацией.

Где мог складской рабочий добыть такую информацию?

Там, где он работал. Или там, где жил.

Насколько известно, Свярд, в общем-то, больше нигде и не бывал. Только дома и на работе.

Но в июне 1966 года Свярд оставил работу. За два месяца до этого на его счет поступил первый взнос.

Значит, началось все больше шести лет назад. А чем занимался Свярд после этого?

Когда Мартин Бек проснулся, пластинка все еще крутилась. Может быть, ему что-то и приснилось, но память ничего не сохранила.

Среда, новый рабочий день, и совершенно ясно, с чего он должен начаться. С прогулки.

Он решил побродить по набережным. Сперва — по Корабельной, потом, перейдя через Слюссен, свернуть на восток вдоль Стадсгорден.

Он всегда любил эту часть Стокгольма. Особенно в детстве, когда у причалов стояли пароходы с товарами из дальних стран. Теперь редко увидишь настоящие океанские пароходы, их заменили паромы для любителей выпивки с островов. Хороша замена... И вымирает старая гвардия докеров и моряков, без которых порт совсем не тот.

Сегодня Мартин Бек получал удовольствие от прогулки, шагал быстро, целеустремленно, думая о своем.

Эти упорные слухи о предстоящем повышении... Вот уж некстати. Мартин Бек пуще всего на свете боялся такой должности, которая прикует его к письменному столу. Он всегда предпочитал работать, как говорится, на объекте, дорожил возможностью приходить и уходить когда заблагорассудится.

Мысль о большом кабинете — длинный стол, две картины на стенах (подлинники), вращающийся стул, кресла для посетителей, уголок для пишущей машинки, личный секретарь — эта мысль сегодня страшила его куда больше, чем неделю назад. В конце концов, может быть, не все равно, как сложится его жизнь в дальнейшем...

Полчаса быстрого хода — и вот он у цели.

Старый пакгауз был явно обречен на снос, он не предназначался для контейнерных перевозок и вообще не отвечал современным требованиям.

Ничего похожего на кипучую деятельность... Закуток заведующего складом пуст, стекла, через которые высокое начальство некогда наблюдало за работой, пыльные. Одно и вовсе разбито. Календарь на стене — двухлетней давности.

Рядом с горкой штучного груза стоял электропогрузчик, а позади него Мартин Бек увидел двух рабочих, один был в оранжевом комбинезоне, другой в сером халате. Первый — совсем молодой, другому можно было на вид дать все семьдесят. Они сидели на пластиковых канистрах, между ними стоял опрокинутый ящик. Младший покуривал, читая вечернюю газету.

Рабочие безучастно посмотрели на Мартина Бека; правда, младший выплюнул окурок и растер его каблуком.

— Курить в пакгаузе, — покачал головой старший. — Да знаешь, что тебе за это было бы...

— ...раньше, — кисло договорил за него младший. — Так ведь то раньше, а мы живем теперь, или ты этого до сих пор не усек, старый хрыч?

Он повернулся к Мартину Беку:

— А вам что тут надо? Посторонним вход воспрещен. Вон и на двери написано. Может, вы читать не умеете?

Мартин Бек вытащил бумажник и показал удостоверение.

— Легавый, — процедил младший.

Старик ничего не сказал, но уставился в землю и отхаркался, словно для плевка.

— Вы здесь давно работаете?

— Семь дней, — сказал младший. — И завтра конец, уж лучше вернусь на грузовой автовокзал. А вам зачем?

Не дождавшись ответа, парень добавил:

— Здесь скоро вообще всему конец. А дед вот помнит еще времена, когда в этой чертовой развалюхе вкалывали двадцать пять работяг и два десятника покрикивали. Он мне об этом раз двести толковал.

— Тогда он, наверно, помнит рабочего по фамилии Свярд. Карл Эдвин Свярд.

Старик поднял на Мартина Бека мутные глаза.

— А что стряслось? Я ничего не знаю.

Все ясно: из конторы уже передали, что полиция ищет кого-нибудь, кто помнит Свярда.

— Помер он, Свярд, помер, давно похоронили, — ответил Мартин Бек.

— Помер? Вот оно что... Ну, тогда я его помню.

— Не заливай, дед, — вмешался парень. — А кого Юханссон на днях расспрашивал? И никакого толку не добился. У тебя паутина в мозгах.

Видно, он решил, что Мартина Бека можно не опасаться, потому что спокойно закурил новую сигарету и продолжал:

— Я вам точно говорю, дед из ума выжил. На следующей неделе увольняют, с нового года будет пенсию получать. Если доживет.

— У меня с памятью все в порядке, — оскорбленно возразил старик. — И уж кого-кого, а Калле Свярда я хорошо помню. Да только мне никто не сказал, что он помер. Мартин Бек молча слушал.

— На том свете и фараон тебя не достанет, — философски заключил старик.

Парень встал, взял канистру и зашагал к воротам.

— Скорей бы этот чертов грузовик пришел, — пробурчал он. — А то в этом доме престарелых сам плесенью обрастешь.

— Что за человек он был, этот Калле Свярд? — спросил Мартин Бек.

Старик покачал головой, опять отхаркался и чуть не попал плевком в правый ботинок Мартина Бека.

— Какой человек? Это все, что тебе надо знать?

— Все.

— А он точно помер?

— Точно.

— В таком случае разрешите доложить, что Калле Свярд был первый подонок во всей этой дерьмовой стране. То есть я другого такого подонка не встречал.

— Что же в нем такого особенного было, в этом Свярде?

— Особенного? Да уж что верно, то верно — лентяй он был особенный, другого такого не сыщешь. А еще скупердяй, какого свет не видел, и никудышный товарищ. От него, хоть ты помирай, глотка воды не дождешься.

Он помолчал, затем плутовато добавил:

— Правда, кое в чем он был молодец.

— Например?

Старик отвел глаза, помялся, потом сказал:

— Например?"Да хоть лизать корму начальству. И спихивать на других свою работу. Больным прикидываться. Опять же инвалидность ухитрился вовремя получить, не стал дожидаться, когда его уволят.

Мартин Бек сел на ящик.

— А ведь ты не это хотел сказать.

— Я?

— Да, ты.

— А Калле точно отдал концы?

— Умер. Слово.

— Откуда у фараона честное слово... И вообще, негоже покойника охаивать, хотя, по-моему, это не так уж важно, только бы ты с живыми по совести обращался.

— Подписываюсь двумя руками, — сказал Мартин Бек. — Ну, так в чем же Калле Свярд был молодец?

— А в том, что знал он, какие ящики разбивать. Но все норовил в сверхурочные часы, чтобы не делиться.

Мартин Бек встал. Так, вот еще один факт, и, наверно, единственный, которым располагает этот старик. Умение разбивать нужный ящик всегда играло важную роль в этой профессии... Чаще всего страдали при перевозке спиртное, табак и всякие мелкие изделия, которые несложно унести и сбыть.

— Ну вот, — сказал старик, — сорвалось с языка. Ладно... Узнал, что надо, и сразу сматываешься. Давай, всего, приятель.

Карл Эдвин Свярд не пользовался любовью товарищей, но пока он жил, с ним обращались по совести...

— Всего, — повторил старик. — Счастливый путь.

Мартин Бек уже шагнул к двери и открыл рот, чтобы поблагодарить и попрощаться, но передумал и снова сел на ящик.

— А что, посидим еще, потолкуем?

— Чего, чего? — недоверчиво вымолвил старик.

— Вот только жаль, пива нет. Но я могу сходить.

Старик вытаращил глаза. Выражение покорности судьбе сменилось на его лице удивлением.

— Нет, ты правда?.. Потолковать... со мной?

— Ну да.

— Так у меня есть. Пиво есть. Вот, под ящиком, ты на нем сидишь.

Мартин Бек приподнялся, и старик достал из-под ящика две банки пива.

— Плачу? — спросил Мартин Бек.

— Плати, коли хочется. А можно и так.

Мартин Бек протянул ему пятерку и снова сел.

— Так говоришь, по морям плавал, — сказал он. — И когда же ты первый раз в рейс пошел?

— В девятьсот двадцать втором, из Сюндсвалля. Судно называлось «Фрам». А шкипера звали Янссон. Ох и злыдень был...

Когда они откупорили по второй банке, вошел водитель электропогрузчика. И сделал большие глаза:

— Вы в самом деле из полиции?

Мартин Бек промолчал.

— Да вас самих привлечь не мешало бы, — заключил парень и опять вышел.

Мартин Бек ушел только через час, когда к пакгаузу наконец подъехал грузовик.

Этот час не был брошен на ветер. У старых рабочих есть что порассказать, странно только, что никому нет до них дела. Взять хоть этого старика — сколько он повидал и пережил на суше и на море...

И в деле Свярда появилась еще одна ниточка, которую не мешало бы размотать.

Мартин Бек был в отличной форме, когда после ленча вошел в контору транспортной фирмы на Корабельной набережной.

Он понимал, что с его вопросом не приходится рассчитывать на особенную отзывчивость. И не ошибся.

— Повреждения грузов при перевозке?

— Вот именно.

— Конечно, без повреждений не обходится. Вам известно, сколько тонн в год мы обрабатываем?

Риторический вопрос. От него явно хотели поскорее отделаться, но он не собирался отступать. Ему надо было знать, что могло случиться, когда работал на складе Свярд.

— Шесть лет назад?

— Шесть, семь... Давайте возьмем шестьдесят пятый и шестьдесят шестой годы.

— Вы посудите сами, можем ли мы ответить на такой вопрос? Я вам уже сказал, что в старых пакгаузах повреждения случались чаще. И бывало, что ящики разбивались, но ведь на то и страховка, чтобы покрывать такие потери. С рабочих редко взыскивали. Кого-то иногда приходилось увольнять, не без этого, но в основном временных.

Мартина Бека интересовало, регистрировались ли где-нибудь повреждения грузов, с указанием виновного.

Конечно, десятник делал соответствующую запись в амбарной книге.

А сохранились амбарные книги за те годы, когда Свярд работал на складе?

Надо думать, сохранились в каком-нибудь старом ящике на чердаке. Там невозможно что-нибудь найти. Сейчас ничего не выйдет.

После непродолжительной дискуссии, что понимать под словом «невозможно», было решено, что простейший способ избавиться от него — уступить.

На чердак послали молодого человека, который почти сразу вернулся с пустыми руками и удрученным лицом. Мартин Бек отметил, что на пиджаке клерка нет даже следов пыли, и вызвался сам сопровождать его в повторной вылазке.

На чердаке было очень жарко, и в солнечных лучах плясали пылинки, но, в общем-то, ничего страшного, и через полчаса они нашли нужный ящик. Папки были старого типа, картонные, с коленкоровым корешком. На ярлычках — номер пакгауза, год. Всего набралось пять папок — от второй половины шестьдесят пятого до первой половины шестьдесят шестого года.

Молодой клерк утратил свой чинный вид, его пиджак просился в химчистку, все лицо было в грязных потеках.

В конторе на папки посмотрели с удивлением и неприязнью.

Нет, нет, никаких расписок не надо, и возвращать папки не обязательно.

— Надеюсь, я не очень много хлопот причинил, — учтиво сказал Мартин Бек.

Когда он удалился, зажав добычу под мышкой, его провожали холодные взгляды.

Добравшись до Вестберга аллее, Мартин Бек первым делом отнес папки в туалет и стер с них пыль. Потом умылся сам, после чего сел за свой стол и углубился в документы.

Когда он приступил, часы показывали три; в пять часов он решил, что можно подвести черту.

Количество обработанных грузов учитывалось ежедневно, и записи были сделаны достаточно аккуратно, но сплошные сокращения мало что говорили непосвященному человеку.

Тем не менее Мартин Бек нашел искомое — разбросанные тут и там пометки о поврежденных грузах.

Всякий раз был указан род товара и адресат. Но о виновнике повреждения ни слова.

В целом повреждений было не так уж много, зато бросалось в глаза явное преобладание в этой рубрике спиртных напитков, продовольственных товаров, изделий ширпотреба.

Мартин Бек тщательно занес в свой блокнот все случаи повреждений, с указанием даты. Получилось около полусотни записей.

Закончив работу, он отнес папки в канцелярию и написал на листке бумаги, чтобы их отправили в транспортную фирму.

Подумал и приложил к папкам благодарственную записку на бланке полицейского управления: «Спасибо за помощь! Бек».

Идя к метро, он вдруг сообразил, что по его вине фирме прибавится работы. И с удивлением поймал себя на этаком ребяческом злорадстве.

В ожидании зеленого поезда, над которым потрудились хулиганы, Мартин Бек размышлял о современных контейнерных перевозках. Раньше ведь как было: уронил ящик, а потом разбивай бутылки и бережно сливай коньяк в бидоны или канистры... Со стальным контейнером такой номер не пройдет, зато нынешние гангстеры получили возможность провозить контрабандой все, что угодно. И делают это повседневно, пользуясь тем, что обалдевшая таможня сосредоточила весь огонь на личном багаже, вылавливая лишний блок сигарет или бутылочку виски.

Подошел поезд. Мартин Бек сделал пересадку на Центральной станции и вышел у Торгового училища.

В винной лавке на Сюрбрюннсгатан продавщица подозрительно воззрилась на его пиджак, сохранивший отчетливые следы визита на чердак транспортной фирмы.

— Пожалуйста, две бутылки красного, — попросил он.

Она живо нажала под прилавком кнопку, соединенную с красной сигнальной лампочкой, и строго потребовала, чтобы он предъявил документ.

Мартин Бек достал удостоверение личности, и продавщица порозовела, как будто оказалась жертвой на редкость глупой и непристойной шутки.

Выйдя из лавки, он взял курс на Тюлегатан.

Окончание следует

Перевел со шведского Л. Жданов

(обратно)

Сигирия

В те далекие времена хорошими правителями острова считались те, которые все помыслы направляли на благоденствие своих подданных, в первую очередь заботились о том, чтобы и урожаи были обильны, и едой не был обделен никто. А для этого надо было все время строить новые и неустанно поддерживать в порядке старые искусственные водоемы — ведь период щедрых тропических дождей сменяет изнуряющая долгая засуха. Именно таким правителем был Дхатусена, создавший множество водоемов и каналов.

Богат был царь Дхатусена и счастлив любовью подданных и своих жен. Старшей из них была сингалка, а младшей — индианка. Младшая первой и подарила ему сына — Кассапу. Но через недолгое время и старшая жена порадовала повелителя рождением Моггалланы, который и должен был согласно обычаю унаследовать престол отца.

Шли годы, сводные братья росли, набирались сил и опыта в ратных и государственных делах. Но Кассапа еще с детства затаил злобу к Моггаллане, своим рождением отнявшему у него, старшего по возрасту, право наследия престола. С юных лет замышлял Кассапа убийство царя-отца, рассчитывая, что юный Моггаллана не сможет воспрепятствовать дворцовому перевороту. Тайными интригами, всевозможными обещаниями и хитросплетениями делает свое черное дело Кассапа и наконец с помощью изменника Мугары — главного военачальника царя — захватывает власть.

Но власть без богатства ничто. Кассапа слышал о несметных, потаенно укрытых сокровищах отца. И Кассапа решил пытками выведать у отца тайну сокровищ. Он требует указать место, где они спрятаны. И отец отвечает: «В водах Калавевы».

...Оно сохранилось до наших дней, Калавева — огромное водохранилище, построенное Дхатусеной. Обрамленное тропической растительностью, Калавева разумно поднято древними ирригаторами над окрестными селениями, огородами и полями — щедрая чаша, вот уже пятнадцать веков дарующая живительную влагу...

Довольный Кассапа велит Мугаре везти пленного Дхатусену к Калавеве.

Вот она, спокойная гладь Калавевы. Постаревший от горя Дхатусена выпрямился. В воде отражались облака, плывущие по синему небу, ствол к стволу впившиеся корнями в берега густые деревья и пышная поросль бамбука. Царь зачерпнул обеими руками воду: «Вот оно, мое сокровище!»

Не этого ожидал алчный Кассапа. Мнились ему груды золотых слитков, бесчисленных монет и украшений, радужный блеск самоцветов... Рассвирепевший Кассапа приказал тут же умертвить отца. Обнаженного Дхатусену замуровали в одну из стен дамбы.

Страшная весть дошла до Моггалланы, он поспешно бежит в Индию и начинает собирать войско, чтобы отомстить за отца.

Проходит одиннадцать лет.

Люди не простили отцеубийцу. Кассапа понимает, что, стоит только его брату вступить на землю острова, народ свергнет его. И тогда «слабый правитель», как нарекли Кассапу, опасаясь неизбежного возмездия, решил найти убежище на неприступной высоте гранитной скалы, что на двести метров взметнулась в самом центре острова. Он расчистил вокруг землю от лесов, окружил это место стеной и выстроил лестницу, входящую в пасть высеченной в скале скульптуры льва. С тех пор эта скала получила имя Сигирия — горло льва. А на плоской вершине построил Кассапа дворец, куда собрал все свои драгоценности. Верные слуги нового правителя и приближенные его поселились вокруг.

...С одной стороны скала напоминает колоссальный плоский гриб, осевший на один бок, с другой — тушу какого-то спящего животного. На плоской вершине еще сохранились следы царского дворца — остатки каменного фундамента, широкие лестницы, местами поросшие травой, облицованные камнем и уже кое-где просевшие прямоугольники бывших царских бассейнов, теперь уже просто каменные ямы, поросшие корявым кустарником...

Стоя на этой высоте, ощущаешь беспокойное чувство оторванности от земли и людей... Постоянный ветер носит с места на место хрусткий песок и сыплет его в пропасть. Голо. Одиноко. Неуютно. А в непостижимой дали — застывшая синева гор...

Кассапа и здесь не чувствовал себя спокойно, неомраченные сновидения — высшая благодать богов — покинули его. По ночам придворные танцовщицы под удары бубнов и звуки флейт услаждали царя. А с восходом солнца шел Кассапа к северной стене и часами недвижно стоял там, подозрительно вглядываясь в даль топкой долины, в гущу зарослей окрестных джунглей... И ждал. Смутное чувство обреченности приводило его в ярость. В такие минуты он, пренебрегая даже навечно поселившимся в нем страхом, спускался в долины и в сопровождении телохранителей бродил между крепостными валами, обходил загоны боевых слонов.

Однажды для укрепления водостоков и украшения дворца пригнали монастырских ремесленников. В числе их были художники — мастера из Индии. Узнав об этом, Кассапа призвал их к себе, желая услышать что-нибудь о Моггаллане. Художники, услышав о требовании царя, пали ниц со словами: «О повелитель! Не вели нас карать за правду!» Кассапа подал знак рукой. «Да не омрачит тебя наша весть! Под знамена принца из страны Ланка собирается великое множество воинов».

...Кассапа вновь обошел глубокие заградительные рвы, заполненные водой, неприступные каменные стены, несколько раз опоясавшие подножие крепости, где в гранитных нишах, слившись со скалой, притаились дозорные... «Все равно Моггаллане меня не достать», — решил Кассапа.

И мастерам-художникам было приказано вновь браться за работу и продолжать роспись кадапатпавуры — зеркально-гладкой стены, предназначенной для фресок, каких еще не было. Этими фресками Кассапа словно хотел вымолить прощения у богов за страшный грех своей жизни.

...Знаменитые фрески с изображением сигирийских красавиц — апсар, еще частично сохранившиеся, являются одной из неразгаданных и великих тайн творения искусства древности. Подсвеченные отраженным солнцем, они как бы парят в облаках над пропастью уже свыше пятнадцати веков — живые и прекрасные в своей наготе.

Сияющие тела их подобны луне...

Странницы на холодном ветру.

Не сдует ли их он?

Нет, он их удерживает там,

Где они рождены.

Эти слова были начертаны кем-то на стене примерно в VII—XI веках.

Говорят, что в штукатурную основу и краски, изготовленные особым способом, входили яичный белок, известь, дикий мед.

Но в каких пропорциях? Это тайна и по сей день...

Настал день, когда Моггаллана высадился на родную землю. В одну из ночей его войско подошло к Сигирии и стало неподалеку от крепости.

Кассапа спустился по каменной лесенке к краю бассейна.

Исколотое звездами небо отражалось в воде. О чем говорило оно? Что затаило?

Усиливались дозоры, были подняты веревочные лестницы. Сигирия готовилась к осаде...

Кассапа видел сверху отдаленные огни, подобные искрам светлячков в темноте, они приглушенно мелькали в гуще зарослей. Ночь. Что сулит она ему, дрогнувшему душой? Сомнения, страх и снова сомнения... Кассапа понимает, что не готов к бою. И он не примет его. Он останется наверху, застыв, как эта вода.

Много раз рождался день и наступала ночь, высеивая звезды над зеленым ковром долины. Никому не ведомо, сколько это продолжалось. Но вот однажды младший брат очень уж оскорбил старшего, назвав его трусом в своем открытом послании через гонца. Обидные слова были четко вдавлены медным стилом на гладком листе из священного дерева ойя.

И, забыв страх, Кассапа бросил на врага свое войско... Небо огласилось шумом сражения, ревом боевых слонов и посвистом стрел. На боевом слоне Кассапа ищет Моггаллану, чтобы скрестить с ним оружие, но попадает в болото. Кассапа поворачивает слона назад... А воины Кассапы принимают этот маневр за сигнал к отступлению — бегут с поля сражения.

Поняв, что сражение проиграно, Кассапа выхватил кинжал и ударил себя в горло.

Сигирия пала. Время медленно и неумолимо поглотило темную память о царе-отцеубийце, оставив лишь легенду, глубокие следы на скале от крепостных сооружений и дворца да парящих апсар в каменных нишах на «зеркальной стене».

Л. Выгонная

(обратно)

Возвращение монгольфьеров

О воздушных шарах «Вокруг света» писал не раз за сто тринадцать лет своего существования. Естественно: журнал начал выходить в то время, когда аэростаты были единственным средством воздушного сообщения, и каждый запуск вызывал не меньшее волнение, чем космические одиссеи сегодня. Постепенно, правда, интерес к баллонам, витающим в облаках, стал притупляться, полеты сделались обыденностью, а в начале нынешнего столетия шары и вовсе исчезли из поднебесья.

О воздушных шарах «Вокруг света» писал не раз за сто тринадцать лет своего существования. Естественно: журнал начал выходить в то время, когда аэростаты были единственным средством воздушного сообщения, и каждый запуск вызывал не меньшее волнение, чем космические одиссеи сегодня. Постепенно, правда, интерес к баллонам, витающим в облаках, стал притупляться, полеты сделались обыденностью, а в начале нынешнего столетия шары и вовсе исчезли из поднебесья.

Но вот в шестидесятые годы их фотографии вновь появились на страницах периодической печати. Постоянные читатели нашего журнала, видимо, помнят публикацию глав из книги англичанина Энтони Смита, пролетевшего над Африкой в ознаменование столетия со дня выхода в свет книги Жюля Верна «Пять недель на воздушном шаре» (в № 12 за 1968 год и № 2 и 4 за 1969 год). А в № 4 за текущий год был напечатан репортаж бельгийца М. Жасински «Корзина над Альпами». Тем не менее мы вновь обращаемся к этой теме, ибо произошло событие, доселе не встречавшееся в истории аэростатического спорта (таково официальное наименование полета на воздушном шаре).

В отличие от многих средств передвижения — скажем, лодки, повозки, лыж и прочего, чья история потерялась за давностью времени,— дата запуска первого воздушного шара внесена в протокол. Это случилось 5 июня 1783 года во французском местечке Анноне. Шар склеили из бумажных полос братья Монгольфье — Жозеф и Этьен, — затем наполнили оболочку дымом от подожженного влажного сена, и конструкция оторвалась от земли. Полет продолжался десять минут.

В августе того же года по указу Людовика XVI сметливые братья изготовили новый шар, который, как явствует из официальной записи, «взмыл так высоко, что его едва было видно». Причем на сей раз в ивовой корзине, подвешенной к шару, находились первые воздухоплаватели — петух, утка и ягненок. Эксперимент был произведен с целью выяснить, безопасен ли полет для живых существ. До опыта часть ученых склонялась к мысли, что воздух на высоте настолько разрежен, что дышать им нельзя.

С волнением бросились участники запуска к гондоле, благополучно приземлившейся в шести километрах от места старта. Им открылась следующая картина: ягненок торжествующе блеял, петух кукарекал, а утка поджимала сломанное крыло.

Ученые мужи увидели в последнем факте подтверждение своих худших предположений — да, наверху условия настолько тяжелые, что даже кости не выдерживают. Подопытная утка была зажарена, петух вернулся к своим курам хвастаться мужеством, а ягненка торжественно водворили в Версаль, в личную овчарню королевы Марии-Антуанетты.

Что касается теории воздушных полетов, то она стала объектом жарких споров в Академии, пока кого-то не озарило: «Многомудрые коллеги, а ведь крыло-то утке сломал ягненок!» Эксперимент решено было считать удовлетворительным.

День 15 октября 1783 года стал знаменательным. Воздушный шар системы братьев Монгольфье поднял в гондоле бесстрашного пассажира — шевалье Пилатра де Розье. Корзина из ивовых прутьев осталась той же, в которой путешествовал ягненок с пернатыми. (Забегая вперед, скажем, что исходный материал для гондол не претерпел изменений до наших дней — ивовые прутья оказались надежными и в век синтетики. Только в самое последнее, время стали выпускать гондолы из фибергласса.)

Но вернемся в предместье Парижа, куда опустился первоиспытатель шевалье де Розье. Когда промерили веревку, привязанную к корзине, оказалось, что шар поднялся в небо на целых тридцать шесть метров! Ощущения от полета первый воздухоплаватель живописал в таких выражениях, что от желающих повторить опыт не было отбоя.

В ноябре того же достопамятного года де Розье пригласил своего покровителя маркиза д"Арланда разделить с ним место под шаром. Оболочку из плотной бумаги усердно наполнили дымом от сена и влажной шерсти из собственных запасов маркиза. Работники едва сдерживали рвущийся в поднебесье шар. Наконец, маркиз махнул платком, и баллон взмыл вверх. Целых двадцать пять минут корзина парила над предместьем французской столицы Сен-Клу. Горожане восторженно приветствовали шар, посреди улиц останавливались кареты. Это был рекорд продолжительности полета.

(Еще один рекорд поставил в тот день известный парижский карманник по прозвищу Мороженый Нос. Как он признался неделю спустя префекту столичной полиции, в день триумфа воздухоплавания он собрал небывалый урожай кошельков из карманов зевак, а зеваками в тот день были все...)

Итак, эра воздушных полетов была открыта. Дым от влажного сена подогревал не только бумажные оболочки, но в куда большей степени человеческое воображение. Многим казалось, что проблема транспорта решена: уже не могли быть преградой ни широкие реки, ни горы. А когда в 1785 году состоялся перелет на аэростате через Ла-Манш, энтузиазму не было конца. Полет фантазии намного опережал полет шара.

Довольно скоро образовались две партии — одна объединяла сторонников классического шара «монгольфьера», возносимого нагретым воздухом, а во вторую сгруппировались почитатели «шарльера», названного в честь французского профессора Шарля, предложившего заполнять оболочку легким газом. Отдельные наиболее горячие головы пытались объединить преимущества обеих систем и подогревали шары с водородом, достигая при этом, как. вы догадываетесь, оглушительного эффекта...

Увлечение шарами было повальным. Дело дошло до того, что Наполеон приказал своим инженерам рассчитать, сколько потребуется шарльеров и какой грузоподъемности для переброски через Ла-Манш в Англию армии вторжения с конницей и кавалерией. К счастью для участников этой предполагаемой заморской экспедиции, маршалу Бертье удалось уговорить императора отказаться от заманчивой идеи. Зато она долго еще оставалась излюбленной темой британских карикатуристов.

Кстати, воздушные шары, представлявшие собой идеальную мишень, тем не менее нашли свое применение во время войн прошлого века. Будущий премьер Французской республики Леон Гамбетта в 1871 году улетел из осажденного пруссаками Парижа. Вслед за ним этот рискованный путь хотели повторить ночью два офицера, но сильный ветер унес их так далеко, что на рассвете они обнаружили себя над морем. Лучше мгновенная смерть, чем медленная агония в холодной воде, решили аэронавты. Один из них полез по стропам вверх, чтобы поджечь наполненную водородом оболочку. Однако в самый решительный момент он уронил в воду спички! В итоге беспримерный перелет завершился в Норвегии и принес смельчакам по ордену.

Когда к концу минувшего столетия появились дирижабли, управляемый аэростат сразу же вытеснил из поднебесья и монгольфьеры и шарльеры. А рев моторов народившегося аэроплана прозвучал реквиемом по воздушным шарам, в особенности монгольфьерам. Громоздкая конструкция, к тому же весьма и весьма ненадежная в полете, казалось бы, отжила свой век. Энтони Смит — тот самый, что отметил юбилей выхода жюль-вернов-скош романа перелетом над Африкой, — пишет, что на ангарах для дирижаблей и воздушных шаров вот-вот должны были появиться таблички вроде той, что украшает последний чайный клипер «Катти Сарк», поставленный на вечную стоянку в Морском музее в Гринвиче: «Это веха на пути рода человеческого. Мир больше не увидит таких кораблей».

Не увидит? Взгляните на снимки, помещенные на этих страницах, — десятки разноцветных шаров готовы взмыть в небо. Мы можем даже назвать точную цифру: шаров было сто двадцать три на Первом всемирном чемпионате воздухоплавателей, состоявшемся летом этого года в Соединенных Штатах в окрестностях города Албукерки. Это небывалое событие и заставило нас вновь обратиться к данной трепещущей (на ветру) теме.

Итак, монгольфьеры возвратились в небо буквально накануне двухсотлетнего юбилея со дня запуска первой модели. И нет сомнений, что этому виду спорта доведется справлять еще не один юбилей. В чем же причины пробудившегося интереса к надувным баллонам? Ведь недостатки этого неманевренного, да и весьма опасного летательного приспособления выявились давным-давно. Возможно, шар подвергся существенным модификациям?

И да, и нет.

Принцип остался прежним. Только теперь воздух, заключенный в оболочке шара, подогревается не сенным дымом, а газовой горелкой. Справедливости ради отметим, что данная система была разработана не для спортивных целей, а является как бы отходом военно-инженерной мысли. Дело в том, что в 1962 году авиационное ведомство США получило заявку на «надуваемый парашют», с помощью которого пилот в случае аварий, скажем, над океаном мог продержаться в воздухе до прихода спасательного вертолета. Однако идея была отвергнута, ибо не смогла найти применения при сверхзвуковых скоростях нынешних самолетов.

Для спортивных целей модернизированный монгольфьер подошел в самый раз. Пропановый резервуар (таких резервуаров можно разместить четыре — по углам гондолы), соединенный шлангом с горелкой, оказался решающим дополнением...

Для старта оболочку раскладывают на земле, гондолу кладут набок и зажигают горелку. Двадцать минут спустя, когда температура доходит до 40° С, шар принимает свои нормальные очертания. Баллон поднимется в воздух, и аэронавт, регулируя пламя горелки, укрепленной над головой, может прибавлять или убавлять температуру, в результате чего шар соответственно опустится или поднимется. Внимание! Игра с огнем на такой высоте весьма и весьма опасна. Если температура превысит 100° С, оболочка из прочного нейлона расплавится.

Вот, собственно, и вся премудрость. Попробуем ответить на наиболее частые вопросы, которые задают поборникам этого молодого и вместе с тем не нового вида спорта.

— Как управлять шаром? — Шаром не управляют, и в этом состоит едва ли не главная его прелесть. Контролируя высоту с помощью горелки, спортсмен ловит попутный воздушный поток, а затем парит вместе с ним. В гондоле, попавшей внутрь потока, движение совершенно не ощущается: если положить на край корзины лист бумаги, он не улетит. С земли отчетливо доносятся все звуки. Марселец Франсуа Дюпре, участвовавший в албукеркском чемпионате, говорит, что он ясно расслышал, как мальчишка лет семи крикнул ему снизу: «Мистер, возьмите меня с собой!» Указатель высоты в это время показывал 1350 метров.

— Сколько времени продолжается полет на таком шаре? — Имея на борту четыре пропановых баллончика по 20 килограммов, аэронавт может провести в воздухе три-четыре часа.

— На какую высоту возносится шар? — Зафиксированный рекорд равен 12 километрам. Но шар был специальным образом подготовлен, пилот-испытатель имел кислородную маску, словом, это был особый случай. Обычная же высота 300—500 метров.

— Как «приземлить» шар? — Постепенно уменьшая пламя горелки, пилот снижается, затем отключает газ и наконец, выбрав место поровнее, дергает за веревку, пропущенную через шар изнутри. Веревка открывает клапан, находящийся в верхней части оболочки, 1800 кубических метров теплого воздуха быстро улетучиваются, оболочка опадает, и корзина, как сейчас пишут, производит мягкую посадку.

Но это, конечно, идеальный случай. В действительности посадка (в том числе и не всегда мягкая) в силу разных причин может произойти в самое неожиданное время и в самом неподходящем месте. Скажем, на 1-м мировом чемпионате добрая половина участников приземлилась в городе Албукерки и на взлетно-посадочной полосе соседнего аэродрома через несколько минут после старта. Предвидя это, шериф на время соревнований остановил уличное движение и мобилизовал добровольцев-помощников для извлечения воздухоплавателей из бассейнов, спуска с крыш и выпутывания из ветвей деревьев. Кроме того, городские власти на час отключили ток, чтобы не подвергать соревнующихся самой страшной опасности — встрече с проводами.

— Как стать воздухоплавателем? — Чтобы получить права на занятие аэростатическим спортом, необходимо сдать письменный экзамен и совершить тренировочные полеты с инструктором продолжительностью не менее восьми часов. Кроме того, надо приобрести инвентарь: стоимость шара превышает цену автомобиля высокого класса.

— Много ли людей занимается аэростатическим спортом? — Статистика здесь следующая: в 1972 году в США было совершено четыре тысячи подъемов на воздушных шарах, в Великобритании — около тысячи, больше трехсот — во Франции. Наиболее значительные достижения на монгольфьерах принадлежат американцу Бобу Валигунде, который пролетел всю страну от западного побережья до восточного, и шведу Яну Валкедалю, обогнувшему мыс Нордкап на шаре «Габриела».

Что касается соревнований в Албукерки, то первым чемпионом мира стал американец У. Флоуден с результатом 15 миль (чуть больше 24 километров).

Последнее замечание. Воздухоплаванием можно заниматься только в команде. Это не означает, что вся команда одновременно залезает в гондолу. Нет пилот отправляется в небо один, но запустить монгольфьер в одиночку невозможно. Держать рвущийся шар приходится впятером. Да и потом, после старта, друзья по команде обычно следуют на вездеходе за коллегой, парящим в облаках: их помощь на земле может оказаться вовсе не лишней.

М. Беленький

(обратно)

Оглавление

  • Первый ледоход
  • Слой жизни
  • Лето. Берлин. Фестиваль
  • Левые, которые шагают вправо
  • Камни самоцветные, белые жемчуга
  • Лунный зиккурат в Каракумах
  • Аджимушкай, август 1973
  • В горах, где живут байнинги
  • Ал. Азаров. Машинистка
  • Долина тысячи богов
  • Трагедии ледяного острова
  • Операция «Жюль Верн»
  • Энваитенет — остров дурной славы
  • Май Шевалль, Пер Вале. Запертая комната
  • Сигирия
  • Возвращение монгольфьеров