Журнал «Вокруг Света» №06 за 1982 год [Журнал «Вокруг Света»] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Третий прыжок Нарына

Тогда был февраль с ледяными ветрами и крепким морозом. Внизу, под нами, мчался Нарын, словно бегун, не желающий замерзать. Я ехал на Токтогульскую ГЭС, которая готовилась к пуску первого агрегата. Это было почти десять лет назад...

Теперь стоял конец мая. Весенняя жара уже притушила зелень у подножия гор. Снова навстречу мчался Нарын, но голубовато-зеленый бег его уже не казался таким стремительным. Где-то впереди, в створе Токтогульской ГЭС, лежало море; монолитная стена бетона в 217 метров высотой удерживала гигантский напор его и направляла реку в четыре основных водовода, откуда она падала на лопасти четырех турбин. Совершив этот прыжок, река бежала к Курпсаю, где ее ждал следующий барьер — Курпсайская ГЭС.

Эту новую станцию, куда лежал сейчас мой путь, называют «младшей сестрой» Токтогульской — так сказал шофер Юра Матвиенко, встретивший меня в Оше. Сказано справедливо, ибо она в полном смысле слова выросла на руках токтогульских строителей, вложивших в нее весь свой многотрудный опыт. Третья станция нары некого каскада была возведена невиданными темпами: Уч-Курганская ГЭС строилась восемь лет, Токтогульская — десять, Курпсайская с проектной мощностью 800 тысяч киловатт дала стране первый ток через три года после начала строительства.

— Вот она, смотрите! — произнес Юра Матвиенко, съезжая, с дороги на край горной кручи.

Я вылез из машины и глянул вниз. Под ослепительным солнцем, между голубым небом и бурыми скалами, плотина Курпсайской ГЭС напоминала огромный корабль, чудом заплывший в Нарын. По его палубе бежали машины с парящим бетоном, ползли бульдозеры, тянулись вверх стрелы кранов. Плотина еще росла, но ГЭС уже работала, и мощная струя сброса пенилась и бушевала, выкатывая на берег волны...

Глядя на панораму стройки, я подумал, что здесь работают сейчас те же люди, которых встречал когда-то на Токтогулке: Хуриев, Шинко, Еланский...

— Хуриев теперь начальник строительства,— Матвиенко словно прочитал мои мысли.

— А что Серый? — спросил я.

— Зосим Львович умер...

Я вдруг с удивительной ясностью вспомнил Зосима Львовича Серого, комсомольского секретаря Днепрогэса, выдающегося инженера-энергетика, почти пятнадцать лет возглавлявшего Нарынгидроэнергострой. Он один из первых наших энергетиков, кто перенес свой богатый гидротехнический опыт с равнинных рек на горные. Именно по его инициативе и под его руководством был создан проект нарынского каскада из многих станций, которые будут давать 36 миллиардов киловатт-часов электроэнергии в год. Этот худощавый спокойный интеллигентный человек создал на Токтогульской ГЭС один из лучших в стране трудовых коллективов горных строителей. Запомнились его слова, сказанные мне на прощание: «Я хотел бы жить до 2000 года, когда Нарын сделает последний энергетический прыжок...»

От Курпсая до поселка Каракуль было около сорока километров. Мы ехали по новой дороге. Она появилась с тех пор, как воды Нарына рванулись к первому агрегату Курпсайской ГЭС и затопили старый наезженный путь. Бывшая дорога вилась серпантином на другой стороне реки, то выныривая, то пропадая в воде.

Где-то вдали неожиданно ухнуло. Я вздрогнул; Юра, заметив это, сказал:

— Наверное, трещины в горах взрывают...

Вскоре мы уткнулись в хвост машин и мотоциклов, которые словно дремали под полуденным солнцем. Водители сидели в тени, под козырьком нависшей скалы, и обсуждали происходящее:

— Пикетчики говорят, глыба на дорогу упала...

— Я ходил, смотрел — тонн на сто. До вечера провозятся...

— Рванули разок. Отвалили пару камешков тонн по тридцать. Бульдозеры отскакивают от них, как от стенки...

Минуя хвост, промчался «газик» в сторону Курпсая. Девушки-дорожницы с красными повязками на голых руках сообщили, что он отправился вызывать «катерпиллер».

Было жарко, хотелось пить, и молодой курчавый парень, везший из Оша в Каракуль свежую капусту, скинул из кузова несколько крепких кочанов.

— Налетай, ребята! Вода и витамины!

Через час за поворотом, куда пикетчики никого не пускали, вновь прокатился грохот взрыва. Он долго отдавался в горах, падая в глубокую пропасть, и, когда звуки стихли, на дороге появился оранжево-рыжий гигантский бульдозер. «Катерпиллер» шел к обвалу.

— Этот смахнет, как скорлупу,— с надеждой заговорили вокруг. И потянулись вслед за «рыжим».

Мы стояли плечом к плечу метрах в ста от обвала и наблюдали, как бульдозер, поднимая тучи пыли, вел сражение с каменным хаосом. Лавина камней и щебня летела вниз, шумная, как водопад. Внезапно бульдозер заглох. Пыль улеглась. И все увидели «катерпиллер», упершийся в завал: таким маленьким, даже растерянным показался он вдруг! Из машины вылез водитель и, забравшись на камень, осмотрелся.

— Сашка Абдулсаидов,— узнали его.— Черт, а не бульдозерист:

Взрывники совещались с Абдулсаидовым. С обеих сторон обвала стояли уже сотни три машин. И толпы строителей, как две армии друг против друга, напряженно ждали. Наконец «рыжий» отполз далеко в сторону, пикетчики оттеснили толпу к машинам — готовился очередной взрыв.

...Стояла глухая ночь, высвеченная фарами машин. В этом странном свете плыли линии гор, метались на дороге огромные тени, рокотали моторы и ревел, задыхаясь среди камней, «катерпиллер» Абдулсаидова.

Пять раз взрывники закладывали динамит, и после каждого взрыва вступал в схватку с грудой камней мощный бульдозер. Наконец он сдвинул с места последнюю глыбу и сантиметр за сантиметром стал толкать ее к пропасти. Он дрожал всем телом, и мне казалось, что я ощущаю это гигантское напряжение машины и человека, вцепившегося в ее рычаги. Камень уже навис над пропастью, но все еще упорствовал, в ярости бульдозер сам выскочил на гребень кручи, рискуя сорваться вниз. Мгновение — и они разошлись в разные стороны: бульдозер откатился на дорогу, а камень с грохотом упал в пропасть...

Как застоявшиеся кони, рванулись вперед машины. Проезжая мимо «катерпиллера», шоферы, монтажники, бетонщики кричали Абдулсаидову:

— Будь здоров, Саша!

— Спокойной ночи, ребята! — кричал в ответ бульдозерист. Он стоял на дороге, по его скуластому лицу стекали черные капли пота.

В два часа ночи целой кавалькадой мы въезжали в Каракуль, будя уснувший поселок.

— У меня переночуете,— решил Юра Матвиенко.— Жена все равно не спит, беспокоится. Поужинаем.

Я охотно согласился. Пока Валя, жена Матвиенко, собирала на стол, мы бродили с Юрой по саду, обрывая в темноте вишни.

— Теперь в Каракуле настоящий рай: дома со всеми удобствами, сады, водохранилище...— говорил Матвиенко, вспоминая Каракуль первых палаток. Он был совсем малышом, когда отец-бухгалтер привез сюда семью из-под Саратова.

— А вот здесь,— показал Юра на маленький сарайчик,— у нас жил олененок. Охотник-киргиз привез его, двухнедельного, отцу. Олененок стал моим приятелем, ходил со мной всюду, как собачонка. Его знал весь поселок. Чаарчик — так его назвали по-киргизски, бывало, убегал из дома на целый день. Вечером нам звонят по телефону: «Ваш Чаарчик забрался на 7-ю площадку, приходите за ним, как бы его собаки не порвали». Слава о нем дошла до Ошского заказника. Приехали как-то оттуда биологи, три дня уговаривали отца отдать Чаарчика, мол, у них есть самка и Чаарчик нужен для пары. Отдали...

За ужином Юра показывал мне фотографии. Тут был и Чаарчик, грациозный, с трепещущими ноздрями, и болото, на месте которого сейчас стоит гостиница, и сплошные пустыри, на которых теперь высятся многоэтажные дома...

Утром в поселке кричали петухи. Я шел ухоженным парком к управлению Нарынгидроэнергострой. Еще не так давно здесь были тоненькие деревца, а нынче тянулись тополя и акации, зеленые от листвы, наполненной щебетом птиц. Я испытывал чувство покоя и радости, будто вернулся в знакомый достроенный дом.

По плотине Курпсайской ГЭС несутся «Нарыны», уже знакомые мне машины. В годы сооружения токтогульской плотины эти машины, стремительные, как ящерицы, подали укладчикам около четырех миллионов кубических метров бетона. Теперь они перекочевали на Курпсай и задают тот же рабочий ритм — только успевай поворачиваться. Дышащие паром кучи бетона падают на разогретый солнцем пол, и бульдозеры набрасываются на горячую насыпь. Быстрее, быстрее — торопят «Нарыны». Плотина растет на глазах...

Я кружу по плотине в поисках участка гидромонтажа, чтобы познакомиться со старшим прорабом Михаилом Антощуком, «хозяином затворов», о котором услышал вчера на дороге в Каракуль. На ГЭС два затвора: 200-тонный — у входа Нарына на станцию и 100-тонный — на выходе, у глубинного водосброса. Сейчас они оба подняты, часть воды падает через водовод на лопасти турбин, остальная масса уходит на волю через глубинный водосброс. Я стою на плотине и вижу, как внизу несется вода со скоростью более 100 километров в час. Ее поток проходит по бетонному желобу и срывается в реку.

Нахожу Антощука у очередного звена водовода. Михаил молод и голубоглаз, с рыжеватыми, будто опаленными усами. Руководит автоматической сваркой труб, которые затем составят единый водовод длиною в 150 метров.

— Поднять леса! — командует Антощук. Крутятся лебедки. Леса поднимаются в жерле трубы.

Думал ли Михаил Антощук, когда работал киномехаником в сельском украинском клубе, что судьба забросит его в горы, где он станет одним из самых классных специалистов по гидромонтажу?..

— Приехал сюда десять лет назад,— говорит он.— Март. Все в тумане. Горы давят, будто лежат на плечах. Поставили на монтаж водоводов. А что такое водовод? Что такое затвор? Что он затворяет? Варю, стыкую, а для чего — не очень-то понимаю. Помог старший прораб Трушин Павел Иванович, редкой души человек. Когда он рассказал мне о нарынском каскаде, у меня аж дух захватило от этакой перспективы... Вместе с Павлом Ивановичем я монтировал первый в своей жизни затвор...

Михаил подводит меня к затвору, стотонной громадине, которая покоится на тяжелой шаровой пяте площадью 50 квадратных метров.

— Мы выверяем его посадку на опору с точностью до миллиметра,— объясняет Антощук.— Если хоть чуть-чуть скосить, затвор не будет держать воду — его вышибет.

Он рассказал мне одну историю, которая случилась на Токтогульской ГЭС спустя три месяца после моего отъезда. Антощук был тогда бригадиром гидромонтажников. Буквально накануне пуска первого агрегата пришла весть о необычайной засухе в Узбекистане. Под угрозой гибели были хлопковые поля. Воды Нарына, лежавшие в Токтогульском море, после пуска должны были уйти на орошение, но хлопкоробы просили три миллиарда кубов сейчас же, немедленно. Чтобы дать их, надо было открыть подземный восьмисотметровый туннель, пробитый вокруг плотины. Он был пробит еще в те времена, когда плотина только начинала сооружаться. И все то время, что она строилась, воды Нарына отводились через этот туннель. Когда стали накапливать воду для пуска станции, туннель «заткнули» бетонной пробкой, а затвор, стороживший реку, опустили на дно, или, как здесь говорят, на «порог». Он свое отслужил и не должен был больше подыматься. Однако ЧП с засухой нарушило его покой. Ведь прежде, чем выбить пробку из туннеля, надо было снова поднять затвор, чтобы не отпустить из Токтогульского моря воды больше, чем требовал хлопок.

— В стоячей воде затвор сильно заилился, и мы никак не могли подсоединить к нему механизмы подъема,— вспоминает Михаил.— Бились неделю. Вызвали на стройку водолазов с Черного моря. Они опускались на глубину более 70 метров, перепробовали все возможные приемы — и ничего... Оставалось взорвать затвор и таким образом освободить туннель. Но одно дело — взорвать, другое — удержать воду после взрыва, чтобы море не ушло целиком. Моя бригада получила задание срочно смонтировать новый затвор в другом месте. Кран в туннеле работать не мог. Детали устанавливали такелажным способом, во мраке, в страшной тесноте. Торопились, ибо каждый день работал на засуху...

Когда все было готово, затвор взорвали, и в туннель рванулась вода. Она шла несколько дней. Мы ждали команды, чтобы опустить новый затвор на порог. Дали команду. И тут началось: поток оказался настолько сильным, что затвор никак не опускался. Понадобилось усилие двух мощных домкратов, чтобы прижать его к порогу. Прижали! Но спустя несколько часов вода размыла свежий бетон и ударила в потолок сумасшедшим фонтаном...

Двенадцать дней и ночей длилось сражение с водой. Бетонные кубы весом в шесть тонн отшвыривало потоком, как мячи. От воды звенело в головах, насквозь пробивало водолазные скафандры. Но росла баррикада из тяжелых бетонных плит, мешков с песком, сетей, набитых гравием. Когда напор был сбит, в туннеле снова поставили глухую бетонную пробку.

Вечерами, когда темнело, над плотиной Курпсая вспыхивала лампа в 50 тысяч ватт. И я вспоминал токтогульский створ, который впервые увидел ночью при ее свете: как мощный прожектор, била она с огромной высоты в глубину каньона.

На Курпсайской ГЭС многие рассказывали легенду о том, как появилась здесь эта лампа. Когда была пущена Токтогульская ГЭС, лампу решили перенести на Курпсай, где только начинала сооружаться плотина. Но она никак не опускалась, заклинило какой-то тросик. Пробовали подлететь к ней вертолетом — не получилось. Поручить дело верхолазам никому и в голову не приходило: высота страшная. А лампу было жаль, вторую такую днем с огнем не сыщешь...

И вот какой-то парень без чьего-либо ведома забрался на трос, преодолел почти 200 метров, отделявших его от лампы, исправил неполадку и спустился на землю. Потрясенное начальство «наградило» смельчака, действовавшего на свой страх и риск, строгим выговором. Однако лампу сняли и под ликование строителей повесили над Курпсаем...

Вот такая история. Меня, правда, смущало в этой легенде одно обстоятельство: никто не помнил имени смельчака.

Выручил, как всегда, Петр Федорович Шинко. С этим любопытнейшим человеком я подружился в бытность свою на Токтогульской ГЭС, тогда он работал заместителем начальника стройки по быту. Как никто, знал Шинко стройку и людей, всегда был заряжен свежими цифрами и фактами. Около тридцати лет жизни отдал он строительству плотин и электростанций в горах Тянь-Шаня, начинал еще на Орто-Токойском водохранилище. Затем Ат-Баши, Уч-Курган, Токтогул, Курпсай... Теперь он заведовал снабжением Нарынгидроэнергостроя.

В этот раз Петр Федорович разыскал меня на плотине. Огромный, с добрым лицом, все такой же шумный и жизнерадостный, он смял меня в могучих объятиях. Поговорили о новостях, и Шинко сказал:

— Знаю, кто тебе нужен. Его зовут Хамид Мухтаруллин. Это же мой друг! Сегодня вечером пойдем к нему в гости.

...Мы ехали по улице, застроенной небольшими домиками, сплошь укрытыми зеленью садов. Окна распахнуты — из них доносились говор, смех, звуки гитар. Здесь жили ветераны нарынской гидроэнергетики. Хамид Мухтаруллин был одним из них.

— А давно я у тебя не был! — шумел Петр Федорович, шагая по дому Мухтаруллина, как по своему собственному. Дети Хамида ходили за ним, не отрывая восторженных глаз от его богатырской фигуры.

Потом мы сидели за столом, у самовара, а Хамид, маленький, хрупкий человек, говорил:

— А что особенного я сделал? В горах, бывало, приходилось идти на риск, а тут риска никакого. Трос может держать пять тонн. У меня была двойная страховка — пояс и карабины...

— За что же вам выговор объявили? — спросил я.

— Да за то, что полез без разрешения,— улыбнулся Хамид.— А ведь спроси разрешение — ни за что бы не позволили. Но ведь я электрик, мне ли не знать, какая редкость такая лампа.

— И ведь какой хитрый этот башкир,— засмеялся Шинко.— Выбрал для воздушной прогулки праздничный день, чтобы никто не помешал. Впрочем, Хамид отчаянный...

— То-то что отчаянный,— вставила жена.— Человеку полвека стукнуло, а все по горам бегает, как мальчишка!

— Говорят, что ты, Хамид, мог бы стать «снежным барсом», как Мамасалы Сабиров,— сказал Шинко.

— Наверное,— спокойно отвечал Хамид.— Впрочем, это и сейчас не поздно.

— Дай слово, что не уйдем с Нарына, пока не построим Камбарату,— предлагал Шинко, протягивая руку Мухтаруллину.

Они пожали друг другу руки.

Камбарата... Эта мощнейшая ГЭС нарынского каскада будет строиться со временем. А в XI пятилетке предстоит «завершить строительство Курпсайской ГЭС, ввести в действие мощности на Таш-Кумырской ГЭС» — так сказано в «Основных направлениях экономического и социального развития СССР на 1981—1985 годы и на период до 1990 года».

Еще 30 лет назад во многих районах Киргизии, в домах и на фермах, горели керосиновые лампы. Первые же станции нарынского каскада полностью осветили республику, самые глухие уголки ее, дали полям воду, механизировали сельское хозяйство. И с каждым новым «прыжком» Нарына возрастает энергетическая мощь республики и страны.

Леонид Лернер, наш спец. корр. Киргизская ССР, поселок Каракуль

(обратно)

Факел на бронзе

Готовая продукция, чистая медь — главное богатство Коппербелта.

Небольшой паром, на котором едва разместились четыре машины, медленно отваливает от берега. Моторист выжимает из двигателя предельную мощность, но справиться со своенравной Замбези не в силах. Бурное течение упрямо сносит нас вправо. Через борт перехлестывают пенные гребешки темно-зеленых волн.

Местечко, где мы переправляемся, называется Казунгула. Здесь по Замбези проходит граница между Ботсваной и Замбией.

Приближается берег. В тени пальм и эвкалиптов выстроилась длинная вереница грузовиков и легковых автомобилей, ожидающих переправы. Над пограничным постом развевается национальный флаг Замбии — зеленое полотнище с тремя полосами красного, черного и оранжевого цвета в правом нижнем углу. Таможенные чиновники и пограничники быстро оформляют документы, и вот мы уже мчимся в город Ливингстон.

Пример «накамбалы»

Начав отсчет километров от памятника путешественнику Ливингстону, автострада убегает на север. На обочине — непривычные дорожные знаки:

«Осторожно, животные!», на них изображения слонов, бегемотов, антилоп. Природа Замбии в этом районе выглядит почти такой же нетронутой, как в прошлом столетии, когда сюда пришли первые европейцы. Замбийцы сегодня с вниманием относятся к охране окружающей среды. Карта страны испещрена огромными пятнами заповедников и национальных парков. В январе этого года была прекращена выдача лицензий на отстрел слонов. В течение пяти лет эти животные станут полностью неприкосновенными по всей Замбии, и их поголовье должно восстановиться.

Кое-где в бескрайнем просторе саванны мелькают лоскуты полей кукурузы, хлопчатника, сорго. Встречаются рощи апельсиновых деревьев и банановые плантации.

Делаем остановку в городе Мазабука. До провозглашения независимости здесь была девственная земля. Теперь это главный сельскохозяйственный район страны. Рис, соевые бобы, пшеница, цитрусовые, овощи — все, что производится в Южной провинции, идет на стол жителям Лусаки и других городов. Но король здешних угодий — сахарный тростник.

Свернув с автострады, мы сразу же затерялись в изумрудном тростниковом лесу. Навстречу движутся тракторы с платформами, доверху груженными свежесрубленными стеблями. На горизонте дымятся трубы завода по переработке тростника. Мы — на территории государственного предприятия «Накамбала», одного из крупнейших агропромышленных комплексов Замбии. Здесь для рабочих и служащих построены магазины, детские сады и ясли, больницы, кинотеатр, спортивные площадки. Ежегодно десятки семей въезжают в новые дома, которые сооружаются за счет отчислений от прибылей. Интересы рубщиков тростника и трудящихся завода отстаивает выборный рабочий совет. В Северной Родезии — так называлась Замбия до провозглашения независимости в 1964 году — не было собственной сахарной промышленности. Сахар, как и большинство других продуктов питания, ввозился из-за рубежа. Британские колониальные власти вкладывали капитал главным образом в меднорудную промышленность протектората, намеренно тормозя развитие сельского хозяйства страны. Эта однобокость ощущается и по сей день. Природные и климатические условия республики позволяют выращивать в достатке многие культуры, но Замбия по-прежнему ввозит более половины необходимых продуктов питания. И пока хозяйство «Накамбала» — едва ли не единственный пример планового подхода к развитию аграрных районов страны.

Правительство Замбии поощряет коллективные формы обработки земли, понимая, что будущее принадлежит кооперативам. Государство предоставляет им ссуды на приобретение инвентаря и техники, удобрений, семян, строительство хранилищ. В сельской местности прокладываются оросительные системы, дороги.

Менее двадцати лет Замбия идет по пути независимости, и, конечно, многие социальные проблемы еще не решены. В начале 80-х годов в стране было официально зарегистрировано около 50 тысяч безработных. Это, в сущности, немного для молодого развивающегося государства — менее одного процента населения. Но по планам прирост рабочей силы в предстоящем пятилетии должен составить четыре процента в год, а это создаст дополнительные сложности по трудоустройству молодых людей. Одна из сегодняшних задач — вовлечь безработных в сельскохозяйственное производство. И для этого есть все предпосылки — в стране большие резервы неиспользованных земель и водных ресурсов. На освоение новых земель, расширение посевных площадей, увеличение закупок удобрений по пятилетнему плану развития требуются колоссальные суммы. Почти 90 процентов капиталовложений поступят из государственного бюджета.

Множество нарядных лодок выплывают на Замбези: так начинается куомбока — праздник начала сельскохозяйственного сезона.

Куомбока

Начало сельскохозяйственных работ в любой провинции Замбии — это праздник. У каждой народности он называется по-своему. Африканцы племени лози именуют его «куомбока». Исстари лози селились в долине Замбези. В конце осени и зимой эта река — четвертая по величине в Африке — ведет себя спокойно. Но вот по весне — в сентябре — наступает время дождей, уровень воды повышается с каждой неделей. Замбези выходит из берегов, заливает окрестные деревни. Наконец в начале марта от селения к селению передается: «Куомбока!» Это означает, что литунга — верховный вождь лози — назначил день переезда своего двора в зимнюю столицу Лимулунгу, расположенную на возвышенности. «Куомбока» так и переводится — «выход из воды».

Первые упоминания об этом празднике встречаются еще в легендах XV века, и связаны они с именем верховного вождя лози Мулема Нгалама, который в те времена был полновластным хозяином нынешней Западной провинции. Обычай в основных чертах сохранился и по сей день. Перед началом церемонии специально назначенные люди перетягивают бычью кожу на королевских барабанах «маома».

Когда-то они звучали в минуты опасности, призывая народ сражаться против чужеземцев. Но в нынешние времена бой барабанов раздается лишь в торжественный день начала куомбоки.

Услышав дробь маома, в резиденцию вождя направляются гребцы. Они тщательно осматривают и обновляют праздничную одежду. Примеряют головные уборы из шкур леопардов, украшенные птичьими перьями и волосами из львиной гривы, подгоняют набедренные повязки. Здесь же им выдают накидки-малесу...

Процессия движется по реке под аккомпанемент барабанов маома, ксилофонов и духовых инструментов силимба. Ее сопровождают тысячи маленьких каноэ, груженных скарбом. Это крестьяне покидают затопленные жилища и переселяются в новые места — в полном соответствии с духом и буквой куомбоки.

В бухте Лимулунги вождь сходит на берег и направляется в резиденцию на холме. Отсюда литунга и его свита наблюдают танцевальные представления, устраиваемые по случаю праздника. После этого вождь желает соплеменникам хорошей погоды и богатого урожая...

Коппербелт

...Во славу меди в Замбии воздвигнуты монументы. С первым из них каждый прилетающий в страну встречается в Лусакском аэропорту. Подернутая зеленым налетом многотонная глыба медной руды, служащая основанием фонтана, стоит в главном зале аэровокзала. Чтобы увидеть второй монумент, надо поехать на север от столицы, оставив позади три с лишним сотни километров, свернуть с основной дороги у города Ндола и добраться до горняцкого поселка Луаншья. Там, словно вырастая из окружающих каменных глыб, взметнулась шестиметровая медная стела. Здешняя провинция называется Коппербелт — «Медный пояс».

Столь уважительное отношение к красному металлу в Замбии неудивительно. Медь — главное богатство страны. По экспорту ее республика занимает первое место в Африке и одно из ведущих мест в мире. Практически вся экономика Замбии покоится на фундаменте из меди, которая дает государственной казне свыше 90 процентов всех поступлений иностранной валюты и служит важнейшим источником финансирования национальных планов развития.

История добычи меди в Замбии не столь уж и древняя. Рассказывают, что в начале нынешнего века некий охотник, преследуя на берегах реки Дуаншья стадо саблерогих антилоп-рон, забрел в эти края. Подстреленная антилопа упала на скалу с необычными изумрудно-зелеными прожилками. Охотник заинтересовался камнем, прихватил небольшой осколок и показал специалистам в городе. Выяснилось, что в этом месте на поверхность земли выходит богатый пласт медной руды. Удачный выстрел возвестил рождение Коппербелта. Сегодня «Медный пояс» Замбии состоит из сплошной вереницы заводов, терриконов, паутины железнодорожных веток, закопченных поселков горняков и металлургов.

О счастливой охоте в Луаншье ныне напоминает название главного месторождения меди — «Рон-антилоп». Здешние рудники принадлежат компании «Рон консолидейтед майнз», которая вместе с другой компанией т «Нчанга консолидейтед коппер майнз» — ведет добычу меди, кобальта, цинка и свинца. В годы, когда Замбия значилась британским протекторатом, безраздельными хозяевами ее подземных богатств были колонизаторы. Вскоре после провозглашения независимости страны медедобывающие компании перешли под контроль государства. В официальных правительственных документах в связи с этим не употребляется слово «национализация». Замбийское правительство, сохранив участие иностранного капитала в этой отрасли промышленности, выкупило у горнорудных компаний контрольные пакеты акций.

О перспективах Коппербелта мне рассказывал в Ндоле губернатор провинции, член центрального комитета правящей Объединенной партии национальной независимости (ЮНИП) Шадрек Соко.

— «Медный пояс»,— говорил он,— это промышленное сердце Замбии, здесь сосредоточена добрая половина ее экономического потенциала. На мировом рынке долгие годы держались низкие цены на медь, что сказалось на бюджете нашей страны и программе развития. Пришлось сократить капиталовложения во многие отрасли, ограничить импорт.

Но с 1978 года цены стали расти, к тому же в соседней Южной Родезии — теперь уже бывшей Южной Родезии — победили патриотические силы, и по территории независимой Зимбабве пролегли новые пути для вывоза меди на внешний рынок.

Сейчас мы планируем развивать хозяйство провинции не только «вглубь», но и «вширь» — хотим производить и сельскохозяйственную продукцию. Даже в случае спада цен на медь последствия его не будут столь катастрофическими. Очень важна для нас обрабатывающая промышленность: вместо сырой меди мы будем экспортировать изделия собственного производства; доходы страны возрастут...

Шадрек Соко долго еще рассказывал о Коппербелте, сыпал цифрами, показывал мне графики и диаграммы, а потом, когда тема иссякла, принялся рассказывать о себе:

— Я — крестьянский сын. Отец мой, деды, прадеды — все работали на земле. Хорошо знаю, что такое нужда, голод, тоска по грамотности. Мои родители не умели писать, и я даже не знаю точно, сколько мне лет. Наверное, скоро исполнится шестьдесят. Родился я в Восточной провинции. Отец с матерью претерпели массу лишений, чтобы дать мне возможность учиться. Может быть, именно поэтому я избрал профессию педагога. Но учительствовать в школе мне пришлось недолго. В конце пятидесятых годов я включился в революционную борьбу. После создания ЮНИП и провозглашения независимости Замбии стал активистом партии. Был губернатором провинции, министром, много раз избирался членом парламента...

Сейчас мне поручили руководить важнейшей провинцией — Коппербелтом. В «Медном поясе» самый большой процент промышленных рабочих. В последние годы мы повысили зарплату горнякам, металлургам, рабочим сферы обслуживания, боремся с безработицей, организуем сельскохозяйственные кооперативы...

Я уезжал из Коппербелта вечером. На окраине Ндолы рядом с дорогой возились тяжелые бульдозеры — прокладывали новую нитку пути, параллельную старому шоссе. Прежние магистрали не справлялись с нагрузкой.

Солнце закатывалось, раскрашивая небосклон жгучими оттенками красного. Я посчитал, что природа вздумала подшутить, подбрасывая мне фразу для главы о Коппербелте: «Небо было цвета расплавленной меди». Но когда солнце, уходя за горизонт, послало мне ядовито-зеленый луч, словно отразившийся от куска малахита, я решил, что шутка зашла слишком далеко. Впрочем, зеленый луч — явление исключительно редкое, на суше почти не наблюдаемое. Возможно, он мне просто привиделся...

«Белый слон» и черные тени

Достаточно взглянуть на карту Замбии, чтобы понять причину многих ее проблем. Страна не имеет выхода к морю. Железные и шоссейные дороги, выводящие через соседние страны к Индийскому и Атлантическому океанам, пока не в состоянии справиться с растущими потребностями замбийской экономики.

На станцию Капири-Мпоши, где начинается железная дорога ТАНЗАМ, связавшая республику с танзанийским портом Дар-эс-Салам, я приехал в полдень. Красивое снаружи здание вокзала оказалось внутри запущенным и грязным. Здесь царила какая-то унылая толчея. Начальник станции Абрахам Малеви, извинившись, заявил, что у него нет ни минуты времени для беседы.

— Присмотритесь. Видите, что творится вокруг?! Я не знаю случая, чтобы мы хоть раз не нарушили графика товарных перевозок. То же с пассажирскими. Отправляться поездом в Дар-эс-Салам не советую — довольно рискованное предприятие. Некоторые пассажиры не могут уехать уже в течение недели... Вам не нужно в Дар-эс-Салам? Я чрезвычайно рад за вас...

Пробыв полчаса на станции — полчаса, в течение которых меня раз пятьдесят пытались сбить с ног,— я убедился, что замбийская пресса не случайно столь часто критикует работу ТАНЗАМа, сооруженного с помощью Китая. С легкой руки газетчиков за этой магистралью укрепилось едкое прозвище — «белый слон». В замбийском фольклоре сие животное — символ паразитизма: требует много корма и не приносит никакой пользы. ТАНЗАМ очень дорого обошелся Замбии и Танзании. Пекинские подрядчики запросили за него около полумиллиарда долларов. «За что платим?» — недоумевают замбийцы. Пропускная способность недостаточная, локомотивов не хватает, постоянные заторы, каждый день аварии, даже чаще чем каждый день,— в среднем 50 аварий в месяц. В комментариях местной печати, радио, телевидения нескрываемое недоумение: почему на железной дороге, которая действует всего лишь три года, треть из имеющейся 21 тысячи вагонов и треть локомотивного парка, насчитывающего 85 единиц, уже вышли из строя? Почему по ТАНЗАМу ежегодно перевозится в два раза меньше грузов, чем предусмотрено планом? Почему штрафы за простой и скопившиеся на складах грузы республика должна платить своим торговым партнерам?

Пекин, как пишут газеты, не торопится исправить положение, более того — он прекратил поставки запасных частей. При этом китайцы ссылаются на то, что Замбия не смогла полностью оплатить купленные в кредит товары. Пекинские деятели просто выкручивают руки замбийцам, зная, что они не смогут приобрести ни подвижной состав, ни локомотивы в других странах, так как «предусмотрительно» построили колею дороги нестандартной ширины.

Китайские власти пытаются выторговать с помощью шантажа и давления политические уступки, столкнуть республику на путь антисоветизма. Этими же приемами пользуются и некоторые западные страны. Благодаря махинациям на лондонской бирже цветных металлов монополии искусственно занижают стоимость замбийской меди. Намеренно поддерживая дефицит торгового баланса Замбии, неоколониалисты вынуждают правительство республики обращаться за кредитами и займами, которые предоставляются, естественно, на кабальных условиях. В качестве дополнительного средства используется отзыв из страны иностранных специалистов. И это в условиях постоянной нехватки квалифицированных кадров! Тиски экономических проблем, в которых оказалась Замбия, пытается использовать и местная реакция. Племенная знать, поощряемая извне, открыто выступает против политической программы Объединенной партии национальной независимости. Она требует ликвидировать государственный сектор, отказаться от сотрудничества с социалистическими странами и прекратить помощь национально-освободительным движениям Юга Африки. Эти призывы не нашли поддержки народа.

Однако реакция не сложила оружия. Поэтому на стенах жилых домов, в государственных учреждениях расклеены плакаты, призывающие население к бдительности. В перерывах между передачами дикторы телевидения предупреждают: «Осмотрите внимательно любой подозрительный предмет, который оказался рядом с вами. Не исключено, что это бомба, подброшенная расистами. Немедленно сообщите в полицию о любых подозрительных действиях незнакомых вам лиц».

Подразделения южноафриканских войск периодически оккупируют отдельные районы страны. Они убивают мирных жителей, уничтожают народнохозяйственные объекты, взрывают мосты и дороги.

В октябре 1980 года силы безопасности Замбии задержали более четырех десятков вооруженных людей, проникших в республику. Расследование показало, что их целью было участие в государственном перевороте, который намеревались осуществить прозападно настроенные высшие офицеры замбийских вооруженных сил.

Переворот готовился долго и тщательно. Южноафриканское управление национальной безопасности создало в Замбии шпионскую сеть. Военные инструкторы ЮАР обучали в секретных лагерях банды некоего Мушаллы, занимавшегося диверсионными акциями на территории Замбии. Начиная с марта 1979 года тайные маневры «рыцарей плаща и кинжала» уступили место прямым военным атакам на Замбию, а также подготовке операции по свержению законного правительства. Вербовку мятежников из числа замбийцев и заирских граждан проводил бывший замбийский бизнесмен Элиас Каэнга. Завербованных агентов направляли через Малави в южноафриканский город Йоханнесбург, затем — в Солсбери, столицу тогда еще Южной Родезии, и, наконец, на шахту Биндура, примерно в 80 километрах к северу от Солсбери, где их обучали взрывать здания и убивать людей.

В середине февраля 1980 года Патриотический фронт Зимбабве одержал победу на выборах, и диверсионный центр на шахте Биндура прекратил свое существование. Мятежников перебросили в ЮАР, а затем в Намибию. Именно там, с помощью офицеров все того же южноафриканского управления национальной безопасности, и был разработан план переворота. Однако своевременные действия сил безопасности Замбии сорвали готовившуюся диверсию.

Свет и вода

В самом начале центральной улицы Лусаки — авеню Независимости, пересекающей замбийскую столицу с востока на запад,— огромная площадь. На ней из огненно-красных цветов вырастает монумент борцам за свободу Замбии — фигура мускулистого африканца, разрывающего цепь. На постаменте барельеф: рука, держащая факел, короткая надпись «Свобода». Точно такой же факел, вычеканенный на бронзе, я увидел у входа в штаб-квартиру Объединенной партии национальной независимости.

— Факел свободы, зажженный в нашей стране в 1964 году,— рассказывает мне один из основателей партии, член ЦК ЮНИП Б. Литана,— это многозначный символ. Прежде всего он выражает стремление нашего народа самостоятельно прокладывать себе дорогу в будущее.

Сравнивая сегодняшнюю Замбию с колониальной Северной Родезией вчерашнего дня, можно увидеть значительные изменения.

Во внешней политике мы следуем курсом неприсоединения, выступаем за невмешательство во внутренние дела других стран и считаем, что каждое государство имеет право самостоятельно решать свои проблемы. Мы вполне отдаем себе отчет в том, что освобождение народов Южной Африки не может быть достигнуто немедленно, но мы верим, что рано или поздно это обязательно произойдет. Наглядный пример тому — провозглашение независимости Республики Зимбабве, где к власти пришел народ, полтора десятка лет сражавшийся за свободу. Замбия довольно давно добилась независимости, но мы не можем чувствовать себя полностью свободными до тех пор, пока в соседних странах с нашими братьями и сестрами обращаются как с рабами. И мы с нетерпением ждем того дня, когда народы Намибии и Южной Африки сбросят расистское иго.

Вскоре наш разговор с Б. Литаной касается вопросов, о которых сейчас часто пишет замбийская пресса,— вопросов взаимоотношений Замбии с социалистическими государствами.

— Определенные круги,— говорит мой собеседник,— осуждают наше руководство за сотрудничество с СССР, Кубой и другими странами социализма. Но мы не боимся этого, а, наоборот, гордимся выбранным внешнеполитическим курсом. Между Замбией и СССР установились очень хорошие отношения, и я верю, что они получат дальнейшее развитие. Мы знаем: СССР — подлинный, а не мнимый защитник прав человека, и нам радостно, что такая страна стала нашим другом. Наши взгляды совпадают и в отношении к угнетенным народам. Мы видим, как Советский Союз и другие социалистические страны выступают на стороне борющихся за свободу народов Южной Африки, и никакая враждебная пропаганда не может умалить значения этой поддержки...

Я вспомнил, как в городе Ндоле повстречался с советским инженером-энергетиком В. В. Харчевым, который уже несколько лет работает в Замбии. Коренастый, плотно загоревший человек, он широко, белозубо улыбался, рассказывая о поездках по стране, о встречах с людьми, о помощи, которую оказывают наши специалисты замбийцам, и в этой улыбке были удовлетворение от плодотворных трудов и радость человека, всегда открытого дружбе и общению.

— Всюду, где мне приходилось бывать, я встречал лишь доброту и симпатии местных жителей,— говорил инженер.— В самой далекой глуши, в самом нехитром жильце хозяева радушно распахивают двери и угощают чем богаты. Московские специалисты уже построили в Замбии десять дизельных электростанций , буровики тоже оставили о себе хорошую память — в стране действуют сейчас почти четыре сотни артезианских колодцев. И ведь такая помощь — это нечто большее, чем просто свет и просто питьевая вода, которые пришли в замбийские города и деревни. В самых отдаленных уголках республики замбийцы познакомились с «живыми» советскими людьми и поверили в дружбу с нами. Замбийцы старательно учатся, многие просто на лету схватывают необходимые навыки. Наши энергетики без труда подготовили квалифицированных специалистов для обслуживания электростанций, а буровики научили своих подопечных самостоятельно вести изыскательские работы и сооружать новые артезианские колодцы...

...Наша беседа с Б. Литаной закончилась. Я выхожу из здания штаб-квартиры ЮНИП в Лусаке и снова бросаю взгляд на бронзовую плиту у входа. Только сейчас мне открылся второй смысл, заключенный в этом символе. Я представил, как замбийские горняки добывают медную руду в шахтах Коппербелта, как металлурги плавят медь и соединяют ее с оловом, получая бронзовый сплав, как руки мастеров выбивают на золотистом про-вальцованном металле изображение. Множество рабочих рук слились в образе одной руки, крепко держащей факел.

Валерий Волков, корр. «Правды» — специально для «Вокруг света» Лусака — Москва

(обратно)

Своя тропа

Третий час мы толкуем о тайге, об оленях, о Севере.

— Нет, это не самый крупный в стаде олень,— говорит мне Вадим Гаюльский, оленевод из эвенкийского поселка Суринда.— Есть и покрупней. Но он самый умный, самый красивый, самый надежный... Как у нас говорится, настоящий бык.

— А зовут как? — спрашиваю я, зная, что лучшим своим животным оленеводы обязательно дают имена.

— Кудряшок. У него хороший нрав, веселый. Работать, однако, тоже любит.

За окном шумная улица Красноярска. И без того немногословный, Вадим смотрит в окно, на зимний парящий Енисей.

Там за городом, за сопками, где-то за шестьдесят четвертой параллелью, в маленькой Суринде живет его семья: отец, братья, племянники. Все, как один, потомственные оленеводы... Может, видится ему родная Суринда, занесенная снегом, два десятка двухэтажных брусовых домишек. Живут в них охотники, оленеводы, механизаторы. Дымы, как хвосты песцов, неподвижно стоят над занесенными снегом крышами. И рядом олени. А олени — это транспорт, одежда и пища эвенков испокон веков. Оленеводство — их исконное дело.

Все оленеводы Красноярского Севера знают Суринду. Лучшие в Эвенкии стада племенных оленей выводятся здесь. Лучшие быки и важенки, отцы и матери будущих элитных поколений, вывозятся именно отсюда для улучшения породы северного оленя. Верховой олень Вадима, Кудряшок, неприхотливый и сильный, именно из такой, элитной суриндинской породы.

Он был сыном молодой важенки из Тофаларии. Мать его за тысячу с лишним километров привезли из южных Саян. Оленеводы рассчитывали на благополучную акклиматизацию красавицы оленихи. И не ошиблись. Отличные ездовые олени-учуги пошли от нее. Таких животных пастухи особенно любят, берегут. Они крупнее других, красивей, сильней. Ездовой олень поднимает всадника весом до восьмидесяти килограммов.

Вадим хорошо помнит, как четыре года назад он принимал от этой важенки первого олененка, своего Кудряшка. Крепкий, упрямый теленок почти мгновенно вскочил на тонкие ножки, похожие на суставчатые коленца бамбука. Особенно беспокоился о новом потомстве бригадир Август Егорович Гаюльский, родной дядя Вадима. То и дело наведывался: «Как тут молодая мамаша? Как теленок?Смотри у меня, головой отвечаешь!»

Бригадир-то он знатный. Орденоносец. Может, потому и знатный, считает Вадим, что в бригаду к себе выбирает парней, ходивших за оленями с самого детства. Дальний у Августа Егоровича прицел — сделать из них настоящих оленеводов. Так и говорит: «Ты оленевод навсегда, до самой пенсии».

Гаюльских в Суринде несколько. И почти все оленеводы. Отцу Вадима 92 года. Тоже оленевод. Оленевод и старший брат Петр, и семнадцатилетний племянник Никита, взявший поводок учуга осенью прошлого года.

Слушаю Вадима и вспоминаю оленеводов в Тюменской и Томской областях. Там оленьи упряжки селькупов и хантов я встречал на тропах, проложенных где-нибудь рядом с магистральным газопроводом. Упряжка оленей, остановившаяся в рабочем поселке,— это всегда восторг, восхищение и взрослых и детей. Все собираются посмотреть на заиндевевших, окутанных паром оленей. Словно в них скрыта тайна суровой снежной тропы Севера...

Особенно трудным в Суринде оказался семьдесят девятый год. На летнем пастбище, в «огороде», оленей держали с июня по ноябрь. «Огород» для бригадного стада в полторы тысячи голов — это специально отгороженный в тайге участок, окружностью километров в двадцать. Здесь, по долинам таежных речушек, самые вкусные и калорийные травы, хвощ, молодые листья и березовый лишайник, особенно любимый оленями. Дело оленеводов не только умело использовать эти корма, чтобы стадо хорошо откормилось, но и сохранить взрослое поголовье.

В летние месяцы свирепствует в тайге гнус. Одолевает оленя, роится над ним клубами, закладывает ноздри, глаза, уши. Олень ничего не видит, не слышит. Голову в землю — и бежит куда попало. Все ему безразлично.

— Тут-то его и давит медведь,— рассказывает Вадим.— Отогнали медведей в августе, залетели в сентябре волки. Не очень голодные были, однако стадо начали резать.

— Зачем же резать, если не очень голодные?

— Волк, даже если он сытый, ради крови режет оленя. Кровь свежую любит. И потом у него инстинкт — все, что движется, валить.

Одного матерого волка из той стаи Вадим хорошо запомнил. Меченый был чьей-то пулей волчище, хитрый. Не попадался никак. Как-то уже по снегу, когда олени были на вольном выпасе, Вадим оседлал Кудряшка, взял кусок вареного мяса, термос горячего чая и двинулся в очередной объезд зимнего пастбища. Каждый из пятерых в бригаде делает такой объезд на своем участке. Один такой объезд — и полный световой день кончится.

Олень хорошо шел, быстро, ходко. Мороз был не очень крепкий, градусов тридцать. Однако ветер дул прямо в лицо, поднимая снежные вихри. Они закрывали дорогу, как белые простыни. Вдруг Кудряшок как вкопанный встал. «Что там?» — подумал пастух. Шагах в десяти чернело в снежном вихре пятно. Не было при себе ни ружья, ни палки, ни даже спичек. Пятно не двигалось.

Вадим привязал к осине оленя и подошел ближе шагов на пять. Снежная пелена спала, и он увидел перед собой волка. Это был тот самый, меченый. Он тоже стоял как вкопанный и смотрел на человека, вытягивая морду и принюхиваясь. Инстинктивно Вадим притронулся к поясу, где обычно у него висел нож. Ножа не было. Единственным оружием было слово.

— Зачем на мою тропу пришел? — спокойно заговорил он по-эвенкийски.— Это моя тропа. Видишь, Кудряшок стоит? Что, своей у тебя нет в лесу? Есть. Уходи.

Волк перестал принюхиваться, прислушиваясь к голосу человека. Вадим сразу догадался, что нужно зайти на ветер, и тогда зверь, почуяв человеческий запах, уйдет. Он стал тихонько обходить волка. Едва только ветер подул со стороны пастуха, волка как пулей смахнуло с тропы...

Труд оленевода во многом схож с трудом охотника. Обходя свой загон, пастбище, и особо по снегу, оленевод видит все: кто на его участок зашел, кто вышел, чей след и в какое время оставлен. Это и есть доскональное понимание законов жизни дикого зверя. Доскональное, и не меньше. А иначе к этому делу не допускают. На выучку уходят годы и годы.

— Медведи у нас спокойные,— улыбается Вадим.— Знают наши порядки. Увидим медведя — кричим. Медведь это не любит. Уходит, если хороший медведь.

— А если плохой?

— Плохой?.. Ну тогда сам виноват, если плохой.

Смотрю я на Вадима, и, признаться, мне трудно представить этого невысокого паренька один на один с медведем. А таких случаев в жизни оленевода сколько угодно. И медведи, и волки, и росомахи, и рысь.

...И все-таки в тот тяжелый семьдесят девятый бригада Августа Егоровича Гаюльского закончила год хорошо. В племенном совхозе из девяти бригад оленеводов они были первыми и по сохранности взрослого поголовья, и по приросту молодняка. И сверх положенного они сдали продукции на шестнадцать тысяч рублей. Бригада Гаюльского третий год держит почетный приз имени знатного оленевода Эвенкии — Тимофея Федоровича Чапогира.

...На лацкане пиджака у Вадима Гаюльского, рядом с комсомольским значком, мягко поблескивает орден Дружбы народов. Тут же — серебряный значок ЦК комсомола «Молодой гвардеец пятилетки».

Не спрашиваю, за что и когда получены эти награды. Думаю о незнакомом мне клочке земли в снегах Приполярья, и в моем воображении возникает далекий образ... Два десятка брусовых домов, тайга, дымы, отвесно уходящие ввысь, лай собак, и над занесенной снегом Суриндой — бездонное небо Севера.

Николай Ткаченко, наш. спец. корр. Красноярск

(обратно)

Скупые джентльмены

Друри-лейн — улица британской столицы — такой же символ театральной жизни, как, скажем, Сити — символ жизни финансовой. Но спешащая вечерняя театрально-ресторанная толпа вряд ли заглядывает на неприметную улочку Маклин-стрит, хотя она и выходит на Друри-лейн. Здесь, в одном из потемневших от времени и торфяного дыма домов, размещается «Группа действий по борьбе с детской бедностью». Поднимаясь по узкой обшарпанной лестнице, я подумал, что как раз в похожих декорациях снимались фильмы об Оливере Твисте. Но ведь диккенсовские мальчишки из работных домов жили больше века назад!

Джоан Таннард, заместитель директора этой благотворительной организации, начинает рассказывать...

— Четыре миллиона детей в Англии живут сейчас на грани официального уровня бедности. Полмиллиона из них находятся ниже этой роковой черты. Поэтому, к сожалению, и существует наша организация...

Когда речь идет о миллионах, цифры неминуемо заслоняют трагедию каждой изломанной жизни. Джоан дает мне одно из писем, пришедших в «Группу действий».

«Я изо всех сил стараюсь прокормить семью на пособие по безработице. Мой муж Джон девять лет проработал на железной дороге, но недавно получил травму и больше не может содержать семью... Нам пришлось от многого отказаться — даже от зубной пасты и шнурков для обуви. Никогда не забуду, как за обедом мой сын Ральф потянулся за вторым кусочком хлеба, а я шлепнула его по ручонке. Но ведь если бы он его съел, малышке Джей ничего не досталось бы. Каждый батон я делю так, чтобы все получили поровну...

В этим месяце мы решили побаловать ребятишек: купили им по пончику. Катать трудовые навыки. Однако они должны приобщаться к труду в школе или под контролем педагогов. Практика показывает: дети, которые отдают почти все свое свободное время работе, плохо успевают в школе, быстрее устают, хуже ведут себя на уроках, чаще прогуливают занятия и стремятся покинуть школу как можно раньше. Не забудьте, что бедность —не только голод, холод. Это и постоянное физическое напряжение, стрессы, нервное истощение. Бедность — клеймо на всю жизнь...

А. Лопухин, корр. «Комсомольской правды» — специально для «Вокруг света» Лондон — Москва

(обратно)

Вода альпийских ледников

Это был лес, пронизанный, солнцем, где огромные деревья с толстыми стволами высились подобно колоннам. Дышалось в нем хорошо — особенно после шоссе. Но я биолог и привык всматриваться в лес, а здесь что-то с самого начала настораживало. И верно, присмотревшись, я обнаружил, что здесь почти нет мхов и лишайников. А они словно лакмусовая бумажка сигнализируют: среда загрязнена, природа гибнет от отравления.

Лес был болен, как больна была земля, на которой он растет, как вода, питающая его корни.

...На набережной Франкфурта-на-Майне люди кормили ныряющих у самого берега уток. Птицы брали корм чуть ли не с ладони. В стороне чинно плавали два белых лебедя, изредка опуская в воду гибкие длинные шеи... Я тоже стал кормить уток. Птицы плескались в грязно-свинцовой воде. И вспомнилась мне газетная статья, которую только что видел на стенде естественного музея Франкфуртского университета: «Майн — пример того, как человек отравляет природу». В статье говорилось, что в реке опасно купаться, а пить воду без специальной обработки запрещено. В гостинице выпил для опыта стакан сырой воды, пропущенной через городские очистительные фильтры.

Бр-р-р! Хуже не пробовал никогда. Знакомые меня отругали:

— Разве тут можно пить сырую воду?!

— Но ведь она же питьевая...

— Ну и что?

— Так какая же тогда на вкус техническая?

Технической водой здесь моются в душе, используют для разных хозяйственных нужд. А пьют ту, которую мне так не рекомендовали франкфуртские знакомые.

Какое богатство — чистая вода! Когда сопоставляешь, что на жителя западногерманских городов воды приходится почти в три раза меньше, чем, например, на одного москвича, понимаешь, что в ФРГ с водой трудно. И стоит она немалых денег. В гостинице душ (техническая вода) обходится в полмарки. Специальный аппарат проглатывает купленный заранее жетон и отпускает воду — ровно шесть минут. В зоологическом саду Франкфурта-на-Майне на покупку кормов для животных идет десять процентов бюджета. И столько же тратит зоопарк на воду. В стране давно торгуют бутылками с водой альпийских ледников. Кому охота попить чистой воды — покупают. Уж альпийские-то вершины — символ девственной природы...

Когда вода разносит яды, она превращается в лютого врага всего живого. Реки и озера, почвенные воды, испарения и выпадающие осадки опасны потому, что они токсичны сверх нормы и при очередном крупном выбросе неочищенных отходов промышленности — а это происходит здесь со зловещей регулярностью — становятся смертоносными.

До 1970 года в ФРГ меньше четверти городских сточных вод проходило полную очистку. В грунт, а значит, в подземные воды постоянно попадает огромное количество промышленных масел. Объем их в грунтовых водах страны сейчас исчисляется десятками тысяч тонн.

А ведь служба контроля за средой работает четко: все хорошо известно, подсчитано и зарегистрировано. Газеты сообщают итоги. Публикуют обличающие статьи. А заводы дымят и бесперебойно гонят продукцию, наращивая темпы и обогащая владельцев. Промышленные районы постоянно окутаны смогом. В Дуйсбурге на крупном предприятии произошла утечка двуокиси серы. Ядовитые испарения окутали город. У людей возникли ожоги дыхательных путей.

Мы — делегация советских журналистов — путешествовали по югу страны. Мюнхен, Штутгарт, Майнц, Франкфурт-на-Майне. Иной раз казалось, что едем по бесконечному городу: промышленность выплеснулась даже в села. Человеку тесно среди машин, фабрик, заводов. Они раздражают его, ухудшают его здоровье. И человек взбунтовался. Так появился «Зеленый манифест» — программа новой партии «Зеленая акция — за будущее». Она создана в стране в июле 1978 года защитниками окружающей среды. Членов партии называют экологистами, или зелеными.

Требования зеленых, записанные в программе, весьма противоречивы. С одной стороны, они борются за охрану природы. А с другой — призывают к отказу от технического прогресса, возврату к крестьянскому образу жизни, к снижению уровня личного потребления, закрытию фабрик, заводов. Со здравой точки зрения эти требования абсурдны, особенно если учесть высокий уровень безработицы.

Движение зеленых в ФРГ вызвано тяжелой болезнью природы, ведь человек — одна из неотъемлемых ее частей. Но болезнь заметишь не сразу.

Иностранец, приезжая в ФРГ, в первую очередь обращает внимание на ухоженные города, благоустроенные дороги, тщательно возделанные поля. Почти у каждого дома — садик, виноградники. Аккуратные парки, пронизанные солнцем, леса, обильные дичью: то олень пробежит рядом с дорогой, то косуля. Даже кабаны водятся, и, сердито хлопая крыльями, взлетают спугнутые фазаны. Чувствуется хозяйственная рука, пополняющая угодья зверем и птицей.

Когда много дичи — это очень отрадно. Но... В одном из западногерманских журналов был помещен такой снимок: в салоне разбитого автомобиля мертвый олень с ветвистыми рогами. Переходя дорогу, он столкнулся с мчащейся машиной. Погибли и животное и люди. Ежегодно в стране на дорогах гибнет более 200 тысяч диких зверей. Из них только косуль 70 тысяч. И естественно, всякий раз подвергаются опасности люди. Слишком уж много, чересчур много движущейся, несущейся, стремительной техники на дорогах. Трактора и комбайны уничтожают на полях молодняк зайцев, косуль, давят птичьи гнезда. В почву с удобрениями и сточными водами промышленных предприятий поступают ядохимикаты, и отравленные животные пополняют список беззащитной фауны.

В промышленном пригороде Франкфурта-на-Майне мы встретились с членами комитета по борьбе против строительства новой взлетной полосы аэропорта. По плану потребуется уничтожить полтысячи гектаров уникального Гессенского леса, срубить три миллиона деревьев. А ведь этот район — Мерфельден — лежит в низине. Тут сплошные химические предприятия. Ко всему этому — мощный аэропорт с неумолчным ревом садящихся и взлетающих самолетов. Воздух здесь загрязнен до такой степени, что при двух миллионах безработных в стране со здешних предприятий увольняются рабочие. Дело в том, сказал мне рабочий типографии, что жизнь в Мерфельдене стала просто невыносимой — невозможно дышать, болеют дети, старики...

Леса покрывают почти треть территории ФРГ. Но леса эти сплошь, можно сказать, рукотворные, посаженные человеком деревья обычно одной породы. Десять из двадцати девяти миллиардов деревьев в стране составляет ель.

В Гессенском лесу мы видели ее посадки. Странное впечатление. Вроде бы лес как лес. Стройные ряды будто калиброванных деревьев. Чистые просеки. Кое-где видны кормушки для оленей, возле них следы зверей. И все-таки каким-то непривычным был лес: в нем нет валежника, нет молодого подроста. И на кронах лежит серо-пепельный налет, будто лес поражен болезнью.

Он действительно болен.

Потом я прочитал, что в разных лесах страны где пятьдесят, где восемьдесят процентов елей находится под угрозой гибели. Причина — ядовитые осадки, содержащие чрезмерное количество сернистого ангидрида — промышленность выбрасывает его в воздух. Врагом лесов — да и всего живого — стали кислые дожди. С неба падает не вода, а слабые растворы серной и азотной кислот. Они разъедают даже железо и камень, особенно мрамор. Гибнут не только деревья, травы, грибы и лишайники — гибнет все живое. На территории ФРГ лишь за последние два десятилетия полностью исчезли 200 видов полевых растений...

Если этот процесс не остановить, свидетельствуют ученые, то до конца века леса ФРГ вымрут. Известный зоолог Бернгард Гржимек писал: «Одно время я занимал пост федерального уполномоченного по вопросам охраны окружающей среды. Но ушел в отставку, сочтя, что не имею морального права обманывать общественность. Несмотря на звучный титул, эта должность давала мне возможность бороться лишь с мелкими браконьерами. Но преодолеть хищническое отношение к природе со стороны промышленных кругов оказалось невозможным! Это не значит, что я сдался и прекратил борьбу».

Люди, участвующие в движении за охрану окружающей среды, стали понимать, что главный виновник разрушения природы — «монополии, власти и. другие институты капиталистической системы».

Путешествие по стране дает массу вроде бы незначительных на первый взгляд наблюдений. Но, суммируя их, можно сделать очень серьезные выводы.

Мы были в ФРГ в предрождественские дни. Города и села украсились праздничными базарами. Люди покупали подарки, рождественские украшения: венки из хвои, еловые шишки, елочную мишуру. В крупных городах на площадях дети катались на пони. Многие шли семьями в парки, ботанические и зоологические сады. На улицах прохожие вели на поводках собак и собачонок. Здесь любят животных. Может быть, это тоска по природе, девственным ландшафтам, которых здесь не осталось...

...Бутылки с водой альпийских ледников стояли в магазине, чистой водой, которой так не хватает в тесно застроенной, задымленной стране.

Вспомнились материалы Европейского совещания по охране окружающей среды, проходившего в Женеве. Страны — соседи ФРГ высказывали претензии в ее адрес — она источник отравления воды, почвы, воздуха соседних государств. Даже на высокогорные ледники выпадают отравленные осадки. Ледники, откуда струится прозрачная вода, аккуратно закупоренная в эти бутылки...

А. Рогожкин Мюнхен — Франкфурт-на-Майне — Москва

(обратно)

Берег костров

Не припоминаете Пашу Сафонова? — спросил хозяин квартиры после краткого рукопожатия. Передо мной стоял немолодой человек, тщательно причесанный, подтянутый — так, будто ждал не меня, а посланника с верительной грамотой и теперь обдумывал, как и в каком стиле вести встречу... Зная в общих чертах биографию хозяина, нетрудно было усмотреть в этом обычное состояние, приобретенное на долгой дипломатической службе: непроницаемое лицо, цепкие, оценивающие собеседника светлые глаза. Он пропустил меня в скупо обставленную комнату, где основное место было отведено небольшому столику, двум креслам и библиотеке, а сам ушел в кухню, откуда доносился шум льющейся из крана воды. В ожидании я задумался о странном вопросе хозяина. Я знал его как Павла Федоровича Сафонова. И встретился впервые. А потому скоро пришел к выводу: хозяин понимает, что я пришел к нему как к первостроителю Комсомольска-на-Амуре и, готовясь к беседе, в такой своеобразной форме вслух обратился к своей памяти, самому себе, каким он был полвека тому назад.

Павел Федорович вернулся с вазой яблок, поставил на стол и, предлагая сесть, еще раз справился:

— Не вспомнили Пашу Сафонова?

Он сел и, хотя был одет во все мягкое — вельветовая куртка, бесшумная обувь,— спина его оставалась несгибаемой. На какое-то время его взгляд остановился на вазе, будто он разглядывал свежие капли воды на плодах.

— Прошу вас, угощайтесь,— сказал он,— чище воды ничего на свете не бывает.— Подождал, пока я возьму яблоко, и только после этого выбрал себе не самое крупное, с хрустом надкусил, да так откровенно, что это можно было принять за приглашение к непринужденному разговору.

Павел Федорович, видимо, заметив, что его вопрос озадачил меня, сказал:

— Ладно. Не ломайте голову... Если не ошибаюсь, вы встречались со Смирновым Сергеем Ивановичем?

...Это было в лето 1978 года в Комсомольске-на-Амуре. Во Дворцовом переулке, на окраине города, мне открыл дверь человек, и по его виду я понял, что он занимался ремонтом. Крепкий коренастый человек с аккуратной сединой, тихими спокойными глазами. Как только он узнал, зачем я пришел, ввел меня в комнату, куда была собрана вся мебель квартиры, сел и, положив руки на колени, без всякого интереса к гостю стал рассказывать, каким он был в те годы, как приехал в Москву из Костромской области, как строил пристройку к Камерному театру, потом — Ленинград, попал на Путиловский завод, как в 1932 году уходил строить Комсомольск-на-Амуре. Слушал напутственные слова Сергея Мироновича Кирова в Смольном...

— Вы знаете Смирнова по Ленинграду? — спросил я.

— Нет,— не задумываясь, ответил Павел Федорович.— Узнали друг друга позже, в пути. Он был строителем, а я металлистом. Он строил цеха в Путиловском, я стоял у станка на Электроремонтном... Я с детства слесарничал, токарничал — рос на Кубани, отца и мать едва помнил, в пять лет остался без них в голодные годы. Дядя был механиком по сельхозмашинам. Он меня и пристрастил к технике. Бывало, мальчишкой летом скот пас, а в голове какие-то идеи витали. До сих пор помню, как вынашивал грандиозный проект хлебозавода... А зимой со взрослыми мастерил в цехе. Однажды мы с дядей собрали из невероятно старых частей и деталей целый станок — токарно-фрезерно-сверлильный... Вот с таким багажом приехал я в те годы в Ленинград. В шестнадцать лет встал в очередь на бирже труда. Помню, меня отправили на биржу для подростков, а там пробиться было еще труднее. Нашелся добрый человек, говорит мне, мол, это делается просто: взял мои метрики и приписал один год. Так я попал на завод. Странно, после экзамена оказалось, что я токарь четвертого разряда... А с Сергеем Ивановичем,— в задумчивости вспоминал Павел Федорович,— мы много позже познакомились. В Смольном я впервые увидел и Сашу Ефременко с Ленинградского Металлического, мы, токари, сразу сошлись... Сидим в общем галдеже, говорим, и вдруг зал затих, поднимаем головы: Сергей Миронович появился. Один из секретарей обкома поднялся и сказал: едете на Дальний Восток, в распоряжение Хабаровского крайкома. На какую стройку — там видно будет, на дальневосточных рубежах надо укреплять форпост... Потом выступил Киров — вы знаете, была такая тишина, словно люди боялись даже дышать. Сергей Миронович говорил: «Где бы вы ни были, помните, вы из города Ленина. Ваш путь начинается здесь, в Смольном...»

— Как выглядел амурский берег, когда вы высаживались? — спросил я и тут же вспомнил, что этот же вопрос задавал Смирнову.

— Странно,— сказал Павел Федорович,— не только вы спрашиваете об этом. Многие... Даже во время войны в своей танковой части, когда я рассказывал о Комсомольске тех дней, у меня спрашивали, каким был тот, наш берег... Я ведь немного застрял в Хабаровске,— задумчиво выговорил Сафонов.— Пока ждали вскрытия Амура, нас распихали по заводам. Я и Ваня Бойцов, тоже токарь, попали в мастерские связи. Но вскоре вслед за ледоходом ушли первые суда с людьми: «Колумб», «Коминтерн». И Смирнов на них. А мы с Бойцовым так старались в мастерских, что начальство решило нас не отпускать, пришлось сходить в крайком... Какая картина берега была тогда? Сначала на «Карпенко» прошли село Пермское с часовней, дальше еще немного вниз по Амуру — и к площадке авиационного завода. Смотрим: пустынное место, ящики как выгружали, так и стоят. С десяток нанайских жилищ, некоторые на сваях, палатки, несколько десятков людей... Сошли на берег. И сразу же обнаружилось, что наша группа состоит в основном из металлистов.

Недовольный прораб в потертой кожанке бросил нам: «Мне строители нужны, а тут... Ладно. Приехали на все готовое, пошли покажу барак». Идем. Кочковатые болота. Один плюхнулся с чемоданом, а на ногах у нас «джимми», узконосые ботиночки-уточки. Мечтой было достать такие. И вот в своих «джимми», ступая с кочки на кочку, подошли, смотрим — плетень, а это, оказывается, стены барака, оплетенные хворостом и заляпанные глиной. «Это ваше жилье,—сказал прораб,— крыши еще нет, вот стропила из жердей, сделаете обрешетку, накроете толем». Нары тоже были плетеные. Барак стоял на болотистой земле. Длиной — метров сорок, в торцах — открытые настежь двери. Сразу же набросали на пол хворосту. Только навели крышу, пошел дождь. Надо было просушить ноги — наши «джимми» окончательно потеряли форс. Устроили костер прямо в бараке и стали греться. За полночь укутались в солдатские одеяла, не раздеваясь, уснули крепким сном. Молодые, здоровые... А утром — чуть забрезжил свет — слышим: кто-то уже колотит по рельсу. Съели кашу и на разнарядку — кто на корчевку, кто строить бараки...

Первый выходной день у Павла Федоровича выдался спустя почти два месяца. До этого на площадке авиационного завода работали от зари до зари, и, конечно, тот солнечный день не походил ни на один другой. На Амуре вода казалась теплее, ветер — ласковее, и только костры — менее романтичными, скорее они были бытовыми. Началась всеобщая стирка и мойка. Пока в дезинфекционной землянке — баня тогда еще не была построена — жарилась одежда, люди купались в реке, стирали тут же в речной воде белье, сушились на солнце и у костров, растягивали влажную одежду, надевали на себя... К вечеру, обновленные, чистые, пошли в клуб — в плетеный барак на первую комсомольскую учредительную конференцию строителей авиационного завода, чтобы избрать постоянный комитет комсомола.

— Я думаю, не погрешу против истины,— говорил Павел Федорович,— сказав, что ленинградцы держали марку. Были и другие прекрасные парни: москвичи, ростовчане, ивановцы, харьковчане, но мы, ленинградцы, не забывали напутствие Сергея Мироновича Кирова: «Помните, вы из города Ленина...» Комитет выбрали тоже в основном из ленинградцев: Саша Михайлов, вожак корчагинского типа... Он в сорок третьем был заброшен в тыл врага, недавно узнал — там и погиб... Иван Аничков... Костя Короленко, механик, моряк, обошедший весь мир на торговых судах. Ходил в тельняшке, а слова его до сих пор у меня в ушах звенят — сочные, морские. В какой-то степени я копировал его. Правда, он был постарше — я с тринадцатого года, а он с девятого... Потом еще один ленинградец — Саша Ефременко с Выборгской стороны, и только Толя Дьяконов из Иваново-Вознесенска. Он выделялся особой грамотностью... Выступал на конференции Иван Петкевич, герой Перекопа, воевавший у Блюхера, с двумя орденами Красного Знамени на груди. Он был у нас комендантом берега. Говорил страстно.

Зал освещался двумя мигающими лампочками, которые питались от динамо-машины — такие обычно применялись в сельских кинопередвижках. «Динамку» надо было крутить руками... крутил ее тоже ленинградец — Паша Бедарев. Тут надо сказать, что накануне мы установили на площадке первую электростанцию в двенадцать киловатт, которая должна была работать на керосине; стояли уже и несколько столбов линии электропередачи... И вот в своей речи комендант берега Петкевич говорил: «...Посмотрите на нашу стройплощадку, уже появились на столбах первые изоляторы, и вскоре рабочий класс не будет вертеть вот эту динамо-машину своей правой рукой, как он вертит ее на нынешний день...» При этом он широким жестом показывал на мускулистого Пашу Бедарева, будто сошедшего с плаката Маяковского. В моем воображении Паша таким и остался: в тельняшке с закатанными рукавами, двадцать два года...

Первая осень первостроителям запомнилась надолго. Сначала строительная площадка авиационного завода была на берегу Амура. Но стихия заставила перенести ее подальше от реки, в глубь тайги... В ту осень в верховьях пошли долгие дожди, Амур сильно поднялся, затопил прибрежные земли. За режимом реки до этого никто не следил. Даже старожилы не помнили такого полноводья. А строители думали: берег высокий, не доберется до них река. Стихия подсказала, что не там выбрана площадка. Предстояло заново расчищать зону нынешнего завода имени Гагарина, валить лес, корчевать. Кругом мари да болота. Работали по колено в грязи. Спасали нас только костры. Их разводили всюду — и в лесу, и перед палатками, вдоль всего берега. Будто у каждого был свой костер: сушились около него, чинили обувь,— часто возвращались без башмаков, они разваливались в топях... И тогда люди стали мастерить деревянную обувь. Я видел в музее Комсомольска экспонаты: вырезанная из дерева дощечка-подошва, обшитая ремнями, а зимняя «модель» — с брезентовым верхом. Но самое тяжелое предстояло пережить в глубокую осень и зиму. «Утром ребята вылезали из палаток, занесенных снегом,— помнил я рассказ Смирнова об этой поре,— спускались прямо к Амуру, умывались и снова шли к кострам...»

А к этому времени заканчивали строительство лесопилки — она стояла на высоте, уже была расчищена площадка главного корпуса авиазавода, построено несколько рубленых домов, начали возводить механические мастерские... Но наступила зима. Наверное, самая суровая и жестокая в биографии первостроителей Комсомольска. Встал вопрос: как перезимовать? Оказалось, продукты хранились неважно, одежда поизносилась. Началась цинга. Помню, я спрашивал в Комсомольске у людей, переживших ту пору: как же так получилось — кругом тайга, ягоды, грибы, а люди в первую же зиму заболели цингой? Мне отвечали: мы не знали этих мест, не успели опомниться, как оборвалось лето, которое прошло в горячности и энтузиазме. Все мы тогда готовы были горы свернуть.

— Вы когда-нибудь видели, как вскрывается Амур?

Кажется, вопрос Павла Федоровича прозвучал неожиданно не только для меня, но и для него самого.

Ледохода именно на Амуре наблюдать мне не приходилось. Но...

В последний свой приезд в Комсомольск-на-Амуре я жил в «Бригантине», на самом берегу, одна сторона гостиницы возвышалась над Амуром, другая — окнами и балконами выходила к городу. Как-то к вечеру в очередной раз я позвонил Ополеву Михаилу Николаевичу, с которым мне никак не удавалось встретиться.

— Вы где остановились? — спросил Ополев.

Я назвал свою гостиницу.

— Вот и ладно,— отозвался он,— я как раз хотел пригласить вас на берег Амура...

Встретились мы на улице и до наступления темноты гуляли по берегу, потом сидели на балконе моего гостиничного номера. И с высоты видели, как перед нами, окруженные грядами сопок, вдалеке возникали, словно звездное небо, огни города, а улицы и проспекты, похожие на подвесные мосты, уходили от Амура светящимися лучами... Михаил Николаевич говорил, что часто по весне он приходит сюда, к гранитному берегу. Вспоминал 1932 год, вспоминал товарищей и как их, нижегородских ребят, тогда на стройке называли бригадой «Стандарт» — все они были одинаково малорослыми... Ополев вспоминал и ту первую, самую долгую зиму. И как вдруг к весне вскрылся Амур. Вскрылся с шумом, грохотом, ворочаясь и ломая берега, вырывая деревья с корнем. Льдины напирали друг на друга, вылезали на берега. Ветер посвежел, и воздух, напоенный влагой, задрожал от обновления. «Кажется, даже теперь, много лет спустя,— говорил Михаил Николаевич,— мог бы узнать запах того дня. В природе открылось то особое удовольствие, которое может испытать человек после долгого ожидания...»

— Никогда не слышали о тысяче колес для телег? — снова последовал вопрос Павла Федоровича, но теперь на его лице проступила некоторая пристрастность, какая бывает у человека, учитывающего осведомленность собеседника, его интерес к новым фактам.

— Нет,— ответил я твердо.

— Мы долго ждали, когда тронется лед и появится первое судно... И вот действительно как-то под вечер показался дымок на реке, радости не было конца. Люди выходили из своих бараков, больные шли с помощью товарищей. Светило ясное солнце, но было еще холодно, а потому ребята поздоровее развели костры на высоком берегу... Не знаю, рассказывать ли вам об этом,—вдруг засомневался Павел Федорович.— Такой каверзный случай. Теперь вспоминаем со смехом, хотя тогда не до шуток было... В общем, пароход разворачивается, причаливает, вся наша площадка кричит «ура!»... И вот выбрасывают трап, и команда начинает разгружать. Нет, не ящики с продуктами или там бочонки... Тысячу колес привезли для крестьянских телег — у нас-то их было всего с десяток-полтора. Ну, на худой конец доставили бы станки, хотя пока нужды в них не было. Или там инструменты... Нет,— сокрушался Павел Федорович, словно это случилось вчера,— тысячу колес! Только подумайте, какой-то головотяп недосмотрел. Это потом мы выяснили: колеса были занаряжены по всему Амуру, по деревням... Но вы представляете, какой накал чувств это вызвало. Первое побуждение — кинуться на пароход. Мы узнали, что на его борту приличный запас харча. Он должен был идти дальше до Николаевска-на-Амуре и где-то по пути в сельских местностях разгрузиться...

Прибежал секретарь комитета комсомола Саша Михайлов. Навел порядок. Утихомирились. Но надо было что-то делать... У нас радиостанция не работала, движок сломался, да и аккумуляторы нечем было заряжать. Тогда принимаем решение — я уже состоял членом комитета комсомола — через судовую радиостанцию дать радиограмму в Хабаровский крайком партии: мол, случилось такое-то. Одним словом, посадили своего радиста, он отстукал нашу радиограмму, а часа через полтора получили ответ: все продукты разгрузить, пароходу вернуться назад. И после этого, через три дня пошли пароход за пароходом. С продуктами, одеждой... Но эти колеса...

Я слушал Павла Федоровича и перекладывал его ровный неторопливый рассказ на все, что знал о том далеком времени, точнее, на то, что слышал от первостроителей в Комсомольске-на-Амуре. И хотя многие из его воспоминаний казались знакомыми, были подробности и детали, на которые мог обратить внимание только Павел Федорович.

К весне, когда по Амуру пошли первые суда, постройком и комитет комсомола решили отметить двадцать пять ударников, наградить их своим «кругосветным» путешествием: Хабаровск, Владивосток, морем до Николаевска-на-Амуре и по реке обратно домой. В числе двадцати пяти был и Павел Федорович Сафонов.

— Помню, дошли до Хабаровска на колесном пароходишке. Поселились в гостинице и сразу в ресторан. Возле кинотеатра «Гигант» был коммерческий ресторан. Уже тогда появились овощи из тех, что корейцы и китайцы выращивали в теплицах. Заказали отбивную, какую-то зелень, лучок... то есть за сто рублей можно было тогда прекрасно поесть. А денег у нас — мешками. У себя же не тратили... Короче говоря, мы с неделю там покуролесили: ходили по танцплощадкам, бродили по рынкам. Все деньги промотали. Окончательно окрепли, а потом решили: зачем это нам ехать во Владивосток? Стройка у нас в разгаре, и еще мы узнали, что из Хабаровска идет к нам одежда, продукты. Пришли в представительство нашей стройки и говорим: слушайте, везите-ка нас в Комсомольск...

Не сразу я осознал, что именно в этом рассказе Павла Федоровича напомнило мне о Сидоренко... В поисках вдовы Ивана Сидоренко, Евдокии Петровны Селютиной, я оказался перед домом с мемориальной доской: «Улица имени первого комсомольского вожака города Ивана Даниловича Сидоренко, геройски погибшего за Советскую Родину в 1942 году». Я вошел в дом, отыскал нужную мне квартиру, но странно, оказалось, Евдокия Петровна не живет здесь. Меня тогда не удивило, что кто-то неверно дал мне ее адрес, удивило другое: человек, открывший дверь, спокойно объяснил мне, где живет Селютина, дал точный адрес. Вдову Сидоренко знал весь город... Я нашел ее на Октябрьском проспекте.

Встретившись с Евдокией Петровной, я узнал, что она из Ростова, приехала сюда, на берег Амура, со всеми тогда же, в 1932 году, прошла через все тяготы Начала, здесь же связала свою судьбу с Иваном Даниловичем. В войну осталась одна с тремя ребятишками... О чем бы ни говорила Евдокия Петровна, она незаметно переводила разговор на мужа, показывала мне его фотографию или другой снимок — тот, где она уже со взрослыми сыновьями. Снова и снова всматривалась в их лица, будто искала в чертах сыновей самого Ивана Даниловича. Она очень хотела, чтобы гость представил себе живого Сидоренко — таким, каким знала его она.

— Вы помните Сидоренко? — спросил я у Павла Федоровича.

— Ну как же! Ваня Сидоренко! — В голосе хозяина послышалось восхищение.— Одно время мы жили вместе — я, Ефременко, он, Костя Короленко... Это был удивительный человек. Всюду появлялся неожиданно. Как ветер. Неостанавливающийся ветер. Он сначала был заместителем секретаря комитета комсомола на суд острое, затем его назначили секретарем к нам, на строительство авиационного завода. Простой, открытый парень... Был Иван с Украины. Приехал уже со славой строителя. Строил Харьковский тракторный, за рекорды там получил «кругосветку», настоящую, не такую, как мы, а вокруг Европы. Побывал в Италии, Франции... В 1932 году, будучи знаменитостью, попросился в Комсомольск...

Я знал от Евдокии Петровны, что в 1942 году дивизию, в которой служил Иван Данилович Сидоренко, перебросили с Дальнего Востока под Сталинград. У Ивана Даниловича в роте было много нанайцев. Бок о бок с ними он и вступил в последний, отчаянный бой. И погиб...

Командировка Павла Федоровича в Америку случилась потом. Много позже. Прошло еще несколько ледоходов. Те первые зима и осень многому научили. Люди постепенно стали приспосабливаться и получать от тайги и реки то, что до сих пор им было неведомо, жить в согласии с природой... С каждым вскрытием реки шли грузы, оборудование, одежда, все необходимое для быта. Доставлялись новые станки из Горького, Ленинграда. Еще окна в цехах не были застеклены, а уже устанавливали оборудование. Двадцатитрехлетний Павел Федорович, никогда не строивший самолеты, без инженерного образования стал начальником одного из ведущих цехов — фюзеляжного... Завод начинал строить первые самолеты. И вот, когда выпустили первые двадцать машин для Северного морского пути, запустили новую машину, решено было направить в Америку несколько групп, чтобы ознакомиться с современным авиапроизводством и закупить необходимое оборудование. Павел Федорович попал на завод «Консолидейтед», выпускающий летающие лодки.

— Меня тогда одолевали смешанные чувства,— вспоминал эти дни Павел Федорович.— С одной стороны, манила Америка, которая тогда была законодателем техники, с другой — вроде только освоился на заводе, только стали выпускать новый самолет. Размышлять долго не пришлось. Приказ. Вскоре приехали в Москву. Надо сказать, что в то время для получения виз надо было являться в посольство. Мне довелось попасть к самому послу Джону Девису... В первые дни войны он выпустил кинофильм «Миссия в Москву». Командированный с фронта в Москву, я смотрел этот фильм в «Метрополе» и видел в нем Джона Девиса, который с экрана говорил прекрасные слова о нашей стране...

Состоялась короткая беседа с послом. И вот в сентябре 1937 года я еду в Америку. Через шумную Европу, всю Атлантику в цитадель капитализма... Горы товаров, ярко освещенные витрины, Америка того времени могла оглушить своими неоновыми рекламами кого угодно, тем более парня из тайги... Нас, комсомольчан, направили в Калифорнию — с нами приехали специалисты и из других наших городов. Так вот, устраиваемся на теплом берегу Тихого океана, где недалеко золотые пляжи... Снимаем коттедж, нанимаем экономку — так было нам положено — и начинаем работать на заводе «Консолидейтед». Помню, нас опекал мистер Райдебуш, добродушный толстяк, у него еще был помощник, молодой человек с инженерным образованием, работал рабочим — безработных тогда было около 13 миллионов... Так день ото дня стали изучать технологию производства, саму машину: считалось, каждый из нас должен досконально знать процессы на сборке, на прессах, на испытаниях, нестандартные инструменты...

Хоть и не хотелось мне прерывать Павла Федоровича, но пришлось. Для восприятия разговора об Америке не хватало, как мне казалось, главного: отношения американцев к нашим ребятам. И я спросил об этом.

— Как к нам относились американцы? Хорошо,— ответил Павел Федорович и умолк.

А я решил было — зря помешал, испортил его ровный, степенный рассказ. Но ошибся.

— Понимаете, шел 1937 год,— обстоятельно начал Сафонов,— год великих перелетов: сначала Чкалова, Байдукова, Белякова, затем — Громова, Данилина и Юмашева... Эти перелеты тогда всколыхнули американцев. Я бы даже сказал, что по значимости эти события были как первый полет человека в космос, полет Юрия Гагарина. Вроде отсталая страна — и вдруг такие перелеты... Выходило, что технически мы были подготовлены. Я помню, как-то в Нью-Йорке на митинге, посвященном перелету Громова, выступал наш тогдашний посол в Америке Трояновский. Он сказал буквально следующее: «Вы с вашими перелетами сделали больше для сближения наших стран, чем все дипломаты — и американские и советские,— вместе взятые». В городе Сан-Диего, где располагалась фирма «Консолидейтед», по субботам и воскресеньям мы ходили столоваться в кафе,— в эти дни экономка наша брала выходные. Владелец этого заведения шумно рекламировал: «Здесь обедают русские». И когда мы входили в кафе, люди вставали и аплодировали, будто эти перелеты осуществили мы...

— Вы изучали английский язык? — справился я.

— Работая изо дня в день на таком заводе, и заяц заговорит,— ответил Павел Федорович.

Вдруг я поймал себя на мысли, что, слушая Павла Федоровича, думаю о другом, меня одолевает желание спросить, как он по возвращении через год в Комсомольск-на-Амуре пережил разительный, должно быть, контраст двух миров того времени? И я спросил Сафонова об этом.

— Странно,— сказал он,—но об этом же я и сам подумал сейчас... Скажу лишь об одном событии из жизни нашего города. Оно тогда c лихвой перекрыло все мои американские впечатления. Возвращаюсь в Хабаровск, подумываю, как бы удачно сесть на пароход, а мне говорят, что к вам в Комсомольск идут поезда, завершено строительство железной дороги; сел в новенький пульман и с комфортом прокатился домой. Можете представить мое состояние. Поверьте, это тогда ни с чем не сравнить было... Город к этому; времени имел стотысячное население, дома уже строили архитекторы, многоэтажные, каменные, основательные; судостроители спускали на воду суда. А я приехал из Америки на свой авиационный уже начальником сборочного цеха. Правда, накануне, в Москве, во время нашего доклада о поездке в Америку, в наркомате хотели рекомендовать меня директором завода в Комсомольске, но я взмолился. «Завершать учебу мне надо»,— говорю. Я же был заочником в последние годы. Дали мне возможность доучиться, через полтора года вызвали в Москву на целый год. За это время я подгонял хвосты... Хорошо запомнил, последние экзамены я сдавал еще восемнадцатого-девятнадцатого июня, а через три дня началась война...

Обо всем, что было потом, Павел Федорович Сафонов говорил коротко. С дипломом авиационного инженера попал на бронетанковые курсы в Ленинграде. С боями пробивался к Сталинграду. И снова дороги войны. Победа. Демобилизовался в 1946 году. Тогда же, прямо из военкомата, был приглашен на дипломатическую работу. А затем: сотрудник советской делегации на II Генеральной Ассамблее ООН, консул СССР в Восточном и Западном Китае. Бангкок — представитель экономической комиссии по Азии и Дальнему Востоку, советник посольства и поверенный в делах СССР в Австралии и, наконец, Канада — генеральный консул в Монреале...

— Война — это особая тема нашей жизни,— лишь обронил Павел Федорович,— она требует отдельного разговора. А то, что касается моих последних тридцати с лишним лет хождений по странам мира, то я всегда, влюбых, самых нелегких ситуациях, чувствовал, что главный свой университет прошел там, в Комсомольске-на-Амуре.

Павел Федорович встал, подошел к книжной полке.

— И все-таки вы не вспомнили Пашу Сафонова.— Павел Федорович достал с полки номер журнала, открыл страницу, заложенную фотографией.— Читайте,— сказал он повелительным тоном и указал на абзац моего очерка четырехлетней давности.

«...А на X съезде комсомола я был не делегатом, а гостем. Шел 1936 год. Наш завод давал уже продукцию. И соседи тоже работали вовсю — я имею в виду судостроителей. А вот «Амурсталь» в это время только начинали строить. С нашего завода послали на съезд меня и Пашу Сафонова, начальника сборочного цеха...» Всего одна строчка о Павле Федоровиче в рассказе Сергея Ивановича Смирнова...

— Вы когда виделись с Сергеем Ивановичем в последний раз? — спросил я.

— В прошлом году. И не только с ним. Всех обойти мне трудно было. Устроили небольшой банкет во Дворце культуры и пригласили первостроителей... А на десятом съезде... не забуду прием у Саши Косарева, первого секретаря ЦК комсомола. Помню, он нас, комсомольчан, расспрашивал, как мы живем. А мы уже продукцию давали: первый наш самолет поднялся в воздух. «...Но а все-таки — что, девушек маловато?» — тут все разом загалдели. И вот Косарев поднимает трубку телефона, звонит, по-моему, редактору «Комсомолки»: «Слушай-ка, ты мне показывал письмо Вали Хетагуровой, так давай-ка запустим, опубликуем». Тут я впервые услышал это имя... Вскоре «Комсомолка» поместила письмо Хетагуровой: «Девушки, приезжайте на Дальний Восток!» Весной 1937 года я встречал первую группу девушек. Выехал в Хабаровск, с четырьмястами девушками шел до Комсомольска на пароходе— для них был построен специально трехэтажный шлакобетонный дом. И вот никогда не забуду: два парохода причалили к берегу — я своим глазам не поверил. С высоты видел всю панораму. Ребят не узнавал. Они достали из-под топчанов свои чемоданы, надели костюмы, которые не видели свет несколько лет кряду, начистились, навязали галстуки, а ведь обычно ходили только в телогрейках... И вот, когда девушки начали сходить по трапу, ребята ринулись к ним, выхватили чемоданы, узлы. У меня комок подкатил к горлу... Может, ваше воображение вам подскажет,— как-то тихо сказал Павел Федорович,— но все равно, это будет много бледнее того, что творилось тогда. Вскоре начались свадьбы. Помолчав в задумчивости, Павел Федорович добавил:

— В той суровой обстановке многие семьи создавались наспех, но время показало — они самые крепкие, самые надежные...— Он передал мне фотографию, которой закладывал страницу журнала:

— Здесь мы с Валентиной Семеновной Хетагуровой.

Снимок был свежий, недавно отпечатанный. Они стояли на берегу Амура.

В начале дня, когда я шел на встречу с Павлом Федоровичем Сафоновым, у меня возникло сомнение, не заслонили ли годы работы в разных странах ту пору юности? Нет. Он ничего не забыл. Он не забыл и то, что у его детства были все основания мечтать о гигантском хлебозаводе...

— Недавно я побывал на БАМе,— снова заговорил Павел Федорович,— видел, как строят сегодня... И какая прекрасная техника у них. У нас одна лопата была на троих, а у сегодняшней молодежи, образно говоря, на каждого по бульдозеру... Первые бараки мы строили без единого гвоздя. Их просто не было. Строгали деревянные пластиночки и кололи из них нагеля, гвозди... Устанавливали первый двигатель — это по моей части, а анкерные болты нарезать было нечем — ни плашек, ни лерок. На глазок замеряли шаг, наматывали белую нитку на арматуру и трехгранным напильником, поворачивая пруток, выпиливали канавку-резьбу, а потом с усилием пускали гайку, она сама дорезала...

Павел Федорович не сравнивал два времени нашей эпохи, так же как не сравнивал паромную переправу из прошлого с бамовским мостом, ведущим поезда через Амур к Тихому океану.

Он просто, вспоминая обо всем этом сегодня, в новый день заново переживал самую прекрасную пору своей юности.

Надир Сафиев

(обратно)

Трудное прозрение

«Лучшая жизнь в мире»

Машина резко вильнула, под днищем затарахтело, и Джим, затормозив, съехал на обочину. После благодатной кондиционированной прохлады автомобильного салона суховей снаружи показался раскаленным жаром мартена. Джим попинал спустившее колесо остроносым сапожком.

— Что видишь, то и получишь,— усмехнулся он, махнув рукой в сторону огромного щита. Вот уж действительно ирония судьбы — застрять с проколотой шиной посреди аризонского ландшафта под метровыми буквами придорожной рекламы, сулившей «самую лучшую жизнь в мире».

Кругом, насколько хватало глаз, торчали знаменитые кактусы Аризоны — от крошечных кактусят, ничем не отличающихся от своих домашних собратьев, которые томятся на городских подоконниках, до великанов в три-четыре человеческих роста. На одних красовались пурпурные цветы, другие уже отцвели, и увядшие лепестки валялись на земле возле мясистых зеленых колонн.

— Сегодня жарковато,— подал голос Джим, сдвинув на затылок огромную «десятигаллонную» шляпу — как только она не мешала ему за рулем! — и отирая вспотевшее после возни с домкратом лицо.— Та и должно быть: сезон. Похолодает только в ноябре. Вообще-то здесь очень сухо, для легочников — «то что доктор прописал». Нравится нас? Разве можно сравнить с вонючим Нью-Йорком? Вы только по слушайте — какая тишина!..

Машина снова помчалась по кактусовой долине к Ногалесу — само южной точке Аризоны. Дорога взяла вверх — к горным массивам, где по уходящей в каменную толщу железнодорожной линии желто-красный паровозик тянул десяток вагонов. Назад уносились указатели «майнридовскими» названиями: Патагония, Санта-Крус, Каса-Гранде, Форт-Уачука...

Разговорившись, Джим теперь и замолкал. Забывая о руле и взмахивая руками, синими от татуировок он рассказывал о себе, об Аризоне которую очень любил, о своих невзгодах и мытарствах.

— Да, хлебнул я полную меру. Кем только не был! И матросом, шахтером, и продавцом. Дольше всего — лет пятнадцать — держа скотоводческое ранчо. Хозяйств небольшое, но на жизнь хватало. Скопили с женой денег на учебу детишкам. Старший уехал в Тусон, младший — в столицу штата Феникс, в университет. Но потом все пошло вразнос. Наш «коровий король» Пит Китчен — может, слышали? — совсем обнаглел, стал давить мелких ранчеров вроде меня. Снизил закупочные цены на мясо так, что нам разводить скот можно был только в убыток. Начались повальные разорения. Вскоре и до меня дошла очередь, залез в долги — не продохнуть. Погоревали мы с женой и продали ранчо тому же Питу. Все равно не устоишь — у него же миллионы! Перебрались в Ногалес, повезло — устроился шофером. Так здесь и осели...

Ворота в одну сторону

Своим названием Ногалес обязан испанскому слову «ногал», что значит «грецкий орех». Вскоре после американо-мексиканской войны 1846—1848 годов, в ходе которой янки аннексировали у своего южного соседа более половины территории, включая и Аризону, пограничная комиссия США нарекла так поселок из-за ореховых деревьев, которые окружали маленькую факторию, снабжавшую местный люд кое-какими товарами. Деревья те давно уже извели под корень, и память о них осталась только в названии города.

Ногалес лежит точно на американо-мексиканской границе, поэтому и лицо у него двойственное, и даже полное имя состоит из двух частей: Эройка-Ногалес. Высокий проволочный забор делит город на американскую сторону и сторону мексиканскую. На главной улице расположен контрольно-пропускной пункт — белое здание смелой формы: сверху оно похоже на распластанную птицу.

Для американских туристов и скотоводов с ближайших ранчо перейти в Мексику — пустая формальность. Они вовсе не спрашивают каких-либо разрешений на пересечение границы, если только не собираются задерживаться в мексиканском Ногалесе более чем на трое суток.

Иначе обстоит дело с мексиканцами, за которыми неусыпно следят полицейские патрули и пограничники. Мимо них не проскользнешь: белая птица КПП — это ворота, открытые в одну сторону. Уже на второй день пребывания в Ногалесе я увидел жутковатую сцену: присев за распахнутыми дверцами полицейского автомобиля, перегородившего улицу, блюстители порядка вели обстрел потрепанного грузовика, в котором вроде бы не было (или уже не стало?) ни души. Происходило это днем в центре города. А по встречной полосе как ни в чем не бывало проносились машины. И только прохожие, опасаясь шальной пули, держались поближе к домам.

— Обычное дело. Видно, ребята с той стороны — их зовут «брасерое» — хотели прорваться,— пожал плечами служитель мотеля «Американа», когда я поделился с ним впечатлениями.

Страдая от безработицы, мексиканские «брасерос» всеми правдами и неправдами стараются перебраться через границу, наивно полагая, что найдут здесь работу. Они не хотят верить в трагическую участь сотен тысяч своих земляков, нашедших на американской чужбине только унижение и горе. На что может рассчитывать в США эмигрант — да еще, как правило, нелегальный,— когда 10 миллионов американских граждан толпятся с утра до вечера на биржах труда?

В Ногалесе я узнал, что существует, однако, легальный и довольно легкий способ попасть в «страну гринго». Им, правда, пользуются «брасерос», дошедшие уже до запредельного отчаяния, но тем не менее... Неподалеку от проволочного забора на одном из домов мне бросились в глаза большой красный крест и заметное издалека объявление, призывающее желающих сдавать кровь за деньги. Как выяснилось, в здании находился донорский пункт, поставлявший кровь в клиники на севере. Внешне все пристойно и законно. Но на деле в таких пунктах обитают настоящие вампиры, раскинувшие сети в расчете на невыносимость человеческого горя.

Свято соблюдая законы свободного предпринимательства, таможенники без проволочек оформляют документы любому мексиканцу, если он согласен стать донором. Высосав из жертвы максимально возможное количество крови — по 20 долларов за пятьсот кубиков,— «бизнесмены на крови», отпускают бесполезного теперь пациента на все четыре стороны: хочешь — оставайся в «великой Америке», не хочешь — убирайся домой, белоснежная птица над контрольно-пропускным пунктом ехидно осенит тебя на прощание своим крылом...

Новые сценарии вестернов

Тусон — второй по величине город штата Аризона. Лет тридцать назад американские археологи обнаружили в окрестностях Тусона остатки индейского поселения, относящегося еще к VII веку до нашей эры. Здесь жили семь племен, которые позже перекочевали в Мексику и создали могущественную империю ацтеков. История донесла имя человека, с которым связывают первое жестокое потрясение в жизни местных индейцев. Испанский конкистадор Франсиско Васкес де Коронадо и его присные открыли бассейн реки Колорадо в 1540 году и, разогнав краснокожих, основали свое поселение в местности, носившей название Аризона — земля «маленького родника». В течение последующих веков на индейцев охотились как на зверей, и маленькие, а также большие родники не раз краснели от крови.

В августе 1772 года белые завоеватели заложили южнее плато Колорадо довольно большой форт, который и стал прародителем нынешнего Тусона. Название осталось индейское. В переводе с древнего языка «тусон» — это «голубая вода у черной горы».

В 1880 году в Тусон пришел первый поезд, а полвека спустя в городе вырос первый небоскреб. Недра Аризоны оказались богатыми медью, цинком, свинцом, серебром, молибденом. Но главное — медь: штат занимает первое место в стране по добыче этого металла.

Со второй мировой войны в здешних местах появился новый персонаж — надменный и всемогущий Пентагон. Тишину аризонского неба разорвали военные самолеты, взмывавшие с баз, которые понастроили среди гор, урезав участки пригодной для обработки земли. Началась милитаризация Аризоны, а вместе с ней и Тусона. Производство электронного оборудования, самолетов заметно потеснило традиционные отрасли экономики.

Официальные биографы города изрядно потрудились над его историей, «причесав» до зализанности. О тех, кому испокон веков принадлежали эти земли, кто когда-то мирно жил здесь и трудился, хорошо, если напишут десяток строк. Мало кто вспоминает о «резне в Кэмп-Гранте» в апреле 1871 года, когда подвыпившие ковбои напали на лагерь апачей и перебили в хмельном азарте 85 индейцев — женщин и детей. Не очень распространяются тусонцы и о нынешней жизни индейских племен в резервациях. Федеральные и местные власти нарушили все 370 договоров, заключенных когда-то и гарантировавших коренным жителям права на пользование землей и водными ресурсами.

Конечно, не все индейцы смирились с судьбой. Преодолев межплеменные разногласия, многие создают группы и организации в защиту коренных жителей, устраивают общенациональные марши, демонстрации и митинги протеста. Им сочувствуют, их поддерживают те американцы. кому действительно стыдно за свою страну, обрекающую целый народ на вымирание. Но общей картины, к сожалению, это не меняет. Репрессии властей против индейцев продолжаются. Сорок лет назад актер Рейган сыграл в Голливуде роль генерала Кастера — кровавого истребителя индейских племен, а ныне президент Рейган воскресил дух палача и предложил свою «режиссуру» вестерна. Сразу же после прихода к власти он сократил дотации резервациям на треть и социальную помощь индейским семьям — на миллиард долларов.

Индейцы Аризоны в петициях и воззваниях пытаются писать свою новую историю — неприукрашенную и честную. Власти штата цепляются за старую историю, полную цинизма и лжи. В 15 милях от Тусона расположен «Старый Тусон» — киношный городок-декорация, отражающий времена первых поселенцев в том виде, в каком их обычно представляют стершиеся от многократного употребления сценарии ковбойских фильмов. Здесь голливудские режиссеры на натуре снимают своих звезд, загримированных под краснокожих злодеев. В съемочные дни они табунами носятся перед камерами, «снимают» скальпы, отнюдь не по-джентльменски обращаются с белыми леди и вообще делают все то, что предписывает им официальная история США.

Помимо этого, в обилии можно увидеть то, что у американцев именуется «коммерциализацией». Магазины Тусона завалены фигурками легендарного вождя апачей Джеронимо (кстати, схваченного и растерзанного федеральными войсками), вымпелами с его изображениями.

Конечно, подобная продукция — для туристов. В обыденной жизни тусонцы редко соприкасаются с индейцами. А если и вспоминают о них, то при непременном условии какой-нибудь сенсации. Как, например, убийство репортера газеты «Аризона рипаблик» Дона Боллса, который в серии статей расследовал — с указанием имен — гонения индейцев. Кому-то это пришлось не по вкусу, с кем-то заключили контракт по схеме «убийство — деньги», и Боллс взлетел на воздух вместе со своей автомашиной. Тоже своего рода вестерн — с кровавой развязкой. Возмущенные газетчики, не понадеявшись на полицию, взяли на себя роль детективов и раскопали, что приказ «убрать» репортера исходил в конечном счете от администрации штата. Но... коллеги Боллса не смогли довести дело до конца: нити затерялись в лабиринте «коридоров власти».

«Предатель» Джейк

...Знакомство с Джейком, аризонским тележурналистом, произошло безо всякой инициативы с моей стороны. После одной из пресс-конференций ко мне подошел, прихрамывая, коренастый крепыш и, помявшись, сунул руку.

— Вы откуда? Из России? Вы меня не дурачите? Я серьезно,— без пауз выпалил он. Получив заверения, что я действительно из России, Джейк сунул мне в карман визитку.

— Вы — первый русский, которого я вижу. Давайте встретимся у вас в отеле часов в шесть.

Джейк оказался доброжелательным и многословным собеседником — сыпал монологами и вопросами, через которые зачастую сам и перескакивал, не давая времени на ответ.

— Вы знаете, после того как мы расстались, я вышел в эфир и сказал, что через два часа встречусь с русским журналистом, который обещал искренне и подробно рассказать о жизни тех, кто вот-вот захватит Америку. Что поднялось на студии! Телефон раскалился от звонков зрителей. Одни благодарили за возможность узнать о вашей стране из первых рук. Другие спрашивали, как вы выглядите. А кто-то позвонил и стал требовать, чтобы я сообщил место встречи и ваши приметы. Шефы перепугались и для страховки попросили полицию обеспечить порядок. Вот вы меня встречали, а наверняка не заметили, что у отеля вдруг появились полицейские? Моя работа, черт их дери...

Джейк был как губка — жадно впитывал влагу нового, необычного для него, жителя далекого от Москвы Тусона. Выслушав мои рассказы о Московском университете и о советской системе преподавания иностранных языков — это его почему-то интересовало больше всего,— он принялся рассказывать о себе...

— Показать, как я воевал во Вьетнаме? — не дожидаясь ответа, Джейк плюхнулся на пол, высунув из-за кровати руку с воображаемой винтовкой.

— Вот так и стрелял в белый свет куда попало. Помню, мы были где-то под Данангом. Под страшным огнем нас заставляли брать какую-то высоту. В полусотне метров от меня разорвался снаряд, и парня из нашей роты подняло в воздух. Он уцелел, живет сейчас у себя на Лонг-Айленде. Без обеих ног — их оторвало... Не поверите, но многие ему даже завидовали. Мол, лучше всю жизнь ездить в инвалидной коляске, чем вернуться на тот же Лонг-Айленд в цинковом ящике.

Джейк поднялся с пола, закурил.

— Высоту мы все-таки взяли. Просидели на ней как идиоты несколько часов, а потом пришел приказ отойти. Оказалось, что этот чертов холмик никому не был нужен! Пожалуй, именно тогда для меня и наступил час истины, что ли, прозрение пришло. Что, думаю, я потерял в этих джунглях? Что мне сделали вьетнамцы? Сидел бы себе дома и не лез в чужие дела. Надо же — отправиться на другой конец света, увидеть летящего вверх тормашками соотечественника, чтобы понять, что все, чем жил до этого, было каким-то нереальным бредом из комиксов, а вот смерть в джунглях реальна настолько, что синеешь от страха... С Дананга в моей жизни начался новый отсчет времени. Не знаю, может, сейчас мои слова кажутся позерством, но только воевал я уже действительно по-другому.

Джейк снова плюхнулся на пол, но на этот раз из-за кровати показалась не рука, а... нога.

— Думаете, я вас разыгрываю? Клянусь богом, я абсолютно серьезен. Вьетнамцы — прекрасные снайперы. Получил пулю в ногу — тут, конечно, нужно умение и везение, потому как заработать пулю в голову все же легче,—могут отправить домой. Со мной так и произошло...

— Джейк, а как же патриотизм, верность флагу, родине?

— Какой там флаг?! К черту! Родина, набив нам мозги чушью, послала убивать неизвестно в чем повинных людей!

Джейк порывист и прямолинеен. И — честен. Война во Вьетнаме научила его хотя бы тому, что познавать мир по комиксам опасно и стыдно. Джейк — не «левый», просто его житейская философия, перевернутая во вьетнамских джунглях, вполне рациональна: живи и давай жить другим, пусть каждый народ выбирает себе такую жизнь, какую хочет. И он всей душой ненавидит войну.

— Пойдемте выпьем пива, а то жажда какая-то...

Через пять минут мы разместились в баре отеля. За соседним столиком сидела миловидная девушка и то и дело поглядывала в нашу сторону.

— Вот смотрите, она вам глазки строит, а ведь не подозревает, что вы из России,— заговорщически шепнул Джейк.— Интересно, что будет, если сказать?

Он ткнул в меня пальцем и, обернувшись к девушке, громко произнес:

— Знаете, кто это? Это — русский, из России. Слышали — Москва, Сибирь?..

Девушка, откинувшись на стуле, вперила в меня колючий, вмиг остекленевший взгляд. И... вдруг набросилась на Джейка.

— Как вы можете сидеть с ним рядом? Вы что — предатель? Они — безбожные агрессоры, хотят захватить весь мир и уничтожить Америку.

Шутка не получилась, Джейк завелся.

— Зачем им нужна Америка? Откуда ты это взяла?

— Мне об этом рассказывала мать, а у нее надежные сведения.

— Откуда все-таки?

— Из библии! — почти выкрикнула девушка, резко встала и с победоносным видом удалилась.

— Вот дура! — злился Джейк.— К несчастью, таких здесь хватает. Живут в невежестве, принимают на веру все, что о вас пишут. Скажи им, что у русских рога растут,— поверят. А очень жаль, что правда сюда не пробивается...

Политграмота по-техасски

Невежество — страшное зло в Америке. Я встречал много собеседников, подобных Джейку, но, увы, еще больше людей вроде той девушки, со сведениями «от мамы» да «из библии». И уж в полное уныние, даже раздражение, злость повергало знакомство с социологическими исследованиями.

О результатах одного из опросов публики на предмет «политической грамотности» я узнал в Техасе — в Хьюстоне. Подавляющее большинство опрошенных показало такие глубины безграмотности, что социологи всплеснули руками. Да и что прикажете делать, если, отвечая на вопрос, где находится Ангола, одни помещали ее... в Сибирь, другие уверенно называли Филиппины. А самая многонаселенная страна в мире, по мнению хьюстонских обывателей, это... Организация Объединенных Наций. И все же вселяло надежды, что в самой Америке растет антивоенное движение,— в моих поездках по стране я видел, слышал, как его активисты давали отпор милитаристской клевете.

В Вашингтоне я встретился с Шоном Макхейлом, одним из лидеров массовой и влиятельной Коалиции за новую внешнюю и военную политику. Шон — молодой человек лет двадцати пяти с неимоверно густой копной вьющихся волос. Мы беседовали в помещении Коалиции неподалеку от конгресса США на Массачусетс-авеню. Маленькая комнатушка была от пола до потолка завалена кипами брошюр, пресс-релизов, газет, ксерокопий каких-то документов.

Народ, вспоминал Шон, так надеялся на обуздание гонки вооружений и устранение опасности войны! Но это, увы, в прошлом. Надежды не сбылись, оставив горечь разочарования и ядерный страх. Как показывают опросы, эти опасения разделяют семеро из десяти американцев, опровергая тем самым ссылки властей на «широкую поддержку» народом «жесткого» курса во внешней политике. «Мы являемся свидетелями крупнейшего для мирного времени наращивания военного бюджета США. Объявленная программа строительства ракет MX, других систем современных вооружений говорит о решимости США заполучить оружие «первого удара». Белый дом ведет опасную игру...» — показывал Шон выдержки из заявления Коалиции.

Макхейл не преувеличивал, когда говорил о нарастании антивоенного движения в США, об отказе все большего числа американцев от удобной позиции «созерцания». По всей стране множатся ряды общественных организаций, ведущих борьбу против вашингтонского милитаризма. Например, численность организации «Граждане за разумный мир» за последние два года утроилась, а коалиция «Врачи в борьбе за социальную ответственность» каждую неделю пополняется в среднем на 200 человек. Лишь в одной американской столице сейчас насчитывается примерно 40 общественных групп и организаций, выступающих за прекращение гонки вооружений...

Нэнси отказывается от нефтепровода

Знакомство с 23-летней Нэнси Лэкстер было последней из моих встреч с американцами на аризонской земле, на земле «маленького родника». Джейк — упоминавшийся выше тележурналист — посоветовал мне съездить на родео, которое проводилось в нескольких десятках километров от Тусона. Местные ковбои демонстрировали там свое мастерство в обуздании яростных быков, бросая вызов их норову и острым как кинжалы рогам. Нэнси — высокая, стройная блондинка, одетая, как подобало ситуации, в кожаный «ковбойский» костюм,— оказалась моей соседкой по трибуне.

Она работает секретаршей в какой-то конторе, мечтает накопить денег, податься на юго-восток — в Хьюстон, Остин или Сан-Антонио — и купить... нефтепровод. Нефтяная лихорадка, которой охвачен Техас с начала 70-х годов — горячечная реакция на топливный кризис,— не прошла мимо нее. Ради достижения заветной цели, по мне — несколько необычной, даже диковатой для миловидной девушки, а на американский взгляд вполне «здоровой», она старается откладывать деньги из зарплаты и вдобавок подрабатывает в рекламных передачах местной телекомпании. На вопрос: «Насколько реальна эта цель?» — Нэнси пожимает плечами — видно, и сама сомневается в успехе.

С недавних пор в ее, как она выразилась, «автоматическом» существовании появился «новый момент». Нэнси случайно попала на молодежное собрание, где среди прочих тем была затронута проблема ядерной войны.

— До меня вдруг дошло, насколько это серьезно. Ядерную войну никто не переживет. Администрация вкладывает столько денег в вооружения, но ведь... мы все погибнем!..

Эта до ужаса простая мысль теперь не покидает ее. В Тусоне, по сути, нет антивоенного движения, да и серьезных общественных групп, которые проявляли бы себя зримо, тоже нет. Сказать, что Нэнси Лэкстер действует — значит явно преувеличить. Нет, она не организует митингов и демонстраций, не распространяет листовок. Но ее слова я понял так, что в мыслях и чувствах Нэнси солидарна с нарастающим движением американцев за мир, против конфронтации, против международных «разговоров с позиции силы» и готова в любой момент встать в ряды борцов, отказавшись даже от голубой мечты о нефтепроводе...

Мы вернулись в Тусон к полуночи. Повозив меня на своем потрепанном «шевроле» по центральным, ярко освещенным улицам города, Нэнси взяла курс на окраинные кварталы, где прожила всю жизнь. Вскоре мы обосновались за столиком в кафе-забегаловке под ходовым названием «Тейсти дайнер», что можно условно перевести как «Вкусные обеды». Таких столовок в Америке несметное множество. Подобный «общепит» не монополизирован, каждое заведение держит, как правило, одна семья — «семейный бизнес»,— отсюда и неизменная атмосфера домашности. Клиентов в таких местах знают по именам, а случайные люди захаживают редко. Зачастую «Тейсти дайнер с» превращаются в подобие уютного клуба, где собираются после работы жители близлежащих домов.

Шел уже третий час ночи, а мамаша Китти, как именовали добродушную старушку за стойкой немногие посетители, хлопотливо трудилась, подавая не то поздний ужин, не то ранний завтрак. Заказали и мы — яичницу, по паре сосисок и «френч фрайз» — обжаренную в кипящем масле картошку.

Нэнси делилась мыслями, сомнениями, наблюдениями. Рассуждения ее были меткими и четкими.

— От нас до Вашингтона далеко, но разве я настолько глупа, чтобы не сознавать, насколько ухудшилась обстановка? А эти ежедневные призывы к «холодной войне», укреплению американской мощи? Порой мне становится жутко: вдруг действительно между нашими странами вспыхнет война? Что будет со всеми нами? Обернемся радиоактивным пеплом? Нет, надо что-то сделать, чтобы остановить тех, кто верит, будто, осыпая Пентагон деньгами, можно избавиться от международных проблем...

Мамаша Китти стала собирать посуду, ни единым словом не намекая на поздний час, ни единым жестом не выдавая собственной усталости.

Нам, однако, все равно пора прощаться — в полдень мне предстоял рейс на Вашингтон. Предрассветная мгла ударила в лицо сыростью, мигом согнав домашнее тепло «Тейсти дайнер». Улица была пустынной, но в некоторых домах уже зажглись окна — первые тусонцы собирались на работу.

Покрытый росой «шевроле» завелся беспрекословно, и Нэнси лихо повела машину к центру.

— Я, может быть, немного утрировала, говоря о своих страхах. Однако ощущение, что нас затягивают в ужасную ловушку, которая вот-вот захлопнется, действительно не покидает меня. Но я буду бороться...

Виталий Ган, корр. ТАСС — специально для «Вокруг света» Ногалес — Тусон — Вашингтон — Москва

(обратно)

Боденье на Грмече

Когда жаркое августовское солнце до белизны высветлит небо Боснии, пожухнут травы на горных пастбищах, начнут наливаться кукурузные початки — дороги и тропки Грмеча оживают. Пробираясь сквозь толпу пеших путников, едут автобусы, пылят подводы. На зеленой лужайке под Медвежьей горой варят похлебку-чорбу, жарят мясо, торгуют сахарной ватой. Все это прелюдия к тому событию, ради которого собираются люди: бой быков, или, по-местному, по-боснийски,— «боденье». Коррида на Грмече. Впрочем, с классической — испанской — корридой у нее общего мало.

Судейская коллегия из ветеранов грмечского боденья придирчиво проверяет животных, определяет, кидая жребий, порядок схваток. Тем временем гости осматривают быков-«мейданджиев». Тот из нашего села, тот вон соседский, тот и вовсе свой, потому что выставил его брат или дядя, шурин или племянник. Обсуждаются шансы. Споры спорами, но многие прибыли на Грмеч с весьма практической целью: ищут в хозяйство быка. Пока никаких сделок не заключают: качества бойца выяснятся только после боденья, да и хозяевам торопиться невыгодно — если бык победит, цена вскочит чуть ли не вдвое.

Лет двести уже проводится боденье в горах Грмеча. Первые корриды носили сугубо местный характер, бои устраивали прямо в селах, на мейдане — ровной площадке перед домом старосты. Так крестьяне отбирали общинного быка-производителя. Потом появились арены за пределами селений. Самая старая и самая известная из них раскинулась у подножия Медвежьей горы, куда и теперь приводят животных со всей Боснии. Не всех быков, призеров местных конкурсов выпускают на главную арену. После тщательнейшего отбора остается пятнадцать-двадцать пар могучих животных. Владельцам быков разрешают быть рядом со своими питомцами, но любое вмешательство в единоборство запрещено.

И среди хозяев есть ветераны боденья. Например, Лазия Срдич свыше полувека выводил своих быков на бой. Не раз его питомцы получали главный приз...

Солнце опускается, дневная жара спадает; тогда-то и раздается сигнал к началу состязания. На лужайку вызвана первая пара. Соперники появляются с разных сторон мейдана. Останавливаются, поводят ноздрями, словно знакомятся.

— Трке! Трке! — нетерпеливо требуют зрители.— Бодай! Бодай!

Один из быков устремляется вперед. Второй принял защитную стойку. Столкнулись лбами. Застыли, сцепившись рогами.

Первые бои не всегда бывают тяжелыми: в них выступают новички. И зачастую атакуемый не выдерживает натиска и бросается со всех ног с поля битвы.

Опустив голову, покидает арену трехлетний бычок Лазии Срдича — не выдержал первой в своей жизни корриды. Не повезло и владельцу Зеконьи, победителя прошлогоднего турнира: бык коснулся рогами земли. В отчаянье хватается за голову его хозяин.

В старину, когда животным не стачивали рога, боденье могло кончиться трагически: более опытный и хитрый бык, внезапно отступив, пропускал соперника мимо себя и поддевал рогами его незащищенный бок. Или специально натренированный на нечестный прием бык вдруг припадал на передние ноги и резким движением головы пропарывал противнику шею. Это уничтожало самый смысл состязаний — отбирать сильнейших быков.

Приближается вечер. Солнце торопится укрыться за плавной линией Грмечского хребта. Всего два мейданджия осталось в строю. Их поединок и решит судьбу приза. Кто сильнее? Стройный, несмотря на тонну веса, Рудонья? Или витежанский колосс Гаронья, весящий на два центнера больше? Затихли зрители. Черный Гаронья выглядит устрашающе. Кажется, один вид его должен обратить соперника в бегство, а тот упрямо стоит. Быки долго примеряются друг к другу. Гул идет от тупых ударов рогов. Снова соперники сближаются. Кто дольше продержится? Слышится хриплое дыхание. Напрягаются тугие мышцы. Быки ревут, сталкиваются лбами. Отступают. Судья уже готов выкрикнуть: «Ничья!» Но... рыжая туша Рудоньи содрогается. Взбрыкнув, он устремляется в решительную атаку. Столкнулись! Черный колосс остолбенел, развернулся — и пустился наутек.

Победа достается рыжему, более слабому, но отважному. Это, кстати, всем (кроме владельца проигравшего, разумеется) приятнее: «Мал, да сердце юнацкое в груди носит».

Подходит время заключительной процессии. Самым стойким, самым храбрым бойцам девушки повязывают платки и полотенца, специально вышитые к этому празднику.

Победителю грмечского боденья присваивают почетное имя Яблан. Слово это значит «тополь». Тут своя история.

В начале века молодой боснийский писатель Петар Кочич, уроженец примыкающей к Грмечу Босанской Крайны, опубликовал рассказ о состязаниях быков. Герой этого рассказа, боснийский паренек Луйо, страстно мечтает, чтобы воспитанный им бык Яблан победил в поединке «цесарского» быка.

Яблан побеждал всех быков в округе, но до «цесарского», государственного, добраться было не так-то легко. Требовалось получить специальное разрешение. Помог деревенский староста. Пришла нужная бумага. И Яблан на глазах у всей деревни победил огромного, превосходившего его ростом и весом «цесарского» соперника.

Рассказ этот читали, пересказывали по всей Боснии и в конце концов поверили в то, что так и было на самом деле. Так стали победителя ежегодной корриды величать Ябланом...

Опускается вечер. Затихает грмечская арена. Опустело поле сражения.

Только кое-где в толпе расходящихся зрителей вспыхивает вдруг жаркий спор — верно, владелец какого-нибудь быка объясняется с покупателем, оправдывает своего воспитанника, набивает цену...

Увозят и Яблана. Ему построят всей общиной стойло, будут его кормить и холить. Все его потомки пойдут чуть ли не на вес золота: еще бы, в них кровь самого Яблана!

В славе бык будет купаться целый год.

До нового боденья.

Ан. Москвин

(обратно)

Взрыв на рассвете. Андрей Серба

Десантники отошли от окопа на несколько километров, когда услышали собачий лай. Что ж, этого и следовало ожидать. Не выйдя на связь с одним из постов засады, немцы должны были явиться туда сами и пуститься в погоню. Разведчиков преследовало сразу несколько групп. Они, конечно, уже взяты в полукольцо, и свободным оставалось единственное направление — к болоту. Но едва ли и там немцы оставят их в покое.

Около получаса еще разведчики слышали позади себя очереди двух ППШ и нескольких десятков «шмайсеров», хлопки гранатных разрывов. Потом все стихло. Лейтенант уже думал, что им удалось оторваться от преследования, как вдруг собачий лай возник снова, сразу с трех сторон. Очевидно, увидев трупы двух разведчиков и поняв, с кем имеют дело, немцы с еще большей яростью продолжили погоню.

Лейтенант прислонился спиной к прохладному, шершавому стволу дерева, осмотрел сгрудившихся вокруг него разведчиков. На их лицах ни признака страха или растерянности, лишь нетерпение и тревожное ожидание. А собачий лай приближался, необходимо срочно принимать решение. Лейтенант, оценивая местность, огляделся. Болото рядом, его дыхание отчетливо ощущалось и здесь, в лесу. Вниз по склону уходили кусты орешника, в сторону болота вели несколько глубоких промоин. Да, позиция казалась неплохой, и он правильно сделал, остановив группу именно здесь.

Теперь главное — распылить силы немцев. Значит, нужно рассредоточиться. Тактика предстоящего боя уже была ясна лейтенанту. Вместе с ним разведчиков оставалось пятеро — проводник не в счет. Двое из бойцов занимали позицию справа, двое — слева. Но кого выбрать пятым, тем, кто вместе с проводником сможет пройти через болота, пробиться через возможные засады, обойти чужие секреты и выполнить, задание? Одному сделать то, что пока оказалось не по силам всей группе. Лейтенант посмотрел на старшину Вовка. Опустив голову и прикрыв глаза, старшина, казалось, дремал. Почувствовав на себе взгляд лейтенанта, он встрепенулся. И такая скрытая сила пробудилась в его сразу подобравшейся и напрягшейся плотной фигуре, что у командира пропали всякие сомнения.

Лейтенант оттолкнулся от дерева, принял строевую стойку, проглотил застрявший в горле комок.

— Группа, слушай боевой приказ...

Немцы появились через двадцать минут после ухода старшины и проводника. Почти рядом с пригорком раздался хриплый, злобный лай, затем из-за густого куста орешника вырвалась овчарка с опущенной к земле мордой. За собакой показались два немца, один из которых держал в руке поводок. И сразу слева и справа от них замелькали среди деревьев фигуры в пятнистых маскхалатах и касках. По их оружию и снаряжению, по сноровке и легкому, бесшумному бегу, по умению даже во время движения прятаться за стволы деревьев, избегая открытых мест, лейтенант понял, что перед ними не обыкновенная пехота, снятая с фронта, а солдаты «охотничьих команд», специально натасканные для борьбы с партизанами.

Лейтенант удобнее устроился на дне промоины, взглянул на лежащего рядом с ним сержанта Свиридова.

— Бей по овчарке, что идет по следу. А я поищу других. И помни, стрелять будешь только после меня.

Но немецкие «охотники» прекрасно знали цену своим собакам. Все соединяющиеся в районе болота группы вела одна овчарка, остальные бежали где-то сзади. Сколько лейтенант ни всматривался, больше ни одной не обнаружил. И тогда, тщательно прицелившись в мелькнувшую перед ним фигуру немца, он плавно нажал спусковой крючок. Фашист, словно споткнувшись, остановился, покачнулся и рухнул на землю. Тотчас рядом заговорил МГ, который сержант тащил на себе от окопа с уничтоженной засады. По другую сторону пригорка, где в такой же промоине лежала вторая пара разведчиков, застрочили два ППШ. Оставив на земле несколько трупов, «охотники» исчезли за стволами деревьев, и сразу в зарослях кустарника над пригорком и промоинами густо засвистели чужие пули.

Ведя огонь короткими очередями, лейтенант внимательно следил за складывающейся обстановкой. Немцы, наткнувшись на кинжальный огонь, быстро пришли в себя и стали окружать десантников. Одни, оставаясь на месте, вели интенсивный огонь из-за укрытий, стараясь превратить пригорок в огневой мешок и отрезать его ливнем пуль от леса. Остальные, растекаясь вправо и влево от пригорка, должны были зайти разведчикам во фланги и в тыл, полностью замкнув кольцо окружения.

Лейтенант взглянул на часы: с момента ухода старшины и проводника прошло около часа. Неплохо. Теперь прикрытию предстояло выполнить вторую часть задачи: не дав себя окружить, выскользнуть парами из полукольца в разные стороны и увести преследователей от следа старшины...

Взяв новый диск, лейтенант пронзительно свистнул — сигнал к отходу для второй пары разведчиков.

— Отходим! — сползая на дно промоины, крикнул он Свиридову.

Но пулемет сержанта, как и прежде, продолжал методично посылать очередь за очередью. Приподнявшись на корточках, лейтенант взглянул на сержанта. Скривив от боли лицо и закусив губу, тот лежал в луже крови.

— Что с тобой, сержант? — тревожно спросил лейтенант.

На мгновение оторвавшись от приклада пулемета, Свиридов повернул к нему бледное, без единой кровинки, лицо.

— Не то говоришь, лейтенант,— прохрипел он.— Уходи, не теряй время...

— А ты?

— У меня своя дорога... А ты спеши, покуда я огоньком могу поддержать. Счастливо тебе, лейтенант...

Сержант знал, что говорил: автоматная очередь прошлась по его плечу и груди в самом начале боя, и сейчас, потеряв много крови, он доживал последние минуты. Считая разговор оконченным, Свиридов отвернулся и снова припал к пулемету.

— Прощай, сержант, не поминай лихом,— тихо проговорил лейтенант.

Немцы были уже на краю болота, полностью отрезав пригорок от воды и леса. Двое из них, спрятавшись за толстым деревом, склонились над пулеметом, собираясь открыть огонь по разведчикам с фланга. Став на колено, лейтенант швырнул в них гранату и метнулся в поднятое взрывом облако. Еще раньше, лежа в ожидании «охотников» на вершине пригорка, он наметил себе путь отхода и сейчас не терял зря ни секунды. Упав на землю, он скатился на дно высохшего ручья и пополз по нему в сторону леса. Прежде чем вскочить на ноги, он приподнял фуражку, и рой пуль, пронесшихся над ней, развеял надежды, что ему удалось уйти с пригорка незамеченным. Несколько немцев уже бежали наперерез, стараясь отсечь путь к лесу. Короткими прицельными очередями он свалил двоих на землю, остальные остановились, и этим воспользовался Свиридов. Серией длинных очередей тот заставил «охотников» вначале попадать на землю, а затем в поисках спасения расползтись в разные стороны.

— Спасибо, сержант,— с теплотой прошептал лейтенант, поднимаясь со дна ручья.

Несколькими огромными прыжками он достиг спасительного леса и юркнул за первое попавшееся дерево. Окружив пригорок, немцы лезли со всех сторон, и пулемет сержанта бил по ним почти в упор. Пуля, просвистевшая рядом, заставила лейтенанта быстро наклонить голову, но он все же успел заметить три фигуры в маскхалатах, метнувшиеся к нему. Выхватив из-за пояса две гранаты, он одну за другой швырнул в немцев и со всех ног бросился в лес...

Остановившись, лейтенант рванул на груди маскхалат и в изнеможении опустился на траву. Сердце бешено колотилось, текущий по лицу пот заливал глаза, колени от перенапряжения трясло мелкой дрожью. Положив автомат рядом, он вытянул ноги и, опершись на локти, откинулся назад, подставив влажное лицо легкому и прохладному лесному ветерку.

Так он отдыхал несколько минут, пока до него снова не донесся отрывистый собачий лай.

Лейтенант медленно встал и пошел, внимательно осматриваясь по сторонам. Он знал, что от собак ему не уйти, что немцы рано или поздно все равно настигнут его, что бой с ними неизбежен, а поэтому выбирал сейчас позицию, которая помогла бы одержать верх в бою, где ему оставалось надеяться только на самого себя да на удачу. И вскоре нашел, что искал.

«Охотники» высыпали из-за кустов неширокой густой цепью, впереди бежал проводник с собакой. Чувствуя, что преследуемый рядом, овчарка рвала поводок из рук, дыбилась на задние лапы, теряла от ярости и злобы голос. Лейтенант, взявший вначале на мушку собаку, перенес точку прицела на грудь ее хозяина. И прежде чем проводник с разбега грохнулся на землю, а остальные немцы попадали в траву, успел свалить еще двух «охотников». Теперь пришло время заняться и собакой. Предчувствуя свою гибель, та бешено рвала из рук мертвого проводника повод, забрызгивая все вокруг желтой пеной. Уложив ее короткой очередью рядом с хозяином, лейтенант быстро пополз среди кустов к высокому толстому дубу.

Приподнявшись за деревом наколено, он осторожно выглянул из-за ствола. Немцы, не стреляя, пытались взять его в «клещи». Лейтенант зло усмехнулся. Хотят взять живьем? Что ж, пусть попробуют! Достав из-за пояса две гранаты, он расчетливо бросил их в ближайших к нему «охотников» и, снова упав на землю, ужом заскользил в траве.

Теперь все зависело от его находчивости и умения. Наскоро целясь, он сделал несколько коротких очередей по немцам, перебегавшим слева от него, затем отполз немного в сторону и выпустил оставшиеся в магазине патроны по тем, что справа. И тотчас от дуба застучал вражеский пулемет. Заговорили и автоматы с флангов, отрезая возможные пути к отступлению с поляны. Вогнав в автомат последний диск, он выпустил еще несколько очередей и быстро пополз. Но не назад и не в сторону, а прямо на огонь пулемета. Именно на этом безрассудном маневре он и строил план своего спасения: «охотники» могли ждать от него прорыва из их кольца в любом направлении, но только не назад, к ним.

Он подполз к дубу на расстояние броска гранаты. Осмотрелся. Рядом с пулеметом трое. Приподнявшись на левом локте, лейтенант швырнул последнюю гранату и, едва просвистели над головой осколки, поднялся над травой с прижатым к бедру автоматом. Поливая на бегу ливнем пуль поднятое взрывом облако пыли, бросился к дубу. Все три немца были мертвы, пулемет разбит и перевернут. Отбросив свой автомат, он поднял с земли «шмайсер», быстро осмотрел: не поврежден ли осколками? Сорвал с немцев магазинные сумки, одну повесил на себя, а содержимое второй положил в карманы. Сунув за пояс несколько трофейных гранат, он, часто оглядываясь и держа автомат на изготовку, бросился что было сил в сторону от поляны...

Место сбора было назначено у родника, там их должен был ждать старшина с проводником. И здесь судьба снова преподнесла ему сюрприз, лишний раз подтвердив опыт и предусмотрительность пластуна. Имея на руках карту с отметкой, отлично ориентируясь на незнакомой местности, лейтенант так и не смог найти родник. Ни в эту ночь, ни на следующий день. А вечером он наткнулся на партизан, сообщивших, что район полностью освобожден от немцев. И единственный вопрос, который он задал первому же встретившемуся армейскому офицеру: взорвано ли где в округе шоссе? Услышав в ответ, что дорога свободна до самого Минска, он так широко улыбнулся, что офицер только недоуменно пожал плечами...

Завтра он увидит старшину! Человека, которого так часто вспоминал и которого давно исключил из списка живых. В том, что теперь их встреча состоится, генерал не сомневался нисколько. Выезжая из Москвы, приказал одному из своих сотрудников лично проконтролировать прибытие бывшего старшины Вовка.

Слегка наклонив голову и стараясь спрятать лицо от ветра, капитан стоял перед группой людей в форме и в штатском.

— Я прекрасно понимаю значение дороги для нужд области и всей республики,— тихо и спокойно звучал его голос,— но сказать ничего определенного не могу. Мы столкнулись с тщательно продуманным и умело построенным узлом минно-взрывных заграждений. Узлом, понимаете? Сейчас нами выявлены лишь отдельные его элементы, а вся система размещения зарядов и устройство их дистанционного подрыва нам совершенно неизвестны. Мало того. Многие заряды не имеют металлической упаковки, их обнаружение крайне затруднено. Они почти все поставлены на неизвлекаемость, а земля вокруг них утыкана противопехотными минами-сюрпризами. В найденных нами зарядах электродетонаторы разъедены временем, и к ним опасно даже притрагиваться. И все-таки главное совсем не в этом...

Капитан замолчал, откашлялся, поправил на голове фуражку.

— Главное для нас сейчас — разыскать пункт управления узлом. Тогда мы сможем не только проникнуть в его секрет, но и отключить от системы подрыва питающие ее источники тока, а также обезопасить себя от возможных взрывов радиомин. Пока мы этого не сделаем, мне трудно сказать что-либо конкретное о возможных сроках окончания работ.

Вертолет летел низко, казалось, что он лишь по чистой случайности не задевает верхушки деревьев. Прильнув к иллюминатору, бывший старшина с интересом всматривался в расстилающееся под ним безбрежное лесное море, в огромные пятна желтоватых болот, в ровные ниточки шоссейных дорог. За последнее время он привык к станичной тишине и покою, все в его жизни давно устоялось и было незыблемо, и он сам никогда не думал, что прошлое может так взбудоражить его.

Телеграмму о событиях в далекой Белоруссии ему принесли из стансовета под утро, попросили быть готовым к выезду в райцентр как можно скорее. А сколько времени надо на сборы старому солдату? Он был готов через несколько минут. Спустя два часа армейский «газик», на котором его доставили со станицы, уже тормозил на полевом аэродроме райцентра. В Краснодаре Вовка встретил высокий, немногословный мужчина в штатском, который сразу провел его на посадку в самолет до Москвы. Он же безо всяких промедлений устроил Вовка в столице на рейс Москва—Минск. В Белоруссии Вовка встречал уже другой провожатый — помоложе. Через полчаса после встречи они уже вместе летели в один из областных центров республики, где на краю летного поля их поджидал этот вертолет...

Бывший старшина знал, зачем его ждут в белорусском райцентре, ему рассказали о проводящемся разминировании, и поэтому он с таким напряжением и вниманием всматривался в иллюминатор. Ему все казалось, что еще минута, еще один разворот, и он увидит то болото: память воскрешала давно забытое и исчезнувшее в дымке времени...

Группа осталась на берегу, оседлав пригорок, а они с проводником ушли в болота. Задача была предельно ясна: оторвавшись от погони, выйти к роднику и ждать там тех, кто уцелеет после боя на пригорке. Ждать до полуночи, а затем действовать по обстоятельствам, помня при этом, что узел немецких заграждений ни в коем случае не должен остановить движения наших войск на Минск.

Болото густо заросло камышом, дно вязкое, илистое. Зловонная, чавкающая под ногами жижа доходила местами до коленей. Они отчетливо слышали начавшуюся за их спинами стрельбу, уханье гранат; затем отголоски боя стали стихать, удаляться.

Они были в пути уже третий час, когда до слуха старшины донесся далекий, приглушенный толщей камыша собачий лай. Он по инерции сделал еще несколько шагов за проводником и прошептал:

— Стой, музыкант.

Проводник остановился, вопрошающе уставился на старшину. Его лицо было мертвенно бледным, под глазами лежали огромные синие тени, щеки глубоко ввалились. Острый кадык на тонкой шее судорожно дергался.

— Слышишь? — тихо спросил старшина.— Собаки!..

У проводника не было сил ответить, и он лишь кивнул.

— А может, уйдем? — еле ворочая губами, с придыханием и свистом спросил проводник.

— Нет, не уйдем,— четко и резко ответил старшина.— Стыкнемся мы с ними, факт. А уж дальше кто-то один пойдет. Чи мы, чи они — вот какое дело!

Он еще раз взглянул на проводника и отвел глаза в сторону. «Какой из него помощник!..»

— Останешься здесь,— приказал он проводнику.— А я встречу швабов на тропе. Если пройдут мимо меня — вступай в бой ты. А до этого сам никуда не суйся. Все ясно?

— Понятно.

— Вот и лады. А сейчас разреши...

Старшина протянул руку к поясу проводника, вытащил две немецкие гранаты на длинных деревянных ручках. Но когда хотел взять у партизана "и третью, последнюю, тот перехватил его руку.

— Не дам. Это... на всякий случай. Но старшина отобрал и ее.

— Не пори чепухи. Выпустить из себя дух — ума не треба. Ты до последнего дерись и свались в бою от чужой пули — больше проку будет.— Он наклонился, заглянул проводнику в глаза.— Помни, что первым швабов я встречу. А потому сиди туточки и никуда не рыпайся... пока не возвернусь я или швабы не полезут. Бувай...

Взяв автомат на изготовку, старшина двинулся параллельно тропе, по которой они пришли от берега, навстречу немцам. Возле одного из поворотов узкой тропинки он остановился, прислушался. Конечно, место для засады не ахти какое, но времени искать лучшего нет — лай почти рядом.

Он достал из кармана обрывок лески, быстро привязал его поперек тропы между двумя камышинами. Вытянул голову, проверил, заметна ли леска со стороны. Не надеясь на внимание увлеченных преследованием «охотников», он для страховки бросил рядом с леской еще и свою пилотку. Теперь, кажется, все. Отойдя от тропы на два десятка шагов, он присел в камышах за высокой большой кочкой, опустил на нее автомат, положил четыре гранаты...

Немцев было человек пятнадцать. Впереди, еле сдерживая на поводке рвущуюся вперед овчарку,— проводник, за ним в затылок двигались двое с ручными пулеметами, а уж потом, гуськом, автоматчики. Возле брошенной поперек тропы пилотки проводник остановился, сдержал собаку, укоротил поводок. Присев на корточки, он подозвал к себе огромного фельдфебеля с закатанными до локтей рукавами маскхалата. И пока на требовательный крик фельдфебеля пробирался немец с миноискателем в руках, старшина с удовлетворением наблюдал, как растянутая до этого цепочка преследователей сжимается теснее, сбиваясь в компактную группу возле брошенной им пилотки и натянутой поперек тропы лески. Теперь все «охотники» на виду, и неожиданности с их стороны в предстоящем бою сведены к минимуму.

Не спуская глаз с немцев, старшина медленно протянул руку к гранатам, взял одну из них, подкинул на ладони.

«Что, швабы, явились по душу кубанского казака Степана Вовка? Что, «охотнички»-добровольцы, думаете, отхватите за его голову кресты на грудь да отпуска к своим бабам? Считайте, вам повезло. Зараз получите от кубанского казака и кресты и отпуска. Ну, кто первый?»

Одну за другой он метнул четыре гранаты и тотчас упал в болотную жижу, оставив над ней только голову, которую прикрыл поднятым над водой автоматом. Взрывы грянули одновременно. Положив автомат на кочку, он спокойно и неторопливо достал из-за пояса еще четыре гранаты. Подняв голову, он устремил взгляд в сторону тропы, ожидая дальнейшего развития событий.

Вот дымную пелену прорезал крик раненого, за ним вопль другого. Перекрывая их, раздалась громкая и властная команда, заставив старшину спрятать голову за кочку. С тропы ударили два пулемета, застрочило несколько автоматов.

Потом старшина услышал чавкающие по грязи шаги уцелевших, до него доносились протяжные стоны раненых, отрывистые и злые команды немецкого командира. И тогда так же спокойно, как и в первый раз, он бросил еще две гранаты, а затем оставшиеся.

После этой серии разрывов на тропе несколько минут стояла мертвая тишина. Старшина, вытащив из-за пояса три последние гранаты, спокойно ждал. Ждал до тех пор, пока в просветах камыша не мелькнули две согнутые фигуры, бегущие обратно, в сторону берега. И снова тишину болота разорвали три гранатных разрыва, и снова, замерев за кочкой, сидел весь превратившийся в слух старшина. Но с тропы не доносилось больше ни звука, и тогда он, словно подброшенный пружиной, резко поднялся над болотом, до боли вдавив в плечо приклад автомата.

Гранатные осколки, словно косой, срезали камыши вокруг. Тропы как таковой больше не существовало; среди развороченных болотных кочек и вывернутых корневищ камыша в самых нелепых позах лежали трупы. Семнадцать трупов насчитал он на тропе.

Возле проводника он остановился, устало опустился на кочку, положил на колени автомат. Намочив в воде ладони, протер ими лицо, виски, шею. И когда снова поднял глаза на партизана, тот отвел лицо в сторону под его тяжелым взглядом.

— Отдыхай, музыкант. А через два часа держи курс прямо на родник...

Проводник, остановившись в гуще невысоких елочек, протянул вперед руку.

— Вон береза со сломанной верхушкой, а за ней одинокий дуб. В ста метрах от него будет обрыв, отделяющий болото от лесного торфяника. И на этом обрыве — родник. Прямо в кустах, среди травы. Его даже из местных мало кто знает.

— Добро, музыкант.

Подойдя к краю ельника, старшина стал осторожно осматривать окрестность. Вернувшись к проводнику, бросил ему под ноги вещмешок и протянул автомат.

— Бери, а я прогуляюсь до родника. Из ельника гляди не вылазь, сиди тут как мышь. И не спи, швабы рядом — можешь и не проснуться.

Он расстегнул кобуру пистолета, передвинул ее ближе к животу, набросил на голову капюшон маскхалата.

— Бувай, музыкант. Держи ушки на макушке.

Старшина сделал несколько шагов к краю ельника — и пропал. Напрасно вслушивался партизан в обступившую его со всех сторон ночь — старшина словно растворился в темноте.

Он отсутствовал больше часа и появился так же внезапно, как и исчез. Беззвучно вынырнул из темноты рядом с проводником, сдавил у плеча его руку, рванувшуюся к спусковому крючку автомата.

— Спокойно, музыкант, лучше скажи, ничего не приметил, пока меня здесь не было?

— Все тихо.

— И то ладно.

Старшина опустился на землю, привалился спиной к стволу молоденькой елочки. Указал проводнику на место рядом.

— Садись, совет держать будем.— И, когда партизан присел, тихо зашептал ему в самое ухо: — Нашел я таки швабов, что родник и островки на замке держат. Двое их, при одном станкаче. Сидят в окопе полного профиля, выкопали его под трухлявым пнем. Замаскировались неплохо, но я их вонючий дух за версту нутром чую. Коли потребуется — мигом на тот свет спроважу. Но пока рано, не пришло время. Сейчас нам своих ждать надобно, может, кто-то и ушел живым с того пригорка. И потому зробимо так. Заляжем рядом со швабами— я уж и место годящее для этого присмотрел. Одним махом два дела спроворим: и швабов под надзором держать будем, и своим не дадим на них нарваться. Пошли...

Но никто из разведчиков на пункт сбора не явился. Ни в полночь, ни после. Не подавали признаков жизни в своем окопчике под пнем и немцы, хотя старшина с проводником лежали от них буквально метрах в тридцати. Время близилось к рассвету, от болота тянуло промозглой сыростью, и партизан все чаще и чаще клевал носом, как вдруг старшина ткнул его в бок кулаком.

— Глянь-ка,— и кивком головы указал на пень.

Присмотревшись, партизан заметил рядом с пнем две черные тени, словно выросшие прямо из-под корней. Пригнувшись, тени медленно двинулись вдоль болота в сторону родника.

Старшина тоже поднялся за ними следом, успев бросить проводнику:

— Лежи. И никакой самодеятельности.

И немцы и старшина вернулись через несколько минут. Фашисты спустились в свой окоп, пластун снова примостился рядом с партизаном. Никогда не страдавший излишней словоохотливостью, он потряс за плечо почти уснувшего проводника и быстро заговорил:

— Не спи, музыкант. Немцы зараз до родника по воду ходили. Выходит, они вот-вот ждут смены и не хотят терять из предстоящего отдыха ни минуты. Нам этой смены пропустить никак нельзя, надо самим все увидеть и узнать, как они ее производят...

Партизан с трудом открыл слипающиеся глаза, потряс головой, прогоняя сон, старался уяснить смысл быстрого шепотка старшины:

— По воду ходили? А зачем оба?

— Боязно одному в окопе остаться, идти в одиночку к роднику тоже страшно. Вот и ходят по двое: один набирает, а другой стоит рядом с автоматом.

Он внезапно умолк и замер неподвижно.

— Слышал? — тихо спросил он у партизана.

— Выпь. Их здесь всегда полно было.

— Нет, музыкант, это не выпь. Этого птаха я за войну наслушался — край! Да и сам под нее сколько раз подделывался! Не-ет, не выпь то, а человек.

Едва он договорил, как из-за пня, где сидели немецкие пулеметчики, тоже трижды прокричала выпь. Старшина с силой сдавил плечо партизана.

— Ни звука! Сейчас самое главное. Сплошная стена камышей, до этого неподвижная, зашевелилась и вытолкнула две черные фигуры с автоматами в руках. Они прямиком направились к пню, под которым был немецкий окоп, и исчезли. Через минуту снова появились две фигуры, двинулись в камыши и пропали в них...

— Пять часов,— тихо сказал старшина, глядя на часы,— время их смены. Только на такой горячей точке не будет одна пара круглые сутки торчать. Вот и выходит, что этих тоже сменят вечером, и тоже в темноте. Что мы и засекли. А зараз, музыкант, давай-ка спать. Ищи самый глухой буерак, куда и ворон костей не затаскивал, и жмуримся до заката...

С наступлением темноты они снова были на старом месте, недалеко от пня, но старшина, поползший на разведку, вернулся встревоженным.

— Поганые дела, музыкант. Я хотел отвинтить швабам головы прямо возле пулемета, но... У самого окопа чуть не чокнулся с миной, ладно еще при месяце разглядел в траве бечевку. А что как другую не разгляжу? И если они там не только натяжного, но и нажимного действия? Кумекаешь? Придется брать швабов другим макаром, у родника...

Оставив партизана вверху на перемычке, старшина спустился к роднику, долго ползал вокруг него, рыскал в кустах. Затем снова вернулся к проводнику.

— Все в порядке, музыкант. Я им устрою водопой...

И когда через некоторое время на изгибе берега мелькнули две тени, старшина потянул к себе винтовку партизана.

— Давай и штык. Сам возьми автомат и оставайся туточки. В разе чего — бей швабов по тыквам прямо сверху, не жалей приклада. Это в крайнем случае, а так ни звука!

Он примкнул к винтовке штык, сполз по склону перемычки к роднику и пропал в кустарнике.

Немцы подходили к роднику осторожно, бесшумно, ничем не выделяясь в своих маскхалатах на фоне берегового кустарника. У родника оба остановились. Передний сдвинул автомат с груди на левый бок, достал флягу, наклонился над струйкой воды. Наполнил флягу, выпрямился, повернулся к напарнику, а тот, выпустив из рук автомат, потянулся к своей фляге.

В тот же миг перед ним вырос старшина. Он не бросился на немца, а просто оттолкнулся спиной от склона перемычки и, поднимаясь в рост, со страшной силой выбросил вперед винтовку. Пластун еще полностью не распрямил спину, а штык уже сидел в груди первого немца. «Охотничьи» команды комплектовались не из пугливых, неопытных новобранцев, а из отборных, бывалых солдат, и реакция другого немца была молниеносной. Отшатнувшись от старшины в сторону, он потянулся к висящему на боку автомату. Но было поздно. Старшина даже не вытаскивал штыка из тела сраженного наповал врага. Сильным ударом ноги он сбросил труп со штыка и, не отводя винтовку для размаха назад, в длинном выпаде вогнал лезвие в живот второго фашиста.

Партизан не успел еще толком встать на ноги, а схватка у родника была закончена. Старшина, воткнув штык в землю, брезгливо рассматривал свой маскхалат, забрызганный чужой кровью. Он взглянул на спрыгнувшего к нему сверху партизана, кивнул на трупы:

— Оттащи в воду. Ни к чему им на виду лежать.

Партизан нагнулся над одним из убитых, и его чуть не вырвало.

— Эх ты, Аника-воин,— с укором сказал старшина, заметивший это. Он подошел к трупам сам, схватил их за штанины и потащил к воде.

09-02

— А зараз, музыкант, готовься,— тихо сказал он, глядя в лицо проводника своим тяжелым, немигающим взглядом.— Пока были так, игрушки, а зараз будет настоящее дело.— Он взглянул на часы.— Без семи десять. Думаю, что через семь минут швабы придут менять свой пост. Мы их встретим, и вместо них назад должны пойти мы. Своими глазами увидим, что они там, на островках, творят. Уловил мою мысль, музыкант?

— Так точно,— откликнулся проводник.

— А сперва надо найти кладку, что ведет от родника к островку. Как раз по ней швабы и ходят, ее-то и прикрывают своим пулеметом. Ты готов?

— Так точно,— снова, как эхо, повторил партизан...

Подводную тропу они нашли быстро — старшина точно запомнил место в камышах, откуда утром появились немцы. Пройдя по мосткам несколько шагов в глубь болота, старшина соскочил снова в воду и подозвал к себе партизана.

— Вот здесь и подождем швабов. Двух первых возьму на себя я, а третьего коли ты.

— Третьего? — удивился проводник.— Да разве...

Старшина смерил его таким взглядом, что партизан съежился.

— Их трое, музыкант. Двое — смена, а третий — разводящий, который прикрывает пересмену. Вот и будем брать их здесь, на тропе, всех сразу. Твоя задача — снять последнего. Первым начну я, и ты вслед за мной тоже бей своего штыком в бок или в спину. Дело простое, не боись...

Старшина не ошибся — немцы появились ровно в десять. Сначала до их слуха донеслось глухое чавканье болотной жижи, затем слабый шорох стеблей камыша. И вот в нескольких шагах мелькнули три тени. Старшина правильно рассчитал место засады: немцы остановились прямо против них, там, где кончался камыш и начиналась полоска чистой воды. Все трое в касках, маскхалатах, с автоматами. На спине: у последнего был металлический термос. И этот термос чуть не погубил все дело...

Старшина тихо и беззвучно вытащил из ножен кинжал. Взмах руки, блеск и свист кинжала в воздухе — и передний фашист рухнул с мостков в воду. Старшина одним огромным прыжком очутился на мостках и мертвой хваткой сжал свои пальцы на горле второго фашиста. Тот, хрипя и задыхаясь, старался разжать руки пластуна, но тщетно. Казалось, еще мгновение, и все будет кончено, но тут до слуха старшины! донесся слабый, полный ужаса и боли, вскрик проводника и звук свалившегося в воду тела. Слегка разжав пальцы на! горле противника, старшина заглянул; через его плечо и похолодел. Партизан, нелепо разбросав руки, лежал лицом вверх поперек кладки, а огромный, плотный немец яростно колол его в грудь штыком...

Партизан, стоявший в шаге от старшины, нанес удар штыком в последнего немца сразу же, как только пластун метнул свой кинжал, но тот успел увернуться от удара, и штык партизана, направленный ему под ребра, вонзился в висящий на спине термос. Второго удара партизан нанести не успел. Немец, круто развернувшись на мостках, схватился за дуло винтовки и что было сил рванул ее на себя. Рывок был настолько резким, что вместе с винтовкой на мостках оказался и партизан, пытавшийся удержать оружие в руках. Сильным ударом ноги фашист свалил его на мостки, вырвал винтовку и, перехватив ее в воздухе, нанес партизану первый удар штыком в грудь. Затем еще и еще. Разделавшись с ним, немец сбросил из-за спины в воду термос, с винтовкой наперевес шагнул вперед...

Старшина сразу оценил грозящую ему опасность. Тем более что немец, бессильно обмякший уже в его руках, воспользовался полученной на мгновение передышкой и обхватил пластуна поперек туловища. Сопя и хрипя, он готовился бросить противника через себя. А в шаге за ним, набычившись и выставив окровавленный штык винтовки, стоял в боевой позе второй немец, готовый при первой же возможности нанести удар старшине. И будь вместо пластуна их противником кто-либо другой, исход схватки был бы предрешен.

Был бы... Старшина схватил обеими руками немца за пояс, сильно и резко рванул на себя. Увидел его налитые кровью и горящие злобой глаза, ощутил на своем лице запах мясной тушенки, идущий из широко открытого рта. И головой ударил немца в лицо. От боли и неожиданности тот опешил, отшатнулся, расцепил руки на поясе старшины. Тогда, оторвав врага от мостков, пластун поднял его на руках и как мешок швырнул прямо на штык второго фашиста. И сразу же прыгнул на врага. Однако тот успел вытащить штык из тела своего напарника и выставил его навстречу старшине. Уже в броске пластун сумел оттолкнуть направленное в грудь лезвие, и штык пронзил ему бедро. Упав плашмя на мостки, старшина дотянулся руками до ног немца, схватил его за щиколотки и с силой рванул на себя. Выронив винтовку, фашист грохнулся на мостки, и в следующее мгновение старшина уже был рядом. Он схватил фашиста правой рукой за волосы, левой поднял его над собой и что было сил ударил спиной о край мостка, а затем, столкнув, держал немца под водой до тех пор,

пока не заломило от холода руки.

Взобравшись снова на мостки, старшина нагнулся над телом проводника, приложил ухо к его груди и, убедившись, что тот мертв, вздохнул — беда...

Корчась от боли, старшина наложил на бедро повязку. Найдя свой кинжал и повесив на грудь поднятый с кочки автомат, затолкал трупы немцев под настил, отнес тело партизана подальше в камыши и, прощаясь с ним, минуту посидел рядом, а затем, хромая, снова двинулся к мосткам.

Тихий шорох, раздавшийся сбоку, заставил старшину резко повернуть голову и вскинуть автомат. В шаге от него, почти вплотную к тропе, был привязан длинный плот. За ним виднелся узкий коридор, пробитый во время его движения в стене камыша. Итак, немцы приплывали с островка на плоту! Тогда у него один путь — вокруг заводи...

Старшина вылез на островок и присел под густым кустом. Огляделся по сторонам, прислушался. Нигде ни огонька, ни подозрительного звука. Положив палец на спусковой крючок автомата, двинулся вдоль берега, готовый в любой момент вступить в бой. Постепенно приближаясь к середине островка, он сделал вокруг него несколько кругов. Никого. И вдруг возле небольшого пригорка, на вершине которого темнела группа чахлых березок, пластун остановился, припал к земле. Слабый ветерок принес горьковатый запах дыма и аромат разогреваемых мясных консервов. Осторожно волоча раненую ногу, старшина на локтях пополз по склону пригорка. Вначале он увидел выкопанный в земле вход в землянку, а затем и дверь; сквозь щелку вверху пробивалась слабая, едва заметная полоска света. Он подполз почти к самому входу, пристроился сбоку под низким, опустившим до самой земли свои ветки кустом. И только сейчас почувствовал, как болит пробитое штыком бедро. Старшина попытался подняться и тут же, едва сдержав стон, опустился на землю. На ногу трудно было ступить, резкая, пронизывающая боль заставила стучать в висках гулкие и частые молоточки. Вытерев со лба холодный пот, старшина привалился к кусту плечом, вытянул по земле раненую ногу, прикрыл глаза.

Когда старшина открыл глаза, боль действительно ушла куда-то внутрь, оставив в душе лишь ненависть и жажду мести.

В эти недолгие минуты перед его мысленным взором один за другим вставали отец, Мыкола Вовк, братья Михаил и Виктор, сложившие свои головы в первый год войны, его сгоревшая дотла родная станица, где заживо сожжена была его мать и красавица жена Оксана, где в колодец бросили его дочурок-двойняшек. С тех пор, как Степан узнал об этом, враг перестал существовать для него как человек. Он сказал себе: пока бьется твое сердце, казак, ни один фашист, очутившийся с тобой рядом, не должен больше никогда топтать твою землю.

Медленно, экономя силы, он подполз к двери землянки; опираясь на автомат как на палку, встал на ноги. Дверь была от него в полушаге, он чувствовал на своем лице теплый воздух, идущий сквозь щели между досок, ощущал запах разогреваемого супа из концентратов.

09-03

«Что, швабы, устроились с комфортом? Небось не ждете в гости кубанского казака Степана Вовка? Ничего, придется встретить!» Сильным ударом плеча пластун распахнул дверь, сделал шаг внутрь и, вскидывая к плечу автомат, прислонился к стене. Землянка была погружена в полутьму; в дальнем правом углу, отгороженном брезентом, ярко горела керосиновая лампа и виднелись две согнутые фигуры, сидевшие за столом. Вместе со старшиной в землянку ворвался ночной холод и болотная слякоть, было видно, как в открытую настежь дверь заползает белесый туман и, растекаясь по полу, быстро приближается к брезенту. Один из немцев поднял от стола голову, повернулся в сторону дверей.

— Курт? — раздался голос из-за брезента.

И тогда старшина нажал спусковой крючок. Не жалея патронов, он стрелял до тех пор, пока не повалились со стульев на пол обе фигуры и не разлетелось вдребезги стекло лампы. Он уже опустил было ствол, как вдруг сработало появившееся у него на войне обостренное ощущение приближающейся опасности. Вскидывая снова автомат, он мгновенно шагнул в сторону.

Инстинкт самосохранения не подвел его и на сей раз: из-за брезента, из угла землянки, прямо с пола брызнула автоматная очередь. Пули ударили как раз в то место, где он только что стоял, а несколько из них даже зацепили его плечо. Но прежде чем старшина почувствовал боль, он уже стрелял на звук чужой очереди. Он слышал, как его пули впивались в деревянную обшивку стен землянки, как рикошетили они от встречающихся на их пути металлических предметов, как трещало и звенело разлетающееся во все стороны стекло. Он стрелял до тех пор, пока не опустел диск. И тогда, перезарядив автомат и включив электрический фонарь, он, держась левой рукой за стену, а в правой сжимая оружие, медленно двинулся к брезентовому пологу.

Отбросив его в сторону, он увидел длинный, грубо сколоченный из досок стол, сплошь заставленный электро- и радиоаппаратурой, большой пульт управления со множеством датчиков и контрольных лампочек. У самых его ног лежали два немца. В углу землянки — приземистая печка-буржуйка с выведенной наружу жестяной коленчатой трубой, на которой разогревалось несколько котелков с супом и банок с консервами. Перед печкой, выронив из рук автомат, валялся и третий немец, тот, что открыл ответный огонь.

Опустившись на табурет и пристроив на столе фонарь, старшина осмотрел плечо. Рана оказалась не очень опасной. Сделав одной рукой кое-как перевязку, старшина поднялся с табурета и едва не упал. Голова кружилась, перед глазами плыли черные и багровые круги, к горлу подступала тошнота.

Ему захотелось снова сесть на табурет, придвинуться поближе к огню, протянуть к печке свои который день мокрые сапоги и хоть немного посидеть в тишине и тепле, не прислушиваясь к каждому раздавшемуся рядом звуку. Но нельзя! Кто знает, что творится вокруг на болотах и кого могла привлечь к этой землянке стрельба. А поэтому скорей отсюда!

Стиснув зубы, он проковылял через землянку к двери, прикрыл ее за собой и спустился с пригорка. На берегу, откуда по подводной тропе лежал прямой путь к роднику, остановился. Кладка начиналась метрах в тридцати от берега, и в мелкой прибрежной воде под ярким лунным светом виднелся лежащий на дне ствол толстого дерева, который своим вторым концом выводил прямо к настилу тропы. Между началом дерева и берегом три-четыре метра свободной воды, а в нее кем-то брошено три больших камня-валуна, по которым можно было, не замочив даже сапог, пройти к стволу дерева. Старшина скривил губы. «Что, швабы, дураков ищете? Сами добираетесь до настила на плоту, а другим предлагаете эти камни и дерево?..»

09-04

Он пошел прямо через заводь, медленно и осторожно, ощупывая перед собой дно, и приблизился к подводной тропе. Но не смог даже поднять ногу, чтобы ступить на нее. Пришлось лечь на край настила грудью и, кусая от боли в кровь губы, попеременно забрасывать на мостки ноги. Отдышавшись, он поднялся. Медленно, делая остановки через каждый десяток шагов, двинулся к роднику. Выбравшись из болота, он упал в ближайших кустах на мох и долго лежал лицом вниз, надеясь хоть немного притупить рвущую плечо и бедро острую боль.

В этих кустах и застал его рассвет. И хотя боль нисколько не утихла, а, наоборот, бушевала уже во всем теле и порой затемняла сознание, старшина пополз. Он был не в состоянии привстать, но твердо знал одно: родник и болотные островки — это смерть, надо уйти от них как можно дальше. Не выпуская из рук автомата, обливаясь потом и оставляя за собой кровавый след, метр за метром пополз от берега в лес. Вскоре он потерял сознание, а когда открыл глаза, солнце было над головой. И снова, хрипя и ругаясь, дыша, как загнанная лошадь, упорно полз вперед. Он уже не отдавал себе отчета, зачем и в какую сторону ему надо ползти, но понимал: стоит смириться, целиком отдаться во власть боли — и это конец. Теперь он часто терял сознание, но, как только приходил в себя, продолжал ползти.

Тащить автомат ему стало не под силу. Оставив его, он пополз с пистолетом в руках. Перед глазами плыл густой туман, он даже не видел, куда ползет. Потеряв в очередной раз сознание и очнувшись, он понял, что уже вечер. Забившись под густой раскидистый куст, в полубреду, поминутно впадая в беспамятство, но не выпуская из рук пистолета, он провел здесь всю ночь. А с первыми лучами солнца пополз снова. У него хватило сил только выбраться из-под нависающих над ним ветвей, проползти несколько метров в сторону соседней сосны. И тут, посреди маленькой поляны, на склоне небольшого пригорка, он затих. Тщетно пытался он напрячь сильное когда-то тело, тщетно старался напряжением воли хотя бы ослабить овладевшую всем его существом боль. «Вперед, казаче, вперед,— стучало в его воспаленном мозгу,— ползи, пластун, ползи. Смерть рядом, но разве впервой тебе побеждать ее? И потому вперед, казаче, вперед». Обессилевшему, в полузабытьи, ему казалось, что он еще продолжает двигаться, но его пальцы лишь царапали траву и загребали пыль, а здоровая нога, которой он все пытался оттолкнуться от земли, только слабо вздрагивала. В один из моментов прояснения сознания ему показалось, будто он слышит чьи-то голоса, будто впереди, возле высокой сосны, мелькнула фигура с немецким автоматом! Швабы! Собрав последние силы, он поднял руку с пистолетом, попытался нажать на спусковой крючок. Но чья-то нога в тяжелом кирзовом сапоге больно наступила на запястье, чьи-то сильные руки вырвали из пальцев пистолет. И, теряя от этой новой боли сознание, он еще некоторое время, словно во сне, слышал вокруг себя голоса.

— Наверное, полицай... Сколько их сейчас по лесам да болотам прячется...

— А вдруг птица поважнее? Недаром уже дохлый за пистолет хватался. Такой должен много интересного знать. А коли заслужил — его и без нас к стенке поставят...

Очнулся он в госпитале, где провалялся после операций почти два месяца. Боясь снова очутиться в чужой части, он, не долечившись, в одну из ночей вылез в окно и отправился на поиски родной казачьей дивизии, благо предварительно списался с семьями друзей-пластунов и приблизительно знал, где искать своих. В рядах кубанцев он и воевал до последних дней войны, пройдя с пластунами дорогами Польши, Германии, Чехословакии и закончив войну под Прагой. За бои в Германии он получил третью Славу и звание младшего лейтенанта, а при демобилизации — лейтенанта.

Прошедший через сотни смертей, он остался жив. И спустя три с лишним десятилетия все реже и реже возвращался в воспоминаниях к тем давно минувшим военным годам. А вот сейчас сама судьба заставила его снова окунуться и заново пережить в памяти несколько боевых суток, после которых у него до сих пор перед непогодой ноет кость задетого штыком бедра и не совсем слушается плечо...

К приземлившемуся вертолету сразу подкатил армейский «газик»; высокий молодой шофер распахнул дверцы.

— Прошу.

— В военкомат,— приказал ему сопровождающий старшину мужчина.

И тут молчавший всю дорогу пластун впервые подал голос:

— А скажи, хлопче, магазин поблизости есть?

— Так точно. И продовольственный и промтоварный. Вас какой интересует?

— Самый нужный,— усмехнулся бывший старшина и пояснил: — Может, встречу кого из своих старых фронтовых дружков, так негоже приходить с пустыми руками. А из дому захватить некогда было. Все понял, хлопче?

— Так точно.

— Вначале в военкомат, затем — остальное,— обращаясь к шоферу, сухо произнес сопровождающий.

И тут же удивился происшедшей с его попутчиком перемене. Молчаливый добродушный старик, спокойно дремавший рядом с ним всю дорогу, моментально преобразился. На его лице не осталось ни добродушия, ни следов усталости, оно все напряглось и словно помолодело, на нем четче обозначились скулы, резче выделились желваки, а пристальный, немигающий взгляд прищуренных глаз был настолько тяжел и пронизывающ, что сопровождающий тотчас же отвел глаза.

— В магазин,— медленно и глухо сказал бывший старшина.

И сопровождающий, отвернувшись к боковому стеклу, не стал возражать.

Настроение у сержанта было превосходное. Его группе дали на отдых тринадцать часов, и за это время они успели не только отдохнуть и выспаться, но даже побриться, привести в порядок и высушить свое изрядно потрепавшееся и промокшее обмундирование и обувь. Но полчаса назад этому раю на болотном островке пришел конец. Согласно полученной радиограмме группе требовалось выступить в указанный ей район, осмотреть по пути одну подозрительную лесную поляну, на которой, по косвенным признакам, должна находиться ракетная батарея «противника», и в условленном месте соединиться со своим взводом.

Как он и обещал подрывнику, во время радиосеанса сержант сообщил в штаб о найденной группой землянке, о находящейся в ней системе дистанционного подрыва узлов минных заграждений. В ответ был получен приказ: оставить для охраны островка двух человек, а с остальными продолжать выполнение боевой задачи.

Сержант поправил на плечах лямки рюкзака, устроил поудобнее на груди автомат.

— Группа, за мной.

Он первым спустился к берегу, направился к месту, где они оставили плот. Но на полпути остановился. Всего в нескольких шагах в лучах заходящего солнца блестели в воде три камня-валуна, ведущие прямо к положенному на дно болота стволу дерева. Тому самому, что своим противоположным концом выводило к подводной тропе. Этот путь был намного короче и легче, чем утреннее плавание на плоту. И сержант свернул к камням, на мгновение остановился, примериваясь, как удобнее прыгнуть на ближний. Перед ним искрилась под лучами солнца мелкая рябь воды, ленивый неподвижный покой висел над островком и болотом, а камни словно сами приглашали ступить на них. На плечо ему легла рука минера-подрывника.

— Не спешите, товарищ сержант. Береженого и бог бережет...

Сержант уступил минеру место, рассеянно стал следить за его действиями у камня. Вот минер неподвижно замер с миноискателем в руках, повернул к нему встревоженное лицо.

— Товарищ сержант, все камни заминированы. Наступил — и играй отходную. Уверен, что фугасы поставлены на неизвлекаемость, так что рвать их надо на месте.

— На берег,— скомандовал минеру сержант.— И без тебя будет кому заняться этими подарками.

Он с сожалением взглянул на свои высушенные и густо смазанные ваксой сапоги, на очищенные от грязи штанины маскхалата.

— К плоту,— приказал он выжидающе смотрящим на него разведчикам.— Идти за мной только след в след, а впереди пойдет минер...

— Разрешите, товарищ генерал?

— Я вас слушаю.

Генерал, сидящий в тени военкоматовской курилки с сигаретой в руках, поднял голову, глянул на стоящего против него начальника райвоенкомата.

— На территории округа сейчас идут большие маневры, в том числе и в нашем районе. Полчаса назад в штаб одного из подразделений поступила радиограмма от группы, действующей в болотах недалеко от участка проводимого нами разминирования. На одном из болотных островков группой обнаружена немецкая землянка с минно-взрывной и радиотехнической аппаратурой — частично она в рабочем состоянии. Может, эта землянка и есть тот пункт управления узлом заграждений, который так необходим саперам?

Генерал швырнул в закопанную посреди курилки бочку с водой окурок, протянул к майору руку.

— Карту. И садись, чего стоишь.

Майор присел на скамейку рядом с генералом, разложил на коленях карту, указал карандашом точку на ней.

— Десантники дали точные координаты островка, на котором находятся сами и обнаруженная ими землянка. Может быть, это как раз то место, что вам указал раненый партизан из отрядной разведки?

— Возможно. Он говорил тогда о роднике среди болот и нескольких островках, к которым вела от него подводная тропа. Даже указал это место на моей карте. Но прошло столько лет...

Генерал замолчал, майор снова сложил карту, сунул ее в планшетку.

— Товарищ генерал, сейчас на тот островок вылетает вертолет. Он доставит группу саперов. Я приказал выделить одно место для вас. Если хотите, конечно...

Генерал пожал плечами.

— Зачем это, майор? Толку от меня при разминировании никакого, любой знающий дело сапер принесет пользы гораздо больше. Ну а праздным любопытством я давно не страдаю. Так что отправляйте вертолет без меня.

— Слушаюсь.

Майор встал, козырнул и четким строевым шагом покинул курилку...

Генерал сказал военкому не всю правду, была еще одна причина, и, пожалуй, самая главная, почему он не хотел покидать двор военкомата. Именно сюда должен был с минуты на минуту прибыть бывший старшина.

И он дождался. К высоким железным воротам военкомата подкатил защитного цвета «газик», из него выскочил высокий, спортивного склада мужчина, помог спуститься на землю коренастому человеку с полиэтиленовым пакетом в руке. Рассмотреть их лица не было возможности из-за высокой стены аккуратно подстриженного кустарника. Но знакома, слишком знакома была генералу эта невысокая фигура. Когда оба приехавших прошли в калитку и двинулись по дорожке к дверям военкомата, генерал встал и с тревожно забившимся сердцем шагнул им навстречу.

Он не ошибся, один из приехавших был его бывший старшина. Такой же плотно сбитый, с широкими покатыми плечами, с немного искривленными, как у кавалеристов, ногами. Те же чуть прищуренные, слегка настороженные, немигающие глаза. Но согнулась под грузом прошедших лет спина бывшего пластуна, поседели волосы и усы, слегка волочилась по земле нога.

Увидев шагнувшего к нему из аллейки человека, бывший старшина остановился. В полиэтиленовом пакете чуть звякнули две бутылки. Какие-то доли секунды его лицо было неподвижно и бесстрастно, но затем что-то дрогнуло в нем, широко открылись и словно оттаяли его глаза, напряглись и застыли желваки на скулах. И генерал почувствовал, что бывший старшина узнал его. И все заранее приготовленные для встречи слова вылетели из памяти. Он сразу понял главное: прежде чем взгляд пластуна скользнет по его широким погонам, по Золотой Звезде Героя, он должен сделать все, чтобы разница в их теперешнем положении не смогла помешать сердечности и откровенности.

И он первым сделал к бывшему старшине шаг, крепко обнял за плечи, прижался щекой к его жестким усам. Почувствовал, как оборвалось что-то в груди, как судорожно дернулся на шее кадык, как пересохло во рту. И как затем предательски дрогнул голос.

— Здравствуй, пластун...

(обратно)

Всполохи над Андами

Пассажиры, летевшие в машине авиакомпании «Экуаториана», с облегчением вздохнули, когда наконец зажглось световое табло, предложившее пристегнуть привязные ремни. Все-таки столько часов провели в воздухе, прежде чем попали из Мехико в Южную Америку. Мы прильнули к иллюминаторам, надеясь с высоты полюбоваться панорамой столицы Эквадора. Увы, плотная пелена темных грозовых облаков начисто скрыла землю. Самолет сделал один круг, второй, но видимость не улучшалась.

Экскурсия в поднебесье

Пассажиры стали заметно нервничать. Чтобы успокоить их, по бортовомурадио обратился командир корабля:

— Уважаемые сеньоры! Поскольку по метеорологическим причинам посадка временно откладывается, мы с вами совершим увлекательную воздушную экскурсию над вершинами эквадорских Анд. Этому метеоусловия не помешают: Анды настолько высоки, что ни одна туча не в состоянии их закрыть.

Последовал крутой вираж, и машина начала быстро набирать высоту. Тучи остались где-то внизу. На фоне кристально голубого неба ярко засверкало солнце. В его лучах слева отчетливо выделялась многоглавая шапка Ильинисаса. Некогда грозный вулкан сегодня мирно дремлет под толстым слоем льда и снега. Не исключено, утверждают ученые, что он пробудится вновь. Весь вопрос в том, когда это произойдет: то ли через месяц-другой, то ли лет эдак через двести-триста. Зато соседний, гораздо скромнее по размерам вулкан Сангай, ни на минуту не переставая, дымит, словно гигантская фабричная труба. Говорят, он самый активный среди всех действующих вулканов. Несколькими днями спустя, когда мы прогуливались по вечерним улочкам близлежащего города Риобамба, небо вокруг Сангая полыхало розовыми зарницами — это были отблески языков пламени, вырывающихся из кратера. А когда Сангай расходится не на шутку, то вулканический пепел покрывает ковром городские мостовые и крыши домов. Однако жители Риобамбы, да и всего Эквадора, больше всего гордятся погасшим вулканом Чимборасо, величественный снежный купол которого возвышается на 6262 метра над уровнем моря.

Вообще Эквадор удивительная страна. Занимая сравнительно небольшую площадь, она сумела вобрать в себя все многообразие земного ландшафта и климата: горные хребты соседствуют здесь с болотистой сельвой, а вечные ледники Анд лежат над выжженным тропическим солнцем полупустынным побережьем Тихого океана.

Совершив над Чимборасо круг почета, наш самолет ложится на обратный курс. После серии рискованных маневров между скалистыми вершинами ему на сей раз удается все-таки приземлиться, хотя из-за густого тумана не видно ни Кито, ни самого аэропорта. Единственное, что мелькнуло в иллюминаторе сквозь молочную пелену, так это посадочная полоса. Можно было лишь удивляться мастерству пилотов, сумевших безукоризненно посадить огромную машину в столь сложной обстановке.

— Эквадорские летчики — народ опытный,— не без гордости заметил встретивший нас в аэропорту известный журналист Умберто Перес.— Кито лежит в узкой горной ложбине на высоте почти трех тысяч метров над уровнем моря. Туманы тут застаиваются подолгу, поэтому нашим пилотам к плохим метеоусловиям не привыкать.

На следующее утро стук в дверь разбудил нас ни свет ни заря. На пороге стоял Умберто.

— Знаю, что устали после дальней дороги. Но если хотите увидеть как следует город, то лучше сделать это сейчас, пока солнце еще не затянуло тучами.

Одному из авторов этого очерка довелось побывать в Эквадоре семь лет назад. В то время на столице республики Кито лежал налет провинциальности. По утрам в номера гостиницы доносилось громкое пение петухов. На газонах мирно паслись коровы и ослики. Редкие машины не мешали прохожим пересекать улицы, где им заблагорассудится. Город был застроен в основном одно-двухэтажными домами, а в центре обособленно стояли старинные здания — дворцы, церкви и монастыри.

Теперь Кито трудно узнать. Он не просто стал более оживленным, а буквально задыхается от нескончаемого потока транспорта. В первое же утро из свежего номера газеты «Универсо» узнаем, что сейчас это проблема номер один: пешеходам стало рискованно ходить даже по тротуарам, так как водители сплошь и рядом используют их для парковки. И это при том, что для разгрузки главной улицы имени 10 августа, протянувшейся через весь город более чем на 30 километров, проложены параллельные магистрали, сооружены десятки тоннелей и эстакад. Преобразился и архитектурный облик города: построено много ультрасовременных высотных домов из стекла и бетона. Причем характерно, что их контуры не повторяют друг друга, а сами здания не заслоняют окружающий живописный горный пейзаж. Более того, на фоне гигантского вулкана Пичинча они кажутся чуть ли не игрушечными. И тут немалая заслуга местных зодчих, сумевших вписать большой город в природу, не подавляя ее. Не случайно решением ЮНЕСКО эквадорская столица объявлена «культурным достоянием всего человечества». — Правда, еще около пяти столетий тому назад к нам вторглась непрошеной гостьей испанская цивилизация,— поясняет Умберто.— Будучи жестокими и чаще всего невежественными людьми, конкистадоры пытались втоптать в грязь все наше богатое культурное достояние, уничтожить дорогие нашему сердцу святыни, а свободолюбивые индейские племена поставить на колени. Теперь, оглядываясь назад, мы можем с гордостью заявить, что по-настоящему покорить нас испанцам так никогда и не удалось.

Незабытое коварство

У эквадорцев долгая и богатая история. Она еще плохо изучена, но даже то, что известно, свидетельствует о многом. В Национальном археологическом музее нам показали каменные секиры, изготовленные около 40 тысяч лет назад, и филигранные золотые украшения двухтысячелетней давности, сделанные искусными руками людей древней народности киту (кстати, отсюда — название столицы).

В музее бросился в глаза портрет, принадлежащий кисти выдающегося эквадорского художника Освальдо Гуаясамина. На портрете — мужественный облик древнего индейского властелина, увенчанного золотой короной тончайшей работы.

— Это Атауальпа, последний верховный инка империи Кито перед нашествием конкистадоров,— рассказывает Умберто.— Он был великий человек, и легенды о нем до сих пор слагают в народе.

Когда испанские конкистадоры во главе с Писарро обманом захватили Атауальпу в плен, инка предложил за себя выкуп. Он обещал наполнить целую комнату золотом и две — серебром, лишь бы его отпустили на свободу. Писарро охотно согласился. И потянулись со всей империи посланцы, по собственной воле отдавая свои богатства ради спасения глубоко почитаемого вождя.

К началу 1533 года нужное количество драгоценных металлов было собрано. Однако напрасно индейцы ждали освобождения верховного инки, с чьим именем они связали само понятие свободы и независимости. Писарро еще раз проявил свое вероломство, распорядившись заживо сжечь узника на костре и лишь в последнюю минуту заменив меру наказания виселицей.

Народная скорбь по Атауальпе была безграничной.

— А вслед за скорбью,— продолжал Умберто,— родилась ненависть к поработителям, решимость возвратить попранное человеческое достоинство. Индейские восстания на территории Эквадора вспыхивали одно за другим. После многовековой борьбы с колонизаторами жители Кито впервые на Латиноамериканском континенте подняли 10 августа 1809 года на центральной площади города знамя независимости.

Дух 10 августа сохранился в этом свободолюбивом народе по сей день. Взять хотя бы такую характерную деталь из жизни городской бедноты. Таксист Роберто Санчес на своем потрепанном «вольво» лихо возил нас по залитым тропическим солнцем роскошным авенидам Гуаякиля, на все лады расхваливая достопримечательности крупнейшего экономического центра республики. Но вот мы поднялись на зеленый холм у реки Гуаяс, густо застроенный неказистыми домишками, где на немощеных грязных улочках маленькие оборвыши рылись в отбросах. Казалось, хвастаться тут было нечем. А Роберто с неподдельной гордостью в голосе воскликнул:

— И все же теперь все это наше!

И пояснил, что здесь, на частной земле, бездомные рабочие несколько лет назад всего за одну ночь соорудили жилища для своих семей. При этом они находчиво использовали законы республики, согласно которым нельзя силой сгонять с участка семью, имеющую на нем свой единственный очаг.

— Эти люди, назвавшие свой поселок «Свободная Куба», показали, как они сильны, когда выступают все вместе. Ведь угроз в их адрес раздавалось сколько угодно, провокаций тоже не перечесть, но бедняки все же сумели удержать в своих руках завоеванное! — При этом Роберто взметнул вверх сжатый кулак, а на его лице не осталось и следа от маски бесстрастного гида.

Дорожная мозаика

Прежде чем попасть в глубь страны, мы изрядно поколесили по окрестностям Кито. Главная ее магистраль как-то незаметно переходит в обычную улочку со старинными строениями под коричневыми крышами. Это городок Котокольяс, один из древнейших в здешних краях. Не потому ли жизнь тут словно замерла? На улицах никого: сегодня воскресенье. Но вот мы въезжаем на квадратную «пласа майор» — главную площадь, непременный атрибут всех латиноамериканских населенных пунктов, на которой обязательно стоит собор. Вон он высится в гордом одиночестве, устремив к небу острые шпили. Зато на противоположной стороне площади возле ничем не примечательного двухэтажного здания полно народу, царит прямо-таки праздничное настроение. Правда, одежда у людей самая что ни на есть будничная, причем сразу видно, что это отнюдь не праздные зеваки. У одних в руках молотки, у других — носилки, у третьих — метлы. А на лесах расположились маляры, усердно покрывающие поблекшие от времени стены оранжевой краской.

— Что делаем? — переспросил мужчина в перепачканной спецовке, устроивший маленький перекур,— Наш клуб приводим в порядок. Ради общественного дела не жалко выходной потратить. Видите, даже на воскресную мессу по такому случаю никто не пошел. Ведь клуб для нас значит не меньше. У меня самого семеро детей, у других и побольше бывает. Где прикажете им кино смотреть? Да и мы часто сюда по вечерам приходим потолковать о житье-бытье. Не в церкви же нам свои рабочие проблемы обсуждать...

Возможность иметь в каждом городе коммунальные клубы, или, как их еще здесь называют, народные дома,— одно из немаловажных социальных завоеваний простых эквадорцев. А поскольку средств на ремонт таких клубов в скудной муниципальной казне, как правило, не находится, жители сами изыскивают выход из положения, сбрасываясь по трудовой копейке и засучивая рукава.

Позади остались последние городские постройки. За окнами автомобиля замелькали кофейные плантации и картофельные поля. На одном из песчаных косогоров привлекают наше внимание что-то оживленно обсуждающие крестьяне с мотыгами в руках. Выяснилось, что обитатели близлежащих хижин на свой страх и риск задумали возделать много лет пустовавший участок. Однако возник спор из-за границ раздела между семьями.

— Общий язык они в конце концов найдут,— размышляет вслух журналист Марсело Севальос, который вызвался сопровождать нас в поездке по стране.— Хуже, если объявится собственник участка. Уж он-то не остановится ни перед чем, чтобы согнать крестьян с этой земли, даже если ему самому она и не нужна...

Вскоре на горизонте появляется поселок с романтическим и вместе с тем не лишенным претенциозности названием Митад-дель-мундо, что в переводе означает «средина мира».

— Как, вы еще не были в Митад-дель-мундо? — в первый же день по прибытии в Эквадор с недоумением спрашивали нас, поскольку эквадорцы считают своим первым долгом свозить зарубежного гостя именно туда.

Назван так поселок потому, что расположен на самой линии экватора, от которого, кстати, происходит и само название страны. Раньше здесь, на нулевой параллели, стоял неброский обелиск, привлекавший туристов разве лишь тем, что точно отмечал линию экватора. Обычно они становились одной ногой в северное полушарие, другой — в южное, а шустрые уличные фотографы запечатлевали «исторический» момент.

Два года назад обелиск перенесли подальше в горы, а на этом бойком месте сооружают его монументальную копию: посетители смогут пройти внутрь «разрезанного» пополам условной линией экватора семиэтажного постамента, где будет работать музей Земли. Затем лифт доставит желающих на 25-метровую высоту. Там на просторной обзорной площадке уже установлен каменный глобус весом в четыре тонны и диаметром в четыре с половиной метра. Причем касается он основания не в привычной для нас манере — Южным полюсом, а лежа на боку. Это сделано, чтобы уже издали хорошо были видны оба полюса и экватор.

Проехав еще несколько километров, мы оказались у края гигантского кратера, достигающего в диаметре более трех километров. Нетрудно представить себе, какие внушительные параметры у самого вулкана Пополагоа, возвышающегося над уровнем моря на 2400 метров. Вулкан уснул, как утверждается, еще 10 тысяч лет назад. В самом кратере на глубине 400 метров расположена идеально ровная долинка, надежно защищенная со всех сторон от суховеев. Словно на ладони видны тщательно ухоженные плантации кукурузы, кофе, овощей. По всей долине разбросаны белоснежные крестьянские хижины. Столь идиллическое зрелище словно магнитом притягивает к себе туристов. Крестьянам же не до восторгов. Чтобы попасть из долины на «большую землю», приходится карабкаться чуть ли не по отвесным стенам кратера. Хорошо еще, если есть ослик, на которого можно навьючить мешок картошки или кукурузы. А наверху, где находится асфальтированная смотровая площадка, крестьян поджидают на своих фургонах перекупщики, за бесценок скупающие урожай, чтобы затем в столице сбыть его втридорога.

Кстати, в Кито мы видели «коммерсантов» и иного рода. На центральных перекрестках, у подъездов отелей, будто часовые, стоят невысокие смуглолицые индейцы в суконных шляпах, цветастых пончо и чуть ли не белоснежных брюках. Они вежливо, с добродушной улыбкой предлагают прохожим свои поделки. Тут и резьба по дереву, и лепка, и разноцветные коврики, и изящные шерстяные шарфики, и украшения из серебра, не говоря уже об обилии всевозможных пончо. Привозят все это из дальних селений, которые испокон веков специализируются на своем, «фирменном» изделии.

Так, по дороге на север, в поселке Кальдерой, хозяйка крохотной домашней мастерской Анна-Мария познакомила нас с нехитрым секретом производства миниатюрных фигурок. Она делает их из круто замешенного теста. Затем фигурки особым образом запекают, чтобы стали твердыми и прочными, расписывают, сушат и покрывают лаком. В городке Сан-Хуане вы попадаете в царство деревянных масок и статуэток. Гостям же Куэнки предлагают известные всему миру солнцезащитные шляпки-панамки из хлопка. Местные умельцы наладили их производство еще в прошлом веке. «Панамками» же их называют потому, что Панама была первым государством, куда эквадорцы стали поставлять свой товар. Матросы с проходящих по Панамскому каналу судов охотно покупали их и увозили в качестве сувениров в родные края.

...Чем дальше от Кито, тем автострада Панамерикана все больше сужается, прижимаясь к отвесным скалам. Крутые повороты следуют один за другим. И что ни поворот — то каменный крест на обочине, обращенной к ущелью.

— Это своеобразные дорожные знаки, предупреждающие об опасности,— говорит Марсело.— Только устанавливала их не транспортная полиция, а родственники погибших здесь шоферов: в память о них и в назидание нам, живым.

Тем не менее эквадорских водителей, кажется, ничем не проймешь. В любое время дня и ночи мчат они по Панамерикане, что называется, во всю прыть. Даже в гололед. Да, да, хотя рядом и экватор, и ослепительно светит солнце, гололед здесь не такая уж редкость. Набежит туча, и сразу же может повалить снег. На одном из перевалов нас настигла снежная буря. Но Марсело не собирается останавливаться, чтобы переждать ее: для местных шоферов это самое обычное дело. Где-то на полпути между Кито и Гуаякилем, проезжая по знойной долине, мы остановились у придорожного киоска, чтобы утолить жажду. Смеркалось. В окнах стоявших неподалеку нескольких хижин мерцали слабые огоньки свеч и лучин. Тусклая керосиновая лампа освещала и киоск — сразу было видно, что электричества в этих краях нет и в помине. Поэтому, когда лавочник вытащил из-под прилавка заиндевевшую бутылку кока-колы, мы с удивлением в один голос спросили:

— На чем же работает ваш холодильник?

— Что вы, сеньоры! Какой холодильник! Это для меня непозволительная роскошь. Бутылки я охлаждаю льдом. Благо, наш вулкан Чимборасо им еще не оскудел.

Оказывается, на эквадорские вершины, которые не всегда удается покорить даже специально приезжающим сюда из США, Канады и Западной Европы альпинистам, чуть ли не ежедневно ловко взбираются местные крестьяне, хотя на первый взгляд в их щуплых телах нет ничего атлетического. У кромки вечных ледников они дробят глыбы на мелкие куски, набивают ими мешки и с тяжелой ношей спускаются в долины, где распродают лед за гроши.

Переночевав в крохотном провинциальном отеле, мы вскоре сворачиваем с Панамериканы и едем по свежеуложенной асфальтовой ленте. Узнаем, что шоссе этому нет и года. Его сейчас ускоренными темпами прокладывают в дебри эквадорской сельвы. По словам Марсело, еще десять лет назад о подобной стройке никто и не думал. Ведь речь идет об обширном районе, покрытом топями да непроходимыми зарослями. Однако стоило обнаружить там богатые залежи нефти, и, казалось бы, неприступная сельва начала покрываться частоколом металлических вышек, а небо над ней заполнил стрекот вертолетов.

Правда, до самой сельвы пока что на автомобиле не доберешься. Но у нас иная цель: засветло попасть в крестьянскую общину Пул, куда нас любезно пригласил один из ее руководителей, с которым мы познакомились в штаб-квартире Конфедерации трудящихся Эквадора в Кито.

Если посмотреть на карту Латинской Америки, то Эквадор кажется на ней совсем маленьким государством. Но мы уже который час в пути, а Пула все нет и нет. Осталась в стороне «нефтяная» магистраль. Машина, надрывно воя, полезла в гору по едва приметному в зарослях густой травы проселку. Стрелка высотомера — ими здесь снабжены почти все автомобили — с двухтысячеметровой отметки пошла вправо и заколебалась возле цифры «4000». Невольно ловишь себя на том, что жадно глотаешь воздух — до того он тут разрежен. Высота дает о себе знать и сменой пейзажа: у Панамериканы эвкалиптовые рощи чередовались с кофейными плантациями, потом потянулись сосны, их сменили кустарники, а теперь кругом одна трава, вначале буйная и сочная, а чем выше — тем все более редкая и чахлая. Ее здесь называют «пахой». Вскоре и проселок остался где-то справа. Машину отчаянно затрясло на каменистой почве. Совсем рядом замаячили снежные вершины. Кажется, еще чуть-чуть, и мы окажемся в зоне вечной мерзлоты.

Пасынки на своей земле

— Не заблудились ли? — осторожно интересуемся у Марсело.— Травы и той уже почти нет. Да и дышать нечем. Неужели здесь люди живут?

Не успел он развеять наши сомнения, как впереди послышалась барабанная дробь, донеслись громкие возгласы. Вынырнув из-за холма, мы увидели толпу веселящихся людей. С полсотни босоногих крестьян, разодетых в брюки из овчины, в ярко-красные пончо и белые войлочные шляпы, были настолько чем-то увлечены, что поначалу даже не обратили внимания на наше появление. Выйдя из машины, протискиваемся вперед к центру круга. Там зарыт по шею в землю петух. Один из молодых крестьян с плотной повязкой на глазах и с мачете в руках подошел к птице и, размахнувшись изо всех сил, попытался обезглавить ее. Промах! Раздается дружный хохот. Тем временем в круг вышел новый участник необычного состязания.

С помощью жестов и ломаных испанских слов крестьяне объяснили, что происходит. Оказывается, мы приехали в самый разгар индейского народного праздника с несколько странным названием «петух от кума». А поскольку в небольшом селении все друг другу кумовья, то один из них приносит в жертву общине птицу. И жертва эта, учитывая крайнюю бедность индейцев, далеко не символична. Так вот, этим петухом может полакомиться лишь тот из участников своеобразного турнира, кто с завязанными глазами и с первой попытки сумеет поразить птицу. Задача не из простых. Поэтому прежде чем кому-либо удастся с нею справиться, крестьяне могут вволю потешиться.

Однако для победителя никакой корысти в трофее нет. Скорее наоборот. Ибо через год, к следующему празднику он обязан пожертвовать уже двух петухов — одного вернуть великодушному куму, а другого припасти для очередных соревнований. А поскольку ни куры, ни петухи на такой высоте не приживаются, то достать их — целая проблема: нужно добираться за десятки километров в ближайшую долину, раздобыв предварительно деньги, что тоже весьма сложная задача.

Петушиное жертвоприношение, конечно, лишь прелюдия к настоящему веселью. Когда петух ощипан и передан стряпухам, все пускаются в быструю пляску под аккомпанемент бубнов и рожков. Задают тон женщины, разодетые в многослойные сборчатые юбки с красиво расшитыми поясами, в ярких шляпах и бусах. Праздник длится допоздна, а на следующий день веселье продолжается с новой силой. Люди предаются ему всей душой. Глядя на их радостно возбужденные лица, можно подумать, что индейцы только этим и живут, что у них и забот-то никаких нет.

На самом деле подобное празднество устраивается лишь раз в году. А остальное время крестьянам не до веселья, поскольку приходится отстаивать свое право на существование в этом пустынном, глухом и холодном краю ежедневно и ежечасно.

Вокруг пятачка, где проходило гулянье, мы не заметили ничего похожего на жилье — лишь лысые холмы с редкими стожками сухой пахи. Поэтому когда нас пригласили на праздничное застолье, то мы, естественно, предположили, что придется еще куда-то долго идти. Однако, сделав по узкой тропинке несколько десятков шагов, мы остановились у первого стожка. Сопровождавший нас молодой крестьянин Манко проворно нырнул в неглубокую траншею и помог спуститься остальным. Ниже уровня земли с подветренной стороны под стогом было подобие двери из пригнанных плотно друг к другу неотесанных досок. Манко привычно распахнул ее ногой. Что находилось дальше — пещера или землянка, из-за кромешной темноты можно было только гадать. Кто-то чиркнул спичкой, поднес ее к куче хвороста на земляном полу. Огонь разгорался с трудом, наполняя, как оказалось, полуземлянку-полушалаш едким дымом.

Глаза стали слезиться, в горле запершило. Но вот пламя выровнялось, дым вытянуло через распахнутую настежь дверь. Постепенно мы привыкли к полумраку и начали различать контуры отдельных предметов. Внутри необычное жилище было довольно просторным. Очаг условно делил его на две половины — жилую и подсобную. В первой вдоль стены устроены нары из жердей, покрытых тонким слоем пахи. На них, как признался Манко, спит вся семья — он, жена и полдюжины детей. «Каждый год у нас по младенцу»,— смеясь, уточняет хозяин. Двое самых маленьких и сейчас сладко посапывали во сне. Остальные наравне со взрослыми участвовали в веселье. В «подсобке» стояла кадка с зерном, были сложены чугунки, миски и прочая кухонная утварь, сделанная из металла явно кустарным способом. На протянутой из угла в угол веревке висели лоскутки какой-то шкуры. Поближе к огню улеглись два тощих пса, никак не прореагировавших на появление чужих.

Постепенно подошло еще человек десять гостей. Все расселись на корточках вокруг костра, от которого вскоре ароматно запахло жареным мясом. Манко отодвинул кочергой горящие поленья в сторону, затем разгреб золу и поднял какую-то жестянку, видимо, служившую крышкой. В открывшемся под ней небольшом углублении действительно было мясо. Не ожидая специального приглашения, каждый извлек из ямки по румяной тушке. Хотя они выглядели не слишком-то аппетитно, так как отдаленно напоминали крыс, индейцы принялись уплетать мясо с явным наслаждением.

— Даже в Кито подобная пачаманка  (На языке кечуа — мясо, зажаренное между раскаленными камнями) далеко не всем по вкусу,— доверительно сказал нам Марсело.— Но попробовать обязательно надо. Иначе людей обидим, подумают, что пренебрегаем ими.

— Действительно ли это крыса?

— Не совсем. Это ее отдаленная разновидность, именуемая «индейским кроликом», или «куем». Это совсем безобидный зверек. Он, пожалуй, единственная съедобная живность, которая водится в здешних местах.

«Кролик» действительно оказался вполне съедобен, хотя и был жестковат, с уймой мелких костей. Индейцам явно пришлось по душе, что мы разделили их скудный праздничный ужин. Все враз заговорили. Посыпались вопросы — про Советский Союз, про то, как там живут крестьяне, как одеваются, что едят, какое у них жилье.

По тому, с каким жадным вниманием на лицах все слушали через переводчика наши ответы, было видно, что ими руководило отнюдь, не праздное любопытство, а стремление узнать, примерить для себя чужой опыт в надежде изменить к лучшему собственную долю.

А долю эту легкой не назовешь. И дело тут даже не в суровом климате и в скудости земли, что, конечно, тоже нельзя сбрасывать со счетов. Как выяснилось, даже в этом малопригодном для жизни месте крестьянская община со времени конкистадоров находилась в феодальной кабале у помещиков. Пабло Турде, последний из них, лишь изредка наведывался в Пул из долины, чтобы обобрать своих подданных до нитки, а затем вновь кутить в дорогих ресторанах Гуаякиля. Можно было лишь поражаться долготерпению индейцев, с которыми приказчики обращались хуже, чем со скотиной.

И все же обитатели Пула не напрасно считали себя потомками Атауальпы. Когда-то освященное веками общинное единство помогало индейцам в суровой борьбе с природой и чужеземцами. Тогда они были горды и не продавали свое достоинство за кусок хлеба. Теперь эта тяга к единству, сохранившаяся в крови у индейцев, ожила, обретя новую форму.

Под влиянием городских рабочих на базе общин возникли крестьянские профсоюзы. В числе первых профсоюз был создан и в Пуле. Собравшиеся на сходку индейцы потребовали от Турде увеличить минимальные размеры уасипунго (Земельный надел, сдаваемый помещиком крестьянину в аренду на кабальных условиях), оставлять им твердую часть выращенного на этих землях урожая, устроить в селении начальную школу.

— Убирайтесь прочь, грязные твари! — такой ответ последовал от хозяина.

И тут терпению пришел конец. В 1935 году в Пуле вспыхнуло крупнейшее в стране восстание, к которому присоединилось 30 тысяч крестьян из соседних помещичьих имений. Повстанцами руководил сметливый индеец по имени Амбросио Ласо, которому по общему решению присвоили звание народного полковника. Встревоженные не на шутку власти спешно перебросили на подавление бунтовщиков воинские подразделения из Кито и Гуаякиля. Восставшие крестьяне проявляли недюжинное мужество, но не могли долго сопротивляться вооруженным до зубов карателям. Индейцев беспощадно расстреливали, засекали хлыстами, хватали и заковывали в кандалы, словно беглых каторжников. Даже по заниженным официальным данным, количество убитых составило тогда несколько тысяч человек. Хозяева распускали среди суеверных крестьян слухи: «Бунтовщика Амбросио околдовали злые духи, и он приносит людям одно лишь несчастье».

Позднее о мятежном Пуле большая пресса предпочитала вообще не упоминать, дабы предать все забвению. Однако 34 года спустя он вновь приковал к себе внимание эквадорской общественности. Опираясь на поддержку Конфедерации трудящихся, пульские крестьяне объявили помещику бойкот. На протяжении целого года они не допускали к себе в горы ни его, ни кого-либо из представителей власти. Подчеркнем, что на этот раз восставшими руководил младший брат погибшего полковника — Мануэль.

Перед стойкостью и выдержкой крестьян, а также перед лицом единодушной солидарности, проявленной эквадорскими рабочими, правительство не посмело вновь учинить кровавую расправу, подобную предыдущей. И тогда индейцы заявили, что отныне они сами будут распоряжаться землей, на которой трудились их деды и прадеды. Прежнему полновластному хозяину Турде скрепя сердце пришлось согласиться.

— Сейчас мы живем дружной коммуной,— рассказывает Мануэль Ласо, маленький седой старичок, вовсе не воинственной наружности, с добродушной улыбкой и пытливыми глазами.— Всего в коммуне пятьсот человек, между которыми справедливо распределены участки земли. Конечно, это не бог весть что — крохотные лоскутки на крутых склонах гор, удаленные друг от друга на километры. На них с большим трудом удается вырастить лишь картошку и ячмень. Ведь, помимо сурового климата, здесь и почва скудна, и дождей почти не выпадает.

— Оказывает ли вам государство какую-либо помощь?

— Нам только ее обещают. Правда, недавно прислали учительницу. Но прежде предложили самим, построить школу. Вон, видите, в овраге домик? Единственный, кстати, пока у нас. Строили всем миром во время воскресной минги (Форма безвозмездного коллективного труда индейцев ради общих нужд, сохранившаяся еще с доколумбовых времен). Рады бы и жилье сделать более сносным, да на какие средства материалы достанешь? Просили у сельхозбанка кредит на постройки, удобрения, инвентарь, цистерны для воды — ответили отказом. Гарантий, мол, нет надлежащих. Вот если бы нашу общину официально признали кооперативом... Но власти на это пока не идут. Дело обставлено столькими разными проволочками, что попробуй их преодолей...

Когда мы прощались с обитателями Пула, веселье там еще продолжалось. Мы смотрели на радостные лица крестьян и думали про себя: что же удерживает их в этом угрюмом краю? И, словно поняв, о чем мы его еще хотели спросить, Мануэль Ласо с гордостью заметил:

— А знаете, кое-кто из наших, особенно молодые ребята, пытались податься отсюда в Кито и даже поискать счастья за границей. Но нигде не сумели прижиться. Один за другим возвратились сюда, хотя там, на чужбине, вроде бы и деньги у них водились. Просто не могут они без земли, где пролито столько пота и крови, крови их отцов. Тем более что теперь и впредь эта земля принадлежит только нам.

О. Бондаренко, Л. Ягодин Кито — Москва

(обратно)

На холмах российского ополья

То лето «дождя пополам с солнцем» памятно мне по многим причинам. Старый кремль Ростова Великого тогда еще только восстанавливали после урагана 1954 года. Ветхий, пустынный, он был сказочным замком для меня и двух моих спутников, товарищей по экспедиции. И сам город, доброжелательный и уютный, раскрывал перед нами неторопливый быт российской глубинки, как бы связующий настоящее с прошлым. То было лето и действительных открытий, наиболее успешных и значительных в чреде бесконечных разведок и раскопок.

Задача нашей археологической экспедиции — обследовать и описать в общем-то известные места древних поселений на берегах озера Неро. Возвращаясь вечером в канцелярию Ростовского краеведческого музея, предоставленную нам для ночлега, мы разбирали дневные находки, мыли их, составляли перечень, а перед сном бродили по переходам крепостных стен, проникаясь ночным покоем ростовской старины.

Однажды, вернувшись после раскопок в музей, я обнаружил сюрприз. На подоконнике, заваленном нашими находками, стоял небольшой глиняный горшочек с круглым дном и невысокой вертикальной шейкой, украшенной оттисками мелкозубчатого штампа. Рядом с ним лежали два костяных предмета: острие, похожее на стилет, и кочедык, при помощи которого из лыка и бересты на севере плели (да и сейчас плетут) лапти, кошели, пестери и прочую хозяйственную утварь. Как явствовало из записки, эти вещи принес в музей шофер, возивший гравий для дорожных работ из карьера, расположенного километрах в двадцати пяти от города. Находчик упоминал, что в гравии были и человеческие кости.

Передо мной лежали вещи одного из погребений фатьяновской культуры — частицы одного из самых интересных и загадочных явлений в древней истории Восточной Европы.

Фатьяновская культура, получившая свое название по первому раскопанному могильнику возле деревни Фатьяново в Ярославской области, известна археологам уже более ста лет. За это время ученые открыли и исследовали несколько десятков могильников, сотни погребений. Систематизирован и издан огромный материал, написано много статей и книг, но ореол загадочности от этого ничуть не уменьшился.

Кто же оставил нам памятники фатьяновской культуры? Антрополог ответит, что в основном это были люди «средиземноморского» типа — с высоким крутым лбом, массивным, красивым черепом, тонким, часто с небольшой горбинкой носом, широким подбородком. Этот тип мы часто видим на скульптурных портретах древних римлян, он сохранился среди населения Центральной Европы и Восточной Прибалтики, Дунайской провинции и отчасти Балканского полуострова.

Археологу своеобразие фатьяновской культуры открывается в предметах и могильниках. Но только ли своеобразие? Если большинство археологических культур известно по поселениям, пусть даже сезонным, и могильникам, то в отношении фатьяновцев мы располагаем почти исключительно одними могильниками. Лежат они на высоких холмах среди современных полей; холмах, сложенных гравием и остатками морены. Здесь, не отмеченные какими-либо надмогильными сооружениями, в глубоких прямоугольных ямах, выкопанных в слоях гравийного песка, лежат скелеты фатьяновцев: на боку или на спине, но всегда в скорченном положении — с согнутыми в коленях ногами и руками, поднятыми к лицу. Вокруг них стоят прекрасной выделки глиняные сосуды — шарообразные, обязательно с вертикальным венчиком, сделанные из тонкой, прекрасно очищенной глины, покрытые почти что полировкой, поверх которой нанесен тонкий, чрезвычайно изящный узор.

Вместе с сосудами возле скелетов лежат костяные орудия — долота, кочедыки, лощила, кинжалы — и различные украшения вроде молоточковидных булавок, подвесок из зубов животных, ожерелий из трубчатых костей птиц. И здесь же каменные орудия: наконечники стрел и копий, ножи, скребки, шлифовальные плиты, но главное — топоры. Их два вида, и оба они лучше всего рисуют лицо этой культуры: боевые — сверленые, из тяжелых кристаллических пород, напоминающие томагавки североамериканских индейцев, только более массивные, и рабочие — плоские, шлифованные, из кремня,— такие топоры вставляли в костяные или деревянные муфты, соединенные с рукоятками.

Но это не все. Фатьяновцы, как оказалось с самого начала, были знакомы с металлом. Вместе с медными украшениями — подвесками, браслетами — в их погребениях находят бронзовые топоры, копья и даже литейные формы, в которых и отливались металлические предметы. Фатьяновцы не просто знали металл, они занимались металлообработкой!

К этому следует прибавить, что фатьяновцы, как это с достоверностью установлено, были животноводами. Куски туш домашних животных — свиней, овец, коз,— положенные вместе с умершими в качестве заупокойной пищи, кости коров и лошадей, из которых изготовлены некоторые костяные орудия, наконец, подвески из зубов позволяют нам довольно точно представить состав фатьяновского стада. И он убеждает, что фатьяновцы были не кочевыми, а оседлыми животноводами.

Между тем поселений фатьяновцев мы до сих пор не знаем.

Правда, в Чувашии, где были найдены могильники балановской культуры, которую ряд археологов считает только частью фатьяновской, обнаружены укрепленные городища. На западе родственники фатьяновцев, объединяемые мегакультурой «боевых топоров» (по наиболее общему, характерному для всех этих культур признаку), известны в Швеции, Чехословакии, Германии, Польше, Дании и в Прибалтике. Кроме могильников, схожих с фатьяновскими по погребальному обряду, керамике и положению покойника, там подробно изучены обширные поселения с наземными домами легкого типа, загонами для скота, амбарами. По большей части их строили из жердей и кольев, переплетенных ветками и обмазанных глиной. Для тех культур известны торговые связи с окружающим миром, хозяйство, природные условия, наконец, хронология — основа основ, без которой исследователь прошлого оказывается беспомощен в своей работе.

И все-таки ниточка, связывающая фатьяновцев с обитателями неолитических поселений, была. То там, то здесь при раскопках сезонных неолитических стойбищ археологи обнаруживали черепки сосудов, боевые фатьяновские топоры и, что особенно важно, каменные столбики, получавшиеся при сверлении топоров. Находок было мало, слишком мало, чтобы строить на них какие-либо основательные умозаключения. И все же они свидетельствовали, что фатьяновцы не только посещали места неолитических поселений, но здесь же в ряде случаев изготовляли свои топоры.

Погребения, а тем более могильники неолитических охотников нам неизвестны. Возможно, они хоронили своих покойников над землей, как то делали когда-то лопари и охотничьи народы Сибири. Поэтому можно угадать мысль, которая с неизбежностью возникла в умах исследователей. Поскольку, рассуждали они, с одной стороны, нам известны только поселения, если не принимать в расчет отдельных захоронений на территории стоянок и в заброшенных жилищах, а с другой — исключительно могильники, то почему не предположить, что перед нами две дополняющие друг друга половины одного целого? Разница в предметах, в сосудах? Но подобные отличия видны и при сравнении материала поселений одной культуры, относящихся к разным сезонным периодам. Здесь же отличие должно быть еще большим, поскольку на поселениях перед нами грубая кухонная посуда повседневного употребления, а в погребениях — торжественная, специально изготовленная, как и предметы погребального обряда! Неходки же вещей из могильников в слоях поселений только подчеркивают искусственность их разделения...

Такова была одна точка зрения, пытавшаяся примирить противоречия их уничтожением. Другая, более распространенная, наоборот, подчеркивала отличия во всем — в физическом облике неолитических охотников и фатьяновцев, в их хозяйстве, основанном на разном подходе к природе, в использовании фатьяновцами металла, в их вооружении, высокой степени технологии, наконец, в «инородности» фатьяновцев по отношению к местному населению лесной зоны Восточной Европы.

Были ли фатьяновцы пришельцами? Как ни казалось заманчивым для ряда археологов отрицать этот факт, очевидность его не вызывала сомнений. А это давало простор для фантазии. В тридцатых годах на развитие европейской археологии определенное давление оказывали идеи политические, в первую очередь посеянные расизмом и фашизмом. Именно тогда возникло представление о фатьяновцах как о «группах воинов», противостоящих местным мирным жителям в своих завоевательных походах на восток. «Воинственность» фатьяновцев выводилась буквально из всего — начиная от специфических «боевых» топоров и кончая животноводством и металлообработкой. И никому не пришло в голову, что узкая специализация фатьяновского животноводческого хозяйства вовсе не предполагает их конфликтов с местными охотниками и рыболовами. Скорее наоборот — естественно заполняет ту оказавшуюся свободной экологическую «нишу», которую отыскивали в своих перемещениях эти люди так же, как владельцы балтийского янтаря — богатые рыбой водоемы вдоль внешней гряды конечных морен валдайского оледенения...

В те годы, с которых я начал рассказ о фатьяновцах, эти вопросы вызывали ожесточенные споры археологов, придерживавшихся противоположных точек зрения. Готовясь вступить в науку, мы, тогда еще студенты, не только прислушивались к этим баталиям, но и пытались в аргументах противников найти свой путь, определить свою точку зрения, потому что проблема фатьяновцев сама по себе, словно в фокусе, собрала и множество других.

Прикоснуться к самим фатьяновцам, увидеть не за стеклом музейной витрины, а на месте все то, из-за чего разгорались споры, было и моей заветной мечтой. Вот почему на следующее утро я, втиснувшись в кабину изрядно помятого самосвала, уже ехал с находчиком к новому Фатьяновскому могильнику.

Небольшой холм возле деревни Халдеево, почти полностью уничтоженный гравийным карьером, занимал вершину пологой гряды. Отсюда открывался вид на схожие окрестные холмы, занятые деревнями и полями, сбегающими к густым лугам, среди которых сверкали петли небольших речек. Весь этот край состоял из лугов и полей. И только на севере слабо синели полосы далеких лесов — до них дотягивался этот язык знаменитого Владимирского Ополья.

Картина, оставшаяся в памяти, изменила мое отношение, к фатьяновцам куда больше, чем даже осмотр стенок карьера, где был обнаружен могильник и найден трофей — боевой топор из зеленого диорита. Возможно, уже тогда, пытаясь разобраться в напластованиях окружающего мира, я обращал внимание не столько на предметы, появлявшиеся передо мной из прошлого, сколько на обстоятельства их находки, на все, что их сопровождало: на слои земли, пейзаж, просматривая за современным тот, возможный, древний. Раскопки следующим летом обнаружили здесь еще одно погребение, на этот раз нетронутое, поскольку карьер по нашей просьбе был закрыт в тот же день.

И хотя Халдеевский могильник так и остался единственным из фатьяновских, который я сам раскапывал, изучая именно фатьяновские материалы, я почувствовал, что ключ к раскрытию их тайны лежит где-то рядом. Он требует иного подхода не только к раскопкам, но иной оценки самих находок.

Каким должен был быть первый шаг на пути к разгадке фатьяновцев?

Надо было отказаться от прежнего взгляда на фатьяновцев и на находки, чтобы за горшками и костями, собранными при раскопках, увидеть прежнюю жизнь. Гак произошло вскоре с реконструкцией хозяйства фатьяновцев.

Вместе с умершим фатьяновцы опускали в могилу куски мяса овец, свиней и коз. О существовании у них коров и лошадей, как я уже упоминал, свидетельствовали зубы этих животных, из которых делали украшения, костяные орудия, а также форма, размеры и количество круглых сосудов, удобных для хранения, перевозки молока и сбивания масла. Масло сбивалось в специальных горшках со сливом и отверстием в верхней части, кстати, употребляемых для этой цели кое-где и сейчас. Обширность стада немедленно ставила вопрос о «пастухах», и они нашлись: захоронения вооруженных мужчин с собаками, а также отдельные погребения собак.

Но это была лишь одна сторона дела. Распределение костей животных в могильниках фатьяновцев показывало, как они использовали продукты животноводства. Так, козы, овцы и свиньи содержались этими людьми исключительно для получения мяса и шерсти. А вот изготовление подвесок из зубов крупного рогатого скота, использование их костей при создании некоторых орудий и глиняные сосуды дляхранения и сбивания молока и масла позволяют думать, что крупный рогатый скот использовался исключительно для получения молочных продуктов, но мясо его в пищу не употреблялось, возможно, в силу каких-то религиозных табу.

Такой анализ фатьяновского стада объяснял, почему их могильники находят именно в этих районах Ярославской, Владимирской и Ивановской областей. Присутствие в хозяйстве свиней предполагает обязательную оседлость с вольным или ограниченным выпасом стада в широколиственных лесах паркового типа, на лугах и опушках. А овцам и крупному рогатому скоту нужны открытые пространства и пойменные луга с разнотравьем. Такое сочетание в нашем Нечерноземье встречается только здесь. Вот почему все известные могильники фатьяновской культуры точно вписываются в эти почвенные оазисы, подчеркивая их как бы изначальный характер. В силу каких-то определенных причин, начиная с послеледникового времени, лес обходил эти пятна холмистых лугов, на которых формировались ложные черноземы. Кости хомяка в Кузьминском могильнике и сурка в Милославском, этих типичных обитателей степи и лесостепи, подтверждают вывод почвоведов. Так в сплошной Лесной зоне оказались естественные экологические ниши с лесостепной растительностью, благоприятной для развития животноводства, на которые не посягали охотники и рыболовы неолита.

Цикл жизни фатьяновцев, как его можно представить на основе анализа стада и обряда захоронения, сводился к пастьбе скота, защите его от диких зверей и заготовлению кормов на зимний период. Именно этим целям отвечало их оружие, рассчитанное не столько для нападения, сколько для обороны.

Но самым важным, определяющим предметом системы фатьяновского хозяйства были рабочие топоры — бронзовые и клиновидные кремневые. Человек, взявший на себя заботу о домашних животных, должен был не расставаться с топором — сначала каменным, затем бронзовым,— заготавливая впрок горы веток с листьями. По вычислениям шведского исследователя М. Съебека, в доисторический период корова средних размеров, весом не более 150 кг или около того, должна была съедать за зиму приблизительно тысячу лиственных веников весом по одному килограмму. Если представить, как быстро это стадо истребляло кустарник и молодую поросль в перелесках и на опушках леса, придется признать, что с возникновением животноводства активное воздействие человека на окружающую среду по сравнению с прежним охотничьим существованием увеличилось в сотни раз, если не больше. Теперь человек действительно противостоял природе, создавая вокруг себя как бы «вторую» природу.

Потребности животноводства, подобно джинну, выпущенному из бутылки, в короткое время изменили не только экологические связи общества, но и основы его экономики.

Высококачественный, пластичный кремень требовался во всевозрастающем объеме. Он нужен был для изготовления ножей, кинжалов, наконечников стрел, серпов, но самое главное — для массового производства топоров, долот и тесел. За кремнем следовало отправляться в глубь земли, что предполагало не только слаженную хозяйственную организацию труда, но и высокую степень его специализации и разделения.

В том, что это оказалось возможным, убеждает нас множество открытых за последние десятилетия специализированных районов по добыче кремня — в Швеции, Дании, Англии, Франции, Польше, Германии; у нас — на Украине, в Белоруссии, в Зауралье, на Каме, Северной Двине, на Оке и в Верхнем Поволжье. Иногда это были открытые выработки, по большей части — настоящие горные разработки с тысячами вертикальных шахтных стволов и сложной системой отходящих от них горизонтальных штолен, которые распространяются по пласту, содержащему кремневые желваки.

Размах горного дела в неолите поразителен. Кремень не просто добывался и выносился на поверхность. По-видимому, существовали четкая специализация и разделение труда. Добытый кремень тут же, на поверхности, обрабатывали мастера, изготовляя из него топоры, которые в оббитом виде совершали путешествие к покупателю за сотни километров и на месте уже только шлифовались.

Опыт горного дела по добыче кремня, а потом и соляных разработок, по-видимому, очень быстро привел к разработкам медных, мышьяковых и сурьмяных руд, хотя вплоть до начала массового производства железа металлурги бронзового века не могли удовлетворять спрос на металл. Добыча кремня существовала на протяжении всего бронзового века, восполняя этот недостаток.

Как можно видеть по находкам глиняных литейных форм в фатьяновских могильниках Ярославской области, эти люди занимались «вторичной» металлургией. Они получали уже готовый металл в слитках или в изделиях, которые по мере надобности переплавляли в рабочие топоры и наконечники рогатин. Металлический рабочий топор, острый и надежный, был самым ценным предметом в их пастушеском обиходе. Не потому ли археологи находят так мало медных и бронзовых предметов в фатьяновских могильниках, что вечно нуждавшиеся в металле фатьяновцы лишь в редких случаях позволяли себе роскошь потратить его на украшения?

Теперь, когда в общих чертах обрисовано хозяйство фатьяновцев, можно попытаться решить загадку поселений этих таинственных людей. Предположение о кочевом образе жизни фатьяновцев основывалось главным образом на том, что не были известны места их стоянок. Но отсутствие доказательств само по себе не может служить доказательством. Больше того, состав фатьяновского стада доказывает, что они не могли кочевать, а жили оседло. Об этом можно было догадаться и раньше по обширности их могильников и составу захоронений. Изучение узоров на сосудах, расположения могил, антропологические исследования погребенных позволяют с уверенностью говорить, что перед нами родовые кладбища, на которых умерших хоронили по семейно-родственным признакам. Некоторые из таких кладбищ содержат более сотни погребенных. Следовательно, где-то поблизости располагались и поселения фатьяновцев, владевших хозяйственными помещениями, загоном для скота с навесами, где животных укрывали в непогоду, с мастерскими металлолитейщиков и кузнецов...

Пора взглянуть правде в глаза: мы не знаем этих поселений не потому, что их нет, а потому, что их специально никогда не искали. Раскопки велись до последнего времени только на самой территории фатьяновских могильников. Поиски неолитических поселений в лесной зоне археологи по традиции ведут исключительно по берегам озер и рек. Между тем поселения древних земледельцев и животноводов должны располагаться там же, где их могильники, где были их пастбища и где теперь находятся поля и современные деревни.

Именно здесь, на пашнях, собрано большинство боевых фатьяновских топоров. Они не могли попасть на поверхность из разрушенных могил — фатьяновцы хоронили своих умерших достаточно глубоко — и на поверхности могильника, как правило, ничего фатьяновского не находят. Стало быть, каждый раз мы натыкаемся на остатки фатьяновского поселения, разрушенного до основания многовековой пахотой...

Так что же, загадки нет и все тайны решаются почти математическими уравнениями? Нет, тайна жива, только искать ее следует в других «измерениях». Не в облике культуры фатьяновцев, не в их экологии, не в местах поселений, а в них самих.

Кто они? Почему попали в наши псевдостепи? Чем объяснить столь резкую разницу в уровне культуры фатьяновцев и местных племен? Что несли они в себе, семена каких идей сеяли вокруг? Какими видели окружавший их мир?

Вопросы эти не случайны. Уже само отличие физического облика большинства фатьяновцев от остального населения Восточной Европы, сохранившегося в своих основных чертах до наших дней, заставляет интересоваться их происхождением. Большинство археологов на основании внимательного изучения комплексов вещей из фатьяновских погребений полагают, что фатьяновцы, как и остальные представители культуры «боевых топоров», принадлежали к индоевропейской языковой семье, к тем легендарным ариям, которые в середине II тысячелетия до нашей эры вторглись в долину Инда.

Именно с ними связывают сложение индоевропейской языковой общности, куда входят балтийские языки и русский.

Хозяйство и экология фатьяновцев, как они могут быть воссозданы сейчас, удивительно совпадают с чертами быта и представлениями древних ариев. Примером может служить почитание коров, от которых берется только молоко, тогда как мясо получают от коз и овец. Подобную двойную направленность животноводства кое-где и теперь можно встретить в Индии. С другой стороны, соседство с лесом и повышенный интерес к медведю с неизбежностью предполагают присутствие меда в их ежедневном меню. Следы его в виде характерной пыльцы медоносов когда-нибудь палинологи обнаружат на дне и стенках не вымытых археологами фатьяновских сосудов из новых погребений. Между тем известно, какое большое значение имел мед у ариев: видимо, из него они приготовляли сому — пьянящий «напиток богов».

С арийскими племенами древней Индии фатьяновцы схожи и формами своих сосудов, и характером жилищ, известных на территории других культур «боевых топоров».

Как ни странно, я не могу отделаться от мысли, что вместе с новой экологией фатьяновцы принесли в наши леса новые представления о мире. Или — новое ощущение его.

Выбравшись из лесов, с топких берегов озер и речек, из торфяных болот, где лежат остатки неолитических стойбищ, на высокие, плавно катящиеся холмы, откуда открываются необъятные просторы, ощущаешь благоговейный восторг. Восхищение охватывает человека перед бескрайностью горизонтов и бездонностью неба, мелькавшего до того лишь клочками между деревьев. Обнаженным, маленьким и потерянным должен был чувствовать себя лесной человек, привыкший к тесноте леса, к сумеркам, тишине, в которой каждый звук имеет свое значение, каждый шорох заставляет настораживаться, от каждого мускула требуется готовность к действию. А здесь, в ослепительном буйстве света, ветра, стихий, рождалось и заполняло сердце почти божественное спокойствие, требовавшее от человека не столько поклонения, сколько утверждения своего «я», своего духа в этих пространствах земли и времени, доступных его телесному и духовному взору...

Нет, не случайно было то лето, наполненное солнцем и грозами, когда я впервые прикоснулся к тайне фатьяновской культуры и увидел открывавшиеся с их могильников горизонты. Вот почему, на мой взгляд, правы те археологи, которые даже без достаточных оснований полагали фатьяновцев «солнцепоклонниками». Вечный небесный огонь древние могли почитать хотя бы потому, что в одном из его проявлений, в пламени горна, раздуваемого мехами литейщиков, один и тот же металл, переплавляясь и заполняя все новые формы, становился то рабочим топором, то копьем, то кинжалом, то браслетом, то перстнем, чтобы в случае нужды через какое-то время снова слиться воедино в сверкающем топоре.

Не здесь ли сокрыто связующее звено фатьяновцев с арийцами, принесшими в Индию уже огненное погребение? Ведь в самых поздних фатьяновских могильниках, если археологи не ошибаются, на место погребения приходит кремация на костре. И в это время фатьяновцы исчезают — так же внезапно, как когда-то они появились. Зарастают их могильники. Последние черепки лежат на неолитических стойбищах, а на Плещеевом озере — на территории могильника бронзового века, принадлежащего уже другой культуре,— «ложно-текстильной керамики», связанной не только с животноводством и металлообработкой, но и с развитым земледелием.

И люди этой культуры уже хоронят не тело умершего, сжигаемое на костре, а его «душу», которую отправляют в загробный мир куда менее пышно и основательно, чем то делали на первых порах фатьяновцы.

Я думаю, что все эти вопросы и возможные параллели в представлениях фатьяновцев и древних ариев рано или поздно встанут перед исследователями, пытающимися проследить в тысячелетиях возникновение наших представлений о мире и причины скачкообразности исторического процесса.

А пока это всего лишь дополнительный штрих на той удивительной картине, которую являют нам в прошлом странные, такие непохожие на остальных люди, жившие когда-то и учившие соседей — охотников и рыболовов нашей лесной полосы. Люди, чьи поселения должны быть почти полностью уничтожены трехтысячелетней пахотой, для которой они, собственно, и готовили избранную ими землю...

Андрей Никитин, фото автора

Сорок веков назад...

Во втором тысячелетии до новой эры в Верхнем Поволжье и Волго-Окском междуречье была распространена так называемая фатьяновская археологическая культура, относящаяся к эпохе бронзы и представленная только могильниками да отдельными случайными находками. Ни одного поселения этой культуры до сих пор не обнаружено. Резко отличаются по антропологическому типу от своих соседей-современников и люди, погребенные в могильниках фатьяновской культуры. Поэтому разумеется, до сих пор не дают покоя исследователям вопросы: кем же были в этническом отношении создатели фатьяновской культуры; откуда, как и когда пришли они в Верхнее Поволжье и Волго-Окское междуречье? Пришли или были коренными местными жителями? Как и чем были связаны с создателями других сходных культур? Андрей Никитин выдвигает свои гипотезы, высказывает мысли интересные и заслуживающие самого пристального внимания. Так, остроумна и интересна (хотя и не бесспорна) мысль о том что поселения фатьяновской культуры располагались на открытых местах и были просто распаханы, бесследно уничтожены за три тысячи лет, прошедшие с тех пор, как они были покинуты. Возможно, как думает автор, да и не только один он, фатьяновцы и есть древние арии. Хотя вопрос, когда появились арии в Верхнем Поволжье и Волго-Окском междуречье, какова их судьба, остается открытым.

Подкупает в очерке смелость высказанных гипотез, умение логично сопоставить чисто археологические объекты и комплексы с климатическими и другими природными факторами, с флорой и фауной, то есть умение совершенно правомерно рассматривать человека и его историю как неотъемлемую часть биосферы с тесными взаимосвязями между ее частями. Убедительно и опровержение расхожего среди археологов мнения о воинственности фатьяновцев, и определение их хозяйственной деятельности как составной части общего хозяйственного потенциала в районе их обитания. Любопытна попытка Андрея Никитина проникнуть в духовный мир фатьяновцев.

Очерк подсказывает увлекательный путь разгадок тайн наших далеких предшественников, обитавших в самом центре нынешней России.

Г. Федоров, доктор исторических наук

(обратно)

Страна на рифах

Океан вдруг вспенился, задымился стал «плеваться» камнями. Извергнутые из пучины, они плюхались в воду, оставляя на поверхности всплески, похожие на шляпки огромных гвоздей. Вскоре из воды показался кусочек серебрящейся на солнце суши. Она выглядела мокрой и беспомощной на поверхности огромного океана...

Исалели Фалемахафу ткнул указкой в пространство между островками Као и Лаге на карте королевства Тонга. — Это не из мифа о том,— продолжал учитель,— как легендарный Мауи выуживал острова своим волшебным крючком. Это рассказ очевидца. В июле 1979 года летчику патрульного самолета посчастливилось наблюдать рождение нового кусочка суши. Островок назвали Латеики. Он стал 171-м по счету в архипелаге Тонга.

Когда наше советское круизное судно «Федор Шаляпин» пришло в Нукуалофу, меня пригласили в столичную школу «Тонга сайд скул», чтобы я рассказал ребятам о Советском Союзе. Разговор затянулся, но я все же остался еще и на урок географии. Услышав цифру «171», заглядываю в записную книжку: у меня записано 150, я выписал ее из справочника, изданного лет десять назад...

— Итак, сегодня архипелаг состоит из 171 острова, разбросанных тремя группами — Тонгатапу, Хаапаи и Вавау у тропика Козерога. Площадь территории королевства — величина переменная,— продолжает, словно отвечая на так и не заданный мною вопрос, учитель.— Острова в акватории королевства не только рождаются, но и исчезают. А некоторые, остров Фалкон например, периодически то поднимаются, то скрываются под водой. Вся западная ветвь архипелага — это верхушки конусов подводных хребтов, образовавшихся в результате извержений. Коралловые острова лежат к востоку. Они низкие, окружены рифами, многие бухты для крупных и средних судов недоступны. На висящей в классе карте от руки фломастером отмечены два островка — Телеки Тонга и Телеки Токелау.

— Тоже недавно возникли?

— В 1972 году,— ответил Фалемахафу.

— Вулканические?

— Нет, искусственные. Это насыпные холмы над рифами Южная и Северная Минерва. Тонганцы возвели их за несколько месяцев.

— Зачем?

— О! Эта история имела международный резонанс!

Фалемахафу достал из папки листок атласной бумаги. На ней эмблема: горящий факел на черном фоне круга и подпись: «Республика Минерва — 6 июля 1972 года».

— Теперь это музейное свидетельство провалившейся попытки захватить рифы. Группа бизнесменов США планировала построить на них город-фабрику; с одной стороны, это дало бы им возможность избежать уплаты налогов, а с другой — использовать даровую рабочую силу полинезийцев. Проект сулил большие прибыли и настолько увлек их, что некий Дэвис объявил себя «президентом Республики Минерва».

Дважды в день во время приливов эти рифы скрываются под водой, поэтому по международным законам сушей не считаются. Следовательно, полагали авантюристы, они не являлись и территорией Тонга. Расчет был на то, что захват рифов не привлечет международного внимания, а сами тонганцы не в состоянии будут защитить их.

На Тонга, однако, разгадали замыслы американских дельцов и сорвали их, построив два искусственных острова. Дэвис долго бесился, грозил «пролить кровь тонганцев», снарядил военное судно, требовал аудиенции у короля, просил помощи у западных стран. Но рифы уже стали сушей, а стало быть, и частью суверенной территории Тонга...

Выхожу из длинного, барачного типа, здания школы. Под мощным раскидистым деревом собрались рослые ребята в голубых шортах и белых рубашках. Это 14-летние выпускники.

— Мало елелеи! Добрый день! — обращаются ко мне ребята.

Переходим на английский, на нем ведется преподавание в школах столицы. Эта школа образцовая, находится под покровительством королевской семьи. Здесь и парты, и учебные пособия как во многих школах Австралии и Новой Зеландии. Позже увидел я и обычные тонганские школы, где ребята сидят на циновках, подложив под тетради плетеные корзинки с учебниками.

Чем будут заниматься ребята после окончания школы? Одни надеются найти работу в городе, другие — продолжить учебу в учрежденном недавно сельско-хозяйственном колледже, большинство собирается уехать на Новую Зеландию. Подходит учительница, она отводит меня в сторону и говорит:

— Вы затронули больную тему. Они вам ничего ответить не могут. У нас есть сельскохозяйственный колледж, есть институт «Атениси» — я его закончила. Это все. И лишь немногие могут рассчитывать на продолжение образования. Да и не это главное для них. Они мечтают прежде всего о работе, а с этим дело обстоит плохо, безработица растет. Все радовались, когда вступила в строй маслобойня, видели, в километре от причала? Там все места заняты — хорошо хоть, что обеспечены работой еще пятьдесят человек. Словом, проблема настолько остра, что король вынужден был разрешить новозеландским предпринимателям заключать контракты с молодежью. В результате сейчас по пять тысяч человек в год уезжают на Новую Зеландию. По временному контракту, конечно. Специальности они никакой не получают: низкооплачиваемая и черная работа без права вступать в профсоюз.

— Есть ли выход из этого положения?

— Вся земля принадлежит королю и знати. Закон гласит, что все совершеннолетние имеют право на участок, но половина из них земли не получает. Земледельцы не идут на сокращение своих наделов...

Лужайка опустела. Ребята ушли в классы. Моя собеседница показывает на часы: до начала ее урока осталась минута...

Зимой, в июне

В тихий погожий день не спеша брожу по Нукуалофе. Ласковый ветер шевелит кроны стройных пальм и араукарий. Бунгенвилеи, гибискусы, плюмерии усеяны гроздьями цветов.

Нукуалофа (говорят, это значит «приют любви») спланирована в виде прямоугольных кварталов — не заблудишься. Да и по размерам это скорее не город, а тихое селение. Немало двух-, трехэтажных современных зданий, но больше одноэтажных домов с кровлями из сухих пальмовых листьев.

Машин мало. Несколько автобусов и трехколесных ярко раскрашенных такси с открытым верхом. Жители предпочитают ходить пешком или ездить на велосипедах.

Уличная толпа пестрит яркими одеждами. Мужчины носят навыпуск рубашки из расцвеченной крупными тропическими цветами материи. На многих ребятах вместо брюк — короткая, чуть ниже коленей, юбка. Поверх нее обернута «таовала», циновка из листьев пандануса, подпоясанная лентой. Для тонганца таовала — обязательная часть официальной одежды.

Мой спутник Ислел Клоа, сотрудник бюро путешествий, в ярко-красной цветастой рубашке и таовале. Часть циновки, прижатая поясом, служит вместительным карманом для сигарет, очков, карандаша и записной книжки.

Решили передохнуть в парке, но скамейки поблизости не оказалось. Мой спутник сел на землю, таовала послужила ему подстилкой. Мне пришлось постоять: земля здесь все время влажная — грунтовые воды близко. Потому и дома тонганцы строят на сваях или высоких каменных фундаментах.

Ислел Клоа меж тем рассказывает, что чем старее таовала, тем ценнее. Некоторым по нескольку сот лет. Плетут их и сейчас из просушенных листьев пандануса, правда, для придания «старинного» коричневого оттенка кипятят и пропитывают настоем чая.

Женщины носят таовала поверх платья, обычно яркого, цветастого. Волосы женщины — и не только в праздник — украшают цветком гибискуса, шею — гирляндами пахучих цветов или ожерельями из высушенных и подкрашенных семян плодов пандануса, мелких ракушек, акульих зубов. На руках у них браслеты из фигурок китов, черепах, осьминогов, ящериц. Это следы культа мифического острова Пулоту. Согласно легендам вожди в отличие от простонародья наделены вечной душой «луамалие», которая после смерти переселяется на Пулоту и оттуда продолжает влиять на судьбы людей. А рыбы и пресмыкающиеся — это посредники между людьми и богами.

С интересом слушая рассказ Ислела о тонганских богах и верованиях, я и не заметил, как мы оказались перед сверкающим белизной двухэтажным зданием, простым и нарядным, с верандами на первом этаже, окрашенными в красный цвет. Это дворец короля Тупоу IV. Он слывет знатоком обычаев и культуры полинезийцев, занимается археологией и даже выдвинул свою гипотезу происхождения огромного дольмена-трилитона.

Расположен дольмен на Тонгатапу, между деревнями Афа и Нитуоуа. Приехав туда, я увидел стоящие в зарослях две вертикальных каменных плиты высотой около шести метров, соединенных массивной перекладиной.

Существовало несколько легенд и противоречивых точек зрения на происхождение трилитона. В 1968 году Тупоу IV обнаружил на перекладине две черточки-зарубки. По его предположению, это было место, куда падает первый луч солнца в день зимнего солнцестояния. Трилитон очистили от зарослей, и теперь каждый год зимой, 22 июня, всякий желающий, забравшись на верхнюю плиту, может убедиться, что первый луч восходящего солнца падает точно на зарубки.

На одной из улиц в центре столицы заходим в аккуратный белый домик. У двери табличка: «Член парламента Папилоа Фолиаки. Прием по вторникам и четвергам». Высокая, представительная и очень красивая женщина, закончив разговор с посетителями, забросала вопросами меня. Как живут и учатся советские дети? Как работает Комитет советских женщин? Сколько обычно детей в русских семьях?

Папилоа Фолиаки — мать пятерых детей. При ее активном участии на Тонга создан Национальный женский совет. Она дважды представляла тонганских женщин на международных конференциях.

Настал и мой черед задавать вопросы. Прежде всего: что значит здесь, на Тонга, «член парламента от народа»?

Издавна тонганские владыки, туи-тонга, опирались на вождей. Существовала жестокая кастовая иерархия: туи-тонга, вожди (матапуле), граждане (туа), рабы (попула, хопоатэ и мули). Взаимоотношения между ними были суровы: представитель высшей касты безнаказанно мог убить человека из низшей. Эту систему Тупоу I заменил конституционной монархией.

Вожди существуют и сегодня. Они вроде бы утратили былую власть, но в их распоряжении осталась значительная часть земель. Папилоа Фолиаки — член парламента, одна из семи, кого избирает народ (остальных назначает король и выбирает из своей среды наследственная знать). Свой депутатский пункт она организовала сама. Сюда приходят избиратели с предложениями, жалобами, за содействием. Главной проблемой Тонга она считает безработицу, особенно среди молодежи. Вот только что юноша лет пятнадцати с матерью и сестрой приходили посоветоваться с Фолиаки. Целый год парень пытался устроиться на работу. Неужели и ему придется уехать на Новую Зеландию?

Ислел Клоа предлагает отправиться в сад Фаонелуа, чтобы посмотреть на изделия тонганских кустарей. Всюду вырезанные из дерева маски, фигуры, порой выше человеческого роста: огромные глаза, широко разинутая пасть с клыками и отвислым языком. Утверждают, что эти чудища — лики злых богов, виновников бед и несчастий.

В тени мастерицы изготовляют тапу — ткань из древесной коры. Женщины треплют ее колотушками на бревне. Когда кора становится тонкой, ее складывают и снова колотят, пока не получится почти прозрачная полоска кремового цвета. Полоски соединяют в полотнище, наносят на него рисунок. Местные жители, даже горожане, изготовляют ее сами. Из тапы шьют занавески, юбки, пояса, постельное белье.

— Простыня из тапы теплее привозных шерстяных одеял,— утверждает продавщица.

Дары земли тоже представлены на базаре. Можно угоститься плодами хлебного дерева в вареном или жареном виде. Вкуса хлеба при этом не ощутишь, но чувствуешь, что съел что-то сытное, похожее и на картофель, и на тыкву. Плоды — вот они, висят на высоком, с мощной кроной, дереве. В его надежной тени торгуют ананасами, кукурузой, манго, папайей, бананами. Да, впрочем, и знакомые нам помидоры, капуста, морковь произрастают на плодородной земле.

Вкусные запахи приводят нас в кафе. В меню фану — жареное мясо черепахи, феке — осьминог в пальмовом соусе, ота — маринованная рыба в лимонном соку и совсем уж непонятное — то ли кальмары, то ли лягушки.

Ленивый жаркий полдень застает нас в церкви. В огромном помещении тысячи на две человек — тишина, пустота, прохлада.

— Это самая большая церковь в Полинезии! — говорит с гордостью Ислел Клоа.— Построена в память о первых миссионерах.

Официальные власти отводят европейцам-миссионерам немалую роль в утверждении власти короля Тупоу I. Вот еще один памятник под сенью величественных пальм, в окружении зарослей цветущих казуарин. И опять миссионеру, преподобному Шерли Бейкеру. Историю его жизни учат во всех школах королевства. В 1860 году он прибыл на Тонга из Англии. Король использовал знания и опыт Бейкера для разработки конституции (она вошла в силу в 1875 году) и заключения договоров с Германией и Англией, по которым они признали независимость королевства.

Миссионеры лишили Бейкера духовного сана за то, что он служил тонганскому королю и поддерживал запрет на продажу земель иностранцам. Его отослали на родину, но Бейкер вернулся как частное лицо и стал премьер-министром Тонга. «Слуги господни» организовали на Бейкера покушение. По приказу короля покушавшихся казнили, свыше двухсот миссионеров арестовали или выслали из страны. Вмешался Лондон. У берегов Тонга бросил якорь английский военный корабль «Опал»; он стоял полгода, пока король не согласился освободить арестованных.

Это позволило Англии еще глубже вмешаться в дела королевства. В 1900 году Лондон навязал Тонга договор, по которому королевство было объявлено самоуправляющимся государством под протекторатом Великобритании.

Политическую независимость королевство Тонга получило лишь 4 июня 1970 года.

Ваниль и нефть

Остров Вавау на севере архипелага выше других, холмист — в отличие от Тонгатапу, что темно-зеленой полоской едва приподнимается над морем. Вавау славится безопасными и красивыми заливами. В один из них и вошел наш паром. По границе зеленых гор и голубовато-зеленой спокойной воды тянутся цепочкой белые домики. Это Неиафу — крупнейший на Вавау город, его административный центр — и... настолько маленький, что мы прошли его из конца в конец за четверть часа. Две церкви, больница, школа, гостиница, мастерские и лавки — вот и вся главная улица.

Крошка городок на небольшом, в общем-то, острове — весьма притягательная точка для туристского бизнеса австралийцев.

...Расселина в торчащей из воды громадной скале острова Капа. Глаза, привыкнув к полутьме, отмечают сотни птичьих гнезд на карнизах. Всполошенная появлением людей стая ласточек устремилась наружу. Вода в «ласточкиной пещере» чистая, прозрачная.

Еще одна пещера на острове Нуа Папу. Небольшая лагуна замкнута скалами. Под одной узкий вход: сверху камни, снизу заросли кораллов. Нужен опыт ныряльщика и осторожность, чтобы не удариться головой и не оцарапаться о колючие кораллы. Решаем вернуться: начался прилив.

Обнаружил пещеру молодой тонганец из семьи вождя и спрятал в ней любимую девушку. Она не была высоких кровей, и король приказал ее казнить. Молодой человек доставлял в пещеру продукты, пресную воду. Но вот и на него пал гнев вождя. Он решил бежать на Фиджи.

«Море найдет мне спутницу»,— сказал он родным и возле Нуа Папу нырнул в море. Прошло немало времени. Мать и отец сочли его погибшим. Но молодой вождь появился из волн, и с ним — красавица жена...

Дон Сундан, австралиец, один из директоров совместной австралийско-тонганской компании, принял меня в своем офисе на главной улице Неиафу. На вопрос о перспективах развития туризма на Вавау он ответил:

— А где вы еще увидите такой красоты пейзажи? Вся Полинезия покрыта коростой цивилизации. Желающих посетить этот уголок «земного рая» будет немало. Надо только организовать рекламу, транспорт, построить отели.

— А что останется от «земного рая»?

— Во всяком случае, до исчезновения его не скоро дело дойдет. Мы будем стремиться к сохранению уклада жизни островитян, примитивных обычаев, танцев и песен. Девушки будут петь и танцевать для наших гостей. Мужчины тоже будут участвовать в красочных карнавалах, обслуживать туристские пикники.

Дело «мирной» экспансии иностранцев на Вавау быстро продвигается. Строится гостиница, причал для приема крупных океанских судов, в планах — строительство аэропорта в Неиафу.

Среди финансовых «доноров» лидирует Австралия, затем идут Новая Зеландия и Япония. В 1978 году Тонга получило займы на сумму 17,7 миллиона долларов.

Тонганская интеллигенция выражает опасение, как бы этот «пряник» экономической помощи не превратился в петлю для островитян.

— Я не против развития туризма,— говорит доктор философии Епиди Хоуофа,— но я против участия в этом иностранного капитала. За то, видно, и попал в немилость к европейцам, они решили закрыть мне доступ в «Клуб Нукуалофа». Из восьмидесяти его членов — только двенадцать тонганцев. Никак не поймут мои добродушные земляки, что на наших островах уже пустили корни расизм и неоколониализм. По давней привычке, они все считают пришельцев, как пастора Бейкера, носителями прогресса.

Слушая Епили Хоуофа, я вспомнил о встрече с Клайдом, рыжеволосым американцем из «Корпуса мира». Мы познакомились на пассажирском судне по пути с Фиджи в Новую Зеландию. Он возвращался домой с Тонга.

— Что вы там делали? — спросил я американца.

— Работал консультантом на осушительных работах на острове Хаапай. Там строится дренажная система.

— Вас приглашало правительство Тонга? — спросил я Клайда.

— Нет, наш шеф, директор отделения «корпуса мира» на Тонга Престон Макроссен привлекает сотрудников сам. Он считает целью миссии помощь тонганцам в приобщении к культурным ценностям. Сейчас на Тонга семьдесят парней из «корпуса мира»,— говорит Клайд.

Я видел результаты их деятельности, весьма далекие от целей культурных связей. «Тихие американцы» консультируют тонганцев на острове Вавау, где строятся сушилки для ванили. На холме над Неиафу сверкает на солнце огромная чаша антенны станции спутников связи. Построили ее американцы, надо полагать, не для нужд тонганцев. За последние десять лет на Тонга побывало свыше тысячи американцев из «корпуса мира».

Часть из них содействуют американской компании «Уэбб рисерч» в поисках нефти. В окрестностях Нукуалофы есть несколько заброшенных скважин. Их бурили американцы, австралийцы и новозеландцы, объединившиеся в консорциум «Тонга-шелл» после того, как в 1969 году у берегов острова Эуа были найдены следы нефти. Но пробуренные у Нукуалофы скважины оказались пустыми. Австралийцы и новозеландцы вышли из консорциума, а контрольный пакет акций оказался в руках американцев. Тогда они и продолжили тщательное изучение геологических структур архипелага. В 1977 году в районе деревень Мауфанга и Хофуа на Тонгатапу были обнаружены месторождения нефти. Угасшие было надежды превратить Тонга в Кувейт Тихого океана вновь возродились.

Американцы продолжают поиски нефти. Австралийцы развивают туристский бизнес. А западные немцы, японцы и канадцы ведут переговоры о финансировании строительства крупного международного аэропорта на Тонгатапу.

Мои собеседники — от школьной учительницы до члена парламента П. Фолиаки — с гордостью подчеркивали, что табу на продажу тонганской земли иностранцам — весьма сильное оружие против проникновения чуждого образа жизни, против вторжения заморского капитала. Это одна из причин того, что на Тонга иностранцев меньше, чем в других островных государствах Океании.

Однако современные неоколонизаторы нашли способ обходить запрет. Сотрудник газеты «Кроникл» рассказывал мне о возмущении, с которым тонганцы восприняли весть о том, что европейцам удалось недавно приобрести земельный участок в центре Нукуалофы за 50 тысяч австралийских долларов. Когда разразился скандал, стало известно, что иностранцы давно скупают наделы, платя по 1500 долларов за участок в 8 акров. В той же «Кроникл» я прочитал сообщение о намерении короля с помощью Запада придать Тонга роль транспортного ключа региона. Через королевство будут проходить основные авиатрассы между Америкой, Азией и Австралией. Заинтересованность и намерение оказать «помощь» Тонга выражают многие западные страны.

Но сможет ли при этом маленькое островное государство у тропика Козерога сохранить свою самобытную культуру, экономическую независимость и политическую самостоятельность?

...Темно-зеленая полоска Тонгатапу исчезала на горизонте. Я никак не думал тогда, что придется вспомнить через год о путешествии на острова Тонга.

Ураган над архипелагом

Утро 4 марта 1982 года было тихим и солнечным. Синее безоблачное небо предвещало отличную погоду. Лишь приливные фонтаны на юго-западном берегу Тонгатапу вели себя необычно. Англичане назвали их «блоухоулз» — «взрывающиеся дырки», «пузыри». Здесь вода морского прибоя через тысячи пещер в недрах кораллового острова вырывается наружу из природных скважин на некотором расстоянии от берега. Когда море неспокойно, они бьют на высоту 20 метров.

Но в этот день фонтаны били значительно выше. Жители соседней деревеньки Хоума заподозрили неладное. Они знали, что сезон ураганов на Тонга и других тихоокеанских островах длится с декабря по апрель, но сильные циклоны обычно обходят Тонга стороной, достигая апогея разрушительной силы в районе Фиджи. Так было и в 1979 году, когда пронесшийся по южным островам циклон Мели, не причинив особого вреда Тонга, на Фиджи погубил пятьдесят человек.

На Тонга в жаркий и влажный сезон, когда дуют обычно северо-западные и северные ветры, морской накат лишь придает фонтанам возле деревеньки Хоума особую силу. В это безоблачное утро даже старожилы Хоума были поражены мощью водяных выбросов. Далее события развивались стремительно. К полудню небо укрылось облаками, ртутные столбики барометров в Нукуалофе неумолимо поползли вниз, приближаясь к тревожной отметке. Тучи налились свинцом, низко опустились над городом и всеми островами королевства. По радио был передан сигнал бедствия. Его не услышали в деревнях и на отдаленных островах — там радио нет. Но и без того жители поняли, что надвигается беда. В крупнейшую церковь Нукуалофы набилось более двух тысяч человек, надеясь укрыться под ее каменными сводами. Мощные раскаты грома, сверкание молний царили над притихшими островами.

Циклон вступил в свои права сразу. Порывы ветра сорвали крыши домов в городах, стекла лопнули, утварь, ветки понеслись в воздух. Бамбуковые крыши крестьянских хижин разметало начисто. Согнулись до земли стволы пальм. Под мощным обстрелом несущихся в воздухе на огромной скорости листов железа, шифера, досок, бамбуковых стволов и всего, что было поднято вихрем, обрушились недоспелые орехи, были срезаны кроны и всюду — как спички — переломаны стволы.

Мощный ливень сбил бананы, унес в море урожай с полей.

Стихия буйствовала недолго. Сильный ветер улетел с беззащитных островов. Небо прояснилось. Люди выбирались из своих убежищ. Земля была усыпана обрушившимися кокосами, плодами хлебного дерева и бананами. Все мокрое, побитое, вперемешку с обломками дерева, железа, опутано сорванными со столбов проводами. Многие деревья повалены, корни торчат в воздухе, пальмы лишились крон и стояли как столбы — безмолвные и унылые. Дома оказались без крыш, большая часть стен покосилась. Во многих деревнях вместо жилищ — замусоренные пустыри. Листья с деревьев облетели, они стояли голые, словно опаленные пожаром.

По данным правительства Тонга, причиненный циклоном ущерб хозяйству огромен. Пять человек погибли, тысячи остались без крова. Уничтожен весь предназначавшийся для экспорта урожай кокосового ореха, 90 процентов урожая бананов, весь урожай плодов хлебного дерева, от 30 до 60 процентов главных продовольственных культур — ямса, таро, маниоки. Страна, по весьма заниженным подсчетам, будет нуждаться в продовольствии не меньше полугода. Тонганцы надеются, что через полгода плодородная земля восполнит потери продовольственных культур. Но уничтожение экспортного урожая кокосов и бананов, несомненно, будет влиять на финансовое положение страны не один год. А сколько же времени потребуется для восстановления кокосовых плантаций.

Рудольф Гладких Нукуалофа — Москва

(обратно)

По дворам ходили пейлеваны

Первые два дня, что я провел в Ереване, Сурен только и делал, что объяснял с утра до вечера. И, кажется, это вошло у него в привычку. Мне нужно было разобраться в работе этнографической экспедиции, где участвовали молодые армянские ученые. Они обследовали множество деревень в республике, и результаты оказались, как я слышал еще в Москве, весьма интересными. Меня должны были взять с собой в деревню — посмотреть на работу в полевых условиях, и до этого следовало понять принципы и направления обследования. Мы копались в кипах опросных листов, и каждую запись Сурик растолковывал в доступной форме.

Но сегодня выходной день, и мы решили съездить в Гарни — недалеко от Еревана. Там ожидался народный праздник, да и храм в Гарни стоило посмотреть — первый век нашей эры, эллинистическая архитектура...

Мы шли вниз с площади Абовяна, направляясь к автобусной станции. Из-за угла вывернул микроавтобус, и от столба к нему устремилась маленькая, но шумная толпа.

— Бежим,— крикнул Сурик,— наш!

Люди с таким азартом хлынули к «рафику», что показалось: мест не хватит. Но, оказалось, многих пришли провожать родственники, они-то и создавали шум и впечатление суеты. Мест для сидения хватило всем, правда, устроились мы не рядом, и все-таки Сурик потянулся ко мне:

— Когда я был маленький, окраина была куда ближе к центру. Помню даже, во дворы еще заходили пейлеваны. Прямо шесты ставили и начинали...

Кто такие пейлеваны, я не знал, но промолчал, ибо видел, что через головы шумных пассажиров говорить ему было неудобно.

— Ничего... Скоро приедем.

Я украдкой взглянул на Сурена Ервандовича Бнгибаряна: маленьким он был лет двадцать назад...

За городом начались рыжие горы, дорога круто поворачивала то вправо, то влево. На поворотах в окно открывался отдаляющийся Ереван — все ниже и ниже, хорошо различимый в этот ясный день под блеклым осенним небом. А потом остались только сухие рыжие горы, гряда за грядой.

Крутанув в последний раз, мы въехали на обширную сельскую площадь, окруженную двухэтажными домами из серого камня. От нее шла аллея, обсаженная невысокими деревцами и кустами, и по ней двигалось множество людей. Под первым же кустом стоял деревянный ткацкий станок, а на нем работала женщина несельского вида. Руки ее двигались неспешно, продергивая уток. Она брала ножницы, подрезала нити, связывала их крошечным аккуратным узелком. Вокруг густо толпились люди, и она что-то им тихо объясняла, показывая то на мотки шерсти, то на узкую полоску готовой узорчатой ткани вверху рамы.

Рядом мужчина в берете работал резцом. Вздрогнув, завивалась широкая розово-желтая стружка персикового дерева. Вокруг скульптора стояли люди, но вопросов не задавали.

Следующий мастер показывал шахматные фигуры из персиковых косточек. Доска тоже была из косточек, разрезанных на пластинки и отшлифованных. Рядом с доской лежали ожерелья и браслеты из того же материала. Тут люди задавали один и тот же короткий вопрос, а мастер отвечал кратко, вежливо, но твердо.

— Не продается,— перевел Сурик.

И уже совсем что-то непонятное висело на двух веревочных петлях: продолговатый глиняный бочонок, похожий на огромную дыню, обрубленную спереди и сзади. Подошли две пожилые женщины в длинных красных юбках, красных безрукавках и красных платках, обтягивающих лоб. В несколько рядов на платки нашиты были двухкопеечные монеты. Они весело переглянулись: «Смотри, мол, что выставили!» Одна шагнула к бочонку и ловко еготолкнула. Бочонок метнулся по замысловатой кривой и закачался. Тогда вторая шлепнула его с другой стороны, усилив и усложнив движение бочонка. Оказалось, что в таких глиняных сосудах сбивали масло: заливали кислое молоко с водой и раскачивали. Женщины гордо поглядели на нас: не забыли еще старого!

Аллея широко открывалась к обширной, мощенной плитами площади, в противоположной стороне которой высился античный портик Гарнийского храма. Все пространство заполнила толпа, совершенно закрывавшая подножие храма. Расхаживали женщины в красных юбках до пят и парни в длинных пестрых брюках, жилетах и высоких плоских войлочных колпаках, перевязанных на лбу широкой лентой. Конец ленты лихо нависал над правым ухом. Спокойно стояли сухолицые мужчины в черкесках и лохматых конических папахах и переговаривались с девушками в длинных белых платьях и камзолах. Со стороны храма слышалось протяжное пение хора. Мужчины в черных пиджаках держали на плечах детей, и важно прохаживались девочки в пионерских галстуках, с красными повязками дежурных на рукавах.

Хор умолк. Тут же заголосила зурна и застучал барабан, словно морзянкой передавал, повторяя и повторяя, непонятную мне фразу. Я вошел в толпу.

И тут в воздухе над головами людей справа от храма я увидел человека на табурете.

Он чуть-чуть наклонялся, и табурет коротким рывком продвигался вперед. В руках человек держал тускло блестевший алюминиевый шест. Впрочем, и без шеста можно было понять, что это канатоходец. По тросу, натянутому параллельно с этим, шел другой мужчина, постарше и подороднее. На обоих были надеты красные атласные рубашки вроде русских, только с прямой застежкой. Темно-зеленые шаровары, тоже из атласа, заправлены в мягкие брезентовые сапожки.

Все это можно было разглядеть издали, но лишь протиснувшись совсем близко, я увидел, что к ногам старшего привязаны длинные — почти до земли — веревки, соединенные досочкой. На ней, как на качелях, сидел, вцепившись ручонками в веревки, мальчик лет пяти. Рядом шел отец, готовый в любой момент подхватить ребенка, и оглушительно кричал ему что-то ободряющее.

Канаты натянуты были почти у обрыва.

А прямо передо мной верещал и прыгал пестро разодетый малый с огромным носом картошкой и длиннющими черными усами. Мятая шляпчонка скрывала его глаза, а рубаха, казалось, состояла из одних разноцветных заплат, пришитых грубо, не в тон подобранными нитками, как у клоуна в цирке.

Да он и был клоуном, даже не клоуном, а ярмарочным шутом, потому что зрелище это под открытым небом, с ходящей взад-вперед публикой было именно ярмарочным, балаганным. Он спотыкался, переругивался со зрителями, верещал без умолку (понять бы что! Люди-то смеются!). И при этом ни на мгновение не оставлял без присмотра мальчика на движущихся качелях. А тот, совсем осмелев, начал раскачиваться сильнее и сильнее, и это делало передвижение канатоходца еще более трудным.

Шут мельтешил перед глазами, однако же точно оказываясь все время именно там, где был нужен. Человек на табурете допрыгал до конца каната, привстал, и, когда табурет рухнул вниз, шут тут же подхватил его. Откачались качели. Шут схватил пацана, чмокнул его в лоб и отдал гордому отцу. И кричал, вызывая всеобщий смех.

Не смеялся лишь я, ибо в этой толпе только я не понимал ни реплик, ни слов. По известному закону, именно в этот момент Сурика окликнули знакомые, которых он бог весть сколько не встречал в Ереване словно для того, чтобы счастливый случай свел их в Гарни на празднике.

Но не то место Армения, чтобы не распознали здесь приезжего человека, а распознав, не стали ему тут же объяснять. Сосед слева — круглолицый курчавый парень — спросил меня о чем-то по-армянски и, услышав, что я не понимаю, удовлетворенно кивнул, словно как раз этого и ожидал.

— Народный цирк, армянский, очень древний,— пояснил он.— Называются пейлеваны. Вот эти — номер один в республике.

Так вот какие они, пейлеваны, которые еще не так давно ходили по ереванским кварталам! Приходили, ставили шесты и начинали...

Оба пейлевана, присевшие передохнуть на скрещение шестов, поднялись, взяли в руки балансиры. Зазвучала за моей спиной от храма новая мелодия, и, оглянувшись, я увидел, что у подножия храма парни в пестрых брюках и войлочных колпаках стали цепочкой вперемежку с женщинами в красных одеяниях. Первый — здоровый малый и последний — мальчишка лет десяти помахивали платками. Музыка играла для них, и они пошли извивающейся змейкой, то убыстряя шаг, то враз останавливаясь и подпрыгивая. Танец непохож был на кавказский, как мы себе его представляем. Мне это напоминало балканское хоро. И лица у танцоров были не такие резкие и суровые, как у людей в черкесках, что стояли рядом.

То были крестьяне из дальнего Талинского района, потомки тех, кто, спасаясь от резни, ушел в российскую Армению.

Музыка была гордая и печальная. И древняя. Очень древняя.

Оба пейлевана, пританцовывая в такт, шли по параллельным канатам друг другу навстречу. Они словно повторяли движения танцоров, даже не глядя в их сторону. Артисты как бы не замечали друг друга, и только музыка была одна и та же.

Пейлеваны встретились, резко что-то выкрикнули, подняв в знак приветствия правые руки. И тут же шут, высоко подпрыгнув, подал одному из них бутылку, а другому платок. И засуетился среди толпы, очищая пространство под канатами: теперь если бы кто из пейлеванов — не дай бог! — свалился, никого из зрителей он бы не зашиб.

Время от времени курчавый сосед объяснял мне, что происходит, но чаще молчал, увлеченный зрелищем, или не успевал переводить, потому что успеть за всем сумел бы лишь мастер синхронного перевода.

Я поймал на себе чей-то взгляд: невысокие мужчина и женщина смотрели на меня пристально и, как мне показалось, напряженно. Танцоры у подножия храма уже шли кругом, музыка как бы повеселела, не так пронзительна стала зурна, залопотали барабаны.

Но теперь старший пейлеван приплясывал с завязанными глазами, а младший пристраивал к тросу бутылку горлышком вниз. Наконец установил, прижался головой к донышку и, рванув тело, встал вверх ногами.

— У-ух! — выдохнули зрители, разом смолкнув.

У подножия храма кружился хоровод, но зурна замолчала. Лишь барабаны продолжали вести мягкий перестук.

Пестрые брюки и красные платья смешались с толпой. Пейлеваны вновь присели отдохнуть на скрещении шестов.

Под лезгинку на площадь вылетели мужчины в мягких сапожках.

И тогда на канат полез шут. Со стороны казалось, он ничего толком не умел, потому что по косому канату-растяжке взбирался удивительно неуклюже, опираясь на шест-балансир, воткнутый в землю. Он так качался, так боялся, даже норовил было спрыгнуть, что подбежали добровольцы из публики поддерживать его. Шут несколько раз попробовал ногой трос, как купальщик холодную воду, отдернул ногу, и только воткнутый балансир помогал ему удерживаться.

Я протиснулся по кругу сквозь толпу к противоположной стороне — так было лучше видно. И, пристроившись в первом ряду, обнаружил, что следившая за мной пара оказалась снова рядом. И снова внимательно смотрят на меня...

— Вы хотите у меня что-то спросить? — обернулся я к ним.

— Нет! Знаете, вы, наверное...— начал мужчина, а жена перебила:

— Да! Вы, наверное, не все понимаете, наверное, думаете, что он не умеет...

Она показала пальцем на канатоходца, и снова вступил муж:

— Он все умеет, только притворяется, знаете, артист...

— Мы подумали, вам надо помочь,— завершила жена.— Ох, слушайте!

Оба смолкли на минуту, смущенные собственной добротой.

Шут тем временем добрался все-таки до середины, но там остановился, как вкопанный, и закричал, что дальше не пойдет, и попросил кого-нибудь из добрых людей снять его. Добрые люди не торопились, хотя бедняга раскачал своей дрожью канат, как качели.

К тому же оркестр в этот момент смолк. Это настолько возмутило шута, что он отпустил балансир и, воздев обе руки, закричал, что это уже нахальство. Мало того, что человек жизнью рискует, так еще и музыку прекратили! Ну уж дудки! Без музыки пусть кто другой по канатам ходит! Он жестикулировал и даже ногой топнул по канату.

Я стоял совсем близко и, когда шут повернул голову, за краем его маски увидел совсем девичью смугловатую щеку и понял: это еще мальчишка. Лет шестнадцати-семнадцати самое большее. А то, что он, этот парнишка уже мастер-пейлеван, я понял гораздо раньше.

За полтора часа, что продолжались танцы, пейлеваны не слезали на землю ни разу. Они кувыркались на канате, подкладывали под себя узенькие — в три школьные линейки — досочки и на них ползли из конца в конец.

А потом разом спрыгнули. Пейлеван помоложе и шут стали отвязывать растяжки.

Я подошел к старшему пейлевану. Он стоял, окруженный почтительной компанией давешних зрителей. Было прохладно, и он надел плащ-болонью. К тому же заштопанная грудь атласной его рубахи сильно потемнела от пота.

— Зовут меня Арменакян Георгий Беньяминович. Да просто Жора — пейлеванов все по имени зовут.

— Жора,— заулыбались поклонники,— номер один пейлеван! Жорой зовут. Отец тоже номер один был.

— Отец мой тоже пейлеваном был. Мы сейчас в Доме народного творчества работаем. Ездим по районам, в Среднюю Азию выезжаем... Этот, который как клоун, мой сын. Тот,— он указал на второго канатоходца,— не родственник, мой ученик.

— Номер один тоже,— загудели люди.— Сын — номер один пейлеван тоже будет. Э, что будет, уже какой пейлеван!..

Но Георгий Беньяминович Арменакян, внезапно выкрикнув что-то неодобрительное, кинулся к неотвязанному еще канату. На него пытался залезть какой-то энтузиаст из местных, и это следовало пресечь.

Я поискал Сурика и, обнаружив его беседующим на ступенях эллинистического храма первого века, направился к нему.

— Давай поторопимся, ребята нас ждут. Тебя и еще двоих киевских социологов. Армянский шашлык устроим. Сам Манук за дело взялся, лучший мастер в институте.

Сквозь редевшую толпу мы поспешили к остановке. Бели шашлык делает бородатый Манук, лучше не опаздывать.

Сквозь громкий армянский разговор до меня вдруг донеслись английские слова.

— Лук эт Молли Кеворкиан,— промолвила пожилая женщина полному мужчине с фотоаппаратом.— Посмотри на Молли Кеворкян.

И махнула рукой в сторону.

Положив руки на плечи двум женщинам в красных платьях, дама в брючном костюме повторяла их движения, а они что-то ей объясняли.

Урок танца. Древнего армянского танца, который сохранился в Талинском районе Армении.

Наверное, где-нибудь в городе Фресно, штат Калифорния, миссис Кеворкиан будет теперь считаться первой специалисткой по армянским танцам. Поскольку ей показали их в Армении старухи из Талинского района, где все прекрасно помнят и знают.

На этот раз нам повезло: мы сели рядом. Аккуратный во всем Сурик, не забывший о разговоре, сразу вернулся к прерванной теме:

— Теперь я тебе объясню, что такое пейлеваны...

Лев Минц, наш спец. корр. Ереван

(обратно)

Оглавление

  • Третий прыжок Нарына
  • Факел на бронзе
  • Своя тропа
  • Скупые джентльмены
  • Вода альпийских ледников
  • Берег костров
  • Трудное прозрение
  • Боденье на Грмече
  • Взрыв на рассвете. Андрей Серба
  • Всполохи над Андами
  • На холмах российского ополья
  • Страна на рифах
  • По дворам ходили пейлеваны