Журнал «Вокруг Света» №09 за 1975 год [Журнал «Вокруг Света»] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Атлас мальчика Чи

Тридцать лет назад, 2 сентября 1945 года, была провозглашена Демократическая Республика Вьетнам. За тридцать лет вьетнамский народ прошел трудный путь борьбы и побед: сопротивление французским колонизаторам, героическая война с американскими агрессорами, увенчавшаяся полным освобождением всего Вьетнама.

Все это время вьетнамский народ ощущал братскую поддержку друзей: Советского Союза и стран социалистического содружества. После изгнания французских колонизаторов, в середине 50-х годов, приехали в ДРВ первые советские специалисты. С тех пор, в годы войны и мира, работают в ДРВ советские геологи, агрономы, инженеры, проектировщики. С их помощью был построен Ханойский механический завод, расширен и модернизирован порт Хайфона, создана крупнейшая в Юго-Восточной Азии гидроэлектростанция Тхакба. Составляется подробная карта полезных ископаемых республики. Сооружаются домостроительные комбинаты. Примеров можно приводить много — скажем для краткости, что с братской помощью нашей страны в ДРВ сооружено около двухсот крупных промышленных объектов. В СССР получили образование тысячи вьетнамских юношей и девушек — ученых, инженеров, врачей.

Мы предлагаем вниманию читателей две зарисовки — геодезиста и геолога. Один из них был среди первых специалистов, работавших во Вьетнаме. Второй работает там и сегодня.

Геодезистом-картографом я стал не случайно. Не то чтобы с детства ясно представлял себе, в чем состоит эта работа, что такое, скажем, теодолит, нивелир или мензульная съемка, но еще школьником самых младших классов пуще всего любил рассматривать карты и атласы, вчитываться в названия. Рисовал на память материки, придумывал страны — загадочные и таинственные, цветными карандашами раскрашивал горы, озера и низменности, густо поросшие джунглями. Географические названия звучали для меня как музыка. Сильнее прочих влекла меня карта Индокитая: Луанг-Прабанг, Теансалавай, Куангнам, Ниньбинь — странные и звонкие слова, за которыми мне, в силу очень юного моего тогда возраста, виделись только причудливые пагоды, воины на слонах и смуглые девушки в конических шляпах.

Увлечение картами с возрастом не прошло, и я поступил на географический факультет университета, закончил его и стал работать геодезистом в геологических партиях. Объездил Сибирь, Среднюю Азию, работал на Дальнем Востоке, а в середине 50-х годов предложили мне поехать во Вьетнам. Конечно, прошедшие годы- не много оставили в душе от детской романтики, а все же первое, что вспомнилось, были те звонкие названия.

Работать пришлось в районе Нонгконга в провинции Тханьхоа. Были тут и причудливые пагоды, И девушки в конических шляпах, были и буйволы, погруженные по шею в непрозрачную воду рисовых полей. Были и воронки от бомб, и заброшенные доты — не так давно закончилась война с французскими колонизаторами.

И была работа — тяжелая, как всегда, работа геодезиста, осложненная непривычным сырым жарким климатом и языковым барьером. Народу в партии было мало, и мы нанимали на работу местных рабочих. Объясняться приходилось с помощью ломаного французского языка: переводчиков с русского тогда во Вьетнаме не хватало.

Кто поработал в геодезической экспедиции, знает, как много мелкой тяжелой работы приходится делать при любой операции: тянуть ленту, делать засечки, держать рейку, записывать данные... Да кроме того, здесь приходилось прорубаться сквозь жесткую высокую траву, а просеки в нашем деле должны быть ровные, как стрела. Со мной работали три вьетнамца: техник-геодезист Тюет и двое рабочих — Буй Чеу и Фам Куан. Чеу был молодым веселым парнем с круглым лицом. Фам Куану было лет тридцать восемь, у него было пятеро детей, и жил он в деревне, где разместилась наша база.

Начинали мы работу в шесть утра, пока было еще прохладно, и работали до одиннадцати. Потом длинный перерыв, после чего мы работали чуть ли не до темноты. Если до деревни было идти порядочно, располагались где-нибудь в теньке и доставали термос с чаем. Немножко хотелось есть, но попробуйте-ка пройтись по жаре с теодолитом за спиной! Лучше уж подождать до вечера.

Фам Куану приносили обед из дому. Он всегда норовил поделиться, особенно со мной, но порция его была и без того скудна, так что обделять его мне не хотелось. А он стеснялся есть, видя, как мы чай пьем. Из этого положения мы вышли довольно легко — собрали денег, Фам Куан отдал их своей жене, и та — в случае, если мы уходили из деревни на целый день, — готовила на всех.

Еду носили дети Куана — старшая девочка Хоа или мальчик лет двенадцати по имени Чи. Полное имя Фам Ван Чи. Корзинку с рисом и горшочком с овощами, рыбой и приправами он пристраивал на коромысле поперек рамы велосипеда-ветерана. Жара мальчишку, казалось, не брала.

Первый раз, когда Чи привез для нас обед и раздал всем пиалушки, он, развернув чистую тряпицу, достал четыре пары палочек и обшарпанную оловянную ложку: на всякий случай для меня. Но я уже не первый день жил во Вьетнаме и предпочел палочки. Мальчик Чи ойкнул от удивления и положил в рот палец — забавная, верно, была картина, когда я — долговязый, бородатый, с голубыми глазами, очень уж не вьетнамский весь — начал орудовать этим сложным прибором.

Прогнать мальчика Чи после обеда домой было просто невозможно, всякими правдами и неправдами норовил он задержаться у нас. Все привлекало его тут. Когда же я позволил ему заглянуть в нивелир и он увидел Буй Чеу, стоящего вверх ногами, то уже не отошел от меня до тех пор, пока Буй Чеу, которому все это изрядно надоело, не накричал на него. Так и пошло: Чи привозил обед, а потом оставался до вечера и возвращался домой с отцом. Через некоторое время он стал заменять Буй Чеу с рейкой, а тот ходил помогать Фам Куану рубить траву. Очень ловко мальчик Чи делал засечки, аккуратно тянул вдвоем с отцом металлическую ленту.

Но больше всего он любил стоять рядом с Тюетом, который записывал цифры, держа наготове очинённый карандаш. У нас карандаши часто ломались, да еще Тюет не сразу понимал мой французский, и из-за этого всегда бывали задержки, так что помощь Чи была существенной.

Меня он называл тю Во — в такие вот два слога уложилось имя — Владимир Борисович. «Тю», как объяснил мне Тюет, значит «дядя», точнее говоря, «дядя — младший брат отца». Я и правда был много моложе Фам Куана.

В камералке мальчик Чи тоже оказывался всегда при деле. Понятно, что объяснить сложную нашу работу двенадцатилетнему Чи было невозможно, но массу мелких, однако очень нужных поручений он с большой охотой выполнял. Вскипятит чай, подметет пол, карандаши заточит и сядет в углу с увеличительным стеклом и моим карманным атласом мира.

Атлас этот был ветераном: я как купил его на первом курсе, так и возил с собой в экспедиции. Чи изучал атлас квадрат за квадратом. Оторвешься от таблиц, посмотришь в угол, а он там сидит и шевелит губами.

Я ему показал русский алфавит, он его быстро усвоил и теперь читал по слогам: «Вы-ла-ди-во-сы-ток» или «Сы-вер-ды-ло-выск». И видно было, что диковинно длинные эти слова звучат для него так же экзотично и таинственно, как в свое время для меня названия «Луанг-Прабанг» или «Куангнам». На вопрос: «Кем ты хочешь стать, Чи?» — он неизменно отвечал: «Хочу работать как тю Во и тю Тюет».

Короче говоря, уезжая, я подарил ему свой атлас. Вещь полезная, вне зависимости, будет он геодезистом или нет. В конце концов, кем мы только не хотим стать в двенадцать лет! Но зачем мальчишку разочаровывать? Я оставил ему свой московский адрес: «Смотри, Чи, в Москву приедешь на геодезиста учиться — зайди».

Прошло семь лет. За это время я почти забыл мальчика Чи и его атлас. Правда, как-то раз — года два спустя, как я уехал из Вьетнама, — пришла мне поздравительная открытка к Октябрьским праздникам, и я понял, что в школе у мальчика Чи начали проходить русский язык. Открытка пришла еще по старому адресу, а мы как раз собирались переезжать на новую квартиру, так что поздравление затерялось.

И вот однажды сижу я дома, сынишке велосипед ремонтирую. Звонок. Сын побежал дверь открыть.

— Папа, — кричит, — к тебе какой-то дядя пришел!

...То был мальчик Чи, то есть теперь уже бывший мальчик. Приехал в Москву учиться. Правда, не на геодезиста, а на почвоведа, но все равно, ведь профессия бродячая, экспедиционная, и без геодезии в ней не обойтись.

Как он меня нашел, не зная адреса, ума не приложу, ведь в Москве всего первый месяц.

— Как нашел меня, Чи? — спрашиваю. — Уж не по атласу ли мира?

Чи только улыбался в ответ.

А перед уходом вытащил из кармана толстенькую книжечку в сером переплете — тот самый атлас мира, что я подарил ему в камералке в Нонгконге. И преподнес его моему сынишке.

Хотел было я возразить: мол, парень у меня еще маленький, а атлас я отдал Чи насовсем, — но смолчал.

Потому смолчал, что вспомнил, как рассказывал мне техник Тюет: по вьетнамскому обычаю, подарить сыну то, что подарил тебе его отец, — высшая благодарность...

В. Кузнецов, геодезист

(обратно)

Тяжелый маршрут

Сколько еще осталось шагов? Пятьдесят, пятьсот, тысяча? Какая разница! Нет никаких сил двинуть ногами, но нужно карабкаться по камням, взбираясь вверх. Огромные обломки известняка причудливых форм покрыты разнообразными традесканциями, самых различных оттенков — вот бы домой отросток! Пот заливает лицо и отгоняет всякие мысли, кроме одной: как сделать еще один шаг? Воздуха нет; сердце занимает все тело, живот колет мириадами иголочек, наверное, открываются поры, чтобы извергнуть потоки пота; чувствуешь, как ввалились щеки, шлем сбился на лоб, сдвинув на кончик носа очки, — и нет сил их поправить. Кеды предательски скользят по фиолетовым листьям традесканций, цветущих традесканций... Хватаюсь рукой за какую-то веточку, чтобы хоть чуть подтянуться выше. Рука скользит по лиане, и в ладонь впиваются иголки и шипы. Какая отметка внизу? Вроде 400 метров, а на перевале — 900—950. Подумаешь, полкилометра, всего 143 этажа без лифта.

...А в Подмосковье снег по утрам, звенят травинки, прихваченные инеем, а здесь — на двадцать втором градусе северной широты — солнце и горы делают одно жаркое дело. Нет сил снять куртку, наверное, она весит пуда два. Господи, как хорошо сейчас в нашем институтском подвале в Черемушках, сидел бы и жевал старые отчеты и умные — до полного повторения мыслей — чужие статьи.

...Спереди мокрые спины, сзади тяжелое дыхание. Из-под ноги вырывается камень, повисаю носком на выступе. Уф! Пронесло. Нахожу силы оглянуться — камень никого не задел. Сколько все-таки осталось до перевала? Вот он, рядом, еще этажей десять-двенадцать всего... А вот и перевал. Пристраиваюсь на плоском камне, он мне мягче пуховой перины. Вьетнамцы закуривают, вытирают пот. Товарищ Кам пытается объяснить, что для того, чтобы быть в форме, в горы нужно ходить ежедневно, — это я и сам знаю. Родной мой Устюрт, его отвесные чинки с осыпями, голый и такой добрый Алтай — как там было все просто!

Маршрут только начался. Мне предстоит с вьетнамскими коллегами «пробежаться» по пяти россыпям, посмотреть, как они легли на только что составленный планшет. Так что этот подъем только увертюра — впереди целый рабочий день, еще километров семь пешочком по горам.

Беру планшет, скорее не для того, чтобы свериться с ним, а чтобы как-то продлить минуты отдыха. Солнце палит немилосердно; тем не менее прохладно — это сохнет одежда. Зализываю ладонь, — куда вы девались, все предостережения московских врачей: «Не берите в рот ничего не мытого в марганцовке — там тропики».

Усталость постепенно исчезает, появляется желание подвигать руками, ногами, покрутить головой...

Смотрю вниз, в долину, откуда с таким трудом поднялись, и перед глазами встает... озеро Рица. Такая же долина в горах, та же форма, такие же лощинки по бортам. Очень похоже, только вместо голубой рицинской воды — изумруд рисовых полей, разбросанные дома на сваях, маленькие фигурки буйволов. А похоже все-таки на Рицу, только ни шашлыка с сухим вином, ни хачапури не предвидятся. Глотаю слюну, заедаю сорванной тут же горько-кислой мандаринкой — и вперед.

Первая россыпь легла на планшет совершенно точно.

Забираемся еще выше, но уже не так круто, по тропиночке, мимо привязанного к журавлю (как у колодца в украинском селе) буйвола — объест он траву в радиусе коромысла, а завтра его переведут на другое место.

Склон становится более пологим, потом почти ровным, под ногами появляются шоколадные камушки, мелкая галька — вот они, бокситы. Просматриваем границу россыпи — здесь это просто: начались скалы, россыпь кончилась. С этой россыпью тоже все в порядке.

...Снова перевал. Теперь уж поднимаюсь легко: то ли втянулся, то ли вьетнамцы. идущие впереди, сначала взяли очень быстро, а теперь, устав, идут помедленнее. На перевале вдруг слышу пальбу: одиночные выстрелы и что-то вроде автоматных очередей. Внизу, в долине, открываются несколько майских домов, из рощи апельсиновых деревьев поднимается пороховой дым, Слышен поросячий визг, а вокруг стоят, сидят, бродят нарядные маны (1 Маны — народность, проживающая на севере ДРВ. — Прим. ред.). Женщины — в огромных красных шляпах на бритых головах, с массой серебряных шейных обручей и браслетов, в платьях, расшитых ярко-красными помпонами; мужчины — в темно-синих одеяниях и шляпах из бамбука. Пальба — это взрывы самодельных петард, которые сопровождают здесь каждый праздник.

Навстречу бегут две девочки, бритоголовые, с озорными черными глазенками, — зовут на свадьбу. Конечно, играть роль «свадебного генерала» нет времени, да и двойной языковой барьер мешает: сначала с манского на вьетнамский, потом с вьетнамского на русский... Из манского дома тянет запахом жареного мяса, а мясо во Вьетнаме пока еще по карточкам. Чувствую, что моим коллегам очень хочется пойти к манам, время уже к обеду, а у нас с собой только малость риса, отваренного с острой травой и завернутого кулечками в банановые листья. Решаем зайти ненадолго. Наше появление усиливает суматоху, меня усаживают поближе к жениху (едва ли не на место невесты), а разговор, увы, не клеится. Так что налегаем на угощение: рис с острейшим мясом.

Орудую палочками, а в голове вертится все время мысль — эта деревенька, заросли бананов, апельсиновых и мандариновых деревьев находятся на великолепной россыпи, и порожек дома из обломков бокситов, и даже колодец обложен ими же. Мне необходимо немедленно взглянуть на планшет: отмечено ли это место? Но за свадебным столом это явно неудобно. Посидев с полчаса, запив свой рис крепчайшим чаем, снова в маршрут.

И так из долинки в долинку, через перевалы, вверх — потяжелей, вниз — едва ли не вприпрыжку. Ну что же, россыпи нанесены верно, а вот с шурфами не все в порядке, надо доделать. Тут еще много работы; будут уточнены границы россыпей, их объем, подсчитаны запасы, мои коллеги облазят склоны в поисках коренных пород — откуда-то эти обломки взялись, — а там и дорогу начнут строить, и месторождение разрабатывать.

Может быть, и жених через несколько лет сядет за руль МАЗа, а невеста станет работать на обогатительной фабрике? Так, наверное, и будет.

Усталость сняло, сразу спускаемся с последнего перевала в долину. Чувствую, что вьетнамцы еле идут, да и мой шаг не так уж размашист.

Последнее, что вижу перед своим бунгало, — старый блиндаж, построенный еще французскими колонизаторами. Он сложен из кусков боксита — тоже пойдет в дело когда-нибудь.

...Темнеет. Повар приносит керосиновую лампу. Включаю приемник. В Москве 15 часов, ветер северо-западный, мокрый снег, температура минус 3 градуса.

М. Вольперт, геолог

Вьетнам, 1975 г.

(обратно)

Судьба тайги

Если лететь над тайгой несколько часов подряд и неотступно вглядываться в нее, то в глазах начинает рябить и неумолимо клонит в сон. Это верный признак усталости.

Я отстраняюсь от иллюминатора Ан-2 и оглядываюсь. Вся кабина будто плывет, с трудом различаю своих напарников. Заглядываю в кабину пилотов. Нелегкая у них работенка, что и говорить! Но сегодня и все мы, сидящие в самолете, не просто пассажиры, а наблюдатели. Наша цель — учет копытных животных в районах западного участка трассы БАМа в пределах Иркутской области. Трудно поверить, что при полете над тайгой на скорости почти 150 километров в час, когда бесконечной чередой мелькают и деревья, и выворотни, и снежные сугробы, с высоты ста метров отчетливо видны не только крупные звери, но и взлетающие пичужки. Иркутские охотоведы даже предложили учитывать с вертолета соболиные следы, — они тоже хорошо различимы, если только тайга не слишком густая. При помощи авиации проводят ныне учет самых различных зверей и птиц — от лосей и медведей до бобров, ондатрой куропаток. Конечно, получаемые таким способом сведения приблизительны, но и они помогают в изучении численности и размещения животных.

— Олени! Смотрите, олени! Пять вместе и еще пара! — восклицает мой «дублер», сидящий у соседнего иллюминатора. Он впервые участвует в проведении авиаучета и не может сдержать своих эмоций, забывая, что нельзя в полете отвлекать других наблюдателей. К тому же что тут особенного? Небольшие стада диких северных оленей встречаются здесь довольно часто. Теперь с левого борта хорошо видно, как семь оленей, вытянувшись цепочкой друг за другом, торопливо бегут через болото в сторону леса. Снег глубокий, двигаться животным трудно, и вскоре они останавливаются, обессилев.

Мы прокладываем маршруты в основном по долинам рек, где местность хорошо просматривается и зверей легче обнаружить. Сегодня уже обследованы низовья Орленги, бассейн реки Иги, верховья Таюры с ее притоками, и теперь мы продвигаемся вниз по Таюре к трассе БАМа. Она дает знать о себе издалека заметным дымом костров. Четкая линия просеки под будущую железную дорогу пролегла рядом с долиной речки Нии — одного из правых притоков Таюры. У слияния этих рек вырос новый поселок Звездный, название которого за короткий срок стало таким популярным. Вот и он сам открылся перед нами с левого борта — белеют свежим деревом длинные ряды бараков и домиков на пологом склоне, переплелись внизу замысловатые узоры дорог.

Летим параллельно трассе, держась от нее немного стороной. Звериных следов здесь меньше. Пугливые олени, видимо, ушли подальше от -шума. Неожиданно вижу лося, лежащего прямо на открытом месте. Самолет пролетает над ним, но зверь, что называется, и ухом не ведет, очевидно, он привык к звуку моторов в небе над БАМом, ведь здесь то и дело проходят вертолеты, направляясь на более отдаленные участки — в Казачинск, Магистральный, Лунный.

...Странная все-таки у нас, биологов-охотоведов, профессия, слишком уж много в ней противоречий. Мы клянемся в любви к природе и животным, однако ходим на охоту, стреляем птиц и зверей, вызывая упреки инакомыслящих. Внешняя романтика этой специальности, связанная с путешествиями, таежными походами, охотой, переплетается с весьма прозаическими будничными заботами и трудностями. Но самое главное противоречие уходит корнями в проблемы экономические, даже, пожалуй, психологические.

Разве нам не хочется вместе со всеми трубить общий сбор «Даешь БАМ!», как призывает горнист-всадник на плакате в усть-кутском аэропорту? Разве мы не завидуем тем, кто уезжает под гром оркестра на передний край стройки века? Так стоит ли вообще толковать об охране этой самой тайги со всяким ее зверьем?

Вот за эти дни налетали мы над Усть-Кутским районом тысячи километров — и все над тайгой, бескрайней, молчаливой, угрюмой, сами собой просятся эти привычные эпитеты. В самом деле, если даже меня, охотоведа и таежника, всякий раз поражает масштабность, широта тайги, ее грандиозный, всесибирский размах, то каковы же чувства непривычных к тайге людей, когда они видят ее с высоты птичьего полета? Горожане, занятые своими производственными и техническими заботами, глядят на тайту через круглые окошечки иллюминаторов и, наверное, думают: ни конца-то ей, ни краю, за далью даль, до самого океана, хоть к северу, хоть к востоку, все едино. Расступись, подвинься-ка, товарищ тайга! Трасса БАМа, зимние автодороги, даже долина Лены с редкими селениями у подножия угрюмых сопок — все это лишь мелкие вкрапления среди таежного океана-моря. Ну и разумеется, наступление на это таежное безлюдье должно быть только фронтальным, и можно уверенно говорить о неисчерпаемости лесных ресурсов, о новых леспромхозах, будущих территориально-производственных комплексах. Правда, какие-то экологи порою толкуют о своих заботах, о нехватке воды и воздуха, тревожатся за растительность и фауну. Это в тайге-то! Люди делом заняты, большим, славным, план выполняют, тайгу побеждают. О каких травках-пичужках может идти речь?

Дорогие друзья-техники, борцы с тайгой, покорители природы! Биологи и экологи не просто природолюбы. Государство платит нам деньги за то, чтобы мы разбирались в своем деле. Ни у нас, ни у природы, которую пытаемся мы охранять, нет своих «внечеловеческих» интересов, потому и прошу я слова.

Все дело в том, что тайга, это самое таежное море, которое поет под крылом самолета, одновременно и есть вокруг и нет ее. Вот загадка! Нет никакого таежного океана, а стоит тайга островками среди моря всякой всячины, чему и названия еще не подобрано. Мы ведь тоже не сразу это поняли. Вроде летаешь, летаешь, какая там охрана тайги, тут впору искать от нее спасения, и вдруг — восторженные восклицания: «Братцы, тайга внизу, гляньте-ка!» Смотришь, стоит по всему хребту кедрач сплошной стеной или старый сосновый бор, ствол к стволу, залюбуешься. Но минуло мгновенье — и нет его, а там что? Тайга или так себе, путаница древесная? Не каждый глаз, даже опытный, отличит настоящую тайгу от былой гари, иногда можно слышать, будто вся тайга есть гарь в разных стадиях восстановления. Но это не совсем так, ибо не везде тайга восстанавливается после пожаров, и не могут быть гари источником ценных ресурсов, по существу, это просто пустоши. И много, и нет ничего.

Конечно, есть еще в Сибири настоящая тайга, есть замечательные крупноствольные леса, где деревья растут в полную силу, но такие массивы если не редкость, то уж все наперечет, во всяком случае. Тянутся к ним и охотники, и сборщики орехов, и лесорубы, да еще иные теоретики спешат доказать, будто пропадает в этих насаждениях древесное добро, надо скорее омолотить их с помощью бензопилы, а то застоялись, бедные... Да, зарастают гари, но это уже не тот былой лес, а так себе — кислое с пресным, высокое с низким, редкое с густым. Все и всяческие пожарища, да болота, мари, калтусы, да ерники-луговины, да гольцы с каменными россыпями, ну еще леса уцелевшие — это и будет океан, только океан пространства, а не тайги. Его мы и видим, и меряем, забывая лишь, что лес и лесопокрытая площадь — далеко не одно и то же!

...Гудит мотор, самолет, слегка покачиваясь, оставляет позади таежные версты. А над нами ползет по небу вертолет, наверное, Ми-8 возвращается после высадки очередного десанта: вчера в Усть-Куте торжественно встречали украинских комсомольцев. Еще выше, в занебесной синеве, тянется облачный след от реактивного лайнера, где-то над ним кружатся в космосе спутники. А внизу ползут по зимнику тракторы, вездеходы, тягачи... Сколько техники, какие все умные, отличные машины, кто только их придумал! Но какой же инструмент нужен людям, какой механизм, чтобы понять тайгу, увидеть ее сущность, оценить все благо, в ней заключенное? Тогда не скажут они, будто пришли в тайгу на пустое место, а поймут, каким добром владеют, как его надо беречь. Одни разглядят в ней ресурсы, другие — фабрику свежей воды и чистого воздуха, регулятор атмосферы, кухню погоды, что там еще? Спасти же тайгу смогут те, кто воспримет ее как чудо — в соответствии с формулой Жана Дорста «спасти природу может только наша любовь». Сколько образов, сколько поэзии вложено в описание лесов средней полосы — тут и соловьи, и кудрявые березки, свежесть сумрака и алый свет зари, мещерские рассветы Паустовского, пушкинская осень в Михайловском, пришвинская кладовая солнца. А что же в тайге? Зловещая ее угрюмость в произведениях Вячеслава Шишкова, безнадежный аккорд «последнего луча» над оцепеневшей Леной у В. Г. Короленко... «Из птиц — чуть ли не одна ворона, по склонам — скучная лиственница, да изредка сосна», — вот какой видится тайга подневольному взору горожанина.

Кто же должен понять и высказать всю подлинную красоту таежной природы, с ее недоверчивой неспешной весной, с зеленью первых ростков из-под снега, с буйством раннего лета, с праздничным великолепием прозрачной сибирской осени, разноцветьем трав, хвои, листвы, когда иной раз остановишься, глянешь под ноги, и глаз не можешь отвести от этой мозаики. Там и розовая листва голубики, яркая зелень мхов, пунцовые брусничные ягоды, желтые хвоинки лиственниц, и чего-чего только нету! А зимняя тайга — сугробы на коло-динах, ветви в куржаке, путаница зимних следов на синих снегах... А золото лиственниц, красота осенних рябин, трубный зов изюбров! Наконец, величие и щедрость кедров, колонны их стволов, густота хвои, смолистый запах набитых орехами шишек — и все это угрюмство и враждебность? Когда же появятся у нашей тайги свои поэты, свои летописцы, свои защитники, в конце концов?

...Однако я отвлекся, а наш работяга Ан-2 тем временем уже на подходе к поселку Магистральному, что расположен вблизи Киренги и в 18 километрах от районного центра Казачинска. Уже сейчас здесь предсказывают, что со временем они поменяются ролями, и Корчагинск (так предлагают комсомольцы назвать новый город на месте поселка Магистрального) опередит своего старшего коллегу.

Вокруг Магистрального, как и в Звездном, лес вырублен сплошь, видно, поработали здесь не только бензопилы, но и бульдозеры. Рядом — взорванная для отсыпки грунта сопка, на срезанной ее вершине тоже белеют постройки. Знакомый лесничий в Усть-Куте сообщил мне, что строители Звездного озабочены теперь тем, как бы заново озеленить поселок. Сохранить же тайгу при обилии гусеничного транспорта и привычных методах строительства оказалось непосильным.

А вот в следующем, авангардном поселке Лунном к этому делу, говорят, подошли иначе. В Казачинске очевидцы рассказали мне, что бригадир СМП-521 Анатолий Краснобаев самолично наказал однажды тракториста, не заметившего красных ленточек, которыми обозначили сохраняемые лесные участки. Озеленять поселок Лунный пока не требуется. Даже с воздуха он выглядит совеем иначе, дома здесь встают прямо среди зелени. Может быть, это и создает некоторые дополнительные хлопоты нынешним строителям, но зато им будут благодарны те, кому придется жить позднее.

Миновав Киренгу, через которую должен быть построен железнодорожный мост, трасса БАМа выходит к реке Улькан и по ее притоку Кунерме направляется к Байкальскому хребту. В низовьях Улькана растут красивые сосновые боры, по берегам реки много живописных скал и утесов, а впереди все отчетливее выступают недалекие уже байкальские гольцы. С гор дует сильный ветер, самолет резко бросает из стороны в сторону, вести учет очень трудно. Впрочем, на Улькане и Кунерме мы совсем не встретили копытных зверей, — еще с осени лоси и олени ушли на левобережье Киренги, спасаясь от губительного глубокоснежья.

Забыв про свои учеты, мы любовались зеленью темнохвойной тайги по долине Кунермы, окруженной цепью заснеженных гольцов, искрившихся под ярким солнцем. Между замысловатыми изгибами русла прятались десятки больших и малых озер, плотной стеной окружали их кедрачи и ельники. Сверху был отчетливо виден новый зимник, испещренный гусеничными следами. Этот ориентир вскоре привел нас к самому крупному из кунерминских озер, на берегу которого мы увидели несколько походных домиков первопроходцев.

Особенность этих мест заключается в том, что байкальские гольцы отвесно спадают в относительно ровную и широкую долину Кунермы, почти минуя полосу среднегорья. Через самолетный иллюминатор я глядел на лесистую чашу Кунермы с белеющими среди тайги озерами и думал о том, что вот эта самая, мало кому известная сегодня сибирская речка красотой своей не уступит ни прославленным местностям Кавказа, ни Тянь-Шаню, ни, быть может, самой Швейцарии.

Самолет, снизившись, описал два круга над местом нового поселка, который вскоре будет нанесен на карты. Люди внизу были заняты своим делом — они валили лес, начиная прямо от озерной кромки. Сверху было видно, что поваленные кедры и ели отличаются своими размерами — по берегам таких таежных озер всегда растут особенно крупные деревья.

Нет, я не хочу бросить тень на первостроителей. Рубить тайгу под новые поселки, конечно, необходимо, но обязательно ли было закладывать лесосеку прямо на берегу озера? Ведь район северного Прибайкалья, тяготеющий к трассе БАМа, самой природой предназначен в качестве зоны массового туризма и отдыха (сейчас называют это мудреным словом «рекреация»). Это поистине «земля обетованная» для всевозможных любителей природы, армия которых растет год от года. Вот почему проблемы охраны природы, сохранение таких замечательных таежных ландшафтов, как озерная система Кунермы, имеет первостепенное значение. Тысячам, нет, миллионам и миллионам людей предстоит в будущем, проезжая новой магистралью, любоваться той красотой, которую мы видим на Кунерме сегодня. Только вот сохранится ли она в таком виде и задумывается ли кто-нибудь над этим в грохоте рабочих будней большой стройки?..

Забегая вперед, расскажу о том, как спустя всего несколько дней довелось мне быть в Казачинске и разговаривать с председателем Казачинско-Ленинского райисполкома Александром Митрофановичем Ждановым.

— Дорогой человек, — сказал он мне, откровенно улыбаясь, — уж если тебе, залетному гостю, наша Кунерма приглянулась, то здешним рыбакам да охотникам она куда как милее. А в чем дело-то? Изыскатели вывели трассу непосредственно на озера? Ну, наверное, им так надо было. Можно ли не рубить лес прямо на берегах озер, заложить поселок чуть в сторонке? А кто его знает, может, необходимость такая возникла, а может, просто первым десантникам здесь поближе к зимней рыбалке... Откровенно говоря, насчет красоты природы да охраны ландшафтов- они, конечно, беспокоиться не будут, у них и прризводственных забот хватает...

Но ведь тайга, которую надо сохранить ради будущего, эти замечательные кунерминские озера, проблемы завтрашнего туризма в Прибайкалье — это тоже производство, тоже конкретная экономика, тоже забота сегодняшнего дня. Можно создать здесь разные технические сооружения, но утрата тех же таежных озер невосполнима, ибо выполнены они в мастерской природы...

...Мы снова летим над трассой БАМа, направляясь обратно к Усть-Куту. После напряженного внимания все, кто был в самолете, оживились, обмениваются впечатлениями, сравнивают наблюдения, прикидывают, много ли зверей встречено на маршруте. Я по-прежнему смотрю на тайгу, размышляю о ее судьбе. Недавно довелось мне быть свидетелем встречи посланцев комсомола Украины. Они отправлялись как раз сюда, в Лунный, и, наверное, будут прокладывать трассу по Кунерме. Все ли приезжие понимают, что таежная Кунерма не враг, которого надо победить, а великое народное достояние? Овладеют ли они элементарными правилами поведения в тайге, сберегут ли ее от лесных пожаров? Учитываются ли интересы рекреационного освоения этих мест при закреплении лесосырьевых баз за проектируемыми леспромхозами? Как сохранить особо ценные водоохранные и орехопромысловые леса по Кунерме, Нии и Таюре? Ведь если они останутся, то принесут людям немалую пользу. Даже очень плотным кубометрам древесины не перевесить значимости живой тайги со всем разнообразием ее биологических ресурсов. Один только охотник (правда, охотник выдающийся!) Виктор Николаевич Зырянов из деревни Орлинги в этом сезоне сдал государству 149 самолично им добытых баргузинских соболей, и это помимо белок, мяса диких оленей, боровой дичи, кедровых орехов, свежей рыбы и многого другого...

Правда, от охотников и рыбаков в приленских деревнях я слышал много жалоб и обид. Более десятка промысловиков, добывавших из года в год соболей в угодьях по Нии, были вынуждены оставить свои зимовья. Нет, сама по себе трасса БАМа никакого отрицательного влияния на соболя не оказала. Однако все, кто работает в тайге, особенно в авангарде ее освоения — проектировщики, изыскатели, — считают своим долгом и правом ходить по тайге с ружьями во все сезоны года и стрелять все живое. Очевидцы рассказывают про убитых летом и брошенных соболей, про летнюю стрельбу нелетающих птенцов, о сожженных или испорченных охотничьих зимовьях, то есть об отсутствии самых элементарных представлений о поведении в тайге. Эти пришельцы не понимают, что они попали вовсе не в дикие дебри, а в обжитую, освоенную тайгу, сходную фактически с полевыми сельхозугодьями, откуда собирают урожай каждую осень, каждую зиму. Недаром у охотников есть даже специальное слово — охотничье ухожье.

Мало стало рыбы и в Таюре, и в Нии, и в Киренге. Вычерпали, выдергали ее крючковой снастью, которая для условий Сибири вовсе не безобидна, а разорительна. Ленок и хариус берутся на крючок, пока не устанет рука у ловца, а устает она редко. Да и на Лене рыбе не сладко. Глубина реки от порта Осетрово до Киренска всего два-три метра, а ходят здесь такие самоходные громадины, что чуть ли не вся река выплескивается на берег волнами, и бьются среди гальки не ставшие рыбой малечки. Вроде бы собираются теперь ставить плотину, чтобы стала полноводнее последняя из крупных рек Сибири, еще не перегороженная гидростанциями.

БАМ сооружается в особо суровых климатических условиях, многие природные комплексы находятся здесь, как говорится, «на грани», тут стоит неосторожно задеть весьма слабый растительный покров — поползет пустыня. Кедровый стланик, труднопроходимые заросли которого плотной одеждой покрывают горные склоны, почти не возобновляется после пожара. Если огонь уничтожит мхи и лишайники, они смогут восстановиться лишь через столетия. Страшно видеть эти совершенно безжизненные, буквально лунные ландшафты на местах былых пожарищ! К сожалению, такие мрачные картины можно наблюдать во многих местах Забайкалья и Дальнего Востока, особенно там, где люди пришли в тайгу с психологией горожанина, который вырвался на «лоно девственной природы».

Вдобавок пожары и опрометчивые рубки могут вызвать развитие осыпей, селей и лавин, что ударит уже и по техническим сооружениям.

Немалую пищу для размышлений дает действующий участок БАМа от Пивани до Советской Гавани. Эта трасса проходит по изумительным местам — ради одного Кузнецовского перевала туда стоит поехать! Но не все, далеко ке все радует тут глаз. То и дело долгими километрами тянутся унылые пустоши, вырубки, гари... К строителям этого участка магистрали нет и не может быть претензий: он прокладывался в трудные годы войны. А вот с нас спрос будет! Планировка развития хозяйства в регионе БАМа без учета проблем охраны природы может привести к тягостным последствиям. Профессор В. Н. Скалой выразился еще определенней: «Если строительство магистрали не будет проникнуто идеей охраны природы, то есть все основания ожидать, что на огромных пространствах утвердится так называемая «биологическая пустыня».

Иногда возражают, что техника, строительство якобы несовместимы с природой, и тут неизбежны с ее стороны потери. Опровержения этой несостоятельной мысли можно найти неподалеку от того же БАМа. Я вспоминаю, например, станцию системы «Орбита» под Читой, расположенную в замечательном бору, как пример подлинного сочетания техники и окружающей природной среды. Многие отрезки трассы Абакан—Тайшет (участки вдоль Кизира) или старые тоннели у Байкала могут служить образцом сохранения природного ландшафта при дорожном строительстве.

Нельзя сказать, что все эти проблемы не учитываются на государственном уровне: в специальном сборнике о проблемах освоения зоны БАМа, разработанном Госпланом РСФСР и Сибирским отделением АН СССР, есть особый раздел, посвященный охране окружающей среды. Думают об этом и на местах. Так, подлинное экологическое мышление проявил Усть-Кутский горисполком, категорически запретив в 1974 году проводить авиаобработки с применением ДДТ в районе Звездного (бороться с гнусом надо, но не путем попутного отравления всего живого). Я уже упоминал, как бережно подошли к природе комсомольцы-строители поселка Лунного. Но дело не в частных фактах — шире. Строительство такой громады, как БАМ, — это тот яркий случай, когда будущее природы, а следовательно, и создаваемого хозяйства зависит буквально от всех и каждого, когда только всеобщая экологическая грамотность и всеобщее экологическое мышление избавят и от ошибок проектирования, строительства, и от незатушенных костров, и от пальбы по всему живому, и от многого, многого другого, что рано или поздно, но неизбежно и больно ударит по самому человеку.

Экологическое мышление присуще отнюдь не одним биологам, порой оно вообще не имеет ничего общего ни с профессией, ни с образованием. Я знаю директоров леспромхозов, готовых создать заповедники, и знаком с работниками заповедных управлений, отдающих свои леса в рубку.

Странные порой возникают коллизии! Вот, казалось бы, азбучной для эколога истиной стала опасность бесконтрольного использования гусеничного транспорта, который сдирает травяной покров и дает начало мощной эрозии. А между тем свой брат специалист-биолог «на полном серьезе» докладывает с трибуны всесоюзного совещания о методе учета белых куропаток с помощью вездеходов. Эти ценные учеты он рекомендует проводить в августе, в бесснежный период, и ссылается при этом на свой богатый опыт, на уже накрученные тысячи километров, которые, готов спорить, возбудили эрозию на сотнях гектаров. А то еще раздаются возражения против заповедников — эталонов природы, то акклиматизаторы торопятся побыстрей добиться успехов в заселении чего-то кем-то...

С другой стороны, завидную глубину экологического мышления я обычно встречаю у таежных охотников, рыболовов, которые и самого слова «экология» не слышали. И при встречах с комсомольцами-строителями с отрадой убеждаюсь, что тех, для кого заботы эколога не пустой звук, среди них немало. Больше, увы, чем среди авторов восторженных репортажей об их героических делах. В Усть-Куте и Казачинске я внимательно просматривал подшивки местных газет, но среди весьма многочисленных статей и очерков о БАМе ничего не нашел по интересующей меня теме.

Все мы живые люди, и вряд ли кто-нибудь из экологов всерьез предложит отказаться от всякой техники и уйти в пещеры, облачившись в звериные шкуры. Более того, когда долго бродишь по тайге, даже эколог (если он горожанин) бывает рад ненадолго почувствовать под ногами тротуар. Журналисты очень любят писать про асфальт, уложенный там, «где еще недавно стеной стояла глухая тайга». Но пусть-ка попробуют они представить себе, что вся тайга, сколько ни есть ее, превратилась в города и пригороды (а по нынешним техническим возможностям не такая уж это и фантазия). Ведь на наших глазах от былого «таежного пирога» кусок за куском отрезают и нефтяники в Западной Сибири, и создатели Саяно-Ангарского территориально-промышленного комплекса, и нынешние строители БАМа. А если думать только о строительстве и не думать о тайге, в которой идет строительство, то оно пройдет по ней как бульдозер. В скольких местах нам уже приходится восстанавливать леса, лечить пораженную оврагами землю? Даже об океане сейчас приходится собирать сведения, насколько он загрязнен и велика ли опасность. Пока что природа «предъявляет счет» лишь временами, требуя выплаты взятых у нее займов то наводнениями в районе вырубленных лесов, то, наоборот, нехваткой питьевой воды. Но ведь все мы живем и дышим только потому, что действует пока еще эта самая нерукотворная фабрика, имя которой — природа. А если разудалый размах техники совсем подсечет ее ствол, что тогда?

Эх, какую тему «испортил» непутевый автор! Авиаучет оленей в районах БАМа... И лирично можно было подать, и выигрышно!..

Ф. Штильмарк, кандидат биологических наук, старший научный сотрудник ЦНИЛ Главохоты РСФСР

(обратно)

Острова уходят в плавание

На СП-22 я летел с руководителем высокоширотной воздушной экспедиции «Север-27» Николаем Ивановичем Блиновым. Мы смотрели в иллюминатор на бесконечные белые поля. Ледовитый океан, затянутый монолитным панцирем, казался мертвым, застывшим навеки. Словно уловив мои мысли, Блинов раскрыл планшет и протянул радиограмму: «ТОЧКЕ 30 УСЛОВИЯХ ПЛОХОГО СКОЛЬЖЕНИЯ И НАЧАВШЕГОСЯ ТОРОШЕНИЯ ДЛЯ ОБЛЕГЧЕНИЯ МАШИНЫ СНЯЛИ ТЯЖЕЛОЕ ЭКСПЕДИЦИОННОЕ СНАРЯЖЕНИЕ ЗПТ ВЗЛЕТ ПРОШЕЛ НОРМАЛЬНО ТЧК СЛЕДУЕМ БАЗУ ТЧК».

— Что это?

— Началось, — ответил он и развернул карту. — Ли-2 подобрал льдину, сел на «точку» в двухстах километрах от полюса, но неожиданно началась подвижка льда. Пришлось немедленно взлетать... Я не терплю людей несведущих, — жестко сказал Николай Иванович, — и хочу, чтобы вам было ясно, что такое «точки», зачем самолет совершил посадку... Все работы в Арктике объединяет экспедиция «Север-27». Взгляните на карту: это схема океанологических работ нашей экспедиции...

На карте весь Арктический бассейн был покрыт красными и синими кружками.

— 185 точек, равноудаленных друг от друга на 150 километров, — уточняет Николай Иванович. — В каждую «точку» летят наши Ли-2 с отрядом исследователей...

Я понимаю, что летчики сажают самолеты на дрейфующие льдины, но что льдины эти они видят впервые, когда садятся на них, сознаю лишь сейчас, разглядывая карту всего Ледовитого океана. Мы привыкли к аэродромам на материке и просто не думаем, не догадываемся, что самолет на лыжах в день по нескольку раз опускается на неизвестные льдины, взлетает, и иногда взлетает немедленно, срочно.

— Самое опасное, — подтверждает мои догадки Николай Иванович, — если трещина пройдет под самолетом и ее вовремя не обнаружат. А в остальных случаях разлом заставляет лишь «засучить рукава», взять в руки ломы,лопаты и удлинять взлетную полосу. При выборе льда члены экспедиции полагаются только на свой опыт. На льдины мы можем летать всего два месяца — март и апрель, в мае погода уже становится неустойчивой, в июне начинается таяние, снег рыхлый... И за это время мы должны произвести океанологическую съемку в 185 «точках», установить в различных квадратах океана автоматические гидрометеорологические станции. Кстати, в мировой практике исследования морей мы впервые начали применять такие автоматические станции. АГМС-л устанавливают на дрейфующих льдах. Четыре раза в сутки с интервалом в шесть, часов станции посылают в эфир сигналы о погоде и, самое главное, перемещаясь вместе с льдиной, передают направление дрейфа ледовых полей.

— Вот и еще одна заработала, — сказал Николай Иванович и прочитал радиограмму: «ПЕРВОГО АПРЕЛЯ ТОЧКЕ ШИРОТА 7908 ДОЛГОТА 14120 УСТАНОВЛЕН АГМСЛ ПОЗЫВНОЙ ЛЕДОВАЯ 10 ТЧК ВРЕМЯ ВЫХОДА ЭФИР... РУКОВОДИТЕЛЬ ОТРЯДА ЛУКИН».

Естественно возникает вопрос: зачем все это? Мы назвали этот комплекс исследований «Полярным экспериментом» — ПОЛЭКС. Материалы, полученные путем океанологических натурных съемок, дадут нам, то есть институту Арктики и Антарктики, возможность изучить взаимосвязи океана и атмосферы, а значит, климат Арктики, который в большой степени влияет на климат Европы, Азии и Америки, вплоть до субтропиков. Решение этих проблем позволит усовершенствовать методику прогноза погоды, ледового режима, условий радиосвязи и получить ряд сведений, необходимых для безопасного плавания по Северному морскому пути.

Я спросил Николая Ивановича, могу ли я полетать на «точки» и увидеть все своими глазами. Николай Иванович быстро глянул на меня, в его непроницаемых светлосерых глазах сверкнули искорки, и он едва заметно улыбнулся, отчего сквозь напряженную манеру общения проглянул добрый, задумчивый человек.

— Хорошо, — ответил он, — на СП должен прилететь Вепрев. Он вас возьмет с собой.

Услышав знакомое имя, я спросил, не тот ли это Вепрев.

— Тот самый, — ответил Николай Иванович, решив, что коли я лечу на СП-22, то, вероятно, знаю, что льдину, на которой находится СП-22, открыл весной 1973 года Вепрев. Но я имел в виду другой случай, который произошел несколько лет назад, когда ломало льдину СП-19 и Вепрев прилетел туда на Ли-2. Он сделал круг над полосой, расчищенной полярниками, и пошел на посадку. Самолет коснулся лыжами поверхности снега, закачался на буграх и помчался по полосе, прямо на гряду торосов: полоса оказалась короткой, и летчик пошел на риск. Но почти у самых торосов моторы самолета взревели, машина затихла и остановилась...

— Николай Иванович, подходим, — сказал пилот.

У горизонта появилась синяя полоса. При приближении она оказалась ложной. Высокие торосистые берега ледового острова и ровные ослепительные поля льдов океана создавали светотень, которая и казалась синей полоской. Это был большой монолитный айсберг с разбросанными точками строений научной дрейфующей станции «Северный полюс-22». Сверху остров был похож на огромную белую ватрушку.

Солнце не поднимается над торосами, но и не опускается ниже. Просто днем оно яркое, сочное, как плод, а вечером блеклое, потерявшее окраску.

Сейчас все сидят в кают-компании и смотрят фильм. Остров кажется безлюдным, только отчетливо слышен звук движков. Я выхожу из домика аквалангистов, у которых остановился. Вижу самую высокую мачту у «ионосферы». Прохожу мимо дома аэрологов, перед которым открытое пространство для пуска зондов, а на крыше антенна радиотеодолита «Малахит». Метеорологи и радисты обитают под одной крышей, и у радистов горит свет в окне. Вот и еще домик, кажется, здесь живут радиофизики. У крыльца керны льда, распиленные на шайбы. Возвращаюсь обратно к «своему» дому. Прохожу бугорок, накрытый деревянным щитком, и вдруг слышу громкий хлопок. Это льды. Торошение. Льды движутся, теснят друг друга, и кажется, что между ними бродят синие тени. Глазу не виден их ход. Просто через некоторое время обнаруживаешь, что белая глыба, похожая на фантастический замок из сказки Андерсена, вдруг превратилась в горку раздробленных льдин... Подхожу к припаю, прямо у ног трещина. Льда здесь не видно, сверху слой плотного снега...

Вадим Углев, руководитель научного отряда «Природа», поднял щиток с бугорка, мы спустились на три-четыре ступеньки, вырубленных в снегу, и наткнулись на палатку сферической формы. Вошли. Здесь было тепло и светло, горел электрокамин. Пол был настлан из досок, а посередине зияла лунка. Я стоял на краю лунки, смотрел на двухметровую толщу синего, как литое стекло, льда, на голубую, плескавшуюся воду Ледовитого океана и в глубине видел лампу с абажуром. Я даже поднял голову, думая, что это отражение, но лампы под куполом палатки не оказалось. И, только встретив улыбающийся взгляд Углева, понял, что подо льдом, в океане, действительно горит большой герметизированный светильник. Сюда из дома аквалангистов проложен электрокабель, стоит лишь протянуть руку, как дома, к выключателю, и в лунке подо льдом загорался свет.

В зеленоватых лучах лампы, рассеивающихся и переливающихся веером, дрожал натянутый, как тетива, уходящий в глубину капроновый трос.

— Это маркированный фал, — пояснил Углев, — по нему мы ориентируемся под водой. На нем через каждые пять метров — красные флажки с цифрами, а между флажками — черные отметки.

— А почему трос дрожит?

— Сносит течение, ведь остров дрейфует...

В домике аквалангистов идут сборы. Под лед сегодня уходят двое: Владимир Грищенко, руководитель группы подводных исследований, и Геннадий Кадачигов, инженер-гидролог. Всего аквалангистов четверо. Еще Николай Шестаков, он же кинооператор и фотограф, и Леня Чижов, тоже инженер-гидролог.

Некоторое время назад аквалангисты выбрали интересный подледный рельеф морского льда и установили реперы, чтобы наблюдать его изменения; сегодня надо снять на пленку, зафиксировать эти ледообразования. Володя Грищенко нарисовал на листке блокнота плавные горообразные линии и пододвинул рисунок сидящему рядом Кадачигову.

— Поплывем сюда. Здесь надо снять крупным планом.

Лицо Володи Грищенко закрывает густая черная борода, глубоко посаженные глаза пронизывают собеседника.

— Я иду с кинокамерой, — продолжал он, — ты идешь с фонарем... Можешь взять фотоаппарат. На фоне объекта проплывешь рыбкой — тенью. Осмотришь эту сосульку, — он указал на лист с рисунком, — сверху вниз «проводишь» ее фонарем. Через сосульку будет пробиваться твой луч... — Потом он повернулся ко мне и объяснил: — Присутствие человека дает представление о масштабе.

Владимира Грищенко я знаю давно: мы не раз встречались в институте Арктики и Антарктики, в Ленинграде, и потому здесь, на СП, между нами сразу же установились товарищеские отношения, и он не забывал о моем присутствии.

— Учти, ты пойдешь против течения... — сказал он Геннадию, а потом мне: — Подо льдом у нас считанные минуты на все операции; кроме того, что там темно и холодно, запас воздуха будет мал — и потому предварительно мы должны обговорить свои действия, заполнить каждую минуту содержанием. Вот сейчас мы идем на глубину сорока метров, идем работать. Расход воздуха зависит от степени нагрузки. Одно дело, я погружаюсь на эту глубину просто понаблюдать за медузой — повис и спокойно дышу... Другое дело, когда на этой же глубине надо вбивать гвозди. Да ты не удивляйся: штативы, реперы, светильники прибиваем ко льду обыкновенными гвоздями, как к дереву, и даже вытаскиваем их клещами... В воде трудно работать молотком, ведь рука-то ходит с трудом. Естественно, что расход воздуха большой. А так баллона воздуха хватает на час.

Володя и Геннадий надевают по два комплекта шерстяного белья, меховые носки, потом ребята поочередно натягивают на них гидрокомбинезоны... Николай Шестаков ведет съемку. Он все время ищет руки, затягивающие аквалангиста тяжелым свинцовым поясом или надевающие ласты и пристегивающие ларингофоны на шею. От постоянного присутствия фотокамеры человек, кажется, еще тщательнее следит за каждым движением своей руки. Вот и сейчас Вадим Углев жгутовкой соединяет с костюмом аквалангиста телефонную связь, идущую от вьюшки. Ребята вставили в сердцевину сигнального фала телефонный провод, чтобы на глубине не путаться в проводах. Это они сами сконструировали. Вадим Углев мне говорил, что «его» аквалангисты — это современный тип ученых. Все, чем они пользуются, — сами конструируют, подгоняют, приспосабливают к тем ситуациям и условиям, в которых работают. Сам Углев — человек основательный, отличный хозяин, у которого все в порядке, все на месте. Он помнит каждую мелочь. Мне показалось, что есть вещи, которые он никому не доверяет. Например, жгутовку — каждый виток делает сам. На первый взгляд человек он мягкий, но я замечал, он не любит дважды повторять одно и то же. Вот и сейчас, натягивая на голову Володи шлем, что-то буркнул — и Леня уже взялся за воздушные баллоны, их нужно отнести к лунке.

Наконец вышли из дома. Со стороны наша процессия выглядит необычно: впереди Углев с кинобоксом, за ним, неловко ступая ластами по хрустящему снегу, аквалангисты в черном и желтом костюмах, каждый из них несет свою вьюшку с сигнальным фалом. Вот они подходят к бугорку, поднимают щиток и опускаются вниз. На связи будет сам Углев. Он надевает наушники и — через голову — телефонную станцию.

Первым идет под лед Геннадий. Он включает лампу на шлеме и погружается в воду. В лунке закипает вода, но через несколько секунд Геннадий всплывает и, жестом показывая, что у него все в порядке, просит подать фотобокс. Мы наблюдаем, как за Геннадием змейкой убегает под воду сигнальный конец. Вот он замер, дернулся раз: это означает, что аквалангист уже на месте и ждет напарника. Грищенко переключает рычаг клапанной коробки на дыхание воздухом из акваланга и вместе с сигнальным фалом соскальзывает в лунку. Проверив работу легочного автомата, выныривает, берет кино-бокс и уходит под лед.

Постепенно фигура аквалангиста становится неясной, расплывчатой. Стоящих вокруг лунки охватывает и сковывает напряжение от сознания, что в этой черной бездне океана три тысячи метров глубины...

Ребята под водой друг друга не слышат. Каждый из них передает просьбу наверх, и уже оттуда, через Вадима, она поступает обратно на глубину.

— Гена, иди к большому выступу.

— Володя, как самочувствие?

— Гена, двигай к «луже» воздуха...

Из акваланга обычно выходит воздух и скапливается на «потолке» — там, где рельеф льда образует арки.

— Не кричите вместе, вы не на оперной сцене... — Обычно Вадим очень сдержан, но сейчас волнуется даже он.

— Володя, как? Приготовили. Мотор... Стоп.

...Эта лунка расположена на припае, там, где морской лед сросся с ледяным островом.

— Под водой это выглядит так, — объяснял мне потом Грищенко, — стена, чуть скошенная внутрь, уходит на двадцать пять метров в глубину, а вокруг — льды раз в десять тоньше. Таким образом, у нас сразу под рукой и лед морской, и айсберг...

Мы шли с Грищенко по острову. Володя был каким-то непривычным для меня — в тяжелой полярной одежде, черная борода покрылась белым инеем, и его поставленный звонкий голос на морозном воздухе звучал глухо.

— Мы погружаемся до конца стены, потом заплываем под днище острова, метров на шестьдесят, к точкам наблюдения. Над нами — ледяное дно острова... Конечно, там работать трудно. Во-первых, большое удаление — не всплыть сразу, если будут неисправности в снаряжении. Ведь надо вернуться на кромку, потом только всплывать наверх, к лунке. Во-вторых, там темно. За год наблюдений мы выяснили, что остров утоньшается. Вот такой здоровый, ни конца ни края, вроде бы ничто не сможет его сломить или раздавить... Оказывается, нет. В течение лета под воздействием солнечных лучей он тает сверху, тает и снизу — вода делается теплее... в основном за счет стекания воды, смыва частиц...

У нас в различных точках наблюдения закреплены реперы на рельефе. И вот смотрим — увеличивается зазор или уменьшается. За год остров стаял в нижней части на полметра...

Мы прилетели сюда через полгода после того, как здесь высадили научную станцию. До нас толщину островного льда знали предположительно. Первыми ее определили мы. Собралось все начальство, на связи стоял Гена. Я погружаюсь. Смотрю на глубиномер: 10, 15, 20, кромка не кончается, наконец, на двадцать пятом метре стена обрывается, начинается закругление. Захожу под днище; пошел влево, пошел вправо, прошел дальше — вижу, рельеф ровный, всхолмлений, выступов нет. Потом уже мы исследовали его с противоположного борта, с углов... Плоский, как стол. Так и называют подобные айсберги — столообразный дрейфующий остров. Но есть айсберги со сложным рельефом. Наш остров — это, вероятнее всего, материковый лед, точнее, часть его. Пришел в океан, видимо, с канадского арктического архипелага. Такие айсберги образуются между островами, их ломает, увлекает течение, выносит в открытый океан. И они уходят в свободное плавание...

— Ну хорошо, — прервал я его, — необычный дрейфующий айсберг, ну, уникальный... Но все ли ваши исследования можно проводить на таком льду?

— Вот в том-то и дело, что далеко не все... В Арктике в основном преобладают льды обычные, морские — их миллионы, с толщинами от двух до пяти метров. Они-то и выходят на трассу Северного морского пути, запирают проходы кораблям. Такие массивные острова, как наш, неопасны для судоходства. Их в океане всего несколько, к тому же, попав на трассу, они ломаются, садятся на мель: глубины там небольшие. Помнишь, как разломало остров, на котором базировалась СП-19... Его вынесло с канадских берегов на юг, к нашим берегам, и тут-то он сел на мель. По-моему, это было северо-восточнее островов Де-Лонга... Сел на мель, царапнул одним углом о дно — и тридцатиметровой толщины остров стал крошиться...

Я вспоминаю, как вчера начальник СП-22 Павел Тимофеевич Морозов говорил мне, что такие дрейфующие острова ценны как долгая научная точка — база. Ведь завоз людей, техники, имущества — все связано в основном с авиацией. Нужна хорошая взлетно-посадочная полоса.

Ледяной остров — это и основная база самолетов высокоширотной воздушной экспедиции «Север». Отсюда летают в самые отдаленные от береговых баз «точки».

Кроме того, остров с самолета хорошо заметен среди обычных льдов... Иногда, чтобы проследить путь дрейфа, льды маркируют, а тут, регулярно наблюдай сверху, можно проследить дрейф острова. Айсберг, — рассказывал Павел Тимофеевич, — стал как бы индикатором движения ледовых масс. В марте 1974 года остров находился на 78° 10" северной широты. Сейчас, через год дрейфа, — на 83° 39" северной широты. А долгота по меридиану сохранилась — 189°, почти та же, что и была. Остров делает зигзаги, петли и все-таки держит курс на полюс. А если вдруг резко повернет на юг — пути дрейфа неисповедимы, — вместе с островом ледовые поля тоже двинутся на юг. Значит, надо следить за передвижением полей, проводить учащенную ледовую разведку, чтобы заранее предупредить, какая будет ледовая обстановка на трассе Северного морского пути, какие льды придут на трассу... Но для этого их надо изучать. И не только снаружи, но и под водой, чтобы выяснить, к примеру, как влияет подводный рельеф на дрейф...

Мы с Володей Грищенко, перешагнув через трещину на пологом спуске, оказались на морском льду.

— Вот наш домик стоит на краю острова, — говорил Володя, — перед нами на десятки миль обычные морские льды, выходи и взрывай лед. Погружайся...

Подошли к лунке, которая была наполовину завалена торосами, и вода в ней покрылась свежей коркой льда.

— Таких лунок у нас вокруг много, но сейчас опасно в этих местах погружаться, идет подвижка. Ты под водой — и вдруг захлопнет сверху льдиной, закроет лунку...

В этом году мы впервые работали в полную полярную ночь. Ну, чтобы были тебе понятны условия, в которых мы работаем... Зимой температура морской воды около —2, а летом она повышается чуть-чуть, до —1,6... Так что под водой летом не теплее, а зимой не холоднее. А если говорить о видимости подо льдом, то света там всегда мало, и мы привыкли работать при электрических лампах. Единственное неудобство — на поверхности зимой очень холодно...

Нам навстречу идет гидролог-астроном. Вместе с ним заходим в его палатку, которая тоже стоит на морском льду. Посреди лунка, над ней лебедка.

Глядя на голубую воду, спрашиваю у гидролога Юры, какая глубина.

— 2600 метров.

— Почему же у аквалангистов под лункой 3 тысячи?

— Это было два дня назад, за это время Мы сдрейфовали на 7,5 мили.

— А как вы определяете дрейф?

— Я предпочитаю астрономическим методом... по небесным светилам.

В самолете пахло ухой. Борис Баранов, радист, со знанием дела кладет в большую эмалированную кастрюлю лавровый лист, перец, добавляет соль, пробует на вкус, нарезает лук и опускает закатанные рукава... В самолете восемь человек, и каждый занят своим делом, поэтому знакомство происходит не сразу.

С СП-22 я улетал так неожиданно, что даже не успел попрощаться с ребятами как следует. Николай Иванович Блинов буквально втиснул меня в Ли-2, и, пока я соображал, куда бы приткнуться среди аппаратуры, самолет уже набрал высоту. Остров остался где-то позади, а с ним и несостоявшиеся встречи.

Весь правый борт самолета занимала похожая на торпеду емкость для горючего. На ней лежали спальные мешки, унты и шубы. И над всем этим висела складная палатка. Левый борт был занят гидрологическими лебедками на полозьях, газовыми баллонами, приборами. У переборки пилотской кабины — двухконфорочная электроплита, обеденный стол, бак для воды, ящики с продуктами. Чувствовалось, что участники экспедиции долго находятся вдали от баз, а иногда им приходится жить и на дрейфующих льдах.

В тесном проходе стоит Валерий Лукин, руководитель отряда. Светлоголовый бородач большого роста. Ему двадцать восемь лет. У него внушительный вид полярника и звонкий, юношеский голос.

Из валенка торчит охотничий нож. Однажды вместе с напарником Валерий должен был высадиться на лед и быстро пробурить его, проверить толщину. Самолет на секунду остановился, и, когда Валерий выпрыгнул, ногу зацепило за лямку моторного чехла, и Валерия тащило по льдине триста метров. С тех пор он дал зарок не иметь дела с перочинными ножами...

В научной группе, кроме Валерия Лукина, еще двое: гидролог Олег Евдокимов и ледовый разведчик Илья Павлович Романов, самый старший в самолете и по возрасту, и по опыту. Когда он появляется — закрывает собой весь дверной проем. Достаточно одного взгляда» чтобы безошибочно угадать в нем матерого полярника. С крупными чертами лица, молчаливый и основательный, он похож на крестьянина, который однажды пришел поглядеть на полюс, да так и остался здесь. Сейчас он появился в дверях пилотской, чтобы подлечить Олега Евдокимова, который очень стесняется своего простуженного состояния. Олег отводит в сторону добрые и грустные глаза, берет маленькую таблетку с широкой ладони Ильи Павловича и быстро кладет в рот.

— До «точки» ложись, поспи, — сказал Илья Павлович, кивнул на навесную лежанку и вернулся на свое место. Олег, конечно, не лег.

Все ближе и ближе к полюсу. Белые, ровные поля изранены зигзагами трещин со снежными заломами. Летим от СП-22 к «точке» на 87-м градусе северной широты. За стеклами пилотской кабины — поток света, льющийся сверху и отражаемый от «заснеженной поверхности. От него резь в глазах. Загорелое лицо командира корабля Анатолия Ивановича Старцева спокойно, и только глаза внимательно и упорно сверлят далекий горизонт, непрерывно убегающий в бесконечность белесого неба. Ровное гудение моторов и кажущаяся однообразность полета убаюкивают.

— Командир, хотите, я сделаю для вас кофе по-турецки? — нарушив молчание, спросил Володя Кастырин, второй пилот, молодой человек с открытым лицом и лукавыми глазами. С Володей меня заочно познакомил Лукин, и я уже знал, что он был делегатом XVII съезда комсомола...

— Сделай, только с удовольствием, — охотно соглашается Анатолий Иванович.

Воспользовавшись случаем, спрашиваю у Владимира:

— Вы знаете рецепт?

Он хитро улыбается:

— Готовьте как умеете, но называйте по-турецки.

За командиром сидит Илья Павлович. Он буквально врос в кресло, приник к окну с раскрытой тетрадкой на коленях. Изредка оторвет взгляд, запишет что-то в тетрадь и снова всматривается в бесконечное белое поле. У него свои заботы — балльность, возраст льдов, размеры полей, торосистость...

В запах ухи вмешался густой аромат кофе. Появился Володя Кастырин. Он подал Анатолию Ивановичу кофе и на вилке большой кусок сливочного масла. Он не забыл, что командир любит кофе с маслом, и в ответ получил благодарную улыбку. Мне показалось, что Володя склонен даже пустяк превращать в «театр». Это щедрое проявление прекрасного свойства души... Вторую чашечку кофе Володя понес штурману Арсланову. Но, прежде чем отдать ему кофе, спросил:

— Что скажешь в свое оправдание? — Он как бы поддел штурмана, намекая, что давно бы пора быть на «точке».

— Стараюсь, — не отрываясь от секстанта, ответил Арсланов. И отпарировал: — Стараюсь, чтобы не сесть нам километрах в десяти от «точки». А вообще-то кофе выпить успею, потому как через пять минут будем на месте.

Володя Кастырин вернулся к штурвалу. Командир, вглядевшись, резко откинул защитный щиток с лобовых стекол кабины и привстал в кресле. Впереди по курсу среди ровных полей возвышался айсберг, который можно было принять за облако.

— За ним и будем искать площадку для посадки, — сказал Анатолий Иванович.

Илья Павлович тоже привстал и долго, наклонившись вперед, разглядывал лед, потом изрек:

— Щенок, — и снова устроил свое крупное тело в кресле, добавив: — Разглядим поближе.

Позже я узнал, что «щенком» в ледовой разведке называют небольшой айсберг, оторвавшийся от материкового льда.

Командир закладывает виражи, и самолет кружит и кружит в поисках льдины. Под нами паковый, многолетний лед. На таком льду можно поломать лыжи, и бурить его трудно. Нам сейчас нужен осенний лед или зимний. Годовалый или полугодовалый. Его определить можно сверху по цвету: зеленый — осенний, синий — зимний...

Кружимся над очередной льдиной. Ее границы очерчены застывшими трещинами и торосами, от слепящей белизны поверхность льдины кажется ровной, как хоккейное поле.

Илья Павлович приготовил секундомер и ждет, когда самолет снова окажется над кромкой площадки, чтобы замерить длину посадочной полосы. Засекли.

— Мала, — коротко обронил Илья Павлович.

Вот уже который раз возвращается Анатолий Иванович к одной и той же льдине и, словно свыкнувшись с мыслью, что в этом квадрате лучшей нет, идет на посадку. И кажется, как на вынужденную... А вокруг океан, великие просторы и великие глубины...

— Шашки, — крикнул кто-то, и бортмеханик Валентин Быков приготовился возле люка, встал на колени с шашкой и спичками. Дымовая шашка помогает определить направление ветра, с тем чтобы самолет мог пойти на посадку против ветра. Быстрее гасится скорость. Прозвучала сирена, люк приоткрылся — ив ослепительную белизну, шипя и дымя, полетела шашка... Морозный воздух заполнил отсеки самолета. Командир направил машину по кругу, и мы увидели растянутую ветром рыжеватую струю дыма. Прежде чем самолет пошел на посадку, Лукин взялся спасать уху. Когда самолет начнет подпрыгивать на ухабах, от ухи может ничего не остаться; поэтому Валерий подхватывает длинными руками кастрюлю и, опершись спиной о сигарообразную емкость с горючим, согнувшись, держит ее на весу.

Штурман Владимир Арсланов стоит на коленях и держит приоткрытым люк, наблюдая за лыжами. Если след от лыж окажется мокрым — значит, лед очень тонок. Необходимо тут же взлетать. Лыжи коснулись полосы, удар — и заскользили...

— Сухо! — кричит Арсланов.

И все по цепочке передают командиру:

— Сухо, сухо... сухо...

Вышли на залитый солнцем лед. Какая-то особая тишина, доселе неслышимая, бескрайняя. Стоит сделать шаг, и снежный хруст разрывает воздух, отдается в синих тенях застывших после подвижки ледяных глыб. Встретив затянувшуюся трещину, вдруг начинаешь осознавать, что стоишь на Ледовитом океане, под тобой бездна и до Северного географического полюса каких-то три градуса...

Выгрузили на лед лебедки, ящики с батометрами, баллоны с газом, ломы, лопаты, палатку.

Пока Валерий Лукин с ребятами бурят лунку для гидрологической станции и оборудуют ее, мы в сорока-пятидесяти метрах от них для быстроты пробурили и взорвали другую лунку, чтобы измерить глубину океана. Лед оказался полутораметровый. Из лунки идет пар, голубая вода плещется и заливает края. Океан дышит. Установили лебедку (она тоже на лыжах), опустили грушевидный тяжелый грузик, и Илья Павлович отдал стопор. Тонкий трос, звеня, пошел в глубину. Счетчик лебедки отсчитывает метры: 700, 900, 1000... трос все еще идет с большим натяжением.

— Странно, — бурчит Илья Павлович. — Стоим над самым хребтом Ломоносова. Здесь должно быть не более тысячи... Может, в яму попали? — Едва уловимым движением руки, словно пробуя горячий утюг, он проверяет натяжение троса. Из палатки попеременно выбегают то Валерий, то Олег. Им необходимо знать глубину, чтобы распределить батометры по горизонтам... Счетчик показывает уже 1660 метров. На отметке 1972 метра барабан лебедки остановился. Илья Павлович выбрал слабину и застопорил трос.

— Этот лед пережил не одну пургу, — сказал Илья Павлович, взяв снегомер. Втыкая его в снег и заглядывая на деления, он пошел по льдине. Данные не записывал. «Все элементы держу в голове. Писать незачем». Прихватив карабин, он, опираясь на снегомер, направился к торосам. Я глядел ему вслед и думал о словах, сказанных Лукиным: «Илья Павлович из тех, кто один раз сходится с человеком».

В палатке — посреди пустой Арктики — жарко: горит газовая плита. Трещит мотор лебедки. Валерий с Олегом, скинув шубы, готовят данные: снимают показания температуры с только что поднятых из глубины батометров, в полиэтиленовые бутылочки наливают пробы воды. Летчики сидят на ящиках и поочередно записывают показания термометров.

Неожиданно, как случается здесь в апреле, небо затянуло, запуржило. Буран. Палатку сносит.

— Ничего, это ненадолго, — говорит Анатолий Иванович. — Хуже, когда летишь пять-шесть часов, а придешь в нужный квадрат — видимости нет. Не можешь определить, какой лед, не можешь сесть.

Вода в лунке даже в теплой палатке замерзает, приходится греть лом и опускать в воду. Ветер сносит палатку, загружаем ее основание снегом...

Анатолий Иванович оказался прав: ветер неожиданно стих, небо открылось, и солнце засверкало в каждой снежинке...

Пробыли мы на «точке» около трех часов. Под конец пришлось всей команде вооружиться ломами и лопатами и удлинять полосу. Взлетели удачно. Постепенно в самолете становится теплее, и мы, сбросив шубы и шапки, садимся поочередно к столу, чтобы отведать наконец ухи.

Разглядываю карту. Я видел такую же у Николая Ивановича Блинова.

— Летим на следующую «точку», — сказал Лукин и ткнул пальцем в карту. — А затем круто на юг, на мыс Челюскин. Там переночуем и с завтрашнего дня будем летать в высокие широты Карского моря...

На мыс Челюскин прилетел и Лев Афанасьевич Вепрев, руководитель группы самолетов воздушной высокоширотной экспедиции «Север-27». Я представлял Вепрева рослым, могучим человеком, а он, к моему удивлению, оказался среднего роста, сухощавым, бледнолицым, с очень умными, внимательными глазами. И странное дело, такое несоответствие реального Вепрева с воображаемым только усиливало впечатление, а при более близком знакомстве с Львом Афанасьевичем окончательно заставляло отдать предпочтение реальному человеку.

— Да какой же он начальник, — сокрушался Илья Павлович, — он до мозга костей летчик. Не успел подняться на самолет, как схватился за штурвал. «Я, — говорит, — буду взлетать».

...Сегодня у нас на борту еще один новый человек — Саша Зушинский, радиоинженер. Летим ставить автоматическую гидрометеорологическую станцию в район неустойчивых площадок. Летим двумя бортами. Второй самолет отряда будет работать где-то на соседней с нами «точке». В случае чего можно прийти друг другу на выручку... Автоматическая станция заняла почти весь проход самолета. Саша Зушинский монтирует в верхней части конструкции передатчик. Копается в блоке питания автоматики. Торопится. Илья Павлович успокаивает:

— Считай, еще полчаса на подбор льдины...

Сирена взревела неожиданно. Кажется, достигли «точки». Валентин уже открыл люк, а Анатолий Иванович тоном, не терпящим возражения, приказал:

— Всем одеться, быть в шапках и варежках.

Это чтобы в случае чего быть готовым к моментальной выброске. Валерий уже стоял у люка и держал в руках бур. Самолет сажает Вепрев, а Анатолий Иванович, хорошо зная свою машину, прислушивается и ждет, когда лыжи коснутся льдины...

Самолет на секунду остановился, и Валерий с Сашей выпрыгнули на лед. Ли-2, не выпуская из виду работающих буром ребят, начал ходить восьмеркой, чтобы не останавливаться, пока неизвестна толщина льда. Она оказалась более полутора метров, можно было подрулить и остановиться на этой льдине.

Работа по установке автоматической станции шла настолько четко и слаженно, что через час все было готово.

Пока Саша монтировал на станции датчики температуры и ветра, остальные собирали и поднимали десятиметровую антенну. Растянули оттяжки, закрепили на анкерах, подобрали слабину. И в установленное время из передатчика услышали «морзянку». АГМС-л вышла на связь. Ее слышат на мысе Желания, на Диксоне, на мысе Челюскин.

Поднявшись в воздух и сделав над «точкой» круг, мы последний раз увидели на белом поле красную конструкцию автоматической станции. Она, как и остальные, уходила вместе с ледовыми островами и полями в плавание...

Надир Сафиев, наш спец. корр.

Северный Ледовитый океан. СП-22.

(обратно)

За колючей проволокой

Отрывок из книги «Полет в Чикабуко», написанной журналистами из ГДР Вальтером Хайновским и Герхардом Шойманом после посещения концентрационных лагерей в Чикабуко и Писагуа в Чили.

Во времена бывшего президента Чили, ярого антикоммуниста Гонсалеса Виделы, заключенные в Писагуа поставили в этом лагере щит с надписью: «Вилла ла Мальдита» — «Дом проклятого закона» (Имеется в виду «Закон в защиту демократии», ставивший целью придать антикоммунистическим репрессиям видимость законности.).

Сегодня над воротами лагеря красуется официальная вывеска: «Лагерь военнопленных».

Итак, военщина считает своих узников «военнопленными». Но на какой войне они взяты в плен? Военщина утверждает — и этим обосновывает свой террор, — что в Чили налицо «состояние внутренней войны». Однако каждый, кто видел ситуацию в стране после фашистского путча 11 сентября 1973 года, знает, что о «внутренней войне» (11 сентября 1974 года было отменено провозглашенное в нарушение конституции «состояние войны» и вместо него объявлено «осадное положение в степени внутренней обороны», с тем чтобы ввести в заблуждение мировую общественность.) там не идет и речи; утверждение это шито белыми нитками и пущено в ход специально для того, чтобы можно было пренебречь даже видимостью законности. До тех пор, пока в Чили существует хотя бы один «лагерь военнопленных», чилийская военщина выполняет бесславную роль оккупационной власти в собственной стране.

Трудно передать словами то тягостное впечатление, которое оставляет концлагерь в Писагуа. Представьте себе мрачный кубический блок из бетона. Прежние заключенные — уголовники — из него удалены: взломщиков, карманников, сутенеров и мошенников либо амнистировали, либо перевели в другие места. Теперь сюда помещены более опасные «преступники»: члены партии Народного единства, политические активисты. Тюрьма переполнена до отказа. Рабочие команды, составленные из первых арестантов, спешно чинят жалкие халупы, оставшиеся со времен массовых ссылок, практиковавшихся В и делом. В старые камеры-клетушки порой попадают и сыновья тех, кто некогда сидел в Писагуа.

Беспрерывно тянутся колонны заключенных — одни на работу, другие с работы, — хрипло выкрикивая военные песни. Чаще всего им приказывают петь песню, сложенную в полку, в котором глава хунты Пиночет служил в молодые годы. На холме расположилось на боевых позициях несколько «джипов» с пулеметами. Трудно сказать зачем: ведь Писагуа не такое место, где у охраны то и дело возникают осложнения.

— Вы можете назвать нам свое имя?

— Меня зовут Луис Веласкес Гальвес.

— Давно вы в Писагуа?

— С 6 декабря 73-го года.

— Были вы членом какой-либо партии?

— Да, членом коммунистической партии...

— Как ваше имя?

— Хесус Умберто Марин Пастене.

— Состояли вы в какой-либо партии?

— В социалистическом народном союзе.

— С каких пор вы здесь находитесь?

— С 24 сентября.

— Пожалуйста, назовите ваше имя.

— Серхио Бассаль Сунгаи.

— Состояли вы в коммунистической партии?

— Нет, сеньор.

— Почему вы попали сюда?

— Я нахожусь здесь до суда под «превентивным» арестом.

Ответы заключенных в Писагуа почти не отличаются друг от друга.

...Энрике Вандаме Альдона, член коммунистической партии, в лагере с 6 декабря.

...Карлос Патрисио Прието Павес, независимый, в заключении с 4 октября.

...Альберто Лоренсо Лопес Перес сочувствовал социалистической партии...

— Можно узнать ваше имя?

— Хосе Стейнер Монтес.

— Были вы членом какой-либо партии?

— Нет, я никогда не был членом какой-либо партии.

— В данный момент находитесь здесь в заключении?

— Под «превентивным» арестом. Пока ведется следствие.

— Вы работаете здесь в качестве врача?

— Да.

— Почему вы сюда попали?

— Ну, я полагаю... в отношении меня ведется расследование, потому что в свое время я прошел курс спортивной медицины на Кубе, и этот факт делает меня в высшей степени подозрительным: а вдруг я изучал там нечто другое? Я поехал на Кубу в октябре прошлого года (1972 год. — Прим. ред.) на месяц, чтобы прослушать курс спортивной медицины, поскольку в Икике, городе, где мы работали врачами, был принят план всеобщего спортивного воспитания. Предстояло провести медицинские исследования, поэтому нас и послали учиться на Кубу.

В Сантьяго мы попытались выяснить что-нибудь более определенное о статусе заключенных режима Пиночета. Но пресс-секретарь хунты Федерико Виялобис изъяснялся весьма туманно:

— «Состояние внутренней войны», в котором мы находимся, дает нашим органам власти право перемещать людей из одного места в другое. Люди, которых это коснулось, являются задержанными, а не заключенными...

— Господин секретарь, не можете ли вы сказать, почему хунта не разрешает представителям общественности посещать лагеря заключенных?

— Вы имеете в виду, почему людям не разрешается навещать задержанных? Полагаю, это продиктовано соображениями гуманного характера. Ведь так неприятно видеть человеческое существо, которое страдает! Мне отнюдь не улыбается выставлять напоказ людей в незавидном положении арестантов. Я считаю, это было бы оскорблением их человеческого достоинства...

Большего цинизма, чем эта «забота» о человеческом достоинстве, нельзя придумать! Поправ все человеческие права, люди хунты пытали и убивали десятки тысяч людей, набивали эшелон за эшелоном заключенными, разбивали семьи, отрывали отцов и матерей от детей, разлучали сыновей и дочерей с родителями. И после всего этого глашатай хунты осмеливается разглагольствовать о человеческом достоинстве! Нас глубоко взволновала встреча в Писагуа с группой женщин, в основном молодых, в расцвете сил, которые были брошены в лагерь просто по подозрению, на всякий случай. И что особенно показательно, все они держались спокойно, с поразительным самообладанием, не утратив своего достоинства.

— С каких пор вы здесь, сеньорита?

— С 22 декабря.

— Состояли вы в какой-либо партии?

— Нет.

— Как вы полагаете, сколько вам еще придется здесь пробыть?

— Понятия не имею...

— Назовите, пожалуйста, ваше имя?

— Надя Карейа.

— С какого времени вы здесь?

— С 6 декабря.

— Являетесь вы членом какой-либо партии?

— Да, членом коммунистической партии.

...Леонора Альварес Рейес, ни в какой партии не состояла, в лагере с 23 ноября.

— Как долго вам предстоит сидеть в лагере?

— Столько, сколько прикажет комендант.

...Инес Сифуэнтес Кастро, сочувствующая, в заключении третий месяц.

— Как вы думаете, когда вас освободят?

— Не знаю, сеньор.

...Патрисиа Пасарро Лательер доставлена в лагерь 15 ноября 1973 года, единственной организацией, в которой она состояла, был левый студенческий союз...

«Лечь!» — «Встать!» — «Лечь!» — «Встать!»

Каменистая площадка у подножия крутого скалистого Склона. Группа обнаженных по пояс заключенных. Командует длинный как жердь фельдфебель с автоматом. Сопровождающий нас офицер разрешает снимать эту группу только издали; запись на магнитофон отпадает. Перед нами сплошь молодые люди; позднее нам становится известно, что это юные коммунисты и социалисты, которых должны «перевоспитать» военная муштра и солдатские песни о счастье умереть за отчизну.

Позже на плацу перед тюрьмой вновь утомительные «гимнастические упражнения», а точнее — откровенное издевательство. Потом в палящий полуденный зной целую вечность им предстоит шагать внутри квадрата каменных тюремных стен. И все время: «Три — четыре!» И опять солдатские песни. Вся эта изматывающая процедура, которую мы наблюдаем, преследует одну цель: «привить дисциплину»! Дисциплину? Но ведь мы знали их, молодых борцов, именно как носителей высокой дисциплины. Когда они отправлялись добровольцами трудиться на благо Чили, то проявляли образцовую дисциплину, причем делали это не из-под палки, а с песней и смехом. Когда родина оказалась в опасности, когда реакция вероломно выступила против правительства Народного единства, они были на посту: как «добровольцы отечества» они обеспечивали фабрики сырьем, таскали на своих спинах продукты питания в районы Сантьяго, которым угрожал бойкот предпринимателей.

Неужели же хунта всерьез верит, что эту великую патриотическую дисциплину можно вырвать из сознания и из сердец молодых людей? Сальвадор Альенде — в своих последних словах, сказанных уже в горящем дворце «Ла-Монеда», — ответил на вопрос отрицательно. Пусть сейчас им приходится повиноваться, демонстрировать внешнюю покорность, ибо они обязаны выстоять. Ведь они знают: Чили нуждается в них.

Щит с предостерегающей надписью: «Стой. Запретная зона!» За ним — дом комендатуры лагеря. Сопровождающий нас офицер приготовил сюрприз: подходят два заключенных с какими-то непонятными предметами в руках. Можно подумать, что здесь скоро начнется детский праздник. Прямо у нас на глазах и специально для нашей кинокамеры на дороге появляются миниатюрные сторожевые вышки, игрушечный шлагбаум, лагерный щит, рядом с ним «джип». Как с гордостью поясняет наш сопровождающий, эти арестанты получили задание изготовить модель всего концентрационного лагеря Писагуа. Впоследствии она будет отправлена в Сантьяго полковнику Эспиносе, начальнику всех лагерей страны, — своего рода вещественный отчет о строительных достижениях военной диктатуры здесь, на севере.

Впрочем, в том, что в Писагуа идет «обширное» строительство, мы смогли убедиться и сами, пройдя еще сто метров.

Лагерь стал слишком маленьким для далеко идущих планов хунты. Поэтому на соседнем пустыре воздвигаются новые строения. Барак за бараком, обозначенные всеми буквами алфавита от А до Z, огромный плац, шеренга отхожих мест, причем все это уже обнесено колючей проволокой. У пустого конца лагеря вид жутковато призрачный. Но деятели, сидящие за письменными столами в Сантьяго, вынашивают планы похода «против марксизма». И вот на тысячи километров севернее вырастают эти «постройки целевого назначения», которым недолго предстоит пустовать. Жестокость, воплощенная в деловитость.

В бараках — двумя рядами нары в два этажа; между ними проход. Ни стола, ни стула. Одеяла на нарах — новые, не бывшие в употреблении. Ни один заключенный еще не поступил в новый лагерь Писагуа, ни один еще не лежал здесь на нарах. Но вся эта тщательно выполненная тюрьма, модель которой, как своего рода рапорт о завершении строительства, должна быть отправлена в Сантьяго, свидетельствует о том, что фашистская хунта настроилась на длительное состояние «внутренней войны».

А это означает, что она отнюдь не уверена в своем конечном успехе и заранее предполагает появление тысяч новых борцов. Ведь военный путч не разрешил ни одного из противоречий, существовавших в Чили, а, наоборот, еще больше обострил их. Точно так же, как буржуазия порождает в лице пролетариата своего собственного могильщика, фашистская военная диктатура пробуждает в народе антифашистское сопротивление. Наверняка возникнут новые боевые союзы, еще более широкие, чем Народное единство. Что можно сказать о новом «порядке» в Чили? То же, что Роза Люксембург сказала о «порядке», последовавшем за ноябрьской революцией 1918 года в Германии: «Тупые палачи! Ваш «порядок» построен на песке. Завтра революция бурно устремится вперед и, к вашему ужасу, под звуки труб возвестит: «Я была, я есть, я буду».

На плацу перед тюрьмой четырехугольником выстроены заключенные. Ежедневный ритуал каждого чилийского концлагеря: заключенным приказано петь чилийский национальный гимн — одно из мероприятий, проводимых хунтой для «перевоспитания в духе национального мировоззрения». Однако с течением времени гимн стал для военщины жутковатым; в лагерях и тюрьмах, да и в школах страны поющие отчетливо выделяют те строки гимна, в которых о Чили говорится: «Ты станешь, либо могилой свободных, либо прибежищем угнетенных». Обеспокоенная хунта опубликовала в газете «Эль Меркурио» от 10 апреля 1974 года «Инструкцию по интерпретации национального гимна», в которой особый упор делается на третью строфу, восхваляющую армию.

Национальный гимн Чили. Как часто мы слышали его во время нашего пребывания в стране год назад! Его пели коммунисты и социалисты, радикалы и христиане, однако его пели и фашисты и националисты. Одно время мы даже собирались положить его в основу кинематографического рассмотрения вопроса о том,кто, собственно, имеет право претендовать на роль подлинного защитника чилийского народа. И теперь, когда мы услышали, как поют гимн наши товарищи — заключенные, когда мы вновь просматривали отснятые нами кадры этой сцены, нам вспоминалось, как Сальвадор Альенде в президиуме одного собрания незадолго до фашистского путча, стоя, пел гимн Чили. Музыкальное вступление отзвучало. Альенде поднял обе руки, словно дирижер, в уголках рта мелькнула его неповторимая ободряющая улыбка... Так стоял он и пел, и его образ живет в тех, кто сегодня поет за колючей проволокой концлагерей.

«Перевоспитание в духе национального мировоззрения»? Какая нелепая самонадеянность! Словно хоть один борец Народного единства может не быть страстным патриотом! Экспроприация иностранных монополий — на благо Чили. Национализация земных недр — на благо Чили. Земельная реформа — на благо Чили. Ежедневная кружка молока для детей — на благо будущего Чили. Нет, коммунисты и социалисты никогда не были безродными людьми. Они интернационалисты и вместе с тем патриоты. Те, кого здесь, в Писагуа, и в других лагерях хунта заставляет петь гимн с целью перевоспитания, сделали для Чили больше, чем все буржуазные правительства, вместе взятые, ибо они указали дорогу к утверждению национального достоинства, независимости суверенитета. С каким воодушевлением пели они гимн любимого Чили, как много из обещанного ими стало реальностью в годы Народного единства! Да, они знают свой гимн, сегодняшние узники, завтрашние победители. «Прекрасное Чили», о клятве которому поется в гимне, возникнет, и тогда канет в Лету генеральская клика, нарушившая присягу и предавшая родину. Подавляемые, но неподавленные, ваше пение грянет бурей!

В. Хайновский, Г. Шойман

Перевела с немецкого М. Осипова

(обратно)

В небе Франции

Широко известны подвиги французских летчиков полка «Нормандия — Неман», сражавшихся с фашистами в составе Советских Военно-Воздушных Сил. Было это в годы второй мировой войны. Но Кому известно, что в первую мировую войну в рядах французской военной авиации отважно сражались русские летчики-добровольцы?

Впервые я узнал о наших соотечественниках — офицерах французской службы около двадцати лет назад. После рассказа по радио и журнальных публикаций о первом полярном летчике, русском офицере Яне Нагурском, похороненном энциклопедией, но... встреченном мною в Варшаве весной 1956 года, я получил интереснейшее письмо. Его прислал из Тарту старый русский авиатор Эдгар Иванович Меос, воевавший во Франции в первую мировую войну. Длинный список имен и краткое перечисление подвигов, высших наград, которыми были отмечены во Франции русские добровольцы, привели меня в изумление. Кто эти люди, как они попали во Францию, почему преданы забвению их имена?

Завязалась оживленная переписка. Эдгар Иванович присылал мне свои воспоминания, страницы из дневника, документы. Так было положено начало поискам, которые я продолжаю с той поры. Очень помогла недавняя поездка во Францию, где с помощью бывшего летчика «Нормандии — Неман», ныне генерального директора Национального аэроклуба генерала Л. Кюфо удалось поработать в архивах.

Наскоро позавтракав, я спешил в тихий особняк на улице Галилея, где во дворе аэроклуба расположен Международный центр документальных подтверждений. Директор центра маленький, седенький майор Коломбье (в отставке военное звание сохраняется) уже успевал приготовить к моему приходу все новые и новые тома:

— Вот воспоминания летчиков... Журналы тех лет... А вот здесь вы найдете приказы о награждениях...

Как за несколько дней хотя бы заглянуть в эти фолианты! А еще передо мной трехтомная «История воздушной войны», фотографические альбомы... Но что делать, приходится лихорадочно листать книги, пробегая взглядом по страницам в поисках известных мне фамилий или слов «пилот рюс», не вникая в смысл того, что написано. Но разве не остановишься, увидев фамилию Нестерова. Что тут? «Всего-навсего» заявление знаменитого летчика Пегу о признании за Нестеровым приоритета в выполнении мертвой петли! Но изучать некогда, попрошу и с этого снять фотокопию. Записываю в тетрадь названия издания, страницу...

А время бежит, сейчас перерыв на обед, и библиотеку закроют. Таков порядок. Мне-то можно перекусить в соседнем бистро на авеню Клебер за десять минут, но мои хозяева будут это делать обстоятельно. Едва дождавшись конца перерыва, снова ныряю в полутемный читальный зал, где даже днем приходится зажигать настольную лампу. Какие тайны хранят разложенные передо мною тома, папки, альбомы? Хочется скорее заглянуть и в тот, и в этот... Надо найти какую-то методу. Где, говоря современным языком, минимум текста, максимум информации? Ведь мне известно, что все русские авиаторы, воевавшие в небе Франции, получили награды, и не по одной. Значит, нужно просмотреть приказы военного министерства о награждениях начиная с 1914 года.

В плане поисков, составленных еще в Москве, есть выписка из рукописи Вячеслава Матвеевича Ткачева, который после февральской революции командовал русской авиацией. В его воспоминаниях назван летчик-доброволец Белоусов, доставивший французскому командованию данные необыкновенной ценности. Проведенная воздушная разведка в тылах противника позволила определить направление движения двух немецких армий. Военная Медаль отметила заслуги Белоусова в операции, названной потом «Чудо на Марне».

Никакого порядка в этих приказах! Стал смотреть по алфавиту, оказывается, перечисление награжденных произвольное: то по чинам, то по родам войск. Смотрю все подряд. Да еще написание русских фамилий во французской транскрипции... Как бы не пропустить... Но вот Fedoroff — это же Виктор Федоров!

«21-й армейский корпус. Приказ № 84 от 26 марта 1916 года.

Сержант Федоров, эскадрилья С-42. 14 марта атаковал один четыре самолета противника. Три обратил в бегство, четвертый посадил на своей территории. Самолет Федорова получил 17 пуль.

19 марта в первом полете атаковал три самолета, во втором полете — четыре. Оба раза заставил неприятеля обратиться в бегство».

Вот это находка! Да и какой отваги человек! С Федоровым дело пошло веселее. Теперь я знаю, в какой эскадрилье он служил, в какой армии воевал... Еще находка — реляция о награждении Военной Медалью: «Пилот, полный энергии и отваги, не раздумывая, атакует немецкие самолеты...»

Окрыленный успехом, взволнованный ожившими в моем воображении картинами воздушных боев (я ведь тоже военный летчик), показываю находки майору Коломбье, прошу снять фотокопии. И снова листаю страницу за страницей... Опять в приказе о награждении русская фамилия — Иван Кирилофф, а рядом фотография мужчины с лихо закрученными усами. Почему нет пометки «пилот рюс»? Надо разобраться, он же наш! Пока пометим фотокопию. И началось — удача за удачей: фотография летчика-латыша Эдуарда Пульпе, приказ о награждении Павла Аргеева...

Теперь, когда я знаю номера частей уже десяти русских летчиков-добровольцев, нужно попасть в архив военно-воздушных сил Франции.

...Старинный, неприступный с виду, грозный замок Венсен. У шлагбаума, закрывающего въезд под арку, стражи в синих мундирах с эполетами, отороченными красной бахромой. Красиво!

Начальник архива генерал Кристьен, коренастый, слегка располневший человек, нисколько не похож на «архивариуса». Обветренное, мужественное лицо выдает бывалого солдата, а реплики, вся манера вести разговор свидетельствуют о живости, ума.

— Очень хорошо, весьма своевременно вы занялись этими поисками. Нас столько объединяет! Об этом нельзя забывать. Поможем, конечно,

Я и не заметил, когда генерал успел распорядиться, но вот уже в нашей беседе принимает самое активное участие молодой, стройный блондин, похожий на положительного киногероя, майор Лешуа. Ему и поручено заниматься моими делами.

Передаю майору список русских летчиков, отдельно — известные мне данные, хотя о некоторых из них не знаю ничего, кроме фамилии.

Лешуа действует оперативно: звонит по телефону, дает поручение юному капралу в синем мундире с яркими нашивками, снова звонит.

И вот уже капрал несет несколько тоненьких голубоватых папочек. Лешуа открывает первую, и меня словно током ударило — документы Виктора Георгиевича Федорова! Да, да, часть документов из личного дела су-лейтенанта Федорова.

Другая, более полная папка — дело одного из самых прославленных французских летчиков, Петра Мариновича. Он тоже был в моем списке, хотя французы не числят его среди русских добровольцев, считая сербом. Но дело в том, что старые авиаторы упорно называют Мариновича русским, уроженцем Петербурга, хотя факта этого не доказывают. Русский, и все. И мне очень хотелось бы назвать этого удивительного юношу своим соотечественником. Он чем-то похож на толстовского Петю Ростова. Пятнадцати лет поступает в уланы, воюет, потом заканчивает летную школу, снова — фронт. Юный Маринович быстро завоевывает славу блистательного истребителя. Почти все боевые схватки заканчиваются его победой. На счету летчика 18(!) сбитых самолетов противника, о его храбрости слагают легенды: И не случайно. В личном деле, которое мне дали, сохранилась записка об аресте су-лейтенанта Мариновича за нарушение приказа: летчик слишком далеко забрался во вражеский тыл, преследуя противника... Этот юноша погиб трагически в самых мирных условиях — разбился при посадке на аэродроме Брюсселя. Было ему всего девятнадцать лет.

Почему же, ссылаясь на французские архивные данные, мой корреспондент летчик Меос написал: «Родился 1-го октября 1900 года в Санкт-Петербурге. Серб по национальности, подданный России»?

Листаю личное дело. Вот копия свидетельства о рождении... Выдано мэрией 16-го округа Парижа. Нет, это не о рождении, а о родителях. Отец — Белизар Маринович, мать... Точно, русская! А кем же еще может быть Агриппина Бронникова?! Оказывается, неточности встречаются и в личных делах военных. В других документа дата рождения 1898 год. Может быть, Петр, добиваясь принятия на военную службу, прибавил себе возраст? К сожалению, нет биографии, написанной самим Мариновичем, а в анкетах разночтения, и ничего о России. Буду искать.

Вернувшись в Москву, я полез в справочники «Весь Петербург». В 1895 году в Петербурге жило несколько Бронниковых: Дмитрий Павлович, Павел Константинович, Александра Юлиановна... Может быть, Агриппина дочь, сестра?.. Роюсь дальше. Есть и Маринович! Нет, Маринкович... Но дальше пояснение: «сербская миссия». Весьма обнадеживающее совпадение. Сын этого серба и дочь кого-то из Бронниковых...

Очень надеюсь на помощь ленинградцев. По тому же справочнику за 1917 год число внесенных в него Бронниковых даже увеличилось, да и перечислялись далеко не все, только занимавшие какое-нибудь общественное положение: чиновники, врачи, адвокаты, художники, архитекторы, домовладельцы... Отзовитесь, Бронниковы!

Перед отъездом из Парижа я получил документы и фотографии Федорова, копию бумаг Мариновича, кое-что о замечательном летчике Павле Аргееве — человеке сложной, еще не полностью мне известной судьбы, уроженце Ялты. Поручик русской армии, он был предан за что-то суду, очень похоже — за политические дела, амнистирован, вышел в отставку, эмигрировал во Францию. С начала войны сражается в пехоте, командует ротой, батальоном, четырежды ранен, отмечен в приказах главнокомандующего за беспредельную храбрость. Оправившись от ран, кончает летную школу (или доучивается в ней после прерванного войной обучения полетам), летает отменно, приезжает в Россию, как капитан французской армии командует на русском фронте авиационным отрядом, боевой группой, снова возвращается во Францию и там продолжает сбивать вражеские аэропланы... Фантастическая судьба!

Вместе с Лешуа разрабатываем план дальнейших поисков, которые он обещает продолжить после моего отъезда. Ничего нет об Александре Гомберге, погибшем под Верденом, кроме наименования части, где он служил, о знаменитом «казаке Виталии» (так называли французские газеты русского летчика, фамилия которого неизвестна), о Харитоне Славороссове-Семененко, предположительно харьковском студенте-политэмигранте. Известно, что Славороссов совершил небывалый подвиг. 11 октября 1914 года газета «Голуаз» опубликовала следующее сообщение: «Геройская смерть сенатора Реймона. Военная Медаль русскому летчику Славороссову. 9 октября скончался сенатор Реймон, раненный во время разведки над расположением немецких войск. Реймон служил в авиации добровольцем. (Он был известным врачом. — Ю. Г.) Ему удалось спуститься между французскими и немецкими линиями. Русский доброволец летчик Славороссов, заметив, что с «Блерио» Реймона что-то неладно, приземлился рядом с самолетом сенатора и извлек раненого летчика из самолета... Доставленный Славороссовым на перевязочный пункт раненый Реймон мог еще дать отчет о выполнении очень важного задания. Командующий войсками за доставленные Реймоном очень ценные данные передал умирающему орден Почетного легиона, сняв его со своей груди...

Командующий войсками благодарил русского летчика Славороссова, известного авиационного спортсмена, и наградил его высшей наградой — Военной Медалью, которую он тоже снял со своей груди. (Возможно, поэтому я и не мог найти Славороссова в списках награжденных. — Ю. Г.) Медаль эту командующий получил, еще будучи лейтенантом, за особую храбрость в кампании 1870—1871 гг., и на ней изображение императора Наполеона III».

А ведь Славороссов — это явно его символический псевдоним — почти наверняка первым в истории военной авиации сел на поле боя, чтобы спасти раненого товарища!

Отнюдь не случайно известный французский летчик майор Брокар писал 20 мая 1916 года в газете «Матэн»: «...За то время, когда под мое командование прибыли русские летчики, я успел уже достаточно хорошо их узнать. Отличительная черта их характера — удивительная дисциплина и выдержка. Приказ командира для русского летчика сильнее всех его личных побуждений и чувств. Только живя на фронте, изо дня в день дыша атмосферой войны, можно вполне отдать себе отчет в ценности того, что называется дисциплиной. А русский авиатор пропитан ею, и это делает его совершенно незаменимым».

Это уважительное отношение к русским воинам, высказанное более полувека назад, живет в сердцах французского народа и поныне. Оно умножено подвигом советского народа в годы Великой Отечественной войны с фашизмом, героическими страницами боевого содружества прославленного полка «Нормандия—Неман» и беспримерной храбростью советских людей — бойцов французского Сопротивления. Цель моих поисков никому из французов, с которыми довелось встретиться, не казалась обращенной в прошлое. Живые нити связывали минувшее с сегодняшним днем.

Как-то утром мне в отель позвонил незнакомый человек, назвавшийся доктором Фосье. Узнав о поиске, который я веду, доктор Фосье предложил свою помощь, пригласил к себе, чтобы показать материалы по истории авиации. И вот вместе с моим другом — собственным корреспондентом советского радио во Франции Владимиром Дмитриевым — мы едем на улицу Жофруа. Нас сердечнейше встречает необыкновенно подвижный, темпераментный пятидесятилетний хозяин дома. Лауреат Парижского медицинского факультета, руководитель большой службы здравоохранения в одной из компаний, Фернан Фосье никогда не был связан с авиацией. Одним из самых больших потрясений в жизни Фосье оказался полет Юрия Гагарина в космос. Не только самый факт, но обаяние личности советского космонавта настолько завладели душой французского врача, что он стал собирать все доступные ему материалы о Гагарине. Так было положено начало огромной коллекции фотографий, документов о космонавтах, затем о военных летчиках, истории авиации.

Не дав нам опомниться, доктор Фосье начал доставать с полок огромные картонные листы с наклеенными на них портретами Гагарина, Титова, Николаева, Николаевой-Терешковой... Листы с газетными и журнальными вырезками, папки с документами, книги... Особая гордость Фосье — фотография Леонова с автографом космонавта. Теперь он мечтает собрать автографы всех советских космонавтов, а также советских летчиков — героев минувшей войны, их биографии.

К следующей встрече Фосье приготовил мне несколько материалов о первой мировой войне, уникальные авиационные издания той поры, пестрящие закладками. Открываем пожелтевший номер журнала «Аэрофиль».

— Это вам интересно?

Мне сразу бросается в глаза подчеркнутая красным карандашом фамилия Федорова.

— Конечно, интересно. Позвольте посмотреть...

— О-о, тут с продолжением, посмотрите дома.

И Фосье безжалостно вырывает несколько страниц.

— Что вы делаете?! — Невольно вскрикиваю, пораженный его отчаянным великодушием.

— Ничего, вам нужнее. — И доктор продолжает вырывать страницы из последующих номеров.

Я уже боюсь отвечать на его вопросы: «А это вас интересует?», но он, прекрасно понимая ценность даже малейшего упоминания о русских авиаторах, подкладывает все новые и новые листки...

Доктор Фосье начал «охоту» за материалами о русских летчиках во Франции. Вот одно из его последних сообщений: «1 мая 1917 года, после долгого путешествия из Мурманска во Францию, 25 русских авиатехников высадились в Гавре, где были встречены с энтузиазмом. Их встречал весь город. Сначала их послали в Лион, где на аэродроме Лион-Брон они изучали моторы, потом стажировались в школе Фарман в Шартре. Там они летали на самолетах «кодрон» и получили дипломы летчиков... После революции и подписания Брестского мира, когда русские, захваченные на французском фронте, объявлялись немцами шпионами и подлежали расстрелу, эти авиаторы должны были решить свою судьбу. Половина из них вернулась на родину, часть осталась, чтобы продолжить сражаться

здесь, во Франции. Оставшихся решением Клемансо, тогдашнего премьер-министра, направили в морскую авиацию. Освоив гидропланы, русские летчики получили в мае 1918 года первый офицерский чин и были определены на базу Сен-Мандрие, близ Тулона. Оттуда они совершили много полетов с целью обнаружения немецких подводных лодок и их уничтожения...

После окончания войны те из русских летчиков, что остались во Франции, организовали Русский авиационный клуб. Каждое воскресенье на аэродроме Вилакубле под Парижем на двух старых самолетах «фарман» и «спад» они обучали молодежь. Некоторые из их учеников, став военными летчиками, начиная с 1939 года сражались с бошами, как и их учителя в годы первой мировой войны...»

Вот и здесь живая связь времен — вклад русских летчиков в подготовку защитников Франции от гитлеровского нашествия.

Имена этих людей, их судьбы мой корреспондент выясняет.

Пополняя его коллекцию, я отправил в Париж книгу Героя Советского Союза Натальи Кравцовой с дарственной надписью автора — рассказ о подвиге советских летчиц, фронтовые фотографии уникального женского полка — материалы, о которых так давно мечтал доктор Фосье.

Подключился к поискам и старый инженер Георгий Отфиновски, некогда работавший в авиационной фирме «Кодрон», участник Сопротивления. Недавно посетив Москву, он привез мне фотокопию одного материала, который я не успел отыскать в Париже.

Поиски продолжаются, но уже сейчас собрался материал, который позволяет более подробно рассказать о некоторых из героев наших соотечественников.

...Вернувшись в Москву, принимаюсь за детальное изучение документов, привезенных из Франции, продолжаю поиски в Государственном военно-историческом архиве. Невольно вспоминается Маяковский: «Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды». Иногда пересмотришь толстенную папку в сотни страниц и вообще ничего не обнаружишь. Но как не изучить «Донесения офицеров об авиации во Франции», где могут упоминаться наши земляки, или пухлые папки с донесениями русского военного агента во Франции (военного атташе), бывшего графа Игнатьева, впоследствии генерал-лейтенанта Советской Армии, автора знаменитой книги «50 лет в строю». Это ведь он помог многим из тех, кого я разыскиваю, вступить во французскую армию. Вот даже цифра названа в донесении: «За 1916 год 115 человек русских определено». Это во все рода войск. Или телеграмма из Парижа, где Игнатьев сообщает, что «подпоручик Орлов хочет с механиком Янченко лететь в Одессу». А я ничего не знаю об этом летчике. Значит, и, он воевал во Франции?

День, другой перелистываю бумажку за бумажкой в томах переписки командующего русской авиацией действующей армии (Авиадарма), его канцелярии (Авиаканц). Есть ответ Авиадарма! «Считаю перелет несвоевременным. Орлов должен обязательно вернуться к первому февраля в Армию». Другая телеграмма из Парижа: «...Капитан Крутень и подпоручик Орлов цитированы приказом по армии, что дает им право носить военный крест с пальмой».

Так вот оно что! Замечательный русский летчик-истребитель Крутень и Орлов были во Франции на боевой стажировке и за участие в боях награждены военным крестом, а отличившись еще, удостоились быть названными в приказе — за это пальма к ордену. Скорее всего был сбит вражеский самолет. О Крутене я еще расскажу, а вот судьба Орлова? К счастью, сохранились почти все регистрационные карточки русских авиаторов, где можно найти краткие сведения. Снова рыщу по архивным папкам и в конце концов узнаю: Иван Александрович Орлов, студент Петроградского университета, родившийся 6 января 1895 года, в самом начале войны вступил добровольцем в армию. Солдат, ефрейтор, награжден за отвагу и храбрость в боях тремя Георгиевскими крестами, орденами, произведен в офицеры. В 1916 году за сбитый в неравном бою самолет удостоен Георгиевского оружия. Командует 7-м истребительным авиаотрядом. Вернувшись из Франции, продолжает сражаться неистово. И вот летом 1917 года скорбное донесение в Ставку Авиадарма: «17 июня в бою с четырьмя германскими самолетами погиб доблестный летчик, командир 7-го истребительного авиаотряда подпоручик Орлов». Рядом подшита другая депеша: «Прошу сообщить Петроград. Пушкинская 11 Орловой подробности гибели внука моего... Орлова».

Может быть, и теперь кто-то приносит цветы на могилу Ивана Орлова, похороненного в бывшем Царском Селе, ныне городе Пушкине...

Вот так постепенно, по крупицам, и вырисовывается картина теснейших боевых контактов авиаторов России и Франции, их участия в защите неба Франции более полувека назад. Попутно — а как пройти мимо — узнаешь имена и других россиян, достойно представлявших свое отечество на чужбине. В Управлении военных беспроволочных телеграфов служил, конечно, добровольно вступивший во французскую армию, су-лейтенант Кучевский (или Кущевский), «выдающийся ученый и практик по вопросам беспроволочной телеграфии и телефонии». К сожалению, ничего, кроме этой прекрасной характеристики, пока найти не удалось. Зато об одном из героев этого повествования можно уже рассказать довольно подробно...

Русского летчика Виктора Федорова французы прозвали «воздушный казак Вердена». Один из документов сообщает: «...Федоров родился в Verny — (французская транскрипция не позволяет догадаться, что это за город или местность. — Ю. Г.). Учился в Харьковском университете, где стал членом социал-демократической

партии. Революционные идеи заставили его в 1908 году перебраться сначала в Бельгию, а затем во Францию, где и находился в августе 1914 года...»

Уже 21 августа Федоров вступает в русский батальон, а через три дня лежит за пулеметом в траншее на передовой. Воюет Федоров отважно, и через месяц его производят в капралы пулеметной роты.

23 февраля 1915 года осколками разорвавшегося близко снаряда Федоров тяжело ранен: пробита голова, осколок врезался в ногу. Выписавшись спустя три с лишним месяца из госпиталя, Федоров обращается к русскому военному атташе полковнику Игнатьеву с просьбой направить его в авиационную школу. Четыре месяца идет обучение в Дижоне. Освоив самолет «Кодрон», Федоров получает звание военного летчика, но его направляют для службы в тылу — доставка почты, специальных грузов, затем испытание новых самолетов и даже перегонка машин на фронт. В самом начале 1916 года, когда развернулись особенно напряженные бои под Верденом, Федоров добивается перевода в действующую армию.

Молодому пилоту очень повезло — он попадает в эскадрилью знаменитых «Аистов», созданную тем самым майором Брокером, который так высоко оценил русских летчиков.

Семья «Аистов» прославила себя на всю Францию целым созвездием асов: Гюинемер, Брокар, Герто, Дорм, Деллэн, Ведрин, Наварр, Гарро... И рядом с этими героями предстояло проявить себя Федорову. Ему было с кого брать пример. Прошло много лет, но даже сегодня каждый приходящий в парижский Пантеон, где покоятся тела самых прославленных сынов Франции, где высечены имена героев, отдавших свою жизнь за отчизну, увидит имя «первого метеора» Франции Жоржа Гюинемера, командира эскадрильи «Аистов» СПА-3. Оно высечено отдельно на одной из арок Пантеона как «...пример мужества и бесконечного героизма для всех воинов».

Конечно, Федоров знал все, что сообщалось о каждом из асов не только во Франции, но и о подвигах русских авиаторов, английских пилотов, даже о действиях вражеских летчиков.

«Всего несколько лет назад только смелый полет фантазии романистов мог представить себе сражение в воздухе, — читаем в брошюре, выпущенной вскоре после начала военных действий. — Теперь стальные птицы, управляемые героями-летчиками... устраивают поразительные поединки высоко над землей, среди облаков.

Как раз теперь в этой ужасной общеевропейской войне авиация держит экзамен, и, надо сказать, держит блестяще... И нет ничего удивительного в предположении, что аэропланам суждено даже положить предел сухопутной и морской войне вообще ( выделено мной. — Ю. Г.) , так как сотни тысяч пуль и тысячи ужасных бомб, падающих откуда-то из облаков, сделают ведение войны на земле и море почти невозможным...»

Вот какое будущее сулили авиации опьяненные ее первыми успехами наивные стратеги. Имена штабс-капитана Нестерова, совершившего первый таран, французского летчика Гарро, уничтожившего ценой своей жизни небывалый воздушный дредноут — немецкий дирижабль «Цеппелин», известны всему миру. Героический подвиг Нестерова описан многократно, жизни и деятельности этого замечательного летчика—реформатора авиации посвящено несколько книг. Что же касается Гарро...

Как только были получены сведения о том, что над Брюсселем прошли три немецких дирижабля и взяли курс на Францию, им навстречу вылетел Гарро. Можно представить себе, как выглядела эта встреча в воздухе: хрупкий моноплан «Моран-Солнье» и двадцатитрехметровые громады «Цеппелинов». На верхней боевой площадке дирижаблей, в гондолах — пулеметы, скорострельные орудия. Гарро решает атаковать один из дирижаблей сбоку и смело идет на таран. Из прорванной оболочки вырывается водород, он мгновенно воспламеняется, и охваченный огнем дирижабль взрывается в воздухе. Вместе с ним погиб и отважный пилот... Так газеты всех стран описывали первый победный бой самолета с дирижаблем. Но через несколько дней русские газеты сообщали: «...К счастью для Франции и для нас, русских, Гарро остался жив. Его извлекли из-под обломков, и герой-летчик на пути к выздоровлению».

Стиль этого отрывка очень характерен для тех времен, когда «Рыцари воздуха» пользовались огромной популярностью. Публику умиляли малейшие детали жизни и поведения героев, их появление в тылу вызывало восторг толпы.

Однажды попалась мне на глаза папка с газетными вырезками периода первой мировой войны. Тощенькая папочка — видно, не очень усердному военному чиновнику (была и такая должность) поручили ее собирать, но все же... Вот сводки Ставки Верховного Главнокомандующего русской армии — что тут о воздушной войне? Очень скоро обнаружил знакомое имя: «Севернее озера Мядзиол прапорщик Томсон на аппарате «Ньюпор» преследовал немецкий «Альбатрос» и гнал его до М. Кобыльники. «Альбатрос» ушел по направлению на северо-запад, а Томсон, обстреляв из пулемета лагерь на аэродроме в районе Кобыльники, благополучно возвратился». Датировано 16 июля 1916 года. Неужели это об Эдуарде Мартыновиче Томсоне, который тоже вступил добровольно во французскую службу? Значит, он сумел возвратиться в Россию? Интересно! Если это он, то должна быть и его учетная карточка. Я знаю, что авиационный спортсмен Эдуард Томсон, родившийся в городе Пярну, был в августе 1914 года на соревнованиях в Германии. С началом войны его, как русского подданного, интернировали. Томсон совершил дерзкий побег, добрался до Франции, там участвовал в сражении при Бельфоре, был тяжело ранен...

Отложив одну папку, обращаюсь к другим, уже знакомым мне донесениям Авиадарму, благо они под рукой. Учетные карточки Нужно еще выписать, а здесь тоже могут быть упоминания о нем.

Копаюсь до вечера, нет ничего. Вот уже собирает свои материалы сосед, изучающий схемы расположения тыловых лазаретов, складывает диафильмы седой артиллерист, пора и мне. Автоматически перевертываю страницу, чтобы вложить листок, и... «Служивший в авиационном батальоне во Франции и представивший свидетельства командира батальона Бертена и нашего Военного Агента, русский подданный авиатор Томсон, возвратившийся в Россию для поступления на русскую службу, ходатайствует о приеме его в авиационный отряд действующей армии. Томсон летает на «Моране»...» Он!

Юрий Гальперин

Окончание следует

(обратно)

Зеленый поезд

Поляр

Нырнув под облачное одеяло, наш самолет спланировал на крохотную площадку перед поляром. Только что под крылом были тундра и море, а над нами — скупые линии сполохов. Тундра в застругах, море в торосах, редкие маяки на прибрежных сопках, первые срубы поселка... Там кончалась дорога. У поляра — города под крышей — она начиналась.

Нитка магистрали еще не отмечена светофорами, бегом сверкающих локомотивов, пока молчат струны ее стальных стрелок, и синие глаза фонарей еще не встречают вереницы вагонов у станционных околиц.

Но кто знает, может быть, через месяц-два мы вернемся в поляр уже «а поезде. Сегодня мы испытывали один из последних участков дорога. Самый южный участок почти готов. Размышляя об этом, мы выбираемся из самолета навстречу ветру и морозу. Снег покалывает щеки до самого порога нашего большого дома. Мы не спешим. Жаль расставаться с лиственницами и кедрами, с прозрачными березами, с оленьей тропой и первым неожиданным запахом талого снега. Мы ждем — пусть улетит самолет. Звука мотора не слышно — белокрылая машина так тихо унеслась в небо над зубчатым гребнем тайги, что кто-то пошутил:

— ...как зеленый поезд.

— А какой он, зеленый поезд? Может быть, это сказка? — спрашивает Лена Ругоева, и я запоминаю глаза ее — такими, как я вижу их в этот вечер: они у нее темные, прозрачные и чуть лукавые, а в глубине их, если всмотреться, можно открыть неожиданно сверкающий огонь радости.

Ахво Лиес, мечтатель и выдумщик из далекой Карелии, не моргнув глазом, отвечает:

— Я видел его, и мой отец тоже.

— Ну и что же — зеленый?..

— Когда как. Летом — зеленый. Зимой — голубой. Его не за цвет ведь так называют. Если поезду не нужен ни зеленый светофор, ни зеленая улица и если он может пробежать кое-где и по недостроенным дорогам, без стрелок, без путевых огней — ночью, днем ли, в пургу или в бурю, — спрашивается, как его назвать еще?..

И Ахво начинает рассказ о зеленом поезде: как не однажды проносился он мимо, стремительный и почти невидимый, но он, Ахво, хорошо видел его и заметил даже людей в просветах окошек...

Кто знает, может, и вправду легенда о зеленом поезде будет кочевать вместе с нами. Когда-нибудь ее услышит Чукотка, потом — Новосибирские острова, Северная Земля. И пусть горизонт скрывается за торосами, дорога все равно пройдет у Ледовитого океана. И мы будем возвращаться со смены вот так же, как сегодня, оставляя за плечами новые и новые километры магистрали...

Нас четырнадцать человек. Бригада. Перед нами распахиваются двери поляра.

...Отъезд Лены был неожиданностью для всех. И в минуты неизбежного разговора во мне затеплилась слабая искра надежды: а вдруг она останется с нами? (Рано или поздно мы все вместе переберемся в Нижнеянск и дальше — туда тоже протянется дорога, так стоит ли спешить?)

— Да, там сейчас трудно, — соглашается она, — но зато интересно.

— А здесь?

— Тоже. Но поймите! — горячо восклицает она. — Многим хорошо работается на одном месте, другим... да что я говорю, разве вы этого не знаете?

...У Лены ладони большие, теплые, движения всегда спокойные, плавные — разливает ли чай, собирает ли ягоды, устанавливает ли приборы на трассе в снег или дождь. А тут я с некоторым удивлением отметил про себя, что пальцы ее подрагивают, а голос стал чуть резким и порывистым — и это не вязалась с моими представлениями, сложившимися за полтора таежных года. Неужели она сомневается, что я смогу понять? И только я подумал это, как уловил нежданную перемену. Она точно прочла мои мысли, и руки ее стали прежними — спокойными, надежными, чуть медлительными.

— Странница вы, Лена, вот что. Подождали бы нас. Думаете, мне не хочется на север?.. В общем-то я завидую. Но мы догоним вас.

— Конечно, догоните, — радуется Лена. — Я буду вас ждать. Примете меня?

Я вопросительно смотрю на нее.

— Ой, я не то сказала? Давайте считать, что я от вас и не ухожу, просто в командировку уезжаю, что ли.

— Давайте так считать, — соглашаюсь я. — Скажите, что вы думаете о зеленом поезде?

Этот вопрос слетел с моих губ случайно, сам не знаю почему. На мгновенье, на одно лишь мгновенье, красивые пальцы Лениных рук словно потеряли точку опоры и метнулись вверх. Она опустила голову, а когда подняла ее, темные прозрачные глаза были по-прежнему спокойны, а жесты неторопливы.

— Я пойду. Я зайду к вам попрощаться. — Она словно догадалась о том, что мой вопрос был случайным и вовсе не требовал ответа.

...Еще на трассе мы настреляли кедровок. Промороженными насквозь птицами, точно палицами или дубинками, можно было бы вооружить целое племя. Зато нельма была свежая, она лишь уснула, эта огромная рыбина, пока летела с нами в самолете, и даже не успела по-настоящему остыть в холодильнике из-за обоих сказочных размеров. Виновница прощального торжества раздобыла облепихового вина — стол был готов. Мы провожали ее по-таежному: нам и на трассе доводилось готовить кедровок на вертеле и варивать уху с тайманьими хвостами.

Прогулка

Синий цвет — предвестник северной весны. Синий снег, синий воздух, синее небо... Однажды вдруг все двинется и поплывет в бесконечную синь под гулкие звуки птичьих крыльев. Но ветер по-прежнему леденящий, а по ночам под ясными звездами потрескивает от жгучего мороза тайга.

И вот мы идем в этот синеющий простор — Ахво и я.

Не видать бы мне самого первого дня весны, не слышать бы полуденного перезвона, не вдохнуть бы первого вешнего воздуха, если бы не Ахво. Это он научил меня внимательности. Теперь я знаю: у весны есть еще один спутник. Его можно назвать одним словом: движение. Если вдруг захотелось в дорогу, если факел зари вечерней был ярок, как никогда, а сон тревожен — значит, и пришла весна.

Вот почему наши лыжи скользят все быстрее, и мы не устаем. Только на крутых подъемах ноги и руки как-то сами по себе замедляют движения, точно попав в невидимое силовое поле. Зеленоглазый Ахво оглядывается: не отстал ли я?

— Вперед, Ахво! — кричу я. И становится вдруг смешно, потому что усталости я совсем не чувствую, но и идти быстрее не могу, не пускает упругость невидимого поля.

Насвистывая «Фиалку», Ахво взлетел на гребень сопки, где ветер соорудил метровую снежную станку. Из-под нее выкатились живые комки — куропатки и рассекли воздух крыльями. Но прежде чем они поравнялись со мной, Ахво успел сорвать с плеча малокалиберку и, почти не целясь, выстрелить. Сбитая птица упала к моим ногам.

— Наш обед! — крикнул Ахво. — Теперь вперед!

Мы выбрали место в узком распадке, залитом полуденным светом. Хрупкие ветки лиственниц полетели в огонь.

— Подожди, Валя, я сейчас...

Ахво пробежал вверх по распадку, остановился, поворошил снег палкой, потом раскидал его руками. Он, казалось, чувствовал, где прятались под настом стебельки, семена, ягоды, спрятанные в тонкие ледяные чехлы до теплых дней, до праздника летнего первоцветвния. Он набрал горсть брусники. Ягоды были крупные, твердые, похожие на цветные камешки, но, когда я бросил их в горячий чай, они всплыли, и я уловил их потаенный аромат.

Мы поднялись на плоскую безглавую сопку и вышли к магистрали — полотно тянулось по долине, под нашими ногами. Работы здесь были почти закончены, стояла воскресная тишина. Ни шороха. Пустынна и просторна была долина.

— Поезд!

Я точно ждал восклицания Ахво. Пронеслось голубое облачко. Поезд?

Полоса дороги выбегала из-за пятнистого, коричневого с белым склона. Тишина. И лишь взметнулся легкий вихрь и возникла светлая полоса на фоне предвечерних теней. Ни звука. Качнулся воздух от невидимого толчка. И еще дальше пронесся светлый луч, прочертив снега и камни молниеносным, почти неуловимым росчерком.

— Зеленый поезд!

Я оборачиваюсь. Совсем рядом глаза Ахво, и в них я вдруг вижу отражение склона и стремительной ленты поезда. Быть может, мне показалось это? Но откуда тогда пришло видение серебристых вагонов, мелькающих как в калейдоскопе окон, испускающих мягкий зеленый свет? Может быть, человеческий глаз так устроен, что видимое им становится заметным и для других, как отражение, как мгновенная фотография... Или, еще вероятней, только у Ахво такие глаза. Поймать исчезающе малый миг, наверное, немногим дано, и уж, во всяком случае, не мне.

Так вот он какой, зеленый поезд! Быстрый, как стрела, окна светятся даже днем, а рассмотреть его можно разве только как отражение в глазах человека с необычайно острым зрением.

— Ты видел поезд? — спросил Ахво, когда мы возвращались в поляр.

Я понял подлинный смысл этого вопроса: речь шла о том, верю ли я теперь ему. Я кивнул, отвечая сразу и ему и себе: да, я знал теперь о зеленом поезде больше, чем из всех рассказов о нем.

— Да, я видел зеленый поезд.

Мы с Ахво соседи. Наши окна рядом. Трехдневная оттепель наполнила воздух запахом влажной хвои и свежестью. А окна, к счастью, открываются прямо в тайгу. Долог вечерний разговор.

— ...точно знаю, что такие приборы есть, а принцип известен с незапамятных времен, — Ахво рассказывает мне об усилителях света. Я тоже слышал про них, но Ахво, оказывается, даже работал с ними. Мысль его проста.

— Я буду в пяти-десяти километрах от тебя, у самой дороги, и дам сигнал. У тебя будет прибор, ты увидишь поезд и сфотографируешь его, ведь прибор легко дополняется фотоаппаратом. Отсюда найдем скорость поезда, не говоря уж о том, что ты наконец окончательно убедишься во всем. Я напишу. Нам пришлют приборы.

В другой раз по пути на работу мы размышляли: что же он такое — зеленый поезд? И почему он появляется на недостроенных дорогах, уж не мираж ли это, а если да, то наблюдатели из двух пунктов как раз и смогут убедиться в этом, ведь мираж нельзя «зарегистрировать» тем способом, о котором мы с Ахво говорили.

Впрочем, мы отыскали с ним, кажется, тоненькую ниточку: поезд появляется почти всегда в безлюдных просторах тайги и тундры. И это не казалось нам случайностью. Тем, кто управлял движением зеленого поезда, нужны были два условия: огромные пространства и безлюдность.

Сокровища звездного неба

Как-то я смотрел фильм о космосе, где ракеты взмывали вверх так легко и свободно, как будто не было мучительно трудной космической прелюдии, долгих поисков, блистательных находок и трагических неудач. Корабли совершенствовались на глазах с той скоростью, с какой позволял кинематограф, и в заключение возникал неизбежный вопрос: а завтра?.. «Сокровища звездного неба» — так назывался фильм. К этим-то сокровищам как бы устремлялись корабли. Что же это за сокровища?

С некоторым удивлением узнал я, что даже довольно близкие созвездия хранят тайны так ревностно, что и просто перечислить их пока трудно. Радиогалактики, магнитопеременные звезды, двойные пульсары, тройные и кратные звезды, скопления галактик... Почему неразлучны три светила Регула? И почему так схожи многие пульсары и радиогалактики? За этими вопросами следовали другие, их было бесконечно много, гораздо больше, чем слов в древних преданиях и мифах.

Размышляя об этом, я сделал для себя, маленькое открытие. Антенна радиотелескопа подобна чаше, в которой мир отражается тем отчетливее, чем больше зеркало воды. Чем дальше друг от друга точки приема звездных сигналов, тем лучше. Иногда антенны расположены даже на разных континентах, а космические радиоголоса записываются на магнитную ленту, и потом все записи сравниваются. Межконтинентальные телескопы — самые точные. Но, может быть, всю поверхность Земли использовать для приема сигналов?.. Установить побольше антенн, объединить их в одну сеть? Почему бы нет?

Просмотрев книги по астрономии, мы с Ахво пришли к выводу: такая всеобщая сеть ненамного полезней одного или двух межконтинентальных радиотелескопов. Все зависит от предельного расстояния: чем больше расстояние между антеннами, тем лучше и точней работает прибор, тем ясней слышны звездные сигналы, и раз уж многие объекты вселенной испускают радиоволны — тем полней общая картина.

Антенны на ракетах — вот к чему можно было бы стремиться. Целое созвездие исследовательских ракет, летящих на таких расстояниях друг от друга," что пеленгация едва слышимых источников была бы идеальной. И уж конечно, карта неба стала бы гораздо подробней. Пока же космические корабли и радиотелескопы существовали отдельно, и мы с Ахво могли лишь помечтать о том времени, когда они будут объединены. Проект был мой, но Ахво его тут же усовершенствовал:

— Зачем же корабли? Установить антенны на разных планетах — вот и все. Действительно, зачем ракеты? Планеты — отличные опорные пункты для наблюдения.

...Поляр уже спал, а мне захотелось помечтать, и я попытался представить необычную эстафету: корабли несли на себе антенные зеркала, они стремились как можно дальше доставить их — к звездам, к далеким планетам, обращающимся вокруг звезд. И оставляли их там; точно эстафетные палочки, чтобы потом другие корабли, гораздо более мощные, быть может, пронеслиих еще дальше. Я приближаюсь к главному в наших рассуждениях (должен признаться, что нам помогли и видеотелефонные консультации специалистов одного из сибирских исследовательских центров).

Чем дальше смогли бы проникать наши корабли, тем больше мы узнали бы о сокровищах звездного неба. Невидимая, но реальная граница познания, стартовав с Земли еще в древности, расширялась бы, охватывая все новые миры. Но это была, если только так можно сказать, геоцентрическая система изучения вселенной.

Почему бы не предположить, что такие исследования уже начаты, но совсем в другом районе Галактики? Автоматические корабли уже стартовали, первые антенны уже доставлены на расширяющееся кольцо межзвездных радиотелескопов. И на Землю тоже. На первых порах исследователи будут соблюдать известную осторожность, особенно на обитаемых планетах (ведь последствия любого вмешательства, влияния, на первый взгляд даже положительного, оценить практически невозможно). Значит, и на Земле они будут следовать этому правилу. Они постараются использовать и наши достижения: ведь им нужны платформы для перемещения антенн, положение которых выверено с точностью до метров. Железнодорожное полотно — идеальная опора для подвижного радиотелескопа.

Так мы придумали зеленый поезд.

Но ранним утром, когда я умылся, оделся, открыл окно и увидел сумрачные деревья в серой полумгле, тусклое предрассветное свечение и уловил дыхание холодной земли, наша выдумка показалась нереальной и неправдоподобной. И все-таки хотелось поверить в нее. Я нажал клавишу телевизора, по выпуклому серебристому пузырю пробежали изогнутые линии, сжались в жгут, который задрожал, как пучок струн, и пропал. Еще две клавиши: «ПОЛЯР» и «БИБЛИОТЕКА»... Возникло знакомое лицо.

— Библиотека. Говорите...

— Что-нибудь по радиоастрономии...

— Принципы, история, применение?

— Фильм. Обо всем сразу.

Экран залился голубым сиянием, словно олицетворял вспышку энергии телевизионного робота.

С высоты птичьего полета открылись ущелья и каньоны, перегороженные парусами антенн. Высоко в горах, на фоне острых пиков сверкали их чаши, смотрящие поверх снегов. На склонах зеленых холмов змеилась паутина антенн. Планета была основательно радиофицирована, и этот второй, звездный, этап радиофикации только начинался. Вместе с телескопами-гигантами еще выслушивали эфир первенцы радиоразведки — двадцатиметровый Серпуховской, стометровый американский, Крымский, Пуэрто-Риканский, Большой австралийский...

Еще одна клавиша: «КОНСУЛЬТАНТ»...

— Действуют ли межпланетные радиотелескопы?

— Нет.

— Есть ли проекты?

— Да. Первый проект: Земля — Луна; второй: Марс — Земля — Луна.

— Могут ли другие цивилизации использовать Землю для установки радиотелескопов?

— Не исключено... (Молчание.) Вряд ли: велик уровень радиопомех.

— Можно ли связать феномен зеленого поезда с исследованием космоса?

— Нет данных... (Длительная пауза.) Феномен зеленого поезда неизвестен... Вопрос не по теме.

«Останки мамонта найдены...»

Мы идем на лыжах по только что выпавшему снегу, мягкому и легкому, а с лиственниц беззвучно слетают их новые белые шапки, и голоса звучат тише и глуше. Нас четверо — Ахво, я, Глеб Киселев, следопыт из Русского Устья, потомок землепроходцев и якутских охотников, прирожденный строитель и путешественник, исколесивший Крайний Север вдоль и поперек, и Дмитрий Василевский, кинооператор и ученый (это он прислал усилители света, а потом и сам прилетел в поляр, чтобы сделать фильм). Можно ли встретить на Севере людей, которые бы не любили его? Вряд ли. Мне эта земля кажется гитан ток им естественным заповедникам: выпуклы и величавы ее реки, быстры ветры, пространны и медлительны зимние ночи и летние дни.

Если бы мне сказали: тебе сегодня посчастливится, но ты должен выбрать — встретиться ли тебе с мамонтом, с настоящим мамонтом, шерсть которого рыжа, уши лохматы и бивни желты, торчат из промороженного глинистого обрыва, или с зеленым поездом, который ты, впрочем, уже видел, — я бы, пожалуй, ответил не сразу. Глеб-то уж наверняка выбрал бы мамонта, Ахво — поезд, Дмитрий...

— Что бы ты выбрал, Дмитрий, — крикнул я, — мамонта или поезд?

Он даже не переспросил, сразу понял.

— Мамонта.

— Почему?

— Сам не видел и с очевидцами незнаком. Так... Чучела, картинки. Встретить настоящего зверя — все равно что машину времени изобрести, а ты — поезд...

«Вот и Дмитрий влюблен в Север, — думал я. — Камера, усилители изображения — это все не то... Может быть, он и в самом деле пошел с нами только затем, чтобы набрести на мамонта или хотя бы на медведя, «а сохатого, на лешего?..»

...Сначала мы думали остановиться у разъезда, хотя у нас были палатки. Потом подумали и решили: нет, не стоит этого делать, ведь не видел же зеленого поезда дежурный по разъезду (а он уже месяц тут жил) — чем же мы лучше... Мы вышли к дороге южнее разъезда. Ахво и Глеб пошли к югу, как было условлено, мы с Дмитрием остановились и разбили палатку. У нас было три дня. Кто-то из нас всегда дежурил у рации.

Дмитрий относился скептически к нашей затее, и я плохо понимал, зачем он приехал. На третий день, когда рация ожила, Дмитрий первым бросился к приборам, значит, он тоже ждал, просто не баловал себя надеждой.

Заранее было условлено: слово «поезд» не должно выйти в эфир, как и все относящееся к железной дороге, ведь, судя по всему, речь шла о тайне, которую кто-то ревностно хранил. Значит, тайным же должен быть и условный сигнал, когда Ахво и Глеб заметят поезд. Они остановились в двадцати километрах от нас. За час до сигнала Ахво говорил с нами, это была проверка рации. Шал последний день, и мы уж было разуверились в успехе. Через полчаса Дмитрий развел костер и стал готовить обед — в этот день он дежурил. Еще через пятнадцать минут рация ожила, но это был не сигнал. Ахво сказал: «Вижу людей», и через минуту: «Люди исчезли». Я спросил, что это значит. Он ответил: «Будьте готовы!» И вот прозвучал сигнал: «Найдены останки мамонта...» Эта условная фраза была повторена дважды, значит, и Глеб и Ахво видели поезд.

Как только я услышал их, пустил секундомер. Мне казалось, что пройдет от шести до двенадцати минут, пока зеленый поезд поравняется с нами. На всякий случай Дмитрий тут же бросил котелок, чайник, консервы и немедленно установил камеру. Механизм сработал не сразу: от мороза, наверное. Но потеряны были всего несколько секунд, и поезд не мог опередить нас. Я наблюдал полотно через объектив усилителя изображений, потому что никак не рассчитывал обнаружить что-нибудь невооруженным глазом. Рядом были приготовлены два фотоаппарата — и тоже с оптическими усилителями, один аппарат — мой, другой — Дмитрия. Когда истекала шестая минута, я вдруг нечаянно нажал спуск своего фотоаппарата. Дмитрий услышал щелчок и обернулся ко мне. Я растерялся, на одно лишь мгновение, и оторвал глаза от прибора. Кажется, я начал объяснять Дмитрию, что мой аппарат случайно сработал, и он с явным неодобрением слушал меня. В ту же минуту легкое облачко снежной пыли взвилось над полотном и быстро пролетело вдоль него. Дунул ветерок, снежинки медленно опускались на мое лицо. «Смотри!» — крикнул я. Но было поздно. Или, быть может, слишком рано? Я припал к окуляру и замер на несколько минут. Стрелка секундомера много раз обошла круг, и у маня стали мерзнуть щеки. «Хватит! — сказал я. — Если облачко и было поездом, то мы уже знаем его скорость — сто девяносто километров в час, а если нет, то оставь камеру, и пойдем пить чай, а то замерзнем».

Когда совсем стемнело, мы подложили в костер дров, пламя поднялось чадящими языками, потом сникло, открыв переливающиеся розовые каменья углей под теплой подушкой воздуха. В небе проступили звезды. Желтые огни кропили нас легкими искрами, и мы уж было задремали, как вдруг два знакомых голоса прогремели в лад над костром. Ахво и Глеб приблизили лица к теплу и свету, иней на их шапках засеребрился и растаял. Мы торопливо собрались и двинулись в поляр.

На рассвете я забежал к Василевскому. Он работал с кинолентой и попросту отмахнулся от меня, как от назойливой мухи. Пришли Глеб и Ахво. Трое — уже сила. Дмитрий оглядел нас, сказал спокойно:

— Лента испорчена, засвечена. Ни одного кадра не вытянуть. Вот сейчас, на ваших глазах, сделал последнюю попытку. И с пленкой из аппарата то же самое.

— Что же ты... — протянул Ахво. — Поезд-то был.

— Это не я, братцы. Делал все как надо и даже много лучше.

— Сама засветилась, что ли?.. Так не бывает.

— Я тоже думаю, нет...

— Понятно. Теперь уедешь?

— Что делать... Пора.

Но Дмитрий остался еще на два дня. Думаю, он сделал прекрасный фильм о поляре, о людях его, об их нелегкой дороге в завтрашний день. Жаль только, что не было в фильме зеленого поезда.

Песня о зеленом поезде

Полдень. Солнце. Первые прогалины на каменных лбах сопок. Совсем незаметно я добежал до железной дороги. Струя теплого воздуха висела над ней, гранитная насыпь была нагрета, рельсы пахли железом. Вдоль насыпи вела лыжня. Возникло чувство, что за мной следят. Но никого не было видно. Я пошел медленнее, оглядываясь. Далекая фигурка замаячила за моей спиной. Я пошел быстрее, но фигурка росла и росла. По другую сторону насыпи бежал на лыжах человек... Женщина.

Как будто бы что-то неуловимо знакомое открылось мне в ней. Присмотрелся: Лена Ругоева. Откуда она здесь, подумал я, ведь улетела же на Север?

— Здравствуйте, Валентин Николаевич! — крикнула Лена.

— Здравствуйте, Лена! Уж не вернулись ли вы к нам?

— Нет, Валентин Николаевич, я еще не вернулась к вам. Я хочу рассказать вам о поезде...

Ее голос звучал отчетливо, хотя она была еще далеко. Я подождал ее, она продолжала бежать по другой стороне насыпи. Глаза ее сияли, она была похожа в эти минуты на девушку из северной легенды, чей голос звонче песен весны.

День был радостным, необычным, хотя я не мог отделаться от сознания своей беспомощности. Все мои вопросы казались лишними, я и без них получал ответы, и смысл слов Лены доходил так явственно, как будто бы она излучала свои мысли и я ловил их.

...Нелегко осознать, что кажущаяся пустота пространства заключает в себе так много, что нужно изучать ее годы, десятилетия. Но и это не все — радиоволны лишь малая часть сокрытого в ней. За ними выстраивается бесконечный ряд взаимопревращающихся волн и частиц — и медленных и быстрых, таких быстрых, что они обгоняют сеет, словно прочерчивая своими лучами путь из настоящего в будущее. И, следуя этим мгновенным росчеркам, выстраиваются в пространстве бесчисленные хороводы звезд, парящих планет с голубыми газовыми оболочками, сияющих комет и быстрых метеоров — это лишь следы, отблески того движения, которое и есть причина всего. Все, что наблюдаемо, может быть понято. Но где истоки неведомых «мгновенных лучей»? Они не нашли их. Они искали. И знали, что в тот момент, когда эти истоки будут найдены, отыщется и причина становления целой галактики. Вот почему уже много лет путешествовал с планеты на планету звездный поезд.

Я подумал: зачем это вечное движение? И понял: отыскать источник лучей можно, лишь «поймав» их из нескольких точек пространства.

Возникла мысль: трудно, наверное, сделать поезд невидимкой? — ив голове сложился ответ: вовсе нет, на вагонах трансляторы света, они ловят лучи с одной стороны поезда и передают их на другую, создается иллюзия, что вагоны прозрачны, невидимы.

Лена словно угадала и другую мою мысль:

— Да, я работала с вами. Поезд стоял до поры до времени. И дел срочных не было. Но у нас ведь только поезд-невидимка, а не люди. Лучший способ не выделяться, не бросаться в глаза — это быть вместе с вами. И потом это нужно. Разве вы не заметили, что все измерения я выполняла намного точнее, чем требовалось? И потом, позже придется еще выверять координаты дороги до миллиметра. Даже такая ошибка вырастает в парсеки на большом удалении от точки наблюдения... Только вот что, Валентин Николаевич, вы должны забыть все, что связано со мной лично. Это долго объяснять, но это нужно. Мы ведь еще будем работать вместе. Я помогу вам. Вы забудете наш разговор, а поезд... о нем можно знать все. Помните, как ваш фотоаппарат случайно сработал и как у вас с Дмитрием ничего не получилось?.. Так вот, сегодня вечером вы проявите пленку. Как только вы увидите на снимке поезд, в вашей памяти возникнет словно провал. Временно, конечно. Ваши специалисты потом без труда поймут, что такое зеленый поезд. Вы и Ахво вспомните наши встречи через полгода, когда нас уже не будет здесь. А теперь мне пора...

Я понимал: нелегко работать долгие годы на чужой планете, а сейчас у них, быть может, остаются считанные недели, и нельзя отвлекаться, и все на исходе, на пределе — нервы, аппаратура... И не решились ли они открыть секрет поезда только потому, что это даст им лишнюю энергию, чтобы хоть на немного дней продлить обнадеживающие наблюдения (ведь поезд невидим только тогда, когда работают очень непростые по нашим понятиям приборы)?..

— Хорошо, — сказал я, — пусть будет так. Желаю удачи, Лена!

...Вдруг солнечные лучи сошлись, как в призме. Из светлого огня вылетела тень. Эта тень была поездом — я наконец увидел его рядом. Когда он пронесся мимо, разлив мягкое сияние, Лены уже не было. Откуда-то издалека донесся ее голос: «Послушайте нашу песню, Валентин Николаевич!..»

Это была скорее земная песня. Иначе и быть не могло: ведь они любили Землю и работали здесь. О чем пелось в песне?

В ней пелось о красном восходе первого дня весны и синих чистых днях ее, о запахах гроз и лесном колдовстве зеленого возрождения под звоны дождей. Пелось в ней о золотых коврах осенних трав и стаях диких серебристых птиц, кричавших на камнях и скалах, о таинственных огнях таежных, что расплывались, как виденья, вблизи, а издали сверкали, как глаза зверей, волков и рысей, и пелось о жестоких штормах вдоль восточных побережий, причудливо изогнутых краях планеты, о летних красках северных фьордов и обо воем пространстве, где пробегал их поезд.

Владимир Щербаков

(обратно)

К возвращению Афо-а-Кома

В № 9 нашего журнала за 1974 год мы рассказывали о «Злоключениях Афо-а-Кома» — бога-покровителя племени ком в Камеруне. Похищенный и проданный за океан, он в конце концов вернулся к своему народу. Возвращение Афо-а-Кома стало многодневным праздником племени...

Весной прошлого года полиция африканского города Л. арестовала молодого американского художника Айзека Карху. Карху приехал в Западную Африку год назад, указав целью своего приезда «работу по изучению современного африканского искусства и занятия живописью». Правда, можно было бы обратить внимание на то, что в вещах «собирающегося заниматься живописью» человека не было ни мольберта, ни альбома, ни красок, ни палитры, но все это заметили позже, когда полиция устроила на квартире Карху обыск. Произведений современной африканской живописи тоже не оказалось. Зато квартира была набита скульптурой: богами и божками, вырезанными из эбенового дерева и слоновой кости.

На первый взгляд ничего криминального в этом нет: ну любит человек африканское искусство, вот и покупает разные статуэтки, благо в любом африканском городе с избытком хватает резчиков, предлагающих свои изделия прямо на улицах. Но скульптуры в чуланчике мистера Карху не были приобретены на улицах. Нельзя их было купить и в магазинах, даже самых шикарных, самых дорогих. Их вообще нельзя было купить законным путем.

То были священные для африканцев предметы — ритуальные изображения предков, в которых, по традиционным верованиям, заключена жизненная сила племени. В нашу задачу не входит разбор правильности этих верований и справедливости утверждений о том, что племя может погибнуть, если священный предмет исчезнет. Следует только отметить, что такие представления существуют, и африканские племена берегут свои святыни как зеницу ока.

Вот тут-то мы и подходим к существу дела.

В который раз можно убедиться в правоте мудрого изречения о запретном плоде. Запретный плод действительно сладок.

Долгое время европейцы относились к африканскому искусству пренебрежительно: неумелые поделки невежественных дикарей. Разве можно сравнить их с классическими образцами Эллады и Рима? Что за странное нарушение пропорций? В эпоху колониального «освоения» Черного континента завоеватели привозили в Европу статуэтки из черного дерева и слоновой кости, и они занимали свое место среди курьезов и раритетов — копий, щитов, тамтамов — где-нибудь над камином. Потом сложные пути развития искусства привели к тому, что к африканской скульптуре стали относиться с уважением: европейские художники стали открыто подражать африканским. Кстати, в современной пластике четко видно африканское влияние.

И те же самые люди, которые считали, что «негритянские деревяшки» в лучшем случае — курьез, превратились немедленно в «знатоков и ценителей» древнего и самобытного искусства. Великая все же вещь мода!

За модой последовал спрос, за спросом — предложение. Десятки людей в странах Черной Африки переключились на изготовление скульптур — от произведений высокохудожественных до прямой халтуры. В магазинах Европы и Америки появился полный набор «l"art africain» — от крошечных масок до чуть ли не в человеческий рост скульптур. И естественно, каждый человек, располагающий умеренным достатком, смог приобрести себе тамтам, щит или фигурку с удлиненной головой и подчеркнуто выпяченными губами.

Согласитесь, что владеть тем, чем может обладать каждый, по меньшей мере неинтересно. Снобу, которому хочется украсить жилище сушеной головой подлинного индейца племени хиваро из Эквадора, человеческим черепом, купленным у даяков на Калимантане, возжелалось и африканского божка иметь только такого, за кражу которого могут убить.

Как и в любом другом уголке мира, в Африке достаточно деклассированных элементов, которые, утратив традиционную мораль, не приобрели новых нравственных ценностей. Такие люди обычно готовы сослужить любую службу тому, кто заплатит. Из них, как выяснилось, и вербовал доверенных людей мистер Айзек Карху.

Клубок начал разматываться после убийства в отдаленном горном районе шофера грузовика Виктора Нкива. Как выяснилось, убили его жители деревни Мтихут-Гвул, когда Нкива, залезши в общинный амбар, пытался украсть оттуда четыре ритуальные маски. Выбраться из амбара ему уже не удалось.

Расследование продолжалось недолго, дело было закрыто и на том бы закончилось, если бы многочисленные родственники и соплеменники убитого не вознамерились отомстить. Вооружившись чем попало, они отправились на четырех грузовиках в деревню Мтихут-Гвул. На полдороге мстители были остановлены полицейским патрулем, потребовавшим немедленно вернуться. Завязалась небольшая — без пострадавших — перестрелка, в ходе которой полицейские разоружили и арестовали участников экспедиции. Просидели они в кутузке для два и с отеческим наставлением окружного комиссара отпущены были на свободу. И только в отношении одного — государственного служащего Поля Нкива — было возбуждено административное дело. Государственный служащий трудился на таможне, был обременен многочисленной семьей и получал скромную зарплату. Тем не менее за последний год он переехал в новую комфортабельную квартиру и приобрел автомобиль. Объяснить толком источники доходов таможенник не смог. Дело попало в газеты, и сотрудники министерства культуры обратили внимание на специфический характер кражи, из-за которой началась вся история. Проанализировали участившиеся за последние несколько лет сообщения о «кражах предметов африканского искусства» и пришли к выводу, что районы, где таковые кражи имели место, обслуживались грузовиками той компании, где работал покойный вор Виктор Нкива. На других рейсах трудились соплеменники и родственники его и Поля Нкивы. В ходе следствия Поль сознался, что похищенные предметы сбывали какому-то белому. Имени белого он якобы не знал. А дальше выяснилось, что гражданин США Айзек Карху (один из тех, кто в силу своего интереса к африканскому искусству попал под подозрение) неоднократно отправлял в Штаты объемистые посылки. Все его визиты в таможню неизменно совпадали с днями дежурства Поля Нкивы. Остальное читатель узнал в самом начале нашего рассказа.

Карху не счел нужным запираться слишком долго. Работал он по контракту с несколькими фирмами, торгующими произведениями искусства. Кстати, ни одна из них не была официально зарегистрирована, так что скорее речь могла идти о подпольном бизнесе. Но в том, что работодатели Карху действуют в контакте со вполне респектабельными заведениями, сомнений не оставалось. И заказчики были явно людьми не бедными.

Цена на похищенное доходила до ста тысяч долларов. Карху должен был собирать вырезки из местной печати, где сообщалось о фактах похищений. Если же происходило убийство, цена резко подскакивала.

Впрочем, хватит об Айзеке Карху — он свое получил. В буквальном и переносном смысле. Из страны его выслали, дома же, несомненно, ждала его «плата за страх».

Почему, однако, мы вновь вспомнили об Афо-а-Коме? Ведь с ним все закончилось благополучно — он возвращен законным владельцам и занял свое место среди святынь племени ком. Можно сказать, что ему (и людям ком) посчастливилось: по подсчетам ЮНЕСКО, за пределами Африки находятся тысячи бесценных предметов народного искусства. Часть из них, например бенинская бронза, скульптура маконде, украшает собою лучшие музеи Европы и Америки. Приобретали их путем вряд ли более законным, чем Афо-а-Кома: просто вывозили из завоеванных стран. Другие вещи скрыты от глаз широкой публики в частных коллекциях и собраниях. К приобретению их приложил руку мистер Карху (и десятки его соучастников). Вернулся же в Африку один Афо-а-Ком.

Пока один...

Л. Ольгин

(обратно)

Десанты первого броска

Рассказ Героя Советского Союза Макара Андреевича Бабикова о боевых действиях Отряда особого назначения Тихоокеанского флота, о разведчиках-леоновцах, средь бела дня захвативших причалы четырех крупнейших портов в глубоком тылу врага и тем ускоривших освобождение Северной Кореи от японских захватчиков.

…Войска 25-й армии, которой командовал генерал-полковник И. М. Чистяков, прорвав оборонительный район Квантунской армии, быстро продвигались к югу и юго-востоку на территории Маньчжурии и Кореи.

В этой обстановке командование Тихоокеанского флота приняло решение захватить военно-морские базы противника на восточном берегу Кореи и таким образом отсечь от метрополии материковые территории, подвластные Японии, парализовать крупные флотские силы противника.

Отряд морских разведчиков в составе 80 человек, которым командовал Герой Советского Союза старший лейтенант В. Н. Леонов, получил задание днем высадиться с торпедных катеров в порту Унги, захватить плацдарм, разведать силы и намерения противника и держаться до высадки основного десанта.

Так 11 августа, на вторые сутки после начала войны с Японией, мы вышли в море десантом первого броска.

...Справа по носу все отчетливее просматриваются появляющиеся из-за полуострова очертания города. Боевые расчеты на местах, все десантники на палубе. Взяв оружие наизготовку, они, прижавшись друг к другу, полуприсели вдоль бортов. Моторы приглушены, скорость снижена, катера осторожно, как бы ощупью, приближаются к причалам. Берег молчит. Все застыло в неопределенности.

Не дожидаясь, пока катера подойдут вплотную, десантники, стоящие вдоль борта, прыгают на причал и, пригнувшись, с автоматами и винтовками наперевес, бегут к ближайшим постройкам. Укрываясь за ними, делаем бросок сначала к складам, а от них — к припортовым улицам.

Посылаю своего связного доложить командиру отряда, что первая часть задачи — захват берегового плацдарма — выполнена.

Командование приказало нам продержаться до утра. Вечером нас атаковала отступавшая группа японцев. Самураи, решив, что город занят советскими войсками, сопками откатились на юг. А утром 12 августа подошли передовые части 393-й дивизии 25-й армии. Не возвращаясь на базу, мы на катерах отправились дальше на юг, в следующий порт — Начжин. И здесь мы высадились снова днем. Накануне наша авиация и торпедные катера нанесли мощный, удар по городу. Поэтому в портовой его части мы застали сплошные пожары. Мы высаживались в пекло дыма и огня. Как сейчас, перед глазами стоят затопленные суда, торчащие из-под воды мачты, рубки...

Выбив противника из порта, мы продержались до подхода основного десанта. Армейские части из Унги тоже были на подходе. На ближайших сопках вскоре показались танковые колонны.

Мы получили приказ возвращаться во Владивосток. Но, выйдя в море, наши катера стали подрываться на минах. Мины, вероятней всего, были американские. Буквально накануне наступления наших войск американская морская авиация сбросила огромное количество новейших мин вдоль корейского побережья... Катера получили серьезные повреждения. Погибло несколько наших разведчиков. Кое-как 12 августа около полуночи добрались мы до Владивостока. А уже в 5 утра нас подняли по тревоге. Новый десант, и опять днем!

Командование предположило, что японцы подтягивают силы в район Чхончжина — Нанама и что именно здесь противник намерен остановить наступление советских войск. Чтобы уточнить обстановку, командующий флотом приказал срочно высадить в порт Чхончжин наш отряд (80 человек морских разведчиков и рота автоматчиков — 100 человек). Мы вышли на шести катерах. Четыре катера прикрытия, обогнав нас, ушли к Чхончжину разведать, нет ли там крупных морских сил. Дело в том, что накануне летчики обнаружили в Японском море эскадру неприятеля. И чтобы не допустить нашего столкновения с крупными морскими силами, командование флота решило дезинформировать противника. Командирам подводных лодок и крейсеров было приказано готовиться к боевой операции. Да так, чтобы японцы могли перехватить и расшифровать приказы, отданные по радио. Эта «игра» удалась. Японская эскадра ушла в Гензан, а оттуда — в Японию. Но об этом мы узнали после боя. Словом, катера прикрытия встретили нас на подходах к Чхончжину и средь бела дня на предельной скорости мы влетели в бухту.

...Катера маневрируют на полной скорости, а сверху, с мысов, — шквальный огонь береговых батарей противника. Грозно огрызаются причалы портов: военного, рыбного и торгового. Из-за складов бьют скорострельные пушки и пулеметы. Катера кружатся, уклоняются от взрывов и тоже стреляют. Сплошные разноцветные пунктиры пулеметных, и автоматных очередей, разрывы снарядов, фонтаны воды.

Но вот катера прорвались сквозь огневой заслон и веером вошли в юго-западную часть бухты. Один за другим они приваливают к причалу рыбного порта, моряки выпрыгивают на берег. А катера тут же отходят, продолжая отстреливаться, прикрывая нас огневым щитом. Так мы вступили в бой. Огнем и гранатами мы потеснили противника, подавили пулеметные точки, замаскированные в портовых строениях. Удержать нас на причалах японцам не удалось. Преследуя самураев по пятам, мы прорвались в припортовую часть города. Японцы начали отходить. Отстреливаются, цепляются за дома, за заборы, но отходят. По центру пробивается Виктор Леонов с группой управления, справа от него — взвод мичмана Никандрова, а слева иду я со своим взводом. Правее от Никандрова атакует рота прикрытия — автоматчики старшего лейтенанта Яроцкого...

Рассказывая, Макар Андреевич привычно набрасывает на листке бумаги план бухты, порта и города, лежащего среди сопок, обозначает впадающую в Японское море реку Сусончхон, к которой пробивается его взвод, наносит мосты, железную и шоссейную дороги. Увлекаясь, словно подчиняясь ритму атаки, он говорит все быстрее...

— Я наступал со своими ребятами на левом фланге в сторону реки Сусончхон. Впереди — железнодорожный мост и шоссейная дорога. Вырвавшись на окраину, мы увидели рисовые поля, дамбы и каналы орошения. Туда-то, в сторону насыпей, представляющих хорошие укрытия, отстреливаясь, перебежками отходили японцы.

В течение примерно двух часов наш отряд занял часть городских кварталов. А я со своим взводом пробился сначала к железнодорожному мосту, а затем и к шоссейному. В это время из города попыталась вырваться колонна автомашин. Нам удалось перехватить шоссейный мост и не дать этой колонне уйти. Машины мы остановили, забросав гранатами. Японцы, отстреливаясь, выскакивают из кабин и кузовов. И тут мои матросы пошли в рукопашную...

Решив, что бой уже почти закончился, я поднялся в полный рост, чтобы осмотреться. Слышу вдруг, кто-то сбоку стреляет. Из-за бетонного угольника у моста. Я приказал бросить туда гранаты и побежал к укрытию... Там, оказалось, лежало несколько японцев, и один из них, подпоручик, выстрелил в меня из карабина в упор, метров с двух. Пуля рассекла мне конец брови и висок. Еще бы какой-нибудь сантиметр... и конец. Чистейшая случайность. Удача. Пошли, по существу, в последний бой войны, выстрел в упор — и ничего!

Захватили мы нескольких пленных. Тут же их допросили. Кстати, на этот раз с нами был начальник разведки флота полковник А. 3. Денисин. Выяснилось, что гарнизон, насчитывающий примерно четыре тысячи человек, не уходит, готовится к бою. Но столь быстрой высадки японцы не ожидали, их ошеломил дерзкий дневной десант. Они рассчитывали, что мы подойдем примерно через сутки. Опомнившись, японцы предприняли сильную контратаку против нашего отряда и против роты Яроцкого. И хотя у нас было всего сто восемьдесят человек, с позиции сбить нас не смогли.

Наш отряд даже и потерь почти не понес. Разведчики у нас были опытные. С Северного флота с Леоновым пришли. А молодых тихоокеанцев — наше пополнение — мы не оставляли без внимания ни на миг. Роли распределили так: один опытный разведчик с Севера опекает двоих новичков. Возле себя, значит, держать обязан был и учить. А рота автоматчиков была из необстрелянных ребят. И потому понесла большие потери.

Я пример вам приведу, — говорит Макар Андреевич. — Возле моста, вижу, солдат к нам какой-то прибился. В фуражке с ярким околышем. Японцы приняли его за командира и повели прицельный огонь. Пуля попала буквально в звездочку на фуражке... Вот мелочь какая-то, непредусмотрительность. Покрасоваться в бою захотелось, а стоило это парню жизни...

К 10 часам вечера контратака захлебнулась, и ночь прошла относительно спокойно.

Расчет нашего командования был примерно таков: разведчики высадятся и продержатся часа четыре до подхода основного десанта. Но не получился своевременный выход кораблей. На час, на два дольше грузились, попали в туман...

Нам приказали удерживать плацдарм как минимум до завтрашнего утра, а может быть, даже до 15 августа. А ведь это наш третий бросок. Бессонные ночи, жара, влажность высокая, многие ранены, да и боеприпасы таяли. Вместо четырех часов нам нужно было держаться еще почти двое суток.

Чтоб десанту не брать снова с боем причалы.

Утром японцы начали новое наступление. Обрушивая на нас огонь артиллерии, минометов и пулеметов, они переправились с тылу через реку. Пытались всю десантную группу здесь вот, у моста, взять в окружение и уничтожить. Мы разгадали их замысел и не позволили себя прижать к земле. Прорвались в город и по городским кварталам с боем вышли на северные окраины. Около полудня 14 августа мы пробились на высоту Пхохондон. Связались по радио с базой. Оказалось, что ночью в поддержку нам была высажена пулеметная рота и что в 5 часов утра с другой стороны полуострова Комалсандан высажен батальон морской пехоты. Стали искать и часа через два нашли взвод пулеметной роты. Остальные погибли в ночном бою.

Кроме пулеметного взвода, к нам пробилось еще несколько минометчиков. Леонов, командир отряда, принял решение после короткого отдыха выходить на утренние рубежи, к реке и к мосту. И мы действительно туда к вечеру пробились. Японцы подтянули и артиллерию, и тяжелые минометы, и пулеметные установки на автомашинах. Нас окружили, но мы с боем снова, по знакомой уже припортовой части, прошли вечером 14-го на причалы военного порта. Надо было держаться до утра. Японцы подтянули крупные силы и беспрерывно атаковали всю ночь.

И вот, когда у нас уже и боеприпасы кончились, осталось по последней (для себя!) гранате, на рассвете, в четвертом часу, в бухту вошли два советских корабля — тральщик и фрегат. Они поддержали нас артогнем. Японцы, увидев корабли, отстреливаясь, откатились в сопки. А часа через два начал высадку на удержанных нами причалах большой десант. Часть 13-й бригады морской пехоты генерал-майора В. П. Трушина. И уже днем 16 августа вся линия обороны Чхончжин — Нанам была занята советскими войсками.

...Вернувшись во Владивосток, мы немножко отоспались. И через три дня снова вышли на катерах в Вонсан. Это уже почти 38-я параллель. Следом за нами на двух эскортных кораблях, двух больших тральщиках и шести торпедных катерах, на эсминце «Войков» вышел десант в составе более 1800 человек. Наша задача была такая же, как и прежде, — прийти в Вонсан раньше основного десанта на несколько часов и разведать обстановку. Но так как японский император по радио уже заявил о капитуляции, нам было приказано на подступах к Вонсану в бой не вступать.

Мы подошли к порту около 8 утра. Военных судов на подходе к бухте нет. Но на полуостровах Ходо и Кальма и на островах Йодо и Синдо в горловине пролива видны жерла мощных орудий, нацеленных на нас... Соблюдая предельную осторожность, мы прошли зону обстрела и высадились на причалы порта. Японцы не стреляли. Вступаем в переговоры. Заявляем коменданту города, что мы пришли требовать капитуляции. Комендант отвечает, что нам следует встретиться с командующим крепостью полковником Тодо. Идем дальше. У крепости — солдаты с пулеметами, приготовились вроде стрелять. И мы с оружием идем. Черт его знает, что будет! Проходим мимо, словно не замечая охраны, и требуем старшего офицера. Выходит полковник Тодо. Ему несут стул. Полковник слегка кивает нам вместо приветствия и садится: «Слусаю, Иван».

Мы требуем подписать акт о сдаче гарнизона в плен. «Хорошо, — говорит Тодо, — ответ будет дан через такое-то время». Мы возвратились в порт, сообщили командованию о результатах нашей вылазки. И вот во второй половине дня в порт подошли корабли. Ошвартовались. Но десант оставался на кораблях.

Переговоры шли трое суток, прежде чем японцы согласились капитулировать. Контр-адмирал Хори, командовавший базой (8 тысяч человек гарнизона), сказал, что он не уполномочен подписывать акт о капитуляции, что нет связей с командованием, что заявление императора является лишь политическим заявлением. Словом, он оттягивал время, надеясь с боем вырваться на юг либо выторговать удобные условия. Офицерский кодекс, видите ли, ему не позволяет сдаваться в плен, он обязан был харакири делать. И если только будет приказ сдаться, тогда он уж без харакири может сдаваться.

Особенно тревожной была ночь с 21 на 22 августа. Вечером десант наш высадился, и японцы тут же потянулись в порт. И вот на улице на одной стороне по тротуару стоят японцы с оружием, на другой — наш десант с оружием. Вот так всю ночь и простояли. На минутку представьте, кто-то уснул и случайно нажал на спуск... Выстрелит, потом разбирайся, кто начал. Война-то кончилась практически. Ночь да и все эти последние дни прошли вот в таком нервном состоянии. Два войска по улицам стоят, только проезжая часть их отделяет... К счастью, благодаря нашей выдержке и настойчивости операция закончилась разоружением и пленением всего гарнизона. Да еще мы разоружили гарнизон авиационной базы — 1200 человек. Выполнив приказ, мы захватили японскую противолодочную шхуну, укомплектовали экипаж и своим ходом вернулись на базу. И на этом наша боевая деятельность закончилась.

Победу над Японией мы отмечали уже во Владивостоке.

Беседу записал В. Пантелеев

(обратно)

Тропа кулика

К вечеру мы вышли к речке Хушме, где у широкого плеса был резервный лагерь нашей экспедиции. Мы — это Леонид Алексеевич Кулик, начальник экспедиции, двое рабочих — Константин Сизых и Алексей Кулаков, и я, помощник начальника.

— Здесь ночуем. Завтра с рассветом дальше, — сказал Леонид Алексеевич, снимая понягу — сибирский заплечный мешок на доске с лямками. Я тоже скинул понягу и без сил опустился у двери небольшой хижины, построенной нами весной. У ног, тяжело дыша, привалился пес Загря.

В нескольких шагах от хижины тогда же мы соорудили лабаз, маленькую «избушку на курьих ножках». Поднятая на двух столбах, метрах в трех над землей, она была недоступна для медведей и росомах. Там хранились запасы муки, масла и снаряжение.

Кругом, насколько хватал взгляд, тянулись невысокие сопки, склоны их покрывал мертвый лес. Стволы лежали вершинами в одну сторону. Молодые березки и осины тянулись меж ними к солнцу. Тайга залечивала рану: двадцать лет назад здесь прогремел взрыв гигантского метеорита...

Я закрыл глаза и точно поплыл в туманных волнах безбрежного и неясного пространства. Уже несколько дней я испытывал такое странное состояние. Мне ничего не хотелось. Меня ничто не интересовало. Только лежать или сидеть вот так, неподвижно, смежив веки... Я знал, что болен цингой. Знал, что самое страшное в этом недуге именно апатия, подавленность. Не сама болезнь, а именно эта ее особенность приводила к гибели многих путешественников, золотоискателей и бродяг в пустынных северных краях. Я знал, что бороться с недугом надо прежде всего собственной волей. И мне удавалось это иногда самому, а чаще с помощью Леонида Алексеевича.

Цинга схватила и двадцатилетнего богатыря Кулакова. И жилистого, опытного охотника-ангарца Сизых. Он тоже жаловался на головную боль и часто, как и мы, плевался кровью. Зубы у всех шатались. Вероятно, цинга подкатывалась и к Леониду Алексеевичу. Однако он и виду не показывал. С рассветом поднимал нас на работу, взваливал на плечи теодолит с треногой и шел как ни в чем не бывало по пружинистым кочкам Большого болота, перешагивая длинными ногами через трупы деревьев. Мы вели геодезическую съемку местности.

Я очнулся от забытья: кто-то стукнул меня по плечу. Надо мной стоял Леонид Алексеевич. Высокий, в длинной фланелевой рубахе, отороченной по-эвенкийски разноцветными ленточками, в охотничьих сапогах, с шарфом на голове, завязанным на затылке узлом, как у корсиканцев. Он наклонился и еще раз тронул мое плечо. Стекла его очков светились отблесками огня.

— Вставайте, Витторио! Будем ужинать. Потом поговорим, есть у меня одна идея...

Сумерки уже спустились на землю, и поэтому костер, разведенный Сизых на берегу, показался мне особенно ярким. Сизых подбрасывал в него лиственничные поленья, они сразу вспыхивали, разбрасывая стреляющие искры.

Ужин, увы, был стандартным, как, впрочем, и обед. Все та же «заваруха» — круто замешенная кипятком в ведерке пшеничная мука с соленым маслом и чай с черными сухарями.

Эта пища и довела нас до авитаминоза. В нашем базовом лагере, в болотистой долине меж гор, где, как считал Кулик, был центр падения Тунгусского метеорита, мы работали почти три месяца. В мертвом поваленном лесу совершенно не было дичи. Лишь однажды мне удалось подстрелить трех глухарят. А за рыбой нужно было идти от базы на Хушму буреломом и болотом почти целый день, и Леонид Алексеевич разрешил такую вылазку лишь один раз. Ягода же в том году не уродилась.

Мы жевали молодую хвою. Грызли сладковатые маслянистые луковицы лилий-саранок. При нелегкой работе это не помогало восстанавливать силы. Именно поэтому начальник экспедиции и принял решение свернуть ее и выйти напрямик пешком к фактории «Ванавара» на Подкаменной Тунгуске. А потом, после отдыха, добраться до Кежмы на Ангаре и по ней сплавиться к Енисею, до пароходной пристани на Стрелке....

Есть мне совершенно не хотелось. Я с трудом заставил себя проглотить несколько ложек «заварухи».

— Однако, паря, так не емши не допрешь до Ванаварки, — сказал мне Сизых.

Леонид Алексеевич вдруг хлопнул себя по лбу, вскочил и быстро пошел к лабазу, приставил лестницу, влез в него и зажег свечу. Скоро он вернулся, похохатывая своим характерным горловым, хрипловатым смешком.

— Забыл, понимаете, товарищи. Там у меня в запасе на черный день лук, какао, баночка варенья. Сейчас пир устроим!

Луковиц было всего две. По половинке на человека. Но это как-то сразу улучшило самочувствие. Да еще какао с вареньем!

— А теперь полезем, Витторио, в лабаз... Поговорим. Остальным спать!

Кулик встал, потянулся так, что хрустнули суставы, и пошел от костра.

И вот, согнувшись, мы сидим при свече в «избушке «а курьих ножках». Леоаид Алексеевич, скрестив ноги, устроился около большого, окованного по углам сундука, где хранились инструменты и личные его вещи. Я присел рядом, недоумевая, о чем будет беседовать со мной Кулик ночью, когда нужно бы отдыхать.

Он молча раскрыл журнал экспедиции, достал баночку чернил и стал писать.

Звенящая тишина стояла над миром. Лишь изредка позвякивали путы наших коней да поскрипывало перо. Я смотрел на могучие плечи склонившегося над сундуком человека. Резкие морщины у рта говорили о том, что он очень и очень устал.

....Всего полгода назад Кулик сам пришел познакомиться со мной. Это было в Москве, в Плотниковом переулке на Арбате. Пришел после того, как я написал ему в Ленинград, в Академию наук, открытку. Прочитав в «Вечерней Москве» заметку о его первом путешествии на Подкаменную Тунгуску в поисках места падения метеорита 1908 года, я попросил ученого взять меня в свою следующую экспедицию. И вот... В дверях стоит высокий, очень высокий человек в очках с толстыми стеклами. На нем куртка мехом наружу, меховая шапка, сапоги. Похохатывая, он хлопает меня по спине, по плечу, нет, не панибратски, а явно желая проверить «прочность» моего стана. И весело объявляет появившимся в коридоре родственникам, что хочет забрать в дальние сибирские края сего молодого человека. Потом он мне признался, что решил взять в экспедицию лишь после того, как увидел, что я «не хлюпик какой-нибудь или маменькинсынок».

Но тогда еще никаких реальных возможностей для новой экспедиции не было. И он честно сказал об этом за чаем.

— Академики мне не верят... Только Владимир Иванович Вернадский обещал подумать, как помочь нашему (он так и сказал «нашему»!) делу. Предстоит борьба. Я написал в Совнарком. Мы убедим отпустить средства на экспедицию...

Кулик «воевал» в Ленинграде. Мне же он поручил представительствовать в Москве, зачислив, как только состоялось решение Академии, в состав экспедиции своим помощником. Я должен был покупать снаряжение, продукты, организовать их упаковку и т. д.

14 апреля 1928 года мы с Леонидом Алексеевичем погрузили багаж в вагон экспресса Москва — Маньчжурия. Путешествие началось 1.

1 Дневники этой экспедиции опубликованы в моей книге «Путешествия».

...Загибается черный фитилек свечи. Она потрескивает, оплывает с одного бока. Леонид Алексеевич отрывается от журнала, обрывает пальцем фитилек и, блеснув в мою сторону очками, снова склоняется над сундуком и продолжает писать. А я вспоминаю дни, проведенные в вагоне-экспрессе, и долгие рассказы Кулика.

— ...Вы начинаете жить в счастливое время, Витторио. Удивительное время полной перестройки человеческого общества. Наука будет играть в нем огромную роль. В том числе и метеоритика. Поймите — только метеориты безусловно доказывают единство материальной сущности мира, вселенной. Они попадают к нам на Землю из бездны космического пространства и, оказывается, состоят из тех же веществ, что и горные породы нашей планеты. Откуда они прилетают — эти скитальцы космического пространства? Что они собой представляют? Осколки погибших планет солнечной системы? Как важно найти ответы на все эти вопросы! Важно для астрономии, космогонии, материалистической философии...

Я уверен, что человек будет летать вне Земли. И вот тогда ему будет особенно необходимо все знать о метеоритах. Ведь они будут для него одной из главных опасностей. Крошечный кусочек вещества, обладающий скоростью двадцать-тридцать километров в секунду, как иголка, прошьет не только оболочку межпланетного корабля, но и любую броню!

О метеоритах Леонид Алексеевич мог говорить бесконечно. Они владели его душой, умом. Но, рассказывая о своей научной работе, посвященной поискам и изучению «небесных камней», о создании отдела метеоритов в Минералогическом музее Академии наук, он иногда приоткрывал передо мной и другие стороны своей жизни.

— Знаете, Витторио, я ведь не со школьной скамьи стал заниматься наукой. Учительствовал. Участвовал в работе РСДРП. Мне приходилось выполнять разные поручения. Однажды дали задание — помочь бежать из тюрьмы на Южном Урале одному товарищу. Причем срочно. Приехал в тот город. Мне говорят: «Товарища надо выкрасть». — «Как это — выкрасть?» — «А вот как...»

Раз в неделю в тюрьме заключенным давали свидание. Выводили их к воротам, которые перегораживались барьером высотой по грудь. В назначенное время со двора тюрьмы охранник приводил заключенного, и можно было с ним разговаривать через барьер под охраной двух солдат, стоявших с ружьями у ворот со стороны улицы.

«Ты пойдешь на свидание, — сказали мне. — Вот револьвер. Обезвредишь охрану. Мы тебя будем страховать. Затем поможешь выбраться за барьер нашему товарищу — и быстро на улицу. Там будет ждать извозчик».

Я подошел к воротам. Один из солдат крикнул кому-то: «Веди!» — и с полным безразличием оперся на винтовку. Другой, позевывая, подошел к нему: «Дай закурить». Нравы здесь были провинциальные! Когда же к воротам в сопровождении охранника приблизился тот заключенный — фотографию его мне показали, я схватил солдат за шивороты и стукнул их головами. Потом выдернул, как морковку, товарища из-за барьера и побежал, волоча его, к парному извозчику, выехавшему из-за угла. Мы уже настегивали лошадей, когда ошарашенный охранник добыл из кобуры револьвер и выпалил нам вслед. А солдаты так и не успели очухаться.

В общем, все удалось отлично! Мы свернули куда-то в тихую улочку, бросили экипаж и разошлись в разные стороны. Я даже не знаю имени того, которого «выдергивал».

...Леонид Алексеевич, аккуратно вытерев перо, прячет ручку в матерчатый футлярчик, закрывает журнал, потягивается, стукается головой о крышу лабаза и, чертыхнувшись, наконец обращается ко мне:

— Я решил остаться здесь. — Он снимает очки, и его небольшие темно-серые щелочки глаз смотрят на меня в упор.

— То есть... как это? — лепечут мои губы.

— А вот так, — сухо, жестко звучит его голос.

Я ничего не могу понять. Ведь мы все невероятно устали. Больны. Вести раскопки круглых ям на болоте, которые Кулик считает кратерами от осколков метеорита, мы до заморозков не сможем. В этих ямах очень близко стоят грунтовые воды. Мы пробовали откачивать их самодельным насосом — ничего не вышло.

— Я останусь здесь один, — снова сухо, жестко говорит Леонид Алексеевич. — Вы же раскисли, Витторио. Вы вернетесь... И...

— Нет! — прерываю я его. Обида охватывает меня. — Нет, тогда и я останусь.

— Вы вернетесь в Ленинград, — продолжает Кулик. — Расскажете академику Вернадскому, что мы сделали. Я дам официальное письмо в Академию с просьбой, нет, требованием ассигновать дополнительные средства. Вы их получите и переведете в Кежму. В местный исполком. Я им тоже напишу, чтобы они прислали сюда людей, продовольствие...

— Леонид Алексеевич, я не уйду. Или уйду, но вернусь.

Жесткое выражение на лице Кулика исчезло. Он улыбнулся, хохотнул. Протянул руку, схватил меня за плечо как клещами, притянул к себе.

— Этого я не мог предложить вам, Витторио, — тихо сказал он. — Это могли предложить только вы сами. Итак, отправляйтесь и возвращайтесь. От Кеж-мы сплавляйтесь на лодке, от Стрелки на Енисее добирайтесь пароходом до Красноярска, далее на «чугунке»... Сейчас начало августа. Буду ждать до начала октября.

Я смотрел на человека, который решился добровольно стать Робинзоном «страны мертвого леса», думал о его мужестве, великой одержимости, преданности науке. Нас, его сотрудников, людей крепких и выносливых, все же сломили трудности экспедиции. Этот неудержимый марш-бросок в пятьсот верст на подводах от Тайшета до Кежмы в апреле, когда надо было «обогнать весну», и далее от Ангары до Ванавары полтораста верст пешком в распутицу по тайге... Потом двухнедельный поход на лодках против бурных полых вод извилистых речек Чамбы и Хушмы. Более двух месяцев работы в жару и ненастье на сопках, покрытых погибшим поваленным лесом, и на колышущихся болотах под неумолчный комариный стон...

А ведь он всего только год назад совершил такое же трудное путешествие! Добрался до места, где в тайге произошла огненная катастрофа, обошел его и определил, что в окружении шатровых, конических гор лежит Большое болото и что именно отсюда, видимо, вихрь, порожденный взрывом метеорита, разметал во все стороны вековые леса. Тогда Кулик и решил, что именно здесь упали осколки «небесного скитальца» и здесь их надо искать. Но искать уже не было сил. Ни у него, ни у его спутников, да и продукты кончились. И он вернулся в Ленинград, чтобы снарядить новую экспедицию!

Утром Леонид Алексеевич вдруг решил провожать нас.

— Добегу с вами до фактории, Витторио, — бодро сказал он. — Там попарюсь в баньке. Может быть, луком разживусь. И обратно.

На второй день тяжкого пути по бурелому, каменистым холмам и болотам я да и Алексей Кулаков почувствовали, что после привала идти не можем.

Кулик шагах в двадцати завьючивал лошадь. Кончив, он обернулся к нам:

— Подъем!.. Тронулись.

Алексей Кулаков сделал попытку подняться. Встал, пошатываясь, и снова сел.

— Однако они притомились, — сказал Сизых: — Пусть лежат. А мы проводника-тунгуса сговорим, он...

Седых не успел договорить. Непостижимо огромными шагами подбежал Леонид Алексеевич, оттолкнул в сторону Сизых и, возникнув надо мной, огромный, как памятник, заорал:

— Встать! Куры щипаные! Брандахлысты! Встать немедля!

И пошел, не оглядываясь, широко шагая, в сторону обрамленного черными пихтами распадка. Мы вскочили как встрепанные. И пошли следом за ним, спотыкаясь и пошатываясь, но с каждым шагом чувствуя себя крепче. Откуда силы взялись! Лишь горечь обиды ела глаза.

Через полчаса, поднявшись на гребень очередной волнистой гряды, Кулик остановился, дождался нас. Он улыбался.

— Здесь я уже был, — сказал он. — Вот мои затесы. — И добавил: — Обернитесь, Витторио. С этой точки в последний раз можно увидеть вершины наших гор, что вокруг Большого болота. И полюбуйтесь на долину речки Макирты. Какая красота — эти конические сопки, пирамиды вдоль нее! Кстати, они безымянны. Давайте дадим им название... Предлагайте!

Нет, невозможно было всерьез обидеться на этого человека! Лишь много лет спустя, на фронте, я до конца понял великую психологическую силу приказа командира, который по воинскому уставу положено выполнять, а не обсуждать. Тогда же, оглядывая таежные зелено-сизые дали — долина Макирты не была затронута огневым ураганом, — я лишь подумал о том, что Леонид Алексеевич решил «провожать» нас неспроста, что он, наверное, беспокоился, дойдем ли одни благополучно.

А потом, как-то внезапно, у меня родилось название для цепи невысоких гор вдоль долины.

— Можно назвать их «Ожерелье Макирты». Кулик преувеличенно восторженно вскинул руки... Через двое суток на третьи мы вышли к устью

Чамбы к Подкаменной Тунгуске и к вечеру добрались до фактории «Ванавара». Теперь этот путь — напрямик от «страны мертвого леса» до первого жилья — вошел в историю многих экспедиций, побывавших там, под названием «Тропа Кулика».

Четыре небольших бревенчатых домика, магазин, склад-сарай и банька — вот и вся фактория госторга «Ванавара». Население ее, когда не подкочевывают эвенки, семь человек. Только после крепких заморозков они по вьючной дороге поддерживают постоянную связь с Кежмой на Ангаре.

Тихая жизнь фактории нарушена нашим приходом. Заведующий и его сотрудники топят баньку, готовят уху, пекут шаньги, тащат к столу банки с вареньями и соленьями. Закон сибирского гостеприимства — сначала помыть и накормить гостя с дальней дороги, а потом уже посидеть с ним за чайком и всласть наговориться.

Трое суток мы отдыхаем. И вот приходит время расставания. Кулаков, Сизых и я заводим коней в большую лодку, чтобы переправить их на другой берег, грузим нехитрый багаж. Леонид Алексеевич, похохатывая по своему обыкновению, обнимает нас так, что кости трещат.

— В добрый час, Витторио! Жду в нашей заимке на Большом болоте. В начале октября.

Настроение у него отличное. Ему не придется быть одному два месяца там, в «стране мертвого леса». На фактории оказался пришедший в поисках заработка житель какого-то ангарского селенья Китьян Васильев. Он и согласился сопутствовать Кулику. Щуплый, белобрысый, вялый, парень мне не понравился. Но, как говорится, «на безрыбье»... Понимая, что новый рабочий вряд ли станет хорошим помощником, Кулик сказал: «Главное, чтобы душа живая была рядом. Будет готовить «заваруху», носить инструменты — и то ладно. На большее не рассчитываю».

Отплываем на тот берег, чтобы встать на тропу.

Пес Загря волнуется в последнюю минуту не меньше нас. Он никак не может понять, почему его не пустили в лодку, почему один из тех, с кем он был в тайге много дней, остается на берегу? Загря носится у кромки воды, повизгивает, хочет плыть за лодкой. Леонид Алексеевич подзывает его и берет за ухо. И стоит долго, до тех пор, пока мы не высаживаемся и, помахав шапками, не уходим в темный лес...

...Снег. Снег. Снег. Горы по долине Хушмы — белые горбы. Серое, унылое небо. Щетинится черными стволами небольшая роща сухих деревьев. А вот и домик нашей базы на реке.

Леонид Алексеевич встречает нас как родных.

— Витторио, попрошу в лабаз. Побеседуем.

В «избушке на курьих ножках» теперь тесновато в наших зимних одеждах. Но раздеться, конечно, нельзя. Мороз забирает уже крепко, по-зимнему.

Снова горит свеча на большом сундуке. Кулик облокотился на него устало. Он похудел. В отросшей бороде пробивается седина.

— Рассказывайте, Витторио, по порядку и поподробнее. Как добрались до Ленинграда, как дальше шло?

И я начинаю рассказывать.

— В Ленинграде сразу же пошел в Минералогический музей, к Вернадскому. Передал бумаги.

Леонид Алексеевич тут же прервал меня:

— Подробнее. В деталях. Как вошли... Как Владимир Иванович встретил...

Кабинет Вернадского показался мне мрачноватым. Темные шкафы по стенам, высокие окна с тяжелыми шторами, стол, заваленный книгами, большая хрустальная лампа под абажуром. Портреты.

Среднего роста, хорошо одетый старик, в очках, с небольшой седой бородкой и усами, сидел в кресле у окна и что-то разглядывал через квадратную лупу.

Я представился и протянул конверт с письмами Кулика.

— Вернадский, — тихим голосом сказал академик, неторопливо положил на подоконник лупу и какой-то кристалл, взял конверт и предложил сесть напротив.

Мне он показался утомленным и чем-то недовольным.

Несколько минут Вернадский читал письма, затем откинулся на спинку кресла и так же тихо сказал:

— Упорный человек. Но зачем же уважаемый Леонид Алексеевич так все усложняет? Остаться одному! А если мы не найдем денег, чтобы снова послать вас?

— Тогда я поеду сам!

Очки Вернадского блеснули, он поднял голову и впервые внимательно поглядел на меня.

— Вы говорите бессмыслицу, милостивый государь. Сущую бессмыслицу! Что вы сделаете в одиночку?

Действительно... Ведь у меня нет никаких возможностей собрать денег на билет и на наем лошадей, чтобы добраться до Кежмы и Ванавары...

Вернадский пожевал губами и продолжал, как бы размышляя вслух:

— Леонид Алексеевич пишет: круглые ямы в торфяниках в долине и на Большом болоте — это кратеры, образованные осколками метеорита. Он хочет произвести еще магнитометрические замеры. Впрочем, последние могут ничего не дать, если метеорит был каменным, как многие. Следовательно, нужно производить раскопки, когда почва замерзнет. Это очень трудоемкая работа. Надо много рабочих, шанцевый инструмент. Вероятно, несмотря на мерзлоту, там есть обильные подпочвенные воды. Следовательно, нужны краны и насосы...

— Владимир Иванович, — прервал я академика. — Мы сделали насос сами. Трубу из березовой коры и...

— И он помог вам осушить раскоп? Сомневаюсь. Нет, кустарными средствами здесь не обойдешься.

— Мы будем вымораживать грунт!

Вернадский вздохнул, точно хотел сказать: «Что с вами поделаешь!» Потом встал и протянул мне руку.

— Я переговорю с секретарем Академии Ольденбургом и академиком Ферсманом. Попробую убедить их выделить дополнительно денег. Но — немного. На месяц работы примерно. Только на то, чтобы Леонид Алексеевич провел раскопки одного, максимум двух «кратеров» и смог вывезти собранные образцы горных пород и снаряжение. Прошу вас, милостивый государь, позвонить мне через три дня.

Но ни через три дня, ни через неделю я так и не знал: будут ли ассигнованы дополнительные средства на экспедицию Кулика или нет? Меня охватило отчаяние. Уже середина сентября. На дорогу в «страну мертвого леса» нужно самое малое три недели...

Я пошел в Президиум Академии. В приемной, услышав мой разговор с секретаршей, ко мне подошел молодой человек и сказал, что он сотрудник «Вечерней Красной газеты». Ему нетрудно было выпытать у меня историю нашего путешествия. И на следующий день в ленинградской «Вечерке» появилась статья под хлестким заголовком «Один в тайге»...

С этого момента все закрутилось.

Академик Вернадский сам вызвал меня, вежливо поругал «за обращение к прессе» и сообщил, что Академия дает мне командировку и немного денег. Только на то, чтобы добраться до Кулика и вывезти его самого, собранные материалы и снаряжение.

— Вопрос о дальнейшей работе Леонида Алексеевича в тех местах Академия наук решит потом, заслушав его отчет, — сказал в заключение Вернадский. — Передайте ему привет и пожелания благополучного возвращения.

...Леонид Алексеевич выслушал мой рассказ, не прерывая. Но сжатые губы говорили о том, что он напряжен, взволнован, возмущен.

— Так, — наконец отозвался он, — значит, трудно пришлось вам, Витторио? Значит, опять нам пытались подставить подножку! Ну а почему ваше путешествие объявили «спасательной экспедицией»? Даже корреспонденты сюда пожаловали...

— После статьи в «Вечерке» во многих газетах написали о нашей экспедиции, о том, что вы остались в тайге. Когда я приехал в Новосибирск, в крайисполкоме была создана даже особая комиссия для организации экспедиции. Возглавил ее Иннокентий Михайлович Суслов, — он ведь много путешествовал по Якутии и Эвенкии. К нему прикомандировали журналистов. Суслов должен был пройти до Кежмы от Тайшета, я — долететь до нее из Иркутска...

Леонид Алексеевич протянул руку и, как в ту памятную августовскую ночь, привлек меня к себе, обнял крепко.

— Спасибо, дорогой Витторио. Плохо, что шум этот поднялся... Спасать меня не надо было. Но нет худа без добра! Теперь, может быть, нам легче будет бороться за наше дело. Здесь нужно глубже вести раскопки. Нужно бурение на Большом болоте. Я прихожу к убеждению, что основная масса нашего метеорита врезалась именно в Большое болото. Вы обратили внимание, что поверхность его покрыта складками, как волнами? Дугообразными. Это, очевидно, оттого, что в него вошли крупные осколки, возмутившие поверхность молодых торфяников, зыбуна. И мы найдем эти осколки, дорогой Витторио! И это будет большой победой метеоритики!

Я слушал Леонида Алексеевича, и мне было... тяжко. С некоторых пор в моей душе сидела заноза. Собственно, не «с некоторых пор», а точно с первого октября, когда на стареньком самолете «Юнкерс-13» я летел к Кулику. В районе Братска, там, где сверкающая лента Ангары вспенилась бурунами знаменитого Падуна, в распадке, между грядами покрытых чащобой холмов, я увидел обширное, продолговато-овальное болото. Поверхность его была буро-рыжая и волнистая — совсем как на Большом болоте. А в одной его части четко проступали округлые пятнышки, очень похожие на «кратеры» от падения осколков метеорита.

Поспешность выводов, как известно, — характерная черта молодости, недостаточности знаний...

«Здесь, наверное, тоже упал метеорит, — подумал я, глядя с высоты. — А вдруг Кулик ошибается? Может быть, он принял обычные для таежных болот ямы, выжженные вокруг пней в торфе подсохшего болота, за кратеры? А лесоповал вокруг — следствие вихря, повергнувшего уже мертвые, обожженные таежным пожаром деревья... Ведь таких пожарищ немало в тайге».

Стало быть, пришел я к выводу, Тунгусский метеорит надо искать не в том месте, где его ищем мы. Он, вероятно, пролетел дальше. И где-нибудь лежит себе в бескрайних и безлюдных просторах, на севере у Хатанги. Этот вывод и был моей «занозой».

Кроме того, добравшись до заимки у Большого болота, все мы, участники экспедиции, в том числе и корреспонденты, по указаниям Леонида Алексеевича вымораживали грунт, рыли траншеи и шурфы в «кратерах» и ничего не обнаружили. Ни малейших остатков метеорита! Ничего не дали и магнитометрические наблюдения. В одной из больших воронок Иннокентий Михайлович Суслов пролежал немало часов, опустив голову над котелком магнитометра. Ничего не сказала ему магнитная стрела прибора.

Я решил выдернуть «занозу».

— Леонид Алексеевич, — осторожно сказал я Кулику во время вечернего разговора. — А может быть, метеорит упал не здесь, а пролетел дальше? Я видел болота...

Продолжав мне не пришлось. Кулик резко отодвинулся, задел рукой свечу. Она упала и погасла. И в полной темноте я услышал чужой, жесткий голос:

— Предатель... Как я мог вам верить, старый дурак! Я должен был предвидеть, что академики вас убедят... Уходите!..

Сраженный несправедливым обвинением, я не нашел никаких слов в ответ.

Поутру мы выступили из лагеря на Хушме и, несмотря на сильные морозы, в четыре дня дошли до Ванавары, а после отдыха на фактории, еще через четыре дня, добрались до Кежмы. Весь обратный путь был для меня мрачным. Леонид Алексеевич расхворался. Целые дни он лежал и почти ни с кем не разговаривал. Болел также Иннокентий Михайлович: он сильно обморозил лицо и руки на последних, переходах.

От Кежмы ехали на санях. Однажды на ночевке в селе Неванка, где мы остановились в доме родителей Алексея Кулакова, я попробовал объясниться с Леонидом Алексеевичем. Из разговора ничего не вышло. Кулик сослался на головную боль и отказался беседовать. В Тайшете, в ожидании поезда, я решил поведать о происшедшем на базе Хушма Суслову. Мы уединились с ним за столиком в углу буфета. Выслушав мою исповедь, Иннокентий Михайлович — через щели между бинтами — как-то грустно поглядел на меня, вздохнул, похлопал по плечу и оказал:

— Дело ваше дрянь. Думаю, однако, паря, не скоро у вас с Куликом отношения наладятся. Он человек бескомпромиссный. Да или нет.

— Но ведь я высказал только предположение...

— Вы засомневались, — прервал меня Суслов. — Для Леонида Алексеевича этого достаточно. Слишком много ему пришлось воевать с сомневающимися. Наверное, это и ожесточило...

Вот так и получилось. Одна заноза была выдернута, и сразу же засела во мне другая, поглубже, покрепче, поострее! Очень было горько. Особенно потому, что не чувствовал я себя по-настоящему виновным. Нет, Леонид Алексеевич не «раззнакомился» со мной. По-прежнему, приезжая в Москву, он всегда заходил к моим родственникам «попить чайку» и, когда встречал меня, был любезен. Но и только. Былым, почти отеческим отношением и не пахло. А по своим «метеоритным» делам он заговорил со мной лишь однажды — вскоре после возвращения из Сибири. Тогда он попросил меня написать свои соображения для отчета об экспедиции — о возможности посадки гидросамолетов на Подкаменной Тунгуске в районе Ванавары.

У меня уже было некоторое знакомство с авиацией. За год до того я участвовал в опытной авиационной экспедиции в Казахстане и проходил специальные курсы летнабов.

Я набросал для Кулика кроки плесов Подкаменной Тунгуски и написал короткую экспликацию с выводом, что на некоторых плесах там можно устроить гидроаэродром для самолетов типа «Юнкерс-13». Эту справку послал почтой.

Леонид Алексеевич, вернувшись, сразу же начал готовить новую экспедицию в «страну мертвого леса» и намеревался добиться получения самолета для аэрофотосъемки района Большого болота.

Новую экспедицию ему удалось организовать через год, правда, без участия авиации. Конечно, меня в экспедицию он не пригласил.

С годами отношение ко мне у него снова переменилось. Что послужило поводом — не знаю. Но как-то, уже в сороковом году, Леонид Алексеевич позвонил мне и сказал, что, если я не возражаю, он придет на «чашку чаю». Когда я открыл дверь, он полуобнял меня, похохатывая, будто и не было между нами надолго уснувшей червой кошки. И обратился ко мне по-прежнему интимно, произнося мое имя на итальянский манер:

— Витторио! Здравствуйте. Читал вашу книжку для ребят. Рассказывайте, как живете, как трудитесь?

Бородка и усы Леонида Алексеевича совсем поседели. Резче обозначились морщины у рта. И вокруг глаз тоже были морщины, и очки не могли их закрыть. Он казался безмерно усталым и в то же время излишне возбужденным, нервным. Однако руки его, обнявшие меня, были по-прежнему железными и голос бодрым.

Мы говорили долго. Леонид Алексеевич рассказывал о своих последних экспедициях в «страну мертвого леса». Раскопки, бурение, магнитометрические измерения, внимательнейшее «прочесывание» склонов сопок — все было сделано. И — ни одного осколка!

Однако уверенность, что именно то место, где он искал, есть конечный пункт траектории, полета гигантского метеорита, встретившегося с Землей, его не покинула. Правда, теперь Кулик выдвигал гипотезу: метеорит не распался над землей на осколки, которые вонзились в землю, а рассыпался на мельчайшие частицы при взрыве.

— От нашего (он опять говорил — «нашего»!) метеорита обязательно что-нибудь осталось. Основная масса его, наверное, превратилась в пыль. Но эти мельчайшие частицы его вещества все же там быть должны! И я их добуду. Обязательно, Витторио, обязательно!

Потом Кулик стал допытываться у меня, насколько надежны новые летательные аппараты — автожиры (теперь они называются «вертолеты») инженеров Камова и Миля. Я обещал познакомить Леонида Алексеевича с изобретателями этих машин. На автожире можно было бы из Кежмы прямо долететь до нашей заимки у края Большого болота. Кулик, очевидно, вынашивал такую мысль.

...Захлопнулась дверь за Леонидом Алексеевичем, и мне стало грустно. Может быть, потому, что десять лет разрыва с ним — это моя личная большая потеря? Теперь, уже в пору зрелости, немало повидав разных людей и среди них по-своему замечательных, я совсем по-иному понимал тех, кого называют «одержимыми». Теперь я знал, что такие люди почти всегда трудны для окружающих и, пожалуй, особенно для своих коллег. Но они ведь такие, потому что слишком увлечены! Слишком любят свое дело и в то же время намного больше знают о нем, чем тот, кто высказывает сомнение в их заключениях и выводах. Оставим за ними человеческое право быть бескомпромиссными и будем уважать их за это.

Больше Леонида Алексеевича я не видел.

В конце июля трагического сорок первого он вступил в народное ополчение, в Московскую дивизию имени В. И. Ленина. Она вскоре ушла на фронт. По пути к огневым рубежам в районе Спас-Деменска штаб дивизии получил письмо из Академии наук с просьбой, на основании предписания Наркомата обороны, вернуть в Москву бойца Л. А. Кулика. Страна не могла даже тогда рисковать своими учеными.

Леонид Алексеевич отказался покинуть часть.

...Фашистские самолеты бомбили передний край и ближние тылы нашей обороны в районе Мясного бора на Волхове с раосвета и до темна. А ночь наступала поздно. Кончался май. Уже много дней 59-я армия, где служил я, вела бои, сдерживая врага, стремившегося закрыть коридор в лесах и болотах, через который выходили из окружения остатки Второй ударной армии. В эти тяжкие дни из Москвы, из Союза писателей, мне переслали письмо от брата из осажденного Ленинграда. Он сообщал, что вслед за отцом зимой умер наш младший брат. В конверте было и второе письмо — треугольник, сложенный из листа школьной тетради. В нем несколько карандашных, плохо разборчивых строк.

«Витторио! — писал Леонид Алексеевич. — Если мое послание дойдет до вас, сообщите свой номер полевой почты. Уверен, что вы где-нибудь летаете и бомбите фрицев. Может быть, и поблизости? Желаю полного успеха. Моя болотная полевая почта... Обнимаю, до победы!»

До Дня Победы Леонид Алексеевич не дожил. В бою в районе деревни Митяево на Северо-Западном фронте он был ранен в ногу. Его части угрожало окружение. Товарищи пытались вынести ученого. Он настаивал: оставьте меня в укромном месте, в какой-нибудь лесной сторожке. Иначе сами не выберетесь. И настоял.

Прочесывая оставленный нашими войсками район, немцы обнаружили раненого. И вот лагерь — лазарет около местечка Всходы, потом около Спас-Деменска. Советских воинов лечили здесь плохо, кормили впроголодь. Сила воли все же подняла Леонида Алексеевича на ноги. Он пытался связаться с партизанами, стал готовить побег группы товарищей по лагерю. Его заподозрили, заперли в сырой холодный подвал. И здесь 14 апреля 1942 года трагически оборвалась жизнь замечательного человека.

Много лет прошло с тех пор.

Известный астроном, академик Фесенков, выдвинул новую теорию Тунгусского метеорита. По этой теории, над тайгой за Подкаменной Тунгуской 30 июня 1908 года приблизилось к земле ядро небольшой кометы, которое взорвалось от динамического удара в плотных слоях атмосферы и распылилось в воздухе. Эта теория сейчас признана большинством ученых.

Феномен Тунгусского метеорита привлек внимание молодых научных работников и студентов в Томске, Свердловске и Ленинграде. Благодаря современным средствам сообщения, и прежде всего авиации, район падения «метеорита» стал доступнее. Десятки экспедиций, нередко самодеятельных, побывали там в пятидесятых и шестидесятых годах. Они, конечно же, искали осколки, как и мы когда-то, или крупицы вещества «небесного скитальца». Они последовали весь район Большого болота и сопки вокруг -^-и тоже ничего не нашли...

Одна группа молодых ученых из Уфы, обнаружив в годовых кольцах немногих оставшихся «в живых» деревьев повышенную радиоактивность, соответствующую по времени 1908 году, выдвинула гипотезу об атомном взрыве, как причине, породившей «страну мертвого леса». Интересно, что на много лет раньше писатель Александр Казанцев в научно-фантастическом рассказе «Гость из космоса» высказал предположение, что этот взрыв произошел в результате аварии... инопланетного космического корабля!

Есть и еще кажущаяся более фантастической, но подкрепленная серьезными математическими расчетами гипотеза американских ученых Альберта Джексона и Майкла Рейна. Они утверждают: за рекой Хушмой в землю врезалось космическое тело — «черная дыра». Вещество немыслимой плотности (миллион миллиардов тонн в одном атоме!) пронизало нашу планету, как игла. Сопутствующие явления — плазменный огненный шнур, наблюдавшийся в небе, и ударная волна воздуха были причиной пожара и вихря, свалившего тайгу.

Советский ученый академик Г. И. Петров придерживается иного мнения. Скорее всего 30 июня 1908 года над сибирскими просторами разрушился массивный, но очень рыхлый снежный ком. Могут ли быть такие комья во вселенной? Могут, считает ученый. В 1965 году над Канадой произошел очень похожий взрыв, правда, в неизмеримо меньших масштабах, чем в Сибири. Но как образуется в космосе такой снежный ком, сколько времени живет — это пока неизвестно.

Одним словом, тайна Тунгусского метеорита остается еще тайной.

...Высокий лиственный лес шумит теперь на сопках вокруг Большого болота и в долине Хушмы. Теперь это уже не «страна мертвого леса». Но там до сих пор стоят потемневшие от времени и дождей избушки и лабазы, построенные руками Леонида Алексеевича Кулика и его спутников. Воля, мужество, стремление к познанию тайн природы были у этого человека безграничны.

Я любил его.

Виктор Сытин

(обратно)

Солнце на Земле

— Иди по этой стежке — она тебя прямехонько к деревне Татево приведет, а оттуда до деревни Филимоново рукой подать, — объяснил мне словоохотливый веселый старичок, когда остановился автобус.

Еще раньше, узнав, что я еду туда, он оживился, завспоминал:

— Как же, село известное! Когда-то их горшки да свистульки во многих городах знали и покупали. Справно мужики жили, хотя земля вокруг — песок да глина. А теперь этих свистулек давно что-то не видно... Может быть, и мастера перевелись?

Выйдя из автобуса, я направился к лесу, куда юркнула тропинка. Августовское утро выдалось на редкость теплым и тихим. В сладкой дреме застыли молодые березы и осинки; не шелохнется на дереве лист, даже птицы молчат, только где-то вдалеке за лесом еле слышен стрекот комбайна.

До деревни Филимоново я дошел довольно быстро и вскоре отыскал дом известной мастерицы Александры Гавриловны Карповой. Навстречу мне вышла невысокая худощавая женщина, повязанная простеньким, в горошек платком. Взглянув на меня острым взглядом неожиданно молодых темных глаз, видимо, догадалась, зачем к ней пожаловал гость: в последние годы в Филимоново зачастили и корреспонденты, и искусствоведы, и художники.

Хозяйка смахнула передником пыль с лавочки, притулившейся у стены. Пригласила сесть. Помолчали, поговорили о том, о сем. Потом Александра Гавриловна вздохнула, поправила выбившуюся из-под платка седую прядь волос и тихо, как об обыденном, стала рассказывать:

— Испокон веков в нашей деревне мужики горшки да махотки вытягивали, а бабы, те игрушки делали. Помню, постом и бабушка и мать, как освободятся от крестьянских забот, зажгут лучину — и за глину. Я тут же возле них. Хочется самой утицу сделать, леплю, стараюсь, а ничего не получается. Мать заругается: «Не суши зря глину, мала еще, придет твое время...» А надо сказать, игрушку из особой глины делают — синей. Это теперь карьер у нас есть, а раньше ее доставать приходилось из глубоких ям. Заглянешь, бывало, в черную дыру — жуть берет, а отец лазил, доставал. Случалось, и обваливался пласт. Отца один раз придавило, слышит народ, что человек кричит, а где — не поймут, ям множество кругом. Насилу нашли, откопали, отходили... Когда подросла, уточек доверили лепить, потом уж научилась всякую игрушку делать: большую и малую — товарняк.

Тяжелое это дело — с глиной возиться, — продолжала Александра Гавриловна. — Ведь ее перед лепкой надо всю в пальцах размять, чтобы ни одного комочка не оставить, иначе при обжиге игрушку разорвет. Вот и трудились, не разгибая спины, по полсотне и даже сотне в день выгоняли, спешили к пасхе все окончить, к, весенним ярмаркам. Мелкие игрушки — товарняк оптом скупали у нас товарники. Были такие, ходили по деревням — торговали нашими свистульками... Вот я себе приданое к семнадцати годкам и собрала.

Александра Гавриловна замолчала, лицо ее стало скорбным, погас взгляд, и только теперь я увидел, осознал, сколько за ее худенькими плечами нелегких лет. Она встрепенулась:

— Задумалась что-то, муженька вспомнила. Погиб он в войну.

— На фронте?

— Да нет, — ответила, — в сорок первом из окружения выходил, добрался до нашей деревни, одну ночь только и переночевал. Утром с соседом собрался уходить к нашим, да все никак от детей оторваться не мог. К тому времени у меня их четверо уже было. Сосед вышел из избы, ждал за сараем. А тут немцы нагрянули. Сосед спрятался, а моего захватили. Вывели вместе со свекром и свекровью во двор, мне тоже велели во двор с детьми выходить, да заупрямилась я, как я их босых на мороз поведу, одеть надо. Фашисты чего-то погыркали промеж себя и ушли. Слышу — выстрел. Вбежала свекровь, кричит: «Ваню убили!» — и упала без сознания. Как потом я узнала, фашисты его между отцом и матерью поставили — издевались... Да что говорить, все было. Как эту страсть пережили, и сама не знаю. Осталась я тогда с детьми да стариками, горюшка хлебнула, не приведи господи. Это сейчас жизнь — умирать не хочется, а тогда...

Снова за игрушки сели: перед войной-то их забросили. Наработаешься в колхозе, по дому управишься — и за глину. Глаза слипаются, игрушка иной раз из рук валится, а делать надо. Ртов-то полон дом. В товарника сама превратилась. Перестелишь игрушки соломкой, корзину за спину — ив дорогу: по сорок верст ходила. Покупал народ задешево, но покупал, и то помощь. Выходила я ребят... Да что это мы здесь сидим, — спохватилась она, — пойдемте в дом, я покажу, как их делать, глина у меня в корытце замочена.

Я уже знал, что Александра Гавриловна Карпова, как и другие мастерицы села, состоит членом Тульского отделения Союза художников и работает игрушку по заказу. Больше того, именно Союз художников порекомендовал мне написать об Александре Гавриловне и Антонине Ильиничне — ее родственнице.

В просторно обставленной комнате хозяйка достала глину из подпола, села на лавку и принялась за дело. Вот обозначилась длинная, грациозная шея, затем несколько точных движений, и конек готов: спинка прогнута, ушки торчком, стелется по ветру хвост — свистулька.

Когда игрушка подсохнет, в ней пичужкой (палочкой) проткнут дырочки для воздуха, обрежут свисток, еще раз обгладят («Ее, игрушку-то, миленький мой, в руках понянчить приходится, пока до красоты доведешь»), поставят на досыхание — и в печь — обжигать. Я тоже попробовал слепить конька, да только глину раскрошил; посмеялись. Глаза у мастерицы повеселели:

— Сызмальства учиться надо, да не мужское это дело — игрушки лепить. Сын мой, который в деревне живет, уж на что горшечник, тоже пробовал игрушку сработать, да ничего у него не вышло. А уж я ему показывала, разъясняла. Не выходит — и все.

За разговором я не заметил, как к коньку прибавились собачка с вислыми ушами, надменная барынька в колоколовидной юбке с утицей-свистулькой под мышкой, баранчик, лиса с уткой. Тут же сидевшая девятилетняя внучка слепила утку-сви-стскк.

— А вы говорите, что передать умение некому, — сказал я, указывая на внучку.

— Она у меня в Москве живет, — не то с гордостью, не то с печалью в голосе ответила мастерица и, доделав медведя с миской, продолжила: — Молодежь нынче не заставишь с глиной сидеть, у каждой девушки теперь специальность, да и мало девчат в деревне. А которые есть — в совхозе робят. Не до игрушек им...

Мы вышли во двор; в сиреневой дымке прятались окрестные леса, разморенные теплом гуси дремали в высокой нежухлой траве.

— Вот бы постояла погодка,— посмотрела на небо Александра Гавриловна, — весь бы хлебушек убрали.

Она проводила меня к дому Антонины Ильиничны Карповой, своей свояченицы.

Антонина Ильинична расписывала уже готовые после обжига игрушки, лежавшие горкой в плетеной корзине, на подоконниках и лавках. Ей помогала дочь, приехавшая на выходные дни из города. Работали они споро, уверенно, нанося куриными перышками ровные геометрические линии. Кистью так гладко не проведешь! Розовато-желтые, почти палевые коньки, коровушки, медведи, барыньки и солдаты под ловкими руками мастериц обретали жизненность и вместе с тем легкость и изящество. Я внимательно пригляделся к только что расписанной коровушке.

— Почему у нее шея жирафья? — спросил я у Антонины Ильиничны. Она взяла коровушку, на которой уже высох лак, любовно погладила ее бока и не торопясь, ответила:

— Девчонкой я любопытная была. Бывало, пристану к прабабушке — а она мастерицей известной слыла: «Зачем коровушке такая шея, зачем ее в полоски-то красят?» А она улыбнется: «Бог его знает, всегда так делали, видно, так красивее».

Филимоновская игрушка-свистулька, прошедшая свой путь от времен языческой Руси до наших дней, несмотря на неизбежные наслоения, сохранила обаяние древности, нарядность и поэтичность. В ней характер народа, его жизнерадостность и мудрость.

Я обратил внимание хозяйки на очень яркую игрушку — всадник на коне.

— А-а-а... — улыбнулась она, — на яйце писано, потому и ярко. Раньше анилиновые краски на яйцах разводили; бывало, весной ни одного яичка не съешь, все в дело шло. Теперь Союз художников на лаке писать велят. Конечно, лак краску крепко держит, но цвет уже не тот, да еще беда, лак этот нам самим доставать приходится. А он не всегда даже в Москве есть.

Антонина Ильинична поведала мне о превратностях и горестях игрушки. Еще недавно филимоновские мастерские, если можно считать таковыми сарай с электропечью, административно были подчинены обозному заводу. Года три назад такая несправедливость была исправлена. Шефство над мастерскими взяло Тульское отделение Союза художников. Поначалу за дело взялись рьяно. Была создана артель. Некоторых, особенно даровитых мастериц, приняли в члены союза. Казалось, дело налаживается, ожил древний промысел, а тут новый парадокс! Филимоновская игрушка, завоевавшая не один диплом на выставках, наших и международных, стала залеживаться на складах, на прилавках магазинов. Пришлось сократить штаты артели.

Мне вспомнился художественный салон в Туле, забитый наимоднейшей керамикой и довольно недурной чеканкой. И здесь же, в застекленных витринах, сиротливо жались филимоновские коньки, коровушки, солдаты, барыньки. Присутствие их среди художественных поделок казалось нарочитым, искусственным. Невольно напрашивалась поговорка: «Ни к селу, ни к городу». Да и цены были довольно высоки. Я попросил проводить меня на склад. Когда открыли двери и отдернули занавески, словно солнце засияло со всех сторон. У меня даже дух захватило от такой неправдоподобной сказочности. Вся история народной игрушки, филимоновской в частности, говорит о том, что ею торговали для людей и среди людей. К сожалению, об этом приходится или читать, или слышать от старожилов. Стоит ли закрывать глаза на то, что в образовавшийся на рынках вакуум (отсутствие подлинной народной игрушки) хлынул поток псевдонародного «творчества». Пресловутые кошки-копилки, намалеванные розоватые красавицы среди лебедей, уже остекленные рамки для фотографий с аляповатыми цветочками по контуру. Для кого все это делается? Наверное, для тех, которые по тем или иным причинам не бывают в художественных салонах.

Игрушке необходимо вернуть исконное место, которое ей принадлежит по праву. Одна из местных мастериц попробовала привезти на рынок несколько десятков свистулек, и, как говорили, опыт удался. Народ не остался равнодушным. Да и какой современный мальчишка, пресытившийся заводными, пластмассовыми и плюшевыми игрушками, пройдет мимо яркой «филимонки»? Так удачно окрестила игрушку моя четырехлетняя дочка, когда я дал ей в руки подаренного конька. Что бы ни говорили, но, видно, в ней, в народной игрушке, есть что-то такое, что трогает детскую душу.

С Антониной Ильиничной мы пошли смотреть горн, которым пользуются до сих пор. В крутой стенке оврага еще курилась обложенная кирпичом яма, в ней — прикрытые черепками остывшие горшки. Внизу, со дна оврага чернела провалом топка. До недавнего прошлого игрушку обжигали в горне. И горшки, и игрушки — все вместе. Сверху яму замазывали глиной, перемешанной с соломой, оставляя дыру для газов и дыма. Вначале дров клали мало — сушили, а потом уж не зевай, знай подбрасывай поленья, и так всю ночь. Но и здесь свои секреты. Мастера по цвету раскаленных горшков определяют, когда убавить, а когда прибавить жару. Ошибешься — и пережег, вся работа впустую.

— Игрушка из горна звончее была, голосистее и крепче, — припомнила Антонина Ильинична. — Бросишь ее на землю, не разобьется. Умели мастера обжигать. Да таких уж теперь и нету.

— Хотели бы вы сработать что-нибудь свое? — спросил я у мастерицы напоследок.

— А почему бы и нет? — удивилась она. — Жизнь такая пошла, все изменилось, люди по Луне ходят, и мне хочется свое сделать, да вот с Союзом художников загвоздка. Говорят, что только старинное красиво.

Пока мы шли тропинкой через широкое поле тяжелого, налитого ячменя, мне почему-то захотелось представить себе ту крестьянку, которая, наверное, еще в екатерининские времена одела простую бабу в наряд барыни, да еще осмелилась (не усмешка ли это?) сунуть ей в руки утицу-свисток. Имя той мастерицы неизвестно, а игрушка живет до сих пор.

В. Константинов

(обратно)

Ночь перед Рождеством

src="/i/25/226925/tag_img_cmn_2007_08_29_031_jpg74571">

Наконец-то! Дверь трактира распахнулась, и в помещение шумно ввалились крестоносцы. В их руках извивалась, билась, кричала язычница. Публика замерла. Отставили кружки с пивом почтенные джентльмены. У входа толпилась и заглядывала, внутрь чернь. В сторонке сгрудились прокаженные.

— Турчанку привели! — раздался шепот.

— Казнить неверную! — шум постепенно нарастал. — Растерзать ее! Выжечь глаза!

Растолкав слуг, воины Христовы вывели женщину на середину погребка и грубо бросили на стол. Толпа отпрянула: из соседней комнаты вышел человек в черном капюшоне. Но не успел палач поднести к лицу жертвы факел, как та возмутилась:

— Ну-ну, увлекся! Поосторожнее! Еще брови подпалишь, чего доброго.

— Положим, ты тоже хороша, — палач рассмеялся и бросил факел в кадку с водой. — Трудно потерпеть, что ли, для пользы дела?

Этот диалог почему-то невероятно развеселил публику. Смеялись все, даже прокаженные, хотя им, как известно, не до веселья...

Извинимся перед читателями за розыгрыш (ведь описанная сцена имеет к розыгрышам самое непосредственное отношение) и расставим все по своим местам. Время действия — наши дни. Место действия — маленький театрик в северо-западной части Лондона. Турчанка, крестоносцы и палач — профессиональные актеры, а все остальные — зрители и «по совместительству» участники представления. Только в отличие от прочих театралов мира публика здесь не рассаживается «согласно купленным билетам» в партере или амфитеатре, а занимает места, предусмотренные сценарием: те, кто купил дорогие билеты, станут «джентри» — «мелкопоместным дворянством», владельцы билетов подешевле — «слуги»; можно пройти на представление и вовсе задешево, но тогда — хочешь не хочешь — придется взять на себя роль «прокаженного». Пора объявить и название «действа» — Фестиваль дураков...

У английского Фестиваля дураков — оставим шутки в стороне — назначение самое серьезное: дать горожанам возможность отдохнуть. И средства для этого используются разные. В свой праздник смеха, который начинается незадолго до рождества, 20 декабря, лондонцы — те, у кого есть желание отвести душу, — совершают «путешествие в средневековье».

Сцена в погребке, несомненно, кульминация всего праздника, но фестиваль не сводится только к театрализованному представлению. На площади перед театром «Раундхауз» (это тот самый «трактир», о котором шла речь вначале) выступают клоуны, фокусники, шпагоглотатели и канатоходцы, звучат средневековые мелодии и современная музыка.

У фестиваля есть и такое свойство: никто не заботится о четком сценарии, все держится на импровизации. Это понятно: управлять многочисленной и разношерстной публикой не так-то просто. Поэтому актеры, ведущие представление, должны быть недюжинными мастерами экспромта. Зрители прекрасно знакомы с этой особенностью праздника и готовы ко всему — к любым проказам и шуткам, к каким угодно подвохам. Здесь-то и таится, наверное, основная прелесть: никто не знает, как сейчас повернется его судьба, что ждет его в следующее мгновение, вознесет ли его толпа на руках или его объявит «зачумленным», и та же толпа шарахнется в стороны.

Ну и, конечно же, не самая последняя цель Фестиваля дураков — посмешить всех желающих. Ведь на этом празднике «мрачное средневековье» так легко и естественно уживается с комедией, фарсом, шуткой. Ради них-то в конце концов и устраивается фестиваль. Что ж, трудно не согласиться с мнением руководителя группы актеров Пэдди Флетчера: «Я веселюсь — значит, существую».

С. Власов

(обратно)

Ханс Лидман. Звезда Лапландии

Эйно допивает кофе и, спустившись к реке, споласкивает почерневший от копоти кофейник. Затем, наполнив его водой, заливает тлеющие угольки костра. Вода булькает и шипит, клубы дыма поднимаются кверху и исчезают. Эйно заворачивает кофейник в грязный от сажи пластиковый мешочек, прячет в рюкзак и неторопливо говорит:

— Нет, этого медведя нам не догнать. — Затем, повернувшись ко мне, продолжает: — Ну, швед, на этот раз тебе вряд ли удастся что-нибудь снять. Медведь напуган и ушел далеко за речку.

Да я и сам это понимаю. Но на всякий случай все же оставляю камеру с тяжелым телеобъективом на груди.

Альфред сидит на поваленной ветром сухой сосне и в бинокль внимательно осматривает местность вдоль реки. Где-то далеко наверху река огибает крутой обрыв, и, мне кажется, Альфред думает, что медведь пошел по мелководью вдоль обрыва, обогнул его и снова вылез на наш берег. Как бы там ни было, он настолько от нас оторвался, что все мои надежды снять лапландского медведя, взлохмаченного от быстрой погони, снова тают в голубой дали.

Тут я слышу голос Альфреда:

— Что-то копошится там в кустах, наверху у поворота реки.

Эйно и я быстро подносим к глазам бинокли. Да, нам тоже видно, что в кустарнике, метрах в двух от воды, и вправду шевелится что-то темное.

У меня громко стучит сердце. Я уже прикидываю, как туда побыстрее добраться. Марш-бросок вверх по течению, и там, наверху, я где-нибудь засяду со своим аппаратом. А Эйно и Альфред с собакой-следопытом не спеша пойдут вверх и спугнут медведя так, чтобы тот бросался к засаде. Вот это будет кадр!

Но вот раздвигаются кусты, и к реке пробирается человек со спиннингом. Боязливо озирается вокруг и делает первый заброс. Хотя лето в разгаре, на нем кожаная шапка, такая же куртка и высокие до колен резиновые сапоги.

Я спрашиваю, кто это такой.

— Это Микко, — отвечает Эйно. И, немного подумав, говорит:— Ты когда-нибудь слышал про Звезду Лапландии?

Конечно, слышал. Несколько лет назад, находясь среди золотоискателей в Култале, я многое узнал об этом редком камне. Звезда Лапландии — самый желанный для старателя минерал, корунд, который после обработки превращается в красивые рубины и гранаты. Это редкий корунд, и ценится он очень высоко. Истоки реки Лемменйоки — единственное место в Европе, где встречаются залежи таких камней.

Звезда Лапландии — призмообразный минерал, имеющий форму правильного шестиугольника. Он назван так по звездовидному образцу, в котором лучи расходятся от центра к периферии.

Выше всего ценятся темные крупные камни, но найти Звезду Лапландии бывает так же нелегко, как и прочие виды корундов. Ее нельзя намыть, как золото, и лишь самый тренированный глаз может обнаружить такой камень в слое рыхлого песка или же гальки либо в выветренных горных породах. На Лемменйоки он свободно встречается в песке и гравии и чаще всего бывает здесь бесцветным, непрозрачным. Прозрачный и цветной корунд встречается лишь в странах Востока.

— Этого Микко, — продолжает Эйно, — часто называют Звездой Лапландии. Так его прозвали много лет назад. История его довольно примечательна.

Как и многие другие старатели, Микко бродил по Култале, намывая золото, но сосредоточиться он по-настоящему не мог, то тут, то там копал ямы. И если выяснялось, что до горной породы далеко, бросал яму на половине. Старатели жалели его и помогали чем могли, а то бы Микко наверняка уже умер от голода. Работать, как другие, он так и не научился и лишь бесцельно бродит вокруг, рыбачит, охотится, иногда промывает песок.

Но порой ведь бывает и так, что даже слепая курица находит зернышко. Точно так оно- случилось и с Микко. В один прекрасный день он наткнулся на большой корунд, лежавший на отмели прямо на гальке. Великолепная Звезда Лапландии, величиной с кулак — крупнее тут не находили. Если, конечно, верить его рассказу.

Но бремя счастья, которое так неожиданно легло на его плечи, голодранцу Микко оказалось не под силу. Быть может, у него случился небольшой удар или слегка отшибло память. А может, он так ошалел от внезапно привалившего богатства, что просто не помнил, что творил. Как рассказывал Микко, он очень боялся, что кто-нибудь украдет его находку. Он поднялся на гору Екелепяя и спрятал там корунд под каким-то камнем.

Какая странная идея. Ведь воровство, нечестность редко встречаются среди золотоискателей. И если посторонний старатель, какой-нибудь охотник за счастьем, пустится на хитрости, его хорошенько отдубасят и так погонят с Леммениоки, что он никогда уже не вернется.

И вот с того самого дня, уже двадцать долгих лет, Микко ищет свой тайник.

Эйно замолкает. Время от времени он закидывает спиннинг, но рыба у него не клюет. Скоро он будет рядом с нами.

— Может, сварим еще кофе? — спрашивает Альфред. — И угостим Микко?

Все согласны, что это хорошая идея. Эйно достает свой кофейник, и скоро красные языки пламени снова лижут прокопченное днище.

В тот момент, когда кофе сварен, из кустарника появляется Микко. Увидев нас, он пятится назад.

— Ты что испугался, Микко? — смеется Эйно.

— Гм, — бормочет Микко, немного успокоившись. — Я думал, это опять медведь.

— Что ты говоришь? Ты видел медведя?

— Да, мне повстречался медведь. Едва не сбил с ног.

— Что он, так быстро бежал?

— У-у-у, несся, как пуля! Это вы, видать, его так напугали.

Мы переглядываемся. Уголки рта у Эйно выражают недовольство, Альфред почесывает подбородок. Дальнейшая погоня теперь бесполезна. Медведь наверняка нас учуял. Или, быть может, услышал. Теперь он промчится без остановки много километров подряд.

— Присаживайся, Микко, — говорит Альфред. — Мы как раз сварили кофе.

Микко опускается на траву. Время от времени он кидает на меня любопытный взгляд. Заметив это, Эйно, объясняет:

— Этот чудак швед, он приехал фотографировать медведя.

Микко смотрит на меня испытующе.

— Гм, — говорит он, — если тебе надо снимать медведя, можешь пойти со мной. Я " почти каждый день встречаю медведей.

Эйно и Альфред хохочут. Эйно протягивает Микко свою чашку и наливает в нее кофе. Потом спрашивает, не нашел ли он свою чудесную Звезду Лапландии. Микко что-то бормочет.

— Она лежит там, где лежит. Ворам и бандитам ее не найти.

Эйно и Альфред снова разражаются хохотом, смеются как-то злорадно, бессердечно. Альфреду так весело, что он кидается навзничь в траву. Даже собака, и та пару раз громко тявкнула.

Микко сердито озирается, губы его складываются в угрюмую гримасу. От этого он становится еще смешнее, и Эйно с Альфредом захлебываются от смеха, из глаз у них катятся слезы.

Что до меня, то мне трудно участвовать в этом неугомонном веселье, оно мне непонятно. Ведь история с пропавшим корундом — трагедия, день и ночь мучившая Микко, его мечта, которой так и не суждено сбыться.

Микко держит в руках большущую чашку с кофе, еще слишком горячим, чтобы его можно было пить; рука его дрожит, и кофе расплескивается через край. У него сердитый и несчастный вид человека апатичного и разочарованного в жизни. Впалые щеки, широкий плоский нос, слегка выступающие скулы и острый подбородок с редкой бородкой. Сейчас он рассержен, и в глазах у него сверкают угрожающие искры, а несколько минут тому назад, прежде чем Альфред и Эйно стали над ним насмехаться, глаза его, были мягкими и добрыми.

Я просто не могу его не пожалеть. Мне кажется жестоким подтрунивать над ним. И чтобы как-то сгладить злорадный и бездумный хохот моих спутников, я осторожно говорю:

— Да, обидно вышло с этим редким камнем. Но ты его в конце концов найдешь.

Микко бросает на меня благодарный взгляд и начинает отхлебывать кофе. Когда те двое наконец угомонились, он обращается ко мне с вопросом:

— Ты о нем слышал?

Я утвердительно киваю головой.

Микко что-то весело напевает. Сделав пару больших глотков, он смотрит мне прямо в глаза и говорит очень серьезно:

— Мой корунд — самая большая и самая прекрасная Звезда Лапландии. Ты верно говоришь, я обязательно ее найду. Я это точно знаю.

Эйно фыркает. Альфред разражается приступом кашля.

Выпив пару чашек кофе и поговорив о том, как трудно рыбачить в этой реке, Микко поднимается, чтобы идти дальше. Его пустой рюкзак уныло висит на спине. Уходя, он поворачивается ко мне и говорит:

— Приходи как-нибудь. Я могу показать тебе медведя.

Когда я спрашиваю, где он живет, Микко теряется и ничего не отвечает. Глаза его бегают. Наконец он бормочет:

— Где я живу? Да здесь, вдоль реки, видишь, вон там в лесу. У меня нет постоянного места, я сплю и ем там, где мне больше понравится. — И он исчезает в кустах.

Мысли мои часто возвращаются к Микко. Его судьба меня сильно волнует, хочется встретиться с ним наедине, послушать его собственный рассказ о запрятанной Звезде Лапландии. К тому же ему явно везет на медведей, и он наверняка лучше других поможет мне сделать хорошие снимки.

Неделю спустя я снова отправился в глухие места в верховья Васкийоки. Местность я знал довольно плохо и слышал, что охотничьих домиков тут совсем немного, да и найти их бывает нелегко.

— Если будешь держаться тропинок, то всегда выйдешь к домику или к хорошему месту, где сможешь переночевать, — учили знатоки.

Но такой совет неудачен, я это знал по собственному опыту. Ведь лучшие тропы в лесу чаще протоптаны оленем и могут вдруг теряться в траве. Полагаться в этой глухомани на карту тоже не всегда возможно — на ней нанесены лишь крупные лесные дороги.

Целых два дня я бродил близ реки. Местность там совсем закрытая — заросли, топи, болота, низкорослый лесок. Крупных высот нет, и это затрудняет ориентировку. Тропинок тоже было мало, а те, что удавалось обнаружить, вскоре скрывались в вереске и через пару километров исчезали совсем. Зато медвежьего помета и медвежьих следов было хоть отбавляй, а на озерах и небольших водоемах я видел много гусей и лебедей-кликунов. Фотоаппарат в полной готовности постоянно висел у меня на груди.

К счастью, стояла теплая и ясная погода. Чувствуя усталость, я находил сухой клочок земли, опускался на хрустящий олений мох и спал часок-другой. Проголодавшись, ловил форелей и, разведя небольшой костёр, зажаривал их на вертеле. Я наслаждался природой и жизнью, проблемы и загадки завтрашнего дня меня совсем, не волновали.

Я старался держаться поближе к реке. Кое-где берег был песчаным, и тут всегда можно было обнаружить чьи-то крупные следы. Но определить, кому они принадлежали — медведю, оленю или человеку, — было не так-то просто, ибо ветер с дождем превращали их в бесформенные ямки.

То тут, то там я находил остатки костров, и если это было на песке, то рядом с золой всегда были начерчены какие-то странные фигуры, причем повсюду одинаковые, и по форме, и по размеру. Фигуры напоминали магические рисунки: они походили на подкову, от которой отходили небольшие короткие линии. Но одна линия была длинной и жирной, а на конце ее маленький крестик. С левой стороны круга много мелких точек, одна из них обведена кружочком. На некоторых фигурах тот кружок размещался чуть-чуть подальше, в остальном же рисунки были совершенно одинаковы.

Эти фигуры заставили меня призадуматься. Что-то они наверняка означают, ведь нарисованы они у каждого костра. Быть может, их автор — какой-нибудь саам, который не забыл еще поверий своих предков? И он, быть может, рисовал фигуры, желая благословить свой кофе или сушеное мясо? А может быть, фигурки призваны остановить оленей, не дать им перейти на другой берег реки? Но подходящего решения так и не нашел.

На третий день вечером я обнаружил на песчаной отмели у реки совсем свежие следы человека. И решил, что Микко где-то рядом.

Чуть позже, перед заходом солнца, когда звонко пищали комары, а река «кипела» от гулявшей рыбы, я заметил, как метрах в ста ниже по течению над поверхностью воды появилась большая рыбина. Она взлетала на полметра, а водяные брызги поднимались выше, чем на метр.

Форель по доброй воле прыгать так не станет. Она, видно, попалась на крючок.

Я торопливо направляюсь вдоль берега, огибаю нависший над водой куст и успеваю как раз вовремя — Микко вынимает из реки форель килограмма так на полтора. Увидев меня он и на этот раз вздрагивает, лицо его выражает испуг. Но затем широкий рот расплывается в улыбке, и он заливается каким-то детским смехом. Нанеся рыбе удар по голове, он говорит:

— Хорошо, что ты пришел. Я ждал тебя.

Он тотчас начинает разделывать рыбу, разрезает ее вдоль позвоночника и, выкроив два отличных филе, достает мешочек с солью. Посыпав солью эти сочные куски, Микко бормочет:

— Я видел вчера медведя. Я знаю, где он сейчас.

Потом, собрав немного сушняка, разводит на берегу костер. Пока пламя бурно взмывает кверху, затем понемногу сникает, Микко нанизывает рыбу на ветки. Затем подбрасывает в огонь пару свежих веток можжевельника. Они шипят и потрескивают, густой дым поднимается к небу.

Микко поудобнее устраивается рядом с огнем. Затем внезапно заводит разговор.

— Неделю назад вон там в расселину свалился олень. Теперь медведь оттащил тушу чуть в сторону. Если его подкараулить, будет хорошее фото.

Микко поворачивает рыбу и подбрасывает еще веток в костер. Дым валит вертикально вверх. Комары отступают. Чудесный запах полукопченой форели щекочет нос, и мы оба сглатываем слюну. Время от времени Микко проверяет, не готова ли рыба.

Когда я достаю масло и хлеб, Микко делает большие глаза. Масла у него, конечно, нет, да и хлеб, возможно, тоже кончился. Последний раз Микко видели в сельской лавке недели две-три назад.

Мы приступаем к еде, не произнося ни слова. Комары пищат, в воде плещется рыба. Посредине реки проплывает большая рыбина, и нам отчетливо видна ее широкая черная спина. Видать, гуляет настоящий верзила.

Когда мы съели рыбу, а Микко умял еще и весь мой хлеб да большую часть масла, кофе уже был готов. Он очень крепкий, заварки я не пожалел.

После второй чашки Микко начинает урчать почти что по-медвежьи.

Одна из веток, на которых жарилась рыба, лежит у самого костра. Микко вдруг хватает ее и что-то рисует на песке. Возникает фигура, точно такая, какие я находил в разных местах у реки.

Сдерживая себя, я подхожу к Микко и заглядываю через его плечо.

— Вот тут я его нашел, — говорит он будто сам себе, указывая на крестик. — Мне показалось, что кто-то идет за мной по пятам, я испугался и понесся наверх, сквозь густой березняк. Возможно, добежал до самой высокой вершины Екелепяя, точно не знаю. Скорее отклонился слишком вправо — там виднелся подходящий камень, с нижней стороны в нем была впадина. Я ее углубил, стараясь копать поровнее.

Микко сидит, показывает мне свой чертеж и что-то бормочет под нос. Когда он, наконец, умолкает, я осторожно спрашиваю:

— Ты уверен, что хорошо проверил все места?

Он медленно поворачивается, мучительно долго глядит на меня. Затем проводит веткой по песку в направлении горы Екелепяя и произносит с такой горечью, что мне кажется, будто я слышу крик его души:

— Я искал до отупения. Все мои мысли и вся жизнь навеки связаны с этой проклятой горой. — Он бьет себя кулаком по лбу. — Звезда Лапландии, которую я там нашел, сделала жизнь мою адом. Все надо мной насмехаются, злорадствуют. Каждый встречный заводит разговоры о Звезде. Я ненавижу ее, слышишь, ненавижу!

Микко швыряет ветку в реку, туда, где гуляет большая рыба. Широкие круги бегут к другому берегу.

— Никто мне больше не верит. Ведь это было так давно...

Микко затронул свое больное место. Я и сам подумывал, что, быть может, вся история с корундом его выдумка, в которую он сам свято поверил.

Я наливаю ему третью чашку кофе и перевожу разговор на оленя. Микко успокаивается, и мы обсуждаем, как застать медведя врасплох. Мы оба считаем, что он вернется к оленьей туше утром, как только появится солнце.

Мы идем к каменистому склону, где медведь пытался закопать оленя. Резкий запах тухлятины ударяет в нос.

Метрах в десяти от того места, где зверь разрыхлил землю, мы строим примитивное укрытие. Я взвожу затвор фотоаппарата, достаю длинный спусковой тросик и усаживаюсь поудобнее.

Некоторое время сидим молча. Я спрашиваю Микко, случалось ли, чтобы на него нападал медведь. Или просто угрожал?

— Нет, никогда, — шепчет Микко в ответ. — Медведь первым не кинется на людей, если он только не ранен или не может удрать.

Мы лежим перешептываясь. Микко рассказывает о встречах с медведем. Многие из них и вправду интересны, но если бы я начал их тут пересказывать, это увело бы нас далеко от темы.

Время идет совсем медленно, один час сменяет другой, но медведь не появляется. Быть может, он услышал или же почуял нас. Если это так, то теперь он далеко отсюда.

Солнце поднимается над березовым леском, в нашем укрытии становится тепло и душно. Теперь чувствуем, что устали, и начинаем хором зевать. Веки становятся тяжелыми, они все время опускаются, и когда пытаешься снова их раскрыть, то тебе кажется, что поднимаешь что-то очень тяжелое.

Неожиданно я слышу дикий крик и спросонья нажимаю спусковой крючок. Микко бешено машет руками, брыкается, кричит, едва не заваливая все наше укрытие. Он таращит на меня глаза и, не говоря ни слова, делает ужасные гримасы. Наконец соображает, где находится, стыдливо проводит рукой по лицу.

— Мне приснилось, что я его нашел. Мне он снится часто, почти каждую неделю. Просыпаться после такого сна чертовски противно.

Если медведь и бродил поблизости, то теперь уж его наверняка спугнули. Мы продолжаем лежать в укрытии, наслаждаясь уютным теплом; мысли витают, пока мы опять не засыпаем.

Выспавшись, мы отправляемся бродить по низинам, но нигде медвежьих следов не видно. Тишина. Солнце ярко сияет, жужжат и гудят слепни и мухи, гуляет рыба.

Мы подходим к оленьей туше, но, судя по всему, медведь к ней не притрагивался. Видно, мы его все же спугнули.

После целого дня безуспешных поисков я отправляюсь обратно к Инари. Но, прежде чем распрощаться, мы уславливаемся о времени и месте нашей следующей встречи — на вершине горы Екелепяя.

На юго-западной оконечности низкого горного массива Марастуоддарак расположена гора Екелепяя, напоминающая подкову. На ее вершине, точнее на плато, лежит небольшое болото, из которого вытекает крохотный ручеек. Уже давно нет дождей, и ручеек совсем пересох. Он служит истоком Миесийоки, реки, которая чуть ниже по течению впадает в Патсойоки, а уже та через Васкийоки, наконец, впадает в озеро Инари. Плато Екелепяя довольно ровное, и на его самой плоской части обычно садится самолет, который нанимают в Инари старатели, когда покутят там несколько дней и им надоест пить стаканами «карпанпаймен» — отвратительную смесь молока и шотландского виски.

Когда вы поднимаетесь на Екелепяя, то после зарослей березняка на нижнем склоне горы взору открывается на редкость красивый вид. Подойдя к самому краю плато, я оборачиваюсь и вижу под собой волнистые просторы березовых лесов. Где-то там внизу течет Миесийоки, вся изрытая неутомимыми руками золотоискателей. Кое-где вдоль реки смутно вырисовываются песчаные гребни. Там, среди глубоких ям и высоких туч гравия у Миесийоки, Микко нашел свой большой корунд. А может, это было километрах в двух южнее, в верхнем течении небольшого ручейка Пускуяврипасхавдси. Во всей Европе лишь в этих двух местах можно встретить корунды такого типа и размера, как Звезда Лапландии, которую нашел Микко.

Далеко к западу, за волнистым березовым лесом, по ту сторону бескрайних просторов плато Финмарксвидда, мутно очерчиваются остроконечные, покрытые снегом горы у самого побережья Норвегии.

Выйдя на плато, замечаю вдали на фоне неба силуэт человека. Выпрямившись во весь рост, он торопится мне навстречу.

— Вот тут он где-то лежит, — произносит Микко, даже не здороваясь и таким тоном, словно мы и не прерывали разговор, состоявшийся внизу у Патсойоки пару недель назад.

— Под камнем, который торчит над землей, не очень большим, но и не очень маленьким. Где-то вот здесь! — Он смущенно смотрит на меня стеклянными глазами. Потом разводит рукой, обводя все широкое плато.

Плоскогорье занимает огромную площадь. То тут, то там виднеются вросшие в землю камни — не слишком большие, но и не очень мелкие. До меня сразу доходит, что камень Микко со спрятанным под ним сокровищем — все равно что булавка в муравейной куче. Монотонный, однообразный ландшафт плато лишает поиски всякого смысла.

Мы присаживаемся. Я достаю из рюкзака бутылку пива. Микко с жадностью хватает ее и единым глотком выпивает большую часть содержимого.

Я спрашиваю, почему он спрятал камень здесь, где почти нет точных ориентиров. Микко начинает нервничать, глаза бегают, его, видно, мучает удушье.

— Понимаешь, я так торопился, — бормочет он наконец.

— Торопился? Отчего же?

Микко допивает остаток пива. Отвернувшись, он откашливается, что-то бормочет. Затем бурчание его переходит в пронзительный фальцет, почти что в крик о помощи:

— Нет, ты только послушай! Никому другому я бы этого не рассказал. Но ты, я знаю, меня не выдашь.

Микко делает паузу, высасывая из бутылки последние капли пива. Затем продолжает уже более спокойно.

— Как-то лет двадцать назад мне надоело мыть золото, и я решил сходить на Патсойоки порыбачить. Речушку Миесийоки старатели перекопали вдоль и поперек, там всюду виднелись кучи нарытого гравия. Перебираясь через одну из них, я зацепился сапогом, и какие-то камешки покатились вниз. Весь тот день шел дождь, но как раз в этот момент выглянуло солнце. Яркий луч упал на един из камней, и передо мной ясно засверкала большая Звезда Лапландии. Когда я поднял камень, стер с него песок и землю, он стал почти совсем прозрачным. А размером он был с кулак.

Корунды я видел и раньше, порой находил их сам и неплохо в них разбирался. Но столь крупную и ясную Звезду Лапландии я никогда еще не встречал и о таком камне даже не слышал. Никак не ожидал, что в Лапландии можно найти подобный камень. Он стоит много-много тысяч марок. Как только камень оказался у меня в руках, я понял, что нашел целое состояние.

Голова у меня закружилась, мозг словно набух и отяжелел. Все вокруг заходило ходуном, и мне пришлось опуститься на землю. Так вдруг разбогатеть, внезапно найти деньги, которых хватит до самой смерти... осознать все это было не так-то легко.

В этот момент я внезапно подумал, что корунд-то, собственно, не мой. Ведь это был участок другого старателя, которого я хорошо знал. Много лет он копал и намывал тут золото. Значит, Звезда Лапландии должна принадлежать ему. Правда, я уже давно его не встречал.

Эта мысль поразила меня точно молния. Помню лишь, что я мчался сквозь березовый лесок, и ветки, как злые оводы, хлестали по лицу, а корунд, лежавший в кармане, больно стучал по ноге. Помню, что поднялся на гору, наверно, здесь, а может быть, и вовсе не здесь, стал искать какой-то камень, который смогу потом легко найти и под которым можно спрятать мое сокровище. Помню, как нашел подходящий камень, он торчал немного над землей, я закопал под ним корунд, присыпав землей, а сверху разбросал еще гравия...

Потом я спустился к Патсойоки, наловил форели, поел, напился чаю и сразу успокоился. На берегу реки прожил несколько дней, совсем один, погруженный в размышления, но так и не мог решить, украл я камень или нет. Ведь, не пройди я здесь случайно, корунд бы и сегодня лежал в куче гравия, скрытый вереском и березовым кустарником, и никто никогда бы его не нашел.

К тому же человек, владевший участком, так тщательно перекопал весь берег Миесийоки, что ни он, никто другой в эти места уже больше не придет. И все же в глубине души меня что-то мучило. Я попробовал себя успокоить, и на несколько часов это чувство исчезло, но вскоре оно опять возвратилось. Конечно, лучше всего бы вырвать эту колючку с корнем, пойти к тому человеку и все ему рассказать. Он бы наверняка согласился разделить со мной выручку. Но, черт побери, ты же знаешь, как трудно на это решиться!

В конце концов у меня созрел определенный план. Я решил подать прошение об участке для намывки золота где-нибудь у Миесийоки. Оформив такой участок и получив бумаги, я начну там копать и найду свой большой корунд, не сказав, конечно, никому, как было на самом деле. Потом одолжу в Инари немного денег, отправлюсь в Хельсинки и там продам свой драгоценный камень. Построю себе домик на берегу Патсойоки, а остальные деньги положу на книжку в банк. Вот это будет жизнь!

Поначалу все шло как по плану. Мне дали участок, который был уже весь перерыт и не так давно вновь возвращен государству. Участок обошелся мне очень дешево, а надежды найти там золото не было почти никакой. Но мне ведь на это было наплевать.

Когда я отправился на Миесийоки, чтобы взглянуть на участок, оказалось, что это было как раз то место, где был найден корунд. Какой приятный сюрприз! Я, правда, не знаю, когда этот участок возвратили государству. Возможно, чуть раньше того, как я сделал там свою находку. Но теперь я чувствовал себя вполне уверенно.

Я начал кое-где копать и одну из ям прокопал довольно глубоко, найдя там немного золота, всего несколько граммов. И в один прекрасный день я поднялся сюда, на плато, чтобы забрать свой корунд, прекрасную Звезду Лапландии, спрятанную под одним из камней.

Окончание следует

Перевел со шведского В. Якуб

(обратно)

Дорога к мысу Горн

...Из всех людских безумств и заблуждений самым непостижимым мне кажется то, что человек, живя на Земле один только раз, не стремится воочию познать ее — всю целиком.

Фестетис де Тольна, мореход, покоритель Тихого океана

Плавание у мыса Горн считается у моряков достижением того же класса, что и покорение Эвереста у альпинистов. За последние сто лет лишь шестнадцати яхтсменам удалось в одиночку обойти «Старого людоеда».

«Я долго убеждал себя в том, что только безумец может отважиться обогнуть мыс Горн на маленькой яхте. Из восьми известных мне яхт, которые совершили такую попытку, шесть опрокинулись на подходах к мысу, против него или едва миновав это опасное место. Но я очень не люблю, когда меня запугивают, и совсем не могу примириться с тем, чтобы отступать перед страхом. Для меня мыс Горн обладал грозным очарованием, притягивал к себе как одна из еще оставшихся в мире возможностей бросить смелый вызов стихиям...»

Эти слова принадлежат англичанину Фрэнсису Чичестеру, рекордсмену кругосветных плаваний. Помня о них, я и задал свой первый вопрос в нашей «Кают-компании» Кшиштофу Барановскому — прославленному польскому яхтсмену, совершившему в 1972—1973 годах своеобразный «виток» вокруг Земли через три величайших океана планеты.

— Что заставило вас, Кшиштоф, отправиться в такое опасное плавание! Ведь в нем шансы победить или погибнуть равны!

Он улыбнулся, и мне стало ясно, что простого и короткого ответа я не услышу.

— Я занимаюсь парусным спортом с четырнадцати лет. И шаг за шагом прошел все ступени парусной карьеры, от матроса до яхтенного капитана. Я участвовал в экспедиционном 15-месячном плавании вокруг Южной Америки на яхте «Смелый», во многом повторившей легендарное путешествие «Бигля», на котором находился молодой Дарвин. И написал об этом книгу с ироническим названием «Капитан Кук» (Игра слов: фамилия знаменитого английского мореплавателя Джеймса Кука, совершившего три кругосветных плавания (1768—1780 гг.), переводится как «повар», «кок».).

Да-да, я был в том рейсе коком, а не капитаном: других вакансий на паруснике не было. Но я не затем отправился в плавание, чтобы написать о нем, хотя и знал, что писать буду. Я устроился коком, потому что люблю море, мечтал о дальних морских походах и ждал удовлетворения от самого плавания. Нас было шестеро на яхте, рассчитанной на команду в четырнадцать человек. И я многому тогда научился. Помимо каторжной работы на камбузе, у меня были и прочие обязанности: стоять на вахте, помогать географам в их исследованиях.

Я очень люблю ходить под парусом, стараюсь принять участие в каждом сложном спортивном соревновании. И чем труднее условия, тем мне интереснее. Конечно же, как всякий яхтсмен, я мечтал о трансатлантических гонках одиночек, где соревнуются лучшие яхтсмены мира... Готовясь к ним, я три года ходил в одиночку по Балтике — и на крейсерских яхтах, и на быстроходных, легкопереворачивающихся «финнах». Нужно было доказать свое право стать капитаном «Полонеза», который строился специально для регаты на судоверфи имени Леонида Телиги (Леонид Телига — знаменитый яхтсмен-одиночка, первым из польских мореплавателей совершивший в 1967—1969 годах рейс вокруг света.).

Эти напряженные годы дали мне опыт, в котором были в зачатке элементы кругосветного плавания. Вспоминаю, как ложился вздремнуть на полчаса и вскакивал с криком через десять минут, опасаясь столкновения со встречным судном. Я не отважился бы обогнуть земной шар, если бы не прошел испытания одиночеством. И лишь когда я уверился в своих силах, в голову пришла мысль: по окончании регаты, если судно окажется надежным и быстроходным, продолжить рейс — вокруг света, в обход мыса Доброй Надежды, Новой Зеландии и мыса Горн.

— Что должен уметь человек, собирающийся в одиночное плавание, если оставить в стороне совершенное навигационное мастерство и знание мореходных качеств своего судна!

— Все навыки пригодятся. В море у вас не будет помощников. Готовясь к экспедиции на «Смелом», я, например, закончил кулинарные курсы. И впоследствии мог приготовить еду при любом шторме. А хорошая еда отвлекает и от зловещих обстоятельств, и от недобрых предчувствий. Как только мне становилось тоскливо, я закатывал себе праздничный обед.

Потом, нужно иметь опыт самоврачевания. Когда товарищ принес на «Полонез» аптечку и вручил мне хирургическую пилу, я едва не упал в обморок. Но если бы в рейсе началась гангрена руки или ноги, пришлось бы прибегнуть к ампутации.

По образованию я инженер-электроник и поэтому во время плавания в отличие от многих яхтсменов-одиночек не имел хлопот с радиоаппаратурой. У меня была налажена хорошая связь с «Радио-Гдыня». Даже в антарктических водах, хотя в это трудно поверить, я разговаривал с женой и детьми.

На земле есть дружная интернациональная семья — любители-коротковолновики. Эти «невидимки», живущие на разных континентах, своим постоянным вниманием скрашивали мое одиночество. А когда «Полонез» был на подходе к мысу Горн, они передавали составленный специально для меня прогноз погоды и состояния льдов в антарктических водах. Благодаря этому я хотя бы два-три часа в сутки мог спать, не опасаясь, что яхта разобьется о кочующий айсберг.

Работ в одиночном плавании всегда предостаточно, даже если не нужно шить разодранные паруса, и яхта, послушная авторулевому, выдерживает заданный курс. Частенько, как говаривал Фрэнсис Чичестер, мне недоставало обезьяны и слона: обезьяны, чтобы управляться со снастями при большом крене, а слона как рулевого, когда яхта при шквалах начинала рыскать и нужно было менять паруса.

Правильное чередование необходимых работ — лучшее средство превозмогать гнет одиночества, монотонность плавания и подспудные страхи перед смертельной опасностью, которая может явиться в любом обличье, будь то гигантская волна, внезапно сорвавшийся с небес ураганный шквал, корабль, вынырнувший из тумана, или айсберг, дрейфующий перед носом в кромешной мгле.

Я не говорю уже о сюрпризах, которые готовит одинокому мореплавателю угнетенная психика. Кто-то слышит за бортом стоны, голоса родных, зовущие на помощь, кому-то мерещится вестник смерти — «Летучий голландец». Чичестер, работая как-то раз на баке, внезапно почувствовал, что его яхта, получив пробоину, стремительно идет ко дну. Оказалось, галлюцинация. А мне иногда снились сны, которые я не мог отличить от яви. Например, казалось, что я уже сделал то, что нужно сделать, и я продолжал спать как убитый. Или чудилось, что наперерез «Полонезу» идет корабль. Я просыпался, бежал на палубу и... действительно видел дымок на горизонте...

Приведем несколько страниц из записей Барановского, которые перенесут нас на белую от пены палубу «Полонеза», летящего под штормовыми парусами в атаку на зловещий мыс Горн.

Из бортового журнала

«Полдень 13 февраля. Наши координаты — 47°34" южной широты и 98°55" западной долготы. Жребий брошен. Пересечен рубеж, от которого уже нет дороги назад.

«Полонез» плывет в фонтанах пены. Дневной переход 180 миль. Не уснуть. Яхту бросает во все стороны. А ведь только 7—8 баллов!.. Вчера забыл поужинать, сегодня — пообедать. Лежу в койке, и меня трясет как в лихорадке. Заставляю себя съесть апельсин, прикладываю к воспаленному правому глазу примочку из чая и снова выскакиваю не палубу, чтобы сменить парус. Возвращаюсь в свою нору под одеяло, как загнанный зверь. Каждым нервом ощущаю напряжение парусов, такелажа и корпуса и знаю, что яхта послушна моей воле. «Полонез» скачет, закусив удила, но в заданном направлении... Выглядывает солнце, хотя как среди этих мечущихся гор и пляшущих долин отыскать горизонт, необходимый для обсервации и прокладки курса?..

Уже третий день не могу определиться. Задраиваю люк и возвращаюсь к книгам тех, кто раньше оставил за кормой мыс Горн...

18 февраля. До Горна 580 миль. С утра задувает 7—8 баллов. Штормовой ветер с фронта атакует исполинские волны. Но угрюмый океан все так же безучастно катит свои погребальные дроги. Под серым небом — серая вода, которая бьется в конвульсиях, плюется пеной, чтобы через минуту опасть кроткой долиной. Обезличенность этой волнующейся воды ужасна, а ее мощь не поддается описанию. Кажется, что здесь судьба человека и судна решается без его участия».

— Почему, Кшиштоф, вы выбрали самый тяжкий маршрут!

— Есть две основные трассы, которыми ходят вокруг света под парусом. Первая лежит в экваториальных водах в зоне пассатов — постоянных благоприятных ветров. Она ведет через Панамский канал и Торресов пролив мимо живописных островов Тихого и Индийского океанов. Именно этим путем в январе 1967 года пошел мой соотечественник Леонид Телига. За два года и два месяца плавания он оставил за кормой 28 тысяч миль.

Другая трасса «окольцовывает» Антарктику, Она проходит в «ревущих сороковых» и «воющих пятидесятых» широтах южного полушария, огибая три грозных мыса: Доброй Надежды, Луин и Горн. Западные ветры, достигающие ураганной силы, разгоняют здесь такие волны, каких нет больше нигде на белом свете. Эта трасса намного труднее обжитой экваториальной, но зато и быстроходней, так как здесь практически не бывает штилей. Именно по ней шли знаменитые клиперы, перевозившие товары из Австралии в Европу.

Первым одолел ее в 1942— 1943 годах на иоле («Иол» и «кэч» — двухмачтовые яхты с косыми парусами.) «Лег II» аргентинец Вито Дюма. Вторым был шестидесятипятилетний Фрэнсис Чичестер на кэче «Джипси-Мот IV». Кроме них, к концу 1971 года «ревущими сороковыми» прошло лишь шесть человек.

Я решил идти вокруг света самым трудным путем и старался не уступить моим знаменитым предшественникам.

Я не ставил целью побить рекорд Чичестера (29 630 миль за 226 ходовых суток с заходом лишь в один порт — Сидней), но на отрезке Австралия — мыс Горн «Полонез» на шесть дней опередил знаменитую «Джипси-Мот». Каждую неделю мы оставляли за кормой около тысячи миль Тихого океана. Да и общий результат не так уж плох: 241 ходовые сутки на 31 068 миль и 7 месяцев, чтобы замкнуть земной круг.

— Считаете ли вы свое плавание на «Полонезе» чисто спортивным достижением! Или это была проверка человеческих возможностей в борьбе со стихиями!

— Это зависит от того, что вкладывать в понятие «спорт». Каждое спортивное свершение включает в себя достижение общечеловеческое, пробу характера. Видимо, поэтому и на суше я люблю соперничество, здоровую конкуренцию.

— Но ведь ваше свершение включало элемент смертельного риска. И вы сами, вслед за Чичестером, частенько повторяли это в своих репортажах, которые посылали для газеты «Трибуна люду». А спорт, как его понимают еще со времен Олимпиад в Древней Греции, не должен ставить под угрозу здоровье и жизнь человека.

— Мы рискуем попасть в катастрофу, садясь за руль автомобиля. И все-таки ездим. Но, конечно же, есть принципиальное различие между случайностью, риском и свободным выбором.

Готовясь к одиночному плаванию, в котором можешь рассчитывать только на свои силы, нужно все трезво взвесить, чтобы быть готовым к самому худшему. Но, когда выбор сделан, когда кливер поднят, отступать нельзя. Потеряв уважение к себе, человек превращается в ничтожество. А это хуже физической гибели. Ибо не инстинкт самосохранения является отличительной чертой человека разумного, а стремление прожить жизнь достойно.

Помимо всего прочего, яхтенный спорт и особенно одиночные плавания, как ничто другое, даруют человеку животворное чувство близости к природе. Человек, окрыленный парусами, вода и ветер — воистину равноправный тройственный союз.

Порой, когда меня застигал штиль, я как заклинания читал стихи Лермонтова о мятежном парусе, который ищет бури. А когда приходил в отчаяние, измученней штормами, я припоминал гордые слова капитана Аллана Вильёрса: «Мы выбрали путь вокруг мыса Горн именно потому, что здесь дуют дикие западные ветры и гонят парусники трассой штормов... Не нам искать путей через каналы, прорытые в тропиках на стыке материков. Пусть там идут пароходы, сокращая дорогу на тысячи миль. Не надо искать хорошей погоды и живописных трасс для удовольствия скучающих пассажиров. Для нас не существует ничего, кроме ветра, нас не страшат расстояния. Паруса жаждут ветров. Не хорошей погоды они ищут, но злой, не спокойных, а штормовых дней, потому что шторм наш помощник».

— Кто вам ближе всего в горстке ваших отважных предшественников!

— Разумеется, одиночные мореплаватели, которые прошли до меня «ревущими сороковыми», были в известной мере моими героями. Слова «в известной мере» необходимо пояснить.

Я, например, восхищаюсь Чичестером, но не разделяю его отношения к морю. Ибо он с морем боролся. Здесь мне гораздо ближе американец Уильям Уиллис. Я полагаю, что с морем бороться нельзя. Его нужно любить. И тогда можно выжить, получив урок смирения и склонив голову перед беспредельным могуществом океанов. С другой стороны, Уиллис, как и мой соотечественник Леонид Телига, был лишен того спортивного духа, каким обладали Чичестер или Робин Нокс-Джонстон, победитель состязания яхтсменов-одиночек в плавании вокруг земного шара без захода в порты.

С Нокс-Джонстоном мы познакомились в Лондоне. Мне он очень понравился и как человек, и как моряк.Это Робин передал завоеванный им приз — 12 тысяч долларов — вдове Дональда Кроухерста, пропавшего бесследно во время кругосветного марафона. Я считаю Нокс-Джонстона образцом настоящего яхтсмена, который способен сохранить свою индивидуальность, жить на земле скромно, как все простые люди. И это представляется мне самым трудным — остаться после триумфа самим собой, а не существовать на проценты от героического свершения (Эти же слова с полным правом можно отнести и к самому Барановскому. Став национальным героем Польши, кавалером Ордена Возрождения Польши, Золотого Знака заслуженного работника моря, Знака Поморского Грифа и прочих наград, он остался вес тем же «отважным капитаном» и собирается бросить новый вызов стихиям — готовится в очередное плавание.).

Из бортового журнала

«Идем с осторожностью, но на штаге несем большой кливер, что равносильно вызову. «Полонез» убегает на полном ходу. За нами гонится зеленое чудовище с оскаленными зубами. Растворяясь в сумерках, оно угрожающе воет. Что можно сделать? Бежать, пока выдерживает такелаж. И нервы...

Неудивительно, что капитаны больших парусников запрещали в этих широтах штурвальным оглядываться назад, на волны за кормой.

В 22.00 получаем то, что заслужили своей дерзостью, — шторм 8—9 баллов. Рык ветра, удары волн. Сменяю большой кливер на штормовой... Когда гребень волны проходит под корпусом, хочется распластать руки и улететь в ночь. Под ногами раскачивается палуба, ставшая всем моим миром. Ситуация, в которой оказался «Полонез», окруженный гневной бушующей водой, вполне соответствует представлениям наших предков о крае света.

20 февраля. Словно по земному обручу, катит «Полонез» 56-й параллелью. Из-за величественных водяных холмов выплывает месяц, как бы желая придать мне бодрости. До Горна остается два суточных перехода.

Время измеряется теперь только днями, отделяющими от мыса Горн...

22 февраля. Дивная ночь. Черные валы, убранные золотистым ковром, катятся в сторону месяца. Морозное дыхание ледников Антарктиды, скрытых далеко за горизонтом; с севера — тоже невидимые — ледники Огненной Земли.

Не перестаю восхищаться наступающим днем, в сотне миль от Горна, как вдруг наступает штиль. Величественная зыбь южного Тихого океана успокаивается, мягкие ветра приходят с разных сторон, а барометр идет в гору. День полон солнца, и я беру координаты каждые два часа. Обнаруживаю очень сильное течение, и, хотя не знаю, куда оно сносит, праздничное настроение не оставляет меня.

Когда с запада приходит легкий ветерок, принимаю решение поставить самый большой парус — спинакер. Рискую потерять паруса и мачту, но не могу совладать с искушением. Ничто не предвещает кинжального удара ветра. И хотя спинакер очень капризен, я испытываю удовлетворение: кто слышал, чтобы яхта с единственным членом экипажа на борту обогнула зловещий Горн под спинакером?

Внимательно слежу за ветром и парусами. Подкреплюсь как-нибудь потом. Помимо очевидного удальства, плавание под спинакером дает мне вожделенную скорость. Чем быстрее оставлю Горн за кормою, тем лучше...»

(Впереди по курсу — земля! Так спустя сорок четыре дня после отплытия из Тасмании Барановский снова увидел острова. Диего-Рамирес.

Никто еще за столь короткий срок не проходил под парусом от Австралии до Южной Америки. Но теперь, когда цель уже так близка, новая грозная опасность подстерегает одинокого моряка...)

«Чертово течение сносит на скалы. Звенят выбранные до предела паруса. На компас не гляжу, сейчас это не имеет смысла. Даже если течение потащит меня к скалам, сделаю поворот и отойду на ветер. Главное, я вижу невооруженным глазом черные контуры гор, которые грезились мне недели, если не месяцы».

— У каждого из ваших предшественников были на разных этапах путешествия свои трудности. Расскажите, Кшиштоф, о самых трудных физических и психических испытаниях, выпавших на вашу долю во время рейса.

— Обо всем коротко не расскажешь. В шторм крепил мачту в Атлантике. Попал в штиль перед финишем регаты, когда, забывая об отдыхе и еде, приходилось по 25 раз в день менять паруса, ловя малейшее дуновение ветерка.

После мыса Горн, когда я покинул Фолкленды, начали выходить из строя электроника, электрооборудование, такелаж. Однажды в Атлантике мне пришлось в шторм карабкаться на 15-метровую мачту, чтобы сменить лопнувший стальной штаг. Я утешался мыслью, что человек — это та часть сложного механизма судовождения, которая выходит из строя последней.

Однако труднейшим физическим испытанием был ураган, настигший меня в Индийском океане между Африкой и Австралией. Трижды «Полонез» уходил мачтами под воду. Это была настоящая катастрофа...

«...С небольшими передышками шторм продолжается несколько дней. Я уже привык к мрачному небу, жалобному вою ветра и вечной воде на палубе...

Вода с невероятной скоростью несется буквально у моих ног, а за поднявшейся кормой встает откос, увенчанный буруном. Еще минута, и нос зароется в водную долину. Но нет, «Полонез» тяжело оседает с валом пены перед носом, и лишь теперь можно определить высоту следующей водной горы. Может быть, все 20, а может быть, и 10 метров...

Я уже теряю представление о силе ветра. Вода носится в воздухе, но при этом видимость не так плоха. Чувствую, что моего опыта здесь недостаточно. Я никогда не видел ни таких волн, ни таких ветров. Боюсь выговорить слово «ураган»...

Легкость, с какой поддается румпель, вызывает подозрение. Я выскакиваю на палубу. Сорвана нижняя часть рулевого автомата. Сломана соединительная втулка, предохранительный трос разорван, на месте его крепления торчит стальной огрызок. Чувствую себя последним дураком. Нет другого выхода — перехожу на ручное управление...

Краем глаза вижу эту волну. Она не больше и не грознее других, но в отличие от предыдущих несет в своей глубине мрак, а не белизну изломанного буруна. Над бортом «Полонеза» встает стена! Я уперся ногами в кокпит, а свободную руку просунул под тросы. Окутанный водой, словно подушкой, теряю слух и зрение. Меня подхватывает водная лавина... Неужели «Полонез» перевернулся мачтами вниз и снова встал?! Разве такое возможно?

Отовсюду стекает вода. Наваливаюсь на руль, чтобы отойти к полному ветру, прежде чем набежит следующая громада. Как же это произошло? Смотрю на трап, которого теперь просто-напросто нет: втиснутые ударами волн доски упали внутрь, а зияющее отверстие закрывает теперь деревянная решетка, на которой я только что стоял. Ее никогда не удавалось вытащить; и еще — лишь минуту назад я прижимал ее всей тяжестью своего тела...

В голове муть, но пробивается одна мысль: темнеет, как же я встречу следующую волну? Хочется, чтобы это был сон, но над бортом вырастает точно такая же черная стена. Я знаю, что это уже конец, что здесь бессильны любые маневры... И все же пытаюсь перекладывать румпель — то влево, то вправо, — чтобы увидеть, как реагирует яхта, но это уже не имеет ровно никакого значения. Мой крик тонет под водой... Давясь и отдуваясь, я возвращаюсь из путешествия в вечную тьму. Меня спас глубокий кокпит. Остолбенело смотрю на все еще стоящие мачты и решетку, заградившую люк, проверяю — руль действует...

На фоне более светлого неба вижу флагшток — совершенно прямой прут на верхушке бизань-мачты, где обычно развевается флаг. Эта толстая трубка из кислотоупорной стали теперь отогнулась назад под углом 120 градусов...

Внутри яхты полный разгром. Я смотрю на все это, стиснув зубы, и просто теряюсь: за что приниматься? Меня повергает в ужас не количество работы, а та легкость, с какой яхта переворачивалась...

Из состояния задумчивости меня выводит удар волны. Ему вторит грохот падающих банок и плеск воды в колпаках лампочек на потолке. Звон стекла. Мне хотелось бы забыть обо всем случившемся, думать, будто ничего не произошло, махнуть на все рукой. Но эта вода в плафонах!

Я как раз складываю банки на правом борту ниже трапа. Знакомый рывок, чувство невесомости, и, прежде чем я успеваю за что-либо схватиться, лечу на кухонную полку. Голова разбита, полка — в щепки... Вот теперь-то я видел!!! Видел, с какой легкостью весь мой мирок, который я считал надежным и непоколебимым, переворачивается под действием волны, одним ударом вытряхивающей из всех уголков их содержимое (включая и меня самого) и опрокидывающей вверх дном...

Что за дьявольская силища! Открываю люк. Свист ветра ошеломляет после уютной тишины внутри. «Уютная» не следует, конечно, понимать дословно. Освещаю фонариком палубу. Мачты еще стоят, хотя явно ослабли ванты бизани. Бакштаги напряглись, видимо, от невероятной перегрузки. Гик снова вырвался из крепления. Просто чудо, что он не натворил еще больших бед...

Я обессилен, и мне уже безразлично, что еще может произойти с яхтой. Из мокрых пледов я вытаскиваю журнал, нахожу карандаш (авторучки нигде нет) и вписываю в рубрику «Происшествия»: «2 опрокидывания под фоком, 1 — в дрейфе». Хочется, чтобы в случае чего сохранился хотя бы след того, что здесь произошло.  (После третьего «сальто» впору было просить о помощи или, изменив маршрут, направиться в ближайший порт для ремонта. Но капитан Барановский сохранил стойкость духа, разработал способ управления яхтой, которая потеряла авторулевое устройство.)

Не вижу смысла в какой бы то ни было уборке, если через минуту все это снова перевернется. Из форпика вытаскиваю спальный мешок, герметически упакованный в полиэтилен, а из платяного шкафа — шерстяной комбинезон. Отяжелевшие от воды вещи перебрасываю с левой койки на правую, даже не потрудившись их выжать, вытираюсь мокрым полотенцем и натягиваю сухую «шкуру». Сон приходит как избавление...»

— ...В Хобарте, куда я пришел 21 декабря, мне предстояло принять, может быть, самое ответственное в моей жизни решение. Сдаться, трезво признав непригодность «Полонеза» для плавания в «ревущих сороковых»? Отказаться от броска к мысу Горн? Или, увеличив балласт и убрав для большей остойчивости бизань-мачту, померяться силами с еще более ужасными ураганами и чудовищными волнами Тихого океана, рискуя к тому же где-нибудь в пятидесятых широтах напороться во мгле на кочующий айсберг?

Видимо, принятие решения и было самым тяжелым испытанием моей психики. Вполне «престижно» было возвращаться экваториальным путем вдоль живописных островов Тихого океана через Панамский канал. Но в конце концов я не отступил от своего намерения и выбрал дорогу на Горн, которая по традиции считается сложнейшим этапом плавания в «ревущих сороковых». Слишком много было вложено труда и сердца в этот рейс, чтобы отказаться от дальнейшей борьбы.

Из бортового журнала

«23.02.73. Три часа тридцать пять минут. Пройдены острова Диего-Рамирес. Перед «Полонезом» — до самого, мыса Горн — чистая вода. Радио Нидерландов, словно по заказу, передает мазурки Шопена, а во мне все тает. Кажется, впервые за полтора месяца я улыбаюсь, и эта счастливая улыбка ломает угрюмую маску, из окаменевших на лице соленых брызг.

Посреди серой мглы на восходе засветилась золотисто-розовая полоска. Диего-Рамирес расплылись за кормой в черноте ночи, а перед носом «Полонеза» рождается день...

...Сегодня пятница. Просыпаюсь прежде, чем зазвонил будильник. Смотрю на эхолот — он показывает 59 саженей — и выхожу на палубу. Далеко на левом борту, нахлобучив серый ледник, лежит остров Осте.

Сам остров Горн возвышается сгорбленным куполом, словно его придавили тысячи морских трагедий, свидетелем которых он был.

Беру курс на Горн...

Под большим гротом и кливером, со штормовым фоком на внутреннем штаге — с таким парусным вооружением предстанем мы пред ликом самого грозного из мысов. Укрепляю на корме флагшток с польским флагом. Флаг грязноват и немного выцвел, но белый и красный цвета резко выделяются на фоне всего, что нас здесь окружает... На траверзе — Горн!

— Великий мыс! С почтением и покорностью кланяется Тебе мачтой «Полонез». И я склоняю чело перед Твоим валичием, изумленный Твоей благосклонностью. Дорога была длинной и тяжкой, но тем утешаю себя, что могу наконец воочию лицезреть Тебя. Знай, что несу с собой мечты многих людей, и не только моряков. Встречая сегодня нас, Ты даруешь людям надежду, что и их мечты когда-нибудь осуществятся.

Горн молчит.

Он так близок, что слышу запахи морского берега — запахи рыбы и водорослей. Остров кажется бурым и бронзовым: на нем ни полоски снега. Дождь, который начался минуту назад, тут же сменился снегом и градом. Мне приходит в голову мысль, что в такую погоду можно обойти вокруг мыса Горн, но я отбрасываю ее как святотатственную. Мне и так невероятно повезло! Только двоим из шести моих предшественников-одиночек, бросивших вызов «Старому людоеду», — австралийцу Биллу Нансу и англичанину Алеку Роузу — удалось обогнуть Горн в столь же благоприятных условиях.

(Кстати, успокаиваться никогда не следует. Очень скоро мне пришлось убедиться в этом на собственном опыте. Удача расслабляет, и платить за это приходится дорого. Мне в голову пришла шальная мысль подойти к Фолклендским островам, что называется, «на всех парусах», и... я едва не напоролся на скалы при прекрасной видимости в самой непосредственной близи от Порт-Стэнли. Впрочем, все это будет позднее. Сейчас же я с жадностью пожирал глазами окрестности.)

Такой дикий и прекрасный пейзаж не часто увидишь. Далекие горы — черного цвета, а те, что еще дальше, обозначены синими зубцами на нежной лазури, тронутой золотом и померанцем. Там, над Атлантикой, чистое небо. Зато над Огненной Землей нависают толстые пласты туч, причудливо переплетенных, уложенных в копны, косы и локоны.

На море небольшая, но короткая и крутая волна, и нос то и дело уходит под воду, а брызги летят в кокпит. Дьявольски холодно, и руки деревенеют. Зато на сердце тепло...»

Владимир Стеценко

(обратно)

В джунглях древнего Вайнада

Окончание. Начало в № 8.

Любимая кобра

Велла не помнил, сколько времени стоит эта роща и это дерево. Он знал только, что место это очень древнее. Испокон веков панья окрестных деревень держали здесь своих духов.

Когда панья случается менять место жительства, они забирают с собой духов предков так же, как одежду, горшок, циновку или нож-секач. На новом месте они помещают их в близлежащий «колай-чатан». Дух предка — необходимая принадлежность каждого панья и даже в какой-то степени мерило его социальной значимости. Но духи предков — это не единственное, чем дорожат панья. Есть еще любимые кобры. Такая кобра жила и в священной роще, куда привел меня Велла. Правда, я об этом не знала, иначе, может быть, и не пошла бы туда. От дерева предков была протоптана еле заметная тропинка, которая спускалась на дно лощины. Там, на дне, высокий кустарник с колючими ветками образовал сплошную заросль, через которую можно было только прорубиться. Место это в отличие от всей рощи было унылым и мрачным. Но Велла почему-то направился туда. Я давно заметила, что он, разгуливая со мной по священной роще, носит с собой горшочек с молоком.

Тропинка стала сырой, потом под ногами захлюпала грязь.

— Вот здесь, — сказал Велла, остановившись рядом с колючей порослью, под которой угадывалось небольшое болото.

— Что здесь? — не поняла я.

— Кобра, — ответил Велла.

— Что?! — я невольно сделала шаг назад.

— Ну да, — Велла не терял спокойствия, — здесь живет наша любимая кобра.

Смотри, — он поставил горшочек с молоком под куст. Опустился перед ним на колени и коснулся лбом земли. Потом скороговоркой что-то зашептал.

Видимо, Велла все же не был уверен в добрых чувствах любимой кобры до конца. Он предпочел отойти на безопасное расстояние. Меня не пришлось упрашивать сделать то же самое. Через некоторое время в кустах раздался шорох, и оттуда выползла черная королевская кобра. Она приподнялась, застыла на какое-то мгновение, но капюшона раздувать не стала. Ее узкие глаза презрительно одарили меня холодным змеиным взглядом. Мне стало не по себе, и я переступила с ноги на ногу.

— Не шевелись, — предостерегающе шепнул Велла.

Любимая кобра перестала обращать на нас внимание. Она грациозно изогнула свою змеиную шею и занялась молоком.

Когда мы выбрались со дна лощины, я бессильно опустилась на лежащий рядом со мной валун.

— Эй! — вдруг закричал Велла. — Ты же села...

— Ну да, села, — согласилась я. — На богиню Бхагавати!

Я вскочила как ужаленная. Час от часу не легче.

— Прости, Велла, — сказала я. — Я не знала, что богини валяются здесь прямо на земле.

— Да не валяются! — рассердился Велла. — Этот камень и есть наша богиня Бхагавати.

Теперь только я заметила, что Валун, вросший в землю между двумя деревьями, был аккуратно обложен небольшими камнями. Рядом стоял светильник, высеченный из песчаника, а чуть поодаль был врыт вертикальный камень. Я поняла свою оплошность. Я уселась прямо на алтарь лесного храма панья. И виновата во всем была любимая кобра.

— Что же теперь делать? — расстроенно и покорно спросила я.

Своим искренним раскаянием я тронула сердце жреца. Велла на минуту задумался, почесал в своих буйных кудрях и решительно сказал:

— Принесешь жертву.

Я обреченно согласилась. К моей радости, жертва свелась к кокосовому ореху. Велла ударил орехом о вертикальный камень, скорлупа лопнула, и брызнуло кокосовое молоко.

— Хорошо! — одобрительно сказал Велла.

И снова он опустился на колени, на этот раз перед камнем. Коснулся лбом камня и громко запричитал:

— Наша богиня! Мы кланяемся тебе! Не посылай на нас болезнь! Возьми все, что мы тебе принесли!

И так несколько раз.

— Ну а теперь все в порядке, — сказал Велла, поднимаясь с колен. — Но больше не садись на богиню.

По джунглям и плантациям, по священным рощам Ваинада разбросаны лесные храмы панья. Храм — название условное. Обычно это священное дерево, у корней которого врыты камни-боги. Иногда камни ставят на платформу — возвышение, сложенное из необработанных валунов. Вот и все. Просто, доступно и удобно. И никаких затрат. Боги панья, как и само племя, отличаются скромностью и непритязательностью.

...Боги и духи. Какая граница отделяет их друг от друга? Найти эту границу очень трудно. Бог может быть духом и добрым и злым. Дух предка со временем может превратиться в бога. Между богами и духами свои сложные и нередко запутанные отношения, как и между людьми. Потому что и боги и духи были когда-то людьми, так считают панья. Для панья не составляет труда увидеть духа или поговорить с богом. И свято поверить в это. На заре своей истории человек не мог отличать сон от действительности. Для того чтобы это произошло, ему пришлось учиться не одно тысячелетие. Поэтому не надо удивляться, когда панья утверждает, что он видел духа своего отца или духа своего умершего хозяина. Однажды дух умершего хозяина явился ночью к сторожу плантации Ковалану и настоятельно посоветовал ему, даже, можно сказать, велел купить плантацию и разводить кофе. Ковалан не мог ослушаться прежнего хозяина. Денег у сторожа, конечно, для этого не было. Но Ковалан нашел выход из положения. Он отправился к молодому хозяину и передал ему волю покойного отца, сказав, что согласно этой воле должен передать плантацию Ковалану. Молодой хозяин немедленно нашел выход. Память об этом выходе долго давала себя знать Ковалану кровоподтеком пониже спины и болью в крестце, куда пришелся удар тяжелого ботинка молодого хозяина. Так Ковалан на собственном опыте познал тот барьер, который стоит между сновидением и действительностью. Но это личный опыт Ковалана. У племени в целом такого опыта еще нет. Поэтому бродят по джунглям неприкаянные, злые и добрые духи, живут в камнях молчаливые и разговорчивые боги, предки духов облюбовывают себе темные углы хижин, и хитрые зеленые улыбки скользят по священным деревьям в солнечные погожие дни.

Семья пророков

Все знают, что в семье Чундана два пророка: сам Чундан и его жена Кулати. И этому никто не удивляется. Панья видели еще и не такое. Зато удивилась я, представив себе в подробностях жизнь этой семьи. Но действительность опровергла мои измышления. Выяснилось, что каждый из них пророчествует на стороне.

Когда я пришла в деревню, Чундан сидел около своей хижины и сосредоточенно строгал палку. У ног его в пыли ползал кудрявый, большеглазый малыш. Чундан нисколько не был похож на пророка. Молодой, с простым серьезным лицом, он, пожалуй, не отличался от любого панья или от кули. Поэтому я и спросила сразу:

— Ты пророк?

— Да, — серьезно и просто подтвердил Чундан. И вновь принялся за свою палку.

— Ну и как ты работаешь? — задала я, наверное, не очень умный вопрос.

— Как все, — спокойно ответил Чундан. — Как все пророки. Но об этом меня никто не спрашивает. Все знают, как это происходит.

— А я не знаю, — искренне призналась я.

Чундан удивленно вскинул на меня глаза и отложил палку в сторону. Я поняла, что теперь начнется серьезный разговор.

— Совсем ничего не знаешь? — переспросил Чундан.

— Совсем, — подтвердила я.

— В твоем племени нет пророков? — продолжал удивляться Чундан.

— Нет, — уныло покачала я головой.

— Ну это другое дело, — сочувственно посмотрел на меня Чундан. — Тогда слушай.

В месяц кумбам (февраль — март) на пророков бывает большой спрос. Они просто нарасхват. Почему именно в кумбам, Чундан не знал. В подходящий день этого месяца в деревнях панья начинают бить барабаны. Тогда Чундан надевает браслеты с колокольчиками на ноги, набрасывает на плечи красное покрывало и берет большой нож-секач. Таким ножом батраки на плантациях рубят ветви деревьев. Бьют барабаны, танцует Чундан, до тех пор пока в него не вселится кто-нибудь.

— А кто может вселиться? — спрашиваю я.

— Дух предка. — Чундан загибает первый палец. — Боги. В меня вселяются только три бога: Мариамма, Каринкуттян и Чатан.

— Всего-навсего три? — сочувственно спрашиваю я.

— Всего три, — подтверждает серьезно Чундан. — В некоторых вселяется и больше. А когда долго в меня никто не вселяется, я рублю себя ножом.

И тут я замечаю, что плечи и грудь Чундана покрыты шрамами. Мне становится не по себе.

— Не смотри так. — По лицу Чундана впервые скользит легкая улыбка. — Мне не больно. Больно бывает только потом.

Кровавого ритуала требуют только боги. Духи предков менее привередливы. Для них достаточно только танца пророка и плача нескольких женщин. После этого дух предка вселяется в пророка и вещает народу его устами.

— А этот тоже будет пророком? — киваю я на большеглазого малыша.

— Конечно, — подтверждает Чундан. — Способности пророка передаются от отца к сыну. Мой отец тоже был пророком. А когда подрастет мой сын, я начну его обучать.

Будущий пророк увлеченно возился в пыли, не подозревая об уготованной ему судьбе. Сегодня Чундан смотрел за сыном, потому что второй пророк семьи, его жена, была в данный момент занята совсем не пророческим делом. Она собирала зерна кофе на соседней плантации.

— Если хочешь ее повидать, сходи на плантацию, — сказал мне Чундан. — И приходи в нашу деревню через три дня. Я буду пророчествовать.

— От чьего имени? — поинтересовалась я.

— Да кто вселится, — вздохнул Чундан. — Я ведь никогда об этом не знаю. Старые пророки знают, а я еще не знаю.

...Плантация, где собирала кофе жена Чундана, была расположена в полутора милях от деревни.

Солнце уже высоко стояло в небе, от зелени поднимались жаркие испарения. Кусты кофе бесконечно тянулись куда-то вверх. Деревья, разбросанные по плантации, почти не давали тени. Я вышла в какую-то совершенно безлюдную часть плантации и остановилась передохнуть у дерева. Здесь царила тишина, и только откуда-то снизу изредка долетали до меня приглушенные расстоянием голоса работавших. Ветви дерева, низко опущенные, почти касались разросшихся кустов кофе, на которых гроздьями зеленели созревшие зерна. Хамелеон проскользнул между кустами, на мгновение замер и исчез где-то в корнях дерева. Ветви кустов и деревьев, переплетенные между собой, почти не пропускали солнечных лучей, и поэтому здесь царил полумрак. Вдруг раздался какой-то шорох, я обернулась, и передо мной в зелени ветвей, органически сливаясь с ней, возникло лицо. Темное, зловещее. Небольшие глаза смотрели пронзительно и умно из-под вьющейся шапки волос, спадающих на узкий лоб. Я невольно отступила. Из ветвей появилась узкая темная рука и поманила меня скрюченным сухим пальцем.

«Видение» приложило палец к толстым губам и приглашающе кивнуло зловещей головой. Ничего не оставалось, как последовать за ним. У «видения» оказались быстрые босые ноги и туловище, завернутое в кусок белой ткани, как у панья. Впереди меня по тропинке шагала обычная женщина, мелко перебирая босыми ногами. Она семенила молча, изредка поглядывая назад, как бы проверяя, иду ли я за ней. И когда она оглядывалась, ее лицо оставалось таким же, каким я увидела его первый раз. Зловещим. Откуда-то из-за кустов раздался стон. Женщина остановилась, сделала шаг в сторону и снова поманила меня. Я обошла куст и увидела свою знакомую Черанги, сидящую на земле. Она раскачивалась и стонала, держась за колено. Колено распухло и посинело.

— Господи! — сказала я. — Черанги, что с тобой?

— Ой, мадама... — сквозь слезы улыбнулась Черанги. Но улыбка получилась какая-то жалкая и беспомощная.

— Молчи! — властно приказала женщина-видение. — И ты тоже молчи! — повернулась она ко мне.

Мы с Черанги замолчали. Женщина опустилась перед Черанги и завладела ее коленом. Черанги только всхлипывала временами от боли. Женщина терла колено, постукивала по нему, шептала, плевала через правое плечо, плевала через левое плечо. И даже в какой-то момент своего действия поплясала над пострадавшей Черанги. Потом снова начала тереть колено. Ладонь ее двигалась все медленней и медленней. И вдруг внезапно сжалась, как будто она что-то поймала.

— Теперь смотри, — сказала женщина-видение и раскрыла ладонь.

На светлой коже ладони лежал обыкновенный волос.

— Ты думаешь, колено твое болело от того, что ты упала? — спросила она Черанги. — Нет! — И она рассмеялась тихо и зловеще. — Потому что внутри ноги был этот волос. Теперь я вынула его оттуда, и ты сможешь ходить.

Черанги поднялась на ноги и, прихрамывая, сделала несколько шагов.

— И правда! — обрадованно сказала она.

— Ты Кулати? — осенило меня.

Женщина повернулась ко мне, посмотрела пронзительно и изучающе. Тихо, растягивая как-то слова, заговорила:

— Да. Я Кулати. Великая колдунья племени панья. Я все могу. Я могу говорить с богами и пророчествовать. Я все знаю. Я знала, что ты ищешь меня, и вышла тебе навстречу. Я могу лечить болезни. Любую болезнь я высосу из человека и сплюну. И больше он не будет болеть. Только я могу это делать.

Я слушала Кулати и верила в то, что только она может «сплюнуть» болезнь. Ни один из наших врачей «сплюнуть» болезнь не может. Им, видно, не хватает для этого Кулатиного образования, образования великой колдуньи и великой... актрисы. Ибо спектакль, который она поставила, чтобы продемонстрировать мне свое искусство, отличался незаурядным актерским и даже, я бы сказала, режиссерским мастерством.

...Чундан в отличие от Кулати был лишен этого вдохновенного актерского таланта. Он работал тяжело и старательно. В нем не было ни озарений художника, ни взлетов одаренности.

Через три дня в деревне Чундана забили барабаны и резко призывно запела флейта. Чундан, с серьезным и простодушным лицом, в сопровождении жителей деревни прошествовал к музыкантам и остановился перед ними. Он был обнажен, и только бедра охватывал кусок красной ткани. На темном его теле отчетливо проступали шрамы. Заслуженные шрамы пророка. В правой руке Чундан держал нож-секач, в левой — тростниковую палку. В какой-то момент с ним что-то произошло. Глаза Чундана померкли и стали смотреть куда-то внутрь. Быстрее забили барабаны, громче запела флейта. По телу пророка прошла судорога и остановилась где-то на животе, отчего живот стал двигаться и сокращаться как-то сам по себе, вне зависимости от остального тела. На лице выступили крупные капли пота, а в глазах появилось бессмысленное выражение, которое нередко бывает у пьяных. Потом, под неумолкающий грохот барабанов, Чундан сорвался с места и закружился в каком-то неистовом танце, наклоняясь чуть вперед и странно отбрасывая назад ноги. Нож-секач и палка вращались в воздухе, и казалось, что они вот-вот вырвутся. Внезапно Чундан остановился, как будто его задержала какая-то сила. Вместо глаз на потном лице голубели белки. Пророк что-то выкрикнул и резко взмахнул ножом-секачом.

— Ёх! — как единый вздох, вырвалось у толпы.

Я ушла. Потому что поняла, что это зрелище не для моих нервов. Когда я вновь вернулась, Чундана уже не было, а вокруг музыкантов танцевали женщины. Они двигались слаженно и однообразно. Так же, как Чундан, наклонялись всем телом вперед, поочередно выбрасывая ноги назад. Трава, там, где стоял Чундан, была забрызгана кровью. Плата пророка за разговор с упрямыми богами...

Огонь, который не обжигает

Говорят, такого огня нет. А я видела и утверждаю, что есть. Я ничего не могу объяснить. Мне, пожалуй, не хватает для этого знаний. Я знала, что на Малабаре, и особенно в Вайнаде, во время храмовых праздников и важных церемоний есть ритуал «хождения по огню». Мне говорили, что люди босиком идут по раскаленным углям и не обжигаются. Я не очень верила этим рассказам...

Ранним январским утром в Чингери появился Каяма. Мне передали, что Каяма ищет меня. Утро было прохладное, даже холодное по этим широтам. И поэтому Каяма был завернут до подбородка в шерстяную тряпку, бывшую когда-то одеялом.

Зябко кутаясь, он стал мне что-то объяснять о панья из Кадаламада. Я никак не могла понять, зачем ему понадобилось делать это с раннего утра и почему он напустил на себя такую таинственность.

Каяма на что-то намекал, чего-то недоговаривал. А я не столь хорошо знала панья, чтобы понять эти намеки.

— Слушай, Каяма, — сказала я, — говори яснее.

Каяма подумал и сообщил:

— Сегодня ночь новой луны.

— Ну и что? — спросила я.

— Как что? — удивился Каяма. — Разве ты не понимаешь?

— Все еще нет, — призналась я.

Каяма задумчиво и сочувственно посмотрел на меня и почему-то снова перешел на шепот:

— Сегодня панья будут ходить по огню.

— Как по огню? — оторопела я. — И зачем по огню?

— Зачем, зачем! — передразнил меня Каяма. — Значит, надо. Лучше тебе все это посмотреть.

И то правда, лучше мне все это посмотреть.

— А где панья будут ходить по огню? — поинтересовалась я.

— Там. — И Каяма махнул рукой куда-то в сторону, противоположную от «Спящей богини».

Указание Каяма было невероятно точным. Там — и все. А дальше сама как знаешь. Но оказалось, что другие знали, где находится это «там». Путь «туда» был извилист и долог. Он шел через горы и джунгли, через проселочные дороги. И поэтому, если меня спросят теперь, где все происходило, я, как и Каяма, махну рукой и скажу — там. Я только знаю, что неподалеку от этого священного леса находится деревня панья Кадаламад.

Мы добрались до этого священного леса к трем часам ночи. Я думала, что безнадежно опоздала. Но там только все начиналось. Панья не спешили. Впереди у них была долгая холодная ночь. Над священным лесом стояло звездное небо. Меж деревьев мелькали факелы. Это подходили все новые группы панья. Их было много, так же как и в ночь богини Мариаммы. Они располагались тут же, в лесу, семьями и целыми родами. Разжигали костры и, зябко поеживаясь, грелись у них. Через какое-то время лес оказался полон кострами и бродячими огоньками факелов. Огонь освещал темные лица, спутанные, всклокоченные волосы, куски ткани, в которые были завернуты маленькие фигурки панья. Люди жались к огню, который плохо их грел в это холодное, январское новолунье. Пронзительный ветер шумел в деревьях. Место было, видимо, довольно высоким и незащищенным. И здесь, в этом священном лесу, скрытые от чужих глаз ночью и джунглями, панья вновь готовили какое-то древнее таинство. Оно называлось «хождение по огню».

И в этой ночи глухо и тревожно забили барабаны.

А жрец Канакака направился к бамбуковой хижине, которую соорудили тут же в джунглях по этому случаю. Семь дней подряд Канакака совершал омовение дважды в день, сидел на вегетарианской диете, не подпускал к себе женщин и не виделся с собственной женой.

Около хижины на длинных шестах висели черно-красные флаги-хоругви. С такими флагами панья шли в ту памятную ночь на поклонение богине Мариамме. Бамбуковая хижина, превращенная в своеобразный храм, повторяла убранство святилища богини в Калпетте. Здесь, в джунглях, панья подражали городу, стараясь воспроизвести сложный индуистский ритуал. В хижине было все, что необходимо для этого. Медный светильник, бронзовая фигурка богини, меч с изогнутым полумесяцем на конце, колокольчики, цветы на банановых листьях, кокосовые орехи, цветная пудра для индусской пуджи и наконец веревочный хлыст. Этим хлыстом Канакака будет себя стегать, если богине заупрямится и не захочет в него вселяться. Пришли несколько панья с факелами и принесли богине рис и бананы. Канакака, облаченный в красную одежду пророка, колдовал над всеми этими предметами в хижине-святилище. Он переставлял бронзовую фигурку, перекладывал цветы, каким-то только ему известным движением касался меча, звонил в колокольчик, бормотал над кокосовым орехом. Короче говоря, занимался не своим делом, отбивая хлеб у брамина-жреца. Панья стояли в почтительном отдалении, с восхищением наблюдая за Канакакой, который, по их мнению, работал не хуже любого брамина.

Пока били барабаны и Канакака демонстрировал свое жреческое искусство, панья во главе с Каяма вырыли неглубокую прямоугольную яму и загрузили ее расщепленными стволами хлебного дерева. Канакака в сопровождении двух юношей появился у ямы. Разбил над ней кокосовый орех и положил в половинки скорлупы ароматическую смолу. Поплыл резко пахнущий дымок благовоний, и Канакака вдыхал его, сидя на корточках у ямы. А два его помощника, обнаженные, в набедренных повязках, согнулись над бамбуковыми палочками, добывая огонь, как делали их предки тысячи лет тому назад.

«Вжих-вжих» — пел бамбук, пророк вдыхал магический дым, шумел ветер в деревьях, темнокожие люди сидели у костров, и на темном ночном небе стыли далекие звезды. И в который раз я пыталась определить, где я и в каком времени. И каждый раз мне это не удавалось.

Вспыхнул огонь, загорелись ветви хлебного дерева, и пламя медленно, как бы нехотя поползло по яме. Истерически вскрикнула флейта, громко и угрожающе забили барабаны. И маленькие женщины-панья, завернутые в куски светлой ткани, начали над этим огнем свой бесконечный танец. Танец был такой же древний, как земля Вайнада, как эти джунгли и далекие звезды. Женщины двигались бесшумно, как вереница призраков на ночной поляне. То наклоняя тела к огню, то откидываясь от него, они вращались легко и свободно. Их пятки буравили землю, разминая траву, покрытую холодной и обильной росой. Языки пламени поднимались все выше и выше. Жар багровыми отблесками плясал на темных лицах, на взлохмаченных кудрях волос. И было в этом танце что-то сродни этому изначальному пламени, его бесшумным ярким порывам, его изощренности и неожиданности. И вереница танцующих была похожа на древних жриц, заклинающих этот загадочный огонь. Покорно повторяя его движения, жрицы безмолвно уговаривали на что-то огонь, просили о чем-то это бушующее пламя. Ефемя от времени они, как птицы, взмахивали руками, но оставались на земле, не сумев превозмочь какой-то силы, которая удерживала их здесь, у огня. И тогда они кричали странно и угрожающе, как будто виновник их бессилия был где-то совсем рядом. Этим крикам вторила тревожная дробь барабанов и захлебывающаяся, вызывающе резкая песня флейты.

Все чаще кричали танцующие, быстрее били темные руки в барабаны, выше и выше забиралась мелодия флейты, пока на каком-то крутом подъеме не задохнулась и не оборвалась. И языки пламени, вторя этим звукам, сникли и, укрощенные, поползли по обугленным стволам, зябко прижимаясь к жару раскаленных углей. И когда последний язык пламени, заклятый и обессиленный темными жрицами, исчез, чтобы погибнуть в мертвенной синеве угасания, вереница танцующих распалась, и раздался гортанный торжествующий крик. Крик, как ночная птица, взмыл к звездному небу и отозвался крупной дрожью в теле пророка. И так же дрожал меч в его руке. Замолкнувшие было барабаны вновь загремели, повторяя ритм дрожи тела Канакаки. Потом его сотрясла конвульсия, и пророк упал на холодную и сырую траву и стал извиваться на ней и корчиться, как будто от острой и непереносимой боли. Губы его были сомкнуты, глаза закрыты, и только темная рука продолжала судорожно сжимать рукоятку меча. Несколько панья подняли пророка, но он снова упал. Его опять подняли, стараясь утвердить на неверных ногах. Наконец пророк обрел равновесие. Постоял какое-то мгновение на месте. А потом, шатаясь как пьяный, стал размахивать мечом и направился к яме, наполненной углями, пышущими жаром. Он остановился у края раскаленной ямы и вдруг неожиданно повернулся и странными прыжками устремился куда-то в сторону, убегая, казалось, от ужаса этой уготованной ему огненной пытки. Раздался леденящий душу крик. Казалось, в этом крике пророк вытолкнул из себя все, что было в нем человеческого. Теперь к яме возвращался, приплясывая и прыгая, какой-то автомат с пустыми остановившимися глазами. И под неумолчный грохот барабанов он зашагал по горящим углям. И вдавливал эти горящие угли босыми ногами в землю. Я не верила своим глазам, что так можно. Жар, исходивший от ямы, был настолько сильным, что у края ее было трудно стоять. Углей хватило бы на то, чтобы изжарить целого быка. Как остались необожженными босые ступни пророка, который медленно, как будто по траве, разгуливал по этой горящей массе, мне было непонятно. Канакака проделал эту процедуру несколько раз. И каждый раз, танцуя на углях, он выкрикивал что-то, размахивал мечом и звенел колокольчиком. Я подумала, что все это можно объяснить состоянием транса, в котором находился Канакака. И как бы в ответ на мои мысли пророк закричал:

— Идите по горящим углям! Не бойтесь! Идите!

Молчаливая толпа стоявших вокруг панья распалась и вытянулась в вереницу. Теперь пророк сидел на краю ямы и протягивал руки к людям. Панья один за другим подходили к нему, касались этих рук и... спокойно шля босиком по раскаленным углям. Никто из них не торопился. Шли все: мужчины, женщины, дети. На их босых ступнях тоже не было ожогов. Никто из них, кроме пророка, не впадал в транс. Никто не вдыхал дурманящий дым благовоний. И тем не менее это все, что я могу сказать. Я стояла, наблюдая непостижимое для меня зрелище. Кто-то осторожным движением коснулся моей руки. Это был Каяма.

— Теперь ты иди, — сказал он.

— Но, Каяма...

— Иди, иди, не бойся.

Почему-то сразу зазнобило в затылке. Я понимала, что не смогу этого сделать. Мне чего-то не хватало, что сохранилось еще в этих людях. Мой мир был иным.

— Нет, — сказала я твердо. — Я не могу. Мне еще много надо ходить. Если я обожгусь, что тогда?

— Иэх! — вздохнул Каяма. — Я думал, что ты совсем как панья, а ты...

— А я не совсем панья, — закончила я за него.

С той ночи между мной и Каяма стал какой-то невидимый барьер. И преодолеть его я не смогла. Ибо барьер проходил по раскаленным углям в глубине джунглей древнего Вайнада.

Канакака еще раз прошелся по углям. Потом направился в хижину-святилище. Там он сел на пол, опустил меч и устало закрыл глаза.

— Канакака! — позвала я его.

Он поднял голову и посмотрел на меня совершенно осмысленно.

— Можешь еще раз пойти по огню? — спросила я его.

— Нет, — покачал головой пророк. — Теперь моя сила кончилась. Богиня покинула мое тело. Я сейчас такой же, как и ты.

И Канакака зябко завернулся в шерстяную рваную тряпку.

Я вышла из хижины. Панья сидели у догорающих углей, где-то одиноко бил барабан. На небе стояло странно светящееся лиловое облако. Оно было неподвижным, и в центре сияла маленькая яркая луна. На какое-то мгновение мне стало не по себе. А потом я поняла. Со станции космических исследований на мысе Тумба запустили очередную метеорологическую ракету. В небе была ракета, а внизу древнее племя ходило по огню. Ракета мне была близка, и я могла в ней все понять. А то, что я сегодня видела здесь, внизу, было отделено от меня тысячелетиями. И объяснить этого я не могла...

Л. В. Шапошникова, кандидат исторических наук, лауреат премии имени Неру

(обратно)

Спасение у Булуна

Даты даны по дневнику Де-Лонга

В ту навигацию мои дела в Арктике были связаны с начинающимся Международным геофизическим годом. Дни оказались насыщены работой до чрезвычайности, и ни для чего, кроме выполнения конкретных заданий, времени не было, да и в дальнейшем не предвиделось.

И когда по делам, связанным с командировочным предписанием, понадобилось мне выехать в колхоз «Арктика», я не мог и предполагать ту неслыханную удачу, о которой мечтал уже не один год.

Дело в том, что меня, как и любого, пожалуй, полярника никогда не переставали волновать нераскрытые тайны из истории открытия и освоения Арктики. И опять же, как у всякого полярника, в этой истории у меня была «своя» непрочитанная страница. Трагедия экспедиции Де-Лонга.

В 1879 году американцами была организована арктическая экспедиция с целью пройти на корабле насколько возможно к северу вдоль острова Врангеля, а когда судно дальне идти не сможет, попытаться пробиться к полюсу на собаках. Возглавил экспедицию Джордж Вашингтон Де-Лонг, ранее участвовавший в арктическом плавании. В Англии была закуплена шхуна с дубовым корпусом, которой дали имя «Жаннетта». Экипаж состоял из тридцати трех человек — опытных по тому времени полярников. Перед выходом в рейс Де-Лонг выгравировал на стенках медного ящика имена всех участников похода и собирался оставить его на полюсе.

8 мая 1879 года «Жаннетта» вышла из Сан-Франциско. На Аляске Де-Лонг взял на борт эскимосских собак, сани, лодки, в бухте Св. Лаврентия принял дополнительный груз и проследовал через Берингов пролив к острову Врангеля, где решил перезимовать и после вскрытия льда двигаться по течению на север, рассчитывая, что оно приведет его прямо к полюсу.

Но все получилосьиначе. В сентябре «Жаннетта» была зажата тяжелыми льдами. Освободиться из ледового плена кораблю не удалось. Ветер и морские течения сносили яхту на северо-запад с возрастающей скоростью. В корпусе образовалась течь, надо было непрерывно откачивать воду. Сжатие льдов усиливалось и повторялось все чаще и чаще. Моряки спали одетыми, на палубе в полной готовности к эвакуации лежало снаряжение, продовольствие.

Завыл ветер, скрипели мачты и реи, трещали конструкции, лязгали и скрежетали цепи. Раненая «Жаннетта» тяжело накренилась. Корпус дрожал, можно было ожидать каждую минуту гибели судна. «Мы живем, как на пороховом погребе, в ожидании взрыва», — записал Де-Лонг в дневнике.

Чем дальше, тем все труднее становился дрейф, каждый день уменьшался запас угля, воду качали вручную, без передышки — только так судно могло держаться на плаву.

Все же первая зимовка прошла сносно. Весной 1880 года участники экспедиции, наблюдая за перелетом птиц, выходили туда, где среди вечных льдов высилась скалистая громада острова Врангеля. На летние станицы летели несметные стаи гусей.

Прошла весна, подошло лето, а яхту все несло на северо-запад. Вот что писал Де-Лонг в дневнике: «...Трудно вообразить что-нибудь более утомительное, чем жизнь в паковом льду. Абсолютное однообразие, неизменяющийся порядок дня; просыпаясь, видишь то же, что видел перед сном: те же лица, те же собаки, тот же лед и то же сознание, что и завтра ничто не изменится, если не станет хуже...»

Наступила осень, но никаких изменений не произошло.

В октябре Де-Лонг записывает: «...Трудности, которые приходится преодолевать, сознание, что ничего в научном отношении не сделано, — всего этого достаточно, чтобы заставить меня в бессильной ярости рвать на себе волосы...»

Под постоянной угрозой катастрофы прошла вторая зимовка.

5 февраля 1881 года «Жаннетта» находилась на 74° 49" северной широты и 171° 49" восточной долготы. Дрейф судна ускорился — это придало бодрости участникам похода.

Весна ознаменовалась радостными событиями. 16 мая с корабля на горизонте увидели неизвестный остров, названный Де-Лонгом островом Жаннетты. По этому случаю он записал в дневнике: «...В сравнении с ошеломляющим открытием острова все прочие события дня теряют всякое значение».

24 мая был замечен второй, тоже неизвестный остров, названный островом Генриетты. Механик Георг Уоллес Мелвилл с группой полярников направился к острову. При подходе они невольно остановились и онемели как зачарованные. Перед ними был нетронутый человеком, сказочно красивый берег, похожий на неприступный волшебный замок. Высокая черная базальтовая скала, рожденная силой вулкана, одиноко стояла в морском просторе. Отвесные каменные стены и колонны, зубчатые башни, пирамиды обрывались со стометровой высоты в море, и над всем этим царил величественный белоснежный ледяной купол, плавно переходивший на небосводе в светлое полярное небо. Со скал спускались ледники. С огромным трудом вскарабкавшись на отвесную крутизну берега, Мелвилл и его спутники пробыли на острове три дня. Здесь они видели ледяное ущелье с извилистым, говорливым, ныряющим под лед потоком студеной пресной воды изумительной прозрачности; наведывался к ним «хозяин» Арктики, проверявший «свои владения» и с любопытством глядевший на пришельцев, а потревоженные стаи пернатых с неумолчным гамом кружились над гнездовьем.

Группа Мелвилла провела исследования, сложила гурий, оставила на острове записку Де-Лонга и возвратилась на корабль. (Полуистлевшая записка была найдена в 1938 году советскими полярниками, посетившими остров Генриетты.)

10 июня лед вокруг судна неожиданно развело, оно освободилось из долгих и крепких объятий и выпрямилось, но ненадолго. Началось новое, еще более мощное сжатие. С огромной силой глыбы льда начали напирать на левый борт и подняли его; другим бортом яхту прижало к тяжелому паку. Раздался сильнейший треск — корпус ломайся, а когда крен достиг 30°, корабль был раздавлен, как скорлупа ореха, и стал погружаться в воду.

12 июня в 4 часа на 77° 15" северной широты и 154° 59" восточной долготы «Жаннетта» ушла в морскую бездну. На лед выгрузили лодки, сани, продовольствие, одежду, спальные мешки, оружие, инструмент, снаряжение и другое необходимое имущество. Без потерь сошел с борта весь экипаж, последним покинул яхту Де-Лонг.

Итак, моряки остались лицом к лицу с суровой Арктикой. В алмазном сиянии полярного дня перед ними лежал седой океан — молчаливый, нелюдимый, вечный! Полярники решили пройти на нартах вдоль Новосибирских островов до кромки льда, а там на лодках до устья Лены и далее добираться до какого-нибудь населенного пункта.

18 июня путешественники двинулись в поход. Пять саней, четыре шлюпки, двадцать две эскимосских собаки и запас продовольствия на шестьдесят дней.

Сквозь высокие гряды старых торосов, хаотически нагроможденные глыбы многолетнего льда, частые трещины, разводья путешественники тащили свои сани наравне с собаками. Мучительно медленно двигались вперед, за сутки редко удавалось пройти более пяти миль. Но самым трагическим было направление дрейфа — то, что ранее почиталось благом, теперь обернулось проклятием: спустя неделю экспедиция оказалась на двадцать восемь миль севернее того места, откуда начала поход. Ветер, однако, скоро изменился, и затерянные в океане полярники стали продвигаться на юг.

Вскоре участники перехода заметили на горизонте еще один неизвестный остров и направились к нему.

28 июля путники подошли к острову, названному Де-Лонгом островом Беннетта. Экспедиция не просто открыла остров — люди нашли в себе мужество и силы заниматься исследовательской работой. Восемь дней Де-Лонг и его спутники обследовали землю, хотя продовольствие уже было на исходе — его лишь изредка удавалось пополнить охотой на тюленей. Прикончили десять собак.

Покинуэ вновь открытый остров, путешественники взяли курс на Новосибирские острова. С трудом на лодках плыли они проливами, высаживались на островах Фаддеевском, Котельном и достигли острова Семеновского, где им посчастливилось подстрелить оленя. Подкрепившись свежим мясом и передохнув, они продолжали путь. Наступала осень, надо было спешить. В разводьях уже дымилась вода, и на место ветровой ряби ложился ледяной муар.

Направляясь к берегам Сибири, путники приближались к чистой воде, что было ясно видно по «водному небу» — отражению в облаках. 12 сентября подошли к кромке льда. Начался последний, наиболее опасный этап пути по морю Лаптевых.

Вся эта история, как и последующие события, связанные с экспедицией, стали известны много лет спустя, когда самого Де-Лонга и большинства его спутников уже не было в живых, — из дневника Де-Лонга, который он вел до последнего своего дня и был найден счастливо спасенным Георгом Мелвиллом в тех самых местах, куда я должен был ехать...

После гибели «Жаннетты» экспедиция разделилась на три группы: головным отрядом командовал Де-Лонг, вторым — инженер Мелвилл и третьим — лейтенант Чипп.

Три шлюпки взяли курс к дельте реки Лены. Быстро холодало. На второй день погода резко ухудшилась. Свежий ветер крепчал, вскоре разыгрался шторм. Над свинцовой водой проносились рваные низкие тучи, хлестали снежные заряды. Огромным волнам не было ни конца, ни начала — накатывались, сталкивались, сливались между собой, образуя гигантские валы.

Люди, полуголодные, обессилевшие, насквозь промокшие, держались стойко, без устали вычерпывая воду. Некоторое время шлюпки держались рядом, но вскоре волны разнесли их. Они потеряли друг друга. Навсегда.

Шторм стих лишь на третьи сутки.

16 сентября баркас Де-Лонга прибило к Ленской дельте, одной из обширнейших в мире. Трудно понять, чего здесь больше — воды или земли. Протоки и рукава путано изрезали мели, перекаты на несметное количество островов и островков.

Только на следующий день моряки высадились на острове Баран-Белькой. Вокруг лежала обводненная безлюдная низменность, покрытая мхом. Люди были крайне измучены, у некоторых отморожены ноги.

Четырнадцать скитальцев во главе с Де-Лонгом двинулись по левому берегу Лены на юг, захватив только самое необходимое и небольшой остаток продовольствия. Изнемогающие, обмороженные, они еле плелись — за сутки с большим трудом проходили не более двух миль. Изредка встречались пустые зимовки, служившие путникам ночлегом. С каждым днем положение ухудшалось. Дорогой похоронили Эриксена.

9 октября Де-Лонг послал нам более выносливых матросов Ниндеманна и Нороса по берегу реки к югу за помощью. Предположительно считалось, что до ближайшего селения двадцать пять миль.

Кончился провиант, у всех сильно опухли ноги, люди уже не могли больше двигаться. Вся надежда была теперь только на спасение извне. В промежутке между 11 и Г5 октября Де-Лонг записал в дневнике: «Все обессилены и очень слабы, но не теряем бодрости. Вместо еды ложка глицерина и горячая вода. На завтрак чай из кипрея и две пары старых сапог».

Помощь не появлялась.

Путники с трудом разложили у лагеря большой костер, но поддерживать его уже не имели сил. С костром угасала и жизнь людей.

Ниндеманн и Норос лишь через двадцать дней добрались до поселка Булун, расположенного в ста шестидесяти милях от места высадки группы Де-Лонга.

И здесь они совершенно неожиданно для себя встретились с Мелвиллом и членами его группы, которые прибыли в Булун на пароходе «Лена».

Как рассказал Мелвилл, их, уже отчаявшихся, потерявших надежду на спасение, случайно увидели местные жители — отогрели, накормили и, когда силы окончательно вернулись к ним, отправили сюда, в Булун.

И вот этот-то эпизод, эта страница истории экспедиции и занимала мое внимание долгие годы: кто были те, кто спас Мелвилла, спасая тем самым для истории и память об этой экспедиции. Ведь именно спасенный Мелвилл нашел последнюю стоянку Де-Лонга и его группы, нашел дневник капитана, благодаря которому день за днем мы можем проследить путь полярников до трагической развязки.

Мелвилл, как только узнал о бедственном положении отряда Де-Лонга, сразу на собачьих упряжках направился к месту высадки полярников, нашел там судовые документы, спальные мешки и другое имущество, но последней их стоянки на пути движения к югу отыскать тогда не удалось: все было занесено снегом.

Ранней весной 1882 года поиски были возобновлены. Мелвилл организовал новую поисковую экспедицию для розыска погибших моряков. В нее вошли бывшие члены экипажа «Жаннетты» матрос Ниндеманн, кочегар Бартлетт, а также русский политический ссыльный С. Н. Лион.

23 марта по следам громадного кострища было найдено место гибели головного отряда Де-Лонга., Перед экспедицией развернулась страшная картина: под снегом лежали истощенные, скрючившиеся, застывшие трупы, а возле них валялись разные хозяйственные предметы, записки, дневник и карандаш Де-Лонга.

Похоронив своих товарищей, Мелвилл немедленно приступил к поискам отряда лейтенанта Чиппа, но безрезультатно.

Летом 1882 года, а затем зимой 1882/83 года розыски в районе дельты Лены были продолжены американским лейтенантом Харбером, но они также оказались тщетными. Видимо, во время шторма лодка Чиппа перевернулась, и все, кто находился в ней, погибли.

Так закончилась хорошо продуманная; и тщательно подготовленная полярная экспедиция к Северному полюсу. Чудовищные испытания, выпавшие на долю мореплавателей, героически боровшихся со льдами, штормом, голодом и холодом, — одна из самых трагических страниц в анналах полярной истории.

Научным результатом экспедиции было открытие трех островов — Жаннетты, Генриетты и Беннетта. На карте мира этот архипелаг назван островами Де-Лонга.

К поездке в колхоз «Арктика» и меня, и моих спутников уже все было готово, как началась пурга — пришлось «пурговать», сидеть взаперти и предаваться мечтам — по всей видимости, несбыточным. Со времени экспедиции Де-Лонга прошло свыше семидесяти лет, и надеяться встретиться со свидетелями спасения группы Мелвилла было бессмысленно.

...Каюр выкурил трубочку, и мы тронулись. Упряжка из семи собак неслась по заснеженной холмистой тундре. Низкое полярное солнце светило косо, диск его цеплялся за ближайшую сопку. В колхозе Я, кончив дела, попросил — на всякий случай — познакомить меня с самым старым местным жителем. Вернее, не самым, а с тем, кто дольше всех прожил здесь. Мне указали на приземистый, потонувший в ослепительных сугробах дом Василия Куличкина.

Василий Афанасьевич Куличкин и его жена приняли меня чрезвычайно радушно.

Я глядел на моложавого видом хозяина и понимал, что «мой» Де-Лонг» не здесь.

Тем временем Василий Афанасьевич рассказывал о своей жизни: «Всю жизнь занимался я охотой на зверей и перелетных птиц, сезонно и теперь еще выхожу на охоту, а любительски и рыбачу. До революции жили мы очень бедно, питались только мясом и рыбой, хлеба и сахара не видели. Одежду и обувь шили сами из шкур. Женился в сорок один год. У нас два сына и дочь. Живем с младшим сыном. Сейчас больше дома, выполняю «бабью роль», чувствую себя хорошо, еще на лету бью гуся и утку, но временами одолевает какая-то тяжесть, усталость. Мне уже пошел девяносто пятый год...»

Меня даже в жар бросило — во время эпопеи Де-Лонга ему было, выходит, около двадцати пяти! А вдруг...

— Скажите, Василий Афанасьевич, — спросил я, — а давно живете здесь?

— Да мой дед еще здесь дом имел. Про прадеда не скажу — не знаю. А отец — помню — в этом вот доме американцев откармливал.

...Так именно и сказал: американцев откармливал.

— Каких американцев? — я, как мне помнится сейчас, даже на крик сорвался.

— Да давно это было. Мы с отцом поплыли по морю на охоту. Ну, километрах в пятнадцати от дома вдруг увидели шесть человек, бродивших по острову... Винтовка у одного была. В те времена, бывало, годами не увидишь людей, и мы сразу побоялись к ним подойти. Потом отец осмелился, и мы пошли навстречу незнакомцам. А те схватили нас за" руки и не отпускали. Видим — помирают люди. Как их принесло сюда, откуда они — непонятно. Разговаривали они не по-нашему, по-русски — я помню — говорили только «хорошо». Шесть человек их в лодке было. Седьмой мертвый лежал. А в шлюпке их, кроме весел, ничего не было. Отец на корму их лодки сел, а я в наш челнок. Так доплыли мы до дома. Несколько дней кормили их — сначала понемногу, а затем отвезли их на мыс Быковский к Афанасию Бобровскому. А оттуда отправили их на «Лене» в Булун...

Сомнений больше не оставалось. Передо мной сидел один из спасателей группы Мелвилла, который даже не знал, что староста Быковского мыса Бобровский, к которому он привез членов экипажа, был награжден президентом Северо-Американских Соединенных Штатов золотой медалью «За мужество и человеколюбие», а правительством России — серебряной медалью «За спасение погибающих».

Б. Лыкошин

(обратно)

В фетровом доме банановых ос

Черно-желтый или черно-оранжевый, расписанный резким геометрическим узором, хитиновый мундир осы знаком всем. Как известно, такая окраска называется «предупреждающей». Молодой птице достаточно два-три раза по ошибке склюнуть осу, чтобы получить урок на всю жизнь. Потом птица избегает не только ос, но и сколько-нибудь на них похожих безжалых, беззащитных мух-осовидок, «обороняющихся» одной лишь расцветкой.

Примерно так же относятся к осам и другие животные. Обезьяны — те с одного раза запоминают ос, об этом можно прочитать и у Дарвина. А уж люди... Тем более неожиданным может показаться циркуляр департамента земледелия США, разъясняющий: истреблять ос позволительно только в тех случаях, когда эти четырехкрылые шестиногие представляют действительную помеху для жизни и работы человека.

По какой же причине взяли ос под охрану? В первую очередь потому, что осы в большинстве, сами питающиеся нектаром да медвяной росой, своих дочерей или молодых сестер выкармливают «мясным фаршем» из насекомых; одно, средних размеров осиное гнездо успевает уничтожить за лето куда больше насекомых-вредителей, чем, к примеру, пара скворцов, воспитавших выводок.

Но если о пользе скворечников знают и школьники, то о неоправданности уничтожения осиных гнезд и их обитателей часто не подозревают я взрослые.

А эмоции все против ос. До чего ж они и в самом деле докучливы — быстрые черно-желтые длинноусые создания, — когда на обеденном столе появляется мармелад или варенье, кисть винограда или ломоть дыни. Неизвестно, когда оса может «вспылить» и пустить в ход оружие — знаменитое осиное жало, воспетое в стихах в прозе.

...И жало острое имеется у них,

И колют им они, и скачут, и жужжат,

И точно искры жгут... —

это еще у Аристофана в комедии «Осы».

Сверхосы — шершни. И Соловьев в «Похождениях Ходжи Насреддина» без околичностей признает — «шершень — крылатый тигр». Лев Успенский даже с некоторым уважением, сохранившимся с детских лет, восклицает: «Не беззащитные букашечки, черт их побери!»

...Поехал знатный рыцарь к королю,

И вот, дорогой, целый рой шершней

Напал на лошадь. Так ее заел,

Что наземь рухнула и околела...

А рыцарь к королю пешком пришел...

— это в шиллеровском «Вильгельме Телле».

Многоэтажные гнезда в дуплах старых деревьев и в кронах, под кровлями и стрехами жилых и нежилых строений, а то и под землей — настоящие осограды — мегалополисы с тысячами обитателей.

Вы еще не успели приблизиться к осограду, а навстречу жужжащими пульками уже несутся в атаку стражи.

Доцент Московского университета Владимир Борисович Чернышев был еще начинающим натуралистом, когда ему потребовались для работы живые осы вульгарис. Он присмотрел ход в гнездо и отправился к нему ранним августовским утром. Это было сделано с расчетом: не станут же осы вылетать из подземелья во время заморозка.

Расчистив посеребренную инеем траву, Владимир Борисович протянул к ходу в гнездо пинцет, чтобы убрать сторожей. Не успел он донести руку до летка, как в глубине раздался глухой гул, и в воздух рванулась первая оса, рванулась и сразу упала обратно. Следом взвилась и, сраженная холодом, спикировала вниз вторая. Зев скрытого в земле гнезда одну за другой извергал освирепевших ос. Израсходовав в мгновение полета запас тепла, унесенного из дому, они исчезали в спасительном жерле, словно втянутые тугой резинкой. Пришлось пустить в ход сачок. Пленницы сразу застывали, и их можно было спокойно ссыпать в стакан. Лабораторное тепло быстро оживило ос.

Итак, обитательницы подземных гнезд, как и их близкие родичи, селящиеся наземно, в защите дома, придерживаются старого стратегического маневра: наступление — лучший вид обороны.

Но все же воинственность этих пестрых вертких созданий преувеличена и уж, во всяком случае, характерна не для всего их клана. Широко распространенный род полист можно считать просто миролюбивым. Отдельная оса жалит не слишком больно, а коллективной защиты гнезда практически не существует. И гнезда они строят иначе: без оболочки, одноэтажные — из одного сота. Во веем прочем ничто осиное им не чуждо: питаются нектаром, личинок выкармливают «фаршем» из насекомых. Семьи, основанные перезимовавшими самками, живут не дольше одного лета и состоят в основном из рабочих, занятых строительством и охотой для прокорма молоди, а также самки — она откладывает яйца и других забот не знает.

Есть среди полист несколько сугубо тропических видов, и среди этих осиных южанок — род апоика: в нем все кажется совсем неосиным. Главное — летают они только по ночам.

Осы апоика крупнее прочих; их светло-кофейные голова и грудь высоко, чуть не под прямым углом, вознесены тремя парами ножек над продолговатым, белым, шелково блестящим брюшком. Так она и именуется — апоика паллида, что значит апоика бледная. Эта бледность и служит предупреждением для насекомоядных тварей, вроде летучей мыши: осторожно, оса! На темени этих ночных красавиц меж огромными выпуклыми фасетчатыми глазами расположены на редкость крупные три простых глазка. Апоика паллида распространена в Мексике, в Бразилии, недавно обнаружена и в Колумбии, в районе Тиерра Калиенте, что можно перевести как «Каленая земля». Пока тропическое солнце калит землю, паллида не покидают гнезда. Лишь в темноте отправляются на заготовку строительного материала и пропитания.

Днем паллида укрывают своими телами единственный, похожий на шляпку гигантского гриба, сот. Те, что по краям, прижались каждая к ближайшей ячее — головой вверх, выставив усики. Сердцевина гнезда сплошь укрыта блестящими белыми брюшками. Венчик большеглазых голов и живая бахрома подвижных антенн обрамляют кровлю. И цветом и формой все это напоминает подсолнух.

Когда температура воздуха поднимается выше предельной для личинок и куколок, осы, обвевая сот крыльями, усиливают вентиляцию и спасают потомство от жары.

Если приглядеться к верхней сплошной стороне сота, к его кровле (сот висит отверстиями ячей книзу), можно увидеть здесь круглосуточных вахтеров, хотя та часть кровли, которой сот впаян в ветку дерева, пропитана отпугивающими муравьев выделениями осиных желез. Время от времени вахтер жужжит, работая крыльями. Видимо, периодический зуммер — сигнал спокойствия.

Стоит слегка встряхнуть ветку, с которой свисает «подсолнух», гармония и мир рушатся.

Осиный венчик распадается, паллида взбегают на кровлю, начинают подниматься в воздух. Если тревога ложная, паллида занимают исходную позицию, окружая белым кольцом свой дом, свой сот. А сот, надо сказать, в отличие от сооружений других ос — не бумажный, не картонный, не из осиного папье-маше, — он свалян из фетра.

Фетр паллида изготовляют из пушка растений; прямые пушинки здесь не годятся, не используются даже раздвоенные, — нужны сильно ветвящиеся, как минимум, из трех волосинок. Паллида безошибочно находят ворсистые стебли и листья растений во мраке тропических ночей. Сгрызая волосок за волоском, осы оклеивают их и, подобно шерстобитам, прессуют заготовку в комочек плотного, эластичного, удобного для формовки фетра — цветом от совсем светлого до настоящего кофейного.

Диаметр сота доходит до полуметра, он круглый или шестиугольный, как и самые ячейки, глубина которых не превышает четырех сантиметров. Все они опираются донцами в почти выпуклый водоотталкивающий купол, свисающий с ветки.

Личинки паллида окукливаются и скрываются в коконе; крышечки при запечатке ячеи накладываются не на края стенок, а чуть глубже — они словно утоплены и образуют подобие лоджий, которые так характерны для строений в жарких странах. Гнездо у паллида основывается неперезимовавшими самками. Какие тут зимы на «Каленой земле»!

Семьи паллида (бледных сестер наших черно-желтых полист) размножаются роением — делением общины, подобно медоносным пчелам. И снова неожиданность. Покинуть, казалось бы, «процветающий» дом с ячеями, заполненными личинками и куколками, может не только новая семья — рой, но и вся община целиком. Такое бывает, когда муравьи, преодолев репеллентные ароматические преграды, которыми «облицована» кровля, сокрушают живую осиную оборону, взламывают ячеи со спящими куколками, убивают еще не запечатанных личинок. Такое бывает, когда двукрылые мухи-фориды изловчились отложить яйца в ячеи с личинками. Натуралист, собравшийся при свете блицлампы сфотографировать гнездо, полез на дерево, нечаянно сломал ветку, со трясение передалось соту, и незадачливый фотограф запечатлел уже опустевшую обитель. Поднять на крыло население гнезда может оса, только что пытавшаяся кого-то ужалить и несущая на себе химический сигнал недавно пережитой тревоги.

И в стратегии южанки отличаются от наших северных ос: для паллида отступление предпочтительнее, чем массовая атака. Они с легкостью покидают дом, который не стоит им больших трудов. Удивляться нечему: в тропиках свалянный из растительного пушка фетр добывается легче, чем осиная «бумага» в средних широтах, а воздушное, прикрепленное к ветке гнездо сооружается быстрее и проще, чем подземное, где надо выбрасывать грунт на-гора.

Натуралисты, наблюдавшие ос-паллида в Колумбии, зарегистрировали, что слетевшие семьи закладывают новое гнездо недалеко от места, где жили прежде. Видимо, паллида дорожат связью с питающими их деревьями. Но каждый раз новое гнездо устраивают выше: старое висело в трех метрах над землей, новое — в пяти. Вроде, сменив уровень, осы уменьшают и возможность нападения муравьев.

Рой слетает вечером и успевает до утра заложить фундамент, опору и основу первых фетровых ячей. А утром, если спугнуть ос, можно увидеть, что ячеи уже «засеяны» — в каждой поблескивает перламутровая капелька яйца. Осы плотно укрывают телами гнездо, а страж на кровле занимает свой пост. И вот многоглавый многоглазый венчик с торчащими из него антеннами уже окружил краевые мисочки надежным караулом.

...Еще один сюрприз — гастрономического свойства. Оказывается, обитательницы фетровых гнезд — сугубые вегетарианцы. Не только взрослые питаются нектаром цветков, но и личинки получают от старших сестер не «котлетку» из насекомых, а сладкий углеводный корм и сгрызаемые с цветков комочки пестиков. И нектар, и комочки рылец заготовляются на цветках банана.

Фуражиры семей паллида работают ночь напролет. Им приходится торопиться: цветки банана в гигантском колосовидном соцветии распускаются к вечеру и наполняются прозрачным, как ключевая вода, и густым, как желе, нектаром. Одни сборщицы припадают хоботками к сладким родникам, другие ожесточенно грызут рыльца пестиков. Утром паллида уже не смогут сюда добраться, а цветок начнет увядать.

Какие еще растения посещают ночные осы, пока неизвестно, неизвестно также, берут ли паллида корм из цветков, распустившихся днем, но не закрывшихся на ночь. Известно только, что там, где произрастают бананы, эти осы обеспечены всем необходимым для жизни и воспитания потомства.

Возвращаются паллида из заготовительных рейсов обязательно ниже того уровня, на котором висит гнездо. Что помогает осам находить дорогу, что служит путевыми указателями? Способны ли они пользоваться небесными — лунными, звездными — ориентирами? Видны ли им сквозь густой лесной полог хотя бы клочки неба? Может, малая высота летной трассы как раз и объясняется необходимостью проверки наземных вех? Или их выручает поразительная, свойственная всем перепончатокрылым, топографическая память?

Добравшись до места, где расположено гнездо, паллида круто взмывает вверх и производит посадку на куполообразную кровлю. Команду для такого маневра подают три ее больших теменных глазка, едва в поле их обзора попадает светлое пятно ос, окутавших сот. Выходит, окраска отдельной осы несет службу предупреждения врагов, а окраска всего роя на гнезде — оповещает, призывает своих.

Гнездо паллида, даже ничем не потревоженное, редко сохраняется свыше двух лет. Позже ячейки с личинками превращаются в рассадник мух-форид. И паллида улетают из обжитого дома, навсегда забывая дорогу, которой столько ночей уверенно пользовались...

Конечно это только случайность, что точеное белое брюшко паллида напоминает очищенный от кожуры миниатюрный плод банана. Но об этой случайности стоит упомянуть в рассказе об осах, питающихся нектаром и мякотью рылец бананов. Банан — одно из древнейших окультуренных в тропических странах растений — до сих пор кормит целые народы, служа и хлебом и лакомством. Но не каждый, кому доводилось лакомиться бананом, обратил внимание на то, что в плодах растения нет даже следов семян.

Сочная, ароматная, сладкая мякоть плода — пульпа — разрастается без опыления, без оплодотворения женских цветков, партенокарпически, как говорят ботаники. Семена завязываются только у диких форм.

Конечно, банан привлекает не только ночных белых ос. Летучие мыши тоже по ночам черпают своим удлиненным, с шершавой кисточкой на конце язычком нектар из его кладовых.

Ни летучих мышей, ни ос-паллида на банане не удалось сфотографировать. Между тем не осы ли, сгрызая рыльца пестиков, механически повреждая цветок, содействовали возникновению партенокарпических плодов? В опытах на других растениях одно только прикосновение хитинового камзола насекомых к рыльцам вызывало рост завязи.

Так или иначе паллида вполне заслуживают того, чтоб мы знали больше, чем знаем, о фетровом доме и их жителях — банановых осах.

Е. Васильева, И. Халифман

(обратно)

Средство доктора Кейбера

Однажды у нас в бильярдном клубе зашел разговор о том, можно ли безнаказанно совершить убийство. Тема эта довольно избитая, и, хотя мне до сих пор не совсем понятно, почему люди проявляют к ней столь повышенный интерес, говорили мы именно о безнаказанном убийстве. Одни утверждали, что совершить его легко, другие — что, наоборот, трудно. Повторять же аргументы тех и других едва ли есть необходимость — об этом и так предостаточно тарахтят по радио. Скажу только, что тогда, в клубе, сторонники мнения, что безнаказанное убийство почти невозможно, брали верх, и большинство было уже готово признать их правоту, как в спор вмешался Джоркенс:

— Кажется, я уже говорил вам о докторе Кейбере, которого знал когда-то. Теперь он, бедняга, уже не практикует, и, пожалуй, я не причиню ему никакого вреда, если скажу, что он успешно совершил абсолютно безнаказанное убийство. Правда, надо признать, что такого рода дела были вполне по его части. Из этого вовсе не следует, что доктор Кейбер был убийцей, нет, этого я бы не сказал. Однако он пользовался большим доверием у людей, которые как раз были таковыми. С ним часто советовались именно преступники, и доктору Кейберу, одному из самых изобретательных людей нашего времени, нередко удавалось вызволить их из беды, когда они в нее попадали. Словом, он дурачил бедный старый закон, что, в общем-то, не осуждается.

Но в случае, о котором я рассказываю, доктор Кейбер, когда к нему обратились, сказал, что не хочет иметь никакого отношения к этому делу, поскольку то, о чем его просят, нарушает как его собственные принципы, так и закон. Тогда цену за услугу подняли, и, наконец, доктор Кейбер с неохотой согласился, он идет на это, сказал Кейбер, только, чтобы сделать им одолжение.

— Идет на что? — спросил Тербут.

— Сейчас я вам расскажу, — сказал Джоркенс. — Был один тип с безупречным английским произношением, правильными документами и вескими основаниями для того, чтобы жить в Англии. Крепкий был орешек: кто-то оказал о нем, что он немец, и вынужден был заплатить большую компенсацию за нанесенный этому типу моральный ущерб. Звали его Норман Смит, у этого Смита был мотоцикл, и разъезжал он на нем по дорогам, особенно около аэродромов. Не покидая дорожной полосы и как будто не делая ничего подозрительного, он узнал очень многое и однажды раскрыл тайну, касавшуюся самолетов в одном районе... Пожалуй, самую важную, какую он только мог раскрыть. Шел 1938 год.

— Какие же там были самолеты? — спросил Тербут.

— А никаких самолетов и не было, — ответил Джоркенс, — В этом-то и заключалась страшная тайна. Ее знали только несколько человек. В обширном районе на востоке Англии на аэродромах не было ни одного военного самолета, и даже в случае крайней необходимости мы смогли бы перебросить туда всего лишь несколько боевых машин. Сумей Смит передать эту тайну домой, туда, откуда он прибыл, господа, создавшие концлагеря, разделались бы с нами, как с младенцами. Обо всем этом сразу доложили правительству, но оно в то время было занято другими делами. И тогда-то те, кто наблюдал за Норманом Смитом, решили обратиться к доктору Кейберу. Тот, как я уже сказал, вначале не захотел помочь. Но потом им удалось его уговорить. Кейбер попросил, чтобы ему изложили все факты дела. После того как ему все рассказали, он долго сидел, не произнося ни слова, покуривая свою странную трубку, вырезанную из какого-то индийского дерева. А потом ознакомил со своим замечательным планом или, точнее, с той его частью, с которой, по его мнению, следовало ознакомить.

Нельзя сказать, чтобы мы в то время были совсем лишены ушей и глаз — за Смитом неплохо присматривали, так же как и за его перепиской. Но не было законного способа помешать ему вернуться в Германию, приветствовать Гитлера и рассказать заинтересованным лицам о слабых местах нашей обороны. К сильным местам ее он, к сожалению, интереса не проявлял, поэтому арестовать его мы не могли. Норман Смит умел действовать, не нарушая буквы закона, и мысль о моих друзьях, которые, конечно, ее нарушали, его особенно не тревожила.

Однако кое-какие меры предосторожности он все же принимал. И главной из них была огромная немецкая овчарка, о которой и было рассказано доктору Кейберу: свирепая собака бельзенской выучки, из тех, при помощи которых немецкие дамы поддерживали «дисциплину» среди заключенных женщин.

У Нормана Смита был дом в Хертфордшире, там он и держал свою овчарку — на случай, если бы кому-нибудь взбрело вдруг в голову ночью туда вломиться. Кейбер задал об этой свирепой собаке очень много вопросов, поэтому мои друзья решили, что он думает ее отравить, и один из них даже намекнул, что за такой примитивный план едва ли стоит платить кучу денег. Но было глупо думать, что доктор Кейбер мог бы сохранить свою популярность у хозяев преступного мира, если бы планы, которые он составлял, были по плечу любому «собачатнику». Кстати, отравить овчарку было бы совсем не легко, потому что ее охраняли приставленные к ней Норманом Смитом две или три злые дворняги — как эсминцы, оберегающие линкор.

В общем, все упиралось в эту овчарку. И похоже было, что нет никакого способа управиться с нею ночью, поскольку дневной работы мои друзья в то время избегали. Теперь надо сказать, что среди фактов, которые они сообщили доктору Кейберу, был следующий: довольно часто Норман Смит ездит к морю и останавливается там в каком-нибудь большом отеле. Прямо удивительно, как все шпионы любят море! Услышав об этой привычке Смита, доктор Кейбер задумался и, наконец, сказал: «Там вам и придется все проделать. Взять овчарку с собой в отель он не сможет». — «Но туда не сможем пробраться и мы, — возразили мои друзья. — Если в отеле не будет собаки, то наверняка будут швейцар и коридорные». — «Тогда вам придется проделать все днем, — сказал доктор Кейбер, — когда он отправится погулять». — «Мы не любим заниматься такими делами днем»,— сказал один из пришедших. Доктор Кейбер поднял на него глаза: «Да ведь вы еще не знаете, о каких делах идет речь». — «Так о каких же?» — спросили они. — «За ним пойдут следом два или три человека, затеют потасовку и уколют небольшой иглой». — «Я не люблю яда, — сказал один из пришедших. — Его всегда можно обнаружить».

Глаза у доктора Кейбера округлились: «Друзья мои, вы что же, думаете, я ребенок?» — «Все равно, яд всегда можно обнаружить», — упорствовал тот. «Но кто вам сказал, что это будет яд?» — «А если не яд, то зачем тогда шприц?» — «Вы слегка уколете, — сказал доктор Кейбер, — впрыснете немножко безвредной жидкости, которая будет в шприце, и ваши люди (двое, а еще лучше трое) убегут прочь. Он тут же возбудит дело о нападении, и полиция начнет розыски. Но поскольку никаких телесных повреждений у Смита не обнаружат и доказать, что ему что-то ввели в тело, он не сможет, заниматься его делом будет только местная полиция, а не полиция графства и не Скотленд-Ярд, как было бы в случае убийства». — «Что вы, мы понимаем — ни о каком убийстве здесь речи быть не может, — сказал один из моих друзей. — Но все же интересно, как на. него подействует укол». — «Да никак, — отозвался доктор Кейбер. — И лучше проделайте это сразу после его приезда на побережье — тогда у полиции будет время убедиться, что никакого вреда ему не причинили». — «Ну а что все это даст?» — спросили без обиняков у доктора Кейбера. «А то, — сказал Кейбер, — что сразу по возвращении домой или чуть позже он случайно умрет». — «Это распутают», — сказал человек, не любивший яда. «Как вам нравится моя комнатка? — спросил неожиданно доктор Кейбер. — Я живу здесь уже давно и очень к ней привык, но что скажете о ней вы?» — «Какое отношение имеет это к нашему делу?» — «Никакого, — ответил доктор Кейбер. — Но если бы то, что я делаю, распутывали, я бы, возможно, сейчас здесь не жил. Я не утверждаю, что точно не жил бы, но вполне возможно, что мне пришлось бы переехать на другую, менее удобную квартиру».

Этот довод почему-то заставил всех умолкнуть. А потом один из них сказал: «Вы говорили, что никакого вреда укол ему не причинит». — «Абсолютно», — подтвердил доктор Кейбер. «Но по возвращении домой он умрет?» — «Наверняка», — сказал Кейбер. «Но тогда я не совсем понимаю...» — «Не будем приставать к доктору Кейберу — я думаю, он знает, что делает», — перебил сомневавшегося другой. Так они в конце концов и поступили.

Что же до Нормана Смита, то он, как и ожидали, примерно через неделю поехал на море и остановился в большом отеле. Приехал он, разумеется, без собаки. И на первое же утро своего пребывания у моря Смит отправился на прогулку и у площадки для гольфа поссорился с какими-то тремя гуляющими. Он побежал в полицию и заявил, что подвергся нападению и что ему впрыснули что-то смертельное. Он показал на руке точку, как от укола булавкой, утверждая, что сразу после нападения обнаружил на этом месте каплю жидкости, запахом напоминающую пот. И полиция пригласила двух врачей, и те провели анализы и обследования, и результаты обследований показали, что Норман Смит совершенно здоров.

И к концу недели все, во всяком случае полиция, успокоились. Когда речь идет о ядах, концы таких нитей всегда находятся, и их найти еще легче, когда речь идет о разных бактериальных штуках, потому что эти последние встречаются еще реже, чем яды; ну а если речь идет о каком-нибудь неизвестном яде, то такое встречается совсем редко, и полиции очень скоро удается напасть на след.

— Что же все-таки произошло? — спросили мы.

— Набравшись сил, Норман Смит отправился к себе домой, в Хертфордшир, — ответил Джоркенс. — Он был в Приподнятом настроении благодаря добытой информации, не знаю точно какой, но, видно, той, за которой шпионы отправляются на берег моря. И в день приезда немецкая овчарка его загрызла.

— Да, это действительно безнаказанное убийство, — сказал Тербут, — если только мы имеем право назвать убийцей собаку.

И один из нас растерянно проговорил:

— Но мне не совсем понятно... При чем тут Кейбер?

— Средство было очень тонкое, — ответил Джоркенс. — Совершенно безвредное, как доктор Кейбер и говорил. Но оно изменило запах Нормана Смита. Он стал пахнуть по-другому. Ну а какая немецкая овчарка могла бы с этим примириться?

Лорд Дансени, английский писатель

Перевел с английского Ростислав Рыбкин

(обратно)

Когда вернется викунья?

Все знают работягу ламу, этого верблюда Южной Америки. Сестра ее — альпака — дает великолепную шерсть. Обе стали домашними животными давным-давно. Зато их родственницу викунью сегодня редко где увидишь. А дело все в ее шерсти — тонкой, мягкой, пушистой — такой, что равной ей нет в мире.

Когда-то сотни тысяч этих животных безмятежно паслись на заоблачных пастбищах Анд, у границы вечных снегов.

Древние инки так высоко ценили шерсть викуньи, что сотканную из нее одежду имели право носить лишь особы царской крови. Любой другой карался за это смертью. Охота на викуний, которую устраивали инки, представляла собой зрелище грандиозное, но бескровное. Тысячи животных загоняли за каменные стены громадных коралей, там их стригли, а потом отпускали целыми и невредимыми. Истребление викуний началось с приходом конкистадоров: их били из мушкетов, загоняли на лошадях, с собаками к краю глубоких пропастей, отравляли воду в водопоях. Алчность и жестокость, с которой пришельцы стремились обрести драгоценный невесомый пух, можно сравнить разве что с их жаждой золота. Но это было только начало. Больше четырех столетий — до самого последнего времени — продолжалось уничтожение, пока не стало ясно: викуньи могут исчезнуть навсегда. Потому что на бескрайних просторах андских высокогорий осталось их всего тысяч пятнадцать.

Охоту на викунью запретили. Места ее обитания объявили заповедниками. В научных центрах изучают сейчас возможности ее разведения на специальных фермах. Маленькая викунья, которую вы видите на 3-й странице обложки, родилась как раз на такой ферме. И может быть, со временем стада викуний вновь вернутся на свои заоблачные луга...

(обратно)

Оглавление

  • Атлас мальчика Чи
  • Тяжелый маршрут
  • Судьба тайги
  • Острова уходят в плавание
  • За колючей проволокой
  • В небе Франции
  • Зеленый поезд
  • К возвращению Афо-а-Кома
  • Десанты первого броска
  • Тропа кулика
  • Солнце на Земле
  • Ночь перед Рождеством
  • Ханс Лидман. Звезда Лапландии
  • Дорога к мысу Горн
  • В джунглях древнего Вайнада
  • Спасение у Булуна
  • В фетровом доме банановых ос
  • Средство доктора Кейбера
  • Когда вернется викунья?