Журнал «Вокруг Света» №05 за 1984 год [Журнал «Вокруг Света»] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Космонавты морских глубин

Н ад Баренцевым морем — ночная мгла. Декабрь. Разгар полярной ночи. И если над Кольским полуостровом к полудню хоть немного рассветает, то здесь, в открытом море, где работает буровое судно «Валентин Шашин»,— едва прорезываются синеватые сумерки.

Мощные светильники, освещающие палубу судна, словно магнитом притягивают оставшихся на зимовку морских птиц. Бургомистры, глупыши, моевки — тут их многие сотни. Покачиваются на темной глади вдоль бортов, перелетают с места на место, что-то выхватывают из воды. Море спокойно. Будто и не было ураганного шторма, заставившего буровое судно сняться с точки и уйти под прикрытие берегов в Кильдинскую салму. Чтобы не терять время попусту, там была произведена смена экипажа, и вот «Валентин Шашин» вновь в районе работ.

Навигационная аппаратура по сигналам спутников и гидроакустических маяков вывела судно к устью скважины; буровики собрали и опустили райзер — стальную колонну, защищающую от морской воды буровой инструмент и раствор. С помощью подводной телекамеры райзер усажен на устье, и вот утробно взревывают на палубе лебедки, позвякивает металл, буровики из смены Анатолия Сарафанова начинают бурить морское дно. Два года назад мне удалось побывать на научно-исследовательском судне «Профессор Куренцов», где я узнал, что, используя геофизические методы, можно предсказать, какие полезные ископаемые могут находиться под ложем моря. Но для твердых знаний об их запасах для принятия решения о целесообразности добычи без разведочного бурения не обойтись. И именно этим сейчас занимаются суда мурманского треста Арктикморнефтегазразведка, в том числе и «Валентин Шашин». Они оборудованы мощными двигательными установками, современными ЭВМ, способными при сильном волнении и ветре удерживать судно почти на месте, а также глубоководными водолазными комплексами —ГВК. Все жилье на таком судне размещено в носовой палубной надстройке, высокой, как многоэтажный дом. На самом верху — ходовая рубка, центр электронного управления, а этажами ниже — каюты для обслуживающего персонала, комнаты отдыха, спортивный зал, сауна и многое другое.

— Персоналу ГВК,— оповещает по судовой трансляции звонкий голос радиста,— собраться в каюте Клепацкого. Повторяю...

Каюта Клепацкого на седьмом этаже. Пока я петлял по коридорам, специалисты ГВК — все молодые парни — уже собрались здесь. Тщательно выбритый, освеженный доброй порцией капитанского одеколона, Александр Григорьевич Клепацкий восседает в уголке за столом, спокойно пережидая утихающий шум. По возрасту Александр Григорьевич собравшейся молодежи в отцы годится. Он классный специалист глубоководных работ, с большим производственным опытом и отличными организаторскими способностями.

— В ближайшее время,— начинает Клепацкий, дождавшись тишины,— как только на этой скважине закончатся работы, водолазам предстоит провести погружение на двести пятьдесят метров. На одной из «точек» погнулась обсадная колонна, и ее надо спилить. Иначе буровикам не закрыть скважины.

Все молчат, внимательно слушая Клепацкого.

— Дело в принципе несложное,— продолжает опытный подводник, о погружениях которого можно написать увлекательную книжку.— Инструмент у нас есть, но на такой глубине, вы, наверное, знаете, подобного в нашей стране не производилось. Мы будем первыми! И я не сомневаюсь, что отлично справимся с делом, но для этого нужно хорошенько подготовиться. Тренировки начинаем сегодня.

Двести пятьдесят метров... Я вспоминаю темную гладь будто затаившегося моря и, признаться, внутренне содрогаюсь, представив себя под такой колоссальной толщей воды. Пятьсот тонн! Таково давление, под которым оказывается водолаз на этой глубине. Владимир Васильевич Смолин, главный специалист Мингазпрома по физиологии водолазных погружений, разработавший новые методы медицинского обеспечения водолазных глубоководных работ, рассказывал, что, помимо механического давления, на глубине действует целый ряд экстремальных факторов, с которыми раньше никогда не приходилось встречаться:

— Здесь и большая плотность газовой смеси, оказывающей сопротивление дыханию, усложняющая выполнение тяжелых работ под водой, тут и влияние постоянного мрака на грунте, ограниченное пространство барокамеры. Гелий — газ, которым в смеси с кислородом приходится дышать на глубине,— может оказывать наркотическое действие: вызывать дрожь, нарушать координацию движения рук. Он в шесть раз теплопроводнее воздуха, и водолаз быстро теряет тепло, «убегающее» через поверхность тела и легкие. А холод при спусках на большие глубины — один из самых грозных противников...

Благодаря научным исследованиям, проведенным советскими учеными-медиками,— рассказывал Владимир Васильевич,— разработке новых методов глубоководных погружений мы добились того, что водолазы могут и на таких глубинах сохранять высокую работоспособность. Но не будем забывать, что труд их остается тяжелым и опасным, и сравним он разве что с работой космонавтов. Гидрокосмос — так и именуют морские глубины...

Сообщение Клепацкого вызывают возгласы удовлетворения. Водолазы переглядываются, как бы говоря друг другу: «Ну наконец-то дождались настоящего дела».

Большого опыта на подобной глубине, как сказал Клепацкий, верно, ни у кого из них нет, но двое из шестерых уже успели побывать на пока недоступной для других отметке. Это Виктор Литвинов и Виктор Москаленко. В октябре 1983 года газета «Правда» рассказала, как поэтапно осуществлялось это испытательное погружение. Вначале водолазы погружались на 50 метров. Затем на 100, 150, 200. Выходили из колокола, проводя на этих горизонтах по нескольку часов, пока не достигли рекордной глубины.

Оба Виктора награждены за уникальное погружение орденами Дружбы народов. Оба невысокого роста, коренастые, простые и скромные парни. В барокамере они пробыли семнадцать суток. Когда я их спросил, не страшновато ли было там, на глубине, признались, что некоторая робость, конечно, ощущалась. Но, заявили в один голос, жить можно! Жить можно... Это опробовано.

А теперь предстояло доказать, что можно еще и работать.

Глубоководный водолазный комплекс разместился под буровой вышкой, на палубе, где находятся шахты для выхода в море. Через одну из них, упираясь растяжками лап в потолок, тянется со дна к буровой райзер. Вторая шахта — для водолазных работ. В шторм в шахтах беснуется и опадает вода, а в летнюю пору иногда высовывают из воды свои усатые морды любопытные тюлени.

Комплекс состоит из водолазного колокола, барокамеры и системы жизнеобеспечения. Колокол доставляет водолазов на глубину. В нем создается нужное давление, водолазы открывают люк и выходят на работу. Вернувшись в колокол, под тем же давлением, как бы продолжая оставаться на глубине, они поднимаются на судно. Колокол состыковывается с барокамерой, водолазы после перехода наконец-то могли раздеться, принять душ и отдохнуть. Делается это для того, чтобы люди не тратили каждый раз долгое время на декомпрессию, а провели ее лишь единожды, когда будут выполнены на глубине все работы.

Барокамера чем-то напоминает космический корабль. Небольшие иллюминаторы, круглые, герметически задраенные двери. Внутри как в купе: четыре спальных места, отсек-прихожая. Клепацкий показывает небольшие люки, через которые передают горячую пищу, письма, газеты,— жить в этом «доме» приходится по нескольку суток. Но сегодня барокамера не понадобится: идет погружение на десять метров. Однако все сейчас здесь так, как если бы спуск проводился на четверть километра. У многочисленных приборов — Вячеслав Семенов, инженер-электронщик. У пульта жизнеобеспечения — инженер Евгений Брагин. Рядом врач-физиолог Сергей Истомин — светловолосый помор с фигурой атлета. К буровикам он, как и многие здесь, пришел из рыбфлота. Врач должен присутствовать при всех спусках. Следить за режимом декомпрессии, самочувствием людей, возвращающихся из глубины, состоянием их психики. Не все еще в этой области познано. А при длительной работе подопечных на глубине врачу надо быть готовым и к тому, чтобы в считанные минуты и самому проникнуть в барокамеру, если кому-то срочно потребуется неотложная медицинская помощь. Дважды в месяц, для тренировки, чтобы быть в состоянии постоянной готовности, врачи «погружаются» в барокамере на глубину сто метров.

— Приготовиться к спуску,— звучит хрипловатый голос Клепацкого. Он у переговорного устройства, снабженного телеэкраном, на котором показаны пока пустые «покои» колокола.

Сула Витола и Владимир Павлов — им доверено идти первыми — облачаются в плотно облегающие тело неопреновые костюмы, поверх которых натягивается еще один — водолазный, ярко-красного цвета. Между костюмами будет циркулировать подогретая вода, подаваемая из колокола по шлангу,— без подогрева в ледяной воде долго не проработаешь. К голени правой ноги прикрепляются ножи, берутся шлемы в руки — и друг за дружкой в водолазный колокол. Оператором в колоколе будет Виктор Литвинов. Ему не погружаться, костюм у него попроще: так, чтобы не промокнуть. На экране телевизора поочередно появляются водолазы, опускающиеся в колокол через боковое отверстие. Захлопывается люк.

— Проверить герметичность... Начинаем спуск,— командует Клепацкий. Через широкое окно перед пультом инженера-механика Николая Снегирева, управляющего спуском, видно, как колокол медленно проваливается сквозь палубу. «Пять, десять метров»,— отсчитывает Николай.

— На грунте! — докладывает оператор из колокола, который завис под днищем судна.

Витола и Павлов натягивают ласты. Литвинов как можно тщательнее надевает им шлемы. В колоколе устанавливается давление глубины. Оператор открывает нижний люк — дверь в море.

Витола выходит из колокола.

— Первый,— подсказывает Клепацкий,— внимательно осмотреться. Второй,— переключая канал, отдает он распоряжение Павлову,— проверь первого на герметичность. Есть герметичность? Ясно. Первый, выходи на беседку. Как обстановка? Самочувствие?..

Витола по возрасту самый старший среди водолазов, и понятно, почему ему первому предложена незнакомая работа. С юношеских лет Витола увлекается водолазным делом. Начал с акваланга, с любительских погружений, а затем почувствовал, что без моря и погружений уже жить не может. Стал профессиональным водолазом — за плечами у него тысячи часов подводных работ.

Под колоколом сейчас подвешена площадка — «беседка». На ней установлен отрезок стальной трубы, которую и предстоит распилить с помощью абразивного круга.

Темновато. Витола просит включить прожекторы. На тросе ему опускают с палубы инструмент, и он принимается за работу.

В динамике переговорного устройства слышится шумное дыхание людей, находящихся под водой. По ним можно судить, что работа нелегкая. Витола сетует на течение, отсутствие хорошей опоры.

— Сула,— вдруг обращается к водолазу Клепацкий,— главное тут, прорезать стенку до конца, а там пойдет. Должно пойти. Не забывай, что ты первым в нашей стране выполняешь такую работу.

Витола что-то бормочет в ответ. Вскоре он сообщает, что прорезал стенку и довольно легко идет по периметру. Теперь он дышит с присвистом, но на предложение уступить место другому долго не соглашается. Наконец Клепацкий вынужден приказать водолазу поменяться. Второй работает, а первый присматривает «а ним. Если случится что-то непредвиденное, то он должен сразу же поднять товарища в колокол. А обоих сейчас подстраховывает оператор.

— Трехкратная защита,— поясняет Клепацкий.— И так у нас во всем. Какие бы ЧП ни случились, людей я подниму в целости и сохранности. Главное, в случае чего — не дать им там, под водой, стушеваться.— И он припоминает, как во время одного из погружений нарушилась подача электроэнергии, погас свет. И тогда пришлось, не меняя интонации голоса, объявить, что начинается тренировка по подъему колокола без электроэнергии. Только выйдя на поверхность, водолазы узнали, что эта «тренировка» не была запланирована.

Медленно тянется время. Минул час. Пошел второй. Теперь уже тяжело дышат оба водолаза. Вновь работает Витола, а Павлов его подстраховывает.

— Сантиметров двадцать осталось,— доносится из-под воды,— но круг совсем сточился. Сменить бы.

Клепацкий смотрит на часы. Двадцать сантиметров — малость! Для тренировки можно бы считать дело сделанным. Но Витола настаивает, как если бы этим была задета его рабочая честь.

— Поднимайте инструмент,— командует Александр Григорьевич,— заменим.

И опять доносятся свистящие вздохи, пока из динамика не вырывается радостное:

— Есть. Работу закончили. Довольный Клепацкий улыбается:

— Я рассчитывал, что на этой глубине работу можно закончить за два часа. А они раньше управились. И с первой попытки. Отлично!

Колокол поднимают. Водолазы медленно ступают на палубу. Волосы спутаны, лица усталые, на них улыбка.

— Хватит рекорды ставить,— говорит Витола,— пора начинать работать.

Идут дни. Штили сменяются порывистым ветром со снегом. Всполошенно начинает биться о борт ледяная волна, на палубе громыхают лебедки, слышны команды буровиков — полным ходом идет работа. Изо дня в день опускают под воду колокол. Когда разгуливается волна, водолазы опускаются пониже, чтобы поменьше качало, и тренировки продолжаются. Опробовала силы следующая тройка: Москаленко, Тиманюк, Зуев. А затем Клепацкий начал тасовать составы. Работавшие операторами надевали скафандры, осваивали работу с инструментом, вторые становились на место первых, уступали место операторам в колоколе.

— На двести пятьдесят метров,— объяснил мне как-то Клепацкий,— пойдут лишь четверо. Двое должны остаться. Недавно, посоветовавшись с врачами, мы решили предложить водолазам самим сделать выбор. Каждому выдали список с шестью фамилиями и попросили: «Подчеркни, с кем бы тебе хотелось выполнить это ответственное погружение». Все положили листки на мой стол чистыми. То есть каждый готов идти с любым из шести. Вот я и подбираю четверку.

— Ну и как,— поинтересовался я,— известно ли, кто пойдет?

— Во-первых, Москаленко и Литвинов. Эта глубина им знакома. Конечно, должен пойти и Витола. Его опыт много значит. Были случаи, когда и бесстрашные ребята на большой глубине вдруг терялись, не решались выйти дальше освещаемого прожекторами круга. Сказывалось отсутствие опыта. А с Витолой, я уверен, такого не произойдет. Да и новичкам, не сомневаюсь, он поможет.

— А четвертым, думаю,— продолжал размышлять Клепацкий,— пойдет Тиманюк. Ничего, что молодой. Парень он серьезный, настырный и исполнительный. Пусть поучится. Специалисты-глубоководники будут здесь весьма нужны. Только, чур,— предупредил он меня,— об этом пока никому ни слова! Море есть море, погружение не скоро, может, планы изменить придется.

Я пообещал.

Командировка моя приближалась к концу, надежды дождаться интереснейшего погружения не оставалось. И вдруг...

— Опускаем колокол,— вбежав в каюту, радостно сообщил Коля Снегирев, вернувшись с утренней планерки.— Главному инженеру буровиков Коробниченко требуется осмотреть у устья райзер. Одно место в колоколе свободно. Одевайтесь потеплее, Клепацкий приглашает вас. Своими глазами увидите ту глубину, где предстоит работать ребятам.

Я не раздумывал ни минуты, тем более что тщательный инструктаж и медицинский осмотр уже прошел. Мигом оказался у шахты. Снег несся в лучах прожекторов, море штормило, чаек, кажется, еще больше собралось у бортов. Колокол готов к погружению, на ГВК шла предспусковая суета. Врачи еще раз измерили давление, Виктор Кузнецов напомнил: ничего не трогать! — и я вслед за Коробниченко пробрался сквозь узкий лаз в стальную прохладную внутренность колокола. Нас усадили на места водолазов, и Клепацкий дал команду на спуск.

Прибавили кислороду, едва слышно работали регенераторы, мы погружались при обычном атмосферном давлении. По тому, с какой удивительной плавностью мы шли на глубину, можно было догадаться, что опускает нас опытный мастер.

60, 80, 100 метров... В иллюминаторах непроницаемая мгла. Но вот свет в колоколе погашен, включены прожекторы. Синеватая вода удивительно прозрачна. Какие-то светящиеся точки проплывают перед оконцами, отчетливо видна белая колонна, вертикально уходящая вниз. Спуск продолжается. 120 метров. «Какая бедная жизнь»,— так и хочется сказать, как вдруг перед самым иллюминатором мелькает желтовато-серебристая рыба. Одна, вторая, третья... Да тут их целая стая. Мы в огромном косяке. Вижу, как треска настигает и заглатывает рыбешку. К 150 метрам косяк рассасывается, затем опять идет почти безжизненная глубина. 243 метра! Колокол висит в нескольких метрах над дном. Виден райзер, сероватое илистое дно, напоминающее губку, какая-то растительность. Проплывают мелкие медузы, креветки, появились светящиеся огоньки. Стоять бы, наблюдать да еще фотографировать, но для съемки света совсем мало.

Юрий Петрович Коробниченко остался доволен осмотром: колонна стоит как надо. Колокол пошел вверх. Все было до обыденности просто. В колоколе, подумалось мне, страха перед глубиной не ощутишь, особенно же если спуском руководит такой специалист, как Клепацкий, у которого всюду тройная защита.

Небольшой толчок, проходим шахту, и мы уже на палубе, опять среди людей. Меня поздравляют — отнюдь не каждому удается побывать на такой глубине, спрашивают о впечатлениях, а я признаюсь, что больше всего меня поразила встреча с рыбами.

В тот день я прощался с водолазами. Пришел «Юшар», известное на всем Беломорье пассажирское судно, в летнюю пору совершающее туристические рейсы к Соловецким островам. На зиму же оно перебирается в Мурманск помогать морским буровикам.

У борта стопятидесятиметрового корпуса «Валентина Шашина» пассажирский «Юшар» показался маленьким суденышком. Его со страшной силой раскачивало на волне, и капитаны торопились побыстрее разойтись. В металлической люльке краном передали с борта на борт людей, и «Юшар» пошел к берегу.

Ночь выдалась ясной. Штормовой ветер разогнал облака, и на звездном небе мерцали, играя, зеленоватые лучи полярного сияния. «Валентин Шашин» с ярко освещенной палубой, ажурными стрелами кранов, высокой надстройкой, буровой вышкой и площадкой для вертолетов стоял среди хаоса бушевавших волн недвижимо, как остров. Два главных винта и пять подруливающих устройств, подчиняясь командам ЭВМ, удерживали судно на одном месте. Бурение разведочной скважины в глубине Баренцева моря шло своим чередом...

С того дня прошло не больше месяца, как мне позвонил Клепацкий:

— Работу закончили шестого января, вышли из барокамеры семнадцатого. Участвовали: Литвинов, Москаленко, Витола и Тиманюк. Какова оценка работы водолазов, спрашиваешь? Восемь баллов по пятибалльной системе!

И мне подумалось, что выполнить им удалось больше, чем было запланировано вначале. Клепацкий обещал как-нибудь при встрече поподробнее обо всем рассказать, но дело уже было не в этом. Главное — двухсотпятидесятиметровая глубина стала для наших водолазов рабочей.

В. Орлов Буровое судно «Валентин Шашин» — Мурманск — Москва

(обратно)

Кварталы расколотого города

 

О н стоял как робот, с профессиональным автоматизмом пропуская через таможенные ворота аэропорта имени Джона Кеннеди прилетевший люд, изнемогавший от липкой духоты. Ему тоже было жарко, но он ничем этого не выказывал — безукоризненно отутюженная форменная голубая рубашка была столь же безукоризненно суха. Даже на лбу не выступило ни капельки пота.

Но куда же подевалась вся его рекламно-показушная выдержка, лишь только он завидел багажные ярлыки Аэрофлота на наших чемоданах! Если правда, что люди могут меняться на глазах, то это был как раз тот случай. Хищно прищурившись, таможенник ликующе подобрался и осязаемо возликовал. Еще бы! Среди в общем-то ординарной толпы сразу два «сюрприза» — мой коллега, следовавший через Нью-Йорк в Сан-Франциско, и я, прибывший освещать работу XXXVIII сессии Генеральной Ассамблеи ООН.

— Добро пожаловать в Америку,— с густой иронией изрек таможенник.— Что в ваших чемоданах?

— Мы знаем правила, сэр.

— Прекрасно. Предъявите багаж, пожалуйста,— непререкаемо заявил он.

Мы послушно отомкнули замки чемоданов. Таможенник не знал, к чему прицепиться, хотел даже вспороть подкладку, он истово рылся в вещах, перекладывал, перебирал, ощупывал, мял в пальцах — словом, трудился на совесть. Ведь не отпускать же нас просто так! Но с точки зрения таможни мы были чисты. Мы ускользали из его рук. Вот когда его прошиб пот.

— Добро пожаловать в Америку! — повторил таможенник с таким растерянным видом, что я насилу удержал улыбку.

Но с первых же минут, проведенных в Нью-Йорке, минут, омраченных страстным желанием чиновника обвинить нас хоть в чем-нибудь, в душе поселилась досада. Встреча в таможне была лишь началом. Волна антисоветской паранойи, неистового стремления так или иначе досадить нам катилась по пятам все те две недели, что я провел на американской земле.

Впрочем, нет, первые ласточки были еще раньше, еще до перелета через Атлантический океан. Не успели мы сесть в лайнер ДС-10, как пассажирам раздали американские газеты «Нью-Йорк дейли ньюс» и «Нью-Йорк пост». С первых полос выплескивалась клевета, словно предупреждавшая о климате, в котором нам предстояло пребывать.

Но буффонадой жизнь не оттеснишь. И вот уже на следующих страницах проступала подлинная американская действительность с реальными, а не искусственными проблемами. В Бруклине еще одно убийство... В Бронксе что-то вроде полумятежа... По данным муниципалитета Нью-Йорка, за лето, оказывается, было временно трудоустроено 19798 молодых горожан, что подавалось как триумф благоденствия. «Их учили самоуважению и осознанию ценности рабочего опыта!» — трубила «Нью-Йорк дейли ньюс», мастерски, конечно, лицемеря. Ну что такое три летних месяца? Поучили-поучили «самоуважению» (летний сезон — не бог весть какой срок), а под осень и уволили! И что дальше? Опять поиски работы, опять «молодежная субкультура» — сие означает алкоголь, наркотики, воровство, бандитизм, проституцию... Да и вообще при том, что уровень безработицы среди американской молодежи вдвое выше среднего по стране (в некоторых районах он составляет 60—70 процентов), слова «самоуважение» и «ценность рабочего опыта» для миллионов юношей и девушек звучат насмешкой. Их удел — безнадежность и неприкаянность в этой «зеленой, радостной стране», как зовет ее Рейган.

«Люди улицы»

Три года я не был за океаном, а прилетев сюда снова, почувствовал себя так, будто бы вовсе не существовало в моей жизни семи долгих и трудных лет корреспондентской работы на этой земле. Словно новичок-первооткрыватель, я внутренне зажмурился, увидев трагический социальный контраст, вопиющую несовместимость двух противоположных миров, охваченных городскими контурами, несовместимость, вот-вот грозящую вылиться в междоусобную войну.

О Нью-Йорке рассказывать непросто. Трудно найти выверенные слова, которые точно передали бы концентрацию человеческого отчаяния, заплеванность Гарлема и... «вечный праздник» центрального Манхэттена с залитой разноцветной рекламой Таймс-сквер. Этот «супергород», этот американский вариант «нового Вавилона» может показаться красивым и теплым, а через день — уродливым и холодным, городом-космополитом, упирающимся в небо, и вместе с тем — городом-провинциалом, если под провинциализмом в данном случае понимать безмерную далекость от перипетий международного человеческого бытия. Впрочем, последнее — отнюдь не монополия Нью-Йорка, а традиционное, как яблочный пирог, «блюдо» местной жизни, порождение абсурдного американского шовинизма. И хотя «не нью-йоркские» американцы неизменно и старательно открещиваются от «исчадия ада» на Гудзоне, он — их плоть от плоти, фокусная точка насаждаемых по всей стране шовинистического высокомерия и чванства, помноженных зачастую на поразительную косность или просто безразличие ко всему, что творится за границами личной, в лучшем случае — национальной повседневности.

Оказавшись на Парк-авеню — широком бульваре с наимоднейшими клубами и домами ультрасовременной архитектуры, где сосредоточена нетитулованная знать,— явственно убеждаешься, насколько прав и точен был А. М. Горький, воскликнувший: «В Америке жизнь видишь правильно только с горы золота». А отойдешь в сторону, и в пятнадцати минутах ходьбы, где-нибудь на пересечении 43-й улицы и Первой авеню, оказываешься в компании «людей улицы» — общественного балласта, горожан без имени, возраста, семьи, дома. Жизнь этих людей — а таких миллионы — сводится к борьбе за первозданную конкретность — вроде хлеба, немудреной одежды. Они не участвуют в «празднике», катящемся огненной рекой по центральным нью-йоркским авеню и площадям.

«Сверхгород» Нью-Йорк несется мимо, мимо... Автомобильная пробка, убийство, парад, сирены пожарных машин, столпотворение модников на Пятой авеню — улице самых дорогих в стране магазинов. Блистает огнями Бродвей — «центр ночной жизни США».

На авеню Америкас тонешь в людском водовороте. То на одном, то на другом перекрестке встречаешь молодых ребят, которые, играя на саксофонах, гитарах, скрипках, банджо, развлекают прохожих незамысловатыми мелодиями в надежде заработать хоть какую-нибудь мелочь. Глаз безошибочно фиксирует: их, «людей улицы», стало за три года намного больше.

Яркими пятнами выделяются зонты, водруженные над маленькими кухоньками-тележками. Привалившись спиной к стене дома, бородач отхлебывает вино из бутылки, упрятанной в бумажный пакет. Товарищу бородача уже не до норм морали — стиснув руками такой же пакет, он распластался поперек тротуара, вынуждая народ обходить или переступать через его недвижное тело.

У гигантского здания «Тайм-Лайф» каждый день — утром ли, вечером ли — можно видеть трагическую фигуру негра в черных очках, у ног его покорно лежит бело-рыжая собака. Похоже, негр стоит здесь месяцами. На груди — картонка с надписью: «Я слеп. Купите у меня авторучку — помогите выжить». То ли он стал давно привычен, то ли авторучка стоит дороже его жизни, но только прохожие спешат мимо, равнодушно огибая эту человеческую «достопримечательность».

На Таймс-сквер, напротив пентагоновского пункта по набору добровольцев в вооруженные силы, танцуют шестеро ребят-негров. Они творят чудеса пластики, изгибаясь, словно гуттаперчевые, под одобрительные возгласы собравшейся толпы. Не дожидаясь конца очередного акробатического танца, большая часть зевак уплывает восвояси, чтобы избежать пускаемой по кругу шляпы. Замечательно гибкие танцоры, подавляя явное разочарование, продолжают изгибаться как заведенные — может быть, через полчаса, через час повезет больше...

Вечером на угол 36-й улицы и Первой авеню приходят три бездомных негра, облюбовавших это место для ночлега. Когда я проходил мимо, мне пояснили, что это — ветераны вьетнамской войны, потерявшие работу...

На якоре жестокости

Большая, литров на пять, банка с широким горлом опутана цепями. «Без вашей помощи бездомным Нью-Йорка останется только одно — погибнуть»,— гласит написанный от руки плакатик, подсунутый краешком под банку. «Заботиться — значит делиться»,— самаритянски наставляет безразличных прохожих другой листок. На дне банки лежит мелочь, ее долларов на десять, не больше. День догорает, и шансы на большой улов тают, растворяясь в надвигающейся ночи.

— Неудачный день? — спросил я у бородатого парня, восседавшего за столом с книгой в руках.

— Да, не очень-то везет сегодня. Вчера, нет, позавчера дело двигалось лучше,— ответил он, внимательно окинув меня взглядом.

— А почему цепи? Это что — символ?

— Если хотите, да. Наши бездомные, безработные прикованы цепями ко дну общества. Они словно на якоре, имя которому — человеческая жестокость, безразличие,— как по писаному сказал он.

Разговорились. Донни Хьюстон трудится в одной из религиозных благотворительных организаций Нью-Йорка, пытающейся решить неразрешимую задачу — облегчить участь тех, кто потерпел крах в обществе, кто во всеамериканской битве за выживание оказался выброшенным на свалку. Донни — не розовый мечтатель, он лишен прекраснодушия и отлично понимает, что с этой свалки нет возврата.

— Но ведь надо же что-то делать, правда? — спрашивает он, заглядывая мне в глаза, впрочем, не ожидая немедленного ответа.

По официальным данным конгресса США, в стране насчитывается «по меньшей мере» два миллиона бездомных, из них около шестидесяти тысяч — в Нью-Йорке. Эти цифры сами по себе поражают воображение, но и они служат лишь «ориентирами» — ориентирами, которые не столько проясняют, сколько затушевывают невиданно обострившуюся при Рейгане проблему потерянных, загубленных обществом человеческих душ. Ибо душ этих в действительности намного больше. Зимой 1983 года, например, на нью-йоркских улицах без крыши над головой оказались сотни тысяч человек. Многие погибли от холода.

Деятельность американских благотворительных организаций по спасению без вины виноватых, которой отдает себя Донни Хьюстон, равносильна разве что сизифову труду. В ночлежках может найти кров лишь седьмая часть бездомных. Остальные же «обитают» по подъездам, подвалам, вентиляционным шахтам, паркам. Уж их-то не собьешь с толку высокопарными словами, начертанными на постаменте статуи Свободы: «Пусть придут ко мне твои усталые, нищие... Пусть придут бездомные, разметанные бурей...» Пустым звуком отзывается ханжеская патетика в каменных ущельях Нью-Йорка, в ночлежках Бауэри-стрит. Факел в руке статуи Свободы не гонит прочь тьму, окутывающую разбросанные по Нью-Йорку кварталы отчужденности, боли, отчаяния, в которых теснятся негры, чиканос, пуэрториканцы, отмеченные печатью дискриминации. Попробовал бы нынешний президент США там, а не в надежном укрытии Белого дома высказаться насчет того, что многие бездомные стали, дескать, таковыми «по своей собственной воле» и что «все люди в Америке сейчас обрели надежду и могут видеть, что достигается прогресс».

С ним едва согласился бы даже мэр Нью-Йорка Э. Коч, хотя и прозванный «пародией на государственного деятеля» за политическое шутовство. Уж мэру-то прекрасно известно, что «на якоре жестокости» с каждым годом оказывается все больше ньюйоркцев. Продолжается ликвидация рабочих мест — их сейчас уже насчитывается примерно на полмиллиона меньше, чем несколько лет назад. Необратим упадок системы коммунального, транспортного обслуживания. Из шести с половиной тысяч вагонов нью-йоркской «подземки» в любой данный день две тысячи сто бездействуют по причине аварийного состояния. Подсчитано, что поездка на метро, занимавшая десять минут в 1910 году, сейчас длится сорок минут.

У властей Нью-Йорка немало и иных поводов для уныния. Например, бегство компаний. Если четверть века назад из пятисот крупнейших промышленных корпораций США полтораста имели свои штаб-квартиры в «супергороде» на Гудзоне, то в начале восьмидесятых таких осталось только восемьдесят три. Почти миллион более или менее состоятельных ньюйоркцев бежали в зеленые пригороды — подальше от соседства с нищетой, от гниющих гетто и высоких муниципальных налогов. Их исход — в численном измерении — с лихвой компенсировался притоком в Нью-Йорк бедноты. Итог закономерен — подрыв налоговой базы города, концентрация неимущего населения роковым образом сузили финансовые возможности властей, и самый богатый город забалансировал на грани банкротства. Между стеклянно-алюминиевыми символами капиталистического преуспеяния в центре Нью-Йорка и комфортабельными, чистенькими предместьями протянулись километры покинутых домов, разоренных улиц, ржавеющих вагонов и машин.

Обычно власть имущие глухи к человеческим бедствиям, но когда они откликаются скандалом, угрозой репутации, то порой приходится суетиться. Время от времени случается это и в Нью-Йорке. Под гром пропагандистских литавр (надо же думать и о предстоящих выборах!) мэр и его окружение объявили осенью прошлого года о планирующемся ремонте нескольких тысяч пустующих квартир в муниципальных домах для бездомных. Впрочем, за те две недели, что я ездил по городу, оснований для оптимизма у меня так и не возникло. Если где и начат ремонт, то ведется он незаметно. Все так же зияют пустыми глазницами окон заброшенные, обветшалые дома в Гарлеме, все так же царит разруха в Южном Бронксе. Есть, правда, одно «нововведение», но иначе как насмешкой над несчастьем его не назовешь. По инициативе губернатора штата Нью-Йорк М. Куомо комиссия по сохранению и развитию жилого фонда выделила сто семьдесят тысяч долларов, чтобы хоть как-то закамуфлировать оборотную сторону города-витрины Америки. Во исполнение затеи Куомо мертвые проемы разваливающихся домов Южного Бронкса забили разноцветными кусками пластика с нарисованными на них идиллическими картинками человеческого бытия. Дешево, но впечатляет. Этакие «потемкинские деревни» на деловой американский лад.

Жульничества в духе героя О"Генри Энди Таккера свойственны не только деяниям губернатора М. Куомо, столь же махинаторский подход к фактам реальности отличает и поведение всей вашингтонской администрации, предпочитающей просто-напросто выдавать черное за белое. Сам Рейган ничтоже сумняшеся разглагольствует о «зеленой радостной стране щедрого духа и великих идеалов», в которой экономика бодро шагает от кризиса к буму, а некогда загнивавшие города находятся в отличной форме. Советники президента тоже стараются не отставать. Назначенный недавно на пост министра юстиции Э. Миз, например, вообще отрицает проблему голода в Америке, заявляя, что кормящиеся на благотворительных суповых кухнях — это всего лишь любители пожрать на даровщинку!

Что ж, цинизм и жестокость всегда шагали в Америке рука об руку. И не только во внутренней политике, но и во внешней.

Колокол бьет тревогу

...На лужайке перед штаб-квартирой ООН установлен зеленый колокол, который звонит только раз в год. Этот колокол возвещает международный день мира, отмечающий начало ежегодной сессии Генеральной Ассамблеи Организации Объединенных Наций. Его символический звон, к сожалению, не был слышен на Парк-авеню, на Уоллстрит, в Гарлеме и Бронксе, хотя именно в тот день, в день открытия XXXVIII сессии Генеральной Ассамблеи, собравшиеся на лужайке дипломатические представители стран — членов ООН думали о том, что связывает обитателей и Нью-Йорка, и Москвы, и Парижа, и Лондона, и бесчисленного множества других больших и малых городов нашей планеты. О мире, одном на всех. О необходимом как воздух сосуществовании людей без войн и несправедливостей. О лучшем, безоблачном будущем для нас и детей наших.

В этот раз колокол прозвучал особенно тревожно — известно, в каком напряжении живет человечество: вашингтонские лицедеи постоянно терроризируют планету сценариями то «ограниченной», то «скоротечной», то всеобщей, то еще бог знает какой ядерной войны. Запустив на полную мощность конвейер по выпуску фальшивок о «советской военной угрозе», администрация Рейгана пытается убедить мир, что у него нет иной дороги, кроме как путь накопления гор оружия и подготовки к ядерному апокалипсису.

Когда мы прибыли в Нью-Йорк, пропагандистская камарилья Белого дома вовсю эксплуатировала клеветническую побасенку об «агрессивности русских», состряпанную по следам провокации американских спецслужб с южнокорейским самолетом.

...У серого здания американской миссии при ООН, что на углу 45-й улицы и Первой авеню, толпились журналисты. Медленно, по одному просачивались они внутрь, поеживаясь под пронзительными взглядами полицейских. Крутая лестница ведет на второй этаж — в зал для пресс-конференций. Миссис Джин Киркпатрик, постоянный представитель США при ООН, заставляла себя ждать. Но вот после небольшой сутолоки в рядах агентов секретной службы постпред появилась в лучах юпитеров. Держится напряженно, на хмуром лице написаны подозрительность, ожидание подвоха. Говорит с раздражением. Но корреспонденты — тертые калачи, их не смутишь неприязнью. Когда же миссис Киркпатрик спросили о состоянии советско-американских отношений, она мгновенно отбросила сдержанность и зло процедила: нет никаких оснований для беспокойства, мы ведь не воюем... Мол, будьте довольны и этим, а то в противном случае не сидели бы здесь и не задавали бы глупых вопросов...

Всякий раз, выходя на высокую трибуну, миссис Киркпатрик менторским тоном читает назидания международному сообществу на одну и ту же тему: в мире нет ничего превыше интересов США, и беда тем, кто посмеет не признать этот неоспоримый факт!

...Неудовлетворенными покидали корреспонденты пресс-конференцию: ответов Киркпатрик, по существу, так никто и не услышал.

Том Сото — исключительно занятый человек. Он национальный координатор массовой американской общественной организации «Мобилизация народа против войны». Сото разрывается на части, решая бесчисленное множество головоломных вопросов, касающихся подготовки и проведения акций протеста против авантюризма администрации США, разыскать его непросто. Том вьюном вьется по Нью-Йорку, проводит брифинги, совещания... Но мое терпение все-таки взяло верх, и в один прекрасный момент я услышал в телефонной трубке голос Сото.

Каждое произносимое им слово звучит твердо, авторитетно, отражая мнение его многотысячной организации:

— Позиция администрации Рейгана с предельной очевидностью демонстрирует цинизм и презрение к международному сообществу. В то время как человечество озабочено поисками реальных средств уменьшения опасности ядерной катастрофы, прекращения самоубийственной гонки вооружений, Соединенные Штаты делают ставку на достижение военного превосходства и силовое давление. Отступая от взятых на себя обязательств перед Организацией Объединенных Наций, США стремятся превратить ООН в арену конфронтации, подрывают ее влияние. Такая позиция противоречит мнению американского народа, подлинным интересам самих же Соединенных Штатов...

Я подумал: каким же гражданским мужеством надо обладать, чтобы в нынешней обстановке репрессий против американского антивоенного движения вот так прямо и открыто бросать вызов официальной политике Белого дома! К такому человеку испытываешь уважение даже заочно.

В тот день Сото спешил — у штаб-квартиры ООН под его руководством проводилась массовая манифестация протеста против реакционной внешней и внутренней политики администрации. Я видел этих людей сквозь стекла здания ООН и очень жалел, что не имею времени выйти наружу, дабы познакомиться с Сото лично.

«Соединенные Штаты — вон из Центральной Америки и с Ближнего Востока!», «Прекратить истребление палестинцев и ливанцев!», «Сократить расходы Пентагона! Накормить голодных американцев!» — доносили порывы ветра требования Сото и его единомышленников...

Вечером мы улетали на самолете чехословацкой авиакомпании. Лайнер взмыл в черное небо, и под крылом поплыл Нью-Йорк, пылающий в лучах незаходящего электрического солнца, с упирающимися в темень резцами небоскребов Манхэттена.

Где-то там, внизу, брел слепой негр, влекомый к убогому приюту бело-рыжей собакой-поводырем... Считал собранную за день мелочь добровольный миссионер Донни Хьюстон... Запиралась на ночь в пригородных коттеджах элита «супергорода», включая электронную сигнализацию... Мигали огнями полицейские «круизеры», патрулируя улицы Южного Бронкса с пластиковыми «потемкинскими деревнями»... Готовился к новому дню, насыщенному действиями, Том Сото, один из тех, кто идет в рядах сторонников мира.

Виталий Ган Нью-Йорк — Москва

(обратно)

За три весны до победы

 

Р усоволосый, подтянутый капитан упруго выскочил из блиндажа и огляделся по сторонам. Стоял теплый весенний вечер. Накануне густо прошумел майский дождик, и земля, позолоченная заходящим солнцем, испаряла влагу. Настораживала неестественная для прифронтовой полосы тишина. Ординарец подвел Криклию коня, и капитан лихо вскочил в седло. Его вызвал к себе командир полка майор Клягин.

...В мае сорок второго года после долгой слякоти и дождей в районе Харькова вдруг наступили сухие дни. Войска Юго-Западного фронта готовили огневые рубежи, рассчитывая дать противнику серьезное сражение. На дальних подступах к Харькову длинной извилистой линией, если глядеть на военную карту, растянулись армии, дивизии и полки. Ставка Верховного Главнокомандования поставила перед фронтом задачу: ударами двух крупных войсковых и армейских соединений с севера и юга прорвать оборону противника, рассечь вражеские войска и очистить от них город.

Совещание командного состава, на котором ставились задачи армиям, проходило в Купянске 9 мая. Впереди было ровно три года войны.

...Возвращаясь из штаба полка на своем Соколе, Иван Ильич Криклий тщательно обдумывал план действий. На подготовку давалось два дня. 12 мая, после часовой артподготовки, дивизиону надлежало сменить позиции. В случае контратаки неприятеля он должен был с открытых позиций уничтожать вражеские танки, не допуская их прорыва.

К ночи все три входящие в дивизион батареи получили от капитана задание и с рассветом приступили к делу.

На следующий день Криклий решил с утра поехать во вторую батарею. В первую, к Быкову, он послал начальника штаба, в третью, к Рябченко, отправился комиссар дивизиона.

В пути командиру дивизиона вспомнился вчерашний разговор с комиссаром артиллерийского полка Ильей Семеновичем Куницыным. Позвонил он ранним утром, когда солнце еще пряталось за березами.

— Как идет подготовка к бою? Помощь какая нужна?

— Спасибо,— поблагодарил капитан.— Пока обходимся своими силами.

— Какой сейчас боезапас в дивизионе?

— Снаряды подвозят. Часа через два будет боекомплект.

— Сто снарядовна орудие?

— Точно, товарищ комиссар!

— Маловато. Сражение предстоит серьезное. Надо удвоить,— посоветовал Куницын.— Я переговорю с Клягиным...

В полдень капитан Криклий появился на НП второй батареи. Лейтенант Родь проверял через телефониста связь со старшим на батарее, который в бою должен будет выполнять его команды. При виде начальства он прервал свое занятие, вытянулся и доложил:

— Товарищ гвардии капитан! Вторая батарея готовится к бою! Расчеты укомплектованы полностью...

На переформировании в Саратове дивизионы и батареи почти наполовину пополнились новыми людьми, и последние месяцы капитан старался поближе узнать каждого. Вот и на этот раз он остановился у орудийного расчета первого взвода.

— Я не раз наблюдал, как бойцы, завидев близко танки, начинают покидать огневые позиции, обрекая себя на верную гибель,— говорил Криклий артиллеристам.— Лучше остаться в укрытии, лечь на дно окопа, чем бежать впереди танка. Он все равно догонит, и вражеский танкист даст очередь из пулемета. А на дне окопа танк вас не достанет. Хорошо, если в руке окажется связка гранат или бутылка с зажигательной смесью, тогда надо с ходу, сзади, из окопа, как только клацнет над головой последний гусеничный трак, бить по моторной части танка...

У второго огневого взвода Криклий задержался еще дольше. Впереди орудий стучали топоры. Слева и справа мелькали лопаты. Кое-кто уже добрался до глины. Криклий про себя подумал, что часа через два основные работы на батарее будут завершены. Заглянув в одну из ниш, он вдруг обнаружил там несколько снарядов с заводской смазкой — их плохо очистили. А это недопустимо: из-за такой халатности быстрее выйдет из строя ствол орудия. Сурово взглянув на командира взвода лейтенанта Бакшанского, капитан велел проверить весь боекомплект.

Приближался вечер. Старшина батареи привез на телеге ужин. Бойцы дружно заработали ложками. Криклий тоже отведал солдатских галушек на свином сале с луком. Пережевывая туго сбитое мужскими руками вареное тесто, он первым уловил гул вражеского самолета, проклятой «рамы», не дававшей житья артиллеристам. Мгновенно скомандовал:

— Воздух! В укрытие!

Через две минуты батареи как не было. Повозка с огромными термосами перекатилась в рощу. На сей раз самолет долго над позицией не задержался.

— Отбой! — зычно возвестил старший на батарее.

В первом часу ночи в штабном блиндаже, построенном на опушке леса, было тесно. Посреди самодельного стола стояли две коптилки — медные гильзы из-под снарядов с фитилями — и дымили вовсю. Тем не менее Иван Ильич разрешил закурить:

— Курите, курите, товарищи. Завтра некогда будет...

Командиры всех трех батарей, а также начальник штаба дивизиона старший лейтенант Пискин и сам капитан Криклий говорили о готовности батарей, о наличии боеприпасов, о развертывании санитарного взвода, о дополнительной подвозке снарядов, о питании. В час ночи командиры разъехались по батареям. На сон оставалось три с половиной часа. Подъем в четыре тридцать, завтрак и — на позиции.

Утро 12 мая было тихое и ясное. Заря на востоке разгоралась по-весеннему ярко. На пять часов тридцать минут был назначен по всему фронту авиационный, а в шесть — артиллерийский налеты.

Самолеты отбомбились, и гул их стал удаляться. Десять, пять минут до начала артподготовки. Командиры батарей еще раз доложили Криклию о готовности. И началось... По всему фронту в сторону немцев полетели красные ракеты, и радисты несколько раз передали цифру 777 — условный сигнал начала артналета.

Ровно час обрабатывала врага артиллерия. Потом двинулась пехота в атаку. Фашисты, несмотря на отчаянное сопротивление, не выдержали напора и откатились по всему фронту на восемь-десять километров. 13 мая Иван Ильич Криклий услышал на третьей батарее, где его застали срочные дела, сводку Совинформбюро: «...На Харьковском направлении... гвардейцы под командованием товарища Родимцева уничтожили около 500 гитлеровцев, захватили у противника 35 орудий, из них 15 тяжелых...»

Криклий, глядя на стоявших перед ним артиллеристов, одобрительно кивнул. Услышав последние слова диктора: «...и уничтожили 15 танков...», сказал:

— Четыре из них подбиты нашим дивизионом...

Наутро, не успела еще сойти с земли вчерашняя гарь, не успел развеяться дым от взрывов снарядов, бомб, мин,— снова бой. И снова гвардейцы в наступлении. Артиллеристы еле поспевают за пехотой и танками.

Во время очередного двухчасового перехода, когда наступила смена позиций дивизиона, Криклий ехал на повозке с сеном и радовался успеху наступления и тому, как показал себя дивизион, его артиллеристы. Вокруг виднелись разбитые орудия, сгоревшие танки, трупы фашистов... Криклий невольно расслабился под теплыми лучами майского солнца, прислонившись слегка к солдатским вещмешкам и шинельным скаткам. И в памяти всплыли первые дни войны, тяжелое отступление, потери. Он подумал удовлетворенно: «Наступил для тебя, фашист проклятый, час расплаты». Незаметно молодая, крепкая память перенесла его на границу...

Там он командовал батареей. Той самой, первой, в которой сейчас его место занял Иван Быков. Но от нее осталась буквально треть состава — и ни одного из тех орудий. Обстановка на границе была сложной. Все остерегались провокаций со стороны немцев, оккупировавших Польшу и сосредоточивших у нашей границы множество войск. Когда немецкая «рама», нарушив границу, летала над позициями укрепрайона, артиллерийскими парками, над расположением пехотной дивизии, никто не думал о том, чтобы убрать разведывательный самолет огнем зениток. Стрелять строжайше запрещалось.

К 17 июня обстановка на границе, где служил Иван Криклий, накалилась. В батарею пришла команда: «Строго секретно. Занять боевые позиции с полным боекомплектом».

Иван уезжал из дома на рассвете.

Жена растерянно смотрела то на него, то на крепко спавших ребят.

— Я ненадолго,— сказал Иван,— скоро вернусь. Учения...

Он как в воду глядел: двадцатого вечером вернулся в город, к семье. Была пятница. Поступила новая команда: «Отбой!» Только успели провести рекогносцировку, обжить позиции — и назад, по домам. Орудия затащили в парк, смазали и зачехлили. Солдат отправили снова в казармы. Командному составу полка, который собрался в Доме Красной Армии, было передано: «Состояние боевой готовности приказом старшего артиллерийского командира отменяется». На батарее за Криклия остался лейтенант. Он холостяк, недавний выпускник того же Киевского училища, которое кончал и Криклий. В город на лошади не поедешь, держать негде, поэтому Иван отправился на попутных.

Километров восемь ехал на повозке. Словоохотливый поляк рассказывал:

— Был на днях на той стороне Буга. Родственники там у меня, брат родной. Он живет по одну сторону реки, я — по другую. Проехал там я километров пятьдесят...

Иван слушал не очень внимательно. Но когда дед, крикнув пару раз на лошадь, заговорил о немцах, командир насторожился.

— Немцев там видимо-невидимо. В каждой деревне стоят. Сколько ни ехал — одни войска. А в районе Грубешува — танков не сосчитать!

— А говорят на той стороне о чем? — не выдержал Криклий.

— О разном. Больше о войне. Вот-вот начнется, говорят. Немцы будто бы брешут: «Все, что лежит между Бугом и Владимиром-Волынским, будет уничтожено».

Старик должен был сворачивать, и Иван, чтобы не остаться перед ним в долгу, мол, ехал всю дорогу молча, сказал ему, прощаясь:

— Не волнуйтесь, дедуля, войны не будет. У нас с Германией договор о ненападении.

Оставшиеся до города километров пять Криклий шел пешком, предчувствуя радость встречи с женой и детьми, радуясь и тому, что неожиданно выпало два дня отдыха, что бывало редко.

Как пролетела суббота, не заметил. Проснулся от грохота, сотрясавшего воздух, от звона вылетавших оконных стекол. Никак не мог понять, что происходит. Жена, согнувшись над детской кроватью, что-то приговаривала, успокаивая младшего сына. Окна освещались вспышками рвущихся где-то недалеко снарядов и бомб, будто молнии от грозы. «Война!» — пронеслось в голове Ивана. Он слетел с кровати. Схватил галифе, быстро оделся и застегнул ремни портупеи. Держа в руках пилотку, крепко обнял оцепеневшую Александру.

— Если к вечеру от меня не будет никаких известий, уезжайте к матери. Видишь, война...

Криклий схватил сыновей, поцеловал сначала одного, потом другого, махнул с порога рукой: «Береги ребят...»

Город заволокло пеленой дыма и пыли. Только выбежав на улицу, Иван посмотрел на часы. Стрелки показывали 3 часа 12 минут.

Куда бежать — на батарею, в парк?— прикидывал он, держа путь за город. Путь неблизкий, двенадцать километров. Но уже объявлена боевая тревога... А по боевой тревоге батарея должна выехать в выжидательный район — на окраину села Стефанувка — и ждать приказа.

Убыстряя шаг, переходя на бег, он все еще колебался. Если добираться до выжидательного района через батарею, через парк, то это займет минимум два часа, а если бежать, взяв в сторону, прямо на Стефанувку, то за час десять — час двадцать можно быть у цели.

Иван бежал всю дорогу. Местность знал хорошо. Тропки, шляхи лежали перед ним как на знакомой и заученной карте. В пути встречались солдаты, офицеры. Почти каждый второй встречный тяжко произносил: «В-о-й-н-а?!»

В батарею на окраину села Стефанувка он прибежал вымокший до нитки. Его будто из ведра окатили. Первым долгом попросил:

— Пи-ить...

Командир первого орудия поднес котелок с водой. Криклий, осушив его до дна, громким, разгоряченным от бега голосом скомандовал:

— Батарея... Приготовиться к бою!

В четыре часа сорок две минуты батарея была готова к ведению огня по врагу. Но приказа на это не поступало. Через час противник возобновил свои действия. Над позициями артиллеристов и других войск закружил корректировщик. В направлении на юго-восток полетели сотни самолетов. В пять часов тридцать восемь минут взошло солнце... К обеду батарея отразила первый натиск...

Два дня удерживали оборону войска 87-й стрелковой дивизии. Враг ценой немалых потерь 24 июня захватил Владимир-Волынский. Полки и подразделения дивизии оказались отрезанными от основных частей и соединений 5-й армии. Попали в окружение и артиллеристы. Через день войска все же вырвались с боями из окружения, но понесли большие потери. Начались тяжелые оборонительные бои с отступлением... Бой... И снова отход...

За воспоминаниями Криклий и не заметил, как очутился на новых позициях. Увидев огромную рощу, он вытащил карту и начал сверяться с местностью. Роща и развилка дорог. Село Веселое. Левее — Петровское. До Харькова... 30—40 километров...

— Здесь. Стой! — остановил повозку Криклий.— Ординарца ко мне!

Ординарец, ехавший следом за капитаном, через минуту был рядом с ним.

— Командиров батарей и взводов — в голову колонны! — приказал Криклий.

И понеслось из уст в уста, от орудия к орудию, от повозки к повозке:

— Ко-ман-диров!.. Ба-та-рей! Взводов!.. В го-ло-ву-у!.. В го-ло-ву-у!..

— Товарищи командиры! — Криклий замолчал, собрался с мыслями.— Утром разведка полка доложила, что враг начал подтягивать подкрепления из города. Есть сведения о том, что в бой вводится новая немецкая танковая дивизия. Наша задача — удерживать участок роща — развилка дорог. Ни один танк не должен здесь пройти... Готовность — 00 часов 15 мая. По местам!

Командиры бросились к своим подразделениям. Колонна, состоящая из 76-мм орудий, повозок с боеприпасами, сеном, продовольствием, трех походных кухонь и другого артиллерийского хозяйства, вытянувшаяся в одну линию метров на пятьсот, мгновенно сломалась. Заржали лошади, подстегиваемые коноводами, и вторая батарея свернула на опушку, третья потянулась дальше вперед, а первая начала разворачиваться, чтобы отъехать немного вправо, на указанную позицию.

Криклий определил место штаба в роще, ОП батарей. Еще глубже, подальше от штаба, должны уйти с лошадьми коноводы, повара, подтянутся туда и кухни.

Пехотные полки, получив задание к концу дня 13 мая перейти к обороне, прибыли на позиции раньше артиллеристов и уже завершали оборонительные работы. Дивизион Криклия по приказу командира полка майора Клягина поддерживал 39-й полк и правое крыло 42-го.

Артиллеристы окапывались. Телефонисты спешно тянули связь от огневых позиций до НП, от каждой батареи и каждого НП к наблюдательному пункту командира дивизиона, в штаб полка.

После полуночи, когда утомленные солдаты, прикрывшись шинелями, уснули мертвым сном, кто полулежа, кто сидя, подперев ящики из-под снарядов, кто в палатках, а то и просто у орудий, Криклий собрал командиров.

— Подъем в 5.00, завтрак. В 6.00 — боевая готовность,— объявил он.— С танками мы уже имели дело, но здесь их будет больше. Поговорите с людьми перед боем...

Танки на огневые позиции дивизиона пошли с трех сторон. Разведчик-наблюдатель доложил командиру, что в направлении дивизиона движется до восьмидесяти машин. Криклий приник к стереотрубе:

— Много же их! — говорил он, что-то соображая.— Кажется, они заходят в тыл 42-му полку... Телефонист!

— Есть телефонист!

— Связь с командиром 42-го...— И снова начал разглядывать танки в стереотрубу. От белых крестов, нестройно колыхавшихся вместе с танками, рябило в глазах.

— У телефона полковник Елин,— сообщил телефонист.

— Товарищ Первый! Докладывает Пятый. Вам разведка о танках донесла?

— Да. Они прут на наши позиции и угрожают тылу полка. Часть машин идет в обход третьей батареи.

— Да, да, я это вижу.

— На вас, артиллеристы, большая надежда...

Командный пункт 42-го гвардейского полка располагался в густом кустарнике. Там в тот момент, когда Елин переговаривал с Криклием, появился комиссар полка Кокушкин. Озабоченный предстоящим боем и его исходом, он сказал Елину:

— Особое внимание надо обратить на развилку дорог и рощу.

— Верно. Но там они не пройдут. Криклий не пропустит.

Оставив стереотрубу — танки можно было различить уже невооруженным глазом,— Криклий широко зашагал на огневые позиции второй батареи. Там его встретили застывшие в укрытии артиллеристы. Он пожал руку старшему на батарее, внимательно оглядел бойцов, подозвал поближе к себе телефониста и скомандовал:

— Батареям! К бою! Телефонист передал. И со всех позиций вернулся к командиру ответ:

— К бою готовы! Готовы! Готовы!

Танки приближались, кресты увеличивались, уже слышен гул моторов. Командиры медлят, выжидают. Застыли напряженно бойцы, нацелены замаскированные орудия, на которые движется армада танков. 800 метров... 750... Лейтенант Родь первым начинает бой. Он, возвысив голос, командует:

— По танкам, прицельно... Огонь!

Помедлив, пока орудия получали новую порцию снарядов, снова кричит:

— Огонь!

Дым окутал передние танки. Они тоже начали палить из своих пушек, строчить из пулеметов. Некоторые танки стали поворачивать, а три замерли, объятые пламенем.

Разрывы сотрясали воздух и землю.

— Огонь!.. Огонь!..— напрягаясь, кричит лейтенант.

Расстояние сокращается. Танки, стреляя на ходу, медленно ползут к артиллеристам. Они настолько приблизились, что бойцов стали достигать осколки снарядов своих гаубичных батарей, бивших по танкам с закрытых позиций.

Родь, разгоряченный, взмокший, почерневший от гари и пыли, кричит:

— Огонь! Прицельный огонь повзводно!.. По танкам!

На НП второй батареи, где находился Криклий, разорвалось несколько вражеских снарядов. Капитан успел вжаться в щель. Трое ранено, двое убито. Замолчало одно орудие. Слышны стоны. Увидев санитаров, Криклий натянул потуже пилотку и стал рассматривать в бинокль врага. От второй батареи танки начали отворачивать влево, к Быкову, по дороге, и вправо, к Рябченко, по ровному полю. Командир дивизиона заспешил к своему НП. Предупредив третью батарею, он связался с первой:

— Быков, смотри в оба. Еще часть танков к тебе отвернула.

За холмом артиллеристы готовились к бою, углубляли щели, ровики, просматривали орудия. Быков полюбовался, как ловко орудийные расчеты маскируют свои пушки. Он не успел похвалить их, как до него донесся голос телефониста:

— Товарищ старший лейтенант, вас Пятый просит.

— Всех в укрытие! — услышал он приказ Криклия.— Клягин переносит огонь гаубиц в район вашей батареи...

Первые снаряды гаубиц разорвались впереди идущих танков. Последующие, как показалось, достигли цели. Немного расстроив свои ряды, танки продолжали двигаться на батарею. «Ничего,— подумал Быков,— и этих встретим...» Он поднес к глазам бинокль.

— Ах, бестии! Много вас. Ну, ничего. Посмотрим... Так, идут боевым порядком в две линии. Люки прикрыты. Осторожничают. Значит, вторая батарея им уже всыпала. Так, так...

Быков не сводил перекрестия бинокля с белых крестов. Начал считать. 900, 800, 700 метров до стальных громадин. Нервы напряжены. Наводчики замерли у панорам. Пора!

Орудия выстрелили. Потом еще раз, еще... Головные танки загорелись. С той стороны раздались выстрелы. Осколком снаряда ранило наводчика Белоусова. Его место мгновенно занял командир орудия Лычак...

Криклий, наблюдая за обстановкой, заметил, что к позициям приближаются вражеские самолеты. Танки уходили, не добившись успеха, а самолеты из маленьких букашек на далеком горизонте стали превращаться в грозные бомбардировщики. Значит, еще не все, не конец.

— Орудия замаскировать! Личный состав в укрытие! — скомандовал капитан.

Телефонист моментально передал приказ на батареи. Минут десять носились над позициями пикирующие бомбардировщики. Бомбы рвались повсюду. Как только они улетели, артиллеристы принялись восстанавливать порядок. Но вдруг появился корректировщик над полем боя. Жди огня дальней артиллерии. Так и вышло. Завыли снаряды, засвистели осколки.

Замысел врага командиру дивизиона был ясен: сейчас снова пойдут танки. Он связался с батареями. Итоги боя: фашисты оставили восемь танков; с нашей стороны потеряно четыре орудия, убито 15 человек, ранено — 18.

«Танки надо встретить как следует»,— думал командир.

— Телефонист! Вызовите командира второй.

— На проводе, товарищ капитан!

— Иван Леонтьевич, срочно меняйте боевые позиции. Уходите на запасные.

Отойдите вглубь по опушке на один километр и окапывайтесь.

Разговаривая с Криклием, командир батареи одновременно отдавал команду: «Коноводов на огневую и срочно менять позицию!», а сам продолжал:

— Товарищ капитан, снаряды на исходе. Раненые есть.

— Подвезут снаряды, а раненых заберут. Сейчас свяжусь с полком.

— У меня два орудия осталось...

— Знаю, но запасных нет, брат. Держитесь. Танки подпустите метров на шестьсот и бейте в упор, в лоб. Свободных артиллеристов поставьте в окопы с гранатами. Я попрошу, чтобы на вашем участке усилили пехотное прикрытие с противотанковыми ружьями.

Закончив разговор с лейтенантом Родь, Криклий связался с двумя другими батареями. У Быкова все четыре орудия были исправны. У Рябченко осталось два. Тому и другому он приказал:

— Замаскируйтесь так, чтобы немецкие танкисты вас не обнаружили. Пусть думают, что авиация и артиллерия сделали свое дело. Полагаю, большей частью они пойдут по дороге, на стык с лесом. Там в глубине их будет ждать вторая батарея...

Замысел командира дивизиона на батареях поняли.

Только прекратился артиллерийский налет, на горизонте снова показались танки. Приникнув к стереотрубе, Криклий насчитал пятьдесят четыре машины. На тридцать минут, позиции дивизиона замерли.

Криклий, наблюдая за движением танков, радовался. Они шли именно тем маршрутом, который он предполагал,— в основном по дороге и параллельно ей. За танками двигалась мотопехота.

Громада, которую отчетливо видел перед собой Криклий, катилась в направлении второй батареи. Капитан попросил к телефону командира:

— Танки вам еще не видны? А мы уже и видим и слышим. Держись, лейтенант! Держись, Родь!

Колонна немцев втягивалась в «мешок». Криклий предупредил Рябченко и Быкова:

— Огонь открыть после первых выстрелов второй батареи.

Минут через двадцать до НП командира дивизиона донеслись выстрелы второй батареи. Криклию показалось, что стреляли не два орудия, а все четыре, и ритм ударов так участился, что капитан даже усомнился: наша ли это батарея стреляет?

Передние танки замешкались. Два из них уже горели, а задние напирали. Ровно через три минуты по этому скоплению вражеской силы ударили все четыре орудия первой батареи и два — третьей.

Стальные машины заметались, подставляя свои борта и гусеницы для ударов прямой наводкой. Вот еще один остановился, дымит, еще, еще... Пехота залегла. Танкисты начали разворачивать машины. Раздалось множество беспорядочных залпов. Танки окутались дымом. Сердце Криклия часто билось от возбуждения.

Он связался со второй батареей:

— Танки наседают, удержитесь?.. Двиньте пару раз осколочным и по пехоте.

Отчетливее всего слышал командир, как стреляли орудия третьей батареи, они были ближе всего к его НП. И поэтому он сразу заметил, как одно орудие прекратило стрельбу.

— Что случилось, Рябченко?

— Смято орудие...

— Гранаты! Гранаты пускайте в ход!..

Нелегко было и батарее Быкова. Вышли из строя два наводчика. Один ранен, другой убит наповал. У первого орудия за наводчика встал командир огневого взвода гвардии младший лейтенант Горлов. У другого — парторг батареи гвардии лейтенант Шашин. Орудия раз за разом посылали по танкам бронебойные снаряды. Вот Шашин увидел, как замер один фашистский танк, потом еще один... По-снайперски расстреливал вражеские танки командир орудия Лычак. На его счету три танка. А бой гремит, продолжается.

Командир батареи Быков, когда увидел лавину танков, повернувших к его позициям, начал считать их. Получалось почти по десять на каждое орудие. Артиллеристы по его команде повели прицельный огонь. Вскоре вокруг Быкова взметнулись комья земли. Со свистом полетели осколки. Осыпаемый землей, он не обращал внимания на разрывы снарядов и подавал команды. Инстинкт самосохранения требовал лечь, спрятаться, вжаться в землю, а он стоял, открытый всем пулям. Если бы лег, то не увидел бы танков, не смог бы определить расстояние до них и точно подать команды. Среди разрывов, пороховой гари и едкого дыма он заметил, что с левым орудием первого боевого взвода случилась какая-то беда. Оно вмиг замолчало. Быков не видел, не знал, что ранило сразу троих из расчета... А тут гитлеровский танк недалеко и движется прямо на его позиции. Если он доберется туда, то не только левое орудие, но и вся батарея может погибнуть. Быков бросился на позиции первого взвода, хотя сознание подсказывало: не успеет. Но он все же бежал и махал руками, кричал во все легкие, чтобы его услышали подчиненные, чтобы увидели, какая беда грозит их батарее.

Фашистский танкист видел бегущего человека и мог очередью из пулемета сразить его. Но почему-то не сделал этого. Возможно, понял, что бежит офицер, и предвкушал: орудие сейчас накроют гусеницы, а офицер будет взят в плен.

Артиллеристы увидели своего бегущего командира. Раненные, окровавленные, собрав последние остатки сил, поднялись, поддерживая друг друга, Кутаев, Огонян и Баширов. Танкист выпустил на позицию один снаряд, второй... И вдруг раздался ответный выстрел орудия. Танк остановился, повертелся на одной гусенице и замер. Добежав до позиции, Быков встал у орудия за наводчика...

Незадолго до окончания сражения осколком снаряда тяжело ранило в голову командира дивизиона. Санитары быстро перевязали Криклия и приготовили носилки, но он наотрез отказался.

— Я смогу идти. Возьмите тех, кто без сознания.

Морщась от боли, он приказал передислоцировать штаб и третью батарею, у которой осталось одно орудие, ближе к позициям Быкова,— там идет бой, там скучились немецкие танки. Со второй батареей связи не было, оборвалась. Командир послал туда связного и приказал явиться с данными в расположение первой батареи. Он будет там. Надо помочь Быкову.

Под покровом рощи перебирался Криклий, превозмогая острую боль, на батарею Быкова. Бой то затихал, то вспыхивал с новой силой. Незадолго до прихода Ивана Ильича под гусеницами танков погибли два орудия и оба орудийных расчета. Но и стальные мг шины врага нашли здесь свою гибель — их остовы дымились чуть в стороне.

Капитан добрался до места на заходе солнца. Сильно беспокоила рана. Но он держался стойко. На батарее Криклий узнал, что ранены Быков и политрук батареи Лемешко; уцелели два орудия, их расчеты. Узнал он и самое страшное: часть его дивизиона и 39-й стрелковый полк, который они поддерживали, попали в окружение.

Собрав последние силы, Криклий продолжал руководить боем. По его приказу установили оставшееся орудие третьей батареи, которое артиллеристы перетащили сюда на руках, и теперь уже три орудия били по врагу.

Долгих три часа длился этот жестокий бой. Фашисты на этом участке не прошли. Дивизион капитана Криклия стоял насмерть. Одна только батарея Быкова уничтожила одиннадцать танков. Поединок с фашистскими машинами артиллеристы выиграли. Противник понес огромные потери. На поле боя осталось 32 вражеских танка. Немцам пришлось изменить направление и уйти на Терновку.

До захода солнца дрались артиллеристы. А когда наступили сумерки, 34-й полк Трофимова и остатки дивизиона Криклия, ведя бои с пехотой врага, вышли из окружения и заняли оборону по реке Бабке.

Капитана Криклия сразу же отправили в госпиталь, где он от тяжелого ранения в голову на второй день скончался.

Григорий Резниченко Старший лейтенант Быков за это сражение удостоился звания Героя Советского Союза. Капитан Криклий был награжден только что учрежденным орденом Отечественной войны I степени.

(обратно)

Имя для розы

 

П риезжая в ГДР, я всякий раз осознаю, что нахожусь на немецкой земле, лишь когда поезд останавливается у закопченного здания железнодорожной станции, под окнами которого пышно цветет розовый куст.

Куст осыпают пылью мчащиеся мимо поезда, секут частые дожди, но он цветет. Цветет в самых, казалось бы, неподходящих условиях, являя собой символ домовитости и обжитости.

Не помню, как родилась эта ассоциация. Может быть, причина — сказки Андерсена, которого я в детстве считал немецким писателем. В памяти всплывали окошки с розовыми кустами, взявшиеся за руки Кай и Герда.

Я рос, учился, узнал, что Андерсен — не немец, а датчанин; сказочные представления о Германии сменились знанием ее действительной истории. Но с каждым приездом в ГДР во мне крепло убеждение, что любовь к цветам, особенно к розам,— не почерпнутая из книг, а подлинная черта немецкого характера.

В ГДР в глаза прежде всего бросается необычайная ухоженность пейзажа. Поля распаханы по самую кромку леса, фруктовые деревья, обступающие автодорогу, побелены, возле каждого коттеджа — небольшой цветник.

В последнее время горожане интенсивно обзаводятся садовыми участками. У нас бы их назвали «микродачами» — настолько малы их размеры. Желая дать вам представление о величине своего участка, владелец обязательно назовет его площадь в квадратных метрах. Но как же ухожен этот клочок земли, отвоеванный у наступающих новостроек, как используется каждый квадратный метр! Стоит отъехать от центра Берлина всего лишь несколько остановок на надземном метро «эсбане», как обязательно увидишь зеленый оазис среди бетонного многоэтажья. Побеленный летний домик в одно окошко, узенькая тропинка, выложенная из каменных плиток, скамейка-качели, две-три вишни, или яблони, или кустик смородины... И обязательно цветы. Как правило, розы.

К обилию цветов в стране постепенно привыкаешь. Но все равно захватывает дух, когда попадаешь на Международную садовую выставку в Эрфурте. Безбрежный цветочный океан, легко колышущийся под нежным июльским ветерком, совершенство снежно-белых, кроваво-алых, нежно-розовых, лимонно-желтых бутонов...

Я брел, рискуя заблудиться, по дорожке розария, вспоминая все, что когда-то читал о розах...

Первые графические и письменные упоминания о розах дошли до нас из XXVIII века до нашей эры — от шумеров. Считается, что у роз две родины: страны Ближнего Востока — Вавилон, Персия и Сирия, откуда культура роз была заимствована Грецией и Римом, а также Индия и Китай. Прекрасный цветок завоевал сердца древних, как завоевывает он сердца и современных людей. Ювелиры Вавилона оставили после себя розы из золота и серебра, художники Египта создавали цветы из папируса и тканей, древние римляне мастерили их из деревянных стружек и окунали изделия в розовую воду, чтобы придать аромат цветущего растения.

В Элладе царил настоящий культ розы. Ей приписывалось божественное происхождение. Древние греки считали, что роза вместе с Афродитой, богиней красоты и любви, возникла из морской пены. Первоначально цветок был белым, но от капель крови богини, уколовшейся о шип, он получил и красную окраску. Шипы на розе также имели мифологическое объяснение. Легенда рассказывает, что Эрот, вдыхая аромат розы, был ужален пчелой. Разгневавшись, бог любви пустил в розовый куст стрелу, которая и превратилась в шип.

Роза царствовала на праздниках и пирах. Древние не признавали букетов — они плели из цветов венки. Считалось, что аромат розы предохраняет от опьянения. Явиться к праздничному столу без розового венка на голове считалось дурным тоном. Из лепестков роз делались гирлянды, которыми увешивали себя и женщины и мужчины.

В Древнем Риме культ прекрасного цветка достиг кульминации. Клеопатра, созывая пир, приказывала выстлать розами пол на локоть высотой. А чтобы по такому ковру можно было уверенно ходить, сверху натягивалась сетка. Гости возлежали на подушках, набитых ароматными лепестками. Розами были увиты колонны, в залах били фонтаны розовой воды. Среди бесчисленных блюд, которыми услаждали себя гурманы, важное место отводилось розовому пудингу и варенью, засахаренным розам и розовому шербету. Запивалось все это вином из роз, которое уподоблялось божественному нектару...

Такая роскошь стоила немало. В то время еще не было морозоустойчивых сортов, поэтому розы либо выращивали в теплицах, либо доставляли из Египта. Нерон однажды заплатил целую бочку золота за цветы, выписанные зимой из Александрии.

В то же время розу — цветок радости, любви и веселья — запрещалось использовать не по назначению. Однажды римский банкир Фульвий имел неосторожность показаться на балконе своего дома в розовом венке в тот момент, когда городу угрожала опасность. Незадачливого любителя цветов посадили в тюрьму, где продержали до конца войны...

Под чары розового царства попал не только я. Гулявшие по дорожкам посетители часто останавливались, наклонялись, чтобы вдохнуть аромат цветов, фотографировали особенно понравившиеся экземпляры.

— Восхитительно, не правда ли,— обратилась ко мне сидящая на скамейке старушка.— Я прихожу сюда почти каждый день, когда цветут розы, но никак не могу налюбоваться.

Мы разговорились. Фрау Моргенштерн — урожденная эрфуртка. Живет одна, давно на пенсии. Выставка — любимое место ее ежедневных прогулок: до ИГА («Интернационале Гартенаусштеллунг», Международная садовая выставка.) всего десять минут езды на трамвае от центра города.

— Здесь всегда жизнь, цветы, дети. Часто бывают концерты, разные праздники. Да,— спохватилась моя собеседница,— что же мы сидим?! Ведь скоро на главной площади начнется праздник крещения роз.

— Будут крестить розы? — удивленно спросил я.

— Да, да. Это очень интересно. Идите скорее, не ждите меня, а то пропустите самое любопытное.

Я поспешил к площади. Там уже царило оживление. На деревянной сцене рассаживались по местам оркестранты во фраках. От автобусов с надписью «TV» тянули кабели сотрудники телевидения. Рядом на аллее нервно перебирали ногами гнедые лошади, впряженные в рессорные коляски. А перед сценой, в огромных вазах, заботливо укрытые от палящего солнца, стояли виновницы торжества — розы.

Распорядитель проводил меня к стоящему неподалеку плотному пожилому мужчине и представил:

— Коллега Шмальц, вот корреспондент из Москвы. Он хочет написать о празднике.

Мужчина улыбнулся.

— А я всего две недели, как вернулся из Еревана. Летели через Москву. Вообще бывал в Советском Союзе более двадцати раз. Раньше руководил здесь, на ИГА, отделением Общества германо-советской дружбы. С удовольствием помогу вам...

И пока шли последние приготовления к празднику, «министр финансов» выставки — так шутливо представился товарищ Шмальц, выполнявший в этот воскресный день обязанности дежурного по ИГА,— посвятил меня в историю Международной садовой выставки.

Начал он издалека. Эрфурт — один из древнейших городов на территории Германской Демократической Республики — своим расцветом обязан растению. В его окрестностях издавна культивировалась вайда красильная — растение семейства крестоцветных, из листьев которого добывали темно-синюю краску для окрашивания сукна. В XIV—XVI веках город получал от продажи «голубого чуда» до трех тонн золота в год! Продукция Эрфурта славилась в Силезии и Верхней Германии, на Нижнем Рейне и во Фландрии. И вполне заслуженно. Разглядывая дошедшие до наших дней предметы одежды той поры, только удивляешься прочности и яркому цвету синего красителя.

В XVII веке ситуация изменилась. Индиго — краситель, доставляемый из Индии и Нового Света, почти повсеместно вытеснил в Европе вайду. Производство «голубого чуда» отошло в сельском хозяйстве Тюрингии на второй план, а его место заняло садоводство.

В 1838 году в Эрфурте состоялась первая садовая выставка, которая проводилась с тех пор каждые 10—15 лет. Здесь работал известный ученый Карл Фёрстер, заложивший основы современного садоводства. В Тюрингии же, в городе Зангерхаузен, был разбит первый в Германии крупный розарий, где селекцией и выведением новых сортов роз занимался знаменитый розовод Петер Ламберт. Селекционеры Германской Демократической Республики продолжили традиции эрфуртских садоводов. Уже в 1950 году распахнула двери выставка «Эрфурт цветет». А в 1958 году Совет Экономической Взаимопомощи принял решение о создании постоянной Международной садовой выставки — ИГА, и в апреле 1961 года выставка уже приняла первых посетителей. Все социалистические страны и многие капиталистические фирмы представили на ИГА свои достижения.

С тех пор стало традицией на территории ИГА устраивать международные экспозиции. Очередная такая выставка будет организована в нынешнем году.

Приготовления к главной церемонии дня подошли к концу. Площадь перед сценой заполнилась нарядно одетыми зрителями, музыканты наконец настроили свои инструменты. В воздухе на мгновенье повисла напряженная тишина — и тут грянул оркестр.

После мажорной увертюры на помост поднялась Эрика Краузе — ведущая популярной в ГДР телепередачи «Ты и твой дом». Зрители встретили ее аплодисментами.

Праздник крещения роз стал традицией на ИГА. Каждый год розоводы страны добавляют к сотням сортов, представленным на ИГА, новые названия. Для того чтобы роза была признана как новый сорт, она должна пройти множество серьезных испытаний — на устойчивость, воспроизводимость, должна отвечать высоким эстетическим требованиям и, конечно, быть не похожей на имеющиеся сорта. Только после этого она получает имя и вносится в каталог. С этого дня цветок официально разрешается к разведению в питомниках страны и к продаже. С 1964 года в республике выведено более 100 новых разновидностей роз.

Самый богатый розарий в ГДР — в Зангерхаузене, городе рудокопов. Среди терриконов там цветут шестьдесят тысяч розовых кустов, представляющих шесть тысяч сортов! Огромные площади засажены розами в парке Сан-Суси в Потсдаме, в Трептов-парке в Берлине. Сюда, в Трептов-парк, к памятнику воину-освободителю, отправляют самые лучшие сорта, самые благоуханные — большей чести для розы нет.

Вывести новый сорт — дело трудоемкое, этот процесс длится десять-пятнадцать лет. Сегодня на земном шаре насчитывается около тридцати тысяч разновидностей роз.

В древности было проще. Плиний, например, называет 8—10 сортов, разводившихся в Риме. У Геродота встречаются упоминания о 60-лепестковых розах в «садах царя Мидаса». Судя по всему, это знаменитая дамасская роза, практически без изменений дошедшая до наших дней. В XVIII веке французский энциклопедист Дидро отмечал лишь 18 видов цветка...

Увы, в историю роза вошла не только как цветок, дарующий радость. Снова вернемся ко временам Древнего Рима. Известен случай с императором Гелиогабалом. Желая поразить гостей щедростью, он приказал осыпать пирующих розами с потолка. На гостей низверглись настоящие цветопады, и многие из них погибли тут же в зале от удушья. Со школьной скамьи мы помним о войне Алой и Белой розы — кровавой междоусобице домов Ланкастеров и Йорков в Англии. (Хотя роза вряд ли виновата в том, что кровожадные феодалы, обожающие цветочки, поместили ее изображение на свои гербы.)

Человечество знает немало примеров, когда ценители красоты равнодушно обрекали на смерть целые народы. У меня не выходят из головы разросшиеся кусты одичавших роз у ворот Бухенвальда, откуда как на ладони виден Веймар — город поэтов, музыкантов и художников. Да, любовь к прекрасному не всегда сопутствует гуманизму...

Эти мысли пронеслись у меня в голове, пока Эрика Краузе совершала на сцене обряд крещения. Пунцовые, желтые, алые «младенцы» терпеливо ждали своего часа. И вот — свершилось! Из высокого бокала на бутоны льется тонкая струйка шампанского. Три сорта получили сегодня имена: «тренд», «референц» и «мотив». А вывели их цветоводы из Дрездена, которым на помосте под аплодисменты собравшихся были вручены дипломы.

Звучит музыка. На сцене появляются несколько пар молодоженов. Розы призваны дарить радость — кому, как не новоиспеченным супругам, любоваться их красотой! К сцене подкатывают экипажи, чтобы увезти молодоженов в свадебное путешествие по выставке.

Товарищ Шмальц приглашает в поездку и меня. Только не в карете, разумеется, а в открытом микроавтобусе, подобном тем, что курсируют у нас на ВДНХ. Кучер в цилиндре, фраке и джинсах взмахивает кнутом, наш шофер Вальтер включает зажигание, кавалькада трогается.

По дороге мои спутники наперебой рассказывают о выставке.

— Я больше двадцати лет здесь работаю,— говорит Вальтер.— И не видел еще ни одного, кто уходил бы отсюда грустным или злым. Но самые благодарные посетители — дети.

Наш автобус проезжает мимо просторного детского городка, и я с завистью смотрю, как в каскаде бассейнов плещутся ребятишки — термометр показывает верные 35 градусов.

— К нам приходят семьями, на целый день,— объясняет мне Шмальц.— Загорают, купаются. К услугам гостей множество ресторанчиков, открытых кафе.

Я вижу, как на жаровнях, расставленных вдоль дороги, весело трещат знаменитые тюрингские колбаски. Приправленные ароматной, но некрепкой горчицей, колбаски и холодное светлое пиво — любимая еда отдыхающих горожан.

Выйдя из машины, мы пешком направляемся в южную часть парка — там находится консультационный пункт, где начинающие садоводы могут получить рекомендации специалиста. У ограды горячо спорит о чем-то молодая пара. Оба, как выясняется, инженеры из Эйслебена, центра цветной металлургии ГДР. Недавно приобрели садовый участок и теперь не могут сойтись во мнении, что на нем сажать.

— Я говорю ему: розы, только розы! — наступает на мужа раскрасневшаяся Кристина.

— А мне больше нравятся георгины, хотя я и не против роз,— растерянно, как бы оправдываясь, отвечает Дитер.

— Вот и прекрасно,— подхватывает стоящий рядом консультант.— Розы и георгины отлично уживаются, тем более что цветут они в разное время. Розы — раньше, начиная с мая, а георгины — к концу лета.

Спор разрешен.

— Консультации — одно из основных направлений нашей работы,— говорит мне товарищ Шмальц, когда мы отходим от примирившихся супругов.— Нас еще называют «университетом под открытым небом». Где же еще, как не в Эрфурте, можно увидеть последние достижения садоводов и цветоводов социалистических стран?! Мы проводим десятки семинаров, организуем курсы повышения квалификации для работников сельского хозяйства. Кроме того, создаем семенной фонд суперэлитных сортов и рассылаем семена и саженцы сельскохозяйственным кооперативам и садоводам-любителям. ИГА за год отправляет более миллиона посылок...

На этом Шмальц прощается со мной. Неотложные дела требуют вмешательства «министра финансов» выставки, а я отправляюсь в Музей садоводства, разместившийся в приземистом мрачном здании — бывшей крепости Цириаксбург. Одноэтажный снаружи, музей уходит под землю на три этажа. Там, внизу, мрачный и сырой каменный подвал. Экспозиции в нижнем этаже, разумеется, нет. В темноте каземата трудно представить, что на улице припекает солнце, цветут розы и играет музыка.

Контраст между радостью и красотой мирной жизни и мраком цитадели, служившей когда-то военным целям, наводит на размышление о торжестве мира и справедливости. Все страны обошел символ мирной португальской революции — гвоздика в дуле винтовки. Защитники мира в Западной Германии, протестовавшие против размещения на их земле «Першингов» и крылатых ракет, шли с цветами, словно напоминая о том, как прекрасен мир, который хотят испепелить натовские политики во главе с Рейганом.

...Яркий свет, ударивший в глаза после мрака крепостных подвалов, заставляет зажмуриться. Отогреваются замерзшие руки. Меня подхватывает счастливая, беззаботно кружащая по площадям и аллеям выставки толпа.

Я поднимаюсь на одну из двух сохранившихся башен крепости, где теперь устроена смотровая площадка. Вижу море эрфуртских крыш, из красных черепичных волн которого встают потемневшие от времени шпили величественного собора и башни белоснежных новостроек. А внизу лежит пестрый цветочный ковер, вытканный умелыми руками трудолюбивых садоводов ГДР.

В. Сенаторов Эрфурт — Москва

(обратно)

«Ракетная осень» в Гамбурге

О сень в прошлом году запоздала, и гамбургские парки и скверы к ноябрю не успели окраситься в привычные красно-желтые тона. Небо было затянуто блестящей, словно атласной, лазурью, ничто в природе не напоминало, что год подходит к концу, что близится зима.

Но вот, как предвестье бури, как раскатгрома, вырываясь из каменных теснин города, в небо взлетело многократное эхо гортанного «найн!». И стало понятно, что на улицах Гамбурга осень — не та календарная, что с обязательностью приходит на смену лету, а та осень, которую расписали по особому численнику и которую с тревогой и страхом ждали миллионы людей в Западной. Германии.

Словно волны реки, вспененные неистовым штормом, текли по мостовым города колонны демонстрантов, словно листья, сорванные ураганным шквалом, неслись над толпой желтые, красные, зеленые шары, унося высоко в небо написанные на них слова: «Нет — ракетам! Мы хотим жить!»

Это была самая массовая манифестация сторонников мира, которую видели улицы Гамбурга.

Еще один раскат — «найн!» — и голуби стаями срываются с крыш домов, чтобы, обогнав разноцветные шары, исчезнуть в золотисто-голубой бездне неба.

Продвигаясь к центру города, толпа продолжает скандировать: «Нет — смерти! Мир! Жизнь!»

В тот день среди демонстрантов были люди разных поколений. Угроза, нависшая над миром, сплотила всех. Оставив круг привычных проблем, люди вышли на улицы, чтобы заявить о своем праве на жизнь.

— Гамбург не помнит такого выступления,— говорит убеленный сединами рабочий порта.— В страшные тридцатые годы по этим улицам топали сапоги штурмовиков. Но тогда их гнал вперед слепой фанатизм, ненависть... Сегодня люди вышли, чтобы сказать другие слова — мир! Жизнь!

Опустив голову, старик тихо вопросил, обращаясь в пространство:

— Куда мы идем?

Этот вопрос тревожит сегодня многих жителей ФРГ. «Куда мы идем? Что будет завтра?»

— Если бы можно было поставить рядом с нами наше желание жить,— сказал в тот день один из участников манифестации,— то на земле для войны не хватило бы места...

Словно угловатые плоскости, выхваченные из «Герники» Пикассо, вздымаются над толпой кричащие плакаты и транспаранты: «Нет — войне!», «Уберите ракеты!» Когда демонстранты скандируют «нет!», кажется, что даже воздух пропитывается протестом людей.

Колонны стекались к центру города. Здесь, на одной из площадей, состоялся митинг. На трибуну мог выйти каждый желающий.

Среди участников много детей. Двое мальчишек некрепкими еще руками держат транспарант: «Не дадим повториться Хиросиме!»

— Наш чудовищный век изуродовал все на свете,— говорит стоящий рядом с ними пожилой человек.— Надо же — детство под знаком Хиросимы!.. Видя вот таких сорванцов с серьезными лицами, хочется плакать...

«Ракетная осень» заставила задуматься многих западных немцев. Раньше, когда угроза войны лежала в области абстракций, обыватели предпочитали не вспоминать о ней, уповали на случай, руководствуясь привычным штампом: мол, забота о мире — дело политиков. Сегодня все иначе. Говоря словами газет, «походный котел дьявольской кухни Пентагона ввезен в страну», и реальная опасность заставляет действовать всех мыслящих людей.

Неуверенность, отчаяние проникли в души жителей ФРГ. Страхом скованы поступки людей, неуверенность лишает планов на будущее.

— Мы с женой очень хотим иметь детей,— признается молодой участник манифестации Альфред Хаммер,— но мы боимся: ракеты перечеркнули наше будущее...

Эта фраза хорошо отражает нынешнее состояние умов в Западной Германии. «Ракеты перечеркнули будущее...» Люди не могут думать ни о чем, кроме мира, они хотят только мира, который им обещали защитить. И вот — «защищают»: американскими «Першингами».

— Нас призывали к разуму,— возмущенно говорила гамбургская студентка Марта Клюге,— нам вдалбливали в головы стереотипы о «красной угрозе», об избавительной миссии Америки. Теперь мы видим, куда завели эти «избавители»: они украли у нас из жизни все, оставив только тошноту и страх...

В рядах манифестантов в тот день были и представители церкви. Осеняя толпу крестом, священнослужитель призывал людей приложить все усилия, «чтобы апокалипсический конь не вздыбился над планетой».

Солнце клонилось к закату, но манифестанты не расходились. На трибуну выходили все новые и новые люди.

Говорили о необходимости активных действий, вносили конкретные предложения, подтверждали, что пассивность — это смерть, что спокойная, уверенная жизнь, которую обещали политики в «обмен» на размещение американских ракет, на деле оказалась кошмаром.

С приходом темноты на улицах Гамбурга заиграли оркестры. Плавные мелодии танго уносились в вечернее небо. Танго в последнее время самый популярный танец в Германии. И это не случайно: «золотой период» для танго всегда наступал во времена кризисов. Рожденный в далекие времена в бедных кварталах Буэнос-Айреса, этот танец — в ФРГ его называют «танец кризиса» — взлетал на гребень музыкальной волны, когда в сердца людей вселялась тревога.

Играли оркестры, толпа редела, оставшиеся продолжали танцевать. Прожекторы выхватывали фигуры оркестрантов и танцоров. Длинные тени падали на стены домов, изгибаясь на выступах, призрачно скользили по шероховатому серому камню. Вот на площадке осталась последняя пара. Музыка стихла, но юноша и девушка все стояли, прижавшись друг к другу. Словно боясь потерять последнюю поддержку...

А. Мудров

(обратно)

Здесь надежда не умирает никогда

Г остиница «Праямар», построенная недавно, оказалась комфортабельной, хотя выдержана в предельно строгом и скромном стиле: кольцо двухэтажных зданий в форме усеченных пирамид на высоком диком берегу океана. Позже, лучше узнав страну, я понял, как соответствует архитектура гостиницы группам конусообразных холмов — основному ландшафту острова.

Если идти вдоль берега по грунтовой дороге, минут через пятнадцать попадаешь в центр города. Дорога идет постепенно вниз, потом берет круто вверх к небольшой крепости. Правда, «крепость» громко сказано: на холме — невысокая каменная ограда да кирпичные двухэтажные здания.

За крепостью площадь, окруженная двухэтажными домами зеленоватого, желтоватого и красноватого цветов. На прямоугольнике площади сосредоточена вся жизнь города Прая. Она же центр торговли: вокруг нее теснятся магазины, небольшой, переполненный народом рынок, куда приезжают со всего острова Сантьягу. Ближе к вечеру, когда становится прохладнее, молодежь прогуливается по площади. Одной вечерней прогулки достаточно, чтобы бросилось в глаза: девушек здесь куда больше, чем парней. Идут пять или шесть девушек, цвет кожи — гамма оттенков от почти белого до очень темного,— а с ними всего один парень.

Недалеко от нашей гостиницы человек тридцать строили каменную стенку метра в два высотой. Она должна предохранять откос от сползания. Женщины громко и возбужденно переговаривались высокими голосами, взваливали на тачки камни, гроздьями облепив какую-нибудь глыбу, поднимали ее.

На первый же взгляд — на острове не хватает мужского населения. Но мы с моей коллегой Беллой Серафимовной Воронцовой не торопились с выводами.

Я решил поделиться наблюдениями с инструктором Национального комитета Африканской партии независимости Гвинеи и Островов Зеленого Мыса товарищем Руи, сопровождавшим нас. Товарищ Руи — узкоплечий, худой, невысокий, с заостренными чертами лица. Был с нами еще один постоянный спутник — шофер Мануэль — юноша почти двухметрового роста, косая сажень в плечах. У товарища Руи обычно серьезное выражение лица, он нетороплив в ответах и трезв в суждениях. Мануэль постоянно улыбается, у него большие, с поволокой карие глаза.

Выслушав меня, товарищ Руи вздохнул и приступил к объяснению. Он на любой вопрос отвечал обстоятельно, со знанием дела:

— Многие молодые мужчины уезжают с островов на поиски работы. Засуха, голод, эмиграция — наши вековые беды. Здесь мало дождей. Иногда крестьянин сеет несколько раз, а получает один урожай. Бывает, и вовсе ничего не вырастает! Представьте себе, в нашем веке от голода умерло около ста тысяч «кабовердианос»! (Так называют себя жители островов Зеленого Мыса.) Сейчас на островах живет тысяч три ста человек, да еще столько за рубежом. Но даже тогда, когда не бы ло голода, наш народ все равно не доедал.

— Червячка, бывало, заморишь,— вступает в разговор Мануэль.— В детстве, помню, съешь несколько вареных бататов или горсть муки из маниоки с водой и сахаром, вот и все! У нас на всю округу был только один богатый человек, который по воскресеньям, как из церкви придет, ел бататы с молоком или кусочком козлятины. Земля островов Щедра лишь на камни.

— А знаете, что говорил Амилкар Кабрал? — говорит Руи.— «Здесь деревья умирают от жажды, люди от голода, но надежда не умирает никогда!» После завоевания независимости мы многое сделали, чтобы обеспечить народ продовольствием. Еще больше предстоит сделать. Что касается эмиграции, нельзя решить все проблемы сразу. Правительство уделяет эмигрантам немало внимания. Наши посольства стараются по возможности облегчить им пребывание в других странах. Хотим, чтобы уроженцы страны знали о положении на островах, были за интересованы в планах развития. Заметьте: денежные переводы эмигрантов составляют сейчас немалую статью поступлений в государственный бюджет.

— Я сам с острова Сайту Антан,— говорит Мануэль.— У меня был сосед-старик. Он долго работал строительным рабочим в Португалии. Рассказывал, как тяжело ему было: платили мало, работать заставляли много, но, главное, скучал по своей земле!

 Старый город, который станет садом

Нам удалось объездить весь остров, благо не так уж все это сложно. Я увидел местный пейзаж во всей его первобытной суровости. Везде камень — серый, черный, коричневый; угрюмо высятся голые холмы, змеятся бесчисленные провалы, усеянные бесплодным серым гравием. Над островом висит красноватая пыль. Когда машина, поднимаясь по крутому склону, замедлила ход, я успел рассмотреть несколько кустов, похожих на агаву, которые как бы притаились, сжались в ложбине, вырытой — когда это было? — дождевыми потоками. Казалось, что растения засохли, настолько были серы и покрыты пылью.

Как же поселился и смог выжить здесь человек? Я вспомнил слова Мануэля о старике эмигранте и думал: что же привязало его и других эмигрантов к неприветливому острову?

Как-то незаметно возникла перед нами крепость святого Филиппа, некогда охранявшая первый город, основанный португальцами в тропических широтах,— Гран-Рибейру. Теперь его называют просто Старый город. Остатки стен и башен крепости можно принять издалека за останцы на вершине холма. Только приблизившись, замечаешь не прихотливые естественные контуры, а геометрически правильные линии крепостных укреплений.

Со стены открывается перспектива океана. И сразу замечаешь высокое светлое небо, жаркое солнце, чувствуешь, как мощное дыхание океана касается лица. По правую сторону змеится глубокое ущелье, на дне его протекает небольшая речка. Ущелье залито нежным голубоватым туманом, и кажутся сверху неведомыми цветками верхушки пальм, тесно заселивших дно.

— Красиво? — спросил товарищ Руи.— Именно здесь португальцы впервые высадились на архипелаге. Рядом с рекой много ручьев, зелени. В то время Сантьягу был необитаем. Эти места быстро заселили, в XV—XVI веках здесь вырос город. В его гавань заходили суда, идущие в Африку, Америку, Азию. Когда началась работорговля, здесь собирали большие партии рабов, крестили, а затем отправляли в Бразилию и Португалию. С ввоза рабов и начался наш народ. Португальцы брали себе в жены африканских рабынь. Постепенно возникло население со смешанной кровью. Город был богат, и это привлекало к нему пиратов. Их набеги заставляли население уходить в глубь острова и приспосабливаться к трудным условиям.

Город — по нашим представлениям, впрочем, это большой поселок— далеко внизу, оттуда слышны крики детей, блеяние коз, шум прибоя. Одноэтажные дома, выстроенные из крупных серых камней, с одной дверью и двумя окнами... Площадь полосой тянется вдоль берега. Почти в ее середине — каменный столб, увенчанный навершием в мавританском стиле, с косыми, закручивающимися кверху гранями. Внизу столб опирается на три каменных блока, положенных один на другой.

— Здесь наказывали непокорных рабов,— объяснил товарищ Руи.— Их привязывали к столбу, секли, а то и просто оставляли умирать на жаре от голода и жажды. Мы сохраняем даже мрачные памятники: ведь это наше прошлое, наша история.

Среди этнографов до сих пор нет единого мнения о том, куда относить зеленомысцев. То ли — по культуре — к европейцам, то ли — географически — к африканцам, то ли считать, что они «нация бразильского типа». Говорили и о «культурной неопределенности» .

Островитяне носят европейскую одежду, сюжеты фольклора аналогичны европейским, сельские жилища в принципе того же типа, что и в португальской деревне. Их родной язык—португальский, причем очень чистый. Они действительно «дети своего отца» — португальского переселенца. Но в историческом формировании народа архипелага огромную роль сыграли миграции населения из Гвинеи и других стран «Черной матери» — Африки. Поэтому пустили здесь корни африканские верования, общинные основы жизни на селе. Сравнение с Бразилией тоже имеет причины: большинство населения островов мулаты.

Мне все-таки думается, что есть и еще один путь к пониманию национального своеобразия народа Зеленого Мыса. Реальные проблемы и жизненные ситуации произвели отбор нужных в конкретных условиях свойств и качеств. Затерянный в океане человек противостоял здесь беспощадной природе. Постоянные засухи обескровливали его, вносили смятение в душу, обедняли материальную культуру. Но человек выстоял. Борьба многих поколений за существование закрепила его союз с суровой природной средой.

Португальская администрация пыталась воспитать у зеленомысцев пренебрежение к чернокожим африканцам, хотела превратить их в пособников колониальной экспансии. На островах готовили кадры чиновников и рассылали их по португальским колониям в Африке — в Гвинею-Бисау, Мозамбик, Анголу. Неудивительно, что часто коренное население питало к мулатам недоверие. Но, несмотря на пять столетий господства, колонизаторам не удалось превратить людей островов Зеленого

Мыса в свое орудие. Народ островов сделал главный выбор: включился в борьбу за дело угнетенных. Отца Амилкара Кабрала послали служить в Гвинею-Бисау с островов Зеленого Мыса. Сын стал лидером национально-освободительной борьбы обоих народов.

Такие вот ситуации определили главное в характере народа архипелага: упорное стремление стать самим собой, трезво смотреть в прошлое и строить процветающее будущее.

Амилкар Кабрал горячо любил Африку, но особую привязанность чувствовал к маленьким островам в океане, где вырос его отец. В юности он написал стихотворение, посвященное острову Сантьягу: «В шуме дождя я услышал, что Старый город и весь остров стали садом...»

Оазис в ладони

В учебном центре в Сан Жоржине нам, казалось, не повезло: учеников уже распустили по домам на субботу и воскресенье. Об этом сообщил директор, которого не без труда отыскал товарищ Руи. Все это время мы ждали его на тенистой площадке перед одноэтажными длинными домами, выстроившимися в линию. Из-за угла появился коренастый мужчина. Товарищ Руи что-то на ходу ему объяснял, а тот раскатывал засученные рукава армейской гимнастерки. Было ему лет пятьдесят.

— Пошли в учебный корпус! — сразу предложил директор.

— Товарищ директор — один из первых бойцов национально-освободительного движения, соратник Кабрала. Воевал вместе с ним в лесах Гвинеи-Бисау,— вклинился товарищ Руи.

Аудитории учебного корпуса небольшие, очень чистые, скромно обставлены: стол преподавателя с аккуратно разложенными на нем учебниками и пособиями, столы для учеников и доска.

— Центр создан недавно,— сказал директор.— Готовим квалифицированных рабочих: плотников, слесарей, механизаторов сельского хозяйства. Скоро будет первый выпуск.

В мастерских за верстаками работало несколько взрослых людей в синих хлопчатобумажных брюках и рубашках.

— Наши преподаватели,— представил директор.— О мастерских расскажет «професор ди карпентерия» — преподаватель плотницкого дела.

«Професор» сразу взял быка за рога:

— Вот видите — верстаки, вот инструмент, даем учащимся вот эти доски, на них уже нанесены формы, которые надо вырезать, и они вырезают. Вот что у них получается. Преподаватель протянул толстую дощечку для резки овощей из древесины какого-то сизого оттенка.

— Мы их продаем населению. Крестьяне охотно покупают. Центр на хозрасчете.

— А что это за дерево?

Преподаватель подвел меня к куче связанных досок: кривых, шершавых.

— Второсортная сосна из Португалии. И сколько с ней приходится возиться, чтобы выправить доски! Сушим, кладем тяжести, плотно увязываем. Только и годится, что вот на кухонные дощечки.

Товарищ Руи включился в разговор:

— В этой местности раньше росли густые пальмовые рощи, как сейчас рядом со Старым городом. Всю округу до завоевания независимости буквально за бесценок купил один португальский делец. Он стал экспортировать пальмовую древесину в Португалию и ничего здесь не оставил. Теперь приходится ввозить вот такую сосну.

— А что, вы и сегодня работаете? — спрашиваю я.

— Да, знаете,— отвечает он,— все нет времени в будни самим помастерить. А сегодня выпала свободная минутка, ребят нет, вот и занимается каждый чем хочет.

Нам остается осмотреть последнее — агрономическую станцию при центре. Директора ждут неотложные дела, и он передает нас в руки агронома.

Агрономическая станция появляется перед нами как зеленый оазис на фоне суровых холмов. Вот на что способна здешняя природа — была бы вода!

Агроном необыкновенно живой, полный человек с шапкой курчавых волос. Он успевает рассказать о своей работе на станции, об учебе в сельскохозяйственном училище еще при португальцах, о том, что у него много братьев и много детей. Он ведет нас мимо тщательно обработанных участков, на которых растут капуста, помидоры, маленький красный, необыкновенно жгучий перец «пири-пири». Увидев попорченную рассаду капусты, озабоченно качает головой и рассказывает, сколько сил приходится тратить на борьбу с насекомыми-вредителями. Рядом с огородами — фруктовые насаждения. Агроном поочередно называет их:

— Бананы, манговые деревья, папайя...

Возле бетонного бассейна с малахитового цвета водой агроном поясняет:

— Воду накапливаем в период дождей. Сейчас идет перекачка воды из подземного резервуара. Воды хватает на хозяйство.

Мы присели отдохнуть. Агроном предложил каждому по кокосовому ореху. Я оказываюсь рядом с Мануэлем. Ездим вместе уже долго, а разговорились впервые. Мануэль стал рассказывать о себе: служил в армии, там научился водить машину, о женитьбе пока не думает, очень любит свою старенькую мать, увлекается техникой. Неожиданно спрашивает:

— А я могу поехать в СССР изучать электронику и автоматику?

— Конечно! У нас учится много твоих земляков.

— Но у меня всего четыре класса! Разве могу я приобрести такую сложную специальность?

Что мог я ему ответить? Нарисовал трудную перспективу возможного пути к высотам научного и технического знания через вечернюю школу и рабфак. Мануэль внимательно слушал...

Жаль, что мы не застали в центре учеников, именно к ним применима поэтическая метафора одного из самых известных здешних поэтов — Корсино Фортеша: «Дети моей родины рождаются с оазисом на ладони».

Сияние слова «руки»

Недалеко от агропромышленного комплекса «Жуштино Лопеш» товарищ Руи попросил Мануэля остановить машину. Я огляделся. Знакомые уже холмы, серая щебенка. Недалеко — высохший овраг, прорытый дождевыми потоками и перегороженный каменным валом. Несколько черных коз бродят по пустырю. Что они ухитряются отыскивать среди крупных и мелких камней, трудно представить.

До чего же нетребовательные животные, эти козы, одни из первых прирученные человеком! Конечно, коза не ангел. Известно, что она нарушает экологическое равновесие, поедая растительность и разрушая верхний слой почвы. Но какое другое животное сможет находить пропитание в столь скудных условиях, давая человеку молоко и мясо?

— Хочу показать вам лесопосадки,— говорит обстоятельный товарищ Руи.— После завоевания независимости уже посажено свыше пяти миллионов деревьев. Видите, террасы на склонах холмов, на тех, что подальше.

Холмы прочерчены горизонтальными линиями. С того места, на котором мы стоим, можно заметить, что саженцы как-то странно изогнуты.

— Что за деревья?

— Акация.

Еще один неприхотливый представитель живой природы. Как тяжко ей бороться за существование на острове, отметил еще Чарлз Дарвин, побывавший здесь. Под действием постоянно дующих пассатов ветви акации, как правило, направлены на северо-северо-восток и юго-юго-запад, а верхушки согнуты почти под прямым углом к стволу...

— Видите каменную запруду в овраге? — Товарищ Руи протягивает руку.— Заграждение на пути потоков. Тропические ливни у нас редки, зато такие мощные, что вода разрушает постройки, сносит плодородную почву в океан. А заграждение удержит еще и часть воды, она пойдет потом для орошения.

После нескольких минут езды по котловине, под небом, окрашенным красноватой пылью, взору открылось озеро зелени. Это и был агропромышленный комплекс «Жуштино Лопеш».

Навстречу нам спешил плотный коренастый человек лет тридцати, в темном костюме и светлой рубашке с расстегнутым воротом. Усевшись рядом с Мануэлем, он обратился к нам по-русски, слегка смягчая звук «г».

— Вы думали, что острова Зеленого Мыса зеленые? Где там! Они коричневые! — Он коротко рассмеялся. Потом серьезно добавил: — Что ж, мы любим страну такой, какая она есть!

— Где вы так хорошо по-русски говорить научились? — почти одновременно спросили мы с Беллой Серафимовной.

— Так я же шесть лет в Киеве учился! На ветеринара. И жена моя там училась! И сын там родился! Такой хлопчик! Знает, что киевлянин.

Что-то украинское таилось в его карих глазах, в густых бровях на круглом лице, в бурном веселье. Ей-ей, если бы не шоколадный цвет кожи, он мог бы сойти за жителя Полтавщины.

Дорога вьется среди банановых деревьев — увеличенные папоротники один к одному. И тень и прохлада. Земля черная, жирная, хорошо возделанная. Вдоль стволов змеятся тонкие шланги. Наш сопровождающий объясняет, что шланги образуют новую систему орошения, которая максимально экономит воду. Мелькают по сторонам участки с сахарным тростником, зреющими помидорами, сладким перцем, злым перчиком «пири-пири», капустой.

— Раньше здесь было хозяйство одного португальского капиталиста. Затем правительство национализировало его. Взялись мы и за свиноводство. Уже сейчас хозяйство поставляет тысячу восемьсот тонн мяса.

Пора было возвращаться. Рабочие на поле дружно замахали нам. Косые лучи заходящего солнца освещали их ладони. И снова я вспомнил стихи Корсино Фортеша: «Люблю сияние слова «руки». То были стихи о рабочих руках...

Анатолий Василенко, кандидат философских наук Прая — Москва

(обратно)

Рассвет над Гератом

Р ано утром в Гератское отделение ХАД пришел, нет, не пришел — пробрался, проскользнул ящерицей неизвестный человек в надвинутой на глаза чалме, глухой накидке, обутый в галоши на босу ногу. В приемной, тщательно закрывая свое лицо от других посетителей, он зашептал что-то секретарю и через минуту сидел уже у начальника. Товарищ Маджид встал и плотно закрыл дверь за необычным посетителем, угостил его чаем и только после этого приступил к расспросам.

— Я — мулла из Туркони-суфло,— нервно перебирая четки, проговорил незнакомец.— В нашем кишлаке хозяйничает группа душманов. Их главаря зовут Каюм.

Начальник ХАД машинально отметил про себя, что нежданный гость назвал душманов не «бандой», а «группой».

— Я хочу, чтобы вы помогли покончить с Каюмом,— продолжал тот гладкую, будто отрепетированную заранее речь.— Это нехороший человек. Он ни во что не ставит законы шариата. Сегодня Каюм после полудня должен прийти в Туркони-суфло навестить своих родичей — это очень удобный момент, чтобы схватить его. Все знают, какой хитрый человек Каюм, но сегодня вы сможете голыми руками свернуть ему шею.— Мулла вопросительно уставился на начальника ХАД. Потом поднялся и, не переставая мелко кланяться, выложил главный козырь: — Я готов провести ваших людей куда нужно. Разумеется, если вы обещаете, что об этом не узнает никто из местных жителей.

Незнакомец попал в точку. Товарищ Маджид поначалу подозревал провокацию, но последние слова муллы развеяли его сомнения. Он горячо, обеими руками, пожал вялую ладонь гостя из Туркони-суфло, проводил его в соседнюю комнату и оставил одного. Затем Маджид связался по телефону с провинциальным комитетом партии, со штабом дивизии и царандоем. Через полчаса в его кабинете собрались люди, чтобы разработать план предстоящей операции.

— Банда Каюма небольшая, но хорошо вооружена. Душманы прекрасно знают местность. Их действия отличаются особой жестокостью,— предостерег товарищей Мухтар.— Не думайте, что все пройдет гладко.

— Не беспокойся,— возразил Маджид.— Мулла обещает скрытно провести прямо к бандитскому логову. Мы не можем упускать такой шанс.

— Мулла...— задумчиво протянул секретарь провинциального комитета партии.— А доверяете ли вы этому человеку? Не заманит ли он в ловушку?

— Исключено! — запротестовал Маджид.— Он ведь сам, понимаете — сам! — вызвался сопровождать наш отряд.

Мухтар искоса взглянул на своего товарища, однако ничего не сказал, уткнулся в карту.

— Надо попросить в дивизии танки,— предложил партийный секретарь.

— И значит, наверняка обречь операцию на неудачу,— возразил Маджид.— Как только душманы услышат гул моторов, их и след простынет.

— В этом Туркони очень узкие улочки и глухие дувалы. Танки могут застрять,— заметил командир дивизии.

— Значит, танки не берем,— поднялся Маджид.— Собираем боевой отряд из сотрудников ХАД, царандоя, активистов партии и ДОМА. Сбор в четырнадцать часов.

...До уездного центра они ехали на двух грузовиках. Вышли на дороге и направились влево от шоссе по тропинке, проложенной по кукурузному полю. Впереди семенил мулла, за ним, держа наготове оружие, шел Маджид, дальше длинной цепочкой растянулся весь отряд — хадовцы, человек десять парт-активистов, столько же молоденьких солдат из народной милиции — царандоевцев. Кадыр и Латиф держались позади. Замыкала отряд Фазиля. Девушку сначала не хотели брать на операцию, но она сумела убедить своих товарищей.

— А вдруг потребуется обыскать женскую половину дома? — сказала Фазиля.— Не будете же вы входить к женщинам!

На это возражать не стал даже сам Маджид.

В середине пути отряд растянулся метров на триста. Люди шагали молча, не забывая поглядывать по сторонам. Фазиля видела впереди своих друзей: оба — и Кадыр и Латиф — были напряжены, взволнованы ожиданием схватки.

Длинная цепочка людей втянулась в кривую узкую улочку кишлака, который казался совершенно пустым. Высокие глиняные заборы, глухие стены домов-крепостей придавали улице вид горного ущелья. Люди Маджида невольно прибавили шагу. Случись тут засада, отряд оказался бы в западне.

Кишлак проскочили почти бегом, и снова дорогу запетляла среди полей и садов. Вышли к небольшой речке. На другой берег был перекинут хлипкий мосток.

Несколько царандоевцев по приказу их командира залегли на откосе, чтобы в случае необходимости прикрыть отряд огнем. Остальные быстро перешли на другую сторону реки, где невольно замешкались, сбились в кучу.

— Ждите меня здесь,— сказал проводник.— Надо разведать путь.

Мулла легко, не оглядываясь, пересек поляну, взбежал на крутой склон и... исчез в густом кустарнике. И сразу с разных сторон ударили очереди, взметнулся фонтанчиками речной песок. Сбившихся в кучу людей хладнокровно расстреливали из пулеметов. Ситуация казалась безнадежной.

Фазиля передернула затвор автомата, упала, вжалась в песок. Солдаты-царандоевцы, отстреливаясь, отступили к реке и принялись окапываться. Их командир, высокий пожилой майор с глубоким шрамом на лице, размахивая пистолетом, сердито крикнул, чтобы берегли патроны. Опытные бойцы, хадовцы и партактивисты, без лишней суеты рассредоточились и стали отстреливаться — спокойно, умело, короткими очередями.

Маджида нападение застало в самом неудачном месте — он ринулся вслед за муллой, вскарабкался по откосу, пробежал несколько шагов по зеленой поляне и упал там, хоронясь от пуль в высокой траве. Латиф и Кадыр залегли у воды рядом с Фазилей.

Секундное замешательство прошло. Люди оценили обстановку, стали искать укрытие понадежнее. Да и огонь душманов немного ослаб.

— Эй, сдавайтесь! Это говорю я — Каюм Туркон,— раздался крик из-за ближнего дувала.— Сложите оружие на милость аллаха, и мы отнесемся к вам по справедливости. Заблудшим мусульманам я обещаю прощение.

Фазиля невольно вздрогнула, представила себе, как поступит Каюм с каждым, кто попадется ему в руки. «Заблудшие мусульмане...» Если он и помилует кого, так, быть может, молоденьких солдат-новобранцев, коли согласятся перейти в его банду. Вчерашние неграмотные дехкане, только что получившие оружие, но еще слабо разбирающиеся в политической обстановке, могли дрогнуть. Остальные — нет. Девушка осторожно приподнялась на локте, прицелилась в проем между дувалами, откуда вещал Каюм, выпустила короткую очередь и тут же вертко скатилась в ложбинку, которую присмотрела заранее. В песок, где Фазиля лежала секунду назад, остервенело вонзился град пуль. Перестрелка вспыхнула с новой силой.

Так вот что задумал Каюм! Взять их всех живыми... Он посчитал, что у отряда не будет другого выхода, кроме сдачи в плен.

Вспыхнувшая было перестрелка снова затихла, и опять из-за дувала донесся голос Каюма:

— Сопротивление бессмысленно. Мусульмане, поверните автоматы против своих настоящих врагов! Покарайте их и сложите оружие. Эй, Маджид! Ты мечтал встретиться со мной. Ну, вот мы и встретились. Не позже чем сегодня вечером мы сможем побеседовать, если, конечно, к этому времени твои же бывшие друзья не вырвут твой поганый язык. Даю вам на размышление десять минут.

...А небо по-прежнему было голубым, ярко светило солнце. Пели птицы. Журчала, поблескивая, река. Фазиля неловко оперлась рукой о поросшую травой землю и тихо вскрикнула.

— Ты чего? — разом повернулись к ней Латиф и Кадыр.

— Колючка,— виновато объяснила Фазиля.— Поранила палец.

Тревога сменилась на лицах друзей сначала недоумением, потом улыбками:

— Колючка... Ну Фазиля!.. Нашла о чем переживать!

— А как же,— в тон друзьям ответила девушка. — Если занозу не вытащить, то палец нарывать будет. А мне завтра этой рукой листовки писать.

— Листовки? Завтра? Но доживем ли мы до завтра, сестренка?

— А как же! Еще не пришло время нам погибать. У нас впереди дел много.

Фазиля отложила автомат, зубами вытащила колючку, высосала из ранки кровь — все это она проделала обстоятельно, не торопясь, будто не была сейчас под бандитским обстрелом, на волоске от гибели. Царандоевский майор залег рядом с новобранцами на середине склона. Он сердито покусывал травинку. Партактивисты и хадовцы расположились на другом берегу. Их подгонять не приходилось, сами выдвинулись наверх. Маджид уже пристроился рядом с Абдулгафаром. И он, и партийный секретарь молчали, но выражения их лиц выдавали мучительное раздумье. Как быть? Как вырваться из западни? Маджид переживал. Получалось, что именно он, поддавшись на провокацию, завел отряд в засаду. Латиф и Кадыр прикрывали русло реки. Они о чем-то переговаривались между собой, укоризненно поглядывая на девушку. Фазиля догадалась, о чем они говорили: наверняка корят себя за то, что взяли ее с собой.

По-прежнему было тихо, если не считать веселого щебета птиц и стрекота цикад. Фазиля отчетливо поняла: есть только один выход из западни. Кто-то должен пожертвовать собой ради спасения отряда, кто-то должен вызвать огонь на себя и прикрыть прорыв. Должно быть, старшие товарищи поняли это давно, но почему тогда медлит с приказом Маджид? Чего он ждет?

А Маджид просто не мог заставить себя послать кого-то из своих людей на верную смерть. Почти все здесь были его друзья — кем пожертвовать? Кому приказать умереть?

Наконец он решился. Перебрался на правый берег, упал возле Кадыра, жестом подозвал к себе царандоевского майора. Сказал, чтобы было слышно всем:

— Трое хадовцев поднимутся слева. Три царандоевца выйдут на правый склон. Остальные, не мешкая, уходят вниз по течению реки. Она выведет нас к шоссе.

Все, что произошло дальше, длилось несколько минут. По условному сигналу Маджида три хадовца, открыв огонь из автоматов, рванулись наверх, выбежали на поляну с редким кустарником и залегли там. И следом за ними такой же бросок, только на другом берегу, сделали царандоевцы — они пошли впятером во главе с майором. Каюм сосредоточил свои главные силы на этом берегу, здесь было жарче всего.

Группа Маджида двинулась вниз по ручью, по щиколотки утопая в черном илистом грунте. Фазиля немного замешкалась, отстала, обернулась и сразу увидела душманов. Люди в чалмах скатывались с обрыва в том месте, где только что находился отряд. Девушка тщательно прицелилась и выпустила длинную очередь. Снова нажала на курок — автомат не ударил ее в плечо, как прежде.

«Кончились патроны»,— догадалась Фазиля. Подбежал Латиф:

— Назад! Я прикрою.

Девушка бросилась за отступающим отрядом, на ходу перезаряжая автомат. Река здесь делала крутой изгиб, и некоторое время можно было не бояться огня в спину. Вдруг Фазиля услышала резкий нарастающий свист. Он раздался откуда-то сверху и не был похож ни на один из знакомых ей звуков. Девушка остановилась в недоумении, подняла голову.

— Ложись! — закричал бешено Кадыр. Он сшиб ее с ног, упав рядом прямо в воду. И почти сразу же метрах в тридцати раздался взрыв.

— Мины! Понимаешь, мины! — кричал Кадыр.

Они снова побежали по ручью. Пот застилал глаза. Утробно свистели мины, их разрывы взметали к небу камни и грязь, и всякий раз Фазиле казалось, что они летят прямо в нее. Но дальше к реке вплотную подходили густые ивовые заросли, и Маджид повел людей сквозь эту чащу: высокий кустарник сразу скрыл отряд.

Через полчаса они благополучно вышли на шоссе и почти сразу встретили армейский батальон. Его послали выручать отряд из беды. Перестрелку услышали в кишлаках и сообщили в Герат. Маджид вскочил в головной бронетранспортер, колонна свернула с дороги и, ломая кустарник, помчалась вдоль ручья — на подмогу оставшимся товарищам.

Майора смерть обошла стороной. Погибли два молодых солдата и хадовец. Схоронили их, как это и предписывает обычай, в тот же день перед заходом солнца.

Утром Кадыр, как обычно, открыл заседание провинциального комитета ДОМА. Присутствовал уполномоченный Центрального комитета ДОМА по северо-западным провинциям Халиль.

— Сегодня революция — это борьба сразу на нескольких фронтах,— рубил воздух ладонью Кадыр.— Первый — защита завоеваний Апреля с оружием в руках. Второй, может быть, самый главный,— схватка за умы и сердца миллионов людей, прежде всего — дехкан. Мы должны не просто вырвать обманутых людей из пут невежества, но и повести их против врага, сделать нашими активными союзниками.

— Позвольте мне, товарищ Кадыр,— поднялся Халиль.— Ты складно говорил, возразить тебе нечего. Но вообще,— он нахмурился,— мы научились говорить куда лучше, чем действовать. Все правильно в твоей речи. Не было только одного — конкретных предложений. Как ты представляешь себе ведение агитационной работы в районе?

— Как? Ну ясно как,— Кадыр справился с секундным замешательством.— Мы должны идти в лицеи, в кишлаки, на базары — агитировать, разъяснять, убеждать.

Кадыру казалось, что он ответил убедительно на вопрос Халиля. Но вот встал зав. орготделом Латиф:

— Слово, конечно, хорошо... Ты вот зовешь нас идти в кишлаки. Ну, допустим, пойдем мы агитировать. Все пойдем, никто не струсит. А вот кто вернется обратно — об этом подумал? Душманы живо переловят нас поодиночке и развесят на чинарах. Так чего же мы добьемся?

Кадыр вспыхнул:

— Лично я готов хоть сегодня отправиться по кишлакам...

— Одно дело — погибнуть в бою...— возразил Латиф.

— К чему я призываю, это тоже бой. И выиграть его сегодня не менее важно, чем разгромить десять банд.— Кадыр вопросительно посмотрел на Халиля, ожидая его поддержки.

Халиль поднялся.

— Теперь ты ближе к истине. Большая ошибка думать,— сказал он,— что революционная борьба — это лишь боевые рейды и засады. Нельзя успокаивать себя тем, что будет время для пропаганды наших идей, когда разгромим душманов. Нет, товарищи! Дехкане должны сегодня, сейчас, немедля услышать доступные их пониманию слова о земле, свободе, братской помощи Советского Союза.

Халиль умолк, подчеркивая тем самым важность следующей фразы:

— Центральный комитет ДОМА принял директиву о создании агитационно-пропагандистских отрядов на местах. В том числе и в нашем районе.

— Агитационно-пропагандистский отряд? — встрепенулся Латиф.— Что это?

— Центральный комитет,— продолжал Халиль,— предоставляет нам, товарищи, широкий простор для инициативы. Даже по готовому рецепту хороший плов не всегда сваришь, верно? Всегда берешь то, что есть под рукой. Так и здесь: нам предлагают действовать, исходя из местных условий и возможностей. Общие рекомендации таковы: в агитационно-пропагандистские отряды надо включать политически грамотных, умных ораторов, привлекать для выступлений прогрессивно настроенных священников, вождей племен и уважаемых стариков. Мы должны вести агитацию не трескучей фразой и голыми лозунгами. Нет, из этого ничего не выйдет! Только опираясь на конкретные примеры, мы сможем раскрыть содержание правительственных декретов и реформ, разоблачить кровавые преступления душманов.

Халиль говорил возбужденно, взволнованно.

— Например, все ли дехкане даже в ближайших к Герату уездах понимают, в чем суть проводимой правительством аграрной реформы? Не все...—Он сам же ответил с горечью на свой вопрос.— Днем им дают землю, а ночью в кишлак приходят душманы и говорят; «Вы засеете свое поле, а урожай у вас отберут неверные. Отберут и ничего не дадут взамен». И забитые дехкане внимают той лжи, потому что наша правда до них не дошла. Пустуют поля, приходят в негодность арыки. Люди голодают и уверены, что все их беды от революции. Агитаторы должны раскрыть глаза дехканам. Мы обязаны показать им, кто их враг, а кто настоящий друг.

Да, товарищи! — Халиль прочно овладел вниманием членов комитета.— Партия позаботится об охране активистов. Есть решение придать агитотрядам боевые подразделения. И последнее: на днях из Кабула транспортным самолетом нам доставят специально оборудованный агитавтобус.

Сообщение Халиля вызвало взрыв восторга. Автобус! С киноустановкой, мощным громкоговорителем, магнитофоном... Вчера в Герате об этом и не мечтали. Кадыр предложил сегодня же, не откладывая, создать агитотряд и наметить маршрут первого рейда.

Расходились под вечер — возбужденные, радостные, с ощущением причастности к новому важному делу.

...Грабеж для Каюма был обычным способом пополнения казны. Перестреляв пассажиров рейсового автобуса и забрав их скарб, он в тот же день отправил за кордон связного с рапортом, в котором грабеж на шоссе выдал за «акцию по уничтожению партийных активистов». На настоящих партийцев Каюм тоже устраивал охоту, но то было дело хлопотливое и почти всегда рискованное: расправишься с одним, а потеряешь троих-четверых. Воевать душманам становилось все труднее, хотя с оружием и боеприпасами проблем не было.

Это добро тайными тропами исправно поступало из-за кордона, только попроси. Мешало другое. Население начинало относиться к ним враждебно. Ночевали душманы в кишлаках, продукты брали у дехкан, выдавая взамен «квитанции», где значилось, что исламская партия взимает налог для «святого дела». Каюм рассчитывал, что во всех кишлаках будут принимать его с радушием, как героя. Но теперь даже в самых глухих местах мало кто хотел иметь с ним дело. Дехкане смотрели на душманов кто с неприязнью, кто с плохо скрытой ненавистью. Им уже надоело страдать от бесконечных поборов, жить в вечном страхе перед этими ражими молодцами, которые не разрешали возить в город урожай для продажи и заминировали вокруг все дороги. До прямого бунта пока еще не дошло, но «борцы за веру» чувствовали себя неуютно.

Каюм с усердием выполнял приказы «главнокомандующего». Их передавали ему связные из Пешавара.

Прошлой ночью, к примеру, были «наказаны» жители одного селения за то, что напоили молоком бойцов армейского батальона, проходившего через кишлак. Каюм не стал даже и разбираться, кто именно угощал неверных. Всех жителей кишлака он приговорил к суровой каре.

...Они пришли ночью. Первым делом ворвались в дом муллы, выволокли его на площадь и принялись избивать.

— Коран! Принесите Коран,— хрипел мулла, взывая к односельчанам, которых при свете факелов сгоняли на майдан.

Какой-то старик, подняв дрожащими руками священную книгу, попытался протиснуться к мулле. У него выхватили Коран, отшвырнули прочь. Каюм лично застрелил старика. Муллу зарубили саблей — как всегда, душманы проделали это не спеша, наслаждаясь мучениями жертвы. Для острастки Каюм лениво пострелял в толпу, затем отправил своих парней пошарить в домах, хотя знал, что взять у этой голытьбы нечего.

Иногда он встречался с Рауфом, который теперь служил чиновником в департаменте губернатора, маскируясь под человека, преданного демократической власти. Рауф называл Каюму имена тех, кого требовалось «наказать» в первую очередь, сообщал о маршрутах колонн, которые доставляли в город продовольствие, медикаменты, одежду. Если грузовики охранялись слабо, Каюм устраивал засады, сжигал машины и груз. Каюм был уже далеко не новичком среди «защитников ислама», но побаивался Рауфа. Этот оборотень знал, казалось, о всех промахах, вольно или невольно допущенных его бандой.

— Что же это делается, брат? Сопливые девчонки на виду у всего города корчат из себя революционерок,— мягко упрекал его Рауф во время последней встречи.— Хочу по-дружески предупредить: слухи об этом разносятся далеко. Можешь себе представить, как недовольны наши друзья там... Наверное, они думают: «Мы им даем деньги — и ведь немалые деньги, правда? А в это время Каюм воюет со стариками в пассажирских автобусах».

Каюм злобно взглянул на собеседника. Неужели эта лиса сообщила в Пешавар об автобусе?

— Нет, нет, ты не беспокойся. Я пошутил. Там наверняка были люди, которые заслуживали хорошей трепки. И все-таки скажу тебе как брату: пора показать, что мы не бросаем слов на ветер. Неверные должны бояться выходить на улицу. Пусть смерть настигнет и тех, кто сочувствует новой власти. Еще беспощаднее должен быть террор на дорогах. Надо лишить Герат продуктов, товаров первой необходимости, отрезать его от страны. Ты должен разжигать недоверие к нынешней власти. Пусть твое имя внушает страх.

— Я постараюсь,— хмуро обещал Каюм.

— Знаю. И подвиги твои не останутся без награды.

— Нафису схватили бандиты!

— Что? — Фазиля остановилась, но незнакомая женщина, вполголоса сообщив ей эту новость, обогнала ее и, не оборачиваясь, торопливо перешла на другую сторону улицы.

Нафиса... Надо немедленно что-то делать. Первым желанием Фазили было догнать эту женщину, но время уже ушло. Незнакомка скрылась в лабиринте узких переулков старого города. Впрочем, подумала Фазиля, эта женщина сказала все, что знала. Нафиса схвачена бандитами...

Фазиля ускорила шаг. Скорее в комитет, к товарищам — вместе они что-нибудь придумают. Надо сообщить Мухтару. Оповестить ХАД. И обязательно — это надо сделать немедленно — пойти в дом Нафисы. Может быть, все это розыгрыш, недоразумение, ошибка. Вот ее дом, сейчас позвоню, дверь откроется, и на пороге я увижу свою подругу, как всегда красивую и жизнерадостную.

На пороге Фазиля увидела испуганную, с красными от слез глазами младшую сестру Нафисы. Из глубины дома доносились рыдания матери. Все оказалось правдой: здесь побывали неожиданные и бесцеремонные гости — на полу валялись разодранные книги, осколки разбитой посуды...

— Они пришли этой ночью,— всхлипывая, рассказывала маленькая девочка,— бесшумно влезли через открытое окно и связали отца. «Где Нафиса?» — спросил меня один из бандитов. Я ответила, что сестры нет дома. Но один из бандитов уже тащил Нафису за волосы из другой комнаты.

— Бедные вы мои,— голосила за стенкой мать.— И за что нам такое горе... О, помоги, аллах, спаси мужа и дочь!

Вместе с Нафисой бандиты увели отца.

Мухтар привел Несора-доку в комитет ДОМА и попросил отнестись к бывшему душману с максимальным вниманием. Кадыр предложил парню жить пока в маленькой пристройке к зданию комитета и для начала поручил ему выполнять обязанности истопника. Приближались зимние холода, все равно кому-то надо было заботиться о печах. Несор, весьма удивленный тем, что его не отправили в тюрьму, согласился. Но про себя решил бежать отсюда при удобном случае. Случаев таких с первого дня работы представилось сколько угодно. Никто не охранял пленного, не ограничивал его жизнь какими-либо запретами. Несор все откладывал и откладывал побег и наконец совсем перестал вспоминать об этом намерении.

Сначала ему мешала уйти обычная в таких случаях мысль: куда податься? С душманами его пути разошлись — это

Несор невольно стал прислушиваться к разговорам своих сверстников. Где они, эти враги ислама, о которых ему день и ночь твердили в банде? Несор видел, что сверстники из ДОМА совсем не напоминают «страшных кафиров», которые рисовались в его воображении, а, наоборот, ведут себя скромно и достойно. Странно...

И к Несору тоже присматривались. Кадыр не спешил лезть к парню с расспросами и уговорами, понимал, что время будет лучшим воспитателем для этого забавного парня. В присутствии Несора они обсуждали работу агит-отряда, говорили о планах, спорили, распевали революционные песни... Пусть слушает. Пусть сам поймет, ради чего стоит жить. Пусть думает.

И вскоре Несор стал преданным борцом революции. Лишь внешне он остался таким, как был: черные чалма и рубаха, белые шаровары, пышные усы, серьги в ушах.

Во время одной из боевых операций он попал в западню, но не стал ждать смерти. Не таясь, вышел Несор из укрытия на деревенскую площадь, будто бы желая сдаться в плен. В каждой руке он держал по гранате с выдернутыми кольцами. Разомкни ладони — и взрыв. Ничего не подозревавшие душманы опустили автоматы, поджидая его на противоположной стороне площади. И тут Несор краем глаза увидел в переулке мотоцикл с заведенным мотором. Гранаты полетели во врага, а сам он в два прыжка очутился за дувалом и умчался на мотоцикле.

Когда в комитет приходили новые люди, им обязательно представляли рослого парня в странном наряде: «Это Несор-доку, наша знаменитость».

Нафису по приказу Каюма выкрал один из его подручных — Гульахмад Гальбатуни, руководивший группой городских террористов. Той же ночью девушку и ее отца с завязанными глазами привезли в дом у Кандагарских ворот. В задних комнатах чайханы террористы оборудовали свое логово. Они рассчитывали вырвать у девчонки имена и адреса самых активных членов партии и молодежной организации, а потом...

Утром девушку привели к Гульахма-ду, и тот, вспомнив наставления Каюма, выпроводил из комнаты конвоира. Присев рядом, он с восхищением протянул:

— Так вот ты какая, вероотступница...

Нафиса же глядела на него будто дикая кошка. Слезы ее высохли.

— Что вы сделали с отцом? Где он?

— Отец? — не понял бандит.— При чем тут отец? Если его еще не отправили на тот свет, значит, он здесь.

— Вы не смеете его трогать! — крикнула Нафиса.— Он ни в чем не виноват!

— Ну, в этом ты, положим, заблуждаешься,— ответил Гульахмад.— Твой отец провинился перед аллахом, он не сумел воспитать тебя правоверной мусульманкой и не выколол тебе глаза, когда ты сняла паранджу.

Гульахмад задумался и вдруг понял, что он сейчас ослушается Каюма. Это может стоить ему жизни. Каюм, конечно же, разозлится. Он, Гульахмад, будто поменялся ролью с этой девчонкой: не она, а он оказался в плену — у ее красоты. Нет, Гульахмаду ни к чему ее пытать и тем более убивать. Он сделает ее четвертой женой. Душман распорядился привести отца Нафисы. Его избили ночью Жизнь едва теплилась в немолодом теле. Девушка, увидев отца, заплакала, обняла его. Гульахмад встал с коврика и как о чем-то уже решенном сказал:

— Благодари за милость, старик. Я беру твою дочь в жены.

Нафису вновь охватил гнев. Но, к счастью, ее опередил отец:

— Именем аллаха прошу,— обратился он к душману,— не позорь себя. Не бесчесть дочь, силой забирая ее в жены. Давай договоримся как добрые мусульмане: ты пришлешь к нам сватов, и тогда справим законную свадьбу.

У Нафисы едва хватило выдержки смолчать. Она поняла, что отец выбрал единственный путь к спасению. И даже не ей, а им обоим.

Гульахмад подумал немного и... согласился. Наверное, он рассудил так: «Девчонка запутана и вряд ли захочет рисковать жизнью».

На другую ночь пленников привели с завязанными глазами домой, душманы предупредили, что каждый шаг «невесты» теперь будет известен. А через несколько дней пусть она ждет сватов. Однако «несколько дней» растянулись на целый месяц. Нафиса поддерживала связь с комитетом через Фазилю, приходившую в дом под видом торговки овощами. Товарищи категорически запретили Нафисе выходить на улицу. Люди Гульахмада постоянно следили за ее домом. Но и Маджид времени не терял: оперативная группа хадовцев просочилась в дом. Оставалось ждать гостей.

Однажды босой мальчишка-беспризорник принес письмо отцу Нафисы: «Сегодня ночью придем». Но душманы хитрили. Никто в эту ночь не явился, наверное, люди Гульахмада наблюдали за домом. И, только окончательно поверив в свою безопасность, душманы отправили «сватов». Их взяли в ту же ночь...

Гератская агитбригада действовала. От селения к селению продвигался отряд, а впереди него, быстрее машин, шла людская молва. В кишлаках говорили о храбрых юношах и девушках, которые рассказывают народу правду о событиях, происходящих вокруг, интересуются нуждами дехкан, выступают с концертами.

...Сначала агитаторов, бывало, слушала горстка людей, а скоро майданы не могли вместить всех желающих послушать слово правды. Из многих окрестных кишлаков к Кадыру зачастили дехкане с просьбой прислать к ним агитотряд.

Да, отряд сражался! И не только с вековым невежеством. Нередко агитаторы откладывали в сторону музыкальные инструменты и брались за оружие. Случалось, отряд вступал в кишлак, где только что побывали душманы. Они скрывались где-то рядом, их осведомители следили за молодыми посланцами революции. Душманы выжидали удобный момент, чтобы расправиться с агитбригадой и сочувствующими дехканами. Кое-кто, опасаясь мести, отсиживался по домам, избегал даже ненароком выказать свое расположение к новой власти.

В отряде вскоре образовалась боевая группа: Кадыр, Латиф и еще несколько смелых парней. Они разведывали обстановку перед входом в кишлаки, несли круглосуточную охрану лагеря агитотряда. Там, где работал отряд, появлялись ячейки молодежной демократической организации. Фазиле поручили привлекать к работе девушек и замужних женщин.

Дехкане мало-помалу поняли, что перед ними представители прочной демократической власти, которая призвана выражать их интересы, защищать от произвола душманов.

В кишлаках после отъезда агитбригады возникали отряды местной самообороны.

Еще месяца не проработал отряд, а уже земля горела под ногами душманов. Дехкане, вчера повсюду покорные и запуганные, сегодня отказывали бандитам в ночлеге и пище, сами брались за оружие, загоняя их дальше и дальше в горы.

Как-то в лагерь агитбригады на берегу реки Герируд пришла необычная делегация: три старика, вооруженные допотопными ружьями.

— Мы из Калай-бадбахт,— заявил самый представительный из гостей.— По поручению сельского схода мы пришли, чтобы пригласить вас к нам в кишлак.

Седобородый произнес речь с большим достоинством, словно приглашал на обед к шейху, а не в глухой кишлак.

— Где находится это селение? Никогда не слышал кишлака с таким странным названием,— сказал Кадыр.

Название кишлака переводилось как «Крепость несчастных». Старик все так же степенно разъяснил — они живут в полудне ходьбы отсюда, в уезде Кишм. И туда докатилась добрая молва об отряде. Жители кишлака всем миром приглашают молодых товарищей (старик так и сказал — «товарищей»), обещают оказать им гостеприимство.

Кишм? Гостеприимство? Кадыр даже вздрогнул, услышав такое приглашение. Да ведь в Кишме, всякий знает, сейчас вовсю орудуют банды Камаледдина.

Кадыра предупреждали о том, что в самом Кишме душманы спокойно разгуливают по улицам, нагоняя страх на все население. Товарищ Маджид пока не рекомендовал агитаторам забираться так далеко от Герата. А тут приглашают в гости!

Друзья Кадыра, обступив стариков, удивленно разглядывали древние шомпольные ружья, их ветхую, запыленную одежду.

Кадыр пригласил странную делегацию к столу, стоявшему в тени чинар. Гости с достоинством приняли приглашение. Однако уселись не на лавку, а прямо на траву, поджали под себя ноги.

Чай пили молча. Было в их поведении что-то странное, и причина этого не только в почтенном возрасте. Стариков переполняла необъяснимая гордость за свою миссию. Правда, Фазиля отметила и другое: сахар старики давно не видели. Гости охотно потянулись к вазочке с рафинадом, но, взяв по кусочку, есть не стали, а спрятали за пазуху.

С чаепитием было покончено, и Кадыр приступил к детальным расспросам. Да, согласились с ним старики, в Кишме действительно бесчинствуют банды, и дорога туда небезопасна. Но в кишлаке Калай-бадбахт совсем иная жизнь: все дехкане сплотились вокруг партячейки, созданной их односельчанином Мирзой Кабиром. Мирза возвратился недавно из Кабула, и с этого момента вся жизнь стала другой.

— Все стало по-другому,— враз закивали старики.

— Приезжайте,— с поклоном повторил седобородый.— И все увидите сами. Встретим как самых уважаемых гостей.

Владимир Снегирев Окончание следует

(обратно)

Одинокий в волнах

О твесные темно-коричневые скалы неожиданно выступили из тумана. Они напоминали средневековую крепость с двумя высокими горами-донжонами в центре и на севере. Ветер раскачивал прибрежные воды и с силой бросал их на острые камни. Перед нами лежал остров Питкэрн.

Суровость облика резко отличала его от изумрудных и приветливых островов Океании. Ничто не выдавало здесь присутствия людей. Неожиданно из складок прибрежной полосы выскочила длинная красная лодка. И вот уже трое островитян поднимаются по трапу на наш теплоход. Впереди загорелый босой моряк в грубой одежде, с крючковатым носом, прямым и открытым взглядом, словно сошедший с литографии XVIII века.

— Приветствуем вас с прибытием на край света,— сказал он на чистом английском языке.— Я — Чарлз Крисчен.

Значит, нас встречает прямой потомок знаменитого штурмана Флетчера Крисчена — создателя мировой славы Питкэрна.

...Все началось с того, что английское правительство решило завезти в Вест-Индию ростки хлебного дерева. Для этого снарядили судно «Баунти», капитаном которого был назначен лейтенант королевского флота Блай. В конце декабря 1787 года судно вышло из Темзы. Лишь через год, преодолев штормы, голод и болезни, «Баунти» достиг Таити.

Блай был человеком крутым и деспотичным. Жестокость его вызвала недовольство команды. На судне вспыхнул мятеж, который возглавил штурман Флетчер Крисчен. Высадив Блая в небольшую шлюпку, мятежники вернулись на Таити. Они прожили здесь около года, многие обзавелись семьями. Но Флетчер, предчувствуя возможность карательной экспедиции, убедил товарищей покинуть опасное место. «Баунти» снова поднимает паруса и отправляется на поиски необитаемого острова, где никто не мог бы обнаружить команду мятежного судна. Флетчер обследует несколько островов в Океании, но ни один из них не удовлетворяет осторожного штурмана. Наконец он резко меняет курс «Баунти» и ведет его на самый юг Океании, где, по рассказам, расположен одинокий остров, названный в честь его первооткрывателя Питкэрном.

В сентябре 1790 года «Баунти» достигает берегов пустынного острова. Флетчер Крисчен приказывает матросу Брауну высадиться и поискать пресную воду. Матрос возвращается с радостным известием: на севере острова обнаружен ручей. Необитаемый остров с питьевой водой вдали от морских путей — это и было то, что стремился найти Флетчер. Здесь можно спрятаться от всего мира. И прежде всего — от английского трибунала. С «Баунти» сняли и перенесли на берег все до последнего гвоздя. Само судно, посаженное на прибрежные камни, подожгли. Английские моряки с таитянскими женами и детьми двинулись в глубь острова. Так началась история заселения Питкэрна.

...Добраться от теплохода до берега можно только на лодке. Все ближе земля. Из темно-коричневой она становится зеленой. Различимы высокие пальмы, но не видно ни одного дома, словно Питкэрн так же необитаем, как и двести лет назад.

— Вам повезло! — кричит нам кормчий, молодой загорелый островитянин с черной курчавой бородой.— Вам повезло! Сегодня на удивление спокойно. Редко кому удается высадиться на берег. Здесь очень высокая прибрежная волна. Даже когда на океане полный штиль, не всегда можно выйти из бухты...

Неожиданно лодка делает крутой поворот, и кормчий, сбросив скорость, ждет того единственного мгновения, когда можно войти в бухту между двумя валами. Наша лодка опускается, кормчий дает полный газ, и мы влетаем в залив Баунти-Бей.

На месте, где некогда был сожжен «Баунти», построен небольшой причал. Лодку качает как в хороший шторм. Нужно немало ловкости и смекалки, чтобы попасть на берег. Это удается не сразу, но все же мы вступаем на землю Питкэрна.

От пристани резко вверх начинается дорога — шириной метра в два. С океана ее не видно.

— После любого дождика,— ворчит наш кормчий,— дорога превращается в непроходимое месиво.

Но сегодня жарко, градусов под тридцать, и о дожде остается только мечтать. Поднимая тучи пыли, карабкаемся по дороге. Она становится все круче, но еще шаг — и перед нами открывается весь остров. Зелень волнами взбирается по покатым бокам холмов, доходя до самой высокой, триста метров над уровнем океана, точки острова — серой скалы. Ее-то мы и увидели первой с океана.

От скал и зеленых холмов, пряного от запаха цветов и трав воздуха, прозрачной голубизны океана исходит удивительная сила первозданной красоты и гармонии. Стоит тишина. Только гул разбивающихся о камни волн иногда долетает с порывами горячего ветра.

Постепенно крутая дорога превращается в пологую тропинку, а она, в свою очередь, становится центральной, обсаженной кокосовыми пальмами улицей столицы Питкэрна, Адамстауна.

Завидя нас, подходит пожилой человек в полосатой выгоревшей рубашке.

— Вы с советского теплохода «Лермонтов»? Я — Эндрю Янг.

Фамилия нам знакома не только потому, что ее носил один из мятежников «Баунти». После того как «Михаил Лермонтов», покинув перуанский порт Кальяо, направился к Питкэрну, на судно пришла радиограмма с просьбой оказать медицинскую помощь местным жителям. Упоминалось в ней и имя старейшего жителя острова Э. Янга.

Наше знакомство с Адамстауном началось с местной амбулатории.

На прием к судовому врачу, кандидату медицинских наук ленинградцу Михаилу Бравкову, записалось несколько пациентов. Однако прежде чем начать осмотр, Михаил взял с нас честное слово подождать его. И хотя очень хотелось познакомиться с Питкэрном, долг товарищества взял верх. Мы были за это вознаграждены: в соседнем с амбулаторией здании был накрыт длинный стол.

Центр стола занимали знаменитые питкэрнские пальчиковые бананы. Удивительно точное название! Размером не больше указательного пальца и на вкус — пальчики оближешь! В деревянных мисках — пирожки, трубочки, печенье. Муку, молоко и масло привозят из Новой Зеландии. В бутылках напитки — сок папайи, кокосовое молоко. Но хозяева извинялись: главного блюда островитян — рыбы не было. Рыбаки уже неделю не могут выйти на лов из-за высокой волны.

За столом собрались почти все жители острова. Это не так уж трудно: населения немного. Женщина, похожая на таитянку, спрашивает:

— В вашей стране растут такие вкусные бананы?

И добавляет:

— Вы не думайте, мы много слышали о Советском Союзе от Тома Крисчена, нашего радиста. Он же все время связан с миром. Помните, у вас была Олимпиада? Том даже слушал передачи из Москвы и рассказывал нам. Но о бананах он ничего не говорил.

Мы были первыми советскими людьми, вступившими на эту землю.

Удаленность острова не единственное препятствие. Для того чтобы попасть на Питкэрн, необходимо еще получить специальную «визу». Беру слово в кавычки, ибо она действительно специфична. Сначала запрос посылается в британское консульство в Окленде в Новой Зеландии, затем консульство оповещает жителей острова о поступившей заявке. Созывается общее собрание, и, если ходатайство одобряется большинством голосов, это значит, что чужестранцу разрешается ступить на землю острова. Кстати, именно питкэрнские женщины в соответствии с местной конституцией от 1838 года первыми в Британской империи получили право голоса на выборах и общих собраниях.

— Я три года ждала разрешения приехать на остров,— говорит норвежка Кари, ставшая постоянным жителем Питкэрна.— Никто не верил, что я действительно хочу покинуть Норвегию и поселиться здесь. «Детство бродит»,— говорили мне сначала. «Да ты рехнулась»,— говорили потом. Впервые я узнала об острове еще девочкой: у нас в школе показывали фильм «Мятеж на «Баунти». И с тех пор жила одной мечтой — уехать туда.

Кари все-таки добилась своего. Она получила разрешение не только посетить Питкэрн, но и поселиться на нем. Здесь вышла замуж, недавно у нее родился второй ребенок.

Но за пятнадцать лет детские иллюзии могли и исчезнуть.

— Да, иллюзий больше нет. Но я еще больше полюбила остров. Здешние люди даже и не подозревают, каким богатством обладают,— говорит Кари.— Все, кто может, трудятся, живут как одна дружная семья. На острове больше всего ценят честность, скромность и справедливость. У нас, в Норвегии, теперь такого не найти.

Наш разговор прерывают посторонние звуки, напоминающие азбуку Морзе: дон-дин-дин-дин-... Девочка лет четырнадцати срывается со скамейки и берет телефонную трубку. Оказывается, так звонит телефон. Но откуда девочка знает, что именно ей звонят? Для каждого жителя, оказывается, свой шифр — набор комбинаций из длинных и коротких звонков.

Действительно, около старенького телефонного аппарата, прибитого к деревянной стене Дома собраний, висит нарисованная от руки карта Адамстауна с указанием всех домов и имен владельцев. Рядом с именем стоит код абонента...

Солнце уже поднялось высоко, его жесткие лучи жгут немилосердно. Даже ветер спрятался от них в кронах кокосовых пальм. Все тихо дремлет в знойном мареве летнего дня. Мы сидим на любимом месте островитян — Главной площади — в самом центре столицы. Здесь находится и единственная сохранившаяся реликвия с «Баунти» — якорь, поднятый со дна в пятидесятые годы нашего века.

Площадь — забетонированный прямоугольник, по периметру которого расположены общественные здания: Дом собраний (тот, где мы обедали), церковь, амбулатория, библиотека, почта.

Рассказывают в основном старики. Говорят они не спеша, но стоит умолкнуть одному, как подхватывает другой. Женщины, тихо улыбаясь, лишь изредка вставляют словечко-другое.

Остров не имеет ни промышленности, ни полезных ископаемых. Люди занимаются выращиванием овощей, фруктов. Прибрежные воды исключительно чисты, и в них водится множество рыбы.

Островитяне почти не едят мяса (привозят редко, а на Питкэрне живность не держат), не употребляют алкоголя, табака. Легче перечислить предметы, которые не требуются Питкэрну, нежели длиннейший список его нужд. Жителям острова необходимы мука, соль, одежда, обувь, топливо для небольшой электростанции, бумага, строительные материалы. Все это и многое, многое другое приходится покупать. А единственная статья экспорта — марки.

Марки сделали Питкэрну славу не в меньшей степени, чем книги и фильмы о «Баунти». Их обычно выпускают сериями по несколько штук в каждой и печатают пять-семь лет подряд. Сюжеты — история острова, его сегодняшняя жизнь, природа. По особо важным случаям печатаются отдельные памятные марки.

Первая питкэрнская марка появилась в 1940 году. Правда, была она напечатана (как и все последующие) не на острове. Затем марки переправляют на Питкэрн. Здесь островитяне наклеивают их на конверты и штемпелюют — «Питкэрн, Адамстаун»... и ставят дату. Эти конверты с марками — немалая ценность для филателистов.

На фото: Кокосовые пальмы нависают над прохожими на единственной улице единственного города Питкэрна.

Продажа марок составляет главную статью дохода островитян. Выручка поступает в общинное владение и идет на покупку товаров в Новой Зеландии или Австралии.

Но для снабжения острова всем необходимым средств не хватает. Питкэрн официально является территорией Великобритании. Но для Лондона Питкэрн не курьез, а скорее обуза. Лондону не до экономических проблем крошечного острова, затерянного в Тихом океане. И хотя над этим кусочком земли развевается британский флаг, предоставленным самим себе жителям не легче. Питкэрн не может выдержать конкуренции с современной цивилизацией и ее темпами развития.

На фото: Бернис Крисчен, несмотря на свой возраст, а ей уже 83 года, трудится ни своем поле — так принято у островитян

— Купить-то мы еще что-то можем,— сердито говорит сутулый старик, сидящий на углу общего стола,— а как доставить? Обычно мы пользуемся новозеландскими судами, идущими к Панамскому каналу. Но фрахт растет в цене, а кому охота делать крюк, чтобы зайти к нам? То, что мы уже второй месяц не получаем не только продуктов, но даже писем,— это никого не интересует. Были ведь времена, когда мы жили, ни от кого не завися, и почти не знали денег. Каждый работал на своем участке, кормил семью и был доволен, что живет на этом прекрасном острове. Теперь все считают деньги и думают, как побыстрее уехать отсюда.

Тем временем Михаил закончил осмотр и вышел из амбулатории.

— Эндрю Янг,— сказал он,— пригласил нас всех к себе домой.

— Все дома в Адамстауне — близнецы,— поясняет нам Янг.— Все они одноэтажные, сбиты из струганых досок, с небольшими окнами и земляным полом. Самая важная часть в доме — крыша. Видите — железная.— Он показал на крышу дома рядом.— У моего деда крыша была из пальмовых листьев. Но когда пересох единственный ручей, люди собрались и начали думать, что делать. Некоторые решили, что настала пора уезжать с острова, ведь без воды жизни нет. Тут встал мой дед и сказал, что он-то уезжать не намерен. Вода, мол, сама льется с неба, надо только ее собрать. Он и предложил заменить пальмовые листья железом. Железо можно загнуть, чтобы дождевая вода, стекая, собиралась в бочки. Теперь у каждого дома стоит еще и бетонный резервуар. С тех пор как дед «нашел» воду, на острове пьют только ее — дождевую. Другой нет.

Мы прошли мимо единственного в городе магазина.

— Работает два раза в неделю по часу,— говорит Янг.

На фото: По старинному обычаю плоды авокадо распределяют на главной улице Адамстауна.

Вот и участок Янга. Хозяин широко распахивает дверь дома и приглашает войти. Входим в узкий коридор, из него в большую комнату. Да, все действительно так, как и говорил Янг: маленькое окно, земляной пол, дощатые стены.

Кажется, что здесь давно никто не живет: всюду пыль, беспорядок. Дом больше похож на сарай, где свалены ненужные вещи. Только фотографии, развешанные по стенам, тщательно протерты. Ради этих фотографий, с которых смотрят улыбающиеся лица, Янг и пригласил нас к себе.

— Вот этот,— с гордостью говорит он, указывая на изображение здорового молодца,— мой старший сын. Он сейчас работает в Новой Зеландии. Рядом с ним — младший. А это мои дочери... Тоже уехали...

Постояв немного, словно думая о том, что дети уже давно не писали, а чтобы кто-нибудь из них приехал, и мечтать нечего, Янг машет рукой и зовет нас на улицу. Визит окончен.

— Прихожу сюда только поздно вечером, чтобы переночевать,— поясняет Янг.— Мой дом — остров. Да и дел хватает на весь день. У меня несколько участков, самый большой около дома, еще есть поменьше в разных местах острова.

В соответствии с законами, установленными еще первыми колонистами, каждому родившемуся на Питкэрне предоставляется в вечное владение участок. Это правило соблюдается и в наши дни. Даже за теми, кто навсегда покинул остров, сохраняется участок плодородной земли, на которой растет сейчас лишь сорная трава. И никто не имеет права обрабатывать эту землю, только владелец. Островитяне скрупулезно поддерживают и другие традиции первых поселенцев. До сих пор существует обычай делить продукты питания, который ввел еще Флетчер. Распределение происходит так: купленные на общинные деньги (к примеру, редкие здесь мясо, мука) либо собранные с общинных участков земли продукты питания (фрукты, овощи), выловленную рыбу раскладывают на равные кучки — по количеству семей. Один из островитян отворачивается, а другой указывает на кучки и спрашивает. «Кому?» Отвернувшийся называет фамилию семьи, которая сразу же получает указанную долю.

И все же...

— Да, Питкэрн уже не тот, что был в годы моей молодости. Сейчас на острове остались лишь старики и малыши. Мои сыновья уехали навсегда. Письма от них приходят изредка. Сейчас на острове осталось лишь пятеро мужчин среднего возраста. Именно на них держится вся наша «экономика». Они ходят в океан за рыбой, чинят лодки и дома, работают на полях, разгружают суда и поднимают грузы в Адамстаун. Если хоть один из них уедет, остальным с делами не управиться. Некому будет. Пройдитесь по городу, и вы увидите, что разрушенных домов больше, чем жилых. Запустенье подбирается к нам. Перед второй мировой войной на острове жили триста человек, четыре года назад — семьдесят восемь... А теперь остался пятьдесят один человек.

Были времена, когда население покидало остров: в 1831 году все переехали на Таити, в 1856-м люди двинулись на Норфолк. Но тогда некоторые возвращались. А теперь не возвращается никто. Если Питкэрн станет необитаемым в третий раз, это уже навсегда. Жизнь жестока к нам...

На судно нас провожал Уоррен, парень лет двадцати. Он слышал нашу беседу с Янгом, но тогда промолчал, не стал спорить со старшим и только на лодке разговорился:

— А что здесь делать? Сидеть со стариками, охранять старые могилы и есть бананы? Да тут кино и то два раза в месяц. Нет, хочу уехать, подамся на Новую Зеландию. Вот мои товарищи пишут, что работают в автомобильной мастерской. Зовут и меня. Чем я хуже их? А здесь не с кем словом перекинуться. Старики всё учат, как надо жить. Так и жизнь пройдет мимо, не заметишь...

Мы уплывали поздно вечером. Остров погружался в ночную мглу, словно тонул в бесконечном океане.

Виталий Макарчев Адамстаун — Москва

(обратно)

Прыжок на полюс

В спальном мешке было тепло и уютно. Тихо постанывал ветер в трубке вентилятора. Поземка осторожно, по-мышиному скреблась в стенку палатки. Где-то потрескивал лед.

Я лежал и прислушивался к этим звукам, которые стали такими привычными за два месяца палаточной жизни на дрейфующем льду в центре Арктики. Потом взглянул на часы. Стрелки показывали восемь утра по московскому времени.

Я посмотрел на соседнюю койку, где сладко посапывал, скрывшись с головой в спальном мешке, радист Борис Рожков. Крохотное отверстие, оставленное им для дыхания, обросло пушистым венчиком инея. Красный столбик термометра, привязанного над кроватью, застыл на отметке 18. Восемнадцать градусов мороза. От одной мысли, что надо вылезать из теплого мешка, по спине побежали мурашки. Кажется, ко всему можно привыкнуть в полярной экспедиции: постоянному чувству опасности, лишениям, неудобствам палаточной жизни, к ветру и холоду. Но к утреннему подъему в промерзшей палатке — никогда!

Чтобы облегчить эту процедуру, надо было зажечь газ и дождаться, когда в палатке потеплеет. Запалив горелки, я с облегчением откинулся на койку и вытянулся в спальном мешке. На фале, протянутом под куполом палатки, висели оставленные на ночь для просушки куртки, унты, меховые носки. Подхваченные потоком нагретого воздуха, они вдруг зашевелились, закачались.

Я закрыл глаза. И вот, в какой уже раз, перед моим мысленным взором возникли скалистые берега Северной Земли. Здесь произошло мое крещение Арктикой, и какие-то невидимые узы связали меня с ней навсегда.

Мы прилетели на Северную Землю в конце марта 1949 года. Здесь, прямо на льду пролива Красной Армии, руководство высокоширотной воздушной экспедиции «Север-3» решило организовать промежуточную базу (ее так и назвали — база номер два). Для этого требовалось «совсем немногое»: подготовить взлетно-посадочную полосу, заровнять и затрамбовать снегом выбоины и колдобины, срубить торчащие льдины, завезти с Большой земли бочки с бензином, запасы продовольствия, аппаратуру, оленьи шкуры и множество других вещей.

Отсюда экипажи, отдохнув и заправив горючим самолеты, пойдут дальше, на север, к сердцу Арктики.

...Северная Земля. Еще совсем недавно она была «белым пятном» на географических картах, неким «таинственным островом» двадцатого века. В 1913 году гидрографическая экспедиция Северного Ледовитого океана, руководимая талантливым русским гидрографом Борисом Вилькицким, обнаружила к северу от мыса Челюскин неизвестную землю, названную Северной. Но на географическую карту удалось положить очертания только южного и части восточного берега. Тяжелые льды надежно оберегали загадочный архипелаг.

Спустя семнадцать лет, в конце августа 1930 года, на пологий берег невысокого островка, названного Домашним, высадилась четверка полярников: географ Георгий Алексеевич Ушаков — начальник экспедиции, геолог Николай Николаевич Урванцев, радист Василий Васильевич Ходов и охотник-промышленник Сергей Прокофьевич Журавлев. Это они дали названия безымянным островам архипелага, его мысам и заливам, горным пикам и ледникам. Это они нарекли полоску воды, отделяющую остров Комсомолец от острова Октябрьской Революции, проливом Красной Армии.

Одна из их стоянок была где-то неподалеку от того места, где приземлился наш самолет...

Разгрузив машину, мы принялись устанавливать палатки. Мороз, да еще с ветром, заставлял пошевеливаться. Палатки, привезенные нами, были тогда новинкой — отличные палатки, сконструированные инженером Сергеем Шапошниковым специально для полярной экспедиции. Он назвал их КАПШ-1 — каркасная арктическая палатка Шапошникова.

Наконец серебристые дюралюминиевые дуги и свертки тонкой прочной кирзы превратились в три аккуратных черных полушария. Баллоны с пропаном внесены внутрь, пол выложен в три слоя оленьими шкурами. Запылали газовые плитки, забулькала в чайниках вода. Теперь не страшен ни мороз, ни ветер. Вскоре каждый занялся своим делом: радисты стали налаживать радиостанцию, синоптики — устанавливать приборы, кто полез с книгой в спальный мешок, а я, натянув куртку, закинул на спину карабин (на снегу вокруг лагеря виднелись отпечатки медвежьих лап) и отправился в первый в своей жизни арктический поход... Уже потом, закрепившись на этой промежуточной базе, мы создали основную базу экспедиции «Север-3» близ самого полюса.

Приподнялась откидная дверь, и в прямоугольнике входа показался сначала один рыжий унт, затем второй. Следом протиснулась фигура в громоздком меховом реглане. Это был Василий Гаврилович Канаки — полярный аэролог и мой первый пациент, с которым, несмотря на разницу в возрасте, я успел подружиться.

— Да у тебя здесь Ташкент,— довольно сказал он, расстегивая шубу и присаживаясь на краешек кровати.— Кончай ночевать, доктор. Сегодня грешно разлеживаться. Девятое мая.

Пока я натягивал меховые брюки, свитер, суконную куртку, Канаки поставил на одну конфорку ведро со льдом, на другую — чугунную сковородку, достал из ящика несколько антрекотов, завернутых в белый пергамент, и брусок сливочного масла. Затем, обвязав шнурком буханку замерзшего хлеба, подвесил ее оттаивать над плиткой.

А я, обернув шею махровым полотенцем и сжимая в руке кусок мыла, выскочил из палатки. Холодина! Наверное, градусов тридцать. Ветер пробирает до костей. Я осторожно сгреб пушистый мягкий снег и начал неистово тереть им руки и лицо. Лицо запылало, словно обваренное кипятком. Не снижая темпа, растерся полотенцем и пулей влетел обратно в палатку.

Борис уже оделся и усердно помогая Гаврилычу накрывать на стол.

Скрип снега возвестил о приходе нового гостя. Это был Володя Щербина. Лихой летчик-истребитель в недавнем прошлом, сейчас он пересел за штурвал полярного трудяги Си-47.

— Здорово, братья славяне! С праздником! — Щербина выложил на стол крупную мороженую нельму.

За стеной снова послышался топот. Кто-то подбежал к палатке.

— Доктор дома?

— Заходи! — отозвался я.

— Давай быстрее к начальнику. Кузнецов срочно вызывает.

...Палатка штаба была недалеко, но пока я бежал до нее, меня не покидало смутное чувство тревоги: неужели что-то случилось? Здесь, в самом центре Северного Ледовитого океана, за тысячи километров от Большой земли, я был единственным врачом, и ответственность за здоровье, а может, и жизнь товарищей по экспедиции лежала на мне.

Потоптавшись у входа, чтобы перевести дух, я решительно шагнул через высокий порожек.

Штабная палатка была просторной, светлой. Вдоль стенок располагались койки-раскладушки, по три с каждой стороны.

Слева от входа стоял на коленях мужчина в толстом коричневом свитере. Перед ним на брезенте валялись детали разобранного «конваса». Одну из них он тщательно протирал белым куском фланели. Это был главный кинооператор экспедиции Марк Антонович Трояновский. Его имя стало известным еще с тридцатых годов, когда весь мир увидел кинокадры, снятые во время исторического похода ледокола «Сибиряков». Спустя пять лет он в числе первых тринадцати смельчаков высадился на дрейфующую льдину у Северного полюса, увековечив на пленке подвиг советских полярников. А сейчас вместе с Евгением Яцуном он вел кинолетопись нашей экспедиции.

Трояновский повернул ко мне голову, улыбнулся: «Привет, доктор!» — и как-то заговорщически подмигнул, что было странным для Марка, обычно сдержанного и даже суховатого. Но я вдруг сразу успокоился: не станет же Трояновский улыбаться, если случилось что-то серьезное.

В палатке много народу. На одной из раскладушек, расстегнув меховой реглан, Михаил Васильевич Водопьянов, один из первых летчиков Героев Советского Союза, что-то вполголоса оживленно рассказывал Михаилу Емельяновичу Острекину, заместителю начальника экспедиции по научной части. Присев на корточки перед газовой плиткой, колдовал над чайником штурман Вадим Петрович Падалко, которого многие побаивались за острый язык.

Начальник экспедиции Александр Алексеевич Кузнецов сидел в дальнем конце палатки, склонившись над картой. На вид ему было лет сорок пять — пятьдесят, лицо моложавое, обветренное. Кузнецов говорил, никогда не повышая голоса. Видимо, поэтому полярные летуны между собой называли его «тишайшим». Он пришел в Арктику еще в войну, командуя авиацией Северного флота, а в 1949 году его назначили начальником Главного управления Северного морского пути.

Карта Центрального полярного бассейна, лежавшая перед Кузнецовым, занимала два сдвинутых стола. Она вся была расцвечена красными флажками, квадратиками, пунктирами, перекрещивающимися линиями. Каждая из этих скромных пометок была маленьким безмолвным свидетельством человеческого подвига. Они могли рассказать о первых посадках самолетов на неизведанные льдины, о многосуточных вахтах у геомагнитных приборов и гидрологических лунок, пробитых в многометровом льду.

Рядом с Кузнецовым сидел главный штурман экспедиции Александр Павлович Штепенко — небольшого роста, сухощавый, подвижный человек. На его морском кителе блестела Золотая Звезда Героя Советского Союза. В августе 1941 года Штепенко вместе с летчиком Э. К. Пуссепом доставил через Атлантику в Соединенные Штаты советскую правительственную делегацию. Это о нем говорили в шутку однополчане: «В таком маленьком и столько смелости».

У края стола пристроился помощник начальника экспедиции по оперативным вопросам Евгений Матвеевич Сузюмов. Он что-то быстро записывал в «амбарную книгу». К Сузюмову я испытывал особую дружескую симпатию, и, кажется, это было взаимным. Я пристально посмотрел на него, надеясь прочесть в его глазах ответ на волновавший меня вопрос. Но Сузюмов продолжал невозмутимо писать, словно и не замечая моего прихода. Я уже хотел было доложить о своем прибытии, как вдруг Кузнецов поднял голову:

— Здравствуйте, доктор. Как идут дела?

— Все в порядке, Александр Алексеевич.

— А сами как, не хвораете?

— Врачу не положено,— ответил я и подумал: что это начальство вдруг моим здоровьем заинтересовалось?

— Прекрасно. Кстати, сколько у вас парашютных прыжков?

— Семьдесят четыре.

— Неплохо. А что бы вы, доктор, сказали,— он пристально взглянул мне в глаза,— если мы предложим семьдесят пятый прыжок совершить... на Северный полюс?

От неожиданности у меня даже дыхание перехватило.

— Ну как, согласны?

— Молчание — знак согласия,— ободряюще улыбнувшись, сказал Сузюмов.

— Конечно, конечно,— заторопился я, словно боясь, что Кузнецов передумает. А он заговорил снова:

— Прыгать будете вдвоем с Медведевым. Знаете нашего главного парашютиста? Он уже вылетел с базы номер два и часа через полтора сядет у нас. Работать будете с летчиком Метлицким,— продолжал Кузнецов.— Он получил все указания. Вылет в двенадцать ноль-ноль по московскому времени. Примерно к тринадцати часам самолет должен выйти в район полюса. Там Метлицкий определится и подыщет с воздуха площадку для сброса. Площадку будет выбирать с таким расчетом, чтобы можно было неподалеку посадить самолет. Ну а если потребуется что-то там подровнять, подчистить, тут уж придется вам с Медведевым постараться.

— С ними бы заодно бульдозер сбросить,— с серьезным видом заметил Падалко.

— Всей операцией будет руководить Максим Николаевич Чибисов (начальник полярной авиации.— В. В.). Я надеюсь, вы понимаете, доктор, сколь серьезно задание, которое мы поручаем вам с Медведевым. Серьезное и почетное. Вам доверено быть первыми. Смотрите не подведите. Но это одна сторона дела. Другая, и, быть может, еще более важная для авиации,— оценка возможности прыгать с парашютом в Арктике. Постарайтесь выявить особенности раскрытия парашюта, снижения, управления им, приземления. В общем, все, что только возможно, от момента выхода из самолета до приземления, а точнее, приледнения... Вопросы есть?

— Нет.

Не успел я приподнять входную дверь своей палатки, как на меня посыпался град вопросов:

— Зачем вызывали? Что случилось?

— Кузнецов разрешил прыгать на полюс! — выпалил я.

— С места или с разбега? — ехидно спросил Канаки.

— Да нет, с парашютом,— ответил я, не оценив юмора.— Прыгать будем вдвоем с Андреем Медведевым.

— Ну это ас. Он на полюс может даже без парашюта выпрыгнуть...— сказал Щербина.— А пока садись, попробуй пельмешек, это прыжкам не помеха.

После завтрака я выбрался из палатки. Медный диск солнца то исчезал в облаках, то, расшвыряв их, выплывал в голубизну неба — и тогда все вокруг вспыхивало мириадами разноцветных огней. Снег искрился и слепил глаза. Купола палатоккурились дымками, словно трубы деревенских изб. Побродив без цели между палаток, я свернул на тропинку и очутился у гряды торосов. Вчера здесь все гудело, скрипело и скрежетало. Льдины сталкивались, становились на дыбы, громоздились друг на друга. Но прекратилась подвижка, и все застыло. Я присел на ярко-голубой, присыпанный снежком ледяной валун, вытащил пачку папирос и закурил. Мог ли я еще недавно предполагать, что буду жить на дрейфующем льду и, сидя на торосе, обдумывать, как лучше прыгнуть с парашютом на Северный полюс? А как вообще поведет себя парашют в арктическом небе? Кто мог ответить на этот вопрос? Разве что Паша Буренин. Это он, хирург-десантник, в июле 1946 года спас метеоролога полярной станции на Земле Бунге. Он прыгал с летающей лодки, которая не смогла сесть вблизи полярки, где находился больной,— всюду был битый, сторошенный лед, вперемежку с полями многолетнего пака, прочерченного трещинами. Купол парашюта при раскрытии, в момент динамического удара, почти полностью оторвался от кромки, и только за семьдесят пять метров до поверхности океана, набегавшего на парашютиста с устрашающей быстротой, Павлу удалось раскрыть запасной... Тогда Павла Ивановича Буренина, капитана медицинской службы, за проявленные мужество и героизм наградили орденом Красной Звезды.

Мои размышления прервал звук, напоминающий гудение шмеля. Вскоре Ли-2 мягко коснулся ледяной полосы, и еще не успели остановиться лопасти винтов, как прямо из кабины на снег спрыгнул Андрей Петрович Медведев. Я кинулся к нему навстречу.

— Здорово, Виталий! Не знаешь, зачем я начальству так срочно понадобился? Вчера получаю радиограмму от Кузнецова: «Первым самолетом явиться ко мне со своим аппаратом». Стало быть, с парашютом. Только вот зачем — непонятно...

— С тебя, старик, причитается,— сказал я, улыбаясь от распиравшей меня «тайны».— Нам с тобой прыгать на полюс разрешили.

— Ты серьезно?

— Серьезнее не бывает.

— Вот это да! — восторженно выдохнул Медведев.— Ладно, пойду в штаб.

Медведев вернулся минут через двадцать и важным тоном сообщил, что все правильно и пора браться за работу.

— Давай-ка свой ПД-6, начнем с него,— сказал Медведев.

Я вытряхнул из сумки парашют на полотнище, уже растянутое на снегу, выдернул кольцо, и пестрая груда шелка заиграла красками под лучами выглянувшего солнца.

— Так, теперь бери за уздечку и вытягивай купол,— скомандовал Медведев. Став на колени, он отыскал контрольную стропу, густо прошитую красными нитками, прижал ее левой рукой, а правой, ухватив следующую стропу у самой кромки купола, приподнял ее вместе с полотнищем и рывком приложил к контрольной. Работал он быстро, споро, уверенно. Стропы так и мелькали у него в руках. Наконец купол был уложен, проверены одна за другой каждая стропа, а затем с помощью стального крючка мотки строп аккуратно заправлены в соты ранца. Еще одно, последнее усилие, чтобы стянуть клапаны ранца, и шпильки вытяжного тросика просунуты в отверстия конусов. Помогая друг другу, мы быстро уложили парашют Медведева и оба запасных.

— Надо подвесную систему подогнать получше. Не то в воздухе намучаешься с ней,— сказал Медведев, надевая на себя парашюты. Он долго шевелил плечами, подпрыгивал на месте, что-то бурчал себе под нос. То отпускал плечевые обхваты, то подтягивал ножные. Наконец расстегнул карабин грудной перемычки и, сбросив парашюты, вытер вспотевший лоб.

— Вот теперь порядок,— сказал он.— Надевай подвеску.

Меня он тоже заставил попотеть. Зато теперь подвеска сидела как влитая, нигде не жала, нигде не болталась. Мы уложили парашюты в сумки и принялись укладывать в брезентовый мешок банки с консервами, пачки галет, круги колбасы, увязывать сверток с пешнями и лопатами. Стрелка часов подползла к двенадцати. Надо было поторапливаться. Я проверил, хорошо ли держится в ножнах десантный нож. Вместо пыжиковой шапки натянул меховой летный шлем с длинными ушами. Ну вроде бы все в порядке. Мы взвалили на плечи сумки с парашютами и направились к самолетной стоянке, находившейся неподалеку от палаток. Там стоял светло-зеленый узкотелый Си-47 на колесном шасси с традиционным белым медведем в кругу на носовой кабине и полуметровой, выведенной белой краской надписью: «СССР Н-369». Механики уже грели двигатели. Это и был самолет Метлицкого, с которого нам предстояло прыгать на полюс.

— Ну что, пожалуй, пора одеваться,— сказал Медведев, завидев, что к нам приближается Кузнецов в окружении штаба и командиров машин.

Мы надели парашюты, застегнули карабины ножных обхватов, сложили парашютные сумки, подсунув их под грудную перемычку.

Вспомнив свое боевое прошлое, Медведев строевым шагом, топая унтами, подошел к Кузнецову и, приложив руку к меховой шапке, доложил: «Товарищ начальник экспедиции, Медведев и Волович к выполнению парашютного прыжка на Северный полюс готовы».

Трояновский, приказав не шевелиться, обошел нас со всех сторон, стрекоча мотором своего «конваса». Он делал дубль за дублем, и мы покорно то поправляли лямки, то вновь застегивали тугой карабин грудной перемычки.

Тем временем на самолете Метлицкого уже запустили двигатели. Все жители ледового лагеря пришли пожелать нам счастливого приземления — летчики, гидрологи, бортмеханики, радисты. Чибисов что-то сказал Кузнецову и махнул нам рукой — пошли! Пурга, поднятая крутящимися винтами, сбивала с ног, и мы, подняв воротники, с трудом вскарабкались по стремянке в кабину и повалились на чехлы. Бортмеханик с треском захлопнул дверцу. Сразу стало темно. Замерзшие стекла иллюминаторов не пропускали света. Они казались налепленными на борт кружочками серой бумаги.

Гул моторов стал выше, пронзительнее, машина задрожала, покатилась вперед, увеличивая скорость, и легко оторвалась от ледовой полосы.

— Вы располагайтесь поудобнее,— сказал нам бортмеханик Константин Самохвалов.— Вот спальный мешок подложите. Если хотите, сейчас чайку организую. Да, вот еще что, Петрович. Может, будете прыгать в левую дверь? Она грузовая — пошире...

— Ну, молоток, Костя, правильно сообразил...— Петрович не договорил, заметив, что к нам пробирается Володя Щербина.

— Ну как самочувствие, настроение? — сказал Щербина, присаживаясь рядом на чехлы.

— Настроение бодрое, самочувствие отличное, только холодно и ноги затекли,— отозвался я.

— Значит, слушайте и запоминайте. Порядок работы будет такой. До полюса лететь еще минут тридцать. Как только выйдем на точку, определим координаты, так будем выбирать площадку для сброса.

— Постарайтесь,— сказал Медведев,— поровнее найти.

— А если не найдем, будете прыгать или обратно полетите? — ехидно улыбнулся Щербина. Но Медведев так на него посмотрел, что он шутливо-испуганно замахал рукой.— Ну, не серчай, Петрович, я же пошутковал. Так, значит, найдем площадку, сбросим две дымовые шашки. Скорость ветра и направление определим, а для вас, пока они дымят, хоть какой-то ориентир будет. Сделаем затем кружок над полюсом и, как только выйдем на боевой курс, просигналим сиреной. Тогда занимайте места у двери. Как услышите частые гудки — значит, «пошел». Ясненько?

— Все понятно,— ответили мы разом.

Щербина ушел и через несколько секунд появился снова с двумя литровыми кружками крепкого, почти черного чая.

— Значит, Виталий, действуем, как договорились,— услышал я голос Медведева.— Я пойду подальше к хвосту, а ты стань с противоположного края двери. Как услышишь сигнал «пошел», прыгай сразу следом за мной. Не то разнесет нас по всему Северному полюсу. И не найдем друг друга. В наших шубах не шибко побегаешь.

Пока мы обсуждали детали предстоящего прыжка, из пилотской вышел Чибисов.

— Подходим к полюсу,— сказал он, нагибаясь над нами.— Ледовая обстановка вполне удовлетворительная. Много годовалых полей. Площадку подберем хорошую. Погода нормальная. Видимость миллион на миллион. Через три минуты начнем снижаться. Как, Медведев, хватит шестисот метров?

— Так точно, хватит,— сказал Медведев.

«Только бы поскорее»,— подумал я. Самолет сильно тряхнуло. Он словно провалился в невидимую яму.

— Начали снижаться,— сказал Чибисов.— Ждите команды. А вы, товарищ бортмеханик, подготовьте дымовые шашки.

Костя подтянул к двери ящик, вытащил две дымовые шашки, похожие на большие консервные банки, и пачку запалов, напоминавших огромные спички с толстыми желтыми головками. Присев на корточки, он проковырял серебряную фольгу, закрывавшую отверстие в центре верхней крышки, и повернул голову в сторону Чибисова в ожидании команды.

— Бросай!

Бортмеханик чиркнул запалом по терке. Как только головка со змеиным шипением вспыхнула, он с размаха воткнул ее в отверстие и швырнул шашку в приоткрытую дверь. За ней — вторую. Шашки, кувыркаясь, полетели вниз, оставляя за собой хвостики черного дыма. Задраив правую дверь, бортмеханик взялся за грузовую. Он дергал ее что есть силы, обстукивал край двери молотком. Но все впустую: дверь не поддавалась. Загудела сирена. Мы было приподнялись, но опять вернулись на место. Кажется, сейчас мы начали нервничать по-настоящему. Чувствую, Медведев вот-вот взорвется, но молчит, хотя по лицу его и сжатым губам вижу, что стоит ему эта сдержанность. Все. Время упущено. Петрович не выдержал: черт бы побрал эту идиотскую дверь! Паяльной лампой прогреть бы.

Механик виновато молчит, но идея прогреть дверь ему понравилась. Он зажигает пучок пакли и подносит ее к замку...

Метлицкий заложил крутой вираж. Пошли на второй круг. Из проема двери в пилотскую высовывается голова в шлемофоне — это штурман Миша Шерпаков:

— Готовьтесь, ребята. Выходим на боевой курс. Ветер метров пять-семь в секунду, не больше, температура двадцать один градус.

Дверь наконец с хрустом открылась, и в прямоугольный просвет ворвался ледяной ветер, крутя снежинки. Яркий, ослепительно яркий свет залил кабину. Снова протяжно затрубила сирена, и мы поднялись с чехлов.

— А ну повернись, сынок,— сказал Медведев и, отстегнув клапан парашюта, еще раз проверил каждую шпильку. Он закрыл предохранительный клапан, защелкнул кнопки и повернулся ко мне спиной.— Проверь-ка теперь мой. Как, порядок? Тогда пошли.

Неуклюже переваливаясь, мы двинулись к зияющему прямоугольнику грузовой двери. У края я остановился, нащупал опору для правой ноги и взялся за красное вытяжное кольцо. Но меховая перчатка оказалась толстой, неудобной. Не раздумывая, я стащил ее зубами, затолкал поглубже за борт куртки и снова ухватился за кольцо. Холод стылого металла обжег ладонь, но я лишь сильнее стиснул пальцы. Я чувствовал себя словно перед штыковой атакой...

Внизу — сплошные ледяные поля. Они кажутся ровными. Но я знаю — это впечатление обманчиво. Просто солнце скрылось за облаками, и торосы, бугры, заструги не отбрасывают теней. Местами ветер сдул снег и обнажил голубые и зеленые пятна льда. Высота шестьсот метров, а до льда, кажется, рукой подать. Даже не по себе становится.

«Ту-ту-ту!» — завыла сирена. Это команда — «пошел». Прижав запасной парашют к животу, сильно отталкиваюсь ногой и проваливаюсь в пустоту.

— Двадцать один, двадцать два, двадцать три,— отсчитываю вслух заветные секунды свободного полета, но, чувствуя, что тороплюсь, досчитываю:— Двадцать четыре, двадцать пять...

Что есть силы дергаю кольцо. Повернув голову, вижу через плечо, как стремительно убегают вверх пучки строп, а купол вытягивается длинной пестрой колбасой. Вот он наполняется воздухом, гулко хлопает и превращается в живую сферу,— то сжимаясь, то расправляясь, они словно лихорадочно дышит. Меня швырнуло вверх, качнуло вправо, влево — и тут я ощутил, что как будто неподвижно вишу в пространстве. После грома моторов, свиста ветра — полная тишина и чувство спокойствия, словно где-то внутри меня расправилась сжатая пружина. Я с наслаждением вдыхал морозный воздух...

Преодолев минутную расслабленность, огляделся по сторонам. Самолет удалялся, оставляя за собой бледную дорожку инверсии. Неторопливо плыли подсвеченные солнцем облака. Внизу, насколько хватало глаз, простирались снежные поля. Ровные, девственно-белые, искореженные подвижками, похожие на бесчисленные многоугольники, окантованные черными полосками открытой воды. Высота уменьшалась, и я уже ясно различал гряды торосов, похожих на аккуратные кучки сахарных кубиков. С юга на север («А ведь, наверное, здесь везде юг»,— подумал я) тянулось к горизонту широкое разводье. Оно напоминало асфальтовое шоссе, пролегшее среди заснеженных полей.

Метров на тридцать ниже меня опускался Медведев. Его раскачивало как на качелях, и он тянул стропы то справа, то слева, пытаясь погасить болтанку. Это ему удалось не без труда.

— Андре-ей! — заорал я что есть силы.— Ура! — и, сорвав меховой шлем, закрутил его над головой, не в силах сдержать охватившее меня радостное возбуждение.

Медведев в ответ замахал рукой, а потом, ткнув пальцем в запаску, крикнул:

— Запасной открывай! Давай открывай запасной!

Я свел ноги, подогнул их под себя и, придерживая левой рукой клапаны ранца, выдернул кольцо. Клапаны раскрылись, обнажив кипу алого шелка. Я быстро пропустил кисть руки между ранцем и куполом и, сжав его, напрягся и что есть силы отбросил от себя в сторону. Но купол, не поймав ветер, свалился вниз и повис бесформенной тряпкой. Чтобы он быстрее раскрылся, пришлось вытащить стропы из ранца и рывками натягивать их на себя. Помогло. Порыв ветра подхватил полотнище, оно затрепетало, наполнилось воздухом и вдруг раскрылось гигантским трепещущим маком на бледно-голубом фоне арктического неба. До «земли» оставалось не более сотни метров. Меня несло прямо на торосы. Даже сверху торосы имели довольно грозный вид.

Я понимал, что мне несдобровать, если я угожу в этот хаос ледяных обломков. Надо во что бы то ни стало замедлить спуск. Память подсказала: надо уменьшить угол развала между главным и запасным парашютом. Ухватив за внутренние свободные концы запаски, потянул их на себя, стараясь как можно ближе свести купола. Напрягая последние силы, я с трудом удерживал парашюты в таком положении.

Скорость снижения немного замедлилась, но это уже не могло мне помочь. Гряда торосов, ощетинившись голубыми ребрами глыб, неслась навстречу. Я затаил дыхание в ожидании удара. И тут сильный порыв ветра подхватил меня и легко перенес через ледяное месиво. Чиркнув подошвами унтов по гребню, я шлепнулся в центр небольшой площадки и по шею провалился в сугроб. Мягкий снег залепил лицо, набился за воротник куртки, в рукава, за голенища унтов. Выбравшись из сугроба, тяжело дыша, я попытался раскрыть грудную перемычку, но тугая пружина карабина не поддавалась задеревеневшим от напряжения пальцам. Тогда я лег на спину, раскинул руки и закрыл глаза. Обострившимся слухом уловил, что неподалеку возится с парашютами Медведев. Слышал, как пробирается ко мне, увязая в глубоком снегу.

— Вставай, лежебока,—услышал над головой голос Петровича.— Радикулит наживешь.

— Так это же будет особый, полюсный,— сказал я, неторопливо поднимаясь на ноги.

Вдруг Медведев схватил меня в охапку, и мы начали тискать друг друга, крича что-то несуразное, пока не повалились, обессиленные, на снег.

— Все, Андрей, кончай. Надо делом заняться.

Я вытащил из-под куртки фотоаппарат и, несмотря на чертыхания Медведева, заставил его достать парашюты из сумки, снова надеть на себя подвесную систему, распустить купол по снегу. Щелкнув десяток кадров, передал аппарат Медведеву и, придав себе «боевой вид», застыл перед объективом старенького ФЭДа.

Увлекшись фотографированием, мы на некоторое время забыли, где находимся. Об этом напомнил зловещий треск льда и зашевелившиеся глыбы торосов. Не теряя времени, взвалив сумки с парашютами на спину, вскарабкались на гребень вала. На фоне бескрайнего, гладкого как стол ледяного поля, присыпанного снежком, четко рисовался зеленый силуэт самолета.

Мы спустились вниз, и пока Андрей Петрович, мурлыкая популярную летную песенку «Летят утки», запихивал что-то в сумку, я поставил друг на друга три плоские ледяные плитки, накрыл их белым вафельным полотенцем, достал из сумки небольшую плоскую флягу, две мензурки для приема лекарств, плитку шоколада и пачку галет.

— Прошу к столу, уважаемый Андрей Петрович!

Медведев повернулся и даже крякнул от удовольствия.

— Ну доктор, молоток! А я уж решил, что без праздничного банкета обойдемся.

Мы наполнили мензурки. С праздником. С Победой. С полюсом. Крепко обнялись. Это было девятого мая 1949 года.

Виталий Волович, доктор медицинских наук

(обратно)

Пуми пасет отару

 

Школа для пуми

Ч апик был щенком венгерской овчарки, или, как еще называют собак этой породы,— пуми. Родился он в Казахстане, под Алма-Атой, в опытно-показательном хозяйстве имени Мынбаева Казахского научно-исследовательского технологического института овцеводства. При институте есть питомник пастушьего собаководства, и разводят в нем, среди других пород,— пуми.

Первым, кого увидел Чапик из незнакомых ему животных, была тонкорунная овца. Видимо, она показалась щенку громадным зверем. Этот зверь смотрел на Чапика не моргая, и Чапик сначала попятился, а потом бросился наутек. Тут-то его и поймала щенятница Любовь Степановна Шрейн.

Есть в штатном расписании питомника такая должность — щенятница. Этот человек в ответе за жизнь щенков — и не только за их здоровье, но и за «умственное развитие». Именно такими словами называют в питомнике все, что связано с дрессировкой собак.

— Какой же ты трусишка,— сказала Любовь Степановна, поймав Чапика.— Это же овца.

Она повторила еще несколько раз: «Овца, овца» — и, опустив щенка овце на спину, разжала пальцы.

Чапик вполне уместился на спине даже после того, как улегся поперек, вцепившись в густую шерсть. Неожиданно овца побежала, и Чапик свалился на землю. Но тут же поднялся и пустился в погоню. Но куда двухмесячному щенку было угнаться за ней!

На следующее утро Чапик, едва выглянув из конуры, снова увидел овцу. Она стояла на том же месте. Чапик радостно тявкнул раз-другой и стремглав помчался к ней. Любовь Степановна быстро открыла дверь вольера и крикнула: «Гони ее, Чапик, гони!» Овца бросилась бежать, щенок преследовал ее.

Каждое утро овцу подводили к вольеру, где жил Чапик, и постепенно он усвоил, что овца послушное животное, нужно только ему самому слушать и выполнять команды человека.

Так шло время. А когда Чапику исполнилось семь месяцев, его перевели в другой вольер. Теперь он остался один, потому что его братьям и сестрам выделили по такому же вольеру, просторному и теплому. И воспитанием его стал заниматься другой человек — вожатый.

Зоя Александровна Киреева учила щенка высоко прыгать, не бояться воды, ходить по тонкому бревну. Каждый день его водили на пастбище, где он должен был следить, чтобы ни одна овца не отбилась от отары и чтобы каждая щипала траву на своем месте, не мешая другим.

Есть множество тестов, с помощью которых определяют, готова ли собака для работы на пастбищах. Сотрудники лаборатории пастушьего собаководства проверяли и «готовность» Чапика: учитывали скорость его реакции на команды, отмечали, как он выполняет их, охотно или нет. Была еще и такая сложность: пуми вывели в Венгрии, а места, где пасутся тамошние отары, отличаются от казахстанских степей, следовательно, и это также приходилось учитывать при подготовке собаки к службе.

Однажды с высокогорных пастбищ спустился в долину человек на лошади и не спеша подъехал к питомнику. Это был чабан Абданбай Алпысов.

Вскоре показался Чапик. К этому времени ему исполнился год. На нем был новый ошейник, а за поводок, пристегнутый к ошейнику, Чапика вела вожатая.

— Вот он — ваш помощник,— сказала Зоя Александровна.

Чабан, не вытаскивая ног из стремян, чуть склонившись, глянул на Чапика и проговорил: «Хороший пес, совсем хороший, такой нужен!»

Начинается служба

Юрта, в которой жила семья чабана, стояла на горном субальпийском пастбище. В отаре Абданбая Алпысова насчитывалось 440 голов племенных баранов. Это был отборный молодняк, и для пастьбы чабану выделили 12 гектаров, покрытых густым и высоким разнотравьем. Рядом с пастбищем Алпысова лежали участки других чабанов, но пересекать их границы он не имел права, впрочем, так же, как и отарам чабанов-соседей не дозволено было заходить на пастбище Абданбая.

Обычно летом в горах прохладнее, чем в долинах. Однако на этот раз лето было, как никогда, жарким, сухим, и чабаны нет-нет да поглядывали на небо, надеясь увидеть облачко. Но, кроме заснеженных горных пиков, за которыми начиналась Киргизия, ничто больше не напоминало о прохладе. Да и сами горы, лежащие синими спинами к солнцу, изнывали от жары и безводья, как киты, выброшенные на раскаленный берег.

Ровно в пять утра Абданбай сел верхом на лошадь и не спеша погнал отару на пастбище. С чабаном отправился в путь и Чапик. Временами Абданбай терял своего помощника из виду: его скрывала высокая трава. Однако чабан заметил, что пес все время внимательно следит за отарой. Он вовсе не рассчитывал только на свое чутье и поэтому то и дело выпрыгивал из высоких трав. Та легкость, с которой Чапик это делал, поражала Абданбая — находясь в воздухе, пес успевал окинуть взглядом всю отару, а потом внимательно посмотреть и на него — чабана, по всей вероятности, ожидая, что ему скажут. Но отара двигалась хорошо, и ничто не смущало чабана.

Но вот заросли кончились, и теперь нужно было разогнать баранов по всей ширине пастбища, чтобы они не шли гуртом, когда идущие впереди животные поедают большую часть скудной растительности, почти ничего не оставляя задним.

Эта работа отнимала у Абданбая немало времени, к тому же он был немолод и, даже сидя верхом на лошади, изрядно уставал, прежде чем ему удавалось равномерно распределить животных по всему пастбищу.

«Может быть, Чапик справится с этим?» — подумал Абданбай, отыскивая пса глазами. Но Чапика нигде не было видно: ни рядом с лошадью, ни возле отары, идущей чуть впереди,— нигде. И тогда, поднявшись по склону горы, чабан развернул лошадь и остановился. Оглядевшись, Абданбай выпустил из руки уздечку, а затем, сложив рупором ладони, позвал: «Чапик!»

И тут же услышал, прямо за спиной, радостный лай. От изумления старый чабан на мгновение замер, потом потянулся рукой за спину и наткнулся на лохматую голову Чапика, который преспокойно сидел на лошади. Видно, Чапик смекнул, что со спины лошади ему будет удобнее наблюдать за отарой. Но как ему удалось запрыгнуть так высоко и незаметно? Одно Абданбаю стало ясно: пуми — умные псы.

— Разгони их, Чапик, разгони,— сказал Абданбай, легонько подталкивая пса рукой.

Казалось, Чапик только и ждал этого. Он моментально соскочил на землю и стремглав понесся к отаре. Лохматый маленький пес мчался с такой скоростью, что редко когда улыбающийся Абданбай развеселился.

— Как шмель летит, совсем как шмель,— повторял чабан и смеялся.

К тому времени Чапик был уже рядом с отарой. Перепуганные неожиданным появлением пса бараны прекратили щипать траву и стояли, подняв головы. Бежать прочь от назойливой собаки они не могли, потому что Чапик круг за кругом оббегал отару. Своим видом он действительно напоминал сейчас мохнатого шмеля.

— Разгони их, Чапик, разгони! — кричал чабан.

Тогда Чапик остановился, соображая, как ему поступить, и в следующий миг буквально вонзился в отару. Бараны в ужасе шарахнулись по сторонам. Выскочив с противоположного края отары, Чапик, осмотревшись, вновь скрылся среди баранов. И так продолжалось до тех пор, пока все животные не разбрелись по пастбищу.

Бараны пугливы, если не сказать — трусливы. Но они быстро забывают о страхе. Так было и на этот раз — разогнанные по всему пастбищу животные теперь преспокойно пощипывали траву, не обращая внимания на лежащего неподалеку Чапика.

У чабанов одна задача — животные должны хорошо нагуливать вес, быть здоровыми, и шерсть у них должна быть отличной, отвечающей мировым стандартам. Вот и выработался естественный график пастьбы: с пяти до одиннадцати утра животные на пастбищах, а в самое жаркое время дня отдыхают где-нибудь у чистого и прохладного ручья. В четыре часа пополудни отары вновь выходят на пастбище и находятся там до полной темноты.

Немало юрт стоит на горных летних пастбищах. И порой совсем рядом живут друг от друга чабаны со своими семьями. Когда они встречаются, то первым делом чабан хочет увидеть отару соседа. И вскоре все, кто заходил в юрту Абданбая, уже знали, что его отара набирает вес быстрее, чем их барашки.

— Как пасешь, Абданбай? — спрашивали соседи.

— Совсем легче стало,— отвечал Абданбай.

— Почему легче?

— Возьми себе такого же,— советовал Абданбай, показывая на Чапика.

В дождливую ночь

К ночи отара была загнана в тырловку — открытый загон. Прижавшись друг к другу, бараны отдыхали. Но Абданбай, прежде чем уйти в юрту, еще раз вслушался в вой волка, доносившийся со склона горы. Затем чабан подошел к пугалу, воткнутому в вытоптанную возле тырловки землю, и укрепил рядом с ним «летучую мышь». Эта обыкновенная керосиновая лампа сконструирована так, что ветер не может загасить ее пламени.

Теперь Абданбай мог отдохнуть. Но прежде чем лечь спать, он вложил в стволы ружья гильзы с картечью и положил двустволку возле себя.

Проснулся Абданбай оттого, что по пузатым бокам юрты хлестал дождь. Как давно он начался, чабан не знал...

А тем временем отара Абданбая была уже далеко от тырловки. Вскоре после того, как чабан скрылся в юрте, подул ветер. С каждой минутой он становился все сильней и сильней. Молодые барашки в ужасе жались друг к другу, забирались на спины соседей, сбивали друг друга с копыт — все это могло кончиться плохо для животных. А когда хлынул дождь, отара, выскочив из тырловки, бросилась куда глаза глядят...

Абданбай, выйдя из юрты и увидев пустую тырловку, лишь ахнул. Он забежал в юрту за биноклем, а потом наскоро оседлал лошадь и отправился искать отару. Светало.

Поднявшись до середины склона самой высокой горы, Абданбай поднес к глазам бинокль. Но сколько ни смотрел он по сторонам — отары своей не увидел. И Абданбай решил искать баранов в низинах. Размышлял он так: после ливня в низинах скапливается дождевая вода, и до полудня она будет держаться на поверхности, следовательно, отара обязательно задержится у воды.

Чабан спускался в низины, поднимался по склонам гор и, увидев поблескивание воды, снова спешил вниз. Так продолжалось несколько часов. Отары нигде не было. Чабан пожалел о том, что не взял с собой Чапика. «С собачонкой было бы легче»,— думал чабан. Но теперь он отъехал довольно далеко от юрты — не возвращаться же...

Вдруг Абданбай услышал лай собаки. «Чья-то отара пасется»,— решил чабан.

Но лай собаки не стихал, и, повернув голову в ту сторону, откуда он доносился, Абданбай увидел мчавшегося к нему... Чапика. По всей вероятности, пес понял, что Абданбай заметил его, потому что тут же помчался в противоположную сторону. Погоняя лошадь, Абданбай спешил за ним.

Наконец, поднявшись в очередной раз по склону, чабан увидел свою отару. Она находилась в низине по другую сторону горы. Вокруг баранов с лаем носился Чапик.

Когда Абданбай подогнал отару к тырловке и принялся еще раз пересчитывать баранов, из юрты вышла его жена.

— Далеко ушли? — спросила она.

— Совсем далеко,— ответил Абданбай.— Ты правильно поступила, что отправила Чапика ко мне.

— Не отправляла его! — удивилась жена.— Он сам с тобой ушел.

— Не уходил он со мной! — рассердился Абданбай.

— Значит, он с отарой еще ночью ушел.

— Получается, что сам пошел за отарой! Ой как помог мне...

Эхо в ущелье

Спустя время Абданбаю выделили новое пастбище. Уже несколько лет сюда не пригоняли отары. Земле дали отдохнуть, теперь склоны горы, проломленной ущельем, покрылись буйным разнотравьем.

В прошлые годы редко кто из чабанов оставался доволен работой в этих местах: говорили, что никому не удается вернуться с этого пгст-бища без того, чтобы какая-нибудь овца не свалилась в ущелье.

Абданбай долго выбирал место, на котором удобнее поставить юрту. Ущелье поделило гору на две части, малую и большую, их по-разному

освещало солнце, и поэтому на большой горе период цветения трав тянулся дольше. Абданбай поставил свою юрту на малой вершине.

Ежедневно чабан выгонял отару на ближние склоны, где было раздолье для животных и овцы вдоволь наедались. Но скоро закончилось цветение трав, кормов с каждым днем становилось все меньше, и Абданбай начал поглядывать на другую сторону ущелья. Пока наконец не решил: «Буду переселяться на высокую гору».

Чабану предстояла нелегкая работа: перенести юрту, а вместе с ней и все свое хозяйство — газовые баллоны, плиту, продукты и многое другое, необходимое человеку для жизни на горных пастбищах.

На следующее же утро Абданбай сел на лошадь и спустился ко дну ущелья. Впереди лошади бежал Чапик. Они подошли к неширокой и неглубокой речке, лошадь осторожно шагнула в воду, а за ней пошел Чапик. Но дальше ему пришлось плыть.

Дно ущелья было гораздо шире, чем казалось Абданбаю сверху. А гора, к подножию которой теперь подъехал чабан, гораздо выше.

О чем думал Абданбай, глядя на новое пастбище, известно было только ему самому. Но вдруг он закричал: «Э-э-э-э-й!» Эхо отозвалось: «...Э-эй!» Абданбай моментально развернул лошадь и, довольный, вернулся к юрте.

Потом Абданбай спустился ко дну ущелья вместе с отарой. И вместе с овцами продолжал путь, поднявшись к самой вершине, где росли свежие и сочные травы. А когда насытившимся овцам пришло время отдыхать, Абданбай погнал отару ко дну ущелья. Здесь на берегу бурлящей чистой речки, прикрытой склонами большой и малой гор от палящих лучей солнца, чабан оставил отару с Чапиком.

Сам же вернулся в юрту.

Подошло время гнать овец на пастьбу.

— Ча-апик! — что было духу крикнул Абданбай.

«...а-апик»,— отозвалось эхом в ущелье.

Чабан поднес к глазам бинокль. Чапик был много меньше, чем овца, и разглядеть невооруженным глазом, где он находится и чем занимается, было сложно. А в бинокль Абданбай сразу же заметил Чапика, который проскочил под животом поднявшейся на ноги овцы (за спиной ее он, видимо, лежал) и теперь, задрав морду, смотрел в сторону чабана.

— Гони, гони их, Чапик! — приказал Абданбай.

Чапик, надо думать, услышал и понял, что кричал ему чабан. Потому что овцы одна за другой поднимались на ноги.

— Гони! — кричал Абданбай.

Потом чабан увидел, как Чапик подскочил и вцепился зубами в шерсть замешкавшейся овцы, но не выдрал ни клочка.

— Совсем молодец,— уже негромко проговорил Абданбай, глядя, как Чапик гонит овец на пастбище.

Все лето юрта Абданбая простояла на вершине малой горы. И больше половины лета чабан разговаривал с Чапиком на расстоянии километра, через ущелье, поделившее гору на две части.

...Я прожил в юрте Абданбая на пастбище Уш-Конур немало дней и собственными глазами видел, как нес свою службу пуми Чапик. И слова, услышанные мной в Алма-Ате, в Главном управлении овцеводства Министерства сельского хозяйства Казахской ССР, уже не казались мне преувеличением: «Пуми — незаменимые для чабанов собаки...»

Станислав Лазуркин, наш спец. корр. Алма-Атинская область, горное пастбище Уш-Конур

(обратно)

Ветер чужого мира. Клиффорд Саймак

 

Н икто и ничто не может остановить группу межпланетной разведки. Этот четкий, отлаженный механизм, созданный и снаряженный для одной лишь цели — основать на чужой планете плацдарм, уничтожить все враждебное вокруг и установить базу, где было бы достаточно места для выполнения главной задачи.

После основания базы берутся за работу ученые. Исследуется все до мельчайших подробностей. Они записывают на пленку и в полевые блокноты, снимают и измеряют, картографируют и систематизируют до тех пор, пока не получается стройная система фактов и выводов для галактических архивов.

Если встречается жизнь, а это иногда

бывало, ее исследуют так же тщательно, особенно реакцию на людей. Иногда реакция бывает яростной и враждебной, а иногда незаметной, но не менее опасной. Но легионеры и роботы всегда готовы к любой сложной ситуации, и нет для них неразрешимых задач.

Никто и ничто не может остановить группу межпланетной разведки.

Том Деккер сидел в пустой рубке и вертел в руках высокий стакан с кубиками льда, наблюдая одновременно, как первая партия роботов выгружалась из грузовых трюмов. Они вытянули за собой конвейерную ленту, вбили в землю опоры и приладили к ним транспортер.

Дверь позади него открылась с легким щелчком, и Деккер обернулся.

— Разрешите войти, сэр? — спросил Дуг Джексон.

— Да, конечно.

Джексон подошел к большому выпуклому иллюминатору.

— Что же нас тут ожидает? — произнес он.

— Еще одно обычное задание,— пожал плечами Деккер.— Шесть недель. Или шесть месяцев. Все зависит от того, что мы здесь найдем.

— Похоже, здесь будет посложнее,— сказал Джексон, садясь рядом с ним.— На планетах с джунглями всегда трудности.

— Это работа. Просто еще одна работа. Еще один отчет. Потом сюда пришлют либо эксплуатационную группу, либо переселенцев.

— Или,— возразил Джексон,— наш отчет поставят в архив на пыльную полку и забудут.

— Это уже их дело.

Молча они продолжали смотреть, как первые шесть роботов сняли крышку с контейнера и распаковали седьмого. Затем, разложив рядом инструменты, собрали его, не делая ни одного лишнего движения, вставили в металлический череп мозговой блок, включили и захлопнули дверцу на груди. Седьмой встал неуверенно, постоял несколько секунд и, сориентировавшись, бросился к транспортеру помогать выгружать контейнер с восьмым.

Деккер задумчиво отхлебнул из своего стакана. Джексон зажег сигарету.

— Когда-нибудь,— сказал он, затягиваясь,— мы встретим что-то, с чем не сможем справиться.

Деккер фыркнул.

— Может быть, даже здесь,— настаивал Джексон, глядя на джунгли за иллюминатором.

— Ты романтик,— резко ответил Деккер.— Кроме того, ты молод. Тебе все еще хочется неожиданного.

— Все-таки это может случиться. Деккер сонно кивнул.

— Может. Никогда не случалось, но, наверное, может. Однако стоять до последнего не наша задача. Если мы что-то встретим не по зубам, долго тут не задержимся. Риск не наша специальность.

...Корабль стоял на плоской вершине холма посреди маленькой поляны, буйно заросшей травой и кое-где экзотическими цветами. У подножия холма лениво текла река, неся сонные темно-коричневые воды сквозь опутанный лианами огромный лес. Вдаль, насколько хватало глаз, тянулись джунгли, мрачная сырая чаща, которая даже через толстое стекло иллюминатора, казалось, дышала опасностью. Животных не было видно, но никто не мог знать, какие твари прячутся под кронами огромных деревьев.

Восьмой робот включился в работу, и теперь уже две группы по четыре робота вытаскивали контейнеры и собирали новые механизмы. Скоро их стало двадцать — пять рабочих групп.

— Вот так! — возобновил разговор Деккер, кивнув на иллюминатор.— Никакого риска. Сначала роботы. Они собирают друг друга. Затем устанавливают и подключают всю технику. Мы даже не выйдем из корабля до тех пор, пока вокруг не будет надежной защиты.

Джексон вздохнул.

— Наверное, вы правы. Действительно, с нами ничего не может случиться. Мы не упускаем ни одной мелочи.

— А как же иначе? — Деккер поднялся с кресла и потянулся.— Пойду займусь делами. Последние проверки и все такое.

— Я вам нужен, сэр? — спросил Джексон.— Я бы хотел посмотреть. Все это для меня ново.

— Нет, не нужен. А это... это пройдет. Еще лет двадцать, и пройдет.

...На столе у себя в кабинете Деккер обнаружил стопку предварительных отчетов и неторопливо просмотрел их, запоминая все особенности мира, окружавшего корабль. Затем некоторое время работал, листая отчеты и складывая прочитанное справа от себя.

Давление атмосферы чуть выше, чем на Земле. Высокое содержание кислорода. Сила тяжести несколько больше земной. Климат жаркий. На планетах-джунглях всегда жарко. Снаружи слабый ветерок. Хорошо бы он продержался. Продолжительность дня тридцать шесть часов. Радиация — местных источников нет, но случаются вспышки солнечной активности. Обязательно установить наблюдение. Бактерии, вирусы — как всегда в таких случаях, много. Но, очевидно, никакой опасности. Команда напичкана прививками и гормонами по самые уши. До конца, конечно, уверенным быть нельзя. Все же минимальный риск есть, ничего не поделаешь. Если и найдется какой-нибудь невероятный микроорганизм, способы защиты придется искать прямо здесь. Но это уже будничная работа.

В дверь постучали, и вошел капитан Карр, командир подразделения Легиона. Деккер ответил на приветствие, не вставая из-за стола.

— Докладываю, сэр! — четко произнес Карр.— Мы готовы к высадке.

— Отлично, капитан. Отлично,— ответил Деккер.

Какого черта ему надо? Легион всегда готов и всегда будет готов! Зачем пустые формальности?

Наверно, это просто в характере Карра. Легион с его жесткой дисциплиной, давними традициями и гордостью за них всегда привлекал таких людей, давая им возможность отшлифовать врожденную педантичность. Оловянные солдатики высшего качества. Тренированные, дисциплинированные, вакцинированные против любой известной и неизвестной болезни, натасканные в чужой психологии, с огромным потенциалом выживания, выручающим их в самых опасных ситуациях...

— Буду ждать ваших приказов, сэр!

— Благодарю вас, капитан.— Деккер дал понять, что хочет остаться один. Но когда Карр подошел к двери, он снова подозвал его.

— Да, сэр!

— Я подумал,— медленно произнес Деккер.— Просто подумал. Можете ли вы представить себе ситуацию, с которой Легион не смог бы справиться?

— Боюсь, я не понимаю вашего вопроса, сэр.

Глядеть на Карра в этот момент было сплошное удовольствие. Деккер вздохнул:

— Я и не рассчитывал, что вы поймете.

К вечеру все роботы были собраны, установлены и первые автоматические сторожевые посты. Огнеметы выжгли вокруг корабля кольцо около пятисот футов диаметром, а затем в ход пошел генератор жесткого излучения, заливая поверхность внутри кольца безмолвной смертью. Это было нечто ужасное. Почва буквально вскипела живностью в последних бесплодных попытках избежать смерти. Роботы собрали огромные гирлянды ламп, и на вершине холма стало светлее, чем днем. Подготовка к высадке продолжалась, но ни один человек еще не ступил на поверхность планеты.

Внутри корабля робот-официант устанавливал столы в галерее так, чтобы люди во время еды могли наблюдать за ходом работ. Вся группа, разумеется, кроме легионеров, которые оставались в своих каютах, уже собралась к обеду, когда в комнату вошел Деккер.

— Добрый вечер, джентльмены.

Он сел во главе стола, после этого расселись по старшинству и все остальные.

Галерея постепенно оживилась домашним звоном хрусталя и серебра.

— Похоже, это будет интересная планета,— начал разговор Уолдрон, антрополог по специальности.— Мы с Диксоном были на наблюдательной палубе как раз перед заходом солнца. Нам показалось... мы видели что-то у реки... Что-то живое.

— Было бы странно, если б мы здесь никого не нашли,— ответил Деккер, накладывая себе в тарелку жареный картофель.— Когда сегодня облучали площадку, в земле оказалось полно всяких тварей.

— Те, кого мы видели с Уолдроном, походили на людей.

Деккер с интересом посмотрел на биолога.

— Вы уверены? Диксон покачал головой.

— Было плохо видно. Я не уверен, но их было двое или трое. Этакие человечки из спичек.

— Как дети рисуют,— кивнул Уолдрон.— Одна палка — туловище, две — ножки, две — ручки, кружок — голова. Угловатые такие, тощие.

— Но движутся красиво,— добавил Диксон.— Мягко, плавно, как кошки.

— Ладно, скоро узнаем. Через день-два мы их найдем,— ответил Деккер.

Забавно. Почти каждый раз кто-нибудь «обнаруживает» гуманоидов, но почти всегда они оказываются игрой воображения. Люди часто выдают желаемое за действительное. Все же хочется найти себе подобных на чужой планете.

К утру последние машины были собраны. Некоторые из них уже занимались своим делом, другие стояли наготове в машинном парке. Огнеметы закончили свою работу, и по их маршрутам ползали излучатели. На подготовленном поле стояло несколько реактивных самолетов.

Примерно половина роботов, закончив работу, выстроилась в аккуратную прямоугольную колонну.

Наконец опустился наклонный трап, и по нему на землю ступили легионеры. В колонну по два, с блеском и грохотом и безукоризненной точностью, способной посрамить даже роботов. Конечно, без знамен и барабанов, поскольку вещи эти не необходимые, а Легион, несмотря на блеск и показуху, организация крайне эффективная. Колонна развернулась, вытянулась в линию и направилась к границам базы. Земля подготовила плацдарм еще на одной планете.

Роботы быстро и деловито собрали открытый павильон из полосатого брезента, разместили в его тени столы, кресла, втащили холодильники с пивом и льдом.

Наконец ученые могли покинуть безопасные стены корабля.

«Организованность,— с гордостью произнес про себя Деккер, оглядывая базу,— организованность и эффективность! Ни одной лазейки для случайностей! Любую лазейку заткнуть еще до того, как она станет лазейкой! Подавить любое сопротивление, пока оно не выросло! Абсолютный контроль на плацдарме!»

Тогда и начнется действительно большая работа. Геологи и минералоги займутся полезными ископаемыми. Появятся метеорологические станции. Ботаники и биологи возьмутся за сбор сравнительных образцов. Каждый будет делать работу, к которой его всегда готовили. Отовсюду пойдут доклады, из которых постепенно выявится стройная и точная картина планеты.

Работа. Много работы днем и ночью. И все это время база будет их маленьким кусочком Земли, неприступным для любых сил чужого мира.

Деккер, задумавшись, сидел в кресле. Легкий ветер шевелил полог павильона, шелестел бумагами на столе и ерошил волосы.

«Хорошо-то как»,— подумал Деккер.

Неожиданно перед ним выросла фигура Джексона.

— В чем дело? — с резкостью спросил Деккер.— Почему ты не...

Местного привели, сэр! — выдохнул Джексон.— Из тех, что видели Диксон и Уолдрон.

Абориген оказался человекоподобным, но человеком он не был. Как правильно заметил Диксон, «человек из спичек». Живой рисунок четырехлетнего ребенка. Весь черный, совершенно без одежды, но глаза, смотревшие на Деккера, светились разумом.

Глядя на него, Деккер почувствовал какое-то напряжение. Вокруг молча, выжидающе стояли его люди. Медленно он потянулся к одному из шлемов ментографа, взял его в руки, надел на голову и жестом предложил «гостю» второй. Пауза затянулась, чужие глаза внимательно наблюдали за Деккером. «Он нас не боится,— подумал Деккер.— Настоящая первобытная храбрость. Вот так стоять посреди иных существ, появившихся за одну ночь на его земле. Стоять не дрогнув в кругу существ, которые, должно быть, кажутся ему пришельцами из кошмара».

Абориген сделал шаг к столу, взял шлем и неуверенно пристроил неизвестный прибор на голову, ни на секунду не отрывая взгляд от Деккера.

Деккер заставил себя расслабиться, одновременно пытаясь привести мысли к миру и спокойствию. Надо быть очень внимательным, чтобы не испугать это существо, дать почувствовать дружелюбие. Малейший оттенок резкости может испортить все дело.

Уловив первое дуновение мысли «спичечного» человечка, Деккер почувствовал ноющую боль в груди. В этом чувстве не было ничего, что можно было бы описать словами, лишь что-то тревожное, чужое...

«Мы — друзья,— заставил он себя думать,— мы — друзья, мы — друзья, мы...»

«Вы не должны были сюда прилетать»,— послышалась ответная мысль.

«Мы не причиним вам зла,— думал Деккер.— Мы — друзья, мы не причиним вам зла, мы...»

«Вы никогда не улетите отсюда».

«Мы предлагаем дружбу,— продолжал Деккер.— У нас есть подарки. Мы вам поможем...»

«Вы не должны были сюда прилетать,— настойчиво звучала мысль аборигена.— Но раз уж вы здесь, вы не улетите».

«Ладно, хорошо,— Деккер решил не спорить с ним.— Мы останемся и будем друзьями. Будем учить вас. Дадим вам вещи, которые мы привезли, и останемся здесь с вами».

«Вы никогда не улетите отсюда»,— звучало в ответ, и было что-то холодное и окончательное в этой мысли. Деккеру стало не по себе. Абориген действительно уверен в каждом своем слове. Он не пугал и не преувеличивал. Он действительно был уверен, что они не смогут улететь с планеты...

«Вы умрете здесь!»

«Умрем? — спросил Деккер.— Как это понимать?»

«Спичечный» человечек снял шлем, аккуратно положил его, повернулся и вышел. Никто не сдвинулся с места, чтобы остановить его. Деккер бросил свой шлем на стол.

— Джексон, сообщите легионерам, чтобы его выпустили. Не пытайтесь остановить его.

Он откинулся в кресле и посмотрел на окружавших его людей.

— Что случилось, сэр? — спросил Уолдрон.

— Он приговорил нас к смерти,— ответил Деккер.— Сказал, что мы не улетим с этой планеты, что мы здесь умрем.

— Сильно сказано.

— Он был уверен.

Забавная ситуация! Выходит из лесу голый гуманоид, угрожает всей земной разведывательной группе. И так уверен...

Но на лицах, обращенных к Деккеру, не было ни одной улыбки.

— Они не могут нам ничего сделать,— сказал Деккер.

— Тем не менее,— продолжил Уолдрон,— следует принять меры.

— Мы объявим тревогу и усилим посты,— кивнул Деккер.— До тех пор пока не удостоверимся...

Он запнулся и замолчал. В чем они должны удостовериться? В том, что голые аборигены не могут смести группу землян, защищенных машинами, роботами и солдатами, знающими все, что положено знать для немедленного и безжалостного уничтожения любого противника?

И все же в глазах аборигена было что-то разумное. Не только разум, но и смелость. Он стоял не дрогнув в кругу чужих для него существ. Сказал, что должен был сказать, и ушел с достоинством, которому землянин мог бы позавидовать...

Работа продолжалась. Самолеты вылетали, постепенно составлялись подробные карты. Полевые партии делали осторожные вылазки. Роботы и легионеры сопровождали их по флангам, тяжелые машины прокладывали путь, выжигая дорогу в самых недоступных местах. Автоматические метеостанции, разбросанные по окрестностям, регулярно посылали доклады о состоянии погоды для обработки на базе.

Другие полевые партии вылетали в дальние районы для более детального изучения местности.

По-прежнему не случалось ничего необычного.

Шли дни. Роботы и машины несли дежурство. Легионеры всегда были наготове. Люди торопились сделать работу и улететь обратно.

Сначала обнаружили угольный пласт, затем залежи железа. В горах были найдены радиоактивные руды. Ботаники установили двадцать семь видов съедобных фруктов. База кишела животными, пойманными для изучения и со временем ставшими чьими-то любимцами.

Нашли деревню «спичечных» людей. Маленькая деревня с примитивными хижинами. Жители казались мирными.

Деккер возглавил экспедицию к местным жителям.

Люди осторожно, с оружием наготове, двигаясь медленно, без громких разговоров, вошли в деревню.

Аборигены сидели около домов и молча наблюдали за ними, пока они не дошли до самого центра деревни.

Там роботы установили стол и поместили на него ментограф. Деккер сел за стол и надел шлем ментографа на голову. Остальные стали в стороне. Деккер ждал.

Прошел час, аборигены сидели не шевелясь.

Наконец Деккер снял шлем и сказал:

— Теперь ничего не выйдет. Займитесь фотографированием. Только не тревожьте жителей и ничего не трогайте.

Он достал носовой платок и вытер вспотевшее лицо.

Подошел Уолдрон.

— И что вы обо всем этом думаете? Деккер покачал головой.

— Меня все время преследует одна мысль! Мне кажется, что они уже сказали нам все, что хотели. И больще разговаривать не желают. Странная мысль.

— Не знаю,— ответил Уолдрон.— Здесь вообще все не так. Я заметил, что у них совсем нет металла. Во всей деревне ни одного кусочка. Кухонная утварь — каменная, что-то вроде мыльного камня. Кое-какие инструменты тоже из камня. И все-таки у них есть культура.

— Они, безусловно, развиты,— сказал Деккер.— Посмотри, как они за нами наблюдают. Без страха. Просто ждут. Спокойны и уверены в себе. И тот, который приходил на базу,— он знал, что надо делать со шлемом.

— Уже поздно. Нам лучше возвращаться на базу,— помолчав немного, произнес Уолдрон и взглянул на часы.— Мои часы остановились. Сколько на ваших?

Деккер поднес руку к глазам, и Уолдрон услышал резкий, удивленный вздох. Медленно Деккер поднял голову и поглядел на Уолдрона.

— Мои... тоже.— Голос его был едва

Деккер сидел в своем походном кресле и отвлеченно слушал шелест брезента на ветру. Лампа, висевшая над головой, тоже раскачивалась от ветра, тени бегали по павильону, и временами казалось, что это какие-то живые существа. Рядом с павильоном неподвижно стоял робот.

Деккер протянул руку и стал перебирать кучу механизмов на столе.

Все это странно. Странно и зловеще.

На столе лежали наручные часы. Не только его и Уолдрона, но и других. Все они остановились.

Наступила ночь, но работы не прекращались. Постоянно двигались люди, исчезая во мраке и опять появляясь на освещенных участках под ярким светом прожекторов. При виде этой суеты чувствовалась в действиях людей какая-то обреченность, хотя все они понимали, что им решительно нечего бояться. По крайней мере, ничего конкретного, на что можно указать пальцем и сказать: «Вот — опасность!»

Один лишь простой факт. Все часы остановились. Простой факт, для которого должно быть простое объяснение.

Только вот на чужой планете ни одно явление нельзя считать простым и ожидать простого объяснения. Поскольку причины и следствия и вероятность событий могут здесь быть совсем иными, нежели на Земле.

Есть только одно правило — избегать риска. Единственное правило, которому надо повиноваться.

И, повинуясь ему, Деккер приказал вернуть все полевые партии и приготовить корабль к взлету. Роботам — быть готовыми к немедленной погрузке оборудования.

Теперь ничего не оставалось, как ждать. Ждать, когда вернутся из дальних лагерей полевые партии. Ждать, когда будет объяснение странному поведению часов.

Панике, конечно, поддаваться не из-за чего. Но явление нужно признать, оценить, объяснить.

В самом деле, нельзя же вернуться на Землю и сказать: «Вы понимаете, наши часы остановились, и поэтому...»

Рядом послышались шаги, и Деккер резко обернулся.

— В чем дело, Джексон?

— Дальние лагеря не отвечают, сэр,— ответил Джексон.— Мы пытались связаться по радио, но не получили ответа.

— Они ответят, обязательно ответят через какое-то время,— сказал Деккер, не чувствуя в себе уверенности, которую пытался передать подчиненному. На мгновение он ощутил подкативший к горлу комок страха, но быстро справился.— Садись,— сказал он.— Я прикажу принести пива, а затем мы вместе сходим в радиоцентр и посмотрим, что там происходит. Пиво сюда. Два пива,— потребовал он у стоящего неподалеку робота. Робот не отвечал.

Деккер повысил голос, но робот не тронулся с места.

Пытаясь встать, Деккер оперся сжатыми кулаками о стол, но вдруг почувствовал слабость в ногах и упал в кресло.

— Джексон,— выдохнул он.— Пойди постучи его по плечу и скажи, что мы хотим пива.

С побледневшим лицом Джексон подошел к роботу и слегка постучал его по плечу, потом ударил сильнее — и, не сгибаясь, робот рухнул на землю.

Опять послышались быстрые приближающиеся шаги. Деккер, вжавшись в кресло, ждал.

Это оказался Макдональд, главный инженер.

— Корабль, сэр. Наш корабль...

Деккер кивнул отвлеченно.

— Я уже знаю, Макдональд. Корабль не взлетит.

— Большие механизмы в порядке, сэр. Но вся точная аппаратура... инжекторы...— Он внезапно замолчал и пристально посмотрел на Деккера.— Вы знали, сэр? Как? Откуда?

— Я знал, что когда-то это случится. Может быть, не так. Но как-нибудь случится. Когда-то мы должны же были споткнуться. Я говорил гордые и громкие слова, но все время знал, что настанет день, когда мы что-то не предусмотрим и это нас прикончит...

Аборигены... У них совсем не было металла. Каменные инструменты, утварь... Металл на планете есть, огромные залежи руды в западных горах. И возможно, много веков назад местные жители пытались делать металлические орудия, которые через считанные недели рассыпались у них в руках.

Цивилизация без металла. Культура без металла. Немыслимо. Отбери у человека металл, и он не сможет оторваться от Земли, он вернется в пещеры, и у него ничего не останется, кроме его собственных рук.

Уолдрон тихо вошел в павильон.

— Радио не работает. Роботы валяются по всей базе бесполезными кучами металла.

— Сначала портятся точные приборы,— кивнул Деккер,— часы, радиоаппаратура, роботы. Потом сломаются генераторы, и мы останемся без света и электроэнергии. Потом наши машины, оружие легионеров. Потом все остальное.

— Нас предупреждали, — сказал Уолдрон.

— А мы не поняли. Мы думали, что нам угрожают. Нам казалось, мы слишком сильны, чтобы бояться угроз... А нас просто предупреждали...

Все замолчали.

— Из-за чего это произошло? — спросил наконец Деккер.

— Никто не знает,— тихо ответил Уолдрон,— по крайней мере, пока. Позже мы, может быть, узнаем, но нам это уже не поможет... Какой-то микроорганизм пожирает железо, которое подвергали нагреву при обработке или сплавляли с другими металлами. Окисленное железо в руде он не берет. Иначе залежи, которые мы обнаружили, исчезли бы давным-давно.

— Если это так,— откликнулся Деккер,— то мы привезли сюда первый чистый металл за долгие-долгие годы. Тысячу лет, миллион лет назад никто не производил металла. Как смог выжить этот микроб?

— Я не знаю. Может, я ошибаюсь, и это не микроб. Что-нибудь другое. Воздух, например.

— Мы проверяли атмосферу.— Сказав, Деккер понял, как глупо это прозвучало. Да, они анализировали атмосферу, но как они могли обнаружить что-то, чего никогда не встречали? Опыт человеческий ограничен. Человек бережет себя от опасностей известных или воображаемых, но не может предвидеть непредвиденное.

Деккер поднялся и увидел, что Джексон все еще стоит около неподвижного робота.

— Вот ответ на твой вопрос,— сказал он.— Помнишь первый день на этой планете? Наш разговор?

— Я помню, сэр,— кивнул Джексон.

Деккер вдруг понял, какая тишина стоит на базе.

Лишь налетевший ветер тормошил брезентовые стены павильона.

В первый раз Деккер почувствовал запах ветра этого чужого мира.

Перевел с английского А. Корженевский

(обратно)

Возвращение тыквы

Я приехал в районный молдавский центр Комрат к гагаузскому художнику Петру Влаху и застал (его собирающимся в дорогу. Уже много лет он путешествует по окрестным селам, изучая все, что связано с бытом, фольклором и искусством гагаузов, этого маленького народа с давней и загадочной историей ( О гагаузах, их жизни, быте рассказывалось в очерке В. Орлова «Саллык, гагауз!». «Вокруг света», 1968, № 2. ). Но больше всего во время этих странствий Петра Влаха интересуют сосуды из тыквы, которых еще так недавно было полным-полно в гагаузских домах и дворах...

Десять лет назад в Кишиневе на выставке новых произведений декоративно-прикладного искусства народных мастеров Молдавии внимание специалистов и посетителей привлекли легкие, как перо, золотистые сосуды, орнаментированные выжиганием. Они были представлены молодым гагаузским художником Петром Влахом. Зрители собирались возле невиданных доселе предметов, выполненных из тыквы. Впрочем, если бы не пояснения к экспонатам, вряд ли многие догадались бы, какой природный материал послужил основой для работы художника — до того опоэтизированным вышел из рук мастера огородный плод.

Поясню, о какой тыкве идет речь. «Посудная», или, как ее еще называли, «бутылочная», тыква во многом отличается от той «съедобной», что растет на наших огородах. Введена в быт человека много тысячелетий назад — ее знали в Европе, Африке, Америке. Широко она была распространена до недавнего времени и в южных районах Украины и Молдавии.

Петр Влах, которому нет еще и сорока, впервые увидел «посудную» тыкву в юности.

Петр родился в гагаузском селе, но детство провел на Урале. Вернувшись в Буджакскую степь подростком, он ощутил вдруг такое, чего другой гагаузский мальчишка, никогда не отрывавшийся от родной земли, вряд ли мог почувствовать.

— Мне пришлась по душе молчаливая ясность Севера, нравилась природа Урала,— рассказывал художник.— Мою память до сих пор волнует сумрак леса, его таинственные шорохи. Но после Севера мир южной степи и гагаузской деревни вошел в меня так резко, что я чуть не задохнулся... Одежда, избы, хлеб, язык — все иное!

Теперь уже четверть века Петр Влах живет среди гагаузов.

Так как я приехал к художнику, чтобы узнать о его чудесных тыквах, наш разговор все время возвращался к ним. В доме Влаха тыквы, превращенные мастером в кувшины и вазы, с горлышками в виде голов разных животных, в солонки, перечницы и ковши с затейливыми ручками, стояли и висели повсюду, наполняя комнаты каким-то особенным солнечным светом. И пили мы за обедом молодое вино из тыквенного сосуда, на горлышке которого был выжжен черный на золотом фоне — чабан, пасущий овец...

— А знаете, как я впервые увидел эти тыквы? — вспоминал мастер.— Как-то пошел купаться с мальчишками на пруд. Вместе с нами, не боясь глубины, плавали пяти-шестилетние детишки. Я заметил, что на поясе у них болтаются какие-то продолговатые шары-поплавки. Мальчишки мне объясняют: это, мол, тыквы, растут в огороде — сначала зеленые и тяжелые, как арбуз, а когда высыхают на солнце, становятся легкими и пустыми — только семечки гремят.

Среди бесчисленных предметов гагаузского быта, новых для глаз пытливого подростка, именно тыквы поразили его раз и навсегда. Он натыкался на сусаки — сосуды из тыквы — всюду: в одних держали ложки, соль, муку, перец, чеснок («в тыкве всегда сухо»,— объяснили мальчику), в других — вино, растительное масло, молоко («тыква сохраняет свежесть»), в третьих сосудах женщины носили в поле мужьям-трактористам родниковую воду («в тыкве вода всегда холодная»)... Петр шел в огород и смотрел, как растут и сушатся на заборе удивительные плоды. Ему не верилось, что, отрезанные от корней и превращенные в предметы быта, они остаются живыми. «Он дышит,— говорил отец про кувшин, из которого пил вино,— вино дышит вместе с ним и потому не умирает».

Приехав с Урала в самом конце лета, Петр с нетерпением ждал весны, чтобы увидеть, как сажают будущие сосуды. Их сажали как картошку, только семечком — каждое в отдельную ямку. Потом он наблюдал, как плоду, едва тот родится, придают определенную форму: перевязывают, чтобы образовалась ручка ковша или горлышко кувшина, либо подвешивают, чтобы удлинить его.

Как-то во дворе дома делали вино. Давили виноград. Желая попробовать муст, отец крикнул: «Дайте кружку!» Но пока искали кружку, он в нетерпении схватил нож, срезал тыкву, раскроил ее, выкинул внутренности и этим «ковшом» зачерпнул муст. Отведал сам и подал «ковш» Петру: «Пей!»

Это было очень давно.

— В те годы я даже представить не мог, что многое из того, что меня окружало, уйдет из жизни,— грустно говорил Влах.— А ведь еще учась в школе, я наблюдал, как тыква исчезает из быта гагаузов, как заменяет ее фабричная посуда...

— Люба, достань, пожалуйста, наш ящик с тыквенными семечками,— попросил Влах жену — спокойную, с ясным лицом молодую женщину.

Он зачерпнул из ящика семечки обеими ладонями и, любуясь ими, начал потихоньку сыпать обратно в ящик светло-коричневую струю. Семечки были твердые, ромбовидной формы.

— Это моя элита,— сказал Влах.— Я селекционировал тыкву годами, улучшая и отбирая сорта. А началось все с одного случайно найденного плода...

В Кишиневском художественном училище, куда Влах поступил после сельской школы, он с большим интересом изучал народное творчество. Закончив третий курс, приехал в Комрат, к родственникам. Бродил по окрестным селам, лазил по огородам и не мог поверить глазам — нигде не было видно тыкв. Заходил в дома, искал знакомые с детства сосуды и обнаруживал их где-то на задворках.

— Мне показалось, что вместе с этими сусаками выброшены за двор самые счастливые мгновения моего отрочества,— рассказывал художник.— Кажется, тут я впервые осознал, что должен возродить тыкву и вновь подарить ее людям...

В одном сельском дворе Петр увидел детей, гоняющих, как мяч, зеленую тыкву. Он позвал хозяйку и спросил, нет ли у нее семечек. Семечек не оказалось, и хозяйка, забрав тыкву у детей, отдала ее Влаху. В огороде у дяди, выпросив крошечный уголок, он посадил в землю семечки подаренной тыквы.

В год окончания художественного училища Влах сделал из выращенных тыкв первые свои сосуды. Но, выжигая на них орнамент, он понял: ему не хватает мастерства художника-графика. И уехал учиться во Львовский полиграфический институт.

— Где же, однако, вы выращивали свою элиту? — спросил я Влаха, глядя на его заветный ящик.

— У меня было поле,— ответил художник.— После первой выставки в Кишиневе местный колхоз выделил мне полгектара.

— Всего-то?

— О, это немало,— улыбнулся Влах.— На такой площади можно выращивать до десяти тысяч плодов! Вполне достаточно, чтобы создать народно-художественный промысел. И, собственно, все к этому шло. У меня уже появились ученики. Наши изделия поступали в кишиневский салон «Фантазия». Хотелось создать школу, благодаря которой тыква, как предмет домашнего быта и одновременно произведение искусства, снова стала бы достоянием моего народа. Однако для этого нужно было время. Те же, кто смотрел на наше творчество по-иному, кто нетерпеливо ждал только материальной отдачи, стали поговаривать, что этот народно-художественный промысел не имеет будущего. Спустя несколько лет поля у меня не стало...

— Где же вы теперь берете тыквы для работы?

— В огородах у жителей Комрата. Я заинтересовал своим делом молодых гагаузов. Некоторые из них охотно сажают семечки из моего ящика. Делятся со мной урожаем, а я, в свою очередь, учу их, как обрабатывать тыкву, как ее украшать.

Мы вышли из дома художника.

— Вот хорошие тыквы.— Влах остановился у плетня, на котором висели крупные желтеющие плоды.— Их выращивает Володя Балаур.

Во дворе показался голый по пояс мускулистый парень.

— Володя, дай-ка нам самую зеленую,— попросил художник.

Балаур поднял с земли увесистый плод и положил мне в руки. Пузатая тыква с уже наметившимся горлышком весила не менее четырех-пяти килограммов.

— Высохнет — ста граммов не останется,— сказал Балаур.— Хорошая ваза будет, Петр Николаевич?

— Хорошая,— подтвердил Влах.

Тыквы, что сохли на плетне, были желтые, но совсем не такие, как сосуды в доме у Влаха.

— Здесь они вбирают в себя свет и тепло солнца,— объяснил мастер.—Золотистыми становятся после обработки. Я покажу, как это делается.

Мы заглянули в его крошечную мастерскую.

— Вообще-то я чаще работаю дома,— сказал Влах, усаживаясь за стол и включив лампу.— Сначала досушиваю тыкву в горячей духовке. Потом снимаю безопасной бритвой тончайший верхний слой в полмиллиметра, но так, чтобы не повредить коры, которая и сама-то в миллиметр толщиной. Кстати, эта корочка необыкновенно прочна — крепче дуба, а твердостью и цветом сродни поверхности бильярдного шара. Вот почему сосуды из тыквы могут служить десятки лет!

Я наблюдал, как чуткими пальцами мастер быстро и ловко зачищал тыкву, и она на моих глазах преображалась. То была поистине ювелирная работа.

— Почему вы выжигаете орнамент на тыквах? — спросил я.— Ведь проще расписывать красками.

— Разве вы еще не поняли? — покачал головой Влах.— Я же говорил: эти сосуды живые. Краска же не пропускает воздух — они перестали бы дышать.

Орнаменты Петр Влах, похоже, сочиняет беспрерывно. На одной из лучших своих ваз — участнице многих выставок — он воссоздал волшебную игру пальцев, художественно переосмыслив этот типичный гагаузский элемент орнамента, взятый со старинного ковра. Из другого сосуда как бы выходила девушка в праздничном наряде — платок на ее головке, пояс и оторочки платья я узнал, побывав потом в Бешалминском народном гагаузском музее. Есть у художника и сосуд, исполненный в виде чиртмы — гагаузской флейты. В работах Петра Влаха оживает быт и история его народа.

В путешествие по окрестным селам мы отправились вместе. Солнечным осенним утром вошли в Кангаз, наверное, самое большое село в мире. Здесь живет двадцать пять тысяч гагаузов.

Мы шли по улицам Кангаза, здороваясь со стариками, что грелись на солнышке у своих калиток. Влах обещал показать мне подлинно гагаузский дом и уже направился к одному с коньком на крыше, изображавшим колоколенку, к которой подползают змеевидные драконы. Он спросил про этот дом стариков, и те дружно закивали шляпами:

— Он старше нас...

Петр достал блокнот и не выпускал его из рук, пока хозяйка показывала нам двор, где сушилась большая рыжая гора виноградной выжимки, и галерею с голубыми колоннами-столбиками, между которыми висели гроздья красного перца, и сам дом с прохладными глиняными полами. Влах зарисовывал тонкие узоры кружев и вышивок, резьбу на старинных сундуках, даже горки подушек в горнице...

И уже новые орнаменты, я уверен, рождались в душе художника.

Леонид Лернер Комрат — Кангаз, Молдавская ССР

(обратно)

Верхолазы эвкалиптовых крон

Б ыло время — аборигены Австралии называли его Время Сновидения,— когда все живые существа были людьми. Только потом (в какую пору — не знает никто) стали они тем, чем стали. Одни — валлаби, другие — кенгуру, третьи — птицами, жабами, змеями... А мальчик Куб-Бор стал коалой.

Вот как это случилось. Осиротевшего Куб-Бора приютили неласковые родственники. Как и другие дети, он сам научился добывать пищу в эвкалиптовом лесу, но вот воды там было маловато. Мальчик только и думал, где бы напиться.

Однажды, уходя на дальнюю охоту, родня забыла припрятать сосуды с водой. Когда жажда одолела Куб Бора, он вдоволь напился, опустошив несколько ковшей. К полудню, в самый зной, его снова стала томить жажда. И Куб-Бор допил всю воду.

Собрав опустевшие сосуды, мальчик повесил их на невысокое деревце, сам забрался на его вершину и завел длинную волшебную песню. Дерево стало расти, пока не вознесло вершину над лесом...

Вернулись с охоты родственники и не нашли запасов воды. Лишь пустые сосуды да Куб-Бор покачивались на ветвях самого высокого эвкалипта ...

Велико было негодование охотников — всем хотелось пить. Они кричали, звали мальчика, требовали вернуть воду, самые ловкие пытались влезть следом за ним на вершину.

Он крикнул им, что воды больше нет. И тогда племя призвало на помощь шаманов-виринунов. Двое из них добрались до Куб-Бора и сбросили беднягу вниз...

Окружившие тело мальчика родственники вдруг с изумлением увидели, что Куб-Бор превратился в зверька, который направился к эвкалипту и тут же забрался на самую макушку.

Вот с тех пор коала и не пьет. Во всяком случае, никто из людей не видел его у водопоя, где собираются другие животные.

 

Миф утверждает, что коала раз и навсегда утолил жажду, еще когда был человеком, а биологи считают, что пища животного — листва эвкалипта, которую он поглощает в несметных количествах, а также росы и дожди — дают ему достаточно влаги.

В жизни коалы загадок — и мифических и научных — пока больше, чем данных, твердо подтвержденных учеными.

Можно начать хотя бы с названия зверька. В разных районах Австралии — а проживает он в эвкалиптовых лесах на востоке и юго-востоке континента — поселенцы услышали от аборигенов самые разные имена: бангару, куливонг, нарнагун, бюидельбир, карбур, куллавайн, коло, коала. Почему прижилось именно коала, объяснить пока никому не удалось.

Довольно долго первые поселенцы из Европы даже и не замечали, что в странном мире незнакомых представителей животного мира есть и этот пушистый, похожий на медвежонка зверек. Причиной тому прежде всего небогатый научный багаж пришельцев.

Первые сообщения о коале датируются 1798 годом, когда Джон Прайс, один из таких «исследователей поневоле», принадлежавший к свите губернатора, и бывший каторжник Джеймс Уилсон отправились на рекогносцировку к юго-западу от Сиднея. Там они и повстречали вышеупомянутого коалу, приняв его за... южноамериканского ленивца. Спустя четыре года французский морской офицер Барралье опознал коалу как разновидность обезьяны.

На стрелы и топоры он выменял у местных жителей четыре лапы животного и, заспиртовав их в бутыли с бренди, отправил находку начальству.

Бедного коалу первые исследователи то и дело принимали за представителя известных видов.

Коалу часто сравнивали с бурым медвежонком или пандой. Но это сравнение лишь по внешним признакам: и коала и панда вовсе не медведи. Коала — отдаленный родственник вомбата, еще более дальний — кенгуру и опоссума: все они сумчатые. Но коала, кстати, и здесь уникален: он носит сумку наособицу. У остальных карман-сумка открывается по направлению к голове, а у коалы назад, притом значительно растягивается. Это оберегает ее от зацепов за ветви и сучья деревьев.

Не будем винить первых европейцев в Австралии в том, что они не разобрались, кто такой коала. Что гораздо печальнее, эти люди, едва осознав сам факт существования зверька, ни на миг не задумались о его уникальности. И уязвимости...

В 1887—1889 и в 1900—1903 годах две эпидемии унесли великое множество зверьков. Потом настали времена, когда любимым времяпрепровождением горе-охотников стала стрельба по неподвижной мишени. Коала всегда были и первыми жертвами пожаров и нещадных вырубок при освоении лесов человеком.

А потом началось настоящее истребление коалы: пришла мода на мех коалы — толстый, теплый, чрезвычайно ноский.

В 1924 году из восточных штатов было вывезено два миллиона шкурок; три года спустя лишь через Сидней прошло их шестьсот тысяч! «Под ружьем» целая армия — десять тысяч охотников-трапперов. А скольких коала стреляли, стряхивали на землю, ловили «просто так», чтобы посадить у веранды вместо собачки или держать как домашнюю забаву, учету не подлежало.

Сейчас (на 1983 год) осталось, по последним подсчетам специалистов из Брисбена, около 250 тысяч коал. И хотя зверьки уже с тридцатых годов строго охраняются от охотников, коллекционеров и экспортеров, поголовье их сокращается.

В чем же дело? Тут стоит рассмотреть подробнее образ жизни этого пушистого зверька.

В период ухаживания самец собирает небольшой гарем, который весьма ревниво охраняет. Воинственность будущего семьянина сопровождается удивительно разнообразным звуковым оформлением. Так случилось, что большинство австралийцев долго считали коалу безгласным, приписывая чудовищные звуки, доносящиеся из эвкалиптовых рощ, другим существам. Дело в том, что самец, стерегущий гарем, поразительно голосист: то гудит гитарной басовой струной, то визжит циркулярной пилой, то мяукает, как объевшийся кот, то издает резкий кашляющий звук.

Даже самым дотошным специалистам наблюдать младенца-коалу при самом рождении приходилось очень редко: весит он неправдоподобно мало — пять-шесть граммов. Дитя немедленно перебирается в мамину сумку, где пребывает около полугода. За это время оно сильно увеличивается в размерах и обрастает шерсткой. Потом — до года — оно тоже зависит от родительницы, переезжая с ветки на ветку на ее спине.

Взрослый коала весит от 4,6 до 5,5 килограмма, рост — от тридцати до девяноста сантиметров. Коала питаются исключительно листвой нескольких определенных разновидностей эвкалиптов. Переварить ее им помогают микроорганизмы, населяющие кишечный тракт животного. Неудивительно, что первые коала, попавшие в неволю, очень скоро умирали: никто не знал, чем их кормить.

Приютившиеся на эволюционной лестнице где-то между опоссумом и вомбатом (коала имеет защечные полости, чтобы хранить запасы грубой, богатой клетчаткой пищи, и у вомбата есть похожие мешочки), коала обитают в своего рода экологическом тупике. Ограниченное, исключительно эвкалиптовое меню и необходимость пребывать на вершинах излюбленного дерева превратили их в особенное, зависимое существо, чей образ жизни и питание не поддаются переменам.

При случае коала спускается на землю — чаще всего, чтобы перебраться на другое дерево. Пребывая на земле, он заодно заглатывает камешки, которые тоже необходимы для правильного пищеварения. Вот в этот момент коалы наиболее уязвимы для врагов, в первую очередь для диких австралийских собак динго.

На воле коала почти не вторгаются в сферу человеческой деятельности: не травят посевов, не портят садов. Нет сведений и о нападениях на человека. Хотя у них прекрасно развиты когти — как того и требует жизнь в подвешенном между небом и землей состоянии — и кусаются они весьма чувствительно, коала избегают «вооруженных» схваток с хищниками.

Пятипалые конечности зверьков прекрасно приспособлены к лазанью. На передних их лапах два противостоящих остальным пальца и на задних — один. К тому же второй и третий пальцы на «ногах» соединены кожной пленкой. Это дает возможность коале «перелетать» с вершины на вершину, если деревья стоят достаточно близко.

Лапки у него короткие, но крепенькие. Взбираясь вверх, он ставит передние лапы под углом 45 градусов на ствол, а задние в этот момент поджимает под себя. Так и карабкается, переступая шажками по 10—15 сантиметров. Весь день коала сладко спит, свернувшись в развилке ветвей, и никогда не забирается в дупла.

При взгляде на его вечно сонные глазки с вертикальной щелочкой зрачка, лакированный, бульбочкой, нос, опушенные светлым мехом ушки не подумаешь, что коала способен на что-либо вредное. Однако если кому-то придет в голову взять его на руки, стоит заранее запастись перчатками, и потолще, и подхватить его со спины под мышки.

Зверек, как не раз отмечено, весьма привередлив. Коала восточного берега предпочитают исключительно листву эвкалипта пятнистого и ксимении. Живущие в штате Виктория едят листья только красного эвкалипта. При этом они поглощают далеко не все листья избранного вида. В зависимости от времени и места они питаются то грубой листвой, то только свежей порослью на кончиках побегов. В процессе пережевывания они усваивают и содержащуюся в листьях синильную кислоту — смертельный яд!

И чем больше человек сводит эвкалиптовые леса, тем крепче коала привязываются к ограниченным районам обитания, превращаясь в пленника собственной «диеты».

Одна из трудностей создания резерватов для коала и заключается в необходимости обеспечить им достаточное количество деревьев-кормильцев определенного вида. Говорят, коала поедают и омелу белую, и самшит; в неволе попробовали подкармливать их молоком и хлебом, но без листвы эвкалиптов им не прожить.

Другая серьезная проблема выживания коала — медленное их размножение. Обычно самка рожает не чаще чем раз в два года, причем рождается всего один детеныш.

Недавно коала подкинули ученым еще одну неприятную новость. Как утверждает доктор Стив Браун из Брисбенского университета на основании многолетних исследований, приверженность к очень узкому и все более дефицитному виду пищи приводит к возрастанию бесплодия самок коала.

Ученые Австралии с сожалением констатируют: этот зверек с пушистыми лохматыми ушками, едва намеченным зачатком хвоста, покрытый плотным пепельным мехом, этот зверек, получивший от человека так много имен, едва ли дотянет до двадцать первого века...

М. Максимова По материалам зарубежной печати

(обратно)

Пиктограмма на нерпичьей коже

В начале дедушка Пананто отказывался рисовать, ссылаясь на то, что нет отбеленной нерпичьей шкуры. Предложенный листок из тетради он положил на колени, примерился было шариковой ручкой, потом отложил:

— Тонкий. Порвется... Жена Пананто, старушка Оэ, чуть позже тихонько мне подсказала, что «белый камень», известняк, необходимый для отбеливания шкуры, есть на той стороне Каменной Скользкой речки — так переводится ее название.

Я быстро собрал рюкзак и с рассветом покинул стойбище Оемпак.

Осенний воздух очистился от гнуса и, казалось, лежал неподвижным прозрачным пластом — все замерло в ожидании скорой зимы. Вот-вот пастухи погонят к стойбищу оленей, пройдет в тундре еще неделя-другая, и мы двинемся к Конергино, где недавно совхоз построил современный кораль.

Каменная Скользкая речка оправдывала свое название. Ложе ее устилали покатые гранитные плиты, стремительный водный поток бурлил, и я с трудом перебрался на противоположный берег. Теперь километров пять до Сторожевой сопки, обойти озеро Оемпак, чьим именем названо летнее стойбище пастухов, и там, по рассказу старушки Оэ, можно найти в древнем русле реки «белый камень».

Было время, сходились когда-то здесь немирные племена, посвистывали стрелы, трещал от ударов копий панцирь из моржовой шкуры... Потому и названа сопка — Сторожевая, надо полагать, дежурили на ее вершине наблюдатели. Дедушка Пананто хранит и любит показывать лук, стрелы, копье, некогда принадлежавшие отцу его отца.

Тяжело дыша, я поднялся на вершину, огляделся. Солнце щедро освещало лежащий передо мной огромный мир гор, рек, озер. Сизые изгибы сопок, зубчатые силуэты каменных останцев, похожих на башни средневековых замков, далекие долины и серебристо-чешуйчатые нити ручьев... Я глянул под ноги и замер — из красноватого песка выглядывали края и ручка деревянной чаши. Осторожно освободил чашу. Она была вырезана не то из корня, не то из крупного сучка дерева. По ободку вился неясный орнамент, сохранилась часть ручки. От чаши исходил крепкий запах сырого мха.

Взгляд мой скользнул вниз, где большим голубым блюдцем лежало озеро Оемпак, и я понял — воду носили оттуда. Но кто? Неужели те, кто высматривал отсюда приход неприятеля? Дедушка Пананто говорил мне, что столкновения кончались иногда миром, и тогда по обоюдному согласию все боевое оружие с обеих сторон топили в водах озера Оемпак...

К ракушечному руслу высохшей реки я вышел уже под вечер, когда медные тени заходящего солнца легли поперек гигантской долины, а в ближайшем распадке заклубился синий туман. Древняя терраса над исчезнувшей рекой сплошь состояла из розоватого известняка. Тысячелетия назад здесь сползал к морю ледник, оставляя после себя ровные террасы на склонах сопок, с прослойкой известняка, того самого, о котором говорила старушка Оэ.

Почти в темноте я вновь перешел Каменную Скользкую речку и поднялся на бугор, откуда открывалось маленькое стойбище Оемпак. Три яранги напоминали больших добрых животных. По горящим кострам, редкому лаю упряжных псов и отдаленным голосам людей я понял — пришла смена. Значит, стадо где-то поблизости. Значит, завтра мне идти с тремя оленеводами окарауливать и пасти животных. Таков уж закон в тундре — долгий гость обязан помогать...

Через десять дней мы вернулись в стойбище Оемпак. Бабушка Оэ вытащила из-под полога нерпичью шкуру и, как мне показалось, сама залюбовалась своей работой. Выделанная известняком шкура бархатно мялась, грела ладони, а ее глянцевито-белая поверхность напоминала мелованную бумагу. Пананто вынул свою костяную трубочку, сделанную в виде клыкастой моржовой морды, вздохнул, взглянул на шкуру и сказал:

Теперь краска нужна...

Я с готовностью вынул коробку с тюбиками масляной краски. Пананто понюхал колпачок, неторопливо раскурил трубку и только потом произнес:

— Не подойдет.

Он начал объяснять, какая ему требуется краска, а я мысленно расставался с мечтой увидеть процесс создания загадочных чукотских пиктограмм. Для приготовления краски требовался... китовый или медвежий глаз, жидкостью которого замешивалась сажа или растолченный пепел. До Конергино, где жили морские зверобои, было по меньшей мере километров сто. Медведи вокруг стойбища водились, но лично я не отважился бы пойти на охоту.

Видя мое огорчение, Пананто сказал, что в крайнем случае подойдет глаз оленя. И опять выручила старушка Оэ. Скручивая сухожильную нитку, она весело посмотрела на меня и сказала Пананто:

— Завтра должен быть праздник Отголосков Сна,

Пананто встрепенулся:

— Отголоски Сна? Что ты видела? — В глазах старика появилась тревога.

В прошлые времена чукчи и эскимосы большое значение придавали снам. И если кому-то из членов семьи приснилась какая-нибудь сцена из реальной жизни, то это считалось вполне достаточным поводом для восстановления его во всех деталях.

— Хороший сон, праздник оленя,— успокоила мужа старушка Оэ.

Пананто сунул трубку за пазуху, поднялся:

— Пойду людям скажу...

В таких случаях праздник устраивала одна семья, но все другие жители стойбища считались гостями.

Утром все население Оемпака нарядилось в праздничные одежды. Даже сын бригадира маленький Вовка щеголял в кухлянке, подпоясанной ремешком, на котором болтался настоящий нож, ложка из мамонтовой кости и древняя праща.

Пастухи подогнали стадо к стойбищу, заарканили одного из оленей, принадлежащих Пананто. Сам старик отошел в сторону с копьем, снял шапку и некоторое время смотрел на восток, беззвучно шевеля губами. Затем шагнул к оленю, примерился и аккуратно ткнул его под левую лопатку, в сердце. Олень рухнул на землю. Женщины положили на него зеленые ветви ивняка. Потом старушка Оэ плеснула на тушу водой из кружки. После разделки она начала готовить праздничную еду.

Весь день мы пили ароматный чай, котел пополнялся свежей олениной, рокотал, не умолкая, бубен Пананто. Под конец были устроены состязания. Пананто разложил у входа в ярангу призы: мешок с нерпичьим жиром, красивую шкуру пестрого оленя, лисий воротник. Первым должен был бежать самый маленький — Вовка. Оэ подала малышу кэпрольгин — посох удачи с родовой меховой полоской, украшенной бусинками, и Вовка побежал к соседнему озерцу, а за ним последовали Пананто и Оэ. Они смешно расставляли ноги, делая вид, что никак не могут догнать Вовку. Малыш пришел первым, и ему вручили главный приз — шкуру оленя.

Настала очередь бежать взрослым, но уже по всем правилам — до сопки и назад. Призы достались молодым пастухам Векету и Кергияту.

На следующий день старушка Оэ молча положила на дощечку перед Пананто олений глаз, щепотку пепла и срезанное гусиное перо. Пананто нахмурился, потянулся за трубочкой, но приготовленную нерпичью шкуру положил на колено.

— Ну, пожалуйста,— умоляюще попросил я.

Пананто приготовил краску и сказал:

— Шкура велика, а событий мало. Я всю жизнь прожил на берегу моря, в Конергино. Там событий всегда много: кто сколько добыл моржей, кто родился, кто приезжал... А теперь я с детьми в тундре.

— Тогда нарисуй, что произошло за лето здесь, в Оемпаке.

— Мало произошло. Приезжай через год, за зиму я заполню всю шкуру.

Сказав это, Пананто покряхтел, покрутил шкуру и так и сяк, макнул перо в жидкость. Посередине нарисовал кружок с расходящимися лучами — солнце; в стороне — точно такой же круг, но уже без лучей, одну половину зачернил, и сразу стало видно, что это луна. Потом на одном краю шкуры провел извилистую линию и пририсовал к ней меленькие фигурки, означающие домики.

— Это Конергино,— сказал Пананто.

На другом краю шкуры он вывел три миниатюрных купола — яранги; протянулась короткая цепочка пасущихся оленей, появились тракторы и несколько микроскопических человечков.

— Это Оемпак,— сказал Пананто и отложил шкуру.— На сегодня хватит. Устал.

...Теперь пришла пора рассказать небольшую историю другой нерпичьей шкуры, заполненной рисунками безвестного чукотского художника почти полторы сотни лет назад. До сих пор эта уникальная пиктограмма до конца не расшифрована. И похоже, за последние тридцать лет не удостаивалась пристального внимания исследователя. А жаль...

Когда-то эта пиктограмма оказалась на борту американской шхуны. Интересно, за медный котел или бутылку рома купили ее американские китобои у аборигенов Чукотки? Увы, теперь это не узнать, как, впрочем, имногое другое, более важное. Все, что можно было установить, установил и собрал еще до войны советский ученый-этнограф С. В. Иванов. В 1954 году в труде «Материалы по изобразительному искусству народов Сибири» он опубликовал небольшую главу, касающуюся этой пиктограммы. Вот что пишет ученый: «Переходя от одного владельца к другому, этот предмет в начале 80-х годов оказался в Англии. В это время он составлял собственность Денисона, который затем продал его Расселю. Этот уникальный предмет был опубликован в 1885 году Гильдебрантом, в 1897 году Гофмэном, а в 1937 году Ноппеном. В том же году он был воспроизведен А. С. Гущиным в его работе «Происхождение искусства», но рисунки оказались столь мелкими, что изучить их по этой репродукции не представляется возможным».

С. В. Иванов обращается к первоисточникам, опубликованным еще в прошлом веке в Лейпциге и Вашингтоне. До него было расшифровано 56 рисунков. Иванов описал еще 25 новых, уточнил старые. Но ведь осталось еще несколько десятков нерасшифрованных, а без них трудно судить о целостном композиционном замысле автора. Да и был ли он, этот целостный замысел?

На отбеленной нерпичьей шкуре размером 114,3X119,4 сантиметра разбросаны без видимого порядка сотни силуэтных изображений. Ориентированы они в разные стороны, и создается впечатление, что художник заполнил «холст» стихийно, как придется, как было удобно поворачивать шкуру на коленях, подставляя то один, то другой свободный клочок тусклому свету жирника. А может, так и было? Но ведь старик Пананто вначале изобразил солнце, луну и только потом принялся вращать шкуру, рисуя без определенного порядка, без верха-низа фигурки...

Согласно древнему космогоническому представлению чукчей и эскимосов мир плоский и состоит, по крайней мере, из трех слоев: подземного, земного и небесного. Если бы чукчи считали Солнце центральным светилом, вокруг которого вращается Земля, то логичнее было бы фигурки распределить головой к Солнцу. А если представить, что Земля есть центр, вокруг которого движется Солнце, то головы фигурок были бы ориентированы к краям шкуры.

Нет, расположение рисунков говорит о том, что художник смотрел на родное стойбище как бы из глубины космоса. Если принять эту точку зрения, то становятся понятными и кажущийся беспорядок фигурок, и будто бы с высоты снятый береговой ландшафт, и подсмотренные сценки жизни племени. Смелость, откровенность и выразительность рисунков свидетельствуют о том, что северному народу были чужды аскетизм и ханжество. А иные картины безвестного автора выполнены в классической гротесковой манере, несут заряд иронии и юмора.

Исследователь чукотской пиктограммы С. В. Иванов склонен видеть в этом «опыт изображения чукчами своей истории, так как рисунки почти с исчерпывающей полнотой раскрывают перед нами моменты хозяйственной деятельности береговых чукчей и эскимосов, их быт, материальную культуру, обменные операции, обряды и т. д.». Его предшественник ученый В. Гофман увидел в рисунках «историю чукотского года», своеобразный отчет о прожитом годе. Кстати, старик Пананто тоже дал мне понять, что шкура будет заполнена не ранее следующей весны. Основная работа откладывается на долгие зимние вечера, на дни холодов и пург, когда душа особенно предрасположена к неторопливым воспоминаниям о днях минувших. Может быть, потому Пананто с такой ленцой и неохотой взялся за работу? Ей просто еще не пришел срок...

Но была и другая причина. Пананто никогда в жизни не рисовал на нерпичьей шкуре. Его нельзя отнести к давно канувшей в Лету плеяде чукотских пиктографов. Однако память его и бабушки Оэ все же сохранила метод рисования, идущий из глубин времени. И они по моей просьбе воспроизводили его. Для чистоты эксперимента я до поры до времени не стал показывать Пананто и Оэ фотографию старинной пиктограммы.

Итак, пиктографическая летопись жизни берегового стойбища в течение календарного года. Эта версия кажется убедительной, ибо картина представлена жанровыми композициями всех времен года: летняя охота на китов и моржей, зимний промысел нерпы возле ледовой отдушины, пастьба оленей в тундре и весеннее возвращение пастухов (аргиш) домой, прибытие заморских шхун и меновая торговля, чукотские воины в панцирной одежде и русские чиновники в длиннополых кафтанах, зачатие жизни, религиозные ритуалы, празднества, пляски, спортивная борьба... Трудно перечислить все многообразие, воссозданное рукой безвестного художника.

Удивительно, что ближайший с точки зрения географической аналог уникальной картины на нерпичьей шкуре находится совсем недалеко, за Беринговым проливом, у индейцев племени дакота. Они тоже записывали на выделанных шкурах бизонов события каждого года. Расшифровать их рисунки-символы крайне сложно, но и фигуры чукотской пиктограммы, хотя художник, казалось бы, построил свои сюжеты на реалистической основе, прочитать нелегко. Так, в фигуре 72 Гильдебрант увидел «виселицеобразные фигуры, напоминающие кладовые или места погребений»; С. В. Иванов уточнил — байдары на помосте. Вызвала немалое недоумение зарубежных этнографов прошлого века фигура 63; они разглядели «двух странных людей, на которых надеты большие шляпы» и «дождевые зонты». Иванов справедливо угадал фигурки чукчей в старинных боевых панцирях и со щитами. Не раскрыта тайна фигуры 40: по Гофману — это сеть; по Гильдебранту — якорь с цепью. Однако, вероятно, это ни то, ни другое, потому что на пиктограмме нет детализированных предметов, тем более таких мелких, как сеть или цепь. Нарушение реальных пропорций тоже не так уж велико.

Вопросов много... Конечно, исследователи со временем докопаются до истинного смысла каждого штриха старинной пиктограммы. Им помогут архивы и сохранившиеся рисунки северных мастеров на ритуальных дощечках, веслах, моржовых клыках, шкурах. Но как мало этого изобразительного материала! Из коллекции известного исследователя Севера и писателя В. Г. Богораза-Тана бесследно исчезло около 600 карандашных рисунков коренных жителей Чукотки прошлого века, пропал бесценный и единственный в своем роде иллюстрированный чукотский календарь XVII века.

Несколько лет назад научный мир облетела новость — на Чукотке исследователем Н. Н. Диковым обнаружены наскальные рисунки древнего человека. Мне довелось видеть их на реке Пегтымель, и я ощутил явную связь между изображениями фигур на скале и на чукотской пиктограмме...

Настал наконец момент, когда я вынул из рюкзака фотографию старинной пиктограммы на нерпичьей шкуре и показал Пананто и Оэ.

— Какомэй! — удивленно протянули они враз.

Весь вечер мы рассматривали рисунки, пытаясь разгадать непонятные изображения. Пананто показал на прямоугольник, заполненный точками (фигура 10), и неожиданно сказал:

— Кусок огнивной доски. Может быть...

А фигура 40, которая прошлым исследователям казалась то рыболовной сетью, то якорем с цепью, у старушки Оэ вызвала ассоциации с пастушьим чаатом — арканом с костяной ручкой. Но Пананто отрицательно покачал головой...

Тогда что же это?

Владимир Христофоров п-ов Чукотка

(обратно)

Отличительная черта

На карте страны Фантастика остается все меньше «белых пятен». Но есть еще на ней отдельные незаселенные и безымянные острова и островки. Дать имя одному из них, острову Утопической шутки, дал себе труд писатель из Германской Демократической Республики Герхард Бранстнер. На его родине вышла веселая и поучительная книжка «Астрономический вор, или Утопические шутки о находчивом механикусе Френки и его преданном друге Йошке». Предлагаем вниманию наших читателей три рассказа из нее.

Отличительная черта

— Давненько мы с тобой не виделись,— сказал Френки, встретившись на Земле со своим другом Йошкой.

Они обнялись, и Йошка спросил:

— Как же тебе жилось все это время? Что видел? Где бывал?

— Тебе здорово повезло, что ты видишь меня живым и здоровым,— сказал Френки.— Только чудо спасло меня!

— Как это? — спросил Йошка.

— Я оказался на Ио, одном из спутников Юпитера,— начал рассказывать Френки.— И там на меня напал лев.

— Но ведь на Ио никаких львов нет,— осторожно заметил Йошка.

— Раз я говорю, значит, есть,— оборвал его Френки.— Прогуливаюсь я, значит, в самом радужном настроении по новому, совсем недавно заложенному парку. Ио, как тебе известно, несколько лет назад переведен в разряд дальних межнациональных заповедников Солнечной системы. Иду и иду, вдруг вижу недалеко от себя льва. Я ничего толком и придумать не успел, а он возьми да и прыгни. Только прыгнул он чересчур высоко и опустился на поверхность метрах в десяти позади меня. Лев быстро повернулся в мою сторону и опять прыгнул. Но снова слишком высоко и далеко. Может быть, подумалось мне, он — дрессированный лев, из цирка, может, его приучили прыгать через людей и он не перестанет, пока не услышит аплодисментов? Я захлопал в ладоши, однако лев прыгать не перестал. Меня от страха стала бить дрожь, ноги сами собой подогнулись, и я оказался на траве. А лев знай себе прыгает через меня. Прыгает и прыгает, прыжки его делаются все ниже, и приземляется он все ближе. Я совсем было потерял уже голову, но вдруг, коснувшись во время последнего прыжка волос на моей голове, он стал метрах в трех от меня, тяжело дыша,— совсем выбился из сил.

— Ну и что выяснилось? — спросил Йошка.— Это действительно был лев из цирка?

— Ничего подобного, объяснил Френки.— Его всего несколько дней как привезли из Африки и оставили в вольере. А он перепрыгнул через ограду. Хранители заповедника забыли, наверное, что на Ио сила притяжения куда меньше, чем на Земле.

— Хорошо еще,— подытожил Йошка,— что лев без конца повторял одну и ту же ошибку.

— Этим-то мы и отличаемся от львов,— кивнул Френки.— Человек сделанной ошибки в другой раз не повторит. Если у него, конечно, на плечах голова, а не кочан капусты.

Игроки

Френки безумно любил играть в шахматы. Но играл он прескверно, и Йошке почти всегда проигрывал, отчего так огорчался, что едва с ним не рассорился на веки вечные. Тогда он обзавелся роботом с шахматной программой. Что и говорить, этот робот был куда более сильным игроком, чем Френки, но зато не имел ничего против, если Френки, попав в безнадежную позицию, переворачивал доску и доигрывал позицию, как бы поменявшись с роботом местами.

Когда же Йошка спросил его, доволен ли он, наконец, Френки ответил:

— Робот проигрывает мне куда чаще, чем я ему. Но расстраиваться и не думает. Какое же удовольствие побеждать, выигрывать, если побежденный при этом не огорчается?

Встряхнуть детектив

Космическое путешествие длилось значительно дольше, чем рассчитали Френки с Йошкой. Они прочли все до единой книги из бортовой библиотеки, и Френки начал ломать голову, как бы помочь беде. И через некоторое время смастерил похожую с виду на книгу штуковину, которую и протянул с ухмылкой своему другу.

— Что это такое? — спросил Йошка.

— Это всем детективам детектив,— объяснил Френки.— Если ты прочтешь книгу до конца, а потом закроешь и хорошенько встряхнешь, все в ней смешается и образует новые сюжеты, а у тебя в руках окажется новый детектив. Прочтешь его до конца, встряхни покрепче снова, и... так без конца.

— Это ты хорошо сообразил,— похвалил Йошка.

— Придумал-то не я, а сами авторы детективов. Мне же просто пришла в голову мысль эту идею усовершенствовать и применить ее к одной-единственной книге.

— Выходит, ты, таким образом, изобрел вечный детектив? — улыбнулся Йошка.

— Как раз наоборот — этим я его отменил. А если впредь кому-нибудь захочется написать настоящий детектив, ему придется попотеть и поломать себе голову.

Герхард Бранстнер Перевел с немецкого Е. Факторович

(обратно)

Оазисы океана

Летучие рыбы

Наше научное судно, занимавшееся исследованием донной ихтиофауны, возвращалось из Антарктики. За долгий переход — полтора месяца — было переделано все, что только могло прийти в голову. Мы еще не дошли до экватора, а я уже написал свою часть рейсового отчета. Книжки из судовой библиотеки давно прочитаны. Все материалы, собранные в рейсе, переписаны и упакованы. Что делать от завтрака до обеда, от обеда до полдника, от полдника до ужина? Хорошо тем, кто стоит вахту!

Наше судно было траулером бортового траления. Те, кто ходил на таких судах, знают, что в том месте, где скулы судна сходятся в форштевень, сверху есть удобная для сидения площадка. Я часами сидел там и рассматривал воду перед собой.

Судно находилось где-то посредине Атлантики, близ экватора. Погода стояла тихая, но отголоски осенних штормов, которые сейчас начинались где-то там, у нас за спиной, в оставленной нами Антарктике, и весенних, что только-только отгремели на севере, куда мы стремились (дело было в начале апреля), огромными валами зыби катились нам навстречу.

В течение нескольких минут судно взбиралось на вершину водяной горы. Там оно на секунду замирало — я имел возможность окинуть взглядом бесконечную вереницу стеклянистых, бликующих волн,— а затем начинало свое скольжение вниз. Чем ближе к подножию, тем выше вздымался кажущийся отвесным склон следующей водяной горы.

Я никогда не уставал наблюдать эту противоречивость воды — гигантскую мощь волн, способных смять, уничтожить нас в мгновение ока, и ту податливость, с которой вода расступалась, рассыпалась под напором нашего форштевня и с жалобным плеском и шелестом уносилась вдоль бортов.

Вода представлялась совершенно непроницаемой для взгляда. И вдруг в этой, как оказалось, стеклянно-прозрачной воде я увидел довольно крупную рыбу, увлекаемую прямо под форштевень. Некоторое время она стремилась уйти от него, энергично работая хвостом,— ничего не получалось. И вдруг в тот момент, когда форштевень должен был ударить, уничтожить ее, рыба совершила отчаянный рывок, выскочила на поверхность и, раскрыв свои грудные и брюшные плавники, превратилась в серебряный самолетик с радужно переливающимися крыльями. Еще секунду-другую она неслась над водой, затем взмыла в воздух и помчалась в сторону от судна, накренившись на одно крыло и описывая плавную дугу. Взметнулся белый всплеск, и радужно-серебристый самолетик исчез.

Летучая рыба! Сотни раз на дню я видел этих удивительных существ. Они взлетают поодиночке и стаями, и я давно перестал обращать на них внимание, но впервые наблюдал всю механику полета так близко.

Летучих рыб довольно много видов. Только в Атлантике их не менее пятнадцати, однако повсеместно преобладают экзоцетусы. Выглядят они так. Тупая головка с очень крупными глазами, сжатое с боков серебристое тело и темная спинка, мощный хвостовой плавник, нижняя ветвь которого развита значительно сильнее верхней. Именно благодаря такому устройству рыба, уже вырвавшаяся в воздух, еще продолжает наращивать скорость, отталкиваясь от воды сильными гребками хвоста.

Но главное в этой рыбе, конечно, грудные плавники. Огромные, составляющие более половины длины тела, овально-четырехугольные или острокрыловидные. Между лучами плавников натянута прозрачная перепонка. Крылья у некоторых видов монотонно-серые, у других — темные, с чередующимися бесцветными и окрашенными полосами. Это и создает издали впечатление радужности. Поскольку грудные и брюшные плавники располагаются на разных уровнях — первые на уровне глаз, а вторые на брюшке,— летучая рыба с расправленными плавниками похожа на биплан.

Вся жизнь летучих рыб проходит в верхних слоях воды. Кажется, что эти рыбы есть в океане всюду, что они почти равномерно заселяют всю тропическую зону. Но простейшие подсчеты количества летучек, выпрыгивающих из воды, свидетельствуют об ином. Если двигаться от берега в сторону открытого океана, летучих рыб сначала будет немного. Затем, над глубинами 1000—2000 метров, количество их заметно возрастет, а в открытом океане снизится и будет держаться примерно на одном уровне до противоположного побережья. Там все повторится: над теми же примерно глубинами численность летучих рыб возрастет и опять упадет над мелководьем. Это не исключает, конечно, случаев, когда в безжизненном, казалось бы, открытом океане вдруг объявляется словно оазис, в котором не только летучие рыбы, но и другие обитатели моря. Правда, площадь таких «оазисов» невелика.

Вообще говоря, сравнение океана с пустыней неуместно — так они различны, но сходство есть, и оно принципиальное.

Что такое оазис в пустыне? Это место, где возникли условия для образования повышенной биологической продуктивности. И в океане тоже. Биологическая продуктивность начинается от растений — почти единственных поставщиков органического вещества на планете. А для них нужны: солнце, углекислый газ, вода и минеральные соли. И солнца, и углекислого газа в пустынях и океанах хватает. Но в пустынях нет воды, а поверхностные слои в океане, где протекает фотосинтез, часто обеднены минеральными солями. Это лимитирующие факторы. Где в пустынях возникают оазисы? Каждый скажет: там, где есть вода. Ну а в океанах? Там, где обеспечен доступ к поверхности минеральных солей.

Минеральных солей в океанах очень много, но они находятся на больших глубинах, и оазисы в океане образуются там, где есть условия для проникновения солей вверх, к дневной поверхности.

Вблизи экватора с востока на запад идут два течения примерно параллельно друг другу. Вода в них вращается вокруг оси течений, причем в разные стороны,— получается, что глубинные слои, обогащенные минеральными солями, как бы подсасываются на поверхность. Так в результате «эффекта поперечной циркуляции», как называют это явление, образуется здесь зона повышенной продуктивности.

Вот к этим оазисам и тяготеет большинство летучих рыб и другой океанской живности.

Способность к планирующему полету дает летучке возможность покидать воду в случае опасности. Однако и воздух не дарует надежную защиту.

Однажды я стоял на верхнем мостике и наблюдал за птицами. Рядом с судном довольно часто можно видеть пернатых. Маленькие черные качурки — их еще называют морскими ласточками — исполняют свой полет-танец за кормой, что-то хватая клювиками с поверхности воды. Низко над судном и рядом с ним барражируют олуши, напоминающие современные сверхзвуковые истребители: вытянутое в струнку острое тело, посаженные несколько сзади узкие крылья.

Другие птицы могут часами парить за судном, как бы эскортируя его. Я часто недоумевал: зачем им это надо? Что за выгоду они себе в этом находят? И вот стою и вижу, как черно-белая птица с длинным пером, торчащим из середины хвоста, и разбойными глазами парит рядом с судном — совсем недалеко от меня,— изредка взмахивая крыльями. Я внимательно рассматривал ее и вдруг уловил брошенный в мою сторону изучающий взгляд.

Не знаю, сколько продолжалось бы это взаимное изучение, но тут из-под носа судна вырвалось несколько летучих рыб, птица заложила крутой вираж и скользнула вдогонку. Она черной тенью неслась над волнами, неотвратимо настигая жертву, но...

Всплеск! — и рыба опять в воде. Неудачник обескураженно замахал крыльями, совершил круг, набрал высоту, словно раздумывая, возвращаться ли на прежнее место или отвалить в сторону... Но нет! Опять подлетел к судну, сделал несколько взмахов, пристраиваясь поудобнее, и застыл неподвижно, изредка покачиваясь в струях воздуха. Мне стало смешно, но тут я опять поймал его взгляд, брошенный в мою сторону. Он как бы подмигнул мне, говоря: «Видел, как я ее? Ничего! Мое от меня не уйдет!»

Без специальных приборов трудно определить, какое расстояние может преодолеть по воздуху летучая рыба. Как правило, летит она недалеко, особенно когда море неспокойно. Мелкие рыбехи обычно вылетают целыми стайками и тут же плюхаются в воду. Крупные держатся группами по две-три и летят солидно и подальше.

Рекордные по дальности полеты я наблюдал у Гвинеи. Был такой штиль, что совершенно зеркальная вода не нарушалась ни одной волной, кроме «усов», разбегающихся от носа судна. Вода расступалась неохотно, словно это была какая-то вязкая жидкость, вроде глицерина. Вдруг из-под носа судна выскочила летучка и начала разгон. Каждый удар хвоста рождал круги, подобные тому, что остаются на воде от брошенного камня. Наконец рыба взмыла на высоту одного-полутора метров и полетела, слегка покачиваясь с крыла на крыло. Вот она снизилась, опять коснулась хвостом воды и снова взмыла. И так несколько раз. Как правило, летучка делает по два-три таких цикла, не больше, но эта улетела так далеко, что я даже в бинокль не смог увидеть, где же она скрылась в воде.

Днем рыбы летят всегда в сторону от нашего курса. Я не знаю исключения из этого правила. В светлое время они никогда не поднимаются хотя бы на уровень борта среднего траулера, то есть на высоту двух-трех метров. Но зато ночью рыбы этому правилу изменяют, шлепаются на палубу, а оттуда — прямой путь на сковородку. В одном из рейсов — на тропическом этапе плавания — наш судовой кот Васька даже отказался от своего «довольствия» и перешел жить на палубу, стал питаться только летучими рыбами. От наших приношений он брезгливо отворачивался. Каждую ночь он устраивал засаду на летучих рыб, утаскивал добычу под траловую лебедку и съедал ее со зловещими подвываниями, хотя никто и не покушался на его «пайку».

Рекорд высоты полета рыбы я тоже наблюдал ночью. Дело было на вахте второго штурмана, то есть между нулем и четырьмя часами утра. Наверное, ближе к нулю, помнится, темнота была — глаза выколи! Я находился в рубке. Второй штурман восседал на своем сиденье-седле, привычно вглядываясь в ночь. В темноте рубки светились лишь огоньки приборов. Вдруг раздался сильный сочный звук, словно в стекло рубки кто-то залепил спелым помидором. Штурман от неожиданности так резко отпрянул, что свалился с седла на палубу. Мы зажгли свет и ахнули: на стекле, как раз напротив лица штурмана, виднелось бесформенное пятно.

Уже догадываясь, в чем дело, я выбежал из рубки и прямо под ней, на чехле траловой лебедки, нашел летучку с разбитой головой.

Я дописываю эти строки и поглядываю в иллюминатор своей каюты. Погода свежая. Ветер срывает пену с гребней изумрудных волн. И мне хорошо видно, как вылетают из воды то поодиночке, то группами летучие рыбы и уносятся в стороны, оставляя после своего исчезновения быстро тающее белое пятно всплеска.

Прилипалы и другие

...Мы ждали встречи с судном, работающим в паре с нами. Это небольшое суденышко выполняло гидрологические работы. Помимо всего прочего, оно везло для нас почту, полученную на рыболовной базе, а посему мы с нетерпением ждали его появления.

За плечами была большая траловая съемка со всеми присущими ей «удовольствиями»: 18—20-часовым рабочим днем, натруженными спинами, исколотыми, изрезанными руками, на которых образовались специфические мозоли от слизи рыб и кальмаров; тысячами промеренных рыб, кальмаров и креветок; заполнениями траловых карточек, бланков биоанализов, массовых промеров и так далее и тому подобное...

Я скинул рубашку, улегся грудью на леера и бездумно уставился на море. Вдруг в воде мелькнула какая-то тень. Я вгляделся и узнал красавицу корифену. Лобастая, изящная, сверкающая пронзительной голубизной спины и на виражах — золотом плавников и брюха, она плавно скользила вдоль борта, не делая для этого, казалось, никаких усилий.

Кто-то подошел сзади, постоял рядом и вдруг заявил, показывая на корифену: «О! Прилипала появилась! Значит, должны быть мероу!»

От нелепости этого высказывания и безапелляционности тона я потерял дар речи и мог только, хлопая глазами, молча смотреть на подошедшего.

Это надо же додуматься! Королеву эпипелагиали (так по-научному называются верхние слои океанской толщи) — золотую корифену — обозвал прилипалой да свалил в эту же кучу и мероу!

Наверное, надо пояснить, в чем тут дело. Корифена — это крупный и прожорливый хищник, охотник за летучими рыбами, одна из красивейших рыб, каких я видел. У нее узкое, высокое тело. Голова спереди сплющена с боков и образует эдакий аристократический лоб, придающий рыбе — в сочетании с низко расположенным, как бы недовольно поджатым ртом — надменный вид.

Мероу, напротив, обитает не в верхних слоях, а вблизи дна, на глубинах не более ста-двухсот метров. Это рыба из семейства каменных окуней, и действительно она напоминает карикатурно увеличенного речного окуня коричневого, оливкового и серого цветов. Мероу из рода промикропс может достигать размеров, сравнимых с размерами человеческого тела.

Эти рыбы, на мой взгляд, совершенно противоположны: она — стройная, изящная аристократка; он — этакий пузатый вахлак, неуклюжий, с огромной пастью. Она — обладательница темного, жесткого мяса, годного лишь на котлеты, он — поставщик нежного, белого мяса, лучше которого не найдешь для ухи или строганины.

Третий герой — прилипала. Эта рыба названа так из-за своего первого спинного плавника, превратившегося в огромную эллиптическую присоску, что занимает всю верхнюю часть головы. По бокам присоски два злющих глаза, а рот в виде узкой щели опоясывает ее с боков и спереди. Тело заметно сужается к хвосту, что делает рыбу похожей на исполинского головастика, но в целом она имеет заостренно-обтекаемую форму. Еще бы! Рыба, присасываясь к коже крупных акул, дельфинов, должна оказывать минимальное сопротивление потоку воды.

Есть виды прилипал, окончательно перешедшие к нахлебничеству — или комменсализму, как называют это явление ученые. Мы ловили рыб-мечей, у которых в пасти неизменно обнаруживали небольших, почти бесцветных прилипал, присосавшихся к нёбу рыбы-хозяина. Вот уж воистину и стол и дом!

Теперь, надеюсь, понятна вся нелепость фразы, объединившей корифену, прилипалу и мероу.

С тех пор мои коллеги обыгрывали ее каждый день. Как попадется в трал мероу, кто-нибудь обязательно воскликнет: «О! Уже мероу появился! А где же прилипала?»

Но с какого-то момента прилипалы стали появляться буквально в каждом улове! Я начал задумываться. Здесь была какая-то загадка: крупных акул в уловах нет, а прилипалы хоть раз в день, да попадутся.

Все разрешилось неожиданно, во время очередного рандеву с нашими коллегами. Суда лежали в дрейфе в одном-двух кабельтовых друг от друга. Я вышел на бак. Кто-то, пользуясь случаем, привязал к леерам снасть на акулу. Я обнаружил это случайно, перегнувшись через леера, чтобы полюбопытствовать, насколько сильно мы обросли за полгода. Леска косо уходила в воду, исчезая в глубине. Я совершенно автоматически потянул снасть и почувствовал, что ее кто-то подергивает. Попытавшись подсечь, начал подбирать леску, вглядываясь в воду... Вот из зеленоватой мглы, медленно крутясь, появилась крупная ставрида, насаженная на здоровенный крючок, а за ней неотступно следовали какие-то серые тени, теребившие наживку. Они не оставляли ее до самой поверхности, а самая настырная даже висела на хвосте ставриды, когда та была уже в воздухе.

Ба! Знакомые все лица! Да это ведь прилипала того же вида, что каждый день попадался в трал! Я сбегал за другой удочкой, с крючком поменьше и леской потоньше, насадил на крючок кусок ставриды и забросил. Из мглы под корпусом судна метнулись несколько теней. Одна из них схватила приманку, я подсек, и через минуту прилипала уже билась на палубе. Еще заброс. Вокруг крючка началась свалка, которая завершилась тем, что еще одна прилипала вознеслась на палубу. Рядом со мной появились другие любители ловли, и скоро больше десятка прилипал шлепали хвостами по палубе, а стая их под корпусом словно и не уменьшилась.

Жадность прилипал доходила до неприличия! Одна из них, сорвавшись, шлепнулась с пятиметровой высоты в воду, тут же метнулась к наживке, схватила ее и опять вознеслась. Тут я увидел, как новая стая прилипал скользнула под корпус со стороны соседнего судна, и мне все стало ясно!

Ведь наши коллеги весь рейс занимались изучением крупных пелагических хищников, для чего использовали крючковые снасти — яруса. На тысячи крючков этих снастей попадались рыбы-парусники, рыбы-мечи и — во множестве — акулы. В результате сотни, а может быть, и тысячи прилипал «осиротели», и многие из них присосались к днищу судна наших коллег.

У нас же в уловах прилипалы появились именно после той встречи, о которой я рассказал в начале этой главы,— мы потом специально проверили по траловым карточкам. Вероятно, тогда часть нахлебниц перебралась к нам и с тех пор следовала за судном. Камбуз предоставлял им четырехразовое питание в виде объедков, а днище судна — бесплатный проезд. И самые любопытные рыбы хоть раз в день, да попадались в трал, порождая новые шутки, где фигурировали корифена и мероу. А уж эти-то здесь вовсе были ни при чем!

«Тунцы!»

Как-то мы работали у берегов Мавритании, в районе мыса Кап-Блан. Были времена, когда здесь собирались сотни промысловых судов из разных стран. Ночью выйдешь на палубу — кругом огни, огни... Словно звездное небо, спасаясь от жары, решило окунуться в океан.

Однажды ночью распахнулась дверь моей каюты и кто-то громким шепотом прокричал:

— Николаич! Спишь? Удочку дай! Тунцы!

Сначала я рассердился — отдыхаю ведь! — потом все-таки не вытерпел, вытащил из-под стола кусок фанеры с намотанной на него леской и поплелся на палубу.

Удивительно. Были включены все палубные светильники (обычно так не делают на ходу, чтобы свет не слепил штурмана). Из-за этого тьма словно обрела плоть и подступила к бортам. Казалось, ее можно пощупать. Что-то посверкивало в воздухе. Я не поверил своим глазам: над судном пролетали сотни (да-да — сотни!) летучих рыб. Десятки их падали на палубу.

Там метались люди. Несколько человек склонились над планширем. Я глянул туда же и ахнул! Рядом с судном шли тунцы. В черной прозрачной воде, несущейся вдоль бортов, призрачным серебром мерцали, рыская из стороны в сторону, трепещущие веретена их тел. Тунцов было столько и шли они так плотно, хватая летучих рыб, что казалось: прыгни за борт, и по их спинам можно будет бежать туда, в бесконечность, где черное небо сошлось с черной водой.

Я лихорадочно размотал леску, набросил несколько шлагов на какую-то трубу под планширем и, не глядя, привычно завязал; подобрал с палубы летучую рыбу, насадил на крючок и забросил снасть в воду, стараясь, чтобы наживка упала ближе к носу судна. Тут же мощный рывок! Капрон впился в ладони, обдирая кожу. Я стал торопливо выбирать оживший и бьющийся в руках фал. Вот он, почти метровый красавец тунец: упирается, мечется, трепещет всем телом. Напрягаюсь из последних сил. Легкий в воде, на воздухе тунец оказывается мне не под силу. Из груди невольно вырывается вопль. Тут же еще одна пара рук хватается за фал, рывок — и серебристая торпеда переваливается через планширь. Снова насаживаю летучку — и за борт, отпихивая ногой тунца, выбивающего о палубу бешеную дробь. Рывок, леска опять врезается в ладони и тут же ослабевает. Сорвалось! Обида захлестывает меня. После этого все сливается в какой-то бесконечный хоровод: заброс, рывок, давай-давай, вопль, чьи-то руки рядом, трепещущая туша тунца...

Время остановилось... Каждый пустой заброс воспринимается как оскорбление. Боль врезающегося в ладони фала, когда тунец берет наживку,— как наслаждение...

Сколько я поймал тунцов — не знаю. В какой-то момент клее прекратился. Я осмотрелся: светящееся в воде серебро исчезло. Исчезла и бесконечность окружавшей нас ночи. Наметился вдруг горизонт — где-то там, далеко за краем земли, его чуть-чуть подсветило солнце.

Суета на палубе стихала. Последние туши стаскивали в морозилку. Боцман окатывал из шланга палубу.

Я подумал: а ведь сегодня мы оказались с тунцом на равных, хотя он рыба, а я, так сказать, венец творения. Тунец осатанел, хватая направо и налево летучую рыбу, забыв обо всем. И я забыл о многом в борьбе с ним! Но он же добывал хлеб насущный! Должно быть, не каждый день подворачивается такой косяк летучек. А я?..

Я смотал удочку и облокотился на планширь. Уходить вниз не хотелось. Струи разрезаемой форштевнем воды, крутясь вихрями, неслись вдоль борта, расчесывая зеленую бороду водорослей, которой судно обросло за полгода. Как она пуста и безжизненна, эта вода, и насколько обманчиво это впечатление! Ведь достаточно вот сейчас, буквально на пятнадцать минут, забросить конусную сеть из капронового газа, и в улове каждый специалист на судне найдет для себя массу интересного... Вот копошатся иссиня-черные, как бы выточенные из вороненой стали океанские клопы-водомерки галобатесы; островками лежат студенистые тельца мелких медуз; рядом с ними как бы отлитые из хрусталя и прихотливо гравированные рукой художника поплавки сифонофор; едва шевелятся личинки крабов — мегалопы; сплющенные до листовидного состояния и все равно напоминающие стекольно-прозрачных паучков со стебельчатыми глазами личинки лангустов — филлосомы... Вот прозрачные черви томоптерисы, перебирающие бахромой своих бесчисленных ног-параподий. А эта кажущаяся бесформенной масса? Она вся — скопление мельчайших рачков-копепод. Посмотрите сквозь лупу — там целый мир, строгость и своеобразие форм которого никого не может оставить равнодушным!

Видите эту муть? Поместите каплю этой воды под микроскоп, и вам откроется еще один мир — мир одноклеточных водорослей диатомей, разнообразных и причудливых. Каждая из них при всем разнообразии форм похожа на... мыльницу. Да, да! Каждая клетка имеет кремниевый скелет, часто изощренно украшенный всякими архитектурными излишествами и состоящий из двух половинок, входящих друг в друга, как створки у мыльницы. Когда приходит пора размножения, створки расходятся, унося половину содержимого клетки, а потом диатомея достраивает недостающую часть.

Таков он, мир этой внешне безжизненной воды,— целый микрокосм...

Я размышлял, и перед глазами вставала длинная цепь превращений, первым звеном которой служит вот этот самый ветер, западноафриканский пассат. Он дует с берега, временами занося далеко в море песок пустыни Сахары, и что главное — сгоняет воду с поверхности океана. Ей на смену поднимается вода, обогащенная минеральными солями, которые как бы удобряют поверхностные слои на радость многочисленным одноклеточным водорослям. Клетки делятся — каждая по нескольку раз в сутки. Общий их вес — биомасса — быстро возрастает. На кормежку собираются копеподы. Большое количество пищи создает хорошие условия для размножения этих рачков. Возрастает и их биомасса. На копепод набрасываются животные покрупнее, а их скопления привлекают других хищников — и так далее, и так далее. Вплоть до самых крупных рыб. Так и образуются промысловые скопления.

Но рачки съедают не каждую водоросль. Часть их погибает от «старости» и тонет. Часть их, пройдя через кишечник «потребителей», опять попадает в воду в полупереваренном состоянии. То же происходит с едоками. Те, кто не попадет на стол хищникам, покончат счеты с жизнью другими способами и тоже начнут погружаться в глубины. Образуется «дождь трупов», сеющийся над глубинами. Он кормит обитателей толщи воды и дна, но одновременно и пополняется за их счет и поставляет органическое вещество — источник энергии — на дно самых глубоких океанских впадин. По дороге то, что не съедено, разлагается, превращаясь в минеральные соли. Теперь дело только за пассатом, чтобы круг замкнулся. И долгие тысячелетия этот вихрь-круговорот, приводимый в движение пассатом, творит свое невидимое человеческому глазу дело. В него-то мы и ворвались с нашими тунцовыми удочками...

Я опять представляю себе длинную пищевую цепь, начавшуюся мельчайшими одноклеточными водорослями, а закончившуюся — по крайней мере, той ночью — борьбой между нами и тунцами. И это напоминает мне, что мы — люди — равноправные члены гигантской сети жизни, охватывающей своими ячеями всю планету. И в первую очередь от нас зависит, чтобы сеть эта не порвалась, чтобы продолжался вечный круговорот жизни, в котором каждый на своем месте — и микроскопические водоросли, и красавец тунец, и мы, люди.

Только с нас спрос больше.

Р. Н. Буруковский, кандидат биологических наук Атлантический океан — Калининград

(обратно)

Сосуд с «полосатой собакой»

Этот случай напоминает детективную историю. Австралийскому зоологу из Квинслендского университета профессору Ли Хьюзу пришлось провести целое расследование, проявив незаурядные способности сыщика. Для чего?

Он искал тасманийского тигра в лесах самой Тасмании, доверившись рассказам местных охотников и фермеров, якобы видевших его в густых зарослях. Профессор, конечно же, знал, что все тигры уничтожены еще в 1932 году. Два года спустя умер от старости последний экземпляр — гордость Хобартского зоопарка в столице Тасмании. Слухи о том, что тигры еще остались в лесах острова, оказались ложными.

Ни в одном из музеев не оказалось даже муляжа исчезнувшего зверя. Однако в руки Хьюза попало письменное свидетельство о том, что в 1901 году английский естествоиспытатель Джон Хилл вывез одного тигра к себе на родину. Хьюз отправился в Англию, но... ничего не нашел. Тем не менее настойчивый австралиец обнаружил записки Д. Хилла, в которых тот заявлял, что предвидит ужасные последствия войны, объявленной людьми тасманийским тиграм. И поэтому решил заспиртовать свой экземпляр.

Итак, не чучело, а тигр в банке. Это уже нечто... Но где его искать?

Вернувшись на родину, Ли Хьюз завязал активную переписку с музеями, архивами, библиотеками Европы. Два года он не получал ответа, который хоть сколько-нибудь приблизил бы его к цели. И казалось, пора было ставить точку. Но тут пришло письмо из Голландии. Под слоем старых гербариев; картонок, ящиков с костями животных сотрудники одного из музеев естественной истории нашли сосуд без этикетки, в котором, как они писали, «плавает большая полосатая собака».

Профессор снова помчался в Европу. В большом стеклянном сосуде действительно оказался тасманийский тигр — единственный сейчас в мире естественный экземпляр утраченного животного.

(обратно)

Оглавление

  • Космонавты морских глубин
  • Кварталы расколотого города
  • За три весны до победы
  • Имя для розы
  • «Ракетная осень» в Гамбурге
  • Здесь надежда не умирает никогда
  • Рассвет над Гератом
  • Одинокий в волнах
  • Прыжок на полюс
  • Пуми пасет отару
  • Ветер чужого мира. Клиффорд Саймак
  • Возвращение тыквы
  • Верхолазы эвкалиптовых крон
  • Пиктограмма на нерпичьей коже
  • Отличительная черта
  • Оазисы океана
  • Сосуд с «полосатой собакой»