Журнал «Вокруг Света» №03 за 1975 год [Журнал «Вокруг Света»] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Высота над Обью

Разлившаяся Обь не имеет берегов. Сверху, с самолета, хорошо видны затопленные ею пространства и тоненькая белая ниточка, которая, разрезая воду и лес, стремится на север. Это новая железнодорожная Северо-Сибирская трасса, или сокращенно Севсиб. На своем пути от Тюмени к нефтеносным районам края она уже перешагнула через Иртыш в Тобольске, перешагнула и через Юганскую Обь. Теперь города сибирских нефтяников Сургут и Нижневартовский отделяет от Большой земли лишь одна Обь. Строящийся мост через эту реку, насыпи на болотах, оградительные струенаправляющие дамбы — все вместе носит название Обского мостового перехода. Сегодня это боевой участок ударной комсомольской стройки. Когда через мост пойдут груженые составы, это будет большим событием нашего века.

Вниз не смотри, если не можешь, — не всем дано, — говорит прораб Евгений Богданов, — а если можешь — насмотрись вдоволь, привыкни и иди спокойно... — Богданов облокачивается на перила ограждения и смотрит в матовый простор, кивком головы приглашает посмотреть и меня. — Но остерегайся, — продолжает он, — про высоту помнить все время надо... Оступился, повис на страховочном поясе, потом сам с пролета не сойдешь, придется спускать. Или поползешь на коленках, надолго запомнится этот страх…

Богданову около тридцати лет. Он невысокого роста, коренастый, чуть скуластое лицо, чуть раскосые глаза. Говорит и ходит не торопясь — с уважением к себе и к высоте. На собеседника поглядывает хитровато: не трясутся ли поджилки?

— Давай, давай! Ступай! Да тверже! — говорит он мне.

Стальной горизонтальный стержень неприветливо бугрится заклепками и гайками, уходит в голубое пространство. По сторонам плывут белые облака, струится воздух, который ощущается не только легкими и кожей — всеми клетками. Он может поднять, оторвать от металла и, кажется, будет кружить тебя, как перышко, над бездной. Внизу, метрах в сорока, Обь, но до нее дальше, чем до неба. Река трепещет, волнуется неисчислимыми солнечными бликами. На воде мелькание теней от стержней строящегося мостового пролета...

По дощатому настилу между фермами пролета ходят люди в брезентовых робах, в желтых и красных касках. Искрящаяся вода, колючий холодный ветер и яркое солнце делают глаза прозрачными, собирают в их углах морщинки. Снимет монтажник каску — половина лица темная, половина светлая. Лбы под касками остаются белыми. Под воротником брезентовая роба зеленая, а на плечах и на спине белесая, как парус. Монтажники ходят спокойно и уверенно.

На причале у строительной площадки стоит высокий седой грузин; у ног его два небольших чемоданчика, сверху лежит букет живых цветов. Он смотрит на Обь, на противоположный берег. Там за синим лесом, на Юганской Оби, работает инженером его сын. Отец едет к сыну в гости. Ему объясняют, что он избрал не самый легкий путь. Нужно было в Сургуте дождаться вертолета, и через полчаса он встретился бы с сыном. Но седой человек желает двигаться только по линии будущей трассы. Он хочет перебраться на лодке-фелюге на противоположный берег, пересечь песчаный остров по насыпи, потом перейти Юганскую Обь по уже возведенному мосту и на левом берегу, где стоит такая же строительная площадка, встретиться с сыном. Его дружно отговаривают. Хотят сообщить сыну по рации о мальчишеских намерениях отца. «Нет!» — он будет двигаться только этим маршрутом. Он переводит разговор на другую тему, спрашивает, как называется поселок на этом берегу, и возмущен тем, что у поселка до сих пор нет названия. Подробно расспрашивает про мост. Какой длины будут пролеты? Каков вес конструкций? Цифры впечатляют — и вот чемоданы остаются на причале, а отец инженера ходит по строительной площадке. Потом его видели на крыльце конторы, где монтажники вечерней смены, пришедшие за зарплатой, рассказывали, как весной взрывали лед, уводили баржи с копром и буровой установкой, как везли по тонкому льду раскос двадцати пяти тонн весом: дверцы на кабине машины сняты, другая машина сопровождает. Через остров шли двойной тягой, цеплялись за деревья лебедкой, по метру продвигались...

Старый человек слушал и кивал головой, словно говорил сам себе: «Да, было так, было, еще труднее было...» Он словно и забыл, что собирался переправляться на другой берег и идти через остров. Его чемоданы так и стоят на причале.

Неожиданно, буквально с неба свалившийся вертолет захватил седого упрямца с собой. Уже в воздухе радист вертолета сообщил сыну, чтобы встречал отца.

...Налетел порывистый ветер. Небо покрылось свинцовыми тучами. В разрыве между ними вырисовывался монтажный кран, вцепившийся стальными захватами в верхние стержни мостовых ферм. Он был похож на хищную птицу, которая раздумывала, держать ей и дальше свою добычу или бросить. На мосту появились заместитель главного инженера, инженер по технике безопасности, инженер из техотдела.

— Прекратить работу! — Глаза заместителя главного инженера метали искры из-под наспех нахлобученной каски.

— Нельзя прекращать, — послышался флегматичный ответ, — еще больше дров наломаем. Кран под грузом!

— Освободить элемент!

— Это еще труднее, чем закрепить, — снова прозвучал тот же голос монтажника.

Как выяснилось, между пластинами-фасонками попала установочная пробка, заклинила соединение; она-то и мешала освободить элемент, то есть стержень.

Пролет — монтаж его велся «внавес» — колыхался под напором ветра. Еле заметные на глаз, эти колебания создавали ощущение, что ты в самолете, проваливающемся в воздушные ямы. Резкий качок в стороны, такой же резкий провал вниз. Под пролетом ветер нес над потемневшей водой светлую пелену брызг. Дежурный катер обдавало волнами, мотало на швартовом конце. С высоты катер был похож на маленький челнок. Пролет тянулся к только что возведенной опоре, она поднималась подобно утесу, следующие за ней опоры лишь выглядывали из воды, прострочив реку, словно пунктиром, бетонными точками.

— Всем, кроме бригадира и звеньевого, отойти в сторону!.. Еще дальше!

Молодые монтажники нехотя повиновались.

На краю пролета остались только бригадир Николай Булаш и звеньевой Евгений Алпеев — самые опытные, «асы». Остальные на время превратились в терпеливых зрителей. Они негромко переговаривались.

— Не уронить бы стержень. Надолго остановим работу.

— Водолазы достанут.

— Это в такую погоду? Того и гляди сорвет катер, якоря тоже не удержат. А сразу не достать — песком замоет...

Алпеев и Булаш вместе строили мост в Усть-Илиме. На них были каски особого фасона, похожие на военные. На Булаше — черная со светлыми заклепками, истертая, слегка порыжевшая; на Алпееве — белая, тоже видавшая виды, в бороздах и царапинах, и тоже привезенная с Усть-Илима. Монтажники без опаски, легкой походкой ходили по конструкции, по ходу дела перекидываясь шутками. Особенно красиво выглядел Булаш в тонкой спецовке, облегающей ловкое стройное тело. Алпеев был в мягких войлочных ботинках, брюки заправлены в белые шерстяные носки, подпоясан какой-то цветной веревочкой. Он был небольшого роста, вдобавок вбирал голову в плечи, кособочился то на одну, то на другую сторону, сдвигал каску на глаза, чесал затылок.

Пока дело не двигалось.

Булаш начал досадовать всерьез.

— Вир-р-ра! Вир-р-ра! — кричал он сердито наверх крановщику. — Майна! Еще майна!..

Алпеев подыгрывал Булашу. Но его негодование было деланным. Он был спокоен и не одобрял возбуждения Булаша. Напоказ же тряс в такт своим возгласам головой. Потом, словно насытившись шумом, закурил, закрывая огонь спички ладонями, уселся поудобнее и принялся орудовать коротким ломиком — монтажкой.

— Штроп, штроп не на месте! — Он нарочно коверкал слова, будто бы в запальчивости.

— Вира-вира! Да гак же! Не стрелу! — кричал Булаш.

— Вира-вира, — вторил Алпеев, — да помалу вира, — откусил кусок мундштука папиросы, сплюнул вниз, — штроп смотри не порви.

Не успевал крановщик нацелиться, выровнять элемент конструкции, как порыв ветра снова сдвигал его в сторону. Булаш продолжал нервничать, Алпеев терпеливо ждал. Взад-вперед, взад-вперед двигался стержень в семнадцать тонн весом, на кране щелкали электрические контакты, гудела лебедка.

Изловчившись между порывами ветра, Алпеев точным ударом монтажки выбил застрявшую между фасонками пробку. Элемент качнулся и стал на место.

— Чтоб ей неладно было! — Алпеев глянул вниз вслед злополучному куску металла, с резким звуком, как пуля, вошедшему в воду. Теперь команды на кран стали подаваться спокойнее.

Пристегнувшись страховочным поясом, Булаш стоял во весь рост и дирижировал обеими руками.

— Оп-ля, — пробормотал Алпеев и вогнал кувалдой пробку в совместившиеся отверстия.

— Теперь закрепят, — облегченно вздохнули «зрители». — Поймали.

— Эти монтажники — особый народ, — сказал Богданов, следивший, как и я, за всей операцией. — Попробуй пошли его работать на землю, на подъездные пути, к примеру. Сочтет оскорбленным в своих лучших чувствах...

Высота, мостовые пролеты действительно имеют притягательную силу. В молодежном звене монтажников Али Абдурахманова, которое приехало с КамАЗа, одно место было свободным. Ребята никого не хотели на него брать — ни опытного монтажника, ни новичка. Место дожидалось паренька, который тоже приехал с КамАЗа, но позже остальных. Пока он работал слесарем в котельной, и его никак не хотел отпускать главный механик.

Однажды вечером ребята всей гурьбой направились к механику. Дома его не оказалось. Жена сказала, что он запускает котел в бане. Там его и нашли. Механик был немногим старше просителей, явившихся к нему. Вместе со своим немолодым помощником, перепачканным сажей, он опрессовывал котел.

— Нет, и не думайте. А кто за котлами будет следить? Я с Сергеевичем?

Сергеевич, как ни странно, присоединился к просьбам ребят.

— Да отпусти ты его. Здесь, при котлах, — стариковское дело.

Механик сделал на Сергеевича сердитые глаза. Сергеевич умолк.

— Я на высоту хочу, понимаете! На высоту! — говорил парнишка, его звали Сашей.

— На высоту! — Механик бросил тяжелый разводной ключ. Закурил. — Я, может, на Марс хочу, а вот баню готовлю.

— Мы все вместе сюда приехали, на высоту, нам обещали, — спокойно настаивал Али.

Тут осмелел и Сергеевич, стал громче требовать за ребят.

— Ну и крутись тогда здесь один! — раздосадованно бросил механик. — Пишите завтра заявление о переводе!

Ему тут же подали готовое, заранее составленное заявление.

— Если бы не Али Абдурахманов, не стал бы подписывать. Но ради товарищества стоит...

«Высота... Глубина... Скорость... Тайга... Красивые слова, — скептически говорил Петр Капустин. — А вот у меня на монтаже двух фасонок не хватает. Вот тебе приключение».

Петр — человек молодой, прораб из Бийска. Говорит он больше всего о работе. «Выводить опоры», «собирать пролет» — все эти слова произносит со вкусом. Прочертит в разговоре воздух ладонью — словно возвел какое-то сооружение. Поглядев на Петра, сразу скажешь, что явился он откуда-то с солнца, с мороза, с водного простора. Глаза всегда слегка прищурены, голос резкий, грубый — на открытом воздухе привык разговаривать...

Поднимали на опору первое пролетное строение. Тут тебе все стихии вместе, да еще пролет в полторы тысячи тонн весом, конец которого надо приподнять домкратами и поставить на опору.

Петр ходит недовольный, молчит.

— Чем недоволен? Скажи, — спрашивает Богданов.

— Не нравится мне эта подъемка! — отрубил Петр и воздух ладонью рассек в подкрепление своим словам.

Богданов руки в карманы, отвернулся, уставился на Обь: с высоты посмотришь, нервы успокоятся.

— Петр, а Петр, — говорит могучим басом пожилой монтажник (старается тихо, но не получается). — Что мужика обескуражил?

— Ты о чем? — встрепенулся Капустин.

— Не нравится, скажи, как нравится! — говорит Богданов. — Пойдем к начальству разбираться.

Богданов идет впереди Капустина. «Ничего себе коллега, поднес дулю, как в воду сплюнул». А Капустин шагает как ни в чем не бывало.

В просторном кабинете с окнами на реку, за столом буквой Т сидят Петр Капустин, Евгений Богданов и начальник мостоотряда. Анатолий Викторович Моисеев — большой спокойный человек — разглаживает лист бумаги широкой ладонью, словно сгребает, смахивает с него все лишнее. Точными размашистыми движениями проводит линии, ставит стрелки. «Та-ак, система статически неопределимая, определять неделю будешь, — размышляет он вслух. — Упрощаем с достаточной степенью точности...» Еще стрелки, еще цифры, теперь-то всю картину можно и «руками пощупать». Анатолий Викторович откинулся на стуле, посмотрел на чертеж издали, потом на Богданова и Капустина, те, как студенты, притихли, слушали. Моисеев — крупный инженер, принимал участие в строительстве многих мостов...

— Ну вот так, — обратился он к Капустину, — теперь нравится?..

Назад шли — впереди Капустин, разрешивший часть своих сомнений, сзади — удовлетворенный Богданов.

Петру подъемка окончательно понравилась только тогда, когда пролет стал на опору.

И пока это происходило, пришлось поволноваться.

Прибегали на пролет инженеры из техотдела. Алпеев делал круглые глаза, а Булаш досадовал. Потом, когда не хватало силы у мощных домкратов, глаза Алпеева собирались в узкие щелки, а Булаш становился словно каменным. Гудело в насосе масло, нагнетаемое в подъемники. Молчали старые «асы», молчали и молодые монтажники.

— Ур-ра! — закричал вдруг Капустин и бегом, бегом по конструкциям кинулся к другой опоре, приник к нивелиру. Все ждали затаив дыхание. Петр наконец распрямляется, показывает издали перекрещенные руки. Вышли на заданную отметку! Вышли! Монтажники заходили около домкратов, заговорили оживленно, закурили. Еще один шаг сделан в высоте над Обью.

Перед отъездом мне захотелось проститься с мостом. Так делают монтажники, оставляя построенные мосты.

Монтаж набрал темп и шел «ходом, ходом», как говорил Петр Капустин. Такая работа поднимает настроение у всех. По конструкциям ходили люди, носили в руках тяжелый инструмент, ящики с болтами и гайками. Захотелось, как и в первый день приезда, пройтись по стержню.

— Возьми пояс, — строго сказал Булаш.

Один из парней отдал мне свой. И опять до земли дальше, чем до неба, а до солнца можно достать рукой, и облака идут вокруг в медленном хороводе...

— Ну как высота? — спросил меня монтажник, которому я возвращал страховочный пояс.

— Хорошо, — отвечаю я. — Но на земле мне больше нравится.

— Нет. На высоте лучше, — услышал в ответ.

Андрей Фролов, наш спец. корр.

(обратно)

Прорыв

Керченско-Феодосийская... Под таким названием вошла в историю Великой Отечественной войны совместная десантная операция кораблей Черноморского флота, Азовской военной флотилии и войск Закавказского фронта. Разработанная в труднейших условиях конца 1941 года, она явилась доказательством моральной стойкости нашего народа и его Вооруженных Сил. Исключительная роль в этой операции отводилась крейсеру «Красный Кавказ». Мы предлагаем вниманию читателей очерк нашего корреспондента, написанный после встречи с бывшим командиром крейсера «Красный Кавказ» гвардии контр-адмиралом в отставке А. М. Гущиным.

Зима 1941 года. Над Новороссийском дуют яростные ветры. Срываясь с перевалов, они, словно лед в половодье, взламывают воду бухты, гонят волну на причалы, обдавая серый ноздреватый бетон жгуче-холодной водяной пылью. Взлохмаченные валы, точно молоты, бьют в железо бортов, наваливают корабли на молы, превращая в труху прочнейшие, оплетенные тросовой каболкой кранцы...

Командира крейсера «Красный Кавказ» капитана 2-го ранга Алексея Матвеевича Гущина вызвал начальник штаба флота контр-адмирал И. Д. Елисеев.

Вызов не был для Гущина неожиданностью. Опытный моряк, пришедший на крейсер из академии, он по многим признакам чувствовал, что в жизни флота назревают какие-то важные события. Вспомнились недавние дни, проведенные в Севастополе, — гром канонады, тучи белой пыли, поднятые взрывами. Крейсер должен был закончить погрузку к шестнадцати ноль-ноль, а с темнотой выйти в море. Неожиданно на корабль прибыл командующий флотом вице-адмирал Октябрьский.

— Когда планируете отход, Алексей Матвеевич? — спросил комфлота.

— Часов в девятнадцать, товарищ командующий.

— Поздно. Выйдете, как только погрузите войска. Я пойду с вами до Новороссийска.

Конечно, командующий не хуже Гущина понимал риск открытого перехода — ведь на корабль могла обрушиться немецкая авиация, но тем не менее торопил. Значит, были к тому достаточные основания. Эта мысль переросла у Гущина в уверенность, когда в Новороссийске комфлота встретили его сподвижники по управлению флотом и несколько армейских и авиационных генералов. Случайность подобной встречи отпадала... А стало быть...

В штабе Гущин застал представительное собрание. Помимо Елисеева, здесь были командующий эскадрой контр-адмирал Л. А. Владимирский, его заместитель капитан 1-го ранга Н. Е. Басистый, военком эскадры бригадный комиссар Семин, командиры и комиссары кораблей. Все были спокойны, но под этим спокойствием угадывалась умело скрываемая напряженность момента. Не было сомнения — ожидались какие-то неординарные события...

Контр-адмирал Елисеев сразу же приступил к делу.

— Штабом флота, — сказал он, — совместно с командованием Закавказского фронта разработана десантная операция. Согласно плану нам предстоит высадить части 51-й и 44-й армий на северное, восточное и южное побережья Керченского полуострова, а также в Феодосию, чтобы в дальнейшем развить наступление в глубь Крыма и таким образом облегчить положение блокированного Севастополя. Скажу больше: операция уже началась. Десантники захватили часть намеченных плацдармов и сейчас наступают на Керчь. По данным разведки, немцы спешно стягивают под город силы из разных концов полуострова, в том числе из Феодосии. Настал благоприятный момент для нашего наступления на главном направлении — Феодосийском.

Начальник штаба помолчал и затем четко произнес:

— Военный совет приказывает: в ночь на двадцать девятое декабря высадить десант в Феодосию...

Разбор и обсуждение десантной операции продолжались до позднего вечера. Были четко определены и регламентированы действия каждого корабля. Когда очередь дошла до «Красного Кавказа», контрадмирал сказал:

— А вам, Гущин, предстоит особое задание. Будете высаживать первый бросок. Стрелковый полк. Прямо на причалы. Да, да, на причалы, — подтвердил он, заметив удивленные взгляды командиров кораблей. — ДК (1 ДК — десантный корабль.) у нас, как известно, нет. Вставать на рейде и оттуда перевозить десант на катерах и шлюпках долго и обременительно. Для нас же фактор внезапности — главнейший. Стало быть, выход один — прорываться непосредственно к причалам. Не по правилам? Правила пишутся в мирные дни. К тому же мы не откроем Америку: наш славный предок Федор Федорович Ушаков полтораста лет тому назад успешно применил сей маневр при штурме острова Корфу.

Высаживать десант прямо на причал! Это значило, что «Красному Кавказу» нужно войти в гавань, ошвартоваться у пирса и выгрузить на него морских пехотинцев. Выгрузить под шквальным огнем противника! Немцы, конечно, постараются сбросить десант в море. Нет, практика современной морской войны не знала подобных аналогий. Никогда еще такой крупный корабль, как крейсер, не использовался в столь необычных целях.

— Помните, — сказал на прощание контр-адмирал командирам и военкомам, — успех будет сопутствовать только внезапным и решительным действиям!..

28 декабря 1941 года. У борта «Красного Кавказа» — вереницы грузовиков, ящики с патронами, пулеметы, снаряды. Грузится 633-й стрелковый полк. Мощные стрелы крейсера все время в работе. Без отдыха трудятся матросы боцманской команды. Проходит час, второй...

— Погружены батарея трехдюймовок, пятнадцать машин, полковые минометы и боеприпасы, — доложил Гущину главный боцман корабля мичман Суханов.

Проходит еще час, и наконец поступает доклад:

— Принято тысяча восемьсот пятьдесят три человека. Погрузка закончена.

Последние минуты перед съемкой со швартовов тянутся особенно долго...

18 часов 32 минуты. За кормой «Красного Кавказа» вскипает вода, и крейсер медленно отходит от стенки. Малым ходом минует мол, проходит фарватер заградительного минного поля. Первая волна открытого моря тяжело ударяет в борт. Бурун за кормой вырастает: крейсер увеличивает ход до полного. Курс — на Феодосию.

На ходовом мостике тесно. Капитаны 1-го ранга Басистый и Андреев, бригадный комиссар Семин и комиссар крейсера Щербак — все сосредоточенны и молчаливы, живут ожиданием. И все же труднее всех командиру, от действий которого зависят успех похода, судьба корабля, жизнь людей. Вглядываясь в окружавшую крейсер беспросветную мглу, следя за показаниями приборов, принимая доклады и отвечая на них, Алексей Матвеевич Гущин ни на минуту не забывал о главном — о предстоящем прорыве и швартовке у мола. Швартовка — дело сложное даже в обычных условиях, она требует от командира высокой морской культуры, а от команды — безупречной выучки и четкости в действиях. «Красному Кавказу» предстояло швартоваться под ураганным огнем врага, вот почему, расхаживая взад-вперед по мостику, Гущин снова и снова обдумывал возможность швартовки.

...Согласно диспозиции крейсер должен был швартоваться левым бортом, не отдавая якоря, что называется, с ходу. Это сократило бы время пребывания корабля под огнем. Однако могла подвести погода... Гущин уже отчетливо видел, что ветер переменился, задул с берега и достиг штормовой силы; любому моряку не нужно объяснять, что значит, когда в борт швартующемуся крейсеру дует отжимной ветер. «Красный Кавказ» мог попросту перестать слушаться руля. Подходить же к пирсу на большой скорости мешала каменистая банка, на которую можно было выскочить при малейшем просчете. В довершение всего свободному маневру мешало и минное поле, выставленное немцами поблизости от причалов. Ситуация складывалась не из легких, и Гущин был готов к тому, что придется изменить вариант швартовки.

Между тем погода все больше свежела, ветер разводил крупную волну, а метельная мгла делала и без того темную ночь непроглядной. Ни звезд, ни отличительных огней. «Красный Кавказ» шел вперед, определяясь по глубинам и радиопеленгам. На ледяном ветру стыли сигнальщики, наблюдатели, зенитчики, напряженно всматриваясь в ночь, — приближалось время встречи с кораблями поддержки. Вот наконец и они — неясные тени на поверхности взлохмаченного моря. Трудно всем — и крейсерам, и эсминцам, но каково тогда катерам-охотникам, по палубам которых свободно перекатываются многотонные водяные валы!

Уменьшив скорость, корабли выстраиваются в походный ордер и продолжают путь в район развертывания — на траверз мыса Ильи.

Три часа ноль-ноль минут. Отряд в районе развертывания. К берегу устремляются катера-охотники. На каждом из них — специальные штурмовые группы, которые должны взорвать боновое заграждение при входе в порт, захватить и очистить от немцев причалы. А вслед за ними начнут свой прорыв «Красный Кавказ» и эсминцы.

Две зеленые ракеты. Сигнал!

И сразу же гром канонады разрывает рассветную тишину. Стреляют все: и корабли десанта, и неприятельские батареи с берега, которых ошеломил огневой налет. Над портом ярко вспыхивают и подолгу горят осветительные ракеты. Грохот боя усиливается. «Красный Кавказ» вздрагивает после каждого залпа своего главного калибра, но до времени остается на месте: сигнала начать прорыв пока нет. Где-то в самом пекле рвутся к причалам штурмовые группы. Захватив их, они подадут сигнал. Но пока его нет. И крейсер продолжает обстрел.

Наконец доклад с сигнального мостика:

— Две белые ракеты!

Вход в порт свободен! Катерники сделали свое дело и теперь торопили «Красный Кавказ».

— Вперед! — услышал Гущин команду капитана 1-го ранга Басистого, командира высадки.

Не прекращая огня, крейсер двинулся к проходу в боновом заграждении. Сильнейший взрыв разметал заграждение, на воде тут и там плавали обломки массивных бревен. Раздвигая их острым форштевнем, «Красный Кавказ» медленно входил в гавань.

Впереди показался широкий пирс. Освещенный пламенем бушующих на берегу пожаров, он был похож на средневековую городскую стену, которую предстояло взять приступом. Все ближе и ближе его ослизлые, покрытые ледяной коркой бока. Пора сбавлять ход. В машину пошла переданная по телеграфу команда. Утихла дрожь переборок. Но едва угасла инерция разгона, как нос крейсера под напором ветра начало уваливать в сторону. На минное поле!

Мгновенно оценив обстановку, Гущин понял: попытка пришвартоваться левым бортом не удалась. И сразу же возник план: подходить надо не левым, а правым бортом. А для этого следует отдать якорь за линией бонов и, работая машинами «в раздрай», задним ходом прижать правый борт к причалу. Но хватит ли мощности кормового шпиля на то, чтобы преодолеть натиск отжимного ветра? Однако другого выхода нет. Надо немедленно менять штабную диспозицию и швартоваться по новому варианту.

Вновь зазвенел машинный телеграф. Отданы необходимые приказания. Но в этот момент немцы наконец-то разглядели и узнали крейсер и тотчас же обрушили огонь на «Красный Кавказ». По крейсеру била артиллерия, стреляли минометы и танки. Но, подчиняясь командам с мостика, «Красный Кавказ» вошел в проход между молом и волноломом.

— Левый якорь отдать!

Сотрясая корпус корабля, грохочет якорная цепь. Звено за звеном уходит в кипящую от разрывов воду. Якорь на дне. Задним ходом крейсер начинает обратное движение к молу. И хотя ветер по-прежнему с неослабевающей силой ударяет в борт и надстройки, ему не удается сбить корабль в сторону — якорь надежно удерживает «Красный Кавказ» на заданном курсе.

Пирс рядом. С полубака пытаются завести носовой швартов. Но огонь немцев настолько силен, что краснофлотцам боцманской команды приходится работать лежа. Швартов все-таки заведен. Секунды решают дело — нужно во что бы то ни стало подтянуть корму.

Удар! Крейсер получает первое прямое попадание: мина разрывается на сигнальном мостике. Убито три человека. Пожар. Уцелевшие сигнальщики, и среди них раненые, бросаются в огонь. Пламя сбивают брезентами и одеждой, заливают смесью из огнетушителей. Пожар ликвидирован.

...Всего несколько метров отделяют корму «Красного Кавказа» от заснеженного причала, и столпившиеся у трапов десантники с нетерпением смотрят на темную полосу воды, бессильные преодолеть ее. Теряется драгоценное время, а пули и осколки между тем находят все новые и новые жертвы. В эту напряженную минуту краснофлотец Михаил Федоткин, разбежавшись по скользкой палубе, точно выброшенный катапультой, мелькнул в воздухе — и вот он уже на причале. С кормы бросают швартов, Федоткин тут же закрепляет его за пал. Он же принял сходни, и на берег хлынули десантники.

С высоты мостика Гущину отчетливо видна вся панорама боя. На берегу — стена огня: горят цистерны с бензином, в складах рвутся боеприпасы — сюда попал снаряд главного калибра крейсера. Выстрелы и разрывы слились в один протяжный гул; его невозможно перекричать.

Крейсер вновь содрогнулся от тяжкого удара. Попадание!

— Пожар во второй башне!

...Дорого обходятся командирам такие минуты. Дорого обошлись они и Гущину. Пожар в башне, где находились снаряды и запасы пороха, грозил взрывом всему кораблю. Военно-морская история знает немало подобных случаев. Недаром при угрозе взрыва инструкции требуют от командира немедленных действий, обязывают затапливать артиллерийские погреба. Отдай такое приказание Гущин — никто бы не обвинил его. Спасти корабль и тысячи жизней ценой гибели нескольких человек — такой акт оправдывает логика боя. Но командир «Красного Кавказа» отринул уже готовое решение. Если не последовало немедленного взрыва, рассудил он, значит, в башне матросы борются с огнем...

Командир оказался прав. Немецкий снаряд, пробив башню, разорвался внутри боевого отделения. Часть прислуги была убита, другие потеряли сознание от газов и ранений. А на элеваторе подачи в этот момент лежали заряды, или так называемые «картузы», — метровые пороховые пакеты. От взрыва один «картуз» загорелся, пламя вот-вот могло перекинуться на остальные. Если вспыхнут они — пожар распространится до самого погреба, и тогда гибель корабля неминуема.

Первым очнулся комендор Василий Покутный. У моряка не было ни сил, ни времени, чтобы откатить тяжелую броневую дверь и выбросить «картуз». И Покутный, обжигая руки, выхватил заряд из элеватора и лег на него всем телом. Пожар заметили. К башне бросились электрик Павел Пилипко и комендор Петр Пушкарев. С трудом протиснувшись через аварийный лаз, они отдраили дверь, и уже воспламенившиеся заряды, шипя, полетели на палубу. Матросы срывали тлеющую проводку, гасили загоревшуюся краску на стенах. Когда на помощь подоспели краснофлотцы аварийной команды, пожар в основном был потушен.

А на самом дне корабля, отрезанные от всех системой водонепроницаемых дверей и переборок, зная о нависшей угрозе, краснофлотцы зарядного погреба приготовились пожертвовать собой. Командир отделения погребных Иван Крипак вставил ключи в трафаретки клапанов орошения и ждал приказа к затоплению... Всего четыре минуты продолжалась драма во второй башне, но эти минуты тянулись нескончаемо долго и были полны высочайшего напряжения.

Было уже совсем светло, когда закончилась высадка десанта. С минуты на минуту могла появиться немецкая авиация.

— Отходите! — был получен приказ.

Выбирать якорь было некогда. Расклепали цепь, и «Красный Кавказ», лавируя среди разрывов, направился к выходу из порта.

Самолеты догнали крейсер уже в море. Они с ожесточением бомбили «Красный Кавказ» целый день, совершив более 25 одиночных и групповых налетов и сбросив на корабль 70 бомб. Но ни одна из них не попала в цель. Подавив «на прощание» немецкую тяжелую батарею на мысе Иван-Баба, крейсер взял курс на Туапсе.

Кончался день 30 декабря 1941 года. Вокруг «Красного Кавказа» на десятки миль ревело штормовое море. Управлять израненным крейсером было трудно. Волны перехлестывали через борт, сильно качало, но все собравшиеся в этот час на юте не замечали ни холода воды, ни качки.

«Красный Кавказ» хоронил погибших. Хоронил в море, как предписывал старинный матросский обычай. Зашитые в парусиновые койки, с грузом в ногах, лежали на корме двадцать три человека из экипажа крейсера, погибшие при штурме Феодосии.

Застыл с винтовками почетный караул...

В Туапсе крейсер осмотрели ремонтники. Тринадцать снарядов и пять мин крупного калибра причинили кораблю немало разрушений. В корпусе зияло восемь пробоин, были разбиты машинные телеграфы и переговорные трубы. Словом, требовался срочный ремонт, и его предполагалось начать в ближайшие часы. Но неожиданно был получен семафор: «Сниматься в Новороссийск». 1 января наступившего 1942 года «Красный Кавказ» отдал якорь в Цемесской бухте. Откровенно говоря, никто на корабле, в том числе и его командир, не предполагал, что крейсеру предстоит новое задание — состояние корабля исключало всякий дальний поход. Но беседа с контр-адмиралом Елисеевым поставила все точки над «и».

— Пойдете снова в Феодосию, Гущин, — сказал начальник штаба. — Знаю ваше положение, но у нас нет выхода. Феодосии срочно нужен зенитный дивизион. Нечем прикрывать порт. А туда сейчас идет транспорт за транспортом с войсками. Грузитесь немедленно.

129 миль до Феодосии. Нордовый ветер до восьми баллов. 17 градусов ниже нуля. На борту «Красного Кавказа» 1200 красноармейцев, двенадцать 85-миллиметровых зенитных пушек, 1700 ящиков со снарядами, десять автомашин, два трактора-тягача. Когда на рассвете 4 января крейсер прибыл в Феодосию, технику пришлось вырубать изо льда — он толстым слоем покрывал палубу и надстройки.

Объявили аврал. Ломами, лопатами, топорами матросы и красноармейцы крушили лед, на руках катили пушки и машины к стрелам. Хуже было с тягачами. Они весили по тринадцати тонн... Но главный боцман наладил какие-то хитрые тали, с помощью которых удалось сдвинуть тягачи с места. Одна только пушка оставалась еще на борту, когда шесть пикирующих бомбардировщиков начали атаку на стоявший у пирса крейсер.

Корабль подбросило чудовищным взрывом. Он почти лег на левый борт. Ударной волной в одну минуту перекосило палубу, сорвало с фундаментов 100-миллиметровые зенитные пушки. Находившегося на мостике Гущина швырнуло на ограждение, и он потерял сознание, а когда очнулся, услышал еще два мощнейших взрыва — бомбардировщики продолжали атаковать крейсер. И хотя уже два самолета были сбиты зенитчиками, остальные упорно рвались к цели. Четвертая бомба разорвалась опять поблизости от кормы. Еще раз перекосило палубу, весь корпус «Красного Кавказа» угрожающе затрещал.

Отбомбившись, самолеты улетели. Воспользовавшись короткой передышкой, контуженый Гущин немедленно соединился с командирами боевых частей. Требовалось как можно быстрее выявить повреждения и немедленно исправить их. Уже со всех сторон раздавался шум врывающейся в корабль воды. В помещениях не горел свет. На глазах оседала корма. Аварийные партии вступили в борьбу с водой, но крейсер продолжал садиться на грунт. Еще несколько минут, и положение станет безнадежным. Выход один — скорее в море!

Выбирать швартовы некогда. Не раздумывая, Гущин отдает команду:

— Рубить швартовы! С якоря сниматься!

Выберется ли якорь? А его нужно выбрать во что бы то ни стало — жертвовать вторым якорем (первый уже лежал на дне Феодосийской гавани) Гущин не мог. Без него в критическую минуту корабль становился игрушкой в руках стихии.

— Якорь чист!

«Красный Кавказ», набирая ход, устремился к выходу из гавани, И, словно дожидаясь этого, над кораблем снова завыли моторы бомбардировщиков. На этот раз, казалось, ничто не могло спасти крейсер от гибели. Лишенный возможности маневрировать, с большим дифферентом на корму, он представлял собой отличную мишень. Но так только казалось! Когда самолеты пошли в атаку, их вновь встретил плотный заградительный огонь. Бомбардировщики не смогли прорваться к крейсеру. Но все же одна бомба разорвалась рядом с кораблем. Едва затих гул взрыва, как над морем раздался истошный вой. Это означало лишь одно — оторвало винт, и турбина работает вхолостую.

Быстро связавшись с механиками, Гущин убедился, что крейсер действительно лишился одного винта. А вой продолжался, и это грозило взрывом турбины. Успеют ли машинисты перекрыть доступ пара в нее? Они успели. В момент аварии у маневрового клапана находился краснофлотец Василий Гончаров. Работая в облаках горячего пара, он сумел добраться до клапана и перекрыл его.

Если бы это было все! Последним взрывом заклинило рули, и крейсер потерял всякую возможность маневра. И все-таки он продолжал идти к родным берегам. Самолеты прилетали, бомбили и улетали, а «Красный Кавказ», словно раненый исполин, отбивался от них и шел все дальше в открытое море. Проходил час за часом. Наступала темнота, и это вселяло надежду, что скоро налеты прекратятся. Но оставалась главная опасность — вода. Она продолжала поступать в нижние помещения, а усилившийся ветер и волны разрушали те временные крепления, которыми преграждали путь воде аварийные партии. Положение ухудшалось с каждой минутой.

— Дифферент на корму четыре метра, — доложил Гущину командир электромеханической боевой части.

— Вода затапливает отсек вспомогательных механизмов, — последовал новый доклад.

— Механизмы обесточить, боевой пост покинуть! — приказал Гущин.

Требовалось принимать срочные меры по спасению корабля. Снова позвонил главный механик и предложил лечь в дрейф.

— Нужно погасить скорость, — сказал он. — Может быть, тогда напор воды ослабеет.

Погашена инерция корабля. Израненный крейсер отдан, по сути, на волю волн, а положение мало чем изменилось. Пущены в ход эжекторы, переносные и стационарные насосы. Но они то и дело останавливаются: в воде много мусора, который забивает сопла установок. Краснофлотцы аварийных партий, стоя по грудь в ледяной январской воде, очищают насосы. Ничто не помогает. Дифферент медленно, но неуклонно увеличивается. Надо снова запускать машины. Лежать в дрейфе больше нельзя.

Крейсер дал ход. И тотчас поступил доклад:

— В котельном номер четыре — вода!

Затем доклады, обрушились лавиной:

— Затапливает коридор командного состава!

— В артпогребах главного калибра — вода!

Крейсер тонул...

Была ночь на 5 января 1942 года. «Красный Кавказ» подходил к Новороссийску. До Туапсе оставалось еще 70 миль...

И все-таки они дошли! Фантастический вид являл собой крейсер. Кормы не было — она вся ушла под воду, которая плескалась у четвертой башни. Из многочисленных пробоин в бортах высовывались матрацы, спасательные нагрудники, матросские бушлаты и одеяла — все, чем моряки преграждали путь воде.

По неписаным морским законам корабли, стоящие в гавани, высылают швартовые команды, чтобы встретить соратников, возвращающихся из дальнего похода. С изумлением смотрели моряки Туапсинского порта на «Красный Кавказ». На боевых постах крейсера стояли насмерть уставшие люди. Покрытые ранами, промокшие и обожженные.

...Осмотр показал, что отремонтировать корабль в Туапсе невозможно. Для этого нужно идти в Поти. Еще двое суток «Красный Кавказ» вели на буксире.

Медленно вошел «Красный Кавказ» в гавань. Здесь экипаж пережил волнующие минуты. Всем было известно, что эскадра перебазировалась в Поти, и моряки были готовы увидеть знакомые корабли. Да, эскадра была в Поти. Но корабли застыли в торжественном строю, украшенные флагами расцвечивания. Их экипажи выстроены вдоль бортов. Доносятся звуки встречного марша. Встречают? Но кого?

Эта мысль возникла у всех на «Красном Кавказе», чтобы в следующий миг погаснуть: на флагмане и на других кораблях взвились сигналы: «Слава героям Феодосии!», «Да здравствует героический крейсер «Красный Кавказ»!»

3 апреля 1942 года был передан Указ о присвоении особо отличившимся кораблям Военно-Морского Флота звания гвардейских. И первым был назван крейсер «Красный Кавказ».

Б. Воробьев

(обратно)

По дорогам Америки: Миссисипи

Первая встреча была в Ла Кроссе. С волнением мы переехали гулкий клепаный мост и свернули с дороги на берег.

— Ну вот и Миссисипи...

Надо было чем-то отметить встречу. Порывшись в карманах, нашли пятак. Кругляшка металла сверкнула на солнце и булькнула в воду.

Миссисипи... В этом месте она походила на Волгу где-нибудь у Калинина. Если крикнуть, человек с удочкой на том берегу нас услышит. Без большого труда тут можно и переплыть реку. Один из путешественников снимает штаны, рубаху и забредает в воду. Увы, желание искупаться немедленно пропадает — под ногами что-то острое, скользкое. Поднятый из воды камень лоснится от какой-то коричнево-черной, дурно пахнущей мерзости. Открытие невеселое: Ла Кросс — это всего лишь 300 миль от истока, от места в озерных лесах, где надписью на столбе обозначено: «Тут начинается Миссисипи».

Но внешне река привлекательна. Берег зеленый, в крапинах одуванчиков. Узловатые вязы подступают к самой воде. Дрозды у нас под ногами охотятся за прибитой к берегу мошкарой. По рощице робко ходит мальчишка-индеец. Он поддевает на острую палку клочки бумаги, жестянки, обрывки пластика — это, как видно, обычная чистка берега после воскресного дня...

Свидание у Ла Кросса было коротким. Мы остругали щепку-кораблик и кинули в воду. Наши пути с рекой разошлись: у Миссисипи — на юг, а наш — строго на запад.

Но на семнадцатый день поездки после равнин, горных лесов, после океанского берега в Сан-Франциско, после пустынь Калифорнии, Аризоны и Мексики, после хлебных полей Оклахомы и душных лесов Арканзаса наша дорога на карте снова уперлась в голубую ленточку Миссисипи... Опять мост. Но какой! Переезд у Ла Кросса рядом с этим мостом показался бы детской игрушкой. Река тоже была совсем не похожа на спокойную синюю Миссисипи, с которой мы попрощались на севере. Совсем не похожа! То была нежная, кроткая девушка. Теперь перед нами величаво плыла располневшая, повидавшая виды, царственной силы матрона. Шутки тут были уже неуместны. Где-то наш щепка-кораблик? Проплывает ли под этим мостом?

Удушливый жаркий туман над водой. Другой берег с кудряшками зелени и желтоватой полоской песка кажется призрачным. Не то что вплавь, до него и на лодке не каждый смельчак решился бы добраться.

У нас были планы проплыть хотя бы немного по Миссисипи. И в городке Гринвиле, лежащем, судя по карте, где-то рядом с рекой, решаем остановиться.

— Сэр, мы ищем дорогу в мотель.

— Одиннадцать светофоров — и будет мотель!

Позже убеждаемся: особых примет в портовом Гринвиле нет. Ориентироваться действительно лучше всего по светофорам и бензоколонкам:

У мотеля краснощекий плотный джентльмен, очищавший палочкой зубы, приветствовал нас объяснением своих чувств.

— Люблю заход солнца, джентльмены. Что бы ни делал, обязательно выйду и посмотрю... О, да вы с севера!

Номер нашей машины дал чувствам румяного человека новое направление.

— Надеюсь, не к ниггерам в гости?

— Сэр, мы бы хотели успеть поужинать...

— О да. Советую стэйк...

Переноска чемоданов этих «двоих с севера» была теперь для румяного человека почему-то важней заходящего солнца. Не обнаружив готовности к диалогу, человек опять занялся зубами. У двери своего номера он оглянулся.

— Кто бы вы ни были, не забывайте, в каком штате вы находитесь эту ночь.

Выбивая метёлочкой пыль из одежды, мы переглянулись.

— Пьяный?

— Слегка. Но в этом штате и не такое можно услышать...

src="/i/31/226931/tag_img_cmn_2007_08_20_025_jpg995253">

Утром мы позвонили в редакцию местной газеты. Так, мол, и так, коллеги, путешествуем, голубая мечта — проплыть хотя бы полсотни миль по реке. Готовы на барже, на катере, на плоту

— О"кэй! — сказал заместитель редактора мистер Поль. — Будем стараться. Вам позвонит репортер Форман, только, чур, для нас интервью.

— О"кэй!

Пока репортер Форман хлопотал о флотилии для гостей, мы отыскали свежий номер местной газеты. Возраст газеты внушал почтение — «выходит 103-й год». Стало быть, беспощадно веселый лоцман на Миссисипи Сэмюэль Клеменс, известный миру под именем Марка Твена, бросая якорь в Гринвиле, всего на несколько лет опоздал увидеть первый номер «Времена демократов Дельты». Впрочем, проплывая по Миссисипи уже известным писателем, он мог вот так же утром полюбопытствовать: а ну-ка, чем живут гринвиляне?

9 июня 1972 года газета «Времена демократов Дельты» сообщила своим горожанам, что в магазинах их ждут: очки, шлепанцы, туфли, бюстгалтеры, трусики с кружевами, холодильники, сумочки, автомобили...

Между большими полями рекламы, на межах и островках, паслись объявления в рамочках, сообщение о скачках, размышления о жизни страны и мира, поступившие из Нью-Йорка и Вашингтона.

Шериф Гринвиля Гарвей Такет размышлял в газете о том, что стрелять в городе «просто так» вовсе небезопасно. По поводу пули 22-го калибра, извлеченной шерифом из чьей-то оконной рамы, глубокомысленно сказано: «Возможно, целились прямо в окно, но, может быть, пуля прилетела издалека».

«Гвоздем» газеты (три больших снимка и рецензия-репортаж) были культурные новости. В Гринвиле гастролировала «Девушка-горилла». На фотографии рядом с продюсером, говорившим что-то важное в микрофон, стояла грустного вида девица. Сообщалось: «За шесть минут на глазах у зрителей девушка превращает свой разум и тело в рычащего 500-фунтового зверя... Шоу существует уже восемь лет, и во всех городах палатка на сорок мест всегда полна. В ночных клубах представление невозможно — от рева гориллы начинается паника, посетители бьют посуду». Далее говорилось, что в Новом Орлеане девушка появлялась голой, но тут, в Гринвиле, слава богу, другие порядки, все, что положено, будет прикрыто. «Произошел ли человек от обезьяны?» — глубокомысленно вопрошал рецензент. И, не желая, как видно, принимать чью-либо сторону в давнем споре, дипломатично заканчивал: «Все может быть. Нельзя исключить, что Дарвин и в самом деле был прав».

Сто лет назад насмешливый лоцман Сэмюэль Клеменс не мог, конечно, видеть в Гринвиле ни холодильников, ни телевизоров, но «культурная жизнь», как мы знаем по книгам, и тогда в городишках на Миссисипи вот также била ключом. В современной палатке на сорок мест Марк Твен, несомненно, узнал бы своих героев и среди зрителей, и на сцене. Пожалуй, лишь микрофон смутил бы бытописателя Миссисипи — микрофонов в те времена не было...

Репортер Форман позвонил, когда мы уже обгладывали косточки старейшей на Миссисипи газеты. По голосу репортера мы сразу поняли: дело — табак, плавучие средства не найдены. (Пассажирские суда по Миссисипи не ходят.) Искренне огорченный репортер Форман все же оставил нам кое-какую надежду. Мы записали телефоны мэра Гринвиля и хозяина пристани мистера Джесси Бранта. Позвонили туда и сюда. В одном месте — веселый смешок: «На кой черт, ребята, вам эта грязная Миссисипи? Давайте я вас покатаю на яхте по озеру». В другом — глубокомысленные размышления о том, что жалко, но нет сейчас ничего под рукой, а проходящие мимо баржи — это, понимаете сами, не очень простое дело. Мы понимали. Однако на пристань все же поехали, хотя бы взглянуть на владения Бранта...

Владения были скромные. Складская постройка, домик-контора, метеобудка, плавный мощеный съезд к Миссисипи. У съезда дремала баржа. По ней слонялись два парня. Мы помахали. Один из парней взбежал по причальным доскам на берег.

— Привет с Волги! — сказал ему незнакомец, увешанный фотокамерами.

— Хеллоу... — Густые белесые брови у парня слегка поднялись. О Волге, возможно, и слышал, но успел позабыть. Процедуру знакомства пришлось совместить с беседой по географии...

Когда беседа вернулась на берега Миссисипи и Джерри Дэвис поведал нам родословную, мы попросили его рассказать что-нибудь о реке, на которой живет.

— Вы хотите взять у меня интервью? — Значительность момента — «давать интервью» — явно была ему по душе...

Все Дэвисы — давние речники. Дед Джерри, Джим Дэвис, водил какой-то знаменитый в этих местах пароход. «Это было, когда из реки можно было зачерпнуть воду и сварить кофе». Отец Джерри, Джей Дэвис, прославился вождением буксиров. «Тогда в Миссисипи можно было еще купаться».

— Ну и я вот теперь на воде. С шести лет. Мое дело — баржи...

— Любите реку?

Джерри ответил в том смысле, что любит, но, пожалуй, не очень. «Долго смотришь на воду — надоедает».

— Случались тут приключения?

— Сколько угодно. На мост напоролся или на мель...

— Ну а романтика?.. У каждой реки свои тайны...

Джерри подумал.

— Тайны?.. Недавно поймали труп. Из черных парень. Все думают: это в Мемфисе. Там у них часто бывает...

— В Гринвиле спокойней?

— Да как вам сказать, пожалуй, спокойней...

Разговор прервал приход грузовика. Надо было переваливать бочки с хлопковым маслом.

— Интервью окончено, — деловито сказал Джерри и сделал рукою почти президентский жест. С баржи он уже попросту помахал, не отрываясь от дела...

По Миссисипи почти беспрерывно по течению и против течения шли буксиры — связки барж и маленький жилистый катеришко. Пять минут — и новый буксир... Ни лодки, ни паруса на воде. Ни человека с удочкой или с сетью. Ни птицы, ни всплеска рыб. Не живая река, а огромная жаркая лента конвейера с грузом. Почему-то стало тоскливо. Лоцман Клеменс, любимый с детства Марк Твен, где же романтика, елки зеленые?!

Мы все же решили отпраздновать встречу с Великой рекой. Выбрали место, где можно съехать с шоссе, загнали машину в кусты акаций и, пробираясь сквозь заросли ежевики, вышли к воде в довольно пустынном месте. Среди разноцветного пластмассового мусора — банок, бидонов, помятых детских игрушек, выброшенных водой на песок, набрали подсохшего плавника, разложили маленький огонек. Было, правда, и без него жарко, но костер любое место сделает хоть немного уютным. Открыли жестянку с прессованной колбасой, срезали прутики лозняка. И вот уже в сторону Нового Орлеана ветер потянул запахи «шашлыка по-миссисипски».

«Великая американка» текла в трех шагах от костра. Желтовато-грязные воды оставляли на кромке камней мазутный налет. Кинь эти скользкие камни в огонь, и они, пожалуй, загорятся...

Возле любой реки и речушки человека одолевает куча разных вопросов. И будь Миссисипи существом говорящим, сколько рассказов мы бы услышали! Название Великая вполне справедливо для этой реки. Миссисипи собирает и несет в Мексиканский залив воду с половины всей территории США. Она, правда, лишь немногим длиннее Волги (3760 километров). Однако американцы с их страстью ко всему большому и сверхбольшому предпочитают измерять свою главную реку от истока Миссури (правый приток Миссисипи). И тогда лишь Амазонка и Нил стоят впереди Миссисипи (6420 километров).

Две главные ветви на водном стволе: дикая, необузданная Миссури и более полноводная, светлая, живописная и спокойная, чем-то похожая на Оку, — Огайо. Мы видели оба эти притока. «Толстая грязнуха» — фамильярно зовут Миссури. И верно, река похожа на грязно-желтый поток во время весеннего половодья. Она тащит хворост, деревья с кронами и корнями. Вода в Миссури кажется глинистым киселем. Соединившись у города Сент-Луиса, Миссури и Миссисипи километров сорок текут не смешиваясь. Справа — желтый поток, слева — голубоватый. У города Кейро (что значит Каир) картина слияния вод повторяется — помутневшая Миссисипи принимает. Огайо. Именно в этом месте проснулись плывшие на плоту два любимых наши героя: негр Джим и Гекльберри Финн. «Когда рассвело, мы ясно увидели, что светлая вода течет вдоль берега, а посредине реки — знакомая, грязновато-желтая вода Миссисипи. Все пропало! Мы прозевали Кейро!»

Маленький Кейро от нашего костерка у Гринвиля стоит примерно в четырехстах километрах. Когда-то именно там, у Кейро, путь Миссисипи кончался — язык Мексиканского залива поднимался далеко к северу. Но река затянула наносами этот залив, и теперь 1600 километров Миссисипи вьется по созданной ею земле. На этих равнинах река ведет себя как хозяйка. Она петляет как ей захочется. От Кейро до Нового Орлеана синий шнурок на карте весь в завитушках. Во время весеннего буйства река неожиданно может сделать обход какого-либо препятствия, и длина ее в одну ночь возрастает. Но чаще происходит спрямление дуги. По этой причине длина Миссисипи всегда приблизительна. «Первая в мире обманщица», — говорил лоцман Сэмюэль Клеменс. Непостоянством характера с Миссисипи может поспорить разве что наша Амударья.

Селиться возле реки — значит, жить под угрозой. Лежащий ниже Гринвиля на шоссе «20» городок Виксбург однажды весной стал сухопутным — Миссисипи ушла. В одну ночь исчез смытый рекою город Наполеон. Каждый паводок жители побережья ожидают с тревогой. Беда приходит, когда разлив на Огайо совпадает с дождями и таянием снега на Миссури и северной Миссисипи. В такие годы равнины, созданные рекой, становятся местом ее разгула. Временами разлив достигает 130 километров. Постройки, поля, дороги, мосты, машины и скот — все затопляют и уносят воды. Бывает, погибают и люди. Убытки исчисляются миллионами.

В этом столетии катастрофы на Миссисипи повторялись в каком-то неумолимом ритме — раз в десять лет (1927, 1937, 1947 годы). Потом разрушительный паводок «вне расписания» — 1952 год. В 1973 году — новое наводнение, «самое жестокое за историю Миссисипи». Вода достигла высших отметок с тех пор, как в городе Сент-Луисе стали делать такие отметки. (Ускоренный сток вызывается вырубкой леса и распашкой поймы.) «Скорость воды в шестнадцать раз превышала обычную. Деревья гнулись без ветра. Воронки воды напоминали йеллоустонские гейзеры. Как в жутком фильме, в опустевших поселках и на фермах ветер трепал над водой белье на веревках, выдувал занавески из окон, по воде плыли мебель, доски, посуда». Так газетчики описали как раз тот район, где мы сидели у костерка. «Это был ад, — рассказывал житель Гринвиля Рестон Монтгомери. — Никогда в жизни я не видел столько воды. Хотелось убежать в горы».

Наивысшая точка разлива была в городке Ганнибале, как раз там, где родился знаток и певец Миссисипи. В коридорах отеля «Марк Твен» вода поднялась выше спинок у стульев, а на улицах волны чуть-чуть не достигли ступней Тома и Гека.

Убыток от бедствия — полмиллиарда долларов. Считают, однако, — это всего лишь четверть цены, какую пришлось бы заплатить, если б не дамбы, возведенные вдоль Миссисипи после разлива 1927 года.

Эта американская постройка в отличие от эффектных небоскребов малоприметна — всего лишь поросший травою земляной вал в десять-двенадцать метров. Но насыпь имеет длину четыре тысячи километров! И, ей-ей, перед нею стоит снять шапку — это пример человеческой деловитости, энергии и размаха. Правда, реку в узде удержать оказалось непросто. В 1973 году вода устремилась вверх по притокам и многие городки обошла с тыла. И все же постройка, (ее стоимость — без малого два миллиарда) себя окупила. Убытки и жертвы рекордного наводнения могли бы быть тоже рекордными.

Таков характер у Миссисипи. За четко проложенный курс (север — юг) ее иногда называют «подвижным меридианом». Все климатические пояса Соединенных Штатов ведомы Миссисипи. Она знает болотистый северный лес, строевые сосны средних широт, степи, снова леса и течет, наконец, в непроходимых топях южных болот.

О Миссисипи, так же как и о Волге, сложены песни, упоминанием реки пронизан фольклор. Книги, негритянские плачи-молитвы, фильмы, исторические исследования, поэмы, хозяйственные справочники, дорожные карты — всюду встречаешь знакомое слово. На языке индейцев племени алгонкинов «Мисси Сипи» значит — Великая Река, Отец Вод.

С верховьев до устья Миссисипи заселена. У истоков, в хвойных лесах обосновались переселенцы из Скандинавии — шведы, норвежцы, финны. Этот озерный край напоминал им прежнюю родину. Язык, быт, одежда, сдержанность в обращении сразу же отличают этих людей от разношерстной Америки Запада и Востока. Занятия тоже традиционные, скандинавские: рыболовство, охота, рубка леса.

Ниже, к югу и северу от знакомого нам Ла Кросса, осели немцы. Каждый второй тут — Мюллер и Миллер, Шварц, Гутенберг. Занятие — фермерство. Отсюда вниз по Миссисипи уходят грузы знаменитых сыров.

Еще ниже фамилии жителей англо-саксонские: Хиндсы, Монтгомери, Каннигхэмы и Смиты. Смитов, пожалуй, больше всего. Смит — это значит кузнец. Занятие этих мест ближе всего и стоит к древней профессии — в городах Давенпорте и Молине Смиты куют для Америки плуги и бороны, делают жатки, комбайны, сеноуборочные машины, картофелекопалки. Этот промышленный узел на Миссисипи — что-то вроде нашего «Ростсельмаша» в низовьях Дона. Надежные и совершенные механизмы по Миссисипи, а потом океаном идут в разные страны мира... И тем удивительней было встретить на Миссисипи крестьян с обычными допотопными тяпками. Любопытней всего, что тяпка в до предела механизированной Америке устояла перед машиной на самых плодородных землях, прилегающих к Миссисипи. И не следует думать, что орудие это имеет скрытые преимущества перед плугом и культиватором. Нет. Это орудие бедности. На полосках земли, подходящих прямо к защитному валу у Миссисипи, растет рис, сахарный тростник, но главное — хлопок. Это хлопковый пояс. Черное — белое. Хлопок и негры. В этих местах мы и видели тяпку.

В отличие от скандинавов, немцев, англичан и французов (французы живут в самом низовье реки) негры на Миссисипи не были добровольными поселенцами. Этот нижний район реки многие годы был заповедником рабства. Явного. Потом скрытого. Под кнутом на хлопковых плантациях вначале гнулись и белые. Но белый сбежал с Миссисипи и сразу делался вольным на необжитых просторных землях. А черный — он везде черный. Цвет кожи был знаком рабства. Беглого негра ловили и возвращали на Миссисипи. Река стала для черных и радостью и проклятьем. И, пожалуй, нет другой этнической группы в Америке, чья судьба теснее всего срослась бы с этой рекой.

Проезжая уже под вечер километрах в двадцати от Гринвиля, мы вдруг услышали песню. На меже, разделявшей полоски посева, сидели старая негритянка с девочкой на коленях, две молодые женщины и парень в огненно-красной кофте. Под прикрытием акаций мы отошли от шоссе и прислушались. Парень в такт песне ударял палочкой о лопату, и четыре голоса бережно выводили мелодию. Она похожа была на церковную песню. Дребезжащий голос старухи придавал ей особую грусть и торжественность. Слов почти не было, но явственно различался припев: «Миссисипи... Миссисипи...» Индейское слово вплелось в печальную песню пришельцев из Африки...

Поселений индейцев на Миссисипи, кажется, нет, хотя они были по всей реке. Сейчас на месте вигвамов — несчетное число городов. (На карте реки они как бисер на нитке.) Три города — Миннеаполис, Сеях-Луис и Новый Орлеан — выделяются. Это крупные, знаменитые, интересные города. Уподобляя реку огромному коромыслу, на концах его видишь Миннеаполис и Новый Орлеан. Сент-Луис — на середине реки.

Миннеаполис в истории США известен как «самая крупная лесопилка». Отсюда северный лес шел по реке. Из него поселенцы рубили былую деревянную Америку. Сейчас этот город — перекресток многих путей. Тут происходит перевалка сухопутных и речных грузов. До Миннеаполиса река течет не обремененная тяжестями. Плоты и лодки — это все, что скользит по тихим, задумчивым водам. Ниже Миннеаполиса Миссисипи становится судоходной, оживленной и деловой. Это уже река-работница.

Новый Орлеан — место прощания Миссисипи с Америкой. Это, так сказать, здешняя Астрахань, но у выхода в океан. Крупнейший порт мира, город-купец и промышленник, заповедник французской речи, французской еды в ресторанах и кабачках, столица негритянского джаза. Новый Орлеан в глазах американцев — город седой старины, изначальной Америки.

Третий город на Миссисипи, Сент-Луис, применительно к географии Волги можно было бы уподобить Казани, где лежали когда-то ключи от Сибири. Еще точнее будет сравнение Сент-Луиса с Тобольском — воротами в Сибирь. Город на Иртыше служил главной базой исследования Сибири, а также мостом, куда стекались новости и меха из необжитых земель. На Миссисипи эту же роль исполнял Сент-Луис. Миссисипи долгое время была границей, отделявшей Америку от «Дикого Запада». Сент-Луис стал воротами, откуда в неведомый край уходили охотники, топографы, исследователи, авантюристы и поселенцы. Слияние Миссури и Миссисипи определило судьбу этой точки на карте. Сюда по рекам с севера и запада текла добыча (поначалу тоже меха!), тут была биржа всех новостей и открытий. Но в те времена, когда Тобольск был уже некой столицей Сибири с каменным кремлем, государственными постройками и правом «принимать посольства наравне с Москвою», Сент-Луис только-только рождался. Это была фактория, где в обмен на меха можно было купить провиант, капканы, припас для стрельбы, обменяться последними новостями.

Но потом судьба двух точек на Миссисипи и Иртыше резко переменилась. Рельсовый путь по Сибири прошел южнее Тобольска. Развитие города задержалось. (Только теперь тюменская нефть и подведенная нитка дороги обещают Тобольску новую жизнь.) Судьба фактории Сент-Луиса сложилась иначе. Место слияния Миссури и Миссисипи сделалось главным перекрестком Америки. Тут в единый узел сошлись пути водные, рельсовые, асфальтовые и воздушные. Сент-Луис за короткое время сделался одним из самых крупных городов США, огромной перевалочной базой, транзитным пунктом на линиях Запад — Восток, Юг — Север.

Город рос быстро. Марк Твен в книге о Миссисипи нашел и для этого случая шутку. «Когда я впервые увидел Сент-Луис, я мог его купить за шесть миллионов долларов, и великая ошибка моей жизни состоит в том, что я этого не сделал». Город стал большим и богатым.

Для американцев Сент-Луис остался символом продвижения к девственным землям. Двухсотметровой высоты арка из стали (проект финского скульптора) — едва ли не самый впечатляющий монумент во всей Америке — закрепляет за серединным городом Миссисипи почетный титул: «Ворота на Запад».

Ну и стоит помянуть еще Мемфис. Ничем особенным этот город, самый крупный после трех «миссисипских звезд», не славится. Но он известен. 4 апреля 1968 года тут застрелили Мартина Лютера Кинга.

Историю Миссисипи американцы пишут с тех лет, когда белые люди продвинулись в глубь континента и «нашли» эту реку. Привилегия — «увидел первым» — принадлежит отряду испанского конкистадора Сото (1541 год). Сото, однако, всего лишь переправился через водный рубеж (примерно в ста километрах от Гринвиля), не подозревая, что имеет дело с главной рекою открытой Колумбом земли.

«Крестителем» Миссисипи считают француза Ла Саля (вторая половина XVII века). Проплыв по реке от верховий до устья, он обнаружил: Миссисипи впадает в Атлантический океан, а не в Тихий на западе, как полагали в то время... Как недавно все это было! 1681 год. Это время детства Петра I.

После Ла Саля водный путь по реке Святого Лаврентия, Великим озерам и Миссисипи сделался главной дорогой Америки. Нигде на земле вода не текла «столь удачно для развития нации» — скажут позже историки, определяя значение водной дороги в становлении государства. Вниз по течению гружеными баржами надо было только умеючи управлять. Вверх, так же как и по Волге, баржи тянули бечевой. Но поскольку грузы в то время шли главным образом вниз, баржи у океана просто сжигали, а для новых грузов вверху строили новые.

Появление парохода (весьма своевременное!) сразу же сделало Миссисипи самой оживленной водной дорогой Земли. Вниз и вверх по реке в 1860 году проходило 5 тысяч пассажирских грузовых пароходов. На старых гравюрах мы видим то самое, над чем потешались в веселой, не умирающей «Волге-Волге», — колесные пароходы с высокими черными трубами, с затейливой вязью палубных ограждений, с белым паром свистков, шлейфами дыма, искрами и, конечно, бурунчиком за кормой. Олицетворение силы и скорости! Смешной по нынешним временам пароход в те годы был скорым, сильным и самым надежным транспортным средством. Такие суда гоняли кровь по молодому организму Америки.

На Миссисипи то было время романтики. Любознательный, жадный до впечатлений Сэмюэль Клеменс не случайно сделался лоцманом на реке. (Припомним кстати: литературное имя Марк Твен заимствовано писателем из лексикона речников Миссисипи, меривших глубину воды в фарватере, и буквально переводится так: «отметь две!».) Миссисипи стала главным героем Твена. Люди, которых он тут видел, были так самобытны и ярки, что всю жизнь потом, встречая где-нибудь интересного человека, Твен говорил: «Такого я уже видел на Миссисипи».

Железная дорога перерезала реку в 1856 году. Для капитанов и лоцманов мост был почти что кощунством. Мост! Да как это можно на Миссисипи? На Миссисипи! Столкновение парохода с первым мостом вызвало небывалый скандал. «Убрать! Помеха для судоходства!» Судебное дело пошло в Вашингтон к Линкольну. Ответ президента был прост и ясен, как изречение апостола: «Человек может пересекать реку так же, как и двигаться по ней». Тут и начался закат пароходства. Длиннотрубые властелины пространств стали жалкими и смешными. Их сухопутный соперник — паровозик — маленький, большеглазый и по традиции длиннотрубый — сегодня тоже довольно смешон. Но тогда миссисипские пароходы выглядели как мамонты в сравнении с быстроногим, ловким и вездесущим волчонком. И мамонты вымерли. Их, конечно, и прикончить постарались возможно скорее. Схватка владельцев железных дорог с владельцами пароходов была жестокой. Одна акула пожирала другую. Романтика Миссисипи увяла. В 1910 году на реке доживали свой век 559 пароходов. Появление автомобиля вовсе прикончило пассажирское плавание: время — деньги.

Но с перевозкой грузов случилась метаморфоза. Сначала все за собой потянули паровозы: время — деньги! Но постепенно река вернула себе часть грузов — то, что не спешно, водою возить дешевле. А позже на рельсах грузов осталось вовсе немного — спешные перевозки стали делать автомобили и самолеты, а громоздкие и тяжелые грузы, оказалось, гораздо удобнее таскать по воде. Рельсовый путь захирел. (И кое-где умер — между шпал растут травы.) А великий путь по воде процветает! Вверх по реке идут нефть, хлопок, соль, бензин, асфальт, уголь, масло и сахар. На севере баржи грузятся лесом, зерном, прокатной сталью, бумагой, рудой, машинами и станками, камнем, кукурузой, бочками меда и химикалий. Река снова стала важнейшей транспортной магистралью. За день по ней проходит столько судов, сколько в лучшие времена проходило за год!

Былой романтики, правда, нет. Крошечный катеришко упрямо толкает перед собой низко сидящий «пакет» из барж. Буксиры повышенной мощности двигают связки даже по сорок (!) барж. Общий вес такого плота может достигать 60 тысяч тонн. Это груз для тысячи железнодорожных вагонов. Сравните стоимость перевозок: автомобилем — 7 центов за тонну-милю, железной дорогой — 1,3 цента, водным путем — 0,4 цента. Преимущество водной дороги как на ладони. «Лошадь, которая не устает» — сказано о реке в одном рекламном проспекте. Это верно. Силу от возрастающих перевозок Миссисипи не потеряет. Но красота и здоровье у «Великой американки» уже не те, какими их видели Ла Саль, лоцман Сэмюэль Клеменс и даже последний из капитанов, водивший по Миссисипи колесные пассажирские пароходы...

Последняя справка о Миссисипи, к сожалению, грустная. Загрязнение! Сейчас, пожалуй, это главная тема всех разговоров. «Вода умирает», «Великая сточная канава», «Прямая кишка Америки», «Осторожно — Миссисипи!» — это газетные заголовки. Они отражают существо дела. Загрязнение катастрофическое! Около 100 тысяч различных заводов и фабрик сбрасывают в Миссисипи свои отходы. Тысячи тонн химикалий стекают в реку с полей. Канализационные трубы множества городов обрываются в реку. Ранее говорили: «Вода в Миссисипи весьма хороша, если ее процедить». Теперь шутки куда грустнее. Органическая отрава, соединения мышьяка, цинка, ртути, хрома, свинца, цианистые соединения, фенолы, нефтепродукты — вся таблица Менделеева течет по великому руслу. Лет пятнадцать назад американцам казалось: мощная Миссисипи все переварит. Сегодня есть ощущение: на реку уже махнули рукой. В верховьях, в городе Мадисоне, в водной лаборатории университета нам показали схему спасения местных озер. Схема была проста: все опасные стоки отводились в обход озер — в Миссисипи. На вопрос: «Что же будет с рекой?» — профессор вздохнул: «Наша добавка в миссисипском коктейле ничего уже не меняет». Похоже, это тот самый случай, когда платье, безнадежно испачканное, уже перестают беречь. «Средоточие жизни и радости мы превратили в путь для отравы и барж, — пишет газета «Геральд трибюн». — Река, конечно, никогда не будет такой, какой она была во времена Твена, но, может быть, она не будет хотя бы сточной канавой, какой мы видим ее теперь?»

От какой точки пришлось бы идти к этой робкой надежде? Вот эта точка. «В воде, взятой ниже Сента-Луиса и разбавленной чистой водой в десять раз, рыбьи мальки погибали менее чем через минуту, а при соотношении загрязненной и чистой воды 1 : 100 — через сутки... Федеральные органы здравоохранения расставили на берегах щиты с объявлениями, запрещающими даже устраивать пикники около реки, не говоря уже о купании в ней. Концентрация вредных веществ и бактерий в Миссисипи здесь настолько высока, что даже несколько капель воды, попавших на лицо или губы, могут вызвать тиф, колит, гепатит, желудочные расстройства или заболевание крови» («Лос-Анджелес таймс»). Урок Миссисипи — жестокий и очень наглядный урок. Умертвить можно любую реку. Постепенно и незаметно можно спуститься до точки, возврат от которой назад и дорог и труден. Да и возможен ли?

Мы считали: наше сидение у костра будет прощанием с Миссисипи, но вышло так, что путешествие по реке, маленькое, символическое, все-таки состоялось. И подарок этот неожиданно нам преподнес приветливый, разговорчивый хозяин бензоколонки на выезде из Гринвиля. Слово за слово — куда? откуда? какими судьбами? И вдруг собеседник говорит: «Подождите минутку...» Короткий диалог по телефону. И вот он, подарок. «Все в порядке. Вы увидите Миссисипи. Я говорил с тестем. Он провезет вас на лодке...»

Минут через двадцать возле колонки остановился желтый «пикапчик» с тестем. Большой, суховатый, стриженный ежиком человек в комбинезоне оглядел из-под прозрачного зеленого козырька кепки всех, кто был у колонки, шлепнул по спине зятя: «Ты считаешь, что я еще гожусь в капитаны?» — и протянул руку русским.

Опустим для краткости церемонию знакомства, обсуждение плана поездки и сборы. На наше: «Наверное, вас оторвали от дел?», старик выбил о каблук трубку, сощурил- голубые, не потерявшие блеска глаза.

— Я, ребята, в жизни свое уже сделал. Вы видели, он ведь недолго меня уговаривал. Садитесь!

Свою машину мы загнали в укромное место рядом с колонкой и сели в «пикап».

Красная лодка тестя стояла в старице Миссисипи, среди стада сверкавших краской таких же короткозадых посудин. Тут в чистой воде люди купались, ходили под парусом, удили рыбу. В шесть рук по пологому склону мы подтянули лодку к тележке-прицепу, погрузили в кузов мотор. А через час с небольшим, красная лодка с надписью «Лобстер» уже качалась на Миссисипи. Радостно зазвеневший мотор и мощная тяга течения понесли «Лобстер» по реке.

Как не похоже такое плавание на весельный ход по тихим, заросшим кувшинками водам! Тут, на упругом теле реки, широкая красная лодка испуганно трепетала и, кажется, предпочла бы лететь, не касаясь глубокой и страшноватой мутно-зеленой воды. Мы держались в стороне от фарватера, и насколько большой показалась нам лодка в старице на приколе, настолько хрупкой и маленькой была она теперь тут, на широком хребте Миссисипи. Дальний берег едва сквозил в белесой жаре. Ближний кудрявился жирной однотонной непроницаемой зеленью, отделявшей воду от всего, что было бы можно увидеть с реки. Насколько хватал глаз, тянулся этот кудрявый сплошной забор.

За поворотом реки открылась новая даль, но без какой-нибудь новизны. Все тот же непроницаемый занавес зелени справа, и та же туманная ниточка берега слева. На небе — ни облака, однако не видно и солнца. И новый буксир впереди. Плыть вот так день или два было бы очень тоскливо.

И все же важно было увидеть большую реку со средины воды, с надеждой глядя на берег: не мелькнет ли что-нибудь в зелени? — и с тревогой на воду: не плывет ли скрытно бревно? Для нашего «Лобстера» это была бы торпеда. Предвидя такую возможность, наш капитан облачился в спасательный ярко-оранжевый пояс, и два пассажира весьма охотно проделали то же самое. Тридцати километров было довольно для знакомства с великими водами. Старик выключил двигатель, и минут десять мы плыли в тишине по течению.

— Вот такая она, Миссисипи, в наших местах...

С благодарностью вспоминаем милого, нарочито грубоватого старика. Странствуя по земле, убеждаешься: мир не без добрых людей, в любой стране встречается человек, готовый тебе помочь, не имея при этом ни малейшей корысти. Американцам эти черты свойственны не меньше, чем любому другому народу. Но зная, как занят американец, как он постоянно спешит, как дорого для него время, мы спросили нашего капитана: чем обязаны такой щедрости?

— Да как вам сказать... — Старик пошарил под ногами рукой, обнаружил какой-то болтик, оглядел и кинул его за борт. — Тут, пожалуй, все вместе. Хотелось на вас поглядеть, слабость эта, надеюсь, понятна... Задело меня и то, что вам обещали, а не исполнили. Это уж никуда не годится... Занятий особенных у меня нет. Помогаю иногда зятю. И поскольку он же и попросил... Вот и все.

С поразительной откровенностью старик рассказал, что очень любит своего зятя: «Вы же видели парня!» И очень сухо отозвался о дочери, с которой «зять мается». Сказал о внуке, за которым нет глаза, но который, «слава богу, пошел в отца». Сына старик потерял четыре года назад.

— Утонул. Может, браконьеры... Тут умеют счеты сводить.

Последние годы старик вместе с сыном работал в соседней Луизиане, в ондатровом хозяйстве.

— Сын был в охране, я делал плотики для зверей. А это случилось — бросил все и перебрался в Гринвиль... Имя мое вам предпочтительнее позабыть. В этом благословенном штате... — старик не договорил, нашел под ногами очередную железку и бросил в воду...

Изюминка нашей прогулки по Миссисипи — заезд в прибрежные заводи. С приглушенным мотором, потом толкаясь шестом, мы протиснулись в дебри болот. Тут, в стороне от течения, стоячие мелкие воды сплошь покрывала зеленая корка. Как уснувшие крокодилы, торчали коряги и бревна. Удушливый запах мокрого юга тяжелым пластом лежал на скрытой от солнца воде. Но жизнь тут была. От шороха лодки кто-то спешно бултыхнулся — оставил на ряске черный просвет воды. Тяжелая незнакомая птица с треском, теряя перья, скрылась в зеленом сумраке. Почти по брюхо в воде ходили четыре оленя. Они почему-то без всякого страха встретили появление лодки, дали себя сфотографировать и с достоинством удалились.

Добравшись к сухому месту, мы отметили лодку шестом с носовым платком на конце и пошли таранить плечом упругую стену зарослей. Ежевика и еще какая-то плотная вязь, напоминавшая хмель, заполняли пространство между деревьями. Мошкара и длинные бороды мха липли к лицу.

— Змеям тут тоже, поди, неплохо живется?

Шедший впереди старик улыбнулся.

— К сожалению, есть... В Луизиане однажды после торнадо наш городок почему-то наполнился змеями. Стрельба стояла такая, что могло показаться: кто-то напал на Соединенные Штаты...

Выбирались мы кверху по нашей просьбе: увидеть земляной вал, укрощавший реку весной. Он оказался сразу же за пойменным лесом и походил на оплывшие, покрытые травкой валы старинных русских городов-крепостей.

Зеленым рубцом вправо и влево насыпь тянулась вдоль леса. А за валом лежала равнина с островками деревьев. Серые негритянские лачуги, полоски хлопковых полей. У самого горизонта в обширной роще белела большая усадьба. А прямо у вала, за легкой проволочной изгородью ходили лошади и коровы. Негритянка сидела на старом поваленном дереве, что-то бережно перебирала и складывала в желтый пластиковый мешок.

Наш провожатый очистил картузик от мокрых волокон мха, набил трубку, шутливо подражая голосу гида, объявил:

— Между прочим, стоим почти на стыке трех штатов! В эту сторону — Арканзас, Луизиана — вниз по течению, а сюда — Миссисипи. Мои жизненные угодья! В одном штате родился, женился, плотничал. В Луизиане сомов разводил и ондатру. В третьем теперь живу. Жизнь — как эта вот трубка — сосешь, сосешь, глядишь, уже все выгорело...

Все старики на земле похожи. Как дети, они хотят участия. Только одни ждут сочувствия недугам и болезням, другие их прячут и сохраняют умение чувствовать радости жизни до последнего вздоха, пусть этой радостью будет хотя бы солнечный зайчик на негнущихся пальцах. Крист Рой (так мы условились называть старика) был из породы этих здоровых духом людей. Простой, открытый, доброжелательный. В любом месте встреча с такими людьми — наука жить. И мы (в который раз!) пожалели о жестком графике нашей дороги. Задержаться было нельзя...

В Гринвиль вернулись под вечер. «Нет, никаких благодарностей! — в один голос сказали тесть с зятем. — Мы это сделали с удовольствием».

Подарки на память — бутылка с пейзажем центра Москвы на наклейке и трубка эстонской работы — были приняты с интересом и удовольствием.

— Грешно отказаться, — сказал тесть, разглядывая курительный агрегат. — Но только, чур, примите и от меня. Восемь лет прослужила...

Старик достал свою трубочку, попросил зятя дать ему гвоздь. Нацарапал на мундштуке какое-то слово.

— Вот. Это вам. А эту я сейчас же набью табачком...

Попрощавшись, мы тронулись из Гринвиля по 82-му шоссе, надеясь к полуночи достигнуть границы штата. В машине как следует разглядели подарок. На трубке старик нацарапал: «Mississippi».

В. Песков, Б. Стрельников

(обратно)

Мельницы в Думбраве

Редкие капли дождя постукивали по листве раскидистых дубов, когда мы вошли в рощу. После Сибиу, приятного уездного города (особенно в старинной его части, где сгрудились яркие невысокие магазинчики и кафе), но довольно шумного, с бензиновой гарью и пылью, в ушах зазвенело от тишины. Только посвист птиц да шорох озерной волны по песку нарушали ее. Прохладный воздух, настоянный на запахах мокрой травы и цветов, хотелось пить.

— Что я вам говорил, — улыбнулся Октавиан Русу, наш доброжелательный провожатый, — быть в Сибиу и не завернуть в «древнюю страну Думбраву» — значит лишить себя большого удовольствия.

...В юрком автомобильчике Константина Попа мы скользим в зелени дубрав, застывших над туманной далью озера, проплывают мельницы с размашистыми крыльями, избы с нахлобученными соломенными крышами, мастерские с замысловатыми деревянными колесами и валами.

— Музей румынской народной техники занимает сто гектаров, выставочных аллей более четырех километров, — экскурсионным тоном наперебой сообщали работники музея, по-крестьянски обстоятельный Константин Попа и живой, остроумный Николае Сасу. — Можем вам показать, как крестьяне мололи зерно и делали керамику, пилили лес и красили шерсть, сбивали масло и обрабатывали камень.

— В давние времена эти хозяйственные постройки со всеми простейшими механизмами, приводимыми в действие водой и ветром, домашним скотом и человеком, находились во многих местах нашей земли, — продолжает неторопливо Константин. — Когда-то, спускаясь с Карпат, путники встречали диковинные технические устройства на всем протяжении долин рек Сомеша, Олта, Муреша и Прута. По дороге к Добрудже и сейчас попадаются ветряные мельницы, гончарные, шорные мастерские, кузницы. Начиная с 50-х годов нашего века в долинах карпатских рек было найдено более 5000 старинных механизмов. В их поисках сотрудникам музея ремесел в Думбраве помогают каждое лето студенты-историки из Сибиу. Планы пока выполнены наполовину, часть отведенной территории еще пустует, но уже теперь в музее под открытым небом можно познакомиться с 10 тысячами экспонатов.

— Осмотреть все это «государство» мы не успеем, давайте взглянем на хозяйство одного зажиточного крестьянина из Олтении, — предлагает Константин.

Машина остановилась у старой лесопилки-жоагэра, водосток которой был приспособлен также для вымачивания льна и конопли. Рядом — гигантские деревянные молотки для трепки льна.

Неподалеку журчит ручей, вода падает на лопасти вертикального колеса, вместе с ним вращается шерстяная ткань, вымывается водой, становится мягкой, как шелк. Это выльтоаре — установка для обработки ткани. Над ручейком помост, на нем в сарайчике круглобокая печь, рядом большой барабан, внутри которого на деревянных кольях намотана ткань. Разжигали огонь в печи, вращался барабан с мокрой тканью, которая обрабатывалась паром. И ткань выходила из этой парилки уплотненная, добротная. Потом ее наматывали снаружи барабана, он снова вращался — ткань расчесывал укрепленный снизу деревянный гребень...

Лежит перед нами на деревянной лавке изделие крестьянских рук. Тонет ладонь в чистейшей, длинноворсой шерсти. Мыли, вымывали ткань, расчесывали, красили — полыхает она перед глазами желтым, зеленым, алым чистым цветом.

Следуя от механизма к механизму, в полную меру ощущаешь труд и изобретательность, вложенные не одним поколением в изготовление сотен необходимейших приспособлений. Видишь, как веками шлифовалось каждое орудие, обретая новые качества. Даже неопытному глазу заметно, что истоки конструкций многих современных машин и инструментов берут свое начало от принципов действия этих приспособлений. Как тонко человек чувствовал природу столетия назад! Не зная простейших законов физики, разгадывая многие природные явления, он умело использовал их на деле...

Уже возвращаясь, мы не смогли миновать небольшой мельницы, приподнятой на четырех столбах, с двумя горизонтальными колесами. Такие мельницы строили в горах, где стремительно бегут неглубокие ручьи и речки и поток сильно бьет в лопасти колес. А в долинах, на плавне текущих реках, на мельницах ставили вертикальные колеса. На широких реках деревенские умельцы мастерили плавающие мельницы: на плотах, на судах...

Чего только не придумывал хитроумный крестьянин! В музее довольно полно представлены три раздела: переработка сельскохозяйственных продуктов (от консервации молока до производства цуйки); обработка сырья (древесина, металл, глина); изготовление и обработка тканей (с помощью мельничных молотилок, чесалок, мялок). Научные работники собираются создать еще и четвертый раздел — самые разные старинные транспортные средства.

Когда мы уже прощались, в Думбраву стали прибывать посетители. Подобные музеи под открытым небом притягивают людей и у нас в стране, и это понятно. Но, пожалуй, одна из причин их привлекательности стала мне яснее не в Думбраве, а несколько дней спустя, в Бухаресте. Как-то в воскресенье мы сели в центре города на 82-й троллейбус и вышли на шоссе Киселева, 28—30.

Открыв калитку, мы попали в другой мир: село-музей прочно обосновалось на окраине столицы. Глинобитные домики смотрели через палисадники оконцами с геранью. В конце улицы, над оврагом, высилась церковь под островерхой драночной крышей. Зашли на чисто подметенный двор, где из будки тявкнула собака. Около ворот покачивались качели, а в дальнем углу приткнулась сукновальня. Внутри избы стояла деревянная утварь, по стенам под потолком висели разноцветные тарелки и рушники. За домом худой мужик в белой рубахе, подпоясанной кушакам, метал копешку. Над улицей висел аромат сена. Мелькнула через дорогу девушка в сарафане, с красной косынкой на русой голове. Где-то на той стороне оврага закукарекал петух. Казалось, жизнь в селе текла размеренно, со своими нехитрыми заботами, такими спокойными и далекими от шумной и нервной жизни большого города, города, который остался за оградой...

Потому, пожалуй, по этой, деревне прогуливается больше горожан с детишками, чем в соседнем парке с аттракционами.

В. Александров

Бухарест — Сибиу

(обратно)

Черный оркестр

Южный форт крепости-тюрьмы Кашиас километрах в двадцати от Лиссабона. Второй этаж. Крохотная комната, от силы метров пять-шесть, вся завалена бумагами: досье, картотеки, папки, формуляры, вырезки, факсимиле, чистые бланки, старые фотографии, коробки с печатями, записные книжки, блокноты. Несколько десятков килограммов пожелтевшей бумаги, способные произвести не меньше шума, чем такое же количество взрывчатки, и, возможно, вызвать не меньшую ударную волну...

Сюда, в Кашиас, привезены архивы одного скромного агентства печати, которым руководили в Лиссабоне несколько французов, отбывших в неизвестном направлении. Сейчас над документами работает специальная следственная комиссия, разбирающая дела португальской охранки ПИДЕ ( Несмотря на то, что еще в 1969 году ПИДЕ была официально переименована в Главное управление безопасности, эту тайную политическую полицию, созданную в 1926 году Салазаром на заре его диктатуры, продолжали называть и в Португалии, и во всем мире ПИДЕ. Слишком длинный кровавый след оставила она в памяти людей. — Прим. автора.).

Какая связь между политической полицией Салазара, терроризировавшей всю его империю, и журналистами из пресс-агентства?

Начало раскрытию этой строжайше охранявшейся тайны было положено ранним утром 22 мая прошлого года, меньше чем через месяц после государственного переворота в Португалии. Отряд морских пехотинцев подкомандованием лейтенанта Муниса Матуша окружил дом № 13 по улице Празаж в современном квартале Лапа. Офицер позвонил в дверь квартиры на первом этаже. Никто не ответил. Несколько ударов прикладами, и дверь поддалась. В квартире было пусто.

Первые две комнаты оказались оборудованы под контору, в третьей — фотолаборатория с копировальными машинами и установками для микрофильмирования. В четвертой вдоль стен стояли металлические стеллажи с архивами. На ящиках — названия стран.

Квартира на улице Празаж была официальной резиденцией агентства «Ажинтер» (полное наименование — «Ажанс интернасьональ де пресс» — «Международное агентство печати»). Глава бюро, француз по имени Жан Валлантен, как выяснилось, покинул Португалию на следующий день после свержения диктатуры. Владелец агентства, тоже француз Ив Герен-Серак, уехал из Лиссабона несколькими неделями раньше.

Приказ об обыске в помещении «Ажинтер» последовал после того, как ряд агентов ПИДЕ, арестованных и препровожденных в форт Кашиас, заявили следственной комиссии: «Мы работали в тесном контакте с «Анжинтер-пресс», служившим удобной «крышей» для целого ряда заграничных акций».

Лейтенант Матуш приказал доставить документы и архивы конторы на улице Празаж в крепость Кашиас. Бумаг набралось столько, что лишь часть секретного досье уместилась в маленькой комнате следователя; остальное сложили под лестницей главного входа в крепость.

Еще через пару дней новый комендант крепости майор Абрантиш Серра поручил лейтенанту Кошта Корейя составить опись изъятого и проглядеть содержимое нескольких ящиков. Первый же рапорт лейтенанта Корейя произвел впечатление разорвавшейся бомбы. Оказалось, «Ажинтер» не только маскировало международную сеть политического сыска. Оно служило также «крышей» для ультраправой организации «Порядок и Традиция», провозгласившей себя «союзом действий и борьбы в любой момент и в любой стране». Ни много ни мало...

«Порядок и Традиция» имеет свои основные отделения в Испании, Италии, Франции, ФРГ и — до последнего времени — в Португалии. Организация печатала «Информационный бюллетень», рассылавшийся по конспиративным каналам всем членам. Я пролистал несколько этих бюллетеней в крепости Кашиас: густая антикоммунистическая пропаганда времен разгара «холодной войны», сдобренная воспоминаниями бывших оасовцев и деятелей национал-социализма. Все это — с почтительными реверансами в адрес франкизма, салазаризма и режима греческих полковников.

Мне удалось также познакомиться с картотекой, в которой собраны личные карточки некоторых руководителей «Ажинтер-пресс». Вот их имена:

Робер Леруа, Жан Валлантен, Андре Фонтен, Антуан Кильби, Ги Авезак де Кастеран.

На всех карточках пометки: «Бывший член ОАС». Все служили парашютистами в Алжире. На карточке Робера Леруа, кроме того, значится: «Служба в войсках СС».

«Порядок и Традиция», чей устав составлен на французском, португальском и. английском языках, поддерживал тесные связи с французской организацией «Новькй порядок» (переименованной после запрета в «Единый фронт»), с итальянским «Ордине нуово» (ставшем «Ордине неро» — «Черный порядок») и другим итальянским ультраправым союзом — «Национальным авангардом» Стефано делле Кьяйе.

Название информационного бюллетеня «Порядка и Традиции» — «Веритас убикве». Девиз — «Лучше зажечь маленькую свечку, чем проклинать тьму». Бюллетень печатался во Франции, в Дьеппе, в типографии некоего Рюффеля по адресу: улица Барр, 58. Любопытное совпадение — французское отделение «Ажинтер-пресс» тоже находится в Дьеппе — улица Республики, 53. Домовладелец — Жозе Ваннье.

Это не все. Лаборатория в лиссабонской конторе служила также фабрикой для производства фальшивых документов. Мне показали в крепости Кашиас матрицы для печатания фальшивых удостоверений личности, водительских прав и заграничных французских, испанских и португальских паспортов. Продукция — высшего качества... Там же набор печатей префектур Верхняя Гаронна, Оран, паспортного отдела Парижской префектуры, бланки и печати коллегии адвокатов Аннеси, страхового общества «Монд-Ви», таможни Аликанте, пограничных пунктов Ирун, Порт-Буэ, удостоверения французского Союза журналистов и так далее и тому подобное, а также факсимиле подписей многих консулов и высших французских офицеров.

Корреспонденты «Ажинтер-пресс» были аккредитованы в Бонне, Буэнос-Айресе, Женеве, Сайгоне, Тель-Авиве, Вашингтоне, Стокгольме и на Тайване.

Вот что говорит о методах вербовки и о работе «Ажинтер-пресс» один из бывших его корреспондентов во Франции:

«После первых контактов с дьеппским филиалом и разговоров с его главой Жозе Ваннье кандидат в корреспонденты должен был начать свою обычную работу: поставлять информацию. С самого начала его предупреждали, что это должны быть преимущественно сведения о деятельности коммунистов и левацких групп. Такая стажировка длилась несколько месяцев. По истечении этого срока, если кандидат оказывался годен, «Ажинтер» тщательно проверяло его личное дело с целью убедиться, всегда ли кандидат придерживался твердых антикоммунистических убеждений. Если сведения оказывались позитивными, корреспондент получал журналистскую карточку, зарегистрированную в Лиссабоне, и становился официальным сотрудником «Ажинтер-пресс». Жалованье и представительские расходы — более чем щедрые... при известном старании, разумеется.

Еще через несколько месяцев, после второй, более глубокой проверки, ему иногда предлагали стать «разведчиком». В этом случае корреспондента снабжали фальшивыми документами, необходимыми для выполнения спецзаданий».

Что это были за задания? Прежде всего шпионаж в пользу ПИДЕ: поездки в Африку, вербовка наемников и прочее.

Во Франции корреспондент «Ажинтер», помимо слежки за коммунистами и леваками, должен был поставлять сведения о португальских эмигрантах (их около миллиона), особо о противниках режима Каэтану и о связях между португальскими и французскими левыми движениями. Направляли работу резиденты ПИДЕ, внедренные в среду португальской эмиграции.

— В Анголе и Мозамбике, — рассказал мне один из следователей, допрашивающих сейчас агентов ПИДЕ, — люди «Ажинтер-пресс» устраивали провокации. Одни прикидывались друзьями освободительных движений, другие двигались с частями колониальных войск. И первые и вторые, понятно, работали на ПИДЕ...

Африка вообще представляла широкое поле деятельности для «Ажинтер». В захваченных архивах лейтенант Корейя обнаружил богатую документацию, разложенную по странам, в крепости Кашиас мне показали также чемодан. В нем был мятый костюм, штурманские инструменты и бортовой журнал легкого самолета. Записи свидетельствуют, что владелец чемодана много раз летал в Африку. В графе «Примечания» я обратил внимание на частые жалобы пилота-американца: «Опять посадка и взлет на неподготовленной полосе». Чем он занимался? Перевозкой оружия? Доставкой наемников? Или же тем и другим?

Летом этого года, после падения Каэтану, один из главарей «Ажинтер», Робер Леруа, дал интервью корреспонденту итальянского журнала «Эуропео». Он признал, что «Ажинтер» посылало его с «агитационными заданиями» в Южную Америку и Африку. Он также «плодотворно работал» в Танзании, Родезии, Малави и Мозамбике, «особо интересуясь» освободительными движениями.

— Процесс инфильтрации и дезинформации, как правило, проходил успешно, — заключил Леруа.

Люди «Ажинтер» не бездействовали и в самой Португалии. Документы, захваченные в главной конторе, свидетельствуют, что накануне переворота 25 апреля готовились две «акции»: похищение в одном лиссабонском кафе и убийство («ликвидация») в предместье португальской столицы Вила-Франка-ди-Шира...

Душой всей этой разветвленной сети является Ив Герен-Серак, сорока восьми лет, он же Ив Эрлу, он же Ральф Керью, он же Ив Гийю. Высокий, атлетически сложенный блондин, Ив Герен-Серак, бывший капитан французской армии, был активным деятелем ОАС и в этом качестве приговорен к длительному тюремному заключению французским судом. Подобно многим другим заговорщикам, он скрылся вначале в Испании, а затем перебрался в Португалию. Там вместе со своим приятелем Пьер-Жаном Сюржоном в 1966 году он основал «Ажинтер-пресс».

До 1968 года агентство возглавлял Сюржон, но потом директором конторы стал Ив Герен-Серак, на этом посту он оставался до весны минувшего года. Незадолго до переворота, явно предупрежденный о возможности «крутых событий», он выехал из Лиссабона в Барселону. Потом его видели в Южной Америке — в Сан-Сальвадоре и Венесуэле. Нынешнее местопребывание неизвестно.

— Я три года работал с Герен-Сераком, — заявил «Эуропео» Робер Леруа. — Это настоящий офицер, борец, человек подлинно правых убеждений, националист и идеалист.

Симптоматичный набор...

Однако именно этот «идеалист», как считают итальянский прокурор Д"Амброзио и следователи Фиасконаро и Алессандрини, ответствен за террористический акт — взрыв бомбы в помещении миланского сельскохозяйственного банка 12 декабря 1969 года, при котором погибли шестнадцать человек и около сотни людей получили ранения. В этой черной волне, прокатившейся по Италии, действовали не дряхлые сподвижники дуче, но влиятельные политические фигуры, люди, связанные с жандармским корпусом, агенты-двойники, профессионалы провокаций, мастера поджогов и взрывов, эксперты психологического воздействия. Целью всего этого было — создать в стране атмосферу тревоги и страха, после чего можно было пытаться «возвратить» Италии «порядок» по небезызвестным образцам...

Если взять длинную череду генеральских заговоров, провокаций и террористических взрывов, то поначалу трудно даже разобраться, кто действует, почему и как. С твердостью можно заявить одно: за последние пять лет «нацфашисты» (как они себя называют в Италии) и их заграничные пособники виновны в смерти пятидесяти человек. Это их руками был произведен взрыв в миланском сельскохозяйственном банке; взрыв на площади в Брешии 28 мая прошлого года — восемь убитых, девяносто пять раненых; взрыв в вагоне экспресса «Италикус» Рим — Мюнхен 4 августа 1974 года — двенадцать убитых, сорок восемь раненых... Кто отдает приказы? Чьими руками подкладываются бомбы?

Горстка честных следователей в Риме, Падуе и Милане пытается сейчас распутать этот дьявольский клубок. Несмотря на препоны, должностные санкции и угрозы, дело продвигается. Собственное расследование ведут также несколько итальянских журналов. Часть фактов стала достоянием общественности, и среди них — факты об участии людей из «Ажинтер-пресс».

1967 год. «Черные полковники» захватывают власть в Афинах. Одним из первых официальный визит новому премьер-министру Паттакосу наносит Пино Раути, основатель итальянского профашистского движения «Новый порядок» («Ордине нуово»), он же корреспондент правого римского журнала «Темпо». Даже внутри неофашистской партии ИСД (Итальянское социальное движение) Раути слывет «твердым человеком». Так, он публично критиковал руководство партии за то, что оно выдвинуло своих кандидатов на парламентских выборах. «Демократия, — возгласил он, — это мозговая инфекция».

В Афинах Пино Раути встретился также в помещении КИП (греческая тайная полиция) с полковником Агамемноном. Достигнута договоренность о совместных действиях. Сотни фашистских активистов отправились из Италии на каникулы в Грецию. Туристские осмотры древних развалин заканчивались в военно-тренировочном лагере на севере Греции.

Полгода спустя греческий посол в Риме получил от одного из своих агентов-связников при итальянских неофашистах меморандум. Речь шла о некой «акции». Агент доносил: «Существуют разногласия по поводу даты выступления. Итальянцы считают, что организационно они еще слишком слабы... Однако число сторонников растет. Во внешней политике наши друзья считают необходимостью самый тесный контакт с Грецией. Внутри страны они желают порядка и спокойствия».

Как хорошо известно всем провокаторам, население особенно жаждет спокойствия и порядка в тот момент, когда и то и другое постоянно нарушается. И чем больше смуты, тем сильнее желание прекратить ее.

Результат? В августе 1969 года десять взрывов одновременно нарушили железнодорожное сообщение в центре и на севере Италии. В декабре взорвалась бомба в миланском банке на площади Фонтана. В тот же день — еще три взрыва в Милане и Риме. Пресса дружно клеймит ультралевых и призывает власти к решительным действиям.

Десять дней спустя арестован анархист Пьетро Вальпреда. На него как на организатора взрыва в банке на площади Фонтана указывает везший его миланский таксист. Однако две недели спустя этот таксист умирает от приступа «острой сердечной недостаточности». Несчастья обрушиваются на всех свидетелей обвинения по «делу Вальпреда». Один из них согласно официальному сообщению отравился дома газом, предварительно избив себя, другой разряжает в себя половину обоймы автомата, третий попадает на тротуаре в автомобильную катастрофу... Сейчас невиновность Вальпреда установлена точно, и он отпущен на свободу. Ему в самом деле нечего сообщить.

Зато обо всем этом запутанном деле хорошо осведомлен другой человек. Его имя Гуидо Джаннеттини, сорока трех лет, бывший обозреватель по военным вопросам органа ИСД «Секоло д"Италия» («Итальянский век») и сотрудник итальянской тайной службы СИД (служба информации и защиты).

Десять лет назад парламентская комиссия пролила свет на странные методы СИД (которая в те времена называлась еще СИФАР). Обвиненный в заговоре начальник СИФАР генерал Ди Лоренцо был уволен. Вскорости он был избран в парламент депутатом от партии «Итальянское социальное движение». Красноречивая метаморфоза, не правда ли?

В бытность главой СИФАР генерал собрал материалы, которые парламент постановил уничтожить, но которые тем не менее благополучно остались в архивах СИД. Это досье на всех видных политических и профсоюзных деятелей, журналистов, судей, высших офицеров, дипломатов, кардиналов и промышленников Италии.

Сейчас в руках итальянских следователей находится пухлое «дело Джаннеттини», свидетельствующее о его связях со всеми руководителями европейского фашизма. Но это не все.

В 1968 году Джаннеттини и Стефано делле Кьяйе, глава правого союза «Национальный авангард», начинают наводнять левацкие группировки «своими людьми». Среди первых был Марио Мерлино, студент-филолог и активист профашистского «Национального авангарда». Мерлино объявляет себя анархистом, вступает в «Кружок Бакунина», а чуть позже создает новый анархистский «Кружок 22 марта». Нет нужды говорить, что вся деятельность этих организаций отныне была под контролем фашистов — с одной стороны, и СИД — с другой.

В апреле 1969 года Джаннеттини созывает в Падуе тайную конференцию, на которой решено:

— начать кампанию среди офицеров с целью склонить их в пользу путча;

— совершить серию взрывов и покушений ответственность за которые возложить на левацкие группировки.

Будущее представляется заговорщикам, собравшимся в Падуе, довольно ясным. К фашистским режимам в Португалии и Испании недавно добавилась Греция. На очереди — Италия. Недостатка в денежных средствах нет. «Южная Европа должна стать националистической», — записывается в решении...

Переход от слов к делу не заставил себя ждать. 17 декабря, пять дней спустя после жуткого взрыва в сельскохозяйственном банке на миланской площади Фонтана, Джаннеттини шлет руководству СИД докладную записку, где называет имена Марио Мерлино, Стефано делле Кьяйе, Ива Герен-Серака и Робера Леруа. Хитрый маневр — все они представлены как левые. Герен-Серак вообще именуется западногерманским гражданином, анархистом и даже «связанным с китайцами». Они готовы были давать соответствующие «показания».

Таким образом, СИД был прекрасно осведомлен, что арестованный Вальпреда не имеет никакого отношения к взрыЁу. Однако СИД молчит. Более того — он не желает ничего видеть и слышать, хотя о всех готовящихся провокациях знает заранее от того же Джаннеттини.

С июля по октябрь 1973 года Джаннеттини несколько раз ездил в Испанию, в Аликанте. Целью его были контакты с агентством «Паладин».

Странное это агентство. Возглавляет его некто Герхард Хармут фон Шуберт, занимавший во времена «третьего рейха» видный пост в министерстве пропаганды Геббельса. О нынешней деятельности «Паладина» свидетельствует хотя бы это объявление, помещенное в европейском издании газеты «Интернэшнл геральд трибюн» (номер от 23 июня 1971 г.): «Агентству «Паладин» требуются пилот, штурман, лоцман, командир судна, три специалиста-подрывника, два эксперта по камуфляжу, два специалиста вьетнамского и два китайского языков». Кандидаты предупреждались, что, возможно, им придется выполнять задания, связанные с опасностями, а также совершать поездки за «железный» и «бамбуковый» занавесы. Обращаться лично к Г. X. фон Шуберту в Аликанте, Испания.

Португальские военные, ведущие ныне расследование по делу «Ажинтер-пресс», убеждены, что «Паладин», по сути, являлся ответвлением «Ажинтер», его «вооруженной рукой».

Теперь предстоит трудная задача — скрупулезно составить из этой мозаики цельную картину. Еще вчера нацфашисты в Италии видели в своей стране «недостающее звено» в цепи диктатур на юге Европы. Сегодня, когда Каэтану изгнан из Португалии, греческие полковники свергнуты, а Испания ждет, по всей видимости, естественного конца царствования каудильо Франко, в Европе, продуваемой ветрами перемен, надеждам солистов черного оркестра вряд ли суждено сбыться. Тем не менее они действуют, а значит, существуют...

Рене Бакман, французский журналист

Сокращенный перевод с французского Б. Тишинского

(обратно)

Тургайская «Столовая» страна

Так называют огромное плато, расположенное в Казахстане; характерная черта его рельефа — серо-желтые столовые останцы... Взрезанная двумя артериями — реками Тургай и Иргиз, страна эта пестрит серебром ковылей и выцветшими «шинелями» полыни, голубыми озерами и белыми пятнами солончаков. Сложнейшая паутина троп — следы тысяч животных — покрывают такыры и песчаники... Прошлым летом здесь работала очередная экспедиция биологов.

Возвращение сайгака

Пьем чай при свете свечи. У открытых дверей вагончика, как дворняжка, чутко спит ручной сайгачонок Кузя. Его нашли в степи, отбившегося от матери, — степной орел пытался выклевать ему глаза. Кажется, это было так давно, а ведь прошло всего три недели с тех пор, как экспедиция металась по степи в тревожном поиске. Сайгаки задали нам тогда задачу...

И вот мы снова в Жайсанбае, маленьком чабанском поселке на берегу Тургая, и снова среди нас местный зоолог-противочумник

Владимир Константинович Гарбузов — ученый, охотник, следопыт. Гарбузов вездесущ. Его «газик» мы встречаем всюду, куда нас заносит. «Поймав» зоолога, ребята мучают его до глубокой ночи. Им нравится, как он слушает их — серьезно, радостно и великодушно.

Разговор, конечно, идет о сайгаке...

— Сайгаки мигрируют на расстоянии до двух тысяч километров. Если они и дальше будут продвигаться на север, то скоро мы увидим их в оренбургских степях.

— Ну вряд ли...

Чай, заваренный до черноты, льется в кружки. Мы пьем в сутки литра по три-четыре. Может, виновата жара...

— Во всяком случае, «крестнички» должны указать нам маршрут.

Я вспоминаю, как мы бегали по степи, где рожали тысячи самок, и прокалывали уши беспомощным сайгачатам... Ученым надо знать, какими путями мигрирует сайгак, куда понесут его быстрые ноги в поисках пастбищ. Центральная лаборатория охраны природы при Министерстве сельского хозяйства СССР третий год подряд выявляет состояние охотничье-промысловых животных в бассейне среднего и нижнего течения реки Тургай. Начало этой работе положил кандидат биологических наук Лир Жирнов. Его экспедиции высаживались в Нуре, Жайсанбае, на озере Караколь. Именно в эти места ежегодно к маю стекались на отел десятки тысяч сайгаков со всего Казахстана...

Сегодня рано утром мы ходили в искусно устроенную засидку у сайгачьего водопоя. Крадучись ползли по горькой и колкой траве вдоль Тургая, боясь спугнуть сайгаков: они паслись на другой стороне реки. Слышно было утробное блеяние, казалось, там пасется обычное деревенское стадо. Миша Обухов, который полз рядом со мной, мечтал из этой засидки сделать уникальные снимки.

Мы ждали начальника экспедиции Геннадия Хахина, он должен был перевезти нас через реку, У него тоже были планы — пометить взрослого сайгака, усыпив его дитилиновой пулей. До сих пор ему не очень-то везло. Остался один-единственный заряд — свинцовая оболочка, заряженная дитилином, — из тех десяти, что выдал Хахину перед отъездом из Москвы создатель дитилиновой пули Комаров.

В прохладных рассветных лучах солнца летели лебеди на Караколь. Лежа за кустами, мы глядели на величавую стаю и слушали шум мощных крыльев, похожий на клацанье пароходных плиц. Красная байдарка бесшумно вылетела из-за стены тростника. Хахин тихо свистнул, и мы поползли к воде. Вскоре мы уже сидели в тростнике и смотрели на пустынный пока берег. Одинокий сайгачонок, опередив стадо, сбежал к реке метрах в пяти от засидки, громко и отрывисто прокричал и поплыл. Он плыл бесшумно, высоко подняв голову, будто боялся замочить шею. Я провожал его глазами и размышлял о прошлом сайгака, о том, как он едва не угодил в «Красную книгу». Известно, что в нее попадают еще сохранившиеся, но редкие либо вымирающие животные. Сайгак встречается нечасто — в Монголии и у нас в стране, в Калмыкии и Казахстане, и уже одно это делает его уникальным животным. Хищнический отстрел сайгака привел к тому, что он был объявлен исчезающим видом и чуть было не занесен в «Красную книгу». Только после этого охота на него была запрещена и в местах его отела созданы временные заказники. Ныне численность животных восстановлена...

Прошло около часа, и на берег один за другим стали выходить взрослые сайгаки. Блеяние животных раздалось над самым ухом. Сайгаков вела старая опытная важенка, она то и дело останавливалась, раздувая ноздри. Около сотни самок и рогачей сгрудилось у реки. Задние напирали, загоняли в воду передних, другие неожиданно резко поворачивали голову в нашу сторону и буравили загадочный тростник черным искрящимся глазом. Все в них — чуткие уши, огромные вздрагивающие ноздри, пухлые губы — выражало предчувствие опасности. Обухов щелкал затвором непрерывно. Забыв осторожность, он высунулся из-за тростника и «выстрелил» в упор в самочку, что пила воду в двух метрах от него. Самочка вздрогнула, и стадо, как одно напружиненное тело, дрогнуло и побежало...

Эта робкая сотня была лишь каплей сайгачьего моря, бурные валы которого мы наблюдали еще недавно. Тогда сайгаки шли на отел. Их было тысячи, десятки тысяч... Только встретили мы их не там, куда они обычно приходили из года в год. Всю неделю разведочный самолет кружился над степью. Необходимо было попасть на место в самый разгар отела, чтобы пометить новорожденных. Самки разрешаются от бремени в течение каких-нибудь двух-трех дней...

Однажды в степи нашли покинутого матерью жеребенка. Мы кормили его сгущенкой, у первой же встретившейся юрты передали чабану. Услыхав о том, что мы ищем сайгу, он указал пальцем на север.

— Отел начнется на днях, — сказал старик. — Ждите «сайгачий» ветер.

Последняя его фраза оставалась для всех загадкой. Но мы помчались на север. И вот во время воздушной разведки над Мамыром мы их увидели. Самки бежали под крылом самолета, делая на бегу свои знаменитые свечи. Безумный рев оглашал степь. Вся равнина на протяжении 15—20 километров колыхалась от светло-коричневых тел.

Сайга действительно шла на север, и мы догадались почему. Зима на юге Актюбинской области выдалась малоснежная и суровая, весна была сухой, и животные устремились туда, где пойма Тургая еще хранила много влаги.

— Считай по правому борту! — кричал Хахин и, не отрывая глаз от движущейся степи, лихорадочно заносил данные в тетрадь. Такое ему, бывалому охотоведу, работавшему до сих пор в центральных областях России, приходилось видеть впервые. Карандаш в руке трясся от вибрации, в голове стучало: «Если сегодня же и начнется отел...» Чабан говорил, чтобы ждали «сайгачьего» ветра, но ветры здесь дуют постоянно, и черт их разберет, какой предвещает начало отела. Спускались сумерки, кончалось горючее, и летчик собирался уходить на базу. По качающемуся полу Хахин рванулся к нему.

— Садись! Оставишь нас здесь!

В ту же ночь грянул внезапно, как пушечный выстрел, бешеный холодный ветер. Крепления палаток гудели, подобно натянутым струнам, и мы связывали их с помощью ружейных и поясных ремней...

Чабан не ошибся. В эту ночь на многие километры вокруг шел великий отел. Сквозь завывание ветра были слышны натужные крики самок. Утром, когда слегка утихло, мы приступили к «крещению». Самки стояли поодаль и глядели на нас грустными глазами.

...Свеча оплыла, почти догорела.

— Главное, — задумчиво говорит Гарбузов, поглаживая бороду, — что сайгак с каждым годом продвигается все дальше на север. Значит, его становится больше, и он ищет себе новые пастбища.

— С лосем ведь то же самое, — подтверждает Хахин. — Когда-то его трудно было увидеть южнее Подмосковья, а теперь он появился даже в Ростовской области...

Осторожно перешагивая через спящего сайгачонка Кузю, мы выходим в студеную ночь, залитую луной. Завтра, вернее, уже сегодня, чуть свет мы уедем по холодку в чинки (1 Так здесь называются нагорья тектонического происхождения.). Ребята прощаются с Гарбузовым, жмут его большую распахнутую ладонь.

— Владимир Константинович, вы уверены, что я найду там волчье логово? — мечтательно спрашивает Андрюша Филимонов.

— Найдешь. Только не напугай волков своим «чудовищем».

Логово в сае

Мы подъехали к чинкам вечером, обалдевшие от тряски по кочковатой полынной степи. День еще не угас, но над песчаными горами уже стоял бледный диск луны. Горы тянулись далеко по горизонту, у подножий и на вершинах было пусто и голо. Трудно было представить, что стоит подняться наверх и заглянуть в «нутро» гор, изрытое потоками, и увидишь буйную жизнь. На десятки километров вокруг нет ни рек, ни озер, но ранней весной снеговая и дождевая вода низвергается с плато, образуя в песчаных горах гигантские саи. Вода течет по их извилистым желобам, постепенно уходит глубоко в землю, лишь кое-где пробиваясь крохотными родниками.

К маю в саях вскипает растительность — яркие зеленые острова на фоне песков и редкой полыни.

Обухов был здесь в прошлом году. Сейчас он собирает свою фотоаппаратуру и волнуется. Я укладываю в рюкзак одежду, хлеб, соль, бутылку воды. Мы взяли с собой на семь человек сто литров воды — столько, сколько вместили наши канистры. Этого должно хватить на пять безводных дней: промывать глаза после сна, варить обед, пить чай; мыть посуду. Вода на вес золота...

Утром выходим. На много километров от подножия гор тянутся оползни. Весенние дожди и талая вода, стекая сверху, разносят по степи песок и глину, образуя «пухляк» — коварный наст. Пухляк весь в следах...

Поднимаемся по широкому зигзагообразному саю. И вот уже вокруг сплошные песчаные стены, ветер остался за спиной — ни дуновения, и зной, пропитанный одуряюще теплыми запахами трав, тяжело и плотно окутывает нас. Мы продираемся сквозь тростник в два человеческих роста, выходим на полянки, цветущие тюльпанами, любуемся алым плеском медвяного шиповника на зеленых колючих волнах. Саксаул, боярышник, туранга... Вот он, оазис среди безводных пространств. Но скоро, буквально через месяц, безжалостное солнце испепелит и его.

Обухов опускается на колени у воронки, вытоптанной кабанами. След свежий, кабаны приходили ночью. Тут же раскиданы перья грифа.

— Здесь должен быть водопой, — говорит Обухов.

Под кустом саксаула, в миниатюрной растоптанной борозде, находим тонкую нитку воды, мутную от глины. Просто удивительно, как до сих пор она не испарилась под палящим солнцем. Радостные и возбужденные возможным открытием, лезем наверх, против движения струйки. Обухов припадает ухом к нависшей над саем глыбе земли, слушает, как завороженный, оборачивается:

— Родник!

Он достает пенальчик из-под пленки, подносит его к струйке. Она так мала, что 25-граммовый стаканчик наполняется пятнадцать секунд. Он холодный, как льдинка...

Сай манит все дальше, выставляет крутые бока, и мы скатываемся по ним на самое дно, в заросли шиповника. Из-под ноги внезапно выскакивает малиновый щитомордник, я шарахаюсь в сторону, и в ту же минуту огромный серый клубок метнулся из-за кустов. Забыв о щитоморднике, оцепенело провожаю глазами волка, удирающего в дебри сая. К тому месту, откуда он выскочил, уже ломится Обухов.

— Сюда! — зовет он.

Большая темная нора замаскирована шиповником. Волчица выбрала себе удобное место для отсидки. Отсюда весь сай как на ладони. Обухов запускает руку в нору, долго шарит там и вытаскивает еще теплый клок палевой шерсти.

— Отдам Андрею. Пригодится...

Два года назад Филимонову, в то время молодому сотруднику лаборатории, предложили заняться биологией волка, и он буквально набросился на эту тему. Однако самостоятельно работает впервые. До этого ездил с опытными волчатниками на Кавказ, в Белоруссию, под Вязьму... Андрей, конечно, сильный и выносливый парень, но слово «волчатник», как мне кажется, ему явно не подходит: он добр, мягок и доверчив. Гарбузов, с интересом слушавший рассуждения Андрюши, говорил мне: «Мало опыта, но уже много знает. К тому же есть интуиция ученого». Помнится, они рассуждали о том, как сосуществуют в нормальных условиях волк и сайгак. За последние годы количество волков в Казахстане заметно увеличилось, и Андрюша связывал этот факт с увеличением поголовья сайгаков. При этом он утверждал, что в здешних местах волк не может нанести ущерба численности этих животных.

— Волк добывает вторично, так называемым селекционным методом, — соглашался Гарбузов. — Волк идет за сайгаком по своей семейной территории и подбирает в основном подранков и физически неполноценных. Я ни разу не видел, чтобы волки преследовали взрослого, сильного зверя. Американские ученые, в частности Мич Дэвид, давно заметили, что волки мгновенно оценивают, какова физическая подготовка жертвы. Что касается волков и сайгаков, то между ними существуют удивительные отношения...

Он возил меня и Андрюшу в степь к сайгачьим стадам. Остановив машину, давал бинокль и указывал:

— Вон он, хозяин... Пасет.

Недалеко от стада, положив голову на лапы, лежал волк. Издали он напоминал сторожевую собаку.

— А сайгаки видят его?

— Конечно. Волки давно, так сказать, приручили их. Они всегда рядом, но не нападают, ждут, когда им достанется очередная жертва. В огромных стадах всегда бывают потери. Кто-то отстал, кто-то утонул при переправе через реку. Причем утонувших волки сейчас не трогают. За них они берутся зимой. Я видел множество ям на льду реки — это волки выгрызали из льда сайгаков.

Гарбузов рассказал о том, как однажды, во время ночной поездки по степи, он случайно зафарил стадо. Оно неслось впереди машины, не в силах уйти в сторону — во мрак, и рядом с сайгаками трусили волки.

...Андрей вернулся за полночь.

Он жадно ел суп из котелка, лицо осунулось, глаза блестели.

— Нашел?

— Угу...

Он тут же оставил суп и начал рисовать в блокноте. Под карандашом появился наш сай, отсидка волчицы, но карандаш скользил все вверх и уходил под самое плато. Здесь...

— Палатку я поставил метрах в двухстах, у самого обрыва. В подзорную трубу вход и площадка видны как на ладони. Волчица использовала естественное углубление, вымытое водой. Очень надежное убежище с запасным выходом. Прямо скажем, ей повезло, ведь волки — плохие землекопы...

— Волчат видел?

— Да. Их шесть или семь, месяца полтора от роду. Я тщательно замел свои следы, но, думаю, волчица меня засекла.

— Почему?

— Если бы она в это время охотилась, то принесла бы вечером добычу. Она пришла без нее. Значит, следила за мной...

— Какие у тебя планы?

— Сначала надо узнать, какие планы у волчицы. Подмосковная мать, например, после этого мгновенно увела бы волчат в запасное логово. Но той проще, в лесу волки устраивают логово прямо под деревом. Однако не исключено, что и у этой есть запасное логово. Надо сейчас же идти обратно.

— Андрей, а ты не боишься, что волки попытаются избавиться от нарушителя конвенции? — смеются ребята. — Как-никак, а ты вторгся на их семейную территорию.

— Как бы не так, — парирует Андрюша. — Я действую по методу канадского натуралиста Фарли Моуэта. Когда он поселился среди волков, то, подобно им, «пометил» свой участок. И волки ни разу не нарушали границ.

Мы хохочем. Андрюша, отфыркиваясь, пьет чай; на широком добродушном лице его торжество удачи.

Я прошу его взять с собой меня и Обухова. Андрюша соглашается весьма неохотно.

— Только ночью никаких интервью. Слышен каждый звук.

С плато ночная степь кажется фантастическим миражем. От постоянного мелькания желтого обрезка луны в облачном небе вся бескрайняя даль будто шевелится. В горах ухает филин. Андрюша идет впереди, иногда подмигивая фонариком. Часы показывают три, когда мы подходим к «чудовищу». Сейчас это обыкновенная палатка, из которой Андрей ведет наблюдения. «Чудовищем» она станет утром, когда, озаренная лучами солнца, явит миру свои немыслимые цвета. Андрей красил палатку под цвет чинок.

Просыпаемся от духоты в палатке. Я распахиваю капроновые двери. Воздух снаружи прозрачен, сух и бел, в нос ползет душный горький запах полыни, но внезапный ветер доносит снизу, из сая, сладкий аромат шиповника...

Я гляжу в подзорную трубу и замираю. На песчаной площадке между глыбой глины и кустом полыни стоит грациозный волчонок с острыми ушками, тонкой лисьей мордочкой и уже намечающимся «сократовским» лбом. Я вижу его смышленые глаза и поневоле забываю, что от палатки до него никак не меньше двухсот метров. Будто почувствовав, что я смотрю на него, волчонок уползает в нору. Теперь я вижу обглоданные сайгачьи лапы, разбросанные по площадке.

— Мне важно знать, чем родители кормят волчат: состав и количество кормов, — рассуждает Андрюша. — Сайгаки ведь ушли на север...

— Но, судя по всему, волчата завтракали сайгачатиной...

— Ну и что? Волки могли принести мясо за сто километров отсюда. Ученые подсчитали, что на открытых территориях суточный ход волка — двести километров.

— Но сайгаки уйдут еще дальше. Значит, волки просчитаются, если останутся здесь?

— Ничуть, — отвечает Андрей, глядя в трубу. — Это могло бы стать трагедией для монофага. Волк — полифаг. В состав его кормов входит несколько десятков наименований. На Кавказе, например, волк ест все — от оленя до груш, включая птиц, ящериц, рыб, мышей... А в чинках, как известно, водится несметное количество песчанок.

Солнце беспощадно нагревает палатку. Время тянется бесконечно.

В три часа дня из логова вылезли четверо волчат. Они потоптались, лениво поиграли и уснули тут же, повалившись друг на друга. В шесть вечера появились еще двое, разбудили спящих и поиграли с ними в пятнашки... Взрослые волки не показывались.

— Теперь я знаю, что волчата останутся здесь... — Андрюша что-то пишет в тетрадь, вытирая рукавом лот со лба.

Эти осторожные фламинго

Свой последний лагерь мы решили разбить в «краю обетованном». Еще в чинках, страдая от жары и жажды, ребята утешали себя и меня одной фразой:

— Вот подожди, приедем на Караколь...

Над рекой Тургай — стрекозий вихрь. Мириады крошечных «этажерок» с крыльями, будто из целлофана, реют в густом вечернем воздухе. Береговые заросли гигантского тростника долго «ведут» реку, и только у входа в Караколь тростник расступается, словно открывая «дверь» в легендарное озеро. Байдарка скользит по прозрачной воде, и Караколь оживает: с воды рвутся вверх шилохвостки, чибисы, кулики, тяжело и нехотя взмывают лебеди, а вдали, не дожидаясь нашего приближения, уже устремляются к вечернему солнцу самые осторожные птицы на свете — фламинго. Мы сушим весла и, как зачарованные, смотрим в небо, где высоко над нами несется пурпурный косяк.

Эти птицы внешне слегка напоминают аистов. Но вот характеры... Аист стремится к людям, живет среди них, вьет гнезда на крышах. А фламинго, напротив, ищет уединения. В классе птиц у них нет ни единого родственника; они представляют собой совершенно особый отряд и в нем — единственный вид! Наблюдать жизнь колоний фламинго чрезвычайно сложно: они не подпускают человека.

Говорят, что Гарбузов на солончаке Челкар-Тенгиз видел гнезда фламинго. Розовые птицы живут здесь с незапамятных времен. Но существует только одно официальное научное сообщение о встрече с гнездящимися фламинго. Об этом писал академик П. П. Сушкин в 1898 (!) году — то есть почти восемьдесят лет назад. Но даже ему, исследователю, написавшему обширную монографию «Птицы Средней Киргизской степи», посчастливилось видеть это лишь один раз. Сушкин сообщал, что длинноногие «архитекторы» строят свои гнезда прямо на воде — этакие глиняные тумбы в форме усеченного конуса с чашками наверху. Фламинго сидят в этих чашках, свесив ноги в воду...

В лагере в ожидании Гарбузова, который обещал навестить нас на Караколе, идет спор о черном грифе. Еще в чинках Андрюша Филимонов и Миша Обухов обнаружили его гнездо. Грифов здесь множество, каждый день они парят над горами, высматривая добычу. Но гнезда... Оказывается, еще никто не находил их севернее Прибалхашья. А ведь отсюда до их родных мест — тысяча километров!

Орнитологи Татьяна и Александр Гражданкины стали дежурить у гнезда от восхода и до заката. Наблюдения обещали быть очень интересными, если бы... черные грифы не покинули детей. Птенцы умерли от жары, не от голода. Обычно, когда один из родителей охотится, другой, сидя на гнезде, защищает птенцов огромными крыльями от солнца.

— А ведь мы предупреждали, чтобы никто, кроме нас, к гнезду не ходил, — жалуется Таня.

Я думаю, что грифов больше всего напугала огромная белая панама Татьяны, с которой она не расставалась, даже идя наблюдать грифов. Но все-таки говорю:

— Гарбузов нас рассудит... Гул самолета внезапно будит

засыпающую реку. Уже издали вижу высокую плотную фигуру Гарбузова, к которому спешат ребята. Я чувствую, как не хватало его все эти дни. Помню, как, провожая нас в экспедицию, Лир Жирное, впервые за много лет изменивший Тургайской степи в пользу Монголии, говорил своим молодым сотрудникам: «Держитесь Гарбузова... Гарбузов поможет...»

Так оно и есть. Он сразу всех покорил обаятельной улыбкой, крепким молодым голосом, живыми умными глазами, ненавязчивым интеллектом ученого...

Гарбузова и летчиков усаживают на огромный брезент. Гарбузов сидит по-казахски, и это удается ему без всякого труда. За ухой Хахин рассказывает ему о своем путешествии по Тургаю — двести километров от Жайсанбая до Караколя в поисках ондатры. Теперь ясно, что запасы ценного пушного зверька здесь велики.

— Передайте данные в Иргизский охотпромхоз, — советует Гарбузов.

Андрюше Филимонову тоже хочется удивить зоолога.

— Сегодня утром у озера видел красноногого ибиса!

— Интересно, — прищуривает глаз Гарбузов. — Удивительно, как он мог сюда залететь из Японии?

Лаборант Андрей Блохин извлекает из коллекции пеструю птичку с синим отливом на хвосте. Гарбузов бережно берет ее в руки.

— Малая кукушка! Ну уж это действительно невероятно. Знаете, ребята, чем дольше живу в этих краях, тем больше верю в чудеса. Загадочная страна!

Снова всплывает история с гнездом черного грифа.

— Тут, пожалуй, нет правых и виноватых, — рассуждает Владимир Константинович. — Увидев человека у гнезда, грифы обязательно улетают прочь. И не только грифы...

— Но почему они бежали? Ведь человек никогда на них не охотится, — спрашиваю я.

— Действительно, вопрос. Гриф никого не боится. В воздухе он король. Питается падалью — значит, и на земле нет соперников. Грифы не боятся ни шума, ни машин. Однако боятся человека, а вернее — человеческих глаз. Боятся также трубы, бинокля, фотоаппарата... Впрочем, как и многие животные. Не случайно глаз у них часто замаскирован.

— А фламинго? Правда, вы видели их гнезда?

— Я не раз летал к урочищу Баба, туда, где когда-то повезло академику Сушкину. И вот два года назад я все-таки усмотрел их гнезда. Но вблизи... Лишь мечтаю об этом.

Наверно, это наша последняя встреча с Гарбузовым. Отсюда он улетает в Челкар, в свою лабораторию, чтобы заняться исследованием накопленного материала, и я, зная это, снова навожу его на разговор о Тургае. Гарбузов откликается охотно.

— Животный мир Тургая по-своему уникален. Фламинго, как видите, и те нашли себе приют. И все-таки... Дрофа, к примеру, когда-то была обычным явлением, охотились за ней даже на верблюдах — по кругу, а сегодня ее почти не встретишь. Стрепет ушел в предание... В ноябре, когда идет гон кабана, рев стоит по округе, как в свинарнике, но уже бьют его браконьеры. Тургай в переводе с казахского — птица. И в самом деле, какой только птицы нет в прибрежном тростнике! Но тростник безжалостно жгут, чтобы вырос молодой, зеленый — на корм овцам. Здесь нужен заповедник, но как его организовать, когда в Актюбинской области почти нет охотоведческих кадров? Правда, сайгака — главное наше богатство — в заповеднике не удержишь, ведь он мигрирует...

— Значит, нужно создавать заповедник на местах отела, — подводит итог Хахин. — Экспедиция даст рекомендации..

Л. Лернер, наш спец. корр.

(обратно)

Джеффри Дженкинс. Берег Скелетов

Загадка блуждающей отмели

Двадцать один с половиной футов!... Я вздрогнул, и ледяная капля с моего отсыревшего капюшона, скользнув по щеке, образовала на ярко освещенной карте крохотную поблескивающую лужицу. Неприятное ощущение и страхснова вызвали у меня дрожь. Туман сгустился настолько, что стало трудно дышать. Редкий капитан не испытывает тревоги, встречая рассвет в окутанном туманом море, но нет ничего страшнее такого рассвета у Берега скелетов...

«Этоша» тяжело завалилась на правый борт, и новая капля влаги промчалась через складки карты. Поверх нее лежала фотокопия записи судового журнала. Извлеченная из пыльных архивов лондонской судоходной фирмы и написанная архаичным аккуратным почерком, копия сохраняла всю ветхость подлинника, несмотря на омолаживающий блеск, приданный ей волшебством фотографии. «Пять часов утра 13 января 1890 года. Английское судно «Клан Альпайн», следуя из Тильбери в Кейптаун, имея осадку двадцать один с половиной футов, в точке 18°2" южной широты и 11°47" восточной долготы получило удар от столкновения с неопознанным предметом; возможно, это была отмель. Пеленг — 326°, расстояние около двадцати шести миль от мыса Фрио...» Сомнительно... «В трюме № 1 появилась течь, но судно следует дальше, хотя и с уменьшенной скоростью».

Это было все, что сообщила мне страничка из судового журнала «Клан Альпайн».

Двадцать один с половиной футов!.. Черт возьми, это очень мало, ведь осадка «Этоши» полных шестнадцать! Судя по пеленгу — триста двадцать шесть градусов, — отмель должна находиться милях в трех-пяти от берега, если, конечно, пеленг определен правильно. Я с сомнением покачал головой, и снова капля влаги щелкнула о карту.

Нет, одной выписки из судового журнала «Клан Альпайн» недостаточно. Если я буду ориентироваться лишь по ней, «Этоша» сядет на ту же самую мель еще до того, как я успею сориентироваться. Но помогут ли решить загадку журналы других судов? Я протянул руку к трем фотокопиям — они лежали в правом верхнем углу карты. Карта называлась: «Африка. Юго-западное побережье. Бухта Тигровая — Валвие-бей».

«Кто мог придумать такое звучное название? — рассеянно подумал я. — Неведомый португальский мореплаватель?» Бог ты мой! Да я и сам напоминаю сейчас одного из тех мореходов, что в давние времена вслепую, без всяких карт спускались от Анголы вдоль побережья Юго-Западной Африки. Разница лишь в том, что в год 1959-й от рождества Христова я пользуюсь не ручным лотом, как делали моряки, скажем, в году 1486-м, а эхолотом, и под ногами у меня покачивается палуба превосходного траулера с мощными двигателями, а не медлительная каравелла с хлопающими парусами. Сейчас она была бы беспомощной игрушкой волн, я же вел «Этошу» в неизведанное, едва касаясь штурвала...

Все три фотокопии я разложил веером под выпиской из судового журнала «Клан Альпайн». Прэтт из Адмиралтейства на славу поработал со старыми судовыми журналами. Сам-то я в моем нынешнем положении не имел к ним доступа, и Прэтт оказал мне эту любезность из чувства дружбы, возникшей между нами еще в те дни, когда мы вместе служили на флоте.

«Корабль военно-морских сил Великобритании «Алекте», 1889 год», — вывел Прэтт своим каллиграфическим почерком на первой фотокопии. «Корабль военно-морских сил Великобритании «Мьютини», 1911 год», — значилось на другой копии, и «Корабль военно-морских сил Великобритании «Свэллоу», 1879 год» — на третьей. Я уже наизусть знал содержание всех трех документов: «Отмель на глубине пяти морских саженей в четырех милях от берега», — гласила выписка из судового журнала «Алекте»; «Риф с бурунами в двух с половиной милях от берега», — доносил «Мьютини»; «Глубина восемь морских саженей, буруны в трех милях от берега», — сообщал «Свэллоу». В судовом журнале «Свэллоу» я нашел одну важную подробность: «песчано-илистое дно». Я невольно усмехнулся. Нет, не зря восемьдесят лет назад применяли ручной лот с десятифунтовой, смазанной салом свинчаткой на конце!

Я со вздохом посмотрел на разбросанные по карте фотокопии. Ну можно ли было довериться старым судовым журналам при таком разнобое содержащихся в них данных? А тут еще этот проклятый немецкий судовой журнал... Он еще больше запутывал дело, и у меня даже мелькнула мысль, что было бы лучше, если бы я никогда ничего не знал о германском военном корабле «Гиена». Однако передо мною лежал его судовой журнал, хранивший следы морской воды, и он опровергал все мои гипотезы о местонахождении отмели. Мне не нужно было заглядывать в него, я и без того помнил сделанную в нем лаконичную запись: «...Буруны во время умеренного юго-юго-западного шторма и сильное волнение; пеленг на остроконечный холм 282°, расстояние две мили».

Две мили! Я не мог этому поверить. На таком расстоянии от берега старый кайзеровский линкор сел бы, несомненно, на мель. Пеленг 282° был самым невероятным из всех.

Не отходя от штурманского стола, я распрямил усталую спину. Надо мной насмехались призраки кораблей, давным-давно нашедшие последнюю пристань на морском дне. Мне казалось, что вокруг «Этоши» с ее стремительными линиями там и здесь торчат нок-реи и высокие трубы, какие ставили на судах в те далекие времена. Но в действительности переде мной был только густой туман, подобно погребальному савану покрывавший корабли в минуту их гибели, а подо мной — жалкие останки этих кораблей и отмель, грозившая гибелью мне самому. При мысли об этом я снова не мог сдержать дрожь. Зарождающийся рассвет только усиливал мое отвратительное настроение. Больше всего мне хотелось сейчас выйти на свежий воздух. Я проклинал все на свете — и беспорядок, учиненный мною на столе для прокладки курса, и яркий свет над картой. Он особенно раздражал меня, этот ослепительный свет. На своей подводной лодке я пользовался красным светом, мне не нужно было, выходя на мостик, терять долгие минуты, чтобы привыкнуть к окружающей темноте.

Духота стала невыносимой, и я вышел на палубу. У штурвала стоял Джим — юноша из племени кру. Туман был настолько густой, что я тщетно пытался разглядеть верхушки сигнальных фалов; с нижних ручек штурвала падали крупные капли; по парусиновым закрытиям медленно стекали ручейки.

— Держать пятьдесят градусов!— приказал я Джиму, чуть выправляя курс к северо-востоку. Мне надо было еще до наступления дня решить загадку отмели, поскольку другой такой возможности могло и не представиться. В любую минуту Джон Герланд может проснуться; один из лучших в прошлом штурманов, британских военно-морских сил, он быстро заподозрит неладное.

И как раз в это мгновение я не столько услышал, сколько ощутил, что в штурманской рубке кто-то есть, и быстро сбежал туда по трапу. Герланд стоял у стола и внимательно рассматривал то фотокопии, то мою карту, испещренную бесчисленными пометками и цифрами. Некоторое время мы молча смотрели друг на друга. Но вот он снова перевел взгляд на фотокопии и надолго забыл о моем присутствии.

— Прекрасная карта, Джеффри, — наконец заметил он сухо, но с нотками профессионального восхищения. — Я бы, пожалуй, назвал ее даже уникальной, если учесть, что это побережье никогда ранее подробно не наносилось на карты и вообще не обследовалось. — Он нагнулся над моими отметками глубин к юго-западу от злосчастной для «Клан Альпайн» отмели. — Да, да, уникальной, — медленно повторил он, не сводя с меня пристального взгляда, и вдруг резко спросил: — Где же мы сейчас находимся?

— Примерно вот тут, — ответил я, ткнув карандашом в отметку, показывавшую глубину в пять и три четверти морской сажени.— Правда, здесь может быть и девять морских саженей, и три — точно сказать невозможно.

Джон побледнел. Определение точной позиции корабля у Берега скелетов — настоящий кошмар для каждого штурмана, который потом будет преследовать его и во сне и наяву, и трезвого и пьяного.

В глубине души я всегда знал, что откровенный разговор неизбежен, но предпочел бы сам выбрать для него наиболее подходящий момент. Холодный, мрачный рассвет далеко не лучшее время для подобного разговора даже с таким человеком, который бесконечно верит в тебя, особенно если твои аргументы не очень убедительны и обоснованны. И все же я решился.

— Джон, — сказал я, проводя черту на карте. — Я намерен пройти вот за эту линию, где, по всей вероятности, произойдет одно из двух: либо минут через десять мы начнем тонуть, либо придется выбирать между тысячей фунтов штрафа и пятью годами тюрьмы.

— Продолжай, продолжай! — отрывисто потребовал Джон.

— Видишь ли, наше судно находится сейчас близ того района Берега скелетов, где особенно часто встречаются алмазы. Вот уже несколько месяцев, каждый раз, когда мы возвращались с рыбного промысла, я улучал время, когда тебя не было, и наносил на карту это побережье. Я и траулер-то приобрел специально для этой цели, а рыбный промысел — просто так, камуфляж. — Джон кивнул. — Так вот, на одну карту я наносил выдуманные отметки, а на другую — действительные, вплоть до мельчайших деталей. Так я составил первую точную карту Берега скелетов. Не сомневаюсь, что другой таксой карты ни у кого нет и не было.

— Ну хорошо, ты обманул меня. Что ж из того? Составление карты побережья вовсе не преступление.

Я рассмеялся.

— Сразу видно, что ты никогда не читал «Закона о порядке добычи алмазов». Это, пожалуй, самый свирепый закон из всех, известных мне. Вон там, — я показал вправо, — богатейшие в мире алмазные прииски. За одно лишь появление тут нас могут оштрафовать на тысячу фунтов каждого или упрятать в тюрьму на пять лет, а возможно, и оштрафовать и посадить. В этом самом законе что ни параграф, то либо штраф, либо тюрьма.

— Ну и что? Мы же в международных водах и не занимаемся воровской добычей чьих-то там алмазов.

— А трехмильная полоса территориальных вод? — улыбнулся я, хотя мне "было вовсе не весело. — Недавно к тому же введены еще более строгие законы. Каких там только оговорок нет! Высшая точка прилива, нижняя точка отлива, граница территориальных вод и так далее и тому подобное...

— Ни один проклятый корабль южно-африканских военно-морских сил никогда не найдет тебя тут. — Джон впервые улыбнулся. — Ты же был самым находчивым из командиров-подводников. Помнишь, как ты ловко обманул вражеские эсминцы? Ни за что не поверю, что ты растерял свою находчивость. А потом, ты посмотри, обстановка-то какая! Густой туман, район прибрежных вод, где только тебе одному известно твое местонахождение и где при необходимости можно найти десятки укромных мест.

— Спасибо за добрые слова, Джон, но вряд ли ты знаешь о новом порядке патрулирования границ самолетами «Шэклтон» южно-африканских военно-воздушных сил? Они могут летать в любых условиях. На фюзеляжах этих самолетов изображен огромный пеликан на земном шаре, поднимающемся из океана. Должен сказать, я отнюдь не жажду оказаться в клюве этой милой птички. Тут, в море, меня никто и ничто не остановит. Но эти «Шэклтоны»... С них нас легко сфотографировать и определить, что мы находимся внутри трехмильной зоны.

— Но все же зачем ты затеял все это, Джеффри? — тихо спросил Джон.

— Помнишь, в каком положении я оказался, когда меня выгнали с флота?! Видишь ли, у меня есть особые причины интересоваться этим побережьем. Возможно, что и при обычных обстоятельствах мною вдруг овладело бы непреодолимое желание побывать здесь хотя бы для того, чтобы доказать самому себе, что я все-таки на что-то гожусь как моряк. К тому же я заканчиваю дело, которое начал мой дед. Есть и еще одно обстоятельство, но об этом потом... А сейчас нам нужно решить главное: согласен ли ты действовать заодно со мной? Либо да, либо нет.

Джон ничего не ответил и взял со стола судовой журнал «Гиены».

— Гм... — пробормотал он, переводя взгляд на фотокопии. — Ты встретился с какой-то навигационной трудностью?

— Вот тут находится отмель, на которую, как отмечается в журнале, сел «Клан Альпайн», — отозвался я, решив не настаивать на ответе, пока Джон уклоняется от него. — В этих старых судовых журналах местонахождение отмели отмечается по-разному, хотя это самая каверзная отмель на всем побережье. Если бы можно было миновать ее, пройти между нею и берегом, Дальнейшее плавание, хотя и по мелководью, оказалось бы безопасным...

— Боже мой, Джеффри, да это же просто превосходно! — неожиданно перебил Джон, внимательно рассматривая карту с моими пометками. С заблестевшими глазами он схватил" циркуль и параллельную линейку, потом судовой журнал «Гиены».

— Все это я уже проделывал,— холодно заметил я. — Бесполезно.

— Двести восемьдесят два градуса! — снова воскликнул Джон с нотками торжества в голосе.

— Но это же явная чушь, — возразил я. — Не может быть такого пеленга.

— Согласен, — охотно согласился Джон. — А что, если не принимать во внимание первую цифру?

Я тут же сообразил, что он имеет в виду.

— Ты хочешь сказать — восемьдесят два градуса? Но в таком случае курс германского военного корабля окажется...

— Вот здесь! — ткнул в карту Джон. — Внутри безопасного канала в двух милях от берега. Командир «Гиены» нашел проход, хотя и сам не знал этого, а позже какой-то кретин изменил пеленг с восьмидесяти двух градусов на двести восемьдесят два . Идем дальше!

— Не так быстро. Ты еще не дал ответа на мой вопрос.

— Это и есть мой ответ, будь ты неладен! — рассмеялся Джон.— Надеюсь, в компании с другим моряком тебе будет не так скучно провести в кутузке целых пять лет...

Он вдруг замолчал и насторожился. В ту же минуту я почувствовал, что корма судна как-то странно подрагивает. Еще мгновение спустя раздался звук, напоминающий взрыв, — впечатление было такое, словно на корму траулера откуда-то свалилась и вдребезги разлетелась пустая железная бочка. В несколько прыжков мы взбежали на мостик.

— Лево пятнадцать! — крикнул я рулевому.

Стоя рядом со мной, Джон напряженно всматривался в пелену тумана. Крупная капля скатилась с его русой бородки, на лбу высыпали бисеринки пота.

— Где мы находимся? — озабоченно спросил он.

Я махнул рукой вправо:

— Гоматом вон там, милях в шести от нас.

— Что еще за Гоматом?

— Так я назвал гору с остроконечной вершиной.

Джим смотрел на нас выпученными глазами.

— Где произошел этот взрыв? — спросил я у негра, но он только беспомощно покачал головой.

— А ты как думаешь, Джон? Мне показалось, слева на траверзе.

— По-моему, ближе в сторону кормы. Ничего подобного я раньше не слыхал.

— Я тоже.

Взрыв и в самом деле не походил ни на взорвавшийся снаряд, ни на разорвавшуюся мину или торпеду, хотя это было очень похоже на взрыв.

И тут что-то тяжелое и мокрое снова шлепнулось на палубу. «Около фок-мачты», — механически отметил я, всматриваясь в туман.

— Кальмар, — доложил рулевой.

— Следи за компасом! — рявкнул Джон. — Поменьше болтовни!

— Впередсмотрящий! — крикнул я. — Что там на баке?

Ответ сигнальщика был еле слышен, но все же я уловил в нем какие-то беспокойные нотки. И тут снова прогремел взрыв, и снова можно было подумать, что на судно упала огромная железная бочка. Этот взрыв произошел чуть подальше первого, но, несомненно, где-то с левого траверза.

— Капитан, наш компас врет!— закричал рулевой.

Мы с Джоном подбежали к нактоузу. У меня на глазах за несколько мгновений стрелка компаса успела отклониться на семь градусов, хотя судно совсем не уклонилось от курса.

— Прямо чертовщина какая-то! — бросил я Джону, который, замерев от удивления, молча смотрел на метавшуюся стрелку. — Все это мне не нравится. Пожалуй, я остановлю двигатели. Если впереди прибой, мы услышим его.

Я повернул ручку машинного телеграфа в положение «стоп».

— Я поднимусь, может, разгляжу что-нибудь сверху. Кстати, ты разобрал, что ответил сигнальщик?

— Странно, мне показалось, он крикнул «Грязь!».

— Грязь?!

— Возможно, мне показалось.

На рулевой рубке была дополнительная площадка с ограждением, где находился аварийный штурвал и стоял небольшой дальномер — он придавал судну какой-то комично-воинственный вид, а вообще-то оказал мне неоценимую помощь при составлении карты побережья.

Поднимаясь на эту площадку, я заметил, что по правому борту сквозь туман просвечивается какое-то зарево. Пожар?.. Солнце?.. Теперь уже не оставалось сомнений, что мы сбились с курса. В обступившей меня тишине я слышал только собственные шаги и поскрипывание блока на кормовой мачте. Вцепившись в поручни, я пытался рассмотреть что-нибудь в тумане, но тщетно. Если бы где-то впереди был прибой, я бы наверняка его услышал; у этих берегов почти круглый год грохочут волны, вздымаемые юго-западным ветром, — казалось, не ветер, а весь гнев гигантских ледяных полей приносится сюда из-за Южной Георгии через просторы океана и, доведенный до неистовой ярости сопротивлением каменной громады Тристан-да-Кунья, где никогда не стихают штормы, обрушивается на этот пустынный берег с его блуждающими дюнами и отмелями. Немало моряков, начиная с арабских каботажников, огибавших мыс Доброй Надежды лет пятьсот назад, до измученных матросов парусных клиперов, в первый и последний раз видели этот берег лишь после того, как буруны вскипали у них под бушпритом. Останки погибших судов до сих пор видны тут среди текучих песков...

Внезапно температура резко подскочила, будто кто-то включил мощную печь. Я почувствовал удушающую жару и хотел расстегнуть воротник дождевика, но пальцы мои так и застыли на пуговицах: порыв горячего воздуха разогнал туман, и я замер, пораженный открывшейся взгляду картиной.

За кормой море яростно кипело. Вдали тянулась цепь островков, переживавших бурю рождения. Со дна океана вздымались фонтаны черной грязи, воздух вибрировал и трепетал, а над всеми только что возникшими кусками тверди бушевало пламя никогда не виданного мною цвета — ослепительно белое, с коричневыми и пурпурными пятнами и прожилками.

Онемев от ужаса, я наблюдал это грандиозное зрелище, но все же по выработавшейся морской привычке заметил, что не более чем в миле от нас виднелся серовато-желтый угрюмый берег, скудно покрытый кустарником и какими-то ползучими растениями. Предоставленная воле течения, «Этоша» сама прошла в канал, когда-то использованный «Гиеной»! Справа поднимался небольшой унылый холм с плоской вершиной. Меня удивило отсутствие прибоя, хотя мы находились уже чуть ли не у самого берега; лишь минутой позже я сообразил, что его тут вообще не бывает — этот предательский берег едва не погубил и «Этошу», и если бы я вовремя не остановил двигатели, сидеть бы нам на песке. Поднявшийся ко мне по трапу Джон даже изменился в лице, когда увидел, в каком положении мы оказались. Я попытался определить нашу позицию и лихорадочно вспоминал ориентиры — Томатом, угрюмые холмы, грязные пятна на дюнах...

— Бог ты мой! — воскликнул Джон. — Куда нас занесло, и почему нет... — Он взмахом руки указал на берег, видимо, удивляясь отсутствию прибоя.

— Бросить лот! Живо! — крикнул я окаменевшему от страха матросу-негру. Он неуверенно протянул руки к лоту с кожаными и тряпичными марками. — Живо, живо! — поторопил я. И хотя матрос, стряхнув с себя оцепенение, быстро поднял лот и так же быстро бросил его в воду, мне казалось, что он еле двигается, словно свинцовое грузило стало вдруг непомерно тяжелым.

— Мы наверняка отклонились от курса на несколько миль, — тихо проговорил Джон. — Если «Этоша» наскочит на рифы или сядет на мель, живыми нам отсюда не выбраться. Мы так близко прижаты к берегу подводным извержением и отмелью, что винты того и гляди заденут дно.

— Три сажени, — вполголоса доложил матрос.

Уголком глаза я заметил, что почти все матросы поднялись на палубу и со спокойствием обреченных всматриваются в берег.

— Грунт? Какой грунт? — крикнул я. Матрос поднял гирю и начал рассматривать сало, которым она была наполнена снизу.

— Галька, — наконец доложил он.

Вот это-то мне и нужно было знать. Улыбаясь, я повернулся к Джону:

— Тебя, кажется, интересовало, где мы находимся? Видишь холм? Нет, не тот, другой? Я назвал его Иньяла, такого названия, естественно, на карте нет. А дальше, вон там, — Гоматом. Под нами не больше трех морских саженей, дно из гальки. Ты понимаешь, что до нас сюда не заходил ни один корабль, в том числе и «Гиена»? Обычно тут водоворот.

— Буруны «Свэллоу»! — возбужденно воскликнул Джон.

— Вот именно. Ты же видел фотокопию из судового журнала...

На мостике появился наш инженер-механик Макфадден. Он без особого интереса посмотрел на пылающие островки, обвел равнодушным взглядом море.

— Что тут происходит? — спросил он.

— Мак, — обратился я к нему, — на этот раз из твоих дизелей придется выжать все, на что они способны. Обрати внимание: вон там, милях в полутора впереди, торчит скала. Это Палец Диаса. Название придумал я, на карте ты не найдешь его, как не обнаружил эту скалу Диас, побывавший здесь четыреста лет назад. Теперь посмотри на север — туда, где только что рассеялся туман. Ты видишь...

— ...просвет! — продолжил Джон.

— Правильно, просвет, но очень узкий, — заметил Мак. — И я бы хотел знать, кто сумеет провести корабль вокруг этой скалы с поворотом почти в девяносто градусов? Да-с... Тогда потребуется довести скорость узлов до восемнадцати... Нет, «Этоша» вам не торпедный катер!

— А что ты предлагаешь взамен?

— К черту замены! — загорячился Мак. — Признаться, я давно мечтаю хоть раз в жизни пустить эти дизели на полный ход. Восемнадцать узлов при трехстах восьмидесяти оборотах... — Он улыбнулся. — Дизели двойного действия. Самые мощные из всех.

Забыв, казалось, о нашем критическом положении, Мак повернулся и отправился к своим любимым дизелям.

Мы с Джоном спустились в рулевую рубку, и я взял у матроса штурвал.

— Полный вперед! — приказал я, и Джон по машинному телеграфу передал мой приказ вниз.— Прибой может начаться в любую минуту. Мы должны взять от на; ших двигателей все, на что они способны. Если поднимется ветер, — а ты знаешь, что его тут долго ждать не приходится, — наша песенка спета. Как только начнется прибой, можешь читать себе отходную.

— Джеффри, ты же помнишь, мне и раньше случалось читать себе отходную. Но ты всегда находил спасительный выход. А это побережье ты знаешь лучше, чем кто-либо другой...

«Этоша» начала вздрагивать и все больше и больше ускоряла ход. У меня мелькнула мысль, что вести ее тут с такой скоростью равносильно самоубийству; под килем было всего несколько футов воды.

— Вызвать команду на палубу! — приказал я матросу-негру. — Всем надеть спасательные пояса! Если что случится, каждому придется спасать самого себя. Живо!

Джон, — сказал я, не сводя взгляда с дюн. — Только мы с тобой знаем, что это за берег. Команде это невдомек. — Я повернулся к нему. — Ни единая душа не должна знать о нашей «прогулке». Мы не покидали района промысла, ты меня понял?..

— Да я-то понял. Но матросы могут проболтаться, что большой крюк сделали...

— А на карте ты покажешь, что мы все это время находились в открытом море и нигде близко к берегу не подходили. Ясно?

— Не повышай голоса, — ухмыльнулся Джон. — Все будет так, как ты говоришь.

Я знал, что «Этоша» довольно быстроходное судно, но все же не предполагал, что обтекаемый корпус и мощные двигатели позволят ей развить такую скорость. Расстояние быстро сокращалось, и теперь уже казалось, что до Пальца Диаса рукой подать. За ним зловеще курилось море, и я все больше и больше сомневался, удастся ли нам сделать там крутой разворот. Воздух был до предела насыщен влагой, а вновь возникшие островки издавали какой-то странный запах — тошнотворно-кислый, отвратительный запах перегретого пара.

Джон шагнул к переговорной трубе и крикнул:

— Как идем, Мак?

Я, конечно, не расслышал ответа, но все понял по тому, как удивленно присвистнул Джон.

— Почти девятнадцать узлов! — объявил он. — Здорово, ничего не скажешь. Но если мы напоремся на камни...

— Надень спасательный пояс! — отрывисто бросил я.

Под форштевнем пенилась вода, и Палец Диаса был уже так близко, что я видел его грозный клык, торчавший из воды всего в каких-нибудь ста ярдах слева по борту. Лишь мысль о том, что «Этоша» волею случая находится сейчас севернее песчаной банки, приносила мне некоторое облегчение.

Я переложил руль на одну-две ручки, и «Этоша» чуть накренилась в сторону скалы, до которой теперь оставалось ярдов пятьдесят. Команда толпилась на палубе. «Этоша» мчалась с шумом, напоминавшим шум поезда-экспресса, когда он движется на полной скорости.

Внезапно один из матросов перелез через фальшборт, прыгнул в море и быстро поплыл к скале. Джон схватил было спасательный пояс, но я остановил его резким окриком:

— Отставить! Пусть плывет. Все равно он погибнет, пояс только продлит его мучения.

Джон повиновался, но я заметил, как трясутся у него руки. Кто-то из матросов выкрикнул в мой адрес ругательство, но шум заглушил его голос.

— Двадцать ярдов...

— Держись крепче, — вполголоса сказал я Джону. — Пошли!

Я положил руль лево на борт и одновременно приказал механику переключить левый винт в положение «полный назад». Именно в этот момент «Этошу» ударила волна...

...Море в этих местах даже в самую ясную погоду может яростно забушевать в течение нескольких минут под напором неожиданно налетающего юго-западного ветра. Именно этого я больше всего опасался.

Нахлынувшую на нас волну породили ветер и подводное извержение. Гигантская стена воды шоколадного цвета с грязноватой пенистой верхушкой и мелькающими кое-где белыми тушами дельфинов и акул, погибших во время извержения, обрушилась на корму. Левый винт и руль начало заклинивать. Я тут же почувствовал, как корма под тяжестью многих тонн воды накренилась и погружается в море. Раздался треск ломающегося металла и дерева, транец дрожал, будто кто-то бил по нему со сверхъестественной силой. Я попытался позвать Джона, но в невероятном шуме и реве не услышал даже собственного голоса. Быстро устанавливая ручку телеграфа в положение «полный вперед», я искоса увидел, как Джон схватил топор и бросился на корму, где надломившаяся мачта грозила вот-вот рухнуть на палубу. Сквозь грохот моря до меня донеслись частые удары: стоя по пояс в воде, Джон неистово бил топором по вантам. Только бы ему удалось перерубить их! Тогда мачта упадет за борт, и «Этоша» выправит крен.

Но вот со звоном, словно струна огромного банджо, лопнула последняя вантина, и мачта упала за борт с таким треском и шумом, будто вместе с ней отломилась половина кормы. «Этоша» рванулась вперед, оставляя сзади обломки шлюпок, мачты и кормового оборудования. Но это еще не значило, что мы спасены. Прямо перед нами по курсу неожиданно появился дымящийся островок, а где-то за кормой таилась отмель, над которой сейчас бушевали волны. Вдобавок к этому, отрезая нас от моря, неумолимо надвигались на судно все новые и новые островки — морское дно словно выдавливало их из своих недр.

Мы попали в какой-то капкан, из которого почти невозможно было выбраться. Казалось, теперь ничто не могло спасти «Этошу».

...Судно вдруг резко сбавило ход, и меня бросило на штурвал. Я ждал удара, который распорет обшивку траулера, как коленкор. Но удара не последовало, «Это-ша», теряя скорость, продолжала медленно скользить вперед. Вокруг нее поднимались языки пламени, покрывавшая корпус краска начала пузыриться. Последовал еще один рывок, и «Этоша» оказалась в горячей, не успевшей затвердеть красной грязи. Сквозь пар, всего на расстоянии длины корпуса судна, виднелась чистая вода. «Этоша» медленно, словно в изнеможении, пробиралась к ней, все больше теряя ход.

Я задыхался от жары и пара, но все же заметил новую волну, надвигавшуюся на нас. Как раз в это мгновение «Этоша» сделала последний рывок, и ее винты заработали в открытой воде. Я механически поставил ручку машинного телеграфа на «средний вперед», и судно послушно двинулось на запад, туда, где было наше спасение.

Ко мне подошел Джон, все еще с топором в руке.

— Сегодня у нас к обеду жареная рыба? — ухмыльнулся он.

— Надо открыть трюмы и узнать, сколько рыбы испорчено, — ответил я, — но прежде я хочу поскорее убраться из этих проклятых мест.

— Наша «Этоша» вела себя превосходно, — с лаской в голосе проговорил Джон.

— Корма сильно повреждена?

— Сильно. Мачты нет, шлюпки унесло, шлюпбалки изогнуты...

— А где Джим? Возьми штурвал, пойду узнаю, как команда.

— Команда! — нахмурившись, фыркнул Джон. — Ни один из матросов и пальцем не шевельнул, чтобы помочь мне. Они цеплялись за все, что попадало под руку, и молились за свои души, если только они у них есть.

Впервые я окинул взглядом наше судно. Разрушения были ужасающими даже там, куда достиг уже ослабленный удар волны: лебедки погнуты или поломаны, снасти в беспорядке разбросаны по палубе, краска местами сожжена будто паяльной лампой и клочьями свисала с почерневшего фальшборта... Перепуганные матросы все еще не решались разойтись по своим местам.

— Рулевой! — крикнул я.

Джим вяло вышел вперед.

— Черт возьми! — набросился я на него. — Ты не в доме для престарелых! Пошевеливайся!

Матрос мрачно поднялся на мостик,

— Курс юго-запад! — приказал я.

Штурвал завращался, и мы увидели извилистую кромку подернутого паром берега.

Джон некоторое время задумчиво смотрел на него, потом сказал:

— Первый раунд схватки с Берегом скелетов выиграли мы!

«Пиккевин» идет на таран

Мы пришли в Валвис-бей перед заходом солнца. Джон стоял рядом со мной на мостике. Едва милях в пяти к югу показалась узенькая полоса мыса Пеликана, вдающегося в море у входа в бухту, умеренный ветер с суши внезапно сменился резким северным, и это означало, что в течение ближайших дней огромные волны будут яростно штурмовать берег.

«Этоша» приближалась к бухте со скоростью в семь узлов.

— Если бы мы плыли на паруснике, — заметил Джон, — нас уже не было бы в живых.

Губы у него потрескались от ветра, на шерстяном свитере виднелись пятна соли и краски; мой друг выглядел крайне усталым — он так и не отдохнул после всех пережитых нами треволнений, все время оставаясь на ногах.

Сильный ветер с суши, сталкиваясь в открытом море с северным, гнал короткие, частые волны.

— Пятнадцать градусов право! — приказал я и одновременно поставил ручки машинного телеграфа на «малый вперед».

Солнце, лучи которого с трудом пробивались сквозь завесу вулканической пыли, величаво уплывало за горизонт. У Берега скелетов солнечные закаты необычайно красивы, но этот был просто фантастическим. Золотистые лучи, подобно ослепительным прожекторам, пронизывали небо и мириадами сверкающих искр рассеивались в облаках вулканической пыли и мельчайшего песка, принесенного ветром из подступающей к бухте пустыни.

Направляя «Этошу» к месту стоянки, я повел ее параллельно песчаному полуострову.

— Не забыл свои старые профессиональные трюки, а? — засмеялся Джон. — Ведешь корабль против солнца, чтобы зеваки с берега не могли ничего разглядеть на судне! У тебя, Джеффри, это, наверно, в крови. Легче уговорить волка не трогать овец, чем отучить моряка-подводника от излишней осторожности.

— Ну благодаря твоим стараниям вряд ли теперь нужно скрывать повреждения, — заметил я.

— С более толковой командой я бы сделал куда больше, — кивнул Джон. — Матросы совсем растерялись от страха.

Джон действительно совершил чуть ли не чудо. Даже зеваки, вечно толпившиеся на причалах, не заметили бы на судне ничего необычного. В пути мы произвели основательный ремонт и выбросили за борт тонн десять испортившейся рыбы.

Я поставил «Этошу» у ее обычного причала, далеко в стороне от остальных рыболовецких судов, преимущественно деревянных парусников, оснащенных моторами и не обладающих теми прекрасными мореходными качествами и тем изяществом линий, что характерны для современных траулеров.

Лучи жаркого заходящего солнца окрашивали все вокруг — и море, и порт, и безобразный холодильник с его высокими трубами в янтарно-золотистые тона. Уже наступала ночь, когда мы отправили команду на берег — я не разрешал матросам во время стоянки ночевать на судне.

На «Этоше» остались Джон, Мак и я.

— Иди сюда, Мак! — крикнул я из своей каюты, где мы выпивали с Джоном. — Виски?

— Да, — мрачно, как всегда, буркнул он. — И без воды.

— Что-нибудь уцелело в машинном отделении после утренней катавасии? — спросил Джон.

— Кое-что уцелело, — проворчал Мак, переводя на меня взгляд с модели парусника, висевшей над столом.

Я знал Мака лет пятнадцать, не все еще чувствовал себя неловко под его взглядом.

— Когда-нибудь, шкипер, ты зарвешься, а меня не окажется рядом, чтобы вызволить тебя из беды. — Мак сурово усмехнулся. — Пока тебе везло, парень, но сегодня твоему везению едва не пришел конец.

Если Мак произносил в день более шести-семи слов, это уже было достойно удивления. Я налил ему виски, и при этом у меня мелькнула мысль: не многовато ли он знает обо мне? Ну а что знаю о нем я? Да почти ничего. Хотя нет, почти все, что можно узнать о человеке, если пройдешь вместе с ним через труднейшие испытания и занимаешься делами, которые не укладываются в рамки закона. Не это ли связывает людей в трущобах Глазго, где родился Мак? Ну а что связывает нас? Взаимная выгода или преданность — преданность воришки своей банде, существующая лишь до тех пор, пока вожак аккуратно выдает каждому соучастнику его долю? Как бы ни было, Маку было известно слишком много.

— В машинном отделении незначительные повреждения, — заметил он, принимая от меня наполненный стакан. — Не беспокойтесь об этом — они легко устранимы.

— Отсюда следует, что мы отделались легким испугом, — засмеялся Джон. — Ну а как ты чувствовал себя в своей норе, когда нас начало поджаривать?

— Так, словно кто-то подставил мне под ягодицы паяльную лампу.

— К утру, надеюсь, ты приведешь все в порядок? — спросил я.

Мак долго с мрачным видом смотрел на меня.

— Можешь не сомневаться, — наконец ответил он. — А где мы были сегодня утром, парень? Где-нибудь недалеко от того места ?

«Черт бы побрал этого Мака!»— мысленно ругнулся я. У меня и без того забот полон рот, чтобы еще удовлетворять его чрезмерное любопытство. Нет, положительно, он знает чертовски много!

— Джон, налить тебе еще? — спросил я, чтобы выиграть время.

В дверь каюты громко постучали, и это избавило меня от необходимости отвечать Маку. Я встал и открыл дверь. Передо мной стоял полицейский.

— Кто из вас капитан Макдональд? — спросил он по-бурски.

— Он перед вами, — ответил я на том же языке. — Входите.

— Сержант Вентер, — представился полицейский.

— Это мой первый помощник мистер Джон Герланд и мой инженер-механик Макфадден. Они не говорят по-бурски. Может, мы перейдем на английский?

Я заговорил по-английски с подчеркнуто южноафриканским акцентом, как делал всегда, когда бывал в портах.

— Хотите выпить, сержант? — спросил я с напускным добродушием. — Виски или что-нибудь получше?

Я достал бутылку старого коньяка.

— Бог мой! — восхищенно воскликнул полицейский, увидев ярлык на бутылке. — Конечно, только этого!

Вентер взял стакан, отхлебнул большой глоток и, бросив свой шлем на стол, со вздохом облегчения опустился на стул.

— Вы знаете, капитан, — заговорил он, — мне приказано уточнить, при каких обстоятельствах ухитрился утонуть этот мерзавец из вашей команды.

Я быстро взглянул на Джона — он уже знал от меня, что сразу по прибытии в порт я через посыльного, официально уведомил местную полицию о гибели одного из наших матросов.

— Сейчас принесу карты, — поднялся Джон.

— А я покажу вам точное место, где он бросился за борт. Это случилось во время извержения подводного вулкана.

— Да не торопитесь вы! — запротестовал сержант. — Давайте сначала выпьем. Вот это коньяк!.. Матрос, надеюсь, не белый?

— Негр... Мы шли полным ходом, хотели поскорее миновать островки, которые вылезали из моря буквально на наших глазах. И тут этот самый матрос, Шиллинг по фамилии, вдруг с перепугу прыгнул за борт и поплыл к торчавшей поблизости скале. Больше мы его не видели.

— Ну и болван он, этот ваш Шиллинг! — поморщился Вентер. — И что ему взбрело в голову сигать в море?

— ...Вернуться на судно он уже никак не мог, — продолжал я. — Мы шли, я уже говорил вам, на полной скорости, а тут еще нас ударила большая волна.

— Да что там! — махнул рукой Вентер. — В порту полным-полно всякого сброда, так что вы без труда найдете замену.

— Еще коньяку?

— Не возражаю. Замечательный напиток.

Джон незаметно вышел и некоторое время отсутствовал — как раз столько, сколько потребовалось ему, чтобы сделать необходимые пометки на карте, с которой он и вернулся в каюту. Наш курс (примерно милях в ста пятидесяти от того места, где мы действительно находились!) был аккуратно помечен крестиками, как и вновь появившаяся цепочка островов, что ни у кого не могло вызвать подозрений, поскольку такие сюрпризы здесь не редкость.

— Мы находились примерно в точке, соответствующей двадцати градусам пятидесяти минутам южной... — сухо и деловито начал Джон, сразу вызвав в моей памяти сцену заседания трибунала военно-морских сил.

— Бог ты мой! — воскликнул Вентер. — Да я все равно ничего не смыслю в таких тонкостях и даже не знаю, как это записать! Скажите мне что-нибудь попроще, и я внесу в свой рапорт.

— А что, состоится следствие?— как можно равнодушнее поинтересовался я.

— Простая формальность. Скажите, где все случилось, я напишу рапорт своему майору, только и всего. Пустая трата времени, но так уж положено.

У Джона вырвался вздох облегчения. Ему явно претила необходимость объяснять происшествие с помощью сфальсифицированных карт.

— Я бы сказал так: «Милях в ста пятидесяти к северо-северо-западу от Валвис-бей...»

Вентер пролил несколько капель коньяка на свой блокнот, с чувством слизнул их и продолжал писать. Мак с отвращением смотрел на него. Вентер тщательно записал все подробности случившегося.

— Ваше имя, капитан Макдональд?

— Джеффри.

Имя он записал неправильно, но я не стал его поправлять, меня вполне устраивала эта ошибка. На всякий случай.

— Гражданин Южно-Африканского Союза?

— Вы когда-нибудь слышали, чтобы иностранец так говорил по-бурски? — нагловато ответил я, переходя на этот язык и сам ужасаясь своему акценту; Вентер, однако, и бровью не повел. — Я родился в Оранжевой Республике.

— Вот как! А я в Трансваале. Давайте-ка выпьем по этому поводу.

Я наполнил его стакан.

— Ваше здоровье! Я бы не возражал, ребята, подольше побыть с вами и выпить как следует, но... служба!

На этот раз и Мак вздохнул с облегчением. Вентер взял свой шлем.

— Ну я пошел. Пока, ребята!

Я проводил полицейского до трапа, а вернувшись, застал Джона буквально изнемогающим от смеха.

— Вот как нужно заводить друзей! — едва смог вымолвить он. — Вот как надо обхаживать их! Ну и ну! По-моему, его ни капли не заинтересовала вся эта история, а?

— Вот и хорошо. Мы сумели легко доказать Вентеру, что были только в открытом океане.

— Так-то оно так, — растягивая слова, ответил Мак. — Вы можете доказывать это и мне. Но все же, если учесть, что я и сам видел кое-что, то, может, вы скажете мне, хотя бы для интереса, где же мы все-таки были?

— У Берега скелетов, Мак, — резко бросил я.

— Да?.. Это все, что я хотел знать...

Мы ощутили легкий толчок, когда шлюпка, управляемая чьими-то неопытными руками, стукнулась о борт «Этоши». В наступившем молчании я с особой силой почувствовал беспокойство, не покидавшее меня все утро. А тут еще Мак со своим многозначительным «Да?». Теперь он, конечно, будет размышлять над моим ответом...

Но все же, кто мог пожаловать на «Этошу»? Во всяком случае, не полиция, в этом я не сомневался.

На палубе послышались тяжелые шаги. Мы поджидали неизвестного визитера стоя, с наполненными стаканами в руках. Напряжение, в котором мы пребывали все последние часы, заставляло нас заранее отнестись к нему, кем бы он ни оказался, как к незваному гостю.

По доносившимся до нас шагам мы слышали, как он поднялся по трапу, в нерешительности постоял на месте, потом направился к моей каюте. Не ожидая стука, я распахнул дверь.

Наша тревога, вызванная появлением на «Этоше» столь позднего посетителя, еще более обострившееся нервное напряжение, о котором я упоминал и которое уже не покидало нас в течение всех последующих бурных событий, полностью оправдывались тем, что я узнал позже об этом высоком сутулом человеке. У него были волосы песочного цвета, начавшие седеть на висках, и серые глаза. Он мог бы остаться незамеченным среди многих других ничем не примечательных людей, если бы не жестокое выражение лица и почти беззвучное и какое-то мрачное хихиканье, которое я всегда вспоминаю со страхом.

— Капитан Макдональд? — спросил он с едва заметным немецким акцентом.

— Да, — холодно ответил я.

Он помолчал, обежав все, что было в каюте, быстрым оценивающим взглядом, потом протянул мне руку и представился:

— Стайн. Доктор Альберт Стайн.

Я не пригласил его войти и молча стоял. Если он явился в связи с утренними событиями, ему придется немедленно уносить ноги.

— Можно войти? — спросил он.

В глазах Стайна читалось дружелюбие, но его выдавали челюсти — точь-в-точь такие же, как у тех странных созданий, что попадаются иногда в тралы в морских глубинах и, оказавшись на палубе, до последнего издыхания пытаются перегрызть стальную сетку.

Я продолжал молчать, не скрывая своего раздражения.

Стайн взглянул на Джона и Мака.

— Я не имел чести...

— Мой помощник и инженер-механик, — коротко представил я обоих.

— У вас замечательное судно, — заявил Стайн, протягивая руку Маку. — Вы должны гордиться, что работаете механиком на таком замечательном судне. Оснащено, полагаю, достаточно мощными двигателями, не так ли?

Мак сделал вид, что не заметил протянутой руки, и я мысленно поблагодарил его за это.

— Машины из Хамбера, но я предпочел бы машины из Клайда.

— Ну, понятно, гордость шотландца! — дружески заметил Стайн. — Два шотландца и англичанин на таком чудесном кораблике!

— Я — южноафриканец, — заметил я, налегая на южноафриканский акцент.

— Но ваш помощник — англичанин? И судно английское, да? Именно англичане строят такие быстроходные суда.

Стайн склонился в учтивом поклоне, но его глаза продолжали бегать по каюте.

— Чем могу быть полезен, доктор Стайн? — сухо спросил я. — Не для того же вы приехали, чтобы восхищаться моим судном. А если за этим, то... — и я указал в сторону берега.

— Что вы, что вы! — запротестовал Стайн. — Я приехал по делу!

Мы продолжали стоять.

— Если по делу, давайте обсудим его как-нибудь в другой раз, и не здесь, а на берегу. Я продаю рыбу только по договорам.

— Я ученый, а не рыботорговец, — улыбнулся Стайн; честное слово, этой улыбке я предпочел бы прикосновение ската! — Я хочу поговорить с вами о ловле жуков.

Как быстранно ни прозвучало заявление Стайна, он совсем не походил на чудаковатого охотника за жуками.

— Причем это дело мне хотелось бы обсудить с глазу на глаз, — добавил он, многозначительно посмотрев на Джона и Мака.

— Они мои близкие друзья, можете говорить все, что вам заблагорассудится.

— Друзья... Какой счастливый кораблик!.. Так вот, я хочу отправиться с вами в короткую поездку для ловли жуков.

— Жуков в Атлантике не ловят, — хмуро улыбнулся Джон.— В Атлантике можно поймать что угодно, только не жуков.

— Знаю, — небрежно ответил

Стайн. — Но я хочу отправиться на вашем судне вдоль побережья в поисках жуков, точнее говоря, одного особенного жука. Я пожал плечами.

— И вы хорошо заработаете, — продолжал Стайн. — Пятьсот фунтов...

...Видите ли, — поколебавшись, продолжал Стайн, — когда мне захотелось найти нужного мне жука, я отправился к людям, знающим толк в судах, и попросил назвать лучшее судно в Валвис-бее. Мне сказали: «Этоша». Но это не все, чего я хочу. Возможно, «Этоша» действительно лучшее судно, но всего важнее для меня — кто ее капитан, И я спросил, кто из капитанов рыболовецких судов лучше всех знает местные воды. Мне говорят: Макдональд с «Этоши». Вот почему я здесь и предлагаю пятьсот фунтов за рейс.

— И куда же вы хотите отправиться за свои пятьсот фунтов? В Южную Америку?

— Нет. Я попросил бы высадить меня на Берег скелетов.

Я расхохотался:

— Ну и шутник же! Да знаете ли вы, что стоит мне шепнуть кому-нибудь хоть одно словечко о вашем предложении, которое вы к тому же сделали при свидетелях, как за каждым вашим шагом будут следить во все глаза.

— Вряд ли вы так поступите,— спокойно отозвался Стайн.

— А почему бы и нет?

Стайн долго не спускал с меня пристального взгляда, потом сказал:

— Ручаться не могу, но думаю, что никому ничего вы не скажете. Почему? Я исхожу из того, что вижу. А вижу я отличное, красивое судно, на котором можно хорошо зарабатывать. Все утверждают, что «Этоша» способна развивать высокую скорость, однако никто не видел, чтобы она делала больше двенадцати узлов. Я задаю механику невинный вопрос насчет двигателей, а он, вместо того чтобы восхищаться ими, толкует мне что-то о Хамбере и Клайде... Да, — внезапно перебил он самого себя, — говорят, у вас сегодня упал за борт и погиб один из матросов? Мое терпение иссякло.

— Да, да, да! — крикнул я.— И еще кое-кто может полететь сейчас за борт... Немедленно убирайтесь вон!

— Такой уж я человек, что всегда доискиваюсь до сути происходящего, — невозмутимо проговорил Стайн, — но я, господа, кажется, напрасно отнимаю у вас время. Может, вы передумаете?

— Вон! — повторил я.

— Ну что ж...

Стайн повернулся и ушел.

Тягостное впечатление от этого визита вскоре переросло в нечто худшее, особенно после одного неприятного эпизода, случившегося с нами во время промысла. Стайн действительно оказался предвестником всяческих бед и несчастий.

Все началось на следующий день, когда мои попытки достать новые шлюпки взамен потерянных ни к чему не привели. Мне пришлось довольствоваться лодкой с острым носом и острой кормой. Она годилась для плавания в прибое, но не для работы в открытом море. Нехватка шлюпок сыграла роковую роль в последующих событиях, закончившихся гибелью нескольких человек.

...На рассвете мы вытравили сеть, и «Этоша» не спеша, как полицейский на своем участке, патрулировала Южную Атлантику. Судно медленно скользило среди легкой зыби под лучами солнца, уходившего в море далеко на западе, там, где лежал остров Св. Елены.

Мы поймали довольно много сардин и трески, но хорошая рыба в трал не шла, хотя в этом районе богатые планктоном течения из Антарктики встречаются с теплыми водами тропиков.

— Мы тут прямо как на прогулочной яхте, — лениво зевнул Джон; он почти лежал на релингах мостика, время от времени обводя взглядом пустынный горизонт. — Никого и ничего, одни-одинешеньки...

Простор окружающей нас водной пустыни, спокойствие и тишина наступающего вечера вытеснили у меня из головы мысли о Стайне, и я хотел только этого покоя и этой тишины.

— Мы, кажется, несколько отклонились к югу, — пробормотал я. — Вода здесь, пожалуй, холодновата для рыбы.

— Счастливые планктончики! — засмеялся Джон. — Ничто не угрожает их" одноклеточному существованию!.. Послушай, но мы можем проболтаться тут без толку целую неделю... Это еще что? Кажется, кто-то не прочь составить нам компанию!

Я посмотрел в том направлении, куда показывал Джон, и увидел на юго-западе, у самого горизонта, белое пятнышко. Наблюдательность и постоянная бдительность, присущие каждому моряку-подводнику, поистине стали второй натурой Джона.

Взяв бинокль, я навел его на поднимавшийся из моря белый треугольничек.

— Ну вот и пираты пожаловали, — заметил я шутливо. — Парусник на горизонте! Всем быть начеку — того и гляди ринутся на абордаж!..

Продолжение следует

Перевод с английского Ан. Горского и Ю. Смирнова

(обратно)

Дерзкие колесницы

Эти юркие вездесущие машины — хозяева на улицах Манилы. Филиппинцы зовут их джипни (от слова «джип») — и имя это имеет уменьшительно-ласкательный оттенок. На русский язык его, пожалуй, можно перевести как «джипушка». Быстрые — правда, не всегда, — но неизменно расцвеченные яркими красками, джипни не похожи ни на какой другой вид транспорта, передвигающийся на четырех колесах.

...После войны на Филиппинах остались тысячи «джипов». Беспризорными машинами пренебрегать не стали. Конечно, на них можно было ездить и так, но, импровизаторы по натуре, филиппинцы переделали их на свой лад. Прежде всего их подвергли основательной перекраске. Из унылого армейского цвета хаки они стали огненно-красными, ярко-розовыми, лимонно-желтыми. И «джипы» превратились в джипни — филиппинские такси, которые славятся своей бесшабашно лихой ездой.

Даже если приезжий вооружен этими небольшими знаниями, первая встреча с джипни все-таки оставляет у него чувство легкого изумления. Человека же никак не подготовленного пятнадцатиминутная прогулка по улицам города повергает в состояние, близкое к шоковому.

Дело прежде всего во внешнем виде автомобиля. Всякое сходство между филиппинским джипни и американским военным «джипом», породившим его, если вам удастся таковое заметить, абсолютно случайно. Исчезла прежняя прочная, массивная решетка радиатора. Вместо нее сверкает никелем другая, несуразно большая, снятая с какого-то древнего «форда», или еще более древнего «кадиллака», или «роллс-ройса». Капот все тот же, но крашеный и перекрашенный в какие-то сумасшедшие цвета и узоры. Некогда его украшала модель истребителя-бомбардировщика времен второй мировой войны. Теперь же на этом месте можно увидеть, к примеру, пару застывших в галопе серебряных лошадок, которые, думается, могли бы сообщить джипни несколько больше мощности, чем его старенький двигатель. Не обошла новаторская рука шофера-художника (или, если угодно, художника-шофера) и крылья старого «джипа». Они пестреют яркими узорами и украшены образчиками самодеятельного литературного творчества. Это, возможно, еще не стихи, но уже и не проза. По обеим сторонам на крыльях стоят антенны фута по четыре; на них болтаются веселенькие разноцветные помпоны.

Не хлопает больше на ветру старый брезентовый верх, служивший в былые времена защитой от солнца. Он крепко натянут на невысокий металлический каркас и отделан пластиковой бахромой, которая по цвету или гармонирует с помпонами, или наоборот... Бахрома эта свисает как раз на уровне глаз пассажира и закрывает обзор всякому сидящему позади шофера, если он ростом выше четырех футов пяти дюймов (около 135 сантиметров). Впрочем, зачастую даже лучше не видеть того, что делает водитель. И хотя большинство филиппинских пассажиров доверчиво относятся к маневрам шофера среди уличного движения, все-таки иной из них, втискиваясь в джипни, быстренько перекрестится.

Каждый квадратный дюйм наружной поверхности джипни, на которую можно нанести краску, окрашен. Узоры — какие только можно вообразить. Единственным термином, когда-либо предложенным, чтобы хоть как-то определить этот стиль, было «восточное барокко». Что ж, название не хуже любого другого.

На ветровом стекле прилеплены небольшие таблички, иногда просто написанные от руки, доводящие до сведения потенциальных пассажиров, куда машина следует. Сбоку — фамилия водителя и число пассажиров — обычно гипотетическое, — которое вмещает джипни. На ступеньках или какой-нибудь иной, не покрытой краской металлической части читаешь другие надписи. «Поцелуй меня», — кокетничает одна. «Держись подальше», — угрожает другая.

Изнутри джипни изменился еще больше, чем снаружи. Вверху, у пыльного ветрового стекла узкая длинная полоска зеркала заднего обзора. Оно нацелено так, чтобы следить не за движением, а за пассажирами, которые могут попытаться улизнуть не заплатив. Большинство водителей джипни считает, что такого контрольного зеркала вполне достаточно, чтобы пассажиры не плутовали, но некоторые еще вдобавок вешают табличку, напоминающую: «Помни: даже если я тебя не вижу, тебя видит бог». И на самом деле, сверху на тебя испытующе смотрит фигурка какого-нибудь святого.

При одном взгляде на приборную доску становится понятным, почему интерьер джипни столь часто бывает украшен религиозными фигурками. То, что джипни вообще движется, происходит, кажется, больше благодаря некоему божественному провидению, чем доступным разуму законам механики. Счетчик километража давным-давно сломан, а спидометр показывает скорость, мягко говоря, без особого энтузиазма. Указатель уровня бензина не работает вообще, его стрелка застыла на нуле и идет к отметке «полный» только когда джипни круто берет вправо. Свет? Об этом и говорить не приходится.

Единственное, что безотказно,— это касса. Обычно она бывает деревянная, но иногда можно встретить и приспособленную для этой цели старую жестянку из-под конфет или из-под печенья. Заполнить ее до наступления ночи — вожделенная цель водителя, и, стремясь к ней, он не жалеет ни себя, ни других. Удивляться тут нечему — к концу изнурительного дня, который длится до 14 часов, его выручка может составить лишь 30 песо. Половину он должен отдать владельцу джипни, а из оставшегося заплатить свою долю расходов на бензин. Если касса полна, значит, водитель будет сыт, пуста касса — пуст и его желудок.

Вот почему шофер так старательно украшает свой джипни. Ведь пассажира нужно завоевать — это азбучная истина для него. Арсенал средств, для этого немалый. Можно разрисовать автомобиль поярче, чтобы он бросался в глаза, останавливал прохожего, гипнотизировал его. Можно еще включить радиоприемник (глядишь, пассажир «клюнет» на музыку), ажурные занавесочки повесить на окна — они любовно связаны в часы досуга женой шофера.

Однако как бы ни экзотична была внешность автомобиля, modus operandi большинства водителей ошарашивает приезжих еще больше. Понаблюдав за фокусами шофера, начинаешь подозревать, что знанием правил уличного движения он не обременен. Он останавливается и вновь втискивается в общий поток, считая недостойным себя проделывать это более чем в дюйме-другом от соседних машин. Посадка и высадка пассажиров производится в любое время и в любом месте — хоть посреди улицы, хоть на перекрестке... Сигналы, заметьте, при этом никакие не подаются. Не моргнув глазом, шофер сделает поворот направо из крайнего левого ряда. В ситуациях, в которых большинство водителей нажало бы на тормоза, он полагается на свой пронзительный гудок и прибавляет газ — авось пронесет. В час «пик» пассажиров заманивать не приходится. Они берут джипни приступом и сами набиваются в него как селедки. А когда уже отовсюду торчат руки и ноги, то от джипни, и без того представляющего немалую угрозу безопасности движения, действительно лучше держаться подальше. Всякие ограничения свободы действий (например, остановки лишь в определенных местах, чего хотела добиться полиция, или ожидание сигнала светофора в ряду других машин, как, впрочем, и все остальные правила уличного «движения) водитель рассматривает как посягательство на свой законный заработок.

Периодически предпринимаются попытки очистить от джипни улицы Манилы. «Реформаторы» считают, что замена их автобусами, действительно вмещающими больше людей, поможет решить транспортные проблемы города, сэкономить горючее, уменьшить заторы, сократить число несчастных случаев. Несколько месяцев назад предприняли еще одну попытку — запретили движение джипни по главным улицам. И что же? Эксперимент продолжался лишь два дня. В начале третьего обнаружилось, что автобусов просто-напросто не хватает, а пешеходы в поисках транспорта устраивают бестолковую толчею и создают еще большие пробки. Запрет был снят, и джипни, победно сигналя, снова понеслись по улицам.

Едва ли кто-нибудь ожидал, что джипни превратится чуть ли не в символ Манилы. Но представить себе сегодня филиппинскую столицу без них уже нельзя. Если вы опаздываете на работу или деловую встречу — джипни тут как тут; они снуют по всему городу и пригородам, и останавливаются, где вам угодно; к тому же они выгодны, а это, согласитесь, немаловажно. Что верно, то верно, — джипни не совсем безопасны. Но жизнь без риска — это не жизнь, вам это скажет любой филиппинец.

Диана Лоу

Сокращенный перевод с английского Г. Сбойчаковой

(обратно)

В добром доме Ушпелисов

В комнате было дымно. Синие струйки вились из коротеньких кривых трубок — так и хотелось назвать их по-украински «люльками», а раскуривали их... раскуривали их черти, чертенята, бесы — одним словом, тот коварный народец, который принято называть «нечистой силой». Впрочем, ничего коварного, а тем более страшного в них сейчас не было. В разных местах большой и незнакомой комнаты, крепко обхватив трехпалыми лапками чашечки трубок и подвернув неудобные хвосты, важно и степенно восседали вполне добропорядочные черти, а искры горящего табака сыпались в аккуратно подставленные пепельницы. Это было забавно, но, правда, удивляться не приходилось: на пепельницах-то все они и сидели. И лишь один неприкаянный, донельзя привлекательный чертенок жалобно топтался между курильщиками, сжимая пальцами огромную, размером с себя, ложку, а откуда-то извне доносился глуховатый добродушный голос: «Видал, сын, какую ложку отхватил! Небось голодный совсем...»

Я открыл глаза. Очень низко надо мной сходилась дощатая двускатная крыша, густо звенели потревоженные комары, ноздри щекотал мягкий, сыроватый запах свежего сена, а в щели по краям маленькой дверцы у моих ног било яркое утреннее солнце, и в узких лучиках его таял, растворялся последний нечистый. И я наконец-то в полной мере осознал: я в Латгалии (Латгалия — название одной из четырех культурно-исторических областей Латвии.) , в семье потомственных гончаров.

Еще вчера лил обложной дождь, и «Москвич», на котором секретарь Резекненского райкома комсомола взялся доставить меня в гончарное село Силаяни, без конца застревал на размокшей дороге. Мы ворчливо вылезали, с грехом пополам вызволяли машину из грязи. Наконец «Москвич» сел по самое днище, и мотор заглох вовсе: Оказавшийся неподалеку — по счастью — трактор потащил машину расстроенного секретаря назад, а я направился к видневшимся неподалеку избам — Ушпелис? Антон Антонович? — переспросил меня седой старик в первой же попавшейся усадьбе. — Кто же не знает Ушпеля? Во-он крыши, видите? А вы, к слову сказать, зачем к нему? — Старик с любопытством и чуть ли не с подозрением разглядывал мой мокрый, заляпанный глиной плащ. — О! Керамика! — оживился он. — Здесь раньше много было мастеров. Я сам крутил. Нас сорок семей было — все село почти. А теперь вот Ушпель да еще Чернявский остались. У Ушпеля сыновья работают, куда же мне за ними гнаться...

Об Ушпелисах я узнал в Латвийском этнографическом музее в Баложи, под Ригой. Юрис Индан, заместитель директора музея, долго водил меня по территории, показывал латгальскую крестьянскую усадьбу, терпеливо ждал, пока я вылезу из домика гончара, сохранившегося с конца прошлого века и перенесенного в музей, и наконец отпер для меня дверь художественного фонда музея.

Я замер. От пола до потолка на стеллажах светилась керамика. Веселые зайчики играли на желтых, синих, зеленых боках глазурованных кувшинов, немыслимо извивались стебли подсвечников, скакали на приземистых лошаденках всадники, а рядом настороженно вытягивали шеи дикие лошади, и среди них какие-то совершенно особенные — о семи головах... Наконец, около одной из стен толпилась целая артель разноцветных чертей. Я бы долго, наверное, еще разглядывал эти полуигрушки-полуамулеты, но мое внимание сразу привлек один маленький чертик: на плечах у него не было головы, и он беспечно тащил ее куда-то под мышкой. Я вопросительно оглянулся на Индана.

— Это работа Шмуланса, — объяснил Юрис Янович, — а это Ушпелисов. Поезжайте в Силаяни. Это недалеко от Прейли. Почти все лучшие латгальские мастера оттуда. Там вам каждый покажет дорогу к Ушпелисам...

Черта без головы слепил все-таки не Ушпелис, а Антон Шмуланс, керамист из Лудзы. Не так давно случилось несчастье: Шмуланс утонул. Старый Ушпелис, едва услышал печальную весть, тут же прекратил лепить чертей — тема, которую он только-только осваивал. «Эти черти Шмулана-то в озеро и утянули, — горевал он. — Лепил, лепил — вот и накликал беду...»

И тем не менее «бесовский» сон приснился мне не случайно. Всех этих чертей — с трубками и на пепельницах — я увидел в доме Ушпелисов в первый же вечер. Они стояли на стеллажах, на полках, на столе, а я только дивился их разнообразию и так и не смог найти двух одинаковых. Здесь были степенные черти и черти с хитринкой, потешные и злые, уморительные и спесиво-надменные...

Позднее сыновья Антона Антоновича рассказали мне продолжение истории. Около года старый мастер и слышать не хотел о том, чтобы снова начать лепить «нечистую силу». Но потом совершенно неожиданно в доме появился... глиняный чертик. Затем еще один и еще. Как мне объяснили, причин здесь несколько. С одной стороны, жизнь, проведенная за гончарным кругом, не могла не сказаться на здоровье — сильно болят ноги, круг уже не слушается, а руки требуют работы. С другой же — и это важнее — мастер понял, что безделушки тоже могут быть искусством, бесхитростные чертики могут быть с характером и душой, если, конечно, не повторяться и отдавать им душу — свою собственную...

Ушпелисов даже не назовешь семьей. Это скорее род, род гончаров, где мастерство передается из поколения в поколение. Раньше в Силаяни действительно было много семей «керамиков», но большинство старых мастеров уже окончили свои дни, а дети их либо стали заниматься другим ремеслом, либо еще не нашли своей профессии. У Антона же Антоновича сразу два последователя (из шести детей) — старший сын Антон и третий по старшинству — Петерис.

Я пытаюсь узнать у хозяина дома, как он начинал свой путь гончарного мастера.

— Да разве упомнишь, сын, — смущается он. — Я ведь с малых лет у круга. Мне, может, лет семь или восемь было, когда присматриваться начал. И отец мой, Антон, крутил, и дед, тоже Антон — мы ведь все Антоны, — горшки да кувшины делал. А вот про отца деда не знаю... Да чем же ему еще было заниматься, — и он крутил, конечно... Им, однако, трудно приходилось. Это сейчас легко стало. — Ушпелис старается перевести разговор на историю гончарного дела вообще. — Вон из Риги приезжают за керамикой, в художественные салоны, в музеи отвозят... В доме телевизор большой, радиола да стиральная машина, и еще всякая техника, только вот круг мы по старинке крутим — ногами. Глину тоже вручную месим, как отцы и деды делали. Нет, не потому, что мотора не придумали, мотор можно приспособить, — замечает мастер мое удивление, — тут тонкость нужна. Он бы крутил себе мотор-то, а ведь форму и ногами и рукой чувствовать надо...

Сейчас уже трудно определить, когда, в какие века зародилась в Латгалии керамика. Кажется, что была она здесь всегда. Но лишь в прошлом веке отдельные семьи гончаров-кустарей стали объединяться в села мастеров. Тогда-то и пошла в Латвии слава о Силаяни. В городах гончарное дело держали в руках немцы, целые цехи иноземных керамистов-ремесленников — «цунфтес». Латыши же работали поодиночке в «истабах». «Истаба» — это и жилая изба, и мастерская, и склад готовой продукции. Конная тяга для замеса глины обходилась слишком дорого, да и круг с железной осью мог позволить себе далеко не каждый мастер. И тем не менее керамика жила, не угасала.

Настоящее же признание пришло к латгальским мастерам только в 1937 году. Именно тогда, на Международной выставке в Париже, Андрей Пауланс и Поликарп Вилцанс получили золотые, медали — те самые мастера, которые много позже, почти через двадцать лет, стали заслуженными деятелями искусств Советской Латвии.

— И где же теперь эти медали? — интересуюсь я у Ушпелиса.

— Как где? Да все там же, в Париже. Тогда, сын, за медаль деньги полагалось платить — 80 латов. А где взять такую сумму? На нее корову можно было купить. Вот и думай, что лучше: медаль на стенке или корова в хлеву!

...Антон Ушпелис-младший работает на круге. Легкими, касательными движениями он поддает его ногой, пальцы обжимают комок глины. Я хочу уловить момент творения, миг рождения вещи, но момент этот неуловим...

Руки гончара легко касаются глины, легко и нежно, но в этой нежности угадывается напряжение и строгое чутье, иначе из внешне податливого и вместе с тем упруго-строптивого комка не получится воздушная форма кувшина... Я понял: руки мастера навеки передают глине свою осторожную силу. Так в ней и держатся всегда вместе напряжение и нежность.

Внимательно присматриваюсь к рукам Антона. Даже когда он не работает, а мы сидим и беседуем, его руки не знают покоя. Он увлечен разговором, но пальцы его... трудятся. Они безотчетно мнут маленький комочек. Антон, по-моему, не осознает движений пальцев, но комочек постоянно меняет форму: то это змейка, то ручка кувшина, то некое полуфантастическое животное с тремя лапами, то носатая голова с едва намеченными ртом и глазами... Пальцы мгновенно сминают созданное, лепят новое, и только теперь до меня доходит: это мастер. Раньше я понимал это умозрительно: да, Антон — дипломированный специалист, да, он первым из молодых латгальских керамистов получил специальное образование — кончил школу прикладного искусства в Резекне, да, его работы на почетном счету в фонде этнографического музея... Но теперь вижу собственными глазами: руки ищут форму. Видимо, это и называется мастерством, и, видимо, об этом писал поэт Рильке: «Почти все вещи ждут прикосновенья», подразумевая, что такое прикосновение может быть неожиданным для человека, но всегда точным и окончательным.

Может ли незатейливость быть замысловатой? Или замысловатость — незатейливой? Этот вопрос я задавал себе, когда разглядывал в мастерской Ушпелисов готовые, недавно обожженные изделия. Здесь были кувшины для пива и для сметаны, горшки, миски, кружки, тарелки, переливающиеся несколькими цветами, и тарелки монохромные, с белым, просвечивающим под глазурью рисунком (такой рисунок носит название «ангоб»); подсвечники «елочкой» на три, пять и семь свечей, все украшенные неизменным витым орнаментом, далее какие-то сосуды уже вовсе непонятного для меня назначения — без ручек и двуручные, и такие, что на два слепленных вместе сосудика приходится всего одна ручка — как я выяснил, они называются «близнецы». Даже если находились два одинаковых по форме кувшина, я моментально обнаруживал различия — в. краске, рисунке, но ответ на мой вопрос дали подсвечники. Покрытые темно-коричневой глазурью, они были похожи друг на друга и непохожи одновременно, а простота орнамента была кажущейся. Хотелось назвать их ветвистыми, а почему хотелось — не разберешь, на ветви даже отдаленно ничего не намекало. Это и был ответ — утвердительный...

В разнокрасочности кувшинов поражало обилие глубокого зеленого цвета. Я расспрашивал об этом Ушпелисов, но те пожимали плечами и отвечали, что в народе просто любят этот цвет. Лишь позднее, в Риге, от искусствоведа из этнографического музея Мары Таурите удалось узнать истинную причину этой любви.

Есть такая старинная латышская песня: девушка с зеленым кувшином шла к источнику за водой. Повстречались ей веселые молодые парни и шутки ради кувшин разбили. Горько плачет девушка, ничего не хочет взамен любимого кувшина — ни нового дома, ни денег, и лишь когда ей предложили красавца жениха, слезы высохли, горе само собой забылось. Эту песню часто поют на народных гуляньях, на праздниках, вроде праздника «лиго» — дня Яниса. К сожалению, эту песню я не слышал, узнал о ней только в пересказе...

Глину Ушпелисы берут не всякую. Для керамики нужна особая — за ней приходится ездить в карьер километров за пять от дома. Мельчайший белый песок и того реже попадается — до него на десять километров дальше. Когда материала в мастерской набирается достаточно, начинается замес глины. Месят ее вручную, на особом станке. «Похоже на мясорубку, — улыбается Антон. — Крутишь себе, а лопаточки глину перемешивают, пока она совсем мягкой не станет. Как масло».

С первых же минут знакомства с Ушпелисами мне понравились меткие и очень теплые, домашние сравнения. Если обычная глина, то обязательно «как масло», если белая глина для «ангоба», то «вроде сметаны», а белый кварцевый песок никто из них не назовет просто песком, это «земля».

«Земля» идет для изготовления глазури, техника которой на вид донельзя проста. (В Латгалии применяется сухая глазурь в отличие от рижской — обливной.) Берут тот самый песок, смешивают его со свинцовым порошком и красителями, а затем через сеточку обсыпают выделанное на круге изделие с уже нанесенным «ангобом». Красители тоже нехитрые, но зато стойкие: для желтого и светло-коричневого цвета — окись железа, для излюбленного зеленого — медь, синего — окись кобальта.

— Иной раз, — говорит Антон, — соскребешь ржавчину с железяки — вот тебе и окись железа. Или, скажем, подсвечники покрываем темно-коричневой глазурью — это вообще проще простого: перекаливаем в печи консервные банки, — и он высыпает в ладонь из коробки черноватые изогнутые пластинки металла. Действительно, перекаленная жесть. — Теперь только истолочь помельче, тогда можно глазурь делать.

Печь для обжига стоит в особом помещении, подальше от жилого дома и мастерской. Печью, правда, ее назвать трудно. Это огромный кирпичный короб, вкопанный в землю и открытый сверху. Под ним располагается очаг. «Официальное» название сооружения — «открытая (так называемая двухэтажная) печь для обжига с тягой вертикального направления».

— Вот сюда мы и загружаем нашу керамику. Внизу — сосуды покрупнее, которые не будут деформироваться, сверху — мелкие, и все закрываем просто черепками. Да, еще каждое изделие накрывается специальным горшком с отверстиями, чтобы тяга глазурь вверх не уносила... А потом разжигаем очаг. Видишь, какое пространство большое, сюда много вмещается, поэтому «печка» бывает раза три-четыре в год. Последнюю мы недели за три до твоего приезда сделали.

— А жар сильный бывает? — я не могу утерпеть и перебиваю Антона, плохо представляя себе, как обычные древесные чурки могут «растопить» кварцевый песок.

— Ого! Еще какой! Тысяча двести. Обжиг-то продолжается сутки. Рядом с печкой стоять невозможно. Спрыгнешь вниз к очагу, подбросишь дров — и тут же назад. Здорово опаляет. А когда тушим огонь, то отверстие топки сразу же кирпичами закладываем, чтобы медленнее остывало. Тогда керамика трескаться не будет. А знаешь, еще отчего кувшины трескаются? Если свистеть будешь в мастерской. Так что смотри мне. — Он шутливо грозит, а я лишний раз ощущаю весомость семейных традиций.

Мы возвращаемся в мастерскую, и только теперь я замечаю, насколько стара эта постройка. Торцы бревен, вылезающие из стены, просто изъедены временем, да и цвет у них какой-то седой. Хотя я знаю, что Ушпелисы переехали сюда не так давно — вскоре после войны, — мне все-таки хочется верить, что мастерская в этом домике была испокон веков и какой-то гончар еще сто лет назад сидел здесь за кругом так же, как сегодня сидят Антон и Петерис.

— Может, сто лет, а может, и больше. Даже наверное больше, — задумчиво говорит Антон, когда я делюсь с ним своими соображениями.

Ушпелис приглашает меня внутрь, чтобы показать инструменты, с помощью которых он делает узоры на посуде. И опять мне бросается в глаза, даже смущает, простота орудий. Это всевозможные палочки, иглы для процарапывания по белой глине, даже... шестеренки от старых часов, укрепленные на коротеньких ручках. Проведет мастер подобным колесиком по новенькой тарелке — готов пунктирный узор. И я снова думаю о связи простоты и искусства.

— Видишь, сын, сколько здесь всего, — перебивает мои размышления незаметно появившийся Антон Антонович, кивая головой на россыпи керамики, готовой к отправке в Ригу. — Ты ведь, когда ехал к нам, небось думал, мы в форме керамику делаем?

— Ну уж нет, — слабо оправдываюсь я, хотя, конечно, заранее не знал, что увижу у гончаров. — Я ведь все-таки понимал, что еду к мастерам.

— А форма-то — вот она! — Старший Ушпелис не слушает меня и протягивает вперед крепкие жилистые руки. — Десять пальцев — и вся форма.

Старый мастер выходит во двор, подходит к коляске самого маленького Ушпелиса — Айварса, сына Антона, и голосом, полным затаенного ожидания, спрашивает:

— Ну что, внук, будешь керамиком?

Двухмесячный Айварс таращит глазенки, хлопает ресничками, и тогда Антон Антонович отвечает за него сам:

— Будешь. Конечно, будешь... Как же иначе-то?

На «Яниса» я опоздал. Попади я в Латвию днем раньше, и мне не пришлось бы сокрушаться над собственной нерасторопностью: на берегах рек и озер, по всему побережью на пляжах горели костры, возле них пели, танцевали, радовались люди, и не было, наверное, в республике ни одного Яниса, которому девушки не надели бы на голову венок из дубовых листьев.

После праздника эти венки прикрепляют к стенам домов, украшают ими комнаты. Отдавая едва уловимый аромат увядающей свежести, висели они и в горнице Ушпелисов. Их неслышное благоухание перемешивалось с запахом больших, похожих на пальмы экзотических растений, стоявших в углу в кадках, — я увлекся столь странным сочетанием и не сразу заметил, как притихший дом внезапно заполнился веселой суетой. Дверь распахнулась, в комнату влетел возбужденный Петерис и, широко улыбаясь, нахлобучил мне на голову... свежесплетенный венок.

— Петерис! Петерис! Сегодня день Петериса! — торжественно провозгласил вошедший следом Антон Антонович. — Ты ведь не знаешь, сын, у нас вроде как второй «лиго» есть — через неделю после того, настоящего. «День Петериса» называется. Садись за стол, именинничать будем...

Я не успел оглянуться, не успел прийти в себя от неожиданности, как стол уже всплеснулся яствами. Разноцветные узорчатые тарелки, миски, кувшины и кувшинчики, кружки, вазочки... Кажется, если бы мне подали глиняные вилку и нож, я бы не удивился.

— Ты не думай, мы не только керамику сами делаем, — хозяин дома, опираясь на суковатую палку, устраивается в кресле во главе стола. — Сыр вот овечий с тмином попробуй — понравится, мясо не простое — копченое, а хлеба домашнего небось ни разу не едал?

— Хлеб, может, и едал, а вот пива домашнего точно не пил, — это уже Антон-младший. Он бережно вносит два огромных запотевших кувшина с шапками чуть сероватой пены. — Наше, солодовое, — подмигивает он мне. — В одной печке-то все: и горшки обжигаем, и солод сушим, и мясо коптим. Долго ли?

...Ночью на пригорке за усадьбой Ушпелисов ветрено. Впрочем, холода не чувствуется: традиционный Петерисов костер трещит, и плюется искрами, и вздымает к кронам сосен золотые с синевой языки пламени; из-за контраста света и тьмы пока незаметно, что небо уже голубеет — близится рассвет.

Я потягиваю густое, коричневое пиво, рядом расположились молодые Ушпелисы, а сам «виновник торжества» — Петерис — лежит на спине, подложив под голову огромный дубовый венок. Костер в ночи располагает к задумчивости. Разговор — неторопливый, медлительный — крутится вокруг дня прошедшего и дня завтрашнего, но мне кажется, он вот-вот должен коснуться чего-то важного.

— Поверишь ли, до пятнадцати лет за круг не брался, — угадывает Петерис мои мысли. — Не то, чтобы не нравилось, так... равнодушен был. А ведь у нас в семье закон: пока сам за круг не сядешь, никто принуждать не будет. В деле любовь должна быть, влечение... Отец только посматривал, слова не говорил. Ну а потом я раз задержался в мастерской, второй — присматриваться начал. И пошло... Затем — армия. Вот там я много думал о керамике. Часто спрашивал себя: может, техникой заняться? Инженером стать или там механизатором? Думал так, ломал голову, а потом... ведь все равно без круга не смогу. Да и пойду я, скажем, по другой профессии — кто тогда в семейном деле останется? Отец, Антон и... Так не годится, надо, чтобы больше керамиков было. Работа-то... как тебе сказать... вроде бы светлая она... Делаешь кувшин, и кажется, будто вокруг — вот как сейчас.

Я поднял голову. Костер поблек, растеряв за ночь всю свою праздничность. Да он и не нужен был уже: над далеким лесом, рассыпая по зелени лугов охру и янтарь и щедро пятная широкими розовыми мазками облака, напоминающие легкий рисунок ангобом по кобальту, вставало солнце...

Виталий Бабенко, наш спец. корр.

(обратно)

Лесные страхи

Ясным июльским утром только, бывает, углубишься в лес, только, думаешь, что ты один и можешь беспрепятственно погрузиться в эту тишину птичью (железная дорога от нас — за пятнадцать километров), — как на тебе!

— Ау-у, — донеслось из-за ближних деревьев.

И сбоку в ответ, тоже женское:

— Ау-у-у! Тут я.

Это мне понятно. Услышала сборщица ягод, как трещат сучья под чужою ногой, и подала голос: знай, мол, кто ты там ни есть, не одна я, нас много, не вздумай нас напугать.

Древняя лесная окличка, девичьи да бабьи позывные, в них сразу — и тревога, и веселье. А то еще и песню запоют сборщицы, совсем почти как те, пушкинские, ларинские «девицы-красавицы».

Правда, как знает всякий школьник, они-то, ларинские, пели не по своей воле, а по хитрому помещичьему расчету: чтобы барской ягоды не успели пригубить. Но, впрочем, вполне возможно, что эту затею не Ларины придумали, а хитроумный поэт за них изобрел. Ведь на самом деле могло быть и «проще: страшно девкам в лесу, вот и заливаются на все голоса.

Но сегодня-то какой, казалось бы, страх? Заблудиться в наших принерльеких лесах трудно. Волчья пара, запущенная пару лет назад в соседний лесхоз с санитарными целями, на людей еще вроде бы не нападала. Про лесных разбойников тоже не слыхать. Ведь не лешего же им в конце концов бояться, нашим женщинам, в избе у каждой из которых стоит телевизор?

Но, впрочем, отчего бы и не лешего? Вон ведь, прекрасно я помню, как несколько лет назад, когда еще бабушка Ксенья в лес выходила, повела она нас впервые на Шипихино болото. И по дороге рассказывает:

— Приковыляла я это на край болотины, слышу, а он с другой стороны посвистывает. Я стою, а он все бродит, посвистывает. Ну, думаю, ладно, я к тебе туда не пойду, хоть ты несвистись, окаянной. Я себе и тут, с краешку, ягоду наберу.

— А кто же это был, бабушка?

— Как кто, он сам и был — леший...

И бабушка Ксенья поглядела на нас с улыбкой. И радость превосходства была в ее улыбке: хоть и ветхая она старуха, но оказалась мудрей лесного свистуна.

Странная это, загадочная и неопределенная область — лесные страхи.

Мне не стыдно признаться, что сам я нередко испытываю в лесу страх, более или менее заметный, и не только ночью, но иногда и среди бела дня. И от многих своих знакомых знаю, что такое бывает чуть не с каждым из нас. Слегка подсмеиваясь над собой и недоуменно пожимая плечами, говорили мне об этом мужчины завидного физического здоровья, люди с крепкой нервной системой, умеющие проявить решительность и отвагу в делах, затрагивающих судьбы больших современных производств и коллективов.

Причину лесного страха чаще всего уловить невозможно. Иногда идешь по светящейся во тьме дороге, по которой ты уже шел как-то ночью и ничего нехорошего тогда не испытывал, а тут вдруг начинаешь ловить себя на том, что тебе хочется повернуть голову назад или остановиться и прислушаться: не спешит ли кто за тобой, не слышно ли треска в кустах? Какие-то невнятные звуки роятся над тобой, в полете светляков чудится что-то угрюмо-колдовское. При всем этом ты почти уверен, что сейчас в лесу нет другого человека, кроме тебя, что к тебе наверняка не выйдет никакой зверь, разве что малая птаха вдруг сорвется почти из-под ног, и ей-то не смешно испугаться, а тебе, такому большому, — вроде бы смешно.

Страх тем не менее все растет и растет в тебе, ты убыстряешь шаг, тщетно пытаешься петь что-нибудь бодрое про себя (ни-ни вслух!), спина и затылок в напряжении, сердце ходит в груди сдавленными, томительными толчками. И вдруг, когда тебе кажется, что ты сейчас не выдержишь и побежишь, страх неизвестно куда исчезает, и тебя постепенно заполняет такое восторженное, освобожденное, победительное чувство, такое полное доверие к этим смутным кустам, к этим темным кронам, к этому доброму бормотанию ночного жука, ко всему сладко спящему лесу, что ты готов и сам лечь здесь спать — под первым попавшимся лиственным навесом.

Отныне и навсегда я ничего не побоюсь в ночном лесу, думаешь ты. Отныне я окончательно победил это глупое, недостойное мужчины ощущение страха.

Но как-нибудь в другой раз окажется, что ты думал слишком самонадеянно. И даже не ночью придет он к тебе, а среди дня, когда над лесными верхами солнце палит. Правда, дневной страх — обычно мгновенный, да и причины его почти всегда просты и очевидны.

Помню, однажды я испугался, когда метрах в пятнадцати от меня, за густым ельником вдруг заскрипела на ржавых петлях дверь. Первое чувство было такое, что где-то тут приютилась самая настоящая ведьмина избенка, и вот патлатая хозяйка решила проведать, кто это запоролся в ее угодья. Подойдя ближе к месту, откуда раздался неприятный звук, я, конечно, сразу сообразил, что это при порыве верхового ветра ерзает дерево о дерево: одно прямое, а второе когда-то собралось упасть, да первое его поддержало, и теперь они стоят в обнимку, а при ветре трутся стволом об ствол. Но хорошо, что я был тут днем, когда имелась возможность подойти и разглядеть. И улыбнуться тому, насколько живы еще во мне образы сказок.

Вообще, страх, как дневной, так и ночной, сильно замешен на сказке, на преданиях детства — твоего собственного и всеобщего, всечеловеческого. Кто, к примеру, не слышал о Пане — этом лешем греков и римлян — и о паническом страхе, который навещал языческих пастухов в самый полдень на овечьих тропах, у входа в заросшие хмелем пещеры?

Километрах в двух от нашей деревни, за веселым березовым перелеском, набрел я как-то июньским полднем на мрачный, клубящийся сизыми испарениями овраг. Был он совершенно неожиданных для наших окрестностей размеров, весь в завалах из громадных полусгнивших елей, в зарослях остро и раздражающе пахнущей крапивы, с почвой, уходящей из-под ног куда-то далеко вниз, в темень, к смрадному дну. Очарование какого-то мрачного, завораживающего волю волшебства все же заставило меня опуститься вниз и вскарабкаться по другому склону к залитой солнцем вырубке. Но пока я туда пробирался, ни на миг не оставляло меня какое-то брезгливое и смятенное чувство. В таком месте не человеку ходить. Тут бы отлеживаться какому-нибудь Змею Горынычу после разбойных полетов. Тут, наверное, волчьи стаи пировали или медведи приходили сюда умирать — до того недобрый дух стоит в сыром, оцепенело молчащем логове.

Иногда среди дня накатит что-то невнятно-тоскливое даже и не в таком диковинном месте. Просто вдруг обнаружишь, что птицы почему-то не поют в лесу, что бабочки не порхают, что не по-хорошему тихо стоят вокруг деревья. Вот это уж совсем непонятно! И сколько ни думал я, ничем таких состояний объяснить не могу. Одно только есть объяснение, которое, разумеется, ни для кого не обязательно. Видимо, думаю я, на этом вот месте когда-нибудь произошло что-то недоброе, зловещее: неравная ли схватка зверей, человеческое ли преступление, — и вот деревья оцепенели в ужасе и никак не придут в себя до сего дня, — так и стоят, кося сучьями, судорожно и выжидательно сжавшись.

Не об этом ли сказал когда-то Аполлон Майков?

И точно любопытный взор

Ко мне отвсюду устремлен,

И слышу я немой укор,

И дух мой сдавлен и смущен.

(«В лесу»)

Впрочем, такое вот «донаучное» видение было, похоже, не только у нашего поэта прошлого века. Было оно и у Шекспира, когда он описывал в «Макбете» страшное зрелище шагающего леса. Было оно и у Данте. Вспомним, как в тринадцатой песне «Ада» попадает он со своим проводником в окружение деревьев-людей.

Тогда я руку протянул невольно

К терновнику и отломил сучок;

И ствол воскликнул:

«Не ломай, мне больно!»

И конечно, это видение было у древних греков, которые верили, что душа человека может переселиться во всякое иное существо или предмет, в том числе в дерево; и у древних отшельников Индии — от них-то, кажется, учение о переселении душ и досталось грекам. И потом не в сказках ли и мифах всех земель миpa, где только произрастали леса, отпечатался этот сложный образ говорящего, шагающего, а то и бешено мчащегося за человеком дерева?

Конечно, все эти притчи, все эти небывальщины давно уже истолкованы как пример олицетворения могучих сил природы, как продукт антропоморфного мышления на самых ранних и наивных его стадиях, когда человек, говорят, только и делал, что всего-всего на свете боялся и потому всякому стволу спешил поклониться как властелину своему.

Но так ли оно было на самом деле? Ведь не боится же своего леса вся живая тварь. Не боятся его птица и рысь, медведь и обезьяна. Что до последней, то она и в городе, в вольерах зоопарка ничего и никого не боится, а, наоборот, ведет себя самоуверенно и нагло.

Почему же существо, однажды ощутившее себя в лесу человеком, вдруг всего «забоялось»? Что-то здесь не то. Страх возникает от незнания, от неопределенности. Но разве может быть «незнание» у птицы? Разве могло оно быть у«первого» человека? Птица «знает» все, что ей положено знать: что есть, где летать, на каких деревьях вить гнездо, когда и куда улететь на зиму, каких двукрылых опасаться. В ее жизни все определено раз и навсегда, она «знает» о себе в своем мире во много раз больше, чем мы когда-либо об этом узнаем.

И нельзя разве предположить, что таким же всезнающим, всеведущим был некогда человек? Что изначала он ходил по лесу вольно и весело, собеседуя со всякой тварью на ее языке, ощущая себя, как в четырех углах уютного жилища? И лишь позже в результате какого-то действия оказалось: природа — сама по себе, и человек — сам сто себе, а между ними — стена непонимания, отчужденности, взаимной подозрительности. И сколько же нужно было сил, сколько веков и тысячелетий, чтобы человек наконец-то с помощью тончайших измерительных приборов «открыл», что у злака и дерева есть свой «ум», есть своя «психика», и с ними заново можно и должно «договориться» о согласии!

Но легко сказать — договориться!

Вот стою я — кое о чем догадывающийся человек — среди насупленных, настороженных деревьев, и хочется выйти поскорей из-под их молчаливого навеса в соседний сосновый бор, в напитанный светом березняк. Бредешь не спеша, и как меняется настроение леса, так и твое тут же.

У подножий сосновых колонн, в просторе и вечном шуме, тебе и дышится под стать поднебесным кронам, и плечи невольно расправляешь, и позвоночные мышцы напрягаются струнно. Храм.

Среди берез — другое: голова идет кругом, и в шелесте их что-то бражное, хмельное, так что и на губах, кажется, блаженно-дурашливая улыбка.

Это днем, при солнце. А в сумерки зайдешь сюда, и овеет призрачным холодком, нереальным каким-то светом. Словно восходит белыми струями дым от недавно оставленных кострищ. Березы брезжат и грезят, и хочется дотронуться до каждой, чтобы удостовериться, что она тут, а не привиделась.

На наших среднероссийских пространствах матерые ельники встречаются лишь островками, так что их зачарованная глушь не успевает тебя погнастрящему оцепенить, — уже и вышел, уже и миновал Тут ты можешь лишь слегка догадываться о том сумрачном и угрюмом настроении, которое надолго овладевает человекам в настоящих еловых лесах, которыми знаменит Север.

Наши леса смешанные, и настроение в них у человека тоже смешанное, по преимуществу легкое, моцартовское, — от разнообразия и быстрой череды впечатлений, от мягкой игры тени и света.

К тому же это — в основном — обихоженные леса. Один мой знакомый, приехав погостить в нашу деревню и побродив дня три по окрестным угодьям, сказал даже:

— Ну, это у вас не столько лес, сколько парк.

Мне сделалось до того обидно, что я провел его километров за пять в урочище, которое сам для себя открыл недавно и которым по праву гордился. Это был кусок леса вдоль высокого, изрытого оврагами берега Нерли. Овраги сделали его недоступным для частной и тем более государственной порубки, а также для санитарных прочисток, и таким образом на небольшой площади всего в несколько гектаров мы имели возможность наблюдать жизнь девственного уголка природы, как бы сказочное заколдованное лесное царство.

Тут ничто не мешает деревьям расти как могут и как и сколько они хотят. Отжив положенный срок, дерево само, свободным махом, устремляется наземь, и смерть его не ложится тенью греха ни на чью душу.

Тут, без вмешательства человека, все породы на подбор, под стать друг другу: великанши березы, сосны ражие, ели ростом с Никольскую башню. Наконец, осины необыкновенной высоты и толщины, как будто соседи одолжились для них своей статью.

Это лес патриархов, суровый в меру и в меру тенистый, но не тесный для груди человеческой. Тут видишь, как деревья хоронят друг друга — своих отцов, матерей и старших братьев; как стоят они над почившими и шелестит в верхах вечная память. Может быть, в таких лесах и жил тот первый человек, который еще не боялся?

Вот упало дерево, а зайди сюда года через три-четыре и не найдешь его. Почва девственного леса стремится поскорее обиходить умершего, и сколько я видел тут таких лесных могил: темный мох наползает на ствол, обволакивает, укутывает его по всей длине, втягивает в материнскую почву. Так лес себя порождает, хоронит и отпевает, и нет в этом ни тоски, ни надлома, а только величавое достоинство.

И именно здесь, в таком вот месте, думаешь о лесных страхах по-особому. Эти страхи, думаешь ты, видимо, никогда и ни у кого не могут исчезнуть навсегда, и хорошо, пожалуй, что не могут. Потому что нам нужно, необходимо это чувство, как нужен иногда учительский окрик расшалившемуся школяру. Ведь лесной страх (как и страх пустыни, Страх моря, страх гор и страх неба) в конце концов оборачивается для нас благом: мы приучаемся видеть свое истинное место в природном космосе, приучаемся не зарываться, не заноситься, не хвастать своим всемогуществом, не грешить интеллектуальной гигантоманией. Учимся понимать, что не столько мы диктуем природе свои условия и порядки, сколько она нам их неназойливо предлагает. В этом космическом омуте пространства и времени, в этом вселенском темном лесу мы не обижены в общем-то вниманием, и не пустой случай нас сюда вытолкнул, чтобы блуждали в кустах, не слыша доброго ответа. Но и заноситься тоже нет нам особых оснований. А если все же заносимся, то на такой случай и предусмотрена реальность урезонивающего страха.

И вот идешь в тени морщинистых стволов-патриархов, дышится спокойно и благодарно, и нога невольно поднимается перешагнуть лесную могилу, укутанную меховым дерном. Тут умерло существо, которое кормило кислородом целую деревню народу, целое стадо коров, целое муравьиное государство.

Но видел я и другое кладбище деревьев, никому не пожелаю видеть такого. Потому что тут-то все когда-либо испытанные мною лесные страхи показались маленькими, несерьезными.

Это было в знойный полдень, когда, намотав на ноги километров двадцать лесных троп и беспутков, вышел я на свет большого лесного окна.

Просека? Старая вырубка?

На пространстве гектара в два лежал поваленный, но не убранный лес. Это было какое-то невообразимое месиво из стволов, сучьев, ветвей, усохшей хвои и листвы, переплетенное побегами искалеченного подлеска. В том, как свален был лес, чувствовалась какая-то воровская поспешность, хищно-циничная манера. В беспощадном свете солнца все это зрелище казалось чьей-то бредовой выдумкой, и не хотелось верить, что к такому вот может быть причастен человек. Если бы не четкие прямоугольные границы лесной раны. Если бы не засохшие следы гусениц в глине.

Кто же тут пировал, какие негодяи? И кто их спугнул, не дал увезти торопливо нахлестанных стволов? Или какие-нибудь безумцы куражились — просто так, в свое удовольствие?

В тот год как раз в печати одна за одной стали появляться статьи об охране природы, и единственное разумное объяснение, которое я могу теперь вывести из увиденного, было: значит, правда, испугались закона. Раньше обходили его втихомолку, а теперь вот испугались. И сбежали, забыв даже замести гусеничные свои следы.

Жуткое, поистине гробовое молчание стояло над изуродованным лесом. И подумал я еще, что когда-нибудь, когда этот бред под действием солнца, воды и ветра исчезнет, и почва снова начнет дышать, и — может быть — вырастут новые побеги, и — даже — воспрянет и заматереет новый лес, то вот и в том-то новом лесу будет человеку вдруг, непонятно от чего, неуютно как-то, не по себе.

Юрий Лощиц

(обратно)

Киренийский скиталец

Морские пучины ревниво оберегают свои секреты. Джозеф Конрад писал: «Вся кровь, пролитая в Средиземном море, не запятнала ни единым алым следом густую лазурь его классических вод». Древние историки оставили нам весьма скудные сведения о судостроении и навигации, а рисунки на вазах, мозаики, изображения судов, выбитые на монетах, «грешили» поэтическими преувеличениями. Наиболее достоверными считаются изображения униремы, биремы и торгового судна на одной этрусской вазе, относящейся к VI веку до нашей эры, и мозаики Дома корпораций в Остии, построенного в I веке нашей эры.

Самые надежные сведения о древних судах поставляет нам стремительно развивающаяся подводная археология. В начале шестидесятых годов были найдены так называемые Альбенгские остатки римского грузового судна с грузом амфор, а вскоре после этого — обломки иберийского судна того же периода с корпусом, обитым свинцовыми пластинами.

Правда, еще в 1900 году, после осушения озера Неми, на дне его были найдены два судна императора Калигулы. Но то были специально построенные для увеселительных поездок супергиганты своего времени — 80 метров в длину и 17 с половиной метров в ширину. Эти находки прекрасно иллюстрируют творческую дерзость античных корабелов, но представления о типовом судостроении древних не дают

Поэтому такой большой интерес историков и археологов привлекли продолжавшиеся четыре года работы по реконструкции торгового судна, найденного в акватории кипрского порта Кирения.

Заботливо укутанное морем в толстый слой ила, судно сохранилось поразительно хорошо — для своих лет, конечно. Под давлением тридцатиметровой морской толщи остов расплющился и стал одномерным — все части корпуса остались на месте, только они оказались уплощенными и разровненными, как цыпленок табака. Они были «разложены» на дне, как чертеж с отдельно вынесенными деталями.

Подводные археологи с чрезвычайной скрупулезностью собирали обломки до самых мелких, поднимали их на поверхность, выдерживали по нескольку месяцев (а крупные детали — больше года!) в огромной подогретой ванне с растворенным в ней консервирующим веществом полиэтиленгликолем, а затем собирали из мозаики отвердевших кусочков, число которых измерялось многими тысячами, остов судна.

Длина корабля оказалась сорок семь футов, ширина по бимсу — четырнадцать с половиной. Это самое древнее из судов, поднятых со дна моря: радиоуглеродный анализ деревянных частей корабля и бронзовые монеты, обнаруженные на дне, позволяют определить его возраст в 2300 лет.

Киренийская и другие находки последних лет позволили узнать много нового в истории древнейшего кораблестроения Средиземноморья. Мы теперь уже с уверенностью можем говорить о деталях стоячего и бегучего такелажа, о материале, который использовали при строительстве кораблей. Для киля брали скальный дуб, на шпангоут — главным образом черную акацию. Обшивку делали из липы или красного бука, для мачт, рей и весел использовали алеппскую ель. На судах чисто торгового назначения наиболее эффективным движителем был парус. Если, же необходимо было, чтобы судно при любой погоде и ветровом режиме сохраняло способность двигаться и маневрировать, предпочтение отдавалось веслам. Все боевые униремы, биремы, триремы были весельными.

Капитан затонувшего в Киренийском порту судна не мог кричать: «Свистать всех наверх!» — потому что оно было однопалубным. И не мог он восклицать «Паруса — на гитовы!» — ибо парус был всего один, прямоугольный и на единственной мачте. Не мог капитан и давать команды «Лево (или право) руля!», поскольку его не было, а судно управлялось двумя рулевыми веслами.

Причины гибели киренийского судна обнаружить не удалось. Внезапный ли шквал оторвал его от причала и бросил на камни, стало ли оно жертвой пиратского нападения на порт или столкновения с другим кораблем на оживленном рейде — это неизвестно. А может быть, согласно древним обычаям его нарочно затопили с грузом как жертву ненасытным морским богам, чтобы смилостивились они над другими кораблями каравана, — кто знает?

В 1974 году реставрация судна была закончена. «Киренийский скиталец» стоит сейчас в «сухом доке» — под сводами галереи средневекового замка крестоносцев в Кирении.

Г. Гаев

(обратно)

Сид Флейшмен. Чудесная ферма мистера Мак-Брума

Продолжение. Начало в № 1, 2.

Ветер дул всю ночь, и наутро медведь все еще продолжал прыгать. Язык вываливался у него из пасти, и он так похудел, что от него оставались лишь шкура да кости.

Наконец ближе к полудню ветру надоело дуть в одну и ту же сторону, и он повернул в другую. Нам стало жаль медведя, и мы перерезали веревку. Он так измучился, что даже не рычал. Тут же он направился в свой лес, чтобы подыскать новое дупло и забраться в него на зимовку. Но ходить он разучился. Мы смотрели, как он скачет на север, — скок, скок, скок, — пока не потеряли из виду.

Вот этот-то большой ветер и сломал мне ногу. Он не только вытащил из земли все колья изгороди, но и ямки, оставшиеся от них, унес. Одну такую яму он уронил у дверей сарая, и я в нее ухнул.

Все это сущая правда. У нас в прерии каждый знает, что Джош Мак-Брум готов скорей ногу сломать, чем соврать.

3. Война за кукурузный початок

Кузнечики? Да, конечно, они пронюхали о нашей чудесной ферме. Эти длинноногие, колченогие, быстроногие разбойники оставили нас без крова.

Вы знаете, что это за народ — кузнечики? Оглянуться не успеешь, как заплюют вас жвачкой. И страшно прожорливы. По-моему, никто на свете не может съесть такую прорву, как кузнечики. Особенно их привлекает всякая зелень .

Я не собираюсь вам тут хиханьки разводить. Напротив! Джош Мак-Брум — вы меня знаете, конечно, — готов скорее согласиться жить на дереве, чем соврать.

Так вот, начнем с погоды. Лето уже наступило, но было еще недостаточно жарко для кузнечиков. Ребята помогали мне рыть колодец и толковали о том, что они собираются вырастить, чтобы послать на окружную выставку.

Я думаю — вы уже слышали, какая у нас плодородная почва. Все растет, а уж как быстро! Семена сразу прорастают, и всходы выскакивают из земли прямо на глазах. Вот, не дальше чем позавчера, один из наших мальчиков уронил пятак, и пока его искал — из пятака уже вырос четвертак.

Однажды, рано утром, к нам по дороге приковылял какой-то долговязый, давно нечесанный незнакомец. Ну, и длинный же он был! Я думаю — упади с него шляпа, она летела бы до земли дня два.

— Привет, сэр, — сказал он. — Я Джон Узколицый, оттуда, отсюда и из прочих мест. Я могу дешево покрасить вам сарай.

Он, оказывается, был не только длинный, тощий и лохматый, а еще и близорукий.

— У нас нет сарая, — сказал я.

Он прищурился и засмеялся.

— В таком случае, — сказал он, — я вам покрашу его бесплатно.

Сарай, которого у нас не было, он покрасил быстрее, чем за секунду, да еще и времени у него осталось. Вид у него был голодный, и моя женушка Мелисса угостила его сытным завтраком, после чего он заковылял прочь.

— Я еще вернусь, — сказал он и помахал рукой.

Мы с ребятами продолжали рыть колодец. Трудная это была работенка. Они спускали вниз бадью, я наполнял ее землей, и они тянули за веревку — все одиннадцать, — как в игре «кто перетянет».

Дни становились длиннее, а жара наступила такая, что мухи падали на лету от солнечного удара. И все же для кузнечиков еще не пришла пора.

— Уиллджиллэстерчестерпитерполлитимтоммериларриикрошкакларинда! — кричал я из колодца. — Работать надо! Тяните бадью, детки!

— Ой, па, — вопил Честер из беседки, которую мы соорудили на дереве, — мне хочется вырастить для выставки призовой арбуз. Фунтов на пятьдесят!

— А мне — тыкву, — сказала Полли.

— Ну а мне не до того, — ответил я. — Тащите вверх бадью, ребятки, да поскорее опоражнивайте. До выставки еще целая неделя.

На следующий день было сущее пекло. К полудню желтые восковые бобовые стручки начали плавиться на кустах. Они оплывали, как свечки.

Но эта погода была еще не для кузнечиков. Эти голенастые твари простудились бы в такой холод.

И вот наконец наш колодец готов; рядом с ним возвышалась огромная куча земли, которую мы вытащили. Поближе к ужину пришел наш новый знакомец, длинный, тощий, лохматый и близорукий.

— Привет, — сказал он. — Я Джон Узколицый, оттуда, отсюда и из прочих мест. Я задешево выкопаю вам колодец.

— Колодец у нас уже есть, — ответил я.

— В таком случае, — сказал он, — я выкопаю его бесплатно.

Он поужинал с нами и заковылял прочь.

— Я еще вернусь, — сказал он и помахал рукой.

Прошел день. Солнце пекло нестерпимо. Жара, вы говорите? Да, на следующее утро стояла такая жара, что кусок льда и тот был горячим на ощупь. Чтобы охладить воду, приходилось ее кипятить. Подсолнухи у дороги повытаскивали из земли свои корни и укрылись в тени деревьев.

Вот эта погода была для кузнечиков.

После завтрака появились первые скакунчики. Скакали парами и четверками. Наш участок зеленел , как изумруд, и они его, конечно, приметили. Вскоре они начали прибывать шестерками и восьмерками.

Признаюсь, эти первые гости удивили нас своей воспитанностью. Они не плевались жвачкой, куда попало, — только в старый котелок, который поставил им Питер.

К полудню длинноногие прибывали уже десятками и сотнями. Они погрызли у нас капусту и салат, но тревожиться пока не стоило. Зелень росла у нас куда быстрее, чем они могли ее съесть, — по три-четыре урожая в день!

К вечеру наши голенастые гости прилетали уже сотнями и тысячами. Я не беспокоился. Такие мелкие партии кузнечиков в счет не идут.

— Па, — сказал Честер на следующее утро. — Завтра выставка. Наверно, мне пора уже сажать арбуз.

— А я хочу вырастить помидор, — заявила Мери. — Большой, как аэростат. Я за него приз получу.

— Займите участок за домом, ребята, — сказал я. — Всю остальную землю я засею кукурузой.

Кузнечики нам не мешали. Они поедали ботву, которой их кормили прямо из рук. Я в момент посеял кукурузу.

Для кукурузы погодка была в самый раз. Стебли так и выскакивали из земли, помахивая початками.

И вдруг на горизонте появилась серебристо-зеленая тучка и заспешила прямо к нам.

Кузнечики!

Тысячи кузнечиков! Миллионы кузнечиков! Мы и не знали тогда, что началась Великая Кузнечиковая война, — или, как ее потом назвали, — Война за Мак-Брумов кукурузный початок.

— Уиллджиллэстерчестерпитерполлитимтоммериларриикрошкакларинда! — вскричал я. — Тащите сюда метлы и ветки! Гоните их!

Мы с криком стали бегать по участку, размахивая своим оружием. Кузнечики покружили над нашим полем, вволю нагляделись и улетели.

— Мы спугнули их! — заявил Тим.

— Нет, — ответил я. — Это был только авангард. Сейчас сюда двинутся главные силы. О... вот они!

Акры кузнечиков! Квадратные мили кузнечиков! Они неслись на нас, как огромная, шумная, воинственная грозовая туча.

— Метлы и ветки! — завопил я.

Эти голодные черти повязали себе салфеточки вокруг шеи и ринулись в бой. Силы небесные! Воздух так кишел ими, что можно было зачерпнуть ведром один раз и наполнить его дважды. Какой-то пляшущий, скачущий, вертящийся туман. В двух шагах ничего не было видно.

Но зато мы отлично слышали этих обжор. Они с чавканьем уплетали нашу кукурузу и выплевывали обглоданные кочерыжки. Ровно за четыре секунды обглодали поле дочиста!

Потом они поднялись в воздух, все еще голодные, как волки, и стали ждать следующего урожая.

— Па! — крикнул Честер. — Они слопали мои арбузы!

— Па! — заплакала Мери. — Они даже не дождались, пока созреют мои помидоры — съели их зелеными!

— Па, — сказала крошка Кларинда, — а что с твоими носками?

Я взглянул на ноги. Батюшки мои! Эти чертовы обжоры прямо на ногах у меня съели носки, зеленые носки. Только и осталось, что дырки на пальцах.

Кое-кто из малышей принялся плакать:

— Завтра выставка, а мы не сможем ничего вырастить.

— Не вешать нос, ягнятки мои, — сказал я и принялся соображать. — Кузнечики превзошли нас числом, но превзойдут ли хитростью? Я еду в город за семенами, а вы уберите-ка кочерыжки.

Я отправился в город на нашем добром старом «Франклине» и к полудню привез пятьдесят фунтов отборных семян. Кузнечики тучей висели в небе и ждали. Ребята к тому времени уже очистили участок и побросали все кукурузные кочерыжки на кучу земли у колодца.

— Нам нельзя терять ни минуты, — сказал я. — Помогите-ка разбросать семена.

Вскоре наш участок зазеленел снова, пышно, как джунгли. Кузнечики облизнулись и налетели на него целой армадой. Они вились, вертелись, суетились, уплетая всходы так, что только треск стоял, и со скоростью урагана уничтожили весь урожай.

Да, но видели бы вы их изумление! Эта первая волна кузнечиков буквально дышала огнем. И неудивительно: мы угостили их зеленым перцем!

Они стрелой умчались в поисках воды. Правда, и осталось их еще множество. Мы сеяли перец чуть не до вечера, пока наконец не исчез последний из прыгунов. Позже мы узнали, что они накинулись на одно озеро в соседнем округе и высосали его досуха.

И все-таки они могли еще вернуться. Если ребята собирались выращивать свои экспонаты на приз, нужно было спешить.

— Па, гляди-ка! — крикнула вдруг крошка Кларинда. Она показывала на кучу земли, усеянную кукурузными кочерыжками. Кузнечики проморгали одно-единственное зернышко. Оно незаметно проросло, и вот уж стебель стал высотою с дерево.

Эта куча земли оказалась очень плодородной. Поистине раздолье для чудом спасшегося зерна! Вот прямо на глазах у нас полез початок. Большой ли? Да он был уже величиной с железную печку и все продолжал расти.

— Вот его-то я и повезу на выставку, — заявил я, — а вы, мелкота, войдете со мной в долю.

Джилл, Эстер и Полли полезли в свою беседку на дереве — следить за кузнечиками. А початок все рос и в длину, и в толщину. Просто красавец вымахал. Стебель начал сгибаться под его тяжестью. А уж как быстро он созревал!

Ну и пришлось же нам с ним повозиться! Мы обвязали его веревками, чтобы потихоньку спустить. Уилл вскарабкался с пилой на самый верх стебля и принялся за работу. Ему понадобилось добрых пять минут, чтобы отпилить этот гигантский початок.

Мы спустили его на веревках. Клянусь вам, мы едва поверили своим глазам. Початок был такой большой, что одним взглядом его нельзя было окинуть: приходилось смотреть дважды.

— Кузнечики! — закричала из беседки Джилл. — Па, кузнечики летят!

— Скорее в дом! — приказал я.

Поднять початок мы могли лишь всей семьей. Но он не влезал в дверь. В окно тоже.

— В колодец! — крикнул я.

Мы спустили его на веревках и прикрыли колодец несколькими ржавыми листами гофрированного железа. Как раз вовремя! Кузнечики заметили сверху наш огромный початок и налетели на ферму, как зеленый буран. Но добраться до него они не смогли.

— До утра он в безопасности, — сказал я.

— Но как сможем мы его завтра протащить мимо кузнечиков, чтобы увезти на выставку? — спросила Мери.

Не стоит и говорить, что эта задача не давала мне сомкнуть глаз всю ночь. Утром, часа в четыре, я вскочил и разбудил ребят.

— Метлы и ведра! — сказал я. — За мной!

Мы на цыпочках вышли из дому, стараясь не разбудить прыгунов. Тихонько вытащили наш початок из колодца и положили на место железные листы. Потом я пошел к навесу и вернулся с полными ведрами.

— Начинайте красить! — шепнул я.

Ребятишки окунули метлы в ведра и выкрасили весь початок от одного до другого конца.

Когда солнце взошло, кузнечики поднялись над полями и стали искать себе завтрак. Они кинулись прямо к колодцу, но лишь стукались головами о железо. Ох, какой же звон стоял! Они думали, что початок до сих пор лежит там.

А он был прямо на виду, но они его не узнали. Обертка уже не была зеленой. Мы выбелили ее.

Мы уложили початок на крышу нашего старого «Франклина» и крепко привязали.

— Все в машину, — сказал я, заводя мотор.— Едем на выставку!

И тут снова явился Джон Узколицый.

— Привет! — Он улыбался. — Хотите, я задешево покрашу вам дом?

— Ох, как я буду рада, — сказала ма. — Выкрасьте его в красный цвет, а наличники пусть будут белыми.

— Ладно, — сказал я. — Краска под навесом. И мы поехали.

Видели бы вы, как на нас оглядывались. Что это такое на крыше машины? Кукурузный початок? Нет, сэр! Таких больших ни один фермер еще не выращивал. Да к тому же он белый, как мел! Мы тряслись по ухабам проселка, поглядывая на стрелки, показывающие путь к выставке. Любовались видами: амбары, силосные башни и коровы, жующие жвачку в тени.

— Далеко еще? — спросила Полли.

— Миль десять-двенадцать, — ответил я. — Потерпи.

Я заметил, что крылья ветряных мельниц начинают вращаться. Подул горячий ветер, неся с собою тучу. Послышались раскаты грома.

— Далеко еще, па? — спросил Тим.

— Миль восемь-десять, — ответил я. — Потерпи.

Но туча эта мне не понравилась. Она становилась все темнее и тяжелее и быстро двигалась в нашу сторону.

— Прячь головы! — крикнул я ребятам. — Сейчас начнется ливень!

Мы во всеоружии встретили грозу. Она была недолгая, но дождевые капли были такие горячие, что чуть не обжигали нас. Они отскакивали от капота машины, словно искры. Через минуту небо снова прояснилось, и дождь остался позади.

— Далеко еще, па? — спросила Мери.

— Миль шесть-восемь, — ответил я. — Потерпи.

— Па, — сказал Уилл; он не спрятал от дождя голову, как было велено, и у него промокли волосы. — Па, посмотри, что с нашим початком!

Я нажал на тормоз и вышел из машины. Ну и ну! Початок снова стал ярко-зеленым! Ливень смыл с него всю побелку.

Я снова прыгнул за руль, и мы помчались.

— Следите за кузнечиками! — крикнул я.

— Слежу, па, — отозвалась крошка Кларинда. — А вот и они!

Да, скажу вам, это была гонка! Кузнечики с гиканьем гнались за нами развернутым строем. Старый «франклин» скрипел, стонал и лязгал на все лады, но не сдавался. Мы подскакивали на ухабах, иногда перелетали, через них.

— Сейчас догонят, па!

Я вдавил педаль акселератора до отказа. Вскоре впереди показались флаги и вымпелы выставки.

Но мы опаздывали. Самые быстрые прыгуны, уже были на крыше, и мы слышали, как они теребят и рвут обертку початка. Пока мы доберемся до выставки, на крыше машины останется голая кочерыжка.

Но тут старик «франклин» стал плеваться огнем, свирепо грохоча и треща. Прыгуны отскочили на целую милю, и мы въехали на территорию выставки.

Я влетел прямо в главный павильон и изо всех сил нажал на тормоз.

— Закройте все двери! — закричал я. — Кузнечики! Кузнечики наступают!

Двери захлопнулись, и мы смогли наконец отдышаться. Вокруг нас начали собираться зрители, и глаза у них лезли на лоб, а рты раскрывались от изумления при виде нашего початка. К тому же голодные прыгуны очистили початок от обертки так тщательно, как только можно пожелать .

Мы сняли его с крыши машины и положили на двух садовых столах. Пришли члены жюри и спросили, под чьим именем его зарегистрировать.

— Мак-Брум, — ответил я. — Уиллджиллэстерчестерпитерполлитимтоммериларриикрошкакларинда Мак-Брум!

Жюри присудило нам сразу первую, вторую и третью премии да еще почетный диплом. Двери павильона были все еще закрыты, и там стало очень жарко.

Ребята выстроились в ряд, чтобы их сфотографировали для местной газеты. Победоносная улыбка растянулась от Уилла на одном конце шеренги до крошки Кларинды — на другом. Полуденное солнце так и припекало сквозь стеклянную крышу. И вдруг раздался страшный взрыв.

Сперва я подумал, что это старикан «франклин». Вовсе нет! Это, оказывается, затрещал наш огромный, трижды премированный початок. В павильоне было так жарко, что зерна испеклись, словно в печке.

Ну и шум стоял, ну и гром! Зерна вздувались и взрывались, как пушечные ядра, прыгали и отскакивали от стен и потолка. Бах-бах-бах! Бах-бах-бах-бах-бах! Посетители испуганно пригнулись, иные убегали. Початок стрелял настоящими залпами, зерна разлетелись по павильону и сугробами лежали на полу. Бах-бах-бах! Всех нас мгновенно засыпало пушистой жареной кукурузой. Она поднялась до потолка. Забила до отказа весь павильон и высадила двери.

Кузнечиков нигде не было видно — ли единого. Вся эта пальба перепугала их, и они улетели. Может быть, отправились на Луну: прослышали, наверно, что она из зеленого сыра. Больше мы их не видели.

Окончание следует

Перевела с английского З. Бобырь

(обратно)

Изумрудный остров

Факт существования суверенного Ирландского государства для многих людей и сейчас еще является сюрпризом. Возможно, виной тому географическое положение. Небольшой остров, напоминающий профиль бородатого мужчины, так тесно прижат на карте к английскому соседу, что иногда их невольно объединяют в единое целое. А когда за границей ирландцы начинают говорить на родном языке, иностранцы окончательно становятся в тупик. В Англии его принимают за немецкий, а немцы — за русский, и только во Франции никак не квалифицируют, как, впрочем, и все иные чужеземные наречья. Дело в том, что ирландский, или, как его еще называют, гэльский, сродни валлийскому и бретонскому, но не похож на европейские языки, которые звучат по радио. Кстати, его уникальность имеет и положительные стороны: говорят, что для ирландского контингента войск ООН родной язык служит своего рода кодом, который не поддается расшифровке.

Столетия британского господства, безусловно, наложили свой отпечаток на жизнь ирландцев и облик их городов и сел. Слишком долго страна была втиснута в жесткие английские рамки, и слишком долго подавлялось в ней все ирландское. Но «мятежный остров» не зря носит это гордое имя. Он так и не стал английским придатком, а ирландцы не превратились в безликих британских подданных. И хотя от Дублина на востоке до Голуэя на западе, от Корка на юге до Слайго на северо-западе люди повсюду говорят по-английски, с англичанами их никак не спутаешь: не позволит характерный ирландский акцент. Гэльский язык изучают в школах и в университетах, так же как и героическое прошлое страны. Вообще ирландцы сумели пронести через все бури и водовороты истории свое, ирландское, неповторимое, и прежде всего свой уклад жизни, самобытность национального характера и богатство культуры.

Ирландия испокон веков была своеобразным перекрестком на пути из Европы в Америку и словно бы вобрала в себя черты разных стран и народов. Причем каждый ее район резко отличается от остальных. Когда путешествуешь с востока на запад или с юга на север, создается впечатление, что переезжаешь из страны в страну. На окраинах Дублина растут могучие дубы и грациозные пальмы; горные вершины на севере покрыты белыми шапками, а у южного побережья лежит остров Гарниш с тропической растительностью. В ее густых зарослях банная духота далекой Африки, хотя рядом нежатся на солнце ленивые тюлени. А в нескольких часах езды от Дублина на западном побережье открываются суровые скалы и пустые земли Коннемары, изрезанные бесчисленными реками и озерами.

Но если природа Ирландии предстает во всем своем своеобразии сразу, то нужно время, чтобы по достоинству оценить ее народ, отказавшийся покориться, пронесший через столетия борьбы за свободу национальное достоинство и гордость за право называться ирландцами. Среди них встречаются и холодные блондины, потомки норманнских завоевателей, которые со временем, как говорят в Дублине, «стали больше ирландцами, чем сами ирландцы»; и жгучие брюнеты с голубыми глазами — утверждают даже, что это память об «испанской армаде», корабли которой разметало штормом у берегов острова; но чаще всего ирландцы — люди с рыжеватыми, как бы опаленными солнцем, волосами, а главное — с открытой, как море ветру, душой.

В отличие от сухих и сдержанных англичан ирландец с готовностью первым вступит в разговор и пригласит в гости. Не беда, если позабудет оставить адрес — в конце концов, это можно простить в условиях вечной дублинской спешки. Зато к югу от столицы, в горах Уиклоу, проезжего человека, даже если он просто спросит о дороге, не только пригласят в дом, но и всенепременно заставят отведать душистого ирландского виски. Во многих селах на дверях ферм не существует запоров, словно хозяева хотят показать, что всегда рады гостю. Радушие и гостеприимство жителей Ирландии заслужили ей название «страны тысячи приветов». Не правда ли, довольно странно, если учесть ее далеко не безоблачную, а порой весьма мучительную историю?

Святой Патрик и другие

Если следовать традиционным канонам и начинать с самого начала, то бишь с начала истории Ирландии, то надобно сказать, что достоверных, апробированных на зуб наукой первоисточников за давностью времени, увы, не сохранилось. Посему приходится полагаться в основном на ирландские легенды, которые зачастую противоречивы. В попытках свести концы с концами ученые подчас приходят к неожиданным заключениям. Например, исследование народных преданий и пожелтевших манускриптов, проведенное Т. Ф. О"Ралли, породило теорию о «двух Святых Патриках». Мол, святой патрон Ирландии, которому приписывают крещение страны и имя которого носят в наши дни миллионы ирландцев, был един в двух лицах. Точнее, на ирландских берегах в 432 году появился Святой Патрик № 1, а за ним последовал Святой Патрик № 2.

Не вдаваясь глубоко в рассуждения О"Ралли, вносящие смуту в легкоранимые души католиков, примем на веру существование одного Святого Патрика. Его вполне достаточно для дальнейшего повествования. Доподлинно известно, что в былые времена воинственные ирландцы совершали набеги на близлежащие острова. Случалось им высаживаться и на Европейском континенте. В V веке в одной из морских десантных операций они захватили в плен ничем не примечательного юношу и за молодостью лет приставили его к стаду овец. На первых порах, казалось, он вполне довольствовался своей судьбой, но потом безмятежная пасторальная жизнь ему наскучила. На несколько лет пленник исчез из поля зрения современных исследователей его жизненного пути, и до сих пор в научных кругах католической церкви ломают голову над вопросом, что же побудило его вернуться.

Скорее всего, именно во время странствий Патрик проникся тем миссионерским рвением, что передалось его потомкам; во всяком случае, сейчас трудно отыскать на земном шаре уголок, где не побывали бы вездесущие ирландские монахи. Так, об их вояже в Киевскую Русь упоминается в книге, внушающей должное уважение толщиной и кожаным переплетом, которую мне с гордостью демонстрировали в министерстве иностранных дел Ирландии, когда зашла речь о давности связей между нашими странами.

Борьбу с язычеством Патрик начинал с вождей и их приближенных, сделав упор на младших братьев, которым семейное положение не сулило быстрого продвижения по службе, и на жен вождей, проявлявших особую чувствительность к новым веяниям. Между делом, как и положено святому, он творил большие и малые чудеса: из камней по мановению его руки били ручьи, и оставались следы в скалах, где он преклонял колена в молитве.

Святой Патрик скончался 17 марта 461 года, оставив после себя два письменных документа, служащих как бы удостоверением его личности, крещеную Ирландию и множество мест, связанных с его кипучей деятельностью: развалины, колодцы и пещеры, число которых растет с каждым новым приливом доверчивых иностранных туристов. Ирландия на протяжении столетий чтит своего святого патрона, а с 1921 года, когда на ирландской земле возникло первое независимое государство, 17 марта стало национальным праздником.

В этот день по улицам Дублина движется красочное шествие, носящее имя «парад Святого Патрика». Теряет казенную неприглядность центральный телеграф, возле которого обычно проходят все митинги и демонстрации. Этой традиции положило начало восстание против британского колониального владычества в 1916 году, когда отряды ирландских патриотов заняли телеграф и провозгласили независимую республику. В жестоких боях здание было полностью разрушено английской артиллерией, но позднее восстановлено на центральной О"Коннелл-стрит ирландцы обязательно укажут на серые колонны телеграфа: «Вот откуда началась наша революция».

К празднику у центрального телеграфа воздвигают трибуны, которые заполняют государственные и партийные деятели, именитые гости и ветераны освободительной борьбы. Промышленные и торговые фирмы, учреждения и общественные организации украшают цветами и лентами машины, которым предстоит принять участие в карнавальном шествии, подбирают красивых девиц в состав их экипажей.

И вот наступает 17 марта. Мимо трибун, увитых надписью «День Святого Патрика», шагают, надувая до отказа щеки, оркестры волынщиков в клетчатых юбочках. Гремят прибывшие из США духовые оркестры. Впереди вскидывают ноги в такт музыке нестройные ряды девушек в киверах времен наполеоновских войн. Проходят группы ряженых и колонны детей в строгой школьной форме. Везут стенды-рекламы и стенды, рассказывающие о достижениях национальной промышленности. То и дело шествие прерывается, когда выходят в круг стремительные танцоры.

Вдоль тротуаров — плотная стена народа в праздничных нарядах с пучками трилистника, приколотыми к волосам, лацканам пиджаков и жакетам. За несколько дней до праздника во все уголки мира из Ирландии идет поток специальных бандеролей с такими же пучками трилистника: день Святого Патрика отмечают и далеко за ее пределами. Ведь в Австралии живет более 55 тысяч ирландцев, в Англии — около миллиона, в Канаде — почти два миллиона, а в Соединенных Штатах — чуть ли не 20 миллионов. На Пятой авеню в Нью-Йорке парад 17 марта с непременным участием стюардесс ирландской авиакомпании «Эр лингус» останавливает уличное движение на несколько часов. Но это вовсе не вызывает недовольства нью-йоркской полиции, которая, как утверждают, наполовину состоит из ирландцев. Немало их и в пожарных командах, и в аппаратах политических партий США, в руководящих органах американских профсоюзов.

Ирландцы, живущие за границей, поддерживают тесные связи с родиной. Очень чутко реагируют на события, происходящие на «земле предков», американские граждане ирландского происхождения, и их пожертвования питают не одну политическую организацию в Ирландии. Во время визитов в Дублин пускают новые ветви генеалогические древа политических деятелей Соединенных Штатов. Кузенов и кузин из всеми забытых сел высокочтимым гостям охотно подыскивает ирландское бюро по развитию иностранного туризма «Борд фолча».

При всей многочисленности ирландского населения на земном шаре, в самой Ирландии, включая республику и шесть из девяти графств исторической провинции Ольстер (1 Ирландия разделяется на четыре исторические провинции — Ленстер, Манстер, Коннот и Ольстер. Последняя состоит из девяти графств, шесть из которых входят в состав Соединенного королевства Великобритании и Северной Ирландии.), живет немногим более четырех с половиной миллионов человек. Разбросанность ирландцев по всему миру объясняется не любовью к «перемене мест». Причиной этому эмиграция, которая веками была бичом Ирландии. Эмиграцию породило и поддерживало прежде всего колониальное владычество Англии, начавшей завоевание соседнего острова в XII столетии. По ирландской земле проходили огнем и мечом «железнобокие» Кромвеля. Коренных жителей вытесняли в болота и на бесплодный крайний запад, сгоняли с земли, которую захватывали пришельцы-англичане. «Мятежников» вырезали целыми селениями, травили собаками, как диких зверей. Город Дрогеда, например, сровняли с землей, никого не оставив в живых. «Во всей стране, за исключением шотландских поселений на севере, царят нищета и запустение», — писал Джонатан Свифт в 1726 году. В середине прошлого столетия в Ирландии насчитывалось 8 миллионов человек. За полвека эмиграция и смерть от голода сократили население вдвое. Не приходится удивляться, что ирландская история изрезана шрамами сражений за свободу и независимость. Крупнейшими были восстания 1798 года под руководством Вулфа Тона, «отца» и основателя движения за единую и независимую Ирландию; получившая высокую оценку В. И. Ленина «красная пасха» 1916 года, которая положила начало освобождению страны от колониального гнета.

Чем славен Дублин

Но вернемся в Дублин. Не в праздничный Дублин 17 марта, а в город, живущий своей повседневной, куда менее броской и яркой жизнью. И тут человека привередливого может постигнуть разочарование. Увы, столица Ирландии не богата историческими памятниками, перед которыми застывают в немом экстазе впечатлительные иностранные туристы. Город рассекает надвое река Лиффи, славящаяся мягкостью и чистотой воды, которая, по свидетельству знатоков, придает неповторимый вкус ирландскому пиву, а также идет прямо из-под крана в аккумуляторы автомашин. На ее левом берегу, у шумного порта, где торчат стрелы подъемных кранов, грузно дышат грузовики, темнеют стены складов и громоздятся кучи ящиков, в воды реки смотрят дорические колонны старой таможни, увенчанные гербом Ирландии и аллегорическими фигурами Атлантического океана и крупнейших рек страны. Вверх по Лиффи, за мостом О"Коннелла, ширина которого превышает длину, и горбатым Пенни-бридж (в старину за переход платили пенс) возвышается купол суда Фор кортс, зорко охраняемый статуями Справедливости, Милосердия, Мудрости и Власти.

Старая таможня, Фор кортс и закопченные временем колонны Национального банка, в прошлом ирландского парламента, — вот, пожалуй, и все, чем может похвалиться столичная архитектура. О Дублинском замке, куда водят туристов любоваться коврами, картинами и канделябрами, сами ирландцы отзываются сдержанно. В свое время там размещалась резиденция английских правителей, а рядом — штаб-квартира тайной полиции, и комнаты замка обагрены кровью вождей восстания1916 года. К слову сказать, тогда английская артиллерия не пощадила ни старой таможни, ни Фор кортс, и пришлось затратить немало сил и средств, чтобы восстановить их в прежнем великолепии.

Недалеко от центра высится собор Святого Патрика, увешанный внутри полковыми знаменами, который используется и как концертный зал. Под его гулкими сводами звучали произведения Д. Д. Шостаковича, когда он приехал в ирландскую столицу, чтобы присутствовать на торжественной церемонии вручения диплома доктора музыки. Это звание ему было присвоено дублинским университетом «Тринити колледж». Кстати, настоятелем собора Святого Патрика в 1713—1745 годах был Джонатан Свифт, уроженец Дублина.

На южной окраине Киллайни приезжим показывают скромный коттеджБернарда Шоу. При этом ирландцы не преминут подчеркнуть, что многие писатели, поэты и драматурги, снискавшие мировую славу как английские, родились и выросли в Ирландии, и назовут Джонатана Свифта, Бернарда Шоу, Шеридана, Оскара Уайльда, Уильяма Батлера Йетса и Джеймса Джойса. Вообще, когда заходит речь о какой-нибудь знаменитости, ирландцы норовят разыскать ее связи с Ирландией.

Из центра Дублина с его назойливыми рекламными плакатами, как бы норовящими схватить за полу зазевавшегося прохожего; после автомобильной суеты и галдящих толп туристов «Тринити колледж» предстает разительным контрастом. Пройдя под сводами прохладной арки, где нужно для порядка обменяться замечаниями о погоде с привратником, попадаешь на просторную площадь Дублинского университета, мощенную по старинке крупным булыжником, по сторонам которой стоят массивные учебные корпуса. В строю ветеранов выделяется молодым новобранцем светлое модернистское здание библиотеки. В воздухе стоит аромат роз, вьющихся по ажурной решетке. Над головой о чем-то неумолчно шепчутся пышные кроны могучих деревьев. Вокруг, группами и в одиночку, снуют парни и девушки с портфелями, матерчатыми сумками и пластиковыми папками, а то и просто пачками книг и тетрадей, связанными ремешком.

История «Тринити колледж» противоречива. В 1591 году группа граждан Дублина получила от английской королевы Елизаветы 1 хартию на учреждение первого в Ирландии университетского колледжа. Городские власти отвели в четверти мили от стен города участок земли с полуразрушенными строениями бывшего монастыря «Всех святых». Между прочим, монастырское происхождение проглядывает в самом названии «Тринити», которое переводится как «святая троица». С тех пор город разросся, и сейчас университет находится в сердце Дублина — напротив Национального банка, откуда рукой подать до парламента. Нужно сказать, что со дня основания за «Тринити колледж» закрепилась худая слава заведения, которое в основном готовит священников для протестантской церкви, не пользовавшейся, мягко говоря, популярностью в католической Ирландии, и вообще университет считался учреждением, созданным на ирландской земле Англией в своих корыстных целях.

За давностью лет трудно судить, насколько это справедливо, поскольку различные источники и представители двух основных вероисповеданий в Ирландии дают по этому вопросу противоречивые показания. Но думается, что в те далекие годы студентов «Тринити колледж» нельзя было назвать столпами, подпирающими колониальную администрацию. Об этом говорит хотя бы тот факт, что в 1689 году власти разогнали студентов, а университет был превращен в солдатские казармы. В истории «Тринити колледж», составленной его преподавателями, этот момент описан весьма деликатно: «Опустела казна, и пришлось заложить столовое серебро». Как бы то ни было, в университете во все времена витал дух свободомыслия. Достаточно упомянуть, что его закончили Джонатан Свифт и Вулф Тон.

С другой стороны, вплоть до начала 70-х годов нашего века для поступления в «Тринити колледж» католикам требовалось испрашивать специальное разрешение епископа. А девушкам, хотя в университет их стали допускать с 1904 года, до недавнего времени разрешалось показываться на его территории только в сопровождении особ мужского пола.

Мне часто приходилось бывать в университете, который в отсутствие советского посольства был единственным местом в Дублине, где можно было взять русские книги в библиотеке и поговорить по-русски. Кафедра русского языка возникла в «Тринити колледж» в трудные военные годы, когда народы Европы с надеждой ждали от Советской Армии избавления от угрозы фашистского рабства. С тех пор и сама кафедра, и число студентов, естественно, выросли. Студенты изучают не только язык, но и русскую и советскую литературу, историю, географию, экономику, государственное устройство СССР. Обучение продолжается четыре года, и к концу этого срока, насколько я могу судить, из стен «Тринити колледж» выходят достаточно подготовленные преподаватели русского языка и переводчики.

В разговорах со студентами я нередко задавал вопрос, почему ирландские юноши и девушки решили взяться за изучение русского — одного из самых трудных для англоязычных народов. Ответы подчас были самыми неожиданными. Однако какими бы ни были изначальные причины, которые привели студентов на кафедру русского языка, никто не жалеет, что взялся за нелегкое дело. Конечно, остро не хватает книг современных советских авторов, газеты и журналы на полках библиотеки многолетней давности (с финансами у «Тринити колледж» не густо), нет хороших учебников. Лингафонный курс, например, составлен по учебникам, изданным в Лондоне, в текстах и диалогах которых «типичная русская семья» садится за завтрак из кукурузных хлопьев, заправленных молоком, грейпфрута и яичницы с беконом, а «полицейский» на московской улице упорно величает прохожего «сэром». Да что там говорить, если нет просто подробных карт Советского Союза, не говоря уже о кинофильмах и диапозитивах. Как следствие всего этого — существенные пробелы в знаниях студентов. Они имеют весьма смутное представление о научном социализме, о советском строе. В повседневной жизни им приходится полагаться на газеты и журналы, которые рисуют жизнь в СССР настолько превратно, что их чтение вызвало бы насмешливую улыбку, если бы речь не шла об очень серьезных вопросах.

И все же мои знакомые с русской кафедры «Тринити колледж» кое в чем существенно отличаются от своих однокашников. Они знают о нашей стране куда больше, в разговорах задают вопросы посерьезней, повдумчивее. Их тревожит более широкий круг проблем, и когда мне приходилось присутствовать при демонстрациях протеста против войны во Вьетнаме или на митингах, где осуждались планы правительства вступить в европейский «Общий рынок», среди их участников я неизменно встречал своих знакомых из «Тринити колледж».

Кстати, изучение русского языка в Ирландии не ограничивается «Тринити колледж». Кафедра русского языка существует и в университете Северной Ирландии в Корелейне. Вечерние курсы русского языка есть в национальном университете Ирландии «Юнивер-сити колледж» да в двух средних школах Дублина, католической и протестантской. Когда в конце сентября 1972 года у города Лимерик на западе открылось Национальное высшее технологическое училище, русский стал одним из ведущих иностранных языков, преподающихся там.

Дублин — еще не Ирландия

В красочных плакатах, которые распространяет по всему миру ирландское бюро по развитию иностранного туризма «Борд фолча», Ирландия преподносится как «последний уголок в Европе, не загрязненный промышленными отходами». Потенциальных туристов соблазняют тем, что средняя плотность населения в стране — 43 человека на квадратный километр, а посему там больше шансов, чем где бы то ни было в Западной Европе, подышать свежим воздухом, дать отдых глазам на природе и послушать тишину, укрывшись в лодке на дальнем озере по соседству с парой диких лебедей.

Все это более или менее соответствует действительности. Но если нет времени и сил забраться в глушь, а хочется просто погулять вдали от шума городского, возникают серьезные трудности. По обочинам шоссе и вдоль проселочных дорог тянутся сплошные заборы в человеческий рост, навалены груды камней, густо посажен непролазный кустарник, стоят ряды колючей проволоки либо охранные таблички с грозной надписью «Частная собственность. Нарушители привлекаются к судебной ответственности». Земля, особенно в районе Дублина и других крупных городов, ценится очень высоко, и каждая пядь ее кому-то принадлежит.

Едешь словно бы по тоннелю, из которого при всем желании невозможно ступить ни шагу в сторону, и загородная прогулка оборачивается уроком политэкономии на тему «Частная собственность на землю». Именно она становится на пути прокладки новых шоссе и ведет к вздорожанию жилищного строительства (за последние годы цены на жилье в ирландской столице поднялись почти в четыре раза). С рыбалкой тоже не очень-то разгуляешься, потому что самые заманчивые реки и озера находятся в частном владении.

Встречаются, конечно, места, доступные всем и каждому. К примеру, Глендалох, долина двух озер среди гор Уиклоу, густо поросших лесом. Как водится в Ирландии, Глендалох не обошелся без своего святого — Святого Кевина, дожившего, по слухам, до 120 лет и построившего семь церквей, развалины которых и тысячелетняя круглая башня соперничают с форелью в борьбе за внимание туристов. Вдоль крутого берега ведет извилистая тропинка, а по сторонам в зарослях папоротника обилие белых грибов. Ирландцы их не собирают, считая ядовитым все, что растет в лесу, так что, не опасаясь соперников, за час-другой можно наполнить не одну корзину. Там же, недалеко от Дублина, — живописный водопад, старинные здания, фонтаны и ухоженные сады Пауэрскорт, где за деревьями мелькают пугливые олени. Но даже леса обтянуты забором из проволоки, и гуляющие чинно прохаживаются по аккуратным дорожкам.

Старые замки, которых немало в Ирландии, давным-давно бы развалились, если бы не иностранные туристы. Для американских гостей устраивают «средневековые банкеты» при свечах, прикрывающих неверным светом недостатки кухни, и музыкальные представления, где главную партию ведет арфа, занявшая место в национальном гербе. Для туристов существуют и псевдоирландские сувениры: грубые куски зеленого мрамора Коннемары, трилистник в золоте и серебре и фигурки бородатых эльфов, которыми народные сказки населяют окрестные леса. Эти поделки куются на предприятиях, производящих ложки, плошки и прочие бытовые мелочи. Порой складывается впечатление, что ко всем американцам в Ирландии относятся как к ходячим денежным мешкам. Причем они не очень-то стараются рассеять это заблуждение. Во всяком случае, многие магазины процветают за счет неразборчивости заокеанских гостей.

Иная стать — деловые и прижимистые англичане, которые по приезде в ирландскую столицу спешат на встречи с бизнесменами или на рыбалку. По всей Ирландии разбросано около 800 чудо-озер с изумительно прозрачной водой, хлопотливых рек и речушек, неугомонных ручейков. По дороге от Дублина к Слайго на северо-западе практически ни на минуту не теряешь из виду блеска воды среди зелени. Может быть, поэтому ирландские рыболовы-любители — народ разборчивый и, прямо скажем, избалованный. У меня первое время никак не укладывалось в голове их презрительное отношение к щуке, окуню, лещу и прочей, с их точки зрения, «сорной» рыбе. До тех пор, пока однажды на озере Кориб мое удилище чуть не сломалось под тяжестью громадной форели и битый час мы с ней отчаянно решали вопрос, кто кого. Когда она уже вяло буянила в садке, а я пытался трясущимися руками запалить трубку, пришлось переосмыслить привычное отношение к рыбалке. И еще навсегда запомнилась пара десятков солидных лососей, зашедших нереститься в небольшую речку на южном побережье у Бэнтри. В чистом мелководье было хорошо видно каждую рыбину, но подступиться к ним так и не удалось, как ни менял я блесны, стараясь замаскироваться в жидких кустиках.

Ловлю на червя ирландцы вообще не признают, от блеснения воротят нос и единственным «спортивным» видом считают ловлю на муху. Рыба в их понимании — исключительно форель и лосось. Правда, в последние годы отношение к щуке стало меняться, но по причинам отнюдь не психологического порядка. Почти вдвое подскочили цены на мясо, и резко возросла стоимость ценных сортов рыбы. Дает о себе знать и загрязнение водоемов промышленными отходами. К щуке начали подходить с должным уважением, и наглядное свидетельство тому — появление в газетах рецептов всевозможных блюд из нее.

Подальше от побережья горы и холмы сплошь разбиты на множество частных пастбищ и участков. За изгородью виднеются мирно жующие коровы, а перед колесами автомашины вечно мельтешат лохматые овцы. Правила уличного движения составлены так, что при наезде на скотину автоматически виноват водитель. Парадокс? Отнюдь нет, если взглянуть на дело с точки зрения бесстрастной статистики. Ирландия — сельскохозяйственная страна, где около трети населения трудится на земле. Причем преобладают мелкие и средние хозяйства, которые ведутся, как правило, лишь членами семьи. Для них лишиться даже одной овцы — серьезная потеря. Ведь у двух третей фермеров годовой доход не превышает тысячи фунтов (ирландский фунт приравнен по стоимости английскому фунту стерлингов). Эта сумма едва покрывает их издержки, так что о приобретении машин и удобрений не приходится и мечтать.

В результате многие фермеры вынуждены покидать землю, искать работу на стороне. С конца второй мировой войны число мужчин, занятых в сельском хозяйстве, упало почти вдвое. Большинство рабочих в городе — недавние выходцы из села, причем то же можно сказать о представителях интеллигенции. Разве только среди членов Дойла (парламента) встречаются политические деятели второго и третьего поколений.

Борьба на политической арене в Ирландии в какой-то степени дело семейное, и эстафета переходит от отца к сыну, от мужа к жене. В Дойле заседают Коллинзы, Косгрейвы, Костелло де Валера и Лемассы (1 Де Валера — сын бывшего президента Ирландии. Косгрейв — сын бывшего премьер-министра и сам ныне премьер-министр и т. д.). Когда происходит голосование на всеобщих выборах, нельзя отделаться от впечатления, что избиратели отдают предпочтение не партиям, а личностям. Впрочем, выбирать между двумя крупнейшими партиями — Фианна файл («Солдаты судьбы») и Фине гэл («Объединенная Ирландия») — особенно не приходится, потому что по всем важнейшим вопросам, если отбросить словесную шелуху, их позиции практически одинаковы — и та и другая защищают интересы буржуазии.

«Бларни Стоун» и ИРА

За годы работы в Ирландии мне пришлось исколесить всю страну вдоль и поперек. В одну из поездок на южное побережье я отправился вместе с Генеральным секретарем Компартии Ирландии Майклом О"Риорданом, человеком замечательным, которого, казалось, знает вся страна. Невозможно было пройти с ним по улице, чтобы его несколько раз не остановили и не вовлекли в беседу.

Уроженец города Корка, О"Риордан не хуже заправского гида знакомил меня со всеми достопримечательностями. Первая остановка была сделана у «Бларни стоун».

— Во времена правления в Англии королевы Елизаветы I, — рассказывал товарищ О"Риордан, — ее представитель лорд Кэри вел переговоры с лордом Бларни в Корке, требуя, чтобы тот подчинился королевской власти и отказался от традиционной практики, когда ирландские кланы сами выбирали своих вождей. Лорд Бларни не выдвигал никаких существенных возражений. Более того, он со всем соглашался, но откладывал выполнение обещаний со дня на день, из месяца в месяц, подслащая пилюлю сладкими речами. В конечном итоге незадачливый Кэри стал посмешищем при дворе, а королева как-то заметила: «А, это все сплошной бларни. Сей господин вовсе не собирается делать то, что обещает».

Так, благодаря ирландскому феодалу английский язык обогатился новым выражением «бларни», что переводится как умение «втереть очки», но не нахально, а деликатно, так сказать, наиприятнейшим образом, — смеясь, заключил свой рассказ Майкл О"Риордан. — Поэтому один из лучших комплиментов иностранцу в Ирландии — признать, что он «овладел искусством бларни».

С этими словами товарищ О"Риордан потянул меня к краю скалы поцеловать «Бларни стоун», убеждая, что таким способом можно обрести дар красноречия. Это оказалось не так-то просто. Пришлось лечь на холодный камень, свеситься над пропастью и тянуться губами к шероховатой скале, пока мой спутник сидел у меня на ногах, чтобы предотвратить долгое падение и наверняка весьма неприятное приземление.

Графство Корк знаменито не только «Бларни стоун». Пересеченная местность с глубокими оврагами и холмами, покрытыми густой, колючей растительностью, верно служила убежищем для отрядов подпольной Ирландской республиканской армии (ИРА) в годы борьбы за независимую Ирландию.

— Это настоящая партизанская страна. Именно в этих местах шли ожесточенные бои с карательными экспедициями «черно-пегих» (1 «Черно-пегие» — презрительное прозвище солдат карательных отрядов английской армии из-за цвета их обмундирования. ) в горячие 20-е годы, когда вся Ирландия была охвачена огнем освободительной борьбы... О героизме бойцов ИРА сложены песни, написаны книги, — продолжал О"Риордан, — и вот сейчас, после визита к «Бларни стоун», мне вспомнился один любопытный эпизод из ее истории.

Однажды отрядам ирландских патриотов понадобились грузовики, чтобы перебросить людей и оружие к Дублину. Было решено позаимствовать транспорт у американской компании, находившейся в Корке. Администрация попыталась возражать, ссылаясь на то, что Соединенные Штаты никак не вовлечены в англо-ирландский конфликт. Тогда командир отряда ИРА что-то быстро набросал на клочке бумаги и торжественно вручил его оторопевшему директору фирмы. Тот прочитал: «ИРА объявляет войну США». Грузовики были реквизированы на вполне законном основании.

— Не случайно,—улыбнулся товарищ О"Риордан, — именно в графстве Корк есть город Макрум, возможно, единственный в своем роде на всем земном шаре. Его жители хвастаются тем, что «Макрум не породил ни одного дурака». Впрочем, подобные утверждения можно услышать и в других районах. Прежде всего в графстве Керри, которое вот уже много лет регулярно поставляет государственных и партийных деятелей, высших чиновников полиции и таможни, профсоюзных боссов и руководителей рекламных контор. Столкнувшись с изворотливым человеком, в совершенстве владеющим искусством «бларни», у нас, в Ирландии, говорят: «Должно быть, вы родом из Керри». И редко ошибаются...

У жителей Керри есть и другая отличительная черта — прямо-таки страсть к музыке (кстати, любовь к ней широко распространена по всей Ирландии). В далеком прошлом в каждом ирландском селе жили свои традиции и обычаи. Ни одно сельское празднество, будь то свадьба, рождение ребенка, строительство нового дома, уборка урожая, встреча весны или проводы старого года, не обходилось без песен и танцев. Но постепенно они были забыты, чему в немалой степени способствовала политика английских колонизаторов, запретивших их под угрозой суровой кары. И вот в небольшом городке Трейли (графство Керри) группа энтузиастов создала любительский театр «Шиамса», что в переводе с ирландского означает «развлечение». Вначале они исполняли песни и танцы, которые удалось собрать в округе. Но интерес к ансамблю был столь велик, что он начал предпринимать вылазки все дальше и дальше. Труппа исколесила всю страну, знакомясь с народным искусством и обычаями, многим дала вторую жизнь и сама вышла с местной на общенациональную сцену.

Окончание следует

Ю. Устименко

(обратно)

Желтый глаз

Окончание. Начало в № 2.

Когда Ноттов спускался с горы, неся в мешке за спиной одного из птенцов, было уже совсем светло. И даже сейчас перед его глазами мелькают эпизоды отчаянной схватки. Вот он резким движением набрасывает на птицу мешок. Та точно взрывается от приступа ярости, вонзает острые когти в мешок, подминает его под себя и вдруг неудержимо катится к краю бездны. Одним прыжком Ноттов бросается к птице. Но сова сильна и вовсе не собирается сдаваться. Она вонзает когти в руку охотника. От резкой боли Ноттов вскрикивает, чувствуя, как когти скребут прямо по кости. Приходится отпустить птичью лапу. Ноттов, стоя на коленях, пытается освободиться: весь лоб у него мокрый от пота, он негромко стонет от боли и, охваченный яростью, шипит: «Пусти!» Но вот сова замечает в мешковине просвет. Мощные удары крыльями — она освобождает голову. Встретившись глазами с Ноттовом, птица вздрагивает. В ее взгляде ярость сменяется испугом. Она выпускает руку Ноттова и пытается подняться, но мешок ей мешает. С большим трудом сова достигает края обрыва, но внезапно срывается и катится вниз...

Короткая летняя ночь незаметно уступила место утру, и лишь на западе висит бледная круглая луна. Высокие ели отбрасывают длинные тени на большую каменную гряду в глубине Курпосского ущелья. Под одной из них виднеется что-то светлое. Ноттов останавливается, чтобы удостовериться, не шевелится ли птица. Нет, как он ни всматривается, она неподвижна. Да, видно, маленький филин погиб...

Ноттов морщится: мертвый филин стоит немного. Жаль, что ему так не повезло, и он потерял птенца в тот момент, когда уже готов был засунуть его в мешок. Но с острыми когтями птицы шутки плохи, а особенно, когда они рвут мясо до кости. Ноттов пытается пошевелить пальцами правой руки, но от нестерпимой боли едва не начинает кричать.

Он поднимает безжизненное тело птицы и уже совсем хочет засунуть его в мешок, как замечает, что птица слабо шевелится. Значит, еще жива...

Птенец приподнимает голову, смотрит на человека широко раскрытыми глазами. В его взгляде больше нет ни ненависти, ни испуга, одно лишь глубокое изумление. Но тут же птенец снова опускает голову — он слишком слаб, чтобы оказать сопротивление.

Вскоре Ноттов направляется в обратный путь, через каждое плечо у него перекинуто по мешку. Перебираясь через валуны и поваленные деревья в глубине Курпосского ущелья, Ноттов не обращает внимания на огромную птицу, которая бесшумно летит за ним. Всякий раз, когда в каком-нибудь мешке раздается шипение, она подлетает ближе. Но стоит ей оказаться рядом с человеком, как мужество ей изменяет; она поспешно скрывается среди развесистых елей и ольшаника и замирает...

Лето в полном разгаре. Утром Бьерке охвачен тишиной и покоем. В конюшне, растянувшись на полу, валяется кошка Сири. В конюшне прохладно, а через открытую дверь тянет небольшой ветерок. Вдруг кошка резко поднимает голову и настораживается, уши ее вытягиваются вперед, поза выражает напряжение.

«Клю-ю-ют, — раздается вдруг за стеной, — клю-ю-ют».

Сири расслабляется, эти непонятные хриплые звуки в последнее время часто слышатся в Бьерке. Кошка вытягивает лапы и дышит медленно и глубоко. Но за стеной конюшни в тесной и вонючей кроличьей клетке два существа не спят, их мучает жара. Это два молодых филина с Курпоса. Вот уже три недели, как они сидят в этой клетке. Днем они дремлют, а ночью напряженно прислушиваются в ожидании ответа.

Но с каждым новым днем они все более падали духом и в конце концов начинали обычно жалобно пищать; они не могли понять, куда девалась мать, луна ведь скоро будет такой же большой и круглой, как в ту ночь, когда они видели ее в последний раз...

...Однажды теплой июльской ночью, когда филины бесконечно повторяют свои однообразные призывные крики, к их величайшему изумлению, совсем рядом раздается ответ матери. Куда девались их лень и апатия! Они зовут мать, беспрестанно повторяют свои призывные крики, от нетерпения не делают даже паузы, чтобы прислушаться к ответу. Их усилия вознаграждены: большая ширококрылая птица опускается на дерево посреди усадьбы. Мать!

Некоторое время Серое ушко полна нерешительности; ей послышалось или и впрямь где-то совсем рядом шумят птенцы? Их здесь не видно и не слышно... Но вот птенцы опять начинают кричать — они боятся, что мать их не найдет и улетит прочь. Но Серое ушко, расправив крылья, спускается с дерева и садится на траву перед клеткой. Переваливаясь с ноги на ногу, она подходит вплотную к птенцам и все время пощелкивает клювом.

Птенцы вне себя от восторга; этого момента они столько ждали!

Серое ушко манит их низким, настоятельным голосом: уху-уху-уху. Потом поворачивается и делает несколько шагов, словно давая понять, что птенцы должны следовать за ней. Но те остаются на месте и только растерянно прижимаются клювом к дверце клетки. Мать долго манит к себе птенцов. Когда все ее призывы не помогают, она взлетает на крышу клетки. Там она сидит, изучая окружающую местность. Взгляд ее на время задерживается на белом домике, потом перебегает на стену конюшни, снова возвращается к домику. Она страстно хочет помочь птенцам, но инстинкт подсказывает ей, что отсюда надо улетать, и поскорее.

Два чувства борются в ней: желание освободить птенцов и страх перед человеком. Серое ушко долго сидит около клетки, освещенная бледно-зеленым светом луны. Но когда он отступает перед первыми проблесками зари, она уже не смеет больше оставаться на крыше клетки. Мягко оттолкнувшись, она взмывает в воздух и, медленно работая крыльями, направляется к пышной ели на краю опушки. Там она прячется в густой хвое, поближе к стволу. И лишь с появлением солнца улетает назад к Курпосу, к пустому гнезду.

В конце июля — начале августа Серое ушко постоянно дежурит возле клетки, где томятся взаперти ее птенцы. Она уже давно потеряла надежду увести их с собой. Ни призывы, ни лакомая добыча — лягушки и мыши — ничто не действовало. Утешало ее лишь одно — стоит ей прилететь, и птенцы успокаиваются. Да и она, навещая их, удовлетворяет неосознанную тоску: подле них она тоже успокаивается.

Одного она понять не может — почему птенцы не берут пищу, которую она приносит? Иногда она, правда, замечала, что добыча исчезает, но не была уверена, что ее съели птицы. Как-то ночью, когда она вторично прилетела к клетке, ей показалось, что вдоль конюшни пробирается зверек с мышью в зубах. Ей очень хотелось броситься на хитрого воришку. Но что-то ее удержало, должно быть, инстинкт подсказал ей, что это существо принадлежало не лесу, а миру двуногих.

Обитатели хутора привыкли к крикам совят. И Ноттов, и жена его Анна давно перестали обращать на них внимание. Анна больше не сетовала, что совята не дают ей спать по ночам.

И все же она не раз испытывала угрызения совести при мысли о том, какую судьбу уготовили этим животным; она просила за них Ноттова, уверяя, что несправедливо держать дикие создания взаперти в тесной клетке только затем, чтобы, когда они вырастут, продать их подороже.

Но Ноттов всегда отговаривался, птенцы-де ни в чем не нуждаются, имеют вдоволь еды, и раз уж их двое, то наверняка они не чувствуют себя одинокими. К тому же, если в наше время хочешь жить, сантиментам не место; в последние годы им и без того было трудно сводить концы с концами, так почему бы не воспользоваться возможностями, которые дает природа? И Анне пришлось отступить.

Однажды ночью Ноттов сделал удивительное открытие, которое затронуло даже его малочувствительную совесть: он вдруг увидел на дереве посреди усадьбы большой узел. Он замер. Неужто филин выбрался из клетки?

Неожиданно «узел» расправил два больших крыла и упал вниз, прямо к кроличьей клетке у стенки конюшни. Вот оно что: это один из взрослых филинов; должно быть, мать прилетела проведать птенцов...

Ноттову эта мысль пришлась не по вкусу: как сильны родственные узы в семействе филинов, если родители осмеливаются преодолеть свой извечный страх перед человеком и прилететь на хутор!

Но тут же другая мысль приходит ему в голову: что, если подстрелить самку прямо здесь? Вряд ли представится лучшая возможность — ни искать птицу не надо, ни тащить на себе ее тело весь дальний путь с Курроса...

Задумано — сделано. Ноттов пробирается в дом и снимает со стены дробовик. Затем, осторожно пригнувшись, прямиком направляется через усадьбу. Он не чувствует, как росистая трава хлещет по голым щиколоткам и ноги становятся мокрыми...

Ждать приходится долго. Ноттов начинает терять терпение. Ноги у него промокли, одет он легко и страшно продрог. Руки, скрюченными пальцами обхватившие ствол ружья, коченеют от холодной стали. Он уже собирается домой, как птенцы снова поднимают крики: ясно, они кого-то видят или слышат. Внезапно с крыши конюшни спускается тень, и вот уже большая птица садится в траву, в нескольких метрах от клетки. Это Серое ушко. При слабом свете она кажется неправдоподобно большой. Ноттов уверен, что это самка, он слышал, что у хищных птиц самки всегда крупнее. Он уже не сомневается, что перед ним та самая птица, которая весной защищала свое гнездо там наверху, на Курпосе.

Птенцы прижимают головы к дверце клетки, чтобы лучше видеть мать. Сквозь дверцу хорошо виден красивый круг из мелких перьев — «лицевой диск», который обрамляет их физиономии. Удивительные звуки раздаются в ночной тиши: кошачье мяуканье, щелканье глухаря, шипение змеи и воркование, напоминающее весеннюю песню вяхиря.

Ноттов забывает, что стоит в засаде, он не сводит глаз с поющих птиц. А когда, наконец, вспоминает, для чего находится здесь, и поднимает двустволку, то обнаруживает, что самка сидит на одной линии с клеткой. Если он сейчас выстрелит, рискует поразить также и птенцов.

Придется обождать.

Немного погодя Серое ушко перелетает на дерево и усаживается внизу. Ноттов тщательно прицеливается и нажимает на спусковой крючок. Мощный грохот разрывает воздух, из ствола вырывается длинный огненный сноп.

Когда дым рассеивается, Ноттов видит большую птицу в траве под березой. Она мертва. Огромные крылья распластаны, перья на затылке вздыблены; кажется, будто и перед лицом смерти птица намерена защищать своих птенцов. Но глаза уже сомкнулись, теперь даже зоркие глаза филина не смогут ничего различить...

Часа через два восходит солнце. Ноттов в это время уже далеко от дома. Он направляется в поселок, чтобы продать филина, на плече лежит тяжелый мешок, в нем спрятана большая и еще теплая птица.

Но Ноттов не ощущает тяжести. Он радуется, как дитя, и легко перемахивает через ручьи. Да, народ в Стурьшедалене раскроет рот, когда он покажет взрослого филина! Давно там не видели удачливых охотников. Но больше всего его радует мысль о том, что скажет сосед, Толлеф Лисэтр, когда узнает, что на сей раз он, Ноттов Бьерке, подработал на филинах из Курпоса...

В этот ясный сентябрьский день Ноттову не сидится дома. С двустволкой за спиной он бродит по лесу и выискивает места, где обычно водятся рябчики. Но сегодня ему не везет, рябчиков будто и след простыл. Потом Ноттов сворачивает на узкую тропу, ведущую к Фюрюфлаке, и незаметно для себя направляется к Кур-посу. Он и сам не знает, почему выбрал именно этот маршрут — словно что-то влечет его в ту сторону. Должно быть, все дело в привычке — он много ходил здесь последнее время... Погруженный в воспоминания, он не сразу замечает, что наступил на что-то твердое. Наклонившись вперед, переворачивает находку сапогом. Да это заяц, вернее то, что от него осталось!

Ноттов сразу догадывается, что это остатки трапезы филина. Он внимательно осматривает тушку и приходит к выводу, что она лежит тут не один день. Значит, самец с Курпоса еще летает в этих лесах...

Ноттов прямиком направляется к Курпосу. Он торопится: если уж кончать с филином, то только сейчас, пока не выпал снег и в лесу можно передвигаться без помех.

Смеркается.

Но Ноттов настолько поглощен мыслями о филине, что забывает даже о том, что пора возвращаться в Бьерке. Судя по всему, луны сегодня не будет, значит, надо торопиться. И он быстрым шагом идет к подножию скалы. Вот и знакомая расселина, по которой он не раз лазил в последние месяцы. Наверху, на уступе, все как прежде: у самой скалы небольшая ямка с гнездом, которое защищала самка, когда сидела на яйцах. У края обрыва, над самой пропастью, притулилась маленькая березка — под ней в жаркие дни птицы находили укрытие от солнца.

Возле гнезда обглоданные кости — красноречивое свидетельство, что когда-то здесь обитали хищные птицы. Сейчас уступ кажется заброшенным. При мысли о том, что по его вине филины вынуждены были покинуть гнездо, Ноттову становится не по себе. Но он старается подавить укоры совести: еще неизвестно, остались бы филины на уступе, даже если бы он и не вмешался в их жизнь.

Ноттов внимательно оглядывается, торопливо изучает каждую расселину и выступ в горе; помнится, над самым уступом с гнездом обычно, отдыхал самец. Сейчас там никого нет. Подойдя к краю обрыва, он ложится на живот и смотрит вниз.

Там, внизу, тоже не видно птицы.

Ноттов поднимается и с ружьем в руках карабкается вверх. К тому времени, когда он достигает вершины, становится совсем темно, и он понимает, что ему уже нет смысла возвращаться домой.

Не без досады он сбрасывает с плеч мешок, достает небольшой топорик, подходит к густой ели и начинает рубить ветки. Немного погодя с вершины Курпосской скалы к небу поднимаются желтые языки пламени. Огонь освещает сидящего у костра человека, его обветренное морщинистое лицо, глубоко сидящие глаза...

Ноттов вздыхает, откидывается на лапник; ночь предстоит долгая, спать почти не придется — надо все время подкладывать ветки в огонь, чтобы он не погас. Но незаметно для себя он засыпает. А когда присылается как от толчка, то видит, что костер почти погас. Он быстро хватает хворостину, и пламя разгорается, взметая вверх сноп искр.

Какое-то внутреннее чувство подсказывает Ноттову, что не потухший костер заставил его проснуться. Он не в силах отделаться от ощущения, будто кто-то не сводит с него глаз.

Он медленно поворачивается, смотрит на большой валун, к которому пристроил свое ложе. И тут замечает два немигающих глаза, устремленных прямо на него. И как только его глаза привыкают к темноте, он берет себя в руки: да это же филин, птица, за которой он охотится!

Молниеносным движением он хватает ружье. Но филин его опережает, и, когда он прицеливается, птица далеко. Ноттов все же успевает нажать на спусковой крючок, надеясь, что прицел взят верно. Оглушительный треск разрывает ночную тишину, огонь на мгновение озаряет лес ярким светом. Но тут же лес снова погружается в мрак, и только пороховой дымок стелется по склону.

При свете костра Ноттов долго ищет птицу. Филина нигде нет, видно, он все-таки промазал. В конце концов он прекращает поиски: лучше подождать рассвета.

С первыми проблесками зари Ноттов вновь начинает поиски. И хотя он расширяет круг, все его попытки найти птицу оказываются тщетными.

В темную сентябрьскую ночь над лесом восточнее Курпоса летит филин. Он неровно машет крыльями и все время бьет по телу концом правого крыла. По этой причине птицу бросает то в одну, то в другую сторону. Но она упорно продвигается вперед. Это Желтый глаз направляется к востоку. Он летит прочь от места, где огромная молния и страшный раскат грома внезапно разорвали ночную мглу. И сразу два резких укола пронзили его тело. Он уже взлетел, когда почувствовал эту боль, ему захотелось тут же спуститься на землю, но страх перед человеком гнал его все дальше.

Совершив круг над лесом, он опускается на большую ель. Ему не сразу удается отдышаться — как-никак не так часто приходилось ему в один присест преодолевать такие расстояния.

Чуть погодя Желтый глаз принимается ощупывать клювом то место, где его так яро кусали свирепые муравьи. Когда клюв дотрагивается до небольшой ранки, тело вновь пронизывает острая боль. Он вздрагивает, но полон решимости избавиться от мучителя.

Желтый глаз снова ощупывает клювом рану. И хотя ему по-прежнему больно, он решительно превозмогает боль и щиплет острым клювом рану на спине. Ему удается схватить что-то круглое и твердое; раскусить шарик он не в силах и просто вытаскивает его из раны, а затем резким движением головы выкидывает прочь. Когда он пробует вытащить такой же шарик из раны на ноге, все тело обжигает боль.

Дни идут, и раны на теле филина заживают. На новом месте Желтому глазу хорошо. Он еще ни разу не видел человека, а добычи здесь много. Почти каждую ночь удается поймать зайца, да и мышей с белками тоже хватает.

Как-то в середине октября Желтый глаз замечает в камышах стройную длинноногую птицу и узнает ее — такие птицы встречались ему в лесах, где он вырос. Надо набраться терпения и выждать время; в один прекрасный момент птица молниеносно опустит в воду свой длинный острый клюв. И когда она снова поднимет голову, в клюве у нее будет извиваться живая рыба. Вот тогда-то и наступит черед Желтого глаза — поймав рыбу, цапля обычно так поглощена своим занятием, что слепа и слуха ко всему.

Филин следует выработанному плану атаки. В тот миг, когда цапля стремительно опускает в воду свой похожий на кинжал клюв, хищник кидается с ели, на которой сидел, и, словно гигантский снаряд, устремляется к цапле. Не успевает птица выпрямить голову, как он хватает ее лапой за шею. Он атакует с такой скоростью и масса его так велика, что тоненькая шея цапли не выдерживает. Раздается громкий хруст, и филин медленно, словно не веря тому, что произошло, направляется к противоположному берегу. Там он опускается на песчаную отмель и устремляет взор на то место, где только что стояла цапля. Он успевает заметить, как две длинные серые ноги последними судорожными движениями вспенивают воду. Далеко вокруг расходятся кровавые круги...

Дня два Желтый глаз питается цаплей. Он съедает ее всю, кроме ног и острого клюва, да и то потому, что на них нет мяса.

В конце октября голую землю сковывает морозом. Мелкие грызуны почти не вылезают из норок, и филину редко удается добывать пищу.

Но через несколько дней выпадает снежок, и это облегчает охоту — на белоснежном покрове темный зверек виден особенно хорошо. В целом на недостаток еды Желтому глазу жаловаться не приходится. Может, конечно, случиться, что одну или две ночи кряду он останется голодным, но организм птицы легко выдерживает «длительный пост». Поэтому он не чувствует мучительного голода.

Гораздо больше мучит филина желание увидеть кого-нибудь из сородичей. С тех пор как светлой летней ночью самка неожиданно исчезла, он не встречал в здешних краях себе подобных. Хотя по природе филин — птица одинокая, он любит слышать крики сородичей за пределами своего охотничьего участка... И Желтый глаз принимает решение вернуться на свое гнездовье в Курпосе.

Когда он снова оказывается в родных местах, в горах лежит снег. В первый же день, усевшись на привычном месте за пышным можжевельником, Желтый глаз чувствует, как все его тело охватывает покой. И даже то, что Серое ушко не откликается на его призывные крики, не нарушает этого покоя. Он уже не испытывает непреодолимого желания увидеть супругу.

Как-то ночью филин охотился близ болота, к юго-западу от Курпоса. В этих местах много зайцев. Они пасутся на опушке леса, где мелкий густой кустарник образует ровный переход между лесом и болотом.

На запорошенном снегом болоте вроде бы никакого движения. Но зоркий взгляд филина замечает, что на краю с низкого кустика слетает несколько снежинок. Этого признака для него достаточно; он знает, что от слабого ветра снег с кустов не сыплется.

И тут же из-за куста выпрыгивает заяц. Человек вряд ли сумел бы различить тело зверька на белом фоне и расслышать, как его лапки стукают по мягкому снегу. Но Желтый глаз все видит и слышит; он знает, что заяц направляется к противоположной стороне болота, и ждет. Лишь когда косой достигает середины болота, филин срывается с ветки, взмахивает крыльями и, широко распластав их, парит над болотом.

Затем Желтый глаз устремляется в атаку. Она увенчалась успехом, и филину удается поднять зверька над землей. Филин изо всех сил работает крыльями, стремясь подняться выше, но заяц извивается у него в когтях, и он понимает, что надо спуститься и крепче ухватить добычу.

Ему не один раз приходится спускаться на землю: заяц крупный, он бешено старается высвободиться. Но филин, наконец, изловчился. Он крепко сжимает когти, заяц судорожно дергается раз-другой и замирает.

Когда Желтый глаз пролетает над опушкой леса, у него в когтях висит бездыханный заяц. Филин снижается над самой землей, выпускает из когтей добычу и опускается рядом на снег. Верный своей привычке, он некоторое время сидит неподвижно, не приступая к трапезе, а потом отрывает заячью голову и уже не может остановиться...

Через несколько часов от зайца ничего не остается. Только снег вокруг окрашен кровью, да ветерок гонит по снегу легкие клочки шерсти...

Серый пасмурный день в конце ноября.

Земля оделась в белый пушистый наряд, деревья и кусты заиндевели. Тихо, в воздухе ни ветерка; кажется даже, будто и тяжелые свинцовые тучи замерли.

Со стороны болота Старрмюра, слегка припадая на одну ногу, появляется человек с ружьем через плечо. Идти по глубокому снегу нелегко, но Ноттов — бывалый охотник и знает, как надо передвигаться по заснеженной местности. Он идет по следам зайца, которого выслеживал почти весь день в надежде найти его нору. Следы беспорядочно петляют и подчас задают охотнику неразрешимую загадку.

Вот и сейчас у опушки леса он снова пересекает заячий след: на снегу отчетливо видны отпечатки широких лап — верно, прошлой ночью здесь прыгал настоящий великан. Внезапно след резко сворачивает к северу. Ноттов догадывается, что это не случайная прихоть. Судя по расстоянию между отпечатками, заяц делал огромные прыжки. Что же его так напугало? На болоте, кроме заячьих, других следов не видно, а между тем заяц несся так, словно его преследовал сам дьявол... Чуть подальше Ноттов находит клочок шерсти, а когда доходит до середины болота — еще несколько клочков и капельки крови. Но расстояние между этими двумя находками, по крайней мере, метров пятьдесят! На такие гигантские прыжки заяц не способен.

Ноттов невольно думает, не замешана ли в разыгравшейся трагедии крупная хищная птица. Что, если в этих краях побывал орел? Но в таком случае на снегу должны были бы остаться следы крыльев. Так и есть. Чуть подальше на рыхлом снегу виднеются отчетливые полосы — это след широких рулевых перьев. Значит, Ноттов не ошибся; зайца схватил орел. И где-то поблизости устроил трапезу. Ноттов устремляется вперед и на небольшом пригорке, севернее болота Старрмюра, находит место, где хищник устроил привал. Но когда он наклоняется, чтобы рассмотреть, что осталось от зайца, его взгляд неожиданно падает на большой шарик — отрыжку. По его величине он без труда определяет «хозяина»: это филин. Здесь побывал самец с Курпоса. А ведь он-то был уверен, что покончил с птицей, когда всадил в нее заряд дроби!

Ноттов принимает мгновенное решение: добраться до Курпоса засветло. Путь его лежит через мелкие болотца. Ноттов все время движется на север, пересекает замерзшее озеро и выходит к Курпосскому ущелью, чуть выше лисьей норы на каменной гряде.

Только когда он достигает скалы, ему становится ясно, что к уступу, на котором обычно отдыхал филин, надо бы подойти с другой стороны — из-за снега ему трудно будет найти опору для ног. Стоит ли рисковать из-за филина жизнью. Впрочем, если идти осторожно...

И он начинает подъем, счищая снег на каждом выступе, прежде чем подняться выше. Так онмедленно карабкается наверх, останавливается, стряхивает снег с одежды, но сверху все время сыплются белые комья, и вскоре Ноттов превращается в снежную бабу.

Наконец он добирается до уступа, где было гнездо филинов. Чуть выше должно находиться место, где раньше сидел самец. Ноттов напряженно всматривается, держа дробовик наизготовку, но не видит ничего похожего на птицу.

Он не замечает, что из-за густого можжевельника, всего в нескольких метрах выше, на него в упор смотрят два янтарно-желтых, колючих глаза. Это филин. Почуяв опасность, хищник поднимает перья на затылке и начинает переваливаться из стороны в сторону. За густыми ветвями Ноттов его не видит. К тому же он стоит к нему спиной.

Этим пользуется птица и устремляется в атаку. Всей своей тяжестью она обрушивается человеку на плечи и ввивается острыми кривыми когтями в тело.

Ноттов вскрикивает от боли и неожиданности, неистово размахивает руками, пытаясь освободиться от филина, но ему удается лишь схватить мохнатую лапу. Он пытается сорвать ее с шеи, но боль только усиливается, и Ноттов чувствует, что в глазах у него темнеет. В отчаянной попытке сбросить птицу он нагибается и начинает пятиться назад — туда, где, как он полагает, находится скала. На самом же деле Ноттов устремляется к краю уступа. Увидев под собой пропасть, он останавливается и изо всей сил старается удержаться на ногах. Но ему это не удается — под тяжестью птицы он делает еще один неверный шаг и со страшным криком падает вниз. До последнего мгновенья его сведенные судорогой пальцы не выпускают лапу птицы. Филин отчаянно пытается затормозить падение своими широкими крыльями, но Ноттов не ослабляет хватки, и вслед за человеком огромная птица несется в пропасть.

...Всю ночь Анна не смыкает глаз. Раз десять выбегает она на крыльцо и смотрит в сторону леса, куда вчера ушел Ноттов. Ее увядшее, морщинистое лицо выражает муку и усталость.

За долгие годы совместной жизни она привыкла к тому, что летом Ноттов часто не возвращался к ночи, но зимой такого с ним почти не случалось.

Переждав день в надежде, что муж вот-вот вернется, Анна под вечер отправляется к соседу, Толлефу Лисэтру.

Жена Толлефа, завидев соседку, торопливо направляющуюся к дому, понимает: что-то стряслось. Анна, с трудом переводя дыхание от быстрой ходьбы, рассказывает, что привело ее на хутор.

Через час Толлеф, Анна и Инга выходят из Бьерке в том же направлении, что и Ноттов сутки назад. На опушке леса Толлеф обнаруживает его следы; счастье еще, что ночью снега не было. Им не сразу удается определить направление — следы петляют. Видимо, Ноттов выслеживал зайца много раз они ходят по кругу; это утомляет и портит настроение. Анна и Инга стараются не отставать, но это не так-то просто, когда хорошо тренированный Толлеф начинает прибавлять ходу. Хорошо еще, что он расчищает им в снегу путь; обе женщины поочередно идут за мужчиной, последнему двигаться легче.

Наконец, они добрались до болота Старрмюра и, продолжая двигаться по следу Ноттова, находят место, где филин лакомился зайчатиной.

— Вот увидите, он пошел на Курпос! — с уверенностью говорит Толлеф.

И правда, следы ведут к Курпосскому ущелью. Ноттов повернул прямо на восток, следы показывают, что он торопился: он делал такие большие шаги, что даже Толлеф с трудом их повторял.

При мысли о том, что Ноттов направился на Курпос, Анне становится страшно: она знает, какие там крутые места, Ноттов не раз рассказывал ей о забытом богом ущелье.

Страх придает Анне силы; она делает такие шаги, что почти наступает Толлефу на пятки.

Вскоре Толлеф и Анна оказываются у Курпосской скалы, грозно нависшей над ущельем. Анна аукает и замирает в ожидании ответа. Но лишь слабый шелест ветра нарушает мертвую тишину.

Толлеф внимательно смотрит на скалу.

— Смотри-ка, вон на том склоне снега нет. Видно, кто-то его соскреб.

Они карабкаются вверх по каменистой гряде, по-прежнему двигаясь по следу Ноттова. Наконец доходят до скалы и находят расселину.

Толлеф смотрит вверх и качает головой.

— Сущее безумие лезть на такую верхотуру!

Анна не отвечает, она не сводит взгляда с темного пятна в снегу. Лицо ее становится мертвенно-бледным. Не будь рядом Толлефа, она бы упала. Вдвоем они бредут туда, где в снегу лежит скрюченный, неподвижный Ноттов. И с ужасом понимают: он сорвался с отвесной скалы!

Анна опускается на колени, трясет холодное, заиндевевшее лицо мужа, дотрагивается рукой до его виска. Ей хочется верить, что он просто замерз.

— По-моему, он жив, — шепчет она, с надеждой глядя на Толлефа.

— Смотри-ка, — говорит Толлеф и показывает на тело Ноттова.

Анна вглядывается и лишь теперь замечает в снегу рядом с мужем большие светло-коричневые перья. Толлеф слегка приподнимает Ноттова и вытаскивает из-под него большую взъерошенную птицу. Взрослый филин! Ноттов так и не разжал руку.

— Значит, он все-таки нашел его, — произносит Анна сквозь слезы.

Счищая снег с тела мужа, она рассказывает Толлефу о том, сколько он искал птенцов, сколько времени тратил на то, чтобы раздобыть им свежего мяса, как долго и безуспешно охотился на филина — самца на Курпосе.

Толлеф слушает ее и не может отделаться от мысли, что мог оказаться на месте Ноттова десять лет назад, когда охотился за филинами на Курпосе...

Он достает из рюкзака попону и накрывает ею Ноттова, потом делает носилки.

Когда Ноттова перекладывают на носилки, он еле слышно стонет.

Путь до Бьерке долгий и трудный. Пробираться по снегу с тяжелыми носилками нелегко. Анна совсем выбивается из сил. На хутор они приходят поздно. Когда Ноттова вносят в дом, он уже не дышит...

В тот же вечер Анна распахивает дверцу тесной кроличьей клетки, где сидят птенцы. Но молодые филины — их уже больше не назовешь птенцами — продолжают неподвижно сидеть каждый в своем углу. Они не сразу понимают, что теперь ничто не мешает им улететь на свободу. Наконец более крупная из птиц, самка, осмеливается высунуть голову в открытую дверцу. Так продолжает сидеть некоторое время и только поворачивает голову по сторонам. Чуть погодя она впервые за долгое время распрямляет крылья во всю длину. Потом вдруг отталкивается когтями и устремляется в темноту. В первый момент летит она неровно, неуверенно, словно чего-то боится, но постепенно набирается уверенности, взмахи крыльев становятся плавными — и птица летит все дальше.

Обнаружив, что остался в одиночестве, самец приходит в волнение и тоже направляется к открытой дверце клетки. Там он сидит, не решаясь двинуться дальше, а затем бросается к выходу и неуверенно следует за сестрой.

Вскоре две большие птицы парят над деревьями за хутором Бьерке. Как две тени, летят они в кромешной мгле. Никто их не видит, никто не слышит; зато сами они все видят и все слышат — недаром же они дети ночи.

Но когда в лес Стурьшедалена приходит весна, на крутом склоне Курпоса вновь гнездятся филины...

Сверре Фьельстад, норвежский писатель

Сокращенный перевод с норвежского В. Якуба

(обратно)

Лекарство для моря

— Трупы всплыли в полночь...

Зайцев произнес эту потрясающе детективную фразу с непроницаемым лицом и вдруг засмеялся весело и открыто, сразу превратившись из неулыбчивого руководителя солидного научного учреждения в острого, увлекательного собеседника.

— Занятно? — спросил он. — Примерно так начинал статью о проблемах нашего института один корреспондент. Фразу вначале вычеркнули — это что еще за ужасы? А по сути все правда — трупы были, трупы всплыли... Просто автор имел в виду рыб, моллюсков и прочих обитателей Черного моря. Конечно, страхи нагнетать не стоит, но положение достаточно серьезное...

О том, что положение серьезное, я уже знала. Перед нашим разговором мне довелось прочесть один документ. Вот отрывок из него:

«...Одесское отделение ордена Трудового Красного Знамени Института биологии южных морей АН УССР, изучая современное состояние биологии северо-западной части Черного моря... обнаружило ряд отклонений от того положения, которое было зарегистрировано нами и другими учреждениями в прошлые годы. Отдельные новые факты существенно меняют, в частности, прежние представления об объеме биологических ресурсов северо-западного шельфа и их размещении. Так, комплексная экспедиция Одесского отделения ИнБЮМ на научно-исследовательском судне «Миклухо-Маклай» обнаружила обширный район, на котором мидии и другие донные организмы за последнее время вымерли. Подобного рода факты отмечались нами и прежде, но это были единичные случаи... Причины этого крупного биологического события расследуются».

Мы знакомы с Зайцевым не первый год. Я помню молодого доктора биологических наук, славу его большого открытия. В пятисантиметровом морском приповерхностном слое, считавшемся ранее необитаемым, он обнаружил мощный инкубатор жизни и назвал его гипонейстоном (1 См. «Вокруг света» № 11 за 1973 г.). Ныне это понятие вошло в обиход всех гидробиологов мира, а член-корреспондент АН УССР Ювеналий Петрович Зайцев стал руководителем Одесского отделения Института биологии южных морей.

Есть такая болезнь катаракта — помутнение хрусталика глаза . Катаракту снимают, и зрение обретает новую остроту. Нечто подобное порой испытывают люди, общаясь с Ювеналием Петровичем.

Парадокс человеческого мышления часто заключается в том, что, устремив взор в неведомые дали и «горние выси», люди не замечают происходящего под самым носом. Зайцеву же непонятно, почему удивительное надо искать прежде всего на дне океана или, скажем, на вершинах Гималаев. «Открытия за счет ситуации, а не за счет серого вещества мозга теряют для меня значительную долю привлекательности», — шутливо утверждает он.

Теперь Одесское отделение ИнБЮМ занимается проблемами биологического самоочищения и восстановления природного равновесия черноморского бассейна. В молодом коллективе царит дух неустанного поиска, взаимного уважения и юмора, что, как известно, является отличным стабилизатором в трудных ситуациях. В институте к морю относятся почти как к разумному существу: строго, заботливо, деловито. Это и есть высшая мера действенной любви...

Над одесскими пляжами плыл полуденный зной. Море, напоминавшее у берега шпинатовый суп-пюре, безропотно принимало людей в свои объятия. Люди бултыхались среди яблочных огрызков, целлофановых пакетов и окурков, которые беззаботные посетители пляжа сбрасывали сюда, как в мусорный ящик. Так выглядела знаменитая одесская Аркадия...

Мы стояли на горе. Еще лет пять назад она была сверху донизу покрыта серым тугим бурьяном, прочерчена морщинами оползней. Сейчас гора выглядела безупречно цивилизованней — с пологими ступеньками, прохладными беседками, закусочными в кафельно-мозаичной облицовке. Старые глинистые пляжи с острыми камнями у берега покрылись толстым слоем песка, расцвели яркими навесами, кабинками, лежаками. Аккуратные волноломы разрезали побережье на ломти, как куски огромного пирога...

— Да, — сказал Зайцев. — Это великолепно. Ни одно государство в мире так щедро не одаряет своих граждан бесплатными удобствами, уютом и заботой. От человека на таком пляже требуется лишь одно: оставаться человеком, помнить, что природа ждет от него понимания, сочувствия и помощи. К сожалению, он, «венец творения», слишком часто об этом забывает.

Знаете, что такое шельф? Это мелководная часть Мирового океана, дающая человечеству около девяноста процентов рыбы, моллюсков, водорослей, минеральных богатств... В эпоху научно-технической революции шельф стал ареной бурной деятельности человека, и результаты этого, прямо скажем, неоднозначны. Иногда они даже колеблют природное равновесие. Что это значит? Сейчас объясню.

В результате интенсивного земледелия в моря и океаны выносятся миллионы кубометров почвы. Десятки тысяч больших и малых промышленных предприятий обращаются с водоемами, как с канализационными отстойниками. Недаром возникла невеселая шутка, что реки нынче несут в моря не столько воды, сколько отходы. За примером ходить недалеко: впадающий в Черное море Дунай — голубой Дунай Штрауса — давно уже изменил свой цвет. Протекая по территории восьми государств, он теряет свою лазурь и становится мутно-желтым. Последние исследования члена-корреспондента Академии наук УССР Г. Г. Поликарпова обнаружили в некоторых рыбах и раках из нижнего течения Дуная высокую концентрацию ртути и радиоактивных веществ, которые сбрасываются в реку где-то в центре Европы...

Особой причиной нашей тревоги стала нефть. В моря и океаны ежегодно поступает около 10 миллионов тонн нефти, главным образом на шельфе, где она добывается все шире. Эта черная кровь земли, столь драгоценная для машин, в море становится настоящей губительницей всего живого. Но вернемся к Черному морю.

Мы уже говорили об обширной области замора (гибели) морских организмов. Только мидий погибло свыше 2,5 миллиона центнеров. Тысячи, сотни тысяч рыб и крабов сами выбрасывались на берег — в Черном море стало не хватать кислорода.

Основная причина этих бедствий — так называемое переудобрение, то есть избыточное поступление в воду органических веществ. Вещества эти, как и положено, разлагаются; на разложение, естественно, тратится кислород, его в воде становится мало, морские организмы начинают задыхаться и гибнуть.

Это одна сторона вопроса. Есть и другая, не менее важная.

За последние годы на Черном море значительно ухудшилась естественная биологическая очистка воды в зоне отдыха. Проблема эта не только биологическая, но и социальная. Возрастающее благосостояние советского народа дает возможность миллионам людей проводить свой отпуск на прекрасных южных берегах. С другой стороны, у моря есть определенная «норма» людей, которые могут в нем купаться. Если это незримое, но чрезвычайно чувствительное внутреннее равновесие нарушено, море «заболевает».

Что скрывать? Вода сейчас стала много грязнее, чем, скажем, двадцать лет назад, причем происходит это не только в прибрежной полосе больших городов, но в любой точке берега, где скопилось много людей. По данным французского специалиста в области медицинской океанографии М. Обера, у побережья знаменитого курорта Лазурного берега — Ниццы вода загрязнена очень сильно, хотя сверху кажется чистой и прозрачной. Боюсь, что одесское побережье сейчас в этом отношении не уступает французскому курорту. Почему именно одесское? Дело в том, что в связи с мелководьем воды здесь медленнее перемешиваются с глубинными, чем, скажем, в Крыму или на Кавказе, и это задерживает процессы биологического самоочищения.

Каков выход из данной ситуации? Конечно, проще всего охранять природу, так сказать, методом заповедника: восстановить нарушенное равновесие, дав побережью «отдохнуть».

Но лишить людей радости отдыха на пляже — на это мы идти не хотим и не можем. Значит, остается второй путь — «подтянуть» море к потребностям человека, помочь ему увеличить сопротивляемость.

Это дерзко, этого не было еще никогда в мире, но нашей стране не занимать смелости в решении сложнейших научных проблем. Недаром идея благоустройства моря родилась именно в СССР.

Для начала мы стали диагностами. Ведь без правильного диагноза не найти и методов лечения.

Водоемы должны быть чистыми и высокоурожайными. Как сделать их такими?

Прежде всего о пресловутых промышленных отходах. Это действительно одна из сложнейших проблем, и решать ее надо в государственном масштабе. Вместе с тем любая, даже глобальная проблема начинается с небольших конкретных дел.

На одном из предприятий Крыма мы провели экспериментальную обработку отходов и добились того, что они полностью утратили токсичность. Думается, что подобную работу, конечно, с учетом специфики производства можно наладить на большинстве фабрик и заводов. Ну а там, где отходы не поддаются очистке, наглухо перекрыть краны, открывающие им путь в водоемы.

Стыки море — река — земля вообще представляют для нас большой интерес. Сейчас объектом нашего изучения стали море — берег, точнее, пограничная полоса воды и суши. Зона эта чрезвычайно доступна и именно поэтому мало привлекает ученых.

Я не оговорился. До самого последнего времени изучение прибрежной полосы не считалось темой, заслуживающей серьезного внимания. Другое дело море километров за пятьсот! Опять вступало в силу, быть может, даже неосознанное стремление, миновав привычное, углубиться в неведомое. А между тем привычное — это далеко не всегда понятное.

Мы начали свои исследования и вскоре убедились, что идем по правильному пути. Зона отдыха человека в море невелика, размеры ее ничтожны, но именно здесь влияние человека (речь идет в данном случае об отрицательном влиянии) выражено особенно ярко: отходы, мусор и прочие порожденные небрежностью, ленью, невежеством «дары» природе в значительной мере концентрируются у прибрежной кромки. А ведь эта зона должна быть самой чистой, самой приспособленной для потребностей человека — его лечения, купания, отдыха.

И вот тут мы вплотную подходим к проблемам чистой воды и биологической продуктивности моря...

Я слушаю Зайцева и думаю, что этому спокойному, корректному человеку при всей его талантливости и умении твердо держаться принятого курса приходится порой нелегко. Потому что стремление понять и проанализировать каждую деталь вызывает у одних сочувствие, а у других раздражение. Для тех, кто не приучен вдумываться в природу явлений, скрупулезность сотрудников Одесского отделения Института биологии южных морей действительно выглядит как утомительное копание в мелочах. Но кто осмелится назвать сегодня мелочами плесень — родоначальницу антибиотиков, или странное свойство пара приподнимать крышку чайника, или липкие пузыри на бескрайних болотах — провозвестники таящихся там богатств? Для пытливого ума нет мелочей, тогда как для ленивого решительно все — пустяки...

На этот раз они нашли свою «терра инкогнита» в двух метрах от берета — неведомую, загадочную, интереснейшую зону для исследований.

Поистине привычное — это далеко не всегда узнанное. И хотя скептики с усмешкой утверждали, что Зайцев-де копается в нечистотах, подменяя санитарную службу, тот только пожимал плечами. Он узнал цену этим усмешкам еще во времена гипонейстона и умел отстранять их от себя и своих сотрудников. Потом, когда усмешки сменились широкими дружескими улыбками, Зайцев понял: среди тех, кто сомневался, почти не было злонамеренных противников. Просто каждая необычная идея проходит как бы стадию испытания на прочность.

Изучая гидробиологию морской кромки, сотрудники института отметили значительное уменьшение количества обитателей моря, его естественных санитаров. Почему? Куда девались неутомимые работяги — моллюски, ракообразные, водоросли, микроорганизмы, геройски сражавшиеся с вредными отходами и болезнетворными бактериями?

Оказалось, что беда пришла к ним совсем уж с неожиданной стороны.

Дело в том, что в процессе окультуривания пляжей, строительства траверзов и волноломов, в мощном размахе работ для блага и здоровья человека как-то позабыли об исконных обитателях прибрежной полосы — всех этих мидиях, крабах, бычках, укрывающихся в расщелинах шероховатых, продырявленных прибоем камней. Исчезли куда-то длинные косы водорослей, нежно колыхавшихся в набегавших волнах, густой ковер розовых и оранжевых губок, окутывавших подножия скал.

Скрылись крошечные рачки, сновавшие у самого берега...

Объяснялось все это просто: волноломы построили в большинстве случаев гладкие, как ладонь. Вездесущей морской живности, попросту говоря, не за что стало зацепиться. А тут еще прямо-таки повальная охота отдыхающих за крабами, ракушками и прочей морской экзотикой. Через пять минут экзотика надоедает — краба, обломав клешни, выбрасывают, медузы иссыхают на солнце, превращаясь в кучку слизи, водоросли, прежде живые и гибкие, бесславно гниют в мусорных урнах...

Между тем один квадратный метр камней, плотно покрытых поселениями мидий, фильтрует за сутки не менее двухсот кубических метров воды. Этот естественный биофильтр очищает море. Подсчитано, что, истребив забавы ради один килограмм мидий, мы лишаем естественной очистки 10 тонн воды. В результате бездумного, а то и хищнического отношения к обитателям прибрежной полосы количество крабов на Черноморском побережье сократилось на 90 процентов, нерестилища бычков — процентов на 80, мидий стало меньше в 5—7 раз.

С этим надо решительно бороться. Но как? Разъясняя, рассказывая людям, что природу нужно беречь?

Конечно, слово великая сила, но одними словами тут не обойдешься. Скромным и безгласным обитателям прибрежной полосы необходима прежде всего помощь действенная.

На столе лежал камень — пористый, со множеством углублений и сквозных ходов. Обыкновенный кусок ракушечника.

— Наш спаситель, — сказала Людмила Денисовна Каминская.

В лаборатории было просторно, светло, тихо. Здесь работала группа бентоса. Бентос — раздел гидробиологии, занимающийся изучением морского дна.

Их четверо: руководитель лаборатории, кандидат биологических наук Людмила Денисовна Каминская, инженеры Руслан Петрович Алексеев, Елена Владимировна Иванова, лаборант Ваня Синегуб.

Основа работы лаборатории — экспедиции. Они изучают фауну участков одесского побережья, сохранившихся в первозданном виде, и сравнивают с теми, что подверглись реконструкции. Экспедиции планируются на все четыре сезона и осуществляются в любую погоду. Два раза в неделю сотрудники лаборатории выходят в прибрежную полосу и работают у берега. Аквалангисты — Руслан Петрович Алексеев и Ваня Синегуб — зимой и летом, весной и осенью погружаются с бентосной рамкой в море.

Усовершенствованная бентосная рамка изготовлена Алексеевым тут же в лаборатории. Это мешок из шелковой сетки, закрепленный на рамке, которым удобно брать пробы бентоса. Так собирают материал, дающий представление о составе и численности донных обитателей побережья.

...Все-таки слова о романтике водных просторов обретают смысл лишь тогда, когда превращаются в деяние. Вот она, эта романтика с пинцетом и авторучкой, аквалангом и бентосной рамкой... Попробуйте выдернуть из дна морского парочку намертво вросших туда камней со всеми их обитателями! Или в январской ледяной воде собрать в мешок необходимое количество биомассы...

Первые успехи налицо. Обнаружено около двадцати пяти новых, неизвестных дотоле для всей северо-западной части Черного моря видов морских организмов. Установлено: на сохранившихся участках естественных пляжей загрязненность воды значительно ниже за счет того, что «санитаров» никто не трогал. Там же, где шла перестройка и расширение пляжей, в частности работы по выравниванию берега, возникает новая фауна. Но процесс этот не легкий и не быстрый: микрофауна образуется в течение нескольких десятилетий, и даже при активной помощи человека ей нужно не менее пяти лет, чтобы как-то начать себя проявлять. Поэтому проблема морских друзей человека — от рыб, крабов, мидий до губок и водорослей, стоит с прежней остротой.

Институтом биологии южных морей проведена огромная предварительная работа. Поставлен диагноз. Выработаны рекомендации.

Прежде всего, необходимо, по мере возможности, приспособить существующие волноломы для нужд обитателей моря, а в дальнейшем создавать пористые, неровные конструкции, за которые могли бы «уцепиться» микроорганизмы и личинки всякой морской живности.

Самыми эффективными из этих конструкций являются, пожалуй, так называемые искусственные «рифы». Это нагромождения камней, которые могут стать своеобразными скворечниками для обитателей моря. Да и выглядят они привычно, хорошо вписываются в пейзаж побережья.

Существенно также и то, что создание подобных рифов — не очень сложное и не слишком дорогое дело. Материал может быть самый разнообразный, порой совершенно неожиданный. В Америке, например, искусственные рифы создают из старых автомашин, почивших на автомобильных кладбищах. Такие конструкции почему-то особенно привлекают рыб — быть может, по аналогии с затонувшими кораблями. Во всяком случае, вокруг таких рифов рыбы появляется столько, что любители подводной охоты дорого платят за лицензии...

На одесском побережье и в Крыму бесценным и бесплатным материалам для рифов может стать ракушечник, из которого было сложено большинство старых домов. Переезжая в новые благоустроенные квартиры, хозяева бросают их на произвол судьбы. Нужно проявить лишь элементарную заинтересованность и любовь к природе, чтобы камни эти стали отличным «общежитием» для новых обитателей. Верните морю его скалы — и проблема будет в значительной степени решена.

Большие перспективы открывают также подводные фермы, где под наблюдением человека будут воспроизводиться ценные морские животные и растения. В последние годы в Черное море вселены два новых вида рыб — американский полосатый окунь и стальноголовый лосось. Они хорошо прижились и в будущем могут стать объектом промысла.

В наш век слияния науки и профессий биологические проблемы в значительной степени стыкуются с инженерными. Совместно решается и большая программа по укреплению черноморских берегов. Будет приостановлена работа оползней, которые в значительной степени перестраивают сообщества морских организмов. Сейчас у Одессы завершена первая очередь этих сооружений протяженностью в 14 километров. К двухтысячному году (а до него ведь осталось только 25 лет) такие сооружения протянутся на 1400 километров. При этом основная часть укрепленного и обновленного побережья станет курортной зоной, и все биологические процессы в ней должны быть полностью отрегулированы.

Разумеется, море и само по себе далеко не беспомощно. Каждое волнение, каждый шторм — это процесс дезинфекции и самоочищения. Защитные силы не дремлют ни на мгновение. И все-таки наступает момент, когда их возможностей не хватает.

Есть старинная легенда о персидском царе Ксерксе, приказавшем высечь море за то, что шторм разметал его корабли. Неизвестно, как подействовала на морского бога Посейдона эта царственная порка. Но спустя столетия великий английский поэт заметил: «Море восстает против тиранов».

Л. Неменова

(обратно)

Оглавление

  • Высота над Обью
  • Прорыв
  • По дорогам Америки: Миссисипи
  • Мельницы в Думбраве
  • Черный оркестр
  • Тургайская «Столовая» страна
  • Джеффри Дженкинс. Берег Скелетов
  • Дерзкие колесницы
  • В добром доме Ушпелисов
  • Лесные страхи
  • Киренийский скиталец
  • Сид Флейшмен. Чудесная ферма мистера Мак-Брума
  • Изумрудный остров
  • Желтый глаз
  • Лекарство для моря